Text
                    АКАДЕМИЯ НАУК СССР
институт русской литературы (пушкинский дом)
Е ШШЮШЙ
ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ
СОЧИНЕНИЙ
г о м
VII
ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР
/Л О С К D А


АКАДЕМИЯ НАУК СССР институт русской литературы (пушкинский дом) ЕЕ ЩЖЮШМ ТОМ СЕДЬМОЙ СТАТЬИ И РЕЦЕНЗИИ 1843 СТАТЬИ О ПУШКИНЕ 1843-1846 ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР МОСКОА 19 5 5
В. Г. БЕ ЛИНСК ИЙ Портрет работы художника К. А. Горбунова, 1843 г. Государственная Третьяковская галлерея
С Т А Т b И И РЕЦЕНЗИИ Февраль — май 1843
1-20. РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ) 1. Повести и рассказы, соч. Нестора Кукольника. Том I. Санкт-Петербург. В тип. Бочарова. 1843.В 8-ю долю л. 293 стр. * Мы не раз уже имели случай говорить о занимательности тех повестей г. Кукольника, содержание которых берется им из эпохи Петра Великого, и не раз изъявляли желание, чтобы он издал их отдельно.2 Наконец, мы дождались выполнения нашего желания; вновь перечли уже несколько раз читанные повести г. Кукольника, и это чтение вновь подарило нас теми же приятными минутами, какими мы насладились при первом чтении; это признак несомненного таланта, если произведения его могут перечитываться по нескольку раз. Какова степень таланта г. Кукольника и достоинства повестей его, мы об этом не будем говорить до времени; скажем только, что талант, каков бы ни был он, всегда явление редкое и драгоценное. Доказа- тельством тому может служить сам г. Кукольник: у него есть повести, которые ему стоили если не больших, то тягостнейших приготовительных трудов, и в которых он изображал страны и жизнь, знакомые ему только из книг: в этих повестях видно много труда, много эрудиции, но нет жизни, нет поэзии; если хотите, им можно удивляться, но читать их тяжело, а перечи- тывать — просто невозможно. Таковы его и романы; таковы его и драмы. Не понимаем, как стает у него терпения и охоты бесплодно истощать на них свое дарование! И между тем боль- шинство публики едва ли не более на стороне тех тружени- ческих произведений г. Кукольника, чем талантливых по- вестей его, изображающих время Петра Великого. Это понятно: толпа всегда больше расположена удивляться, чем наслаждать- ся; ее всегда больше поражает tour de force,* чем свободный порыв вдохновения и таланта. Впрочем, это несправедливое предпочтение труженических произведений г. Кукольника перед талантливыми повестями его из эпохчгПетра Великого, могло * напряжение сил {франц.).— Ред. 7
происходить и оттого, что последние были разбросаны по жур- налам и альманахам, и даже по таким журналам, которых никто не знает и не читает; так, например, несколько повестей было напечатано в блаженной памяти «Русском вестнике».х Теперь они издаются отдельно и, верно, положат прочное основание истинной и заслуженной известности г. Кукольника как писа- теля. Повести эти не все равного достоинства, но решительно все не без достоинств. Слабее других те, в которых автор ста- новится на трагический котурн, как, например, «Лихончиха»: характер героини этой повести натянут и не выдержан,но многие подробности повести тем не менее прекрасны. Лучшие (и их боль- шая часть) повести по преимуществу юмористические, какова, например, «Капустин». К числу особенных достоинств пове- стей г. Кукольника принадлежит то, что при всей простоте и при всем преобладании юмористического элемента они не лише- ны истинно высоких и умиляющих душу страниц. Из одного этого уже видно, как глубоко постиг автор дух времени, кото- рое взялся изображать; в этом времени два преобладающие начала: сознательный европеизм могучего и гениального преобразователя, стремление которого так часто возвышалось до трагического величия, и комическое понимание этого евро- пеизма со стороны даже даровитых людей между его подданными. Это составляет пафос повестей г. Кукольника, и потому, читая их, вы и смеетесь от души и возвышаетесь душою. Ожидаем с нетерпением следующих томов.2 Первый заклю- чает в себе шесть повестей: «Лихончиха», «Новый Год», «Благо- детельный Андроник», «Капустин», «Сказание о синем и зеле- ном сукне», «Прокурор». Издание точно такое же, как и «Сказ- ки? а сказкою»: так же серенько и так же богато опечатками. 2. Статейки в стихах. Без картинок. Т. I Санкт-Петербург. В тип. Жернакова. 1843. В 16-ю д. л. 31 стр.3 Автор этой микроскопической книжки, названной им пер- вым томом, должен быть человек умный: это особенно доказы- вается тем, что он не выставил на ней своего имени. Стихи его — водевильная болтовня о том, о сем, а больше ни о чем,— бол- товня, которая не может не понравиться той многочисленной публике, которая восхищается, в Александрийском театре, водевильным остроумием наших доморощенных драматургов. Мы убеждены, что многие найдут очень забавными такие стишки: Придет охота страстная За чтение засесть — На то у нас прекрасная Литератзфа есть. £
Цепями с модой скованный, Изменчив человек: Настал иллюстрированный В литературе век. С тех пор, как шутка с «Нашими» J Пошла и удалась, Тьма книг с политипажами В столице развелась. Увидишь тут Суворова, (Известный был герой), Историю которого Составил Полевой. Одетого как барина, Во всей его красе, Увидишь тут Булгарииа, В бекеше, в картузе. Различных тут по званию Увидишь ты гуляк, И целую компанию Салопниц и бродяг. Рисунки чудно слажены, В них каждый штрих хорош, Иные и раскрашены: Ну, нехотя возьмешь! Изданья тоже славные — Бумага так бела,— Но часто презабавные Выходят тут дела. Чем книга нашпигована, Постигнуть нет ума: В ней всё иллюминовано, Да в тексте — мрак и тьма! В рисупках отличаются Клот, Тимм и Неттелъгорст, Все ими восхищаются... Художественный перст! Впрочем, есть в книжке места, даже слишком высокие для публики, хлопающей пьесам вроде «Федосьи Сидоровны» и «Еще Руслан и Людмила»,2 как, например, вот эти: Я предан сокрушению, Не пьется мне, друзья: Мир ближе к разрушению, К могиле ближе я. О
Льдом жизненного холода Не сковано еще,— В вас сердце, други, молодо, Свежо и горячо. Еще вам свет корыстию Рассудка не растлил, И жизни черной кистию Злой рок не зачернил. За счастьем безбоязненно Пока вы мчитесь вдаль, И гостьей неприязненной Не ходит к вам печаль. Увы!., она пробудится: Час близок роковой! И с вами то же сбудется Что сталося со мной: В дни возраста цветущего Я также был готов Взять грудью у грядущего И славу и любовь, Кипел чудесной силою И рвался всё к тому, Чего душой остылою Теперь и не пойму. В житейских треволнениях Терпел и стыд и зло И видел в сновидениях В венке свое чело. Любил — и имя чудное В отчаяньи твердил,— То было время трудное: Насилу пережил! Когда восторг лирический В^себе я пробужу, Я )вам биографический Портрет свой напишу. Тогда вы всё узнаете, Как глуп я прежде был,— Мечтал, как вы мечтаете, Душой в эфире жил, Бежать хотел в Швейцарию,— И как родитель мой С эфира в канцелярию Столкнул меня клюкой. Как горд преуморительно Я в новом был кругу, 10
И как потом почтительно Стал гнуть себя в дугу. Как прежде, чем освоился Со службой, всё краснел, А после успокоился, Окреп и потолстел. Как гнаться стал за деньгами, Изрядно нажился, Детьми и деревеньками И домом завелся...1 В этих шуточных стихах целая история жизни многих людей... Жаль, что автор их не наполнил всей книжки своей такими стихами и через то не придал ей другой цели и значения, кроме удовольствия «почтеннейшей» публики, составленной из разного мелкочиновного народа. Впрочем, ведь и этому народу надо же что-нибудь читать, и он будет читать и смеяться, и даже запасется готовыми остротами, чтоб удивлять ими товарищей и пленять своих дам, а книжка, должно быть, очень недорога... 3. Русский театр в Петербурге.2 Ломоносов, или Жизнь и поэзия. Драматическая повесть в пяти действиях, в прозе и стихах, соч. Н. А. Полевого. Действие первое: Рыбак; действие второе: Поэт; действие третие: Цепи жизни; действие четвертое: Поэт и лю- ди; действие пятое: Великий человек. Г-н Полевой и г. Ободовский завладели сценою Алексан- дрийского театра, вниманием и восторгом его публики. И если нельзя не завидовать лаврам сих достойных драматургов, то нельзя не завидовать и счастию публики Александрийского театра: она счастливее и английской публики, которая имела одного только Шекспира, и германской, которая имела одного только Шиллера: она, в лице гг. Полевого и Ободовского, имеет вдруг и Шекспира и Шиллера! Г-н Полевой — это Шекспир публики Александрийского театра; г. Ободовский — это ее Шиллер. Первый отличается разнообразием своего гения и глубоким знанием сердца человеческого; второй — избытком лирического чувства, которое так и хлещет у него через край потоком огнедышащей лавы. Там, где у г. Полевого не хва- тает гения или оказывается недостаток в сердцеведении, он обыкновенно прибегает к балетным сценам и, под звуки жа- лобно-протяжной музыки, устроивает патетические сцены расставания нежных детей с дражайшими родителями или верного супруга с обожаемою супругою. Там, где у г. Обо- довского иссякает на минуту самородный источник бурно- 77
пламенного чувства, он прибегает к пляске, заставляя героя (а иногда и героиню) патетически-патриотической драмы от- хватывать в присядку какой-нибудь национальный танец. Обвиняют г. Ободовского в подражании г. Полевому; но ведь и Шиллер подражал Шекспиру! Обвиняют г. Полевого в по- хищениях у Шекспира, Шиллера, Гёте, Мольера, Гюго, Дюма и прочих; но это не только не похищения — даже не заимство- вания; известно, что Шекспир брал свое, где ни находил его;1 то же делает и г. Полевой в качестве Шекспира Александрий- ского театра. Г-н Полевой пишет и драмы, и комедии, и воде- вили; Шекспир писал только драмы и комедии: стало быть, гений г. Полевого еще разнообразнее, чем гений Шекспира. Шиллер писал одни драмы и не писал комедий: г. Ободовский тоже пишет одни драмы и не пишет комедий. Г-н Полевой начал свое драматическое поприще подражанием «Гамлету» Шекспира; г. Ободовский начал свое драматическое поприще переводом «Дона Карлоса» Шиллера. Подобно Шекспиру, г. Полевой начал свое драматическое поприще уже в летах зрелого муже- ства, а до тех пор, подобно Шекспиру, с успехом упражнялся в разных родах искусства, свойственных незрелой юности, и, подобно Шекспиру, начал свое литературное поприще несколь- кими лирическими пьесами, о которых, в свое время, известил российскую публику г. Свиньин.2 Г-н Ободовский, подобно Шиллеру, начал свое драматическое поприще в лета пылкой юности. Нам возразят, может быть, что Шекспир не прибегал к балетным сценам, и Шиллер не заставлял плясать своих героев; так, но ведь нельзя же ни в чем найти совершенного сходства; притом же балетные сцены и пляски можно отнести скорее к усовершенствованию новейшего драматического ис- кусства на сцене Александрийского театра, чем к недостаткам его. После Шекспира и Шиллера драматическое искусство должно же было подвинуться вперед,— и оно подвинулось: в драмах г. Полевого — с приличною важностию менуэтной выступки, а в драмах г. Ободовского — с дробною быстротою малороссийского трепака, в чем, сверх того, выразились и сте- пенные лета первого сочинителя, и порывистая юность второго. Что же касается до несходств,— их можно найти и еще не- сколько. Шекспир начал свое поприще несчастно,— г. Полевой счастливо; Шекспир не обольщался своею славою и смотрел на нее с улыбкою горького британского юмора; г. Полевой вполне умеет ценить пожатые им на сцене Александрийского театра лавры. Шиллер был гоним в юности и уважаем в лета муже- ства,— г. Ободовский был ласкаем и уважаем со дня вступле- ния своего на драматическое поприще, и т. д. Если бы не усердие и трудолюбие сих достойных драма- тургов,— русская сцена пала бы совершенно, за неимением 12
драматической литературы. Теперь она только и держится, что господами.Полевым и Ободовским, которых лоэтому можно назвать русскими драматическими Атлантами. Обыкновенно оий действуют так: когда сцена истощится, они пишут новую пьесу, и пьеса эта дается раз пятьдесят сряду, а потом уже совсем не дается. Так недавно тешил г. Ободовский публику Александрийского театра своею бесподобною драмою «Русская боярыня XVII столетия»;1 так недавно тешил г. Полевой пуб- лику Александрийского театра «Еленою Глинскою», а на про- шлой маслянице потешал ее «Ломоносовым», который был дан ровно девятнадцать раз, и который уже едва ли дан будет когда-нибудь в двадцатый раз. Сама «Северная пчела» (зри 35 №) выразилась об этом так: «Дайте десять раз сряду пьесу, и она уже старая! Все ее видели, все наслаждались ею, и занимательность пропала! А пусть бы играли ту же пьесу два раза в неделю, она была бы свежа в течение года. Вот придет масляница, и к посту пьеса превратится в Демьянову уху». Полно, правда ли это? Нам кажется, что для такой пьесы, как «Ломоносов», очень выгодно быть представленной девят- надцать раз в продолжение двадцати дней, по пословице: куй железо, пока горячо. Что изящно, то всегда интересно, и занимательность хорошей пьесы не может пропасть ни с того, ни с сего. «Горе от ума» и «Ревизор» и теперь даются и всегда будут даваться. А «Ломоносов» и К0 пошумят, пошумят недели две-три да и умрут скоропостижно, пропадут без вести. Г-н Ксенофонт Полевой сделал из жизни Ломоносова нечто среднее между повестью и биографиею.2Он верно придерживался тех немногих и главных фактов жизни Ломоносова, которые дошли до нашего времени, верно держался духа, разлитого в творениях Ломоносова, и очень искусно заместил пробелы в жизни Ломоносова возможными и вероятными распростране- ниями и вымыслами, которые не противоречат ни известным фактам жизни, ни духу творений Ломоносова. Таким образом, у г. К. Полевого вышла книга, искусно изложенная. Г-н Н. Полевой, соревнующий всем прошедшим успехам, от воде- виля Аблесимова, драм Иванова и Ильина, до многочисленных драматических опытов князя Шаховского, поревновал и успеху брата своего г. К. Полевого — и из хорошей книги выкроил плохую драму, в которой, ради драматической шумихи дурного тона и трескучих эффектов, нарушил историческую истину и из характера отца русской учености и литературы сделал жалкую карикатуру. Жизнь Ломоносова нисколько не драма- тическая, и г. К. Полевой очень хорошо поступил, сделав из нее нечто среднее между биографиею и повестью. Ломоносов был человек с душою поэтическою; мы охотно допускаем в нем и талант поэтический; но кому же не известно, что наука 13
была преобладающею страстью его, и что заслуги его в области науки несравненно значительнее и выше, чем в области поэзии и красноречия? Г-н Полевой, не раз печатно говоривший, что Ломоносов не поэт, сделал в своей драме Ломоносова по пре- имуществу поэтом и на его поэтическом стремлении основал пафос своей драмы. Как вам покажется это противоречие критика с поэтом (ибо г. Полевой не шутя считает себя поэтом)? Но это противоречие не единственное: г. Полевой, в продолже- ние почти десятилетнего издания своего «Телеграфа», посто- янно и с каким-то ожесточением преследовал драматические труды князя Шаховского, а теперь сам неутомимо подви- зается на его поприще, и притом в том же духе, в тех же поня- тиях об искусстве, только с меньшим талантом, нежели князь Шаховской.1 И таких противоречий между г. Полевым, как бывшим критиком, и между г. Полевым, как теперешним дей- ствователем на поприще изящной словесности, можно найти много. Откуда же происходят эти противоречия, в чем их источ- ник, где их причина? По нашему мнению, эти противоречия суть нечто кажущееся,— в самом же деле их нет. Как критик, г. Полевой не выше г. Полевого, романиста и драматурга. Критика г. Полевого отличалась вкусом, остроумием, здра- вым смыслом, когда в нее не вмешивались пристрастие и ос- корбленное сочинительское самолюбие; но законы изящного, глубокий смысл искусства всегда были и навсегда остались тайною для критики г. Полевого. Вот почему теперь приятнее перечитывать его рецензии, чем его критики, и вот почему в его критиках теперь уже не находят мыслей и даже не могут понять, о чем в них толкуется, и видят в них одни фразы и слова. Кто глубоко понимает сущность искусства, тот благо- говейно чтит искусство, и никогда не решится унижать его ли- тературного деятельностию без призвания, без таланта. Но положим, что могут иногда быть подобные нравственные ано- малии, и что человек, глубоко понимающий искусство, может иметь иногда слабость чувствовать в себе призвание, которого ему не дано, и видеть в себе талант, которого в нем нет; всё же в его произведениях, как бы ни были они холодны, сухи и скучны, будут видны его понятия об искусстве. Но драмы г. Полевого — живое опровержение того, что он писывал, бывало, о чужих драмах, а критика его — решительное ауто- дафе для его драм. Нет, поверхностная критика г. Полевого была зерном его теперешних драм и между ею и ими нет боль- шого противоречия. Критик г. Полевой был моложе, следова- тельно, живее и сильнее нравственно; драматург г. Полевой уже сочинитель, который всё для себя решил и определил, ко- торому нечего больше узнавать, нечему больше учиться: вот л вся разница... 14
И, однако ж, основать драму жизни Ломоносова на исклю- чительном стремлении к поэзии, понимая Ломоносова совсем не как поэта,'— это противоречие уже не эстетике, а разве здравому смыслу. Но что г. Полевой человек умный, в этом никто не сомневается, и мы уверены, что он сам прежде других видел несообразность в основной идее своей «драматической повести». Зачем же допустил он эту несообразность? Очевидно, что здесь увлекла его непреодолимая охота быть драматургом, вопреки призванию и способностям. Как умный человек, он понимал очень хорошо, что нет никакой возможности заинте- ресовать толпу идеею стремления к науке, и что стремлением к поэзии можно заинтересовать толпу, хотя она и не понимает, что такое поэзия. Конечно, это показывает в сочинителе легкость и неглубокость эстетических, ученых и литературных убеждений. Что за любовь, что за уважение к искусству, если хлопанье, крики и вызовы толпы могут их ослаблять и уничто- жать? Когда идея, взятая в основание произведения, ложна сама в себе, то и при таланте автора произведение не может быть удачно; если же тут дело идет о сочинителе без призвания и способности, то из произведения выходит нелепость. Если эта нелепость исполнена трескучих и грубых эффектов и выстав- ляется на удивление .толпы, то она может иметь сильный, хотя и мгновенный успех... Но мы отдалились от предмета статьи — «драматической повести» г. Полевого: обратимся к ней. Рассказывать ее содер- жания не будем, потому что это содержание — повторение тех изношенных эффектов и истертых общих мест, из ко- торых уже сто раз клеил г. Полевой свои «драматические представления». Первый акт вертится весь на любви — не Ломоносова, слава богу, а Вавилы к Насте,£ на которой отец хочет заставить Ломоносова жениться. Любовь — самый ложный мотив в русской драме, когда дело идет о женить- бе. В мужицком быту не бывает французских водевилей. Это ложь! Второй акт опять состоит из любви — Ломоно- сова к дочери его хозяйки — Христине. Скряга и ростовщик Кляуз дал матери Христины денег взаймы и, зная, что ей нечем заплатить, хочет заставить ее выдать за него дочь свою- или пойти в тюрьму. Когда уже старуху тащат в тюрьму, Ломо- носов кстати является с деньгами, платит долг, выгоняет Кля- уза, признается г-же Энслебен в любви к ее дочери, просит ее руки. Как всё это старо, пошло и приторно! В третьем акте Ломоносов презирает Вольфа, не ходит к нему на лекции, терпит нужду и говорит фразы. Пришедши раз домой, он видит, что жена его спит у колыбели дочери, горестно задумывается, целует дочь, становится на колени, читает молитву, и, разыграв 15
эту менуэтную сцену, уходит в Россию. Эпизод завербования, в третьем акте, лишен всякой правдоподобности, всякой исто- рической истины и всякого смысла. В четвертом акте г. Полевой хотел изобразить в лице Ломоносова отношение поэта к людям; людей он действительно представил довольно полными, но в Ломоносове показал не поэта, не ученого, а какого-то брюзгу, который на словах города берет, а на деле малодушен и слабо- характерен, как плаксивый ребенок. В пятом акте г. Полевой показывает нам большой свет: вот это уж совсем напрасно! Его большой свет похож на пирушку подгулявших сочините- лей средней руки, которые, под хмельком, мирятся после своих грязных ссор, обнимаются, целуются, называют друг друга «почтеннейшими» и даже пляшут в присядку, подогнув свои мелодраматические колени. Кстати: на вельможеском бале, изображенном чудною кистию г. Полевого, пляшет Тредья- ковский под напев глупых стихов своих. Что даже и вельможи старого времени любили иногда потешиться ученым народом, который по большей части был горьким пьяницей и добро- вольным шутом,—это факт; но чтоб у вельможи на бале мог пля- сать в присядку Тредьяковский,—это, вероятно, принадлежит к поэтическому вымыслу г. Полевого. Но нападки наг. Полевого некоторых литераторов за Тредьяковского совершенно неспра- ведливы* Мы помним, что за это нападала на г. Лажечникова и «Библиотека для чтения», а в драме г. Полевого характер Тредьяковского есть повторение созданного г. Лажечниковым характера Тредьяковского в «Ледяном доме». Говорят, что Тредьяковский мог писать плохие стихи и всё-таки быть поря- дочным человеком. Не знаем, так ли это; но вот анекдот о Тредья- ковском из записок Пушкина.* Тредьяковский пришел однажды жаловаться Шувалову на Сумаро- кова. «Ваше высокопревосходительство! Меня Александр Петрович так ударил в правую щеку, что она до сих пор у меня болит».— Как же, бра- тец? — отвечал ему Шувалов:— у тебя болит правая щека, а ты держишь- ся за левую?— «Ах, ваше высокопревосходительство, вы имеете резон»— отвечал Тредьяковский и перенес руку на другую сторону. Тредьяковско- му не раз случалось быть битым. В деле Волынского сказано, что сей од- нажды в какой-то праздник потребовал оду у придворного пииты Василия Тредьяковского; но ода была не готова, и пылкий статс-секретарь нака- зал тростию оплошного стихотворца. Хорош порядочный человек! Скажут: то было такое время! Однако ж в такое же время Ломоносов писал к Шувалову, хотевшему помирить его с Сумароковым: «Я, ваше высокопре- восходительство, не только у вельмож, но ниже у господа моего бога дураком быть не хочу». * «Северные цветы» 1827 г., стр. 112. 16
4. Литературные и журнальные заметки.1 В том же <35-м> нумере той же газеты превозносится до небес плохая драма г. Полевого «Ломоносов», и, по обыкновению, с ожесточением порицаются «Отечественные записки» за то, что они говорят правду о новом драматическом изделии г. Полевого. «Не знаем, чему дивиться (восклицает «Северная пчела»), храбрости ли „Отечественных записок", которые, вопреки истине и общему мнению, стремятся унижать достоинства писателей, не принадлежащих к их партии, или терпению пуб- лики!» В самом деле, нужна особенная храбрость, чтоб сметь сказать правду о таком великом национальном гении, как г. Полевой! По нашему мнению, гораздо больше нужно было храбрости разругать седьмую главу «Онегина», превознося до небес первые шесть глав его; но «Северная пчела» и это сделала. Нужно было также довольно смелости, чтоб разругать и лучшее произведение г. Загоскина — «Юрий Милославский», а потом хвалить следовавшие за ним посредственные его романы; но «Северная пчела» и это сделала. Еще больше нужно смелости, чтоб в одном нумере газеты назвать «Уголино» г. Полевого пьесой, равною по достоинству с драмами Шиллера, а через три дня, в той же газете, поставить ее хуже всего худого, оправдываясь перед публикою в первом отзыве кумовством, camaraderie!..* Но чтоб сказать правду о каком-нибудь постав- щике дюжинных драм — для этого не нужно никакой храб- рости, и как ни хлопочет «Северная пчела», а из наших отзы- вов об изделиях драматической «тли» никогда не удастся ей сделать страшного литературного преступления...2 В фельетоне того же знаменитого нумера (35-го) «Северной пчелы», оканчивающегося апофеозою блинов в Екатерингоф- ском вокзале и в кафе-ресторане Беранже, есть еще две пре- курьезные диковинки. Фельетонист, превознося до небес вместе с блинами и «Ломоносова» г. Полевого, упрекает его только за характер Тредьяковского, и на каком бы — думали вы — основании? Послушайте самого фельетониста: «Точно ли был таков Тредьяковский? Правда ли, что писал о нем Ломоносов и другие враги? Что бы было, если бы потомство стало судить об авторах {не о сочинителях ли?), например, по суждениям „Отечественных записок?"»—Вот, поистине, странное опасе- ние! Уж не боится ли г. фельетонист, чтобы его некогда не вы- вели в какой-нибудь «драматической повести»? Или, не думает ли он, что кто-нибудь может замаскироваться от потомства, * Дружбой, товариществом (ф рани Л.— Ред. 2 Белинский, т. VII
когда он знает, что и для современников не так-то легко ходить долго под маскою? Державин сказал великую истину и вы- сокую мысль в этих стихах: Каких ни вымышляй пружин, Чтоб мужу бую умудриться, Не можно век носить личин, И истина должна открыться!1 Вторую курьезную вещь в этом фельетоне тоже выписы- ваем целиком: Пропала русская пословица: «По платью встречают, по уму прово- жают!» Теперь ни до платья, ни до чужого ума никому нет дела, если ваш ум не нужен другим для спекуляций! Теперь собеседников выбирают по адрес-календарю или по биржевым известиям, а не по уму и любезности. А то ли было в XVIII веке? Что было бы с автором, которого пьеса имела бы такой блистательный успех, как «Ломоносов» Н. А. Полевого!2 Вспомним о Сумарокове, Фонвизине, Аблесимове и многих других. Об Аблесимове, на этот счет, мы ничего не помним, а о Су- марокове хорошо помним, что он, по своему раздражительному, сочинительскому самолюбию, был в обществах не очень лестно принят. Фонвизин — совсем другое дело: это был не только умный, острый и образованный человек, но и литератор чест- ный... Давно уже слышим мы, что в «Петербурге» издается какой-то журнал под именем «Маяка», и желали, из любопытства, ви- деть его; по справкам оказалось, что это чрезвычайно трудно, и мы принуждены были отказаться от своего желания,— как вдруг 24-й нумер «Северной пчелы» снова возбудил в нас желание удостовериться в существовании мифического журнала. На этот раз случай помог нам неожиданно достать январскую книжку «Маяка» на 1843 год,— и при всей нашей недоверчи- вости к «Северной пчеле» мы увидели, что всё сказанное в ней (№ 24) о «Маяке» — сущая правда, не выдумка. Перелистовав эту книжку, мы тотчас увидели, что это журнал «для немногих», и тотчас поняли, почему не могли так долго убедиться собствен- ными глазами в его существовании. Между прочими диковин- ками — представьте себе: какой-то г. Мартынов обещает Степану Онисимовичу, издателю «Маяка», подробный обзор стихотворений А. С. Пушкина. Предвидя удивление многих, что какой-то господин Мартынов обещает лучше всех бывших и настоящих критиков оценить Пушкина, он (т. е. г. Марты- нов) говорит: Летописи грамотности или словесности, но вашему — литературы, представляют каждому из нас убедительные доказательства того, что 18
самые известные и знаменитые ценители чужих произведений часто впа- дают в непростительные промахи: или слишком заговариваются, или многое не договаривают, или многое переговаривают; между тем как люди, дотоле неизвестные, являются на сцену письменности с ясными, прямы- ми и верными взглядами на вещи этого рода, без малейшего посягатель- ства на высшие точки зрения, и прославленный от современников писатель предстает перед потомство с огципанными лаврами (Критики стр. 24).1 По мнению г. Мартынова, все критики, хвалившие Пушкина, и пристрастны и поверхностны; судя по этому и по другим фразам статейки г. Мартынова, видно, что он решился общи- пать Пушкина не -на шутку. Г-н Мартынов говорит правду, что нет дела до известности или неизвестности критика, лишь бы он дельно критиковал; но из этого еще не следует, чтобы какой-нибудь господин, хотя бы то был сам г. Мартынов, не сделав дела, а только посулив его, уже имел право расхва- статься им, как великим подвигом, и утверждать храбро, что все критики заблуждались, а один он напал на истину. Но в «Маяке» этот тон принят, как видно, за основание издания: им так и дышат все статьи его. Г-н издатель «Маяка» (если не ошибаемся, г. Бурачек2), в ответе на литературное хвастов- ство г. Мартынова, говорит, что для нашей литературы настал век мишурности, что Батюшков был предвестником, а Пушкин основателем и утвердителем этой мишурности; что против нее теперь ратуют, елико сил хватает, «Маяк», «Сын отечества» и «Москвитянин», а прочие журналы горой стоят за нее!.. Боже великий, что это такое?.. Но погодите, то ли еще впереди! «Сыну отечества» «Маяк» воздает полную похвалу, как достой- ному его сподвижнику; но «Москвитянином» он только вполо- вину доволен. «Москвитянин»—видите ли — противоречит са- мому себе, с одной стороны, утверждая, что русская литература должна свергнуть с себя влияние лукавого и буйством разума омраченного Запада и быть самобытною и оригинальною; а с другой стороны, утверждает, что «Мертвые души» Гоголя— великое произведение, что Пушкин — великий поэт, и что Запад образованнее нас. В чем (восклицает в рыцарском негодовании наш восточный витязь)? в вязке блондоя (блонд?), в развлечениях и услаждениях жизни, в желез- ных дорогах, операх — в роскоши? — пожалуй; по в любви к богу, в добродетели, в семейности, в сердечной, духовной образованности, что бесконечно важнее и труднее,— русские всегда были и есть выше Запада (стр. 30). Далее издатель «Маяка» восклицает: «Добрые русские, вы все согласны, что пора нам бросить чужое и возвратиться к своему?» — и так заставляет добрых русских отвечать ему: «Да, да, мы все согласны. Это хорошо. Давайте свое, свое, рус-
ское, родное! ура/» (стр. 31). «Стало быть и Пушкин мишур- ник?— спрашивают хором добрые русские г. издателя «Маяка»: — Как сметь! мировой поэт! народный гений! краса и столб нашей литературы!»... Но издателя «Маяка» нельзя сбить с толку целому хору добрых русских, и он, нимало не запинаясь, отвечает так: — Добрые русские! Ведь это всё пока порожние речи, слова — слова— слова! вглядимся в дело: разберемте Пушкина: вот г. Мартынов предла- гает вам свой исполинский труд: выслушаемте его спокойно, не горячась, посудим, потолкуем,— убедимся и полошим: «быть тому так»: все заблуж- дались в словесности, все поголовно, и производители и потребители. Кого же винить?— ложный дух времени! Кому краснеть — никому или всем: а на людях не только смерть, и стыд красен. Смирим же свою неуместную гордость, отринем свою мнимую непогрешительность, падшими челове- ками и, под таким назидательным уроком милующей раз и навсегда пере- станем повторять порожние речи!» (стр. 32).1 Вот уж подлинно порожние речи! Как бы хорошо было, для чести здравого смысла и русской литературы, если бы они перестали повторяться! И что за милый, наивный и патриар- хальный тон, что за короткость с добрыми русскими! Хорошо еще, что эти «добрые русские» не слышат таких «порожних» речей! Видите ли: соберемтесь-ка вкупе и влюбе, сядем кругом г. Мартынова, читающего нам свой исполинский труд, состоя- щий из порожних речей,— да не горячась, спокойно,— и созна- емся в ничтожестве, или, нет бишь,— в мишурности нашего великого поэта и в собственной глупости, да, по старинному обычаю, и ударим челом, не боясь запачкать его в грязи, пре- мудрому г. Мартынову, наведшему нас так легко и скоро на ум-разум... Кстати уж заодно в смирении сердца поваляемся в ногах и у нового великого муфтия российской словесности, г. издателя «Маяка», что он растолковал нам, невеждам, что Пушкин не более, как флигельман русской литературы, которая доселе повторяет его мишурные артикулы (стр. 32),— и толь- ко попросим, чтобы он, наш литературный муфтий, смиловался, удержал порыв своего мусульманского фанатизма, помня пословицу: где гнев, там и милость!.. Ну, добрые русские! гаркнем же дружно и велегласно: Помилуй, отец и командир, вперед право не будем! Убедимся, вразумимся и дружно при- мемся лечиться!.. И это литература?.. Но что ж тут огорчаться: ведь это лите- ратура подземная,— задний двор литературы... Однако ж интересно знать, что разумеют эти господа под «народностию» русской литературы и какие средства почитают они необходимыми для того, чтоб наша литература сделалась народною. Скучно выписывать, а делать нечего, если уж на- чали. Итак, слушайте, «добрые русские»: 20
Давайте выражать русское горячее чувство, мудрое знание и силу богатырскую души,— живым, кипучим, родным, народным, МАЛЕНЬКО' МУЖИЦКИМ словом... Что же, господа (надобно бы — ребята, или брат- цы)?.. Да где же вы?.. Куда ж вы разбежались?.. Надобно скакать, что вся эта галиматья изложена в виде спора между «Маяком» и «Москвитянином». Из чего же спорят сии достойные сподвижники? За что вооружился «Маяк» на «Москвитянина»? Им-то уж совсем бы не следовало ссорить- ся. Но- таковы люди! Это еще только перемолвочка — милые бранятся только тешатся; а то бывают какие страшные ссоры между (выражаясь маленько мужицким слогом) закадышными друзьями!.. Гоголь превосходно изобразил пример таких раз- рывов самой пламенной дружбы в лице Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича... Главная разница в характерах сих достойных друзей состояла в том, что Иван Иванович был чрезвычайно тонкий и разборчивый на слова человек, а Иван Никифорович любил иногда ввернуть в разговор маленъко> мужицкое словцо... Это и было причиною вражды, сменившей их дружбу... 5. Драматические сочинения и переводы Н. А. Полевого. Часть четвертая. Санкт-Петербург. 1843. В тип. Н. Греча. В 16-ю д. л. 629 стр.х В четвертой части «Драматических сочинений и переводов» г. Полевого содержится три драмы: «Смерть или честь!», «Елена Глинская» и «Мать-испанка». Всем известно, что г. Полевой взял содержание драмы «Смерть или честь» из по- вести, но не все знают, может быть, почему именно он взял его из повести. Те, которые полагают, что он поступил так по общему всем нашим доморощенным драматургам недостатку воображения, очень ошибаются. Вот собственные слова г. По- левого: Мне хотелось испытать возможность в наше время драмы собствен- но (?..), вроде драмы Лессинга, Иффланда, Дидерота, и с тем вместе уверить- ся: справедливо ли мнение некоторых критиков, будто из повести или романа не может быть заимствовано сценическое представление, в чем ссы- лались на множество неудачных опытов? Содержание сей драмы взято из повести Мишель Массона «Le grain de sable»,* помещенной в изданном им собрании повестей, под заглавием: «Daniel le Lapidaire ou les Gontes de l' atelier»** (Париж, 1833 г.).2 * «Песчинка» {франц.).— Ред. ** «Гранильщик Даниель, или Рассказы о мастерской художника» (франц.).— Ред. 21
Кто же те «некоторые критики, которые утверждали, что из повести нельзя сделать истинно хорошей драмы?..» Да первый — сам же г. Полевой! Не тот г. Полевой, который не додал шести книжек «Русского вестника», не тот, который выкраивает из чего попало плохие драмы, создает комедии, вроде «Войны Федосьи Сидоровны с китайцами», и воспевает «деньги»; но тот, который издавал «Телеграф», который ссо- рился с другом и недругом за свои убеждения, порицал направ- ления драм гг. Шаховского и Кукольника и не воспевал «денег»... Нам особенно нравятся те драмы г. Полевого, в которых он изображает вельмож и вообще людей высшего тона. Здесь он неподражаем. Смотря на его графинь и баронесс, не скажешь, что они вчера еще были кухарками своих мужей, которые, в свою очередь, только что сошли с запяток; слушая, как рассу- ждают у г. Полевого герцогини и герцоги, не подумаешь, что ошибся дверью и попал, вместо гостиной, в лакейскую... «Смерть или честь» — драма самого высшего тона: в ней дей- ствуют графы, министры, сам герцог и весь двор его. Вот сцена, которой нельзя довольно налюбоваться: элегантность удиви- тельная! Герцог, герцогиня, граф Оттон Шварцберг и другие. 3 и л ь б е р (герцогине). Само небо благословляет прибытие вашей светлости: после дождливой погоды настал такой прелестнейший день! Герцог. Да, сегодня можно славно поохотиться. Надеюсь, что и вам, герцогиня, будет весело порыскать по полю? Герцогиня. Я плохая наездница, но люблю смотреть на otcueoe удовольствие охоты, и всё, что нравится вашей светлости, нравит- ся и мне. Г е р ц о г (в сторону). Идиллия! (Шварцбергу) А вы, граф, ведь с нами? Шварцберг. Если только ваша светлость не прикажете мне остаться. Герцог. Помилуйте, граф: вы такой опытный охотник, вы укра- гиепие нашей прогулки... Вот г. Зопдермана можем мы оставить в покое — он так занят теперь счетами... Зондерман (тихо). Я погиб! Герцог. Подивитесь, герцогиня, что даже граф Оттон едет с нами. Воля ваша, а уж этим мы вам обязаны. Герцогиня. Мне? Гер ц о г. Вам именно: он не смеет ослушаться повелительницы всех сердец. Оттон. Не знаю, ваша светлость, почему не изволите вы предпола- гать, что я хочу также отличиться удальством на охоте. Фредср и к. Прекрасно, граф! Так вы ничего не захотели бы сде- лать в угодность герцогине? О т т о п. Я готов жертвовать жизнию, чтобы только доказать... Ш и е р л и и г. О,граф! вы заставили бы тогда плакать многих, мно- гих,., не только во дворце, но и в бедных хижинах и на чердаках, какие находятся в улицах Черного Сокола! Герцог (смеясь). Или, как бишь называют ту улицу, что идет от Эггерсдорфской заставы? Не помните ли вы, Шперлинг? 22
ЦТ и о р л и н г (улыбаясь). Как бишь... В ней еще такие красавицы булочница и пирожница. (Многие смеются).1 Допустим, что примечание, на которое мы указали выше, придумано не для того, чтоб придать побольше важности сла- бому, тщедушному созданию и прикрыть благовидным предло- гом не совсем хорошо рекомендующееся литературное похище- ние; согласимся, что действительно не другое что-нибудь, а только желание увериться — можно ли из повести сделать драму — заставило г. Полевого заимствовать содержание драмы «Смерть или честь» из повести. Но вот вопрос: что заставило г. Полевого заимствовать содержание «Елены Глинской» у Шекспира и Вальтера Скотта? В чем увериться желал г. Поле- вой, пародируя «Макбета» и насильственно перетаскивая в свое сшивное произведение нисколько не подходящую к тогдашнему русскому быту сцену из «Кенильвортского замка?» Зачем так- же г. Полевой переделал свою «Мать-испанку» из романа Мейс- иера «Редкая мать», а «Парашу-сибирячку» из повести Местра «Молодая сибирячка»,— словом, для чего сшил он все свои драматические представления и повести, исторические были и небылицы, анекдоты и сказки из чужих лоскутьев?.. Ради какого испытания, наконец, еще недавно, в последнем блиста- тельнейшем творении своем «Ломоносов», исказил г. Н. Поле- вой повесть брата своего К. Полевого, и повторил в своей переделке гуртом все эффекты, которыми в продолжение не- скольких лет озадачивал публику Александрийского театра поодиначке?.. Вопросы неразрешимые, на которые едва ли и сам г. Полевой возьмется отвечать удовлетворительно... 6. Физиология женатого человека. К. Поль де Кока. Рисунки Маркля. Санкт-Петербург. 1843. В J тип. К. Жернакова. В 18-ю д. л. 139 стр.2 Наши доморощенные поставщики текста к картинкам, то есть сочинители так называемых «Очерков русских нравов» ,3 никогда не достигнут десятой доли того искусства, с каким набрасывают свои «физиологии» французы и в особенности Поль де Кок. Не вытянутыми насильственно из воображения вздорами, не вялым пустословием, не простоумно-бессильными придирками к чужим журналам и книгам наполняют они свои физиологии, но живым, верным изображением действительности. Посмотрите, например, как живо, остроумно и верно с приро- дою написана «Физиология женатого человека», которую кто-то перевел на русский язык и издал с политипажами француз- ского издания! Найдете ли вы в «российских» сочинениях 23
такого рода хоть сотую долю того остроумия и знания жизни, той наблюдательности и оригинальности, которые поражают вас на каждой страничке в небольшой физиологии, написанной Поль де Коком? И у нас еще находятся люди, которые обвиняют в настоящем мелочном направлении нашей литературы фран- цузов, как будто французы виноваты, что мы, подобно обезья- нам, перенимаем только их действия, неусвоивая себе и даже не понимая настоящей цели их действия: французские «книжечки с картинками» имеют цену не только как красивые игрушки, но и как верное отражение современной жизни... При книжечке находится до восьмидесяти остроумных политипажей, большая часть которых очень хорошо отпечатана. 7. Записки покойного Колечкина. 1843. Або. В тип. Христ. Лудв. Гиельдта. В 16-ю д. л. 236 стр.х Хотя в этой книжке и не приложено никаких биографических сведений, касающихся до личности ее автора, однако тем не менее мы уверены, что г. Колечкин умер в тех юных летах, когда еще люди не только не знают ни жизни, ни света, но даже и грамматики, и когда страсть к писанию бывает сильнее и неугомоннее, чем во всякий другой возраст. В предисловии к статейке «Театрал» покойный автор просит тех, «кому до- ведется прочесть его, не быть слишком строгими судьями, не искать красот и изящества в слоге, а довольствоваться вер- ностию и простотою описания». Какая поразительная черта незрелой юности! Простота и верность — это свойство гения, или, по крайней мере, высокого таланта, а г. Колечкин счи- тает их довольно скромными качествами в писателе! То-то молодость-то! «Я (говорит он в том же месте) вознамерился обрисовать тип театрала, который, как мне кажется, столько же интересен, как и верно мною характеризован; в последнем ручаюсь без хвастовства, от которого я так же далек, как и от претензий на литературное достоинство моего очерка». Действи- тельно, хвастовства тут не видно, а видно только переходное состояние от детства к юности. Автор вполне убежден в удиви- тельном сходстве его литературного типа с подлинником действительности, хотя этот тип решительно ни на что не похож: оно так и быть должно, если принять в соображение, что дети i почитают хорошими картинами самые дрянные литографии. Театрал г. Колечкина — пошлый дурак: он разоряется на актрису, которая обманывает его, и умирает (от отчаяния) на руках актера, друга своего, который, изволите видеть, делится с ним последним, питая к нему такую идеальную дружбу, какой умный человек не в состоянии питать к глупцу. Всё это не похоже ни на что и лишено всякой занимательности, 24
чуждо даже чего-нибудь близкого к остроумию. И все статейки г. Колечкина таковы. Но, не довольствуясь тем, что принялся писать юмористические статейки, без малейшей к тому способ- ности, г. Колечкин вздумал еще вводить новости в орфографию и ставить двоеточрю везде, где только не нужно оно, даже отде- ляя им действительные глаголы от их винительных падежей, как, например, в этой фразе: «Он выехал из Москвы, проклиная: усы и бильярд» {стр. 111), и прилагательные от их существи- тельных, как, например, в этой фразе: «После долгих: советов, и слез и нравоучений, старики уселись» {стр. 109).— Книжка издана довольно безобразно. 8. Путевые записки по России, в двадцати губерниях: С.-Петербургской, Новогородской, Тверской, Москов- ской, Владимирской, Пензенской, Саратовской, Там- бовской, Воронежской, Курской, Харьковской, Ека- теринославской, Полтавской, Киевской, Черниговской, Могилевской, Витебской, Псковской, Ярославской, Костромской, Нижегородской и Симбирской. Михаи- ла Жданова. С.-Петербург. В тип. А. Иогансона. 1843. В 12-ю д. л. 212 стр.1 Бывают же на свете книжки с удивительными заглавиями! Например, что такое: «Записки по России»? а потом что такое «Россия в двадцати губерниях»? Всего же забавнее уменье сочинителя считать: вместо выставленных в заглавии двадцати губерний, он в этом же заглавии насчитывает их двадцать две... Но оставим это; посмотрим, что-то кроется под этим удивитель- ным заглавием? Чтоб с самого начала ясно обозначить свое положение в от- ношении к читателю и к избранному предмету, г. Михайло Жданов так начинает свое любопытное сказание: «В половине 1838 года мне представился случай, не теряя ничего по службе, и даже с пользою для нее, объехать значительную часть Евро- пейской России». Итак, вот ключ ко всему! Г-н Михайло Жданов — чиновник, который путешествовал по двадцати губерниям, не теряя ничего по службе, и даже с пользою для нее. Об этом счастливом для г. Михаила Жданова обстоятель- стве, вероятно, весьма приятно будет узнать всякому читателю, как было приятно и нам, не имеющим чести знать лично г. Ми- хайла Жданова.2 «Отправляясь в путь,— говорит он далее,— я предполо- жил вести путевые записки,— и вел их». Удивительный при- мер твердости воли! Далее: «У нас так мало писано и пишется о России, что и что-нибудь может заслужить внимание». Каково? Как это вам нравится? То есть, другими словами, это значит, 25
что у нас-де так еще мало смыслят, что если я и вздор напишу, то и это должно быть принято с уважением. Очень хорошо! Но между тем позвольте, г. Михайло Жданов, вы, который путешествовали без всякой потери для службы, и даже с поль- зою для нее! вероятно, вам известно, что почти от каждого министерства у нас издаются особые журналы, преимуществен- но и исключительно посвященные исследованию России в разных отношениях: небезызвестно вам и то, что, в этих журна- лах, а равно и во многих частных, уже лет двадцать накопляют- ся богатые материалы для узнания России: материалы эти только ждут искусной руки и трудолюбивого пера для обра- ботки их; ведомо, вероятно, вам и то, что у нас есть несколько десятков весьма умных и ученых путешествий академиков по разным частям нашего обширного отечества; у нас есть около 800 более или менее обширных сочинений, заключающих в себе разные сведения о России... Нет, вы жестоко ошибаетесь: у нас не только не мало писано о России, но, напротив, весьма много; скажем более: ни в одной европейской литературе нет специаль- ных периодических изданий, посвященных исключительно сведению об одном только государстве, а у нас таких изданий несколько... Вот что значит путешествовать без всякой потери для службы и даже с пользою для нее, не зная ничего основа- тельного о своем отечестве, не прочитав ничего того, что до нас было уже давно изведано и описано, пуститься по двадцати губерниям, наделать в своей памятной книжке несколько пустых заметок, всё это пустить в тиснение, завернуть в грязную зеле- ную бумажку, на которой написать: «Путевые записки по Рос- сии»,— положить такую книжицу перед собою с улыбкою самодовольствия и сказать: «Все, что до меня писано о России, не стоит порядочной пареной репы, а моя книга первая заслу- живающая внимание!» Хотите ли доказательств, что это настоящая мысль сочи- нителя? — Он говорит: «Собираясь путешествовать по России, я хотел иметь какую-нибудь (!?) книгу для руководства, книгу, которая, заключая в себе свежий (!) запас сведений о нашем отечестве, могла бы указать путешественнику, где и на что он должен обратить внимание, и, к сожалению, если не к стыду нашему, не мог найти ничего целого; отыскивать же по частям в периодических изданиях и брошюрах мне было некогда».— Помилуйте, да чего же бы России стыдиться, что вам некогда было изучить ее поосновательнее, что вы хотели узнать огромнейшее в мире государство, пролистовав какую- нибудь книжечку, да еще небольшую, чтоб немного времени отнимать у службы; что вы не нашли себе по вкусу книжки для руководства в таком путешествии, в каком, как видно из ваших записок, всего бы лучше было взять поваренную книгу? 26
Не есть ли долг каждого русского, которому привелось хоть бы даже мимоездом видеть какую-нибудь часть своего отечества, писать о том, что он видел?.. Если наберется человек девять, прокатившихся по России и записавших, что они видели,— вот уже и составится что-нибудь! Смело можем удостоверить г. Жданова, что из этого ровно ничего не выйдет. Не только, если бы девять человек, но если б девять миллионов человек прокатились без пользы по России, и каждый из них написал бы по небольшой книжечке в 200 страниц,то и тогда бы ничего не вышло.Если б взять 34 буквы азбуки и раскладывать их до конца века, без всякой мысли, во всех возможных сочетаниях, то, верно, никогда бы из этого не вышло «Илиады»! Но довольно; не станем более спорить с г. Михаилом Жда- новым из-за предисловия, хотя бы мы могли заметить ему неправильность многих выражений, неуместность его quasi- иронического* презрения, какое он кидает на ученых по ре- меслу, и странное впечатление, какое производит его отвра- щение стоять наряду с сочинителями повестей и журнальных статей (т. е., например, с Гёте, Шиллером, Вальтером Скот- том, Байроном, Гизо, Тьером и многими другими, которые писали прекрасные и умные журнальные статьи),— всё это мы оставляем и пускаемся дружно с г. Ждановым в путь по двадцати двум губерниям. Начнем с начала и будем следовать за автором постепенно в его любопытных наблюде- ниях. Во-первых, г. Михайло Жданов убеждает, что для путе- шествия нужно только надеть дорожный сюртук и взять в кар- ман подорожную. Благодаря этому удобному и спокойному средству он весьма натурально начал свое путешествие, еще не выходя из своей комнаты. Первым делом путешественника было — взять десть бумаги, написать наверху для начала путевых заметок: С.-Пе- тербург, потом сделать несколько глубокомысленных рас- суждений о том, как, посетив двадцать губерний, можно ви- деть много любопытного (стр. 3), и тут же наделать несколько грамматических ошибок (посетив и затем можно — грубая ошибка против грамматики). Из своей комнаты г. Жданов хотел сначала попутешествовать по Васильевскому острову; но в то время шел лед и не было переправы через Неву. Такая помеха наполнила путешественника грустью, тем более, что ему в дорожном платье стало неловко (стр. 5). Но г. Жданов умеет всё употребить с пользою и, собираясь путешествовать «без потери для службы и даже с пользою для нее», не захотел * Якобы иронического (латин.).— Ред. 27
/змя и тут же отправился в Таврический сад. терять даром р^ дорожкам, он сделал несколько маленьких Пройдясь по е1 ^гшческой номенклатуре: например, вместо открытии в 01 g(nesia^ вместо aubepine говорит aulepine, genista говорит говорит Formium Unix (стр. 6 и 7). Но вместо Р norm щи г ^ v r ' о не останавливает. Да и что такое вся бота- это его ниск ^ путешествовать, не теряя ничего по службе? ника, когда ну ,ъся ЭТСщ у>касной науке? Не в два же часа, в И когда тут учи? J J. ' м j J' ^лотить всю мудрость самом деле, про* J^r jt " столь полезного путешествия по прекрасному саду Ж°аЛов стал" ^Утешествовать по набережной Невы, которую он называет капРизниией (СТР- 8)- После Разыых витиеватых и звонких фраз виУшенных путешественнику картиной Невы, ^ Л™J бму удалось, наконец, сесть в экипаж и про- покрытои льдом, J J* » ^' ^ „ г должать на это^ Раз свое пУтешествие по большой дороге. Заметив очень уДачно мимоездом, что дорога-шоссе убита * л„лгг^ гладко, сочинитель очутился на станции щебнем и очент* ' п J Чупово откуда ^н загляиУл в село Грузино, принадлежавшее rnaxbv Аракчееву' и по ЭТ0МУ П0В°ДУ изъяснил, что граф Арак- чеев был некогда известным человеком (стр. 19). В Спасском Полесье сочиниСьинашел порядочную гостиницу и мило- о немочку* Новгороде (по случаю этого города он вос- видну1 „ллтд'ге: «О. Новгород/») г. Михайло Жданов посмо- клицает в востор ' - * / лп\ лтял^ ™А купол, крытый белым железом (стр. 19), видел трел на какой-то J ' ^ „ ш/ дубинку Иоанна. Грозного, от которой у него, г. Жданова, волосы стали ды^ом (СТР* 20)> и заметил> в качестве агронома, что в городском ГадУ можно РазвоДить разные деревья и кустар- ники (стр. 20). g. Новгородские обЩеством он остался недоволен, и потому, il^x „,, много, он отправился на извозчичьих дрожках не занимаясь им ' ^ ^ в Ююьев монаст^Рь' УвиДел> чт0 к монастырю принадлежат <пп,ъ о4), да и поехал далее... два сада (стр. /«''' " м П поюоге в Бронницах, он заходил с визитом к какой-то fi б ° А асЬье девяностолетней старухе (стр. 23), видел на Вышневолоцком ^анале tfV*B с яйцами (стр. 25) и с удоволь- лт^тт что в гостинице Пожарского приготовляются ствием заметил, ^ r ^ очень вкусные *сотлеты из КУРИЧЫ, в Померании угощают вайлями а в }|желбиЧах форелью (стр. 26). После этих в*сУсных закУС0К г- Михайло Жданов, как сто- ttttttxttltt> wtttpttt, отправился посмотреть провинциальное об- ЛИЧНЫИ /±\111^ЛЪ, „ рр -рпг шество в загорс^ныи вокзал возле Твери. Пересчитать всех гаеньких за*1етить> чт0 °Дна Дама, там бывшая, миленькое Существо (стр. 2?)' а «РУгая — брюнетка с томными черными глазками но что »'ся эта пляска> все эт0 собранье, все эти наряды cKV4Hbi смешны- невеселы,— было делом одной минуты для столичного путо«°ественшша. 2S
Из Твери сочинитель прямо является в Москву. Москву он называет золотыми маковками и notre grande сЦе* и удивляет- ся огромному в ней числу хижин холопских (стр. 29). Посмо- трев тусклым взором на всё, что так любопытно в Москве и что уже всякому известно и много раз описано, он принялся бра- нить какого-то фокусника за то, что тот показал ему зеркала... В Нескучном он видел какую-то прехорошенькую женщину, у которой молодой человек целовал руку (стр. 43), и, наконец, свои воспоминания о Москве заключил вкусным обедом у Ла- бади (стр. 46). Впрочем, по долгу совести мы не можем выехать с сочинителем из Москвы, н^ сказав, что он прежде обедал у Печ- кина, куда его привлек орган, играющий Грасс, сжалься, Роберт1 (стр. 46). Во Владимире сочинителю пришли в голову некоторые исторические воспоминания, взятые напрокат из «Российской истории» г. Кайданова. В гостинице, где он остановился, ком- наты были порядочные, но кушанье очень посредственное (стр. 48); что же касается до Владимирской губернии, то она славится своими вишнями (стр 49). В Муроме сочинитель изобрел новое слово огородство (стр. 50) и познакомился с каким-то чиновником, который перед ним никак не хотел садиться, вследствие чего сочинитель нашел, что он очень не глупой (стрч 50). Арзамас, Починки, Пенза — всё промелькнуло пред глазами путешественника без особенных приключений; но в Саратове случилось нижесле- дующее любопытное для всякого читателя приключение: «Саратов богат хорошею рыбою и в особенности стерлядями, и потому я поспешил в одной из гостиниц заказать стерляжью уху... и она мне так понравилась своим вкусом, янтарным цве- том, что я съел три тарелки вдруг». Жаль, что не четыре! Впро- чем, чтобы не подумал кто-нибудь, что путешественник невоз- держен, он прибавляет себе в извинение, что от Пензы до Сара- това он ничего не ел. Но здесь картина переменяется. Доселе мы видели сочините- ля, кушающего во всех гостиницах, и слышали только его осно- вательные суждения по кухонной части,— в Саратове уж не то: о вафлях, форели и пр. нет помина, и сочинитель трунит над провинциальным обществом. Жизнь в Саратове он называет ссылкою, вероятно потому, что вспомнил известный стих Грибоедова: «В глушь — в Саратов».2 «В губернии не то, что в столице,— нет возможности поволочиться, как следует». А! так вот что! Итак, г. Михайло Жданов оттого скучал, что нельзя было волочиться без потери по службе и даже с пользою для нее? Очень хорошо! И от скуки он написал три страницы * нашим великим городом {франц.).— Ред. 29
об обществе саратовском так живо, что вы, читая их, сейчас вспомните нашего общего приятеля Ивана Александровича Хлестакова. Особенно развился талант путешественника в Липецке на водах. Он такое имеет предубеждение против провинции, что с невольным удивлением замечает всякий раз, когда ему встретится человек неглупый. В Липецке сочинитель танцевал с одною девицею: «Оказалось, что, несмотря на незнание французского языка, моя дама очень умная, любезная девушка и к тому же очень хороша собою. Сказать правду: ее прелестные глаза, прекрасный цвет лица остались надолго в моей памяти. Впрочем, для избежания провинциальных сплетней, спешу оговориться, я не влюблен в нее». После такого явного и печатного объяснения кто же осме- лится сказать, что г. Жданов был влюблен в эту прекрасную девицу? Вот удобный способ описывать провинции, не правда ли? И тонко, и остро, и деликатно! После описания липецких вод, очень похожего на письмо Ивана Александровича в последнем акте «Ревизора», сочинитель отправился в Воронеж, остановился там в гостинице, пере- оделся, напился чаю (стр. 89) и поскакал далее; по дороге дока- зал до очевидности, что прусаки — это кочующий народ (стр. 94); на Коренной ярмарке он видел барышень, которые, взявшись под руки, вереницами ходили по рядам. «Сколько из них хорошеньких, красавиц!» — восклицает он. От Курска до Луганского литейного завода самым замечательным проис- шествием было то, что на почтовом дворе в Бахмуте очень вежливый, услужливый еврей встретил путешественника и тотчас велел запрягать лошадей (стр. 106). По поводу луган- ской образцовой фермы автор выписывает, со многими ошиб- ками и против языка и против самого дела, из одной забытой статейки «Земледельческой газеты» о возделывании вайды, крапа, вау, сафлора, рапса и табаку (стр. 111—120). Вид потем- кинского дворца в Екатеринославле вызывает у г. Жданова глубокомысленное восклицание: «Суета сует!» (стр. 125), а вид церкви Рождества богородицы в Нижнем—другое воскли- цание: «Зачем я не Виктор Гюго!» (стр. 200). После этого оста- лось только приехать в Хвалынск и, разумеется, прямо к город- ничему, спросить себе рыбы, закусить немного (стр. 206), бросить прощальный взор на положение крестьян Николаев- ского уезда и подписать в заключение всего этого — конец, не теряя ничего по службе и даже, на этот раз, с явною поль- зою для нее. Вот как путешествовал в половине 1838 года по благосло- венному царству русскому один столичный чиновник! Неужели, скажете вы, человек, проскакавший по 22 губерниям, на про- тяжении тысяч 12-ти верст, не вынес из своего путешествия ни 30
одной дельной заметки, ни одного умного наблюдения, ни одной неизвестной доселе подробности о каком-нибудь месте? Неужели всё сочинение составлено из заметой о вафлях или форелях и смешных фраз о провинциальном обществе? Увы, точно так! — отвечаем мы с грустным вздохом.— «Боге нею, с этою книгою,— говорите вы: — стоит ли она чтения?» И под- линно, не стоит. Только жалко и смешно подумать, что такие пустяки печатаются, да еще без потери для службы и даже будто бы с пользою для нее! 9. Некоторые великие и полезные истины об игре в пре феранс, заимствованные у разных древних и новейших писателей и приведенные в систему кандидатом фило- софии П. Ремизовым. Санкт-Петербург. В тип. К. Жернакова. 1843. В 16-ю д. л., 31 стр.1 Игра в преферанс для нас теперь — то же самое, чем было искусство для греков, гражданская жизнь для римлян, что теперь наука для немцев, театр, балы и маскарады для фран- цузов, парламент и биржа для англичан. Маленькие дети теперь уже знают у нас, что такое «прикупка» и «игра прямо», и обе- щают в своем лице богатое надеждами поколение. Подметив это, г. Ремизов, как видно, хорошо знакомый с. философиею совре- менного общества и достойный быть не только кандидатом, но и доктором этой философии, бросил на преферанс взгляд серьезный и высший, какого вполне заслуживает такой высокий предмет. Оттого книжка его вышла остроумна и смешна: нельзя не смеяться, читая ее. Чтоб познакомить читателей с тоном этой забавной штуки, выпишем из нее кое-что. В преферансе, с незапамятных времен, всегда существовало 10 взяток. Греки, любившие всё обожествлять и персонифьировать, полную пре- ферансовую игру олицетворили в Аполлоне с 9-ю музами. Очевидно, что это было не что иное, как 10 в червях: Аполлон — туз, Мельпомена — ко- роль и т. д. Оттуда и предание, что музы услаждают жизнь челове- ческую. Римляне, всё переносившие в право, то же самое понятие вы- разили в законах, изобразив их на деках или таблицах, коих было первоначально) 10; а две прибавлены впоследствии для обозначения прикупки, .д Очень забавно рассказывает г. Ремизов войну Аннибала с Фабием; рассказ этот у него приведен эпизодически, как факт, подтверждающий теорию. Дело идет о присутствии духа и пред- приимчивости, которых требует преферанс. Выписываем это место вполне: Садясь в преферанс, кроме специальных познаний, должно иметь не- колебимое присутствие духа, единство цели и сосредоточенность мысли. Великая игра сия требует соединения в одном лице предприимчивости 31
полководца, настойчивости дипломата и глубокомыслия ученого. Древние приступали к ней, очистив себя наперед жертвой, и, как говорили,— manibus puris.* Мы, новейшие, садясь в преферанс, должны сохранять, как в лице своем, так и в движениях, отпечаток достоинства. Никакое тре- вожное или суетное чувство не должно пробегать по душе вашей. Закройте ваши помыслы непроницаемой для противников завесой. Пусть лице ваше ничего не выражает, кроме чувства собственного достоинства, не оскорб- ляющего, впрочем, достоинства других. Тогда все скажут: «какой пре- красный человек» — и будут играть с вами спустя рукава. Насчет присутствия духа и предприимчивости многие имеют весьма ложные попятил. Я видел людей, которые безумно расточают врожден- ную им храбрость и врываются в отчаянные игры почти без оружия (т. е. без взятки). Правда, дела их увенчиваются иногда блистательным успехом, но — увы!— слишком кратковременным: грозный расчет чаще всего па- дает позором на главу их, опустошением на карман! Не таково присут- ствие духа мужа испытанного! К нему должно идти путем мышления и глубочайших соображений. Должно сказать себе: «Сажусь не для того только, чтоб выиграть, но и не для того, чтоб проиграть. Сохраню мои силы в счастии и несчастии; отниму всё, что только можно, и за свое постою до последней». Поэтому, садясь в преферанс, не только не должно хва- статься перед другими, говоря: «Я нынче, господа, обрежу вас», но даже и подумать о том пред самим собой. Приведем разительный тому пример из древнего мира. Когда Аннибал запугал римлян своими победами, они выслали к нему Фабия, старика чрезвычайно тонкого и замысловатого. Прибыв к войску, он тотчас понял, что тут силой ничего не возьмешь. Тогда он прибегнул к хитрости и отправился в стан к Аннибалу, будто бы для переговоров. Аннибал его принял очень вежливо и приказал поставить самовар. Так как дело шло уж к вечеру, то хозяин спросил у Фабия: «А что, не хотите ли в преферансик?»— «Нет, отвечал Фабий:— я плохо играю».— «Ничего, мы сядем по маленькой». Сели и записали по XXX.** — Разве — сказал Фабий — для занимательности игры, не поставить ли нам в пульку судьбу Рима и Карфагена? От этого и казна больше выиг- рает, и нам будет... — Почтеннейший,—перебил его Аннибал,—оно так, казна действи- тельно больше выиграет, да ведь я вас обдую... — Это еще неизвестно. — Обдую непременно. В Карфагене я обдувал весь свет. — Ну, это еще неизвестно. Слово за слово; поспорили. И в то время, как Аннибал, ставя Фабию ремиз за ремизом, хвастал и смеялся, старый римлянин тихо взывал к богам: «Бессмертные! сел не для того только, чтоб выиграть, но и не для того, чтоб проиграть» и проч. Между тем счастие к Аннибалу валило чертовское. «Ачто, а что!—- кричал он в восторге: вот вам еще ремиз!»— «Ничего,— отвечал Фабий:—«finis coronat opus»***—«Какой тут fi- nis — смотрите — я в малине».— «Finis coronat opus»,— повторял упрямый старик. И действительно: под конец Аннибал как-то зацепился и поставил 3 ремиза. Это его взбесило. «Играю,— говорит,— в червях». И, несмотря в карты, он объявил игру и поставил еще 5; потом дальше, дальше. Кончилось тем, что Аннибал проиграл Фабию все деньги, вещи, дорожную свою шкатулку, войсковой багаж и пр., и со стыдом бежал зимовать в Капуу.**** * с чистыми руками (латан.).— Ред. ** Тогда записывали римскими цифрами. *** конец венчает дело (латин.).— Ред. **** хит Ливии, книга III, стр. 281. 32
Предсказываем этой книжке большой успех: очень много значит понять дух и требования своего общества и вре- мени!.. Книжка издана, как хорошенькая игрушка; обертка ее украшена двумя очень миленькими картинками г. Жу- ковского. 10. Библиографические и журнальные известия.* Самую свежую и интересную новость в современной русской литературе, без всякого сомнения, составляет теперь несколько новых и доселе неизвестных публике стихотворений покойного Лермонтова. Неожиданный случай доставил их нам в руки, и мы поспешили поделиться с нашими читателями высоким наслаждением этих как будто бы замогильных звуков столь много обещавшей и столь безвременно замолкнувшей лиры. Нет нужды говорить и доказывать, что Лермонтов был великий поэт: в этом уже давно и единодушно согласились все, кто только не лишен здравого смысла и эстетического чувства. Блеск поэ- тического ореола загорелся над головою молодого поэта тот- час же со времени появления первых его опытов. Немного Лер- монтов успел произвести, но это немногое тотчас же дало ему, во мнении общества, место подле Пушкина. Мало того: теперь уже спорят не о том, может ли имя Лермонтова упоминаться вместе с именем Пушкина, но о том: кто выше — Пушкин или Лермонтов. Подобный вопрос и подобный спор могут быть плодом самого смешного детства, если в них дело будет идти не об идеях, а об именах. Вообще сравнения одного великого поэта с другим чрезвычайно трудны: если же в них видно жела- ние возвысить или уронить одного на счет другого, то они просто нелепы и пошлы. Однако ж злоупотребление какого-нибудь дела не должно унижать самого дела, и сравнение одного писа- теля с другим, делаемое с целию оценить верно и беспристраст- но достоинства и недостатки каждого из них, с полным уваже- нием к обоим, есть одна из важнейших задач здравой и осно- вательной критики. Результатом такого сравнения никогда не может быть пошлое заключение, что Пушкин никуда не годится, потому что Лермонтов хорош, или что Лермонтов никуда не годится, потому что Пушкин хорош. Нет, резуль- татом такого сравнения может быть только объяснение, в чем именно заключается и великая и слабая сторона того и дру- гого поэта, чем один из них и выше и ниже другого. Не время и не место распространяться здесь о таком важном вопро- се, как сравнение Пушкина и Лермонтова; но мы считаем кстати сказать по этому поводу несколько слов, тем более, что теперь другие толкуют об этом кстати и не кстати, вкривь и вкось. 3 .Белинский, т. VII 33
Сравнение Пушкина с Лермонтовым особенно трудно но тому горестному обстоятельству, которое как будто бы сдела- лось неизбежною участью наших великих поэтов: мы разумеем безвременный конец их поприща, вследствие которого нельзя судить о них, как о поэтах вполне развившихся и определив- шихся. Это особенно относится к Лермонтову. Посмертные сочинения Пушкина — лучшие, художественнейшие его созда- ния—ясно обнаруживают вполне установившееся направление его. Они не совсем безосновательно были приняты публикою холодно. В объяснении противоречия, почему лучшие и худо- жественнейшие создания Пушкина небезосновательно приняты были публикою холодно, заключается объяснение тайны поэ- зии Пушкина и значения его как поэта. Пушкин — это худож- ник по преимуществу. Его назначение было — осуществить на Руси идею поэзии как искусства. Нам скажут: неужели же до Пушкина не было на Руси ни поэзии, ни поэтов; и неужели поэзия Пушкина не имеет никакой связи с поэзиею предше- ствовавших ему поэтов; неужели она не развилась истори- чески, а словно с неба спустилась к нам? На такой вопрос, имеющий всю внешность истины и совершенно ложный в сущ- ности, мы ответим вопросом же, только истинным и извне и изнутри: неужели до греков не было на земле искусства, и поэзия индусов, изваяния египтян не заслуживают никакого внимания, как произведения искусства? Нет, они составляют один из интереснейших предметов изучения для эстетики, археологии и истории изящного; а между тем, искусство как искусство в полном, пышном и благоуханном цвете своего развития явилось только у греков, и, в этом смысле, после греков ни один народ доселе не имел такого искусства. И всё- таки это нисколько не противоречит той исторической истине, что искусство греков было подготовлено искусством других, предшествовавших им на поприще развития народов. Таким же точно образом, не лишая заслуженной славы предшествовав- ших Пушкину поэтов, не отрицая их влияния на него, вполне признавая, что без них не было бы и его, можно утверждать, что поэзия как искусство, как это, а не что-нибудь другое, явилась на Руси только с Пушкиным и через Пушкина. Для такого подвига нужна была натура до того артистическая, до того художественная, что она и могла быть только такою натурою и ничем больше. Отсюда проистекают и великие до- стоинства и великие недостатки поэзии Пушкина. И эти недо- статки не случайные, а тесно связанные с достоинствами, необхо- димо условливаются ими так же, как лицо необходимо услов- ливает собою затылок: потому что у кого есть лицо, у того не может не быть затылка. Скажем сперва о достоинствах поэзии Пушкина, а потом уже о недостатках, необходимо вытекающих 34
ив самых этих достоинств. Пушкин первый сделал русский язык поэтическим, а поэзию русскою. Стих его неподражаемо худо- жествен, пластичен, рельефен, упруго мягок/ В отношении к художественности и виртуозности поэтического стиха и поэ- тических образов, Пушкин может быть сравниваем с величай- шими европейскими поэтами. Что бы ни говорили о стихе Жуковского (действительно превосходном), но между им и стихом Пушкина такое же (если еще не большее) расстояние, как между стихом Дмитриева (И. И.) и стихом Жуковского. Но еще не велика была бы заслуга Пушкина, если б достоин- ство стиха его было чисто внешнее, как, например, стиха г. Языкова и других; нет, стих Пушкина, полный мелодии и гармонии, силы и грации, упругости и нежности, металлической твердости и хрустальной прозрачности, был выражением поэти- ческой его натуры: этот дивный человек был художником не только в стихе своем, но и в своем чувстве... Объяснимся. Чувство свойственно всякому человеку, но у каждого человека оно имеет свой характер. Есть люди, у которых самые возвы- шенные, самые благородные чувства имеют в себе что-то тяже- лое, грубое; у других самые глубокие чувства имеют в себе что- то мягкое до слабости и т. д. Преобладающий характер чувства Пушкина — художественная красота, виртуозность, если мож- но так выразиться, при гибкости и силе. Чувство Пушкина изящно само по себе, взятое отдельно от его выражения; и вы- ражение его, по одному уже этому, не могло не быть изящно. Каждое стихотворение Пушкина может служить доказатель- ством наших слов; но мы в особенности укажем на «Разлуку» («Для берегов отчизны дальней»). Подобно Гёте, Пушкин есть поэт внутреннего мира души и, может быть, еще более, чем Гёте, способен воспитать чувство человека, разработать и развить его, сделать его эстетически прекрасным. Если поэзия, взятая только как искусство, даже вне ее философского или нравственного значения, улучшает душу человека, то лучшее доказательство этому может представить собою поэзия Пушкина.— Это только лицевая сторона поэзии Пушкина: взгляните на нее с другой стороны,— и вас паразит ее объек- тивность — качество, столь превозносимое не понимающими его настоящего значения людьми и столь близкое к нравственному индифферентизму, отсутствие одного преобладающего убежде- ния, а иногда даже устарелость во мнениях и странные предрас- судки. Таков необходимо должен быть (особенно в наше время) всякий художник, который только художник (т. е. вместе с тем не мыслитель, не глашатай какой-нибудь могучей думы вре- мени). Он космополит в мире, явления которого, в глазах его, все равно прекрасны и равно интересны, как явления природы, в глазах естествоиспытателя; он всё любит и ни к чему не при-
лепляется; ничего не ненавидит, ничего не отрицает. Поэтиче- ская деятельность Пушкина удивляет своею случайиостию в выборе предметов.г Он пытается создать драму из русской истории до времен Петра Великого; делает из нее всё, что мо- жет сделать гениальный поэт,— и если при всем этом ему уда- лось сделать не слишком много, то это уж не его вина. Под- делка двух французов заставляет его взяться за народные песни Сербии,— и он создает ряд песен, дышащих всею роскошью дикой поэзии дикого народа.2 В то же время он, по-своему, воссоздает идеал Дон Хуана — и производит драматическую поэму, исполненную первоклассных художественных красот. Не спрашивайте: какое отношение, какую связь имеют все эти произведения с русским обществом, с русскою действительно- стию? Несмотря на глубоко национальные мотивы поэзии Пушкина, эта поэзия исполнена духа космополитизма, именно потому, что она сознавала самоё себя только как поэзию и чуждалась всяких интересов вне сферы искусства. И вот при- чина, почему русское общество вдруг охолодело к своему вели- кому, своему дотоле любимому поэту, как скоро он достиг апофеозы своего художнического величия. Общество в этом случае и право, и неправо: право — потому, что не всем жо быть дилетантами3 и знатоками искусства; неправо — потому, что Пушкин не мог же в угоду ему изменить своего великого призвания — водворить поэзию как искусство в жизни рус- ской. Призвание это заключалось в самой натуре Пушкина, и не его вина, если общество, подобно самому поэту, приняло временное брожение его молодой крови за выражение его натуры... Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена останется учителем (maestro) всех будущих поэтов; но если б кто-нибудь из них, подобно ему, остановился на идее художест- венности,— это было бы ясным доказательством отсутствия гениальности или великости таланта. Вот почему или Лермонтов пошел дальше Пушкина, или он талант обыкновенный, не стоя- щий тех разнообразных толков и жарких споров, предметом которых он сделался. В самом деле, есть люди, которые считают Лермонтова не более, как счастливым подражателем Пушкина, еще не успевшим проложить собственной дороги для своего таланта. 4 Это мнение столь мелочно и ошибочно, что не стоит и возражения. Нет двух поэтов, столь существенно различных, как Пушкин и Лермонтов. Пушкин — поэт внутреннего чув- ства души; Лермонтов — поэт беспощадной мысли-истины. Пафос Пушкина заключается в сфере самого искусства как искусства; пафос поэзии Лермонтова заключается в нравствен- ных вопросах о судьбе и правах человеческой личности. Пушкин лелеял всякое чувство, и ему любо было в теплой стороне пре- 30
дания; встречи с демоном нарушали гармонию духа его, и он содрогался этих встреч; поэзия Лермонтова растет на почве беспощадного разума и гордо отрицает предание. Для кого доступна великая мысль лучшей поэмы его «Боярин Орша» и особенно мысль сцены суда монахов над Арсением, те пой- мут нас и согласятся с нами. Демон не пугал Лермонтова: он был его певцом. г После Пушкина ни у кого из русских поэ- тов не было такого стиха, как у Лермонтова, и, конечно, Лер- монтов обязан им Пушкину; но тем не менее у Лермонтова свой стих. В «Сказке для детей» этот стих возвышается до удивительной художественности; но в большей части стихотво- рений Лермонтова он отличается какою-то стальною прозаич- ностию и простотою выражения. Очевидно, что для Лермонтова стих был только средством для выражения его идей, глубоких и вместе простых своею беспощадною истиною, и он не слишком дорожил им. Как у Пушкина грация и задушевность, так у Лермонтова жгучая и острая сила составляет преобладающее* свойство стиха: это треск грома, блеск молнии, взмах мечау визг пули. Некоторые критики находят очень смешным, что Лермонтова называют русским Байроном:2 это, действительно, смешно уже по одному сравнению трех тощеньких книжек без- временно погибшего поэта русского с огромною книгою компакт- ной печати британского поэта, и это еще смешнее по сравнению колоссальной и всемирной славы европейского гения с яркою известностию в своем отечестве быстро промелькнувшего поэта русского. Еще раз повторяем: это и смешно и нелепо. Но нахо- дить сродство в духе Лермонтова с духом Байрона (сродство, которое может быть и не у поэта, как было оно у друга Бай- рона, Шеллея) и, при условии полного развития Лермонтова/ провидеть в нем не такое же точно (что невозможно), но соот- ветственное Байрону явление,— это, по нашему мнению, ни- сколько не смешно, тем более, что близко к истине. Есть еще- третий род критиканов (самый смешной и жалкий), которые уверяют всех в великом уважении, питаемом ими к необыкно- венному таланту Лермонтова, и в то же время говорят, что «в стихах Лермонтова отзывается явно отголосок лиры другого». Не знаем, что означает подобное мнение — ограниченность и слабость ума, совершенное отсутствие эстетического чувства, или (говоря печатными словами одного критикана) «гадкую, притаенную мысль», которая, если б могла дойти до Лермон- това, так же бы точно посмешила и потешила его, как, помним мы, смешили и тешили его критики одного журнала об его стихотворениях и «Герое нашего времени»... Мы убеждены, что совершенно ничтожен будет тот, на кого подействует, хотя немного, нелепое внушение, что поэзия русская в лице Лермонтова не сделала ни шагу вперед против Пушкина... 37
Кстати заметим, что едва ли какой-нибудь класс людей пред- ставляет столько аномалий, как класс «критиканов»: из них есть такие, которые, из зависти к вашему успеху и вашей из- вестности на поприще недоступной им критики, готовы пере- вернуть ваши слова и с умыслом (если поймут их) и без умысла (если не поймут). За последнее да простит им бог, ради их умственной слабости! но за первое да накажет их общественное мнение... Вы сказали, например, что Лермонтов пошел далее Пушкина, а они кричат, что вы употребляете Лермонтова как средство для того, чтоб расторгнуть через него союз молодого поколения с Пушкиным и нарушить связь преданий. Это обвинение, достойное завистливого педанта, очень похоже на знаменитый силлогизм: на дворе дождь идет, следовательно, в углу стол стоит... * Но оставим педантов, критиканов, их огра- ниченность и их мелкую зависть, обратимся к Лермонтову и скажем, что восемь новооткрытых стихотворений его принад- лежат к замечательнейшим его произведениям, особенно: «Сон», «Тамара», «Нет, не тебя так пылко я люблю» и «Выхожу один я на дорогу». В них нет ничего пушкинского, но всё лермонтов- ское,— разумеется, для тех только, кто умеет вникать не в одну букву, но и в дух, и кто не может видеть в Лермонтове подражателя не только Пушкина и Жуковского, но даже и г. Бенедиктова...2 Четыре из означенных стихотворений напе- чатаны в этой книжке «Отечественных записок». Остальные четыре: «Морская царевна», «Из-под таинственной холодной полумаски», «Дубовый листок оторвался от ветки родимой» и «Нет, не тебя так пылко я люблю» — будут напечатаны в следующей книжке»3. 11. Литературные и журнальные заметки.4 Любопытно и поучительно следить за процессом возрастания какой бы ни было большой славы. Никакая слава не дается даром: ее надо взять с бою. Люди неохотно признают превос- ходство над собою одного человека и готовы ревновать даже такому успеху, который, собственно для них, не имеет никакой цены. Вот почему иногда глупец, не знающий грамоте, громче других кричит против литературной славы, потому только, что она — слава. Но, кроме бессознательной толпы, есть еще особенный род непримиримых врагов литературной славы, которых обязанность и назначение именно в том и состоит, что- бы сделать ценнее венок ее: сюда принадлежат маленькие таланты с большим самолюбием, разная посредственность, для мелкого эгоизма которой всякий успех есть личная, кровная обида. Эта моль и тля, враждебная всякой знаменитости, 38
вечно воюет и грызется между собою; но при виде знаменитости, словно но инстинкту, действует согласно и дружно. Взаимное истребление у нее идет довольно успешно: поле\битвы покры- вается трупами, и из этих гниющих трупов возникает новая моль, новая тля,1 и эта история повторяется бесконечно. Но истребление истинной славы никогда не удается этой завистли- вой породе насекомых: мухи на время могут-запачкать картину гения: Но краски чуждые, с летами, Спадают ветхой чешуей; Созданье гения пред нами Выходит с прежней красотой.2 Но моли, тле, мухам и подобным тому дрянным насекомым довольно и того, если им удастся хоть на минуту затемнить славу и на время помешать ее успехам, чтобы между тем, под шумок, пока общественное мнение еще не установилось от своего нерешительного колебания, воспользоваться крохами от убо- гой трапезы своей бедной известности. Забавно смотреть,-когда эта тля, видя, что дело славы уже совершилось, теряется в от- чаянии, сбивается с плана своей атаки — то, желая казаться беспристрастною в глазах толпы, уже не позволяющей ей обманывать себя, лукаво хвалит знаменитость, то, вновь при- ходя в бессильную ярость от глубоко уязвленного самолюбия, исступленною бранью изобличает притворство своих преда- тельских похвал. Это часто случается во всякой литературе, где есть дюжинные таланты, есть посредственность, и где между ними возникает иногда могучий талант... Кстати: что делается в нашей литературе? Увы, она пред- чувствует весну, несмотря на зимний холод и снег, которые так некстати превратили весну в зиму,— предчувствует весну— и начинает погружаться в свою обычную летаргию, которая продолжится до последних дней осени. Итак, остаются одни журналы, которые так и сяк, но всё же бодрствуют в продолже- ние целого года. Что же нового в журналах? — Самая по- следняя и самая забавная новость в них — это рецензия «Биб- лиотеки для чтения» на издание сочинений Гоголя в.четырех томах. Эта рецензия т>собенно замечательна тем, что, за исклю- чением немногих умышленно и неумышленно ложных взгля- дов, выраженных неприлично-бранчивыми фразами, о самих сочинениях почти ничего не сказано, а между тем рецензия довольно длинна. О чем же говорится в ней? — О том, что 39
Гоголь зазнался, подчинясь прискорбному ослеплению самолю- бия; что его понятия о своем значении в искусстве раздувались более и более; что надобно же будет, рано или поздно, его колоссальному тщеславию подать в отставку от потешного звания «первого поэта нашего времени» за неспособностью к этому званию и за ранами, нанесенными самолюбию (чьему?— не сказано в рецензии, но должно думать, что самолюбию рецензента «Библиотеки»); что ему, рецензенту, иногда стано- вится страшно, чтобы, для большого эффекту, Гомер Второй (т. е. Гоголь) не закололся и тому подобное... Всё это не выду- мано и нисколько не преувеличено нами: всё это напечатано в «Литературной летописи» «Библиотеки для чтения» за март нынешнего года...1 Мы сочли необходимым подобное увере- ние с нашей стороны, что фразы «Библиотеки» переданы нами верно, без искажения и без преувеличения: читая их, мы не ве- рили собственным глазам; а когда убедились, что наши глаза не обманывают нас, то не шутя стали бояться, чтобы «почтенней- ший» рецензент, для большего эффекту, не закололся: ибо подобные фразы явно обнаруживают расстройство, вследствие сильного припадкг/ отчаяния. 2 К какой стати, вместо разбора сочинений автора, толковать о его самолюбии, действитель- ности которого, к довершению всего, еще и доказать нечем? «Вечера на хуторе» Гоголю кажутся менее заслуживающими внимания публики, чем позднейшие его произведения: если и допустить, что он ошибается, то где же тут самолюбие? Разве смотреть ошибочно на свои произведения — всё равно, что увлекаться тщеславием? Да и кто дал право рецензенту «Биб- лиотеки» на цензорство нравов писателей? Если он видит в себе идеал скромности, при огромном таланте — перед ним,— он может, сколько ему угодно, любоваться своими нравственными совершенствами, одному ему известными; но пусть удержится от скромного стремления называть печатно известного писателя зазнайкою, хвастуном, помешанным от самолюбия и т. п. Такие замашки обнаруживают явно беспокойство и смущение духа! Мы знаем, что рецензент «Библиотеки» никогда не отличался эстетическим вкусом, мы помним, что он бранил Пушкина и превозносил г. Тимофеева, поставил ни во что лучшее произве- дение Лажечникова — «Ледяной дом» и превозносил до небес плохой роман г. Степанова — «Постоялый двор», с презрением отзывался об исторических романах Вальтера Скотта — и провозгласил г. Кукольника великим гением...3 Итак, нисколько не удивительно, что сочинения Гоголя недоступны, по своей высоте, для вкуса и разумения рецензента «Библиотеки», и если бы его суждения о них проистекали только из безвкусия и незнания в деле изящного, то мы и не обратили бы на них ни- какого внимания, снисходительно позволя ему судить и рядить 40
по крайнему его разумению. Но нет! В его бранчивых пригово- рах, кроме безвкусия и неведения, выказывается еще и худо скрываемая враждебность, какое-то ожесточение против таланта Гоголя. Люди, не имеющие эстетического вкуса и эстетиче- ского образования, могут находить, например, комедию Гоголя «Женитьба» слабою, неудачною, если хотите; но никто из людей грамотных не скажет, чтобы в ней не было смысла. Что касается до «Разъезда», это превосходное произведение обратило на себя общее внимание и общие похвалы и друзей и недругов таланта Гоголя; а рецензент «Библиотеки» смело утверждает, что нелепее этой пьесы мир ничего не производил... Нет! как бы ни старался рецензент уверять нас в своем без- вкусии и неведении,— мы поверим ему только наполовину, а другую отнесем к раздражительности глубоко оскорбленного самолюбия, которое сознало, наконец, бедность своего автор- ского дарования. И, конечно, Гоголь был виною этого сознания, равно как и того, что «Дева чудная», которую сочинитель обе- щал, более года назад тому, кончить и издать особою книгою, не являлась в свет...1 После гоголевского юмора трудно иметь свой юмор; а после «Миргорода», повестей вроде «Шинели», романа вроде «Мертвых душ», кто же улыбнется при чтении «Фантастических путешествий» Барона Брамбеуса и его по- вестей, где мандаринши ищут у себя блох и подобные тому гру- бые сальности издают от себя свой особенный запах?.. Нет, прошла, давно прошла пора авторского и юмористического гарцования для сочинителей вроде Барона Брамбеуса! Конечно, в этом опять-таки виноват Гоголь же, но, как гово- рит пословица, без вины виноват. Забавнее всего нападки ре- цензента «Библиотеки» на грязные картины в сочинениях Го- голя: подумаешь, дело идет о повестях Барона Брамбеуса... Особенно возмущает нашего благовоспитанного рецензента то, что герои Гоголя сморкаются, чихают и падают, и что они ругаются канальями, подлецами, мошенниками, свиньями, свинтусами и фетюками... Всё это кажется ему особенно не- совместным с идеею поэмы: видно, что эту идею он вычитал из пиитики г. Толмачева или г. Георгиевского, где поэмы пропи- сано сочинять непременно стихами и непременно «высоким слогом».2 Должно быть, ученому рецензенту неизвестно, как в поэме поэм — «Илиаде» не только люди, но и боги ругаются друг с другом не лучше героев повестей Гоголя: так, например, п XXI песни Арей называет Палладу «наглою мухою», а Гера- щ богиня Артемиду-богиню — «бесстыдною псицею», илиг говоря проще, «сукою». Скажут: это недостатки поэзии грубых времен: старые песни! не недостатки, а верное изображение современной действительности, с ее бытом и ее понятиями! Г-н Полевой выдумал с горя называть юмор Гоголя «малорос- 41
сийским жартомъ; рецензент «Библиотеки», во всем другом несогласный с г. Полевым, с радостию подхватил это слово «жарт» — и вышла нелепость: ибо малороссийский глагол .жартоватъ значит — любезничать с женщинами, следова- тельно, слово жарт не имеет никакого соотношения с поня- тием о каком бы то ни было юморе — малоросссийском или великороссийском... Очень забавно также видеть, как старается рецензент прикрыть неблаговидные чувства свои к таланту Гоголя противоречащими брани похвалами: из Поль де Коков он уже произвел его в Диккинса, «Вечера на хуторе» похва- ливает, «Старосветских помещиков» находит художественным созданием, с похвалою отзывается о «Тарасе Бульбе» в его первобытном виде, но для того, чтобы тем больше унизить это произведение, вновь переделанное автором. И в то же время все эти повести в глазах нашего рецензента не более, как анекдоты!.. Как всё это мелко и ничтожно!1 Новое доказательство старой истины, что худо рассчитанные удары бьют по воздуху или задевают самого же бойца, пред- ставляет собою и наша журнальная кумушка «Северная пчела». Мы думали, что после выхода 3-й книжки «Отечественных записок» она догадается, что пора ей замолчать, и мысленно уже прощались с нею.2 Но привычка к брани и мелочным придиркам — вторая природа для этой достолюбезной газеты,— и вот она снова придирается к «Отечественным запискам». Заговаривать с нею мы никогда не были и не будем намерены; но отвечать ей положили себе за неизменное правило. В 52 № своем, умолчав о том, что рассердило ее в 3-й книжке «Отече- ственных записок»,— «Северная пчела» ни с того, ни с сего, как муха вокруг огня, засуетилась около нашей статьи о Держа- вине и... опалила себе крылья. Выдергивая там и сям отдельные фразы из нашей статьи, «Северная пчела» прибавляет к ним остроумные восклицания собственного изобретения, и думает, что она говорит дельно, остро и доказательно.3 Давно ли она говорила, что Державин перейдет к потомству с слишком легкою ношею? а теперь, чтобы только попротиворечить «Оте- чественным запискам», рассуждает о Державине уже совершен- но другим тоном — именно тоном пиитик гг. Толмачева, Греча, Плаксина, Георгиевского и подобных им.4 Державина идеи, говорит она, не для своего только времени, но всегда хороши, ибо он воспевал добродетель и истину. Прекрасно; но вопрос заключается не в одном том, что воспевал, но еще и как воспевал. Лучшим доказательством этому могут служить стихи Державина же о бессмертии души, выписанные в статье «Северной пчелы»: 42
мысль стихов прекрасна и истинна, а стихи из рук вон — плохи. И потому стихов читать теперь никто не станет; следственно, и мысли их не узнает. Надергав несколько фраз из разных мест большой статьи, не мудрено найти между ними противоречие, особенно при явном желании найти его во что бы ни стало: поэтому мы не будем спорить с «Северной пчелою» об этом пред- мете. Как понимает, или как хочет понимать она всё, касающее- ся до «Отечественных записок», — видно из того, что смешную пародию на иьяно-студентские стихи, напечатанную в Смеси «Отечественных записок», приняла она за настоящие стихи!..1 Впрочем, может быть, она сделала это и без умысла, в простоте ума и сердца: ведь не всякому же дано понимать иронию, и есть много людей, которые всё понимают только в буквальном смысле, даже если их уверяют, что они необыкновенно умны... Наконец «Северная пчела» все эти мелкие придирки повершает формальною выдумкою, как доказательством своего бессилия. В «Отечественных записках» 1840 года (т. X, отд. V, стр. 29— 30) было сказано, что после Лермонтова из современных живых поэтов (гг. Кукольника, Бенедиктова, Бернета, Красова и пр.) «поэзия Кольцова есть не современно важное, но безот- носительно примечательное явление» и что «никого из явив- шихся вместе с ним и после него нельзя поставить с ним наряду».2 И что же? «Северная пчела» уверяет, будто мы Кольцова по- ставили выше Гомера, Данта, Шекспира, Пушкина, Гоголя!!!... Вот до чего дошла эта жалкая газета: она перечитывает старые годы «Отечественных записок», чтобы переиначивать из них фразы и навязывать им нелепости, которых они и не думали говорить!.. В 57 № той же газеты г. Булгарин сравнивает себя с,Сокра- том, в которого один афинянин бросил грязью; а «Отечествен- ные записки», «Литературную газету» и «Москвитянина» срав- нивает с этим афинянином!.. Вот поистине забавное сравнение! Г-н Булгарин и — Сократ!.. Сократ и — г. Булгарин!.. Удиви- тельное сближение! Действительно, в жизни сих двух великих людей очень много сходного, хотя они и разделены тысячеле- тиями!.. В прошлой кнр1жке «Отечественных записок» мы представили публике интересный по своей странности и дикости факт совре- менной русской литературы — доказательства «Маяка», ч>то русские литераторы должны выражаться маленько мужицкими словами:3 «Маяк», в отношении к странности мнений и языка, можно назвать петербургским Москвитянином; теперь мы пред- ставим не менее любопытный факт суждений и тона московского Маяка. Разбирая в мартовской своей книжке «Утреннюю 43
зарю», альманах г. Владиславлева, вышедший еще в конце ноября прошлого года, рецензент распространился, между прочим, о «Медведе», повести графа Соллогуба, и, по повод}. этой повести, поведал смиренной братии мудрость велию в сицевых словесах: Знающие наизусть все подробности П(л)етербургского света говорят, что для них повесть еще занимательнее, потому что они могут вернее су- дить о сходстве копии с оригиналом самой жизни. Такое удовольствие не касается искусства, но подает нам повод к наблюдению над страннок> переимчивостию нашей северной С(с)толицы и над некоторыми особенно- стями ее нравов. В своенравном до безумия Париже явилась у людей стран- ная охота титуловать себя именами животных, называться львами, львица- ми, тиграми и проч. Если вникнуть вдело, так ведь оно очень гадко: эте(и) имена не признак ли какого-то материального пресыщения жизнию в тех людях, которые удалились от христианства? Странным покажется в наше время такое возвращение ко временам языческим, а оно до того верно, что следующие слова Иоанна Златоуста как будто сегодня написаны: «Какое можешь представить благовидное извинение в том, что из льва делаешь человека, а о себе не заботишься, когда из человека делаешься львом»,.. Иейдет ли это к нашему времени, когда человек постиг чудное искусство доводить зверство львиное до кротости и общения человеческого, а сам вздумал называться именами самых хищных животных, как будто хвастаясь своею животною натурою...1 И проч. Всего не выписываем: довольно и этого; судить об этом факте не хотим: он говорит сам за себя... 12. История Малороссии. Николая Маркевича. Москва. 1842. Четыре тома.2 Одна из самых характеристических черт нашего времени — стремление к единству и сродству доселе разрозненных элемен- тов умственной жизни. Жизнь очевидно стремится теперь стать единою и всецелою. И если доселе проявлялась она в тысячах односторонностей, разъединенною и раздробленною на беско- нечное множество сторон, из которых каждая претендовала на-, право исключительной монополии в области духа, превозносясь, над всеми другими и горделиво не признавая их важности,— это противоположное органическому единству стремление' было необходимо для самого же этого органического единства, заря которого уже занимается на горизонте человечества. Надобно было, чтоб каждый элемент умственной жизни вырабо- тался и развился вполне, а для этого необходимо, чтобы каждый элемент жизни развился отдельно. Таким образом, разъедине- ние есть неизбежное условие единства — первый момент в про- цессе единства. Только отдельно развившиеся элементы могли развиться вполне, и только вполне развившиеся элементы могли сознать свое родство и увидеть в себе не опасных врагов, а дру- зей, равно нуждающихся друг в друге и равно полезных друг 44
другу. Доказательство этой истины представляет история наро- дов, история обществ, летописи пауки, искусства, даже ремесл. Каждому народу предназначено было развить одну какую- нибудь сторону жизни, и потому один народ оказал огромные успехи в войне, другой — в науке, третий — в искусство, четвертый — в торговле и т. д. И каждый из этих народов, до периода своей возмужалости, с ненавистию и презрением смотрит на все другие народы, считая одного себя и умным, и добрым, и дельным. Отсюда все национальные ненависти, отсюда соперничество, похожее на злобу, соревнование, похо- жее на зависть. Так, например, целые три века история Европы двигалась и управлялась мыслию о политическом равновесии, которая состояла в том, чтобы не допускать ни одно государство быть сильнее других, хотя бы его сила была чисто внутренняя и проистекала от успехов торговли, промышленности, цивили- зации, просвещения,— и, как скоро одно государство усилива- лось благосостоянием и политическим здоровьем, все другие спешили ослаблять его; средством к этому бывали большею частию усиленные кровопускания — и война оканчивалась обыкновенно общим истощением и изнеможением и предмета зависти и самих завистников... Мысль теперь смешная и дет- ская, но тогда стоившая много человеческой крови, много человеческих слез!.. Это был момент кризиса, момент перехода от детства к возмужалости. В мысли, что государства должны ревниво смотреть одно за другим и имеют право друг друга огра- ничивать,— уже в самой этой мысли видно начало единства, хотя и дурно понятого. Теперь это единство понято иначе и состоит в подчинении великой идеи национальной индивиду- альности еще более великой идее человечества. Народы начи- нают сознавать, что они — члены великого семейства челове- чества, и начинают братски делиться друг с другом духовными сокровищами своей национальности. Каждый успех одного народа быстро усвоивается другими народами, и каждый народ заимствует у другого особенно то, что чуждо его собственной национальности, отдавая в обмен другим то, что составляет исключительную собственность его исторической жизни и что чуждо исторической жизни других. Теперь только слабые, ограниченные умы могут думать, что успехи человечности вред- ны успехам национальности и что нужны китайские стены для охранения национальности. Умы светлые и крепкие понимают, что национальный дух совсем не одно и то же, что националь- ные обычаи и предания старины, которыми так дорожит неве- жественная посредственность; они знают, что национальный дух так же не может исчезнуть или переродиться через сноше- ния с иностранцами и вторжение новых идей и новых обычаев, как не могут исчезнуть или переродиться физиономия и натура 45
человека через науку и обращение с людьми. И недалеко уже время, когда исчезнут мелкие, эгоистические расчеты так назы- ваемой политики, и народы обнимутся братски, при торже- ственном блеске солнца разума, и раздадутся гимны примире- ния ликующей земли с умилостивленным небом! Если' настоя- щее историческое положение так резко противоречит этой картине и представляет ее несбыточною мечтою разгоряченной фантазии, то для умов мыслящих и способных проникать в сущ- ность вещей это настоящее историческое положение человече- ства, как ни безотрадно оно, представляет все элементы и все данные, на основании которых самые смелые мечты в настоящем становятся в будущемсамою положительною действительностью. Если под «обществами» должно разуметь избранные, т. е. наиболее просвещенные, образованные и цивилизованные клас- сы и сословия в государствах, то в лице обществ гуманное сбли- жение давно уже совершилось. Образованный европеец теперь и вне своего отечества живет, как у себя дома, не оставляя своих привычек, не переставая быть сыном земли своей,— и везде пользуется приветом pi уважением. Особы разных наций и веро- исповеданий вступают в брачные союзы, не нарушая тем ни обычаев, ни законов, ни нравственных понятий своих отечеств. Между тем англичанин и во Франции останется англичанином, француз и в Германии останется французом, и, наоборот, и никто из них, вполне симпатизируя чужой земле и, так сказать, чувствуя себя ее гражданином, не перестает быть сыном своей страны, не теряет духовной физиономии своей национальности. Здесь кстати заметить, что ненавистники европеизма упрекают у нас своих соотечественников за их страсть к путешествиям, за легкость и ревность, с какими они перенимают западные обычаи (т. е. обычаи людей просвещенных и образованных). Эти мнимые патриоты до того простирают невежественный фанатизм свой, что в образованной части русского общества видят чуть не ренегатов, чуть не выродков, в которых нет ничего русского, и выставляют им, как достойный подражания образец неиспорченной русской национальности, неопрятную и грязную чернь.* «Посмотрите, — восклицают они, — фран- цуз, англичанин, немец, где бы и сколько бы ни жил вне своего отечества, везде — француз, англичанин и немец; а наши во Франции — французы, в Англии — англичане, в Германии — немцы; у себя же дома — и то, и другое, и третье, а потому ни то, ни сё». Конечно, в подобном обвинении есть часть истины, но от полной истины оно далеко, как тьма от света, и в целом это обвинение — совершенно нелепо. Навсегда оторванная реформою Петра Великого от своего прошедшего, не могла же Россия, с небольшим во сто лет, вдруг вырасти и возмужать, начать жить самостоятельною и оригинальною жизнию и при- 46
обрести всемирно-историческое значение. Вместо того, чтоб же- лать невозможного, лучше радоваться тем гигантским успехам в цивилизации, которые и без того сделала она ц такое короткое время. Смешно подумать, что это обвинение в подражатель- ности иноземному, под разными формами, повторяется уже лет пятьдесят с лишком. Сперва оно восстало против галломанства в обычаях и в литературе и предавало анафеме и французский язык и тех из русских, которые говорили и читали больше по-французски, чем на своем родном языке. Против Карамзина составилась даже целая литературная партия, упрекавшая зна- менитого преобразователя русского языка в растлении русского языка галлицизмами, хотя исполненный галлицизмов язык Карамзина в тысячу раз более естественный и живой русский язык, чем длинные латинско-немецкие периоды книжного языка Ломоносова. Но время обнаружило всю ограниченность и всё ничтожество этих мнимо патриотических выходок против того, что составляло честь и славу Руси. Если образованное русское общество не говорило и не читало по-русски, этому была при- чина: тогда был только книжный да простонародный язык и не было разговорного русского языка; следственно, не на чем было и говорить образованному обществу, хотя бы оно и само же- лало говорить по-русски. Если же и теперь еще на Руси не выработался вполне общественный и разговорный язык, то он уже существует, как материал, вполовину разработанный, а потому им давно уже говорит среднее образованное общество (недавно сформировавшееся) и начинает говорить высшее общество (давно существующее). А что знание французского языка нисколько не находилось в противоречии с истинным патриотизмом и не было в ущерб ему,— лучшим доказатель- ством этой истины служит великая война 1812—1814 годов: известно фактически, что не только в гвардии, но и в армии русской было много образованных офицеров, которые говорили по-французски, однако ж это не помешало им лить кровь и умирать доблестно за свое отечество, языку которого они пред- почитали язык своих достойных по храбрости врагов. Здесь кстати еще заметить, что и теперь, несмотря на страсть русских к путешествиям и поездкам за границу, русский, навсегда оставшийся там, есть явление почти небывалое: стало быть, чужие обычаи не разрывают в русских кровной связи с их роди- ною, и те немногие из них, которых судьба забросила на чу- жую почву и под чуждое небо, и те, среди чудес природы и цивилизации,— мы уверены в этом,— умоют хранить, как сокровище души, святую тоску по степям, городам и селам своей родины... Что же касается до равнодушия прежнего общества к родной литературе,— оно было неизбежно: общество не читало по-рус- 47
ски, потому что нечего было читать: два-три писателя, хотя бы и с замечательною силою таланта, но писавшие на не уста- новившемся еще языке, далеко не могли наполнить всех досу- гов и удовлетворить всем умственным потребностям людей, перед которыми отверсты были неистощимые сокровищницы богатых и созревших литератур Европы. Теперь все классы образованного и даже полуобразованного общества больше прежнего читают по-русски, потому что, сравнительно с преж- ним, русская литература представляет больше пищи для чтения, хотя и также далеко не уменьшает потребности в иностранных литературах. Высшее общество, как самое образованное на Руси, больше других навлекло на себя упреки и жалобы на равнодушие к русской литературе со стороны мнимых защит- ников ее... Но справедливы ли эти упреки и жалобы? Во-пер- вых, Державин, если не по рождению, то по положению своему, сам принадлежал к высшему кругу общества; Фонвизин был допущен в него за свой ум и талант; Крылов, Жуковский и Ба- тюшков были связаны дружескими отношениями со многими людьми этого общества; Грибоедов, Пушкин и Лермонтов более принадлежали к нему, чем ко всякому другому кругу общества. Во-вторых, высшее общество покровительствовало Ломоносову в царствование Елизаветы; оно почти одно читалб Державина и Фонвизина в царствование Екатерины; оно знало и читало Крылова, Озерова, Жуковского, Батюшкова, Пушкина и Гри- боедова в царствование Александра; теперь оно знает и читает Лермонтова и Гоголя... И до сих пор в литературе нашей есть имена, принадлежащие к высшему кругу, следственно, и знае- мые там не по одним светским отношениям. Что высшее общество не знает и не слыхало о множестве других «великих» русских писателей, так это потому, что их очень много, и что у нас на Руси так легко, за одно стихотвореньице, за одну повестцу, за одну журнальную статейку сделаться великим писателем: кто ж их всех перечитает и перепомнит?..1 Иногда в спокойном равнодушии бывает больше глубокого смысла, чем в опромет- чивой, но детской способности увлекаться, видеть гений во всем, что едва ли обнаруживает и обыкновенное дарование, придавать важность тому, что ничтожно в сущности, и гордить- ся богатствами, которые скоро портятся и сгнивают в глухих кладовых. В русской литературе, без сомнения, есть кое-что, достойное внимания даже для иностранцев и, следственно, достойное всей любви, всего уважения нашего; но из этого еще не следует, чтоб мы имели право равнять нежные, светлозеле- ные стебли нашей юной литературы с величественными и колос- сальными деревьями европейских литератур. Уже самая мысль, что с нас довольно и нашего,— мысль, которую с такою роди- 48
тельскою нежностию лелеют люди, сами себе присвоившие скромное титло «патриотов»,— уже одна эта мысль показывает и детство нашего образования и детство нашей литературы, французская, немецкая и английская литературы не беднее друг друга,— и, между тем, каждое новое, хоть сколько-нибудь, почему-нибудь замечательное произведение в одной из них тотчас переводится на языки других. Через этот братский размен сокровищ национального духа только увеличивается богатство каждой литературы. В науке и в искусстве также резко проявляется теперь это стремление к единству путем взаимного сопроникновения разнородных элементов. Было время, когда общее мнение, оставляя за поэтом пламенное сердце, а за философом холодный ум, отнимало у первого ум, а у второго сердце. Поэзия считалась откровением каких-то исступленных вдохновений, а поэтиче- ское произведение — чем-то вроде изречений Пифии, в судо- рогах кривляющейся на священном треножнике. Поэту остав- лено было только право восторженного безумия и безумного восторга, и у него отнято было право существа мыслящего — священнейшее из прав человека; в его безусловное заведы- вание была оставлена любовь, и он был исключен на право разума, как будто любовь и разум — элементы враждебно- противоположные, а не две стороны одного и того же духа. Под философом разумели существо холодное, сухое и бесстрастное по натуре. В самом деле, вся внешность была в пользу такого мнения. Пока философия только начинала свое великое дело, естественно, что тогда она удалилась от жизни и заключалась в исключительной сфере самой себя, погрузившись в анализ разума, как силы действующей, и мысли, как предмета разума. Отсюда ее аскетизм, ее холодный и сухой характер, ее суровое одиночество. Кант, отец новейшей философии, был довершите- лем этого первого труда мышления, предмет которого само мышление, а действующая сила—разум. Содержание филосо- фии Фихте уже более общее, и он является в ней пламенным трибуном прав субъективного духа, доведенных им до исклю- чительной односторонности. Шеллинг, в великой идее тожде- ства, открыл примирение Фихтева я с объективным миром. Наконец, философия Гегеля обняла собою все вопросы всеоб- щей жизни,— и если ее ответы на них иногда обнаруживаются принадлежащими уже прошедшему, вполне пережитому периоду человечества, зато ее строгий и глубокий метод открыл большую дорогу сознанию человеческого разума и навсегда избавил его от извилистых окольных дорог, по которым оно дотоле так часто сбивалось с пути к своей цели. Гегель сделал из философии наУкУ» и величайшая заслуга этого величайшего мыслителя нового мира состоит в его методе спекулятивного мышления, до 4 Белинский, т. VII дц
того верном и крепком, что только на его же основании и можно опровергнуть те из результатов его философии, которые теперь недостаточны или неверны: Гегель тогда только ошибался в приложениях, когда изменял собственному методу. В лице' Гегеля философия достигла высшего своего развития, но вместе с ним же она и кончилась как знание таинственное и чуждое жизни: возмужавшая и окрепшая, отныне философия возвра- щается в жизнь, от докучного шума которой некогда принуж- дена была удалиться, чтоб наедине и в тиши познать самое себя. Начало этого благодатного примирения философии с прак-. тикою совершилось в левой стороне нынешнего гегелианизма. Примирение это обнаружилось и жизненностию вопросов, которые занимают теперь философию, и тем, что она оставляет понемногу свой тяжелый схоластический язык, доступный* одним адептам ее, и тем, что она возбудила против себя ожесто- ченных врагов уже не в одних школах и в книгах. Теперь уже это не школьная, не книжная философия, знающая только самое себя и уважающая только собственные интересы, холодная и равнодушная к миру, которого сознание составляет ее содер- жание: нет, теперь она должна быть строгою, суровою и холод- ною, как разум, но вместе с тем и вдохновенною, как поэзия, страстною и симпатическою, как любовь, живою и возвышен- ною, как верование, могучею и доблестною, как подвиг...1 С своей стороны, и искусство теперь сделало такой же шаг. Теперь оно уже не ограничивается страдательною ролью — подобно зеркалу, безучастно и верно отражать в себе природу, но вносит в свои изображения живую личную мысль, которая дает им и цель и смысл. Поэт нашего времени есть в то же время и мыслитель. О художественном произведении нашего времени философ не может сказать того, что сказал, помнится, Декарт своим друзьям, требовавшим его мнения о трагедии Расина: «положим, что она хороша, но что же она доказывает?»2 Пре- обладанию субъективного начала должно приписать в поэтиче- ских произведениях нашего времени это обилие отступлений, делаемых от лица поэта, который и судит, и вопрошает, и отвечает. Словом, поэзия и философия уже не только не чуждаются друг друга, но беспрестанно подают друг другу руку, чтоб взаимно поддерживать себя, и даже часто до того смешиваются друг с другом, что иное философское сочинение прежде всего назовете вы поэтическим, а поэтическое — фи- лософским. Поэзия проникает теперь и в прозу жизни, которой прежде она так гнушалась,— и мыслящий человек не может не видеть поучительного факта в том, что теперь и мебель и игрушки для украшения комнат не только исполнены изящества, но и носят на себе отпечаток творчества... 50
В недавнее время возникла наука, которая есть вместе и искусство' и в которой сходятся сухое фактическое знание, холодный рассудочный анализ, высшее философическое созер- цание, рабская подчиненность действительности, живое поэ- тическое чувство и творческая фантазия. Эта наука — история. Условия, составляющие ее, так велики и многосложны, соеди- нение их так редко в одном и том же лице, что доселе было больше опытов истории и вообще исторических сочинений раз- ного рода, чем того, что называется «историею». Лучшие опыты по этой части принадлежат французам, которые как писатели, кроме других причин, еще и потому более других способны писать историю, что более других как народ делают историю своею национальною жизнию. Немцы, напротив, гораздо лучше понимают теорию истории, чем пишут историю, потому что они живут более умственною и созерцательною, чем историче- скою жизнию. Итак, вот и еще новое условие для того, чтоб быть хорошим историком,— условие, не зависящее от историка! Историю разделяют на всеобщую и частную, разумея под первою историю всего рода человеческого и под второю — исто- рию одного какого-нибудь народа. Это разделение не так важно и существенно, как думают, ибо, хотя объем «всеобщей» исто- рии и несравненно шире и глубже, чем объем так называемой «частной» истории,однако условия, требуемые от историка тою и другою, совершенно одинаковы: кто лишен созерцания чело- нечества как идеальной личности и потому на всякий народ, взятый сам по себе, смотрит, как на что-то отдельно, без живой связи с человечеством существующее, тот не в состоянии напи- сать хорошей истории и одного какого-нибудь народа. Следова- тельно, гораздо лучше разуметь под «частного» историею не историю одного какого-нибудь народа, а историю одного из множества элементов, из которых слагается жизнь человечества и жизнь всякого народа. Поэтому история религии, искусства, науки, права, торговли, промышленности, история политиче- ская, военная и т. п. будет историею «частного». Такая история, по своей несложности, требует менее условий от историка и относится к настоящей (всеобщей) истории, как материал, хотя в то же время может иметь достоинство полной и стройно созданной истории. Такого рода истории чрезвычайно важны: только при условии их существования может существовать всеобщая история.* Историческая критика, состоящая в сли- * Здесь кстати заметить, что у нас до тех пор не будет удовлетвори- тельной истории России, пока наши историки не примутся за составление частных историй по предметам, которые каждый из них изучал исключи- тельно, как-то: истории церкви, истории военного ремесла, нравов, тор- говли, промышленности, права, политики, финансовой системы и пр. Все эти предметы требуют отдельной и частной разработки, фактической, 51 4*
чении и поверке материалов, разборе фактов и т. п,, дает тому, кто занимается ею, право на титло «ученого», но не историка, хотя без таких «ученых» и невозможна история как наука и как искусство вместе. Предмет нашей статьи есть история собственно (всеобщая— в том смысле, какой мы даем этому слову), а потому и займемся только ею. Выше сказали мы, что история есть и наука и искус- ство вместе, ученое сочинение и художественное произведение в одно и то же время. Такое значение история получила весьма недавно, вследствие того стремления к единству и полноте прежде одиноко развивавшихся элементов жизни, которое составляет характеристику новейшего времени и о котором мы говорили в начале статьи. Этому новому направлению истории много способствовал гениальный человек, который написал одну только историю, да и ту плохую, и который написал множество превосходных романов. Вальтер Скотт был созда- телем нового рода поэзии, который мог возникнуть только в XIX веке,— исторического романа. В романе Вальтера Скотта история и поэзия в первый раз встретились, как начала род- ственные, а не враждебные. И в этом нет ничего странного, неестественного: поэзия прежде всего есть жизнь, а потом уже искусство; в чем же, если не в истории, жизнь проявляется с такою полнотою, глубокостию и разнообразием?.. Марий на развалинах Карфагена — не только исторический, но и глубоко поэтический факт; Наполеон — лицо поэтическое не только под Тулоном, в Египте, под Аустерлицем, под Маренго, но и в Москве, и на острове Эльбе, и при Ватерлоо, и на острове св. Елены, и в Доме инвалидов в Париже... Только умы ограни- ченные и сердца сухие могут видеть в историческом движении политику и войны, дела скучно-серьезные и сухо-важные: глубокий ум и живое сердце видят в нем биение пульса мировой жизни... Скажут: этак из истории можно сделать сказку, на- полненную поэтическими мыслями, но ложную в фактическом отношении. Нимало! в том-то и заключается трудность условий исторического таланта, что в нем должны быть соединены строгое изучение фактов* и материалов исторических, крити- ческий анализ, холодное беспристрастие, с поэтическим оду- критической и философской, требуют и трактатов п полных историй. Кроме того, полезна разработка каждого важного события особо, как, например, владычества татар, междуцарствия, отдельных царствований и проч. Но наши «славянофилы» и «патриоты» ограничиваются вместо этого пересыпанием из пустого в порожнее, рассматривая такие вопросы как происхождение Руси, и решая их произвольными гипотезами. х Дру- гие, посмелее, пишут историю России, для которой не разработаны фак- тические материалы; удивительно ли, что вместо истории они издают компиляции, да и те недоконченные?..2 52
шевлением и творческою способностью сочетавать события, делая из них живую картину,где соблюдены вре условия пер- спективы и светотени. В движении исторических событий, кроме внешней причинности, есть еще и внутренняя необходи- мость, дающая им глубокий внутренний смысл: само движение событий есть не что иное, как движение из себя самой и в себе самой диалектически развивающейся идеи. И потому в общем ходе истории, в итоге исторических событий нет случайностей и произвола, но всё носит на себе отпечаток необходимости и разумности. Такой взгляд на историю далек от всякого фата- лизма: он допускает и произвол и случайность, без которых жизнь была бы механически несвободна, но в произволе и случайности он видит зло временное и преходящее, видит силу, которая вечно борется с разумною необходимостию и вечно побеждается ею. Историк должен прежде всего возвы- ситься до созерцания общего в частном, другими словами — идеи в фактах. Здесь ему предлежит не менее трудная задача— с честию пройти между двумя крайностями, не увлекшись ни одною из них: между опасностию затеряться и запутаться в многосложности событий и, за их частностию, потерять из виду их диалектическую связь между собою, их отношение к целому и общему (идее), и между опасностию произвольно натянуть события на какую-нибудь любимую идею, заставив их лжесвидетельствовать в пользу или односторонней, или и вовсе ложной доктрины. Избежать этих крайностей самый даровитый историк может только при помощи верного поэти- ческого чутья и современно-философского образования. Отли- чать истинное от ложного, сомнительное от верного — дело исторической критики; но история, опирающаяся только на исторической критике и непогрешительная только с этой сто- роны, может быть суха, утомительна, мертва; факты, при всей верности их, могут быть изложены в ней без перспективы, не картинно, не последовательно, так что, читая следующую страницу, читатель забывает предшествующую. Такие истории имеют свою цену и свое достоинство, как обработанные ученою рукою материалы для художника-историка. Понять значение и проникнуть в жизненную сторону фактов можно только поэтическим чутьем. Вот почему, читая иную историю, чуждую всяких вымыслов и наполненную самыми верными фактами, думаешь, что читаешь плохую сказку, где всё делается не по законам разумной необходимости, а «по щучьему веленью, по моему прошенью». И вот почему, читая роман Вальтера Скотта, где одно какое-нибудь историческое событие переме- шано со множеством вымышленных, думаешь, что читаешь исто- рию; так всё естественно, живо и верно в романе! Летописи и другие исторические материалы суть не более, как камни, 53
из которых только творческий гений художника может воздвиг- нуть стройное, изящное здание. Читая «Историю завоевания Англии норманнами» Огюстена Тьерри или его же «Рассказы о временах меровингских», думаешь, что читаешь роман Вальтера Скотта; а между тем в этих сочинениях знаменитого историка французского нет ни одной черты, которая не основы- валась бы на фактах и не подтверждалась бы хрониками; но и те, которым коротко и ученым образом знакомы были эти хроники,— в творениях Тьерри впервые познакомились с тою и другою эпохою, удивляясь, что в этих эпохах могло оказаться столько жизни, поэзии и разумности. Отсюда видно, что исто- рия требует творчества, как и поэзия. Отчего поэтическое про- изведение, иногда так живо напоминающее нам наше собствен- ное положение в прошедшем, действует на нас сильнее, нежели действовало на нас это прошедшее, когда еще оно было насто- ящим? Другими словами: отчего поэзия действует на нас силь- нее, чем та действительность, которая составляет ее содержа- ние?— Оттого, что в поэтическом произведении устраняется всё случайное и постороннее, и представляется одно необхо- димое и знаменательное, совокупленные в стройной картине, носящей на себе отпечаток единства и целостности. То же условие требуется и от истории, а условие это требует творче- ства. И потому история в наше время получает то же значение, какое у древних имел эпос. Современно-философское образование необходимо для исто- рика нашего времени еще более, нежели для поэта: ибо история не только искусство, но еще и наука и наука многосложная, многосторонняя, которая, обнимая собою историю народа, в то же время обнимает и историю права, его искусства, его науки, а без современно-философского образования можно ли иметь прямое и верное понятие о праве, искусстве, науке и пр.?Приступая к истории какого-нибудь народа,историк пре- жде всего должен отчетливо и определенно понимать значение этого народа, видеть его отношение к другим народам, степень, занимаемую им в человечестве, и важность его исторической роли. Тогда сами собою, правильно и верно, обозначатся и той и объем его истории. Мы сказали «объем»: в нем большая важ- ность, ибо нельзя произвольно писать историю большую или малую — объем ее всегда находится в пропорциональном отно- шении к объему духовной жизни народа. И против этого-то правила больше всего погрешают лишенные философского образования историки, особенно у нас, на Руси. Для наших историков написать историю России и историю Костромы — всё равно, и только разве недостаток деятельности помешает им историю Костромы растянуть на двенадцать томов. Зато они не задумаются историю Петра Великого, написанную для рус- 54
ских, ограничить, например, четырьмя тощенькими томами листов в шестьдесят, тогда как шестьдесят печатных листов можно наполнить только анекдотами об это'м историческом исполине.г И потому нашим историкам не худо было бы дер- жаться арифметического и геометрического правила пропор- ции и задавать себе вопросы вроде следующих: если мифиче- ский период народа, от неизвестных времен его начала до Вла- димира, занял у меня два тома, то сколько же томов должен занять полуисторический период удельных междоусобий, столь обильный многосложными, запутанными и по большей части ничтожными событиями?— Уж, конечно, по малой мере — четыре тома. Итак, вот уже у нашего историка и набралось шесть препорядочных томов, которые размножаются и тол- стеют пока довольно последовательно. Но вот он продолжает спрашивать самого себя: если полуисторический период удель- ных междоусобий занял у меня четыре тома, то сколько же должен занять вполне исторический период татарщины, столь обильный событиями важными и огромными для Руси, каковы нашествие Батыя, побоище донское, московская централизация, упадок удельной системы и пр.? Уж, конечно, не менее восьми томов. Итого — четырнадцать томов. Но это чудовищное число ужаоает нашего историка, и он, забыв последовательность и симметрию, ограничивается только четырьмя томами,— и из его истории выходит чудище с огромною головою, непомерными плечами и маленьким, с грецкий орех величиною, брюшком. Разумеется, история от Иоанна III до Петра Великого должна бы занять у него, по соразмерности с четырьмя томами удель- ного периода, томов пятнадцать, а между тем вся русская исто- рия, от своего начала до Петра Великого, занимает у него каких- нибудь двенадцать томов. И потому русская история только и доходит до Петра: наши историки чувствуют, что одна исто- рия Петра, по важности своего содержания, в десять раз объемистее всей предшествующей истории России. Здание, построенное без соразмерности, без уважения к законам тяго- тения и соответственности, или падает, или остается недокон- ченным: давно уже здание нашей истории остановилось на третьем этаже — и рухнуло, так что теперь для расчистки мусора нужно больше трудов, чем для сооружения нового зда- ния. И мы думаем, что истинный историк начертал бы себе такой план русской истории: зная, что факты сами по себе ничего не значат и что задача историка состоит именно в том, чтобы про- зреть в фактах идею и сделать ее ощутительною для других в живой исторической картине событий,— он разделит исто- рию России на периоды не для одного внешнего удобства в изло- жении, но потому, что увидит в каждом периоде особенную идею, которую и постарается выразить, не увлекаясь мелочными 55
фактами и не загромождая ими своего повествования. Первый период (до Владимира, или начала удельной системы и водворе- ния христианства) войдет у него в введение, где он покажет только те немногие факты, которые более или менее несомненны и вероятны, и те результаты ученых исследований, которые более или менее удовлетворительно объясняют эти факты каса- тельно происхождения, мифологии, поэтических и исторических преданий народа. Тут, разумеется, не будет места пустым гипотезам, этимологической дыбе, и всё введение очень легко уместится на каких-нибудь ста страницах. Весь смысл удель- ного периода состоит в распространении русско-славянского племени по обширной степи нынешней России. Это распростра- нение совершилось на Руси совершенно превратным образом в сравнении с тем, как оно происходило в Западной Европе: там оно сперва сделалось через завоевание, потом чрез усиле- ние среднего сословия, имевшее следствием размножение го- родов и успехи цивилизации. У нас удельный князь срубал себе городок, где и учреждался его стол, отчего городок и делался столицею. Помещичье право было душою удельного периода, и князья тогда были — род помещиков, произошед- ших из одного дома; бояре их — род домашних людей, а про- стой народ — крестьяне. Централизации не было никакой, и Киев, а потом Владимир были больше по имени, чем в сущности, великокняжескими столицами: титло великого князя более льстило честолюбию претендентов, чем доставляло им действи- тельную власть и силу. И это понятно: Русь в период уделов расширялась, а не централизировалась. И потому историк должен сделать из удельного периода живую картину этого расширения, ярко и выпукло обозначив главнейшие его фазисы. Если при этом картина его будет оттенена колоритом нравов эпохи и очерками характеров немногих действователей, почему-либо замечательных,— история удельного периода будет не только полна, но и проста, не запутанна, не много- сложна: ибо всякая запутанность в истории происходит от неумения историка отличить важное и существенное эпохи от ее мелочных и пустых подробностей. В таком случае история удельного периода объемом своим разве немногими страницами превзойдет введение, так что и история татарского периода, будучи значительно обширнее истории периода удельного, весьма легко уместится с нею и введением в одном томе, и том всё-таки не будет особенно велик. Татарский период был началом централизации древней Руси. Общее бедствие мало- помалу воспитало в русских чувство единокровности и едино- верия; удельные княжества ослабевают по мере возвышения Москвы, счастливо выдерживающей свои споры и с Рязанью и с Тверью. Великий князь постепенно становится из помещика 56
государем, и самодержавие сменяет патриархально-помещичье право. По под татарским игом нравы грубеют: вводится затвор- ничество женщин, отшельничество семейной Жизни; тирания варварского ига монголов приучает земледельца к лености и заставляет делать всё как-нибудь, ибо он не знает, будут ли завтра принадлежать ему его хижина, его поле, его хлеб, его жена, его дочь. Застой и неподвижность, сделавшиеся с этого времени основным элементом исторической жизни старой Руси, тоже были следствием татарского ига. Итак, централизация и возвышение княжеской власти на степень государственности, с одной стороны; искажение нравов русско-славянского пле- мени, с другой — вот идея периода татарского ига и задача историка Руси! На этом кончится первый том его истории России. Падение уделов, укрепление самодержавия, государственные формы, нравы, обычаи, сделавшиеся statu quo: вот содержа- ние русской истории от Иоанна III до периода междоцарствия. Событий политических тут немного, и события внутреннего развития гораздо важнее их. Живая и подробная картина всего этого легко уместилась бы в раме одного тома. Царствование Грозного было периодом окончательного сформирования физио- номии и духа старой Руси, а вместе с тем и началом отрицания того и другого. В лице Грозного выразилась идея этого отрица- ния, и неосновательно было бы думать, что дурное воспитание и смерть Анастасии сделали Грозного бичом Руси. По натуре своей Иоанн Грозный был великий человек, и для него возможны были только две роли — или Петра Великого, или Иоанна Грозного: для первой были непреодолимые преграды, заключав- шиеся сколько в отчуждении Руси от Европы, столько и в хао- тическом состоянии самой Европы,— и внук Иоанна III сде- лался не преобразователем России, а грозною карою восточной формы ее государственного быта. Период междоцарствия был доказательством той истины, что если страна, в которой есть зерно жизни, не идет вперед, то она должна идти назад, а вме- шательство поляков и шведов было фактом, что отчужденное от Европы существование Руси уже кончилось и что ей должно было или погибнуть, или войти в состав политического тела Европы,— тогда как доселе она даже при царях своих имела только некоторое значение для Европы, трепетавшей оттоманского могущества. Благодатное солнце дома Романовых озарило Русь тишиною и спокойствием. При кротком Михаиле Русь отдыхала и целилась от глубоких язв междоцарствия и междоусобия, и потому ей было не до движения. Но при царе Алексии Михайловиче пробудился дух реформы, как выраже- ние внутренней, еще бессознательной потребности России Сделано было много нововведений и преобразований; иностран- цы всё более и более внедрялись в почву русской жизни. Царь 57
Феодор сожигает книги местничества: это была перчатка, .брр- шенная старой Руси. Петр возрос и воспитался в атмосфере преобразований, которые были, впрочем, довольно бесплодны, потому что требовали не полумер, но радикального перево- рота,— а для того, чтоб произвести его, требовалось гения. Таким гением был Петр,— и он совершил переворот, для кото- рого настало время и созрели элементы: Московское царство окончило свое историческое существование — возникла Россия и империя... Из ртого видно, что с эпохою междоцарствия и самозванцев начался новый период Руси, смысл которого — обнаружение недостаточности того политического организма Московского царства, который выработался под влиянием Азии, и, следо- вательно, приготовление к явлению Петра Великого. Этот пе- риод свободно уместился бы в одном томе. Итак, вся история России, от начала ее до Петра Великого, могла бы изложиться в трех томах, и притом весьма полно и подробно, если полнота и подробность в том, чтоб не упустить ни одного важного собы- тия, ни одной характеристической черты, не гоняясь за мело- чами, которые только обременяют собою книгу и делают ее скучною и тяжелою для памяти читателя. Если какое-нибудь большое сражение ознаменовано подробностями, объясняю- щими успех или неуспех битв, произведших важные послед- ствия или характеризующих век и страну,— передайте их, но увольте читателя от стратегических подробностей, понятных и интересных только военным людям, изложив им только существенное и главное. Иначе из всякого царствования, даже из жизни царя Феодора Иоанновича, посвятившего себя исклю- чительно жизни молельщика и не вмешивавшегося в дела правления, можно составить книгу в двенадцать больших томов. Мы твердо убеждены, что история России, написанная по изложенной нами идее историком с талантом и с современно- философским образованием, представила бы собою не сбор хронологически изложенных фактов, а духовную физиономию народа, его жизнь, его биографию как идеального лица. В ча- стях такой истории была бы пропорциональность, а объем соответствовал бы содержанию. Прошедшее являлось бы в ней причиною и объяснением настоящего, а настоящее — резуль- татом прошедшего. В историю должно входить только необхо- димое, существенное, только то, что оставляет по себе вечные, неизгладимые следы, а это — идея. Мы сказали выше, что идея удельного периода — расширение русско-славянского племени на материке нынешней России; и разве теперь не видим мы пло- дов, рожденных движением удельного периода и разве теперешняя безграничность России не от него берет свое на- чало? Мы сказали, что политический быт и нравственный 58
колорит удельного периода заключаются в патриархально- помещичьем праве; разве и в теперешнем провинциальном быте России нет указаний на этот факт исторической старины? Мы сказали, что период татарщины был периодом централиза- ции древней Руси и вместе с тем искажения ее нравов; и что ж?— разве крепость и могущество теперешней России не суть резуль- тат этой централизации, и разве в нравах и домашнем быту уже1 изгладились совершенно следы владычества азиатских варваров? Чтоб убедиться в этой истине, стоит только сравнить нравы нашего простонародья с нравами простого народа в Малороссии, мало потерпевшей или почти ничего не потер- певшей от ига татарского: в быту малороссиян гораздо больше поэзии и человечности, чем в быту великорусского простона- родья. Еще легче открыть в современной России результаты следовавших затем периодов. Каждый из них как бы живыми нервами связывается с последующими, и все они составляют один живой организм, выражением которого и должна быть история России, подобно реке, начавшейся подземными ручьями, мелкой и ничтожной в истоке, но, по мере течения, становящейся всё шире и шире, глубже и глубже... Всякая история должна отличаться перспективою, так что, если смотреть от конца к на-' чалу, всё видно уже и темнее, по мере отдаления. Вот об этой- то исторической перспективе говорил покойный профессор Каченовский, которого здравым и основательным идеям и умному скептицизму в деле русской истории доселе еще не отда- но должной справедливости. И вот об этой-то перспективе, по крайней мере до сих пор, мало думали наши историки: оттого у них блистательный двор Ярослава, как две капли воды, по- хож на блистательный двор Лудовика XIV, а времена полу- баснословных Олегов, Игорей и Святославов они описывают с такою же полнотою, подробностию и достоверностью, как будто бы они, добрые историки, сами недавно были современ- никами и очевидцами всех этих исторических теней... Мы сказали выше, что одно из главнейших условий хорошей истории — соответственность объема с содержанием. История государств, действующих на всемирно-исторической арене и олицетворивших в себе судьбы человечества, таких государств, как, например, Франция, Италия, Германия и Англия, и исто- рия какой-нибудь Турции, только внешним образом, времен- ным тяготением внешней силы соприкасавшейся с историею человечества,— требуют совершенно различных размеров. И потому первая задача риторика, приступающего к изло- жению истории народа, состоит в определении исторической важности этого народа: от степени его исторической важности должен зависеть объем его истории, равно как колорит и тон повествования. 59
Всё сказанное нами только отрицательно может быть приложено к «Истории Малороссии» г. Маркевича. Прежде всего в авторе незаметно особенного исторического таланта: его изложение вообще сухо и утомительно; он одушрвляется только при рассказе о жестокостях поляков над малороссами, но и это местами вспыхивающее одушевление нисколько не отличается историческим характером, хотя и делает честь серд- цу автора. Потом из «Истории» г. Маркевича не только нельзя узнать, каких идей держится он об истории вообще — старых или современных, но даже и считает ли он нужным держаться каких-нибудь идей по этому предмету. Кажется, для него на- писать историю — значит привести в порядок исторические материалы, пересказав их по-своему. Нельзя не согласиться, что это самый легкий способ писать историю, тем более легкий, что он совершенно увольняет всякого, кому только вздумается приняться за подобный труд, от необходимости иметь талант и современно-философское понятие об истории. Тут главное дело состоит в разделении рассказа на главы и в означении каждой главы именем князя, если это история княжества, и именем гетьмана, если это история Малороссии, и даже именами двух и трех гетьманов, в одно и то же время владевших булавою. Но ведь дело в деле, а не в лицах. Об лицах нельзя не упоминать, но героем истории должно являться или само событие, увле- кающее за собою лица, или такое лицо, которое управляло событием, или в котором выражалось событие. Так, в удельном периоде русской истории обозначают главы и отделения именами великих князей киевских, хотя эти князья и далеки от того, чтоб быть центром всех событий этого периода. Малороссия никогда не была государством, следственно, и истории, в строгом значении этого слова, не имела. История Малороссии есть не более, как эпизод из царствования царя Алексия Михайловича: доведя повествование до столкновения интересов России с интересами Малороссии, историк русский должен, прервав на время нить своего рассказа, изложить эпизодически судьбы Малороссии, с тем, чтобы потом снова обратиться к своему повествованию. История Малороссии — это побочная река, впадающая в большую реку русской истории. Малороссияне всегда были племенем и никогда не были народом, а тем менее — государством. Они умели храбро биться и велико- душно умирать за свою родину, им не в диковинку было по- беждать сильного врага с малыми средствами, но они никогда не умели пользоваться плодами своих побед. Разобьют врагов в пух, окажут чудеса храбрости и геройства и — разойдутся по домам пить горилку. Несмотря на вероломство, предатель- скую жестокость и клятвопреступничество буйного сейма польского, столько раз казнившего малороссийских депутатов,, 60
никогда не бывало недостатка в новых депутатах, с непонят- ным простоумием стремившихся в раскрытую^ пасть католи- ческого чудовища. Сколько раз малороссияне брали верх над поляками в кровопролитных войнах с ними, и между тем это нисколько не подвигало вперед их дела. Отчего же это? Оттого, что и так называемая Гетьманщина и Запорожье ни- сколько не были ни республикою, ни государством, а были какою-то странною общиною на азиатский манер. Настоящими и достойными их противниками были крымские татары, и мало- россияне воевали с ними отлично, в духе своей националь- ности. Вторгнется в Малороссию толпа крымских хищников, выжжет несколько городов и много сел, перережет порядочное число людей и больше того погонит'в плен вместе с бесчислен- ным множеством малороссийского скота,— удалое казачество, при вести о набеге, вдруг бросится вслед за хищниками, наго- нит их, перережет, отобьет добычу и идет само в гости в Крым, где и оставит такие же следы своего посещения. Если же татары успеют благополучно вернуться восвояси, то казаки не замед- ляют поквитаться с ними визитом. Потом заключат мир или перемирие, которые та и другая сторона считает себя вправе нарушить по первой прихоти. Крымские татары и доблестное казачество понимали политику одинаковым образом. Татары по своему положению могли существовать только грабежом: это был род огромной разбойничьей шайки, имевшей подобие и вид государства. Казачество, с своей стороны, тоже могло держаться одними набегами. Этому было много причин: ука- жем на главнейшие из них. Казачество возникло из географи- ческих причин. Когда нашествие татар разъединило северную Русь с южною, южная Русь сделалась какою-то нейтральною землею и общим владением каждого, кому только вздумалось пройти через нее или войти в нее. С севера она отделялась степью от покоренной татарами Руси, с востока и юга была окружена татарами, с юго-запада прилегала к Молдавии, а с северо- запада — к Польше и Литве. Теснимая и раздираемая со всех сторон, Малороссия никак не могла образоваться в органиче- ски политическое общество и поневоле образовалась в общину людей, которые считали себя рожденными для того, чтоб резать других и быть зарезанными самим. Война сделалась стихиею этой общины,— но война не в европейском смысле, а в смысле удальства и молодечества. Казак знал в жизни только два рода наслаждения: резню и горилку; ко всему остальному он почи- тал для себя за честь быть совершенно равнодушным.х Това- рищество всегда и везде, в битве и в гульбе, было верованием казака, и он с страстию и рыцарским великодушием каждую минуту жизни своей готов был сделаться мучеником своего верования. Пить и гулять нельзя было долго лихому казаку, 61
тем более, что он скоро пропивал всё, что приобретал на войне, и пропивал с каким-то мужицким аристократизмом, сыпля деньги без счету, поя знакомого и незнакомого и оказывая* к золоту безрассудно-великодушное презрение. Когда же ему нельзя было больше пить, то надо было драться: иначе он не понимал, зачем же ему было бы и жить на белом свете. Кроме этих причин, т. е. безденежья и скуки, были и другие причины для войны: начинающим свое казацкое поприще хлопцам нужна была военная наука, то есть битва. С кем же воевать? С турками мир, с татарами мир. Ничего: басурманов никогда не грех бить и не грех нарушение мирных договоров и клятв с ними. И вот пылают берега Анатолии, дымятся села крымских татар; поход кончен, половина товарищей перетонула, перерезана, зато другая добралась до Сечи с богатою добычею, и пьет, и гуляет себе на славу, угощая весь честной мир, широко разме- тываясь казацкою душою... Вот вам и политика. Она немного- сложна и нехитра. Нравы Гетьманщины были стройней и кротче, но всё же и для нее Запорожская Сечь была и идеалом и прототипом истинного лыцарства. Гетьман Рожинский дал некоторый род правильного устройства этой военной общине, и это устройство, как окаменелое, нисколько не изменилось до времен Богдана Хмельницкого, который несколько улучшил его. Из этого можно видеть, как слабо было внутреннее развитие Малороссии и как мало материалов может оно дать для исто- рии. Это была пародия на республику, или, другими словами, славянская республика, которая, при всем своем беспорядке, имела призрак какого-то порядка. Порядок этот заключался не в правах, свободно развившихся из исторического движения, но в обычае — краеугольном камне всех азиатских народов. Этот обычай заменял закон и царил над беспорядком этой храб- рой, могучей широким разметом души, но бестолковой и не- вежественной мужицкой демократии. Такая республика могла быть превосходным орудием для какого-нибудь сильного госу- дарства, но сама по себе была весьма карикатурным государ- ством, которое умело только драться и пить горилку. Умный Баторий умел ею пользоваться, к ее и к своей собственной пользе. Рожденная смутными обстоятельствами, возникшая из хаоса, эта странная республика должна была и исчезнуть с пре- кращением хаоса. По мере того, как турки ослабевали, татары приходили в ничтожество, а Россия укреплялась — казаче- ство становилось ненужным, и сила его погасала сама собою. Это глубоко понял величайший из мужей Малороссии — Богдан Хмельницкий. Если он помогал, без пользы для себя и родины, развращенному и безумному злодею Лупуле молдавскому, увле- каясь чувством родства, это происходило не от недостатка в гении, а от варварства того века, придававшего такое мисти- 62
ческое значение узам крови. За это Хмельницкий поплатился жизнию достойного своего сына Тимофея. Если Богдан поддался слабости отцовского сердца и согласился на передачу гетьман- ской булавы ничтожному и слабоумному сыну своему Юрию — в этом надо винить не великого человека, а век его, тем более, что на эту удочку поддавались и великие люди позднейших времен. Сам Наполеон пал оттого, что интересы своей дина- стии променял на интересы Франции... Богдан Хмельницкий был герой и великий человек в полном смысле этого слова. Много в истории Малороссии характеров сильных и могучих; но один только Богдан Хмельницкий был, вместе с тем, и госу- дарственный ум. Образованием он стоял неизмеримо выше своего храброго, гулливого и простодушного народа; он был великий воин и великий политик. Потому-то и понял он, что Малороссия не могла существовать независимым и самостоятельным госу- дарством. Это сознание дорого стоило сердцу благородного сы- на Малороссии, и с скорбию сошел он в могилу. Невозможность независимого политического существования для Малороссии он приписывал географическому положению этой страны, со всех сторон лишенной естественных границ; но тут была и еще причина, может быть, не понятая им: она состояла в патриар- хально-простодушном и неспособном к нравственному движе- нию и развитию характере малороссов. Этот народ отлился и закалился в такую неподвижно-чугунную форму, что никак бы не подпустил к себе цивилизации ближе пушечного вы- стрела, и то для того, чтоб приударить на нее с копьем и нагай- кою. Малороссы любили свое мужичество, как свою националь- ную стихию, как поэзию своей жизни, хотя сами и назывались «дворянами», даже сидя в шинках или валяясь в грязи. И эта черта их народности была причиною фанатической ненависти к ним поляков, кроме католического фанатизма. Поляки назы- вали их мужиками и холопами. Правда, эти мужики и холопы поступали с большею честностию, благородством, рыцарствен- ностию и великодушием, чем благорожденные магнаты поль- ские, хваставшие перед малороссами своим «гонором» и своею «эдукациею»; однако всё же если нельзя оправдать этой нена- висти цивилизованного и имевшего аристократию народа к про- стодушному и невежественному, хотя и доблестному, племени, то нельзя и не видеть в ней смысла и причины. Вот взгляд, с каким, по нашему мнению, должен писатель приступить к истории Малороссии. Тогда он поймет, что исто- рия Малороссии есть, конечно, история, но не такая, какою может быть история франции или Англии; тогда он удержится в своем повествовании и от тона адвоката, и от тона панеги- риста, а постарается живо и просто, в кратких и характеристи- ческих чертах, представить картину быта племени, игравшего 63
в истории временную и случайную, но исполненную дикой поэзии роль. В истории Малороссии самое интересное — это нравственная физиономия племени, обладавшего такою упру- гою, неукротимою силою характера, находившего поэзию и упоение жизни в оргии битвы и молодецкого разгула, как выра- жения широкого размета души. История Малороссии исполнена дикой поэзии, как ее поэтические народные думы. Это-то и упустил из виду новый историк Малороссии, увлекшись своею миссиею историка и как бы вообразивший, что он пишет исто- рию народа и государства, которые могли бы, при других, более благоприятных обстоятельствах, развиться во что-то великое и вечное... Всему свое место и свое значение; ничего не должно ни уни- жать, ни возвышать по пристрастию. Вот почему если необду- манный патриотизм кажется иногда жалок, то, с другой сто- роны, умышленная клевета, особенно печатная, кажется отвра- тительною. Доказывать, что малороссы были холопы поляков, а не свободное племя, на правах равного с равным, составившее с Польшею и Литвою род соединенных штатов,— доказывать это, вопреки неопровержимым историческим свидетельствам, значит — лжесвидетельствовать; а оправдывать безумное зверство магнатов, будто бы имевших право усмирять своих холопей, значит — оправдывать тех жидов, которые печата- ли храмы малороссиян... Заблуждение первого рода заслужи- вает сожаления, заблуждение второго рода — презрения честных людей, которые умеют благоговеть перед святостию истины... О Народ или племя, по непреложному закону исторической судьбы теряющие свою самостоятельность, всегда представляют зрелище грустное. Но разве не жалки и не заслуживали состра- дания на Руси и эти добрые матери, которые, назад тому лет 50, с плачем и воплем провожали детей своих в школы, как будто бы дети их шли на место казни? Или, еще лучше* разве не жалки эти жертвы неумолимой реформы Петра Великого, которые в своем невежестве не могли понять цели и смысла этой реформы? Им легче было расстаться с головой, чем с бородой, и, по их кровному, глубокому убеждению, Петр разлучал их навеки с радостию жизни... В чем же состояла эта радость жизни?— в лености, невежестве и грубых, но освященных веками обычаях... В жизни Малороссии было много поэзии,— правда; но где жизнь, там и поэзия; с переменой существова- ния народного не исчезает поэзия, а только получает новое содержание. Слившись навеки с единокровною ей Россиею, Малороссия отворила к себе дверь цивилизации, просвещению, искусству, науке, от которых дотоле непреодолимою оградою разлучал ее полудикий быт ее. Вместе с Россиею ей предстоит 64
теперь великая будущность... В истории ничего не бывает случайного, и трагические коллизии ее исполнены такого же глубокого смысла, как и потрясающей душу поэзии: в них открываются неотразимые определения миродержавного про- мысла, победоносный ход света разума, вечно борющегося с тьмою невежества и вечно торжествующего над нею... Как всякий благонамеренный труд, «История Малороссии» г. Маркевича заслуживает внимания и уважения, тем более, что в ее исполнении заметно много добросовестности и усердия, а две большие части материалов — особенной благодарности; но, как история в современном значении этого слова, сочинение г. Маркевича не выходит из ряда посредственных опытов такого рода. Она лишена достоинства живой, хорошо освещенной и с искусством группированной картины, и потому в ней нет целого, и внимание читателя, теряясь в лабиринте неловко расположенных подробностей, тяжело утомляется. По идеям и взгляду на вещи сочинение г. Маркевича еще менее удовлетво- рительно, чем по искусству изложения. Всё, что можно похва- лить в новой истории Малороссии,— это искусство, с каким высказаны в остальной половине многие щекотливые подроб- ности. Язык г. Маркевича не отличается правильностию, а того, что называется слогом, у него вовсе нет.г 13. Параша. Рассказ в стихах. Т. Л. Писано в начале 1843 года. Санкт-Петербург. В тип. Эдуарда Праца. 1843. В 8-ю д. л., 46 стр.2 Теперь, когда Лермонтова уже нет, а прекрасное дарование г. Майкова пока не обещает идти дальше антологического рода,— поэзия русская если не умерла, то уснула, как это всегда с нею бывает, как скоро тот, кому дано свыше быть ее покровителем, или скончается во цвете лет, или изменит надеж- дам, которые подаст о себе. Теперь стихи встречаются только в журналах; между ними попадаются и такие, в которых есть чувство и заметно большее или меньшее дарование; но они все лишены присутствия могучей мысли. А так как поэзия русская давно уже пережила свой период прекрасных чувств и сладост- ных мечтаний и еще с Пушкина начала период мысли,— то теперь проходят мимо внимания публики такие стихотворения, которыми прежде легко было бы в один день стяжать славу великого гения. Другими словами: могучим властителем душ нашего времени уже перестали быть «стишки» — в потребности публики их сменила поэзия мысли. Это особенно стало заметно после Лермонтова. Вот почему если теперь и нельзя пожало- ваться на бедность в стихотворных произведениях, то нельзя и сказать, чтоб было что читать по этой части. День появления О Велнпсиий, т. VII дг
в журнале неизвестного стихотворения Лермонтова — теперь эпоха в истории русской литературы: стихотворение читают, перечитывают, списывают, вытверживают на память. Стихотво- рения, не принадлежащие Лермонтову, тоже прочитывают, даже похваливают, но с тем, чтоб совершенно забыть их по выходе новой книжки журнала. Многие заключают из этого, что вместе с Лермонтовым умерла и русская поэзия. Что касается до нас, мы не разделяем этого мнения и думаем, что русская поэзия не умерла, а только уснула по обыкновению, и что по временам она будет просыпаться и рассказывать нам свои прекрасные сны — до тех пор, пока не явится на Руси новый поэт... Небольшая книжка, на днях появившаяся в Петербурге под скромным названием «рассказа в стихах», есть именно один из таких прекрасных снов на минуту проснувшейся русской поэзии, какие давно уже не виделись ей. Уверенные в глубоком сне нашей поэзии, мы взялись за «Парашу» с явным предубеждением, думая найти в ней или сантиментальную повесть о том, как он любил ее и как она вышла замуж за него, или какую-нибудь юмористическую болтовню о современных нравах, написанную прозаическими стихами. Каково же было наше удивление, когда, вместо этого, прочли мы поэму, не только написанную прекрасными поэтическими стихами, но и проникнутую глубокою идеею, полнотою внутреннего содержания, отличающуюся юмором и ирониею!.. Однако ж, несмотря на то, уверенность наша в тяжелом сне русской поэ- зии была так велика, что мы не поверили первому впечатлению и прочли снова,— еще лучше! И теперь, когда от многократно повторенного чтения мы почти знаем наизуст прекрасное поэ- тическое произведение, так неожиданно, так отрадно освежив- шее душу нашу от прозы и скуки ежедневного быта,— спешим познакомить публику с явлением, которое имеет полное право на ее внимание. Хотя автор «Параши», скрывший свою фамилию под лите- рами Т. Л., и обозначил свое произведение скромным именем «рассказа в стихах», однако оно тем не менее — «поэма» в том смысле, какой усвоен Пушкиным произведениям такого рода. 1 Итак, мы будем называть «Парашу» поэмой: оно и короче и гораздо справедливее, если вспомнить, что «Чернец», «Эда», «Наталья Долгорукая», «Борский» и тому подобные стихотвор- ные рассказы величались поэмами.2 Содержание «Параши» в смысле «сюжета» до того просто и немногосложно, что его можно рассказать в двух словах: на уездной барышне женится помещик-сосед,— вот и всё. Но это не содержание, а только канва содержания; само же содержание поэмы так полно и ббгато, что его нельзя передать во всей его жизни и во всей благоуханной свежести его поэзии, не заставляя самого поэта Об
перерывать нашей прозаической речи своими поэтическими стихами. Прежде всего мы должны обратить внимание читателей на эпиграф поэмы из Лермонтова: «И ненавидим мы и любим мы случайно». Этот эпиграф выбран автором не в исполнение давно заве- денного обычая заманивать любопытство читателей загадочным смыслом чужой речи; нет, стих Лермонтова, как мы увидим, находится в живой связи со смыслом целой поэмы и столько служит объяснением поэме, сколько и сам объясняется ею. Поэма начинается описанием помещичьего дома с безобраз- ною наружностью, с садом, похожим на огород, но с гротом, который любила посещать героиня поэмы. Ее отец — помещик беззаботный, Сперва служил — и долго; наконец В отставку вышел — и супругой плотной Обзавелся; теперь большой делец! Живет в ладу с своими мужичками... Он очень добр и очень плутоват, Торгуется и пьет чаёк с купцами. Как водится, его супруга — клад; О, сущий клад! и умница такая! А женщина она была простая С лицом, весьма похожим на пирог; Ее супруг любил, как только мог. Дочери этой достойной четы никто не назвал бы красавицею, но она была стройна, походка ее была легка и плавна, прекрас- ная нога ловко обута, и если рука была немного велика, зато пальцы были прозрачны и тонки. Ее лицо мне нравилось... оно Задумчивою грустию дышало; Всегда казалось мне: ей суждено Страданий в жизни испытать не мало... И что ж? мне было больно и смешно: Ведь в наши дни спасительно страданье... Но глаза больше всего в Параше нравились ^автору. Взгляд этих глаз был мягок и могуч, Но не блестел он блеском торопливым; То был он ясен, как весенний луч, То холодом проникнут горделивым, 67
То чуть блистал, как месяц из-за туч. Но взгляд ее, задумчиво-спокойный, Я больше всех любил: я видел в нем Возможность страсти горестной и знойной.— Залог души, любимой божеством. * Она была не без странностей, свойственных «уездным ба- рышням»; но не имела ничего общего с восторженными деви- цами, мечтательницами и охотницами до сладеньких стишков: Она была насмешлива, горда, А гордость — добродетель, господа... Здесь мы находимся в большом затруднении: поэт так увле- кательно, так поэтически описывает внутреннюю тревогу девственной души своей героини, что нам совестно было бы пересказывать это нашею убогою прозою, а выписывать стихи — значит переписать всю поэму... Но это так хорошо, что нет воз- можности не выписать: ...Каждый День, Я вам сказал, она в саду скиталась; Она любила гордый шум и теиь Старинных лип — и тихо погружалась В отрадную, забывчивую лень. Так весело качалися березы, Облитые сверкающим лучом... И по щекам ее катились слезы Так медленно — бог ведает о чем. То, подойдя к убогому забору, Она стояла по часам... и взору Тогда давала волю... но глядит, Бывало, всё на бледный ряд ракит. Там, через ровный луг, от их села Верстах в пяти, дорога шла большая, И, как змея, свивалась, и ползла, И, дальний лес украдкой обгибая, Ее всю душу за собой влекла. Озарена каким-то блеском дивным, Земля чужая вдруг являлась ей... И кто-то милый голосом призывным Так чудно пел и говорил о ней. Таинственной исполненные муки, Над ней, звеня, носились эти звуки... И вот искал ее молящий взор Других небес — высоких, пышных гор, И тополей, и трепетных олив... 68
Искал земли пленительной и дальней... Вдруг русской песни грустный перелив Напомнит ей о родине печальной; ' Она стоит, головку наклонив, И над собой дивится — и с улыбкой Себя бранит; и медленно домой Пойдет, вздохнув... то сломит прутик гибкой, То бросит вдруг... рассеянной рукой Достанет книжку — развернет, закроет, Любимый шепчет стих... а сердце ноет, Лицо бледнеет... В этот чудный час Я, признаюсь, хотел бы встретить вас, О, барышня моя!.. В тени 1устой Широких лип стоите вы безмолвно; Вздыхаете; над вашей головой Склонилась ветвь... а ваше сердце полно Мучительной и грустной тишиной. На вас гляжу я: прелестью степною Вы дышите — вы нашей Руси дочь... Вы хороши, как вечер пред грозою, Как майская томительная ночь. Кто получил от природы благодатную способность понимать поэзию как поэзию — не в одних стихах, не в одних книгах, но и в жизни, и в природе, те согласятся с нами, что в этом отрывке каждое слово так и дышит всею роскошью, всем оба- янием истинной поэзии. Есть два рода поэзии: одна, как талант, происходит от раздражительности нерв и живости воображения; она отличает- ся тем блеском, яркостию красок, тою резкою угловатостию форм, которые мечутся в глаза толпе и увлекают ее внимание. Чем более повидимому заключает в себе такая поэзия, тем пустее она внутри самой себя, ибо она вся в воображении и ничего общего с действительностию не имеет; мысли ее похожи на громкие слова и звучные фразы, а картины ее похожи только до тех пор, пока смотришь на них: отведите глаза, и в вашем воображении не останется никакого образа, никакого созер- цания, никакого представления. Другая поэзия, как талант, имеет своим источником глубокое чувство действительности, сердечную симпатию ко всему живому, а потому ее чувства всегда истинны, ее мысли всегда оригинальны, даже и не буду- чи новыми, ибо они не пойманы извне и на лету, а возникли и выросли в душе поэта. Произведения такой поэзии не бро- саются в глаза, но требуют, чтоб в них вглядывались, и толь- ко внимательному взору открывается во всей глубине своей их простая, тихая и целомудренная красота. Печать оригиналь- 69
ности составляет их неразлучную принадлежность; она есть следствие способности схватывать сущность, а следовательно, и особенность каждого предмета. И потому описания ее за- печатлены достоверностию, так что, если б вы и никогда не видывали описываемого предмета, вы тем не менее убеждены, что он точно таков и другим быть не может. Разбираемая нами поэма может служить образцом таких произведений. Вот вам картина неаполитанского лета: Прежаркий день — но воисе не такой, Каких видал я на далеком юге: Томительно-глубокой синевой Всё небо пышет; как больной в недуге, Земля горит и сохнет; под скалой Сверкает море блеском нестерпимым — И движется, и дышит, и молчит... И все цвета под тем неутомимым, Могучим солнцем рдеют... дивный вид! А вот, зарывшись весь в песок блестящий, Рыбак лежит, и каждый проходящий Любуется им с завистью — я сам Им тоже любовался по часам. В этих тринадцати стихах такая полная картина, что вам ничего не остается ожидать к ее дополнению, хотя, в то же время, вы знаете, что тысячи других поэтов могли бы ту же картину представить вам совсем иначе, совсем другими словами. Природа неистощима в своем разнообразии, и дело не в том, чтоб поэзия представляла ее в сколько можно обширных и сложных карти- нах, а в том, чтоб она умела схватить особенность каждого ее явления. Лето — везде лето: везде от него и жарко, и душно, и пыльно; но в Неаполе свое лето, в России — свое. Первое пьт сейчас видели; вот второе: У нас не то, хоть, и у нас не рад Бываешь жару... точно, жар глубокий, Гроза вдали сбирается, трещат Кузнечики неистово в высокой, Сухой траве; в тени снопов лежат Жнецы; носы разинули вороны; Грибами пахнет в роще; там и сям Собаки лают; за водой студеной Идет мужик с кувшином по кустам. Тогда люблю ходить я в лес дубовый, Сидеть в тени спокойной и суровой Иль иногда под скромным шалашом Беседовать с разумным мужичком. 70
В такой-то день Параша встретилась с охотившимся мо- лодым человеком. Мы пропускаем большую часть прекрасно изложенных поэтом подробностей этой встречи. Скажем только, что охотник начал свой разговор с Парашею не восклицанием: «О, дева чудная!» или другою какою-нибудь пошлостию в этом роде, но адресовался к ней с очень простым вопросом: «Умоляю пас, скажите, который теперь час?» потом: «Чей это дом?», а там объявил ей, что его покойный дед был очень дружен с ее отцом. Портрет незнакомца превосходно очерчен автором. Это один из тех великих-маленьких людей, которых теперь так много развелось и которые улыбкою презрения и насмешки прикрыва- ют тощее сердце, праздный ум и посредственность своей натуры. Он был за границею и вынес оттуда множество бесплодных слов и сомнений... У некоторых журналов теперь вошло в манию нападать на таких путешественников, и они с торжеством указывают на них, как на живое доказательство, что нечего за добром ездить на Запад. Автор «Параши» думает об этом иначе, и, соглашаясь с ним, мы вдруг вспомнили сказку, некогда переведенную Жуковским, «Кабуд Путешественник»... К осо- бенностям героя поэмы принадлежит и то, что, будучи влюбчи- вым, он был спокоен и горделив, а потому и счастлив в женщи- нах, удачно обманывая и таких между ими, которых сам не стоил; еще: не будучи особенно умным, он вполне владел умом, дарованным ему от бога. Говоря о страсти своего героя сги- баться перед знатью, автор очень остроумно признается в том, что любит пустой блеск большого света, не увлекаясь им и смотря на него без желания; он очень остроумно подшучивает над моральными выходками против большого света непризнан- ных, бесхвостых львов и львиц, т. е. людей, которые бранят большой свет за то, что тот не хочет их знать. Люблю, говорит аг/гор, Люблю я пышных комнат стройный ряд И блеск и прихоть роскоши старинной... А женщины... люблю я этот взгляд Рассеянный, насмешливый и длинный; Люблю простой, обдуманный наряд... Я этих губ люблю надменный очерк, Задумчиво приподнятую бровь, Душистые записки, быстрый почерк, Душистую и быструю любовь; Люблю я эту поступь, эти плечи, Небрежные, заманчивые речи... «Но (скажут мне) вне света никогда Вы не встречали женщины прекрасной?» Таких особ встречал я иногда 71
И даже в двух влюбился очень страстно; Как полевой цветок, они всегда Так милы—но, как он, свой легкий запах Они теряют вдруг... и, боже мой, Как не завянуть им в неловких лапах Чиновника, довольного собой? Эти стихи не обойдутся автору даром: его объявят за них «аристократом», скажут, что внешний блеск предпочитает он душе и сердцу и т. п. По обыкновению в этом случае ему при- пишут то, чего он и не думал, и горячо будут оспоривать его в том, чего он не говорил. Дело тут идет не о душе и сердце: поэт говорит совсем не о внутренней святыне женщины, а о ее поэтической внешности, которою могут не дорожить только натуры сухие и грубые. Поэзия формы, изящество внешности, столь очаровательные в женщине, могут почесться исключитель- ными явлениями вне большого света. Женщины других кругов общества смотрят на красоту и изящество., как на средство поскорее выйти замуж. Достигнув этой вожделенной цели, они скоро перестают и петь, и плакать, и читать сладенькие стишки, и кокетливо наряжаться, и поэтически держать себя; они предаются прозе жизни, скоро полнеют, пристращаются к утреннему дезабилье, забывают музыку, луну, стихи, мечту и т. д. Оттого до замужества почти каждая из них — ангел доброты, дева чудная, неземная, идеальная, Полина или Падина, а после замужества — солидная дама с весом в обществе, жен- щина с характером, Палагея Петровна и Надежда Алексевна. Тут есть и другая причина. Юность сама по себе есть уже поэзия жизни, и в юности каждый бывает лучше, нежели в остальное время своей жизни, женщины в особенности. Надо иметь слиш- ком много глубины и силы в натуре, чтоб не охолодеть в прозе жизни, сберечь чувство и душу от холода действительности и сохранить юность сердца и в лета зрелости и в годы старости. Но такие натуры слишком редки, и поэзия юности слишком редко бывает ручательством за поэзию дальнейших возрастов. Брак есть решительная эпоха в жизни мужчины и еще более п жизни женщины: для обоих — это гроб поэзии и колыбель пошлой прозы и очерствения души и чувства. Автор «Параши» превосходно охарактеризовал эпитетом «довольного собой» целый разряд людей, особенно страшных и гибельных для бла- гоуханной поэзии женственных существ. Люди разделяются не только на умных и на дураков: те и другие равно редки, и между ними занимает место огромный разряд пошлых людей. Эти люди по большей части не умны и не глупы, иногда же между ними попадаются люди не без ума и не без способностей; но главное их качество в том и другом случае — довольство самими 72
собою. Эти господа не знают, что такое раскаяние, стремление к идеалу и тоска от невозможности достичь его? что такое горе без несчастия и страдание при хорошем положении дел и добром здоровье. Как бы ни была глубока и богата духовными дарами натура женщины, но если ее мужем сделается один из таких господ, ей остаются только две неизбежные дороги: или медлен- но зачахнуть, или помириться с жизнию, как она есть... По- следнее всего чаще случается. В высших кругах общества при этом не исчезает поэзия внешности, и наряд остается навсегда обдуманно прост, взгляд рассеян, насмешлив и долог, и лю- бовь душиста и быстра, как записки и почерк; но в средних кру- гах общества внешняя пошлость верно отражает внутреннюю, и милые полевые цветки быстро вянут в неловких лапах довольного собою чиновника... На другой день в доме отца Параши ждут гостя. Старик надел фрак; дочь в тайном волнении; ее прическа так мила, а перчатки так свежи... Наконец гость является. Он говорит с стариками, очаровывает их; с Парашею ни слова; но всё в нем дышало «сознанием внезапного сближенья». И, предаваясь дивной тишине, Он наслаждался страстно и вполне. Поэт даже заставляет его «пылать святым и чистым жаром» и уверяет, что он был любим... Предупреждая сомнение читате- лей, автор спрашивает их: Скажите — ваша память мне поможет,— Как мне назвать ту страстную тоску, Ту грустную, невольную тревогу, Которая берет вас понемпогу... К чему нам лицемерить, о, друзья! Ее любовью называю я. Наступает ночь; хозяин приглашает гостя погулять в саду, и с своею супругою понемногу отстает от молодой четы. Душа Параши не совсем спокойна, а он не начинает разговора затем, что боится внезапных ощущений и чувствительных порывов, затем, что был смущен своим положением: он клялся в любви только тогда, когда не любил; начиная же чувствовать жар любовной лихорадки, он зарывал свою любовь, как клад. Жаль! прелестные читательницы, охотницы до сладеньких стиш- ков и восторженных сцен, верно, ожидали тут пламенного объяснения при луне и звездах; но герой поэмы ужасный про- заик: если он и допускал возможность исключений, то в noni- 73
лость верил твердо и всегда, и редко ошибался, а о другом мире не имел никакого понятия... Что же касается до самого поэта, то чувствительные и восторженные читательницы наверное будут им еще менее довольны, нежели героем поэмы, ц объявят его человеком без души и сердца, демоном, который не верит любви и презирает прекрасное и высокое... Предоставляем ему самому защищаться против этого грозного суда и обратимся к прерванной нити рассказа. Сказав, что герою поэмы в саду с уездною барышнею было едва ли отраднее, чем в аду, автор заставляет его постепенно таять и объявляет — влюбленным! Как и почему это сделалось? Поэт удовлетворительно отвечает на эти вопросы: Во первых: ночь прекрасная была, Ночь летняя, спокойная, немая: Не светила луна, хоть и взошла; Река, во тьме таинственно сверкая, Текла вдали... Дорожка к ней вела; А листья в тишине толпой незримой Лепечут. Вот они сошли в овраг И, словно их движением гонимый, Пред ними расступался мягкий прах... Противиться не мог он обаянью — Он волю дал беспечному мечтанью, И улыбался мирно, и вздыхал... А свежий ветр в глаза их лобызал. А во-вторых: Параша не молчит И не вздыхает с приторной ужимкой, Но говорит, и просто говорит. Она так мило движется — как дымкой, Прозрачной тенью трепетно облит Ее высокий стаи... он отдыхает; Уж он и рад, что с ней они вдвоем,— Заговорил, а сердце в ней пылает Неведомым, томительным огнем. Их запахом встречает куст незримый, И, словно тоже страстию томимый, Вдали, вдали — на рубеже степей Гремит, поет и плачет соловей. И, может быть, он начал понимать Всю прелесть первых трепетных движений Ее души — и стал в нем умирать Крикливый рой смешных предубеждений; Но ей одной доступна благодать Любви простой, и детской, и стыдливой.. Пет! о любви не думает она — 74
Но, как листок блестящий и стыдливый, Ее несет широкая волна... Всё в этот миг кругом ей улыбалось, Над ней одной всё небо наклонялось, И, колыхаясь медленно, трава Ей вслед шептала милые слова...1 Уезжая домой, наш герой думал про себя: «Я рад соседям... Он человек богатый... дочь у них одна и притом она мила». Ду- мая так, он гнал от себя другие, неуместные мечты, отголоски давно минувших дней... А что же Параша? Ей казалось, что всё прежнее, вся жизнь ее изменилась; во сне ей виделся он, а поэту слышится над нею, спящею, какой-то насмешливый голос, который говорит: В теплый вечер в ульях чистых Зреют светлые соты; В теплый вечер лип душистых Раскрываются цветы; И тогда по ним слезами Потечет прозрачный мед — Вьётся жадно над цветами Пчел ликующий народ... Наклоняя сладострастно Свой усталый стебелёк, Гостя милого напрасно Ни один не ждет цветок. Так и ты цвела стыдливо, И в тебе, дитя мое, Созревало прихотливо Сердце страстное твое... И теперь, в красе расцвета, Обаяния полна, Ты стоишь под солнцем лета Одинока и пышна. Так склонись же, стебель стройный; Так раскройся ж, мой цветок; Прилетел жених,., достойный В твой забытый уголок. Однако ж странно: почему эти прекрасные стихи так неожи- данно сменяются таким прозаическим стихом — с достой- ным женихом?.. Не забывайте, что эти стихи прозвучал насмеш- ливый голос... Чей же это голос? — Должно быть, сатаны: эта догадка тем основательнее, что сам поэт вслед за тем застав- ляет сатану «поникнуть угрюмою головой над любящей четою». 75
Но не ожидайте сцены обольщения: наш поэт — писатель благо- нравный, а герой его поэмы не был Дон Хуаном — в этом уверяет нас сам автор: Мой Виктор не был Дон Хуаном... ей Не предстояли грозные волненья. «Тем лучше,— скажут мне: — разгул страстей Опасен» ...Точно; лучше, без сомненья, Спокойно жить и приживать детей -- И не давать, особенно вначале, Щекам пылать... склоняться голове... А сердцу забываться — и так дале. Не правда ль? Общепринятой молве Я покоряюсь молча... поздравляю Нарапту — и судьбе ее вручаю — Подобной жизнью будет жить она; А, кажется, хохочет сатана. Мой Виктор перестал любить давно... В нем сызмала горели страсти скупо; Но, впрочем, тем же светом решено, Что по любви жениться — даже глупо. И вот в кого ей было суждено Влюбиться... Что ж? он человек прекрасный, II — как умеет — сам влюблен в нее; Ее души задумчивой и страстной Сбылись надежды все... сбылося всё, Чему она дать имя не умела, О чем молиться смела и не смела... Сбылося всё... и оба влюблены... Flo все ж мне слышен хохот сатаны. Да чему же обрадовался лукавый?.. Не приготовляет "ли он измены, ревности, кинжала, яда и других зол, которыми нарушается супружеское счастие?.. Ничего не бывало! Вы правы, чувствительные и восторженные читательницы, говоря, что автор «Параши» человек прозаический и холодный... В самом деле, оставив сатану, он вдруг извещает вас, что он долго был в отсутствии и лет через пять посетил влюбленных. Четвертый год, как они были супругами, и Виктор как-то странно потолстел; но ее встревожил приход поэта, напомнив ей о прежнем, и она даже сгрустнула и поплакала. Но грусть замужпей женщины смешна. Как ручеек извилистый, по плавный, Катилась жизтть Прасковьи Николавны! 76
Муж ее любил. «Может быть, вы скажете, что он не стоил ее любви?»,— говорит поэт и отвечает так: «кто знает!» Но — боже! то ли думал я, когда, Исполненный немого обожанья, Ее душе я предрекал года Святого, благодатного страданья! С надеждами расставшись навсегда, Свыкался я с суровым отчужденьем; Но в ней ласкал последнюю мечту И на нее с таинственным волненьем Глядел, как на любимую звезду... И что я*? я был обманут так невинно, Так просто, так естественно, так чипно, Что в истине своих желаний я Стал сомневаться, милые друзья. И вот что ей сулили ночи той, Той летней ночи страстные мгновенья Когда с такой тревожной быстротой В се душе сменялись вдохновенья... Прощай, Параша!..Время на покой; Перо к концу спешит нетерпеливо... Что ж мне сказать о ней? Признаться вам Ее никто не назовет счастливой Вполне... она вздыхает по часам И в памяти хранит, как совершенство, Невинности нелепое блаженство! Я скоро с ней расстался... и едва ль Ее увижу вновь... ее мне жаль... Если и теперь не для всех будет понятен хохот сатаны, то мы, право, не знаем, как и объяснить его... Этот сатана должен быть знаком русским читателям, потому что они встречались с ним и в «Онегине», и в «Горе от ума», ив «Ревизоре», и в по- вестях Гоголя, и в «Герое нашего времени», и вместе с ним сме- ялись или грустили над неточный и превратным употреблением разных ежедневно употребляемых слов. В «Параше» навлекло на себя насмешку беса слово «любовь» и неумение многих любить и умение их делать комедию из всякого чувства. Наши юноши и девы в любви всего менее думают о любви, но те и другие ищут в ней счастия, а счастие любви полагают в союзе с ним и с нею. Любовь, как всякое сильное чувство, как всякая глубокая страсть, есть сама себе цель; для любящихся она — долг, требующий служения и жертв, и, предаваясь чувству, они не отступают назад, что бы ни сулила им развязка их ро- мана — счастливый ли союз или терновый венец страдания и
безвременную могилу... Но есть люди, которые очень уважают чувство, пока оно сулит им верное счастие и пока оно не требует от них ничего, кроме прекрасных слов и поэтических востор- гов... И потому участь таких людей решает не страсть, не чувство, а теплая летняя ночь и одинокая прогулка, распола- гающие к неге, мечтательности и заставляющие расплываться душою и сердцем... И как же иначе? для страсти надо воспи- таться, развиться. А для этого надо возрасти в такой обществен- ной сфере, в которой духовная жизнь через дыхание входит в человека, а не из книг узнаётся им... Только тогда из его страсти может выйти или серьезная повесть, или высокая драма, а не жалкая комедия, не карикатурная пародия для потехи сатаны... Но, может быть, всё это иным читателям покажется доволь- но темно, и они найдут очень серьезною развязку повести. В самом деле: влюбились и женились, оба молоды и с достатком, оба приличная партия друг другу; дай бог так всякому!.. II то правда! Таким читателям мы ничего не находимся ответить, и рецензенту остается только извиниться перед ними словами поэта: Но вы добры, я слышал, и меня По глупости, простите, ради бога. Другие, может быть, станут благоразумно рассуждать, что, выйдь Параша вместо Виктора за человека с душою воз- вышенною, сердцем страстным и проч.,— она не утратила бы благоухания души своей и в пошлом спокойствии не забыла бы жаркого волнения сердца и сладости страдания... Нет, если б она была выше своей судьбы, не спокойствие, а страдание было бы уделом ее,— хотели мы сказать, но, вспомнив, что предупредительный поэт лучше нас решил этот вопрос, мы огра- ничиваемся повторением его слов: Мне жаль ее... быть может, если б рок Ее повел другой —другой дорогой... Но рок — так всеми принято — жесток, А потому и поступает строго. Выписанные нами места из поэмы достаточно говорят за дарование и мастерство автора. Стих обнаруживает необыкно- венный поэтический талант; а верная наблюдательность, глу- бокая мысль, выхваченная из тайника русской жизни, изящная и тонкая ирония, под которою скрывается столько чувства,— всё это показывает в авторе, кроме дара творчества, сына нашего времени, носящего в груди своей все скорби и вопросы его. Об оригинальности мы не говорим: она то же, что талант — но крайней мере без нее нет таланта. Многие найдут в поэме 78
следы подражания Пушкину и особенно Лермонтову: это не удивительно, ибо живая историческая последовательность литературных явлений всегда смешивается толпою с холодной и бездушной подражательностью. Но люди мыслящие понимают, что быть под неизбежным влиянием великих мастеров родной литературы, проявляя в своих произведениях упроченное ими литературе и обществу, и рабски подражать — совсем не одно и то же: первое есть доказательство таланта, жизненно развивающегося, второе — бесталантности. Можно подделаться под стих и под манеру писателя, но не под дух и натуру его, ибо можно целый век проживать с чужими словами и чужими манерами, но от собственного духа и собственной натуры отречь- ся нельзя, каковы бы они ни были — велики или малы... В стихах г. Т. Л. столько жизни и поэзии, в созерцании его столько истины и верности, что тут всякая мысль о подражатель- ности нелепа. Вся поэма проникнута таким строгим единством мысли, тона, колорита, так выдержана, что обличает в авторе не только творческий талант, но и зрелость и силу таланта, умеющего владеть своим предметом. Вообще нельзя не заметить по случаю этой поэмы, какие великие успехи в последнее время сделали наша поэзия и наше общество: чтоб убедиться в этом, стоит только вспомнить о поэмах, являвшихся до «Цыган» Пушкина... Ирония и юмор, овладевшие современною поэзиею, псего лучше доказывают ее огромный успех, ибо отсутствие иронии и юмора всегда обличает детское состояние литературы. Для любителей мелких прицепок укажем на четыре неудач- ные стиха в «Параше». На стр. 7, строфа IV, стих: «Ее два брата умерли чахоткой» не клеится с целым и явно вставлен для рифмы. Кстати: рифма к нему «красоткой» нехороша, потому что слово «красотка» по-русски немного вульгарно. На стр. 23, строфа XXXI, в стихе: «От толпы с презрением отчуждался», вероятно, есть опечатка, и его должно читать так: Юн от толпы с презреньем отчуждался». На стр. 29 последний стих XLII-й строфы странно неуместен («Чита- тель — я, признайтесь, я смешон»). На стр. 33-й третий стих прекрасной XLIX-й строфы испорчен неправильным уда- рением: «Не светила луна, хоть и взошла».— Больше не к чему придраться самому мелочному ловцу чужих ошибок и промахов. Словно гармоническим аккордом, оканчивается поэма по следнею строфою, оставляя на душе глубокий след взволно ванной думы: А если кто рассказ небрежный мой Прочтет — и вдруг, задумавшись невольно, На миг один поникнет головой И скажет мне спасибо: мне довольно... 79
Тому давно — стоял я над кормой, И плыли мы вдоль города чужого; Я был один па палубе... волна Вздымала нас и опускала снова... И вдруг мне кто-то машет из окна,— Кто он, когда и где мы с ним видались, Не мог я вспомнить... быстро мы промчались — Ему в ответ и я махнул рукой — И город тихо скрылся за горой... Дай бог, чтоб наша встреча с талантом автора «Параши» не была также случайна, но превратилась в знакомство продол- жительное и прочное. Грустно было бы думать, что такой талант — не более, как вспышка юности, кипение молодой крови, а не признак призвания, и может обмануть возбужден- ные им ожидания и надежды, как обманула поэта героиня его поэмы... 1 14. Физиология театров в Париже и в провинциях. Соч. Куайльяка. Санкт-Петербург. Печатано во француз- ской типографии. Троицкий переулок, 3. 1843. В 16-ю д. л., 136 стр. Физиология вивёра (любителя наслаждения). Джемса Руссо. Иллюстрация Генриха Берту. Санкт-Пе- тербург. 1843. В типографии Journal de St-Peters- bourg. В 16-ю д. л., 135 стр.2 Нельзя не удивляться легкости, игривости и остроумию, с какими французы воспроизводят свою национальную жизнь в юмористических и нравоописательных очерках. Это не то, что наши стопудовые и отзывающиеся потом труда и напряже- ния сатирические и нравоописательные статьи и статейки, в которых денежная спекуляция таращится изображать рус- скую жизнь и с лица и с изнанки, а между тем изображает ео только навыворот, не похожею ни на какую жизнь.3 Такие статьи у нас делаются теперь к картинкам, так что их и печа- тают и покупают только для картинок. В Париже, напротив, текст и картинки составляют союз двух дарований, взаимно друг другу помогающих. Доказательством этому могут служить хоть вот эти две книжки, заглавие которых выставлено в на- чале нашей статьи: в них текст объясняет картинки, а картинки объясняют текст; и то и другое верно отражает в себе действи- тельность. Тем нэ менее мы нисколько не радуемся появлению этих физиологии на русском языке; скажем более: мы видим в них несомненное доказательство той горькой истины, до ка- 80
кого глубокого унижения и упадка дошла современная русская литература! Она держится и существует не мькщию, не твор- чеством, не умом, не поэзиею, выражающимися в слове,—а кар- тинками, которые забавляют праздную толпу взрослых и ста- рых детей. Что во Франции является как мелочь, как шутка и забава, отдых от дела, как острое слово, сказанное за веселым столом, за бокалом шампанского,— у нас это с благоговением переводят и как можно лучше издают. Это шутовское и жалкое благоговение простирается до того, что переводчики, не понимая иронии, принимают за важное дело самые шутки составителей французских «физиологии»,— и один из них, именно перевод- чик «Вивёра», пресерьезно возражает, в выносках, на шутки умного и острого Джемса Руссо... А между тем педанты кричат: вот в чем состоит французская литература! вот какими вздо- рами наполнена она!х Это уж точно — с больной головы да на здоровую: французы виноваты тем, что умеют и шутить, занимаясь делом, а мы гордимся перед ними тем, что, не делая ничего важного, передаем дебелым языком их легкие и гра- циозные дурачества... И что интересного для нашей публики в этих парижских «физиологиях»? что поймет она в них? — Дело очень просто: она поступает с ними так же, как и с рус- скими книжонками этого рода: не читает их, а любуется одними картинками и только за них платит деньги, благо цена им не- высока. Добрая публика! наконец-то наши ловкие издатели, наши новые книгопродавцы-капиталисты, сменившие Смирдина, который надарил тебя дешевыми и красивыми изданиями Кры- лова, Карамзина, Державина, Жуковского, Батюшкова,— наконец-то догадались они, чем надо им тешить тебя, доброго недоросля! Глядя на их подвиги по этой части, право, нельзя не удивляться их ловкости и сметливости. Кто не согласится, что верх гениальности—мысль вот этой, например, книги: 15. Книга судьбы (,) или Чародей гостиных. Санкт-Петер- бург. 1843. В(о) французской типографии в Санкт- Петербурге. В 8-ю д. л., 40 стр.2 Эта книга так изящна, с такою роскошью издана и по своему содержанию до того удовлетворяет современным потребностям читающей публики,— что она даже совсем не книга, а вещь, игрушка, мебель. Но увы! и она изобретена не нашим русским гением, а только переведена им на русский язык... Но там, в Париже, она, при всей роскоши своего издания, скромно пошла бы в ряду сонников и других вздоров в этом роде; а у нас она идет за книгу, возбуждает удивление, входит в годовой бюджет русской литературы, занимает внимание рецензента, 6 Белинский, т. VII, о-.
место в библиографической- хронике журнала... И это — литература!.. 16. Петербургский театрал. Куплеты В. 3. С восемью ли- тографиями, рисованными В. Тиммом. Посвящается моим театральным друзьям. Санкт-Петербург. В тип. Бочарова. 1843. В 12-ю д. л., 17 стр.1 В куплетах г. В. 3. нет никаких куплетов: его «Театрал» написан сплошными стихами. Но это еще ничего: худо то, что в стихах нет ни соли, ни остроумия, ни изобретательности, ни даже порядочных стихов. Это рифмованная болтовня, скучная и пошлая до крайности. Тут нет ни ума, ни бессмыслия, ни та- ланта, ни безграмотности — одна золотая посредственность! Неужели, например, это хорошо и стоило печати: Есть престранное созданье, Пресмешной оригинал, Есть господне наказанье Под названьем — театрал! Он иль статский, иль военный,— Это, впрочем, всё равно,— Но во всех концах вселенной Он прославился давно. Он одним театром дышит, Бредит только им одним, И его лишь видит, слышит, Страстью к зрелищам томим. Жизнь свою он начинает В час, когда в театр идет, А до той поры страдает, Ждет, томится, не живет. Что б на сцене ни играли,— Все равно для чудака, Лишь бы только танцевали, Хоть, пожалуй, трепака. Такими-то прекрасными и замысловатыми стихами написана вся эта книжонка! Забавно, что в конце ее сочинитель говорит о театралах: Но театр Александрийский Их ни разу не видал. Стало быть, дело идет только о театралах Большого театра? Право, лучше бы сочинителю, вместо театралов Большого театра, описать драматургов Александрийского театра: этот предмет до того жалко-смешон, что даже он, бесталанный сочи- 82
нитель «Театрала», вероятно, нашелся бы сказать о нем что- нибудь забавное и острое... В этом похвальном труде ему большим пособием могла бы служить «Тля», повесть г. Панаева, из которой он взял эпиграф к своему «Театралу»...1 Литографии, рисованные г. Тиммом к «Театралу», пре- красны и могли бы служить украшением и не таким убогим виршам, какими разродилась бедная фантазия г. В. 3. Глядя на картинки г. Тимма, нельзя не понять, что театрал действи- тельно есть типическое лицо, и нельзя не признать в нем зна- комого лица. Как хорош он везде у г. Тимма — и мечтающий о театре, сидя в пате с чубуком в руках, и закрывший огром- ным лорнетом лицо свое, так что видна из-за трубки одна глу- пая улыбка, и чихающий в опере, и хлопающий изо всех сил с выражением идиотского восторга, и наводящий трубку «на знакомое трико» танцорки: везде одна и та же изысканно- франтовская наружность, одно и то же глупое, изнеженное беспутною жизнию лицо с отпечатком животного восторга... 17. Русский театр в Петербурге. Игроки. Оригинальная комедия в одном действии, соч. Гоголя.2 Драматические опыты Гоголя представляют собою какое-то исключительное явление в русской литературе. Если не при- нимать в соображение комедии Фонвизина, бывшие в свое время исключительным явлением, и «Горе от ума», тоже бывшее исклю- чительным явлением в свое время,— драматические опыты Гоголя среди драматической русской поэзии с 1835 года до настоящей минуты—это Чимборазо3 среди низменных, болотистых мест, зеленый и роскошный оазис среди песчаных степей Африки. После повестей Гоголя с удовольствием читают- ся повести и некоторых других писателей; но после драмати- ческих пьес Гоголя ничего нельзя ни читать, ни смотреть на театре. И между тем только один «Ревизор» имел огромный успех, а «Женитьба» и «Игроки» были приняты или холодно, или даже с неприязнию. Нетрудно угадать причину этого явле- ния: литература наша хотя и медленно, но всё же идет вперед, а театр давно уже остановился на одном месте. Публика читаю- щая и публика театральная — это две совершенно различные публики, ибо театр посещают и такие люди, которые ничего не читают и лишены всякого образования. У Александрийского театра своя публика, с собственною физиономиею, с особенными понятиями, требованиями, взглядом на вещи. Успех пьесы состоит в вызове автора, и в этом отношении не успевают только или уж чересчур бессмысленные и скучные пьесы, или уж слиш- ком высокие создания искусства. Следовательно, ничего нет легче, как быть вызванным в Александрийском театре,— и, 83 6*
действительно, там вызовы и громки и многократны: почти каждое представление вызывают автора, а иного по два, по три, по пяти и по десяти раз. Из этого видно, какие патриар- хальные нравы царствуют в большей части публики Алексан- дрийского театра! За границею вызов бывает наградою подвига и признаком неожиданно великого успеха, то же, что триумф для римского полководца. В Александрийском театре вызов означает страсть пошуметь и покричать на свои деньги — чтоб недаром они пропадали; к этому надо еще прибавить способ- ность восхищаться всяким вздором и простодушное неумение сортировать по степени достоинства однородные вещи. Отсюда происходит и страсть вызывать актеров. Иного вызовут десять раз, и уж редкого не вызовут ни разу. Вызывают актеров не по одному разу и в Михайловском театре, но очень редко, как и следует,— именно в тех только случаях, когда артист, как говорится, превзойдет самого себя. В Михайловском театре тоже аплодируют, кричат «браво» и в остроумных пьесах выражают свой восторг смехом; но всё бывает там кстати, именно тогда только, когда нужно, и во всем присутствует благородная умеренность — признак образованности и уваже- ния к собственному достоинству человека. Кого легко рас- смешить, тому непонятна истинная острота, истинный комизм. Пьесы, восхищающие большую часть публики Александрий- ского театра, разделяются на поэтические и комические. Первые из них — или переводы чудовищных немецких драм, состав- ленных из сантиментальности, пошлых эффектов и ложных положений, или самородные произведения, в которых надутою фразеологиею и бездушными возгласами унижаются почтенные исторические имена; песни и пляски, кстати и некстати достав- ляющие случай любимой актрисе пропеть или проплясать, и сцены сумасшествия составляют необходимое условие драм этого рода, возбуждают крики восторга, бешенство рукопле- сканий. Пьесы комические — всегда или переводы, или пере- делки французских водевилей. Эти пьесы совершенно убили на русском театре и сценическое искусство и драматический вкус. Водевиль есть легкое, грациозное дитя общественной жизни во Франции: там он имеет смысл и достоинство; там он видит для себя богатые материалы в ежедневной жизни, в до- машнем быту. К нашей русской жизни, к нашему русскому быту водевиль идет, как санная езда и овчинные шубы к жи- телям Неаполя. И потому переводный водевиль еще имеет смысл на русской сцене, как любопытное зрелище домашней жизни чужого народа; но переделанный, переложенный на русские нравы или, лучше сказать, на русские имена водевиль есть чудовище бессмыслицы и нелепости. Содержание его, завязка и развязка, словом — баснъ (fable), взяты из чуждой нам жизни, 84
а между тем большая часть публики Александрийского театра уверена, что действие происходит в России, пцтому что дей- ствующие лица называются Иванами Кузьмичами и Степани- дами Ильинишнами. Грубый каламбур, плоская острота, плохой куплет — дополняют очарование. Какое же тут может быть драматическое искусство? Оно может развиваться только на почве родного быта, служа зеркалом действительности своего народа. Но эти незаконные водевили не требуют ни естествен- ности, ни характеров, ни истины; а между тем они служат про- тотипом и нормою драматической литературы для публики Александрийского театра. Артисты его (между которыми есть люди с яркими дарованиями и замечательными способностями), не имея ролей, выражающих взятые из действительности и творчески обработанные характеры, не имеют нужды изучать ни окружающей их действительности, которую они призваны воспроизводить, ни своего искусства, которому они призваны служить. Не играя пьес, проникнутых внутренним единством, они не могут сделать привычки к единству и целостности (ensem- ble) хода представления, и каждый из них старается фигюри- ровать перед толпою от своего лица, не думая о пьесе и о своих товарищах. Мы несправедливы были бы по крайней мере к некоторым из них, если б стали отрицать в них всякий порыв к истинному искусству; но против течения плыть нельзя, и, видя холодность и скуку толпы, они поневоле принимаются за ложную манеру ради рукоплесканий и вызовов. И вот, когда им случится играть пьесу, созданную высоким талантом из элементов чисто русской жизни, они делаются похожими на иностранцев, которые хорошо изучили нравы и язык чуждого им народа, но которые всё-таки не в своей сфере и не могут скрыть подделки. Такова участь пьес Гоголя. Чтоб наслаждать- ся ими, надо сперва понимать их, а чтоб понимать их, нужны вкус, образованность, эстетический такт, верный и тонкий слух, который уловит всякое характеристическое слово, поймает на лету всякий намек автора. Одно уже то, что лица в пьесах Гоголя — люди, а не марионетки, характеры, выхва- ченные из тайника русской жизни,— одно уже это делает их скучными для большей части публики Александрийского теат- ра. Сверх того, в пьесах Гоголя нет этого пошлого, избитого содержания, которое начинается пряничною любовью, а окан- чивается законным браком; но вместо этого в них развиваются такие события, которые могут быть, а не такие, каких не бывает и какие не могут быть. Простота и естественность недоступны для толпы. «Игроки» Гоголя давно уже напечатаны; следовательно, нет никакой нужды рассказывать их содержание. Скажем только, что это произведение, по своей глубокой истине, по 85
творческой концепции, художественной отделке характеров, по выдержанности в целом и в подробностях, не могло иметь никакого смысла и интереса для большей части публики Але- ксандрийского театра, которая, к довершению всего,— по тому случаю, что в тот же вечер Рубини играл на Большом театре,— была и очень немногочисленна и уж слишком не- разборчиво составлена. Из ролей особенно хорошо были вы- полнены роль Швохнева (г. Самойловым) и Замухрышкина (г. Каратыгиным 2-м). 18. Литературные и журнальные заметки. * Недавно в одном из листков «Северной пчелы» прочли мы известие, что г. Булгарин — Сократ;2 теперь, из 86 № этой же газеты, узнаём, что г. Булгарин — Вальтер Скотт!!!...В «Смеси» этого нумера «Северной пчелы» находится статья «Журналь- ная всякая всячина. Письмо в Дерпт кФ. Б.», а в статье изъ- является искреннее сожаление, что некому описывать в «Пчеле» балаганов и других праздничных увеселении за отсутствием из Петербурга г. Булгарина. Замечательны последние строки этой примечательной статьи: Вот очерк того, что служило бы вам канвою для нынешнего фельетона. Мы не коснулись неистощимого предмета — Адмиралтейской площади, с удивительными представлениями Легата и Сулье, качелями, карусе- лями и железными дорогами, не коснулись общего характера нынешнего гулянья, которые бы вы передали нам в живом рассказе^ в ПОЛУПЛАСТИ- ЧЕСКОМ (?!....) изображении, если бы теперь не расхаживали в поме- щичьей фуражке и в длинном деревенском сюртуке по полям и садам ва- шего АББОТСФОРТА. Если сходство г. Булгарина с Сократом не подвержено ни малейшему сомнению, то еще менее можно сомневаться в сход- стве мызы Карлово с Абботсфортом,3 а г. Булгарина с Валь- тером Скоттом: известное дело, что когда великий романист шотландский уезжал на лето в свое поместье, то в мелких га- зетах Эдимборга некому было описывать полупластически балаганов и их комедий, и тогда за это благородное занятие по необходимости принималась разная литературная тля. В 84 № «Северной пчелы», издаваемой гг. Булгариным и Гречем, напечатан самый лестный отзыв о плохом книжном изделии г. Булгарина — «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода человеческого».4 Тут, конечно, нет дива: «Северная пчела», беспристрастная и строгая, всегда отдает справедливость всему хорошему, если только это хорошее сочинено или составлено гг. Булгариным и Гречем или их почи- тателями. Не удивительно также и то, что эта газета смеется 86
над Жуй и разными пустынниками, которых повторяет и копи- рует г. Булгарин в своих нравоописательных qтaтьяx...1 Еще менее удивительным покажется вам, если в одном из ближайших нумеров «Северной пчелы» вы прочтете столь же обязательную и любезную статью о вновь вышедшей «Истории Петра Вели- кого», соч. г. Полевого. Это будет не первым и не последним примером трогательной дружбы и светской любезности, какими отличается наша литература, несмотря на все «кочерыжные» истории, которые так нередко случаются с нею.2 19. Молодик, украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Харьков. В университетской тип. 1843. В 8-ю д. л. 318 стр. 3 В Украине есть своя литература: после «Молодика» в этом не остается никакого сомнения. Что такое «Молодик», мы, в качестве москалей, не знаем; знаем только, что это альманах, наполненный русскими статьями в стихах и прозе, которые многим, без сомнения, очень понравятся. Харьков, по своему многолюдству и красоте, сравнительно с другими губернскими городами, есть некоторым образом столица Украины, а следо- вательно, и столица украинской литературы, украинской прозы и в особенности украинских стихов. Во всех русских губерниях много пишется стихов, но в Харькове особенно. Стихи эти хо- роши, как только могут быть хороши провинциальные стихи; в столицах их читают мало, но зато много читают в провинции, особенно на Украине и еще более, вероятно, в Харькове. Это обстоятельство делает Харьков особенно интересным го- родом и возбуждает охоту покороче с ним познакомиться* Вот почему, вероятно, один из вкладчиков «Молодика», г. Основьяненко, пересказывает нам в «Молодике» старинное предание об «Основании Харькова». Г-н Основьяненко, как известно, владеет необыкновенным талантом рассказывать разные старинные предания языком легким и понятным даже простолюдину. Выписываем начало его «старинного предания»: Да, город Харьков отличен от многих губернских городов. Взгляните на него хоть слегка, хоть со всею внимательностию: прелесть! улицы ров- ные, чистые, прямые; публичные здания великолепны, частные дома кра- сивы, милы; магазины наполнены всякого рода товарами, вещами, в изо- билии и беспрестанно сменяющимися новейшими, изящнейшими; не ус- пеет что явиться в Петербурге, уже привезено в Харьков и продано. Ули- ца, театр, гостиный двор, различные художественные заведения... чего в нем нет!— Сколько потребно времени пройти город вдоль, устанешь, про- сто устанешь; а кругом обойти его, и не говорите, чтобы можно было в один день; это же еще и без предместий. И что в нем завидно, так это то, что в нынешнем году город был, кажется, кончен совсем; крайний двор известен; на следующий год, глядишь, уже от того двора выдвинулось в 87
поле несколько улиц, выстроены домики,— и границы города изменились. Да чего? самая Основа (не забудьте, пожалуйста, об этом; нам нужно будет вспомнить)— Основа уже почти соединена с городом,— город вливается в нее.— В сем году ходишь по городу, идешь из улицы в улицу, видишь домики, дома, деревянные, не только ветхие, но еще и не старые; зайдёшь туда на другой год... батюшки светы! где я?.. Всё это застроено новыми, каменными, уже не домами, а палатами обширными, в два, три, четыре этажа; и всё красиво, мило, и всё и везде наполнено народом, везде жизнь, движение,суета...нет,именно нет во всем городе пустого,не занятого угол- ка.— На будущее лето вырастет из земли пятьдесят домищев в несколько этажей, каждый растянется на десятках саженей, верх еще кладут, до крыши далеко, а внизу жильцы движутся, промышляют... Стало быть, иужно строиться, есть из чего строить. Стало быть, народ прибавляется,— не покидает Харькова, а стекается в него из разных мест. Стало быть, в нем жить привольно, удобно: мастеровому, если только не сидит без ра- боты; купцу, сбывающему выгодно свой товар; где им защита и покрови- тельство от начальства, так они туда роем летят. Классу людей, понимаю- щих, к чему ведут науки, уж какое удобство обучать детей! из каких мест не наезжают в Харьков! Расположились прожить, пока дети окончат учение, глядишь — купили дом, остались жить у нас навсегда: покойно, угодно, неубыточно, весело... что еще нужно для безмятежной жизни?.. Посмотрите вы на этого молодца, на этого франта между городами, по- смотрите на Харьков в праздничный торжественный день — чудо! Стук экипажей по мостовым в разных улицах, все спешат к одному пункту... экипажи что наилучшие, модно, блестяще, красиво; кони завидные, упряжь одна другой наряднее, светится, сияет, как жар; кучера в ямских, лихо отделанных, хватски изукрашенных кафтанах; ловкие, лихие лакеи в блестящих ливреях с аксельбантами... Стоишь в сторонке, любуешься, глядя на всё это; нечего похулить!— Войдите в собор: пройдите через ряды купечества, степенно, важно стоящего, да какого купечества? Где слу- чается им беседовать между собою о своих делах, там миллионы у них зауряд, а о сотнях тысяч редко и говорить приходится. Идите далее: вот вы в кругу чиновников; все в мундирах, блестяще, пышно, важно, золото, серебро, блеск; взгляните налево: дамы, девицы, всюду скромность, кра- сота, прелесть убранства, наряды, всё прилично, всё со вкусом; перлы, бриллианты, тут последнее дело... смотрите и не насмотритесь, любуетесь, не налюбуетесь! Все эти добрые христиане проводят день всякий по своему состоянию, дружно, согласно, а потому и приятно. В одном доме двадцать, в другом тридцать, пятьдесят обедают. Везде роскошь, изобилие! Лучшие яства, вина, сочные свежие плоды, серебро, хрусталь, вазы с цветами... Говор, шутки, смех, свобода приправляют обеды. Разговоры без пересудов, хотя из обедающих больше половины дам; без сплетней; рассуждения здравые, прямые; судят, рядят о музыке, литературе, произведениях искусств, прислушиваешься... суждения точнее, je vous assure, * дельнее, чем в ином журнале. Пришел вечер. Не сговаривались, не условливались, а все опять вме- сте, в театре или в благородном собрании. В театре есть на что посмотреть, есть чем заняться и потом послушать, хоть и не печатных, а дельных суж- дений. Входите в благородное собрание... зала превосходная, огромная!.. Цари хвалили ее!.. Свет, блеск, многолюдство. Чинно, пристойно, весело; в толпе вас никто не теснит, кажется — заботится о вашем спокойствии. Поговорите с кем и о чем угодно; находите знание, образованность, све- дения... Взгляните на прекрасный пол, сидящий на возвышении в ожи- дании бала. А? что скажете? Цветник, сударь, да еще какой! Отличныхг * уверяю вас (франц.).— Ред. 8S
прелестных, цветочек к цветочку подобранных, благоуханных, аромат- ных... ну, не приберу слов; голова отупела, гляжу, любуюсь и... Наряды, убранство, ловкость во всем; всё у места, грациозно, лучше нельзя при- думать. Поговоривши с молодыми людьми, вас окружавшими, вы приятно провели время, насладились дельным разговором... Подойдя к цветнику, любуетесь; вот студенты, чиновники... О чем вам угодно будет поговорить, о литературе русской, французской, о музыке немецкой, итальянской, о композиторах... суд здравый, толковый, французский язык правильный, выговор чистый... Столица, право слово, столица!.. Музыка гремит, кадрили, вальсы, мазурки, всё идет своим порядком. Везде грация, ловкость, пристойность, в парных разговорах острота, любезность, немножко кокетства, столь прелестного в прелестных, необ- ходимого в милых... глядишь... и узелок завязался... Вообще видите стройность, образованность, пышность без чванства, хлебосольство, радушие, вкус, здравое суждение, умение жить... Смешон мне наш Харьков!.. Как он упитался, как он распространил- ся, как он разукрасился! Привлек к себе иногородних торговых гостей, ворочающих миллионами, вкоренил учение высшим наукам, сам принаря- дился, расфрантился, шаркает по-европейски, отплясывает французские кадрили, погуливает на многолюдных ярмарках, припасает самое лучшее из наилучшего, любезничает с дамами, не наговорится о премудрости, чванится далекою о себе славою, гордится пред своими братьями, не дает никому ступить себе на ногу, поглядывает только, как и старшие его братья шапки пред ним снимают, а сам, за ломя голову, руки по столично- му заложа в карманы, думает, что он и в самом деле фря какой!.. Эх, го- лубчик ты мой! Ну, что, как я расскажу про твое рождение, как ты рос и мужал? Каков был ты в начале и каков теперь — сравнить, так просто умора! Был так себе, ничего, даже и в простые городишки не норовился, а глядишь, как счастие послужило? Обещаем бездну удовольствия тому, кто прочтет до конца «старинное предание» г. Основьяненки. Нельзя не пожалеть, что в «Молодике» только и есть, что одна эта украинская статья, а все прочие или московские, или немецкие. В pendant* к «старинному преданию» г. Основьяненко очень бы шла статья о Харькове, в которой было бы показано значение этого действительно замечательного города России в торговом, про- мышленном и ученом отношениях; но такой статьи, к сожалению, в «Молодике» нет, а она была бы и любопытна и полезна.— Очень недурен отрывок из драматического сочинения г. В. Корженевского «Горец», но тем более жаль, что это со- чинение помещено не вполне, а потому теряет всё свое достоин-, ство. Переводы г. Бецкого и г-жи Васильковичевой из Жан Поль Рихтера сделаны очень хорошо; но нельзя похвалить выбора переводчиков: переведенное ими могло бы остаться в подлиннике без всякой потери для украинской публики. Сверх того, это совсем не альманачные статьи. Жан Поль Рихтер — довольно странное явление. Это писатель, сверкаю- щий искрами гения, но совсем не гений. Гений образуется из соединения глубокого разума с сильным рассудком: разума * под стать {франц.). — Ред. 89
в Жан Поле много, но рассудка нет ни на грош, и оттого тво- рения этого писателя представляют собой смесь грубой руды с блестками чистого золота. Иногда он удивляет широкостию и глубиною своих созерцаний, но чаще — дикостию и урод- ливостию выражения и мыслей. Переводить его надо осторож- но, избирая одно хорошее и обходя обыкновенное и дурное. Кроме того, по своему направлению, Жан Поль принадлежит теперь к писателям эпохи, которая для настоящего времени уже мертва. Стихотворений в «Молодике» множество. Провинциальные поэты деятельны, благодаря невзыскательности своей публики и удивительной охоте ее к чтению стихов, которых в столицах, как сказано, читают мало, если их достоинство состоит только в том, что они — стихи, а не проза. Боже мой, сколько поэтов на Украине, и как хорошо, т. е. как много пишут они стихов, которые именно — стихи, а не проза! Гг. Бороздна, Дьяченко, Кленов, Лукашевич, Мансуров, Мещерский, Недолин, Руэль, Чужбинский, Щербина, Щоголев: всё это украинские поэты... Из них должно исключить только одного г. Кронеберга, хотя он живет и в Харькове. По таланту понимать и переводить Шекспира г. Кронеберг принадлежит к замечательным поэтам русских столиц. Помещенный в «Молодике» отрывок из «Гамлета» возбуждает живейшее желание прочесть весь перевод этой драмы.* «Молодик» украшен несколькими пьесами, и в прозе и в стихах, петербургских и московских литераторов. Г-н По- годин описывает Брюссель и Амстердам своими короткими фразами, напоминающими его знаменитые исторические афо- ризмы. 2 Эта статья г. Погодина так же замечательна, как и прежние отрывки из его путевых записок, которые он предлагал публике в «Москвитянине» и «Беседе русских литераторов».3 Из столичных поэтов украсили «Молодик» своими стихами гг. Кукольник, Бенедиктов, Гребенка, Фет, Ф. Глинка, Шевы- рев. Посмертные стихотворения г. Соколовского знамениты своею длиннотою и прозаичностию; а три стихотворения г. Шевырева знамениты тою превыспренностию мысли и выра- жения, которые решительно недоступны уму слабых смертных, к числу которых мы смиренно и себя причисляем. Может быть, кому-нибудь из наших читателей посчастливится разгадать таинственный смысл этих стихотворений; советуем кому-нибудь заняться решением этой задачи, равной по трудности квадра- туре круга, и для того прилагаем здесь означенные стихо- творения. Первое из них называется «Римский форум»: Распаялись связи мира, Вещий форум пал во прах, 90
Тяжко возлегла порфира На его святых костях. Но истлел хитон почтенный — И испуганным очам Вскрылись веча, там и там, Порознь кинутые члены. И стоят печально ныне Кой-где сирые столбы: По заброшенной пустыне Псы гуляют да рабы. Есть же форума обломки: Так прияли ж от отцов Благороднейшую кровь Угнетенные потомки. Египетские гиероглифы второго стихотворения г. Шевыре- ва относятся тоже к Риму и называются «Русская песня в Риме»: Лавры, тополи густые! Кто теперь у наших вод Песни новые, живые Гармонически поет? Как полны любовной муки Отзываются в струях! То неведомые звуки На полуденных брегах. Часто я, забывшись в беге, В море волн не тороплю И, покоясь в звучной неге, Их дослушивать люблю. Много песен голосистый Распевает мой народ: Сей же песни звонкой, чистой Не слыхать у наших вод. Лавры, тополи, густыми Сеньми к Тибру наклонясь, Шепчут листьями живыми, В струи желтые глядясь: «Древний праотец-поитель! С хладных, северных степей В изумрудную обитель К нам принесся соловей. Заунывный, тихий, нежный Чувством звук его дрожит; Голос правильно-небрежный 91
Чистым золотом звенит. В песий русской, в песни томной Выливает дупту он, Душу, любящую скромно, Душу нежных русских жён». Тибр и шумная дубрава Сочетали дружный глас: «Соловей, России слава! Пой нам песни, радуй нас На реченьи свежем, новом! Счастье будь твой римский друг И тебе приветным словом Отвечай на каждый звук!» Слова третьего стихотворения г. Шевырева опять-таки от- носятся к Риму и называются: «В альбом »: Бывало, скиф, наш предок круглолицый, Склонив к рукам закованным главу, Смиренно шел за римской колесницей, Служа рабом чужому торжеству. А ныне скиф гордится, созерцая, Как дочери его родной земли, Красою чувств возвышенных сияя, На торжество в Рим древний притекли; Как их душа в развалинах пылает; Как римлянин, наш данник в свой черед Их кроткий плен с покорностью несет И языком Петрарки напевает. Прочитав эти стихотворения, вы невольно согласитесь, что таких певцов не найдешь и на Украине, где так много всяких певцов... 20. Казаки. Повесть Александра Кузьмича. Санкт- Петербург. В типографии Экспедиции заготовления государственных бумаг. 1843. Две части, В 8-ю д. л. В 1-й части —217, во Н-й —305 стр.1 Кто не пишет в наше время романов и повестей, особенно исторических романов и повестей? Кто? — Только люди, ничего не пишущие! Откуда же эта страсть, в чем ее причины? Об этом можно бы много сказать; но мы на этот раз ограничимся немногими словами. Большая часть пишущего народа вообра- зила себе, что роман, особенно исторический, не поэзия, 92
потому что пишется прозою. Эти господа думают, что событие (т. е. завязка или развязка какого-нибудь приключения или происшествия) уже само по себе так интересно, что может занять внимание читателя и доставить ему удовольствие. Это «событие» у них всегда бывает одно и то же: герой, одаренный всеми добро- детелями, красотою и умом, влюбляется в героиню, которая тоже — феникс своего пола. За нее обыкновенно сватается какой-нибудь «злодей», на стороне которого отец. Следуют разные препятствия и страдания; но верность и постоянство всё превозмогают — даже здравый смысл,— и герои по претерпе- нии разных несчастий совокупляются, наконец, законным бра- ком. К этому вздору г. сочинитель примешает историю, выве- дет несколько исторических лиц и заставит их говорить и дей- ствовать для вожделенного соединения героев своего романа, так что у иного такого сочинителя и полтавская битва и боро- динское сражение даются именно с этою целью и, кроме счаст- ливого брака глупых любовников, не оставляют после себя никаких результатов для мира. Согласитесь, что этак писать легко: нечего выдумывать, не над чем думать; взял перо — и пошел писать! Чудаки — эти сочинители! Они не понимают, что сущность и достоинство романа (и исторического и не-исто- рического) не в сюжете; что сюжет — дело всегда готовое: бери только. Что составляет сюжет, например, «Ламмермурской невесты» Вальтера Скотта? Молодой человек любит девушку, которая отвечает на его любовь; они объяснились и поменялись кольцами; остается только получить согласие родителей Лю- ции. Отец бы и не прочь от этого; но мать, ненавидевшая Равенс- вуда, имением которого заставила завладеть своего слабохарак- терного мужа, не хочет и слышать об этом союзе и заставляет свою дочь выйти замуж за другого. Встретив неожиданное сопротивление со стороны дочери* леди Астон пользуется от- сутствием Равенсвуда и убеждает Люцию, что он изменил ей. Бедная, слабая девушка решается с отчаяния выйти за немилого; брачный контракт подписан ею; вдруг входит в залу Равенс- вуд, словно обвинительная тень, вызванная из гроба веролом- ством. Братья Люции вызывают его на дуэль; он принимает их вызов и удаляется. Вечером того же дня помешавшаяся Люция чуть не зарезала своего мужа, а Равенсвуд на утро исчезает в топких болотах, через которые спешит на поединок. Тем и оканчивается роман. Всё это просто, даже обыкновенно. И кому не мог бы прийти в голову точно такой же или подобный сюжет? Тысячи таких сюжетов приходили в голову тысяче писателей, — и, между тем, никто не знает ни их имен, ни их романов, а «Ламмермурская невеста» Вальтера Скотта известна всему образованному миру и вечно будет ведома ему, как драго- ценный алмаз, украшающий корону великого царя. В чем же 93
состоит превосходство романа Вальтера Скотта пред тысячью других романов с столь же или еще более интересными, более заманчивыми сюжетами? В таланте — скажут нам. Но в ка- ком же таланте? Ведь таланты бывают разные: один владеет талантом править государством, другой одерживать победы на поле битвы, третий прорывать каналы и устроивать ходы под реками, четвертый измерять движение светил небесных и т. п. Талантом поэзии — скажут нам. Так, но и этим еще не всё сказано. Что такое поэзия, в чем состоит она? — вот вопрос! Дюжинные сочинители полагают ее в вымыслах воображения. Но ведь и бред спящего и мечты сумасшедшего — вымыслы фантазии; однако ж они — не поэзия. Должны же иметь какой-нибудь определенный характер вымыслы поэзии, чтоб отличаться от всех вымыслов другого рода. Поэзия есть творческое воспроизведение действительности, как возмож- ности. Поэтому чего не может быть в действительности, то ложно и в поэзии; другими словами: чего не может быть в действительности, то не может быть и поэтическим. Такое определение поэзии вводит фантазию в живое органическое соотношение с другими способностями души и преимуществен- но — с разумом. Чтоб уметь изображать действительность; мало даже дара творчества: нужен еще разум, чтоб понимать действительность. Кто хочет быть поэтом на бумаге, тот прежде должен быть поэтом в душе и по натуре своей видеть действи- тельность с ее поэтической стороны. Поэзия не в одних книгах: она в дыхании жизни, в чем бы ни проявлялась эта жизнь — в природе, в истории или в частном быте человека. Таким поэтом был Вальтер Скотт, и оттого он смело мог брать для своих романов самые простые, обыкновенные, даже избитые сюжеты и делать их в своих романах новыми и необыкновен- ными. Оттого действующие лица его романов — живые лица, живые люди, а не тени, не призраки; их чувства и побуждения, добрые и злые, истинны; отношения друг к другу естественны. Оттого, наконец, нет ничего легче, как рассказать в несколь- ких словах сюжет любого романа Вальтера Скотта, и нет ни- чего труднее, как изложить содержание его даже в большой статье. Для истинного таланта канва ничего не стоит, а важны краски и тени, которыми оживит он свою канву. Бездарность же, напротив, полагает всю важность только в канве, а о красках и тенях не думает, не подозревая того, что в них-то, в этих краст ках, в этих тенях, и скрывается поэзия. Такова новая историческая повесть «Казаки». Сочинитель не жалел ни бумаги, ни чернил, ни слов, ни фраз, ни разговоров, ни описаний, ни происшествий — всего этого у него вдоволь; нет одного только — поэзии! Читаешь, читаешь — в глазах рябит, в голове смутно, на душе скучно, и спрашиваешь себя: 94
да к чему же всё это? Люди говорят, ходят, ездят, пьют, едят, влюбляются, сражаются,— всё это бог знает зачем и для чего. Да и люди ли это? Нет, тени или, лучше сказать, марионетки дурной работы, приводимые в движение белыми нитками, рукою неловкого фокусника. Никакой истины, никакой естественно- сти ни в характерах, ни в событиях. Герой романа — лицо бесцветное. Сочинитель уверяет, что он — молодой малоросс, живший в конце XVII и начале XVIII века. Но если так — где же в его характере черты века и страны? Посмотрите на Андрия Бульбу в повести Гоголя: это натура страстная, сильная, глубокая, благородная и со всем этим—дикая и грубая, при всей ее нежности и поэзии, потому что она роди- лась и возросла в варварское время, среди полудикого общества. А Василий Мурашко г. Кузьмича — просто какой-то мечтатель, вроде образованного департаментского чиновника нашего времени, который читает «Пчелку» и хлопает в Александрий- ском театре. А его возлюбленная Настасья? — барышня из французского водевиля, переложенного на российские нравы. В чем же сюжет романа? Карубка, отец Настасьи, был приятель покойному отцу Василья и прочит за него дочь свою. Карубка не любит Мазепы и подозревает его в измене царю; но Мазепа позвал к себе Карубку,— и тот, воротившись от него его поклонником и врагом царя, прогоняет Василья и хочет отдать свою дочь за Чечеля. Василий похищает Настасью, но не как казак, который за минуту готов отдать жизнь, а как резонер из плохой повести: наделав шума, он возвращает Настасью отцу, асам, с слугою своим Тарко (пародиею на Кир- шу в «Юрии Милославском»), пробирается к царскому войску. Потом в него влюбляется Катерина, дочь Скоропадского; маленькая сестра ее с детскою наивностию высказывает тайну любви Катерины, отчего та конфузится и краснеет, а Василий ни о чем не догадывается. Ну, точь-в-точь сантиментальный роман из чиновнической жизни! Катерина спасает Василья от плена, а Тарко от смерти. Потом Василий дружится с Т-вым, молодым русским офицером, который страстно влюб- лен в Катерину,— и оба мечтателя приторными, сладенькими фразами разговаривают друг с другом о своих любезных,— точь-в-точь два офицера в любом русском водевиле, переделан- ном с французского, и только что не говорят друг другу: «мон шер». На полтавском сражении Василий был тяжело ранен и, не дав сделать себе операции, поскакал к умирающему Карубке (который под именем Рябко отчаянно резался с шведа- ми, во изъявление своего раскаяния, что позволил Мазепе обмануть себя). Там Василия опять ранили, и Рябко едет к Настасье с страшною вестию. Читатель радуется, что глупый герой не будет больше надоедать ему своею пошлостию и что 95
длинная повесть кончилась: не тут-то было! Эта смерть приду- мана для эффекта: Василий воскресает, чтоб жениться и быть счастливым в законном супружестве, по претерпении толиких несчастий. Катерина до последней страницы романа остается бледною и томною, любя Василия, и только из угождения воле родителя выходит замуж за Т-ова. Этот Т-ов есть никто иной, как Петр Толстой. По истории известно, что Скоропад- скому хотелось выдать замуж (разумеется, за кого-нибудь из малороссиян) пятнадцатилетнюю дочь свою, на что он и просил разрешения у Петра Великого; но государь, верный своей политике и своим видам на Малороссию, дал такой ответ Скоропадскому: «В ознаменование верности, по примеру своих предместников, гетман должен сговорить и выдать дочь за одного из чиновников великороссийских». Чрез два года зять Скоропадского, Толстой, получил нежинский полк, по смерти полковника Жураховского, «во уважение верной и усердно радетельной службы тестя». Стало быть, брак Толстого с до- черью Скоропадского был делом политических расчетов, без всяких любовных фраз. Так бы и следовало его изобразить. Но некоторые сочинители не понимают поэзии истины и действи- тельности, предпочитая ей шумиху избитых и изношенных вымыслов праздного воображения... Повесть г. Кузьмича, к сожалению, издана изящно. Говорим «к сожалению», ибо видеть прекрасно изданною пустую книгу так же неприятно, как видеть пустого человека, пользующегося всеми материальными благами жизни.
С ТАТ Ь И О ПУШКИНЕ Май 1843 — сентябрь 1846 7 Белинский, т. VII
21. СОЧИНЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА Санкт-Петербург, Одиннадцать томовщ MDCCCXXXVIII - MDCCCXLI СТАТЬЯ ПЕРВАЯ1 Обозрение русской литературы от Державина до Пушкина. Давно уже обещали мы полный разбор сочинений Пушкина: предлагаемая статья есть начало выполнения нашего обещания, замедлившегося по причинам, изложение которых не будет здесь излишним. Всем известно, что восемь томов сочинений Пушкина изданы, после смерти его, весьма небрежно во всех отношениях — и типографском (плохая бумага, некрасивый шрифт, опечатки, а инде и искаженный смысл стихов), и редак- ционном (пьесы расположены не в хронологическом порядке, по времени их появления из-под пера автора, а по родам, изобретенным бог знает чьим досужеством). Но что всего хуже в этом издании — это его неполнота: пропущены пьесы, поме- щенные самим автором в четырехтомном собрании его сочине- ний,* не говоря уже о пьесах, напечатанных в «Современнике» и при жизни и после смерти Пушкина. Последние три тома сделаны компаниею издателей-книгопродавцев, которые, что могли сделать как издатели, сделали хорошо, т. е. издали эти три тома красиво и опрятно, но так же неполно, как были из- даны (не ими, впрочем) первые восемь томов. Справедливый ропот публики, которая, заплатя за одиннадцать томов сочине- ний Пушкина шестьдесят пять рублей ассигнациями (сумму, довольно значительную и для книги, хорошо и полно изданной), всё-таки не имела в руках полного собрания сочинений Пуш- кина,— этот ропот, соединенный с столь же дурным расходом * Стихотворения Александра Пушкина. Санкт-Петербург. В тип. Департамента народного просвещения. Четыре части. I и II—1829, III—1832, IV—1835. 99 7*
трех последних, как и восьми "первых томов, и справедливое негодование некоторых журналистов на такое оскорбление тени великого поэта: всё это побудило издателей трех остальных томов сочинений Пушкина обещать отдельное дополнение к ним, в котором публика могла бы найти решительно всё, что написано Пушкиным, и что не вошло в одиннадцать томов полного собрания его сочинений. А пропущено так много, что из дополнения вышел бы целый том,— и тогда полное собрание сочинений Пушкина состояло бы пока из двенадцати томов. * Говорим—пока: ибо в рукописи остаются еще материалы* к истории Петра Великого, предпринятой Пушкиным. Гово- рят, что этих материалов стало бы на добрый том, и только одному богу известно, когда русская публика дождется этого тома... 2Итак, пока хорошо было бы дождаться хоть дополнения- то, обещанного издателями трех последних томов. О нем много толковали, и мы даже видели опыты приготовления к этому делу, которое интересовало нас еще и как удобный предлог к началу обещанной нами статьи о Пушкине. Но время шло, а вожделенное дополнение не являлось, и мы, право, не знаем, явится ли оно когда-нибудь; если же и явится, то не потребует ли еще другого дополнения?.. 3 Это решило нас, не дожидаясь исполнения чужих обещаний, приняться, наконец, за исполне- ние своих собственных. Но, кроме того, была еще и другая, более важная, так ска- зать, более внутренняя причина нашей медленности. Година безвременной смерти Пушкина, с течением дней, отодвигается от настоящего всё далее и далее, и нечувствительно привыкают смотреть на поэтическое поприще Пушкина не как на прерван- ное, но как на оконченное вполне. Много творческих тайн унес с собою в раннюю могилу этот могучий поэтический дух; — но не тайну своего нравственного развития, которое достигло своей апогеи и потому обещало только ряд великих в художе- ственном отношении созданий, но уже не обещало новой литературной эпохи, которая всегда ознаменовывается не толь- ко новыми творениями, но и новым духом. Исключительные поклонники Пушкина, с ним вместе вышедшие на поприще жизни и под его влиянием образовавшиеся эстетически, уже резко отделяются от нового поколения своею закоснелостию и своею тупостию в деле разумения сменивших Пушкина корифеев русской литературы. С другой стороны, новое поко- ление, развившееся на почве новой общественности, образовав- шееся под влиянием впечатлений от поэзии Гоголя и Лермон- това, высоко ценя Пушкина, вто же время судит о нем беспри- страстно и спокойно. Это значит, что общество движется, идет вперед через свой вечный процесс обновления поколений, и что для Пушкина настает уже потомство. На Руси всё растет не 100
по годам, а по часам, и пять лет для нее — почти век. Но новое мнение о таком великом явлении, как Пушкин, не могло образоваться вдруг и явиться совсем готовое; но, как всё живое, оно должно было развиться из самой жизни общества;—каждый новый день, каждый новый факт в жизни и в литературе дол- жны были изменять и образ воззрения на Пушкина. По мере того, как рождались в обществе новые потребности, как изменялся его характер и овладевали умом его новые думы, а сердце волновали новые печали и новые надежды, порожден- ные совокупностью всех фактов его движущейся жизни, — все стали чувствовать, что Пушкин, не утрачивая в настоящем и будущем своего значения как поэт великий, тем не менее был и поэтом своего времени, своей эпохи, и что это время уже прошло, эта эпоха сменилась другою, у которой уже другие стремления, думы и потребности. Вследствие этого Пушкин является перед глазами наступающего для него потомства уже в двойственном виде: это уже не поэт безусловно великий и для настоящего и для будущего, каким он был для прошед- шего, но поэт, в котором есть достоинства безусловные и до- стоинства временные, который имеет значение артистическое и значение историческое, словом, поэт, только одною стороною принадлежащий настоящему и будущему, которые более или менее удовлетворяются и будут удовлетворяться им, а другою, большею и значительнейшею стороною вполне удовлетворяв- ший своему настоящему, которое он вполне выразил и которое для нас — уже прошедшее. Правда, Пушкин принадлежал к числу тех творческих гениев, тех великих исторических натур, которые, работая для настоящего, приуготовляют будущее, и потому самому уже не могут принадлежать только одному прошедшему; но в том-то и состоит задача здравой критики, что она должна определить значение поэта и для его настоящего и для будущего, его историческое и его безуслов- но художественное значение. Задача эта не может быть решена однажды навсегда на основании чистого разума* нет, решение ее должно быть результатом исторического движения общества. Чем выше явление, тем оно жизненнее, а чем жизненнее явление, тем более зависит его сознание от движения и разви- тия самой жизни. Лучшее, что можно сказать в похвалу Пушкину и в доказательство его величия,— то, что, при самом появлении его на поэтическую арену, он встречен был и без- условными похвалами необдуманного энтузиазма, и оже- сточенною бранью людей, которые в рождении его поэтиче- ской славы увидели смерть старых литературных понятий, а вместе с ними и свою нравственную смерть,— что запаль- чивые крики похвал и порицаний не умолкали ни на минуту ни в продолжение всей его жизни, ни после самой его жизни, 101
и что каждое новое произведение его было яблоком раздора и для публики и для привилегированных судей литературных. Теперь утихают эти крики: знак, что для Пушкина настало потомство, ибо запальчивая пря мнений существует только для предметов столь близких глазам современников, что они не в состоянии видеть их ясно и вполне, по причине самой этой близости. Суд современников бывает пристрастен; однако ж в его пристрастии всегда бывает своя законная и основательная причинность, объяснение которой есть тоже" задача истинной критики. Ни одно произведение Пушкина — ни даже сам «Онегин»— не произвело столько шума и криков, как «Руслан и Люд- мила»: одни видели в ней величайшее создание творческого гения, другие — нарушение всех правил пиитики, оскорб- ление здравого эстетического вкуса. То и другое мнение теперь могло бы показаться равно нелепым, если не подвергнуть их историческому рассмотрению, которое покажет, что в них обоих был смысл и оба они до известной степени были спра- ведливы и основательны. Для нас теперь «Руслан и Людмила»— не больше, как сказка, лишенная колорита местности, времени, народности, а потому и неправдоподобная; несмотря на пре- красные стихи, которыми она написана, и проблески поэзии, которыми она поражает местами, она холодна, по признанию самого поэта,* и в наше время не у всякого даже юноши станет охоты и терпения прочесть ее всю, от начала до конца. Против этого едва ли кто станет теперь спорить. Но в то время, когда явилась эта поэма в свет, она действительно должна была показаться необыкновенно великим созданием искусства. Вспомните, что до нее пользовались еще безотчетным уваже- нием и «Душенька» Богдановича, и «Двенадцать спящих дев» Жуковского: каким же удивлением должна была поразить читателей того времени сказочная поэма Пушкина, в которой всё было так ново, так оригинально, так обольстительно — и стих, которому подобного дотоле ничего не бывало, стих легкий, звучный, мелодический, гармонический, живой, эла- стический, и склад речи, и смелость кисти, и яркость красок, и грациозные шалости юной фантазии, и игривое остроумие, и самая вольность нецеломудренных, но тем не менее поэтиче- ских картин!.. По всему этому «Руслан и Людмила» — такая поэма, появление которой сделало эпоху в истории русской литературы. Если бы какой-нибудь даровитый поэт написал и наше время такую же сказку и такими же прекрасными сти- хами, в авторе этой сказки никто не увидел бы великого таланта в будущем, и сказки никто бы читать не стал; но «Руслан и * Соч. А. Пушкина. Т. XI, стр. 226.* 102
Людмила», как сказка, во-время написанная, и теперь может служить доказательством того, что не ошиблись предшествен- ники наши, увидев в ней живое пророчество появления великого поэта на Руси. У всякого времени свои требования, и теперь даже обыкновенному таланту, не только гению,нельзя дебютиро- вать чем-нибудь вроде «Руслана и Людмилы» Пушкина, «Обе- рона» Виланда или — пожалуй и «Orlando Furioso»* Ариоста; но все эти поэмы, шуточные, волшебные, рыцарские и сказоч- ные, явились в свое время и, под этим условием, прекрасны и достойны внимания и даже удивления. Итак, юноши двадцатых годов (из которых многим теперь уже далеко за сорок) были правы в энтузиазме, с которым они встретили «Руслана и Людмилу». С другой стороны, имела причину и враждебность^ кото- рою литературные староверы встретили поэму Пушкина: в ней не было ничего такого, что привыкли они почитать по- эзиею; эта поэма была, в их глазах, буйным отрицанием их ли- тературного корана. Так называемая война классицизма (мерт- вой подражательности утвержденным формам) с романтизмом (стремлением к свободе и оригинальности форм) была у нас отголоском такой же войны в Европе, и первая поэма Пушкина послужила поводом к началу этой войны,пережитой Пушкиным. Следовавшие затем поэмы и лирические стихотворения Пуш- кина были для него рядом поэтических триумфов. Энтузиасты провозгласили его северным Байроном, представителем совре- менного человечества.* Причиною этого неудачного сравнения было не одно то, что Байрона мало знали и еще меньше пони- мали, но и то, что Пушкин был на Руси полным выразителем своей эпохи. Однако ж, как скоро начало устанавливаться в нем брожение кипучей молодости, а субъективное стремле- ние начало исчезать в чисто художественном направлении,— к нему стали охладевать, толпа ожесточенных противников стала возрастать в числе, даже самые поклонники или начали нримыкаться к толпе порицателей, или переходить к нейт- ральной стороне. Наиболее зрелые, глубокие и прекраснейшие создания Пушкина были приняты публикою холодно, а кри- тиками оскорбительно. Некоторые из этих критиков очень удачно воспользовались общим нерасположением в отношении к Пушкину, чтоб отмстить ему или за его к ним презрение, или за его славу, которая им почему-то не давала покоя, или, наконец, за тяжелые уроки, которые он проповедал им иногда в легких стихах летучих эпиграмм...2 С другой стороны, люди, искренно и страстно любившие искусство, в холодности публики к лучшим созданиям Пушкина * «Неистового Роланда» (итал.). — Ред. 103
видели только одно невежество толпы, увлекающейся юноше- скими и незрелыми произведениями, но не умеющей ценить обдуманных творений строгого искусства. Смотря на искусство с точки зрения исключительной и односторонней, его жаркие поборники не хотели понять, что если симпатии и антипатии большинства бывают часто бессознательны, зато редко бывают бессмысленны и безосновательны, а напротив, часто заключают в себе глубокий смысл. Странно же, в самом деле, было думать, чтоб то самое общество, которое так дружно, так радостно, словно потрясенное электрическим ударом, в первый еще раз жизни своей откликнулось на голос певца и нарекло его своим любимым, своим народным поэтом, странно было думать, чтоб то же самое общество вдруг охолодело к своему поэту за то только, что он созрел и возмужал в своем гении, сделался выше и глубже в своей творческой деятельности! А между тем это охлаждение — факт, достоверность которого можно до- казать свидетельством самого поэта: в его записках (том XI), в некоторых местах «Онегина», в стихотворении «Поэту» слышится горькая жалоба оскорбленной народной славы. Из этого нельзя было не заключить, что если публика была не совсем права в своей холодности к поэту, то и поэт все же не был жертвою ее прихоти и, по вине или без вины с своей стороны, но не случайно же, а по какой-нибудь причине, испы- тал на себе ее охлаждение. Но ответа на эту загадку еще не было: ответ скрывался во времени, и только время могло дать его. Безвременная смерть Пушкина еще больше запутала вопрос: как и должно было ожидать, она снова и с большею силою обратила к падшему поэту сочувствие и любовь об- щества. Восторженные поклонники искусства как искусства тем более были поражены смертию поэта и тем более скорбели о ней, что вскоре затем появившиеся в «Современ- нике» посмертные сочинения Пушкина изумили их своим художественным совершенством, своею творческою глубиною. Образ Пушкина, украшенный страдальческою кончиною, пред- стоял перед ними во всем блеске поэтической апофеозы: это был для них не только великий русский поэт своего вре- мени, но и великий поэт всех народов и всех веков, гений европейский, слава всемирная...* Но не успело еще войти в свои берега взволнованное утратою поэта чувство общества, как подняла свое жужжание и шипение на страдальческую тень великого злопамятная посредственность, мучимая болью от глубоких царапин, еще не заживших следов львиных когтей... Она начала, и прямо и косвенно, толковать о поэтических заслугах Пушкина, стараясь унизить их; невпопад и кстати начала сравнивать Пушкина и с Мининым, и с Пожарским, и с Суворовым вместо того, чтоб сравнивать его с поэтами 104
С0ЧННЕН1Я АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА. Санктпвтербургь. Одиннадцать томовъ. MDCCCXXXVIJI — MDCCCXLI. Статья первая. Обозръше русской литературы от-ь Державина до Пушкина. Давно уже обещали мы полный раз- боръ сочинешй Пушкина: предлагае- мая статья есть начало выполнены на- шего обещан 1я, эамедлившагося по причинами, изложение которыхъ не будетъ Вд-Ьсь излвшнниъ. Вс£мъ из- вестно, что восемь томовъ сочинешй Пушкина изданы, посл<в смерти его, весьма небрежно во всЪхъ отношеш- яхъ.- и тнпограФСкомъ (плохая бумага» некрасивый шрнФтъ, опечатки, а нн- дъ- и искаженный смыслъ стиховъ), и рэдакилонноиъ (пьесы расположены не въ хронологическому лорядк-в, по вре- мени ихъ появлешя изъ-подъ пера ав- тора, а по родамъ, изобргБтеннымъ Богъ-знаетъ чьнмъ досужествомъ). Но что всего хуже въ этомъ изданш- это его неполнота пропущены пьесы, по- м&щеяныя саиимъ аяторомъ въ четы- рехъ-томномъ собрании его сочине- шй (*), не говоря уже о пьесахъ, напе- чатанвыхъ ъъ • Современник*» и при жизни и посл-Ь смерти Пушкина. По- cjrtaaie три тома сделаны компашею издателей-кяигопродавцевъ, которые что могли сделать, какъ издатели, сд-Ъ- дали хорошо, т. е. издали эти три то- ма красиво и опрятно, но такъ же не- полно, какъ были изданы (не ими, впрочем!)) первые восемь томовъ. Спра- (*) Gthxotbopbhi* Александра Пу- шкина. Слнктпетербургъ. Въ тнд. Депар- тамента Народнаго Просвещения. Четыре частя. I и Н-1829, Ш-183*, 1V-183S. Т. XXVIII.-Отд. V. ведливый ропотъ публики, которая, за- платя за одиннадцать томовъ сочине- ний Пушкина шестьдгелгм-плтъ рублей асе. (сумму, довольно-значительную н для книги, хорошо и полно изданной), все-таки не им-Ьла въ рукахъ полнаго собрания сочиненШ Пушкина, — этотъ ропотъ, соединенный съ столь же дур- нымъ расходомъ трехъ последних*, какъ и восьми первьгхъ томовъ, к спра- ведливое негодован1е н£которыхъ жур- налистовъ на такое оскорблеше гьни великаго поэта: все это побудило изда- телей трехъ остадьныхъ тонояъ сочи- яенШ Пушкина обгьщатъ отд-вдьвоз до- подвеше къ нимъ, въ котороиъ публи- ка могла бы найдти решительно все, чтб написано Пушкивымъ и чтб не во- шло въ одиннадцать томовъ полнею со- браыя его сочинений. А пропущено такъ много, что изъ доподвемя »ы- шелъ бы цвлый томъ, — и тогда полное собран]е сочинен1Й Пушкина состояло бы пока изъ двгънадиртч томовъ. Гово- римъ - пока- ибо въ рукописи остают- ся еще материалы къ асторш Петра- Великаго, предпринятой Путхинымъ. Говорятъ, что этихь матерхаловъ стало бы на добрый томъ, и только одному Богу иэв-встно, когда русская публика дождется этого тома... Итакъ, пока хо- рошо было бы дождаться хоть допол- н eni я-то, обещан наго издателями трехъ поедъ-днихъ томовъ. О немъ много тол- ковали, и мы даже видели опыты при- roTOBiwiA к* атому д4ду, которое ия- 2 Начальная страница первопечатного текста первой статьи Белинского о Пушкине. „Отечественные записки" 1S43, т. XXVIII, Mb 6\ отд. V, стр. 19.
своей родины... Подобные нелепости не заслуживали бы ничего» кроме презрения, как выражение бессильной злобы; но весе- лое скакание водовозных существ на могиле падшего в бою льва возмущает душу, как зрелище неприличное и отвратительное; а наглое бесстыдство низости имеет свойство выводить из терпения достоинство, сильное одною истиною... * Мудрено ли, что и такое ничтожное само по себе обстоятельство, раздражая людей, способных понять и оценить Пушкина как должно, только более и более увлекало их в благородном, но вместе с тем и безотчетном удивлении к великому поэту?.. Между тем время шло вперед, а с ним шла вперед и жизнь, порождая из себя новые явления, дающие сознанию новые факты и подвигающие его на пути развития. Общество русское с невольным удивлением, полным ожидания и надежды чего-то великого, обратило взоры на нового поэта, смело и гордо откры- вавшего ему новые стороны жизни и искусства. Равен ли по силе таланта или еще и выше Пушкина был Лермонтов — не в том вопрос: несомненно только, что, даже и не будучи выше Пуш- кина, Лермонтов призван был выразить собою и удовлетво- рить своею поэзиею несравненно высшее, по своим требова- ниям и своему характеру, время, чем то, которого выражением была поэзия Пушкина. И менее, чем в какие-нибудь пять лет, протекшие от смерти Пушкина, русское общество успело и радостно встретить пышный восход и горестно проводить безвременный закат нового солнца своей поэзии!.. Другой поэт, вышедший на литературное поприще при жизни Пушкина и приветствованный им, как великая надежда будущего, после долгого и скорбного безмолвия подарил, наконец, публику таким творением, которое должно составить эпоху и в летописях литературы и в летописях развития общественного сознания...2 Всё это было безмолвною, фактическою философиею самой жизни и самого времени для решения вопроса о Пушкине. Толки о Пуш- кине, наконец, прекратились, но не потому, чтоб вопрос о нем переставал интересовать публику, а потому, что публика не хочет уже слышать повторения старых, односторонних мнений, требуя мнения нового и независимого от предубеждений, в пользу или невыгоду поэта. Повторяем: мнение это могло выработаться только временем и из времени, и— чуждые ложного стыда — не побоимся сказать, что одною из главных причин, почему не могли мы ранее выполнить своего обещания нашим читателям, касательно разбора сочинений Пушкина, было сознание неясности и неопределенности собственного нашего понятия о значении этого поэта. Знаем, что такое признание пробудит остроумие наших доброжелателей: в добрый час — пусть себе острятся! Мы не завидуем готовым натурам, которые всё узнают за один присест и, узнавши раз, одинаково думают 105
о предмете всю жизнь свою, хвалясь неизменчивостию своих мнений и неспособностию ошибаться. Да, не завидуем: ибо глубоко убеждены, что только тот не ошибался в истине, кто не искал истины, и только тот не изменял своих убеждений, в ком нет потребности и жажды убеждения; история, фило- софия и искусство — не то, что математика с ее вечными и неподвижными истинами: движение математики, как науки, состоит не в движении ее истин, а в открытии новых и крат- чайших путей к достижению неизменных результатов. В цар- стве математики нет случайности и произвола, зато нет и жизни; но история, философия и искусство живут, как природа, как дух человеческий, выражаемые ими, живут, вечно изменяясь и обновляясь; их единство скрыто в многоразличии и разно- образии, необходимость — в свободе, разумность — в слу- чайности. Кто хочет уловлять своим сознанием законы их раз- вития, тот сам, подобно им, должен развиваться и доходить до результатов истины не в легком наслаждении апатического спокойствия, а в болезнях и муках рождения: зерно истины в благодатной душе — то же, что младенец в утробе матери — предмет пламенной любви и трудных попечений, источник блаженства и скорбей... Кроме того, нас останавливали еще пределы замышляемой нами статьи. Наблюдая за ходом отечественной литературы, мы, естественно, часто должны были в прошедшем отыскивать причины настоящего и прозревать в историческую связь явле- ний. Чем более думали мы о Пушкине, тем глубже прозревали в живую связь его с прошедшим и настоящим русской литера- туры и убеждались, что писать о Пушкине — значит писать о целой русской литературе: ибо как прежние писатели рус- ские объясняют Пушкина, так Пушкин объясняет последовав- ших за ним писателей. Эта мысль сколько истинна, столько и утешительна: она показывает, что, несмотря на бедность нашей литературы, в ней есть жизненное движение и орга- ническое развитие, следственно, у нее есть история. Мы да- леки от самолюбивой мысли удовлетворительно развить это воззрение на русскую литературу и желаем только одного — хоть намекнуть на это воззрение и проложить другим дорогу там, где еще не протоптано и TpqimHKH. Пусть другие сделают это лучше нас: мы первые порадуемся их успеху; а сами для себя будем довольны и тем, если нам, намеком на это воззре- ние, удастся положить конец старым толкам о русской литера- туре и произвольным личным суждениям о русских писателях... Вот для чего, приступая к критическому рассмотрению со- чинений Пушкина, мы почли за необходимое сперва обозреть ход и развитие русской поэзии (ибо предмет наших статей будет не литература в обширном смысле, а только поэзия рус- 106
•екая) с самого ее начала. Выход нового издания сочинений Державина доставил нам удобный случай взглянуть с нашей точки зрения на его творения, и нашу статью о Державине мы считаем началом статьи о Пушкине, почему и намерены связать обе эти статьи обзором исторического развития русской поэзии от Державина до Пушкина, через что статья наша о Державине будет еще пополнена и уяснена общею идеею, которая должна быть основою всего ряда этих статей, обра- зующих собою критическую историю «изящной литературы» русской.1 Вслед за статьями о Пушкине мы немедленно при- ступим к разбору (тоже давно нами обещанному) сочинений Гоголя и Лермонтова.2 И хотя в нашем журнале не раз и не мало было говорено об этих писателях,— однако же обе- щаемые статьи нисколько не будут повторением сказанного. Русская литература есть не туземное, апересадное растение.3 Это обстоятельство дает особенный характер ей самой и ее истории; не понять этого обстоятельства, или не обратить на него всего внимания, значит не понять ни русской литературы, ни ее истории. Мы начали ее характеристику сравнением — и продолжим сравнением же. Одни растения, будучи перене- сены в новый климат и пересажены в новую почву, сохраняют свой прежний вид и свои прежние качества; другие изменяются в том и другом, по влиянию на них нового климата и новой почвы. Русская литература может быть сравниваема с расте- ниями второго рода. Ее история, особенно до Пушкина (от- части еще и до сих пор), состоит в постоянном стремлении — отрешиться от результатов искусственной пересадки, взять корни в новой почве и укрепиться ее питательными соками. Идея поэзии была выписана в Россию по почте из Европы и явилась у нас как заморское нововведение. Ее понимали как искусство слагать вирши на разные торжественные случаи. Тредьяковский был привилегированным придворным пиитой и «воспевал» даже балы и маскарады придворные, словно как государственные события. Ломоносов, первый русский поэт, тоже понимал поэзию как «воспевание» торжественных случаев, и первая ода его (и в то же время первое русское стихотворение, написанное правильным размером) была иеснию на взятие русскими войсками Хотина. Это было в 1739 году; стало быть, теперь этому сто четыре года. Впрочем, «песно- левческий» и «воспевательный» взгляд на поэзию создан не нашими первыми поэтами: так смотрели тогда на поэзию во всей просвещенной Европе. Всеобщею известностию тогда пользовались только древние литературы, из которых грече- ская была или понаслышке известна, или искаженно и пре- 107
вратно понимаема, а латинская, лучше знаемая и более доступ- ная и любимая, считалась идеалом всякой изящной литера- туры. Из новейших литератур пользовались всеобщею извест- ностию только французская и итальянская, особенно первая, ибо она наиболее находилась под влиянием латинской, по крайней, мере во внешних формах. Немецкой изящной лите- ратуры тогда еще не существовало; испанская и английская не были известны за пределами своих земель. Итак, из новейших литератур французская царила над всеми другими, гордо презирая английскую и испанскую, как выражение крайнего безвкусия, почитая Данта уродливым поэтом и восхищаясь по-своему Петраркою и Тассом. Влияние древних литератур на французскую (а следственно и на все другие в Европе того времени) состояло в условных понятиях о внешней форме поэтических произведений и уподоблениях кстати и некстати из языческой мифологии. У древних стихи не читались, а говорились речитативом с аккомпаньеманом музыкального инструмента — лиры; оттого у древних «петь» значило в переносном значении «сочинять стихи». В новом мире стихи не пелись, а читались, и лиры совсем не суще- ствовало; но приличие требовало, чтоб в стихах не обходилось без «пою» и «лиры». Мифология была выражением жизни древних, и их боги были не аллегориями, не символами, не реторическими фигурами, а живыми понятиями . в живых образах. В новом мире царила религия Христа и, стало быть, богов не было; но, несмотря на то, нельзя было написать ни- какого стихотворения, где бы не стреляли из лука амуры и купидоны, не выли бореи, Нептун не воздымал моря, зефиры не дышали прохладою и т. д. А почему? — потому что так было у греков и у римлян! По воззрению греков, трагедия могла быть только апофеозою государственной жизни, и оттого у них действовали в ней только представители стихий госу- дарственности: цари, герои, военачальники, правители, жре- цы (а по связи их жизни с религиею — и боги); народ же мог присутствовать на сцене только в виде хора, выражавшего лирическими излияниями свое участие не в происходящем перед его глазами событии, но свое участие к происходившему перед его глазами событию. Единство основной идеи считалось у греков столько необходимым условием для трагедии, как и для всякого другого произведения поэзии; единство же места и времени отнюдь не считалось необходимостию, но часто соблюдалось как по простоте и немногосложности дей- ствия, так и по обширности сцены. Драматурги новейшего мира поняли это по-своему. Набожно хранили они в трагедии правило триединства; допускали в нее только царей и героев с их наперсниками, а из простого народа позволяли появляться 108
на сцене одним «вестникам». Вот что значит принять факт за идею! Создания греческой поэзии, вышедшие из жизни греков и выразившие ее собою, показались для новых'поэтов нормою и первообразом для поэзии народов другой религии, другого образования, другого времени! Это особенно видно из понятия псевдоклассиков об эпосе: греческий эпос «Илиаду» и рабский сколок с нее — «Энеиду» приняли они за эпос всеобщий и думали, что до скончания мира все эпические поэмы должны писаться по их образцу, без малейшего отступления, даже на- чинаться не иначе, как «муза, воспой», или «пою». Поэтому истинная «Илиада» средних веков — «Божественная комедия» Данта, выразившая собою всю глубину духовной жизни своего времени, в свойственных этой жизни и этому времени формах, казалась им не эпическою поэмою, а уродливым произведением. Да и как могло быть иначе: она начиналась не с глагола «пою» и называлась — о, ужас!—комедиею//.... Эпическая поэзия, по по- нятию псевдоклассиков, должна была «воспевать» какое-нибудь великое событие в жизни человечества или в жизни народа,— и в какую бы эпоху, у какого бы народа ни произошло это событие, оно должно быть наряжено в багряницу или тогу, лишиться местного колорита, приводиться в движение сверхъестествен- ными силами, выражаться напыщенно и бесцветно,— чего необходимо требует всякая подделка под чужую форму и тем более под чужую жизнь. Вот происхождение реторической поэзии. Основание ее — отложение от жизни, отпадение от действительности; характер — ложь и общие места. Такая-то поэзия была перенесена на Русь. Ломоносов был первым основателем русской поэзии и пер- вым поэтом Руси. Для нас теперь непонятна такая поэзия: она не оживляет нашего воображения, не шевелит сердца, а толь- ко производит в нас скуку и зевоту. Но если сравнивать Ло- моносова с Сумароковым и Херасковым — стихотворцами, вышедшими на поприще после него,— то нельзя не признать в Ломоносове значительного дарования, которое пробивается даже в ложных формах реторической поэзии того времени. Только один Державин был несравненно больше поэт, чем Ломоносов: до Державина же Ломоносову не было никаких соперников, и хотя Сумароков и Херасков ценились совре- менниками не ниже его, но им до него — Как до звезды небесной далеко!1 Сравнительно с ними язык его чист и благороден, слог точен и силен, стих исполнен блеска и парения. Если же не всякий мог так писать, как Ломоносов, значит — нужно иметь талант, чтоб писать так, как писал он. Поэзия Корнеля и Расина для нас — ложная, реторическая поэзия, и нам от 109
нее спится так же сладко, как и от поэз*ии Сумарокова; но чтоб и теперь писать так, как писали в свое время Корнель и Расин, надо иметь большой талант; писать же так, как писал Сумароков, не нужно было никакого таланта и в его время, а нужна была только охота и страсть к писанию. В одах Ло- моносова: «К Иову», «Утреннее» и «Вечернее размышление о величестве божием», кроме замечательного искусства верси- фикации, видны еще одушевление и чувство, чего незаметно ни в одном стихотворении Сумарокова или Хераскова. Поэзия Ломоносова — хвалебная и торжественная по преимуществу. Сумароков писал, по крайней мере, комедии, эклоги, сатиры, кроме трагедий и од; Ломоносов писал только оды и, кроме их, написал две трагедии да неконченную поэму «Петриаду». Таков был дух времени; так понимали тогда поэзию в Европе, и расстояние между «ГТетриадою» Ломоносова и «Генриадою» Вольтера, право, невелико. В «Петриаде» Ломоносов описы- вает дворец Нептуна на дне Белого моря: наш поэт не подумал о том, что отвел слишком холодную квартиру обитателю Средиземного моря и греческого Архипелага. Петр Великий и— Нептун, морской бог древних греков; какое сближение! Понят- но, почему не кончил Ломоносов своей дикой, напыщенной поэмы: у него было от природы столько здравого смысла и ума, что он не мог кончить подобного tour de iorce* воображения, поднятого на дыбы. Трагедии Ломоносова похожи на его «Петриаду». Сумароков писал во всех родах, чтоб сравняться с господином Вольтером, и во зсех равно был бесталантен^ Но о поэзии тогда думали иначе, нежели думают теперь, и при страсти к писанию и раздражительном самолюбии, трудно было не сделаться великим гением. Современники были без ума от Сумарокова. Вот что говорит о нем один из замеча- тельнейших и умнейших людей екатерининских времен, Нови- ков, в своем «Опыте исторического словаря о российских писателях»: «Различных родов стихотворными и прозаиче- скими сочинениями приобрел он себе великую и бессмертную славу не только от россиян, но и от чужестранных академий и славнейших европейских писателей. И хотя первый из рос- сиян он начал писать трагедии по всем правилам театрального искусства, но столько успел во оных, что заслужил название северного Расина.х Его эклоги равняются знающими людьми с Виргилиевыми и поднесь еще остались неподражаемы; а притчи его почитаются сокровищем российского Парнасса; и в сем роде стихотворения далеко превосходит он Федра, и де ла Фонтена, славнейших в сем роде. Впротчем, все его сочинения любителями российского стихотворства весьма много * искусственного напряжения, натяжки (франц.). — Ред. ПО
почитаются» (стр. 207—208). Такие похвалы Сумарокову те- перь, конечно, очень смешны; но они имеют свой смысл и свое основание, доказывая, как важны, полезны ,и дороги для успехов литературы те смелые и неутомимые труженики, которые, в простоте сердца, принимают свою страсть к бумаго- маранию за великий талант. При всей своей бездарности, Сумароков много способствовал к распространению на Руси охоты к чтению и к театру. Современники дорожат такими людьми, добродушно удивляясь им, как гениям. Вот что го- ворит тот же Новиков о Василии Кирилловиче Тредиаковском: «Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латин- ском, греческом, французском, италиянском и в своем при- родном языке; также в философии, богословии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу, и первый в России сочинил правилы нового российского стихосложения, много сочинил книг, а перевел и того больше, да и столь много, что кажется невоз- можным, чтоб одного человека достало к тому столько сил; ибо одну древнюю Ролленеву историю перевел он два раза... Притом не обинуясь к его чести сказать можно, что он первый открыл в России путь к словесным наукам, а паче к стихо- творству; причем был первый профессор, первый стихотворец и первый, положивший толико труда и прилежания в переводе на российский язык пренолезных книг» (стр. 118—119). Мы не без намерения делаем эти выписки: свидетельство современников, как всегда пристрастное, не может служить доказательством истины и последним ответом на вопрос; но оно всегда должно приниматься в соображение при сужде- нии о писателях, ибо в нем всегда есть своя часть истины, часто невозможная для потомства. Посему мы не раз еще прибег- нем к подобным выпискам в продолжение нашей статьи, чтоб показать ими, как смотрели на того или другого писателя его современники, из чего, некоторым образом, можно судить о степени его важности и в истории литературы. Громкою славою пользовались у знатоков и любителей литературы того времени четверо писателей из школы Ломо- носова — Поповский, Херасков, Петров и Костров. Поповский обязан своею громкою известностию. в то время лестным отзывам Ломоносова о переведенном им стихами «Опыте о человеке» Попа. Вот что говорит о Поповском Новиков: «Опыт о человеке славного в ученом свете Попия перевел он с французского языка на российский с таким искусством, что, по мнению знающих людей, гораздо ближе подошел к подлиннику и не знав английского языка, что доказывает как его ученость, так и проницание в мысли авторские. 111
Содержание сей книги столь яажно, что и прозою исправно перевести ее трудно; но он перевел с французского, перевел в стихи, и перевел с совершенным искусством, как философ и стихотворец; напечатана сия книга в Москве 1757 года. Он переложил с латинского языка в российские стихи Гора- циеву эпистолу о стихотворстве и несколько из его од; также перевел прозою книгу о воспитании детей, состоящую в двух частях, славного Л ока: сей перевод, по мнению знающих людей, едва не превосходит ли и подлинник. Он сочинил несколько речей, читанных в публичных собраниях, и также писал тор- жественные оды. Вообще стихотворство его чисто и плавно, а изображения просты, ясны, приятны и превосходны» (стр. 168—169). Поповский умер 30 лет, и сжег свой перевод Тита Ливия (которого перевел больше половины) и перевод многих од Анакреона, будучи недоволен своими переводами и боясь, чтоб после его смерти они не были напечатаны. Стихи Поповского, по своему времени, действительно хороши, а недовольство его несовершенством трудов своих еще более обнаруживает в нем человека с дарованием. Замечательно, что многие места переведенного им «Опыта» были не пропу- щены тогдашнею цензурою. Херасков написал целые двенадцать томов. Он был и эпик, и лирик, и трагик, писал даже «слезные драмы».и комедии, и во всем этом обнаружил большую страсть к литературе, большое добродушие, большое трудолюбие и — большую бесталантность. Но современники думали о нем иначе и смот- рели на него с каким-то робким благоговением, какого не возбуждали в них ни Ломоносов, ни Державин. Причиною этого было то, что Херасков подарил Россию двумя эпическими или героическими поэмами — «Россиадою» и «Владимиром». Эпическая поэма считалась тогда высшим родом поэзии, и не иметь хоть одной поэмы народу — значило тогда не иметь поэзии. Какова же должна быть гордость отцов наших, которые знали, что у итальянцев была одна только поэма — «Осво- божденный Иерусалим», у англичан тоже одна — «Потерян- ный рай», у французов одна, и то недавно написанная — «Генриада», у немцев одна, почти в одно время с поэмами Хераскова написанная — «Мессиада», даже у самих римлян только одна поэма; а у нас,русских, так же как и греков, целые две! Каковы эти поэмы — об этом не рассуждали, тем более, что никому в голову не приходила мысль о возможности усомниться в их высоком достоинстве. Сам Державин смотрел на Хераскова с благоговением и раз, без умысла, написал на него злую эпиграмму, думая написать мадригал, в стихо- творении «Ключ», который оканчивается следующими сти- хами: 112
Творца бессмертной Россиады, Священный Гребеневский ключ Поил водой ты стихотворства.1 Дмитриев так выразил свое удивление к Хераскову в этой надписи к его портрету: Пускай от зависти сердца зоилов ноют; Хераскову они вреда не принесут: Владимир, Р1оанн щитом его покроют И в храм бессмертья проведут.2 Мы увидим ниже, как долго еще продолжалось мистическое уважение к творцу «Россиады» и «Владимира», несмотря на сильные восстания против его авторитета некоторых дерзких умов: оно совершенно окончилось только при появлении Пуш- кина. Причина этого мистического уважения к Хераскову заключается в реторическом направлении, глубоко охватившем нашу литературу. Кроме этих двух стихотворных поэм, Хе- расков написал еще три поэмы в прозе: «Кадм и Гармония», «Полидор, сын Кадма и Гармонии» и «Пума Помпилий, или Процветающий Рим». «Похождения Телемака» Фенелона, «Гонзальв Кордуанский» и «Нума Помпилий» Флориана были образцами прозаических поэм Хераскова. Замечательно предисловие автора к первой из них: «Мне советывали пере- ложить сие сочинение стихами, дабы вид эпической поэмы оно прияло. Надеюсь, могут читатели поверить мне, что я в состоянии был издать сие сочинение стихами; но я не поэму писал, а хотел сочинить простую токмо повесть, которая для стихословия не есть удобна. Кому известны пиитические правила, тот при чтении сей книги почувствует, для чего не стихами она писана».3 Далее Херасков восстает против мнения Тредиаковского, утверждавшего, что поэмы должны писаться без рифм и что «Телемак» именно потому не ниже «Илиады», «Одиссеи» и «Энеиды» и выше всех других поэм, что писан без рифм. Детское простодушие этих мнений и споров лучше всего по- казывает, как далеки были словесники того времени от истинного понятия о поэзии, и до какой степени видели они в ней одну реторику. В «Полидоре» особенно замечательно внезап- ное обращение Хераскова к русским писателям. Имена их означены только заглавными буквами — характерическая черта того времени, чрезвычайно скрупулезного в деле печати. Но мы выпишем их имена вполне, кроме тех, которые трудно угадать: «Такова есть сила песнословия, что боги сами вос- хищаются привлекательным муз пением, муз небесных, пир- шества их на холмистом Олимпе сопровождающих: — и кто не восхитится стройностию лир приятных? чье сердце не тро- нется сладостным гласом музами вдохновенных пиитов? 8 Белинский, т. УН j]2
сердце суровое и нечувствительное, единый наружный токмо слух имеющее или приятности стихотворства ощущать не сотворенное. Может ли чувствительная душа, может ли в восторг не прийти, внимая громкому и важному пению напер- сника муз, парящего Ломоносова? Может ли кто не плениться нежными и приятными творениями С.?* Я пою в моем отече- стве и пиитов российских исчисляю; мне они путь к горе пар- насской проложили; светом их озаряемый, воспел я российских древних царей и героев; воспел Кадма не стопосложным, но простым слогом; ныне повествую Полидора, не внимая сужде- нию нелюбителей российского слова, ни укоризнам завистли- вых человеков, в уничижении других славу свою поставля- ющих. Но пусть они гиппокренского источника прежде меня достигнут, тогда, уступив им лавры, спокойно за ними после- дую; слабые и недостойные творения забвенны будут. А вы, мои предшественники, вы, мои достославные современники, в памяти наших потомков впечатленны и славимы вечно будете; — и ты, бард времен наших, превосходный певец и тщательный списатель красок натуры!** И ты, Державин, вовеки не умрешь по твоему вдохновенному свыше изречению. Но не давай прохлаждаться Священному пламени, в духе твоем музами воспаленном; музы, не любят, кто, ими призы- ваем будучи, редко с ними беседует. Тебе, любимец муз, рус- ский путешественник Карамзин; тебе, чувствительный Неле- динский; тебе, приятный певец Дмитриев; тебе, Богданович, тво- рец Душеньки; и тебе, Петров, писатель од громогласных, важностию преисполненных, то же я вещаю. А вы, юные муз питомцы, вы российского песнопения любители! шествуйте ко храму их медленно, осторожно и рачительно; он воздвигнут на горе высокой; стези к нему пробирают сквозь скалы крутые, извитые, перепутанные. Достигнув парнасския вершины, и^лиянный пот ваш, рачение, тщательность ваша, осеняю- щими гору древесами прохлаждены будут; чело ваше приосе- нится венцем неувядаемым. Но памятуйте, что ядовитость, самолюбие и тщеславие музам не приличны суть: они девы, и любят непорочность нравов, любят нежное сердце, сердце чувствующее, душу мыслящую. Не имеющие правил доброде- тели главным своим видом, вольнодумцы, горделивые стопо- слагатели, блага общего нарушители, друзьями их наречься не могут. Буди целомудр и кроток, кто бессмертные песни * Должно быть, дело идет о Евстафии Станевиче, весьма плохом ииите того времени.1 ** Здесь, вероятно, идет дело о Боброве, авторе описательной поэмы: «Херсонида, или Летний день на полуострове Херсониде» и разных ли- рических стихотворений. Бобров замечателен тем, что был знаком с анг- лийскою литературою и подражал ее писателям поповской школы. 2 114
составлять хочет! Таковы строги суть уставы горы парнасской, на коей восседят бессмертные пииты, витии и прочие други Фивовы»1 (Творения Хераскова. Т. XI, стр. Ч—3). Бедный Херасков! думал ли он, пиша эти строки, что, всю жизнь свою строго исполняв нравственные правила своей эстетики, он тем не' менее сам будет забыт неблагодарным потомством? Странно, однако, что отзыв Новикова о Хераскове сделан в довольно умеренных выражениях: «Вообще, сочинения его весьма много похваляются; а особливо трагедия «Борислав», оды, песни, обе поэмы, все его сатирические сочинения и«Нума Помпилий» приносят ему великую честь и похвалу. Стихо- творство его чисто и приятно, слог текущ и тверд, изображении сильны и свободны; его оды наполнены стихотворческого огня,, сатирические сочинения остроты и приятных замыслов, а «Нума Помпилий» философических рассуждений; и он по справедливости почитается в числе лучших наших стихотвор- цов, и заслуживает великую похвалу» (стр. 237). Петров считался громким лириком и остроумным сатири- ком. Трудно вообразить себе что-нибудь жестче, грубее и на- пыщеннее дебелой лиры этого семинарского певца. В оде ето «На победу российского флота пад турецким» много той на- пыщенной высокопарности, которая почиталась в то время лирическим восторгом и пиитическим парением. И потому эта ода особенно восхищала современников. И действительно, она лучше всего прочего, написанного Петровым, потому что всё прочее из рук вон плохо. Грубость вкуса и площадность выражений составляют характер даже нежных его стихотво- рений, в которых он воспевал живую жену и умершего сына своего. Но такова сила предания: Каченовский еще в 1813 году, когда Петрова давно уже не было на свете, восхвалял его в своем «Вестнике Европы»! Странно, что в «Опыте истори- ческого словаря о российских писателях» Новиков холодно и даже насмешливо, а потому и весьма справедливо, отозвался о Петрове: «Вообще о сочинениях его сказать можно, что он напрягается идти по следам российского лирика; и хотя некоторые и называют уже его вторым Ломоносовым, но для сего сравнения надлежит ожидать важного какого-нибудь, сочинения, и после того заключительно сказать, будет ли он вторый Ломоносов или останется только Петровым и будет иметь честь слыть подражателем Ломоносова» (стр. 163). Этот отзыв взбесил Петрова, и он ответил сатирою на «Словарь», которая может служить образцом его сатирического остроумия: ...Я шлюсь иа Словаря, В нем имя ты мое найдешь без фонаря; 115 В*
Смотритко, тамо я как солнышко блистаю, На самой маковке Парнасса нревитаю! То правда, косна желвь там сделана орлом, Кокушка лебедем, ворона соколом; Там монастырские запечны лежебоки Пожалованы все в искусники глубоки; Коль верить Словарю, то сколько есть дворов, Столь много на Руси великих авторов; Там подлой наряду с писцом стоит алырщик, С баклагой сбитенщик и водолив с бадьей; А все то авторы, все мужи имениты, Да были до сих пор оплошностью забыты: Теперь свет умному обязан молодцу, Что полну их имен составил памятцу; В дни древни, встарииу жил, был-де царь В ату то, Он был, да жил да был, и сказка-то вся туто. Такой-то в эдаком писатель жил году, Ни строчки на своем не издал он роду; При всем том слог имел, поверьте, молодецкой; Знал греческой язык, китайской и турецкой. Тот умных столько-то наткал проповедей: Да их в печати нет. О! был он грамотей; В сем годе цвел Фома, а в эдаком Ерема; Какая же по нем осталася поэма? Слог пылок у сего и разум так летуч, Как молния в эфир сверкающа из туч. Сей первый издал в свет шутливую пиесу, По точным правилам и хохота по весу. Сей надпись начертал, а этот патерик; В том разума был пуд, а в этом четверик. Тот истину хранил, чтил сердцем добродетель, Друзьям был верный друг и бедным благодетель; В великом теле дух великой же имел И, видя смерть в глазах, был мужествен и смел. Словарник знает все, в ком ум глубок, в ком мелок, Кто с ним ватажился, был друг ему и брат, Во святцах тот его не меньше как Сократ. О други, что своим дивитеся работам, Сию вы памятцу читайте по субботам! Когда ж возлюбленный всеросский наш Словарь Плох разумом судья, плох наших хвал звонарь: Кто ж будет ценовщик сложений стихотворных, Кто силен отличить хорошие от вздорных?1 116
Костров прославил себя переводом шести песен «Илиады» шестистопным ямбом. Перевод жёсток и дебел, Гомера в нем нет и признаков; но он так хорошо соответствовал тогдашним понятиям о поэзии и Гомере, что современники не могли не признать в Кострове огромного таланта.1 Из старой додержавинской школы пользовался большою известностию подражатель Сумарокова — Майков. Он написал две трагедии, сочинял оды, послания, басни, в особенности прославился двумя так называемыми «комическими» поэмами: «Елисей, или Раздраженный Вакх» и «Игрок Ломбера». Г-н Греч, составитель послужных и литературных спиской русских литераторов, находит в поэмах Майкова «необыкно- венный пиитический дар», но мы, кроме площадных красот и веселости дурного тона, ничего в них не могли найти.2 С Державина начинается новый период русской поэзии, и как Ломоносов был первым ее именем, так Державин был вторым. В лице Державина поэзия русская сделала великий шаг вперед. Мы сказали, что й некоторых стихотворных пьесах Ломоносова, кроме замечательного по тому времени совершен- ства версификации, есть еще и одушевление и чувство; но здесь должны прибавить, что характер этого одушевления и этого чувства обнаруживает в Ломоносове скорее оратора, чем поэта, и что элементов художественных решительно не заметно ни в одном его стихотворении. Державин*, напротив, чисто худож- ническая натура, поэт по призванию; произведения его пре- исполнены элементов поэзии как искусства, и если, несмотря на то, общий и преобладающий характер его поэзии — рето- рический, в этом виноват не он, а его время. В Ломоносове боролись два призвания — поэта и ученого, и последнее было сильнее первого; Державин был только поэт и больше ничего. В стихотворениях его уже нечего удивляться одушевлению и чувству — это не первое и не лучшее их достоинство: они запечатлены уже высшим признаком искусства — проблесками художественности. Муза Державина сочувствовала музе эллин- ской, царице всех муз, и в его анакреонтических одах про- мелькивают пластические и грациозные образы древней анто- логической поэзии; а Державин, между тем, не только не знал древних языков, но и вообще лишен был всякого образования. Потом в его стихотворениях нередко встречаются образы и картины чисто русской природы, выраженные со всею ориги- нальностию русского ума и речи. И если всё это только промель- кивает и проблескивает, как элементы и частности, а не является целым и оконченным, как создания выдержанные и полные, так что Державина должно читать всего, чтобы из рассеянных мест в четырех томах его сочинений составить понятие о харак- тере его поэзии, а ни на одно стихотворение нельзя указать, 117
как на художественное произведение,— причина этому, по- вторяем, не в недостатке или слабости таланта этого богатыря нашей поэзии, а в историческом положении и литературы и общества того времени. Посеянное Екатериною II возросло уже после нее, а при ней вся жизнь русского общества была сосредоточена в высшем сословии, тогда как все прочие были погружены во мраке невежества и необразованности. Следо- вательно, общественная жизнь (как совокупность известных правил и убеждений, составляющих душу всякого общества человеческого) не могла дать творчеству Державина обильных материалов. Хотя он и воспользовался всем, что только могла она ему дать, однако этого было достаточно только для того, чтоб поэзия его, по объему ее содержания, была глубже и разнообразнее поэзии Ломоносова (поэта времен Елизаветы), но не для того, чтоб он мог сделаться поэтом не одного своего времени. Сверх того, так как всякое развитие совершается постепенно и последующее всегда испытывает на себе неизбеж- ное влияние предшествовавшего, то Державин не мог, вопреки своей поэтической натуре, смотреть на поэзию иначе, как с точки зрения Ломоносова, и не мог не видеть выше себя не только этого учителя русской литературы и поэзии, но даже Хераскова и Петрова. Одним словом: поэзия Державина была первым шагом к переходу вообще русской поэзии от реторики к жизни, но не больше. Мы здесь только повторяем, для связи настоящей статьи, resume* нашего воззрения на Державина; кто хочет доказа- тельств, тех отсылаем к нашей статье о Державине во второй и третьей книжках «Отечественных записок» нынешнего года. 1 Важное место должен занимать в истории русской литера- туры еще другой писатель екатерининского века: мы говорим о Фонвизине. Но здесь мы должны на минуту воротиться к на- чалу русской литературы. Кроме того обстоятельства, что русская литература была, в своем начале, нововведением и пересадкою,— начало ее было ознаменовано еще другим об- стоятельством, которое тем важнее, что оно вышло из истори- ческого положения русского общества и имело сильное и благо- детельное влияние на всё дальнейшее развитие нашей лите- ратуры до сего времени, и доселе составляет одну из самых характеристических и оригинальных черт ее. Мы разумеем здесь ее сатирическое направление. Первый по времени поэт русский, писавший варварским языком и силлабическим сти- хосложением, Кантемир, был сатирик. Если взять в соображе- ние хаотическое состояние, в котором находилось тогда * резюме, итог (франц.),— Ред. 118
русское общество, эту борьбу умирающей старины с возникаю- щим новым, то нельзя не признать в поэзии Кантемира явле- ния жизненного и органического, и ничего нет' естественнее, как явление сатирика в таком обществе. С легкой руки Канте- мира сатира внедрилась, так сказать, в нравы русской лите- ратуры и имела благодетельное влияние на нравы русского общества. Сумароков вел ожесточенную войну против «кро- пивного зелья», лихоимцев; Фонвизин казнил в своих коме- диях дикое невежество старого поколения и грубый лоск по- верхностного и внешнего европейского полуобразования новых поколений. Сын XVIII века, умный и образованный, Фон- визин умел смеяться вместе и Еесело и ядовито. Его «Посла- ние к Шумилову» переживет все толстые поэмы того времени. Его письма, к вельможе из-за границы, по своему содержанию, несравненно дельнее и важнее «Писем русского путешествен- ника»:1 читая их, вы чувствуете уже начало французской ре- волюции в этой страшной картине французского общества, так мастерски нарисованной нашим путешественником, хотя, рисуя ее, он, как и сами французы, далек был от всякого пред- чувствия возможности или близости страшного переворота. Его исповедь и юмористические статейки, его вопросы Екатери- не II — всё это исполнено для нас величайшего интереса, как живая летопись прошедшего. Язык его хотя еще не карамзин- ский, однако уже близок к карамзинскому. Но, по предмету на- шей статьи, для нас всего важнее две комедии Фонвизина — «Недоросль» и «Бригадир». Обе они не могут назваться коме- диями в художественном смысле этого слова: это скорее плод усилия сатиры стать комедиею, но этим-то и важны они: мы видим в них живой момент развития раз занесенной на Русь идеи поэзии, видим ее постепенное стремление к выражению жизни, действительности. В этом отношении самые недостатки комедий Фонвизина дороги для нас, как факты тогдашней об- щественности. В их резонерах и добродетельных людях слы- шится для нас голос умных и благонамеренных людей того времени,— их понятия и образ мыслей, созданные и направ- ленные с высоты престола. Хемницер, Богданович и Капнист тоже принадлежат уже к второму периоду русской литературы: их язык чище, и книжный реторический педантизм заметен у них менее, чем у писателей ломоносовской школы. Хемницер важнее остальных двух в истории русской литературы: он был первым басно- писцем русским (ибо притчи Сумарокова едва ли заслуживают упоминовения), и между его баснями есть несколько истинно прекрасных и по языку, и по стиху, и по наивному остро- умию. Богданович произвел фурор своею «Душенькою»: современники были от нее без ума. Для этого достаточно при- 119
вести, как свидетельство восторга современников, три следую* щие надгробия Дмитриева творцу «Душеньки»: I Привесьте к урне сей, о грации! венец: Здесь Богданович спит, любимый ваш певец. II В спокойствии, в мечтах его текли все лета, Но он внимаем был владычицей полсвета, И в памяти его Россия сохранит. Сын Феба! возгордись: здесь муз любимец спит. III На руку преклонясь вечернею норою, Амур невидимо здесь часто слезы льет, И мыслит, отягчен тоскою: Кто Душеньку теперь так мило воспоет?1 Ко второму изданию сочинений Богдановича, вышедшему уже в 1818 году, приложено множество эпитафий и элегий, написанных во время оно по случаю смерти певца «Душень- ки» (а он умер в 1802 году). Между ними особенно замеча- тельны три; первая принадлежит издателю Платону Бекетову, человеку умному и небезызвестному в литературе; вот она: Зефир ему перо из крыл своих давал; Амур водил рукой: он Душеньку писал. Вторая написана близким родственником автора «Душеньки», Иваном Богдановичем: Не нужно надписьми могилу ту пестрить, Где Душенька одна всё может заменить. Третья принадлежит анониму и написана по-французски: Quoique bien tu sois l'auteur De ce poeme enchanteur, Tu seras un temeraire, Si tu mets au bas ton nom, Bogdanovitz! pour bien faire II faut signer Apollon. * * Хотя, конечно, именно ты являешься автором этой прелестной поэмы, было бы дерзостью с твоей стороны подписать ее твоим именем, Богданович! Правильнее подписать ее именем Аполлон {франц.).— Ред. 129
Кстати: в предисловии ко второму изданию сочинений Богдановича издатель говорит, что первого издания (1809— 1810) не успело разойтись и 200 экземпляров, как в Москву вступил неприятель; сочинения Богдановича, разумеется, подверглись общей участи всех книг в это смутное время, и потому впоследствии уцелевшие экземпляры первого издания сочинений Богдановича, вместо двенадцати рублей, прода- вались в книжных лавках по шестидесяти рублей!.. Восторженное удивление к Богдановичу продолжалось долго. Сам Пушкин с любовию и увлечением не раз делал к нему обращения в стихах своих. А между тем для нас теперь поэма эта лишена всякого признака поэтической прелести. Стихи ее, необыкновенно гладкие и легкие для своего времени, теперь и тяжелы и неблагозвучны; наивность рассказа и неж- ность чувств приторны, а содержание ребячески ничтожно. И ни в содержании, ни в форме «Душеньки» Богдановича нет и тени поэтического мифа и пластической красоты эллинской. Что ж было причиною восторга современников?— не что дру- гое, как необычайная для того времени легкость стиха, состо- явшего из неоднообразного количества стоп, отсутствие тяже- лого и напыщенно-восторженного тона, начинавшего надое- дать, и при этом: соблазнительная вольность содержания картин, законно допущенная шутливым родом стихотворения и льстившая фантазии и чувству читателей. Капнист писал оды, между которыми иные отличались элегическим тоном. Стих его отличался необыкновенною лег- костью и гладкостью для своего времени. В элегических одах его слышится душа и сердце. Но этим и оканчиваются все достоинства его поэзии. Он часто злоупотреблял своею грустью и слезами, ибо грустил и плакал в одной и той же оде на несколь- ких страницах. Капнист знаменит еще как автор комедии «Ябеда». Это произведение незначительно в поэтическом отно- шении, но принадлежит к исторически важным явлениям русской литературы, как смелое и решительное нападение сатиры на крючкотворство, ябеду и лихоимство, так страшно терзавшие общество прежнего времени. Теперь мы приблизились к одной из интереснейших эпох русской литературы. Посеянное и насажденное Екатериною II начало возрастать и приносить плоды. По мере того, как циви- лизация и просвещение стали утверждаться на Руси, начала распространяться и литературная образованность. Вследствие этого появление преобразовательных талантов, имевших вли- яние на ход и направление литературы, стало чаще и обыкно- веннее, чем прежде, а новые элементы стали скорее входить в литературу. В то время, как Державин был уже в апогее своей поэтической славы, оставаясь на одном и том же месте, 121
не двигаясь ни взад, ни вперед; в то время, как были еще живы Херасков, Петров, Костров, Богданович, Княжнин и Фонви- зин; в то время, когда еще Крылов был юношею по 21-му году, Жуковскому было только шесть лет от роду, Батюшкову только два года, а Пушкина еще не было на свете,— в то время один молодой человек 24 лет отправился за границу. Это было в 1789-м году, а молодой человек этот был — Карамзин. По возвращении из-за границы он издавал в 1792 и 1793 годах «Московский журнал», в котором помещали свои сочинения Державин и Херасков. В 1794 году он издал в двух частях альманах «Аглая» и альманах «Мои безделки» (в двух частях); в 1797—1799 годах он напечатал три тома «Аонид», а в 1802 и 1803 году издавал основанный им журнал «Вестник Европы», который в 1808 году издавал Жуковский. В 1804 году в первый раз была представлена в Петербурге трагедия Озеро- ва— «Эдип в Афинах»; а в 1805, 1807 и 1809 годах были в первый раз представлены его трагедии —«Фингал», «Димитрий Донской» и «Поликсена». С 1793 по 1807 год начали появляться комедии и другие драматические опыты Крылова, а около 1810 года появились его басни.* С 1805 года начали появляться в журналах стихотворения Жуковского и Батюшкова.2 Карамзин имел огромное влияние на русскую литературу. Он преобразовал русский язык, совлекши его с ходуль латин- ской конструкции и тяжелой славянщины и приблизив к живой, естественной, разговорной русской речи. Своим журналом, своими статьями о разных предметах и повестями он распространял в русском обществе познания, образованность, вкус и охоту к чтению. При нем и вследствие его влияния тяже- лый педантизм и школярство сменялись сантиментальностыо и светскою легкостью, в которых много было странного, но которые были важным шагом вперед для литературы и обще- ства. Повести его ложны в поэтическом отношении, но важны по тому обстоятельству, что наклонили вкус публики к роману, как изображению чувств, страстей и событий частной и внутрен- ней жизни людей. Карамзин писал и стихи. В них нет поэзии, и они были просто мыслями и чувствованиями умного человека, выраженными в стихотворной форме; но они простотою своего содержания, естественностью и правильностью языка, легко- стию (по тому времени) версификации, новыми и более свобод- ными формами расположения были тоже шагом вперед для русской поэзии. Но для нее гораздо более сделал друг и сподвижник Карам- зина — Дмитриев, который был старше его только пятью го- * В каталоге Смирдипа не означено первого издания басен Крылова, а второе вышло в 1815—1816 годах.1 122
дами. Дмитриев не был поэтом в смысле лирика; но его басни и сказки были превосходными и истинно поэтическими произве- дениями для того времени. Песни Дмитриева нежны до при- торности,— но таков был тогда всеобщий вкус. Оды Дмитриева сильно отзываются реторикою; но, несмотря на то, они были большим успехом со стороны русской поэзии. Громозвучность и парение, составлявшие тогда необходимое условие оды, в них довольно умеренны, а выражение просто, не говоря уже о правильности языка и тщательной отделке стиха. Формы од Дмитриева оригинальны, как, например, в «Ермаке», где поэт решился вывести двух сибирских шаманов, из которых старый рассказывает молодому, при шуме волн Иртыша, о гибели своей отчизны. Стихи этой пьесы для нашего времени и грубы, и ше- роховаты, и не поэтичны; но для своего времени они были превосходны, и от них веяло духом новизны. Что же касается до манеры и тона пьесы,— это было решительное нововведе- ние, и Дмитриев потому только не был прозван романтиком, что тогда не существовало еще этого слова. Вообще в стихо- творениях Дмитриева, по их форме и направлению, русская поэ- зия сделала значительный шаг к сближению с простотою и есте- ственностью, словом — с жизнью и действительностью: ибо в нежно-вздыхательной сантиментальности всё же больше жизни и натуры, чем в книжном педантизме. Речи, которые поэт влагает в уста шаманам, исполнены декламациею и ста- раются блистать высоким слогом — это правда; но мысль в жа- лобах и рассказах шамана на берегу Иртыша выказать подвиг Ермака — это уже не реторическая, а поэтическая мысль. Тут еще нет поэзии, но есть уже стремление к ней и видно желание проложить для поэзии новые пути. В это время в русской литературе заметно уже пробуждение духа критицизма. Некоторые старые авторитеты начали уже покачиваться. В 1802 <году> Карамзин написал статью «Пантеон российских авторов». В ней ни слова не сказано о живых писа- телях — о Державине и Хераскове, ибо это считалось тогда неприличным; также ни слова не сказано о Петрове, хотя уже со дня смерти его прошло более трех лет: можно догадываться, что Карамзин не хотел восстановлять против себя почитателей этого поэта, к которым принадлежали все грамотные люди, и в то же время не хотел хвалить его против своего убеждения. Эта литературная уклончивость была в характере Карамзина. В «Пантеоне» было в первый еще раз высказано справедливое суждение о Тредьяковском. Вот что говорит о нем Карамзин: «Если бы охота и прилежность могли заменить дарование, кого бы не превзошел Тредиаковский в стихотворстве и красноречии? Но упрямый Аполлон вечно скрывается за облаком для самозванцев-поэтов и сыплет лучи свои единствен- на
но на тех, которые родились с его печатью. Не только дарова- ние, но и самый вкус не приобретается; и самый вкус есть дарование. Учение образует, но не производит автора. Тредиа- ковский учился во Франции у славного Ролленя; знал древние и новые языки; читал всех лучших авторов и написал множе- ство томов в доказательство, что он... не имел способности писать».1 Суждение Карамзина о Сумарокове мягче и уклон- чивее, нежели о Тредьяковском; но тем не менее оно было страшным приговором колоссальной славе этого пигмея. «Сумароков еще сильнее Ломоносова действовал на публику, избрав для себя сферу обширнейшую. Подобно Вольтеру, он хотел блистать во многих родах — и современники называли его нашим Расином, Мольером, Лафонтеном, Буало. Потомство не так думает; но, зная трудность первых опытов и невозмож- ность достигнуть вдруг совершенства, оно с удовольствием находит многие красоты в творениях Сумарокова и не хочет быт строгим критиком его недостатков. Уже фимиам не курится2 перед кумиром; но не тронем мраморного подножия; оставим в целости и надпись: Великий Сумароков!.. Соорудим новые статуи, если надобно; не будем разрушать тех, которые воздвигнуты благородною ревностью отцов наших!» Заме- чательно, что Карамзин ставил в недостаток трагедиям Сума- рокова то, что «он старался более описывать чувства, нежели представлять характеры в их эстетической и нравственной истине», и что, «называя героев своих именами древних князей русских, не думал соображать свойства, дела и язык их с ха- рактером времени». Нельзя не увидеть в таких замечаниях суждения необыкновенно умного человека — и великого шага вперед со стороны литературы и общества. Правда, Карамзин находит многие стихи в трагедиях Сумарокова «нежными и милыми», а иные даже «сильными и разительными»; но не забудем, что всякое сознание развивается постепенно, а не родится вдруг, что Карамзин и так уже видел неизмеримо дальше литераторов старой школы, и, сверх того, он, может быть, боялся, что ему совсем не поверят, если он скажет истину вполне, или не смягчит ее незначительными в сущности уступ- ками. Остроумная и едкая сатира Дмитриева «Чужой толк» также служит свидетельством возникавшего духа <критицизма>.3 Она устремлена против громогласного «одопения», которое на- чинало уже досаждать слуху. Поэт заставляет в своей сатире говорить одного старика с такою «любезною простотою де- довских времен»: Что за диковинка? лет двадцать уж прошло, Как мы, напрягши ум, наморщивши чело, 124
Со всеусердием всё оды пишем, пишем, А ни себе, ни им похвал нигде не слышим! Ужели выдал Феб свой именной указ, * Чтоб^не дерзал никто надеяться из нас Быть Флакку, Рамлеру и их собратьи равным И столько ж, как они, во песнопеньи славным? Как думаешь!.. Вчера случилось мне сличать И их и нашу песнь: в их... нечего читать! Листочек, много три, а любо как читаешь — Не знаю, как-то сам как будто бы летаешь! Судя по краткости, уверен, что они Писали их резвясь, а не четыре дни; То как бы нам не быть еще и их счастливей, Когда мы во сто раз прилежней, терпеливей? Ведь наш начнет писать, то все забавы прочь! Над парою стихов просиживает ночь, Потеет, думает, чертит и жжет бумагу; А иногда берет такую он отвагу, Что целый год сидит над одою одной! И подлинно, уж весь приложит разум свой! Уж прямо самая торжественная ода! Я не могу сказать, какого это рода, Но очень полная — иная в двести строф! Судите ж, сколько тут хороших есть стишков! К тому ж, и в правилах: сперва прочтешь вступленьв, Тут продолжение, а там и заключенье — Точь-в-точь, как говорят учены по церквам! Со всем тем нет читать охоты — вижу сам. Возьму ли, например, я оды на победы, Как покорили Крым, как в море гибли шведы! Все тут подробности сраженья нахожу, Где было, как, когда, короче я скажу: В стихах реляция! прекрасно!., а зеваю! Я, бросивши ее, другую раскрываю, На праздник иль на что подобное тому: Тут найдешь то, чего б нехитрому уму Не выдумать и ввек: зари багряны персты, И райский крин, и Феб, и небеса отверсты! Так громко, высоко!., а нет, не веселит И сердца, так сказать, ничуть не шевелит. Один из собеседников берется объяснить старику причину такого грустного явления. Эта причина, увы! и теперь еще не со- всем состарелась, и теперь еще не совсем анахронизм! Слушайте: Я сам язык богов, поэзию, люблю, И нашей, как и вы, утешен также мало; 125
Однако ж здесь в Москве толкался я не мало1 Меж наших Пиидаров, и всех их замечал: Большая часть из них — лейб-гвардии капрал, Асессор, офицер, какой-нибудь подьячий, Иль из кунсткамеры антик в пыли ходячий, Уродов страж — народ всё нужный, должностной... А вот и объяснение причины деятельности наших поэтов: К тому ж у древних цель была, у нас другая: Гораций, например, восторгом грудь питая, Чего желал? О, он — он брал не свысока: В веках бессмертия, а в Риме лишь венка Из лавров иль из мирт, чтоб Делия сказала: «Он славен — чрез него и я бессмертна стала!» А наших многих цель: иль дружество с князьком,2 Который от роду не читывал другова, Кроме придворного подчас месяцеслова, Иль похвала своих приятелей, а им Печатный каждый лист3 быть кажется святым.. Приписывая неуспехи наших поэтов убеждению, что если у кого есть природный дар, тот имеет право ничему не учиться и быть невеждою,— злой аристарх презабавно описывает, как писались в старину громкие оды: И вот как писывал поэт природный оду: Лишь пушек гром подаст приятну весть народу, Что Рымникский Алкид поляков разгромил Иль Ферзен их вождя Костюшку полонил,— Он тотчас за перо, и разом вывел: ода! Потом в один присест: такого дня и года! «Тут как?.. Пою!.. Иль нет, уж это старина. Не лучше ль: даждъ мне, Феб?.. Иль так: не ты одна Подпала под пяту, 4 о чалмоносна Порта? Но что же мне прибрать к ней в рифму, кроме чорта? Нет, нет, не хорошо: я лучше поброжу, И воздухом себя открытым освежу». Пошел, и на пути так в мыслях рассуждает: «Начало никогда певцов не устрашает; Что хочешь, то мели! Вот штука, как хвалить Героя-то придет! Не знаю, с кем сравнить? С Румянцевым его, иль с Грейгом, иль с Орловым? Как жаль, что древних я не читывал! а с новым — Неловко что-то всё! — Да просто напишу: Ликуй, герой! ликуй/ герой ты! возглашу. Изрядно! тут же что? Тут надобен восторг! 126
Скажу: кто завесу мне вечности расторг? Я вижу молний блеск/ Я слышу с горня света И то, и то... А там? известно: многи лета! Брависсимо! и план, и мысли, всё уж есть! Да здравствует поэт! Осталося присесть! Да только написать, да и печатать смело!» Бежит на свой чердак, чертит, и в шляпе дело! И оду уж его тисненъю предают, И в оде уж его нам ваксу продают. Бот как пиндарил он, и все ему подобны, Едва ли вывески надписывать способны! Право, не дурно было бы, если б какой-нибудь даровитый поэт нашего времени написал современный «Чужой толк» и объяснил, как пишутся теперь романы, повести и «патрио- тические драмы»... Дмитриев заставляет, в своей сатире, говорить плохого стихотворца: Пою!., иль нет, уж это старина! А между тем это «пою», вместе с «лирою» так часто попа- дается и в стихах самого Дмитриева и в стихах Карамзина. Это перешло от писателей предшествовавших двух школ — ломоносовской и державинской, которые под «литературою» разумели и «песнопение»: кто бы что бы ни писал — в стихах или в прозе,— он пел, а не писал. Державин, в стихотворении своем «Прогулка в Царском Селе», делает такое обращение к Карамзину: И ты, сидя при розе, Так, дней весенних сын, Пой, Карамзин! — ив прозе Глас слышен соловьин. В стихотворениях Дмитриева и Карамзина русская поэзия сделала значительный шаг вперед и со стороны направления и со стороны формы, но из-под реторического влияния далеко еще не освободилась. Фебы, лиры, гласы, усечения, пиитические вольности и более или менее прозаическая фактура только ослабились в ней, но не исчезли; они удержались в ней по преданию, которое дошло даже и до Пушкина, как увидим это после. Но важно то, что если поэзия и удержала реторический характер, зато как она, так и вообще беллетри- стика русская приобрели новый характер, вследствие направле- ния, данного им Карамзиным и Дмитриевым: мы говорим о сантименталъности. Не Карамзин с Дмитриевым изо- брели ее; они только привили ее к русской литературе. Она 127
стихотворением,х потом журналист, прославившийся поле- микою; Кокошкини Хмельницкий, переводчики и подражатели Мольера; Василий Пушкин, стихотворец, и Владимир Измай- лов, прозаик. Озеров и Крылов являются, особенно последний, самосто- ятельными деятелями в карамзинском периоде нашей лите- ратуры, хотя и принадлежат к школе преобразователя рус- ского языка. После Сумарокова на поприще драматической литературы со славою подвизался Княжнин. У него не было самостоятельного таланта, но как он был человек умный, обра- зованный, знавший иностранные языки и хорошо владевший русским,— то и пользовался с успехом богатою трапезою французского театра, лепя свои трагедии и комедии из отрыв- ков французских драматургов, которые переводил почти слово в слово. Сочинения этого трудолюбивого писателя представ- ляют собою значительный успех русской драматической поэзии, со стороны вкуса и языка: он далеко оставил за собою пред- шественника своего, Сумарокова. Но еще дальше его самого оставил за собою Озеров. Это был талант положительный, и появление его было эпохою в русской литературе, которая имела в нем своего Расина. Неспособный рисовать страсти и характеры, он увлекал живым изображением чувств. Трагедия его — сколок с французской, и потому не удивительно, что теперь он забыт театром совершенно, и его не играют и не читают; но в истории русской литературы он никогда не будет забыт. Язык русский в трагедиях Озерова сделал большой шаг вперед. В одно время с Озеровым явился Крюковский, которого трагедия «Пожарский» имела необыкновенный успех, но не по литературному достоинству, а по похвальным чувствам па- триотизма, которые не могли не пробудить сочувствия в эпоху борьбы России с Наполеоном. Крылов писал комедии.весьма замечательные по остроумию; но слава его как баснописца не могла не затмить его славы как комика. Крылов далеко оставил за собою и Хемницера и Дмит- риева и достиг в басне возможного совершенства. Басни Кры- лова — сокровищница русского практического смысла, рус- ского остроумия и юмора, русского разговорного языка; они отличаются и простодушием и народностью. Крылов вполне народный писатель и теперь уже воспитатель не менее три- дцати поколений. Басня как род поэзии довольно ложный род: ее явление возможно только у народа, находящегося еще в младенчестве, и потому ее родина — Восток. У греков она во-время явилась с Эзопом. Французы, хотевшие в литературе во всем подражать древним, решили, что у них должна быть басня, потому что она была у греков; а мы, русские, во всем подражавшие французам, решили, что и у нас должна быть 130
басня, потому что у французов есть басня. Впрочем, у нас басня явилась с Хемницером более кстати и более во-время, чем у французов явилась она с Лафонтеном. Этот ложный род удивительно привился к французской литературе и получил там особенную народную форму; басне посчастливилось и у нас: во Франции она имела Лафонтена, у нас Крылова, а за это ей можно простить ее ложность как рода поэзии. Знатоки говорят, что архитектура во вкусе рококо — ложная архитектура; положим так, но Растрелли тем не менее великий художник. Чем бы ни была басня, но Лафонтен и Крылов по справедли- вости составляют славу и гордость своих отечественных ли- тератур. Мы выше сказали, что с 1805 года начали появляться в журналах стихотворения Жуковского и Батюшкова. Каждый из этих поэтов составлял собою особую школу в русской ли- тературе и вносил в нее новые элементы жизни; но влияние обоих мало было чувствуемо в продолжение карамзинского периода; настоящая пора их деятельности началась после знаменитого 1814 года: тогда и влияние их стало ощутительнее. В следующей статье мы поговорим о них подробнее. 9*
СТАТЬЯ ВТОРАЯ1 Карамзин и его заслуги; карамзинский период русской литературы: Дмитриев, Крылов, Озеров, Жуковский и Батюшков. — Значение роман- тизма и его историческое развитие. Карамзиным началась новая эпоха русской литературы. Преобразование языка отнюдь не составляет исключительного характера этой эпохи, как думают многие. Как бы ни была ве- лика реформа, произведенная кем-нибудь или сама собою про- исшедшая в языке,— она никогда не может быть фактом осо- бенной важности. Язык, взятый сам по себе, есть только по- средствующий материал, и его движение может быть только формальное. Но всегда важно движение языка вследствие дви- жения мысли: и вот где важность реформы, произведенной Карамзиным, и вот почему Карамзину принадлежит честь ос- нования новой эпохи русской литературы. Карамзин ввел русскую литературу в сферу новых идей,— и преобразование языка было уже необходимым следствием этого дела. Загляните в журналы, в романы, в трагедии и вообще стихотворения эпохи, предшествовавшей Карамзину: вы увидите в них ка- кую-то стоячесть мысли, книжность, педантизм и реторику, отсутствие всякой живой связи с жизнию. Карамзин первый на Руси заменил мертвый язык книги живым языком общества. До Карамзина у нас, на Руси, думали, что книги пишутся и печатаются для одних «ученых», и что не-ученому почти так же не пристало брать в руки книгу, как профессору танцевать. Оттого содержание книг, по тогдашнему мнению, должно было быть как можно более важным и дельным, т. е. как можно более тяжелым и скучным, сухим и мертвым. Более всех подходил тогда к идеалу великого поэта — Херасков, потому что был тя- жел и скучен до невыносимости. Он воспел, в диух огромных поэмах, два важные события из русской историк, и воспел их, не справляясь с историею, не стараясь быть ей верным. Исто- рии русской он даже и не знал фактически. Россия освободилась от татарского ига не каким-нибудь решительным ударом, ко- торый бы нанесен был татарам соединенными силами всей Руси, мгновенно и мощно восставшей против общего врага. 132
Куликовская битва осталась без решительных последствий: по крайней мере, она не помешала татарам выжечь Москву;л в царствование же Иоанна III не было никакой великой военной битвы с татарами, хотя и была битва, так сказать, дипломати- ческая. Татарское иго распалось само собою, вследствие вну- треннего расслабления царства Батыя. И потому русская исто- рия никого не может назвать освободителем земли русской от ига татарского. Иоанн Грозный, взятием Казани и Астра- хани, только добил остатки издыхающего монгольского чудо- вища. Но Хераскову нужен был герой для его поэмы, потому что без героя не бывает поэмы. И он нашел его в Иоанне Гроз- ном, простодушно смешав его с Иоанном III, в царствование которого была торжественно сознана независимость Руси от татар. «Ученые» того времени были без ума от поэмы Хераско- ва; они знали ее чуть не наизусть,— а теперь всякий счел бы за подвиг, если бы ему удалось осилить чтением от начала до конца это тяжелое, стопудовое произведение. Не удовольство- вавшись поэмою, Херасков не хотел лишить своих читателей и романа: он написал роман «Кадм и Гармония» и «Полидор, сын Кадма и Гармонии». Но, боже мой, что ж это был за роман? Аллегорическое олицетворение гонимой и под конец торже- ствующей добродетели, образы без лиц, события без простран- ства и времени! Но потому-то это и был роман в духе своего вре- мени, роман, который могли читать и «ученые», не унижая своего достоинства,— и потому же романы эти названы были «поэмами». Карамзин первый на Руси начал писать повести, которые заинтересовали общество и казались пустыми и ничтож- ными для педантов,— повести, в которых действовали люди, изображалась жизнь сердца и страстей посреди обыкновенного повседневного быта. Конечно, в таких повестях, как «Бедная Лиза», «Наталья боярская дочь», «Остров Борнгольм», «Ры- царь нашего времени», «Чувствительный и великодушный» и проч., никто не будет теперь искать творческого воспроизве- дения действительности, никто не будет читать их как художе- ственные произведения, ради эстетического наслаждения, никто не будет ими восхищаться; но, вместе с тем, никто из мыслящих людей не скажет, чтоб в повестях Карамзина не было своего неотъемлемого интереса и для нашего времени — интереса исто- рического. Чуждые творчества, они всё-таки не чужды таланта, ума, одушевления, чувства,— и в них, как в зеркале, верно от- ражается жизнь сердца, как ее понимали, как она существова- ла для людей того времени. Что же касается до художественно- сти — требовать ее от повестей Карамзина было бы несправед- ливо и странно, сколько потому, что Карамзин не был поэтом и не обнаруживал особенных притязаний на талант поэтиче- ский, столько и потому, что в его время даже в Европе не 133
существовало романа и повести как художественного произведе- ния. XVIII век создал себе свой роман, в котором выразил себя в особенной, только одному ему свойственной форме: философские повести Вольтера и юмористические рассказы Свифта и Стерна— вот истинный роман XVIII века. «Новая Элоиза» Руссо выра- зила собою другую сторону этого века отрицания и сомнения— сторону сердца, и потому она казалась больше пророчеством будущего, чем выражением настоящего,— и многие из людей того времени (в том числе и Карамзин) видели в «Новой Элоизе» только одну сантиментальность, которою одною и восхищались. В остроумных романах француза Пиго-Лебрёна и немца Кра- мера веет преобладающий дух XVIII века. Но в особенном ходу и в особенном уважении у толпы были в прошлом веке романы Радклейф, Дюкре-Дюмениля, мадам Жанли, мадам Коттэн и т. п. Надо признаться, что по таланту Карамзин не был ниже этих людей, и если не дальше, то и не ближе их видел. Пере- водом повестей Мармонтеля и некоторых повестей Жанли Карамзин оказал русскому обществу столь же важную услугу, как и своими собственными повестями. Это значило ни больше, ни меньше, как познакомить русское общество с чувствами, об- разом мыслей, а следовательно, и с образом выражения образо- ваннейшего общества в мире. Новые идеи, естественно, требо- вали и нового языка. Карамзина обвиняли в галлицизмах вы- ражений, не видя того, что если это была вина с его стороны, то прежде всего его должно было обвинять в галлицизмах мыслей,— но в этом был виноват не он, а та всемирно-истори- ческая роль, которая назначена миродержавным промыслом французскому народу и которая дает ему такое нравственное влияние на все другие народы цивилизованного мира. Скорее должно поставить в великую заслугу Карамзину его галломан- ство: через него ожила наша литература. Если бы Карамзин был только преобразователем языка (не будучи прежде всего нововводителем идей), он ограничился бы только отрицанием устарелых слов и выражений, большею чистотою и отделкою в форме; но склад речи, словом — слог его остался бы ломо- носовским, и он не был бы создателем современного нового языка. В этом отношении язык Фонвизина резко отделяется от языка ломоносовского и близко подходит к языку карамзин- скому; но тем не менее Фонвизин относится к писателям ломо- носовского периода русской литературы и нисколько не может считаться преобразователем русского языка. Вот почему мы думаем, что тот не понимает Карамзина и не умеет достойно оценить его подвига, кто думает в нем видеть только преобра- зователя и обновителя русского языка. Это значит унижать Карамзина, а не хвалить его. Карамзин создал на Руси образо- ванный литературный язык, и создал потому, что Карамзин 134
был первый на Руси образованный литератор,— а первым об- разованным литератором сделался он потому, что научился у французов мыслить и чувствовать, как следует образованному человеку. «Письма русского путешественника», в которых он так живо и увлекательно рассказал о своем знакомстве с Ев- ропою, легко и приятно познакомили с этою Европою русское общество. В этом отношении «Письма русского путешествен- ника»— произведение великое, несмотря на всю поверхност- ность и всю мелкость их содержания: ибо великое не всегда только то, что само по себе действительно велико; но иногда и то, что достигает великой цели, каким бы то ни было путем и средством. Можно сказать с уверенностию, что именно своей легкости и поверхностности обязаны «Письма русского путе- шественника» своим великим влиянием на современную им пуб- лику: эта публика не была еще готова для интересов более важ- ных и более глубоких. В своем «Московском журнале», а потом в «Вестнике Европы» Карамзин первый дал русской публике истинно-журнальное чтение, где всё соответствовало одно дру- гому: выбор пьес — их слогу, оригинальные пьесы переводным, современность и разнообразие интересов умению передать их занимательно и живо, и где были не только образцы легкого светского чтения, но и образцы литературной критики, и об- разцы умения следить за современными политическими собы- тиями и передавать их увлекательно. Везде и во всем Карамзин является не только преобразователем, но и начинателем, твор- цом. Сама «История государства Российского» — этот важней- ший труд его, есть не что иное, как начало, первый основный камень здания исторического изучения, исторических трудов в России. «История государства Российского» не есть история России: это скорее история Московского государства, ошибочно принятого историком за какой-то высший идеал всякого го- сударства. Слог ее не исторический: это скорее слог поэмы, пи- санной мерною прозою, поэмы, тип которой принадлежит XVIII веку. Тем не менее без Карамзина русские не знали бы истории своего отечества, ибо не имели бы возможности смотреть на нее критически. Как первый опыт, написанный даровитым литератором, «История государства Российского» — творение великое, которого достоинство и важность никогда не уничто- жатся: вытесненная историческою и философскою критикою из рода творений, удовлетворяющих потребностям современ- ного общества, «История» Карамзина навсегда останется ве- ликим памятником в истории русской литературы вообще и в истории литературы русской истории. Есть два рода деятелей на всяком поприще: одни своими де- лами творят новую эпоху, действуют на будущее; другие дей- ствуют в настоящем и для настоящего. Первые бывают не 135
признаны, не поняты, не оценены и часто даже гонимы и ненави- димы своими современниками; их апофеоза создается в буду- щем, когда уже самые кости их истлеют в могиле; вторые — всегда любимцы и властелины своего времени, но, уваженные; превознесенные и счастливые при жизни своей, они получают уже совсем не то значение после их смерти, а иногда и пережи- вают свою славу. Без сомнения, первые выше вторых, ибо это натуры великие и гениальные, тогда как вторые — только сильно и ярко даровитые натуры. Первые, если они действуют на литературном поприще, завещевают потомству творения веч- ные, неумирающие; вторые — пишут для своих современников, и их произведения для будущих поколений получают уже не безусловное, но только историческое значение, как памятники известной эпохи. К числу деятелей второго разряда принадле- жит Карамзин... Это мнение выговаривается не в первый раз, и не нами первыми оно выговорено; но оно возбуждало против себя живое противодействие; нельзя даже сказать, чтобы и те- перь еще не было людей, которым оно крепко не по душе. Этих людей можно разделить на два разряда. К первому принадле- жат еще оставшиеся доселе в живых современники Карамзина, видевшие или рассвет его славы, или помнящие апогею его славы. Застигнутые потоком нового, они, естественно, остались верны тем первым, живым впечатлениям своего лучшего воз- раста жизни, которые обыкновенно решают участь человека, раз навсегда заключая его в известную нравственную форму. Эти люди, живущие памятью сердца, не могут выйти из убежде- ния, что Карамзин был великий гений и что его творения вечны и равно свежи для настоящего и будущего, как они были для прошедшего. Это заблуждение,— но такое заблуждение, ко- торому нельзя отказать не только в уважении, но и в участии, ибо оно выходит из памяти сердца, всегда святой и почтенной. Вполне ценя и уважая великий подвиг Карамзина, мы тем не менее хотим видеть дело в его настоящем свете и его истинных границах, не умаляя и не преувеличивая; и потому, не можем читать этих стихов с восторгом людей, проникнутых сердечным верованием в непреложную истинность их мысли: Лежит венец на мраморе могилы; Ей молится России верный сын, И будит в нем для дел прекрасных силы Святое имя: Карамзин. * Но в то же время мы далеки и от всякого неприязненного чувства, которое производится противоположностию убеж- * Стихотворения Жуковского. Т. VI, стр. 30. 136
дений и которое, естественно, могло б быть вызвано в нас этими стихами: мы не только понимаем, но и уважаем, источник этого восторга, не совсем согласного с действительностию факта. Поэт выше говорит о лучшем времени своей жизни: О! в эти дни, как райское виденье, Был с нами он, теперь уж не земной, Он, для меня живое провиденье,1 Он, с юности товарищ твой. О! как при нем всё сердце разгоралось! Как он для нас всю землю украшал! В младенческой душе его, казалось, Небесный ангел обитал! Эти стихи напоминают нам другие, еще более трогающие нас: Сыны другого поколенья, Мы в новом — прошлогодний цвет; Живых нам чужды впечатленья, А нашим в них сочувствий нет. Они, что любим, разлюбили, Страстям их — нас не волновать! Их не было там, где мы были, Где будут — нам уж не бывать! Наш мир — им храм опустошенный, Им баснословье — паша быль, И то, что пепел нам священный, Для них одна немая пыль. Так мы развалинам подобны, И на распутий живых Стоим, как памятник надгробный Среди обителей людских.* Грустное положение! но таков закон исторического хода времени. Рано или поздно он постигает, в свою очередь, каждое поколение! Увы! на жизненных браздах Мгновенной жатвой поколенья, По тайной воле провиденья, Восходят, зреют и падут; Стихотворение князя Вяземского.2 137
Другие им вослед идут... Так наше ветряное племя Растет, волнуется, кипит И к гробу праотцев теснит. Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас.1 В этом более, нежели в чем-нибудь другом, открывается трагическая сторона жизни и ее ирония. Прежде физической старости и физической смерти постигает человека нравственная старость и смерть. Исключение из этого правила остается слиш- ком за немногими... И благо тем, которые умеют и в зиму дней своих сохранить благодатный пламень сердца, живое сочув- ствие ко всему великому и прекрасному бытия,— которые, с умилением вспоминая о лучшем своем времени, не считают себя, среди кипучей, движущейся жизни современной действитель- ности, какими-то заклятыми тенями прошедшего, но чувствуют себя в живой и родственной связи с настоящим и благослове- ниями приветствуют светлую зарю будущего... Благо им, этим вечно юным старцам! не только свежее утро и знойный полдень блестят для них на небе: господь высылает им и успокоительный вечер, да отдохнут они в его кротком величии... Как бы то ни было, но светлое торжество победы нового над старым да не омрачится никогда жестким словом или горьким чувством враждебности против падших. Побежденным — со- страдание, за какую бы причину ни была проиграна ими битва! Падший в борьбе против духа времени заслуживает больше сожаления, нежели проигравший всякую другую битву. При- знавший над собою победителем духа времени заслуживает больше, чем сожаления, заслуживает уважение и участие — и мы должны не только оставить его в покое оплакивать пре- шедших героев его времени и не возмущать насмешливою улыб- кою его священной скорби, но и благоговейно остановиться перед нею... Другое дело те слепые поклонники старых авторитетов, которые видят один факт, не понимая его идеи, стоят за имя, не зная, какое значение привязать к нему, и для которых дороги только старые имена, как для нумизматов дороги только ис- тертые монеты. Это люди буквы, школяры и педангы. Вот они- то и составляют тот второй разряд безусловных поклонников старых авторитетов. Для них и Шекспир — титан творческой силы, и Ломоносов — также титан творческой силы; а почему?— потому что оба эти имена — имена уже старые, к которым они, педанты и староверы литературные, давно уже прислушались и привыкли. По той же самой причине для них возмутительно 138
видеть имена Карамзина и Лермонтова, поставленные рядом: справясь с литературным адрес-календарем, с литературного табелью о рангах,1 они видят большую разницу— не в харак- тере деятельности, не в роде таланта Карамзина и Лермонтова, а в летах и титлах этих писателей, и говорят о последнем: «Куда ему — молод больно!» Равным образом они убеждены, в простоте ума и сердца, что творения Карамзина не только по форме, но и по содержанию их могут для нашего времени иметь такой же интерес, какой имели они для своего времени. Разу- меется, эти педанты и буквоеды не стоят ни возражений, ни споров, и можно оставлять без ответа их задорные крики. Что бы ни говорили они, для всех мыслящих людей ясно, как день божий, что творения Карамзина могут теперь составлять только более или менее любопытный предмет изучения в истории русского языка, русской литературы, русской общественности, но уже нисколько не имеют, для настоящего времени, того ин- тереса, который заставляет читать и перечитывать великих и самобытных писателей. В сочинениях Карамзина всё чуждо нашему времени — и чувства, и мысли, и слог? и самый язык. Во всем этом ничего нет нашего, и всё это навсегда умерло для нас. Деятельность Карамзина была по преимуществу деятельность литератора, а не поэта, не ученого. Он создал русскую публику, которой до него не было: под «публикою» мы разумеем изве- стный круг читателей. До Карамзина нечего было читать по- русски, потому что всё немногое, написанное до него, несмотря на свои хорошие стороны, было ужасно тяжело и торжественно, и годилось для одних «ученых», а не для общества. Карамзин умел заохотить русскую публику к чтению русских книг. Как мы заметили выше, в этом помог ему не новый, созданный им язык, а французское направление, которому подчинился Ка- рамзин и которого необходимым следствием бил его легкий и приятный язык. В первой статье мы уже упоминали о Дмитриеве, как о сподвижнике Карамзина. Действительно, Дмитриев для стихотворного языка сделал почти то же, что Карамзин для прозаического, и сделал это таким же точно образом, как Ка- рамзин: поэзия Дмитриева, по ее духу и характеру, а следова- тельно, и по форме, есть чисто французская поэзия XVIII века. С Карамзиным кончился ломоносовский период русской лите- ратуры, период тяжелого и высокопарного книжного направ- ления, и весь период от Карамзина до Пушкина следует называть карамзинским. Но этот период имеет свои подразделения, ибо в продолже- ние его литература обогащалась новыми элементами и двига- лась вперед. К этому периоду принадлежит Крылов, который один мог бы быть представителем целого периода литературы. 139
Он создал национальную русскую басню и тем первый внес в литературу русскую элемент народности. Но как в басне вели- кий русский баснописец имел образцом великого французского баснописца, как в ней он был как бы продолжателем дела, на- чатого Хемницером и продолженного Дмитриевым, и как, сверх того, род его поэзии не был таким родом,через который можно б было стать в главе литературной эпохи,— то Крылов по спра- ведливости может считаться одним из блистательнейших дея- телей карамзинского периода, в то же время оставаясь само- бытным творцом нового элемента русской поэзии — народности. * Другое дело — Озеров: несмотря на дарование ярко-замеча- тельное, он был результатом направления, данного русской ли- тературе Карамзиным. В трагедиях Озерова преобладающий эле- мент — сантименталъностъ. По форме же они — сколок с французской трагедии. Нет нужды распространяться здесь о Капнисте, Василии Пушкине, Владимире Измайлове, Крюков- ском, Милонове и других людях с большим или меньшим талан- том, игравших большую или меньшую роль в карамзинский период: все они были созданы духом Карамзина -и выразили направление, данное им русской литературе. В своем месте мы упомянем о более самостоятельных и более замечательных писателях этой эпохи, каковы: Гнедич, Мерзляков и князь Вяземский. Теперь же спешим перейти к двум знаменитостям не только этого периода, но и вообще русской литературы — Жуковскому и Батюшкову. Нашу литературу вообще нельзя обвинить в стоячести и коснелости. В ней всегда было движение вперед, даже в ломо- носовский период. Если Херасков и Петров не только не подви- нулись перед Ломоносовым, но еще и отстали от него, хотя яви- лись и после, зато какая же чудовищная разница между Ло- моносовым и Державиным, между притчами Сумарокова и бас- нями Хемницера, между комедиями Сумарокова и комедиями Фонвизина, между прозою не только Сумарокова, но и самого Ломоносова, даже какая значительная разница между драма- тургом Сумароковым и драматургом Княжниным! Карамзин- ский период ознаменовался несравненно сильнейшим движе- нием вперед. Мы уже упомянули о Крылове, как о поэте карам- зинской эпохи, внесшем в русскую поэзию совершенно новый для нее элемент — народность, которая только проблескивала и промелькивала временами в сочинениях Державина, но в поэзии Крылова явилась главным и преобладающим элементом. Такого великого и самобытного таланта, каков талант Крылова,, было бы достаточно для того, чтоб ему самому быть главою и представителем целого периода литературы; но (как мы уже заметили выше) ограниченность рода поэзии, избранного Кры- ловым, не могла допустить его до подобной роли. Басни Крылова 140
давно уже пережили творения Карамзина; они будут читаться до тех пор, пока русское слово не перестанет быть живою речью живого народа; но, несмотря на то, в истории русской литературы Крылов всегда будет занимать свое место между замечательнейшими деятелями того периода русской литера- туры, главою и представителем которого был Карамзин. В не- котором отношении.такова же была в истории русской литера- туры и роль Жуковского. Таланта Жуковского также стало бы, чтоб явиться главою и представителем целого периода мо- лодой, рождающейся литературы. Жуковский внес новый, живой, может быть, еще более важный элемент в русскую поэ- зию, чем элемент, внесенный Крыловым; Жуковский проложил себе собственный путь, в котором не было ему предшественников; муза Жуковского возросла и воспиталась на почве, в то время никому из русских неведомой и недоступной,— и, несмотря на то, было бы делом чистого произвола отметить именем Жу- ковского какой-нибудь из периодов русской литературы и не видеть в нем опять-таки одного из знаменитейших или даже и са- мого знаменитейшего деятеля в том периоде русской литературы, главою и представителем которого был Карамзин. Венец поэ- зии Жуковского составляют его переводы и заимствования из немецких и английских поэтов: в этом он самобытен, как един- ственный глава и представитель своей собственной школы; в этом выразился момент самого сильного и плодовитого движе- ния вперед русской литературы карамзинского периода. Но у Жуковского есть и оригинальные произведения, особенно патриотические пьесы и послания; сверх того, он был знаменит еще как отличный писатель и переводчик в прозе. И вот с этой- то стороны он является писателем, совершенно подчиненным влиянию Карамзина, во многих отношениях даже учеником его. Конечно, по языку оригинальные стихотворения Жуков- ского (в особенности патриотические пьесы и послания) гораздо выше стихотворений Карамзина и Дмитриева; но их дух, на- правление, характер, содержание,— всё это нисколько не от- ступает от идеала поэзии XVIII века,— идеала поэзии, который так присущ и родствен был карамзинскому взгляду на поэзию вообще. Что же касается до Жуковского,— он является в ней совершенно учеником Карамзина, и если в отношении к стили- стике ученик подвинулся дальше учителя, то взгляд на пред- меты, склад ума, характер слога и языка — всё это чисто ка- рамзинское. Чтоб убедиться в этом, стоит только прочесть кри-' тические разборы Жуковского сатир Кантемира и басен Кры- лова; статьи его: «Марьина роща», «Три сестры», «Кто истинно добрый и счастливый человек», «Писатель в обществе» и проч. Выбор переводных статей в прозе у Жуковского тоже отличается совершенно карамзинским духом, несмотря 141
на то, что многие статьи переведены с немецкого. Нам, мо- жет быть, возразят, что «Рафаэлева мадонна» есть тоже ори- гинальная статья в прозе Жуковского, но что в ней уже нет ничего карамзинского.* Правда, но просим не забывать, что эта статья написана Жуковским в 1820 году — в то время, ко- гда влияние Карамзина на русскую литературу уже ослабело с одной стороны, усилившись с другой: тогда Карамзин был уже историком России, а собственно литературные его произ- ведения уже забывались. Вообще в это время Жуковский стал действовать как-то самостоятельнее, освободившись от влияния Карамзина. Надобно еще заметить, что в это время влияние на литературу и слава Жуковского достигли своего высшего развития, тогда как до сего времени Жуковский был как будто в тени. Ему удивлялись, его хвалили; но он всё-таки писал для «немногих». И как тогда понимали его! Его называли «бал- ладистом», в нем видели певца могил и привидений... Ему по- дражали, но в чем?—в форме, а не в духе,— и ряд бессмыслен- ных и нелепых баллад был плодом этого подражания. Ему удивлялись, как русскому Тиртею, как певцу народной славы — и «Певцы во стане» и «На Кремле» доказали, как немудрено подражать подобной народности... Но перед двадцатыми годами и в двадцатых годах текущего столетия Жуковский получил именно то значение, какое он всегда имел. Тогдашняя моло- дежь, развившаяся под влиянием великих событий 1814 года, с жадностию бросилась на немецкую литературу, с которою Жуковский давно уже породнил русский ум и русскую музу. Все заговорили о романтизме, о новой теории поэзии; все вос- стали против владычества псевдоклассической французской поэзии. В поэзии русской явились луна и туманы, уныние и грусть, смерть и гроб. Но в это время уже кончился карам- зинский период русской литературы, и через десять лет сама история Карамзина сделалась предметом неумеренных и не всегда справедливых нападок. Лучезарная звезда поэтической славы Жуковского вспыхнула и загорелась ярко уже в новом периоде русской литературы: тогда уже явился Пушкин, и для Жуковского, еще во всей поре его деятельности, уже на- ставало потомство... Периода, означенного именем Жуковского, не было в русской литературе. И однако ж необъятно велико значение этого поэта для рус- ской поэзии и литературы! Имя его давно славно и почтенно; похвалы ему никогда не умолкали. Но, к сожалению, эти по- хвалы уже лет тридцать пять поются как-то на один голос и состоят из одних и тех же слов, из.одних и тех же выражений. А ведь дело критики совсем не в том, чтоб провозгласить писа- теля великим талантом или гением: это скорее дело обществен- ного мнения, чем критики. Дело критики—привести в сознание, 142
путем анализа, общественное мнение и показать значение, смысл таланта или гения, определить тот жизненный элемент, который составляет исключительное свойство его произведений и ко- торым он обогатил родную литературу и жизнь своего общества. В «Отечественных записках» впервые было сказано, что заслуга Жуковского состоит в том, что он ввел в русскую поэзию ро- мантизм и что истинным романтиком русским был совсем не Пушкин (как об этом кричали лет двадцать), а Жуковский. Сло- во истины не падает даром, и наше мнение подхватили некото- рые «именные» (в противоположность «безыменным») крити- ки,— те самые, которые право критики основывают, не на та- ланте и чувстве изящного, а по-китайски — на экзаменах и числе и цвете мандаринских шариков. * Но сказать даже и от себя (не только повторить чужое мнение), что Жуковский ввел романтизм в русскую поэзию, еще не значит всё сказать: долж- но развить и доказать это положение. И мы теперь очень рады, что, назначив статье о Пушкине столь широкие рамы, можем представить во введении к ней картину исторического развития всей литературы русской, а вместе с тем и привести в испол- нение давнишнее желание наше вполне развить и высказать наш взгляд на поэта, которому мы так много обязаны в деле собственного нашего развития, с мыслию о котором сливается для нас столько прекрасных и живых воспоминаний,— поэзия которого давно срослась с нашим сердцем, и к которому теперь мы, вто же время, чужды всяких восторженных предубеждений... Мы надеемся, что для публики подобная статья не может не быть интересна, ибо ей дорог предмет ее,— а от кого же услышит она о нем живое, современное слово? Неужели от задорливых педантов, которые кричат только об именности и безыменности, как о праве критиковать, и всякое чужое мнение считают или дерзким, или продажным потому только, что хоть оно и не их мнение, однако ж находит себе сочувствие и отзыв в ущерб их педантическим возгласам, всегда подписанным их собственным именем?..2 Дожидайтесь от них!.. Батюшков также пользуется на Руси большим и заслужен- ным вниманием и также ждет себе критической оценки. Имя его связано с именем Жуковского: они действовали дружно в лучшие годы своей жизни; их разлучила жизнь, но имена их всегда как-то вместе ложатся под перо критика и историка русской литературы. Батюшков имеет важное значение в рус- ской литературе — конечно, не такое, как Жуковский, но тем не менее самобытное. Он явился на поприще несколько позже Жуковского и занимает место в литературе тотчас после него. Поэтому весьма удобно определить его значение (не теряясь в подробностях) в одной статье с Жуковским,— что и постараем- ся мы сделать теперь. 143
Жуковский ввел в русскую поэзию романтизм. Что же та- кое романтизм вообще и романтизм Жуковского в особен- ности?— Вот вопрос, от решения которого зависит определение значения, какое имеет Жуковский в русской литературе... У нас много говорили, толковали и спорили о романтизме. «Московский телеграф» был журналом, как бы издававшимся для романтизма,— а журнал этот существовал с 1825 по 1834 год. Но если толки о романтизме кончились на Руси с «Москов- ским телеграфом», то начались они гораздо раньше, именно в исходе второго десятилетия текущего столетия. Но от всего этого вопрос не уяснился, и романтизм попрежнему остался таинственным и загадочным предметом. Его поняли как проти- воположность французскому псевдоклассицизму. Отсюда, естественно, вышла ошибка: как под «классицизмом» разу- мели известную условную форму искусства, так под «романтиз- мом» стали разуметь нарушение правил этой условной формы. И потому, кто соблюдал в трагедии знаменитые три единства, героями ее делал только царей и их наперсников,, заставляя их говорить напыщенно и важно,— тот считался классиком; кто же, в своей драме, переносил действие из одного места в другое, на нескольких страницах сосредоточивал событие, со- вершившееся в промежутке не одного десятка лет, число актов своей драмы не хотел ограничивать заветною суммою пяти, а действующими лицами в ней позволял быть людям всякого звания,— тот считался ультраромантиком. Взгляд «Телеграфа» на романтизм был именно таков. Лучшим доказательством этого служат теперешние драматические изделия бывшего издателя «Московского телеграфа»: подобно классическим трагедиям доб- рого старого времени, драмы г. Полевого так же точно сколки и рабские копии, только с других образцов, и в них не видно даже таланта подражательности, а видна одна способность пе- редразниванья и смелого заимствования,— между тем как именно передразниванье и заимствованье ставил г. Полевой в непростительный грех псевдоклассическим поэтам. Очевидно, что он классицизм и романтизм полагал во внешней форме. Пушкина поэмы, мелкие стихотворения, самая фактура стиха— всё было ново и нисколько не походило на образцы существо- вавшей до него русской поэзии: и за это-то именно г. Полевой, вместе с другими, провозгласил Пушкина романтиком, ни- сколько не подозревая романтика в Жуковском. Действительно, у романтической поэзии необходимо долж- на быть своя форма, непохожая на форму классической, но это потому, что всякая оригинальная идея имеет свою, ей при- сущую, оригинальную форму, всякий самобытный дух являет- ся в свойственной ему самобытной личности. Однако ж, как форма есть творение явившегося в ней духа, то, отправляясь 144
от формы, никогда нельзя постичь заключенного в ней духа; наоборот, только отправляясь от духа, можно портичь и самый дух и выразившую его форму. Поэтому сущность романтизма заключается в его идее, а не в произвольных случайностях внешней формы. Романтизм — принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзии: его источник в том, в чем источник и искусства и поэзии,— в жизни. Жизнь там, где человек, а где человек, там и романтизм. В теснейшем и существеннейшем своем значении романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца. В груди и сердце человека заключается таинственный источник роман- тизма; чувство, любовь есть проявление или действие роман- тизма, и потому почти всякий человек — романтик. Исключе- ние остается только или за эгоистами, которые, кроме себя, никого любить не могут, или за людьми, в которых священное зерно симпатии и антипатии задавлено и заглушено или нрав- ственною неразвитостью, или материальными нуждами бедной и грубой жизни. Вот самое первое, естественное понятие о ро- мантизме. Законы сердца, как и законы разума, всегда одни и те же, и потому человек, по натуре своей, всегда был, есть и будет один и тот же. Но как разум, так и сердце живут, а жить значит развиваться, двигаться вперед: поэтому человек не может оди- наково чувствовать и мыслить всю жизнь свою; но его образ чувствования и мышления изменяется сообразно возрастам его жизни: юноша иначе понимает предметы и иначе чувствует, не- жели отрок; возмужалый человек много разнится в этом от- ношении от юноши, старец — от мужа, хотя все они чувствуют одним и тем же сердцем, мыслят одним и тем же разумом. Это различие в характере чувства и мыоли вытекает из природы человека и существует для каждого: оно связано с его неиз- бежным свойством расти, мужать и стареться физически. Но человек имеет не одно только значение существа индивидуаль- ного и личного. Кроме того, он еще член общества, гражданин своей земли, принадлежит к великому семейству человеческого рода. Поэтому он — сын времени и воспитанник истории: его образ чувствования и мышления видоизменяется, сообразно с общественностью и национальностью, к которым он принадле- жит, с историческим состоянием его отечества и всего челове- ческого рода. Итак, чтоб вернее определить значение роман- тизма, мы должны указать на его историческое развитие. Ро- мантизм не принадлежит исключительно одной только сфере любви: любовь есть только одно из существенных проявлений романтизма. Сфера его, как мы сказали,— вся внутренняя, задушевная жизнь человека, та таинственная почва души и серд- Ю Белинский, т. VII jar
да, откуда подымаются все неопределенные стремления к луч- шему и возвышенному, стараясь находить себе удовлетворение в идеалах, творимых фантазиею. Здесь, для примера, укажем только на то, как проявлялась любовь — по преимуществу ро- мантическое чувство — в историческом движении человечества. Восток — колыбель человечества и царство природы. Че- ловек на востоке — сын природы: младенцем лежит он на гру- ди ее и старцем умирает на ее же груди. Восток и теперь остал- ся верен основному закону своей жизни — естественности, близкой к животности. Любовь на Востоке навсегда осталась в первом моменте своего проявления: там она всегда выражала и теперь выражает не более, как чувственное, на природе осно- ванное, стремление одного пола к другому. Само собою разу- меется, что первый и основный смысл любви заключается в за- ботливости природы о поддержании и размножении рода чело- веческого. Но если б в любви людей всё ограничивалось только этим расчетом природы,— люди не были бы выше животных. Следственно, это чувственное стремление в любви человека одного пола к человеку другого пола есть только один из эле- ментов чувства любви, его первый момент, за которым, в разви- тии, следуют высшие, более духовпые и нравственные моменты. Востоку суждено было остановиться на первом моменте любви и в нем найти полное осуществление этого чувства. Отсюда вы- текает семейственность, как главный и основный элемент жизни восточных народов. Иметь потомство — первая забота и высочайшее блаженство восточного жителя; не иметь детей — это для него знамение небесного проклятия, нравственного от- вержения. По закону иудейскому, бесплодные женщины были побиваемы каменьями, как преступницы. Отцы там женили сыновей своих еще отроками; брат должен был жениться на вдове своего брата, чтобы восстановить семя своему брату. Отсюда же выходит и восточная полигамия (многоженство). Гаремы существовали на Востоке всегда, и их нельзя считать исключительно принадлежащими исламизму. Обитатель Восто- ка смотрит на женщину, как на жену или как на рабыню, но не как на женщину: потому что от женщины мужчина всегда добивается взаимности, как необходимого условия счастливой любви,— от жены или рабы он требует только покорности. Для него это вещь, очень искусно приноровленная самою при- родою для его наслаждения; кто же станет церемониться с ве- щшо? Мифы — самое верное свидетельство романтической жизни народов. В мифах Востока мы не находим еще ни идеала красоты, ни идеала женщины. Все мифы его по преимуществу выражают одно неутолимое вожделение, одно чувство: сладо- страстие,— одну идею: вечную производительность природы. Гораздо выше романтизм греческий. В Греции любовь яв- 146
ляется уже в высшем моменте своего развития: там она — чув- ственное стремление, просветленное и одухотворенное идеею красоты. Там уже в самом начале мифического сознания, за явлением Эроса (любви как общей сущности мировой жизни) — тотчас следует рождение Афродиты — красоты женской. Аф- родита собственно была не богинею любви, но богинею красоты. Когда родилась она из волн морских и вышла на берег, к ней сейчас присоединились любовь и желание. Этот грациозный миф достаточно объясняет собою сущность и характер эллин- ского понятия об отношениях обоих полов. Грек обожал в женщине красоту, а красота уже порождала любовь и желание; следовательно, любовь и желание были уже результатом кра- соты. Отсюда понятно, как у такого нравственно-эстетического парода, как греки, могла существовать любовь между мужчина- ми, освященная мифом Ганимеда,— могла существовать но как крайний разврат чувственности (единственное условие, ггод которым она могла бы являться в наше время), а как выражение жизни сердца. Примеры такой любви были очень передки у греков. Вот один из самых поразительных. Павза- иий говорит, что он нашел в одном месте статую юноши, названную антэрос (взаимная любовь), и рассказывает услышан- ную им от жителей того места легенду о происхождении этой статуи. Один юноша, тронутый необыкновенною красотою дру- гого, почувствовал к нему непреодолимо страстное стремление. Встретив в ответ на свое чувство совершенную холодность и напрасно истощив мольбы и стоны к ее побеждению,он бросился в море и погиб в нем. Тогда прекрасный юноша, вдруг проник- нутый и пораженный силою возбужденной им страсти, почув- ствовал к погибшему такое сожаление и такую любовь, что и сам добровольно погиб в волнах того же моря. В честь обоих погибших и была воздвигнута статуя — антэрос.1 У греков была не одна Венера, но три: Урания (небесная), Пандемос (обыкновенная) и Апострофия (предохраняющая или отвращающая). Значение первой и второй понятно без объяс- нений; значение третьей было предохранять и отвращать людей от гибельных злоупотреблений чувственности. Из этого видно, что нравственное чувство всегда лежало в самой основе нацио- нального эллинского духа. Однако ж это нисколько не противо- речит тому, что преобладающий элемент их любви было неукро- тимое, страстное стремление, требовавшее или удовлетворения, или гибели. Поэтому они смотрели на Эрота, как на бога страш- ного и жестокого, для которого было как бы забавою губить людей. Множество трагических легенд любви, у греков, вполне оправдывает такой взгляд па Эрота — это маленькое кры- латое божество с коварною улыбкою на младенческом лице, с гибельным луком в руке и страшным колчаном за плечами.
Кому неизвестно предание о несчастной любви Сафо к Фаону и о скале Левкадской? * А сколько легенд о страстной любви между братьями и сестрами, любви, которая оканчивалась или смертью без удовлетворения, или казнью раздраженных богов в случае преступного удовлетворения! Овидий передал потомству ужас- ную легенду о такой любви дочери к отцу. Старая няня несча- стной ввела ее в темноте на ложе отца, упоенного вином и не подозревавшего истины,— и сперва эвмениды, а потом превра- щение было наказанием богов, постигшим несчастную.2 Но сколько грации и гуманности в греческой любви, когда она увенчивалась законною взаимностию! Недаром в прелестном мифе Эрота и Психеи греки выразили поэтическую мысль брач- ного сочетания любви с душою! Павзаний рассказывает о статуе стыдливости трогательную, исполненную души и грации, романтическую легенду. Статуя эта изображала девушку, ко- торой преклоненная голова была накрыта покрывалом. 3 Вот смысл этой статуи: когда Одиссей, женившись на Пенелопе, решился возвратиться из Лакедемона в Итаку, Икар, преста- релый царь, тесть его, не вынося мысли о разлуке с дочерью, со слезами умолял его остаться. Улисс уже готов был взойти на корабль,— старец пал к его ногам. Тогда Улисс сказал ему, чтобы он спросил свою дочь, кого она выберет между ними — отца или мужа: Пенелопа, не говоря ни слова, накрылась покры- валом,— и старец из этого безмолвного и грациозно-женствен- ного ответа понял, что муж для нее дороже отца, хотя страх и нежелание оскорбить чувство родительской любви и сковали уста ее... Это романтизм!.. В учении вдохновенного философа, божественного Платона, греческое созерцание любви возвы- шается до небесного просветления, так что ничего не оставляет в победу над собою средним векам, этой ультраромантической эпохе... «Наслаждение красотою (говорит этот величайший ро- мантик не только древней Греции, но и всего мира) в этом мире возможно в человеке только по воспоминанию той единой, истинной и совершенной красоты, которую душа припоминает себе в первоначальной ее родине. Вот почему зрелище прекрас- ного на земле, как воспоминание о красоте горней, способствует тому, чтоб окрилять душу к небесному и возвращать ее к бо- жественному источнику всякой красоты... Красота была свет- лого вида в то время, когда мы, счастливым хором, следовали за Днем, в блаженном видении и созерцании; другие же за дру- гими богами; мы зрели и совершали блаженнейшее из всех таинств; приобщались ему всецелые, непричастные бедствиям, которые в позднее время нас посетили; погружались в видения совершенные, простые, не страшные, но радостные, и созерцали их в свете чистом, сами будучи чисты и не запятнаны тем, что мы, ныне влача с собою, называем телом, мы, заключенные 148
в него, как в раковину... Красота одна получила здесь этот жре- бий: быть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвящен- ный, развратный стремится к самой красоте, не взирая на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а, подобно чет- вероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом... Напротив того, вновь посвященный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как бога, он обожает и, если бы не боялся, что назовут его бе- зумным, он принес бы жертву предмету любимому...»1 Нельзя не согласиться, что никогда романтизм не являлся в таком лучезарном и чистом свете своей духовной сущности, как в этих словах величайшего из мудрецов классической древности... Но всё это показывает только глубокость эллинского духа, часто в созерцаниях своих опережавшего самого себя, и не только не противоречит, но еще подтверждает истину, что пафос к красоте составлял высшую сторону жизни греков. А богиня красоты, как мы уже заметили выше, сопровождалась у них лю- бовью и желанием... Чувство красоты, как только красоты, а не красоты и души вместе, не есть еще высшее проявление ро- мантизма. Женщина существовала для грека в той только мере, в какой была она прекрасна, и ее назначение было — удовле- творять чувству изящного сладострастия. Самая стыдливость ее служила к усилению страстного упоения мужчины. Елена «Илиады» — представительница греческой женщины: и боги и смертные иногда называют ее бесстыдною и презренною, но ей покровительствует сама Киприда и собственною рукою воз- водит ее на ложе Александра боговидного, позорно бежавшего с поля битвы; за нее сражаются цари и народы, гибнет Троя и пылает Илион — священная обитель царственного старца При- ама... В пьесах, так превосходно переведенных Батюшковым из греческой антологии, можно видеть характер отношений лю- бящихся, как, например, в этой эпиграмме: Свершилось: Никагор и пламенный Эрот За чашей вакховой Аглаю победили...2 О, радость! здесь они сей пояс разрешили, Стыдливости девической оплот. Вы видите: кругом рассеяны небрежно Одежды пышные надменной красоты, Покровы легкие из дымки белоснежной, И обувь стройная, и свежие цветы: Здесь все развалины роскошного убора, Свидетели любви и счастья Никагора! В этой пьеске схвачена вся сущность романтизма по гре- ческому воззрению; это — изящное, проникнутое грациею на- 149
слаждение. Здесь женщина — только красота, и больше ничего; здесь любовь — минута поэтического, страстного упоения, и больше ничего. Страсть насытилась — и сердце летит к новым предметам красоты. Грек обожал красоту,— и всякая прекрас- ная женщина имела право на его обожание. Грек был верен красоте и женщине, но не этой красоте или этой женщине. Ко- гда женщина лишалась блеска своей красоты, она теряла, вме- сте с ним, и сердце любившего ее. И если грек ценил ее и в осень дней ее, то всё же оставаясь верным своему воззрению на лю бовь, как на изящное наслаждение: Тебе ль оплакивать утрату юных дней? Ты в красоте не изменилась, И для- любви моей От времени еще прелестнее явилась. Твой друг не дорожит неопытной красой, Незрелой в таинствах любовного искусства: Без жизни взор ее стыдливый и немой, И робкий поцелуй без чувства. Но ты, владычица любви, Ты страсть вдохнешь и в мертвый камень; И в осень дней твоих не погасает пламень, Текущий с жизнию в крови... Сколько страсти и задушевной грации в этой эпиграмме: В Лаисе нравится улыбка на устах, Ее пленительны для сердца разговоры; Но мне милей ее потупленные взоры И слезы горести внезапной па очах. Я в сумерки, вчера, одушевленный страстью, У ног ее любви все клятвы повторял, И с поцелуем, к сладострастью На ложе роскоши тихонько увлекал... Я таял, и Лаиса млела... Но вдруг уныла, побледнела, И слезы градом из очей! Смущенный, я прижал ее к груди моей: «Что сделалось, скажи, что сделалось с тобою?» — Спокойна, ничего, бессмертными клянусь! Я мыслию была встревожена одною: Вы все обманчивы, и я... тебя страшусь.1 Романтическая лира Эллады умела воспевать не одно только счастие любви, как страстное и изящное наслаждение, и не одну муку неразделенной страсти: она умела плакать еще и над урною милого праха, и элегия — этот ультраромантический род поэзии — была создана ею же, светлою музою Эллады. J 50
Когда от страстно любящего сердца смерть отнимала предмет любви прежде, чем жизнь отнимала любовь,— грек умел лю- бить скорбною памятью сердца: В обители ничтожества унылой, О, незабвенная! прими потоки слез, И вопль отчаянья над хладною могилой, И горсть, как ты, минутных роз. Ах, тщетно всё! из вечной сели Ничем не призовем твоей прискорбной тени; Добычу не отдаст завистливый Аид. Здесь онемение; всё хладно, всё молчит; Надгробный факел мой лишь мраки освещает... Что, что вы сделали, властители небес? Скажите, что краса так рано погибает? Но ты, о мать земля! с сей данью горьких слез, Прими почившую, поблекший цвет весенний, Прими, и успокой в гостеприимной сени!1 Но примеры романтизма греческого не в одной только сфере любви. «Илиада» усеяна ими. Вспомните Ахиллеса, В сердце питавшего скорбь о красноопоясанной деве, Силой Атрида отъятой. Когда уводят от него Бризеиду, страшный силою и могуще- ством герой — Бросил друзей Ахиллес, и далеко от всех, одинокий, Сел у пучины седой и, взирая на понт темноводный, Руки в слезах простирал, умоляя любезную матерь... Эта сила, эта мощь, которая скорбит и плачет о нанесенной сердцу ране, вместо того, чтоб страшно мстить за нее,— что же это такое, если не романтизм? А тень несчастливца Па- трокла, явившаяся Ахршлу во сне? Только Пелид на брегу неумолкно шумящего моря Тяжко стенящий лежал, окруженный толпой мирмидоияи, Ниц на поляне, где волны лишь шумные билися в берег. Там над Пелидом сон, сердечных тревог укротитель, Сладкий разлился: герой истомил благородные члены, Гектора быстро гоня пред высокой стеной Илиона. Там Ахиллесу явилась душа несчастливца Патрокла, Призрак, величием с ним и очами прекрасными сходный; Та ж и одежда и голос тот самый, сердцу знакомый... 151
Тень Патрокла умоляет Ахилла о погребении и о том еще, когда придет час Ахилла, то чтоб кости их покоились в одной урне... Ахилл отвечает возлюбленной тени радостною готовно- стию совершить ее «заветы крепкие» и молит ее приблизиться к нему для дружного объятия... Рек и жадные руки любимца обнять распростер он; Тщетно: душа Менетида, как облако дыма, сквоаь землю С воем ушла. И вскочил Ахилл, пораженный виденьем, И руками всплеснул, и печальный так говорил он: «Боги! так подлинно есть и в Аидовом доме подземном Дух человека и образ, но он совершенно бесплотный! Целую ночь, я видел, душа несчастливца Патрокла Всё надо мною стояла, стенающий, плачущий призрак; Всё мне заветы твердила, ему совершенно подобясь!» Это ли не романтизм? А старец Приам, лобызающий руки убийцы детей своих и умоляющий его о выкупе Гекторова тела? Старец, никем не примеченный, входит в покой и, Пелиду В ноги упав, обымает колена и руки целует, Страшные руки, детей у него погубившие многих... «Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный, Старца такого ж, как я, на пороге старости скорбной! Может быть, в самый сей миг, и его, окруживши, соседи Ратыо теснят, и некому старца от горя избавить... Но по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша, Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой Милого сына узрнть, возвратившегось в дом из-под Трои. Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил браноносныя В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось! Я пятьдесят их имел при нашествии рати ахейской: Их девятнадцать братьев от матери было единой; Прочих родили другие любезные жены в чертогах; Многим А рей истребитель сломил им несчастным колена, Сын остался один, защищал он и град наш и граждан; Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегось храбро, Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским; Выкупить тело его приношу драгоценный я выкуп. Храбрый, почти ты богов, над моим злополучием сжалься, Вспомнив Пелея родителя! я еще более жалок! Я иснытую, чего на земле не испытывал смертный: Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю/» Так говоря, возбудил об отце в нем печальные думы; 152
За руку старца он взяв, от себя отклонил его тихо. Оба они вспоминая: Приам — знаменитого сына, Горестно плакал, у ног ахиллесовых в прахе простертый; Царь Ахиллес, то отца вспоминая, то друга Патрокла, Плакал — и горестный стон их кругом раздавался по дому. * Заключим наши указания на романтизм греческий пре- красною эпиграммою, переведенною Батюшковым же из грече- ской антологии; она называется — «Явор к прохожему»: Смотрите, виноград кругом меня как вьется! Как любит мой полуистлевший пень! Я некогда ему давал отрад ну тень; Завял: но виноград со мной не расстается. Зевеса умоли, Прохожий, если ты для дружества способен, Чтоб друг твой моему был некогда подобен, И пепел твой любил, оставшись на земли.2 В основе всякого романтизма непременно лежит мистицизм, более или менее мрачный. Это объясняется тем, что преобла- дающий элемент романтизма есть вечное и неопределенное стрем- ление, не уничтожаемое никаким удовлетворением. Источник романтизма,— как мы уже заметили выше, —есть таинственная внутренность груди, мистическая сущность бьющегося кровью сердца. Поэтому у греков все божества любви и ненависти, сим- патии и антипатии были божества подземные, титанические, де- ти Урана (неба) и Геи (земли), а Уран и Гея были дети Хаоса. Титаны долго оспоривали могущество богов олимпийских, и хотя громами Зевеса они были низринуты в тартар, но один из них — Прометей — предсказал падение самого Зевеса. Этот миф о вечной борьбе титанических сил с небесными глубоко знаме- нателен, ибо он означает борьбу естественных, сердечных стрем- лений человека с его разумным сознанием, и хотя это разумное сознание наконец восторжествовало в образе олимпийских богов над титаническими силами естественных и сердечных стремлений,— но оно не могло уничтожить их, ибо титаны были бессмертны подобно олимпийцам; Зевес только мог заключить их в подземное царство вечной ночи, оковав цепями, но и оттуда они успели же наконец потрясти его могущество. Глубоко знаменательная мысль лежит в основе Софокловой «Антигоны». Героиня этой трагедии падает жертвою любви своей к брату, враждебно столкнувшейся с законом гражданским: ибо она хо- тела погребсти с честию тело своего брата, в котором представи- тель государства видел врага отечества и общественного спо- койствия. Эта страшная борьба романтического элемента с 153
элементами религиозными, государственными и мыслительны- ми,— борьба, в которой заключается главный источник стра- даний бедного человечества, кончится тогда только, когда сво- бодно примирятся божества титанические с божествами олим- пийскими. Тогда настанет новый золотой век, который столько же будет выше первого, сколько состояние разумного сознания выше состояния естественной, животной непосредственности. Самый мистический, следственно, самый романтический поэт Греции был Гезиод — один из первоначальных поэтов Эллады: и потом самый романтический поэт Греции был трагик Эврипид — один из последних ее поэтов. Впрочем, романтизм не был преобладающим элементом в жизни греков: он даже подчинялся у них другому, более преобладающему элементу — общественной и гражданской жизни. Поэтому романтизм греческий всегда ограничивался и уравновешивался другими сторонами эллинского духа и не мог доходить до крайностей нелепого. Из мифов Тантала и Сизифа видно, как чуждо было духу греческому остановиться на идее неопределенного стремления. Тантал мучится в подзем- ном мире бесконечно-ненасытимою жаждою; Сизиф должен беспрестанно падающий тяжкий камень поднимать снова: эти наказания, так же как и самые титанические силы, имеют в себе что-то безмерное, тяжко бесконечное; в них выражается ненасытимость внутренне-личного естественного вожделения, которое в своем беспрерывном повторении не достигает до спо- койствия, удовлетворения: ибо божественный смысл греков по- нимал пребывание в неопределенном стремлении не как вы- сочайшее блаженство, в смысле новейшей романтики, но как проклятие, и заключил его в тартар. Не таким является романтизм в средние века. Хотя роман- тизм есть общее духу человеческому явление, во все времена и для всех народов присущее, но он считается какою-то исклю- чительною принадлежностию средних веков и даже носит на себе имя народов романского происхождения, игравших главную роль в эту великую и мрачную эпоху человечества. И это произо- шло не от ошибки, не от заблуждения: средние века — дей- ствительно романтические по превосходству. В Греции, кай- мы видели, романтизм был силою мрачною, всегда движущеюся, вечно борющеюся с богами Олимпа и вечно держащею их в страхе; но эта сила всегда была побеждаема высшею силою олим- пийских божеств: в средние века, напротив, романтизм состав- лял беспримерную, самобытную силу, которая, не будучи ни- чем ограничиваема, дошла до последних крайностей противо- речия и бессмыслицы. Этим странным миром средних веков управлял не разум, а сердце и фантазия. Казалось, что мир снова сделался добычею разнузданных элементарных сил при- 154
роды: сорвавшиеся с цепей титаны снова ринулись из тартара и овладели землею и небом,— и над всем этим снова распро- стерлось мрачное царство хаоса... Всего удивительнее, что это движение совершалось в противоречии с своим сознанием. Олимпийские силы, у греков, выражали общее и безусловное, а титанические были представителями индивидуального, лич- ного начала. В средние века все начала назывались чужими, противоположными им именами. Движение их было чисто сер- дечное и страстное, а совершалось оно не во имя сердца и стра- сти, а во имя духа; движение это развило до последней крайно- сти значение человеческой личности; совершилось же оно не во имя личности, а во имя самой общей, безусловной и отвле- ченной идеи, для выражения которой недоставало слов — их заменяли символы и условные формы. В этом странном мире безумие было высшею мудростию, а мудрость — буйством; смерть была жизнию, а жизн|> — смертию, и мир распался на два мира — на презираемое здесь и неопределенное, таин- ственное там. Всё жило и дышало чувством без действитель- ности, порыванием без достижения, стремлением без удовле- творения, надеждою без совершения, желанием без выполне- ния, страстною, беспокойною деятельностию без цели и резуль- тата. Хотели чувствовать для того только, чтоб чувствовать, стремиться для того только, чтоб стремиться, желать — чтоб желать, а действовать — чтоб не быть в покое. На тело смотре- ли не как на проявление и орудие духа, а как на вериги и темницу духа, не разделяли мнения древних, что только в здоровом теле может обитать и здоровая душа, но, напротив, были убеждены, что только изможденное и устаревшее до вре- мени тело могло быть одарено ясновидением истины... Чудо- вищные противоречия во всем! Дикий фанатизм шел об руку с святотатством; злодейство и преступление сменялись покая- нием, крайность которого, казалось, превосходила силы духа человеческого; набожность и кощунство дружно жили в одной и той же душе. Понятие о чести сделалось краеугольным камнем общественного здания; но честь полагали в форме, а не в сущ- ности: рыцарь, не явившийся на вызов смерти, видел честь свою погибшею; но, выходя на большие дороги грабить купе- ческие обозы, он не боялся увидеть опозоренным герб свой... Любовь к женщине была воздухом, которым люди дышали в то время. Женщина была царицею этого романтического мира. За один взгляд ее, за одно ее слово — умереть казалось слишком ничтожною жертвою, победить одному тысячи — слишком легким делом. Проехать десятки верст, на дороге помять бока и поломать свои кости в поединке, в проливной дождь и бурю простоять под окном «обожаемой девы», чтоб только увидеть в окне промелькнувшую тень ее,— казалось высочайшим бла- 155
женством. Доказать, что «дама его сердца» прекраснее и добро- детельнее всех женщин в мире, доказать это людям, которые никогда не видали его дамы, и доказать им это силою руки, гиб- костию тела, лезвием меча и острием пики — казалось для ры- царя священным делом. Он смотрел на свою даму, как на суще- ство бесплотное; чувственное стремление к ней он почел бы про- фанациею, грехом: она была для него идеалом, и мысль о ней давала ему и храбрость и силу. Он призывал ее имя в битвах, он умирал с ее именем на устах. Он был ей верен всю жизнь — и если б для этой верности у него не хватило любви в сердце, он легко заменил бы ее аффектациею. И это страстно-духовное, это трепетно-благоговейное обожание избранной «дамы сердца» нисколько не мешало жениться на другой или быть в самой греховной связи с десятками других женщин,— не мешало самому грубому, циническому разврату. То идеал, а то действи- тельность: зачем же им было мешать друг другу?.. Надо отдать в одном справедливость средним векам: они обожали красоту, как и греки; но в свое понятие о красоте внесли духовный эле- мент. Греки понимали красоту только как красоту, строго правильную, с изящными формами, оживленными грациею; красота средних веков была красотою не одной формы, но и как чувственное выражение нравственных качеств, красота более духовная, чем телесная, красота, для художественного воссоздания которой скульптура была уже слишком бедным; искусством и которую могла воспроизводить только живопись. Для греков красота существовала в целом, и потому их статуи, были нагие или полунагие; красота средних веков вся была со- средоточена в выражении лица и глаз. Нельзя не согласиться, что понятие средних веков о красоте — более романтическое и более глубокое, чем понятие древних. Но средние века и тут не умели не исказить дела крайностию и преувеличением: они слишком любили туманную неопределенность выражения в лице женщины, и в их картинах она является как будто совсем без форм, совсем без тела, как будто тенью, призраком каким-то. В понятии о блаженстве любви средние века были диаметрально противоположны грекам. Вступить в любовную связь с дамою сердца значило бы тогда осквернить свои свя- тейшие и задушевнейшие верования; вступить с нею в брак — унизить ее до простой женщины, увидеть в ней существо земное и телесное... Да соединение с любимою женщиною и не каза- лось тогда какою-то необходимостию. Любили для того, чтоб любить, и мистика сердечных движений от мысли любить и быть любимым — была самым полным удовлетворением любви и наградою за любовь. Если б конюх влюбился в дочь гордого ба- рона,— его ожидало бы неземное счастие, небесное блаженство:, он даже не захотел бы и знать, любят ли его: для него доста- 156
точно было сознания, что он любит. Вот уж подлинно счастие, которого не могла лишить судьба, сокровище, которого никто не мог похитить!.. И хорошо делали те, которые ограничива- лись платоническим обожанием молча, с фантазиями про себя: орак всегда бывал гробом любви и счастия. Бедная девушка, (•делавшись женою, променивала свою корону и свой скипетр на оковы, из царицы становилась рабою, и в своем муже, до- толе преданнейшем рабе ее прихотей, находила деспотического властелина и грозного судию. Безусловная покорность его гру- бой и дикой воле делалась ее долгом, безропотное рабство — ее добродетелью, а терпение — единственною опорою в жизни. Пьяный и бешеный, он мстил ей за дурное расположение своего духа, он мог бить ее, равно как и свою собаку, в сердцах на дурную погоду, мешавшую ему охотиться. При малейшем подозрении, в неверности он мог ее зарезать, удавить, сжечь, зарыть живую в землю, и — увы!—такие истории не были в средние века слишком редкими или исключительными событи- ями! И вот она — царица общества и повелительница храбрых и сильных! И вот он — чудовищный и нелепый романтизм сред- них веков, столь поэтический, как стремление, и столь отвра- тительный, как осуществление на деле/ Но довольно о нем. G ним все более или менее знакомы, ибо о нем даже и по-русски писано много. Но мы еще возвратимся к нему, говоря о поэзии Жуковского. Романтизм средних веков не умирал и не исчезал: напротив, он царит еще над современным нам обществом, но уже изменив- шийся и выродившийся; а будущее готовит ему еще большее изменение. Что же убило его в том виде, в каком существовал оп в средние века? — Свет просвещения, разогнавший в Европе мрак невежества,— успехи цивилизации, открытие Америки, изобретение книгопечатания и пороха, римское право и вообще изучение классической древности. Странное дело! В Греции романтизм разрушил светлый мир олимпийских богов: ибо что же были учения и таинства элевзинские, как не романтизм глубокомысленный и мистический? Туманные, неопределенные предчувствия высшей духовной сущности, пробудившиеся в душе греков, находились в явной противоположности с резко определенным, ясным, но в то же время и внешним миром олим- пийских богов. А так как сами боги эти лишь по отцу исходили отдуха, по матери же, исключая Аполлона и Артемиду, рождены были из недр земли, божества довременно-титанического, то и дух эллинов, не удовлетворяясь олимпийцами, обратился к подземным титаническим силам, которые так симпатически гар- монировали с миром его задушевной жизни, с его сердцем. Некогда попранное могущество древних титанических богов восставало теперь преображенное, приявшее в себя^всю жизнь 167
души, не удовлетворявшейся видимым. Это была та же древняя элементарная природа, но уже пришедшая в гармонию, проник- нутая высшею духовностию, не гибельная и пожирающая, но дружественная человеку, сосредоточенная в кротких мисти- ческих образах Цереры и Вакха, которые в элевзинских мисте- риях являлись уже божествами подземного мира, таинствен- ными и всеобъемлющими. Под влиянием элевзинских таинств развилась поэзия Эсхила, столь враждебная Зевсу, и поэзия Эврипида, развилась вся философия Греции и в особенности философия величайшего из романтиков — Платона. Следова- тельно, в Греции романтизм, как выражение подземных титани- ческих сил, играл роль демона, подкопавшего царство Зевеса. В новом же мире романтизм стал представителем царства тита- нического, мрачного, царства страданий и скорби, ничем не утолимых порывов сердца; а разрушителем этого романтизма, демоном сомнения и отрицания — явилось царство Зевеса, т. е. царство светлого и свободного разума. Та же история, толь- ко совершенно наоборот! Всем известно, какие .страшные удары нанесены были средним векам демоном иронии! Какое страшное, в этом отношении, произведение «Дон Кихот» Сервантеса! Ре- форматское движение было явным убийством средних веков. XVIII век дорезал <их>храдикально. Этот умнейший и величай- ший из всех веков был особенно страшен для средних веков... Вследствие страшных потрясений и ударов, нанесенных ро- мантизму XVII 1-м веком, романтизм явился в наше время со- вершенно перерожденным и преображенным. Романтизм нашего времени есть сын романтизма средних веков, но он же очень сродни и романтизму греческому. Говоря точнее, наш роман- тизм есть органическая полнота и всецелость романтизма всех веков и всех фазисов развития человеческого рода: в нашем романтизме, как лучи солнца в фокусе зажигательного стекла, сосредоточились все моменты романтизма, развивавшегося в истории человечества, и образовали совершенно новое целое. Общество всё еще держится принципами старого, средиевековско- го романтизма,обратившегося уже в пустые формы за отсутствием умершего содержания; но люди, имеющие - право называться солью земли, уже силятся осуществить идеал нового романтизма. Наше время есть эпоха гармонического уравновешения всех сторон человеческого духа. Стороны духа человеческого не- исчислимы в их разнообразии; но главных сторон только две: сторона внутренняя, задушевная, сторона сердца, словом романтика,— и сторона сознающего себя разума, сторона общего, разумея под этим словом сочетание интересов, выходя- щих из сферы индивидуальности и личности. В гармонии, т. е. во взаимном сопроникновении одной другою этих двух сторон духа заключается счастие современного человека. Романтизм 158
ость вечная потребность духовной природы человека: ибо серд- це составляет основу, коренную почву его существования, а без чюбви и ненависти, без симпатии и антипатии' человек есть призрак. Любовь — поэзия и солнце жизни. Но горе тому, кто, я наше время, здание счастия своего вздумает построить на одной только любви и в жизни сердца вознадеется найти полное удовлетворение всем своим стремлениям! В наше время это значило бы отказаться от своего человеческого достоинства, из мужчины сделаться — самцом! Мир действительный имеет равные, если еще не большие права на человека, и в этом мире человек является прежде всего сыном своей страны, граждани- ном своего отечества, горячо принимающим к сердцу его инте- ресы и ревностно поборающим, по мере сил своих, его преуспея- нию на пути нравственного развития. Любовь к человечеству, понимаемому в его историческом значении, должна быть живо- носною мыслию, которая просветляла бы собою любовь его к родине. Историческое созерцание должно лежать в основе этой любви и служить указателем для деятельности, осуществляю- щей эту любовь. Знание, искусство, гражданская деятельность— всё это составляет для современного человека ту сторону жизни, которая должна быть только в живой органической связи с стороною романтики, или внутреннего задушевного мира че- ловека,— но не заменяться ею. Если человек захочет жить только сердцем, во имя одной любви, и в женщине найти цель и весь смысл жизни,— он непременно дойдет до результата само- го противоположного любви, т. е. до самого холодного эгоизма, который живет только для себя и всё относит к себе. Если, на- против, человек, презрев жизнию сердца, захотел бы весь отдаться интересам общим,— он или не избежал бы тайной тоски и чувства внутренней неполноты и пустоты, или, если не почувствовал бы их, то внес бы в мир высокой деятельности сухое и холодное сердце, при котором не бывает у человека ни высоких помыслов, ни плодотворной деятельности. Итак, эгоизм и ограниченность, или неполнота — в обеих этих край- ностях; очевидно, что только из гармонического их соиро- никновения одной другою выходит возможность полного удовле- творения, а следственно, и возможность свойственного и присущ- ного душе человека счастия, основанного не на песчаном берегу случайности, а на прочном фундаменте сознания. В этом отно- шении мы гораздо ближе к жизни древних, чем к жизни средних веков, и гораздо выше тех и других. Ибо в нашем идеале общество не угнетает человека на счет естественных стремлений его сердца, а сердце не отрывает его от живой общественной деятельности. Это не значит, чтоб общество позволяло теперь че- .ловеку, между прочим, и любиться, но это значит, что уже нет или, по крайней мере, более не должно быть борьбы между 159
сердечными стремлениями и общественным устройством, прими- ренными разумно и свободно. И в наше время жизнь и деятель- ность в сфереОбщегоесть необходимость не для одного мужчины, но точно так сисе и для женщины: ибо наше время, сознало уже, что и женщина так сисе точно человек, как и мужчина, и сознало это не в одной теории (как это же сознавали и сред- ние века), но и в действительности. Если же мужчине позорно быть самцом на том основании, что он человек, а не животное, то и женщине позорно быть самкою на том основании, что она— человек, а не животное. Ограничить же круг ее деятельности скромностию и невинностию в состоянии девическом, спальнею и кухнею в состоянии замужства (как это было в средние века)— не значит ли это лишить ее прав человека и из женщины сделать самкою? Но, скажут нам, женщина — мать, а назначение ма- тери свято и высоко — она воспитательница детей своих. Прекрасно! Но ведь воспитывать не значит только выкармли- вать и вынянчивать (первое может сделать корова или коза, а второе нянька), но и дать направление сердцу и уму,— а для этого разве не нужно со стороны матери характера, науки, раз- вития, доступности ко всем человеческим интересам?.. Нет, мир знания, искусства, словом, мир Общего должен быть столь- ко же открыт женщине, как и мужчине, на том основании, что и она, как и он, прежде всего — человек, а потом уже любов- ница, жена, мать, хозяйка и проч. Вследствие этого, отношения обоих полов к любви и одного к другому в любви делаются совсем другими, нежели какими они были прежде. Женщина, которая умеет только любить мужа и детей своих, а больше ни о чем не имеет понятия и больше ни к чему не стремится,— так же точно смешна, жалка и недостойна любви мужчины, как смешон, жалок и недостоин любви женщины мужчина, который только на то и способен, чтоб влюбиться да любить жену и детей своих. Так как истинно человеческая любовь теперь может быть основана только на взаимном уважении друг в друге человеческого достоинства, а не на одном капризе чувства и не на одной при-' хоти сердца,— то и любовь нашего времени имеет уже совсем другой характер, нежели какой имела она прежде. Взаимное уважение друг в друге человеческого достоинства производит равенство, а равенство — свободу в отношениях. Мужчина пе- рестает быть властелином, а женщина — рабою, и с обеих сто- рон установляются одинаковые права и одинаковые обязанно сти: последние, будучи нарушены с одной стороны, тотчас же не признаются более и другою. Верность перестает быть долгом, ибо означает только постоянное присутствие любви в сердце: нет более чувства — и верность теряет свой смысл; чувство продолжается — верность опять не имеет смысла, ибо что за заслуга быть верным своему счастию? 160
Мы сказали выше, что романтизм нашего времени есть ор- ганическое единство всех моментов романтизма, развивавшегося в истории человечества. Приступая к развитию этой мысли, заметим прежде, что теперь для всякого возраста и для всякой ступени сознания должна быть своя любовь, т. е. один из мо- ментов развития романтизма в истории. Смешно было бы тре- бовать, чтоб сердце в восемнадцать лет любило, как оно может любить в тридцать и сорок, или наоборот. Есть в жизни человека пора восточного романтизма; есть пора греческого романтиз- ма; есть пора романтизма средних веков. И во всякую пору че- ловека сердце его само знает, как надо любить ему и какой люб- ви должно оно отозваться. И с каждым возрастом, с каждою ступенью сознания в человеке, изменяется его сердце. Изме- нение это совершается с болью и страданием. Сердце вдруг охладевает к тому, что так горячо любило прежде, и это охлаж- дение повергает его во все муки пустоты, которой нечем ему наполнить,— раскаяния, которое всё-таки не обратит его к оставленному предмету,—стремления, которого оно уже бо- ится и которому оно уже не верит. И не один раз повторяется в жизни человека эта романтическая история, прежде чем до- стигнет он до нравственной возможности найти своему успо- коенному сердцу надежную пристань в этом вечно волную- щемся море неопределенных внутренних стремлений. И тяжело дается человеку эта нравственная возможность: дается она ему ценою разрушенных надежд, несбывшихся мечтаний, побитых фантазий, ценою уничтожения всего этого романтизма средних веков, который истинен только как стремление и всегда ложен как осуществление! И не каждый достигает этой нравственной возможности; но большая часть падает жертвою стремления к ней, падает с разбитым на всю жизнь сердцем, нося в себе, как проклятие, память о другом разбитом навсегда сердце, о другом навеки погубленном существовании... И здесь-то за- ключается неисчерпаемый источник трагических положений, печальных романтических историй, которыми так богата совре- менная действительность, наша грустная эпоха, которой недо- стает еще сил ни оторваться совершенно от романтизма средних веков, ни возвратиться вновь и вполне в обманчивые объятия этого обаятельного призрака... Но иные спасаются от общей участи времени, находя в самом же этом времени не всеми види- мые и не всем доступные средства к спасению. Это спасение возможно не иначе, как только через совершенное отрицание неопределенного романтизма средних веков; однако ж это не есть отрицание от всякого идеализма и погружение в прозу и грязь жизни, как понимает ее толпа, но просветление идеею самых простых житейских отношений, очеловечение естествен- ных стремлений. Для человека нашего времени не может не «1 Белинский, т. VII -1о-1
существовать прелесть изящных форм в женщине, ни обаятель- ная сила эстетически страстного наслаждения. И, несмотря на то, это будет не одна чувственность, не одна страсть, но вме- сте с тем и глубокое целомудренное чувство, привязанность нравственная, связь духовная, любовь души к душе. Это будет растение, которого прекрасный и роскошный цвет проливает в воздухе аромат, а корень кроется во влажной и мрачной почве земли. Восточная любовь основана на различии полов: основание это истинно, и недостаток восточной любви заключается не в том, что она начинается чувственностию, но в том, что она также и оканчивается чувственностию. Муж- чине можно влюбиться только в женщину, а женщине — толь- ко в мужчину: следовательно, половое различие есть корень всякой любви, первый момент этого чувства. Грек обожал в жен- щине красоту как только красоту, придавая ей в вечные сопут- ницы грацию. Основа такого воззрения на женщину истинна и в наше время, и надо иметь дубовую натуру и'заскорузлое чув- ство, чтоб смотреть на красоту, не пленяясь и не трогаясь ею; но одной красоты в женщине мало для романтизма нашего вре- мени. Романтизм средних веков пошел далее древних в понятии о красоте: он отказался от обожания красоты как только кра- соты и хотел видеть в,ней душевное выражение. Но это выра- жение понимал он до того неопределенно и туманно, что древняя пластическая красота относилась к идеалу его красоты, как прекрасная действительность к прекрасной мечте. Понятие нашего времени о красоте выше созерцания древнего и созер- цания средних веков: оно не удовлетворяется красотою, которая только что красота и больше ничего, как эти прекрасные, но холодные мраморные статуи греческие с бесцветными глазами; но оно также далеко и от бесплотного идеала средних веков. Оно хочет видеть в красоте одно из условий, возвышающих достоинство женщины, и вместе с тем ищет в лице женщины определенного выражения определенного характера, определен- ной идеи, отблеска определенной стороны духа. В наше время умный человек, уже вышедший из пелен фантазии, не станет искать себе в женщине идеала всех совершенств,— не станет потому, во-первых, что не может видетк в самом себе идеала всех совершенств и не захочет запросить больше, нежели сколь- ко сам в состоянии дать, а во-вторых, потому, что не может, как умный человек, верить возможности осуществленного идеа- ла всех совершенств, ибо он — опять-таки как умный, а не фантазирующий человек,— знает, что всякая личность есть ограничение «всего» и исключение «многого», какими бы досто- инствами она ни обладала, и что самые эти достоинства необхо- димо предполагают недостатки. Найти одну или, пожалуй, несколько нравственных сторон и уметь их понять и оценить — 162
нот идеал разумной (а не фантастической) любви нашего вре- мени. Красота возвышает нравственные достоинства; но без них красота в наше время существует только для глаз, а не для сердца и души. В чем же должны заключаться нравственные качества женщины нашего времени?— В страстной натуре и яозвышенно-простом уме. Страстная натура состоит в живой симпатии ко всему, что составляет нравственное существование человека; возвышенно-простой ум состоит в простом понимании даже высоких предметов, в такте действительности, в смелости не бояться истины, не набеленной и не нарумяненной фантазиею. В чем состоит блаженство любви по понятию нашего времени?— В наше время о полном и безусловном счастии в любви могут мечтать только или отроки, или духовно малолетные натуры. Это, во-первых, потому, что мир романтизма не может вполне удовлетворить порядочного человека, а во-вторых, потому, что наше время как-то вообще неудобно для всякого счастия, а тем менее для полного. Возможное счастие любви в наше время зависит от способности дорожить одаренным благородною душою существом, которое, при сердечной симпатии к вам, столько же может понимать вас так, как вы есть (ни лучше, ни хуже), сколько и вы можете понимать его, и понимать в том, что составляет принадлежность нравственного существо- вания человека. Видеть и уважать в женщине человека — не только необходимое, но и главное условие возможности любви для порядочного человека нашего времени. Наша любовь проще, естественнее, но и духовнее, нравственнее любви всех предше- ствовавших эпох в развитии человечества. Мы не преклоним колен перед женщиною за то только, что она прекрасна собою, как это делали греки; но мы и не бросим ее, как наскучившую нам игрушку, лишь только чувство наше насытилось облада- нием. Это не значит, чтоб наше сердце не могло иногда охладе- вать без причины; но для нас нет большего несчастия, как, взяв на себя нравственную ответственность в счастии женщины, растерзать ее сердце, хотя бы и невольно... Мы ни с кем не станем драться, чтоб заставить кого-нибудь признать любимую нами женщину за чудо красоты и добродетели, как это делали ры- цари; но мы уважим ее действительные права и, не делая ее своею царицею, не захотим видеть в ней не только свою рабу, но и низшее (почему-то) нас существо... Мы не увидим в ней, как в средние века, какого-то бесплотного существа высшей природы, но вполне признаем ее человеком... Мать наших де- тей, она не унизится, но возвысится в глазах наших, как суще- ство, свято выполнившее свое святое ^назначение, и наше по- нятие о ее нравственной чистоте и непорочности не имеет ничего общего с тем грязно-чувственным понятием, какое придавал этому предмету экзальтированный романтизм средних веков:
для нас нравственная чистота и невинность женщины — в ее сердце, полноте любви, в ее душе, полной возвышенных мыслей... Идеал нашего времени — не дева идеальная и неземная, гор- дая своею невинностию, как скупец своими сокровищами, от которых ни ему, ни другим не лучше жить на свете: нет, идеал нашего времени — женщина, живущая не в мире мечтаний, а в действительности осуществляющая жизнь своего сердца,— не такая женщина, которая чувствует одно, а делает другое. В наше время любовь есть идеальность и духовность чувствен- ного стремления, которое только ею и может быть законно, нравственно и чисто; без нее же оно и в самом браке есть униже- ние человеческого достоинства, греховный позор и растление женщины... Много нужно было времени, битв, борений, переворотов и страданий, чтоб явилась человечеству заря нового романтизма и настала для него эпоха освобождения от романтизма средних веков. Давно уже условия жизни и основы общества были другие, не похожие на те, которыми крепки были средние века; но романтизм средних веков всё еще держал Европу в своих душ- ных оковах, и — боже мой! — как еще для многих гибельны кле- щи этого искаженного и выродившегося призрака!.. XVIII век нанес ему удар страшный и решительный; но дело тем не кон- чилось: как лампа вспыхивает ярче перед тем, когда ей надо угаснуть, так сильнее, в начале нынешнего века, восстал было из своего гроба этот покойник. Всякое сильное историческое движение необходимо порождает реакцию своей крайности: вот причина незапного появления романтизма средних веков в литературе XIX века. Он воскрес в стране, которой умственную жизнь составляет теория, созерцание, мистицизм и фантазерство и которой действительную жизнь составляет пошлость бюр- герства, гофратства и филистерства,— в Германии. В конце XVIII века там явился великий поэт, одною стороною своего необъятного гения принадлежавший человечеству, а другою — немецкой национальности. Мы говорим о Шиллере, поэзия ко- торого поражает своею двойственностию при первом взгляде. Пафос ее составляет чувство любви к человечеству, основанное на разуме и сознании; в этом отношении Шиллера можно назвать поэтом гуманности. В поэзии Шиллера сердце его вечно исхо- дит самою живою, пламенною и благородною кровию любви к человеку и человечеству, ненависти к фанатизму религиозному и национальному, к предрассудкам, к кострам и бичам, которые разделяют людей и заставляют их забывать, что они — братья друг другу. Провозвестник высоких идей, жрец свободы духа, на разумной любви основанной, поборник чистого разума, пла- менный и восторженный поклонник просвещенной, изящной и гуманной древности,— Шиллер в то же время — романтик 164
в смысле средних веков! Странное противоречие! А между тем это противоречие не подлежит никакому сомнению. Мы думаем, что первою стороною своей поэзии Шиллер принадлежит чело- вечеству, а второю он заплатил невольную дань своей нацио- нальности. Шиллер высок в своем созерцании любви; но это любовь мечтательная, фантастическая: она боится земли, чтоб не замараться в ее грязи, и держится под небом, именно в той полосе атмосферы, где воздух редок и неспособен для дыхания, а лучи солнца снетят не грея... Женщина Шиллера — это не живое существо с горячею кровью и прекрасным телом, а блед- ный призрак; это не страсть, а аффектация. Женщина Шил- лера любит больше головою, чем сердцем, и она у него всегда на пьедестале и под стеклянным колпаком, чтоб не пахнул на нее ветер и не коснулся ее прах земли. В балладах своих Шиллер воскресил весь пиэтизм средних веков, со всей безотчетностию его содержания, со всем простодушием его невежества. После Шиллера образовалась в Германии целая партия романтиче- ская, представителями которой были братья Шлегели, Тик и Новалис. Это всё были натуры более или менее даровитые, но без всякой искры гения, и они ухватились, со всем жаром прозелитов, за слабую сторону Шиллера, думая найти в ней всё, и хлопоча, сколько хватало их сил, о возобновлении в новом мире форм жизни средних веков. Сам Гёте — человек высшего закала, поэт мысли и здравого рассудка, в легенде средних веков высказал страдания современного человека («Фауст»), а в своем «Вертере» явился он романтиком тоже в духе средних веков. Многие баллады его (как, например, «Лес- ной царь», «Рыбак» и проч.) дышат романтизмом того времени.— Это движение, возникшее в Германии, сообщилось всей Европе. В Англии явился поэт всего менее романтический и всего более распространивший страсть к феодальным временам. Вальтер Скотт — самый положительный ум; герои его романов все влюблены, но как — этого он не раскрывает; его дело влюбить и женить, а до мистики страсти, до ее развития и характера он никогда не касается. А между тем он почти безвыходный жи- лец средних веков: он с такою страстию и такою словоохотли- востию описывает и кольчугу, и герб, и рыцарскую залу, и замок, и монастырь той эпохи... Был в Англии другой, еще более великий поэт и романтик по преимуществу; но тот наделал много вреда и нисколько не принес пользы средним векам. Образ Прометея, во всем колоссальном величии, в каком пере- дала его нам фантазия греков, явился вновь в типическом обра- зе Байрона; но он был провозвестником нового романтизма, а старому нанес страшный удар. Во Франции тоже явилась романтическая школа в духе средних веков; она состояла не из одних поэтов, но и мыслителей, и силилась воскресить не 165
только романтизм, но и католицизм,— что было с ее стороны очень последовательно. Представителями романтической по- эзии во Франции были в особенности два поэта — Гюго и Ламартин. Оба они истощили воскресший романтизм средних веков, и оба пали, засыпанные мусором безобразного здания, которое тщетно усиливались выстроить наперекор современной действительности. Им недоставало цемента, так крепко свя- завшего колоссальные готические соборы средних веков. Во- обще неестественная попытка воскресить романтизм средних веков давно уже сделалась анахронизмом во всей Европе. Это была какая-то странная вспышка, на которой опалили себе крылья замечательные таланты и которая много повредила самим гениям. Но у нас этот романтизм, искусственно воскрешенный на минуту в Европе, имел совсем другое значение. Россия рефор- мою Петра Великого до того примкнулась к жизни Европы, что не могла не ощущать на себе влияния происходивших там умственных движений. У России не было своих средних веков, и в литературе ее не могло быть самобытного романтизма,— а без романтизма поэзия то же, что тело без души. В анакреон- тических стихотворениях Державина проблескивал романтизм греческий, но не более, как только проблескивал. Впрочем, если бы в то время явился на Руси поэт, вполне проникнутый греческим созерцанием и вполне владевший пластицизмом гре- ческой формы,— то и в таком случае русская литература выразила бы собою только один момент романтизма, за которым оставалось бы ожидать другого. Карамзин, как мы не раз уже замечали, внес в русскую литературу элемент сантименталъ- ности, которая — не что иное, как пробуждение ощущения (sensation), первый момент пробуждающейся духовной жизни. В сантиментальности Карамзина ощущение является какою- то отчасти болезненною раздражительностию нервов. Отсюда это обилие слез и истинных и ложных. Как бы то ни было, эти слезы были великим шагом вперед для общества: ибо кто может плакать не только о чужих страданиях, но и вообще о страда- ниях вымышленных, тот, конечно, больше человек, нежели тот, кто плачет тогда только, когда его больно бьют. И, однако ж, ощущение есть только приготовление к духовной жизни, только возможность романтизма, но еще не духовная жизнь, не романтизм: то и другое обнаруживается, как чувство (senti- ment), имеющее в основе своей мысль Одухотворить нашу ли- тературу мог только романтизм средних веков, более близкий и более доступный обществу, нежели греческий романтизм, требующий для своего уразумения особенного посвящения пу- тем науки. В Жуковском русская литература нашла своего посвятителя в таинства романтизма средних веков. -Назначе- 166
ние сантиментальности, введенной Карамзиным в русскую ли- тературу, было — расшевелить общество и приготовить его к жизни сердца и чувства. Поэтому явление Жуковского вскоре после Карамзина очень понятно и вполне согласно с законами постепенного развития литературы, а через нее общества. Рав- ным образом понятен путь, которым Жуковский привел к нам романтизм. Это был путь подражания и заимствования — един- ственный возможный путь для литературы, не имевшей и не могшей иметь корня в общественной почве и истории своей страны. Надобно было случиться так, чтоб поэтическая натура Жуковского носила в себе сильную родственную симпатию к музе Шиллера, и в особенности к ее романтической стороне. Жуковский познакомился с своим любимым поэтом еще при его жизни, когда слава его была на своей высшей точке,— и вы- шел на поприще русской литературы почти непосредственно за смертию Шиллера. Хотя Жуковский всегда действовал как необыкновенно даровитый переводчик, но на него не должно смотреть только как на превосходного переводчика. Он пе- реводил особенно хорошо только то, что гармонировало с вну- треннею настроенностию его духа, и в этом отношении брал свое везде, где только находил его,— у Шиллера по преимуще- ству, но вместе с тем и у Гёте, у Матиссона, Уланда, Гебеля, Вальтера Скотта, Томаса Мура, Грея и других немецких и английских поэтов. Многое он даже не столько переводил, сколько переделывал, иное заимствовал местами и вставлял в свои оригинальные пьесы. Одним словом, Жуковский был пе- реводчиком на русский язык не Шиллера или других каких- нибудь поэтов Германии и Англии: нет,* Жуковский был пере-* водчиком на русский язык романтизма средних веков, воскре- шенного в начале XIX века немецкими и английскими поэтами, преимущественно же Шиллером. Вот значение Жуковского и его заслуга в русской литературе. Жуковский начал свое поэтическое поприще балладами.1 Этот род поэзии им начат, создан и утвержден на Руси: совре- менники юности Жуковского смотрели на него преимуществен- но как на автора баллад, и в одном своем послании Батюшков называет его «балладником». Под балладою тогда разумели краткий рассказ о любви, большею частию несчастной; могилу, крест, привидение, ночь, луну, а иногда домовых и ведьм счи- тали принадлежностию этого рода поэзии,— больше же ничего не подозревали. Но в балладе Жуковского заключался более глу- бокий смысл, нежели могли тогда думать. Баллада и романс — народная песня средних веков, прямое и наивное выражение романтизма феодальных времен, произведения по преимуще- ству романтические. Первою балладою, обратившею на Жуков- ского общее внимание, была «Людмила», переделанная им из 167
бюргеровой «Леноры», которую он впоследствии перевел (т. IV, стр. 69). «Ленора» Бюргера доставила в Германии громкое имя своему творцу. Золотое то время, когда подобными вещами можно снискивать себе славу! Такое время миновалось даже для России. Но «Людмила» Жуковского явилась кстати: она имела успех вроде того, каким воспользовались «Душенька» Богдановича и «Бедная Лиза» Карамзина. Для русской публи- ки всё было ново в этой балладе. Стихи, которыми она писана, для нашего времени уже не кажутся особенно поэтическими; в ней даже есть просто плохие стихи, каких решительно нет в других балладах Жуковского; но и «Людмила» в то время мог- ла быть написана только Жуковским,— и стихи этой баллады не могли не удивить всех своею легкостию, звучностию, а глав- ное — своим складом, совершенно небывалым, новым и ори- гинальным. Содержание баллады — самое романтическое, во вкусе средних веков: девушка, узнав, что милый ее пал на поле битвы, ропщет на судьбу, и за то ее постигает страшное наказа- ние: милый приезжает за нею на коне и увозит ее — в могилу, и хор теней воет над нею эту моральную сентенцию: Смертных ропот безрассуден; Царь всевышний правосуден; Твой услышал стон творец; Час твой бил, настал конец. Было время (и оно давно-давно уже прошло для нас), когда эта баллада доставляла нам какое-то сладостно-страшное удо- вольствие, и чем больше ужасала нас, тем с большею страстию мы читали ее. Дети нынешнего времени стали умнее,— и мы не думаем, чтоб теперь даже и между ними могли найтись почи- татели «Людмилы». А между тем — повторяем — она самое романтическое произведение в духе средних веков. И если бы мы не помнили, как она коротка казалась нам во время оно, несмотря на свои двести пятьдесят два стиха,— то не могли бы теперь довольно надивиться тому, как достало у поэта тер- пения и силы написать столь длинную балладу в таком роде... Но у всякого времени свои вкусы и привязанности. Мы теперь не станем восхищаться «Бедною Лизою»; однако ж эта повесть в свое время исторгла много слез из прекрасных глаз, прославила Лизин пруд и испестрила кору растущих над ним берез чув- ствительными надписями. Старожилы говорят, что вся читаю- щая Москва ходила гулять на Лизин пруд, что там были и места свидания любовников и места дуэлей. И много было пи- сано потом повестей в таком роде; но их тотчас же забывали по прочтении, а до нас не дошли даже и названия их,— знак, что только талант умеет угадывать общую потребность и тай- 168
ную думу времени. Все произведения, которыми таланты уга- дывали и удовлетворяли потребности времени, должны сохра- няться в истории: это — курганы, указывающие на путь наро- дов и на места их роздыхов... К таким произведениям принад- лежит «Людмила» Жуковского. Сверх того, романтизм этой баллады состоит не в одном нелепом содержании ее, на изобре- тение которого стало бы самого дюжинного таланта, но в фан- тастическом колорите красок, которыми оживлена местами эта детски простодушная легенда и которые свидетельствуют о та- ланте автора. Такие стихи, как, например, следующие, были для своего времени откровением тайны романтизма: Слышат шорох тихих теней; В час полуночных видений, В дыме облака, толпой, Прах оставя гробовой, С поздним месяца восходом, Легким, светлым хороводом В цепь воздушную свились — Вот за ними понеслись; Вот поют воздушны лики: Будто в листьях павилики Вьется легкий ветерок; Будто плещет ручеек. Или вот эта фантастическая картина ночной природы: Вот и месяц величавый Встал над тихою дубравой: То из облака блеснет, То за облако зайдет; С гор простерты длинны тени И лесов дремучих сени, И зерцало зыбких вод, И небес далекий свод В светлый сумрак облеченны...1 Спят пригорки отдаленны, Бор заснул, долина спит... Чу!., полиочный час звучит. Потряслись дубов вершины; Вот повеял от долины Перелетный ветерок... Скачет по полю ездок... Такие стихи вполне оправдывают восторг и удивление, ко- торыми была некогда встречена «Людмила» Жуковского: 169
тогдашнее общество бессознательно почувствовало в этой бал- ладе новый дух творчества, новый мир поэзии — и общество не ошиблось. «Светлана», оригинальная баллада Жуковского, была при- знана его chef d'oeuvre,* так что критики и словесники того вре- мени (она была напечатана в 1813 году, стало быть, тридцать лет назад тому) титуловали Жуковского певцом Светланы. В этой балладе Жуковский хотел быть народным; но о его притязаниях на народность мы скажем после. Содержание «Светланы» известно всем и каждому: оно самое романтическое, и вообще лучшая критика, какая когда-либо написана была, о «Светлане», заключается в посвятительном куплете баллады: В ней большие чудеса, Очень мало складу. «Алина и Альсим», кажется, принадлежит к числу ориги- нальных баллад Жуковского.* Она отличается каким-то про- стодушием в тоне, не свойственным нашему времени и вызы- вающим на уста не совсем добрую улыбку; но ее содержание, несмотря на романтизм, исполнено смысла и должно было иметь самое разумное влияние на свое время. Вероятно, такие стихи, как следующие, не одними прекрасными устами повторялись набожно: Что пользы в платье дорогое Себя рядить? Богатство на земле прямое Одно: любить. Картина свидания Алины с Альсимом, представшим перед нею под видом продавца золотых вещей; нарисована кистью грустною и меланхолическою; некоторые стихи проникнуты самым обаятельным романтизмом, как, например, эти: Блистала красота младая В его чертах; Но бледен; борода густая; Печаль в глазах. Мила для взоров живость цвета, Знак юных дней; Но бледный цвет, тоски примета, Еще милей? Развязка баллады — детская мелодрама: кинжал, убийство невинных и терзание совести убийцы. Мы думаем, что таким * лучшим произведением {франц.).— Ред. 170
окончанием испорчена баллада, имевшая для своего времени великое достоинство. Не знаем, что подало повод Жуковскому написать «Двена- дцать спящих дев»; но мысль «Вадима», составляющего вторую часть этой огромной баллады, заимствована им из романа Шписа «Старик везде и нигде».г Место действия этой баллады в Киеве и Новегороде; но местных и народных красок—никаких. Это нисколько не русская, но чисто романтическая баллада в духе средних веков. Мы еще возвратимся к ней. Говорят, что «Эолова арфа» — оригинальное произведение Жуковского: не знаем; но по крайней мере достоверно то, что она — прекрасное и поэтическое произведение, где сосредото- чен весь смысл, вся благоухающая прелесть романтики Жуков- ского.2 Эта любовь, несчастная по неравенству состояний, мла- денчески невинная, мечтательная и грустная, это свидание под дубом, полное тихого блаженства и трепетного предчувствия близкого горя, и арфа, повешенная «залогом прекрасных ми- нувшего дней», и явление милой тени одинокой красавице, сопровождаемое таинственными звуками и возвестившее утрату всего милого на земле,—всё это так и дышит музыкою северного романтизма, неопределенного, туманного, унылого, возникшего на гранитной почве Скандинавии и туманных берегах Альбиона... Надо живо помнить первые лета своей юности, когда сердце уже полно тревоги, но страсти еще не охватили его своим поры- вистым пламенем,— надо живо помнить эти дни сладкой тоски, мечтательного раздумья и тревожного порывания в какой-то таинственный мир, которому сердце верит, но которого уста не могут назвать,— надо живо помнить это время своей жизни, чтоб понять, какое глубокое впечатление должны производить на юную душу эти прекрасные стихи последнего куплета баллады: И нет уж Минваны... Когда от потоков, холмов и полей Восходят туманы, И светит, как в дыме, луна без лучей —3 Две видятся тени: Слиявшись летят К знакомой им сени... И дуб шевелится, и струны звучат. Минвана — не гордая красавица юга, с роскошными фор- мами тела, огненными глазами, цветущая здоровьем, пышу- щая страстью; нет, это бледная красота севера, тихая и кроткая, похожая на какое-то милое, воздушное видение, красота, тро- гающая своею болезненностью, очаровывающая ^своею томно- 171
стью, идеал романической красоты и в особенности идеал красоты Жуковского... Младая Минвана Красой озаряла родительский дом; Как зыби тумана, Зарею златимы над свежим холмом, Так кудри густые С главы молодой На перси младые, Вияся, бежали струей золотой. Приятней денницы Задумчивый пламень во взорах сиял; Сквозь темны ресницы Он сладкое в душу смятенье вливал; Потока журчанье — Приятность речей; Как роза, дыханье; Душа же прекрасней и прелестей в ней. Со стороны художественной в этой балладе есть один важ- ный недостаток: если нельзя сказать, чтоб она была растянута,, то и нельзя сказать, чтоб она была сжата столько, сколько бы это нужно было для полного и сильного впечатления. «Рыцарь Тогенбург» — прекрасный и верный перевод одной1 из лучших баллад Шиллера. Рыцарь любит девушку, которая не понимает чувства любви; тревоги военной жизни и жаркие схватки с мусульманами не охладили в рыцаре его несчастной страсти; возвратившись на родину, он узнает, что она — мона- хиня; тогда он скрывается в убогой келье, по соседству мона- стыря, как гроб схоронившего в себе все надежды его на бла- женство жизни,— И душе его унылой Счастье там одно: Дожидаться, чтоб у милой Стукнуло окно, Чтоб прекрасная явилась, Чтоб от вышины В тихий дол лицом склонилась, Ангел тишины. В одно прекрасное утро злополучный рыцарь умер, смотря- на окно... Подлинно — рыцарь печального образа!.. Как жаль, что Шиллер воскресил его не совсем в пору да во-время! Сердца 172
холодные и разочарованные, души жестокие и прозаические, мы жалеем об этом рыцаре, но не как о человеке, постигнутом роком и несущем на себе тяжкое бремя действительного не- счастия, а как о сумасшедшем... Поистине бедняжка для нас немного смешон и жалок... Что делать? в этом отношении мы совершенно классики и нисколько не романтики.» Во-первых, мы не верим, чтоб всё назначение мужчины заключалось только в любви и чтоб все силы души его должны были сосредоточить- ся в одном этом чувстве; во-вторых, мы мало уважаем верность до гроба и считаем ее натяжкою воли, аффектациею, а не сво- бодно горящим огнем чувства; в-третьих, мы не верим возмож- ности любви нераздельной,— если можем допустить ее, то не иначе, как болезнь или помешательство. Любовь вспыхивает от сближения, взаимность раздражает и поддерживает ее энергию; невнимание и холодность вызывают чувство оскорб- ленного самолюбия, униженного достоинства — и уничтожают возможность любви. Есть люди и в наше время, которые готовы уверить себя в каком угодно чувстве и которые никогда не бу- дут иметь благородной смелости сознаться перед самими собою, что их чувство у них не в сердце, не в крови, а в голове и фанта- зии. Они думают, что изменить раз овладевшему ими чувству постыдно, и целую жизнь натягиваются, силою воли, держать себя в этом чувстве. A force de forger...* и их вымышленное чувство в самом деле дает им призрак радости и тоски, как будто бы и действительное чувство. Бедняки рисуются перед самими собою и не нарадуются своей глубокой и сильной натуре, которая если полюбргт раз, то уж навсегда, и скорее умрет, чем изменит своему чувству. Они не знают, что в этой добродетели давно уже победил их знаменитый витязь Дон Кихот, который до могилы остался верен своей прекрасной Дульцинее, 'которого одна мысль о сей очаровательной даме его сердца укрепляла на великие подвиги, на битвы с мельницами и баранами, делая его и не- счастным и блаженным... А что такое Дон Кихот?— Человек вообще умный, благородный, с живою и деятельною натурою, но который вообразил, что ничего не стоит в XVI веке сделаться рыцарем XII века — стоит только захотеть... Мы выше заметили что романтизм не есть достояние и при- надлежность одной какой-нибудь страны или эпохи: он — веч- ная сторона натуры и духа человеческого; он не умер после средних веков, а только преобразился. Итак, наш новейший романтизм не думает отрицать любви, как естественного стрем- ления сердца,.но только требует, чтоб это стремление не было подземного, темною, адскою силою, вовлекающею человека, * поскольку куешь... <поневоле становишься кузнецом> {франц.).— Ред. 173
как пасть гремучей змеи, в бездну погибели. Не отнимая у чувства свободы, наш романтизм требует, чтоб и чувство, в свою очередь, не отнимало у человека свободы, а свобода есть разумность. Где же разумность — в болезненном чувстве, при- ковавшем одного человека к другому, когда этот другой сво- боден? В таком случае бог с нею — с любовью! Широка жизнь, и много дорог на ее бесконечном пространстве, и любую из них может выбрать себе свободная деятельность мужчины. Грустно видеть человека, который потерял всё, что любил, и которого сердце этою потерею навсегда сокрушено и разбито; но никто не осудит такого человека: его скорбь имеет имя, она действительна,— он оплакивает то, что звал своим, чем был счастлив. Но сделаться жертвою призрака, мечты, прихоти больного воображения, каприза неразумного сердца, сосредо- точить все свои желания на женщине, которая о нас не думает, посвятить всю жизнь свою на то, чтоб украдкою изредка смо- треть на нее в почтительном расстоянии,— какая унизительная, какая презренная роль! В одной сказке сумасбродного роман- тика Гофмана человек влюбляется в автомата и гибнет жертвою этой любви: не похож ли на него рыцарь Тогенбург?.. В сред- ние века понимали любовь как какое-нибудь неизбежное, роковое предназначение. Романтизм нашей эпохи понимает дело проще, без всякого мистицизма. Он не думает,, чтоб для мужчины существовала только одна женщина в мире, а для женщины — только один мужчина в мире. Выбор предмета любви основан на капризе сердца; любовь зависит от сближения, а сбли- жение от случайности. Не удалось здесь — удастся там; не со- шлись с одною, сойдетесь с другою. Это опять не значит, чтоб можно было полюбить или не полюбить по воле своей: это значит только то, что если каждый может любить только известный идеал, то никогда никакой идеал не является в мире в одном экземпляре, но существует в большем или меньшем числе видо- изменений и оттенков. Наш романтизм хлопочет не о том,— однажды или дважды должно и можно любить в жизни,— но о том, чтоб не разбить другого, предавшегося вам сердца и не быть причиною несчастия его жизни. Вы любили только раз в жизни и были до гроба верны одной только привязанности: пре- красно! Но не делайте из этого общего для всех правила! Один так, другой иначе, тот — один раз в жизни, а этот — десять раз: оба равно правы, лишь бы только на совести которого-нибудь из них не легло ничье несчастие. Нет преступления любить несколько раз в жизни, и нет заслуги любить только один раз: упрекать себя за первое и хвастаться вторым — равно нелепо... Когда две эпохи так противоположно расходятся во взгляде на одни и те же предметы, то поэзия старой эпохи теряет свою силу для новой. Если какая-нибудь эпоха выразила собою 174
один из моментов всемирно-исторического развития,— то ее поэзия всегда имеет свою историческую важность; но только ее собственная поэзия, а не поддельная под нее. И потому го- тические соборы средних веков и в наше время сильно действу- ют на душу, а баллады Шиллера, несмотря на всю поэтиче- скую прелесть их, ни для кого не занимательны. Скажем более: чем выше по своему художественному достоинству такие бал- лады, как «Рыцарь Тогенбург», тем большее сожаление воз- буждают они в читателе нашего времени, что столько пушечных зарядов потрачено по воробьям... Разумеется, это можно ставить в упрек Шиллеру, но отнюдь не Жуковскому: ибо первый, в приведенных нами стихотворе- ниях, старался воскресить давно умершие интересы, когда современная жизнь кипела великими вопросами и историче- ский дух, как подземный крот, подрывал старые основы новой действительности; а второй усвоивал юной, едва рождавшейся литературе плодотворные для нее элементы, и юное, едва воз- рождавшееся общество знакомил с новыми, необходимыми ему интересами. Итак, чтоб еще полнее и определеннее высказать сущность и характер романтизма средних веков, а вместе с ним и романтики Жуковского,— бросим беглый взгляд на содержание еще некоторых баллад его. Один добрый пустынник раз завел к себе в лесную келыо заблудившегося путника,— потом узнал в нем свою любезную, после чего, сорвав с себя накладную бороду, Эдвин поклялся жить и умереть вместе с Мальвиною. Это, вероятно, случилось так давно, что теперь трудно и поверить, чтоб когда-нибудь мог- ло случиться. Эдвин любил Эльвину,1 но богатый отец его запретил ему видеться с бедною девушкою. Что тут делать? Не читавшие этой баллады могут подумать, что Эдвин был школь- ник, которого отец мог высечь за непослушание. Ничего не бы- вало! Он был малый на возрасте, уже знакомый с страстями: Увы, Эдвин! В какой борьбе в нем страсти! И ни одной нет силы победить... Как не признать отцовской власти? Но как же не любить? Так вот что затрудняло и заставляло его страдать! Его отец был отец по понятиям средних веков, т. е. человек, который, за бедный дар жизни, считал себя вправе лишать сына счастия, но произволу своей прихоти, другими словами — считал сына своим рабом, своею вещью... В наше время отец имеет совсем другое значение: его связывает с детьми не столько кровь, сколь- ко дух; он считает своею заслугою не то, что дал детям своим физическое существование, но то, что он дал им через воспи- 175
тание, основанное на любви, нравственную жизнь. Если б отец нашего времени стал отнимать у сына счастие его жизни, на основании собственных корыстных расчетов,— все бы уви- дели, что отец его любит себя, а не сына, и тем самым уничто- жает свои права над ним: ибо если нет любви, связывающей отца с детьми, то у детей нет и отца. Но в средние века думали об этом иначе, и отец считал своим священным правом быть дес- потом, а сын — своею священною обязанностию — быть вещию дражайшего родителя. Так думал и наш Эдвин, а потому и слег с горя в постель, решившись смертию окончить жизнь свою,1 но прежде ему хотелось взглянуть на Эльвину, которая, приняв его последний вздох, тоже не захотела больше жить, и едва успела добежать до своей матери, как и умерла. Вот как любили прежде и как тогда опасно было «дражайшим родителям» разлучать верные сердца. Но вместе с тем должно заметить,, что в то время, когда появились на русском языке обе эти баллады, они были важны для воспитания в обществе человеческих чувств и не могли не действовать на нравственное образование новых поколений.— Варвик, похититель короны и убийца своего цар- ственного воспитанника, законного наследника престола, на- казан — наводнением; спасаясь в челноке, он принужден про- тянуть руку утопающему младенцу — призраку погубленного им царевича, который и увлекает его в волны. 2 Стихи этой баллады чудесные, описания картинные, цель нравственная— всё хорошо, только нимало не правдоподобно...— Рыцарь Адельстан купил у сатаны счастие любви обещанием распла- титься с ним за это — своим первенцем; но лишь подал он ему младенца, как и очутился сам в его когтях, а младенец спасся каким-то чудом. Стихи этой баллады звучные, живописные; содержание поучительно, но не для людей грамотных и сколько- нибудь образованных, а именно для того класса людей, который, по безграмотности, совсем не читает баллад...3— Славный боец был Гаральд; но не в добрый час захотелось ему напиться воды из ручья — выпил и окаменел; это была злая шутка со стороны фей, которые обольстили и увлекли спутников Гаральда... Как хорошо, что в наше прозаическое время феи перевелись, и мы можем пить воду, не боясь окаменеть!..4—Слуга, убив своего паладина, надел на себя его доспехи и по причине их тяжести утонул в реке, куда сбросил его конь убитого рыцаря: достойное наказание убийце!5— Один жестокий епископ сжег в сарае, как мышей, бедный народ, просивший у него хлеба в голодный год, и за то был наказан мышами же, которые съели живьем самого его...6 Чудные века были эти времена феодализ- ма! Всякая добродетель в них немедленно награждалась и всякий порок немедленно наказывался. Пострадать невин- но тогда не было никакой возможности: в чем бы ни обвиняли 176
вас — хотя бы в отцеубийстве,— но, если вы были убеждены в своей невинности, вам стоило только опустить RyKy в кипяток и быть уверенным, что рука ваша не обожжется, а этим чудом и других убедить в чистоте вашей совести... Должно быть, те- перь свойство горячей воды много изменилось: проклятая равно сварит и виновную и невинную руку. Вот и извольте жить в такие времена да читать баллады, в чудесах которых разуверяет вас эта положительная действительность! Хуже всего то обстоятельство, что в наше прозаическое время чтение чудесных баллад не доставляет никакого удовольствия, но на- водит апатию и скуку... Вот, например, как хороша «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем, и кто сидел впереди»! Жуковский превосходно перевел ее с английского (кажется, из Сутэя),1 но ведь дочесть ее до конца, право, нет сил. Старушка эта была — страшная колдунья, сколько можно судить по ее собственной исповеди: Здесь вместо дня была мне ночи мгла; Я кровь младенцев проливала, Власы невест в огне волшебном жгла И кости мертвых похищала. Боясь дьявола, который должен, по уговору, прийти за ее телом (уж не знаем, зачем понадобилось лукавому тело старухи, когда душа ее была и без того в его когтях?), старуха просит сына своего, чернеца, отстоять молитвами ее кости от покушений нечистого. Однако ж тот взял свое, на черном коне похитив старую колдунью. И поделом ей; но вот беда: мы реши- тельно не верим ни колдунам, ни колдуньям, и если ни за что в свете не позволим им проливать кровь наших младенцев, то охотно позволим им жечь в волшебном и каком угодно огне остриженные волосы наших невест (если им вздумается обрезать свои волосы) и похищать кости наших мертвых. Впрочем, кол- дуны нашего времени, колдуны классические, гораздо умнее колдунов романтических: если кровь младенцев, волосы (или, пожалуй, даже и власы) невест и кости мертвых не дадут им де- нег, они не станут и гнаться за ними. Что же касается до костей мертвых собственно, то для их спокойствия в матери сырой зем- ле гораздо опаснее всяких колдунов студенты медицинских факультетов и вообще люди, занимающиеся врачебною наукою: ни один из этих господ не усомнится спрятать в свой карман выглянувший из земли череп, в полной уверенности (которой, по совести и здравому рассудку, нельзя не оправдать и не одоб- рить), что покойный владелец черепа нисколько не будет в пре- тензии на такое поругание и что для него решительно всё равно — гнить ли в земле или в ученом кабинете споспешество- вать успехам благодетельного для человечества знания.2 12 Белинский, т. VII 777
Итак, чтоб восхититься балладою, в которой описывается пу- тешествие старухи-колдуньи в ад с чортом и на чорте, надо иметь способность с поднявшимися на голове волосами и выпучен- ными от ужаса глазами слушать все глупые бредни черни о колдунах и чертях,— а способность эта может быть только плодом самого грубого невежества, от которого теперь освобож- дается мало-помалу даже и чернь. Такие баллады могли бы пугать разве только нежное и впечатлительное (impressionable) воображение детей; но кто же захочет нравственно губить детей на всю жизнь, давая им в руки такого рода баллады?.. Это было бы далеко превзойти в преступлении старую колдунью, которая ... кровь младенцев проливала, Власы невест в огне волшебном жгла И кости мертвых похищала. И, однако ж, Жуковский так был верен своему романтиче- скому направлению в духе средних веков, что баллады самого странного содержания переведены им уже после 1820 года. К числу таких баллад принадлежит и баллада о старухе-кол- дунье, ехавшей в ад с дьяволом на чорте. Переведенная им «Ле- нора» напечатана была в 1831 году.— Как на образец неумерен- ного и несвоевременного романтизма, укажем вга балладу «Изолина». Певец Алонзо возвратился из Палестины и начал петь под окнами своей Изолины, но, узнав, что она умерла, он сам сию же минуту умирает, а Изолина воскресает от его песни: вот и все!— Еще более характеризует романтизм средних веков баллада «Доника», которой содержание состоит в том, что в прекрасную невесту рыцаря ни с того, ни с сего вдруг вселился бес и оставил ее при алтаре, куда пришла она венчаться, но оставил ее вместе с ее жизнию... Вот он, романтизм средних веков, мрачное царство подземных демонских сил, от которых нет защиты самой невинности и добродетели! Греческий роман- тизм никогда не доходил до таких нелепостей, унижающих человеческое достоинство.— Баллады: «Братоубийца», «Коро- лева У рака и пять мучеников» и «Покаяние» суть не что иное, как католические легенды средних веков. Последняя — лучшая из них и по стихам и по содержанию. «Замок Смальгольм», прекрасная баллада Вальтера Скотта, прекрасными стихами переведенная Жуковским, поэтически характеризует мрачную и исполненную злодейств и преступлений жизнь феодальных времен. По языку это одно из удивительнейших произведений Жуковского. В собственно лирических произведениях, переведенных и переделанных Жуковским с немецкого языка, открывается еще более, чем в балладах, сущность и характер его романтизма. Что такое этот романтизм? Это — желание, стремление, порыв, 178
чувство, вздох, стон, жалоба на несвершенные надежды, которым не было имени, грусть по утраченном счастии; которое бог знает в чем состояло; это — мир, чуждый всякой действитель- ности, населенный тенями и призраками, конечно, очарователь- ными и милыми, но тем не менее неуловимыми; это — унылое, медленно текущее, никогда не оканчивающееся настоящее, которое оплакивает прошедшее и не видит перед собою буду- щего; наконец, это — любовь, которая питается грустью и ко- торая без грусти не имела бы чем поддержать свое существова- ние. Поищем в стихах Жуковского оправдания нашего неопре- деленного и туманного определения его поэзии. Подробный раз- бор каждого стихотворения далеко бы завлек нас, и потому мы выберем одно из самых характерических, а потом, в парал- лель ему, сделаем указания на основную мысль других более или менее замечательных его стихотворений; через это мы ука- жем на основной мотив всех мелодий его поэзии: ибо все стихо- творения Жуковского не что иное, как разные вариации на,один и тот же мотив. Ко всем им идут, как эпиграф, два последние стиха, которыми оканчивается пьеса «Тоска по милом»: Любовь, ты погибла; ты, радость, умчалась; Одна о минувшем тоска мне осталась. «Таинственный посетитель» есть одно из самых характери- стических стихотворений Жуковского. Прочтем его. Кто ты, призрак, гость прекрасный? К нам откуда прилетал? Безответно и безгласно, Для чего от нас пропал? Где ты? Где твое селенье? Что с тобой? Куда исчез? И зачем твое явленье В поднебесную с небес? Не Над&исда ль ты младая, Приходящая порой Из неведомого края Под волшебной пеленой? Как она, неумолимо Радость милую па час Показал ты, с нею мимо Пролетел и бросил нас. . Не Любовь ли нам собою Тайно ты изобразил? Днп любви, когда одною 179
Мир одной прекрасен был? Ах! тогда сквозь покрывало Неземным казался он... Снят покров; любви не стало; Жизнь пуста и счастье сон. Не волшебница ли Дума Здесь в тебе явилась нам? Удаленная от ' шума И мечтательно к устам Приложивши перст, приходит К нам, как ты, она порой, И в минувшее уводит Нас безмолвно за собой. Иль в тебе сама святая Здесь Поэзия была?.. К нам, как ты, она из рая Два покрова принесла; Для небес лазурно ясный, Чистый, белый для земли: С ней всё близкое прекрасно; Всё знакомо, что вдали. Иль Предчувствие сходило К нам во образе твоем И понятно говорило О небесном, о святом? Часто в жизни то бывало: Кто-то светлый подлетит И подымет покрывало, И в далекое манит.г Поняли ль вы, кто такой этот «таинственный посетитель»? Сам поэт не знает, кто он, и думает видеть в нем то Надежду, то Любовь, то Думу, то Поэзию, то Предчувствие... Но эта-то неопределенность, эта-то туманность и составляет главную пре- лесть, равно как и главный недостаток поэзии Жуковского. По- пытаемся объяснить ее. Есть в человеке чувство бесконечного; оно составляет основу его духа, и стремление к нему есть пружина всякой духовной деятельности. Без стремления к бесконечному нет жизни, нет развития, нет прогресса. Сущность развития состоит в стрем- лении и достижении. Но когда человек чего-нибудь достигает, он не останавливается на этом, не удовлетворяется этим вполне; напротив, торжество достижения бывает в его душе непродолжи- 180
телыю и скоро побеждается новым стремлением. Отсюда чув- ство внутреннего недовольства, неудовлетворения ничем в жиз- ни; отсюда тайная тоска. Можно сказать, что человек бывает счастливее, пока он борется с препятствиями к достижению, нежели когда он наслаждается победою борьбы, праздником достижения. Иначе и быть не может. Чем глубже натура чело- века, тем сильнее в нем стремление и тем менее способен он к удовлетворению. И неестественным стремленьем Весь мир в мою теснился грудь; Картиной, звуком, выраженьем — Во всё я жизнь хотел вдохнуть. И в нежном семени сокрытый, Сколь пышным мне казался свет... Но, ах, сколь мало в нем развито! И малое — сколь бедный цвет! — говорит Шиллер.1 Таково свойство бесконечного: дух человека в состоянии охватить его только в моментальном, конечном его проявлении, в условиях временной последовательности; и потому, достигая чего-нибудь, он тотчас же видит, что не достиг- нул всего. Тогда он отрицает достигнутое им нечто, как не выра- жающее бесконечного, и думает достигнуть его в другом. В этом состоит сущность жизни как беспрерывного развития, беспрерывного движения вперед. И когда это стремление осу- ществляется в сфере практического мира, когда оно есть вечное делание, беспрерывное творчество, тогда стремление это есть действительная сила человека, тогда для него есть цель, и если достижение не удовлетворяет такого человека, тем не менее оно для него — прогресс, и новое стремление его выше пред- шествовавшего, новая цель выше достигнутой. Но есть натуры аскетические, чуждые исторического смысла действительности, чуждые практического мира деятельности, живущие в отвлечен- ной идее: такие натуры стремление к бесконечному принимают за одно с бесконечным и хотят, во что бы то ни стало, найти свое удовлетворение в одном стремлении. В этом есть своя сторона истины, и такие люди, конечно, несравненно выше людей самых практических и деятельных, незнакомых с стремлением, а удовле- творяющихся самыми простыми и положительными целями житейскими. Но тем не менее они — люди односторонние, ибо пружину действия принимают за само действие и за цель дей- ствия: это такая же ошибка, как если б кто, желая узнать, ко- торый час, вместо того, чтоб посмотреть на циферблат, от- крыл внутренность часов и начал смотреть на спиральную цепочку. 181
Итак, содержание поэзии Жуковского, ее пафос составляет стремление к бесконечному, принимаемое за само бесконечное, движущую силу — за цель движения. Совершенно чуждая исто- рической почвы, лишенная всякого практического элемента, эта поэзия вечно стремится, никогда не достигая, вечно спра- шивает самое себя, никогда не давая ответа: Иль опять от вышины Весть знакомая несется? Или снова раздается Милый голос старины, Или там, куда летит Птичка, странник поднебесный, Всё еще сей неизвестный Край эюгланного сокрыт?.. Кто ж к неведомым брегам Путь неведомый укажет? Ах! найдется, кто мне скажет, Очарованное Там?1 Озарися, дол туманный; Расступися, мрак густой; Где найду исход желанный? Где воскресну я душой? Испещренные цветами, Красны холмы вижу там... Ах, зачем я не с крылами? Полетел бы я к холмам.2 Вот два отрывка из двух разных стихотворений: не вариации ли это на мотив «Таинственного посетителя»?.. И в доказатель- ство этого можно бы привести по отрывку почти из каждого стихотворения Жуковского... Есть в жизни человека время, когда он бывает полон безот- четного стремления, безотчетной тревоги. И, если такой чело- век может потом сделаться способным к стремлению действи- тельному, имеющему цель и результат, он этим будет обязан тому, что у него было время безотчетного стремления. Такая пора безотчетного стремления и бессознательных порывов была и у человечества: в этом-то и состоит сущность романтизма сред- них веков. Если в романтизме современной Европы нет мрака и много света, так это потому, что Европа пережила ром!антизм средних веков. И если мы в поэзии Пушкина найдем больше глубокого, разумного и определенного содержания, больше зрелости и мужественности мысли, чем в поэзии Жуковского,— это потому, что Пушкин имел своим предшественником Жуков- 182
ского. Жуковский своею поэзиею пополнил в русской жизни недостаток исторических средних веков, и, благодаря ему, для русского общества стала не только доступна, но и родственна и романтическая поэзия средних веков и романтическая поэзия начала XIX века. А это с его стороны великий подвиг, которому награда — не простое упоминовение в истории отечественной литературы, но вечно славное имя из рода в род... Всякий предмет имеет две стороны, и находить в нем не одно хорошее — совсем не значит осуждать его. Романтизм средних веков, разумеется, не годится для нашего времени; теперь он не истина, а ложь; но в свое время он был истиною. Был и в истории русской литературы и русского общества момент, когда для них романтизм средних веков был необходимым эле- ментом жизни, живым семенем, которым должна была оплодо- твориться почва русской поэзии. Велик подвиг того, кто удовле- творил этой потребности; но тем не менее мы не должны оста- ваться при одном безотчетном удивлении к этому подвигу,— должны сознать его в настоящем его значении, увидеть все его стороны. Мало того, чтоб сказать, что Жуковский ввел романтизм в русскую поэзию: надо показать этот романтизм в его настоящем виде. Любовь играет главную роль в поэзии Жуковского. Какой же характер этой любви? в чем ее сущность?— Сколько мы по- нимаем, это не любовь, а скорее потребность, жажда любви, стремление к любви, и потому любовь в поэзии Жуковского — какое-то неопределенное чувство. Это — Уныния прелесть, волненье надежды, И радость и трепет при встрече очей, Ласкающий голос — души восхищенье, Могущество тихих, таинственных слов, Присутствия радость, томленье разлуки. * Скажут: всё это — несомненные приметы, общие признаки любви. Согласны; но потому-то и видим мы в этом неопреде- ленность, что это слишком общие приметы. Любовь — обще- человеческое чувство; но в каждом человеке оно принимает свой оригинальный оттенок, свою индивидуальную особность,— в произведениях поэта тем более. Мы слышим в поэзии Жуков- ского стоны растерзанного сердца, видим слезы по несбывшимся сладостным надеждам,— и сочувствуем этому горю без уте- шения, этой скорби без выхода, этому страданию без исцеления; но не видим живого образа, не слышим живого голоса, столь дорогого сердцу поэта: для нас это — видение, призрак... В следующих стихах мы встречаем идеал и предмета любви и самой любви,— идеал, созданный нашим поэтом: 183
В тот час, * как тишиною Земля облечена, В молчании вселенной Одна обвороженной Душе она слышна; К устам твоим она Касается дыханьем; Ты слышишь с содроганьем Знакомый звук речей, Задумчивых очей Встречаешь взор приятный, И запах ароматный Пленительных кудрей Во грудь твою лиется, И мыслишь: ангел вьется Незримый над тобой. При ней — задумчив, сладкой Исполненный тоской, Ты робок, лишь украдкой Стремишь к ней томный взор: В нем сердце вылетает; Несмел твой разговор; Твой ум не обретает Ни мыслей, ни речей; Задумчивость, молчанье, И страстное мечтанье — Язык души твоей; Забыты все желанья...1 Всё это очень верно, но только до известной степени. Есть нора в жизни человека, когда только в этом заключены самые страстные желания его сердца, самые пламенные сны его фан- тазии; но эта пора скоро проходит, и сердце человека загорает- ся новыми желаниями. Юноша не может любить, как любит отрок на переходе в юношество: его мечты действительнее, и стыдливое молчание и несмелый разговор недолго в состоянии удовлетворять его. Кроме того, сама любовь, как всё живое, растет, движется, желания влекут и стремят за собою другие желания, и это продолжается до тех пор, пока любовь не при- мет определенного характера и любящиеся не придут в опре- деленные отношения друг к другу. Вообразим себе чету любя- щихся, которые всю жизнь свою только и делают, что стыдливо потупляют свои взоры, как скоро встретятся, и ведут друг с другом несмелый разговор: ведь это была бы довольно странная картина,^хотя и обаятельная в своем начале... Жуковский в 184
этом отношении уж слишком романтик в смысле средних веков: ему довольно только носить чувство в своем сердце, и он бе- режет и лелеет его таким, каким зашло оно в его сердце; он испугался бы его изменяемости и увидел бы в ней непостоян- ство... Мы уже раз заметили в «Отечественных записках», что есть натуры, которых вся жизнь — выражение какого-ни- будь возраста человеческого, и что Крылов в своих баснях — вечно юный младенец, а Жуковский в своих романтических произведениях — никогда не стареющийся юноша...1 Мы сделали бы большой недосмотр, если б, говоря о поэ- зии Жуковского, не обратили внимания на скорбь и страдание, как на один из главнейших элементов всякой романтической поэ- зии, и поэзии Жуковского в особенности. Посмотрите, какие мечты и образы вечно занимают ее! Там дева в черной власянице молится на кладбище перед образом богоматери и неприметно отходит в другой мир;2 тут... но мы лучше выпишем вполне одну из самых характеристических пьес в этом роде: Дорогой шла девица; С ней друг ее младой: Болезненны их лица, Наполнен взор тоской. Друг друга лобызают И в очи и в уста — И снова расцветают В них жизнь и красота. Минутное веселье! Двух колоколов звон: Она проснулась в келье, В тюрьме проснулся он.8 Такое направление поэзии Жуковского очень естественно и понятно: так как она чужда всякого исторического созер- цания, всякого чувства прогресса, всякого идеала высокой будущности человечества,— то мир подлунный для нее есть мир скорбей без исцеления, борьбы без надежды и страдания без выхода. Поэтому в поэзии Жуковского вопли сердечных мук являются не раздирающими душу диссонансами, но тихою сер- дечною музыкою, и его поэзия любит и голубит свое страдание как свою жизнь и свое вдохновение. Жуковского можно назвать певцом сердечных утрат,— и кто не знает его превосходной элегии на «Кончину королевы Виртембергской» — этого вы- сокого католического реквиэма, этого скорбного гимна житей- ского страдания и таинства утрат?,. Это в высшей степени романтическое произведение в духе средних веков. Оно всегда 185
'прекрасно; но если вы хотите насладиться им вполне и глубоко — прочтите его, когда сердце ваше постигнет скорбная утрата... О, тогда в Жуковском найдете вы себе друга, который разделит с вами ваше страдание и даст ему язык и слово... Все сочинения Жуковского можно разделить на три разряда: к первому относятся мелкие романтические пьесы — и ориги- нальные, которых немного, и не столько переведенные, сколько усвоенные его музою; потом собственно переводы; и наконец оригинальные произведения, которые не могут быть названы романтическими. К последним принадлежат послания и разные патриотические пьесы, писанные на известные случаи. Это самая слабая сторона поэзии Жуковского; в ней он неверен своему призванию и потому холоден, исполнен реторики. Прочтите его «Песнь барда над гробом славян-победителей», «На смерть графа Ка- менского», «Певца во стане русских воинов», «Певца в Кремле» и пр.— и вы не узнаете Жуковского. Несмотря на звучный и крепкий стих, вы почувствуете себя утомленными и скучаю- щими, читая эти пьесы; вы удивитесь, как мало в них жизни, чувства, движения, свободы. Причина этому, разумеется, не отсутствие в сердце поэта святой любви к родине. Но кто же мог бы отрицать это чувство, например, в Крылове? А между тем Крылов не написал ни одной оды, ни одного патриотического стихотворения в лирическом роде. Он получил от природы та- лант для басни; в таком случае он хорошо сделал, что не писал од и трагедий.1 Жуковский по натуре своей— романтик, и ничто так не вне его таланта и призвания, как стихотворения общественные, на исторической почве основанные. «Певцу во стане русских воинов» Жуковский обязан своею славою: только через эту пьесу узнала вся Россия своего великого поэта; и это произведение было весьма полезно в свое время. Но что же доказывает это?— Только, что тогда понимали поэзию иначе, нежели как понимают ее теперь (а понимали ее тогда, как реторику в стихах). В «Певце во стане русских воинов» нет даже чувства современной действительности: в этой пьесе вы не услышите ни одного выстрела из пушки или из ружья, в ней нет и признаков порохового дыма — в ней летают и сви- стят не пули, а стрелы, генералы являются воинами не в ки- верах или фуражках, а в шлемах, не в мундирах и шинелях, а в бронях, не со шпагами в руках, а с мечами и копьями; к до- , вершеншб этой пародии на древность, все они — с щитами... Всё это признак реторики, ибо поэзия проста: она не чуждается обыкновенных предметов действительности, не боится сделать- ся от них прозою, но поэтизирует самые прозаические вещи. И неужели жерла пушек, изрыгающие огонь и смерть тыся- чам, неужели дула ружей, посылающие издалека верную смерть, 186
неужели трехгранный штык, стальною стеною низлагающий сомкнутые ряды,— неужели всё это имеет в себе менее поэзии, чем кольчуги, щиты, стрелы и копья древности?.. Напротив, последние — детские игрушки в сравнении с первыми, блед- ная проза в сравнении с страшною и грандиозною поэзиею. И потом, к чему эти славяне и эти барды славянские?С Наполео- ном дрались совсем не славяне, а русские! Скажут: но разве рус- ские — не славянского племени народ? — Положим, что и так; но разве все народы Западной Европы не тевтонского пле- мени: а кто же скажет, что русские дрались под Бородиным с тевтонами, на том основании, что Галлия некогда была завое- вана франками, а франки были народ тевтонского племени? И потом, какие барды были у славян? Да, сверх того, бард Жуковского очень похож на скандинавского скальда. Вообще, ничего не чужда до такой степени поэзия Жуковского, как рус- ских национальных элементов. Может быть, это недостаток, но в то же время и достоинство: если б национальность составляла основную стихию поэзии Жуковского,— он не мог бы быть ро- мантиком, и русская поэзия не была бы оплодотворена роман- тическими элементами. Поэтому все усилия Жуковского быть народным поэтом возбуждают грустное чувство, как зрелище великого таланта, который, вопреки своему призванию, стре- мится идти по чуждому ему пути. Лучшие места в некоторых патриотических пьесах Жуков- ского — те, в которых он является верным своему романтиче- скому элементу. Таковы, например, в «Певце во стане русских воинов»: И где же твой, о витязь, прах? Какою взят могилой?.. Пойдет прекрасная в слезах Искать, где пепел милый... Там чище ранняя роса, Там зелень ароматней, И сладостней цветов краса, И светлый день приятней. И тихий дух твой прилетит Из таинственной сени; И трепет сердца возвестит Ей близость дружней тени. лили: Любви сей полный кубок в дар! Среди борьбы кровавой, Друзья, святой питайте жар: Любовь одно со славой. Кому здесь жребий уделен Знать тайну страсти милой, 187
Кто сердцем сердцу обречен: Тот смело, с бодрой силой На всё великое летит; Нет страха, нет преграды; Чего, чего не совершит Для сладостной награды? Ах! мысль о той. кто всё для нас, Нам спутник неизменный; Везде знакомый слышим глас; Зрим образ незабвенный; Она на бранных знаменах, Она в пылу сраженья, И в шуме стана, и в мечтах Веселых сновиденья. Отведай враг исторгнуть щит, Рукою данный милой; Святой обет на нем горит: Твоя и за могилой! О, сладость тайныя мечты! Там, там за синей далью, Твой ангел, дева красоты, Одна с своей печалью, Грустит, о друге слезы льет; Душа ее в молитве. Боится вести, вести ждет: «Увы! не пал ли в битве?» И мыслит: «Скоро ль, дружний глас,1 Твои мне слышать звуки? Лети, лети, свиданья час, Сменить тоску разлуки». Друзья! блаженнейшая часть — Любезным2 быть спасепьем, Когда ж предел наш в битве пасть — Погибнем' с наслажденьем; Святое имя призовем В минуту смертной муки; Кем мы дышали в мире сем, С той нет и там разлуки: Туда душа перенесет Любовь и образ милой... О други, смерть не всё возьмет; Есть жизнь и за могилой. Следующее место есть не что иное, как profession de foi*" * исповедание веры (франц.).— Ред. 188
рыцарства средних веков, как будто выраженное огненным оловом Шиллера: А мы?.. Доверенность творцу! Что б ни было — незримый Ведет нас к лучшему концу Стезей непостижимой. Ему, друзья! отважно в след! Прочь низкое! прочь злоба! Дух бодрый на дороге бед, До самой двери гроба; В высокой доле — простота; Нежадность — в наслажденье: В союзе с ровным — правота; В могуществе — смиренье, Обетам — вечность; чести — честь; Покорпость — правой власти; Для дружбы всё, что в мире есть; Любви — весь пламень страсти; Утеха — скорби; просьбе — дань; Погибели — спасенье; Могущему пороку — брань, Бессильному — презренье; Неправде — грозный правды глас; Заслуге — воздаянье; Спокойствие — в последний час; При гробе — упованье. Послания — странный род, бывший в большом употреб- лении у русской поэзии до Пушкина. Они всегда были длинны и скучны и почти всегда писались шестистопными ямбами: вот главная характеристическая черта их. Послания Жуков- ского отличаются от других хорошими стихами и не чужды прекрасных мест в романтическом духе. Таковы, например, следующие стихи из послания к Филалету: Скажу ль? мне ужасов могила не являет; И сердце с горестным желаньем ожидает, Чтоб Промысла рука обратно то взяла, Чем я безрадостно в сем мире бременился, Ту жизнь, в которой я столь мало насладился, Которую давно надежда не златит. К младенчеству ль душа прискорбная летит, Считаю ль радости минувшего — как мало! Нет! счастье к бытию меня не приучало; Мой юношеский цвет без запаха отцвел. 189
Едва в душе моей для дружбы я созрел — И что же! предо мной увядшего могила; Душа, не воспылав, свой пламень угасила; Любовь... но я в любви нашел одну мечту, Безумца тяжкий сон, тоску без разделенья И невозвратное надежд уничтоженье. Эти прекрасные стихи вдвойне замечательны: они исполне- ны глубокого чувства; в них слышится вопль души,— и они доказывают фактически, что не Пушкин, а Жуковский первый на Руси выговорил элегическим языком жалобы человека на жизнь. Иначе и быть не могло. Жуковский был первым поэтом на Руси, которого поэзия вышла из жизни. Какая разница в этом отношении между Державиным и Жуковским! Поэзия Дер- жавина столько же бессердечна, сколько сердечна поэзия Жуков- ского. Оттого торжественность и высокопарность сделались преобладающим характером поэзии Державина, тогда как скорбь и страдания составляют душу поэзии Жуковского. До Жуков- ского на Руси никто и не подозревал, чтоб жизнь человека могла быть в тесной связи с его поэзиею и чтоб произведения поэта могли быть вместе и лучшею его биографиею. Тогда люди жили весело, потому что жили внешнею жизнию и в себя не заглядывали глубоко. Пой, пляши, кружись, Параша! Руки в боки подпирай! — восклицал Державин.1 Прочь от нас Катон, Сенека, Прочь угрюмый Эпиктет! Без утех для человека Пуст, несносен был бы свет! — восклицал Дмитриев.2 Эти певцы иногда умели плакать, но не умели скорбеть. Жуковский, как поэт по преимуществу романтический, был на Руси первым певцом скорби. Его поэзия была куплена им ценою тяжких утрат и горьких страданий; он нашел ее не в иллюминациях, не в газетных реляциях, а на дне своего растерзанного сердца, во глубине своей груди, истомленной тайными муками... В послании к Тургеневу мы встречаем столь же поразитель- ное место, как и то, которое сейчас выписали из послания к Фи л а лету: ... И мы в сей край незримый Летим душой за милыми вослед; Но к нам от них желанной вести нет; Лишь тайное живет в нас ожиданье... 190
Когда ж, когда?.. Друг милый, упованье! Гробами их рубеж означен тот, На коем нас свободы гений ждет С спокойствием, бесчувствием, забвеньем. Пришед туда, о друг, с Наким презреньем Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет, Где милому один минутный цвет, Где доброму следов ко счастью нет, Где мнение над совестью властитель, Где всё у мой друг, иль жертва, иль губитель!.. Дай руку, брат! как знать, куда наш путь Нас приведет, и скоро ль он свершится, И что еще во мгле судьбы таится — Но дружба нам звездой отрады будь; О прочем здесь останемся беспечны; Нам счастья нет: зато и мы — не вечны.х В посланиях Жуковского, вообще длинных и прозаических, встречаются, кроме прекрасных романтических мест, и высокие мысли без всякого отношения к романтизму. Так, например, в послании (121—139 стр. 2-го тома) встречаем следующие стихи: Так! и на бедствия земные положил Он светлозарную печать благотворенья! Ниспосылаемый им ангел разрушенья Взрывает, как бразды, земные племена, В них жизни свежие бросает семена, И, обновленные, пышнее расцветают! Как бури в зной поля, беды их возрождают!2 В следующем за тем послании встречаем эти высокие проро- чсчкие стихи, в которых слышится голос умиленной России: Тебе его младенческие лета! От их пелен ко входу с бури света Пускай тебе вослед он перейдет С душой, на всё прекрасное готовой, Наставленный: достойным счастья быть Великое с величием сносить, Не трепетать, встречая рок суровый, II быть в делах времен своих красой. Лета пройдут, подвижник молодой, Откинувши младенчества забавы, Он полетит в путь опыта и славы.. Да встретит он обильный честью век! Да славного участник славный будет! 191
Да ыа чреде высокой не забудет Святейшего из званий: человек! Жить для веков в величии народном, Для блага всех — свое позабывать, Лишь в голосе отечества свободном С смирением дела свои читать: Вот правила царей великих внуку. С тобой ему начать сию науку.1 Из оригинальных стихотворений Жуковского особенно замечательны «Теон и Эсхин» и баллада «Узник», если только они — его оригинальные стихотворения (в смирдинском издании «сочинений Жуковского» только при немногих пере- водных пьесах означены имена авторов).2 Это самые романти- ческие произведения, какие только выходили из-под пера Жу- ковского. Эсхин долго бродил по свету за счастием — оно убегало его: И роскошь, и слава, и Вакх, и Эрот — Лишь сердце они изнурили; Цвет жизни был сорван; увяла душа: В ней скука сменила надежду. Возвращаясь на родину, Эсхин видит — Всё те ж берега и поля и холмы, И то же прекрасное небо; Но где ж озарившая некогда их 'Волшебным сияньем Надежда? И приходит он к другу своему Теону — тот сидел в раздумьп на пороге своей хижины, в виду гроба из белого мрамора; друзья обнялись; лицо Эсхина скорбно и мрачно, взор Теона скорбен, но ясен. Эсхин говорит об обманывающей сердце мечте, о счастии, и спрашивает друга — не та же ли участь постигла и его? Теон указал, воздыхая, на гроб... «Эсхин, вот безмолвный свидетель, Что боги для счастья послали нам жизнь — Но с нею печаль неразлучна. О нет, не ропщу на Зевесов закон: И жизнь и вселенна прекрасны; Не в радостях быстрых, не в ложных мечтах Я видел земное блаженство. Что может разрушить в минуту судьба, Эсхин, то на свете не наше; 192
Но сердца нетленные блага: любовь И сладость возвышенных мыслей — Вот счастье; о друг мой, оно не мечта. ' Эсхин, я любил и был счастлив; Любовью моя освятилась душа, И жизнь в красоте мне предстала. При блеске возвышенных мыслей я зрел Яснее великость творенья; Я верил, что путь мой лежит по земле К прекрасной, возвышенной цели. Увы! я любил... и ее уже нет! Но счастье, вдвоем столь живое, Навеки ль исчезло? И прежние дни Вотще ли столь были прелестны? О, нет: никогда не погибнет их след; Для сердца прошедшее вечно, Страданье в разлуке есть та же любовь; Над сердцем утрата бессильна. И скорбь о прошедшем1 не есть ли, Эсхин, Обет неизменной надежды, Что где-то в знакомой, но тайной стране Погибшее нам возвратится? Кто раз полюбил, тот на свете, мой друг, Уже одиноким не будет... Ах, свет, где она предо мною цвела — Он тот же: всё ею он полон, По той же дороге стремлюся один И к той же возвышенной цели, К которой так бодро стремился вдвоем — Сих уз не разрушит могила. Сей мыслью высокой украшена жизнь; Я взором смотрю благодарным На землю, где столько рассыпано благ, На полное славы творенье. Спокойно смотрю я с земли рубежа На сторону лучшия жизни; Сей сладкой надеждою мир озарен, Как небо сияньем Авроры. С сей сладкой надеждой я выше судьбы, И жизнь мне земная священна; При мысли великой, что я человек, Всегда возвышаюсь душою. А этот безмолвный, таинственный гроб... О друг мой, он верный свидетель, Что лучшее в жизни еще впереди, Что верно желанное будет; 13 Белинский, т. VII /о я
Сей гроб — затворрнная к счастию дверь; Отворится... жду и надеюсь! За ним ожидает сомутник меня, На миг мне явившийся в жизни. О друг мой, искав изменяющих благ, Искав наслаждений минутных, Ты верные блага утратил свои — Ты жизнь презирать научился. С сим гибельным чувством ужасен и свет; Дай руку: близ верного друга С природой и жизнью опять примирись; О, верь мне, прекрасна вселен па! Всё небо нам дало, мой друг, с бытием: Всё в жизни к великому средство; И горесть и радость — всё к цели одной: Хвала жизнодавцу Зевесу! На это стихотворение можно смотреть, как на программу всей поэзии Жуковского, как на изложение основных прин- ципов ее содержания. Все блага жизни неверны: стало быть, благо внутри нас; здесь всё проходит и изменяет нам: стало быть, неизменное впереди нас. Прекрасно! Но неужели же из этого следует, чтоб мы здесь сидели сложа руки, ничего не делая, питаясь высокими мыслями и благородными чувствованиями?.. Это односторонность, нравственный аскетизм, крайность и за- блуждение ультраромантизма.. Каким образом человек может идти «к прекрасной, возвышенной цели», стоя на одном месте и беседуя с самим собою о лучшей жизни, на пороге своей хи- жины, в виду мраморного гроба?.. И неужели эта «прекрасная возвышенная цель» есть только лучшее счастие человека, а личное счастие человека только в любви к женщине?.. О, если так, то, по закону совпадения крайностей, эта любовь есть величайший эгоизм!.. Смерть — дело слепого случая — по- хитила у нас ту, которой обязаны были нашим земным счастием: не будем приходить в отчаяние — да и для чего?— ведь это только временная разлука, ведь скоро мы опять женимся на ней там; сядем же на пороге нашей хижины, сложим руки и, не сводя глаз с ее гроба, будем восхищаться «полным славы творе- нием», красотою вселенной и будем утешать себя мыслию, что «всё дано нам небом с бытием, и всё в жизни — средство к великому, и что горе и радость — всё к одной цели!» Нет, и еще раз — нет! Только вполовину истинна такая аскетическая философия! Законно и праведно требование человека на лич- ное счастие; разумно и естественно его стремление к личному счастию; но в одном ли сердце должен заключаться весь мир его счастия? Вот вопрос, на который не дает нам решения поэзия 194
Жуковского. Если б вся цель нашей жизни состояла только в нашем личном счастии, а наше личное счастие заключалось бы только в одной любви,— тогда жизнь была бы действительно мрачною пустынею, заваленною гробами и разбитыми серд- цами, была бы адом, перед страшною существенностию которого побледнели бы поэтические образы подземного ада, начертанные гением сурового Данте... Но — хвала вечному разуму, хвала попечительному промыслу! есть для человека и еще великий мир жизни, кроме внутреннего мира сердца,— мир истори- ческого созерцания и общественной деятельности,— тот вели- кий мир, где мысль становится делом, а высокое чувствование — подвигом, и где два противоположные берега жизни — здесь и там — сливаются в одно реальное небо исторического про- гресса, исторического бессмертия... Это мир непрерывной ра- боты, нескончаемого делания и становления, мир вечной борьбы будущего с прошедшим,— и над этим миром носится дух божий, оглашающий хаос и мрак своим творческим и мощным глаголом «да будет/» и вызывающий им светлое торжество на- стоящего — радостные дни нового тысячелетнего царства божия на земле...1 И благо тому, кто не праздным зрителем смо- трел на этот океан шумно несущейся жизни, кто видел в нем не одни обломки кораблей, яростно вздымающиеся волны да мрач- ную, лишь молниями освещенную ночь, кто слышал в нем не одни вопли отчаяния и крики гибели, но кто не терял при этом из вида и путеводной звезды, указывающей на цель борьбы и стремления, кто не был глух к голосу свыше: «борись и по- гибай, если надо: блаженство впереди тебя, и если не ты — бра- тья твои насладятся им и восхвалят вечного бога сил и правды!» Благо тому, кто,не довольствуясь настоящею действительностию, носил в душе своей идеал лучшего существования, жил и ды- шал одною мыслию — споспешествовать, по мере данных ему природою средств, осуществлению на земле идеала,— рано поутру выходил на общую работу и с мечом, и с словом, и с за- ступом, и с метлою, смотря по тому, что было ему по силам, и кто являлся к своим братиям не на одни пиры веселия, но и на плач и сетования... Благо тому, кто, падая в борьбе за святое дело совершенствования, с упоением страстного блаженства погружался в успокоительное лоно силы, вызвавшей его на дело жизни, и восклицал в священном восторге: «Всё тебе и для тебя, а моя высшая награда— да святится имя твое и да при- идет царствие твое!..» Обаятельна жизнь сердца; но без практической деятельности, источник которой заключался бы в пафосе к идее, самый богато наделенный дарами природы человек рискует скоро изжить всю жизнь и остаться при одной пустоте мечтательных ожиданий и действительного отвращения к чувству бытия. Романтизм, без 195 ld
■живой связи и живого отношения к другим сторонам жизни, «есть величайшая односторонность! «Узник» — одно из самых благоуханных романтических произведений Жуковского. Заключенный в тюрьме юноша слы- шит за стеною голос такой же, как он сам, узницы: «Итак, все блага заменить Могилой; И бросить свет, когда в нем жить Так мило; Ах, дайте в свете подышать; Еще мне рано умирать. Лишь миг весенним бытием Жила я; Лишь миг на празднике земном Была я; Душа готовилась любить... И всё покинуть, всё забыть!» Юноша.сжился душою с узницею, которой он никогда не видал. В ней вся жизнь его, и он не просит самой воли. И что нужды, что он никогда не видал ее, что она для него — не более, как мечта? Сердце человека умеет обманывать и себя и рассудок, особенно если с ним вступит в союз фантазия. Наш узник не хочет и знать, что б заговорило сердце его тогда, когда глаза его увидели бы таинственную узницу. «Не ты ль — он мнит — давно была Любима? И не тебя ль душа звала, Томима Желанья смутного тоской, Волненьем жизни молодой? Тебя в пророчественном сне Видал я; Тобою в пламенной весне Дышал я; Ты мне цвела в живых цветах; Твой образ веял в облаках». Молодая узница умерла в своей тюрьме; узник был освобож- ден,— Но хладно принял он привет Свободы: 196
Прекрасного уж в мире нет. Дни, годы Напрасно будут проходить... Погибшего не возвратить. И тихо в сумраке ночей Он бродит, И с неба темного очей Не сводит: Звезда знакомая там есть; Она к нему приносит весть... О милом весть и в мир иной Призванье... И делит с тайной он звездой Страданье; Ее краса оживлена: Ему в ней светится сна. Он таял, гаснул и угас... И мнилось, Что вдруг пред ним в последний час Явилось Всё то, чего душа ждала — И жизнь в улыбке отошла... «Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хитростях Кощея бессмертного и о премудростях Марьи-ца- ревны, Кощеевой дочери» и «Сказка о спящей царевне» были весьма неудачными попытками Жуковского на русскую народ- ность. О них никаким образом нельзя сказать: Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.1 Вообще — быть народным значило бы для Жуковского от- казаться от романтизма, а это для него было бы всё равно, что отказаться от своей натуры, от своего духа, словом — от самого себя. В «Громобое» Жуковский тоже хотел быть народным, но, наперекор его воле, эта русская сказка у него обратилась как- то в немецкую — что-то вроде католической легенды средних веков. Лучшие места в ней — романтические, как, например, это: Увы! пора любви придет: Вам сердце тайну скажет, Для вас украсит божий свет, 197
Вам милого покажет; И взор наполнится тоской, И тихим грудь желаньем, И, распаленные душой, Влекомы ожиданьем, Для вас взойдет краснее день, И будет луг душистей, И сладостней дубравы тень И птичка голосистей. «Вадим» весь преисполнен самым неопределенным роман- тизмом. Этот новогородский рыцарь едет сам не зная куда, руко- водимый таинственным звонком... Он должен стремиться к не- бесной красоте, не обольщаясь земною. И вот для обольщения его предстала ему земная красота в образе киевской княжны... Л а зурны очи опустя, В объятиях Вадима, Она, как тихое дитя, Лежала недвижима; И что с невинною душой Сбылось — не постигала; Лишь сердце билось, и порой, Вся вспыхнув, трепетала; Лишь пламень гаснущий сиял Сквозь тень ресниц склоненных, И вздох невольный вылетал -Из уст воспламененных. А витязь?.. Что с его душой?.. Увы! сих взоров сладость, Сих чистых, под его рукой Горящих персей младость, И мягкий шелк кудрей густых, По раменам разлитых, И свежий блеск ланит младых, И уст полуоткрытых Палящий жар, и тихий глас, И милое смятенье, И ночи таинственный час, И вкруг уединенье — Всё чувства разжигало в нем... О власть очарованья! Уже, исполиенны огнем Кипящего лобзанья, На девственных ее устах Его уста горели, 198
И жарче розы на щеках Дрожащей девы рдели; И всё... но вдруг смутился он, И в радостном волпепьи Затрепетал... знакомый звон Раздался в отдалеиьи. И долго жалобно звенел Он в бездне поднебесной; И кто-то, чудилось, летел Незримый, но известный у И взор, исполненный тоской, Мелькал сквозь покрывало; И под воздушной пеленой Печальное вздыхало... Но вдруг сильней потрясся лес, И небо зашумело... Вадим взглянул — призрак исчез; А в вышине... звенело. И вслед за милою мечтой Душа его стремится...1 Колокольчик, как видите, зазвенел очень кстати... Вадим отказался от киевской княжны, а вместе с нею и от киевской короны, освободил двенадцать спящих дев и на одной из них женился. Но что было потом, и кто эти девы, и что с ними стало — всё это осталось для нас такою же тайною, как и для самого поэта... Право, нам кажется, что напрасно отказался Вадим от киевской княжны. Это напоминает нам фантастическую сказку Гофмана — «Золотой горшок»: там студент Ансельм, ценою многих лишений и сумасбродств, добивается до неизреченного блаженства обнять вместо женщины — змею, которая, как ловкая, увертливая змея, и ускользает из его рук... Вадим, ка- жется, обнял еще меньше, чем змею, обнял — мечту, призрак. Но зато он был верен до гроба своей мечте... И то немалое уте- шение!.. Содержание «Ундины» взято Жуковским из сказки Ламота Фукэ; но в стихах Жуковского обыкновенная сказка явилась прекрасным поэтическим созданием. «Ундина» одно из самых романтических его произведений. Основная мысль ее — оли- цетворение стихийной силы природы. Ундина — дочь воды, внучка старого Потока. Нельзя довольно надивиться, как искусно наш поэт умел слить фантастический мир с действи- тельным миром и сколько заповедных тайн сердца умел он разоблачить и высказать в таком сказочном произведении. По красотам поэтическим «Ундина» есть такое создание, ко- торое требовало бы подробного разбора, и потому мы ограни- 199
чимся указанием на одно из самых романтических мест этой поэмы: Как нам, добрый читатель, сказать: к сожаленью, иль к счастью, что наше Горе земное не надолго? Здесь разумею я горе Сердца глубокое, нашу всю жизнь губящее горе, Горе, которое с милым, потерянным благом сливает Нас воедино, с которым утрата для нас не утрата, Смерть — вдвоем бытие, а жизнь — порыв непрестанный К той черте, за которую милое наше из мира Прежде нас перешло. Есть, правда, много избранных Душ на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой, Ярко горит, пока догорит; но ома и для них уж Всё не та под конец, какою была при начале, Полная, чистая; много, много иного, чужого Между утратою нашей и нами уже протеснилось; Вот наконец и всю изменяемость здешнего в самой1 Нашей печали мы видим... итак, скажу: к сожаленью, Наше горе земное не надолго... Эта поэма принадлежит к позднейшим произведениям Жу- ковского, а оттого ее романтизм как-то сговорчивее и делает бо- лее уступок рассудку и действительности... Не будем распространяться о достоинстве перевода «Орлеан- ской девы» Шиллера: это достоинство давно и всеми единодушно признано. Жуковский своим превосходным переводом усвоил русской литературе ато прекрасное произведение. И никто, кроме Жуковского, не мог бы так передать этого по преимуществу романтического создания Шиллера, и никакой другой драмы Шиллера Жуковский не был бы в состоянии так превосходно пе- редать на русский язык, как превосходно передал он «Орле- анскую деву».— В особенную заслугу Жуковскому здравый эстетический вкус должен поставить перевод баллад Шил- лера: «Рыцарь Тогенбург», «Ивиковы журавли», «Кассандра», «Граф Габсбургский», «Поликратов перстень», «Кубок» и пье- сы Шиллера же — «Горная дорога»: всё это переведено превос- ходно. Но если что составляет истинный ореол Жуковского, как переводчика,— это его перевод следующих трех пьес Шил- лера: «Торжество победителей», «Жалоба Цереры» и «Элев- зинский праздник». Если бы, кроме этих трех пьес, Жуковский ничего не перевел, ничего не написал,— и тогда бы имя его не было бы забыто в истории русской литературы. «Торжество победителей» есть одно из величайших и бла- городнейших созданий Шиллера. В нем гений этого поэта является с лучшей своей стороны. Великая душа Шиллера 200
горячо сочувствовала всему великому и возвышенному, и это сочувствие ее было воспитано и развито на исторической почве. Глубоко проник этот великий дух в тайну жизни древней Эл- лады, и много высоких вдохновений пробудила в нем эта дивная страна. Он так красноречиво оплакал падение ее богов, он с такою страстию говорил о ее искусстве, ее гражданской добле- сти, ее мудрости. И нигде с такою полнотою и такою силою не выразил он, не воспроизвел он поэтического образа Эллады, как в «Торжестве победителей». Эта пьеса есть апофеоза всей жизни, всего духа Греции; эта пьеса — вместе и поэтическая тризна и победная песнь в честь отечества богов и героев. Она написана в греческом духе, облита светом мирообъемлющего созерцания греческого. Шиллер говорит не от себя: он воскре- сил Элладу и заставил ее говорить от самой себя и за самоё себя. Величие и важность греческой трагедии слиты в этой пьесе Шиллера с возвышенною и кроткою скорбью греческой элегии. В ней видится и светлый Олимп с его блаженными оби- тателями, и подземное царство Аида, и земля, с ее добром и злом, с ее величием и ничтожностию,— и царящая над всеми ими мрачная Судьба, верховная владычица и богов и смертных... Нельзя шире, глубже и вернее воспроизвести нравственной фи- зиономии народа, уже не существующего столько тысячелетий! Победоносные греки готовятся отплыть от враждебных бе- регов Трои в свое отечество и собрались к острогрудым кораб- лям праздновать тризну в честь минувшего. Калхас приносит жертву богам. Суд окончен; спор решился, Прекратилася борьба; Всё исполнила судьба — Град великий сокрушился. Каждый из героев, участвовавших в великом событии паде- ния «священного Приамова града», высказывается каким- нибудь суждением, примененным к обстоятельству. Хитроум- ный Одиссей замечает, что не всякий насладится миром, возвра- тившись в свой дом, и, пощаженный богом войны, часто падает жертвою вероломства жены. Менелай говорит о неизбежном суде всевидящего Кронида, карающего преступление. Особенно замечательны слова Аякса Олеида: Пусть веселый взор счастливых (Оилеев сын сказал) Зрит в богах богов правдивых; Суд их часто слеп бывал: Скольких добрых1 жизнь поблёкла! Скольких низких рок щадит!.. Нет великого Патрокла; Жив презрительный Терсит. 201
Но эта горестная и мрачная мысль сейчас же, по свойству всеобъемлющего и многостороннего духа греческого, разрешает- ся в веселое и светлое созерцание: Смертный, вечный Дий Фортуне Своенравной предал нас; Уловляй же быстрый час, Не тревожа сердца втуне. Вообще эти четверостишия, следующие за каждым куплетом, напоминают собою хор из греческой трагедии. Олеид продол- жает: Лучших бой похитил ярый! Вечно памятен нам будь Ты, мой брат, ты, под удары Подставлявший твердо грудь, Ты, который нас пожаром Осажденных защитил... Но коварнейшему даром Щит и меч Ахиллов был. Мир тебе во мгле Эрева!1 Жизнь твою не враг пожал: Ты своею силой пал, Жертва гибельного гнева. Воспоминание об Ахилле дышит всею полнотою греческого созерцания героизма. О Ахилл! о мой родитель! (Возгласил Неоптолем) Быстрый мира посетитель, Жребий лучший взял ты в нем, Жить в любви племен делами — Благо первое земли; Будем славны именами2 И сокрытые в пыли! Слава дней твоих нетленна; В песнях будет цвесть она: Жизнь живущих неверна, Жизнь отживших неизменна! Великодушная похвала Гектору, вложенная Шиллером в уста Диомеда, есть истинный образец высокого (du sublime) в чувствовании и выражении: 202
Смерть велит умолкнуть злобе, (Диомед провозгласил) Слава Гектору во гробе! Он краса Пергама был; Он за край, где жили деды, Веледушпо пролил кровь; Победившим — честь победы! Охранявшему — любовь/ 1 Кто, на суд явясь кровавый, Славно нал за отчий дом,— Тот, почтенный и врагом, Будет жить в преданьях славы! Но что может сравниться с этою трогательною, этою умиляю- щею душу картиною убеленного жизнию Нестора, с словами кроткого утешения подающего кубок страждущей Гекубе! Здесь в резкой характеристической черте схвачена вся гуман- ность греческого народа: Нестор, жизнью убеленный, Нацедил вина фиал, И Гекубе сокрушенной Дружелюбно выпить дал. Пей страданий утоленье; Добрый Вакхов дар вино: И веселость и забвенье Проливает в нас оно. Пей, страдалица! печали Утоляются вином: Боги жалостные в нем Подкреплеиье сердцу дали Вспомни матерь Ниобею: Что изведала она! Сколь ужасная над нею Казнь была совершена! Но и с нею, безотрадной, Добрый Вакх недаром был: Он струею виноградной Вмиг тоску в ней усыпил. Если грудь вином согрета И в устах вино кипит — Скорби наши быстро мчит Их смывающая Лета. Эта высокая оратория заключается мрачным финалом: про- рочество Кассандры намекает на переменчивость участи всего 203
подлунного и на горе, ожидающее самих победителей Трои: И вперила взор Кассандра, Вняв шепнувшим ей богам. На пустынный брег Скамандра, На дымящийся Пергам. Все велчкое земное Разлетается как дым: Ныне жребий выпал Трое, Завтра выпадет другим.х Но с греческим миросозерцанием несообразно оканчивать высокую песнь раздирающим душу диссонансом: богатая и пол- ная жизнь сынов Эллады в самой себе, даже в собственных дис- сонансах, находила выход в гармонию и примирение с жизнию,— и потому пьеса Шиллера достойно заключается утешительным; обращением от смерти к жизни, словно музыкальным аккордом: Смертный, силе, нас гнетущей, Покоряйся и терпи! Спящий в гробе, мирно спи! Жизнью пользуйся, живущий! Таков был греческий романтизм: на гробах и могилах заго- ралась для него вечная заря жизни; несчастия и гибель инди- видуального не скрывали от его глубокого и широкого взгляда торжественного хода и блаженствующей полноты общего; на веселых пиршествах ставил он урны с пеплом почивших, статуи смерти и, глядя на них, восклицал: Спящий в гробе, мирно спи! Жизнью пользуйся, живущий! Смерть для грека являлась не мрачным, отвратительным осто- вом, но прекрасным, тихим, успокоительным гением сна, крот- ко и любовно смежавшим навеки утомленные страданием и блаженством жизни очи... Перевод Жуковского «Торжества победителей» есть образец превосходных переводов,— так что если при тщательном срав- нении иные места окажутся не вполне верно или не вполне сильно переданными,— зато еще более найдется мест, которые в переводе сильнее и лучше выражены. Так, например, у Шил- лера сказано просто: «И в дикое празднество радующихся при- мешивали они (дленные жены и девы троянские) плачевное пе- 204
ние, оплакивая собственные страдания и падение царства». У Жуковского это выражено так: И с победной песнью дикой Их сливался тихий стон По тебе, святой, великой, Невозвратный Илион.г «Жалоба Цереры» — тоже одно из величайших созданий Шиллера — передана по-русски Жуковским с таким же изуми- тельным совершенством, как и «Торжество победителей». В этой пьесе Шиллер воспроизвел романтический образ элев- зинской Цереры — нежной и скорбящей матери, оплакивающей утрату дочери своей, Прозерпины, похищенной мрачным вла- дыкою подземного царства, суровым Аидом: Сколь завидна мне, печальной, Участь смертных матерей! Легкий пламень погребальной Возвращает им детей; А для нас, богов нетленных, Что усладою утрат? Нас, безрадостно-блаженных, Парки строгие щадят... Парки, парки, поспешите С неба в ад меня послать; Прав богини не щадите: Вы обрадуете мать. В поэтическом образе брошенного в землю зерна, которого корень ищет ночной тьмы и питается Стиксовой струей, а лист выходит в область неба и живет лучами Аполлона,— в этом див* но-поэтическом образе Шиллер выразил глубокую идею связи романтического мира сердца и чувства с миром сознания и ра- зума и сделал самый поэтический намек на скорбь и утешение божественной матери: этот корень, ищущий ночной тьмы и питающийся Стиксовою водою, и этот лист, радостно рвущийся на свет и подымающийся к небу — Ими таинственно слита Область тьмы с страною дня, И приходят от Коцита Милой вестью для меня; И ко мне в живом дыханье Молодых цветов весны 205
Подымается признанье, Глас родной из глубины; Он разлуку услаждает, Он душе моей твердит, Что любовь не умирает И в отшедших за Коцит. Сколько скорбной и умилительной любви в этом обращении романтической богини к любимым чадам ее материнского серд- ца — к цветам: О, приветствую вас, чада Расцветающих полей! Вы тоски моей услада, Образ дочери моей! Вас налью благоуханьем, Напою живой росой, \\ с Аврориным сияньем Поравняю красотой; Пусть весной природы младость, Пусть осенний мрак нолей И мою вещает радость, И печаль души моей! В «Элевзинском празднике» Шиллера есть опять поэтическая апофеоза Цереры; но здесь эта богиня представлена уже с дру- гой ее стороны. В «Жалобе Цереры» эта богиня является пред- ставительницею греческого романтизма: в «Элевзинском празд- нике» она является божеством благотворно деятельным — оче- ловечивает и одухотворяет подобных троглодитам людей, научая их земледелию, соединяет их в общества, дает им богов и храмы, низводит к ним ремесла и искусства и посевает между ними семена гражданственности. Эта превосходная поэма Шил- лера превосходно переведена Жуковским. Вероятно, увлеченный шиллеровским созерцанием великого мира греческой жизни, Жуковский и сам написал пьесу в этом же роде — «Ахилл». В ней есть прекрасные места; но вообще в греческое созерцание Жуковский внес слишком много своего,— и тон ее выражения сделался оттого гораздо более унылым и расплывающимся, нежели сколько следовало бы для пьесы, которой содержание взято из греческой жизни и которая напи- сана в греческом духе. Равным образом к недостаткам этой пьесы принадлежит еще и то, что она больше растянута, чем сжата, а потому утомляет в чтении. Но, несмотря на то, в ней есть красоты, иногда напоминающие пьесы Шиллера в этом роде, 206
и вообще «Ахилл» Жуковского — одно из замечательных его произведений. Как романтик по натуре, Шиллер созерцал греческую жизнь с ее романтической стороны,— и вот причина, почему многие недальновидные критики не хотели в его произведениях грече- ского содержания видеть верное воспроизведение духа Эллады; но это уже была вина их, недальновидных критиков, а не вина Шиллера. Вольно же было им и не подозревать, что в Греции был свой романтизм! Жуковский тоже, как романтик по натуре, был в состоянии превосходно передать пьесы Шиллера греко- романтического содержания. По этой же самой причине его пе- реводы таких пьес Гёте более неудачны, чем удачны: ссылаем- ся на «Мою богиню» (т. VI, стр. 65). Это понятно: Гёте смо- трел на Грецию совсем с другой стороны, нежели Шиллер: последний более видел ее внутреннюю, романтическую сторону; Гёте — видел больше ее определенную, светлую олимпийскую сторону. Оба великие поэта верно смотрели на Грецию, каждый видя разные, но ее же собственные стороны. Когда же Гёте сходился с Шиллером в созерцании греческой жизни (как, на- пример, в «Прометее» и «Коринфской невесте»)— он отыскивал в нем и выражал более философскую его сторону. И в этом отно- шении Гёте был верен своему духу. Романтическое направление Жуковского совершенно вне сферы Гётева созерцания, и потому Жуковский мало переводил из Гёте,* и все переведенное или заимствованное из него переменял по-своему, за исключением только чисто романтических в духе средних веков пьес Гёте, каковы, например, баллады: «Лесной царь» и «Рыбак». И если талант Жуковского, как переводчика, совершенно вне сферы поэзии Гёте,— отсюда нисколько еще не следует, чтоб причиною этого была высота гения Гёте. Жуковский переводил же пре- восходно Шиллера,— а гений Шиллера ничем не ниже гения Гёте. Вообще мысль считать Шиллера ниже Гёте — и нелепа и устарела. Жуковский — необыкновенный переводчик, и по- тому именно способен верно и глубоко воспроизводить только таких поэтов и такие произведения, с которыми натура его свя- зана родственною симпатиею. «Идеалы» Шиллера переведены не совсем удачно. Перевод этот относится к первой поре поэтической деятельности Жуков- ского. Уж одно то, что, переводя эту пьесу, он переменил на- звание ее «Идеалы» на «Мечты»,— одно уж это показывает, как неглубоко вник он в мысль ее. Многие стихи в этой пьесе просто нехороши; многие выражения лишены точности и определен- ности. Вот, для доказательства, целый куплет: И неестественным стремленьем Весь мир в мою теснился грудь; 207
Картиной, звуком, выраженьем, Во всё я жизнь хотел вдохнуть; И в нежном семени сокрытый. Сколь пышным мне казался свет... Но ах, сколь мало в нем развито! И малое — сколь бедный цвет/1 Как-то чувствуется само собою, что вместо выраженьем надо было поставить словом; последние четыре стиха так нелов- ки, что едва-едва можно догадываться о мысли Шиллера. Другим образом, но так же неудачно переведена пьеса Бай- рона, начинающаяся, в переводе, стихом: «Отымает наши ра- дости».2 Жуковский дал ей совсем другой смысл и другой ко- лорит, так что байроновского в ней ничего не осталось, а заме- ненного переводчиком, после даже прозаического, но верного перевода, нельзя читать с удовольствием. Вот самый близкий прозаический перевод пьесы Байрона: Нет радостей, какие может дать нам мир, в замену тех, которые он отнимает у нас в то время, когда уж жар первых мыслей остывает в пе- чальном увядании чувств. Не одна только свежесть ланит вянет скоро,— нет, свежий румянец сердца исчезает прежде самой юности. И эти немногие души, которым удастся уцелеть после их разрушенного счастия, наплывают на мели преступлений или уносятся в океан буйных страстей. Их путеводный компас изломан, или стрелка его напрасно ука- зывает на берег, к которому их разбитая ладья никогда не причалит. Тогда-то сходит на душу.тот мертвенный холод, подобный самой смер- ти; сердце не может сочувствовать страданиям других, не смеет думать о своих собственных страданиях; ручей слез покрывается тяжелою ледя- ною корою; а если и блестят еще очи,— то это блеск льда. Хотя остроумие порою ярко сверкает еще в устах, и смех развлекает сердце в часы полуночи, которые не дают уже прежней надежды на успо- коение; но всё это как листы плюща, обвивающиеся вокруг развалившей- ся башни: зеленые и дико свежие сверху — серые и землистые снизу. О, если б мог я чувствовать, как чувствовал прежде, быть тем, чем был... или плакать об исчезнувшем, как бывало плакал... Как бы ни был мутен и нечист ручей, найденный нечаянно в пустыне, он кажется сладо- стным и отрадным: так отрадны были бы мне мои слезы среди опустошенной степи моей жизни. Сличите хоть второй куплет нашего буквального прозаиче- ского перевода с стихотворным переводом Жуковского: Наше счастие разбитое Видим мы игрушкой волн, 208
И в далекий мрак сердитое Море мчит наш бедный чолн. Стрелки нет путеводительной, Иль вотще ее магнит В бурю к. пристани спасительной Чолн беспарусный манит... То ли это?.. В последних двух куплетах еще более искажена мысль Байрона. Но — странное дело! — наш русский певец тихой скорби и унылого страдания обрел в душе своей крепкое и могучее слово для выражения страшных, подземных мук отчаяния, на- чертанных молниеносною кистию титанического поэта Англии! «Шильонский узник» Байрона передан Жуковским на русский язык стихами, отзывающимися в сердце как удар топора, от- деляющий от туловища невинно осужденную голову... Здесь в первый раз крепость и мощь русского языка явилась в колос- сальном виде, и до Лермонтова более не являлась. Каждый стих в переводе «Шильонского узника» дышит страшною энер- гиею, и надо совершенно потеряться, чтоб выписать лучшее из этого перевода, где каждая страница есть равно лучшая. Но мы напомним здесь нашим читателям только эту ужасную картину душевного ада, в сравнении с которым ад самого Данте кажется каким-то раем: Но что потом сбылось со мной, Не помню.'., свет казался тьмой, Тьма светом; воздух исчезал; В оцепенении стоял Без памяти, без бытия Меж камней хладным камнем я; И виделось, как в тяжком сне, Всё бледным, темным, тусклым мне; Всё в смутную слилося тень; То не было ни ночь, ни день, Ни тяжкий свет тюрьмы моей, Столь ненавистный для очей: То было тьма без темноты; То было бездна пустоты Без протяженья и границ; То были образы без лиц, То страшный мир какой-то был, Без неба, света и светил, Без времени, без дней и лет, Без промысла, без благ и бед, 14 Белинский, т. VII 209
Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов, Как океан без берегов, Задавленный тяжелой мглой, Недвижный, темный и немой. Щ Много было расточено похвал переводу отрывка из поэмы Томаса Мура «Див и Пери»; но перевод этот далеко ниже по- хвал: он тяжел и прозаичен, и только местами проблескивает в нем поэзия. Впрочем, может быть, причиною этого и сам ори- гинал, как не совсем естественная подделка под восточный ро- мантизм. Несравненно выше, по достоинству перевода, почти никем не замеченная поэма «Суд в подземелье».1 Мрачное со- держание этой поэмы взято из мрачной жизни невежественных и дико фанатических средних веков. Молодую монахиню, увле- ченную страстию сердца, осуждают быть заживо схороненною в подземном склепе... Три совершителя суда Сидели рядом за столом; Пред ними разложен на нем Устав бенедиктинцев был; И чуть, во мгле сияя, лил Мерцанье бледное ночник На их со мглой слиянный лик. Товарищ двум другим судьям, Игуменья из Витби там Являлась, и была сперва Ее открыта голова; Но скоро скорбь втеснилась ей Во грудь, и слезы из очей Невольно жалость извлекла, И покрывалом облекла Тогда лицо свое она. С ней рядом, как мертвец бледна, С суровой строгостью в чертах, Обретшая в посте, в мольбах Бесстрастье хладное одно (В душе святошеством давно Прямую святость уморя),— Тильмутского монастыря Приорша гордая была; И ряса черная, как мгла, Лежала на ее плечах; И жизни не было в очах, Черневших мутно без лучей Из-под седых ее бровей. 210
Аббат Кутбертовой святой Обители, монах седой, Иссохнувший полумертвец И уж с давнишних пор слепец, Меж ними сгорбившись сидел; Потухший взор его глядел Вперед, ничем не привлечен, И грозной думой омрачен. Ужасен бледный был старик, Как каменный надгробный лик, Во храме зримый в час ночной, Немого праха страж немой. Пред ними жертва их стоит; На голове ее лежит Лицо скрывающий покров; Видна на белой рясе кровь; И на столе положены Свидетели ее вины: Лампада, четки и кинжал. По знаку данному, сорвал Монах с лица ее покров; И кудри черных волосов Упали тучей по плечам. Приорши строгия очам Был узницы противен вид; С насмешкой злобною глядит В лицо преступницы она, И казнь ее уж решена. Перед судилищем она Стоит, почти умерщвлена Терзаньем близкого конца; И бледность мертвого лица Была видней, была страшней От черноты ее кудрей, Двойною пышною волной Обливших лик ее младой. Оцепенев, стоит она; Глава на грудь наклонена; И если б мутный луч в глазах, И содрогание в грудях Не изменяли ей порой, За лик бездушный восковой Могла б быть принята она: Так бездыханна, так бледна, 211
С таким безжизненным лицом, Таким безгласным мертвецом Она ждала судьбы своей От непрощающих судей. И казни страх ей весь открыт: В стене, как темный гроб, прорыт Глубокий, низкий, тесный вход; Тому, кто раз в тот гроб войдет, Назад не выйти никогда; Коренья, в черепке вода, Краюшка хлеба с ночником Уже готовы в гробе том; И с дымным факелом в руках, На заступ опершись, монах, Палач подземный, перед ним, Безгласен, мрачен, недвижим, С покровом на лице стоит; И грудой на полу лежит Гробокопательный снаряд: Кирпич, кирка, известка, млат. Слепой игумен с места встал, И руку тощую поднял И узницу благословил... И в землю факел свой вонзил, И к жертве подошел монах; И уж она в его руках Трепещет, борется, кричит, И, сладив с ней, уже тащит, Бесчувственный на крик и плач, Ее живую в гроб палач... Сто ступеней наверх вели; Из тайника судьи пошли, И вид их был свирепо дик: И глухо жалкий, томный крик Из глубины их провожал; И страх шаги их ускорял; И глуше становился стон, И наконец умолкнул он; И скоро вольный воздух им Своим дыханием живым Стесненны груди оживил. Уж час ночного бденья был, И в храме пели. И во храм Они пошли; но им и там Сквозь набожный поющих лик 212
Всё слышался подземный крик. Когда ж во храме хор отпел, Ударить в колокол велел Аббат душе на упокой... Протяжный глас в тиши ночной Раздался; из глубокой мглы Ему Нортумбрии скалы Откликнулись; услыша звон, В Брамбурге селянин сквозь сон С подушки голову поднял, Молиться об умершем стал, Не домолился и заснул; Им возбужденный, помянул Усопшего святой чернец, Варквортской пустыни жилец; В Шевьотскую залегши сень, Вскочил испуганный олень, По ветру ноздри распустил, И чутко ухом шевелил, И поглядел по сторонам, И снова лег... и снова там Всё, что смутил минутный звон, В глубокий погрузилось сон. «Овсяный кисель», «Красный карбункул», «Деревенский сторож в полночь», «Сражение с змеем», «Неожиданное свидание», «Путешественник и поселянка» (из Гёте), «Норманский обычай», «Тленность», «Война мышей с лягушками», «Цеикс и Галь- циона» и отрывки из «Энеиды» и «Илиады» принадлежат к числу замечательных переводов Жуковского. В отрывках из «Илиа- ды» стих легче, чем стих Гнедича; но в последнем, по нашему мнению, более жизни, более греческого духа и колорита. Впро- чем, Жуковский эти отрывки из «Илиады» перевел с латинского. Сделаем перечень всем пьесам Жуковского — и переводным, и подражательным, и оригинальным, которые мы считаем или лучшими, или самыми характеристическими его произведе- ниями. Из баллад: «Рыцарь Тогенбург», «Ивиковы журавли», «Лесной царь», «Кассандра», «Три песни», «Граф Габсбургский», «Узник», «Эолова арфа», «Ахилл», «Поликратов перстень», «Старый рыцарь», «Роланд оруженосец», «Плавание Карла Великого», «Кубок», «Замок Смальгольм», «Перчатка», «По- каяние», «Отрывки из испанских романсов о Сиде». Из мелких лирических пьес: «Тоска по милом», «Цветок», «Песнь араба над могилою коня», «Пловец», «Счастлив тот, кому забавы», «О, милый друг, теперь с тобою радость», «Минувших дней оча- рованье», «Жалоба», «Верность до гроба», «Голос с того света», 213
«Ночь», «Утешение в слезах», «К месяцу», «Песня бедняка», «Весеннее чувство», «Утешение», «Таинственный посетитель», «Мотылек и цветы», «К мимопролетевшему знакомому гению», «Желание», «Младенец», «Сон», «Счастие во сне», «К востоку, все к востоку», «Розы расцветают», «Замок на берегу моря», «Горная дорога», «Певец», «Жизнь», «Узник к мотыльку, влетевшему в его темницу», «Элизиум», «Путешественник», «Славянка», «Вечер», «На кончину королевы Виртембергской», «Сельское кладбище», «Море», «Праматерь внуке», «К Филону», «Две песни», «Привидение», «Мечта», «Победитель», «Три пут- ника», «Видение», «Теон и Эсхин», «Счастие», «Ночной смотр», «Утренняя звезда», «Летний вечер». Многие из этих пьес уже не могут иметь такого интереса, какой имели прежде, и не могут читаться с таким восторгом и упоением, с какими читались прежде; но причина этого заклю- чается совсем не в таланте Жуковского, а в содержании и духе этих пьес. У всякого времени есть своя задушевная дума, то радостная, то тяжелая; есть свои потребности и свои интересы, а потому и своя поэзия. Неувядаемость поэзии каждой эпохи зависит от идеальной значительности этой эпохи, от глубины и общности идеи, выраженной ее историческою жизнию. Долее всех живут такие произведения искусства, которые во всей полноте и во всей силе передают то, что было самого истинного, самого существенного и самого характеристического в эпохе. Всё же, что не выполняет этих условий, или выполняет их не- удовлетворительно,— всё такое теряет свой интерес в другую эпоху, и мало-помалу навеки смывается волнами шумно несу- щейся жизни. И немногое, слишком немногое выносится на- верх волнами этого глубокого и безбрежного океана, и как много тонет в его бездонной глубине!.. Многие пьесы Жуковского, совершенно отжившие для на- шего времени, всё-таки имеют свой исторический интерес, и без них полное издание сочинений Жуковского не имело бы общего характера поэзии Жуковского. Таковы: «Людмила», «Алина и Альсим», «Двенадцать спящих дев», «Певец во стане русских воинов» и проч.— Послания Жуковского заключают в себе, местами и отрывками, характеристические черты вре- мени, в которое они писаны; сверх того, в них, как заметили мы выше, встречаются поэтические проблески и замечательные мысли. Особенно слабыми пьесами (иные по форме, иные по содержанию, иные по тому и другому) считаем мы следующие: «Песнь барда над гробом славян-победителей», «Певец в Кремле», «Пиршество Александра, или Сила гармонии» (Из Драйдена), «Гимн (Подражание Томсону)», «Библия», «Сон могольца», «Эпименид», «Орел и голубка», «Добрая мать», «Сиротка», «Подробный отчет о луне» (какое-то странное resume всего 214
говоренного поэтом о :луне в разных стихотворениях его), «Алонзо», «Доника», «Ленора», «Королева Урака», «Баллада, в которой описывается, как одна старушка екала на черном коне вдвоем, и кто сидел впереди», «Две были и еще одна», «Фридолин» (прекрасный перевод странной по содержанию пьесы Шиллера), «Сказка о царе Берендее» и «Сказка о спящей царев- не». Что касается до «Аббаддонны» — это мастерской, превос- ходный перевод из самой натянутой, какая только была в свете, и совершенно забытой теперь поэмы.г Мы бы опустили одну из самых характеристических черт поэзии Жуковского, если б не упомянули о дивном искусстве этого поэта живописать картины природы и влагать в них романтическую жизнь. Утро ли, полдень ли, вечер ли, ночь ли, вёдро ли, буря ли, или пейзаж — всё это дышит в ярких карти- нах Жуковского какою-то таинственною, исполненною чудных сил жизнию... Примеры лучше всего объяснят нашу мысль касательно этого предмета: Стоял среди цветущия равнины Старинный Ирлингфор, И пышные с высот его картины Повсюду видел взор. Авон, шумя под древними стенами, Их пеной орошал, И низкий брег с лесистыми холмами В струях его дрожал. Там пламенел брегов на тихом склоне2 Закат сквозь редкий лес; И трепетал во дремлющем Авоне С звездами свод небес. Вдали, вблизи рассыпанные села Дымились по утрам; От резвых стад долина вся шумела, И вторил лес рогам. Спешил с пути прохожий совратяся На Ирлингфор взглянуть, И, красотой его пленяся,3 Он забывал свой путь. («Варвик»). Небо в Рейне дрожало, И луна из дымных туч На ладыо сквозь парус алой Проливала темный луч. 215
И плывут они безмолвны; За кормой струя бежит; Тихо плещут в лодку волны, Парус вздулся и шумит. И на береге молчанье; И на месяце туман; Лора в робком ожиданье, В смутной думе Адельстан. («Адельстан»). Владыко Морвены, Жил в дедовском замке могучий Ордал; Над озером стены Зубчатые замок с холма возвышал; Прибрежны дубравы Склонялись к водам, И стлался кудрявый Кустарник по злачным окрестным холмам. Спокойствие сеней Дубравных там часто лай псов нарушал; Рогатых еленей И вепрей и ланей могучий Ордал С отважными псами Гонял по холмам; И долы с холмами. Шумя, отвечали зовущим рогам,* На темные своды Багряным щитом покатилась луна; И озера воды Струистым сияньем покрыла она; От замка, от сеней Дубрав по брегам Огромные теней Легли великаны по гладким водам. Прохладою дышит Там ветер вечерний и в листьях шумит, И ветви колышет, И арфу лобзает... но арфа молчит. Творения радость, Настала весна — И в свежую младость, Красу и веселье земля убрана. И ярким сияньем Холмы осыпал вечереющий день; 216
На землю с молчаньем Сходила ночная росистая тень; Уж синие своды Блистали в звездах; Сравнялися воды, И ветер улегся на спящих листах. («Эолова арфа»). И вот... настал последний день; Уж солнце за горою; И стелется вечерня тень Прозрачной пеленою; Уж сумрак... смерклось... вот луна Блеснула из-за тучи; Легла на горы тишина; Утих и лес дремучий; Река сравнялась в берегах; Зажглись светила ночи; И сон глубокий на полях; И близок час полночи... И всё в ужасной тишине; Окрестность, как могила; Вот... каркнул ворон на стене; Вот... стая псов завыла, И вдруг... протяжно полночь бьет; Нашли на небо тучи; Река надулась; бор ревет; И мчится прах летучий... Напрасно веет ветерок С душистыя долины; И свет луны сребрит поток Сквозь темных лип вершины; И ласточка зари восход Встречает щебетаньем; И роща в тень свою зовет Листочков трепетаньем; И шум бегущих с поля стад С пастушьими рогами Вечерний мрак животворят, Теряясь за холмами... Увы! уж и последний день Край неба озлащает; Сквозь темную дубравы сень 217
Блистанье* проникает; Всё тихо, весело, светло; Всё негой сладкой дышит; Река прозрачна, как стекло; Едва, едва колышет Листами легкий ветерок; В полях благоуханье; К цветку прилипнул мотылек И пьет его дыханье... («Громобой»). Окрест сторона та прекрасна была: Река наравне с берегами, По зелени яркой лазурно текла И зелень поила струями; Живые дороги вились по полям; Меж нивами села блистали; Пестрели стада; отвечая рогам, Долины и холмы звучали; Святой монастырь на пригорке стоял За темною кленов оградой; Меж ними — в то время как вечер сиял — Багряной горел он громадой. Был вечер прекрасен, и тих, и душист; На горных вершинах сияло; Свод неба глубокий был темен и чист; Торжественно все утихало. Попрежнему грустен, попрежнему дик (Уж годы прошли в покаянье), На место, где сердце он мучить привык, Он шел, погруженный в молчанье. Но вечер невольно беседовал с ним Своей миротворной красою, И тихой земли усыпленьем святым, И звездных небес тишиною. И воздух его обнимал теплотой, И пил аромат он целебный, И в слух долетал издалека порой Отшельников голос хвалебный. («Покаяние»), И воцарилась всюду тишина; Всё спит... лишь изредка в далекой мгле промчится1 218
Невнятный глас... или колыхнется волна... Иль сонный лист зашевелится. Я на брегу один..* окрестность вся молчит... Как привидение, в тумане предо мною Семья младых берез недвижимо стоит Над усыпленною водою. Вхожу с волнением под их священный кров; Мой слух в сей тишине приветный голос слышит: Как бы эфирное там веет меою листов, Как бы невидимое дышит; Как бы сокрытая под юных древ корой, С сей очарованной мешаясь тишиною. Душа незримая подъемлет голос свой С моей беседовать душою.1 И некто урне сей безмолвный приседит; И, мнится, на меня вперил он томны очи; Без образа лицо, и зрак туманный слит С туманным мраком полуночи. Смотрю... и, мнится, всё, что было жертвой лет, Опять в видении прекрасном воскресает; И всё, что жизнь сулит, и всё, чего в ней нет, С надеждой к сердцу прилетает... («Славянка»). Таких примеров мы могли бы выписать и еще больше, но думаем, что и этих слишком достаточно, чтоб показать, что изображаемая Жуковским природа — романтическая природа, дышащая таинственною жизнию души и сердца, исполненная высшего смысла и значения. Стих Жуковского неизмеримо выше стиха всех предшество- вавших ему поэтов: он исполнен мелодии и вместе с тем какой- то сжатой крепости и энергии. Такого стиха требовали содержа- ние и дух поэзии Жуковского. И, несмотря на то, еще многого недоставало этому стиху: он еще далеко не совсем свободен, не совсем гибок. Содержание поэзии Жуковского было так односторонне, что стих его не мог отразить в себе все свойства и всё богатство русского языка. Батюшков тоже не мало сделал для русского стиха; но, несмотря на соединенные заслуги этих двух поэтов, создание вполне поэтического и вполне художе- ственного стиха предлежало Пушкину. Кроме односторонности содержания поэзии Жуковского, не должно еще забывать, что поэтическая деятельность его двойственна: в одной он является, как романтик, самобытен и оригинален; в другой — под влия- нием предшествовавших ему поэтов и особенно под влиянием идей Карамзина. Правда, он и в патриотические стихотворе- ния и в послания внес что-то свое, ему собственно, как роман- 219
тику, принадлежащее; но стих в этих пьесах всё-таки отзывает- ся более или менее фактурою старых мастеров нашей поэзии. Попадаются в стихотворениях Жуковского стихи тяжелые и темные, как, например, эти: Их одобренье нам награда, А порицание — ограда От убивающия дар Надменной мысли совершенства. * Иногда расстановка слов напоминает Ломоносова, как, например: А ты, дарующий и трон и власть царям, Ты, на совете их седящий благодатью, Ознаменуй твоей дела мои печатью.2 Есть, наконец, стихи (правда, их поискать да поискать), в которых веет дух Хераскова, как, например: Бегут — во прах и гром, и шлем, и меч, и щит, Впреди, в тылу, с боков и рядом (?) страх бежит. Жуковский не мог не иметь сильного влияния на Пушкина; но, в свою очередь, и Пушкин имел сильное влияние на Жуков- ского: все стихотворения, написанные им уже по истечении вто- рого десятилетия текущего века, отличаются несравненно луч- шим языком и стихом. К общим недостаткам поэзии Жуковского принадлежит часто невыдержанность в целом: редкая пьеса его не теряет многого из своего достоинства отсутствием сжатости и всего лишнего. Превосходная элегия «На смерть королевы Виртембергской» может служить образцом этого недостатка: в ней есть лишние куплеты, замедляющие, без нужды, развитие главной мысли и своею растянутою прозаичностью ослабляющие впечатление целого. Неизмерим подвиг Жуковского и велико значение его в рус- ской литературе! Его романтическая муза была для дикой сте- пи русской поэзии элевзинскою богинею Церерою: она дала русской поэзии душу и сердце, познакомив ее с таинством стра- дания, утрат, мистических откровений и полного тревоги стрем- ления «в оный таинственный свет», которому нет имени, нет ме- ста, но в котором юная душа чувствует свою родную, заветную сторону. Есть пора в жизни человека, когда грудь его полна тревоги и волнуется тоскливым порыванием без цели, когда го- рячие желания с быстротою сменяют одно другое, и сердцег 220
желая многого, не хочет ничего; когда определенность убивает мечту, удовлетворение подсекает крылья желанию, когда че- ловек любит весь мир, стремится ко всему и не в состоянии остановиться ни на чем; когда сердце человека порывисто бьет- ся любовью к идеалу и гордым презрением к действительности, и юная душа, расправляя мощные крылья, радостно взви- вается к светлому небу, желая забыть о существовании земного праха. В эту пору жизни человека любовь робка и стыдлива, жаждет одного только сочувствия и удовлетворяется долгим взглядом, таинством присутствия милого существа, и за тихое пожатие руки не пожелает полного обладания. Правда, в этой поре много односторонности, много ложного, больше фанта- зии, чем сердца, и за нею непременно должна следовать пора горького и тяжелого разочарования для того, чтоб человек при- шел в состояние понять истину, как она есть, простую и пре- красную собственною красотою, а не радужным нарядом фанта- зии; чтоб он мог понять, что вечное и бесконечное является в преходящем и конечном, что идея в фактах, душа в теле... Но эта пора юношеского энтузиазма есть необходимый момент в нравственном развитии человека,— и кто не мечтал, не поры- вался в юности к неопределенному идеалу фантастического со- вершенства, истины, блага и красоты, тот никогда не будет в состоянии понимать поэзию — не одну только создаваемую поэ- тами поэзию, но и поэзию жизни; вечно будет он влачиться низ- кою душою по грязи грубых потребностей тела и сухого, хо- лодного эгоизма. Пора безотчетного романтизма в духе средних веков есть необходимый момент не только в развитии человека, но и в развитии каждого народа и целого человечества. Средние века были этим великим моментом развития народов Западной Европы, а следовательно, и всего человечества; и этот момент всемирно-исторического развития выразился в искусстве сред- них веков. Мы, русские, позже других вышедшие на поприще нравственно-духовного развития, не имели своих средних ве- ков: Жуковский дал нам их в своей поэзии, которая воспитала столько поколений и всегда будет так красноречиво говорить душе и сердцу человека в известную эпоху его жизни. Жуков- ский — это поэт стремления, душевного порыва к неопределен- ному идеалу. Произведения Жуковского не могут восхищать всех и каждого во всякий возраст: они внятно говорят душе и сердцу в известный возраст жизни или в известном расположе- нии духа: вот настоящее значение поэзии Жуковского, которое она всегда будет иметь. Но Жуковский, кроме того, имеет вели- кое историческое значение для русской поэзии вообще: одухо- творив русскую поэзию романтическими элементами, он сделал ее доступною для общества, дал ей возможность развития, и без Жуковского мы не имели бы Пушкина. Сверх того есть еще 221
и другая великая заслуга русскому обществу со стороны Жу- ковского: благодаря ему немецкая поэзия — нам родная, и мы умеем понимать ее без того усилия, которое условливается чуждою национальностию. Еще в детстве мы, через Жуковского, приучаемся понимать и любить Шиллера, как бы своего нацио- нального поэта, говорящего нам русскими звуками, русскою речью...
СТАТЬЯ ТРЕТЬЯ1 Обзор поэтической деятельности Батюшкова; характер его ,поэзии. — Гнедич; его переводы и оригинальные сочинения. —Мерзляков. —Князь Вяземский. — Журналы конца карамэинского периода. Батюшков далеко не имеет такого значения в русской ли- тературе, как Жуковский. Последний действовал на нравствен- ную сторону общества посредством искусства; искусство было для него как бы средством к воспитанию общества. Заслуга Жуковского собственно перед искусством состояла в том, что он дал возможность содержания для русской поэзии. Батюш- ков не имел почти никакого влияния на общество, пользуясь великим уважением только со стороны записных словесников своего времени, и хотя заслуги его перед русскою поэзиею ве- лики,— однако ж он оказал их совсем иначе, чем Жуковский. Он успел написать только небольшую книжку стихотворений, и в этой небольшой книжке не все стихотворения хороши, и даже хорошие далеко не все равного достоинства.2 Он не мог иметь особенно сильного влияния на современное ему общество и современную ему русскую литературу и поэзию: влияние его обнаружилось на поэзию Пушкина, которая приняла в себя или, лучше сказать, поглотила в себе все элементы, составляв- шие жизнь творений предшествовавших поэтов. Державин. Жуковский и Батюшков имели особенно сильное влияние на Пушкина: они были его учителями в поэзии, как это видно^из его лицейских стихотворений. Всё, что было существенного и жизненного в поэзии Державина, Жуковского и Батюшкова,— всё это присуществилось поэзии Пушкина, переработанное ее самобытным элементом. Пушкин был прямым наследником по- этического богатства этих трех маэстро русской поэзии,— на- следником,который собственною деятельностью до того увеличил полученные им капиталы, что масса приобретенного им самим подавила собою полученную и пущенную им в оборот сумму. Как умели и могли, мы старались показать и открыть существен- ное и жизненное в поэзии Державина и Жуковского; теперь остается нам сделать это в отношении к поэзии Батюшкова. 223
Направление поэзии Батюшкова совсем противоположно направлению поэзии Жуковского. Если неопределенность и ту- манностъ составляют отличительный характер романтизма в духе средних веков,— то Батюшков столько же классик, сколь- ко Жуковский романтик; ибо определенностью ясность — пер- вые и главные свойства его поэзии. И если б поэзия его, при этих свойствах, обладала хотя бы столь же богатым содержа- нием, как поэзия Жуковского,— Батюшков как поэт был бы гораздо выше Жуковского. Нельзя сказать, чтоб поэзия его была лишена всякого содержания, не говоря уже о том, что она имеет свой, совершенно самобытный характер; но Батюшков как будто не сознавал своего призвания и не старался быть ему верным, тогда как Жуковский, руководимый непосредственным влечением своего духа, был верен своему романтизму и вполне исчерпал его в своих произведениях. Светлый и определенный мир изящной, эстетической древности — вот что было призва- нием Батюшкова. В нем первом из русских поэтов художествен- ный элемент явился преобладающим элементом; В стихах его много пластики, много скульптурности, если можно так выра- зиться. Стих его часто не только слышим уху, но видим глазу: хочется ощупать извивы и складки его мраморной драпировки. Жуковский только через Шиллера познакомился с-древнею Элладою* Шиллер, как мы заметили в предшествовавшей статье, смотрел на Грецию преимущественно с романтической стороны ее,— и русская поэзия не знала еще Греции с ее чисто худо- жественной стороны, не знала Греции, как всемирной мастер- ской, через которую должна пройти всякая поэзия в мире, чтоб научиться быть изящною поэзиею. В анакреонтических стихо- творениях Державина проблескивают черты художественного резца древности, но только проблескивают, сейчас же те- ряясь в грубой и неуклюжей обработке целого. И эти пробле- ски античности тем больше делают чести Державину, что он, по своему образованию и по времени, в которое жил, не мог иметь никакого понятия о характере древнего искусства, и если приближался к нему в проблесках, то не иначе, как благодаря только своей поэтической натуре. Это показывает, между про- чим, чем бы мог быть этот поэт и что бы мог он сделать, если б явился на Руси в другое, более благоприятное для поэзии время. Но Батюшков сблизился с духом изящного искусства грече- ского сколько по своей натуре, столько и по большему или меньшему знакомству с ним через образование. Он был первый из русских поэтов, побывавший в этой мировой студии миро- вого искусства; его первого поразили эти изящные головы, эти соразмерные торсы — произведения волшебного резца, исполненного благородной простоты и спокойной пластической красоты. Батюшков, кажется, знал латинский язык и, кажется, 224
не знал греческого; неизвестно, с какого языка перевел он две- надцать пьес из греческой антологии: этого не объяснено в коро- теньком предисловии к изданию его сочинений, сделанному Смирдиным; но приложенные к статье «О греческой антологии» французские переводы этих же самых пьес позволяют думать, что Батюшков перевел их с французского.г Это последнее обстоятельство разительно показывает, до какой степени натура и дух этого поэта были родственны эллинской музе. Для тех, кто понимает значение искусства как искусства, и кто пони- мает, что искусство, не будучи прежде всего искусством, не может иметь никакого действия на людей, каково бы ни было его содержание,— для тех должно быть понятно, почему мы приписываем такую высокую цену переводам Батюшкова две- надцати маленьких пьесок из греческой антологии. В предше- ствовавшей статье мы выписали большую часть антологических его пьес; здесь приведем для примера одну, самую короткую: Сокроем навсегда от зависти людей Восторги пылкие и страсти упоенья; Как сладок поцелуй в безмолвии ночей, Как сладко тайное любови наслажденье! Такого стиха, как в этой пьеске, не было до Пушкина ни у одного поэта, кроме Батюшкова; мало того: можно сказать решительнее, что до Пушкина ни один поэт, кроме Батюшкова, не в состоянии был показать возможности такого русского стиха. После этого Пушкину стоило не слишком большого ша- га вперед начать писать такими антологическими стихами, как вот эти: Счастливый юноша, ты всем меня пленил: Душою гордою и пылкой, и незлобной, И^первой младости красой женоподобной. Или вот эти: Я верю: я любим; для сердца нужно верить. Нет, милая моя не может лицемерить; Всё непритворно в ней: желаний томный жар, Стыдливость робкая, харит бесценный дар, Нарядов и речей приятная небрежность И ласковых имен младенческая нежность. Вообще надо заметить, что антологические стихотворения Батюшкова уступят антологическим пьесам Пушкина только разве в чистоте языка, чуждого произвольных усечений и вся- кой неровности и шероховатости, столь извинительных и не- избежных в то время, когда явился Батюшков. Совершенство 16 Белинский, т. VII 225
антологического стиха Пушкина — совершенство, которым он много обязан Батюшкову — отразилось вообще на стихе его. Приводим здесь снова два последние стиха выписанной нами антологической пьесы: Как сладок поцелуй в безмолвии ночей, Как сладко тайное любови наслажденье! Вспомните стихотворение Пушкина: «Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю)) (т. IV, стр. 303). Стихотворение это ни- сколько не антологическое, но посмотрите, как последние стихи его напоминают, своею фактурою, антологическую пьесу JBa- тюшкова: И дева в сумерки выходит на крыльцо: Открыта шея, грудь, и вьюга ей в лицо! Но бури севера не вредны русской розе. Как жарко поцелуй пылает на морозе! Как дева русская свежа в пыли снегов! Благодаря Пушкину тайна антологического стиха сдела- лась доступна даже обыкновенным талантам; так, например, многие антологические стихотворения г. Майкова не уступают в достоинстве антологическим стихотворениям Пушкина, меж- ду тем как г. Майков не обнаружил никакого дарования ни в каком другом роде поэзии, кроме антологического. После г.Майкова встречаются превосходные стихотворения в антологи- ческом роде у г. Фета. Г-н Майков нашел себе подражателя в г. Крешеве, антологические стихотворения которого не совсем чужды поэтического достоинства,— и, явись такие стихотворе- ния в начале второго десятилетия настоящего века, они со- ставили бы собою эпоху в русской литературе; а теперь их никто не хочет и замечать,— что не совсем неосновательно и несправедливо.1 Какого же удивления заслуживает Батюшков, который первый на Руси создал антологический стих, только разве по языку и то весьма немногим уступающий антологи- ческому стиху Пушкина? И.вправе ли мы думать,что Батюшкову обязан Пушкин своим антологическим, а вследствие этого и вообще своим стихом? Жуковский не мог не иметь большого влияния на Пушкина; кому не известно его обращение к нему, как к своему учителю, в «Руслане и Людмиле»? Поэзии чудесный гений, Певец таинственных видений, Любви, мечтаний и чертей, 226
Могил и рая верный житель, И музы ветреной моей Наперсник, пестун и хранитель!1 Дальнейшие стихи этого отрывка, несмотря на их шуточный тон, показывают, как сильно действовали на детское воображе- ние Пушкина даже и «Двенадцать спящих дев». Но влияние Жуковского на Пушкина было больше нравственное, чем арти- стическое, и трудно было бы найти и указать в сочинениях Пуш- кина следы этого влияния, исключая разве лицейские его сти- хотворения. Пушкин рано и скоро пережил содержание поэзии Жуковского, и его ясный, определенный ум, его артистическая натура гораздо более гармонировали с умом и натурою Батюш- кова, чем Жуковского. Поэтому влияние Батюшкова на Пуш- кина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова своим предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих. Батюшкову, по натуре его, было очень сродно созерцание благ жизни в греческом духе. В любви он совсем не романтик. Изящное сладострастие — вот пафос его поэзии. Правда, в любви его, кроме страсти и грации, много нежности, а иногда много грусти и страдания; но преобладающий элемент ее все- гда — страстное вожделение, увенчиваемое всею негою, всем обаянием исполненного поэзии и грации наслаждения. Есть у него пьеса, которую можно назвать апофеозою чувственной страсти, доходящей в неукротимом стремлении вожделения до бешеного и, в то же время, в высшей степени поэтического и грациозного безумия. Этим страстным вдохновением обязан наш поэт самой древности, и содержание взято им из ее мифоло- гической жизни: оно в ярких красках рисует веселое праздне- ство и обаятельно-буйных, очаровательно-бесстыдных жриц Вакха: Все па праздник Эригоны Жрицы Вакховы текли; Ветры с шумом разнесли Громкий вой их, плеск и стоны. В чаще дикой и глухой Нимфа юная отстала; Я за ней — она бежала Легче серны молодой. Эвры волосы взвевали, Перевитые плющом, Нагло ризы поднимали И свивали их клубком. 227
Стройный стан, кругом обвитый Хмеля желтого венцом, И пылающи ланиты Розы ярким багрецом, И уста, в которых тает Пурпуровый виноград,— Всё в неистовой прельщает, В сердце льет огонь и яд! Я за ней... она бежала Легче серны молодой; Я настиг: она упала! И тимпан под головой! Жрицы Вакховы промчались С громким воплем мимо нас; И по роще раздавались «Эвое!» и неги глас.1 Такие стихи и в наше время превосходны; при первом же своем появлении они должны были поразить общее внимание, как предвестие скорого переворота в русской поэзии. Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь,а пушкинских... Так всё готово было к яв- лению Пушкина,— и, конечно, Батюшков много и много способ- ствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действи- тельно. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением. Судя по родственности натуры Батюшкова с древнею музою я по его превосходному поэтическому таланту, можно было бы подумать, что он обогатил нашу литературу множеством художественных произведений, написанных в древнем духе, и множеством мастерских переводов с греческого и латинского:— ничуть не бывало! Кроме двенадцати пьес из греческой антоло- гии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; а с латинского перевел только три элегии из Тибулла — и то воль- ным переводом. Перевод Батюшкова местами слаб, вял, растя- нут и прозаичен, так что тяжело прочесть целую элегию вдруг; но местами этот же перевод так хорош, что заставляет сожалеть, зачем Батюшков не перевел всего Тибулла, этого латинского романтика. Каков бы ни был перевод этот в целом, но места, по- добные следующим, выкупили бы его недостатки: Нет друга моего, нет Делии со мной. Она и в самый час разлуки роковой Обряды тайные и чары совершала: В священном ужасе бессмертных вопрошала; 228
И жребий счастливый нам отрок вынимал. Что пользы от того? Час гибельный настал — И снова Делия печальна и уныла, Слезами полный взор невольно обратила На дальний путь. Я сам, лишенный скорбью сил, «Утешься!» Делии сквозь слезы говорил; «Утешься!» — и еще с невольным трепетаньем Печальную лобзал печальным лобызаньем.1 Казалось, некий бог меня остановлял, То ворон мне беду внезапно предвещал, То в день, отцу богов, Сатурну посвященный, Я слышал гром глухой за рощей отдаленной. О вы, которые умеете любить, Страшитеся любовь разлукой прогневить! Но, Делия, к чему Изиде прйношенья, Сии в ночи глухой протяжны песнопенья, И волхвованье жриц, и меди звучный стон? К чему, о Делия, в безбрачном ложе сон И очищения священною водою? Всё тщетно, милая, Тибулла нет с тобою! Богиня грозная! спаси его от бед, И снова Делия мастики принесет, Украсит дивный храм весенними цветами, И с распущенными по ветру волосами, Как дева чистая, во ткань облечена, Воссядет на помост: и звезды и луна, До восхождения румяныя Авроры, Услышат глас ее и жриц фарийских хоры. Единственный мой бог и сердца властелин, Я был твоим жрецом, Киприды милый сын! До гроба я носил твои оковы нежны, И ты, Амур, меня в жилища безмятежны, В Элизий приведешь таинственной стезей, Туда, где вечный май меж рощей и полей; Где расцветает нард и киннамона лозы И воздух напоен благоуханьем розы; Там слышно пенье птиц и шум биющих вод; Там девы юные, сплетяся в хоровод, Мелькают меж древес, как легки привиденья; И тот, кого постиг, в минуту упоенья, В объятиях любви неумолимый рок, Тот носит на челе из свежих мирт венок. 229
Но ты, мне верная, Друг милый и бесценный, И в мирной хижине, от взоров сокровенной, С наперсницей любви, с подругою твоей, На миг не покидай домашних алтарей. При шуме зимних вьюг, под сенью безопасной, Подруга в темну ночь зажжет светильник ясный И, тихо вретено кружа в руке своей, Расскажет повести и были старых дней. А ты, склоняя слух на сладки небылицы', Забудешься, мой друг; и томные зеницы Закроет тихий сон, и пряслица из рук Падет... и у дверей предстанет твой супруг, Как небом посланный внезапно добрый гений. Беги навстречу мне, беги из мирной сени, В прелестной наготе явись моим очам, Власы, рассеянны небрежно по плечам, Вся грудь лилейная и ноги обнаженны... Когда ж Аврора нам, когда сей день блаженный На розовых конях, в блистаньи принесет, И Делию Тибулл в восторге обоймет? Элегия, из которой сделали мы эти выписки, не означена никакою цифрою. Она вся переведена превосходно, и если в ней много незаконных усечений и есть хотя ^один такой стих, как: Богами свержены во области бездонны,—г то не должно забывать, что всё это принадлежит более к не- достаткам языка, чем к недостаткам поэзии, а во время Ба- тюшкова никто и не думал видеть в этом какие бы то ни было недостатки. Если перевод II 1-й элегии Тибулла и уступит в достоинстве переводу первой, тем не менее он читается с на- слаждением; но XI элегия переведена Батюшковым более неудачно, чем удачно: немногие хорошие стихи затоплены в ней потоком вялой и растянутой прозы в стихах. Она довольно велика, но в ней можно указать на одно только место: Дни мира, вы любви игривой драгоценны! Под знаменем ее воюем с красотой. Ты плачешь, Ливия? но победитель твой — Смотри! у ног твоих, колена преклоняет. Любовь коварная украдкой подступает И вот уж среди вас размолвивших сидит! Пусть молния богов бесщадно поразит 230
Того, кто красоту обидел на сраженьи, Но счастлив, если мог в минутном исступленьи Венок на волосах каштановых измять И пояс невзначай у девы развязать! Счастлив, трикрат счастлив, когда твои угрозы Исторгли из очей любви бесценны слезы! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии и трех эле- гий из Тибулла, памятником сочувствия и уважения Батюшкова к древней поэзии остается только переведенная им из Мильвуа поэма «Гезиод и Омир—соперники». Не имея под руками фран- цузского подлинника, мы не можем сравнить с ним русского перевода; но немного нужно проницательности, чтоб понять, что под пером Батюшкова эта поэма явилась более греческою, чем в оригинале. Вообще эта поэма не без достоинств, хотя в то же время и не отличается слишком большими достоинствами, как бы этого можно было ожидать от ее сюжета.. Что мешало Батюшкову обогатить русскую литературу пре- восходными произведениями в духе древней поэзии п превос- ходными переводами, мы скажем об этом ниже. Страстная, артистическая натура Батюшкова стремилась родственно не к одной Элладе: ей, как южному растению, еще привольнее было под благодатным небом роскошной Авзонии. Отечество Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Ариост и Тассо, особливо последний, были любимейшими поэтами Батюшкова. Смерти Тассо посвятил он прекрасную элегию, которую можно принять за апофеозу жиз- ни и смерти певца «Иерусалима»; * стихотворение «К Тассу» — род послания, довольно большого, хотя и довольно слабого, также свидетельствует о любви и благоговении нашего поэта к певцу Годфреда; сверх того, Батюшков перевел, впрочем довольно неудачно, небольшой отрывок из «Освобожденного Иерусалима». Из Петрарки он перевел только одно сти- хотворение — «На смерть Лауры» — да написал подража- ние его IX-й канцоне — «Вечер». Всем трем поэтам Италии он посвятил по одной прозаической статье, где излил свой во- сторг к ним, как критик.2 Особенно замечательно, что он как будто гордится, словно заслугою, открытием, которое удалось ему при многократном чтении Тассо: он нашел многие места и целые стихи Петрарки в «Освобожденном Иерусалиме», что, по его мнению, доказывает любовь и уважение Тассо к Петрарке. И при всем том Батюшков так же слишком мало оправдал на деле свою любовь к итальянской поэзии, как и к древней. Почему это — увидим ниже. Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, а страстное упоение любви — ее пафос. Он и переводил Парни и подражал 231
ему; но в том и другом случае оставался самим собою. Следую- щее подражание Парни — «Ложный страх» — дает полное и верное понятие о пафосе его поэзии: Помнишь ли, мой друг бесценный, Как с Амурами, тишком, Мраком ночи окруженный, Я к тебе прокрался в дом? Помнишь ли, о друг мой нежный! Как дрожащая рука От победы неизбежной Защищалась — но слегка? Слышен шум — ты испугалась; Свет блеснул — и вмиг погас; Ты к груди моей прижалась, Чуть дыша... блаженный час! Ты пугалась; я смеялся. «Нам ли ведать, Хлоя, страх? Гименей за всё ручался, И Амуры на часах. Всё в безмолвии глубоком, Всё почило сладким сном! Дремлет Аргус томным оком Под Морфеевым крылом!» Рано утренние розы Запылали в небесах... Но любви бесценны слезы, Но улыбка на устах, Томно персей волнованье Под прозрачным полотном, Молча новое свиданье Обещали вечерком. Если б Зевсова десница Мне вручила ночь и день,- - Поздно б юная денница Прогоняла черну тень! Поздно б солнце выходило На восточное крыльцо; Чуть блеснуло б и сокрыло За лес рдяное лицо; Долго б тени пролежали Влажной ночи на полях; Долго б смертные вкушали Сладострастие в мечтах. Дружбе дам я час единый, Вакху час и сну другой; 232
Остальною ж половиной Поделюсь, мой друг, с тобой! В прелестном послании к Ж*** и В*** «Мои пенаты» с такою же яркостию высказывается преобладающая страсть поэзии Батюшкова: * И ты, моя Лилета, В смиренный уголок, Приди под вечерок Тайком, переодета! Под шляпою мужской И кудри золотые И очи голубые, Прелестница, сокрой! Накинь мой плащ широкой Мечом вооружись И в полночи глубокой Внезапно постучись... Вошла — наряд военный Упал к ее ногам И кудри распущенны Взвевают по плечам, И грудь ее открылась С лилейной белизной: Волшебница явилась Пастушкой предо мной! И вот с улыбкой нежной Садится у огня; Рукою белоснежной Склонившись на меня, И алыми устами, Как ветер меж листами, Мне шепчет: «Я твоя, Твоя, мой друг сердечный!..» Блажен, в сени беспечной Кто милою своей, Под кровом от ненастья На ложе сладострастья, До утренних лучей Спокойно обладает, Спокойно засыпает, Близ друга сладким сном!.. Уже потухли звезды В сиянии дневном, 233
И пташки теплы гнезды, Что свиты под окном,1 Щебеча покидают И негу отрясают Со крылышек своих; Зефир листы колышет И всё любовью дышит Среди полей моих; Всё с утром оживает, А Лила почивает На ложе из цветов... И ветер тиховейный С груди ее лилейной Сдул дымчатый покров... И в локоны златые Две розы молодые С нарциссами вплелись; Сквозь тонкие преграды Нога, ищи прохлады, Скользит по ложу вниз... Я Лилы пью дыханье На пламенных устах, Как роз благоуханье, Как нектар на пирах! Окончательные стихи этой прелестной пьесы представляют изящный эпикуреизм Батюшкова во всей его поэтической обая- тельности: Пока бежит за нами Бог времени седой И губит луг с цветами Безжалостной косой, Мой друг, скорей за счастьем В путь жизни полетим; Упьемся сладострастьем Насмерть опередим; Сорвем цветы украдкой Под лезвием косы И ленью жизни краткой Продлим, продлим часы! Когда же парки тощи Нить жизни допрядут, И нас в обитель нощи Ко прадедам снесут — Товарищи любезны! 234
Не сетуйте о нас! К чему рыданья слезны, Наемных ликов глас? К чему сии куренья, И колокола вой, И томны псалмопенья Над хладною доской? К чему?., но вы толпами При месячных лучах Оберитесь и цветами Увейте мирный прах; Иль бросьте на гробницы Богов домашних лик, Две чаши, две цевницы, С листами павилик: И путник угадает Без надписей златых, Что прах тут почивает Счастливцев молодых! Нельзя не согласиться, что в этом эпикуреизме много че- ловечного, гуманного, хотя, может быть, в то же время много и одностороннего. Как бы то ни было, но здравый эстетический вкус всегда поставит в большое достоинство поэзии Батюшкова ее определенность. Вам, может, не понравится ее содержание, так же, как другого может оно восхищать: но оба вы по край- ней мере будете знать — один, что он не любит, другой — что он любит. И уж конечно, такой поэт, как Батюшков,— боль- ше поэт, чем, например, Ламартин с его медитациями и гар- мониями, сотканными из вздохов, охов, облаков, туманов, па- ров, теней и призраков...1 Чувство, одушевляющее Батюшко- ва, всегда органически жизненно и потому оно не распростра- няется в словах, не кружится на одной ноге вокруг самого себя, но движется, растет само из себя, подобно растению, которое, проглянув из земли стебельком, является пышным цветком, даю- щим плод. Может быть, немного найдется у Батюшкова сти- хотворений, которые могли бы подтвердить нашу мысль; но мы не достигли бы до нашей цели — познакомить читателей с Батюшковым, если б не указали на это прелестное его сти- хотворение — «Источник»: Буря умолкла, и в ясной лазури Солнце явилось на западе нам: Мутный источник, след яростной бури, 235
С ревом и с шумом бежит по полям! Зафна! приближься: для девы невинной Пальмы под тенью здесь роза цветет; Падая с камня, источник пустынный С ревом и пеной сквозь дебри течет! Дебри ты, Зафна, собой озарила! Сладко с тобою в пустынных краях, Песни любови ты мне повторила — Ветер унес их на тихих крылах! Голос твой, Зафна, как утра дыханье Сладостно шепчет, несясь по цветам: Тише, источник, прерви волнованье, С ревом и с пеной стремясь по полям! Голос твой, Зафна, в душе отозвался; Вижу улыбку и радость в очах!.. Дева любви! я к тебе прикасался, С медом пил розы на влажных устах! Зафна краснеет?.. О друг мой невинный, Тихо прижмися устами к устам!.. Будь же ты скромен, источник пустынный, С ревом и с шумом стремясь по полям! Чувствую персей твоих волнованье, Сердца биенье и слезы в очах; Сладостно девы стыдливой роптанье! Зафна! о Зафна! смотри, там, в водах Быстро несется цветок розмаринный; Воды умчались, — цветочка уж нет! Время быстрее, чем ток сей пустынный, С ревом который сквозь дебри течет. Время погубит и прелесть и младость!.. Ты улыбнулась, о дева любви! Чувствуешь в сердце томленье и сладость, Сильны восторги и пламень в крови!.. Зафна, о Зафна! — там голубь невинный С страстной подругой завидуют нам... Вздохи любови — источник пустынный С ревом и шумом умчит по полям! Нужно ли объяснять, что лежащее в основе этого стихо- творения чувство, вначале тихое и как бы случайное, в каждой новой строфе всё идет crescendo,* разрешаясь гармоническим * нарастая (итал.)*— Ред. 2U
аккордом вздохов любви, унесенных пустынным источником... И сколько жизни, сколько грации в этом чувстве!.. Но не одни радости любви и наслаждения ^страсти умел воспевать Батюшков: как поэт нового времени, он не мог, в свою очередь, не заплатить дани романтизму. И как хорош романтизм Батюшкова: в нем столько определенности и ясности! Элегия его — это ясный вечер, а не темная ночь, вечер, в про- зрачных сумерках которого все предметы только принимают на себя какой-то грустный оттенок, а не теряют своей формы и не превращаются в призраки... Сколько души и сердца в сти- хотворении «Последняя весна», и какие стихи! В полях блистает май веселый! Ручей свободно зажурчал, И яркий голос филомелы Угрюмый бор очаровал: Всё новой жизни пьет дыханье! Певец любви, лишь ты уныл! Ты смерти верной предвещанье В печальном сердце заключил; Ты бродишь слабыми стопами В последний раз среди полей, Прощаясь с ними и с лесами Пустынной родины твоей. «Простите, рощи и долины, Родные» реки и поля! Весна пришла, и час кончины Неотразимой вижу я. Так! Эпидавра прорицанье Вещало мне: в последний pas Услышишь горлиц воркованье И гальционы тихий глас: Зазеленеют гибки лозы, Поля оденутся в цветы, Там первые увидишь розы И с ними вдруг увянешь ты. Уж близок час... цветочки милы, К чему так рано увядать? Закройте памятник унылый, Где прах мой будет истлевать; Закройте путь к нему собою От взоров дружбы навсегда, Но если Делия с тоскою К нему приблизится, — тогда Исполните благоуханьем Вокруг пустынный небосклон 237
И томным листьев трепетаньем Мой сладко очаруйте сон!» В полях цветы не увядали, И гальционы в тихий час Стенанья рощи повторяли; А бедный юноша... погас! И дружба слез не уронила На прах любимца своего; И Делия не посетила Пустынный памятник его: Лишь пастырь в тихий час денницы, Как в поле стадо, выгонял, Унылой песнью возмущал, Молчанье мертвое гробницы.1 Грация — неотступный спутник музы Батюшкова, что бы она ни пела — буйную ли радость вакханалии, страстное ли упоение любви, или грустное раздумье о прошедшем, скорбь сердца, оторванного от милых ему предметов. Что может быть грациознее этих двух маленьких элегий? О память сердца! ты сильней Рассудка памяти печальной, И часто сладостью своей Меня в стране пленяешь дальной. Я помню голос милых слов, Я помню очи голубые, Я помню локоны златые Небрежно вьющихся власов. Моей пастушки несравненной Я помню весь наряд простой, И образ милой, незабвенной Повсюду странствует со мной. Хранитель гений мой — любовью В утеху дан разлуке он: Засну ль? — приникнет к изголовью И усладит печальный сон. Зефир последний свеял сон С ресниц, окованных мечтами; Но я — не к счастью пробужден Зефира тихими крылами. Ни сладость розовых лучей Предтечи утреннего Феба, Ни кроткий блеск лазури неба, Ни запах, веющий с полей, 238
Ни быстрый лет коня ретива По скату бархатных лугов, И гончих лай, и звон рогов Вокруг пустынного залива — Ничто души не веселит, Души, встревоженной мечтами, И гордый ум не победит Любви холодными словами. Замечательно, что у Батюшкова есть прекрасная небольшая элегия, которая не что иное, как очень близкий и очень удачный перевод одной строфы из четвертой песни Байронова «Чайльда Гарольда». Вот по возможности близкая передача в прозе этой строфы (CLXXVIII): «Есть удовольствие в непроходимых ле- сах, есть прелесть на пустынном берегу, есть общество вдали от докучных, в соседстве глубокого моря, и в ропоте волн его есть своя мелодия. Я тем не менее люблю человека, но я тем более люблю природу, вследствие этих свиданий с нею, на ко- торые я спешу, забывая все, чем бы я мог быть, или чем был прежде, для того, чтобы сливаться со вселенною и чувствовать то, что я никогда не буду в состоянии выразить, но о чем одна- ко ж не могу и молчать». Вот перевод Батюшкова: Есть наслаждение и в дикости лесов, Есть радость на приморском бреге, И есть гармония в сем говоре валов, Дробящихся в пустынном беге. Я ближнего люблю — но ты, природа-мать, Для сердца ты всего дороже! С тобой, владычица, привык я забывать И то, чем был, как был моложе, И то, чем ныне стал под холодом годов; Тобою в чувствах оживаю: Их выразить душа не знает стройных слов, И как молчать об них, не знаю. Козлов перевел и следующие пять строф и выдал это за соб- ственное произведение: по крайней мере, в третьем издании его сочинений не означено, откуда взято первое стихотворение во второй части «К морю», посвященное Пушкину. К доверше- нию всего, перевод так водян, что в нем нет никаких признаков Байрона. Сравните три последние стиха первого куплета с пе- реводом Батюшкова: Природу я душою обнимаю, Она милей; постичь стремлюся я Всё то, чему нет слов, но что таить нельзя.1 239
То ли это?.. Беспечный поэт-мечтатель, философ - эпикуреец, жред любви, неги и наслаждения, Батюшков не только умел задумы- ваться и грустить, но знал и диссонансы сомнения и муки от- чаяния. Не находя удовлетворения в наслаждениях жизни и нося в душе страшную пустоту, он восклицал в тоске своего разочарования: Минутны странники, мы ходим но гробам; Все дни утратами считаем; На крыльях радости летим к своим друзьям, И что ж? — их урны обнимаем! Так всё здесь суетно в обители сует! Приязнь и дружество непрочно! Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет? Что вечно чисто, непорочно? Напрасно вопрошал я опытность веков И Клии мрачные скрижали; Напрасно вопрошал всех мира мудрецов: Они безмолвны пребывали. Как в воздухе перо кружится здесь и там, Как в вихре тонкий прах летает, Как судно без руля стремится по волнам И вечно пристани не знает, — Так ум мой посреди волнений погибал. Все жизни прелести затмились; Мой гений в горести светильник погашал, И музы светлые сокрылись.2 Бросая общий взгляд на поэтическую деятельность Батюш- кова, мы видим, что его талант был гораздо выше того, что сде- лано *им, и что во всех его произведениях есть какая-то недо- конченность, неровность, незрелость. С превосходнейшими сти- хами мешаются у него иногда стихи старинной фактуры, лучшие пьесы не всегда выдержаны и не всегда чужды прозаических и растянутых мест. В его поэтическом призвании Греция борет- ся с Италиею, а юг с севером, ясная радость с унылою думою, легкомысленная жажда наслаждения вдруг сменяется мрачным, тяжелым сомнением, и тирская багряница эпикурейца робко прячется под власяницу сурового аскетика. Отсюда происходит, что поэзия Батюшкова лишена общего характера, и если можно указать на ее пафос, то нельзя не согласиться, что этот пафос 240
лишен всякой уверенности в самом себе и часто походит на кон- трабанду, с опасением и боязнию провозимую через таможню пиэтизма и морали. Батюшков был учителем Пушкина в поэ- зии, он имел на него такое сильное влияние, он передал ему почти готовый стих,— а между тем что представляют нам творения самого этого Батюшкова? Кто теперь читает их, кто восхи- щается ими? В них всё принадлежит своему времени, почти ниче- го нет для нашего. Артист, художник по призванию, по натуре и по таланту, Батюшков неудовлетворителен для нас и с эсте- тической точки зрения. Откуда же эти противоречия? Где при- чина их? — Не трудно дать ответ на этот вопрос. Творения Жуковского — это целый период нашей литера- туры, целый период нравственного развития нашего общества. Их можно находить односторонними, но в этой-то односторон- ности и заключается необходимость, оправдание и достоин- ство их. С произведениями музы Жуковского связано нрав- ственное развитие каждого из нас в известную эпоху нашей жиз- ни, и потому мы любим эти произведения, даже и будучи отде- лены от них неизмеримым пространством новых потребностей и стремлений; так возмужалый человек любит волнения и надеж- ды своей юности, над которыми сам же уже смеется. Жуковский весь отдался своему направлению, своему призванию. Он — романтик во всем, что есть лучшего в его поэзии, и не роман- тик только в неудачных своих опытах, число которых, впрочем, уступает числу лучших, т. е. романтических его произведений. Батюшков написал по нескольку пьес на несколько мотивов — и вот всё. Мы, в этой статье, выписали почти всё лучшее из произведений Батюшкова: так немного у него лучшего! На- правление и дух поэзии его гораздо определеннее и действитель- нее направления и духа поэзии Жуковского; а между тем кто из русских не знает Жуковского, и многие ли из них знают Ба- тюшкова не по одному только имени? Главная причина всех этих противоречий заключается, ра- зумеется, в самом таланте Батюшкова. Это был талант заме- чательный, но более яркий, чем глубокий, более гибкий, чем самостоятельный, более грациозный, чем энергический. Батюш- кову немногого недоставало, чтоб он мог переступить за черту, разделяющую большой талант от гениальности. И вот почему он всегда находился под влиянием своего времени. А его время было странное время, — время, в которое новое являлось, не сменяя старого, и старое и новое дружно жили друг подле друга, не мешая одно другому. Старое не сердилось на но- вое, потому что новое низко кланялось старому и на веру, по преданию, благоговело перед его богами. Посмотрите, как бес- сознательно восхищался Батюшков представителями русского Парнасса: 16 Белинский, т. VII 241
Пускай веселы тени Любимых мне певцов, Оставя тайны сени Стигийских берегов Иль области эфирны, Воздушною толпой Слетят на голос лирный Беседовать со мной!.. И мертвые с живыми Вступили в хор един!.. Что вижу? ты пред ними, Парнасский исполин, Певец героев, славы, Вслед вихрям и громам, Наш лебедь величавый, Плывешь по небесам. В толпе и муз и граций, То с лирой, то с трубой, Наш Пиндар, наш Гораций Сливает голос свой, Он громок, быстр и силен, Как Суна средь степей, И нежен, тих, умилен, Как вешний соловей. Фантазии небесной Давно любимый сын (?), То повестью прелестной Пленяет. Карамзин, То мудрого Платона Описывает нам И ужин Агатона, И наслажденья храм; То древню Русь и нравы Владимира времян, И в колыбели славы Рождение славян. За ними сильф прекрасный, Воспитанник харит, На цитре сладкогласной О Душеньке бренчит; Мелецкого с собою Улыбкою зовет, И с ним, рука с рукою, Гимн радости поет!.. С эротами играя, Философ и пиит, 242
Близ Федра и Пильпая Там Дмитриев сидит; Беседуя с зверями Как счастливый дитя, Парнасскими цветами Скрыл истину шутя. За ним в часы свободы Поют среди певцов Два баловня природы, Хемницер и Крылов. Н а ставники-пииты, О Фебовы жрецы! Вам, вам плетут хариты Бессмертные венцы! Я вами здесь вкушаю Восторги пиэрид, И в радости взываю: О, музы! я пиит!1 Что такое эти стихи, если не крик безотчетного восторга? Для Батюшкова все писатели, которыми привык он восхищаться с детства, равно велики и бессмертны. Державин у него — наги Пиндар, наш Гораций, как будто бы для него мало чести быть только нашим Пиндаром или только нашим Горацием, Если Батюшков, тут же, не назвал Державина еще и нашим Ана- креоном,— это, вероятно, потому, что Анакреон, как длинное имя, не пришлось в меру стиха. Батюшков с Горацием был зна- ком не по слуху и не видел, что между Горацием — поэтом уми- равшего, развратного языческого общества, и между Держави- ным, поэтом, для которого еще не было никакого общества, нет решительно ничего общего! Если Батюшков и не знал по-гре- чески,— он мог иметь понятие о Пиндаре по латинским и не- мецким переводам; но это, видно, не помогло ему понять, что еще менее какого бы то ни было сходства между Державиным и Пиндаром,— Пиндаром, которого вдохновенная, возвышенная поэзия была голосом целого народа — и какого еще народа!.. Если Батюшков не упомянул в этих стихах о Хераскове и Су- марокове, это, вероятно, потому, что первому из них были уже нанесены страшные удары Мерзляковым и Строевым (П. М.), а второй мало-помалу как-то сам истерся в общественном мне- нии. Впрочем, это не мешает Батюшкову титуловать Хераскова громким именем «певца Россиады» и приписывать ему какую- то «славу писателя».* Рассуждая о так называемой «легкой поэзии», Батюшков так рассказывает ее историю на Руси: * «Сочинения в прозе и стихах», Константина Батюшкова, издание второе. 1834. Ч. I, стр. 43. 243 16*
Так называемый эротический и вообще легкий род поэзии восприял у нас начало со времен Ломоносова и Сумарокова. Опыты их предшествен- ников были маловажны: язык и общество еще не были образованы. Мы не будем исчислять всех видов, разделений и изменений легкой поэзии, которая менее или более принадлежит к важным родам; но заметим, что на поприще изящных искусств, подобно как и в нравственном мире, ничто прекрасное и доброе не теряется, приносит современем пользу и действует непосредственно на весь состав языка. Стихотворная повесть Богдановича, первый и прелестный цветок легкой поэзии на языке нашем, ознаменован- ный истинным и великим (!) талантом; остроумные, неподражаемые сказки Дмитриева, в которых поэзия в первый раз украсила разговор лучшего общества; послания и другие произведения сего стихотворца, в которых философия (?) оживилась неувядаемыми цветами выражения; басни его, в которых он боролся с Лафонтеном и часто побеждал его; басни Хемни- цера и оригинальные басни Крылова, которых остроумные, счастливые стихи сделались пословицами, ибо в них виден и тонкий ум наблюдателя света и редкий талант; стихотворения Карамзина, исполненные чувства, образец ясности и стройности мыслей; горацианские оды Капниста, вдох- новенные страстию песни Нелединского; прекрасные подражания древним Мерзлякова; баллады Жуковского, сияющие воображением, часто своенравным (?), но всегда пламенным, всегда сильным; стихотворения Востокова, в которых видно отличное дарование поэта, напитанного чте- нием древних и германских писателей; наконец, стихотворения Муравье- ва, где изображается, как в зеркале, прекрасная душа его; послания кн. Долгорукова, исполненные живости; некоторые послания Воейкова, Пушкина и других новейших стихотворцев, писанные слогом чистым и всегда благородным: все сии блестящие произведения дарования и остро- умия менее или более приближились к желанному совершенству и все— нет сомнения — принесли пользу языку стихотворному, образовали его, очистили, утвердили.1 Так! скажем мы от себя, в этом нет сомнения: сочинения всех этих поэтов принесли свою пользу в деле образования сти- хотворного языка; но нет и в том сомнения, что между их сти- хом и стихом Жуковского и Батюшкова легло целое море рас- стояния и что «Душенька» Богдановича, сказки Дмитриева, горацианские оды Капниста, подражания древним Мерзлякова, стихотворения Востокова, Муравьева, Долгорукого, Воей- кова и Пушкина (Василия) только до появления Жуковского и Батюшкова могли считаться образцами легкой поэзии и об- разцами стихотворного языка. Батюшков ни одним словом не дает чувствовать, что прославляемые им сочинения любимых им писателей принадлежат известному времени и носят на себе, как необходимый отпечаток, его недостатки. И потом, что за взгляд на относительную важность каждого из них: Дмитриев у него выше Крылова, народного русского баснописца, которого многие стихи обратились в пословицы, как и многие стихи из «Горя от ума», тогда как басни Дмитриева, несмотря на их неотъемлемое достоинство, теперь совершенно забыты. И не- мудрено: в них Дмитриев является не более, как счастливым подражателем и переводчиком Лафонтена; но он чужд всякой оригинальности, самобытности и народности. Стихотворения 244
Карамзина, которые гораздо ниже стихотворений Дмитриева и которые, после стихотворений Жуковского, тотчас же сдела- лись невозможными для чтения, Батюшков находит исполнен- ными чувства и образцами ясности и стройности мыслей. Кто теперь знает стихотворения Муравьева?— Батюшков в, восторге от них. Ломоносов для него был одним из величайших поэтов мира. Опыты в легкой поэзии предшественников Ломо- носова и Сумарокова были маловажны, по словам Батюшкова: стало быть, опыты Ломоносова и Сумарокова были уже не ма- ловажны. Но что же легкого написал Ломоносов и что же поря- дочного сочинил Сумароков?.. И так смотрел на русскую ли- тературу человек, знакомый с французскою, немецкою, итальян- скою, английскою (?) и латинскою литературами, в подлин- нике читавший Руссо, Шенье, Шиллера, Петрарку, Тасса, Ариоста, Байрона (?), Тибулла и Овидия!..1 Но всего порази- тельнее, в этом отношении, «Письмо» Батюшкова «к И. М. М. А. о сочинениях г. Муравьева». 2 Дело идет о сочинениях Михаила Никитича Муравьева, бывшего товарища министра народного просвещения, попечителя Московского университета; он ро- дился в 1757, а умер в 1807 году и оставил после себя память благородного человека и страстного любителя словесности. Как писатель, М. Н. Муравьев принадлежал к ломоносовской школе. Слог и язык его не карамзииский, хотя и казался для своего времени образцовым. В сочинениях его, действительно, видно много любви к просвещению; душа добрая и честная, характер благородный; но особенного литературного или эстетического достоинства они не имеют. Когда вышли в свет сочинения Му- равьева, изданные после смерти его в 1810 году, под титулом: «Опыты истории, слоЕесностии нравоучения»,— Батюшков, напи- сал письмо, о котором мы упомянули выше. В этом письме ой горько упрекает тогдашних журналистов за их молчание о такой превосходной книге, каковы сочинения Муравьева. В числе этих сочинений, состоящих из отдельных статей, есть несколько так называемых «разговоров в царстве мертвых», в которых автор пренаивно сводит Ромула с Кием, Карла Ве- ликого с Владимиром, Горация с Кантемиром, и заставляет их спорить, а к концу спора согласиться, что Россия не уступает в силе и просвещении ни одному народу в мире... Батюшков в восторге от этих мертвых разговоров: он отдает им преимущество даже перед разговорами Фонтенеля. «Французский писатель (говорит он) гонялся единственно за остроумием: действующие лица в его разговорах разрешают какую-нибудь истину блестя- щими словами; они, кажется нам, любуются сами тем, что ска- зали. Под пером Фонтенеля нередко древние герои преобража- ются в придворных Лудовикова времени и напоминают нам живо учтивых пастухов того же автора, которым недостает па- 245
рика, манжет и красных каблуков, чтоб шаркать в королевской; передней, как замечает Вольтер — не помню в котором месте. Здесь совершенно тому противное: всякое лицо говорит при- личным ему языком, и автор знакомит нас, как будто невольно, с Руриком, с Карлом Великим, с Кантемиром, с Горацием и проч.» Но, увы! — именно этого-то и нет в разговорах Мура- вьева. Исторические собеседники Фонтенеля похожи по край- ней мере хоть на придворных Лудовика XIV, а герои Муравьева решительно ни на кого не похожи, даже просто на людей. Вообще Батюшков прославляет Муравьева как-то реторически: иначе чем объяснить эту схоластическую фразу: «он любил отечество и славу его, как Цицерон любил Рим» (стр. 97)? Есть еще у Муравьева ряд ст<атей>г нравственного содержания, на- званных у него общим именем «Обитатель предместия». Язык этих статеек довольно чист и ближе подходит к карамзинскому, чем к ломоносовскому; содержание много говорит в пользу автора, как человека с самыми добрыми расположениями души и сердца; но и всё тут: ни идей, ни воззрений, ни картин, ни слога. Батюшков говорит: «Сии разговоры (мертвых) и пись- ма обитателя предместия могут заменить в руках наставников лучшие произведения иностранных писателей» (стр. 102). Вот как!.. Вообще давно уже замечено, что у нас на святой Руси не умеют в меру ни похвалить, ни похулить: если превозносить начнут, так уж выше леса стоячего,2 а если бранить, так уж пря- мо втопчут в грязь... «Другие отрывки (продолжает Батюшков) принадлежат к вышнему роду словесности. Между ими повесть „Оскольд", в которой автор изображает поход северных наро- дов на Царьград, блистает красотами» (стр. 106). Какими же?— Красотами самой натянутой и надутой реторики. К числу таких повестей-поэм принадлежат: «Кадм и Гармония», «Полидор, сын Кадма и Гармонии» Хераскова, «Марфа посадница» Карам- зина. Сам Батюшков написал пренелепую вещь в таком же духе: она называется «Предслав и Добрыня, старинная повесть». В заключение статьи своей о сочинениях Муравьева Батюшков выписывает эти стихи разбираемого им автора: Ты (муза) утро дней моих прилежно посещала: Почто ж печальная распространилась мгла, И ясный полдень мой покрыла черной тенью! Иль лавров по следам твоим не соберу, И в песнях не прейду к другому поколенью, Или я весь умру? «Нет (восклицает Батюшков), мы надеемся, что сердце чело- веческое бессмертно. Все пламенные отпечатки его в счастливых стихах поэта побеждают самое время. Музы сохранят в своей 246
памяти песни своего любимца, и имя его перейдет к другому поколению с именами, с священными именами цужей добро- детельных» (стр. 122). Увы! предсказание критика не сбылось: восхваляемый им автор был уже забыт еще в то время, как он сулил ему бессмертие... Что это означает: односторонность ума, недостаток вкуса? — Нисколько! Не много людей, столь бога- тых счастливыми дарами духовной природы, как Батюшков. Он был сын своего времени — вот где причина его недостатков. Средствами своей натуры он был уже далее своего времени; но мыслию, сознанием он шел за ним, а не впереди его. Он знал много языков и много читал на них, но смотрел на вещи глазами «Вестника Европы», блаженной памяти, и даже современной истории учился по газетным реляциям, а потому Наполеон, в глазах его, был не более, как новый Аттила, Омар, всесветный зажигатель и разбойник... (стр. 99). Еще страннее его взгляд на Руссо; этот взгляд до наивности близорук и подслеповат (стр. 3, 17). Батюшков видел в Руссо только мечтателя и со- фиста. * Странное дело! Наши русские поэты, даже не обделен- ные образованием, знакомые с Европою через ее языки, почти всегда отличались какою-то ограниченностию взгляда и по- нятий при замечательном, а иногда и великом таланте... Это мы еще будем иметь случай заметить... Но едва ли не жесточе всех постигла эта участь Батюшкова. Он весь заключен во мнениях и понятиях своего времени, а его время было переходом от карамзинского классицизма к пушкинскому романтизму (Пушкина ведь считали первым рус- ским романтиком!). Батюшков с уважением говорит даже о меценатстве и замечает в одном месте (стр. 47), что один вель- можа удостоивает муз своим покровительством, вместо того, чтоб сказать, что он удостоивается чести быть полезным музам.2 Как на самую резкую, на самую характеристическую черту эстетического и критического образования Батюшкова, укажем на статью его «Ариост и Тасс». Это нечто вроде критических статей наших старинных аристархов о «Россиаде» З^ераскова. Как хорошо это место! какой чудесный этот стих! какое живое описание представляет собою эта глава — вот характер кри- тики Батюшкова. Об идеях, о целом, о веке, в котором напи- сана поэма, о ее недостатках — ни слова, как .будто бы ничего этого в ней и не бывало! Больше всего восхищается Батюшков описанием одной битвы, которое, судя по его же прозаическому переводу, довольно надуто. Эта картина напоминает ему стихи Ломоносова: Различным образом повержены тела: Иный с размаха меч занес на сопостата, 247
Но, прежде прободен, удара не скончал. Иный, забыв врага, прельщался блеском злата; Но мертвый на корысть желанную упал, Иный, от сильного удара убегая, Стремглав на низ слетел и стонет под конем; Иный, пронзен, угас, противника сражая, Иный врага поверг и умер сам на нем.1 Кроме того, что Батюшков эти дебелые и безобразные стихи находит прекрасными, он еще видит в расстановке слов стонет, угас и умер какую-то особенную силу. «Заметим мимоходом для стихотворцев (говорит он), какую силу получают самые обык- новенные слова, когда они постановлены на своем месте» (стр. 225—226). Таковы были литературные и эстетические понятия и убеж- дения Батюшкова. Они достаточно объясняют, почему так не- решительно было направление его поэзии и почему написанное им так далеко ниже его чудесного таланта. Превосходный та- лант этот был задушен временем. При этом не должно забывать, что Батюшков слишком рано умер для литературы и поэзии. Кажется, его литературная деятельность совершенно прекрати- лась 1819-м годом, когда он был в самой цветущей поре умствен- ных сил — ему тогда было только 32 года от роду (он родился в 1787 году)- Мы не знаем даже, прочел ли Батюшков хотя одно стихотворение Пушкина.2 «Руслан и Людмила» появилась в 1820 году. Так Пушкин, в свою очередь, не прочел ни одного стихотворения Лермонтова... И, может быть, для Батюшкова настала бы новая пора лучшей и высшей деятельности, если б враждебная русским музам судьба не отняла его так рано от их служения. Появление Пушкина имело сильное влияние на Жуковского: может быть, еще сильнейшее влияние имело бы оно на Батюшкова. Выход в свет «Руслана и Людмилы» и воз- бужденные этою поэмою толки и споры о классицизме и роман- тизме были эпохою обновления русской литературы, ее оконча- тельного освобождения из-под влияния Ломоносова и нача- лом эманципации из-под влияния Карамзина... Несмотря на всю свою поверхностность, эта эпоха развязала крылья ге- нию русской литературы и поэзии. И, вероятно, талант Батюш- кова в эту эпоху явился бы во всей своей силе, во^всем своем блеске. Но не так угодно было судьбе. И потому нам лучше говорить о том, что было, нежели о том, что бы могло быть. Написанное Батюшковым, как мы уже сказали, далеко ниже обнаруженного им таланта, далеко не выполняет возбужденных им же самим ожиданий и требований. Неопределенность, нерешительность, неоконченность и невыдержанность борются в его поэзии с опре- 248
деленностию, решительнсстию, оконченностию и выдержан- ностию. Прочтите его превосходную элегию «На развалинах замка в Швеции»: как всё в ней выдержано, полно, окончено! Какой роскошный и, вместе с тем, упругий, крепкий стих! Там вопи некогда, Одена храбрый внук, В боях приморских поседелый, Готовил сына в брань, и стрел пернатых пук, Броню заветну, меч тяжелый Он юноше вручил израненной рукой, И громко восклицал, подняв дрожащи длани: «Тебе он обречен, о бог, властитель брани, Всегда и всюду твой! А ты, мой сын, клянись мечом твоих отцов1 И Гелы клятвою кровавой На западных струях быть ужасом врагов, Иль пасть, как предки пали, с славой!» И пылкий юноша меч прадедов лобзал, И к персям прижимал родительские длани, И в радости, как конь, при звуке новой брани, Кипел и трепетал! Война, война врагам отеческой земли! Суда на утро восшумели, Запенились моря, и быстры корабли На крыльях бури полетели! В долинах Нейстрии раздался браней гром, Туманный Альбион из края в край пылает, И Гела день и ночь в Валгаллу провожает Погибших бледный сонм. Ах, юноша! спеши к отеческим брегам, Назад лети с добычей бранной; Уж веет кроткий ветр во след твоим судам, Герой, победою избранный! Уж скальды пиршества готовят на холмах,2 Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает, И вестник радости отцам провозглашает Победы на морях. Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой Тебя невеста ожидает, К тебе, о юноша, слезами и мольбой, Богов на милость преклоняет... Но вот, в тумане там, как стая лебедей, 249
Белеют корабли, несомые волнами; О, вей, попутный ветр, вей тихими устами В ветрила кораблей! Суда у берегов, на них уже герой С добычей жен иноплеменных; К нему спешит отец с невестою младой* И лики скальдов вдохновенных. Красавица стоит безмолвствуя, в слезах, Едва на жениха взглянуть украдкой смеет, Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет, Как месяц в небесах. Не такова'другая элегия Батюшкова—«Тень друга»: на- чало ее превосходно — Я берег покидал туманный Альбиона; Казалось, он в волнах свинцовых утопал, За кораблем вилася Гальциона, И тихий глас ее пловцов увеселял. Вечерний ветр, валов плесканье, Однообразный шум и трепет парусов, И кормчего на палубе взыванье Ко страже, дремлющей под говором валов,— Всё сладкую задумчивость питало. Как очарованный, у мачты я стоял, И сквозь туман и ночи покрывало Светила севера любезного искал. Повторим уже сказанное нами раз: после таких стихов на- шей поэзии надобно было или остановиться на одном месте, или, развиваясь далее, выражаться в пушкинских стихах: так естествен переход от стиха Батюшкова к стиху Пушкина. Но окончание элегии «Тень друга» не соответствует началу: от стиха — И вдруг... то был ли сон? предстал товарищ мне, начинается громкая декламация, где не заметно ни одного истин- ного, свежего; чувства и ничто не потрясает сердца внезапно * Поэт нашего времени вместо «с невестою младош» сказал бы: с «невестой .молодой»,— и оно, разумеется, было бы лучше, но во время Батюшкова большую полагали красоту в славянизме слов, считая его особенно приличным для так называемого «высокого слога». 250
охлажденного и постепенно утомляемого читателя, особенно если он читает эту элегию вслух. Этим же недостатком невыдержанности отличается и зна- менитая его элегия «Умирающий Тасс». Начало ее, от стиха: «Какое торжество готовит древний Рим?»— до стиха: «Тебе сей дар... певец Ерусалима!» — превосходно; следующие за тем двенадцать стихов тоже прекрасны; но от стиха: «Друзья, о! дайте мне взглянуть на пышный Рим» начинается реторика и декламация, хотя местами и с проблесками глубокого чувства и истинной поэзии. Чудесны эти стихи: И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен, Засеянный* костьми граждан вселенной: Вас, вас приветствует из сих унылых мест1 Безвременной кончине обреченный! Свершилось! Я стою над бездной роковой И не вступлю при плесках в Капитолий; И лавры славные над дряхлой головой Не усладят певца свирепой доли. Но что такое, если не пустое разглагольствие, не надутая ре- торика и не трескучая декламация, вот эти стихи? Увы! с тех пор добыча злой судьбины, Все горести узнал, всю. бедность бытия. Фортуною изрытые пучины Разверзлись подо мной и гром не умолкал! Из веси в весь, из стран (?) в страну гонимый, Я тщетно на земле пристанища искал: Повсюду перст ее неотразимый! Повсюду молнии карающей (?) певца!2 Такая же реторическая шумиха и от стиха: «Друзья, но что мою стесняет страшно грудь?» до стиха: «Рукою муз и сла- вы соплетенный». Следующие за тем шестнадцать стихов очень недурны, а от стиха: «Смотрите! он сказал рыдающим друзьям» до стиха: «Средь ангелов Елеонора встретит» — опять звучная и пустая декламация. Заключение превосходно, подобно началу И с именем любви божественный погас; Друзья над ним в безмолвии рыдали. * Эпитет «засеянного костьми» неточен в отношении к Тибру: это можно было сказать только о холмах, на которых построен Рим, или о земле Италии вообще. 251
День тихо догорал...- и колокола глас Разнес кругом по стогнам весть печали. «Погиб Торквато наш!» — воскликнул с плачем Рим, — Погиб певец, достойный лучшей доли!..» На утро факелов узрели мрачный дым И трауром покрылся Капитолий. В отношении к выдержанности какая разница между «Умирающим Тассом» Батюшкова и «Андреем Шенье» Пушки- на, хотя обе эти элегии в одном роде! После Жуковского Батюшков первый заговорил о разоча- ровании, о несбывшихся надеждах, о печальном опыте, о поту- хающем пламеннике своего таланта... Я чувствую, мой дар в поэзии погас, И муза пламенник небесный потушила; Печальна опытность открыла Пустыню новую для глаз; Туда влечет меня осиротелый гений, В поля бесплодные, в непроходимы сени, Где счастья нет следов, Ни тайных радостей, неизъяснимых снов, Любимцам Фебовым от юности известных, Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных, Которые всегда душевну скорбь мою, Как лотос, силою волшебной врачевали. Нет, нет! себя не узнаю Под новым бременем печали!1 Что Жуковский сделал для содержания русской поэзии, то Батюшков сделал для ее формы: первый вдохнул в нее душу живу, второй дал ей красоту идеальной формы. Жуковский сде- лал несравненно больше для своей сферы, чем Батюшков для своей,— это правда; но не должно забывать, что Жуковский, раньше Батюшкова начав действовать, и теперь еще ие сошел с поприща поэтической деятельности; а Батюшков умолк навсегда с 1819 года, тридцати двух лет от роду... Заслуги Жуковского и теперь перед глазами всех и каждого; имя его громко и славно и для новейших поколений; о Батюшкове большинство знает теперь понаслышке и по воспоминанию; но если немногие прекрасные стихотворения его уже не чита- ются и не перечитываются теперь, то имени учителя Пушкина в поэзии достаточно для его славы; а если в двух томах его сочи- нений еще нет его бессмертия,— оно тем не менее сияет в исто- рии русской поэзии... 252
Замечательнейшими стихотворениями Батюшкова считаем мы следующие: «Умирающий Тасс», «На развалинах замка в Швеции», три «Элегии из Тибулла», «Воспоминания» (отрывок), «Выздоровление», «Мой гений», «Тень друга», «Веселый час», «Пробуждение», «Таврида», «Последняя весна», «К Г-чу», «Источник», «Есть наслаждение и в дикости лесов», «О, пока бесценна младость», «Гезиод и Омир — соперники», «К другу», «Мечта», «Беседка муз», «Карамзину», «Мои пенаты», «Ответ Г-чу», «К П-ну», «Послание И. М. М. А.», «К N. N.», «Песнь Гаральда Смелого», «Вакханка», «Ложный страх», «Радость» (подражание Касти), «К Н.», «Подражание Ариосту», «Из ан- тологии» — двенадцать пьес из греческой антологии. * Мы означили здесь все пьесы, почему-либо и сколько-ни- будь замечательные и характеризующие поэзию Батюшкова, но не упомянули о двух, которые в свое время производили, как говорится, фурор,— это «Пленный» («В местах, где Рона про- текает») и «Разлука» («Гусар, на саблю опираясь»). Обе они теперь как-то странно опошлились, особенно последняя — без улыбки нельзя читать их. И между тем обе они написаны хо- рошими стихами, как бы для того,чтоб служить доказательством, что не может быть прекрасна форма, которой содержание пошло, не могут долго нравиться стихи, которых чувства ложны и приторны. Прекрасными стихами также написана моральная пьеса «Счастливец» (подражание Касти); но мораль сгубила в ней поэзию. Сверх того, в ней есть куплет, который рассмешил даже современников этой пьесы, столь снисходительных в деле поэзии: Сердце наше кладезь мрачный; Так покоен сверху вид; Но пустись ко дну... ужасно! Крокодил на нем лежит!2 Как прозаик, Батюшков занимает в русской литературе одно место с Жуковским. Это превосходнейший стилист. Лучшие его прозаические статьи, по нашему мнению, следующие: «О ха- рактере Ломоносова», «Вечер у Кантемира», «Нечто о поэте и поэзии», «Прогулка в Академию художеств», «Путешествие в замок Сирей». Также очень интересны все его статьи, назван- ные, во втором издании, общим именем «Писем» и «Отрывков»: они знакомят с личностию Батюшкова как человека. Статья «Две аллегории» характеризует время, в которое она написана: автор начинает ее признанием, что все аллегории вообще хо- лодны, но что его аллегории говорят рассудку, а потому и хо- роши. Он забыл, что все аллегории потому-то и нелепы и хо- лодны, что говорят одному рассудку, претендуя говорить сердцу и фантазии... «Отрывок из писем русского офицера о Финляндии» 253
показывает, что фантазия Батюшкова была поражена двумя крайностями — югом и севером, светлою, роскошною Италиею и мрачною, однообразною Скандинавиею. Эта статья написана как будто бы в соответствие с элегиею «На развалинах замка в Швеции». Язык и слог этой статьи слыли за образцовые, и вообще она считалась лучшим произведением Батюшкова в прозе. А между тем она есть не что иное, как перевод из «Har- monies de la Nature»* Ласепеда; отрывок,переведенный Батюш- ковым, можно найти в любой французской хрестоматии, под названием: «Les forets et les habitants des regions glaciales».** Сказанное Ласепедом о Северной Америке Батюшков храбро приложил к Финляндии — и дело с концом! Удивляться этому нечего: в те блаженные времена подобные заимствования счи- тались завоеваниями; их не стыдились, но ими хвалились..• В статьях своих «Прогулка в Академию художеств» и «Две аллегории» Батюшков является страстным любителем искус- ства, человеком, одаренным истинно артистическою душою. Имя Батюшкова невольно напоминает нам другое любезное русским музам имя, имя друга его — Гнедича, талант и заслуги которого столько же важны и знамениты, сколько — увы!— и не оценены доселе. Не беремся за труд, может быть, превос- ходящий наши силы; но посвятим несколько слов памяти чело- века даровитого и незабвенного. С именем Гнедича соединяется мысль об одном из тех великих подвигов, которые составляют вечное приобретение и вечную славу литератур. Перевод «Илиады» Гомера на русский язык есть заслуга, для которой нет достойной награды. Знаем, что наши похвалы покажутся многим преувеличенными: но «многие» много ли понимают и умеют ли вникать, углубляться и изучать? Невежество и легко- мыслие поспешны на приговоры, и для них всё то мало и нич- тожно, чего не разумеют они. А чтоб быть в состоянии оценить подвиг Гнедича, потребно много и много разумения./Чтоб быть в состоянии оценить перевод «Илиады», прежде всего надо быть в состоянии понять «Илиаду» как художественное произве- дение,— а это не так-то легко. Теперь уже и Шекспир требует комментариев, как поэт чуждой нам эпохи и чуждых нам нра- вов,— тем более Гомер, отделенный от нас тремя тысячами лет. Мир древности, мир греческий недоступен нам непосредственно, без изучения. «Илиада» есть картина не только греческой, но и религиозной Греции; а у нас, на русском языке, нет не только порядочной, но и сколько-нибудь сносной греческой мифологии, без которой чтение «Илиады» непонятно. Сверх того, некоторые ученые люди, знающие много фактов, но чуждые идеи и лишен- * «Гармоний природы» (франц.).— Ред. ** «Леса и жители полярных стран» (франц.).— Ред. 254
ные эстетического чувства, за какое-то удовольствие считают распространять нелепые понятия о поэмах божественного Омира, переводя их с подлинника слогом русской сказки об Емеле-дурачке. С подлинника — говорят они гордо! Действи- тельно, для разумения «Илиады» знание греческого языка — великое дело; но оно не даст человеку ни ума, ни эстетического чувства, если в них отказала ему природа. Тредьяковскии знал много языков, но оттого не был ни умнее, ни разборчивее в деле изящного; а Шекспир, не зная по-гречески, написал поэму «Венера и Адонис». Такого рода ученые, уверяющие, что гре- ки раскрашивали статуи богов (что действительно делали древ- ние — только не греки, а жители Помпеи, незадолго перед Р. X., когда вкус к изящному был во всеобщем упадке),— такого рода ученые, знающие по-гречески и по-латыни, напоми- нают собою переведенную с немецкого Жуковским сказку: «Кабуд-путешественник» («Переводы в прозе В. Жуковского». Ч. III, стр. 92). Вот эти и подобные им господа изволят уверять, что Гнедич перевел «Илиаду» напыщенно, надуто, изысканног тяжелым языком, смесью русского с славянщиною.х А другие и рады таким суждениям: не смея напасть на тысячелетнее имя Гомера, они восторгались «Илиадою» вслух, зевая от нее про себя: и вот им дают возможность свалить свое невежество, свою ограниченность и свое безвкусие на дурной будто бы перевод. Нет, что ни говори эти господа, а русские владеют едва ли не лучшим в мире переводом «Илиады». Этот перевод, рано или поздно, сделается книгою классическою и настольного и станет краеугольным камнем эстетического воспитания. Не понимая древнего искусства, нельзя глубоко и вполне понимать вообще искусство. Перевод Гнедича имеет свои недостатки: стих его не всегда легок, не всегда исполнен гармонии, выражение не всегда кратко и сильно; но все эти недостатки вполне выкупа- ются веянием живого эллинского духа, разлитого в гекзаметрах Гнедича. Следующее двустишие Пушкина на перевод «Илиады»— не пустой комплимент, но глубоко поэтическая и глубоко истинная передача производимого этим переводом впечатления: Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; Старца великого тень чую смущенной душой. Глубоко артистическая натура Пушкина умела сочувствовать древнему миру и понимать его: это доказывается многими его произведениями на древний лад: стало быть, авторитет Пушкина в деле суда над переводом Гнедича не может не иметь веса и значения,— и Пушкин высоко ценил перевод Гнедича. Вот еще стихотворение Пушкина, свидетельствующее о его уважении к труду и имени переводчика «Илиады»: 255
С Гомером долго ты беседовал один, Тебя мы долго ожидали, И светел ты сошел с таинственных вершин И вынес нам свои скрижали. И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром, В безумстве суетного пира, Поющих буйну песнь и скачущих кругом От нас созданного кумира. Смутились мы, твоих чуждался лучей. В порыве гнева и печали, Ты проклял нас, бессмысленных детей, Разбил листы своей скрижали. Нет! ты не проклял нас. Ты любишь с высоты Скрываться в тень долины малой; Ты любишь гром небес и также внемлешь ты Журчанью пчел над розой алой. Нет, не настало еще время для славы Гнедича; оценка по- двигу его еще впереди; ее приведет распространяющееся просве- щение, плод основательного учения... Гнедич как бы считал себя призванным на перевод Гомера; мы уверены, что только время не позволило ему перевесть и «Одиссею». Гомер был его любимейшим певцом, и Гнедич си- лился создать апофеозу своему герою в поэме «Рождение Гоме- ра». Поэма эта написана в древнем духе, очень хорошими стихами, но длинна и растянута; совсем не кстати приплетены к ней судьбы Гомера в новом мире. Перевод идиллии Фео- крита «Сиракузянки, или Праздник Адониса», с присовокуплен- ным к нему, в виде предисловия, рассуждением об идиллии, есть двойная заслуга Гнедича: перевод превосходен, а рассуж- дение глубокомысленно и истинно. Но кто оценит этот подвиг, кто поймет глубокий смысл и художественное достоинство идил- лии Феокрита, не имея понятия о значении, какое имел для древних Адонис, и о праздниках в честь его?.. «Рыбаки», ори- гинальная идиллия Гнедича, есть мастерское произведение; но оно лишено истины в основании: из-под рубища петербург- ских рыбаков виднеются складки греческого хитона, и русскими словами, русскою речью прикрыты понятия и созерцания чисто древние... При всем этом в «Рыбаках» Гнедича столько поэзии, жизни, прелести, такая роскошь красок, такая наивность выражения! Замечательно, что эта идиллия написана в 1821 го- ду, а в 1820 году были уже изданы идиллии г. Панаева! Не знаем, в котором году переведена Гнедичем идиллия Феокрита и написано предисловие к ней: если в одно время с появлением идиллий г. Панаева, то поневоле подивишься противоречиям, 256
из которых состоит русская литература... Посмотрите — что за стих! Уже над Невою сияет беззиойное солнце; Уже вечереет, а рыбаря нет молодого. Вот солнце зашло, загорелся безоблачный запад; С пылающим небом слиясь, загорелося море, И пурпур и золото залили рощи и долы. Шпиц тверди Петровой, возвышенный, вспыхнул над градом, Как огненный столп, на лазури небесной играй, Угас он; но пурпур на западном небе не гаснет; Вот вечер, но сумрак за ним не слетает на землю; Вот ночь, а светла синевою одетая дальность: Без звезд и без месяца небо ночное сияет, И пурпур заката сливается с златом востока; Как будто денница за вечером следом выводит Румяное утро.— Была то година златая, Как летние дни похищают владычество ночи; Как взор иноземца на северном небе пленяет Слиянье волшебное тени и сладкого света, Каким никогда не украшено небо полудня; Та ясность, подобная прелестям северной девы, Которой глаза голубые и алые щеки Едва отеняются русыми локон волнами. Тогда над Невой и над пышным Петрополем видят Без сумрака вечер и быстрые ночи без тепи. Как будто бы новое видят беззвездное небо, На коем покоится незаходимый свет солнца; Тогда Филомела полиочные песни лишь кончит И песни заводит, приветствуя день восходящий, Но поздно; повеяла свежесть; на невские тундры Роса опустилась; а рыбаря нет молодого. Вот полночь; шумевшая вечером тысячью весел Нева не колыхнет; светла и спокойна, как небо. Разъехались все городские веселые гости. Ни гласа на бреге, ни зыби на влаге, всё тихо, Лишь изредка гул от мостов над водой раздается Да изредка крик из деревни, протяжный, промчится, Где в ночь окликается ратная стража со стражей. Кроме «Рыбаков», у Гнедича мало оригинальных произве- дений; некоторые из них не без достоинств; но нет превосходных, и все они доказывают, что он владел несравненно большими силами быть переводчиком, чем оригинальным поэтом. Заме- чательно, что стих Гнедича часто бывал хорош не по времени. 17 Белинский, т. VII 257
Следующее стихотворение «К К. Н. Батюшкову», написанное в 1807 году, вдвойне интересно: и как образец стиха Гнедича и как факт его отношений к Батюшкову: Когда придешь в мою ты хату, Где бедность в простдте живет? Когда поклонишься пенату, Который дни мои блюдет? Приди, разделим снедь убогу, Сердца вином воспламеним, И вместе — песнопеньям богу Часы досуга посвятим. А вечер, скучный долготою, В веселых сократим мечтах; Над всей подлунной стороною Мечты промчимся на крылах. Туда, туда, в тот край счастливый, В те земли солнца полетим, Где Рима прах красноречивый Иль град святой Ерусалим. Узрим средь дикой Палестины За божий гроб святую рать, Где цвет Европы, паладины Летели в битвах умирать. Певец их, Тасс, тебе любезный, С кем твой давно сроднился дух, Сладкоречивый, гордый, нежный, Наш очарует взор и слух, Иль мой певец — царь песнопений, Неумирающий Омир, Среди бесчисленных видений Откроет нам весь древний мир. О, песнь волшебная Омира Нас в миг перенесет, певцов, В край героического мира И поэтических богов: Зевеса, мещущего громы, И всех бессмертных вкруг отца, Пиры их светлые и домы Увидим в песнях мы слепца. 258
Иль посетим Морвен Фингалов, Ту Сельму, дом его отцов, Где на пирах сто арф звучало И пламенело сто дубов; Но где давно лишь ветер ночи С пустынной шепчется травой, И только звезд бессмертных очк Там светят с бледною луной. Там Оссиан теперь мечтает, О битвах, о делах былых; И лирой — тени вызывает Могучих праотцев своих* И вот Тренмор, отец героев, Чертог воздушный растворив, Летит на тучах, с сонмом воев, К певцу и взор и слух склонив. За ним тень легкая Мальвины, С златою арфою в руках, Обнявшись с тению Моииы, Плывут на легких облаках. Но вдруг, возможно ли словами Пересказать, иль описать, О чем случается с друзьями Под час веселый помечтать? Счастлив, счастлив еще несчастный, С которым хоть мечта живет; В днях сумрачных день сердцу ясный Он хоть в мечтаниях найдет. Жизнь наша есть мечтанье тени; Нет сущих благ в земных странах. Приди ж под кровом дружней сени Повеселиться хоть в мечтах. В то время такие стихи были довольно редки, хотя Жуков- ский и Батюшков писали несравненно лучшими. «На гробе- матери» (1805), «Скоротечность юности» (1806), «Дружба» замечательны, как и приведенная выше пьеса Гнедича. Зна- менито в свое время было стихотворение его «Перуанец к испан- цу» (1805); теперь, когда от поэзии требуется прежде всего вер- 269 1?»
ность действительности и естественности, теперь оно отзывает- ся реторикою и декламациею на манер бледной Мельпомены XVIII века; но некоторые стихи в нем замечательны энергиею чувства и выражения, несмотря на прозаичность. Гнедич перевел из Байрона (1824) еврейскую мелодию, переведенную впоследствии Лермонтовым («Душа моя мрачна, как мой веиец»); перевод Гнедича слаб: видно, что он не понял подлинника. Гнедич принадлежит, по своему образованию, к старому, допушкинскому поколению наших писателей. Оттого все оригинальные пьесы его длинны и растянуты, а многие прозаичны до последней степени, как например, «К И. А. Кры- лову» (стр. 215). Оттого же он перевел* прозою дюсисовского «Леара» или переделал шекспировского «Лира» — не помним хорошенько;г оттого же он перевел стихами вольтеровского «Танкреда». Но перевод его «Простонародных песен нынешних греков», изданный в 1825 году, есть еще прекрасная заслуга русской литературе. Жаль, что нет полного издания сочинений Гнедича. Сделан- ное им самим в 1834 году очень не полно;2 в нем нет «Леара», нет «Илиады», нет введения к простонародным песням нынешних греков и сравнения их с русскими песнями, нет статьи его о древнем стихосложении, напечатанной в «Вестнике Европы», нет переведенных шестистопным ямбом 7, 8, 9, 10и11-й песен «Илиады», нет «Рассуждения о причинах, замедляющих про- свещение в России».3 Такой писатель, как Гнедич, стоил бы из- дания полного собрания литературных трудов его. , К знаменитейшим деятелям литературы карамзинского пе- риода принадлежит Мерзляков. Он известен как поэт (оды), как переводчик (переводы из древних, стихами), как песенник (русские песни) и как теоретик словесности и критик. Оды его — образец надутости, прозаичности выражения, длинноты и скуки. Переводы его из древних заслуживают внимания. Мерз- ляков не перевел ничего большого вполне, но из больших произведений только отрывки, как-то из «Илиады», «Одиссеи», из трагиков — Эсхила, Софокла и Эврипида. Все эти опыты, конечно, не бесполезны; но они не дают понятия о своих ори- гиналах. Мерзляков не владел стихом: язык его жёсток и про- заичен. Сверх того, на древних он смотрел сквозь очки фран- цузских критиков и теоретиков, от Буало до Лагарпа, и потому видел их не в настоящем их свете, хотя и читал их в подлиннике. К первой части изданных им в 1825 году в двух частях «Подра- жаний и переводов из греческих и латинских стихотворцев» приложено рассуждение «О начале и духе древней трагедии и о характерах трех греческих трагиков»: из этого рассуждения очень ясно видно, как мало понимал Мерзляков начало и дух древней трагедии и характер трех греческих трагиков... 260
О, жертвы общего отчизны злоключенья, В дни славы верные и верны в дни плененья,. Подруги юные, не отрекитесь вы Еще подпорой быть сей рабственной главы, Которая досель гордилася венцами: Царицы боле нет; невольница пред вами!— Но я, как прежде, вам и ныне мать и друг!.. И бедствия мои и старости недуг Единый жребий наш: вот право для злосчастных На помощь и любовь душ, злобе непричастных! Прострите руки мне, приподнимите... Ах! Нет сил, болезнь и хлад во всех моих костях! — Вещайте, что совет вождей определяет: Куда нас грозный суд судьбины посылает? Куда еще влачить срам, скорбь свою и плен? Иль остров сей для нас могилой обречен? Кто бы — думали вы — говорит такими дебелыми, жестки- ми и бестолковыми стихами?—Гекуба, в трагедии Эврипида!!.1 Хороший же был поэт этот Эврипид, если он по-гречески так же выражался, как заставляет его выражаться по-русски пе- реводчик!.. Впрочем, некоторые переводы из древних Мерзля- кова не без достоинства. Он перевел вполне «Освобожденный Иерусалим» Тасса, и перевел его привилегированным встарину размером для эпических поэм — шестистопным ямбом. Перевод этот тяжел и дубоват, без всяких достоинств. Причина этому опять двоякая: Мерзляков не владел стихом и на эпические поэ- мы смотрел с херасковской точки зрения, как на что-то натянуто- высокое, надуто-великолепное и дубовато-тяжелое. Насмеш- ники уверяют, будто в его переводе «Освобожденного Иеруса- лима» есть стих: Вскипел Бульон, течет во храм... Не ручаемся за достоверность такого указания: мы не имели силы одолеть чтением весь перевод...2 В русских песнях Мерзлякова больше чувствительности, чем чувства. Лучшие из них написаны им уже после двадцатых годов текущего столетия. Вообще они не без достоинств и выше песен Дельвига, хотя и далеко ниже песен Кольцова. Как эстетик и критик, Мерзляков заслуживает особенное внимание и уважение. Ученик Буало, Баттё и Лагарпа, он сле- довал теории, которая теперь уже вне спора и даже насмешек; но он следовал ей и проповедовал ее, как умный и красноре- чивый человек. Ложны были его основания, но он был им везде верен и развивал их последовательно и живо. Словом, в этом от- 261
ношении на Мерзлякова можно смотреть, как на умного пред- ставителя литературных понятрш целой эпохи. В ошибках его виновато его время; достоинства его принадлежат ему самому. Вот почему его теоретические и критические статьи и теперь приятно читать, хоть и нисколько не соглашаешься с ними. В 1812 году Мерзляков читал публично в Москве теорию изящ- ного, в доме князя Б. В. Голицына. Чтения эти были напечатаны в «Вестнике Европы» 1813 года. Не знаем, были ли возобновлены когда эти чтения, но в издававшемся им в 1815 году журнале «Амфион» напечатано только чтение, в котором он определяет изящное, понимая его так: «При надлежащей стройности, правильности и точности подражания, занимательность аредмета, основанная на отношении его к нам самим». Первыми нашими критиками были Карамзин и Макаров. Особенно славились в свое время — разбор Карамзина «Ду- шеньки» Богдановича, а Макарова — сочинений Дмитриева. Критика эта состояла в восхищении отдельными местами и в порицании отдельных же мест, и то больше в стилистическом отношении. Обыкновенно восхищались удачным стихом, удач- ным звукоподражанием и порицали какофонию или граммати- ческие неправильности. Не такова уже критика Мерзлякова. Ложная в основаниях, она уже толкует об идее, о целом, о характерах; она строга сколько может быть строгою. Для кри- тики Мерзлякова писатели русские уже не все равно велики, но один выше, другой ниже, и все не без недостатков. Она бла- гоговеет перед Сумароковым и тем с неменьшею суровостью выставляет его недостатки. Она видит в Хераскове знаменитого аоэта, и от нее плохо пришлось его «Россиаде». Огромный раз- бор «Россиады», написанный Мерзляковым, возбудил общий ропот, хотя этот разбор написан не только с уважением, но и с любовию к Хераскову. Критика Мерзлякова была смела не гто времени и притом нерешительна, а потому одних оскор- била, других ужаснула, третьих не удовлетворила и немногим понравилась. Во всяком случае, эта критика принадлежит к любопытнейшим фактам истории русской литературы. Она напечатана в целых семи книжках «Амфиона».1 Но еще любопытнейший факт истории русской литературы представляет собою журнал, издававшийся в 1815 году моло- дым человеком, студентом Московского университета — Пав- лом Строевым. Журнал этот назывался «Современный наблю- датель российской словесности» и заключал в себе статьи пре- имущественно критического содержания. Из таких статей са- мою умною, живою, юношески смелою и благородною, самою интересною была — «О Россияде, поэме г. Хераскова {Пись- мо к девице Д.)». Не можем не выписать здесь начала первого письма:2 262
«Что скажете теперь, поборники славы Хераскова,— пишете вы, мило- стивая государыня,— г-н Мерзляков покажет истиипые достоинства его иоэмы». Эти слова сильны в устах ваших. Хотя я не ищу славы быть побор- ником Хераскова, однако ж мнение мое об его поэме, мне кажется, не со- всем несправедливо.Охотно бы желал согласиться с вами, но некоторые обстоятельства уверяют меня в противном. Я говорю не с теми из вашего пола, кои, выслушав лекцию какого-нибудь профессора, всё похваляют, всё превозносят. Вы, милостивая государыня, сами занимаетесь словесно- стию; вы читали древних и новых писателей; имеете отличный вкус и ред- кие познания. Какие приятные воспоминания производят во мне те зим- ние вечера, когда мы пред пылающим камином рассуждали о русских сочинениях. Споры наши бывали иногда жарки, я с вами не соглашался, представлял доказательства, и вы, с нежною улыбкою, называли меня Ка- тоиом в словесности. Кто подумает, чтобы девушка в цветущих летах сво- его возраста и в наше время занималась словесностию; чтобы девушка, говорю я, знала язык Гомеров и Виргилиев. Я вижу румянец стыдливости на щеках ваших, но похвалы мои не лестны; они невольно вырываются из уст моих. В какой восторг приведен я был вашим желанием возобновить наши суждения,— но увы!— они останутся только на бумаге; ничто не может заменить вашего присутствия. Разговоры в письмах будут сухи: сладостное красноречие девушки, приятная улыбка лучше всяких логи- ческих доказательств. Нет сомнения, что г. Мерзляков предпринял полезный труд, разобрав «Россияду»; жаль только, что она не может стоять наряду с произведе- ниями, обессмертившими имена своих сочинителей. Я думаю, даже не многие имели терпение прочитать ее. Отчего же ее так хвалят? Оттого, что вкус публики у нас еще не установился. Дамон прославляет «Нового Стерна»,— десять человек, не читавших даже сей комедии, с ним. согла- шаются; Клит называет его сочинением глупым — и сотни готовы повто- рить его ругательства. Бесспорно Сумароков был единственным стихо- творцем своего времени; но кто станет ныне восхищаться его сочинениями? Между тем Сумарокова считают стихотворцем образцовым, достойным на- шего подражания. Закоренелые мнения опровергать трудно: это то же, что силиться вырвать огромный дуб, в продолжение целых веков пускав- ший в недра земли свои корни. Конечно, сии мнения ослабеют и совершен- но лишатся своего достоинства, но это требует времени. Между тем истин- ные дарования остаются иногда в неизвестности. Тысячи рукоплескают при представлении «Недоросля»; но многие ли понимают истинные досто- инства сей комедии? Многие ли знают, что она достойна стоять наряду с «Мизантропами» и «Тартюфами»? Не стыдно ли даже нам, что мы пе имеем полного собрания сочинений г. Фонвизина, сего бессмертного писателя, коим по всей справедливости мы можем гордиться. То, что я сказал о Сумарокове, можно отнести к Хераскову и к некоторым другим стихотвор- цам. Они приобрели похвалы от своих современников, коих вкус был еще не образован. Сии похвалы беспрестанно повторялись, и стихотворцы •приобрели великую славу. Г-н Павел Строев доказал ясно и неопровержимо, что «Россиада» и по содержанию и по форме — сущий вздор; что историческое событие в ней искажено, характеры перевраны, чудесное нелепо, поэтические краски сухи и холодны, выражение дико. В заключение он находит во всей «Россиаде» только десять сряду хороших стихов: 263
Каким превратностям подвержен здешний свет! В нем блага твердого, в нем верной славы нет: Великие моря, леса и грады скрылись, И царства многие в пустыни претворились: Гремел победами, владел вселенной Рим, Но слава римская исчезла яко дым, И небо никому блаженства не вручало, Которого б лучей ничто не помрачало. Не может счастия не меркнуть красота; И в солнце и в луне есть темные места. И это действительно лучшие и единственно хорошие стихи во всей «Россиаде». Какой страшный урок был преподан этим юношею разным ученым колпакам!.. При именах Жуковского и Батюшкова нельзя не вспомнить имени князя Вяземского. Он действовал как поэт и как критик, и в обоих случаях деятельность его всегда вызывалась каким- нибудь обстоятельством. Все стихотворения его — то, чтр французы называют pieces de circonstance.* Общий характер их — светский, салонный; но между ними некоторые показы- вают в поэте живого свидетеля вечера жизни Державина, вос- питанника Карамзина, друга Жуковского и Батюшкова. Как автор двух статей критического содержания — «О характере Державина» и «О жизни и сочинениях Озерова», князь Вязем- ский более замечателен, нежели как поэт. В этих статьях он является критиком в духе своего времени, но без всякого пе- дантизма, судит свободно, не как ученый, а как простой человек с умом, вкусом и образованием, и излагает свои мысли с [увле- кательным жаром и красноречием, изящным языком. С появ- ления Пушкина для князя Вяземского настала новая эпоха деятельности: стихотворения его, не изменившись в духе, из- менились к лучшему в форме; а прозаические статьи его (как, например, разговор классика с романтиком, вместо предисло- вия к «Бахчисарайскому фонтану») много способствовали] к освобождению русской литературы от предрассудков француз- ского псевдоклассицизма. С 1813 года начали проникать в русские журналы темные слухи о каком-то романтизме. В «Духе журналов» даже была переведена грозная статья против Августа Шлегеля, в защиту классического французского театра. Вместе с романтизмом стали вкрадываться в наши журналы слухи о каком-то'великом английском поэте г-не Бироне, Бейроые или Байроне.1^ В «Вестнике Европы» 1813 года было напечатано маленькое сти- * сочинения на случай (франц.).— Ред. 264
хотвореньице Пушкина «На смерть Кутузова».1 В «Российском музеуме, или Журнале европейских новостей» на 1815 год, издававшемся В. Измайловым, то и дело печатались лицейские стихотворения Пушкина. Но в ученике и подражателе Держа- вина, Жуковского и Батюшкова никто еще не предузнавал бу- дущего великого поэта России... В 1820 году появилась в свет первая поэма Пушкина «Руслан и Людмила», а в журнале «Сын отечества» с этого времени стали появляться мелкие его стихотворения...2 Тогда-то возгорелась ожесточенная война на перьях между классицизмом и романтизмом и начался крутой переворот в литературных понятиях и воззрениях... Карамзин- ский период русской литературы кончился...
СТАТЬЯ ЧЕТВЕРТАЯ1 Имел он песен дивный дар И голос, шуму вод подобный.2 Великие реки составляются из множества других, которые, как обычную дань, несут им обилие вод своих. И кто может раз- ложить химически воду, например, Волги, чтоб узнать в ней воды Оки или Камы? Приняв в себя столько рек, и брлыпих и малых, Волга пышно катит свои собственные волны, и все, зная о ее бесчисленных похищениях, не могут указать ни на одно из них, плывя по ее широкому раздолью. Муза Пушкина была вскормлена и воспитана творениями предшествовавших поэтов. Скажем более: она приняла их в себя, как свое закон- ное достояние, и возвратила их миру в новом, преображенном виде. Можно сказать и доказать, что без Державина, Жуковского и Батюшкова не было бы и Пушкина, что он их ученик; но нельзя сказать и еще менее доказать,чтоб он что-нибудь заимство- вал от своих учителей и образцов, или чтоб где-нибудь и в чем- нибудь он не был неизмеримо выше их. Поэзия Державина была преждевременною, а потому и неудавшеюся попыткою на на- родную поэзию. Могучий гений Державина явился слишком не во-время и не мог найти в народной жизни своего отечества какие-нибудь элементы, какое-нибудь содержание для поэзии. 'Общество его времени хорошо понимало поэзию патронажства, лести и угодничества; но о всякой другой поэзии не имело реши- тельно никакого понятия и, следовательно, не имело в ней никакой потребности, никакой нужды. Слава Державина была основана не на общественном мнении, которого тогда не было ни признака, ни тени, особенно в деле литературы: нет, слава Державина была основана на просвещенном внимании немно- гих к его таланту. И если во всей России того времени было человек десять или двадцать, более или менее умевших ценить этот высокий талант, то остальные, человек сто или двести, из которых состояла тогдашняя читающая публика, кричали о нем с голоса первых, сами хорошенько не понимая собственного кри- ка. Где ж тут было явиться истинной поэзии и великому поэту? Правда, природа производит таланты, не спрашиваясь времени 266
и не справляясь, нужны они или нет; но ведь великие поэты тво- рятся не одною природою: они творятся и обществом, т. е. историческим положением общества. Думать, что поэта состав- ляет один талант — значит грубо ошибаться. Разумеется, преж- де всего поэтом делает человека талант; но к этому также необходимы еще и характер, и образованием направление, ко- торые зависят от общества, среди которого является поэт. Чтоб поэтически воспроизводить действительность, мало одно- го природного таланта: нужно еще, чтоб под рукою поэта была поэтическая действительность. Хорошо было грекам тво- рить их изящные, исполненные идеальной красоты статуи, когда греческие художники и на площадях, и на улицах, и на рынках беспрестанно встречали то мужчин с головою Зевеса, с станом Аполлона, то женщин с выражением величаво- строгой красоты Паллады, с роскошными формами Афродиты или обаятельною прелестью харит. Только итальянским живо- писцам средних веков был доступен идеал мадонны, ибо тип ее они видели беспрестанно в прекрасных женщинах своего богатого красотою отечества. Странное дело! Все понимают, что нельзя сделаться великим живописцем, имея какой бы то ни было ве- ликий талант, если в годы изучения искусства нет хороших натурщиков; все понимают, что великий живописец, творя идеальную красоту, всё-таки нуждается, во время своей рабо- ты, в образце действительности; а никто не хочет понять, что точно так же и для великих поэтов образцом их идеальных созда- ний служит тоже окружающая их действительность. Природа творит великих полководцев, когда ей угодно, а не только на случай войны; но без войны и великий полководец проживет весь свой век, даже и не подозревая, что он — великий полко- водец: только во времена сильных движений общественных люди, одаренные от природы большими военными способностя- ми, делаются великими полководцами. Чопорный, натянутый Расин в древней Греции был бы страстным и глубокомысленным Эврипидом; а во Франции, в царствование Лудовика XIV, и сам страстный, глубокомысленный Эврипид был бы чопорным и натянутым Расином. Таково влияние истории и общества на та- лант! У нас этого не хотят и знать. Кричат о Державине, что он гений; стихов его давно уже совсем не читают, а считают чуть не безбожниками тех, кто осмеливается говорить, что теперь поэзия Державина — слишком непитательная и невкусная пища для эстетического вкуса. Повторяем не раз уже сказанное и, смеем надеяться, доказанное нами, что, при всей огромности таланта, который мы и не думаем отрицать и пред которым мы умеем благоговеть больше, нежели все крикуны и лицемеры, вопиющие против нас,— Державин не принадлежит к тем веч- но юным гениям, которых создания никогда не стареются, 267
всегда новы и интересны. Поэзия Державина была блестящею и интересною попыткою, для успеха которой не были готовы ни русское общество, ни русский язык, ни образование самого поэта. Это поэзия, носящая на себе все родовые признаки своего времени, а потому для нас, русских, имеющая свой исторический интерес; но как время этой поэзии, так и сама эта поэзия чужды всякого действительного и определенного идеального содержания, которое дается только сильно развитою народною жизнию. Лучшее, что есть в поэзии Державина,— это намеки на поэзию, часто не достигающие цели по их неопределенности и темноте; проблески поэзии, часто погасающие в водяной мас- се реторики; словом, это несвязный детский поэтический лепет, но еще не поэзия. В поэзии Державина есть и полётистая воз- вышенность, и могучая крепость, и яркость великолепных картин, и, несмотря на ее подражательность, есть что-то отзываю- щееся стихиями северной природы; но всё это является в ней не в стройных созданиях, верных и выдержанных по концеп- ции и отличающихся художественною полнотою и оконченно- стию, но отрывочно, местами, проблесками. Словом, это еще не поэзия, а только стремление к поэзии.* • Задумчивая и мечтательная поэзия Жуковского совершенно чужда главного недостатка поэзии Державина: она исполнена содержания, но вместе с тем лишена разнообразия и многосторон- ности. Ни одному поэту так много не обязана русская поэзия в ее историческом развитии, как Жуковскому; и, между тем,, в созданиях Жуковского поэзия является не столько искусством, сколько служительницею и провозвестницею тайн внутренней жизни. Жуковский — романтик в духе средних веков, а не художник. По своей натуре он чужд этой способности, совершен- но поэтической и артистической, свободно переноситься во все сферы жизни и воспроизводить ее явления в их разнообразии и свойственной каждому из них особности. Ему чуждо это свойство Протея принимать все виды и формы и оставаться в то же время самим собою,— это свойство, в котором заклю- чается сущность поэзии как искусства. Поэзия Жуковского была отголоском его жизни, вздохом по утраченным радостям, разрушенным надеждам, поэтическою тризною над умершим для очарования сердцем. Поэзия души и сердца, она чужда всех других интересов и редко выходит из-за магического круга неопределенных стремлений и туманных мечтаний. Это ее ве- личайший недостаток, но это же и ее величайшее достоинство. Она была необходима не для самой себя, а как средство к раз- витию русской поэзии; она явилась не как готовая уже поэзия, подобно Палладе, родившейся во всеоружии, а кгк момент возникавшей русской поэзии. Она обогатила русскую поэзию содержанием, которого ей недоставало; указала ей на богатые 268
и неистощимые источники европейской поэзии, которой явле- ния умела с непостижимым искусством усвоивать русскому языку. Сверх того, Жуковский далеко подвинул вперед и русский язык, придав ему много гибкости и поэтического выражения. В поэзии Батюшкова преобладает элемент чисто художе- ственный. Это видно и в фактуре его стиха и вообще в пласти- ческом характере форм его произведений; это же видно и в ар- тистическом, полном страсти стремлении его к наслаждению, к вечному пиру жизни; это же видно и в разнообразии пред- метов его поэтических песен. Это преимущества поэзии Батюш- кова перед поэзиею Жуковского; но поэзия Жуковского несравненно богаче поэзии Батюшкова содержанием. Поэзия Батюшкова скользит по жизни, едва зацепляясь за нее; содер- жание ее весьма скудно и бедно. Самая художественность стиха его не достигла полного своего развития: Батюшков любил произвольные усечения прилагательных; между превосходней- шими стихами у него встречаются негладкие и даже непоэти- ческие; сверх того, верный преданиям русской поэзии и при- меру отца ее — Ломоносова, Батюшков очень и очень не чужд реторики. Вот в коротких словах всё, что было сказано нами в пред- шествовавших трех статьях. Приступая, наконец, к критиче- скому обозрению поэтической деятельности Пушкина, мы почли за нужное повторить сказанное нами в прежних статьях, чтоб яснее показать читателям историческую связь Пушкина с предшествовавшими ему поэтами. Мы видели, что эти поэты, оказавшие такие великие услуги рождающейся русской поэзии, только способствовали ее рож- дению, но не родили ее, более были предтечами поэта, чем поэтами. Без сравнения с Пушкиным каждый из них — поэт; но, если сравнивать их с ним, нельзя не согласиться, что меж- ду ими и Пушкиным такое же отношение, как между большими реками и еще несравненно большею, которая составляется из их соединенных вод, поглощаемых ею. Пушкин явился именно в то время, когда только что сде- лалось возможным явление на Руси поэзии как искусства. Двенадцатый год был великою эпохою в жизни России. По своим следствиям он был величайшим событием в истории России после царствования Петра Великого. Напряженная борьба на-смерть с Наполеоном пробудила дремавшие силы России и заставила ее увидеть в себе силы и средства, которых она дотоле сама в себе не подозревала. Чувство общей опасности сблизило между собою сословия, пробудило дух общности и положило начало гласности и публичности, столь чуждых преж- ней патриархальности, впервые столь жестоко поколебавшей. 269
Чтоб видеть, какое огромное влияние имели на Россию великие события 1812—1814 годов, достаточно прислушаться к толкам старожилов, которые с горестию говорят, что с двенадцатого года и климат в России изменился к худшему и всё стало дороже: добряки не понимают, что дороговизна эта была необходимым следствием увеличивавшихся нужд образованной жизни, сле- довательно, признаком сильно двинувшейся вперед цивили- зации. В это время, вследствие ею же вызванных событий, Фран- ция, столько времени боровшаяся со всею Европою и ознако- мившаяся, в этой борьбе, с своими соседями, уже начала отре- каться от своих литературных предрассудков. Она увидела,, что у соседей ее есть не только ум и талант, но и богатые лите- ратуры; она поняла, что Корнель и Расин еще не исключитель- ные представители творческого ршящества, а Шекспир, Гёте и Шиллер — совсем не представители замечательных дарова- ний, искаженных дурным вкусом и незнанием истинных правил искусства; она догадалась даже, что ни классическая «Аг& Poetica»* Горация, ни подражательная ей «L/Art Poetique»** Буало, ни теория Баттё, ни критика Лагарпа уже не могут быть эстетическим кораном и что в туманных умозрениях нем- цев вообще и романтических созерцаниях Шлегелей в част- ности есть много истинного и верного касательно искусства. Словом, романтизм вторгся и во Францию, тесня и изгоняя ее псевдоклассический китаизм, основанный на гордой мысли, что только одним французам бог дал и ум и вкус, отказав в этих дарах всем другим нациям. Франция жадно прислушивалась к мрачным и громовым звукам лиры Байрона, предчувствуя в них свое собственное возрождение к новой жизни, и поэтиче- ские рассказы Вальтера Скотта о средних веках появлялись уже на французском языке почти в то же время, как появлялись в Лондоне на английском. Падение военного терроризма На- полеона развязало Франции руки не только в политическом, отношении, но и в отношении к науке и^ литературе: ненавиди- мые и гонимые им «идеологи» свободно и ревностно принялись за свое дело; литература и поэзия ожили. Это имело прямое и сильное влияние на нашу литературу. Когда увенчанная славою Россия начала отдыхать от своих побед и торжеств и процветать миром в «гордом и полном доверия покое»,*** наши обветшалые и заплесневелые журналы того времени и патриарх их «Вест- ник Европы» начали терять свое влияние и перестали, с своими запоздалыми идеями, быть оракулами читающей публики. Яви- лась новая публика с новыми потребностями, публика, которая * «Искусство поэзии» (латин.).— Ред. ** «Искусство поэзии» (франц.).— Ред. *** Стих Лермонтова.1 270
из самых источников иностранных, а не из заплесневелых рус- ских журналов начала почерпать понятия и суждения о лите- ратуре и искусствах, и которая начала следить за Успехами ума человеческого, наблюдая их собственными глазами, а не через тусклые очки устаревших педантов. Около двадцатых годов в «Сыне отечества» начались споры за романтизм; вскоре после того появились альманахи, как прибежище новых литератур- ных потребностей и нового литературного вкуса, которые, с 1825 года, нашли своего представителя и выразителя в «Мо- сковском телеграфе». Впрочем, да не подумают читатели, чтоб в этом поверхностном quasi-романтизме мы видели какую-то великую истину, действительность которой и теперь не подверже- на сомнению. Нет, так называемый романтизм двадцатых годов, этот недоучившийся юноша с немного растрепанными волосами и чувствами, теперь смешон с своими старыми претензиями; его высшие взгляды теперь сделались косыми и близорукими, а сбивчивые и неопределенные теории превратились в пустые фразы и обветшалые слова. Но всякому свое! Справедливость требует согласиться, что в свое время этот псевдоромантизм принес великую пользу литературе, освободив ее от болотной стоячести и заплесневелости и указав ей столько широких и свободных путей. Доказательством этого может служить, что лучшие поэтические труды Жуковского совершены им или около или после двадцатых годов, как-то: перевод «Торжества победителей», «Жалоб Цереры», «Элевзинского праздника», «Орлеанской девы», «Ундины» и проч. Даже самый стих Жу- ковского сделал с того времени большой шаг вперед. Батюшков умер для русской литературы в самое время этого перелома, и потому новое литературное направление не имело на него влия- ния. Тем не менее можно предполагать с достоверностию, что, без этого несчастного случая в жизни Батюшкова, его ожидала бы эпоха обильнейшей и высшей деятельности, нежели таг какую он успел обнаружить, и что только тогда узнали бы рус- ские, какой великий талант имели они в нем. При всей художест- венности, при всей пластичности стиха Батюшкова ему всё еще чего-то недостает: видно, что оставалось ему сделать только небольшой шаг, и в то же время видно, что этот шаг суждено было сделать человеку новому и свежему, не затвердевшему в лите- ратурных преданиях. Этим человеком был Пушкин... ^ Приступая к критическому обозрению творений Пу^Ина, мы будем строго держаться хронологического порядка, в каком являлись юни. Пушкин от всех предшествовавших ему поэтов отличается именно тем, что по его произведениям можно сле- дить за постепенным развитием его не только как поэта, но вместе с тем как человека и характера. Стихотворения, напи- санные им в одном году, уже резко отличаются и по содержанию 271
и по форме от стихотворений, написанных в следующем. И потому его сочинений никак нельзя издавать по родам, как издаются сочинения Державина, Жуковского и Батюшкова, особенно первого и последнего. Это обстоятельство чрезвы- чайно важно: оно говорит сколько о великости творческого ге- ния Пушкина, столько и об органической жизненности его поэ- зии,— органической жизненности, которой источник заключал- ся уже не в одном безотчетном стремлении к поэзии, но в том, что почвою поэзии Пушкина была живая действительность и всегда плодотворная идея. Между тем в безобразном посмерт- ном издании сочинений Пушкина 1838 года (восемь томов) стихотворения расположены по родам, разделение которых основывалось на произволе лица, которому была поручена ре- дакция. Вот почему в нашей статье, несмотря на то, что в загла- вии ее выставлено издание 1838 года, мы будем руководство- ваться изданными при жизни самого поэта изданиями 1826, 1829, 1832 и 1835 годов.1 Но прежде всего мы остановимся на его «лицейских» стихотворениях, помещенных в IX-м томе 1841 года. Некоторые господа сильно нападали на издателей трех последних томов сочинений Пушкина, за помещение его «лицейских» стихотворений, говоря, что это сделано для напол- нения книжек хоть каким-нибудь материалом за недостатком хорошего, и что печатать произведения поэта, которых он сам не считал достойными печати, значит оскорблять его память. Ничто не может быть нелепее такой мысли. Мы очень уважаем дарования и таланты таких поэтов, как Веневитинов, Полежаев, Баратынский, Козлов, Давыдов и другие; но всё-таки думаем, что, из уважения к ним же, не следует печатать их слабые про- изведения, тем более, что они никому и ни в каком отношении не могут быть интересны, а между тем могут повредить извест- ности этих авторов. Но когда дело идет о таких поэтах и писа- телях, как Ломоносов, Державин, Фонвизин, Карамзин, Кры- лов, Жуковский,Батюшков, Грибоедов и в особенности Пушкин и Лермонтов,— то каждая строка, написанная их рукою, принадлежит потомству и должна быть сохранена для него, ибо она напоминает собою или черту их времени, или факт о их образе мыслей и характере. «Лицейские» стихотворения Пушкина, кроме того, что пока- зыва1от, при сравнении с последующими его стихотворениями, как^РЬро вырос и возмужал его поэтический гений,— особен- но важны еще и в том отношении, что в них видна историческая связь Пушкина с предшествовавшими ему поэтами; из них видно, что он был сперва счастливым учеником Жуковского и Батюшкова, прежде чем явился самостоятельным мастером. Впервые,— сколько помним мы,— появилось стихотворение Пушкина в «Вестнике Европы» 1813 г. Он написал его (когда 272
ему не было и четырнадцати лет отроду) при получении изве- стия о смерти Кутузова. Стихотворение это не попало в собра- ние сочинений Пушкина, а потому, для редкости, мы и выписы- ваем его здесь: Отечество в слезах — познало весть ужасну! Кутузов кончил век средь славы и побед. Надежду наш злодей питает пусть напрасну, Что будто бы ему преграды боле нет; Кутузова парить дух будет над рядами! Народ, средь коего сей муж родиться мог, Не преклонит главы пред хищными врагами, Возникнет новый вождь, и будет с нами бог!1 Часто стали появляться в печати стихотворения Пушкина в 1815 году в «Российском музеуме», журнале, издававшемся Владимиром Измайловым. Все они являлись там с подписью только начальных букв имени и фамилии Пушкина, и все они, по подлинным рукописям покойного поэта, помещены в 1Х-м томе его сочинений, между «лицейскими» стихотворениями.2 Потом стихотворения Пушкина стали появляться в «Сыне оте- чества», и большая часть их вошла уже в сделанные им самим издания его сочинений. «Лицейские» стихотворения не богаты поэзиею, но часто удивляют красотою и изяществом стиха. Фактура этого стиха совсем не пушкинская: она принадлежит Жуковскому и Батюш- кову. Далеко уступая этим поэтам в поэзии, Пушкин — едва шестнадцатилетний юноша — иногда не только не уступал им в стихе, но еще едва ли не смелее и не бойчее владел им. Из них только три пьесы уж слишком плохи, а именно: «Бова» (отрывок из поэмы), «Красавице, которая нюхала табак» и «Безверие». Первая пьеса написана Пушкиным явно в подра- жание «Илье Муромцу» Карамзина, которому она, впрочем, нисколько не уступает в достоинстве стиха и вымысла. Подоб- но «Илье Муромцу» Карамзина, «Бова» не кончен, вероятно, по одной и той же причине: мысль обеих этих пьес так детски ложна и поддельна, что из нее ничего не могло выйти целого, и оба поэта сами соскучились ею, не доведя ее до конца. По самому началу «Бовы» видно, что «Илья Муромец» Карамзина, слишком восхищавший юный вкус Пушкина, разманил его затеять эту поэму: Часто, часто я беседовал С болтуном страны эллинския, 18 Белинский, т. VII 273
И не смел осиплым голосом С Шапеленом и с Рифматовым Воспевать героев севера. Несравненного Виргилия Я читал и перечитывал, Не стараясь подражать ему В нежных чувствах и гармонии. Разбирал я немца Клопштока И не мог понять премудрого; Не хотел я воспевать, как он; Я хочу, чтоб меня поняли Все от мала до великого. За Мильтоном и Камоэнсом Опасался я без крил парить, Но вчера, в архивах рояся, Отыскал я книжку славную, Золотую, незабвенную, Прочитал — ив восхищении Про Вову пою царевича. Не правда ли, что это очень напоминает столь знакомое и презнакомое всем начало «Ильи Муромца»?1 Пьеса «Красавице, которая нюхала табак» отличается сатирическим и сантимен- тальным характером, столь свойственным нашей старинной поэзии. Она написана до того плохими стихами, что нам, привыкшим под пушкинским стихом разуметь высшее изящество стиха, странно думать, что эти стихи писаны Пушкиным, хотя бы и тринадцатилетним: Возможно ль, милая Климена! Какая странная во вкусе перемена: Ты любишь обонять не утренний цветок, А вредную траву зелену Искусством превращенну В пушистый порошок?2 В заключение он желает быть — табаком: Но если уж табак Столь нравится тебе... о пыл воображенья! Ах! если б, превращенный в прах, И в табакерке, в заточеиьи, Я в персты нежные твои попасться мог; Тогда б, в сердечном восхищены!, Рассыпался на грудь.3 274
Ho что! мечта, мечта пустая! Не будет этого никак! О доля человека злая! Ах... отчего я не... табак! «Безверие» — дидактическая пьеса, которые сотнями пи- сались в блаженное старое время: реторическое распростране- ние какой-нибудь темы плохими стихами.г В детских и юношеских опытах Пушкина заметно влияние даже Капниста и Василия Пушкина. Больше всего видно на них влияние Жуковского и, особенно, Батюшкова; но влияния Державина почти совсем незаметно. Это не значит, чтоб в нату- ре Пушкина как художника не было ничего родственного с поэтическою натурою Державина или чтоб Пушкин не любил Державина и не восхищался его произведениями. Напротив, Пушкин благоговел перед Державиным.2 В записках своих (том XI, стр. 176—177) он с такою любовью рассказывает, как на лицейском публичном экзамене читал он, в двух шагах от Державина, свои «Воспоминания в Царском Селе» и восхитил ими маститого поэта. Это было в 1815 году; Пушкину было тогда шестнадцать лет. Этот случай Пушкин всегда считал великим событием в своей жизни. Он упоминает о нем в одном из своих «лицейских» стихотворений — «К Жуковскому»; тут же, с юношеским восторгом, упоминает и об одобрении Карамзина, Дмитриева и того поэта, к которому обращено было это посла- ние,— одобрение, которым они приветствовали его детские опыты: Благослови, поэт! в тиши парнасской сени Я с трепетом склонил пред музами колени, Опасною тропой с надеждой полетел, Мне жребий вынул Феб, и муза мой удел. Страшусь, неопытный, бесславного паденья. Но пылкого смирить не в силах я влеченья; Не грозный приговор на гибель внемлю я. Сокрытого в веках священный судия, Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый И бледной зависти предмет неколебимый, Приветливым меня вниманьем ободрил; И Дмитров слабый дар с улыбкой похвалил. И славный старец наш, царей певец избранный, Крылатым гением и грацией венчанный, В слезах обнял меня дрожащею рукою И счастье мне предрек незнаемое мною. И ты, природою на песни обреченный, Не ты ль мне руку дал в завет любви священной? 275 18*
Могу ль забыть я час, когда перед тобой Безмолвный я стоял, и молнийной струей Душа к возвышенной душе твоей летела И, тайно съединясь, в восторгах пламенела.:. В другое, позднейшее время, в эпоху мужественной зрелости своего гения, Пушкин, говоря о своей музе, сделал поэтический намек на лучшее воспоминание своей юности: И свет ее с улыбкой встретил; Успех нас первый окрылил; Старик Державин нас заметил И, в гроб сходя, благословил.1 Но при всем этом громогласный одовоспевательный характер державинской поэзии был столько не в натуре и не в духе Пуш- кина, что на его «лицейских» стихотворениях нет почти никаких следов ее влияния. Только одна кантата «Леда», из всех «ли- цейских» стихотворений, отзывается языком Державина, но вместе и Батюшкова; а самый род пьесы (кантата) напоминает одного Державина.2 Этим почти и оканчивается всё сближение. Но если сравнить в «Онегине» и других позднейших произве- дениях Пушкина картины русской природы — именно осени и зимы, то нельзя не увидеть, что они носят на себе отпечаток какой-то родственности с державинскими картинами в том же роде. Этого нельзя доказать сравнительными выписками из того и другого поэта; но это очевидно для людей, которые спо- собны проникать далее буквы и отыскивать аналогию в духе поэтических произведений. Проблескивающие по временам и местами элементы державинской поэзии суть живопись север- норусской природы, народность, сатира и художественность: всё это составляет полноту и богатство поэзии Пушкина, и всё это достигло в ней своего совершенного развития и определения. Державинская поэзия, в сравнении с пушкинскою, это — заря предрассветная, когда бывает ни ночь, ни день, ни полночь, ни утро, но едва начинается борьба тьмы с светом; брезжит не- верный полумрак, обманчивый полусвет; вдали на небе как будто белеет полоса света и в то же время догорают готовые по- гаснуть ночные звезды, а все предметы являются в неесте- ственной величине и ложном виде. Пушкинская поэзия, в сравне- нии с державинскою, это — роскошный, полный сияния и бле- ска полдень летнего дня: все предметы земли озарены светом неба и являются в своем собственном, определенном, ясном виде, и самая даль только делает их более поэтическими и пре- красными, а не ложными и безобразными... Словом, поэзия Дер- жавина есть безвременно явившаяся, а потому и неудачная 276
поэзия пушкинская, а поэзия пушкинская есть во-время явив- шаяся и вполне достигшая своей определенности, роскошно и благоуханно развившаяся поэзия державинская... Пьесы: «К Наташе», «Рассудок и любовь», «К Маше», «Сле- за», «Погреб», «Истина», «Застольная песня», «Делия», «Стансы» (из Вольтера), «К Делии», «К ней», «Месяц», «Я Лилу слу- шал у клавира», «К Жуковскому», «Пирующие друзья», «К Дельвигу», «Фиал Анакреона», «К Дельвигу», «Фавн и пастушка», «К живописцу», «Сновидение», «Романс»,— все эти пьесы, по изобретению, по форме и по именам Лилы, Нины, Маши, Наташи и т. п., напоминают собою предшествовавшую Жуковскому и Батюшкову эпоху русской литературы, или, по крайней мере, ту школу поэзии русской, которая не испы- тывала на себе влияния этих двух поэтов.г Так, например, пьеса «К живописцу» написана как будто Державиным, предла- гающим живописцу написать портрет его Милены или Пле- ниры; а пьесы: «Слеза», «Погреб», «Истина» написаны как будто на мотив известной прелестной песенки Дениса Давыдова «Мудрость», которая начинается куплетом: Мы недавно от печали, Лиза, я да Купидон, По бокалу осушали Да просили мудрость вон.2 Чтоб дать понятие о духе этой школы, представителями ко- торой были Капнист, Нелединский-Мелецкий, В. Пушкин, Давыдов, мы выпишем коротенькое стихотворение Пушкина «Сновидение»: Недавно, обольщен прелестным сновиденьем, В венце сияющем царем я зрел себя; Мечталось, я любил тебя — И сердце билось наслажденьем. Я страсть свою у ног в восторгах изъяснял. Мечты! ах! отчего вы счастья не продлили? Но боги не всего теперь меня лишили: Я только царство потерял.3 В послании «К Жуковскому» Пушкин рассуждает, в доволь- но прозаических стихах, о литературных вопросах, особенно занимавших дядю его, Василия Пушкина, и ту эпоху, которой В. Пушкин был одним из представителей. В. Пушкин в прозаи- ческих, но иногда очень острых сатирах нападал на плохих стихотворцев и славянофилов — врагов Карамзина — того 277
времени. В послании своем «К. Жуковскому» молодой Пушкин, под влиянием дяди своего, также нападает на рифмачей и сла- вянофилов и судит о русской литературе. Рифмачей называет он «варягами»: Далеко диких лир несется резкий вой; Варяжские стихи визжит варягов строй. Те слогом Никона печатают поэмы, Одни славянских од громады громоздят. Другие в бешеных трагедиях хрипят; Тот, верный своему мятежному союзу, На сцену возведя зевающую музу, Бессмертных гепиев сорвать с Парнаса мнит. Рука содрогнулась, удар его скользит, Вотще бросается с завистливым кинжалом: Куплетом ранен он, низвержен в прах журналом, При свистах критики к собратьям он бежит, И маковый венец Феспису ими свит. Все, руку наложив на том Тилемахиды, Клянутся отомстить сотрудников обиды, Волнуясь, восстают неистовой толпой. Беда, кто в свет рожден с чувствительной душой,1 Кто тайно мог пленить красавиц нежной лирой, Кто смело просвистал шутливою сатирой, Кто выражается правдивым языком, И русской глупости не хочет бить челом; Он враг отечества, он сеятель разврата, И речи сыплются дождем на супостата. Читая эти стихи, невольно переносишься в то блаженное время нашей литературы, о котором теперь, за исключением пожилых и записных литераторов, немногие имеют понятие. В этом послании слог, фактура стиха, понятия, взгляд на вещи— всё принадлежит времени, которое предшествовало Жуков- скому и Батюшкову и проглядело их явление. Но тут есть нечто самостоятельное, принадлежащее Пушкину, как пред- ставителю уже нового поколения: это жестокая нападка на Тре- дьяковского и в особенности на Сумарокова: Ты ль это, слабое дитя чужих уроков, Завистливый гордец, холодный Сумароков, Без силы, без огня, с посредственным умом, Предрассуждениям обязанный венцом М с Пинда сброшенный и проклятый Расином? Ему лп, карлику, тягаться с исполином? 278
Ему ль оспоривать лавровый тот венец,1 В котором возблистал бессмертный наш певец, Веселье россиян, полуночное диво? * Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо! Уж на челе его забвения печать. Предбудущим векам что мог он передать? Страшилась грация цинической свирели, И персты грубые на лире костенели. Замечателен еще в этом послании юношеский жар и рья- ность, с какими Пушкин призывает талантливых певцов на брань с писаками. Он указывает им на Феба, сражающего Пифона, и требует мщения за погибшего жертвою зависти Озерова: Лиющая с небес и жизнь и вечный свет, Стрелою гибели десница Аполлона Сражает наконец ужасного Пифона; Смотрите! поражен враждебными стрелами, С потухшим факелом, с недвижными крылами, К вам Озерова дух взывает: други, месть! Вам оскорбленный вкус, вам знанья дали весть, Летите на врагов — и Феб и музы с вами! Разите варваров кровавыми стихами;2 Невежество, смирясь, потупит хладный взор, Спесивых риторов безграмотный собор... В заключение молодой поэт решается, не боясь гонений и зависти невежд и рифмачей, «ученью руку дав», смело идти прямою дорогою... Это значило возвестить о себе довольно громко: последствия показали, что этот юноша имел полное на то право... В пьесах: «Наслаждение», «К принцу Оранскому», «Сражен- ный рыцарь», «Воспоминания в Царском Селе» и «Наполеон па Эльбе»— заметно влияние Жуковского: в них преобладает элегический тон в духе музы Жуковского, стих очень близок к стиху Жуковского, в самом взгляде на предмет видна зависи- мость ученика от учителя. «Воспоминания в Царском Селе» написаны звучными и сильными стихами, хотя вся пьеса эта не более, как декламация и реторика. Такими же стихами написана и пьеса «Наполеон на Эльбе», содержание которой теперь кажется забавно-дет- ским. Пушкин заставляет Наполеона «свирепо прошептать» разные ругательства на самого себя, превозносить своих врагов, а о себе самом отзываться как об ужасном mauvais sujet.* Ме- жду прочим, Наполеон, у него свирепо прошептыеает: * негодяе (франц.).— Ред. 279
«Полночи царь младой! ты двигнул ополченья, И гибель вслед пошла кровавым знаменам, Отозвалось могущего паденье — И мир земле и радость небесам, А мне — позор и поношенье!1 Чему удивляться, что шестнадцатилетний мальчик так смотрел на Наполеона в то время, как на него так же точно смотрели и престарелые и возмужавшие поэты! Гораздо уди- вительнее, что этот мальчик, через пять лет после того, сказал о Наполеоне: Над урной, где твой прах лежит, Народов ненависть почила И луч бессмертия горит! Да будет омрачен позором Тот малодушный, кто в сей день Безумным возмутит укором Его развенчанную тень! Хвала!.. Он русскому народу Высокий жребий указал, И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал.2 Эти стихи и особенно этот взгляд на Наполеона, как освежи- тельная гроза, раздались в 1821 году над полем русской лите- ратуры, заросшим сорными травами общих мест, и многие поэ- ты, престарелые и возмужалые, прислушивались к нему с удивлением, подняв встревоженные головы вверх, словно гуси на гром... Но между «лицейскими» стихотворениями — гораздо более ознаменованных сильным влиянием Батюшкова. Таковы пье- сы: «К Наталье», «К молодой актрисе», «Князю А. М. Горча- кову», «Осгар», «Эвлега», «Воспоминание» (Пущину), «Сон» (отрывок), «К молодой вдове», «Мое завещание друзьям», «Наезд- ник», «К Г...у», «Мечтатель», «К П...у», «К Б...ву», «Горо- док». 3 Даже в пьесах, написанных под влиянием других поэ- тов, заметно в то же время и влияние Батюшкова, так гармо- нировала артистическая натура молодого Пушкина с арти- стическою натурою Батюшкова!Художник инстинктивно узнал художника и избрал его преимущественным образцом своим. Это показывает, до какой степени силен был в Пушкине худож- нический инстинкт. Как ни много любил он поэзию Жуковского, 280
как ни сильно увлекался обаятельностию ее романтического содержания, столь могущественною над юною душою, но он нисколько не колебался в выборе образца между Жуковским и Батюшковым, и тотчас же, бессознательно, подчинился исклю- чительному влиянию последнего. Влияние Батюшкова обнару- живается в «лицейских» стихотворениях Пушкина не только в фактуре стиха, но и в складе выражения и особенно во взгля- де на жизнь и ее наслаждения. Во всех их видна нега и упоение чувств, столь свойственные музе Батюшкова: и в них прогля- дывает местами унылость и веселая шутливость Батюшкова. Пушкин занял у него даже любимые имена, и в особенности Хлою и Делию, и манеру пересыпать свои стихотворения ми- фологическими именами Купидона, Амура, Марса, Аполлона и проч., и любимые его выражения: цитерская сторона, дев- ственная лилея и тому подобные. Вспомните стихотворения Батюшкова, заимствованные им из Парни, и потом послание «К П—ну»,х и сравните с ним пьесы Пушкина «К Наталье» и «К молодой вдове»: вы увидите в них Пушкина учеником Батюшкова. Ночь придет — и лишь тебя Вижу я в пустом мечтаньи. Вижу в легком одеяньи Будто милая со мной; Робко, сладостно дыханье, Белой груди колыханье, Снег затмившей белизной — И полуоткрыты очи, Скромный мрак безмолвной ночи — Дух в восторг приводят мой!.. Я один в беседке с нею: Вижу девственну лилею, Трепещу, томлюсь, немею... Но, Наталья, ты не знаешь, Кто твой нежный Селадон? Ты еще не понимаешь, Отчего не смеет он И надеяться? Наталья! Выслушай еще меня: Не владелец я сераля, Не арап, не турок я; За учтивого китайца, Грубого американца Почитать меня нельзя. Не представь и немчурою 281
С колпаком на волосах, С кружкой, пивом налитою, И с цыгаркою в зубах; Не представь кавалергарда В каске, с длинным палашом — Не люблю я бранный гром: Шпага, сабля, алебарда Не тягчат моей руки. * Но отделке и стиху это стихотворение слишком отзывается детскою незрелостию; но следующее и по стихам напоминает Батюшкова: Лида! друг мой неизменный, Почему сквозь легкий сон Часто негой утомленный, Слышу я твой тихий стон? Почему в любви счастливой Видя страшную мечту, Взор недвижный, боязливый, Устремляешь в темноту? Почему, когда вкушаю' Быстрый обморок любви, Иногда я примечаю Слезы тайные твои — Ты рассеянно внимаешь Речи пламенной моей, Хладно руку прижимаешь, Хладен взор твоих очей? О, бесценная подруга! Вечно ль слезы проливать, Вечно ль мертвого супруга Из могилы вызывать! Верь мне: узников могилы Там объемлет вечный сон; Им не мил уж голос милый, Не прискорбен скорби стон. Не для них — весенни розы, Сладость утра, шум пиров. Откровенной дружбы слезы И любовниц робкий зов!.. Рано друг твой незабвенный Вздохом смерти воздохнул И, блаженством упоенный, На груди твоей уснул. Спит увенчанный счастливец! 282
Верь любви — невинны мы — Нет! разгневанный ревнивец Не придет из вечной тьмы; Тихой ночью гром не грянет, И завистливая тень Близ любовника не станет, Вызывая спящий день!1 Пьесы: «Осгар» и «Эвлега» навеяны скандинавскими стихо- творениями Батюшкова. В то время пользовалось большою известностью действительно прекрасное послание Батюшкова к Жуковскому — «Мои пенаты». Оно родило множество подра- жаний. Пушкин написал, в роде и духе этого стихотворения, довольно большую пьесу «Городок». Философом ленивым, От шума вдалеке, Живу я в городке, Безвестностью счастливом. Я нанял светлый дом С диваном, с камельком. Три комнатки простые — В них злата, бронзы нег1, И ткани выписные Не красят их паркет;2 Окошки в сад веселый Где липы престарелы С черемухой цветут; Где мне в часы полдневиы Березок своды темны Прохладну сень дают; Где ландыш белоснежный Сплелся с фиялкой нежной, И быстрый ручеек, В струях неся цветок, Невидимый для взора, Лепечет у забора. Здесь добрый твой поэт Живет благополучно; Не ходит в модный свет; На улице карет Не слышен стук докучный; Здесь грома вовсе нет; Лишь изредка телега Скрыпит по мостовой, Иль путник, в домик мой 283
Пришед искать ночлега, Дорожною клюкой В калитку постучится... ' Блажен, кто веселится В покое, без забот, С кем втайне Феб дружится И маленький Эрот; Блажен, кто на просторе В укромном уголке, Не думает о горе, Гуляет в колпаке, Пьет, ест, когда захочет, О госте не хлопочет! Подобно Батюшкову, Пушкин в этом стихотворении говорит о своих любимых писателях,которые заняли место на полках его избранной библиотеки. Только он говорит не об одних русских писателях, но и об иностранных: Друзья мне — мертвецы, Парнасские жрецы, Над полкою простою, Под тонкою тафтою, Со мной они живут, Певцы красноречивы, Прозаики шутливы, В порядке стали тут. Сын Мома и Минервы Фернейский злой крикун, Поэт в поэтах первый, Ты здесь, седой шалун! Он Фебом был воспитан Из детства стал пиит; Всех больше перечитан,г Всех менее томит; Соперник Эврипида, Эраты нежный друг, Арьоста, Тасса внук — Скажу ль?., отец Кандида — Он всё; везде велик Единственный старик! На полке за Вольтером Виргилий, Тасс с Гомером, Все вместе предстоят. В час утренний досуга 284
Я часто друг от друга Люблю их отрывать. Питомцы юных граций — С Державиным потом Чувствительный Гораций Является вдвоем. И ты, певец любезный, Поэзией прелестной Сердца привлекший в плен, Ты здесь, лентяй беспечный, Мудрец простосердечный, Ванюша Лафонтен! Ты здесь — и Дмитрев нежный, Твой вымысел любя, Нашел приют надежный С Крыловым близ тебя. Но вот наперсник милый Психеи легкокрылой! О, добрый Лафонтен, С тобой он смел сразиться... Коль можешь ты дивиться, Дивись: ты побежден!* Воспитанны Амуром, Вержье, Парни с Грекуром Укрылись в уголок (Не раз они выходят И сон от глаз отводят Под зимний вечерок). Здесь Озеров с Расином, Руссо и Карамзин, С Мольером-исполином Фонвизин и Княжнин. За ними, хмурясь важно, Их грозный аристарх Является отважно В шестнадцати томах. Хоть страшно стихоткачу Лагарпа видеть вкус, Но часто, признаюсь, Над ним я время трачу. Кладбище обрели На самой нижней полке Все школьнически толки, * Богданович. 285
Лежащие в пыли, Визгова сочиненья, Глупона песнопенья, * Известные творенья, Увы! одним мышам. Мир вечный и забвенье И прозе и стихам! Но ими огражденну (Ты должен это знать) Я спрятал потаенну Сафьянную тетрадь. Сей свиток драгоценный, Веками сбереженный, От члена русских сил, Двоюродного брата, Драгунского солдата Я даром получил. Ты, кажется, в сомненьи... Не трудно отгадать; Так, это сочиненья, Презревшие печать. Хвала вам, чада славы, Враги парнасских уз! О князь, наперсник муз, Люблю твои забавы; Люблю твой колкий стих В посланиях твоих; В сатире — знанье света И слога чистоту, И в резвости куплета Игриву остроту — И ты2 Как, в юношески леты, В волнах туманной Леты, ' Их гуртом потопил; И ты, замысловатый «Буянова» певец, В картинах столь богатый И вкуса образец; И ты, шутник бесценный, Который Мельпомены Котурны и кинжал Игривой Талье дал! 286
Чья кисть мне нарисует, Чья кисть скомпонирует Такой оригинал! Тут вижу я: с Чернавкой Подщипа слезы льет.г Но назову ль детину, Что доброю порой Тетради половину Наполнил лишь собой! О ты, высот Парнаса Боярин небольшой, Но. пылкого Пегаса Наездник уда дои! Намаранные оды, Убранство чердаков, Гласят из рода в роды: Велик, велик — Свистов! Твой дар ценить умею, Хоть, право, не знаток; Но здесь тебе не смею Хвалы сплетать венок: Свистовским должно слогом Свистова воспевать; Но убирайся с богом! Как ты, в том клясться рад, Не стану я писать. , Несмотря на явную подражательность Батюшкову, которою запечатлена эта пьеса, в ней есть нечто и свое, пушкинское: это не стих, который довольно плох, но шаловливая вольность, чуждая того,что французы называют pruderie,*n столь свойствен- ная Пушкину. Он нисколько не думает скрывать от света того, что все делают с наслаждением наедине, но о чем все, при других, говорят тоном строгой морали; он называет всех своих любимых писателей... Юношеская заносчивость, беспре- станно придирающаяся сатирою к бездарным писакам и особенно главе их,известному Свистову, также характеризует Пушкина. 2 В некоторых из «лицейских» стихотворений, сквозь подра- жательность, проглядывает уже чисто пушкинский элемент поэзии. Такими пьесами считаем мы следующие: «Окно», элегии (числом восемь), «Гораций», «Усы», «Желание», «Заздравный кубок», «К товарищам перед выпуском». Они не все равного * жеманством (франц.).—Ред. 287
достоинства, но некоторые, по тогдашнему времени, просто прекрасны. А тогдашнее время было очень невзыскательно и неразборчиво. Оно издало (1815—1817) двенадцать томов «Образцовых русских сочинений и переводов в стихах и прозе» и потом (1822—1824) их же переиздало с исправлениями, до- полнениями и умножением и, наконец, не довольствуясь этим, напечатало (1821—1822) «Собрание новых русских сочинений и переводов в стихах и прозе, вышедших в свет от 1816 по 1821 год» и «Собрание новых русских сочинений и переводов в стихах и прозе, вышедших в свет с 1821 по 1825 год». Большая часть этих «образцовых» сочинений весьма легко могли бы почесться образчиками бездарности и безвкусия. «Воспоминания в Цар- ском Селе» Пушкина были действительно одною из лучших пьес этого сборника, а Пушкин никогда не помещал этой пьесы в собрания своих сочинений, как будто не признавая ее своею, хотя она и напоминала ему одну из лучших минут его юности!х И потому стихотворения Пушкина, о которых мы начали говорить, имели бы полное право, особенно тогда, смело идти за образцовые и не в таком сборнике; — только через меру строгий художнический вкус Пушкина мог исключить из собрания его сочинений такую пьесу, как, например, «Го- раций». Перевод из Горация или оригинальное произведение Пушкина в горацианском духе,— что бы ни была она, только никто ни из старых, ни из новых русских переводчиков и подра- жателей Горация не говорил таким горацианским языком и складом и так верно не передавал индивидуального характера горацианской поэзии, как Пушкин в этой пьесе, к тому же и написанной прекрасными стихами.2 Можно ли не слышать в них живого Горация? Кто из богов мне возвратил Того, с кем первые походы И браней ужас я делил, Когда за призраком свободы Нас Брут отчаянный водил; С кем я тревоги боевые В шатре за чашей забывал, И кудри, плющем увитые, Сирийским мирром умащал? Ты помнишь час ужасной битвы, Когда я, трепетный квирит, Бежал, нечестно брося щит, Творя обеты и молитвы? Как я боялся, как бежал! Но Эрмий сам незапной тучей 288
Меня покрыл и вдаль умчал И спас от смерти неминучей. А ты, любимец первый мой, Ты снова в битвах очутился... И ныне в Рим ты возвратился В мой домик темный и простой. Садись под сень моих пенатов! Давайте чаши! Не жалей Ни вин моих, ни ароматов! Готовы чаши; мальчик! лей; Теперь не кстати воздержанье: Как дикий скиф, хочу я пить И, с другом празднуя свиданье, В вине рассудок утопить.1 В этом стихотворении видна художническая способность Пушкина свободно переноситься во все сферы жизни, во все века и страны, виден тот Пушкин, который, при конце своего поприща, несколькими терцинами в духе дантовой «Божествен- ной комедии» познакомил русских с Дантом больше, чем могли бы это сделать всевозможные переводчики, как можно познако- миться с Дантом, только читая его в подлиннике...2В следующей маленькой элегии уже виден будущий Пушкин — не ученик, не подражатель, а самостоятельный поэт: Медлительно влекутся дни мои, И каждый миг в увядшем сердце множит Все горести несчастливой любви И тяжкое безумие тревожит. Но я молчу; не слышен ропот мой. Я слезы лью — мне слезы утешенье. Моя душа, объятая тоской, В них горькое находит наслажденье. О, жизни сон! лети, не жаль тебя! Исчезни в тьме, пустое привиденье! ч Мне дорого любви моей мученье, Пускай умру, но пусть умру — любя!3 В пьесе «К товарищам перед выпуском» веет дух, уже со- вершенно чуждый прежней поэзии. И стих, и понятие, и спо- соб выражения — всё ново в ней, всё имеет корнем своим про- стой и верный взгляд на действительность, а не мечты и фанта- зии, облеченные в прекрасные фразы. Поэт, готовый с товари- щами своими выйти на большую дорогу жизни, мечтает не о том, что все они достигнут и богатства, и славы, и почестей и счастья, а предвидит то, что всего чаще и всего естественнее бывает с людьми. 19 Белинский, т. VII 289
Разлука ждет нас у порогу, Зовет нас света дальвий шум, И каждый смотрит на дорогу В волиеньи юных пылких дум. Иной, под кивер спрятав ум, Уже в воинственном наряде Гусарской саблею махнул; В крещенской утренней прохладе Красиво мерзнет на параде, А греться едет в караул. Другой, рожденный быть вельможей, Не честь, а почести любя, У плута знатного в прихожей Покорным плутом зрит себя. Несмотря на всю незрелость и детский характер первых опытов Пушкина, из них видно, что он глубоко и сильно созна- вал свое призвание как поэта и смотрел на него как на жрече- ство. Его восхищала мысль об этом призвании, и он говорит в послании к Дельвигу: Мой друг! и я певец! и мой смиренный путь В цветах украсила богиня песнопенья, И мне в младую боги грудь Влияли пламень вдохновенья! Жажда славы сильно волновала эту молодую и пылкую душу, и заря поэтического бессмертия казалась ей лучшею целью бытия: Ах, ведает мой добрый гений, Что предпочел бы я скорей Бессмертию души моей Бессмертие своих творений.г Таких и подобных этим стихов, доказывающих, сколь много занимало Пушкина его поэтическое призвание, очень много в его «лицейских» стихотворениях. Между ими замечательно стихотворение «К моей чернильнице»: Подруга думы праздной, Чернильница моя! Мой век однообразный Тобой украсил я. Как часто друг веселья С тобою аабывал Условный час похмелья 290
И праздничный бокал/ Под сенью хаты скромной, В часы печали томной, Была ты предо мной С лампадой и мечтой. В минуты вдохновенья К тебе я прибегал И музу призывал На пир воображенья... Сокровища мои На дно твоем таятся. Тебя я посвятил Занятиям досуга И с ленью примирил; Она твоя подруга; С тобой успех узнал Отшельник неизвестный... Заветный твой кристалл Хранит огонь небесный; И под вечер, когда Перо по книжке бродит, Без всякого труда Оно в тебе находит Концы моих стихов И верность выраженья, То ввуков или слов Нежданное стеченъе, То едкой шутки соль... То странность рифмы новой, Неслыханной дотоль.1 Вот уже как рано проснулся в Пушкине артистический эле- мент: еще отроком, без всякого труда находя в чернильнице концы своих стихов, думал он о верности выраженья и задумы- вался над неожиданным стечением звуков или слов и странно- стью дотоле неслыханной новой рифмы! К таким же чертам при- надлежит вольность и смелость в понятиях и словах. В одном послании он говорит: Устрой гостям пирушку; На столик вощаной Поставь пивную кружку И кубок пуншевой.2 За исключением Державина, поэтической натуре которого никакой предмет не казался низким, из поэтов прежнего вре- 291 19*
мени никто не решился бы говорить в стихах о пивной кружке, и самый пуншевой кубок каждому из них показался бы прозаи- ческим: в стихах тогда говорилось не о кружках, а о фиалах, не о пиве, а об амброзии и других благородных, но не существую- щих на белом свете напитках. Затеяв писать какую-то нового- родскую повесть «Вадим», Пушкин, в отрывке из нее, употре- бил стих: «Но тын оброс крапивой дикой». Слово тын, взятое прямо из мира славянской и новгородской жизни, поражает сколько своею смелостию, столько и поэтическим инстинктом поэта. Из прежних поэтов едва ли бы кто не испугался пош- лости и прозаичности этого слова. Мы нарочно приводим эти, повидимому, мелкие черты из «лицейских» стихотворений Пушкина, чтоб ими указать на будущего преобразователя рус- ской поэзии и будущего национального поэта.1 Теперь странно видеть какую-то смелость в употреблении слова тын; но мы го- ворим не о теперешнем, а о прошлом времени: что легко теперь, то было трудно прежде. Теперь всякий рифмач смело употреб- ляет в стихах всякое русское слово, но тогда слова,как и слог, разделялись на высокие и низкие, и фальшивый вкус строго запрещал употребление последних. Нужен был талант могучий и смелый, чтоб уничтожить эти австралийские табу в русской литературе. Теперь смешно читать нападки тогдашних аристар- хов на Пушкина — так они мелки, ничтожны и жалки; но ари- стархи упрямо считали себя хранителями чистоты русского языка и здравого вкуса, а Пушкина — исказителем русского языка и вводителем всяческого литературного и поэтического безвкусия... Из тех «лицейских» стихотворений Пушкина, которые мы назвали лучшими и наиболее самостоятельными его произве- дениями,некоторые впоследствии он изменил и переделал и внес в собрание своих сочинений. Такова, например,пьеса «Друзьям»; К чему, веселые друзья, Мое тревожит вас молчанье? Запев последнее прощанье, Уж муза смолкнула моя. Напрасно лиру взял я в руки Бряцать веселье на пирах И на ослабленных струнах Искал потерянные звуки... Богами вам еще даны Златые дни, златые ночи, И на любовь устремлены Огнем исполненные очи\ Играйте, пойте, о друзья! Утратьте вечер скоротечный; 292
PI вашей радости беспечной Сквозь слезы улыбнуся я.х Впоследствии Пушкин так переделал эту пьесу: Богами вам еще даны * Златые дни, златые ночи, И томных дев устремлены На вас внимательные очи. Играйте, пойте, о друзья! Утратьте вечер скоротечный, И вашей радости беспечной Сквозь слезы улыбнуся я. Через уничтожение первых восьми стихов и перемену один- надцатого и двенадцатого из безобразного куска мрамора вышла прелестная статуэтка... Мы не знаем, были ли переправлены Пушкиным другие из «лицейских» его стихотворений, или они с первого раза удачно написались,— только значительное число их вошло в собрание его сочинений, изданных в 1826 и 1829 году. Так как собрание 1826 года, вышедшее маленькою книжкою, потом всё вошло в следующее четырехтомное издание (1829—1835), составив первую его часть,— то мы и будем ссы- латься, в нашем разборе, только на это последнее издание, тем более, что оно выходило в свет под редакциею самого Пушкина. Итак, в первый том и отчасти во второй «Сочинений Але- ксандра Пушкина» (1829) много вошло его «лицейских» стихо- творений 1815—1817 годов, и потом таких его стихотворений, которые писаны им вскоре по выходе из лицея и которые, вместе с «лицейскими», вошедшими в первый том издания, можно охарактеризовать именем переходных.2 В них виден уже Пуш- кин, но еще более или менее верный литературным преда- ниям, еще ученик предшествовавших ему мастеров, хотя часто и побеждающий своих учителей; поэт даровитый, но еще не самостоятельный и — если можно так выразиться — обещаю- щий Пушкина, но еще не Пушкин. В этих переходных стихо- творениях видна живая историческая связь Пушкина с пред- шествовавшею ему литературою, и они перемешаны с пьесами, в которых виден уже зрелый талант, и в которых Пушкин является истинным художником, творцом новой поэзии на Руси. Такими переходными пьесами считаем мы следующие: «К Лицинию», «Гроб Анакреона», «Пробуждение», «Друзьям», «Певец», «Амур и Гименей», «Ш***ву», «Торжество Вакха», «Разлука», «П***ну», «Дельвигу», «Выздоровление», «Пре- лестнице», «Жуковскому», «Увы, зачем она блистает», «Ру- 293
салка», «Стансы Т—му», «В—му»,1 «Кривцову», «Черная шаль», «Дочери Карагеоргия», «Война», «Я пережил мои мечтанья»,2 «Гроб юноши», «К Овидию», «Песнь о вещем Олеге», «Друзьям», «Гречанке», «Свод неба мраком обложился», «Телега жизни», «Прозерпина», «Вакхическая песня», «Козлову», «Ты и вы» и несколько эпиграмм, которыми оканчивается вторая часть и которыми Пушкин заплатил невольную дань тому времени, когда он вышел на поэтическое поприще.3 Эпиграммы, мадри- галы, надписи к портретам были тогда в большом ходу и со- ставляли особенный род поэзии, которому в пиитиках посвяща- лась особая глава. Только Державин и Жуковский не писали эпиграмм; но Батюшков был до них большой охотник, и, вероят- но, ёго-то пример особенно увлек Пушкина.4 Замечательно, что во второй части собрания стихотворений Пушкина уже меньше переходных пьес, а в третьей их совсем нет; в ней содержатся только пьесы, проникнутые насквозь самобытным духом Пушкина и отличающиеся всем совершен- ством художественной формы его созревшего и возмужавшего гения. В первой части всего больше переходных пьес; но в ней же, между переходными пьесами, есть довольно и таких, кото- рые, по содержанию и по форме, обличают уже оригинальность и самостоятельность, составляющие характер пушкинской поэзии. Чтоб яснее было нашим читателям, что мы разумеем под «переходными» стихотворениями Пушкина, мы поименуем и противоположные им чисто пушкинские пьесы, находящиеся в первой части; они начинаются не прежде, как с 1819 года, в таком порядке: «Мечтателю», «Уединение» (которое, впрочем, только по содержанию, а не по форме, можно Отнести к числу чисто пушкинских пьес),6 «Домовому», «NN», «Недоконченная картина», «Возрождение», «Погасло дневное светило», и в особенности начинающиеся с 1820: «Виноград», «О дева-роза, я в оковах», «Дориде», «Редеет облаков летучая гряда», «Не- реида», «Дорида», «Ч***ву», «Мой друг, забыты мной следы минувших лет», «Умолкну скоро я», «Муза», «Дионея», «Дева», «Приметы», «Земля и море», «Красавица перед зеркалом», «Алексееву», «Ч***ву»,6 «Люблю ваш сумрак неизвестный», «Простишь ли мне ревнивые мечты», «Ненастный день потух», «Ты вянешь и молчишь», «К морю», «Коварность», «Ночной Зефир» и «Подражания корану». Обо всех этих пьесах наша речь впереди; скажем сперва несколько слов только о «пере- ходных». В переходных пьесах Пушкин больше всего является сча- стливым учеником прежних мастеров, особенно Батюшкова, учеником, победившим своих учителей. Стих его уже лучше, чем у них, и пьесы, в целом, отличаются большею выдержанно- стию. Собственно пушкинский элемент в них составляет элеги- *294
ческая грусть, преобладающая в них. С первого раза заметно, что грусть более к лицу музе Пушкина, более родственна ей, чем веселая и шаловливая шутливость. Часто иная пьеса начи- нается у него игриво й весело, а заключается унылым чувством, которое, как финальный аккорд в музыкальном сочинении, один остается на душе, изглаживая в ней все предшествовав- шие впечатления. Маленькое стихотворение «Друзьям» может служить образцом таких пьес и доказательством справедливо- сти нашей мысли. Поэт говорит о шумном дне разлуки, о буй- ном пире Вакха, о кликах безумной юности, при громе чаш и звуке лир, и о той широкой чаше, которая, удовлетворяя скиф- скую жажду, вмещала в свои широкие края целую бутылку,— и вдруг эта веселая, шаловливая картина неожиданно заклю- чается такою элегическою чертою: Я пил и думою сердечной Во дни минувшие летал, И горе жизни скоротечной И сны любви воспоминал. Но грусть Пушкина не есть сладенькое чувствованьице неж- ной, но слабой души; нет, это всегда грусть души мощной и креп- кой, и тем обаятельнее действует она на читателя, тем глубже и сильнее отзывается в самых сокровенных тайниках его серд- ца, и тем гармоничнее потрясает его струны. Пушкин никогда не расплывается в грустном чувстве; оно всегда звенит у нега, но не заглушая гармонии других звуков души и не допуская его до монотонности. Иногда, задумавшись, он как будто вдруг встряхивает головою, как лев гривою, чтоб отогнать от себя облако уныния, и мощное чувство бодрости, не изглаживая совершенно грусти, дает ей какой-то особенный освежительный и укрепляющий душу характер. Так и в приведенной нами сейчас пьесе внезапное чувство мгновенной грусти тотчас же сме- нилось у него бодрым и широким размахом проясневшей души: Меня смешила их измена, И скорбь исчезла предо мной, Как исчезает в чашах пена Под зашипевшею струей. Из переходных пьес Пушкина лучшие те, в которых более или менее проглядывает чувство грусти, так что пьесы, вовсе лишенные его, отзываются какою-то прозаичностию, а при нем и незначительные пьесы получают значение. Так, напри- мер, пьеска «Я пережил мои желанья», как ни слаба она, 295
невольно останавливает на себе внимание читателя своим по- следним куплетом: Так поздним хладом пораженный, Как бури слышен зимний свист, Один на ветке обнаженной Трепещет запоздалый лист. Сколько этой поэтической грусти, этого поэтического раз- думья в прелестном стихотворении «Гроб юноши»! ч А он увял во цвете лет! И без него друзья пируют, Других уж полюбить успев; Уж редко, редко именуют Его в беседе юных дев. Из милых жен, его любивших, Одна, быть может, слезы льет, И память радостей почивших Привычной думою зовет... К чему?.. Всё окончание этой прекрасной пьесы, заключающее в себе картину гроба юноши, дышит такою светлою, ясною и отрадною грустью, какую знала и дала знать миру только поэтическая душа Пушкина... Пьеса «К Овидию» в целом сбивается несколь- ко на старинный дидактический тон посланий, но в нем много прекрасного и, особенно, начиная с стиха: «Суровый славянин, я слез не проливал» — до стиха: «Неслися издали, как томный стон разлуки»; и лучшую сторону этого стихотворения состав- ляет его элегический тон. Из «переходных» стихотворений Пушкина слабейшими можно считать: «Русалку», «Черную шаль», «Свод неба мраком обложился». «Русалка» прекрасна по идее, но поэт не совладел с этою идеею,— и кто хочет понять, до какой степени прекрасна и исполнена поэзии эта идея, тот должен видеть превосходное произведение нашего даровитого живописца Моллера. В этой картине художник воспользовался заимствованною им у поэта идеею несравненно лучше, чем сам поэт. «Русалка» Пушкина отзывается юношескою незрелостию; «Русалка» Моллера есть богатое и роскошное создание зрелого таланта. «Черная шаль» при своем появлении возбудила фурор в русской читающей публике, но, подобно «Гусару» Батюшкова, теперь как-то опошлилась и чрезвычайно нравится любителям «песенников». Теперь очень нередкость услышать, как поет эту пьесу какой- нибудь разгульный простолюдин вместе с песнию г. Ф. Глинки: 296
«Вот мчится тройка удалая», или «Ты не поверишь, как ты мила»...1 «Свод неба мраком обложился» есть не^что иное, как отрывок из новогородской поэмы «Вадим», которую затевал было Пушкин в своей юности и которой суждено было остаться неоконченного. Один отрывок помещен между «лицейскими» стихотворениями, в IX томе, под названием «Сон», и Пушкин не хотел его печатать. Стих отрывка «Свод неба мраком обло- жился» хорош, но прозаичен. Герои, выставленные Пушкиным в этом отрывке,— славяне; один старик, другой прекрасный юноша с кручиною в глазах — На нем одежда славянина И на бедре славянский меч. Славян вот очи голубые, Вот их и волосы златые, Волнами падшие до плеч. Старик — человек бывалый: Видал он дальные страны, По суше, по морю носился, Во дни былые, дни войны, На западе, на юге бился, Деля добычу и труды С суровым племенем Одена, И перед ним врагов ряды Бежали, как морская пена В час бури к черным берегам. Внимал он радостным хвалам И арфам скальдов исступленных И очи дев иноплеменных Красою чуждой привлекал.2 Очевидно, что это не те славяне, которые втихомолку от истории и украдкою от человечества жили да поживали себе в степях, болотах и дебрях нынешней России; но славяне ка- рамзинские, которых существование и образ жизни не подвер- жены ни малейшему сомнению только в «Истории государ- ства Российского». Из таких славян нельзя было сделать поэмы, потому что для поэмы нужно действительное содержание, и ее героями могут быть только действительные люди, а не уче- ные фантазии и не исторические гипотезы... Кто видал славян- ские мечи? Дреколья и теперь можно видеть... Кто видал сла- вянскую боевую одежду времен баснословного Вадима или баснословного Гостомысла?..3 Лапти и сермяги можно и теперь видеть... 297
«Песнь о вещем Олеге» — совсем другое дело: поэт умел набросить какую-то поэтическую туманность на эту более лирическую, чем эпическую пьесу,— туманность, которая очень гармонирует с историческою отдаленностью представленного в ней героя и события и с неопределенностию глухого предания о них. Оттого пьеса эта исполнена поэтической прелести, ко- торую особенно возвышает разлитый в ней элегический тон и какой-то чисто русский склад изложения. Пушкин умел сделать интересным даже коня Олегова,— и читатель разделяет с Оле- гом желание взглянуть на кости его боевого товарища: Вот едет могучий Олег со двора, С ним Игорь и старые гости, И видят: на холме, у брега Днепра, Лежат благородные кости; Их моют дожди, васыпает их пыль, И ветер волнует над ними ковыль,..1 Вся пьеса эта удивительно выдержана в тоне и в содержании; последний куплет удачно замыкает собою поэтический смысл целого и оставляет на душе читателя полное впечатление: Ковши круговые заленясь шипят На тризне плачевной Олега: Князь Игорь и Ольга на холме сидят; Дружина пирует у брега; Бойцы поминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они. Нельзя того же сказать о всех «переходных» пьесах Пушкина в отношении к выдержанности и целостности: во многих из них не чувствуешь, чтоб они были кончены на месте, или чтоб в них не было сказано лишнего, или чтоб в них было сказано, что бы можно и должно было сказать. Этого недостатка совер- шенно чужды пьесы чисто пушкинские, и совершенным отсут- ствием в них этого недостатка Пушкин резко отделяется от всех предшествовавших ему поэтов. Исчисляя пьесы Пушкина в первой части, мы не упомянули об одной из замечательнейших — «Наполеон». Это стихотворе- ние двойственно: в некоторых куплетах его видишь Пушкина самобытного, а в некоторых чувствуешь что-то переходное. Такие мысли, высказанные такими стихами, как эти, могли принадлежать только великому поэту: Над урной, где твой прах лежит, Народов ненависть почила, 298
И луч бессмертия горит. Искуплены ^его стяжанья И зло воинственных чудес Тоскою душною изгнанья Под сенью чуждою небес. И знойный остров заточенья Полночный парус посетит, И путник слово примиренья На оном камне начертит, Где,. устремив на волны очи, Изгнанник помнил звук мечей, И льдистый ужас полуночи, И небо Франции своей; Где иногда, в своей пустыне, Забыв войну, потомство, трон, Один, один о милом сыне В изгнаньи горьком думал он.J Да будет омрачен позором Тот малодушный, кто в сей день Безумным возмутит укором Его развенчанную тень! Хвала!.. Он русскому народу Высокий жребий указал, И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал. Но всё остальное в этой пьесе как-то резко отзывается тоном декламации и несколько напряженною восторженностию, под которою скрывается более раздражения, чем вдохновения. 2 Впрочем, и тут много оригинального, что было до Пушкина неслыханно и невиданно в русской поэзии, как, например, вы- ражения: осужденный властитель, могучий баловень побед, изгнанник вселенной, для которого настает потомство, обес- славленная земля, своенравная воля, блистательный позор и тому подобные. $ Отчасти то же можно сказать и о другом превосходном про- изведении Пушкина—«Андрей Шенье», которое помещено во второй части и было написано уже в 1825 году. Пять куплетов, которыми начинается эта элегия, сильно отзываются деклама- Циею, которая совсем не в натуре пушкинского духа и которая показывает, как долго удерживалось на нем влияние воспитав- шей его старой школы русской поэзии. Конец этой пьесы тоже несколько натянут; но середина, от стиха: «Не узрю вас, дни 299
славы, дни блаженства», до стиха: «Ты слава, звук пустой» — исполнены всей очаровательности пушкинской поэзии.* Есть еще стихотворение, которого мы с умыслом не поиме- новали, чтобы поговорить о нем особенно: это — «Демон», пьеса, которая, при своем появлении, поразила всех изум- лением по глубокости высказанной в ней мысли и по совершен- ству художнической формы... Сказать ли?.. Эта пьеса теперь пережила свою славу, и время изрекло над ней свой суд. Есть что-то простодушно-юношеское в ее выражении, и теперь' нельзя без улыбки читать этих, некогда столь дивных стихов: В те дни, когда мне были новы Все впечатленья бытия — И взоры дев, и шум дубровы И ночью пенье соловья — Когда возвышенные чувства, Свобода, слава и любовь, И вдохновенные искусства Так сильно волновали кровь, и проч. Сам этот демон, который прекрасное звал мечтою, пре- зирал вдохновение, не верил любви и свободе, насмешливо смотрел на жизнь,— сам он теперь давно уже поступил в раз- ряд демонов средней руки,— и теперь совсем не нужно быть демоном, чтоб от души смеяться над тою любовию, тою свобо- дою, над которыми он смеялся. Словом, этот страшный тогда демон, теперь страшен разве только для слишком юного чув- ства и неопытного ума: сердца возмужалые и умы опытные те- перь уже не страшатся и другого демона,2 пострашнее пушкин- ского. Но о «Демоне» мы еще будем говорить. Предлагаемая статья есть не что иное, как только введение в статьи собственно о Пушкине. Мы имели в виду показать исто- рическую связь пушкинской поэзии с поэзиею предшествовав- ших ему мастеров; старались охарактеризовать Пушкина, как только еще ученика в поэзии. Предоставляем судить нашим читателям, до какой степени успели мы в этом. Главный труд наш еще впереди, и статьи о Пушкине будут продолжаться в; «Отечественных записках» будущего года; за ними последуют, как было обещано, статьи о Гоголе и Лермонтове. Многие,, может быть, недовольны, что эти статьи долго тянутся и беспре- станно прерываются статьями посторонними. Такой упрек был бы не совсем основателен. Задуманный и начатый нами ряд статей нисколько не принадлежит к разряду обыкновенных 300
я случайных журнальных критик: это скорее обширная крити- ческая история русской поэзии, а такой труд не может быть совершен наскоро и как-нибудь, но требует изучения, обдуман- ности, труда и времени. В лучших иностранных журналах ино- гда ряд статей об одном предмете тянется не один год, и публика нисколько не в претензии за эту медленность. Оценить крити- чески такого поэта, как Пушкин,— труд немаловажный, тем более, что о нем мало сказано, хотя и много писано. Обыкновен- но восхищались отдельными местами и частностями, или напа- дали на частные недостатки,— и потому охарактеризовать особность поэзии Пушкина, определить его значение как поэта русского, показать его влияние на современников и потомство, его историческую связь с предшествовавшими и последовавши- ми ему поэтами — значит предпринять труд совершенно новый. Как мы выполним его — не наше дело судить о том; по крайней мере, мы хотим делать, что можем и что обязаны, взявшись за издание журнала. Несовершенство труда извинительно; но нет оправданий для лености и равнодушия к благородным, важным интересам и вопросам,— равнодушия, происходящего или от невежества, или от корыстного расчета, или от того и другого вместе...
СТАТЬЯ ПЯТАЯ1 В гармонии соперник мой Был шум лесов, иль вихорь буйной Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой. Иль шопот речки тихоструйной." Взгляд на русскую критику. — Понятие о современной критике. — Иссле- дование пафоса поэта как первая задача критики. — Пафос поэнии Пушкина вообще.—Разбор лирических произведений Пушкина. ^Прежде, нежели приступим к рассмотрению тех сочинений Пушкина, которые запечатлены его самобытным творчеством, почитаем нужным изложить наше воззрение на критику вообще,.X Доселе в русской литературе существовало два способа крити- ковать. Первый состоял в разборе частных достоинств и недо- статков сочинения, из которого обыкновенно выписывали луч- шие или худшие места, восхищались ими или осуждали их, а на целое сочинение, на его дух и идею не обращали никакого внимания! С этим способом критики русскую литературу позна- комили Карамзин и Макаров: первый — своим разбором сочи- нений Богдановича, второй — сочинений Дмитриева. Такой способ критики, очевидно, поверхностен и мелочен, даже ло- жен, ибо если критик смотрит на частности поэтического про- изведения без отношения их к целому, то необходимо должен находить дурным хорошее и хорошим дурное, смотря по произ- волу своего личного вкуса. Подобная критика могла существо- вать только в эпоху стилистики, когда на сочинения смотрели исключительно со стороны языка и слога, и восхищались удач- ною фразою, удачным стихом, ловким звукоподражанием и т. п.Теперь такая критика была бы очень легка, ибо для того, чтоб отличить хорошие стихи от слабых или обыкновенных, теперь не нужно слишком много вкуса, а довольно навыка и литературной сметливости. Но как всё в мире начинается сна- чала, то и такая критика для своего времени была необходима и хороша, и в то время не всякий мог с успехом за нее браться, а успевали в ней только люди с умом, талантом и знанием дела. С Мерзлякова начинается новый период русской критики: он уже хлопотал не об отдельных стихах и местах, но рассматри- вая
вал завязку и изложение целого сочинения, говорил о духе писателя, заключающемся в общности его творений. Это было значительным шагом вперед для русской критики, тем более, что Мерзляков критиковал с жаром, основательности»} и заме- чательным красноречием. Но, несмотря на то, его критика была бесплодна, потому что была несвоевременна: он критико- вал на основаниях Баттё, Блера, Лагарпа, Эшенбурга,— основаниях, которые, не более как через пять лет и в самой Рос- сии сделались анахронизмом. С двадцатых годов критика рус- ская начала предъявлять претензии на философию и высшие взгляды. Она уже перестала восхищаться удачными звукоподра- жаниями, красивым стихом или ловким выражением, но заго- ворила о народности, о требованиях века, о романтизме, о твор- честве и тому подобных, дотоле неслыханных новостях. И это было также важным шагом вперед для русской критики, ибо если она еще и сама темно и сбивчиво понимала свои требова- ния, повторяемые ею с чужого голоса, тем не менее она про- извела ими живую реакцию псевдоклассическому направлению литературы. Сверх того, она прорвала плотину авторитетства, которая держала литературу в апатической неподвижности, и идеи заменяла именами. Так, например, при всем уме, даро- ваниях, учености и образованности, которыми обладал Мерзля- ков, он от души считал Хераскова, Сумарокова и Петрова вели- кими поэтами. Романтическая критика первая осмелилась ска- зать правду об этих писателях и столкнуть с пьедестала их глиняные кумиры, которые сейчас же и развалились от этого толчка; ведь глина — не медь и не мрамор! Конечно, как псевдо- классическая критика Мерзлякова, в своей старческой непо- движности, не умела видеть такой же разницы между истинным поэтом Державиным и ритором-поэтом Ломоносовым, между огромным поэтом Державиным и прозаическими стихотвор- цами Сумароковым, Петровым и Херасковым, между самобыт- ным и даровитым Фонвизиным и между холодным заимство- вателем чужеземных вдохновений — Княжниным, между народным и гениальным баснописцем Крыловым и даровитым переводчиком и подражателем Лафонтена Дмитриевым,— так же точно и мниморомантическая критикане замечала, в запальчи- вости своего юношеского одушевления, неизмеримой разницы между Пушкиным и вышедшими по следам его блестящими и даже вовсе неблестящими талантами и талантиками, и, по- добно первой, в короткое время наделала, вместо огромных гли- няных кумиров, множество фарфоровых и фаянсовых стату- эток. г Но, несмотря на то, она дала простор уму и фантазии, освободив их от Прокрустова ложа авторитета и стеснительных условных правил. Жизненность романтической критики бо- лее всего доказывается тем, что она продолжалась менее десяти 303
лет и родила из себя другую,, более строгую, хотя и не более твердую и определенную критику. Перед тридцатыми годами и особенно с тридцатых годов русская критика заговорила дру- гим тоном и другим языком. Ее притязания на философские воззрения сделались настойчивее; она начала цитовать, кстати и некстати, не только Жан-Поля Рихтера, Шиллера, Канта и Шеллинга, но даже и Платона, заговорила об эстетических дбеориях и грозно восстала на Пушкина и его школу. * Даже собственно романтическая критика, та самая, которая несколько лет сряду провозглашала Пушкина северным Байроном (как будто бы английский Байрон родился на юге, а не на севере Европы) и представителем современного человечества, даже и она отложилась от Пушкина и объявила его чуждым высших взглядов ж отставшим от века...2 Несмотря на смешную сторону этого факта, в нем нельзя не признать большого шага вперед, и нельзя не одобрить этой строгости и требовательности. Смешная же сторона состоит в неопределенности и шат- кости требований, которые эта критика предъявляла с та- кою суровостью и профессорскою важностью. Тогда ожидали от поэта не того, для чего был он призван своею природою и требованиями времени, а подтверждения и оправдания теории, которую составил себе господин критик,— и, если творения поэта не улегались плотно на Прокрустовом ложе теории кри- тика, критик или вытягивал их за ноги, или обрубал им ноги (даже и голову — смотря по обстоятельствам), или, наконец, объявлял, что поэт ничтожен, мал, чужд высших взглядов и отстал от века. Так, один «ученый» критик тридцатых годов, сравнивая Пушкина с Байроном, нашел, что герои поэм Пушкина относятся к героям поэм Байрона, как мелкие бесенята к сатане и что, ergo,* Пушкин никуда не годится. Этому ученому кри- тику и в голову не входило, что Пушкинтак же точно не был обя- зан быть Байроном, как Байрон — Гомером, и что Пушкина должно рассматривать как Пушкина, а не как Байрона. Обма- нутому внешним сходством формы поэм Байрона, этому ученому критику еще менее входило в голову, что между Пушкиными Байроном не было ничего общего в направлении и духе таланта, и что, следовательно, тут неуместно было какое бы то ни было сравнение. 3 Другой критик, не ученый, но зато с высшими взгля- дами, объявил Пушкину опалу за то, что тот отстал от века, т. е. от туманно-неопределенных теорий критика.4 Наконец, явился, вскоре после того, третий критик, из ученых, который о каком бы русском поэте ни заговорил, беспрестанно обращался к итальянским поэтам, с которыми у русских поэтов ничего общего не было и быть не могло.6 Таким образом, если * следовательно (латин.).— Ред. 304
псевдоклассическая критика была ложна оттого, что основыва- лась только на старых авторитетах, ничего не зная о явлении и существовании новых, а мниморомантическая критика была сла- ба оттого, что, за неимением времени, слишком поверхностно, больше понаслышке, чем изучением,.познакомилась с новыми авторитетами,— то критика тридцатых годов была неоснователь- на от избытка эклектического знакомства со множеством теорий и образцов. Где же безопасный проход между Сциллою бессистемности и Харибдою теорий? Судите поэта без всяких теорий — ваша критика будет отзываться произволом личного вкуса, личного мнения, которое важно для одних вас, а для других — не за- кон; судите поэта по какой-нибудь теории — вы разовьете, и, может быть, очень хорошо, свою теорию, может быть, очень хо- рошую, но не покажете нам разбираемого вами поэта в его истинном свете. Какой же путь должна избрать критика нашего времени? Гёте где-то сказал: «Какого читателя желаю я?—такого, который бы меня, себя и целый мир забыл, и жил бы только в книге моей».1 Некоторые немецкие аристархи оперлись на это вы- ражение великого поэта, как на основный краеугольный камень эстетической критики. И однако ж односторонность Гётевой мысли очевидна. Подобное требование очень выгодно для вся- кого поэта, не только великого, но и маленького: приняв его на веру и безусловно, критика только и делала бы, что кланя- лась в пояс то тому, то другому поэту, ибо, так как всё имеет свою причину и основание —даже эгоизм, дурное направление, самое невежество поэта, то, если критик будет смотреть на про- изведение поэта без всякого отношения к его личности, забыв о самом себе и о целом мире,— естественно, что творения этого поэта,— будь они только ознаменованы большею или меньшею степенью таланта,— явятся непогрешительными и достойными безусловной похвалы. При немецкой апатической терпимости ко всему, что бывает и делается на белом свете, при немецкой безличной универсальности, которая, признавая всё, сама не может сделаться ничем,— мысль, высказанная Гёте, постав- ляет искусство целью самому себе, и через это самое освобож- дает его от всякого соотношения с жизнию, которая всегда выше искусства, потому что искусство есть только одно из бес- численных проявлений жизни. Действительно, немецкая кри- тика, при рассматривании произведений искусства, всегда опи- рается на само искусство и на дух художника, и потому исклю- чительно вращается в тесной сфере эстетики, выходя из нее толь- ко для того, чтоб обращаться изредка к характеристике личности поэта, а на историю, общество, словом, на жизнь — не обращает никакого внимания. И оттого жизнь давно уже оставила тех 20 Белинский, т. Til qq$
немецких поэтов, которые своими произведениями угождают такой критике! Но, с другой стороны, мысль Гёте имеет глубо- кий смысл, если ее принимать не безусловно, но как первый, необходимый акт в процессе критики. Чтоб разбирать крити- чески писателя, прежде всего должно изучить его. Если вы с кем-нибудь горячо спорите о важном предмете, для вас ни- чего не может быть больнее, как если противник ваш, не давая себе труда вслушиваться в ваши слова и взвешивать ваши до- воды, будет придавать им другое значение и, следовательно, от- вечать вам не на ваши, а на свои собственные мысли, справед- ливости которых и не думали вы поддерживать. Если вы хо- тите, чтоб с вами спорили и понимали вас как должно, то и сами должны быть добросовестно внимательны к своему против- нику и принимать его слова и доказательства именно в том зна- чении, в каком он обращает их к вам. Но еще добросовестнее и строже должно прилагаться это правило к критике: разбирае- мый вами поэт, как лицо судимое, часто безответное, не может в минуту вашего кривотолкования остановить вас и доказать вам, что вы не так его поняли. Сверх того, все имеет свою при- чину, и свое основание, а человек, по самолюбию или по при- страстию к известным увлекшим его идеям, любит всему да- вать свои причины и основания, которые потому именно и пока- жутся ему истинными, что они — его, а не чьи-нибудь. Этой слабости подвержены не одни только ограниченные люди и невежды, но и умы сильные, широкие, особенно если они не тер- пеливы и не хладнокровно пытливы. Иногда человеку мешает видеть вещи в настоящем их свете даже то, что составляет его истинное достоинство. Что, например, выше и почтеннее в чело- веке, как не способность глубокого убеждения?—А между тем она то и заставляет человека враждебно смотреть на всякую мысль, противоречащую его убеждению,— и часто он тем уп- рямее отвергает его истинность, чем одностороннее его убеж- дение, которое так тесно слилось со всем его сущест- вом, что он не в состоянии отделить его от себя. И од- нако ж всякое исследование непременно требует такого хладнокровия и беспристрастия, которые возможны человеку только при условии полного отрицания своей личности на время исследования. Поэтому, чтоб произнести суждение о ка- ком-нибудь поэте, тем более о великом, должно сперва изучить его, а для этого должно войти в мир его творчества не иначе, как забыв его, себя и всё на свете. В этот мир не должно вносить никаких требований, никаких заранее приготовленных понятий и вопросов, никаких страстей, а тем менее — пристрастий, никаких убеждений, а тем менее — предубеждений. Надо совер- шенно отказаться от роли судьи и актера и ограничиться только ролью постороннего любопытного свидетеля и зрителя. 306
Так точно, если вы въезжаете в чужую землю с целью изучить ее нравы и обычаи, вы должны забыть на время, что вы гражда- нин своей земли и сделаться совершенным космополитом. Иначе обычаи этой чуждой вам страны будете вы оценять на курс обы- чаев вашего отечества и, естественно, найдете в ней хорошим только то, что сходно с обычаями вашего отечества, а всё проти- воположное или не похожее на них безусловно признаете дур- ным. Все народы потому только и образуют своею жизнию один общий аккорд всемирно-исторической жизни человечества, что каждый из них представляет собою особенный звук в этом аккорде, ибо из совершенно одинаковых звуков не может выйти аккорд. Как самое худшее, так и самое лучшее в каждом наро- де есть то, что принадлежит только одному ему и что противо- положно худшему и лучшему или, по крайней мере, не сходно с худшим и лучшим всякого другого народа. Общее выше част- ного, безусловное выше индивидуального, разум выше лич- ности: это истина несомненная, против которой нечего сказать; но ведь общее выражается в частном, безусловное — в индиви- дуальном, а разум — в личности, и без частного, индивидуаль- ного и личного общее, безусловное и разумное есть только иде- альная возможность, а не живая действительность. Творче- ская деятельность поэта представляет собою также особый, цельный, замкнутый в самом себе мир, который держится на своих законах, имеет свои причины и свои основы, требующие, чтоб их прежде всего приняли за то, что они суть на самом деле, а потом уже судили о них. Все произведения поэта, как бы ни были разнообразны и по содержанию и по форме, имеют об-, щую всем им физиономию, запечатлены только им свойственною особностию, ибо все они истекли из одной личности, из единого* и нераздельного я. Таким образом, приступая к изучению поэта, прежде всего должно уловить, в многоразличии и разнообра- зии его произведений, тайну его личности, т. е. те особности его духа, которые принадлежат только ему одному. Это, впрочем,, значит не то, чтоб эти особности были чем-то частным, исклю- чительным, чуждым для остальных людей: это значит, что всё общее человечеству никогда не является в одном человеке; но каждый человек, в большей или меньшей мере,родится для того, чтоб своею личностию осуществить одну из бесконечно- разнообразных сторон необъемлемого, как мир и вечность, духа человеческого. В этой миссии вечной инкарнации заклю- чается всё достоинство, вся важность личности: ибо она есть осуществление, реализация, действительность духа. Личность одна не может всего обнять, и потому, будучи этим, она уже не есть то или это; представляя собою нечто, она уже есть исключение из всего. Личности бесчисленны и разнообразны, как стороны духа человеческого; каждая существует потому,,
что необходима, следовательно, каждая имеет законное право на существование. Поэтому ничего нет несправедливее, как мерить чью-либо личность аршином другой личности, которая всегда или противоположна или чем-нибудь разнится от нее. Есть в мире люди пылкие и опрометчивые; есть люди хладно- кровные и осторожные: пылкий скажет ложь, если скажет, что хладнокровные люди излишни в мире и что лучше было бы, если б их не было; точно также ложно будет подобное суждение и хладнокровного о пылком. Итак, источник творческой деятельности поэта есть его дух, выражающийся в его личности, и первого объяснения духа и характера его произведений должно искать в его личности. А это возможно только при строгом соблюдении требования, которое делает Гёте от своего читателя. Всякая личность есть истина в большем или меньшем объеме, а истина требует ис- следования спокойного и беспристрастного, требует, чтоб к ее исследованию приступали с уважением к ней, по крайней мере, без принятого заранее решения найти ее ложью. Но, ска- жут, если всякая личность есть истина, то и всякий поэт, как бы ни был ничтожен, должен быть изучаем по мысли Гёте? Ничуть не бывало! Во-первых, не всякий, кто пишет стихи, выражает свою личность: выражает ее тот, кто родился поэтом; во-вторых, не всякая личность, но только замечательная, стоит изучения; в-третьих, не всякий человек есть личность, но многие люди, по своей безличности, походят на плохо отти- снутую гравюру, в которой, как ни бейся, не отличишь дерева от копны сена, лошади от дома, а деревянного чурбана от чело- ^века. Природа ли производит, или воспитание и жизнь делает их такими — это не касается до предмета нашей статьи и дале- ко отвлекло бы нас, если б мы вздумали об этом рассуждать; нам довольно только сказать, что есть на свете безличные лич- ности, что их, к несчастию, гораздо больше, чем личных, и что чем личность поэта глубже и сильнее, тем он более поэт. При- ступить с такими важными сборами к суду над маленьким по- этом — всё равно, что описать жизнь какого-нибудь столона- чальника в земском суде слогом Плутарха,автора биографий Александра Македонского, Цезаря и других великих людей древности, или, сев в лодку, чтоб покататься по болоту, по- ставить перед собою компас и разложить морскую карту.х Но тем более должно остерегаться приступать без особенного внимания к изучению великого поэта, в творениях которого отражается великая личность. Если вы изучили ее с строгим беспристрастием и поняли верно, вы уже не носитесь, по воле ветра, в воздушных пространствах своей прихотливой фантазии, но стоите твердою ногою на прочной почве; вы уже не требуете от поэта того, чего бы хотелось вам, но оценяете то, что он сам 308
вам дал; вы не смешиваете с ним себя или другие личности, но видите его самого таким, каким он есть; не навязываете ему своих убеждений или предубеждений, но взвешиваете его идеи, его понятия. Вы сроднились с ним, потому что изучили его; вы полюбили его, потому что поняли. Вы знаете, почему он шел этим путем, а не другим; вы не объявите его ничтожным потому, что в нем нет ничего общего с Байроном или другим любимым вами поэтом; вы не скажете о нем, что он отстал от века, потому что не читает вашего журнала и не верит вашим залетным, но и сбивчи- вым, туманным и неопределенным предчувствиям, которые вы смело выдаете за идеи и высшие взгляды.г Нет, вы будете судить о нем на основании его личности, будете от него требовать только того, что мог бы он сделать на основании уже сделанного им. Когда вы кончите его изучение, проникнете в сокровенный дух его поэзии, уловите тайну его личности,—тогда правило Гёте, что читатель поэта должен забыть читаемого им поэта, самого себя и весь мир, вы имеете право откинуть прочь, как уже лишнее и ненужное. Ваша личность снова вступает в свои права, и вы из ученика делаетесь судьею. Вы требуете от поэта, чтоб он был верен не вами предписанному ему направлению, но своему собственному, чтоб он не противоречил себе самому, своей собственной натуре, не уклонялся от своего призвания (ибо вы поняли его призвание из его же собственных творений, а не навязали ему его от себя), словом, вы требуете от него той внутренней последовательности, которая составляет необхо- димое условие всякой разумной деятельности. И если вы нахо- дите, что он сделал меньше, чем бы мог сделать, меньше, нежели сколько сам дал право требовать от него, что он изменял стрем- лению собственного духа, вы смело изречете ему свой приговор, и это, однако ж, не помешает вам отдать ему полную справед- ливость в том, что составляет его неотъемлемую заслугу. Вы отличите в его творениях недостатки произвольные от недостат- ков, которые тесно соединены с достоинствами его поэзии и составляют их оборотную сторону. При этом вы строго вникнете в обстоятельства, которые, независимо от его воли, не могли не иметь большего или меньшего влияния на его деятельность и больше всего на дух времени, в которое он явился, на нрав- ственное состояние, в котором он застал общество, и покажете, шел ли он наравне с своим временем, был его хорегом или толь- ко старался подпевать под его песни. Обстоятельства его частной жизни только тогда войдут в ваше рассмотрение, когда они бу- дут в живой связи с его творениями. Есть поэты, которых жизнь тесно связана с их поэзиею, и есть поэты, которых важна толь- ко нравственная жизнь. Этого различия, вытекающего из свой- ства личности, не должно терять из вида. Гёте так же нельзя мерить на мерку Байрона, как и Байрона нельзя мерить на 309
мерку Гёте: это были натуры диаметрально противоположные одна другой, и кто бы осудил Гёте, что он жил и писал не в та- ком духе, как Байрон, или наоборот, тот сказал бы величай- шую нелепость. Это всё равно, что от могучего слона требовать быстроты и ловкости тигра, или наоборот; и слон и тигр каждый по-своему хорош и необходим в цепи природы. Натуры Гёте и Шиллера были диаметрально противоположны одна другой, и однако ж самая эта противоположность была причиною и основой взаимной дружбы и взаимного уважения обоих великих поэтов; каждый из них поклонялся в другом тому, чего не нахо- дил в себе. Задача критики состоит совсем не в том, чтоб решить, почему Гёте жил и писал не так, как жил и писал Шиллер; но в том, почему Гёте жил и писал как Гёте, а не как кто-нибудь другой... Но каким же образом уловить тайну личности поэта в его творениях? Что должно делать для этого при изучении произ- ведений его? Изучить поэта значит не только ознакомиться, через усилен- ное и повторяемое чтение, с его произведениями, но и перечув- ствовать, пережить их. Всякий истинный поэт на какой бы сту- пени художественного достоинства ни стоял, а тем более вся- кий великий поэт, никогда и ничего не выдумывает, но облекает в живые формы общечеловеческое. И потому в созданиях поэта люди, восхищающиеся ими, всегда находят что-то давно зна- комое им, что-то свое собственное, что они сами чувствовали или только смутно и неопределенно предощущали,или о чем мыслили, но чему не могли дать ясного образа, чему не могли найти слово, и что, следовательно, поэт умел только выразить. Чем выше поэт, т. е. чем общечеловечественнее содержание его поэзии, тем проще его создания, так что читатель удивляется, как ему самому не вошло в голову создать что-нибудь подобное: ведь это так просто и легко! Сочинения, в которых люди ничего не узнают своего и в которых всё принадлежит поэту, не заслужи- вают никакого внимания, как пустяки.' На этой-то общности, по которой создание поэта столько же принадлежит всему чело- вечеству, сколько и ему самому,— на этой-то общности и осно- вывается возможность всем и каждому, в ком есть человече- ское (т. е. духовное, разумное), переживать произведения художника, изучая их. Пережить творения поэта значит перено- сить, перечувствовать в душе своей всё богатство, всю глубину их содержания, переболеть их болезнями, перестрадать их скорбями, переблаженствовать их радостью, их торжеством, их надеждами. Нельзя понять поэта, не будучи некоторое вре- мя под его исключительным влиянием, не полюбив смотреть его глазами, слышать его слухом, говорить его языком. Нельзя изучить Байрона, не быв некоторое время байронистом в душе, 310
рёте — гётистом, Шиллера — шиллеристом и т. д. Конечно, такое добровольное подчинение чуждому влиянию есть еще только экстатическое увлечение поэтом, а не спокойное, строгое и истинное его понимание,— и до этого понимания можно дойти только через переход из восторженного увлечения к хладнокров- но спокойному созерцанию; но это увлечение поэтом есть пер- вый и необходимый момент в процессе его изучения. И потому нельзя в одно время изучить более одного поэта, нельзя на это время не считать его выше всех других поэтов, нельзя не утратить своей способности понимать произведения других поэ- тов и восхищаться ими. Когда одна великая мысль до такой степени обоймет и наполнит собою человека, что сделается костью от костей его, плотью от плоти его,— в душе человека уже нет места для другой мысли! Общечеловеческое безгранични только в своей идее; но, осу- ществляясь, оно принимает известный характер, известный коло- рит, так сказать. Оттого, хотя все великие поэты выражали в своих созданиях общечеловеческое, однако ж творения каждого из них отличаются своим собственным характером. Велик Шекспир и велик Байрон; но резкая черта отличает творения одного от творений другого. Чем выше поэт, тем ори- гинальнее мир его творчества,— и не только великие, даже про- сто замечательные поэты тем и отличаются от обыкновенных, что их поэтическая деятельность ознаменована печатью само- бытного и оригинального характера. В этой характерной особ- ности заключается тайна их личности и тайна их поэзии. Уло- вить и определить сущность этой особности значит найти ключ к тайне личности и поэзии поэта. В чем же должно искать этого ключа? Каждое поэтическое произведение есть плод могучей мысли, овладевшей поэтом. Если б мы допустили, что эта мысль есть только результат деятельности его рассудка, мы убили бы этим не только искусство, но и самую возможность искусства. В самом деле, что мудреного было бы сделаться поэтом, и кто бы не в состоянии был сделаться поэтом, по нужде, по выгоде, или по прихоти, если б для этого стоило только, придумать какую-нибудь мысль да и втискать ее в придуманную же форму? Нет, не так это делается поэтами по натуре и призванию! У того, кто не поэт по натуре, пусть придуманная им мысль будет глубока, истинна, даже свята,— произведение всё-таки вый- дет мелочное, ложное, фальшивое, уродливое, мертвое,— и ни- кого не убедит оно, а скорее разочарует каждого в выраженной им мысли, несмотря на всю ее правдивость! Но между тем так-то именно и понимает толпа искусство, этого-то именно и требует она от поэтов! Придумайте ей, на досуге, мысль получше да потом и обделайте ее в какой-нибудь вымысел, словно бриль- 311
янт в золото! Вот и дело с концом! Нет, не такие мысли и не так\ овладевают поэтом и бывают живыми зародышами живых созданий! Искусство не допускает к себе отвлеченных философ- ских, а тем менее рассудочных идей: оно допускает только идеи поэтические; а поэтическая идея — это не силлогизм, не дог- мат, не правило, это — живая страсть, это — пафос... Что такое пафос?— Творчество — не забава, и художественное произве- дение — не плод досуга или прихоти; оно стоит художнику труда; он сам не знает, как западает в его душу зародыш нового произведения; он носит и вынашивает в себе зерно поэтиче- ской мысли, как носит и вынашивает мать младенца в утробе своей; процесс творчества имеет аналогию с процессом деторож- дения и не чужд мук, разумеется, духовных, этого физического акта. И потому, если поэт решится на труд и подвиг творчества, значит, что его к этому движет, стремит какая-то могучая сила, „ какая-то непобедимая страсть. Эта сила, эта страсть — пафос. В пафосе поэт является влюбленным в идею, как в прекрасное, живое существо, страстно проникнутым ею, — и он созерцает ее не разумом, не рассудком, не чувством и не какою-либо од- ною способностью своей души, но всею полнотою и целостью своего нравственного бытия,— и потому идея является, в его произведении, не отвлеченною мыслью, не мертвою формою, а живым созданием, в котором живая красота формы свидетель-^ ствует о пребывании в ней божественной идеи, и в котором нет черты, свидетельствующей о сшивке или спайке,— нет границы между идеею и формою, но та и другая являются целым и еди- ным органическим созданием. Идеи истекают из разума; но живое творит и рождает не разум, а любовь. Отсюда ясно видна разница между идеею отвлеченною и поэтическою: первая— плод ума, вторая — плод любви как страсти. Но отчего же, скажут, называть это пафосом, а не страстью?— Оттого, что слово «страсть» заключает в себе понятие более чувственное, тогда как слово «пафос» заключает в себе понятие более нрав- ственное. В страсти много индивидуального, личного, свое- корыстного, темного; в ней может быть даже низкое и подлое, потому что можно питать страсть не только к женщине, но и к женщинам, не только к славе, но и к почестям, можно питать страсть к деньгам, к вину, к гастрономии. В страсти много чисто чувственного, кровного, нервического, телесного, земного. Под «пафосом» разумеется тоже страсть и притом соединенная с волнением крови, с потрясением всей нервной системы, как и всякая другая страсть; но пафос всегда есть страсть, возжи- гаемая в душе человека идеею и всегда стремящаяся к идее, сле- довательно, страсть чисто духовная, нравственная, небесная. Пафос простое умственное постижение идеи превращает в лю- бовь к идее, полную энергии и страстного стремления. В фило- ня
софии идея является бесплотною; через пафос она превращается в дело, в действительный факт, в живое создание. От слова пафос, или патос (pathos) происходит слово патетический, наи- более употребляемое в отношении к драматической поэзии, как к наиболее исполненной пафоса по своей сущности. Номы лучше объясним значение пафоса указанием на него в великих произведениях искусства. Пафос Шекспировой драмы «Ромео и Джюльетта» составляет идея любви,— и потому пламенными волнами, сверкающими ярким светом звезд, льются из уст лю- бовников восторженные патетические речи... Это пафос любви, потому что в лирических монологах Ромео и Джюльетты видно не одно только любование друг другом, но и торжественное, гордое, исполненное упоения признание любви как божествен- ного чувства. В тех монологах Ромео и Джюльетты, когда их любви начало угрожать несчастие, бурным потоком изливает- ся энергия раздраженного чувства, вдруг встретившего пре- пятствие своему вольному и широкому разливу. Пафос «Гамле- та» составляет борьба негодования на порок и преступление с бессилием вступить с ними в открытый и отчаянный бой, как того требует сознание долга. Гамлет в покойном короле страстно любил отца и высоко уважал великого человека;— этот король вероломно, изменнически убит — и кем же?— шутом и пьяницею, человеком бездушным и подлым, который украл у своего родного брата и корону, и жизнь, и честь его жены, Гамлетовой матери, которая, по ничтожеству своего харак- тера, делит с убийцею своего царя и брата, а ее мужа, непра- ведно добытую власть и оскверненное прелюбодеянием ложе!.. Сколько причин для Гамлета мстить неумолимо, страшно за поруганное право, за грех цареубийства и братоубийства, за порок матери, за украденную под полою корону, за добродетель, за величие, за себя самого!.. Он знает, что ему должно делать, на что его вызвала судьба,— и он робеет предстоящего подвига, бледнеет страшного вызова, колеблется и только говорит вместо того, чтоб делать, в своей позорной нерешительности. Но если слаба его воля, то душа его столько же велика, сколько и чиста. Он это сознаёт,—и с какою горечью, с какою страстью выска- зывается его презрение к самому себе в этих больших моноло- гах, которые тотчас, как он остается один и сдерживаемое им доселе чувство получает свободу, вырываются из него, словно огромная река, скинувшая с себя вешний лед и затопляющая окрестные поля... В этих патетических монологах выказывает- ся весь пафос этой трагедии, выступает наружу та внутренняя эксцентрическая сила, которая заставила поэта взяться за перо, чтоб сложить с души своей тяготившее ее бремя... Таких при- меров можно было бы привести много, но для объяснения нашей мысли довольно и этих двух. 313
Итак, каждое поэтическое произведение должно быть плодом пафоса, должно быть проникнуто им. Без пафоса нельзя понять, что заставило поэта взяться за перо и дало ему силу и возможность начать и кончить иногда довольно боль- шое сочинение. Поэтому выражения: в этом произведении есть идея, а в этом нет идеи, не совсем точны и определенны. Вместо этого должно говорить: в чем состоит пафос этого произведе- ния? или: в этом произведении есть пафос, а в этом нет. Это бу- дет гораздо определеннее и точнее: потому что многие ошибочно принимают за идею то, что может быть идеею везде, кроме произ- ведения, где ее думают видеть, и где она, в самом-то деле, является просто резонерством, кое-как прикрытым сшив- ными лохмотьями бедной формы, из-под которой так и сквозит его нагота. Пафос — другое дело. Надо быть совершенно ли- шенным всякого эстетического такта, чтоб увидеть пафос в про- изведении холодном, мертвом, в котором идея с формою слиты, как масло с водою, или сшиты на живую нитку белыми стёж- ками. Как ни многочисленны, как ни разнообразны создания вели- кого поэта, но каждое из них живет своею жизнию, а потому и имеет свой пафос. Тем не менее весь мир творчества поэта, вся полнота его поэтической деятельности тоже имеет свой еди- ный пафос, к которому пафос каждого отдельного произведе- ния относится как часть к целому, как оттенок, видоизменение главной идеи, как одна из ее бесчисленных сторон. И это от- носится не к одним односторонним поэтам, каков был, например, Байрон, но также и к таким, которых произведения удивляют своею многосторонностию и многоразличием направлений, каков, например, Шекспир. И это очень естественно: всякая личность единична; у ней может быть много интересов и на- правлений, но всегда под преобладающим влиянием одного глав- ного; а так как личность есть живой и непосредственный источ- ник творческой деятельности, то и все произведения поэта долж- ны быть запечатлены единым духом, проникнуты единым па- фосом. И вот этот-то пафос, разлитый в полноте творческой деятельности поэта, есть ключ к его личности и к его поэзии. Первым делом, первою задачею критика должна быть разгад- ка, в чем состоит пафос произведений поэта, которого взялся он быть изъяснителем и оценщиком. Без этого он может раскрыть некоторые частные красоты или частные недостатки в произве- дениях поэта, наговорить много хорошего a propos * к ним; но значение поэта и сущность его поэзии останутся для него так же тайною, как и для читателей, которые думали бы найти в его критике разрешение этой тайны. Сверх того, он рискует быть или пристрастным хвалителем, или, что одно и то же, при- * кстати, по поводу {франц.).—Ред. 314
страстным порицателем поэта, приписать ему достоинства и недостатки, которых в нем нет, или не заметить тех, которые в нем есть. Но главное — он всегда ошибется в общец выводе своих исследований о поэте. Именно таким образом грешила против поэтов русская критика тридцатых годов. Так, например, один критик того времени1 поставил в величайшую вину поэзии Жуковского то, что она совершенно лишена народности. Если б он понял, что пафос поэзии Жуковского есть романтизм — плод жизни Западной Европы в средние века и, следовательно, элемент, которого совершенно чужда русская народность,— он не стал бы нападать на знаменитого поэта за то, что состав- ляет его величайшую заслугу. Говоря or таком многостороннем и разнообразном поэте, как Пушкин, нельзя не обращать внимания на частности, нельзя не указывать в особенности на то или другое даже из мелких его стихотворений, и тем менее можно не говорить отдельно о каждой из больших его пьес; нельзя также не делать из него •больших или меньших выписок; но ограничившись только этим, критик не далеко бы ушел. Прежде всего нужен взгляд общий не на отдельные пьесы, а на всю поэзию Пушкина, как на особый и целый мир творчества. Этот общий взгляд будет, в лабиринте разнообразных и многочисленных творений поэта, Ариадниною нитью и для критика и для его читателей; при помощи этого взгляда сделаются понятными все частности и не будет нужды (обращать) внимание на каждую из них, а только обращать на главнейшие. Разумеется, этот общий взгляд дол- жен быть основан на верном уразумении пафоса поэта. Но как объяснить и определить пафос — предварительно ли это сделать, так чтоб указаниями на отдельные пьесы только подтверждать свою мысль; или начать аналитически и из разбора частностей дойти до определения пафоса? Мы думаем, что первое лучше, ибо творения Пушкина так известны всем и каждому, что мож- но говорить об общем значении его поэзии, не боясь не быть по- нятным. Притом же наше дело — раскрыть перед читателями не процесс нашего изучения Пушкина, а оправдать результат этого изучения. Много и многими было писано о Пушкине. Все его сочине- ния не составляют и сотой доли порожденных ими печатных толков. Одни споры классиков с романтиками за «Руслана и Людмилу» составили бы порядочную книгу, если бы их извлечь из тогдашних журналов и издать вместе. Но это было бы инте- ресно только как исторический факт литературной образованно- сти и литературных нравов того времени,— факт, узнав кото- рый, .нельзя не воскликнуть: Свежо предание, а верится с трудом!2 315
И таковы все толки наших аристархов о Пушкине, и хва- лебные и порицательные; из них ничего не извлечешь, ничем: не воспользуешься. Исключение остается только за статьею Гоголя «О Пушкине» в «Арабесках», изданных в 1835 году (часть 1-я, стр. 212). Об этой замечательной статье мы еще не раз вспомянем в продолжение нашего разбора. Пушкин был призван быть первым поэтом-художником Руси, дать ей поэзию как искусство, как художество, а не толь- ко как прекрасный язык чувства. Само собою разумеется, что один он этого сделать не мог. В первых наших статьях мы из- ложили весь ход изящной словесности на Руси, показали на- чало и развитие ее поэзии, участие, какое принимали в этом предшествовавшие Пушкину поэты, равно как и их заслуги. Повторим здесь уже сказанное нами сравнение, что все эти поэты относятся к Пушкину, как малые и великие реки — к морю, которое наполняется их водами. Поэзия Пушкина была этим морем. По смыслу нашего сравнения, море больше и важ- нее рек; но без них оно не могло бы образоваться. Такое срав- нение не может быть оскорбительно для поэтов, предшество- вавших Пушкину, особенно, если мы напомним при этом, что поэтическая деятельность Жуковского явилась на высшей сте- пени своего развития и принесла самые сочные, зрелые и пре- красные плоды свои уже при Пушкине, а Батюшков погас для литературы в цвете лет и силы. Чтоб изложить нашу мысль сколько возможно яснее и доказательнее, мы посвятили осо- бую статью на разбор не только ученических стихотворений ребенка-Пушкина, но и стихотворений юноши-Пушкина, но- сящих на себе следы влияния предшествовавшей школы. Эти последние стихотворения несравненно ниже тех, в которых он явился самобытным творцом, но в то же время они и далеко выше образцов, под влиянием которых были написаны. Тогда же мы заметили, что в первой части «Стихотворений Александра Пушкина» (1829), пьес, писанных под влиянием прежней школы, больше, чем во второй, а в третьей их уже нет вовсе> но что и в первой части почти наполовину находится самобыт- ных стихотворений Пушкина. Эта первая часть заключает в себе стихотворения, писанные от 1815 до 1824 года; они рас- положены по годам, и потому можно видеть, как с каждым го- дом Пушкин являлся менее учеником и подражателем, хотя и превзошедшим своих учителей и рбразцов, и более самобыт- ным поэтом. Вторая часть заключает в себе пьесы, писанные- от 1825 до 1829 года, и только в отделе стихотворений 1825 года заметно еще некоторое влияние старой школы, а в пьесах сле- дующих затем годов оно уже исчезло совершенно. Читая сти- хотворения Пушкина, отзывающиеся влиянием прежней шко- лы, чувствуешь и видишь, что была на Руси поэзия и прежде 316
Пушкина; но, читая по выбору только самобытные его стихо- творения, не то что не веришь, а совершенно забываешь, что была на Руси поэзия и до Пушкина: так оригинален, нов и свеж мир его поэзии! Тут нельзя даже сказать: то же да не то/ напротив, тут невольно воскликнешь: не то, совершенно не то! Стих Державина, часто столь неуклюжий и прозаический, нередко бывает в поэтическом отношении могуч, ярок, но в от- ношении к просодии, грамматике, синтаксису и особенно к аку- стическим требованиям языка он ниже стиха не только Дмит- риева, но и Карамзина; стих Дмитриева и даже Озерова во всех этих отношениях неизмеримо ниже стиха Жуковского и Ба- тюшкова,— и было время, когда нельзя было не верить, что под пером этих двух поэтов стих русский дошел до крайней и последней степени совершенства,— и между тем этот стих относится к стиху Пушкина так же точно, как стих Дмитриева и Озерова относился к стиху Жуковского и Батюшкова... Правда, впоследствии, т. е. при Пушкине, стих Жуковского много усовершенствовался и в переводе «Шильонского узни- ка»* походил на крепкую дамасскую сталь, и у самого Пуш- кина нечего противопоставить этому стиху; но эту стальную крепость, эту необыкновенную сжатость и тяжело-упругую энергию ему сообщил тон поэмы Байрона и характер ее со- держания,— и Пушкин, если бы он написал поэму в таком то- не и духе, конечно, умел бы придать этому стиху еще новые качества, сохранив главные свойства стиха Жуковского, че- му может служить доказательством его поэма «Медный всад- ник». Обращаясь к общей характеристике стиха Жуковского и Пушкина, мы снова повторяем, что только при отсутствии эстетического чутья и такта можно не видеть между ними огромной разницы... Мы не без умысла так много распростра- няемся о стихе: ибо под стихом разумеем первоначальную, не- посредственную форму поэтической мысли,— форму, которая одна, прежде и больше всего другого, свидетельствует о дейст- вительности и силе таланта поэта. Это стих, который дается талантом и вдохновением, а трудом только совершенствуется; стих, который, как тело человека, есть откровение, осуществ- ление, души — идеи; стих, которому нельзя выучиться, не- льзя подражать, под который всякая подделка, как бы ни была она ловка и искусна, всегда будет мертва, относясь к нему, как искусно сделанная восковая статуя или автомат относится к живому человеку. И потому стих Пушкина, в самобытных его пьесах, вдруг как бы сделавший крутой поворот или резкий разрыв в истории русской поэзии, нарушивший предание, явивший собою что-то небывавшее, не похожее ни на что преж- * А также отчасти и в переводе «Суда в подземельи». 317
нее,— этот стих был представителем новой, дотоле небывалой поэзии. И что же это за стих! Античная пластика и строгая про- стота сочетались в нем с обаятельною игрою романтической рифмы; всё акустическое богатство, вся сила русского языка явились в нем в удивительной полноте; он нежен, сладостен, мягок, как ропот волны, тягуч и густ, как смола, ярок, как молния, прозрачен и чист, как кристалл, душист и благово- нен, как весна, крепок и могуч, как удар меча в руке бога- тыря. В нем и обольстительная, невыразимая прелесть и гра- ция, в нем ослепительный блеск и кроткая влажность, в нем всё богатство мелодии и гармонии языка и рифма, в нем вся нега, всё упоение творческой мечты, поэтического выражения. Если б мы хотели охарактеризовать стих Пушкина одним сло- вом, мы сказали бы, что это по превосходству поэтический, художественный, артистический стих, — этим разгадали бы тайну пафоса всей поэзии Пушкина... ^ Читая Гомера, вы видите возможную полноту художе- ственного совершенства; но она не поглощает всего вашего вни- мания; не ей исключительно удивляетесь вы: вас боле^ всего поражает и занимает разлитое в поэзии Гомера древнеэллин- ское миросозерцание и самый этот древнеэллинский мир. Вы на Олимпе среди богов, вы в битвах среди героев; вы очарованы этой благородною простотою, этою изящною патриархальностью героического века народа, некогда пред- ставлявшего в лице своем целое человечество; но поэт остается у вас как бы в стороне, и его художество вам кажется чем-то уже необходимо принадлежащим к поэме, и потому вам как будто не приходит в голову остановиться на нем и подивиться ему. В Шекспире вас тоже останавливает прежде всего не художник, а глубокий сердцеведец, мирообъемлющий созерца- тель; художество же в нем как будто признается вами без вся- ких слов и объяснений. Так, рассуждая о великом математике, указывают на его заслуги науке, не говоря об удивительной силе его способности соображать и комбинировать до беско- нечности предметы. В поэзии Байрона прежде всего обоймет вашу душу ужасом удивления колоссальная личность поэта, титаническая смелость и гордость его чувств и мыслей. В поэзии Гёте перед вами выступает поэтически созерцательный мы- слитель, могучий царь и властелин внутреннего мира души чело- века. В поэзии Шиллера вы преклонитесь с любовию и благо- говением перед трибуном человечества, провозвестником гу- манности, страстным поклонником всего высокого и нравствен- но-прекрасного. В Пушкине, напротив, прежде всего увидите художника, вооруженного всеми чарами поэзии, призванного для искусства как для искусства, исполненного любви, ин- тереса ко всему эстетически прекрасному, любящего всё и по- 318
тому терпимого ко всему. Отсюда все достоинства, все недо- статки его поэзии,— и если вы будете рассматривать его с этой точки, то с удвоенною полнотою насладитесь его достоинства- ми и оправдаете его недостатки, как необходимое следствие, как оборотную сторону его же достоинств... Призвание Пушкина объясняется историею нашей лите- ратуры. Русская поэзия — пересадок, а не туземный плод. Всякая поэзия должна быть выражением жизни, в обширном значении этого слова, обнимающего собою весь мир, физи- ческий и нравственный. До этого ее может довести только мысль. Но чтоб быть выражением жизни, поэзия прежде всего должна быть поэзиею. Для искусства нет никакого выигрыша от произведения, о котором можно сказать: умно, истинно, глубоко, но празаично. Такое произведение похоже на женщину с великою душою, но с безобразным лицом: ей можно удивлять- ся, но полюбить ее нельзя; а между тем немножко любви сде- лало бы счастливее, чем много удивления, не только ее, но и мужчину, в котором она возбудила это удивление. Произве- дения непоэтические бесплодны во всех отношениях; между тем как произведения наполовину прозаические бывают по- лезны для общества и для частных людей; но они действуют и в этом отношении только наполовину. Где помнят начало поэзии, где поэзия явилась не как плод национальной жизни, а как плод цивилизации, там для полного развития поэзии нужно прежде всего выработать поэтическую форму, ибо, по- вторяем, поэзия прежде всего должна быть поэзиею, а потом уже выражать собою то и другое. Вот причина явления Пушкина таким, каким он был, и вот почему он ничем другим быть не мог. До него у нас не было даже предчувствия того, что такое искусство, художество, которое составляет собою одну из абсолютных сторон духа человеческого. До него поэзия была только красноречивым изложением прекрасных чувств и вы- соких мыслей, которые не составляли ее души, но к которым она относилась как удобное средство для доброй цели, как белила и румяны для бледного лица старушки-истины. Это мертвое понятие о пользе поэтической формы для выражения моральных и других идей породило так называемую дидакти- ческую поэзию и было выражено Мерзляковым в следующих стихах, кажется, переведенных им из Тассо: Так врач болящего младенца ко устам Несет фиал, сластьми упитан по краям: Счастливец, обольщен, пьет горькое целенье. Обман ему дал жизнь, обман ему спасенье!г Наша русская поэзия до Пушкина была именно позолочен- ною пилюлею, подслащенным лекарством. И потому в ней 319
истинная, вдохновенная и творческая поэзия только пробле- скивала временами в частностях, и эти проблески тонули в массе реторической воды. Много было сделано для языка, для стиха, кое-что было сделано и для поэзии; но поэзии как поэзии, то есть такой поэзии, которая, выражая то или другое, развивая такое или иное миросозерцание, прежде всего была бы поэзией,— такой поэзии еще не было! Пушкин был при- зван быть живым откровением ее тайны на Руси. И так как его назначение было завоевать, усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, вся- кого созерцания, не боясь перестать быть поэзиею и перейти в рифмованную прозу,— то естественно, что Пушкин должен был явиться исключительно художником. Еще раз: до Пушкина были у нас поэты, но не было ни од- ного поэта-художника; Пушкин был первым русским поэтом- художником. Поэтому даже самые первые незрелые юношеские его произведения, каковы: «Руслан и Людмила», «Братья разбойники», «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фон- тан», отметили своим появлением новую эпоху в истории русской поэзии. Все, не только образованные, даже многие просто грамотные люди, увидели в них не просто новые поэти- ческие произведения, но совершенно новую поэзию, которой они не знали на русском языке не только образца, но на которую они не видали никогда даже намека. И эти поэмы читались всею грамотною Россиею; они ходили в тетрадках, переписывались девушками, охотницами до стишков, учениками на школьных скамейках, украдкою от учителя, сидельцами за прилавками магазинов и лавок. И это делалось не только в столицах, но даже и в уездных захолустьях. Тогда-то поняли, что различие стихов от прозы заключается не в рифме и размере только, но что и стихи, в свою очередь, могут быть и поэтические и прозаические. Это значило уразуметь поэзию уже не как что-то внешнее, но в ее внутренней сущности. Явись теперь на Руси поэт, который был бы неизмеримо выше Пушкина, его появле- ние уже не могло бы наделать столько шума, возбудить такой общий, такой страстный энтузиазм,— потому что после Пушкина поэзия уже не невиданная,' не неслыханная вещь. И потому же самому теперь уже слишком слабый успех мог получить поэт, который, не уступая Пушкину в таланте, даже превос- ходя его в этом отношении, был бы, подобно ему, преимуще- ственно художником. Если в поименованных нами первых поэмах Пушкина видно так много этого художества, которым так резко отде- лились они от произведений прежних школ, то еще более художества в самобытных лирических пьесах Пушкина. Поэмы, 320
А. С. П У III К II II Портрет работы художника В. А. Тропинина, 1827 г. Государственная Третьянонсная галлерея
о которых мы говорили, уже много потеряли для нас своей прежней прелести; мы уже пережили и, следовательно, обо- гнали их; но мелкие пьесы Пушкина, ознаменованные самобыт- ностью его творчества, и теперь так же обаятельно прекрасны, как и были во время появления их в свет. Это понятно: поэма требует той зрелости таланта, которую дает опыт жизни,— и этой зрелости нет нисколько в «Руслане и Людмиле», «Братьях разбойниках» и «Кавказском пленнике», а в «Бахчисарай- ском фонтане» заметен только успех в искусстве; но юность — самое лучшее время для лирической поэзии. Поэма требует знания жизни и людей, требует создания характеров, следо- вательно, своего рода драматизировки; лирическая поэзия требует богатства ощущений,— а когда же грудь человека наиболее богата ощущениями, как не в лета юности? Тайна пушкинского стиха была заключена не в искусстве «сливать послушные слова в стройные размеры и замыкать их звонкою рифмой»,J нов тайне поэзии. Душе Пушкина при- сущна была прежде всего та поэзия, которая не в книгах, а в природе, в жизни,—присущно художество, печать которого лежит на «полном творении славы». Разум — это дух жизни, душа ее; поэзия — это улыбка жизни, ее светлый взгляд, играющий всеми переливами быстро сменяющихся ощущений. Бывают женщины, одаренные от природы редкою красотою, но которых строго правильные черты лица поражают какою-то сухостью, а движения лишены грации: такие женщины могут быть по-своему ослепительно-блестящи и возбуждать удивле- ние; но их появление не заставит ничье сердце забиться от не- ведомого волнения, их красота не родит любви, а красота, не сопутствуемая харитою любви, лишена жизни, лишена поэзии. Так точно и природа и жизнь возбуждали бы только холодное удивление, если б они не были насквозь проникнуты поэзиею; не любовью — небесным огнем жизни, а холодною сыростью могилы веяло бы от них. Пусть светила небесные образуют собою стройные миры: не тем только возвышают они душу со- зерцающего их человека, но поэзиею своего таинственного мер- цания, но дивною красотою живой игры своих бледно-огни- стых лучей: в их стройном ходе Пифагор видел не одну мате- матику в факте, но и слышал гармонию миров... Если б солнце только грело и светило, оно было бы не более, как огромный фонарь, огромная печка; но оно проливает на землю яркий, весело дрожащий, радостно играющий луч — и земля встре- чает этот луч улыбкою, а в этой улыбке — невыразимое очаро- вание, неуловимая поэзия... Природа полна не одних орга- нических сил — она полна и поэзии, которая наиболее сви- детельствует о ее жизни\ в ее вечном движении, в колыхании ее лесов, в трепете серебристого листа, на котором любовно 21 Белинский, т. VII oqj
играет луч солнца, в ропоте ручья, в веянии ветра, волнующего золотистую жатву, разлит для человека таинственный блеск и слышатся ему живые голоса, то грустные и одинокие, как звуки Эоловой арфы, то веселые и радостные, как песнь взви- вающегося под небеса жаворонка... Человек еще более испол- нен поэзии. Отчего вам так хочется расцеловать этого ребенка, шумно играющего на лугу, отчего так пленяют вас и его бле- стящие чистою радостию глаза, его дышащая блаженством улыбка, живость и резвость его движений? Что общего между вами, измученным жизнью, опытом и житейскими заботами, вами, человеком, пожилым и мудрым, и между им — ничего не понимающим, почти бессознательным существом? Зачем же, торопливо бежа по важному делу, с озабоченным видом, вы вдруг остановились на лугу, забыв ваши важные дела, и с улыбкою умиления смотрите на это дитя, и чело ваше разгла- дилось и прояснело, забота на миг слетела с него, и улыбка счастия на мгновение осветила ваше угрюмое лицо, как луч солнца, проникнувший сквозь щель в мрачное подземелье и трепетно заигравший на его сыром полу?.. Оттого, что вид этого дитяти пахнул на вас поэзиею жизни... Вот прекрасная, молодая женщина: в чертах лица ее вы не находите никакого определенного выражения — это не олицетворение чувства, души, доброты, любви, самоотвержения, возвышенности мы- слей и стремлений, словом, ничто не говорит вам в этом лице ни о каком резко выпечатавшемся нравственном качестве: оно только прекрасно, мило, одушевлено жизнью — и больше ничего; вы не влюблены в эту женщину и чужды желания быть любимым ею, вы спокойно любуетесь прелестью ее движений, грациею ее манер,— и в то же время, в ее присутствии, сердце ваше бьется как-то живее, и кроткая гармония счастия мгно- венно разливается в душе вашей... Отчего это, если не оттого, что красота сама по себе есть качество и заслуга и притом еще великая? Прекрасна и любезна истина и добродетель, но и красота также прекрасна и любезна, и одно другого стоит, одно другого заменить не может, но то и другое в одинаковой степени со- ставляет потребность нашего духа. Вот почему древние греки, в своем поэтическом политеизме, обожествили не только ис- тину, знание, могущество, мудрость, доблесть, справедливость, целомудрие, но и красоту, сопровождаемую харитами любви и желания... По их религиозному созерцанию, исполненному поэзии и жизни, богиня красоты обладала таинственным поясом— ...все обаяния в нем заключались: В нем и любовь и желания, в нем и знакомства и просьбы, Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных. г 322
Чтоб выразить всю силу неотразимого влияния на душу и сердце человека поэзии Гомера, греки говорили, что он по- хитил пояс Афродиты... Пушкин первый из русских поэтов овладел поясом Кип- риды. Не только стих, но каждое ощущение, каждое чувство, каждая мысль, каждая картина исполнены у него невырази- мой поэзии. Он созерцал природу и действительность под осо- бенным углом зрения, и этот угол был исключительно поэти- ческий. Муза Пушкина — это девушка-аристократка, в которой обольстительная красота и грациозность непосредственности сочетались с изяществом тона и благородною простотою и в которой прекрасные внутренние качества развиты и еще бо- лее возвышены виртуозностью формы, до того усвоецной ею, что эта форма сделалась ей второю природою. Самобытные мелкие стихотворения Пушкина не восходят далее 1819 года и с каждым следующим годом увеличиваются в числе. Из них прежде всего обратим внимание на те малень- кие пьесы, которые, и по содержанию и по форме, отличаются характером античности и которые с первого раза должны были показать в Пушкине художника по превосходству. Простота и обаяние их красоты выше всякого выражения: это музыка в стихах и скульптура в поэзии. Пластическая рельефность выражения, строгий классический рисунок мысли, полнота и оконченность целого, нежность и мягкость отделки в этих пьесах обнаруживают в Пушкине счастливого ученика масте- ров древнего искусства. А между тем он не знал по-гречески, и вообще многосторонний, глубокий художнический инстинкт заменял ему изучение древности, в школе которой воспиты- ваются все европейские поэты. Этой поэтической натуре ничего не стоило быть гражданином всего мира и в каждой сфере жиз- ни быть, как у себя дома; жизнь и природа, где бы ни встретил он их, свободно и охотно ложились на полотне под его кистью. До Пушкина было довольно переводов из греческих поэтов, равно как и подражаний греческим поэтам; не говоря уже о попытке Кострова перевести «Илиаду» и о многочисленных переводах и подражаниях Мерзлякова, много было переве- дено из Анакреона Львовым;1 но, несмотря на всё это, за исклю- чением отрывков из переводимой Гнедичем «Илиады», на рус- ском языке не было ни одной строки, ни одного стиха, который бы можно было принять за намек на древнюю поэзию. Так продолжалось до Батюшкова, муза которого была в родстве с музою эллинскою и который превосходно перевел несколько пьес из антологии. Пушкин почти ничего не переводил из гре- ческой антологии, но писал в ее духе так, что его оригинальные пьесы можно принять за образцовые переводы с греческого. Это большой шаг вперед перед Батюшковым, не говоря уже
о том, что на стороне Пушкина большое преимущество и в до- стоинстве стиха. Посмотрите, как эллински, или как артисти- чески (это одно и то же) рассказал Пушкин о своем художест- венном призвании, почувствованном им еще в лета отрочества; эта пьеса называется «Муза»: В младенчестве моем она меня любила И семиствольную цевницу мне вручила; Она внимала мне с улыбкой; и слегка По звонким скважинам пустого тростника Уже наигрывал я слабыми перстами И гимны важные, внушенные богами, И песни мирные фригийских пастухов. С утра до вечера в немой тени дубов Прилежно я внимал урокам девы тайной; И, радуя меня наградою случайной, Откинув локоны от милого чела, Сама из рук моих свирель она брала: Тростник был оживлен божественным дыханьем И сердце наполнял святым очарованьем. Да, несмотря на счастливые опыты Батюшкова в антологи- ческом роде, таких стихов еще не бывало на Руси до Пушкина! Нельзя не дивиться в особенности тому, что он умел сделать из шестистопного ямба — этого несчастного стиха, доведенного до пошлости русскими эпиками и трагиками доброго старого времени. За него уже было отчаялись, как за стих неуклюжий и монотонный, а Пушкин воспользовался им, словно дорогим паросским мрамором, для чудных изваяний, видимых слухом... Прислушайтесь к этим звукам, — и вам покажется, что вы видите перед собою превосходную античную статую: Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел Нереиду. Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть: Над ясной влагою полубогиня грудь Младую, белую как лебедь, воздымала И влагу из власов струею выжимала.1 Акустическое богатство, мелодия и гармония русского язы- ка в первый раз явились во всем блеске в стихах Пушкина. Мы не знаем ничего, что могло бы в этом отношении сравниться с этою пьескою: Я верю, я любим; для сердца нужно верить. Нет, милая моя не может лицемерить; 324
Всё непритворно в ней: желаний томный жар, Стыдливость робкая, харит бесценный дар, Нарядов и речей приятная небрежность И ласковых имен младенческая неоюность.1 Правда, последний стих есть не более, как верный перевод стиха Андре Шенье—«Et des noms caressant la mollesse en- fantine»;2 но если где имеет глубокий смысл выражение: «Он берет свое, где ни увидит его», то, конечно, в отношении к этому стиху, который Пушкин умел сделать своим. Тем же античным духом веет и в антологических пьесах Пушкина, писанных гекзаметром. Между ними особенно пре- восходны пьесы «Труд» и «Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают» (первая оригинальная, вторая из Ксенофана Колофонского). Мы ограничимся выпискою тоже превосход- ной, но только маленькой пьесы, принадлежащей, впрочем, к самому позднейшему времени поэтической деятельности Пуш- кина: Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила; К ней на плечо преклонен, юноша вдруг задремал. Дева тотчас умолкла, сон его легкий лелея, И улыбалась ему, тихие слезы лия. Пушкин никогда не оставлял совершенно этого рода сти- хотворений; но в первую пору своей поэтической деятельности особенно много писал их. Это понятно: созерцание любви и наслаждений жизни в духе древних особенно соответствует эпохе юности каждого человека. Вот перечень всех антологи- ческих стихотворений Пушкина: «Виноград», «О дева-роза, я в оковах», «Дориде», «Редеет облаков летучая гряда», «Не- реида», «Дорида», «Муза», «Дионея», «Дева», «Приметы», «Красавица перед зеркалом», «Ночь», «Сафо», «Кобылица мо- лодая», «Царскосельская статуя», «Отрок», «Рифма», «Труд», «Чистый лоснится пол», «Славная флейта, Феон», «Юношу, горько рыдая», «LVIII ода Анакреона», «Бог веселый вино- града», «Юноша, скромно пируй», «Мальчику» (из Катулла), «Узнаем коней ретивых» (из Анакреона),3 «Лейла». Послед- ние семь, после превосходной пьесы «Юношу, горько рыдая», не отличаются особенным поэтическим достоин- ством; но следующие две просто неудачны: «Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы», и «На перевод Илиады».4 Перечтите пьесы: «Домовому», «Недоконченная картина», «Возрождение», «Умолкну скоро я», «Земля и море», «Але- ксееву», «Ч***ву»,6 «Зачем безвременную скуку», «Люблю ваш сумрак неизвестный», и еще более пьесы: «Простишь ли мне рев- нивые мечты», «Ненастный день потух», "Ты вянешь и молчишь», 326
«К морю», — вглядитесь и вслушайтесь. в этот стих, в этот оборот мысли, в эту игру чувства: во всем найдете чистую поэзию, безукоризненное искусство, полное художество, без малейшей примеси прозы, как старое крепкое вино, без -малей- шей примеси воды. В некоторых из них вы можете придраться к мысли, недостаточно глубокой, к взгляду на вещи, слишком юному или слишком отзывающемуся эпохою; но со стороны поэзии выражения и поэзии созерцания вам нечего будет осу- дить. Сравните и эти пьесы с произведениями предшествовав- ших Пушкину школ русской поэзии: между ними не будет никакой связи, вы увидите совершенный перерыв, если не возь- мете в соображение тех пьес Пушкина, которые мы означили именем переходных и о которых говорили подробно в предше- ствовавшей статье. Это не значит, чтоб в произведениях преж- них школ не было ничего примечательного, или чтоб они были вовсе лишены поэзии: напротив, в них много примечательного, и они исполнены поэзии, но есть бесконечная разница в харак- тере их поэзии и характере поэзии Пушкина. Произведения прежних школ в отношении к произведениям Пушкина — то же, что народная песня, исполненная души и чувства, народ- ным напевом пропетая простолюдином, в отношении к лириче- ской песни поэта-художника, положенной на музыку великим композитором и пропетой великим певцом. Сравним, для дока- зательства, пьесу замечательнейшего из прежних поэтов «Песня»1 с пьесою Пушкина «Ненастный день потух»: О милый друг, теперь с тобою радость! А я один — и мой печален путь; Жизи, вкушай невинной жизни сладость; В душе не изменись; достойна счастья будь... Но не отринь, в толпе пленяемых тобою, Ты друга прежнего, увядшего душою; Веселья их дели — ему отрадой будь; Его, мой друг, не позабудь. О милый друг, нам рок велел разлуку; Дни, месяцы и годы пролетят: Вотще к тебе простру от сердца руку — Ни голос твой, ни взор меня не усладят; Но и вдали с тобой душа моя согласна, Любовь ни времени, ни месту не подвластна; Всегда, везде ты мой хранитель-ангел будь, Меня, мой друг, не позабудь. О милый друг, пусть будет прах холодный То сердце, где любовь к тебе жила: Есть лучший мир; там мы любить свободны; Туда душа моя уж всё перенесла;— 326
Туда всечасное стремит меня желанье; Там свидимся опять: там наше воздаяиье; Сей верой сладкою полна в разлуке будь — Меня, мой друг, не позабудь. Чувство, составляющее пафос этого стихотворения, лишено простоты и естественности, а следовательно, и истины; оно может быть напущено на человека мечтательностью и поддерживаемо долгое время упрямством фантазии; но и напущенное чув- ство, по странному противоречию человеческой природы, так же может быть источником блаженства и страдания, как и чувство истинное. Под этим условием мы охотно допускаем, что приведенное нами стихотворение, несмотря на его сантимен- тальность и отсутствие всякой страстности, есть голос души, язык сердца, красноречие чувства; но оно — не поэзия. Его форма более красноречива, чем поэтична; в его выражении, болезненно-грустном и расплывающемся, есть что-то прозаи- ческое, темное, лишенное мягкости и нежности художественной отделки. А между тем это одно из лучших произведений старой школы русской поэзии и в свое время производило фурор. Те- перь сравните его с пьесою Пушкина, в которой выражена та же мысль разлуки с любимым предметом: Ненастный день потух; ненастной ночи мгла По небу стелется одеждою свинцовой; Как привидение, за рощею сосновой Луна туманная взошла... Всё мрачную тоску на душу мне наводит. Далеко там луна в сиянии восходит; Там воздух напоен вечерней теплотой; Там море движется роскошной пеленой Под голубыми небесами... Вот время: по горе теперь идет она К брегам, потопленным шумящими волнами; Там, под заветными скалами, Теперь она сидит печальна и одна... Одна....никто пред ней не плачет, не тоскует; Никто ее колен в забвеньи не целует; Одна... ничьим устам она не предает Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных. Никто ее любви небесной не достоин. Не правда ль: ты одна... ты плачешь... я спокоен; Но если 327
Здесь не то: в пафосе стихотворения столько жизни, страсти, истины!.. Луна, восходящая над сосновою рощею, напоминает поэту другую луну, которая, в это томительное для его души время, восходит, далеко, там, где природа так роскошно-пре- красна,— и поэт предается невольно мечте о ней, которая в эту пору одна идет к берегу моря и садится под его скалами... Не ревность, а страсть, трепещущая за свое блаженство, за- ставляет его успокоивать себя мыслию, что она — одна и что ему должно быть спокойным... И сколько жизни, какой энер- гический порыв страсти высказывается в слове: «Но если», отрывисто заключающем пьесу!.. Всё это так просто, так есте- ственно, во всем этом столько глубокой страсти, столько исти- ны чувства... А форма?— Какая легкость, какая прозрачность! На каждом стихе, даже отдельно взятом, так и виден след художнического резца, оживлявшего мрамор!— Какая беско- нечная разница!.. Чтоб еще более показать эту разницу (а это мы считаем особенно важным и необходимым по смыслу статьи нашей), сделаем еще сравнение. Вот два куплета из лучших в большой и прекрасной пьесе Жуковского, принадлежащей уже к позд- нейшему времени его поэтической деятельности: О наша жизнь, где верны лишь утраты, Где милому мгновенье лишь дано, Где скорбь без крыл, а радости крылаты, И где навек минувшее одно... Почто ж мы здесь мечтами так богаты, Когда мечтам не сбыться суждено? Внимая глас надежды, нам поющей, Не слышим мы шагов беды грядущей. Здесь радости — не наше обладапье; Пролетные пленители земли, Лишь по пути заносят к нам преданье О благах, нам обещанных вдали; Земли жилец безвыходный страданье; Ему на часть судьбы нас обрекли; Блаженство нам по слуху лишь знакомец; Земная жизнь — страдания питомец.г Это уже не «напущенное» чувство; нет, это вопль страшно потрясенной души, это голос растерзанного, истекающего кровью сердца, это чувство истинное и глубокое: но, несмотря на то, это опять-таки более красноречие, чем поэзия. Стих тянется как-то тяжело и однообразно, во всей форме этого стихотворе- ния есть что-то темное и несвободное, и, несмотря на видимую 328
простоту, в нем слишком заметно преобладание метафоры. Разумеется, мы говорим сравнительно, а не безусловно. Кто не знает пьесы Пушкина «19 октября»? После < обращений к каждому из отсутствующих друзей своих поэт говорит: Пируйте же, пока еще мы тут! Увы! наш круг час от часу редеет; Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет; Судьба глядит, мы вянем; дни бегут; Невидимо склоняясь и хладея, Мы близимся к „началу своему... Кому ж из нас под старость день лицея Торжествовать придется одному? Несчастный друг! средь новых поколений Докучный гость и лишний и чужой, Он вспомнит нас и дни соединений, Закрыв глаза дрожащею рукой... Какая глубокая и вместе с тем светлая скорбь! Каждая мысль сама по себе так исполнена поэзии, независимо от формы, вполне художественной, легкой и прозрачной, простой и чуждой всяких метафор! Этот переживший всех друзей своих друг, докучный, лишний и чужой гость среди новых поколений, дро- жащею рукою закрывающий глаза при воспоминании о своих друзьях,— это не просто поэтические стихи, это — поэтиче- ская картина! Но не в духе Пушкина остановиться на скорб- ном чувстве: словно торжественным музыкальным аккордом, оканчивается пьеса этими полными бодрого чувства стихами: Пускай же он с отрадой хоть печальной Тогда сей день за чашей проведет, Как ныне я, затворник ваш опальный, Его провел без горя и забот. Пушкин не дает судьбе победы над собою; он вырывает у ней хоть часть отнятой у него отрады. Как истинный худож- ник, он владел этим инстинктом истины, этим тактом дей- ствительности, который на «здесь» указывал ему, как на источ- ник и горя и утешения, и заставлял его искать целения в той же существенности, где постигла его болезнь. И, право, в этой силе, опирающейся на внутреннем богатстве своей натуры, более веры в Промысл и оправдания путей его, чем во всех за- облачных порываниях мечтательного романтизма. Нам скажут, может быть, что мы сравнили между собою только по несколько куплетов, вырванных из больших пьес, а не целые пьесы. Выписка вполне таких огромных пьес была 329
бы неуместна в журнальной статье; притом же пьесы эти долж- ны быть слишком известны каждому образованному читателю. Кто хочет, пусть сам сравнит их в целом: он тогда увидит еще яснее, что и в целом огромное преимущество на стороне пьесы Пушкина, потому что, несмотря на ее значительную величину, она везде ровна, везде выдержана и как будто в одну минуту, легко и свободно, излилась из взволнованной души поэта,— между тем как поэма Жуковского очень неровна, потому что не чужда мест растянутых, холодных и вялых, почему ее трудно прочесть зараз. Первая пьеса — это ария, пропетая певцом, который вполне владеет своим голосом, не дает пропасть ни одной нотке, не ослабеет ни на мгновение от начала до конца арии... Вторая пьеса—это ария, пропетая местами превосходно, а местами холодно и даже фальшиво... Мы нарочно остановились на этом обстоятельстве, потому что особенная принадлежность поэзии Пушкина и одно из главнейших преимуществ его перед поэтами прежних школ — полнота, оконченность, выдержан- ность и стройность созданий. Поэзия чувства, поэзия естествен- ная, не отличается этим качеством: в ней всегда видно усилие высказать чувство, и оттого стройность и соразмерность исче- зают в плодовитости. В поэзии художественной соразмерность, стройность, полнота и ровность бывают уже естественным след- ствием творческой концепции, художественной мысли., лежа- щей в основании поэтического произведения. У Пушкина никогда не бывает ничего лишнего, ничего недостающего, но всё в меру, всё на своем месте, конец гармонирует с началом,— и, прочитав его пьесу, чувствуешь, что от нее нечего убавить и к ней нечего прибавить. И в этом, как и во всем другом, Пушкин является по преимуществу художником. Как истинный художник, Пушкин не нуждался в выборе поэтических предметов для своих произведений, но для него все предметы были равно исполнены поэзии. Его «Онегин», например, есть поэма современной действительной жизни не только со всею ее поэзиею, но и со всею ее прозою, несмотря на то,что она писана стихами. Тути благодатная ве^на,и жаркое лето, и гнилая дождливая осень, и морозная зима; тут и сто- лица, и деревня, и жизнь столичного денди, и жизнь мирных помещиков, ведущих между собою незанимательный разговор О сенокосе, о вине, О псарне, о своей родне;1 тут и мечтательный поэт Ленский, и тривиальный забияка и сплетник Зарецкий; то перед вами прекрасное лицо любящей женщины, то сонная рожа трактирного слуги, отворяющего, с метлою в руке, дверь кофейной,— и все они, каждый по свое- 330
му, прекрасны и исполнены поэзии. Пушкину не нужно было ездить в Италию за картинами прекрасной природы: прекрас- ная природа была у него под рукою здесь, на Руси, на ее плоских и однообразных степях, под ее вечно серым небом, в ее печальных деревнях и ее богатых и бедных городах. Что для прежних поэтов было низко, то для Пушкина было благо- родно; что для них была проза, то для него была поэзия. Осень для него лучше весны или лета, и, читая эти стихи, вы не можете не согласиться с ним, по крайней мере, на то время, пока не увидите его же картины весны или лета: Дни поздней осени браня* обыкновенно; Но мне она мила, читатель дорогой: Красою тихою, блистающей смиренно, Как нелюбимое дитя в семье родной, К себе меня влечет. Сказать вам откровенно: Из годовых времен я рад лишь ей одной. В ней много доброго, любовник не тщеславный, Умел я отыскать мечтою своенравной. Как это объяснить? Мне нравится она, Как, вероятно, вам чахоточная дева Порою нравится. На смерть осуждена, Бедняжка клонится без ропота, без гнева, Улыбка на устах увянувших видна; Могильной пропасти она не слышит зева, Играет; на лице еще багровый цвет — Она жива еще сегодня — завтра нет. Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса; Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса, В их сенях ветра шум и свежее дыханье И мглой багристою покрыты небеса, И редкий солнца луч, и первые морозы, И отдаленные седой зимы угрозы.г Русская зима лучше русского лета — этой карикатуры южных зим, она похожа на самоё себя, тогда как наше лето столь- ко же похоже на лето, сколько декорационные деревья в театре похожи на настоящие деревья в лесу. Пушкин первый понял это и первый выразил. Его зима облита блеском роскошной поэзии: 331
Мороз и солнце; день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный — Пора, красавица, проснись: Открой сомкнуты негой взоры Навстречу северной Авроры, Звездою севера явись! Вечор, ты помнишь, вьюга злилась, На мутном небе мгла носилась; Луна, как бледное пятно, Сквозь тучи мрачные желтела, И ты печальная сидела — А нынче... погляди в окно: Под голубыми небесами Великолепными коврами, Блестя на солнце, снег лежит; Прозрачный лес один чернеет, И ель сквозь иней зеленеет, И речка подо льдом блестит. Вся комната янтарным блеском Озарена. Веселым треском Трещит затопленная печь. Приятно думать у лежанки. Но знаешь: не велеть ли в санки Кобылку бурую запречь? Скользя по утреннему снегу, Друг милый, предадимся бегу Нетерпеливого коня, И навестим поля пустые, Леса, недавно столь густые, И берег, милый для меня.г Поэзия Пушкина удивительно верна русской действитель- ности, изображает ли она русскую природу или русские харак- теры: на этом основании общий голос нарек его русским нацио- нальным, народным поэтом... Нам кажется это только вполови- ну верным. Народный поэт — тот, которого весь народ знает, как, например, знает Франция своего Беранже; национальный поэт — тот, которого знают все сколько-нибудь образованные классы, как, например, немцы знают Гёте и Шиллера. Наш народ не знает ни одного своего поэта; он поет себе доселе «Не белы-то снежки», не подозревая даже того, что поет стихи, а не прозу... Следовательно, с этой стороны, смешно было бы 332
и говорить об эпитете «народный» в применении к Пушкину или к какому бы то ни было поэту русскому. Слово «националь- ный» еще обширнее в своем значении, чем «народный». Под «народом» всегда разумеют массу народонаселения, самый низший и основный слой государства. Под «нациею» разумеют весь народ, все сословия, от низшего до высшего, составляю- щие государственное тело. Национальный поэт выражает в своих творениях и основную, безразличную, неуловимую для определения субстанциальную стихию, которой представителем бывает масса народа, и определенное значение этой субстан- циальной стихии, развившейся в жизни образованнейших со- словий нации. Национальный поэт — великое дело! Обращаясь к Пушкину, мы скажем, по поводу вопроса о его националь- ности, что он не мог не отразить в себе географически и физио- логически народной жизни, ибо был не только русский, но при- том русский, наделенный от природы гениальными силами; однако ж в том, что называют народностью или национально- стью его поэзии, мы больше видим его необыкновенно великий художнический такт. Он в высшей степени обладал этим тактом действительности, который составляет одну из главных сторон художника. Прочтите его чудную драматическую поэму «Ру- салка»: она вся насквозь проникнута истинностью русской жизни; прочтите его тоже чудную драматическую поэму «Ка- менный гость»: она, и по природе страны и по нравам своих героев, так и дышит воздухом Испании; прочтите его «Египет- ские ночи»: вы будете перенесены в самое сердце жизни изды- хающего древнего мира... Таких примеров удивительной спо- собности Пушкина быть как у себя дома во многих и самых про- тивоположных сферах жизни мы могли бы привести много, но довольно и этих трех. И что же это доказывает, если не его худож- ническую многосторонность? Если он с такою истиною рисовал природу и нравы даже никогда не виданных им стран, как же бы его изображения предметов русских не отличались верно- стию природы? Чтоб исследовать основательнее этот вопрос, мы считаем нужным сделать довольно большую выписку из статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине»: При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших но выше его и не может более назваться национальным; это право решительно принадлежит ему. В нем, как будто в лексиконе, заключилось всё богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал всё его пространство. Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он. может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла. 333
Самая его жизнь совершенно русская. Тот же разгул и раздольеу к которому иногда, позабывшись, стремится русский и которое всегда нравится свежей русской молодежи, отразились на его первобытных годах вступления в свет.— Судьба как нарочно забросила его туда, где границы России отличаются резкою, величавою характерностью; где гладкая не- измеримость России перерывается под облачными горами и обвевается югом. Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ среди знойных до- лин поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях. Его пленила вольная поэтическая жизнь дерзких горцев, их схватки, их быстрые, не- отразимые набеги; и с этих пор кисть его приобрела тот широкий размах, ту быстроту и смелость, которая так дивила и поражала только что начи- навшую читать Россию. Рисует ли он боевую схватку чеченца с казаком — слог его молния; он так же блещет, как сверкающие сабли, и летит быстрее самой битвы. Он один только певец Кавказа: он влюблен в него всею душою и чувствами; он проникнут и напитан его чудными окрестностями, южным небом, долинами прекрасной Грузии и великолепными крымскими ночами и садами. Может быть, оттого и в своих творениях он жарче и пламеннее там, где душа его коснулась юга. На них он невольно означил всю силу свою и оттого произведения его, напитанные Кавказом, волею черкес- ской жизни и ночами Крыма, имели чудную магическую силу: им изум- лялись даже те, которые не имели столько вкуса и развития душевных способностей, чтобы быть в силах понимать его. Смелое более всего до- ступно, сильнее и просторнее раздвигает душу, а особливо юности, которая вся еще жаждет одного необыкновенного. Ни один поэт в России не имел такой завидной участи, как Пушкин. Ничья слава не распространялась так быстро. Все кстати и некстати считали обязанностию проговорить, а иногда исковеркать какие-нибудь ярко сверкающие отрывки его поэм. Его имя уже имело в себе что-то электрическое, и стоило только кому- нибудь из досужих марателей выставить его на своем творении, уже оно расходилось повсюду. Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечествен- никам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами. Если должно сказать о тех достоинствах, которые составляют принадлежность Пушки- на, отличающую его от других поэтов, то они заключаются в чрезвычайной быстроте описания и в необыкновенном искусстве немногими чертами означить весь предмет. Его эпитет так отчетист и смел, что иногда один заменяет целое описание; кисть его летает. Его небольшая пьеса всегда стоит целой поэмы. Вряд ли о ком из поэтов можно сказать, чтобы у него в коротенькой пьесе вмещалось столько величия, простоты и силы, сколь- ко у Пушкина. Но последние его поэмы, писанные им в то время, когда Кавказ скрыл- ся от него со всем своим грозным величием и державно возносящеюся из-за облак вершиною, и он погрузился в сердце России, в ее обыкновенные равнины, предался глубже исследованию жизни и нравов своих соотече- ственников и захотел быть вполне национальным поэтом,— его поэмы уже не всех поразили тою яркостью и ослепительной смелостью, какими дышит у него всо, где ни являются Эльбрус, горцы, Крым и Грузия. Явление это, кажется, не так трудно разрешить: будучи поражены смелостью его кисти и волшебством картин, все читатели его, образован- ные и необразованные, требовали наперерыв, чтобы отечественные и исто- рические происшествия являлись предметом его поэзии, позабывая, что нельзя теми же красками, которыми рисуются горы Кавказа и его вольные 334
обитатсЛи» изобразить более спокойный и гораздо менее исполненный страстей быт русский. Масса публики, представляющая в лице своем на- цию, очень странна в своих^ желаниях; она кричит: «Изобрази нас так, как'мы есть, в совершенной истине; представь дела наших предков в таком ияде, как они были». Но попробуй поэт, послушный ее велению, изобразить всё в совершенной истине и так, как было, она тотчас за- говорит: «Это вяло, это слабо, это не хорошо, это нимало не похоже на то, что было». Масса народа похожа в этом случае на женщину, приказываю- щую художнику нарисовать с себя портрет совершенно похожий, но горе ему, если он не умел скрыть всех ее недостатков. Русская история только со времени последнего ее направления при императорах приобретает яр- кую живость; до того характер народа большею частию был бесцветен; разнообразие страстей ему мало было известно. Поэт не виноват; но и в народе тоже весьма извинительное чувство придать больший размер делам своих предков. Поэту оставалось два средства: или натянуть сколько мож- но выше свой слог, дать силу бессильному, говорить с жаром о том, что само в себе не сохраняет сильного жара, тогда толпа почитателей, толпа народа на его стороне, а вместе с ним и деньги; или быть верну одной исти- не, быть высоким там, где высок предмет, быть резким и смелым, где истинно резкое и смелое, быть спокойным и тихим, где не кипит происше- ствие. Нов этом случае прощай, толпа! ее не будет у него, разве когда са- мый предмет, изображаемый им, уже так велики резок, что не может не произвесть всеобщего энтузиазма. Первого средства не избрал поэт потому, что хотел остаться поэтом, и потому, что у всякого, кто только чувствует в себе искру святого призвания, есть тонкая разборчивость, не позволяю- щая ему выказывать свой талант таким средством. Никто не станет спорить, что дикий горец в своем воинственном костюме, вольный как воля, сам себе и судия и господин, гораздо ярче какого-нибудь заседателя, и, не- смотря на то, что он зарезал своего врага, притаясь в ущельи, или выжег целую деревню, однако же он более поражает, сильнее возбуждает в нас участие, нежели наш судья в истертом фраке, запачканном табаком, который невинным образом, посредством справок и выправок, пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных душ. Но тот и другой — они оба явления, принадлежащие к нашему миру: они оба долж- ны иметь право на наше внимание, хотя по естественной причине то, что мы реже видим, всегда сильнее поражает наше воображение, и предпо- честь необыкновенному обыкновенное есть не больше, как нерасчет поэта, нерасчет перед его многочисленною публикою, а не перед собою. Он ни- чуть не теряет своего достоинства, даже, может быть, еще более приобре- тает его, но только в глазах немногих истинных ценителей. Мне пришло на память одно происшествие из моего детства. Я всегда чувствовал ма- ленькую страсть к живописи. Меня много занимал писанный мною пейзаж, па первом плане которого раскидывалось сухое дерево. Я жил тогда в де- ревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Один из них, взглянув- ши на картину, покачал головою и сказал: «Хороший живописец выби- рает дерево рослое, хорошее, на котором бы и листья были свежие, хорошо растущее, а не сухое». В детстве мне казалось досадно слышать такой суд, ио после я из него извлек мудрость: знать, что нравится и что не нравит- ся толпе. Сочинения Пушкина, где дышит у него русская природа, также тихи и беспорывны, как русская природа. Их только может совершенно понимать тот, чья душа носит в себе чисто русские элементы, кому Россия родина, чья душа так нежно организована и развилась в чувствах, что способна понять неблестящие с виду русские песни и русский дух, потому что чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное, и чтобы это необыкновенное было, между прочим, совершенная истина. По справедливости ли оценены последние его поэмы? Определил ли, понял ли кто «Бориса Годунова», это высокое, глубокое 335
произведение, заключенное во внутренней неприступной поэзии, отверг- нувшее всякое грубое, пестрое убранство, на которое обыкновенно загля- дывается толпа?— по крайней мере печатно нигде не произнеслась им вер- ная оценка, и они остались доныне не тронуты».1 Всё это очень справедливо, особенно определение нацио- нального поэта: «Поэт даже может быть и тогда национальным, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами». И, если хо- тите, с этой точки зрения, Пушкин более национально-русский поэт, нежели кто-либо из его предшественников; но дело в том, что нельзя определить, в чем же состоит эта национальность. В том, что Пушкин чувствовал и писал так, что его соотече- ственникам казалось, будто это чувствуют и говорят они сами? Прекрасно! Да как же чувствуют и говорят они? чем отличается их способ чувствовать и говорить от способа других наций?.. Вот вопросы, на которые не может дать ответа настоящее, ибо Россия по преимуществу — страна будущего... Обращаясь снова к нашей мысли о художественности как преобладающем пафосе поэзии Пушкина, заметим еще его уди- вительную способность делать поэтическими самые прозаи- ческие предметы. Что, например, может быть прозаичнее вы- езда в санях модного франта в сюртуке с бобровым воротником? Но у Пушкина это — поэтическая картина: Уж темно; в санки он садится. «Пади! пади!» раздался крик; Морозной пылью серебрится Его бобровый воротник.2 Или что может быть прозаичнее такой мысли, что-де в городе не было мостовой и все тонули в грязи, но что уже в нем начали делать мостовую? Страшно и подумать втис- кать такую мысль в стих! Но Пушкин этого не побоялся, и у него вышла поэтическая картина в прекрасных поэтических стихах: В году недель пять-шесть Одесса, По воле бурного Зевеса, Потоплена, запружена, В густой грязи погружена. Все домы на аршин загрязнут, Лишь на . ходулях пешеход По улице дерзает в брод; Кареты, люди тонут, вязнут, 336
И в дрожках вол, рога склоня, Сменяет хилого коня. Но уж дробит каменья молот, И скоро звонкой мостовой Покроется спасенный город, Как будто кованой броней.1 Для Пушкина также не было так называемой низкой природы; поэтому он не затруднялся никаким сравнением, никаким пред- метом, брал первый попавшийся ему под руку, и всё у него яв- лялось поэтическим, а потому прекрасным и благородным. Как хорошо, например, это взятое из низкой природы сравне- ние: Стократ блажен, кто предан вере, Кто хладный ум угомонив, Покоится в сердечной неге, Как пьяный путник на ночлеге.2 Или как прекрасна у него вот эта «низкая природа»: Иные нужны мне картины: Люблю песчаный косогор, Перед избушкой две рябины, Калитку, сломанный забор, На небе серенькие тучи, Перед гумном соломы кучи — Да пруд под сенью лип густых, Раздолье уток молодых; Теперь мила мне балалайка Да пьяный топот трепака Перед порогом кабака; Мой идеал теперь — хозяйка, Мои желания — покой, Да щей горшок, да сам большой...8 Тот еще не художник, которого поэзия трепещет и отвра- щается прозы жизни, кого могут вдохновлять только высокие предметы. Для истинного художника — где жизнь, там и поэзия. Талант Пушкина не был ограничен тесною сферою одного какого-нибудь рода поэзии: превосходный лирик, он уже готов был сделаться превосходным драматургом, как внезапная смерть остановила его развитие. Эпическая поэзия также была свой- ственным его таланту родом поэзии. В последнее премя своей жизни он все более и более наклонялся к драме и роману и по мере того отдалялся от лирической поэзии. Равным образом 22 Белинский, т. VII ооу
он тогда часто забывал стихи для прозы. Это самый естествен- ный ход развития великого поэтического таланта в наше время. Лирическая поэзия, обнимающая собою мир ощущений и чувств, с особенною силою кипящих в молодой груди, становится тесною для мысли возмужалого человека. Тогда она делается его отдыхом, его забавою между делом. Действительность со- временного нам мира полнее, глубже и шире в романе и драме.— О поэмах и драматических опытах Пушкина мы будем гово- рить в следующей статье, а теперь остановимся на его лириче- ских: произведениях. \у Пушкина некогда сравнивали с Байроном. Мы уже не раз замечали, что это сравнение более чем ложно, ибо трудно найти двух поэтов столь противоположных по своей натуре, а следо- вательно, и по пафосу своей поэзии, как Байрон и Пушкин. Мнимое сходство это вышло из ошибочного понятия о личности Пушкина. Зная кипучую, разгульную, исполненную тревог и бед его юность, думали видеть в нем дух гордый, неукроти- мый, титанический. Основываясь на каком-нибудь десятке хо- дивших по рукам его стихотворений, исполненных громких и смелых, но тем не менее неосновательных и поверхностных фраз, думали видеть в нем поэтического трибуна. Нельзя было более ошибиться во мнении о человеке! В тридцать лет Пушкин распрощался с тревогами своей кипучей юности не только в стихах, но и на деле. Над «рукописными» своими стишками он потом сам смеялся.1 Но это всё в сторону; главное дело в том, что натура Пушкина (и в этом случае самое верное свидетель- ство есть его поэзия) была внутренняя, созерцательная, худож- ническая. Пушкин не знал мук и блаженства, какие бывают следствием страстно-деятельного (а не только созерцательного) увлечения живою могучею мыслию, в жертву которой прино- сится и жизнь и талант. Он не принадлежал исключительно ни к какому учению, ни к какой доктрине; в сфере своего поэти- ческого миросозерцания он, как художник по преимуществу, был гражданин вселенной, и в самой истории так же, как и в природе, видел только мотивы для своих поэтических вдохно- вений, материалы для своих творческих концепций. Почему это было так, а не иначе, и к достоинству или недостатку Пуш- кина должно это отнести? Если б его натура была другая, и он шел по этому не свойственному ей пути, то, без сомнения, это было бы в нем больше, чем недостатком; но как он в этом отно- шении был только верен своей натуре, то за это его так же нель- зя хвалить или порицать, как одного нельзя хвалить или по- рицать за то, что у него черные, а не русые волосы, а другого за то, что у него русые, а не черные. Лирические произведения Пушкина в особенности подтвер- ждают нашу мысль о его личности. Чувство, лежащее в их ос- 338
новаыии, всегда так тихо и кротко, несмотря на его глубокость, и вместе с тем так человечно, гуманно! И оно всегда проявляется у него в форме, столь художнически спокойной, столь грациоз- ной! Что составляет содержание мелких пьес Пушкина? Почти всегда любовь и дружба, как чувства, наиболее обладавшие поэ- том и бывшие непосредственным источником счастия и горя всей его жизни. Он ничего не отрицает, ничего не проклинает, на всё смотрит с любовью и благословением. Самая грусть его, не- смотря на ее глубину, как-то необыкновенно светла и прозрач- на; она умиряет муки души и целит раны сердца. Общий коло- рит поэзии Пушкина и в особенности лирической — внутренняя красота человека и лелеющая душу гуманность. К этому при- бавим мы, что если всякое человеческое чувство уже прекрасно потому самому, что оно человеческое (а не животное), то у Пуш- кина всякое чувство еще прекрасно, как чувство изящное. Мы здесь разумеем не поэтическую форму, которая у Пушкина всегда в высшей степени прекрасна; нет, каждое чувство, лежащее в основании каждого его стихотворения, изящно, гра- циозно и виртуозно само по себе: это не просто чувство человека, но чувство человека-художника, человека-артиста. Есть всегда что-то особенно благородное, кроткое, нежное, благоуханное и грациозное во всяком чувстве Пушкина. В этом отношении, читая его творения, можно превосходным образом воспитать в себе человека, и такое чтение особенно полезно для молодых людей обоего пола. Ни один из русских поэтов не может быть столько, как Пушкин, воспитателем юношества, образовате- лем юного чувства. Поэзия его чужда всего фантастического, мечтательного, ложного, призрачно-идеального; она вся про- никнута насквозь действительностью; она не кладет на лицо жизни белил и румян, но показывает ее в ее естественной, истинной красоте; в поэзии Пушкина есть небо, но им всегда проникнута земля. Поэтому поэзия Пушкина не опасна юно- шеству, как поэтическая ложь, разгорячающая воображе- ние,— ложь, которая ставит человека во враждебные отноше- ния с действительностью при первом столкновении с нею и за- ставляет безвременно и бесплодно истощать свои силы на ги- бельную с нею борьбу. И при всем этом, кроме высокого худо- жественного достоинства формы, такое артистическое изяще- ство человеческого чувства! Нужны ли доказательства в под- тверждение нашей мысли?— Почти каждое стихотворение Пуш- кина может служить доказательством. Если б мы захотели при- бегнуть к выпискам, им не было бы конца. Нам стоило бы толь- ко поименовать целый ряд стихотворений; но, чтоб мысль наша имела над читателем убеждающую силу живого впечатления, выпишем здесь несколько пьес совершенно различного тона и содержания.
Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает; ... ,Да^ девственных устах улыбка замирает. Давно твоей иглой узоры и цветы __'."... Н*е оживлялися. Безмолвно любишь ты Грустить. О, я знаток в девической печали; Давно глаза мои в душе твоей читали. Любви не утаишь: мы любим, и как нас, Девицы нежные, любовь волнует вас. Счастливы юноши! Но кто, скажи, меж ними Красавец молодой с очами голубыми, С кудрями черными? Краснеешь? Я молчу, Но знаю, знаю всё; и если захочу, То назову его. Не он ли вечно бродит Вкруг дома твоего и взор к окну возводит? Ты втайне ждешь его. Идет, и ты бежишь, И долго вслед за ним незримая глядишь. Никто на празднике блистательного мая, Меж колесницами раскошными летая, Никто из юношей свободней и смелей Не властвовал конем по прихоти своей.1 Это сама прелесть, сама грация, полная души и нежности, страстная и «пленительная», выражаясь любимым эпитетом Пушкина! Ни у какого другого русского поэта не найдете вы ни одного стихотворения, в котором бы так счастливо сочетались изящно-гуманное чувство с пластически изящною формою. Когда, любовию и негой упоенный, Безмолвно пред тобой, коленопреклоненный, Я на тебя глядел и думал: ты моя, Ты знаешь, милая, желал ли славы я; Ты знаешь: удален от ветреного света, Скучая суетным прозванием поэта, Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал Жужжанью дальнему упреков и похвал. Могли ль меня молвы тревожить приговоры, Когда, склонив ко мне томительные взоры И руку на главу мне тихо наложив, Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив? Другую, как меня, скажи, любить не будешь? Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь? А я стесненное молчание хранил, Я наслаждением весь полон был, я мнил, Что нет грядущего, что грозный день разлуки Не придет никогда... И что же? Слезы, муки, Измены, клевета, всё на главу мою 340
Обрушилося вдруг... Что я, где я? Стою, Как путник, молнией постигнутый в пусданд^ И всё передо мной затмилося! И ныне ' Я новым для меня желанием томим: Желаю славы я, чтоб именем моим Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною Окружена была, чтоб громкою молвою Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне, Чтоб, гласу верному внимая в тишине, Ты помнила мои последние моленья В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья. * Это чувство юноши; но вот оно же уже чувство человека возмужалого,— и в нем та же трогающая душу гуманность, та же артистическая прелесть: Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам бог любимой быть другим.2 Наконец, это изящно-гуманное чувство отзывается чем-то благоуханно-святым в испытанном, но не побежденном жпзнию поэте: Нет, нет, не должен я, не смею, не могу Волнениям любви безумно предаваться! Спокойствие свое я строго берегу И сердцу не даю пылать и забываться. Нет, полно мне любить. Но почему ж порой Не погружуся я в минутное мечтанье, Когда нечаянно пройдет передо мной Младое, чистое, небесное созданье, Пройдет и скроется?.. Ужель не можно мне Глазами следовать за ней и в тишине Благословлять ее на радость и на счастье, И сердцем ей желать все блага жизни сей, Веселый мир души, беспечные досуги, Всё—даже счастие того, кто избран ей, Кто милой деве даст название супруги.3 Кроме уже поименованных и частию выписанных нами са- мобытных пьес из первой части, перечтите также следующие, 341
которые поименуем мы теперь в хронологическом порядке: «Сожженное письмо», «Я помню чудное мгновенье», «Зимняя дорога», «Ответ Ф. Т***»,1 «Ангел», «Соловей», «Близ мест, где царствует Венеция златая», «Наперсник», «Предчувствие», «Цветок», «Не пой, красавица, при мне», «Город пышный, го- род бедный», «Птичка», «Иностранке», «На холмах Грузии лежит ночная тень»,2 «Не пленяйся бранной славой», «Поедем, я готов», «Когда твои младые лета», «Зима, что делать нам в деревне?», «Калмычке», «Что в имени тебе моем?», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «Ответ Анониму», «Пью за здравие Мери», «Цыганы», «Мадонна», «Зимний вечер», «Каков я прежде был, такой и ныне я», «Анчар», «Подъезжая под Ижоры», «Приметы», «Красавица» (в альбом Г***), «Признание» (к Александре Ивановне О-й),* «Желание», «Паж, или Пятнадца- тилетний король», «Ее глаза», «Расставание», «Романс» («Пред испанкой благородной»), «Последние цветы», «Кто знает край, где небо блещет». Здесь не названа только «Разлука» — «Для берегов отчизны дальной», не названа для того, чтоб сказать, что едва ли грациозно-гуманная муза Пушкина создавала что- нибудь благоуханнее, чище, святее и вместе с тем изящнее этого стихотворения и по чувству и по форме.4 Как на последнее доказательство преобладания в Пушкине художнического элемента над всеми другими, как доказатель- ство, что он, взявшись за перо, по воле или по неволе, уже не мог не быть художником даже в светском комплименте, в при- ветствии, возложенном приличием, указываем на пьесы: «Бара- тынскому из Бессарабии», «Примите Невский альманах», «Княгине 3. А. Волконской», «Ответ Катенину», «И. В. С***», «Ответ А. И. Готовцевой», «Е. Н. У***вой», «Сетование», «А. Д. Баратынской», «Д. В. Давыдову» (при посылке истории Пугачевского бунта), «К женщине-поэту», «В. С. Ф***» (при получении поэмы его: «Дурацкий колпак»), «В альбом» («Долго сих листов заветных»).5 Мы сказали, что чтение Пушкина должно сильно действовать на воспитание, развитие и образование изящно-гуманного чув- ства в человеке. Да; не во гнев будь сказано нашим литератур- ным староверам, нашим сухим моралистам, нашим черствым, антиэстетическим резонерам,— никто, решительно никто из русских поэтов не стяжал себе такого неоспоримого права быть воспитателем и юных, и возмужалых, и даже старых (если в них было и еще не умерло зерно эстетического и человеческого чувства) читателей, как Пушкин, потому что мы ис знаем * Это, равно как и выписанное нами стихотворение: «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу», не удостоились чести попасть в том IX-й полного собрания сочинений Пушкина, по смерти его изданных. 3 342
на Руси более нравственного, при великости таланта, поэта, как Пушкин. Староверы еще не могут забыть — кто Ломоно- сова, кто Сумарокова, кто того, кто другого и т. д. Что касается до моралистов и резонеров (между которыми много найдете людей ограниченных, хотя и добрых и даже благонамеренных, но еще более фарисеев и тартюфов),— они, ратуя против Пуш- кина, как безнравственного поэта, обыкновенно любят ссылаться или на шаловливые в эротическом роде произведения его юно- сти и на поэму «Руслан и Людмила», не чуждую многих поэти- ческих вольностей; или на стихотворения—«Демон», «Дар напрасный, дар случайный». Но первого они не ставят же в вину Державину — автору «Мельника» и многих довольно вольных анакреонтических стихотворений, ибо, несмотря на них, счи- тают его в высшей степени «нравственным» поэтом. Равным обра- зом, восхищаясь «Душенькою» Богдановича, они тоже не думают находить ее «безнравственною». Чем же Пушкин виноват перед ними?— Этого они сами не понимают, и потому оставим их в покое...1 Относительно же «Демона» мы еще будем говорить о том, что пушкинский демон не из самых опасных, и что это— скорее чертёнок, нежели чорт.2 Прибавим к этому только, что, и не будучи демоническим поэтом, Пушкин имел право и не мог не знать иногда муки сомнения: ибо этой муки совершенно чужды только натуры мелкие, ничтожные, сухие и мертвые. Пьеса «Дар напрасный, дар случайный» есть не что иное, как порождение одной из тех тяжелых минут нравственной апатии и душевного отчаяния, которые неизбежны,— как минуты,— для всякой живой и сильной натуры; но она отнюдь не есть вы- ражение пафоса пушкинской поэзии, а скорее — случайное противоречие пафосу его поэзии. Призвание Пушкина, харак- тер и направление его поэзии гораздо более выражаются в этом стихотворении: В часы забав иль праздной скуки, Бывало, лире я моей Вверял изнеженные звуки Безумства, лени и страстей. Но и тогда струны лукавой Невольно звон я прерывал, Когда твой голос величавой Меня внезапно поражал. Я лил потоки слез нежданных, И ранам совести моей Твоих речей благоуханных Отраден чистый был елей. 343
И ныне с высоты духовной Мне руку простираешь ты, И силой кроткой и любовной Смиряешь буйные мечты. Твоим огнем душа палима, Отвергла мрак земных сует, И внемлет арфе Серафима В священном ужасе поэт.1 Так как поэзия Пушкина вся заключается преимущественно в поэтическом созерцании мира, и так как она безусловно при- знает его настоящее положение если не всегда утешительным, то всегда необходимо-разумным,— поэтому она отличается характером более созерцательным, нежели рефлектирующим, выказывается более как чувство или как созерцание, нежели как мысль. Вся насквозь проникнутая гуманностию, муза Пушкина умеет глубоко страдать от диссонансов и противоре- чий жизни, но она смотрит на них с каким-то самоотрицанием (resignatio), как бы признавая их роковую неизбежность и не нося в душе своей идеала лучшей действительности и веры в возможность его осуществления. Такой взгляд на мир вытекал уже из самой натуры Пушкина; этому взгляду обязан Пушкин изящною елейностию, кротостию, глубиною и возвышенностию своей поэзии, и в этом же взгляде заключаются недостатки его поэзии. Как бы то ни было, но по своему воззрению Пушкин при- надлежит к той школе искусства, которой пора уже миновала совершенно в Европе и которая даже у нас не может произвести ни одного великого поэта. Дух анализа, неукротимое стремле- ние исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделались теперь жизнию всякой истинной поэзии. Вот в чем время опередило поэзию Пушкина и большую часть его произ- ведений лишило того животрепещущего интереса, который воз- можен только как удовлетворительный ответ на тревожные, болезненные вопросы настоящего. Эту мысль мы полнее и яснее разовьем в статье о Лермонтове, в которой постоянно будем иметь в виду сравнение обоих этих поэтов.2 В стихотворении «Чернь» заключается художническое profession de foi* Пушкина. Он презирает чернь и на ее пригла- шение — исправлять ее звуками лиры отвечает словами, пол- ными благородной гордости и энергического негодования: Подите прочь! какое дело Поэту мирному до вас? В разврате каменейте смело: Не оживит вас лиры глас! * исповедание веры (франц.).— Ред. 344
Душе противны вы как гробы. Для вашей глупости и злобы Имели вы до сей поры Бичи, темницы, топоры; Довольно с вас, рабов безумных! Во градах ваших, с улиц шумных Сметают сор — полезный труд! Но, позабыв свое служенье, Алтарь и жертвоприношенье, Жрецы ль у вас метлу берут? Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв: Мы рождены для вдохновенья. Для звуков сладких и молитв.х Действительно, смешны и жалки те глупцы, которые смот- рят на поэзию, как на искусство втискивать в размеренные строчки с рифмами разные нравоучительные мысли и требуют от поэта непременно, чтоб он воспевал им всё любовь да дружбу и пр., и которые неспособны увидеть поэзию в самом вдохно- венном произведении, если в нем нет общих нравоучительных мест. Но если до истины можно доходить не тем, чтоб согла- шаться с глупцами, то и не тем, чтоб противоречить им,— а, тем, чтоб, забывая о их существовании, смотреть на предмет гла- зами разума. Не только поэты с их «вдохновениями, слад- кими звуками и молитвами», но и сами жрецы, с которыми Пушкин сравнивает поэтов, не имели бы никакого значения, если б набожная толпа не соприсутствовала алтарям и жертво- приношениям. Толпа, в смысле массы народной, есть прямая хранительница народного духа, непосредственный источник таинственной психеи народной жизни. Народ (взятый как масса), духовная субстанция жизни которого не в состоянии порождать из себя великих поэтов, не стоит названия народа или нации — с него довольно чести называться просто племе- нем. Поэт, которого поэзия выросла не из почвы субстанциаль- ной жизни своего народа, не может ни быть, ни называться народным или национальным поэтом. Никто, кроме людей огра- ниченных и духовно малолетных, не обязывает поэта воспевать непременно гимны добродетели и карать сатирою порок; но каждый умный человек вправе требовать, чтоб поэзия поэта или давала ему ответы на вопросы времени, или по крайней мере исполнена была скорбью этих тяжелых, неразрешимых вопросов. Кто поэт про себя и для себя, презирая толпу, тот рискует быть единственным читателем своих произведений. И, действительно, Пушкин как поэт велик там, где он просто воплощает в живые прекрасные явления свои поэтические созерцания, но не там, где хочет быть мыслителем и решителем 345
вопросов. Превосходно его стихотворение «Поэт», в котором он развивает мысль, что поэт, пока не потребует его Аполлон к священной жертве, ничтожнее всех ничтожных детей мира, а как скоро коснется его слуха божественный зов, душа его стря- хивает с себя нечистый сон жизни, как пробудившийся орел,— но мысль эта теперь совершенно ложна. Наша современность кишит поэтами, которые пошлы, когда не пишут, и становятся благородны и чисты когда вдохновляются; но тем не менее все видят в них теперь не более, как великих людей на малые дела: все знают, что эти господа скоро выписываются и, из денег, гром- кими фразами, уверяют других в том, чему некогда сами верили, но чему теперь уже сами первые не верят. Наше время преклонит колени только перед художником, которого жизнь есть луч- ший комментарий на его творения, а творения — лучшее оправ- дание его жизни. Гёте не принадлежал к числу пошлых тор- гашей идеями, чувствами и поэзиею; но практический и исто- рический индифферентизм не дал бы ему сделаться властите- лем дум нашего времени, несмотря на всю широту его миро- объемлющего гения. Личность Пушкина высока и благородна; но его взгляд на свое художественное служение, равно как и недостаток современного европейского образования (о чем мы еще будем говорить) тем не менее были причиною постепен- ного охлаждения восторга, который возбудили первые его про- изведения. Правда, самый неумеренный восторг возбудили его самые слабые, в художественном отношении, пьесы; но в них видна была сильная, одушевленная субъективным стремле- нием личность.г И чем совершеннее становится Пушкин как художник, тем более скрывалась и исчезала его личность за чудным, роскошным миром его поэтических созерцаний. Пуб- лика, с одной стороны, не была в состоянии оценить художе- ственного совершенства его последних созданий (и это, конечно, не вина Пушкина); с другой стороны, она вправе была искать в поэзии Пушкина более нравственных и философских вопро- сов, нежели сколько находила их (и это, конечно, была не ее вина). Между тем избранный Пушкиным путь оправдывался его натурою и призванием: он не пал, а только сделался самим собою, но по несчастию в такое время, которое было очень не- благоприятно для подобного направления, от которого выигры- вало искусство и мало приобретало общество. Как бы то ни было, нельзя винить Пушкина, что он не мог выйти из заколдо- ванного круга своей личности,— и со всею добросовестностью человека и художника написал свое превосходное стихотво- рение «Поэту»: Поэт! не дорожи любовию народной. Восторженных нохвал пройдет минутный шум; 34 G
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. Ты царь: живи один. Дорогою свободной ' Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды высоких дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пускай толпа тебя бранит, И плюет на алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник.1 И Пушкин навсегда затворился в этом гордом величии непо- нятого и оскорбленного художника...И когда он писал свои лучшие творения—«Скупого рыцаря», «Египетские ночи», «Русалку», «Медного всадника», «Галуба», «Каменного гостя», он всего менее рассчитывал на восторг публики и потому не торо- пился издавать их...2 Из мелких произведений его более других отличаются при- сутствием глубокой и яркой мысли и вместе с тем национального чувства, в истинном значении этого слова, стихотворения, по- священные памяти Петра Великого. Имя Петра Великого долж- но быть нравственною точкою, в которой должны сосредото- читься все чувства, все убеждения, все надежды, гордость, благоговение и обожание всех русских: Петр Великий — не только творец бывшего и настоящего величия России, но и на- всегда останется путеводною звездою русского народа, благо- даря которой Россия будет всегда идти своею настоящею доро- гою к высокой цели нравственного, человеческого и полити- ческого совершенства. И Пушкин нигде не является ни столько высоким, ни столько национальным поэтом, как в тех вдохно- вениях, которыми обязан он великому имени творца России. Эти стихотворения достойны своего высокого предмета. Жаль только, что их слишком мало. Из поэм Петр является в «Пол- таве» и «Медном всаднике»,— об них мы будем говорить в сле- дующей статье. 3 Из мелких стихотворений Петру посвящены только две пьесы,— но это перлы поэзии Пушкина. Кроме простоты и величия в мыслях, чувствах и в выражении, есть что-то русское, народное в самом тоне и складе этих пьес. Кто из образованных русских (если он только действительно— русский) не знает превосходной пьесы, носящей скромное и, повидимому, незначительное название «Стансов»? Эта пьеса Драгоценна русскому сердцу в двух отношениях: в ней, словно изваянный, является колоссальный образ Петра; в связи 347
с ним находим в ней поэтическое пророчество, так чудно и вполне сбывшееся, о блаженстве наших дней: В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни; Начало славных дней Петра Мрачили мятежи и казни. Но правдой он привлек сердца, Но нравы укротил наукой, И был от буйного стрельца Пред ним отличен Долгорукой. Самодержавною рукой Он смело сеял просвещенье, Не презирал страны родной: Он знал ее предназначенье. То академик, то герой, То мореплаватель, то плотник, Он всеобъемлющей душо! На троне вечный был работник. Семейным сходством будь же горд; Во всем будь пращуру подобен: Как он неутомим и тверд, И памятью, как он, незлобен. Какое величие и какая простота выражения! Как глубоко знаменательны, как возвышенно благородны эти простые жи- тейские слова— плотник и работник!.. Кому неизвестна также превосходная пьеса Пушкина — «Пир Петра Великого»? Это — высокое художественное произведение и в то же время — народ- ная песня. Вот перед такою народностию в поэзии мы готовы преклоняться; вот это — патриотизм, перед которым мы благо- говеем... А уж воля ваша, ни народности, ни патриотизма не видим мы ни искорки в новейших «драматических представле- ниях» и романах с хвастливыми фразами, с квашеною капустою, кулаками и подбитыми лицами...1 Никто из русских поэтов не умел с таким непостижимым ис- кусством спрыскивать живою водою своей творческой фантазии немножко дубоватые материалы народных наших песен. Про- чтите «Жениха», «Утопленника», «Бесов» и «Зимний вечер»,— и вы удивитесь, увидя, какой очаровательный мир поэзии умел вызвать поэт своим волшебным жезлом из таких скудных стихий... Эти пьесы в тысячу раз лучше его же так называемых 348
сказок, этих уродливых искажений и без того уродливой поэ- зии- •• н0 ° них Речь впереди. И если таких пьес, как «Жених», «утопленник», «Бесы» и «Зимний вечер», у Пушкина немного, в 0том, конечно, виновата ограниченность и бедность сферы на1пей народной поэзии. Но Пушкин умел извлечь из нее дивную ио^му, наполовину фантастическую, наполовину фактически- положительную и в обоих случаях удивительно верную поэти- чески действительности русской жизни. Мы говорим о «Русал- ке», о которой, впрочем, речь также впереди. К особенным чертам пушкинской поэзии, резко отделяю- щем ее от прежней школы, принадлежит его художническая добросовестность. Пушкин ничего не преувеличивает, ничего не украшает, ничем не эффектирует, никогда не взводит на себя великолепных, но не испытанных им чувств, и везде яв- ляется таким, каков был действительно. Так, например, он узнаёт о смерти той, любовь к которой заставила его лиру издать столько гармонических стонов: какой прекрасный слу- чай изобразить свое отчаяние, написать картину страшной скорби, невыносимой муки!.. Но сердце наше — вечная тайна для нас самих... и вот как подействовала на Пушкина роковая весть: Под небом голубым страны своей родной Она томилась, увядала... Увяла наконец, и верно надо мной Младая тень уже летала; Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я; Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я. Так вот кого любил я пламенной душой, С таким тяжелым напряженьем, С такою нежною, томительной тоской, С таким безумством и мученьем! Где муки, где любовь? Увы, в душе моей Для бедной, легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слез, ни пени. Да, непостижимо сердце человеческое, и, может быть, тот же самый, предмет внушил впоследствии Пушкину его див- ную «Разлуку» (Для берегов отчизны далъной)...* В отношении к художнической добросовестности Пушкина такова же его пре- восходная пьеса «Воспоминание»: в ней он не рисуется в ман- тии сатанинского величия, как это делают часто мелкодушные талантики, но просто, как человек, оплакивает свои заблуж- дения. И этим доказывается не то, чтоб у него было больше дру- 349
гих заблуждений, но то, что, как душа мощная и благородная, он глубоко страдал от них и свободно сознавался в них перед судом своей совести... Та же художническая добросовестность видна даже в его картинах природы, которыми особенно любят щеголять мелкие таланты, изукрашивая их небывалыми кра- сками и из русской природы смело делая пародию на итальян- скую. В доказательство приводим одну из самых превосходней- ших и, вероятно, по этой причине, наименее замеченных и оце- ненных пьес Пушкина — «Каприз»: Румяный критик мой, насмешник толстопузой, Готовый век трунить над нашей томной музой, Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной; Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой; Что не ты нахмурился? Нельзя ли блажь оставить И песенкою нас веселой позабавить? Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогой, За ними чернозем, равнины скат отлогой, Над ними серых туч густая полоса. Где ж нивы светлые? где темные леса? Где речка? На дворе, у низкого забора, Два бедных деревца стоят в отраду взора, Два только деревца, и то из них одно Дождливой осенью совсем обнажено, А листья на другом размокли и, желтея, Чтоб лужу засорить, ждут первого борея. И только. На дворе живой собаки нет. Вот, правда, мужичок; за ним две бабы вслед. Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка И кличет издали ленивого попёнка, Чтоб тот отца позвал да церковь отворил. Скорей! ждать некогда! давно б уж схоронил.1 Кстати об изображаемой Пушкиным природе. Он созерцал ее удивительно верно и живо, но не углублялся в ее тайный язык. Оттого он рисует ее, но не мыслит о ней. И это служит новым доказательством того, что пафос его поэзии был чисто артисти- ческий, художнический, и того, что его поэзия должна сильно действовать на воспитание и образование чувства в человеке. Если с кем из великих европейских поэтов Пушкин имеет не- которое сходство, так более всего с Гёте, и он еще более, нежели Гёте, может действовать на развитие и образование чувства. Это, с одной стороны, его преимущество перед Гёте и доказа- тельство, что он больше, нежели Гёте, верен художническому своему элементу; а с другой стороны, в этом же самом неиз- меримое превосходство Гёте перед Пушкиным: ибо Гёте — весь 350
мысль, и он не просто изображал природу, а заставлял ее раскрывать перед ним ее заветные и сокровенные тайны. Отсюда явилось у Гёте его пантеистическое созерцание природы и — Была ему звездная книгатясна, И с ним говорила морская волна.1 Для Гёте природа была раскрытая книга идей; для Пушкина она была — полная невыразимого, но безмолвного очарования живая картина. Образцом пушкинского созерцания природы могут служить пьесы: «Туча» и «Обвал»: Последняя туча рассеянной бури! Одна ты несешься по ясной лазури, Одна ты наводишь унылую тень, Одна ты печалишь ликующий день. Ты небо недавно кругом облегала, И молния грозно тебя обвивала, И ты издавала таинственный гром И алчную землю поила дождем. Довольно, сокройся! Пора миновалась, Земля освежилась, и буря промчалась, И ветер, лаская листочки древес, Тебя с успокоенных гонит небес. Дробясь о мрачные скалы, Шумят и пенятся валы, И надо мной кричат орлы, И ропщет бор, И блещут средь волнистой мглы Вершины гор. Оттоль сорвался раз обвал И с тяжким грохотом упал, И всю теснину между скал Загородил И Терека могучий вал Остановил. Вдруг, истощась и присмирев, О, Терек, ты прервал свой рев; Но задних волн упорный гнев Прошиб снега... Ты затопил, освирепев, Свои брега. 351
И долго прорванный обвал Неталой грудою лежал, И Терек злой под ним бежал, И пылью вод И шумной пеной орошал Ледяный свод. И путь по нем широкий шел; И конь скакал, и влекся вол, И своего верблюда вел Степной купец, Где ныне мчится лишь Эол, Небес жилец. Несмотря на всю разницу в содержании этих пьес, обе они — живопись в поэзии... Мы уже говорили о разнообразии поэзии Пушкина, о его удивительной способности легко и свободно переноситься в самые противоположные сферы жизни. В этом отношении, независимо от мыслительной глубины содержания, Пушкин напоминает Шекспира. Это доказывают даже мелкие его пьесы, как и поэмы и драматические опыты. Взглянем, в этом отноше- нии, на первые. Превосходнейшие пьесы в антологическом роде, запечатленные духом древнеэллинской музы, подража- ния корану, вполне передающие дух исламизма и красоты арабской поэзии — блестящий алмаз в поэтическом венце Пуш- кина! «В крови горит огонь желанья», «Вертоград моей сестры», «Пророк» и большое стихотворение, род поэмы, исполненной глубокого смысла и названной «Отрывком»1 (т. IX, стр. 183), представляют красоты восточной поэзии другого характера и высшего рода и принадлежат к величайшим произведениям пушкинского гения-протея. Мы говорили уже о «Женихе», «Утопленнике», «Бесах» и «Зимнем вечере» — пьесах, образую- щих собою отдельный мир русско-народной -поэзии в худо- жественной форме. «Песни западных славян» более, чем что- нибудь, доказывают непостижимый поэтический такт Пушкина и гибкость его таланта. Известно происхождение этих песен и проделка даровитого француза Мериме, вздумавшего посме- яться над колоритом местности. Не знаем, каковы вышли на фран- цузском языке эти поддельные песни, обманувшие Пушкина, но у Пушкина они дышат всею роскошью местного колорита, и многие из них превосходны, несмотря на однообразие — неизбежное, впрочем, свойство всех народных произведений. «Подражание Данту» можно счесть за отрывочные переводы из «Божествен- ной комедии», и они дают о ней лучшее и вернейшее понятие, чем все доселе сделанные по-русски переводы в стихах и прозе. 2 352
«Начало поэмы» («Стамбул гяуры ныне славят») как будто напи- сано турком нашего времени... * Какое разнообразие! Какое богатство! Как виден в этом талант по превосходству артистиче- ский, художественный! И то ли еще увидим в этом отношении, в больших пьесах Пушкина! Сделаем теперь общий взгляд на все мелкие стихотворения ir поговорим о некоторых в частности. О стихотворениях, заклю- чающихся в первой части, мы говорили почти обо всех. При на- чале поэтического поприща Пушкина живо интересовала совре- менная история — направление, которому он скоро совершенно изменил. Он воспел смерть Наполеона; в превосходной пьесе своей «К морю» он принес достойную дань памяти Байрона, охарактеризовав его личность этими немногими, но сильными чертами: Твой образ был ва нем означен, Он духом создан был твоим: Как ты, могущ, глубок и мрачен, Как ты, ничем неукротим. Андре Шенье был отчасти учителем Пушкина в древней классической поэзии, и в элегии, означенной именем француз- ского поэта, Пушкин многими прекрасными стихами верно вос- произвел его образ. В превосходной пьесе «19 октября» мы зна- комимся с самим Пушкиным как с человеком, для того, чтоб любить его как человека. Вся эта пьеса посвящена им воспоми- нанию об отсутствующих друзьях. Многие черты в ней принад- лежат уже к прошедшему времени; так, например, теперь, когда уже вывелись восторженные юноши-поэты, вроде Ленского (в «Онегине»), никто не говорит «о Шиллере, о славе, о любви»; но пьеса от этого тем дороже для нас, как живой памятник про- шлого. «Сцена из Фауста» есть не перевод из великой поэмы Гёте, а собственное сочинение Пушкина в духе Гёте. Превосходная пьеса, но пафос ее не совсем гётевский. Прекрасная маленькая пьеска: «Ворон к ворону летит» есть переделка на русский лад баллады Вальтера Скотта.2 Пьесы, составляющие третью часть, более проникнуты грустью, но не элегическою: это даже не грусть, а скорее важная дума испытанного жизнию и. глубоко всмот- ревшегося в нее таланта. Чувство гуманности во многих пье- сах этой части доходит до какого-то внутреннего просветления. Таковы в особенности пьесы: «Когда твои младые лета» и «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Заключение последней превосходно: есть что-то похожее на пантеистическое миросозерцание Гёте в последнем куплете: томимый грустным предчувствием близ- кого конца, поэт говорит, что ему хотелось бы заснуть навеки в родном крае, хотя для бесчувственного тела везде равно истле- вать — ;3 Белинский, т. VII 353
И пусть у тробового входа Младая будет жиннь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять! Из этого, как и из многих, особенно больших, пьес Пушкина, видно, что он поставлял выход из диссонансов жизни и прими- рение с трагическими законами судьбы не в заоблачных мечта- ниях, а в опирающейся на самоё себя силе духа... В третьей же части находится превосходное стихотворе- ние «К вельможе». Это полная, дивными красками написанная картина русского XVIII века. Некоторые крикливые глупцы, не поняв этого стихотворения, осмеливались, в своих полеми- ческих выходках, бросать тень на характер великого поэта, думая видеть лесть там, где должно видеть только в высшей степени художественное постижение и изображение целой эпохи в лице одного из замечательнейших ее представителей. * Стихи этой пьесы — само совершенство и вообще вся пьеса одно из лучших созданий Пушкина. Поэт, с дивною верностью изо- бразив то время, еще более оттеняет его через контраст с нашим: Всё изменплося. Ты видел вихорь бури, Падетше всего, союз ума и фурий, Свободой грозною воздвигнутый закон, Под гильотиною Версаль и Трианон, И мрачным ужасом смененные забавы. Преобразился мир при громах новой славы. Давно Ферией умолк. Приятель твой Вольтер, Превратности судеб разительный пример, Не успокоившись .и в гробовом жилище, Доныне странствует с кладбища на кладбище. Барон . д'Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот, Энциклопедии скептической причет, И колкий Бомарше, и твой безносый Касти, Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти Забыты для других. Смотри: вокруг тебя Всё новое кипит, былое истребя. Свидетелями быв вчерашнего паденья, Едва опомнились младые поколенья. Жестоких опытов сбирая поздний плод, Они торопятся с расходом свесть приход. Им некогда шутить, обедать у Темиры, Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры, Звук лиры Байрона развлечь едва их мог. Вообще третья часть заключает в себе лучшие мелкие пьесы Пушкина, не говоря уже о двух превосходнейших драматиче- 354
ских очерках—«Моцарт и Сальери» и «Пир во время чумы». В самом стихе виден большой успех. И между тем Аристархами того времени эта часть была принята очень дурно. «Кавказ», «Обвал», «Монастырь на Казбеке», «На холмах Грузии лежит ночная мгла», «Не пленяйся бранной славой», «Когда твои младые лета», «Зима. Что делать нам в деревне», «Зимнее утро», «Калмычке», «Что в имени тебе моем», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «В часы забав иль праздной скуки», «К вельможе», «Поэту», «Ответ Анониму», «Пью за здравие Мери», «Бесы», «Труд», «Цыгане», «Мадонна», «Эхо», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», «Узник», «Зимний вечер», «Дар напрасный, дар случайный», «Каков я прежде был, таков и ныне я», «Анчар», «Приметы»,— во всех этих пьесах критиканы 1832 года увидели несомненные признаки падения Пушкина!.. То-то были люди со вкусом!..г Четвертая часть преимущественно занята русскими сказ- ками и «Песнями западных славян»; мелких пьес немного, но они все превосходны. «Гусар», «Будрыс и его сыновья», «Воевода»—мастерские переводы из Мицкевича,2 «Красавица», две пьесы подражаний древним и «Элегия» («Безумных лет угас- шее веселье») принадлежат к лучшим произведениям Пушкина. Кроме того, в четвертой части напечатан «Разговор книгопро- давца с поэтом», явившийся в первый раз в виде предисловия к первой главе «Евгения Онегина». Этот «Разговор» отзывается первою эпохою поэтической деятельности Пушкина и не совсем кстати попал в четвертую часть его сочинений. К позднейшим сочинениям Пушкина, которые бы должны были составить пятую часть его мелких стихотворений, принад- лежат: «Туча», «Аквилон», «Пир Петра Великого», «Полко- водец» (одно из превосходнейших созданий Пушкина), «Покров, упитанный язвительною кровью» (из А. Шенье). В IX-й том изданных по смерти его сочинений вошли некоторые из старых, не попавших по недосмотру в первые тома, и некоторые из новых произведений, которых автор не хотел печатать, а некоторые и из действительно последних его произведений. Во всяком случае лучшие из них: «Памятник», «Разлука», «Не дай мне бог сойти с ума», «Три ключа», «Паж, или Пятнадцатилетний король», «Подражание итальянскому», «Подражание арабскому» («Отрок милый, отрок нежный»), «М. А. Г.», «Лицейская го- довщина», «К Гнедичу» («С Гомером долго ты бередовал один»), «Расставание», «Романс», «Ночью, во время бессонницы», «Заклинание», «Каприз», «Подражание Даиту», «Отрывок», «Последние цветы», «Кто знает край, где небо блещет», «Осень», «Начало поэмы», «Герой», «Молитва», «Опять на родине», Да еще пропущенные вовсе: «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу» и «Признание» (Александре Ивановне О — й)...3
До какого состояния внутреннего просветления возвысился дух Пушкина в последнее время, могут служить фактом две маленькие пьески —«Элегия» и «Три ключа»: Безумных лет угасшее веселье Мне тяжело, как смутное похмелье; Но как вино — печаль минувших дней В моей душе чем ста ре, тем сильней. Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море. Но не хочу, о други, умирать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, И, ведаю, мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья: Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И, может быть, на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной. В степи мирской, печальной и безбрежной Таинственно пробились три ключа: Ключ юности, ключ быстрый и мятежный, Кипит, бежит, сверкая и журча; Кастальский ключ волною вдохновенья В степи мирской изгнанников поит; Последний ключ, холодный ключ забвенья, Он слаще всех жар сердца утолит. Заключим наш обзор мелких лирических пьес Пушкина мнением о них Гоголя,— мнением, в котором, конечно, ска- зано больше и лучше, нежели сколько и. как сказали мы в це- лой статье нашей: В мелких своих сочинениях — этой прелестной антологии — Пушкин разносторонеи необыкновенно и является еще обширнее, виднее, нежели в поэмах. Некоторые из этих мелких сочинений так резко ослепительны, что их способен понимать всякий; но зато большая часть из них, и при- том самых лучших, кажется обыкновенного для многочисленной толпы. Чтоб быть способну1 понимать их, нужно иметь слишком тонкое обоня- ние; пужен вкус выше того, который может понимать только одни слишком резкие п крупные черты. Д.ш этого нужно быть в некотором отношении сибаритом, который уже давно пресытился грубыми и тяже- лыми яствами, который ест птичку не более наперстка и услаждается таким блюдом, которого вкус кажется совсем неопределенным, странным, без всякой приятности привыкшему глотать изделия крепостного повара. Это собрание его мелких стихотворений — ряд самых ослепительных картин. Это тот ясный мир, который так дышит чертами, знакомыми 356
одним древним,гв котором природа выражается так же живо, как в струе какой-нибудь серебряной реки, в котором быстро и ярко мелькают ос- лепительные плечи, или белые руки, или алебастровая шея, обсыпан- ная ночью темных кудрей, или прозрачные гроздия винограда, или мирты и древесная сень, созданные для жизни. Тут всё: и наслаждение, и про- стота, и мгновенная высокость мысли, вдруг объемлющая священным холодом вдохновения читателя. Здесь нет этого каскада красноречия, увлекающего только многословием, в котором каждая фраза потому только сильна, что соединяется с другими, и оглушает падением всей массы, но, если отделить ее, она становится слабою и бессильною. Здесь нет красноречия, здесь одна поэзия; никакого наружного блеска, всё просто, * всё исполнено внутреннего блеска, который раскрывается не вдруг; всё лаконизм, каким всегда бывает чистая поэзия. Слов немного, но они так точны, что обозначают всё. В каждом слове бездна простран- ства; каждое слово необъятно, как поэт. Отсюда происходит то, что эти мелкие сочинения перечитываешь несколько раз, тогда как достоин- ства этого не имеет сочинение, в котором слишком просвечивает одна главная идея. Мне всегда было странно слышать суждения об них многих, слы- вущих знатоками и литераторами, которым я более доверял, покамест еще не слышал их толков об этом предмете. Эти мелкие сочинения можно назвать пробным камнем, на котором можно испытывать вкус и эстетическое чувство разбирающего их критика. Непостижимое дело! казалось, как бы им не быть доступными всем! Они так просто-возвышенны, так ярки, так пламенны, так сладострастны и вместе так детски чисты. Как бы не понимать их! Но, увы! это неотразимая истина: чем более поэт становится поэтом, чем более изображает он чувства, знакомые поэтам, тем заметней уменьшается круг обступившей его толпы и, наконец, так становится тесен, что он может перечесть по пальцам всех своих истин- ных ценителей.2
СТАТЬЯ ШЕСТАЯ1 Поэмы: «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Братья разбойники» 2 Нельзя ни с чем сравнить восторга и негодования, воз- бужденных первою поэмою Пушкина — «Руслан и Людмила». Слишком немногим гениальным творениям удавалось произ- водить столько шума, сколько произвела эта детская и ни- сколько не гениальная поэма. Поборники нового увидели в ней колоссальное произведение, и долго после того величали они Пушкина забавным титлом певца Руслана и Людмилы. Пред- ставители другой крайности, слепые поклонники старины, почтенные колпаки, были оскорблены и приведены в ярость появлением «Руслана и Людмилы». Они увидели в ней всё, чего в ней нет,— чуть не безбожие, и не увидели в ней ничего из того, что именно есть в ней, то есть хороших, звучных сти- хов, ума, эстетического вкуса и, местами, проблесков поэзии. Перелистуйте от скуки журналы 1820 года,— и вы с трудом поверите, что всё это писалось и читалось не более, как каких- нибудь 24 года назад... И это относится не к одним порица- тельным, но и к хвалительным статьям, которыми наводни- лись журналы того времени, вследствие появления «Руслана и Людмилы». Впрочем, подобное явление столько же понятно, сколько естественно и обыкновенно. Люди, которым не дано способности углубляться в сущность вещей, разделяются на староверов и на верхоглядов. Первые стоят за старое и сле- дуют мудрому правилу: всё старое хорошо, потому что оно — старое, а всё новое дурно, потому что оно — новое; вторые стоят за новое и следуют мудрому правилу: всё новое хорошо, потому что оно — новое, а всё старое дурно, потому что оно — старое. Несмотря на всю противоположность этих двух пар- тий, они очень похожи одна на другую, потому что источник их воззрения, при всем своем различии, один и тот же: это — нравственная слепота, препятствующая видеть сущность пред- мета. Староверы, как люди всегда дряхлые, если не годами, то душою, управляются привычкою, которая заменяет им 358
размышление и избавляет их от всякой умственной работы. Привыкнув с молодости слышать, что такой-то писатель велик, они не заботятся узнать, почему он велик и точно ли он велик, и готовы считать безбожником всякого, кто осмелился бы усомниться в величии этого писателя. Таким-то образом, до появления Пушкина у наших словесников слыли за великих писателей Кантемир, Ломоносов, Сумароков, Державин, Пет- ров, Херасков, Богданович,— и в их глазах Державин по тому же самому был велик, почему и Сумароков с Херасковым, то есть по неоспоримому праву давности, а совсем не потому, чтоб они умели чувствовать и постигать красоты его поэзии. У кого есть эстетический вкус и кто способен находить кра- соты в Державине, тот уже не может восхищаться Сумаро- ковым, Херасковым или Петровым,— а словесники, о кото- рых мы говорим, равно благоговели перед Сумароковым и Херасковым, как и перед Державиным; Ломоносова же счи- тали одни наравне с Державиным, другие ставили выше Дер- жавина, а третьи оставались в недоумении, кому из них отдать пальму первенства. Ясный знак, что всеми этими мнениями управляла привычка, одна привычка и больше ничего... Ка- ково же было дожить этим старым детям привычки до такого страшного поругания, когда общий голос публики нарек знаменитым поэтом какого-то Александра Пушкина, который, по метрическим книгам, жил на свете не более двадцати одного года! К вящшему соблазну, реченный Пушкин осмелился писать так, как до него никто не писал на Руси, возымел неслыханную дерзость или паче отъявленное буйство — идти своим собственным путем, не взяв себе за образец ни одного из законодателей парнасских, великих поэтов иностранных и российских, каковы: Гомер, Пиндар, Виргилий, Гораций, Овидий, Тасс, Мильтон, Корнель, Расин, Буало, Ломоносов, Сумароков, Державин, Петров, Херасков, Дмитриев и проч. А известно и ведомо было в те времена каждому, даже и не учившемуся в семинарии, что талант без подражания гениям, утвержденным давностию, гибнет втуне жертвою собственного своевольства. Сам Жуковский, хотя он и крепко насолил словесникам своими балладами и своим романтизмом, сам Жуковский держался Шиллера; а Батюшков именно потому и был отличным поэтом, что подражал Парни и Милльвуа, которые, вместе взятые, не годились ему и в парнасские ка- мердинеры... По всем этим резонам, долой Пушкина! Или он, или мы, а вместе с ним нам тесно на земле!.. И это про- должалось не менее десяти лет сряду. Однако ж Пушкин устоял,— и теперь разве только какие-нибудь литературные аномалии, которых одно имя возбуждает смех, вопиют еще нередко против законности прав Пушкина на титло великого 359
поэта; но они противопоставляют ему уже не Сумарокова с Херасковым, а своих собственных, нарочно для этого случая испеченных гениев, которые ...немножечко дерут, Зато уж в рот хмельного не берут, И все с прекрасным поведеньем.г Так всегда время побеждает предрассудки людей и на их развалинах восстановляет победоносное знамя истины; но тем не менее для будущего времени всегда остается та же работа. В продолжение почти пятнадцати лет все привыкли к имени Пушкина и к его славе, а потому все и поверили наконец, что Пушкин—великий поэт. Но от этого дело не исправилось для будущих поэтов, и их всегда будут принимать не с одними кликами восторга, но и с свистками и с каменьями, до тех пор, пока не привыкнут к их именам и их славе. Разве теперь не то же самое сбывается на наших глазах с Гоголем и Лер- монтовым, что было с Пушкиным? Есть люди, которые, по какому-то внутреннему бессознательному побуждению, с жад- ностию читают каждое новое произведение Гоголя и чуть не наизуст знают все прежние его сочинения, а между тем приходят в непритворное негодование, если при них Гоголя называют великим поэтом... Подождите еще несколько — привыкнут, и тогда — горе человеку, который сделает хотя бы дельное замечание не в пользу Гоголя... Такова уж натура этих людей! Они кланяются только победителю и признают власть только того, кого боятся... Но не лучше староверов и верхогляды, которые руко- плещут только торжеству настоящей минуты и не хотят знать о заслуге, которую сами же прославляли за несколько дней перед тем. Для них хорошо только новое, и в литературе они видят только моду. Новый водевиль, пустой и ничтожный, как все водевили, для них важнее и «Бориса Годунова» Пуш- кина, и «Горя от ума» Грибоедова, и «Ревизора» Гоголя. Они совсем не то, что люди движения, которые в своей край- ности, восторгаясь новым литературным явлением, отрицают всякую заслугу со стороны прежних писателей. Нет, верхо- гляды совсем не фанатики: они не отрицают важности старых писателей и старых сочинений, а просто не хотят их знать: старо же для них всё, что появилось хотя за день до какой- нибудь пошлости, занявшей их сегодня. Каждый из них знает по именам всех замечательных русских поэтов, но ни один из них не читал ни Ломоносова, ни Державина, ни Карам- зина, ни Дмитриева, ни Озерова. Они читают только совре- менное, новое, хотя бы оно состояло из сущих пустяков. 360
Мы не говорим здесь о тех приверженцах старины, которые отстаивают старое против нового по привязанности к школе, к принципам, в которых воспитались. В людях этого разряда много смешного и жалкого, но много и достойного любви и ува- жения. Это не дети привычки, о которых мы говорили выше; это — дети известной доктрины, известного учения, известной мысли. Равным образом и противоположные им поклонники нового, как новой мысли, нового созерцания, нового духа, заслуживают любовь и уважение, несмотря на их крайности и смешные, односторонние убеждения. Фанатизм не есть исти- на, но без фанатизма нет стремления к истине. Фанатизм — болезнь; но ведь болезнь есть принадлежность только живого, а не мертвого: камень или труп не знают болезни... Причиною энтузиазма, возбужденного «Русланом и Люд- милою», было, конечно, и предчувствие нового мира творче- ства, который открывал Пушкин всеми своими первыми произве- дениями; но еще более это было просто обольщение невиданною дотоле новинкою. Как бы то ни было, но нельзя не понять и не одобрить такого восторга: русская литература не представляла ничего подобного «Руслану и Людмиле». В этой поэме всё было ново: и стихи, и поэзия, и шутка, и сказочный характер вместе с серьезными картинами. Но бешеного негодования, воз- бужденного сказкою Пушкина, нельзя было бы совсем понять, если б мы не знали о существовании староверов, детей привыч- ки. На что озлились они? На несколько вольные картины в эро- тическом духе?— Но они давно уже знакомы были с ними чрез Державина и в особенности чрез Богдановича... Притом же они никогда не ставили этих вольностей в вину, например, Арио- сту, Парни, несмотря на то, что вольности в «Руслане и Люд- миле»— сама скромность, само целомудрие в сравнении с воль- ностями этих писателей. Это были писатели старые: к их славе давно уже все привыкли, а потому им было позволено то, о чем не позволялось и думать молодому поэту. Забавнее всего, что «Душенька» Богдановича была признаваема староверами за произведение классическое, то есть такое, которое уже выдер- жало пробу времени и высокое достоинство которого уже не подвержено никакому сомнению. Судя по этому, им-то бы и на- добно было особенно восхититься поэмою Пушкина, которая во всех отношениях была неизмеримо выше «Душеньки» Бог- дановича. Стих Богдановича прозаичен, вял, водян, язык об- ветшалый и, сверх того, донельзя искаженный так называв- шимися тогда «пиитическими вольностями»; поэзии почти ни- сколько; картины бледны, сухи. Словом, несмотря на всю незначительность «Руслана и Людмилы», как художественного произведения, смешно было бы доказывать неизмеримое пре- восходство этой поэмы#перед «Душенькою». Сверх того она на- 361
веяна была на Пушкина Ариостом, и русского в ней, кроме имен, нет ничего;х романтизма, столь ненавистного тогдашним словесникам, в ней тоже нет ни искорки; романтизм даже осмеян в ней, и очень мило и остроумно, в забавной выходке против «Двенадцати спящих дев». Короче: поэма Пушкина должна была бы составить торжество псевдоклассической пар- тии того времени. Но не тут-то было! При втором издании «Руслана и Людмилы», вышедшем в 1828 году, припечатано несколько ругательных статей на эту поэму, написанных в 1820 году; перечтите их — и вы не поверите глазам своим! Для образчика таких критик выписываем отрывок одной из них, напечатанной в «Вестнике Европы» 1820 года (т. CXI, стр. 216—220) по случаю помещенного в «Сыне отечества» от- рывка из «Руслана и Людмилы» еще до появления этой поэмы вполне: Теперь прошу обратить ваше внимание на новый ужасный предмет, который, как у Камоэнса Мыс бурь, выходит из недр морских и показы- вается посереди океана российской словесности. Пожалуйте, напечатайте же мое письмо: быть может, люди, которые грозят нашему терпению новым бедствием, опомнятся, рассмеются — и остановят намерение сделаться изобретателями нового рода русских сочинений. Дело вот в чем: вам известно,что мы от предков получили небольшое, бедное наследство литературы, т. е. сказки и песни народные. Что об них сказать? Если мы бережем старинные монеты, даже самые безобразные, то не должны ли тщательно хранить и остатки словесности наших пред- ков? Без всякого сомнения! Мы любим воспоминать всё относящееся к нашему младенчеству, к тому счастливому времени детства, когда какая-нибудь песня или сказка служила нам невинною забавой и состав- ляла всё богатство познаний. Видите сами, что я не прочь от собирания и изыскания русских сказок и песен; но когда узнал я, что наши словесники приняли старинные песий совсем с другой стороны, громко закричали о величии, плавности, силе, красотах, богатстве наших старин- ных песен, начали переводить их на немецкий язык и наконец так влю- бились в сказки и песни, что в стихотворениях XIX века заблистали «Ерусланы» и «Бовы» на новый мапер, то я вам слуга покорный! Чего доброго ждать от повторения более жалких, нежели смешных лепетаний?., чего ждать, когда наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова? Возможно ли просвещенному или хоть немного сведущему человеку терпеть, когда ему предлагают новую поэму, писанную в подражание «Еруслану Лазаревичу»? Извольте же заглянуть в 15 и 16 JV»№ «Сына Отечества». Там неизвестный пиит на образчик выставляет нам отрывок из поэмы своей «Людмила и Руслан» (не Еруслан ли?). Не знаю, что будет содержать целая поэма, но образчик хоть кого выведет из терпения. Пиит оживляет мужичка сам с ноготь, а борода с локоть, придает еще ему бесконечные усы («Сын Отечества», стр. 121), показывает нам ведьму, шапочку-невидимку и проч. Но вот что всего драгоценнее: Руслан наез- жает в поле на побитую рать, видит богатырскую голову, под которою лежит меч-кладенец; голова с ним разглагольствует, сражается... Живо помню, как всё это, бывало, я слушал от няньки моей; теперь на старости сподобился вновь то же услышать от поэтов нынешнего времени... Для большей точности или чтобы лучше выразить, всю прелесть старинного 362
нашего песнословия, поэт и в выражениях уподобился Ерусланову рас- сказчику, например: ...шутите вы со мною — Всех удавлю вас бородою!.. Каково? ...Объехал голову кругом И стал пред носом молчаливо, Щек отит ноздри копием... Картина, достойная Кирши Данилова! Далее чихнула голова, за нею и эхо чихает... Вот что говорит рыцарь: Я еду, еду, не свищу, А как наеду, не спущу... Потом рыцарь ударяет голову в щеку тяжелой рукавицей... Но увольте меня от подробного описания, и позвольте спросить: если бы в Москов- ское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята!— неужели бы стали таким проказником любо- ваться! Бога ради, позвольте мне, старику, сказать публике, посредством вашего журнала, чтобы она каждый раз жмурила глаза при появлении подобных странностей. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами? Шутка грубая, не одобряемая вкусом про- свещенным, отвратительна, а нимало не смешна и не забавна. Dixi.* Житель Бутырской слободы».1 Итак, ясно, что бутырского критика оскорбил прежде всего сказочный характер поэмы неизвестного пииты, т. е. Пушкина. Но какой же, если не сказочный, характер Ариостова «Orlando furioso»?** Правда, рыцарский сказочный мир заключает в себе несравненно больше поэзии и занимательности, чем бед- ный мир русских сказок; но что касается до сказочных нелепо- стей, столь оскорбивших вкус бутырского критика,— их до- вольно в поэме Ариоста, и они, право, стоят мужичка сам с но- готь, а борода с локоть или головы богатыря. Но то, видите ли, Ариост, писатель классический, которого слава уже утвер- ждена была слишком двумя столетиями: стало быть, к нему и к его славе уже привыкли..» Вольно же было Пушкину сочи- нить новую поэму, которой не было еще и года отроду, как ее уж в пух разругали... Притом же Ариоста сам Вольтер объ- явил величайшим из новейших поэтов: стало быть, после такого авторитета, как авторитет Вольтера, смело можно было хва- лить Ариоста, не боясь попасться впросак. Ведь литератур- ные авторитеты, подобно корану, на то и существуют, чтоб люди могли быть умны без ума, сведущи без учения, знающи без труда и размышления и безошибочно правы без помощи здра- * Я сказал (латин.).— Ред. ** «Неистового Роланда» (итал.).— Ред. 363
вого смысла. Вот другое дело, если б кто из признанных авто- ритетов, например, Ломоносов или Поповский, могли объ- явить свое мнение в пользу «Руслана и Людмилы», тогда все единодушно признали бы эту сказку гениальным произведе- нием! Хорошая порука — важное дело, и чужой ум — всегда спасение для тех, у кого нет своего... Что бутырский критик нашел пошлыми не только выражения: удавить бородою, стать перед носом, щекотать ноздри копием и еду, не свищу, а наеду, не спущу, но и умирающий луч солнца, — это опять происхо- дило от привычки к облизанным прозаическим общим местам предшествовавшей Пушкину поэзии, и от непривычки к бла- городной простоте и близости к натуре. * Всё привычка! Один бутырский критик до того ожесточился против «Руслана и Людмилы», что рифмы языком ж копием назвал мужицкими... 2 Видите ли: строго придирались даже к версификации Пушкина, они, эти безусловные поклонники всех русских поэтов до Пуш- кина, которые изо всех сил и со всевозможным усердием уро- довали русский язык незаконными усечениями, насилием грам- матики и разными «пиитическими вольностями». Каков бы ни был стих в «Руслане и Людмиле», но, в сравнении со стихом «Душеньки» Богдановича, сказок Дмитриева, «Странствователя и домоседа» Батюшкова и даже «Двенадцати спящих дев» Жуковского, он — само изящество, сама поэзия. Оскорблен- ная привычка этого не замечала, а если замечала, то для того только, чтоб, по излишней привязчивости, ставить молодому поэту в непростительную вину то, что считала чуть не досто- инством в старых. Как человек с огромным талантом, эту при- вязчивость возбудил к себе и Грибоедов. При «Вестнике Евро- пы» один бутырский критик состоял в должности явного зоила всех новых ярких талантов; поэтому «Горе от ума» возбудило всю желчь его. Так, между прочим, было сказано по поводу отрывка из «Горя от ума», помещенного в альманахе «Талия»: «Смеем надеяться, что все, читавшие отрывок, позволят нам, от лица всех, просить г. Грибоедова издать всю комедию». Бутыр- ский критик «Вестника Европы», указав на эти слова, воскли- цает: «Напротив, лучше попросить автора не издавать ее, пока не переменит главного характера и не исправит слога» («Вестн. Евр.» 1825, № 6, стр. 115).3 Мы указываем на все эти диковин- ки, разумеется, не для того, чтоб доказать их чудовищную нелепость* игра не стоила бы свеч, да и смешно было бы снова позывать к суду людей, и без того уже давно проигравших тяжбу во всех инстанциях здравого смысла и вкуса. Нет, мы хотели только охарактеризовать время и нравы, которые за- стал Пушкин на Руси при своем появлении на поэтическое поприще, а вместе с тем и показать, какую роль чудовище-при- вычка играет там, где бы должны были играть роль только ум 364
и вкус. Оставим же в стороне эти допотопные ископаемые древ- ности, заключающиеся в затверделых пластах «Вестника Европы», и обратимся к «Руслану и Людмиле». Бутырские критики, как мы видели, особенно оскорбились в «Руслане и Людмиле» тем, что показалось им в этой поэме колоритом местности и современности в отношении к ее содер- жанию. Но именно этого-то совсем и нет в сказке Пушкина: она столько же русская, сколько и немецкая или китайская. Кирша Данилов не виноват в ней ни душою, ни телом, ибо в самой худшей из собранных им русских песен больше рус- ского духа, чем во всей поэме Пушкина, хотя он, в своем по- этическом прологе к ней, и сказал: «Там русский дух, там Русью пахнет». Вероятно, Пушкин не знал сборника Кирши Дани- лова в то время, когда писал «Руслана и Людмилу»: иначе он не мог бы не увлечься духом народно-русской поэзии, и тогда его поэма имела бы, по крайней мере, достоинство сказки в рус- ско-народном духе и притом написанной прекрасными стиха- ми. Но в ней русского — одни только имена, да и то не все. И этого руссизма нет также и в содержании, как и в выражении поэмы Пушкина. Очевидно, что она — плод чуждого влияния и скорее пародия на Ариоста, чем подражание ему, потому что наделать немецких рыцарей из русских богатырей и витязей — значит исказить равно и немецкую и русскую действительность. * Нам так мало осталось памятников от доисторических времен Руси, что Владимир красно солнышко столько же для нас миф, сколько Владимир, просветитель Руси, историческое лицо; а сказки Кирши Данилова, в которых является действующим лицом языческий Владимир, явно сложены в позднейшие вре- мена. И потому Пушкин от предания только и воспользовался, что словом «солнце», приложенным к имени Владимира. По- жива небогатая! Во всем остальном его Владимир-солнце— пародия на какого-нибудь Карла Великого. Таковы же и Рус- лан, и Рогдай, и Фарлаф: действительность их, историческая и поэтическая, такой же точно пробы, как и действительность Финна, Наины, богатырской головы и Черномора. Пушкин с особенною радостью ухватился было за так называемого «вещего Баяна», поняв слово «баян» как нарицательное и рав- нозначительное словам: скальд, бард, менестрель, трубадур, миннезингер. В этом он разделял заблуждение всех наших сло- весников, которые, нашед в «Слове о пълку Игореве» вещего баяна, соловья старого времени, который, «аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу, серым вълком по земли, шизым орлом под облакы»,— заключили из этого, что Гомеры древней Руси назывались баянами. Что в древней Руси были свои песельники, сказочники, балагуры и прибауточники, так же, как и теперь в простом народе бывают 365
подобные,— в этом нет сомнения; но, по смыслу текста «Слова», ясно видно, что имя Баяна есть собственное, а отнюдь не нарицательное. Да и Баян «Слова» так неопределен и зага- дочен, что на нем нельзя построить даже и остроумных дога- док, на которые так щедры досужие антикварии, а тем менее можно заключить из него что-нибудь достоверное. И потому весь баян Пушкина — ни более, ни менее, как реторическад фраза. О прологе к «Руслану и Людмиле» действительно мож- но сказать: «Тут русский дух, тут Русью пахнет»; но этот про- лог явился только при втором издании поэмы, то есть через восемь лет после первого ее издания, стало быть, тогда, как Пушкин уже настоящим образом вник в дух народной рус- ской поэзии. Первые семнадцать стихов, которыми начинается «Руслан и Людмила», от стиха: «Дела давно минувших дней», до стиха: «И низко кланялись гостям», действительно пахнут Русью; но ими начинается и ими же и оканчивается русский дух всей этой поэмы; больше в ней его слыхом не слыхать, ви- дом не видать. Мы даже подозреваем, что не были ль эти сем- надцать счастливых стихов поводом к присочинению к ним всей поэмы... Как бы то ни было, только поэма эта — шалость силь- ного, еще незрелого таланта, который, кипя жаждою деятель- ности, схватился без разбора за первый предмет, мысль о ко- тором как-то промелькнула перед ним в веселый час. Весь тон поэмы — шуточный. Поэт не принимает никакого участия в созданных его фантазиею лицах. Он просто — чертил ара- бески и потешался их забавною странностию. Оттого, как сам Пушкин справедливо замечал впоследствии, она холодна.* В самом деле, в ней много грации, игривости, остроумия; есть живость, движение и еще больше блеска, но очень мало жара. В эпизоде о Финне проглядывает чувство; оно вспыхивает на минуту в воззвании Руслана к усеянному костьми полю, но это воззвание оканчивается несколько реторически. Всё осталь- ное холодно. Вообще «Руслан и Людмила» для двадцатых годов имела то же самое значение, какое «Душенька» Богдановича для се- мидесятых годов. Разумеется, велик перевес на стороне поэмы Пушкина и в отношении к превосходству времени и к превос- ходству таланта. Но наше время далеко впереди обеих этих эпох русской литературы, — и потому, если «Душеньку» теперь нет никакой возможности прочесть от начала до конца, по доброй воле, а не по нужде, которая может заставить про- честь и «Тилемахиду», то «Руслана и Людмилу» можно только перелистывать от нечего делать, но уже нельзя читать, как что-нибудь дельное. Ее литературно-историческое значение * Соч. А Пушкина, т. XI, стр. 226.х 366
гораздо важнее значения художественного. По своему содер- жанию и отделке она принадлежит к числу переходных пьес Пушкина, которых характер составляет подновленный клас- сицизм: в них Пушкин является улучшенным, усовершенство- ванным Батюшковым. В «Руслане и Людмиле», как мы уже сказали выше, нет ни признака романтизма; даже ощутителен недостаток поэзии, несмотря на всё изящество выражения и всю прелесть стиха, неслыханные до того времени. Скажем больше: даже со стороны формы, как ни много она выше обветшалых форм прежней поэзии,— есть звенья, соединяющие «Руслана и Людмилу» с прежнею школою поэзии: мы разумеем здесь употребление слов: брада, глава — и произвольное употребле- ние усеченных прилагательных, которых в поэме Пушкина найдется больше десятка. Словом, если б не недостаток само- мыслительности и не избыток привычки, так называемые классики того времени должны были бы торжествовать, как свою победу над так называвшимися тогда романтиками, по- явление «Руслана и Людмилы»,— на Пушкине сосредоточить все надежды своей партии, а истинного представителя роман- тизма, следовательно, самого опасного их врага, видеть в Жу- ковском. В самом деле, некоторые из них были как будто близки к этому взгляду. В «Вестнике Европы» 1824 г. один классик рассердился за то, что г. Верстовский, положивший на музыку «Черную шаль» Пушкина, назвал ее кантатою. «Почему (говорит бутырский классик) г. Верстовский возвел простую песню на степень кантаты? Такого ли содержания бывают кантаты собственно так называемые? Такими ли видим их у Драйдена, у Жан Батиста Руссо и у других поэтов знаме- нитых? (Хороши знаменитости — Драйден и Жан Батист Рус- со!) Истощив средства свои на страсти, бунтующие в душе без- вестного человека, что употребит он, когда нужно будет силою музыки возвысить значительность слов в тех кантатах, где исто- рические или мифологические, во многих отношениях нам известные и для всех просвещенных людей занимательные лица страдают или торжествуют?— В песне г-на Пушкина пред- ставляется нам какой-то молдаванин, убивший какую-то любимую им красавицу, которую соблазнил какой-то армя- нин. Достойно ли это того, чтобы искусный композитор изыс- кивал средства потрясать сердца слушателей, чтоб для песни тратил сокровища музыки? Не значит ли это воздвигнуть ог- ромный пьедестал для маленькой красивой куклы, хотя бы она сделана была на Севрской фабрике? Угадываю причины, побудившие г. Верстовского к сему подвигу, и знаю наперед один из ответов: „Г-н А. Пушкин принадлежит к числу перво- классных поэтов наших". Что касается до стихотворства, я сам отдаю ему совершенную справедливость; стихи его отменно 367
гладки, плавны, чисты; не знаю, кого из наших сравнить с ним в искусстве стопосложения; скажу более: г. Пушкин не охотник щеголять эпитетами, не бросается ни в сентимен- тальность, ни в таинственность, ни в надутость, ни в пусто- словие, он жив и стремителен в рассказе; употребляет слова в надлежащем их смысле; наблюдает умную соразмерность в разделении мыслей: всё это составляет внешнюю^) красоту его стихотворений. Где ж однако те качества, которые, по сло- вам Горация, составляют поэта? где mens divinior? где os magna sonaturum?»1 (№ 1, стр. 70 и 71)—Замечаете ли, что наш бутыр- ский критик видел кое-что в Пушкине, и, если не увидел всего, ему помешала привычка. Пушкин не любил щеголять эпите- тами, не бросался ни в сантиментальность, ни в таинственность, ни в надутость, ни в пустословие; он жив и стремителен в рас- сказе, употребляет слова в надлежащем их смысле, наблюдает умную соразмерность в разделении мыслей: всё это действи- тельно составляло неотъемлемые качества пушкинской поэзии и качества великие; но — видите ли — по мнению бутырского классика, это не больше, как внешняя (?) красота стихотворе- ний Пушкина, потому что где же в них mens divinior (божественное безумие, исступление, восторг), где os magna sonaturum?* А что такое разумели под этим наши псевдо- классические критики? Вот что: ...Кто занесу мне вечности расторг? Я вижу молний блеск! Я слышу с горня света И то, и то!..2 Прочтите всю превосходную сатиру Дмитриева «Чужой толк», и вы еще лучше поймете, что наши классики разумели под mens divinior. Хотя многие из первых произведений Пуш- кина (как, например, «Черная шаль», «Наполеон», «Андрей Шенье») не чужды декламации и реторической напряженности, но для наших классиков этого было мало; они не могли увидеть в Пушкине mens divinior,— так привыкли они к напыщенной шумихе одопений своего времени! Посмотрите, из чего хлопо- тали бедняжки: из названий, из слов — ода, кантата, песня и т. п. Мы сами слышали однажды, как глава классических кри- тиков, почтенный, умный и даровитый Мерзляков, сказал с кафедры: «Пушкин пишет хорошо, но, бога ради, не называй- те его сочинений поэмами!)) Под словом поэма классики привык- ли видеть что-то чрезвычайно важное. С кантатами их по- знакомили Драйден и Жан Батист Руссо: стало быть, то уже не кантата, что не было рабскою копиею с какой-нибудь кан- таты этих двух риторов-стихотворцев. И каким образом страсти * уста, возвещающие великое (латин.).— Ред. 368
безвестного человека могли быть предметом такого высокого рода поэзии, как кантата?— с них было бы за глаза довольно и нежной песенки, вроде «Стонет сизый голубочек»; ведь в залы входят только господа, а слуги остаются в передней! В то время высокий и священный сан человека не признавался ни за что, и человек считался ниже не только титулярного советника, но и простого канцеляриста. Как же можно было видеть равно- душно, что талантливый композитор тратит сокровища музыки на чувства какого-то армянина?.. А между тем бутырские классики были близки и к тому, чтобы увидеть в Жуковском истинного своего врага, как это можно заметить из следующих строк: Будучи одним из почитателей (но не слепых и раболепных) таланта нашего отличного стихотворца, В. А. Жуковского, я так же, как и прочие мои соотечественники, восхищался многими прекрасными его произведениями. Так, м. г. м., и я, хотя не имею чести быть орлиной породы, смел прямо смотреть на солнце, любовался блеском его и согре- вался живительною его теплотою до тех пор, пока западные, чужеземные туманы и мраки не обложили его и не заслонили свет его от слабых глаз моих, слабых, потому что не могут видеть света сквозь мрак и туман. Говоря языком общепонятным, я с восхищением читал и перечитывал «Певца во станс русских воинов», перевод Греевой элегии, «Людмилу», «Светлану», «Эолову арфу», многие места из «Двенадцати спящих дев» и разные другие стихотворения г-на Жуковского. Но с некоторого времени, когда имя его стало появляться под стихотворениями, в которых всё немецкое, кроме букв и слов,— восторг и удивление во мне уступили место сожалению о том, что стихотворец с такими превосходными даро- ваниями оставил красоты и приличия языка: оставил те средства, кото- рыми он усыновил русским Людмилу, Ахилла и столько других произве- дений словесности чужестранной... оставил, и для чего же? Чтобы ввести в наш язык обороты, блестки ума и беспонятную выспренность нынешних немцев стихотворцев-мистиков! Если первые баллады Жуковского по- родили толпу подражателей, которые только жалким образом его пере- дразнивали, не умея подражать красотам, рассыпанным щедрою рукою в прежних ею произведениях,— то мудрено ли, что теперь люди с посред- ственными дарованиями, или вовсе и без дарований, с жадностию по- дражают в нем тому, что находят по своим силам?.. Истинный талант должен принадлежать своему отечеству; человек, одаренный таковым талантом, если избирает поприщем своим словесность, должен воз- высить славу природного языка своего, раскрыть его сокровища и обога- тить оборотами и выражениями, ему свойственными; гений имеет даже право вводить новые, но не иноплеменные, и никогда не выпускать пз виду свойства и приличия языка отечественного («Вестник Европы» 1821, т. CXVII, стр. 19—21).1 Но и тут, ясно, привычка помешала увидеть дело так, как оно было: бутырский классик не видал романтизма в самых ультраромантических пьесах Жуковского, каковы: «Людмила», «Светлана», «Эолова арфа», «Двенадцать спящих дев», но уви- дел его в позднейших, лучших и по содержанию и по форме произведениях Жуковского. Подлинно, в младенческое время литературы и старцы поневоле бывают детьми... 24 ПОЛЯНСКИЙ, Т. VII OQQ
Восторги, возбужденные «Русланом и Людмилою», равно как и необыкновенный успех этой поэмы, несмотря на всю детскость ее достоинств и недостатков, гораздо естественнее и понятнее, чем яростные нападки на нее бутырских класси- ков. Не говоря уже о том, что всякая удачная новость ослеп- ляет глаза, в «Руслане и Людмиле» русская поэзия действи- тельно сделала огромный шаг вперед, особенно со стороны тех- нической. Все восхищались ее прекрасным языком, стихами, всегда легкими и звучными, а иногда и истинно поэтическими, грациозною шуткою, рассказом плавным, увлекательным, жи- вым и быстрым, всею этою игривою затейливостию, шаловли- востию и причудливостию арабесков в характерах и событиях, и никому не приходило в голову требовать от этой поэмы на- родности, к которой обязывалось ее заглавие и самое содержа- ние, естественности, поэтической мысли, вполне художественной отделки. Образца для нее не было на русском языке, а если и были прежде попытки в этом роде, то такие ничтожные, что сравнение с ними не могло бы сбавить цены с «Руслана и Люд- милы». У кого из прежних поэтов можно было найти стихи, подобные, например, этим: И вот невесту молодую Ведут на брачную постель; Огни погасли... и ночную Лампаду зажигает Лель. Свершились милые надежды, Любви готовятся дары; Падут ревнивые одежды На цареградские ковры... Вы слышите ль влюбленный шопот И поцелуев сладкий звук, И прерывающийся ропот Последней робости?.. Или: Или И слышно было, что Рог да я Тех вод русалка молодая На хладны перси приняла И, жадно витязя лобзая, На дно со смехом увлекла, И долго после, ночью темлой, Бродя близ тихих берегов, Богатыря призрак огромный Пугал пустынных рыбаков. Но прежде юношу ведут К великолепной русской бане.1 370
Уж волны дымные текут В ее серебряные чаны, И брызжут хладные фонтаны; Разостлан роскошью ковер; На нем усталый хан ложится; Прозрачный пар над ним клубится; Иотупя неги полный взор, Прелестные, полунагие, В заботе нежной и немой, Вкруг хана девы молодые Теснятся резвою толпой. Над рыцарем иная машет Ветвями молодых берез, И жар от них душистый пашет; Другая соком вешних роз Усталы члены прохлаждает И в ароматах потопляет Темнокудрявые власы. Восторгом витязь упоенный Уже забыл Людмилы пленной Недавно милые красы; Томится сладостным желаньем; Бродящий взор его блестит, И, полный страстным ожиданьем, Ом тает сердцем, он горит. Конечно, теперь смешно заблуждение людей того времени, которые в «Руслане и Людмиле» думали видеть поэтическое воссоздание народно-русского сказочного мира; но в двадца- тых годах, право, немудрено было, в первый раз читая такие стихи, до того увлечься ими, чтоб в описании какой-то небыва- лой фантастической бани увидеть великолепную русскую баню. Кому неизвестно великолепие наших бань, где в таком употреб- лении сок весенних роз, а ветви молодых берез прозаически назы- ваются вениками?.. Эпилог к «Руслану и Людмиле» исполнен элегической поэ- зии; но, как и пролог к этой же поэме, он, если не ошибаемся, был написан после ее; при ней же явился только во втором ее издании, в 1828 году.1 Потому ли, что изумительные успехи Пушкина и быстрый ход его распространяющейся славы слишком озадачили бутыр- ских критиков и классиков, или потому, что они уже сами начали привыкать к поэзии Пушкина,— только против «Кавказского пленника» уже почти совсем не было воплей, а, на- против, ему раздавались везде только хвалебные гимны. Даже 371 24*
в «Вестнике Европы» 1823 года была помещена похвальная критика этой поэме (вышедшей в 1822 году). Эта критика осо- бенно замечательна и в свое время весьма прославилась тем, что ее сочинитель, при всем своем старании и усердии, никак не мог догадаться, что сделалось с черкешенкою и что означают эти прекрасные поэтические стихи: Вдруг волны глухо зашумели, И слышен отдаленный стон... На дикий брег выходит он, Глядит назад... брега яснели И о пененные белели; Но нет черкешенки младой Ни у брегов, ни под горой... Всё мертво... на брегах уснувших Лишь ветра слышен легкий звук, И при луне в водах плеснувших Струистый исчезает круг...1 Такова была тогда привычка к прозаичности прежней поэзии, что слишком поэтический и по тому уже самому слишком ясный оборот назывался темным и неопределенным... Да, Пушкину предстоял подвиг — воспитать и развить в русском обществе чувство изящного,способность понимать художество,- и он вполне совершил этот великий подвиг!.. «Кавказский пленник» был принят публикою еще с боль- шим восторгом, чем «Руслан и Людмила», и, надо сказать, эта маленькая поэма вполне достойна была того приема, кото- рым ее встретили. В ней Пушкин явился вполне самим собою и вместе с тем вполне представителем своей эпохи: «Кавказ- ский пленник» насквозь проникнут ее пафосом. Впрочем, па- фос этой поэмы — двойственный: поэт был явно увлечен двумя предметами — поэтическою жизнию диких и вольных горцев, я потом — элегическим идеалом души, разочарованной жиз- нию. Изображение того и другого слилось у него в одну роскош- но-поэтическую картину. Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен рус- скою поэзиею,— и только в поэме Пушкина в первый раз рус- ское общество познакомилось с Кавказом, давно уже знакомым России по оружию. Мы говорим—в первый раз: ибо каких- нибудь двух строф, довольно прозаических, посвященных Дер- жавиным изображению Кавказа, и отрывка из послания Жуковского к Воейкову, посвященного тоже довольно про- заическому описанию (в стихах) Кавказа, слишком недоста- точно для того, чтоб получить какое-нибудь, хотя сколько- нибудь приблизительное понятие об этой поэтической 372
стороне. Мы верим, что Пушкин с добрым намерением вы- писал в примечаниях к своей поэме стихи Державина и Жуковского и с полною искренностию, от чистого сердца хвалит их; но тем не менее он оказал им через это слишком плохую услугу: ибо после его исполненных творческой жизни картин Кавказа никто не поверит, чтоб в тех выписках шло дело о том же предмете...1 Мы не будем выписывать из поэмы Пушкина картин Кавказа и горцев: кто не знает их наизуст? Скажем только, что, несмотря на всю незрелость таланта, кото- рая так часто проглядывает в «Кавказском пленнике», несмотря на слишком юношеское одушевление зрелищем гор и жизнию их обитателей,— многие картины Кавказа в этой поэме и те- перь еще не потеряли своей поэтической ценности. Принимаясь ;за «Кавказского пленника» с гордым намерением слегка пере- листовать его, вы незаметно увлекаетесь им, перечитываете его до конца и говорите: «Всё это юно, незрело и однако ж так хорошо!» Какое же действие должны были произвести на рус- скую публику эти живые, яркие, великолепно-роскошные кар- тины Кавказа при первом появлении в свет поэмы! С тех пор, с легкой руки Пушкина, Кавказ сделался для русских завет- ною страною не только широкой, раздольной воли, но и неис- черпаемой поэзии, страною кипучей жизни и смелых мечтаний! Муза Пушкина как бы освятила давно уже на деле существовав- шее родство России с этим краем, купленным драгоценною кро- вию сынов ее и подвигами ее героев. И Кавказ — эта колыбель поэзии Пушкина — сделался потом и колыбелью поэзии Лер- монтова... Как истинный поэт, Пушкин не мог описаний Кавказа вме- стить в свою поэму как эпизод кстати: это было бы слишком дидактически, а следовательно, и прозаически, и потому он тесно связал свои живые картины Кавказа с действием поэмы. Он рисует их не от себя, но передает их как впечатления и на- блюдения пленника — героя поэмы, и оттого они дышат особен- ною жизнию, как будто сам читатель видит их собственными глазами на самом месте. Кто был на Кавказе, тот не мог не удив- ляться верности картин Пушкина: взгляните, хотя с возвышен- ностей, при которых стоит Пятигорск, на отдаленную цепь гор,— и вы невольно повторите мысленно эти стихи, о которых вам, может быть, не случалось вспоминать целые годы: Великолепные картины! Престолы вечные снегов, Очам казались их вершины Недвижной цепью облаков, И в их кругу колосс двухглавыи, 373
В венце блистая ледяном, Эльбрус огромный, величавый, Белел на небе голубом.г Описания дикой воли, разбойнического героизма и домаш- ней жизни горцев — дышат чертами ярко верными. Но черке- шенка, особенно связывающая собою обе половины поэмы, есть лицо совершенно идеальное и только внешним образом верное действительности. В изображении черкешенки осо- бенно выказалась вся незрелость, вся юность таланта Пушкина в то время. Самое положение, в которое поставил поэт два глав- ные лица своей поэмы, черкешенку и пленника,— это положе- ние, наиболее пленившее публику, отзывается мелодрамою и, может быть, потому самому так сильно увлекло самого мо- щ лодого поэта. Но — такова сила истинного таланта!— при всей театральности положения, на котором завязан узел поэмы, при всей его бесцветности, в отношении к действительности,- в речах черкешенки и пленника столько элегической истины чувства, столько сердечности, столько страсти и страдания, что ничем нельзя оградиться от их обаятельного увлечении при самом ясном сознании в то же время, что на всем этом ле- жит печать какой-то детскости. С особенною силою действует на душу читателя сцена освобождения пленника черкешенкою и эти стихи: Пилу дрожащей взяв рукою, К его ногам она склонилась: Визжит железо под пилой, Слеза невольная скатилась — И цепь распалась и гремит...2 Чувство свободы борется в этой сцене с грустью по судьбе черкешенки: вы понимаете, что, исполненный этого чувства свободы, пленник не мог не предложить своей освободитель- нице того, в чем прежде так основательно и благородно отка- зывал ей; но вы понимаете также, что это только порыв, и что черкешенка, наученная страданием, не могла увлечься этим порывом. И, несмотря на всю грусть вашу о погибшей кра- савице, мученическая смерть "которой нарисована так поэти- чески, вы чувствуете, что грудь ваша дышит свободнее по мере того, как пленнику, в тумане, начинают сверкать русские штыки, а до его слуха доходят оклики сторожевых казаком. Но что же такое этот пленник? — Это вторая половина двой- ственного содержания и двойственного пафоса поэмы; этому лицу поэма обязана своим успехом не меньше, если не больше, чем ярким краскам Кавказа. Пленник — это верой того вре- 374
мени. Тогдашние критики справедливо находили в этом лицо и неопределенность и противоречивость с самим собою, кото- рые делали его как бы безличным; но они не понкли, что через это-то именно характер пленника и возбудил собою такой восторг в публике.1 Молодые люди особенно были восхищены им, потому что каждый видел в нем, более или менее, свое собствен- ное отражение. Эта тоска юношей по своей утраченной юности, это разочарование, которому не предшествовали никакие оча- рования, эта апатия души во время ее сильнейшей деятельности, это кипение крови при душевном холоде, это чувство пресыщения, последовавшее не за роскошным пиром жизни, а сменившее собою голод и жажду, эта жажда деятельности, проявляющаяся в совершенном бездействии и апатической лени, словом, эта ста- рость прежде юности, эта дряхлость прежде силы, всё это — черты героев нашего времени со времен Пушкина. Но не Пушкин родил или выдумал их: он только первый указал на них, пото- му что они уже начали показываться еще до него, а при нем их было уже много. Они — не случайное, но необходимое, хотя и печальное явление. Почва этих жалких пустоцветов не поэзия Пушкина или чья бы то ни было, но общество. Это оттого, что общество живет и развивается как всякий индивидуум: у него ость свои эпохи младенчества, отрочества, юношества, воз- мужалости, а иногда — и старости. Поэзия русская до Пушкина была отголоском, выражением младенчества русского обще- ства. И потому это была поэзия до наивности невинная: она гремела одами на иллюминации, писала нежные стишки к ми- лым и была совершенно счастлива этими идиллическими заня- тиями. Действительностию ее была — мечта, а потому ее дей- ствительность была самая аркадская, в которой невинное блея- ние барашков, воркование голубков, поцелуи пастушков л пастушек и сладкие слезы чувствительных душ прерывались только не менее невинными возгласами: пою, или: о ты, священна добродетель! и т. п. Даже романтизм того времени был так на- ивно невинен, что искал эффектов на кладбищах и пересказы- вал с восторгом старые бабьи сказки о мертвецах, оборотнях, ведьмах, колдуньях, о деве, за ропот на судьбу заживо уве- ренной мертвым женихом в могилу,2 и тому подобные невинные пустяки. В трагедии тогдашняя поэзия очень пристойно выпля- сывала чинный менуэт, делая из Донского какого-то крикуна в римской тоге.8 В комедии она преследовала именно те пороки и недостатки общества, которых в обществе не было, и не дотро- гивалась именно до тех, которыми оно было полно,— так что комедии Фонвизина являются, в этом отношении, какими-то исключениями из общего правила. В сатире тогдашняя поэзия нападала скорее на пороки древнегреческого и римского или старофранцузского общества, чем русского. Невинность была 375
всесовершеннейшая, а оттого, разумеется, эта поэзия была и нравственною в высшей степени. Общество пило, ело, весе- лилось. По рассказам наших стариков, тогда не по-нынешнему умели веселиться, и перед неутомимыми плясунами тогдашнего времени самые задорные нынешние танцоры — просто старики, которые похоронным маршем выступают там, где бы надо было вывертывать ногами и выстукивать каблуками так, чтоб пол трещал и окна дрожали. Быть безусловно счастливым — это привилегия младенчества. Младенец играет жизнию,— пле- щется в ее светлой волне и безотчетно любуется брызгами, ко- торые производят его резвые движения; он всем восхищается, всё находит лучшим, нежели оно есть на самом деле,— и если ему скоро надоедает одна игрушка, то так же скоро пленяет его другая. Не таков ужо возраст отрочества — переход от детства к юношеству. Правда, и тут человек всё еще играет в игрушки, но уже не те его игрушки; меняя их одна на другую, он уже сравнивает их с своим идеалом, и ему грустно, когда он не находит осуществления своего неопределенного желания, в котором сам себе не может дать отчета. Лишение игрушки — для него горе, ибо оно есть уже утрата надежды, потеря сердца. С юношеством эта жизнь сердца и ума вспыхивает полным пламенем, и страсти вступают в борьбу с сомнением. Тут много радостей, но столько же, если не больше, и горя: ибо полное счастие только в непосредственности бытия; отрочество есть начало пробуждения, а юность полное пробуждение сознания, корень которого всегда горек; сладкие же плоды его — для бу- дущих поколений, как богатое и выстраданное наследие от предков потомкам... «Кавказский пленник» Пушкина застал общество в периоде его отрочества и почти на переходе из отрочества в юноше- ство. Главное лицо его поэмы было полным выражением этого состояния общества. И Пушкин был сам этим пленником, но только на ту пору, пока писал его. Осуществить в творческом произведении идеал, мучивший поэта, как его собственный недуг,— для поэта значит навсегда освободиться от него. Это же лицо является и в следующих поэмах Пушкина, но уже не таким, как в «Кавказском пленнике»: следя за ним, вы беспре- станно застаете его в новом моменте развития и видите, что оно движется, идет вперед, делается сознательнее, а потому и интереснее для вас. Тем-то Пушкин, как великий поэт, и отли- чался от толпы своих подражателей, что, не изменяя сущности своего направления, всегда крепко держась действительности, которой был органом, всегда говорил новое, между тем как его подражатели и теперь еще хриплыми голосами допевают свои старые и всем надоевшие песни. В этом отношении «Кав- казский пленник» есть поэма историческая. Читая ее, вы чув- 376
отвуете, что она могла быть написана только в известное время, и под этим условием она всегда будет казаться прекрасною. Если б в наше время даровитый поэт написал поэму в духе и тоне «Кавказского пленника»,— она была бы безусловно ничтож- нейшим произведением, хотя бы в художественном отношении и далеко превосходила пушкинского «Кавказского пленника», который, в сравнении с нею, всё бы остался так же хорош, как и. без нее. Лучшая критика, какая когда-либо была написана на «Кав- казского пленника», принадлежит самому же Пушкину. В статье его «Путешествие в Арзрум»находятся следующие слова, написанные им через семь лет после издания «Кавказского плен- ника»: «Здесь нашел я измаранный список „Кавказского плен- ника", и, признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Всё это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно». Не знаем, к какому времени относится следующее суж- дение Пушкина о «Кавказском пленнике», но оно очень инте- ресно, как факт, доказывающий, как смело умел Пушкин смо- треть на свои произведения: «„Кавказский пленник"— первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил; он был принят лучше всего,что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам. Но зато Н. и А. Р. и я, мы вдоволь над ним посмеялись» (т. XI, стр. 227). * Слова: характер, с которым я насилу сладил, особенно замечательны: они показывают, что поэт силился изобразить вне себя (объек- тировать) настоящее состояние своего духа, и потому самому не мог вполне этого сделать. В художественном отношении «Кавказский пленник» при- надлежит к числу тех произведений Пушкина, в которых он является еще учеником, а не мастером поэзии. Стихи прекра- сны, исполнены жизни, движения, много поэзии; но еще нет художества. Содержание всегда бывает соответственно форме, и наоборот: недостатки одного тесно связаны с недостатками другой, и наоборот. В отделке стихов «Кавказского пленника» заметно еще, хотя и меньше, чем в «Руслане и Людмиле», влияние старой школы. Случаются неточные выражения, как, например, в стихе: «Удары шашек их жестоких», или «Где обнял грозное страданье»; попадаются слова: глава, младой, власы. Вступление несколько тяжеловато, как и в «Бахчи- сарайском фонтане»; но слабых стихов вообще мало, а оборотов прозаических почти совсем нет; поэзия выражения почти везде необыкновенно богата. Как факт для сравнения поэзии Пушкина вообще с предшествовавшею ему поэзиею, укажем на то, как поэтически выражено в «Кавказском пленнике» самое прозаическое понятие, что черкешенка учила пленника языку ее родины: 377
С поясной речию сливает Очей и знаков разговор; Поет ему и песни гор, \\ песни Грузии счастливой, И памяти нетерпеливой Передает язык чужой.1 Некоторые выражения исполнены мысли и многие места отли- чаются поразительною верностью действительности времени, которого певцом и выразителем был поэт. Пример того и дру- гого представляют эти прекрасные стихи: Людей и свет изведал он, Узнал неверной жизни цену, В сердцах друзей нашед измену, В мечтах любви — безумный сои, Наскуча жертвой быть привычной Давно презренной суеты, И неприязни двуязычной, И. простодушной клеветы, Отступник света, друг природы, Покинул он родной предел II в край далекий полетел С веселым призраком свободы. В этих немногих стихах слишком много сказано. Это крат- кая, но резко характеристическая картина пробудившегося со- знания общества в лице одного из его представителей.Проснулось сознание — и всё, что люди почитают хорошим по привычке, тяжело пало на душу человека, и он в явной вражде с окружаю- щею его действительности]», в борьбе с самим собою; недоволь- ный ничем, во всем видя призраки, он летит вдаль за новым призраком, за новым разочарованием... Сколько мысли в вы- ражении: «быть жертвою простодушной клеветы»! Ведь кле- вета не всегда бывает действием злобы: чаще всего она бывает плодом невинного желания рассеяться занимательным разго- вором, а иногда и плодом доброжелательства и участия столь же искреннего, сколько и неловкого. И всё это поэт умел вы- разить одним смелым эпитетом! Таких эпитетов у Пушкина много, и только у него одного впервые цачали являться такие эпитеты! По мнению Пушкина, «Бахчисарайский фонтан» слабее «Кавказского пленника»: с этим нельзя вполне согласиться.2 В «Бахчисарайском фонтане» (вышедшем в 1824 году) заметен значительный шаг вперед со стороны формы: стих лучше, поэзия роскошнее, благоуханнее. В основе этой поэмы лежит мысль до того огромная, что она могла бы быть под силу только вполне 378
развившемуся и возмужавшему таланту: очень естественно, что Пушкин не совладал с нею и, может быть, оттого-то и был к ней уже слишком строг. В диком татарине, пресыщенном гаремною любовию, вдруг вспыхивает более человеческое и высокое чувство к женщине, которая чужда всего, что состав- ляет прелесть ода лыки1 и что может пленять вкус азиатского варвара. В Марии — всё европейское, романтическое: это — дева средних веков, существо кроткое, скромное, детски бла- гочестивое. И чувство, невольно внушенное ею Гирею, есть чув- ство романтическое, рыцарское, которое перевернуло вверх дном татарскую натуру деспота-разбойника. Сам не понимая как, почему и для чего, он уважает святыню этой беззащит- ной красоты, он — варвар, для которого взаимность женщины никогда не была необходимым условием истинного наслажде- ния,— он ведет себя в отношении к ней почти так, как паладин чзредних веков: Гирей несчастную щадит: Ее унынье, слезы, стоны Тревожат хана краткий coir, И для нее смягчает он Гарема строгие законы. Угрюмый сторож ханских жен Ни днем, ни ночью к ней не входит; Рукой заботливой не он На ложе сна ее возводит; Не смеет устремиться к ней Обидный взор его очей; Она в купальне потаенной Одна с невольницей своей; Сам хан боится девы пленной Печальный возмущать покой; Гарема в дальнем отдаленье Позволено ей жить од юй: И, мнится, в том уединенье Сокрылся некто неземной. Большего от татарина нельзя и требовать. Но Мария была убита ревнивою Заремою, нет и Заремы: она Гарема стражами немыми В пучину вод опущена. В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье!2 379
Смертию Марии не кончились для хана муки неразделенной любви: Дворец угрюмый опустел, Его Гирей опять оставил; С толпой татар в чужой предел Он злой набег опять направил; Он снова в бурях боевых Несется мрачный, кровожадный: Но в сердце хана чувств иных Таится пламень безотрадный. Он часто в сечах роковых Подъем лет саблю, и с размаха Недвижим остается вдруг, Глядит с безумием вокруг, Бледнеет, будто полный страха, И что-то шепчет, и порой Горючи слезы льет рекой. Видите ли: Мария взяла всю жизнь Гирея; встреча с нею была для него минутою перерождения, и если он от нового, не- ведомого ему чувства, вдохнутого ею, еще не сделался челове- ком, то уже животное в нем умерло, и он перестал быть тата- рином, comme il faut.* Итак, мысль поэмы — перерождение (если не просветление) дикой души через высокое чувство любви. Мысль великая и глубокая! Но молодой поэт не спра- вился с нею, и характер его поэмы в ее самых патетических местах является мелодраматическим. Хотя сам Пушкин нахо- дил, что «сцена Заремы с Мариею имеет драматическое досто- инство» (т. XI, стр. 227 и 228), тем не менее ясно, что в этом драматизме проглядывает мелодраматизм. В монологе Заремы есть эта аффектация, это театральное исступление страсти, в которые всегда впадают молодые поэты и которые всегда вос- хищают молодых людей. Если хотите, эта сцена обнаружила тогда сильные драматические элементы в таланте молодого поэта, но не более, как элементы, развития которых следовало ожидать в будущем. Так в эффектной картине молодого худож- ника опытный взгляд знатока видит несомненный залог буду- щего великого живописца, несмотря на то, что картина сама по себе немного стоит; так молодой даровитый трагический ак- тер не может скрыть криком и резкостию своих жестов избыт- ка огня и страсти, которые кипят ъ его душе, но для выражения которых он не выработал еще простой и естественной манеры. И потому мы гораздо больше согласны с Пушкиным касатель- но его мнения насчет стихов: «Он часто в сечах роковых» и пр. * как должно, как подобает {франц.).— Ред. 380
Вот что говорит он о них: «А. Р. хохотал над следующими сти- хами» (NB: мы выписали их выше). «Молодые писатели во- обще не умеют изображать физические движения страстей, tdx герои всегда содрогаются, хохочут дико, скрежещут зуба- ми и проч. Всё это смешно, как мелодрама» (т. XI, стр. 228).2 Несмотря на то, в поэме много частностей обаятельно пре- красных. Портреты Заремы и Марии (особенно Марии) пре- лестны, хотя в них и проглядывает наивность несколько юно- шеского одушевления. Но лучшая сторона поэмы — это опи- сания, или, лучше сказать, живые картины мухаммеданского Крыма: они и теперь чрезвычайно увлекательны. В них нет этого элемента высокости, который так проглядывает в «Кав- казском пленнике» в картинах дикого и грандиозного Кавказа. Но они непобедимо очаровывают этою кроткою и роскошною поэзиею, которыми запечатлена соблазнительно-прекрасная природа Тавриды: краски нашего поэта всегда верны мест- ности. Картина гарема, детские, шаловливые забавы ленивой и уныло-однообразной жизни одалык, татарская песня — всё это и теперь еще так живо, так свежо, так обаятельно! Что за роскошь поэзии, например, в этих стихах: Настала ночь; покрылись тенью Тавриды сладостной поля; Вдали под тихой лавров сенью Я слышу пенье соловья; За хором звезд луна восходит; Она с безоблачных небес На долы, на холмы, на лес Сиянье томное наводит. Покрыты белой пеленой, Как теии легкие мелькая, По улицам Бахчисарая, Из дома в дом, одна к другой, Простых татар спешат супруги Делить вечерние досуги. Описание евнуха, прислушивающегося подозрительным слу- хом к малейшему шороху, как-то чудно сливается с картиною этой фантастически прекрасной природы, и музыкальность стихов, сладострастие созвучий нежат и лелеют очарованное ухо читателя: Но всё вокруг него молчит;2 Одни фонтаны сладкозвучны Из мраморной темницы бьют, И с милой розой неразлучны Во мраке соловьи поют... 381
Здесь даже неправильные усечения не портят стихов.. И какою истинно лирическою выходкою, исполненною пафоса,. замыкаются эти роскошно-сладострастные картины волшебной природы Востока: Как милы темные красы Ночей роскошного востока! Как сладко льются их часы Для обожателей пророка! Какая нега в их домах, В очаровательных садах, В тиши гаремов безопасных, Где под влиянием луны Всё полно тайн и тишины И вдохновений сладострастных! При этой роскоши и невыразимой сладости поэзии, кото- рыми так полон «Бахчисарайский фонтан», в нем пленяет еще эта легкая, светлая грусть, эта поэтическая задумчивостьг навеянная на поэта чудно-прозрачными и благоуханными но- чами Востока, и поэтическою мечтою, которую возбудило в нем предание о таинственном фонтане во дворце Гиреев. Опи- сание этого фонтана дышит глубоким чувством: Есть надпись: едкими годами Еще не сгладилась она. За чуждыми ее чертами Журчит во мраморе вода И каплет хладными слезами, Не умолкая никогда. Так плачет мать во дни печали О сыне, падшем на войне. Младые девы в той стране Преданье старины узнали, И мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали. Следующие стихи (до конца) составляют превосходнейший музыкальный финал поэмы; словно resume, они сосредоточивают в себе всю силу впечатления, которое должно оставить в душе читателя чтение целой поэмы: в них и роскошь поэтических красок и легкая, светлая отрадно-сладостная грусть, как бы навеянная немолчным журчанием Фонтана слез и представив- шая разгоряченной фантазии поэта таинственный образ мель- кавшей летучею тенью женщины... Гармония последних два- дцати стихов упоительна: 382
Поклонник муз, поклонник мира, Забыв и славу и любовь, О, скоро вас увижу вновь, Брега веселые Салгира! Приду на склон приморских гор, Воспоминаний тайных полный, И вновь таврические волны Обрадуют мой жадный взор. Волшебный край, очей отрада! Всё живо там: холмы, леса, Янтарь и яхонт винограда, Долин приютная краса, И струй, и тополей прохлада; Всё чувство путника манит, Когда, в час утра безмятежной, В горах, дорогою прибрежной, Привычный конь его бежит, И зеленеющая влага Пред ним и блещет и шумит Вокруг утесов Аю-дага... Вообще «Бахчисарайский фонтан» — роскошно-поэтическая мечта юноши, и отпечаток юности лежит равно п на недостатках его и на достоинствах. Во всяком случае это — прекрасный благоухающий цветок, которым можно любоваться безотчетно и бестребовательно, как всеми юношескими произведениями, в которых полнота сил заменяет строгую обдуманность кон- цепции, а роскошь щедрою рукою разбросанных красок — строгую отчетливость выполнения. Теперь нам предстоит говорить о поэме, которая была пово- ротным кругом уже созревавшего таланта Пушкина на путь истинно художественной деятельности: это —«Цыганы». В «Ру- слане и Людмиле» Пушкин является даровитым и шаловливым учеником, который во время класса, украдкою от учителя, чертит затейливые арабески, плоды его причудливой и резвой фантазии; в «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане» это — молодой поэт, еще неопытными пальцами пробующий извлекать из музыкального инструмента самобытные звуки, плоды первых, горячих вдохновений; но в «Цыганах» он — уже художник, глубоко вглядывающийся в жизнь и мощно владею- щий своим талантом. «Цыганами» открывается средняя эпоха его поэтической деятельности, к которой мы причисляем еще «Евгения Онегина» (первые шесть глав), «Полтаву», «Графа Нулина», так же, как с «Бориса Годунова» начинается послед- няя, высшая эпоха его вполне возмужавшей художнической деятельности, к которой мы причисляем и все поэмы, после 383
его смерти напечатанные.х В следующей статье мы рассмотрим «Цыган», «Полтаву», «Евгения Онегина»2 и «Графа Нулина», а эту статью заключим взглядом на «Братьев разбойников», маленькую поэмку, которую, по многим отношениям, считаем престранным явлением. На первом издании «Цыган», вышедшем в 1827 году, выстав- лено в заглавии: писано в 1824 году; то же самое выставлено и в заглавии вышедших в 1827 же году «Братьев разбойников», которые первоначально были напечатаны в одном альманахе 1825 года.3 Стало быть, обе эти поэмы написаны Пушкиным в один год. Это странно, потому что их разделяет неизмеримое пространство: «Цыганы» — произведение великого поэта, а «Братья разбойники» — не более, как ученический опыт. В них всё ложно, всё натянуто, всё мелодрама, и ни в чем нет истины, отчего эта поэма очень удобна для пародий.4 Будь она напи- сана в одно время с «Русланом и Людмилою» — она была бы удивительным фактом огромности таланта Пушкина, ибо в ней стихи бойки, резки и размашисты, рассказ живой и стремитель- ный. Но как произведение, современное «Цыганам», эта поэма — неразгаданная вещь. Ее разбойники очень похожи на Шилле- ровых удальцов третьего разряда из шайки Карла Моора, хотя по внешности события и видно, что оно могло случиться только в России. Язык рассказывающего повесть своей жизни разбой- ника слишком высок для мужика, а понятия слишком низки для человека из образованного сословия: отсюда и выходит декламация, проговоренная звучными и сильными стихами. Грезы больного разбойника и монологи, обращаемые им в бреду к брату,— решительная мелодрама. Поэмка бедна даже поэ- зиею, которою так богато всё, что ни выходило из-под пера Пушкина, даже «Руслан и Людмила». Есть в «Братьях разбой- никах» даже плохие стихи и прозаические обороты, как, напри- мер: «Меж ними зрится и беглец», «Нас друг ко другу прико- вали».
СТАТЬЯ СЕДЬМАЯ1 Поэмы: «Цыганы», «Полтава», «Граф Нулин», «Цыганы» были приняты с общими похвалами; но в этих похвалах было что-то робкое, нерешительное. В новой поэме Пушкина подозревали что-то великое, но не умели понять, в чем оно заключалось, и, как обыкновенно водится в таких слу- чаях, расплывались в восклицаниях и не жалели знаков удивле- ния. Так поступили журналисты; публика была прямодушнее и добросовестнее. Мы хорошо помним это время, помним, как многие были неприятно разочарованы «Цыганами» и говорили, что «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан» гораздо выше новой поэмы. Это значило, что поэт вдруг перерос свою публику и одним орлиным взмахом очутился на высоте, недо- ступной для большинства. В то время, как он уже сам беспо- щадно смеялся над первыми своими поэмами, его добродушные поклонники еще бредили пленником, черкешенкою, Заремою, Мариею, Гиреем, братьями-разбойниками, и только по какой-то робости похваливали «Цыган», или боясь ©компрометировать себя, как образованных судей изящного, или детски восхищаясь песнию Земфиры и сценою убийства. Явный знак, что Пушкин уже перестал быть выразителем нравственной настроенности современного ему общества и что отселе он явился уже воспи- тателем будущих поколений. Но поколения возникают и обра- зуются не днями, а годами, и потому Пушкину не суждено было дождаться воспитанных его духом поколений — своих истин- ных судей. «Цыганы» произвели какое-то колебание в быстро возраставшей до того времени славе Пушкина; но после «Цыган» каждый новый успех Пушкина был новым его падением,— и «Полтава», последние и лучшие две главы «Онегина», «Борис Годунов» были приняты публикою холодно, а некоторыми журналистами с ожесточением и с оскорбительными криками безусловного неодобрения. Перелистуйте журналы того времени и прочтите, что пи- сано было в них о «Цыганах»: вы удивитесь, как можно было так мало сказать о столь многом! Тут найдете только о Байроне, о цыганском племени, о небезгрешности ремесла — водить 25 Белинский, т. VII оок
медведя, об успешном развитии таланта певца Руслана и Люд- милы, удивление к действительно удивительным частностям поэмы, нападки на будто бы греческий стих: «И от судеб защиты нет», осуждение будто бы вялого стиха: «И с камня на траву свалился»,— и многое в этом роде; но ни слова, ни намека на идею поэмы.1 А между тем поэма заключает в себе глубокую идею/которая большинством была совсем не понята, а немногими людьми, радушно приветствовавшими поэму, была понята ложно,— что особенно и расположило их в пользу нового произведения Пушкина. И последнее очень естественно: из всего хода поэмы видно, что сам Пушкин думал сказать не то, что сказал в саа- мом деле. Это особенно доказывает, что непосредственно твор- ческий элемент в Пушкине был несравненно сильнее мыслитель- ного, сознательного элемента, так что ошибки последнего, как бы без ведома самого поэта, поправлялись первым, и внутрен- няя логика, разумность глубокого поэтического созерцания сама собою торжествовала над неправильностью рефлексий поэта. Повторяем: «Цыганы» служат неопровержимым дока- зательством справедливости нашего мнения. Идея «Цыган» вся сосредоточена в герое этой поэмы — Алеко. А что хотел Пуш- кин выразить этим лицом?— Не трудно ответить: всякий, даже с первого, поверхностного взгляда на поэму, увидит, что в Алеко Пушкин хотел показать образец человека, который до того проникнут сознанием человеческого достоинства, что в об- щественном устройстве видит одно только унижение и позор этого достоинства, и потому, прокляв общество, равнодушный к жизни Алеко в дикой цыганской воле ищет того, чего не могло дать ему образованное общество, окованное предрассудками и приличиями, добровольно закабалившее себя на унизитель- ное служение идолу золота. Вот что хотел Пушкин изобразить в лице своего Алеко; но успел ли он в этом, то ли именно изобра- зил он? — Правда, поэт настаивает на этой мысли и, видя, что поступок Алеко с Земфирою явно ей противоречит, свали- вает всю вину на «роковые страсти, живущие и под разодран- ными шатрами», и на «судьбы, от которых нигде нет защиты». Но весь ход поэмы, ее развязка и особенно играющее в ней важ- ную роль лицо старого цыгана неоспоримо показывают, что. желая и думая из этой поэмы создать апофеозу Алеко как по- борника прав человеческого достоинства, поэт — вместо этого сделал страшную сатиру на него и на подобных ему людей, изрек над ними суд неумолимо-трагический и вместе с тем горько-иронический. Кому не случалось встречать в обществе людей, которые из всех сил бьются прослыть так называемыми «либералами» и которые достигают не более, как незавидного прозвища жал- 386
ких крикунов? Эти люди всегда поражают наблюдателя самым простодушным, самым комическим противоречием своих слов с поступками. Много можно было бы сказать 66 этих людях характерического, чем так резко отличаются они от всех других людей; но мы предпочитаем воспользоваться здесь чужою, уже готовою характеристикою, которая соединяет в себе два драгоценные качества — краткость и полноту: мы говорим об этих удачных стихах покойного Дениса Давыдова: А глядишь — наш Мирабо Старого Гаврила, За измятое жабо, Хлещет в ус да в рыло; А глядишь — наш Лафаэт, Брут или Фабриций, Мужичков под пресс кладет Вместе с свекловицей. г Такие люди, конечно, смешны, и с них довольно легонького водевиля или сатирической песенки, ловко сложенной Давы- довым; но поэмы они не стоят. Никак нельзя сказать, чтоб Алеко Пушкина был из этих людей, но и нельзя также сказать, чтоб он не был им сродни. Великая мысль является в действитель- ности двойственно — комически и трагически, смотря по лич- ным качествам людей, в которых она выражается. Дурная страсть в человеке ничтожном или забавна, как глупость, или отвратительна, как мерзость; дурная страсть в человеке с характером и умом ужасна; первая наказывается хохотом или презрением, смешанным с омерзением; вторая служит для людей трагическим уроком, потрясающим душу. Вот почему для первой довольно легонького водевиля или сатирической песенки, много уже, если комедии; для второй нужна сатира Барбье, и ее не погнушается даже трагедия Шекспира. Глупец, который корчит из себя Мирабо, есть не что иное, как малень- кий эгоизм, который не любит для себя тех самых стеснительных форм, которыми любит душить других. Дайте этому эгоизму огромный объем, придайте к нему большой ум, сильные страсти, способность глубоко понимать и чувствовать всякую истину, пока она не противоречит ему,— и перед вами весь Алеко, такой, каким создал его Пушкин. Не страсти погубили Алеко! «Страсти» — слишком неопределенное слово, пока вы не назо- вете их по именам: Алеко погубила одна страсть, и эта страсть — эгоизм! Проследите за Алеко в развитии целой поэмы, и вы уви- дите, что мы правы. Приведя встреченного за холмом, подле цыганского табора, Алеко, Земфира говорит своему отцу, между прочим:
Он хочет быть/ как мы, цыганом; Его преследует закон. В этих словах Алеко является еще только таинственным, загадочным лицом, не более; для беспристрастной наблюда- тельности он еще не может показаться ни преступником, вслед- ствие эгоизма, ни жертвою несправедливого гонения, и только мелкий либерализм, в своей поверхностности, готов сразу при- нять его за мученика идеи. Но вот табор снялся; Алеко уныло смотрит ца опустелое поле и не смеет растолковать себе тай- ной причины своей грусти. Он наконец волен, как божия птич- ка, солнце весело блещет над его головою; о чем же его тоска? Поэт пророчит ему, что страсти, некогда так свирепо игравшие им, только на время присмирели в его измученной груди, и что скоро они снова проснутся... Опять страсти! но какие же? А вот увидим... Может быть, Алеко только внешним образом, по чувству досады, разорвал связи с образованным обществом, и ему тяжка исполненная лишений дикая воля бедного бродящего племени, ибо, как мудро заметил ему старый цыган, ... не всегда мила свобода Тому, кто к неге приучен. Нет! черноокая Земфира заставила его полюбить эту жизнь, в которой Всё скудно, дико, всё нестройно; Но всё так живо-неспокойно, Так чуждо мертвых наших нег, Так чуждо этой жизни праздной, Как песнь рабов однообразной. И когда Земфира спросила его, не жалеет ли он о том, что навсегда бросил,— Алеко отвечает: О чем жалеть? Когда б ты знала, Когда бы ты воображала Неволю душных городов! Там люди в кучах, за оградой Не дышат утренней прохладой, Ни вешним запахом лугов, Любви стыдятся, мысли гонят, Торгуют волею своей. Главы пред идолами клонят И просят денег да цепей.х 388
Что бросил я? Измен волненье, Предрассуждений приговор, Толпы безумное гоненье Или блистательный позор. Какой энергический, полный мощного негодования голос! какая пламенная, вся проникнутая благородным пафосом речь! С какою неотразимою силою увлекает душу это пророче- ски-обвинительное, страшным судом гремящее слово! Прислу- шиваясь к нему, не можешь не верить, чтоб человек, обладаю- щий такою силою жечь огнем уст своих, не был существом высшего разряда,— существом, исполненным светлого разума и пламенной любви к истине, глубокой скорби об унижении человечества... Вы видите в нем героя убеждения, мученика высших, недоступных толпе откровений... Как высоко стоит он над этою презренною толпою,, которую так нещадно поражает громом своего благородного негодования!.. Но здесь-то и скры- вается великий урок для оценки истинного достоинства; здесь- то и можно видеть, как легко быть героем на счет чужих поро- ков, заблуждений и слабостей и как мудрено быть героем на свой собственный счет,— как всякого должно судить не по од- ним словам его, но если по словам, то не иначе, как подтвер- жденным делами. Изречь энергическое, полное благородного негодования проклятие не только на какое-нибудь общество или какой-нибудь нйрод, но и на целое человечество гораздо легче, нежели самому поступить справедливо в собственном своем деле. И потому изрекать анафему так же не всякий имеет право, как и изрекать благословение; это могут только прияв- шие свыше власть и посвящение. Как поучать других имеет право только знающий сам то, чему берется поучать,— так и предписывать другим пути практической мудрости и спра- ведливости может только тот, кто сам уже твердою стопою привык ходить по этим путям. Слово само по себе — не более, как звук пустой: оно важно только как выражение мысли; а мысль сама по себе — не более, как призрак чего-то разум- ного и прекрасного: она важна лишь как идеальная сущность действительности. Всё, что не подходит под мерку практиче- ского применения,— ложно и пусто. Вот почему необходимо должно обращать внимание не только на то, действительно ли истинно сказанное, но и на то, кем оно сказано. По этой же причине в устах призванных и посвященных иногда и старые истины получают новую форму и новую силу убеждения, как будто бы они были сказаны в первый раз; а в устах людей, самовольно принимающих на себя обязанность учителей, иногда и новые, оригинально выраженные мысли пропадают без действия, как будто истертые общие места... 389
Обратимся к А#еко. Наконец, доходит дело и до страстей, появление которых поэт так значительно, таким угрожающим образом предсказывал. Сердцем Алеко одолевает ревность... Эта страсть свойственна или людям по самой натуре эгоисти- ческим, или людям не развитым нравственно. Считать ревность необходимою принадлежностью любви — непроститедребе* за- блуждение. Человек нравственно развитый любит спокойно, уверенно, потому что уважает предмет любви своей (любовь без уважения для него невозможна). Положим, что он заме- чает к себе охлаждение со стороны любимого предмета, какая бы ни была причина этого охлаждения из исчисленных поэтом: Кто устоит против разлуки, Соблазна новой красоты, Против усталости и скуки Иль своенравия мечты?*■ Это охлаждение заставит его страдать, потому что любя- щее сердце не может не страдать при потере любимого сердца; но он не будет ревновать. Ревность без достаточного основания есть болезнь людей ничтожных, которые не уважают ни самих себя, ни своих прав на привязанность любимого ими предмета; в ней выказывается мелкая тирания существа, стоящего на сте- пени животного эгоизма. Такая ревность невозможна для чело- века нравственно развитого; но таким же точно образом невоз- можна для него и ревность на достаточном основании, ибо такая ревность непременно предполагает мучения подозритель- ности, оскорбления и жажды мщения. Подозрительность совер- шенно излишня для того, кто может спросить другого о пред- мете подозрения с таким же ясным взором, с каким и сам отве- тит на подобный вопрос. Если от него будут скрываться, то любовь его перейдет в презрение, которое если не избавит его от страдания, то даст этому страданию другой характер и сокра- тит его продолжительность; если же ему скажут, что его более не любят,— тогда муки подозрения тем менее могут иметь смысл. Чувство оскорбления для такого человека также невозможно, ибо он знает, что прихоть сердца, а не его недостатки причиною потери любимого сердца, и что это сердце, перестав любить его, не только не перестало его уважать, но еще сострадает, как друг, его горю, и винит себя, не будучи в сущности вино- вато. Что касается до жажды мщения,— в этом случае она была бы понятна только как выражение самого животного, самого грубого и невежественного эгоизма, который невозможен для человека нравственно развитого. И за что тут мстить?— За то, что любившее вас сердце уже не бьется любовию к вам! Но разве любовь зависит от воли человека и покоряется ей? 390
И разве не случается, что сердце, охладевшее к вам, не терзается сознанием этого охлаждения, словно тяжкою виною, страшным преступлением? Но не помогут ему ни слезы, ни £тоны, ни само- обвинения, и тщетны будут все усилия его заставить ч^ебя любить вас попрежнему... Так чего же вы хотите от любимого вами, но уже не любящего вас предмета, если сами сознаете, что его охлаждение к вам теперь так же произошло не от его воли, как не от нее произошла прежде его любовь к вам? Хотите ли, чтоб этот предмет, скрывая насильственно свое к вам охлажде- ние, обманывал вас, ради вашего счастия, притворною лю- бовию? Но такое желание со стороны вашей могло бы выйти только из самого грубого, животного эгоизма: ибо если вы чело- век, существо нравственно развитое, то вы должны думать и за- ботиться гораздо больше о счастии связанного с вами отноше- ниями любви предмета, чем о своем собственном. И притом надо быть слишком пошлым человеком, чтоб допустить обмануть и успокоить себя принужденною любовию, и надо быть слиш- ком подлым человеком, чтоб, понимая такую любовь, как она есть, удовлетворяться ею: это значило бы принести чужое счастие в жертву своему собственному — и какому счастию!.. Когда любовь с которой-нибудь стороны кончилась, вместе жить нельзя: ибо тот не понимает любви и ее требований и за любовь принимает грубую, животную чувственность, кто спо- собен пользоваться ее правами от предмета, хотя бы и люби- мого, но уже не любящего. Такая «любовь» бывает только в браках, потому что брак есть обязательство,— и, может быть, оно так там и нужно; но в любви такие отношения суть оскор- бление и профанация не только любви, но и человеческого до- стоинства. Все такие случаи невозможны для человека нрав- ственно развитого. Есть много родов образования и развития, и каждое из них важно само по себе, но всех их выше должно стоять образова- ние нравственное. Одно образование делает вас человеком уче- ным, другое — человеком светским, третье — административ- ным, военным, политическим и т. д.; но нравственное образо- вание делает вас просто «человеком», т. е. существом, отражаю- щим на себе отблеск божественности и потому высоко стоящим над миром животным. Хорошо быть ученым, поэтом, воином, законодателем и проч., но худо не быть при этом «человеком»; быть же «человеком» — значит иметь полное и законное право на существование и не будучи ничем другим, как только «чело- веком». В чем же состоит нравственное образование, нравствен- ное развитие? Так как человек не только существует, но еще и мыслит, то всякий предмет, в отношении к нему, существует не только практически, но и теоретически, и человек только тогда вполне владеет предметом, когда схватывает его с этих 391
обеих сторон. Но одно практическое обладание предметом еще значит что-нибудь, тогда как одно теоретическое ровно ничего не значит. И потому теоретическая нравственность, открываю- щаяся в одних системах и словах, но не говорящая за себя, как дело, как факт, выходящая только из созерцаний ума, но не имеющая глубоких корней в почве сердца,— такая нрав- ственность стоит безнравственности и должна называться ки- тайскою или фарисейскою. Истинная нравственность прозя- бает и растет из сердца при плодотворном содействии светлых лучей разума. Ее мерило — не слова, а практическая дея- тельность. В сфере теорий и созерцаний быть героем добро- детели в тысячу раз легче, нежели в действительности выслужить чин коллежского регистратора или, пообедав, почувствовать себя сытым. Так как сфера нравственности есть по преимуществу сфера практическая, а практическая сфера образуется преиму- щественно из взаимных отношений людей друг к другу, то здесь-то, в этих отношениях,— и больше нигде, должно искать примет нравственного или безнравственного человека, а не в том, как человек рассуждает о нравственности или какой системы, какого учения и какой категории нравственности он держится. Слова, как бы ни были красноречивы, хотя бы произ- носились страстным голосом и сопровождались не только по- рывистыми жестами, но при случае и горячими слезами,— слова сами по себе всё-таки стоят не больше всякой другой болтовни: здесь, как и везде, дело — в деле. Один из высочайших и свя- щеннейших принципов истинной нравственности заключается в религиозном уважении к человеческому достоинству во вся- ком человеке, без различия лица, прежде всего за то, что он — человек, и потом уже за его личные достоинства, по той мере, в какой он их имеет,— в живом, симпатическом сознании своего братства со всеми, кто называется «человеком». Вот что разу- мели мы под словом «нравственно развитый человек», говоря о том, каким образом показал бы себя такой человек в отно- шении к любимой им особе, когда она почему бы то ни было разлюбит его. Естественно, что никогда не выказывается так резко определенно нравственность или безнравственность чело- века, как в тех случаях, где он судит своего ближнего по отно- шению к самому себе и где в эти отношения вмешивается страсть: ибо в таких случаях ему предстоит быть к самому себе стро- гим без эффектов, беспристрастным без гордости, справедливым без унижения, между тем как в таких-то именно обстоятель- ствах человек, по чувству эгоизма, и увлекается крайностями, т. е. или бывает к себе пристрастно снисходительным, обвиняя во всем своего ближнего, или, что бывает реже, из самого беспристрастия своего и своей к себе строгости делает эффектную мелодраму. Поэтому наше приложение идеи нравственности 392
к делу любви очень удобно для решения вопроса, потому что любовь, как одна из сильнейших страстей, увлекающих чело- века во все крайности больше, чем всякая другая страсть,— может служить пробным камнем нравственности. Если человек, находящийся в положении Алеко, подавшем нам повод к этим рассуждениям, есть истинно нравственный человек, то в лю- бимой им особе он с большею страстью, чем в ком-нибудь другом, уважает права свободной личности, а следовательног и невольные естественные стремления ее сердца. В таком слу- чае натурально, что ее внезапного к нему охлаждения он не примет за преступление или так называемую на языке пошлых романов «неверность», и еще менее согласится принять от нее жертву, которая должна состоять в ее готовности принадле- жать ему даже и без любви и для его счастия отказаться от счастия новой любви, может быть, бывшей причиною ее к нему охлаждения. Еще более естественно, что в таком случае ему остается сделать только одно: со всем самоотвержением души любящей, со всею теплотою сердца, постигшего святую тайну страдания, благословить его или ее на новую любовь и новое счастие, а свое страдание, если нет сил освободиться от него, глубоко схоронить от всех, и в особенности от него или от нее, в своем сердце. Такой поступок немногими может быть оценен как выражение истинной нравственности; многие воспитанные на романах и повестях с ревностию, изменами, кинжалами и ядами, найдут его даже прозаическим, а в человеке, таким об- разом поступившем, увидят отсутствие понятия о чести. Действительно, по понятиям, искаженно перешедшим к нам от средних веков, мужчине надо кровью смыть подобное бесче- стие и, как говорит Алеко, хищнику и ей, коварной, вонзить кинжал в сердце, а женщине прибегнуть к яду или к слезам и безмолвной тоске; но не должно забывать, что то, что могло иметь смысл в варварские средние века,— в наше просвещен- ное время уже не имеет никакого смысла. В образованном чело- веке нашего времени Шекспиров Отелло может возбуждать сильный интерес, но с тем однако ж условием, что эта трагедия есть картина того варварского времени, в которое жил Шекспир и в которое муж считался полновластным господином своей жены; всякий же образованный человек нашего времени только рассмеется от новых Отелликов, вроде Марселя в нелепой по- вести Эжена Сю «Крао» и безыменного господина в отврати- тельной повести Дюма «Une vengeance»*...Но люди, которым нужно доказывать, что в наше время кинжалы, яды и даже пи- столеты, вследствие ревности, суть не что иное, как пошлые театральные эффекты или результаты болезненного безумияТ * «Мщение» (франц.).— Ред. 393
животного эгоизма и дикого невежества,— такие люди не стоят того, чтоб тратить на них слова. Слава богу, таких людей теперь уже немного, и теперь гораздо больше людей, которые принимают слова за одно с делами; вот им-то предложим мы вопрос, ближе относящийся к предмету нашей статьи: что сказать о человеке, который, по его словам, идет наравне с веком и для этого тол- кует о праве человеческом (нарушаемом его соседом по имению) и об эманципации женщины, но который, если его жена позво- лит себе сделать, в отношении к нему, сотую долю того, что без всякого позволения делает он в отношении к ней,— сейчас переменяет тон и готов хоть за дубьё приняться?.. Не правда ли, что, глядя на него, невольно запоешь вполголоса с Давы- довым: А глядишь: наш Мирабо Старого Гаврила, За измятое жабо, Хлещет в ус да в рыло!.. Вот почему не смех, а смешанное с ужасом отвращение возбуждают слова Алеко в ответ на простодушный, трогатель- ный и поэтический рассказ старого цыгана о Мариуле: Да как же ты не поспешил Тотчас во след неблагодарной, И хищникам и ей, коварной, Кинжала в сердце не вонзил? Итак, вот он — страдалец за униженное человеческое до- стоинство, человек, который презрел предрассудки образованной общественности и нашел счастие в цыганском таборе!.. Турок в душе, он считал себя впереди целой Европы на пути к цивили- зованному уважению прав личности!.. И как велик, как истинно (т. е. внутренно, духовно) свободен пред ним старый цыган, этот сын природы, бедности, не знающий в простоте сердца ни- каких теорий нравственности! Сколько поэзии и истины в его кротком, благодушном ответе Алеко: К чему? вольнее птицы младость. Кто в силах удержать любовь? Чредою всем дается радость: Что было, то не будет вновь! Ответ Алеко на эти полные любви и правдивости слова ста- рого цыгана окончательно и вполне раскрывает тайну его характера: ?М
Я не таков. Нет, я, не споря, От прав моих пе откажусь; Или хоть мщеньем наслажусь. О, нет! когда б над бездной моря Нашел я спящего врага, Клянусь, и тут моя нога Не пощадила бы злодея; Я в волны моря, не бледнея, И беззащитного б толкнул; Внезапный ужас про^ужденья Свирепым смехом упрекнул, И долго мне его паденья Смешон и сладок был бы гул. Из этих слов видно, что никакая могучая идея не владела душою Алеко, но что все его мысли и чувства и действия выте- кали, во-первых, из сознания своего превосходства над толпою, состоящего в уме более блестящем и созерцательном, чем глу- боком и деятельном; во-вторых, из чудовищного эгоизма, кото- рый горд самим собою, как добродетелью. «Эта женщина (так рассуждает эгоизм Алеко) отдалась мне, и я счастлив ее любовью, следовательно, я имею на нее вечное и ненарушимое право, как на мою рабу, на мою вещь. Она изменила — и я не могу уже быть счастлив ее любовью: она должна упоить меня сла- достью мщения. Ее обольститель лишил меня счастия,— и должен за это заплатить мне жизнию». Не спрашивайте Алеко, наказал ли бы он сам себя смертию, если б он сам изменил любимой им женщине и с свойственною эгоистам жестокостию оттолкнул ее от груди своей: не трудно угадать, как бы поступил и что бы заговорил Алеко в подобном обстоятельстве. Эгоизм изворотлив, как хамелеон: мало того, что такой человек, как Алеко, в подобном случае стал бы рисоваться перед самим собою, как великодушный и невинный губитель чужого сча- стия,— он, пожалуй, еще почел бы себя вправе мстить смер- тию оставленной им женщине, которая преследует его своими докуками, упреками, слезами и молениями, с чего-то вообразив, что имеет на него какие-то права, как будто бы он создан не для .жизни, а для ее удовольствия и, подобно дитяти, лишен воли. Не спрашивайте его также, имеет ли на его жизнь право человек, у которого он отбил любовницу: с свойственным эго- изму бесстыдством, Алеко в таком случае начал бы пред вами витиевато либеральничать и доказывать пышными фразами, что на женщину имеет законное право только тот, кто, любя ее, любим ею, и что он, Алеко, первый бы уступил великодушно -свою любовницу тому, кого бы она полюбила. Из этого-то животного эгоизма вытекает и животная мстительность Алеко. 395
Человек нравственный и любящий живет для идеи, составляю- щей пафос целого его существования: он может и горько пре- зирать и сильно ненавидеть, но скорее по отношению к своей идее, чем к своему лицу. Он не снесет обиды и не позволит унизить себя, но это не мешает ему уметь прощать личные обиды: в этом случае он не слаб, а только великодушен. На- туры блестящие, но в сущности мелкие, потому что эгоистиче- ские,— чужды стремления к идее или идеалу: они во всем ставят средоточием свое милое я. Если они и заберут себе в голову, что живут для какой-то идеи, то не возвышаются до идеи, а только нагибаются до нее, думают не себя облагоро- дить и освятить проникновением идеею, но идею осчастливить своим султанским выбором. И тогда их идея в их глазах потому только истинна, что она — их идея, и потому врякий, не при- знающий ее истинности, есть их личный враг. Но, будучи ос- корблены в деле личной страсти, эти люди думают, что в их лице оскорблен весь мир, вся вселенная, и никакая месть не кажется им незаконною. Таков Алеко! Скажут, что создание такого лица не делает чести поэту, тем более, что он явно хотел сделать из него не столько пре- ступного, сколько несчастного, увлеченного судьбою человека» Действительно, это было бы так, если б поэт не противопоставил старого цыгана лицу Алеко, может быть, бессознательно пови- нуясь тайной внутренней логике непосредственного творче- ства. И потому идею поэмы «Цыганы» должно искать не в одном лице, а тем менее только в лице Алеко, но в общности поэмы. Алеко является в поэме Пушкина как бы для того тольког чтоб представить нам страшный, поразительный урок нрав- ственности. Его противоречие с самим собою было причиною его гибели,— и он так жестоко наказан оскорбленным им за- коном нравственности, что чувство наше, несмотря на великость преступления, примиряется с преступником. Алеко не уби- вает себя; он остается жить,— и это решение действует на душу читателя сильнее всякой кровавой катастрофы. Поэтическое сравнение Алеко с подстреленным журавлем, печально остаю- щимся на поле в то время, когда станица весело поднимается на воздух, чтоб лететь к благословенным краям юга, выше вся- кой трагической сцены. Сидя на камне, окровавленный, с ножом в руках, бледный лицом, Алеко молчит, но его молчание красно- речиво: в нем слышится немое признание справедливости постигшей его кары, и, может быть, с этой самой минуты в Алеко зверь уже умер, а человек воскрес... Вы скажете: слишком позд- но. Что ж делать! такова, видно, натура этого человека, что она могла возвыситься до очеловечения только ценою страшного преступления и страшной за то кары... Не будем строги в суде над падшим и наказанным, а лучше тем строже будем к са- 396
мим себе, пока мы еще не пали, и заранее воспользуемся вели- ким уроком. Если б Алеко устоял в гордости своего мщения, мы не помирились бы с ним: ибо видели бы в йем всё того же зверя, каким он был и прежде. Но он признал заслуженность своей кары,— и мы должны видеть в нем человека: а человек человека как осудит?.. Убитая чета уже в земле. . . .Когда же их закрыли Последней горстию земной, Он молча, медленно склонился И с камня на траву свалился.г Какое простое и сильное в благородной простоте своей изо- бражение самой лютой, самой безотрадной муки! Как хороши в нем два последние стиха, на которые так нападали критики того времени, как на стихи вялые и прозаические! Где-то было даже напечатано, что раз Пушкин имел горячий спор с кем-то из своих друзей за эти. два стиха, и наконец вскричал: Я должен был так выразиться; я не мог иначе, выразиться!2 Черта, обличающая великого художника! Но довольно об Алеко; обратимся к старому цыгану. Это одно из таких лиц, созданием которых может гордиться всякая литература. Есть в этом цыгане что-то патриархальное. У него нет мыслей: он мыслит чувством*— и как истинны, глубоки, человечны его чувства! Язык его исполнен поэзии. В тоне речи его столько простоты, наивности, достоинства, самоотрица- ния (resignation), кротости, теплоты и елейности. И как верен он себе во всем,— тогда ли, как рассказывает своим просто- душным и поэтическим языком предание об Овидии,3 или когда в исполненной дикого огня, дикой страсти и дикой поэзии песне Земфиры припоминает старого друга, или когда, утешая Алеко в охлаждении Земфиры, по-своему, но так верно и истин- но объясняет ему натуру и права женского сердца и рассказы- вает трогательную повесть о самом себе, о своей любви к Ма- риуле и ее измене, которую он, в своей цыганской простоте, так человечно, так гуманно нашел совершенно законною... Но в сцене похорон и прощания с Алеко он является, сам того не подозревая, в своей цыганской дикости, в истинно трагиче- ском величии и кротко изрекает несчастному ужасный приговор и великие истины: «Оставь нас, гордый человек! Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним, Не нужно крови нам и стонов; 397
Но жить с убийцей не хотим. Ты не рожден для дикой доли, Ты для себя лишь хочешь воли; Ужасен нам твой будет глас; Мы робки и добры душою, Ты зол и смел; — оставь же нас, Прости! да будет мир с тобою». Заметьте этот стих: Ты для себя лишь хочешь воли: в нем весь смысл поэмы, ключ к ее основной идее. После этого можно ли сомневаться в глубоко нравственном характере поэмы? Нет, это возможно только для людей близоруких и ограничен- ных, для невежд-моралистов, которые привыкли видеть нрав- ственность только в азбучных сентенциях... Некоторые критики того времени особенно нападали на эпилог, находя его похожим на хор из какой-нибудь грече- ской трагедии.1 Греческого в этом эпилоге нет ничего; а осуж- дения он заслуживает. В нем рефлексия поэта взяла на минуту верх над непосредственностью творчества, и, вследствие этого, он пришелся совершенно не кстати к содержанию поэмы, в явном противоречии с ее смыслом: Но счастья нет и между вами, Природы бедные сыны! И под издраииыми шатрами Живут мучительные сны. И ваши сени кочевые В пустынях не спаслись от бед, И всюду страсти роковые, И от судеб защиты нет. К чему тут судьбы и к чему толки о том, что счастья нет и между бедными детьми природы? Несчастие принесено к ним сыном цивилизации, а не родилось между ними и через них же. Но главное: поэту следовало бы в заключительных стихах со- средоточить мысль всей поэмы, так энергически выраженной стихом: Ты для себя лишь хочешь воли. Но, как мы выше заметили, Пушкин-поэт был гораздо выше Пушкина-мыслителя. Если бы в духе Пушкина оба эти элемента были равносильны и если б, к этому, роскошный цвет его поэзии имел своею почвою вполне развившуюся многовечную цивилизацию,— тогда, конечно, Пушкин был бы равен величайшим поэтам Европы... Может быть, иным покажется недостатком в «Цыганах» то, что в этой пойме дикий цыган, так сказать, пристыжает вы- сотою своих созерцаний и чувствований понятия сына цивили- зации и таким образом заставляет нас видеть идеал нравствен- но просветленного человека в бродящем дикаре. Это неспра- 398
ведливо. Алеко есть одно из явлений цивилизации, но отнюдь не полный ее представитель. Сверх того, несмотря на всю воз- вышенность чувствований старого цыгана, он не высший идеал человека: этот идеал может реализироваться только в существе сознательно разумном, а не в непосредственно разумном, не вы- шедшем из-под опеки у природы и обычая. Иначе развитие человечества через цивилизацию не имело бы никакого смысла, и люди, чтоб сделаться разумными и справедливыми, должны бы в диком состоянии видеть свое призвание и свою цель. Человечество должно было помириться с природою, но не ина- че, как достигши этого примирения свободно, путем духовного, противоположного природе, развития. Для того-то и распался некогда человек с природою и объявил ей борьбу насмерть, чтоб стать выше ее, и потом, даже примирившись с нею, быть выше ее, как дух выше материи, сознающий разум выше бес- сознательной действительности. Бывают собаки, одаренные не только удивительным инстинктом, подходящим близко к смыслу, но и удивительными добродетелями, как-то: верностью и привязанностью к человеку, простирающимися до готовности жертвовать жизнию за человека. И в то же время бывают люди не только с весьма ограниченными способностями, но и с поло- жительно низкими страстями и злою, развращенною волею. И однако ж самый плохой человек выше самой лучшей собаки, хотя он и внушает к себе одно презрение и отвращение, тогда как последняя пользуется общим удивлением и любовью: так и самый худший между интеллектуально развитыми через циви- лизацию людьми в царстве разума занимает высшую ступень, нежели самый лучший из людей, взлелеянных на лоне природы: последний всегда — не более, как прекрасная случайность, или существо, обязанное своими достоинствами случайному дару удавшейся организации,— тогда как самые недостатки и пороки первого более или менее отражают на себе необходимый момент в историческом развитии общества или даже целого че- ловечества. Добродетели последнего не зависят от прошедшего и потому не дают результатов в будущем: это талант, скрытый в землю, от которого человечество не богатеет. И потому жизнь непосредственно-естественного человека ни в каком случае не может обогатить человечества великим уроком. И если в поэме Пушкина старый цыган способствует, сам того не зная, к преподанию нам великого урока, то не сам собою, а через Алеко, этого сына цивилизации. Здесь он как бы играет роль хора в греческой трагедии, который иногда изрекает великие истины о совершающемся перед его глазами событии, не принимая сам в этом событии никакого деятельного участия. Сколько «Цыганы» выше предшествовавших поэм Пушкина по их мысли, столько выше они их и по концепировке 399
характеров, по развитию действия и по художественной отделке. Нельзя сказать, чтоб, во всех этих отношениях, поэма не отзы- валась еще чем-то... не то, чтоб незрелым, но чем-то еще не со- всем дозрелым. Так, например, характер Алеко и сцена убийства Земфиры и молодого цыгана, несмотря на всё их достоинство, отзываются несколько мелодраматическим колоритом, и вооб- ще в отделке всей поэмы недостает твердости и уверенности кисти, как в тех картинах, в которых краски еще не дошли до той степени совершенства, чтоб совсем не походить на краски, что составляет величайшее торжество живописи как художества. В «Цыганах» есть даже погрешности в слоге. Так, например, в стихе: «Тогда старик, приближась, рек», слово рек отзывается тяжелою книжностию, равно как и эпитет «под избранными шатрами» вместо изодранными.х Но два стиха — Медведь, беглец родной берлоги, Косматый гость его шатра,— можно назвать ультраромантическими, потому что всё неточное, неопределенное, сбивчивое, неясное, бедное поло- жительным смыслом, при богатстве кажущегося смысла,— всё такое должно называться романтическим, тогда как всё определительно и точно прекрасное должно называться класси- ческим, разумея под «классическим» древнегреческое. Что та- кое беглец родной берлоги? Не значит ли это, что медведь бежал без позволения и без паспорта из своей берлоги? Хорошо бег- ство для того, кто взят насильно, при помощи дубины и ро- гатины! Этот медведь — похищенец, если можно так выразить- ся, но отнюдь не беглец. Что такое косматый гость шатра? Что медведь добровольно поселился в шатре Алеко? Хорош гость, которого ласковый хозяин держит у себя на цепи, а при случае угощает дубиною! Этот медведь скорее пленник, чем гость. По всему сказанному, мы относим «Цыган», вместе с «Пол- тавою» и первыми шестью главами «Евгения Онегина», к числу поэм, в которых видна только близость, но еще не достижение той высокой степени художественного совершенства, которая была собственностью таланта Пушкина и которая развернулась в первый раз во всей полноте ее в «Борисе Годунове»,— этом безукоризненно высоком, со стороны художественной фор- мы, произведении.2 Нам не раз случалось слышать нападки на эпизод об Овидии как неуместный в поэме и неестественный в устах цыгана. При- знаёмся: по нашему мнению, трудно выдумать что-нибудь не- лепее подобного упрека. Старый цыган рассказывает в поэхме Пушкина не историю, а предание, и не о поэте римском (цы- 400
ган ничего не смыслит ни о поэтах, ни о римлянах), но о каком- то святом старике, который был «млад и жив незлобною душою, имел дивный дар песен и подобный шуму вод голове». Сверх того, «Цыганы» Пушкина— не роман и не повесть, но поэма; а есть большая разница между романом или повестью и между поэ- мою. Поэма рисует идеальную действительность и схватывает жизнь в ее высших моментах. Таковы поэмы Байрона и, по- рожденные ими, поэмы Пушкина. Роман и повесть, напротив, изображают жизнь во всей ее прозаической действительности независимо от того, стихами или прозою они пишутся. И потому «Евгений Онегин» есть роман в стихах, но не поэма; а «Граф Нулин» — повесть в стихах, но не поэма. В «Онегине» и «Нулине» мы видим лица действительные и современные нам; в «Цыганах» все лица идеальные, как эти греческие из- ваяния, которых открытые глаза не блещут светом очей, ибо они одного цвета с лицом: так же мраморны или медяны, как и лицо. Таким образом, эпизод вроде рассказа старого цыгана об Овидии в «Цыганах», как поэме, столь же возможен, есте- ствен и уместен, сколько был бы он странен и смешон в «Оне- гине» или «Нулине», хотя бы он был вложен в уста тому или другому герою той или другой повести. И что бы ни говорили о неуместности этого эпизода непризванные критики, — их толки будут свидетельствовать только о безвкусии и мелочности их взгляда на искусство. Эпизод об Овидии заключает в себе гораздо больше поэзии, нежели сколько можно найти ее во всей русской литературе до Пушкина. Как забавную черту о критическом духе того времени, когда вышли «Цыганы», извлекаем из записок Пушкина следую- щее место: «О Цыганах одна дама заметила, что во всей поэме один только честный человек, и то медведь. Покойный Р. него- довал, зачем Алеко водит медведя и еще собирает деньги с гла- зеющей публики. В. повторил то же замечание (Р. просил меня сделать из Алеко хоть кузнеца, что было бы не в пример бла- городнее).1 Всего бы лучше сделать из него чиновника или по- мещика, а не цыгана. В таком случае, правда, не было бы и всей поэмы: ma tanto meglio»* (соч. А. П., т. XI, стр. 206). Вот при какой публике явился и действовал Пушкин! На это обстоятель- ство нельзя не обращать внимания при оценке заслуг Пушкина. «Цыганы» были первым усилием, первою попыткою Пушкина создать что-нибудь важное и зрелое как по идее, так и по испол- нению. Мы показали, до какой степени удалось ему это: «Цы- ганы» оставили далеко за собою всё написанное им прежде, обнаружив в поэте великие силы; но в то же время в этой поэме * но тем лучше (итал.). — Ред. 26 Белинский, т. VII jq-j
виден только могучий порыв к истинно художественному твор- честву, но еще неполное достижение желанной цели стремле- ния. Через два года после «Цыган» (т. е. в 1829 году) вышла новая поэма Пушкина —«Полтава», в которой резко вырази- лось усилие поэта оторваться от прежней дороги и твердою ногою стать на новый путь творчества. Но где видно усилие, там еще нет достижения: достигнуть желаемого значит — спо- койно, свободно, следовательно, без всяких усилий овладеть им. Поэтому в «Полтаве» видны какая-то нерешительность, какое-то колебание, вследствие которых из этой поэмы вышло что-то огромное, великое, но в то же время и нестройное, стран- ное, неполное. «Полтава» богата новым элементом — народ- ностью в выражении; почти всякое место, отдельно взятое в ней, превосходит всё, написанное прежде Пушкиным, по силе, полноте и.роскоши поэтического выражения,—и в то же время в этой поэме нет единства, она не представляет собою целого. Содержание ее до того огромно, что одна смелость поэта — коснуться такого содержания есть уже заслуга, тем более, что многие частности показывают, что поэт достоин был своего предмета,— и всё-таки, читая «Полтаву» и дивясь ее великим красотам, спрашиваешь себя: что же это такое? Рассмотрение причин такого явления очень любопытно, и мы постараемся ис- следовать этот вопрос столько подробно и удовлетворительно, сколько это в наших силах. Как недостатки, так и достоинства «Полтавы» были равно не поняты тогдашними критиками и тогдашнею публикою/ Между тем ни одно произведение Пушкина после «Руслана и Людмилы» не возбуждало таких споров и толков, как «Пол- тава». Ее бранили с ожесточением, без всякого уважения к лицу великого поэта; и с тех пор некоторые критики, обрадовав- шись своей собственной смелости и своему открытию, что и Пушкина можно бранить, как какого-нибудь обыкновенного стихотворца, не упускали случая пользоваться своею похваль- ною смелостию и своим счастливым открытием. Таким образом в разных журналах и на разные голоса, но одинаково неприлично и несправедливо были разруганы —«Полтава», «Граф Нулин», «Борис Годунов», седьмая глава «Евгения Онегина», третья часть мелких стихотворений и пр. Мы увидим, каковы бы- ли эти критики или, лучше сказать, эти брани, потому что критика не есть брань, а брань не есть критика. Обратимся к «Полтаве». Главный недостаток «Полтавы» вышел из желания поэта написать эпическую поэму. Хотя Пушкин принадлежал к той новой литературной школе, которая отреклась от преданий псевдоклассицизма; хотя он поэтому и смеялся над «чахоточ- • ным отцом немного тощей Энеиды»,1 в первой главе «Онегина» 402
шутя обещал написать «поэму песен в двадцать пять», а седь- мую главу его кончил этою острою эпиграммою на заветное «пою» старинных эпических поэм: Но здесь с победою поздравим Татьяну милую мою, И в сторону свой путь направим, Чтоб не забыть, о ком пою... Да кстати, здесь о том два слова: Пою приятеля младова И множество его причуд. Благослови мой долгий труду О ты, эпическая муза! И, верный посох мне вручив. Не дай блуждать мне вкось и вкривь. Довольно. С плеч долой обуза! Я классицизму отдал честь: Хоть поздно, а вступленье есть.— однако всё это еще не доказывает, чтоб легко было отрешиться начисто от преобладающих преданий той эпохи, в которую мы родились и развились. Несмотря на то, что Пушкин сам был великим реформатором в русской литературе,— литературные предания тем не менее отяготели над ним, чтб можно видеть из его безусловного уважения ко всем представителям прежней русской литературы.г Итак, в «Полтаве» ему хотелось сделать опыт эпической поэмы в новом духе. Что такое эпическая поэма?— Идеализированное представление такого исторического события, в котором принимал участие весь народ, которое слито с религиозным, нравственным и политическим существованием народа и которое имело сильное влияние на судьбы народа. Разумеется, если это событие касалось не одного народа, но* и целого человечества,— тем ближе поэма должна подходить к идеалу эпоса. Так смотрели на эпическую поэму все образован- ные люди со времен упадка древнегреческой национальности и возникновения александрийской школы почти до начала XIX столетия, следовательно, более двух тысяч лет. А отчего произошло такое понятие об эпосе?— Оттого, что у греков была «Илиада» и «Одиссея»,— больше не от чего. Причина довольно забавная, но тем не менее понятная, ибо таково всегда влияние народа, имеющего всемирно-историческое зна- чение, на все другие народы: они подражают ему рабски во всем, начиная от искусства до покроя платья. У греков была «Илиада», которая некоторым образом служила им книгою откровения, из которой вытекала вся их позднейшая поэзия и которую читали не одни ученые, но знал наизуст каждый
эллин, понимавший сколько-нибудь достоинство и счастие быть эллином. Стало быть, почему же не иметь такой поэмы, например, и римлянам? Но как же бы это сделать, если такой поэмы у римлян не явилось в полуисторическую эпоху их по- литического существования?— Очень просто: если ее не создал дух и гений народа,— ее должен создать какой-нибудь запис- ной поэт. Для этого ему стоит только подражать «Илиаде». В ней воспето важнейшее событие из традиционной истории греков — взятие Трои: стало быть, надо порыться в летописях своего отечества, чтоб поискать такого же. Да вот чего же луч- ше — основание латинского государства в Италии через мни- мое пришествие Энея в Италию. В подробностях и красках тоже остается только копировать «Илиаду» и «Одиссею» с небольшими переменами, как, например, Гомер начинает свою поэму: Муза, воспой и пр., а вы начните просто, от себя: Пою-де такого-то мужа и пр. Если же могла быть у римлян эпопея, таким легким образом сочиненная, то почему же бы не могла она быть и у всех новейших народов? И вот у итальянцев явился «Освобожденный Иерусалим», у англичан —«Потерянный рай», у испанцев ^-«Араукана», у португальцев—«Lusiades» («Лу- зитане»?), у французов—«Генриада», у немцев—«Мессиада», у нас, русских, недоконченная «Петриада» да еще (если упо- мянуть ради смеха)— пресловутые, стопудовые «Россиада» и «Владимир».1 Происхождение всех этих поэм так же незакон- но, как и образца их—«Энеиды». Она явилась вследствие «Или- ады», но ведь «Илиада» была столько же непосредственным созданием целого народа, сколько и преднамеренным, созна- тельным произведением Гомера. Мы считаем за решительно Несправедливое мнение, будто бы «Илиада» есть не что иное, как свод народных рапсодов: этому слишком резко противо- речит ее строгое единство и художественная выдержанность. Но в то же время нельзя сомневаться, чтобы Гомер не восполь- зовался более или менее готовыми материалами, чтоб воздвиг- нуть из них вековечный памятник эллинской жизни и эллин- скому искусству. Его художественный гений был плавильною печью, через которую грубая руда народных преданий и поэти- ческих песен и отрывков вышла чистым золотом. Гомер написал обе свои поэмы через 200 лет после совершения воспетых в них событий, а события эти совершились почти за 1200 лет до Р. X., следовательно, во времена мифические, да и сам Гомер жил в эпоху доисторическую; отсюда и происходит девственная наивность его поэм, вследствие которой и доселе описанный им мир, несмотря на его чудесность, носит на себе печать дей- ствительности.2 Притом же «Одиссея» после «Илиады» ясно доказывает невозможность в одном произведении исчерпать всю жизнь народа, и потому сторона героизма и доблести выра- 404
жена в «Илиаде», а гражданская мудрость — в «Одиссее»* «Энеида» написана, напротив, во времена перезрелости и паде- ния народа; она есть произведение одного человека, без всякого участия народа и почти без помощи поэтических преданий. Какая же это эпопея вроде «Илиады», и что у ней общего с «Илиадою»? Это просто — старческое произведение, которое силилось показаться младенческим. И притом пафос римской жизни был совсем другой, чем пафос греческой; следовательно, Эней — ложно-римский герой. Настоящий герой римский — это даже не Юлий Цезарь, а разве братья Гракхи; настоящий же эпос римский — это кодекс Юстиниана, оказавшего римля- нам услугу вроде той, которую Пизистрат оказал грекам, собрав воедино отрывки гомеровых поэм. Несмотря на то, что герой «Энеиды» носит название благочестивого (pius), а ее творец — девственного (Virgilius), эта поэма явилась во времена упадка нравственности, во времена всеобщего национального разврата, когда древняя правда и доблесть римская погибли навсегда, когда литература жила не гением народным, а покровитель- ством Мецената, когда Гораций в прекрасных стихах воспе- вал эгоизм, малодушие, низость чувств. И хотя никак нельзя отрицать многих важных достоинств в «Энеиде», написанной прекрасными стихами и заключающей в себе многце драгоцен- ные черты издыхавшего древнего мира,— тем не менее эти до- стоинства относятся просто к памятнику древней литературы, оставленному даровитым поэтом, но не к эпической поэме,—: и, как эпическая поэма, «Энеида» весьма жалкое произведение. То же самое можно сказать и обо всех других попытках в этом роде. «Освобожденный Иерусалим» Тасса написан по академии ческой форме и, в угодность академии, был своим автором не- сколько раз переуродован. Воспетое в нем событие касалось всего христианского мира, но поэт жил после этого события почти пятьсот лет спустя, когда итальянцы давно уже переста- ли верить не только необходимости сражаться с сарацинами или турками за что-нибудь другое, кроме денег, но даже и свя- тости святейшего отца-папы. Прекрасные октавы (затвержен- ные даже народом) и отдельные красоты в «Освобожденном Иерусалиме» всё-таки не спасают его от несчастия быть неудач- ною попыткою на эпическую поэму. «Потерянный рай», кроме достоинства поэтических частностей, замечателен еще как ли- тературный отголосок мрачного пуританизма и грозных времен Кромвеля; но как эпическая поэма он длинен, скучен и уродлив. Сама «Генриада» имеет значение совсем не эпической поэмы, а как протест против католической нетерпимости, что доказы- вается выбором героя, который был протестант в душе и во времена самого дикого фанатизма умел быть человеком в разум-, ном значении этого слова. «Мессиада» замечательна как памятник. 405
немецкого трудолюбия, терпения и отвлеченного мисти- цизма: это произведение, тщательно обработанное в литератур- ном отношении, но ужасно растянутое, тяжелое и скучное. Только «Божественная комедия» Данте подходит под идеал эпической поэмы, к которому так тщетно стремились все исчи- сленные нами. И это потому, что Данте не думал подражать ни Гомеру, ни Виргилию. Его поэма была полным выражением жизни средних веков, с их схоластическою теологиею и варвар- скими формами их жизни, где боролось столько разнородных элементов. Если в поэме Данте играет такую роль Виргилий,— это произошло вследствие самых естественных и неизбежных причин: Виргилий пользовался даже в средние века каким-то суеверным уважением в Италии, так что сами монахи чуть не причислили его к лику католических святых. Форма поэмы Данте так же самобытна и оригинальна, как и веющий в ней дух,— и только разве колоссальные готические соборы могут соперничать с нею в чести быть великими поэмами средних ве- ков. Между тем в поэме Данте не воспевается никакого знаме- нитого исторического события, имевшего великое влияние на судьбу народа; в ней даже нет ничего героического, и ее харак- тер по преимуществу — схоластически-теологический, каким наиболее отличались средние века. Следственно, то, что хотели видеть только в эпических поэмах на манер «Энеиды», может быть и в сочинениях совсем другого рода: не знаменитое событие, а дух народа или эпохи должен выражаться в творении, кото- рое может войти в одну категорию с поэмами Гомера. И потому смело можно сказать, что немцы имеют свою «Илиаду» не в жал- кой «Мессиаде» Клопштока, а разве в «Фаусте» Гёте. Из всего этого мы выводим следствие, что мысль — воспевать знамени- тое историческое событие и из этого делать эпическую поэму принадлежит к эстетическим заблуждениям человечества и что на этом зыбком основании ничего нельзя создать, особенно в наше время, когда в исторической жизни умирающее прошед- шее борется с возникающим новым, когда вследствие этого всё так нерешительно, разъединено, слабо и бесхарактерно и когда действуют только отдельные личности, но не массы. Вообще дух средних веков особенно был враждебен эпопее, потому что он сильно развил чувство индивидуальности и лич- ности, столь благоприятное драме и столь противоположное эпосу, в котором главный герой, естественно, само событие, под- чиняющее себе волю отдельных лиц, а не отдельные лица, бо- рющиеся с событием. Оттого в новом мире даже роман — этот истинный его эпос, эта истинная его эпическая поэма — тем больше имеет успеха, чем больше проникнут элементом драма- тическим, столь противоположным эпическому. И хотя, вслед- ствие раз принятого и навсегда утвердившегося ложного мне- 406
яия, эпическая поэзия, по преданию от древности, ошибочно приложенному к требованиям нового мира, и считалась высшим родом поэзии и высочайшим произведением человеческого ге- ния,— однако этим высшим родом поэзии в нем всегда была, так, как и теперь есть, драма, если уже в поэзии непременно один который-нибудь род должен быть высшим. Конечно, Пушкин был столько поэт и столько умный чело- век, что не мог понимать эпос по мерке не только какой-нибудь дюжинной «Россиады», но даже и умной и щегольской «Генриады», которых несчастная форма уже слишком устарела и опошлилась для времени, когда он явился. Но в то же время от возможности эпической поэмы в новой форме он не мог совершенно отречься. И потому, естественно, его идеал эпической поэмы заключался в неоклассицизме, или классицизме, подновленном так назы- ваемым романтизмом. Художественный такт Пушкина не мог допустить его выбрать содержание для эпической поэмы из русской истории до Петра Великого,— и потому он остановился на величайшей эпохе русской истории — на царствовании великого преобразователя России — и воспользовался вели- чайшим его событием — Полтавскою битвою, в торжестве ко- торой заключалось торжество всех трудов, всех подвигов,словом, всей реформы Петра Великого. Но в поэме Пушкина, состоящей из трех песен, Полтавская битва, равно как и герой ее — Петр Великий, являются только в последней (третьей) песне, тогда как две заняты любовию Мазепы к Марии и его отношениями к ее родственникам. Поэтому Полтавская битва составляет как бы эпизод из любовной истории Мазепы и ее развязку: этим явно унижается высокость такого предмета, и эпическая поэма уничтожается сама собою! А между тем эта поэма носит назва- ние «Полтавы»; следственно, ее героем, ее мыслию должна бы быть Полтавская битва, ибо название поэтического произведения всегда важно, потому, что оно всегда указывает или на главное из его действующих лиц, в котором воплощается мысль сочи- нения, или прямо на эту мысль. Вот первая ошибка Пушкина, я ошибка великая! Но, может быть, нам возразят, что Пушкин совсем не думал писать эпической поэмы и что герой его поэмы — Мазепа, а не Полтавская битва. Подобное возражение тем есте- ственнее, что Пушкин, как говорили и даже писали в то время, сперва хотел назвать свою поэму —«Мазепою», но почему-то после, когда приступил к ее печатанию, переименовал ее в «Полтаву».* Положим, что это так, но и с этой точки зрения «Полтава» будет произведением ошибочным в ее общности, или целом. Какую мысль хотел выразить поэт через эту историю любви, смешанной с политическими замыслами и через них пришедшей в соприкосновение с Полтавскою битвою? Неужели эту: как опасно обольщать, особенно на старости лет, юную 407
невинность.? И неужели мысль всей поэмы кроется в мелодра- матическом смущении Мазепы при виде опустелого Кочубеева хутора, мимо которого промчался он с шведским королем с поля Полтавской битвы? И стоило ли для такой мысли, ко- нечно, очень похвальной и нравственной, но тем не менее слиш- ком частной и нисколько не исторической, — стоило ли для нее изображать Полтавскую битву и Петра Великого? Не думаем! Конечно, любовь Мазепы к дочери Кочубея имеет историче- ское значение по отношению к доносу озлобленного Кочубея на Мазепу; но в отношении к Полтавской битве она, эта любовь, не более, как эпизод, как историческая подробность,— и Полтавская битва имеет огромное значение сама по себе, не только без любви Мазепы, но и без самого Мазепы. Если б поэт главною своею мыслию имел любовь Мазепы, он должен бы Полтавскую битву ввести в свою поэму как эпизод, важный только по его отношению к лицу одного Мазепы, оставив в тени колоссальный образ Петра и упомянув разве только о мело- драматической смерти казака, влюбленного в Марию, который ездил с доносом Кочубея к Петру, а в Полтавской битве безумно бросился на Мазепу и, на смерть пораженный Войнаровским, умер с именем Марии на устах... Иначе весь эпизод Полтавской битвы необходимо должен был выйти какою-то особою поэмою в поэме, без всякого соотношения к любовной истории Мазепы— как оно и действительно вышло, ко вреду целой поэмы. А это ясно доказывает, что Пушкин хотел, во что бы то ни стало, вос- пользоваться случаем к созданию чего-то вроде эпической поэмы; Полтавская же битва, так кстати пришедшаяся к лю- бовной истории Мазепы, была таким соблазнительным случаем, что поэт не мог пропустить его для осуществления своей мечты. Но в этой мечте о возможности эпической поэмы и заключается причина зыбкого основания «Полтавы», ибо даже из самой Пол- тавской битвы нельзя сделать поэмы. Эта битва была мыслию и подвигом одного человека; народ принимал в ней участие как орудие в руках Великого, которого понять и оценить могло только потомство и для которого суд потомства едва начался только со времен Екатерины Второй. Вообще из жизни Петра Великого гениальный поэт мог бы сделать не одну, а множество драм, но решительно ни одной эпической поэмы. Петр Великий слишком личен и характерен, следовательно, слишком драмати- чен для какой бы то ни было поэмы. Сверх того, для поэм годятся только лица полуисторические и полумифические; отдаленность эпохи, в которую они жили, способствует совокупить всё из- вестное о их жизни в нескольких поэтических мгновениях. В жизни же исторического лица, не отдаленного от нас про- странством веков и чуждыми нам условиями быта, всегда бы- вает слишком много тех прозаических подробностей, которых 408
нельзя выбрасывать, не впадая в напыщенность и высокопар- ность. v Итак, из «Полтавы» Пушкина эпическая поэма не могла выйти по причине невозможности эпической поэмы в наше вре- мя, а романтическая поэма, вроде байроновскои, тоже не могла выйти по причине желания поэта слить ее с невозможною эпи- ческою поэмою. И потому «Полтава» явилась поэмою без героя. Мы уже доказали, что смешно было бы считать Петра Великого героем поэмы, в которой главная и большая часть действия посвящена любовной истории Мазепы. Но и сам Мазепа также не может считаться героем «Полтавы». Байрон, в своей испол- ненной энергии и величия поэме, названной именем Мазепы, изобразил это лицо исторически неверно; но как он в этом изо- бражении был верен поэтической истине, то из его Мазепы вы- шло лицо колоссально-поэтическое; там мы видим одно из тех титанических лиц, которые в таком изобилии порождал глу- бокий дух английского поэта... Но Пушкин, лучше Байрона знавший Мазепу как историческое лицо, хотел быть верен истории,— и в этом сделал большую ошибку; ибо, скажите бога ради, что за герой поэмы, о котором сам поэт говорит: Что рад и честно и бесчестно Вредить он недругам своим; Что ни единой он обиды С тех пор, как жив, не забывал, Что далеко преступны виды Старик надменный простирал; Что он не ведает святыни, Что он не помнит благостыни, Что он не любит ничего, Что кровь готов он лить, как воду, Что презирает он свободу, Что нет отчизны для него. Герой какого бы ни было поэтического произведения, если оно только не в комическом духе, должен возбуждать к себе силь- ное участие со стороны читателя. Если б этот герой был даже злодей,—"и тогда он должен действовать на читателя силою своей воли, грандиозностью своего мрачного духа. Но в Мазепе мы видим одну низость интригана, состаревшегося в кознях. Чувствуя это, Пушкин хотел дать прочное основание своей поэме и действиям Мазепы в чувстве мщения, которым поклялся Мазепа Петру за личную обиду со стороны последнего. Мы узнаём это из разговора Мазепы с Орликом накануне Полтав- ской битвы: Нет, поздно. Русскому царю Со мной мириться невозможно. 409
Давно решилась непреложно Моя судьба. Давно горю Стесненной злобой. Под Азовом Однажды я с царем суровым Во стане ночью пировал: Полны вином кипели чаши, Кипели с ними речи наши, Я слово смелое сказал. Смутились гости молодые — Царь, вспыхнув, чашу уронил И за усы мои седые Меня с угрозой ухватил. Тогда, смирясь в бессильном гневе, Отмстить себе я клятву дал; Носил ее — как мать во чреве Младенца носит. Срок настал. Так, обо мне воспоминанье Хранить он будет до конца. Петру я послан в наказанье; Я терн в листах его венца: Он дал бы грады родовые И жизни лучшие часы, Чтоб снова, как во дни былые, Держать Мазепу за усы. Но есть еще для нас надежды: Кому бежать, решит заря. Нет нужды говорить о художественном достоинстве этого рассказа: в нем виден великий мастер. Всё в нем дышит нра- вами тех времен, всё верно истории. Но хотя этот рассказ и основан на историческом предании, он тем не менее нисколько ни поясняет характера Мазепы, ни дает единство действию поэмы. Можно основать поэму на пафосе дикого, бесщадного мщения; но это мщение в таком случае должно быть рычагом всех действий лица, должно быть целию самому себе. Такое мщение не разбирает средств, не боится препятствия и не ко- леблется от страха неудачи. Но Мазепа был очень расчетлив для такого мщения: если б он знал, что его измена не удастся,— мало того: если б он накануне Полтавской битвы, предвидя ее развязку, мог еще раз обмануть Петра и разыграть роль невинно- го, — он перешел бы на сторону Петра. Нет, на измену подвигла его надежда успеха, надежда получить из рук шведского короля хотя и вассальскую, хотя только с призраком самобытности, однако всё же корону. Это ли мщение? Нет, мщение видит одно— своего врага и готово вместе с ним броситься в бездну, погубить врага хотя бы ценою собственной погибели. Слова Мазепы, 410
что «русскому царю поздно с ним мириться», могут быть при- няты не за что иное, как за хвастовство отчаяния. Петр был совсем не такой человек, который удостоил бы Мазепу чести видеть в нем своего врага и решился бы, даже ради спасения своего царства, мириться с ним: он видел в Мазепе не более как возмутившегося своего подданного, изменника. Мазепа этого не мог не знать, к своему несчастию: он был человек ума тонкого и хитрого. Но если б даже и на мщении Мазепы основан был весь план поэмы Пушкина, то к чему же в ней любовная история Мазепы, если не к тому, чтоб разъединить интерес поэмы?.. Но, может быть, мысль поэта заключается во взаимной любви Мазепы и Марии? Старик, страстно влюбленный в моло- дую девушку, тоже страстно в него влюбленную,— это мысль глубоко поэтическая, и надо сказать, что Пушкин умел нари- совать ее кистию великого живописца. Некоторые из критиков того времени сильно восставали против возможности и есте- ственности такой любви, но их нападки не стоят не только воз- ражений, даже какого бы то ни было внимания.х Эти господа забыли об «Отелло» Шекспира — поэта, который в знании чело- веческого сердца и страстей имеет, конечно, больший, чем они, авторитет. Но Шекспир представил такую любовь как факт, не исследуя его законов, потому что другой нравственный во- прос должен был составить пафос его драмы. Наш поэт, напро- тив, анализирует самую возможность и естественность такого явления. И надо сказать, что в этом отношении он истинно шекспировски внес светоч поэзии во мрак вопроса и дал на него такой удовлетворительный ответ, какого можно ожидать только от великого поэта: Мгновенно сердце молодое Горит и гаснет. В нем любовь Проходит и приходит вновь, В нем чувство каждый день иное; Не столь послушно, не слегка, Не столь мгновенными страстями Пылает сердце старика, Окаменелое годами. Упорно, медленно оно В огне страстей раскалено; Но поздний жар уж не остынет И с жизнью лишь его покинет. Далее мы увидим, что любовь Марии к Мазепе развита и объяснена еще подробнее, глубже, с мастерством, перед которым невольно останавливается пораженный удивлением читатель. Но на любовь Мазепы к Марии всё-таки нельзя смотреть, как на пафос поэмы, ибо эта любовь не заставила его ни на минуту 411
поколебаться в его мрачных замыслах. Бегство Марии страшно- смутило Мазепу, но оно не имело никакого влияния на ход и развитие поэмы. Смущение Мазепы при виде Кочубеева хуто- ра и потом, при виде сумасшедшей Марии, кажется нам мело- драматическою подставкою со стороны поэта. Может быть, это происходит еще и оттого, что после такого события, как Пол- тавская битва с ее следствиями, интерес любви уже не может не ослабеть. Здесь опять видна главная ошибка поэта, хотев- шего связать романтическое действие с эпопеею. И вот почему «Полтава» не производит на читателя того единого, полного, совершенно удовлетворяющего впечатления, которое должна производить всякое глубоко концепированное и строго обду- манное поэтическое творение. Но отдельные красоты в «Полтаве» изумительны. Если «Цы- ганы» далеко превзошли все предшествовавшие им произведе- ния Пушкина и по идее и по исполнению, то «Полтава», уступая «Цыганам» в единстве плана, далеко превосходит их в совер- шенстве выражения. Из всех поэм Пушкина в «Полтаве» в пер- вый раз стих его достиг своего полного развития, вполне стал пушкинским. Критики того времени не без основания приди- рались к двум или трем неправильно усеченным прилагатель- ным, которые так неожиданно напомнили собою «пиитические вольности» прежней школы, например: сонну вместо сонную, тризну тайну вместо тризну тайную; на несколько смелых нововведений, как, например, в стихе: «Он, должный быть отцом и другом».г Но мы укажем и еще на несколько незамечен- ных ими погрешностей, как, например, на неуместные славя- низмы — младой, благостыни, главы и в особенности на два по- ражающие своею неточностию выражения: первое в монологе Мазепы против Кочубея, которого, бог знает почему, называет он вольнодумцем, и в разговоре свирепого (и вообще весьма прозаически выражающегося во всей поэме) Орлика, который советует Кочубею на допросе питаться мыслию суровой. Но вот и всё. За исключением этого, стихи в «Полтаве» — верх совершенства; по выходе этой поэмы русские в первый раз в большом сочинении читали такие стихи на своем родном языке: Богат и славен Кочубей, Его луга необозримы; Там табуны его коней Пасутся вольны, нехранимы: Кругом Полтавы хутора Окружены его садами, И много у него добра, Мехов, атласа, серебра И на виду и под замками. 412
Но Кочубей богат и горд Не долгогривыми конями, Не златом, данью крымских орд, Не родовыми хуторами: Прекрасной дочерью своей Гордится старый Кочубей. И то сказать: в Полтаве нет Красавицы, Марии равной. Она свежа, как вешний цвет, Взлелеянный в тени дубравной. Как тополь киевских высот, Она стройна. Ее движенья То лебедя пустынных вод Напоминают плавный ход, То лани быстрые стремленья; Как пена, грудь ее бела, Вокруг высокого чела, Как тучи, локоны чернеют. Звездой блестят ее глаза; Ее уста, как розы, рдеют.1 Но не единая краса (Мгновенный цвет!) молвою шумной В младой Марии почтена: Везде прославилась она Девицей скромной и разумной. Зато завидных женихов Ей шлет Украина и Россия; Но от венца, как от оков, Бежит пугливая Мария. Обращаясь к отдельным красотам «Полтавы», не знаешь, на чем остановиться — так много их. Почти каждое место, отдельно взятое наудачу из этой поэмы, есть образец высокого художественного мастерства. Не будем вычислять всех этих мест и укажем только на некоторые. Хотя казак, влюбленный в Марию, и есть лицо лишнее, введенное в поэму для эффекта, тем не менее его изображение (от стиха: «Между полтавских ка- заков», до стиха: «И взоры в землю опускал») представляет собою необыкновенно мастерскую картину. Следующий затем отрывок, от стиха «Кто при звездах и при луне», до стиха: «Царю Петру от Кочубея» — выше всякой похвалы: это вместе и народная песня и художественное создание. Кочубей, ожида- ющий в темнице своей казни, его разговор с Орликом (за исклю- чением того, что говорит сам Орлик),— всё это начертано ки- стию столь широкою, могучею и в то же время спокойною и уве- ренною, что читатель не знает, чему дивиться: мрачности 413
ли ужасной картины или ее эстетической прелести. Можно ли читать без упоения, столь же полного грусти, сколько и на- слаждения, эти стихи: Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не хочет воздух. Чуть трепещут Сребристых тополей листы. Луна спокойно с высоты Над Белой Церковью сияет И пышных гетманов сады И старый замок озаряет. И тихо, тихо всё кругом; Но в замке шопот и смятенье. В одной из башен, под окном, В глубоком, тяжком размышленье, Окован, Кочубей сидит И мрачно на небо глядит. Заутра казнь. Но без боязни Он мыслит об ужасной казни; О жизни не жалеет он. Что смерть ему? желанный сон.. Готов он лечь во гроб кровавый. Дрема долит. Но, боже правый!' К ногам злодея, молча, пасть Как бессловесное созданье, Царем быть отдану во власть Врагу царя на поруганьё, Утратить жизнь — и с нею честь, Друзей с собой на плаху весть, Над гробом слышать их проклятья, Ложась безвинным под топор, Врага веселый встретить взор И смерти кинуться в объятья, Не завещая никому Вражды к злодею своему!.. И вспомнил он свою Полтаву, Обычный круг семьи, друзей, Минувших дней богатство, славу, И песни дочери своей, И старый дом, где он родился, Где знал и труд, и мирный сон, И всё, чем в жизни насладился, Что добровольно бросил он, И для чего? 414
Ответ Кочубея Орлику на допрос последнего о зарытых кла- дах был расхвален даже присяжными хулителями «Полтавы»,1 и потому мы не говорим о нем. Кочубея пытают, а Мазепа в это время сидит у ног спящей дочери мученика и думает: Ах, вижу я: кому судьбою Волненья жизни суждены, Тот стой один перед грозою, Не призывай к себе жены. В одну телегу впрячь неможно Коня и трепетную лань. Забылся я неосторожно: Теперь плачу безумства дань. В тоске страшных угрызений совести злодей сходит в садт чтоб освежить пылающую кровь свою,— и обаятельная рос- кошь летней малороссийской ночи, в контрасте с мрачными душевными муками Мазепы, блещет и сверкает какою-то страшно-фантастическою красотою: Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не хочет воздух. Чуть трепещут Сребристых тополей листы. Но мрачны странные мечты В душе Мазепы: звезды ночи, Как обвинительные очи, За ним насмешливо глядят. И тополи, стеснившись в ряд, Качая тихо головою, Как судьи, шепчут меж собою. И летней теплой ночи тьма Душна, как черная тюрьма. Вдруг... слабый крик... невнятный стон Как бы из замка слышит он. То был ли сон воображенья, Иль плач совы, иль зверя вой, Иль пытки стон, иль звук иной — Но только своего волненья Преодолеть не мог старик И на протяжный, слабый крик Другим ответствовал — тем криком, Которым он в весельи диком Поля сраженья оглашал, Когда с Забелой, с Гамалеем, И — с ним... и с этим Кочубеем Он в бранном пламени скакал. 415
Скажите: как, каким языком хвалить такие черты и отрывки высокого художества? Правду говорят, что хвалить мудренее, чем бранить! Чтоб быть достойным критиком таких стихов, надо самому быть поэтом — и еще каким! И потому мы, в со- знании нашего бессилия, скажем убогою прозою, что если эта картина мучений совести Мазепы может подозрительному уму показаться несколько мелодраматическою выходкою (по той причине, что Мазепе, как закоренелому злодею, так же было не к лицу содрогаться от воплей терзаемой им жертвы, как и краснеть, подобно юноше, от привета красоты),— то мастер- ство, с которым выражены эти мучения, выше всяких похвал и утомляет собою всякое удивление. Сцена между женою Кочу- бея и ее дочерью замечательно хороша по роли, какую играет в ней Мария. Вопрос изумленной, еще не очнувшейся от сна женщины, которая почти понимает и в то же время страшится понять ужасный смысл внезапного явления матери, этот вопрос: «Какой отец? какая казнь?»—равно как и все вопроси- тельные и восклицательные ответы,— исполнен драматизма. Картина казни Кочубея и Искры отличается простотою и спо- койствием, которые, в соединении с ее страшною верностью дей- ствительности, производили бы на душу читателя невыно- симое, подавляющее впечатление, если б творческое вдохновение поэта не ознаменовало ее печатию изящества. Этот палач, ко- торый, гуляя и веселяся на роковом помосте, алчно ждет жерт- вы, и то, играючи, берет в белые руки тяжелый топор, то шутит с веселою чернью,— и этот беспечный народ, который, по со- вершении казни, идет домой, толкуя меж собой про свои вечные работы: какая глубоко истинная, хотя в то же время и безотрадно тяжелая мысль во всем этом! Но что все эти рассеянные богатою рукою поэта красоты — перед красотами третьей песни! И неудивительно: пафос этой третьей песни устремлен на предмет колоссально великий... Тут мы видим Петра и Полтавскую битву... Мастерскою кис- тию изобразил поэт преступные, мрачные помыслы, кипевшие в душе Мазепы; его притворную болезнь и внезапный переход с одра смерти на поприще властительства; гнев Петра, его силь- ные и быстрые меры к удержанию Малороссии... Как прекрасно это поэтическое обращение поэта к Карлу XII: И ты, любовник бранной славы, Для шлема кинувший венец, Твой близок день: ты вал Полтавы Вдали завидел наконец. Картина Полтавской битвы начертана кистию широкою и смелою; она исполнена жизни и движения: живописец мог бы 416
писать с нее, как с натуры. Но явление Петра в этой картине, изображенное огненными красками, поражает, читателя> го- воря собственными словами Пушкина, быстрым холодом вдох- новения, подымающим волосы на голове,1 производит на него такое впечатление, как будто бы он видит перед глазами совер- шение какого-нибудь таинства, как будто бы некий бог, в лучах нестерпимой для взоров смертного славы, проходит перед ним, окруженный громами и молниями... Тогда-то свыше вдохновенный Раздался звучный глас Петра: «За дело, с богом!» Из шатра, Толпой любимцев окруженный, Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, Он весь, как божия гроза. Идет. Ему коня подводят. Ретив и смирен верный конь. Почуя роковой огонь, Дрожит, глазами косо водит И мчится в прахе боевом, Гордясь могучим седоком. Уж близок полдень. Жар пылает. Как пахарь, битва отдыхает. Кой-где гарцуют казаки. Равняясь, строятся полки. Молчит музыка боевая. На холмах пушки, присмирев, Прервали свой голодный рев. И се — равнину оглашая, Далече грянуло ура: Полки увидели Петра. II он промчался пред полками, Могущ и радостен, как бой. Он поле пожирал очами. За ним вослед неслись толпой Сии птенцы гнезда Петрова — В пременах жребия земного, В трудах державства и войны Его товарищи, сыны: И Шереметев благородный, И Брюс, и Боур, и Репнип, И, счастья баловень безродный, Полудержавный властелин. 27 Белинский, т. VII 417
Представьте себе великого творческого гения, который столь- ко лет носил и лелеял в душе своей замыслы преобразования целого народа, который столько трудился в поте царственного чела своего, — представьте его в ту решительную минуту, когда он начинает видеть, что его тяжба с веками, его гигант- ская борьба с самою природою, с самою возможностью готова увенчаться полным успехом, — представьте себе его преобра- женное, сияющее победным торжеством лицо, если только ваша фантазия довольно сильна для такого представления,— и вы будете видеть перед собою живую картину, начертанную Пушкиным в стихах, которые сейчас прочли... Да, в этом слу- чае живописи стоило бы побороться с поэзиею,— и великий жи- вописец мог бы за честь себе поставить перевести на полотно, в живых красках, живые стихи Пушкина, чтоб решить задачу, как воспользуется живопись предметом, столь мастерски выраженным поэзиею. Тут задача живописца состояла бы уже не в творчестве, а только в творчески свободном переводе од- ного и того же предмета с языка поэзии на язык живописи, чтоб, сравнительно, показать средства и способы того и другого искусства. Повторяем: тут живописцу нечего изобретать — для него готовы и группы, и подробности, и лицо Петра — эта главнейшая задача всей картины... Полтавская битва была не простое сражение, замечательное по огромности военных сил, по упорству сражающихся и количеству пролитой крови: нет, это была битва за существование целого народа, за будущ- ность целого государства, это была поверка действительности замыслов столь великих, что, вероятно, они самому Петру, в горькие минуты неудач и разочарования, казались несбыточ- ными, как и почти всем его подданным. И потому на лице по- следнего солдата должна выражаться бессознательная мысль, что совершается что-то великое и что он сам есть одно из орудий совершения... Но этим еще не оканчивается великая картина: это только главная часть ее; в отдалении поэт показывает другую часть, меньшую, но без которой картина его не имела бы полноты: И перед синими рядами Своих воинственных дружин, Несомый верными слугами, В качалке, бледен, недвижим, Страдая раной, Карл явился. Вожди героя шли за ним. Он в думу тихо погрузился. Смущенный взор изобразил Необычайное волненье. Казалось, Карла приводил 418
Желанный бой в недоуменье... Вдруг слабым манием руки На русских двинул он полки. В подробностях битвы особенно замечателен эпизод о волне- нии дряхлого и уже бессильного Палия, завидевшего врага своего, Мазепу. Но эпизод смерти казака влюбленного в Ма- рию, несмотря на превосходные стихи, до приторности испол- нен мелодраматизма и вовсе неуместен. Мы уже говорили, что самая мысль ввести в поэму этого казака, чтоб было с кем Ко- чубею отправить донос Петру на Мазепу, мелодраматически эффектна; ради ее поэт исказил историческое событие: донос был отослан не с казаком, а с старым монахом Никанором. Картина битвы заключается еще картиною, с которою тоже за честь бы мог поставить себе побороться великий живопи- сец: Пирует Петр. И горд, и ясен, И полон славы взор его.1 И царский пир его прекрасен. При кликах войска своего, В шатре своем он угощает Своих вождей, вождей чужих, И славных пленников ласкает, И за учителей своих Заздравный кубок поднимает Теперь нам остается говорить о дивно прекрасных подроби ностях еще целой части поэмы, пафос которой составляет лю- бовь Марии к Мазепе. Вся эта часть поэмы есть как бы поэма в поэме, и ее, конечно, стало бы на особую отдельную поэму. В историческом факте любви Мазепы и Марии Пушкин вос- пользовался только идеею любви старика к молодой девушке и молодой девушки к старику. В подробностях, и даже в изо- бражении дочери Кочубея, он отступал от истории. Поэтому весь этот факт он переделал по своему идеалу,— и дочь Кочубея является у него совершенно идеализированною. Он переменил даже ее имя — Матроны на Марию. Когда Матрона убежала к старому гетману,— он, боясь соблазна и толков, переслал ее в родительский дом, где мать Матроны патовала (палачила, истязала, секла) ее. Но это, как и естественно, только еще боль- ше раздражало энергию страсти бедной девушки. Мазепа лю- бил ее, писал к ней страстные письма, но в отношении к ней не принял никакого твердого решения — то умолял о свиданиях, то советовал идти в монастырь. Как бы то ни было, но основание, сущность отношений Мазепы и Марии в поэме Пушкина исторические, и еще более 419 27*
истинные поэтически, и Пушкин умел ими воспользоваться, как истинно великий поэт, хотя он их и идеализировал по-своему. Не только первый пух ланит, Да русы кудри молодые, Порой и старца строгий вид, Рубцы чела, власы седые В воображенье красоты Влагают страстные мечты. Подобное явление редко, но тем не менее действительно. Возможность его заключается в законах человеческого духа, и потому, по редкости, его можно находить удивительным, но нельзя находить неестественным. Самая обыкновенная женщина видит в мужчине своего защитника и покровителя; отдаваясь ему — сознательно или бессознательно, но во всяком случае она делает обмен красоты или прелести на силу и мужество. После этого очень естественно, если бывают женские натуры, которые, будучи исполнены страстей и энтузиазма, до безумия увлекаются нравственным могуществом мужчины, украшен- ным властию и славою,— увлекаются им без соображения не- равенства лет. Для такой женщины самые седины прекрасны, и чем круче нрав старика, тем за большее счастие и честь для себя считает она влиянием своей красоты и своей любви укро- щать его порывы, делать его ровнее и мягче. Само безобразие этого старика — красота в глазах ее. Вот почему кроткая, робкая Дездемона так беззаветно отдалась старому воину, суровому мавру — великому Отелло. В Марии Пушкина это еще понятнее: ибо Мария, при всей непосредственности и нераз- витости ее сознания, одарена характером гордым, твердым, решительным. Она была бы достойна слить свою судьбу не с та- ким злодеем, как Мазепа, но с героем в истинном значении этого слова. И, как бы ни велика была разница их лет,— их союз был бы самый естественный, самый разумный. Ошибка Марии состояла в том, что она в душе, готовой на всё злое для достижения своих целей, думала увидеть душу великую, дер- зость безнравственности приняла за могущество героизма. Эта ошибка была ее несчастием, но не виною: Мария, как женщина, велика в этой ошибке. На этом основании нам понятна ее лю- бовь, понятно — Зачем бежала своенравно Она семейственных оков, Томилась тайно, воздыхала И на приветы женихов Молчаньем гордым отвечала; 420
Зачем так тихо за столом Она лишь гетману внимала, Когда беседа ликовала, ' И чаша пенилась вином; Зачем она всегда певала Те песни, кои он слагал, Когда он беден был и мал, Когда молва его не знала; Зачем с неженскою душой Она любила конный строй, И бранный звон литавр, и клики Пред бунчуком и булавой Малороссийского владыки... Нельзя довольно надивиться богатству и роскоши красок,, которыми изобразил поэт страстную и грандиозную любовь этой женщины. Здесь Пушкин, как поэт, вознесся на высоту, доступную только художникам первой величины. Глубоко вон- зил он свой художнический взор в тайну великого женского сердца и ввел нас в его святилище, чтоб внешнее сделать для нас выражением внутреннего, в факте действительности открыть общий закон, в явлении — мысль... Мария, бедная Мария, Краса черкасских дочерей! Не знаешь ты, какого змия Ласкаешь на груди своей. Какой же властью непонятной К душе свирепой и развратной Так сильно ты привлечена? Кому ты в жертву отдана? Его кудрявые седины, Его глубокие морщины, Его блестящий, впалый взор, Его лукавый разговор — Тебе всего, всего дороже: Ты мать забыть для них могла. Соблазном постланное ложе Ты отчей сени предпочла. Своими чудными очами Тебя старик заворожил, Своими тихими речами В тебе он совесть усыпил; Ты на него с благоговеиьем Возводишь ослепленный взор, Его лелеешь с умиленьем — Тебе приятен твой позор; Ш
Ты им в безумном упоеньи, Как целомудрием, горда — Ты прелесть нежную стыда В своем утратила падеиьи... Что стыд Марии? Что молва? Что для нее мирские пени, Когда склоняется в колени К ней старца гордая глава, Когда с ней гетман забывает Судьбы своей и труд, и шум, Иль тайны смелых, грозных дум Ей, деве робкой, открывает? Но в такой великой натуре любовь может быть только пре- обладающею страстию, которая в выборе не допускает никакого совместничества, даже никакого колебания, но которая не за- глушает в душе других нравственных привязанностей. И пото- му блаженство любви не отнимает в сердце Марии места для грустного и тревожного воспоминания об отце и матери. И дней невинных ей не жаль, И душу ей одна печаль Порой, как туча, затмевает: Она унылых пред собой Отца и мать воображает; Она, сквозь слезы, видит их В бездетной старости, одних, И, мнится, пеням их внимает... О, если б ведала она, Что уж узнала вся Украина! Но от нее сохранена Еще убийственная тайна. Нам скажут, что в действительности это было не так, ибо Матрона ненавидела своих родителей и клялась вечно «любыты и сердечне кохаты Мазепу на злость ее ворогам». Но ведь в дей- ствительности-то родители Матроны патовали ее... Понятно, почему Пушкин решился поэтически отступить от «такой» действительности... Но нигде личность Марии не возвышается в поэме Пушкина до такой апофеозы, как в сцене ее объяснения с Мазепою — сцене, написанной истинно шекспировскою кистью. Когда Мазепа, чтоб рассеять ревнивые подозрения Марии, принуж- ден был открыть ей свои дерзкие замыслы, она все забывает: нет больше сомнений, нет беспокойства; мало того, что она 422
верит ему, верит, что он не обманывает ее: она верит, что он не обманывается и в своих надеждах... Ее ли женскому уму, воспитанному в затворничестве, обреченному на отчуждение от действительной жизни, ей ли знать, как опасны такие стрем- ления и чем оканчиваются они! Она знает одно, верит одному,— что он, ее возлюбленный, так могущ, что не может не достичь всего, чего бы только захотел. Блеск короны на седых кудрях любовника уже ослепил ее очи, —и она восклицает с уверен- ностию дитяти, сильною и разумною одною любовию, но не зна- нием жизни: О, милый мой, Ты будешь царь земли родной! Твоим сединам как пристанет Корона царская! Мазепа Постой, 'Не всё свершилось. Буря грянет; Кто может знать, что ждет меня? Мария Я близ тебя не знаю страха — Ты так могущ! О, знаю я: Трон ждет тебя. Мазепа А если плаха? Мария С тобой на плаху, если так. Ах, пережить тебя могу ли? Но нет: ты носишь власти знак. Мазепа Меня ты любишь? М а р и я Я! люблю ли? Мазепа Скажи: отец или супруг Тебе дороже? Мария Милый друг, К чему вопрос такой? тревожит 423
Меня напрасно он. Семью Стараюсь я забыть мою. Я стала ей в позор; быть может, (Какая страшная мечта!) Моим отцом я проклята, А за кого? Мазепа Так я дороже Тебе отца? Молчишь... Мария О, боже! Мазепа Что ж? отвечай. Мария Реши ты сам. Мазепа Послушай: если было б нам, Ему иль мне, погибнуть надо, А ты бы нам судьей была, Кого б ты в жертву принесла, Кому бы ты была ограда? Мария Ах, полно! Сердце не смущай! Ты искуситель! Мазепа Отвечай! Мария Ты бледен: речь твоя сурова... О, не сердись! Всем, всем готова Тебе я жертвовать, поверь; Но страшны мне слова такие. Довольно. Мазепа Помни же, Мария, Что ты сказала мне теперь. 424
Вникните во всю эту сцену, разберите в ней всякую по- дробность, взвесьте каждое слово: какая глубину, какая истина и вместе с тем какая простота! Этот ответ Марии: «Я! люблю ли?»— это желание уклониться от ответа на вопрос, уже решен- ный ее сердцем, но всё еще страшный для нее — кто ей дороже: любовник или отец, и кого из них принесла бы она в жертву для спасения другого,— и потом решительный ответ при виде гне- ва любовника... как всё это драматически, и сколько тут зна- ния женского сердца! Явление сумасшедшей Марии, неуместное в ходе поэмы и даже мелодраматическое, как средство испугать совесть Мазепы, превосходно как дополнение портрета этой женщины. Последние слова ее безумной речи исполнены столько же траги- ческого ужаса, сколько и глубокого психологического смысла: Пойдем домой. Скорей... уж поздно. Ах, вижу, голова моя Полна волнения пустого: Я принимала за другого Тебя, старик. Оставь меня. Твой взор насмешлив и ужасен. Ты безобразен. Он прекрасен: В его глазах блестит любовь, В его речах такая нега! Его усы белее снега, А на твоих засохла кровь. Творческая кисть Пушкина нарисовала нам не один женский портрет, но ничего лучше не создала она лица Марии. Что перед нею эта препрославленная и столько восхищавшая всех и те- перь еще многих восхищающая Татьяна — это смешение де- ревенской мечтательности с городским благоразумием?.. Но «Полтава» принадлежит к числу превосходнейших творений Пушкина не по одному лицу Марии. Лишенная единства мысли и плана, а потому недостаточная и слабая в целом, поэма эта есть великое произведение по ее частностям. Она заключает в себе несколько поэм и по тому самому не со- ставляет одной поэмы. Богатство ее содержания не могло вы- сказаться в одном сочинении, и она распалась от тяжести этого богатства. Третья песнь ее, сама по себе, есть нечто особенное, отдельная поэма в эпическом роде. Но из нее нельзя было сде- лать эпической поэмы: если б поэт и дал ей обширнейший объем, она и тогда осталась бы рядом превосходнейших картин, но не поэмою. Чувствуя это, поэт хотел связать ее с историею любви, имеющею драматический интерес; но эта связь не могла не выйти чисто внешнею. И вся эта разрозненность выразилась 425
в эпилоге, в котором поэт говорит сперва о гордых и сильных людях того века, потом о Петре Великом, далее — о Карле XII, о Мазепе, о Кочубее с Искрою и оканчивает всё это Мариею... Несмотря на то, «Полтава» была великим шагом вперед со сто- роны Пушкина. Как архитектурное здание, она не поражает общим впечатлением, нет в ней никакого преобладающего эле- > мента, к которому бы все другие относились гармонически; но каждая часть в отдельности есть превосходное художествен- ное произведение. И никогда еще до того времени наш поэт не употреблял таких драгоценных материалов на свои здания, никогда не отделывал их с большим художественным совершен- ством. Сколько простоты и энергии в его стихе! Какая живая соответственность между содержанием и колоритом языка, ко- торым оно передано! Есть что-то оригинальное, самобытное, чисто русское в тоне рассказа, в духе и обороте выражений! И между тем как дурно была принята эта поэма! Один критик, желая высказать посильное свое остроумие, назвал палача белоручкою, а всю картину казни — отвратительною! Вот уж подлинно белоручка! Другой посмеялся, как над нелепостью, над любовью старика Мазепы к молодой девушке, и находил оправдание этого факта разве только в русской пословице: седина в бороду, а бес в ребро. Третий доказывал, что все дей- ствующие лица «Полтавы» карикатурны, на основании отзы- вов Мазепы о Карле XII и Петре Великом!!. И всё это тогда читалось; многие даже верили дельности таких отзывов!..1 Теперь нам следовало бы говорить о «Евгении Онегине»; но статья наша и так вышла велика, а «Евгений Онегин», кро- ме своего огромного объема, имеет в русской литературе и : русской жизни столь важное значение, что о нем надо или говорить много, или совсем не говорить. И потому мы отлагаем его разбор до следующей статьи, а эту кончим беглым взглядом на «Графа Нулина». «Граф Нулин» — не более, как легкий сатирический очерк одной стороны нашего общества, но очерк, сделанный рукою в высшей степени художественною. Сказкою «Модная жена» Дмитриев некогда чуть не стяжал венка бессмертия. Сказка его действительно прекрасна; ее и теперьиелыш читать без удо- вольствия; но венки бессмертия в наше время очень вздоро- жали,— и, хотя «Граф Нулин» бесконечно выше и лучше «Модной жены» Дмитриева, однако не им будет бессмертен Пушкин: для «Графа Нулина» достаточно чести быть не больше, как листиком в лавровом венке его. В лице графа Нулина поэт с неподражаемым мастерством изобразил одного из тех пустых людей высшего светского круга, которые так обыкновении в жизни. Наталья Павловна — тип молодой помещицы новых времен, которая воспитывалась в пансионе, в деле моды не от- 426
стает от века, хотя йшвет в глуши, о хозяйстве не имеет ника- кого понятия, читает чувствительные романы и зевает в обще- стве своего мужа — истинного типа степного медведя и псаря. В этой повести всё так и дышит русскою природою, серенькими красками русского деревенского быта. Только один Пушкин умел так легко и так ярко набрасывать картины столь глубоко верные действительности, как, например, эта: Пора, пора! рога трубят; Псари в охотничьих уборах Чем свет уж ыа конях сидят; Борзые прыгают на сворах. Выходит барин на крыльцо, Всё, подбочась, обозревает; Его довольное лицо Приятной важностью сияет. Чекмень затянутый на нем, Турецкий нож за кушаком, За пазухой во фляжке ром, И рог на бронзовой цепочке. В ночном чепце, в одном платочке, Глазами сонными жена Сердито смотрит из окна На сбор, на псарную тревогу. Вот мужу подвели коня. Он холку хвать — ив стремя ногу, Кричит жене: не жди меня! И выезжает на дорогу. В последних числах сентября (Презренной прозой говоря) В деревне скучно: грязь, ненастье, Осенний ветер, мелкий снег Да вой волков. Но то-то счастье Охотнику! не зная нег, В отъезжем поле он гарцует, Везде находит свой ночлег, Бранится, мокнет и пирует Опустошительный набег. А что же делает супруга Одна, в отсутствии супруга? Занятий мало ль есть у ней? Грибы солить, кормить гусей, Заказывать обед и ужин, В амбар и в погреб заглянуть. 427
Хозяйки глаз повсюду нужен: Он вмиг заметит что-нибудь. К несчастью, героиня наша (Ах, я забыл ей имя дать! Муж просто звал ее Наташа, Но мы — мы будем называть Наталья Павловна), к несчастью, Наталья Павловна совсем Своей хозяйственною частью Не занималася, затем, Что не в отеческом законе Она воспитана была, А в благородном пансионе У эмигрантки Фальбала. Она сидит перед окном; Пред ней открыт четвертый том Сантиментального романа: Любовь Элизы и Армана, Иль переписка двух семей — Роман классический, старинный, Отменно длинный, длинный, длинный, Нравоучительный и чинный, Без романтических затей. Наталья Павловна сначала Его внимательно читала, Но скоро как-то развлеклась Перед окном возникшей дракой Козла с дворовою собакой И ею тихо занялась. Кругом мальчишки хохотали; Меж тем печально под окном Индейки с криком выступали Вослед за мокрым петухом; Три утки полоскались в луже; Шла баба через грязный двор Белье повесить на забор; Погода становилась хуже: Казалось, снег идти хотел... Вдруг колокольчик зазвенел. Кто долго жил в глуши печальной т Друзья, тот, верно, знает сам, Как сильно колокольчик дальныи 428
Порой волнует сердце нам. Не друг ли едет запоздалый, Товарищ юности удалой?.. Уж не она ли?.. Боже мой! Вот ближе, ближе. Сердце бьется. Но мимо, мимо звук несется, Слабей... и смолкнул за горой. Здесь целый ряд картин в фламандском вкусе,— и ни одна из них не уступит в достоинстве любому из тех произведений фламандской живописи, которые так высоко ценятся знато- ками. Что составляет главное достоинство фламандской школы, если не уменье представлять прозу действительности под поэ- тическим углом зрения? В этом смысле «Граф Нулин» есть целая галлерея превосходнейших картин фламандской школы. И если мы сказали, что не «Графом Нулиным» будет бессмер- тен Пушкин, это не значит, чтоб мы на поэму его смотрели, как на легонькое литературное произведеньице, как на остро- умную шутку: нет, это значит только, что у Пушкина слишком много гораздо больших прав на бессмертие, чем «Граф Нулин», и что эта поэмка, которая могла бы составить главный капи- тал известности для иного поэта, у Пушкина есть только роскошь, избыток, который тратится без внимания и без со- жаления. Нельзя не подивиться легкости, с какою поэт схваты- вает в «Графе Нулине» самые характеристические черты рус- ской жизни. Вот, например, портрет Параши, горничной Натальи Павловны: ...Параша эта Наперсница ее затей: Шьет, моет, вести переносит, Изношенных капотов просит, Порою барина смешит,х Порой на барина кричит И лжет пред барыней отважно. Да, это тип всех русских горничных, которые служат ба- рыням нового, т. е. пансионского образования! Говорить ли, что вся поэма исполнена ума, остроумия, легкости, грации, тонкой иронии, благородного тона, знания действительности, написана стихами в высшей степени пре- восходными? Пушкин иначе и не умел писать,— а «Граф Ну- лин» есть одно из удачнейших его произведений. Эта поэма в первый раз была напечатана в «Северных цветах» 1828 года, а отдельно вышла в 1829 году.2 Тогда-то опрокинулась на нее со всем остервенением педантическая 429
критика. Главною виною поставлено было «Графу Нулину» пустота будто бы его содержания. По убеждению этой кри- тики, поэзия должна заниматься только важными предметами, каковые обретаются в одах Ломоносова, его <<Петриаде», одах Петрова и стопудовых пиимах Хераскова. Ей, этой неоте- санной критике, и в голову не входило, что всё это высоко- парное и торжественное песнопение, взятое массою, далеко не стоит одной страницы из «Графа Нулина». Потом постав- лена была в великое преступление «Графу Нулину» неприлич- ная вольность его содержания и изложения, будто бы оскор- бляющая хороший тон светского общества. Бедная критика! Она любезности училась в девичьих, а хорошего тона наби- ралась в прихожих: удивительно ли, что «Граф Нулин» так жестоко оскорбил ее тонкое чувство приличия?1 Бедная кри- тика! Она и до сих пор добродушно убеждена в своем знании большого света и нещадно преследует «Мертвые души» за нарушение условий хорошего тона,— а большой свет, небла- годарный, до сих пор не хочет и подозревать существования ее, бедной критики, и с таким же наслаждением прочел «Мерт- вые души», с каким некогда читал «Графа Нулина», не видя ни в том, ни в другом произведении ничего противного и оскор бительиого тому, что называет он «хорошим тоном» и «при личием».
/ СТАТЬЯ ВОСЬМАЯ1 / / «Евгений Онегин» Признаемся: не/ без некоторой робости приступаем мы к критическому рассмотрению такой поэмы, как «Евгений Онегин». И эта робость оправдывается многими причинами. «Онегин» есть самое задушевное произведение Пушкина, са- мое любимое дитя его фантазии, и можно указать слишком на немногие творения, в которых личность поэта отразилась бы с такою полнотою, светло и ясно, как отразилась в «Оне- гине» личность Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы. Оценить такое произведение значит — оценить самого поэта во всем объеме его творческой деятельности. Не говоря уже об эс- тетическом достоинстве «Онегина», эта поэма имеет для нас, русских, огромное историческое и общественное значение. С этой точки зрения даже и то, что теперь критика могла бы с основательностию назвать в «Онегине» слабым или устарелым,— даже и то является исполненным глубокого значения, великого интереса. И нас приводит в затруднение не одно только со- знание слабости наших сил для верной оценки такого произ- ведения, но и необходимость в одно и то же время во многих местах «Онегина», с одной стороны, видеть недостатки, с дру- гой — достоинства. Большинство нашей публики еще не ста- ло выше этой отвлеченной и односторонней критики, которая признаёт в произведениях искусства только безусловные недостатки или безусловные достоинства и которая не понимает, что условное и относительное составляют форму безусловного. Вот почему некоторые критики добродушно были убеждены, что мы не уважаем Державина, находя в нем великий талант и в то же самое время не находя между произведениями его ни одного, которое было бы вполне художественно и могло бы вполне удовлетворить требованиям эстетического вкуса нашего времени. Но в отношении к «Онегину» наши суждения могут показаться многим еще более противоречащими, потому что «Онегин» со стороны формы есть произведение, в высшей степени художественное, а со стороны содержания самые его 431
недостатки составляют его величайшие достоинства. Вся наша статья об «Онегине» будет развитием этой мысли, какою бы ни показалась она с первого взгляда многим из наших читателей. Прежде всего в «Онегине» мы видим поэтически воспроиз- веденную картину русского общества, взятого в одном из инте- реснейших моментов его развития. С этой точки зрения «Ев- гений Онегин» есть поэма историческая в полном смысле сло- ва, хотя в числе ее героев нет ни одного исторического лица. Историческое достоинство этой поэмы тем выше, что она была на Руси и первым и блистательным опытом в этом роде. В ней Пушкин является не просто поэтом только, но и представи- телем впервые пробудившегося общественного самосознания: заслуга безмерная! До Пушкина русская поэзия была не более, как понятливою и переимчивою ученицею европейской музы,— и потому все произведения русской поэзии до Пушкина как-то походили больше на этюды и копии, нежели на свобод- ные произведения самобытного вдохновения. Сам Крылов — этот талант, столько же сильный и яркий, сколько и нацио- нально-русский, долго не имел смелости отказаться от неза- видной чести быть то переводчиком, то подражателем Лафон- тена.1 В поэзии Державина ярко проблескивают и русская речь и русский ум, но не больше, как проблескивают, потопляемые водою реторически понятых иноземных форм и понятий. Озеров написал русскую трагедию, даже историческую — «Димитрия Донского», но в ней «русского» и «исторического»— одни имена: все остальное столько же русское и историческое, сколько французское или татарское. Жуковский написал две «русские» баллады — «Людмилу» и «Светлану»; но первая из них есть переделка немецкой (и притом довольно дюжинной) баллады, а другая, отличаясь действительно поэтическими картинами русских святочных обычаев и зимней русской при- роды, в то же время вся проникнута немецкою сантименталь- ностыо и немецким фантазмом. Муза Батюшкова, вечно ски- таясь под чужими небесами, не сорвала ни одного цветка на русской почве. Всех этих фактов было достаточно для за- ключения, что в русской жизни нет и не может быть никакой поэзии и что русские поэты должны за вдохновением скакать на Пегасе в чужие краЬ, даже на Восток, не только на Запад. Но с Пушкиным русская поэзия из робкой ученицы явилась даровитым и опытным мастером. Разумеется, это сделалось не вдруг, потому что вдруг ничего не делается. В поэмах: «Руслан и Людмила» и «Братья разбойники» Пушкин был не больше, как учеником, подобно своим предшественникам,— но не в поэзии только, как они, а еще и в попытках на поэти- ческое изображение русской действительности. Этим учениче- 432
ством и объясняется, почему в «Руслане и Людмиле» так мало русского и так много итальянского, а «Разбойники» так похожи на шумливую мелодраму. Есть у Пушкина русская баллада «Жених», написанная им в 1825 году, в котором появилась и первая глава «Онегина». Эта баллада, и со сторо- ны формы и со стороны содержания, насквозь проникнута русским духом, и о ней в тысячу раз больше, чем о «Руслане и Людмиле», можно сказать: Здесь русский дух, здесь Русью пахнет. Так как эта баллада и тогда не обратила на себя особенного внимания, а теперь почти всеми забыта, мы выпишем из нее сцену сватовства: На утро сваха к ним на двор Нежданная приходит. Наташу хвалит, разговор С отцом ее заводит: «У вас товар, у нас купец, Собою парень молодец, И статный и проворный, Не вздорный, не зазорный. Богат, умен, ни перед кем Не кланяется в пояс, А как боярин между тем Живет, не беспокоясь; А подарит невесте вдруг И лисью шубу, и жемчуг, И перстни золотые, И платья парчевые. Катаясь, видел он вчера Ее за воротами; Не по рукам ли, да с двора, Да в церковь с образами?» Она сидит за пирогом Да речь ведет обиняком, А бедная невеста Себе не видит места. «Согласен,— говорит отец,— Ступай благополучно, Моя Наташа, под венец: Одной в светелке скучно. Не век девицей вековать, 28 Еелитеиий, т. VII 433
Не всё касатке распевать, Пора гнездо устроить, Чтоб детушек покоить». И такова вся эта баллада, от первого до последнего слова? В народных русских песнях, вместе взятых, не больше рус- ской народности, сколько заключено ее в этой балладе! Но не в таких произведениях должно видеть образцы проникнутых национальным духом поэтических созданий,— и публика не без основания не обратила особенного внимания на эту чудную балладу. Мир, так верно и ярко изображенный в ней, слиш- ком доступен для. всякого таланта уже по слишком резкой его особенности. Сверх того, он так тесен, мелок и немного- сложен, что истинный талант не долго будет воспроизводить его, если не захочет, чтоб его произведения были одиосторонни, однообразны, скучны и, наконец, пошлы, несмотря на все их достоинства. Вот почему человек с талантом делает обыкно- венно не более одной или, много, двух попыток в таком роде: для него это — дело между прочим, затеянное больше из же- лания испытать свои силы и на этом поприще, нежели из осо- бенного уважения к этому поприщу. Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», не превосходя пушкинского «Жениха» со стороны формы, слишком много превосходит его со стороны содержания. Это — поэма, в сравнении с которою ничтожны все богатырские народно-русские поэмы, собранные Киршею Даниловым. И между тем «Песня» Лермонтова была не более, как опыт таланта, проба пера, и очевидно, что Лермонтов никогда ничего больше не написал бы в этом роде. В этой песне Лермонтов взял всё, что только мог ему представить сбор- ник Кирши Данилова,— и новая попытка в этом роде была бы по необходимости повторением одного и того же — старые погудки на новый лад. Чувства и страсти людей этого мира так однообразны в своем проявлении; общественные отношения людей этого мира так просты и не сложны, что всё это легко ис- черпывается до дна одним произведением сильного таланта. Разнообразие страстей, тонкие до бесконечности оттенки чувств, бесчисленно многосложные отношения людей, общественные и частные,— вот где богатая почва для цветов поэзии, и эту почву может приготовить только сильно развивающаяся или развившаяся цивилизация. Произведения вроде «Jeanne» * Жоржа Занда возможны только во Франции, потому что там цивилизация, в многосложности ее элементов, все сословия поставила в тесное и электрически взаимодействующее отно- * «Жапны» (франц.). — Ред. 434
шение друг к другу.1 Наша поэзия, напротив, должна искать для себя материалов почти исключительно в том классе, ко- торый, по своему образу жизни и обычаям, представляет более развития и умственного движения. И если национальность составляет одно из высочайших достоинств поэтических про- изведений,— то, без сомнения, истинно национальных произ- ведений должно искать у нас только между такими поэтиче- скими созданиями, которых содержание взято из жизни со- словия, создавшегося по реформе Петра Великого и усвоивше- го себе формы образованного ,быта. Но большинство публики до сих пор понимает это дело/иначе. Назовите народным или национальным произведением /«Руслана и Людмилу»,— и с ва- ми все согласятся, что это действительно и народное и нацио- нальное произведение. Еще более будут согласны с вами, если вы назовете народным произведением всякую пьесу, в ко- торой действуют мужики и бабы, бородатые купцы и мещане или в котором действующие лица пересыпают свой незатейли- вый разговор русскими пословицами и поговорками и, вдоба- вок, пропускают между ими реторические, на семинарский манер, фразы о народности и т. п. Люди более умные и обра- зованные охотно (и притом весьма основательно) видят народ- ную русскую поэзию в баснях Крылова, и даже готовы видеть ее (что уже не так основательно) не только в сказках Пушкина («О царе Салтане», «О мертвой царевне и о семи богатырях»), но и (что уже вовсе неосновательно) в сказках Жуковского («О царе Берендее до колен борода» и «О спящей царевне»). Но немногие согласятся с вами, и для многих покажется странным, если вы скажете, что первая истинно национально- русская поэма в стихах была и есть — «Евгений Онегин» Пушкина и что в ней народности больше, нежели в каком угод- но другом народном русском сочинении. А между тем это такая же истина, как и то, что дважды два — четыре. Если ее не все признают национальною — это потому, что у нас издавна укоренилось престранное мнение, будто бы русский во фраке или русская в корсете — уже не русские и что рус- ский дух дает себя чувствовать только там, где есть зипун, лапти, сивуха и кислая капуста. В этом случае у нас многие даже и между так называемыми образованными людьми бессо- знательно подражают русскому простонародью, которое всякого чужестранца из Европы называет немцем. И вот где источник пустой боязни некоторых, чтоб мы все не онемечились! Все европейские народы развивались как один народ, сперва под сению католического единства, духовного (в лице папы) и светского (в лице избранного главы священной Римской импе- рии), а потом под влиянием одних и. тех же стремлений к по- следним результатам цивилизации,—однако, тем не менее,
между французом, немцем, англичанином, итальянцем, шве- дом, испанцем такая же существенная разница, как и между русским и индийцем. Это струны одного и того же инструмен- та — духа человеческого, но струны разного объема, каждая с своим особенным звуком,— и потому-то они издают полные гармонические аккорды. Если же народы Западной Европы, все равно происходящие от великого тевтонского племени, большею частию смешавшегося с романскими племенами, все равно развившиеся на почве одной и той же религии, под влиянием одних и тех же обычаев, одного и того же общест- венного устройства, и потом все равно воспользовавшиеся богатым наследием древнеклассического мира,— если, гово- рим, все народы Западной Европы, составляющие собою еди- ное семейство, тем не менее резко отличаются один от другого, то естественное ли дело, чтоб русский народ, возникший на дру- гой почве, под другим небом, имевший свою историю, ни в чем не похожую на историю ни одного западноевропей- ского народа, естественно ли, чтоб русский народ, усвоив себе одежду и обычаи европейские, мог утратить свою националь- ную самобытность и походить, как две капли воды, на каждого из европейских народов, из которых каждый друг от друга резко отличается и физическою и нравственною физиономи- ей)?.. Да это нелепость нелепостей! Хуже этого ничего нельзя выдумать! Первая причина особности племени или народа заключается в почве и климате занимаемой им страны; а много ли на земном шаре стран, одинаковых в геологическом и кли- матологическом отношениях? И потому, чтоб напор европей- ских обычаев и идей мог лишить русских их национальности, для этого нужно прежде всего ровный, степной материк Рос- сии превратить в гористый; бесконечное его пространство сде- лать меньшим по крайней мере в десять раз (за исключением Сибири). И много, кроме того, нужно бы сделать такого, чего нельзя сделать и о чем фантазировать на досуге прилично только господам Маниловым. Далее: бедна та народность, которая трепещет за свою самостоятельность при всяком со- прикосновении с другою народностью! Наши самозванные патриоты не видят, в простоте ума и сердца своего, что, бес- престанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее. Но когда сделалось всегда победо- носным русское войско, если не тогда, как Петр Великий одел его в европейское платье и приучил его сообразной с этим пла- тьем военной дисциплине? Как-то естественно видеть толпу крестьян, дурно вооруженных, еще хуже дисциплинированных, по случаю войны недавно оторванных от избы и сохи,— как-то естественно видеть их бегущими в беспорядке с поля битвы: точно так же, как естественно видеть полки солдат, даже и 436
при военной неудаче, или храбро умирающими на поле бит- вы, или отступающими в грозном порядке. Некоторые из горя- чих славянолюбов говорят: «Посмотрите на немца,— он везде немец, и в России, и во Франции, и в Индии; француз тоже везде француз, куда бы ни занесла его судьба; а русский в Анг- лии — англичанин, во Франции — француз, в Германии — немец». Действительно, в этом есть своя сторона истины, ко- торой нельзя оспоривать, но которая служит не к унижению, а к чести русских. Это свойство удачно применяться ко вся- кому народу, ко всякой стране отнюдь не есть исключительное свойство только образованных сословий в России, но свойство всего русского племени, всей северной Руси. Этим свойством русский человек отличается и от всех других славянских пле- мен, и, может быть, ему-то и обязан он своим превосходством над ними. Известно, что наши русские солдаты — удивитель- ные природные философы и политики, и нигде ничему не удив- ляются, но всё находят очень естественным, как бы это все ни было противоположно их понятиям и привычкам. Чтоб слишком не распространяться об этом предмете, ссылаемся, для кратко- сти, на замечание Лермонтова об удивительной способности русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить. «Не знаю (говорит автор «Героя нашего времени»), достойно порицания или похвалы это свой- ство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения».* Здесь дело идет о Кавказе, а не о Европе; но русский человек везде тот же. Угловатый немец, тяжеловато- гордый Джон Буль2 уже самыми их ухватками и манерами никогда и нигде не скроют своего происхождения; и после француза только русский может по наружности казаться просто человеком, не нося на своем лбу национального клейма или пас- порта. Но из этого отнюдь не следует, чтоб русский, умея в Англии походить на англичанина, а во Франции — на фран- цуза, хоть на минуту перестал быть русским или хоть на ми- нуту не шутя мог сделаться англичанином или французом. Форма и сущность не всегда — одно и то же. Хорошую форму почему не усвоить себе, но от сущности своей отрешиться со- всем не так легко, как променять охабень на фрак. Между русскими есть много галломанов, англоманов, германоманов и разных других «манов». Посмотришь на них: точно так — с которой стороны ни зайди — англичанин, француз, немец да и только. Если англоман, да еще богатый, то и лошади у него анг- лизированные, и жокеи, и грумы, словно сейчас из Лондона привезенные, и парк в английском вкусе, и портер он пьет исправно, любит ростбиф и пуддинг, на комфорте помешан, и 437
даже боксирует не хуже любого английского кучера. Если галломан,— одет как модная картинка, по-французски говорит не хуже парижанина, на всё Ьмотрит с равнодушным презре- нием, при случае почитает долгом быть и любезным и остро- умным. Если германоман,— больше всего любит искусство как искусство, науку как науку, романтизирует, презирает толпу, не хочет внешнего счастия и выше всего ставит созер- цательное блаженство своего внутреннего мира... Но пошлите всех этих господ пожить — англоманов в Англию, галломанов — во Францию, германоманов — в Германию, да и посмотрите, так ли охотно, как вы, поспешат англичане, французы и немцы признать своими соотечественниками наших англоманов, гал- ломанов и германоманов.,. Нет, не попадут они в соотечествен- ники этим народам, а только разве прослывут между ними прит- чею во языцех, сделаются предметом всеобщего оскорбительного внимания и удивления. Это потому, повторяем, что усвоить чуждую форму совсем не то, что отрешиться от собственной сущ- ности. Русский за границею легко может быть принят за урожен- ца страны, в которой он временно живет, потому что на улице, в трактире, на балу, в дилижансе о человеке заключают по его виду; но в отношениях гражданских, семейных, но в положе- ниях жизни исключительных — другое дело: тут поневоле обна- ружится всякая национальность и каждый поневоле явится сыном своей и пасынком чужой земли. С этой точки зрения рус- скому гораздо легче прослыть за англичанина в России, нежели в Англии. Но в отношении к отдельным личностям еще могут быть странные исключения; в отношении же к народам никогда. Доказательством могут служить те славянские племена, кото- рых исторические судьбы были тесно связаны с судьбами За- падной Европы: Чехия отовсюду окружена тевтонским племе- нем; властителями ее в течение целых столетий были немцы; развилась она, вместе с ними, на почве католицизма и упре- дила их и словом и делом религиозного обновления — и что ж? Чехи до сих пор славяне, до сих лор — не только не германцы, но и не совсем европейцы... v Всё сказанное нами было необходимым отступлением для опровержения неосновательного мнения, будто бы в деле ли- тературы чисто русскую народность должно искать только в сочинениях, которых содержание заимствовано из жизни низших и необразованных классов. Вследствие этого странного мнения, оглашающего «не русским» всё, что есть в России луч- шего и образованнейшего, — вследствие этого лапотно-сермяж- ного мнения какой-нибудь грубый фарс с мужиками и бабами есть национально-русское произведение, а «Горе от ума» есть тоже русское, но только уже не национальное произведение; какой-нибудь площадной роман, вроде «Разгулья купеческих 438
рынков в Марьиной роще», есть хотя и плохое, однако тем не менее национально-русское произведение, а «Герой нашего времени», хотя и превосходное, однако, тем не менее русское, но не национальное произведение... Нет, и тысячу раз нет! Пора, наконец, вооружиться против этого мнения всею силою здравого смысла, всею энергиею неумолимой логики! Мы далеки уже от того блаженного времени, когда псевдоклассическое направление нашей литературы допускало в изящные созда- ния только людей высшего круга и образованных сословий, и если иногда позволяло выводить в поэме, драме или эклоге простолюдинов, то hq иначе, как умытых, причесанных, раз- одетых и говорящих не своим языком. Да, мы далеки от этого псевдоклассического времени; но пора уже отдалиться нам и от этого псевдоромантического направления, которое, обрадо- вавшись слову «народность» и праву представлять в поэмах и драмах не только честных людей низшего звания, но даже воров и плутов, вообразило, что истинная национальность скры- вается только под зипуном, в курной избе, и что разбитый на кулачном бою нос пьяного лакея есть истинно шекспировская черта1— а главное, что между людьми образованными нельзя ис- кать и признаков чего-нибудь похожего на народность. Пора, на- конец, догадаться, что, напротив, русский поэт может себя пока- зать истинно национальным поэтом, только изображая в своих произведениях жизнь образованных сословий: ибо, чтоб найти национальные элементы в жизни, наполовину прикрывшейся прежде чуждыми ей формами,— для этого поэту нужно и иметь большой талант й быть национальным в душе. «Истинная нацио- нальность (говорит Гоголь) состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа; поэт может быть даже и тогда нацио- нален, когда описывает совершенно сторонний мир, но гля- дит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественни- кам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами».2 Разгадать тайну народной психеи — для поэта значит уметь равно быть верным действительности при изображении и низ- ших, и средних, и высших сословий. Кто умеет схватывать резкие оттенки только грубой простонародной жизни, не умея схватывать более тонких и сложных оттенков образованной жизни, тот никогда не будет великим поэтом и еще менее имеет право на громкое титло национального поэта. Великий нацио- нальный поэт равно умеет заставить говорить и барина и мужи- ка их языком. И если произведение, которого содержание взято из жизни образованных сословий, не заслуживает названия национального,— значит, оно ничего не стоит и в художествен- ном отношении, потому что неверно духу изображаемой им дей- ствительности. Поэтому не только такие произведения, как 439 i
«Горе от ума» и «Мертвые души», но и такие, как «Герой на- шего времени», суть столько же национальные, сколько и пре- восходные поэтические; создания. И первым т§ким национально-художественным произведе- нием был «Евгений Онегин» Пушкина. В этой решимости моло- дого поэта представить нравственную физиономию наиболее оевропеившегося в России сословия нельзя не видеть доказатель- ства, что он был и глубоко сознавал себя национальным поэтом. Он понял, что время эпических поэм давным-давно прошло и что для изображения современного общества, в котором проза жизни так глубоко проникла самую поэзию жизни, нужен ро- ман, а не эпическая поэма. Он взял эту жизнь, как она есть, не отвлекая от нее только одних поэтических ее мгновений; взял ее со всем холодом, со всею ее прозою и пошлостию. И такая смелость была бы менее удивительною, если бы роман затеян был в прозе; но писать подобный роман в стихах в такое время, когда на русском языке не было ни одного порядочного романа и в прозе,— такая смелость, оправданная огромным успехом, была несомненным свидетельством гениальности поэта.Правда, на русском языке было одно прекрасное(по своему времени) произведение, вроде; повести в стихах: мы говорим о «Модной жене» Дмитриева; |но между ею и «Онегиным» нет ничего общего уже потому только, что «Модную жену» также легко счесть за вольный перевод или переделку с французского, как и за оригинально русское «произведение.1 Если из сочине- ний Пушкина хоть одно может иметь что-нибудь общего с пре- красною и остроумною сказкою Дмитриева, так это, как мы уже и заметили в последней статье, «Граф Нулин»; но и тут сходство заключается совсем не в поэтическом достоинстве обоих произведений. Форма романов вроде «Онегина» создана Байроном; по крайней мере, манера рассказа, смесь прозы и поэ- зии в изображаемой действительности, отступления, обраще- ния поэта к самому себе и особенно это слишком ощутительное присутствие лица поэта в созданном им произведении,— все это есть дело Байрона. Конечно, усвоить чужую новую форму для собственного содержания совсем не то, что са- мому изобрести ее,— тем не менее, при сравнении «Онегина» Пушкина с «Дон Хуаном», «Чайльд Гарольдом» и «Беппо» Байрона, нельзя найти ничего общего, кроме формы и манеры. Не только содержание, но и дух поэм Байрона уничтожает всякую возможность существенного сходства между ими и «Оне- гиным» Пушкина. Байрон писал о Европе для Европы; этот субъективный дух, столь могущий и глубокий, эта личность, столь колоссальная, гордая и непреклонная, стремилась не столько к изображению современного человечества, сколько- к суду над его прошедшею и настоящею историею. Повторяем: 440
тут нечего искать и тени какого либо сходства. Пушкин писал о России для России,— и мы видим признак его самобытного и гениального таланта в том, что, верный своей натуре, совер- шенно противоположной натуре Байрона, и своему художни- ческому инстинкту, он далек был от того, чтобы соблазниться создать что-нибудь в байроновском роде, пиша русский роман. Сделай он это — и толпа превознесла бы его выше звезд; слава мгновенная, но великая была бы наградою за его ложный tour de force.* Но, повторяем, Пушкин как поэт был слишком велик для подобного шутовского подвига, столь обольститель- ного для обыкновенных талантов. Он заботился не о том, чтоб походить на Байрона, а о том, чтоб быть самим собою и быть верным той действительности, до него еще непочатой и нетро- нутой, которая просилась под перо его.1 И зато его «Онегин» — в высшей степени; оригинальное и национально-русское произ- ведение. Вместе |с современным ему гениальным творением Грибоедова—«Горе от ума»,** стихотворный роман Пушкина положил прочное ^основание новой русской поэзии, новой рус- ской литературе. До этих двух произведений, как мы уже и за- метили выше, русские поэты еще умели быть поэтами, воспевая чуждые русской действительности предметы, и почти не умели быть поэтами, принимаясь за изображение мира русской жизни. Исключение остается только за Державиным, в поэзии которого, как мы уже не раз говорили, проблескивают искорки элементов русской жизни, за Крыловым и, наконец, за Фонвизиным, который, впрочем, был в своих комедиях больше даровитым копистом русской действительности, нежели ее творческим воспроизводителем. Несмотря на все недостатки, довольно важ- ные, комедии Грибоедова,— она, как произведение сильного таланта, глубокого и самостоятельного ума, была первою рус- скою комедиею, в которой нет ничего подражательного, нет ложных мотивов и неестественных красок, но в которой и целое, и подробности, и сюжет, и характеры, и страсти, и действия, и мнения, и язык — всё насквозь проникнуто глубокою исти- ною русской действительности. Что же касается до стихов, которыми написано «Горе от ума»,— в этом отношении Грибо- едов надолго убил всякую возможность русской комедии в сти- хах. Нужен гениальный талант, чтоб продолжать с успехом начатое Грибоедовым дело: меч Ахилла под силу только Аяксам * подвиг (франц.). — Ред. ** «Горе от ума» было написано Грибоедовым в бытность его в Тифлисе, до 1823 года, но написано вчерне. По возвращении в Россию, в 1823 году, Грибоедов подвергнул свою комедию значительным исправлениям. В первый раз большой отрывок из нее был напечатан в альманахе «Талия», в 1825 году. Первая глава «Онегина» появилась в печати в 1825 году, ко- гда, вероятно, у Пушкина было уже готово несколько глав этой поэмы. 441
и Одиссеям. То же можно сказать и в отношении к «Онегину», хотя, впрочем, ему и обязаны своим появлением некоторые, далеко не равные ему, но всё-таки замечательные попытки, тогда как «Горе от ума» до сих пор высится в нашей литературе •геркулесовскими столбами, за которые никому еще не удалось заглянуть. Пример неслыханный: пьеса, которую вся грамот- ная Россия выучила наизуст еще в рукописных списках бо- лее чем за десять лет до появления ее в печати! Стихи Грибоедова обратились в пословицы и поговорки; комедия его сделалась неисчерпаемым источником применений на события ежеднев- ной жизни, неистощимым рудником эпиграфов! И хотя никак нельзя доказать прямого влияния со стороны языка и даже стиха басен Крылова на язык и стих комедии Грибоедова, од- нако нельзя и совершенно отвергать его: так в органически- историческом развитии литературы всё сцепляется и связы- вается одно с другим! Басни Хемницера и Дмитриева относятся к басням Крылова, как просто талантливые произведения от- носятся к гениальным произведениям,— но тем не менее Крылов много обязан Хемницеру и ^Дмитриеву. Так и Грибоедов: он не учился у Крылова, не подражал ему: он только воспользо- вался его завоеванием, чтоб самому идти дальше своим собствен- ным путем. Не будь Крылова в русской литературе — стих Грибоедова не был бы так свободно, так вольно, развязно ори- гинален, словом, не шагнул бы так страшно далеко. Но не этим только ограничивается подвиг Грибоедова: вместе с «Онеги- ным» Пушкина его «Горе от ума» было первым образцом поэти- ческого изображения русской действительности в обширном значении слова. В этом отношении оба эти произведения поло- жили собою основание последующей литературе, были шко- лою, из которой вышли и Лермонтов и Гоголь. Без «Онегина» был бы невозможен «Герой нашего времени», так же как без «Онегина» и «Горя от ума» Гоголь не почувствовал бы себя го- товым на изображение русской действительности, исполненное такой глубины и истины. Ложная манера изображать русскую действительность, существовавшая до «Онегина» и «Горя от ума», еще и теперь не исчезла из русской литературы. Чтоб убедиться в этом, стоит только обречь себя на смотрение или на чтение новых драматических пьес, даваемых на русском театре обеих столиц. Это не что иное, как искаженная французская жизнь, самовольно назвавшаяся русскою жизнию; это — иско- верканные французские характеры, прикрывшиеся русскими именами. На русскую повесть Гоголь имел сильное влияние, но комедии его остались одинокими, как и «Горе от ума». Зна- чит: изображать верно свое родное, то, что у нас перед глазами, что нас окружает, чуть ли не труднее, чем изображать чужое. Причина этой трудности заключается в том, что у нас форму 442
всегда принимают за сущность, а модный костюм — за европеизм; другими словами: в том, что народность смешивают с простона- родностью и думают, что кто не принадлежит к простонародию, то есть кто пьет шампанское, а не пенник, й ходит во фраке, а не в смуром кафтане — того должно изображать то как фран- цуза, то как испанца, то как англичанина. Некоторые из наших литераторов, имея способность более или менее верно списы- вать портреты, не имеют способности видеть в настоящем их свете те лица, с которых они пишут портреты: мудрено ли, что в их портретах нет никакого сходства с оригиналами и что, чи- тая их романы, повести и драмы, невольно спрашиваешь себя: С кого они портреты пишут? Где разговоры эти слышут? А если и случалось им, Так мы их слышать не хотим.х Таланты этого рода — плохие мыслители; фантазия у них развита на счет ума. Они не понимают, что тайна националь- ности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, •а в его, так сказать, манере понимать вещи. Чтоб верно изо- бражать какое-нибудь общество, надо сперва постигнуть его сущность, его особность — а этого нельзя иначе сделать, как узнав фактически и оценив философски ту сумму правил, ко- торыми держится общество. У всякого народа две философии: одна ученая, книжная торжественная и праздничная, другая — -ежедневйая, домашняя, обиходная. Часто обе эти философии находятся более или менее в близком соотношении друг к дру- гу; и кто хочет изображать общество, тому надо познакомиться с обеими, но последнюю особенно необходимо изучить. Так точно, кто хочет узнать какой-нибудь народ, тот прежде всего должен изучить его в его семейном, домашнем быту. Кажется, что бы за важность могли иметь два такие слова, как, например, авось и живет, а между тем они очень важны и, не понимая их важности, иногда нельзя понять иного романа не только самому написать роман. И вот глубокое знание этой-то оби- ходной философии и сделало «Онегина» и «Горе от ума» произ- ведениями оригинальными и чисто русскими. Содержание «Онегина» так хорошо известно всем и каждому, что нет никакой надобности излагать его подробно. Но, чтоб добраться до лежащей в его основании идеи, мы расскажем его в этих немногих словах. Воспитанная в деревенской глуши молодая, мечтательная девушка влюбляется в молодого петер- бургского — говоря нынешним языком — льва, который, наскучив светскою жизнию, приехал скучать в свою деревню. Она решается написать к нему письмо, дышащее наивною стра- стию; он отвечает ей на словах, что не может ее любить и что US
не ечитает себя созданным для «блаженства семейной жизни». Потом, из пустой причины, Онегин вызван на дуэль женихом сестры нашей влюбленной героини и убивает его. Смерть Лен- ского надолго разлучает Татьяну с Онегиным. Разочарованная в своих юных мечтах, бедная девушка склоняется на слезы и мольбы старой своей матери и выходит замуж за генерала, потому что ей было всё равно, за кого бы ни выйти, если уж нельзя было не выходить ни за кого. Онегин встречает Татьяну в Петербурге и едва узнает ее: так переменилась она, так мало осталось в ней сходства между простенькою деревенскою де- вочкою и великолепною петербургскою дамою. В Онегине вспыхивает страсть к Татьяне; он пишет к ней письмо, и на этот раз уже она отвечает ему на словах, что хотя и любит его, тем не менее принадлежать ему не может— по гордости доброде- тели. Вот и всё содержание «Онегина». Многие находили и теперь еще находят, что тут нет никакого содержания, потому что роман ничем не кончается. В самом деле, тут нет ни смерти (ни от чахотки, ни от кинжала), ни свадьбы — этого привиле- гированного конца всех романов, повестей и драм, в особен- ности русских. Сверх того, сколько тут несообразностей! Пока Татьяна была девушкою, Онегин отвечал холодностию на ее страстное признание; но когда она стала женщиною,— он до безумия влюбился в нее, даже не будучи уверен, что она его любит. Неестественно, вовсе неестественно! А какой без- нравственный характер у этого человека: холодно читает он мораль влюбленной в него девушке, вместо того, чтоб взять да тотчас и влюбиться в нее самому, и потом, испросив по форме у ее дражайших родителей их родительского благословения, навеки нерушимого, совокупиться с нею узами законного брака и сделаться счастливейшим в мире человеком. Потом: Онегин ни за что убивает бедного Ленского, этого юного поэта с золо- тыми надеждами и радужными мечтами — и хоть бы раз за- плакал о нем или по крайней мере проговорил патетическую речь, где упоминалось бы об окровавленной тени и проч. Так или почти так судили и судят еще и теперь об «Онегине» мно- гие из «почтеннейших читателей»; по крайней мере нам случа- лось слышать много таких суждений, которые во время оно бесили нас, а теперь только забавляют. Один великий критик даже печатно сказал, что в «Онегине» нет целого, что это — просто поэтическая болтовня о том, о сем, а больше ни о чем. * Великий критик основывался в своем заключении, во-первых, на том, что в конце поэмы нет ни свадьбы, ни похорон, и, во- вторых, на этом свидетельстве самого поэта: Промчалось много, много дней С тех пор, как юная Татьяна 444
И с ней Онегин в смутном сне Явлллися впервые мне — И даль свободного романа Я сквозь магический кристалл Еще не ясно различал.1 Великий критик не догадался, что поэт, благодаря своему творческому инстинкту, мог написать полное и оконченное сочинение, не обдумав предварительно его плана, и умел оста- новиться именно там, где роман сам собою чудесно заканчи- вается и развязывается — на картине потерявшегося, после объяснения с Татьяною, Онегина. Но мы об этом скажем в своем месте, равно как и о том, что ничего не может быть есте- ственнее отношений Онегина к Татьяне в продолжение всего романа и что Онегин совсем не изверг, не развратный человек, хотя в то же время и совсем не герой добродетели. К числу вели- ких заслуг Пушкина принадлежит и то, что он вывел из моды и чудовищ порока и героев добродетели, рисуя вместо их просто людей. Мы начали статью с того, что «Онегин» есть поэтически вер- ная действительности картина русского; общества в известную эпоху. Картина эта явилась во-время, f. е. именно тогда, ко- гда явилось то, с.чего можно было срисовать ее,— общество. Вследствие реформы Петра Великого й России должно было образоваться общество, совершенно отдельное от массы народа по своему образу жизни. Но одно исключительное положение еще не производит общества; чтоб оно сформировалось, нужны были особенные основания, которые обеспечивали бы его суще- ствование, и нужно было образование; которое давало бы ему не одно внешнее, но и внутреннее единство. Екатерина II, жалованною грамматою, определила в 1785 году права и обязан- ности дворянства. Это обстоятельство сообщило совершенно новый характер вельможеству — единственному сословию, ко- торое при Екатерине II достигло высшего своего развития и было просвещенным, образованным сословием. Вследствие нравственного движения, сообщенного грамматою 1785 года, за вельможеством начал возникать класс среднего дворянства. Под словом возникать мы разумеем слово образовываться. В царствование Александра Благословенного значение этого, во всех отношениях лучшего, сословия всё увеличивалось и увеличивалось, потому что образование всё более и более про- никало во все углы огромной провинции, усеянной помещичьи- ми владениями. Таким образом формировалось общество, для которого благородные наслаждения бытия становились уже потребностию, как признак возникающей духовной жизни. Общество это удовлетворялось уже не одною охотою, роскошью 445
и пирами, даже не одними танцами и картами: оно говорило и читало по-французски, музыка и рисование тоже входили у него, как необходимость, в план воспитания детей. Державин, Фонвизин и Богданович — эти поэты, в свое время известные- только одному двору, тогда сделались более или менее изве- стными и этому возникающему обществу. Но что всего важнее — у него явилась своя литература, уже более легкая, живая, общественная и светская, нежели тяжелая, школьная и книж- ная. Если Новиков распространил изданием книг и журналов всякого рода охоту к чтению и книжную торговлю и через это создал массу читателей,— то Карамзин своею реформою язы- ка, направлением, духом и формою своих сочинений породил литературный вкус и создал публику. Тогда-то и поэзия вошла как элемент в жизнь нового общества. Красавицы и молодые люди толпами бросились на Лизин пруд, чтоб слезою чувстви- тельности почтить память горестной жертвы страсти и обо- льщения. Стихотворения Дмитриева, запечатленные умом, вку- сом, остротою и грациею, имели такой же успех и такое же влия- ние, как и проза Карамзина. Порожденные ими сантименталь- ность и мечтательность, несмотря на их смешную сторону, были великим шагом вперед для молодого общества. Трагедии Озе- рова придали еще более силы и блеска этому направлению. Басни Крылова давно уже не только читались взрослыми, но и заучивались наизуст детьми. Вскоре появился юноша-поэт, который в эту сантиментальную литературу внес романтиче- ские элементы глубокого чувства, фантастической мечтатель- ности и эксцентрического стремления в область чудесного и неведомого и который познакомил и породнил русскую музу с музою Германии и Англии. Влияние литературы на общества было гораздо важнее, нежели как у нас об этом думают: дитера- тура, сближая и сдружая людей разных сословий узами вкуса и стремлением к благородным наслаждениям жизни, сословие превратила в общество. Но, несмотря на то, не подлежит ника- кому сомнению, что класс дворянства был и по преимуществу представителем общества и по преимуществу непосредственным источником образования всего общества. Увеличение средств к народному образованию, учреждение университетов, гимна- зий, училищ заставляло общество расти не по дням, а по часам. Время от 1812 до 1815 года было великою эпохою для России Мы разумеем здесь не только внешнее величие и блеск, какими покрыла себя Россия в эту великую для нее эпоху, но и внут- реннее преуспеяние в гражданственности и образовании, бывшее результатом этой эпохи. Можно сказать без преувеличе- ния, что Россия больше прожила и дальше шагнула от 1812 года до настоящей минуты, нежели от царствования Петра до 1812 года. С одной стороны, 12-й год, потрясши всю Россию из конца 446
в конец, пробудил ее спящие силы и открыл в ней новые, дотоле- неизвестные источники сил, чувством общей опасности спло- тил в одну огромную массу косневшие в чувстве разъединенных интересов частные воли, возбудил народное сознание и народ- ную гордость и всем этим способствовал зарождению публич- ности, как началу общественного мнения; кроме того, 12-й год нанес сильный удар коснеющей старине: вследствие его исчезли неслужащие дворяне, спокойно родившиеся и умирав- шие в своих деревнях, не выезжая за заповедную черту их владений; глушь и дичь быстро исчезали вместе с потрясен- ными остатками старины. С другой стороны, вся Россия, в ли- це своего победоносного войска, лицом к лицу увиделась с Евро пою, пройдя по ней путем побед и торжеств. Всё это сильно способствовало возрастанию и укреплению возникшего обще- ства. В двадцатых годах текущего столетия русская литература от подражательности^ устремилась к самобытности: явился- Пушкин. Он любил сословие, в котором почти исключительно выразился прогресс русского общества и к которому принад- лежал сам,— и в «Онегине» он решился представить нам вну- треннюю жизнь этого сословия, а вместе с ним и общество в том виде, в каком оно находилось в избранную им эпоху, т. е. в двадцатых годах текущего столетия. И здесь нельзя не поди- виться быстроте, с которою движется вперед русское общество: мы смотрим на «Онегина», как на роман времени, от которого мы уже далеки. Идеалы, мотивы этого времени уже так чужды нам, так вне идеалов и мотивов нашего времени... «Герой нашего времени» был новым «Онегиным»; едва прошло четыре года,— и Печорин уже не современный идеал. И вот в каком смысле сказали мы, что самые недостатки «Онегина» суть в то- же время и его величайшие достоинства: эти недостатки можно выразить одним словом — «старо»; но разве вина поэта, что в России всё движется так быстро?— и разве это не великая заслуга со стороны поэта, что он так верно умел схватить дей- ствительность известного мгновения из жизни общества? Если б в «Онегине» ничто не казалось теперь устаревшим или отсталым от нашего времени,— это было бы явным призна- ком, что вэтой поэме нет истины, что в ней изображено не дей- ствительно существовавшее, а воображаемое общество; в та- ком случае что ж бы это была за поэма и стоило ли бы говорить о ней?.. Мы уже коснулись содержания «Онегина»; обратимся к раз- бору характеров действующих лиц этого романа. Несмотря на то, что роман носит на себе имя своего героя,— в романе не один, а два героя: Онегин и Татьяна. В обоих их должно видеть представителей обоих полов русского общества в ту эпоху. Обратимся к первому. Поэт очень хорошо сделалу 447
гвыбрав себе героя из высшего круга общества. Онегин — отнюдь не вельможа (уже и потому, что временем вельможества был только век Екатерины II); Онегин— светский человек. Мы знаем, наши литераторы не любят света и светских людей, хотя и по- мешаны на страсти изображать их. Что касается лично до нас, мы совсем не светские люди и в свете не бываем; но не питаем к нему никаких мещанских предубеждений. Когда высший свет изображается такими писателями, как Пушкин, Грибо- едов, Лермонтов, князь Одоевский, граф Соллогуб,— мы лю- бим литературное изображение большого света так же, как и изображение всякого другого света и не света, с талантом и зна- нием выполненное. Только в одном случае не можем терпеть большого света: именно, когда изображают его сочинители, ко- торым должны быть гораздо знакомее нравы кондитерских и чиновничьих гостиных, чем аристократических салонов.х По- звольте сделать еще оговорку: мы отнюдь не смешиваем свет- скости с аристократизмом, хотя и чаще всего они встречаются вместе. Будьте вы человеком какого вам угодно происхожде- ния, держитесь каких вам угодно убеждений,— светскость вас не испортит, а только улучшит. Говорят: в свете жизнь тратится на мелочи, самые святые чувства приносятся в-жертву расчету и приличиям. Правда; но разве в среднем кругу об- щества жизнь тратится только на одно великое, а чувство и ра- зум не приносятся в жертву расчету и приличию? О, нет, тысячу раз нет! Вся разница среднего света от высшего состоит в том, что в первом больше мелочности, претензий, чванства, ломания, мелкого честолюбия, принужденности и лицемерства. Го- ворят: в светской жизни много дурных сторон. Правда; а разве в несветской жизни — одни только хорошие стороны? Говорят: свет убивает вдохновение, и Шекспир и Шиллер не |были свет- скими людьми. Правда; но они не были и ни купцами, ни меща- нами — они были просто людьми, так же точно, как и Байрон — аристократ и светский человек — своим вдохновением более всего обязан был тому, что он был человек. Вот почему мы не хотим подражать некоторым нашим литераторам в их преду- беждениях против страшного для них невидимки —S большого света, и вот почему мы очень рады, что Пушкин героем своего романа взял светского человека.2 И что же тут дурного? Выс- ший круг общества был в то время уже в апогее своего разви- тия; притом светскость не помешала же Онегину сойтись с Ленским — этим наиболее странным и смешным в глазах света существом. Правда, Онегину было дико в обществе Ла- риных; но образованность еще более, нежели светскость, была причиною этого. Не спорим, общество Лариных очень мило, особенно в стихах Пушкина; но нам, хоть мы и совсем не свет- ские люди, было бы в нем не совсем ловко^— тем более, что мы 448
решительно неспособны поддержать благоразумного разговора о псарне, о вине, о сенокосе, о родне. Высший круг об- щества в то время до того был отделен от всех 'других кругов, что не принадлежавшие к нему люди поневоле говорили о нем, как до Коломба во всей Европе говорили об антиподах и Ат- лантиде. Вследствие этого Онегин с первых же строк романа был принят за безнравственного человека. Это мнение о нем и теперь еще не совсем исчезло. Мы помним, как горячо мно- гие читатели изъявляли свое негодование на то, что Онегин радуется болезни своего дяди и ужасается необходимости кор- чить из себя опечаленного родственника,— Вздыхать и думать про себя: Когда же чорт возьмет тебя? Многие и теперь этим крайне недовольны. Из этого видно, каким важным во всех Ьтношениях произведением был «Онегин» для русской публики и как хорошо сделал Пушкин, взяв свет- ского человека в герои своего романа. К особенностям людей светского общества принадлежит отсутствие лицемерства, в одно и то же время грубого и глупого, добродушного и добро- совестного. Если какой-нибудь бедный чиновник вдруг уви- дит себя наследником богатого дяди-старика, готового умереть, с какими слезами, с какою униженною предупредительностью будет он ухаживать за дядюшкою, хотя этот дядюшка, может быть, во всю жизнь свою не хотел ни знать, ни видеть племян- ника и между ними ничего не было общего. Однако ж не ду- майте, чтоб со стороны племянника это было расчетливым лицемерством (расчетливое лицемерство есть порок всех кру- гов общества, и светских и несветских): нет, вследствие благо- детельного сотрясения всей нервной системы, произведенного видом близкого наследства, наш племянник не шутя пришел в умиление и почувствовал пламенную любовь к дядюшке, хотя и не-воля дяди, а закон дал ему право на наследство. Стало быть, это лицемерство добродушное, искреннее и добросове- стное. Но вздумай его дядюшка вдруг ни с того, ни с сего выздо- роветь,— куда бы девалась у нашего племянника родственная любовь, и как бы ложная горесть вдруг сменилась истинною горестью, и актер превратился бы в человека! Обратимся к Оне- гину. Его дядя был ему чужд во всех отношениях. И что может быть общего между Онегиным, который уже — равно зевал Средь модных и старинных зал, 29 Белинский т. VII ggg
и между почтенным помещиком/который, в глуши своей деревни, Лет сорок с ключницей бранился, В окно смотрел и мух давил? Скажут: он его благодетель. Какой же благодетель, если Онегин был законным наследником его имения? Тут благо- детель — не дядя, а закон, право наследства. Каково же поло- жение человека, который обязан играть роль огорченного, состраждущего и нежного родственника при смертном одре совершенно чуждого и постороннего ему человека? Скажут: кто обязывал его играть такую низкую роль? Как кто? Чувство деликатности, человечности. Если, почему бы то ни было, вам нельзя не принимать к себе человека, которого знакомство для вас и тяжело и скучно, разве вы не обязаны быть с ним веж- ливы и даже любезны, хотя внутренно вы и посылаете его к чорту? Что в словах Онегина проглядывает ка^ая-то насмеш- ливая легкость,— в этом виден только ум и естественность, потому что отсутствие натянутой и тяжелбй торжественности в выражении обыкновенных житейских отношений есть при- знак ума. У светских людей это даже не всегда ум, а чаще всего — манера, и нельзя не согласиться, что это преумная манера. У людей средних кружков, напротив, манера — отличаться избытком разных глубоких чувств при всяком сколько-нибудь, по их мнению, важном случае. Все знают, что вот эта барыня жила с своим мужем, как кошка с собакою, и что она радёхонька его смерти, и сама она очень хорошо понимает, что все это знают и что никого ей не обмануть; но от этого она еще громче охает и ахает, стонет и рыдает, и тем безотвязнее мучит всех и каж- дого описанием добродетелей покойного, счастия, каким он дарил ее, и злополучия, в какое поверг ее своею кончиною. Мало того: эта барыня готова это же самое сто раз повторять перед господином благонамеренной наружности, которого все знают за ее любовника. И что же?:— Как этот господин благо- намеренной наружности, так и все родственники, друзья и зна- комые горькой неутешной вдовы слушают всё это с печальным и огорченным видом,— и если иные под рукою смеются, зато другие от души сокрушаются. И — повторяем — это и не глу- пость и не расчетливое лицемерство: это просто — принцип мещанской, простонародной морали. Никому из этих людей не приходит в голову спросить себя и других: Да из чего же вы бесыуетеся столько?1 Мало того: они считают за грех подобный вопрос; а если бы решились сделать его, то сами над собою расхохотались бы. 450
Им невдогад, что если тут есть о чем грустить, так это о пошлой комедии добродушного лицемерства, которую все так усердно и так искренно разыгрывают. Чтоб не возвращаться опять к одному и тому же вопросу, сделаем небольшое отступление. В доказательство, каким важ- ным явлением не в одном эстетическом отношении был для на- шей публики «Онегин» Пушкина и какими новыми, смелыми мыслями казались тогда в нем теперь самые старые и даже роб- кис полумысли,— приведем из него этот куплет: Гм! Гм! читатель благородный, Здорова ль ваша вся родня? Позвольте: может быть угодно Теперь узнать вам от меня, Что значат именно родные? Родные люди вот какие: Мы их обязаны ласкать, Любить, душевно уважать И, по обычаю народа, О рожестве их навещать, Или по почте поздравлять, Чтоб в остальное время года О нас не думали они... Итак, дай бог им долги дни! Мы помним, что этот невинный куплет со стороны большей части публики навлек упрек в безнравственности уже не на Онегина, а на самого поэта. Какая этому причина, если не то добродушное и добросовестное лицемерство, о котором мы сей- час говорили? Братья тягаются с братьями об имении и часто* питают друг к другу такую остервенелую ненависть, которая, невозможна между чужими, а возможна только между родными. Право родства нередко бывает ничем иным, как правом — бед- ному подличать перед богатым из подачки, богатому — прези- рать докучного бедняка и отделываться от него ничем; равно богатым — завидовать друг другу в успехах жизни; вообще же — право вмешиваться в чужие дела, давать ненужные и бесполезные советы. Где ни поступите вы, как человек с характе- ром и с чувством своего человеческого достоинства,— везде вы оскорбите принцип родства. Вздумали вы жениться — просите совета; не попросите его — вы опасный мечтатель, вольноду- мец; попросите — вам укажут невесту; женитесь на ней и бу- дете несчастны — вам же скажут: «То-то же, братец, вот каково без оглядки-то предпринимать такие важные дела: я ведь го- ворил»... Женитесь по своему выбору — еще хуже беда.— Какие еще права родства? Мало ли их! Вот, например, этого
господина, так похожего на Ноздрева, будь он вам чужой, вы не пустили бы даже в свою конюшню, опасаясь за нрав- ственность ваших лошадей; но он вам родственник — и вы при- нимаете его у себя в гостиной и в кабинете, и он везде позорит вас именем своего родственника. Родство дает прекрасное сред- ство к занятию и развлечению: случилась с вами беда,— и •вот для ваших родственников чудесный случай съезжаться к вам, ахать, охать, качать головою, судить, рядить, давать советы и наставления, делать упреки, а потом везде развозить эту новость, порицая и браня вас за глаза,—ведь известно: человек в беде всегда виноват, особенно в глазах своих родственников. Всё это ни для кого не ново; но то беда, что все это чувствуют, но немногие это сознают: привычка к добродушному и добросо- вестному лицемерству побеждает рассудок. Есть такие люди, которые способны смертельно обидеться, если огромная семья родни, приехав в столицу, остановится не у них; а остановись она у них,— они же будут не рады; но, ропща, бранясь и всем жалуясь под рукою, они перед родственною семейкою будут расточать любезности и возьмут с нее слово — опять остано- виться у них и вытеснить их, во имя родства, из их собственного дома. Что это значит? Совсем не то, чтобы родство у подобных людей существовало как принцип, а только то, что оно суще- ствует у них как факт: внутренно, по убеждению, никто из них не признаёт его, но по привычке, по бессознательности и но лицемерству все его признают. Пушкин охарактеризовал родство этого рода в том виде, как оно существует у многих, как оно есть в самом деле, следо- вательно, справедливо и истинно,— и на него осердились, его назвали безнравственным; стало быть, если бы он описал род- ство между некоторыми людьми таким, каким оно не сущест- вует, т. е. неверно и ложно,— его похвалили бы. Всё это значит ни больше, ни меньше, как то, что нравственна одна ложь и не- правда... Вот к чему ведет добродушное и добросовестное лице- мерство! Нет, Пушкин поступил нравственно, первый сказав истину, потому что нужна благородная смелость, чтоб первому решиться сказать истину. И сколько таких истин сказано в «Онегине»! Многие из них теперь и не новы и даже не очень глубоки; но, если бы Пушкин не сказал их двадцать лет назад, они теперь были бы и новы и глубоки. И потому велика заслуга Пушкина, что он первый высказал эти устаревшие и уже неглубокие теперь истины. Он бы мог насказать истин более безусловных и более глубоких, но в таком случае его произведе- ние было бы лишено истинности: рисуя русскую жизнь, оно не было бы ее выражением. Гений никогда не упреждает своего времени, но всегда только угадывает его не для всех види- мое содержание и смысл. 452
Большая часть публики совершенно отрицала в Онегине1 душу и сердце, видела в нем человека холодного, сухого и эго- иста по натуре. Нельзя ошибочнее и кривее понять человека! Этого мало: многие добродушно верили и верят, что сам поэт хотел изобразить Онегина холодным эгоистом. Это уже значит — имея глаза, ничего не видеть. Светская жизнь не убила в Оне- гине чувства, а только охолодила к бесплодным страстям и мелочным развлечениям. Вспомните строфы, в которых поэт «описывает свое знакомство с Онегиным: Условий света свергнув бремя, Как он, отстав от суеты, С ним подружился я в то время. Мне нравились его черты, Мечтам невольная преданность, Неподражаемая странность И резкий, охлао1сденный ум. Я был озлоблен, он угрюм; Страстей игру мы знали оба: Томила жизнь обоих нас; В обоих сердца жар погас; Обоих ожидала злоба Слепой Фортуны и людей На самом утре наших дней. Кто жил и мыслил, тот не может В Душе не презирать людей; Кто чувствовал, того тревожит Призрак невозвратимых дней: Тому уж нет очарований, Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет. Всё это часто придает Большую прелесть разговору. Сперва Онегина язык Меня смущал; но я привык К его язвительному спору, И к шутке с желчью пополам, И к злости мрачных эпиграмм. Как часто: летнею порою, Когда прозрачно и светло Ночное небо над Невою, И вод веселое стекло Не отражает лик Дианы, Воспомня прежних лет романы, Воспомня прежнюю любовь, 453
Чувствительны, беспечны вновь, Дыханьем ночи благосклонной Безмолвно упивались мы! Как в лес зеленый из тюрьмы Перенесен колодник сонный, Так уносились мы мечтой К началу жизни молодой. г Из эз&х стихов мы ясно видим, по крайней мере, то, что Оне- гин не был ни холоден, ни сух, ни черств, что в душе его жила поэзия и что вообще он был не из числа обыкновенных, дю- жинных людей. Невольная преданность мечтам, чувствитель- ность и беспечность при созерцании красот природы и при вос- поминании о романах и любви прежних лет — всё это гово- рит больше о чувстве и поэзии, нежели о холодности и сухости. Дело только в том, что Онегин не любил расплываться в мечтах, больше чувствовал, нежели говорил, и не всякому открывался. Озлобленный ум есть тоже признак высшей натуры, потому что человек с озлобленным умом бывает недоволен не только людьми, но и самим собою. Дюжинные люди всегда довольны собою, а если им везет, то и всеми. Жизнь не обманывает глуп- цов; напротив, она всё дает им, благо немногого просят они от нее — корма, пойла, тепла да кой-каких игрушек, способ- ных тешить пошлое и мелкое самолюбьице. Разочарование в жизни, в людях, в самих себе (если только онЬ истинно л просто, без фраз и щегольства нарядною печалью) свойственно только людям, которые, желая «многого», не удовлетворяются «ничем». Читатели помнят описание (в VII главе) кабинета Онегина: весь Онегин в этом описании. Особенно поразитель- но исключение из опалы двух или трех романов, В которых отразился век, И современный человек Изображен довольно верно С его безнравственной душой, Себялюбивой и сухой, Мечтанью преданной безмерно, С его озлобленным умом, Кипящим в действии пустом. Скажут: это портрет Онегина. Пожалуй, и так; но это еще более говорит в пользу нравственного превосходства Онегина, потому что он узнал себя в портрете, который, как две капли воды, похож на столь многих, но в котором узнают себя столь немногие, а большая часть «украдкою кивает на Петра».2 Онегин не любовался самолюбиво этим портретом, но глухо 454
страдал от его поразительного сходства с детьми нынешнего века. Не натура, не страсти, не заблуждения личные сделали Онегина похожим на этот портрет, а век. Связь с Ленским — этим юным мечтателем, который так понравился нашей публике, всего громче говорит против мни- мого бездушия Онегина. Онегин презирал людей, Но правил нет без исключений: Иных он очень отличал, И вчуже чувство уважал.1 Он слушал Ленского с улыбкой: Поэта пылкий разговор, И ум, еще в сужденьях зыбкой, И вечно вдохновенный взор,— Онегину всё было ново; Он охладительное слово В устах старался удержать И думал: глупо мне мешать Его минутному блаженству; И без меня пора придет; Пускай покаместь он живет Да верит мира совершенству; Простим горячке юных лет И юный жар и юный бред. Меж ними всё рождало споры И к размышлению влекло: Племен минувших договоры, Плоды наук, добро и зло, И предрассудки вековые, И гроба тайны роковые, Судьба и жизнь, в свою чреду, Всё подвергалось их суду. Дело говорит само за себя: гордая холодность и сухость, надменное бездушие Онегина, как человека, произошли от гру- бой неспособности многих читателей понять так верно созданный поэтом характер. Но мы не остановимся на этом и исчерпаем весь вопрос. Чудак печальный и опасный, Созданье ада иль небес, Сей ангел, сей надменный бес, Что ж он?— Ужели подражанье, Ничтожный призрак, иль еще Москвич в Гарольдовом плаще; 455
Чужих причуд истолкованье, Слов модных полный лексикон?.. Уж не пародия ли он? Всё тот же ль он, иль усмирился? Иль корчит так же чудака? Скажите, чем он возвратился? Что нам представит он пока? Чем ныне явится? Мельмотом, Космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой Иль маской щегольнет иной? Иль просто будет добрый малой, Как вы да я, как целый свет? По крайней мере мой совет: Отстать от моды обветшалой. Довольно он морочил свет... — Знаком он вам? — «И да и нет». — Зачем же так неблагосклонно Вы отзываетесь о нем? За то ль, что мы неугомонно Хлопочем, судим о о всем, Что пылких душ неосторожность Самолюбивую ничтожность Иль оскорбляет, иль смешит; Что ум, любя простор, теснит; Что слишком часто разговоры Принять мы рады за дела, Что глупость ветрена и зла, Что важным людям важны вздоры, И что посредственность одна Нам по плечу и не странна? Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто во-время созрел, Кто постепенао жизни холод С летами вытерпеть умел, Кто странным снам не предавался; Кто черни светской не чуждался; Кто в двадцать лет был франт иль хват, А в тридцать выгодно женат; Кто в пятьдесят освободился От частных и других долгов; Кто славы, денег и чинов 456
Спокойно в очередь добился; О ком твердили целый век: N. N. прекрасный человек. Но грустно думать, что напрасно Была нам молодость дана, Что изменяли ей всечасно, Что обманула нас она; Что наши лучшие желанья, Что наши свежие мечтанья Истлели быстрой чередой, Как листья осенью гнилой. Несносно видеть пред собою Одних обедов длинный ряд, Глядеть на жизнь, как на обряд, И вслед за чинною толпою Идти, не разделяя с ней Ни общих мнений, ни страстей.1 Эти стихи — ключ к тайне характера Онегина. Онегин — не Мельмот, не Чайльд-Гарольд, не демон, не пародия, не мод- ная причуда, не гений, не великий человек, а просто — «доб- рый малой, как вы да я, как целый свет».2 Поэт справедливо называет «обветшалою модою» везде находить или везде искать всё гениев, да необыкновенных людей. Повторяем: Онегин —7 добрый малой, но при этом недюжинный человек. Он не годится в гении, не лезет в великие люди, но бездеятельность и пош- лость жизни душат его; он даже не знает, чего ему надо, чего ему хочется; но он знает и очень хорошо знает, что ему не надо, что ему не хочется того, чем так довольна, так счастлива само- любивая посредственность. И за то-то эта самолюбивая посред- ственность не только провозгласила его «безнравственным», но и отняла у него страсть сердца, теплоту души, доступность всему доброму и прекрасному. Вспомните, как воспитан Оне- гин, и согласитесь, что натура его была слишком хороша, если ее не убило совсем такое воспитание. Блестящий юноша, он был увлечен светом, подобно многим; но скоро наскучил им и оставил его, как это делают слишком немногие. В душе его тлелась искра надежды — воскреснуть и освежиться в тиши уединения, на лоне природы; но он скоро увидел, что перемена мест не изменяет сущности некоторых неотразимых и не от на- шей воли зависящих обстоятельств. ~* Два дни ему казались новы Уединенные поля, Прохлада сумрачной дубровы, 457
Журчанье тирсого ручья; На третий — рощи, холм и ноле Его не занимали боле; Потом уж наводили сон; Потом увидел ясно он, Что и в деревне скука та же, Хоть нет ни улиц, ни дворцов, Ни карт, ни балов, ни стихов. Хандра ждала его на страже, И бегала за ним она, Как тень иль верная жена. Мы доказали, что Онегин не холодный, не сухой, не без- душный человек, но мы до сих пор избегали слова эгоист,— и так как избыток чувства, потребность изящного не исключают эгоизма, то мы скажем теперь, что Онегин — страдающий эгоист. Эгоисты бывают двух родов. Эгоисты первого разряда — люди без всяких заносчивых или мечтательных притязаний; они не понимают, как может человек любить кого-нибудь, кроме самого себя, и потому они нисколько не стараются скры- вать своей пламенной любви к собственным их особам; если их дела идут плохо, они худощавы, бледны, злы, низки, подлы, предатели, клеветники; если их дела идут хорошо, они толсты, жирны, румяны, веселы, добры, выгодами делиться ни с кем не станут, но угощать готовы не только полезных, даже и вовсе бесполезных им людей. Это эгоисты по натуре или по причине дурного воспитания. Эгоисты второго разряда почти никогда не бывают толсты и румяны; по большей части это народ боль- ной и всегда скучающий. Бросаясь всюду, везде ища то счастия, то рассеяния, они нигде не находят ни того, ни другого с тон минуты, как обольщения юности оставляют их. Эти люди часто доходят до страсти к добрым действиям, до самоотвержения в пользу ближних; но беда в том, что они и в добре хотят искать то счастия, то развлечения, тогда как в добре следовало бы им искать только добра. Если подобные люди живут в обществе, представляющем полную возможность для каждого из его членов стремиться своею деятельностию к осуществлению иде- ала истины и блага,— о них без запинки можно сказать, что суетность и мелкое самолюбие, заглушив в них добрые элемен- ты, сделали, их эгоистами. Но наш Онегин не принадлежит =ше£itтомуг*ни-к-другому разряду эгоистов. Его можно назвать эгоистом поневоле; в его эгоизме должно видеть то, что древние называли «fatum».* Благая, благотворная, полезная деятель- ность! Зачем не предался ей Онегин? Зачем не искал он в ней * рок, судьба (латин.).— Ред. 458
своего удовлетворения? Зачем? зачем?— Затем, милостивые государи, что пустым людям легче Опрашивать, нежели дельным отвечать... / Один среди своих владений, Чтоб только время проводить, Сперва задумал наш Евгений Порядок новый учредить. В своей глуши Мудрец пустынный, Ярем он барщины старинной Оброком легким | заменил; ' i /л>/ Мужик1 судьбу благословил. Зато в углу своем надулся, Увидя в этом страшный вред, Его расчетливый сосед; Другой лукаво улыбнулся, И в голос все решили так, Что он опаснейший чудак.2 Сначала все к нему езжали; Но так как с заднего крыльца Обыкновенно подавали Ему донского жеребца, Лишь только вдоль большой дороги Заслышат их домашни дроги,— Поступком оскорбись таким, Все дружбу прекратили с ним. «Сосед наш неуч, сумасбродит, Он фармазон; он пьет одно Стаканом красное вино; Он дамам к ручке не подходит; Всё да да нет, не скажет да-с Иль нет-с». Таков был общий глас.8 Что-нибудь делать можно только в обществе, на основании общественных потребностей, указываемых самою действитель- ностью, а не теориею; но что бы стал делать Онегин в сообще- стве с такими прекрасными соседами, в кругу таких милых ближних? Облегчить участь мужика, конечно, много значило для мужика, но со стороны Онегина тут еще немного было сде- лано. Есть люди, которым если удастся что-нибудь сделать поря- дочное, они с самодовольствием рассказывают об этом всему миру и таким образом бывают приятно заняты на целую жизнь. Онегин был не из таких людей: важное и великое для многих, для него было не бог знает чем. Случай свел Онегина с Ленским: через Ленского Онегин познакомился с семейством Лариных. Возвращаясь от них 459
домой после первого визита, Онегин зевает; из его разговора с Ленским мы узнаём, что он Татьяну принял за невесту своего приятеля и, узнав о своей ошибке, удивляется его выбору, го- воря, что если б он сам был поэтом, то выбрал бы Татьяну. Этому равнодушному, охлажденному человеку стоило одного или двух невнимательных взглядов, чтоб понять разницу между обеими сестрами,— тогда как пламенному, восторжен- ному Ленскому и в голову не входило, что его возлюбленная была совсем не идеальное и поэтическое создание, а просто хорошенькая и простенькая девочка, которая совсем не стоила: того, чтоб за нее рисковать убить приятеля или самому быть убитым. Между тем как Онегин зевал — по привычке, говоря его собственным выражением, и нисколько не заботясь о се- мействе Лариных,— в этом семействе его приезд завязал страшную внутреннюю драму. Большинство публики было крайне удивлено, как Онегин, получив письмо Татьяны, мог не влюбиться в нее, — и еще более, как тот же самый Онегин, который так холодно отвергал чистую, наивную любовь прекрасной девушки, потом страстно влюбился в великолепную светскую даму? В самом деле, есть чему удивляться. Не беремся решить вопроса, но поговорим о нем. ]Зпрочем, признавая в этом факте возможность психологи- ческого вопроса, мы тем не менее нисколько не находим удивительным самого факта. Во-первых, вопрос, почему влю- бился, или почему не влюбился, или почему в то время не влю- бился,— такой вопрос мы считаем немного слишком диктатор- ским. Сердце имеет свои законы — правда, но не такие, из которых легко было бы составить полный систематический кодекс. Сродство натур, нравственная симпатия, сходство поня- тий могут и даже должны играть большую роль в любви разум- ных существ; но кто в любви отвергает элемент чисто непосред- ственный, влечение инстинктуальное, невольное, прихоть сердца, в оправдание несколько тривиальной, но чрезвычайно вырази- тельной русской пословицы: «Полюбится сатана лучше ясного сокола»,— кто отвергает это, тот не понимает любви. Если б выбор в любви решался только волею и разумом, тогда любовь не была бы чувством и страстью. Присутствие элемента непосред- ственности видно и в самой разумной любви, потому что из не- скольких равно достойных лиц выбирается только одно, и выбор этот основывается на невольном влечении сердца. Но бывает и так, что люди, кажется, созданные один для другого, остают- ся равнодушны друг к другу, и каждый из них обращает свое чувство на существо нисколько себе не под пару. Поэтому Онегин имел полное право без всякого опасения подпасть под уголовный суд критики, не полюбить Татьяны-девушки и по- любить Татьяну-женщину. В том и другом случае он поступил 460
равно ни нравственно, ни безнравственно. Этого вполне доста- точно для его оправдания; но мы к этому прибавим и еще кое- что. Онегин был так умен, тонок и опытен, так хорошо понимал людей и их сердце, что не мог не понять из письма Татьяны, что эта бедная девушка одарена страстным сердцем, алчущим роковой пищи, что ее душа младенчески чиста, что ее страсть детски простодушна, и что она нисколько не похожа на тех кокеток, которые так надоели ему с их чувствами, то легкими, то поддельными. Он был живо тронут письмом Татьяны: Язык девических мечтаний В нем думы роем возмутил. И вспомнил он Татьяны милой И бледный цвет, и вид унылый; И в сладостныйt безгрешный сон Душою погрузился он. Быть может, чувствий пыл старинный Им на минуту овладел; Но обмануть он не хотел Доверчивость души невинной.г В письме своем к Татьяне (в VIII главе) он говорит, что, заметя в ней искру нежности, он не хотел ей поверить (т. е. заставил себя не поверить), не дал хода милой привычке п не хотел расстаться с своей постылой свободою. Но, если он оце- нил одну сторону любви Татьяны, в то же самое время он так же ясно видел и другую ее сторону. Во-первых, обольститься * такою младенчески прекрасною любовью и увлечься ею до желания отвечать на нее значило бы для Онегина решиться на женитьбу. Но если его могла еще интересовать поэзия стра- сти, то поэзия брака не только не интересовала его, но была для него противна^ Поэт, выразивший в Онегине много своего соб- ственного, так изъясняется на этот счет, говоря о Ленском: Гимена хлопоты, печали, Зевоты хладная чреда Ему не снились никогда, Меж тем как мы, враги Гимена, . В домашней жизни зрим один Ряд утомительных картин, Роман во вкусе Лафонтена. Если не брак, то мечтательная любовь, если не хуже что- нибудь; но он так хорошо постиг Татьяну, что даже и не поду- мал о последнем, не унижая себя в собственных своих глазах. Но в обоих случаях эта любовь немного представляла ему 461
обольстительного. Как! он, перегоревший в страстях, изведав- ший жизнь и людей, еще кипевший какими-то самому ему неяс- ными стремлениями, — он, которого могло занять и наполнить только что-нибудь такое,что могло бы выдержать его собственную иронию,— он увлекся бы младенческой любовью девочки-мечта- тельницы, которая смотрела на жизнь так, как он уже не мог смотреть... И что же сулила бы ему в будущем эта любовь? Что бы нашел он потом в Татьяне? Или прихотливое дитя, кото- рое плакало бы оттого, что он не может, подобно ей, детски смотреть на жизнь и детски играть в любовь,— а это, согла- ситесь, очень скучно; или существо, которое, увлекшись его превосходством, до того подчинилось бы ему, не понимая его, что не имело бы ни своего чувства, ни своего смысла, ни своей воли, ни своего характера. Последнее спокойнее, но зато еще скучнее. И это ли поэзия и блаженство любви!.. Разлученный с Татьяною смертию Ленского, Онегин лишил- ся всего, что хотя сколько-нибудь связывало его с людьми. Убив на поединке друга, Дожив без цели, без трудов До двадцати шести годов, Томясь в бездействии досуга, Без службы, без жены, без дел, Ничем заняться не умел. Им овладело беспокойство, Охота к первхмене мест (Весьма мучительное свойство, Немногих добровольный крест). Между прочим был он и на Кавказе и смотрел на бледный рой теней, толпившийся около целебных струй Машука: Питая горьки размышленья, Среди печальной их семьи, Онегин взором сожаленья Глядел на дымные струи И мыслил, грустью отуманен: Зачем я нулей в грудь не ранен? Зачем не хилый я старик, Как этот бедный откупщик? Зачем, как тульский заседатель, Я не лежу в параличе? Зачем не чувствую в плече Хоть ревматизма? — Ах, создатель! Я молод, жизнь во мне крепка; Чего мне ждать? Тоска, тоска!.. 462
Какая жизнь! Вот оно, то страдание, о котором так много пишут и в стихах и в прозе, на которое столь многие жалуются, как будто и в самом деле знают его; вот оно, страдание истин- ное, без котурна, без ходуль, без драпировки, без фраз, страда- ние, которое часто не отнимает ни сна, ни аппетита, ни здоровья, но которое тем ужаснее!.. Спать ночью, зевать днем, видеть, что все из чего-то хлопочут, чем-то заняты, один деньгами, другой женитьбою, третий — брлезнию, четвертый — нуждою и кровавым потом работы, — видеть вокруг себя и веселье и печаль, и смех и слезы, видеть всё это и чувствовать себя чуждым всему этому, подобно Вечному жиду, который среди волнующейся вокруг него жизни сознает себя чуждым жизни и мечтает о смерти, как о величайшем для него блаженстве; это страдание, не всем понятное, но оттого не меньше страшное... Молодость, здоровье, богатство, соединенные с умом, сердцем: чего бы, кажется, больше для жизни и счастия? Так думает тупая чернь и называет подобное страдание модною причудою. И чем естественнее, проще страдание Онегина, чем дальше оно от всякой эффектности, тем онЬ менее могло быть понято и оце- нено большинством публики. В двадцать шесть лет так много пережить, не вкусив жизни, так изнемочь, устать, ничего не сде- лав, дойти до такого безусловного отрицания, не перейдя ни через какие убеждения: это смерть! Но Онегину не суждено было умереть, не отведав из чаши жизни: страсть сильная и глубокая не замедлила возбудить дремавшие в тоске силы его духа. Встретив Татьяну на бале, в Петербурге, Онегин едва мог узнать ее: так переменилась она! Она была не тороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех, Без этих маленьких ужимок, Без подражательных затей... Всё тихо, просто было в ней. Она казалась верный снимок Du comme il faut...* * Никто б не мог ее прекрасной Назвать; но с головы до ног Никто бы в ней найти не мог Того, что модой самовластной В высоком лондонском кругу Зовется vulgar.** * Благопристойности (франц.).— Ред. ** вульгарным, пошлым (англ.).— Ред. 463
Муж Татьяны, так прекрасно и так полно, с головы до ног охарактеризованный поэтом этими двумя стихами: И всех выше И нос и пЛечи поднимал Вошедший cl нею генерал,— муж Татьяны представляет ей Онегина, как своего родствен- ника и друга. Многие читатели, в первый раз читая эту главу, ожидали громозвучного оха и обморока со стороны Татьяны, которая, пришед в себя, по их мнению, должна повиснуть на шее у Онегина. Но какое разочарование для них! Княгиня смотрит на него... И что ей душу ни смутило, Как сильно ни была она Удивлена, поражена, Но ей ничто не изменило: В ней сохранился тот же тон, Был так же тих ее поклон. Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась/ Иль стала вдруг бледна, красна... У ней и бровь не шевельнулась; Не сжала даже губ она. Хоть он глядел, нельзя прилежней, Но и следов Татьяны прежней Не мог Онегин обрести. С ней речь хотел он завести И — и не мог. Она спросила, Давно ль он здесь, откуда он И не из их ли уж сторон? Потом к супругу обратила Усталый взгляд; скользнула вон... И недвижим остался он. Ужель та самая Татьяна, Которой он наедине, В начале нашего романа, В глухой, далекой стороне, В благом пылу нравоученья, Читал когда-то наставленья; Та, от которой он хранит Письмо, где сердце говорит, Где всё наруже, всё на воле Та девочка... иль это сон?.. 464
Та девочка, которой он Пренебрегал в смиренной доле, Ужели с ним сейчас была Так равнодушна, так смела? Что с ним? в каком он странном сне? Что шевельнулось в глубине Души холодной и ленивой? Досада? суетность? иль вновь Забота юности — любовь? Как изменилася Татьяна! Как твердо о роль свою вошла! Как утеснительного сана Приемы скоро приняла! Кто б смел искать девчонки нежной В сей величавой, в сей небрежной Законодательнице зал? И он ей сердце волновал! Об нем она во мраке ночи, Пока Морфей не прилетит, Бывало, девственно грустит, К луне подъемлет томны очи, Мечтая с ним когда-нибудь Свершить смиренный жизни путь. Любви вес возрасты покорны; Но юным, девственным сердцам Ее порывы благотворны, Как бури вешние полям: В дожде страстей они свежеют, И обновляются, и зреют — И жизнь могущая дает И пышный цвет и - сладкий плод. Но в возраст поздний и бесплодный, На повороте наших лет, Печален страсти мертвой след: Так бури осени холодной В болото .обращают луг И обнажают лес вокруг. Не принадлежа к числу ультраидеалистов, мы охотно допу- скаем в самые высокие страсти примесь мелких чувств и потому думаем, что досада и суетность имели свою долю в страсти Оне- гина. Но мы решительно не согласны с этим мнением поэта, 30 Белинский, т. VII д§§
которое так торжественно было провозглашено им и которое нашло такой отзыв в толпе, благо пришлось ей по плечу: О, люди! все похожи вы На прародительницу Еву; Что вам дано, то не влечет; Вас непрестанно змий зовет К себе, к; таинственному древу; Запретный! плод вам подавай, А без того вам рай не рай. Мы лучше думаем о достоинстве человеческой натуры и убеждены, что человек родится не на зло, а на добро, не на пре- ступление, а на разумно-законное наслаждение благами бы- тия, что его стремления справедливы, инстинкты благородны. Зло скрывается не в человеке, но в обществе; так как общества, понимаемые в смысле формы человеческого развития, еще да- леко не достигли своего идеала, то неудивительно, что в них только и видишь много преступлений. Этим же объясняется и то, почему считавшееся преступным в древнем мире считается законным в новом, и наоборот; почему у каждого народа и каж- дого века свои понятия о нравственности, законном и преступ- ном. Человечество еще далеко не дошло до той степени совершен- ства, на которой все люди, как существа однородные и единым разумом одаренные, согласятся между собою в понятиях об истин- ном и ложном, справедливом и несправедливом, законном и преступном, так же точно, как они уже согласились, что не солнце вокруг земли, а земля вокруг солнца обращается, и во множестве математических аксиом. До тех же пор преступле- ние будет только по наружности преступлением, а внутренно, существенно — непризнанием справедливости и разумности того или другого закона. Было время, когда родители видели в сво- их детях своих рабов и считали себя вправе насиловать их чув- ства и склонности самые священные. Теперь:, если девушка, чувствуя отвращение к господину благонамеренной наружно- сти, за которого ее хотят насильно выдать, и любя страстно человека, с которым ее насильно разлучают, последует влече- нию своего сердца и будет любить того, кого она избрала, а не того, в чей карман или в чей чин влюблены ее дражайшие родители, — неужели она преступница? Ничто так не подчинено строгости внешних условий, как сердце, и ничто так не требует безусловной воли, как сердце же. Даже самое блаженство люб- ви — что оно такое, если оно согласовано с внешними услови- ями? Песня соловья или жаворонка в золотой клетке. Что такое блаженство любви, признающей только власть и прихоть сердца?— торжественная песнь соловья на закате солнца, в таинственной 466
сени склонившихся над рекою ив; вольная песнь жаворонка, который, в безумном упоении чувством бытия, то мчится вверх стрелою, то падает с неба, то, трепеща крыльями, не двигаясь с места, как будто купается и тонет в голубом эфире... Птица любит волю; страсть есть поэзия и цвет жизни, но что же в страстях, если у сердца не будет воли?.. Письмо Онегина к Татьяне горит страстью; в нем уже нет иронии, нет светской умеренности, светской маски. Онегин знает, что он, может быть, подает повод к злобному веселью; но страсть задушила в нем страх быть смешным, подать на себя оружие врагу. И было с чего сойти с ума! По наружности Та- тьяны можно было подумать, что она помирилась с жизнью ни на чем, от души поклонилась идолу суеты — ив таком случае, конечно, роль Онегина была бы очень смешна и жалка. Но в свете наружность никого и ни в чем не убеждает: там все слиш- ком хорошо владеют искусством быть веселыми с достоинством в то время, как сердце разрывается от судорог. Онегин мог не без основания предполагать и то, что Татьяна внутренно оста- лась самой собою, и свет научил ее только искусству владеть собою и серьезнее смотреть на жизнь. Благодатная натура не гибнет от света, вопреки мнению мещанских философов; для ги- бели души и сердца и малый свет представляет точно столько же средств, сколько и большой. Вся разница в формах, а не в сущ- ности. И теперь, в каком же свете должна была казаться Оне-, гину Татьяна, — уже не мечтательная девушка, поверявшая луне и звездам свои задушевные мысли и разгадывавшая сны по книге Мартына Задеки, но женщина, которая знает цену %, всему, что дано ей, которая много потребует, но много и даст. Ореол светскости не мог не возвысить ее в глазах Онегина: в свете, как и везде, люди бывают двух родов — одни привя- зываются к формам и в их исполнении видят назначение жизни, это — чернь; другие от света заимствуют знание людей и жиз- ни, такт действительности и способность вполне владеть всем, что дано им природою. Татьяна принадлежала к числу послед- них, и значение светской дамы только возвышало ее значение как женщины. Притом же в глазах Онегина любовь без борьбы " не имела никакой прелести, а Татьяна не обещала ему легкой . победы. И он бросился в эту борьбу без надежды на победу, без расчета, со всем безумством искренней страсти, которая так и дышит в каждом слове его письма: Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами, Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюбленными глазами, Внимать вам долго, понимать 467
Душой всё ваше совершенство, Пред вами в муках замирать, Бледнеть и гаснуть... вот блаженство! Когда б вы знали, как ужасно Томиться жаждою любви, Пылать — и разумом всечасно Смирять волнение в крови; Желать обнять у вас колени, И, зарыдав, у милых ног Излить мольбы, признанья, пени, Всё, всё, что выразить бы мог; А между тем, притворным хладом Вооружив и речь и взор, Вести спокойный разговор, Глядеть на вас спокойным взглядом!..1 Но эта пламенная страсть не произвела на Татьяну никакого впечатления. После нескольких посланий, встретившись с нею, Онегин не заметил ни смятения, ни страдания, ни пятен слез на лице — на нем отражался лишь след гнева... Онегин на целую зиму заперся дома и принялся читать: И что ж? Глаза его читали, Но мысли были далеко; Мечты, желания, печали, Теснились в душу глубоко. Он меж печатными строками Читал духовными глазами Другие строки. В них-то он Был совершенно углублен. То были тайные преданья Сердечной, темной старины, Ни с чем не связанные сны, Угрозы, толки, предсказанья, Иль длинной сказки вздор живой, Иль письма девы молодой.2 И постепенно в усыпленье И чувств и дум впадает он, А перед ним воображенье Свой пестрый мечет фараон. То видит он: на талом снеге, Как будто спящий на ночлеге, Недвижим юноша лежит, И слышит голос: Что ж? убит! То видит он врагов забвенных, 468
Клеветников и трусов злых, И рой изменниц молодых, И круг товарищей презренных; То сельский дом — и у окна Сидит она... и всё она!.. Мы не будем распространяться теперь о сцене свидания и объяснения Онегина с Татьяною, потому что главная роль в этой сцене принадлежит Татьяне, о которой нам еще предстоит много говорить. Роман оканчивается отповедью Татьяны, и читатель навсегда расстается с Онегиным в самую злую минуту его жизни... Что же это такое? Где же роман? Какая его мысль? И что за роман без конца? — Мы думаем, что есть романы, ко- торых мысль в том и заключается, что в них нет конца, потому что в самой действительности бывают события без развязки, существования без цели, существа неопределенные, никому не понятные, даже самим себе, словом, то, что по-французски называется les etres manques, les existences avortees.* И эти существа часто бывают одарены, большими нравственными пре- имуществами, большими духовными силами; обещают много, исполняют мало или ничего не исполняют. Это зависит не от них самих; тут есть latum,** заключающийся в действительности, которою окружены они, как воздухом, и из которой не в силах и не во власти человека освободиться. Другой поэт представил нам другого Онегина под именем Печорина: пушкинский Онегин с каким-то самоотвержением отдался зевоте; лермонтовский Пе- чорин бьется насмерть с жизнию и насильно хочет у нее вырвать свою долю; в дорогах — разница, а результат один: оба романа так же без конца, как и жизнь и деятельность обоих поэтов... Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию?— Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца? Довольно и этого знать, чтоб не захотеть больше ничего знать... Онегин — характер действительный, в том смысле, что в нем нет ничего мечтательного, фантастического, что он мог быть счастлив или несчастлив только в действительности и че- рез действительность. В Ленском Пушкин изобразил характер, совершенно противоположный характеру Онегина, характер совершенно отвлеченный, совершенно чуждый действительности. * неудачливые существа, неудавшиеся существования (франц.).— Ред. ** рок, судьба (латин.).— Ред. 469
Тогда это было совершенно новое явление, и люди такого рода тогда действительно начали появляться в русском обществе. С душою прямо геттингенской, Поклонник Канта и поэт, Он из Германии туманной Привез учености плоды: Вольнолюбивые мечты, Дух пылкий и довольно странный, Всегда восторженную речь И кудри черные до плеч. Он пел любовь, любви послушный, И песнь его была ясна, Как мысли девы простодушной, Как сон младенца, как луна В пустынях неба безмятежных, Богиня тайн и взоров нежных; Он пел разлуку и печаль, И нечто и ту манну даль, И романтические розы; Он пел те дальние страны, Где долго в лоне тишины Лились его живые слезы; Он пел поблеклый жизни цвет Вез малого в восъмнадцать лет.* Ленский был романтик и по натуре и по духу времени. Нет нужды говорить, что это было существо, доступное всему пре- красному, высокому, душа чистая и благородная. Но в то же время «он сердцем милый был невежда», вечно толкуя о жизни, никогда не знал ее. Действительность на него не имела влияния: его радости и печали были созданием его фантазии. Он полю- бил Ольгу — и что ему была за нужда, что она не понимала его, что, вышедши замуж, она сделалась бы вторым исправлен- ным изданием своей маменьки, что ей всё равно было выйти — и за поэта, товарища ее детских игр, и за довольного собою и своею лошадью улана? Ленский украсил ее достоинствами и совершенствами, приписал ей чувства и мысли, которых в ней не было и о которых она и не заботилась. Существо доброе, милое, веселое, Ольга была очаровательна, как все «барышни», пока они еще не сделались «барынями», а Ленский видел в ней фею, сильфиду, романтическую мечту, нимало не подозревая будущей барыни. Он написал «надгробный мадригал» старику Ларину, в котором, верный себе, без всякой иронии, умел найти 470
поэтическую сторону. В простом желании Онегина подшутить над ним он увидел и измену, и обольщение, и кровавую обиду. Результатом всего этого была его смерть, заранее воспетая им в туманно-романтических стихах. Мы нисколько не оправды- ваем Онегина, который, как говорит поэт, Был должен оказать себя Не мячиком предрассуждений, Не пылким мальчиком, бойцом, Но мужем с честью и умом,— но тирания и деспотизм светских и житейских предрассудков таковы, что требуют для борьбы с собою героев. Подробности дуэли Онегина с Ленским — верх совершенства в художествен- ном отношении. Поэт любил этот идеал, осуществленный им в Ленском, и в прекрасных строфах оплакал его падение: Друзья мои, вам жаль поэта: Во цвете радостных надежд, Их не свершив еще для света, Чуть из младенческих одежд, Увял! Где жаркое волн нье, Где благородное стремленье И чувств и мыслей молодых, Высоких, нежных, удалых? Где бурные любви желанья, И жажда знаний и труда, И страх порока и стыда, И вы, заветные мечтанья, Вы, призрак жизни неземной, Вы, сны поэзии святой! Быть может, он для блага мира Иль хоть для славы был рожден; Его умолкнувшая лира Гремучий, непрерывный звон В веках поднять могла. Поэта, Быть может, на ступенях света Ждала высокая ступень. Его страдальческая тень, Быть может, унесла с собою Святую тайну, и для нас Погиб животворящий глас, И за могильпою чертою К ней не домчится гимн времен, Благословение племен. 411
А может быть ja то: поэта Обыкновенный ждал удел. Прошли бы юношества лета: В нем пыл души бы охладел, Во многом он бы изменился, Расстался б с музами, женился; В деревне, счастлив и рогат. Носил бы стеганый халат; Узнал бы жизнь, на самом деле, Подагру б в сорок лет имел, Пил, ел, скучал, толстел, хилел.1 И наконец, в своей иостеле Скончался б посреди детей, / Плаксивых баб и лекарей. Мы убеждены, что с Ленским сбылось бы непременно послед- нее. В нем было много хорошего, но лучше всего то, что он был молод и во-время для своей репутации умер. Это не была одна из тех натур, для которых жить—значит развиваться и идти вперед. Это — повторяем — был романтик и больше ничего. Останься он жив, Пушкину нечего было бы с ним делать, кроме как распространить на целую главу то, что он так полно вы- сказал в одной строфе. Люди, подобные Ленскому, при всех их неоспоримых достоинствах, нехороши тем, что они или перерож- даются в совершенных филистеров, или, если сохранят на- всегда свой первоначальный тип, делаются этими устарелыми мистиками и мечтателями, которые так же неприятны, как и старые идеальные девы, и которые больше враги всякого про- гресса, нежели люди просто, без претензий, пошлые. Вечно ко- паясь в самих себе и становя себя центром мира, они спокойно смотрят на всё, что делается в мире, и твердят о том, что счастие внутри нас, что должно стремиться душою в надзвездную сто- рону мечтаний и не думать о суетах этой земли, где есть и голод, и нужда, и... Ленские не перевелись и теперь; они только пере- родились. В них уже не осталось ничего, что так обаятельно прекрасно было в Ленском; в них нет девственной чистоты его сердца, в них только претензии на великость и страсть марать бумагу. Все они поэты, и стихотворный балласт в журналах доставляется одними ими. Словом, это теперь самые несносные, самые пустые и пошлые люди. Татьяна... но мы поговорим о ней в следующей статье.
СТАТЬЯ ДЕВЯТАЯ1 «Евгений Онегин» СОкончание; Велик подвиг Пушкина, что он первый в своем романе поэтически воспроизвел русское общество того времени и в лице Онегина и Ленского показал его главную, т. е. мужскую сто- рону; но едва ли не выше подвиг нашего поэта в том, что он пер- вый поэтически воспроизвел, в лице Татьяны, русскую женщину. Мужчина во всех состояниях, во всех слоях русского общества" играет первую роль; но мы не скажем, чтоб женщина играла у нас вторую и низшую роль, потому что она ровно никакой роли не играет. Исключение остается только за высшим кругом, по крайней мере, до известной степени. Давно бы пора нам со- знаться, что, несмотря на нашу страсть во всем копировать европейские обычаи, несмотря на наши балы с танцами, несмотря на отчаяние славянолюбов, что мы совсем переродились в немцев,— несмотря на всё это, пор$ нам наконец признаться, что еще и до сих пор мы — плохие рыцари, что наше внимание к женщине, наша готовность жить и умереть для нее до сих пор как-то театральны и отзываются модною светскою фразою и притом еще не собственного нашего изобретения, а заим- ствованною. Чего доброго! теперь и погашенное купечество с бородою, от которой попахивает маненько капусткою и луч- ком, даже и оно, идя по улице с хозяйкою, ведет ее под руку, а не толкает в спину коленом, указывая дорогу и заказывая зевать по сторонам; но дома... Однако зачем говорить, что бы- вает дома? зачем выносить сор из И8бы?.. Набразшись готовых чужих фраз, кричим мы и в стихах и в прозе: «женщина — царица общества; ее очаровательным присутствием украшается общество» и т. п. Но посмотрите на наши общества (за исклю- чением высшего светского): везде мужчины — сами по себе, женщины — сами по себе. И самый отчаянный любезник, сидя с женщинами, как будто жертвует собою из вежливости; потом встает и с утомленным видом, словно после тяжкой работы, идет в комнату мужчин, как бы для того, чтоб свободно вздох- нуть и освежиться. В Европе женщина действительно царица 473
общества: весел и горд мужчина, с которым она больше говорит, чем с другими. У нас наоборот: у нас женщина ждет, как милости, чтоб мужчина заговорил с нею; она счастлива и горда его вни- манием. И как же быть иначе, если то, что называется тоном и любезностью, у нас заменено жеманством, если у н^с все лю- бят поэзию только в книгах, а в жизни боятся ее пуще чумы и холеры? Как вы подадите руку девушке, если она не смеет опереться на нее, не испросив позволения у своей маменьки? Как вы решитесь говорить с нею много и часто, если знаете, что за это сочтут вас влюбленным в нее или даже и огласят ее женихом? Это значило бы окомпрометироватьее и самому попасть в беду. Если вас сочтут влюбленным в нее, вам некуда будет деваться от лукавых и остроумных намеков и насмешек друзей ваших, от наивных и добродушных расспросов совершенно посторонних вам людей. Но еще хуже вам, когда заключат, что вы хотите жениться на ней: если ее родители не будут видеть в вас выгодной партии для своей дочери, они откажут вам от дома и строго запретят дочери быть любезной с вами в других домах; если они увидят в вас выгодную партию —новая беда, страшнее прежней: раскинут сети, ловушки, и вы, пожалуй, увидите себя сочетавшимся законным браком прежде, нежели успеете опомниться и спросить себя: да как же и когда же слу- чилось всё это? Если же вы человек с характером и не подда- дитесь, то наживете «историю», которую долго будете помнить. Отчего всё это происходит? — Оттого, что у нас не понимают и не хотят понимать, что такое женщина, не чувствуют в ней никакой потребности, не желают и не ищут ее, словом, оттого, что у нас нет женщины. У нас «прекрасный пол» существует только в романах, повестях, драмах и элегиях; но в действи- тельности он разделяется на четыре разряда: на девочек, на невест, на замужних женщин и, наконец, на старых дев и ста- рых баб. Первыми, как детьми, никто не интересуется; послед- них все боятся и ненавидят (и часто поделом); следовательно, наш прекрасный пол состоит из двух отделов: из девиц, которые должны выйти замуж, и из женщин, которые уже замужем. Русская девушка — не женщина в европейском смысле этого слова, не человек: она не что другое, как невеста. Еще ребен- ком она называет своими женихами всех мужчин, которых ви- дит в своем доме, и часто обещает выйти замуж за своего папашу или за своего братца; еще в колыбели ей говорили и мать, и отец, и сестры, и братья, и мамки, и няньки, и весь окружаю- щий ее люд, что она — невеста, что у ней должны быть женихи. Едва исполнится ей двенадцать лет, и мать, упрекая ее в ле- ности, в неумении держаться и тому подобных недостатках, говорит ей: «Не стыдно ли вам, сударыня: ведь вы уж невеста!» Удивительно ли после этого, что она не умеет, не может смотреть 474
.сама на себя, как на женственное существо, как на человека, и видит в себе только невесту? Удивительно ли, что с ранних лет до поздней молодости, иногда даже и до глубокой старости, все думы, все мечты, все стремления, все молитвы ее сосредо- точены на одной idee tixe: * на замужестве, — что выйти за- муж — ее единственное страстное желание, цель и смысл ее существования, что вне этого она ничего не понимает, ни о чем не думает, ничего не желает, и что на всякого неженатого муж- чину она смотрит опять не как на человека, а только как на жениха? И виновата ли она в этом?— С восьмнадцати лет она начинает уже чувствовать, что она — не дочь своих родителей, не любимое дитя их сердца, не радость и счастие своей семьи, не украшение своего родного крова, а тягостное бремя, готовый залежаться товар, лишняя мебель, которая, того и гляди, спа- дет с цены и не сойдет с рук. Что же остается ей делать, если не сосредоточить всех своих способностей на искусстве ловить женихов? И тем более, что только в одном этом отношении и развиваются ее способности, благодаря урокам «дражайших родителей», милых тетушек, кузин и т. д. За что больше всего упрекает и бранит свою дочь попечительная маменька?— За то, что она не умеет ловко держаться, строить глазки и гримаски хорошим женихам, или за то, что расточает свою любезность перед людьми, которые не могут быть для нее выгодною партиею. Чему она больше всего учит ее? — Кокетничать по расчету, притворяться ангелом, прятать под мягкою, лоснящеюся шерст- кой кошачьей лапки кошачьи когти. И, какова бы ни была по своей натуре бедная дочь, она невольно входит в роль, кото- рую дала ей жизнь и в таинство которой ее так прилежно, так основательно посвящают. Дома ходит она неряхою, с неприче- санною головою, в запачканном, узеньком и коротком пла- тьишке линючего ситца, в стоптанных башмаках, в грязных, спу- стившихся чулках: в деревне ведь кто же нас видит, кроме дворни,— а для нее стоит ли рядиться? Но лишь вдоль дороги завиделся экипаж, обещающий неожиданных гостей,— наша невеста" подымает руки и долго держит их над головою, крича впопыхах: гости едут, гости едут! От этого руки из красных делаются белыми: затея сельской остроты! Затем весь дом в смя- тении: маменька и дочка умываются, причесываются, обувают- ся и на грязное белье надевают шерстяные или шелковые пла- тья, пять лет назад тому сшитые. О чистоте белья заботиться смешно: ведь белье под платьем, и его никто не видит, а рядить- ся — известное дело — надо для других, а не для себя. Но вот, рано или поздно, наконец, тайные стремления и жаркие обеты готовы свершиться: кандидат-невеста уже действительная * навязчивой идее (франц.)*— Ред, 475
невеста и рядится только для жениха. Она давпо его знала, но влюбилась в него только с той минуты, как поняла, что он имеет на нее виды. И ей кажется, что она действительно влюб- лена в него. Болезненное стремление к замужству и радость достижения способны в одну минуту возбудить любовь в сердце, которое так давно уже раздражено тайными и явными мечтами о браке. Притом же когда дело к спеху и торопят, то поневоле влюбитесь сразу, не имея времени спросить себя, точно ли вы любите иди вам только кажется, что любите... Но «дражайшие родители» учили свою дочь только искусству во что бы ни стало выйти за^уж; подготовить же ее к состоянию замужства, объ- яснить ей обязанность жены, матери, сделать ее способною к выполнению этой обязанности,— они не подумали. И хорошо сделали: нет ничего бесполезнее и даже вреднее, как наставле- ния, хотя бы и самые лучшие, если они не подкрепляются при- мерами, не оправдываются, в глазах ученика, всею совокуп- ностию окружающей его действительности. «Я вам пример, сударыня!»— беспрестанно повторяет диктаторским тоном мать- своей дочери. И дочь преспокойно копирует свою мать, готовя в своей особе свету и будущему мужу второй экзем-т пляр своей маменьки. Если ее муж — человек богатый, он будет доволен своею женою: дом у них как полная чаша, всего много, хотя всё безвкусно, нелепо, грязно, пыльно, в беспорядке, вычищается только перед большими праздниками (и тогда в доме подымается возня, делается вавилонское стол- потворение в лицах): дворня огромная, слуг бездна, а не у кого допроситься стакана воды, некому подать вам чашку чаю... А недавняя невеста, теперь молодая дама? — О, она живет в «полном удовольствии»! она наконец достигла цели своей жизни — она уже не сирота, не приемыш, не лишнее бремя в ро- дительском доме; она хозяйка у себя дома, сама себе госпожа, пользуется полною свободою: едет куда и когда хочет, прини- мает у себя кого ей угодно; ей уже не нужно более притворяться то невинною овечкою, то кротким ангелом; она может каприз- ничать, падать в обмороки, повелевать, мучить мужа, детей, слуг. У ней бездна затей: карета — не карета, шаль — не шаль, дорогих игрушек вдоволь; она живет барыней-аристократкой, никому не уступает, но всех превосходит, и муж ее едва успе- вает закладывать и перезакладывать имение... Дитя нового по- коления, она убрала по возможности пышно, хотя й безвкусно, залу и гостиную, кое-как наблюдает в них даже какую-то полу- чистоту, полуопрятность: ведь это комнаты для гостей, комнаты парадные, комнаты напоказ; полное торжество грязи может быть только в спальной, в детской, в кабинете мужа,— словом, во внутренних комнатах, куда гости не ходят. А у ней беспре- станно гости, возле нее беспрестанно кружок; но она пленяет 476
гостей своих не светским умом, не грациею своих манер, не оча- рованием своего увлекательного разговора,— нет, она только старается показать им, что у нее всего много, что она богата, что у ней всё лучшее — и убранство комнат, и угощение, и гости, и лошади, что она не кто-нибудь, что таких, как она, немного... Содержание разговоров! оставляют сплетни и наряды, наряды и сплетни. Бог благословил ее замужество — что ни год, то ребенок. Как же она будет воспитывать детей своих? — Да точно так же, как сама была воспитана своею маменькою: пока малы — они прозябают в детской, среди мамок и нянек, среди горничных, на лоне холопства, которое должно внушить им первые правитга нравственности, развить в них благородные инстинкты, объяснить им различие домового от лешего, ведьмы от русалки, растолковать разные приметы, рассказать всевоз- можные истории о мертвецах и оборотнях, выучить их бра- ниться и дратося, лгать не краснея, приучить беспрестанно есть, никогда не наедаясь. И милые дети очень довольны сферою, в которой живут: у них есть фавориты между прислугою и есть нелюбимые; они живут дружно с первыми, ругают и колотят последних. Но вот они подросли; тогда отец делай что хочет с мальчиками, а девочек поучат прыгать и шнуроваться, не- множко бренчать на фортепьяно, немножко болтать по-француз- ски — и воспитание кончено; тогда им одна наука, одна забота — ловить женихов/ Но если наша невеста выйдет за человека небогатого, хотя и не бедного, но живущего немного выше своего состояния, по- средством умения строгим порядком сводить концы с концами,— тогда горе ее мужу! Она в своей деревне никогда ничего не де- лала (потому что барышня ведь не холопка какая-нибудь, чтоб стала что-нибудь делать), ничем не занималась, не знает хозяй- ства, а что такое порядок, чистота, опрятность в доме,— этого она нигде не видала, об этом она ни от кЪго не слыхала. Для нее выйти замуж — значит сделаться барынею; стать хозяйкою — значит повелевать всеми в доме и быть полною госпожою своих поступков. Ее дело — не сберегать, не выгадывать, а покупать и тратить, наряжаться и франтить. И неужели вы обвините ее во всем этом? Какое имеете вы право требовать от нее, чтоб она была не тем, чем сами же вы ее сделали? Можете ли вы обвинять даже ее родителей? Разве не вы сами сделали из женщины только невесту и жену, и ничего более? Разве когда-нибудь подходили вы к ней бескорыстно, просто, без всяких видов, для того только, чтоб насладиться этим ароматом, этою гармониею женственного существа, этим поэтическим очарованием присутствия и сообщества женщины, которые так кротко, успокоительно и обаятельно действуют на жёсткую натуру мужчины? Желали ль вы когда-нибудь 477
иметь друга в женщине, в которую вы совсем не влюблены, сестру в женщине вам посторонней?— Нет! если вы входите в женский круг, то не иначе, как для выполнения обычая при- личия, обряда; если танцуете с женщиною, то потому только, что мужчинам танцевать с мужчинами не принято. Если вы обращаете на одну женщину исключительное свое внимание, то всегда с положительными видами — ради женитьбы или во- локитства. Ваш взгляд на женщину чисто утилитарный, почти коммерческий: она для вас — капитал с процентами, деревня, дом с доходом; если не это, так кухарка, прачка, ключница, нянька, много, много, если одалиска... Конечно, из всего этого бывают исключения; но общество состоит из общих правил, а не из исключений, которые всего чаще бывают болезненными наростами на теле общества. Эту грустную истину всего лучше подтверждают собою наши так называемые «идеальные девы». Они обыкновенно страстные лю- бительницы чтения и читают много и скоро, едят книги. Но как и что читают они, боже великий!.. Всего достолюбезнее в идеальных девах уверенность их, что они понимают то, что читают, и что чтение приносит им большую пользу. Все они обожательницы Пушкина,— что, однако ж, не мешает им от- давать должную справедливость и таланту г. Бенедиктова; иные из них с удовольствием читают даже Гоголя,— что, однако ж, нисколько не мешает им восхищаться повестями гг. Марлинского и Полевого. Всё, что в ходу, о чем пишут и говорят в настоящее время, всё это сводит их с ума. Но во всем этом они видят свою любимую мысль, оправдание своей настроен- ности, т. е. идеальность, — видят ее даже и там, где ее вовсе нет или где она осмеивается. У всех у них есть заветные тетрад- ки, куда они списывают стишки, которые им понравятся, мысли, которые поразят их в книге. Они любят гулять при луне, смотреть на звезды, следить за течением ручейка. Они очень наклонны к дружбе, и каждая ведет деятельную пере- писку с своей приятельницею, которая живет с нею в одной деревне, а иногда и в одном доме, только в разных комнатах. В переписке (огромными тетрадищами) сообщают они друг другу свои чувства, мысли, впечатления. Сверх того, каждая из них ведет свой дневник, весь наполненный «выписными чувствами», в которых (как во всех дневниках идеальных и внутренних натур мужеска и женска пола) нет ничего живого, истинного, только претензии и идеальничанье. Они презирают толпу и землю, питают непримиримую ненависть ко всему мате- риальному. Эта ненависть у них часто простирается до желания вовсе отрешиться от материи. Для этого они морят себя голодом, не едят иногда по целой неделе, жгут на свечке пальцы, кладут себе на грудь под платье снегу, пьют уксус и чернила, отучают 478
себя от сна, — и этим стремлением к высшему, идеальному су- ществованию до того успевают расстроить свои нервы, что скоро превращаются в одну живую и самую материальную болячку... Ведь крайности сходятся! Все простые человеческие и осо- бенно женские чувства, как, например, страстность, способ- ная к увлечению чувств, любовь материнская, склонность к мужчине, в котором нет ничего необыкновенного, гениаль- ного, который не гоним несчастием, не страдает, не болен, не беден, — все такие простые чувства кажутся им пошлыми, нич- тожными, смешными и презренными. Особенно интересны по- нятия «идеальных дев» о любви. Все они — жрицы любви, думают, мечтают, говорят и пишут только о любви. Но они при- знают только любовь чистую, неземную, идеальную, плато- ническую. Брак есть профанация любви в их глазах; счастие— опошление любви. Им непременно надо любить в разлуке, и их высочайшее блаженство — мечтать при луне о предмете своей любви и думать: «Может быть, в эту минуту и он смотрит на луну и мечтает обо мне; так для любви нет разлуки!» Жалкие рыбы с холодною кровью, идеальные девы считают себя пти- цами; плавая в мутной воде искусственной нервической экзаль- тации, они думают, что парят в облаках высоких чувств и мы- слей. Им чуждо всё простое, истинное, задушевное, страстное; думая любить всё «высокое и прекрасное», они любят только себя, они и не подозревают, что только тешат свое мелкое само- любие трескучими шутихами фантазии, думая быть жрицами любви и самоотвержения. Многие из них не прочь бы и от за- мужства и при первой возможности вдруг изменяют свои убеж- дения и из идеальных дев скоро делаются самыми простыми бабами; но в иных способность обманывать себя призраками фантазии доходит до того, что они на всю жизнь остаются вос- торженными девственницами и, таким образом, до семидесяти лет сохраняют способность к сантиментальной экзальтации, к нервическому идеализму. Самые лучшие из этого рода женщин рано или поздно образумливаются; но прежнее их ложное на- правление навсегда делается черным демоном их жизни и, подобно остаткам дурно залеченной болезни, отравляет их спокойствие и счастие. Ужаснее всех других те из идеальных дев, которые не только не чуждаются брака, но в браке с предметом любви своей видят высшее земное блаженство: при ограниченности ума, при отсутствии всякого нравственного развития и при испорченности фантазии они создают свой идеал брачного счастия,— и когда увидят невозможность осуществле- ния их нелепого идеала, то вымещают на мужьях горечь своего разочарования. Идеальными девами всех родов бывают по большей части девицы, которых развитие было предоставлено им же самим. 479
И как винить их в том, что вместо живых существ из них выхо- дят нравственные уроды? Окружающая их положительная дей- ствительность в самом деле очень пошла, и ими невольно овла- девает неотразимое убеждение, что хорошо только то, что не похоже, что диаметрально противоположно этой действитель- ности. А между тем самобытное, не на почве действительности, не в сфере общества совершающееся развитие всегда доводит до уродства. И таким образом им предстоят две крайности: или быть пошлыми на общий манер, быть пошлыми, как все, или быть пошлыми оригинально. Они избирают последнее, но думают, что с земли перепрыгнули за облака, тогда как в самом- то деле только перевалились из положительной пошлости в мечтательную пошлость. И что всего грустнее: между подоб- ными несчастными созданиями бывают натуры, не лишенные истинной потребности более или менее человечески разумного существования и достойные лучшей участи. Но среди этого мира нравственно увечных явлений изредка удаются истинно колоссальные исключения, которые всегда до- рого платятся за свою исключительность и делаются жертвами собственного своего превосходства. Натуры гениальные, не подозревающие своей гениальности, они безжалостно убиваются бессознательным обществом, как очистительная жертва за его собственные грехи... Такова Татьяна Пушкина. Вы коротко знакомы с почтенным семейством Лариных. Отец — не то, чтоб уж очень глуп, да и не совсем умен; не то, чтоб человек, да и не зверь, а что-то вроде полипа, принадлежащего в одно и то же время двум царствам природы — растительному и животному. Он был простой и добрый барин, И там, где прах его лежит, Надгробный памятник гласит: Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, Господний раб и бригадир. Под камнем сим вкушает мир. Этот мир, вкушаемый под камнем, был продолжением того же самого мира, которым добрый барин наслаждался при жизни под татарским халатом. Бывают на свете такие люди, в жизни и счастии которых смерть не производит ровно никакой пере- мены. Отец Татьяны принадлежал к числу таких счастливцев. Но маменька ее стояла на высшей ступени жизни, сравнительно с своим супругом. До замуЖства она обожала Ричардсона, не потому, чтоб прочла его, а потому, что от своей московской ку- зины наслышалась о Грандисоне.1 Помолвленная за Ларина, она втайне вздыхала о другом. Но ее повезли к венцу, не спро- сившись ее совета. В деревне мужа она сперва терзалась и рва- 480
лась, а потом привыкла к своему положению и даже стала им довольна, особенно с тех пор, как постигла тайну само- властно управлять мужем. Она езжала по работам, Солила на зиму грибы, Вела расходы, брила лбы, Ходила в баню по субботам, Служанок била осердясь,— Всё это мужа не спросясь. Бывало, писывала кровью Она в альбомы нежных дев, Звала Полиною Прасковью И говорила нараспев; Корсет носила очень узкий, И русский Н, как N французский, Произносить умела в нос. Но скоро всё перевелось: Корсет, альбом, княжну Полину, Стишков чувствительных тетрадь Она забыла; стала звать Акулькой прежнюю Селину И обновила наконец На вате шлафор и чепец.х Словом, Ларины жили чудесно, как живут на этом свете целые миллионы людей. Однообразие семейной их жизни нару- шалось гостями: Под вечер иногда сходилась Соседей добрая семья, Нецеремонные друзья, И потужить и позлословить, И посмеяться кой о чем. Их разговор благоразумный О сенокосе, о вине, О псарне, о своей родне, Конечно, не блистал ни чувством, Ни поэтическим огнем, Ни остротою, ни умом, Ни общежития искусством; Но разговор их милых жен Еще был менее умен.2 31 Белинский, т. VII ^#7
И вот круг людей, ксреди которых родилась и выросла Та- тьяна! •П-рйвда|~тут были два существа, резко отделявшиеся от этого круга/— сестра Татьяны Ольга и жених последней Лен- ский. Но и не этим существам было понять Татьяну. Она лю- била их просто, самане зная за чтю, частию по привычке, частию потому,что они еще не были пошлы; но она не открывала им внутреннего мира души своей; накое-то темное, инстинктивное чувство говорило ей, что они -j- люди другого мира, что они не поймут ее. И действительнее, поэтический Ленский далеко не подозревал, что такое Татья(на: такая женщина была не по его восторженной натуре и могл/а ему казаться скорее странною и холодною, нежели поэтическою. Ольга еще менее Ленского могла понять Татьяну. Ольга]— существо простое, непосред- ственное, которое никогда ни /о чем не рассуждало, ни о чем не спрашивало, которому всё было ясно и понятно по привычке и которое всё зависело от привычки. Она очень плакала о смерти Ленского, но скоро утешилась, вышла за улана и из грациоз- ной и милой девочки сделалась дюжинною барынею, повторив собою свою маменьку с небольшими изменениями, которых требовало время. Но совсем не( так легко определить характер Татьяны. Натура Татьяны не многосложна, но глубока и сильна. В Татьяне нет этих болезненных противоречий, которыми стра- дают слишком сложные натуры; Татьяна создана как будто вся из одного цельного куска, без всяких приделок и примесей. Вся жизнь ее проникнута тою целостностью, тем единством, кото- рое в мире искусства составляет высочайшее достоинство худо- жественного произведения. Страстно влюбленная, простая де- ревенская девушка, потом светская дама — Татьяна во всех положениях своей жизни всегда одна и та же; портрет ее в дет- стве, так мастерски написанный поэтом, впоследствии является только развившимся, но не изменившимся. Дика, печальна, молчалива, Как лань лесная боязлива, Она в семье своей родной Казалась девочкой чужой. Она ласкаться не умела К отцу, ни к матери своей; Дитя сама, в толпе детей Играть и прыгать не хотела, И часто целый день одна Сидела молча у хэкна. Задумчивость была ее подругою с колыбельных дней, укра- шая однообразие ее жизни; пальцы Татьяны не знали иглы, и даже ребенком она не любила кукол, и ей чужды были дет- 482
ские шалости; ей был скучен и шум и звонкий смех детских игр; еи больше нравились страшные рассказы в зимний вечер. И потому она скоро пристрастилась к романам, и романы по- глотили всю жизнь ее. Она любила на балконе Предупреждать зари восход, Когда на бледном небосклоне Звезд исчезает хоровод, И тихо край земли светлеет, И, вестник утра, ветер веет, И всходит постепенно день. Зимой, когда ночная тень Полмиром доле обладает, И доле в праздной тишине, При отуманенной луне, Восток ленивый почивает, В привычный час пробуждена, Вставала при свечах она. Итак, летние ночи посвящались мечтательности, зимние — чтению романов, — и это среди мира, имевшего благоразумную привычку громко храпеть в это время! Какое противоречие между Татьяною и окружающим ее миром! Татьяна — это ред- кий, прекрасный цветок, случайно выросший в расселине ди- кой скалы. Незнаемый в траве глухой Ни мотыльками, ни пчелой. Эти два стиха, сказанные Пушкиным об Ольге, гораздо- больше идут к Татьяне. Какие мотыльки, какие пчелы могли знать этот цветок или пленяться им? Разве безобразные слепни,, оводы и жуки, вроде господ Пыхтина, Буянова, Петушкова и тому подобных? Да, такая женщина, как Татьяна, может пленять только людей, стоящих на двух крайних ступенях нравственного мира, или таких, которые были бы в уровень с ее натурою и которых так мало на свете, или людей совершенно пошлых, которых так много на сьете. Этим последним Татьяна могла нравиться лицом, деревенскою свежестью и здоровьем, даже дикостью своего характера, в которой они могли ви- деть кротость, послушливость и безответность в отношении к будущему мужу — качества, драгоценные для их грубой животности, не говоря уже о расчетах на приданое, на родство и т. п. Стоящие же в середине между этими двумя разрядами людей всего менее могли оценить Татьяну. Надобно сказать, что все эти серединные существа, занимающие место между/ 483 31*
высшими натурами и чернию человечества, эти таланты, слу- жащие связью гениальности с толпою, по большей части — всё люди «идеальные», подстать идеальным девам, о которых мы говорили выше. Эти идеалисты думают о себе, что они испол- нены страстей, чувств, высоких стремлений, но в сущности всё дело заключается в том, что у них фантазия развита на счет всех других способностей, преимущественно рассудка. В них есть чувство, но еще больше сантиментальности и еще больше охоты и способности наблюдать свои ощущения и вечно толко- вать о них. В них есть и ум, но не свой, а вычитанный, книжный и потому в их уме часто бывает много блеска, но никогда не бывает дельности. Главное же, что всего хуже в них, что составляет их самую слабую сторону, их ахиллесовскую пят- ку, — это то, что в них нет страстей, за исключением только самолюбия, и то мелкого, которое ограничивается в них тем, что они бездеятельно и бесплодно погружены в созерцание своих внутренних достоинств. Натуры теплые, но так же не холодные, как и не горячие, они действительно обладают жалкою способ- ностью вспыхивать на минуту от всего и ни от чего. Поэтому они только и толкуют, что о своих пламенных чувствах, об огне, пожирающем их душу, о страстях, обуревающих их серд- це, не подозревая, что все это действительно буря, но только не на море, а в стакане воды. И нет людей, которые бы менее их способны были оценить истинное чувство, понять истинную страсть, разгадать человека глубоко чувствующего, неподдель- но страстного. Такие люди не поняли бы Татьяны: они решили бы все в голос, что если она не дура пошлая, то очень странное существо и что, во всяком случае, она холодна, как лед, лишена чувства и неспособна к страсти. И как же иначе? Татьяна мол- чалива, дика, ничем не увлекается, ничему не радуется, ни от чего не приходит в восторг, ко всему равнодушна, ни к кому не ласкается, ни с кем не дружится, никого не любит, не чув- ствует потребности перелить в другого свою душу, тайны своего сердца, а главное — не говорит ни о чувствах вообще, ни о своих собственных в особенности... Если вы сосредоточены в себе и на вашем лице нельзя прочесть внутреннего пожираю- щего вас огня,—мелкие люди, столь богатые прекрасными мел- кими чувствами, тотчас объявят вас существом холодным, эго- истом, отнимут у вас сердце и оставят при вас один ум, особенно, если вы имеете наклонность иронизировать над собственным чувством, хотя бы то было из целомудренного желания зама- скировать его, не любя им ни играть, ни щеголять... Повторяем: Татьяна — существо исключительное, натура глубокая, любящая, страстная. Любовь для нее могла быть или величайшим блаженством, или величайшим бедствием жизни, без всякой примирительной середины. При счастии взаимности 484
любовь такой женщины — ровное, светлое пламя; в противном случае — упорное пламя, которому сила воли, может быть, не позволит прорваться наружу, но которое тем^ разрушитель- нее и жгучее, чем больше оно сдавлено внутри. Счастливая жена, Татьяна спокойно, но тем не менее страстно и глубоко любила бы своего мужа, вполне пожертвовала бы собою детям, вся отдалась бы своим материнским обязанностям, но не по рассудку, а опять по страсти, и в этой жертве, в строгом выпол- нении своих обязанностей нашла бы свое величайшее наслаж- дение, свое верховное блаженство. И всё это без фраз, без рас- суждений, с этим спокойствием, с этим внешним бесстрастием, с этою наружною холодностью, которые ..составляют достоин- ство и величие глубоких и сильных натур. Такова Татьяна. Но это только главные и, так сказать, общие черты ее личности; взглянем на форму, в которую вылилась эта личность, посмот- рим на те особенности, которые составляют ее характер. Создает человека природа, но развивает и образует его об- щество. Никакие обстоятельства жизни не спасут и не защитят человека от влияния общества, нигде не скрыться, никуда не уйти ему от него. Самое усилие развиться самостоятельно, вне влияния общества, сообщает человеку какую-то странность, придает ему что-то уродливое, в чем опять видна печать обще- ства же. Вот почему у нас люди с дарованиями и хорошими при- родными расположениями часто бывают самыми несносными людьми, и вот почему у нас только гениальность спасает человека от пошлости. Поэтому же самому у нас так мало истинных и так много книжных, вычитанных чувств, страстей и стремле- ний; словом, так мало истины и жизни в чувствах, страстях и стремлениях и так много фразерства во всем этом. Повсюду распространяющееся чтение приносит нам величайшую пользу; в нем наше спасение и участь нашей будущности; но в нем же, с другой стороны, и много вреда, так же, как и много пользы для настоящего. Объяснимся. Наше общество, состоящее из образованных сословий, есть плод реформы. Оно помнит день своего рождения, потому что оно существовало официально прежде, нежели стало существовать действительно, потому что, наконец, это общество долго составлял не дух, а покрой платья, не образованность, а привилегия. Оно началось так же, как и наша литература: копированием иностранных форм без всякого содержания, своего или чужого, потому что от своего мы отказались, а чужого не только принять, но и понять не были в состоянии. Были у французов трагедии: давай и мы писать трагедии, и г. Сумароков в одном лице своем совместил и Кор- неля, и Расина, и Вольтера. Был у французов знаменитый басно- писец Лафонтен, и опять тот же г. Сумароков, по словам его со- временников, х своими притчами далеко обогнал Лафонтена. 485
Таким же точно образом, в самое короткое время, обзавелись мы своими доморощенными Пиндарами, Горациями, Анакрео- нами, Гомерами, Виргилиями и т. п. Иностранные произведе- ния все наполнены были любовными чувствами, любовными приключениями, и мы давай тей же наполнять наши сочинения. Но там поэзия книги была отражением поэзии жизни, любовь стихотворная была выражением любви, составлявшей жизнь и поэзию общества: у нас любрвь вошла только в книгу да в ней и осталась. Это более или менее продолжается и теперь. Мы лю- бим читать страстные стихи, рЬманы, повести, и теперь подоб- ное чтение не считается предосудительным даже и для девушек. Иные из них даже сами кропают стишки, и иногда недурные. Итак, говорить о любви, читать и писать о ней у нас любят мно- гие, но любить... Это дело другого рода! Оно, конечно, если с по- зволения родителей, если страсть может увенчаться законным браком, то почему же и не любить! Многие не только не считают этого излишним, но даже считают необходимым и, женясь на приданом, толкуют о любви... Но любить потому только, что сердце жаждет любви, любить без надежды на брак, всем жерт- вовать увлекающему пламени страсти — помилуйте, как можно! ведь это значит сделать «историю», произвести скандал, стать сказкою общества, предметом оскорбительного внимания, осуж- дения, презрения; сверх того, приличие, правила нравственности, общественная мораль... А! так вы люди, сколько осторожные и благоразумно-предусмотрительные, столько и нравственные! Это хорошо; но зачем же вы противоречите себе своею охотою к стихам и романам, своею страстью к патетической драме?— Но то поэзия, а то жизнь: зачем мешать их между собою, пусть каждая идет своею дорогою; пусть жизнь дремлет в апатии, а поэзия снабжает ее занимательными снами. Вот это другое дело!.. Но худо то, что из этого другого дела необходимо родится третье, довольно уродливое. Когда между жизнию и поэзиею нет естественной, живой связи, тогда из их враждебно отдельного существования образуется поддельно-поэтическая и в высшей степени болезненная, уродливая действительность. Одна часть общества, верная своей родной апатии, спокойно дремлет в грязи грубо материального существования; зато другая, пока еще меньшая числительно, но уже довольно значи- тельная, из всех сил хлопочет устроить себе поэтическое су- ществование, сочетать поэзию с жизнию. Это у них делается очень просто и очень невинно. Не видя никакой поэзии в обще- стве, они берут ее из книг и по ней соображают свою жизнь. Поэзия говорит, что любовь есть душа жизни: итак — надо любить! Силлогизм верен, само сердце за него вместе с умом! II вот наш идеальный юноша или наша идеальная дева ищет, 486
в кого бы влюбиться. По долгом соображении, в каких глазах больше поэзии, — в голубых или черных, предмет наконец избран. Начинается комедия — и пошла потеха! В этой комедии ость всё: и вздохи, и слезы, и мечты, и прогулки при луне, и отчаяние, и ревность, и блаженство, и объяснение, — всё, кроме истины чувства... Удивительно ли, что последний акт этой шутовской комедии всегда оканчивается разочарованием, и в чем же? — в собственном своем чувстве, в своей способ- ности любить?.. А между тем подобное книжное направление очень естественно: не книга ли заставила доброго, благородного и умного помещика манческого сделаться рыцарем Дон Кихо- том, надеть бумажную кольчугу, взобраться на тощего Росси- нанта и пуститься отыскивать по свету прекрасную Дульци- нею, мимоходом сражаясь с баранами и мельницами? Между поколениями от двадцатых годов до настоящей минуты сколько было у нас разных Дон Кихотов? У нас были и есть Дон Кихоты любви, науки, литературы, убеждений, славянофильства и еще бог знает чего, всего не перечесть! Выше мы говорили об идеальных девах; а сколько можно сказать интересного об иде- альных юношах! Но предмет так фогат и неистощим, что лучше не касаться его, чтоб совсем нё\ потерять из виду Татьяны Пушкина. Татьяна не избегла горестной участи подпасть под разряд идеальных дев, оошторых мы говорили. Правда, мы сказали, что она представляет собою колоссальное исключение в мире подобных явлений,— и теперь не отпираемся от своих слов. Та- тьяна возбуждает не смех, а живое сочувствие, но это не потому, чтоб она вовсе не походила на «идеальных дев», а потому, что ее глубокая, страстная натура заслонила в ней собою всё, что есть смешного и пошлого в идеальврсти этого рода, и Татьяна осталась естественною, простою в самой искусственности и уродливости формы, которую сообщила ей окружающая ее действительность. С одной стороны — Татьяна верила преданьям Простонародной старины, И снам, и карточным гаданьям, И предсказаниям луны. Ее тревожили приметы; Таинственно ей все предметы Провозглашали что-нибудь, Предчувствия теснили грудь. С другой стороны, Татьяна дюбила бродить по полям, С печальной думою в очах, С французской книжкою в руках. 487
Это дивное соединение грубых, вульгарных предрассудков с страстию к французским книжкам и с уважением к глубокому творению Мартына Задеки возможно только в русской жен- щине. Весь внутренний мир Татьяны заключался в жажде любви; ничто другое не говорило ее душе; ум ее спал, и только разве тяжкое горе жизни могло потом разбудить его,— да и то для того, чтоб сдержать страсть и подчинить ее расчету благора- зумной морали... Девические дни ее ничем не были заняты; в них не было своей череды труда и досуга, не было тех регуляр- ных занятий и развлечений, свойственных образованной жизни, которые держат в равновесии нравственные силы человека. Ди- кое растение, вполне предоставленное самому себе, (Татьяна создала себе свою собственную жизнь, в пустоте коточр'ой тем мятежнее горел пожиравший ее внутренний огонь, что ее ум ничем не был занят. Давно ее воображенье, Сгорая негой и тоской, Алкало пищи роковой; Давно сердечное томленье Теснило ей младую грудь; Душа ждала... кого-нибудь, И дождалась. Открылись очи; Она сказала: это он! Увы! теперь и дни, и ночи, И жаркий, одинокий сон Всё полно им; всё деве милой Без умолку волшебной силой Твердит о нем . . Теперь с каким она вниманьем Читает сладостный роман, С каким живым очарованьем Пьет обольстительный обман! Счастливой силою мечтанья, Одушевленные созданья, Любовник Юлии Вольмар, Малек-Адель и де Линар, И Вертер, мученик мятежный, И бесподобный Грандисон, Который нам наводит сон,— Все для мечтательницы нежной В единый образ облеклись, В одном Онегине слились. 488
Воображаясь героиней Своих возлюбленпых творцов, Кларисой, Юлией, Дельфиной, Татьяна в тишине лесов Одна с опасной книгой бродит: Она в ней ищет и находит Свой тайный жар, свои мечты, Плоды сердечной полноты, Вздыхает и, себе присвоя Чужой восторг, чужую грусть, В забвеньи шепчет наизусть Письмо для милого героя...1 Здесь не книга родила страсть, но страсть всё-таки не могла не проявиться немножко по-книжному. Зачем было вооб- ражать Онегина Вольмаром, Малек-Аделем, де Динаром и Вертером (Малек-Адель и Вертер: не всё ли это равно, что Еру- слан Лазаревич и корсар Байрона)?—Затем, что для Татьяны не существовал настоящий Онегин, которого она не могла ни понимать, ни знать; следовательно, ей необходимо было придать ему какое-нибудь значение, напрокат взятое из книги, а не из жизни, потому что жизни Татьяна тоже не могла ни понимать, ни знать. Зачем было ей воображать себя Кларисой, Юлией, Дельфиной?2 Затем, что она и саму себя так же мало понимала и знала, как и Онегина. Повторяем: создание страстное, глу- боко чувствующее и в то же время не развитое, наглухо запер- тое в темной пустоте своего интеллектуального существования, Татьяна как личность является нам подобною не изящной греческой статуе, в которой всё внутреннее так прозрачно и вы- пукло отразилось во внешней красоте, но подобною египетской статуе, неподвижной, тяжелой и связанной. Без книги она была бы совершенно немым существом, и ее пылающий и сохнущий язык не обрел бы ни одного живого, страстного слова, которым бы могла она облегчить себя от давящей полноты чувства. И хотя непосредственным источником ее страсти к Онегину была ее страстная натура, ее переполнившаяся жажда сочувствия, — всё же началась она несколько идеально. Татьяна не могла по- любить Ленского и еще менее могла полюбить кого-нибудь из известных ей мужчин; она так хорошо их знала, и они так мало представляли пищи ее экзальтированному, аскетическому вооб- ражению... И вдруг является Онегин. Он весь окружен тайною: его аристократизм, его светскость, неоспоримое превосход- ство над всем этим спокойным и пошлым миром, среди которого он явился таким метеором, его равнодушие ко всему, странность жизни, — всё это произвело таинственные слухи, которые не могли не действовать на фантазию Татьяны, не могли не рас- 489
положить, не подготовить ее к решительному эффекту первого свидания с Онегиным. И она увидела его, и он предстал пред нею молодой, красивый, ловкий, блестящий, равнодушный, скучающий, загадочный, непостижимый, весь неразрешимая тайна для ее неразвитого ума, весь обольщение для ее дикой фантазии. Есть существа, у которых фантазия имеет гораздо более влияния на сердце, нежели как думают об этом. Татьяна была из таких существ. Есть женщины, которым стоит только показаться восторженным, страстным, и они ваши; но есть жен- щины, которых внимание мужчина может возбудить к себе толь- ко равнодушием, холодностью и скептицизмом, как призна- ками огромных требований на жизнь или как результатом мя- тежно и полно пережитой жизни: бедная Татьяна была из числа таких женщин... Тоска любви Татьяну гонит, И в сад идет она грустить, И вдруг недвижны очи клонит, И лень ей далее ступить: Приподнялася грудь, ланиты Мгновенным пламенем покрыты, Дыханье замерло в устах, И в слухе шум, и блеск в очах... Настанет ночь; луна обходит Дозором дальный свод небес, И соловей во мгле древес Напевы звучные заводит. Татьяна в темноте не спит И тихо с няней говорит. Разговор Татьяны с нянею — чудо художественного со- вершенства! Это целая драма, проникнутая глубокою истиною. В ней удивительно верно изображена русская барышня в раз- гаре томящей ее страсти. Сдавленное внутри чувство всегда порывается наружу, особенно в первый период еще новой, еще неопытной страсти. Кому открыть свое сердце? — сестре?— но она не так бы поняла его. Няня вовсе не поймет; но потому-то и открывает ей Татьяна свою тайну — или, лучше сказать, потому-то и не скрывает она от няни своей тайны. «Расскажи мне, няня, Про ваши старые года: Была ты влюблена тогда?» — И, полно, Таня! В эти лета Мы не слыхали про любовь; 490
А то бы согнала со света Меня покойница свекровь.— «Да как же ты венчалась, няня?» * — Так, видно, бог велел. Мой Ваня Моложе был меня, мой свет, А было мне тринадцать лет. Недели две ходила сваха К моей родне, и наконец Благословил меня отец. Я горько плакала со страха, Мне с плачем косу расплели, И с пеньем в церковь повели. И вот ввели в семью чужую...1 Вот как пишет истинно народный, истинно национальный поэт! В словах няни, простых и народных, без тривиальности и пошлости, заключается полная и яркая картина внутренней домашней жизни народа, его взгляд на отношения полов, на любовь, на брак... И это сделано великим поэтом одною чертою, вскользь, мимоходом брошенною!.. Как хороши эти добродуш- ные и простодушные стихи: — И, полно, Таня! В эти лета Мы не зравали про любовь;2 А то бы согнала со света Меня покойница свекровь! \ Как жаль, что именно такая народность не дается многим нашим поэтам, которые так хлопочут о народности — и доби- ваются одной площадной тривиальности... Татьяна вдруг решается писать к Онегину: порыв наивный и благородный; но его источник не в сознании, а в бессозна- тельности: бедная девушка не знала, что делала. После, когда она стала знатною барынею, для нее совершенно исчезла воз- можность таких наивно-великодушных движений сердца... Письмо Татьяны свело с ума всех русских читателей, когда по- явилась третья глава «Онегина». Мы вместе со всеми думали в нем видеть высочайший образец откровения женского сердца. Сам поэт, кажется, без всякой иронии, без всякой задней мысли и писал и читал это письмо. Но с тех пор много воды утекло... Письмо Татьяны прекрасно и теперь, хотя уже и отзывается немножко какою-то детскостию, чем-то «романическим». Иначе и быть не могло: язык страстей был так нов и недоступен нрав- ственно немотствующей Татьяне::она не умела бы ни понять, пи выразить собственных своих ощущений, если бы не прибегла 491
к помощи впечатлении, оставленных на ее памяти плохими и хорошими романами, без толку и без разбора читанными ею... Начало письма превосходно: оно проникнуто простым искрен- ним чувством; в нем Татьяна является сама собою: Я к вам пишу — чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь, я знаю, в вашей воле Меня презреньем наказать. Но вы, к моей несчастной доле Хоть каплю жалости храня, Вы не оставите меня. Сначала я молчать хотела; Поверьте: моего стыда Вы не узнали б никогда, Когда б надежду я имела, Хоть редко, хоть в неделю раз В деревне нашей видеть вас, Чтоб только слышать ваши речи, Вам слово молвить, и потом Всё думать, думать об одном И день и ночь до- новой встречи. Но, говорят, вы нелюдим; В глуши, в деревне, всё вам скучно, А мы... ничем мы не блестим, Хоть вам и рады простодушно. Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья, Я никогда не знала б вас, Не знала б горького мученья. Души неопытной волненья Смирив со временем (как знать?), По сердцу я нашла бы друга, Была бы верная подруга1 И добродетельная мать. Прекрасны также стихи в конце письма: ..... Судьбу мою Отныне я тебе вручаю, Перед тобою слезы лью, Твоей защиты умоляю... Вообрази: я здесь одна, Никто меня не понимает; Рассудок мой изнемогает. И молча гибнуть я должна. 492
Всё в письме Татьяны истинно, но не всё просто: мы выпи- сали только то, что и истинно и просто вместе. Сочетание про- стоты с истиною составляет высшую красоту и Чувства, и дела, и выражения... Замечательно, с каким усилием старается поэт оправдать Татьяну за ее решимость написать и послать это письмо: видно, что поэт слишком хорошо знал общество, для которого писал... Я знал красавиц недоступных, Холодных, чистых, как зима, Неумолимых, неподкупных, Непостижимых для ума; Дивился я их спеси модной, Их добродетели природной, И, признаюсь, от них бежал, И, мнится, с ужасом читал Над их бровями надпись ада: Оставь надежду навсегда. Внушать любовь для них беда, Пугать людей для них отрада. Быть может, на брегах Невы Подобных дам видали вы. Среди поклонников послушных Других причудниц я видал, Самолюбиво равнодушных Для вздохов страстных и похвал. И что ж нашел я с изумленьем? Они, суровым поведеньем Пугая робкую любовь. Ее привлечь умели вновь, По крайней мере сожаленьем, По крайней мере звук речей Казался иногда нежней, И с легковерным ослепленьем Опять любовник молодой Бежит за милой суетой. За что ж виновнее Татьяна? За то ль, что в милой простоте Она не ведает обмана И верит избранной мечте? За то ль, что любит без искусства, Послушная влеченью чувства, Что так доверчива она, Что от небес одарена 493
Воображением мятежным, Умом и волею живой, И своенравной головой, И сердцем пламенным и нежным? Ужели не простите ей Вы легкомыслия страстей? Кокетка ссудит хладнокровно; Татьяна любит не шутя И предается безусловно Любви, как милое дитя. Не говорит она: отложим — Любви мы цену тем умножим, Вернее в сети заведем; Сперва тщеславие кольнем Надеждой, там недоуменьем Измучим сердце, а потом Ревнивым оживим огнем; А то, скучая наслажденьем, Невольник хитрый из оков Всечасно вырваться готов. Вот еще отрывок из «Онегина», который выключен автором из этой поэмы и особенно напечатан в IX томе собрания его со- чинений (стр. 460): О вы, которые любили Без позволения родных И сердце нежное хранили Для впечатлений молодых, Для радости, для неги сладкой — Девицы! если вам украдкой Случалось тайную печать С письма любезного срывать, Иль робко в дерзостные руки Заветный локон отдавать, Иль даже молча дозволять В минуту горькую разлуки Дрожащий поцелуй любви, В слезах, с волнением в крови,— Не осуждайте безусловно Татьяны ветреной (?!) моей;1 Не повторяйте хладнокровно 494
Решенья чопорных судей. А вы, о девы без упрека! Которых даже речь порока Страшит сегодня, как змия,— Советую вам то же я. Кто знает? пламенной тоскою Сгорите, может быть, и вы — И завтра легкий суд молвы Припишет модному герою Победы новой торжество: Любви вас ищет божество.1 Только едва ли найдет, прибавим мы от себя, прозою. Нельзя не жалеть о поэте, который видит себя принужденным таким образом оправдывать свою героиню перед обществом — ив чем же? — в том, что составляет сущность женщины, ее лучшее право на существование — что у ней есть сердце, а не пустая яма, прикрытая корсетом!.. Но еще более нельзя не жалеть об обществе, перед которым поэт видел себя принужденным оправдывать героиню своего романа в том, что она женщина, а не деревяшка, выточенная по подобию женщины. И всего грустнее в этом то, что перед женщинами в особенности старается он оправдать свою Татьяну... И зато с какою горечью говорит он о наших женщинах везде, где касается общественной мерт- венности, холода, чопорности и сухости! Как выдается вот эта строфа в первой главе «Онегина»: Причудницы большого света! Всех прежде вас оставил он. И правда то, что в наши лета Довольно скучен высший тон, Хоть, может быть, иная дама Толкует Сея и Бентама; Но вообще их разговор Несносный, хоть невинный вздор. К тому ж они так непорочны, Так величавы, так умны, Так благочестия полны, Так осмотрительны, так точны, Так неприступны для мужчин, Что вид их уж рождает сплин. Эта строфа невольно приводит нам на память следующие стихи, не вошедшие в поэму и напечатанные особо (т. IX, стр. 190): 495
Мороз и солнце — чудный день! Но нашим дамам, видно, лень Сойти с крыльца и над Невою Блеснуть холодной красотою: Сидят — напрасно их манит Песком усыпанный гранит. Умна восточная система, И прав обычай стариков: Они родились для гарема Иль для неволи . . . . .* Но и на Востоке есть поэзия в жизни, страсть закрадывается и в гаремы... Зато у нас царствует строгая нравственность, по крайней мере внешняя, а за нею иногда бывает такая непоэти- ческая поэзия жизни, которою, если воспользуется поэт, то, конечно, уж не для поэмы... Если бы мы вздумали следить за всеми красотами поэмы Пушкина, указывать на все черты высокого художественного мастерства, в таком случае ни нашим выпискам, ни нашей статье не было бы конца. Но мы считаем это излишним, потому что эта поэма давно оценена публикою, и всё лучшее в ней у всякого на памяти. Мы предположили себе другую цель: раскрыть по возможности отношение поэмы к обществу, которое она изо- бражает. На этот раз предмет нашей статьи — характер Татья- ны, как представительницы русской женщины. И потому про- пускаем всю четвертую главу, в которой главное для нас — объяснение Онегина с Татьяною в ответ на ее письмо. Как по- действовало на нее это объяснение — понятно: все надежды бедной девушки рушились, и она еще глубже затворилась в себе для внешнего мира. Но разрушенная надежда не пога- сила в ней пожирающего ее пламени: он начал гореть тем упор- нее и напряженнее, чем глуше и безвыходнее. Несчастие дает новую энергию страсти у натур с экзальтированным воображе- нием. Им даже нравится исключительность их положения; они любят свое горе, лелеют свое страдание, дорожат им, может быть еще больше, нежели сколько дорожили бы они своим сча- стием, если б оно выпало на их долю... И притом, в глухом лесу нашего общества, где бы и скоро ли бы встретила Татьяна дру- гое существо, которое, подобно Онегину, могло бы поразить ее воображение и обратить огонь ее души на другой предмет? Вообще несчастная, неразделенная любовь, которая упорно переживает надежду, есть явление довольно болезненное, при- чина которого, по слишком редким и, вероятно, чисто физиоло- гическим причинам, едва ли не скрывается в экзальтации фан- тазии слишком развитой на счет других способностей души. Но как бы то ни было, а страдания, происходящие от фантазии, 496
надают тяжело на сердце и терзают его иногда еще сильнее, нежели страдания, корень которых в самом сердце. Картина глухих, никем не разделенных страданий Татьяйы изображена в пятой главе с удивительною истиною и простотою. Посе- щение Татьяною опустелого дома Онегина (в седьмой главе) и чувства, пробужденные в ней этим оставленным жилищем, на всех предметах которого лежал такой резкий отпечаток духа и характера оставившего его хозяина, — принадлежит к лучшим местам поэмы и драгоценнейшим сокровищам русской поэзии. Татьяна не раз повторила это посещение,— И в молчаливом кабинете, Забыв на время всё на свете, Осталась наконец одна, И долго плакала она. Потом за книги принялася. Сперва ей было не до них; Но показался выбор их Ей странен. Чтенью предалася Татьяна жадною душой; И ей открылся мир иной.г И начинает понемногу Моя Татьяна понимать Теперь яснее, слава богу, Того, по ком она вздыхать Осуждена судьбою властной... Ужель загадку разрешила, Ужели слово найдено?.. И<рак, в Татьяне, наконец, совершился акт сознания; ум ее проснулся. Она поняла наконец, что есть для человека инте- ресы, есть страдания и скорби, кроме интереса страданий и скорби любви. Но поняла ли она, в чем именно состоят эти дру- гие интересы и страданиями, если поняла, послужило ли это ей к облегчению ее собственных страданий? Конечно, поняла, но только умом, головою, потому что есть идеи, которые надо пережить и душою и телом, чтоб понять их вполне, и которых нельзя изучить в книге. И потому книжное знакомство с этим новым миром скорбей, если и было для Татьяны откровением, это откровение произвело на нее тяжелое, безотрадное и бес- плодное впечатление; оно испугало ее, ужаснуло и заставило смотреть на страсти, как на гибель жизни, убедило ее в необ- ходимости покориться действительности, как она есть, и если жить жизнию сердца, -то про себя, во глубине своей души, в 32 Белинский, т. VII лам
тиши уединения, во мраке ночи, посвященной тоске и рыда- ниям. Посещения дома Онегина и чтение его книг приготовили Татьяну к перерождению из деревенской девочки в светскую даму, которое так удивило и поразило Онегина. В предшество- вавшей статье мы уже говорили о письме Онегина к Татьяне и о результате всех его страстных посланий к ней. ... .В одно собранье Он едет; лишь вошел... ему Она навстречу. Как сурова! Его не видит, с ним ни слова; У! как теперь окружена Крещенским холодом она! Как удержать негодованье Уста упрямые хотят! Вперил Онегин зоркий взгляд: Где, где смятенье, состраданье? Где пятна слез?.. Их нет, их нет! На сем лице лишь гнева след... Да, может быть, боязни тайной, Чтоб муж иль свет не угадал Проказы слабости случайной... Всего, что мой Онегин знал... Теперь перейдем прямо к объяснению Татьяны с Онегиным. В этом объяснении всё существо Татьяны выразилось вполне. В этом объяснении высказалось всё, что составляет сущность русской женщины с глубокою натурою, развитою обществом,— всё: и пламенная страсть, и задушевность простого, искреннего чувства, и чистота и святость наивных движений благородной натуры, и резонерство, и оскорбленное самолюбие, и тщесла- вие добродетелью, под которою замаскирована рабская бо- язнь общественного мнения, и хитрые силлогизмы ума, свет- скою моралью парализировавшего великодушные движения сердца... Речь Татьяны начинается упреком, в котором выска- зывается желание мести за оскорбленное самолюбие: Онегин, помните ль тот час, Когда в саду, в аллее, нас Судьба свела, и так смиренно Урок ваш выслушала я? Сегодня очередь моя.х Онегин, я тогда моложе, Я лучше, кажется, была, 498
II я любила вас; и что же? Что в сердце вашем я нашла? Какой ответ? Одну суровость. Не правда ль? Вам была не новость Смиренной девочки любовь? И нынче — боже!—'стынет кровь, Как только вспомню взгляд холодный И эту проповедь... В самом деле, Онегин был виноват перед Татьяною в том, что он не полюбил ее тогда, как она была моложе и лучше и любила его! Ведь для любви только и нужно, что молодость, красота и взаимность! Вот понятия, заимствованные из плохих сантиментальных романов! Немая деревенская девочка с дет- скими мечтами — и светская женщина, испытанная жизнию и страданием, обревшая слово для выражения своих чувств и мыслей: какая разница! И всё-таки, по мнению Татьяны, она более способна была внушить любовь тогда, нежели теперь, потому что тогда она была моложе и лучше!.. Как в этом взгляде на вещи видна русская женщина! А этот упрек/что тогда она нашла со стороны Онегина одну суровость? «Вам была не новость смиренной девочки любовь?» Да это уголовное престу- пление— не подорожить любовию нравственного эмбриона!.. Но за этим упреком тотчас следует и оправдание: . . Ло вас Я не виню: в тот страшный час1 Вы поступили благородно, Вы были правы предо мной: Я благодарна всей душой... Основная мысль упреков Татьяны состоит в убеждении, что Онегин потому только не полюбил ее тогда, что в этом не было для него очарования соблазна; а теперь приводит к ее ногам жажда скандалёзной славы... Во всем этом так и пробивается страх за свою добродетель... Тогда — не правда ли?— в пустыне, Вдали от суетрой молвы, Я вам не нравилась... Что ж ныне Меня преследуете вы? Зачем у вас я; на примете? Не потому ль, что в высшем свете Теперь являться я должна; Что я богата и знатна; Что муж в сраженьях изувечен; 490
Что пас за то ласкает двор? Не потому ль, что/мой позор Теперь бы всеми был; замечен, И мог бы в обществе' припесть Вам соблазнительную честь? Я плачу... если вашей Тани Вы не забыли до, сих пор, То знайте: колкость/ вашей брани, Холодный, строгий разговор, Когда б в моей лишь было власти, Я предпочла б обидной страсти И этим письмам и слезам. К моим младенческим мечтам Тогда имели вы хоть жалость, Хоть уважение к летам... А пынче! — что К моим ногам Вас привело? какая малость! Как с вашим сердцем и умом Быть чувства мелкого рабом?1 В этих стихах так и слышится трепет за свое доброе имя в большом свете, а в следующих затем представляются неоспо- римые доказательства глубочаййего презрения к большому све- ту... Какое противоречие! И что всего грустнее, то и другое истинно в Татьяне... А мне, Онегин, пышность эта, Постылой жизни мишура, Мои успехи в вихре света. Мой модный дом и вечера, Что в них? Сейчас отдать я рада Всю эту ветошь маскарада, Весь этот блеск, и шум, и чад За полку книг, за дикий сад, За наше бедное жилище, За те места, где в первый раз, Онегин, видела я вас, Да за смиренное кладбище, Где нынче крест и тень ветвей Над бедной нянею моей... Повторяем: эти слова так же непритворны и искренни, как и предшествовавшие им. Татьяна не любит света и за счастие почла бы навсегда оставить его для деревни; но пока она в свете — его мнение всегда будет ее идолом и страх его суда всегда будет ее добродетелью... 500
А счастье было так возможно, Так близко!.. Но судьба моя Уж решена. Неосторожно, Быть может, поступила я: Меня с слезами заклинаний Молила мать; для бедной Тани Все были жребии равны... Я вышла замуж. Вы должны, Я вас прошу, меня оставить; Я знаю: в вашем сердце есть И гордость и прямая честь. Я вас люблю (к чему лукавить?), Но я другому отдана, Я буду век ему верна.х Последние стихи удивительны — подлинно конец венчает дело! Этот ответ мог бы идти в пример классического «высокого» (sublime) наравне с ответом Медеи: moi!* и старого Горация: qu'il mourut!** Вот истинная гордость женской добродетели! Но я другому отдана,— именно отдана, а не отдалась! Веч- ная верность — кому и в чем? Верность таким отношениям, которые составляют профанацию чувства и чистоты женствен- ности, потому что некоторые отношения, не освящаемые лю- бовию, в высшей степени безнравственны...2 Ноу нас как-то всё это клеится вместе: поэзия — и жизнь, любовь — и брак по расчету, жизнь сердцем — и строгое исполнение внешних обя- занностей, внутренно ежечасно нарушаемых... Жизнь жен- щины по преимуществу сосредоточена в жизни сердца; любить — значит для нее жить; а жертвовать — значит любить. Для этой роли создала природа Татьяну; но общество пересоздало ее... Татьяна невольно напомнила нам Веру в «Герое нашего времени», женщину, слабую по чувству, всегда уступающую ему, и прекрасную, высокую в свЬей слабости. Правда, женщина поступает безнравственно, принадлежа вдруг двум мужчинам, одного любя, а другого обманывая: против этой истины не может быть никакого спора; но в Вере этот грех выкупается страда- нием от сознания своей несчастной роли. И как бы могла она поступить решительно в отношении к мужу, когда она видела, что тот, кому она всю себя пожертвовала, принадлежал ей не вполне и, любя ее, всё-таки не захотел бы слить с нею свое существование? Слабая женщина, она чувствовала себя под влиянием роковой силы этого* человека с демонической нату- рою и не могла ему сопротивляться. Татьяна выше ее по своей * «я!» ({франц.).— Ред. ** «пусть он умрет!» (франц.).— Ред. ГЮ1
натуре и но характеру, не говоря уте об огромной разнице в художественном изображении эти£ двух женских лиц: Та- тьяна— портрет во весь рост; Вера -г- не больше, как силуэт. И, несмотря на то, Вера — больше женщина... но зато и больше исключение, тогда как Татьяна — £ип русской женщины... Восторженные идеалисты, изучившие жизнь и женщину по повестям Марлинского, требуют от необыкновенной женщины презрения к общественному мнению. Это ложь: женщина не может презирать общественного мнения, но может им жертвовать скромно, без фраз, без самохвальства, понимая всю великость своей жертвы, всю тягость проклятия, которое она берет на себя, повинуясь другому высшему закону — закону своей натуры, а ее натура — любовь и самоотвержение... Итак, в лице Онегина, Ленского и Татьяны Пушкин изо- бразил русское общество в одном из фазисов его образования, его развития, и с какою истиною, с какоф верностью, как полно и художественно изобразил он его! Мы не говорим о множестве вставочных портретов и силуэтов, вошедших в его поэму и довершающих, собою картину русского общества высшего и среднего; не говорим о картинах сельских балов и столичных раутов; всё это так известно нашей публике и так давно оценено ею по достоинству... Заметим одно: личность поэта, так полно и ярко отразившаяся в этой поэме, везде является такою прекрасною, такою гуманною, но в то же время по преимуще- ству артистическою. Везде видите вы в нем человека, душою и телом принадлежащего к основному принципу, состав- ляющему сущность изображаемого им класса; короче, везде видите русского помещика... Он нападает в этом классе на всё, что противоречит гуманности; но принцип класса для него — вечная истина... И потому в самой сатире его так много любви, самое отрицание его так часто похоже на одобрение и на любо- вание... Вспомните описание семейства Лариных во второй главе и особенно портрет самого Ларина... Это было причиною, что в «Онегине» многое устарело теперь. Но без этого, может быть, и не вышло бы из «Онегина» такой полной и подробной поэмы русской жизни, такого определенного факта для отри- цания мысли, в самом же этом обществе так быстро развиваю щейся... «Онегин» писан был в продолжение нескольких лет, — и потому сам поэт рос вместе с ним, и каждая новая глава поэмы была интереснее и зрелее.1 Но последние две главы резко отделяются от первых шести: они явно принадлежат уже к высшей, зрелой эпохе художественного развития поэта. О красоте отдельных мест нельзя наговориться довольно, притом же их так много! К лучшим принадлежат: ночная сцена между Татьяною и нянею, дуэль Онегина с Ленским и весь конец 502
шестой главы. В последних двух главах мы и не знаем, что хвалить особенно, потому что в них всё превосходно; но первая половина седьмой главы (описание весны, воспоминание о Ленском, посещение Татьяною дома Онегина) как-то особенно выдается из всего глубокостшо грустного чувства и дивно- прекрасными стихами... Отступления, делаемые поэтом от рассказа, обращения его к самому себе исполнены необыкно- венной грации, задушевности, чувства, ума, остроты; личность поэта в них является такою любящею, такою гуманною. В своей цоэме он умел Коснуться так многого, намекнуть о столь многом, что принадлежит исключительно к миру рус- ской природы, к миру русского общества! «Онегина» можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением. Удивительно ли, что эта поэма была принята с таким восторгом публикою и имела такое огромное влияние и на современную ей и на последующую русскую литературу? А ее влияние на нравы общества? Она была актом сознания для русского общества, почти первым, но зато каким великим шагом вперед для него!.. Этот шаг был богатырским размахом, и после него стояние на одном месте сделалось уже невозможным... Пусть идет время и приводит с собою новые потребности, новые идеи, пусть растет русское общество и обгоняет «Онегина»: как бы далеко оно ни ушло, но всегда будет оно любить эту поэму, всегда будет останавли- вать на ней исполненный любви и благодарности взор... Эти строфы, которые так и просятся в заключение нашей статьи, своим непосредственным впечатлением на душу читателя лучше нас выскажут то, что бы хотелось нам высказать: Увы! на жизненных браздах Мгновенной жатвой поколенья, Но тайной воле провиденья, Восходят, зреют и падут; Другие им вослед идут... Так наше ветреное племя Растет, волнуется, кипит И к гробу прадедов теснит. Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас! Покаместь упивайтесь ею, Сей легкой жизнию, друзья! Ее ничтожность разумею И к ней привязан мало я;1 Для призраков закрыл я вежды; 503
Mo отдаленные надежды Тревожат сердце иногда: Без неприметного следа Мне было б грустно мир оставить. Живу, пишу не для похвал; Но я бы, кажется, желал Печальный жребий свой прославить. Чтоб обо мне, цак верный друг. Напомнил хоть 'единый явук. И чье-нибудь он сердце тронет; И, сохраненная судьбой, Быть может, в- Лете не потонет Строфа, слагаемая мной; Быть может,— лестная надежда!— Укажет будущий невежда На мой прославленный портрет, И молвит: то-то был поэт! Прими ж мое благодаренье, Поклонник мирных аонид, О ты, чья память сохранит Мои летучие творенья, Чья благосклонная рука Потреплет лавры старика!
СТАТЬЯ ДЕСЯТАЯ1 «Борис Годуноеь Совершенно новая эпоха художнической деятельности Пуш- кина началась «Полтавою» и «Борисом Годуновым». Хотя первая вышла в 1829 году, а последний в 1831 году, тем не менее их должно считать почти современными друг другу произведениями, потому что «Борис Годунов» написан был гораздо раньше 1831 года, и знаменитая сцена между Пименом и Самозванцем была напечатана в «Московском вестнике» 1828 года, небольшая сцена между Курбским и Самозванцем в «Северных цветах» на 1828 год, вышедших в 1827 году. «Полтава» со стороны художественности относится к «Борису Годунову», как стрель- ление относится к достижению.2 Публика приняла «Полтаву» холоднее, нежели прежние поэмы Пушкина; «Борис Годунов» был принят совершенно холодно, как доказательство совер- шенного падения таланта, еще недавно столь великого, так много сделавшего и еще так много обещавшего. Как тогда, так и теперь у «Бориса Годунова» были жаркие поклонники; но как тогда, так и теперь число этих поклонников было очень малочисленно, а число порицателей огромно.3 Которые из них правы, которые виноваты? Те и другие равно правы и равно виноваты, потому что, действительно, ни в одном из прежних своих произведений не достигал Пушкин до такой художествен- ной высоты и ни в одном не обнаружил таких огромных недо- статков, как в «Борисе Годунове». Эта пьеса была для него истинно ватерлооскою битвою, в которой он развернул, во всей широте и глубине, свой гений и, несмотря на то, всё-таки потерпел решительное поражение. Прежде всего скажем, что «Борис Годунов» Пушкина — совсем не драма, а разве эпическая поэма в разговорной форме. Действующие лица, вообще слабо очеркнутые, только говорят и местами говорят превосходно; но они не живут, не действуют. Слышите слова, часто исполненные высокой поэзии, но не видите ни страстей, ни борьбы, ни действий. Это один из первых и главных недостатков драмы Пушкина; но этот недостаток не вина поэта: его причина — в русской истории, из которой 505
поэт заимствовал содержание своей драмы. Русская история до Петра Великого тем и отличается от истории западноевро- пейских государств, что в ней преобладает чисто эпический или, скорее квиэтический характер, тогда как в тех. преобла- дает характер чисто драматический. До Петра Великого в России развивалось начало семейственное и родовое; но не было и признаков развития личного: а может ли существовать драма без сильного развития индивидуальностей и личностей? Что составляет содержание шекспировских драматических хроник? Борьба личностей, которые стремятся к власти и оспоривают ее друг у друга. Это бывало и у нас: весь удельный период есть не что иное, как ожесточенная борьба за великокняжеский и за удельные престолы; в период Московского царства мы видим сряду трех претендентов такого рода; но всё-таки не видим никакого драматического движения. В период уделов один князь свергал другого и овладевал его уделом; потом, побежденный им, снова уступал ему его владение, потом опять захватывал его; но в уделе от этого ровно ничего не изменялось: переменялись лица, а ход и сущность дел оставались те же, потому что ни одно новое лицо не приносило с собою никакой новой идеи, никакого нового принципа. Отсюда объясняется, почему народонаселение того или другого княжества, того или другого города с одинаковою ревностью билось и за старого князя против нового и за нового против старого. И одному богу известно, чем бы кончилась для Руси эта усобица, если бы так кстати не подоспели татары. С одной стороны, их жестокое и позорное иго гибельно подействовало на нрав- ственную сторону русского племени, а с другой — было для него благодетельно, потому что чувством общей опасности и общего страдания связало разъединенные русские княже- ства и способствовало развитию государственной централи- зации через преобладание московского княжения над все- ми другими. Единство более внешнее, нежели внутреннее, но тем не менее всё же оно спасло Россию! Иоанн III, которого не без основания некоторые историки называют великим, был творцом неподвижной крепости Московского царства, положив в его основу идею восточного абсолютизма, столь благодетельного для абстрактного единства созданной им новой державы. И этот великий, повидимому, перепорот совер- шился тихо и мирно, без всяких потрясений. Иоанн III обна- ружил в этом деле гениальную односторонность, переходившую почти в ограниченность, твердую волю, силу характера; он постоянно стремился к одной цели, действовал неослабно, но не боролся, потому что не встретил никакого действительного и энергического сопротивления. Дело обошлось без борьбы, и таким образом одно из самых драматических событий древней 506
русской истории совершилось без всякого драматизма. Драма- тизм, как поэтический элемент жизни, заключается в столкно- вении и сшибке (коллизии) противоположно 'и враждебно направленных друг против друга идей, которые проявляются как страсть, как пафос. Идея самодержавного единства Москов- ского царства, в лице Иоанна III торжествующая над умира- ющею удельною системою, встретила в своем безусловно победоносном шествии не противников сильных и ожесточен- ных, на всё готовых, а разве несколько бессильных и жалких жертв. Роды удельных князей, потомков Рюрика, скоро выродились в простую боярщину, которая перед престолом была покорна наравне с народом, но которая стала между престолом и народом не как посредник, а как непроницаемая ограда, разделившая царя с народом. Разрядные книги служат неоспоримым доказательством, что в древней России личность никогда и ничего не значила, но всё значил род, и торже- ство боярина было торжеством целого рода боярского. Таким образом, удельная борьба княжеских родов переродилась в дворскую борьбу боярских родов. Но эта борьба не пред- ставляет никакого содержания для драматического поэта, потому что при дворе московском один род торжествовал над другим в милости царской, но ни один из торжествующих родов не вносил ни в думу, ни в администрацию никакой новой идеи, никакого нового принципа, никакого нового элемента. Новый любимец везде гнал своих прежних противников и их родичей, постригал их насильно в монахи, сажал в тюрьмы, рассылал по дальним городам то в позорную неволю, то в почетную опалу. И таким образом боролись и менялись лица, а не идеи. Подобная борьба и подобные смены могли много значить для боярских родов, для дворской интриги и крамолы, но для государства они ровно ничего не значили; историческая же драма может брать содержание только из государственной жизни. Царствование Грозного, повидимому, больше всего представляет материалов для драмы, как зрелище нещадной войны, объявленной абсолютизмом боярской крамоле; но это только так может казаться и едва ли так было на самом деле, ибо мы не видим, чтоб Грозный чем-нибудь думал заменить гонимый им принцип боярщины. Словом, видно ожесточение к боярским родам, но нет в то же время никакого особенного внимания к народу; тут заметно, следовательно, личное чув- ство, а не идея, не принцип, не убеждение. Стало быть, и тут нет ничего для драмы... Но вот является Годунов, и, чем бы ни достиг он престола — злодейством ли, как в этом уверен Ка- рамзин, или только смелым и гибким умом, без преступления,— во всяком случае он также не внес в русскую жизнь никакого нового элемента, и его возвышение, равно как и его падение, 507
ничего не» значили для будущих судеб русского народа: без Годунова всё пошло бы так же точно, как и с Годуновым. У Самозванца были разные политические замыслы, которые могли бы изменить ход нашей истории; но эти замыслы были не что иное, как удалые мечты человека решительного, пылкого, умного, но, что называется, без царя в голове, а потому они и кончились так, как следовало кончиться мечтам. Шуйский хотел из боярщины образовать аристократию; но как это желание было плодом не мысли, а трусости и низости,— оно и кончилось бедою для Шуйского и ровно ничем не кон- чилось для государства... Итак, вот сряду три лица, которые уже по необыкновенности употребленных ими способов для достижения верховной власти должны были бы внести в госу- дарственную жизнь новые основания и которые ровно ничего не внесли в нее и прошли в истории без следа, как будто бы их и не было... Не так бывало в государствах Западной Европы. Для англичан, например, было великим событием царствование Иоанна Безземельного — этого слабого и ничтожного' брата Ричарда Львиного Сердца, овладевшего властию в отсутствие героя, который гонялся в Палестине за бесполезными лаврами. Во Франции, например, очень важно было решение вопроса: кто будет управлять Лудовиком XIII — его мать, Катерина Медичи, или кардинал Ришелье? Таких примеров можно было бы найти множество; но для пояснения нашей мысли довольно и этих двух. Итак, если в «Борисе Годунове» Пушкина почти нет никакого драматизма,— это вина не поэта, а истории, из которой он взял содержание для своей эпической драмы. Может быть, от этого он и ограничился только одною попыткою в этом роде. А между тем Борис Годунов, может быть, больше, чем какое-нибудь другое лицо русской истории, годился бы если но для драмы, то хоть для поэмы в драматической форме,— для поэмы, в которой такой поэт, как Пушкин, мог бы развер- нуть всю силу своего таланта и избежать тех огромных недо- статков и в историческом и в эстетическом отношении, которыми наполнена драма Пушкина. Для этого поэту необходимо было нужно самостоятельно проникнуть в тайну личности Годунова и поэтическим инстинктом разгадать тайну его исторического значения, не увлекаясь никаким авторитетом, никаким влия- нием. Но Пушкин рабски во всем последовал Карамзину,— и из его драмы вышло что-то похожее на мелодраму, а Годунов его вышел мелодраматическим злодеем, которого мучит совесть и который в своем злодействе нашел себе кару. Мысль нрав- ственная и почтенная, но уже до того избитая, что таланту ничего нельзя из нее сделать!..1 60S
Отдавая полную справедливость огромным заслугами Карам- зина, в то же время можно и даже должно беспристрастными глазами видеть меру, объем и границы его заслуг. Человек многосторонне даровитый, Карамзин писал стихи, повести, был преобразователем русского языка, публицистом, журна- листом, можно сказать, создал и образовал русскую публику и, следовательно, упрочил возможность существования и раз- вития русской литературы; наконец, дал России ее историю, которая далеко оставила за собою все прежние попытки в этом роде и без которой, может быть, еще и теперь знание русской истории было бы возможно только для записных тружеников науки, но не для публики. И во всем этом Карамзин обнаружил много таланта, но не гениальности, и потому всё сделанное им весьма важно, как факты истории русской литературы и образования русского общества, но совершенно лишено безусловного достоинства. Важнейший его труд, без сомнения, есть «История государства Российского», которая читается и перечитывается до сих пор, когда уже все другие его сочи- нения пользуются только почетною памятью, как произведе- ния, имевшие большую цену в свое время. И, действительно, до тех пор, пока русская история не будет изложена совершенно с другой точки зрения и с тем уменьем, которое дается только талантом,— до тех пор история Карамзина поневоле будет единственною в своем роде. Но уже и теперь ее недостатки видны для всех, может быть, еще больше, нежели ее достоин- ства. В недостатках фактических нельзя винить Карамзина, приступившего к своему великому труду в такое время, когда историческая критика в России едва начиналась, и Карамзин должен был, пиша историю, еще заниматься историческою разработкою материалов. Гораздо важнее недостатки его исто- рии, происшедшие из его способа смотреть на вещи. Сначала его история — поэма, вроде тех, которые писались высоко- парною прозою и были в большом ходу в конце прошлого века. Потом, мало-помалу входя в дух жизни древней Руси, он, может быть, незаметно для самого себя, увлекаясь своим трудом, увлекся и духом древнерусской жизни. С Иоанна III Москов- ское царство, в глазах Карамзина, становится высшим идеалом государства,— и, вместо истории допетровской России, он пишет ее панегирик. Всё в ней кажется ему безусловно великим, прекрасным, мудрым и образцовым. К этому присоединяется еще мелодраматический взгляд на характеры исторических лиц. У Карамзина ни в чем нет середины: у него нет людей, а есть только или герои добродетели, или злодеи. Этот мелодра- матизм простирается до того, что одно и то же лицо у него сперва является светлым ангелом, а потом черным демоном. W)
Таков Грозный: пока им управляют, как машиною, Сильвестр и Адашев, он — сама добродетель, сама мудрость; но умирает царица Анастасия,— и Грозный вдруг является бичвм своего народа, безумным злодеем. Историк пересказывает все ужасы, сделанные Грозным, и взводит на него такие, которых он и не делал, засаавляя его убивать два раза, в разные эпохи, одних и тех же людей. Жертвы Грозного часто говорят ему перед смертию эффектные речи, как будто бы переведенные из Тита Ливия. Такого же мелодраматического злодея сделал Карамзин и из Бориса Годунова. Подверженный увлечению, которое больше всего вредит историку, он об убиении царевича Димитрия говорит утвердительно, как о деле Годунова, как будто бы в этом уже невозможно никакое сомнение. Юноша Годунов, прекрасный лицом, светлый умом, блестящий красно- речием, зять палача Малюты Скуратова, и в рядах опричнины умел остаться чистым от разврата, злодейства и крови. Черта характера необыкновенного! Но в ней еще не видно строгой и глубокой добродетели: по крайней мере последующая жизнь Годунова не подтверждает этого. Будучи царем, он недолго сдерживал порывы своей подозрительности и скоро сделался мучителем и тираном. Вообще, если он при Грозном не запят- нал себя кровью,— в этом видно больше ловкости, уменья и расчета, нежели добродетели. Годунов был необыкновенно умен и потому не мог не гнушаться злодейством, совершен- ным без нужды и без причины. Впрочем, мы этим не хотим сказать, чтоб Годунов был лицемерный злодей; нет, мы хотим только сказать, что можно в одно и то же время не быть ни злодеем, ни героем добродетели и не любить злодейства в одно и то же время по чувству и по расчету... Карамзинский Году- нов — лицо совершенно двойственное, подобно Грозному: он и мудр и ограничен, и злодей и добродетельный человек, и ангел и демон. Он убивает законного наследника престола, сына своего первого благодетеля и брата своего второго благо- детеля, мудро правит государством и, принимая корону, клянется, что в его царстве не будет нищих и убогих и что последнею рубашкою будет он делиться с народом. И честно держит он свое обещание; он делает для народа всё, что только было в его средствах и силах сделать. А между тем народ хочет любить его — и не может любить! Он приписывает ему убие- ние царевича; он видит в нем умышленного виновника всех бедствий, обрушившихся над Россиею; взводит на него обви- нения самые нелепые и бессмысленные, как, например, смерть датского царевича, нареченного жениха его милой дочери. Годунов всё это видит и знает. Пушкин бесподобно передал жалобы карамзинского Годунова на народ: 510
Мне счастья пет. Я думал свой народ В довольствии, во славе успокоить, Ще/дротами любовь его снискать — Но отложил пустое попеченье: Живая власть для черни ненавистна. Они любить умеют только мертвых. Безумны мы, когда народный плеск Иль ярый вопль тревожит сердце паше. Бог насылал на землю нашу глад, Народ завыл, в мученьях погибая; Я отворил им житницы; я злато Рассыпал им; я им сыскал работы: Опи ж меня, беснуясь, проклинали! Пожарный огнь их домы истребил; Я выстроил им новые жилища: Они ж меня пожаром упрекали! Вот черни суд: ищи ж ее любви! В семье моей я мнил найти отраду, Я дочь мою мнил осчастливить браком; Как буря, смерть уносит жениха... И тут молва лукаво нарекает Виновником дочернего вдовства Меня, меня, несчастного отца!.. Кто ни умрет, я всех убийца тайный. Я ускорил Феодора кончину, Я отравил свою сестру царицу, Монахиню смиренную... всё я! Это говорит царь, который справедливо жалуется на свою судьбу и на народ свой. Теперь послушаем голоса если не народа, то целого сословия, которое тоже, кажется, не бе.ч основания жалуется на своего царя: ...Он правит нами, Как царь Иван (не к ночи будь помянут). Что пользы в том, что явных казней нот, Что на колу кровавом всенародно Мы не поем канонов Иисусу, Что пас не жгут па площади, а царь Своим жезлом не подгребает углей? Уверены ль мы в бедной жизни нашей! Нас каждый день опала ожидает, Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы, А там в глуши голодна смерть иль петля Знатнейшие меж нами роды где? Где Сицкие князья, где Шсстуиовы, 511
Романовы, отечества надежда? Заточены, замучены в изгнанье. Дай срок: тебе такая ж будет участь. Легко ль, скажи: мы дома, как Литвой, Осаждены* неверными рабами: Всё языки, готовые продать, Правительством подкупленные воры. Зависим мы от первого холопа, Которого захочем наказать. Вот — Юрьев день задумал уничтожить. Не властны мы в поместиях своих. Не смей согнать ленивца! Рад не рад, Корми его. Не смей переманить Работника! Не то в Приказ холопий. Ну, слыхано ль хоть при царе Иване Такое зло? А легче ли народу? Спроси его. Попробуй самозванец Им посулить старинный Юрьев день, Так и- пойдет потеха. В чем же заключается источник этого противоречия в харак- тере и действиях Годунова? Чем объясняет его наш историк и вслед за ним наш .поэт? Мучениями виновной совести!.. Вот что заставляет говорить Годунова поэт, рабски верный историку: Ах, чувствую: ничто не может нас Среди мирских печалей успокоить; Ничто, ничто... едина разве совесть Так, здравая, она восторжествует Над злобою, над темной клеветою. Но если в ней единое пятно, Единое, случайно завелося, Тогда беда: как язвой моровой, Душа сгорит, нальется сердце ядом, Как молотком стучит в ушах упреком, И всё тошнит, и голова кружится, И мальчики кровавые в глазах... И рад бежать, но некуда... ужасно! Да, жалок тот, в ком совесть нечиста. Какая жалкая мелодрама! Какой мелкий и ограниченный взгляд на натуру человека! Какая бедная мысль — заставить злодея читать самому себе мораль вместо того, чтоб заставить его всеми мерами оправдывать свое злодейство в собственных глазах! На этот раз историк сыграл с поэтом плохую шутку... И вольно же было поэту делаться эхом историка, забыв, что 612
их разделяет друг от друга целый век!.. Оттого-то в философ- ском отношении этот взгляд на Годунова сильно напоминает собою добродушный пафос сумароковского «Димитрия Само- званца»... 1 Прежде всего заметим, что Карамзин сделал великую ошибку, позволив себе до того увлечься голосом современников Го- дунова, что в убиении царевича увидел неопровержимо и несомненно доказанное участие Бориса... Из наших слов, впрочем, отнюдь не следует, чтоб мы прямо и решительно оправдывали Годунова от всякого участия в этом преступлении. Нет, мы в криминально-историческом процессе Годунова видим совершенную недостаточность доказательств за и против Годунова. Суд истории должен быть осторожен и беспристра- стен, как суд присяжных по уголовным делам. Грешно и стыдно утвердить недоказанное преступление за таким замечательным человеком, как Борис Годунов. Смерть царевича Димитрия — дело темное и неразрешимое для потомства. Не утверждаем за достоверное, но думаем, что с большею основательностию можно считать Годунова невинным в преступлении, нежели виновным.2 Одно уже то сильно говорит в пользу этого мнения, что Годунов — человек умный и хитрый, администратор ис- кусный и дипломат тонкий — едва ли бы совершил свое престу- пление так неловко, нелепо, нагло, как свойственно было бы совершить его какому-нибудь удалому пройдохе, вроде Димит- рия Самозванца, который увлекался только минутными дви- жениями своих страстей и хотел пользоваться настоящим, не думая о будущем. Годунов имел все средства совершить свое преступление тайно, ловко, не навлекая на себя явных подозрений. Он мог воспитать царевича так, чтоб сделать его неспособным к правлению и довести до монашеской рясы; мог даже искусно оспоривать законность его права на наслед- ство, так как царевич был плодом седьмого брака Иоанна Грозного. Самое вероятное предположение об этом темном событии нашей истории должно, кажется, состоять в том, что нашлись люди, которые слишком хорошо поняли, как важна была для Годунова смерть младенца, заграждавшего ему доступ к престолу, и которые, не сговариваясь с ним и не открывая ему своего умысла, думали этим страшным престу- плением оказать ему великую и давно ожидаемую услугу. Это напоминает нам сцену из «Антония и Клеопатры» Шекс- пира, на палубе Помпеева корабля, где Помпеи находился с своими соперниками, Цезарем, Антонием и Лепидом: М е н а с. Хочешь ли ты быть владыкою всего света? Помпеи. Что ты говоришь? Менас. Хочешь ли ты быть государем всего света? Помпеи. Как так? 33 Белинский, т. VII 513
М е и а с. Согласись на мое предложение,— и я подарю тебе целый свет — я, которого ты считаешь бедняком. Помпеи. Или ты перепил? М е н а с. Нет, Помпеи; я не пил вина. Будь смел — и ты сделаешься земным Юпитером. Все области, ^какие окружает океан, и вся земля, которую покрывает свод небесный,— твои, если ты захочешь иметь их. Помпеи. Скажи — как? М е н а с. Три обладателя света, твои три соперника — на твоем корабле. Позволь мне отрезать якорь. Как скоро мы определим пасть их головам, тогда всё — твое. Помпеи. Ах, если б ты исполнил свое намерение и не говорил мне о нем!.. Такой поступок во мне будет низостью, в тебе был бы важною услугой. Знай: у меня не польза управляет честью, а честь — пользою. Пожалей о том, что язык твой изменил твоему делу. Сделай ты это тайно, я наградил бы тебя за такое дело; а теперь должен осудить его. Оставь его и пей.1 И если услужники Годунова были догадливее и умнее Менаса, то нельзя не видеть, что они оказали Годунову очень дурную услугу не в одном нравственном отношении. Если ж Годунов внутренно, втайне, доволен был их услугою,— нельзя не согласиться, что на этот раз он был очень близорук и недаль- новиден. Радоваться этому преступлению значило для него — радоваться тому, что у его врагов было, наконец, страшное против него оружие, которым они при случае хорошо могли воспользоваться. Нет,, еще раз: скорее можно предположить (как ни странно подобное предположение), что царевич погиб от руки врагов Годунова, которые, свалив на него это престу- пление,как только для него одного выгодное, могли рассчитывать на верную его погибель. Как бы то ни было, верно одно: ни историк государства Российского, ни рабски следовавший ему автор «Бориса Годунова» не имели ни малейшего права считать преступление Годунова доказанным и не подвержен- ным сомнению. Но — скажут нам — убеждение Карамзина оправдывается единодушным голосом современников Годунова, убеждением всего народа в его время, а ведь глас божий — глас народа! Так; но здесь главный факт есть не убеждение тогдашнего народа в преступлении Годунова, а готовность, расположение народа к этому убеждению,— расположение, причина которого заключалась в нелюбви, даже в ненависти народа к Годунову. За что же эта ненависть к человеку, который так любил народ, столько сделал для него, и которого сам народ сначала так любил, повидимому? — В том-то и дело, что тут с обеих сторон была лишь «любовь повидимому»,— и в этом заключается трагическая сторона личности Годунова и судьбы его. Если бы Пушкин видел эту сторону,— тогда, вместо характера вполовину мелодраматического, у него вышел бы характер простой, естественный, понятный и вместе с тем трагически 514
высокий. Правда, и тогда у Пушкина не было бы драмы в стро- гом значении этого слова; но зато была бы превосходная драма- тическая поэма или эпическая трагедия. Итак, разгадать историческое значение и историческую судьбу Годунова значит объяснить причину: почему Годунов, повидимому, столь любивший народ и столь много для него сделавший, не был любим народом? Попытаемся объяснить этот вопрос так, как мы его понимаем. Карамзин и Пушкин видят в этой, повидимому, незаслужен- ной ненависти народа к Годунову кару за его преступление. Сла- бость и нерешительность мер, принятых Годуновым против Самозванца, они приписывают смущению виновной совести. Этот взгляд чисто мелодраматический и в историческом и в поэтическом отношении, особенно в применении к такому необыкновенному человеку, каков был Борис! В поэме Пушкина сам Годунов объясняет причину народной к себе ненависти так: Живая власть для черни ненавистна. Они любить умеют только мертвых. Безумны мы, когда народный плеск Иль ярый вопль тревожит сердце наше! Это оправдание — не голос истины, а голос оскорбленного самолюбия, не твердая речь великого человека, а плаксивая жалоба неудавшегося кандидата в гении, раздосадованного неудачею. Нет, народ никогда не обманывается в своей симпатии и антипатии к живой власти: его любовь или его нелюбовь к ней — высший суд! Глас божий — глас народа! Из всех страстей человеческих, после самолюбия, самая сильная, самая свирепая — властолюбие. Можно наверное сказать, что ни одна страсть не стоила человечеству столько страданий и крови, как властолюбие. Во времена просвещен- ные и у народов цивилизованных властолюбие является всегда в соединении с честолюбием, так что иногда трудно решить, которая из этих страстей господствующая в человеке, и власто- любие кажется только результатом честолюбия. Во времена варварские у народов необразованных властолюбие имеет другое значение, потому что соединяется не только с честолю- бием, но еще с чувством самохранения: где, не будучи первым, так легко погибнуть ни за что,— там всякому вдвойне хочется быть первым, чтоб никого не бояться, но всех страшить. Но так как каждому из всех или многих невозможно быть первым,— то право первого естественным ходом истории везде утверди- лось потомственно в одном роде, на основании права в прошедшем или предания. Время освятило и утвердило это право за немногими родами. Это отняло у всех и у многих
всякую возможность губить друг друга и целый народ притя- заниями на верховное первенство. Перед правом избранного провидением рода умолкла зависть, смирилось властолюбие: род признан высшим надо всеми по праву свыше, и равные между собою охотно повинуются высшему перед всеми ими. Но когда царствующий род прекращается, после наследственного владычества в продолжение нескольких веков, и когда право высшей власти захватывает человек, вчера бывший равным со всеми перед верховною властию, а сегодня долженствующий начать собою новую династию,— тогда, естественно, разну- здывается у всех страсть властолюбия. Каждый думает: если он мог быть избран, почему же я не мог? Чем он лучше меня, и почему не я лучше его? Но счастливый властолюбец силою и хитростию заставляет молчать всех и всё; страсти умолкают, но до времени, до случая... Естественно, у кого нет, в отношении приобретения верхов- ной власти, освященного веками права законного наследия,— тому, чтоб заставить в себе видеть не похитителя власти, а властелина по праву, остается опереться только на право личного превосходства над всеми, на право гения. Только на условии этого права толпа согласится безусловно признать владычество человека, который, в гражданском отношении, еще вчера стоял наравне с нею. Было ли за Годуновым это право? Нет! И вот где разгадка его исторического значения и его истори- ческой судьбы: он хотел играть роль гения, не будучи гением,— и за то пал трагически и увлек за собою падение своего рода... Такой человек есть лицо трагическое; такая участь есть законное достояние трагедии. И что бы мог сделать Пушкин из своей поэмы, если бы взглянул на идею Бориса Годунова с этой точки! В какой бы сфере человеческой деятельности ни проявился гений, он всегда есть олицетворение творческой силы духа, вестник обновления жизни. Его назначение — ввести в жизнь новые элементы и через это двинуть ее вперед на высшую ступень. Явление гения—эпоха в жизни народа. Гения уже нет, а народ долго еще живет в формах жизни, им созданной, долго — до нового гения. Так Московское царство, возникшее силою обстоятельств при Иоанне Калите и утвержденное гением Иоанна III, жило до Петра Великого. Тот не гений в истории, чье творение умирает вместе с ним: гений по пути истории пролагает глубокие следы своего существования долго после своей смерти. Борис Годунов был человек необыкновенно умный и спо- собный. Царедворец жестокого царя, он умел попасть к нему 516
в милость, не замарав себя ни каплею крови, ни одним бесчест- ным поступком. Но это уменье объясняется отчасти ловко рассчитанною женитьбою на дочери палача, Малюты Скуратова.' В этой черте выказывается ловкий царедворец, но гения еще не видно. Всякий, даже самый ограниченный, но хитрый человек сумел бы расчесть выгоды такого брака в царствование Грозного; но гений, может быть, и не решился бы на такой расчет, тая в себе огромные замыслы на будущее: титло зятя палача Малюты Ску- ратова было ненавистно тому народу, владыкою которого впо- следствии сделался Годунов. Повторяем: расчет тонкий, хитрый, но не гениальный; в нем виден придворный интриган, а не будущий великий государь..; Годуйов делается шурином1 наследника, а по смерти Грозного — членом верховной думы,— и Грозный ему в особенности, мимо старших бояр, завещал блюсти царство. Никакие ведьмы не предсказывали этому новому Макбету его будущего величия; но его голове было от чего закружиться и без предсказаний! Это фантастическое счастие он мог принять за лучшее из всех предсказаний! Он уничтожил верховную думу и официально был назван прави- телем государства: только для вида подавал голос в царской думе, но решал все дела самовластно, принимал послов, дого- варивался с ними и давал их свите целовать свою руку... На троне сидел царь по имени, молчальник и молельщик в сущности, который вручил своему родственнику и любимцу всю власть свою, «избывая мирские суеты и докуки»... Чего недоставало Годунову?—только престола... И он достиг его. Как правитель и как царь, Годунов обнаружил много ума и много способности, но нисколько гения. В том и другом случае это был не больше, как умный и способный министр,— но не Сюлли, не Кольбер, которые умели открыть новые источ- ники государственной силы там, где никто не подозревал их: нет, это был министр, который с успехом вел государство по старой, уже проложенной колее, на основании сохранения statu quo.* Насильственная смерть царевича,— кто бы ни был ее причиною,— уже бросила на него тень подозрения в глазах народа, и это подозрение всеми силами возбуждали и поддер- живали враги его — бояре, которые, естественно, никак не могли простить ему присвоения того, на что каждый из них считал себя точно в таком же, как и он, праве. Как правитель, Годунов не мог вносить новых элементов в жизнь государства, которым управлял не от своего имени. Подобная попытка могла бы расстроить все его планы и погубить его. Но когда он сделался царем,— тогда он непременно должен был явиться реформатором-зиждителем, чтоб заставить и народ и врагов * существующего положения (латин.).— Ред. 517
своих — бояр забыть, что еще недавно был он таким же, как и они, подданным. Но что же он сделал для России, сделавшись ее царем?— и каким царем — самовластным, воля которого для народа была воля божия? Чего бы нельзя было сделать с такою властью, подкрепляемою гением! Но и сделавшись царем, Годунов остался тем же умным и ловким правителем, каким и был при Феодоре. Над окружающими его боярами он имел личных преимуществ не больше, как настолько, чтоб оскорбить своим превосходством их самолюбие, их ограничен- ность и посредственность, но не настолько, чтоб покорить их этим превосходством, заставить их пасть перед ним, как перед существом высшего рода... Он ловко разыграл комедию, по счастливому выражению Пушкина, морщившись перед коро- ною, как пьяница пред чаркою вина; он заставил себя избрать, а не сам объявил себя царем; он долго обнаруживал какой-то ужас к мысли о верховной власти и долго заставлял себя умолять. Но эта комедия даже чересчур тонко была разыграна, и в ней проглядывает не образ великого человека, который всегда прямо идет к своей цели, даже и тогда, когда идет к ней не прямою дорогою, а образ «маленького великого человека», смелого интригана. Это сейчас же и обнаружилось, как скоро избрание было решено, и венчание осталось уже только обрядом, который не опасно было и отложить на время. Когда Сикст V был избран конклавом, он вдруг выпрямился и, против обык- новения, сам запел «Те Deum»:* в этой поспешности виден великий человек, достигший своей цели и принимающий власть не как нищий копейку, с низкими поклонами, но с уверен- ностью и гордостью силы, сознающей свое право на власть. Сикст не начал рассыпаться в обещаниях: буду-де таков-то и таков, сделаю то и другое; а сейчас начал быть и делать, никому не угождая, ни к кому не подлаживаясь и за- ставляя трепетать тех, которые никого не трепетали и кото- рых все трепетали... Не так поступил Годунов. При венча- нии на царство он клянется быть отцом народа, показы- вает свою рубашку, говоря, что всегда будет готов разде- лить ее с последним своим подданным... Кто просил, кто требовал от него этих обещаний и клятв? И что значат они, что видно в них, если не чрезмерная радость о достижении давно желанной цели, если не благодарность, рожденная этою радостью,— благодарность за блестящее бремя не по силам, за великое титло не по достоинству, за высшую власть не по заслуге?.. Не так принимает подобную власть гений, великий человек: он берет ее, как что-то свое, принадлежащее ему по праву, никому не кланяясь, никого не благодаря, никому * Тебя бога <хвалим> (латин.).— Ред. 518
не делая обещаний, не давая клятв в порыве дурно скрытого восторга. Вскоре после Годунова в русской истории снова повторилось зрелище обещаний и клятв: ничтожный Шуйский, в благодарность за корону, которой он сознавал себя внутренно недостойным, предлагал боярщине права, которых она от него не просила и взять не хотела... Но вот Годунов — царь. Ласкам народу нет конца, милости на всех льются рекою... Первый из русских царей обратил он свое непосредственное, прямое, а не через бояр, внимание на массу народа, на его низший и, следовательно, самый обширный слой... Это была какая-то нежная, родственная заботливость, в которой был виден больше отец, нежели царь... Народ должен был боготворить Годунова, и Годунов должен бы быть самым народным из всех бывших до него царей русских... В таком случае что ему тайная злоба и зависть, темная крамола боярщины! Он мог спокойно презирать ее: на страже его стояла лучшая и надеж- нейшая из всех швейцарских и других возможных гвардий — любовь народная... И в самом деле, народ славил царя благо- душного, ласкового, правосудного, милостивого, доступного... Народ даже старался, силился полюбить Годунова — и никак не мог... Если у него и была на минуту любовь к Годунову, то в голове только, а не в сердце: ум и воображение народа удивлялись Годунову, а сердце молчало, упрямясь согласиться с умом и воображением... Но вот прошла и минута этой наду- манной, так сказать, головной любви; Борис удвояет свои благодеяния народу, а народ, принимая их, клянет Бориса... Еще прежде его царствования, когда еще он был только прави- телем, тень убитого царевича начала его преследовать: Борис делает счастливый отпор наглому нашествию на Россию крым- ского хана, проникшего до стен самой Москвы; а народ говорит, что сам Борис призвал хана, чтоб отвратить общее внимание от смерти царевича и дешевою ценою прославиться избавителем отечества... Царица родила дочь: заговорили, что она родила сына, а Борис подменил его девочкою, а когда маленькая царевна умерла, прошел слух, что Годунов отравил ее, боясь, чтоб Федор не передал ей престола... В Москве начались по- жары: Борис казнил зажигателей и помог погоревшим; а народ обвинил его самого в зажигательстве и жалел о казненных, как о невинных жертвах... Годунов стал преследовать распу- скателей этих слухов и казнить их: ничего худшего не мог он выдумать — это значило согласиться в справедливости слухов... Ясно, что слухи эти распускали бояре, но народ ловил их жадным ухом... Но вот венчание на царство ослепило народ: и Борис и сам народ приняли удивление за любовь... Комедия продолжалась только один год: Борис не выдержал своей роли и сорвал 519
с себя маску, не имея силы дольше носить ее.Интриган становится тираном и напоминает собою Грозного. У него есть свой Малюта Скуратов: это — презренный, подлый раб1 его — Семен Годунов. Лаская и награждая явно, он мучит и казнит тайно, и всё по поводу слухов, всё по подозрению в ненависти к царю и злых против него умыслах. Вельского, уже раз сосланного в ссылку, он ссылает снова, выщипав ему всю бороду по одному волоску: какое татарское наказание!.. Тюрьмы были набиты битком; шпионство сделалось не только выгодным, но и почетным реме- слом... Явных казней было мало; большею частию все умирали скоропостижно: этот человек не умел быть даже тираном от- крыто, как Грозный, и тиранствовал во мраке, тайком... Откры- . вается страшный голод в России; народ гибнет тысячами, шайки разбойников грабят и режут безнаказанно; Борис строго наказы- вает скупщиков хлеба, сыплет на народ деньгами, дает приют голодным и нищим, посылает отряды против разбойников; строит башню Ивана Великого, чтоб дать народу работу, словом, он честно, верно выполняет свою клятву — делить с народом послед- нюю рубашку свою... И всё напрасно, всё тщетно!.. Проносятся слухи о Самозванце; наконец Самозванец уже поддерживается Польшею, идет в Россию, к нему передаются русские толпами; а Годунов ничего не делает, ничего не предпринимает, он только собирает и жжет манифесты Самозванца и требует от Шуйского клятвы, что царевич точно умер... Какой жалкий царь! Он мог бы раздавить Самозванца — и пал под его ударами. Подозревают, что он отравил себя ядом: может быть; но так же может быть, что он умер скоропостижно от страшного напряжения сил, вследствие внутренних волнений. В обоих случаях он умер малодушно. Первое известие о Самозванце Годунов принял даже очень холодно; это может служить доказательством не одному тому, что он был уверен в смерти царевича, но и тому, что он был невинен в ней; в то же время это служит доказательством, как мало был он дальновиден, как худо понимал свое положение. Он бы должен был знать, что тень царевича — самый ужасный враг его во всяком случае, был он убийцею царевича или нет: в первом случае эта тень была его неизбежною карою за преступление; во втором — она была превосходным предлогом для народной ненависти. Бояре могли знать невинность Годунова; но если народ не любил его,— этого было уже слишком достаточно, чтоб для народа преступление его было яснее дня. Пока царевич жил в Угличе с матерью,— на него никто не обращал внимания: ведь он был плодом седьмого брака Грозного, и личный характер его матери не возбуждал ни участия, ни уважения; Грозный хотел ее отослать от себя и жениться в восьмой раз, но смерть помешала ему выполнить это намерение. Когда же царевич 520
был убит и народная ненависть запылала,— младенец, святой мученик, сделался предметом народного благоговения.*. На всех действиях Бориса, даже самых лучших, лежит печать отвержения. Все дела его неудачны, не благодатны, потому что все они выходили из ложного источника. Любовь его к народу была не чувством, а расчетом, и потому в ней есть что-то ласкательное, льстивое, угодническое, и потому народ не обманулся ею и ответил на нее ненавистью. Удивитель- ное существо — народ! Почти всегда невежественный, грубый, ограниченный, слепой,— он непогрешительно истинен и прав в своих инстинктах; еслиониногдаобманываетсясэтой стороны, то на одну минуту — не более, и кто не любит его по внутренней, живой, сердечной потребности любить его,— тот может осыпать его деньгами, умирать за него,— он будет им превозносим и восхваляем, но любим никогда не будет. Если же кто любит его не по расчету, а по внутренней инстинктуальной потребности любить, тот может идти вопреки всем его желаниям,— и за это народ будет его осуждать, будет на него роптать и в то же время будет любить его. Как Годунов служит живым дока- зательством первой истины, так Петр Великий служит живым доказательством второй. Он задумал страшную реформу, пошел наперекор духу, преданиям, истории, обычаям, привычкам народа,— и не только умнейшие из людей его времени имели полное право смотреть на его реформу, как на самую несбы- точную и противную здравому смыслу фантазию, но, вероятно, и у него самого бывали горькие минуты сомнения и разочаро- вания, когда и сам он думал то же. Реформа его встретила сильную оппозицию — не со стороны только мятежных стрель- цов и невежественных раскольников — эта оппозиция была слишком бессильна перед его двойным правом действовать самовластно — правом наследства и правом гения,— но и со стороны всего народа, которого с теплых палатей лени и невежества стащил он на труд живой и деятельный. Народ,, повинуясь ему безусловно, осуждал его действия и роптал на него, но вместе с тем и любил его до готовности отдать за него последнюю каплю своей крови... Между тем Петр никогда не делал ему обещаний, не давал клятв, но шел гордо и прямо, требуя повиновения, а не умоляя о нем; но зато всё, обещанное народу Годуновым, он исполнял на деле и еще гораздо лучше, потому что действовал в этом случае не по расчету, а по влече- нию сердца... Таков гений: затеяв дело, которое, по всем расчетам человеческой мудрости, не могло не казаться безумием, он доводит его до конца, торжествуя над всеми препятствиями... В чем состоит тайна этого успеха? — в творческой силе, при- сущей организму гения как инстинкт,— больше ни в чем! Гений часто действует инстинктивно, безумно — и всегда 521
успевает, между тем как талант рассчитывает верно, соображает тонко, действует мудро,— все это видят и все одобряют его цель и средства, никто не сомневается в успехе,— а между тем, глядь — вся эта мудрость сама собою обратилась в безумие, и великолепное здание, воздвигавшееся с таким трудом, очути- лось карточным домиком: дунул ветер — и нет его... Вот талант, который берется за роль гения!.. Борис Годунов не был человеком ничтожным и даже обыкновенным; напротив, это был человек ума великого, ко- торый целою головою стоял выше всего своего народа. Борис был даже выше многих предрассудков своего времени: первый из царей русских решился он выдать дочь за иностранного и иноверного принца; говорят, хотел и сына женить на ино- странной принцессе; это вовлекло бы Россию в более живые и плодотворные отношения с Европою, нежели в каких она была с нею до того времени, и потому имело бы огромное влия- ние на ее будущую судьбу. Борис уважал просвещение, тща- тельно, сколько было в его средствах, воспитывал детей своих, особенно сына; хотел основать в Москве университет и послал в Европу за учеными людьми. Уже одно то, что он понял необ- ходимость опереться преимущественно на любовь народа, показывает, как умен был этот несчастный любимец счастия. Но все предприятия его не состоялись именно потому (а не почему-нибудь другому), что у него был только ум и дарови- тость, но не было гениальности,— тогда как судьба поставила его в такое положение, что гениальность была ему необходима. Будь он законный наследный царь,— он был бы одним из замечательнейших царей русских: тогда ему не было бы никакой нужды быть реформатором и оставалось бы только хранить statu quo, улучшая, но не изменяя его,— а для этого и без гениальности достало бы у него ума и способности,— и он много сделал бы полезного для России. Но он был выскочка (parvenu) и потому должен был быть гением или пасть — и пал... Ведя Русь по старой колее, он сам не мог не споткнуться на этой колее, потому что старая Русь не могла простить ему того, что видела его боярином прежде, чем увидела царем своим. Чтоб утвердиться самому на престоле и упрочить его за своим потомством,— ему надо было преобразовать, пере- воспитать Русь, внести в ее жизнь новые элементы. Но для этого у него не было никакой идеи, никакого принципа. Он был только умнее своего времени, но не выше его. В нем самом жила старая Русь: доказательство — его тирания и борода Вельского... А между тем он чувствовал, что по его положению ему необходимо быть преобразователем; но вместе с тем, как человек не гениальный, думал, что для этого достаточно только прибавить кое-что нового. И вот он учреждает в Москве пат- 522
риарший престол и сажает на него не лучшего, а преданней- шего из духовных лиц, который и короновал его впо- следствии. Это нововведение было совершенно' в духе того времени: новое доказательство, что Годунов не был выше своего времени и ничего не видел за ним... Другое нововве- дение было еще более в современном ему духе и по тому самому было вредно для России того века и для новой России и гибельно для самого Годунова: мы говорим о том .чаконе Годунова, который увековечен русскою пословицею: Вот тебе, бабушка, Юрьев день! Этим нововведением Годунов раздражил обе стороны, которых оно касалось, — и помещиков и крестьян. Первые жаловались, что они не могут теперь выгнать из своего поме- стья ленивого или развратного холопа и обязаны кормить его за то, что он ничего не делает, или за то, что он ворует и пьет. Вторые — говоря языком римского права — из рег- sonae* сделались res.** Значит, до Годунова у нас не было крепо- стного сословия, и в этом отношении не мы у Европы, а Европа у нас могла бы с большою для себя пользою позаимствоваться. Вместо крепостного права у нас было только поместное право — право владеть землею и обработывать ее руками пролетариев на свободных с ними условиях, обратившихся в обычай. Этот новый закон был так в духе тех времен, что утвердился и укоре- нился надолго — до времен Екатерины, уничтожившей даже слово «раб» и изменившей положение этого сословия... И вот чем пережил себя Годунов в потомстве. У великого человека и сердце великое. Идя своею дорогою и опираясь на свою силу, он ничего не боится; он разит своих врагов, но не мстит им; в их падении для него заключается торжество его дела, а не удовлетворение обиженного самолю- бия. Петр Великий умел карать врагов своего дела и умел прощать личных врагов, если видел, что они ему не опасны. Его кара была актом правосудия, а не делом личного мщения, и он карал открыто, среди белого дня, но не отравлял во. мраке; приняв публично донос, публично исследовал дело и публично наказывал, если донос оказывался справедливым. Когда бунт стрелецкий заставил его воротиться из путеше- ствия, — кровь стрельцов лилась рекою в глазах грозного ца- ря, — и он не боялся показаться тираном, потому-что не был им. Не так действовал Годунов. Сперва он крепился, надеясь ласкою и милостию обезоружить тайных врагов и прекратить неблагоприятные о себе толки; но видя, что это не действует,— не вытерпел, и тогда настала эпоха террора, шпионства, до- носов, пыток и скоропостижных смертей... У Годунова не было великого сердца, и потому он не мог не мучиться подозрениями, * лиц (латин.).— Ред. ** вещами (латин.).— Ред. 523
не бояться крамолы, не увлекаться личным мщением и, наконец, не сделаться тираном. Словом, он был только замечательный, а не великий человек, умный и талантливый администратор, но не гений. Итак, верно понять Годунова исторически и поэтически — значит понять необходимость его падения равно в обоих слу- чаях: виновен ли он был в смерти царевича или невинен. А необходимость эта основана на том, что он не был гениальным человеком, тогда как его положение непременно требовало от него гениальности. Это просто и ясно. Отчего же не понял этого Пушкин? Или недостало у него художнической проницательности, поэтического такта? — Нет, оттого, что он увлекся авторитетом Карамзина и безусловно покорился ему. Вообще надобно заметить, что чем больше понимал Пушкин тайну русского духа и русской жизни, тем больше иногда и заблуждался в этом отношении. Пушкин был слишком русский человек и потому не всегда верно судил обо всем русском: чтоб что-нибудь верно оценить рассудком, необходимо это что-нибудь отделить от себя и хладнокровно посмотреть на него, как на что-то чуждое себе, вне себя нахо- дящееся,— а Пушкин не всегда мог делать это, потому именно, что всё русское слишком срослось с ним. Так, например, он в душе был больше помещиком и дворянином, нежели сколько можно ожидать этого от поэта. Говоря в своих записках о своих предках, Пушкин осуждает одного из них за то, что тот подписал- ся под соборным деянием об уничтожении местничества. Первыми своими произведениями он прослыл на Руси за русского Бай- рона, за человека отрицания. Но ничего этого не бывало: невозможно предположить более антибайронической, более консервативной натуры, как натура Пушкина. Вспоминая о тех его «стишках», которые молодежь того времени так лю- била читать в рукописи,— нельзя не улыбнуться их детской невинности и не воскликнуть: То кровь кипит, то сил избыток!1 Пушкин был человек предания гораздо больше, нежели как об этом еще и теперь думают. Пора его «стишков» скоро кончилась, потому что скоро понял он, что ему надо быть только художником и больше ничем, ибо такова его натура, а следо- вательно, таково и призвание его. Он начал с того, что напи- сал эпиграмму на Карамзина, советуя ему лучше докончить Илью богатыря, нежели приниматься за историю России;2 а кончил тем, что одно из лучших своих произведений написал под влиянием этого историка и посвятил «драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд, 524
гением его вдохновенный».1 Нельзя не согласиться, что есть что-то официальное и канцелярское в самом складе и языке это- го посвящения, написанного по ломоносовской конструкции с заветным «сей». Кстати о сих, оных и таковых: Пушкин всегда употреблял их по любви к преданию, хотя к его сжатому, опре- деленному, выразительному и поэтическому языку они так же плохо шли, как грязные пятна идут к модному платью свет- ского человека, собравшегося на бал. Но когда «Библиотека для чтения» воздвигла гонение на эти старопечатные слова, Пушкин еще более, еще чаще начал употреблять их к явному вреду своего слога.2 В этом поступке не было духа проти- воречия, ни на чем не основанного; напротив, тут действовал дух принципа — слепого уважения к преданию. Если уважение к преданию так сильно выразилось в отношении к сим, оным9 таковым и коим, то естественно, что оно еще сильнее должно было проявляться в Пушкине в отношении к живым и мертвым авторитетам русской литературы. Пушкин не знал, как и воз- величить поэтический талант Баратынского, и видел большого поэта даже в Дельвиге; г. Катенин, по его мнению, воскресил величавый гений Корнеля — безделица!..3 Из старых авто- ритетов Пушкин не любил только одного Сумарокова, которого очень неосновательно ставил ниже даже Тредьяковского. Всякая сколько-нибудь резкая, хотя бы в то же время и осно- вательная критика на известный авторитет огорчала его и не нравилась ему, как посягательство на честь и славу родной литературы. Но в особенности не знало меры его уважение и, можно сказать, его благоговение к Карамзину, чему причиною отчасти было и то, что Пушкин был окружен людьми карам- зинской эпохи и сам был воспитан и образован в ее духе. Если он мощно и победоносно выходил из духа этой эпохи, то не иначе, как поэт, а не как мыслящий человек, и не мысль делала его великим, а поэтический инстинкт. Конечно, Пушкина не могли бы так сильно покорить мелкие произведения Карам- зина, и Пушкин не мог находить особенной поэзии в его стихо- творениях и повестях, не мог особенно увлечься приятным и сладким слогом его статей и их направлением; но Карамзин не одного Пушкина — несколько поколений увлек оконча- тельно своею «Историею государства Российского», которая имела на них сильное влияние не одним своим слогом, как думают, но гораздо больше своим духом, направлением, прин- ципами. Пушкин до того вошел в ее дух, до того проникнулся им, что сделался решительным рыцарем истории Карамзина и оправдывал ее не просто как историю, но как политический и государственный коран, долженствующий быть пригодным, как нельзя лучше, и для нашего времени и остаться таким навсегда.4 525
Удивительно ли после этого, что Пушкин смотрел на Го- дунова глазами Карамзина и не столько заботился об истине и поэзии, сколько о том, чтоб не погрешить против «Истории государства Российского»? И потому его поэтический инстинкт виден не в целости (Гensemble), а только в частностях его трагедии. Лицо Годунова, получив характер мелодраматиче- ского злодея, мучимого совестию, лишилось своей целости и полноты; из живописного изображения, каким бы должно было оно быть, оно сделалось мозаическою картиною, или, лучше сказать, статуею, которая вырублена не из одного цельного мрамора, а сложена из золота, серебра, меди, дерева, мрамора, глины. От этого пушкинский Годунов яв- ляется читателю то честным, то низким человеком, то героем, то трусом, то мудрым и добрым царем, то безумным злодеем, и нет другого ключа к этим противоречиям, кроме упреков виновной совести... От этого, за отсутствием истинной и живой поэтической идеи, которая давала бы целость и полноту всей трагедии, «Борис Годунов» Пушкина является чем-то неопре- деленным и не производит почти никакого резкого, сосредо- точенного впечатления, какого вправе ожидать от нее читатель, беспрестанно поражаемый ее художественными красотами, беспрестанно восхищающийся ее удивительными частностями. И действительно, если, с одной стороны, эта трагедия отличается большими недостатками,' то, с другой стороны, она же блистает и необыкновенными достоинствами. Первые выходят из ложности идеи, положенной в основание драмы; вторые — из превосходного выполнения со стороны формы. Пушкин был такой поэт, такой художник, который как будто не умел, если б и хотел, и дурную идею воплотить не в превос- ходную форму. Прежде всего спросим всех сколько-нибудь знакомых с русскою литературою: до пушкинского «Бориса Годунова» из русских читателей или русских поэтов и лите- раторов имел ли кто-нибудь какое-нибудь понятие о языке, кото- рым должен говорить в драме русский человек допетровской эпохи? Не только прежде, даже после «Бориса Годунова» яви- лась ли на русском языке хотя одна драма, содержание кото- рой взято из русской истории и в которой русские люди чув ствовали бы, понимали и говорили по-русски?И, читая всех этих «Ляпуновых», «Скопиных-Шуйских», «Баториев», «Иоаннов Тре- тьих», «Самозванцев», «Царей Шуйских», «Елен Глинских», «Пожарских», которые с тридцатых годов настоящего столетия наводнили русскую литературу и русскую сцену,— что видите вы в почтенных их сочинителях, если не Сумароковых нашего времени? *Не будем говорить о русских трагедиях,появлявшихся до пушкинского «Бориса Годунова»: чего же можно и требовать от них! Но что русского во всех этих трагедиях, которые яви- 526
лись уже после «Бориса Годунова»?—И не можно ли подумать скорее, что это немецкие пьесы, только переложенные на русские нравы?— Словно гигант между пигмеями, до сих пор высится между множеством quasi-русских * трагедий пушкинский «Борис Годунов», в гордом и суровом уединении, в недоступном величии строгого художественного стиля, бла- городной классической простоты... Довольно уже расточено было критикою похвал и удивления на сцену в келье Чудова монастыря между отцом Пименом и Григорьем... В самом деле, эта сцена, которая была напечатана в одном московском журнале года за четыре или лет за пять до появления всей трагедии и которая тогда же наделала много шума,— эта сцена, в художественном отношении, по строгости стиля, по неподдельной и неподражаемой простоте выше всех похвал.х Это что-то великое, громадное, колоссальное, никогда не бы- валое, никем не предчувствованное. Правда, Пимен уж слиш- ком идеализирован в его первом монологе, и потому чем более поэтического и высокого в его словах, тем более грешит автор против истины и правды действительности: ни русскому, но и никакому европейскому отшельнику-летописцу того времени не могли войти в голову подобные мысли — ...Недаром многих лет Свидетелем господь меня поставил И книжному искусству вразумил; Когда-нибудь монах трудолюбивый Найдет мой труд усердный, безымянный; Засветит он, как я, свою лампаду И у пыль веков от хартий отряхнув, Правдивые сказанья перепишет...2. На старости я сызнова живу; Минувшее проходит предо мною — Давно ль оно неслось, событий полно, Волнуяся, как море-окиян? Теперь оно безмолвно и спокойно: Немного лиц мне память сохранила, Немного слов доходит до меня, А прочее погибло невозвратно. Ничего подобного не мог сказать русский отшельник-лето- писец конца XVI и начала XVII века; следовательно, эти пре- красные слова — ложь... но ложь, которая стоит истины: так исполнена она поэзии, так обаятельно действует на ум и * кобы (латин.).— Ред. 527
чувство! Сколько лжи в этом роде сказали Корнель и Расин,— и однако ж просвещеннейшая и образованнейшая нация в Европе до сих пор рукоплещет этой поэтической лжи! И не диво: в ней, в этой лжи относительно времени, места и нравов, есть истина относительно человеческого сердца, человеческой на- туры. Во лжи Пушкина тоже есть своя истина, хотя и услов- ная, предположительная: отшельник Пимен не мог так высоко смотреть на свое призвание как летописец; но, если б в его время такой взгляд был возможен, Пимен выразился бы не иначе, а именно так, как заставил его высказаться Пушкин. Сверх того, мы выписали из этой сцены решительно всё, что можно осуждать, как ложь в отношении к русской действительности того времени: всё остальное так глубоко проникнуто русским духом, так глубоко верно исторической истине, как только мог это сделать лишь гений Пушкина — истинно национального русского поэта. Какая, например, глубоко верная черта рус- ского духа заключается в этих словах Пимена: Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу, Своих царей великих поминают За их труды, за славу, за добро — А за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют. Вообще в этой сцене удивительно хорошо обрисованы, в их противоположности, характеры Пимена и Григорья; один — идеал безмятежного спокойствия в простоте ума и сердца, как тихий свет лампады, озаряющей в темном углу икону визан- тийской живописи; другой — весь беспокойство и тревога. Григорыо трижды снится одна и та же греза. Проснувшись, он дивится величавому спокойствию, с которым старец пишет свою летопись,— и в это время рисует идеал историка, который в то время был невозможен, другими словами, выговаривает превос- ходнейшую поэтическую ложь: Ни на челе высоком, ни во взорах Нельзя прочесть его высоких дум;г Всё тот же вид смиренный, величавый. Так точно дьяк, в приказах поседелый, Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева. Затем он рассказывает старцу о «бесовском мечтании», смущавшем сон его: 528
Мне снилося, что лестница крутая Меня вела на башню; с высоты Мне виделась Москва, что муравейник; Внизу народ на площади кипел И на меня указывал со смехом, И стыдно мне и страшно становилось — И, падая стремглав, я пробуждался... В этом тревожном сне — весь будущий Самозванец... И как по-русски обрисован он, какая верность в каждом слове, в каж- дой черте! Вот еще два монолога — факты глубоко верного, глубоко русского изображения этих двух чисто русских и так противоположных характеров: Пимен Младая кровь играет; Смиряй себя молитвой и постом, И сны твои видений легких будут Исполнены. Доныне — если я, Невольною дремотой обессилен, Не сотворю молитвы долгой к ночи — Мой старый сон не тих и не безгрешен: Мне чудятся то шумные пиры, То ратный стан, то схватки боевые, Безумные потехи юных лет! Григорий Как весело провел свою ты младость! Ты воевал иод башнями Казани, Ты рать Литвы при Шуйском отражал, Ты видел двор и роскошь Иоанна! Счастлив! а я от отроческих лет По келиям скитаюсь, бедный инок! Зачем и мне не тешиться в боях, Не пировать за царскою трапезой? Успел бы я, как ты, на старость лет От суеты, от мира отложиться, Произнести монашества обет И в тихую обитель затвориться. Следующий затем длинный монолог Пимена о суете света и преимуществе затворнической жизни — верх совершенства! Тут русский дух, тут Русью пахнет! Ничья, никакая история России не даст такого ясного, живого созерцания духа русской жизни, как это простодушное, бесхитростное рассуждение от- 34 Белинский, т. VII $£9
шельника. Картина Иоанна Грозного, искавшего успокоения «в подобии монашеских трудов»; характеристика Феодора и рассказ о его смерти,— всё это чудо искусства, неподражаемые образы русской жизни допетровской эпохи! Вообще, вся эта превосходная сцена сама по себе есть великое художествен- ное произведение, полное и оконченное. Она показала, как, каким языком должны писаться драматические сцены из русской истории, если уж они должны писаться,— и если не навсегда, то надолго убила возможность таких сцен в русской литературе, потому что скоро ли можно дождаться такого таланта, который после Пушкина мог бы подвизаться на этом поприще?.. А при этом еще нельзя не подумать, не истощил ли Пушкин своею трагедиею всего содержания русской жизни до Петра Вели- кого, так что касаться других эпох и других событий истори- ческих значило бы только — с другими именами и названиями повторять одну и ту же основную мысль и потому быть убий- ственно однообразным?.. Теперь о частностях. Вся трагедия как будто состоит из отдельных частей или сцен, из которых каждая существует как будто независимо от целого. Это показывает, что трагедия Пушкина есть драматическая хроника, образец которой создан Шекспиром. Кроме превосходной сцены в Чудовом монастыре, между старцем Пименом и Отрепьевым, в трагедии Пушкина есть много прекрасных сцен. Таковы: первая — в кремлев- ских палатах, между Воротынским и Шуйским, в которой и исторически и поэтически верно обрисован характер Шуйского; вторая — сцена народа и дьяка Щелкалова на площади; тре- тья— в кремлевских палатах, между Борисом, согласившимся царствовать, патриархом и боярами. В этой сцене превосходно обрисовано добросовестное лицемерство Годунова,— в том смыс- ле добросовестное, что, обманывая других, он прежде всех обма- нывал самого себя, как всякий талант, обольщаемый ролью ге- ния. Прекрасно также окончание этой сцены, происходящее между Воротынским и Шуйским, где характер последнего все более и более развивается; его слова — Теперь не время помнить, Советую порой и забывать,— так оригинальны, что должны со временем обратиться в люби- мую пословицу для благоразумных и осторожных людей, вроде Шуйского. Превосходна маленькая сцена между патриархом и игуменом, написанная прозою: это один из драгоценнейших перлов трагедии. Мы уже говорили, по поводу шестой сцены, о целой траге- дии: в ней Борис является злодеем, сперва сваливающим вину 530
своих неудач и оскорблений на неблагодарность народа и после рассуждающим о том, как жалок тот, в ком нечиста совесть. Нам кажется, что это не драма, а мелодрама: истинно драмати- ческие злодеи никогда не рассуждают сами с собою о невыгодах нечистой совести и о приятности добродетели. Вместо этого они действуют, чтоб дойти до цели или удержаться у ней, если уж дошли до нее. Седьмая сцена в корчме на литовской границе превосходна. Жаль только, что желание выказать резче дерзость Отрепьева увлекло поэта в мелодраматизм, заставив его спровадить Са- мозванца в окно корчмы, в которое и курица проскочила бы с, трудом. К лучшим сценам трагедии принадлежит восьмая — и доме Шуйского. Превосходно, выше всякой похвалы, передал и ней поэт устами Шуйского ропот и жалобы на Годунова его современников. Выше мы уже выписали этот монолог. Следующая затем большая сцена представляет собою две части. В первой Борис превосходно очерчен как примерный семьянин, нежный отец; он утешает дочь, овдовевшую невесту, говорит с сыном о сладком плоде учения, о том, как помогает наука державному труду. Всё это так просто, так естественно,— и Борис является в этой сцене во всем свете своих лучших ка- честв. Во второй части сцены Борис узнает от Шуйского о появ- лении Самозванца. Странное волнение, обнаруженное Бори- сом при этом известии, основано поэтом на виновной совести Годунова, и его поспешность к решительным мерам противо- речит исторической истине: известно, что Годунов вначале при- нял слишком слабые меры против Отрепьева, вероятно, не счи- тая его за опасного врага. Но, если смотреть на эту сцену с точ- ки зрения Пушкина, в ней много драматического движения, много страсти. Борис в страшном волнении, а Шуйский, не те- ряя присутствия духа от мысли, что это волнение может ему стоить головы, ни на минуту не перестает быть придворною лисою. Годунов спрашивает его, как человека, производив- шего следствие о смерти царевича, точно ли он видел его труп, и не было ли подмены. «Отвечай» — говорит он ему: Шуйский Клянусь тебе... Царь Нет, Шуйский, не клянись, Но отвечай: то был царевич? Шуйский Он. 631 34*
Царь Подумай, князь. Я милость обещаю, Прошедшей лжи опалою напрасной Не накажу. Но если ты теперь Со мной хитришь, то головою сына Клянусь — тебя постигнет , злая казнь, Такая казнь, что царь Иван Васильич От ужаса во гробе содрогнется. Шуйский Не казнь страшна; страшна твоя немилость; Перед тобой дерзну ли я лукавить? Сцена в Кракове, в доме Вишневецкого, между Самозван- цем и иезуитом Черниковским очень хороша, за исключением ло- моносовской фразы — «сыны славян», некстати вложенной поэ- том в уста Самозванцу. Продолжение и конец этой сцены, где Самозванец говорит с сыном Курбского, с разными русскими, приходящими к нему, с поляком Собаньским и поэтом,— не представляют никаких особенно резких черт. За маленькою, но прелестною сценою в замке Мнишка в Самборе следует знаменитая сцена у фонтана. В ней Само- званец является удальцом, который готов забыть свое дело для любви, а Марина — холодною честолюбивою женщиною. Вооб- ще эта сцена очень хороша; но в ней как будто чего-то недостает или как будто проглядывают какие-то ложные черты, которые трудно и указать, но которые тем не менее производят на чита- теля не совсем выгодное для сцены впечатление. Кажется, не преувеличил ли поэт любовь Самозванца к Марине, не сделал ли он из минутной прихоти чувственного человека какую-то глубокую страсть? Самозванец в этой сцене слишком искренен и благороден; порывы его слишком чисты: в них не видно буду- щего растлителя несчастной дочери Годунова... Кажется, в этом заключается ложная сторона этой сцены. Безрассудство Самозванца, его безумное признание перед Мариною в само- званстве совершенно в его характере, пылком, отважном, дерз- ком, на всё готовом, но решительно не способном ни на что ве- ликое, ни на какой глубоко обдуманный план; совершенно в его характере и мгновенные порывы животной чувственности, но едва ли в его характере человеческое чувство любви к жен- щине. Характер Марины удивительно хорошо выдержан в этой сцене. Сцена на литовской границе между молодым Курбским и Самозванцем до того приторна, фразиста и исполнена пустой 532
декламации, выдаваемой за пафос, что трудно поверить, чтоб она была написана Пушкиным... Сцена в царской думе между Годуновым, патриархом и боя- рами может быть хороша, даже превосходна только с пушкин- ской точки зрения на участие Годунова в смерти царевича; если же смотреть на нее иначе, она покажется искусственною и пото- му ложною. Но в ней есть две превосходнейшие черты: это речь патриарха о чудесах, творимых останками царевича, и о чудном исцелении старого пастуха от слепоты. Вторая черта — лов- кий оборот, которым хитрый Шуйский выводит Годунова из за- мешательства, в какое привело его неожиданное предложение патриарха. Сцена на равнине, близ Новгорода-Северского, очень инте- ресна своею живостью, характером Маржерета и даже пестрою смесью языков и лиц. Сцена юродивого на кремлевской пло- щади может быть сочтена даже за превосходную, но только с пушкинской точки зрения на виновную совесть Бориса. В сце- не под Севском Самозванец обрисован очень удачно; особенно хороша эта черта: Самозванец Ну! обо мне как судят в вашем стане? Пленник А говорят о милости твоей, Что ты-дескать (будь не во гнев) и вор, А молодец. Самозванец (смеясь) Так это я на деле Им докажу. В сцене в царских палатах, между Годуновым и Басмано- вым, оба эти лица являются в каком-то странном свете. Годунов сбирается уничтожить местничество (I!).1 Басманов этому, разу- меется, рад. Оба они рассуждают об управлении народом, и Годунов окончательно решает: Нет, милости не чувствует народ: Твори добро — не скажет он спасибо; Грабь и казни — тебе не будет хуже. Басманов за это величает его «высоким державным духом», желает ему поскорее управиться с Отрепьевым, чтоб потом 533
«сломить рог родовому боярству». Но вот Борис умирает, вот дает он последние наставления своему наследнику; что же осо- бенного в этих наставлениях?— Из них замечательно только одно: Не изменяй теченья дел. Привычка — Душа держав... В этом, как и во всем остальном, что говорит умирающий Годунов своему сыну, виден царь умный, способный и опытный, который был бы одним из лучших царей русских, если б престол достался ему по праву наследия,— но слишком ограниченный ум для того, чтоб усидеть на захваченном троне... Крик мужика на амвоне лобного места: «вязать Борисова щенка!» ужасен,— это голос всего народа, или, лучше ска- зать, голос судьбы, обрекшей на гибель род несчастного често- любца, взявшего на себя бремя не по силам... Пушкин не- пременно хотел тут выразить голос судьбы, обрекшей на гибель род злодея, цареубийцы... Может быть, это было и так; но спрашиваем: который из Годуновых более трагическое лицо — цареубийца, наказанный за злодеяние, или достойный человек, падший за недостатком гениальности? Трагическое лицо непременно должно возбуждать к себе участие. Сам Ри- чард III— это чудовище злодейства, возбуждает к себе участие исполинскою мощью духа. Как злодей, Борис не возбуждает к себе никакого участия, потому что он — злодей мелкий, мало- душный; но как человек замечательный, так сказать, увлечен- ный судьбою взять роль не по себе, он очень и очень возбуждает к себе участие: видишь необходимость его падения и всё-таки жалеешь о нем... Превосходно окончание трагедии. Когда Мосальский объ- явил народу о смерти детей Годунова,— пароде ужасе молчит... Отчего же он молчит? разве не сам он хотел гибели годуновского рода, разве не сам он кричал: «вязать Борисова щенка»?.. Мосальский продолжает: «Что ж вы молчите? Кричите: да здрав- ствует царь Димитрий Иванович!» —Народ безмолвствует... Это — последнее слово трагедии, заключающее в себе глу- бокую черту, достойную Шекспира... В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изре- кающей суд свой над новою жертвою — над тем, кто погубил род Годуновых...
СТАТЬЯ ОДИННАДЦАТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ1 «Домик в Коломне». — «Родословная моего героя» (отрывок из сатири- ческой поэмы). — «Медный всадник». — «Галуб». — «Египетские ночи». — «Анджело». — «Сцена из Фауста». — «Пир во время чумы». — «Моцарт и Салхери».— «Скупой рыцарь». — «Русалка». — «Каменный гость».— «Сцены из рыцарских времен».—Сказки: о царе Салтане; о мертвой царевне и о семи богатырях; о золотом петушке; о рыбаке и рыбке; о купце Кузьме Остолопе и о работнике его Балде.—Повести: «Арап Петра Великого»; «Повести Белкина»; «Пиковая дама»; «Капитанская дочка»; «Дубровский». — «Летопись села Горохина». —«Кирджали». —«История Пугачевского бунта».—Журнальные статьи.—Заключение. При разборе остальных сочинений Пушкина, о которых нами не было еще говорено, мы несколько отступим от того хро- нологического порядка, в каком появлялись в свет эти сочине- ния, чтобы, окончив с поэмами, драматические произведения обозреть вместе. «Домик в Коломне» — игрушка, сделанная рукою великого мастера. Несмотря на видимую незначительность ее со стороны содержания, эта шуточная повесть тем не менее отличается большими достоинствами со стороны формы. Остроты, шутки, рассказ, в одно время и легкий и занимательный, местами про- блески чувства, на всем какой-то особенный колорит и, наконец, превосходный стих — всё это тотчас же обличает великого ма- стера. Когда нечаянно попадается вам под руку эта теперь уже столь старая пьеса, и взор ваш небрежно падает на первую по- павшуюся строфу или стих,—всё равно, с начала это или с се- редины, но только вы, незаметно для самого себя, непременно прочтете до конца, и на душе вашей от этого чтения останется впечатление легкое, но невыразимо сладостное, хотя бы вы уже сто раз читали и перечитывали эту пьесу прежде. Многих уди- вит подобное мнение, но «Домик в Коломне» мы считаем одним из замечательных произведений, в котором, под легкою, не- брежною формою и при видимой незначительности содержания скрыто много искусства. Эта пьеса доказывает ту простую исти- ну, что жизнь, лишь бы искусство верно воспроизводило ее, всегда высоко для нас занимательна и что люди, ищущие в произ- ведениях искусства только эффектных сюжетов, не понимают ни жизни, ни искусства. Поэтические произведения так же 535
имеют свой колорит, как и произведения живописи, и если колорит в картинах ценится так высоко, что иногда только он один и составляет всё их достоинство,— то так же точно колорит должен цениться и в поэтических произведениях. Прав- да, он меньше всего доступен большинству читателей, которые, по обыкновению, прежде всего хватаются за содержание, за мысль, мимо формы, и потому часто дюжинные произведения принимаются ими за великие, а великие — за дюжинные. Мы уверены, что есть много читателей, которым «Домик в Коломне» очень нравится, но которые тем не менее считают его только миленькою, но очень ничтожною вещию. Так всегда судит боль- шинство! «Родословная моего героя», названная отрывком из сатири- ческой повести, вместе с «Графом Нулиным» и «Домиком в Ко- ломне», составляет тип особенного рода поэм, которые так любит новая «натуральная» школа нашей литературы, пошед- шая, как известно, не от Карамзина и Дмитриева, а от Пушкина и Гоголя. Это по преимуществу поэмы нашего времени, потому что их больше других любят в наше время. И немудрено: в них поэт не прячется за своими героями или за событием, но прямо от своего лица обращается к читателю с теми вопросами, которые равно интересны и для самого поэта и для читателя. В поэмах этого рода даже важное и патетическое само по себе выказывает- ся с оттенком иронии, юмористически, и иногда тем сильнее действует на читателя, чем небрежнее говорит поэт. Нельзя сказать положительно, хотел ли Пушкин написать целую поэму и почему-нибудь остановился на начале; но нет никакого сомнения, что отрывок «Родословная моего героя» во всяком случае представляет собою нечто целое, потому что вы- ражает мысль совершенно полную и определенную.* Судя по словам автора, отрывок этот можно принять за сатиру на людей, которые потому только не уважают знатности породы, что сами не могут похвалиться ею (по крайней мере, Пушкин тут ясно дает чувствовать, что он не понимает другой возможности равно- душия к гербам и пергаментам); но, всмотревшись ближе в его произведение, нельзя не увидеть, что это очень острая сатира, написанная поэтом на самого себя. С неподражаемым остро- умием шутит поэт над предками своего героя, излагая его ге- неалогию: Из них Езерский Варлаам Гордыней славился боярской; За спор то с тем он, то с другим, С большим бесчестьем выводим Бывал из-за трапезы царской, Но снова шел под тяжкий гнев И умер, Сицких пересев. 536
Этот намек на местничество, составлявшее point d'honneur* нашей боярщины, блещет истинно вольтеровским остроумием, которое, конечно, не возбудит в читателе особенного уважения к «родословным»; но вслед же за тем ирония поэта бросается совсем в противоположную сторону: Но извините; статься может, Читатель, вам я досадил; Ваш ум дух века просветил, Вас спесь дворянская не гложет, И нужды нет вам никакой До вашей книги родовой. Кто б ни был ваш родоначальник, Мстислав, князь Курбский, иль Ермак, Или Митюшка целовальник,— Нам всё равно. Конечно, так, Вы презираете отцами, Их славой, честию, правами — Великодушно и умно* Вы отреклись от них давно Прямого иросвещепья ради, Гордясь (как общей пользы друг) Красою «собственных заслуг», Звездой двоюродного дяди, Иль приглашением на бал Туда, где дед ваш не бывал.г Эти мысли изумительны своею наивностью, достойною тех времен, когда Варлаама Езерского за споры то с тем, то с дру- гим с бесчестием выводили из-за царского стола!.. Из чего хлопочет поэт? против чего восстает он? — Против того, чего сам не мог не осмеять... Что за упрек такой: «Вас спесь дворян- ская не гложет»? Неужто спесь дворянская или мещанская есть добродетель, а не порок — признак грубости нравов и неве- жества?.. Вам всё равно, кто бы ни был ваш родоначальник — князь или целовальник Митюшка?.. Гордиться происхожде- нием от князя так же смешно, как и стыдиться происхождения от целовальника, потому что как в первом случае заслуга, так во втором — преступление суть чистейшая случайность. Не проис- хождение, а жизнь приносит человеку честь или бесчестие. Иначе Сусанин или Минин были бы низкими людьми в сравнении со всяким глупеньким и пошленьким князьком, каких довольно бывает на белом свете между князьями, достойными всякого уважения по их личным достоинствам.2 Поэт обвиняет родо- словных людей нашего времени в том, что они презирают свои- * дело чести {франц.).— Ред. 537
ми отцами, их славою, правами и честью: упрек столько же ограниченный, сколько и неосновательный! Если человек не чванится тем, что происходит по прямой линии от какого ни- будь великого человека, неужели это непременно значит, что он презирает своего великого предка, его славу, его великие дела? Кажется, тут следствие выведено совсем произвольно. Презирать предков, когда они и ничего не сделали хорошего, смешно и глупо: можно не уважать их, если не за что ува- жать, но в то же время и не презирать, если не за что прези- рать. Где нет места уважению, там не всегда есть место презре- нию: уважается хорошее, презирается дурное; но отсутствие хорошего не всегда предполагает присутствие дурного, и на- оборот. Еще смешнее гордиться чужим величием или стыдиться чужой низости. Первая мысль превосходно объяснена в превос- ходной басне Крылова: «Гуси»; вторая ясна сама по себе. Из- вестно, что целовальники (в древности — присяжные чиновники) не отличались особенною честностью, не отличаются и ныне, как продавцы вина в питейных домах; но, если сын целовальни- ка по своей натуре оказался неспособным к званию своего от- ца, и вместо того, чтоб обмеривать в кабаке пьяных мужиков, прожил век свой, пожалуй, не великим, даже не даровитым, а просто честным человеком — скажите: зачем ему стыдиться, что он сын своего отца?.. Притом же мы нисколько не спорим, что Тамерлан был большой аристократ,—по крайней мере при его жизни в этом никто не смел усомниться под опасением быть посажену на кол; но прежде, нежели сделался великим ханом, он был кузнецом, заплатившим за покражу овцы увечьем ноги. Так и всякий род начат был одним человеком незнатного проис- хождения, у которого в родне был не один сапожник или порт- ной. Но всё это истины немного пошлые, потому именно, что они уж слишком истинны. Тем, повидимому, страннее, что великий поэт видел в них ложь, а во лжи — истину. Но здесь в поэте сказался человек, не могший, на зло себе, отрешиться от предрас- судков, над которыми сам смеялся... Но далее — Я сам, хоть в книжках п словесно Собратья надо мной трунят, Я мещанин, как вам известно, И в этом смысле (в каком же?) демократ; Но, каюсь: новый Ходаковскпй, Люблю от бабушки московской Я толки слушать о родне, О толстобрюхой старине. * Признание поистине наивное! На вкус товарища нет, го- ворит русская пословица; но кому какое дело до чужих вку- 538
сов, и кто свои личные и притом странные вкусы вправе выда- вать другим за закон? Один любит говорить с московскою ба- бушкою о родне и о толстобрюхой старине; другой любит рас- суждать с своим крепостным псарем о личных качествах и доб- родетелях его гончих: оба правы, и мы никому из них мешать не намерены, а только считаем себя вправе попросить обоих не навязывать нам своих вкусов, как правил нравственности и добродетели. Мне жаль, что нашей славы звуки Уже нам чужды... Действительно, жаль, если правда, что звуки нашей славы нам чужды. Только едва ли правда: равнодушие к толсто- брюхой старине и равнодушие к народной славе — совсем не одно и тоже. Если поэт хотел этим упреком намекнуть на то, что мы, как молодой, исполненный надежд народ, больше за- няты своим настоящим и больше смотрим на свое будущее, не- жели на прошедшее, то ему следовало бы выразиться яснее и понять лучше причину этого явления, совершенно необходи- мого и нисколько не предосудительного в его источнике... Что спроста Из бар мы лезем в tiers-etat...* Полно, спроста ли? Мы вообще убеждены, что ни одно исто- рическое явление не делается спроста, и ни в одном не вино- ваты люди. Предки наших бар шли всё в гору, хотели быть только барами и жили широко, не заботясь о будущем, а их дети принуждены были понять, что барство поддерживается прежде всего деньгами и что без денег барство — суета сует! Тут видна скорее сметливость и догадливость, нежели простота. Фабрики, компании, акции, спекуляции, предприятия, оборо- ты,— всё это вещи, может быть, действительно нисколько не аристократические, зато уже и совсем не простоватые... В наше время простаков мало, и простак в наше время именно тот, кого гложет какая-нибудь спесь... Что нам не впрок пошли науки, И что спасибо нам за то Не скажет, кажется, никто. Да из чего же следует, что науки пошли нам не впрок? Уж не из того ли, что они избавили нас от дворянской спеси?.. Странный вывод!.. Впрочем,пошедши от ложного начала,нельзя не дойти до ложных выводов... Странное зрелище: великий * третье сословие {франц.).— Ред. 539
поэт видит зло в успехах просвещения, которое без насильствен- ных переворотов смягчило грубость нравов и сблизило между собою дотоле разделенные сословия!..1 Мне жаль, что тех родов боярских Бледнеет блеск и никнет дух; Мне жаль, что нет князей Пожарских, Что о других пропал и слух; Что их поносит и Фиглярил; Что русский ветреный боярин (барин?)2 Считает грамоты царей За пыльный сбор календарей; Что в нашем тереме забытом Растет пустынная трава, Что геральдического льва Демократическим копытом Теперь лягает и осол: Дух века вот куда зашел! Многим показалась ужасно остроумною выходка о демокра- тическом копыте осла, лягающего геральдического льва, и они так восхитились ею, что поверили древности этого геральди- ческого льва, по наивному незнанию, что существование нашей геральдики есть искусственное и не простирается даже за полувек от настоящего дня... От этих стихов так и веет «Ли- тературной) газетою» 1830 года...3 Ничего не может быть не- лепее, как приложение к нашему русскому быту фактов истории Западной Европы, с ее католическими и рыцарскими преда- ниями, вовсе для нас чуждыми и нисколько к нам не идущими. И оттого слова: аристократический, демократический, встреча ющиеся изредка в русских стихах или русской прозе, тем смеш- нее и забавнее, чем серьезнее смотрят они... Пушкина, кажется, очень занимало общественное положение Байрона, гордившегося тем, что в его жилах текла королевская кровь, и более дорожив- шего своим званием лорда, нежели своим значением первого поэта Европы XIX века.4 Но Байрон — другое дело. Он англичанин; его предрассудки имели значение историческое и национальное. Если б он и не сделался великим человеком, он всё бы остался важным лицом в своем отечестве: обладателем огромного наследства, по праву рождения членом палаты лор- дов... Аристократизм — в этом слове заключается вся полити- ческая конструкция Англии как государства, и потому там к партии тори принадлежат не одни дворяне, но и люди всех дру- гих сословий, которые в сохранении statu quo* видят для себя великий вопрос: быть или не быть?.. Как потомка старинной * существующего порядка (латин.).— Ред. 540
фамилии, Пушкина знал бы только его круг знакомых, а не Россия, для которой в этом обстоятельстве не было ничего инте- ресного; но как поэта Пушкина узнала вся Россия и теперь гор- дится им, как сыном, делающим честь своей матери... Кому нужно знать, что бедный дворянин, существующий своими ли- тературными трудами, богат длинным рядом предков, мало известных в истории? Гораздо интереснее было знать, что напи- шет нового этот гениальный поэт... Забавны, в сатирическом смысле, последние стихи отрывка: Вот почему, архивы роя, Я разбирал в досужный час Всю родословную героя, О ком затеял свой рассказ И здесь потомству заповедал. Езерский сам же твердо ведал, Что дед его, великий муж, Имел двенадцать тысяч душ; Из них отцу его досталась Осьмая часть, и та сполна Была давно заложена И ежегодно продавалась; А сам он жалованьем жил И регистратором служил.* Увы! Sic transit gloria mundi!* На кого же тут пенять, на кого жаловаться? Какие тут аристократы и демократы? Тут дело должно идти просто о мотовстве, о незнании хозяйства, о нерасчетливой жизни на авось, о естественном раздроблении имений через право наследства... Тем, которые тут проиграли, остается одно — вступить в tiers-etat,** но не спроста и для того, чтоб, во-первых, что-нибудь делать, а во-вторых, чтоб иметь более верные средства к существованию... Вместо этой юмористической повести, Пушкину лучше было бы написать дидактическую поэму о пользе свеклосахар- ных заводов или о превосходстве плодопеременной системы земледелия над трехпольною, как Ломоносов написал посла- ние о пользе стекла, начинающееся этими наивными стихами: Неправо о вещах те думают, Шувалов, Которые стекло чтут ниже минералов.2 А между тем «Родословная моего героя» написана стихами до того прекрасными, что нет никакой возможности проти- * Так проходит мирская слава! (Латип.). — Ред. ** третье сословие (франц.).— Ред. 541
виться их обаянию, несмотря на их содержание. И потому эта пьеса — истинный шалаш, построенный великим мастером из драгоценного паросского мрамора... Теперь перейдем к трем лучшим в художественном отно- шении поэмам Пушкина — «Медному всаднику», «Галубу» и «Египетским ночам». «Медный всадник» многим кажется каким-то странным произ- ведением, потому что тема его, повидимому, выражена не вполне. По крайней мере страх, с каким побежал помешанный Евгений от конной статуи Петра, нельзя объяснить ничем другим, кроме того, что пропущены слова его к монументу. Иначе почему же вообразил он, что грозное лицо царя, возгорев гневом, тихо оборотилось к нему, и почему, когда стремглав побежал он, ему всё слышалось, Как будто грома грохотанье, Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой?.. Условьтесь в том, что в напечатанной поэме недостает слов, обращенных Евгением к монументу,— и вам сделается ясна идея поэмы, без того смутная и неопределенная.1 Настоящий герой ее — Петербург. Оттого и начинается она грандиозною картиною Петра, задумывающего основание новой столицы, и ярким изображением Петербурга в его теперешнем виде. На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн, И вдаль глядел. Пред ним широко Река неслася; бедный челн По ней стремился одиноко. По мшистым, топким берегам Чернели избы здесь и там, Приют убогого чухонца; И лес, неведомый лучам В тумане спрятанного солнца, Кругом шумел. И думал он: «Отсель грозить мы будем шведу; Здесь будет город заложен Назло надменному соседу; Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно, Ногою твердой стать при море; Сюда, по новым им волнам, Все флаги в гости будут к нам — И запируем на просторе!» 542
Прошло сто лет, и юный град, Полночных стран краса и диво, Из тьмы лесов, из топи блат Вознесся пышно, горделиво: Где прежде финский рыболов, Печальный пасынок природы, Один у низких берегов Бросал в неведомые воды Свой ветхий невод, ныне там По оживленным берегам Громады стройные теснятся Дворцов и башен; корабли Толпой со всех концов земли К богатым пристаням стремятся; В гранит оделася Нева; Мосты повисли над ведами; Темнозелеными садами Ее покрылись острова — И перед младшею столицей Главой склонилася Москва, Как перед новою царицей, Порфироносная вдова.1 Не перепечатываем вполне этого описания, исполненного такой высокой и мощной поэзии; но, чтоб проследить идею поэмы в ее развитии, напомним читателю заключение: Красуйся, град Петров, и стой Неколебимо, как Россия! Да умирится же с тобой И побежденная стихия; Вражду и плен старинный свой Пусть волны финские забудут И тщетной злобою не будут Тревожить вечный сон Петра! Была ужасная пора: Об ней свежо воспоминанье... Об ней, друзья мои, для вас Начну свое повествованье. Печален будет мой рассказ. Содержание этого рассказа составляет описание страшного наводнения, постигшего Петербург в 1824 году. Это плачевное событие имеет прямое отношение к построению Петром Великим Петербурга, не по одной этой причине столь дорого стоившего 543
России. С историею наводнения как исторического события поэт искусно слил частную историю любви, сделавшейся жертвою этого происшествия. Герой повести — Евгений, имя так сдру- жившееся с пером нашего поэта, который с грустию описывает его незначительность, не соответствующую его понятиям о ро- дословии: Прозванья нам его не нужно — Хотя в минувши времена Оно, быть может, и блистало И, под пером Карамзина, В родных преданьях прозвучало; Но ныне светом и молвой Оно забыто. Наш герой Живет в Коломне, где-то служит — Дичится знатных и не тужит Ни о покойнице родне, Ни о забытой старине.* Однажды лег он с грустными мечтами о своем житье-бытье; вечер был мрачен и бурен. На другой день сделалось навод- нение — И всплыл Петрополь, как тритон, По пояс в воду погружен. Картина наводнения написана у Пушкина красками, кото- рые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, по- мешавшийся на мысли написать эпическую поэму—«Потоп»...2 Тут не знаешь, чему больше дивиться: громадной ли грандиоз- ности описания, или его почти прозаической простоте, что, вместе взятое, доходит до высочайшей поэзии. Однако ж, боясь перепечатать всю поэму, пропускаем начало описания, чтоб поспешить к герою поэхмы: Тогда на площади Петровой,— Где дом в углу вознесся новый, Где над возвышенным крыльцом, С подъятой лапой, как живые, Стоят два льва сторожевые, — На звере мраморном верхом, Без шляпы, руки сжав крестом, Сидел недвижный, страшно бледный Евгений. Он страшился, бедный, Не за себя. Он не слыхал, Как подымался жадный вал, Ему подошвы подмывая; Как дождь ему в лицо хлестал; 544
Как ветер, буйно завывая, С него и шляпу вдруг сорвал. Его отчаянные взоры На край один наведены Недвижно были. Словно горы, Из возмущенной глубины Вставали волны там и злились. Там буря выла, там носились Обломки... Боже, боже!., там — Увы! близехонько к волнам, Почти у самого залива — Забор некрашеный да ива И ветхий домик: там оне, Вдова и дочь, его Параша, Его мечта... Или во сне Он это видит? Иль вся наша И жизнь не что, как сон пустой, Насмешка рока над землей? И он как будто околдован, Как будто к мрамору прикован, Сойти не может! Вкруг него Вода — и больше ничего! И, обращен к нему спиною, В неколебимой вышине. Над возмущенною Невою, Сидит с простертою рукою Гигант на бронзовом коне..,1 Когда наводнение утихло, Евгений на месте, где стоял дом Параши, нашел одну иву — и ничего больше. Несчастный сошел сума. Бродя по улицам, преследуемый мальчишками, по- лучая удары от кучерских плетей, раз — Он очутился под столбами Большого дома. На крыльце С подъятой лапой, как живые, Стояли львы сторожевые, И прямо в темной вышине, Над огражденною скалою, Гигант с простертою рукою Сидел на бронзовом коне.2 В этом беспрестанном столкновении несчастного с «гигантом на бронзовом коне» и в впечатлении, какое производит на него вид Медного всадника, скрывается весь смысл поэмы; здесь ключ к ее идее... 36 Белинский, т. VII ££$
Евгений вздрогнул. Прояснились В нем страшно мысли. Он узнал И место, где потоп играл, Где волны хищные толпились, Бунтуя грозно вкруг него, И львов, и площадь, и того, Кто неподвижно возвышался Во мраке с медной головой И с распростертою рукой — Как будто градом любовался. Безумец бедный обошел Кругом скалы с тоскою дикой, И надпись яркую прочел, И сердце скорбию великой Стеснилось в нем. Его чело К решетке хладной прилегло, Глаза подернулись туманом, По членам холод пробежал, И вздрогнул он — и мрачен стал Пред дивным русским великаном... И, перст свой на него подняв, Задумался... Но вдруг стремглав Бежать пустился... Показалось Ему, что грозного царя, Мгновенно гневом возгоря, Лицо тихонько обращалось.,, И он по площади пустой Бежит и слышит за собой, Как будто грома грохотанье, Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой — И, озарен луною бледной, Простерши руки в вышине, За ним несется Всадник Медный На звонко скачущем коне — И во всю ночь безумец бедный Куда стопы ни обращал, j За ним повсюду Всадник Медный С тяжелым топотом скакал...1 И с той поры, когда случалось Идти той площадью ему, В его лице изображалось Смятенье: к сердцу своему Он прижимал поспешно руку, 546
Как бы его смиряя муку; Картуз изношенный сымал, Смущенных глаз не подымал, И шел сторонкой... В этой поэме видим мы горестную участь личности, страдаю- щей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где подверглось гибели столько людей, и наше сокрушенное сочув- ствием сердце, вместе с несчастным, готово смутиться; но вдруг взор наш, упав на изваяние виновника нашей славы, склоняется долу,— и в священном трепете, как бы в сознании тяжкого греха, бежит стремглав, думая слышать за собой — Как будто грома грохотанье, Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой... Мы понимаем смущенною душою, что не произвол, а разум- ная воля олицетворены в этом Медном всаднике, который, в не- колебимой вышине, с распростертою рукою, как бы любуется городом... И нам чудится, что, среди хаоса и тьмы этого разру- шения, из его медных уст исходит творящее: «да будет!», а простертая рука гордо повелевает утихнуть разъяренным сти- хиям...1 И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного... При взгляде на великана, гордо и неколебимо возносящегося среди всеобщей гибели и разрушения и как бы символически осуществляющего Собою несокрушимость его» творения, мы хотя и не без содрогания сердца, но сознаемсяг что этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуаль- ностей, обеспечивая участь народа и государства; что за него историческая необходимость и что его взгляд на нас есть уже его* оправдание... Да, эта поэма — апофеоза Петра Великого, сама» смелая, самая грандиозная, какая могла только прийти в голо- ву поэту, вполне достойному быть певцом великого преоб- разователя России... Александр Македонский завидовал Ахиллуу имевшему Гомера своим певцом; в глазах нас, русских, Петру некому завидовать в этом отношении... Пушкин не написал ни одной эпической поэмы, ни одной «Петриады», но его «Стансы» («В надежде славы и добра»), многие места в «Полтаве», «Пир Петра Великого» и, наконец, этот «Медный всадник» образуют собою самую дивную, самую великую «Петриаду», какую только в состоянии создать гений великого национального поэта... И мерою трепета при чтении этой «Петриады» должно опреде- ляться, до какой степени вправе называться русским всякое русское сердце...
Нам хотелось бы сказать что-нибудь о стихах «Медного всадника», о их упругости, силе, энергии, величавости; но.это выше сил наших: только такими же стихами, а не нашею бед- ною прозою можно хвалить их... Некоторые места, как, напри- мер, упоминовение о графе Хвостове, показывают, что по этой поэме еще не был проведен окончательно резец художника, да и напечатана она, как известно, после его смерти; но и в этом виде она — колоссальное произведение...1 В статье Пушкина «Путешествие в Арзрум» находятся сле- дующие строки: «Здесь нашел я измаранный список „Кавказ- ского пленниками, признаюсь, перечел его с большим удоволь- ствием. Всё это слабо, молодо, неполно; но многое угадано и выражено верно». Нас всегда поражала благородная и беспри- страстная верность этой оценки, и нельзя не согласиться, что это лучшая критика на «Кавказского пленника». «Кавказский плен- ник» вышел в свет в 1822 году и был одним из первых произве- дений Пушкина, наиболее способствовавших его народности в России. 2 Истинным героем ее был не столько пленник. сколько Кавказ: история пленника была только рамкою для описация Кавказа. Случилось так, что и одно из последних произведений Пушкина опять посвящено было,тому же Кавказу, tqm же гор- цам. Но какая огромная разница между «Кавказским пленником» и «Галубом»! Словно в разные века и разными поэтами написаны эти две поэмы! В «Путешествии в Арзрум» Пушкин рассказы- вает, между прочим, о похоронах у горцев, которых свидетелем ему случилось быть. Это дает право догадываться, что впечат- ления, плодом которых был «Галуб», собраны были поэтом во время его путешествия в Арзрум в 1829 году и что эта поэма была написана им после 1829 года. 3 Если ее разделял от «Кавказ- ского пленника» промежуток только десяти лет,— какой вели- кий прогресс! И что бы написал нам Пушкин, если б прожил еще хоть десять лет!.. Скольких бодрых жизнь поблекла! Скольких низких рок щадит! Нет великого Патрокла! Жив презрительный Терсит!..4 В «Галубе» глубоко гуманная мысль выражена в образах столько же отчетливо верных, сколько и поэтических. Старик- чеченец, похоронив одного сына, получает другого из рук его воспитателя. Но этот второй сын не заменил ему своего брата и обманул надежды отца. Без образования, без всякого знаком- ства с другими идеями или другими формами общественной жиз- ни, но единственно инстинктом своей натуры юный Тазит вышел из стихии своего родного племени, своего родного общества. 548
Он не понимает разбоя ни как ремесла, ни как поэзии жизни, не понимает мщения ни как долга, ни как наслаждения. Среди родимого аула Он всё чужой; он целый день В горах один молчит и бродит. Так в сакле пойманный олень Всё в лес глядит, всё в глушь уходит. Он любит — по крутым скалам Скользить, ползти тропой кремнистой, Внимая буре голосистой И в бездне воющим волнам. Он иногда до поздней ночи Сидит печален над горой, Недвижно в даль у ставя очи, Опершись на руку главой. Какие мысли в нем проходят? Чего желает он тогда? Из мира дольнего куда Младые сны его уводят? Как знать? Незрима глубь сердец! В мечтаньях отрок своеволен, Как ветер в небе...1 В самом деле, что он такое — поэт, художник, жрец науки или просто одна из тех внутренних, глубоко сосредоточенных в себе натур, рождающихся для мирных трудов, мирного счастия, мирного и благодетельного влияния на окружающих его людей? Как знать это кому-нибудь, если он сам того не знает? Явись он в цивилизованном обществе,— хотя с трудом, с борь- бою, наделав тысячи ошибок, но сознал бы он свое назначенье, нашел бы его и отдался бы ему. Но он родился среди патриар- хально-разбойнического, дикого и невежественного племени, с которым у него нет ничего общего,— и ему нет места на земле,, он отвержен, проклят; его родные — враги его... Отец Тазита — чеченец душой и телом, чеченец, которому непонятны, которому ненавистны все нечеченские формы общественной жизни, кото- рый признаёт святою и безусловно истинною только чечен- скую мораль и который, следовательно, может в сыне любить только истого чеченца. В отношении к сыну он не действует ина- че, как заодно с чеченским обществом, во имя его националь- ности. Трагическая коллизия между отцом и сыном, т. е. меж- ду обществом и человеком, не могла не обнаружиться скоро. Раз Тазит, в своих горных разъездах, встретил армянина с то- варами — и не ограбил, не убил или не привел его домой на 549
аркане. Другой раз повстречал он беглого раба и оставил его- невредимым. Тазит опять коня седлает, Два дня, две ночи пропадает, На третий, бледен, как мертвец, Приходит он домой. Отец, Его увидя, вопрошает: Где был ты? Сын Около станиц Кубани, близ лесных границ. Отец Кого ты видел? С ы и Супостата. Отец Кого? кого? Сын Убийцу брата. Отец Убийцу сына моего?.. Тазит! где голова его? Дай нагляжусь! Сын Убийца был Один, изранен, безоружен... Отец Ты долга крови не забыл... Врага ты навзничь опрокинул... Не правда ли? ты шашку вынул, Ты в горло сталь ему воткнул И трижды тихо повернул? Упился ты его стенаньем, Его змеиным издыханьем?.. Где ж голова? подай!., нет сил... 550
Но сын молчит, потупя очи. И стал Галуб чернее ночи И сыну грозно возопил: «Поди ты прочь — ты мне не сын! Ты не чеченец — ты старуха, Ты трус, ты раб, ты армянин! Будь проклят мной, поди — чтоб слуха Никто о робком не имел, Чтоб вечно ждал ты грозной встречи, Чтоб мертвый брат тебе на плечи Окровавленной кошкой сел И к бездне гнал тебя нещадно; Чтоб ты, как раненый олень, Бежал, тоскуя безотрадно; Чтоб дети русских деревень Тебя веревкою поймали И как волчонка затерзали — Чтоб ты... беги, беги скорей! Не оскверняй моих очей!» Здесь в лице отца говорит общество. Такие чеченские истории случаются и в цивилизованных обществах: Галилея в Италии чуть не сожгли живого за его несогласие с чеченскими понятия- ми о мировой системе. Но там человек знанием опередил свое общество и, если б был сожжен, мог бы иметь хоть то утешение перед смертию, что идей-то его не сожгут невежественные па- лачи... Здесь же человек вышел из своего народа своею нату- рою без всякого сознания об этом,— самое трагическое положе- ние, в каком только может быть человек!.. Один среди множе- ства, и ближние его — враги ему; стремится он к людям и с ужа- сом отскакивает от них, как от змеи, на которую наступил не- чаянно... И винит, и презирает, и проклинает он себя за это, потому что его сознание не в силах оправдать в собственных его глазах его отчуждения от общества... И вот она — вечная борьба общего с частным, разума с авторитетом и преданием, человеческого достоинства с общественным варварством! Она возможна и между чеченцами!.. Превосходны, выше всякой похвалы, последние стихи «Галуба», представляющие живое изображение черкесских1 нравов и трогательную картину отчужденных от общества лю- бовников: В толпе стоят четою странной,— Стоят, не видя ничего. И горе им: он — сын изгнанный, Она — любовница его... 551
О, было время! с-ней украдкой Видался юноша в горах; Он пил огонь отравы сладкой В ее смятеньи, в речи краткой, В ее потупленных очах, Когда с домашнего порогу Она смотрела на дорогу, С подружкой резвой говоря, И вдруг садилась и бледнела, И, отвечая, не глядела, И разгоралась, как заря; Или у вод когда стояла, Текущих с каменных вершин, И долго кованый кувшин Волною звонкой наполняла... И он, не властный превозмочь Волнений -сердца, раз приходит К ее отцу, его отводит И говорит: «Твоя мне дочь Давно мила — по ней тоскуя, Один и сир давно живу я; Благослови любовь мою; Я беден, но могуч и молод, Я агнец дома, зверь в бою; К нам в саклю не впущу я голод; Тебе я буду сын и друг Послушный, преданный и нежный; г Твоим сынам/— кунак надежный, А ей — приверженный суп руг...»г Увы! бедный юноша говорил всё это, не зная сам себя,- Он был могуч и молод, у него много было отваги и храбрости; но он жалел бежавшего раба, не мог убить израненного и обез- оруженного врага: он не был чеченцем, и в его сакле поселился бы голод... И за то он отвержен; отвержена и та, которая имела несчастие полюбить его! Что с ними стало, нам неинтересно знать. Они должны погибнуть — это верно; но как погибнуть, что до того!.. Следовательно, поэму эту можно считать целою и оконченною. Мысль ее видна и выражена вполне. «Египетские ночи» — в одно и то же время и повесть, пи- санная прозою, и поэма, писанная стихами. Повесть прекрасна. Характер Чарского, русского поэта и светского человека, кото- рый знает цену искусству и таланту и со всем тем стыдится ре- месла своего; характер импровизатора, страстного, вдохновен- ного жреца искусства, униженного, низкопоклонного итальян- ца, жадного к прибытку нищего; характер нашего большого 552
света, его странные отношения к искусству,— всё это выдер- жано с удивительною верностью, до мельчайших подробностей,— до некрасивой девушки, по приказанию матери написавшей тему импрогизатору. Но что сказать о поэме — «Cleopatra e i suoi amanti»?..* В «Медном всаднике» поэт показал нам величествен- ный образ преобразователя России и современный Петербург; в «Галубе» перенес нас в среду кавказских дикарей, чтоб пока- зать, что и там есть человеческое достоинство, осужденное на трагическое страдание; в «Египетских ночах» волшебным жез- лом своей поэзии он переносит нас в среду древнего римского мира, одряхлевшего, утратившего все верования, все надежды, холодного к жизни и всё еще жаждущего наслаждений, за ко- торые охотно платит жизнию, как будто жизнь дешевле денег... Во всех этих трех поэмах видим мы Пушкина, узнаём в них ему только свойственный колорит и стиль; но ни в одной из них не повторяет он себя,— напротив, в каждой являет изумлен- ному взору нашему совершенно новый мир: «Медный всадник» — весь современная Русь, «Галуб» —- весь Кавказ, «Египетские ночи» — это воскресший, подобно Помпее и Геркулануму, древ- ний мир на закате его жизни... О стихах импровизатора не го- ворим: это чудо искусства...1 Три последние означенные нами поэмы в художественном отношении неизмеримо выше всех прежних поэм Пушкина. В них виден вполне развившийся и выработавшийся художест- венный стиль, который должен быть принадлежностью всякого великого поэта. Что-то глубоко грустное, но вместе и величаво- спокойное лежит в поэтическом колорите, разлитом на этих творениях. В одном из лучших своих лирических стихотворе- ний поэт недаром сравнил печаль души своей с вином, которое тем крепче, чем старее.2 Мы прибавим от себя, что вино чем старее, тем не только крепче, но и вкуснее и ароматнее... Продолжая сравнение, начатое самим же поэтом, скажем, что последние произведения его, уаратив конфектную сладость пер- вых, приобрели вкус и благовонную букетистость дорогого старого вина... «Анджело» составляет переход от эпических поэм к дра- матическим; по крайней мере диалог играет в этой пьесе большую роль. «Анджело» был принят публикою очень сухо, и поделом. В этой поэме видно какое-то усилие на простоту, отчего простота ее ело! а вышла как-то искусственна. Можно найти в «Анджело» счастливые выражения, удачные стихи, если хотите много искусства, но искусства чисто технического, без вдохновения, без жизни. Короче: эта поэма недостойна таланта Пушкина. Больше о ней нечего сказать.3 * «Клеопатра и ее любовники» (итал.).— Ред. 653
Теперь перейдем к драматическим опытам Пушкина, кото- рые он столь блистательно начал своим «Борисом Годуновым». Драматический элемент сильно пробивался и в первых поэмах его — «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах» и «Полтаве», так что по ним уже можно было видеть, что он может приобрести такие же успехи и в драматической поэзии, какие приобрел уже в лирической и эпической. Сцена из «Бориса Годунова», напе- чатанная еще в 1828 году, оправдала это ожидание. В 1829 году во втором томе «Стихотворений Александра Пушкина» была на- печатана «Сцена из Фауста».1 Это был не перевод какого-нибудь отрывка из знаменитой драматической поэмы Гёте, но вариация, разыгранная на ее тему. Многим эта сцена так понравилась, что они, не зная Гётева «Фауста», порешили, будто она лучше его, Действительно, эта сцена написана удивительно легкими и бойкими стихами, но между ею и Гётевым «Фау- стом» нет ничего общего. Она — не что иное, как развитие и распространение мысли, выраженной Пушкиным в его малень- ком стихотворении «Демон», Этот демон был «довольно мелкий, из самых нечиновных». 2 Он соблазнял одних юношей В те дни, когда им были новы Все впечатленья бытия.3 Поэтому ему легко было подшучивать над ними, и они со страхом смотрели на него, ибо Неистощимой клеветою Он провиденье искушал; Он звал прекрасное мечтою; Он вдохновенье презирал; Не верил он любви, своооде; На жизнь насмешливо глядел — И ничего во всей природе Благословить он не хотел. «Печальны, говорит Пушкин, были мои встречи с ним!»4 Зна- комое с демоном другого поэта, наше время с улыбкою смотрит на пушкинского чертенка. И не диво: для кого существуют истина, красота и благо, те не сомневаются теперь в их существовании; для кого же они не существуют, те и не забо- тятся о них. Но для первых есть другой демон, и, если они знали его,— Их ум, бывало, возмущал Могучий образ;— меж иных видений, Как царь, немой и гордый, он сиял 554
Такой волшебно-сладкой красотою, Что было страшно...1 Это уже демон совсем другого рода: отрицать всё для одного отрицания и существующее стараться представлять несущест- вующим — для него было бы слишком пошлым занятием, ко- торое он охотно предоставляет мелким бесам дурного тона, дьявольской черни и сволочи. Сам же он отрицает для утвер- ждения, разрушает для созидания; он наводит на человека сомнение не в действительности истины, как истины, красоты, как красоты, блага, как блага, но как этой истины, этой кра- соты, этого блага. Он не говорит, что истина, красота, благо — призраки, порожденные больным воображением человека; но говорит, что иногда не всё то истина, красота и благо, что счи- тают за истину, красоту и благо. Если б он, этот демон отрица- ния, не признавал сам истины, как истины, что противопо- ставил бы он ей? во имя чего стал бы он отрицать ее существо- вание? Но*он тем и страшен, тем и могущ, что едва родит в вас сомнение в том, что доселе считали вы непреложною истиною, как уже кажет вам издалека идеал новой истины. И пока эта но- вая истина для вас только призрак, мечта, предположение, догадка, предчувствие, пока не сознали вы ее и не овладели ею, вы — добыча этого демона и должны узнать все муки неудовле- творяемого стремления, всю пытку сомнения, все страдания безотрадного существования. Но, в сущности, это преблагона- меренный демон; если он и губит иногда людей, если и делает несчастными целые эпохи, то не иначе, как желая добра челове- честву и всегда выручая его. Это демон движения, вечного об- новления, вечного возрождения... Этого демона Пушкин не знал и оттого так заботился о родословных вообще. Его Мефистофель, в «Сцене из Фауста», все тот же мелкий чертенок, которого воспел он в молодости под громким именем «Демона». Это просто-напросто остряк про- шлого столетия, которого скептицизм наводит теперь не разоча- рование, а зевоту и хороший сон. Фауст Пушкина — не измучен- ный неудовлетворенною жаждою знания человек, а какой-то пре- сытившийся гуляка, которому уже ничего в горло нейдет, un homme blase.* Несмотря на то, пьеса эта написана ловко и бой- ко и потому читается легко и с удовольствием. «Пир во время чумы», отрывок из трагедии Вильсона «The city of the plague», * Принадлежит к загадочным произведениям Пушкина. Всем известно, что «Скупой рыцарь» — его ориги- нальное произведение, а он назвал его отрывком из траги- * пресыщенный человек (франц.).— Ред ** «Чумный город» (англ.).— Ред. 555
комедии Ченстона «The caveteous Kniglh», * для того, как говорят, чтоб посмотреть, какое действие произведет на нашу публику это сочинение. Может быть, и Вильсон — родной брат Ченстону, хотя и есть слухи, что как Вильсон, так ипьеса его — факты не вымышленные. Как бы то ни было, но если пьеса Вильт сона так же хороша, как переведенный из нее Пушкиным отг рывок, то нельзя не согласиться, что этот Вильсон написал великое произведение. Может быть и то, что Пушкин только воспользовался идеею, воспроизводя ее по-своему, и у него вышла удивительная поэма, не отрывок, а целое, оконченное произведение.* Основная мысль — оргия во время чумы, оргия отчаяния, тем более ужасная, чем более веселая. Мысль поисти-т не трагическая! И как много выразил Пушкин в этой малень- кой поэме, как резко обрисованы в ней характеры, сколько драматического движения и жизни! Умилительная песня Мери, столь наивная и нежная выражением, столь страшная содерг жанием, производит на читателя невыразимое впечатление* Как много страшного смысла в просьбе председателя оргии спеть эту песню! Твой голос, милая, выводит звуки Родимых песен с диким совершенством; Спой, Мери, нам уныло и протяжно, Чтоб мы потом к веселью обратились Безумнее, как тот, кто от земли Был отлучен каким-нибудь виденьем. Но песня председателя оргии в честь чумы — яркая картина гробового сладострастия, отчаянного веселья; в ней слышится даже вдохновение несчастия и, может быть, преступления силь- ной натуры... Когда могущая зима, Как бодрый вождь, ведет сама На нас косматые дружины Своих морозов и снегов,— Навстречу ей трещат камины, И весел зимний жар пиров. Царица грозная, чума, Теперь идет на нас сама И льстится жатвою богатой, И к нам в окошко день и ночь Стучит могильною лопатой... Что делать нам? и чем помочь? * «Скупой рыцарь» (англ.).— Ред. 556 .
Как от проказницы зимы, Запремся также от чумы! Зажжем огни, нальем бокалы, , Утопим весело умы И, заварив пиры да балы, Восславим царствие чумы! Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю, И в разъяренном океане, Средь грозных волн и бурной тьмы, И в аравийском урагане, И в дуновении чумы. Всё, всё, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — Бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и видеть мог. Итак — хвала тебе, чума! Нам не страшна могилы тьма, Нас не смутит твое призванье! Бокалы пеним дружно мы, И девы-розы пьем дыханье, Быть может — полное чумы!.,1 Такие переводы, если они и близко верны подлинникам, стоят оригинальных произведений. Не потому ли на Жуковского у нас никто не смотрит, как на переводчика, хотя и все знают, что лучшие его произведения — переводы? «Моцарт и Сальери» — целая трагедия, глубокая, великая, ознаменованная печатью мощного гения, хотя и небольшая по объему. Ее идея — вопрос о сущности и взаимных отношениях талаята и гения. Есть организации несчастные, недоконченные, одаренные сильным талантом, пожираемые сильною страстью к искусству и к славе. Любя искусство для искусства, они при- носят ему в жертву всю жизнь, все радости, все надежды свои; с невероятным самоотвержением предаются его изучению, гото- вы пойти в рабство, закабалить себя на несколько лет какому- нибудь художнику, лишь бы он открыл им тайны своего искус- ства. Если такой человек положительно бездарен и огра- ничен, из него выходит самодовольный Тредьяковский, который и живет и умирает с убеждением, что он — великий гений. Но если это человек действительно с талантом, а главное — с за- 557
мечательным умом, с способностлю глубоко чувствовать, пони- мать и ценить искусство,— из него выходит Сальери. Для выражения своей идеи Пушкин удачно выбрал эти два типа. Из Сальери, как мало известного лица, он мог сделать что ему угодно; но в лице Моцарта он исторически удачно выбрал бес- печного художника, «гуляку праздного». У Сальери своя логика; на его стороне своего рода справедливость, парадоксальная в от- ношении к истине, но для него самого оправдываемая жгучими страданиями его страсти к искусству, не вознагражденной сла- вою. Из всех болезненных стремлений, страстей, странностей — самые ужасные те, с которыми родится человек, которые, как проклятие, получил он при рождении вместе с своею кровью, своими нервами, своим мозгом. Такой человек — всегда лицо трагическое; он может быть отвратителен, ужасен, но не сме- шон. Его страсть — род помешательства при здравом состоянии рассудка. Сальери так умен, так любит музыку и так понимает ее, что сейчас понял, что Моцарт — гений и что он, Сальери, ничто перед ним. Сальери был горд, благороден и никому не завидовал. Приобретенная им слава была счастием его жизни; он ничего больше не требовал у судьбы,— и вдруг видит он «безум- ца, гуляку праздного», на челе которого горит помазание свыше.. О, небо! Где ж правота, когда священный дар, Когда бессмертный гений — не в награду Любви горящей, самоотверженья, Трудов, усердия, молений послан — А озаряет голову безумца, Гуляки праздного?.. О, Моцарт, Моцарт! Моцарт является со всею простотою, веселостью, шутли- востью, с возможным отсутствием всех претензий, как гений, по своему простодушию не подозревающий собственного вели- чия или не видящий в нем ничего особенного. Он приводит с собой к Сальери слепого скрипача-нищего и велит ему сыграть что-нибудь из Моцарта. Сальери в бешенстве на эту профана- цию высокого искусства, Моцарт хохочет, как шаловливый ре- бенок, потом играет для Сальери фантазию, набросанную им на бумагу в бессонную ночь,— и Сальери восклицает в ревни- вом восторге: Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь; Я знаю, я!.. Моцарт отвечает ему наивно: Ба! право? может быть... Но божество мое проголодалось. 558
Заметьте: Моцарт не только не отвергает подносимого ему другими титла гения, но и сам называет себя гением, вместе с тем называя гением и Сальери. В этом видны ^удивительное добродушие и беспечность: для Моцарта слово «гений» нипо- чем; скажите ему, что он гений, он преважно согласится с этим; начинайте доказывать ему, что он вовсе не гений, он согласится и с этим, и в обоих случаях равно искренно. В лице Моцарта Пушкин представил тип непосредственной гениальности, которая проявляет себя без усилия, без расчета на успех, нисколько не подозревая своего величия. Нельзя сказать, чтоб все гении были таковы; но такие особенно невыносимы для талантов вроде Сальери. Как ум, как сознание, Сальери гораздо выше Моцарта, но как сила, как непосредственная творческая сила, он ничто перед ним... И потому самая простота Моцарта, его неспособ- ность ценить самого себя еще больше раздражают Сальери. Он не тому завидует, что Моцарт выше его,— превосходство он мог бы вынести благородно, но тому, что он ничто перед Моцартом, потому что Моцарт гений, а талант перед гением — ничто... И вот он твердо решается отравить его. «Иначе,— говорит он,— мы все погибли, мы все — жрецы и служители музыки. И что пользы, если он останется еще жить? Ведь он не подымет ис- кусства еще выше? Ведь оно опять падет после его смерти?» Вот она, логика страстей!.. За обедом в трактире Моцарт случайно спросил Сальери, правда ли, что Бомарше кого-то стравил. Как истинный итальянец, Сальери отвечает, что едва ли, потому что Бомарше был слишком смешон для такого ремесла. Моцарт делает при этом наивное замечание: Он же гений, Как ты да я. А гений и злодейство Две вещи несовместные. Не правда ль? Эта выходка ускорила решимость Сальери. Здесь Пушкин поражает вас шекспировским знанием человеческого сердца. В простодушных словах Моцарта было соединено всё жгучее и терзающее для раны, которою страдал Сальери. Он знал себя, как человека, способного на злодейство, а между тем сам гений говорит, что гений и злодейство несовместны и что, следова- тельно, он, Сальери, не гений. А! так я не гений? Вот же тебе,— и яд брошен в стакан гения... Но когда Моцарт выпил, Сальери как бы с смущением и ужасом восклицает: Постой, Постой, постой!., ты выпил!., без меня? Это опять истинно драматическ; я черта! Но вот одна из тех смелых, обнаруживающих глубочайшее знание человеческого 559
сердца черт, которые никогда це могут прийти в голову таланту, всегда живущему «пленной мысли раздраженьем»,1 и на кото- рые он никогда не решится, если б они и могли прийти к нему: это Сальери, с умилением слушающий Requiem Моцарта и говорящий ему: Эти слезы Впервые лью: и больно и приятно, Как будто тяжкий совершил я долг, Как будто нож целебный мне отсек Страдавший член! Друг Моцарт, эти слезы... Не замечай их. Продолжай, спеши Еще наполнить звуками мне душу... Как поразительны эти слова своим характером умиления, какою-то даже нежностию к Моцарту! Друг Моцарт: видите ли, убийца Моцарта любит свою жертву, любит ее художест- венною половиною души своей, любит ее за то же самое, за что и ненавидит... Только великие, гениальные поэты умеют находить в тайниках человеческой натуры такие странные, повидимому, цротиворечия и изображать их так, что они становятся нам понятными без объяснений... Последние слова Сальери, когда, по уходе Моцарта, остался он один, художественно округляют и замыкают в самой себе сцену: Ты заснешь Надолго, Моцарт!, но ужель он прав, И я не гений? Гений и злодейство Две вещи несовместные. Неправда: А Бонаротти? или это сказка Тупой, бессмысленной толпы — и не был Убийцею создатель Ватикана? Какая глубокая и поучительная трагедия! Какое огромное содержание и в какой бесконечно художественной форме! Но нам предстоит переходить от одного чуда искусства к дру- гому, и тяжесть взятой нами на себя обязанности смущает нас своею несоразмерностью с нашими силами. Ничего нет легче, как говорить о слабом произведении или открывать сла- бые стороны хорошего; ничего нет труднее, как говорить о произведении, которое велико и в целом и в частях! К таким принадлежат: «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Камен- ный гость» и «Русалка», о которых, за исключением первого, еще никем из наших журналистов и критиков не было доселе сказано ни одного слова...2 Нечего говорить об идее поэмы «Скупой рыцарь»: она слиш- ком ясна и сама по себе и по названию поэмы. Страсть ску- 560
и ости — идея не новая, но гений умеет и старое сделать новым. Идеал скупца один, но типы его бесконечно различны. Плюш- кин Гоголя гадок, отвратителен — это лицо комическое, барон Пушкина ужасен — это лицо трагическое. Оба они страшно истинны. Это не то, что скупой Мольера — реторическое олицетворение скупости, карикатура, памфлет. Нет, это ли- ца I. страшно истинные, заставляющие содрогаться за челове- ческую природу. Оба они пожираемы одною гнусною страстью, и всё-таки нисколько один на другого не похожи, потому что и тот и другой — не аллегорическое олицетворение выражаемой ими идеи, но живые лица, в которых общий порок выразился индивидуально, лично. Мы сказали, что скупой Пушкина — лицо трагическое. Альбер говорит жиду: когда мне будет пять- десят лет, на что мне тогда и деньги? Жид Деньги? — деньги Всегда, во всякий возраст нам пригодны; Но юноша в них ищет слуг проворных, И не жалея шлет туда, сюда, Старик же видит в них друзей надежных И бережет их, как зеницу ока. Альбер О! мой отец не слуг и не друзей В них видит, а господ; и сам им служит, И как же служит? как алжирский раб, Как пес цепной. В нетопленной конуре Живет, пьет воду, ест сухие корки, Всю ночь не спит, всё бегает да лает.1 В этом портрете мы видим лицо чисто комическое; но сойдем к подвал, где этот скряга любуется своим золотом, и пусть поэт багровым заревом своего поэтического факела осветит нам мрач- ные бездны сердца своего героя: мы содрогнемся от трагического величия гнусной страсти скупости; мы увидим, что она естест- венна, что у ней есть своя логика... Любуясь своим золотом, старый барон восклицает: Что по подвластно мне? как некий демон Отселе править миром я могу; Лишь захочу — воздвигнутся чертоги; В великолепные сады мои Сбегутся нимфы резвою толпою; 36 Белинский, т. VII fiQ2
И музы дань свою мне принесут, И вольный гений мне поработится, И добродетель и бессонный труд Смиренно будут ждать моей награды; Я свистну — и ко мне послушно, робко Вползет окровавленное злодейство, И руку будет мне лизать, и в очи Смотреть, в них знак моей читая воли. Мне всё послушно, я же — ничему; Я выше всех желаний; я спокоен; Я знаю мощь мою: с меня довольно Сего сознанья...1 Ужасно, потому что истинно! Да, в словах этого отверженца человечества, к несчастию, всё истинно, кроме того, что не в его воле пожелать многое из того, что мог бы он выполнить. В этом и заключается наказание за порок скупости. Скупец раскрывает все свои сундуки и зажигает (ужаснее мотовство!) по свече перед каждым из них. Это его сладострастие, его оргия! При виде освещенных груд золота он приходит в са- танинский восторг и в патетической речи обнажает перед нами страшные тайны страшнейшей из человеческих страстей. Я царствую!.. Какой волшебный блеск! Послушна мне, сильна моя держава; В ней счастие, в ней честь моя и слава! Я царствую!.. Но кто вослед за мной Приимет власть над нею? Мой наследник! Безумец, расточитель молодой! Развратников разгульных собеседник! Едва умру,— он, он! сойдет сюда Под эти мирные, немые своды С толпой ласкателей придворных, жадных. Украв ключи у трупа моего, Он сундуки со смехом отопрет — И потекут сокровища мои В атласные, дырявые карманы. Он разобьет священные сосуды, Он грязь елеем царским напоит — Он расточит... А по какому праву? Мне разве даром это всё досталось, Или шутя, как игроку, который Гремит костьми да груды загребает? Кто знает, сколько горьких воздержаний, Обузданных страстей, тяжелых дум, Дневных забот, ночей бессонных, мне 562
Всё это стоило? Иль скажет сын, Что сердце у меня обросло мохом, Что я по знал желаний, что меня , И совесть никогда не грызла, совесть, Когтистый зверь, скребящий сердце, совесть, Незваный гость, докучный собеседник, Заимодавец грубый, эта ведьма, От коей меркнет месяц и могилы Смущаются и мертвых, высылают... Нет, выстрадай сперва себе богатство, Л там посмотрим, станет ли несчастный То расточать, что кровью приобрел! О, если б мог от взоров недостойных Я скрыть подвал! О, если б из могилы Прийти я мог, сторожевою тспыо Сидеть на сундуке и от живых Сокровища мои хранить, как ныне!.. Видите ли: золото — кумир этого человека, он исполнен к нему пиэтического чувства, говорит о нем языком благо- говения, служит ему, как преданный, усердный жрец! Расточить его наследство, по его мнению, значит: разбить священные сосу- ды, напоить грязь царским елеем... Он смотрит еще на золото, как молодой, пылкий человек на женщину, которую он страстно любит, обладание которою он купил ценою страшного престу- пления и которая тем дороже ему. Он хотел бы спрятать ее от недостойных взоров; его ужасает мысль, чтобы она не принадле- жала кому-нибудь после его смерти... По выдержанности характеров (скряги, его сына, герцога, жида), по мастерскому расположению, по страшной силе па- фоса, по удивительным стихам, по полноте и оконченности,— словом, по всему эта драма — огромное, великое произведение, вполне достойное гения самого Шекспира. Из мира средних веков Западной Европы, из мира рыцарей и феодальных рабов перейдем в мир древней Руси, мир полу- исторический, мир полу сказочный. Говорят, будто «Русалка» была писана Пушкиным, как либретто для оперы. Если бы это была и правда, то, хотя сам Моцарт написал бы музыку на эти слова, опера не была бы выше своего либретто,— тогда как до сих пор лучшие оперы писаны на глупейшие и пошлей- шие слова... Но это предположение едва ли основательно. За исключением двух хоров русалок и одной свадебной песни да голоса невидимой русалки на свадебном пиру, вся пьеса писана пятистопным ямбом, слишком длинным и однообраз- ным для пения.1 № 36*
В фантастической форме этой поэмы скрыта самая простая мысль, рассказана самая обыкновенная, но тем более ужасная история. Мельник, человек не злой, не развратный, но слабый, сколько по любви к дочери, столько, может быть, и по страху к княжескому могуществу, сквозь пальцы смотрел на связь своей дочери с князем. Как человек хладнокровный, как мужчина, он тотчас же понял, почему посещения князя на его мельницу сделались реже, и, видя, что старого уж не воротить, сове- тует дочери воспользоваться хоть материальными выгодами этой связи. Но дочь — существо любящее и страстное, привяз- чивое, следовательно, обреченное на несчастие и гибель — и верить не хочет, чтоб ее любезный охладел к ней. Она говорит: Он занят; мало ль у него заботы? Ведь он не мельник; за него не станет Вода работать. Часто он твердит, Что всех трудов его труды тяжеле. Мельник Да, верь ему. Когда князья трудятся? И что их труд? травить лисиц и зайцев, Да пировать, да собирать соседей, Да подговаривать вас, бедных дур. Он сам работает — куда как жалко!* Но слышится топот коня — и бедная женщина всё забыла. Она видит, что князь печален, но не умеет, не может понять сразу, отчего так тревожит ее эта печаль. Он объясняется с нею довольно осторожно, но тем не менее ясно: он женится на дру- гой; он князь,— он не волен в выборе невесты... Она оцепенела, а он, близорукий мужчина, радёхонек, что дело обошлось без бури, не понимая, что эта тишина страшнее всякой бури,— и на полумертвую надевает он повязку и ожерелье, дает ей для отца мешок денег и хочет уйти... Она Постой, тебе сказать должна я — Не помню что. Князь Припомни. 564
О л а Для тебя И всё готова... нот, не то... Постой... Нельзя, чтобы навеки, в самом деле, Меня ты мог покинуть... Всё не то... Да, вспомнила: сегодня у меня Ребенок твой под сердцем шевельнулся... За этою страшною, трагическою сценою следует другая, не менее ужасная. Подарки князя глубоко оскорбили несчаст- ную. Она отдает отцу его мешок с деньгами. Да, бишь, забыла я; тебе отдать Велел он это серебро за то, Что был хорош ты до него, что дочку За ним пускал таскаться, что ее Держал не строго... Впрок тебе пойдет Моя погибель!.. Мельник (в слезах) До чего я дожил! Что бог привел услышать! Бедняк в нем замер, проснулся отец... несчастная бросилась в Днепр... Мы на свадьбе, картина которой с удивительною верностью передана поэтом во всем ее простодушии старинных русских нравов. Хор девушек — прелесть... Сватушка, сватушка, Бестолковый сватушка! По невесту ехали — В огород заехали, Пива бочку пролили, Всю капусту полили, Тыну поклонилися, Верее молилися: Верея ль вереюшка, Укажи дороженьку По невесту ехати. Сватушка, догадайся, За мошоночку принимайся, В мошонке денежка шевелится, Красным девушкам норовится. 565
Вдруг, среди этого наивного веселья, раздается фантасти- ческий голос... Но камушкам, по желтому носочку Пробегала быстрая речка; В быстрой речке гуляют две рыбки, Две рыбки, две малые плотицы. А слыхала ль ты, рыбка-сестрица, Про вести-то наши, про речные? Как вечор у нас красная девица утопилась, Утопая, милого друга проклинала? Общее смятение. Князь велит конюшему отыскать мельни- чиху; ее, разумеется, не находят... Прошло двенадцать лет. Княгиня жалуется на охлаждение к ней мужа; няня утешает ее, не подозревая, что в грубой и не- вежественной простоте ее добродушных слов скрывается ужас- ная, роковая истина: Княгинюшка, мужчина, что петух: Кури-куку! мах, мах крылом — и прочь, А женщина — что бедная наседка: Сиди себе да выводи цыплят. Пока жених — уж он не насидится, Ни пьет, ни ест, глядит — не наглядится. Женился — и заботы настают: То надобно соседей навестить, То на охоту ехать с соколами, То на войну нелегкая несет, Туда, сюда — а дома не сидится. Не есть ли это законная кара сильному полу за беззаконное рабство, в котором он держит слабый пол?.. Так, по крайней мере, можно думать по окончанию любовных похождений героя поэмы, этого русского Дон Хуана... Наскучив женою, он вспомнил о прежней любви, раскаялся, как в глупости, что бро- сил дочь мельника, не понимая, что она потому только стала ему мила, что ее нет с ним, что его жена уже не мила ему... Сцена на берегу Днепра. Ночь. Раздается хор русалок, напоминающий своим фантастически-диким пафосом оргии valse infernal* из «Роберта Дьявола»:х Веселой толпою С глубокого дна адского вальса (франц.).— Ред. 566
Мы ночью всплываем; Нас греет луна. Любо нам ночной порою Дно речное покидать, Любо вольной головою Высь речную разрезать, Подавать друг дружке голос, Воздух звонкий раздражать, И зеленый, влажный волос В нем сушить и отряхать. Одна Тише! Птичка под Кустами Встрепенулася во мгле. Другая Между месяцем и нами Кто-то ходит по земле. Этот «кто-то» — князь, которого влекут к этим местам воспо- минания прежней счастливой любви. Вдруг он встречается с от- цом погубленной им девушки. Старик Здорово, Здорово, зять! Князь Кто ты? Стар и*к Я здешний ворон!.. Князь Возможно ль? это мельник... Старик Какой я мельник! говорят тебе, Я ворон, а не мельник. Чудный случай: Когда (ты помнишь?) бросилась она В реку, я побежал за нею следом 567
И с той скалы спрыгнуть хотел, да вдруг Почувствовал, два сильные крыла Мне выросли внезапно из-под мышек И в воздухе сдержали. С той поры То здесь, то там летаю, то клюю Корову мертвую, то на могиле Сижу да каркаю. Отосланная князем свита является опять к нему, по прика- занию обеспокоенной княгини. Это внимание со стороны уже нелюбимой им жены раздражает его, и досада его изливается обыкновенным в таких случаях восклицанием, одним и тем же с тех пор, как стоит мир, как существуют в нем охладелые лю- бовники и постоянные любовницы, и наоборот: Несносна Ее заботливость! Иль я ребенок, Что шагу мне нельзя ступить без няньки? Опять раздается фантастически-вакханальный хор русалок: Что, сестрицы: в поле чистом Не догнать ли их скорей? Писком, хохотом и свистом Не пугнуть ли их коней? Поздно. Волны охладели, Петухи вдали пропели, Высь небесная темна, Закатилася луна. Одна Подождем еще, сестрица. Другая Нет, пора, пора, пора! Ожидает нас царица, Наша строгая сестра... В последней сцене князь встречается с своею дочерью-ру- салкою, которая послана матерью уловить его... Как жаль, что эта пьеса не кончена! Хотя ее конец и понятен: князь должен погибнуть, увлеченный русалками на дно Днепра. Но какими бы фантастическими красками, какими бы дивными образами всё это было сказано у Пушкина — и всё это погибло для нас!.. 568
«Русалка» в особенности обнаруживает необыкновенную зрелость таланта Пушкина: великий талант только в эпоху полного своего развития может в фантастической сказке выска- зать столько общечеловеческого, действительного, реального, что, читая ее, думаешь читать совсем не сказку, а высокую трагедию... Теперь мы приблизились к перлу созданий Пушкина, к бо- гатейшему, роскошнейшему алмазу в его поэтическом венке... Для кого существует искусство как искусство, в его идеале, в его отвлеченной сущности, для того «Каменный гость» не мо- жет не казаться, без всякого сравнения, лучшим и высшим в художественном отношении созданием Пушкина... Какая дивная гармония между идеею и формою, какой стих, прозрачный, мяг- кий и упругий, как волна, благозвучный, как музыка! какая кисть, широкая, смелая, как будто небрежная! какая антично- благородная простота стиля! какие роскошные картины вол- шебной страны, где ночь лимоном и лавром пахнет!.. Прини- маясь перечитывать это чудное создание искусства, восклицаешь мысленно к поэту: Благословенный край, пленительный предел! Там лавры зыблются, там апельсины зреют... О, расскажи ж ты нам, как жены там умеют С любовью набожность умильно сочетать, Из-под мантильи знак условный подавать; Скажи, как падает письмо из-за решетки, Как златом усыплен надзор ревнивой тетки; Скажи, как в двадцать лет любовник, под окном. Трепещет и кипит, окутанный плащом... Такая тема не может пользоваться популярностью. Ее мож- но или понять глубоко, или вовсе не понять. Для непонимаю- щих она не имеет ровно никакой цены; для понимающих невоз- можно любить ее без страсти, без энтузиазма. Но первых много, последних мало, и потому она существует для немногих... Герой ее — лицо мифическое, испанский Фауст. Идея Дона Хуана могла родиться только в стране, где жить — значит лю- бить и драться, а быть счастливым и великим — значит быть любимым и храбрым,— в стране, где религиозность доходит до фанатизма, храбрость до жестокости, любовь до ис- ступления, где романическая настроенность делает героем к кавалера и разбойника. Но Дон Хуан, такой, каким является он у Пушкина, не исступленный любовник, немрачный дуэлист: он одарен всем, чтоб сводить с ума женщин и не знать никаких препятствий удовлетворению своих желаний. Красавец собою, стройный, ловкий, он весел и остер, искренен и лжив, страстен и 569
холоден, умей и повеса, красноречив и дерзок, храбр, смел, отважен. Как во всякой высшей натуре, в нем есть что-то импо- нирующее. Может быть, это сила его воли, широкость и глу- бина его души. Для него жить значит наслаждаться; но среди своих побед он сейчас готов умереть; умертвить же соперника в честном бою и насладиться любовью в присутствии трупа — ему ровно ничего не значит. Он верит в свою звезду и потому на вся- кого, кто вызовет его, смотрит заранее, как на убитого. Такие люди опасны для женщин и не знают, что такое неуспех в любви или волокитстве. Женщина больше всего обожает в мужчине силу, мужественность, могущество. Она любит, чтоб он был с нею не только нежен, но и дерзок. Дон Хуан имеет в себе все это. В глазах женщины он лев между мужчинами, не в новейшем, пошлом значении этого слова, означающего франта и модника, а в смысле превосходства храбрости и мужества. Дон Хуан является ночью в Мадрите. Из его разговора с слугою мы узнаём, что он был в ссылке за дуэль и воротился тайком. Он спрашивает у Лепорелло, могут ли узнать его? Да, Дон Хуана мудрено признать! Таких, как он, такая бездна! Из этой грубой похвалы слуги видно ясно, что такое Дон Хуан для всего Мадрита. Место, в котором они находились в то время, напоминает Дон Хуану женщину, которую он, кажется, любил больше других,— и он говорит задумчиво: Бедная Инеза! Ее уж нет! Как я любил ее! Чудную приятность Я находил в ее печальном взоре И помертвелых губках. Это странно. Ты, кажется, ее не находил Красавицей. И точно, мало было В ней истинно прекрасного. Глаза, Одни глаза да взгляд... такого взгляда Уж никогда я не встречал. А голос У ней был тих и слаб, как у больной; А муж ее был негодяй суровый — Узнал я поздно... Бедная Инеза!1 В этих немногих стихах целый портрет женщины, вся исто- рия ее жизни... Самое воспоминание о ней, столь полное любви и грусти, уже говорит, какова должна была быть эта женщина, которая, не будучи красавицей, умела привязать к себе такого 570
человека. Но грусть воспоминания не долго занимает Дона Хуана. Л е п о р е л л о Что ж? вслед за ной другие были. Дон X у а и Правда. Л v п о р е л л о А живы будем, будут и другие. Дон Хуан И то. На этот раз он хочет идти к Лауре. Но является монах, и от него наши авантюристы узнают, что на монастырское кладбище сейчас должна прийти донья Анна, чтоб плакать на могиле своего мужа, убитого нашим героем. Дон Хуан успел заметить только ее узенькую ножку; но этого довольно для него, чтоб решиться узнать ее покороче; а пока он спешит к Лауре. Лаура — актриса, жрица искусства и наслаждения. В ней нет притворства и лицемерия; она вся наруже. Молодая и пре- красная, она не думает о будущем и живет для настоящей минуты. Она вечно окружена мужчинами и обходится с ними без цере- моний, иногда даже с каким-то грациозным цинизмом. У ней гости; они в восторге от ее игры в этот вечер; только один между ними мрачен. Это Дон Карлос, у которого Дон Хуан убил брата. Она спела песню («Я здесь, Инезилья») и сказала, что эту песню сочинил «ее верный друг, ее ветреный любовник» Дон Хуан! Это имя приводит Дона Карлоса в бешенство, и он ругает его безбожником и мерзавцем, а ее — дурою. Она грозит ве- леть слугам своим зарезать его; но он успокоивается, и они мирятся. Гости уходят, и она говорит Карлосу: Ты, бешеный, останься у меня. Ты мне понравился; ты Дои Хуана Напомнил мне, как выбранил меня И стиснул зубы с скрежетом. Оставшись с нею, Карлос, вместо лести и любезности, заво- дит мрачные разговоры; теперь ты молода, говорит он ей: окру- жена поклонниками, а лет через шесть, когда глаза твои впа- дут и седина блеснет в косе, что тогда с тобою будет?— Этот 571
человек тоже истый испанец, как и Дон Хуан, только другим образом. Он мрачен и в молодости, мрачен наедине с прекрас- ною женщиной, которая сказала ему, что она его любит; к ста- рости же из него был бы готов отличный инквизитор, который с полным убеждением и спокойною совестью жег бы еретиков и с особенным наслаждением бичевал бы самого себя... Лаура в старости сделалась бы дуэньею и мастерски помогала бы вве- ренной ее бдительности жене проводить за нос мужа, а может быть, пошла бы и в монастырь; но пока она не хочет слышать о вздоре—о будущем... Тигда... Начем Об этом думать? Что за разговор? Иль у тебя всегда такие мысли? Приди — открой балкон. Как небо тихо; Недвижим теплый воздух, ночь лимоном И лавром пахнет, яркая луна Блестит на синеве густой и темной, И сторожа кричат протяжно: ясно!.. А далеко, на севере — в Париже — Быть может, небо тучами покрыто, Холодный дождь идет, и ветер дует... Является Дон Хуан; Лаура в радости бросается ему на шею; Карлос вызывает его — и падает мертвый. Дон Хуан Вставай, Лаура, кончено. Лаура Что там? Убит? Прекрасно! в комнате моей! Что делать мне теперь, повеса, дьявол? Куда я выброшу его? Дон Хуан Быть может Он жив еще. Лаура Да! жив! гляди, проклятый, Ты прямо в сердце ткнул — небось, не мимо. И кровь нейдет из треугольной ранки, А уж не дыптит — каково? 572
В следующей сцене Дон Хуан в монашеской рясе уже раз- говаривает с доньей Анною. Она просит его соединить молитвы с ее молитвами. Мне, мне молиться с вами, донна Анна! Я не достоин участи такой, Я не дерзну порочными устами Мольбу святую вашу повторять — Я только издали с благоговеньем Смотрю на вас, когда, склонившись тихо, Вы кудри черные на мрамор бледный Рассыплете — и мнится мне, что тайно1 Гробницу эту ангел посетил, В смущенном сердце я не обретаю Тогда молений. Я дивлюсь безмолвно И думаю: счастлив, чей хладный мрамор Согрет ее дыханием небесным И окроплен любви ее слезами. Что это — язык коварной лести или голос сердца? Мы ду маем, и то и другое вместе. Отличие людей такого рода, как Дон Хуан, в том и состоит, что они умеют быть искренно страст- ными в самой лжи и непритворно холодными в самой страсти, когда это нужно. Дон Хуан распоряжается своими чувствами, как полководец солдатами: не он у них, а они у него во власти и служат ему к достижению цели. Донья Анна изумлена странностию таких речей в устах монаха; но Дон Хуан идет далее и с изумительною дерзостью признается ей, что он не монах, но пока прикрывается вымышлен- ным именем. Сцена эта ведена с непостижимым искусством. Донья Анна гонит его прочь, а между тем хочет знать, кто же он и чего он требует... Смерти! О, пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят, Не подле праха милого для вас, Не тут — не близко — дале где-нибудь, Там — у дверей — у самого порога, Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб, Придете кудри наклонять и плакать../1 Донья Анна защищается всё слабее и слабее; у ней выры- вается кокетливый вопрос: «И любите давно уж вы меня?» ■573
Самолюбие ее затронуто — до сердца недалеко... Она назначила ему свидание у себя дома, завтра вечером... Донья Анна — так же истая испанка, как и Лаура, только в другом роде. Та — баядера европейских обществ, а эта — их матрона, обязанная обществом быть лицемерною и приучен- ная к лицемерству. Она—девотка; * посещение монастырей,, набожные занятия и слезы над гробом мужа (сурового старика, за которого вышла насильно и которого никогда не любила) — суть единственная отрада, единственное утешение ее, бедной, безутешной вдовы... Но она женщина, и притом южная; страсть у нее — дело минуты, и ни позор общественного мнения, ни лютая казнь не помешают ей отдаться вполне тому, кто умел заставить ее полюбить... Дон Хуан в восторге от своего успеха. Хоть он и привык к победам, но эту он считал труднее, чем оказалось, потому что донья Анна возбудила в нем сильную страсть. Повеса, в радости своей, велит Лепорелло звать статую командора к донье Анне на завтрашний вечер. Статуя кивает головою в знак согласия; Лепорелло в ужасе. Дон Хуан сам зовет ее и с ужасом видит, что она кивнула и ему... Но Дон Хуан не такой человек, чтоб что-нибудь могло оста- новить его. Он у вдовы. Речи его страстны, нежны, льстивы, вкрадчивы; искусно сумел он, возбудив ее женское любопытство, объявить донье Анне свое собственное имя... Он хочет, чтоб его любили для него самого, чтоб его обнимала жена убитого им мужа. Но она уже любит его, и его дерзость еще больше увле- кает ее. Не торопясь глупо, он просит на расставанье только одного холодного и мирного поцелуя — и получает поцелуй... Но вот входит статуя, с словами: «Я на зов явился». До и Хуан О, боже! донна Анна! С т а т у я Брось ее, Всё кончено. Дрожишь ты, Дон Хуан? Дон Хуан Я? нет! я звал тебя, и рад, что вижу. Статуя Дай руку. * богомолка, от devote (франц.).—Ред. 574
Дон Хуан Вот она... о, тяжело Пожатье каменной его десницы! Оставь меня, пусти, пусти мне руку — Я гибну — кончено — о, донна Анна!.. Он проваливается. Это фантастическое основание поэмы на вмешательстве статуи производит неприятный эффект, по- тому что не возбуждает того ужаса, который обязано бы возбуждать. В наше время статуй не боятся, и внешних развя- зок, deus ex machina* не любят; но Пушкин был связан преда- нием и оперою Моцарта, неразрывною с образом Дона Хуана. Делать было нечего. А драма непременно должна была разре- шиться трагически — гибелью Дона Хуана; иначе она была бы ве- селою повестью — не больше, и была бы лишена идеи, лежа- щей в ее основании. Что такое Дон Хуан? — Каждый человек, чтоб жить не одною физическою жизнию, но и нравственною вместе, должен иметь в жизни какой-нибудь интерес, что-нибудь вроде постоянной склонности, влечения к чему-нибудь. Иначе жизнь его будет или неполна, или пуста. В людях высшей при- роды этот интерес, эта склонность, это влечение проявляются как могущественная страсть, составляющая их силу. Один находит свою страсть, пафос своей жизни в науке, другой в ис- кусстве, третий в гражданской деятельности и т. д. Дон Хуан посвятил свою жизнь наслаждению любовью, не отдаваясь, однако ж, ни одной женщине исключительно. Это путь ложный. Не говоря уже о том, что мужчине невозможно наполнить всю жизнь свою одною любовью,— его одностороннее стремление не могло не обратиться в безнравственную крайность, потому что, для удовлетворения ее, он должен был губить женщин, но их положению в обществе,— и он сделал себе из этого ремесло. Оскорбление не условной, но истинно нравственной идеи всегда влечет за собою наказание, разумеется, нравственное же. Са- мым естественным наказанием Дону Хуану могла бы быть истин- ная страсть к женщине, которая или не разделяла бы этой стра- сти, или сделалась бы ее жертвою. Кажется, Пушкин это и ду- мал сделать: по крайней мере, так заставляет думать послед- нее, из глубины души вырвавшееся у Дона Хуана восклицание: «О, донна Анна!», когда его увлекает статуя; но эта статуя пор- тит всё дело, в чем, как мы заметили выше, наш поэт не вино ват нисколько. Итак, несмотря на это, «Каменный гость» в художественном отношении есть лучшее создание Пушкина,— а это много, очень много! * искусственного разрешения (латин.).— Ред. 575
«Сцены из рыцарских времен» представляют мещанина, возгнушавшегося своим состоянием и желавшего попасть в бла- городные, а между тем чуть не попавшегося на виселицу. Такие истории случались в средние века, и Пушкин мастерски изло- жил одну из них в форме сцен, писанных прозою. Однако ж эти сцены не имеют достоинства глубокой идеи, которую поэт скорее бы мог найти в борьбе общин против феодалов... Впрочем, в этих сценах есть превосходная песня («Жил на свете рыцарь бедный»), в которой сказано больше, нежели во всей целости этих сцен. Сказки Пушкина: «О царе Салтане», «О мертвой царевне и о семи богатырях», «О золотом петушке», «О купце Кузьме Осто- лопе и о работнике его Балде», * были плодом довольно ложного стремления к народности. Народные сказки хороши и интерес- ны так, как создала их фантазия народа, без перемен, украше- ний и переделок. Но «Сказка о рыбаке и рыбке», о которой мы не упомянули в числе прочих сказок, заслуживает исключение, потому что в ней есть положительные достоинства. Это не народ- ная сказка: народу принадлежит только ее мысль, но выраже- ние, рассказ, стих, самый колорит,— всё принадлежит поэту. Повести в прозе Пушкина, хотя и далеко не могут равняться в достоинстве с лучшими стихотворными его произведениями да- же первого периода его деятельности, однако, тем не менее, при- надлежат к замечательным произведениям русской литературы. Первый его опыт в этом роде напечатан был в «Северных цветах» на 1829 год, под названием: «IV глава из исторического романа». В X томе полного собрания его сочинений напечатано шесть глав и начало седьмой этого романа, под названием: «Арап Петра Великого». В «Северных же цветах» IV-я глава напе- чатана не вполне, но это едва ли не интереснейший отрывок из всех семи глав. Будь этот роман кончен так же хорошо, как начат, мы имели бы превосходный исторический русский роман, изображающий нравы величайшей эпохи русской истории. Поэт в числе действующих лиц своего романа выводит в нем на сцену и великого преобразователя России, во всей народной простоте его приемов и обычаев. Не понимаем, почему Пушкин не про- должал этого романа. Он имел время кончить его, потому что IV-я глава написана им была еще прежде 1829 года. Эти семь глав неконченного романа, из которых одна упредила все исто- рические романы гг. Загоскина и Лажечникова, неизмеримо выше и лучше всякого исторического русского романа, порознь взятого, и всех их, вместе взятых. Перед ними, перед этими семью главами неконченного «Арапа Петра Великого», бедны и жалки повести г. Кукольника, содержание которых взято из эпохи Петра Великого и которые всё-таки не лишены достоин- ства... Но это вовсе не похвала «Арапу Петра Великого»: 576
великому небольшая честь быть выше пигмеев,— а больше его у нас ые с кем сравнивать. В 1831-м году вышли «Повести Белкина», холодно принятые публикою и еще холоднее журналами. Действительно, хотя и нельзя сказать, чтоб в них уже вовсе не было ничего хорошего, всё-таки эти повести были недостойны ни таланта, ни имени Пушкина. Это что-то вроде повестей Карамзина, с тою только разницею, что повести Карамзина имели для своего времени великое значение, а повести Белкина были ниже своего времени. Особенно жалка из них одна — «Барышня-крестьянка», не- правдоподобная, водевильная, представляющая помещичью жизнь с идиллической точки зрения... «Пиковая дама» — собственно не повесть, а мастерской рассказ. В ней удивительно верно очерчена старая графиня, ее воспитанница, их отношения и сильный, но демонически-эго- истический характер Германа. Собственно, это не повесть, а анекдот: для повести содержание «Пиковой дамы» слишком исключительно и случайно. Но рассказ — повторяем — верх мастерства. «Капитанская дочка» — нечто вроде «Онегина» в прозе. Поэт изображает в ней нравы русского общества в царствование Екатерины. Многие картины, по верности, истине содержания и мастерству изложения — чудо совершенства. Таковы портре- ты отца и матери героя, его гувернера-француза и в особен- ности его дядьки из псарей, Савельича, этого русского Калеба,1— Зурина, Миронова и его жены, их кума Ивана Игнатьевича, на- конец, самого Пугачева, с его «господами енаралами»; таковы многие сцены, которых, за их множеством, не находим нужным пересчитывать. Ничтожный, бесцветный характер героя повести и его возлюбленной Марьи Ивановны и мелодраматический характер Швабрина хотя принадлежат к резким недостаткам повести, однако ж не мешают ей быть одним из замечательных произведений русской литературы. «Дубровский» — pendant* к «Капитанской дочке». В обеих преобладает пафос помещичьего принципа, и молодой Дубров- ский представлен Ахиллом между людьми этого рода,— роль, которая решительно не удалась Гриневу, герою «Капитанской дочки». Но Дубровский, несмотря на всё мастерство, которое обнаружил автор в его изображении, всё-таки остался лицом мелодраматическим и не возбуждающим к себе участия. Вообще вся эта повесть сильно отзывается мелодрамою. Но в ней есть дивные вещи. Старинный быт русского дворянства, в лице Троекурова, изображен с ужасающею верностью. Подья- чие и судопроизводство того времени тоже принадлежат к бле- * дополнение {франц.).— Ред. 37 Белинский, т. VII ,
стящим сторонам повести. Превосходно очерчены также и холо- пы. Но всего лучше,— характер героини, по преимуществу рус- ской женщины. Уединенная жизнь и французские романы силь- но развили в ней не чувство, не страсти, а фантазию, — и она считала себя действительно героинею, готовою на все жертвы для того, кого полюбит. Покуда ей приходилось только играть в роман, она делала возможные безумства; но дошло до дела — и она принялась за мораль и добродетель. Быть похищенною любовником-разбойником у алтаря, куда насильно притащили ее, чтоб обвенчать с развратным старичишкой,— казалось для нее очень «романическим», следовательно, чрезвычайно заман- чивым. Но Дубровский опоздал,— и она втайне этому обрадо- валась и разыграла роль верной жены, следовательно — опять героини... «Летопись села Горохина» — шутка острая, милая и забав- ная, в которой, впрочем, есть и серьезные вещи, как, например, прибытие в село Горохино управителя и картина его управле- ния... * «Кирджали» — мастерской рассказ истинного происше- ствия. Об «Истории Пугачевского бунта» мы не будем распростра- няться.2 Скажем только, что этот исторический опыт — образ- цовое произведение и со стороны исторической и со стороны слога. В последнем отношении Пушкин вполне достиг того, к чеку Карамзин только стремился. «История Пугачевского бунта» показывает, что если б он успел написать историю Петра Великого,— мы имели бы великое историческое создание... В журнальных статьях своих Пушкин отразился со всеми своими предрассудками: в них виден человек, не чуждый обра- зованности своего века, но по какому-то странному упорству до- бровольно оставшийся при идеях Карамзина, очень почтенных... для своего времени, которое давно прошло. Поэтому и по другим причинам многие из его журнальных статей ниже всякой кри- тики. Но некоторые из них во многих отношениях замечательны; таковы, например: «Ломоносов», «О Мильтоне и Шатобриано- вом переводе „Потерянного рая"», «Рославлев». Очень любо- пытны его «Отрывки литературные, критические, граммати- ческие замечания»: в них он весь. Но полемические его статьи— верх совершенства. Таковы: «Отрывок из литературных лето- писей»* и «Торжество дружбы, или оправданный Александр Анфимович Орлов», и «Несколько слов о мизинце г. Булга- рина и о прочем».** * В «Северных цветах» на 1830 год. В полном собрании сочинений Пушкина эта статья пропущена. ** В «Телескопе» 1831 г., т. IV. Эти статьи тоже не вошли в полное собрание сочинений Пушкина,— вероятно, для большей полноты... 578
Труд наш кончен. О достоинстве его или недостатках судить публике; мы скажем только, что это еще первая попытка разо- брать критически весь круг поэтической и литературной дея- тельности одного из величайших поэтов России. Мы смотрели на его произведения с любовью, но без ослепления и предубеж- дений в его пользу или против него. Пусть другие сделают это лучше нас: мы первые поспешим отдать им должную дань хва- лы и поучиться у них. Заключаем. Пушкин был по преимуществу поэт, художник, и больше ничем не мог быть по своей натуре. Он дал нам поэзию, как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства. К особенным свойствам его поэзии принадлежит ее способность развивать в людях чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека. Несмотря на генеалогические свои пред- рассудки, Пушкин по самой натуре своей был существом лю- бящим, симпатичным, готовым от полноты сердца протянуть руку каждому, кто казался ему «человеком». Несмотря на его пылкость, способную доходить до крайности, при характере сильном и мощном, в нем было много детски кроткого, мягкого и нежного. И всё это отразилось в его изящных созданиях. Придет время, когда он будет в России поэтом классическим, по творе- ниям которого будут образовывать и развивать не только эсте- тическое, но и нравственное чувство... Конечно, придет время, когда потомство воздвигнет ему ве- ковечный памятник; но тем страннее для его современников, что они не имеют еще порядочного издания его сочинений... Скоро десять лет минет после трагической кончины нашего великого поэта, а мы не имеем даже сносного собрания его творений!.. Пора бы подумать об этом. * 37*
С ТAT Ь И И РЕЦЕНЗИИ Июнь — октябрь 1843
<22—42. РЕЦЕНЗИИ И ЗАМЕТКИ) 22. Повести Ивана Гудошника, собранные Николаем Полевым. В двух частях. Санкт-Петербург. 1843. В тип. А. Бородина и К0. Издание Штукина. В 12-ю д. л. В I части 285, во II —195 стр.1 Вероятно, для весьма многих ничего не может быть завиднее участи старого сочинителя, долго и неусыпно подвизавшегося на литературном поприще и, следовательно, много написавшего. В самом деле, если исключить небольшие обиды, наносимые са- молюбию старого сочинителя успехами нового поколения, то это едва.ли не счастливейшее состояние в человеческой жизни! Старому сочинителю, написавшему на своем веку несколько десятков повестей и романов, пять-шесть сочинений историче- ских, полсотни патриотических драм, представлений, былей, небылиц и анекдотов, сотню водевилей и несколько сотен юмо- ристических, сатирических и нравственно-философических от- рывков, замечаний и афоризмов,— на закате дней остается только очень приятное и легкое занятие издавать плоды много- летних трудов своих и получать за них деньги с почтеннейшей публики... Не правда ли, завидное положение?.. Но и в нем есть неприятная сторона. Оно может быть вполне хорошо только при одном весьма важном условии — именно, если публика не разлюбила старого сочинителя и не охладела к его сочинени- ям. А это-то, на беду старых сочинителей, случается очень редко. Надобно, чтоб сочинитель обладал слишком могучим дарова- нием или чтоб предметы, о которых писал он в свое время, за- ключали в себе какой-нибудь особенный интерес для поколе- ния, сменившего его публику; иначе «труды» старого сочинителя не привлекут ничьего внимания, и издавать их вновь — то же, что созидать капища в честь идолов, которым поклонялись наши не озаренные светом христианства предки, но которым теперь никто уж не поклоняется. Гораздо чаще случается, и мы видим тому ежедневно примеры, что старые сочинители выходят из себя от охлаждения к ним публики и, совершенно забытые ею, употребляют тысячи усилий, часто весьма забавных, чтоб снова добыть себе поклонников, бросаются на самые новые роды литературных произведений, ожесточенно преследуют влитера- 583
туре всё великое и истинно прекрасное, пред чем впервые поблед- нели и показались в настоящей своем виде жалкие порождения их скудной фантазии, и, наконец, истощившись в бесполезных усилиях, с судорожным, болезненным жаром проклинают над грудой вновь изданных, но — увы! —не раскупленных своих сочинений, и новый мир, и новое время, и новые идеи, как будто человечество виновато, что оно ушло вперед, и как будто было бы лучше, если б оно остановилось на той точке прогресса, на которой время застигло жалких старых сочинителей!.. У нас, в настоящее время, есть много сочинителей, которые в печатных обращениях друг к другу давно уже взаимно назы- вают себя «заслуженными литераторами», «ветеранами рус- ской литературы», «учениками Дмитриева и Карамзина» и т. п. Некоторые из таких сочинителей уже предпринимали новые из- дания своих сочинений, но, испуганные плохим расходом их б публике, остановились, вероятно поджидая времени, более благо- приятного, которое, впрочем, едва ли наступит. Другие, еще более ослепленные своими мнимыми достоинствами и заслуга- ми, продолжают возобновлять свои старые писания, находя, вероятно, в столь невинном занятии утешение и усладу при огорчениях и недугах преклонных лет.1 В 1840 году г. Полевой собрал несколько критических ста- тей своих, писанных им для «Библиотеки для чтения» (где они помещались, по собственному сознанию сочинителя, с чужими поправками, искажениями и вставками), и издал в двух томах под названием «Очерки русской литературы».2 Книга вызвала только весьма недвусмысленную улыбку на уста рецензентов и некоторой части публики своим «введением», исполнен- ным странными признаниями a la Jules Janin, и осталась в книжных лавках: залп высших взглядов, которыми она была нагружена, не попал ни в голову, ни в карманы читателей.3 Затем, в недавнем времени, г. Полевой предпринял полное из- дание своих драматических сочинений и переводов, которые сна- чала «поштучно» погребались в одном театральном сборнике и были его украшением.4 Успех полного издания «Драматических сочинений и пе- реводов» был не завиднее успеха критических очерков. Теперь г. Полевой, при содействии какого-то книгопродавца Штукина, которого имя в первый раз встречается в печати, подарил пу- блику изданием «Повестей Ивана Гудошника». Некогда, в блаженное старое время, лет пятнадцать назад, может быть, были люди, которым нравились исторические сказочки, где плав- ным и величественным слогом рассказывалось о том, как жили «наши предки словене»,и где, между тем, не было ничего похожего на жизнь наших предков, где безбожно коверкался современ- ный русский язык, в тщетных усилиях подделаться под лад 584
старинной речи, где, наконец, герои и героини падали в обмо- рок и говорили чувствительные фразы, вроде тех, какие встре- чаются на каждой странице «Кузьмы Мирошева,»1 и подобных ему плохих романов. Но теперь едва ли найдется такой добрый и невзыскательный человек, которому могли бы понравиться «Рассказы Ивана Гудошника». Все эти рассказы так скучны и до того проникнуты добродушною, умилительною пошлостью, что решительно ни которого из них дочитать до конца нет возможности. Итак, разбирать их подробно значило бы делать им честь, которой они не заслуживают. В начале первой части помещено предисловие, которое поражает какою-то ненатураль- ною задушевностью и приторною, тоже не совсем естествен- ною, любезностью в древ лес ловенском вкусе: Давно, когда я жил еще в Москве Белокаменной, узнал я повесть об Иване Гудошнике и повести, какие сам он рассказывал в старое время. Пересказал ли мне их какой-нибудь бывалый человек, или нашел я списки старинные,— на что вам знать? Я решился тогда же издавать то и другое и напечатал одну повесть о самом Гудошнике и одну из его сказок. Приняли их, помнится, довольно благосклонно. Были и даже теперь есть добрые люди, которые уговаривали меня продолжать, и я хотел про- должать, но — человек предполагает, а судьба располагает! Может быть, когда нибудь доскажу я конец повести о самом Гудош- нике, его клятве при гробе господнем, и что из этого последовало, перескажу и его собственные повести и сказки, а теперь вот старая сказка его и еще кое-что из его повестей и былей, что прежде начинал я пересказывать — иное кончил, иное не кончил. Авось кто-нибудь скажет спасибо, что всё собрано вместе! А не скажут, так по крайней мере бранить не будут, потому что за что же тут бранить, народ православный? Вольному воля: читать и не читать/ Таково предисловие к «Рассказам Гудошника». В нем, между прочим, высказывается мнение г. Полевого, будто бы не должно бранить того, что уже давно написано. Полно, так ли?.. Мы, с своей стороны, думаем совершенно иначе. По нашему мне- нию, всё дурное, являющееся в печати, когда бы оно писано ни было, журнал должен подвергать осуждению,— потому что предостерегать публику от плохих сочинений есть одна из главнейших обязанностей добросовестного журнала... Изда- ние «Рассказов Ивана Гудошника» весьма серо и неопрятно. 23. Князь Курбский, исторический роман из событий XVI века. Сочинения Бориса Федорова. В четы- рех частях. Санкт-Петербург. В тип. императорской Ака- демии наук. 1843. В 12-ю д. л. 135, 172, 213,115 стр.2 Кто не знает Бориса Михайловича Ф(0)едорова? Это бесспорно один из знаменитейших писателей нашего времени. На исчисле- 585
ние всех заслуг его потребовалась бы целая книга... Действи- тельно, никто не доставлял в своих сочинениях так много тор- жеств добродетели, никто столько раз не казнил в них порока, как доблестный борзописец, о котором говорим мы: Б. М. Ф(0)едоров делал то и другое до крайней мере тысячу раз,— и если свет не сделался лучше, если добродетель попрежнему пребывает в угнетении, а порок торжествует, то уж, конечно, не от недостатка деятельности сего сочинителя, а оттого, что свет был чрезвычайно испорчен прежде, нежели сочинитель сей на- чал действовать. Не говоря уже о бесчисленном количестве дет- ских книг, которых, к сожалению, никто не помнит и не читает, Б. М. Ф(0)едоров написал несколько сказок и между прочим «Виолетту», одно из* остроумнейших «аллегорических сочине- ний», какие только когда-либо писались руками смертных. Сверх того, в продолжение многих лет в «Трудах», издававшихся «Российскою Академией)», печатались постоянно стихотворения Б. М. Ф(0)едорова, писанные большею частию на разные торже- ственные случаи... Но и это еще не всё. В короткие промежутки времени, остававшиеся от столь важных и разнообразных заня- тий, Б.М. Ф(0)едоров изредка возвышал свой голос в некоторых повременных изданиях, и есть, говорят, счастливые журналы, которые могут насчитать у себя по нескольку страниц, укра- шенных плодами вдохновенной музы сего деятельного сочи- нителя... Нет сомнения, что столь неусыпные и многочисленные труды давно уже доставили бы Б.М. Ф(0)едорову по крайней ме- ре венец бессмертия, если б на них было обращено хоть какое- нибудь внимание неблагодарною публикою... Здесь время ска- зать, что при всех достоинствах Б. М. Ф(0)едорова, исчисленных выше, он еще и глубочайший философ.. Известно, что сочине- ния его, от первого до последнего, по какому-то странному и необъяснимому случаю, всеми журналами единогласно подвер- гались и подвергаются жестоким насмешкам и порицаниям. О детских книжках его столько наговорено острот, и забавных и пошлых, что пересчитать их нет возможности. Недавно еще один журнал серьезно рассказывал, что детям за какую-то шалость предлагали на выбор два наказания: чтение нраво- учительных сказок Бориса Михайловича или розги, и что дети избрали последнее. Каллимах детских книг, Б. М. Ф(0)едоров, перенес эту и тысячи подобных ей насмешек с терпением ис- тинно стоическим. В возмездие за все он только продолжал ревностно и неусыпно трудиться на своем блестящем поприще и, вслед за осмеянной книгой, выпускал другую, которая под- вергалась не лучшей участи. Не было еще примера, чтоб хоть один журнал, сколько-нибудь одаренный здравым смыслом и уважающий своих читателей, похвалил хоть одну строку, написанную Б. М. Ф(0)едоровым, а между тем Борис Михайлович 5SG
доныне ревностно продолжает писать! Не верит он, что для «сочинительства» недостаточно одной страсти марать бумагу, как бы ни была сильна эта страсть,— не верит, что'добродетель, торжествующая в его описаниях, ничего не выигрывает от его усилий,— не верит, что детские книги его пошлы и бесполезны, сатирические иносказания пошлы и никому не вредны, а тор- жественные и другие стихотворения наводят дремоту; даже крайне плохая продажа книг, одно из очевидных доказательств негодности литературного товара, не разуверяет его в до- стоинстве его сочинений... Что ж тут делать!.. Да, Б. М. Ф(0)едоров, к несчастию, не только не перестает пи- сать, но даже в последнее время значительно расширил круг своей деятельности. Крайняя испорченность настоящего поколе- ния взрослых людей, совершенно не читающих сочинений Бо- риса Михайловича, внушила ему мысль, что недостаточно за- ботиться об исправлении одного «юношества» там, где все члены общества заражены пороками. И он решился... Продол- жая поучать «юношество», он двадцать лет носил в душе своей идею о возвращении на путь истинный всех и каждого и наконец издал книгу, в которой филантропическая и глубоко нравственная идея его является в полном блеске.1 Эта книга— «Князь Курбский»; она названа еще «историческим романом из событий XVI столетия»... Здесь уже не детям, но всему человечеству, без различия пола и возраста, говорит Борис Михайлович,— с чрезвычай- ными ошибками против грамматики, т. е. синтаксиса и уменья ставить знаки препинания,—что добродетель полезна и рано ля, поздно ли будет торжествовать, а порок вреден и непременно будет наказан. Вот собственные слова Бориса Михайловича: Цель моего романа: (двоеточие!..) показать, что никакие доблести, никакие заслуги не оградят от стыда и укоров; (точка с запятой!) пре- ступника пред царем и отечеством; в самой славе он не может быть сча- стлив, и казнится — в собственной своей совести.2 Кто бы не узнал, по одним этим строкам, почтеннейшего Б. М. Ф(9)едорова, если б даже на романе не было его имени? За преступлениями следуют угрызения совести.Глубокая, ори- гинальная истина! Вы, может быть, скажете, что ее все уже давно знают без Б. М. Федорова; что не стоило писать четырех частей для доказательств того — В чем все уверены давно; что идея, которую избрал Борис Михайлович, тысячу раз была уже развиваема в букварях и прописях... Всё так; но у Б. М. Ф(9)едорова свои понятия о целях, которые должно избирать для сочинения романов... Предоставляя себе удовольствие возвратиться в конце статья 587
к предисловию, из которого мы заимствовали вышеприведенные строки и в котором еще осталось много подобных им, взглянем теперь на самый роман, написанный с такою прекрасною целью. Действие романа начинается во время войны русских с Ливониею. «Россияне», под предводительством князя Курб- ского и других славных «мужей», празднуют за победой по- беду. А в Москве, между тем, царь Иоанн Васильевич произ- водит суд и расправу: Адашев, Сильвестр и многие бояре, по наветам клеветников, обвинены в колдовстве и в изведе- нии чародейным зельем царицы Анастасии, которая, на беду их, около того времени умерла. Всё это узнаём мы из разговоров бояр, осаждающих ливонские города. Затем следует описа- ние любви рыцаря Тонненберга к дочери дерптского гражданина Риделя, Минне. Ридельбыл богат,Минна прекрасна;удивительно ли, замечает сочинитель, что Тонненберг старался ей понра- виться? Между рыцарями Минна никого не видала отважнее и прекраснее: удивительно ли, продолжает тот же сочинитель, что он нравился ей? Юность его красовалась мужественным видом, стройный стан при- давал ему величавость. Страстный взор часто безмолвный изъяснитель любви, и Минна, не понимая чувств своих, краснея застенчиво, опускала в землю свои прелестные глаза голубые, встречаясь с краснорочивыми взорами рыцаря, но снова желала их встретить. (Каково сказано?) Тон- ненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий. При Тонненберге ей в шумных собраниях рыцарей не было скучно, без него и на вечеринках не было весело. Прежде Минна любила подразнить новым нарядом завистливых ратсгерских дочек, но когда привыкла видеть Тонненберга, то лишь тот наряд ей казался красивее, которым он любовался, и самое легкое блестящее ожерелье тяготило ее, когда рыцарь отлучался из Дерпта.; До такой-то степени новыми, оригинальными, граммати- чески правильными фразами изображает Б. М. Ф(0)едоров лю- бовь героев своего «сочинения». Но рука его еще не расходилась; посмотрите, что будет дальше. В Минну влюблен также дворя- нин Вирланд, которого сочинитель выдает за величайшего остряка и насмешника. Вот образчик остроумия Вирланда. Речь идет о рыцаре Зейдентале, который со всем соглашается, по привычке, как думает Риде ль. Этого не скажу (замечает остряк). Он соглашается потому, что иначе бы должен молчать, а молчать всю жизнь так же трудно, как баронессе Крокштейн перестать говорить. Чертовски остро!.. Вирланд старается всеми силами зама- рать Тонненберга в глазах «почтенного родителя» Минны и наконец, посредством какого-то письма, успевает в своем на- мерении. Риде ль запретил Тонненбергу приходить к нему 588
в дом. Минна плачет и в один прекрасный день пропадает; в то же самое время пропадает и Вирланд, которого все считают похитителем Минны. Тонненберг является к огорченному ро- дителю и вторично получает от него согласие на брак с Минной, если рыцарю удастся найти ее. Следует глава восьмая: «Болез- ненный одр». «Жизнь человеческая,— говорит Борис Михай- лович,— подобна дню, который то проясневает, то вдруг становится сумрачным». Адашев, признанный достойным смерт- ной казни и только по особенной милости разжалованный из вое- вод в наместники выжженного Феллина, захворал. «Глаза его не могли узнавать окружающих. Тоскуя, в жару бросался он из края в край одра своего; то вдруг вскакивал, то опускался без чувств на ложе; лице его рдело, дыхание ускорялось, уста засохли — и ничто не могло утолить жажды его». Он умер; печать тления изобразилась на лице прекрасном. Курбский, простившись с покойником, отправился в Москву. При въезде он встретил похоронный поезд: хоронили жену Адашева. Иоанн Васильевич, между тем, продолжал казнить адашевцев. Заступничество Курбского только усилило ярость царя; сам Курбский подпал его гневу. В возникшей вслед за тем войне с поляками Курбский оказал много мужества и предусмотри- тельности; но неудача под Новлем всё испортила. Чтоб унизить Курбского, Иоанн послал ему повеление быть наместником Юрьева. Здесь негодующий Курбский узнал, что самой жизни его угрожает опасность. Тогда он решился бежать. Поручив рыцарю Тонненбергу проводить жену и сына в Нарву, к Голо- виным, Курбский стал приготовляться в путь. Следует чувстви- тельная картина, которую можно вполне передать только красноречивыми словами самого сочинителя: Слезы лились из глаз Курбского, преклонившегося к земле. Встав, он в последний раз прижал к сердцу супругу и благословил сына. «Про- сти, Гликерия, прости, Юрий»... сказал он и, возложив на сына родитель- ский крест и закрыв рукою глаза, вырвался из объятий их. В это время вошел Шибанов известить, что Тонненберг ждет. Курб- ский, пожав руку Тонненберга, сказал: «Береги их и, когда будет можно, доставь мне весть о них!..» Юрий вскрикнул. Княгиня упала без чувств. Супруг скрылся от ней... Вдали еще слышался шум шагов его—слышался голос его— и навеки замолк для ней. Она опомнилась... Болезненное чувство в лице ее было столь сильно, что Юрий от испуга упал к ногам ее и, обливая руки ее слезами, говорил: «Матушка, не умираешь ли ты?..» Тонненберг влюбился в жену Курбского и, вместо того, чтоб везти в Нарву, привез ее в свой замок, окруженный подъем- ными мостами. Тут он открыл ей любовь свою. «Злодей1 — отвечала ему княгиня со всем достоинством оскорбленной до- бродетели: — ты забываешь, что говоришь с женою князя 589
Курбского, ты можешь держать меня в неволе, даже лишить жизни, но кроме презрения ничего не увидишь в глазах моих». Ночью княгиня подслушала разговор Тонненберга с его при- ближенными и узнала, что он действительно ужасный злодей. Бог знает, чем бы кончились наступательные действия Тоннен- берга, если б сама судьба не поспешила на выручку доброде- тели злополучной княгини: Тонненберг, возвращаясь од- нажды с добычи, был застигнут наводнением и утонул. Все жертвы, томившиеся в замке, получили свободу. Между ними княгиня узнала Вирланда и Минну, которую, как теперь ока- залось, похитил Тонненберг, вместе с остроумным ее обожа- телем. Княгиня решилась идти в Нарву, но на дороге заблу- дилась и попала в хижину к рыжему эстонцу, который сначала хотел ее убить, а потом сжалился и предложил ей у себя приют. Она жила у эстонца несколько лет. Эстонец имел обыкновение отправляться за дровами с ее сыном; в одну из таких поездок эстонца съели волки, а Юрий, по уши завязший в снегу, был вытащен проезжим купцом и взят им на воспитание. Синели сумерки; яркая вечерняя звезда блеснула на темной лазури неба; новый снег замёл следы проезжих, но кто в сие время обегает вкруг уединенной хижины? Чьи призывания раздаются в лесу без ответа? — Это мать, зовущая напрасно сына; это княгиня Курбская, кличущая Юрия. Она озирается во все стороны; она ждет... но темнота простерлась по небу, скрывая от глаз ее окружающие предметы; сердце ее трепещет... она рыдает, простирает руку в отчаянии, не зная, какой жребий постиг ее сына... Оплакав красноречиво, хоть и безграмотно, потерю сына, княгиня отправилась в Нарву. Для чего она не сделала того прежде? — спросите вы. Бог ее знает! уж, видно, такова была у нее натура! Между тем Курбский явился при дворе Сигиз- мунда и был принят чрезвычайно ласково. Король нарек его князем ковельским, осыпал богатством и почестями и поставил наряду с первейшими своими вельможами. Но ничто не радует изменника; ему тяжело на чужой земле; в самой славе он не мо- жет быть счастлив и — казнится в собственной совести... За- мечаете: цель романа видимо достигается!.. Участие, которое принимал Курбский в неприязненных действиях Сигизмунда и потом Стефана Батория против России, еще более увеличило его терзания; брак с графинею Дубровицкою совсем не имел тех последствий, каких ожидал Курбский: графиня оказалась ветреною, пустою и капризною женщиною. Курбский развелся с женою и в ковельском замке своем, от нечего делать, принялся наблюдать за полетом птиц, сопровождая свои наблюдения чувствительными тирадами, вроде следующей: «Они (птицы) летят туда, где странствует Гликерия (прежняя жена Курбского) с сыном моим. Может быть, они пролетали перед ними, а я 590
еще не скоро увижу родных! Для чего я не могу увидеть оставленных мною? Не могу уже подать им помощи и облегчить жребий их, мне самому безвестный! Летите, птицы, вы возвратитесь в прежний рриют свой, а я бежал из отечества!» Так, именно так должен был думать и говорить Курбский. Б. М. Ф(0)едоров, так мастерски представивший его в важ- нейших случаях жизни резонером и селадонным вздыхателем, а в остальных негодяем -и глупцом,— прав, как нельзя более. Да и может ли ошибаться такой опытный и стародавний сочи- нитель?.. Но далее. Княгиня Курбская, узнав о вторичном браке своего неверного супруга, сперва, как водится, упала в обмо- рок, а потом уехала в Тихвинскую обитель и там постриглась. Туда же прибыла прежняя воспитанница княгини, четвертая жена Иоанна Васильевича, Анна Колтовская. Приятность вида кроткой Анны, говорит Б. М. Ф(0)едоров, возбуждала общее удивление. Игуменья повела ее по кельям; в одной из монахинь царица узнала прежнюю свою воспитательницу — княгиню Курбскую. — Неисповедимы судьбы господни!— воскликнула княгиня, всплеснув руками.— Царица приходит ко мне, и я в ней вижу свою пито- мицу! Бог возвеличил твое смирение и утешил меня твоим присутствием! — Велика ко мне милость его!— воскликнула Анна, — когда я еще вижу тебя. Здесь отрада душе моей! Здесь в благоговейных молит- вах прославляется имя господне! Когда царица прибыла в Тихвинскую обитель, княгиня Курбская была уже на краю гроба. День ото дня становилось ей хуже. Послали за исповедником. «Пришел почтенный ста- рец в сопровождении юного черноризца, его послушника». Молодой инок не сводил глаз с княгини. И она взглянула на него; до того времени не обращала она внимания на окружающих ее, предавшись благоговейному чувству; но тут она быстро, быстро устремила взор на него, приподнялась, качая головою; сердце ее сказалось ей воскресшею надеждою; все черты ее сына предста- вились ей в лице инока, и она простерла к нему дрожащие руки. «Сын мой, Юрий!» — исторглось из уст ее. — Родная! — сказал инок, преклоняясь до земли. — Ты сын мой! Юрий!.. Спаситель мне возвращает тебя! И она с трудом дышала; лице ее изменилось от сильного движения души; она опустилась на одр и несколько времени лежала безмолвно; но прежнее спокойствие вскоре появилось на лице ее; радость чистая, небесная оживила черты. Все присутствовавшие были поражены сим неожиданным случаем; многие не понимали судьбы, разлучавшей мать и сына и соединившей их в стенах Тихвинской обители(?..). — Прошу, да скроется в-стенах сих тайна возвращения сына моего!— сказала княгиня, обращаясь к окружающим: — умоляю вас священ- ными тайнами божественных даров; от сего зависит спасение жизни его. 591
В заключение княгиня взяла с Юрия обещание отправиться ■к отцу и умерла. «О! родительница!» — воскликнул Юрий и упал без чувств на труп ее. Князь Курбский продолжал следить, в своем ковельском замке, за полетом птиц и попрежнему гово- рил к ним чувствительные тирады, когда ему доложили о рус- ском страннике, который желает с ним увидеться. Вошел Юрий. Курбский не узнал сына, и тот не счел нужным открыть- ся. Более года жил он в замке отца под именем инока, рассуж- дая с ним о любезном их сердцу отечестве. В сих разговорах неприметно проходило время. Курбский(,) пре- даваясь стремлению мыслей, забывал свою скорбь, и удивляться ли, что Юлиан слушал его с восторгом. Ему приятно было питать деятельность раз- мышлений его отца, чтобы только успокоить болезненное чувство его души. Наконец ему наскучило такое прекрасное занятие, и он од- нажды сказал отцу, что может быть сын его жив. — Нет, отвечал Курбский, он погибе моею Гликериею; верный слуга мой не нашел следов их; были и другие слухи, но не оправдались. Нет никакого сомнения, что они (слухи?) погибли; я уверился в смерти их (?). — Сын твой жив! — вскричал Юлиан, не удерживая более порыва сердечного. — Что, говоришь ты? где он?— спросил приведенный в изумление Курбский.' — У ног твоих! —; воскликнул Юлиан, бросаясь перед ним на колена. — Боже! возможно ль?., ты ли сказал?.. — Ужели ты не узнаешь меня, злополучный родитель? Следуют обнимания, целования и рассматривание какого-то рубца, по которому выходит, как дважды два, что Юрий дей- ствительно сын Курбского. Радуются, потом снова плачут. Чтоб искупить грехи «злополучного родителя», Юрий решается на великую жертву: он становится в ряды русских воинов, де- рется с поляками и погибает. Вскоре после тою в Польшу приходит весть о кончине Иоанна Васильевича, а вслед за тем умирает Стефан Баторий. Курбский, забыв свои немощи, спешит в Гродно поклониться царственному праху своего по- кровителя. На дороге он останавливается в корчме и здесь встре- чается с призраком, явление которого Борис Михайлович изображает следующим образом: Курбский лежал на одре, но тревожен был сон его, и глаза по време- нам открывались в смутной дремоте. Внезапно слышит он шум... слышит, как хлопнуло окно при сильном порыве ветра... и в сию минуту кто-то появился. Курбский не верит глазам своим: при свете лампады он видит самого Грозного, в черной одежде инока; его волнистая брада, его посох остроконечный. Курбский содрогнулся. — Что тебе? — вскричал он, торопливо поднявшись с одра и устре- мив взор на страшное видение. 592
— Я пришел за тобою,— сказал гробовым голосом призрак, оста- новив на нем впалые, неподвижные глаза, и, стуча жезлом, приближался к одру князя. — Отступи! — воскликнул князь в ужасном волнении духа, отра- жая призрак знамением креста. Привидение уже стояло у одра его и подняло остроконечный жезл. За этою, чисто шекспировскою сценою следует вожделенный конец. Слава богу! Из всех прелестей, которых можно насчитать в этом романе по крайней мере до тысячи, нас особенно поразило следующее обстоятельство. На всех почти действиях героев и героинь Б. М. Ф(0)едорова лежит печать какой-то глупости и тупоумия, как будто необходимых спутников дел того времени. Этот странный колорит сообщен даже некоторым событиям чисто историческим, нисколько не принадлежащим изобретательности Бориса Михайловича. Отчего это? Вероятно, это сделалось невольно, бессознательно... Царь Иоанн Васильевич, оста- ющийся доныне нерешенною загадкою русской истории, обла- давший умом великим, плодом которого было столько славных дел, — окруженный в самых пороках и преступлениях своих каким-то грозным, неприступным величием,— этот Иоанн Ва- сильевич совершенно разгадан в романе Б. М. Ф(0)едорова.l Бо- рис Михайлович представил его бездушным тираном, злодейству- ющим по внушению глупых и неискусно сплетенных клевет. Так искажаются в руках бездарности самые очевидные исто- рические факты!.. Князь Курбский, как мы уже сказали, низведен до степени недальновидного и пошло чувствительного резонера и, обреченный «казниться в собственной своей со- вести», вместо того, чтоб действовать, беспрестанно толкует о добродетели и о помраченных изменою заслугах своих, которых, впрочем, из романа нисколько не видно. Смешно вспомнить, как изображен у г. Ф(0)едорова двор Сигизмунда, графиня Дубровицкая, почтеннейший Радзивилл и другие польские магнаты! Это — верх совершенства... Но стоит ли говорить о таких мелочах? Как будто можно было ожидать от почтеннейшего Б. М. Ф(0)едорова более того, что он дал нам? Борис Михайлович сделал свое дело: он представил нам в своем романе несколько умилительно трогательных встреч и про- щаний нежных чад с дражайшими родителями, мужей с женами, сестер с братьями, вывел на сцену юродивого, без которого ни один плохой исторический русский роман обой- тись не может, наградил добродетель, наказал порок,— а до исторической верности характеров, до колорита места и времени и до всего прочего, что требуется от исторического романа, ему нет и дела. Было бы доказано, что злодей в самой славе не может быть счастлив и казнится в собственной совести; всё же прочее —вздор!.. 38 Белинркий т. VII кдо
Из выписок, приведенных выше, читатели, между прочим, вероятно, заметили, что роман Б. М. Ф(0)едорова написан плав- ным, высокоторжественным слогом, каким нынешнее разврат- ное человечество уж не пишет. Что прикажете делать? В наше время, когда некоторые дерзкие люди осмеливаются говорить, что будто и литература и язык русский значительно шагнули вперед, Б. М. Ф(0)едоров всё еще придерживается старины и округляет свои периоды по методе «карамзинской речи», не обращая внимания на то, что сам Карамзин, после прозы Пушкина, не стал бы писать так, как писал в свое время. Эта метода, как всякому известно, заключается в употреблении разного рода реторических фигур и в особенном расположении слов, по которому причастия и прилагательные имена ставятся весьма часто после существительных. Вот образчики ее у Б. М. Ф(0)едорова: «Взирая на старца, плачущего о злополуч- ном отечестве, плакали и воеводы московские».— «Тоннен- берг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий».— «Фимиам лести приятен только тогда, когда слегка и нечаянно доходит до нас, как ветерок, с цветков долетающий».— «Тогда-то дни и ночи несчастная проводила в молитве, чтоб умилостивить небо за супруга виновного».— «Печать тления изобразилась на лице прекрасном»... и т. д. При всем нашем уважении к почтеннейшему Б. М. Ф(0)е- дорову, мы, не имея обыкновения занимать читателей вздором, как бы он ни был забавен,— ни за что не распространились бы так о «Князе Курбском», если б в предисловии к этому роману не было строк весьма замечательных: Многие знаменитые литераторы и любители словесности одобряли труд мой, в котором видели начатки русского исторического романа (?!??..). Вот куда метнул почтеннейший Борис Михайлович! Начатки русского исторического романа — шутка!.. И в чем же эти начатки?.. В неверном и пошлом до невероятности пересказе некоторых исторических событий, с примесью пустяков соб- ственного изделия сочинителя! Любопытно было бы услышать от самих знаменитых литераторов и любителей словесности, как и с какою миною отзывались они о романе почтеннейшего Бориса Михайловича?.. Не желая, чтоб «скромное» предисло- вие сочинителя ввело кого-нибудь в заблуждение, мы сочли долгом показать читателям «сочинение», в котором «многие видели начатки русского исторического романа», в полном и настоящем его блеске и, с своей стороны, повторяем, что не видели в романе Б. М. Ф(0)едорова ничего, кроме в высшей 594
степени неудачного порождения невероятных, но, увы, бес- полезных усилий бесталантности... Сочинитель, как видно, страстно влюбленный в свое хворое детище, не ограничился в предисловии тем, что мы выписали. С чувством рассказывает он, как двадцать с лишком лет сочи- нял «Курбского» и какие препятствия, соединенные с воспо- минанием горестных для сочинителя потерь, замедляли появ- ление романа, в котором, как говорит он, принимали участие (?), многие любезные сердцу сочинителя особы. «Князь Курбский взял такую долю в моей жизни,— заключает Б. М. Ф(0)едоров,— что я должен бы написать повесть о моем романе. Многие ожидали его появления, но мысль о тех из них, которых уже нет, несколько раз останавливала надолго мой труд; без них тяжело мне было оканчивать историческую картину, которая была предметом их внимания, участия, заботливости!» Покой- ники, видно, в самом деле были добрые люди, и нет ничего странного, что Борис Михайлович так горько о них сокру- шается: он потерял в них, может быть, единственных своих читателей! «Сочинение» испещрено эпиграфами, которые, вместе взя- тые, представляют живое подобие так называемых «россий- ских песенников», где рядом с стихами Пушкина безграмотные издатели помещают нелепые вирши разных темных стихоплетов. Напечатано оно на сероватой бумаге, с чрезвычайными ошиб- ками, и посвящено памяти княгини Юсуповой, Н. М. Карамзина и А. С. Шишкова, «благотворивших сочинителю». Словом, в романе соблюдены все как внешние, так и внутренние условия, требуемые от книги публикою, которая запасается умственною пищею от брадатых букинистов, разносящих по лицу России творения, не принимаемые в порядочных книжных лавках. 24. Мысли Паскаля. Перевел с французского Иван Бу- товский. Санкт-Петербург. В тип. И. Бочарова. 1843. В 12-ю д. л., 299 стр.1 Паскаль занимает важное место в летописях наук и лите- ратуры Европы. Это один из замечательнейших людей XVII века. Заслуги его в области математики чрезвычайно велики. Но Паскаль знаменит еще и как мыслитель, действовавший полемически. Он три года сражался с иезуитами и нанес им страшный вред своими «Провинциальными письмами». Это была злая сатира, вроде Эразмовой «Epistolae obscurorum virorum».* Действие, произведенное ею, было так велико, что, по определению папы, она была во Франции всенародно со- жжена рукою палача в 1660 году. Страдая разными недугами, * «Письма темных людей» 2(латин.).— Ред.
Паскаль, уже в преклонных летах, набросал, на разных клоч- ках бумаги, отрывочные мысли о разных предметах. В этих отрывках много глубокомыслия, и в свое время их действие должно было быть велико. Теперь эти «Мысли» интересны как исторический памятник. Чтоб дать понятие о характере их, выписываем некоторые: Отчего следуют большинству мнений? Оттого ли, что в нем больше справедливости? Нет! — здесь увлекает только сила. Почему следуют у нас старинным законам и мнениям? не потому ли, что в них больше здравого смысла? Совсем не то! Кроме их, нет других, а поэтому и не с кем разногласить. Власть, основанная на мнении и воображении, держится некоторое время: это власть кроткая и добровольная; но власть силы всегда берет верх. Поэтому мнение есть владыка мира, а сила тиран его. Как хорошо придумано отличать людей больше по наружности, чем по внутренним качествам! Кому из нас двоих идти вперед? кто кому уступит дорогу? непроворный? Но и я сам так же, как он, проворен-. И так, пожалуй, дело дойдет до драки.У него четыре лакея; у меня один: это, очевидно, стоит только перечесть. Так должен я уступить дорогу; и очень глупо было бы спорить. Вот мы и поладили таким образом — и это одно из величайших благ! Могущество сильных весьма много основывается на слабости и не- просвещении толпы Наши сановники очень хорошо постигли эту тайну. Их красные мантии, их собольи шубы, чертоги, где дают расправу, лилии, всё это наружное величие было необходимо: и если б врачи не носили полу- кафтаний и туфель, а законники четыреугольных шапок и широких мантий, никогда не обманывали бы они свет(а), который не может противиться признакам столь достоверным. Одни военные не старались так выставлять себя; их доля действительно самая существенная Если б сз'дьи имели в виду истинное правосудие, врачи — истинное искусство исцелять недуги, то не для чего бы иметь им и большие шапки. Величие самых наук довольно вселяло бы к себе уважения и без них. Но, обладая только мечтательными знаниями, им необходимо прибегать (галлицизм!) к этим пустым прикрасам, поражающим воображение, с которым имеют они дело, и, действительно, через них-то они и сниски- вают уважение. Мы не можем видеть стряпчего, в его полукафтаньи и с огромной шапкой на голове, без выгодного мнения о его способностях. Швейцарцы оскорбляются, когда их принимают за знатных, и дока- зывают свое родовое мещанство, чтоб их сочли достойными занимать важные должности. Для управления кораблем не избирают того из путешественников, который происхождения знатнейшего. (Стр. 179—182). Нарядная одежда не безделица; это выставка, что много людей па вас работают; прическа показывает, что у вас есть камердинер, парик- махер и пр.; белье, что у вас есть швеи, прачки и пр. А это уже не просто выставка и не просто наряд — иметь множество рук к своим услугам (?). 596
Удивительно: не хотят, чтобы я уважал человека за то, что одет в парчу и за ним идут семь или восемь лакеев! Да он велит прибить меня, если не отдам ему почтения. Эта одежда — сила; совсем иное отношение богато убранного коня к другой лошади. Монтань очень забавен, когда, не видя в этом разницы, удивляется, что другие ее находят, и спрашивает, какая причина. (Стр. 185—186). Великое преимущество внатность! она с восемнадцати или двадцати лет доставляет человеку известность и уважение, которых другой едва добьется в пятьдесят лет; тут тридцать лет выигрывается без всякого труда. (Стр. 187). У нас есть все хорошие правила: им нет только приложения. Напри- мер, никто не сомневается, что жизнью должно жертвовать для защиты общей пользы; но теперь редко кто приносит эту жертву религии. Нера- венство необходимо между людьми; но, допустив его, вы открыли путь к злоупотреблению. Нужно дать немного воли уму, и вот случай к вели- чайшей его необузданности. Всему свой предел. Вещи сами по себе не имеют границ: законы хотят положить их, а разум противится. Разум повелевает нами сильнее всякой власти. Не покоряясь власти, делаемся несчастными, а, не повинуясь разуму, делаемся глупцами. (Стр. 291—292). Смеяться над философиею значит философствовать. (Стр. 254). Переводчик заслуживает полную благодарность за перевод дельной книги; но нам кажется, что если б он вместе с «Мыс- лями» перевел и другие, чисто литературные произведения Паскаля — это было бы еще лучше. 25. История государства Российского, сочинение Н. М. Карамзина. Издание пятое в трех книгах(,) заключающих в себе двенадцать томов, с полными примечаниями, украшенное портретом автора, грави- рованным на стали в Лондоне. Издание И. Эйнерлин- га. Книга III (томы IX, X, XI и XII). Санкт-Петер- бург. В тип. Эдуарда Праца. 1843. В 8-ю д. л., в две колонны, 280, 166, 184, 200, 183, 86, 84, 147 и XLVII стр.1 Карамзин воздвигнул своему имени прочный памятник «Историею государства Российского», хотя и успел довести ее только до избрания на царство дома Романовых. Как всякий важный подвиг ума и деятельности, исторический труд Карам- зина приобрел себе и безусловных, восторженных хвалителей и безусловных порицателей. Разумеется, те и другие равно 597
далеки от истины, которая в середине. Для Карамзина уже настало потомство, которое, будучи чуждо личных пристрастий, судит ближе к истине. Главная заслуга Карамзина, как историка России, состоит совсем не втом, что он написал истинную историю России, а в том, что он создал возможность в будущем истинной истории России. Были и до Карамзина опыты написать историю, но тем не менее для русских история их отечества оставалась тайною, о которой так или сяк толковали одни ученые и лите- раторы. Карамзин открыл целому обществу русскому, что у него есть отечество, которое имеет историю, и что история его отечества должна быть для него интересна, и знание ее не только полезно, но и необходимо. Подвиг великий! И Карамзин совершил его не столько в качестве исторического, сколько в качестве превосходного беллетрического таланта. В его живом и искусном литературном рассказе вся Русь прочла историю своего отечества и в первый раз получила о ней по- нятие. С той только минуты сделались возможными и изучение русской истории и ученая разработка ее материалов: ибо только с той минуты русская история сделалась живым и всеобщим интересом. Повторяем: великое это дело совершил Карамзин преимущественно своим превосходным беллетрическим талан- том. Карамзин вполне обладал редкою в его время способно- стию говорить с обществом языком общества, а не книги. Бывшие до него историки России не были известны России, потому что прочесть их историю могло только одно испытан- ное школьное терпение. Они были плохи, но их не бранили. История Карамзина, напротив, возбудила против себя жесто- кую полемику. Эта полемика особенно устремляется на соб- ственно историческую, или фактическую часть труда Карам- зина. Большая часть указаний критиков дельна и справедлива; но укоризненный тон их делает вреда больше самим критикам, нежели Карамзину. Труд его должно рассматривать не безус- ловно, а принимая в соображение разные временные обстоя- тельства. Карамзин, воздвигая здание своей истории, был не только зодчим, но и каменщиком, подобно Аристотелю Фиоравенти, который, воздвигая в Москве Успенский собор, в то же время учил чернорабочих обжигать кирпичи и раство- рять известь. И потому фактические ошибки в истории Карам- зина должно замечать для пользы русской истории, а обвинять его за них не должно. Гораздо важнее разбор его понятрш об истории вообще и взгляд его на историю России в частности, равно как и манера его повествовать. Нои здесь должно брать в соображение временные обстоятельства: Карамзин смотрел на историю в духе своего времени — как на поэму, писанную прозою. Заняв у писателей XVIII века их литературную манеру изложения, он был чужд их критического, отрицающего на- 598
правления. Поэтому он сомневался, как историк, только в достоверности некоторых фактов, но нисколько не сомневался в том, что Русь была государством еще при Рюрике, что Нов- город был республикою на манер карфагенской, и что с Иоанна III Россия является государством, столь органическим и исполненным самобытного, богатого внутреннего содержания, что реформа Петра Великого скорее кажется возбуждающею соболезнование, чем восторг, удивление и благодарность. В одном месте своих сочинений Карамзин ставит в вину Сума- рокову, что тот в трагедиях, «называя героев своих именами древних князей русских, не думал соображать свойства, дела и язык их с характером времени». И что же? такой же упрек можно сделать самому Карамзину: герои его истории отчасти напоминают собою героев трагедий Корнеля и Расина. Пере- водя их речи, сохранившиеся в летописях, он лишает их грубой, но часто поэтической простоты, придает им характер какой-то витиеватости, реторической плавности, симметрии и заботливой стилистической отделки, так что эти речи, в его переводе, являются похожими на перевод речей римских полководцев из истории Тита Ливия. Сличите отрывки в под- линнике из писем Курбского к Иоанну Грозному с карамзин- ским переводом их (в тексте и примечаниях) и вы убедитесь, что, переводя их, Карамзин сохранял их смысл, но характер и колорит давал совсем другой. Историческая повесть Карамзина «Марфа Посадница» может служить живым свидетельством его исторического созерцания: герои ее — герои флориановских поэм, и они выражаются обработанным языком витиеватого историка римского — Тита Ливия. Рус- ского в них нет ничего, кроме слов. Вот, например, речь боя- рина московского на новгородском вече: Граждане новогородские! князь московский и всея России говорит с вами — внимайте! Народы дикие любят независимость, народы мудрые любят порядок: а нет порядка без власти самодержавной. Ваши предки хотели править сами собою и были жертвою лютых соседов и еще лютейших внутренних междоусобий. Старец добродетельный, стоя на праге вечности, заклинал их избрать владетеля. Они поверили ему: ибо человек при дверях гроба может говорить только истину. Граждане новогородские! в стенах ваших родилось, утвердилось, прославилось самодержавие земли русской. Здесь великодушный Рюрик творил суд и правду; на сем месте древние новогородцы лобызали ноги своего отца и князя, который примирил внутренние раздоры, успокоил и возвеличил город их. На сем месте они проклинали гибельную вольность и благословляли спасительную власть единого. Прежде ужасные только для самих себя и несчастные в глазах соседов, новогородцы под держав- ною рукою варяжского героя сделались ужасом и завистию других наро- дов; и когда Олег храбрый двинулся с воинством к пределам юга, все племена славянские покорились ему с радостию, и предки ваши, то- варищи его славы, едва верили своему величию. 599
Олег, следуя за течением Днепра, возлюбил красные берега его и в благословенной стране киевской основал столицу своего обширного государства; но великий Новгород был всегда десницею князей великих, когда они славили делами имя русское. Олег под щитом новогородцев прибил щит свой к вратам цареградским. Святослав с дружиною ново- городскою рассеял, как прах, воинство Цимисхия, и внук Ольгин вашими предками был прозван Владетелем мира. Граждане новогородские! не только воинскою славою обязаны вы государям русским: естьли глаза мои, обращаясь на все концы вашего града, видят повсюду златые кресты великолепных храмов святой веры; естьли шум Волхова напоминает вам тот великий день, в который знаки идолослужения погибли с шумом в быстрых волнах его,— то вспомните, что Владимир соорудил здесь первый храм истинному богу; Владимир низверг Перуна в пучину Волхова!.. Естьли жизнь и собственность священны в Новегороде, то скажите, чья рука оградила их безопасностию?.. Здесь (указывая на дом Ярослава) — здесь жил мудрый законодатель, благотворитель ваших предков, князь великодушный, друг их, которого называли они вторым Рюриком!.. Потомство неблагодарное! внимай справедливым укоризнам! Новогородцы, быв всегда старшими сынами России, вдруг отделились от братии своих; быв верными подданными князей, ныне смеются над их властию... и в какие времена? О стыд имени русского! Родство и дружба познаются в напастях; любовь к отечеству также... Бог в неисповедимом совете своем положил наказать землю русскую. Явились варвары бес- численные, пришельцы от стран никому неизвестных, подобно сим тучам насекомых, которые небо во гневе своем гонит бурею на жатву грешника. Храбрые славяне, изумленные их явлением, сражаются и гибнут; земля русская обагряется кровию русских; города и села пылают; гремят цепи на девах и старцах... Что ж делают новогородцы? Спешат ли на помощь к братьям своим?.. Нет! пользуясь своим удалением от мест кровопроли- тия, пользуясь общим бедствием князей, отнимают у них власть законную, держат их в стенах своих, как в темнице, изгоняют, призывают других и снова изгоняют. Государи новогородские, потомки Рюрика и Ярослава, должны были слушаться посадников и трепетать вечевого колокола, как трубы суда страшного! Наконец никто уже не хотел быть князем вашим, рабом мятежного Веча... Наконец русские и новогородцы не узнают друг друга! Отчего же такая перемена в сердцах ваших? Как древнее племя славянское могло забыть кровь свою?.. Корыстолюбие, корыстолю- бие ослепило вас! Русские гибнут, новогородцы богатеют. В Москву, в Киев, в Владимир привозят трупы христианских витязей, убиенных неверными, и народ, осыпав пеплом главу свою, с воплем встречает их: в Новгород привозят товары чужеземные, и народ с радостными воскли- цаниями приветствует гостей иностранных! Русские считают язвы свои: новогородцы считают златые монеты. Русские в узах: новогородцы славят вольность свою! Ответ Марфы московскому боярину еще характеристичнее: она в с^оей речи ссылается на историю Рима и упоминает о готах, вандалах и эрулах!!. Скажут, мы говорим о повести Карамзина, а не об истории: нет, мы говорим о взгляде его на русскую историю и жизнь наших предков... И однако ж мы далеки от детского намерения ставить в упрек Карамзину то, что было недостатком его времени. 600
Нет, лучше воздадим благодарность великому человеку за тог что он, дав средства сознать недостатки своего времени, двинул вперед последовавшую за ним эпоху. Если 'когда-нибудь явится удовлетворительная история России,— этим обязано будет русское общество историческому же труду Карамзина, упрочившему возможность явления истинной истории России. Но и тогда история Карамзина не перестанет быть предметом изучения и для историка и для литератора, и новый историк России не раз сошлется на нее в труде своем... Как памятник языка и понятий известной эпохи, история Карамзина будет жить вечно. х Издание «Истории государства Российского», предприня- тое г. Эйнерлингом, почти окончено; остается напечатать только «Ключ», составляемый г. Строевым.2 О достоинстве этого издания говорить нечего: лучшего ничего нельзя ни требовать, ни вообразить, за исключением довольно высокой цены. Приложения, сделанные издателем, показывают, что он смотрит на издание классических писателей истинно европейски. Говорят: эти приложения не важны. Пусть так; но приятно иметь в одной книге всё, что только написано рукою автора. Статья «О древней и новой России» чрезвычайно любопытна, как живое свидетельство исторических и полити- ческих понятий Карамзина, и. г. Эйнерлинг очень хорошо сделал, поместив и ее в числе приложений. 26. Стихотворения Милькеева. Москва. В Университетской тип. 1843. В 12-ю д. л. 222 стр.3 Ирония составляет один из преобладающих элементов со- временной поэзии. Это понятно: поэзия есть воспроизведение действительности, верное зеркало жизни,— а где же больше иронии, как не в самой действительности? кто же больше и злее смеется над самой собою, как не жизнь? Посмотрите, как любит она противоречие, жертвою которого бывает беспре- станно бедная человеческая личность! Вот, например, два актера: один — безумец, гуляка праздный,* не подозревающий ни святости искусства, ни его высокого назначения, невежда безграмотный, ленивец, добродушный хвастун,— и, между тем, в этой грязной натуре скрыты богатые самородки великих чувствований, могучих страстей; эта безумная голова оза- ряется горящим ореолом вдохновения,— и рыдает и колеблется многочисленная толпа при звуках голоса этого самовластного чародея, и каждый уносит с собою из театра те высокие откро- вения, те таинственные глаголы жизни, для принятия которых нужно посвящение... За что же этот дар, это могущество слова, взора и жеста, эта чудодейственная сила? За что, за какой 601
подвиг такая высокая награда? Ирония, ирония, ирония!.. Вот другой актер: страсть к искусству — его жизнь; изучение искусства — занятие, забота, труд всей его жизни; стремление к славе — болезнь его души... И вот появляется он перед толпою, разбеленный и разрумяненный, с важным видом и ловко, смело, с гратшею повертывает картонного булавою гладиатора или картонным мечом Александра Македонского, величаво говорит с другом своим Алхимересом об измене Амалафриды,— театр дрожит от рукоплесканий, вызовам нет конца... Но отчего же в этом восторге толпы слышен один шум и крик? отчего она с таким же точно восторгом через минуту после того принимает пошлый водевиль, и ни один человек из нее не выходит из театра с поникшей головою, с грустным раздумьем на челе?.. Художник упоен, восхищен своим тор- жеством; он так низко, так почтительно кланяется вызываю- щей его толпе... Но отчего же так раздражает его всякое дву- смысленное суждение «немногих» — его, который так доволен «всеми»? Отчего же так уязвляет его легкая улыбка «немногих»? Что он видит в ней?— Иронию видит в ней он, жертва иронии, сам воплощенная ирония действительности...1 После этого как понятны эти слова пушкинского Сальери: Где ж правота, когда священный дар, Когда бессмертный гений — не в награду Любви горящей, самоотверженья, Трудов, усердия, молений послан, А озаряет голову безумца, Гуляки праздного?.. Это значит совсем не то, чтоб жизнь состояла из одних противоречий и чтоб гений всегда был «праздный гуляка», а самоотвержение труда и изучения всегда было признаком ограниченности и бездарности: нет, мы хотим сказать только, что действительность часто любит отступать от своих разумных законов, часто любит пошутить сама над собою. В этом-то и состоит ее ирония. Везде и повсюду видим мы эту иронию; везде и повсюду видим мы жертв этой иронии; везде и повсюду— и в природе, и в истории, и в судьбе индивидуумов. Вот де- вушка, одаренная столь дивною красотою, что, кажется, весь мир должен преклониться перед нею... И что же?— иногда (и чаще всего) оказывается, что душа ее пуста, сердце холодно, ум ограничен, и велико только ее мелочное самолю- бие... Вот девушка, вся созданная из великодушного само- пожертвования, из горящей любви и высокого стремления, созданная для того, чтоб осчастливить жизнь достойного человека, быть наградою за великий подвиг жизни,— но увы! G02
никто не добивается этого счастия, этой награды: она дурна собою, ей не дано волшебного обаяния женственности, с ней говорят, как с умным мужчиною... Заглянем ли'в историю — и там ирония царит над людьми. Никогда, говорят знатоки военного дела, никогда Наполеон не развертывал в такой ширине и глубине своего военного гения, как перед своим падением,— и всё-таки пал, низринутый какою-то невидимою рукою, какою-то странною ирониею действительности... Сколько людей с торжеством и славою выступило на историческое поприще; но одна минута — и лавровый венок сменялся шутов- ским колпаком,— и эти люди оказывались столь же малыми для исторической арены, сколько были они велики для обык- новенного круга жизни. Стало быть, им не было места ни там, ни здесь,— и там и здесь им суждено было погибнуть жертвою иронии... Не мало представляет таких жертв иронии область искус- ства и литературы. Этот мрачный закон иронии особенно часто тяготеет над так называемыми «самоучками» и вообще над людьми, которые вдруг изменяют назначенную им судьбою дорогу жизни, и изменяют вследствие сознания тайного внут- реннего призвания к искусству. Действительно, тайный внут- ренний голос зовет и манит их к блестящей мечте, раздаваясь во глубине души их звуками Вадимова колокольчика;1 грудь их полна тревогою, и даже во сне слышат они слова: «Встань из грязи, в которую бросила тебя судьба, мужайся и иди вперед,— лавры победы, удивление толпы и бессмертие в веках ожидают тебя!» Ужасен этот голос, ибо нельзя узнать, чей он —ангела- хранителя или черного демона; такой вопрос решается только временем и фактами, а в этом-то и состоит ирония жизни. Правда, характер истинного призвания тем отличается от ложной тревоги, что в нем преобладает сторона рассудка, тогда как в последней действует преимущественно фантазия; но в том-то и заключается возможность ошибки, что мечты фантазии часто очень похожи на проявление действительности и что в этих мечтах есть своя доля действительности. Человек недоволен своим положением, им овладевает сильное, неодо- лимое стремление вырваться из тесного круга, в который поставила его судьба: это еще не значит, чтоб внутренний голос этого человека звал его сделаться великим деятелем в сфере истории или искусства; чаще всего этот внутренний голос означает не более, как стремление сделаться просто человеком, развить в себе все данные богом духовные силы; но в том-то и состоит ирония жизни, что люди не всегда могут или умеют понять истинный смысл своих стремлений и прини- мают за тревогу гения зов к человеческому достоинству. Литературная деятельность имеет в себе гораздо больше 603
обаятельного, чем что-нибудь,— может быть, потому именно, что она представляет собою одно из важнейших поприщ для таланта. Вот почему молодые люди с пылким воображением и горячею кровью хотят у нас быть непременно поэтами. Для них все люди разделяются на два разряда: на людей великих, т. е. поэтов, и на людей обыкновенных, т. е. не-поэтов. Если они почувствуют в груди своей эту неопределенную тревогу, которая производится горячею кровью, пылким воображением, маленьким избытком чувства, искоркою ума, а главное — молодостию,— они сейчас хватаются за перо и пишут стихи, либо роман. Я поэт! — за право сказать себе это слово они готовы пожертвовать всем; но как это право не требует осо- бенно дорогих жертв, по крайней мере, свыше того, что стоит одна или две дести писчей бумаги, да отважная досужесть из- марать ее размеренными строчками или размашистою прозою, то многие из них легко добиваются счастия быть печатно посвя- щенными в поэты со стороны приятельского журнала. Потом они издают книжечку своих стихотворений. Приятельский журнал заранее извещает о выходе этой книжечки, как о деле необыкновенном, потом расхваливает книжечку; публика за- сыпает за нею, а сатана хохочет... 1 И вот вам ирония жизни! Из таких бедных стихотворцев особенно жалки так назы- ваемые поэты по призванию, поэты-самоучки и т. п. Между ними есть люди действительно с призванием — быть людьми порядочными и образованными, с потребностию развить в себе природные дары; между ними бывают даже люди с внутренними вопросами, на которые могли бы дать им ответ наука и нрав- ственное развитие; но они предпочитают искать более легкого и более приятного разрешения своих вопросов и находят его— в поэзии, но не в поэзии великих гениев творчества, а в своих бедных и. жалких виршах. Процесс творчества они считают какою-то каббалистикою: они думают, что если найдет на че- ловека дурь вдохновения, то он без ума умен, без науки сведущ и может видеть без глаз, слышать без ушей. А тут еще удивление людей, лавровый венок славы, бессмертие в веках,— и всё это за такую дешевую цену! И пишет наш поэт, и издает он наконец книжечку своих стихотворений; но мир спокоен, люди и не подозревают, что между ними явился гений... К числу таких явлений книжного мира принадлежат «Сти- хотворения г. Милькеева». Из посвящения книги и приложен- ного к ней письма поэта к Василию Андреевичу Жуковскому мы узнаем, что г. Милькеев родился и вырос на берегах Иртыша, чувствовал в себе неодолимое стремление вырваться из тесного, душного и ограниченного круга, в который поставила его судьба, в сферу более высшую, более человеческую, которую он почему-то полагал для себя в поэтической деятельности; 604
и что, наконец, ободренный вниманием В. А. Жуковского и пользуясь его просвещенным покровительством, переехал из Сибири в Россию. Вообще всё письмо г.^Милькеева к В. А. Жуковскому проникнуто простотою, умом и достоинством. К интереснейшим подробностям этого письма принадлежат те, из которых мы узнаём, что г. Милькеев чувствовал решитель- ное желание сделаться поэтом при чтении Плутарха, когда ему было шестнадцать лет; он не имел никакого понятия о правилах стопосложения и до уразумения их должен был дойти собственною проницательностию. Так же точно понял он и правила орфографии русской. Без сомнения, всё это стоило ему больших трудов и больших усилий, как человеку, лишенному всех пособий, какие представляют собою учители и учебники. Из этого видно, что г. Милькеев то, что называется «поэт самородный», «поэт-самоучка». Самородные поэты осо- бенно замечательны потому, что на их творениях, как бы ни были они Грубы и необделанны, всегда лежит печать ориги- нальности, столь часто чуждой обыкновенным талантам. Таков был Кольцов, стихотворения которого, дышащие самобытным вдохновением и талантом, до того оригинальны, что нет никакой возможности подделаться под их простую и наивную форму. Но увы! не к таким поэтам принадлежит самородный поэт г. Милькеев, если только принадлежит он к каким-нибудь поэтам. Не только самобытности и оригинальности,— в его стихах нет даже того, что прежде всего составляет достоинство всяких порядочных стихов: нет таланта поэтического. Наш приговор, может быть, жёсток, но он тем не менее справедлив, и это не трудно будет доказать при сколько-нибудь вниматель- ном рассмотрении лежащих перед нами стихотворений. Они начинаются гимном солнцу: О дивный красавец, колосс мирозданья! Даря нас торжественным зрелищем дней, Выходишь ты с бездной тепла и сиянья, В короне зиждителъно-мощных лучей. Природы великой жених воцаренный, С тех пор, как ее украшением стал, Когда не поспел ты на подвиг священный, Когда на державную цель опоздал?1 Остановимся на минуту на этих стихах, чтоб спро- сить: есть ли в этой куче фраз и слов, есть ли в ней — не говорим поэзия, вдохновение — есть ли в ней какой-нибудь логический смысл?.. Что такое: дивный красавецf колосс мирозданья? Фразы, пустые восклицания, чуждые всякого поэтического воззрения, лишенные вся- 605
кого чувства... «Солнце выходит с бездной тепла и сия- нъя, в короне зиждителъно-мощных лучей, даря нас тор- жественным зрелищем дней»: что это такое написали выг г. Милькеев? Неужели выражения: бездна тепла и света, торже- ственное зрелище дней и лучи с зиждителъно-мощным эпите- том,— неужели всё это — поэзия, а не дурная проза в пло- хих стихах?.. Положим, что солнце — жених природы, но по- чему же оно — воцаренный жених? Конечно, в этом есть смысл, но только один грамматический, а всякого другого смысла тут нет и признака. И что за похвала такая солнцу, что оно всегда «поспевало на священный подвиг» и никогда «не опаз- дывало на державную цель»? Ведь другими, более простыми и более богатыми смыслом словами это значит, что солнце всегда во-время встает и во-время заходит... И что за подвиг священный, что за державная цель? — Галиматья!.. В остальной половине стихотворения г. Милькеев говорит к солнцу, что его, солнце, древние принимали за божество, но что мы, новые, уже «не дадим поклонения», ибо знаем, что бог-то не оно, но что оно только создано богом. Всё это правда; но кто же не знал этой правды без стихотворения г. Милькеева? Ведь и то правда, что 2x2 = 4: неужели же и эту истину на- добно перекладывать на плохие стихи? Древние обожествили, в поэтическом образе Аполлона, солнце, как отдельную благо- детельную силу природы, - и сколько глубокого значения бы- ло заключено в их роскошно-поэтическом мифе бога света! Г-н Милькеев, конечно, рассудительнее греков смотрит на солн- це, но это не мешает ему ничего в нем не видеть и говорить о нем пустою прозою в холодных виршах, тогда как греки, несмотря на всю младенческую наивность своего воззрения на солнце, так много в нем видели и в таких обаятельно-творческих формах выражали свое созерцание! Но перейдем ко второму стихотворению в книжке г. Мильке- ева: может быть, оно будет лучше. Наш самородный поэт воспевает в нем «Возрождение»: Смена холоду крутому, Смена мертвым, душным льдам, Сну болезненно-немому, Зимним вихрям и снегам! Мир очнулся весь глубоко, И прелестен и богат, Одевается широко В новосвадебный наряд. Стоят ли такие стихи какого-нибудь дельного разбора? В них нет ни одного живого образа, никакой картины. Эпитеты дет- 606
ски неточны, вычурны. А мысль всего стихотворения — это чистое резонерство о том, о сём, а больше ни о чем! Еже- годная изменяемость природы подает поэту повоД рассуждать длинно и водяно о неизменяемости человека. Пьеса окан- чивается такими курьезными стихами: И сынам твоим судьбами Заповедан тот же путь, Так owe в них ревет громами Огнедышащая грудь. Хоть бы г-ну Бенедиктову так выразиться!.. Впрочем, едва ли у кого достанет сил следить за всеми сти- хотворениями г. Милькеева. В одном у него — Пылают сердца, как лампады, К пределам парят неземным. (Стр. 6). В стихотворении «Сухарева башня» г. Милькеев так за- ставляет Петра Великого говорить полковнику Сухареву: Хочу оставить я народу Знак неподкупности твоей, Где жил ты с верными стрельцами, Построй там башню, да про вас Она являет пред веками Живописующий рассказ. Потом стихотворец говорит о Брюсе, который Сидел один, как демон, точно С неразрешимым сатаной Творя беседу полномочно. Вода бассейна Сухаревой башни есть бальзам холодный и живой, который льется в нагие тело, чтобы оно крепчало и светлело всегдашней чистотой. Чудная вода! Она так и бле- щет в чудных стихах г. Милькеева!.. В другом стихотворении нашего водяного поэта— Мглою огненно-зыбучей Вдруг одет небесный свод... В третьем стихотворении (стр. 22) поэту явилось таинствен- ное видение, в котором, за мраком мистицизма, не видно смысла и в котором поэт говорит нескладными стихами: 607
А грудь моя- билась и сердце звучало, Как будто нашествия тайн ожидало. В четвертом стихотворении (стр. 73) поэт спрашивает: Кто над бездной власть докажет, Ярость дикую уймет И безмолвием обяжет Глубину ревучих вод? Вся эта болтовня клонится к сравнению моря во время бури с человеческими страстями: какая пошлая реторика! Есть стихотворение, в котором в числе других диковинок .J Земля, игралище пространства, Сама вертится колесом: И тверди гордые светила Обречены на быстрый ход; Круговращательная сила Весь поворачивает свод. В одном стихотворении (стр. 161) г. Милькеев говорит даме- поэту, поздравляя ее со днем рождения:1 И вот что сердце вам лепечет! Да ниспошлет на вас Зевес Лет столь же много, сколько мечет В грудь вашу звуков от небес! В стихотворении «Буря» у г. Милькеева удалый ветер бьет в реку, черный ворон сидит на сосне, внимая задорный гул веселой, молодой грозы, машет крыльями живо под скрип де- рев и трепет (?!) скал и спрашивает другого ворона, куда се- рый брат стремил нынче свои полеты, богат ли воротился он с лихой и доблестной охоты и не слыхал ли где голоса мечен... Боже мой, какая изысканная, какая высокопарная дичь!.. Но довольно! Из выписанного можно видеть, что в стихах г. Милькеева не только нет никаких признаков поэтического дарования, но даже видна положительная, решительная без- дарность. Г-н Милькеев — подражатель г. Бенедиктова, по- добно всем подражателям, доводящий до карикатуры и без того поразительные недостатки своего оригинала. Мы не встре- тили в целой книжке г. Милькеева ни одного поэтического стиха, ни одного живого образа, ни одной картины; стих его есть не что иное, как насильственное сведение слов, которые ревут, видя себя поставленными вместе. В выборе предметов, в мыслях не заметно никаких следов человеческих симпатий, живых стремлений, такта действительности. Особенно ссыла- 608
емся на два стихотворения. Героиня одного — кто бы вы думали?—кукушка!!!.., В этой несчастной кукушке (стр. 49) г. Милькеев думал опоэтизировать народную легенду, надеял- ся объективировать свои задушевные верования —и, сам того не замечая, только унизил предмет, который усиливался поднять. Другое стихотворение воспевает — что бы вы думали?— рус- скую сивуху, иначе нарицаемую сиволдаем!!!... Это, вероятно, для народности! Хороша народность!.. Здравствуй, русское веселье, Здравствуй, русское вино, Православное (?) похмелье, Чаш потопленное дно! Ты по юношеским жилам Влагой крепости бежишь, И к былым, каленым (?!) силам Грудь увядшую стремишь! Как воаникли дни отчизны, Кто из русских чад, любя Свой предел без укоризны, Не отведывал тебя? Кто в пылу борьбы кровавой Дрался насмерть и не пил? Кто, приветствованный славой, Чаш не пенил и не бил? Как кто, г. Милькеев?— Думаем, что все порядочные люди в России... Пеньте, пожалуй себе в чаши «пенное» и «зеленое», если вам это нравится, бейте не только чаши (т. е. стаканы и плошки), но и стекла во храмах русского Бахуса, мы не мешаем вам, — только, ради всего пристойного и образованного, уволь- те нас от вашего радушного потчеванья; мы, право, не будем в претензии, если вы обнесете нас, — так же, как не были бы в претензии, если бы вы уволили нас и от излияний вашей музы... Очень забавно, что в этом стихотворении г. Милькеев при- чину гения Ломоносова полагает в несчастной страсти этого вели- кого человека к пенному вину... О, милая наивность самородной музы! О, горькая, ядовитая ирония жизни! Стоило ли приезжать в Москву с берегов Ир- тыша, если это было за тем только, чтоб издать книжку таких стихотворений? Стоило ли о таком переезде писать в журналах и ожидать от него столь многого для русской поэзии? Стоило ли в журналах извещать публику, как о чем-то важном, о ско- ром выходе в свет таких стихотворений? Что такое все это?— Ирония, горькая, ядовитая ирония жизни... 39 Белинский, т. VII qqq
27. Странствователь по суше и морям. Санкт-Петербург. В тип. П. П. Бочарова. 1843. В 12-ю д. л. 216 стр. * Нам неоднократно доводилось читать (и даже слушать на кой-каких публичных чтениях) начертания путешествий, где, как в пространной географии, автор весьма подробно, по си- стематическому порядку, описывает положение страны, нравы и обычаи жителей, произведения природы, искусств и так далее. Всё это очень полезно, потому что всегда почти увеличивает запас наших сведений, почерпнуты ли эти сведения из напеча- танных уже дорожников, или состоят из собственных наблюде- ний путешественника. Но всё это большею частию немножко скучно, потому что в подобных начертаниях замечаешь более трудолюбия и начитанности, нежели ума и таланта. Этого нельзя сказать об авторе «Странствователя по суше и морям»: каждая страница его занимательной книжки обнаруживает в нем смет- ливую наблюдательность, уменье двумя, тремя резкими чертами обрисовать быт и характер народа, среди которого он жил, или замечательного лица, с которым он встречался. Это отрывистые, легкие, оживленные бойким рассказом очерки, вроде путевых впечатлений Александра Дюма.2 Путешественник обращает внимание не столько на физическую природу описываемой им страны, сколько на человека, в ней обитающего, на человека в разгаре его страстей, в роковые минуты его жизни,— и потому рассказ автора иногда облекается в легкость романического повествования, а иногда доходит до драматического движения. В этой первой книжке (автор обещает еще другую) он описывает свое странствование по Ташкенту, Хиве и Бухаре. Последуем за путешественником в последнюю из этих малоизвестных стран и посредством одного факта, взятого из ее истории л мастерски изложенного автором, ознакомимся с характером бухарского народа и его отношениями к хану. Сила характера Несер-Уллы, нынешнего хана Бухарин, всего ярче проявилась в низложении Кучь-бегия. Кучь-беги представлял характер совершенный в восточном роде; он ни в чем не изменил себе в течение всей жизни, и самый опытный романист не мог бы создать столь полного характера (полный характер?), не мог бы выдержать его так постоянно от начала до конца. Кучь-беги был первым министром при покойном отце хана, Мир-Хайдере, и пользовался неограниченного его доверенностью. Умный, хитрый, вкрадчивый, корыстолюбивый, суеверный, властолюби- вый, он не щадил никого для достижения своей цели, всё и всех считал он за средства, которые мог употреблять по произволу, лишь бы они давались ему. Властвовал собственно Кучь-беги, а Мир-Хайд ера тешил он при- зраком власти и названием хаиа, но тем не менее надобно было его теш ить или усыплять, чтобы он не очнулся и не поступил с ним так, как поступил впоследствии Несср-Улла. 610
Происшествие, которое я сейчас расскажу, отчасти выказывае характер Кучь-бегия. Он был нездоров и невесел, когда ему сказали, что в Бухару пришел феринг, европеец, а зовется Мартын. Кучь-беги, без дальнейших исследований, велел феринга посадить в яму, а деньги и имущество у феринга отобрать. Вслед за тем доложили, что у феринга ни денег, ни какого вещественного имущества не оказалось, а есть какое-то особенное, которое он покажет самому Кучь-беги. Позвали феринга. ... — Посмотрим, что у тебя за сокровище,— сказал ему Кучь-беги.— Какой-нибудь поддельный камень; знаю я вас, европейцев; но меня нелегко обмануть. — Мое сокровище — знание!— отвечал твердо Мартын. Кучь-беги, не знавший этой фальшивой монеты Европы, принял слова Мартына за насмешку и пришел в исступление. — Ты смел оплевать мою седую бороду, посмеяться над прахом предков моих и проч. и проч. Поток гнева его лился неукротимо, но Мартын выдержал напор его хладнокровно; только, когда дело дошло до палок, он сказал, не теряя, впрочем, своей обычной смелости: «Я покажу тебе это знание. Ты болен: я излечу тебя; ты скучен: я развеселю тебя». Кучь-беги укротился. «Это чорт, а не человек»,—произнес он. Мар- тыну только этого и надобно было: ему выгоднее было слыть чортом, не- жели человеком. Вслед за тем он дал Кучь-беги слабительное, и тот выздоровел; при- нес ему дистиллированной виноградной водки, и Кучь-беги, предававшийся втайне запрещенному напитку, не мог надивиться искусству феринга. Мартын дал ему еще какого-то снадобья, за которое старик олагодарил его более всего. Словом, судьба Мартына совершилась. С этих пор начи- нается длинный ряд его проделок, о которых мы еще будем говорить. Кучь-беги любил деньги... Главнейшая отрасль его доходов состояла в косвенных поборах. Он тщательно подстерегал богатых купцов и едва кто-нибудь выказывался из толпы, немедленно являлись на него доносы или в несоблюдении правил веры, или в употреблении запрещенного Магометом напитка, или в обмеривании, обвешивании и проч. Улика всегда была наготове, и только значительный выкуп и нередко конфиска- ция всего имения спасали жизнь виновного. В Бухаре ходили только* что не в рубищах, повесив головы, набожно поглаживая бороды и бережно1 затаив свои мысли, не только поступки; но и тут Кучь-беги находил своих жертв, и в этом случае Мартын был деятельным его помощником. Он имел тесные связи с бухарскими евреями, по единоверию ли,— неиз- вестно, какой религии он придерживался,— или по единомыслию, и через них выведывал о богатстве и тайных поступках бухарских подданных; но наконец и эта мера налогов не могла же быть неистощимою. Хаи мало обращал внимания на повсеместную, особенно наружную, бедность; он ханжил и довольствовался тем, что видел мечети, наполненные народом, а благословения ли воссылают они (народ?) или проклятия — он об этом не справлялся. Худо было то для Кучь-бегия, что многие действи- тельно обеднели, другие оставили Бухару. Он позвал Мартына. — Ты осел, а не мудрец,— сказал он ему,— и золота тебе не вы- думать: научи, как приобрести его. Мартын давно придумал одно очень затейливое, по его мнению, пред- приятие, которое сильно отдавалось Европой, и только дожидал случая, чтоб объяснить его умному визирю. — У вас, в благословенной Бухаре, — сказал оп,— выпивают чаю в день столько, сколько в другом месте выпивают воды; только и видишь, что чайных продавцов на всех перекрестках, не говорю о кара- ван-сараях. Бухарец слова не скажет, не выпивши чашки чаю. 611 39*
— Благодари Аллаха, народ эмира благоденствует; но мне что из того? — Мелкие продавцы обманывают и обкрадывают народ; запрети им эту промышленность; предоставь ее одному себе или отдай на откуп. Мартын объяснил, что значит откуп, и сметливый визирь тотчас понял: глаза его заблистали радостью. — Ты точно мудрец,— воскликнул он. — Но коран? — Коран ничего не говорит о час. Но Мартын ошибся. Духовенство ясно доказало кораном, что эта мера противна религии, и восстало против нее всею своею силою. Вскоре помер старый эмир, и звезда счастия Кучь-бегия закатилась: блестящее предприятие его не удалось. Мартын с званием доктора должен был необходимо соединять звание астролога, предвещателя и проч. Однажды старый хан вздумал похраб- риться и собрать войско против Хивы; ему не хотелось подвергать своей особы (свою особу) опасностям и лишениям похода, и он вверил войско начальству Кучь-бегия. Как было отделаться от его поручения визирю? Он посоветовал хану спросить у звезд, благоприятна ли будет эта война и каким образом вести ее. Призвали Мартына, и тот, рассмотрев небо, отвечал положительно, что поход удастся, но для блага Бухарин нужно, чтоб Кучь-беги оставался дома и не покидал кормила государственного правления. Войско отправилось под начальством какого-то узбека; но не прошло и двух недель, как оно прибежало назад, разбитое непри- ятелем и гонимое страхом. Хан велел казнить главноначальствующего экспедицией и Мартына; но Кучь-беги спас Мартына. «Что ему в своей голове? — возразил он хану:— захочет, найдет другую. Ведь он сам дьявол; зачем же наживать его злобу?» Мартын убежал в Россию... Судьба Кучь-беги совершилась иначе. Молодой хан Несср-Улла, выведенный наконец из терпения деспотическими поступками Кучь-бегия, решился отдать приказание схватить его, но так испугался этой минутной реши- мости, что выехал за город и окружил себя войском. Он готов был от- менить это распоряжение, как ему донесли, что Кучь-беги уже схвачен и брошен в яму. Имение его было конфисковано, но Несср-Улла оставил на этот раз ему жизнь по просьбе старой ханши, своей матери. Кучь- беги удалился, по соизволению хана, в маленькое оставленное ему поме- стье и жил, как истинный философ, узнавший всю тщету человеческой власти. Раз, сидя с своими домашними в саду, он увидел целую ватагу приближавшихся к нему людей. «Это мои палачи»,— сказал он равно- душно. И действительно, это были палачи, присланные ханом. Кучь- беги пошел на казнь, как он ходил в свой сад. Из этой полудикой драмы вы гораздо лучше узнаете быт и характер бухарцев, нежели из многих томов, наполненных длинными описаниями и статистическими сведениями. Сколько простоты и естественности в этом слоге, от которого надобно, однако ж, требовать большей правильности и определенности! В других статьях (числом шесть), не менее интересных, автор «Странствователя» описывает свое пребывание в Ташкенте, дела экспедиций против Хивы и против хищных киргизов на восточном берегу Каспийского моря. Вот как наш отряд прово- дил однообразные дни на походе по степям хивинским: В три часа утра бьет барабан; с полчаса потом продолжается тишина; народ завтракает, и вот поднялась тревога, вьючка, крик киргизов, 612
единообразный рев верблюдов, громкое командование старших, общее движение, и всё это под открытым небом, в 26° мороза или в буран, где зги не видно перед собою, и всё это ночью на глубоком снегу, на открытой повсюду пустыне. Еще барабан: это 5 часов, иногда несколько позже; колонна выступает. Казаки оренбургского регулярного полка, без вьюков, едут впереди в восемь, десять рядов, и прокладывают восемь, десять тропинок в снегу, где на каждом шагу тонут лошади и где люди обыкновенно спешиваются и помогают им в тяжкой работе; передовые, выбившись из сил, сменяются: это самая утомительная борьба с природой; каждый шаг надобно брать грудью. За этим передовым отрядом тянутся в восемь, десять «ниток» вьючные верблюды длинной, бесконечной ве- реницей, перемежаясь то артиллерийскими орудиями, из которых неко- торые идут в голове, то бата Лионом линейных войск, то сотнею уральских или оренбургских казаков. Арьергард, идущий в некотором отдалении, подбирает отсталых верблюдов или по крайней мере собирает с них вьюки. Работа едва ли легче работы авангарда, который имеет ту выгоду, что приходит гораздо ранее на место. Утомленные верблюды, особенно во время бурана, валятся на каждом шагу,— а, заметьте, за тропой, которая шириною ровно в верблюжий ход, сугробы снегу,— и вот бедный верблюд пал, около него раздаются проклятия киргиза-погонщика, удары сыплются градом, но бедное животное бесчувственно к ним, и только, когда весь отряд от него уда- лится, верблюд болезненно вытягивает шею, озирает пустыню и вновь склоняет голову, предвидя горестный конец свой. Чрез несколько ми- нут его заносит снегом; но жизнь надолго еще остается в нем, если не набредут на него стаи волков, следующих за экспедицией! Буран или мороз, нередко доходивший до 30 градусов, были попе- ременными и всегдашними спутниками отряда. Следуя за длинной вере- ницей верблюдов, в голове которой не видно конца, не имея возможности ехать рядом вдвоем и разговаривать (да и не до слов бывало), на досуге изучаешь высокие добродетели одного из полезнейших, из «величайших» в мире животных — верблюда, и учишься у него величайшей в мире добродетели — терпению. Около 3-х часов останавливается отряд; новый труд. Нужно рас- чистить сугробы снегу для кибиток, для подножного корма верблюдов 1 и лошадей и, наконец, для ночлега верблюдов, у которых только и было неги, что их на ночь клали на земле, а не на снегу; нужно добыть топлива, а это топливо большею частию составляли корни растений, замерзшие, едва тлеющие на огне и наполнявшие кибитку удушливым дымом вместо отрадного огонька. Впрочем, случался и яркий огонь на ночлеге, и это была роскошь, которой, конечно, вы не постигаете. Иногда с нашим путешественником случались приключения до того романические, что невольно подумаешь, не расцветило ли его воображение вымыслами своими обыкновенных происше- ствий. Так, в Ташкенте зазвала его в свой гарем жена тамошнего хана, Зюльма (слишком романическое имя!), и с исступлением стала подговаривать, чтоб он избавил ее от счастливой сопер- ницы. В Хиве несколько ночей сряду грезился ему во сне персианин, которого потом в первый раз в жизни увидел он и наяву. Этот персианин был одарен каким-то роковым предве- дением, бегал от людей, проникал мысли других, вызывал тени умерших и наконец сошел с ума. Что-то странно... 613
«Если первая книжка вам не понравится,— говорит автор в предисловии,— то вы уже не увидите второй, хотя она уже в станках типографии». Если это если обращено, между прочим и к нам, то мы просили бы автора скорее выпустить в свет вто- рую книжку, если она так же интересна, как первая.г 28. Русская грамматика для русских Виктора Полов- цова (старшего). (,) Напечатанная по высочайшему соизволению. Шестое исправленное издание. Санкт- Петербург. В тип. Штаба военно-учебных заведений. 1843. В 12-ю д. л. VII и 152 стр.2 Грамматика г. Половцова, выходящая уже шестым изда- нием, отличается от всех прочих русских грамматик только своею методою, ныне, впрочем, принятою всеми опытными, зна- ющими свое дело преподавателями. Переходить от анализа к синтезу, из примеров извлекать правила — самая полезная си- стема в преподавании: об этом в наше время никто уже и спо- рить не будет. Но это более дело учителя в классах, нежели со- ставителя систематического учебника. В этом смысле труд г. Половцова можно почесть скорее вспомогательным средством при изучении грамматики, нежели полным систематическим курсом. Для кого он назначал свою книгу? Для препо- дающих или для учащихся? Для первых, в виде руковод- ства в классах, нужен курс в полном, строгом системати- ческом порядке,— курс, который до сих пор едва ли мы имеем. Для учеников? — Всякий согласится, что редкий ребенок успеет в какой-либо науке без помощи учителя. Паскаль, на двенадцатом году самоучкою постигший Эвклидовы начала, для нас не пример. Но положим, что автор «Русской грамма- тики для русских» хотел упростить изучение своей науки до того, что дитя, читая и перечитывая его книгу, может само собою до- стигнуть до полного сведения правил отечественного языка. Учащийся, положим, открывает первую страницу и читает: «Человек прежде думает, а потом говорит. Итак, сперва надобно искать мысли (?), находить их, схватывать и удерживать; далее сличать их между собою, упрощать, соединять, разделять, распространять и усиливать» и проч. Мы, знакомые с теориею мышления, смекаем, что это такое;но пошлемся на всех детей в свете: поймут ли они из этого хоть сло- во? Вы скажете: объяснит учитель. Так не лучше ли было бы на- писать такую книгу, в которой по примерам, не выходящим из круга детских понятий, помаленьку, так сказать, по паль- цам, изъяснить, что такое значит мыслить, что такое сличать мысли между собою. Признаемся, мы сами не понимаем, что такое «искать мысли, схватывать, упрощать мысли»... 614
Как скоро дело дошло до науки, тут главное дело система, порядок, которого мы не находим в книге г. Половцова. Он бес- престанно переходит от логических начал к законам языка, от правил синтаксиса к правилам, как ставить знаки препина- ния; потом этимология; потом опять правила правописания... Но иногда, по своей методе, он переходит от примеров к правилам, а иногда, вопреки ей (стр. 3), от правил к примерам; кое-что извлечено из законов разума, что очень хорошо; а многое изла- гается так, без основания, как в большой части других грам- матик. Ограничимся некоторыми отдельными замечаниями. «Тщательный разбор нескольких басен (почему же только басен?) и постоянное наблюдение ученика за самим собою (?!) лучше всех правил о знаках препинания. Только невежды оправ- дывают себя незнанием правил». Это уж очень наивно... «Буква ъ употребляется в словах: письмо, деньги, больше, меньше, весьма, тесьма и некоторых других». В каких же дру- гих? Тут надобно или найти общее правило, или уж выписать все слова, в которых употребляется буква ъ. Автор не объясняет, почему мы иностранные слова пишем: экватор, этаж и в то же время .Европа, ефес, офицер и проч. Разумеется, потому, что первые два слова во французском язы- ке пишутся через ё, которое у нас выражается посредством э; между тем как Европа пишется Europe, ефес — Gefass, a «офицер» — слово хоть иностранное, но исказившееся в нашем языке, что мы называем обрусевшее. Говоря о том, какие слова в предложении должно произно- сить с большим напряжением голоса, автор поставляет пра- вило: «Определения, и особенно приложения, произносятся большею частию легко». А вот, например, в этих предложениях: «Дорого яичко к Христову дню». «Я вам докажу, что мой друг человек благородный; вы найдете в нем весьма сильного покро- вителя, и он прекрасно обделает ваши дела, не слишком-то исправные»? «Причастия имеют три рода или числа»(?). Верно, автор хотел сказать: три рода и два числа. «Междометие есть частица речи, выражающая ощущения». Много ли поймут дети из этого определения? «В словосочинении рассматривается состав, происхождение и образование предложений, а также значение и изложение со- чинений (по крайней мере тех, которыми должно заниматься в училищах)». Воля ваша, а значение низложение сочинений от- носятся уже к теории прозы. Особенно, если возьмем в со- ображение, что в училищах воспитанники, по мере своих спо- собностей, могут, а следовательно, и должны заниматься сочи- нениями, довольно значительными по предмету и по содержанию. 615
Иные примеры (а их очень много в книге) выбраны не весьма удачно. Неужели для детей, даже для самых малолетных, нечего выбрать из Карамзина, Жуковского, Пушкина,— а эти писа- тели будто и не существуют для книги г. Половцова; вместо того он извлекает таковые словеса из книги, изданной в 1762 году: Человек духом и жизнью, а не деньгами и пожитком богат. Хотя б твои сундуки золотом да серебром наполнены были, однако ты от сего щ(сч)ас(т)ливейшим не з(с)делаешься, ежели в себе спокоен и своим состоянием доволен не будешь. Что за охота приучать детей к такому варварскому слогу? Опечатки в самой терминологии еще более умножают темноту и сбивчивость. Вот, например: «Первый вид глаг,ола называется определенным, он выражает точность действия; второй — определенным (ем. неопределенным); он означает продолжаемость (продолжительность?) действия». И что такое значат точность и неточность действия?.. 29. Драгоценный подарок детям, или Русская азбука * Санкт-Петербург. Издание Масленникова. В тип» А. Сычева. 1843. В 8-ю д. л. 105 стр. * Перевернув страницу, на которой напечатано это заглавие, вы на другой встречаете еще заглавие: «Приложение на каждую букву (к каждой букве?) и (?) с описанием изображенных пред- метов, приспособленных к постепенному развитию умственных детских познаний (умственных познаний?/)». По этим отрывкам уж можно видеть, какие люди готовили этот «Драгоценный подарок». В самом деле, это одна из бесчисленных спекуляций, производимых безграмотностью на счет легкомысленных вос- питателей и бедных детей. В «Драгоценном подарке» всё то же, что и в тысяче других азбук, какие десятками выходят каждый год в Москве и Петербурге. Вот сначала варварские склады: езди, взну, вздра и проч. Потом так называемые нравоучитель- ные изречения: «Старайся всегда, любезное дитя, о чистоте; со- держи всегда в чистоте лице и руки, белье и платье». Это по части нравственности. Или: «Старайся выхвалять с благодар- ностию всякую услугу (?): за то будут тебе оказывать новые благодеяния». Это уж по части безнравственности... В «Прави- лах благопристойности и учтивости» сказано, что «благовоспи- танный человек должен укрепить сердце свое в правилах доброде- тели, при занятии (чем?) сидеть, не наклоняя головы, и иметь натуральное положение лица»(?). Потом идут написанные книж- ным, топорным языком повести, выхваченные из «Золотого зер- кала»; далее стихи, весьма пригодные для искажения вкуса; 616
еще далее, как заведено, цифры и таблица умножения. За этими вещами следует «Приложение», о котором мы говорили. На лу- бочной картинке, приложенной к букве 5, изображен мужик с коромыслом на плече, а внизу написано: «Водонос, ведры, водопад, вороты, веник». На картинке веник столько же похож на веник, как и на лягушку, а водопада вовсе не имеется. В объяснениях говорится, что «веник есть связка ветвей, сре- занных обыкновенно с березы вместе с листьями; употребление его всем известно. Что же касается до ворот, то вы, конечно, хорошо их знаете»... Тут и всё объяснение! 30. Сказка о мельнике-колдуне, о двух жидках и о двух батраках. Соч. Е. Алипанов а. Издание третие. Санкт-Петербург. В тип. А. Сычева. 1843. В 16-ю д. л. 60 стр.1 Имя г. Аллпанова всегда приводит нам на мысль другое, не менее прославленное имя Б. М.Ф(0)едорова, которому сочинитель «Мельника-колдуна» одолжен открытием и развитием своего по- этического гения, Это было давно — в те времена, когда в «Дам- ском журнале» печатались нежные послания «к ней», «к розе», «к лимонам, апельсинам идыням-мелонам», а в «Благонамерен- ном» помещались шарады и логогрифы. В те достолюбезные времена господствовала страсть повсюду открывать и приго- лубливать доморощенные русские таланты: русских самоучек- астрономов и механиков, русских музыкантов и пуще всего по- этов. «Посмотрите, посмотрите,— кричали тогда:— вот десяти- летний мальчик, сын дьячка, грамоте не знает, а самоучкою делает часы и в механике заткнет за пояс любого германского профессора. Вот стихи, сочиненные пахотным крестьянином, бу- дущим Ломоносовым, будущим Бёрнсом». И все радовались и умилялись; умилялись тому и мы, тогда еще малые, неразумные дети.Ноособенно умилялся этим отрадным явлением Б. М. Ф(0)е- доров, со славою Горация любивший соединять славу Мецена- та. Тогда еще он не нисходил до детских повестей, которые впо- следствии отпускал дюжинами и сотнями; тогда он в одно и то же время венчался сценическою славою за «Суматоху в маска- раде» и другие комедии, в «Дамском журнале» и «Благонамерен- ном» печатал нежные стишки, большею частию воспеь&я цветы: розу, жасмин, нарцис и даже резеду; обдумывал своего «Юлия Цесаря», трагедию высокую, а между тем таил в душе мысль гениальную — создать русский роман исторический, т. е. «Курб- ского».2 В это время в русских весях отдаленных возникли Слепушкин, Суханов и Алипанов — три самобытные таланта поэтические, будто цветы, одиноко благоухающие. Всех их 617
отыскал и призрел Б. М. Ф(6)едоров, к поэтической славе России ревнующий. Но где ж теперь эти таланты и где их слава? Не знаем, здрав- ствуют ли гг. Суханов и Слепушкин, или с добра-ума забыли наставления своего пестуна, перестали писать и снова принялись за свои честные и полезные занятия.1 Только в сердце г. Али- панова глубоко запали назидания Б. М. Ф(0)едорова, и он, увлеченный примером и стихотворною доблестию своего учителя, до сих пор нижет рифмы. Вот плоды полезных наставлений! Творениям г. Алипанова указывали на храм бессмертия, а вместо того они попали в мешки букинистов на макарьевскую ярмарку, в руки деревенских лакеев и т. д. Размахнул батрак руками, В стол ударил кулаками, Крикнул: «Я ж вам докажу, Что от мертвых не дрожу, И с кольцом явлюсь пред вами: Пусть ответят сапогами, Кто останется неправ.— У тебя таков ли нрав?» (?!) Спор согласьем повершили: (?) Дело сладили, скрутили, В полу хлопнули полой; (?) Как гора с их плеч долой. Вот какие стихи пишет наш доморощенный Берне. Эти стихи, обверточная бумага, грязное издание и типография Сычова обнаруживают, что «Сказка о мельнике-колдуне» сни- скивает в вышеозначенной публике славу... Чего ж больше? 31. Рассказ П. М. Автора повести: Муж под башмаком и прочая. Средство выдавать дочерей замуж. Санкт- Петербург. В тип. Штаба отдельн. корпуса внутрен- ней стражи. 1843. Две части. В 8-ю д. л. В 1-й —26, во И-й — 33 стр.2 Автор повести «Муж под башмаком» решительно готовит себя в русские Вальтеры Скотты: как тот долго был «великим незнакомцем» и подписывал на романах своих псевдоним «автор Ваверлея», так и г. П. М. все творения свои клеймит громким псевдонимом: «автора повести „Муж под башмаком"». В театральных афишах вы читаете: «Водевиль, сочинение автора повести „Муж под башмаком"», а газетных объявлениях видите: «Рассказ автора повести „Муж под башмаком"»—везде «Муж под башмаком» — наш русский «Ваверлей», и везде автор его, 618
!наш российский Вальтер Скотт, которому он силится уподобитьсяг -и со стороны плодовитости. Действительно, не успеете вы про- честь и забыть (это одновременно) один его рассказ, как он вам подносит другой, третий и... и наконец счет потеряешь... Вот и теперь фантазия его разразилась новым рассказом «Средство выдавать дочерей замуж». У чиновника Надувалина две дочери, зрелые девы, которых он всеми мерами старается сбыть с рук и не может, потому что приданого за ними немного, а дочки смышляют выйти за во- женных, которые, по мнению автора, любят только невест бо- гатых. Надувалин, по совету своего приятеля, дает великолеп- ный бал, на который знакомая ему сваха привозит семерых же- нихов; но ни один из них не понравился дочерям хозяина. Надувалин из-под руки распускает слух, будто выиграл в прус- скую лотерею огромную сумму, а вслед за тем напечатал в «Полицейской газете», что намерен купить поместье ценою от 200 до 250 тысяч. Два офицера, в которых были влюблены дочери Надувалина, попались на эту удочку и женились на них... Совершенно в духе того низменного остроумия, которому мел- кие плутни нашего среднего сословия доставляют обильные, хотя немногообразные материалы, а «Иван Выжигин» и воде- вили Александрийского театра служат образцами. Чем не остро вот хоть, например, это: «Хорошенькому личику при- ятно построить куры... Да ведь эти куры не снесут золотых яиц». Или: «Сегодня суп с незабудками да безе, завтра соус с воспоминаниями да безе, послезавтра опять то же самое безе с какими-нибудь нежностями». Или: «В виду-то я имею (женихов); да при их огромных видах дочери мои вовсе не видны». Автор большой мастер вымышлять фамилии для своих действую- щих лиц. Офицеры у него — Расчетливский, Тротуаров и Шпагин, игроки — Червоннов, Углов, Банков, Горкин, Вис- тов, Бостонов, Дурачков; Волтеров отпускает остроты а За- гадкин загадывает на балу загадки, вроде следующих: Идет свинья из Питера, Вся истыкана... Pour la bonne bouche* вот еще сцена, случившаяся на бале у Надувалина: Дошла очередь до Семги. Дама его была не изобретательна на фразы (это было в мазурке; в одной из фигур дамы говорили кавалерам фразы), зато говорила по-французски и на этом-то несносном для Семги языке вздумала сказать: A quel jour de la semaine sommes nous?** * На закуску (франц.).— Ред. ** Какой сегодня день недели? (Франц.) — Ред. 619
Семга выбрал трех мужчин, которые также ни слова не понимали по-французски, а потому и неудивительно, что при этом вопросе все встали в тупик. — Как-с? — спросил Семга, и дама повторила вопрос. — Что она говорит? — спросил товарищ Семги. — Передайте вопрос,— сказала дама Семге. — Как-с? A quel jour de la semaine sommes nous? Минута была решительная. Семга притворился будто не понял(,) что речь говорена была на французском языке, отвечал своим кавалерам: Лакей сказал Семену: сомну! Ну, как же не Вальтер Скотт? Совершенно его замашка!.. Не сомневаемся, что если автор повести «Муж под башмаком» будет продолжать занятия свои на избранном им достославном поприще, то пойдет и дальше: превзойдет в остроумии и твор- ческом таланте сочинителя «Выжигиных», «Комаров», «Кар- тин русских нравов» и прочего книжного тряпья.1 32§ Библиографические и журнальные известия.2 «Русский инвалид», значительно увеличивший свой формат в начале нынешнего года и сделавшийся полною политическою и литературного газетою с ежедневным фельетоном, — еще более расширился в своем объеме с половины года, т. е. с 1-го июля. Этого превращения, разумеется, не заметили наши газеты, ста- рающиеся подсматривать в других только мелкие обмолвки и опечатки и не без умысла молчащие об улучшениях в чужих журналах; но мы сочли бы за грех не сказать об этом нашим чи- тателям. Да, «Русский инвалид» обращает теперь на себя вни- мание образованнейшей части русской публики, которая находит в нем почти всё, что ей нужно: самые свежие новости о загранич- ных политических происшествиях, полную и современную хро- нику всех достопримечательных событий в отечестве, постановле- ния правительства по всем отраслям государственной жизни; известия о замечательнейших явлениях русской и иностранной литературы, русского и иностранного театров, о движении наук в Европе; уведомления об открытиях и усовершенство- ваниях по разным частям человеческой деятельности, и наконец мелкие статьи легкого и, нередко, забавного содержания; словом, в этом обширном издании есть всё, что составляет жизнь ежедневной газеты, уважающей себя и своих читателей; нет одного только: брани, сплетен и проч. Своевременность по- мещения фельетонных статей в «Инвалиде» доказывается и тем еще, что смесь некоторых ежемесячных русских журналов со- ставляется почти из тех же самых статей, которые уже были в нем напечатаны. Разница в том только, что эти статьи в журна- 620
л ах печатаются месяцем позже. Для примера читатели «Ин- валида» могут сравнить смесь июльской книжки «Библиотеки для чтения» с фельетонами «Инвалида» за иЪнь месяц, — сходство разительное!—Расширив свой формате 1-го июля, эта газета дает теперь ежедневно целым столбцом больше, нежели сколько давала с 1-го января нынешнего года, так что теперь «Русский инвалид» есть самая большая, самая обширная из всех русских ежедневных газет. И такое увеличение объема сде- лано было без всякого предуведомления со стороны редакции, без малейшей надбавки подписной цены! А между тем, давая по одному лишнему столбцу ежедневно, «Инвалид» даст в год 300 лишних столбцов или 25 полных нумеров лишних, которые составляют, так сказать, лишний месяц в году! Другие давным- давно прокричали бы о таком усовершенствовании своего изда- ния, предпослали бы ему несколько зазывных статей, да и после долго бы еще не замолкли. Но редакция «Инвалида», как видно, богатая средствами и материалами для своего издания, скромно делится ими с своими подписчиками, нисколько тем не хвастаясь и не требуя от них за то ничего лишнего. — Ду- шевно желаем, чтоб она и в будущем году продолжала свое издание с такою же добросовестною деятельностию. Давно слы- шали мы желание публики видеть русскую политическую и литературную газету, соответствующую своей важной цели. Теперь публика имеет такую газету и должна обратить на нее полное свое внимание. Сочинения Зенеиды Р-вой (Елены Андреевны Ган) уже со- всем отпечатаны в четырех частях и поступят в продажу в пер- вых числах следующего месяца. Мы уже имеем экземпляр этой прекрасной книги — истинного подарка для читателей в нынешнее бесплодное для русской литературы время, и пого- ворим о «Сочинениях Зенеиды Р-вой» подробно в следующей книжке нашего журнала.1 33. Литературные и журнальные заметки. Несколько слов «Москвитянину».2 В 6-й книжке медленно выходящего «Москвитянина» поме- щено окончание разбора «Полной русской хрестоматии» г. Га- лахова. Всем известно, как косо смотрит аристарх москов- ского журнала на эту книгу. Предоставляя самому г. Галахову разделаться с его раздражительным противником,* мысами не * Мы получили от г. Галахова письмо, в котором он просит известить читателей, что «по несвоевременному, запоздалому выходу 6-й книжки „Москвитянина" (17-го июля вместо 1-го июня) он не мог прислать ответа своего на 2-ю статью о его „Хрестоматии", помещенную в этой книжке»; следственно, ответ его будет напечатан в будущей, 9-й книжке «Отечествен- ных записок».3 621
можем не сделать заметок на некоторые выходки г. Шевырева,, устремленные прямо на наш журнал. У сего почтенного и до- стойного аристарха московского есть странная привычка — о чем бы ни говорил он, придирчиво касаться «Отечественных за- писок». Это, можно сказать, его мания, его болезнь. А что у кого болит, тот о том и говорит. Из сострадания к такому со- стоянию души почтенного критика московского, мы хотим откровенным объяснением способствовать к прояснению его сознания, несколько затемненного, может быть, раздражитель- ностию и пристрастием. Г-н Шевырев находит странным, что г. Галахов ставит имя Лермонтова не только вместе с именами Карамзина, Крылова, Жуковского и Пушкина, но даже Шиллера и Гёте. По нашему мнению, если можно с именами Шиллера и Гёте ставить не толь- ко Пушкина, но и Жуковского, и Крылова, и Карамзина, то г. Галахов прав, поставив вместе с ними имя Лермонтова. И уж, конечно, имя поэта Лермонтова скорее может быть постав- лено с именами поэтов — Шиллера и Гёте, чем имя Карам- зина, отличного литератора, известного историка, но нисколько не поэта. Неужели это неизвестно г. Шевыреву?.. Вслед за этим странным упреком г. Шевырев начинает оправ- дываться перед своими читателями (вероятно, предполагая, что у «Москвитянина» есть читатели) в посягательстве на славу молодого поэта, т. е. Лермонтова. «Мы,— говорит он, — знаем, что Россия лишилась в нем одной из лучших надежд молодого поколения. Мы с радостию приветствовали прекрасное его дарование; не признавали только направления в некоторых пиесах, но уверены были, что оно изменилось бы впоследствии потому, что не представляло ничего оригинального, отзывалось очевидным подражанием, свойственным всякому молодому та- ланту при начале его поприща». Всем известно, что в свое время г. Шевырев даже взял на себя труд показать, кому именно подражал Лермонтов, и открыл, с свойственною ему критиче- скою проницательностию, что Лермонтов подражал не только Пушкину и Жуковскому, но даже и господину Бенедиктову!!.г В доказательство удивительной способности г. Шевырева откры- вать дух подражательности там, где нет его и тени, указываем кстати высказанное им в этой же статье мнение, будто бы Лер- монтов в «Мцыри» подражал — Жуковскому!.. Любопытно бы знать, какая из пьес Жуковского послужила Лермонтову образ- цом для его «Мцыри»? Жаль, что г. Шевырев оставил нас в не- доумении касательно этого любопытного вопроса... Почему же особенно негодует г. Шевырев на упоминовение имени Лермонтова вместе с именами некоторых наших писате- лей старой школы? — Потому что Лермонтов рано умер, а те таки довольно пожили на свете и успели написать и напе- 622
чатать всё, что могли и хотели. Вот поистине странный крите- риум для измерения достоинства писателей относительно друг к другу! Помилуйте: Грибоедов написал одну только комедию, да и ту несовершенную, как первый опыт его самобытного твор- чества; неужели же Грибоедов, как поэт, не выше, например, Озерова, написавшего пять трагедий и несколько мелких пьес? Без сомнения, неизмеримо выше, потому что, судя по пяти тра- гедиям, можно знать, что Озеров ничего не написал бы великого, тогда как, судя по «Горе от ума», нельзя ни определить, ни из- мерить высоты, на которую мог бы подняться огромный талант (мы не побоимся сказать — даже гений) Грибоедова. Лермон- тов написал немного, но в этом немногом видно очень многое. Если г. Шевырев не видит этого,— мы не спорим с ним, ибо в деле личного вкуса спора быть не может; но зачем же г. Шевы- рев непременно хочет, чтоб его личный вкус был нормою для вкуса всех и каждого, и зачем же он смотрит чуть-чуть не как на уголовного преступника на всякого, кто хочет иметь свой вкус, независимо от личного вкуса его, г. Шевырева? Всякое до- стоинство, всякая сила спокойны — именно потому, что уверены в самих себе: они никому не навязываются, никому не напра- шиваются, но, идя своим ровным шагом, не оборачиваются на- зад, чтоб видеть, кланяются ли им другие. Только раздражи- тельное литературное самолюбие раздувается и пыхтит, чтоб его слушали и с ним соображались, а видя, что его не замечают и идут своею дорогою, кричит «слово и дело!»1 Это не сила, а бессилие,— не достоинство, а мелочность... Здесь кстати заме- тить, в каком еще детском состоянии находится русская литера- тура и критика: спорят и кричат о том, зачем так, а не иначе размещены имена писателей, а не рассуждают об истинном зна- чении этих имен. Следя за рядом мыслей г. Шевырева, мы дол- жны поблагодарить его за повторение некоторых мыслей, впер- вые высказанных по-русски в нашем журнале, каковы следую- щие: что Жуковский внес романтическую стихию в нашу поэзию; что Пушкин воспринял в себя всё приготовленное предшествен- никами и творчески внес полное сознание народного духа в по- эзию. Правда, эти наши мысли недалеко разнесутся столь мало читаемым журналом, каков «Москвитянин», но всё же мы бла- годарны г. Шевыреву и за внимательное изучение критических страниц нашего журнала и за совестливое повторение их без всякого искажения. Однако ж мы еще были бы благодарнее г. Шевыреву, если б он указывал на источники, которыми ино- гда пользуется в своих статьях и которым он обязан хорошими местами и мыслями своих статей. Г-н Шевырев настаивает на том, что в Лермонтове не было ничего оригинального: дело его личного вкуса, и мы опять не спорим! Но не можем не заметить снова, что напрасно 623
г. Шевырев симптомы своего личного вкуса хочет выдать, во что бы то ни стало, за норму общего здорового вкуса. Он называет «Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» лучшим про- изведением Лермонтова, а характеры Мцыри и Печорина призраками. Может быть, г. Шевырев и прав, думая так; но, может быть, правы и другие, думая не так. Вот, например, мы осмеливаемся думать, что пьеса эта есть юношеское произведение Лермонтова и что никогда бы он не обратился более к пьесам такого содержания. Кто читал Кошихина, тот не поверит исторической правдоподобности «Песни», особенно если сличит ее с тою песнию в сборнике Кирши Данилова, которая подала Лер- монтову повод написать его «Песню» и которая называется «Мастрюк Темрюкович»... Говоря о «Песне» Лермонтова, г. Шевырев видит в ней, между прочим, выражение «иронии власти, как исторической черты в характере Иоанна Грозного»: эта мысль нам кажется справедливою; но хвалить ее не смеем, ибо впервые она была высказана в «Отечественных записках»...2 До сих пор г. Шевырев только излагал свои мысли, выдавая их с несколько раздражительною настойчивостью за несом- ненно истинные; но теперь он начинает сердиться и браниться. Ни с того, ни с сего переходит он вдруг к каким-то «литератур- ным промышленникам, которые, имея в руках своих некоторые стихотворения Лермонтова, под именем его же (под его же име- нем?) печатают множество пустых стихов». Обвинение немножко резкое и не совсем вежливо и прилично выраженное! Следо- вало бы доказать его фактами, перечислив поименно это «множество пустых стихотворений, под именем Лермонтова пе- чатаемых». Недавно в «Отечественныхзаписках»напечатано было девять стихотворений, из которых восемь до того превосходны, что и без подписи имени автора все люди с эстетическим вкусом признали бы их за стихотворения Лермонтова. Неужели же г. Шевырев судит о достоинстве стихотворений и узнает, кем они написаны, только по подписи имени?.. Нет, это что-то не так! А вот и доказательство: вслед же за тем г. Шевырев уверяет, будто бы «один журнал, обанкрутившийся стихотворцами, обещает нам продолжение стихотворений лермонтовских бес- конечное» (надобно было бы правильнее сказать по-русски: обещает нам бесконечное продолжение лермонтовских стихотво- рений) «до тех пор, пока не создаст себе живого поэта напрокат, для подкраски своей нескончаемой французско-русской про- зы(?)». Какой же это журнал, г. Шевырев?—Но вы не можете от- ветить на наш вопрос, ибо вы сочинили, выдумали этот журнал... Выдумывать неправду — не значит ли сердиться? Сердиться — не значит ли сознавать себя неправым и за свою вину бранить других?.. Нехорошо!.. Но это еще не всё: гневное вдохновение 624
раздраженного московского критика создает новые призраки, чтоб было ему над кем показать свою храбрость, достойную манч- ского витязя...1 Этот же журнал, по словам г. Шевырева, «самою позорною клеветою чернит совесть покойного поэта перед глазами всей русской публики и но в шутку уверяет ее, что рус- ская поэзия в лице Лермонтова в первый раз вступила в самую тесную дружбу, с кем бы вы думали?., с чортом!» — «Та- кой чертовщины (прибавляет г. Шевырев) еще никогда не бывало ни в русской литературе, ни в русской критике!»... 2 Это уж слишком! Подумал ли г. Шевырев об этих словах, прежде чем сорвались они с его пера, вероятно, «в минуту жизни трудную» для него?.. Как! неужели- плоскую шутку, или умышленное непонимание чужих слов тоже считает он в числе оружий про- тив своих противников? Делая такую важную денонсиацию на них, почему не почел он за нужное, и даже необходимое, вы- писать их собственные слова, как это делают все добросовест- ные критики?.. «Наконец (говорит еще г. Шевырев) промышлен- ники-книгопродавцы, вслед за промышленниками-журнали- стами, издают три тома стихотворений Лермонтова, и в числе их все школьные тетради покойного, все те поэмы и драмы, от которых он со стыдом отрекся бы, если бы был жив,— и всё это делается под личиною уважения к поэту, а на самом деле из одних корыстных и низких целей, чтобы только именем Лер- монтова привлекать невежественных подписчиков и читателей». Подобные обвинения читали уже мы в «Библиотеке для чте- ния», и вот их повторяет знаменитый критик, как будто в оправ- дание французской пословицы: les beaux esprits se rencontrent. * Но основательны ли эти обвинения? Не внушены ли они каким-нибудь другим чувством, например, завистью — видеть стихотворения Лермонтова сперва в неприязненном журнале, а потом отдельно изданными, стало быть, никогда не видеть их в своем журнале?.. Как! Неужели Лермонтов мог написать что-нибудь такое, что не стоило бы печати или могло оскорбить вкус публики, явившись в печати? Кроме одного или, много, двух мелких стихотворений, по нашему убеждению, в этих трех томах не найдется ни одного, которое было бы незначительно и не было в тысячу раз лучше лучших стихотворений, например, гг. Языкова, Хомякова и Бенедиктова и tutti quanti**—этих вечных предметов критического удивления г. Шевырева, который когда-то сам писал стишонки немногим разве хуже их?.. Такая поэма, как «Боярин Орша», неужели — не более, как школьная тетрадь? И притом по какому праву, на каком основании настаивает * выдающиеся умы сходятся между собой {франц.).— Ред. ** тому подобных (итал.).— Ред. 40 Белинский, т. VII 625
г. Шевырев, чтоб желание почитателей таланта Лермонтова иметь у себя каждую строку его было преступно, равно как и желание издателей Лермонтова удовлетворить этому желанию большей части русской публики? Мало ли чего не напечатал бы сам Лер- монтов: ведь и Пушкин не напечатал бы при жизни своей лицейских стихотворений; но кто же не благодарен издателям за помещение их в полном собрании его сочинений? Г-н Шевы- рев говорит: «Любопытна для истории военная школа Наполе- она; но не имеет она значения в жизни молодого генерала, сраженного почти на первом шагу своего военного поприща». Но если б этот генерал был Наполеон после итальянской кам- пании? Для г. Шевырева сделанное Лермонтовым кажется только замечательным, а нам оно кажется великим; г. Шевыреву ка- жется, что мы ошибаемся, а нам кажется, что он ошибается: из чего ж тут браниться, и неужели без брани нельзя оставаться той и другой стороне при своих убеждениях? Мало того, что г. Шевырев печатано называет журналиста, печатавшего в своем журнале стихи Лермонтова и при жизни и по смерти поэта, журналистом-промышленником, но даже позволяет себе со- мневаться в его уважении к поэту и приписывать ему низкие и корыстные цели... * И против кого же он пишет это? —Про- тив журнала, который о нем не позволит себе так писать, хотя и мог бы высказать ему много жёстких истин, не совсем-то здоровых для литературной репутации г. Шевырева... Далее г. Шевырев видит каких-то необыкновенных поэтов в гг. Языкове, Бене- диктове и Хомякове, особенно в последнем; наше мнение о сих господах диаметрально противоположно его мнению: мы не видим в них никаких поэтов, особенно в последнем; 2 но тем не менее верим, что г. Шевырев восхищается ими gratis,* не из каких-нибудь корыстных и низких целей... Г-н Шевырев видел в Лермонтове подражателя г. Бенедиктову; г. Павлова ставит он выше Гоголя;3 у поэзии Жуковского и Пушкина отнимал честь мысли и приписывал ее, на их счет, г. Бенедиктову,4— в мы верим, что всё это делал он без всякого злостного умысла, а так, от доброты сердца, и с самым простодушным убеждением... В доказательство, как иногда опасно свой личный вкус выдавать за общий и как, в этом отношении, не всякому следует быть слишком смелым,— обращаем внимание читателей на то, что г. Шевырев находит дурными эти превосходные стихи Лер- монтова, представляющие в себе живую и роскошную картину Кавказа: И над вершинами Кавказа Изгнанник рая пролетал. Под ним Казбек, как грань алмаза, * безвозмездно (латин.).— Ред. 626
Снегами вечными сиял; И, глубоко внизу чернея, Как трещина, жилище змея, Вился излучистый Дарьял; И Терек, прыгая, как львица, С косматой гривой на хребте, Ревел; и хищный зверь и птица, Кружась в лазурной высоте, Глаголу вод его внимали; И золотые облака, Из южных стран, издалека, Его па север провожали; И скалы тесною толпой, Таинственной дремоты полны, Над ним склонялись головой, Следя мелькающие волны; И башни замков на скалах Смотрели грозно сквозь туманы — У врат Кавказа на часах Сторожевые великаны! * Г-н Шевырев видит тут подражание Марлинскому и ужасно рад грамматической неловкости, вследствие которой безграмот- ному читателю,— но только безграмотному,— может пока- заться, что хищный зверь круокится вместе с птицею в лазурной высоте.* Г-н Шевырев видит отсутствие полного грамматиче- ского смысла в этих чудных стихах Лермонтова: А мой отец? Он как живой В своей одежде боевой Являлся мне, и помнил я: Кольчуги ввон, и блеск ружья, И гордый, непреклонный взор, И молодых моих сестер...2 С грамматическою указкою не мудрено доказать ничто- жество стихов не только Державина, но и Жуковского и Пушкина, что и делывали, бывало, педанты доброго старого времени. В числе важных обвинений на издателя «Новой хрестоматии» г. Шевырев приводит его предпочтение Кольцову «перед лучши- ми^) наш ими лириками современными — Языковыми Хомяко- вым». Это несправедливо: гг.Языков и Хомяков давно уже не луч- шие и не современные лирики; оба они пишут теперь мало и ред- ко, и оба пишут, как писали назад тому около двадцати лет. Кольцов, без всякого сомнения, неизмеримо выше их уже потому только, что он был истинный поэт по призванию, между тем как 627 40*
они только звучные версификаторы, особенно последний. Г-н Шевырев говорит: «В Кольцове весьма замечательна была наклонность к философско-религиозной думе, которая таится в простонародии русском». Неправда: где доказательства этого элемента в нашем простонародии? Уж не в народной ли русской поэзии, где его нет ни следа, ни прргзнака? Кольцов потому и имел наклонность к философско-религиозной думе, что само- бытным стремлением своей мощной натуры совершенно ото- рвался от всякой нравственной связи с простонародьем, среди которого возрос.1 Г-н Шевырев, считая по пальцам слоги и уда- рения в стихах Кольцова, не заметил, что их метр совершенно особенный, образованный по метру народных песен, но принад- лежавший собственно Кольцову. Пропускаем без внимания бранчивые выражения г. Шевырева, излившиеся из досады, что Кольцов выбирал себе знакомства не по рекомендации г. Ше- вырева и держался не его литературной партии. Говоря о помещении в «Хрестоматии» переводных пьес г. Струговщикова, г. Шевырев вспоминает, что в «Римских эле- гиях» Гёте, переведенных г. Струговщиковым, не было правиль- ного пентаметра. Положим, что и так; но разве в этом дело, а не в верной поэтической передаче подлинника? Мы уже не го- ворим о том, что г. Струговщиков не хуже г. Шевырева знает метрику; но как же начинать свои привязки с метра? Г-ну Ше- выреву кажется, что покойный И. И. Дмитриев лучше г. Струговщикова передал пьесу Гёте, названную им «Размыш- лением по случаю грома»,— и потом сам же прибавляет, что Дми- триев дал пьесе другое значение, уклонясь от панфеистиче- ской мысли Гёте... Шутка! После этого перевод Дмитриева, ра- зумеется, есть более искажение, чем перевод. Г-н Шевырев ниже всего низкого поставил прекрасную пьесу г. Огарева «Ноктурно»,— и поделом: зачем г. Огарев печатает свои стихотворения в «Отечественных записках», а не в «Москвитянине»! Г-н Шевырев называет повести г. Панаева — «Дочь чиновного человека» и «Белую горячку» дюжин- ными повестями, годными только на пустые страницы жур- налов: опять та же причина дурного расположения московского критика и его пристрастного суждения о повестях г. Панаева — та же причина, т. е «Отечественные записки»! И за что бы так почтенному критику сердиться на наш журнал, столь изобиль- ный хорошими и даже типическими произведениями по части повествовательной?.. 2 Далее опять встречаем негодование московского критика за. предпочтение, отданное г. Галаховым Кольцову перед гг. Языковым и Хомяковым. Мы тоже, с этой стороны, не совсем довольны издателем «Хрестоматии»: ему бы совсем не следовало помещать пьесы гг. Языкова и Хомякова, особенно последнего: 628
зачем приучать мальчиков к фразерству и пустоте мыслей в глад- ких стихах? Г-н Шевырев удивляется, что г. Галахов русским песням Кольцова отдает преимущество перед русскими песнями Дельвига: странное удивление! Да кто же не чувствует и не знает, что русские песни забытого Дельвига столько же русские, сколько, например, идиллии г-жи Дезульер теокритовские, тогда как песни Кольцова горят и трепещут, насквозь про- никнутые русским чувством, русскою душою?.. Заключим наши заметки указанием на странную выходку г. Шевырева против «Похвального слова Петру Великому» почтенного профессора А. В. Никитенко, этого образцового произведения, полного здравых мыслей, красноречия и отличаю- щегося изящным языком. Московского критика возмутила сле- дующая мысль в «Слове» г. Никитенко: «Но если б и самый утон- ченный расчетливый эгоизм вздумал спросить, что каждый из нас почерпнул на свою долю в новом порядке вещей? — мы от- вечали бы: честь существовать по-человечески и облаготворять свое существование всеми нашими силами, материальными и нравственными». Г-н Шевырев испещряет эти строки г. Никитен- ко и курсивом и вопросительными знаками в скобках, а потом до- носит... читателю, * что «это и неприлично, и безнравственно в смысле религиозном и патриотическом, и исторически ложно!..» Это, изволите видеть, называется критикою у г. Шевырева!.. А между тем он же, г. Шевырев, очень наивно находит срав- нение Петра с богом, сделанное Ломоносовым, нисколько не гипер- болическим!.. «Неужли же русский народ до Петра Великого не имел чести существовать по-человечески?» — вопиет г. Шевы- рев. Если человеческое существование народа заключается в жизни ума, науки, искусства, цивилизации, общественности, гуманности в нравах и обычаях, то существование это для Рос- сии начинается с Петра Великого,— смело и утвердительно отвечаем мы г. Шевыреву. Да и кто в этом не уверен вместе с орато- ром, который во всей речи своей имел одну цель — показать, чем обязаны мы Петру, как просветителю своему. В справедливости нашей мысли ссылаемся на любимые авторитеты г. Шевырева и на Карамзина в особенности. Петр Великий — это новый Моисей, воздвигнутый богом для изведения русского народа из душного и темного плена азиатизма... Петр Великий — это путе- водная звезда России, вечно долженствующая указывать ей путь к преуспеянию и славе... Петр Великий — это колоссаль- ный образ самой Руси, представитель ее нравственных и фи- зических сил... Нет похвалы, которая была бы преувеличена для Петра Великого, ибо он дал России свет и сделал русских людьми... Г-н Никитенко развивает в своей речи эти же самые мы- сли — и за один-то из самых простых логических из них выво- дов г. Шевырев делает ему упреки, которые не знаем как и 629
назвать; знаем только, что они в высшей степени неприличны и нелепы. Пусть читатели сами рассудят, какое можно иметь до- верие к критику, который так понимает и толкует разбираемых им писателей... * Скажем в заключение, что грустное зрелище представляет собою литература и критика, где считающие себя представи- телями науки и просвещения или занимаются мелкими и пу- стыми вопросами, или на важные вопросы набрасывают тень подозрительных и двусмысленных намеков, готовые каждого, кто не разделяет их мнений, выставить каким-то противо- смыслениым общему порядку явлением... И между тем они-то первые и кричат против дурного тона, неприличной брани, грубого неуважения к чужим мнениям, необразованной нетерпи- мости к чужому убеждению, о безымянных рыцарях, о жел- тых перчатках.2 Милостивые государи! — хотели бы мы сказать им,— перед вами ваши громкие имена, гражданские и литера- турные; умейте же поддержать предполагаемый вами блеск, умейте заставить уважать свое достоинство, уважая сами достоин- ство других; перед вами ваши желтые перчатки — не марайте же их грязью мелкой журнальной брани и неприличных выходок мелкого и раздражительного самолюбия... 34. История похода 1815 года. Сочинение прусской службы майора фон Дамица. С примечаниями дивизионного генерала старой армии французской. Перевел с фран- цузского генерального штаба генерал-лейтенант Хатов 1-й. Том 11. Санкт-Петербург. В Военной тип. 1843 г. В 8-ю д. л. 366 стр.3 В этом томеизображеныпоследние сцены колоссальной драмы, разыгранной наполяхватерлооских. И как страшно поразительны эти сцены! Солдаты старой французской гвардии кричат: «Гвар- дия умирает, но не сдается» — и падают под выстрелами на- пирающего неприятеля; сам полководец бежит к стенам Па- рижа; между тем победители вторгаются в самую Францию, и перед ними падает тройной ряд крепостей, оберегающих се- верные ее пределы. Начинается непрерывный ряд ежедневных битв, ничтожных в сравнении с ватерлооскою, но всегда гибель- ных для французской армии: она, утомленная, упадшая духом, предводимая вождями, которые уже таят в душе измену, бы- стро отступает и проводит союзников к самым стенам столицы. Между тем тучи войск австрийских и русских несутся к восточ- ным границам Франции; народ ее, волнуемый различными пар- тиями , теряет доверенность к своему любимцу. Н аполеон, когда-то предписывавший законы Европе и презиравший Англию, у нее 630
же просит защиты и покровительства. И Париж, вторично отво- ряющий ворота союзным армиям, и корабль, везущий человека судьбы на пустынную скалу, и эта тень величия, несчастный На- полеон II, мгновенный император, даже не видавший своей ко- роны, и этот Нэй, храбрейший из храбрых, расстрелянный, может быть, теми же самыми солдатами, которых он водил к по- бедам и спасал от гибели... и все эти огромные события соверши- лись менее нежели в три месяца! Но не яркою кистию романиста, а холодным пером военного историка и критика описывает фон Дамиц эти происшествия. Мелкие сшибки рот и эскадронов, осады ничтожных крепостей, переходы с одного места на другое, распоряжения начальства, отчеты в числе убитых и раненых, хотя бы число их простиралось до двух или трех десятков,— ничего этого не оставляет он без внимания в своей книге, немаловажной в стратегическом отно- шении и назидательной для военных людей. Местами он присо- единяет критические рассуждения и замечания, и здесь-то нельзя не упрекнуть его в некотором пристрастии к подвигам своих соотечественников. Заметки французского генерала, кое-где разбросанные в «Истории похода 1815 года», доказывают это на деле. Везде виден истый пруссак, для историка слишком ревностный к славе своего героя, Блюхера, которого он везде выказывает на первом плане, оставляя в тени прочих его сподвижников. 35. Библиотека хозяйственных и коммерческих знаний. Коммерческая статистика. Две книжки. Санкт-Петер- бург. В тип. Фишера. 1843. В 8-ю д. л. В 1-й книге 197, во 2-й 194 стр.1 В двух вышедших книжках этого издания помещено только обозрение океанов и морей, тщательно и очень подробно со- ставленное редактором «Библиотеки» г. Небольсиным. Него- цианты и преподаватели коммерческих знаний, которым мы ре- комендуем эту книгу, найдут здесь отчетливые, по возможности точные сведения о положении всех прибрежных стран в тор- говом отношении, о состоянии всех примечательных портов и островов, о предметах отпуска и привоза, о движении судоход- ства и о состоянии торговли вообще в главных портовых горо- дах. Желая ознакомить наших читателей с объемом статей, за- ключающихся в «Библиотеке», и способом их изложения, вы- писываем одну из них: Датские колонии в Гренландии, заведенные с 1721 года, находятся на юго-западном береге этой страны, образующей самый северо-восточ- ный край Америки. Северные границы Гренландии доныне еще неизве- стны; западный берег се не так окружен льдами, как восточный; внутрен- няя часть гориста, покрыта снегами и льдами. На юге прозябают береза, 631
ива и ольха в виде кустарников; там- возделывают картофель и некоторые овощи; но далее к северу растут только ложечник, можжевельник и некоторые другие кустарники, и наконец родятся одни лихены и мхи. Зима даже на юге продолжительна и сурова; берег свободен от льда не более 2-х или 4-х месяцев; но в кратковременное лето жары бывают очень сильны. Продуктов весьма немного: открыты признаки медной руды; в некоторых местах есть каменный уголь, сера, азбест, горный хрусталь, мрамор и др. При недостатке леса топливом служат каменный уголь, кости, пловучие деревья. Рыбы и морские птицы находятся в изобилии. Тюлень удовлетворяет почти всем потребностям гренландцев: шкура его служит для их одежды и прикрытия хижин, мясо употребляют в пищу, жир для освещения. Кит доставляет также большую пользу; но гренланд- цы промышляют его только с помощию европейцев; английские, дат- ские, немецкие, голландские и французские суда приходят для китового лова к обоим берегам Гренландии. Из диких животных водятся здесь олени, зайцы, лисицы, белые медведи и множество птиц. В север- пых местах собака есть обыкновенное домашнее животное, употреб- ляемое, как в Сибири, для езды на санях. В датских колониях держат рогатый скот и овец в небольшом количестве. Из Гренландии вывозятся: тюлени, лисьи и оленьи шкуры, гагачий пух, ворвань, китовый ус и рыба. К западу от Гренландии простирается часть Северной Америки, подобная ей по климату и почве и известная только по прибрежным землям и островам, открытым мореходцами у Гудзонова и Баффинова заливов и далее на север, где господствует почти вечная зима, так что море не всегда даже в самые жаркие летние месяцы бывает свободно от льдов, и потому невозможно проложить кораблям путь из Баффинова залива через Ледовитое море и Берингов пролив в Велишш океан. Всё обширное пространство Северной Америки между Беринговым морем, Восточным океаном и Гудзоновым заливом известно под названием Земли независимых индейцев. По прибрежьям находятся российские и англий- ские колонии. Издание могло бы быть гораздо поопрятнее; особенно из- битый шрифт, которым напечатана «Библиотека», мало гово- рит в пользу привилегированной типографии г. Фишера. 36. Сочинения Зенеиды Р-вой. Санкт-Петербург. В тип. Константина Жернакова. 1843. Четыре части. В 12-н> д. л. В I части 418, во II —435, в III —352, в IV —674 стр.1 В этих четырех довольно толстых и плотно напечатанных томах собрано всё, что было написано даровитою Зенеидою Р-вою, и издано по ее собственноручным рукописям без поправок и своевольных изменений людей, которые, не имея силы возвы- ситься до постижения таланта знаменитой писательницы, имели столько самонадеянности, что осмелились поправлять ее.2 Между русскими писательницами нет ни одной, которая достигла бы такой высоты творчества и идеи и которая в то же время до та- кой степени отразила бы, в своих сочинениях, все недостатки, свойственные русским женщинам-писательницам, как покойная Зенеида Р-ва. Кто понимает, что сильные таланты всегда выража- 632
ются в крайностях—почему они в высшей степени обнаруживают и достоинства и недостатки своей эпохи и своего общества,— кто понимает, что только гении свободны от последних и владеют первыми, тот не найдет никакого противоречия в нашем сужде- нии о таланте Зенеиды Р-вой. Впрочем, не желая оставить в не- доразумении и тех, кому слова наши могли бы показаться не- ясными, и в то же время желая воздать должную дань внимания такому высокому и яркому таланту, каким обладала Зенеида Р-ва,— мы поговорим подробнее о ее повестях в отделе критики следующей книжки «Отечественных записок».1 37. Повести А. Вельтмана. Санкт-Петербург. В тип. Кон- стантина Жернакова. 1843. В 12-ю д. л. 422 стр.2 Г-ну Вельтману суждено играть довольно странную роль в русской литературе. Вот уже около пятнадцати лет, как все критики и рецензенты, единодушно признавая в нем замеча- тельный талант, тем не менее остаются положительно недоволь- ными каждым его произведением. По нашему мнению (которое, впрочем, принадлежит не одним нам), причина этого странного явления заключается в странности таланта г. Вельтмана. Это талант отвлеченный, талант фантазии, без всякого участия других способностей души, и при этом еще талант причудливый, капризный, любящий странности. Вот почему нельзя без вни- мания и удовольствия прочесть ни одного произведения г. Вельт- мана и в тоже время нельзя остаться удовлетворенным ни одним его произведением. Встречаете прекрасные подробности — и не видите целого; поэтические места очаровывают ваш ум и сме- няются местами, исполненными изысканности, странности, чуждыми поэзии; а когда дочтете до конца, спрашиваете себя: да что же это такое, и к чему всё это и зачем всё это? Особенно вре- дит автору желание быть оригинальным: оно заставляет его накидывать покров загадочности на его и без того довольно неопределенные и неясные создания. Лежащие перед нами пять повестей г. Вельтмана так же точно оправдывают наше мнение о таланте этого автора, как и все дру- гие его произведения. Во всех их много проблесков истинного та- ланта, и ни в одной нельзя видеть поэтического воссоздания дей- ствительности. Первая называется «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице»; она была первоначально напечатана в одном плохом и теперь окончательно падающем московском журнале.3 Содержание ее может служить доказательством, что автор владеет инстинктом и тактом действительности. В ней описывается страшная суматоха в Москве от появления в ней гения; известно, что нигде так часто и так много не является гениев, как в Москве. 633
Сведение через забор дошло и до Филата'Кузмича, знатного почет- ного гражданина с золотой медалью на шее. До того Филата Кузмича, что, купив себе княжеские палаты, только что не позолоченные снаружи, сказал: «Что мне до бар! Я сам господин!» — и поделал в княжеских палатах лежанки, и живет себе сам-шест: Анисья Тихоновна, да Федя, да старуха, да девка кухарка, да дворник. Бывало, тут у нерасчетли- вого князя сот пять гостей в сутки перебывает, пудов пять восковых свечей в вечер сожгут, рублей тысячу в день скушают да две выпьют, а теперь у расчетливого Филата Кузмича ворота назаперти, в подворотню собака на прохожих лает, дескать, «проваливай мимо! сама голую кость гложу!» Свету только божий день, лампадка перед кивотом да сальная свеча. Золотая мебель прикрыта чехлами, чтоб не попортилась от неупо- требления; пищи — щей горшок, сам большой, да мостолыга мяса; зато самовар какой знатный! ведра в три! Жаль, чашечки больно маленьки, с глоточек. Живет себе Филат Кузмич, словно чужое богатство стережет. Сад был слишком велик, так он повырубил его под огород да посадил капустки и огурчиков. Оранжерею так-таки ранжереей и оставил, только сам не съест ни грушки, ни сливки, ни лимончика не сорвет для домаш- него обихода — всё на откупу. По парадному крыльцу не ходит; раз пошел было, да причудился ему в дверях официант княжой, стоит себе с булавой, да словно кричит: куда тебя чорт несет!—С тех пор Филат Кузмич запер на ключ парадное крыльцо. — Слышал, Филат Кузмич, что люди говорят! — сказала Анисья Тихоновна,— говорят, тово, явился, вишь, какой-то Яний, крылатый человек. — Ой ли? — Знать, тово, что уж это чудо какое? Явился в именье у князя •Синегорского. Сегодня сюда привезут; чай, со всей Москвы сбежится народ. Что, кабы ты у дворецкого местечко добыл, на хорах, что ль, а ль где у подъезда, смотреть маленько. — А что, тово, Федя! сходи, брат, попроси ко мне дворецкого; так, скажи, дельце тятеньке есть. Федя побежал, а Филат Кузмич, значительно откашлянувшись, вынул бумажник с ассигнациями и сказал: «Постой, всё устроим». Не правда ли, что верно? с натуры? Но только и есть верного и естественного во всей повести. Всё остальное — карика- тура. Бывают на свете такие происшествия, да только не так они делаются... К слабым сторонам этой повести принадлежит еще изображение московского высшего общества: неужели где-нибудь может быть такое высшее общество? Дурак-маль- чишка читает блистательному сборищу князей, графов и разных других знаменитостей преглупые стишонки, и все в восторге и изъявляют этот восторг самыми пошлыми фразами. Повесть «Радой» ужасно запутана, перепутана и нисколько не распутана. В ней есть прекрасные подробности. Особенно прекрасно лицо серба с его восклицанием: «Теперь пие, брате, за здровье моей сестрицы Лильяны! пие руйно вино! Выла у меня сестра, да не стало!» — и с его рассказом о своей судьбе: 634
Отец мой жил в особенном приятельстве и побратимстве с отцом Лильяны; еще в годину сербского воеванья с турками дали они друг другу слово породниться по детям, а в десяту годину 'отец Лильяны взял меня в полк свой, и жил я у него, как родный, и приехал с ним в Москву, а потом пошли на воеваяье с французом. По возврате из Парижа отец Лильяны покинул службу и мне сказал: «аиде служить еще царю и царству, пока будет твоя невеста на взрлсте». — Любил меня он, как сына, да не любила меня его жентурина, откинула сестрицу от серд- ца, разладила слово, раздружила дружбу, змея люта, божья отпаднице!.. А как любила своего жениха моя Лильяна: звала златоем, соколом, ми- лойцем! Давала залог за сердце... Вот ту был тот залог... ту был лик божий, да образ сестрицы, да обреченья перстень... Всё возвратил ей... «Сестра, сестра, моя сладка рано (заря)!»... А возвратил он ей всё, узнав- ши, что будто она любит другого, и сказавши: «Ну, будь счастлива, Лильяна — не насиловать сердце!» Прекрасны также подробности об отношениях матери к до- чери, ненавидимой ею за то, что она была плодом насильствен- ного брака с немилым: это глубоко и верно воспроизведено ав- тором. Но, несмотря на то, общего впечатления повесть не производит, потому что уж слишком перехитрена ее оригиналь- ность и отрывчатость. Сверх того, она испещрена, без всякой ну- жды, молдаванскими словами, которые оскорбляют и зрение и слух читателя и мешают ему свободно следовать за течением рассказа. Пестрить свои рассказы странными словами — это страсть г. Вельтмана. И потому вольтеровские кресла он называет розвальнями, как православные мужички называют особенный род дрянных саней; патэ г. Вельтман называет лежанкою, а французское выражение Phomme comme il iaut переводит — человеком как быть, забыв, что оно давно переведено — поря- дочным человеком. «Путевые впечатления и, между прочим, горшок ерани» — очень миленький юмористический рассказ, в котором даже мно- го глубокой истины, подмеченной в женском сердце. Прекрасна была бы повесть «Ольга»: в ней так много естест- венности и верности, за исключением идеального лица.садов- ника; начало ее — лирическая песнь, исполненная глубокого чувства и истины. Но автор испортил ее счастливою развязкою через посредство deus ex machina * — и из прекрасной повести вышла пустая мелодрама. Во всяком случае, повести г. Вельтмана, хотя они уже и не новость, могут быть перечитаны с удовольствием. А так как публике русской теперь решительно нечего читать, то она долж- на быть рада, что ей хоть есть что-нибудь порядочное перечи- тать снова. * искусственного разрешения (латии.).— Ред. 635
38. Провинциальная жизнь (Ольский). Описательный роман XIX века. Сочинение Егора Классена. Часть 1. С пятью литографированными рисунками. Москва. В тип. Н. Степанова. 1841. В 12-ю д. л. 30.9 стр.J Со времени появления «Мертвых душ» — а этому прошло уже около года с половиною — никто не решился издать романа. Даже самого неустрашимого Барона Брамбеуса одолел страх и трус велий,— и обещанная им года три назад «Идеальная красавица» так и пропала без вести, оставшись в «Библиотеке» и недочитанною и недописанною.2 Вот отчего столь многие и так сильно сердились и еще сердятся на «Мертвые души»! Будь жив теперь Лермонтов, никто бы не осмелился печа- тать своих стихов, и многие потеряли бы охоту писать их да- же для собственного удовольствия. Вообще надобно заметить, что Петербург давно уже занимается только приготовлением повестей, а о романах и не думает,— и только один г. Ф(0)едоров недавно решился проюркнуть с своим «Князем Курбским» мимо глаз публики, в надежде быть не замеченным ею, в чем и не ошибся.3 Но московская литература думает об этом иначе. Москва—город романов по преимуществу. Посмотрите, в самом деле, что делают, кроме этого, московские литераторы? Они не пишут, а оттого их и не читают и о них не говорят; но, впро- чем, они писатели, у которых или был, или предполагается та- лант. Если б они писали, их, может быть, читали бы, и, ве- роятно, нашлись бы на Руси люди, которые даже и хвалили бы их. Вот, например, г. Киреевский: он уж лет десять (так гово- рят московские слухи) сбирается издать богатое собрание рус- ских народных песен. Может быть, он и не успеет издать их при жизни своей — что ж? — они издадутся после его смерти, и если не мы, то наши дети будут читать их. 4 Г-н Погодин уже око- ло двадцати лет обещает доказать, что варяги были скандинавы, и что Каченовский ввел опасный раскол в ученую литературу русской истории,— и будьте уверены, что он когда-нибудь докажет нам эту интересную истину.5 А если не успеет — не беда: он передаст ее какому-нибудь молодому ученому, и тот докажет. Г-н Шевырев давно хлопочет об истреблении в рус- ской литературе вредного духа неуважения к писателям, с которыми он, г. Шевырев, находится в приятельских отноше- ниях; для этого он решился твердо, какими бы то ни было спо- собами, заставить замолчать литературных бобылей и без- ыменных критиков, которые, кроме критик и рецензий, иногда пишут и типические очерки...6 Не знаем, удастся лиг. Шевыреву его истинно благонамеренное литературное предприятие; но знаем, что он не отстанет от него, не употребив всех усилий, не испробовав всех средств.7 Из живущих в Москве поэтов всех 636
даровитее г-н Фет, а всех знаменитее гг. Языков и Хомяков. Оба они ничего, или почти ничего не пишут; но зато о них в Мо- скве много пишут и еще больше говорят. На г. Хомякова друзья его смотрят, какнапредставигеля в поэзии славянского элемента. Такую странную известность приобрел он в Москве двумя сти- хотворениями, в которых доказал, что древний Рим и новая Анг- лия скоро будут сменены Россиею.г Стихи г. Холтякова всегда звучны, но ужасно напряженны,— блестящи, но совершенно чужды поэзпи: это единственный их недостаток; во всем осталь- ном они столько хороши, сколько могут быть хороши славян- ские стихи. В Москве издается даже литературно-ученый жур- нал.2 Вот уже третий год он обещает развить какую-то мысль, но отлагает исполнение своего обещания на неопределенный срок. В этом журнале печатаются преимущественно статьи о славянах и славянских литературах, стихотворения г. Ми- хайла Дмитриева да брань на «Отечественные записки»... Кстати о стихотворениях г. Михаила Дмитриева: сей поэт пишет стихи уже больше двадцати лет, но славою поэта никогда не пользовался даже в кругу московских своих приятелей, где так легко дается слава поэта даже людям, не написавшим ни одного стиха. Чтобы добиться этой постоянно убегающей его славы, г-н Михайло Дмитриев, вместо дидактического ро- да, в бесполезном упражнении которым он убедился, изобрел теперь новый, до него небывалый род поэзии, произведения которого можно было бы назвать «рифмованными денонциа- циями» на безнравственность критиков, не признающих в их сочинителе ни искры поэтического таланта. В руках человека талантливого и острого такие стихотворения были бы по край- ней мере опасны для его врагов; но г. Михайло Дмитриев до- ставляет своим врагам только одно невинное удовольствие — смеяться над беззубою злостью его странных стихотворений. 3 Мы сказали выше, что Москва — по преимуществу город романов. Это до того справедливо, что Москву не удержало от романов даже появление «Мертвых душ». Патриарх москов- ских романистов, г. Загоскин, издал если не роман, то физио- логию Москвы в рассказах и сценах, под названием «Москва и москвичи»; г. Воскресенский издал, кажется, «Сердце жен- щины». 4 Романов прочих московских романистов и не пере- чтешь. «Иоанн Грозный и Стефан Баторий. Исторический роман. Сочинение А. А. Издание второе. Москва». — «Пан Ягожинский. Отступник и мститель. Роман, взятый из древних польских пре- даний А. П-м. Издание второе. Москва».—Видите ли: это всё московские романы! А сколько издали их Кастор и Поллукс московских романистов — гг. Кузьмичев и Славин!.. И вот теперь является умножить собою число сих гениальных рома- нистов г. Классен. Он так уверен заранее в успехе своего произ- 637
ведения, что издал его только первую часть, предоставив себе издать вторую когда-нибудь, ыа досуге, при благоприятных об- стоятельствах. Роман его издан опрятно, хотя и украшен пятью плохими литографиями. Но что же содержание этого романа? Вот тут-то и беда, потому что в романе г. Классена нет никакого содержания, а есть путаница, в которой ровно ничего нельзя понять и из которой ровно ничего нельзя упомнить. Тут есть городничий, который боится жены, потому что она его больно щиплет, как только он скажет какую-нибудь глупость, а он только затем и разевает рот, чтоб говорить глупости. Раз, будучи на ярмарке, городничий больно вскрикнул от щипка своей супруги, а один из собеседников бросился к мужикам, продававшим квас, вырвал у них кувшины и стал лить квас на голову городничего, облил всех дам, и, вероятно, от стыда, что наделал столько глупостей, упал в реку и утонул. Всё это г. Классен почитает юмором и верным изображением провин- циальных нравов. Хорош эпиграф при первой главе этого ро- мана: Писать характеры людей Есть два манера: Пером Гомера И ядом змей. Так пишут мужи славы. Где ж славы взять, Когда писать Придется для забавы? Так поэт на зуб гнилой Пробует орехи; Но раскусит лишь пустой — Полный, для потехи, Смелет он на жернову И поет про скорлупу. Этот эпиграф, смастеренный, очевидно, самим сочинителем, может служить образчиком и вывескою слога, мыслей, поня- тий и чувств, которыми отличается роман. Это больше, чем про- сто бездарность: это явное отсутствие здравого смысла. Не только г. Воскресенский, но даже гг. Кузьмичев и Славин — гении первой величины в сравнении с г. Классеном. * 39. Памятная книжка для молодых людей. Санкт-Петер- бург. В тип. Карла Крайя. 1843. В 16-ю д. л. 83 стр.2 Вот книжонка, нелепее которой едва ли что можно себе во- образить! Мы крепко подозреваем, что это должно быть новое 638
творение автора «Супружеской истины», в начале нынешнего года насмешившей весь читающий русский мир.1 Та же наив- ная философия, та же дешевенькая мораль, то же детское неумение писать по-русски, та же безграмйтность — всё то же! Мы сначала думали было, что это советы опытного врача молодым людям о сохранении и поддержании их здоровья,— советы, основанные на глубоком знании медицины и изложен- ные популярно; но, начав читать книжку, сейчас же увидели, что в ней нет ничего медицинского. Она наполнена моральными раз- глагольствиями о том, что всякий и сам знает не хуже сочини- теля «Памятной книжки». Понятно, почему этот сочинитель так скуп на медицину и так щедр на мораль: первая требует познаний, а о последней можно болтать, ничему не учась, ничего не зная. Книжонка же издана явно с невинным при- тязанием на карманы молодых людей, а потому и наполнена моральною чепухою. Не угодно ли образчика? Не убегайте благонравных собраний, добрых соседов (!) и добрых товарищей; будьте снисходительны и к худым своим товарищам, не оскорб- ляйте их, и так уж оскорбленных собственными своими проступками, и ежели можете (,) принимайте участие в их расстроенных делах, причем делая им некоторые замечания и поучения; может быть ваше се(Ъ)мн упадет на добрую землю — и принесет плод, и товарищ вага исправится. Тогда представьте себе о своей радости и той невыразимой прият- ности{\\), которую вы будете ощущать: ибо вами обращен будет заблудший на путь истины. (Стр. 44). По мнению сочинителя, это чрезвычайно полезно для здо- ровья молодых людей. Может быть! Только такой варварский язык и такая безграмотность должны быть очень вредны для их учебной карьеры, и, угодив сочинителю «Памятной книжки», они рисковали бы наверное рассориться с своим учителем словесности. Ведь, верно, сочинитель назначал свою книжонку для молодых людей не старше 14-ти лет, потому что кто же из взрослых стал бы читать подобные вздоры? 40. Притчи и повести, избранные из Круммахера, Санкт- Петербург. В тип. Фишера. 1843. В 12-ю д. л. 128 стр.2 Некогда «Притчи» Круммахера переводились в одном рус- ском журнале, вместе с поэмами Байрона. Это было в «Ново- стях русской литературы», издававшихся покойным Воей- ковым в 1822—1826 годах.3 Теперь времена переменились: поэмы Байрона попрежнему читаются и изучаются людьми взрослыми, а притчи Круммахера стали годиться разве только для детей. Вероятно, рассчитывая на малолетную публику, г. Фишер издал «Притчи» Круммахера весьма красиво, с разными 639
затейливыми виньетками и заглавными литерами. Для детей не старше 12-ти лет Круммахер—писатель глубокомысленный и красноречивый. И потому мы советуем поторопиться чтением этого автора всем детям, приближающимся к полным двена- дцати годам своей жизни, потому что на тринадцатом году им, может быть, не захочется взять в руки автора, которого они вдруг и в такое короткое время переросли. В издании г. Фи- шера помещены далеко не все притчи Круммахера. 41. Русский театр в Петербурге.1 Волшебный бочонок, или Сон наяву. Старинная немец- кая сказка, в двух действиях, соч. Н. А.Полевого. Это новое «драматическое представление» нашего знаменитого драматурга всё составлено или из сантиментально-мещанских, или из юмористических сцен. Сын знатного барона живет у бочара в подмастерьях, из любви к дочери его Гретхен; лю- бовники воркуют, целуются и говорят друг другу сладенькие пошлости. Губерт, другой подмастерье бочара Ганца, ревнует к Фрицу Гретхен, подсматривает за ними и рассказывает всё Кунигунде, злой и бранчивой жене бочара. Кунигунда кри- чит, бранится, выходит из себя; ее никто не слушает. Является Иоган Пумпанкикок, управитель барона Гохволыппицвица, отца мнимого Фрица, потом сам барон,— и уводят силою под- мастерья-самозванца. Во втором акте Илья Буш, старый пья- ница, рассказывает Ганцу о каком-то кладе, который может даться только тому бочару, в дочь которого влюбился бы барон и так далее. Ганц исчезает с Бушем, и в его отсутствие дом его описывается за долги, а жена с дочерью выгоняются из описанного дома. Наконец является Ганц; он везет на тачке бо- чонок, и кто ни заглянет в этот бочонок — даже сам бургмей- стер — все кланяются Ганцу; Ганц велит бургмейстеру про- плясать с одним из почетных жителей городка,— и г. Тол- ченов 1-й (бургмейстер) пускается с г. Дранше (Конрад Шварц) в пляс. Разумеется, публика Александрийского театра, при сей верной оказии, предается громкому хохоту, а раёк, как го- ворится в простонародии, животики надрывает со смеху. Тогда актёр, игравший бочара Ганца (г. Сосницкий), обращается к зрителям, говоря им что-то вроде следующего: «Что-де вы так смеетесь, как будто бы между вами есть хоть один, который но проплясал бы ради этого бочонка?» Черта знания человеческого сердца истинно шекспировская! Из нее видно, что сочинитель долго и основательно изучал науку сердца человеческого... Надо сказать, что в это время Ганц успел уже купить себе баронский замок и, следовательно, баронское звание. Затем 640
является барон Гохволыппицвиц и униженно соглашается на брак своего сына с баронессою Гретхен. Ганц лрмается, делает язвительные выходки насчет волшебного всемогущества зо- лота над душою человека и т. п. Пьеса оканчивается, как водится, пряничными восторгами жениха с невестою. Чтоб дополнить характеристику этого нового «драматического представления» знаменитого нашего «драматического предста- вителя», г. Николая Полевого, мы должны прибавить еще, что оное «драматическое представление» во многих местах, для услаждения вкуса почтеннейшей публики Александрийского театра, с избытком сдобрено и начинено знатным количеством оплеух, тумаков, падений вверх ногами и тому подобными драма- тическими эффектами... Зато ведь уж и смеху-то что было! Любо-дорого послушать! Полчаса за кулисами. Комедия в одном действии, соч. Н. А. Полевого. О, неутомимый наш «драматический представитель»! Ко- гда находите вы время писать такое множество «драматических представлений»? О, вы, который написали нам неконченную «Историю русского народа» для взрослых людей и потом, тоже неконченную, историю России для малолетных читателей; оставшуюся в рукописи «Историю Петра Великого»—вероятно, для взрослых людей — и потом напечатанную «Историю Петра Великого» — кажется, для малолетных читателей; вы, который обещали издать многое множество до сих пор неизданных книг; вы, который написали несколько романов, много повестей, из- дали несколько томов юмористических статеек, несколько то- мов переводных повестей и всякой всячины, помещавшейся в вашем журнале; вы, который писали о философии, об истории, о политической экономии, о невещественном капитале, * о политике, об агрономии и сельском хозяйстве, о санскритской и китайской грамматиках, о лингвистике, о литературах и язы- ках всего земного шара, об эстетике и проч. и проч.,— где же и перечислить нам всё, что вы знаете и о чем вы писали на веку своем! Скажите нам, о, наш Вольтер и Гёте по всеобъемле- мости сведений, многосторонности гения и разнообразию произ- ведений! скажите нам, когда успели вы написать столько «дра- матических представлений»? Они родятся у вас, как грибы после дождя; вы производите их дюжинами! Не изобрели ли вы паровой машины для изготовления этого товара — машины, в которой перемалываются Шекспир, Шиллер, Вальтер Скотт, Коцебу, князь Шаховской, г. Б. М. Ф(0)едоров и ваш собственный гений, и из смеси всего этого выходят «драматические представления»? Вот сейчас любовались мы вашим «Волшебным бочонком», до краев наполненным чистым золотом истинно шекспировской 41 Белинский, т. VII q^j
фантазии, истинно шекспировского юмора, — и не успели мы от- дохнуть от могущественных и сладостных впечатлений вашей бо- чарной пьесы, как вы, неутомимый чародей, ведете нас, в новой пьесе, на полчаса за кулисы, где, вероятно, увидим мы чудеса... Так думали мы про себя в антракте между «Рассказом г-жи Курдюковой» и пьесою г. Полевого «Полчаса за кулисами»... Взвившийся занавес прервал наши думы. Вглядываемся, вслу- шиваемся... ба! да это что-то знакомое! где-то мы читали это... А! да это старая пьеса «Утро в кабинете знатного барина» из «Нового живописца общества и литературы», издававшегося при «Московском телеграфе». Любопытные могут найти ее в три- дцать третьей части «Московского телеграфа» (1830): в отдельно изданном в 1832 году «Новом живописце общества и литературы» ее почему-то нет... «Полчаса за кулисами» отличается от «Утра в кабинете знатного барина» только собственными име- нами действующих лиц: г. Беззубов последнего назван в пер- вом Дюком-де-Шапюи; остальное также немножко офранцужено. Итак, новому «драматическому представлению» г. Полевого тринадцать лет. Порадовавшись неожиданному свиданию с старым знакомым, мы подивились экономии сочинителя, у которого всякая дрянь идет в дело. Рассказ г-жи Курдюковой об отъезде ее за границу. Не понимаем, каким образом этот рассказ попал в число «драматических представлений», но он действительно был пред- ставлен на сцене Александрийского театра в бенефис г-жи Сосницкой. Впрочем, мы уже слышали его на сцене Александрий- ского театра: тогда он доставил нам гораздо больше удоволь- ствия потому, во-первых, что мы слушали его в первый раз, и потому, во-вторых, что тогда он был гораздо короче... Для всякой шутки есть свое время, и повторение сегодня того, что, может быть, смешило вчера, наводит скуку и возбуждает досаду. Мы думаем, что русское общество теперь уже далеко впереди г-жи Курдюковой... Впрочем, и то сказать: публика Александрийского театра крепко и громко хлопала сенса- циям г-жи Курдюковой: видно, они для нее и новы и забавны...1 Рецепт для исправления мужей. Комедия-водевиль в двух действиях, взятая с французского Н. А. Коров- киным. На этот раз драматический гений г. Коровкина едва ли не одержал блистательной победы над драматическим гением г-на Полевого: по крайней мере во время этой пьесы все казались как-то оживленнее, как люди, очнувшиеся после приема дур- 642
мана. Содержание этой пьесы состоит в том, что одна молодая женщина, по совету доктора, исправляет мужа-повесу, начав сама рыскать по балам и давать балы. Пьеса недурна и разыграна была хорошо. 42. Литературные и журнальные заметки.г В № 129-м («Северной пчелы») один из ее фельетонистов объявил важную истину по вопросу, почему нынче не пишут более сказок вроде «Модной жены» Дмитриева? — Вы, верно, скажете: потому же, почему нынче не пудрят волос, не носят фижм и мушек, не танцуют менуэта и не поют: Стонет сизый голубочик, Стонет он и день и ночь, Его миленький дружочик Отлетел далеко прочь!2 и прочая. Извините! Г-н фельетонист уверяет, что не пишут потому, что не умеют писать таких сказок. А не умеют, разу- меется, потому, что нынче нет талантов, равных таланту Дмитриева. Ну, посудите сами, хорошо ли это? Что Дмитриев был стихотворец с большим талантом и даже поэт не без дарования,— в этом нет ни малейшего сомнения. А с которого времени перестали на Руси писать сказки вроде «Модной жены» Дмитриева и вообще всякие сказки в духе XVIII века? Сколько мы помним, давно! После Дмитриева явился на Руси поэт неизмеримо выше его — Жуковский; он не напи- сал ни одной сказки, и уж верно не по недостатку таланта. Правда, поэт, бывший после Дмитриева и тоже стоящий неиз- меримо выше его — Батюшков, написал одну сказку; но его «Странствователь и домосед» был последнею сказкою в этом роде, появление которой, несмотря на достоинство языка и рассказа, уже не произвело никакого особенного впечатления на современников. А сказка эта напечатана в пер- вый раз в «Амфионе» Мерзлякова в 1815 году, следовательно, около двадцати восьми лет тому назад, и с тех пор уже не было на русском языке ни одной сказки в таком роде. Неужели же Батюшков был последний даровитый поэт на Руси и после него не было ни одного поэта с равным ему талантом? Не знаем, право; но после Батюшкова был Пушкин, Грибоедов, Лермон- тов... Неужели же у этих поэтов не стало бы таланта для того, чтоб написать безделку вроде «Модной жены»?.. Всё это г. Булгарин, может быть, понимает и сам как сле- дует, да ему надобно, ему нужно понимать всё это не так, как следует... Доказательство тому — в следующих словах того же
фельетона: «Читайте даже по-русски, хотя бы из националь- ной гордости. Скучно повторять старое, но я уверен, что еще много есть людей, которым Карамзин, И. И. Дмитриев, Бог- данович, Батюшков известны или по отрывкам, или по слуху... Обратитесь к ним, и вам не будет стыдно за русскую литературу! Теперь новые журналисты, которые сами не пишут вовсе ни- чего (?!!), а только читают корректуры своих сотрудников и пас, учеников Карамзина и Дмитриева, называют уже старыми!!!»1 А, вот что! — можем мы воскликнуть. Вот откуда оно, это благого- вение к Карамзину и Дмитриеву! Ученик хвалит учителя по про- стому расчету: если-де не будут читать моего учителя, который в тысячу тысяч раз выше меня, то уж станут ли читать меня, который в тысячу тысяч раз хуже моего учителя?.. Это напоми- нает нам, между прочим, и басню Крылова «Орел и Паук»... Положим, что Карамзин и Дмитриев так хорошо писали, что их и теперь еще следовало бы читать; да вас-то, господа, за что читать?—Мы их ученики, воскликнете вы.— Прекрасно, но ведь это напоминает стих: да наши предки Рим спасли!1 Притом же, мало ли у иного и действительно великого мастера бес- талантных учеников: мастеру честь по заслугам, а до учеников его кому какое дело?..* В этом же фельетоне находится забавная апология Эжену Сю. Фельетонист видит гения в этом блестящем, не бездарном, но поверхностном, пустом беллетристе французской литературы. Защищая его от нападок за безнравственность, фельетонист говорит в заключение: «По моему мнению, только Жорж Занд, т. е. г-жа Дюдеван, написала безнравственные вещи, но и она те- перь опомнилась, удостоверяв, что слава безнравственного писателя — жалкая слава!» Затем следует апология книж- ному магазину г. Ольхина и клятвенные уверения, что нет воз- можности перечислить и переименовать все хорошие новые рус- ские книги, которые продаются в этом магазине. Право, чем толковать о Жорже Занде, лучше бы вам, господа, ограничить- ся рассуждениями о Эжене Сю да дифирамбами разным ма- газинам... Кстати о безнравственности Жоржа Занда. О нрав- ственности Гёте также много было толков и за и против; о ней спорят и теперь, соглашаясь, однако ж, в том, что Гёте был ве- ликий писатель. Но кто же и когда сомневался в нравствен- ности Шиллера?Теперь не думают этого даже люди, которые глу- пее самого Николаи, нападавшего на Шиллера и Гёте.3 Однако ж в первые минуты появления своего яркая звезда гения Шил- лера не могла не показаться многим безнравственною, пока эти многие не пригляделись и не попривыкли к ее нестерпимому блеску. На Байрона смотрели, как на чудовище нечестия; теперь на него смотрят, как на страдальца. Было время, когда 644
у нас Пушкина считали безнравственным писателем и боялись давать его читать девушкам и молодым людям: теперь никто не побоится дать его в руки даже детям.1 Фельетон 135 № «Северной пчелы» наполнен льстивыми раз- глагольствованиями о провинции. Там-то, видите ли, процве- тает и просвещение, и добродетель, и счастие, и вкус изящ- ный, и образованность, и начитанность, и патриотизм, и все благородные чувства, всё великое, святое и прекрасное жизни; а отчего? — Оттого, что оттуда присылаются требования за пятью печатями на книги, журналы, газеты... Льстивые разгла- гольствования оканчиваются гимнами и дифирамбами в честь книжного магазина г. Ольхина и во славу издаваемых им книж- ных изделий... 2 О tempora, о mores! * Мимоходом разруганы «Мертвые души» и «Ревизор», как клевета на провинцию и ка- рикатуры на провинциальные нравы. Жаль, что при этом удоб- ном случае не объявлено, почему же провинция с такою жад- ностию расхватала «Мертвые души» и «Ревизора»: объяснение было бы очень интересно... Между прочим, вот что еще сказано в этой любопытной статье: «Не многим из городских жителей из- вестно, что некоторые из господ журналистов и книгопродав- цев печатают особые объявления для провинций и что в этих объявлениях они говорят о себе и о своих журналах и лавках такие вещи, которые возбудили бы общий хохот в столице, где на людей и на дела смотрят вблизи! Эти несчастные спеку- ляторы думают, что они ловят на удочку простодушных провин- циалов, а в провинциях, напротив, платят им деньги из состра- дания, из жалости — руководствуясь одним патриотизмом». О каких объявлениях, секретно рассылаемых в провинции, гово- рится здесь? Правда, было некогда разослано в провинции пе- чатное объявление о публичных чтениях г-на Греча, очень ловко написанное, п оно было, в свое время, перепечатано в «Литера- турных прибавлениях к „Русскому инвалиду14» (1840). 3 Оно слу- чайно попало в редакцию этой газеты, будучи прислано из про- винции; иначе Петербург и не увидел бы его. Что же касается до спекулянтских книгопродавческих объявлений,— они бес- престанно попадаются даже в фельетонах иных газет, где издания разных вздоров, вроде «Супружеской истины», и пе- репечатку залежалых изделий выписавшихся и вышедших из моды старых писак величают оживлением русской литера- туры! 4 В этом же фельетоне замечено, что «есть и теперь в провин- циалах свое смешное и кое-что такое, что б надлежало истреб- лять орудием благонамеренной сатиры, но до этого именно еще не коснулись нынешние комики и сатирики». Так кто же, по * О времена, о нравы! (Латин.) — Ред. 645
вашему мнению, коснулся этого? Уж не старые ли сатирики, ученики Карамзина и Дмитриева? Где им! Понятие о сатире далеко ушло вперед со времен Карамзина и Дмитриева. Теперь сатириками поставляют за честь называть себя только выписав- шиеся старые писаки — ученики, в сатире, Сумарокова. Сатиру заменили теперь художественные создания — роман и комедия, как выражения общественной жизни, и такой роман имеем мы в «Мертвых душах» и такую комедию в «Ревизоре».— Тут же рассказан чувствительным слогом учеников Карамзина трога- тельный пример душевной болезни, которую немцы называют Heimweh, а русские — тоскою по родине. Кто-то до того близ- кий г. фельетонисту (собственные слова его), что его можно счесть за самого г. фельетониста, стосковался на чужбине — по чем бы вы думали? — по какой-то рыбе (должно быть, со- леной севрюжине — самая национальная рыба!) и гнилых ди- ких грушах... Человек этот начал худеть и впал было в ме- ланхолию, да, к счастию, поспешил воротиться на родину... Нет, господа ученики Карамзина! вы отстали даже и от Карам- зина, который никогда не поставлял любви к родине в любви к рыбе и гнилым грушам. А еще хотите, чтоб вас читали, и берете смелость восклицать к людям, которые боятся скуки деревен- ской жизни: «А мы-то на что!» Такого рода деликатное воскли- цание могло сорваться только с пера какого-нибудь дюжин- ного писаки... Весь фельетон 140 № «Северной пчелы» наполнен нападками на совместничество, которым с умыслу неправильно перево- дится слово concurrence, означающее не совместничество, а соревнование. «Северная пчела» — отъявленный враг всякого соревнования и страстная поклонница и любитель монополии! Где теперь старинные гродетуры и гроденапли, кожаные венеци- анские золоченые и росписные обои, гобелены, обои шелковые, севрский и майенский фарфор, богемское стекло, брабантские кружева, филиграновая работа? — восклицает он. Все эти вещи бесспорно были очень хороши, но так дороги, что ими пользовалась только небольшая часть привилегированных лю- дей. Благодаря дешевизне, свободному производству к индустрии XIX века, теперь несравненно большее против прошлого века число людей пользуется благодеяниями цивилизации и образо- ванности; можно надеяться, что со временем, благодаря им же, и еще несравненно большее число людей начнет жить по-чело- вечески, т. е. с удобством, опрятностию и даже изяществом. Итак, хвала соревнованию, свободному производству, индустрии и в особенности благодетельной дешевизне — этому новому по- кровительному гению нашего времени! Ими спасется бедное 646
страждущее от разных монополий человечество! «Северную пчелу» приводит в негодование дешевизна поездок за границу. Другое дело, говорит она, когда едет ученый, артист, фабрикант, мастеровой; а то праздношатающиеся, которые не читают даже сочинений учеников Карамзина и Дмитриева!.. Но если бы последние не могли ездить дешево, то и первые принуждены были бы сидеть дома. По мнению «Северной пчелы», соревнование, ошибочно называемое им сов местничеством, погубило литерату- ру и в Европе и у нас, в России... В самом деле, если б, например, «Северная пчела» одна пользовалась литературною монополией), т. е. единоторжием, мы уверены, русская литература расцвела бы в один год... Кто же усомнится в этом!.. Но довольно для первого раза. В следующей книжке «Оте- чественных записок», между прочим, познакомим мы читателей с другим фельетонистом «Северной пчелы». Подобно первому, он «знаменитый», хотя и не раз немилосердо обруганный в «Северной пчеле» романист; подобно первому, он написал в жизнь свою томов семьдесят и намерен еще столько же напи- сать; сверх того, он еще и драматург не последний... Имя его... но мы скажем вам знаменитое его имя в следующий раз, * а пока заключим наши «заметки» курьезным, но нисколько не вымы- шленным известием, что один журнал, издающийся в монгольско- китайском духе, находя язык Пушкина не русским, вознаме- рился перевести всего Пушкина по-русски!!!... Для этого приискал он себе какого-то дешевого горемычного пииту, суще- ствование которого мистериозно, т.е. покрыто тайною... 2 Вот какие чудные дела готовы совершиться в русской литературе!..
43. СОЧИНЕНИЯ ЗЕНЕИДЫ Р-ВОЙ. Санкт-Петербург. 1843. Четыре части.а В России женщины мало пишут. Впрочем, этому нечего уди- вляться: в России и мужчины почти совсем не пишут. Смотря с этой точки зрения, вы увидите, что у нас женщины пишут имен- но не больше и не меньше того, сколько могут они писать. Зва- ние писательницы пока еще контрабанда не у одних нас. Лжи- вый взгляд на женщину осуждает ее на молчание. Этот взгляд, запрещающий женщине выходить из заколдованного круга простых светских отношений, не есть принадлежность собствен- но русского общества: он равно принадлежит и просвещенному Западу Европы. Правда, там, как и у нас, женщина давно уже приобрела право говорить печатно,— но как и о чем говорить? Вот вопрос, подробное решение которого завело бы нас далеко- далеко... в самую Азию. Никакая пишущая женщина в Европе не избегнет пошлых намеков и названия синего чулка, каков бы ни был ее талант, равно всеми признанный. Никто там не оспо- ривает у женщины права высказываться печатно и возможности быть одаренною даже великим творческим талантом; никого не оскорбляет и не соблазняет зрелище пишущей женщины; но в то же время едва ли кто упустит случай, говоря о пишущей женщине, посмеяться над ограниченностию женского ума, более будто бы приноровленного для кухни, детской, шитья и вязанья, чем для мысли и творчества. Это уже такая привычка у муж- чин: если они давно перестали бить женщин, то еще не отстали от привычки грозить им кулаком или дразнить языком, в озна- менование права своей силы. Привычка — вторая натура и потому отстать от нее трудно. Для женщины-писательницы — это первое и притом еще самое меньшее зло. Хуже всего, что она осуждена общественным мнением на самые невинные ли- тературные занятия, именно — вечно повторять старые об- ветшалые истины, которым не верят даже и дети, но которые тем не менее считаются почтенными. Нельзя употребить большего насилия над женщиною, нельзя оказать ей большего презре- ния! Конечно, ей не воспрещается законом быть оригинальною и глубокою в своих мыслях, могущественною и великою в твор- 648
честве,— по крайней мере настолько, насколько не воспре- щается это законом мужчине; но если закон оставит женщину в покое, тогда против нее действует общественное мнение. Тысячеглавое чудовище объявляет ее безнравственною и бес- путною, грязнит ее благороднейшие чувства, чистейшие помы- слы и стремления, возвышеннейшие мысли,— грязнит их гря- зью своих комментариев; объявляет ее безобразною кометою, чудовищным явлением, самовольно вырвавшимся из сферы своего пола, из круга своих обязанностей, чтоб упоить свои разнуз- данные страсти и наслаждаться шумною и позорною извест- ностью. Не правда ли, что это возмутительно несправедливо?.. А вот вам и смешное: то же самое общество не читает жен- щин, пишущих в духе его же собственной морали, и обходит их самым презрительным невниманием, потому что оно само не верит своей морали и смеется над нею. Впрочем, оно противо- речит таким образом самому себе не в отношении к одним только женщинам. Возьмем, например, современное француз- ское общество. Представители его—набитые золотом мешки, приобретатели, люди, поклоняющиеся золотому тельцу. Кого читает это общество? — Писателей в духе чуждой ему морали. Это общество недавно восхищалось двумя романами Эжена Сю «Malhilde»* и «Mysteres de Paris»,** а эти романы не что иное, как страшный донос на это общество...1 Это же общество не хочет уже читать какого-нибудь мосье Зе-Бальзака, до сих пор верного моральному принципу выскочившего в люди богатого мещанства; оно смеется над ним, презирает его и вместо его читает Жорж Занд, в котором имело бы право видеть своего обвинителя, изобличителя и нравственную кару. После этого извольте угождать обществу и сообразоваться с его моралью! Все явления действительности внутри себя самих заключают всю необходимость: вот отчего люди толкуют свое, а действи- тельность идет своею дорогою, не спрашиваясь у людей, но заставляя людей спрашиваться у нее. Привычка мало-помалу делает людей равнодушными к явлению, которое вначале пора- зило их, и со временем они начинают не только считать это явление естественным, но даже и приносить ему дань удивления и восторженных похвал. Таково теперь во Франции положение Жоржа Занда как писательницы; по не таково было ее положение назад тому несколько лет. И что же? Явись другая писательница с таким же гением,— и на нее сперва польется обильный дождь клевет, браней, оскорблений, лжей,— и всё это во имя будто бы оскорбленной ею морали, и при всем этом бу- дут раскупать ее сочинения и твердить их наизуст; а потом * «Матильда» '{франц.).— Ред. ** «Парижские тайны» (франц.).—Ред. 649
клеветы, лжи и брани умолкнут, сменившись на восторг и удив- ление... А в то же время сколько женщин-писательниц в духе общественной морали, пичкающих свои сочинения пошлыми сентенциями, пройдут незамеченные, не удостоенные ничьего внимания!.. Сказанное нами не может иметь применения к русской литера- туре. У нас литература имеет совсем другое значение, чем в старой Европе. Там она— выражение мысли, служащей источни- ком жизни для общества в каждую эпоху его исторического раз- вития. У нас литература — приятное и полезное, невинное и благородное препровождение времени и для писателя и для читателя. Исключения из этого правила так редки, что не стоит упоминать о них. Наши писатели (и то далеко не все) только одною ступенью выше обыкновенных изобретателей и приобре- тателей; наши читатели (и то далеко не все) только одною сту- пенью выше людей, которые в преферансе и сплетнях видят самое естественное препровождение времени. Оттого у нас все писатели, и хорошие и худые, равно читаются и почитаются, равно имеют ограниченный круг нравственного влияния и равно скоро забываются. Исключение остается только за писа- телями, которые уж слишком по плечу обществу и слишком хорошо угодили его вкусу, удовлетворили его потребностям; таковы, например, гг. Марлинский и Бенедиктов, которых и теперь еще очень любят даже в столицах, а в провинции знают наизуст. Поэтому женщина у нас смело может пускаться в писательство: если она не всегда может надеяться стать слишком высоко, зато никогда не должна бояться затеряться в задних рядах писак. Это тем вернее, что женщины, которые когда- либо пускались на Руси в авторство, всегда обладали известною степенью образованности, знанием хоть французского языка; при этом им немало служит и врожденный женской натуре такт приличия и здравого смысла; тогда как несравненно большая часть пишущих в России мужчин попали в писатели не- чаянно и без всякого приготовления, а потому и не знают даже первых оснований грамматики своего родного языка, да и при- надлежат к такому кругу понятий, из которого совсем не следо- вало бы показываться в печати. В доказательство справед- ливости наших слов указываем на длинную вереницу сочини- телей, вроде гг. Милькеева, Славина, Кузьмичева, Зотова, Воскресенского, Классена, Сигова, Антипы Огородника, Тимо- феева, Зражевской, Бурачка, Мартынова, Кропоткина, Ско- сырева, Жданова, Шелехова, Куражсковского, Ильина и мно- гих иных, которых перечесть недостанет ни терпения, ни времени, ни места в статье. Скажут: бездарные люди всегда зава- ливали литературу мусором своих сочинений. Правда, и пре жде— в доброе классическое время нашей литературы, бездарных 650
писак, так же как и теперь, было больше, чем даровитых писа- телей; но тогда не было между пишущим народом людей без- грамотных; тогда все старались писать в тоне порядочного об- щества, и не воспевали в стихах российского сиволдая и кабаков (как это недавно сделал г. Милькеев), и не восхищались тем, что Ломоносов был подвержен несчастной страсти невоз- держания, от которой и погиб рано. В прежние времена пришли бы в ужас от такого романтизма. Но в наше время так называе- мый романтизм освободил писак от здравого смысла, вкуса, грамматики, логики, порядочного тона, даже опрятности и чистоплотности,— и все эти господа-сочинители стали выезжать в своих романтически-народных произведениях на разбитых но- сах, фонарях под глазами, зипунах, лаптях, мужицких ре- чах и поговорках, кабаках и харчевнях. И всё это ими пред- ставляется и описывается без всякого юмора, без всякой сати- рической цели, но с добродушным и добросовестным восторгом и удивлением к своим неопрятным вымыслам: ссылаемся опять на того же г. Милькеева, который, вдохновившись сивухою, воспел ее в дифирамбе без всякой иронии, важным, торжест- венным и патетическим тоном.х К чести русских женщин-писательниц надобно сказать, что между ними примеры подобного романтизма или безграмот- ности составляют исключения из общего правила,— исключе- ния, которые остаются за немногими теми, которые, соблазнив- шись некоторыми журналами, пустились гуторить в них народ- ною (т. е. огородническою) речью... Все другие, обладая большим или меньшим талантом, всё-таки отличаются большею или мень- шею грамотностью, уважением к приличию и отвращением к площадной и харчевенной народности. Между тем, в их последо- вательном явлении одна за другою есть нечто вроде прогресса,— и Анна Бунина и Зенеида Р-ва представляют две совершенные противоположности, не по одному таланту, но и по направлению и духу их произведений. Здесь мы считаем кстати сделать ко- роткое обозрение литературной деятельности русских женщин. В каталоге Смирдина мы встречаем имена следующих женщин, занимавшихся переводами с иностранных языков на русский: Марья Сушкова (перевела «Инки» Мармонтеля в 1778 году), Марья Орлова (1788), Катерина и Анна Волконские (1792), Корсакова (1792), Нилова (1793), Баскакова (1796), Марья Базилевичева (1799), Марья Иваненко (1800), Лихарева (1801), Настасья Плещеева (1808), Марья Фрейтах (1810), Катерина де ла Map (1815), Татищева (1818), Беклемишева (1819), Бровина (1820), Вишлинская, А. и Катерина Воейковы, Анна и Пелагея Вельяшевы-Волынцовы, Вера и Надежда Кусовниковы, На- стасья Гагина, Катерина Меньшикова, А. Мухина.2 Из этого списка видно, что наши дамы рано приняли участие в отече- 651
ственной литературе. В 1789 году были изданы «Лучшие часы жизни моей» Марьи Поспеловой; а в 1801 г. ее же «Черты природы и истины, или Оттенки мыслей и чувств моих». Еще ранее, имен- но в 1774 г. (стало быть, шестьдесят девять лет назад тому), Катерина Урусова издала свою эпическую поэму в пяти песнях «Полион, или Просветившийся нелюдим». Александра Хво- стова издала в 1796 году «Камин и ручеек». Г-жи Москвины издали свои стихотворения, под заглавием «Аония», в 1802 году. Девица Волкова издала в 1807 <году> свои стихотворения. Г-жа Наумова издала свои стихотворения в 1819 году под именем «Уединенной музы закамских берегов». Г-жа Любовь Кричев-- екая обнаружила особенную плодовитость, в сравнении с исчисленными нами писательницами: она издала «Мои свобод- ные минуты, или Собрание сочинений в стихах и прозе, Лю- бови Кричевской» (Харьков, 1818); драму в трех действиях «Нет добра без награды» (Харьков, 1826); «Две повести» (Москва, 1827) и «Исторические анекдоты и избранные изре- чения известных людей» (Харьков, 1827). Хотя сочинение г-жи Анны Волковой «Утренняя беседа слепого старца с своею до- черью» издано в 1824 году, но по наивному заглавию и, вероятно, по такому же содержанию оно может быть смело от- несено к произведениям семисот семидесятых годов. Впро- чем, это произведение той же самой г-жи Волковой, которая в 1807 году издала свои стихотворения и в 1826 еще писала стихи. Г-жа Титова издала в 1810 году драму в пяти действиях «Густав Ваза, или Торжествующая невинность»; г-жа Катери- на Пучкова — «Первые опыты в прозе» (Москва, 1812); а в 1817 году г-жа Марья Болотникова издала «Деревенскую лиру, или Часы уединения». Но что все эти писательницы перед зна- менитою в свое время г-жею Анною Буниною? Она писала в жур- налах и потом отдельно издавала труды свои, писала и пере- водила в стихах и в прозе, занималась не только поэзиею,но итеориею поэзии. В 1808 году она издала труд свой под назва- нием «Правила поэзии, сокращенный перевод аббата Бате, с присовокуплением российского стопосложения»; в 1810 году издала она «О счастии, дидактическое стихотворение»; в 1811 издала она свои «Сельские вечера»; в 1809—1812 — «Неопыт- ную музу Анны Буниной» в двух частях; в 1819—1821 вышло «Собрание стихотворений Анны Буниной» в трех частях. Знаменитейшее произведение г-жи Буниной была нравствен- ная поэма ее«Фаетон». Она, кажется, перевела также и «Науку о стихотворстве» Буало и вообще не уступала графу Дмит- рию Ивановичу Хвостову ни в таланте, ни в трудолюбии, ни в выборе предметов для своих песнопений. Собрание стихо- творений г-жи Анны Буниной было издано Российскою Акаде- мией). Но и г-жою Буниной не оканчивается еще блистатель- 652
ный список старинных наших писательниц. Есть еще одна, не менее знаменитая, хотя и менее известная. Знаете ли вы девицу Марью Извекову, читали ли вы романы ^девицы Марьи Извековой?.. Если нет, то бегите в книжную лавку, попро- сите книгопродавца порыться в его погребах и кладовых — этих книжных кладбищах — и отыскать вам романы девицы Марьи Извековой, если их еще не съели мыши, и прочтите их как можно скорее. Чтоб помочь вам в ваших поисках, мы поиме- нуем ее романы. Их немного, всего три, да зато куда хороши! «Эмилия, или Печальные следствия безрассудной любви» (4 ч., 1806); «Милена, или Редкий пример великодушия» (1809); «Торжествующая добродетель над коварством и злобою» (3 ч., 1809). Каковы одни заглавия — так и дышат чистейшею нрав- ственностью!1 А содержание — еще лучше, еще нравствен- нее, хотя, надо признаться, и невообразимо скучно. Его со- ставляют происшествия, в которых действуют лица без образа: герои, а особенно героини, отличаются необыкновенною говор- ливостью. Так, например, вы уже знаете через самого автора, что тогда-то и тогда-то было с героинею: нет, она сама начнет вам пересказывать и гораздо длиннее, чем автор уже рас- сказал вам, хотя и сам автор не любит выражаться коротко. Романы г-жи Извековой, кроме чистейшей нравственности, на- сквозь проникнуты еще и нежнейшею чувствительностью, и, вероятно, многих слез стопли они прекрасным читательницам того времени, теперешним почтенным нашим тетушкам и ба- бушкам. И неблагодарное потомство забыло девицу Марью Извекову, забыло совсем!.v Что ж после этого прочно под лу- ною? Где Греция, где Рим? — спрашивал Байрон в своем «Чайльд Гарольде»; где романы девицы Марьи Извековой? — часто спрашиваю я самого себя с глубокою тоскою и печально смотрю на современные произведения русской литературы... Увы! везде мрачное царство смерти, везде ее ужасное влады- чество, везде — даже и в книжном мире! Эта мысль с особенною силою поражает нас, которые столько пережили, еще не успев состареться, которые с такою надеждою, такою гордостью встретили столько великих произведений, теперь уже умер- ших для света. Где теперь все эти «киргизские» и другие «плен- ники», где всё это множество романтических поэм, длинною вереницею потянувшихся за «Кавказским пленником» Пушкина2 и «Чернецом» Козлова? Увы! не только эти скороспелые произве- дения недопеченного романтизма, тогда так восхищавшие нас,— не только они не могут теперь останавливать нашего внимания, но мы не нашли бы в себе достаточной отваги, чтоб перечесть «Чернеца», и даже «Руслана и Людмилу» и «Кавказского плен- ника» мы теперь перелистываем с улыбкою... Где теперь нраво- описательные и нравственно-сатирические романы г-на Булга- 653
рина, где его пресловутый «Иван-Выжигин», которого так сильно бранили назад тому лет четырнадцать? Где «Черная женщина» г-на Греча и «Фантастические путешествия» Барона Брамбеуса? Всё там же, где и «Корсар» г. Олина, и «Князь Курбский» г. Бориса Ф(0)едорова, и романы девицы Марьи Извековой/.. Давно ли «Московский телеграф» казался чудом учености, глубокой философии и здравой критики; давно ли казалось, что в своем ходе он опережал самое время? Давно ли «Юрий Мило- славский» считался великим национальным романом? А где слава наших романтических поэтов?И кто не считался назад тому около двадцати лет, кто не считался тогда великим романти- ческим поэтом? Даже г. Шевырев и сам считал себя и другими многими считался поэтом — и всё это за довольно плохие сти- шонки. Давно ли сей великий муж российской словесности хлопотал о введении в русское стихосложение скрипучих ок- тав?1 и как напрасно теперь силится он, помня старину, блеснуть то плохим стихотворением, то неслыханно оригинальною кри- тическою статьею! И как напрасно вместе с ним, помня доброе старое время, гг. Языков и Хомяков стараются спастись от волн Леты, хватаясь за обломки утлого в славянской журналистике челнока — «Москвитянина»... А колоссальная слава гг. Мар- линского и Бенедиктова — где же теперь она, если не там, где и слава романов девицы Марьи Извековой? С появлением Пушкина гораздо больше стало являться на Руси женщин-писательниц; но известных имен между ними стало меньше. Это оттого, что имена людей, действовавших в начале зарождающейся литературы, пользуются известностью даже и без отношения к их таланту. Когда же литература уже сколько-нибудь установится, тогда, чтоб получить в ней почетное имя, нужно иметь замечательный талант. Итак, мы помним, в пушкинский период русской литературы, только че- тыре женские имени: княгини 3. А. Волконской, которой Пуш- кин посвятил своих «Цыган», г-ж Лисицыной, Готовцевой и Тепловой. В стихотворениях трех последних проглядывает чувство, особливо в стихотворениях г-жи Тепловой; это уже большая разница от произведений прежних стихотвориц: то были плоды невинных досугов, поэтическое вязание чулков, рифмо- творное шитье, а здесь уже проблескивала поэзия. Правда, помя- нутые нами стихотворицы мало писали, и только стихотво- рения одной г-жи Тепловой собраны в отдельную книжку- малютку;2 но может ли быть плодовита поэзия, основанная не на мысли, а на одном непосредственном чувстве?.. Чувства никак нельзя отнять у стихотворений г-жи Тепловой, и это чувство высказывалось у ней в более или менее поэтических стихах. Напомним здесь нашим читателям хоть одно стихотворение г-жи Тепловой; возьмем наудачу так называющееся «К сестре»: 654
Когда наступит час желанный Разлуки с жизншо туманной, И от земных тяжелых уз Я равнодушно отложусь,— Мир вечной жизни, тихий, ясный, Тогда почиет на челе; Но пережить тебя ужасно, Покинуть тяжко на земле! Тохда в душе для услажденья Минуты смертного томленья Я положу завет святой... И жди меня в часы полночи, Когда людей смежатся очи И месяц встанет над рекой. Приду на краткое свиданье, Скажу, что я узнала там, И замогильные желанья И тайну неба передам. Оставя в стороне ребяческую мысль этого стихотворения, кто однако же не согласится, что оно вылилось из души и полно чувства? Теперь скажем по нескольку слов о женщинах-писатель- ницах, явившихся в последнее время. Елисавета Кульман оставила после себя претолстую книгу, свидетельствующую о ее необыкновенно возвышенной душе, страстной к изящному и умевшей через строгое и основательное изучение обрести в эллинской поэзии осуществленный идеал этого изящного, но вместе с тем свидетельствующую и о том,что любовь к поэзии и способность понимать ее и наслаждаться ею—не всегда одно и то же с талантом поэзии...1 Г-жа Павлова (урожденная Яниш) обладает необыкновенным даром переводить стихами с одного языка на другой; с равным успехом переводит она с англий- ского, немецкого и французского языков на русский и с рус- ского языка на немецкий и французский. Жаль только,что этому превосходному таланту г-жи Павловой переводить не соответ- ствует ее талант выбирать пьесы для перевода. Так, например, с английского она перевела на русский несколько шотланд- ских и английских народных баллад, которые, несмотря на превосходный перевод, не могут иметь на русском никакого зна- чения именно потому, что они — народные. На немецкий язык, вместе с некоторыми пьесами Пушкина, перевела она некоторые пьесы гг. Языкова и Хомякова и тем самым, несмотря на пре- восходный перевод, отбила охоту у немцев интересоваться рус- скою поэзиею. И в то же время г-жа Павлова с таким удиви- тельным искусством передала на французский язык стихами 655
«Полководца» Пушкина и «Орлеанскую деву» Шиллера. Одним словом, если б способность выбора соответствовала ее таланту, г-жа Павлова своими превосходными переводами усвоила бы себе прочную славу не в одной только русской ли- тературе. — Графиня Е. II. Растопчина, выступившая на литературное поприще с 1835 года, в первых опытах своей поэ- тической деятельности обнаружила много чувства и одушевле- ния, при отсутствии, впрочем, какой бы то ни было могучей мысли, которая проникала бы собою все ее произведения.1 То, что в стихотворениях графини Растопчиной может иным показаться мыслию, есть не что иное, как отвлеченные понятия, одетые в более или менее удачный стих. Это особенно заметно в ее последних стихотворениях (начиная с 1837 года по сие вре- мя), в которых нельзя узнать прежнего стиха даровитой стихо- творицы и в которых все мысли и чувства кружатся, словно под музыку Штрауса, и скачут, словно под музыку модного га- лопа, или около я автора, или в заколдованном кругу свет- ской жизни, не выходя в сферу общечеловеческих интересов, которые только одни могут быть живым источником истинной поэзии. —В 1839—1840 годах были изданы, в прозаическом рус- ском переводе, стихотворения графини Сары Толстой, писан- ные ею на немецком, английском и французском языках Эти стихотворения понятны только в целом и в связи с жизнию юной стихотворицы, похищенной смертию на восьмнадцатом году ее жизни. Все эти стихотворения проникнуты одним чув- ством, одною думою, и то чувство — меланхолия, та дума — мысль о близком конце, о тихом покое могилы, украшенной ве- сенними цветами... У Сары Толстой это монотонное чувство и эта однообразная дума высказались поэтически. Стихотворения Сары Толстой нельзя читать, как только произведения поэзии, но и вместе с тем как поэтическую биографию одной из самых стран- ных, самых оригинальных, самых поэтических — и по натуре, и по судьбе, и по таланту, и по духу — личностей. Это прекрасное явление промелькнуло без следа и памяти... Да и кому нужда у нас замечать такие явления, не состоящие ни в каком классе?.. Может быть, в этом случае, заслуженная известность Сары Толстой много потеряла от того, что ее стихотворения изданы не для публики, а для тесного круга ее родных и знакомых, и притом в довольно плохом переводе и с дурно написанным предисловием...2 К замечательным явлениям по- следнего времени русской литературы принадлежат повести г-жи Жуковой. В них много чувства и они отличаются прекрас- ным рассказом: вот их неотъемлемые достоинства. Но вместе с тем они чужды иронии, жизнь в них представляется не в ее собственном цвете, а раскрашенная розовою краскою поддель- ной идеализации, и оттого характеры действующих лиц иногда 656
не выдержаны, а иногда и вовсе ложны, и замечается отсут- ствие целого при прекрасных частностях. Одним словом, даро- витая г-жа Жукова принадлежит к тому разряду писателей, которые изображают жизнь не такою, какова она есть, следова тельно, не в ее истине и действительности, а такою, какою им хотелось бы ее видеть. Но при всем этом в повестях г-жи Жуковой уже видно как бы невольное стремление, вслед- ствие духа времени—искать сюжетов в действительной современ- ной жизни и заботиться о естественном изображении подроб- ностей быта и ежедневной жизни героев, сообразно с их положе- нием в обществе и степенью их образованности. Вообще, глав- ное достоинство повестей г-жи Жуковой — теплота чувства, и главный их недостаток — отсутствие такта действительно- сти.1 Нельзя сказать, чтоб в повестях Зенеиды Р-вой русская по- t весть достигла талантом женщины своего полного развития, чтоб она стала выражением созревшей мысли и верною кар- тиною современного общества; но в то же время нельзя не ска- зать, что ни одна из русских писательниц не обладала такою си- лою мысли, таким тактом действительности, таким замечатель- ным талантом, как Зенеида Р-ва. Созданная ею повесть, как ее талант и жизнь, остановились на полудороге и не дошли до сво- его полного и конечного развития. Мы не хотим и упоминать о полноте чувства, которою проникнуты повести Зенеиды Р-вой; это должно само собою подразумеваться, когда дело идет о силь- ном таланте: какого же порядочного математика хвалят за спо- собность комбинировать и соображать? И потому мы прямо приступим к тому, что составляет существенное достоинство повестей Зенеиды Р-вой, к их мысли. В истинно поэтических произведениях мысль не является отвлеченным понятием, выраженным догматически, но состав- ляет их душу, разлитая в них, как свет в хрустале. Мысль в по- этических созданиях,— это их пафос, или патос. Что такое пафос?— Страстное проникновение и увлечение какою-нибудь идеею. Отсюда происходит и слово «патетический». Что назы- вается «патетическим» в драме? — Энергия раздраженного чувства, которое бурными волнами огненной речи изливается из уст действующего лица. В таких монологах всегда видно тре- петное, страстное проникновение действующего лица тою идеею, которая составляет собою невидимую пружину всей его деятель- ности, всей энергии его воли, готовой на всё для достижения своей цели. Вот этот-то пафос и составляет собою базис и фон творений всякого замечательного поэта. Что же составляет пафос повестей Зенеиды Р-вой?—Без сомнения, любовь, ибо все ее повести основаны исключительно на одном этом чув- стве. Но любовь есть понятие слишком общее, которое у вся- 42 Белинский, т. VII аку
кого истинного таланта должно принять, более или менее инди- видуальный оттенок или представляться под особенною точкою зрения. Посему мало сказать, что любовь составляет пафос повестей Зенеиды Р-вой: надо прибавить — любовь женщины. Все повести этой даровитой писательницы проник- нуты одним страстным чувством, одною живою идеею, одним могучим созерцанием, не дающим покоя автору и тревожно его наполняющим, — созерцанием, которое можно выразить такими словами: как умеют любить женщины и как не умеют любить мужчины. Итак, основная мысль, источник вдохновения и заветное слово поэзии Зенеиды Р-вой есть апология женщины и про- тест против мужчины... Обвиним ли мы ее в пристрастии, или признаем ее мысль справедливою?.. Мы думаем, что справед- ливость ее слишком очевидна и что нам лучше попытаться объ- яснить причину такого явления, чем доказывать его действи- тельность. Окинем беглым взглядом содержание всех повестей 'Зенеиды Р-вой. Первая — «Идеал». Прекрасная, исполненная ума, души и сердца женщина, закабаленная волею родных в позорное рабство продажного брака, обращает всю силу страстного стрем- ления своей любящей натуры на восхитившего ее своими со- зданиями поэта и потом самым ужасным для себя образом узна- ёт, что этот поэт, этот ее идеал, бессовестно играл ею, завлекая ее мнимою своею взаимностию. Это открытие стоило ей злой го- рячки и потом полного разочарования в возможности какого бы то ни было счастия на земле; а поэту, идеалу, это ровно ничего не стоило — он остался здоров и счастлив вполне... Вот каковы мужчины в любви! А женщины?— Посмотрите, как описывает автор своим цветистым и энергическим языком состояние бед- ной, разочарованной героини ее повести: Я видела молодую птичку в весне ее жизни: она в первый раз выпорх- нула из теплого гнезда, ей представились небо, красное солнце и мир божий; как радостно забилось ее сердце, как затрепетали крылья! За- ранее она обнимает ими пространство; заранее готовится жить и с первым стремлением попадается в руки ловчего, который не оковывает ее цепями, не запирает в клетке, нет, он выкалывает ей глаза, подрезывает крылья, и бедная живет в том же мире, где были ей обещаны свобода и столько радостей; ее греет то же солнце, она дышит тем же воздухом, но рвется, тоскует и, прикованная к холодной земле, может только твердить: не для меня, не для меня! Если б заперли ее в железную клетку, она бы искле- вала ее и пробилась на волю или, метаясь, израненная острием железа, без сожаления рассталась бы с остальною половиною жизни, когда луч- шая половина у нее отнята. Но она не в клетке, не крепкие стены окру- жают се; она свободна, и между тем вечная мгла, вечное бездействие — вот удел моей птички! Вот удел Ольги! Героиня повести «Утбалла» всем жертвует — даже жизнию, решаясь на страшную смерть от руки диких извергов, чтоб до- 658
ставить милому минуту упоения любовью... И Утбалла— эта очаровательная калмычка — гибнет жертвою своей велико- душной решимости, а ее возлюбленный, тот, кому принесла она в жертву молодую жизнь свою?—Через несколько лет его ви- дели в Петербурге, в чине полковника, гуляющего по Англий- ской набережной под руку с прелестною женщиною... Кто она — эта женщина — родственница или подруга жизни? «Которому известию верить!.. (говорит автор) кажется, второе достовернее!..» В повести «Медальон» представлены две великодушные, люг бящие женщины против одного негодяя, изверга-мужчины. Одна из них, жертва обольщения коварного светского человека, ослепла от слез, узнав его вероломство; другая, сестра ее, заг влекает его тонким кокетством, влюбляет в себя, и, когда он готов на всё, даже жениться на ней, отказываясь от выгодной партии, она читает ему, при многочисленном обществе, будто бы сочиненную ею повесть, а в самом деле рассказ о его преступ- ном поступке с ее сестрою, открывает медальон и показывает ему портрет его жертвы, своей слепой сестры... Модный изверг, смущенный и взбешенный, вполне почувствовал ядовитую го- речь женского мщения... В повести «Суд света» представлен мужчина, способный к любви на жизнь и на смерть, но всё-таки не умеющий любить: недостаток доверенности и дикая, зверская ревность к люби- мой женщине увлекают его к безумному убийству и губят навсегда предмет его любви. А эта женщина умела любить—и за то погибла жертвою того, кого любила... «Теофания Аббиаджио» — решительно лучшая из всех по- вестей Зенеиды Р-вой, есть самая злая сатира на мужчин, самая неумолимая улика им в их тупости и близорукости в деле любви. Александр Долиньи, герой повести — человек с глубоким чувством, с благородною душою, с характером не только воз- вышенным, но и сосредоточенным, непоколебимо твердым, и, несмотря на всё это, в вопросе о любви он так же ничтожен, так же пошл, как и все вообще мужчины. И зато в каком колоссаль- ном величии является перед ним Теофания, которую он, в муж- ской слепоте своей, считал за натуру холодную и неспособную к любви, и которую он променял на светскую кокетку, правда, не лишенную страсти, но пустую и мелочную... Как жалок и сме- шон этот Долиньи, сконфузившийся от вопроса своего знако- мого о висевшем у него на фраке ордене и догадавшийся, из рас- сказа знакомого, какою глубокою страстью горела к нему Теофа- ния... И как возвышенна эта Теофания в ее молчаливом и гор- дом страдании, в ее свободном примирении с мыслию о бесплодно погибшей жизни и о разрушенных навеки лучших надеждах ее!.. В «Любиньке» опять мужчина, не умеющий понять люби- мой им женщины, слепой и ограниченный в деле любви, несмо- 659 42*
тря на все свои достоинства в других ртношениях, несмотря на то, что он человек благородный, душа восторженная и любящая... И опять женщина подавляет мужчину своим вели- кодушием, своею безграничною преданностию и светлым само- пожертвованием в деле любви... И вот мы насчитали уже шесть повестей, проникнутых всё одною и тою же мыслию. Есть, правда, у Зенеиды Р-вой две повести, в которых мужчины показаны даже очень и очень поря- дочными людьми. В «Джеллаледине» дело представлено даже совсем наоборот. Пламенный, мечтательный, благородный татар- ский князь делается жертвою своей безумной страсти к пустой, легкой женщине. Сочинительница говорит от себя в конце, что она встретила героиню своей повести уже бабушкою и ста- рою сплетницею, лицемерною моралисткою. Но не доверяйте в этом случае искренности сочинительницы: подле пустой женщины она, в своей картине, искусно поместила интересную фигуру молодой татарки Эмииы, которая... но мы лучше напомним о ней читателям словами самого автора. Описавши погребение ошибкою убитого Джеллаледином Белоградова, со чинительница продолжает: Неподалеку оттуда, у взморья, где между грудами камней растут мож- жевельник и колючий терн, валялось другое тело, не удостоейное даже погребения... Ужасны были черты покойника, в которых самая смерть не могла восстановить спокойствия; на посинелом лице, в полуоткрытых глазах еще отражались страсти и горе; одежда его была изорвана, грудь обнажена и облита кровью, в широкой ране торчало еще лезвие кинжала, пальцы замерли и окостенели, крепко сжимая рукоять... Напрасно Эмина молила татар и русских предать тело несчастного -земле: магометане видели в нем вероотступника и справедливое мщение пророка; христиане отвергали, как преступника и самоубийцу... Сердце, истерзанное заживо людьми, осуждено было и по смерти на истерзаиие хищным птицам. Одна, верная подруга, не покинула его; без слез, •без стона она сидела у трупа на камне, сметала сухие листья, падавшие ему на голову, и порой отгоняла ворона, который с криком опускался к своей добыче. Не скоро один старый казак, тронувшись положением молодой девушки, вырыл на том же месте могилу и с молитвой опустил в нее полуистлевшее тело. Девушку отвели в деревню, она убежала; ее заперли, она избилась, порываясь на волю. Татары решили, что ею овладел шайтан, который загрыз их князя, и выпустили ее из деревни. Безумная поселилась у взморья; ни осенние бури, ни зимние мятели не могли прогнать ее; днем и ночью она стерегла могилу; иногда кор- донные казаки, проезжая мимо, бросали ей хлеб и спешили удалиться... Долго белое покрывало веяло у взморья и пугало суеверных, наконец и оно исчезло. Девушку нашли лежащею ниц на могиле; пальцы ее врылись в землю, даже рот был полон земли: видно, бедняжка в припадке безумия, хотела отнять у могилы ее достояние — своего незабвенного, вечно милого друга... И этот Джеллаледин при жизни своей никогда не догадывался и не подозревал, что Эмина любит его со всем пылом восточной 660
страсти, хотя это и не мудрено было бы заметить ему, — и вместо Эмины привязался всею силою глубокого, энергического чувства к пустой, легкомысленной девчонке... Знаете ли что? — Нам кажется, что мы, назвав эту повесть исключением из об- щего направления всех повестей Зенеиды Р-вой, должны взять назад наше слово. Нет, это еще более злая сатира на мужчин, чем все прочие повести... Вот другое дело повесть— «Номерованная ложа»; ее искрен- ности можно поверить, хотя в ней мужчина представлен очень и очень порядочнымчеловеком в его отношениях к любимой им жен- щине. Но зато эта повесть, с такою счастливою развязкою, уж чересчур сладенька, а потому и недостойна имени своего автора. Счастливая развязка, как всякая ложь, часто портит повесть.,. Содержание семи повестей — так, как оно изложено нами, — достаточно знакомит читателя с пафосом поэзии Зенеиды Р-вой. Теперь мы укажем на места, в которых прямо и сознательно выговаривается задушевная мысль сочинительницы. Вот что говорит она в конце повести «Джеллаледин»: Отрадна мысль, что наши заботы, тревоги пролетают, как гул в безграничности пустыни, вздымая лишь несколько-песчинок, пробуж- дая только слабый отголосок эха, и оставляет по себе едва заметное по- трясение в воздухе, которое, разбегаясь в невидимых кругах, всё слабее, чем далее от точки ударения, исчезает, подобно самому звуку, в простран- стве. Но грустно думать, что в этой бедной связке дней, называемых жизнию, так мало мгновений, достойных названия жизни! Грустно видеть, как часто души чистые, возвышенные, прекрасные сродняются с душами слабыми, мелочными, созданными только для материального прозябания в болотах земных. Опутанная нерасторгаемыми узами своих собствен- ных чувств, сильная не может покинуть своей ничтожной подруги, она порывается с ней к поднебесью, хочет унссть ее в свою родину, отогреть ее лучами любви своей, облить ее своим блаженством... Напрасно! Душа слабая не окрилится, не взлетит из холодных долин в страны заоблач- ные; порой на миг, восторженная любовью прекрасной подруги своей, она стремится взором к небесам, но ее пугают и блеск солнца и стрелы молнии: она страшится доли сына Дедалова и, притягивая к себе свою невинную добычу, медленно губит ее или безжалостно разрывает узы, связывающие ее с нею, не помышляя о том, что узы те срослись с жизнью ее подруги, составлены из фибров сердца ее, и что, расторгая их насиль- ственной рукой, она убивает ее существование!.. Вот почти обыкновенная доля душ, которых люди называют возвышенными, прекрасными, и которым провидение, давая все способности, всю силу постигать, чув- ствовать и ценить счастие жизни, отказывает только... в самом счастии!.. И роль чистых, возвышенных и прекрасных душ, по мнению сочинительницы, выпала преимущественно на долю женщин, тогда как роль души слабой досталась исключительно мужчи- нам. Хотите ли доказательства, что так именно думала даровитая Зенеида Р-ва?— Вот ее собственные слова: 661
Любовались ли вы иногда облаками в час вечерний, когда они сте- лются на небосклоне, развиваются беспредельною цепью и сквозь сумрак обманывают взор наблюдателя, рисуясь то синими горами, то лесом, то воздушным дворцом феи? И вот они сжимаются, теснятся и образуют одну грозную, черную тучу. Издалека несется глухой рокот; он вырывает- ся из груди ее, будто стон людского предчувствия, и вдруг' огненная струя прорезывает мглу, извивается змеем, гаснет, изрыгнув пожар и воду на оробевшую землю. Беспрерывные удары грома потрясают воздух, окрестность вторит его перекатам, дождь льет ручьями, вихрь ломает деревья, люди с трепетом думают, что настал последний день мира. Но проходит час,— гроза умолкла, черная туча рассеялась и не осталось никаких следов мятежа стихий: небо опять чисто и ясно, и земля, как испуганное дитя, улыбается сквозь слезы, которые еще дрожат на ее лице. Еще час, и всё возвратится к прежнему спокойствию. Поэты до сих пор доискиваются тайного нравственного смысла этого великого представления природы; а я так думаю, что это просто— пародия печали и отчаяния мужчин. Но есть облако другого рода: оно медленно скопляется из паров сухой, бесплодной почвы; ни один живой источник, ни одно озеро не посылают ему должной доли, и незаметное, как тень, оно скитается по поднебесью, не имея силы ни жить, ни умереть. С зарей вы видите его на востоке: оно ожидает появления солнца и, кажется, молит светило, чтоб первые лучи истребили его, чтоб огонь полудня растопил несчастную горсть паров. Солнце всходит и гордо совершает свой путь, не замечая бледного облака. В час вечера, когда шар без лучей опускается в мор- скую пучину, вы видите то же самое облако на западе: оно просится в бездну, жаждет утонуть в ее холодных объятиях. Солнце снова от- талкивает его, бросается в лазоревое ложе, а облако, попрежнему пе- чальное, одинокое, идет скитаться в пустыне поднебесной. Это облако — печаль и отчаяние женщины. Тоска женщины не пугает людей бурными порывами: ее никто не видит и не замечает; она западает глубоко в сердце и точит его, как червь точит корень водяной лилии. Если веселие мелькнет случайно на лице страдалицы, ее улыбкой полюбуется равнодушный прохожий, как белоснежными листьями цветка, плавающего на поверхности вод, не думая даже о том, что в корень бедной лилии всосался болотный червь, что в груди ее губительный недуг, что яд струится по всем ее жилам, и что этот червь умрет только под гнетом камня могильного. Мы совершенно согласны с автором насчет превосходства женщин над мужчинами в деле любви; мы принимаем это пре- восходство за факт, не подлежащий никакому сомнению, и только постараемся, как сумеем, объяснить причину такого явления. Начнем с того, что женщина более, чем мужчина, создана для любви самою природою. Женщина — представительница зем- ного, производительного и хранительного начала, тогда как мужчина представитель начала умственного, отвлеченного, олим- пийского. Отсюда происходит великая разница в семействен- ном значении женщины и мужчины. Женщина — мать по призванию, по душе и по крови. Мать есть понятие живое, действительное, фактически существующее, тогда как отец есть понятие более или менее условное, более или менее отно- сительное. Мать любит свое дитя сердцем, кровью, нервами, 662
любит его всем существом своим; ее любовь прежде всего физи- ческая, естественная, следовательно, любовь по преимуществу, любовь как любовь. Она носит свое дитя у себя под сердцем, девять месяцев питает и растит его своею кровью, чувствует в себе первые жизненные его движения; оно, это дитя —плоть от плоти ее и кость от костей ее; она рождает его на свет в му- ках и страданиях, и вместо того, чтоб возненавидеть именно за них-то, за эти муки и страдания, еще более любит его. Это маленькое, слабое, крикливое, неопрятное и деспотическое су- щество с первого дня своего появления на свет делается пред- метом нежнейших попечений и неусыпных забот своей матери: она любуется его безобразием, как красотою; его красная мор- щиноватая кожа только манит ее поцелуи; в его бессмысленной улыбке она видит чуть не разумную речь и готова начать с ним говорить; ей не противно наблюдать за чистотою этого маленько- го животного; ей не тяжело не спать ночи, бодрствуя над его ло- жем. И она — бедная мать — будет любить его всегда, и пре- красного и безобразного, и умного и глупого, и доброго и злого, и добродетельного и порочного, и славного и неизвестного... Она равно рыдает и над гробом своего дитяти-младенца и над гробом своего сына-старика или своей дочери-старухи. Ангел- хранитель младенчества детей своих, она друг их юности, возмужалости и старости. Нет жертвы, которой бы не принесла она для детей; их счастие — ее счастие; их несчастие — ее несчастие. Нет ничего святее и бескорыстнее любви матери; всякая привязанность, всякая любовь, всякая страсть или слаба или своекорыстна в сравнении с нею! Любовница, жена любит вас для себя самой, ваша мать любит вас для вас самих. Ее высочайшее счастие видеть вас подле себя, и она посылает вас туда, где, по ее мнению, вам веселее; для вашей пользы, вашего счастия она готова решиться на всегдашнюю разлуку с вами. Конечно, таких матерей немного на белом свете; но ведь и женщин тоже мало в этом мире, а много в нем самок... Совсем иначе любит отец своих детей. Во-первых, он лю- бит их только тогда, когда и мать их любима им; во-вторых, он начинает их любить только с тех пор, как ониначнут становиться и милы и забавны. Их крика и докуки он не любит. Источник любви отца к детям всегда или эгоизм, или рефлексия, и ни- когда — природа. «Они мои дети — они на меня похожи — они продолжат мое имя — я прижил их от моей милой — они обнаруживают большие способности — они много обещают в будущем»,— думает про себя дражайший родитель, и он в вос- торге от мысли, что он любит своих детей, что он не только нежный супруг, но и примерный отец! Правда, и отец может страстно любить детей своих, когда его с ними соединит нравственное, 663
духовное родство; но так же точно может он любить и приемыша, даже еще больше, чем собственных детей. Что мать есть понятие действительное, а отец — понятие от- влеченное (говоря философским языком), этому может служить доказательством и то, что мать не может не знать, что именно она сама, а не кто-нибудь другая — мать этого ребенка: ибо она девять месяцев носила его под сердцем и в болезнях деторожде- ния произвела его на свет... Отцы считают себя отцами детей своих, опираясь только на свидетельстве жен своих, не всегда непреложно истинном... Для всякого человека — большое несчастие не знать своей матери; для многих большое счастие — не знать своих отцов... Все люди равно родятся для любви, и без любви ни для кого из людей нет ни истинного счастия, ни истинной жизни; но любовь женщины есть более любовь, чем любовь мужчины; в любви жен- щины больше кровного, а потому и больше страстного, тогда как в любви мужчины больше мыслительного, если можно так вы- разиться. Давно уже было замечено, что женщина мыслит серд- цем, а мужчина и любит головою. Эту разницу в характере люб- ви того и другого пола показали мы в разнице любви матери и любви отца. Та же самая разница найдется и во всякой другой любви. Замечено, что мужчины в любви больше эгоисты, чем женщины. Если женщина эгоистка, она уже совсем не живет сердцем, не ищет любви и не требует ее; ее вся жизнь в расчете. Если же сердце женщины жаждет любви, — оно предается мужчине со всем самозабвением, со всем безрассудством слепого велико- душия. Мужчина без любви не любит жить и готов на все жертвы и на всякое безрассудство — пока не достиг своей цели. Удовлетворивши своей страсти, он вспоминает о своей будущности, о своих обязанностях, о святых интересах своей души и пр., и чем более делается эгоистом, тем более видит в себе героя. Оттого женщины-кокетки, женщины, умеющие вла- деть собою и сдающиеся не иначе, как долго мучив влюблен- ного в них мужчину, и даже в связи с ним умеющие мучить его, вернее и дольше владеют его сердцем. Мужчины не дорожат легкими победами, хотя бы причина их легкости заключалась в прямоте и бесхитростности преданного женского сердца. Женщины постояннее в любви, и мужчины почти всегда первые охладевают к старой связи и жаждут предаться новой. Эта способность впезапно охладевать и вдруг чувствовать страшную пустоту и безответность в сердце, которое недавно еще была так полно и так дружно отвечало биению другого сердца,— эта несчастная способность бывает для благородных мужских натур источником не только невыносимых страданий, но и со- вершенного отчаяния. Женщины всегда готовы любить, — муж- 664
чина может любить только при известной настроенности своего духа; женщине никогда и ничто не мешает любить,— у мужчины есть много интересов, могущественно борющихся с любовью и часто побеждающих ее. Женщина всегда готова для замуже- ства, независимо от ее лет и опыта,— мужчина только в из- вестные лета и при известном развитии через жизнь и опыт приоб- ретает нравственную возможность жениться; ему надо дорасти и развиться до нее; иначе он несчастнейший человек через не- сколько же дней после своей свадьбы. Женщина, вдруг охла- девшая к своему мужу и увлеченная роковою страстью к другому, есть исключение из общего правила; мужчина с поэтически жи- вою натурою, всю жизнь свою привязанный к одной женщине, есть тоже очень редкое исключение. Всё это совершенная правда; но, основываясь на всем этом, еще не следует изрекать ни безусловного благословения на жен- щин, ни безусловного проклятия на мужчин: ибо всё имеет свои причины, следственно, свое разумное оправдание. Мы охотно соглашаемся в том, что сама природа создала женщину преимущественно для любви; но из этого еще не сле- дует, чтоб женщина только на одно то и родилась, чтоб лю- бить: напротив, из этого следует, что женщина под преимущест- венным преобладанием характера любви и чувства создана действовать в тех же самых сферах и на тех же самых поприщах, где действует мужчина под преимущественным преобладанием ума и сознания. А между тем общественный порядок обрек женщину на исключительное служение любви и преградил ей пути во все другие сферы человеческого существования. Га- ремы только фактически принадлежат Востоку: в идее они при- надлежность и просвещенной Европы и всего мира. Известно физиологически, что каждое наше чувство с особенною силою развивается на счет других чувств: потерявшие слух лучше начинают видеть, ослепшие — лучше слышать, тоньше ося- зать. Удивительно ли, что вся сила духовной натуры женщины выражается в любви, когда у женщины не отнято только одно право любить, а все другие человеческие права решительно от- няты? Удивительно ли вместе с тем, что тогда в женщинах ста- новится недостатком именно то, что должно бы составлять их высочайшее достоинство? Исключительная преданность любви делает их односторонними и требовательными: они, кроме любви, не хотят признавать ничего на свете и требуют, чтоб мужчина для любви забыл все другие интересы —и обществен- ные вопросы, и общественную деятельность, и науку, и ис- кусство, и всё на свете. Это разрушает равенство: ибо тогда мужчина не совсем без основания начинает видеть в женщине низшее себя существо. Не совсем без основания, сказали мы: ибо, действительно, какою сделало ее воспитание и разные 665
общественные отношения, она— низшее, в сравнении с ним су- щество, хотя в возможности, какою создала ее природа, она столько же не ниже его, сколько и не выше. Это неравенство рождает разные отношения одной стороны к другой. В мужчине является род презрения и к женщине и к чувству любви, а вслед- ствие этого охлаждение, которое делает невыносимою неразрыв- ность связывающих их уз. В женщине, напротив, самая опасность потерять сердце любимого ею человека только усиливает ее лю- бовь и делает ее навязчивее и требовательнее. Сверх того, про- должительность или неизменяемость чувства может быть дорога и почтенна только как признак того, что обе стороны нашли друг в друге полное осуществление тайных потребностей своего сердца; иначе это — или простая привычка (дело тоже очень хо- рошее, если результат его бывает счастие), или дон-кихотская добродетель, способная удивлять и восхищать только сухих и мертвых моралистов-резонеров да еще романтических поэтов- мечтателей. Если внезапные охлаждения чувства к одним пред- метам и столь же внезапные возгорания чувства к другим пред- метам, если они бывают действительно,— значит возможность их заключена в природе сердца человеческого, и тогда они — не преступление и даже не несчастие. Кто способен понять это, тому всегда легче перенести подобный разрыв, и тот всегда после него сохранит свое нравственное здоровье и свою способность вновь быть счастливым любовью. Из мужчин некоторые это по- нимают, и очень многие чувствуют это бессознательно; что же касается до женщин, из них могут понимать это разве только одаренные гениальною натурою. Женщина с колыбели воспиты- вается в убеждении, что она всю жизнь должна принадлежать одному, принадлежать в качестве вещи. И потому некоторые из них иногда обрекают себя после смерти мужа вечному вдов- ству—род индийского самосожжения на костре умершего мужа!.. Благодаря романтизму средних веков, право, мы в деле женщин ушли не дальше индийцев и турков!.. Итак, способность при- вязываться всеми силами души к одному предмету зависит в женщинах не от одной только природной способности к любви, но от нравственного рабства, в котором держит их обществен- ное мнение и которому они сами покоряются с такою доброволь- ною готовностью, с таким даже фанатизмом. Получая воспи- тание хуже, чем жалкое и ничтожное, хуже, чем превратное и неестественное, скованные по рукам и по йогам железным деспотизмом варварских обычаев и приличий, жертвы чуждой безусловной власти всю жизнь свою, до замужества рабы роди- телей, после замужества — вещи мужей, считая за стыд и за грех предаться вполне какому-нибудь нравственному интересу, например, искусству, науке,— они, эти бедные женщины, все запрещенные им кораном общественного мнения блага жизни 666
хотят, во что бы ни стало, найти в однойлюбви — и, разумеется, почти всегда горько и страшно разочаровываются в своей на- дежде. Изменила мужчине надежда на что-нибудь;— сколько у него выходов из горя, сколько дорог на поприще жизни, кото- рые могут вести его к той или другой цели! Изменила женщине любовь,— ей ничего уже не остается в жизни, и она должна пасть, погибнуть под бременем постигшего ее бедствия, или умереть душою для остального времени своей жизни, сколько -бы ни продолжалась эта жизнь. Не говорите ей об утешении, не маните ее надеждою, не указывайте ей на очарование ис- кусств, на усладу науки, на блаженство высокого подвига граж- данского: ничего этого не существует для нее! Возвратите ей любовь любимого ею, пусть вновь сидит он подле нее да гля- дит, в упоении страсти, в ее сияющие блаженством очи! Бедная, для нее в этом столько счастия, тогда как только Манилов-муж- чина способен найти в этом всё свое счастие... Итак, даровитая Зенеида Р-ва, сознавши существование факта, была чужда сознания причин этого факта. Но к чести ее надо сказать, что она глубоко понимала униженное поло- жение женщины в обществе и глубоко скорбела о нем, но она не видела связи между этим униженным положением женщины и ее способностью находить в любви весь смысл жизни. Мысль об этом состоянии унижения, в котором находится женщина, составляет вторую живую стихию повестей Зенеиды Р-вой. И потому нельзя сказать, чтоб весь пафос ее поэзии заключался только в мысли: как умеют любить женщины и как не умеют мужчины любить; нет, он заключается еще и в глубокой скорби об общественном унижении женщины и в энергическом протесте против этого унижения. Повесть «Суд света» написана преиму- щественно под влиянием этой идеи, которая, однако ж, орга- нически связывается с идеею о высокой способности женщины к безграничной любви. Повесть «Напрасный дар» исключитель- но посвящена выражению идеи об общественном невольничестве царицы общества, невольничестве столько великом и безвыход- ном, что для женщины величайшее несчастие иметь призвание к чему-нибудь возвышенно-человеческому, кроме любви... В повести «Идеал» эта мысль высказана прямо устами героини в разговоре ее с своею подругою: Но какой злой гений так исказил предназначение женщины? Теперь она родится для того, чтобы нравиться, прельщать, увеселять досуги мужчин, рядиться, плясать, владычествовать в обществе, а на деле быть бумажным царьком, которому паяц кланяется'в присутствии зрителей и которого он бросает в темный угол наедине. Нам воздвигают в обще- ствах троны; наше самолюбие украшает их, и мы не замечаем, что эти мишурные престолы — о трех ножках, что нам стоит немного потерять равновесие, чтоб упасть и быть растоптанной ногами ничего не разбира- ющей толпы. Право, иногда^кажется, будто мир божий создан для одних 667
мужчин: им открыта вселенная со всеми таинствами, для них и слава, и искусства, и познания, для них свобода и все радости жизни. Женщину от колыбели сковывают цепями приличий, опутывают ужасным — «что скажет свет?» — и, если ее надежды на семейное счастие не сбудутся, что остается ей вне себя? Ее бедное, ограниченное воспитание не по- зволяет ей даже посвятить себя важным занятиям, и она поневоле должна броситься в омут света или до могилы влачить бесцветное существование!.. — Или избрать мечту и привязаться к ней всей силою души, влю- биться заочно, посылать по почте зефиров вздохи и изъяснения своему идеалу за две тысячи верст и питаться этою платоническою любовию. Но так ли?.. Первое страшно, потому что слишком серьезно, а второе странно, потому что слишком смешно и пошло — не правда ли?.. А между тем все сказанное сочинительницею — такая оче- видная, такая ужасная истина... Но вот еще несколько строк из исповеди женщины в повести «Суд света»: При беспрестанном движении войск я всюду следовала за мужем; везде, всегда была одинакова, не изменила ни мнений, ни поступков моих. Люди с умом везде дарили меня вниманием; глупцы сплетали против меня нелепые выдумки. Но есть третий сорт людей, наиболее опасный для всего, что выходит из круга обычного. Часто люди эти обла- дают умом и многими достоинствами, но ум их ни довольно силен, чтобы укротить владычествующее над ними самолюбие, ни довольно слаб, чтоб, ослепившись дерзкою самоуверенностью, ставить себя выше прочего- видимого творения. Они чувствуют свои недостатки и всякое превосход- ство ближнего принимают за личное оскорбление; они не могут простить, другому и тени совершенства. О, эти люди страшнее зачумленных! Над пошлым злоязычием дурака смеются; но их осторожным наветам, их обдуманной, правдоподобной клевете не могут не верить. Эти-то вольно- определяющиеся кандидаты в гении и составляют верховное судилище; они-то наиболее ожесточались против меня, и от них рассевались ядо- витейшие вести. Люди — дети, вечно озабоченные, вечно суетящиеся. Торопясь за неуловимым «завтра», имеют ли они досуг разбирать и разлагать сущность, вещи, поражающей их взоры?.. Мимоходом они бросают беглый взгляд на ее наружный вид и только об этой наружности уносят с собой воспо- минание. Не их вина, что взор часто падает на предмет не с настоящей точки зрения: они как видели, так рассудили и осудили. Они правы!' Горе женщине, которую обстоятельства или собственная неопыт- ная воля возносят на пьедестал, стоящий на распутий бегущих за сует- ностию народов! Горе, если на ней остановится внимание людей, если к ней они обратят свое легкомыслие, ее изберут целию взоров и суждений Г И горе, стократ горе ей, если, обольщенная своим опасным возвыше- нием, она взглянет презрительно на толпу, волнующуюся у ног ее, не разделит с ней игр и прихотей и не преклонит головы перед ее кумирами! Я поняла, наконец, эту великую истину и от всей души примирилась с моими гонителями. * Этих указаний и выписок слишком достаточно для того, чтоб читатели наши увидели, как неизмеримо выше всех предшество- вавших ей писательниц, и в стихах и в прозе, стоит Зенеида Р-ва. Ее повести не наполнены сладенькими чувствованьицами 668
и розовыми мечтаньицами; нет, они проникнуты одною могу- чею мыслию, которая преследовала ее всю жизнь и не давала ей покоя. Как автор, как поэт, Зенеида Р-ва имела бы право применить к себе эти стихи Лермонтова: Я знал одной лишь думы власть, Одну — но пламенную страсть: Она, как червь, во мне жила Изгрызла душу и сожгла. Я эту страсть во тьме ночной Вскормил слезами и тоской, Ее пред небом и землей Я ныне громко признаю И о прощеньи не молю.1 Бессмысленные чувства и розовенькие чувствованьица на- чинают уже надоедать в нашей литературе. Право на общее внимание теперь могут иметь только писатели, возвысившиеся до мысли. Зенеида Р-ва принадлежит к тесному кругу таких писателей, и есть единственная у нас писательница в этом роде. Теперь о степени таланта и художественном достоинстве повестей Зенеиды Р-вой. Один журнал, хваля слог Зенеиды Р-вой и давая под рукою знать, что этим слогом она была обя- зана сколько своей понятливости, столько и замечаниям, на- мекам и советам его (журнала),— вот что, между прочим, го- ворит о Зенеиде Р-вой, объявляя себя посмертным ее другом: «Ее „Утбалла", „Джеллаледин" и „Медальон" бесспорно — одни из лучших повестей, какие были в то время написаны в Европе: они обещали русской словесности талант истинно писательский (?!), равный по оригинальности таланту Жоржа Занда (sic/), но еще более приятный и несравненно более проч- ный (вот как/)».2 Для знающих этот журнал нет ничего удиви- тельного в этом возгласе: это тот самый журнал, который шу- тит и потешает наукою, искусством, критикою и правдою, и который некогда, упав на колени, закричал: «великий Гёте/ великий Кукольник»/3 Мнение этого журнала о Зенеиде Р-вой— явно шутка. Это доказывается и тем, что он сетует, зачем изданы сочинения Зенеиды Р-вой, не считая их заслуживающими особенного издания; это же доказывается и языком, которым на- писана рецензия о повестях Зенеиды Р-вой. Послушайте: «Эти забытые (?!) вещи перебьют дорогу многому из того, что другие могут вновь выдумать. Что вы теперь помните из сочине- ний Зенеиды Р-вой? Возьмите книгу и прочитайте вторично, посмотрите, как это ново, как свежо, как благоухает теплою весною сердца, как всегда будет свежо, ново и благоуханно, по- тому что эти страницы, полные тоски страдания, огненных, но 669
неопределенных желаний, вырвались из блестящих далеких об- лак (?) юной мечты, упали на землю с дождем безотчетных слез (!), с громовыми ударами молодого сердца (!!), созданного для благородных страстей, стремившихся к высокому, к прекрас- ному, к отвлеченному, к тому, чего не существует на земле, — блаженству ангелов,— к счастию, которое постигают одни только женщины, которым они вечно стараются овладеть и ко- торое вечно от них ускользает».1 Прочтя этот набор слов, кто не скажет, что мнение помянутого журнала о сочинениях Зенеиды Р-вой — просто шутка или мистификация?.. Нет, мы не скажем, чтоб Зенеида Р-ва была по таланту выше Жоржа Занда или равнялась с ним; мы даже думаем, что между этими двумя талантами — неизмеримое пространство... Это только со стороны таланта, а между тем, ведь талант не со- ставляет еще всего в писателе: кроме таланта, должно еще быть направление таланта, содержание его творений. Такая поэзия, как поэзия Жоржа Занда, приготовлена огромным обществен- ным развитием, перешедшим через многие изменения и процес- сы исторические; наши же писатели, даже и повыше Зенеиды Р-вой, подобно эху повторяют в своих творениях отблески и от- звуки чуждых нам цивилизаций и общественностей. Что у Зенеиды Р-вой был талант и притом замечательный, выходящий из ряда обыкновенных дарований, — в этом нет никакого сомнения; но что ее талант не был развит, что он вечно колебался в какой-то нерешительности,— это также правда. Вот почему ее повести имеют большой недостаток со стороны художественности. Характеры действующих лиц не довольно резко очерчены и часто похожи друг на друга, разнясь только положением, в каком описывает их сочинительница. Подроб- ности быта и колорит местности не довольно поражают своею верностию и яркостию. Но главный и существенный недоста- ток сочинений Зенеиды Р-вой — это отсутствие иронии и юмора и присутствие какого-то провинциального идеализма а 1а Марлип- ский. Для доказательства справедливости нашего мнения возь- мем, для примера, повесть «Идеал». Полковница Гольцберг влюбляется заочно в нового поэта, начитавшись его произве- дений; «но тщетно Ольга стремит к нему душу и мысли свои; он высок, далек и не замечает ее в толпе своих поклон- ниц». Случилось ей по несчастию быть в Петербурге, в театре, при представлении новой драмы ее «идеала». Когда вызывали автора (а у нас — вы знаете— вызывают громко и долго),— «щеки Ольги загорелись багровым цветом пылающей крови, и в ту минуту можно было принять ее за жрицу дельфийскую, ожидаю- щую с упованием и тоской появленья духа». Но поэт не вышел. Муж зовет Ольгу домой, а она, в забытье, не двигается с места из своей ложи. Вдруг в соседнюю ложу входит человек, ко- 670
торого приветствуют как автора игранной пьесы, поздравляют с успехом и называют Анатолием. Ольга вскрикивает: «Ана- толий!», хватается за спинку кресла, чтоб не упасть, плачет и не спускает глаз с своего «идеала», а сочинительница слогом пове- стей Марлинского оправдывает свою героиню в ее смешной выходке. Вообще, эта Ольга любит выражаться в обществе вос- торженным языком, который, будучи неуместен, всегда бывает смешон. На бале спросили ее, любит ли она стихотворения Анатолия Т-го; она отвечала: «Люблю ли я? Укажите мне женщину, которая не находила бы в его небесных творениях отголоска собственных чувств? которая не бредит им, не обожает его?» Подруга ее юности спрашивает у нее: неужели холод годов и опыта не остудил ее ребяческой страсти к незнакомому человеку? Ольга отвечает ей, словно по книге: «К незнакомому человеку? Вера! что это значит? И ты можешь говорить, что он незнаком мне? Мне незнаком Анатолий? Мой идеал? Мой поэт, которого песни пробудили мое детское воображение, одушевили его жиз- ;нию, образовали мою душу? Кто же услаждал мое одиночество, кто утешал меня в горе, кто удвоивал мои радости, как не он, не Анатолий! И ты говоришь, что я люблю незнакомого мне человека! Нет, я сроднилась с каждою его мыслию; я знаю все изгибы его благородного сердца; я его обожаю; я пожертвую последнею радостью жизни моей, небогатой утехами, послед- нею каплею крови, я отдам душу свою для продолжения его жизни... Да, да; я люблю его; ноя люблю не земною любовию, я люблю не человека...» Такая любовь именно ребяческая и смеш- ная любовь, а такой способ выражения очень сбивается на реторику. Да и вообще все это очень неестественно и неправдо- подобно. Восторженная Ольга встречается с своим «идеалом» в одном знакомом доме; раз он ни с того, ни с сего начинает ей объясняться в любви, говоря ей «ты»; страницах на трех тя- нется самый фразистый разговор. Удивительно, как Ольга не захохотала, слушая всю эту натянутую галиматью; она даже поверила ей и увлеклась ею. Поэт скрылся на несколько дней от Ольги, распустив слух о своей тяжкой болезни. Бедная женщина решается уйти с бала, чтоб навестить тайком умирающего поэ- та... Его не было дома,— и Ольга прочла на его столе письмо к приятелю, в котором он смеется над Ольгою и ее любовью и с циническою откровенностию говорит о своих намерениях. Ольга бросилась вон... но вы сами можете прочесть повесть, если еще не читали ее, и увидеть, как ребячески идеально и дет- ски неправдоподобно ее содержание. Прибавим только, что, когда эта повесть была напечатана в одном журнале, сцена возвращения домой поэта была исполнена самых грязных, ци- нических подробностей, а поэт был представлен пьяным: это была дружеская услуга досужего журналиста, охотника 671
поправлять чужие сочинения.1 В издании «Сочинений Зенеиды Р-вой», печатавшемся с подлинной рукописи покойной сочини- тельницы, эти позорные для памяти женщины прибавки, ра- зумеется, исключены. Развязка повести «Медальон» довольно изысканно основана на литературных вечерах и чтениях посетителей кавказских ми- неральных вод — черта совершенно чуждая русскому обществу! Развязка повести «Суд света» чрезвычайно изысканно и натя- нуто основана на сходстве лиц и на qui pro quo,* вследствие ко- торого неистовый обожатель героини повести брата ее принял за ее любовника. Притом же героиня этой повести уж чересчур ребячески и приторно-идеальна, как это можно видеть из этих слов ее: «Знаете ли, что, если б в ту пору какой-нибудь случай, возвратив мне свободу, дозволил нам открыть чувства наши пред глазами всего света, я отвергла бы соединение с вами и8 опасения гласности любви моей, из одной боязни, чтоб дву- смысленная речь людей, завистливый взор их не осквернили ее чистоты, чтоб их нескромные улыбки, даже случайная не- осторожность, не оскорбили ее непорочности?» И естественно ли, чтоб из уст такой женщины вышли эти громовые слова, свой- ственные только душе великой и крепкой: Суд света теперь тяготеет на нас обоих: меня, слабую женщину, он сокрушил, как ломкую тросточку; вас, о! вас, сильного мужчин}', со- зданного бороться со светом, с роком и со страстями людей, он не только оправдает, но даже возвеличит, потому что члены этого страшного трибунала все люди малодушные. С позорной плахи, на которую он поло- жил голову мою, когда уже роковое железо смерти занесено над моей невинной шеей, я еще взываю к вам последними словами уст моих: «Не бойтесь его!., он раб сильного и губит только слабых » Такие строки могут вырываться только из-под пера писа- телей с великою душою и великим талантом... Героиня «Номерованной ложи» не хочет выйти замуж за человека, доказавшего ей свою безграничную любовь и предан- ность,— не хочет за него выйти, потому что еще жив ее муж, который, ограбив ее, развелся с нею... Она — видите — боится увидеть в себе клятвопреступницу, и выходит замуж за своего обожателя тогда только, как прежний муж был убит где-то на время...2 Вот уж подлинно романтизм, который и в сред- ние века удивил бы всех своею нелепостию!.. Но провинции он нравится и теперь — разумеется, в повестях... «Джеллаледин» и по завязке и по колориту крепко отзы- вается марлинизмом... * недоразумении (латин.).— Ред. 672
«Любинька» при первом появлении своем в печати возбу- дила, как говорится, фурор в публике. Неудивительно: повесть эта по содержанию и по характерам самое пансионское произ- ведение. Один только характер в ней мастерски отделан: это характер злой мачехи Антонины Михайловны. Смешнее всех характеры Евгения Задольского и Валериана Стрельнева, особенно последнего, ибо он преуморительно идеален и преиде- ально смешон с своею Оттилиею, своими страданиями и своим ужасом при мысли о незаслуженном проклятии обманутого отца, слабого, полоумного старика. Характер Любиньки хорош от- влеченно, но не живым поэтическим,образом. Завязка повести основана на недоразумении, которое могло бы разрешиться личным свиданием сына с отцом, а развязка основана на Deus ex machina.* Вообще, повесть и длинна и скучна. Сама сочинитель- ница чувствовала это. Обещав ее в наш журнал, она прислала вместо ее первую часть «Напрасного дара», объясняя в письме к нам причину этого таким образом: «Может быть,вам покажется странным, что, обещав прислать готовую повесть, я посылаю половину другой, еще не совсем оконченной. Что делать! Та повесть, о которой я говорила, точно, лежит у меня и ожидает только последней поправки, чтоб явиться свету; но у меня, как дети у капризных матерей, есть повести любимые и нелюби- мые. Та повесть длинна, я долго работала над нею, она надоела мне — пусть полежит, забудется, тогда я опять примусь, окончательно исправлю ее и отпущу на волю». Нам, впрочем, весьма нравится одно место в «Любиньке»; оно не длинно, и мы можем его здесь выписать: Он понял, что в жизни человека существенность, так унижаемая поэтами, одна существенна, следственно, одна может быть источником всего прекрасного, возвышенного, как и всего дурного; он понял, что эта существенность есть корень нашего бытия, корень нередко грязный, всегда некрасивый, но дающий соки и силу лучшим цветам мира — мыслям и чувствам человека; и что от нас зависит облагородить происхождение растения, стараясь, чтоб цветы его не были пустоцве- том, чтоб, пройдя пору цветения, они не разлетелись напрасно по ветрзг, а дозрели бы в плод пользы и добра.; Глубокая мысль! Г Повести «Суд божий» и «Воспоминание Железноводска» ниже всякой критики и не стоят упоминовения. Это самая смешная марлинщина. Лучшая повесть Зенеиды Р-вой — это, без сомнения, «Тео- фания Аббиаджио». Содержание ее глубоко, завязка, развязка и рассказ благородно просты, при необыкновенном искусстве, с каким они ведены. Характеры очеркнуты превосходно, * искусственном разрешении (латин.).— Ред. 43 Белинский, т. VII яуо
особенно характер героини. Слог повести — образцовый. Можно указать на один только недостаток: зачем Долиньи рассказы- вает свою историю под вымышленным именем своего небывалого друга, и кому же рассказывает?— Ольге, которая знает, о ком идет речь, и Теофании, которая ничего не знает. Это замашка старинных романов, эффект довольно истертый. За исключением этого, вся повесть — один из перлов русской литературы. Несмотря на некоторую изысканность и неправдоподоб- ность в завязке, «Утбалла» кажется нам лучшею повестью после «Теофании Аббиаджио»: в ее рассказе много увлекающей силы. Первая половина «Напрасного дара» несколько изысканна по содержанию. Девушка, мучимая призванием к поэзии — мысль довольно отвлеченная, корень которой не действительность, а рефлексия поэта. И не в таком быту, как тот, в котором поме- стила сочинительница свою вдохновенную Анюту, неизбеж- ная гибель благородных существ происходит у нас не столько от поэтического их призвания, а от противоположности их че- ловеческих (гуманных) натур с окружающими их животными натурами. Эта мысль проще, зато вернее и более годится в ос- нову повестей, сюжет которых берется из мира русской жизни. Вообще вся первая часть «Напрасного дара» так и дышит каким-то бурным, порывистым, но невыдержанным вдохновением, и потому она шевелит, будит душу читателя, но не удовлетво- ряет ее. В ней есть что-то, но чего-то и недостает. Вторая часть была бы удовлетворительнее, но она не кончена и прервалась на самом интересном месте. Мысль ее проще. Вот что писала о ней к нам сочинительница: «Первая и вторая части этой по- вести соединяются только одною идеею; меж их лицами и проис- шествиями нет ничего общего; это две отдельные фантазии на один тон. В первой я говорила о силе умственной, во второй выражу силу чувств». Значит, во второй части под напрасным даром разумелось бы не призвание к какому-нибудь искусству, а просто сильная способность чувствовать. Это было бы лучше. Что сказали мы о первой части «Напрасного дара», то более или менее может относиться вообще к повестям Зенеиды Р-вой. Почти во всякой из них чувствуете страшную внутреннюю силу, и потом не видите положительных результатов этой силы. Почти каждая из них есть могучий взмах, но за которым не следует столь же могучего удара.Читая повести Зенеиды Р-вой, вы чувствуете, что любопытство ваше раздражено, внимание напряжено, вы вне себя и с замирающим сердцем ждете — вот явится оно, желанное слово, вот разгадается загадка и вся пу- таница судьбы разрешится в ясную и определенную идею, а тревога души вашей — в чувство полного удовлетворения,-— и вы остаетесь недовольным и неудовлетворенным. Отчего это? 674
Нам кажется, что это объясняется жизнью даровитой писа- тельницы нашей. Жена военного человека, она следовала за ним из губернии в губернию, из уезда в уезд, и'случалось ей кочевать даже в степях Новороссии. Отдаление от столичной жизни есть большое несчастие и для души и для таланта: они или увядают в апатии и бездействии, или принимают провин- циальное направление, которое комизм полагает в плоской шут- ливости, а высокое — в детском отвлеченном идеализме. Как бы ни сильна была натура человека и как бы ни велик был та- лант его, но невозможно же ему долго бороться с подавляющими впечатлениями окружающего его мира, и волею или неволею, более или менее, ранее или позже, но должен же он принять на себя их отпечаток. Зенеида Р-ва знала итальянский, немецкий, английский и французский языки, хорошо была знакома с ве- ликими поэтами, писавшими на этих языках: это видно даже и из эпиграфов, которыми испещряла она главы своих повестей. И вместе с ними вы находите эпиграфы из гг. Кукольника и Бенедиктова. В провинции — известное дело — идеалом нувел- листов добродушно считают Марлинского, идеалом лириков — г. Бенедиктова, идеалом драматургов—г. Кукольника, а идеалом юмористов — Барона Брамбеуса... Мы знаем из достоверного источника, что лучшими повестями на русском языке Зенеида Р-ва считала: «Амаллат-Бека» Марлинского и «Блаженство безумия» г. Полевого. Нельзя не сознаться с горестью, что на ее повестях заметен отпечаток влияния повестей Марлинского и г. Полевого. Но золотая руда блещет и в землянистой массе. Яркий и сильный талант Зенеиды Р-вой не могут затмить недостатки в ее произведениях. Талант ее принадлежит ей самой, недо- статки — обстоятельствам жизни. Не являлось еще на Руси женщины столь даровитой, не только чувствующей, но и мысля- щей. Русская литература по праву может гордиться ее именем, и ее произведениями. Зенеида Р-ва, по натуре своей, чувствовала сильную потреб- ность высказываться на бумаге; но она была чужда печатного самолюбия, и только внешняя необходимость заставляла ее печататься. «Без этой необходимости (писала она к одному из своих знакомых) ничто не принудило бы меня броситься в этот омут и взять на себя несносное звание женщины-писательни- цы». Опытность, приобретенная ею в прежних литературных ее сношениях, особенно делала для нее отвратительным омут печатной известности: это мы знаем из ее собственных писем... Но и не одно это делало для нее несносным звание женщины- писательницы. В начале нашей статьи мы говорили, как еще тернист путь женщины-писательницы в Европе. У нас он не гла- док по-своему: ссылаемся на свидетельство самой Зенеиды 675 43*
Р-вой и приводим здесь этот ловкий юмористический очерк провинциальных нравов: В обществах так любят танцоров с блестящими эполетами, что их не подвергают строгому разбору; помещицы и горожанки прини- мают их с благоволением, помещики и горожане приглашают их на обеды и вечера, в угождение своим повелительницам. Но жены военных,— о, это другое дело! Судьи женского роду осматривают своих, вновь прибывших соперниц, не всегда доброжелательным оком, строго разбирают их наряды, черты лиц, характеров. Это две чуждые между собою нации, две разнородные стихии,— не легко и не скоро соединяются они в одно дружное целое. Что же, если, по несчастию, одна из этих налетных госпож отличает- ся чем-нибудь от прочих,— красотой, талантами, богатством! Если злодейка-молва, опережая ее, приносит весть об ней на новые квар- тиры и еще до приезда ее возбуждает любопытство, подстрекает сопер- ничество, язвит самолюбие, задает оскому зависти,— и эта тощая, желто- лицая фурия заранее точит зубок на незнакомую, но уже ненавистную жертву? — «Но что может так сильно расшевелить страсти женщин? Какое превосходство, какое отличие?» — скажут мои добрые читатель- ницы! — Ах, боже мой! повторяю: маленькое отступление или высту- пление из общего круга обыкновенностей; рельеф на гладкой стене обще- ства. Вообразите себе поручицу чудной, поражающей красоты, капитаншу— уроженку Северной Америки, переброшенную случаем с берегов Мис- сисипи на берега Оки, вместе с миллионом приданого,— или, хоть с при- ложением какого угодно чина, писательницу, т. е. женщину, написав- шую когда-нибудь в досужный час две, три повести, которые попались впоследствии под типографский станок. «Что! капитанша или поручица — писательница!.. Да это вздор! этого нет и быть не может! — возразят мне многие и многие, — правда, писала Жанлис, так она была придворная, графиня! писала Сталь, так отец ее был министром,— обе получили высокое образование, но кап...» Однако ж предположим, хоть для шутки, что в толпе вновь прибывших офицеров является рука об руку с одним из них женщина-писательница. Все заранее знают об ее прибытии, собирают об ней слухи, рассказывают вести бывалые и небывалые,— наконец, она прибыла, она здесь... Ах! как бы ее увидеть! она, верно, носит на челе отпечаток гения; верно, только и говорит о поэзии да о литературе; высказывает мнения свои вроде импровизации, употребляет технические термины, носит с собою карандаш и бумагу для записывания счастливо мелькнувших идей!.. С подобным предубеждением собираются осмотреть прибывшую писательницу. Проходит неделя, две... — Ma chere, приезжай в четверг ко мне обедать. — А что у вас, именины? — Нет, у меня обедает мадам** — знаешь, писательница. — Ах, очень рада, посмотрим, что за писательница. — А вы, Авдотья Трпфоновна, хотите познакомиться с ней:* — Не то чтоб познакомиться, а так, взглянуть, приеду. — Вы читали ее сочипеиья? — И пет! есть-таки мне время читать этот вздор. — Да что такое написала она? — Так себе — пустячки — верно, выкрадено из Revue Etrangere. * — Ах, нет, машерочка, чистое подражание Марлинскому. * Иностранного обозрения (франц.).— Ред. 676
— Хе, хе, хе! Далеко кулику до Петрова дня! — Позвольте уж и мне попользоваться в четверг вашим обедом! восклицает воспеватель всех торжественных происшествий... скогоуезда.— Позвольте, ради вашей красоты! Я давно желал встретиться с вей, посу- дить об ее уме и талантах, задать некоторые вопросы, высказать откровен- но мое мнение насчет ее творений — гм... думаю, она примет с благодар- ностию мои советы) — прибавляет он с блаженным самоубеждением, поглаживая розовые отвороты своего голубого бархатного жилета. — Ах душонок! я слышала, что если найдет на нее вдохновение, то где бы ни была она, на бале, в карете или на берегу реки, она тотчас начинает громко декламировать. — Ах, если б в четверг нашло на нее вдохновение!— восклицает наивная уездная барышня. — А знаете, ведь говорят, что все героини ее романов списаны с нее самой. — Как так? — Да просто, что ни возьмет в руки перо, то смотри себя и опишет. — Ну как же это можно, помилуйте! ведь ее героини не все в одной форме испечены! Эта деревенская девочка, та светская дама, одна востор- женна, другая холоднее льду, первая русская, вторая немка, третья дикарка, башкирка, что ль!.. — Э... да вы забыли,— восклицает догадливый поэт,— что она не просто женщина, а женщина-писательница, то есть создание особенное, уродливая прихоть природы, или правильнее: выродок женского пола. Ведь родятся же люди с птичьей головой и козьими ногами,— почему ж не допустить, что она прикинется такой-то, спишет с себя портрет да и обернется в другую форму. — А... видите... — Ну разве что... произносят нараспев две-три барыни, слепо верующие во все сказания великого поэта. — Так скажите ж, пожалуйста,— говорит почтенная старушка, поседевшая в незнании вещей мира сего, — скажите, она вот так-таки и пишет, как в книгах печатают? то есть... так сказать... как она напи- шет, то слово в слово по тому и напечатают? И на утвердительный ответ она изъявляет желание видеть жепщину, которая умеет так писать, как в книгах печатают. Настал роковой четверг, бедная писательница едет, в невинности души своей, обедать, ге подозревая, что ее приглашали на показ как пляшущую обезьяну, как змея в фланелевом одеяле; что взоры женщин, всегда зоркие в апализировке качеств сестер своих вооружились для встречи с нею сотнею умственных лорнетов, чтоб разобрать ее по волоску от чепчика до башмака; что от нее ждут вдохновения и книжных речей, поражающих мыслей, кафедрального голоса, чего-то особенного в поступи, в поклоне, и даже латинских фраз в смеси с еврейским языком,— потому что женщина-писательаица, по общепринятому мнению, не может не быть ученой и педанткой, а почему так? не могу доложить!.. Боже мой, ведь как подумаешь, как многие всю жизнь свою сочи- няют и беспошлинно рассевают по свету небылицы,— и никому не взду- мается выдавать им патентов на ученость, оттого только, что они сочи- няют словесно! За что ж, чуть бедная писательница набросит одну из вышереченных небылиц на бумагу, все единогласно производят ее в ученые и педантки!..Скажите, отчего и за что такое непрошенное талап- топочитание? И потом, она ни с кем не может сойтися. Одни воображают, что она тотчас схватит их слепок и так-таки живьем передаст в журнал. Другим мсчио мерещится на устах ее сатанинская улыбка, в глазах сатирическая наблюдательность, предательское шпионство,— даже и там, где, право, 677
всякое шпионство было б ковшиком, черпающим из воздуха воду,— всё в ней будто не так, как в других'женщинах..*. да не знаю что, а истинно что-то не так! Посудите же по этому бледному очерку тысячной доли того, что достается бедной писательнице, каково бродить ей по свету; быть везде незваной гостьею, вечно ознакомлпваться. Едва узнают ее в одном месте, едва привыкнут видеть в ней женщину без жесткого прилагательного: писательница, едва приголубят добрые люди,— как вдруг поход, пере- мена квартир — начинай снова знакомства с азбуки.1 К этому яркому очерку неудобств, сопряженных на Руси с званием женщины-писательницы, даровитая Зенеида Р-ва могла бы прибавить что-нибудь вроде физиологического очерка посмертных друзей и журнальных буфонов, пляшущих и кривляющихся на могиле литературной знаменитости. Ведь бывает и это на белом свете, оттого, что шутам закон не писан.2 Но могила безмолвна и безответна... Мир праху твоему, благородное сердце, безвременно разо- рванное силою собственных ощущений! Мир праху твоему, необыкновенная женщина, жертва богатых даров своей воз- вышенной натуры. Благодарим тебя за краткую жизнь твою: недаром и не втуне цвела она пышным, благоуханным цветом глубоких чувств и высоких мыслей... В этом цвете — твоя душа, и не будет ей смерти, и будет жива она для всякого, кто захочет насладиться ее ароматом... Есть писатели, которые живут отдельною жизнию от своих творений; есть писатели, личность которых тесно связана с их произведениями. Читая первых, услаждаешься божественным искусством, не думая о художнике; читая вторых, услажда- ешься созерцанием прекрасной человеческой личности, думаешь о ней, любишь ее и желаешь знать ее самоё и подробности ее жизни. К этому второму разряду писателей принадлежала наша даровитая Зенеида Р-ва.
ПРИМЕЧАНИЯ
В настоящий том входят статьи и рецензии Белинского, напечатан- ные в «Отечественных записках» с марта по октябрь 1843 года, и цикл статей о Пушкине под общим названием «Сочинения Александра Пуш- кина» (статьи I—XI), опубликованных в «Отечественных записках» в 1843, 1844, 1845 и 1846 годах. Щикл..пущкипских статей{является не только наиболее значительным из всего того, что входит в состав данного тома, но и занимает одно из самых выдающихся мест во всем литера- турно-критическом наследии Белинского. > t Творчество Пушкина стояло в центре внимания и интересов Белин- скоте-цпочти на всем протяжении его литературно-критической деятель- ности. Ни о ком не писал Белинский так много, ни к кому не возвращался с такой неизменной настойчивостью, как именно к Пушкин^ Резкой отповедью критикам «Бориса Годунова» началась критическая дея- тельность Белинского. Ряд важных высказываний о Пушкине содер- жится в последней статье Белинского «Взгляд на русскую литературу 1847 года», законченной критиком за несколько месяцев до смерти. Вся деятельность Белинского между этими датами, можно сказать, насыщена Пушкиным. Не считая больших разделов, отведенных Пушкину в обзор- ных статьях Белинского (особенно много места, помимо «Литературных мечтаний», отведено Пушкину в статьях-обзорах «Русская литература в 1840 году» и «Русская литература в 1841 году»), Белинский посвятил ему десять отдельных рецензий: «О Борисе Годунове», сочинении Алексан- дра Пушкина. «Разговор», 1831; «Повести, изданные Александром Пушкиным», 1835; «История пугачевского бунта», 1835; «Вастола, или Желания. Повесть в стихах, соч. Виланда», 1836 г.; «Стихотворения Александра Пушкина», ч. 4,1836 г.; «Несколько слов о „Современнике"», 1836 г.; «Вторая книжка „Современника"», 1836 г.; «Литературная хроника» 1838 г.; «Сочинения Александра Пушкина», тт. I, И, III, 1838 г.; «Сочинения Александра Пушкина», тт. IX, X, XI, 1841 г. Кроме того, среди крупных критических работ Белинского очень мало таких, в которых по тому или иному поводу он не вспоминал бы о Пушкине, не высказывал бы своего понимания и оценки отдельных творений Пушкина или его творчества в целом, не привлекал бы различных его произведений в качестве материала для суждений о самых разнообразных явлениях литературы и жизни. Наряду с этим Белинский также почти с самого начала своей критической деятельности стремился дать специальную большую работу, посвященную всестороннему рассмотрению и оценке пушкинского творчества. Уже через год после «Литературных мечтаний», 681
в 1835 г., Белинский задумывает и, видимо, даже начинает готовить «особенную статью» о Пушкине, о чем сообщает читателям в своем обзоре «Ничто о ничем...» В 1837 г. (в письмеМ. А.Бакунину от 4 ноября) он обещает: «Скоро примусь за статью о Пушкине. Это должно быть лучшею моей критическою статьею»| В 1838 году в рецензии на первые три тома лосмертного издания сочинений Пушкина он снова повторяет обещание в ближайшее же время «представить подробный разбор сочинений Пушкина».^ В статье 1839 г. об «Очерках истории русской литературы» Н. Полевого критик не только опять твердо обещает дать, по выходе последних томов посмертного издания, «целый ряд статей» о поэте, но и намечает самый план их: сперва развить исходные теоретические по- ложения — «значение и основания творчества», затем дать критический разбор «творений Державина, Жуковского и Батюшкова как предшест- венников Пушкина» и, наконец, заключить «подробным разбором творений самого Пушкина» — так, чтобы эта критика стала «вместе и очерком истории русской поэзии»л Мало того, собираясь предпослать разбору пушкинского творчества рассмотрение творчества его предшественников, Белинский намерен был продолжить пушкинские статьи статьями, посвященными творчеству писателей, за ним последовавших,— Лермонтова и Гоголя. Всё это, вместе с двумя статьями о сочинениях Державина, напечатанными в 1843 г., по грандиозному неосуществленному замыслу критика должно было составить «Критическую историю русской литературы». «Истори- ческая и социальная точка зрения,— писал Белинский,— будет поло- жена в основу этих статей. Поговорить будет о чем!» («Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя „Мертвые души"», 1842 г.). Многолетний замысел Белинского дЬть полный разбор всего твор- чества Пушкина и был реализован критиком в его одиннадцати статьях. В начале первой статьи Белинский останавливается на причинах, по которым он так долго откладывал выполнение своего обещания.] Самой главной из них было то, что, по признанию критика, он всё это время чувствовал себя не достаточно готовым, не достаточно «развившимся» для верной и полной оценки «такого великого явления, как Пушкин»! гем боле^, что такая оценка, как он подчеркивает, не могла быть инди- видуальным делом того или иного критика, а должна была «развиться из самой жизни общества», «могла выработаться только временем и из времени». И, лишь полностью отказавшись от «примирения с действи- тельностью», двигаясь всё решительнее от метафизики к реальности, от идеализма к материализму, к борьбе с «гнусностью» самодержавно- крепостнического строя, к идеям социализма, Белинский мог выработать тот ведущий критерий—«историческую и социальную точку зрения»,— который и положен им в основу цикла его пушкинских статей, опреде- лив их исключительные достоинства и некоторые недочеты. Недочеты эти связаны, с одной стороны, с условиями и характером общественной жизни и классовой борьбы в 40-х годах XIX века, с другой — с уровнем, 682
достигнутым Белинским в овладений передовой теорией, которая, сколь бы она ни была для своего времени передовой, в силу русских общественно- исторических условий не могла достигнуть уровня ^теории научного социализма — теории Маркса и Энгельса — и только приближалась к последней/ * ЛНаличйТэ «исторической точки зрения» составляет важнейшее и су- щественнейшее качество пушкинских статей Белинского.| До этого боль- шинство критиков рассматривало творчество Пушкина само по себе, вне общего процесса развития русской литературы, вне русских лите- ратурных связей, а если и связывало его, то с западными писателями — Байроном, Шекспиром, Вальтером Скоттом, Вашингтоном Ирвингом и т. п.Гв своих статьях о ^Пушкине Белинский указывает на связь его творчества с русской исторической почвой, с русской общественной жизнью, подчеркивает его национальную самобытность и национальное величие, впервые по-настоящему вводит его в глубокую перспективу развития всей русской литературы. |Это превращает критическую моно- графию Белинского о Пушкине в подлинное историко-литературное ис- следование, представляющее собой не только «очерк истории русской поэзии», но и фундаментальное начало первого, до тех пор вовсе отсут- ствовавшего курса истории русской литературы. /Сочетание историче- ского и критического рассмотрения литературных явлений и, тем самым, соединение в одно органическое целое критики и истории литературы, составляющее одну из плодотворнейших черт деятельности Белинского, именно в его одиннадцати пушкинских статьях проявляется с особенной силой^ ^Соотношение Пушкина и поэтов, ему предшествовавших, Белинский образйо' сравнивает с соотношением моря и впадающих в него ревА Однако творчество Пушкина, подчеркивает критик, является не только синте- зом наиболее значительных элементов предшествовавшего ему литера- турного развития. Душкин привносит в литературу новое качество — дает всё, накопленной до него развитием литературы, «в новом, преоб- раженном виде». «Всякая поэзия,— пишет Белинский,— должна быть выражением жизни... но, чтобы быть выражением жизни, поэзия прежде всего должна быть поэзиею.1. до Пушкина были у нас поэты, но не было ни одного поэта-художника»ЛЙ{онечно, поясняет Белинский, «была па Руси поэзия и прежде Пушкина», но, продолжает критик, читая зрелые его создания, «не то, что не веришь, а совершенно забываешь, что была на Руси поэзия и до Пушкина».!Пушкин утвердил художественную ли- тературу в ее специфике, именшэТГак литературу художественную, как поэзию, как искусство, и в этом смысле явился «первым поэтом-худож- ником Руси». ^Говоря так, Белинский, одним из основных эстетических положений которого было единство формы и содержания как необ- ходимое условие всякого подлинного произведения искусства, отнюдь не склонен сводить заслуги Пушкина к одной только выработке прекрас- ной художественной формы, f Творчество Пушкина, подчеркивал критик, насквозь проникнуто содержанием. Великий поэт-художник Пушкин 683
был «полным выразителем своей эпохи», всесторонне отражал в своих творениях русскую общественную жизнь данного периода. | В соответствии с обещанием положить в основу разбора пушкинского творчества и социальную точку зрения, Белинский неоднократно под- черкивает наличие классовых корней творчества Пушкина. Эту «классо- вость» его творчества он склонен порой даже явно преувеличивать. «Везде,— пишет он,— видите вы в нем человека, душой и телом принад- лежащего к основному принципу, составляющему сущность изобража- емого им класса; короче, везде видите русского помещика». Однако признание классовой обусловленности взглядов Пушкина ни в какой мере не приводит критика к тем вульгарным сужениям и ограничениям его творчества, с которыми мы неоднократно встречаемся у критиков того времени, как либералов, так и лже-демократов, представителей «официальной народности», упрекавших Пушкина в аристократизме, «светскости», отсутствии внимания к «низшим слоям общества» ДБ елин- ский решительно выступает против подобного принижения и искажения пушкинского творчества. Так, определению Надеждиным «Евгения Онегина» как изображения «заматеревшего от бездельничества повесы» Белинский противопоставляет свое истолкование этого величайшего пушкинского произведения, как «первой истинно национальной русской поэмы в стихах», как «энциклопедии русской жизни, широчайшей, ис- полненной изумительной верности действительности» картины «русского общества, взятого в одном из интереснейших моментов его развития», т. е. в период декабристской революционности.[При этом Пушкин яв- ляется здесь «не просто поэтом только, но и^Йредставителем впервые пробудившегося общественного самосознания». Критики вроде Полевого видели в Пушкине романтика, «северного Байрона»; Надеждин упрекал Пушкина за «натурализм» его творчества. I1 Белинский указал, что в лице Пушкина впервые пришел в русскую литературу «поэт действи- тельности», подлинный художник-реалист. Величайший выразитель своей эпохи, мирообъемлющий гений, способный претворять в совершенней- шие создания искусства самые разнообразные стороны человеческого бытия, великий художник-реалист, обладающий замечательно «простым и ясным взглядом» на действительность, не накладывающий «на лицо жизни белил и румян», но вместе с тем развертывающий перед нами «картины жизни и природы, перед которыми была бледна жизнь и при- рода»,— таким предстает Пушкин в результате тщательнейшего, произ- ведение за произведением, восторжепно-любовного и вместе с тем строго критичного — исторического, социального и эстетического — анализа его творчества Белинским^ (Не всё в Пушкине оказалось правильно понято и оценено Белинским. (Так, критиком была недооценена художественная проза Пушкина, его сказки^|Сам Белинский замечал, что «в мир пушкинской поэзии нельзя входить с готовыми идейками» (письмо к М. А. Бакунину от 26 февраля 1840 г.). (Однако при оценке отдельных произведений Пушкина он не всегда быва"л свободен от известной предвзятости.^Так, удивляет неодно- 684
кратно высказываемое Белинским пренебрежение к «вольным стихам» поэта. Явная их недооценка несомненно зависит от того, что Белинский склонен чрезмерно подчеркивать сугубую объективность пушкинского творчества, считать Пушкина прежде всего «только художником», «поэ- том по преимуществу» и потому видеть в его «вольных стихах» нечто случайное — «грехи молодости». [Не до конца были оценены критиком и такие значительные создания Пушкина как «Полтава» и «Борис Годунов».[Так, основным недостатком «Бориса Годупова» Белинский считал ятеебы «рабское» подражание в нем поэта Карамзину. Но ошибочность и предвзятость исходной точки зрения не помешали Белинскому дать замечательный критический ана- лиз «необыкновенных достоинств» «Бориса Годунова» — «истинного и гениального образца народной драмы», как он именует его в написанных почти одновременно «Мыслях и заметках о русской литературе» 1846 г. Вообще даваемый критиком непосредственный анализ пушкинского творчества гораздо богаче и шире тех конечных выводов, к которым он приходит. \ Белинский показывает в Пушкине гораздо больше того, что в конечнвЬрЕСВоих формулировках он высказывает о нем. Объясняет- ся это тем, что конечные оценки Белинским Пушкина как «великого образцового мастера поэзии,учителя искусства» и вместе с тем как явления в значительной степени уже исторического,— «поэта своего времени, своей эпохи», сменившейся другой эпохой, «у которой уже другие стремления, думы и потребности», были обусловлены общественными отношениями того времени, условиями политической борьбы.] Основной задачей автора знаменитого «Письма к Гоголю» была борьба~"с самодер- жавно-крепостническим строем. Недаром в период «Письма» он даже готов был связать падение славы Пушкина у современников с ложной легендой о его резком поправении и верноподданничестве. Поэзия Лер- монтова и творчество Гоголя давали в руки критика более непосредствен- ное оружие для этой борьбы, чем поэзия зрелого Пушкина. - В то же время Белинский сам подчеркивал, что задача определения «исторического и безусловно художественного значения» такого поэта, как Пушкин, «не может быть решена однажды навсегда, на основании чистого разума: нет, решение ее должно быть результатом историче- ского движения общества»] Отсюда вытекало и замечательное по своей проницательности и честности, как по отношению к самому себе, так и к читателям, признание критика в неизбежной ограниченности этой оценки: «Пушкин принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, по продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произ- носит о них свое суждение, и как бы ни верно поняла она их, но всегда останется следующей за нею эпохе сказать что-нибудь новое и более верное».(Созданная Белинским революционно-демократическая традиция понимания и оценки творчества Пушкина является одним из значитель- нейших достижений русской критики, сохраняющих в основном свое значение и для нашего времени. О значении же ее для современников 685 Щ
лучше всего свидетельствует следующая запись в дневнике Льва Толстого от 4 января 1857 года: «С утра читал Белинского о Пушкине. Чудо! Я только теперь понял Пушкина»!. Из статей, не вошедших в ПссБ, в настоящий том под № 33 введены «Библиографические и журнальные известия». Рецензии и заметки 71. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 3 (ценз. разр. 28/Н), отд. VI, стр. 1—2. Без подписи. 72. О «занимательности» повестей и рассказов Н. В. Кукольника из эпохи Петра Великого Белинский писал в статье «Русские журналы» (ИАН, т. III), в трех рецензиях на сборники «Сказка за сказкой» (ИАН, тт. V и VI) ив статье «Русская литература в 1841 году» (ИАН, т. V). 81. Первые книги «Русского вестника» за 1843 год вышли с большим опо- зданием, и потому в конце февраля этого года, когда писалась рецен- зия, Белинский, возможно, счел, что журнал уже прекратил свое суще- ствование. 82. Второй и последний том «Повестей и рассказов» Нестора Кукольника вышел через семь-восемь месяцев после первого. Белинский отклик- нулся на него довольно большой рецензией (ИАН, т. VIII). 83. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 3 (ценз. разр. 28/Н), отд. VI, стр. 4—5. Без подписи. Через три-четыре месяца появился второй выпуск «Статеек в сти- хах». Оба выпуска были изданы Н. А. Некрасовым совместно с Н. И. Куликовым. Принимал в них участие В. Р. Зотов («Историч. вестник» 1890, кн. 2, стр. 338). 91. «Наши, списанные с натуры русскими» — иллюстрированное издание, выходившее в 1841 i*. отдельными выпусками по инициативе и под ре- дакцией А. П. Башуцкого. Всего вышло 14 выпусков. Белинский посвятил этому изданию шесть весьма сочувственных отзывов. См. также ИАН, т. V, примеч. 6021. 92. «Комедия о войне Федосьи Сидоровны с китайцами» —Н. А. Поле- вого. «Еще Руслан и Людмила, или Новый дом сумасшедших» — водевиль Н. Акселя. И1. Обе большие цитаты взяты из первой главы стихотворной шутки Н. А. Некрасова «Говорун. Записи петербургского жителя А. Ф. Бе- лопяткина». И2. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 3 (ценз. разр. 28/И), отд. VIII, стр. 36—41. Без подписи. 121. Ср. ИАН, т. I, примеч. 1241. 122. Первые произведения Н. А. Полевого появились в 1817 г. в «Рус- ском вестнике» С. Н. Глинки. Одновременно с этим Полевой изредка печатался в «Вестнике Европы» М. Т. Каченовского. В 1821—1824 го- дах он сотрудничал в «Отеч. записках» П. П. Свиньина, который ре- комендовал его читателям своего журнала в качестве писателя-само- учки: «Со временем надеюсь ознакомить вас и публику с г. Полевым, коего я беспристрастно признаю в числе необыкновенных людей. Знаете ли, что он, наперекор общему мнению о способе учения, вы- учился русскому, французскому, немецкому и латинскому языкам, 686
перечитал многое, очень многое, касающееся до отечественной сло- весности и прочих наук, читая всё с размышлением и замечаниями — украдкою—по ночам!» («Отеч. записки» 1323, ч. XIII, стр. 156—157). 131. О драме П. Г. Ободовского «Русская боярыня XVII столетия» Бе- линский писал ранее (ИАН, т. VI, №2119). 132. Речь идет о книге К. А. Полевого «Михаил Васильевич Ломоносов» (М., 1836, ч.*1— II). О ней см. ИАН, т. II, № 34. 141. Отзывы о Шаховском и его пьесах в «Московском телеграфе» поме- щались в 1827 г. (№ 18), 1828 г. (№ 2), 1830 г. (№ 9), 1832 г. (№ 13) и 1833 г. (ч. XLIX). 171. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 3 (ценз. разр. 28/П), отд. VIII, стр. 45—49. Без подписи. В журнальном тексте эта статья связана с предшествующей заметкой, не принадлежащей Белинскому. «В том же нумере той же газеты...»— в 35 номере «Северной пчелы» 1843 г. 172. За месяц до статьи в «Отеч. записках» (1843, т. XXVI, №2) была напечатана «не-повесть» И. И. Панаева «Тля», в которой зло высмеи- вались многие журнальные дельцы того времени. 181. Из оды Державина «Вельможа». 182. Курсив Белинского. 191. Курсив Белинского. 192. С 1842 по 1845 год издателем и редактором «Маяка» был действи- тельно С. А. Бурачек. 201. В том же 1843 г. в «Маяке» появилось шесть больших статей о Пуш- кине, принадлежащих, за исключением четвертой статьи, написан- ной С. А. Бурачком, перу А. М. Мартынова. 211. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 4 (ценз. разр. около 30/III), отд. VI, стр. 29—30. Без подписи. 212. Предисловие Н. А. Полевого к драме «Честь или смерть». 231. В цитате курсив Белинского. Последняя фраза в цитируемом тексте: «В ней еще такие красавицы булочницы и пирожницы» 232. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 4 (ценз. разр. около 30/111), отд. VI, стр. 30—31. Без подписи. 233. «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода чело- веческого» — сочинение Ф. В. Булгарина (СПб., 1843). 241. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, N° 4 (ценз. разр. около 30/1II), отд. VI, стр. 31—32. Без подписи. Автор «Записок» — Ф. К. Дершау, с 1845 г. издававший «Финский вестник». 251. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 4 (ценз. разр. около 30/Ш), отд. VI, стр. 56—61. Без подписи. 252. Михаил Петрович Жданов — харьковский вице-губернатор, потом сенатор.; 291. Каватина из четвертого акта оперы Джакомо Меиербсра (либретто Э. Скриба) «Роберт-Дьявол» (1831).. 292. Цитата из Грибоедова («Горе от ума», д. IV, явл. 14). 687
311. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 4 (ценз. разр. около 30/Ш), отд. VI, стр. 49—50. Без подписи. Принадлежность рецензии Белинскому установлена Н. О. Лер- нером (см. «Русская старина» 1908, № 4, стр. 197—210). Белинский в сороковых годах очень увлекался игрой в преферанс. Чтобы доставить удовольствие Белинскому, А. Я. Кульчицкий, большой его приятель, скрывшись под псевдонимом «кандидат П. Ремизов», написал брошюрку под заглавием: «Некоторые великие и полезные истины об игре в преферанс», в которой, по словам К. Д. Кавелина, увековечил «те сцены великого комизма», которые происходили в кружке во время этих игр в преферанс (Собрание со- чинений К. Д. Кавелина, т. III, СПб., 1899, столб. 1089). Брошюрка действительно доставила удовольствие Белинскому. О ней он писал В. П. Боткину 3 апреля 1843 года: «А каково сочинение нашего Куль- чика-Ремизова о преферансе?» И в письме к И. С. Тургеневу от весны того же года: «В письме к Бакунину запечатано—что бы выдумали?— книжка о преферансе. Это для стариков — пусть посмеются» (ИАН, ЗЗ1. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 4 (ценз. разр. около 30/Ш), отд. VI, стр. 73—77. Без подписи. 361. Все развиваемые здесь положения о «достоинствах» и «недостатках» творчества Пушкина были положены Белинским в основу его знамени- тых одиннадцати статей о Пушкине. Правильный тезис Белинского о том, что «поэзия как искусство, как это, а не что-нибудь другое», яви- лась в русской литературе именно с Пушкиным, стал одной из аксиом русской критики. Однако Белинский, конечно, глубоко не прав, гово- ря, что Пушкин был «только художник», который «всё любит и ни к че- му не прилепляется; ничего не ненавидит, ничего не отрицает» и т, д. Советское литературоведение, вооруженное методом марксизма-лени- низма, с полной убедительностью смогло показать, что величайший «художник» Пушкин является вместе с тем и «мыслителем», «глаша- таем... могучей думы времени», т. е. самым ярким в литературе выра- зителем первого периода русского освободительного движения — дво- рянской, декабристской революционности. 362. Имеются в виду «Песни западных славян», одиннадцать из которых были переделкой прозаического текста песен из сборника «ГУЗЛА, или Избранные иллирийские стихотворения;..» Проспера Мериме, который выдавал их за подлинные народные песни. 363. Во времена Белинского слово «дилетант» употреблялось в старинном смысле — для обозначения страстной любви к искусству. 364. Повидимому, имеется в виду барон Е. Ф. Розен, который в статье о «Стихотворениях М. Лермонтова», совсем незадолго до это™ по- явившейся, писал: «Он <Лермонтов>весь подражатель, по крайней ме- ре в первых его пьесах, но подражатель одного Пушкина — хотя и да- леко не весь молодой Пушкин! Лермонтов удачно перенял легкость и звучность и самый склад стиха, ясность и гибкость языка и образ выражения Пушкина (не довольно ли для обмана чувств?), ноне мог перенять ни тонкого вкуса, ни умственной грации, ни строгой отчет- ливости, ни высшей, нежнейшей обворожительности его гения — сло- вом: ему дался талант, но не дался гений Пушкина» («Сын отечества» 1843, кн. 3, отд. VI, стр. 3—4). 371. Мысли о сродстве лермонтовской поэзии с мятежным «демонским» началом и об отличии Лермонтова в этом отношении от Пушкина Белинский развил в своей статье о стихотворениях Евгения Бара- 688
тынского (ИАН, т. VI, 96), повторил в настоящей заметке, а затем снова вернулся к этому в своих знаменитых статьях о Ганшине. 372. Речь идет о Н. А. Полевом. 381. Под «третьим родом критиканов», которые говорили, что «в стихах Лермонтова отзывается явно отголосок лиры другого», как и под «завистливым педантом», подразумевался С. П. Шевырев (ср. ниже, примеч. 382). Равным образом, «критики одного журнала» — статьи С. П. Шевырева о «Герое нашего времени» и о «Стихотворениях М. Лер- монтова», опубликованные в журнале «Москвитянин» 1841 г. Оче- видно, Белинский, встречавшийся с Лермонтовым в период пребы- вания последнего в Петербурге с начала февраля по 2 мая 1841 г., был свидетелем того, как Лермонтов «смеялся и тешился» над этими статьями С. П. Шевырева. 382. Намек на С. П. Шевырева, который в статье о «Стихотворениях М. Лермонтова» между прочим говорил, что в лире Лермонтова ему «слышатся попеременно звуки то Жуковского, то Пушкина, то Кирши Данилова, то Бенедиктова...» («Москвитянин» 1841, ч. И, № 4, стр. 527; ср. стр. 532—533). 383. Стихотворения эти взяты из «записной книжки» В. Ф. Одоевского, которая была подарена им Лермонтову в 1841 г., за три месяца до смер- ти поэта (Поли. собр. соч. М.' 10. Лермонтова, т. V, под ред. и с примечаниями проф. Д. И. Абрамовича, изд. Академии Наук, СПб., 1913, стр. 21 и 36—37). 384. «Отеч. записки» 1843, т. XXVII, № 4 (ценз. разр. около 30/III), отд. VIII, стр. 130—135. Без подписи. 391. См. н. т., примеч. 172. 392. Цитата из стихотворения Пушкина «Возрождение» («Художник-вар- вар кистью сонной»). 401. Рецензент «Библиотеки» — О. И. Сенковский (Барон Брамбеус). 402. Написания: «эффект?/» и «припадкг/» — ирония по адресу О. И. Сен- ковского, который в статье «О похождениях Чичикова» утверждал, что «во всех словенских языках», какие он знал, многие имена суще- ствительные мужского рода имеют в родительном падеже единствен- ного числа окончание у, а не а («Библ. для чтения» 1842, т. LIII, отд. VI, стр. 28). Он так и писал. Белинский весьма часто высмеивал О. И. Сенковского за это нововведение. В полемике с ним он писал в именах существительных в родительном падеже окончание у вместо а, обязательно выделяя букву у курсивом. 403. О критических оценках О. И. Сенковского см. ИАН, т. I, примеч. 214, т. III, примеч. 3872, т. IV, примеч. 1962, т. V, примеч. 41хи 1893, т. VI, примеч. 3362 и 4531. 411. Роман Барона Брамбеуса (О. И. Сенковского) «Идеальная краса- вица, или Дева чудная», печатавшийся в «Библ. для чтения» с 1841 г., был окончен только в 1844 г.; отдельной книгой не вышел; был позд- нее включен в «Собрание сочинений Сенковского» (т. IV, СПб., 1858). 412. Речь идет о книгах: «Правила словесности, руководствующие от пер- вых начал до вышних совершенств красноречия» Я. В. Толмачева, части I—IV, СПб., 1815—1822, и «Руководство к изучению русской словесности, содержащее общие понятия об изящных искусствах, теорию красноречия, пиитику и краткую историю литературы» П.Е.Георгиевского, части I—IV,CI16.,1836(BTopoe издание—СПб., 1842). 44 Белинский, т. VII Qgg
421. Все отзывы о Гоголе, которые привел здесь Белинский, были даны О. И. Сенковским в большой рецензии на «Сочинения Гоголя» («Библ. для чтения» 1843, т. VII, отд. VI, стр. 21—28). 422. В третьей книжке «Отеч. записок» помещены были «Литературные и журнальные заметки», в которых Белинский показал всю нелепость критических оценок ряда писателей «Сев. пчелой» (н. т., стр. 17—18). 423. Статейка, с которой полемизирует здесь Белинский, подписана буквами С. Т. 424. Речь идет о книгах: «Учебная книга российской словесности или Избранные места из русских сочинений и переводов в стихах и про- зе, с присовокуплением кратких правил риторики и пиитики, и ис- тории российской словесности» Н. И. Греча, части I—IV, СПб.. 1819—1822 (второе издание—СПб., 1830—1831) и «Краткий курс сло- весности, приспособленный к прозаическим сочинениям» В. Т. Пла- ксина, СПб., 1832 (второе издание—СПб., 1835). О Толмачеве и Геор- гиевском см. примеч. 412. 431. Речь идет об анонимном стихотворении «К друзьям», опубликован- ном в «Отеч. записках» 1843 г. («Литературные и журнальные за- метки»), т. XXVI, № 1, отд. VIII, стр. 54. 432. Это было сказано Белинским в статье о «Герое нашего времени» Лермонтова. 438. В «Литературных и журнальных заметках» Белинского, см. выше, стр. 21. 441. Цитата из статьи С. П. Шевырева «Критический перечень русской литературы 1843 года» («москвитянин» 1843, часть II, № 3, стр. 179—\ 80). 442. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/IV), отд. V, стр. 1—18. Без подписи. Принадлежность статьи Белинскому установлена В. С. Спиридо- новым (см. ПссБ, т. XII, стр. 393—414, примеч. 45). 461. Под «мнимыми патриотами» Белинский, подразумевал славянофилов. 481. Иронический намёк на деятельность О. И. Сспковского в качестве литературного критика. См. н. т., стр. 40. 501. Высказывания об истории немецкой философии, содержащиеся в этом большом абзаце, представляют собой переработку и развитие отдельных мест из вступления к статье «Германская литература» В. П. Боткина («Отеч. записки» 1843, т. XXVI, № 1, отд. VII, стр. 1—15), который, в свою очередь, развивает не свои мысли, а конспек- тивно и местами дословно передает содержание отдельных кусков из начальных страниц статьи Ф. Энгельса «Шеллинги откровение» (Соч. Маркса и Энгельса, т. II, стр. 114—166). 502. Декарт, умерший в 1650 г., не мог сказать приведенных слов о трагедиях Расина (1639—1699), так как последние начали появляться лишь с 1664 г. 521. Имеется в виду главным образом М. П. Погодин, который в соро- ковых годах прошлого века вел жестокую полемику с Н. И. Надеж- диным, Ф. Л. Морошкиным и М. А. Максимовичем по вопросу о про- исхождении Руси (Н. П. Барсуков, «Жизнь и труды М. П. Пого- дина», кн. VI, СПб., 1892, стр. 93—110). 522. Эта оценка Белинского относится к Н. А. Полевому. 690
551. Здесь Белинский имеет в виду книги князя Александра Козловского («Взгляд на историю Костромы», М., 1840) и Н. А. Полевого («Исто- рия Петра Великого», СПб., 1843). Резко отрицательная рецензия на первую из этих книг помещена в «Литер, газете» 1840, № 17 (28 фев- раля), стлб. 402. 591. В «Отеч. записках» вместо «уже» — «еще». 651. Труд Н. А. Маркевича был компилятивным и научного значения не имел. Маркевич составил его главным образом по «Истории руссов, или Малой России», автором которой тогда ошибочно считался бело- русский архиепископ Георгий Конисский (на самом деле ее автор — Г. А. Полетика). «История руссов» появилась в печати только в 1846 г., т. е. после труда Н. А. Маркевича, но она была хорошо известна последнему по одному из списков, ходивших по рукам. 65а. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/IV), отд. VI, стр. 1—И. Без подписи. Bfi1. Под инициалами Т. Л. скрылся начинавший тогда свою литератур- ную деятельность Иван Сергеевич Тургенев (Тургенев-Лутовинов). В62. «Чернец» и «Княгиня Наталья Долгорукая» — поэмы И. И. Коз- лова. «Эда» — поэма Е. А. Баратынского. «Борский» —поэма А. И.По- до линского. OS1. Курсив Белинского. 751. В этой и двух последующих цитатах курсив Белинского. «SO1. He только в печати, ной в беседе с друзьями Белинский выражал свой восторг по поводу «Параши». К. Д. Кавелин вспоминал: «Бе- линский тогда очень благоволил к Тургеневу и восхищался до небес его „Парашей"...(Белинский особенно восхищался стихом, где говорит- ся о хохоте сатаны...)» (Собр. соч. К. Д. Кавелина, т. III, СПб., 1899, стлб. 1087). СамТургенев рассказывает в своих воспоминаниях: «Когда появилась...„Параша"...,я в самый день отъезда из Петербурга в дерев- ню сходил к Белинскому (я знал, где он жил, ноне посещал его, и все- го два раза встретился с ним у знакомых), и, не назвавшись, оставил его человеку один экземпляр. В деревне я пробыл около двух месяцев и, получив майскую книжку „Отеч. записок*, прочел в ней длинную статью Белинского о моей поэме. Он так благосклонно отозвался обо мне, так горячо хвалил меня, что, помнится, я почувствовал больше смущения, чем радости... Возвратившись в Петербург, я, разумеется, отправился к Белинскому, и знакомство наше началось» (Поли. собр. соч. И. С. Тургенева, т. X, СПб., 1891, стр. 20—21). Относительно времени знакомства с Белинским память изменила Тургеневу. Он был точен в письме к Н. А. Ооновскому, в котором сообщал, что по- знакомился с Белинским в конце 1842 года, т. е. значительно раньше появления в печати отзыва Белинского о «Параше» (там же, стр. 521). И из переписки Белинского видно, что он был хорошо знаком с Тур- геневым еще до появления рецензии в печати (см. письма Белинского В. П. Боткину от 31 марта 1843 года, т. е. за два месяца до напечата- ния рецензии, и самому Тургеневу от весны и от 18 июля 1843 года). 802. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/IV), отд. VI, стр. 23—24. Без подписи. 803. Явный намек на произведение Ф. В. Булгарина «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода человеческого» (СПб., 1843); ср. выше, стр. 23 и примеч. 233. HI1. Под «педантом» тут подразумевается С. П. Шевырев, который в
своей статье «Взгляд русского^ на образование Европы» резко крити- ковал французскую литературу («Москвитянин» 1841, ч. 1, № 1, стр. 260). 812. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/IV), отд. VI, стр. 24. Без подписи. 821. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/1V), отд. VI, стр. 24—25. Без подписи. «В. 3.» — Владимир Рафаилович Зотов (1821—1896), в начале сороковых годов начинавший свою литературную деятельность. 831. См. примеч. 172. 832. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/1V), отд. VIII, стр. 31—34. Без подписи. 833. Чимборазо — одна из высочайших вершин южно-американских Кор- дильер. 861. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 5 (ценз. разр. 30/IV), отд. VIII, стр. 44. Без подписи. 862. См. н. т., стр. 43. 863. Абботсфорт — поместье Вальтера Скотта возле Эдинбурга, куда стекались почитатели романиста. Карлово—мыза Ф. В. Бул- гарина в предместье г. Юрьева (Дерпта), ныне Тарту, о которой он неоднократно упоминал в своих статьях. 86*. См. н. т., стр. 23 и примеч. 233. 871. Французскому писателю Жуй принадленшт ряд нравоучительных сочинений в форме эпизодов из жизни «пустынников». 872. 0«кочерыжной истории» см. «Литературные и журнальные заметки. Русская журналистика и капустные кочерыжки (материал для буду- щего историка русской литературы)» — И АН, т. VI. 873. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № б (ценз. разр. около 30/V), отд. VI, стр. 33—37. Без подписи. 901. «Гамлет» в переводе А. Кронеберга вышел в свет отдельным изданием в Харькове в 1844 году. Белинский посвятил этому переводу две рецензии — в «Отеч. записках» (1844, т. XXXIII, № 4, отд. VIt стр. 41—45) и в «Литер, газете» (1844, 17.VIII, № 32). Обе рецензии вошли в VIII томИАН. 902. «Исторические афоризмы», вышедшие в 1836 г. отдельным изда- нием, Белинский назвал «знаменитыми», конечно, иронически. 903. С 27 декабря 1838 г. по 26 сентября 1839 г.М.П. Погодин совершил путешествие по Европе, описанное им в книге «Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник» (четыре тома, М., 1844). Отрывки из это- го «Дневника» предварительно были напечатаны в «Москвитянине» и сборнике «Русская беседа», которую Белинский неточно назвал «Беседой русских литераторов». Можно думать, что и это произве- дение Погодина Белинский назвал «замечательным» в ироническом смысле. 921. «Отеч. записки» 1843, т. XXVIII, № 6 (ценз. разр. около 31/V), отд. VI, стр. 45—48. Без подписи. 692
Статьи о Пушкине ЭЭМОтеч. записки» 1843, т. XXVIII, № б (ценз, раз^р. около 31/V), отд. V, стр. 19—42. Без подписи. 100х. Эти произведения поэта были собраны в довольно большом коли- честве и переписаны в особую тетрадь, носящую заглавие «Выписка сочинений Пушкина, в полном собрании не помещенных». Двенадцать стихотворений, вошедших в эту тетрадь, переписаны рукой Белин- ского. В «Отеч. записках» эти материалы не были напечатаны. В на- стоящее время тетрадь хранится в архиве Института русской литера- туры Академии Наук СССР. См. публикацию Н. И. Мордовченко: «В. Г. Белинский в работе над текстами Пушкина», помещенную в «Литературном архиве», кн. 1, М.—Л., 1938, стр. 297—301. 1002. В связи с задуманной исторической работой о Петре I Пушкин составил 31 тетрадь «Материалов к истории Петра Великого», о ко- торых пишет Белинский и из которых сохранилось 22 тетради. Сохра- нились также копии нескольких тетрадей о событиях 1709, 1713, 1714, 1717 и 1718 годов. Жуковский, работавший над рукописным наследием Пушкина, безуспешно пытался издать материалы к исто- рии Петра. В 1840 г. рукопись была пропущена цензурой, но было сделано много выкидок и замен. В таком виде «Историю Петра» издать тоже не удалось. Впоследствии рукописи считались утраченными и были вновь найдены лишь в начале революции (см. «Литературное наследство», № 16—18, М., 1934, статья П. С. Попова «Пушкин в работе над историей Петра I», стр. 467—512). Полностью эти «Мате- риалы» опубликованы П. С. Поповым в 10-м томе полного собрания сочинений Пушкина (издание Академии Наук). Том вышел в 1938 году. 1003. Двенадцатый том, обещанный издателями дополнительных трех то- мов посмертного издания сочинений Пушкина, так и не вышел. 1021. В заметках о своих ранних поэмах, набросанных в 1830 году в Бол- дине, Пушкин между прочим писал: «Руслана и Людмилу вообще приняли благосклонно... Никто не заметил даже, что она холодна». ЮЗ1. «Северным Байроном», «представителем современного человече- ства» называл Пушкина Н. А. Полевой (ИАН, т. III, стр. 511). ЮЗ2. В числе «поклонников» Пушкина, примкнувших к толпе его пори- цателей, был П. А. Полевой. Под «некоторыми из критиков» имеются ввиду Ф. В. Булгарин, а затем Н. И. Надеждин, который в 1828— 1830 годах печатал резкие статьи против Пушкина на страницах «Вестника Европы» М. Т. Каченовского. Объектом пушкинских эпи- грамм были и Каченовский, и Булгарин, и Надеждин. 1041. Среди посмертных произведений Пушкина, появившихся в «Совре- меннике», были такие, как «Медный всадник», «Сцены из рыцарских времен», поэма «Тазит», опубликованная под заглавием«Галуб», «Исто- рия села Горюхина», напечатанная под названием «Летопись села Го- рохина», «Египетские ночи», стихотворение «Вновь я посетил...» и др. «Мировым гением», «одним из мировых исполинов искусства» назы- вал в это время Пушкина и сам Белинский. 1051. «Злопамятной посредственностью», старавшейся унизить Пушкина, был Ф. В.^ Булгарин. Слова: «следов львиных когтей» подсказаны эпиграммой Пушкина «Ex unsrne leoncm»—«Льва узнают по когтям». Непосредственно отвечая на враждебный выпад журналиста А. Е. Из- майлова, Пушкин как бы давал ею ответ всем своим литературным 693
недругам. Слова: «скакание водовозных существ на могиле падшего в бою льва» подсказаны басней Крылова «Лев состаревшийся». 1052. Речь идет о Гоголе и о «Мертвых душах», первая часть которых вышла в свет отдельным изданием в мае 1842 г. Пушкин восторженно отозвался о «Вечерах на хуторе близ Диканьки» и ряде других произ- ведений Гоголя, печатал их в своем журнале «Современник», способ- ствовал развитию гениального дарования писателя, подсказав ему, в частности, сюжеты «Мертвых душ» и «Ревизора». 1071. Статьей о Державине Белинский называет здесь свою большую (в двух статьях) работу 1843 г. «Сочинения Державина» (ИАН, т. VI, № 121). 1072. Обещанные статьи о Гоголе и Лермонтове Белинский не успел напи- сать. 9 1073. См. ИАН, т. V, примеч. 6491, и т. VI, примеч. 6001. 1091. Цитата из стихотворения В. А. Жуковского «Утешение в слезах» (перевод из Гёте). НО1. В «Опыте исторического словаря» Н. И. Новикова пачало этой фразы читается так: «И хоть первый он из россиян начал писать тра- гедии...» 1121. Курсив Белинского. ИЗ1. Цитата из «Надписи к портрету М. М. Хераскова» И. И. Дмитриева. ИЗ2. В цитате допущены две неточности, не имеющие существенного значения. 1141. Херасков имел здесь в виду не Станевича, литературная деятель- ность которого началась почти десятью годами позже «Полидора», написанного в 1794 г.,а главу дворянского классицизма XVIII века- поэта А. П. Сумарокова. 1142. Поэма С. С. Боброва «Таврида, или Мой летний день в таврическом Херсонесе» (во втором издании, вышедшем в 1804 году, называется «Херсонида, или Картина лучшего летнего дня в Херсонесе таври- ческом») вышла в свет только в 1798 году, т.е. через четыре года после написания «Полидора». Вероятнее всего, что слова «бард времен на- ших, превосходный певец и тщательный списатель красок натуры» относятся к Державину, которого Херасков сейчас же вслед за этим называет. 1151. В цитате имеется четыре разночтения с текстом Хераскова: «не внимая суждению» вместо «пою внимая суждению» (стр. 114, стро- ка 9); «славимы вечно бз^дете» вместо «славимы вечно пребудете» (стр. 114, строка 16); после слов «и ты, бард времен наших» пропу- щено: «новый Оссияи» (стр. 114, строка 17); «российского песно- пения любители!» вместо «российского песнословия любители!» (стр. 114, строка 27). 1161. Сатира Петрова называется «К... из Лондона». Многоточием обо- значен, повидимому, цензурный пропуск двух стихов, которые име- ются в сочинениях В. Петрова (СПо., 1811, ч. III, стр. 116): Игумен тут с клюкой, тут с мацами батырщик; Здесь дьякон с ладаном, там пономарь с кутьей; Кроме того, в цитируемом тексте за стихом: «Словарник знает всё, в ком ум глубок, в ком мелок» следует стих: «Рассудков и доб- 694
рот он верный есть оселок», а в последнем стихе вместо «отличить»— «различить». 1171. Е. И. Костров перевел шесть песен «Илиады», которые были из- даны под заглавием: «Гомерова Илиада, переведенная Ермилом Ко- стровым. Во граде св. Петра. 1787». После смерти Кострова в его бу- магах оказался перевод VII, VIII и части XI песни, который тогда же был напечатан в «Вестнике Европы» (1811, ч. VIII, № 14, стр. 81—126, № 15, стр. 172—179). 1172. «Послужными и литературными списками русских литераторов» Белинский иронически называет книгу Н. И. Греча «Опыт краткой истории русской литературы», в которой и дан отзыв о В. И. Май- кове (СПб., 1822, стр. 207). Более подробно «Опыт...» Греча Белинский охарактеризовал в 1845 году в статье об «Опыте истории русской литературы» А. В. Никитенко (ИАН, т. IX). 1181. См. примеч. 1071. 1191. Н. М Карамзина. 1201. Первый стих второго надгробия в «Вестнике Европы» (1803, № 6) читается: «В спокойствии, в мечтах текли его все лета>ч. Первый стих третьего надгробия в «Вестнике Европы» (1803, № 7) читается: «На урну преклонясь вечернею порою». 1221. Первое издание басен И. А. Крылова вышло в свет в 1809 году. В него вошли 23 басни. Они были перепечатаны с изменениями в 1811 году. В том же году вышло издание новых басен И. А. Крылова, в которое вошла 21 басня. В 1815—181G годах появилось новое изда- ние басен И. А. Крылова, в пяти частях. 1222. В. А. Жуковский начал печататься в журналах не с 1805, а с 1797 го- да. «Майское утро» было его первым стихотворением, напечатанным в журнале «Приятное и полезное препровождение времени» (1797, т. XVI, стр. 386). 1241. В цитатах здесь и ниже курсив Белинского. 1242. У Карамзина: «Уже фимиам не дымится». 124s. В «Отеч. записках» вместо «критицизма»—«классицизма». 1261. У Дмитриева вместо: «не мало» — «бывало». 1262. В «Отеч. записках» тут пропуск двух полустихов. У Дмитриева. А наших многих цель: награда перстеньком, Нередко сто рублей иль дружество с князьком. 1263. У Дмитриева: «Печатный всякий лист». 1264. У Дмитриева: «Попала под пяту». 1291. Цитата из произведения «Чувствительный и холодный». 1292. «Приятное и полезное» — широко распространенная в русской лите- ратуре XVIII в. формула (известный журнал В. С. Подшивалова и П. А. Сохацкого «Приятное и полезное препровождение времени» и мн. др.)- 1293. Выполненный П. И. Макаровым перевод романа Матье «Граф де Сен Маран, или Новые заблуждения сердца и ума» вышел в 1799— 1800 гг. (2-е изд.—М., 1818—1819).Перевод «Антеноровых путеше- ствий по Греции и Азии» в 3 частях вышел в 1801—1802 гг. (2-е изд.— 695
М., 1814; изд. 3-е — М., 1822). Последний перевод сделан совместно с Г. М. Яценковым. 1301. Подразумевается памфлет А. Ф. Воейкова «Дом сумасшедших», который был написан им в 1814 году и много раз переделывался и дополнялся. В этом памфлете Воейков высмеял почти всех совре- менных ему писателей. 1321. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 9 (ценз. разр. 31/VIII), отд. V, стр. 1—60. Б из подписи. 1331. Хотя Куликовская битва, действительно, не привела к немедлен- ному освобождению от татарского ига, тем не менее она «имела очень большое историческое и политическое значение. Продемонстриро- ванная на Куликовом поле мощь общего русского выступления откры- вала тот дальнейший путь, по которому должно было следовать полное объединение страны» («История СССР»,т. 1, М., 1939, стр. 235). 1361. Цитата из послания В. А. Жуковского «К И. И. Дмитриеву», напи- санного в 1831 г. В подстрочном примечании Белинский делает ссыл- ку на четвертое девятитомное издание сочинений Жуковского, на- чатое в 1835 г. и к 1843 году, когда критик писал настоящую статью, еще не завершенное. Последний, девятый, том этого издания вышел в 1844 г. Почти во всех своих работах Белинский цитировал Жуков- ского по этому четвертому изданию его сочинений. 1371. Курсив Белинского. 1372. Цитата из стихотворения «Старое поколение», написанного в 1841 г. 1381. Цитата из «Евгения Онегина» (гл. II, строфа XXXVIII). Восьмой стих сверху у Пушкина читается: «И к гробу прадедов теснит». 1391. См. н. т., примеч. 1172. 1421. Статья «Рафаэлева мадонна. (Из письма о Дрезденской галерее)» В. А. Жуковского написана в 1821 г. и впервые напечатана в «Поляр- ной звезде» на 1824 год. 1431. О Жуковском как романтике «по преимуществу» Белинский говорил в статье об «Очерках русской литературы» Николая Полевого (ИАН, т. III) и во второй статье о «Речи о критике» А. В. Никитенко (ИАН, т. VI). Это «слово истины» Белинского о Жуковском было «подхва- чено» С. П. Шевыревым, которого Белинский изобличил в этом в «Литературных и журнальных заметках. Несколько слов „Моск- витянину"» (н. т., стр. 624—633). «Именным критиком» Белинский иронически называет Шевырева, поскольку как сам он, так и его еди- номышленники постоянно кололи Белинского «безымеиностью», т. е. тем, что его статьи в «Отеч. записках», по требованию издателя А. А. Краевского, печатались без подписи. 1432. «Задорливый педант» — С. П. Шевырев, который в статье своей «Взгляд на современное направление русской литературы» назвал Белинского «неизвестным, безыменным рыцарем...» («Москвитянин» 1842, кн. 1). На эту выходку Шевырева Белинский ответил своим знаменитым «Педантом» (ИАН, т. VI). 1471. Павсаний. «Описание Эллады», т. I, M., 1938, стр. 82. Источник, которым пользовался Белинский, не установлен. 1481. Древнегреческая поэтесса Сафо (конец VII — начало^VI века до н. э.), по преданию, влюбилась в юношу Фаона, который отказал ей во взаимности, и она бросилась в море с Левкадской скалы. 696
1482. Речь идет о Мирре и ее отце, историю которых Овидий рассказал в- десятой книге «Метаморфоз». 1483. Павсаний. «Описание Эллады», т. I, M., 1938, стр.^266. 1491. Приведенная цитата, представляющая собой перевод соответству- ющего места из диалога Платона «Федр», взята из книги С. П. Шевы- рева: «Теория поэзии в историческом развитии древних и новых народов» (М., 1836, стр. 31—32). В цитате имеется четыре мелких разноч1ения с текстом книги. 1492. Курсив Белинского. 1501. В цитируемом теките вместо: «Спокойна, ничего» — «Спокойся, ничего». 1511. Приведенные стихотворения: «Свершилось: Никагор и пламенный Эрот», «Тебе ль оплакивать утрату юных дней?», «В Лаисе нравится улыбка на устах», «В обители ничтожества унылой» и ниже (стр. 153) стихотворение «Явор к прохожему» — взяты из цикла переводов из греческой антологии, которая относится к позднейшему, але- ксандрийскому периоду античной лирики. 1531. Все цитаты из «Илиады» даны в переводе Н. И Гнедича (песнь 1, стихи 429—430 и 349—351; песнь XXIII, стихи 59—67 и 99—107; песнь XXIV, стихи 477—479 и 486—512). Все курсивы, за исключением курсива в последней цитате, принадлежат Белинскому; в ней же семнадцатый стих сверху в подлиннике начинается: «Сын оставался один...» 1532. Курсив Белинского. 1581. В «Отеч. записках» вместо «их»—«его». 1671. До появления первой баллады (1808) Жуковского им было напеча- тано много лирических стихотворений и басен. См. примеч. 1222. 1691. Курсив Белинского. 1701. «Алина и Альсим» — перевод баллады французского поэта Фран- суа-Огюстена Монкрифа (1687—1770). 1702. Курсив Белинского. 1711. Первая часть «Двенадцати спящих дев», под заглавием «Громобой», написана В. А. Жуковским в 1810 г. и напечатана в «Вестнике Ев- ропы» (1811, № 4). Вторая часть под заглавием «Вадим» написана в 1816—1817 гг. и впервые появилась в печати в полном издании всего произведения (СПб., 1817). Материалом для обеих частей по- служил роман X. Г. ninnca«Dic Zwolf schlafenden Jungfrauen» ( «Две- надцать спящих дев»). 1712. «Эолова арфа» — действительно оригинальное произведение Жу- ковского. 1713. Курсив Белинского. 1751. В «Отеч. записках» вместо «Эльвину» здесь и ниже напечатано: «Мальвину». Это, повидимому, опечатка: Эдвин и Мальвина — герои баллады «Пустынник», о которой говорится в первых строках абзаца. А тут идет речь о героях баллады «Эльвина и Эдвин». 1761. Почти дословное повторение передаваемых ^Анной Андреевной слов Хлестакова, который говорил, объясняясь ей в любви: «Согласитесь, отвечать моим чувствам, не то я смертию окончу жизнь свою» («Ре- визор», д. V, явл. 7). 697
1762. Варвик — герой баллады «Варвик». 1763. Адельстан — герой баллады «Адельсташ. 1764. Гаральд — герой баллады «Гаральд». J766. О слуге-убийце говорится в балладе «Мщение». 176е. Жестокий епископ фигурирует в балладе «Суд божий над еписко- пом». 1771. Названная баллада — подражание английскому поэту Соути. Бе- линский, следуя обычной в то время неправильной русской транс- крипции, называет его Сутэй. 1772. Ср. стихотворение Пушкина «Череп», в котором дано пародийно- реалистическое разрешение балладыо-романтической темы. 1801. В приведенном стихотворении курсив Белинского. 1811. Цитата — из стихотворения Жуковского «Мечты», представляю- щего собой перевод стихотворения Шиллера «Idealen». 1821. Отрывок из стихотворения «Весеннее чувство» (1816 г.). 1822. Отрывок из романса «Желание». 1831. Из послания «К Нине» («О Нина, о Нина, сей пламень любви»), написанного в 1808 г. У Жуковского последний стих: «Присутствия сладость, томленье разлуки». 1841. Из послания «К Батюшкову» («Сын неги и веселья»), написан- ного в мае 1812 г. 1851. Белинский имеет в виду свою статью об «Очерках русской литера- туры» Николая Полевого (ИАН, т. III, № 138). 1852. Таково содержание стихотворения «Утешение». 1853. Стихотворение «Счастие во сне». 1861. В молодые годы Крылов пробовал свои силы и в оде и в трагедии: ему принадлежит «Ода всепресветлейшей державнейшей великой го- сударыне императрице Екатерине Алексеевне самодержице всерос- сийской на заключение мира России со Швециею» (1790) и две трагедии: «Клеопатра» (1785) и «Филомела» (1786). Позже Белинский сам говорил об этом в статье «Иван Андреевич Крылов» и привел там полиостью вышеназванную оду Крылова (ИАН, т. VIII). 1881. Курсив Белинского. 1882. У Жуковского: «любезных». 1901. Стихотворение «Пой, пляши, кружись, Параша» принадлежит не Державину, а И. И. Дмитриеву. Оно вошло в сборник его произ- ведений «И мои безделки» (М., 1795, стр. 221). 1902. Цитата из стихотворения И. И. Дмитриева «Стансы к Н. М. Карам- зину» (1793 г.). 191 *. Послание Жуковского «Александру Ивановичу Тургеневу в ответ на его письмо». В цитате курсив Белинского. 1912. Из послания «Императору Александру». 1921. Из послания Жуковского «Госудпрыне великой княгине Александре Федоровне на рождение в. к. Александра Николаевича». 1922. «Теон и Эсхин» и «Узник»—оригинальные произведения Жуковского. 698
1931. У Жуковского: «И скорбь о погибшем». 1951. Ср. ИАН, т. V, стр. 96. 1971. Из пролога к «Руслану и Людмиле» Пушкина, где этот стих читает- ся: «Там русский дух... там Русью пахнет!» 1991. В цитате курсив Белинского. 2001. Курсив Белинского. 2011. У Жуковского: «Скольких бодрых». 2021. У Жуковского: «во тьме Эрева!» 2022. У Жуковского: «Будем вечны именами». В цитате курсив Белин- ского. 2031. Курсив Белинского. 2041. В этой и следующей цитатах курсив Белинского. 2051. В этой и следующей цитатах курсив Белинского. 2071. У Жуковского имеется 18 стихотворных переводов из Гёте. 2081. Курсив Белинского. 2082. Перевод стихотворения Байрона «Stanzas for music». 2101. «Суд в подземелье» — перевод отрывка из исторической поэмы Вальтера Скотта «Мармион». 2151. «Аббаддонна» — перевод из поэмы «Мессиада» Клопштока. 2152. У Жуковского: «на чистом склоне». 2153. У Жуковского: «И красотой картин его пленяся». 2161. Курсив Белинского. 2181. У Жуковского: И воцарилася повсюду тишина; Всё спит... лишь изредка в далекой тьме промчится. 2191. Курсив Белинского. 2201. Цитата из послания Жуковского «К ки. Вяземскому и В. Л. Пуш- кину» (1814 г.). Курсив Белинского. 2202. Эта и следующая цитаты из послания Жуковского к «Императору Александру» (1814 г.). В обеих цитатах курсив Белинского. 2231. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. 30/IX), отд. V, стр. 61—88. Без подписи. 2232. В первом издании сочинений К. Н. Батюшкова, вышедшем в 1817 г. под названием «Опыты в стихах и прозе», стихотворения составляют вторую часть книжки и заключают всего 64 номера. В 1834 г. «Сочи- нения в прозе и стихах» Батюшкова вышли вторым изданием, содер- жащим в себе 99 стихотворений. Белинский, как это видно по под- строчному примечанию на странице 243, цитировал Батюшкова по второму изданию. Однако и это издание не является полным: в советском издании сочинений Батюшкова 1934 г. под ред. Д. Д. Бла- гого собрано 143 его стихотворения. .2251. Статья «О греческой антологии» была издана в 1820 г. отдельной 699
брошюрой Д. В. Дашковым. Автор статьи — С. С. Уваров. Переводы из греческих лириков, помещенные в статье в качестве иллюстраций, принадлежат К. Н. Батюшкову. Предположение Белинского правиль- но: К. Н. Батюшков знал латинский язык, но не знал греческого. Пьесы из греческой антологии переведены им с французского языка, на который предварительно перевел их стихами С. С. Уваров. Смир- динское издание сочинений Батюшкова вышло лишь в 1850 г. Пови- димому, здесь идет речь о том же издании 1834 г., выпущенном Глазуновым. 2261. И. II. Крешев обратил на себя внимание своими антологическими стихотворениями («Дриада», «Теокрит» и др.) в 1842 г. См. И.АН, т. IV, примеч. 1251. 2271. «Руслан и Людмила», песнь IV. Курсив Белинского. 2281. Стихотворение «Вакханка». 2291. У Батюшкова: «последним лобызаньем». 2301. У Батюшкова: «Богами ввержены во пропасти бездонны». 2311. Белинский имеет в виду элегию Батюшкова: «Умирающий Тасс». 2312. Поэтам Италии Батюшков в 1815 г. посвятил не три, а две статьи: одну — Ариосту и Тассо («Ариост и Тасс») и другую — Петрарке . («Петрарка»), 2331. «Мои пенаты»— послание к В. А. Жуковскому и П. А. Вяземскому. 2341. У Батюшкова: «Что свиты над окном». 2351. Слова, набранные курсивом, соответствуют названиям основных сбор- ников лирических произведений Ламартина: «Meditations» и «Harmo- nies». 2381. Элегия Батюшкова является обработкой знаменитой элегии Мильвуа «Падение листьев», неоднократно переводившейся на русский язык. 2391. Курсив Белинского. 2401. Отрывок из стихотворения Батюшкова «К дрз-ту», обращенного к П. А. Вяземскому. 2431. Из послания «Мои пенаты». В цитате курсив Белинского. 2441. Цитата из «Речи о влиянии легкой поэзии на язык», произнесен- ной Батюшковым в Обществе любителей российской словесности в Москве в июле 1816 г. Из той же «Речи» взяты и приведенный выше отзыв о Хераскове (Батюшков называет его «творцом Россияды»). В цитате восклицание и вопросы в скобках, а также курсив — Белин- ского. 2451. Батюшков, действительно, не мог читать Байрона в подлиннике, так как не знал английского языка. Он читал его во французских или итальянских переводах. О знакомстве Батюшкова с поэзией Шенье у нас сведений нет. Посмертное издание сборника стихотворе- ний Шенье, после которого он только и получил широкую популяр- ность, вышло в свет в 1819 г., т. е. совсем незадолго до психического заболевания Батюшкова. 2452. «И.М.М.А.»— Иван Матвеевич Муравьев-Апостол. 2461. В «Отеч. записках» вместо «статей»—«стихов». 2462. «Выше леса стоячего» — одна из традиционных стилистических формул русского былевого эпоса. 700
2471. «Новым Аттилой» Батюшков называет Наполеона в «Письме к И.М.М.А. о сочинениях г. Муравьева» (см. примеч. 2452). Отзывы о Руссо содержатся в статье Батюшкова «Нечто о морали, основанной на философии и религии», написанной по его возвращении из похода 1814 г., когда в общественно-политических воззрениях Батюшкова произошел резкий сдвиг вправо. 2472. Батюшков «с уважением» упоминал о некоторых вельможах-меце- натах в «Примечаниях» к «Речи о влиянии легкой поэзии на язык». 2481. Стихи из трагедии Ломоносова «Тамира и Селим». В цитате кур- сив Батюшкова. 2482. Пушкин* познакомился с Батюшковым в конце 1814 или в начале 1815 г., часто встречался и беседовал с ним, особенно в 1816 и 1817 го- дах. До своего душевного заболевания, начавшегося приблизительно с 1820—1821 года, Батюшков внимательно следил за творчеством Пушкина. Он даже знаком был с некоторыми отрывками из «Руслана и Людмилы» до напечатания поэмы и приветствовал их горячими по- хвалами. В марте 1819 г.Батюшков уже из Неаполя писал о «Руслане»: «Просите Пушкина, именем Ариосто, выслать мне свою поэму, испол- ненную красот и надежды, если он возлюбит славу паче рассеяния». П. В. Анненков передает рассказ о том, как Батюшков, прочитав несколько ранее послание Пушкина к Ф. Ф. Юрьеву, судорожно сжал листок и воскликнул: «О, как стал писать этот злодей!» (см. П. В. Анненков, «А. С. Пушкин. Материалы для его биографии», СПб.,1873, стр. 50).—Пушкин, по всей вероятности, прочитал «Хаджи Абрека» Лермонтова, который, за подписью поэта, был напечатан в «Библ. для чтения» (1835, т. XI, отд. I, стр. 81—94). 2491. У Батюшкова (СПб., 1834): «мечом своих отцов». 2492. У Батюшкова: «пиршество готовят на холмах». 2511. У Батюшкова: «из сих унылых стен». 2512. В цитате вопросы в скобках и курсив Белинского. 2521. Из стихотворения «Воспоминания» (1814 г.). 2531. «К Г-чу» —«К Гнедичу» («Только дружба обещает»); «Ответ Г-чу»— «Ответ Гнедичу» («Твой друг тебе навек отныне»); «К П-иу»— «К Петину» («О, любимец бога брани»); «Послание к И.М.М.А»— «По- слание к И. М. Муравьеву-Апостолу» («Ты прав, любимец муз»); «К N. N.»—послание к С. С. Уварову («Среди трудов и важных муз»); «К Н. («Как я люблю, товарищ мой») — к П. М. Муравьеву, будущему декабристу. 2532. Приведенной строфы нет у итальянского поэта Касти. Батюшкову она подсказана повестью Шатобриана «Атала». Второй и третий стихи у Батюшкова: Тих, покоен сверху вид, Но спустись ко дну... ужасно! Курсив Белинского. Говоря, что данный «куплет... рассмешил даже современников», Белинский, очевидно, имеет в виду пародию на него, включенную в литературную сатиру Воейкова «Дом сумасшедших». 2551. Под «некоторыми учеными людьми» подразумевался О. И. Ссн- ковский, который говорил в своем журнале, что «бедный Гнедич убил всю жизнь свою на усердное коверканье „Илиады" во всех возмож- ных отношениях», что «древние под простотою (simplicitas) разз'мели 701
простонародность» и тго «Гомер изъяснялся, как Иван Андреевич- Крылов и, очень часто, как кум' Емельян у Казака Луганского, а они заставляют его выражаться языком профессора элоквенции или маркиза, который пишет стихи». В качестве образца О. И. Сенковский привел собственный перевод начала «Одиссеи», сделанный «слогом русской сказки об Емеле-дурачке». Он же писал, что «греки раскра- шивали статуи богов» («Библ. для чтения» 1841, т. 45, кн. IV, Лит. летопись, стр. 37—42; т. 49, кн. XI, Смесь, стр. 4—12). Обо всем этом Белинский говорил уже в статье «Русская литература в 1841 го- ду» (ИАН, т. V). В том же духе, но более сурово Белинский характе- ризовал О. И. Сенковского как беспринципного ученого, также не называя его по имени, в статье о «Руководстве к всеобщей истории» Фридриха Лоренца (ИАН, т. VI). 2601. В «Опыте российской библиографии» В. С. Сопикова помечено; «Леар, в 5 д., из сочинений г. Шекспира; перев. с франц. прозою Н. Гнедича. СПб., 1808». Это перевод переделки трагедии Шекспира, выполненной Дюсисом. 2602. Тут явная неточность. II. И. Гнедич умер в 1833 году. Несомненно, что речь идет об издании 1832 года, которым и пользовался Белин- ский при цитировании Гнедича. 2603. В «Вестнике Европы» (1818, № 10, стр. 99—146; № 11, стр. 187— 221) была напечатана статья Гнедича «Замечания на опыт о русском стихосложении г-на В.<остокова> и нечто о прозодии древних».'«Рас- суждение о причинах, замедляющих успехи нашей словесности» было опубликовано в книге «Описание торжественного открытия ими. публичной библиотеки» (СПб., 1814, стр. 52—98). Из переведенных Гнедичем александрийским стихом песен «Илиады» в свое время бы- ли изданы лишь седьмая и восьмая (в 1809 и 1812 годах). 2611. Речь идет о трагедии Еврипида «Гекуба». Цитата из книги: «По- дражания и переводы из греческих и латинских стихотворцев» А. Мерз- лякова, ч.1,М., 1825, стр. 37. В 14-м стихе цитаты не «суд», а «глас». 2612. В переводе «Освобожденного Иерусалима»,принадлежащем А. >Ф. Мерз- лякову, такого стиха нет. 2621. Говоря о критике А. Ф. Мерзлякова, Белинский имел в виду статью последнего «Рассуждение о российской словесности в нынешнем ее состоянии», где дана оценка деятельности Тредиаковского, Сумаро- кова, Ломоносова, Державина, Хераскова и др. («Труды Общества любителей российской словесности», т. 1, 1812) и пространную статью, посвященную разбору поэмы «Россияда» Хераскова («Амфион» 1815, №№ 1, 2, 3, 5, 6, 8 и 9). Приведенное Белинским определе- ние изящного напечатано в «Амфионе» 1815, № 7, июль, стр. 73 («Чтение пятое в Беседах любителей словесности в Москве» А. Ф. Мерзлякова). 2622. Статья, из которой взята приводимая цитата, носит название: «Письма о русской словесности. О „Россияде", поэме г. Хераскова. Письмо к девице Д.» 2641. Первое в России известие о Байроне появилось в 1815 г. на стра- ницах журнала В. Измайлова «Российский музеум» (№ 1, стр. 37—42). Здесь помещены были, в подлиннике it в переводе на^ рус- ский язык, отрывки из «Корсара», под заглавием: «Морский разбойник, в трех песнях, сочинение лорда Бирона»). 2651. Стихотворение «На смерть князя М. Л. Голенищева-Кутузова-Смо- ленского», напечатанное в «Вестнике Европы» за подписью: «А. Пуш- 702
кин» (1813, ч. LXIX, № 11—12, июнь, стр. 188), принадлежит даль- нему родственнику А. С. Пушкина, Алексею Михайловичу Пушкину, известному в свое время театралу и писателю-дилетанту (1771—1825)! 2652. Пушкин печатался в «Сыне отечества» и до опубликования «Рус- лана и Людмилы»: в 1815 г. было напечатано стихотворение «Напо- леон на Эльбе», в 1818 г.—«К мечтателю». 2661. «Отеч. записки» 1843, т. XXXI, № 12 (ценз. разр. 30/XI), отд. V, стр. 25-—46. Без подписи. 2662. Эпиграф взят из поэмы Пушкина «Цыганы». 2681. Белинский повторил здесь как бы тезисно то, что уже не раз говорил о Державине в предшествующих статьях и рецензиях. 2701. Из стихотворения Лермонтова «Родина» («Отчизна»), где этот стих читается: «Ни полный гордого доверия покой». 2721. В первом прижизненном издании стихотворений Пушкина (1826 г.) стихи были расположены не в хронологическом порядке, а «по родам»: «Элегии», «Разные стихотворения», «Эпиграммы и надписи», «По- дражания древним», «Послания», «Подражания корану». 2731. Как уже указывалось (см. примеч. 2651), это стихотворение принад- лежит А. М. Пушкину. Первым произведением А. С. Пушкина, по- явившимся в печати, было стихотворение «К другу стихотворцу», опуб- ликованное в «Вестнике Европы» (1814, ч. LXXVI, кн. 13, стр. 9—12). 2732. Стихотворения Пушкина помещались в «Российском музеуме» за подписями: «Александр Пушкин», «Александр Н.-П.», «Але- ксандр Нкшп» и под цифрами: «Т...17—14», «I—17....14», «I...16—14», «I...14—17» и «I...14—16». В IX томе посмертного издания все эти стихотворения напечатаны не по рукописям, а по тексту «Россий- ского музеума». 2741. Ближайшим литературным источником пушкинской поэмы «Бова», написанной на сюжет сказки о «Бове», слышанной мальчиком-Пуш- киным в детстве от няни, был не столько «Илья Муромец» Карамзина, подсказавший мальчику-Пушкину в сущности только стихотворный размер, сколько поэма «Бова» А. Н. Радищева, о чем сам поэт гово- рит во вступлении к своей поэме. Но это было неизвестно Белинскому, так как соответствующие стихи в посмертном издании его сочинений, в котором поэма впервые опубликована, были — повидимому, по цензурным условиям — опущены. Равным образом в приведенном Белинским вступлении к «Бове» после стиха «Опасался я без крил парить» были опущены стихи: Не дерзал в стихах бессмысленных Херувимов жарить пушками, С сатаною обитать в раю, Иль святую богородицу Вместе славить с Афродитою: Не бывал я греховодником! После стихов: Отыскал я книжку славную, Золотую, незабвенную следовали стихи: Катехизис остроумия — Словом, Жанну Орлеанскую. После стиха «Про Бову пою царевича» в посмертном издании (т. IX, стр. 250) опущены десять стихов: 703
О Вольтер, о муж единственный! Ты, которого во Франции Почитают богом некиим, В Риме дьяволом, антихристом, Обезьяною в Саксонии! Ты, который на Радищева Кинул было взор с улыбкою, Будь теперь моею музою! Петь я тоже вознамерился, Но сравняюсь ли с Радищевым? Весьма возможно, что Белинский не был бы так суров к поэме маль- чика-Пушкина, если бы имел ее в своих руках в полном и неизуродо- ванном виде. 2742. В этой и следующей цитатах курсив Белинского. 2743. Далее в посмертном издании, где стихотворение было опубликовано впервые, были опущены продолжение стиха «под шалевый платок», и еще пять следующих за этим стихов. 2751. Стихотворение «Безверие» было написано Пушкиным на тему, повидимому предложенную ему директором лицея Е. А. Энгельгард- том для выпускного лицейского экзамена, на котором оно и было прочитано. 2752. Пушкин, еще учась в лицее, сумел отнестись к творчеству Держа- вина с известной долей критичности, а к некоторым его старческим произведениям и прямо резко отрицательно, выразив это в своей са- тирической поэме «Тень Фонвизина», написанной приблизительно через год после «Воспоминаний в Царском Селе». Однако принадлеж- ность этой поэмы Пушкину установлена только в наше, советское время. 2761. Цитата из «Евгения Онегина» (гл. 8, строфа II). 2762. У Державина имеется кантата «Персей и Андромеда». 2771. Под заглавием «Пирующие друзья» в посмертном издании сочине- ний Пушкина было напечатано с рядом купюр и переделок его стихо- творение «Пирующие студенты» — пародия на «Певца во стане рус- ских воинов» Жуковского. 2772. Песенка Дениса Давыдова «Мудрость», действительно, пользова- лась очень большой популярностью в лицейские годы Пушкина. В частности, приводимое Белинским четверостишие было (чего критик не знал) шуточно переиначено Пушкиным в 1814 г. применительно к одной тайной лицейской пирушке (см. ПссП, т. I, стр. 303). 2773. Впервые напечатано В. А. Жуковским в посмертном издании сочи- нений Пушкина (т. IX, 1841, стр. 395). В этом издании пятый стих сверху читается: «Я страсть у ног твоих в восторгах изъяснял» (ср. ПссП, т. I, стр. 266). «Сновидение» — перевод мадригала Вольтера, адресованного прусской принцессе Ульрикс. 2781. У Пушкина в этом стихе слово «чувствительной» выделено курси- вом. 2791. В посмертном издании (т. IX, 1841, стр. 331) сочинений Пушкина: «Ему ль оспоривать тот лавровый венец». 2792. Курсив; Белинского. 2801. В посмертном издании сочинений Пушкина (т. IX, 1841, стр. 448): «А мне — позор и заточенье!». 704
2802. Цитата из стихотворения «Наполеон», написанного Пушкиным в 1821 г., т. е. через шесть с небольшим лет после «Наполеона на Эльбе», в связи со смертью Наполеона. * 280s. «К. Г...у» — «К Галичу» («Пускай угрюмый рифмотвор»), «К П...у»— «К Пущину» («Любезный именинник»), «К Б...ву»—«К Батюшкову» («Философ резвый и пиит»). 2811. «К П-ну»— «К Петииу» («О, любимец бога брани»), 2822. В посмертном издании сочинений Пушкина (т. IX, 1841, стр. 262— 263) шестой, восьмой и двадцатый стихи сверху в приведенной цитате из послания «К Наталье» читаются: «Белой груди колебанье», «И полуотверсты очи», «Не владетель я Сераля». 2831. В посмертном издании сочинений Пушкина пятнадцатый стих сверху в приведенной цитате из послания «К молодой вдове» читается: «Хладно руку пожимаешь», второй стих снизу: «Близ любовников не станет». 2832. У Пушкина: «Не кроют их паркет». 2841. Курсив Белинского. 2861. У Пушкина: «Глупона псалмопенья». 2862. Далее многоточием отмечен пропуск, который имеется в «Россий- ском музеуме» (1815, № 7, стр. 3—15), где впервые был напечатан «Городок», и в посмертном издании сочинений Пушкина (т. IX, 1841, стр. 417). Опущены стихи с намеком на сатиру Й. Н. Батюшкова «Видение на берегах Леты», которая до 1841 г. ходила по рукам в списках: И ты, насмешник смелый, В ней место получил, Чей в аде свист веселый Поэтов раздражил. 2871. Далее у Пушкина стихи: Здесь князь дрожит под лавкой Там дремлет весь совет; В трагическом смятеньи Плененные цари, Забыв войну, сраженьи, Играют в кубари. В посмертном издании сочинений Пушкина эти стихи были изъ- яты цензурой, так как в них раскрывалось содержание запрещенной ею драматической сатиры И. А. Крылова «Трумф». 2872. Свистовым в то время обычно называли бездарного поэта-графо- мана графа Д. И. Хвостова. Однако в данном случае Пушкин под Свистовым имеет в виду автора, порнографических произведений И. С. Баркова. 2881. Белинский, повидимому, пе знал, что Пушкин, подготовляя к пе- чати первое собрание своих стихотворений, предполагал включить в него «Воспоминания в Царском Селе», устранив все имевшиеся в них традиционные похвалы Александру I. В связи с этим он написал было своему брату Л. С. Пушкину в письме от 27 марта 182Г» г.: «Не напечатать ли в конце Воспоминания в Ц<арском>С<еле> с Nolofi, что они писаны мною 14<-ти> лет — и с выпискою из моих Записок (об Державине) — ась?» Но он зачеркнул эту фразу и тут же написал «Нет» (ПссП, т. XIII, стр. 159). 46 Белинский, т. VII уо£
288а. «Гораций» (правильнее — «Из Горация») представляет собой пе- ревод одной из од Горация (книга II, ода VII, Ad Pompejum). В по- смертном издании Пушкина «Гораций» отнесен был к «лицей- ским стихотворениям». На самом деле это стихотворение написано в 1835 г. 2891. Белинский приводит здесь текст из посмертного издания сочинений Пушкина. 2892. Белинский имеет здесь ввиду два стихотворения Пушкина — «В на- чале жизни школу помню я» и «И дале мы пошли — и страх объял меня», которые в IX т. посмертного издания сочинений поэта были объединены В. А. Жуковским под общим заглавием: «Подражание Данту». См. также ИАН, т. V, стр. 271, и п. т., стр. 352. 289*. Стихотворение «Желание» («Медлительно влекутся дни мои»). Текст взят из посмертного издания сочинений Пушкина. 2901. Цитата из стихотворения «В альбом Илличевскому» (31 мая 1817 г.), впервые напечатанного В. А. Жуковским в посмертном издании сочи- нений Пушкина. 2911. Как и в случае со стихотворением «Гораций» (см. примеч. 288а), Белинского ввело в заблуждение посмертное издание сочинений Пуш- кина, где стихотворение «К моей чернильнице» отнесено к «лицейским стихотворениям». На самом деле оно датируется 11 апреля 1821 г. В цитате курсив Белинского. 2912. Цитата из послания «К Пущину» (4 мая 1815). Курсив Белинского. 2921 Поэма «Вадим» написана Пушкиным в 1822 г. Отрывок из нее, на- чиная со стиха: «Проходит ночь, огонь погас» и кончая: «Кто мог?., и слышит голос: — ты!», в первый раз был напечатан под заглавием: «Сон (отрывок из Новгородской повести „Вадим")» в альманахе Б. Федорова «Памятник отечественных муз» (1827, стр. 253). В том же году в «Моск. вестнике» (1827, № 17, стр. 3—7) был напечатан «Отрывок из неоконченной поэмы (писан в 1822 году)» г. пропуском 25 стихов, со стиха: «Он видит Новгород Великий» — до стиха: «Меж тем привычные заботы». В посмертном издании сочинений Пушкина от- рывок из альманаха Б. Федорова ошибочно отнесем к «лицейским сти- хотворениям» поэта (т. IX, 1841, стр. 386—388), а «Отрывок», помещен- ный в «Моск. вестнике», напечатан под произвольным заглавием: «Два спутника» (т. IV, 1838, стр. 274—279). Под отрывком «какой-то новогородской повести „Вадим"» Белинский подразумевал первый отрывок, в котором имеется стих: «Но тын оброс крапивой дикой». 2931. Стихотворение приведено по тексту посмертного издания сочинений Пушкина. Курсив Белинского. 2932. На самом деле Пушкин включил очень небольшое число лицейских стихотворений в издания 1826 и 1829—1835 годов, причем почти все они вошли туда в значительно переработанном виде. 2941. «Ш***ву» — «Шишкову» («Шалун, увенчанный Эратой и Венерой»); «П***ну»—«В. Л Пушкину» («Что восхитительней, живей»); «Стан- сы Т-му»— «Стансы Толстому» («Философ ранний, ты бежишь»); «В-му»— «Всеволожскому» («Прости, счастливый сын пиров»). 294а. У Пушкина: «Я пережил свои желанья». 2943. Белинский имеет тут в виду эпиграммы: «Добрый человек», «Ех untrue luonem», «История стихотворца», «Хоть, впрочем, он поэт из- рядный», «Любопытный» и «Нет ни в чем вам благодати» (часть II, 1829, стр. 160—169). 706
2944. Державин и Жуковский писали эпиграммы, но они не были вклю- чены в издания их сочинений, которые могли быть известны Белин- скому, а вошли лишь в позднейшие издания. Что касается эпиграмм Батюшкова, то сам Пушкин ставил их очень невысоко. 294г>. Под названием «Уединение» в первой части издания 1829 г. напе- чатаны первые 34 стиха стихотворения «Деревня», которое полно- стью смогло появиться в печати только в 1870 году. Во второй части того же издания имеется другое небольшое стихотворение под назва- нием «Уединение», представляющее собой близкий к подлиннику перевод стихотворения французского поэта Арно. Белинский имеет здесь в виду отрывок из «Деревни». 2946. «NN» — послание «В. В. Энгельгардту» («Я ускользнул от Эску- 7iana»); «Ч***ву» — послание «Чаадаеву» 1824 г. («К чему холодные сомненья»); «Ч***ву» — послание «Чаадаеву» 1821 г. («В стране, где я забыл тревоги прежних лет»). 2971. «Черная шаль» была положена на музыку А. Н. Верстовским. 297а. Приведенные стихи Белинский ошибочно отнес к старику-рыбаку: они относятся к юноше-славянину. После третьего стиха снизу про- пущен стих: «В жилище сильных пировал». О незаконченной поэме «Вадим» см. примеч. 2921. 29 73. Одно из проявлений влияния на исторические воззрения Белинского «скептицизма» М. Т. Каченовского (ср. н. т., стр. 59). Однако на легендарность Гостомысла указывал уже Миллер. Карамзин призна- вал легендарным также и Вадима. 2981. Курсив Белинского. 2991. Неточность. У Пушкина: «В уныньи горьком думал он». 2992. В изданиях Пушкина, которыми мог пользоваться Белинский, стихотворение «Наполеон» было напечатано с цензурными пропус- ками 4,5 и 6-й строф, где выражено сочувственное отношение Пушкина к французской революции, и 8-й строфы, посвященной Тильзитскому миру. Очевидно, эти строфы остались неизвестными Белинскому. 3001. «Андрей Шенье» впервые был напечатан в издании 1826 г., с боль- шим цензурным сокращением: была опущена первая половина мо- нолога Шенье, начиная со стиха: «Приветствую тебя, мое светило!» и кончая: «Так буря мрачная минет!» Эти опущенные стихи распро- странились в 1826 г. в списках с произвольным заголовком: «На 14 декабря». Опубликованы они были только в 1861 г. 3002. Имеется в виду «Демон» Лермонтова. 3021. «Отеч. записки» 1844, т. XXXII, № 2 (ценз. разр. 31/1), отд. V, стр. 43—82. Без подписи. 3022. Слова поэта из стихотворения Пушкина «Разговор книгопродавца с поэтом». 3031. Главным представителем «мниморомантической критики» в первую половину двадцатых годов XIX века был А. А. Бестужев-Марлин- ский, печатавший свои критические статьи в альманахе «Полярная звезда». 3041. Критик с «притязаниями на философские воззрения» — Н. И. На- деждин, который в своих статьях, помещенных в «Вестнике Европы» в 1828—1830 гг., писал «эсфетические феории» вместо «эстетические теории» и с крайней резкостью нападал па Пушкина и его школу. 46 Белинский, т. VII 707
3042. «Собственно романтическая критика» — статьи Н. А. Полевого, из которых взяты слова, набранные курсивом. 3(ИЯ. «Один „ученый" критик тридцатых годов» — Н. И. Надеждии, который в статье о «Полтаве» Пушкина между прочим писал: «Бай- роновы поэмы суть запустевшие кладбища, на которых плотоядные коршуны отбивают с остервенением у шипящих змей полуистлевшие черепы. Его мир есть—ад... К чести нашего поэта должно сказать, что подобное величие ему чуждо. Он еще не перерос скудной меры чело- вечества... Ни от одной из его поэм не пашет этою могилыююсыростью, от которой кровь стынет в жилах при чтении Байрона. Его герои — в самых мрачнейших произведениях его фантазии, каковы: „Братья- разбойники" и „Цыгане",—суть не дьяволы, а бесенята. И ежели иногда случается ему понегодовать на мир, то это бывает просто с сердцов, а не из ненависти. Как можно сравнивать его с Байроном?» («Вестник Европы» 1829, № 9, стр. 20—21). 3044. «Другой критик, не ученый...» — Н. А. Полевой. 3045. «Третий критик, из ученых» — С. П. Шевырев. Об итальянских по- этах и живописцах Шевырев неоднократно упоминает в разборе трех последних томов посмертного издания сочинений Пушкина 1841 г. («Москвитянин» 1841, ч. V, кн. 9, стр. 236—270). 3051. Источник цитаты не установлен. 3081. Конец фразы представляет собой сжатый пересказ запомнившегося Белинскому места из статьи Н. И. Надеждина: «Всем сестрам по серь- гам», которое Белинский уже пересказывал и в «Литературных мечтаниях» (ИАН, т. I, примеч. 281). 3091. Намек на Н. А. Полевого. 3151. Н. А. Полевой. Подробный разбор оценки Полевым Жуковского Белинский дал в конце 1839 г. в статье об «Очерках русской литера- туры» Николая Полевого (ИАН, т. III). 315а. Слова Чацкого («Горе от ума», д. И, явл. 2). 3191. В переводе А. Ф. Мерзлякова (ч. I, M., 1828, стр. 2) эти строки читаются так: Так врач болящего младенца пред устами Склоняет по краям напитанный сластями Фиал, где горький сок; обманутый пиет, И жизнь ему обман невинный сей дает! 3211. Цитата-пересказ строк из «Разговора книгопродавца с поэтом». В размеры стройные стекались Мои послушные слова И 8вонкой рифмой замыкались. 3221. Цитата из «Илиады» Гомера в переводе Н. И. Гиедича (песнь XIV, стихи 215—217). 3231. Речь идет о Н. А. Львове, издавшем в 1794 г. «Стихотворения Ана- креона Тийского на русском и греческом языках и с примечаниями Евгения Булгариса» (СПб.). 3241. Стихотворение «Нереида» (1820). 3251. Стихотворение «Дориде» (1820). Курсив Белинского. 3252. Строка из двадцать шестой элегии Шенье. 708
3253. В большинстве позднейших изданий начало этого стихотворения читается так: «Узнают коней ретивых» (ПссП, т. III, ч. 1, стр. 373). 3254. Истории русской антологической поэзии Белинский посвятил почти целиком статью о «Римских элегиях» Гёте в переводе А. Н. Струговщикова, написанную в 1841 г. (ИАН, т. V, № 31). Потом почти все содержание этой статьи он по частям пе- ренес в третью, четвертую и пятую статьи о Пушкине. В статье о «Римских элегиях» Белинский дал перечень пятидесяти антологических стихотворений Пушкина, заключив этот перечень словами «и пр.». В настоящей же статье о Пушкине Белинский на- считал у последнего только двадцать девять антологических стихо- творений. Эта резкая разница в количестве объясняется тем, что в статье о «Римских элегиях» Белинский давал слишком широкое опре- деление антологической поэзии, считая, что отличительными призна- ками антологического стихотворения являются «простота и единство мысли, способной выразиться в небольшом объеме, простодушие и возвышенность в тоне, пластичность и грация формы» и что «содержа- ние антологических стихотворений может браться из всех сфер жизни, а не из одной греческой: только тон и форма их должны быть запечат- лены эллинским духом» (ИАН, т. V, стр. 258). В настоящей статье Белинский сужает это определение, считая существенным признаком антологического стихотворения «созерцание любви и наслаждений жиз- ни», но непременно «в духе древних». При этом определении из спис- ка антологических стихотворений Пушкина выпали такие произведе- ния Пушкина, как «Птичка», «Земля и море», «Именины», «Лиле», «Три ключа», «Город пышный», «Художнику» и др., которые ранее входили в этот список. 3255. «Ч***ву» — «Чаадаеву». Имеются три послания Пушкина к Чаадаеву: 1818 г. («Любви, надежды, тихой славы»), 1821 г. («В стране, где я забыл тревоги прежних лет») и 1824 г. («К чему хо- лодные сомненья»), В издании 1829 г. после стихотворений «Земля и море» и «Алексееву» следует послание к Чаадаеву 1821 г., которое, очевидно, и имеет здесь в виду Белинский (ПссП, т. II, ч. 1, стр. 72, 187 и 364). 3261. Автор «Песни» — В. А. Жуковский. 3281. Из элегии В. А. Жуковского: «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (1819 г.). 3301. Цитата из «Евгения Онегина» (гл. 2, строфа XI). 3311. Цитата из стихотворения «Осень» («Октябрь уж наступил...»). 3321. Стихотворение «Зимнее утро». 3361. Статья Гоголя «Несколько слов о Пушкине» вошла в первую часть его сборника «Арабески» (М., 1835, стр. 213—225). Приведенная цитата имеет мелкие разночтения с текстом «Арабесок». 336а. Цитата из «Евгения Онегина» (гл. 1, строфа XVI). Курсив Белин- ского. 3371. Цитата из «Путешествия Онегина». 3372. Цитата из «Евгения Онегина» (гл. 4, строфа LI). Курсив Белинского. 3373. Цитата из «Путешествия Онегина». У Пушкина седьмой стих сверху: «Да пруд под сенью ив густых». .'Ш1. Под «ходившими по рукам» стихотворениями Пушкина Белинский имеет в виду его так называемые «вольные стихи» («Вольность», 709 46*
«Деревня», «Кинжал» и др. и его политические эпиграммы). Белин- ский явно недооценивал этих произведений Пушкина и ошибался, утверждая, что сам Пушкин позднее смеялся над ними. На самом деле Пушкин считал одной из основных своих заслуг перед народом то, что он в «жестокий век (в варианте: «вслед Радищеву») восславил свободу». 3401. У Пушкина: «Не властвует конем по прихоти своей». 3411. Стихотворение «Желание славы» (1825 г.). 3412. Это стихотворение написано в 1825 г. 3413. Стихотворение «К***», датированное 27 октября 1832 г. Впервые было напечатано в «Альманахе на 1838 год», изданном В. А. Влади- славлевым; в посмертное издание сочинений Пушкина не вошло. В редакции «Альманаха», по которому оно цитируется Белинским, неточность в третьем стихе, который у Пушкина читается: «Спокой- ствие мое я строго берегу», и пропуск после стиха: «Пройдет и скроет- ся?.. Ужель не можно мне». У Пушкина за этим следует стих: «Лю- буясь девою в печальном сладострастье» (см. ПссП, т. III, ч. 1, стр. 288). 3421. «Ответ Ф. Туманскому». 3422. У Пушкина: «На холмах Грузии лежит ночная мгла». 3423. Этот пробел Белинский отмечал уже в 1841 г. в рецензии на три по- следние тома посмертного издания сочинений Пушкина и привел в этой рецензии названные стихотворения (ИАН, т. V, № 32). «Призна- ние» обращено к А. И. Осиновой. 3424. «Для берегов отчизны дальной» впервые было опубликовано в аль- манахе Владиславлева «Утренняя заря» 1841 г. под произвольным за- главием: «Разлука». 3425. «И. В. С***» — «И. В. Слёнину» («Я не люблю альбомов модных»).— «Е. Н. У***вой» — «Е. Н. Ушаковой» («Вы избалованы природой»). Стихотворение «К женщине-поэту»— «К. А. Тимашевой» («Я видел вас, я их читал»). — «В. С. Ф***» — «В. С. Филимонову» («Вам, музы, милые старушки»). 3431. Имеется в виду прежде всего А. Мартынов, незадолго перед тем опуб- ликовавший в «Маяке» пять статей о Пушкине, в которых обвинял поэта в безнравственности, а его героев называл уголовными преступ- никами (см. примеч. 201). 3432. О «Демоне» Белинский говорил затем в одиннадцатой статье о Пуш- кине (и. т., стр. 554). 3441. Это стихотворение, напечатанное под не званием «Стансы» в 1830 г. в «Литературной газете», было ответом на стихи московского митро- полита Филарета. 3442. Белинский не раз обещал написать о Лермонтове и не одну, а ряд статей, аналогичных статьям о Пушкине, но не успел выполнить своего обещания. 3451. Курсив Белинского. 3461. Намек на рукописные стихи Пушкина (см. н. т., стр. 338 и при- меч. 3381). 3471. У Пушкина седьмой и двенадцатый стихи сверху читаются: «Усо- вершенствуя плоды любимых дум»; «Доволен. Так пускай толпа его бранит». 710
3472. «Галуб» — незаконченная вторая кавказская поэма Пушкина — в рукописи не имеет заглавия; назвали ее так по неправильно прочи- танному имени отца героя, который на самом деле зовеяся Гасуб. По содержанию поэме более соответствует заглавие: «Тазит», под которым поэма и печатается в советских изданиях Пушкина. Из на- званных здесь произведений Пушкина при жизни его был напеча- тан только «Скупой рыцарь» и то лишь через 6 лет после его написания («Современник» 1836, кн. 1). «Медного всадника» Пушкин хотел опубликовать, но отказался произвести ряд перемен, которых требо- вал Николай I, и предпочел вовсе его не печатать. 3473. Разбор «Полтавы» Белинский дал в седьмой, а «Медного всадника»— в одиннадцатой статье. 3481. Под «новейшими» драматическими представлениями и «романами с хвастливыми фразами» Белинский подразумевал главным образом драмы Н. А. Полевого и Н. В. Кукольника и романы М. Н. Загоскина и Ф. В. Булгарина. 3491. Действительно, и «Под небом голубым» и «Для берегов отчизны далыюй» относятся к одному лицу— Амалии Ризнич, которой Пушкин страстно увлекался в Одессе. 3501. «Каприз» — произвольное редакторское заглавие, под которым стихотворение «Румяный критик мой» было напечатано в посмертном издании Пушкина (1841, т. IX, стр. 166—167). 3511. Цитата из стихотворения Е. А. Баратынского «На смерть Гёте». 3521. «Отрывок» — стихотворение «Однажды странствуя среди долины дикой». См. И АН, т. V, примеч 2712. 3522. О «Подражании Данту» см. примеч. 2892. 3531. Стихотворение «Стамбул гяуры нынче славят» напитано в 1830 г. С сокращением и изменением второй половины оно внесено было в «Путешествие в Арзрум», где Пушкин назвал его «началом сатири- ческой поэмы» несуществовавшего турецкого поэта Амин-оглу. В своем настоящем виде оно впервые было напечатано в посмертном издании сочинений Пушкина под редакторским заглавием: «Начало поэмы» (т. IX, СПб., 1841, стр. 212—214). 3532. Баллада «Два ворона», представляющая собой переделку народной шотландской песни, включенную в сборник Вальтера Скотта: «Min- strelsy of the Scottish Border» (1803 г.), была известна Пушкину по французскому переводу этого издания, вышедшему в Париже в 1826 г. 3541. Имеется в виду Н. А. Полевой, который в сатирическом фельетоне «Утро в кабинете знатного барина», помещенном в «Моск. телеграфе» (1830, ч. XXXII, № 10, стр. 170—171), сделал грубый выпад против Пушкина в связи с посланием последнего «К вельможе» (Н. Б. Юсу- пову). 3551. «Критиканы 1832 года» — Н. И. Надеждин и Н. А. Полевой, дав- шие отрицательные отзывы о третьей части стихотворений Пушкина. Надеждин писал, что «талант Пушкина ощутительно слабеет в силе, теряет живость и энергию, выдыхается. Его блестящее воображение еще не увяло, но осыпается цветами, лишающимися постепенно бо- лее и более своей прежней благовонной свежести» («Телескоп» 1832, ч. IX, № 9, «Летописи отечественной литературы», стр. 111—112). Н. А. Полевой спрашивал: «Того ли Пушкина видим мы в третьей части его стихотворений, того ли поэта, которого полюбила публика 711
наша и которым восхищалась она, читая первые две части стихов егог» И отвечал: «Направление его, взгляд, самое одушевление— совершенно изменились. Это не прежний задумчивый и грозный, сильный и пла- менный выразитель дум и мечтаний своих ровесников: это нарядный, блестящий и умный светский человек, обладающий необыкновенным даром стихотворения» («Моск. телеграф» 1832, ч. XLIII, стр. 570). 3552. «Гусар» — не перевод из Мицкевича, а оригинальное стихотворение Пушкина. 355я. «Разлука» — «Для берегов отчизны дальной...»; «Паж, или Пят- надцатилетний король»— «Паж, или Пятнадцатый год»; «М. А. Г.»— «Кн. М. А. Голицыной-Суворовой» («Давно об ней воспоминанье»); «Романс»—«Пред испанкой благородной...»; «Признание (Александ- ре Ивановне О-й)»—«Признание (А. И. Осиповой)». 3561. У Гоголя: «чтобы быть доступну». 3571. Вместо: «всё просто» — у Гоголя: «всё просто, всё прилично». Курсив Белинского. 3572. Конец статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине» (см. при- меч. 3361). 3581. «Отеч. записки» 1844, т. XXXIII, № 3 (ценз. разр. 29/П), отд. V, стр. 1—20. Без подписи. 3601. Цитата из басни И. А. Крылова «Музыканты». В сороковые годы против «прав Пушкина на титло великого поэта» «вопил» журнал «Маяк» (см. примеч. 201). 3621. Здесь, как и далее, Белинский чрезмерно преувеличивает несамостоя- тельность «Руслана и Людмилы» и отсутствие в ней русского элемента. 3631. В цптате допущено пять мелких погрешностей против текста статьи «Жителя Бутырской слободы». Автор статьи, как это установлено М. А. Цявловским, — один из учеников редактора и издателя «Ве- стника Европы», проф. М. Т. Каченовского, А. Г. Глаголев. 3641. Неодобрительно отзываясь о выражении «умирающий луч солнца», «Житель Бутырской слободы» имел в виду не «Руслана и Людмилу», а одну балладу, напечатанную почти одновременно с «Русланом и Людмилой» в «Сыне отечества» за 1820 г. 3642. Рифмы «языком»— «копнем», как и рифмы «кругом»—«копием», назвал «мужицкими» А. Ф. Воейков, посвятивший разбору поэмы Пушкина огромную по размерам и в высшей степени педантическую по тону статью, опубликованную за подписью В. в нескольких но- мерах «Сына отечества» (1820, ч. LXIV, №№ 34—37). Статья В. вызвала резкое неодобрение как со стороны самого Пушкина, так и его литературных друзей. Крылов посвятил ей ядовитую эпиграмму. За выражение «мужицкие рифмы» на Воейкова энергично напал А. А. Перовский-Погорельский («Сын отечества», 1820, ч. LXV, № 42, стр. 73). Подробнее см.: Д. Д. Благой, «Творческий путь Пушкина». М. — Л., 1950, стр. 225—235. 3643. Пожелание о том, чтобы комедия была напечатана полностью, высказал Н. А. Полевой в рецензии на «Русскую Талию», где опубли- кованы были отрывки из «Горя от ума» («Моск. телеграф» 1825, ч. 1, № 2, стр. 167—168). Напротив, «не издавать» комедии рекомендовал Грибоедову М. А. Дмитриев в статье «Замечания на суждения „Теле- графа"» («Вестник Европы» 1825, т. CXL, № 6, стр. 111—115). 3651. «Руслан и Людмила» — не пародия на Ариоста. Поэма Пушкина является произведением глубоко оригинальным и самобытным, хотя, 712
как выяснено историко-литературными исследованиями, и испытала ни себе самые разнообразные, преимущественно русские влияния, в частности влияние «Слова о полку Йгореве». Было тут влияние и Ариоста. В 1830 г. в заметках о своих произведениях Пушкин сам го- ворил, что некоторые стихи, выпущенные им во втором издании поэмы были «смягченным подражанием Ариосту». 3661. Ссылка на посмертное издание сочинений Пушкина. В томе XI этого издания (стр. 193—248) помещены под заглавием «Отрывки из записок А. С. Пушкина» заметки поэта о своих произведениях, относящиеся к 1830 г. 3681. В цитате имеется около восьми мелких погрешностей против текста «Вестника Европы». Курсив Белинского. 3682. Цитата из сатиры И. И. Дмитриева «Чужой толк», направленной против поэтов-одописцев. 3691. В приведенной цитате, помимо двух мелких погрешностей против тек- ста «Вестника Европы» (строка 10 снизу, вместо «посредственными»— «превосходными»), пропуск после слова «Если» (строка 14 снизу): «как весьма справедливо заметил один рассудительный критик по слу- чаю разбора баллады „Ольга"» (имеется в виду баллада Катенина «Ольга», вызвавшая оживленную полемику с участием Н. И. Гне- дича, давшего ей отрицательную оценку, и Грибоедова, который, наоборот, отнесся к ней сочувственно и напал на балладу Жуков- ского «Людмила», как и вообще на его «небесный романтизм»). 3711. Курсив Белинского. 3712. Предположение Белинского правильно. «Эпилог» к «Руслану и Людмиле» был написан уже на Кавказе 26 июня 1820 г. «Вступле- ние», которое прежде называлось «Прологом» (первые 35 стихов первой песни: «У лукоморья дуб зеленый...»), написано еще позднее — в 1825 или 1826 г.— в селе Михайловском. 3721. Белинский ошибся. В «хвалебной» статье М. П. (М. П. Погодина) о «Кавказском пленнике», опубликованной в «Вестнике Европы» в 1823 г. (ч. GXXVII, № 1, стр. 35—57), нет догадок о том, что сде- лалось с черкешенкою и что означают прекрасные стихи: «Вдруг волны глухо зашумели...» Но в «Разговоре между издателем и клас- сиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова» П. А. Вя- земского, напечатанном им в 1824 г. в качестве предисловия к «Бахчи- сарайскому фонтану», «издатель» говорит «классику»: «Вам не до- вольно того, что вы пред собою видите здание красивое: вы требуете еще, чтоб виден был и остов его... Это напоминает мне об одном класси- ческом читателе, который никак не понимал, что сделалось в „Кавказ- ском пленнике" с черкешенкою при стихах: И при луне в водах плеснувших Струистый исчезает круг. Он пенял поэту, зачем тот не облегчил его догадливости, сказав прямо и буквально, что черкешенка бросилась в воду и утонула».— Кур- сив Белинского. 3731. В восьмом примечании к «Кавказскому пленнику» Пушкин привел 20 стихов из «превосходной» оды Державина графу Зубову и 53 «пре- лестных» стиха из послания Жуковского А. Ф. Воейкову. Обе выдерж- ки посвящены описанию Кавказа. 3741. Приблизительно с 10 мая по 1 сентября 1837 г. Белинский прожил на Кавказе, в Пятигорске и Железноводске, где принимал ванны 713
21 июня 1837 г. он писал К. С. Аксакову из Пятигорска: «Часто читаю Пушкина, которого имею при себе всего, до последней строчки. „Кавказский пленник" его здесь,на Кавказе, получает новое значение. Я часто повторяю эти дивные стихи...» И далее Белинский цитирует те же 8 стихов, которые приведены в настоящей статье, добавляя: «Какая верная картина, какая смелая, широкая, размашистая кисть! Что за поэт этот Пушкин!» 3742. Курсив Белинского. 3751. Говоря о характере пленника, М. П. Погодин писал в своей рецензии, что пленник «странен и вовсе непонятен... Нельзя сказать, что со- ставляет его основу: любовь или желание свободы...» («Вестник Европы» 1823, ч. CXXVJI, № 1, стр. 41—42 и 44). На «неопреде- ленность» образа пленника указывал и П. А. Плетнев. «Еще более остается неполным,— писал он,— рассказ о пленнике. Его участь несколько загадочна. Нельзя не пожелать, чтобы он, хотя в другой поэме, явился нам и познакомил нас с своею судьбою» («Соревнова- тель просвещения» 1822, ч. XX, № 10, стр. 26—27). И в рецензии П. А. Вяземского мы читаем: «Характер пленника нов в поэзии на- шей, но сознаться должно, что не всегда выдержан и, так сказать, не твердою рукою дорисован... Он только означен слегка; мы почти должны угадывать намерение автора и мысленно пополнять недокон- ченное в его творении» («Сын отечества» 1822, ч. XXXII, № 49). 3758. Намек на баллады В. А. Жуковского «Людмила» и «Ленора». 3758. Имеется в виду трагедия В. А. Озерова «Дмитрий Донской». 3771. «Н. и А. Р.» — Николай и Александр Раевские. Суждение Пушкина о «Кавказском пленнике» взято из заметок поэта о своих ранних поэмах, относящихся к 1830 г. 3781. Здесь и в последующей цитате курсив Белинского. 378а. В заметках о ранних поэмах, относящихся к 1830 году, Пушкин говорил: «„Бахчисарайский фонтан" слабее „Пленника"». 3791. Одалыка (тур. odalik)—наложница султана. Почти во всех позд- нейших изданиях сочинений Белинского слово «одалыка» заменено словом «владыка», чем обессмыслен текст критика. 3792. Курсив Белинского. 3811. Из заметок Пушкина о его ранних поэмах. А. Р.—Александр Раевский. 3812. У Пушкина: «Но всё кругом его молчит». 3841. Белинский не знал, что «Борис Годунов», вышедший из печати (за исключением четырех ранее опубликованных сцен) только в 1831 г., начат был Пушкиным в декабре 1824 г. и вполне закончен 7 ноября 1825 г. 3842. «Евгений Онегин» в седьмой статье не рассматривается (см. н. т., стр. 426): ему посвящены статьи восьмая и девятая. 3843. «Братья разбойники» — отрывок большой поэмы, уничтоженной поэтом. В письме к П. А. Вяземскому от И ноября 1823 г. Пушкин сообщал, что этот отрывок написан им в конце 1821 г. Он был напеча- тан в альманахе «Полярная звезда» на 1825 год, а затем вышел от- дельным изданием в Москве в 1827 г. В оглавлении этого издания было помечено, что печатаемый отрывок был написан в конце 1821 и начале 1822 года, а не в 1824 г., как пишет Белинский. 714
384*. Намек на пародию «Братья-мошенники» или «Братья-журналисты», направленную против Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча. Пародия хо- дила по рукам в сороковых годах. Автором ее был Н. И. Куликов («Русский архив» 1884, № 1, стр. 237—239; «Русская старина» 1885, № '2, стр. 471—473). Пародия понравилась Белинскому, и он усилен- но распространял ее среди друзей и знакомых. 3 апреля 1843 г. ов писал В. П. Боткину: «Посылаю тебе пародию на „Братьев разбой- ников"; пожалуйста, распространи ее в Москве. Впрочем, для этого тебе стоит только дать ее Кетчеру». И в письме П. А. Плетнева к Я. К. Гроту от 20 марта 1843 г. мы читаем: «Пришли сегодня с нами чай пить только три персоны: Кодинец, Петерсои и Белинский. Послед- ний, кажется, затем и явился, чтобы с торжеством прочитать нам чью-то пародию на поэму Пушкина „Разбойники". Это презабавно. В ней удержан не только весь план, той, даже все наиболее памятные выражения. Вместо двух разбойников действующие лица: Булга- рин и Греч» (Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. II, СПб., 1896, стр. 38). 3851. «Отеч. записки» 1844, т. XXXIV, № 5 (ценз. разр. 30/1V), отд. V, стр. 1—32. Без подписи. 3861. Почти обо всем перечисленном в этом абзаце говорил П. А. Вязем- ский в своей рецензии на «Цыган», напечатанной в «Моск. теле- графе» (1827, ч. XV, № 10, стр. 122). По словам самого Вязем- ского, Пушкина в этой рецензии больше всего задело замечание о «вялости» стихов: «Он молча, медленно склонился || И с камня на траву свалился» (Сочинения П. А. Вяземского, т. I, СПб., 1878, стр. 321—322 и 324). 3871. Цитата из «Современной песни» Д. В. Давыдова. 3881. Курсив Белинского. 3901. Цитата из «Демона» Лермонтова. У Лермонтова последний стих читается: «И своенравия мечты?» 3971. Курсив Белинского. 3972. Слова Пушкина были цриведены Ксенофонтом Полевым в его статье о «Полтаве» Пушкина: «И не прав ли Пушкин, сказавший одно- му своему критику, осуждавшему его стих в „Цыганах" „И с камня на траву свалился": „ Я именно так хотел,так должен был выразиться*. Какие аргументы могут в сем случае опровергнуть мнение не только самого Пушкина, но и каждого из его читателей?» («Моск. телеграф» 1829, ч. XXVII, № 10, стр. 221). Белинский уже раньше ис- пользовал это место из статьи К. Полевого в рецензии па «Стихотво- рения Владимира Бенедиктова». 3973. Предание об Овидии более расширительно трактуется в н. т., стр. 400—401. 3981. П. А. Вяземский в своей статье о «Цыганах» писал: «В заключение эпилог, в котором последний стих что-то слишком греческий для местоположения: И от судеб защиты нет. Подумаешь, что этот стих взят из какого-нибудь хора древней тра- гедии» («Моск. телеграф» 1827, ч. XV, № 10, стр. 121). 4001. И К. Ф. Рылеев писал Пушкину в конце апреля 1825 г.: «...мне не нравится слово: „рек". Кажется, оно не свойственно поэме; оно при- надлежит исключительно лирическому слогу» (ПссП, т. XIII, стр. 169). Однако Пушкин сохранил это слово. 715
4002. Белинский не знал, что «Борис Годунов» написан тремя годами ра- нее «Полтавы», датирующейся 1828 г. (см. примеч. 3841). 4011. «Покойный Р.»—К. Ф. Рылеев, который писал Пушкину в конце апреля 1825 г.: «„Цыган" слышал я четвертый раз... Я подыскивался, чтоб привязаться к чему-нибудь, и нашел, что характер Алеко несколь- ко унижен. Зачем водит он медведя и сбирает вольную дань? Не лучше ли б было сделать его кузнецом» (ПссП, т. XIII, стр. 168—169). По существу то же мнение в более пространном виде высказал «В.» (П. А. Вяземский) в своей статье о «Цыганах»: «Не хотелось бы видеть, как Алеко по селеньям водит с пеньем медведя. Этот промысел, хотя и совершенно в числе принадлежностей молдаванских цыганов, не имеет в себе ничего поэтического... Если непременно нужно ввести Алеко в совершенный цыганский быт, то лучше предоставить ему барышничать и цыганить лошадьми. В этом ремесле, хотя и не совершенно безгреш- ном, всё есть какое-то удальство и, следственно, поэзия» («Моск. телеграф» 1827, ч. XV, № 10, стр. 119). 4021. Выражение «чахоточным отцом немного тощей Энеиды» взято из послания Пушкина к А. Л. Давыдову («Нельзя, мой толемый Ари- стип»). 4031. Белинский не вполне был прав. В поэме «Тень Фонвизина», в крити- ческих набросках и в письмах к друзьям, не опубликованных тогда, а потому и неизвестных Белинскому, Пушкин критиковал и Держа- вина, и Карамзина, и Жуковского, и Озерова, и Батюшкова и др. 4041. Об авторах названных произведений см. ИАН, т. V, примеч. ЗЗ2. 4042. Изложенное понимание «гомеровского вопроса» не позволяет сделать вывод о том, какие именно работы имеются здесь в виду— Карла Лахмана, вышедшие в 1837 и 1841 годах, или Ф. Вольфа и его последователей, появившиеся ранее. Но самая точка зрения Белинского в дальнейшем развитии «гомеровского вопроса» получила оправдание в большей мере, чем критикуемая им «теория мелких песен». 4071. Пушкин, действительно, хотел сначала назвать свою поэму «Мазе- пой». Под этим именем она сперва фигурировала и в переписке совре- менников и в предварительных сообщениях печати. Изменение за- главия поэмы обсуждалось и в последующих критических статьях, появившихся на страницах «Сев. пчелы» (1829, № 39), «Моск. теле- графа» (1829, ч. XXVI, № 7, стр. 340), «Галатеи» (1839, ч. III, стр. 565), «Атенея» (1829, ч. II. Критика, стр. 180) и «ВестникаЕвропы» (1829, № 9, стр. 17). Сам Пушкин позднее в своем возражении крити- кам «Полтавы» писал в связи с этим: «В „Вестнике Европы* заметили, что заглавие поэмы ошибочно и что, вероятно, не назвал я ее „Мазе- пой", чтобы не напомнить Байрона. Справедливо — но была тут и другая причина: эпиграф» (альманах «Денница» на 1831 г., стр. 124— 130). 4111. Против возможности и естественности любви Мазепы и Марии вос- стали, в частности, критик «Сына отечества», который не мог и не хотел верить, чтобы Мария «могла влюбиться в старика и еще в такого гнусного, как он представлен в поэме» (1829, т. III, № 15, стр. 49), и особенно Н. И. Надеждин, который писал в своей статье о «Полтаве»: «Естественно ли, например, что семидесятилетний старик... на пороге гроба „ведает любовь"?И какую же любовь?.. Раскаленную!.. Говорит, правда, русская пословица: Седина в голову, а бес в ребро! Но — по- добные фарсы разве называются любовью?.. Я не говорю уже ничего 716
о любви самой Марии, хотя собственный горький опыт давно уже удостоверяет меня, что „старца строгий вид, ЦРубцы чела, власы седые" редко, очень редко „||В воображенье красоты \\Влагайот страстные меч- ты! "» («Вестник Европы» 1829, № 9, стр. 37—38). С возраженьем против подобных нападок тогда же выступил М. А. Максимович. Он писал: «Любовь сия есть, конечно, необыкновенное, нельзя сказать, однако ж, небывалое, явление, по крайней мере в Матрене не подлежащее сомне- нию». В подтверждение своего мнения Максимович сослался на любовь венецианки Дездемоны к черному мавру в трагедии Шекспира и привел выдержки из письма Мазепы к Марии, не оставляющие со- мнения в этой любви («Атеией» 1829, ч. II, Критика стр.510—512). На тот же пример в ряду многих других литературных примеров сослался и сам Пушкин в своем возражении критикам «Полтавы», опубликованном в «Деннице» 4121. Приведя в своей статье о «Полтаве» строки: «Стыдясь отверг венец Украины || И договор, и письма тайны», Н. И. Надеждин заметил: «Верно усечения опять входят в моду!..» («Вестник Европы», 1829: ч. CLXV, № 9, стр. 43). Стих: «Он, должный быть отцом и дру- гом» — признал неудачным С. Е. Раич в статье о «Полтаве» («Галатея» 1839, ч. III, № 26, стр. 646). 4131. У Пушкина: «Ее уста, как роза, рдеют». 4151. Имеются в виду: Н. И. Надеждин, который заметил об ответе Ко- чубея Орлику: «Что хорошо, то хорошо!» («Вестник Европы» 1829, ч. CLXV, № 9, стр. 39), и критик «Сына отечества», назвавший этот ответ «прелестью» (1829, ч. CXXV, № 16, стр. 105). 4171. «быстрым холодом вдохновения,подымающим волосы на голове»— пересказ двух стихов из послания Пушкина «Жуковскому» («Когда к мечтательному миру»): И быстрый холод вдохновенья Власы подъемлет на челе. 4191. У Пушкина: «И славы полон взор его» (т. II, 1841, стр. 318). 4261. «Один критик» — СЕ. Раич, который в статье о «Полтаве» назвал картину казни «довольно неприятной» и привел стихи о палаче, ряд которых, в том числе и строку «То в руки белые берет», выделил курсивом в качестве неудовлетворительных («Галатея» 1839, ч. III, № 26, стр. 647). «Другой» — Н. И. Надеждин, который привел, го- воря об изображении Пушкиным любви Мазепы к Марии, пословицу: «Седина в бороду, а бес в ребро». Он же, сделав ряд выдержек из «Полтавы», писал: «А!., каковы портреты!.. Подумаешь, что дело идет О Фарлафе и Рогдае!.. Подобные гротески в своем месте посмешили бы, конечно, в сладость, но здесь они, право, возбуждают сожаление!.. Пушкина можно назвать по всем правам гением — на карикатуры/* («Вестник Европы» 1829, ч. CLXV, № 9, стр. 30—31). 4291. В автографе «Графа Нулина» этот стих читается: «Порою с барином шалит». Изменение в печатном тексте произведено по требованию Николая I. В таком виде этот стих печатался как во всех изданиях сочинений Пушкина/ вышедших при его жизни, так и в посмертном издании, которое цитировал Белинский. 429а. Первоначально 30 стихов из «Графа Нулина» под заглавием: «Отры- вок из повести Граф Нулин», без подписи автора, были напечатаны в «Моск. вестнике» (1827, ч. 1, № IV, стр. 256). 4301. Под «педантической критикой» Белинский имеет в виду оценку «Графа Нулина» Н. И. Надеждиным в статье о «Бале» Баратынского и «Графе Нулине» Пушкина («Вестник Европы» 1829, № 3). 717
4311. «Отеч. записки» 1844, т. XXXVII, № 12 (ценз. разр. около 30/XI), отд. V, стр. 45—72. Без подписи. 4321. Белинскому не было известно, что Крылов печатал оригинальные басни уже в 1788—1789 гг. С 1808 г. публикация оригинальных басен была крыловым возобновлена. Из 198 басен, входящих в «Басни в девяти книгах» (1843), с Лафонтеном непосредственно связано лишь 28 басен. 4351. «Жанна» (1844) — социальный роман, главные персонажи которого принадлежат к различным классам общества (Жанна — неграмотная крестьянка, ее молочный брат Гильом де Буссак — дворянин, Леон Марсилья—представитель чиновничества и т. д.). В романе нашли отражение идеи утопического социализма. 4371. Цитата из повести «Бэла» («Герой нашего времени»). 4372. Джои Буль — шуточное прозвище англичан. 4391. Намек на роман М. Н. Загоскина «Тоска по родине»,- где имеется сцена с «пьяным лакеем». 4392. Цитата из статьи Гоголя «Несколько слов о Пушкине» (см. н. т., стр. 334 и примеч. 3361). 4401. Сопоставление «Модной жены» и «Евгения Онегина» делали еще в двадцатых годах: Н. А. Полевой («Моск. телеграф» 1825, ч. II, № 5, стр. 48) и Д. В. Веневитинов («Сын отечества» 1825, ч. С, № 8, стр. 380). 4411. Сближение Пушкина с Байроном производилось весьма часто, начиная с двадцатых годов. В частности, делали это Н. А.Полевой («Моск. телеграф» 1825, ч. II, № 5, стр. 49—50), К А. Полевой («Моск. телеграф» 1829, ч. XXVII, № 10, о «Полтаве», стр. 219—236), критик «Сына отечества» (1829, ч. CXXV, № 15, стр. 44—45) и Н. И. Надеж- дин («Вестник Европы» 1829, № 9, стр. 21). Белинский уже в «Лите- ратурных мечтаниях» решительно возражал против утверждений о подражательности пушкинского творчества, горячо отстаивая его глубокую национальную самобытность: «Несправедливо говорят, будто он подражал Шенье, Байрону и другим: Байрон владел им не как образец, но как явление, как властитель дум века, а я сказал, что Пушкин заплатил свою дань каждому великому явлению. Да — Пушкин был выражением современного ему мира, представителем современного ему человечества; но мира русского, но человечества русского» (ИАН, т. I, стр. 72). Эти взгляды повторены и в настоящей статье о Пушкине. 4431. Цитата из стихотворения Лермонтова «Журналист, читатель и пи- сатель». 4441. «Забавной болтовней» назвал роман Пушкина Н. И. Надеждин в статье о седьмой главе «Евгения Онегина» («Вестник Европы» 1830, № 7, стр. 183—224). В своих последних оценках «Евгения Оне- гина» с Надеждиным сошелся и Н. А. Полевой. В статье о седьмой главе «Евгения Онегина» он находил, что «„Онегин* — есть собрание отдельных, бессвязных заметок и мыслей о том, о сем, вставленных в одну раму, из которых автор не составит ничего, имеющего свое отдельное значение» («Моск. телеграф» 1830, ч. XXXII, № 6, март, стр. 241). Примерно то же он повторил и в рецензии на «Евгения Онегина», появившейся в 1833 г. («Моск. телеграф» 1833, ч. L, № 6, стр. 239). 4451. Гл. 8, строфа L. Четвертый стих у Пушкина: «Явилися впервые мне». Курсив Белинского. 718
4481. Иод писателями, любившими изображать высшее общество, Белин- ский подразумевает главным образом Л. В. Бранта и Владимира Войта, романы которых из жизни высшего общества он обстоятельно разбирал (ИАН, т. VIII). 448е. ПЪд «некоторыми нашими литераторами» Белинский подразумевает в первую очередь С. Е. Раича, поместившего в 1839 г. в своем журнале «Галатея» ряд статей о Пушкине, в которых он с лжедемократиче- ских позиций упрекал поэта за светский характер его романа. В статье об «Евгении Онегине» он писал: «Это роман, в котором более или менее отражается общество, современное Пушкину, разумеется общество аристократическое... Жаль, что поэт наш почти исключительно огра- ничился одним только высшим сословием; он много нашел бы поэзии в низших слоях общества, ближайшего к природе...» («Галатея» 1839, ч. III, № 23, стр. 420). В его же статье «Лирические стихотворения А. Пушкина» мы читаем: «Пушкин — не поэт всего человечества, как вздумалось сказать об нем одному из его записных панегиристов, а поэт русский и по преимуществу поэт так называемого большого света, или, что всё равно, поэт будуарный» (там же, ч. IV, № 29, стр. 192).—Под одним «записным панегиристом» Пушкина Раич, конеч- но, подразумевал Белинского, который уже в «Литературных мечта- ниях» назвал Пушкина «представителем современного ему человече ства» (см. примеч. 4411). 4501. Неточная цитата из «Горя от ума» (д. IV, явл. 4). У Грибоедова: «Да из чего беснуетесь вы столько?» 4541. Гл. 1, строфы XLV, XLVI и XLVII. Шестой стих сверху у Пушкина: «Неподражательная странность». Курсив Белинского. 4542. Цитата из басни И. А. Крылова «Зеркало и Обезьяна». 4551. Курсив Белинского 4571. Гл. 7, строфа XXIV; гл. 8, строфы VIII—XI. В цитатах курсив Белинского. 457а. Выражения «добрый малый, как вы да я, как целый свет» и «совет отстать от моды обветшалой» Пушкин вкладывает в уста одного из рядовых представителей «света». Сам же поэт прямо и резко возражает на все эти определения следующими затем строфами, начиная от «Зачем же так неблагосклонно». 4591. «Мужик» — цензурная в прижизненных и посмертном изданиях романа Пушкина замена слов: «И раб». 459а. Курсив Белинского. 4593. Гл. 2, строфы IV и V. 4611. Гл. 4, строфа XI. Курсив Белинского. 4631. Гл. 8, строфа XIV. Курсив Белинского. 4681. У Пушкина стихи седьмой, третий и первый снизу: «И, зарыдав, у ваших ног»; «Вооружать и реч и взор»;д«Глядеть на вас веселым взглядом». 4682. Гл. 8, строфа XXXVI. Курсив Белинского. 4701. Гл. 2, строфы VI и X. У Пушкина: девятый и четвертые стихи сни- зу: «Богиня тайн и вздохов нежных»; «Где долго в лоно тишины». Курсив Белинского. 4721. У Пушкина: «Пил,. ел, скучал, толстел, хирел». 4731. «Отеч. записки» 1845, т. XXXIX, № 3 (ценз. разр. 28/П), отд. V, стр. 1—20. Без подписи. 719
480J. Грандисон — герой одноименного романа С. Ричардсона, частично- переведенного на русский язык в 1793—1794 гг. под заглавием «Английские письма, или История кавалера Грандиссоиа» (СПб., т. I—VIII). 4811. У Пушкина (гл. 2, строфа XI): «Гораздо меньше был умен». Начало цитаты—из строфы XXXIV. 485 *. Речь идет об «Опыте исторического словаря о российских писате- лях» (1772) Н. И. Новикова. 4891. Гл. 3, строфы VII—X. Курсив Белинского. 4892. Вольмар и Юлия — герои романа Ж.-Ж. Руссо «Юлия, или Но- вая Элоиза»; Малек-Адель — герой романа М. Коттен «Матильда, или Крестовые походы»; де Линар — герой романа В. Крюдиер «Валерия»; Вертер—герой романа Гёте «Страдания молодого Верте- ра»; Кларисса — героиня романа С. Ричардсона «Кларисса Гарлоу»; Дельфина — героиня одноименного романа А. Сталь. 4911. Гл. 3, строфы XVII—XIX. Курсив Белинского. 4912. У Пушкина: «Мы не слыхали про любовь». 4921. У Пушкина: «Была бы верная супруга». 4941. Курсив, а также вопросительный и восклицательный знаки в скоб- ках — Белинского. 4951. Эти две строфы Пушкин исключил, заменив их в окончательном тексте третьей главы романа строфой XXV («Кокетка судит хладно- кровно»). У Пушкина первый, пятый и шестой стихи сверху: «А вы, которые любили»; «Тоски, надежд и неги сладкой, (|Быть может, если вам украдкой». 4961. Эти стихи Пушкин исключил из беловой рукописи седьмой главы («Альбом Онегина»). 4971. Гл. 7, строфа XXI. Курсив Белинского. 4981. Курсив Белинского. 4991. Курсив Белинского. 5001. В цитате курсив Белинского. 5011. Курсив Белинского. 5012. Белинский осуждал Татьяну за то, что она, с его точки зрения, про- фанировала высокое чувство любви, принося его в жертву «законам подлой, бессмысленной и презираемой им толпы». За это он резко осуждал и свою невесту. Когда последняя «из боязни толков» отказы- валась приехать к нему в Петербург венчаться, он с возмущением писал ей 4 октября 1843 г.: «Вы чувствуете одно, веруете одному, а делаете другое. А это и невеликодушно и неблагородно! Это значит молиться богу своему втайне, а въявь приносить жертвы идолам. Это страшный грех! О, я понимаю теперь, почему вы так заступаетесь за Татьяну Пушкина и почему меня это всегда так бесило и опечали- вало, что я не мог говорить с вами порядком и толковать об этом предмете! Любовь есть религия женщины, и нет для женщины высшего и более святого наслаждения, как всем жертвовать своей религии. Для нее свято всякое законное и справедливое требование того, кого она любит». Всем пожертвовала для любимого человека Мария, ге- роиня «Полтавы», и Белинский, не колеблясь, поставил^ ее выше Татьяны (н. т., стр. 425). В настоящей статье Белинский широко развил взгляд на Татьяну, высказанный им в письме к В. П. Боткину от 4 апреля 1842 г. 720
5021. Работа Пушкина над «Евгением Онегиным» продолжалась более 8 лет: первая глава начата 9 мая 1823 г.; письмо Онегина (в восьмой главе), написанное позже всего, датируется 5 октября 1831 г. 5031. У Пушкина: «И мало к вей привязан я». 5051. «Отеч. записки» 1845, т. XLIII, № И (ценз. разр. 31/Х), отд. V, стр. 1—22 Без подписи. 5052. См. примеч. 3841. 5053. О том, как встречен был критикой «Борис Годунов», Белинский говорил еще в 18о1 г. в небольшой рецензии на брошюру «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор» (ИАН, т. I, стр. 18). Сводка прижизненных отзывов о «Борисе Годунове» дана в ПссП (т. VII, 1935, стр. 436—459). 5081. Белинский ошибается, говоря о «рабском» следовании Пушкина Карамзину. Основным, но не единственным источником, откуда Пушкин брал исторические материалы для «Бориса Годунова», были тт". X и XI «Истории государства Российского» Карамзина, вышедшие в свет в марте 1824 г. Но в политическом осмыслении исторических событий Пушкин был не только вполне самостоятельным, но и стоял по ряду существенных вопросов на позициях, прямо противополож- ных карамзинским. Политические воззрения Пушкина нашли, в ча- стности, выражение в разговоре Афанасия Пушкина с Шуйским («Москва. Дом Шуйского») и в разговоре Гаврилы Пушкина с Бас- мановым («Ставка»). 5131. «Добродушный пафос» Димитрия Самозванца в одноименной тра- гедии Сумарокова заключается в том, что на протяжении всей трагедии он сам на все лады величает себя «злодеем», «тираном» и т. д. «Димит- рий Самозванец» Сумарокова, представленный в первый раз в Петер- бурге 1 февраля 1771 г., долго не сходил со сцены, особенно провин- циальных театров. В середине двадцатых годов он с успехом шел в театре Гладкова в Пензе, где видел его Белинский, бывший тогда учеником Пензенской гимназии. 5132. С отрицанием, в противовес Карамзину, виновности Бориса Годунова в убийстве царевича Димитрия и с высокой оценкой личности и деятель- ности Годунова выступил М. П. Погодин в статье «Об участии Годунова в убиении царевича Димитрия», напечатанной в журнале «Московский Вестник», 1829, ч. III. На полях статьи в журнальном экземпляре Пуш- кин набросал ряд возражений Погодину (ПссП, XII, стр. 243—256), но они очевидно были неизвестны Белинскому. Позднее точку зрения, аналогичную Погодину, высказал А. А. Краевский в предназначав- шейся для четырнадцатого тома «Энциклопедического лексикона» А. А. Плюшара работе «Царь Борис Феодорович Годунов». Работа эта не была принята редакцией словаря и вышла отдельным изданием . (СПб., 1836). 514*. Цитата из опубликованного анонимно перевода Леонтьева («Ре- пертуар русского театра» 1840, № 9, приложение № 1, стр. 18; акт II, сцена 7). Положительный отзыв Белинского об этом переводе см. в ИАН, т. IV, стр. 321. 5171. В «Отеч. записках»—«зятем». Исправлено как описка или опечатка: Борис Годунов был не зятем, а шурином наследника Грозного, т. е. Федора Иоанновича. 5201. В «Отеч. записках» вместо «раб» — «брат». Исправление произведено' на основании СсБ. 721
Г)2'/11. Стих из стихотворения Лермонтова «Не верь себе». О юношеских сти- хотворениях Пушкина, которые «молодежь того времени так любила читать в рукописи», см. примеч. 3381. 5242. Имеется в виду эпиграмма: «Послушайте: я сказку вам начну». «Илья-богатырь» — стихотворная сказка «Илья Муромец», которую Карамзин начал (и не закончил) в 1794 г. (ПссП, т. II, кн.. 1, стр. 39). 5251. Курсив Белинского. 5252. О. И. Сенковский высмеивал употребление старинных слов в статье: «Резолюция на челобитную сего, оного, такового, коего, вышеупомя- нутого, вышереченного, нижеследующего, ибо, а потому, поелику, якобы и других причастных к оной челобитной, по делу об изгнании оных, без суда и следствия, из русского языка» («Библ. для чтения», 1835, т. VIII, № 2, отд. VII, стр. 26—34). Иронический выпад против Сенковского, который «даже завязал целое дело о двух местоимениях: „сей" и „оный", которые показались ему неизвестно почему неумест- ными „в русском слоге"», действительно, имеется в опубликованной в первом номере пушкинского «Современника» статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.», которую Белинский рас- сматривал как программу нового журнала, приписывая ее перу самого издателя, т. е. Пушкина. В ответ на это Белинский в своей ре- цензии на первую книжку «Современника» решительно возражал против защиты «старопечатных слов» (см. ИАН, т. II, стр. 183). 5258. В «Евгении Онегине», говоря о театре, Пушкин писал: «Там наш Катенин воскресил Корнеля гений величавый» (гл. 1, строфа XVIII), имея в виду перевод Катениным трагедии Корнеля «Сид». 5254. См. примеч. 5081. 5261. «Смерть Ляпунова», драма С. А. Гедеонова (1845); «Князь Михаил Васильевич Шуйский», драма Н. В. Кукольника (1835); «Россия и Баторий», историческая драма барона Е. Ф. Розена (1833^; «Дочь Иоанна III»,трагедия его же (1837); «Дмитрий Самозванец», трагедия А. С. Хомякова (1833); «Царь Василий Иоаннович Шуйский, или Семейная ненависть», драма II. Г. Ободовского (1842); «Елена Глин- ская», драма Н. А. Полевого (1842); неясно, что имеет в виду Белин- ский,говоря о «Пожарских»: трагедиям. В. Крюковского «Пожарский» была написана задолго до «Бориса Годунова», в 1807 г. 5271. «Сцена в Чудовом монастыре», опубликованная в первой книжке «Моск. вестника» за 1827 год, вызвала много толков и сочувственных откликов в печати. И. В. Киреевский в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» писал, что эта сцена «заставляет нас ожидать от тра- гедии... чего-то великого» («Моск. вестник» 1828, ч. VIII, № 6, стр. 195). В статье С. П. Шевырева «Обозрение русской словесности за 1827 год» читаем: «Но всего важнее, всего утешительнее появление сцены из „Бо- риса Годунова" между Пименом и Григорием, которая сама в себе представляет целое, особое произведение... Это создание есть неотъ- емлемая собственность поэта и, что еще отраднее,— поэта русского, ибо характер Пимена носит на себе благородные черты народности» («Моск. вестник» 1828, ч. VII, № 1, стр. 68—69). 527*. Курсив Белинского. 5281. У Пушкина: «Нельзя прочесть его сокрытых дум». Курсив Белии ского. 5331. Местничество было отменено лишь 12 января 1682 г. Знаками в скобках Белинский, повидимому, выражает сомнение в возможности подготовки отмены местничества при Борисе Годунове. 722
5351. «Отеч. записки» 1846, т. XLVIII, № 10 (ценз. разр. около 30/IX)» отд. V, стр. 41—68. 5361. В конце 1832 — начале 1833 г. Пушкин задумал написать большую поэму «Езерский» в онегинских строфах с героем Езерским — обед- невшим потомком древнего боярского рода. Поэма оЕзерском не была закончена, но творческий материал ее был в значительной степени ис- пользован Пушкиным в написанной им через некоторое время поэме «Медный всадник» (1834). Строфы же о роде Езерского в несколько переработанном виде были опубликованы Пушкиным в «Современ- нике» (1836, кн. III) под названием «Родословная моего героя» и с подзаголовком «Отрывок из сатирической поэмы». 5371. В цитате курсив Белинского. 5372. Очевидно, Белинскому был неизвестен один из рукописных набро- сков Пушкина, относящийся к 1830 г. и начинающийся словами: «В одной газете официально сказано было»: «Конечно, есть достоин- ство выше знатности рода, именно: достоинство личное... Имена Ми- • нина и Ломоносова вдвоем перевесят, может быть, все наши старин- ные родословные, но неужто потомству их смешно было бы гордиться сими именами» (ПссП, т. XI, стр. 160—161). 5381. В цитате курсив Белинского. 5401. Белинский, повидимому, имеет здесь в виду с лова,"которые Пушкин вложил в 6-й главе «Капитанской дочки» в уста Гриневу при его рассказе о зверском допросе пленного башкирца с вырезанным языком: «Когда вспомню, что это случилосьна моем веку... не могу не дивить- ся быстрым успехам просвещения и распространению правил человеко- любия... Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происхо- дят от улучшения нравов без всяких насильственных потрясений». 5402. Курсив и вставка в скобках Белинского. 5403. В «Литературной газете» 1830 г., издававшейся А. А. Дельвигом при ближайшем участии Пушкина, в ответ на упреки разночинных журналистов по адресу Пушкина и его друзей в «литературном аристо- кратизме» был напечатан ряд полемических статей, заметок и эпи- грамм. Одна из этих статей, «Новые-выходки против так называемой литературной аристократии», возможно, была написана самим Пушки- ным. Белинский с демократических, «плебейских» позиций осуждал «светскую» линию «Литературной газеты». 5404. Белинский имеет в виду набросок «Лорд Байрон» («Род Байро- нов один из самых старинных в английской аристокрации...»), отно- сящийся к 1835 г. и впервые напечатанный в посмертном издании Пушкина (т. XI, стр. 81—88). 5411. В цитате курсив Белинского. Второй стих сверху у Пушкина: «Я разбирал с досужий час». 5412. Цитата из «Письма о пользе стекла» Ломоносова. 5421. Догадка Белинского совершенно правильна: в тексте «Медного всадника», напечатанного после смерти Пушкина в «Современнике» (1837, т V, стр. 1—21) с цензурными пропусками и поправками, сделанными В. А. Жуковским по требованию Николая I, и пере- печатанном в таком виде в посмертном издании, не было стихов: «Добро, строитель чудотворный!—1|Шепнул он, злобно задрожав: || — Ужо тебе!..» 5431. Последняя четыре стиха были зачеркнуты Николаем I. В. А. Жуков- скому удалось в печати восстановить их, но с заменой третьего стиха снизу, который у Пушкина читается: «Померкла старая Москва».
5441. У Пушкина: «Ни о почиющей родне» (ПссП. т. V, стр. 138). 5442. Под этим названием в русской литературе XVIII в. известны два произведения: «Потоп», перевод с французского Алексея Сергеева (М., 1783) и «Потоп» Геспера, перевод Е. В. Херасковой («Вечера», 1772, ч. 1, стр. 160). 5451. У Пушкина стих 3 сверху: «Где над возвышенным крыльцом». Стихи 2 и 1 снизу но требованию Николая I В. А. Жуковский переделал. В подлиннике они читаются: Стоит с простертою рукою Кумир на бронзовом коне. Стих 10 снизу, который у Пушкина читается «Насмешка неба над землей», поэт сам по цензурным соображениям изменил в руко- писи поэмы, посланной им на «высочайшую» цензуру Николаю I, на «Насмешка рока над землей». Курсив Белинского. 5452. Второй стих снизу по требованию Николая I переделал В. А. Жу- ковский. В подлиннике он читается: «Кумир с простертою рукою». Курсив Белинского. 5461. Пятый стих сверху у Пушкина: «Бунтуя злобно вкруг него». Стихи 8—22 сверху («Во мраке с медной головойоо Задумался... Но вдруг стремглав») представляют собой коренную переделку, которую по требованию Николая I В А. Жуковский произвел для печати. Под- линный текст Пушкина таков: Во мраке медною главой, Того, чьей волей роковой Под морем город основался... Ужасен он в окрестной мгле! Какая дума на челе! Какая сила в. нем сокрыта! А в сем коне какой огонь! Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта? О мощный властелин судьбы! Не так ли ты над самой бездной. На высоте уздой железной Россию поднял на дыбы? Кругом подножия кумира Безумец бедный обошел И взоры дикие навел На лик державца полумира. Стеснилась грудь его. Чело К решетке хладной прилегло, Глаза подернулись туманом, Но сердцу пламень пробежал, Вскипела кровь. Он мрачен стал Пред горделивым истуканом И, зубы стиснув, пальцы сжав, Как обуянный силой черной, «Добро, строитель чудотворный!— Шепнул он, злобно задрожав,— Ужо тебе!..» И вдруг стремглав (ПссП, т. V, стр. 147—148). В цитате курсив Белинского. 5471. Ср. ИАН, т. V, стр. 96, и н. ъ, стр. 195. 724
5481. Графу Д. И. Хвостову Пушкин посвятил в «Медном всаднике» стихи: Граф Хвостов, Поэт, любимый небесами, Уж пел бессмертными стихами Несчастье невских «берегов. В этих стихах Пушкин явно иронизировал по адресу Д. И. Хво- стова, написавшего бездарное стихотворение «Послание к* * о навод- нении Петроноля», которое было напечатано в «Невском альманахе» на 1825 г. 5482. Слово «народности» употреблено здесь в смысле популярности. 5483. «Галуб» — «Тазит». См. примеч. 3472. 5484. Цитата из баллады Шиллера «Торжество победителей» в переводе В. А. Жуковского. 5491. У Пушкина стихи 2 и 4 сверху: «Он как чужой; он целый день» и «Так в сакле вскормленный олень» (ПссП, т. V, стр. 73). 5511. Отождествление чеченцев с черкесами восходит к тексту поэмы Пушкина. Какой именно народ (чеченцы или черкесы) изображен в «Тазите» — еще не установлено. 5521. У Пушкина стих 1 сверху: «Они в толпе четою странной»; стихи 6 и 5 снизу: «Мне труд легок. Я удалю От нашей сакли тощий го- лод» (ПссП, т. V, стр. 78—79). 5531. Повесть «Египетские ночи» писалась предположительно осенью 1835 года. Что касается стихов о Клеопатре, то они были в основном написаны гораздо ранее, между 2 октября и началом ноября 1824 г. и затем переработаны в 1828 году. 5532. Имеются в виду стихи из «Элегии» («Безумных лет угасшее веселье»): Но как вино — печаль минувших дней В душе моей чем старе, тем сильней! 5533. В своей оценке драматической поэмы Пушкина «Анджело» Белин- ский совершенно не учитывает ее взаимоотношений с трагедией Шекспира «Мера за меру». 5541. Сцена из «Бориса Годунова», т. е. сцена в Чудовом монастыре, впервые была напечатана в первом номере «Моск. вестника» за 1827, а не за 1828 г. Сцена из «Фауста», написанная в 1825 г., первона- чально была напечатана в «Моск. вестнике» (1828, № 9) под загла- вием: «Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем», а затем под указываемым Белинским заглавием вошла в «Стихотворения Але- ксандра Пушкина» (СПб., 1829, ч. II). 5542. Несколько измененная цитата из «Сказки для детей» Лермонтова: «Иль мелкий бес из самых иечииовиых». 5543. У Пушкина: «В те дни, когда мне были новы». Курсив Белинского. 554*. У Пушкина: «Печальны были наши встречи». 5551. Цитата из «Сказки для детей» Лермонтова. В подлиннике первый стих читается: «Мой юный ум, бывало, возмущал». 5561. «Пир во время чумы» — перевод части четвертой сцены первого акта трагедии «Чумный город» английского драматурга Джона Виль- сона, напечатанной на английском языке в 1816 г., а в 1829 г. вышед- шей вторым изданием. Пушкин познакомился с этой трагедией в 47 Белинский, т. VIT 725
1830 г. в Болдиис. Несомненно, что ;$а перевод «Чумного города» Пушкин принялся под влиянием холерной эпидемии, державшей еговБолдинеи напомнившей ему чумную эпидемию в Лондоне в 1665 г., изображенную в трагедии Вильсона. Перевод, законченный 6 ноября 1830 г., при замечательной в основном его точности более сжат и ярок, чем подлинник. Что касается «Песни Мери» и особенно «Гимна чуме» Вальсиигама, то они представляют собой в сущности даже не пере- вод, а являются совершенно оригинальными созданиями Пушкина. 5571. В цитате курсив Белинского. 5601. Цитата из стихотворения Лермонтова «Не верь себе». 5602. О «Скупом рыцаре», «Каменном госте» и «Русалке» сам Белинский писал в 1838, 1840, 1841 и 1842 годах в статьях «Несколько слов о „Современнике"» (ИАН, т. II, № 33) и «Литературная хроника» (там же, № 58), в статьях о сборнике «Сто русских литераторов» (ИАН, т. III, № 33) и о «Горе от ума» (там же, № 130), в статье «Разделение поэзии на роды и виды» (PIAH, т. V, № 1), в рецензиях на «Сочинения Александра Пушкина» (там же, № 32) и на драму Кукольника «Князь Даниил Дмитриевич Холмский» (там же, № 52) и в статье «Русская литература в 1842 году» (ИАН, т. VI). До 1846 г. о названных произведениях Пушкина писали немецкий критик К. А. Фарнгаген фон Эизе (перевод его статьи был напечатан в «Сыне отечества» 1839, т.VII, отд. IV, стр. 1—37) и С. П. Шевырев («Мос- квитянин» 1841, ч. V, № 9, стр. 236—270). 5611. Курсив Белинского. 5621. Четвертый стих сверху у Пушкина: «В великолепные мои сады». В этой и последующей цитате курсив Белинского. 5631. Печатное сообщение о разговорах по поводу происхождения «Ру- салки» мы впервые встречаем в настоящей статье Белинского. П. В. Ан- ненков, основываясь на этих же слухах, потом высказал предположе- ние в своих «Материалах для биографии А. С. Пушкина», что Пушкин писал «Русалку» для молодого музыканта Андрея Петровича Есау- лова, с которым он познакомился через своего друга П. В. Нащокина, и кое в чем помогал ему. Однако версия эта лишена всякого основания (см. ПссП, т. VII, 1935, стр. 636—637). 5641. Все цитаты из «Русалки» приведены Белинским по тексту посмерт- ного издания сочинений Пушкина, во многом неточному. 566*. «Роберт Дьявол» — опера Мейербера. См. примеч. 291. 5701. Все цитаты из «Каменного гостя» даны Белинским по тексту посмерт- ного издания сочинений Пушкина, не вполне точному. 5731. Курсив Белинского. 5732. Курсив Белинского. 5761. «Сказка о попе и о работнике его Балде», написанная Пушкиным 13 сентября 1830 г., впервые была напечатана уже после смерти поэта в «Сыне отечества» (1840, т. II, № 5). Чтобы провести сказку через цен- зуру, В. А. Жуковский несколько изменил ее текст и дал заглавие: «Сказка о купце Кузьме Остолопе и работнике его Балде». Под таким заглавием сказка печаталась до 1882 г. 577 *. Калеб Бальдерстон — слуга Эдгара Равенсвуда, героя романа В. Скотта «Ламмермурская невеста». 726
5781. «Летопись села Горохина» — произвольное заглавие «Истории села Горюхина», под которым это произведение появилось после смерти Пушкина в «Современнике» (1837, т. V), а затем в посмертном издании его сочинений. 5782. В извещении о выходе книги, напечатанном в «Библ. для чтения», (1834, т. II, «Литературная летопись», стр. 12), труд Пушкина назван был «Историей Пугачева». Но Николай I, полагая, что «преступ- ник, как Пугачев, не имеет истории», собственноручно зачеркнул за- главие Пушкина и написал: «История Пугачевского бунта» (см. «Лите- ратурное наследство», № 16—18, стр. 526—527). 5791. Только в 1855 г., т. е. через 9 лет после настоящей статьи Белин- ского, появилось первое научное издание сочинений Пушкина в шести томах, под ред. П. В. Анненкова; в 1857 г. вышел седьмой, дополни- тельный том. Рецензии и за м с т к и 5831. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 7 (ценз. разр. 30/VI), отд. VI, стр. 8—10. Без подписи. 5841. Речь идет о Ф. В. Булгарине и Ы. И. Грече. Об этом же см. н. т., стр. 643—644. 5842. В «Очерках русской литературы» собраны статьи Н. А. Полевого, печатавшиеся ранее в «Моск. телеграфе», «Библ. для чтения» и «Сыне отечества». Искажал статьи Полевого и делал в них вставки редактор «Библ. для чтения» О. И. Сенковский. 5843. Сам Белинский в свое время встретил «Очерки» Н, А. Полевого большой статьей, в которой подверг их обстоятельному и суровому анализу, но вместе с тем признал, что «Очерки русской литературы»— книга интересная и достойная полного внимания (ИАН, т. III, стр. 501). 5844. Под театральным сборником Белинский подразумевает журнал И. Песоцкого «Репертуар русского театра». Драматические произ- ведения Н. А. Полевого в 1842—1843 годах вышли отдельным изда- нием в четырех томах под общим заглавием: «Драматические сочинения и переводы Н. А. Полевого». Этому изданию Белинский посвятил три рецензии (ИАН, тт. VI, № 89 и № 126, и н. т., № 5). 5851. Роман М. Н. Загоскина: «Кузьма Петрович Мирошев. Русская быль времен Екатерины II» (4 части, М., 1842). Белинский посвятил этому роману небольшую рецензию и обстоятельную статью (ИАН, т. VI). 5852. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 7 (ценз. разр. 30/VI), отд. VI, стр. 10—17. Без подписи. Белинский в течение всей своей деятельности был беспощаден к Б. М. Федорову, как бездарному писателю и сообщнику Ф. В. Бул- гарина по шпионажу и доносам. С своей стороны и Б. М. Федоров буквально кипел ненавистью к Белинскому и «Отеч. запискам», аккуратно делая пз них выписки «преступных» мест. В своей записке «Социализм, коммунизм и пантеизм в России за последнее 25-летие», поданной в марте 1846 года Л. В. Дубельту, Булгарии писал: «Есть в Петербурге старинный литератор Б. М. Федоров... Он человек честный, благородный, без упрека и истинный патриот, преданный
церкви и престолу. Он собирает все выписки из „ Отечественных за- писок" . У него семь корзин с выписками, методически расположенными, с заглавиями: противу бога, противу христианства, противу государя, противу самодержавия, противу нравственности и т. п.» (М. К. Лемке. «Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг.». Изд. 2, СПб., 1909, стр. 309). По требованию III отделения Б. М. Федоров пред- ставил туда свой материал, который состоял главным образом из выписок из статей Белинского. В вину последнему, между прочим, ставилось: унижение русского характера и славы предков, пре- вратное представление русской истории и т. п. (там же, стр. 312— 314).Кроме того, Б. М. Федоров снабжал своими выписками попечите- ля учебного округа М. Н. Мусина-Пушкина. А. В. Никитеико писал об этом: «Мы узнали, из какого источника почерпает Мусин-Пушкин свои мнения о русской литературе. Он заимствует их у Б. М. Федо- рова, несчастного автора детских книжонок, обруганного всеми жур- налами. Жажда мести увлекла его к доносам, на которые он и прежде уже покушался. Теперь же он окончательно определился в шпионы к казанскому хану и руководит его суждениями о всех вопросах со- временной русской образованности» («Записки и дневник», изд. 2-е, т. I, СПб., 1904, стр. 364). После этих сведений становятся понят- ными слова Белинского,сказанные в небольшой рецензии на «Сто новых детских повестей» Шмита в переводе Б. М. Федорова, написанной через девять месяцев после настоящей рецензии: «Я не засыпаю за сочинениями г. Б. Федорова и не вижу во сне, навеянном ими, само- любивой и жалкой бесталантности, которая ведет подробнейший жур- нал всего, что кажется ей преступлениями в ее противниках, и готова прислуживаться им всякому» (ИАН, т. IX). Б. М. Федоров изливал свою злобу против Белинского и в печати. В первом томе «Русской беседы», вышедшем в 1841 г., он напечатал басню «Комар», где изо- бражен Белинский под видом «заносчивого и хвастливого» критика Пигмейкииа. Эту басню Белинский полностью перепечатал в своей рецензии на «Русскую беседу» (ИАН, т. V, № 47). 5871. Публикация романа Б. М. Федорова «Князь Курбский» началась в 1825 г. См. ИАН, т. VI, примеч. 5164. 5872. В этой и последующих цитатах из романа Федорова курсив, как и иронические замечания в скобках, Белинского. 5931. Характеристика Ивана Грозного, данная здесь Белинским, необыч- на для начала сороковых годов, когда большинство историков, сле- дуя за Карамзиным, всё еще видело в политике и деятельности Ивана Грозного только произвол жестокого человека. Оценку Ивана Гроз- ного, одинаковую с оценкой Белинского, дали потом в своих трудах С. М. Соловьев и К. Д. Кавелин. Статья последнего «Взгляд на юри- дический быт древней России», написанная через два с половиной года после настоящей рецензии Белинского, привела критика в восторг своим взглядом на Ивана Грозного, о чем он писал А. И. Герцену 20 марта 1846 г. (ИАН, т. XTI). 5951. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 7 (ценз. разр. 30/VI), отд. VI, стр. 23—25. Без подписи. 5952. «Письма темных людей» — сатирическое произведение, вышедшее из кружков гуманистов. Возможно, что Эразм Роттердамский прини- мал участие в составлении «Писем темных людей», но он не был их единоличным автором. 5971. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 7 (ценз. разр. 30/VI), отд. VI, стр. 25—28. Без подписи. 728
6011. В настоящей рецензии Белинский развил взгляды на «Историю государства Российского», которые впервые^ он сжато высказал в «Литературных мечтаниях» (ИАН, т. I, стр. 60). 6012. «Ключ», составленный П. М. Строевым к «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, был выпущен отдельным изданием еще в 1836 г. Здесь речь идет, повидимому, о его новом издании. 6013. «Отеч. записки» 1843, XXIX, № 8 (ценз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр. 39—45. Без подписи. 6014. Цитата из драмы Пушкина «Моцарт и Сальери». 6021. В «безумце, гуляке праздном» (слова Сальери о Моцарте в траге- дии Пушкина «Моцарт и Сальери») и «другом актере», горящем «страстью к искусству», о которых говорится в начале этой статьи, нетрудно узнать знаменитых актеров П. С. Мочалова и В. А. Каратыгина. Здесь в сжатом виде повторены характеристики, данные Белинским этим актерам в статье 1835 года: «И мое мнение об игре г. Караты- гина» (ИАН, т. I, № 44) и в статье 1838 года: «Г-н Каратыгин на- московской сцене в роли Гамлета» (там же, т. II, № 65). Александр Македонский, Алхимерес и Амалафрида — персонажи трагедии М. А. Маркова «Александр Македонский». 6031. О «Вадимовом колокольчике» идет речь во второй части «Двена- дцати спящих дев» Жуковского. См. ИАН, т. I, примеч. 431. 6041. Скрытая цитата из поэмы И. С. Тургенева «Параша» См. н. т., № 13. 6051. В этой и последующих цитатах из стихотворений Е. Л. Милькеева курсив Белинского. 6081. Речь идет о К. К. Павловой, в свою очередь обращавшейся к Е. Л. Милькееву со стихотворными посланиями (К. Павлова. «Полное собрание стихотворений», Л., 1939, стр. 3). 6101. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 8 (ценз. разр. около.30/VII), отд. VI, стр. 45—48. Без подписи. 6102. Автор этого труда — известный путешественник и писатель Ег. П. Ко- валевский. Переводы «Путевых впечатлений» («Impressions de voy- age») А. Дюма появлялись в «Телескопе» (1833, №№ 7 и 24; 1834, ч. XXI), «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду» (1837, №№ 18 и 30), «Библиотеке для чтения» (1840, т. 43, 1843, т. 57) и «Сыне отечества» (1841, № 19). 6131. В журнальном тексте вместо «верблюдов» — «кибиток». Исправ- лено по первоисточнику. 6141. Вышли в свет и вторая (СПб., 1843) и третья книжки (СПб., 1845) «Странствователя по суше и морям». Белинский откликнулся на вы- ход этих книжек двумя маленькими заметками (ИАН, тт. VIII и IX). 6142. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 8 (ценз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр. 70—71. Без подписи. Ш1. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 8 (цепз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр. 71—72. Без подписи. В цитатах курсив Белинского. 6171. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, j\\ 8 (ценз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр. 77—78. Без подписи. 6172. См. н. т., примеч. 5901. 729
6181. Ф. II. Слепушкин умер в 1848 г., а М. Д. Суханов —в 1843 г. Оба продолжали свою литературную деятельность до самой смерти. См. ИАН, т. VI, примеч. 117*. 618*. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 8 (ценз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр 78—79. Без подписи. П. М. — Петр Алексеевич Машков, плодовитый писатель три- дцатых-сороковых годов XIX века. 6201. «Иван Выжигин», «Петр Иванович Выжигин» и «Комары» — про- изведения Ф. В. Булгарина. О «Картинках русских нравов» см. выше, примеч. 233. 6202. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 8 (ценз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр. 80—81. Без подписи. Принадлежность заметки Белинскому установлена В. С. Спири- доновым (см. «Литературное наследство», т. 55, стр. 364—367). 6211. Это обещание Белинский выполнил, поместив в 11-й книжке «Отеч. записок» за 1843 год большую статью — «Сочинения Зенеиды Р-вой» (см. н. т., стр. 648—678). 6212. «Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 8 (ценз. разр. около 30/VII) отд. VIII, стр. 98—104. Без подписи. А. Д. Га л ахов в подборе материала для своей «Полной русской хрестоматии» руководствовался мнениями Белинского, высказанными в его статьях и рецензиях, и его хрестоматия представляет большой интерес, как один из показателей того влияния, какое имел критик на своих современников. Это влияние критика уже в свое время броса- лось в глаза и крайне раздражало его противников. М. П. Погодин в своем разборе брошюры Белинского о Н. А. Полевом назвал взгляды критика «ералашью» и добавил: «Эта ералашь, казалось, должна была быть оставлена без всякого действия и награждена общим пре- зрением. Нет! У нас ее слушали, принимали, одобряли, и вот в Москве какой-то господин Галахов, в угодность г. Белинскому, ставит позор- ное клеймо на державинские оды п Бога и „ Водопад", на ломоносовские размышления, в хрестоматии, назначенной для юношества, и вот в Киеве какой-то господин Аскоченский составляет чуть ли не из нее vИсторию русской литературы"» («Москвитянин» 1846, № 5, стр. 165). Отражение взглядов Белинского в «Полной русской хрестоматии» А. Д. Галахова подчеркивал и С. П. Шевырев, сделав в статье о ней ряд грубых выпадов по адресу критика. Он резко высказался против критерия современности, которым руководствовался А. Д. Галахов в выборе литературных образцов, и продолжал: «Автор хрестоматии несколько раз и не в шутку выражает свою боязнь, чтобы кто-нибудь в 1843 году не стал писать слогом Сумарокова, Хераскова, Княжнина. Дальнейшее развитие его мысли показывает, что он тут же разумеет Ломоносова и Державина. Странные опасения! Мы нередко встречаем их в одном петербургском журнале... Некоторые неистовые и запо- здалые хулители прежних образцов нашей словесности, бросая снизу бессильными руками грязь на высокий пьедестал нашего Ломоно- сова, любят прикрывать свои выходки статьею Пушкина о Ломоно- сове .. Вот что странно! Эти безымянные наездники одного из петер- бургских журналов, посягающие на всё славное в нашей литературе, выписывают из Пушкина только то, чем могут прикрывать своя на- глые действия» («Москвитянин» 1843, т. III, № 5, стр. 232 и 238). Здесь выпады против Белинского очевидны. В ответ на эти вы- пады Белинский и написал «Несколько слов .Москвитянину"». Эта статья явилась своего рода конспектом, которым воспользовался 730
А. Д. Галахов. Почти все возражения Белинского С. П. Шевыреву А. Д. Галахов повторил во второй своей статье, подкрепив их только большим количеством примеров. 6218. На «2-ю статью», т. е. на вторую часть статьи Шевырева, опублико- ванной в двух номерах «Москвитянина» (1843, ч. III, № 5, стр. 218— 248; № 6, стр. 501—533), А. Д. Галахов ответил двумя статьями («Отеч. записки» 1843, т. XXIX, № 7, отд. VIII, стр. 28—53: т. XXX, № 9, отд. VIII, стр. 33—70). 6221. См. примеч. 382. 623х. Прямое указание на доносительство Шевырева-критика. См. ИАН, т. V, примеч. 2762, и т. VI, стр. 75. 6241. О загадочном характере Ивана Грозного, каким он является в поэме Лермонтова, Белинский говорил еще в 1841 году в статье «Стихотво- рения М. Лермонтова» (ИАН, т. IV, № 86). 6251. Манчский витязь — Дон Кихот. 6252. Это явный выпад С. П. Шевырева против Белинского, который в статье о стихотворениях Баратынского, помещенной в «Отеч. за- писках» (1842, т. XXV, № 12, отд. V, стр. 49—70), говорил о демоне Лермонтова и проводил параллель между пониманием последнего Лермонтовым и Пушкиным. 6261. Под «журналистом-промышленником» С. П. Шевырев подразуме- вал А. А. Краевского, который при жизни и после смерти Лермонто- ва печатал его стихи в «Отеч. записках». 6262. Бенедиктова как поэта Белинский развенчал еще в 1835 г. в статье о «Стихотворениях Владимира Бенедиктова» (ИАН, т. I, № 119). Отрицательную оценку А. С. Хомякова и Н. М. Языкова он дал в статье «Русская литература в 1844 году» (ИАН, т. VIII). 6263. С. П. Шевырев ставил Н. Ф. Павлова выше Гоголя в статье о «Трех повестях» Н. Ф. Павлова («Именины», «Аукцион» и «Ятаган»), напе- чатанной в «Моск. наблюдателе» (1835, ч. 1, № 1, стр. 120—130). 6264. В большой статье, помещенной в «Моск. наблюдателе» за 1835 год (ч. III, № И, стр. 439—459), С. П. Шевырев говорил, что первым русским «поэтом мысли» был В. Г. Бенедиктов. Белинский тогда же вступил по этому вопросу в полемику с С. П. Шевыревым (см. ИАН, т. I, стр. 362—368). 6271. Цитата из «Демона». Курсив Белинского. 6272. Цитата из «Мцыри». Курсив Белинского. 6281. Мысль о чуждости религии русскому народу развита Белинским позднее в знаменитом «Письме к Гоголю» (ИАН, т. X). 6282. Белинский имеет здесь в виду свой памфлет* «Педант» (см. ИАН, т. VI). 6291. Слова: «доносит... читателю» — намек на то, что критика С. П. Ше- вырева в отношений А. В. Никитеико имела характер доноса. 6301. Своей «выходкой» против «Похвального слова Петру Великому» С. И Шевырев мстил А. В. Никитеико, через цензуру которого про- ходили «Отеч. записки», за чересчур снисходительнее, как ему ка- залось, к ним отношение. Готовясь к разбору «Хрестоматии» А. Д. Га- лахова, Шевырев писал М. П. Погодину относительно Никитеико: «Мне хочется проучить этого дурака за то, что, рецензируя , Отечественные записки", позволяет в них всякую против нас мерзость 731
и как будто заодно с ними» (Н. Барсуков, «Жизнь и труды М. П. По- година», кн. VII, стр. 84). 6302. Намек на С. П. Шевырева (см. примеч. 1432). 6303. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 9 (ценз. разр. 31/VIII), отд. VI, стр. 5. Без подписи. 6311. «Отеч. записки» 1843, т, XXX, № 9 (ценз. разр. 31/VIII), отд. VI, стр. 5—6. Без подписи. 6321. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. около 30/1Х)Т отд. VI, стр. 17. Без подписи. Зенеида Р-ва— Е. А. Ган. 6322. Под самонадеянным писателем подразумевается О. И. Сенковский, который осмеливался «поправлять» первые повести Зенеиды Р-вой, печатавшиеся в «Библ. для чтения» за 1837—1841 годы. 6331. См. примеч. 6241. 6332. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. около 30/IX), отд, VI, стр. 17—19. Без подписи. 6338. Повесть «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице» первоначаль- но была напечатана в сборнике «Повестей А. Вельтмана» (М. 1837), а затем перепечатана в «Москвитянине» (1841, ч. 1, № 1, стр. 131— 218). 6361. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. около 30/IX), отд. VI, стр. 19—21. Без подписи. 6362. О романе Барона Брамбеуса (О. И. Сепковского) «Идеальная кра- савица, или Дева чудная» см. примеч. 41 *. 6368. Отзыв Белинского о романе «Князь Курбский» Б. М. Федорова см. в п. т. (стр. 585—595). 6364. П. В. Киреевский начал собирать русские народные песни с 1830 г. и собирал их до конца жизни. При жизни он напечатал лишь 55 рус- ских духовных стихов в «Чтениях в обществе истории и древностей оссийских» (1847, кн. 9) и несколько песен в «Московском сборнике» 852 г. и в журнале «Русская беседа» за 1856 г. Полностью песни, собранные П. В. Кирееевским, были изданы, уже после его смерти, в 10 томах П. А. Безсоновым. 6365. М. П. Погодин наиболее полно обосновал защищавшуюся им «нор- манскую теорию» в своем труде «Исследования, замечания и лекции о русской истории», томы I—III, M., 1846. 6366. С. П. Шевырев хлопотал «об истреблении в русской литературе вредного духа неуважения к писателям» в ряде своих работ, но осо- бенно в статье: «Взгляд на современное направление русской лите- ратуры», в которой он сделал грубый и злобный выпад против Белин- ского (см. выше, примеч. 1432). «Типический очерк»— памфлет Белин- ского «Педант» (ИАН, т. VI, № И). 6367. Намек на доносительство Шевырева. См. примеч. 6261 иИАН, т. V, примеч. 2762 и т. VI, стр. 75. 6371. Два стихотворения А. С. Хомякова, которыми он приобрел «стран ную известность» в Москве, — «Киев» и «Россия», написанные в 1839 г. 6372. «Москвитянин». 732 \
6373. «Рифмованные депоициации» — стихотворные доносы. М. А. Дмит- риев напечатал в «Москвитянине» (1842, № 10, стр. 281) стихотворе- ние «К безыменному критику», которое определенно имело характер литературного доноса. Белинский ответил Дмитриеву «Небольшим разговором между литератором и не-литератором о деле, не совсем литературном», включенным в «Литературные и журнальные заметки», (ИАН, т. VI). М. А. Дмитриева не примирила с Белинским даже смерть последнего. В 1863 г., т. е. через 15 лет после смерти критика, он сделал против него злой выпад во втором издании своего труда об И. М. Долгоруком («Князь И. М. Долгорукий и его сочинения», изд. 2-е, обработанное вновь, исправленное и значительно дополнен- ное. М., 1863, стр. 174). 6374. М. И. Воскресенский действительно издал роман «Сердце женщины» (М., 1842). 6381. А. Славин — псевдоним А. П. Протопопова. 6382. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. около 30/IX), отд. VI, стр. 30. Без подписи. 6391. Отзыв Белинского о «Супружеской истине», принадлежащей В. Ле- бедеву, помещен в VI т. настоящего издания (№ 116). Правильны ли были догадки Белинского о принадлежности В. Лебедеву и «Памятной книжки для молодых людей» — не установлено. 6392. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10^ (ценз. разр. около 30/IX), отд. VI, стр. 30—31. Без подписи. 6393. Журнал, издававшийся в 1822—1826 годах А. Ф. Воейковым и В. И. Козловым (с 1825 года одним Воейковым), назывался «Новости литературы», а «Новости русской литературы» выходили в 1802—1805 годах при каждом номере «Моск. ведомостей». 6401. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. около 30/IX), отд. VIII, стр. 109—111. Без подписи. 6411. «О невещественном капитале» — речь, произнесенная Н. А. Поле- вым в Московской коммерческой академии в 1828 г. В том же году эта речь была издана дважды. 6421. «Рассказ г-жи Курдюковой об отъезде за границу» представляет собой переделку для сцены «Сенсаций и замечаний госпожи Курдю- ковой за границей, дан—л'этранже» И. П. Мятлева. 6431. «Отеч. записки» 1843, т. XXX, № 10 (ценз. разр. около 30/IX), отд. VIII, стр. 123—126. Без подписи. 6432. Цитата из песни И. И. Дмитриева. 6441. Курсив Белинского. 6442. Цитата из басни Крылова «Гуси». 6443. Немецкий писатель и журналист Х.-Ф. Николаи (1733—1811) выступил против Гёте и Шиллера в романе» «Freuden des Jungen Werther» («Радости молодого Вертера»). 6451. Не только в прошлом, но почти одновременно с написанием этих «Заметок» А. М. Мартынов обвинял еще Пушкина в безнравствен- ности, а героев его произведений называл «уголовными преступ- никами» (см. примеч. 201). 6452. Белинский не раз отмечал, что Ф. В. Булгарин из корыстных целей пел на страницах своей «Сев. пчелы» «гимуш и дифирамбы» «в честь книжного магазина г. Ольхина п во славу издаваемых им книжных из- 733
делий» (ср. ИАН, т. VIII, статья «Взгляд на главнейшие явления рус- ской литературы в 1843 году»). (>458. Белинский имеет в виду напечатанную в «Литер, газете» за 1840 г. заметку «Петербургская хроника» (№ 22, 16. III, стлб. 519—521), куда вошло письмо саратовского помещика А. Д. о «Чтениях о рус- ском языке» Н. И. Греча. 6454. См. примеч. 6391. 6471. Второй «знаменитый» фельетонист «Сев. пчелы» — Рафаил Михай- лович Зотов. 6472. Под одним журналом, намеревавшимся перевести Пушкина «по- русски», очевидно, подразумевался «Маяк». 6481. «Отеч. записки» 1843, т. XXXI, № И (ценз. разр. 31/Х), отд. V, стр. 1—24. Без подписи. Предварительные отзывы Белинского о сочинениях Зенеиды Р-вой (Е. А. Гаы) см. выше, стр. 621 и 632—633. 6491. Развернутый отзыв о романе «Матильда» Белинский дал в 1847 г. в статье о переводных романах (ИАН, т. X). «Парижским тайнам» Белинский посвятил рецензию и большую статью (МАИ, т. VIII). 6511. Е. Л. Милькееву Белинский посвятил особую статью (см. н. т., стр. 601—609). 6512. Свод данных о русских писательницах Белинский мог найти в специальном труде С. В. Руссова «Библиографический каталог рос- сийским писательницам» (СПб., 1826). 653х. См. ИАН, т. IV, примеч. 2798. 6532. Известны подражания «Кавказскому пленнику» Пушкина: «Киргиз- ский пленник», повесть в стихах Н. Муравьева (М., 1828) и «Москов- ский пленник», повесть в стихах Ф. С-ва (М., 1829) и др. Н. В. Стан- кевич, совместно с Н. А. Мельгуновым, напечатал в «Молве» (1832, № 75) пародию на поэмы бездарных подражателей Пушкина и Бара- тынского, под заглавием «Калмыцкий пленник». 6541. Белинский не упускал случая высмеять попытку введения Шевы- ревым в русское стихосложение итальянской октавы (см. ИАН, т. I, стр. 328, и т. II, стр. 144—145 и примеч. 1442 и 1451). 6542. Первое издание «Стихотворений» Н. С. Тепловой (по мужу Терю- хиной) вышло в Москве в 1833 г. См. ИАН, т. IV, примеч. 1552. 6551. Речь идет о книге «Полное собрание русских, немецких и итальян- ских стихов Елизаветы Кульман», СПб., 1841. См. ИАН, т. IV, при- меч. 5702. 656г. Е. П. Ростопчина начала печататься не в 1835. а в 1830 г. См. ИАН, т. V, примеч. 4564. 6562. Сочинения Сарры Толстой, состоящие большею частью из стихотво- рений, написанных на немецком и английском языках и переведенные на русский язык прозою Лихониным, вышли отдельным изданием в двух частях (М.. ч. I, 1839; ч. II, 1840). Издание вышло в небольшом количестве экземпляров и в продажу не поступало. 6571- Повести М. С. Жуковой были собраны в двух двухтомных сборни- ках «Вечера па Карповке» (1837—1838) и «Повести» (1840, второе издание 1841 г. под названием «Русские повести»). О Жуковой 734
Белинский писал неоднократно (ИАН, т. II, № 114, т. IV, № 13, и т. V, № 43). 13691. Цитата из поэмы «Мцыри». 6692. Цитата из рецензии О. И. Сенковского на «Сочинения Зенеиды Р-вой», вышедшие в 1843 г. («Библ. для чтения» 1843, т. X, отд. VI, стр. 20—23). Курсив Белинского. 6693. О. И. Сенковский восклицал в статье о пьесах М. Д. Киреева, Н. В. Кукольника и Е. Ф. Розена («Библ. для чтения» 1834, ч. 1, отд. V, стр. 37): «Великий Кукольник!». Об этом Белинский писал еще в «Литературных мечтаниях» (ср. ИАН, т. I, стр. 21, при- меч. 214). 6701. Цитата из рецензии О. И. Сенковского о «Сочинениях Зенеиды Р-вой» (см. выше, примеч. 6692). Курсив Белинского. 6721. Повесть «Идеал» была помещена в «Библ. для чтения» (1837, т. XXI, №4, отд. 1, стр. 115—180); «досужий журналист»—О. И. Сенковский. 6722. В журнальной публикации здесь какая-то неясность. В повести Е. А. Ган событие изложено так: «Только вскоре после этого его героиня получила известие, что ее бывший супруг, поссорившись в одном из игорных домов в Париже, дрался и был убит на поединке» («Сочинения», ч. II, СПб., 1843, стр. 433—434). 6781. Цитата из повести «Суд света» (Сочинения, СПб., 1843, т. II). В на- стоящей и предыдущих цитатах, взятых из повестей Зенеиды Р-вой, имеется несколько мелких погрешностей против текста издания 1843 года, которым пользовался Белинский. Погрешности эти, ввиду их незначительности, не оговариваются. 6782. Говоря о «посмертных друзьях» и «журнальных буфонах», Белин- ский имеет в виду О. И. Сенковского как автора уже упомянутой рецензии на сочинения Зенеиды Р-вой (см. выше, примеч. 669а) I
ПЕРЕЧЕНЬ ИЛЛЮСТРАЦИЙ В. Г. Белинский. Портрет работы художника К. А. Горбунова, 1843 г. Государственная Третьяковская галлерея Начальная страница первопечатного текста первой статьи Белин- ского о Пушкине. «Отечественные записки» 1843, т. XXVIII, № 6, отд. V, стр. 19 А. С. Пушкин. Портрет работы художника В. А. Тропинина, 1827. Государственная Третьяковская галлерея . ... ИСПРАВЛЕНИЯ Страница 164 165 190 Строка 2 св. 5 сп. 10 св. Напечатано полноте любви л типическом выговорил Следует читать- полном любви и титаническом- .заговорил
СОДЕРЖАНИЕ СТАТЬИ PI РЕЦЕНЗИИ Февраль — май 1843 Стр. 1. Повести и рассказы, соч. Н. Кукольника. Том I . 7 2. Статейки в стихах. Без картинок. Том I 8 3. Русский театр в Петербурге. — Ломоносов, или Жизнь и поэзия. Драматическая повесть в пяти действиях Н. А. Полевого 11 4. Литературные и журнальные заметки 17 5. Драматические сочинения и переводы Н. А. Полевого. Часть четвертая 21 6. Физиология женатого человека. К. Поль деКока. 23 7. Записки покойного К о л е ч к и н а <Ф. К. Дершау) .... 24 8. Путевые записки по России, в двенадцати губерниях... Михаи- ла Жданова 25 9. Некоторые великие и полезные истины об игре в преферанс, заим- ствованные у разных древних и новейших писателей... канди- датом философии П. Р е м и з о в ы м 31 10. Библиографические и журнальные известия . 33 11. Литературные и журнальные заметки 38 12. История Малороссии. Николая Маркевича... 44 13. Параша. Рассказ в стихах. Т. Л. <И. С. Тургенева) .... 65 14. Физиология театров в Париже и в провинциях. Соч. К уайляка 80 15. Книга судьбы, или Чародей гостиных 81 16. Петербургский театрал. Куплеты В. 3. <В. Р. Зотова) ... 82 17. Русский театр в Петербурге.— Игроки. Оригинальная коме- дия в одном действии, соч. Гоголя 83 18. Литературные и журнальные заметки 86 19. Молодик, украинский литературный сборник, издаваемый И. Б е ц к и м , 87 20. Казаки. Повесть Александра Кузьмича . . . 92 СТАТЬИ О ПУШКИНЕ Май 1843 — сентябрь 1846 21. Сочинения Александра Пушкина 97 Статья первая. Обозрение русской литературы от Державина до Пушкина 99 737
Статья вторая. Карамзин и его заслуги; Карамзинский пе- риод русской литературы. Дмитриев, Крылов, Озеров, Жуковский и Батюшков. Значение романтизма и его историческое развитие 132 Статья третья. Обзор поэтической деятельности Батюшкова; характер его поэзии. Гиедич; его переводы и оригинальные сочинения. Мерзляков. Князь Вяземский. Журналы конца карамзинского периода 223 Статья четвертая 266 Статья пятая. Взгляд на русскую критику. Понятие о совре- менной критике. Исследование пафоса поэта как первая задача критики. Пафос поэзии Пушкина вообще. Разбор лирических произведений Пушкина 302 Статья шестая. Поэмы: «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Братья разбойники» 358 Статья седьмая. Поэмы: «Цыганы», «Полтава», «Граф Нулин» . 385 Статья восьмая^ «Евгений Онегин» 431 _ Статья девятая^ «Евгений Онегин» (окончание) . 473 Статья десятая, «Борис Годунов» 505 Статья одиннадцатая и последняя. «Домик в Коломне». «Родословная моего героя» (отрывок из сатирической поэмы). «Медный всадник». «Галуб». «Египетские ночи». «Анджело». «Сцена из Фауста». «Пир во время чумы», «Моцарт и Сальери». «Сцены из рыцарских времен». Сказки: о царе Салтане; о мертвой царевне и о семи богатырях; о золотом петушке; о рыбаке и рыбке; о Кузьме Остолопе и о работнике его Балде. Повести: «Арап Петра Великого»; «Повести Белкина»; «Пиковая дама»; «Капитанская дочка»; «Дубровский». «Летопись села Горохииа». «Кир- джали». «История Пугачевского бунта». Журнальные статьи. Заключение 535 СТАТЬИ И РЕЦЕНЗИЛ Июпь — октябрь 1843 22. Повести Ивана Г у д о ш н и к а, собранные И и к о- лаем Полевым. В дв^х частях 583 23. Князь Курбский, исторический роман из событий XVI века. Соч. Бориса Федорова. В четырех частях 585 24. Мысли Паскаля. Перевел с французского Иван Бутов- ский 595 25. История государства Российского, соч. Н. М. Карамзина Издание пятое в трех книгах. Книга III (томы IX, X, XI и XII) 597 26. Стихотворения Милькеева (601/' 27. Странствователь по суше и морям <Ег. II. Ковалевского) . . "МО 28. Русская грамматика для русских Виктора И оловцова 614 29. Драгоценный подарок детям, или Русская азбука 616 30. Сказка о мельнике-колдуне, о двух жидках и о. двух батраках. Соч. Е. А л и п а и о в а 617 31. Рассказ П.М. Автора повести: Муж под башмаком ппрочая. — Средство выдавать дочерей замуж <П. А. Машкова) 618 738
32. Библиографические и журнальные известия .... . 620 33. Литературные и журнальные заметки. Несколько слов «Москви- тянину» '621 34. История похода 1815 года. Сочинение прусской службы майора фон Дамица. С примечаниями дивизионного генерала старой армии французской. Перевел с французского генераль- ного штаба генерал-лейтенант Хатов 1-й. Том II 630 35. Библиотека хозяйственных и коммерческих знаний. Коммер- ческая статистика. Две книжки 631 36. Сочинения Зенеиды Р-в ой <Е. А. Ган>. Четыре части 632 37. Повести А. Вельтмана 633 38. Провинциальная жизнь (Ольский). Описательный роман XIX века. Соч. Егора Классена. Часть I. . 636 39. Памятпая книжка для молодых людей .... 638 40. Притчи и повести, избранные из Круммахера 639 41. Русский театр в Петербурге. — Волшебный боченок, или Сон наяву. Старинная немецкая сказка, в двух действиях, соч. Н. А. Полевого.— Полчаса за кулисами. Комедия в од- ном действии, соч. Н. А. Полевог о.— Рассказ г-жи Кур- дюковой об отъезде за границу.— Рецепт для исправления мужей. Комедия-водевиль в двух действиях, взятая с француз- ского Н. А. Коровки н ым 640 42. Литературные и журнальные заметки 643 43. Сочинения Зенеиды Р-в ой <Е. А. Гаи>. Четыре части 648 Примечания 679 Перечень иллюстраций 736