Text
                    НОВОЕ В ЗАРУБЕЖНОЙ
ЛИНГВИСТИКЕ
В Ы П У С К XVI
ЛИНГВИСТИЧЕСКАЯ ПРАГМАТИКА
Составление и вступительная
статья
Н. Д. АРУТЮНОВОЙ и Е. В. ПАДУЧЕВОЙ
Общая редакция
Е. В. ПАДУЧЕВОЙ
НИ
МОСКВА
«П Р О Г Р Е С С>
1985


ББК 81 H 74 Редакционная коллегия серии «Новое в зарубежной лингвистике»: • А. К. Авеличев, Н. Д. Арутюнова. Б. Ю. Городецкий, В. А. Звегинцев (председатель), Ю. И. Караулов, В. П. Нерознак, Т. М. Николаева, М. А. Оборина (отв. секретарь), В. В. Петров, Б. А. Серебренников, Б. А. Успенский Редактор H. Н. Попов Редакция литературы по философии и лингвистике © Составление, вступительная статья, послесловие, перевод на русский язык — издательство «Прогресс», 1985 „ 4602000000—740 _7 Н ~~006(0П-85 67~85
ИСТОКИ, ПРОБЛЕМЫ И КАТЕГОРИИ ПРАГМАТИКИ Термин «прагматика» (от греч. πρ'αγμα 'дело', 'действие') был введен в научный обиход одним из основателей семиотики — общей теории знаков — Ч. Моррисом. Следуя идеям Ч. Пирса, Моррис разделил семиотику на семантику — учение об отношении знаков к объектам действительности, синтактику —учение об отношениях между знаками, и прагматику — учение об отношении знаков к их интерпретаторам, то есть к тем, кто пользуется знаковыми системами. Прагматика, таким образом, изучает поведение знаков в реальных процессах коммуникации. «Поскольку интерпретаторами большинства (а может быть, и всех) знаков являются живые организмы,— писал Ч. Моррис,— достаточной характеристикой прагматики было бы указание на то, что она имеет дело с биотическими аспектами семиозиса, иначе говоря, со всеми психологическими, биологическими и социологическими явлениями, которые наблюдаются при функционировании знаков» 1. В качестве основной предшественницы прагматики Ч. Моррис назвал риторику. Приведенная характеристика, возможно, достаточна для построения общей семиотической теории, но не для определения области, конкретных задач и проблем прагматических исследований естественных языков, которые, постепенно расширяясь, 1 Моррис Ч. Основания теории знаков. — В кн.: «Семиотика». М., 1983, с. 63. В настоящее время имеется большая литература по вопросам прагматики. Обзор проблематики см. в кн.: «Le langage en contexte (Études philosophiques et linguistiques de pragmatique)». Amsterdam, 1980. Библиография по прагматике приложена в кн.: Levinson St. Pragmatics. Cambridge UP, London«—N. Y., 1983; Leech G. N. Principles of pragmatics London — N. Y., 1983. См также обзоры и библиографию в сб.: «Языковая деятельность в аспекте лингвистической прагматики (сборник обзоров)». М., 1984. По прагматике предложения п текста см. сб.: «Коммуникативно-прагматические и семантические функции речевых единств». Калинин, 1980; «Семантика и прагматика синтаксических единств». Калинин, 1981-; «Прагматические аспекты изучения предложения и текста». Киев, 1983; см. также цикл статей по прагматике в журнале: «Известия АН СССР», Серия литературы и языка, 1981, № 4. 3
обнаруживают тенденцию к стиранию границ между лингвистикой и смежными дисциплинами (психологией, социологией и этнографией), с одной стороны, и соседствующими разделами лингвистики (семантикой, риторикой, стилистикой)—с другой. Прагматика отвечает синтетическому подходу к языку. Что же дало импульс столь мощной волне прагматических исследований, начавшейся в 70-е годы? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно вспомнить о состоянии зарубежной лингвистики, предшествующем увлечению прагматикой. В начале XX в. лингвистика восприняла и развила основные принципы семиотического подхода к языку. Они определили долгий и в ряде отношений плодотворный период ее развития, прошедший под знаком идей Ф. де Соссюра. В то же время и семантическая, и прагматическая «главы» семиотики оставались вне поля ее внимания. Более того, в кредо структурной лингвистики входил тезис о нерелевантности для языкознания всякого рода внешних по отношению к языку и неустойчивых явлений, связанных с психологическими, стилистическими и даже собственно коммуникативными аспектами речи. Лингвистическая мысль была под влиянием так называемой прагматической максимы Ч. Пирса, суть которой сводится к тому, что подлинное различие (а не просто словесная или эмотивная разница) должно обладать способностью различаться на деле, то есть иметь некоторые практические следствия (practical bearings), причем совокупность этих практических следствий образует концепт объекта 2. Максима различительности стала краеугольным камнем структурной лингвистики, сосредоточенной на моделировании языка как самодостаточной системы инвариантных единиц — фонем и морфем, образуемых дифференциальными признаками, и только ими. В большинстве работ, выполненных в русле структурализма, семантика приравнивалась к энциклопедическим знаниям, а прагматика не упоминалась вообще. Обращение к внеязыковой действительности, процессам коммуникации и ее участникам считалось противным духу (если не букве) семиологии. Теоретическая лингвистика становилась все более абстрактной и замкнутой дисциплиной, охваченной идеей самоопределения. Она порывала связи с психологией, социологией, историей и этнографией. Внутри структурной лингвистики ущемлялись ин- 2 Peirce Ch. How to make our ideas clear. — In: «Collected Papers of Ch. S. Peirce», v. 5. Cambridge (Mass.), 1960, p. 258; ср. также в этом же томе статью «Pragmatism: the normative science» (p. 13—28), в которой Пирс приводит первоначальную версию прагматической максимы: «Рассмотрите практические эффекты, которые, по нашему мнению, могут производиться данным объектом. Представление о совокупности этих эффектов и дает полный концепт объекта» (р 15). 4
тересы семантики. Язык жестко членился на уровни, каждый из которых рассматривался как замкнутая система. Структурной лингвистикой владело стремление к отъединению и разделению. Расстояние между языком и жизнью росло. Естественный язык сближался с искусственными знаковыми системами (например, дорожной сигнализацией), принимаемыми за его упрощенную модель. Можно было предположить, что структурную лингвистику ожидает судьба логики, которая, начав с изучения форм речи, отдалилась от предмета своих первоначальных наблюдений, а потом и вовсе о нем забыла, став наукой о формах и законах теоретического мышления. В логических записях естественный язык сменился языком символов. Переход логиков от естественного языка к символическому был обусловлен вотумом недоверия человеческой речи (ее адекватности структуре логически правильной мысли). Он был предопределен также необходимостью ограничить объект логики утверждениями, имеющими истинностное значение. Следуя этому направлению, концепция языка, предложенная крайними версиями структурализма, могла развиться в общую теорию знаковых систем. Этого не произошло. Приблизившись к пику, расстояние между языком и жизнью стало сокращаться. Прежде всего были восстановлены связи между языком как объектом лингвистических исследований и отображенной в нем действительностью. Началась эпоха семантики, вслед за которой возник острый интерес к явлениям прагматики. Дистанция, отделяющая язык от жизни, сократилась. Более того, речевая деятельность стала рассматриваться как одна из форм жизни. Если структурализм стремился освободить язык от внешних контактов, то в последующий период изоляция была нарушена, а отношения жизни и языка получили не однонаправленное, а взаимное осмысление. Было вновь и заново осознано, что не только язык рисует эскиз мира (ср. гипотезу лингвистической относительности), но и жизнь дает ключ к пониманию многих явлений языка и речи. Это второе направление отношений и стало определяющим для прагматических исследований. И структурная лингвистика, и занятые анализом языка логико- философские школы следовали одной линии развития. В 50-е годы Р. Карнап писал: «Настоятельная потребность в создании системы теоретической прагматики имеется не только для психологии и лингвистики, но и для аналитической философии» 3. Желание принимать за отправной пункт своих исследований явления и понятия обыденной жизни настолько сблизило усилия занятых анализом языка философов, логиков и лингвистов, что современная прагматика может считаться полем их совместной Карнап Р. Значение и необходимость. М., 1959, с. 356. 5
деятельности. Наблюдения представителей смежных гуманитарных профессий иногда выявляют такие черты речевой деятельности, мимо которых проходят языковеды, отделенные от своего предмета призмой сложившихся концепций. Поэтому в состав настоящего сборника вошли статьи не только лингвистов, но также логиков и философов, представляющие интерес для науки о языке и теории коммуникации. Читатель легко убедится в том, что многие авторы, занимаясь вопросами философии, стремясь через механизмы речи проникнуть в природу мышления и поведения человека, не могут обойтись без углубленного лингвистического анализа, к которому в ряде случаев и сводится основное содержание их исследования. Познание языка становится не средством, а целью. В этом, по-видимому, отдают себе отчет и сами представители лингвистической философии. Дж. Урмсон, например, предвидел упреки в том, что он «провел скорее грамматическое, чем философское исследование» (наст, сборник, с. 214). Обращение логиков и философов к теоретическим проблемам прагматики проистекало из расширения круга явлений, вошедших в компетенцию логики. Оно обернулось перестройкой концепта значения и изменением общего подхода к языку. Этим вопросам посвящен 1-й раздел вступительной статьи. В остальных разделах рассматриваются наиболее важные и устойчивые из многочисленных тем, затрагиваемых в прагматических исследованиях: проблема дейксиса (разд. 2), особенности практической речи, составляющей основной материал для прагматических наблюдений (разд. 3), правила речевого поведения и их роль в образовании неявных смыслов высказывания (разд. 4), пресуппозиции и другие виды имплицитных значений (разд. 5). Увлечение прагматикой не случайно наступило после периода интенсивной разработки вопросов семантики, приведшей к гипертрофии семантического анализа. Исследовательская практика выдвигала задачу разгрузки описания значений слов и высказываний. Было необходимо освободить его от контекстно обусловленных частей смысла, упорядочить эти последние, подведя их под действие немногих правил. Семантика начала прорастать прагматикой, а потом и уступать ей некоторые из своих позиций. Почва к этому уже была подготовлена опытом изучения недескриптивных слов (логических связок, кванторов, дейктических местоимений и наречий, модальных частиц, оценочных предикатов, перформативов, глаголов пропозиционального отношения) и тесно с ними связанных предложений мнения, переключивших внимание с пропозиции на субъективную часть высказывания, связывающую 6
его с личностью говорящего. Анализ названных категорий не мог миновать внешних по отношению к предложению и меняющихся факторов. Дейксис и оценочные предикаты акцентировали связь значения с переменной величиной из области внеязыковой действительности, идентифицируемой через субъекта речи: местоимения указывали на переменные предметы, оценочные предикаты — на переменные признаки. Служебные слова не позволяли отвлечься от другой переменной величины — речевого контекста, эксплицитного и имплицитного. Наконец, коммуникативная установка связывала высказывание с меняющимися участниками коммуникации — субъектом речи и ее получателем, фондом их знаний и мнений, ситуацией (местом и временем), в которой осуществляется речевой акт. Совокупность названных факторов образует мозаику широко понимаемого контекста, который как раз и открывает вход в прагматику смежных дисциплин и обеспечивает ей синтезирующую миссию. Контекст находится в отношении дополнительности к другому центральному для прагматики понятию — речевому акту. Взаимодействие речевого акта и контекста составляет основной стержень прагматических исследований, а формулирование правил этого взаимодействия — ее главную задачу. Неудивительно поэтому, что прагматические интересы начинаются там, где связь контекста и речевого акта максимально напряжена. Анализ значения дескриптивных слов «тянет» в сторону семантики, а определение недескриптивных значений — в сторону прагматики. Для первых характерна семантическая чувствительность, вторые чувствительны к контексту4. Чтобы правильно употребить слова лампа или зеленый, главное — не ошибиться в выборе внеязыкового объекта. Для того чтобы корректно пользоваться словами такого типа, как ты, даже, сегодня, здесь, ведь, же, еще, только и т. п., сведения о прагматическом окружении очень важны. Различение слов, ориентированных на денотат, и слов, лишенных такой направленности, было одним из отправных тезисов логической семантики. Б. Рассел пользовался для обозначения этих категорий терминами указательные (indicative) и неуказательные слова 5. Если значению конкретных (индикативных, идентифицирующих) имен может быть дано остенсивное или дескриптивное 4 В последнее время возродилась тенденция вообще отрицать существование контекстно независимых значений; см, например: Searle J. R. Expression and meaning. Cambridge (Mass.), 1979, ch. 5: Idem. The background of meaning.— In: «Speech Act Theory and Pragmatics». Dordrecht, 1980. 5 Рассел Б. Человеческое познание. M., 1957, с. 139; в этой книге перевод indicative как 'изъявительный', по нашему мнению, неудачен. 7
определение, то раскрытие смысла недескриптивных слов неотъемлемо от их употребления в контекстно и ситуативно обусловленном высказывании. «Когда вы хотите объяснить слово лев,— писал Б. Рассел,— вы можете повести вашего ребенка в зоопарк и сказать ему: „Смотри, вот лев!". Но не существует такого зоопарка, где вы могли бы показать ему если, или этот, или тем не менее, так как эти слова не являются индикативными» 6. Наряду со служебными элементами языка, о которых упоминает Рассел, тонкой контекстной чуткостью обладают слова, связывающие смысл предложения с говорящим. Понятие субъекта речи объединило, возможно, наибольший комплекс прагматически релевантных вопросов 7. Именно обращение к автору высказывания знаменовало собой переход от анализа стабильного значения слова к рассмотрению изменчивого содержания высказывания. Если логика, а также структурная лингвистика первой половины нашего века стремились освободиться от говорящего субъекта и свести все свои содержательные категории к отношениям предложений к действительности и к отношениям между предложениями, то начиная с середины века организующим центром «смыслового пространства» стал человек со всеми его психологическими комплексами. Пропозициональное отношение (или установка), введенное в философскую логику Б. Расселом, противополагавшим постоянное ядро предложения подвижной его части 8, соответствует целой серии варьирующихся понятий, выдвигавшихся логиками и философами разных времен. Истоки этой темы можно видеть в различении модуса и диктума в логике схоластов, оказавшем глубокое влияние на развитие логической и лингвистической мысли 9. Важной для современных логико-синтаксических идей явилась концепция Декарта, который считал, что одни мысли представляют собой образы вещей, другие же включают, кроме того, и нечто иное: когда человек желает или боится, утверждает или отрицает, он всегда представляет себе предмет мысли, но в то же время присоединяет к идее предмета нечто еще. В зависимости от психологического фона Декарт различал разные виды мыслей: воления, аффекты (чувства), суждения и др.10 6 Рассел Б. Человеческое познание. М., 1957, с. 140. 7 Степанов Ю. С. В поисках прагматики (проблема субъекта). — «Известия АН СССР», Серия литературы и языка, 1981, № 4. 8 Там же, с. 139. 9 Bally Ch. Syntaxe de la modalité explicite. — In: «A Geneva School Reader in Linguistics» Bloomington — London, 1969; Алисова T. Б. Очерки синтаксиса современного итальянского языка. М., 1971, ч. II, с. 161 и сл. 10 Ср. следующее ключевое для концепции Декарта рассуждение: «Я — вещь мыслящая, то есть сомневающаяся, утверждающая, отрицающая, знающая весьма немногое и многое не знающая, любящая, ненавидящая, желающая, неже- 8
В представление о модусе Декарт вводил, таким образом, не только ментальные категории, но и сферу чувств — «пропозициональные страсти», как их позднее, перефразируя выражение «страсти души» Декарта, назвал 3. Вендлер 11. Разработка пропозиционального отношения определила одну из магистральных линий прагматических исследований. Наиболее значимым результатом, полученным непосредственно на этом пути, было установление изоморфизма между предикатами мышления и речи (см. указ. работу 3. Вендлера). Анализ пропозициональных глаголов продемонстрировал координацию высказывания с «эмоциональным, социальным, логическим и эвиденциальным фоном» (см. работу Урмсона в наст, сборнике, с. 210). Он, кроме того, позволил сформулировать некоторые презумпции общения (например, презумпцию истинности и обоснованности сообщаемого) и вскрыть принципиальное различие между употреблением пропозициональных глаголов в первом и других лицах. Заметим, что проблема пропозиционального отношения в высказываниях о собственных психических свойствах и состояниях, мало разработанная в сравнении с проблемой сообщений о внутреннем мире других лиц12, представляет немалый интерес. Основной прием анализа пропозициональных глаголов и других недескриптивных значений состоял в выявлении типичных для них контекстов, условий, противопоказанных для их использования, то есть создающих прагматическую аномалию, и формулировании правил употребления. Сосредоточенность на определенном материале стала сказываться на самом концепте значения: значение связало себя с употреблением. Понимание языка прежде всего как орудия осуществления некоторой целенаправленной деятельности, имевшее в разные времена многих приверженцев среди философов, лингвистов и особенно психологов, возбуждало интерес к инструментальным возможностям высказываний и придавало значению «поведенческий» характер 13. лающая, представляющая и чувствующая. Ибо, как я заметил выше, хотя вещи, которые я ощущаю и представляю, может быть, не существуют сами по себе и вне меня, я тем не менее уверен, что виды мышления, называемые мною чувствами и представлениями, поскольку они виды мышления, несомненно встречаются и пребывают во мне» (Декарт Р. Метафизические размышления. — В кн.: Декарт Р. Избранные произведения. М., I960, с. 352). 11 Vendler Z. Res cogitans. Ithaca — London, 1972, p. 84. Вендлер применяет этот термин к глаголам типа удивлять, поражать (shock), доставлять наслааждение (delight) и др. 12 Austin J. Other minds. — In: Austin J. Philosophical papers. Oxford, Clarendon Press, 1961. 13 См., например: Skinner В. J. Verbal behavior. N. Y., 1957. 9
В тот период, о котором идет речь, значение представлялось как член каузального отношения в модели «стимул — реакция». Оно рассматривалось с точки зрения его способности воздействовать на адресата, вызывая у него тот или иной психологический отклик. Такой подход к значению отражен в концепции Ч. Стивенсона (см. главу из его книги в наст, сборнике). Зависимость значения от психологических и логических факторов показана в статье Э. Сэпира о градуировании (см. в наст, сборнике). Если выше было отмечено, что прагматизация значения вырастала на базе недескриптивных слов, то статья Сэпира открывает другой источник этого процесса — реляционные значения, представленные степенями сравнения прилагательных. Изучение градуированных (скалярных) значений, начатое Сэпиром (его статья написана задолго до ее публикации в 1944 г.), было продолжено, с одной стороны, многочисленными работами, посвященными интенсификации значения и интенсификаторам (фундаментальным б этой области является исследование Д. Болинджера14), а с другой — психолингвистическими опытами по измерению значения 15. Инструментальный подход к языку, естественно вытекающий из самого определения языка как средства коммуникации, получил новое теоретическое оформление в концепции Л. Витгенштейна, выраженной в посмертно опубликованных «Философских исследованиях», начальный фрагмент которых помещен в этом сборнике16. «Философские исследования» Витгенштейна построены частью в жанре автодиалога, частью в афористическом стиле, вуалирующем логику рассуждения. Автодиалог Витгенштейна иногда сводится к сериям вопросов, направленных на выяснение сути того, что кажется очевидным. Витгенштейн апеллирует к фактам повседневной жизни, обычно принимаемым как данность или как дар. Его наивно-софистические вопросы превращают трюизмы в парадоксы. Ответов на многие вопросы нет, но в каждом следующем вопросе выражено сомнение в том, что можно было бы счесть за тривиальный ответ на предыдущий вопрос. Этим и достигается их связность. Вопросы Витгенштейна касаются функционирования языка. Чтобы можно было довериться языку, надо «вернуть слова от метафизического к повседневному употреблению», считает Витгенштейн: «Назад к целине» (§ 107). 14 Bolinger D. Degree words The Hague — Paris, 1972. 15 Osgood Ch., Suci G., Tannenbaum P. The measurement of meaning. Urbana, 1967; Fillenbaum S., Rapoport A. Structures in the subjective lexicon. N. Y. — London, 1971. 16 Анализ и критику фило .офской стороны концепции Л. Витгенштейна см. в. Козлова М. С. Философия и язык. М., 1972. 10
Витгенштейн ничего не берет «из вторых рук». Он занят прямыми наблюдениями над жизнью языка и экспериментами по соединению высказываний с ситуациями, допускающими их употребление (этот метод получил впоследствии широкое распространение). Его девиз: «Не думай, а смотри!» (§ 66). Исследования позднего Витгенштейна отвечали тому состоянию науки логики, когда возникла необходимость хотя бы частично сбросить груз предшествующих концепций, привычные тезисы которых принимаются за истинные, круг проблем устоялся, а абстракции потеряли связь с конкретными фактами действительности. Было необходимо вновь прикоснуться к своему естественному материалу — речи, и адекватно выразить непосредственные наблюдения, минуя систему существующих терминов. Витгенштейн понимал трудность вербализации того, что таят в себе неясно различимые глубины жизни, воспринятые им через призму обыденной речи. «Самое трудное,— писал он,— перевести эту неопределенность правильно и правдиво в слова». Характеризуя уже после смерти Витгенштейна его «Философские исследования», финский логик Г. X. фон Вригт писал, что они «зовут к ясности и в то же время не поддаются ей» 17. Речь неотделима от форм жизни. В ситуации военных действий легко вообразить язык, состоящий только из приказов и рапортов. Жизнь дает возможность функционировать бесчисленному множеству других «языков». «Представить себе язык — значит представить некоторую форму жизни» (§ 19). Речь входит в состав человеческой деятельности. На приказ, предупреждение, угрозу и т. п. человек может прямо реагирозать действием. Соединение речи и действия Витгенштейн условно назвал языковыми играми (§7). Подобно Соссюру, Витгенштейн любил сравнивать язык с игрой в шахматы. Однако если для Соссюра существенным в этой аналогии было то, что материальное воплощение шахматной фигуры безразлично для ее игровой ценности, чем подтверждалась, в частности, условность связи между означаемым и означающим языкового знака, то Витгенштейн подчеркивал этим сравнением целеустремленность и регламентированность языка, его подчиненность правилам и конвенциям употребления, в которых Витгенштейн искал не только суть языка, но и суть значения. В первом случае сопоставление раскрывало сущность единиц языка, во втором — принципы их функционирования. Для Соссюра важнее была фигура, для Витгенштейна — ход. 17 Malcolm N. Ludwig Wittgenstein. A memoir with a biographical sketch by G. H. von Wright. London, Oxford UP, 1958, p. 22. 11
Из концепции языка как конвенционализованной формы жизни вытекало понимание значения как регламентированного и целенаправленного употребления слова и высказывания. Витгенштейн дает следующее определение значения: «Для большого класса случаев использования слова значение — хотя и не для всех — это слово можно истолковать так: значение слова есть его употребление в языке. И значение имени иногда объясняют, указывая на его носителя» (§ 43). Необходимо подчеркнуть, что Витгенштейн имеет в виду не лингвистический (или философский) концепт значения, а значение существительного значение, взятого в его повседневном использовании в речи. В рукописях Витгенштейна содержится запись: «Мы ищем значение значения, а именно грамматику слова значение» 18. Прагматизация понятия значения, связавшая его с правилами употребления, обернулась его грамматизацией. Появился новый жанр описания значения слова в виде его «грамматики» 19. Иногда говорят о «логике» употребления отдельных слов или групп слов. Опыт описания «логики прилагательных» помещен в настоящем сборнике (глава из книги П. Ноуэлл-Смита). Именно с выяснения правил употребления глагола to mean 'означать' начал анализ значения П. Грайс — автор наиболее важной для судеб прагматики семантической концепции20. Грайс различает два типа употребления этого глагола: естественное (to meann) и условное, конвенциональное (to meannn). Специфика употребления глагола to meannn состоит в его отнесенности к говорящему, то есть субъекту речи, занятому сознательной и целенаправленной деятельностью. Связав категорию значения с говорящим и преднамеренностью речевого акта, Грайс создал почву для формирования понятия «значения говорящего» (speaker's meaning), или, как его еще называют, «передаваемого значения» (conveyed meaning), включающего разного рода контекстно обусловленные и косвенные смыслы речевых актов (см. об этом статью Д. Гордона и Дж. Лакоффа, а также работу Р. Конрада в наст, сборнике). В теории Грайса произошла смена деятельностного «субъекта значения»: если в бихевиористской психологии роль стимула (или каузатора) придавалась самому значению (см. выше), то Грайс отдал ее говорящему. Эту вторую ступень прагматизации претерпело и понятие референции 21. 18 Hallet G. A companion to Wittgenstein's Philosophical investigations. Ithaca — London, Cornell UP, 1977, p. 122. 19 Вендлер 3. О слове good. — В сб.: «Новое в зарубежной лингвистике», вып. X. М., 1981 (в оригинале — The grammar of goodness). 20 Grice H. P Meaning. — «The Philosophical Review», v. 66, 1957, № 3. 21 Линский Л Референция и референты. — В сб.: «Новое в зарубежной лингвистике», вып. XIII. М., 1982. 12
Прагматизация значения имела далеко идущие последствия: значение высказывания стало считаться неотделимым от прагматической ситуации, а значение многих слов начали определять через указание на коммуникативные цели речевого акта. Такая точка зрения в явном виде была выражена последователем Л. Витгенштейна Н. Малькольмом в его полемике с основателем лингвистической философии Дж. Муром о значении предложений вида «Я знаю, что р» и концепте знания. Мур настаивал на гом, что в предложении Я знаю, что это моя рука использованы слова (речь шла о глаголе знать) в их обычном смысле, хотя случаев для употребления такого высказывания практически не представляется. На это Малькольм ответил подразумевающим отрицание вопросом: «Разве может быть смысл слова отделен от его употребления?»22 Уместность высказывания, то есть существование условий для его употребления, в этом случае принимается не только за критерий его осмысленности, но и за критерий осмысленности (то есть наличия значения) содержащихся в нем слов Несовпадения коммуникативных целей с этой точки зрения достаточно для того, чтобы различать высказывания по значению. «Если кто-нибудь хочет настаивать, как это делает Мур, — писал Малькольм,— что, употребляясь с разными целями, предложение все же сохраняет один и тот же смысл, то такое утверждение настолько туманно, что его нельзя ни доказать, ни опровергнуть» 23. Значение слова стало рассматриваться в связи с коммуникативной направленностью речевого акта, то есть как орудие, посредством которого мы совершаем действие (см. работу П. Ноуэлл-Смита в наст, сборнике). Этот подход нашел отражение в определении значения оценочных слов, формулируемых в логических исследованиях языка морали24, аналогичных исследованиям языка науки, предпринятым философией анализа. Если эти последние имели своим предметом структуру текста, фиксирующего развитие теоретической (логически корректной) мысли, то анализ этики имел своим предметом тексты практического рассуждения, насыщенного субъективной лексикой, в том числе оценочными словами. Оценочные слова составляют благодатный материал для обоснования прагматической концепции значения. Будучи прямо связаны с говорящим субъектом и отражая его вкусы и интересы, 22 Malcolm N. Thought and knowledge (Essays). Ithaca — London, Cornell UP, 1977, p. 178. 28 Там же. 24 См. вступительную статью И С. Нарского и Л. В. Коноваловой в кн.: Мур Дж. Принципы этики. М., 1984. 13
они в то же время регулярно употребляются в высказываниях, соответствующих ситуации выбора (принятия решения) и побуждения к действию. Оценка тесно спаяна с коммуникативной целью речевого акта, программирующего действия. Эту связь можно показать на следующих примерах. Отрицательная оценка в речи взрослых, обращенной к детям, всегда принимается не как выражение мнения, а как руководство к действию. Например, слово дрянь (или бяка) обычно нацелено на пресечение предметных манипуляций ребенка (Дрянь! Бяка! истолковывается как 'Брось! Не трогай! Не тяни в рот' и т. п.). Хорошо! Молодец! понимается как поощрение. Высказывание Хорош! имеет значение 'Довольно! Достаточно!' в ситуации регулирования меры. В употреблении многих междометий часто слиты оценка ситуации и некоторое предписание. Оценка, по Ч. Стивенсону, предназначена для воздействия на адресата. Она отражает прагматический аспект знаковой ситуации25. Концепция Ч. Стивенсона известна в аксиологии как теория эмотивности. Она основана на понимании значения слова как одного из членов отношения «стимул — реакция». Воздействие оценки у Ч. Стивенсона ограничено психологическим состоянием адресата. Другой представитель школы лингвистического анализа — Р. Хэар (глава из его книги включена в настоящий сборник)—уже прямо определял оценочное значение в терминах коммуникативной установки, связывающей высказывание с действием. Оценка, по Хэару, выражает рекомендацию, предписание (commendation) и не может быть определена в терминах других слов, лишенных этой функции. Связь оценки с прескрипцией отмечалась и раньше26. Однако Р. Хэар увидел не только общность оценки и прескрипции, но и их различие27. Ценностные суждения имеют общий характер: они отсылают к некоторому стандарту (правилу, нормативу), применимому не только к данному, но и к другим случаям. Когда советуют: «Купи этот автомобиль», то это не более чем инструкция о выборе; если же говорят Это хорошая машина, то такое суждение выражает рекомендацию класса (марки автомобилей) и вместе с тем указывает на релевантные для выбора признаки, то есть имплицирует мотивировку рекомендации. Поскольку, однако, стандарт класса с течением времени и изменением требований может меняться, никакие конкретные признаки объекта не входят в значение оценочного предиката. Это видно уже по 25 Stevenson Ch. Facts and values. New Haven, 1963, p. 153. 26 Carnap R. Philosophy and logical syntax. London, 1935, p. 24; Ayer A. J. Philosophical essays. London, 1963, p. 108. 27 Hare R. M. The language of morals. London, 1972, p. 133; см. также главу из этой книги в наст, сборнике. 14
тому, что любое оценочное утверждение может повлечь за собой вопрос «Чем же это хорошо?» или «Что в этом плохого?». Оценка выражается «самонастраивающимися» предикатами, «предикатами-хамелеонами», принимающими то или другое значение в зависимости от фона. Оценочные предикаты прямо наводят на мысль о наличии у сообщения особой цели. «Язык оценок, — писал Хэар,— удивительно хорошо приспособлен к употреблению в ситуации принятия решения, инструкции о выборе или при изменении принципов выбора и модификации стандартов» (цит. соч., с. 136). Наблюдения подобного рода предвещали поворот к логическому анализу естественного языка и формулированию правил коммуникации (см. ниже, разд. 4 вступ. статьи). Итак, прагматизация значения складывалась на материале контекстно чувствительных элементов языка, и в первую очередь — слов, лишенных стабильного дескриптивного содержания. Если оценочные слова демонстрируют один максимум контекстной зависимости, го другой максимум достигается в дейксисе и дейктических компонентах лексического и грамматического значения, которым посвящен следующий раздел. 2. После статьи Вар-Хиллела, опубликованной в 1954 г.28, одной из классических задач прагматики стало изучение индексальных выражений (термин Ч. С. Пирса29), то есть дейксиса. Действительно, проблематика дейксиса в точности входи г в рамки прагматики в понимании Ч. Морриса, поскольку смысл дейктического элемента — при любом понимании слова «смысл» — зависит от ситуации его употребления: 1) денотат дейктического элемента не может быть установлен вне контекста речевого акта — он определяется через отношение объекта к речевому акту, его участникам или пространственно-временным характеристикам; поэтому в так называемой формальной семантике, где смысл определяется через денотат, описание смысла предложения с дейктическими элементами требует отсылки к контексту; 2) лингвистический смысл дейктического слова тоже не может быть описан без обращения к контексту речевого акта, поскольку смысл дейктического слова — это правило установления его денотата через отношение объекта к контексту речевого акта или к его участникам. Дейктические слова и элементы пронизывают языковой текст насквозь и составляют в языке не исключение, а правило. Поми- 28 Bar-Hillel G. Indexical expressions. — «Mind», 1954, v. 63, p. 359—376. 29 Peirce Ch. S. The philosophy of Peirce: Selected Writings. N. Y., Harcourt, Brace, 1940, p. 104. 15
мо слов типа я, ты, здесь, сейчас, этот, важным источником дейктичности является категория времени, которая «вписывает» в дейктические координаты все предложения, употребляемые в речи, кроме тех, которые У. Куайн 30 назвал «вечными», то есть предложений с гномическим настоящим — единственным употреблением временной формы, которое не является дейктическим. Дейктическим называется такой элемент, у которого в состав значения входит идентификация объекта — предмета, места, момента времени, свойства, ситуации и т. д.— через его отношение к речевому акту, его участникам или контексту 31. От дейктических слов, у которых значение включает отсылку к говорящему (или другим параметрам акта речи), следует отличать слова, у которых значение предполагает наблюдателя. Эти слова иногда зачисляют в рубрику «объективного» (или «мысленного») дейксиса (по К. Бюлеру 32 — deixis ad Phantasma) в отличие от собственно дейксиса — «субъективного». В простом случае говорящий сам и является наиболее естественным наблюдателем, однако такое совпадение не обязательно (а иногда — в случае слов со «стереоскопической семантикой», порождающих взгляд на ситуацию с нескольких точек зрения 33,— с обязательностью отсутствует). К этой категории относятся наречия типа справа, слева и предлоги типа за, из-за, а также многие глаголы. Ю. Д. Апресян рассматривает, в частности, следующий пример с глаголом показаться. В предложении На дороге показался автомобиль наблюдатель естественным образом совпадает с говорящим; между тем предложение В этот момент я показался на дороге аномально: говорящий в данном случае не может выступать в роли наблюдателя, поскольку он служит объектом наблюдения, а других кандидатов на эту роль в предложении нет. Однако в контексте Они утверждают, что в этот момент я пока- зался на дороге аномалия исчезает: в роли наблюдателя выступает не говорящий, а субъект пропозициональной установки. 30 Quine W. О. Word and object. Cambridge (Mass.), Cambridge UP, 1960, p. 193. О дейксисе см.: Уфимцева А. А. Типы языковых знаков. М., 1974; Вольф Е. М. Грамматика и семантика местоимений. М., 1974; «Категория определенности — неопределенности в славянских и балканских языках». М., 1979 31 Ср.: Lyons J. Semantics. Cambridge, Cambridge UP, 1978, p. 637. 32 Bühl er К. Sprachtheorie: Die Darstellungsfunktion der Sprache. Jena, Fischer, 1934. 33 О необходимости обращения к наблюдателю в семантическом описании см., в частности: Bierwisch M. Some semantic universals of German adjectivals.— «Foundations of Language», v. 3, № 1, 1967, p. 1—36; Апресян Ю. Д. Лексическая семантика. M., 1974, с. 56. Гораздо раньше о включении наблюдателя (не обязательно совпадающего с говорящим) в толкование пространственных предлогов говорил А. М. Пешковский (см. Пешковский А. М. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1938, с. 288). 16
Таким образом, сферу стереоскопической семантики следует отличать от дейксиса. Не относятся к дейктическим такие категории, как наклонение, модальность, показатели иллокутивной функции (утвердительность— вопросительность и пр.). Их семантика прагматична— то есть описание смысла требует обращения к говорящему (скажем, предложение с глаголом в желательном наклонении содержит семантический компонент Товорящий хочет...') и, следовательно, учета прагматического контекста,— но не дейктична. Конституирующим признаком дейксиса, отличающим его от других элементов с прагматическим значением, служит то, что у дейктических слов обращение к контексту речевого акта работает на нужды идентификации. Дейктические элементы можно разделить на следующие группы: 1) личные местоимения 1-го, 2-го лица (и 1-е, 2-е лицо глагола); 2) указательные местоимения и наречия, а также дейктический определенный артикль; 3) глагольное время; 4) дейктические компоненты в семантике наречий и глаголов; ср., например англ. come 'прийти'34. Интересным представителем последней категории служит проанализированное Ч. Филлмором английское наречие ago 'тому назад'. Наречие ago, в отличие от earlier 'раньше', предполагает отсылку к времени, в котором находится говорящий, то есть к абсолютному времени акта речи. Поэтому можно сказать (а) Не lived there many years ago 'Он жил там много лет тому назад' и (б) Не had lived there many years earlier 'Он жил там многими годами ранее', но не (в) Не had lived there many years ago, поскольку Past Perfect означает, что действие соотнесено с некоторым моментом в прошлом, предшествующим моменту речи, a ago предполагает соотнесение с моментом речи. Помимо того, что многие слова и категории имеют дейктическое значение, почти все референтные выражения могут быть дейктичны в тех или иных своих употреблениях. Так, дейктичны в большинстве случаев собственные имена (людей), только у имен прагматические ограничения касаются не одного речевого акта, а одинаковы для сложной совокупности речевых актов определенного коллектива: Иванов в одном коллективе обозначает одного человека, в другом — другого. Дейктичны кванторные слова, например все в употреблениях типа Все остались довольны: имеется в виду не всё универсальное множество людей, а какая-то конкретная группа. Как справедливо отмечает Р. Столнейкер (см. его статью в наст, сборнике), дейктичны и 34 Fillmore Ch. J. How to know whether you're coming or going. — «Linguistik». Athenäum, 1971, p. 369—379. 17
модальные слова; так, когда говорят возможно или необходимо, имеется в виду не все множество возможных миров, а множество, определенным образом ограниченное контекстом речевого акта — знаниями говорящих, набором их презумпций, их представлениями о законе, морали, нормах, физических возможностях и пр. Хотя дейктические местоимения составляют некоторое естественное семантическое единство, между личными местоимениями 1-го, 2-го лица (и «наречиями 1-го лица» здесь, сейчас) и указательными имеется существенное различие: личные местоимения задаются основными параметрами речевого акта непосредственно, а указательные должны определяться через эти основные параметры с помощью дополнительных и пока не до конца эксплицированных понятий, таких, как общее поле зрения говорящих, степень выделенности объекта в поле зрения, нахождение в центре внимания и др. Поэтому формализация указательных элементов через введение отдельной прагматической координаты «указываемые объекты» и «предупомянутые объекты», аналогично координатам «говорящий», «слушающий», «место», «время» 35, представляет неоправданное огрубление действительной картины. После того как дейктическое употребление местоимений стало предметом пристального внимания, обнаружилось, что анафорическое употребление местоимений опирается на дейктическое и в существенных отношениях копирует его. Поэтому анафорическое употребление, всегда считавшееся «более простым», тоже подчинено большому количеству прагматических ограничений, которые не учитывались в первых опытах описания прономинализации в рамках трансформационного подхода к языку. Например, законы употребления местоимений 3-го лица не свободны от таких условий, как нахождение объекта в общем поле зрения говорящих, в центре внимания, в фокусе эмпатии и т. д.36 Вообще границы между анафорой и дейксисом не всегда вполне однозначны. Так, во фразе Послышались шаги — это был Юра местоимение это, казалось бы, анафорическое, однако оно не имеет антецедента. Размытыми могут быть также границы между дейктическим употреблением определенного артикля и употреблением того же артикля в ситуации «энциклопедической» единственности; иначе говоря, нет четкой границы между единственностью объекта в общем поле зрения говорящих (the table 'стол' 'в ситуации, где один стол) и в их общем фонде знаний (the king 'король' для граждан одного государства). 35 См.: Lewis D. General semantics. — In: «Semantics of natural language: Dordrecht-Holland, Reidel, 1972. 36 Lyons J. Указ. соч., с. 659. 18
Одна из сложных проблем дейксиса — смещенное указание (deferred ostension — термин У. Куайна37), когда указываемый объект не совпадает с референтом дейктического выражения, который имеется в виду. Ср. следующий пример смещенного указания: официантка в ресторане спрашивает: Куда он ушел?, указывая не на человека, а на заказанный им и стоящий на столе суп 38. Смещенное указание является частным случаем смещенной (то есть метонимической) референции, ср. соотношения типа Пруст — сочинения Пруста, байдарка — плывущие в ней люди и т. д., рассматриваемые в статье Дж. Лакоффа «Прагматика в естественной логике» (в наст, сборнике). Дж. Лакофф предлагает традиционное для порождающей грамматики решение, состоящее в том, что для предложений со смещенным указанием постулируется глубинная структура с эксплицитным именем объекта, которая подвергается сокращению в ходе трансформационной деривации. Это решение не вполне удовлетворительно, поскольку, по крайней мере в некоторых контекстах, одна и та же группа в каком-то смысле имеет наряду со смещенной референцией также и прямую. Так, во фразе Пруста невозможно читать мы понимаем Пруста приблизительно как 'произведения Пруста'. Однако если бы это было в точности так, то фраза Господин N. заставил публику читать себя, где господин N. обозначает некоего писателя, а себя должно обозначать его произведения, была бы недопустима; между тем она вполне законна. Приведем примеры толкований дейктических слов (одна из наиболее ранних попыток таких толкований принадлежит Г. Рейхенбаху39): я (при употреблении экземпляра — token — этого слова в речевом акте U) = 'tot, кто является говорящим в LP; ты = 'тот, кто является адресатом в U'; этот X = 'тот X, на который направлен указательный жест говорящего в речевом акте U, быть может, мысленный; или тот X, который находится возле говорящего; или X, выделенный в общем поле зрения участников речевого акта U\ Толкования такого рода далеко не исчерпывают особенностей употребления дейктических местоимений; ср. такие проблемы, как инклюзивное и эксклюзивное мы; неопределенность местоимений здесь, сейчас, мы, то есть широта захвата «прилегающей» времен- 37 Quine W. О. The inscrutability of reference. — In: «Semantics: An interdisciplinary reader in philosophy, linguistics and psychology* Cambridge, 1971, p. 142—154. 38 Miller G. Some problems in the theory of demonstrative reference. — In: «Speech, Place and Action: Studies in deixis and related topics». Chichester, 1982, p. 61—72. 39 Reichenbach H. Elements of symbolic logic. N. Y., Mac-Millan, 1948, p. 284. 19
ной и пространственной области или человеческого коллектива; степень обязательности использования именно личных местоимений для называния участников речевого акта (ср. в шведском языке возможность употребления местоимений han 'он', hon 'она' по отношению к адресату высказывания40, исключенную, скажем, для соответствующих русских слов). Важные аспекты семантики дейксиса были осознаны в рамках так называемой формальной семантики: в работах Р. Монтегю, Д. Скотта, Д. Льюиса (изложение концепции Д. Льюиса см. в статье Дж. Лакоффа в наст, сборнике; см. также статью Р. Стол- нейкера в наст, сборнике) и особенно Д. Каплана 41, в которых было обнаружено, что толкования играют для описания семантики дейктических местоимений специфическую роль — более ограниченную по сравнению с ролью толкований в семантике предикатных слов, а также референтных выражений, имеющих дескриптивное значение. Формальная семантика исходит из того, что указать значение предложения — значит задать для него условия истинности. Таким образом, значение предложения — это функция, приписывающая каждому из возможных миров истинностное значение данного предложения в этом мире. Поскольку, однако, естественный язык дейктичен, то в нем истинностное значение предложения зависит не только от возможного мира (w), но и от контекста, точнее, от ряда релевантных характеристик контекста — контекстных координат, таких, как говорящий (s), слушающий (а), время (t) и место (р) речевого акта. Этот набор характеристик Р. Монтегю назвал индексом. Д. Скотт использует термин point of reference (видимо, имеется в виду одновременно точка в системе контекстных координат и «точка отсчета» для референции). Значение предложения — это функция {(w, s, a, t, р)}-> -> {T, F}, то есть функция, приписывающая предложению при каждом возможном индексе одно из истинностных значений — «истина» (Т) или <ложь» (F). Р. Столнейкер (см. наст, сборник) вносит следующую лингвистически содержательную поправку в эту схему. Истинность предложения (в данном контексте его употребления) зависит от двух моментов: 1) от выражаемой им пропозиции; 2) от положения вещей, то есть от того, какой из возможных миров оказывается реальным. Ср. следующий пример. Я говорю, глядя в сторону Джона, стоящего рядом с Биллом: Он негодяй. Предположим, вам 40 См.: Allwood J. S. On the distinctions between semantics and pragmatics. — In: «Crossing the boundaries in linguistics». Dordrecht, Reidel, 198L p. 187. 41 Kaplan D. «Dthat». — In: «Syntax and Semantics», v. 9. N. Y., 1978, p. 221—243. 20
ясно, что Джон негодяй, а Билл — порядочный человек, но вы не знаете точно, кого я имею в виду. В этом случае неясность касается выражаемой пропозиции. С другой стороны, я могу сказать Он негодяй, однозначно указывая на Джона, но вам не очевидно, что я прав. Здесь пропозиция ясна, но вы сомневаетесь в ее истинности. В 1-м случае сомнение возникает при переходе от контекста к пропозиции, а во 2-м — на участке между пропозицией и фактом действительности. Столнейкер предлагает, соответственно, разбить переход от предложения к истинностному значению на два этапа — переход от предложения к выражаемой им пропозиции (уже не зависящей от контекстных координат), а потом от пропозиции к истинностному значению. В упомянутой выше статье Д. Каплана приводится серия примеров, выявляющих роль контекстных факторов, которые способствуют пониманию предложения, но не входят однако, в выражаемое им содержание. Так,— пишет Каплан,— фраза Что ты знаешь нового про Ливию?, сказанная мне моей женой, может касаться либо государства Ливия, либо нашей дочери, и что- имеется в виду, я понимаю из контекста, то есть в силу прагматических факторов, а не из смысла фразы, причем как я эта делаю, несущественно для понятого мною смысла. Как утверждает Каплан, для смысла дейктических местоимений тоже несущественно, каким способом достигается указание на предмет. Он предлагает вновь обратиться к концепции Рассела, который считал, что у некоторых видов обозначающих выражений смыслом является сам обозначаемый предмет, то есть что компонент пропозиции, соответствующий дейктическому местоимению, — эта указываемый индивид. Различные формы, которые может иметь указание, не отражаются в окончательном содержании высказывания— в выражаемой им пропозиции. Указание приводит нас к индивиду, а каким образом — несущественно для содержания высказывания, так же как несущественно то, каким образом была установлена референция (государство Ливия или дочь Ливия) в приведенном выше примере. Как известно, другой подход, более общепринятый, состоит в том, что смысл референтного выражения — это способ задания объекта. Ср. известную формулировку Фреге, согласно которой смысл имени — это способ, которым имя указывает на свой денотат, то есть способ представления денотата. Однако оказывается, что для указательных местоимений этот подход несостоятелен: способ указания на объект нерелевантен для общего смысла высказывания в той же мере, что и в других, более очевидных случаях участия прагматических факторов в референции. Убедительный пример приводит Р. Столнейкер (см. наст, сборник). Фраза Меня могло бы здесь не быть, сказанная Джо- 21
ном на вечеринке, имеет смысл 'Не необходимо, чтобы Джон присутствовал на данной вечеринке' (Джон мог бы сказать: „Не необходимо, чтобы я сейчас был здесь") и является истинной. Действительно, данная ситуация в другом возможном мире могла бы не иметь места. Между тем высказывание Я сейчас здесь истинно в каждом случае его произнесения, то есть является необходимо истинным; фразы типа Меня здесь нет, Я не здесь, а там могут иметь только переносное значение, в прямом понимании они абсурдны. Следовательно, не является необходимой не пропозиция 'Я сейчас здесь', а какая-то другая. В принципе, фраза Я сейчас здесь могла бы иметь два смысла: (1) 'Я нахожусь сейчас в том месте, где я сейчас нахожусь'; (2) 'Я нахожусь сейчас в месте А'. Однако смысл (1), где здесь понимается в соответствии со своим толкованием, тавтологичен и неинформативен, так что нормально эта фраза понимается не в смысле (1), а в смысле (2). Таким образом у дейктического местоимения роль толкования ограничена во времени: оно не входит в окончательный смысл предложения при построении смысла целого из смысла частей. Смысл дейктического слова служит лишь способом указания референта и, сыграв эту свою роль, сходит со сцены. Нечто подобное может иметь место и для других видов референтных именных групп; так, если дескрипция выполняет чисто идентифицирующую функцию, то ее смысл безразличен для коммуникативной значимости высказывания, и она может быть заменена любой другой42. Особенность дейктических местоимений по сравнению с другими видами референтных именных групп состоит в том, что они не могут выполнять иных функций, кроме чисто идентифицирующей, и потому демонстрируют это свойство «в более чистом виде». з. Прагматический анализ не ограничен значением слова и высказывания. Большую область его применения составляет дискурс. Дискурс отражает субъективную психологию человека и, следовательно, в отличие от теоретического рассуждения он не может быть отчужден от говорящего. «Средний человек мыслит, чтобы существовать, а не существует, чтобы мыслить,— писал Ш. Балли.—...Даже самые отвлеченные вещи предстают в речи, пропущенные сквозь призму наших нужд, потребностей и желаний в смутном свете субъективного восприятия» 43. 42 О том, что смысл играет различную роль для идентифицирующих и предикатных выражений, см.: Арутюнова Н. Д. Предложение и его смысл М., 1976, с. 289 и сл., 373 и сл. 43 Балли Ш. Французская стилистика. М, 1961, с. 328. 22
Теория дискурса как прагматизированной формы текста берет свое начало в концепции Э. Бенвениста, разграничившего план повествования (récit) и план дискурса — языка, «присваиваемого говорящим человеком». «Речь [discours], — писал Э. Бенвенист, — следует понимать при этом в самом широком смысле, как всякое высказывание, предполагающее говорящего и слушающего и намерение первого определенным образом воздействовать на второго. ...Таким образом, различие, которое мы проводим между историческим повествованием [récit] и речью [discours], никоим образом не совпадает с различием между письменной и устной разновидностями языка» 44. Прагматика дискурса сформировалась прежде всего в ходе анализа обыденной речи — практического рассуждения и диалога. Именно эти два вида текста стали базой для выявления так называемой «естественной логики» и законов коммуникации. В основе ряда работ по прагматике дискурса лежит противопоставление теоретического (собственно логического) и практического рассуждения. Таковы включенные в сборник главы из книг П. Ноуэлл-Смита и Р. Хэара. Поскольку лингвистический аспект этой проблемы не привлекал к себе достаточного внимания языковедов, остановимся на нем более подробно. Различение теоретического и практического рассуждения соответствует различению теоретического (чистого) и практического мышления, особенно четко проводившемуся И. Кантом (ср. его критику чистого и практического разума). Если целью теоретического рассуждения является установление истины, и его законы, следовательно, непреложны и независимы от субъекта, то задача практического рассуждения, результат которого не однозначен, заключается в в выборе цели и способов ее достижения. Практическое рассуждение направлено на принятие решения, или прескрипцию. Предполагается, что цель всегда желательна для того, кто к ней стремится. Теоретическое мышление обычно имеет своим предметом прошлое и настоящее. Кардинальным для него является вопрос «Почему?» и каузальные отношения. Практическое рассуждение преимущественно обращено «вперед». Его основная задача — программировать будущее. Для него существенны вопросы «Для чего?» и «Как?». И тот и другой вопрос требует разрешения альтернативы, то есть выбора оптимального варианта. Этим объясняется роль в практическом рассуждении дизъюнктивных отноше- 44 Бенвенист Э. Общая лингвистика. М, 1974, с. 276, а также с. 299; ср.: Simonin-Grumbach J. Pour une typologie des discours. — In: «Langue, discours, société. Pour E. Benveniste». Paris, 1975. Иной подход к прагматике текста в: Дейк Т., в а н. Вопросы прагматики текста. — В сб.: «Новое в зарубежной лингвистике», вып VIII, М., 1978; см. там же вступительную статью Т. М. Николаевой, с. 18 и сл. 23
ний, оценки и оценочного сравнения (Что лучше: поехать на дачу или остаться в городе?, Как лучше поехать: на поезде или на машине?). Мотив разрешения альтернативы, или основание мнения, выражается в причинных предложениях, подчиненных модусу, а не диктуму (пропозиции). Предложение Маша плохая девочка, потому что она бьет Жучку прочитывается как 'Я считаю Машу плохой девочкой на том основании, что она бьет Жучку'. Действительно, приведенное предложение не выражает причинных отношений: Маша не потому плоха, что плохо обращается с собакой, а скорее наоборот — она плохо обращается с животным потому, что плоха. Когда речь идет о психологическом мотиве поступка, различие между причиной и целью нейтрализуется (с сохранением разницы в модальности); ср.: Я поехал в театр, чтобы развлечься и Я поехал в театр, так как (потому что) хотел развлечься. В логическом плане практическое рассуждение содержит скачок от фактических утверждений к модальным (в частности, к модальности долженствования): от связки есть к связке должен. На это первым обратил внимание Д. Юм 45. Переход от существующего к должному делает очевидным, что «за кадром» практического рассуждения стоит регулирующая его система деонтических норм, то есть знание того, что дозволено, запрещено или предписано. Как только все альтернативы разрешены, практическое рассуждение переходит от аксиологических и деонтических модальностей к модальности «нужды и потребностей», выражаемой в русском языке предикативами нужно, требуется, необходимо (в одном из значений). Важно подчеркнуть, что суть этого вида модальности в ее целеустремленности: «нужно», может быть, только то, что направлено на достижение некоторой цели, а цель — принадлежность человека, точно так же как причина — принадлежность природы. Цель ставится человеком, она определяет его сознательные действия, и он связывает с ней положительные коннотации; загадка же причины задана человеку миром. Вопрос «Кому это нужно?» так же законен, как вопрос «Для чего это нужно?». Модальность «нужды» открывает три валентности: для имени лица, указания на цель и инфинитива (или имени предмета), указывающего на способ достижения цели: Для того чтобы сварить суп из топора, повару нужно иметь мясо. Уже сказанного достаточно, чтобы убедиться в том, что практическое мышление выражается весьма специфическим «логическим синтаксисом». Особенности его построения определяются тем, что автором практического рассуждения является человек не 45 Юм Д Сочинения в 2-х т. М., 1966, т. 1: «Трактат о человеческой природе», с. 618. 24
как носитель «чистого разума», а как психологически сформированная личность. Анализ текста практического рассуждения обнажает «субъективную» (не отвлеченную от психологических характеристик человека) логику. На его основе сформировались такие виды логик, как логика оценок, логика предпочтения, логика прескрипций и логика действия. Отклонения от законов, установленных системами приведенного типа, имеют особый характер и оборачиваются прагматической непоследовательностью текста, «противоречием-в-употреблении» (contradiction-in-use). Первым привлек внимание к этому явлению Дж. Мур. Его пример «Идет дождь, но я так не считаю» известен под названием «парадокс Мура». Витгенштейн придавал наблюдению Мура большое значение. Он, однако, не согласился с Муром, считавшим, что в данном случае имеет место чисто психологическая несообразность. Витгенштейн видел здесь нарушение логики утверждения. Он писал Муру в 1944 г.: «Нет никакого смысла утверждать „р имеет место, но я не считаю, что р имеет место". Такое утверждение следует исключить, и оно исключается „здравым смыслом", так же как исключается противоречие. Это показывает, что логика не так проста, как полагают логики. Притом это не единственное противоречие и не единственная исключаемая форма, которая при определенных обстоятельствах может оказаться допустимой» 46. Парадокс Мура и приведенное замечание Витгенштейна стали одним из факторов, стимулировавших поворот логики к анализу естественного языка, не отделенного от субъекта речи. Отказавшись от многих упрощений, логики ввели в поле рассмотрения семантику слов и прагматику их использования. Тем самым были заложены основы теории речевых актов. Речь как действие со всем спектром возможных для нее коммуникативных целей воплощена в диалоге. Диалог подчинен психологии межличностных отношений. Он прямо зависит от социальных факторов. Участники диалогического (или полилогического) общения выполняют в нем определенные роли, обусловливающие модели речевого поведения 47. Поэтому естественно, что именно эта форма существования языка послужила материалом для формулирования правил коммуникативного кодекса, отступления от которых определяют косвенные смыслы высказывания— конвенционализованные и неконвенциональные. Неконвенциональные компоненты значения речевого акта представляют особый 46 Наllet G. Указ соч., с. 656. 47 Berne Е. Games people play (The psychology of human relationships). London, 1964. Idem What do you say after you say Hello? N. Y., 1972. 25
интерес для прагматики. При узком понимании задач прагматики ее предмет иногда ограничивают изучением именно неконвенциональных смыслов 48. 4. Всякое социальное поведение регламентируется правилами. Не составляет исключения и речевая деятельность. Нормы речевого поведения хотя и входят (или должны входить) в систему воспитания, относятся к сфере молчаливых соглашений между коммуникативно обязанными членами общества. Задача прагматики — их обнаружить и сформулировать. Само существование этих негласных правил становится заметно тогда, когда они нарушаются. Поэтому их поиск часто сводится к выявлению коммуникативных осечек, неуместности речевых актов, их несовместимости. В области «лингвопатологии» анализ семантических аномалий, изобретению которых отдали дань многие лингвисты, сменился в последние годы анализом аномалий прагматических. Уже парадокс Мура выявил разницу между несоответствием предложения логическим законам, обесценивающим его истинностное значение, и несообразованностью высказывания с правилами коммуникации, нейтрализующей его иллокутивную силу, или, иначе, между пропозициональной логикой и логикой пропозициональных отношений49. Первая формулирует нерушимые законы семантики, вторая — нарушаемые правила прагматики. Первая основывается на принципе истинности, вторая — на принципах искренности и последовательности речевого поведения. Отправляясь от парадокса Мура, П. Ноуэлл-Смит еще до известных работ П. Грайса сформулировал такие правила, как требование истинности (точнее, веры в истинность) утверждаемого, наличия достаточных оснований для мнения или оценки и др. В прагматику стал вовлекаться речевой этикет 50. Более развернутый и систематический опыт формулирования правил (постулатов, максим, принципов) коммуникации принадлежит П. Грайсу (см. его статью в наст, сборнике). Основной принцип, названный Грайсом «принципом кооперации», заключается в требовании делать вклад в речевое общение соответствующим принятой цели и направлению разговора. Этому принципу подчинены четыре рода максим: 1) максима полноты информации, 48 Булыгина Т. В. О границах и содержании прагматики.— «Известия АН СССР», Серия литературы и языка, 1981, № 4. 49 Некоторые авторы говорят об иллокутивной логике: Vanderveken D. lllocutionary logic and self-defeating speech acts — In: «Speech Act Theory and Pragmatics» Dordrecht, 1980. 50 См.: Формановская H. И. Употребление русского речевого этикета. M.t 1982. 26
2) максима качества (Говори правду!), 3) максима релевантности? (Не отклоняйся от темы!), 4) максима манеры (Говори ясно, коротко и последовательно!). Не менее важным принципом, регулирующим отношения между «я» и «другими», является принцип вежливости, уже всецело принадлежащий речевому этикету 51. Этот принцип требует удовлетворения следующих максим: 1) максимы такта (Соблюдай интересы другого! Не нарушай границ его личной сферы!) , 2) максимы великодушия (Не затрудняй других!), 3) максимы одобрения (Не хули других!), 4) максимы скромности (Отстраняй от себя похвалы\), 5) максимы согласия (Избегай возражение), 6) максимы симпатии (Выказывай благожелательность!). Очевидно, что сформулированные максимы распространяются не только на речевое общение, но и на другие виды межличностных отношений. Вежливость, как подчеркивает Дж. Лич, по своей природе асимметрична: то, что вежливо по отношению к адресату, было бы некорректно по отношению к говорящему. Говорящий, например, считает вежливым сказать собеседнику приятное, слушающий же считает долгом воспитанного человека не согласиться с комплиментом 52. Максимы вежливости нередко ставят адресата речи в неловкое положение, между тем как говорящий не должен, следуя тем же максимам, затруднять его выбором речевой реакции,, то есть отводить ему роль экзаменуемого. Максимы вежливости легко вступают между собой в конфликт. Такт и великодушие побуждают к отказу от любезных предложений; максима «Не возражай!» требует, чтобы предложение было принято. Если дело касается угощения, то в первом случае адресат останется голодным, а во втором станет жертвой «демьяновой ухи». Гипертрофия вежливости ведет к прагматическим парадоксам,, например комедии бездействия (по Личу), возникающей в симметричных ситуациях: не желая уступить в вежливости, каждый уступает другому дорогу, и в конце концов оба сразу принимают уступку противной стороны. Особенность максим вежливости состоит в том, что не только их нарушение, но и их усердное соблюдение вызывает дискомфорт. Любезности утомляют, но они в то же время исключают конфликт. Коммуникативный кодекс, как и всякое законоуложение, применяется только к сознательным и намеренным речевым дей- 51 Leech G. N. Principles of Pragmatics. London —N. Y., 1983, Ch. 6: A survey of the interpersonal rhetoric. 52 Pomerantz A A complement responses: notes on the cooperation of multiple constraints. — In: «Studies in the Organization of Conversational Interaction». N. Y., 1978. 27
ствиям. Он регламентирует, с одной стороны, речевые цели (иллокутивные силы), а с другой — содержание пропозиции. Между тем и другим существует определенная согласованность. Особенно важно обратить внимание на чисто прагматическую связь между иллокутивными функциями и истинностью предложения. Существование такой зависимости подтверждается следующими наблюдениями. Большинство предосудительных коммуникативных целей (обман, злословие, клевета, сплетни, наветы, хвастовство, оскорбления и др.) либо прямо имплицирует ложность предложения, либо в той или иной форме искажает картину действительности. Поэтому требование говорить правду, и только правду, независимо от иллокутивной энергии говорящего и сверхзадачи общения, исключает возможность преступного пользования языком. Искренность и истинность в определенной мере покрывают друг друга. Связь «темных» иллокутивных сил и ложности предложения не является строго обязательной. Так, хвастовство в ситуации действительного преуспевания говорящего нарушает условие скромности, но не истинности. То же относится к речевым актам, задевающим самолюбие адресата или ему льстящим. Доносы и раскрытие чужих секретов, несомненно, подлежат санкциям, но в них соблюдено требование говорить правду. С другой стороны, ложные высказывания не всегда отступают от коммуникативного кодекса. Если ложное высказывание вводится «миропорождаю- щими» предикатами типа допустим, предположим, конструирующими гипотезы и прогнозы, или типа представим себе, вообразим, пофантазируем, помечтаем, осуществляющими откровенно терапевтическую по отношению к автору речи функцию, оно составляет законный компонент речевой деятельности. Глагол в этом случае как раз и эксплицирует несоответствие содержания предложения действительности. В других случаях говорящий не может в нем признаться, так как откровенность повела бы к осечке. «Саморазоблачающие» высказывания типа того, каким иллюстрировал Мур выявленный им парадокс, создаются в лаборатории исследователя: их нет в речи людей. Однако цели речевого акта вуалируются не только тогда, когда они подлежат санкциям. Хотя адресат часто нуждается в утешении (оправдании, одобрении, поощрении), откровенное утешение его не утешает. Оно составляет не столько коммуникативную цель, сколько терапевтическую сверхзадачу речи, которая (и адресат это знает) отражается и на искренности говорящего, и на истинности сообщаемого: искреннее желание достигнуть цели (перлокутивного эффекта) не всегда совместимо с искренностью мнения и правдивостью выражаемых суждений. Терапевти- 28
ческая ретушь действительности в этом случае соответствует интересам адресата. Таким образом, предосудительные коммуникативные цели и наличие сверхзадач речи подрывают истинность суждений, но не имплицируют с необходимостью их ложности. В громадном большинстве случаев говорящие нарушают правила коммуникации в поисках косвенного способа выражения некоторого смысла, и они, следовательно, заинтересованы в том, чтобы передача была принята. Основной принцип интерпретации высказывания — в том, что нарушение правила касается только «поверхностного», то есть буквального, значения речевого акта, «глубинное» же его содержание соответствует требованиям коммуникативных максим. Адресат, таким образом, исходит из предположения, что максимы речевого общения способны имплицировать передаваемый ему говорящим смысл (conveyed meaning). Поскольку, однако, говорящие обращаются с правилами коммуникации достаточно свободно, эти правила не могут однозначно задавать смысл высказывания. Вытекающие из них импликации не строги. Чтобы отличить их от логических отношений типа материальной импликации, вывода и следования, П. Грайс назвал их импликатурами речевого общения, или коммуникативными импликатурами (conversational implicatures) (см. его статью в наст, сборнике). Логические отношения соединяют между собой значения предложений. Прагматические отношения (к ним принадлежат и импликатуры) отражают коммуникативные установки говорящего. Субъектом импликации является пропозиция, субъектом импликатуры—говорящий или (по метонимическому переносу) взятое в контексте речи высказывание. Те речевые акты, смысл или иллокутивная сила которых выводится адресатом по правилам импликатур, называются косвенными. Использование косвенной речевой тактики может либо отвечать интересам адресата, то есть вытекать из принципа вежливости, либо идти ему во вред. В первом случае говорящий избегает прямо формулировать те свои желания, осуществление которых может затруднить собеседника. Он пользуется, например, такими формами выражения просьбы, которые предоставляют адресату удобную возможность отказа. Так, вместо того чтобы прямо обратиться с просьбой об одолжении, спрашивают: У тебя есть свободные деньги?, У тебя найдется лишний зонтик?, Ты не мог бы мне одолжить пачку бумаги? Такое замещение коммуникативной цели отвечает тому, что Д. Гордон и Дж. Лакофф называют смягчением коммуникативного намерения (см. их статью в наст, сборнике). Косвенные речевые акты этого типа легко конвенционализируются: 29
вопрос о возможностях адресата почти всегда содержит просьбу. В него естественно входит дательный заинтересованного лица: Ты можешь решить мне эту задачу? Во втором случае говорящий избегает прямого выражения своей коммуникативной цели не из соображений вежливости — он либо не хочет нести ответственность за свои слова, либо решает предосудительную коммуникативную задачу. Так, если в ответ на сообщение о пропаже книги собеседник скажет, что в кабинет заходил приятель пострадавшего, то такая реплика явно нарушает принцип релевантности. Восстановление связности диалога придает реплике характер обвинения 53. Наконец, нарушение правил коммуникации может иметь своей целью повышение экспрессивности речи, придание ей эстетической ценности. Оно в этом случае формирует стилистические приемы (такие, как повтор, риторический вопрос, ирония, гипербола, литота и пр.). Прагматика перерастает в риторику. Отступление от правил может обернуться и деградацией речи и ее сублимацией. Каждая фигура художественного текста имеет свою «контрфигуру» в речи обыденной, которая является в одно и то же время и поставщиком, и кривым зеркалом художественных приемов. В заключение этого раздела следует подчеркнуть, что сила импликатур речевого общения состоит не только в том, что они подсказывают технику вывода косвенных смыслов, но также и в том, что они уточняют прямой смысл высказывания, исключая другие интерпретации, совместимые с его значением. Так, принцип количества (полноты) информации, как отмечалось разными авторами, позволяет интерпретировать предложения типа У Ивановых было двое детей в смысле указания на точное количество, хотя такое предложение не стало бы ложным (в логическом плане), даже если бы Ивановы оказались многодетными родителями. Примеры такого рода можно интерпретировать и несколько иначе: можно считать, что сообщения о количестве отвечают на вопрос типа Сколько было у Ивановых детей?, предполагающий указание на точное число. Если говорящий не располагает нужными данными, он обычно делает соответствующую оговорку (см. ниже). Однако принцип полноты информации важнее в применении к другому материалу. Он подсказывает интерпретацию высказываний с семантически бедными предикатами; ср. такие пары сообщений, как: Дом сгорел и Дом был сожжен, Хозяин дома умер и Хозяин дома был убит, Дом пришел в упадок и Дом был 58 Smith N., Wilson D. Modern linguistics. Ch. 8: Pragmatics and communication. London, Penguin Books, 1979, p. 175. 30
разграблен, Иванов не женат и Иванов вдов (разведен), Цыган увел лошадь и Цыган украл лошадь. В этих и подобных случаях, не сообщая полной информации, говорящий не дает повода обвинить себя во лжи, но может вызвать справедливый упрек в умолчании важных сведений, отсутствие которых искажает картину действительности. Логическая истина отлична от прагматической. Если первая устанавливается по принципу совместимости с действительным положением дел, то для второй важнее содержать то количество информации, которое отвечает конкретным задачам коммуникации (что хорошо известно криминалистам). В применении к сообщениям, предназначенным для того, чтобы дать общее представление о событии, принцип прагматической верности положению дел, ставящий предел устранению деталей, состоит в следующем: ненормативность события должна быть указана, но сведения о вариантах того, что входит в пределы естественного или социального порядка вещей, не обязательны. Так, например, в энциклопедических биографиях Лермонтова в сообщении о его смерти указывается, что он был убит на дуэли. Вместе с тем в кратких биографических справках о людях, умерших своей смертью, непосредственная причина ухода из жизни обычно не фигурирует. Поговорка Не умер Данила, лихорадка задавила, обращающая внимание на информативную эквивалентность двух сообщений, не относится к ситуациям, в которых под «лихорадкой» подразумевался бы уличный транспорт. Указанный принцип не позволяет распространять обобщенную информацию о событиях на патологические случаи. Отклонение от этого правила может быть использовано в качестве литоты. 5. Одно из важных явлений, относящихся к сфере прагматики,— это пресуппозиции, или презумпции. Имеются следующие основания для отнесения пресуппозиций к прагматике. Во-первых, определение пресуппозиции опирается на понятие истинности, а истинным или ложным может быть лишь высказывание: предложение вне речевого акта не имеет истинностного значения — хотя бы в силу наличия в нем дейктических элементов. Во-вторых, если рассматривать пресуппозицию как компонент смысла, отличный по своей природе от утверждения, то это значит, что введение пресуппозиции в состав толкований требует особой рамки («пресуппозиционной», в противоположность ассертивной), а модальные рамки заведомо входят в сферу прагматики. Далее, среди пресуппозиций есть класс прагматических пресуппозиций, для которых вопрос об их принадлежности к прагматике 31
не встает. Кроме того, имеется так называемый прагматический подход к пресуппозициям в целом (попытка вывести это явление из общепрагматических предпосылок), который, даже если его не принимать, заслуживает внимания. В то же время при узком понимании прагматики как теории неконвенциональных компонентов коммуникации пресуппозиции не входят в сферу прагматики: пресуппозиции являются конвенциональными компонентами значения слов и конструкций данного языка (в принципе пресуппозиция, имеющаяся у некоторого слова в данном языке, может отсутствовать у его эквивалента в другом), а не такими, которые возникают в силу общих законов коммуникации. Пресуппозиции были открыты в 1892 г. Г. Фреге54, а более полувека спустя это понятие было заново введено П. Стросоном55. Суждение Р называют56 семантической пресуппозицией суждения S, если и из истинности, и из ложности S следует, что Р истинно (т. е. если ложность Р означает, что S не является ни истинным, ни ложным). Обычно высказывание S в ситуации, где ложна его пресуппозиция, приводит к аномалии. Например, высказывание Человек, стоящий у окна, мой знакомый, имеющее пресуппозицию «У окна стоит один — и только один —человек», бессодержательно, если у окна никто не стоит. Понятие семантической пресуппозиции не может быть описано средствами двузначной логики, а требует многозначной логики (самое меньшее — трехзначной):, в двузначной логике пресуппозициями в соответствии с этим определением оказываются одни только тавтологии. Пресуппозиция — это особая разновидность семантического следствия, которое не совпадает с обычным логическим следствием. Действительно, если Р есть логическое следствие S, то есть если имеет место SidP, то из ложности Р следует, что S ложно (по закону контрапозиции, из SidP следует IPidIS); между тем в случае ложности пресуппозиции Р суждение S не ложно, а лишено истинностного значения. Семантическое следование определяется так: Р есть семантическое следствие S, если, и только если, во всех ситуациях (или: во всех возможных мирах), где истинно S, истинно и Р; то есть не пред- 54 Фреге Г. Смысл и денотат. — В кн.. «Семиотика и информатика», М., 1977, вып. 8. 55Стросон П О референции. — В сб.: «Новое в зарубежной лингвистике» вып. XIII. М., 1982. 56 См.: Стросон П. Указ. соч., а также: Van Fraassen В. С. Presupposition, implication and self-reference. — «Journal of Philosophy», 1968, 65, № 5; Keenan E. L. Two kinds of presuppositions in natural language. — In: «Studies in Linguistic Semantics». Ch Fillmore, D. Langendoen (eds.), N. Y., 1971. 32
полагается закон контрапозиции, а логика может быть какой угодно. Пресуппозиции входят в широкий класс имплицитных (не ас- сертивных) семантических компонентов предложения; они обладают, однако, достаточно определенными своими собственными свойствами. 1. Пресуппозиции отличаются от логических следствий тем, что следствия, как уже говорилось, подчиняются закону контрапозиции. Так, фраза Иван женат на Марии имеет следствие 'Иван женат/ которое не является пресуппозицией этой фразы. 2. От пресуппозиций следует отличать также те компоненты содержания предложения, которые отражают его предназначенность к использованию в высказываниях с той или иной иллокутивной функцией и составляют условия успешности соответствующего речевого акта — побуждения, вопроса, утверждения, обязательства и т. д. Так, фраза Закрой дверь! не имеет, вопреки тому, что иногда утверждалось, пресуппозиции 'Дверь открыта'. Компонент 'Дверь открыта' — это условие успешности акта побуждения, осуществляемого с помощью данной фразы. 3. Кинэн 57 включает в число пресуппозиций то, что можно назвать вводным семантическим компонентом — например, смысл аппозитивного придаточного. Однако ложность вводного компонента не приводит к аномальности высказывания, и отождествление его с пресуппозициями впоследствии было признано ошибочным 58. 4. Особый вид имплицитного семантического компонента, отличный от пресуппозиции, составляет также исходное предположение вопроса, исследованное Ф. Кифером 59: вопрос (I) Кто хочет выступить? имеет исходное предположение "Кто-то хочет выступить"; вопрос (II) В каких странах проводится исследование загрязнения воды? имеет исходное предположение "В некоторых странах проводится исследование загрязнения воды"' Исходное предположение вопроса играет иную роль в коммуникации, чем презумпция вопроса. Исходное предположение может нарушаться без ущерба для коммуникации — в число допустимых ответов на вопросы (I) и (II) входят: Никто не хочет; Ни в каких не проводится. Между тем реплика, нарушающая презумпцию вопроса, свидетельствует о неудаче коммуникативного акта. Таковой например, является яля вопроса (II) реплика Загрязнения воды не существует (или: Какое загрязнение воды?). 57 Keenan Е. Указ. соч. 58 См.: Boer S. Е., Lycan W. G. The myth of semantic presupposition — In: «Papers in Nonphonology. Working Papers in Linguistics», № 21, Ohio, 1976. 59 Kiefer F. Some semantic and pragmatic properties of WH-questions and the corresponding answers. — «SMIL», 1977, № 3. 2 За к. 352 33
5. Наиболее важное разграничение — это разграничение между пресуппозициями и коммуникативными импликатурами: оно влияет на определение сущности и круга задач прагматики. Импликатуры не конвенциональны — они вытекают из общих постулатов коммуникации. Возьмем один из типичных примеров импликатуры: в условном высказывании вида «Если р, то q» возникает семантический компонент "Возможно, что 1 р". Этот компонент — импликатура, порождаемая постулатом информативности. Действительно, если ρ необходимым образом имеет место, то оно не информативно в качестве условия и будет опущено. Импликатуры отличаются от пресуппозиций в нескольких существенных отношениях. а) Импликатура — это менее стабильный семантический компонент высказывания, чем пресуппозиция: под воздействием контекста (т. е. если контекст противоречит данной импликатуре) импликатура может подавляться, аннулироваться. Так, высказывание У Ивановых двое детей имеет импликатуру "У Ивановых только два ребенка, не больше*'. Однако эта импликатура подавляется в контекстах типа: «У Ивановых двое детей, если не больше»; «У Ивановых двое детей, а может быть, и больше». Между тем пресуппозиции неспособны подавляться под воздействием контекста — они обладают свойством неустранимости (nondefeasability). Употребление высказывания с пресуппозицией Ρ в контексте, который противоречит этой пресуппозиции, приводит к аномалии: пресуппозиция оказывается сильнее контекста. Приводимые в литературе примеры обратного60 неубедительны. Так, высказывание Джон не раскаивается в том, что он солгал в контексте, где говорящие знают, что он не солгал, неуместно61. Высказывание Я не знаю, что он приехал, содержание которого противоречит фактивной презумпции глагола знать62, не может быть уместным в своем буквальном смысле ни в какой ситуации. б) Другое важное отличие импликатур от пресуппозиций состоит в том, что они привязаны к семантическому содержанию того, что говорится, а не к языковой форме: нельзя «отделаться» от импликатуры, заменив слово или выражение на синоним. Между тем в случае пресуппозиции это не так: пресуппозиция связана именно с данной лексемой или способом выражения, и в принци- 60 См., например: Levinson S. С. Pragmatics. Cambridge, Cambridge UP, 1983, p. 186 ft. 61 Пример рассматривается в работе: G a z d а г G. Pragmatics: implicature, presupposition and logical form. N. Y., 1979, p. 105. 62 См.: Levinson S. Указ. соч. 34
ne может найтись (хотя, конечно, не обязательно оно есть) слово с тем же ассертивным компонентом и другими пресуппозициями или без пресуппозиций вообще. Примером могут служить сочинительные союзы: и, а и но выражают конъюнкцию, но различаются набором пресуппозиций. В отличие от пресуппозиций импликатуры обладают свойством, которое Г. Грайс назвал неотделимостью (nondetachability). Неотделимость импликатуры — прямое следствие ее неконвенциональности. Особенно показательна отделимость пресуппозиций, выражаемых актуальным членением предложения, то есть коммуникативной структурой (семантическое содержание здесь следует понимать в узком смысле — как смысл без акцентов и «упаковочной» информации); ср. фразы Джон не купил машину и Джон купил не машину, из которых вторая, но не первая, содержит пресуппозицию, что Джон нечто купил. Относительно отделимости пресуппозиции можно сделать, впрочем, более точное утверждение. Имеются разные классы пресуппозиций: пресуппозиции подчиняющих операторов, касающиеся экзистенциальных и фактивных свойств их аргументов, неотделимы; а там, где пресуппозиция — компонент семантического представления, конъюнктивно связанный с остальными компонентами, отделимость или неотделимость пресуппозиции зависит от лексической случайности. Самое примечательное свойство пресуппозиций, которое иногда даже кладется в основу самого определения этого понятия, состоит в том, что пресуппозиции предложения сохраняются при отрицании: два предложения, одно из которых означает "Р", а другое "IP", всегда имеют один и тот же набор пресуппозиций. Сохранение пресуппозиций при отрицании непосредственно следует из приведенного выше определения. Однако принимать это свойство в качестве определения пресуппозиции было бы неправильно: предложение (особенно достаточно длинное) может не иметь естественного отрицания, но это не значит, что у него нет пресуппозиций; таковы, например, все предложения с сочинительными союзами. Пресуппозиции не подвергаются также действию некоторых других операторов — модальных и эпистемических. Свойство сохраняться в контексте отрицания и модальном контексте отличает пресуппозиции от следствий. Ср. примеры: (1) а. Учитель поставил три двойки. б. Учитель существует. в. Учитель поставил две двойки. (2) а. Возможно, что учитель поставил три двойки. б. Учитель должен был поставить три двойки. Предложение ( 1 б) — пресуппозиция (la), а (1в) — его след- 2* 35
ствие; соответственно в (2а, б) сохраняется (16), а (1в) пропадает 63. Имеется определенное правило, касающееся относительного расположения семантических компонентов, совпадающих с пресуппозициями данного предложения64: та часть предложения, которая входит в ассертивный компонент его смысла, может в дальнейшем дублироваться в форме презумпции; если же относительное расположение презумптивной и ассертивной части обратное, то возникает аномалия: (3) а. У Ивана есть жена. Она работает в сберкассе. б. *Жена Ивана работает в сберкассе. У Ивана есть жена. Пресуппозиции подчиняются определенным правилам наследования (иначе, правилам проекции). Проблема наследования пресуппозиций — это проблема о том, являются ли пресуппозиции частей предложения пресуппозициями предложения в целом. Проблема проекции пресуппозиций возникает в связи с выдвинутым в свое время Фреге принципом композиционности значения: значение целого (выражения) должно быть функцией от значений составляющих его частей. Можно было бы предположить, что при построении сложного предложения из простых пресуппозиции просто складываются. На самом деле, однако, правила проекции имеют более сложный вид. А именно здесь различается по крайней мере три типа правил, соответствующих классам лексем, по-разному воздействующих на пресуппозиции. Эти классы были введены Л. Карттуненом65. а) Имеется класс сентенциональных операторов, которые Карттунен назвал дырами (holes), поскольку они «пропускают» все пресуппозиции исходного предложения в результирующее. Естественно, что дырами являются отрицание, а также эпистемические и модальные операторы, о которых уже говорилось. В частности, к этому классу относятся все фактивные предикаты (то есть предикаты с презумпцией истинности подчиненного им придаточного) : рад, огорчен, знает и т. д. Действительно, придаточное, подчиненное фактивному глаголу, является презумпцией всего предложения, а презумпция такого компонента, который сам является презумпцией целого, тоже является презумпцией целого; например, в предложении Я не делаю вид, что я не знаю, что он богат компонент "Он богат" — это презумпция компонента "Я знаю, что он богат", который сам является презумпцией этого предложения; следовательно, компонент "Он богат" — 63 Пример из: Levinson S. Указ. соч. 64 См.: Bickerton D. Where presuppositions come from. — In: «Syntax and Semantics», v. 11. N. Y., 1979. 65 Karttunen L. Presuppositions of compound sentences. — «Linguistic Inquiry», 1973, № 31. 36
презумпция всего предложения в целом. Презумпции сохраняются в контексте сложного предложения с союзами и, или, если... то. Так, фраза Если Иван опять провалился на экзамене, то он не будет больше сдавать имеет презумпцию "Иван по крайней мере один раз провалился на экзамене" так же как ее имеет составляющее предложение Иван опять провалился на экзамене. б) Другой класс — это так называемые «затычки» (plugs) — пропозициональные установки (и глаголы говорения), в которых мнение субъекта установки не разделяется говорящим. Этот контекст не пропускает исходную пресуппозицию, то есть пресуппозицию говорящего; вместо этого в семантическом представлении предложения возникает семантический компонент вида Ва(Р), где Вa — пропозициональная установка субъекта а, Р — пресуппозиция исходного утверждения. В контексте «затычек» происходит «перекрашивание» 66 исходных пресуппозиций. С. Левинсон 67 справедливо ставит под сомнение существование «затычек» как лексической категории. Действительно, отказ говорящего присоединиться к мнению, которое он передает,— это явление прагматической сферы, не сводимое к классификации лексем. Так, во фразе Никсон заявил, что сожалеет о том, что он не знал о действиях своих подчиненных в контексте заявил пропадает пресуппозиция, порождаемая глаголом сожалеет; а во фразе Учитель сказал ученикам, что даже он с трудом понял эту теорему в контексте сказал сохраняется пресуппозиция, порождаемая частицей даже. Вопрос о наличии/отсутствии презумпции говорящего (в частности, презумпции существования), может в таком контексте решаться неоднозначно; ср. фразу Отец считает, что Иван убил соседскую собаку — есть ли здесь у говорящего презумпция существования Ивана и соседской собаки? в) Третий тип явлений, характеризующих наследование пресуппозиций, до сих пор весьма неадекватно описывался в литературе. Речь идет о примерах типа (1) Вода либо не кипела, либо перестала кипеть; (2) Если он отказался то он уже пожалел об этом (об этом = о том, что отказался), где имеется конструкция, вообще говоря, порождающая пресуппозицию (перестала кипеть — значит, кипела; пожалел о том, что отказался — значит, отказался), но в заданном контексте пресуппозиция отсутствует. Рассмотрим, однако, пример (3) Гость молчал, и хозяин тоже молчал: вне контекста пеового сочиненного компонента второй компонент имеет пресуппозицию "Кроме хозяина, молчал кто-то еще", по- 66 Термин из работы: Schiebe Т. On presupposition in complex sentences. — In: «Syntax and Semantics», v. 11. N Y., 1979, p. 127—164. 67 Levinson S. Указ. соч, с. 208. 37
рождаемую смыслом слова тоже; но у предложения в целом эта пресуппозиция отсутствует: она насыщается первым компонентом. Пример (3) сходен с примерами (1), (2) в том, что и в нем отсутствие пресуппозиции в целом предложении обусловлено ее насыщением; различие же в том, что в (3) пресуппозиция касается положения вещей в реальном мире, и первый компонент сложного предложения выражает некоторый факт относительно реального мира, а в (1) и (2) первый компонент фиксирует возможный мир, не совпадающий с реальным (мир, в котором выполняется условие, составляющее содержание пресуппозиции), и пресуппозиция касается этого возможного мира. Таким образом, поведение пресуппозиций в контекстах типа (1), (2) характеризуется двумя особенностями: 1) пресуппозиция составляет здесь условие, касающееся не реального мира, а какого-то возможного мира, не совпадающего с реальным; 2) она насыщается за счет другого компонента того же предложения и у предложения в целом отсутствует. Слова или, если, обеспечивающие возможность такого поведения пресуппозиций, Карттунен назвал «фильтрами», поскольку они в одних случаях пропускают пресуппозицию, .как дыры, а в других подавляют ее. Однако особенность слов если, или состоит лишь в том, что они, с одной стороны, являются миропорождаю- щими операторами (или ='если не'), а с другой — способны соединять два упоминания одного и того же условия, из которых одно насыщает другое. Таким образом, никакой новой категории эти слова не составляют. Есть более простые примеры, когда пресуппозиция относится не к реальному миру, а к одному из возможных миров: достаточно взять любое предложение с фактивным глаголом в сослагательном наклонении, ср.: Я был бы рад, если бы вы ко мне пришли, Он был бы огорчен, если бы не застал вас дома (= "тем, что не застал бы"). Перейдем теперь к прагматическим пресуппозициям. Здесь речь может идти о двух совершенно различных вещах. С одной стороны, имеются пресуппозиции, которые можно назвать прагматическими с точки зрения содержания. В ходе изучения пресуппозиций были выделены следующие классы, характеризующие их содержание: 1) экзистенциальные, то есть презумпции существования; 2) фактивные, то есть презумпции истинности — презумпции о том, что некоторый факт имеет место; 3) категориальные презумпции; примером последних может служить презумпция одушевленности субъекта у глагола думать. (Эта классификация не является исчерпывающей — многие презумпции не образуют никаких естественных группировок.) Один из классов в этом ряду составляют прагматические презумпции — такие. 38
которые касаются знаний и убеждений го ворящи 68 (впрочем, с тем же основанием их можно было бы назвать эпистемическими пресуппозициями, поскольку это пресуппозиции о знаниях или мнениях говорящих). Говорящий, который высказывает суждение S, имеет прагматическую презумпцию Р, если он, высказывая S, считает Р само собой разумеющимся — в частности, известным слушателю; а предложение S имеет прагматическую пресуппозицию Р, если оно обязывает говорящего иметь прагматическую презумпцию Р при любом употреблении S в высказывании, то есть если высказывание S окажется, при отсутствии этой презумпции у говорящего, неуместным — неискренним, провокационным и пр. Семантическая презумпция — это отношение между компонентами предложения; а прагматическая презумпция — это пропозициональная установка (субъектом которой является говорящий). Прагматическая презумпция является прагматической в том смысле, что ее содержание включает отсылку к говорящему, то есть к одной из прагматических составляющих речевого акта. Прагматические презумпции — наиболее пригодное формальное средство для описания семантики актуального членения, в частности семантики частиц, выражающих актуальное членение (таких, как это, ведь). Семантическая презумпция Р оказывается несостоятельной только в том случае, если слушающий знает, что Р ложно: если он ничего не знает о Р, он просто принимает Р к сведению; между тем прагматическая презумпция несостоятельна уже в том случае, если слушающий ничего не знает про Р. В то же время несостоятельность прагматической презумпции оказывает менее существенное влияние на коммуникацию. Так, вопрос Это ты разбил чашку? имеет прагматическую презумпцию "Кто-то разбил чашку", так что нормальной реакцией собеседника, который не знает этого факта, будет что-то вроде Какую чашку?, а не Не я. Однако ответ Не я, вообще говоря, тоже может быть получен и свидетельствует не об отсутствии у предложения прагматической презумпции, а лишь о том, что ее несостоятельность может игнорироваться. Отдельного упоминания заслуживает тот факт, что семантическая презумпция может не дублироваться соответствующей прагматической; так, предложение (1) Сегодня в овощном были толь- ко яблоки имеет семантическую презумпцию (2) Сегодня в овощном были яблоки, которая не является прагматической: человек, 68 Примерно так определяется прагматическая презумпция в статье Э. Кинэна, см.: Keenan Е. Указ. соч.; ср. также: Падучева Е. В. Понятие презумпции в лингвистической семантике. — «Семиотика и информатика», вып. 8. М., 1977. 39
высказывающий (1), не предполагает (2) известным слушателю. С другой стороны, имеется прагматический подход к определению пресуппозиции, когда определение пресуппозиций (всех, а не какого-то их класса) строится не на базе понятия истинности, а через обращение к понятию уместности предложения в данном контексте 69: "А имеет прагматическую пресуппозицию В" определяется как "А уместно, если, и только если, В известно участникам коммуникации". Прагматический подход к пресуппозиции возник из потребности совместить пресуппозиции с формальной семантикой. Стремление представителей формальной семантики вывести понятие пресуппозиции за рамки семантики и дать ему трактовку в прагматических терминах (а не семантических — таких, как «истина/ложь») обусловлено попросту тем, что понятие семантической пресуппозиции требует отказа от двузначной логики: высказывание с нарушенной пресуппозицией в рамках двузначной логики не имеет истинностного значения. В большинстве случаев, однако, для уместности высказывания в данном контексте не требуется, чтобы его пресуппозиции были известны слушающему: достаточно, чтобы они не вступали в противоречие с общим фондом знаний говорящих. Поэтому прагматический подход к пресуппозициям как замена семантического не представляется перспективным. Понятие пресуппозиции имеет довольно продолжительную и весьма драматическую историю 70. Будучи полностью забыто после Фреге, оно было заново открыто Стросоном в 1950 г. и медленно тлело в 50-е и начале 60-х годов, после чего с конца 60-х начался пресуппозиционный бум. Триумфальное шествие пресуппозиций по страницам журналов, как лингвистических, так и логических, продолжалось, однако, недолго: в середине 70-х годов неожиданно хлынула волна «разоблачений». Возникли попытки избавиться от понятия пресуппозиции, сведя его к другим, предположительно с более ясной природой (см. работы Р. Кемгтсон71 и Д. Уилсон72). Однако эти попытки не увенчались успехом. 69 См.: Stalnaker R. Presupposition. — «Journal of Philosophical Logic», 1973, № 14. 70 Подробную библиографию см в кн.: «Syntax and Semantics», v. 11, № 4. N. Y., 1979 На русском языке см.: Аоутюнова Н. Д. Понятие пресуппозиции в лингвистике. — «Известия АН СССР» Серия литературы и языка, 1973, т. 32» № 1; Звегинцев В. А. Предложение и его отношение к языку и речи. М., 1976; Падучева Е. В. Указ. соч. 71 Kemp son R. M. Presupposition and the delimitation of semantics Cambridge, Cambridge UP, 1975 72 Wilson D. M. Presupposition and non-truth-conditional semantics. N. Y.t 1975; см. также: Boër S., Lycan W. Указ. соч. 40
Чтобы изгнать пресуппозиции, надо было доказать, что они неотличимы от семантических следствий вообще (частной разновидностью которых они являются). Для этого надо было, в частности, доказать, что пресуппозиции способны подавляться оператором отрицания, то есть что предложение вида IS не аномально в контексте, противоречащем Р (где Р — предполагаемая пресуппозиция S). В доказательство приводились примеры следующего вида: Иван не выздоровел—он вообще не болел; Иван не жалеет, что он провалился, потому что он не провалился; Иван не перестал бить свою жену — он никогда ее не бил. Однако такие примеры не могут служить доказательством возможности подавления презумпций при отрицании. Употребление отрицания в этих примерах если и не аномальное, то, во всяком случае, весьма специфическое. Различное поведение презумпций и следствий в контексте внутреннего отрицания, как и в большом числе других, служит достаточным аргументом в пользу выделения пресуппозиций как особой разновидности семантических следствий. Выдвинув в качестве объединяющего принцип употребления языка говорящими, прагматика охватила многие темы, имеющие длительную историю изучения в таких разделах лингвистики, как риторика и стилистика, актуальный синтаксис, теория, топология и психология речи и речевой деятельности, теория коммуникации и функциональных стилей, социолингвистика, психолингвистика, теория дискурса, психология общения и др., с которыми прагматика имеет обширные области пересечения исследовательских интересов. Область лингвистической прагматики не имеет четких контуров. Основную заслугу прагматики можно видеть в том, что она ввела в научный обиход большое количество фактов, дотоле либо отвергнутых, либо вовсе не замеченных лингвистикой. Более того, она придала этим фактам теоретический статус, продемонстрировав их объяснительную силу по отношению к тем явлениям, которые входят в компетенцию лингвистики. Без прагматической теории (или теорий) факты обыденного общения оставались бы разрозненными явлениями повседневной жизни. «Фактов самих по себе вообще нет,— писал Б. Эйхенбаум.— Или, вернее,— их слишком много, чтобы можно было заметить разницу между ними и выделить среди них ту или иную группу»73. Развивая свою мысль о соотношении фактов и теорий, Б. Эйхенбаум заключает: «В научной работе считаю наиболее важным не 73 Эйхенбаум Б. О поэзии. М., 1969, с. 339. 41
установление схем, а уменье видеть факты. Теория необходима для этого, потому что именно при ее свете факты становятся видными — то есть делаются действительно фактами. Но теории гибнут или меняются, а факты, при их помощи найденные и утвержденные, остаются. Поэтому пусть материал не до конца укладывается в схему — ей никогда не обнять всего его разнообразия,— важно, чтобы явления, остававшиеся за пределами восприятия и потому не существовавшие для сознания, стали ощутимыми, попали бы в сферу наблюдаемости» 74. Теории «создают» факты, но они и гибнут под натиском фактов. Иронизируя над «дружбой- враждой» теорий и фактов, А. Франс заметил: «Теории, кажется, только для того и появляются на свет, чтобы страдать от фактов, которые их создали, раздуваться и в конце концов лопаться подобно воздушным шарам». Факты повседневного речевого обихода, хлынувшие в лингвистическую прагматику, требуют, для того чтобы стать подлинными фактами, утверждения адекватной теорией, которая позволила бы отобрать из бесконечного числа явлений, представляемых науке жизнью, те и только те, которые обладают действительной лингвистической ценностью. Н. Д. Арутюнова, Е. В. Падучева * 74 Эйхенбаум Б. О поэзии. М., 1969, с. 509. * Б: В. Падучевой написаны разделы 2 и 5. — Прим. ред.
Э. Сэпир ГРАДУИРОВАНИЕ СЕМАНТИЧЕСКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ 1. ПСИХОЛОГИЯ ГРАДУИРОВАНИЯ* Первое, что следует отчетливо осознать, — это то, что градуирование как психологический процесс предшествует измерению и счету. Суждения типа "А больше, чем В" или "Этот бидон содержит меньше молока, чем тот" делаются задолго до того, как становятся возможными такие заключения, как, например, "А вдвое больше, чем В", "Объем А — 25 куб. футов, объем В — 20 куб. футов, следовательно, А больше, чем В, на 5 куб. футов" или "Этот бидон содержит одну кварту молока, тот — три кварты, следовательно, в первом бидоне молока меньше". Иными словами, суждения о количестве в терминах единиц измерения или на языке чисел всегда явно или неявно предполагают предварительные суждения о градуировании. Слово четыре лишь тогда нечто значит, когда известно, что оно обозначает число, которое "меньше, чем" некоторые другие числа, скажем пять, шесть, семь, упорядоченные по отношению «больше — меньше», и которое "больше, чем" некоторые другие числа, например один, два, три, также упорядоченные по этому отношению. Аналогично слово фут как единица линейной меры вообще не имеет значения, если не известно, что эта единица больше, чем другая мера длины, скажем дюйм, и меньше, чем третья, например ярд. Можно сказать, что суждения типа "больше, чем" и "меньше, чем" основаны на представлении об «завертывании» («envelopment»). Если А можно «завернуть» в В, поместить в В или так сочленить с В (реальным или воображаемым образом), чтобы А оказалось содержащимся в пределах В, а не вне его, то об А говорят как о "меньшем, чем В", а о В — как о "большем, чем А". Если в классе содержится только два объекта, А и В, то суждения "А меньше, чем В" и "А больше, чем В" можно перевести в форму "А маленький" и "В большой". В случае с Edward Sapir. Grading, a study in semantics. — «Philosophy of Science», vol. 11, 1944, № 2, p. 93—116. * Градуиройание — это упорядочение в соответствии с некоторой шкалой. — Прим. перев. 43
двумя бидонами молока мы можем сказать В этом бидоне мало молока, В том бидсне много молока. С другой стороны, если в одной комнате находится три человека, а в другой — семь, то мы можем сказать либо В первой комнате меньше людей, чем во второй, Во второй комнате больше людей, чем в первой, либо, если захотим, В первой комнате мало людей, Во второй комнате много людей К Такие контрастирующие пары, как маленький — большой, мало — много, вызывают ложное ощущение абсолютных оценок в семантическом поле количества и уподобляются таким разным единицам, как красный и зеленый в семантическом поле цветового восприятия. Это ощущение, однако, иллюзорное и в значительной мере обязано своим возникновением тому лингвистическому факту, что градуирование представлено в этих словах имплицитно и формально никак не выражено, между тем как в суждениях типа Там было меньше людей, чем здесь или У него больше молока, чему меня оно выражено эксплицитно. Другими словами, если рассмотреть лишь один пример, слово много не обозначает никакого класса суждений, группирующихся вокруг данной нормы количества, которая приложима к каждому случаю, в том смысле, в каком слова красный или зеленый применимы в каждой ситуации, где речь идет о цвете; много, собственно говоря, является словом-отношением, которое теряет свое значение, когда лишается коннотаций типа "больше, чем" и "меньше, чем". Много просто обозначает любое число, определенное или неопределенное, которое "больше, чем" некоторое другое число, принятое за начало отсчета. Эта точка отсчета, очевидно, сильно варьирует от контекста к контексту. Для человека, наблюдающего ясной ночью за звездами, тридцать звезд может быть только "мало", но для корректора, исправляющего ошибки в гранках, то же число ошибок на полосе может быть не только "много", но и "очень много". Пять фунтов мяса для семьи из двух человек может быть обременительно "много", однако с точки зрения человека, заказывающего провиант для полка, это количество мяса заведомо меньше, чем "мало". 2. СТЕПЕНИ ЭКСПЛИЦИТНОСТИ ПРИ ГРАДУИРОВАНИИ Мы можем подытожить сделанные замечания, сказав, что все слова, поддающиеся количественному определению (слова, способные подвергаться счету), и все квантификаторы (слова, к которым применимы понятия количества) заключают в себе градуирование четырех степеней эксплицитности. (1) Каждое исчисляемое, будь то предмет (например, дом) или действие (например, бежать), качество предмета (например, 44
красный) или действия (например, грациозно), по природе своей поддается градуированию. Не бывает двух абсолютно одинаковых домов: они обязательно различаются либо по размеру, либо по какому-нибудь другому признаку. Два наугад выбранных дома отличаются друг от друга в отношении "больше — меньше" сотнями признаков, определяющих суть понятия "дом". Так, дом А выше, зато дом В просторнее; в то же время сооружение С настолько мало по сравнению с А или В, что может быть отнесено к классу "игрушек" или в лучшем случае к классу "будок". Точно так же понятие "бег", вбирающее в себя опыт многих отдельных актов, различающихся в отношении "больше — меньше" по многим параметрам, таким, как скорость, волнение бегуна, продолжительность бега и степень сходства с ходьбой, является понятием столь же градуируемым, сколь и понятие "дом". Аналогичным образом разные примеры "красного" обнаруживают различия в большей или меньшей степени интенсивности, в размерах поверхностей или объемов, характеризующихся как "красные", и в степени соответствия некоторому принятому стандарту красного. И о "грациозно" невозможно думать иначе, как представляя себе целый диапазон действий, которые могут быть выстроены в упорядоченную последовательность в соответствии с "грациозностью". Тем самым каждое слово, способное получить количественное определение, хоть и не является эксплицитно квантифицированным, может быть подвергнуто градуированию. Такие слова можно назвать допускающими градуирование, но не градуированными, то есть потенциально градуируемыми. (2) Как только выражение подвергнуто квантификации, результирующее сочетание неизбежно занимает место в бесконечном ряду упорядоченных квантификаторов. Так, сочетания три дома и весь дом принадлежат к бесконечным множествам, в которых они, соответственно, "меньше, чем" четыре дома, пять домов, шесть домов и т. д., и "больше, чем" полдома, треть дома, четвертая часть дома и т. д. Такие выражения можно назвать имплицитно градуированными в результате квантификации. Процесс градуирования здесь представляет интерес лишь постольку, поскольку без него невозможна квантификация. (3) Вместо непосредственной квантификации в терминах счета или измерения, ср. сто человек или кварта молока, часто довольствуются косвенной квантификацией с помощью счетных слов, которые можно рассматривать как слова, занимающие определенные места на скользящей шкале оценок типа "больше — меньше", например много людей или немного молока. Такие слова могут быть названы квантифицированными путем имплицитного градуирования. Здесь градуирование 45
представляет существенный интерес, но оно рассматривается скорее как завершенное, а не как происходящее сейчас. Такие единицы, как много, психологически находятся на полпути между словами больше, чем и сто. Сначала множество А воспринимается как способное быть завернутым в другое множество В, которое в свою очередь далее объявляется "большим, чем А". Затем про В говорится, что оно есть "много" с имплицитной ссылкой на множества типа Аь А2, А3 ..., каждое из которых "меньше, чем В". Наконец обнаруживается, что "много В" состоит из определенного числа единиц, скажем из "ста", и в этот момент градуирование как таковое перестает быть интересным. В сфере количества "сто" допускает градуирование, но не является градуированным абсолютом примерно в том же смысле, в каком потенциально градуируемым, но не градуированным абсолютом в сфере предметов является слово "дом". (4) Наконец, вместо того чтобы осуществлять квантификацию с помощью слов, градуирующих только имплицитно, можно осуществлять эксплицитное упорядочение и говорить, например, В этой комнате больше людей, чем в той. Это утверждение подчеркивает сам факт градуирования, тогда как квантифицирующее суждение остается невыраженным, имплицитным (например, В этой комнате много человек, а в той мало или В этой комнате мало людей, но в той еще меньше). Такие выражения, как больше людей, можно назвать эксплицитно градуированными, но имплицитно квантифицированными. Следующая схема дает наглядную итоговую картину диапазона градуирования: 1. Потенциально градуируемые слова или выражения: дом; дома. 2. Слова (выражения), имплицитно градуированные в результате квантификации: половина дома, дом шириной 20 футов, десять домов. 3. Слова (выражения), квантифицированные в результате имплицитного градуирования: большая часть дома, большой дом, много домов. 4. Эксплицитно градуированные, но имплицитно квантифицированные слова (выражения) : больше (от) дома (чем), больший дом, больше домов (чем). 3. ГРАДУИРОВАНИЕ С РАЗНЫХ ТОЧЕК ЗРЕНИЯ В дальнейшем нас будут интересовать только последние две группы слов. Мы будем кратко называть квантифицирующие части выражений класса 3 имплицитно градуированными квантификаторами, эксплицитно градуирующие слова — 46
градуаторами (больше, чем, меньше, чем), а имплицитно квантифицирующие части выражений класса 4 — эксплицитно градуирующими квантификаторами. Очень важно понять, что психологически все компаративы первичны по отношению к своим абсолютам («позитивам»). Точно так же как больше людей является исходным по отношению к несколько человек и много людей, так и лучше является исходным по отношению к хороший и к очень хороший, ближе (= на меньшем расстоянии от) более первично, чем на некотором расстоянии от и близко (= на маленьком расстоянии от). Языковое употребление склонно отталкиваться от градуированных понятий, например хороший (= лучше, чем обычный, нейтральный), плохой (=хуже, чем обычный, нейтральный), большой (= больше, чем среднего размера), маленький (= меньше, чем среднего размера), много (== больше, чем достаточное количество), мало (= меньше, чем достаточное количество), по той очевидной причине, что практический интерес представляют понятия, занимающие крайние положения на некоторой шкале, тогда как обобщенное понятие, вбирающее в себя все элементы этой последовательности, возникает в результате процесса упорядочения, разрушающего равновесие между этими единицами. Логический, психологический и лингвистический аспекты градуирования не обязательно совпадают. Так, множество близко, ближе, далеко, дальше и на обычном расстоянии от и множество хороший, лучше, плохой, хуже и обычного качества иллюстрируют разные степени сложности со следующих трех точек зрения: А. Логическое градуирование: Тип I. Понятия, упорядоченные по отношению к норме: (1) норма: на обычном расстоянии от, обычного качества; (2) расположенные ниже нормы: на меньшем, чем обычное, расстоянии от = ближе или менее далеко (от) (эксплицитно градуированные слова), близко (близкий) или недалеко (от) (недалекий (от)) (имплицитно градуированные слова), ниже обычного качества = хуже или менее хороший (эксплицитно градуированные), плохо (плохой) или нехорошо (нехороший) (имплицитно градуированные); (3) расположенные выше нормы: на большем, чем обычное, расстоянии от = дальше или менее близко (эксплицитно градуированные), далеко или неблизко (имплицитно градуированные), выше обычного качества = лучше или неплохо (эксплицитно градуированные), хорошо (хороший) или неплохо (неплохой) (имплицитно градуированные). Тип II. Понятия, упорядоченные по отношению к компаративам: (1) расположенные ниже: на меньшем расстоянии, чем = относительно ближе или относительно менее далеко (эксплицитно 47
градуированные), относительно близко или относительно недалеко (имплицитно градуированные), низшего качества, чем = относительно хуже или относительно менее хороший (эксплицитно градуированные), относительно плохо (й) или относительно менее хороший (хорошо) (имплицитно градуированные); (2) расположенные выше: на большем расстоянии от = относительно дальше или относительно менее близко (эксплицитно градуированные), относительно далеко или относительно неблизко (имплицитно градуированные), высшего качества, чем = относительно лучше или относительно менее плохой (эксплицитно градуированные), относительно хороший или относительно неплохой (имплицитно градуированные). Замечание к пункту А (логическое градуирование). В типе I «Понятия, упорядоченные по отношению к норме» всякое "ближе" или "близко" ближе, чем всякое "дальше" или "далеко"; всякое "хуже" или "плохо" хуже, чем всякое "лучше" или "хорошо"; соответственно всякое "дальше" или "далеко" дальше, чем всякое "ближе" или "близко", всякое "лучше" или "хорошо" лучше, чем всякое "хуже" или "плохо". Однако в типе II («Понятия, упорядоченные по отношению к компаративам») "ближе,г и "близко" в действительности не обязательно должны быть близко, а в соответствии с некоторой нормой могут быть далеко, "хуже" и "плохо" не обязаны быть плохими и на самом деле могут быть хорошими; соответственно "дальше" и "далеко" не обязательно далеко, а в действительности могут быть близко, тогда как "лучше" и - "хорошо" реально могут быть плохими. Поэтому некоторые "близкие" и "плохие" объекты фактически могут быть соответственно дальше и лучше, чем "далекие" и "хорошие". Предупреждение: Такую большую путаницу вызывают именно логические термы, а не реальное употребление слов. В ряде случаев употребление оказывает предпочтение типу I. Например, "более умный" и "умный" вызывают, как правило, ассоциации с некоторой степенью примечательной способности человека, так что "более умный" редко бывает эквивалентно простому "не такой глупый"; "хороший" тяготеет к типу I, но "лучше" является термом типа II, будучи эквивалентно "относительно лучше, не такой плохой", ср. Моя ручка лучше, чем ваша, но, признаться, обе плохи (с другой стороны, предложение Человек А умнее, чем человек В, но оба глупы бессмысленно, если не является иронией, которая всегда предполагает некоторый психологический перенос); "близко" скорее относится к типу I, "ближе" — к типу II, но "близко" зачастую может употребляться и как терм типа II, например По отношению к Америке, Франция находится в ближней части Европы, то есть "ближе, чем боль- 48
шая часть Европы, хотя в действительности далеко". Интересно, что корреляты приведенных термов ведут себя несколько иначе. "Глупый" и "менее глупый" принадлежат типу I, при этом "менее глупый" никогда не бывает эквивалентно "более умный" (быть может, опять-таки за исключением контекста иронии); "менее умный", как правило, считается "умным", точно так же, как "менее глупый" все же остается "глупым". "Плохой" и "менее плохой", отличаясь в этом отношении от "хороший" и "лучше", оба являются термами типа I; "менее плохой" все же является "плохим", но "лучше" (по отношению к другой единице) может быть даже "хуже". (Для пары инверсных термов типа "более", например "более глупый" и "хуже", как мы увидим позже, предполагается движение по шкале в отрицательном направлении.) "Далекий (дальний)" обычно ведет себя как терм типа I, "дальше" — как терм типа II, однако "дальний" может часто употребляться как слово, относящееся к типу I, ср. Он сидит на дальнем конце стола, то есть "на конце, который находится дальше, хотя на самом деле близко". Нет необходимости говорить о том, что логический анализ должен осуществляться самостоятельно, не должен опираться на языковое употребление. В целом языковое употребление обычно относит компаративные термы к типу II логического градуирования, а позитивные термы — к типу I, но эта тенденция никогда не принимает вид строгого правила. Лингвистические типы будут приведены ниже, в пункте С. Если подходить строго логически, то нам следовало бы начать, скажем, с терма хороший = обычного качества (тип I) или определенного качества (тип II) и упорядочить все остальные качества следующим образом. Тип I: лучше, менее хороший (эксплицитно градуированные), соответствующие обычным лучше, хуже; действительно хороший, действительно нехороший (имплицитно градуированные), соответствующие обычным хороший, плохой. Тип II: относительно лучше, относительно менее хороший (эксплицитно градуированные); относительно очень хороший, относительно не очень хороший (имплицитно градуированные). То, насколько необычно ведут себя с логической точки зрения такие языковые дублеты, как хороший : плохой, далекий : близкий, много : мало, обнаруживается при ответе на вопрос. Вопросы Хорошее ли оно?, Далеко ли он был? и Сколько у вас есть? в действительности означают "Какого оно качества?", "На каком расстоянии он был?" и "Какое количество у вас есть?", и, как это ни парадоксально с первого взгляда, на них можно ответить соответственно Очень плохое, Совсем близко и Почти ничего. В. Психологическое градуирование (а упорядочено по отноше- 49
нию к b, которое само либо является другой единицей, сравнимой с a, либо означает некую норму): Тип I. Γpaдyиpoвaниe oткpытoгo диaпaзoнa: a, b, c, ..., я. (1) Эксплицитное: a мeньшe, чeм b = b бοльшe, чeм a: a бли- жe, чeм b = b дaльшe, чeм a : a xywe, чeм b = b лyчшe, чeм a. Аналогично для a : c; ... ; a : n; b : c; ... ; b : n; ... ; ci: n; ... (2) Имплицитное: a мaлo = b мнoгo: a бли3ко = b дaлeкo: a плoxo = b xopoшo. Точно так же и для других случаев. Тип II. Koнъюнктивнoe гpaдyиpoвaниe зaкpытoгo диaпaзoнa: a, b, c, ..., n[ ]o,p,q, ..., t (например, ряд расположенных по порядку цветов от ярко-зеленого a до ярко-желтого t). (1) Эксплицитное: a мeнee зeлeный, чeм b = b зеленее, чeм a; ... [суждения о большей или меньшей насыщенности зеленого или желтого цвета] о менее желтый, чем p = p желтее, чем о; ... В скобках [ ] представлено расплывчатое поле предельно зеленого и предельно желтого цветов, где ai : ai зеленее, чем b1 = b1 желтее, чем a1 = a1 менее желтый, чем b1. Другими словами, в некоторой точке n достигается максимум зеленого, и более зеленый как градуатор уступает место более желтому, оставаясь в переходной зоне [ ], вторичное более зеленый всегда идет перед менее зеленый-, (2) Имплицитное: a, b, c, ..., n являются оттенками зеленого; [суждения о зеленом и желтом цветах]; o,p,q, ..., t являются оттенками желтого цвета. Тип III. Градуирование открытого диапазона (I), интерпретируемое в терминах конъюнктивного градуирования закрытого диапазона (II): a,b,c, ..., n интерпретируется по аналогии с (II) как a,b,c, ..., g[ ] Μ, Λ ..., n[ ]. (1) Эксплицитное: a меньше, чем b = b больше, чем a; a менее далеко, чем b = b дальше, чем a; a менее хороший, чем b = b лучше, чем а; ... [ ] h менее близко, чем i = i ближе, чем h; h менее плохой, чем i = i хуже, чем h; ... В зоне перехода [ ] имеем психологически расплывчатое поле предельно далекого (хорошего) и предельно близкого (плохого), где ai :bi интерпретируется как bi менее далекий (хороший), чем ai = ai дальше (лучше), чем bi = bi ближе (хуже), чем а\ = а\ менее близкий (плохой), чем b1. Другими словами, в некоторой точке g достигается максимум далекого (хорошего), и градуатор дальше (лучше) уступает место градуатору ближе (хуже); при стабильной ситуации в переходной зоне [ ] вторичное дальше (хуже) всегда идет перед менее далекий (менее хороший). Тип III, однако, отличается от типа II тем, что имеет вторичное психологически расплывчатое поле предельно близкого (плохого) и предельно далекого (хорошего), где h\\i\ интерпретируется как i\ менее близкий (плохой), чем /ii = fti ближе (хуже), чем i\ = i\ дальше (лучше), 60
чем h\=h\ менее далекий (хороший), чем i\. Иначе говоря, в некоторой точке п достигается максимум близкого (плохого), и гра- дуатор ближе (хуже) уступает место градуатору дальше (лучше) ; при стабильной вторичной переходной зоне [ ] вторичное ближе (хуже) всегда идет перед менее близкий (менее плохой). Тип III психологического градуирования (далекий — близкий, хороший — плохой), как станет понятно чуть ниже, по своей конфигурации является круговым, тогда как тип II (фиолетовый — синий — голубой — зеленый — желтый — оранжевый — красный)— последовательно полукруговой. Тип II можно назвать конъюнктивным полукруговым градуированием закрытого диапазона, или конъюнктивным градуированием закрытого диапазона с открытыми концами; тип III может быть назван конъюнктивным круговым градуированием закрытого диапазона, или конъюнктивным градуированием закрытого диапазона со сходящимися концами; (2) Имплицитное: а,b,с, ..., g — далекий (хороший) в постепенно меняющейся степени; h, i, j, ..., п — близкий (плохой) в постепенно меняющейся степени. В первой переходной зоне [ ] мы сталкиваемся с психологически размытыми градуаторами типа неблизко (плохо)9 в действительности неблизко (плохо), во второй переходной зоне [ ] — с психологически размытыми градуаторами типа недалеко (хорошо), в действительности недалеко (хорошо). Тип IV. Дизъюнктивное градуирование закрытого диапазона: а,b,с, ..., g [например, ни синий, ни желтый] o,p,q, ... t; (1) Эксплицитное градуирование: а менее синий, чем b=b синее, чем а; ... [нейтральная зона, где, строго говоря, не применимы ни синий, ни желтый] о менее желтый, чем р — р желтее, чем о; ... Нейтральная зона [ ] психологического интереса не представляет, градуированное освоение ее происходит лишь с опытом и осознанием непрерывности цветового спектра. Когда нейтральная зона [ ] распознается как h, i, j, ..., п, она (а) может приобретать дизъюнктивный характер, ср. зеленый, и в этом случае тип IV становится неотличим от типа II, поскольку с установлением непрерывности некоторые оттенки синего теперь становятся зеленовато-синими, образуются цвета типа голубовато-зеленый, а некоторые оттенки желтого становятся теперь зеленовато- желтыми, или (б) она может характеризоваться негативно. В этом случае у нас нет лучшего способа выражения, чем h ни синий, ни желтый; ни h, ни i не являются синим или желтым, но h ближе к синему, чем i, a i ближе к желтому, чем h; j ближе к синему, чем к желтому (j более голубой, чем желтый), k ближе к желтому, чем к синему (k больше желтый, чем синий). Иными словами, градуирование заменяется другой упорядочивающей техникой, например помещение посредине (между синим и желтым), оценка цели (почти синий), градуированная оценка цели (более 51
близко к cинeмy, ближе к желтому, чем), отрицание альтернатив (ни синий, ни желтый), компромисс (cинe-жeлтый2); (2) Имплицитное градуирование: a, b, c, ..., g являются oттeнкaми cинeгo цвeтa; o, p, q, ..., t являются oттeнкaми жeлтoгo цвeтa. Про нейтральную зону см. (1). Тип V. Γpaдyиpoвaниe oткpытoгo диanaзoнa (I), интерпрети- руемое в терминах дизъюнктивного градуирования закрытого диапазона (II): a, b, c, ..., n интерпретируется по аналогии с IV как a, b, c, ... e [ ] j, k, I, ..., n. (1) Эксплицитное градуирование: a менее горячий, старый, умный, хороший, чем b = b горячее, (даже) старше, умнее, (даже) лучше, чем а; ... [нейтральная зона, где, строго говоря, не применимы ни горячий, ни холодный, ни старый, ни молодой, ни умный, ни глупый, ни хороший, ни плохой] a менее холодный, молодой, глупый, плохой, чем b = b холоднее, моложе, глупее, хуже, чем а; ... Когда нейтральная зона постепенно распознается как f, g, ..., i, она (а) может приобретать дизъюнктивный характер, ср. умеренный, средних лет, обычного ума, обычного качества. Такие единицы скорее определяют временные нормы, а не "больше" или "меньше" единиц основных семантических полей (например, более, чем средних лет, а не более средних лет; больше чем обычного ума, а не более нормальный, которое обычно понимается как эллипсис для более близко к нормальному. В последнем случае тип V становится тождественным типу I, где f, g, ..., i вставлены между j, k, l, ..., n и инверсным полем e, d, с, ..., а, или (б) нейтральная зона может характеризоваться негативно, например f ни горячий, ни холодный; ни f, ни g не являются старыми или молодыми, но f ближе, чем g, к тому, чтобы называться старым; h ближе к глупому, чем к умному. Иными словами, градуирование заменяется другой техникой, такой, как помещение посредине (между старым и молодым), оценка цели (почти хороший), градуированная оценка цели (скорее холодный, чем горячий = имплицитно упорядоченное холодный), отрицание альтернатив (ни хороший, ни плохой), компромисс (хороший или плохой в зависимости от принятого стандарта) ; (2) Имплицитное градуирование· а, Ь, с, .. . , е горячий, старый, умный, хороший в постепенно меняющейся степени; j, k, l, ..., n холодный, молодой, глупый, плохой в постепенно меняющейся степени. Про нейтральную зону [ ] см. (1). Замечания к пункту В (психологическое градуирование). Следует постоянно иметь в виду, что эти пять психологических типов градуирования, которые, разумеется, не исключают возможности других типов и более сложных конфигураций градуирования, не обязательно являются взаимоисключающими. Одни и те же объективные качества, данные нам в опыте, например xopo- 62
ший : плохой, могут быть упорядочены в соответствии с более чем одним типом. Так, когда мы произносим ''А лучше, чем В", хотя А и В оба плохие, мы, очевидно, считаем лучше увеличивающим градуатором в открытой серии, в которой предполагается движение от относительно плохого в направлении к относительно хорошему. Предложение "А лучше, чем В", следовательно, иллюстрирует градуирование по типу I (градуирование открытого диапазона), которое служит прототипом всего логического градуирования. С другой стороны, говоря "А лучше, чем В, который в свою очередь весьма хороший", мы не имеем в виду, что А, возможно, тоже не очень далек от хорошего, не хотим сказать, что А определенно принадлежит к нижнему концу диапазона, что хороший и плохой — это психологически разные качества (а не, подобно логически упорядоченным единицам типа I, представляют собой более или менее одно качество), но что эти отчетливо разнящиеся качества образуют психологически непрерывное целое и могут быть введены в серию с двумя вершинами (пиками), или максимумами. Все это означает, что в данном случае мы включаем понятия хороший и плохой в схему конъюнктивного градуирования закрытого диапазона, а поскольку естественный или, точнее, логический тип, к которому принадлежат термы хороший : плохой, — это тип I, мы говорим о переносе по аналогии с типом II и образуем смешанный логический тип III. Наконец, когда мы говорим "А лучше, чем В, но оба хорошие, а С совсем другого порядка и на самом деле плохой, в то время как D, не будучи ни хорошим, ни плохим, не представляет никакого интереса", мы рассуждаем в терминах типа градуирования, в котором психологически разные качества связаны тем, что помещены в открытую серию типа V — дизъюнктивного градуирования закрытого диапазона. Тип I не признает пиков, в лучшем случае он признает только норму, которая при логической форме градуирования (А) становится объективной, или статистической, нормой — другими словами, средней. Тип III характеризуется двумя пиками и двумя размытыми зонами, но при этом нет нормы, за исключением тех точек, где из-за наличия нейтральных суждений психология сливается с логикой. В типе V различаются два высоких, противопоставленных друг другу пика и более низко расположенная между ними зона нормы. Типы I, II и IV (близкий : далекий, зеленый : желтый, синий : желтый) даны нам непосредственно в ощущениях или восприятии. Тип III, вероятно, наиболее естественный для психологически субъективных (которые противопоставлены объективным) суждений; ведь даже такие простые контрастирующие пары, как близкий : далекий или хороший : плохой, существуют и даны нам прежде всего в виде непрерывных участ- 53
ков противопоставленных качеств, а не в виде отдельных точек выше или ниже нормы, с которой они при упорядочении соединятся в открытых сериях. После того как человек приобрел опыт в определении того, что общество принимает, а что отвергает, что оно оценивает как хорошо знакомое, а что как неизвестное или непривычное, он начинает воспринимать контрастирующие качества как имеющие в общем-то абсолютную, так сказать, природу, и сознает, что, например, качества хороший и плохой и даже далекий и близкий обладают такой же психологической специфичностью, как и зеленый и желтый. Следовательно, логическая норма между ними ощущается человеком не как истинная норма, а скорее как размытая зона, в которой встречаются упорядоченные в противоположных направлениях качества. Наивная картина мира такова, что каждый человек либо хороший, либо плохой; если его нельзя с легкостью отнести к тому или другому, то о нем говорят, что он в чем-то хороший, в чем-то плохой, а не что он просто по-человечески нормальный или что он ни хороший, ни плохой. Тип V представляет собой наиболее изощрен ный тип суждения, поскольку он объединяет психологический контраст с объективным континуумом "больше" и "меньше" и признает нормой зону исходного градуирования, а не зону, образованную вторично в результате процесса размывания шкалы. Теперь легко можно понять, что запутанное положение с суждениями и терминологией психологического градуирования, а также неудовлетворительное состояние терминологии логического градуирования вызваны рядом факторов, главные из которых следующие: 1) тенденция к восприятию некоторых точек в равномерно упорядоченной серии как изначально разных и противопоставленных друг другу и не способных связываться в процессе упорядочения в терминах "больше " или "меньше" (эта тенденция, разумеется, распространяется также на сферу абстрактного количества, и даже математически изощренный человек может счесть несколько парадоксальным, когда семь относят к "много", а сто — к "мало", хотя семь употребляется в контексте, в котором девять, скажем, является максимумом, а сто употребляется в другом контексте, где нормой является пятьсот) ; 2) противоположное направление градуирования в случае двух противопоставленных качеств, таких, что "больше" одного качества логически, по не психологически эквивалентно "меньше" другого (так, логически лучше = менее плохой, хуже = менее хороший, однако психологически это не совсем верно; ср. перефразировки ближе = менее далекий, дальше = менее близкий, где логика и психология более соответствуют друг другу) ; 3) предпочтение, оказываемое качеству (в его относительном 64
смысле), расположенному выше на шкале или привилегированному и используемому в роли градуатора; так, лучше (ср. более качественный) и тяжелее (ср. большего веса) свободнее употребляется в функции отдаляющих от нормы и направляющих вверх по шкале градуаторов, чем хуже и легче в функции градуаторов,. отдаляющих от нормы вниз по шкале; это хорошо согласуется с (5); 4) конфликт с психологическим градуированием, возникший из-за неестественной попытки установить абсолютную непрерывность градуирования в логическом смысле (проблема определения того, как для двух контрастирующих термов а и b терм "более а" соотнесен с термом "менее b" и должна ли нейтральная зона между термами a и b восприниматься как зона "и a, и b", "ни a, ни b" или же как логическая связь между a и b, которые вследствие этого теряют отчетливую противопоставленность, в результате чего один из них должен изменить свое направление градуирования, чтобы обеспечить полное упорядочение открытого диапазона); 5) разная психологическая оценка данной степени градуирования в зависимости от того, достигнута ли она при движении от "меньше" к "больше" (в положительном направлении) или от "больше" к "меньше" (в отрицательном направлении), ср., например, довольно хороший из плохой и довольно хороший из очень хороший (последнее "довольно хороший" почти неизбежно предстает в виде "всего лишь довольно хороший", то есть как "довольно хороший" с эмоциональной окраской "плохой"). С. Лингвистическое градуирование (разработка языка). Тип I. Эксплицитное градуирование: (1) Абстрактное: больше чем, меньше чем. Эти слова осуществляют упорядочение вверх и вниз по шкале, не указывая ни на класс упорядочиваемых единиц, ни на наличие или отсутствие норм или пиков. Некоторые другие слова, с самого начала получившие специализированное или нормативное употребление, такие, как greater больше', larger больше' и smaller 'меньше', приобрели абстрактное значение (например, a greater amount of большее количество чего-либо' =more... than больше ... чем', a larger number of большее число чего-либо' =more... than больше... чем', a smaller number of 'меньшее число чего-либо' =less, fewer 'меньше'). More и less применяются к исчисляемым и измеримым именам. Fewer 'меньше', как эквивалентное less, употребляется лишь применительно к исчисляемым единицам, ср. fewer people 'меньше людей' =less people, однако, будучи образованным от имплицитно упорядоченного термина few, в качестве эксплицитного градуатора имеет вторичное употребление. В английском языке нет особого исчисляемого 55
термина, сответствующего more. More и less — старые компаративные формы, но в действительности не соотносимы с much 'много' и little 'мало'; (2) Специализированное: в английском языке нет явно выраженных специализированных градуаторов, которые не образовывались бы, обычно с использованием форм more и less или суффикса компаратива -er, от лингвистически первичных упорядоченных слов, означающих 'выше или ниже логической нормы'. Так, слово heavier 'тяжелее', образованное от heavy 'тяжелый' (='более чем среднего веса'), означает прежде всего heavy to a great extent 'тяжелый в большей степени (по сравнению с другим тяжелым объектом)' и только потом, в специализированной сфере весов, приобретает чисто относительное градуирующее свойство больше; аналогично обстоит дело и с less heavy 'менее тяжелый' как параллельного меньше. Такие выражения, как of more weight 'большего веса' или more weighted 'большего по весу', of less linear extent 'меньшего линейного размера', of more temperature 'большей температуры', less in volume 'меньшего объема', обычно не употребляются и должны быть заменены сравнительной степенью таких слов, как heavy 'тяжелый', short 'короткий', warm 'теплый', small 'маленький', которые не являются нейтральными по отношению к упорядочиваемой области. Тип II. Имплицитное градуирование: (1) Абстрактное: much и little употребляются применительно к измеримым (неисчисляемым) именам, many 'много' и few 'мало' — к исчисляемым. Отметим, что имплицитно упорядоченные слова могут сами рассматриваться как новые точки отсчета при градуировании, например less than many 'менее, чем много', more than a few 'больше, чем мало', причем к единицам many 'много' и a few 'мало, несколько' мы соответственно приходим в результате упорядочения вверх и вниз по шкале, отталкиваясь от определенной нормы. Вопросы How much? 'Сколько?' и How many? 'Сколько?' показывают, насколько беспомощен может быть язык в стремлении образовать нейтральные, имплицитно упорядоченные абстрактные формы; лингвистически упорядоченные вверх слова вместо логически нейтральных используются также в таких выражениях, как so and so 'настолько-то много', as much as 'столько ... сколько, ровно'; (2) Специализированное: это употребление имеет большое число разнообразных единиц, большинство из которых составляет пары противопоставленных слов. Можно различать: (а) Одноэлементные множества (упорядоченные как больше и меньше; для них нет точного оппозита): вместительный, серебристый, удаленный (distant) (в строго научном смысле 'на таком- 56
то и таком-то расстоянии'); близкий (near) и далекий (far) являются «психологизированными» формами этой единицы. Эти слова обозначают либо понятия относительно неупорядочиваемого типа, либо научные понятия и не являются словами повседневного использования. Такие выражения, как how far 'насколько далеко?', how long? 'какой длины?', 2 mm. vide 'шириной 2 мм', how warm? 'насколько теплый?', as heavy as one tenth of a gram 'тяжелый, как одна десятая грамма', old enough to know better 'достаточно старый, чтобы лучше знать', еще раз показывают, насколько беспомощен может быть язык в образовании специализированных одиночных слов, логически нейтральных в отношении градуирования. (б) Двухэлементные множества. Обычно встречаются два типа двухэлементных множеств: 1) лингвистически не связанные слова, указывающие на противоположные качества, например хороший : плохой, далекий : близкий, высокий : низкий, длинный : короткий, полный : пустой, тяжелый : легкий, дружеский : вражеский, твердый : мягкий, старый : молодой; 2) лингвистически связанные слова — имплицитно утвердительное и эксплицитно (формально) отрицательное, например дружеский : недружеский (также тип (61) дружеский : вражеский, враждебный), обычный : необычный, нормальный : ненормальный, частый : нечастый, осторожный : неосторожный. Эти формально отрицательные слова часто приобретают столь же отчетливое значение, что и вторые члены пар типа (а), и так же свободно могут .быть упорядочены "вверх" и "вниз"; например, more Infrequent 'более нечастый' и less infrequent 'менее нечастый' столь же широко употребляются, сколь и rarer 'реже' и less rare 'менее редкий'. Замечание к пункту (б) (двухэлементные множества). В зависимости от типа упорядочивающих отношений двухэлементные множества (противопоставленные слова) можно разделить на три класса: I. Симметрично обратимые, ср. далекий, дальше . близкий, ближе неблизкий, менее близкий ' недалекий, менее далекий II. Частично обратимые, ср. хороший, лучше плохой, хуже неплохой, менее плохой нехороший, менее хороший III. Необратимые, ср. умный, более умный глупый, более глупый неглупый, менее глупый неумный, менее умный Отметим, что имплицитно градуированные специализированные слова могут сами рассматриваться как новые точки отсчета при 57
градуировании, например более, чем хороший, менее, чем плохой = лучше, чем плохой. (в) Трехэлементные множества. Последние не столь часто встречаются в обычном, повседневном употреблении, как двухэлементные множества (тип (б)), но они постоянно требуются для точного градуирования. Обычно берут противопоставленные слова типа (б) и конструируют средний член, «ослабляя» слово, стоящее выше на шкале, например bad 'плохой', averagely good 'усредненно хороший', то есть 'умеренно или нормально хороший', good 'хороший'. Иногда средний член появляется в результате переноса его из другого семантического поля, ср. bad 'плохой', fair 'средний, довольно хороший', good 'хороший'. Отдельные средние члены, однако, тяготеют к тому или иному из двух противоположных членов; например, fair в целом больше тяготеет к good, чем к bad. Если далее мы вставим слово poor 'плохой', также перенесенное из другого семантического поля, то получим тип (г) — четырехэлементное множество: bad, poor, fair, good. (Причина, по которой poor, перенесенное на шкалу bad : good, не присоединяется к bad, заключается в том, что шкала poor : rich 'бедный : богатый' не имеет такой большой амплитуды, как шкала bad : good 'плохой : хороший' (от нуля до максимума), а скорее ощущается как шкала с амплитудой от "мало" до максимума. Zero 'нуль', lower average 'низкое среднее', higher average 'высокое среднее', much 'много' — это имплицитная мера для having nothing 'не имеющий никаких средств (ничего)', ( — destitute 'бедный', penniless 'без гроша, нуждающийся'), having little 'имеющий мало' (=роог 'бедный'),having a moderate amount 'имеющий скромную сумму' (=fairly well of 'сравнительно обеспеченный'), having much 'имеющий много' (=rich 'богатый'). Следовательно, poor 'бедный' подчеркивает something, though little 'кое-что, хотя и мало' и не может быть полностью аналогичным bad, которое представляет собой логический экстремум.) В целом трехэлементные множества с трудом сохраняются, потому что психология с ее склонностью к простому бинарному противопоставлению противоречит точному знанию, которое настаивает на существовании нормы, зоны "ни ... ни". По всей видимости, трехэлементные множества состоят лишь из таких «бесцветных» понятий, как inferior 'нижний, низший', average 'средний', superior 'верхний, высший', где средний член не может быть упорядочен как следует. (г) Четырехэлементные множества: холодный, прохладный, теплый, горячий. Они образованы из типа (в) градуированием каждого из противопоставленных элементов и с выделением психологически более низкого и более высокого. Новые элементы становятся психологически противопоставленными (или противо- 58
положными) на шкале меньшего размера. Важно при этом подчеркнуть, что два средних члена из типа (г) не соответствуют среднему члену из типа (в) (трехэлементные множества), то есть теплый психологически не ближе к прохладному, чем высший к низшему. Другими словами, пара холодный — прохладный противопоставлена паре теплый — горячий точно так же, как пара очень плохой — плохой противопоставлена паре хороший — очень хороший. Проблема установления связи между прохладный и теплый должна быть решена психологически путем размытого градуирования (холодноватый, тепловатый, чуть теплый), или более объективно, путем установления нормы (обычной, нормаль- ной температуры). Как обычно, слово, обозначающее норму, является по своей природе скорее квазинаучным, чем общеупотребительным. Возможны, конечно, и более сложные множества слов. Подводя итог всему анализу процесса градуирования, можно сказать, что логическое градуирование — это градуирование открытого диапазона и либо отсылает, либо не отсылает к объективной норме или среднему статистическому, между тем как психологическое и лингвистическое градуирование — это прежде всего градуирование закрытого диапазона конъюнктивного или дизъюнктивного типа. При психологическом или лингвистическом градуировании возникают трудности, когда речь идет об объединении понятий градуирования и нормирования в понятие нормированного поля, внутри которого происходит градуирование. Далее следует отметить, что различие между эксплицитным и имплицитным градуированием с логической точки зрения большого значения не имеет, но психологически очень важно (учитывая постоянный конфликт относительного и абсолютного взгляда на вещи) и имеет первостепенное значение с лингвистической точки зрения. 4. ДВИЖЕНИЕ ПРИ ГРАДУИРОВАНИИ И ЕГО ЗНАЧЕНИЯ Основными рабочими понятиями, которыми мы до сих пор пользовались при построении концептуального аппарата градуирования, были следующие: последовательное завертывание одних величин в другие (дающее нам множество «меньших величин» в открытой серии), установление нормы в определенном месте открытой серии, размещение значений «выше» и «ниже» этой нормы, сопоставление отдельных градуируемых значений, принадлежащих одному классу, образование — посредством интерполяции непрерывной шкалы между такими контрастирующими значениями, а также ряд имплицитных понятий, связанных с направлением движения при градуировании (вверх, ср. хороший : лучше, плохой : менее плохой; вниз3, ср. хороший : менее хороший, 59
плохой: хуже; противоположное направление, ср. хороший — лучше:плохой— хуже). До сих пор применявшиеся нами понятия, относящиеся к направлению движения при градуировании, попросту означали постепенное нарастание или убывание градуированных величин (степеней качеств), располагающихся в виде серий. Так, для множества единиц а, b, с, ..., /г, в котором а меньше, чем любая из единиц b, с, ..., n, b меньше любой единицы из с, ..., n, а с меньше, чем любая единица из ..., n, причем ни одна из единиц не превосходит n, мы установили направление градуирования вверх, последовательно от меньшего элемента к большему, однако при этом не следует думать, что к самим единицам мы пришли, продвигаясь либо вверх, либо вниз по шкале, скажем, от точки с. Логически, как и математически, b возрастает от а = b уменьшается от с. Между тем психологически и, следовательно, также и лингвистически явное или неявное отклонение осуществляется, как правило, в определенном направлении. Именно из-за этой тенденции ввести кинестетическое значение в речь вместе с осложняющими последствиями благоприятного эмоционального воздействия, испытываемого при отклонении вверх, или неблагоприятного эмоционального воздействия, связанного с отклонением вниз, так часто оказывается недостаточным и даже вводящим в заблуждение чисто логический анализ речевых произведений. В наличии кинестетического аспекта в градуировании можно легко убедиться, наблюдая за скрытым направлением и связанной с ним эмоциональностью тона при употреблении имплицитно градуирующего слова, такого, как, например, few. Если кто- нибудь спрашивает меня How much books have you? 'Сколько у вас книг?', я могу ответить A few 'Несколько', то есть выражением, которое в конечном счете является статичным и, несмотря на свою неопределенность, способным заменять любое фиксированное количество, например 25, считающееся малым в данном контексте. Однако если я отвечаю I have few books 'У меня мало книг', то спрашивающий, вероятно, почувствует, что я сообщил больше, чем это необходимо, поскольку я не только указал в ответе некоторое количество книг, но и попутно неявно заметил, что, по всей видимости, ожидалось, что у меня их будет большее число. Другими словами, слово few предполагает движение вниз от чего-то большего, тогда как a few в сущности ничего не говорит о том, в каком направлении происходит градуирование. Различие в имплицитном градуировании касается здесь не величины, а только направления. Психологическое отношение между словами a few и few очень напоминает такое же отношение между словами nearly 'почти, чуть не' и hardly 'едва, еле', которые принадлежат к концептуальной сфере измерения. 60
Может ли a few указывать направление движения вверх по шкале? Не так буквально и прямо, как указывает направление движения вниз замена его на few, хотя существует много контекстов, где направление вверх для a few устанавливается безошибочно. Если мне говорят You haven't any books, have you? 'У вас нет книг, не так ли?', и я отвечаю Oh yes, I have a few 'Что вы, у меня есть несколько', то ответ, по-видимому, содержит некоторую интонационную особенность (восходящая мелодия на конце слова few), которая предполагает градуирование от нуля вверх. Говоря другими словами, язык здесь, насколько возможно, восполняет свою понятийную и психологическую потребность в квантитативном терме, указывающем на направление движения вверх. Если я употреблю слово quite, которое нормально произносится с эмоционально восходящим тоном, и скажу в ответ Quite a few 'довольно много', то кинестетическая движущая сила вынесет меня за пределы статичного a few настолько, что quite a few далеко продвинется вверх в направлении к соп- siderable number 'значительное число'. Кинестетическое ощущение, возникающее при употреблении некоторых градуированных единиц, легко можно испытать, если попробовать употребить такие единицы в сочетаниях со словами, у которых кинестетическая латентность имеет другую природу, отмечая при этом производимое этими сочетаниями озадачивающее впечатление, причиной которого является столкновение противоречивых смыслов. Так, мы можем сказать barely a few 'лишь несколько' или hardly a few 'едва ли несколько', потому что a few понимается как обозначающее некоторую фиксированную точку на шкале, по соседству с которой можно занять определенное место или к которой можно продвигаться вдоль шкалы в положительном или отрицательном направлении. Однако сочетание nearly few 'почти несколько' сбивает с толку и даже выглядит слегка комично, так как нет такого фиксированного few, к которому можно было бы быть близко. Hardly few психологически тоже неуместно, поскольку hardly предполагает, что некоторого количества недостает, а поскольку few ориентировано вниз, трудно понять, как может этого количества не хватать. Hardly few имеет такую же фантастически малую вероятность, какую имеет концепт А, движущийся к предположительно фиксированной точке В, которую он едва ли (hardly) надеется достичь, и обнаруживающий, что В в действительности двигалось в направлении начальной точки движения А и в конце концов достигло ее, не проходя через А. Далее, all but 'все, кроме' требует психологически определенного слова, чтобы образовать с ним законченное сочетание, например all but half 'все, кроме половины', all but a few 'все, кроме нескольких'. Сочетание 61
all but few предполагает остаток, который по сути не является таковым. Сочетание all but quite a few букв, 'все, кроме довольно многих', даже при том, что quite a few на самом деле не более чем маленькая часть от целого, психологически затруднено, потому что quite a few не более статично, чем few. Языковая форма all but является имплицитно статичной, поэтому сочетания all but few и all but quite a few звучат плохо, так как включают в себя соответственно слова, ориентированные вверх и вниз по шкале. 5. ПОНЯТИЕ РАВЕНСТВА Теперь мы можем приступить к обсуждению психологически простого понятия равенства. "Равный" можно определить как квантитативное использование квалитатива "такой же"; при этом "больше, чем" и "меньше, чем" выступают как две возможные разновидности квантитатива "не равный" ("отличный от"). Однако в целом более удовлетворительным кажется определение понятия "равный", более негативное по духу, а именно как временной точки пути на шкале от "больше, чем" к "меньше чем", или точки равновесия на этом пути, или же как пункта прибытия на шкале, на которой подлежащая градуированию единица все время возрастает или убывает. Иными словами, если принять, что q уже определено, то можно описать значение a = q, говоря, что (1) сначала a меньше, чем q, затем a постепенно возрастает, хотя все еще меньше q, и позже оказывается большим, чем q, пройдя через некоторую точку, где оно было не меньше и не больше q, или (2) a сначала больше, чем q, затем a постепенно убывает, хотя все еще больше q, и позже оказывается меньшим, чем q, пройдя через некоторую точку, где оно было не меньше и не больше q, или (3) сначала a меньше, чем q, затем a постепенно возрастает, хотя все еще меньше q, и наконец останавливается в некоторой точке, где оно ни больше, ни меньше, чем q, или (4) сначала a больше, чем q, затем a постепенно убывает, хотя все еще больше q, и наконец останавливается в некоторой точке, где оно ни больше, ни меньше, чем q. Эти четыре типа равенства могут быть расклассифицированы следующим образом: 62 I. Эксплицитно динамическое равенство II. Имплицитно динамическое равенство (1) возрастающее от некоторой точки в направлении к другой точке (2) убывающее от некоторой точки в направлении к другой точке (1) возросшее в направлении к некоторой точке (2) уменьшившееся от некоторой точки в направлении к другой точке
Пятый тип равенства, кинестетически безразличный, является ограничивающим, или нейтральным, типом,— единственным, который признает логика. III. Нединамическое: статическое равенство. Проведенное различение психологических типов равенства настолько полезно, что, в сущности, достаточно немногих самостоятельных наблюдений, чтобы самому убедиться, что вряд ли можно определить равенство иначе чем среднее или равновесное состояние в воображаемом движении между "больше, чем" и "меньше, чем" вверх и вниз по шкале. Без всякого риска можно утверждать, что, не будь у нас знания того, что меньшие величины возрастают, а большие убывают, нам не удалось бы построить ясную концепцию, объясняющую, как заведомо разные предметы, действия и способы действий могли бы считаться «равными друг другу в данном отношении». 6. КЛАССИФИКАЦИЯ ТИПОВ ГРАДУИРУЮЩИХ СУЖДЕНИЙ Естественно, что классификация типов равенств в одинаковой степени применяется к большим и меньшим величинам, поэтому, говоря языком психологии, у нас имеется 15 основных суждений о градуировании, из которых 3 логических суждения ("больше, чем", "ровно", "меньше, чем") кинестетически нейтральные. Лучший способ понять расширенную схему градуирования — это представить ее в символической записи. Пусть a—>q понимается как "a меньше, чем q, и возрастает в направлении к q", a<—q означает "a меньше, чем q, и убывает в направлении от q", q—>a означает "a больше, чем q, и возрастает в направлении от q", q<—a означает "a больше, чем q, и убывает в направлении к q". Другими словами, быть слева от стрелки означает "меньше, чем", быть справа от стрелки означает "больше, чем". Стрелка, указывающая вправо, означает "возрастающий", а стрелка, указывающая влево, — "убывающий". Стрелка вниз будет означать "возросший", стрелка вверх — "уменьшившийся", а стрелка, поставленная сверху, будет означать "равный; предполагается настоящее или предшествующее движение". Итак, у нас имеется следующая символически выраженная понятийная схема градуирующих суждений, которую можно составить из двух объектов a и q, принадлежащих к одному классу, из которых q предполагается известным и фиксированным. В представленной символической записи a будет пониматься как субъект подразумеваемой пропозиции. 63
Типы градуирующих суждений I. Эксплицитно динамический II. Имплицитно динамический возрастающий 1. ->q убывающий 2. <-q возросший з. U уменьшившийся 4. f<7 5. ( а < q | •> 6. q 7.q 1 8. q f 9. ? 10. Га = q | 11. ?-> 12. </«- 13. ?| 14. <7f 15. Г a > q \q<a III. Нединамический Эти символы можно читать следующим образом: 1. "являющийся меньшим, чем q, хотя и возрастающий" (="все еще не хватает до"); 2. "являющийся меньшим, чем q, и убывающий" ( = "не хватает все больше и больше до"); 3. "меньший, чем q, хотя и возросший с еще более меньшего" (="все еще не хватает до"); 4. "меньший, чем q, и уменьшившийся еще с более большого" (="даже не хватает"); 5. "a меньше, чем q" ( = не хватает до)="? больше, чем a"; 6. "равный q, на пути от меньшего к большему"; 7. "равный q, на пути от большего к меньшему"; 8. "равный q, возросший до него"; 9. "равный q, уменьшившийся до него"; 10. "равный q"; 11. "больший, чем q, и возрастающий" (="превышает все больше и больше"): 12. "больший, чем q, хотя и убывающий" (="все еще превышает"); 13. "больший, чем q, и возросший с меньшего" (="даже сверх"); 14. "больший, чем q, хотя и уменьшившийся с большего" (="все еще сверх"); 15. "a больше, чем q" (="cßepx")="q меньше, чем a". Символы для 5, 10, 15 являются, разумеется, обычными математическими значками, причем a < q и q > a рассматриваются как эквивалентные записи. Знак равенства "=" можно рассматривать, если угодно, как нейтрализованную форму суждений в и7:ч±. Для того чтобы эти теоретически разные типы градуирования ощущались как более реальные, полезно привести простые языковые примеры на каждый из типов. С этой целью мы возьмем 64
пять (миль, фyнтoв, чacoв) в качестве примера q и проиллюстрируем применение наших типов градуирования к сфере количества. 1. "Он пробежал мeнee пяти миль":—>5 (ответ на вопрос "Сколько миль он пробежал к настоящему моменту?"). 2. "У него осталось мeнee пяти чaсoв, чтобы закончить рабо- ту":<—5 (ответ на вопрос "За сколько времени он рассчитыва- ет закончить свою работу?"). 3. "Он бежал до тех пор, пока не добежал до места, отстоящего менее чем на пять миль от исходного пункта": \ 5 (ответ на вопрос "До какого места он добежал, когда остановился?"). 4. "Он становился все слабее и слабее и в конце концов не мог поднять и пяти фунтов": f 5 (ответ на вопрос "Сколько он мог еще поднять в тот момент, когда вынужден был прекратить это делать?"). 5. "Город Джерси расположен менее чем в пяти милях от Нью-Йорка" : a < 5 (ответ на вопрос "Как далеко расположен [a, т. е. требуется указать расстояние] город Джерси от Нью- Йорка?). -> 6. "Он пробежал (ровно) пять миль": 5 (ответ на вопрос "Сколько он пробежал к настоящему моменту?"). 7. "У него (только, еще) пять часов, чтобы закончить работу" : 5 (ответ на вопрос "За сколько времени он рассчитывает закончить свою работу?"). 8. "Он бежал до тех пор, пока не добежал до места, находящегося (всего, примерно, уже (already4)) в пяти милях от ис- * ходного пункта": 5 (ответ на вопрос "До какого места он добежал, когда остановился?"). 9. "Он становился все слабее и слабее и в конце концов мог поднимать только (всего лишь, не более чем) пять фунтов" : 5 (ответ на вопрос "Сколько еще он мог поднимать, когда ему пришлось прекратить это делать?"). 10. "А (всего лишь) в пяти милях от В" : а = 5 (ответ на вопрос "Как далеко [a] находится А от В?"). 11. "Он пробежал более чем пять миль": 5—> (ответ на вопрос "Сколько он пробежал к настоящему моменту?"). 12. "У него (еще) есть больше пяти часов, чтобы закончить работу" : 5 <— (ответ на вопрос "За сколько времени он рассчитывает закончить свою работу?"). 13. "Он бежал до тех пор, пока не добежал до места, которое находилось (даже) более чем в пяти милях от исходного пункта" : 5 \ (ответ на вопрос "До какого места он добежал, когда остановился?"). 3 За к. 352 65
14. "Он становился все слабее и слабее и в конце концов мог поднять едва ли более пяти фунтов" : 5 f (ответ на вопрос "Сколько он мог еще поднимать, когда вынужден был прекратить это делать?"). 15. "Филадельфия находится более чем в пяти милях от Нью- Йорка" : 5 < а (ответ на вопрос "Как далеко [а] находится Филадельфия от Нью-Йорка?"). 7. ЭМОЦИОНАЛЬНЫЙ АСПЕКТ В ГРАДУИРОВАНИИ Как мы увидим далее, такие слова, как ровно, всего лишь, еще, уже, только, не более чем, даже, едва (едва ли), и другие, не вошедшие в приведенные примеры, способствуют, насколько возможно, обнаружению скрытого кинестетического элемента в логических понятиях "меньше, чем", "равный" и ''больше, чем" в тех случаях, когда эти понятия применяются на практике; однако все эти слова оказываются в лучшем случае лишь слабой поддержкой. Большинство языков не способно однозначно выразить эксплицитно динамический, имплицитно динамический и нединамический аспекты градуирования, несмотря на то что понятийная структура выделенных нами пятнадцати градуирующих суждений интуитивно постигается каждым нормальным носителем языка. Предложенные нами слова * на самом деле неприемлемы для этой цели по двум причинам. Во-первых, они перенесены в суждения о динамическом и нединамическом градуировании из других типов суждений (например, только является собственно эксклюзивным ограничителем, едва и всего лишь — это ограничители, оценивающие близость к цели, еще (still) по смыслу связано со временем, по крайней мере по происхождению. Во-вторых, все эти слова неизбежно придают суждению особую окраску, привнося в него скрытый оттенок смысла одобрения или неодобрения (так, ровно вносит в высказывание оттенок удовлетворенности, только, лишь и едва обычно передают разочарование). Даже простые градуаторы "больше, чем" и "меньше, чем" связаны обычно в конкретном контексте с выражением определенных эмоций. Так, если квантитативная цель, скажем "десять страниц для прочтения", должна достигаться в результате увеличения количества, то "больше (чем)" обязательно звучит одобрительно (например, "Я уже прочел более трех страниц", хотя в действительности число прочитанных страниц может быть менее четырех); "меньше (чем)" передает неодобрение (ср. "Я прочел еще менее восьми страниц", хотя на самом деле их может быть более семи). С другой стороны, если квантитативная * В оригинале это английские слова. — Прим. перев. 66
цель, например "больше нет страниц для прочтения", может быть достигнута в результате уменьшения количества, выражение "больше (чем)" привносит оттенок неодобрения (ср. "Мне еще нужно прочесть более трех страниц", хотя на самом деле читать осталось менее четырех страниц), а выражение "меньше (чем)" — оттенок одобрения (ср. "Мне осталось прочесть меньше восьми страниц", хотя нужно еще прочесть более семи страниц из общего количества десять). Иными словами, градуирование и эмоции тесно переплетены, то есть выражения "больше, чем" и "меньше, чем" обычно передают как объективное, так и субъективное градуирующие значения в зависимости от желаемого или нежелаемого увеличения или уменьшения количества. Это означает, что языковое выражение станет гораздо менее грамматичным, если говорящий попытается соединить объективное "больше, чем" с субъективно желаемым уменьшением или объективное "меньше, чем" с субъективно желаемым увеличением. Так, если сочетание больше трех дней в составе предложения Мне осталось ждать больше трех дней должно передавать одобрительную коннотацию "лишь четыре — пять дней", то ее нельзя выразить, сказав "Мне осталось ждать только больше трех дней" (в отличие от вполне допустимого Мне осталось ждать больше десяти дней); мы должны поймать эту ноту одобрения, которую несет в себе "больше, чем", минимизируя подразумеваемый излишек, поэтому мы говорим Мне осталось ждать только чуть больше трех дней. Одобрительное "больше, чем" (незначительное количество) на шкале, отражающей желательное уменьшение количества, хотя и логически оправдано, противоречит духу языка. Так, плохо будет сказать У меня в банке только более пятидесяти долларов, поскольку пятьдесят долларов плюс подразумеваемое небольшая сумма денег, оба, так сказать, находятся на пути вверх. Мы должны высказать суждение, градуирующее вниз, например начиная с пятидесяти одного доллара, то есть У меня в банке менее пятидесяти одного доллара. Другими словами, если 50 долларов 99 центов — это количество, к которому относятся неодобрительно, оно должно быть градуировано вниз, как меньше, чем пятьдесят один доллар-, если 50 долларов 1 цент — это та сумма, к которой относятся одобрительно, она должна быть градуирована вверх, как больше, чем пятьдесят долларов. Трудное словечко hardly 'едва' часто переориентирует естественно ожидаемую эмоцию, поэтому в предложении I have hardly more than three days to wait 'Мне осталось ждать едва ли более трех дней' выражено одобрение, а в предложении I have hardly more than fifty dollars in the bank 'У меня в банке едва ли более пятидесяти долларов' — неодобрение. Если бы у нас была символическая запись для субъективного 3* 67
градуирования, отдельная от объективного, то мы могли бы в довольно компактной форме представить все возможные типы градуирующих суждений — статический, имплицитно динамический и эксплицитно динамический как независимо соединенные с нейтральной, одобрительной, не неодобрительной, неодобрительной и с не одобрительной эмоцией. То, насколько сложными с психологической точки зрения оказываются наши градуирующие суждения (или, скорее, наша интуиция в речи) при всей их тривиальности с чисто логической или просто лингвистической точки зрения, можно продемонстрировать на примере значений таких очевидно простых утверждений, как Мне нужно прочесть три страницы, Мне нужно прочесть более трех страниц и Мне нужно прочесть менее трех страниц. Прежде всего, есть большая разница, понимается ли сочетание три страницы (или "материал для прочтения, равный трем страницам") нединамически или динамически, например, "три страницы как данное кем-то задание" (тип 10 : нединамическое "равный"), "более чем три страницы в быстро пополняющемся ряду страниц рукописи, представленной на чей-либо суд" (тип 11 : эксплицитно динамическое увеличивающееся "больше, чем"), "более трех страниц в отрывке, еще оставшихся для прочтения, из общего числа десять страниц, которые необходимо прочесть, чтобы ни одной непрочитанной страницы не осталось" (тип 12 : эксплицитно динамическое убывающее "больше, чем") или "менее трех страниц, до сих пор сложенных в длинном рукописном докладе, которые кто-то хочет прочесть" (тип 3 : имплицитное динамическое возросшее "меньше, чем"). Как правило, эмоциональная оценка, содержащаяся в такого рода высказываниях, в сознании отчетливо не возникает, потому что градуаторы "больше, чем" и "меньше, чем" объединяют, так сказать, энергии самого процесса градуирования и эмоции одобрения или неодобрения, проявляющиеся при увеличении (растущее оживление или приподнятость, растущая усталость или утомленность) или при уменьшении количества (растущее облегчение, растущее разочарование). Мы, очевидно, не сможем здесь остановиться на разборе всех трудных мест в этой очень сложной области исследования, однако общую идею устройства этой области, ее внутреннюю природу понять можно, рассмотрев всего лишь один случай, такой, как, например, эксплицитно динамические убывающие формы "меньше, чем" (тип 2), "равный" (тип 7) и ''больше, чем" (тип 12). Модельными будут для нас выражения "меньше, чем три страницы (прочесть)", "(все еще целых) три страницы (прочесть)" и "больше, чем три страницы (прочесть)". Прежде всего мы запишем их на нашем символическом языке, обозначив их соответ- <- ственно как <--3, 3 и 3<--. Если в предложении Мне осталось про- 68
честь менее трех страниц чтение понимается как задание, которое нужно выполнить, например некоторое количество страниц текста, написанного на латыни и приготовленного для перевода, то это предложение будет нормально проинтерпретировано как выражающее одобрение по поводу уменьшившегося количества страниц, которое осталось прочесть (растущее облегчение),— смысл, скрытый в слове только. Если бы нам захотелось передать неодобрение, которое мы испытываем в связи с увеличившимся количеством страниц (растущую усталость), то мы бы сказали не меньше, чем три страницы, а больше, чем две страницы со скрытым смыслом "все еще". Мы могли бы соединить вместе одобрение, передаваемое сочетанием с "меньше, чем", с неодобрением, передаваемым "все еще", и сказать Мне, конечно, осталось прочесть меньше трех страниц, но все еще есть несколько страниц, которые мне нужно прочесть. Другими словами, когда цель (нуль) имеет знак одобрения, всякая форма высказывания, передающая смысл 'уменьшение по направлению к данной цели', заключает в себе одобрение, а фактическое неодобрение по поводу того, что еще так много осталось сделать, обычно выражается с помощью слов, вызывающих полную перестройку суждения, то есть слов типа конечно, но, еще, все еще, все-таки. Языковые трудности, которые мы испытываем, когда хотим выразить неодобрение по поводу положения дел, так сказать, кинестетически связанного с одобрением, имеют ту же природу (хотя тут мы, очевидно, не столь беспомощны), что и трудности, испытываемые нами при построении перифраз с модальностью потенциальной возможности, типа "Он придет, он не придет" — безыскусного субститута таких фраз, как Может быть, он придет или Он, возможно, придет. Теперь для краткости сузим полный круг возможных эмоциональных значений, выражаемых в суждении, до двух простых значений одобрения и неодобрения, которые обозначим, соответственно как "~ и как _,. Тогда <-^- 3 обозначает эксплицитно динамическое уменьшающееся "меньше, чем 3", к которому относятся одобрительно, то есть "меньше, чем 3", произносимое с интонацией растущего облегчения и не вполне адекватно выражаемое по-английски сочетанием less than 3, или довольно-таки идиоматичным already less than 3 'уже меньше, чем 3', или же окольным путем, как only 3, in fact less 'только 3, фактически (даже) меньше'. Значком <— 3 мы будем обозначать эксплицитно динамическое уменьшающееся "меньше, чем", к которому относятся неодобрительно, то есть "меньше, чем", которое произносится с интонацией растущей усталости и которое нелегко выразить по-английски. Здесь помогают разве что такие перифразы, как still some, though less than 3 'все-таки кое-что, хотя и меньше, чем 3'. 62
Дальнейшее рассмотрение "только" и "все-таки/еще" (still)', подразумеваемых в этих высказываниях, показывает, что эти слова могут указывать на в точности противоположные эмоции, если предположить, что цель уменьшения не желательна, а наоборот, достижению этой цели всячески сопротивляются. Так, если мое желание — это прочесть все, что я могу достать, одобрительное «—^ 3 не может означать, что я успокоился, узнав, что мне осталось еще прочесть меньше трех страниц, а означает, что я обрадовался, узнав, что хотя читать осталось менее трех страниц, но все-таки что-то по крайней мере еще осталось. Следовательно, это одобряющее 'всё-таки'. Наоборот, неодобряющее 'только' типа < ^ 3 означает, что ни к имеющемуся количеству, ни к его постепенному исчезновению не относятся одобрительно. Иными словами, речь идет о двух отчетливо разных в эмоциональном отношении суждениях — суждении о самом градуировании и суждении о цели его предполагаемого направления. Как мы можем отличить тип <-^ 3 растущей усталости от типа <-^ 3 растущего разочарования? Мы, очевидно, должны иметь какой-то способ указания на эмоцию, закрепленную за реальной целью, которая определяет смысл самого процесса градуирования. Поэтому мы I будем употреблять знак q для обозначения предела движения в процесе градуирования, где q замещает произвольное количество, и символически представим четыре эмоциональных типа эксплицитно динамически убывающего "меньше, чем" следующим образом: 1. ^- < г" (и к уменьшающемуся количеству, и к нулевому его пределу относятся одобрительно: I have only fa little] less than 3 pages [still] to read 'Мне осталось [еще] прочесть лишь [немногим] менее трех страниц'). 3 (к уменьшающемуся количеству относятся неодобрительно, к нулевому пределу — одобрительно: I have still to read [only a little] less than 3 pages 'Мне все-таки осталось прочесть [лишь немногим] менее трех страниц', I have hardly less than 3 pages [still] to read 'Мне все-таки осталось прочесть едва ли менее трех страниц'). 3 -^ < **" 8 (к уменьшающемуся количеству относятся одобрительно, к нулевому пределу — неодобрительно: I still have for readirg [but a little] less than 3 pages 'Мне еще надо прочесть [лишь немногим] менее трех страниц'). 4 — < "f.. з (и к уменьшающемуся количеству и к нулевому пределу относятся I неодобрительно: I have merely [a little] less than 3 pages left for reading 'Мне буквально осталось еще прочесть менее трех страниц'). Четыре эмоциональных типа эксплицитно динамического уменьшающегося "больше, чем" таковы: 2.f 70
1. 1" Я— 3 (I have only [a little] more than 3 pages [still] to read 'Мне оста- o лось [еще] прочесть только [чуть] более трех страниц', I have hardly more than 3 pag?s [still] to read 'Мне [еще] нужно прочесть едва ли более трех страниц'). 2. J" 3 ^— (I have still to read more than 3 pages 'Мне еще читать больше о трех страниц'). 3. Y 3 <■— (I still have for reading more than 3 pages 'Мне все еще читать о более трех страниц'). 4. г* 3 <■— (1 have merely [a little] more than 3 pages left for reading 'Мне о осталось читать буквально [чуть] более трех страниц', I have hardly more than 3 pages left for reading 'Мне осталось читать едва ли более трех страниц'). Наконец, четыре эмоциональных типа эксплицитно динамического уменьшающегося "равный" или "равно": (I have only [no more than] 3 pages [still] to read 'Мне осталось [еще] прочесть только [не более чем] три страницы'). (I have still to read [no less than, as much as] 3 pages 'Мне еще нужно прочесть [не менее, чем ровно] три страницы'). (I still have [no less than, as much as] 3 pages for reading 'Мне еще осталось прочесть [не менее, чем ровно] тр*и страницы). (I have merely [as much as] 3 pages left for reading 'Мне буквально осталось прочесть [ровно] три страницы'). Не нужно говорить, что подобное различение эмоциональных типов следует провести и в других случаях градуирования. Здесь, как и на каждом новом этапе лингвистического исследования, мы обнаруживаем, что чем внимательнее мы изучаем реальные языковые формы, тем чаще вынуждены признавать, что они никогда не выражают просто статичные, эмоционально нейтральные понятия и суждения, а выражают классы понятий и суждений, в которых ядерные элементы, допускающие логическое определение, окрашены непризнанными динамическими и эмоциональными определителями. Эти определители следует тщательно выявить и установить конфигурацию их шкалы или типов так, чтобы ядерные понятия выступили с полной логической четкостью и строгостью. Одни из этих динамических и эмоциональных определителей являются основными или наиболее типичными, поскольку они естественно возникают на практике, другие определители более сложные и содержат в себе комбинацию признаков в логически допустимой, но психологически нетипичной форме, как, например, бывает, когда логически статичное понятие соединяется с динамичным смыслом и двумя противоположными эмоциями. 1. о 3 2. Ь 3 3. о 3 4. Ô 3 71
Что же касается основных, максимально естественных соединений динамической направленности с логически статичными градуирующими понятиями, то следует, вероятно, принять во внимание следующие пять типов: 1. "Больше, чем" растущего оживления: 2. "Больше, чем" растущей усталости: 3. "Меньше, чем" растущего облегчения: 4. "Меньше, чем" растущего разочарования: 5. "Ровно" сбалансированного удовлетворения Эмоционально нейтральное логическое "больше, чем", по-видимому, образовано из 1 и 2 постепенным устранением направленности движения вверх (стадия 1 : q—►; стадия 2:q\\ стадия 3: q<) и эмоции; нейтральное логическое "меньше, чем" происходит, видимо, из 3 и 4 постепенным устранением направленности движения вниз (стадия 1:<-<7; стадия 2: f с; стадия 3: <q) и эмоции; нейтральное логическое "ровно", по всей видимости, получено из 5 устранением балансирования (стадия 1: 0 к ^ а\ стадия 2: a ~q) и эмоции (стадия 3:a = q). Как только из психологии градуирования устранены кинестезис и эмоция, человеческий дух свободен образовывать более изысканные, более сложные значения, комбинируя по-новому элементы градуирования, направления, движения, остановки, состояния, а также непосредственной и будущей эмоций, объединяя их в новые, ранее не встречавшиеся конфигурации, в которых все существовавшие внутренние конфликты между элементами устранены. 8. ПРЕВОСХОДНАЯ СТЕПЕНЬ (СУПЕРЛАТИВ) "Более, чем", "менее, чем" и "ровно" — это самые общие градуирующие слова и понятия, которые у нас есть. Благодаря прочно укоренившейся в нас привычке думать, что такие тройки, как хороший — лучше — самый хороший, знаменитый — более знаменитый — самый знаменитый, знаменитый — менее знаменитый (известный)—наименее знаменитый (известный), обладают логической структурой, аналогичной их языковой форме, мы обычно трактуем понятия, выражаемые словами самый и найме- нее, как имеющие ту же природу, что и больше, чем и меньше. а —> I 4 а 4 о а ч \q<-^:a] 72
чем. Однако, чуть поразмыслив, легко понять, что ощущение это обманчиво и что языковая пропорция хороший : лучше = лучше : самый хороший логически некорректна. Если элементы a, b и с образуют ряд относительных качеств, то про а можно сказать, что оно "хорошее", что b "лучше, чем a", a с "лучше, чем b". Но с еще большей уверенностью или с еще большим основанием можно утверждать, что с точно так же "лучше, чем а", как оно "лучше, чем b". Мы не можем сказать о с, что оно "самое хорошее", пока мы не знаем либо что (а) элементы a, b и с единственные в серии, которые следует упорядочить, и тогда с "самое хорошее" не потому, что оно лучше b или a, a потому, что в этой серии нет элемента, который был бы лучше с, либо что (б) качество, которым обладает с, такой степени, о которой известно, что ее не превосходит никакой другой элемент всего класса градуируемых элементов. В первом случае с может вскоре перестать быть "самым хорошим", если к серии добавятся другие элементы (d, с, f, ..., п), хотя оно всегда останется "лучше, чем" определенное число элементов данной серии. Во втором случае с все время остается "самым хорошим". Эти два значения превосходной степени, хотя их часто не различают, в действительности абсолютно разные. Тип (а) (например, the most ... of them 'самый ... из них', the least ... of them 'наименее ... из них', the farthest of them 'самый далекий из них', the best of them 'лучший из них', the nearest of them 'самый близкий из них', the worst of them 'худший из них') можно назвать «условным», или «относительным», суперлативом. Другой тип, тип (б) (например, the most ... possible (== as ... as possible) 'насколько возможно...', the least ... possible '...в наименьшей возможной степени', the farthest (possible) 'сколь возможно далекий', the nearest (possible) 'сколь возможно близкий', the worst (possible) 'наихудший из всех (возможных') можно назвать «безусловным», или, «абсолютным», суперлативом. Оба типа образованы уникальными степенями качеств в верхнем и нижнем конце шкалы, хотя и в контекстах, по-разному упорядоченных. Если мы характеризуем класс индивидов как "хорошие", то критерий принадлежности к классу хороший применяется к каждому члену класса; лучше (или менее плохой) применяется ко всем членам класса, кроме одного, который считается наименее хорошим (или наихудшим)\ менее хороший (или хуже) применяется ко всем элементам, кроме одного, диаметрально противоположного тому элементу, который был исключен из подкласса "лучше" и который считается наилучшим (или наименее плохим); наилучший (или наименее плохой) применяется только к одному элементу, экстремуму подкласса "менее хороший". Применяются ли определения наихудший и наименее плохой 73
должным образом к любому члену класса, зависит, конечно, от того, осмысляются ли термы хороший и плохой как задающие взаимоисключающие классы, разделенные нормативной линией деления (логическое градуирование: А, I по отношению к норме), или как относительные термы, применяемые к "больше" и "меньше" одного класса (логическое градуирование: А, II по отношению к терминам сравнения). Отсюда происходит омонимия при употреблении слова least 'наименее'. Least good 'наименее хороший' означает либо the least good of good individuals 'наименее хороший из хороших людей* (то есть первая ступень в направлении к best 'наилучший' за пределами разделяющей линии нейтральности, как, например, когда мы говорим The least good, if good at all, will do 'Достаточно и наименее хорошего, лишь бы он был хоть сколько-нибудь хорошим'), либо, что более естественно, the least good of good and bad individuals 'наименее хороший из хороших и плохих людей', то есть the worst 'наихудший', как когда мы говорим The least good is indistinguishable from the worst 'Наименее хороший неотличим от наихудшего'. Точно такая же ситуация имеет место и с least bad 'наименее плохой', но здесь представляется более естественным именно нормативное употребление. Соответствующая омонимия может возникнуть и в случае с most, хотя и не так легко, как с least. Несколько парадоксальным выглядит то обстоятельство, что язык так обращается со словами наименее и наиболее, что наименее хороший (из хороших) и наименее плохой (из плохих) часто близки друг другу по значению, хотя в других контекстах это полярные экстремальные точки, поскольку наилучший и наихудший — типично полярные экстремумы. Множества лучший (из плохих) и худший (из хороших) обычно не осмысляются как находящиеся по соседству. Только при градуировании открытого диапазона (психологическое градуирование : В, I) наименее и наиболее можно определить как тождественные понятия, к которым приходят в результате противоположно направленного движения при градуировании (наиболее далекий = наименее близкий, наиболее близкий = наименее далекий). В этом случае удобно воспользоваться терминами «суперлативы открытого диапазона» (из которых в безусловном типе возможны лишь два, а именно most и least, например наилучший и наихудший) и «суперлативы закрытого диапазона» (из которых к типично безусловному типу принадлежат четыре, ср. самый хороший, наименее хороший, наименее плохой, наихудший, или любое большее четное число в зависимости от природы градуирования). Любопытно отметить, что превосходная степень часто используется для обозначения высокой, но необязательно предельной степени градуированного качества. Так, латинское amatissimus 74
означает не только 'наиболее, самый любимый', но и 'очень любимый'. Аналогично мы говорим по-английски Не had a most pleasing personality, но не the most pleasing personality, то есть не 'самый приятный человек', а просто 'очень приятный человек'. Весьма вероятно, что это логически неоправданное, но психологически так или иначе неизбежное употребление обязано переносу условных суперлативов (тип (а)) в градуирующий диапазон, где безусловные суперлативы (тип (б)) выступают как диаметрально противоположные точки. Следующая диаграмма иллюстрирует процесс ненормированного градуирования: наихудший лучше хуже наилучший (тип (а), условный суперлатив:) I наихудший I (тип (б), безусловный суперлатив:) | лучше хуже I наилучший очень плохой очень хороший Иными словами, условный суперлатив, будучи истинным суперлативом в ограниченном числе случаев употребления, оказывается, если рассматривать его в более широкой перспективе всех возможных случаев употребления, вовсе не суперлативом, а упорядоченным вверх или вниз компаративом, фиксированным в некоторой точке около психологически безусловных экстремумов. В то же время этот процесс влечет за собой перевод эксплицитного суперлативного градуирования в более сложный тип градуирующего суждения — имплицитно квантифицированное градуирование. Следовательно, чтобы изменить направление градуирования на противоположное, представляется естественным рассматривать суждения типа "очень плохой" или "очень хороший" — по причине их психологической архаичности — как условные суперлативы в воображаемой серии, в которой все другие упорядоченные элементы расположены ниже этих суперлативов. Будто кто-то почувствовал, что то, что является в данном контексте или в контексте всех оценок просто "очень хорошим", в некотором другом 75
воображаемом контексте на самом деле является "самым хо рошим". 9. ПОЛЯРНОЕ ГРАДУИРОВАНИЕ На первый взгляд кажется, что для суперлатива нельзя провести различие между эксплицитным и имплицитным градуированием. Между тем в действительности существует большое число имплицитных суперлативов, которые, однако, имеют ту лингвистическую и психологическую особенность, что они ощущаются не как точки на концах упорядоченной серии, а как противоположные точки зоны нормы. Хотя логически этих крайних точек можно достичь в результате кумулятивного процесса градуирования, дающего нам most 'наибольший' и least 'наименьший', психологически они достигаются не через посредство more than 'больше, чем', а только через less than 'меньше, чем'. Если, например, серия, а, b, с, ..., k, l, m, п упорядочена посредством наращений "больше, чем" вплоть до /г, "наибольшего", и далее мы принимаем это п за новую норму, то мы видим, что 1) не может быть упорядоченных вверх единиц, которые "больше, чем" n, и 2) что такие единицы, как с, ..., I, га, которые в первом случае могли бы быть определены как последовательно идущие друг за другом единицы "большие, чем" соответственно b, ..., k, l, теперь могут быть определены только как последовательные единицы, "меньшие, чем" уникальная единица п. Таким образом, мы приходим к новому типу градуирования, который можно назвать "полярным градуированием". Хороший пример перехода от обычного градуирования к полярному показан на следующей нормированной схеме: плохой! хороший лучше -лучше - лучший (из возможных) m далекий от совер шенства ещеме нее совер шенныи •+• Менее (чем) со вершенный -+- совершенный Отметим, что выражение less perfect 'менее совершенный' в В на самом деле так же нелогично, как было бы more perfect 76
'более совершенный'. Less perfect можно рассматривать как эллипсис логического less than perfect 'менее, чем совершенный' или less nearly perfect, букв, 'менее почти совершенный', основанный на вторичном расширении области значения слова perfect 'совершенный*. Суперлативное значение слова "совершенный", которое сделало бы его уникальным и неградуируемым, обычно упускают из виду по той простой причине, что оно принадлежит к классу в основном градуируемых термов, таких, как "хороший". Такие единицы, как "менее совершенный", являются психологическими совмещениями уникальных термов типа "совершенный" и градуированных термов типа "менее хороший". Полярный терм, так сказать, несколько растянут, чтобы вобрать в себя по меньшей мере самый верхний (или самый нижний) участок градуируемого диапазона реальности. Отметим, что в самом плохом случае единица, наиболее далекая по значению от уникального значения полярного элемента и попадающая в зону его действия при движении в направлении к нему, обычно не возвращается в зону нормы элемента, имплицитно расположенного под этим полярным термом. Так, "менее совершенный", вообще говоря, лучше, чем нормальное "хороший"; например, едва ли можно назвать "наименее совершенным из этих стихотворений" стихи, не принадлежащие множеству стихотворений, большинство из которых можно охарактеризовать как "совершенные". В то же время возникают некоторые сложности, когда мы фиксируем полярную точку не столь объективно, как это делали на основании желательной верхней нормы, например когда мы говорим "даже самое несовершенное из созданий господа бога", что является не более чем способом сказать "даже самое плохое из созданий господа бога". В результате таких эмоциональных вмешательств полярные единицы могут быть упорядочены вторично вниз (или вверх) по направлению к своим экстремальным противоположностям. По-видимому, "совершенный" — это самый лучший пример полярного терма. Другими полярными термами, имплицитно упорядоченными вверх, являются complete 'полный, законченный' и full 'полный'; в то время как empty 'пустой' и barren 'бесплодный, бессодержательный' являются полярными термами, имплицитно упорядоченными вниз. Имплицитные суперлативы и полярное градуирование ставят перед исследователем много тонких вопросов, относящихся к психологическому градуированию, из которых мы здесь коснулись лишь более очевидных. Из-за того, что полярные единицы обычно используются только для указания на некоторую меру неполноты их собственного значения, они в конце концов могут приобретать иную функцию, менее важную, чем полярная. Так, для некоторых людей, а в ряде контекстов и для 77
всех людей, слово "совершенный" означает просто 'очень хороший'. Это открывает путь для вторичного упорядочения полярных единиц в положительном направлении, ср. "более совершенный" и "наиболее совершенный". Логически эти термы можно было бы интерпретировать как означающие букв, 'более почти совершенный' и 'наиболее почти совершенный' (условный суперлатив с полярной целью) ; в действительности, то есть психологически, они скорее означают 'лучше' и 'самый лучший' в верхнем участке зоны "хороший". ПРИМЕЧАНИЯ 1 Много и мало, конечно, в относительном смысле. Подробнее об этом ниже. 2 Сине-желтый следует понимать как чисто теоретическую, метаязыковую метку для зеленый. 3 «Вверх» и «вниз» употребляются, соответственно в значении 'в направлении возрастания' и в значении 'в направлении убывания'. Этот чисто понятийный кинестезис может быть усилен и, вероятно, обычно усиливается сопутствующим пространственным кинестезисом. 4 Более идиоматично здесь немецкое слово schon.
Людвиг Витгенштейн ФИЛОСОФСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ 1. «Cum ipsi (majores homines) appellabant rem aliquam, et cum secundum earn vocem corpus ad aliquid movebant, videbam, et tenebam hoc ab eis vocari rem illam, quod sonabant, cum earn vellent ostendere. Hoc autem eos velle ex motu corporis aperiebatur: tanquam verbis naturalibus omnium gentium, quae fiunt vultu et nutu oculorum, ceterorumque membroum actu, et sonitu vocis indicante affectionem animi in petendis, habendis, rejiciendis, fugiendisve rebus. Ita verba in varus sententiis locis suis posita, et crebro audita, quarum rerum signa essent. paulatrm colligebam, measque jam voluntates, edomito in eis signis ore, per haec enuntiabam» (Augustinus. Confessiones, I. 8) *. Эти слова, как мне кажется, дают нам определенную картину сущности человеческого языка. А именно следующую: слова языка обозначают предметы — предложения суть сочетания таких наименований.— В этой картине языка мы находим корни следующей идеи. Каждое слово имеет значение. Это значение подчинено слову. Оно есть предмет, замещаемый словом. Августин не говорит, есть ли какая-либо разница между видами слов. Кто таким образом описывает обучение языку, тот, по- видимому, думает в первую очередь о существительных, таких, как стол, стул, хлеб, и об именах людей, и лишь во вторую очередь — об именах, обозначающих определенные виды деятельности и свойства; при этом предполагается, что остальные виды слов сами о себе позаботятся. Теперь подумай о следующем употреблении языка. Я посылаю кого-нибудь за покупками. Я даю ему записку, на которой стоят Ludwig Wittgenstein. Philosophische Untersuchungen (отрывок). Basil Blackwell, Oxford, 1953, S. 2—52. * «Я схватывал памятью, когда взрослые называли какую-нибудь вещь, и по этому слову оборачивались к ней; я видел это и запоминал: прозвучавшим словом называлась именно эта вещь. Что взрослые хотели ее назвать, это было видно по их жестам, по этому естественному языку всех народов, слагающемуся из выражения лица, подмигивания, разных телодвижений и звуков, выражающих состояния души, которая просит, получает, отбрасывает, избегает. Я постепенно стал соображать, знаками чего являются слова, стоящие в разных предложениях на своем месте и мною часто слышимые, принудил свои уста справляться с этими знаками и стал ими выражать свои желания» (Августин. Исповедь, 1.8.) (лат.). 79
знаки: пять красных яблок. Он относит записку к продавцу; тот открывает ящик, на котором стоит знак яблоки-, затем он ищет в таблице слово красный и находит напротив него цветовой образец; наконец, он произносит ряд числительных — я предполагаю, что он знает их наизусть,— до слова пять и при каждом числительном он вынимает из ящика одно яблоко, имеющее цвет образца — Так или подобно этому оперируют словами.— Но как же он знает, где и как ему искать слово красный и что он должен делать со словом пять? — Ну хорошо, я допускаю, что он действует так, как я описал. Объяснения рано или поздно подходят к концу.— Но каково же значение слова пять? — Об этом здесь речь вообще не шла; речь шла лишь о том, как слово пять употребляется. 2. Это философское понимание значения коренится в примитивном представлении о том, как функционирует язык. Но можно также сказать, что это — представление о некотором языке, более примитивном, чем наш. Представим себе язык, для которого верно описание, данное Августином. Этот язык должен служить делу установления понимания между строителем А и его помощником В. А использует при строительстве детали разной формы: имеются кубы, столбы, плиты и балки. В должен подавать А детали, причем в том порядке, в котором они нужны А. С этой целью они используют язык, состоящий из слов куб, столб, плита, балка. А выкрикивает их; В приносит ту строительную деталь, которую он выучился приносить на этот выкрик.— Пойми это как совершенно примитивный язык. 3. Мы могли бы сказать, что Августин описывает некоторую систему понимания; только этой системой является не все то, что мы зовем языком. И это же следует говорить во многих случаях, где встает вопрос: «Пригодно ли это представление или непригодно?» Ответ таков: «Да, пригодно; но только для этой узко очерченной области, а не для целого, на мысленный охват которого ты претендовал». Это похоже на то, как если бы кто-то разъяснял: «Игра состоит в том, что предметы по определенным правилам передвигаются по поверхности...», а мы ему отвечаем: ты, кажется, думаешь о настольных играх; но это еще не все игры. Ты можешь сделать свое, определение правильным, эксплицитно ограничив его этим классом игр. 4. Представь себе письменность, в которой буквы употребляются для обозначения звуков, но также и для обозначения ударения и пунктуации. (Письменность можно понимать как язык для описания звуковых образов.) Теперь представь себе, что кто-то понимает эту письменность так, как будто каждой букве соответ- 80
ствует только один звук и никаких других функций буквы не имеют. Именно к такому упрощенному пониманию письменности близко понимание языка Августином. 5. Рассмотрев пример из § 1, можно получить представление о том, в какой сильной степени общее понятие значения слова окружает функционирование языка туманом, который делает невозможным ясное видение языка.— Туман рассеется, если мы изучим явления языка в сфере примитивных способов его употребления, на материале которых можно ясно увидеть цель слов и их функционирование. Такие примитивные формы языка использует ребенок, учась говорить. Обучение языку состоит не в объяснении, а в упражнениях. 6. Мы могли бы представить, что язык, описанный в § 2, и есть весь язык лиц А и В и даже — что это весь язык некоторого племени. Детей воспитывают, чтобы они занимались этими видами деятельности, употребляли при этом эти слова и именно так реагировали на слова других. Важная часть упражнений будет состоять в том, что учитель указывает на предметы, обращает на них внимание ребенка и при этом произносит некоторое слово; например, слово плита произносится с одновременным указанием на предмет соответствующего вида. (Мне бы не хотелось называть это «указательным (остенсив- ным) объяснением», или «дефиницией», так как ребенок еще не может спросить о наименовании. Я буду называть это «указательным обучением словам». — Я говорю, что это составляет важную часть упражнений, потому что так обстоит дело у людей, а не потому, что нельзя представить себе никакого иного пути.) Можно сказать, что это указательное обучение словам устанавливает ассоциативное отношение между словом и вещью. Но что это значит? Ну, это может значить разное; но скорее всего это понимают так, что когда ребенок слышит слово, то в его душе возникает образ вещи. Но если это происходит, является ли это целью слова? — Да, это может быть его целью.— Я могу представить себе такое употребление слов (звуковых цепочек). (Произнесение слова подобно нажатию клавиши на клавиатуре воображения.) Но в языке из § 2 пробуждение образов не является целью слов. (Правда, может оказаться, что это способствует достижению настоящей цели.) Но если указательное обучение достигает такого результата, то могу ли я сказать, что этот результат есть понимание слова? Разве тот, кто по крику Плита! действует так-то и так-то, не понимает этого выкрика? — Вероятно, это могло быть достигнуто благодаря указательному обучению; но все-таки лишь при специальной тренировке. При другой тренировке то же самое 81
указательное обучение привело бы к совершенно другому пониманию. «Связывая стержень с рычагом, я исправляю тормоз».— Да, если дан весь остальной механизм. Лишь вместе с ним он представляет собой тормозной рычаг; если же он освобожден от своей опоры, он представляет собой уже не рычаг, а все что угодно или ничто. 7. При практическом использовании языка (2) одна сторона выкрикивает слова, а другая действует в соответствии с этими словами; однако при обучении языку происходит следующий процесс: учащийся называет предметы. То есть он говорит слово, когда учитель указывает на строительную деталь.— Да, здесь найдется еще более простое упражнение: школьник повторяет слова, которые ему подсказывает учитель. Оба эти процесса сходны с языком. Мы также могли бы представить, что весь процесс употребления слов в (2) есть одна из тех игр, посредством которых дети овладевают своим родным языком. Я буду называть эти игры «языковыми играми» и иногда говорить о примитивном языке как о языковой игре. Процессы называния вещей и повторения подсказанных слов тоже можно было бы назвать языковыми играми. Подумай о многочисленных употреблениях слов в играх типа хоровода. «Языковой игрой» я буду называть также целое, состоящее из языка и тех видов деятельности, с которыми он сплетен. 8. Рассмотрим расширение языка (2). Кроме четырех слов куб, столб, плита и балка, пусть оно содержит цепочку слов, которая употребляется так же, как продавец в (1) употребляет числительные (это может быть цепочка букв алфавита); далее, пусть имеются два слова, которые могут звучать как туда и это (так как это приблизительно указывает на их цель) и которые связаны в своем употреблении с указательным жестом; и, наконец, некоторое число цветовых образцов. Строитель А дает приказ типа г —плита — туда. При этом он показывает помощнику В цветовой образец и при слове туда указывает на некоторое места стройплощадки. Из запаса плит В берет по одной плите на каждую букву алфавита вплоть до г, в соответствии с цветовым образцом, и подносит ее к тому месту, которое обозначил А. — В других случаях А отдает приказ: это — туда. При слове это он указывает на строительную деталь. И так далее. 9. Когда ребенок изучает этот язык, он должен выучить наизусть последовательность числительных а, б, в, ... И он должен выучить их употребление. — Будет ли в ходе этих занятий происходить также указательное обучение словам? — Ну, например, при этом указывают на плиты и считают: а, б, в плиты.— С ука- 82
зательным обучением словам куб, столб и т. д. более сходно указательное обучение числительным, которые служат не для счета, а для обозначения групп вещей, охватываемых взглядом. Именно таким образом дети учатся употреблению первых пяти-шести количественных числительных. А слова это и туда также выучиваются указательно? — Представь себе, как можно было бы научиться их употреблять. Кто-то будет указывать на какой-то объект или место, — но ведь здесь это указание происходит не только при обучении употреблению слов, но также и при самом употреблении. 10. Итак, что обозначают слова этого языка? — Как может быть выявлено, что они обозначают, если не по типу их употребления? А ведь употребление мы уже описали. Выражение это слово обозначает это также должно быть частью этого описания. Иными словами, описание должно быть приведено к форме: «Слово ... обозначает...» Конечно, можно сократить описание употребления слова плита до утверждения, что это слово обозначает этот предмет. Так поступят в том случае, если, например, дело состоит лишь в том, чтобы устранить недоразумение, состоящее в том, что слово пли- та было соотнесено с тем видом строительных деталей, который мы в действительности называем куб; — но тип этой соотнесенности, то есть употребление этих слов в остальных случаях, уже известен. Точно так же можно сказать, что знаки а, b и т. д. обозначают числа; например, когда это позволяет преодолеть ошибочное мнение, по которому, а, б, в играют в языке ту же роль, которую в действительности играют слова куб, плита, столб. И можно также сказать, что в обозначает это число, а не то; например, если с помощью этого разъясняется, что буквы следует употреблять в последовательности а, б, в, г, а не в последовательности а, б, г, в. Но оттого, что мы уподобляем друг другу описания употреблений слов, эти употребления не становятся более сходными. Ибо, как мы видим, они отнюдь не однородны. 11. Представь себе ящик с инструментами: здесь есть молоток, плоскогубцы, пила, отвертка, линейка, банка с клеем и сам клей, гвозди и шурупы.— Сколь различны функции этих предметов, столь же различны и функции слов. (И в обоих случаях есть и сходства.). Правда, нас запутывает внешнее сходство слов, когда они встречаются нам в произнесенном, написанном или напечатанном виде. Ибо их употребление стоит перед нами не столь отчетливо. Особенно, когда мы философствуем! 83
12. Мы как будто заглядываем в кабину локомотива: там множество рукояток, с виду более или менее сходных. (Это и понятно, так как все они предназначены для того, чтобы браться за них рукой.) Одна из них — пусковая ручка, которую можно сдвигать постепенно (она регулирует открывание клапана); другая — рукоятка выключателя, которая имеет лишь два рабочих положения, она либо включена, либо выключена; третья — рукоятка тормозного рычага, чем сильнее ее тянут, тем сильнее поезд тормозит; четвертая — рукоятка насоса; она действует лишь в то время, пока ее двигают взад-вперед. 13. Когда мы говорим: «каждое слово языка что-то означает», то этим пока не сказано решительно ничего; разве что мы точно объяснили, какое именно различение мы хотим сделать. (Ведь могло бы случиться так, что мы хотели бы отличить слова языка (8) от слов «без значения», вроде тех, которые придумывал в своих стихах Льюис Кэррол, или таких, как тир- лим-бом-бом в песнях.) 14. Представь себе, что кто-то сказал: «Все орудия служат для того, чтобы что-то изменять. Так, молоток изменяет положение гвоздя, пила — форму доски и т. д.».— А что изменяет линейка, банка с клеем, гвозди? — «Наше знание о длине вещи, температуре клея, прочность ящика». — Достигается ли что-нибудь этим уподоблением выражений? 15. Быть может, в самом прямом смысле слово обозначать употребляется тогда, когда знак стоит на предмете, который он обозначает. Будем считать, что инструменты, которые лицо А использует при строительстве, несут определенные знаки. Когда строитель А показывает своему помощнику такой знак, тот приносит инструмент, снабженный этим знаком. Таким, или более или менее сходным образом, имя обозначает вещь и имя дается вещи. Часто бывает полезно в наших философских штудиях сказать себе: «Назвать что-то — это как бы прикрепить к некоторой вещи табличку с именем». 16. А как обстоит дело с цветовыми образцами, которые строитель А показывает помощнику В,— принадлежат ли они языку? А это как вам будет угодно. К словесному языку они не принадлежат; однако если я скажу кому-нибудь: «Произнеси слово этот», то, конечно, ты признаешь слово этот частью данного предложения. А ведь это слово играет роль, совершенно аналогичную той, которую играет цветовой образец в языковой игре (8); а именно это образец того, что должен сказать другой. Будет наиболее естественным и вызовет меньше всего путаницы, если мы отнесем образцы к орудиям языка. (Замечание о рефлексивном местоимении это предложение.) 17. Можно сказать: в языке (8) мы встречаемся с различны- 84
ми типами слов. Ведь функции слов плита и куб ближе друг к другу, чем функции слов плита и г. Однако как мы объединим слова по типам, будет зависеть от цели классификации — и от наших предрасположений. Подумай о том, сколь различными способами можно классифицировать орудия по их типам. Или шахматные фигуры по типам фигур. 18. Пусть тебе не мешает, что языки (2) и (8) состоят из одних приказов. Если ты хочешь сказать, что по этой причине они неполны, то спроси себя, является ли полным наш язык; — был ли он полным, пока в него не вросли химическая символика и запись бесконечно малых величин; ведь это, так сказать, предместья нашего языка. (А сколько домов или улиц нужно городу для того, чтобы стать городом?) Наш язык напоминает старый город: множество закоулков, улочек и площадей, старых и новых домов, домов с пристройками разных времен; и все это окружено массой новых проспектов, прямых, правильных улиц и стандартных домов. 19. Нетрудно представить себе язык, состоящий из одних военных приказов и рапортов.— Или язык, состоящий лишь из вопросов и выражений подтверждения (Bejahung) и отрицания (Verneigung). И бесчисленное множество других языков.— Представить себе язык — значит представить некоторую форму жизни. А как быть в таком случае: является ли призыв Плита! в примере (2) предложением или словом? — Если словом, то она ведь имеет не то же значение, как слово нашего обычного языка, одинаковое с ним по звучанию, так как в § 2 это все-таки призыв. Если же предложением, то ведь это — отнюдь не то же самое, что эллиптическое предложение Плита! из нашего языка. — Что касается первого вопроса, то ты можешь назвать выражение Плита] и словом, и предложением; а может быть, здесь уместно говорить о «вырожденном предложении» (подобно тому, как говорят о вырожденной гиперболе), что в точности равно нашему «эллиптическому» предложению. — Но ведь оно есть лишь сокращенная форма предложения Принеси мне плиту!, а между тем этого предложения в примере (2) нет.— А почему бы мне, наоборот, не назвать предложение Принеси мне плиту! удлинением предложения Плита!? — Потому что тот, кто говорит Плита!, в действительности подразумевает Принеси мне плиту! — Но как это ты делаешь — как ты подразумеваешь это, когда говоришь Плита!? Говоришь ли ты мысленно сам себе неукороченное предложение? И почему для того, чтобы сказать, что подразумевает кто-то под своим призывом Плита!, я должен переводить это выражение в другое? А если они обозначают одно и то же, то почему бы мне не сказать: «Когда он говорит Плита!у 85
то он подразумевает Плита!»} Иначе говоря: если ты можешь подразумевать Принеси мне плиту!, то почему ты не можешь подразумевать Плита!? — Но когда я кричу Плита!, я ведь хочу именно то, чтобы он принес мне плиту!,— Конечно, но состоит ли «желание этого» в том, что ты в какой-либо форме думаешь предложение иное, чем то, которое ты говоришь? 20. Но ведь если кто-то говорит Принеси мне плиту!, то теперь создается впечатление, будто он мог мыслить себе это выражение как одно длинное слово: а именно слово, соответствующее этому единственному слову Плита!. — Итак, под ним можно подразумевать то одно слово, то три? А что под ним подразумевают обычно?—Думаю, мы будем склонны сказать: мы мыслим предложение состоящим из трех слов, если употребляем его в противоположность другим предложениям, таким, как Дай (протяни) мне плиту, Принеси ему плиту, Принеси две плиты и т. д.; то есть в противоположность предложениям, содержащим слова нашего приказа в других сочетаниях.— Но в чем состоит употребление предложения в противоположность другим предложениям? Может быть, эти другие предложения при этом мерещатся? Причем все? И одновременно с произнесением предложения или до, или после? — Нет! Даже если мы испытываем некоторое искушение поверить этому объяснению, то все равно, достаточно лишь на мгновение задуматься о том, что происходит в действительности, чтобы увидеть, что здесь мы вступаем на ложный путь. Мы говорим, что мы употребляем приказ в противоположность другим предложениям, так как наш язык содержит возможность этих других предложений. Тот, кто не понимает нашего языка, скажем, иностранец, который не раз слышал, как кто-либо дает приказ Принеси мне плиту!, мог бы подумать, что вся эта звуковая цепочка есть единое слово, соответствующее, вероятно, слову его языка со значением Строительная деталь'. Если бы он тогда сам отдавал этот приказ, то он, возможно, произносил бы его иначе, и мы бы могли сказать: он так странно его произносит, как будто считает его единым словом. — Однако, когда он его произносит, то не происходит ли в нем самом точно так же нечто другое, — соответствующее тому, что он понимает это предложение как единое слово? — В нем может происходить именно это, а может — также и нечто другое. Так что же происходит в тебе, когда ты отдаешь такой приказ; сознаешь ли ты в то время, когда его произносишь, что он состоит из трех слов? Правда, ты владеешь этим языком, в котором есть также и те, другие предложения; но относится ли это владение к числу процессов, «происходящих» в то время, когда ты произносишь это предложение? — И я добавляю: иностранец, вероятно, будет по-другому произно- 86
сить предложение, которое он понимает по-другому; но то, что мы называем ложным пониманием, не обязательно проявляется в чем-либо, что сопровождает произнесение приказа. Предложение «эллиптично» не потому, что в нем пропускается нечто подразумеваемое нами, когда мы его произносим, а потому, что оно укорочено — по сравнению с определенным образцом нашей грамматики.— Правда, здесь можно было бы возразить: «Ты признаешь, что сокращенное и несокращенное предложение имеют один и тот же смысл.— Так какой же смысл они имеют? Нет ли словесного выражения для этого смысла? — Но не состоит ли одинаковый смысл этих предложений в их одинаковом употреблении?» — (По-русски вместо Камень есть красный говорят Камень красный; ощущают ли русские отсутствие связки в смысле предложения или они домысливают ее?) 21. Представь себе языковую игру, в которой участник В отвечает на вопрос участника А, рапортуя, сколько плит или кубов лежит в одной куче или каковы окраска и форма строительных деталей, лежащих там-то и там-то.— Например, такой рапорт мог бы звучать: пять плит. Так в чем же разница между рапортом, или утверждением Пять плит, и приказом Пять плит! — Пожалуй, в той роли, которую играет произнесение этих слов. Скорее всего и тон, каким произносятся эти слова, и выражение лица, и многое другое здесь будет разным. Но мы бы могли также представить себе, что тон одинаков,— потому что и приказы, и рапорты могут произноситься разнообразным тоном и с разнообразной мимикой — и что различие состоит только в употреблении. (Правда, мы могли бы для обозначения грамматической формы предложения и его интонации употреблять также слова утверждение и приказ; так же, как мы называем предложение Не правда ли, сегодня прекрасная погода? вопросом, хотя оно употребляется как утверждение.) Мы могли бы представить себе язык, в котором все высказывания имели бы форму и тон риторических вопросов; или каждый приказ имел бы форму вопроса: Не можешь ли ты это сделать? В этом случае, может быть, скажут: «То, что он говорит, имеет форму вопроса, но в действительности представляет собой приказ», то есть имеет функцию приказа при практическом использовании языка. (Аналогично говорят Ты это сделаешь не в качестве прорицания, а в качестве приказа. Что делает его тем, а что — другим?) 22. Точка зрения Фреге, согласно которой в каждом утверждении содержится предположение, которое и есть то, что утверждается, основана, в сущности, на имеющейся в нашем языке возможности написать каждое утвердительное предложение в виде: «Утверждается, что имеет место то-то и то-то».— Но что имеет место то-то и то-то отнюдь не является предложением на нашем 87
языке — оно еще не составляет хода в языковой игре. А если вместо Утверждается, что... я напишу: Утверждается: имеет место то-то и то-то, то тогда слово Утверждается становится просто избыточным. Прекрасно можно было бы также записывать каждое утверждение в форме вопроса, сопровождаемого ответом Да!, например: Идет дождь? Да! Доказывает ли это, что в каждом утверждении содержится вопрос? Конечно, мы имеем право употреблять знак утверждения, противопоставляя его, например, знаку отрицания; или если мы хотим отличить утверждение от вымысла или гипотезы. Только ошибочно полагать, что утверждение состоит лишь из двух актов — обдумывания и собственно утверждения (приписывания истинностного значения или чего-то в этом роде), и что мы осуществляем эти акты в соответствии с сентенциальным знаком, примерно так, как мы поем по нотам. С пением по нотам, конечно, можно сравнить громкое или тихое чтение написанного предложения вслух, но отнюдь не понимание (осмысление) читаемого предложения 1. Показатель утвердительности у Фреге акцентирует начало предложения. Значит, он имеет функцию, сходную с функцией заключительной точки. Он отличает целый период от отдельного предложения, входящего в его состав. Когда я слышу, как кто-то говорит Идет дождь, но не знаю, что я услышал, начало или конец периода, то это предложение для меня не является средством понимания. 23. Но сколько же существует типов предложений? Может быть, это утверждение, вопрос и приказ? — Имеется бесчисленное множество таких типов, бесконечно разнообразных типов употребления всего того, что мы называем «знаками», «словами», «предложениями». И это многообразие не является чем-то фиксированным, данным раз и навсегда; напротив, возникают новые типы языка, или, как мы могли бы сказать, новые языковые игры, в то время как другие языковые игры устаревают и забываются. (Приблизительную картину этого процесса дают нам изменения в математике.) Выбранный термин «языковая игра» призван подчеркнуть, что говорение на языке представляет собой компонент некоторой деятельности, или некоторой формы жизни. Уясни себе разнообразие языковых игр на этих и других примерах: — приказывать и исполнять приказы; — описывать внешний вид предмета или его размеры; — изготовлять предмет в соответствии с описанием (рисунком); 88
— докладывать о ходе событий; — строить предположения о ходе событий; — выдвигать и доказывать гипотезу; — представлять результаты опыта в виде таблиц и диаграмм; — сочинять рассказ и читать его; — притворяться; — петь хороводные песни; — отгадывать загадки; — шутить, рассказывать анекдоты; — решать арифметические задачи; — переводить с одного языка на другой; — просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молиться. Интересно сравнить разнообразие языковых орудий и способов их употребления, многообразие типов слов и предложений с тем, что говорили логики о структуре языка. (В том числе и автор «Логико-философского трактата».) 24. Тот, кто не видит многообразия языковых игр, вероятно, будет склонен задавать вопросы типа следующего: «Что такое вопрос?».— Это констатация того, что я не знаю тех или иных вещей, или констатация того, что я желаю, чтобы другой сказал мне..? Или это описание моего душевного состояния неосведомленности? — А является ли таким описанием крик Помогите! ? Подумай, сколько разнородных вещей называются «описаниями»: описание положения тела через его координаты; описание выражения лица; описание осязательного ощущения; описание настроения. Правда, вместо обычной формы вопроса можно употреблять форму констатации или описания; Я хочу знать,... ли... или Я сомневаюсь,... ли... — но таким путем нельзя сделать различные языковые игры близкими друг к другу. Значимость таких преобразовательных возможностей, например, возможности преобразования утвердительных предложений в предложения, начинающиеся словами Я думаю или Я полагаю (то есть, так сказать, в описания моей внутренней жизни), яснее обнаружится в другом месте. (Солипсизм.) 25. Иногда говорят: животные не разговаривают потому, что у них отсутствуют умственные способности. И это означает: «Они не мыслят, и поэтому они не говорят». Но они просто не говорят. Или, лучше сказать, они не употребляют язык — если не считать самых примитивных форм языка.— Приказывать, спрашивать, рассказывать, болтать — все это в той же мере принадлежит нашей естественной истории, как и ходить, есть, пить, играть. 26. Полагают, что обучение языку состоит в назывании предметов. А именно: людей, форм, окрасок, болевых ощущений, 89
настроений, чисел и т. д. Как уже было сказано, называние — это нечто подобное приклеиванию этикеток к вещам. Это можно назвать подготовкой к употреблению слова. Но подготовкой для чего? 27. «Мы называем вещи и далее можем о них разговаривать. Ссылаться на них в разговоре».— Как если бы акт называния обеспечивал сам собой то, что мы делаем дальше. Как если бы существовало лишь одно действие, называемое «разговаривать о вещах». Тогда как на самом деле с помощью предложений мы совершаем самые разнообразные действия. Подумайте об одних только восклицаниях. С их совершенно разными функциями. Воды! Прочь! Ой! Караул! Прекрасно! Нет! Ты все еще склонен называть эти слова «наименованиями предметов»? В языках (2) и (8) нет ничего подобного вопросам о наименовании. А такой вопрос вместе со своим коррелятом — указательным определением (толкованием)—составляет, если можно так выразиться, самостоятельную языковую игру. В сущности, это значит вот что: нас воспитывают, приучают спрашивать: «Как это называется?» — вслед за чем происходит наименование. А есть и такая языковая игра: изобретать имя для чего-то. То есть говорить: Это называется... и тут же употреблять новое имя. (Так, например, дети дают имена своим куклам и затем разговаривают о них и с ними. При этом одновременно поразмысли, сколь своеобразно употребление личного имени, которым мы зовем именованного!) 28. Итак, теперь можно дать указательное определение личного имени, цветообозначения, вещественного имени, числительного, названия стороны света и т. д. Дефиниция числа два «Это называется два», сопровождаемая указанием на два ореха, совершенно точна.— Но как можно определить два подобным образом? Ведь тот, кому предъявляют эту дефиницию, вовсе не знает, что именно хотят обозначить словом два; он предположит, что ты называешь словом два эту группу орехов! — Он может это предположить; но, возможно, он этого и не предположит. Ведь он мог бы также совершить противоположную ошибку — когда я хочу дать наименование этой группе орехов, он мог бы неправильно понять это имя как числительное. С таким же успехом он мог бы, услышав, как я даю указательное определе90
ние собственному имени, понять его как цветообозначение, как название расы, или даже как название некоторой стороны света. А значит, указательное определение в любом случае может быть понято и так, и эдак2. 29. Быть может, скажут: остенсивное определение для два может быть лишь такое: «Это число называется два». Ибо слово число здесь показывает, на какое место в языке, в грамматике мы ставим это слово. Но это значит, что дефиниция слова число должна быть дана прежде, чем сможет быть понято остенсивное определение слова два.— Слово число в составе определения действительно показывает это место; ту должность, на которую мы назначаем данное слово. И мы можем избежать недоразумений, сказав: «Этот цвет называется так-то и так-то», «Эта протяженное ть называется так-то и так-то» и т. д. Это значит, что таким способом можно иногда избежать недоразумений. Но разве слова цвет или протяженность можно понять только так? — Ведь мы должны их тоже истолковать.— То есть истолковать через другие слова! А как обстоит дело с последним толкованием в этой цепочке? (Не говори: «„Последних" толкований не существует». Ведь это то же самое, как если бы ты хотел сказать: «На этой улице нет последнего дома: всегда можно- достроить еще один».) Является ли слово число необходимым компонентом остенсив- ного определения слова два, зависит от того, понимает ли он определение без этого слова иначе, чем я хочу. И это, скорее всего, зависит от обстоятельств, при которых оно дается, и от человека, которому я его даю. А как он «понимает» это определение, обнаружится в том, как он будет употреблять объясненное ему слово. 30. Итак, можно сказать: остенсивное определение объясняет употребление — значение — слова, когда уже полностью ясно, какую роль в языке вообще должно это слово играть. Таким образом, если я знаю, что кто-то хочет объяснить мне некоторое цветообозначение, то остенсивное определение «Это называется сепия» поможет мне понять это слово.— Ты имеешь право это сказать, если не забываешь при этом, что теперь всевозможные вопросы связаны со словом знать или быть ясным. Чтобы мочь спросить о наименовании, нужно уже что-то знать (или уметь). Но что нужно знать? 31. Если показать кому-нибудь шахматную фигуру короля и сказать «Это шахматный король», то этим нельзя объяснить употребления этой фигуры,— кроме тех случаев, когда человек уже знает правила игры; нельзя объяснить ничего, кроме этого последнего пункта: формы короля. Можно представить себе, что 91
человек выучил правила игры, при том, что ему не показывали ш: одной настоящей фигуры. Форма шахматной фигуры здесь соответствует звучанию, или облику слова. Но можно также представить и такую ситуацию, когда человек изучил игру, не изучая и не формулируя правил. Возможно, он сначала зрительным путем изучил совсем простые настольные игры и постепенно продвигался ко все более сложным. Ему тоже можно было бы предъявить определение «Это король» — например, показав ему шахматные фигуры необычной для него формы. Это определение обучает его пользоваться фигурой лишь потому, что, как мы могли бы сказать, для нее уже приготовлено место. Или даже так: мы лишь тогда скажем, что оно обучает его употреблению, когда место уже приготовлено. И оно приготовлено в данном случае не благодаря тому, что тот, кому мы предъявляем толкование, уже знает правила, а благодаря тому, что в другом смысле он уже овладел игрой. Рассмотрим еще один случай: я объясняю кому-то игру в шахматы; и начинаю с того, что показываю ему на некоторую фигуру и говорю: «Это король. Он может ходить так-то и так-то» и т. д. и т. п.— В этом случае мы скажем: слова Это король (или: Это называется король) лишь тогда представляют собой определение слова, когда учащийся уже «знает, что такое фигура в игре». То есть, если он, например, уже играл в другие игры пли «вдумчиво» наблюдал игру других — и тому подобное. Кроме того, лишь в этом случае он сможет при изучении игры задать релевантный вопрос «Как это называется?», то есть, как называется шахматная фигура. Мы можем сказать: осмысленно спрашивает о наименовании лишь тот, кто уже умеет с его помощью подступиться к чему- либо. Ведь можно себе представить, что тот, кого спросили, отвечает: «Определи наименование сам» и тогда спрашивающий должен за все отвечать сам. 32. Тот, кто приезжает в чужую страну, иногда будет изучать язык местных жителей при помощи остенсивных определений, которые они предъявляют ему; и он часто будет вынужден разгадывать значение этих определений, и разгадывать то правильно, то неправильно. А теперь, я думаю, мы можем сказать: Августин описывает обучение человеческому языку так, как будто ребенок попадает в чужую страну и не понимает языка этой страны; то сеть как будто у него уже есть некоторый язык, только не тот. Или же: как будто ребенок уже может думать, но еще не может говорить. А «думать» в данном случае значит приблизительно «разговаривать с самим собой». 92
33. Однако как быть с таким возражением: «Неверно, будто для понимания остенсивного определения человеку необходимо уже овладеть языковой игрой; но, разумеется, он должен знать (или отгадать), на что указывает тот, кто дает ему определение. То есть, например, указывает ли он на форму предмета, или на его окраску, или на количество и т. д. и т. п.».— А в чем же заключается «указание на форму», «указание на окраску»? Укажи на листок бумаги.— А теперь укажи на его форму,— а теперь на его окраску,— а теперь на его количество (это звучит странно).— Ну и как ты это сделал? — Ты скажешь, что каждый раз при указывании «подразумевал» нечто другое. А если я спрошу, как это происходило, ты скажешь, что ты сконцентриро* вал внимание на окраске, форме и т. д. Но тогда я еще раз спрошу, как происходит это. Допустим, кто-то указывает на вазу и говорит: «Взгляни на эту божественную синеву! Форма не имеет значения». Или: «Взгляни на эту божественную форму! Окраска несущественна». Несомненно, выполняя эти два требования, ты делаешь разные вещи. Но всегда ли ты делаешь одно и то же, направляя свое внимание на окраску? Представь же себе различные случаи! Я хочу обрисовать некоторые из них: Эта синева такая же, как та? Ты видишь какое-нибудь различие? Ты смешиваешь краски и говоришь: Эта синева неба редко встречается. Становится красиво, уже скоро будет видно синее небо! Погляди, сколь различное действие оказывают эти две си- невы! Ты видишь там синюю книгу? Принеси ее сюда. Этот синий световой сигнал означает... Как же называется этот синий цвет? Это „индиго"? Иногда привлечение внимания к окраске осуществляется путем загораживания очертаний формы рукой; или путем направления взгляда не на контуры вещи; или пристального разглядывания предмета и стремления вспомнить, где ты видел эту окраску ранее. Чтобы направить внимание на форму, человек иногда мысленно копирует ее, иногда прищуривается, чтобы не различать окраску и т. д. Я хочу сказать: это и подобное этому происходит в то время, как «внимание направляется на то-то и то-то». Но это не единственное, что позволяет нам сказать, что кто-то устремляет свое внимание на форму, на окраску и т. п. Шахматный ход заключается не только в том, каким способом фигура передвигается по доске, и даже не в том, какие мысли и чувства у того, кто делает ход; а в обстоятельствах, которые мы называем: 93
играть шахматную партию, решать шахматную задачу и т. п. 34. Но представь себе, кто-то скажет: «Я всегда делаю одно и то же, когда я направляю свое внимание на форму: я обвожу контур глазами и чувствую при этом...» И представь, что он предъявляет кому-то другому остенсивное определение «Это называется круг», испытывая все эти переживания и указывая на круглый предмет. Не может ли тот другой человек все-таки понять определение иначе, хотя при этом он видит, что объясняющий обводит форму глазами и даже чувствует то, что чувствует объясняющий. Иначе говоря, это «понимание» может состоять также и в том, как он теперь употребляет объясненное слово, например, на что он указывает, получая приказание: Укажи на круг!— Ибо ни выражение истолковывать определение так-то и так-то, ни выражение понимать определение так-то и так-то не обозначают какого-либо процесса, сопровождающего предъявление определения и его слуховое восприятие. 35. Правда, имеется то, что можно назвать «характерными переживаниями» при указании, например, на форму. Такие, как обведение контура пальцем или взглядом при указании.— Но это происходит далеко не во всех случаях, в которых я «подразумеваю форму», так же как далеко не во всех случаях происходит какой-либо другой характерный процесс. — Но, кроме того, даже если такой процесс и повторялся во всех случаях, то все равно лишь в зависимости от обстоятельств — то есть от того, что происходит перед указанием и после указания, — можем мы сказать: «Он указал на форму, а не на окраску». Ведь выражения указывать на форму, подразумевать форму и т. п. употребляются не так, как следующие: указывать на эту книгу (а не на ту), указывать на стул, а не на стол и т. п.— Ведь подумай только, сколь различными путями мы обучаемся, с одной стороны, употреблению выражений: указывать на эту вещь, указывать на ту вещь, и, с другой стороны, указывать на окраску, а не на форму, подразумевать окраску и т. д. и т. п. Как отмечалось выше, в определенных случаях, особенно при указании «на форму» или «на количество» наличествуют характерные переживания и типы указания — «характерные», так как они часто (но не всегда) повторяются там, где «подразумеваются» форма или количество. Но знаешь ли ты наряду с этим характерное переживание при указании на фигуру в игре именно как на фигуру в игре? Однако же можно сказать: «Я имею в виду, что эта фигура называется король, а не этот конкретный кусок дерева, на который я показываю». (Узнавать, желать, вспоминать и т. д.) 36. И здесь мы делаем то же, что в тысяче других подобных случаев: так как мы не можем привести одного физического 94
действия, которое мы называем указанием на форму (например, в противоположность окраске), то мы говорим, что этим выражениям соответствует некоторая духовная деятельность. Там, где наш язык позволяет нам предположить наличие некоторого тела, а никакого тела нет,— там, склонны мы говорить, имеется дух. 37. Каково соотношение между именем и именуемым? — Ну, каково же оно, в самом деле? Погляди на языковую игру (2) или на какую-нибудь другую! Здесь видно, в чем приблизительно состоит это отношение. Это отношение может состоять, помимо всего прочего, также и в том, что слуховое восприятие имени вызывает в нашей душе образ именуемого, а также, помимо всего прочего, и в том, что имя написано на именуемом или произносится при указании на именуемое 3. 38. Но что же именуется, например, словом этот в языковой игре (8) или словом это в остенсивном определении «Это называется...»? — Чтобы избежать путаницы, лучше всего вообще не говорить, что эти слова что-либо именуют. — Но, как ни странно, о слове этот как-то раз было сказано, что это и есть подлинное имя. Как если бы все остальное, что мы называем словом имя, было именем лишь в неточном, приблизительном смысле. Эта странная точка зрения проистекает из тенденции, так сказать, к усовершенствованию логики нашего языка. Настоящим ответом на это является следующее: «именами» мы называем весьма различные вещи; слово имя характеризует многие разнообразные типы употребления слова, связанные друг с другом многими различными способами; но среди этих типов употребления нет типа, свойственного слову этот. Пожалуй, правда, что мы нередко, например, давая остенсивное определение, указываем на именуемое и при этом произносим имя. И таким же образом, например, давая остенсивное определение, мы произносим слово этот, указывая на некоторую вещь. Тем самым слово этот и имя часто занимают одно и то же место в составе предложения. Но для имени характерно именно то, что оно толкуется с помощью остенсивного определения. "Это N" (или: "Это называется N"). А разве бывают определения типа "Это называется этот" или "Это называется это'"? Это связано с пониманием именования как некоторого, так сказать, оккультного процесса. Именование выступает как таинственная связь слова с предметом.— И такая таинственная связь действительно имеет место, а именно, когда философ, пытаясь выявить соотношение между именем и именуемым, пристально вглядывается в предмет перед собой и при этом бесчисленное множество раз повторяет некоторое имя, а иногда также 96
слово это. Ибо философские проблемы возникают тогда, когда язык бездействует. И тут мы, конечно, можем возомнить, будто именование представляет собой некий удивительный душевный акт, чуть ли не крещение предмета. И таким же образом мы можем сказать слово это самому предмету, обратиться к предмету со словом это — странное употребление этого слова, встречающееся, пожалуй, лишь при занятиях философией. 39. Но почему возникает желание сделать именем именно это слово, когда очевидно, что оно именем не является? — Л вот почему. Потому что пытаются выдвинуть возражение против того, что обычно называется «именем»; и это можно выразить так: настоящее имя должно обозначать нечто простое. Это можно было бы обосновать приблизительно так: собственным именем в обычном смысле слова является, например, слово Нотунг. Меч Нотунг состоит из частей, соединенных определенным образом. Если они соединены иначе, то Нотунг уже не существует. Но предложение У Нотунга острое лезвие имеет смысл, будь он еще цел или уже разбит. Но если Нотунг есть имя некоторого предмета, то этого предмета больше нет, если Нотунг разбит; а раз имени не соответствует никакой предмет, то, следовательно, у него нет значения. Но тогда предложение У Нотунга острое лезвие содержало бы слово, у которого нет значения, а стало быть, и предложение было бы бессмысленным. Но на самом деле оно имеет смысл; значит, словам, из которых оно состоит, всегда что-то соответствует. Значит, слово Нотунг при анализе смысла должно исчезнуть, уступив свое место словам, обозначающим нечто простое. Эти слова мы будем с полным основанием называть настоящими именами. 40. Прежде всего остановимся на следующем пункте этих рассуждений: что у слова нет значения, если ему ничего не соответствует.— Необходимо отметить, что, если называть «значением» вещь, «соответствующую» слову, то это употребление слова значение находится в противоречии с правилами языка. Это значит смешивать значение имени с носителем имени. Когда умирает господин N.N., то говорят: умер носитель имени, а не — умерло значение имени. И было бы бессмысленно говорить, будто, раз имя перестало обладать значением, то не имеет смысла говорить Господин N. N. умер. 41. В § 15 мы ввели в язык (8) собственные имена. Теперь представь себе, что орудие с названием N сломано. Участник А этого не знает и дает участнику В знак N. Имеет ли теперь значение этот знак или не имеет? — Что должен делать В, получив этот знак? — По этому поводу мы не имеем никакой договоренности. Можно было бы спросить: что он будет делать? Пожа- 96
луй, он остановится в растерянности или покажет А обломки. Здесь можно было бы сказать, что знак N стал незначимым; и это выражение означало бы, что теперь для знака N в нашей языковой игре нет употребления (разве что в том случае, если бы мы дали ему некоторое новое употребление). N мог бы стать незначимым также благодаря тому, что этому орудию, по какой бы то ни было причине, было дано другое обозначение и знак N более не употребляется в данной языковой игре.— Но мы можем также представить себе уговор, по которому В, в том случае, когда орудие сломано, а А предъявляет ему знак этого орудия, должен в ответ покачать головой.— Таким образом, приказ «N» так сказать, включается в данную языковую игру, даже если это орудие более не существует, а знак N имеет значение, даже если его носитель перестает существовать. 42. Но, например, имеют ли в этой игре значение также и те имена, которые никогда не употреблялись для обозначения орудий? — Предположим, что таким знаком является X, и А предъявляет этот знак В — по-видимому, даже и такие знаки могут быть включены в языковую игру, и В должен был бы на них отвечать, например, покачиванием головы. (Можно было бы представить себе, что это — своего рода развлечение, увеселение для играющих.) 43. Для большого класса случаев использования слова значение — хотя и не для всех — это слово можно истолковать так: значение слова есть его употребление в языке. И значение имени иногда объясняют, указывая на его носителя. 44. Мы сказали, что предложение У Нотунга острое лезвие наделено смыслом, даже если Нотунга уже нет. Теперь мы видим, что это действительно так, потому что в этой языковой игре имена употребляются также и при отсутствии своих носителей. Но мы могли бы представить себе и такую языковую игру с именами (то есть со знаками, которые мы, конечно, должны будем также называть «именами»), в которой имена употребляются лишь в присутствии носителя; таким образом, они всегда могут быть заменены указательным местоимением, сопровождаемым указательным жестом. 45. Указательное слово это никогда не может остаться без носителя. Можно было бы сказать: «пока существует какое-либо это, слово это также будет наделено значением, будь это простым или сложным». — Но это еще не делает слово именем. Напротив, ведь имя не употребляется в сопровождении указательного жеста; оно лишь объясняется с помощью его. 46. Так что же стоит за точкой зрения, согласно которой настоящие имена обозначают нечто простое? 4 Зак. 352 97
Сократ в диалоге «Теэтет» говорит: «Мне сдается, я тоже слышал от каких-то людей, что именно те первоначала, из которых состоим мы и все прочее, не поддаются объяснению. Каждое из них само по себе можно только назвать, но добавить к этому что- нибудь — что оно есть или что его нет — невозможно... Если бы это первоначало можно было бы выразить и оно имело бы свой внутренний смысл, его надо было бы выражать без посторонней помощи. На самом же деле ни одно из этих начал невозможно объяснить, поскольку им дано только называться, носить какое-то имя. А вот состоящие из этих первоначал вещи и сами представляют собой некое переплетение, и имена их, также переплетаясь, образуют объяснение, сущность которого, как известно, в сплетении имен» *. Эти первоначала — то же самое, что «индивиды» Рассела и мои «предметы» (см. «Логико-философский трактат»). 47. Но каковы же те простые составные части, из которых состоит действительность? — А каковы простые составные части кресла? — Куски дерева, из которых оно сделано? Или молекулы, или атомы? — Простой означает 'не сложенный, не сложный'. А это зависит от того, в каком смысле понимается слово сложный. Не имеет абсолютно никакого смысла говорить о «простых составных частях кресла». Или: состоит ли мой зрительный образ этого дерева, этого кресла из частей? И каковы эти простые составные части? Многоцветность есть один из видов сложности; другой вид сложности свойствен, например, прерванному контуру, состоящему из прямых кусков. И отрезок кривой можно назвать сложенным из восходящей и нисходящей ветви. Если я без каких-либо дальнейших объяснений скажу кому- нибудь: «То, что я сейчас вижу перед собой, является сложным», то он спросит с полным правом на то: «Что ты подразумеваешь под „сложным'*? Ведь это может значить все что угодно!» — Вопрос «Является ли сложным то, что ты видишь?», пожалуй, имеет смысл, если уже установлено, о каком виде сложности должна идти речь, то есть как именно употребляется слово сложность. Если бы было уже установлено, что зрительный образ должен называться «сложным», если виден не только ствол, но и ветки, то вопрос «Является ли зрительный образ этого дерева простым или сложным?» и вопрос «Каковы его простые составные части?» имели бы ясный смысл, ясное использование. И конечно, на второй вопрос надо отвечать не «Ветви» (это был бы ответ * Платон. Теэтет, 101e — 202b. — В кн.: Платон. Сочинения в 3-х тт., т. ? М., «Мысль», 1970, с. 305—306. — Прим. ne рев. 98
на грамматический вопрос: «Что здесь называют „простыми составными частями"?»), а, например, давать описание отдельных ветвей. Но не является ли, скажем, шахматная доска явно сложной? — Ты, наверное, думаешь о сложенности из 32 белых и 32 черных квадратов. Но не можем ли мы, например, также сказать, что она сложена из красок (черной и белой) и схемы квадратной сетки? — Спрашивать «Является ли этот предмет сложным?» вне конкретной игры — значит уподобляться ученику, который должен решить, в активной или в пассивной форме употреблены глаголы в определенных языковых примерах, и поэтому ломает голову над тем, означает ли, например, глагол спать нечто активное или нечто пассивное. Слово сложный (так же как и слово простой) используется нами бесчисленными разнообразными способами, по-разному связанными друг с другом. (Является ли окраска шахматного поля простой или она состоит из чистого белого и чистого черного цветов? И является ли белый цвет простым или он состоит из цветов радуги? — Является ли расстояние 2 см простым, или оно состоит из двух частей, по 1 см каждая? А почему не из отрезка 3 см и отрезка 1 см, взятого в отрицательном смысле?) На философский вопрос «Является ли зрительный образ этого дерева сложным, и каковы его составные части?» правильным ответом будет следующий: «Это зависит от того, что ты понимаешь под сложным». (И это, конечно, не ответ на вопрос, а отклонение вопроса.) 48. Применим метод из § 2 для изложения анализа, содержащегося в «Теэтете». Рассмотрим языковую игру, для которой этот анализ эффективен. Этот язык служит для того, чтобы описывать расположение на плоскости сочетаний цветных квадратов. Квадраты образуют сочетание, по форме напоминающее шахматную доску. Квадраты могут быть красные, зеленые, белые и черные. Слова языка пусть будут соответственно К, 3, Б, Ч, а предложением будет цепочка этих слов. Они описывают набор квадратов в следующем порядке: 1 4 7 2 5 8 3 1 6 9 J 4* 99
Например, предложение ККЧЗЗЗКББ описывает набор следующего вида: 1 к 1 3 к к 3 Б ч 3 1 Б Здесь предложение есть комплекс имен, которому соответствует комплекс элементов. Первоначала (первичные элементы) — цветные квадраты. «Но являются ли они простыми?» — Не знаю, что мне более естественно называть «простым». Но при других обстоятельствах я бы назвал «сложным» — одноцветный квадрат, например, состоящий из двух прямоугольников, или из элементов «цвет» и «форма». Но понятие сложности может быть также расширено таким образом, что меньшая поверхность называется «составленной» из некоторой большей поверхности и поверхности, вычтенной из нее. Сравни «сложение» сил, «деление» линии точкой, находящейся вне ее; эти выражения показывают, что при некоторых обстоятельствах мы бываем склонны понимать нечто меньшее как результат сложения больших частей, а большее как результат деления меньшего. Но я не знаю, как мне сказать — состоит ли фигура, описываемая нашими предложениями, из четырех элементов или из девяти! — Ну, а предложение «ККЧЗЗЗКББ» состоит из четырех или из девяти букв? И каковы его элементы: это типы букв или буквы? Не все ли равно, как мы скажем, если будем в каждом конкретном случае стараться избежать непонимания? 49. Но что означает тот факт, что мы не можем определить (то есть описать) эти элементы, а можем лишь назвать их? Это могло бы значить, например, что описание некоторого комплекса (если он в пограничном случае состоит лишь из одного квадрата) представляет собой просто имя окрашенного квадрата. Здесь можно было бы сказать — хотя это легко ведет ко всевозможным философским суевериям,— что знак К или Ч может быть иногда словом, а иногда — предложением. Однако является ли он словом или предложением, зависит от ситуации, в которой он произносится или пишется. Например, если лицо А должно 100
описать комплексы цветных квадратов, обращаясь к лицу В, и употребляет здесь только одно-единственное слово «К», то мы могли бы сказать, что это слово представляет собой описание — предложение. Но если оно, например, выучивает наизусть слова и их значения или обучает другого употреблению слов и произносит их при указательном обучении, то мы бы не сказали, что они здесь представляют собой предложения. В этой ситуации, например, слово «К» не является описанием; этим словом именуют какой-то элемент,— но поэтому здесь странно было бы говорить, что этот элемент можно только именовать! Ведь именование и описание не находятся на одном уровне: именование есть подготовка к описанию. Именование еще не представляет собой никакого хода в языковой игре — так же, как прикосновение рукой к шахматной фигуре не есть ход в шахматной игре. Можно сказать, что тем, что вещь названа, не делается еще ничего. Она даже не имеет имени, кроме как в игре. Это— то самое, что имел в виду Фреге, говоря, что слово имеет значение лишь в контексте предложения. 50. Что же значит сказать об элементах, что мы не можем приписать им ни бытия, ни небытия? — Можно было бы сказать: если все, что мы называем «бытием» и «небытием», состоит в понимании и непонимании соединений между элементами, то не имеет смысла говорить о бытии (небытии) какого-то элемента; точно так же, если все, что мы называем «разрушением», состоит в разъединении элементов, то не имеет смысла говорить о разрушении какого-либо элемента. Но тут могло бы возникнуть желание сказать: элементу нельзя приписывать бытие, так как если бы его не существовало, то его нельзя было бы даже назвать, а тем более что-то о нем высказать.— Но рассмотрим аналогичный случай! Есть о д - н а вещь, о которой нельзя сказать, ни что она имеет длину 1 м, ни что она имеет длину не 1 ж, и эта вещь — парижский эталон метра.— Однако этим мы, конечно, не приписали этому эталону никакого странного свойства, а лишь обозначили его своеобразную роль в измерительной игре с метровой меркой.— Аналогично, представим себе, что образцы окрасок сохраняются в Париже так же, как эталон метра. Тогда мы даем следующее определение: «Словом сепия называется окраска эталона сепии, сохраняемого в герметически закрытом помещении». В этом случае не имеет смысла говорить об этом образце ни что он имеет эту окраску, ни что он не имеет таковой. Мы можем выразить это так: этот образец — орудие языка, на котором мы делаем высказывания об окрасках. В этой игре он играет роль средства представления, а не представляемого предмета. — И именно это верно для элемента в языковой игре 101
(48), когда мы, называя его, произносим слово «К»: тем самым мы дали этой вещи роль в нашей языковой игре; теперь она есть средство представления. А сказать «Если бы ее не было, то она бы не могла иметь имени» — значит сказать не более и не менее, чем то, что если бы этой вещи не было, то мы бы не могли использовать ее в нашей игре.— То, про что кажется, что это должно существовать, принадлежит языку. В нашей игре это образец; нечто, с чем производится сравнение. И возможно, констатировать это — значит констатировать важную вещь; но тем не менее это констатация, относящаяся к нашей языковой игре — к нашему способу представления. 51. Описывая игру (48), я сказал, что окраскам квадратов соответствуют слова «К», «Ч» и т. д. Но в чем состоит это соответствие; в каком смысле можно сказать, что этим знакам соответствуют определенные цвета квадратов? Ведь толкование в (48) устанавливало лишь некоторую связь между этими знаками и определенными словами нашего языка (цветообозначениями).— Но предполагалось, что употреблению знаков в игре обучаются иначе, а именно, указывая на образцы. Хорошо; но что же имеется в виду, когда говорят, что при практическом применении языка знакам соответствуют определенные элементы? — Может быть, дело в том, что тот, кто описывает комплексы цветных квадратов, при этом всегда говорит «К» там, где красный квадрат; «Ч», где черный квадрат, и т. д.? Но что, если он ошибается при описании и ошибочно говорит, что «К» там, где он видит черный квадрат,— где здесь критерий того, что это была ошибка? Или, может быть, то, что «К» обозначает красный квадрат, равносильно тому, что людям, употребляющим язык, всегда в душе представляется красный квадрат, когда они употребляют знак «К»? Для большей ясности мы должны здесь, как и в бесчисленном множестве подобных случаев, держать перед глазами отдельные детали процессов; наблюдать с близкого расстояния то, что происходит. 52. Если я склонен полагать, что мышь возникает, самозарождаясь из серого тряпья и пыли, то было бы хорошо исследовать это тряпье именно в связи с тем, как могла в них спрятаться мышь, как она могла туда попасть и т. д. Но если я убежден, что из этих вещей не может возникнуть мышь, то это исследование, возможно, будет излишним. Но сначала мы должны научиться понимать, что же именно в философии противостоит такому рассмотрению подробностей. 53. Итак, есть различные возможности для нашей языковой игры (48), различные случаи, в которых мы бы сказали, 102
что знак в игре обозначает квадрат такой-то и такой-то окраски. Например, мы могли бы это сказать, если бы мы знали, что люди, употребляющие этот язык, научились употреблению знаков таким-то и таким-то образом. Или, если тот факт, что этому знаку соответствует этот элемент, был изложен письменно, например, в виде таблицы, и если эта таблица используется при обучении языку и в определенных спорных случаях привлекается для решения проблем. Но можно также представить себе, что такая таблица есть орудие употребления языка. Тогда описание комплекса происходит так: тот, кто описывает комплекс, имеет при себе таблицу и отыскивает в ней каждый элемент комплекса и переходит от него (в таблице) к знаку (и тот, кому предъявляется описание, также может при помощи таблицы переводить слова в созерцание цветных квадратов). Можно было бы сказать, что здесь таблица перенимает ту роль, которую в других случаях играют память и ассоциация. (Обычно мы будем исполнять приказ Принеси мне красный цветок! не путем отыскивания красного цвета в таблице красок и нахождения цветка той окраски, которую мы нашли в таблице; но если речь идет о том, чтобы выбрать определенный оттенок красного или смешать его с чем-либо, тогда бывает, что мы прибегаем к услугам таблицы или образца.) Если мы назовем такую таблицу записью правила языковой игры, то можно сказать, что тому, что мы называем правилом языковой игры, достаются весьма различные роли в этой игре. 54. Подумаем же о том, в каких случаях мы говорим, что в игру играют по какому-то определенному правилу. Правило может быть полезным при обучении игре. Его сообщают учащемуся, и он выучивает его применение.— Или оно представляет собой орудие самой игры.— Или: правило не применяется ни при обучении, ни при игре; оно даже не записывается в перечне правил. Игре обучаются, наблюдая, как в нее играют другие. Но мы говорим, что в нее играют по таким-то и таким-то правилам, так как наблюдатель может вывести эти правила из практического использования языка — как закон природы, которому следует игровая деятельность.— Но как в этом случае наблюдатель отличает ошибку играющих от правильного игрового действия? — Для этого есть особые признаки в поведении говорящих. Подумай о характерном поведении того, кто исправляет речевую оговорку. Действие такого человека можно распознать, даже если мы не понимаем его языка. 55. «То, что обозначают имена языка, должно быть нерушимо; ведь можно описать состояние, в котором все разрушаемое разрушено. И в этом описании будут иметься слова; и то, что 103
им соответствует, в этом случае не должно быть разрушено, ибо в противном случае слова не имели бы значений». Я не должен пилить сук, на котором сижу. Можно, конечно, сразу же возразить, что ведь само описание должно было бы выделиться из разрушения.— Но то, что соответствует словам описания и, таким образом, не должно быть разрушено, если данное описание верно, и есть то самое, что придает словам их значение,— без чего у слов нет значений.— Но ведь этот человек в некотором смысле и есть то, что соответствует его имени. Однако он разрушаем; а его имя не теряет своего значения, даже если носитель разрушается.— То, что соответствует имени и без чего у имени нет значения, — это, например, образец, используемый в языковой игре в сочетании с именем. 56. Но что, если ни один такой образец не принадлежит языку, и мы, положим, запоминаем окраску, обозначаемую словом? — «А если мы ее запоминаем, то она, таким образом, появляется перед нашим духовным взглядом, когда мы произносим слово. Таким образом, она должна быть сама по себе нераз- рушаемой, если предполагается, что у нас есть возможность в любой момент помнить о ней».— Но что же мы рассматриваем как критерий того, что мы правильно вспоминаем о ней? — Если мы работаем с образцом, вместо того чтобы работать с нашей памятью, то при соответствующих обстоятельствах мы говорим, что образец изменил свою окраску, и судим об этом по памяти. Но не можем ли мы при некоторых обстоятельствах говорить о затемнении нашего памятного образа? Не находимся ли мы во власти памяти точно так же, как и во власти образца? (Ибо кому-нибудь захочется сказать: «Если бы мы не имели памяти, то мы были бы во власти образца».)—Или, например, какой-нибудь химической реакции. Представь себе, что ты должен нарисовать определенный цвет «Ц», и это краска, которую можно увидеть при соединении химических веществ X и Y друг с другом. — Предположи, что в один из дней этот цвет показался бы тебе светлее, чем в другие дни; не сказал ли бы ты при некоторых обстоятельствах: «Должно быть, я ошибаюсь, цвет, конечно, тот же, что и вчера»? Это показывает, что то, что говорит память, не всегда используется нами в качестве высшего и окончательного приговора. 57. «Нечто красное может быть разрушено, но красное не может быть разрушено, и потому значение слова красный независимо от существования какой-либо красной вещи». — Конечно, бессмысленно говорить, что красный цвет (именно цвет, а не пигмент) разрывается или растаптывается. Но разве мы не говорим Красный цвет исчезает, тает...? Так не цепляйся за то, что мы можем вызвать его 104
перед нашим духовным взглядом, даже если нет больше ничего красного! Это — все равно, как если бы тебе захотелось сказать, что всегда имеется некоторая химическая реакция, порождающая красное пламя. — Но если ты уже не можешь вспомнить цвет? — Если мы забываем, какой цвет носит это имя, то имя теряет для нас свое значение; то есть мы больше не можем с его помощью играть в определенную языковую игру. И эту ситуацию можно сравнить с такой, при которой образец, служивший средством нашего языка, теряется. 58. «Я хочу называть именем только то, что не может стоять в сочетании X существует. — Так, нельзя сказать Красное существует, так как если бы красное не существовало, то о нем вообще нельзя было бы говорить». — Точнее говоря: если X существует, означает только то, что «X» имеет значение, — то это не предложение, в котором речь идет об X, а предложение о нашем употреблении языка, конкретнее, об употреблении слова «X». Нам кажется, что, говоря, что слова красное существует не имеют смысла, мы говорим тем самым нечто о природе красного. Оно существует именно «в себе и для себя». Та же самая мысль,— что это метафизическое высказывание о красном,— выражается также в том, что мы, например, говорим, что красное вневременно, и, быть может, еще сильнее она выражается в слове не разрушаемый. Однако в действительности мы хотим понимать красное существует именно лишь как высказывание о том, что слово красный имеет значение. Или, может быть, точнее: красное не существует — как 'красный не имеет значения'. Мы хотим лишь сказать, что данное выражение должно говорить это, если оно имеет смысл, а не что оно говорит это. Но что, однако, при попытке сказать это, оно противоречит само себе — именно потому, что красное есть «в себе и для себя». Тогда как противоречие состоит приблизительно в том, что предложение выглядит так, как если бы оно говорило о цвете, тогда как оно должно говорить об употреблении слова красный. — В действительности, однако, мы весьма охотно говорим, что некоторый определенный цвет существует; и это означает: существует нечто, имеющее этот цвет. И первое выражение не менее точно, чем второе; особенно там, где «имеющее этот цвет» не является физическим предметом. 59. «Имена обозначают лишь то, что является элементом действительности. Что не может быть разрушено; что остается одинаковым при любых изменениях».— Что это такое? — Пока мы произносили это предложение^ нам ведь уже что-то мерещилось! Мы произносили уже некоторое вполне определенное пред- 105
ставление. Определенный образ, который мы хотим употребить. Ибо опыт ведь не показывает нам эти элементы. Мы видим составные части чего-то сложного (например, кресла). Мы говорим, что спинка является частью кресла, но сама она опять же составлена из разных досок; тогда как ножка есть простая составная часть. Мы видим также целое, которое изменяется (разрушается), в то время как его составные части остаются неизменными. Это материалы, из которых мы изготовляем данный образ действительности. 60. Если я говорю: «Моя метла стоит в углу», то является ли это высказыванием о рукоятке и щетке? Во всяком случае, ведь можно было бы заменить это высказывание некоторым высказыванием, сообщающим о положении рукоятки и о положении щетки. А ведь это высказывание есть лишь результат дальнейшего анализа формы первого высказывания.— Но почему я называю его результатом «дальнейшего анализа»? — Ведь если метла находится там, то это же означает, что там должны быть рукоятка и щетка, занимающие относительно друг друга определенное положение; и ранее это было как бы спрятано в смысле предложения, а в проанализированном предложении оно выражается. Тогда тот, кто говорит, что метла стоит в углу, на самом деле имеет в виду, что там находится рукоятка и там находится щетка и рукоятка вставлена в щетку? — Если бы мы спросили кого- нибудь, имеет ли он это в виду, он бы скорее всего сказал, что он не думал отдельно о рукоятке или отдельно о щетке. И это был бы правильный ответ, потому что он не хотел говорить ни о рукоятке отдельно, ни о щетке отдельно. Подумай, что мы сказали кому-то вместо Принеси мне метлу! — Принеси мне рукоятку и щетку, которая к ней прикреплена! — Разве ответ на это не такой: Тебе нужна метла? А почему ты так странно выражаешься? — Поймет ли он результат дальнейшего анализа предложения? — Это предложение, можно сказать, достигает того же самого, но более подробным (обстоятельным) образом.— Представь себе языковую игру, в которой кому-то даются приказы приносить, двигать и т. п. определенные вещи, состоящие из нескольких частей. И два способа игры в нее: при способе (а) составные вещи (метлы, стулья, столы и т. д.) получают имена, как в (15); при другом способе (б) имена даются лишь частям, а целое описывается с их помощью.— В каком же смысле приказ во второй игре представляет собой результат аналитического разложения формы приказа в первой игре? В том ли, что первый содержится во втором и извлекается с помощью анализа? — Да, метла разлагается, если разъединить щетку и рукоятку; но разве из этого следует, что приказ принести метлу тоже состоит из соответствующих частей? 106
61. «Но ты ведь не станешь отрицать, что приказ в (а) говорит то же самое, что и приказ в (б) ; а как же ты хочешь называть второй приказ, если не результатом анализа первого?» — Правда, я бы сказал также, что приказ в (а) имеет тот же смысл, что приказ в (б); или, как я выразил это ранее: они достигают одного и того же результата. А это значит, что если мне, к примеру, показывают приказ типа (а) и задают вопрос «Какому приказу типа (б) он равнозначен?» или даже «Каким приказам типа (б) он противоречит?», то я отвечу на этот вопрос так-то и так-то. Но это еще не означает, что мы вообще пришли к согласию относительно употребления выражения иметь одинаковый смысл или достигать одного и того же. Ибо можно спросить, в каком случае мы говорим: «Это лишь две различные формы одной и той же игры»? 62. Представь, например, что тот, кому отдавались приказы в играх (а) и (б), прежде чем приносить требуемое, должен посмотреть в таблицу, устанавливающую соответствие между именами и картинками. Делает ли он одно и тоже, выполняя приказ типа (а) и выполняя соответствующий приказ типа (б)? — И да и нет. Ты можешь сказать: «Цель в обоих приказах одна и та же». Я бы здесь сказал то же самое. — Но не всегда ясно, что нужно называть «целью» в составе приказа. (Точно так же об определенных вещах можно сказать: их назначение такое-то и такое-то. Существенно, что это лампа, что она служит для освещения— а то, что она украшает комнату, заполняет пустое пространство, и т. д., несущественно. Но существенное и несущественное не всегда четко отделены друг от друга.) 63. Однако утверждение, что предложение (Satz) в игре (б) есть результат аналитического разложения предложения из игры (а), легко вводит нас во искушение предположить, что форма (б) является более фундаментальной; что только она показывает, что подразумевалось в форме (а) и т. д. Например, мы думаем: тому, кто имеет в распоряжении лишь неразложенную форму, не хватает анализа; но кто знает аналитическую форму, тот одновременно имеет в распоряжении всё.— Но не могу ли я сказать, что в этом случае, так же как и в том, упускается из виду некоторая сторона проблемы? 64. Представим себе, что игра (48) изменилась так, что в ней имена обозначают не одноцветные квадраты, а прямоугольники, состоящие каждый из двух таких квадратов. Такой прямоугольник, полукрасный, полузеленый, называется «У»; прямоугольник полузеленый, полубелый называется «Ф» и т. д. Не могли ли бы мы представить себе людей, употребляющих для таких цветовых комбинаций имена, но не употребляющих их для отдельных окрасок? Подумай о случаях, в которых мы говорим: 107
«Это сочетание красок (например, французский трехцветный флаг) имеет весьма характерную особенность». В какой мере знаки этой языковой игры нуждаются в аналитическом разложении? Да, то есть в какой мере эта игра может быть замещена игрой (48)? — Ведь это другая языковая игра, хотя и родственная игре (48). 65. Здесь мы сталкиваемся с серьезным вопросом, стоящим за всеми этими наблюдениями.— Ведь мне можно было бы возразить: «Ведь ты облегчаешь себе работу! Ты говоришь обо всех возможных языковых играх, но нигде не сказал, в чем же сущность языковой игры и соответственно языка. Что свойственно всем этим процессам и делает их языком или частями языка? Таким образом, ты снимаешь с себя ту самую часть исследования, которая в свое время заставила тебя самого поломать над ней голову, а именно ту часть исследования, которая затрагивает общую форму предложения и языка». И это верно.— Вместо раскрытия чего-то общего для всех явлений, которые мы называем языком, я говорю, что эти явления не имеют чего-то одного общего им всем и позволяющего нам употреблять одно и то же слово для их обозначения, но они родственны друг другу многими различными способами. И это родство (сходство) или эти сходства и позволяют нам называть все эти явления «языками». Попытаюсь пояснить это. 66. Рассмотри, например, процессы, которые мы называем «играми». Я имею в виду игры на доске, карточные игры, игры в мяч, спортивные игры и т. д. Что свойственно им всем? — Не говори: «Должно быть нечто общее, иначе бы они не назывались „играми"» — но посмотри, есть ли что-нибудь общее для них всех.— Ведь когда ты смотришь на них, ты видишь не что-то общее им всем, а подобия, сходства, причем целый ряд. Как уже было сказано: не думай, а смотри! — Погляди, например, на игры на доске с их многообразными сходствами. Затем перейди к карточным играм: здесь ты найдешь множество соответствий с первой группой, но много общих черт исчезнет, зато появятся другие. Если мы далее обратимся к играм в мяч, кое-что общее сохранится, но многое утратится. — Все ли они «развлекательны»? Сравни шахматы и «крестики-нолики». Или: всегда ли есть победа и поражение или соперничество между игроками? Подумай о пасьянсах. В играх с мячом есть победа и поражение; но если ребенок бросает мяч в стену и ловит его, то этот признак исчезает. Посмотри, какую роль играют ловкость и удача. И сколь различны ловкость в шахматах и ловкость в теннисе. Теперь подумай о хороводах: здесь есть элемент развлечения, но как много других черт исчезло! И таким образом мы можем 108
пройти через многие и многие группы игр. И увидеть, как сходства то появляются, то снова исчезают. Результат этого рассмотрения звучит так: мы видим сложную сеть сходств, переплетающихся и пересекающихся. Сходств больших и малых. 67. Я не могу придумать никакого лучшего выражения для характеристики этого сходства, чем «фамильное сходство»; ибо именно так переплетаются и пересекаются различные линии сходства, существующие между членами одной семьи: рост, черты лица, цвет глаз, походка, темперамент и т. д. и т. п.— И я буду говорить: «игры» образуют семью. И точно так же образуют семью, например, виды чисел. Почему мы называем что-то «числом»? Пожалуй, потому, что оно имеет некоторое — прямое — родство с некоторыми явлениями, которые мы ранее называли числами; и благодаря этому можно сказать, что оно связано отношением непрямого родства с другими явлениями, которые мы тоже называем так. И мы расширяем наше понятие числа так же, как мы прядем нитку, скручивая волокно с волокном. А прочность нитки не в том, что какое- то одно волокно проходит по всей ее длине, а в том, что многие волокна переплетаются друг с другом. Но если кто-то захотел бы сказать: «Значит, всем этим образам свойственно что-то общее,— а именно дизъюнкция всех этих общих свойств»,— то я бы ответил: тут ты просто играешь словами. Ведь точно так же можно было бы сказать: через всю нить проходит нечто — а именно непрерывное переплетение этих волокон. 68. «Хорошо; таким образом понятие числа для тебя толкуется как логическая сумма таких отдельных родственных друг другу понятий, как целое число, рациональное число, действительное число и т. д.; и таким же образом понятие игры определяется как логическая сумма соответствующих частных понятий».— Этого не должно быть. Ведь я могу, таким образом, придать понятию числа жесткие границы, то есть употреблять слово число для выражения жестко ограниченного понятия, но я могу также употребить его таким образом, чтобы объем этого понятия н е был замкнут какой-либо границей. И ведь именно так мы употребляем слово игра. Как же ограничено понятие игры? Что еще является игрой, а что — уже не есть игра? Можешь ли ты указать границы? Нет. Ты можешь лишь провести их: ведь еще никаких границ не проведено. (Но это никогда раньше не смущало тебя, когда ты пользовался словом игра.) «Но тогда употребление слова оказывается неуправляемым; „игра", которую мы с ним играем, не подчиняется никаким 109
правилам».— Она ограничивается правилами не всегда; но ведь, например, не существует также никакого правила, определяющего, сколь высоко или с какой силой нужно бросать мяч при игре в теннис, однако теннис тоже игра и тоже имеет свои правила. 69. Как же объяснить кому-либо, что такое игра? Я думаю, что мы могли бы описать ему игры и добавить: «Это, а также подобное этому называется игрой». А разве сами-то мы знаем хоть что-нибудь сверх того? Только ли другим людям мы не можем точно объяснить, что такое игра? — Но это не есть незнание. Мы не знаем границ, потому что их нет. Как уже было сказано, мы можем — для особых целей — провести некоторую границу. Делаем ли мы таким образом данное понятие пригодным к употреблению? Никоим образом! Разве что специально с этой целью. Не более, чем дала бы дефиниция «1 шаг = 75 см» для уточнения меры длины 1 шаг. А если ты хочешь сказать «Но ведь раньше это не была точная мера длины», то я отвечу: хорошо, значит, тогда она была неточной мерой длины.— Хотя ты должен еще дать мне дефиницию точности. 70. «Но если понятие игры не ограничено таким образом, то ты ведь, в сущности, не знаешь, что ты имеешь в виду под словом игра». Если я предъявляю описание Вся земля была покрыта цветами, то скажешь ли ты, что я не знаю, о чем я говорю, пока не могу дать дефиницию цветка? Описанием того, что я имею в виду, мог бы быть, например, рисунок и слова Земля выглядела приблизительно так. Я, может быть, даже скажу: в точности так она и выглядела.— Значит, там были в точности эти листья и травы, так же расположенные? Нет, это не имелось в виду. И я бы не признал никакую картинку точной в этом смысле 4. 71. Можно сказать, что понятие «игра» есть понятие с расплывчатыми краями.— «Но является ли вообще расплывчатое понятие понятием?» — Является ли нечеткая фотография вообще изображением человека? Да, но тогда всегда ли можно с выгодой заменить нечеткое изображение четким? Не являются ли нечеткие понятия часто именно тем, что нам нужно? Фреге сравнивает понятие с участком и говорит: участок с нечеткими границами вообще нельзя назвать участком. Это, по-видимому, значит, что с его помощью мы не можем ничего предпринять.—Но бессмысленно было бы сказать «Стой приблизительно здесь!». Представь себе, что я стою вместе с другим человеком на площади и сказал это. При этом я не провожу никакой границы, а делаю, например, указательное движение рукой — как будто я показываю ему определенную точку. И именно так можно объяснить, что такое игра. Можно приводить примеры, желая, чтобы они были поняты в определенном смысле.— Но, выражаясь 110
так, я не имею в виду, что он должен видеть в этих примерах то общее, что я по какой-то причине не могу выразить словами. Я имею в виду, что он должен теперь использовать эти примеры определенным образом. Здесь приведение примеров не есть непрямой способ объяснения за неимением лучшего. Ведь любое общее определение тоже может быть понято неправильно. Именно так мы играем в эту игру. (Я имею в виду языковую игру со словом игра.) 72. Видеть общее. Предположим, я показываю кому-то разные пестрые картинки и говорю: «Цвет, который ты видишь во всех этих картинках, называется охрой». Перед нами определение, которое понимается путем взгляда на картинки и нахождения того общего, что свойственно им всем. После этого собеседник может посмотреть на это общее свойство, показать на него. Сравни это с другим случаем: я показываю ему фигуры различной формы, окрашенные одним и тем же цветом, и говорю: «То, что они имеют общего между собой, называется охрой». И сравни еще такой случай: я показываю ему образцы разных оттенков синего и говорю: «Цвет, общий для них всех, я называю синим». 73. Если кто-то объясняет мне цветообозначения, показывая на образец и говоря «Этот цвет называется синим, этот зеленым...», то этот случай с многих сторон сопоставим с тем случаем, когда он дает мне в руки таблицу, в которой под образцами окрасок стоят слова.— Хотя и это сравнение во многих отношениях обманчиво. — Теперь мы склонны расширить сравнение: понять определение — значит иметь в сознании понятие определяемого, а это — образец или картинка. Если мне показывают различные листья и говорят «Это называют листом», то я получаю понятие формы листа, ее образ в сознании.— Но как же выглядит рисунок листа, не показывающий никакой определенной формы, но показывающий «то общее, что свойственно всем формам листьев»? Какой цветовой оттенок имеет «образец зеленого цвета в моем сознании» — образец того, что является общим для всех оттенков зеленого? «Но может быть возможны такие „общие" образцы? Например, схема листа или образец чисто зеленого цвета?» — Конечно, возможны! Но то, что эта схема понимается как схема, а не как форма определенного листа и что плитка чисто зеленого цвета понимается не как образец чисто зеленого цвета, а как образец всего того, что является зеленоватым,— это опять же заключено лишь в способе использования этих образцов. Спроси себя: какой облик должен иметь образец зеленого цвета? Должен ли он быть четырехугольным? или тогда он стал 111
бы образцом зеленого четырехугольника? — Так, значит, он должен иметь «неправильные» очертания? А что тогда предотвратит нас от понимания его как образца «неправильной» формы, то есть от употребления его в этом качестве? 74. Сюда относится также мысль, что тот, кто рассматривает этот лист как образ «формы листа вообще», видит его иначе, чем тот, кто рассматривает его, например, как образец этой определенной формы. Ведь теперь это может быть так — хотя это и не так,— ибо это свидетельствовало бы лишь о том, что тот, кто видит лист определенным образом, практически использует его так-то и так-то, или по таким-то и таким-то правилам. Конечно, можно видеть что-либо и так и иначе; и имеются также случаи, в которых тот, кто видит образец так, будет, как правило, использовать его одним способом, а тот, кто видит его и н а ч е,— другим способом. Например, тот, кто видит схематический рисунок куба как плоской фигуры, состоящей из квадрата и двух ромбов, возможно, будет выполнять приказ «Принеси мне что-нибудь подобное!» иначе, чем тот, кто видит эту картину пространственно. 75. Что значит знать, что такое игра? Что значит знать это и не мочь сказать этого? Является ли это знание "каким-то эквивалентом некоторой невыраженной дефиниции? Ну, а если бы она была выражена, то мог бы я признать ее выражением моего знания? Не выражено ли все мое знание, мое понятие об игре, в определениях, которые я мог бы дать? То есть в том, что я описываю примеры игр различного рода; описываю, как можно по аналогии с этими играми различными способами строить другие игры; говорю, что я вряд ли стал бы называть то-то и то-то игрой; и т. д. и т. п. 76. Если бы кто-нибудь провел резкую границу, то я бы не смог признать ее той границей, которую я тоже всегда хотел бы провести или проводил бы мысленно. Ибо я не хотел бы проводить вообще никаких границ. Тогда можно сказать: его понятие — не то же, что мое, но родственно ему. И это родство есть родство двух картин, одна из которых состоит из неясно очерченных цветовых пятен, а другая — из цветовых пятен той же формы и так же расчлененных, но резко разграниченных. Тогда родство столь же бесспорно, как и различие. 77. А если мы проведем это сравнение несколько дальше, станет ясно, что та степень, до какой четкая картина может быть подобна размытой, зависит от степени нечеткости размытой картины. Ибо представь себе, что ты должен для некоторой расплывчатой картины сделать набросок четкой картины, которая ей «соответствует». В расплывчатой картине — нечеткий красный прямоугольник; ты вместо него рисуешь четкий. Конечно, всегда 112
можно нарисовать несколько четких прямоугольников, соответствующих одному нечеткому.— Но если в оригинале краски переходят одна в другую без намека на какую-либо границу, то не становится ли безнадежной задача нарисовать четкую картину, соответствующую расплывчатой? Не должен ли ты будешь тогда сказать: «Здесь я мог бы точно так же хорошо нарисовать круг или сердечко вместо прямоугольника; ведь все цвета переходят один в другой. Все это верно; и ничего не верно».— И в этом положении находится, например, тот, кто пытается в этике или в эстетике найти дефиниции, соответствующие нашим понятиям. В этой трудной ситуации всегда спроси себя: как мы выучили значение этого слова (например, слова хороший)? На каких примерах? В каких языковых играх? Тогда тебе будет легче увидеть, что слово должно иметь целое семейство значений. 78. Сравни знать и сказать: сколько метров составляет высота Монблана; как употребляется слово игра\ как звучит кларнет. Кто удивляется тому, что можно знать нечто и при этом не уметь сказать, тот, возможно, думает о случаях типа первого. Но, конечно, не о случаях типа третьего. 79. Рассмотри следующий пример. Когда говорится: «Моисей не существовал.», то это может значить самые разные вещи: израильтяне имели не одного вождя, когда уходили из Египта,— или: их вождя звали не Моисей,— или: не было человека, который совершил все то, что рассказывает о Моисее Библия,— или и т. д. и т. д.— Вслед за Расселом, мы можем сказать: имя Моисей может быть определено с помощью различных дескрипций. Например, таких, как человек, который провел израильтян через пустыню; человек, который жил в это время в этом месте и назывался тогда Моисеем; человек, который в детстве был найден в Ниле дочерью фараона, и т. д. И в зависимости от того, принимаем ли мы то или другое определение, предложение Моисей существовал имеет различный смысл, равно как и всякое другое предложение, в котором речь идет о Моисее.— И если нам говорят «N не существовал», то мы тоже спросим: «Что ты имеешь в виду? Ты хочешь сказать, что..., если что... и т. д.?». Но если я сам делаю высказывание о Моисее, то всегда ли я готов подставить вместо Моисей какую-либо одну из этих дескрипций? Возможно, я скажу: под Моисеем я разумею того человека, который совершил то, что приписывает Моисею Библия, 113
или хотя бы многое из этого. Но сколь многое? Решил ли я для себя, сколько дескрипций должны оказаться ложными, чтобы я отклонил мое предложение как ложное? Так имеет ли имя Моисей для меня четкое и однозначно определенное употребление во всех возможных случаях? — Не обстоит ли дело так, что я, так сказать, имею наготове целый ряд подпорок и готов опереться на какую-нибудь одну из них, если из-под меня будут удалены остальные, и наоборот? — Рассмотри еще другой случай. Когда я говорю «N умер», то значение имени «N» может заключаться в следующем: я полагаю, что жил некий человек, которого я (1) видел там-то и там-то, который (2) выглядел так-то и так-то (картинки); (3) сделал то-то и то-то и (4) известен в окружающем обществе под именем «N».— Если бы меня спросили, что я понимаю под именем «N», то я стал бы перечислять все это, или что-то из этого, различное в зависимости от обстоятельств. Моя дефиниция слова «N» была бы, видимо, такая: тот человек, для которого все это верно.— Но если вдруг что-то из этого окажется ложным! — Буду ли я готов истолковать предложение N умер как ложное, даже если ложным оказалось лишь что-то, что мне кажется второстепенным? Но где же граница второстепенного? — Если бы я в таком случае дал определение имени, то теперь я был бы готов отменить его. И это можно выразить так: я употребляю слово «N» без жесткого значения. (Но это причиняет его употреблению столь же мало ущерба, сколько употреблению стола мешает то, что он стоит на четырех ножках вместо трех и потому иногда шатается.) Следует ли говорить, что я употребляю слово, значение которого я не знаю, и потому говорю бессмыслицу? — Говори, что угодно, пока это не мешает тебе видеть, как обстоит дело. (А если ты видишь это, то ты многого не будешь говорить.) (Колебание научных дефиниций: что сегодня считается явлением, эмпирически сопутствующим явлению А, то завтра начинает использоваться в качестве дефиниции «А».) 80. Я говорю: «Там стоит кресло». А что если я подхожу к нему и хочу его достать, а оно вдруг исчезает из моего взгляда? — «Значит, это было не кресло, а какое-то заблуждение».— Но через несколько секунд мы видим его снова и можем пощупать его и т. д.— «Значит, кресло все-таки было здесь, а его исчезновение было оптическим обманом». — Но предположи, что через некоторое время оно снова исчезает — или кажется, что исчезает. Что мы должны сказать теперь? Есть ли у тебя готовые правила для таких случаев—правила, говорящие, можно ли еще называть нечто креслом? Но чувствуем ли мы их нехватку 114
при употреблении слова кресло; и должны ли мы говорить, что мы, в сущности, не связываем с этим словом никакого значения, так как не вооружены правилами для всех возможностей его применения? 81. Ф. П. Рамсей в разговоре со мной однажды подчеркнул, что логика — «нормативная наука». Какую именно мысль он при этом имел в виду, я не знаю; но она, несомненно, была тесно связана с той, которая пришла мне в голову лишь позднее: а именно, что в философии мы часто сравниваем употребление слов с играми, вычислениями по жестким правилам, но не можем сказать, что тот, кто употребляет язык, должен играть в такую игру.— Но тот, кто говорит, что наше языковое выражение лишь приближается к таким исчислениям, подходит непосредственно к самому краю, за которым начинается недоразумение. Ведь так может показаться, будто в логике мы говорим о некотором идеальном языке. Как будто наша логика — это логика, так сказать, для безвоздушного пространства. Тогда как в действительности логика имеет дело не с языком (или, соответственно, мышлением) в том смысле, в каком естествознание имеет дело с природными явлениями, и самое большее, что мы можем сказать,— это то, что мы конструируем идеальные языки. Но здесь слово идеальный обманчиво, ибо оно звучит так, как если бы эти языки были лучше, совершеннее, чем наш обыденный язык, а это требовало бы от логика, чтобы он наконец показал людям, как выглядит правильное предложение. Однако все это может быть понято верно лишь тогда, когда будет достигнута большая ясность относительно таких понятий, как «понимание», «подразумевание» и «мышление». Ибо тогда станет также ясно, что может вести нас (и привело меня) к мысли, что тот, кто произносит предложение и вкладывает в него смысл или понимает его, при этом производит исчисление по определенным правилам. 82. Что я называю «правилом, по которому он действует»? — Гипотезу, которая удовлетворительно описывает наблюдаемое нами употребление слов в его речи; или правила, из которых он исходит при употреблении знаков; или правила, которые он излагает в ответ на наш вопрос о его правилах? — Но как быть, если наблюдение не позволяет ясно распознать никаких правил, и вопрос ничего не проясняет? — Ведь в ответ на мой вопрос, что он понимает под N, он действительно дал определение, но был готов отменить это определение и заменить его другим.— Так как же мне найти правило, по которому он действует? Он сам его не знает.— Или точнее: что здесь должно означать выражение правило, по которому он действует? 83. Не объяснит ли нам что-нибудь аналогия языка с игрой? 115
Ведь мы легко можем представить себе, что люди собрались на лугу поиграть в мяч, но, начав разные игры, многих не доиграли до конца, бесцельно бросая мяч в высоту, для забавы пиная и кидая мяч друг другу и т. д. И вот один говорит: все это время люди играли в некоторую игру с мячом и совершали каждый бросок по определенным правилам. А нет ли также и такого случая, когда мы, играя, make up the rules as we go along ('создаем правила по ходу игры')? А также и такого, в котором мы их изменяем — as we go along ('по ходу игры'). 84. Я говорил об употреблении слова: оно не полностью ограничено правилами. Но как же выглядит игра, которая полностью ограничена правилами? В правилах которой нельзя усомниться; в которой заштопаны все дырки.— Нельзя ли представить себе правило, управляющее применением правил? И сомнение, которое отменяет и э т о правило,— и так далее? Но это не означает, что мы сомневаемся потому, что мы можем представить себе сомнение. Я, конечно, могу себе представить, что кто-то, прежде чем открыть дверь, всегда сомневается, нет ли за ней бездны, и уверяется в этом, лишь шагнув через порог (и однажды может оказаться, что он был прав) — но ведь из-за одного этого я сам не буду сомневаться в той же ситуации. 85. Правило стоит здесь, как дорожный указатель. Не допускает ли он сомнения в том, каким путем я должен идти? Он указывает, в каком направлении я должен идти, если я иду мимо него; но по улице, по тропинке или полем? И где же говорится, в каком смысле я должен следовать ему; в направлении этой руки или (например) в противоположном? — А если бы вместо дорожного указателя стояла замкнутая цепь указателей или по земле пробегали меловые линии — было ли бы для них лишь одно истолкование? — А тогда я могу сказать, что и указатель не оставляет места для сомнений. Или, точнее, он иногда оставляет место для сомнений, а иногда — не оставляет. И это уже не философское суждение, а эмпирическое. 86. В языковую игру типа (2) играют с помощью таблицы. Пусть теперь знаки, которые участник А предъявляет участнику В, будут письменными знаками. У В есть таблица; в первом столбце стоят письменные знаки, употребляемые в игре, а во втором — рисунки, изображающие детали. А показывает В такой письменный знак; В ищет его в таблице, смотрит на рисунок напротив него и т. д. Таким образом, таблица есть правило, по которому он действует при выполнении приказов.— Поиску рисунка в таблице обучают путем тренировки, и часть этой тренировки состоит приблизительно в том, что ученик выучивается 116
водить пальцем по таблице слева направо; и таким образом выучивает, так сказать, ряд горизонтальных линий. Теперь представь себе, что введены разные способы читать таблицу; а именно в одном случае — так, как описано ниже, по схеме: а в другом случае — по следующей схеме: или по какой-нибудь еще.— Пусть такая схема прилагается к таблице в качестве правила ее использования. Не можем ли мы теперь представить себе дальнейшие правила для объяснения этого правила? И, с другой стороны, была ли та первая таблица неполной без схемы стрелок? И являются ли неполными другие таблицы без схем? 87. Представь, что я даю такое определение: «Под Моисеем я понимаю того человека (если такой существовал!), который вывел израильтян из Египта, как бы он тогда ни назывался и что бы он ни делал или ни мог делать». — Но по поводу слов этого определения возможны такие же сомнения, как и по поводу слова Моисей (что ты называешь Египтом, израильтянами и т. п.?). А ведь эти вопросы не прекращаются даже и тогда, когда мы касаемся слов типа красный, темный, сладкий.— «Но тогда как нашему пониманию помогает определение, если оно вовсе не последнее? Тогда объяснение не заканчивается никогда; но таким образом я не пойму ровно ничего из того, что он подразумевает!».— Похоже, будто одно определение висит в воздухе, а другое на него опирается. Тогда как на самом деле определение может опираться на другое определение, данное кем-то, но не нуждается в каком-либо другом определении — если только мы не нуждаемся в нем, во избежание недоразумения. Можно было бы сказать: определение служит для того, чтобы устранять недоразумение или предотвращать его — недоразумение, которое могло бы произойти без определения, а не всякое, которое я мог бы вообразить. 117
Легко может показаться, будто всякое сомнение обнаруживает лишь дырку в фундаменте; так что уверенное понимание возможно лишь тогда, когда мы прежде всего сомневаемся во всем, в чем можно сомневаться, а затем устраняем все эти сомнения. Указатель в порядке, если при нормальном обращении с ним он выполняет свое предназначение. 88. Если я говорю кому-нибудь «Стань приблизительно здесь!»,— то разве это определение не может функционировать успешно? А не может ли также и всякое другое оказаться непригодным? «Но не является ли это определение неточным?» — Да, является; почему бы, в самом деле, не назвать его «неточным»? Но только попробуем сначала понять, что означает слово неточный. Ведь оно еще не значит 'Непригодный'. А подумаем-ка, что мы называем «точным» определением, в отличие от данного. Например, ограничение участка меловой линией? Тут нам приходит на ум, что линия имеет толщину. Так что точнее была бы цветовая граница. Но имеет ли здесь эта точность еще какую-нибудь функцию: не находится ли она на холостом ходу? Ведь мы здесь даже не определили, что должно считаться переходом этой резкой границы; как, какими инструментами ее устанавливать. И так далее. Мы понимаем, что значит установить карманные часы на точное время или исправить их так, чтобы они шли точно. Но как быть, если нас спрашивают: является ли эта точность идеальной точностью или насколько близко она к ней подходит? — Конечно, мы можем говорить об измерении времени, при котором достигается другая и (как мы могли бы сказать) большая точность, чем при измерении времени карманными часами. При котором слова ставить часы на точное время имеют другое, хотя и сходное, значение, а снимать показания с часов обозначают некоторый другой процесс и т. д.— Теперь если я говорю кому-нибудь: «Ты должен был приходить к обеду более пунктуально; ты знаешь, что он начинается ровно в час»,— то, в сущности, разве здесь речь идет не о точности? Потому что можно сказать: «Подумай об определении времени в лаборатории или в обсерватории; здесь ты увидишь, что значит "точность"». В сущности, неточный — это порицание, а точный — похвала. А ведь это значит: неточное достигает своей цели не так полно, как точное. Таким образом, здесь все зависит от того, что мы называем целью. Если я обозначаю расстояние от нас до Солнца не с точностью до метра, а столяр — ширину стола не с точностью до 0,001 мм, то будет ли это неточным? Никакого единого идеала точности не предвидится; мы не 118
знаем, как его себе представить — разве что ты сам установишь, что именно надо называть таким образом. Но тебе трудно будет достичь такого определения, которое бы тебя удовлетворило. 89. Эти рассуждения подводят нас к проблеме: в какой мере логика есть нечто очищенное (Sublimes)? Ведь казалось, что ей должна быть свойственна особая глубина — всеобщая значимость. Казалось, что она лежит в основании всех наук.— Ведь логическое рассмотрение исследует суть всех вещей. Оно должно увидеть основания вещей и не должно заботиться о таких-то и таких-то событиях, происходящих в действительности.— Она возникает не из интереса к фактам действительности, не из потребности понять причинные связи. А из стремления понять фундамент, сущность всего эмпирического. Однако не потому, что мы должны отыскать новые факты сверх имеющихся: скорее для нашего исследования существенно то, что мы не хотим с его помощью узнать ничего нового. Мы хотим понять нечто, что уже открыто нашему взгляду. Ибо этого мы, по-видимому, в некотором смысле не понимаем. Августин в «Исповеди» говорит: «Quid est ergo tempus? Si nemo ex me quaerat scio; si quaerenti explicare velim, nescio» (XI. 14) *.— Этого нельзя сказать о естественнонаучном вопросе (например, об удельном весе водорода). То, что мы знаем, если нас никто не спрашивает, но уже не знаем, если мы должны это объяснять есть нечто, что нужно вспомнить. (И, очевидно, нечто, что почему-то вспоминают с трудом.) 90. Нам кажется, будто мы в своих исследованиях должны проникать сквозь явления; но наше рассмотрение направлено не на явления, а, если можно было бы так сказать, на возможности явлений. Значит, мы вспоминаем о типе наших высказываний о явлениях. Потому и Августин вспоминает о различных высказываниях, касающихся длительности событий, их прошедшего, настоящего и будущего. (Это, конечно, не философские высказывания о времени, прошлом, настоящем и будущем.) Поэтому наше рассмотрение есть рассмотрение грамматическое. И оно проливает свет на нашу проблему, устраняя недоразумения. Недоразумения, связанные с употреблением слов; вызванные, помимо прочего, определенными аналогиями между формами выражений в различных областях языка.— Некоторые из них улаживаются путем замещения одной формы выражения другой формой. Это можно назвать «анализом» наших форм вы- * «Что же такое время? Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время; если бы я захотел объяснить спрашивающему — нет, не знаю» (лат.). 119
ражения, так как этот процесс иногда имеет сходство с разложением. 91. Однако теперь может возникнуть видимость, будто есть что-то типа последнего анализа наших языковых форм, то есть некоторая одна полностью разложенная форма выражения. То <есть: будто наши обычные формы выражения, в сущности, не проанализированы; будто в них спрятано что-то, что нужно предать гласности. Если это произошло, то тем самым выражение полностью объяснено, и наша задача решена. Это можно выразить еще так: мы устраняем недоразумения, уточняя наши выражения; но тут может показаться, будто мы стремимся к достижению определенного состояния — к полной точности; и будто это и есть истинная цель нашего исследования. 92. Это выражается в вопросе о сущности языка, предложения, мышления.— Ибо если в своих исследованиях мы стремимся понять сущность языка — его функцию, его строение, то это ведь не то самое, чего касается этот вопрос. Ибо этот вопрос предполагает, что сущность не является чем-то открытым и явным, чем-то таким, что при упорядоченности становится наглядным. Что сущность — это нечто, лежащее под поверхностью. Нечто, что лежит внутри, что мы видим лишь проникая сквозь вещь и что должен откопать анализ. Сущность скрыта от нас — вот форма, которую теперь принимает наша проблема. Мы спрашиваем: «Что такое язык?», «Что такое предложение?» И ответ на эти вопросы надо дать раз и навсегда; и независимо от всякого будущего исследования. 93. Кто-нибудь может сказать: «Предложение — самая обыкновенная вещь в мире», а другой скажет: «Предложение — это что-то очень странное!».— И он не может просто посмотреть, как функционируют предложения. Ибо формы, используемые нами для высказываний о предложениях и о мышлении, мешают ему. Почему мы говорим, что предложение — это нечто необычайное? С одной стороны, из-за необычайной значимости, свойственной ему. (И это верно.) С другой стороны, эта значимость, вкупе с непониманием языковой логики, вводит нас в искушение предположить, что предложение должно совершать что-то экстраординарное, что-то единственное в своем роде. — Из-за недоразумения нам кажется, будто предложение действительно совершает что-то необычное. 94. «Предложение — необычная вещь»: в этом уже заключена очистка (Sublimierimg) целого представления. Тенденция предполагать, что между сентенциальным знаком и фактами лежит чистый промежуток. Или желать очистить сам сентенциальный 120
знак.— Ведь видеть, что речь идет об обычных вещах, нам разными способами мешают наши формы выражения, толкающие нас в погоню за химерами. 95. «Мышление должно быть чем-то единственным в своем роде». Когда мы говорим и подразумеваем, что дело обстоит так-то и так-то, то с тем, что мы подразумеваем, мы не останавливаемся где-либо перед фактом: просто мы подразумеваем, что то-то и то-то обстоит так-то и так-то. Но этот парадокс (имеющий форму самоочевидности) можно выразить и так: можно думать то, что не имеет место. 96. К конкретному заблуждению, которое здесь имеется в виду, с разных сторон примыкают другие. Мышление и язык теперь кажутся нам своеобразным коррелятом, образом мира. Понятия «предложение», «язык», «мышление», «мир» становятся в один ряд, друг за другом, все становятся эквивалентны друг другу. (Но зачем тогда употреблять эти слова? Нет такой языковой игры, где они применимы.) 97. Мышление окружено нимбом.— Его сущность, логика, изображает порядок, а именно, априорный порядок мира, то есть порядок возможностей, который должен быть общим для мира и мышления. Но этот порядок должен быть, по-видимому, чрезвычайно простым. Он предшествует всякому опыту; он должен протягиваться сквозь весь опыт; ему не может быть свойственна никакая Эмпирическая мутность и ненадежность.— Напротив, он должен быть кристально чист. Но этот кристалл появляется не как абстракция; а как что-то конкретное, даже в высшей степени конкретное, как бы самое жесткое (см. «Логико-философский трактат», 5.5563). Мы заблуждаемся, полагая, что то, что есть в нашем исследовании особенного, глубокого и важного, заключается в том, что оно стремится постичь несравненную сущность языка. То есть порядок, имеющий место между понятиями предложения, слова, умозаключения, истины, опыта и т. д. Этот порядок представляет собой сверхпорядок, имеющий место между, так сказать, сверхпонятиями. Тогда как на самом деле слова язык, опыт, мир, если они имеют какое-либо употребление, должны иметь столь же простонародное употребление, как и слова стол, лампа, дверь. 98. С одной стороны, ясно, что каждое предложение нашего языка «упорядочено так, как оно упорядочено». То есть мы н е стремимся к какому-либо идеалу, как если бы у наших обычных неопределенных (vagen) предложений еще не было никакого вполне безупречного смысла, а совершенный язык мы лишь должны построить. — С другой стороны, кажется ясно, что там, где есть смысл, должен быть совершенный порядок.— А зна- 121
чит, совершенный порядок должен наличествовать даже в самом неопределенном предложении. 99л Смысл предложения, хотелось бы нам сказать, может, конечно, оставлять открытым то или другое, однако предложение все же должно иметь один определенный смысл. Неопределенный смысл — это был бы, в сущности, вообще не смысл. Подобно тому, как нерезкое ограничение, в сущности, вообще не есть ограничение. Тут думают примерно так: если я говорю: «Я крепко запер этого человека в комнате — открыта лишь одна дверь», — то на самом деле я вообще не запер его. Имеется лишь видимость, что он заперт. Здесь возникает желание сказать: значит, этим ты не сделал ровно ничего. Ограничение, имеющее дыру, ничуть не лучше, чем полное отсутствие всякого ограничения.— Но верно ли это? 100. «Ведь это не игра, если в правилах есть неопределенность (Vagheit)». — Но верно ли, что в таком случае это не игра? — Да, может быть, ты можешь назвать ее игрой, но это все же не есть совершенная игра (vollkommenes Spiel). То есть: все же в этом случае она является замутненной, а меня интересует как раз то, что здесь замутнено. — Но я хочу сказать: мы неправильно понимаем роль, которую идеал играет в нашем способе выражаться. То есть: мы должны были бы назвать это тоже игрой, только мы ослеплены идеалом и поэтому не видим отчетливо действительного употребления слова игра. 101. Мы хотим сказать, что неопределенности в логике быть не должно. Теперь мы поглощены мыслью о том, что идеал должен находиться в самой действительности. Между тем, еще не видно, как он там находится и непонятна сущность этого «должен». Мы верим: он должен в ней находиться; ибо мы верим, что уже видели его в ней. 102. Строгие и ясные правила логической структуры предложения кажутся нам чем-то спрятанным на заднем плане—в среде понимания. Теперь я уже вижу их (хотя, может быть, и сквозь некоторую среду), так как я ведь понимаю знак, подразумеваю под ним что-то. 103. Идеал неподвижно сидит в наших мыслях. Ты не можешь выйти из него. Ты должен всегда возвращаться назад. Никакого наружного пространства вообще нет; снаружи нет жизненного воздуха.— Откуда эта идея? Она подобно очкам сидит у нас на носу, и то, на что мы глядим, мы видим сквозь нее. Нам совершенно не приходит в голову мысль снять ее (как снимают очки). 104. Предмету приписывают то, что является способом его представления. Находясь под впечатлением возможности сравне- 122
ния, мы принимаем ее за восприятие некоторого крайне общего положения вещей. 105. Когда мы полагаем, что должны найти этот порядок, идеал, в реальном языке, мы неудовлетворены лишь тем, что в обыденной жизни называют предложением, словом, знаком. Предложение и слово, которыми занимается логика, должны представлять собой нечто чистое и резко очерченное. И мы теперь ломаем голову над сущностью настоящего знака.— Может быть, это представление (Vorstellung) о знаке? Или представление в настоящий момент? 106. Здесь трудно, так сказать, не вешать нос—видеть, что мы должны оставаться в среде вещей обыденного мышления, и не заблуждаться, полагая, что мы должны описать крайние тонкости, которые мы, опять-таки, абсолютно не в состоянии описать нашими средствами. Мы чувствуем себя так, будто мы должны своими пальцами привести в порядок разорванную паутину. 107. Чем подробнее мы рассматриваем фактический язык, тем сильнее он вступает в столкновение с нашими требованиями. (Ибо кристальная чистота логики у меня не получилась; она представляет собой лишь некоторое требование.) Это столкновение невыносимо; теперь наши требования угрожают стать чем-то пустым. Мы попадаем на скользкую поверхность льда, где нет никакого трения и условия в известном смысле идеальны, но именно потому мы не можем двигаться. Мы хотим ходить: тогда нам необходимо трение. Назад к целине! 108. Мы признаем, что то, что мы называем «предложением» и «языком», не составляет того формального единства, которое я вообразил, а представляет собой семейство более или менее родственных друг другу структур.— Но чем же теперь становится логика? Здесь ее строгость, по-видимому, разрушается. — Но не исчезает ли она в таком случае целиком? Ибо как может логика потерять свою строгость? Конечно, не путем уступки кому-то некоторого количества строгости. — Предубеждение о кристальной чистоте может быть рассеяно лишь в том случае, если мы в корне переменим направление наших исследований. (Можно было бы сказать: исследование надо повернуть в другом направлении, но точкой опоры нам должна служить наша действительная потребность.) Вода — это одна конкретная вещь: она никогда не меняется (Фарадей М. «Химическая история свечи»). Философия логики говорит о предложениях и словах именно в том самом смысле, в каком мы говорим о них в обыденной жизни — например, когда мы говорим «Здесь написано китайское предложение» или «Нет, это лишь внешне напоминает письменный знак — на самом деле это орнамент» и т. д. Мы говорим о пространственном и временном феномене язы- 123
ка; а не о какой-то непространственной и невременной бессмыслице. [Замечание на полях. Можно интересоваться некокоторым феноменом с разных сторон.] Но мы говорим о нем так, как о шахматных фигурах — приводя правила игры с ними, но не описывая их физических свойств. Вопрос «Что же такое, в сущности, слово?» подобен вопросу «Что же такое шахматная фигура?». 109. Было бы правильно сказать, что наши наблюдения не могут быть научными наблюдениями. Вывод о том, что «вопреки нашему предубеждению можно думать то-то и то-то» — что бы он ни означал — не мог бы представлять для нас интерес. (Пневматическая трактовка мышления.) И мы не можем выдвигать никаких теорий. В наших рассуждениях не должно быть ничего гипотетического. Со всеми объяснениями нужно покончить, они должны уступить место описаниям. А это описание получает свой источник света, то есть свою цель, от философских проблем. Эти проблемы, конечно, не эмпирические: чтобы решить их, надо всмотреться в работу нашего языка, причем так, чтобы осознать ее — вопреки искушению неверно ее истолковать. Эти проблемы решаются не получением новой информации, а упорядочением того, что нам уже давно известно. Философия есть битва против околдования нашего разума средствами нашего языка. 110. «Язык (или мышление) есть нечто своеобразное, единственное в своем роде»— это оказывается суеверием (а не ошибкой!), вызванным, в свою очередь, грамматическими заблуждениями. И вот наш пафос постоянно возвращается к этим заблуждениям, к этим проблемам. 111. Проблемы, возникающие в результате неправильного понимания наших языковых форм, характеризуются глубиной. Это глубокие тревоги; они коренятся в нас столь же глубоко, как и формы нашего языка, и их значение так же велико, как и важность нашего языка.— Спросим себя: почему мы чувствуем, что грамматическая шутка является глубокой? (А ведь это и есть философская глубина.) 112. Подобие, воспринимаемое в формах нашего языка, создает ложную видимость, беспокоющую нас. «Но ведь это не т а к!» — говорим мы. «Но ведь это должно быть так!]. 113. «Ведь это должно быть так »,— говорю я себе снова и снова. Мне кажется, стоит лишь мне взглянуть на этот факт совершенно четко, навести на него фокус, и я должен понять суть дела. 114. «Общая форма предложения такова: Дело обстоит так-то и так-то» («Логико-философский трактат», 4.5).—Это предложение из тех, которые мы твердим себе без конца. Мы думаем, что 124
снова и снова идем вслед за природой, а идем лишь вслед за той формой, через которую мы ее наблюдаем. 115. Мы в плену у образа. А наружу мы не можем выйти, потому что он лежал в нашем языке, и казалось, что язык лишь непреклонно повторяет его нам. 116. Когда философы употребляют слова знание, бытие, предмет, я, предложение, имя и стремятся постичь сущность вещи, всегда следует задаться вопросом: действительно ли это слово хоть когда-либо употреблялось таким образом в том языке, откуда они происходят? Мы же сводим слова от их метафизического употребления вновь к их первоначальному обыденному употреблению. 117. Мне говорят: «Так ты понимаешь это выражение? Так вот, я употребляю его в том самом значении, которое тебе знакомо».—Как будто значение — это некая атмосфера, которую это слово имеет при себе и сохраняет во всех употреблениях. Например, если кто-нибудь говорит, что предложение Это здесь (сопровождаемое указанием на некоторый предмет перед собой) для него осмысленно, он должен задаться вопросом, при каких особых обстоятельствах употребляется это предложение фактически. Именно в этих обстоятельствах предложение является осмысленным. 118. В чем же важность нашего исследования, если оно, по- видимому, лишь разрушает все интересное, то есть все крупное и важное? (Так сказать, все постройки; оставляя лишь каменные обломки и мусор.) Но мы разрушаем только воздушные замки и расчищаем почву"языка, на которой они стояли. 119. Результат философии — это обнаружение тех или иных проявлений простой бессмыслицы и ссадин, которые мы получаем в процессе понимания, наталкиваясь на границы языка. Именно ссадины убеждают нас в важности сделанных открытий. 120. Когда я говорю о языке (слове, предложении и т. д.), то я должен говорить о повседневном языке. Может быть, этот язык слишком груб, слишком материален для того, что мы хотим сказать? Но как же построить другой язык? — И как странно, что мы могли бы вообще для чего-то использовать наш собственный язык! То, что для объяснений, касающихся языка, я уже должен использовать полный язык (а не какой-нибудь предварительный или подготовительный язык), свидетельствует о том, что я могу высказать о языке лишь внешние, поверхностные соображения. Да, но как могут эти рассуждения нас удовлетворить? — Так ведь твои вопросы были тоже сформулированы уже на этом языке; если было о чем спрашивать, то они должны были выражаться на этом языке! 125
И твои сомнения — ошибки. Твои вопросы относятся к словам; так что я должен говорить о словах. Говорят: дело не в слове, а в его значении; и думают при этом о значении как о предмете того же рода, что и слово, хотя и отличном от слова. Вот слово, а вот — значение. Деньги и корова, которую можно на них купить. (Но, с другой стороны: деньги и их использование.) 121. Можно было бы подумать: если философия говорит об употреблении слова философия, то должна иметься также философия второго порядка. Но это как раз не так; в действительности этот случай соответствует случаю с такой дисциплиной, как правописание; оно имеет дело, в частности, со словом правописание, но от этого не становится правописанием второго порядка. 122. Главная причина наших недоразумений состоит в том, что мы не пытаемся взглянуть на употребление наших слов.— Нашей грамматике недостает наглядности.— Наглядное представление содействует пониманию, которое состоит именно в том, что мы «видим связи». Отсюда важность поиска и обнаружения промежуточных звеньев. Понятие наглядного представления имеет для нас решающее значение. Оно обозначает нашу форму представления, тот способ, которым мы видим вещи. (Может быть, это «мировоззрение»?) 123. Любая философская проблема имеет форму: «Я не знаю выхода отсюда». 124. Философия не может вмешиваться в фактическое употребление языка, она может в конечном счете только описывать его. Ибо она все равно не может дать ему никакого обоснования. Она оставляет все как есть. Она оставляет также и математику как она есть, и никакое математическое открытие не может продвинуть ее дальше. Всякая «ведущая проблема математической логики» для нас такая же математическая проблема, как и другие. 125. Предметом философии не является разрешение противоречий посредством математических или логико-математических открытий, философия должна сделать обозримым то состояние математики, которое нас беспокоит. (И при этом мы не избегаем никаких трудностей.) Фундаментальный факт состоит здесь в том, что мы устанавливаем для некоторой игры определенные правила, определенную технику, и тогда, когда мы следуем этим правилам, все происходит не так, как мы предполагали. И что мы таким образом как бы запутываемся в своих собственных правилах. 126
Это запутывание в собственных правилах и есть то, что мы понимаем, то есть то, что мы хотим обозреть. Оно проливает свет на наше понятие подразумевания (Meinen). Ибо в таких случаях все происходит иначе, чем мы полагали (gemeint), предвидели (vorausgesehen). Например, если возникает возражение, то мы говорим именно это: «Я этого не имел в виду» («So hab ich's nicht gemeint»). Гражданское положение противоречия, или его положение в гражданском мире: это и есть та философская проблема. 126. Философия просто выставляет все перед нами, не объясняя ничего и не делая никаких выводов.— Так как все открыто нашему взгляду, то нечего объяснять. Ибо, скажем, то, что спрятано, нас не интересует. «Философией» можно было бы называть также то, что возможно до всех новых изобретений и открытий. 127. Работа философа — сбор воспоминаний с определенной целью. 128. Если бы кто-нибудь пытался выдвинуть в философии тезисы, то дискуссии о них никогда бы не возникло, ибо все согласились бы с ним. 129. Аспекты вещей, наиболее важные для нас, спрятаны благодаря их простоте и повседневности. (Этого можно не замечать,— ибо это всегда перед глазами.) Человеку даже не приходят в голову настоящие основы его исследования. Кроме того случая, когда это однажды уже пришло ему в голову.— А это значит: нам не приходит в голову то, что, будучи однажды увиденным, является самым ошеломляющим и самым сильным. 130. Наши ясные и простые языковые игры — это не предварительные исследования с целью будущей регламентации языка,— (так сказать, первые приближения, не принимающие в расчет трение и сопротивление воздуха). Скорее языковые игры используются как объекты сравнения, которые своими сходствами и различиями должны проливать свет на отношения нашего языка. 131. Мы можем избегнуть неправильности или пустоты наших утверждений лишь в том случае, если мы приведем образец в качестве того, чем он является,— в качестве объекта сравнения; а не в качестве предубеждения, которому должна соответствовать действительность. (Догматизм, в который мы столь легко впадаем при занятиях философией.) 132. Нашему знанию об употреблении языка мы хотим придать некоторый порядок; порядок, имеющий определенную цель; один из многих возможных порядков; не единственный порядок (nicht die Ordnung). С этой целью мы снова и снова подчеркиваем различия, которые легко позволяют нам просмотреть 127
наши языковые формы. Благодаря этому может создаться впечатление, будто мы видим нашу задачу в том, чтоб реформировать язык. Такая реформа, пожалуй, возможна — для достижения определенных практических целей: например, чтобы улучшить терминологию, во избежание недоразумений в практическом употреблении. Но это не те случаи, с которыми мы должны иметь дело. Замешательства, охватывающие нас, возникают, так сказать, когда язык находится на холостом ходу, а не когда он работает. [...] ПРИМЕЧАНИЯ 1 Представим себе картину, изображающую боксера в определенном боевом положении. Эта картина может быть использована, чтобы сообщить кому-либо, как он должен стоять, как себя вести; или как он не должен себя вести; или как один конкретный человек стоял там-то и там-то; или и т. д. и т. д. Эту картину можно было бы назвать (на языке химии) радикалом предложения. Приблизительно так Фреге понимал «допущение» («Annahme»). 2 Можно ли, объясняя слово красный, указывать на нечто, что не является красным? Это было бы похоже на то, как если бы нужно было бы объяснить иностранцу, не владеющему языком, слово скромный, и для этого объяснения показали бы на дерзкого человека и сказали бы: О« не является скромным, он нескромен. Тот факт, что такой способ объяснения многозначен, не есть аргумент против него. Любое объяснение может быть неправильно понято. Но, пожалуй, можно было бы спросить: должны ли мы по-прежнему называть это «определением»? — Ведь оно, конечно, играет в исчислении иную роль, чем то, что мы обычно называем остенсивным определением слова красный; даже если бы оно имело те же практические последствия, то же самое воздействие на учащегося. 3 Что же это за процесс — подразумевать под выражением Это есть синее то высказывание о предмете, на который указывает определение слова синий? Во втором случае фактически имеется в виду 'Это называется синий'. — То есть можно ли в одном случае понимать есть как 'называется' и синий как 'синий', а в другом случае — есть действительно как 'есть'? Может также случиться, что кто-нибудь извлечет определение значения слова из того, что мыслилось как сообщение. [Замечание на полях: Здесь скрывается роковое суеверие.] Могу ли я под словом бубубу подразумевать 'Если не будет дождя, то я выйду погулять'? — Я могу подразумевать что-то под чем-то лишь на некотором языке. Это со всей ясностью показывает, что грамматика слова подразумевать непохожа на грамматику выражения представлять себе нечто и т. п. 4 Кто-нибудь говорит мне: «Научи детей играть в игру». Я стал учить их играть в кости на деньги, а он говорит: «Нет, я имел в виду не такую игру». Не должно ли было ему раньше прийти в голову, тогда, когда он давал свое распоряжение, что игру в кости надо исключить?
Ч Стивенсон НЕКОТОРЫЕ ПРАГМАТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ ЗНАЧЕНИЯ 1. Понять эмотивное значение слова легче, если обратиться к выразительным возможностям смеха, вздохов, стонов и т. п. проявлений, являющихся прямым свидетельством разнообразных чувств и эмоций. Так, в смехе находит прямое выражение веселье, горе непосредственно связано со вздохом, а пожатие плеч неотъемлемо от выражения беззаботного неведения. Это, однако, не позволяет нам утверждать, что смех, вздохи и т. п. есть часть языка, или что они обладают эмотивным значением; тем не менее здесь можно провести важную аналогию: междометия, являющиеся частью языка и обладающие эмотивным значением, сходны со вздохами, вскриками, стонами и т. д. в том, что они могут употребляться практически с той же целью — «дать выход» эмоциям. Существует очевидная разница между словами, которые дают прямой выход эмоциям, и словами, которые, как и само слово эмоция, их обозначают. Чтобы точно установить характер этого различия, со всеми возможными вариантами, потребуется тщательный анализ, но одно заведомо ясно — слова, которые обозначают эмоции, обычно являются совсем неподходящим средством для их активного выражения. Так, если мы попытаемся произнести как междометие слово энтузиазм, сопровождая его жестами и интонацией, типичными для возгласа Ура!, то сразу убедимся, насколько плохо слово энтузиазм приспособлено для выражения эмоций по сравнению со словом Ура! Значит, эмотивные слова, как бы они ни характеризовались, приспособлены для того, чтобы «давать выход» эмоциям, и в этом смысле они родственны не словам, которые обозначают эмоции, а скорее смеху, стонам и вздохам, которые «естественно» их выявляют. Но здесь аналогия кончается. С точки зрения лингвистики междометия и «естественные» проявления эмоций должны быть противопоставлены. Первые составляют отдельную часть речи, Ch. Stevenson. Some Pragmatic Aspects of Meaning. — Глава III из книги: «Ethics and Language», New Haven, Yale University Press, 1944, p. 37—èô. Публикуется с сокращениями. 5 Зак. 352 129
тогда как последние частью речи не являются; если первые представляют интерес для этимолога и фонетиста, то последние могут быть предметом научного интереса только для психолога и физиолога. У междометий есть значение в узком смысле слова, но говорить в этом же плане о «значении» стона или смеха вряд ли возможно. Конечно, можно сказать, что стон что-то «значит», так же как упавшая до нормы температура иногда «значит», что больной выздоровел, но этот смысл слова значить шире того, который обычно в него вкладывают лингвисты. Почему же «естественным» проявлениям эмоций можно приписать значение только в более широком смысле, тогда как столь сходным с ними по функции междометиям можно приписать значение в узком смысле слова? На вопрос этот в основном ответить просто. Выразительные возможности междометий, в отличие от стона или смеха, создаются конвенциями, сложившимися в истории их употребления. Если бы междометия употреблялись в других жизненных контекстах, они были бы приспособлены для выражения каких-то других чувств. Люди стонут, так сказать, на всех языках, но говорят ouch только в английском (ср. русск. ой) При изучении французского языка англичанину нужно научиться употреблять helas вместо alas (увы), но вздыхать можно так же, как обычно. Лингвисты в основном занимаются изучением языковых конвенций, и поэтому их больше интересуют междометия, чем неконвен- циализированные выражения. Философам стоит к ним присоединиться, но по другой причине. Конвенциализированное эмотивное значение гораздо легче, чем естественные средства выражения, смешать с дескриптивными аспектами языка и в результате умножить число фиктивных философских «сущностей». [...] Междометия, помимо их конвенциализированных возможностей, обладают также подходящей фонетической формой, что аналогично естественности смеха или вздохов. Звучание слова само по себе может физиологически подходить для проявления определенных эмоций, и это поддерживает сформировавшиеся в ходе употребления навыки. (Здесь есть сходство с ономатопеей, но не полное. Звукоподражательное слово имитирует звук того, что оно обозначает, поэтому его приспособленность для выражения чувств вторична по отношению к приспособленности для называния объекта). Но в целом фонетическая приспособленность является второстепенным фактором. Человек может выучить ругательство на иностранном языке, но пока он не знает его употребления, он не будет ощущать в нем удобного средства для выражения своего раздражения. Даже когда он узнает, что это крепкое слово, оно ему покажется куда слабее, чем соответствующее слово в родном языке (за которым стоит энергия длительного языкового опыта). 130
Среди наших навыков эмоционального выражения слово укоренилось весьма прочно. Это легко можно проследить в повседневной жизни. Нередко это обнаруживают дети. Мальчишки, желая убедиться, «понимает ли собака их слова», говорят ей ругательства, пытаясь сохранить добрую и ласковую интонацию, но это им с трудом удается. Слишком сильны навыки произнесения крепких слов, и приятная интонация оказывается фальшивой. Эмотивные слова, безусловно, подвержены общим процессам языковых изменений. На смену одним словам сленга приходят новые; то, что вчера считалось нецензурным, завтра может стать салонным выражением (см. Mencken 1919: V, 5—8). И все же в изменениях эмотивных слов есть собственные медленно действующие закономерности. Невозможно ввести эмотивное слово каким-то декретом, как вводятся специальные термины. Этот процесс развивается спонтанно, и его нелегко остановить. У некоторых слов эмотивное употребление переживает дескриптивное значение. До сих пор мы говорили о том, что употребление эмотивных слов тесно связано с опытом говорящего. Но не менее важен здесь и опыт слушающего. Когда актриса к месту произносит слово увы, это усиливает переживание зрителей. Большое впечатление производят на зрителей ее жесты, интонация, а также представленная в пьесе ситуация. Но нельзя пренебрегать и привычной реакцией зрителя на слово увы. Представим себе, что актриса приучила себя, каких бы трудов ей это ни стоило, сохраняя все те же трагические жесты и интонацию, вместо увы говорить ура. Тогда сцена превратится в грубый бурлеск — настолько нелепым и насильственным будет столкновение между привычной реакцией на слово ура и тем, как оно произносится. Для того, чтобы вызвать сочувствие, актриса должна употребить такое выражение своей эмоции, значение которого соответствующим образом укоренилось в сознании слушателей, иначе ее жесты и интонация не достигнут цели. Материал этих простейших примеров позволяет яснее осознать, что эмотивные слова приспособлены как для того, чтобы выражать чувства говорящего, так и для того, чтобы вызывать чувства у слушающего, и эта их способность создается навыками, сформированными в процессе их употребления. Близкую аналогию эмотивного значения, в чем-то, может быть, более показательную, чем аналогия со смехом и стонами, можно найти в правилах этикета. Этикет можно назвать чем-то вроде эмотивного языка знаков. У «хорошего тона» есть, конечно, чисто эстетические стороны, но есть и практический смысл; очень многие из его конвенций являются произвольными, как и языковые, и для иностранцев, которые их видят, они так же непонятны, как и 5* 131
слова, которые они слышат. Требования, чтобы мужчина приподнимал шляпу или шел по внешней стороне тротуара, чтобы хозяйке подавали блюдо первой, чтобы вилка подносилась ко рту правой рукой и т. д., являются конвенциональными «символами» для выражения внимания в обществе, и некоторые из них характерны для американского «диалекта», неизвестного англичанам. Узнать, к чему восходят обычаи,— это то же самое, что узнать их «этимологию», и здесь, как и в языке, мы приходим к разнородным источникам. Подобно междометиям (и в отличие от смеха и вздохов) правила хорошего тона приобретают выразительную силу благодаря привычкам, и с изменением привычек они могут стать «устаревшими» или «старомодными». И, подобно тому как междометиям для того, чтобы в полной мере проявить эмоциональный эффект, требуется соответствующая ситуация и подходящая интонация, конвенциональные жесты этикета должны употребляться в нужном месте и с необходимой любезностью, если они действительно предназначены для проявления должного внимания, кото рое они специально приспособлены выражать в гораздо большей степени, чем обычные жесты. 2. Выше мы объяснили, каким образом употребляются некоторые эмотивные слова, но ясного определения «эмотивного значения» дано не было. Мы не можем здесь дать строгое определение этого понятия, однако попытаемся подойти хотя бы к приблизительному, позволяя себе вольные отступления, чтобы рассмотреть вопросы, которые в этой связи могут представить интерес. Термином «значение» нельзя правильно пользоваться, не придав ему смысла родового понятия, по отношению к которому эмотивное значение является одним из видов, а дескриптивное значение — другим. Итак, наша первая задача — выделить родовой смысл термина «значение». [...] Одно из требований, предъявляемых к определению значения для того, чтобы с его помощью можно было говорить о языке, состоит в том, что варьирование значения не должно привести к утрате им определенности. Варьирование в каких-то пределах, конечно, следует допустить, иначе слово будет обозначать фиктивную сущность, бесполезную для понимания сложных явлений Нужен такой смысл слова значение, при котором знак «значил» бы меньше того, с чем он ассоциируется. Если значение знака должно быть относительно постоянным, как же тогда можно определить значение в терминах психологических реакций, которыми знак сопровождается? Эти реакции ни в коем случае не постоянны, они заметно варьируются от одной 132
ситуации к другой. На футбольном матче Ура! может выражать сильнейшую эмоцию, а в другой ситуации оно может сопровождаться только отдаленным намеком на чувство. У сортировщика почты слово Коннектикут вызовет только привычное движение руки, а у старого жителя этого штата оно разбудит рой воспоминаний. Как же можно обнаружить постоянное «значение» в этом постоянно меняющемся психологическом мире? [...] Эмотивное значение не является ни самой эмоцией, ни туманной ассоциацией, а дескриптивное значение не есть образ или движение руки. Говоря это, мы отклоняем неудобный способ выражения, но не констатируем факт. Мы должны — повторим это еще раз — закрепить за словом значение смысл, который, будучи психологическим, тем не менее позволит нам говорить, что значение относительно неизменно. Как найти такой смысл? [...] Решение подсказывает термин «способность» — столь нам знакомый по произведениям Локка и восходящий к аристотелевой потенциальности, но он во многих случаях может ввести в заблуждение своими антропоморфными ассоциациями. Наиболее важные аспекты употребления этого термина были подвергнуты анализу в ряде современных исследований '. В этих работах термин «способность» обычно заменяется термином «диспозициональное свойство», или предрасположение (диспозиция), и в дальнейшем мы будем пользоваться этими двумя последними терминами. 3. Термин «предрасположение» (или «способность», «потенция» «скрытая возможность», «каузальная характеристика», «тенденция» и т. п.) позволяет описать сложные каузальные ситуации, где определенный феномен есть функция от многих переменных. Для иллюстрации рассмотрим следующий пример. Кофе часто «каузирует» стимуляцию, однако оно никогда не является единственным действующим фактором. Степень стимуляции будет также зависеть от многих других факторов— первоначального уровня усталости человека, всасывающей способности его желудка, типа нервной системы и т. д. В соответствии с этим ситуацию можно представить следующим образом: Здесь А обозначает набор условий, которые подвержены изменениям во времени,— «сопутствующие обстоятельства», при которых выпит кофе. В обозначает другие условия, не столь под- 133 Варьирование I С (количество выпитого кофе) А В } { определяет варьирование } S { стимуляции 1
верженные изменению, такие, как химический состав кофе. В- факторы играют важную роль в характеристике диспозиционных свойств, но мы на время отвлечемся от них ради простоты изложения. Конечно, между самими по себе С и S не будет постоянного соотношения, поскольку соотношение будет варьироваться в соответствии с варьированием А. И все же отношение С к S может оказаться очень важным. При каждом постоянном состоянии A, S может варьироваться с изменением С каким-то образом, а при определенных состояниях А варьирование С может вызвать высокую степень варьирования в S. Для того, чтобы обозначить это отношение, удобно говорить, что кофе (который здесь представлен как С), обладает диспозицией создавать S, то есть, иными словами, "кофе — это стимулятор". [...] Перед нами встает задача объяснить, каким образом стимулирующая способность кофе может оставаться неизменной, хотя не такова степень вызываемой им стимуляции; и мы скоро убедимся, что значение объясняется во многом сходным образом. Если пользоваться уже знакомыми символами, то это объяснение можно кратко сформулировать так: если для каждого постоянного состояния А существует то или иное устойчивое соотношение между С и S, тогда стимулирующая способность кофе считается неизменной. [...] Таким образом, вовсе не обязательно считать, что диспозиция изменяется только потому, что изменяется эффект, хотя изменение эффекта иногда может свидетельствовать об изменении диспозиции. Неизменность диспозиции требует, чтобы существовало стабильное соотношение между С и S, которое изменяется только в том случае, если изменяется А. [...] Давайте теперь сосредоточим внимание на ряде факторов, которые существенны для любого диспозиционального свойства, и разработаем терминологию для их описания. (а) Нужно обязательно выделить некоторый относительно простой фактор, подобный С, который оказывает заметное влияние на объект, обладающий диспозицией. Назовем его стимулом. Для тех диспозиций, которые являются свойствами живых организмов, этот термин будет иметь тот же смысл, в котором он используется в психологии. Мы считаем, что предрасположение существует в определенное время, даже если в это время не имеет места ни стимул, ни реакция, что предрасположение заключает в себе стимул, даже если никакого конкретного стимулирования не происходит, и что оно вызывает реакцию, даже если конкретная реакция не наблюдается — имея в виду, что существует такой фактор, который при наличии общей ситуации закономерно соотносится с другим как 134
стимул с реакцией. Предрасположение «реализовано», когда имеет место конкретная реакция наряду с конкретным стимулом, и «не реализовано», когда реакция не имеет места. (б) Нужно выделить также более сложный набор факторов, сходных с А, которые представляют собой «сопутствующие обстоятельства», при которых может реализоваться диспозиция. Изменение этих факторов может внести изменения в форму, которую принимает реакция, но, как мы убедились, нельзя считать, что диспозиция меняется просто от того, что меняются эти факторы. Иногда можно говорить, что диспозиция продолжает существовать, когда некоторые из этих факторов полностью отсутствуют, даже если при стимуле не происходит реакция; но если они не присутствуют с достаточной регулярностью, то предрасположение реализуется настолько редко, что о нем нет смысла упоминать. (в) Нужно выделить другие факторы, аналогичные В на с. 133, которые до сих пор оставались в тени и которым следует уделить больше внимания. Может быть так, что они окажутся более постоянными, чем сопутствующие обстоятельства, и будут заметно отличаться от них тем, что их изменение заставляет говорить об изменении диспозиции. Следует ли определенный фактор отнести к этой группе, а не к группе сопутствующих обстоятельств, зависит от того, как диспозиция характеризуется выделяющим ее конкретным названием, таким, как «растворимость», «упругость», «стимулирующая способность» и т. д. Когда человек решит, что варьирование какого-либо фактора должно быть критерием для того, чтобы считать, что изменилось определенным образом названное диспозиционное свойство (а не считать, что изменился образ его реализации), он тем самым решает, что этот фактор является В-фактором по отношению к данному конкретному названию. [...] Некоторые из В-факторов оказываются отдаленно, другие— непосредственно связанными с диспозицией. Так, в примере со стимулирующей способностью кофе отдаленным фактором будет то, как выращивался данный кофе, а непосредственным — содержание в нем кофеина. Набор самых непосредственных факторов, изменяющихся тогда и только тогда, когда изменяется диспозиция, назовем основанием диспозиции. Основания очень многих предрасположений неизвестны, и это существенно, так как сам термин «предрасположение» и многие слова, обозначающие конкретные диспозициональные свойства, полезны во многом потому, что они позволяют говорить о соотношениях между стимулом и реакцией при сопутствующих обстоятельствах еще до того, как мы узнаем, что является основанием диспозиции. По замечанию Брода (Broad 1926:32), о тепле, понимаемом как диспозиция некоторых объектов оказывать воз- 135
действие на человеческий организм, было немало известно задолго до того, как атомная теория объяснила основание этой диспозиции. [,„] Весьма соблазнительно представить диспозицию как особый «объект», существующий как бы сверх более «осязаемых» компонентов и над ними. Фактически, если указать стимул, реакцию, сопутствующие обстоятельства и основание диспозиции, то этого достаточно для исчерпывающего описания. Соотношение между этими факторами имеет первостепенное значение, а соотношение, безусловно, не является дополнительным объектом. В подобном стремлении к чему-то «осязаемому» также возникает соблазн отождествить диспозицию с ее основанием, но с этим опять нельзя согласиться. Еще один повод для недоразумений возникает, когда понятие «предрасположение» практически обесценивают, представляя его как причину обозначаемой им реакции. Возьмем, например, утверждение "Этот мяч подскакивает, потому что у него есть к этому предрасположение". Это не объясняет, почему подскакивает мяч, поскольку хотя в термине «предрасположение» и подразумевается,- что реакция подскакивания вызывается определенным стимулом и при определенных обстоятельствах, взаимодействующих с некоторым основанием, полная неясность относительно того, каковы эти факторы, делает применение этого термина тривиальным. Не менее тривиально утверждение "Человек мыслит, потому что обладает способностью к мышлению". Однако не следует полагать, что все подобные выражения одинаково бессодержательны. Высказывание "Этот мяч подскочил выше, чем тот, потому что он более упруг" никак не тривиально, хотя упругость в каком-то аспекте может быть определена как предрасположение к подскакиванию. Об эмпирической ценности данного утверждения говорит то, что оно исключает объяснения: мяч мог подскочить выше, потому что упал с большей высоты или упал на более упругую поверхность. Точно так же утверждение "Пчелы роятся, потому что имеют соответствующий инстинкт" — вовсе не обязательно тривиально. Инстинкт — это такое предрасположение, которое, в отличие от навыков, относительно независимо от изменений в окружающей среде, и это уже что-то говорит о роении пчел. Психология, оперирующая поняти ем «способность», оказалась несостоятельной не потому, что пользовалась им неправильно. Вообще, эмпирическая ценность любого утверждения типа "D вызвало R ', где D — диспозиция, a R — реакция, будет зависеть от того, насколько конкретно оно указывает критерии для D, не совпадающие с критериями для R, и, таким образом, соотносит R с более обширным индуктивным фоном. [...] 136
4. Теперь, когда мы в общих чертах объяснили природу диспо- зициональных свойств и того смысла, в котором предрасположение можно понимать как «неизменное», мы можем вернуться к проблеме значения. Давайте сначала рассмотрим ситуации, в которых реализуется значение (meaning-situations), исключительно с позиции слушающего, не принимая во внимание читающего, говорящего или пишущего. При таком упрощении тезис, справедливость которого мы хотим доказать, может быть изложен следующим образом. Значение знака в том психологическом смысле, какой нам требуется, не является специфическим психологическим процессом, который каждый раз сопровождает употребление знака. Это скорее диспозициональное свойство знака, при котором реакцией, варьирующейся в зависимости от сопутствующих обстоятельств, являются психологические процессы, происходящие в слушающем, а стимулом служит слуховое восприятие знака. Таким образом, между слуховым восприятием знака и реакцией на знак существует сложное причинное отношение, ибо диспозициональные свойства включают в себя причинный фон. Хотя каузальные теории значения часто подвергаются критике, трудно себе представить, как можно по иному подойти к определению требуемого нам смысла слова значение. Знак оказывает определенное воздействие на слуховые и зрительные органы, а также на нервную систему. Слуховое восприятие знака (стимул) не является единственной причиной последующих психологических процессов (реакций); из остающихся причинных факторов можно указать на сопутствующие обстоятельства и сделать вывод о наличии основания так, как это требуется для всякого диспозиционального свойства. Такой подход фактически устраняет противоречие, о котором говорилось выше в разд. 2 — необходимость и кажущуюся невозможность найти такое определение «значения», когда значение знака должно оставаться постоянным, даже если его психологические эффекты варьируются. Мы обнаружим, что для некоторых более спорных аспектов анализа это противоречие остается, но в целом оно исчезает, если к проблеме подходить без искусственного упрощения и гипостазирования. Варьирование реакции не обязательно предполагает варьирование диспозиции. Как мы убедились на примере с кофе, во всех случаях, когда варьирование предрасположения находит объяснение в варьировании сопутствующих обстоятельств, предрасположение можно считать неизменным. Это, с неменьшей очевидностью, относится и к особому предрасположению, которое называется значением знака. Психологические 137
процессы, сопровождающие знак, могут варьироваться, но не обязательно считать, что значение знака варьируется в той же степени, ибо значение является предрасположением, а психологические процессы — это соответствующая реакция. Таким образом, значение знака в принимаемом диспозициональном смысле является более постоянным, чем вызванные им психологические эффекты — а именно эти требования были предъявлены к определению значения в разд. 2. Нельзя, конечно, считать, что эти замечания дают точный критерий, позволяющий определить, изменилось ли значение знака. Чтобы достичь какой бы то ни было точности, необходимо четко отграничить факторы, которые должны быть отнесены к сопутствующим обстоятельствам значения, от тех, которые ими не являются, тогда как в нашем изложении это разграничение только намечается на отдельных примерах. Поэтому выражение «изменение значения» само по себе остается расплывчатым, выявляются пограничные случаи, когда мы допускаем одинаковый произвол— тогда, когда говорим: «Значение знака изменилось», и когда говорим «Хотя значение этого знака не изменилось, сопутствующие обстоятельства оказались такими, что изменилась обычная реакция людей на него». Эта расплывчатость частично может быть устранена в случае дескриптивного значения, как будет показано ниже, но в рамках настоящей работы ее невозможно устранить по отношению к эмотивному значению. Остается надеяться, однако, что эта расплывчатость не окажется губительной по отношению к нашему замыслу 3. Прежде чем продолжать, нужно остановиться на положении, которое иначе может быть истолковано неверно. Значение рассматривается как диспозициональное свойство знака, а не людей, пользующихся этим знаком. Однако возможность второй интерпретации не исключается. Вообще, когда диспозициональное свойство имеет факторы, связанные с несколькими объектами (а не событиями), то которому из объектов приписывается предрасположение, не очень существенно. Так, можно сказать, что сахар имеет предрасположение растворяться в воде, или что вода имеет предрасположение растворять сахар; можно сказать, что кофе имеет предрасположение стимулировать людей, или что люди имеют предрасположение испытывать стимулирующее воздействие кофе. Точно так же можно сказать, что знак имеет предрасположение вызывать у людей реакции или что люди имеют предрасположение реагировать на знак. Такой способ выражения может на первый взгляд показаться странным по той простой причине, что мы ожидаем обычно, что основание предрасположения находится в объекте, которому предрасположение приписывается. В случае со значением это, очевид- 138
но, не так. Основание, каково бы ни было объяснение его коренных психологических причин, находится в людях, пользующихся знаком, а не в самом знаке. Но это, по-видимому, представляет интерес только в связи со способом выражения; местонахождение основания не имеет такого уж большого значения. Если бы люди перестали испытывать стимулирующее воздействие от кофе, мы, безусловно, сказали бы, что кофе перестал быть «стимулятором», даже зная о том, что перемена произошла не в кофе, а в постоянных органических свойствах людей. Мы признаем, что аспекты человеческой природы составляют часть основания «стимулятора», а не сопутствующих обстоятельств, так как изменение сопутствующих обстоятельств без изменения основания не привело бы к изменению предрасположения. Даже в этом примере не обязательно помещать основание целиком в объект, обладающий предрасположением; то же самое относится к основанию значения знака. Теперь давайте, ставя себе целью дать всего лишь приблизительный анализ, уточним характер предрасположения, которое будет называться «значением». Предрасположение оказывать воздействие на слушающего можно приписать всем словам, даже бессмысленным наборам звуков, но не все они будут считаться значимыми. Можно внести частичные ограничения путем уточнения причин предрасположения, или диспозиции, знака. Предрасположение знака вызывать в слушающем реакцию будет называться «значением» (в принимаемом здесь условном смысле), если только причиной, без которой эта реакция бы не возникла, является сложный процесс воздействия (conditioning), который сопровождает употребление знака в процессе общения. Это условие (ниже оно еще получит некоторое уточнение) очень важно для того, чтобы ограничить понятие значения лингвистическими рамками. Оно исключает бессмысленные сочетания звуков и обычные неязыковые знаки. Кашель может, в каком-то смысле, «значить», что человек простужен, но значением он не обладает, поскольку в этом случае отсутствует сложный процесс коммуникативного кондиционирования. Теперь давайте откажемся от нашего искусственного ограничения, когда рассматривается только слушающий, и включим также читающего, говорящего и пишущего. Читающего включить легко. Нужно только признать, что значение есть диспозиция, или предрасположение, либо к восприятию прочитанного, либо к восприятию знака на слух. С введением говорящего и пишущего анализ усложняется. Они ставят нас перед необходимостью признать «пассивное» предрасположение знака к тому, чтобы быть определенным образом 139
употребленным. Психологические процессы, которые с точки зрения слушающего были реакцией, с точки зрения говорящего являются стимулом. Значение, таким образом, становится конъюнкцией диспозиций, одной пассивной и одной непассивной. Но, несмотря на это, удобнее будет говорить о нем как об одной диспозиции. [...] Убедившись, что психологическими коррелятами знака могут быть как стимул, так и реакция, мы должны отметить, что их отношение к знакам часто является взаимным. Когда человек пытается «внести ясность в свои мысли», он может, например, «обсудить их сам с собой» или «записать их», делая многочисленные поправки. Некоторые неоформившиеся психологические процессы приводят к определенным словам, которые, в свою очередь, приводят к более оформленным процессам; последние, в свою очередь, приводят к другим словам, которые, в свою очередь, приводят к еще более оформленным процессам и т. д. Как заметил Сепир, «продукт растет вместе с инструментом, и мысль при ее зарождении и повседневном употреблении можно себе представить без речи не больше, чем математическое мышление, не опирающееся на соответствующую символику» (Sapir 192Г : 14). Помимо того, что таким образом можно внести ясность в мысли, с помощью поэтического языка можно дать выражение своему настроению. Причинная связь между физическими и психологическими аспектами языка, следовательно, не сводится к единичному взаимодействию. Если опять вернуться к теперь уже слишком натянутой аналогии, то имеет место примерно то же, что и в том случае, когда человек, на которого кофе оказало стимулирующий эффект, использует свою энергию для того, чтобы сварить и выпить новую порцию кофе. Именно это сложное взаимодействие между знаками и их психологическими коррелятами могло дать некоторым теоретикам повод с подозрением отнестись к каузальным теориям значения. Язык — это настолько сложная и тонкая функция, что любое причинное объяснение кажется огрубленным. Но необходимо только представить причинную ситуацию более гибко, отдав должное всем ее сложностям. Сравнение языка с непсихологическими явлениями дает только намек на эту сложность; это полуанализ, полуаналогия. Но в той мере, в какой он является аналогией, его следует рассматривать не как постоянный субститут более сложной теории, а лишь как способ показать, что это за теория, и дать понять, что нужна ее дальнейшая разработка. Прогресс в биологии был вызван не постулированием жизненных сил, а способностью учесть многочисленные причины, и те, кто вслед за Витгенштейном, пришли к осознанию того, что «разговорный язык есть 140
часть человеческого организма, и он не менее сложен, чем этот организм» (Wittgenstein 1922:4.002), имеют основания ожидать, что лингвистика последует тем же путем. [...] 5. Теперь вновь нужно перейти от родового понятия «значение» к понятию «эмотивного значения». Последнее можно представить как частный вид предрасположения. '"Эмотивное значение — это такое значение, при котором реакцией (с точки зрения слушающего) или стимулом (с точки зрения говорящего) является определенная гамма эмоций. Таким образом, эмотивное значение оказывается видом значения, что соответствует требованиям, сформулированным в разд. 2. Вообще, когда стимул или реакция (или то и другое вместе) у одной диспозиции имеют область действия, которая оказывается частью области действия другой диспозиции, первую обычно называют частным случаем второй. Можно считать, что эмотивное значение является «видом» значения именно в этом плане, поскольку эмоции оказываются частью более широкого класса психологических реакций, которые были выделены для значения вообще. Подобным же образом, эмотивные значения можно классифицировать в зависимости от вида эмоции. Мы пользуемся термином «эмоция» (так как он ассоциируется с термином «эмотивный», но и в дальнейшем термин «эмоция» удобнее будет -заменить словами «чувство или отношение») как для того, чтобы не нарушить единства используемой в книге терминологии, так и для того, чтобы подчеркнуть его отличие. Термин «чувство» понимается как обозначение аффективного состояния, которое полностью раскрывается при непосредственной интроспекции, без обращения к индукции. Отношение, однако, гораздо сложнее. [...] Оно само фактически является сложной конъюнкцией диспозициональных свойств (ведь вся психология насыщена предрасположениями), для которых характерны стимулы и реакции так или иначе объектно ориентированные. Точное определение термина «отношение» — задача слишком трудная, чтобы пытаться здесь ее разрешить, поэтому этот термин (хотя в настоящей работе он и является одним из центральных) следует в основном понимать так же, как и в обычном употреблении; его смысл раскрывается также через употребление многих терминов («желание», «неодобрение» и т. д.), которые называют частные виды отношений. Пока же мы хотим обратить внимание на то, что непосредственные чувства гораздо проще отношений и что отношения нельзя, при всех соблазнах к гипостазированию, путать с чувствами. [...] 141
Теперь мы отчетливее, чем прежде, видим, что эмотивное значение может оставаться в общих чертах постоянным, даже если непосредственно поддающиеся интроспекции душевные состояния, которые его сопровождают, могут варьироваться. Несмотря на это, нужно предположить, что значение остается постоянным только в общих чертах. Непрерывное варьирование нашего душевного настроя ничего не оставляет без изменений, включая и основание значения. Но на практике существенны только ясно выраженные изменения. При незначительных изменениях люди говорят, что «изменений нет», и во многих случаях говорить так не только допустимо, но и очень удобно. [...] Эмотивное слово опирается на сложный и длительный процесс формирования реакций, благодаря которому оно получило эмотивное предрасположение. Это последнее при наличии соответствующих сопутствующих обстоятельств дает слову возможность оказывать не добавочное, а гораздо более сильное воздействие, подобно искре, воспламеняющей приготовленный трут. Конечно, нельзя думать, что соответствующие обстоятельства возникают сами по себе, и хороший оратор постарается взять их под свой контроль. Он прежде всего попытается удержать внимание аудитории, завоевать ее уважение, создать эмоциональный настрой жестикуляцией и т. д. А когда сопутствующие обстоятельства таким образом подготовлены, он должен так построить свою речь, чтобы в решающие моменты выбрать слово, имеющее сильное и прочно установившееся эмотивное предрасположение. Без надлежащих обстоятельств слово не окажет воздействия, но без надлежащего слова обстоятельства могут ничего не дать. Вот почему важно изучать эмотивное значение. Желаем ли мы пользоваться эмотивными словами или хотим их избежать, в любом случае необходимо понимать, какой сильный эффект они способны произвести. 6. Сейчас мы должны на время оставить эмотивное значение для того, чтобы обратиться к дескриптивному значению. Это интересно уже само по себе и вдвойне интересно потому, что позволит сравнить и соотнести эмотивное и дескриптивное значения, что и будет сделано в следующем разделе. Особое внимание следует обратить на два вопроса, связанные с дескриптивым значением: (а) Каков характер психологического процесса, который знак предрасположен вызывать силой своего дескриптивного значения? (б) Каким образом дескриптивные значения получают необходимую точность, столь важную в практическом общении? На первый вопрос естественно будет ответить, что дескриптивное значение знака — это его предрасположенность вызывать 142
психические процессы когнитивного характера, где «когнитивный» следует понимать как общий термин, объединяющий частные виды умственной деятельности, обозначаемые глаголами полагать, думать, предполагать, считать вероятным и т. д. Но такой ответ еще далек от полного решения задачи, это просто шаг по направлению к более широкой и сложной проблеме, которая неизбежно встает перед теорией значения — проблеме природы познания. В течение долгого времени она не получила окончательного решения в психологии и эпистемологии, и в настоящей работе мы не беремся сказать в этой связи что-то новое. [...] Теперь от первого вопроса мы можем перейти ко второму, а именно: каким образом дескриптивные значения приобретают необходимую для целей практического общения точность? Этот вопрос лучше всего проиллюстрировать на примере. Сравните: "От X до Y 99 миль" и "От X до Y 100 миль". Если заменить X и Y соответствующими словами, то каждая из этих формул превращается в предложение с дескриптивным значением Отличить значение одного предложения от значения другого трудности не составляет. Но если дескриптивные значения являются диспозициями знаков производить дальнейшие диспозиции, то каким же образом, среди этих сложных причинных связей, удается сохранить такие тонкие различия? Каким образом мы добиваемся того, что наши реакции на одно предложение всегда отличаются от реакций на другое? Чтобы разобраться в этом, мы должны рассмотреть функцию языковых правил, которые соотносят символы друг с другом. (Если пользоваться терминами Морриса, чтобы разобраться в этой области прагматики, мы должны рассмотреть определенные аспекты синтактики.) Покажем это на примере. Обратим внимание на то, как ребенок пользуется большими числами, еще не узнав арифметику. 100 значит много, 1000 значит очень, очень много, а 1000 000 значит неимоверное количество. Каким образом эти символы приобретают более точное значение по мере того, как ребенок становится старше? В немалой степени точность создается благодаря арифметическим правилам. Ребенок учится говорить "100 следует за 99", "10 умножить на 10 будет 100", "100 разделить на 10 будет 10" и т. д. Приобретая механическую способность так говорить, ребенок учится переходить от одного числового выражения к другому, и, таким образом, его реакция на любое из них становится более постоянной, чем реакция на знак, относительно которого правила не были даны. Значение каждого символа уточняется значением других символов, с которыми его соотносят правила арифметики. (Заметьте, что речь идет об уточнении самого значения (предрасположения, диспозиции), а не просто об 143
обстоятельствах, при которых реализуется диспозиция.) Усвоение математических действий происходит не так, что ребенок в начале овладевает полным пониманием математического символа, а затем учит правила, как с ним обращаться, скорее, эти правила составляют часть самого процесса формирования реакций, который ведет к полному пониманию символа. Таким образом (по выражению Э. Сепира), «продукт растет вместе с инструментом». В приведенном выше контексте — "От X до Y 100 миль" легко можно видегь, как действуют эти правила. Любому изменению в дескриптивном значении противодействуют операции с числами ("100 —это два раза по 50м или "100 миль —это два часа по 50 миль в чае" и т. д.), к которым обращаются, когда это требуется. Правила, которым следуют эти действия с символами,— это просто установленные, закрепленные в механической памяти или в справочных таблицах процедуры автоматического перехода от одного символа к другому. Они безусловно не достаточны для того, чтобы сформировать значение с самого начала, но они представляют в более определенном виде любые приблизительные значения, которые могли сформироваться другими путями 4. Как в точности это делают правила — как они, механически соотнося знаки, изменяют значения знаков — это проблема языковой психологии, до сих пор не подвергавшаяся исследованию, но очевидно, что, каким бы ни было объяснение, правила необходимы для всякого требующего точности общения. Языковые правила не сводятся только к математике, их функционирование распространяется на весь дескриптивный язык. Предположим, например, что человек пытается установить, есть ли у него еще живущая двоюродная бабушка (great-aunt). В общих чертах он понимает слово great-aunt, но пока это слово оторвано от других, его реакция будет слишком неопределенной, чтобы дать какие-то практические результаты. И он тогда может сказать себе «Great-aunt это сестра моего дедушки или бабушки, или, иными словами, сестра одного из родителей моих родителей». Чтобы так говорить, требуется воспроизводить заученные определения, хотя эта работа памяти может быть облегчена, например, записанными определениями или генеалогическим древом. Именно таким путем — путем соотнесения с другими известными знаками — мы добиваемся определенности дескриптивного значения. Процесс соотнесения с уже известным обычно предшествует знанию, а не является его результатом, но нередко он необходим для выяснения значения знака, для его последующего употребления в каком-либо эмпирическом контексте. А теперь возьмем предложение Джон — замечательный атлет. Ознакомившись с ним, люди, возможно, подумают, что Джон высокий, потому что большинство атлетов высокие. Однако вряд ли 144
можно считать, что в нем содержится что-то связанное с высоким ростом, хотя и ассоциируется с ним. Объясняется это тем, что языковые правила не связывают слова атлет и высокий. Мы скорее скажем Атлет может быть высоким, а может и не быть таковым, и это замечание подчеркивает правило. Оно отделяет диспозицию слова атлет от диспозиции слова высокий и, таким образом, изолирует то, что атлет означает, от того, с чем это слово ассоциируется. К числу языковых правил следует отнести разнообразные суждения a priori, определения и правила, исключающие некоторые сочетания слов (например, «Предлог не может употребляться без своего объекта»). Имеют ли эти высказывания какие-либо Другие функции, кроме закрепления дескриптивных значений, — это вопрос, который здесь не может быть рассмотрен, но то, что они имеют по меньшей мере эту функцию, очевидно. Отношения, связывающие правила с дескриптивным значением, настолько тесны, что должны быть упомянуты и учтены в связи с тем, что было сказано по поводу определения дискриптив- ного значения. Таким образом, полное определение (приблизительное, поскольку «познание» не было должным образом проанализировано) можно дать следующим образом: «Дескриптивное значение» знака — это его диспозиция оказывать воздействие на познание, при условии, что диспозиция создана на основе сложного процесса формирования реакций, сопровождающего значение знака в процессе общения, и при условии, что диспозиция получает определенность благодаря языковым правилам. (Исключение: слово, прежде не употреблявшееся в процессе общения, может получить дескриптивное значение, если языковые правила соотносят его со словами, уже имевшими такое употребление.) Условие о языковых правилах является существенным, когда возникает необходимость отграничить то, что знак значит, от того, с чем он ассоциируется — как в приведенном примере со словом атлет. Когда знак регулярно вызывает ассоциацию с чем-либо, это можно принять за диспозицию знака, но если это его свойство не находит отражения в языковых правилах, то оно не будет «дескриптивным значением» в том смысле (а он вовсе не является необщепринятым), в котором оно здесь определено. Более того, это условие дает несколько более точный критерий для определения, изменилось ли значение знака, так как ко многим критериям изменения значения мы теперь можем добавить изменение языковых правил, которым подчиняется знак. Можно считать, что знак имеет дескриптивное значение, даже если его предрасположенность оказывать воздействие на познание не полностью определена языковыми правилами. Это менее 145
жесткое требование позволяет считать, что дескриптивное значение может быть расплывчатым. Когда дескриптивное значение расплывчато, оно подвержено небольшим изменениям, так как языковые правила недостаточно или нечетко определены, чтобы этому воспрепятствовать6. Расплывчатость часто снимается благодаря введению дополнительных правил употребления знака, но пока такие правила не введены, мы продолжаем утверждать, что знак, несмотря на свою расплывчатость, наделен дескриптивным значением. 7. Теперь, когда мы определили различие между эмотивным и дескриптивным значением, следует задать вопрос о том, как они соотнесены. Очевидно, что знак может обладать этими двумя видами значения. То есть, он может влиять на чувства и отношения и в то же время оказывать воздействие на познание. Поскольку большинство употребительных слов совмещают оба вида значения, уделим более пристальное внимание этому аспекту. Развитие эмотивных и дескриптивных диспозиций в языке протекает не как два изолированных процесса. Между ними происходит постоянное взаимодействие. В некоторых простых и не совсем типичных случаях слово может приобрести положительное эмотивное значение отчасти потому, что оно соотнесено через свое дескриптивное значение с чем-то, что люди одобряют. [...] Но если два типа значения развиваются вместе, из этого не следует, что они обязательно вместе изменяются. Любое из них может претерпеть изменения, тогда как другое в общем останется неизменным, и это во многом определяет необходимость их разграничения. [...] Весьма интересное явление представляет собой «инерция» (если можно так выразиться) значения. Представим себе такую искусственную ситуацию, когда положительное эмотивное значение у слова появилось только потому, что его дескриптивное значение соотнесено с тем, что люди одобряют. Предположим также, что одному из говорящих удается изменить дескриптивное значение этого слова и его аудитория временно принимает такое изменение. Можно было бы ожидать, что в эмотивном значении автоматически произойдет соответствующее изменение. Но фактически этого не происходит. По инерции оно продолжает существовать, когда дескриптивное значение, на которое оно опиралось, уже подверглось изменению. А если вспомнить, что мы поставили искусственное условие и что эмотивное значение редко определяется одной референцией, но также зависит от жестов, интонации и эмоционально насыщенных контекстов, с которыми ассоциируется предшествующее употребление слова, легко понять, почему эмотивное 146
значение часто может сохраняться, когда в дескриптивном значении произошли резкие изменения. Оказывается, что инерция эмотивного значения очень существенна для изучения этических проблем. Поэтому необходимо ввести следующее разграничение. В той мере, в какой эмотивное значение не является функцией дескриптивного значения, а продолжает существовать и без него или сохраняется, когда в нем произошли изменения, будем считать, что оно «самостоятельно». Таким образом, непроизводные междометия будут характеризоваться полностью самостоятельным эмотивным значением, а большинство слов, таких, как демократия, свобода, великодушие и т. п. будут характеризоваться частично самостоятельным эмотивным значением. С другой стороны, в той мере, в какой эмотивное значение является функцией дескриптивного значения и изменяется вслед за ним со всего лишь небольшим «запозданием», будем считать, что оно «зависимо». [...] Чтобы показать дальнейшее соотношение эмотивного и дескриптивного значений, обратимся к метафоре. [...] Часто говорят, что хотя у метафорического высказывания и есть буквальное значение, его нельзя понимать буквально. Посмотрим, что за этим стоит. Такое высказывание, как Весь мир — театр сходно по форме с высказываниями Весь третий этаж — лаборатория, Весь восточный район — военный лагерь и т. п., что предполагает применение тех языковых правил, с помощью которых в языке обычно обеспечивается неизменность когнитивных диспозиций. Если мы утверждаем, что метафорическое высказывание имеет буквальное значение, то из этого следует, что в соответствии с этими правилами, включая сюда и те, которые регулируют употребление каждого из этих слов в других контекстах, оно имеет обычное дескриптивное значение. Если мы утверждаем, что это значение «не понимается буквально», то мы говорим, что сопутствующие обстоятельства — живой контекст, в котором произносится предложение, и в особенности предположения слушающего относительно вероятных намерений говорящего — таковы, что дескриптивная диспозиция реализуется не совсем обычно. Это не точный анализ ситуации, но он выявляет истину, которая, будучи высказанной, становится очевидной: само различие между метафорическим и буквальным содержанием предложения не может быть достаточно четко обозначено без обращения к языковым правилам (синтаксису), регламентирующим употребление входящих в его состав слов во всей системе языка и таким образом сохраняющим дескриптивные диспозиции, которые обычно реализуются неметафорически. Буквальное значение метафорического предложения не следует смешивать с тем, что можно назвать его «интерпретацией». 147
Например, если человеку дали задание истолковать предложение Весь мир— театр обычной прозой, он может дать такие интерпретации, как "Реальная жизнь часто похожа на пьесу" или "В жизни есть предназначенность, судьба каждого человека предопределена" или даже "В поведении каждого человека много самого элементарного притворства". Совершенно очевидно, что ни одна из этих интерпретаций не имеет дескриптивного значения, тождественного буквальному значению (в описанном выше смысле) метафорического предложения, поскольку последнее не «понимается в его буквальном значении», тогда как любая из интерпретаций именно так и понимается. Скорее следует определить «интерпретацию» как предложение, которое должно пониматься буквально и которое дескриптивно значит то, что метафорическое предложение выражает ассоциативно (suggests). Мы уже показали, что ассоциативно предложение может выражать в когнитивном плане гораздо больше, чем оно дескриптивно значит. Метафорические предложения перенасыщены такими ассоциациями. Функция интерпретации — дублировать ассоциативную силу метафоры в других словах,— которые имеют тот же эффект не вследствие их ассоциативных свойств, но как часть их дескриптивного значения, реализуемого обычным способом. Следует, однако, помнить, что ни одно предложение не может дескриптивно значить в точности то, что другое выражает ассоциативно. Это объясняется уже хотя бы тем, что определенность дескриптивного значения предложения поддерживается действием языковых правил, которые систематически уточняют его, соотнося с дескриптивными диспозициями многих других слов языка, тогда как ассоциации предложения, выходящие за пределы регламентации, являются гораздо более расплывчатыми. Дать точный перевод метафоры на неметафорический язык невозможно. Можно только давать интерпретации, а они всегда будут приблизительными. Обычно требуется дать не одну интерпретацию, а целый ряд, где каждая с ненужной четкостью выразит небольшую часть того, что по ассоциации выражает метафора своей содержательной и неопределенной формой. То, что иногда выдается за единственную интерпретацию метафоры, фактически является лишь наиболее очевидной, которая часто заслоняет многие другие периферические интерпретации. Так, из трех приведенных выше интерпретаций предложения Весь мир — театр, вторая может показаться единственно правильной, поскольку она наиболее ярко выражена в шекспировском контексте, но третья, хотя она четко не обозначена, также может оказаться уместной как раскрывающая какую-то часть полного заряда метафоры 7. Теперь давайте посмотрим, каким образом эти когнитивные аспекты метафоры оказывают влияние на ее эмотивные аспекты. 148
Ясно, что сильное впечатление, которое производят некоторые метафоры, фактически не является «самостоятельным», оно тесно связано с дескриптивным значением метафоры (даже если оно не понимается буквально) и также с возможными ее интерпретациями. Как именно осуществляется это взаимодействие — вопрос невероятно сложный, и опрометчиво было бы браться за достаточно глубокий его анализ. Однако следующие наблюдения, возможно, окажутся полезными. Для некоторых простых метафор, таких, как разговорное Он свинья, эмоциональный эффект, по-видимому, создается полной реализацией зависимого эмотивного значения, хотя дескриптивное значение в этом контексте реализуется не полностью. Таким образом на него распространяется уничижительное значение, которое слово свинья приобретает только потому, чго буквально соотносится со свиньями. Метафора, следовательно, в какой-то мере используется для того, чтобы отделить эмо- тивный эффект слова от свойственных ему дескриптивных эффектов и, таким образом, пополнить число имеющихся в языке эмо- тивных средств. Но очевидно, что метафора достигает гораздо больших результатов. Нередко случается, что слово, обладающее сравнительно незначительным эмотивным эффектом при буквальном употреблении, имеет гораздо больший эффект, будучи употреблено метафорически. Весь мир — театр производит гораздо большее впечатление, чем любой набор буквальных контекстов, в которых употребляются те же слова. Несомненно, что частично это определяется зависимым эмотивным значением возможных интерпретаций и музыкальностью строки, но вряд ли можно считать, что этих факторов достаточно для полного объяснения этого явления и даже для того, чтобы дать о нем общее понятие. По-видимому, сопутствующие обстоятельства, не позволяющие метафоре реализовать буквальное значение обычным образом, этим самым способствуют усилению формы, которую принимает при реализации эмотивная диспозиция каждого слова. Центральная проблема состоит в объяснении того, как необычная реализация одной диспозиции оказывает влияние на реализацию другой. Теперь легко можно подобрать приблизительные предметные аналогии. Спичка, способная давать и огонь, и дым, даст больше, чем обычно, дыма в тех случаях, когда определенные сопутствующие обстоятельства заставляют ее давать меньше, чем обычно, огня Но, как мы убедились, самое большее, на что способны подобные аналогии, это. указать на существование более сложных явлений, но таких аналогий недостаточно, чтобы показать сложные содержательные возможности поэтических метафор; так что польза от них невелика. Стоит отметить, что подлинное объяснение эмоциональных эффектов метафоры, возможно, следует искать в малоизученной области 149
психологии, где, вероятно, удастся найти психофизическое объяснение, однако любой чисто интроспективный анализ может не столько показать modus operandi, сколько дать серию интересных, но несистематизированных примеров. И все же можно по крайней мере сделать следующий положительный вывод. Эмотивное и дескриптивное значения, как по своему происхождению, так и в практическом употреблении, исключительно тесно взаимосвязаны. Это различимые аспекты целостной ситуации, а не ее «части», которые можно изучать в отдельности. В зависимости от поставленных теоретических целей внимание может преимущественно сосредоточиваться на том либо на другом. А на практике часто бывает необходимо, чтобы общая ясность не была потеряна в море частностей, и приходится делать вид, что их можно четко отделить друг от друга, хотя на самом деле это не так. К такому компромиссу придется прибегать при обсуждении этических вопросов. Но как только сам факт компромисса перестает осознаваться, анализ метафоры должен напомнить, как много при этом остается вне нашего поля зрения 8. 8. Прежде чем закончить эти заметки о значении, может быть стоит сделать предостережение против тенденции, слишком распространенной у авторов популярных книг, сортировать значения на овец и козлищ — занятие совершенно несовместимое с объективностью и к тому же скрывающее необходимость более подробной классификации. В частности термин «эмотивный» нередко используется очень недифференцированно, так что в конце концов становится своего рода ярлыком на мусорной корзине, куда сваливаются всевозможные аспекты языкового употребления, нежелательные в языке науки или не имеющие к нему отношения. В разряд «эмотивных» высказываний зачисляются не только те, которые имеют диспозицию изменять чувства и отношения, но также и гипостатические, антропоморфические, двусмысленные, неясные, вводящие в заблуждение, бессвязные или каким-то образом запутанные смыслы. Нужно отметить, что такое употребление термина в какой-то мере естественно, а иногда и предоставляет некоторое удобство, ибо языковая нелогичность часто сопровождается сильными эмо- тивными эффектами. Однако такое употребление не совсем удачно, когда оно, как это часто случается, приводит к предположению, что любое выражение, если оно названо «эмотивным», тем самым надежно заняло свое законное место и не требует дальнейшего внимания. Было бы целесообразно дополнить термины «эмотивный» и «дескриптивный», подразделив значения по ряду других призна- 150
ков. Если значение понимается как диспозиция знака вызывать психологические реакции, его можно подразделить на виды путем классификации психологических реакций тем или иным способом, в зависимости от ситуации. Так, когда слова имеют выраженную устойчивую диспозицию вызывать образы, может быть уместна говорить об образном значении (см. Aldrich 1943). Если окажется, что какая-то форма образного значения всегда сопутствует эмотивному или дескриптивному значению, это положения не изменит, так как данное разграничение под сомнение поставлено не будет. Иногда образное значение даже желательно в научных контекстах, так как с его помощью можно дать наглядность некоторым сложным понятиям. Это, например, достигается в выражении Джеймса «поток сознания». Иногда же, когда образы могут заслонить смысл или создать обманчивое впечатление простоты, для сложных дескриптивных выражений целесообразнее подбирать дескриптивные эквиваленты, относительно свободные от образного значения. Возьмем другой пример. Существуют выражения, которые вследствие неумышленного гипостазирования, грамматической непоследовательности и т. п. имеют устойчивую диспозицию вызывать состояние, которое Джон Уисдом назвал «философским недоумением» (см. Wisdom 1936—1937). В широком психологическом смысле, принятом нами здесь, можно сказать, что эти выражения имеют «значение». Однако можно не признавать, что они имеют дескриптивное значение, на том основании, что определяющие их языковые правила слишком неточны, или что состояние, вызываемое ими, не является когнитивным; также можно отрицать, что их значение целиком является эмотивным, потому что состояние недоумения, которое они вызывают, настолько отлично от того, что обычно называется «чувством или отношением», что лучше всего отнести его к какому-то другому классу. Следовательно, может оказаться целесообразным выделить для этих слов особый тип значения — его можно, например, назвать «несвязным значением» (confused meaning). По вопросу, где провести границу между дискриптивными и несвязными значениями, неизбежно возникнут споры, так как само по себе это разграничение ничуть не яснее, чем значение термина «когнитивный». Но подобные споры так или иначе ведутся и, пока согласие не достигнуто, представляется, что при обсуждении этой проблемы термин «несвязный» лучше выражает необходимое противопоставление, чем термин «эмотивный». Эмотивное значение в той мере, в какой оно не сопровождается нарушением логических связей, имеет такой широкий диапазон употребления в литературе и в повседневной жизни, что ни один благоразумный человек не сочтет его «языковым злом»; если временами оно 151
вызывает нежелательные осложнения, всегда есть общепринятые приемы нейтрализации или уменьшения его эффекта, как, например, употребление компенсирующей интонации или чередование хвалебных и уничижительных слов. Однако несвязное значение (если судить по тем случаям, которые несомненно попадают в эту категорию) всегда является «языковым злом», и средства его искоренения и контролирования очень сложны. Высказывание, имеющее явно несвязное значение, может также обладать эмотивным значением, причем последнее иногда бывает следствием первого. В таком случае эмотивное значение соотнесено с несвязным значением так же, как «зависимое» эмотивное значение соотнесено с дескриптивным значением. Теперь можно дать обобщающее определение понятий «зависимый» и «самостоятельный», введенных ранее, отнеся первое к любому типу значения, существование которого зависит от любого другого типа значения. Так, можно будет вести речь об эмотивном значении, зависимом от дескриптивного значения, как и выше, а также и об эмотивном значении, зависимом от несвязного значения. Можно, конечно, пойти дальше и выделить эмотивное значение, зависимое от образного значения; вероятно, окажется необходимым также ввести такой термин как «квазизависимое эмотивное значение» для значения, зависящего от когнитивных ассоциаций знака, то есть зависящее от когнитивной диспозиции. Разумеется, следует иметь в виду, что никакой вид зависимого эмотивного значения не идентичен тому виду значения, от которого он зависит, так как имеет место различие в типе соответствующих реакций. Нужно помнить также, что различие между зависимым и самостоятельным эмотивным значением основывается (в отличие от различия между положительным и отрицательным эмотивным значением) не на характере чувств или отношений, которые составляют реакцию, а скорее на условиях, при которых возникает и продолжает существовать сама диспозиция. Настоящая классификация не дает никаких строгих предписаний, однако мы, безусловно, настаиваем на том, чтобы понятие «эмотивный», определяемое либо по описанным выше, либо по другим различительным признакам, использовалось как одно из средств тщательного анализа, а не как прием, позволяющий отмести недескриптивные аспекты языка. 9. Целью настоящей главы было наметить психологическую (или «прагматическую») интерпретацию значения таким образом, что бы эмотивное значение было представлено как его частная раз новидность. Рассматривая значение как диспозициональное свой- 162
ство знака, мы стремились доказать правомерность каузального по существу подхода к значению. В частности мы пытались объяснить, каким образом значение знака может оставаться неизменным, даже если варьируется его психологическое воздействие, и каким образом воздействие знака на чувства и отношения в силу эмотивного значения может быть более мощным, чем любой эффект его преходящих ассоциаций. Далее мы стремились показать тесную взаимосвязь разных аспектов языка. [...] Язык, используемый для описания языка, должен отражать сложность всякого языка. Мы пытались показать это и тем самым внести скромный вклад в преодоление бессодержательных концепций традиционной теории. ПРИМЕЧАНИЯ 1 См. Broad 1923; 1926: 30—39; см. также Garn ар 1954. Предлагаемое описание ближе к Броду, чем к Карнапу, так как анализ Брода легче поддается упрощению. 2 Если стремиться к достаточно полному определению диспозиции, то, надо- полагать, что такое определение должно быть дано «в действии». Всякие термины, определяемые подобным образом, могут спровоцировать гипостазирование. О «дефинициях в действии» см. Whitehead — Russell 1910: Introduction,, eh. III. Очень ясно этот вопрос изложен Айером в книге Ауег 1936: III. 3 При анализе этических терминов настоящая работа не ставит задачу окончательно устранить их расплывчатость, цель её — показать гибкость обыденнога языка. Однако там, где это касается «изменения значений», где было бы удобно иметь специальный термин, расплывчатость была бы устранена, если бы эта было возможно. 4 Иногда полагают, что такие логические постоянные как или и не приобретают значение исключительно в силу регламентирующих их употребление правил. Но очевидно, что в действительности процесс овладения значением гораздо более сложен. На ребенка, которому велят привести то или это, смотрят неодобрительно, если он не приносит ни того, ни другого, но поощряют, если он приносит что- то одно. Неодобрение и поощрение составляют часть внеязыковых обстоятельств, которые помогают соотнести или с его значением; не так-то легко представить себе, как при психологической интерпретации значения можно обойтись без них или какого-то их эквивалента. 5 Однако определения не обязательно всегда относить к этой категории. Когда они описывают, как люди действительно пользуются языком, или предсказывают, как в дальнейшем он будет использоваться, они становятся обычными случайными суждениями о языке. Только в том случае, когда они употребляются в качестве упражнений с символами для того, чтобы уточнить мысль, или являются обычной процедурой перехода от определяемого к определяющему, они выступают как языковые правила. Заметим, что одно дело дать психологическое описание того, как происходит уточнение значений, а другое — уточнить их. Последнее, хотя и является предметом эмпирического (психологического) исследования, само по себе не есть психологическое исследование — так же, как и физические упражнения, которые могут быть предметом эмпирического исследования, эмпирическим исследованием не являются. 6 Ср. с. 34 книги «Ethics and Language» *, где «расплывчатость» объясняется в терминах отношения между знаком и его означаемым, то есть семантически. * См. отсылочную сноску на с. 129.— Прим. перев. 153
Однако очевидно, что (поскольку знак и его означаемое всегда соотнесены через дескриптивное значение, понимаемое в принятом здесь психологическом смысле) существует прагматический аналог расплывчатости, а поскольку дескриптивное значение зависит от языковых правил, должен быть и «синтаксический» аналог расплывчатости. 7 См.. Empson 1931, где имеется богатый материал, иллюстрирующий этот и другие аспекты поэтического языка. 8 Некоторые замечания специально о «спящих метафорах» даны на с. 143 книги «Ethics and Language». Содержательный анализ метафоры дан А. А. Ричардсом в книгах Richards 1936; 1938. Поскольку настоящая трактовка иногда расходится с трактовкой Ричардса, ее недостатки не следует приписывать ему, однако автор многим ему обязан как в подходе к этому вопросу, так и во многих других вопросах. ЛИТЕРАТУРА Aldrich 1943 — Aldrich V. Pictoral Meaning and Picture Thinking. — In: «The Kenyon Review», summer, 1943 Ayer 1936 —Ayer A. J. Language, Truth and Logic. London*. 1936, ch. HI. Broad 1923 —Broad C. D. Examination of McTaggart's Philosophy Cambridge, 1923. Broad 1926 — Broad C. D. The Philosophy of Francis Bacon. Cambridge, 1926. Camap 1954 — Camap R. Testability and Meaning, New Haven, 1954. Empson 1931—Empson W. Seven Types of Ambiguity. Harcourt, Brace, 1931. Mencken 1919 — Mencken H. L. The American Language. New York, 1919, ch. V. Richards 1936 — Richards I. A. The Philosophy of Rhetoric. Oxford, 1936, ch. 5, 6. Richards 1938 — Richards I. A. Interpretation in Teaching. Harcourt, Brace, 1938. Sapir 1921 — Sapir E. Language. Harcourt Brace, 1921 (русский перевод: Сепир Э. Язык. M., 1934). Whitehead—Russell 1910 —Whitehead A. N., Russell B. Principia Mathematica. 1910 (Introduction to the 1st ed., ch. III). Wisdom 1936—1937 —Wisdom J. Philosophical Perplexity. — In: «Proceedings of the Aristotelian Society», 1936—1937. Wittgenstein 1922 — Wittgenstein L Tractatus Logico-Philosophi- cus. Harcourt, Brace, 1922, 4.002 (русский перевод: Витгенштейн Л. Логико- филосовский трактат. М., 1958, с. 44, § 4.002).
П. X. Ноуэлл-Смит ЛОГИКА ПРИЛАГАТЕЛЬНЫХ Складывается впечатление, что в изучении этики все пути заводят в тупик. В старые времена философы пытались «установить формулы добродетели и счастья», понять, что есть правильная жизнь и каковы наши обязанности, а сейчас мы доказываем, что все их попытки изначально были основаны на ошибке *. Теперь вместо того, чтобы идти этой старой, часто трудной, но порой увлекательной дорогой, нам предлагают двинуться к цели напрямик — путем интуитивного познания. Однако новые наши гиды не только не приводят нас к месту назначения, но, судя по всему, даже не представляют, где оно находится. Нам нужна помощь в решении практических задач, а они предлагают нам описание внеесте- ственного мира **. В чем же причина нашей неудачи? Мы все время пользовались логической терминологией, находясь в плену у целого ряда исходных посылок, полностью относящихся к области логики. В этой и следующей главах я хочу показать, что природа и цель практического рассуждения (practical discourse) совершенно затемняются при попытке объяснить их с помощью логического аппарата, не приспособленного для этой цели, и предложить взамен новый логический аппарат, который может оказаться более удачным. Первые две посылки, которые я подвергну анализу, связаны с логикой отдельных слов, прежде всего прилагательных; в еле- Р. Н. Nowell - Smith. The Logic of Adjectives; The Logic of Sentences and Arguments. — Главы 5 и 6 из книги «Ethics», Oxford, 1957, p. 55—81. * Речь идет о так называемой «натуралистической ошибке», состоящей в отождествлении означаемого этических терминов — таких, как «хороший», «правильный»,— с естественными свойствами предметов и явлений. «Натуралистическая ошибка» была подвергнута острой критике одним из основателей лингвистической философии Дж. Муром, которому принадлежит и сам этот термин; см. Мур Дж. Принципы этики. М., «Прогресс», 1984. — Прим. перев. ** Имеется в виду концепция Дж. Мура, определившею означаемое оценочных предикатов через апелляцию к «внеестественным» (поп natural) свойствам объектов. — Прим. перев. 155
дующей главе я остановлюсь на использовании предложений и умозаключений в практике речевого общения. (а) Первая посылка состоит в том, что прилагательные являются названиями свойств (качеств, характеристик), и их логическая роль заключается в обозначении, замещении, или указании на некую данность. А в таком случае значение слова устанавливается путем обследования понятия или предмета, которые этим словом обозначаются. Мы уподобляемся человеку, который, чтобы узнать значения названий животных, проходит по зоопарку, рассматривает зверей и читает надпись у каждой клетки или вольеры. (б) Вторая посылка, тесно связанная с первой, заключается в том, что мы спрашиваем, что данное слово значит (means), вместо того чтобы задать вопрос: «Что подразумевает (mean) под этим словом говорящий?» Задача логики — выявить соотношение тех слов, выражений, предложений и умозаключений, которыми мы пользуемся, когда употребляем язык с практической или теоретической целью (in theoretical or practical discourse) *. И для этой цели логики разработали специальный терминологический аппарат, куда входят такие термины, как «предмет», «качество», «свойство», «отношение», «класс», «обозначать», «пропозиция», «предполагать», «противоречить», «аналитический», «синтетический» и т. д. Как и другие теоретики, логик стремится дать классификацию изучаемых объектов и выявить черты, объединяющие однотипные объекты. Учебники логики обычно начинаются с положения о том, что такие суждения, как "Все незабудки голубые", "Все люди смертны", относятся к одному типу, который представлен формулой "Все S суть Р". За такими суждениями закрепляется специальное наименование: «всеобщие утвердительные суждения». Сама процедура классификации слов, предложений и умозаключений по типам и закрепление названия за каждым типом предполагает, что логик владеет некоторым методом, позволяющим определить, какие слова, к примеру, «замещают свойства», какие предложения выражают «пропозиции» и какие последовательности предложений составляют «умозаключения». Однако ничего определенного об этом методе логики, как правило, не говорят. Чаще они просто исходят из того, что все прилагательные — а это грамматическая классификация — играют одинаковую роль, и закрепляют за этой ролью специальный термин «замещение свойства». Но понять, что означает это терминологическое выражение, мы можем только на материале примеров, которыми логики его * О различении теоретической и практической речи см. вступительную статью (разд. 4). — Прим. перев. 166
иллюстрируют. А приводимые ими примеры лишь в редких случаях имеют отношение к практическому употреблению языка, так как внимание почти целиком сосредоточивается на логике математики или логике естественных наук. Всевозможные науки являются наилучшими примерами того, как человек мыслит о вещах, примерами наиболее тщательного, ясного и последовательного мышления. Именно они поэтому дают логику наилучшую возможность изучения законов человеческого мышления (Joseph 1936:3). Если логик будет пользоваться своими специальными терминами корректно, они помогут ему выявить логику математики или естественных наук. Но из этого вовсе не следует, что его терминологический аппарат пригоден для выявления закономерностей в той сфере употребления языка, к которой приводимые им примеры не имеют никакого отношения. Для принятия решения сделать что-то либо для вынесения морального или эстетического суждения зачастую требуется точное, ясное и последовательное мышление; но есть ли основания полагать, что логику такого мышления можно описать и проанализировать при помощи терминологического аппарата, который не предназначен для этой цели? Разве практическое мышление обязательно должно быть подобно мышлению, характерному для математики или для естественных наук? 2. (а) Все ли прилагательные замещают свойства? Предположим, кто-нибудь спросит нас, является ли добро (goodness) свойством. Как можно ответить на такой вопрос? Good 'хороший' — это, безусловно, прилагательное; и если утверждение, что добро обозначает свойство, понимать как еще один способ выражения того, что good является прилагательным, то тогда ясно, что goodness — это свойство. Однако те, кто объявляет добро свойством, явно вкладывают в это положение не столь тривиальное содержание. Они утверждают, что в логическом плане употребление слова good подчиняется тем же общим правилам, каким подчиняется употребление других названий свойств. Но наше представление о том, что значит «замещать свойство», основано только на знании употребления слов типа синий, громкий, круглый, которые обычно приводятся логиками в качестве примеров. Если мы утверждаем, что хороший обозначает свойство, то тем самым мы вынуждены признать истинность весьма спорного утверждения, что и в логическом плане хороший не отличается от слов синий, громкий или круглый. Слово «свойство» является специальным логическим термином, и на вопрос «Является ли добро свойством?» нельзя ответить 167
таким же образом, каким мы отвечаем на вопрос «Едят ли кошки мышей?», то есть руководствуясь наблюдениями. Он ближе к таким вопросам, как «Является ли гонг музыкальным инструментом?», «Являются ли танцы физическим упражнением?», «Являются ли лимерики поэзией?», «Является ли медицина наукой?». Для того чтобы ответить на последний вопрос, нужно сначала рассмотреть примеры таких областей деятельности, в научном статусе которых никто не сомневается: химию, физику, ботанику, астрономию и т. п.— и каждую из них сравнить с медициной. Эти науки во многих отношениях различны, но в то же время для них характерны некоторые общие признаки, на основании которых мы относим их к наукам. Поскольку медицина обладает признаками, общими с указанными науками, но также и существенно отличается от них, прямой ответ "да" или "нет" здесь невозможен. Задача сводится к тому, чтобы установить, настолько ли медицина близка к указанным наукам, что называя ее наукой, мы проясняем, а не затемняем суть дела. А это будет зависеть от того, с какими ассоциациями связано для спрашивающего слово наука. Если я ему скажу, что медицина — наука, не поймет ли он это так, что она руководствуется ньютоновскими законами, и тем самым получит превратное представление о деятельности врача? Если же я ему скажу, что медицина не наука, не оставлю ли я его в убеждении, что медицина «ненаучна», а медики — это что-то вроде шарлатанов или астрологов? Помочь избежать недоразумений, по- видимому, может только более пространный ответ, выявляющий как сходства, так и различия. Точно так же можно ответить на вопрос "Является ли добро свойством?", предварительно выяснив сходства и различия в значении соответствующего прилагательного и тех прилагательных, которые наиболее очевидным образом отвечают тому, что логик понимает под свойством, а таковыми являются названия эмпирических, описательных свойств. Элементы этого метода мы находим у Мура. Он выявляет сходства и различия прилагательных желтый и хороший. Они сходны, полагает он, в том, что являются простыми и неопределимыми, но они также настолько различны, что мы должны отнести их к двум разным классам: первое—к естественным, а второе — к внеестественным свойствам. В дальнейшем логиков перестало удовлетворять слишком расплывчатое, отрицательное определение «внеестественный», и они попытались выразить различие между свойством, обозначаемым прилагательным хороший, и естественными свойствами, назвав первое герундивным. Это был шаг в верном направлении, так как выражение «герундивное свойство» уже как-то намечает внутреннюю связь между словом good 'хороший' и явно герундивными словами типа laudable 'похвальный', praiseworthy 'достойный 158
похвалы', admirable Достойный восхищения'. Но они так и не подошли к вопросу «Есть ли смысл вообще считать "хороший" свойством?». Если мы правильно понимаем теорию Мура, то он намеревался показать различие в логическом статусе и употреблении слов хороший и желтый. Но ведь как раз это различие и зачеркивается, если добро называть свойством. Разве, называя добро свойством, мы тем самым не заявляем, что логика слова добро не отличается от логики других названий свойств? Для описания замеченного им существенного различия между good и другими прилагательными Мур пользовался исключительно неудачной терминологией, которая именно это различие должным образом не выявляла. Но даже если добро и является свойством, дает ли это основания считать, что логическая роль слова состоит в замещении, или обозначении, этого свойства? «Действительно, если „добро" [good] не означает что-то простое и неопределимое, то возможны только две альтернативы: либо оно есть сложное целое, и тогда различия во мнениях могут возникать только в том, что касается его правильного анализа; либо этот термин вообще ничего не означает, и в таком случае не существует такого предмета, как этика» (Moore 1962: 15 [73]). Мур довольно много места уделяет опровержению первого из этих двух подходов, справедливо считая, что второй и не нуждается в опровержении. Но доказательство того, что good обозначает нечто простое, у него основывается на посылке, что если good вообще обладает значением, то оно должно что-то обозначать. Значение и называние. Все ли значимые слова и символы что- либо обозначают? Диезы и бемоли в музыке ничего не обозначают, как, впрочем, и все другие нотные знаки. Можно, конечно, представить это так, что до-диез обозначает тот факт, что исполнитель должен взять звук до-диез. Или, может быть, это обозначает, что композитор имеет в виду до-диез? Но «обозначение того факта, что исполнитель должен взять звук до-диез»,— это не что иное, как «указание взять до-диез», выраженное весьма неудобным окольным путем, а обозначаемые факты — это весьма странные факты. Пойти на такие ухищрения может заставить только нежелание расстаться с мыслью, что все значимое должно что- то обозначать. По отношению к нотной записи эта мысль, безусловно, неверна. Однако ноты не слова, и нужно посмотреть, может быть, у этой мысли есть более весомые основания, когда речь идет о словах. Сказать, что слово имеет значение, не то же самое, что сказать, что оно что-то обозначает, а сказать, что это за значение, не то же самое, что сказать, что оно обозначает. Само слово «значение» неопределенно и неоднозначно и зависит от контекста и 159
намерения говорящего больше, чем многие другие слова. Если кто-то спрашивает, каково значение того или иного слова, он обычно ожидает, что ему объяснят, как слово употребляется. Соблазн же отождествить этот вопрос е вопросом, на что указывает слово, вызван тем, что очень многие слова употребляются с целью указать на что-либо, и, таким образом, вопрос о том, как употребляется слово, и вопрос, на что оно указывает, практически совпадают. Когда слово является названием какого-то обычного физического объекта, например стол, гора или собака, или обычного эмпирического качества — желтый или круглый,— самый доступный способ объяснить его употребление — это прямая демонстрация объектов или объектов, обладающих соответствующими качествами. Но хотя такая демонстрация и является способом, и притом очень хорошим, объяснения значения слова, из этого не следует, что то, что демонстрируется, и есть значение слова. Типичным примером слова, задачей которого является указание на что-либо (референция), является имя собственное, а предметы, которым мы даем собственные имена,— это обычно люди, животные, корабли и географические объекты. Все это предметы в самом нефилософском понимании этого расплывчатого слова — видимые, осязаемые пространственно-временные объекты, с которыми мы можем сталкиваться неоднократно, каждый раз опознавая в них одни и те же объекты. Кроме того, это предметы, представляющие для нас интерес как индивидные объекты, а не просто как случаи или экземпляры общего типа. Именами могли бы обладать палки и камни, и обладали бы, если бы они интересовали нас как индивидуальные объекты. У некоторых и в самом деле есть имена, например Розеттский камень или камень Руфус. Приравнивание значения к называнию или обозначению— это, в конечном счете, объяснение всех типов значения по образцу тех особых случаев, когда правомерно сказать о слове, что оно является названием чего-либо или обозначает что-либо, а это в наибольшей степени характерно для собственных имен. О том, что это далеко не лучший образец, свидетельствует тот факт, что когда слово является собственным именем, мы не можем с уверенностью говорить о его значении. Допустим, помогая иностранцу перевести передовую статью, мы объясняем ему значения слов правительство, государственный деятель, конституционный и т. п., и он тогда спрашивает: «А что значит слово Черчилль?» Я думаю, мы бы ответили: «Оно, строго говоря, ничего не значит, это имя человека». Если, произнося эту фразу, мы делаем ударение на слове значит, а не на слове ничего, то мы этим не говорим, что оно лишено значения, как лишена значения случайная клякса на 160
листе бумаги. У этого слова есть языковая функция, но эта функция состоит в том, чтобы называть, а не значить, а слова, которые значат, не есть названия своих значений. (б) Значение и контекст. Разъяснение значения слова сводится к объяснению того, как оно употребляется, и лишь в исключительных случаях — тогда, когда слово является названием чего- либо, будучи либо именем собственным, употребляющимся для указания только на один предмет, либо «нарицательным», или «общим», именем, способным при употреблении соотноситься с любым из целого ряда предметов,— можно считать, что объяснить употребление слова — это практически то же самое, что сказать, на что указывает слово, или продемонстрировать этот предмет. Представлять все слова как названия того, что они значат, можно, только считая, что «значения» обладают теми же самыми характеристиками, которыми должен обладать предмет для того, чтобы удовлетворялись все условия ситуации называния (name — thing situation). «Значения», таким образом, начинают рассматриваться как опознаваемые индивиды, которые через какие-то промежутки времени вновь встречаются нам, всегда отчетливо различимые и тождественные сами себе, как мальчики в классе. Именно потому, что философы в своих описаниях значений бессознательно неходили из такой ситуации называния, они и представляли понимание значения слова, относящегося к языку морали, как процесс обследования (мысленным взором) называемого им предмета или качества. Ориентация на ситуацию называния как на модель значения в дальнейшем повлекла за собой чрезвычайно важные следствия. Философы стали задавать вопрос: «Что значит слово ... ?», как будто оно должно значить одно и то же во всех контекстах. Но всегда ли уместно такое допущение? Не лучше ли спросить: «Что имел в виду говорящий, употребив данное слово в данной ситуации?» Ясно, что, если бы нельзя было вообще оторвать слово от контекста и определить его значение, нельзя было бы составлять словари. Но такое допущение оправданно только для двух типов слов. (I) Оно оправданно, если слово является специальным термином, так как терминологический язык сравнительно точен и все, кто с ним знаком, пользуясь терминами, всегда вкладывают в одно и то же слово одно и то же значение. Слово мотор значит не одно и то же для школьника, для водителя и для инженера, но такие выражения, как кинетическая энергия, астероид и дифференциальное уравнение, для посвященных значат одно и то же, а кроме них, никто ими не пользуется. Поэтому можно без особого риска извлекать такие слова из контекста и говорить о том, что они значат, а не о том, какое значение в них вкладывает 6 Зак. 352 161
определенное лицо в определенной ситуации. Как обычно, на одном крае шкалы оказывается математика, ибо математики подходят к определению значений строже, чем кто бы то ни было, а на другом — поэзия и другие формы литературы, наиболее ярко демонстрирующие невозможность понять, какое значение вкладывает в слово писатель, если неясен контекст выраженной им мысли. (II) Когда речь идет о предметах повседневного обихода — а как мы могли убедиться, философы толкуют всякое значение по аналогии именно с такими случаями,— не наблюдается серьезных расхождений в интерпретации значений слов; сомнения, если они возникают, в основном касаются пограничных случаев. Но когда слова не являются названиями повседневных объектов, возникают трудности совсем другого рода. Ведь одно и то же слово может в разных случаях употребляться не просто как название слегка различающихся объектов, но употребляться в разных целях и иногда совсем не в целях называния. Какие же употребления следует в таком случае считать значением? 8. Как только мы откажемся от мысли, что все прилагательные «замещают свойства», мы тотчас увидим, что прилагательные бывают нескольких видов, по-разному функционирующих в логическом плане, и тогда возникает проблема классификации этих видов и определения их соотношения друг с другом. Сказать, что каждое прилагательное характеризуется своей логикой, было бы другой, не менее пагубной крайностью, равносильной признанию нашей неспособности к логическим обобщениям. Но в действительности это не так. Слово голубой значит не то же, что зеленый, но в их логическом поведении различия нет; и то и другое может быть отнесено к классу «цветообозначений». Мы ставим перед собой задачу исследовать употребление прилагательных в практической речи, в первую очередь слов right 'правильный' и good 'хороший, добродетельный'; при этом мы будем как можно меньше обращаться к терминологии традиционной логики. Действительно, логический аппарат, ведущий к заключению, что практическая речь либо вообще не имеет значения, либо описывает особый внеестественный мир, не может нас удовлетворить. Поэтому вместо вопроса «Что значит слово ... ?» я буду пользоваться двумя вопросами: «С какой целью употребляется слово ... ?» и «При каких условиях правомерно употребление данного слова с данной целью?» О том, почему важно разделять эти вопросы, говорится на с. 80, 86, 156 этой монографии *, здесь же * См. отсылочную сноску на с. 165.— Прим. перев. 162
я просто откажусь от привычного представления о том, что слова — это ярлыки, закрепляемые за предметами, и буду рассматривать их как орудия, посредством которых мы совершаем действия. Говорить не всегда значит называть или сообщать, иногда это значит совершать действие. À-СЛОВА и G-СЛОВА Изучение прилагательных, употребляющихся в обыденном языке, обнаруживает, что в своем логическом поведении они очень разнородны. Иногда на особенности логического поведения указывает форма прилагательного, например, английские прилагательные, оканчивающиеся на -ent, -ible, -ous и -ic, попадают в различающиеся в логическом плане семейства, и иногда о значении вновь образованного прилагательного мы в какой-то степени можем судить по окончанию, так же как химик может сделать какие-то выводы о неизвестном ему соединении из того, что его название оканчивается на -ит, -ат или -ид. Однако окончание не совсем надежный показатель логического поведения. Во-первых, в английском языке слова, которые не пришли из греческого или латинского, редко имеют окончания, однако и они распадаются на логические семейства; и во-вторых, всем известно, что слова на -ible, -able выполняют по меньшей мере две функции. Сказать, что A man is eligible for parliament 'Человек может быть избран в парламент', значит сказать, что это лицо может быть избрано (по конституции), если нет обстоятельств — таких, как психическое заболевание или титул пэра *,— которые по английской конституции препятствовали бы его избранию; это не значит, что его следует избрать или что он достоин избрания. С другой стороны, по отношению к холостяку (an eligible bachelor) eligible значит не 'тот, кто имеет право законно вступить в брак', а 'тот, за которого стоит выйти замуж'. Попытки классификации прилагательных неизбежно оказываются ориентировочными и приблизительными, особенно в той области, которой до сих пор не занимались люди,, интересующиеся философскими, а не филологическими вопросами; и для начала я выделю три основных типа. Рассмотрим, например, такие предложения: The view from the top was extensive 'С вершины открывался обширный вид'. The view from the top was sublime 'С вершины открывался великолепный вид'. * Согласно британской конституции лицо, владеющее титулом пэра, имеет право быть членом палаты лордов, но не может быть избрано в палату общин.— Прим. neрев. 6* 163
Прилагательное sublime 'великолепный' не входит в описание вида, если только мы не станем настаивать, что все прилагательные являются описательными (дескриптивными). Мы могли бы дать исчерпывающее описание вида, перечислив все, что он включает, и, если этот перечень будет содержать большое число крупных объектов, из этого будет следовать, что вид обширный. Вопрос, обширен или не обширен вид — это вопрос об эмпирическом факте 1. Но великолепие вида не включается в него как часть, и никакое описание вида не будет логически имплицировать истинность или ложность утверждения, что «вид был великолепный». Это как раз ясно вскрывается в доводах против натуралистической ошибки. Некоторые философы утверждали, что добро есть «консеквентное свойство», имея в виду, что это такое свойство, каким предмет может обладать лишь в том случае, если он обладает рядом других свойств. Но мы уже показали, что связь между добром и свойствами, создающими добро, не является логической связью; для того чтобы ее постичь, требуется особый акт сознания (act of awareness). Отношение между великолепный и теми чертами пейзажа, в силу которых его можно назвать великолепным, принадлежит к той же категории. Рассмотрим следующий диалог: А: Когда я поднялся на вершину, я увидел простирающуюся у моих ног долину и возвышающийся над ней Нанга Пар- бат. Рядом со мной с высоты по меньшей мере 500 футов в бурлящие воды Инда низвергался водопад. В: Какое, наверное, это было великолепное (превосходное, поразительное, чудесное и т. д.) зрелище. Употребляя слово наверное, В показывает, что зрелище было великолепное вследствие наличия того, что было перечислено в описании А, и А был бы удивлен и задет, если бы В сказал: Ну и что же тут такого? Связь между их репликами, очевидно, не является логическим следованием, и все же мы чувствуем, что комментарий В был естественным и уместным. Это объясняется тем, что он выразил естественную, уместную эмоцию. Большинство людей на это описание отреагировали бы так же, а не сказали бы, что вид был убогий, жалкий или отталкивающий. Я постараюсь отразить особенности этой ситуации, называя слова того же семейства, что и великолепный, Aptness-words (aptness — Способность, предрасположенность') или А-слова, потому что это слова, которые свидетельствуют, что объект обладает определенными свойствами, которые способны, предрасположены вызывать определенное чувство или гамму чувств. Я намеренно употребляю слово «свидетельствуют» в неопределенном 164
смысле и не говорю, например, что слово страшный можно о п - ределить как 'вызывающий страх'. Аналогично по причинам, которые будут отмечены ниже, мы не можем сказать, что великолепный или страшный просто выражают эмоцию говорящего. А- слова имеют свою логику, отличную как от логики дескриптивных слов (D-слов), так и от восклицаний или сообщений говорящего о своих переживаниях. А теперь рассмотрим, как мы употребляем слово weed 'сорняк'. Обычный человек (не последователь учения Беркли), обоснованно или необоснованно, неуклонно придерживается реалистической точки зрения на D-слова — такие, как одуванчик или желтый. Он полагает, что, даже если бы на свете не было садовников, одуванчики существовали бы все равно и все равно были бы желтыми. Но если бы не было садовников, то могли бы мы тогда говорить о сорняках? Сказать, что одуванчик — сорняк, значит выразить нечто существенно отличное от того, что одуванчик — представитель семейства сложноцветных; и различие состоит не только в том, что одуванчик — слово обыденного языка. Сказать, что одуванчики — это сорняки, вовсе не значит отнести их к классу. Ведь противопоставление сорняков цветам (в том смысле слова цветы, в каком они противопоставляются сорнякам) зависит от интересов садовников. Если бы садовников не было, это противопоставление было бы бессмысленным; а если бы интересы садовников изменились, если бы, например, люди стали разводить одуванчики за красоту, за редкость или за лечебные свойства, одуванчики перестали бы быть сорняками. Сорняк — это грубо говоря, растение, которое мы хотели бы уничтожать, а не выращивать. Если бы кто-нибудь сказал, что он любит выращивать крестовник, мы бы решили, что он со странностями; но если бы он сказал, что любит выращивать сорняки, это было бы странно логически, и мы решили бы, что он любит выращивать те растения, которые другие обычно хотят уничтожить. Таким образом мы бы сняли логическую (а не просто садоводческую) несообразность того, что он говорит, превратив слово сорняк в описательное выражение. Для садоводов-любителей и тех, кто садовничает для себя, сорняк является А-словом. Но у наемного садовника логика меняется. Он может совсем не иметь интереса к своей работе, или же ему может нравиться, когда на газоне растут одуванчики и подорожник. Для него сорняк, грубо говоря, любое растение, которое следует уничтожать; таков его долг, нравится это ему или нет, и теперь слово сорняк — герундивное слово (G-слово), в общих чертах аналогичное словам похвальный, примечательный, предосудительный и т. п.2 Логические отношения между А-словами, D-словами и Q-слова- 165
ми будут рассмотрены позже. Сейчас мы ограничимся упрощенным и схематическим описанием, так как оно предназначено лишь для того, чтобы пролить свет на вопрос, все ли прилагательные «замещают свойства». Эти различия можно было бы отразить в утверждении, что они замещают разные виды свойств: свойства-способности, свойства-описания и свойства-герундивы. Но что это нам дает? Красный, великолепный и похвальный — это прилагательные, и все они подчиняются тем же грамматическим правилам; но мы убедились, что утверждение, что все они замещают свойства, выражает нечто большее. Речь идет о том, что прилагательные занимают одно и то же место в одной и той же заданной схеме категорий, включающих субстанции, свойства, состояния, события, процессы и т. д., а это в свою очередь свидетельствует о том, что их логическое поведение сходно. Но сходным оно как раз и не является. В высказываниях о выращивании сорняков и о скуке, навеянной великолепным видом, есть логическая несообразность, которая отсутствует, если мы говорим о выращивании одуванчиков или о скуке, которую навевает вид собора св. Павла. Описывать эти различия так, что все прилагательные замещают свойства, но свойства разного рода, значит все представлять неверно. В таком случае для описания логических различий используется метод, пригодный для описания логических сходств. Один из наиболее существенных тезисов Мура, очевидно, построен на игнорировании различий между А-словами и D-слова- ми. «Представим себе некий мир, изумительно прекрасный. Представьте его себе настолько прекрасным, насколько это возможно, и пусть в нем будет все, что мы больше всего любим на земле... И затем представим себе самый безобразный мир, какой только можно вообразить. Представим его просто набором всего самого отвратительного для нас... Единственное, чего мы не имеем права представлять,— это то, что в этих двух мирах когда-либо жил или может жить человек, который мог наслаждаться красотой одного мира и ненавидеть другой» (Moore 1962:83 [154]). По мнению Мура, мы должны принять вывод, что было бы лучше, если бы существовал прекрасный, а не безобразный мир, даже если бы никто в них и не жил. Но выделенные мною курсивом слова не являются чисто дескриптивными, и им невозможно приписать какое-либо значение, если исключить присутствие человеческих существ, их вкусов и интересов, хотя, по Муру, именно это и должно иметь место. Если бы, к примеру, вместо того чтобы употребить слово безобразный, мы бы уточнили на нейтральном языке химии, какие вещества должен заключать в себе этот второй мир, тогда уже не так легко было бы представить, каким образом один из миров оказывается лучше другого, если ни тот, ни дру- 166
гой мир некому видеть и обонять. Представить себе что-то как прекрасное или безобразное, восхитительное или отвратительное значит уже «реагировать» на это что-то. ЛОГИКА СУЖДЕНИЙ И ОБОСНОВАНИЙ 1. Вторая пара традиционных посылок, которую я подвергну рассмотрению, тесно связана с первой и относится к логике предложений и умозаключений. Мы убедились, что в тех случаях, когда мы имеем дело с названиями обыденных предметов и с собственными именами, значение слова часто можно раскрыть, указав на соответствующий объект. Для того чтобы понимать значение таких слов, нет необходимости учитывать, какую роль они играют в предложении и какую роль содержащие их предложения играют в умозаключениях. Но для того, чтобы охарактеризовать, пусть даже в общих чертах, поведение А-слов, нужно было проиллюстрировать их поведение на материале предложений и даже диалогов, в которых они могут употребляться; это становится еще более необходимым для более подробного анализа их поведения. Говорить об А-словах и G-словах, конечно, удобнее, чем пользоваться многословными описаниями, но, как будет показано ниже, было бы ближе к истине, если бы мы говорили об А-употребле- ниях или Q-y потреблениях слов, или об их употреблении в А- функции и G-функции. Это не учитывается в двух следующих тезисах: (а) всегда возможно провести четкую границу между вопросом о том, что значит слово (или какое оно обозначает свойство), и о том, с какими предметами соотносится (applies) слово (или какие предметы обладают данным свойством); (б) суждения можно четко разделить на аналитические и синтетические. Из этих двух положений исходит критика натуралистической ошибки; из них же следует необходимость обращения к особым интуитивным знаниям. Муру для опровержения натуралистических теорий было очень важно показать, что они неспособны ответить на вопрос, отождествляется ли добро с некоторым свойством или же только предметы, обладающие некоторым свойством, оцениваются как добро (см. с. 29 наст, книги*). А поскольку он считает, что понятие добра является простым, неразложимым, он приходит к выводу, что пропозиции со словом good неизбежно являются синтетическими, поскольку не могут содержать в себе «анализ» значения этого слова. * См. отсылочную сноску на с. 155. — Прим. перев. 167
Нет необходимости подробно рассматривать историю различия между «аналитическим» и «синтетическим», историю, которая началась гораздо раньше, чем появились сами эти слова, во всяком случае, она восходит к локковскому разграничению тривиальных и информативных суждений; нет также необходимости подвергать детальному анализу различия, которые логики с полным основанием проводят между суждениями аналитическими, тавтологическими, логически необходимыми, истинными по определению и т. д. Достаточно будет сказать, что два понятия или суждения считаются связанными «аналитически», если их связь может быть установлена обращением к логическим правилам языка и не требует обращения к внеязыковым фактам. Так, аналитически истинным является суждение, что если человека называют дядей, значит у него есть племянник или племянница; суждение "Фидо — животное" аналитически следует из "Фидо — собака". А такие предложения, как Джон Доу — дядя или Фидо стоит на задних лапах, выражают, напротив, синтетические истины. Их нельзя подтвердить или опровергнуть обращением к логическим правилам, здесь требуется изучение соответствующих фактов. Это резкое разграничение между тем, что слово значит, и тем, по отношению к чему оно употребляется, следующим образом связано с положениями, рассмотренными в предыдущей главе. Если функция всех существительных и прилагательных состоит в назывании, тогда они выполняют только одну функцию. Раскрыть значение слова в любом случае значит сообщить, что этим словом именуется. Если слово имеет сложное значение, суждения, в которых перечисляются признаки, входящие в состав его значения, будут аналитическими, а все остальные суждения, включающие это слово, будут синтетическими. Необходимость интуитивного познания возникает по двум причинам. Какая-то часть наших моральных знаний, по-видимому, имеет универсальный характер. Жестокость — это всегда зло, милосердие — всегда добро. Иногда требуется внести уточнения, если две правильные линии поведения вступают в конфликт или если налицо два несовместимых атрибута, каждый из которых расценивается как добро. Этого можно достигнуть таким, например, образом: можно сказать, что жестокость всегда имеет тенденцию быть злом или что существует первостепенный долг не быть жестоким или быть милосердным. Но все это по- прежнему всеобщие суждения. Известно, что аналитические или логически необходимые суждения всегда признаются истинными; однако если мы определим жестокость как определенный вид поведения и не будем в определении пользоваться словом зло, то суждение о том, что жестокость — зло, должно считаться синтетическим. Известно также, что моральные суждения являются ин- 168
формативными, а не тривиальными, и их истинность невозможно установить путем обращения к правилам языка. А если это так, то как же мы знаем, что жестокость всегда имеет тенденцию быть злом? Это явно не эмпирическое обобщение, которое мы могли бы сделать, проанализировав ряд конкретных фактов. Очевидно, у нас есть особая способность интуитивного постижения необходимых синтетических связей. Этот довод нам уже знаком. Есть, однако, и другая причина, требующая обращения к интуитивному знанию, которую замечают не так часто. Когда мы решаем что-то сделать, или советуем кому-то это сделать, или даем моральную оценку, мы приводим основания. «Мне следует платить за его образование, потому что он мой сын», «Вам следует это сделать, потому что вы обещали», «Он плохой человек, потому что бьет свою жену». Типично интуи- тивистское объяснение этой ситуации состоит в том, что моральные свойства, о которых идет речь, обязанность или предосудительность, являются консеквентными свойствами, которые в нашем понимании необходимо (но синтетически) связаны с естественными или дескриптивными свойствами, упоминаемыми в наших доводах. Но обратимся к следующему диалогу: А: На вашем месте я выбрал бы этот. В: Почему? А: Потому что он более комфортабелен. Употребление выражений «выбрал бы», «комфортабельный» не определяется* тем правилом, что, если нам известно, что одна вещь более комфортабельна, чем другая, из этого логически вытекает, что ее и следует выбрать. Напротив, нам часто следует выбирать то, что менее комфортабельно. Связь между следует выбрать и комфортабельный должна, судя по всему, быть синтетической; то же справедливо и по отношению ко всем случаям связи между выбором чего-либо и основанием для этого выбора. Коль скоро это так, то очевидно, что в данной ситуации возможны только два хода рассуждений: либо встать на позицию полного морального скептицизма (для выбора одной вещи в предпочтение другой вообще не может быть достаточных оснований, поскольку обязанность сделать выбор никогда не следует из каких бы то ни было суждений о характере той или иной вещи), либо встать на путь постулирования разнообразных интуиции, устанавливающих связь между выбором, советом или оценкой и соответствующими основаниями. А разница между этими двумя возможностями совсем не так велика, как кажется на первый взгляд. Разве заявлять, что необходимая синтетическая связь доступна только интуитивному постижению, не значит допускать» что она вообще необъяснима? 169
Согласно интуитивистской теории, нам нужны: (а) интуитивное знание того, что поступок имеет характеристики, делающие его правильным; (б) интуитивное знание того, что это правильно; (в) интуитивное знание связи между (а) и (б); (г) интуитивное знание степени должного; (д) интуитивное знание того, что самая непреложная обязанность — наш долг; (е) интуитивное знание того, что нам следует выполнять свой долг; (ж) необъяснимый скачок от "Мне следует сделать X" к руководящему нашей деятельностью решению сделать это. Несомненно, некоторые из этих фаз можно представить как аналитические, но все они аналитическими быть не могут, и поэтому не удивительно, что люди обычно не в состоянии дать полное обоснование тех или иных своих действий. И вместе с тем нельзя не признать, что мы все же даем полное обоснование своих поступков уже хотя бы потому, что выражение «дать полное обоснование» (give good reasons) употребляется по отношению к тому, что, как всем известно, мы действительно делаем; и если из какого-то рассуждения создается впечатление, что это невозможно, значит в этом рассуждении что-то не так. Потребность в этих связующих звеньях возникает потому, что мы искусственно разделяем связанные друг с другом моменты, а кажущаяся потребность в этом разъединении диктуется представлением о том, что следствия, вытекающие или не вытекающие из данного суждения, во всех случаях остаются одними и теми же. Философы-натуралисты неоднократно предлагали определение понятия «добро», и, делая это, они не устанавливали правил его употребления и не выражали намерения употреблять его определенным образом, но стремились показать, как оно употребляется в действительности. Чтобы опровергнуть подобные теории, достаточно указать на один случай, когда добро, очевидно, не значит 'то, что доставляет удовольствие' или 'то, чего я желаю' и т. п., или указать на тот факт, что если человек говорит, что нечто доставляет ему удовольствие, то правомерно задать ему вопрос, является ли это добром, что было бы бессмысленно, если бы добро и удовольствие значили одно и то же. Интуитивисты часто приводят этот аргумент, потому что им важно показать, что добро и удовольствие должны называть разные свойства. Однако этот аргумент покоится на предпосылке, что добро всегда значит одно и то же, а такая предпосылка возникает лишь в том случае, если мы рассматриваем добро как имя. Это означает только, что добро не всегда значит 'удовольствие', а не то, что оно никогда не значит 'удовольствие'. Поскольку пер- 170
вая теория настаивала на том, что добро всегда значит 'удовольствие', такое опровержение является достаточно убедительным. Но победа, которую оно приносит,— это пиррова победа. Таким способом легко опровергнуть любую несложную теорию о значении слова добро, но нельзя доказать несостоятельность любой теории, допускающей, что добро в разных случаях может иметь разные значения. Как в первой теории, так и в ее опровержении допускается одна и та же логическая ошибка: предполагается, что слово добро может анализироваться в отрыве от контекста. 2. Рассмотрим следующий диалог: А: Что вы делаете? (What are you doing?) В: Я курю хорошую сигарету. (I am having a nice smoke.) А: Вам это доставляет удовольствие? (Are you enjoying it?) Последний вопрос вызывает недоумение. Раз В сказал, что он курит хорошую сигарету, повода для вопроса Вам это доставляет удовольствие? как будто не остается. Это не значит, что такой вопрос вообще неуместен. Может быть, А собирается сообщить В не совсем приятную новость и просто поддерживает беседу, потому что знает, что если на этом остановиться, то гораздо труднее будет перейти к главному. Может быть, А хочет, чтобы В лучше подумал над тем, что ответить. Но если нет каких-либо особых причин, этот вопрос кажется излишним, потому что в данном контексте слово хороший (nice) уже свидетельствует об удовольствии говорящего. И если мы предположим, что слово nice 'приятный, хороший' всегда функционирует таким образом, то можно бы пойти дальше и отнести слово nice к разряду субъективных слов, допустив, что this is nice 'это приятно' более или менее эквивалентно выражениям I like it 'Мне это нравится' или I enjoy it 'Мне это доставляет удовольствие'. Но этого делать нельзя.- Ведь существуют контексты, в которых nice имеет весьма отдаленное отношение и даже совсем не имеет отношения к удовольствию, испытываемому говорящим. Допустим, что кто-то, никогда до этого не пробовавший устриц, спрашивает, вкусны ли они (if they are nice). По-моему, рассудительный человек откажется ответить на этот вопрос прямо. Он скажет: «Ну, мне они очень нравятся, но многим они не нравятся, особенно в первый раз». Однако если бы такой вопрос был задан о клубнике, большинство людей без колебания ответило бы утвердительно. И причину этой непоследовательности найти нетрудно. Известно, что клубника нравится почти всем, и, следовательно, у нас есть достаточные основания предвидеть, что спрашивающему она тоже понравится; однако 171
относительно устриц у нас таких оснований нет. Доказательство того, что в таком контексте ответ They are nice 'Они вкусные' является предсказанием, я приведу позже, когда речь пойдет об А-предложениях. Сейчас я только хочу показать, что предложение They are nice в разных контекстах имеет разную импликацию. В первом контексте nice было употреблено, чтобы выразить удовольствие говорящего, во втором — чтобы предсказать удовольствие слушающего. Это различие затушевывается, если мы предположим, что nice во всех контекстах значит одно и то же и из суждения It is nice во всех случаях вытекают одни и те же следствия. Вместо понятия логической импликации или аналитической связи между суждениями я буду пользоваться понятием «контекстной импликации», а вместо понятия внутреннего противоречия — понятием «логическая несообразность», и, поскольку в дальнейшем эти термины будут широко употребляться, необходимо их пояснить. Я буду считать, что суждение р контекстно имплицирует суждение q> если любой человек, знающий нормальные правила употребления (conventions) языка, с полным основанием выведет q из р в том контексте, в котором они употребле- н ы. Логические импликации образуют подкласс контекстных импликаций, ибо, если р логически имплицирует q, у нас есть основания вывести q из р в любом возможном контексте. Легче всего показать сущность контекстной импликации в тех случаях, когда логическая импликация явно отсутствует. Если Джонс говорит: «Идет дождь», то Смит имеет основание сделать вывод, что Джонс считает, что идет дождь, хотя утверждение «Джонс считает, что идет дождь» логически не следует из «Идет дождь». С другой стороны, ясно, что утверждения «Идет дождь» и «Джонс считает, что нет дождя» не противоречат друг другу, и все же было бы логически несообразно, если бы Джонс сказал: «Идет дождь, но я так не считаю» *. Излагаемые ниже правила контекстной импликации не являются жесткими. В отличие от правил логической импликации они могут быть нарушены, и от этого высказывание не становится внутренне противоречивым или абсурдным. Правило 1. Когда говорящий употребляет предложение для того, чтобы сделать утверждение, контекстно имплицируется, что он полагает, что это утверждение истинно. Аналогичным образом, когда он употребляет его с любой другой целью, с какой может быть употреблено предложение, возникает контекстная имплика- * Автор обсуждает так называемый парадокс Мура (об этом см. подробнее во вступительной статье, разд. 4). — Прим. ред. 172
ция, что он его употребляет с одной из тех целей, для которых оно приспособлено в нормальных условиях. Фактически это правило часто не соблюдается. Ложь, притворство, фантазия и ирония — это все случаи, когда мы, явно или неявно, нарушаем его. Но это вторичные употребления, то есть такие употребления, которые для предложения были бы (логически) невозможными, если бы у него не было какого-то первичного употребления. Для всевозможных вторичных употреблений предложения практически нет логических ограничений; во многих случаях человек достигает своей цели, преднамеренно употребляя предложение необычным образом или даже употребляя его в смысле, противоположном обычному, иронически. Разграничение между первичными и вторичными употреблениями крайне важно, поскольку во многих случаях философы строят свои доказательства, ссылаясь на типичные случаи употребления слова «...». Но их доводы никогда не будут логически правильными, если в качестве примера используется вторичное употребление, пусть даже общепринятое. Правило 2. Делая высказывание, говорящий контекстно имплицирует, что у него есть достаточные основания для выражаемого им суждения. И это правило мы часто нарушаем, и есть специальные приемы, с помощью которых мы это показываем. Говорящий дает понять, что у него нет достаточных оснований для высказывания; скрупулезные люди пользуются в этих случаях такими вводными фразами, как Судя по первому впечатлению..., Я не знаю наверное, но... и Я склонен думать, что.... Если же такой предостерегающей фразы нет, то мы вправе ожидать, что говорящий считает, что высказывание обоснованно, и люди, которые не соблюдают этого правила, вскоре утрачивают наше доверие. [...] Правило 3. Предполагается, что говорящий сообщает нечто для его собеседника интересное. Из трех правил это самое важное; к сожалению, и нарушается оно чаще других. Скучные собеседники встречаются гораздо чаще, чем лгуны или пустословы. Это правило особенно очевидно при ответах на вопросы, поскольку ответ должен быть действительно ответом. Не все высказывания являются ответами на вопросы; говорящий может сообщать информацию и по собственной инициативе. Тем не менее, если издается учебник по тригонометрии, предполагается, что автор убежден, что есть люди, которые хотят изучить тригонометрию; если дается совет, имеется предпосылка, что этот совет может быть полезен в разрешении стоящей перед слушающим проблемы. Это правило чрезвычайно важно для этики. Ведь первостепенная задача теоретической этики — ликвидировать логический про- 173
вал между решениями, рекомендациями, предписаниями и советами, с одной стороны, и высказываниями о фактах, лежащих в их основе,— с другой. К интуитивному осознанию необходимых синтетических связей пришлось прибегнуть именно для того, чтобы заполнить этот провал. С помощью третьего правила контекстной импликации у нас есть возможность показать, что этих логических провалов нет, потому что предложение, выражающее обоснование, с самого начала оказывается практическим предложением, а не высказыванием о факте, из которого каким-то образом можно вывести практическое предложение. Это правило, следовательно, представляет собой нечто большее, чем правило хорошего тона; скорее, пожалуй, оно показывает, каким образом там, где это касается обыденного языка, правила хорошего тона переходят в логические правила. Только допустив, что это правило соблюдается, можно понять связи между решениями, советами и оценками и теми доводами, которые приводятся в их пользу. Логическая несообразность (oddness). Я буду называть вопрос логически несообразным, если оказывается, что в данном контексте он неуместен, потому что ответ на него уже дан. Это не значит, что вопрос обязательно лишен смысла, но он озадачивает слушающего, и ему приходится давать какую-то необычную интерпретацию. В примере с человеком, который приятно проводил время за курением, было логически несообразно спрашивать, получал ли он от этого удовольствие, потому что в этом конкретном контексте его предыдущая реплика предполагала, что это так. Задача философа-этика — дать схему взаимоотношений этических слов, предложений и умозаключений, и она состоит не в том, чтобы показать, что одно предложение следует из другого или противоречит ему, а в том, чтобы показать, что в определенном контексте было бы логически несообразно утверждать одно и отрицать другое или задавать тот или иной вопрос. Рассмотрим следующие диалоги: (I) А: Я возьму баранину. В: Почему? А: Потому что я предпочитаю баранину говядине. В: Почему? (Не в смысле 'Почему вы предпочитаете баранину говядине', а 'Почему то, что вы предпочитаете баранину, является основанием для того, чтобы выбрать ее?'). (II) А. (решая, за кого болеть): Я болею за Джонса. В: Почему? А: Потому что это лучший вратарь. 174
В: Почему? (Не в смысле 'В чем состоит его превосходство как вратаря?', а 'Почему то, что он лучший вратарь, является основанием для того, чтобы выбрать его?'). (III) А: Я заплачу мяснику. В: Почему? А: Потому что я ему должен. В: Почему? (Не в смысле 'Как вы оказались в долгу?', а 'Почему наличие долга является основанием для того, чтобы ему заплатить?'). В каждом из этих диалогов А начинает с того, что выражает решение что-то сделать, и, когда его спрашивают «Почему?», он приводит обоснование своего решения. Затем В пытается вставить логический клин между решением и его обоснованием. И с точки зрения формальной логики В прав. Ни в одном случае обоснование, приводимое А, поскольку оно является высказыванием о факте, не влечет за собой логически решения сделать то, что он решает сделать. И тем не менее в каждом случае второй вопрос В логически несообразен. Чего же он добивается? Какой еще довод он может ожидать от А? Следует заметить, что хотя в каждом случае и дается обоснование, эти обоснования разного характера, и легко убедиться, что они по-разному связаны с решениями. В первом случае обоснованием является выражение субъективного предпочтения, во втором — объективное верифицируемое утверждение о факте, в третьем — указание на обязанность. В основном все, что будет дальше говориться в моей книге *, касается того, как соотносятся эти разнородные обоснования. Здесь же я попытаюсь показать текстовые функции А-предложений. Поскольку механизм употребления слов добро, правильный и следует, а также G-слов во многих отношениях сходен с употреблением А-слов, это отступление не уведет нас далеко в сторону от основного вопроса. з. РОЛЬ А-ПРЕДЛОЖЕНИЙ В ТЕКСТЕ Типичными А-словами являются, среди прочих, душераздирающий (hair-raising), разочаровывающий (disappointing), отвратительный, целебный, смехотворный, смешной, забавный, великолепный. В употреблении многих из этих слов может присутствовать герундивный элемент, в особенности если с ними сочетаются слова поистине или действительно. Так, если мы что-нибудь называем «поистине отвратительным», мы подразумеваем не только, что * См. отсылочную сноску на с. 156. — Прим. перев* 175
это обычно внушает людям отвращение, но и что от них следует ожидать такой реакции. Человек, у которого не вызывает отвращения нечто поистине отвратительное, не просто необычен, он в чем-то ущербен, неполноценен. Здесь я пока не буду касаться герундивного потенциала А-предложений. Не следует ожидать, что все входящие в наш список слова проявляют себя одинаково во всех отношениях. Между ними есть логические различия, но я их объединил, потому что они обнаруживают важное сходство. Каждое из них связано с особой человеческой «реакцией»: человек пугается, веселится, исцеляется, остается под впечатлением и т. п. Слово «реакция» следует понимать широко, так что в его сферу попадает многое из того, что в обычных условиях вовсе не называется «реакциями». Оно включает позицию, которую люди могут занять по отношению к чему-либо, эмоции, которые они могут испытать, а также то, что с ними может произойти, и то, что они могут сделать. Я буду считать реакцию «надлежащей» (appropriate), если эта реакция логически связана с данным А-словом, например испуг — со словом страшный, но при этом я не стану предполагать, что эта реакция обязательно проявляется в данном конкретном случае. Чтобы понять логику А-предложений, мы должны спросить не «Что это значит (всегда)?», а «Что это употребление контекстно имплицирует в данном случае?», «Какой вопрос был бы здесь логически несообразным?». Вот элементы контекстных импликаций в типичных случаях употребления таких предложений, хотя не обязательно, чтобы во всех ситуациях присутствовали все элементы. Удельный вес каждого элемента в различных ситуациях будет различным. (а) Субъективный элемент. Когда нет других указаний, употребление А-предложения обычно имплицирует, что говорящий выражает надлежащую реакцию. Странно было бы сказать, что книга поучительная или занимательная, а затем добавить, что сам говорящий ничего из нее не извлек или читал ее без всякого интереса. Странно, но не невозможно. «Это была страшная ситуация, но я не испугался»; «Может, это и смешно, но мне не хочется смеяться»; «Может быть, это и целебное средство, но мне оно не помогло». Во всех этих случаях субъективный элемент преднамеренно снимается, и, поскольку эти высказывания не создают внутреннего противоречия, мы не можем сказать, что, если «X страшен», это значит или влечет за собой в качестве следствия «X вызывает у меня испуг». Тем не менее, когда нет оговорки, мы с полным правом можем сделать вывод, что у говорящего налицо надлежащая реакция. Реакция не всегда выражается в каком-то явном поступке, но явное выражение ее обязательно, если этому нет противопоказа176
ний. Если человек считает клубнику вкусной, но клубнику никогда не ест, то это характеризует его поведение как логически несообразное, если он не может привести контрдоводы, например что у него аллергия к клубнике или есть ее ему запрещают религиозные принципы. Если такие доводы не приведены, то употребление им слова вкусный не соответствует правилам языка. (б) Элемент предсказания. А-предложение иногда употребляется с импликацией, что у слушающего будет наблюдаться надлежащая реакция на предмет речи при наличии соответствующих обстоятельств. Так, если я вам говорю, что в кинотеатре «Скала» идет развлекательный фильм, и вам нужно решить, стоит идти ли нет, я предсказываю, что фильм вас развлечет. К кому относится это предсказание, становится ясным из контекста. В данном конкретном случае было бы неуместно предсказывать не вашу реакцию, а чью-либо еще, и я бы нарушил правило 3, употребив слово развлекательный в значении 'способный развлечь всех или большинство людей' или 'способный развлечь меня'. Гору, о которой на собрании опытных альпинистов говорят, что она доступна, было бы несправедливо назвать доступной на собрании начинающих альпинистов. Это утверждение подразумевает, что успешное восхождение на эту гору зависит от возможностей людей, собирающихся его предпринять. (в) Обобщающий элемент. Благоразумные люди делают предсказания (или предположения о том, что имело место) только на основании конкретных данных, и, таким образом, человек, который употребляет А-нредложение для того, чтобы высказать предсказание, контекстно имплицирует (в соответствии с правилом 2), что у него есть достаточные, по его мнению, основания для предсказания. Если же это не так, то он либо лжет, либо неправильно пользуется языком. А какое же может быть основание для предсказания, что X вас испугает, если не тот факт, что люди вашего типа обычно в этом случае пугаются. Если бы можно было доказать, что при виде быков люди не пугаются, то пришлось бы вообще отменить тезис о том, что быки страшны. Свойство быть страшными — это не объективное свойство быков, которое было бы им присуще, даже если бы они никого никогда не пугали. (г) Элемент каузации. Предметы не бывают просто страшными, или развлекательными, или комфортабельными; животные страшны, если они обладают силой, свирепостью и агрессивностью; пьесы развлекательны, если в них много реплик и ситуаций определенного характера, а автомобили комфортабельны, если снабжены хорошими амортизаторам, обогревателями, просторными салонами. Если говорят о наличии у некоторого предмета А-характеристики, то этим не сообщают, какими именно каузальными свойствами, позволяющими определить его таким образом, этот 177
предмет обладает, но контекстно имплицируют, что такие свойства у него есть. И если А-слово имеет достаточно узкую сферу действия, часто можно сделать вывод о том, какие это свойства, хотя говорящий их и не называет. 4. ВНУТРЕНЯЯ СЛОЖНОСТЬ А-ПРЕДЛОЖЕНИЙ Как понимать, что в употреблении А-предложения «присутствуют» указанные выше четыре элемента? Поскольку ни один из них полностью не исчерпывает значения А-предложения и поскольку логически они друг друга не имплицируют, возникает соблазн сказать, что А-слова обозначают особые каузальные свойства быков, шуток, гор, автомобилей и т. д., в силу которых они вызывают у людей надлежащие реакции. И это тем более соблазнительно, что А-предложения действительно используются в качестве объяснения: «Я смеялся, потому что это было смешно», «Конечно, я испугался, и вы бы испугались на моем месте, это было очень страшно». Но хотя А-предложения и употребляются как объяснения, логика их употребления не зависит от обозначаемых ими особых свойств, более того, эти свойства только мешают понять особенности их употребления. Ясно, что отношение между элементом предсказания и элементом обобщения является индуктивным, и его можно было бы выразить, вообще не прибегая к А-предложению. (1) Большинство людей, относящихся к типу X, были испуганы Y. (3) Так как вы принадлежите к типу X, вы испугаетесь при встрече с Y. Правомерность этого умозаключения может вызвать сомнения (обоснованные или необоснованные), что является уделом всех индуктивных умозаключений. В мою задачу не входит рассмотрение логического разрыва между посылкой и выводом, если таковой действительно имеет место, я только хочу показать, что его можно преодолеть, введя в рассуждение А-предложение: (2) Y-и страшны для людей типа X. Введение такого предложения имеет или слишком серьезные, или слишком незначительные последствия, (а) Если считать, что оно логически следует из (1) и логически имплицировано в (3), то оно превращает индуктивное умозаключение в дедуктивное. Однако совершенно очевидно, что ваш испуг не следует логически из того, что в прошлом его испытывали другие. (б) Если считать индуктивным как переход от (1) к (2), так и переход от (2) к (3), мы оказываемся в наихудшем положении. Нам теперь приходится делать два индуктивных скачка, причем один из них такого рода, что его невозможно обосновать. Дока- 178
зать, что Y-и страшны, нельзя иначе как через тот факт, что люди пугались при встрече с ними; следовательно, связь того факта, что Y-и страшны, с тем фактом, что люди пугались при встрече с ними, не может быть основана на том, что между ними наблюдается постоянная соотнесенность; а соотнесенностью такого рода и определяется суть индуктивного перехода. (в) Можно было бы сказать, что переход от (1) к (2) является квазианалитическим, и, безусловно, так оно и есть. Но от этого наше положение ничуть не улучшается. Ибо в соответствии с этой интерпретацией мы полагаем, что Y-и страшны на основании тех же данных, которые дают нам право полагать, что люди при встрече с ними пугались. И если допустить возможность перехода от (2) к (3), мы также должны допустить возможность перехода непосредственно от (1) к (3), и, таким образом, введение (2) будет излишним. Соблазн рассматривать все А-слова как названия особых свойств порожден не только общей тенденцией усматривать во всех существительных и прилагательных имена. Он порожден еще и тем обстоятельством, что, хотя такие слова очевидным обргзом что-то значат, любая попытка однозначно установить это значение обречена на неудачу. Человек, который говорит, что быки страшные, не просто имеет в виду, что они его пугают. Мы думаем, что «быть страшным» — это объективное свойство быков, потому что «Быки страшные» утверждает факт, который можно верифицировать так же, как верифицируются утверждения о наличии объективных свойств. Оно истинно или ложно вне зависимости от реакций говорящего, и именно поэтому мы употребляем безличную форму выражения. Более того, если меня спрашивают, почему я так испугался, я мог бы ответить: «Потому что это было страшно», и мы бы этим удовлетворились, уверенные, что факт нашел объяснение. А какой же еще довод может быть лучше? Но это весьма необычное объяснение. Оно отличается от объяснения «Бык меня напугал, потому что был сильный, свирепый и агрессивный», поскольку это объяснение действительно вскрывает причины моего испуга, а первое их не вскрывает. Меня развлекает не развлекательность пьесы, а содержащиеся в ней шутки и ситуации. Значит, А-предложение ничего не объясняет? Значит, подобно предложению «Опиум усыпляет, потому что обладает снотворным действием», оно просто более тяжеловесно повторяет то, что требует объяснения? На самом деле это не совсем так, хотя, действительно, А-предложение дает объяснение лишь на очень низком уровне. Задача объяснения — сделать непонятное понятным, и первый шаг в любом объяснении состоит в том, чтобы показать, что объясняемое явление вовсе не непонятно, а вполне закономерно 179
(Toulmïn 1958; 87). Поэтому «Они были (Я был) тогда испуганы» в какой-то степени объясняется фразой «потому что положение было страшное», так как последняя подразумевает, что большинство людей в этом положении испытали бы страх. Их (мой) испуг был вполне естественным. Но А-предложения идут дальше объяснения на этом низком уровне. Они имплицируют наличие каузальных свойств, не называя самих этих свойств. Джонс нравится людям не потому, что он симпатичный, а потому, что он добр, великодушен и имеет ровный характер, и человек, говорящий, что Джонс симпатичен, имплицирует, что Джонс обладает рядом качеств, за которые людей обычно любят, но не уточняет, какими именно. Точно так же люди могут подняться на гору не потому, что она доступна, а потому, что ее поверхность позволяет альпинисту находить опору. А-слова имплицируют наличие некоторых неконкретизированных каузальных свойств, благодаря которым предмет вызывает именно такую «реакцию», но не называют этих свойств. Они не называют также и «консеквентных свойств». Например, «быть сильным» является консеквентным свойством тигров, потому что тигры не были бы сильными, если бы у них не было таких сильных мускулов. Но несмотря на то, что тигры не были бы страшны, если бы не были сильными, «быть страшным» не является консеквентным свойством тигров, потому что «быть сильным» связано с «иметь мускулы определенного рода» иначе, чем с «быть страшным». Первые два являются эмпирическими свойствами, между которыми существует наблюдаемая соотнесенность. Между тем последнее не является свойством, поддающимся наблюдению. Человек, называющий тигров страшными, контекстно имплицирует, что они обладают определенными свойствами, которые пугают людей. Но он это не утверждает, не говоря уже о том, что он не уточняет, что это за свойства. Теперь ясно, почему вопрос «С какой целью употребляется слово ...?» важно отличать от вопроса «При каких условиях слово ... можно правомерно использовать с этой целью?». А-слова употребляются для объяснения и предсказания, но не для того, чтобы уточнить основания для объяснения или предсказания. Их употребление в этой функции оправдано, если только у говорящего есть определенные основания, которые не констатируются явно, а имплицируются контекстно. Эти слова употребляются также для выражения реакций, и именно поэтому возникает соблазн приравнять предложения «Х-ы приятны» к предложению «Х-ы мне нравятся». Но даже помимо того, что предложения «Х-ы приятны» употребляется с другими целями, его использование для выражения реакции отличается от употребления «Х-ы мне нравятся». 180
Употребление безличного способа выражения вводило бы в заблуждение, и, следовательно, было бы неправомерно, если бы говорящий знал, что у него нестандартные вкусы и что это обстоятельство существенно. Различие между личным и безличным способами выражения кроется только в контекстном фоне (contextual background). Отношение между А-словами и названиями каузальных свойств затемняется оттого, что иногда в языке нет специального названия для свойства, вызывающего определенную реакцию, и нам приходится употреблять в этой функции А-слово. Например, у нас нет достаточного нейтрального лексикона для описания различных вкусов и запахов, которые действительно вызывают у людей тошноту, отвращение, неприятные ощущения. Поэтому мы описываем такие запахи как «тошнотворные», «неприятные» или «отвратительные», даже когда мы не наделяем их А-функцией. Если же мы специально хотим исключить А-функцию, мы прибегаем к описательным объяснениям, указывающим на те вещества, которым присущ данный вкус или запах: несет карболкой, пахнет сероводородом, имеет сильный привкус парафина, пахнет грушевой эссенцией. С другой стороны, поскольку эти запахи действительно вызывают у людей неприятные ощущения, эти нейтральные выражения могут употребляться с А- или G-функцией: «Пиво в баре „Розовый слон" имеет вкус парафина» — предложение, которое можно употребить не для «констатации факта», а для того, чтобы сделать предупреждение, нам не требуется добавлять, что вкус этот неприятный. В то же время нейтральные выражения употребляются чисто нейтрально в речи химиков, врачей и юристов. Это свидетельствует о том, что, говоря об А-словах и G-словах, можно создать неверное представление о языке. Такие классы слов не существуют, существуют различные цели, с которыми могут употребляться слова, а в специальном контексте практически любое слово может быть употреблено с практически любой целью. Это важная особенность обыденного языка, отличающая его от языка специального. Но поскольку существуют слова, которые почти всегда употребляются с ограниченным набором функций, можно говорить об особых классах слов, за исключением тех случаев, где требуется более тщательное уточнение контекста. ПРИМЕЧАНИЯ 1 Обширный не является в строгом смысле описательным словом, поскольку сказать, что вид обширный, еще не значит описать его. Но оно принадлежит языку описания, и это делает данный пример вполне удовлетворительным, так как логика описательного языка сама по себе меня не интересует. 181
2 Еще несколько примеров: платье может быть красным, удобным и неприличным. Человек может быть голубоглазым, интересным и достойным восхищения. ЛИТЕРАТУРА Joseph 1936 — Joseph H. W. B. Introduction to logic. London, 1936. Moore 1962 —Moore G. E. Principia ethica. Cambridge, 1962 (русский перевод: Мур Дж. Принципы этики. М., «Прогресс», 1984). Toulmin 1958 — Toulmin S. Е. An examination of the place of reason in ethics. London— New York, 1958.
P. M. Хэар ДЕСКРИПЦИЯ И ОЦЕНКА 1. Некоторые объекты могут получить двоякую характеристику: дескриптивную (descriptive) и оценочную (evaluative). И это различие чрезвычайно важно. Примерами первой могут послужить предложения типа: Эта клубника сладкая; Эта клубника крупная, красная и сочная; Примерами второй — Это хорошая клубника; Эта клубника именно такая, какой и должна быть клубника. Высказывания первого типа часто служат основанием для высказываний второго типа, но ни первые сами по себе не влекут вторых, и наоборот. И все же между ними должна существовать тесная логическая связь, характер которой мы пока не знаем. Вопрос может быть поставлен следующим образом: допустим, нам известны все дескриптивные свойства, которыми обладает клубника (мы знаем истинностное значение каждого дескриптивного предложения, описывающего клубнику); нам известно также значение слова хороший; что же еще нам нужно знать для того, чтобы назвать данную клубнику хорошей? Ответ на этот вопрос очевиден. Мы должны знать, по каким качественным критериям клубника может быть признана хорошей, то есть наличие каких черт и свойств делают клубнику хорошей или, другими словами, каков стандарт хорошей клубники. Для этого нам должна быть представлена главная посылка. Мы уже убедились, что можно знать значение выражения хорошая клубника без знания всего, о чем мы сейчас говорили. И хотя вопрос "Что значит назвать клубнику хорошей?", безусловно, имеет смысл, мы не сможем на него ответить, если мы не знаем ответа на вопросы, поставленные выше. Перед нами стоит задача разграничить и описать эти два способа, которыми можно судить о том, что значит назвать объект хорошим представителем своего класса. Это поможет нам яснее увидеть сходство и различие между словом хороший, с одной стороны, и такими словами, как красный и сладкий, — с другой. R. М. Hare. Description and evaluation. Глава 7 из книги: R. M. Hare. The Language of Morals. Oxford University Press, London — Oxford — New York, 1972, p. 111—126. 183
Поскольку мы уже касались * различий между этими словами, то теперь укажем на некоторые черты сходства. Рассмотрим для этого два предложения: M—красный автомобиль и M — хороший автомобиль. Надо заметить, что, согласно определению, данному в предыдущей главе **, слово автомобиль в отличие от слова клубника, является функциональным. Соответствующая статья в «Shorter Oxford English Dictionary» говорит, о том, что автомобиль — это транспорт, а транспорт есть средство для перевозки. Если автомобиль непригоден для этой цели, то мы непосредственно из определения можем сделать вывод, что его нельзя назвать хорошим. Однако знание этого столь ничтожно по сравнению с тем, что требуется для знания полного набора признаков хорошего автомобиля, что в дальнейшем я намереваюсь пренебречь этим усложняющим дело фактором. Я буду считать, что слово автомобиль нельзя определить функционально и что мы можем узнать (насколько это возможно) его значение просто при зрительном восприятии соответствующих объектов. Конечно, не всегда легко определить, является ли слово функциональным; это зависит, подобно другим вопросам значения, от особенностей употребления слова каждым конкретным говорящим. Первая черта сходства между высказываниями M — красный автомобиль и M — хороший автомобиль состоит в том, что оба предложения могут быть использованы и в действительности часто используются для передачи информации чисто фактического, или дескриптивного, характера. Если я адресую фразу M — хороший автомобиль человеку, который не видел и ничего не знает о М, но которому, однако, известно, какие автомобили обычно считаются хорошими (каков принятый стандарт хороших автомобилей), то несомненно, что этот человек получит из моей реплики информацию о некоторых свойствах М. Если впоследствии обнаружится, что автомобиль не может развить скорость больше 30 миль в час, потребляет много горючего или местами проржавел, то он упрекнет меня в том, что я сообщил ему неверную информацию. Основания для упреков будут такими же, как если бы я сказал, что автомобиль красный, а потом обнаружилось, что он черный. Я бы заставил собеседника думать, что автомобиль имеет определенные свойства, в то время как он имел бы совершенно другие свойства. * Здесь и далее автор ссылается на другие главы своей монографии (см. отсылочную сноску на с. 183).— Прим. перев. ** Это определение гласит: «Слово является функциональным, если для лучшего объяснения его значения мы должны указать, для чего предназначен именуемый им предмет или что можно сделать с помощью этого предмета» (р. 100). — Прим. перев. 184
Вторая черта сходства между двумя предложениями заключается в следующем: иногда мы используем их не для передачи информации, а для того, чтобы научить слушающего правильно использовать слова хороший или красный в целях последующей передачи или получения информации. Предположим, что слушающий абсолютно не разбирается в автомашинах (подобно тому как сейчас большинство из нас совершенно не разбирается в лошадях) и знает о них не больше, чем нужно для того, чтобы отличить автомобиль от двухколесного экипажа. В этом случае моя фраза M — хороший автомобиль не даст ему каких-либо дополнительных сведений о М, кроме информации о том, что M— автомобиль. Но если у него впоследствии будет возможность хорошо изучить М, то он обнаружит, что M обладает некоторыми качествами и свойствами, благодаря которым люди (я по крайней мере) называют этот автомобиль хорошим. Возможно, что сначала он узнает не очень много. Но если я буду делать суждения подобного рода о большом количестве автомашин, называя некоторые из них хорошими, а некоторые плохими, а мой собеседник будет иметь возможность осмотреть все или большинство из тех, о которых я говорю, тогда он при условии, что я следую определенному стандарту, называя машину хорошей или плохой, постепенно узнает довольно много. Если он будет внимательным, то со временем приобретет познания, достаточные для того, чтобы правильно интерпретировать мое высказывание о том, что автомобиль хороший, например, услышав такое высказывание, он будет рассчитывать, что машина быстроходная, устойчивая и т. д. Если бы мы сейчас рассматривали не слово хороший, а слово красный, можно было бы назвать описанный выше процесс «экспликацией значения слова» и сказать, что я делал то, что в действительности было экспликацией значения выражения хороший автомобиль. Однако мы должны подходить здесь с большой осторожностью к использованию термина «значение», несмотря на сходство определения понятийного содержания слов хороший и красный. Я могу объяснить слушающему значение слова красныйу указывая на различные автомобили и говоря при этом: Это красный автомобиль, Это не красный автомобиль. Если слушающий будет достаточно внимателен, он скоро сумеет использовать слово красный для сообщения или получения соответствующей информации, по крайней мере об автомашинах. Таким образом, указанная процедура приложима как к слову хороший, так и к слову красный. По отношению к слову красный мы можем назвать ее «экспликацией значения», по отношению же к слову хороший мы можем назвать ее так только с известной натяжкой; здесь лучше говорить об «экспликации, или о передаче, или об установ- 185
лении стандартных признаков хороших автомобилей». Стандартные признаки хорошего объекта, подобно значению слова красный, обычно являются общепринятыми. После того как я объяснил собеседнику значение выражения красный автомобиль, он может рассчитывать (если, конечно, я не слыву за эксцентричную личность), что и другие люди будут использовать это выражение сходным образом. Со словами, обозначающими объекты, по отношению к которым существует общепринятый стандарт качества (как, например, автомобили), дело обстоит аналогичным образом. Собеседник, узнав от меня, каковы стандартные признаки хороших автомобилей, рассчитывает, что выражение хороший автомобиль дает ему возможность передавать и получать от других людей соответствующую информацию без всяких недоразумений. Третья черта сходства между выражениями хороший автомобиль и красный автомобиль заключается в том, что слова хороший и красный одинаковы по степени точности или расплывчатости информации, которую они передают или могут передавать. Выражение красный автомобиль обычно используется очень широко. Любая машина, цвет которой лежит в промежутке между пурпурным и оранжевым, может без нарушения правильности языка быть названа красной. Набор признаков для выделения класса хороших автомобилей тоже не является строго фиксированным. Наличие некоторых характеристик (например, невозможность развить скорость свыше 30 миль в час) будет достаточным основанием для того, чтобы не считать автомобиль хорошим; однако нет точного набора общепринятых признаков, руководствуясь которым можно было бы утверждать: «Если автомобиль удовлетворяет этим условиям, то он хороший, если же не удовлетворяет, то плохой». Однако при желании в обоих случаях можно достичь абсолютной точности. Так, можно было бы договориться не называть автомобиль красным, если его цвет не обладает определенной степенью чистоты и насыщенности; сходным образом мы могли бы принять четкий стандарт для выделения хороших автомобилей. Так, машину нельзя было бы назвать хорошей, если она не может пройти определенное расстояние в течение определенного времени без поломок, не обладает достаточным удобством и т. д. Такого рода процедура выделения стандартных признаков была проведена министерством сельского хозяйства для яблок категории «супер» (см. Urmson 1950 : 152). Важно отметить, что строгость или, напротив, широта критериев абсолютно ничего не дает в тех случаях, когда нужно отграничить слова типа хороший от слов типа красный. Слова обоих классов могут быть как дескриптивно неопределенными, так и де- 186
скриптивно точными в зависимости от жесткости критериев, которые либо установились сами собой, либо были установлены в результате договоренности. Неверно, что оценочные слова отличаются от дескриптивных тем, что первые дескриптивно более неопределенны, чем вторые. В обоих классах слов встречаются как дескриптивно неопределенные, так и дескриптивно точные слова. Слова типа красный могут быть дескриптивно весьма неопределенными, не приобретая при этом ни малейшего оттенка оценочности, а выражения типа очищенная сточная вода могут быть зависимы от очень жестких критериев, не переставая при этом быть оценочными. Если принять во внимание отмеченное сходство между словами хороший и красный, то легко прийти к выводу, что между ними как будто не существует различий, что определить признаки хороших машин — это то же самое, что определить значение (во всех смыслах этого слова) выражения хороший автомобиль, то есть предложение M —- хороший автомобиль означает "М имеет определенные характеристики, которые можно назвать словом хороший". 2. Здесь надо заметить, что функции слова хороший, связанные с передачей информации, могли бы успешно выполняться и в том случае, если бы слово хороший совсем не имело рекомендательной функции (commendatory function). Это может быть показано с помощью искусственно придуманного слова, которое по замыслу лишено рекомендательной силы слова хороший. В качестве такого примера возьмем слово рохоший. Это слово, как и слово хороший, может быть использовано для передачи информации только при условии, что известны критерии его употребления; если же эти критерии не выявлены, то слово рохоший в отличие от хороший совершенно лишено всякого значения. Допустим, что я проясняю эти критерии, указывая на различные автомобили и говоря: M — рохоший автомобиль, N — не рохоший автомобиль и т. д. Теперь мы должны предположить, что, хотя слово рохоший не имеет никакой рекомендательной силы, критерии для выделения свойства рохошести у автомашин аналогичны критериям, которые я ввел для хороших автомобилей. Как и в предыдущем примере, слушающий, если он достаточно внимателен, со временем приобретает способность использовать слово рохоший для передачи и получения информации; когда я говорю: Z — рохоший автомобиль, слушающий понимает, какие характеристики я имею в виду; если же он хочет сообщить кому-то, что машина Y имеет аналогичные характеристики, то он может сделать это при помощи фразы Y — рохоший автомобиль. Таким образом, слово рохоший выполняет (впрочем, только по отношению к автомобилям) лишь половину функций, которые 187
имеются у слова хороший, а именно те, которые связаны с передачей или получением информации, но не с оценкой и рекомендацией. Исходя из этого, можно сказать, что слово рохоший является чисто дескриптивным. Слушающий учится использовать это слово, анализируя примеры его употребления, и затем приобретает способность применять его самостоятельно. Было бы совершенно естественно назвать этот процесс изучением значения слова рохоший, и это, казалось бы, вновь подтверждает мнение, что, изучая критерии использования выражения хороший автомобиль, мы изучаем его значение. Однако по отношению к слову хороший это неверно. Ведь вполне можно знать значение выражения хороший автомобиль (в другом смысле термина «значение») без знания критериев его использования — этим значением является рекомендация. В то же время человек может использовать слово хороший для передачи и получения информации, и при этом не знать его значения, так как ему, может быть, и неизвестно, что назвать автомобиль хорошим значит рекомендовать его. 3. Читатель может возразить, что считать дескриптивную или информативную функцию слова хороший его значением (при любой интерпретации этого понятия) неправильно. Такой читатель, возможно, придерживается мнения, что значение слова хороший включает только его рекомендательную функцию. Согласно этой точке зрения, значением моей реплики M — хороший автомобиль является рекомендация; если слушающий при этом, пользуясь знанием стандарта, обычно применяемого мной для отнесения автомобиля к классу хороших, получает некоторую дескриптивную информацию о М, то эта информация не входит в сферу значения. Слушающий просто делает индуктивный вывод из суждений "Хэар раньше высоко оценивал машины, обладающие определенными свойствами" и "Хэар высоко оценивает М" и получает суждение вида "М обладает теми же свойствами". Мне кажется, что вся эта полемика есть просто спор о словоупотреблении. С одной стороны, мы должны согласиться с приведенным выше рассуждением, что знание критериев использования слова хороший по отношению к автомобилям еще не дает исчерпывающего знания значения выражения хороший автомобиль; с другой стороны, связь выражения хороший автомобиль с критериями использования этого выражения очень напоминает связь дескриптивного выражения с определяемыми им признаками. Это сходство находит отражение в языке; например, на вопрос Что ты подразумеваешь под словом "хороший"? возможен ответ Я имею в виду, что этот автомобиль развивает скорость до 80 миль в час и никогда не ломается. Я думаю, что самым подходящим здесь будет термин «дескриптивное значение». Вполне естественно считать, что если говорящий использует предложение в первую 188
очередь для передачи информации, то оно обладает дескриптивным значением; так, например, если в газете говорится, что X забил хороший гол, то целью сообщения является, конечно, не выражение одобрения, а информирование читателя о том, каким был гол. 4. Теперь я хочу пояснить, почему дескриптивное значение слова хороший вторично по отношению к его оценочному значению. Во-первых, оценочное значение слова хороший постоянно для любого класса объектов, по отношению к которому оно используется. Называя автомобиль, хронометр, крикетную биту или картину хорошими, мы их хвалим или рекомендуем. Но поскольку во всех этих случаях оценка производится по разным основаниям, дескриптивное значение слова хороший не будет одинаковым. Хорошо зная его оценочное значение, мы тем не менее постоянно учимся использовать его в новых дескриптивных значениях, поскольку число классов объектов, чьи свойства мы описываем, постоянно растет. Иногда мы начинаем использовать слово хороший в новом дескриптивном значении после общения со специалистом в той или иной области: так опытный наездник может научить меня, как выбрать хорошую верховую лошадь. Вместе с тем мы иногда можем выявить новое дескриптивное значение слова хороший самостоятельно. Это происходит, когда надо оценить объект (например, кактус), который принадлежит к классу, для которого не существует определенного стандарта. Оценочное значение слова хороший является первичным еще и потому, что мы можем использовать его для изменения дескриптивного значения. Это часто происходит в сфере морали, но не только в ней. Так, может случиться, что внешний вид автомобилей в ближайшем будущем резко изменится (скажем, уменьшатся их размеры). Тогда, вероятно, мы не будем называть хорошим автомобиль, который сейчас с полным правом заслуживает такого определения.Как объяснить это явление с лингвистической точки зрения? В настоящий момент мы располагаем более или менее единым набором необходимых и достаточных условий для отнесения автомобилей к классу хороших. Если описанный выше процесс действительно произойдет, то мы, возможно, скажем: Автомобили 50-х годов не были хорошими; До 1960 года не было ни одного хорошего автомобиля, где слово хороший не будет обладать тем дескриптивным значением, которое оно имеет сейчас, потому что некоторые автомашины 50-х годов, безусловно, обладали свойствами, которые позволяли называть их «хорошими» в том дескриптивном смысле, которым это слово обладало в 50-х годах. Таким образом, оценочное значение слова может быть использовано для изменения его дескриптивного значения, и если бы слово хороший было чисто дескриптивным, то весь 189
процесс мог бы быть назван переопределением значения. Однако поскольку оценочное значение слова остается неизменным, то здесь скорее имеет место просто изменение стандарта. Это явление сходно с тем, что Стивенсон называет «убедительным определением» значения слов (persuasive definition) (Stevenson 1944 : 210) *. Впрочем, этот процесс не обязательно бывает эмоционально окрашенным. Изменение в стандарте может вызвать изменения в языке двумя различными способами. Первый способ я только что описал; он состоит в том, что оценочное значение слова остается неизменным и используется для изменения дескриптивного значения и установления нового стандарта. Второй способ не часто соотносится со словом хороший, ибо за ним настолько сильно закрепилась роль оценочного, что процедура является практически невозможной. Эта процедура заключается в том, что слово постепенно теряет свое оценочное значение и начинает использоваться в переносном смысле, а иногда и в кавычках. Когда оно окончательно утрачивает свое оценочное значение и становится чисто дескриптивным, для целей оценки и рекомендации начинает использоваться какое-нибудь другое слово. Сказанное выше может быть проиллюстрировано на примере изменений; которые в последние два столетия претерпело английское выражение eligible bachelor 'подходящий жених'. Сначала это выражение было оценочным и означало: "такой, который должен быть выбран (например, в мужья дочери)". Затем, вследствие того, что критерии выбора стали четко определенными, выражение приобрело дескриптивное значение: подходящим женихом в XVIII в. считался человек, имеющий большое поместье и титул. К XIX в. критерии изменились: подходящим делали жениха уже не обязательно наличие поместья и титула, а денежное богатство. Мы легко можем вообразить, как в XIX в. мать говорила дочери: «Он нам подходит, хоть он и не из знатной семьи. Уже сейчас его доход составляет 3000 фунтов в год, а после смерти отца он будет значительно больше». Этот пример иллюстрирует первую из двух возможностей изменения значения слова вследствие изменения стандарта. Продолжая наш анализ, отметим, что в XX в., частично как реакция на имевшую раньше место жесткую закрепленность стандарта, слово eligible 'подходящий' стало использоваться в переносном смысле. Этот пример иллюстрирует вторую возможность. В настоящее время при произнесении фразы * Стивенсон в работе Stevenson 1944 пишет следующее: «Процедура „убедительного определения" приложима к словам, имеющим как дескриптивное, так и эмотивное значение. Цель процедуры состоит в изменении и уточнении дескриптивного значения слова путем устранения его обычной неопределенности. Эмотивное значение слова при этом не затрагивается». — Прим. перев. 190
He is an eligible bachelor 'Он подходящий жених' у нас может появиться ощущение, что слово eligible употреблено как бы в кавычках, с иронией. Для того чтобы одобрить выбор, мы сейчас будем использовать совершенно другие слова. Мы скажем: Не is likely to make a very good husband for Jane 'Он будет хорошим мужем для Джейн' или She was very sensible to say "yes" 'Она поступила правильно, дав свое согласие'. Тесная связь оценочных стандартов с языком доказывается также тем, что люди, говорящие на двух языках, часто попадают из-за этого в затруднительное положение. Человек с двумя родными языками — английским и французским — рассказывает, как однажды, гуляя дождливым днем в парке, он встретил женщину, одетую, по английским понятиям, вполне уместно, а по французским понятиям — смешно. Его мыслительная реакция оказалась выраженной на двух языках, ибо стандарты, из которых он исходил, в английском и французском сильно отличаются друг от друга. Он поймал себя на том, что говорит себе (сначала по- английски): Pretty adequate armour. How unconformable though. Why go for a walk if you feel-like this? Очень складный комбинезон. Однако как неудобно!.. Зачем выходить на улицу в таком виде?' — и далее по-французски: Elle est parfaitement ridicule Юна выглядит ужасно нелепо'. Известно, что двойственность стандартов может вызвать у двуязычного человека невроз, так как оценочные стандарты оказывают большое влияние на его деятельность (Lagarde-Quost 1947—1948:13). 5. Итак, в слове хороший оценочное значение является первичным. Однако существуют другие слова, в которых оценочное значение вторично по отношению к дескриптивному, например аккуратный и деятельный. Сами по себе эти слова обычно используются для одобрения и рекомендации, но такие фразы, как слишком аккуратный или слишком деятельный мы, конечно, едва ли можем сказать без оттенка иронии. Им в основном присуще именно дескриптивное значение; и хотя для определенных целей мы должны классифицировать их как оценочные (ибо если мы будем рассматривать их как чисто дескриптивные, то совершим логическую ошибку), они являются таковыми в гораздо меньшей степени, чем слово хороший. Если оценочное значение слова, являясь первичным, постепенно становится вторичным, это говорит о том, что стандарт, к которому апеллирует слово, стал общепринятым. Несмотря на то что оценочное значение слова хороший является первичным, его дескриптивное значение никогда не устраняется полностью. Даже когда мы используем слово хороший в его оценочном значении для установления нового стандарта, оно все-таки имеет дескриптивное значение — не в том смысле, что 4 191
мы применяем его для передачи информации, а в том, что его употребление для учреждения нового стандарта есть необходимый подготовительный этап перед его последующим использованием с новым дескриптивным значением. Необходимо также отметить, что соотношение дескриптивного и оценочного значений слова хороший изменяется в зависимости от характеризуемого класса объектов. Мы можем проиллюстрировать это на примере двух крайних случаев. Если я называю яйцо хорошим, всем сразу понятно, какое именно свойство яйца я имею в виду — это его свежесть. При таком использовании слова в нем доминирует дескриптивное значение, что зависит от наличия жесткого стандарта для оценки качества яиц. С другой стороны, если я называю хорошим какое-нибудь стихотворение, то в моем высказывании содержится очень мало дескриптивной информации, потому что не существует общепринятого критерия для выделения класса хороших стихотворений. Не следует, однако, думать, что выражение хорошее яйцо по своему характеру только дескриптивно, а выражение хорошее стихотворение — только оценочно. Если мы начнем употреблять в пищу несвежие яйца, как это делают в некоторых странах, мы тоже будем называть их хорошими (ср. выражение хороший сыр „стилтон" *). И если я назвал стихотворение хорошим, а мой слушатель знает, что я не отличаюсь особой эксцентричностью, он вполне справедливо может предположить, что это не какое-нибудь стихотворение вроде «Поздравленье с днем рожденья!». Итак, чем более фиксирован и общепринят стандарт, тем больше информации содержит в себе слово хороший. Однако не стоит думать, что оценочное значение слова находится в обратно пропорциональной зависимости от его дескриптивного значения. Они изменяются независимо друг от друга: там, где стандарт определен четко, суждение, включающее слово хороший, может быть высокоинформативным и не терять при этом своего оценочного или рекомендательного характера. Рассмотрим следующее описание оксфордских очистных сооружений: «Принцип их работы достаточно прост и эффективен. Конечно, они могут вызывать у живущих рядом людей не совсем приятные ощущения да и экономически они не очень выгодны, однако после очистки вода становится хорошей (в техническом смысле этого слова)». В справочной литературе по данному вопросу приводятся тесты для определения качества очищенной воды. Это могло бы привести нас к мысли, что слово хороший в приведенном выше описании обладает только дескриптивным значением и лишено оценочной силы. * Сыр «стилтон» — полутвердый белый сыр с синими прожилками плесени и характерным запахом. — Прим. перев. 192
И хотя очевидно, что, называя воду, прошедшую процесс очистки, хорошей, мы оцениваем ее именно как воду, а не как духи, причем именно оцениваем, а не только сообщаем некоторый набор фактов из химии и биологии. Заявить, что вода плохая,— значит дать реальные основания для увольнения с работы директора очистных сооружений или принятия конкретных мер по исправлению недостатков. Именно по поводу таких недостатков бывший архиепископ Йоркский говорил в 1912 г. на заседании Королевского института санитарии: «Мне кажется, не нужно обладать язвительным красноречием Чарльза Кингсли, этого благородного зачинателя санитарной науки, чтобы утверждать, что оправдание любой болезни волей божьей есть проявление не религиозности, а богохульства, ибо нельзя ссылаться на бога там, где все зависело от человека, а он не выполнил свои обязанности». Конечно, верно, что, если слово хороший обладает в предложении очень слабым оценочным значением, то велика вероятность того, что превалирует дескриптивное значение, и наоборот. Если бы оба значения были выражены слабо, слово не имело бы права" на существование. Однако об обратно пропорциональной зависимости между дескриптивным и оценочным значениями можно говорить только как о тенденции. Правильное описание рассматриваемого феномена должно быть таким: в слове хороший представлены оба вида значения, причем представлены достаточно, чтобы слово заслуживало употребления. Если первые два условия выполнены, то объемы дескриптивного и оценочного значений изменяются независимо друг от друга. Слово хороший может, однако, вовсе не иметь оценочного значения. Здесь мы должны различать несколько случаев. Сначала рассмотрим цитатное употребление слова (the inverted commas use). В разговоре о новейших архитектурных стилях я мог бы сказать: Новое здание палаты общин — хороший образец подражания готическому стилю. Эту фразу можно интерпретировать по-разному. Во-первых, как сообщение о том, что здание —"хороший образец типичных черт подражания готике". Это специализированный оценочный смысл, который мы не будем сейчас рассматривать. Во-вторых, предложение может означать: "действительно лучший из многих других образцов подражания готическому стилю, но не из всех зданий вообще". Этот смысл мы тоже не будем рассматривать — здесь имеет место оценочное употребление слова хороший при ограниченно заданном классе сравнения. Интересующий нас смысл можно сформулировать так: "Это здание — образец умелого подражания готическому стилю; многие известные люди — вы знаете какие — сказали бы о нем: „Это очень хорошее здание"". Для такого использования 7 Зак. 352 193
слова хороший характерно, что мы часто испытываем желание поставить его в кавычки. Оценочные суждения этого вида не являются самостоятельными, а основываются на оценочных суждениях других людей. Это особенно важно для логики этических суждений. Слово хороший легко использовать в цитатном смысле, если определенная группа людей, достаточно многочисленная и известная своими оценочными суждениями (например, самые известные люди в своей области), имеет четкие критерии оценки какого- либо класса объектов. В этом случае цитатное употребление слова может приобрести иронический смысл и выражать уже не положительную, а скорее отрицательную оценку. Если бы я был низкого мнения о Карло Дольчи, я мог бы сказать своим собеседникам: Если вы хотите увидеть этого „хорошего" Карло Дольни, вам надо посмотреть любой спектакль с его участием. Бывает и такое употребление слова хороший, когда отсутствие оценочного значения оказывается не настолько явным, чтобы мы могли говорить о цитатном или ироническом его использовании. Это так называемое общепринятое употребление (conventional use). Оно имеет место, когда говорящий хвалит или дает положительную оценку тому или иному объекту просто потому, что так делают все. Даже если мне не очень нравится, как выглядит мебель, я все равно могу сказать: Это хорошая мебель, но не потому, что хочу помочь кому-то сделать покупку, а потому, что хочу показать, что знаю толк в мебели, так как мне известны характеристики, при наличии которых мебель считается хорошей. Трудно определить, присутствует в моем высказывании элемент оценки или нет. Для того чтобы решить эту проблему, я задаю себе следующий вопрос: "Если какой-то человек, не сообразуясь с ценами, систематически заставляет свой дом мебелью, которую никто не считает хорошей, буду ли я рассматривать это как свидетельство того, что он не согласен с моим высказыванием?" Если я отвечу: "Нет, не буду, ведь хороший вид мебели — это одно, а выбор мебели для себя — совершенно другое",— тогда мы вынуждены будем признать, что, называя мебель хорошей, я не хвалил и не рекомендовал ее, а просто отдавал дань общепринятому мнению. Рассмотренные случаи не исчерпывают всего многообразия употреблений слова хороший. Логик не в состоянии учесть все тонкости использования языка, он может указать только на основные особенности. Полное понимание логики оценочных терминов может быть достигнуто лишь при постоянном и точном анализе языковых употреблений соответствующих слов и выражений. 194
ЛИТЕРАТУРА Lagarde-Quost 1947—1948 — Lagarde - Quost P. H. J. The Bilingual Citizen. — «Britain Today», Dec. 1947; Jan. 1948. Stevenson 1944 — Stevenson Ch. L. Ethics and Language. New Haven, Yale UP, 1944. Urmson 1950 — Urmson J. О. On Grading. — «Mind», vol. 59, 1950, 152 (см. также в кн.; «Logic and Language», ser. II, P. Flew (ed.), 1953, 166).
Дж. О. Урмсон ПАРЕНТЕТИЧЕСКИЕ ГЛАГОЛЫ Данная статья посвящена ряду глаголов, которые обычно не рассматриваются как единая группа. Многие из этих глаголов, в том числе такие важные, как know 'знать', believe 'верить', 'полагать' и deduce 'выводить', зачастую неправильно интерпретируются философами, и их совместное рассмотрение может помочь прояснить истинное положение вещей. Ни один из этих глаголов не получит здесь исчерпывающего анализа. Будут высказаны лишь самые общие соображения, и сказанное можно отнести ко всем глаголам. Для удобства назовем глаголы этой группы парентетическими. Данному названию, впрочем, не следует придавать большого значения, смысл его будет разъяснен ниже. Выделение группы парентетических глаголов. В прозаических текстах глагол to read 'читать' употребляется в формах настоящего длительного времени (Present Continuous) — I am reading 'я читаю' — для обозначения события, одновременного с моментом речи, а форма настоящего неопределенного времени (Present Indefinite) — I read 'я читаю' — используется только для называния частых или обычных действий. Сказанное справедливо для большинства английских глаголов. Однако до самого последнего времени никто, даже филологи, не замечал, что некоторые глаголы не подчиняются этой закономерности и либо вовсе не имеют форм настоящего длительного времени, либо используют их в одном из двух четко разграниченных случаев. Так, например, глагол to prefer 'предпочитать' не употребляется в длительном времени, то есть никогда не говорят I am preferring; глагол to wish 'желать' может иметь форму длительного времени в предложениях типа: J. О. Urmson. Parenthetical verbs. — In: «Philosophy and ordinary language» Ch. E. Caton (ed.), University of Illinois Press, Urbana — Chicago — London, 1970, p. 220-240. 196
I wish whenever I pass a wishing-well 'Я всегда загадываю желание, проходя мимо «колодца желаний»' или I am wishing at a wishing-well 'Я загадываю желание у «колодца желаний»', но не может иметь такой формы в предложении I wish that you would make up your mind 'Я желаю, чтобы вы приняли какое-то решение'. В последнем примере употребление глагола wish отличается от его употребления в первых двух примерах. Причем не следует думать, что эти глаголы просто не употребляются в настоящем длительном времени, а употребляются обычным образом в настоящем неопределенном времени: выражения типа I prefer 'я предпочитаю' или I wish 'я желаю' в третьем примере используются явно иначе, чем, например I read 'я читаю' или I play 'я играю'. Некоторые из этих аномальных глаголов употребляются с прямым дополнением, например, love 'любить', like 'любить', hate 'ненавидеть', prefer 'предпочитать'; другие с придаточными предложениями в сослагательной и иной неизъявительной форме, например wish 'желать', command 'приказывать', beg 'просить', beseech 'умолять'. Эти глаголы не попадают в группу парентети- ческих и в данной работе не рассматриваются, хотя вполне заслуживают изучения. Я же намерен сосредоточиться на особой группе глаголов," которые не употребляются в настоящем длительном времени. Начнем с примеров. Глагол to suppose 'полагать' в первом лице настоящего времени может быть употреблен в любом из следующих предложений: I suppose that your house is very old (1) 'Я полагаю, что ваш дом очень старый'. Your house is, I suppose, very old (2) 'Ваш дом, я полагаю, очень старый'. Your house is very old, I suppose (Э) 'Ваш дом очень старый, я полагаю'. Парентетическими мы будем считать такие глаголы, которые, подобно глаголу to suppose в приведенных примерах, могут сочетаться с помощью союза that 'что' с повествовательным придаточным предложением либо могут вставляться в середину или конец простого повествовательного предложения. Заметим, что это отличие чисто грамматическое и парентетическими такие глаголы называются именно в силу указанных грамматических особенностей их употребления. Термин «парентетический» («вводный») иногда применяют к фрагменту информации, вводи- 197
мому в чужеродный контекст; здесь же не предполагается, что эти глаголы являются парентетическими в каком-либо смысле, кроме грамматического; в остальных случаях термин «парентетический» является просто удобным ярлыком. В некоторых контекстах со всех точек зрения, кроме стилистической, практически безразлично, стоит ли глагол в начале, середине или конце повествовательного предложения. Такие перестановки возможны не всегда, но там, где они возможны, мы будем говорить о «чисто парентетическом» употреблении глагола. Так, в большинстве контекстов предложение (1) будет употреблено чисто парентетически, поскольку оно обозначает в сущности то же самое, что и предложения (2) и (3). Однако если один человек говорит: I suppose that your house is quite new 'Я полагаю, что ваш дом совсем новый', а другой говорит: Well, I suppose that it is very old 'Ну, я полагаю, что он очень старый', то в последнем высказывании глагол to suppose употребляется не чисто парентетически. Для простоты мы будем рассматривать парентетические глаголы в более или менее чисто парентетическом употреблении; наши наблюдения в основном будут сохранять свою силу и для остальных случаев, но там они будут сравнительно далеки от исчерпывающей картины. Возможно, точнее было бы сказать, что интересующие нас свойства парентетических глаголов составляют лишь один, но наиболее важный аспект их употребления. Для удобства мы будем говорить просто о парентетическом употреблении, пуристы же могут везде заменить слово «употребление» на «аспект». Прежде чем приступить к собственно философским проблемам, необходимо сделать еще одно предварительное замечание. Среди прочего я намерен показать, как по-разному употребляются эти глаголы в первом лице настоящего времени и в других лицах и временах. Поэтому сначала мы проанализируем чисто парентетическое употребление глаголов в первом лице настоящего времени, и, соответственно, во всех приводимых примерах глаголы будут стоять именно в этой форме. Тот факт, что мои утверждения не применимы к другим лицам и временам, не может считаться контрдоводом, наоборот, он может служить частичным подтверждением моих основных положений. В чисто иллюстративных целях приведем теперь список парентетических глаголов (заведомо неполный): know 'знать', believe 'верить', 'считать', rejoice 'радоваться', regret 'сожалеть', conclude 'заключать', suppose 'полагать', guess 'догадываться', 'полагать', expect 'ожидать', admit 'признавать', 'допускать', predict 'предсказывать'. Список легко может быть 198
увеличен в несколько раз. Некоторые из перечисленных глаголов, например conclude, всегда являются парентетическими, хотя, конечно, не всегда употребляются чисто парентетически. Другие глаголы, такие, как rejoice, могут быть непарентетическими и употребляются в настоящем длительном времени, но мы будем рассматривать их только в качестве парентетических, разграничивая эти разные употребления с помощью простых тестов. Парентетические глаголы не являются психологическими дескрипциями. Сравним три предложения: (1) I rejoice whenever my sailor brother comes home 'Я радуюсь всегда, когда мой брат-моряк приезжает домой'. (2) I am rejoicing because my sailor brother is at home 'Я радуюсь, потому что мой брат-моряк сейчас дома'. (3) I rejoice that you have returned home at last 'Я радуюсь, что ты наконец вернулся домой'. В предложениях (1) и (2) rejoice не является парентетическим глаголом. В (1) глагол в главном предложении сообщает о периодическом повторении некоторого психологического состояния в ситуации, которая дана в придаточном предложении; в (2) глагол главного предложения сообщает о некотором происходящем сейчас событии, а придаточное предложение указывает его причину. Подобное объяснение не подходит для (3), где rejoice выступает как парентетический глагол, хотя и не в чисто парентетическом употреблении. Это становится еще очевиднее, если сравнить чисто парентетическое употребление с чисто дескриптивным глаголом: (A) Не is, I regret, unwell 'Он, к сожалению, нездоров'. (B) I am miserable because he is unwell 'Я в отчаянии оттого, что он нездоров'. Заметим, что было бы нелепо сказать: (А') Не is, I am miserable, unwell 'Он, я в отчаянии, нездоров'. (В') I regret because he is unwell. 'Я сожалею, потому что он нездоров'. Выражение I am miserable описывает некоторое психологическое состояние, а выражение I regret — не описывает. В (В) выражение because he is unwell указывает причину некоторого психологического состояния. Предложение (В') оказывается абсурдным, так как в нем указывается причина, но нет ничего, что бы требовало причинного объяснения. Хотя мы имеем дело с глаголами психической деятельности, они отличаются от глаголов, действительно описывающих психологические состояния, таких, как ponder 'размышлять' или be miserable. Насколько я понимаю, 199
такие глаголы также не обозначают склонности к какому-то определенному поведению. Однако это свойство отдельных парентетических глаголов обычно ускользало от внимания философов; как правило, отмечаются трудности, связанные с пониманием выражений I know 'я знаю' и I believe 'я считаю' в качестве указаний на события, синхронные моменту речи (то есть 1 know. I believe понимается так, как если бы было сказано I am knowing и I am believing), но при этом многие философы трактуют глаголы know и believe как просто не имеющие форм настоящего длительного времени. Таким образом, выражения I know и I believe интерпретируются как обычные формы настоящего неопределенного времени, и вместо того, чтобы приписать им значение "часто бывает истинным, что I am knowing ('в некоторый момент я знаю') и I am believing ('в некоторый момент я полагаю')", им приписывают значение Т am doing this thing and the other thing' ('в некоторый момент я делаю то-то и то-то'). Ниже будет предложена другая, более точная интерпретация этих явлений. Подразумевамые претензии на истинность. Когда говорящий произносит предложение, которое в принципе может быть истинным или ложным, подразумевается, что он претендует на истинность своего высказывания, если только обратное не вытекает из самой ситуации (например, говорящий играет роль, декламирует или с недоверием повторяет реплику собеседника). Здесь требуются кое-какие пояснения. Допустим, некто произносит предложение It will rain tomorrow 'Завтра будет дождь' при обычных обстоятельствах. В этом акте содержится претензия на истинность того, что завтра будет дождь. Это надо понимать так: подобно тому как предполагается, что никто не станет отдавать приказы, не имея на то права, предполагается, что никто не станет произносить предложение, которое может быть использовано как утверждение, если он не претендует на истинность своего высказывания, а тот, кто произнесет такое предложение, не думая претендовать на его истинность, введет слушающих в заблуждение. Слово «подразумевать» означает здесь, что, если существует соглашение о том, что X совершается только в ситуации У, человек подразумевает, что ситуация Y имеет место, когда он делает X. Эти положения неоднократно выдвигались и прежде, хотя не всегда в таких терминах, и я полагаю, что по своей сути они не должны вызывать возражений. Я хочу также отметить, что когда говорящий использует парентетический глагол с повествовательным предложением р применительно к самому себе, то он подразумевает, что не только все высказывание истинно, но и что р истинно. В некоторых случаях это очевидно: 200
He is, I regret, too old 'Он, к сожалению, слишком стар'. I believe, it will rain 'Я полагаю, что будет дождь'. You intend, I gather, to refuse 'Вы собираетесь, насколько я понимаю, отказаться'. По-видимому, нетрудно убедиться, что это верно и в таких примерах, как I hear that he is ill in bed 'Я слышал, что он болен*. Не is, I hear, ill in bed 'Он, как я слышал, болен'. Мы должны говорить и говорим так, если только считаем сообщения, на которых основываются наши высказывания, истинными, и, произнося их, мы претендуем на их истинность. Претензия на истинность не должна быть слишком категоричной; по сути дела, основное назначение многих парентетических глаголов состоит в том, чтобы видоизменить или ослабить претензию на истинность, которая подразумевалась бы в простом высказывании р. Но даже если мы говорим: Не is, I suppose, at home 'Он, я полагаю, дома' или I guess that the penny will come down heads 'Я предполагаю, что монета упадет орлом вверх", то подразумеваем, что сказанное принимается как истина, пусть даже и без достаточного на то основания. Конкретное исследование парентетических глаголов. Высказывания делаются в определенном социальном или логическом контексте. Например, мы часто испытываем те или иные эмоции по поводу сообщаемых нами фактов или ожидаем, что эти факты вызовут эмоции у слушающих. В какой-то степени поведение говорящего, интонация, выбор слов невольно или намеренно выражают его позицию и подготавливают слушающих. Но все это крайне неопределенно и зыбко, а выразить это в письме под силу лишь тонким стилистам. Опять-таки содержание и способ подачи информации дают слушающему или читателю некоторые, но далеко не полные указания относительно того, как он должен понимать высказывание в его логическом контексте. Более того, наши высказывания могут базироваться на убедительных, не очень убедительных или даже сомнительных основаниях, причем слушающему не всегда ясно, какой из этих случаев имеет место, 201
а оговаривать это явным образом было бы слишком сложно. Я утверждаю, что парентетические глаголы являются одним из возможных средств, используемых для решения таких задач. С их помощью мы подготавливаем слушающего к оценке эмоциональной значимости, логической релевантности, а также степени обоснованности наших высказываний. Мы добиваемся этого, не говоря слушающему о впечатлении, которое производит на нас или должно произвести на него наше высказывание, не говоря о том, как оно соотносится с контекстом, и не приводя подтверждающих его доводов. Соответствующий эффект достигается применением предупреждающих, наводящих или подсказывающих сигналов: мы скорее показываем, чем высказываем. Это основное положение будет развито ниже. Предположим, что во время войны я приезжаю к матери солдата, чтобы сообщить ей о гибели ее сына. Конечно, я могу просто сказать: Madam, yor son is dead 'Мадам, выш сын погиб'. Но это будет звучать слишком резко и бессердечно, так что скорее я скажу: Madam, I regret that your son is dead 'Мадам, я сожалею, ваш сын погиб'. Любому человеку (если только он не великий актер), оказавшемуся в роли такого вестника и подыскивающему выражения, которые не отдавали бы ни бессердечием, ни ложным участием, проще положиться на парентетические глаголы, чем на интонацию. Очевидно, что главная задача здесь — сообщить известие, а добавление I regret 'я сожалею' (не обязательно в начале предложения) показывает, хотя и неявно, что это сообщение передается и будет принято как печальная весть. Я не впадаю в лицемерие, даже в его обычных, простительных проявлениях, если при этом не испытываю никаких личных чувств — в сущности, такого рода вестник во время войны вряд ли может испытывать какие-то особые чувства в каждом конкретном случае. Если же обратиться к не столь чистому случаю парентетического употребления того же глагола, мы увидим, что наши наблюдения в основном сохраняют свою силу. Допустим, я прихожу к матери в качестве друга семьи уже после того, как стало всем известно о гибели ее сына, и говорю: I much regret that your son is dead, he was a dear friend 'Я искренне сожалею, что ваш сын погиб, он был моим близким другом*. Здесь я уже не сообщаю новость, но и не описываю свои чувства. Мои слова — это сигнал, который возникает сам по себе в качестве акта сочувствия. В повествовательном придаточном предложении представлено основание для такого сочувствия. Regret и rejoice — два из наиболее ярких примеров глаголов, дающих эмоциональную ориентацию при парентетическом употреблении. 202
Другая группа парентетических глаголов используется в качестве показателей того, как высказывание должно логически включаться в разговор. Высказывание I admit that he is able 'Я допускаю, что он способный' точно характеризует логическую функцию утверждения 'он способный'. Это утверждение становится поддержкой мнения оппонента или той части его мнения, которая не подвергается сомнению, а именно: говорится, что он способный, и одновременно указывается, что это допущение. Говорящий упреждает возможное недопонимание: But don't you see, that is part of my point 'Разве вы не видите, это часть того, что я утверждаю', а не сообщает о единичном допущении. В высказывании John was, I conclude, the murderer, букв. 'Джон был, как я заключаю, убийцей', парентетический глагол придает высказыванию статус следствия из ранее сказанного и предотвращает понимание его как, допустим, дополнительного факта, подлежащего рассмотрению. Специальной деятельности «заключения» не существует. В целом сходные функции выполняются также глаголами deduce 'выводить', infer 'заключать', presume 'предполагать', presuppose 'предполагать', confess 'признаваться', concede 'допускать', maintain 'утверждать' и assume 'предполагать'. Еще одна ориентировочно выделяемая группа состоит из таких глаголов, как know 'знать', believe 'верить', guess 'полагать', suppose 'считать', suspect 'подозревать', estimate 'оценивать', а также feel 'чувствовать' (в метафорическом употреблении). Эта группа, по-видимому, является более спорной, чем предыдущая, и требует больших пояснений. Глаголы этой группы используются для указания (но не описания) «эвиденциальной ситуации»*, в которой делается высказывание, и, следовательно, сигнализируют о том, какая степень достоверности должна быть приписана высказыванию, вводимому таким глаголом. Например, предложение I guess that this is the right road to take 'Мне кажется, что надо выбрать этот путь' есть для говорящего один из способов сообщить, что это верный путь, и одновременно дать понять, что он просто гадает, не имея достаточной информации; тем самым высказывание будет воспринято с должной осторожностью; I know 'Я знаю' показывает, что все необходимые сведения налицо и т. п. Некоторые глаголы можно ранжировать по степени достоверности * То есть совокупности фактов, подтверждающих высказывание. — Прим. перев. 203
вводимого высказывания, то есть по количеству имеющихся сведений, например имеется ряд: know, believe, suspect, guess. Присоединение наречий позволяет дополнительно прояснить ситуацию — I strongly believe 'я полностью уверен', I rather suspect 'я склонен полагать' и т. д. Фактически говорящий может выбирать: либо сделать «чистое» высказывание, предоставив слушающему устанавливать степень его достоверности на основе контекста и общих представлений о вероятности; либо дополнить высказывание более или менее подробным описанием эвиденци- альной ситуации; либо снабдить его предупреждением типа Don't rely on this too implicitly but... 'He надо слишком полагаться на это, но...'; либо, наконец, использовать в качестве предупредительного средства парентетический глагол, например I believe that it will rain 'Я считаю, что будет дождь'. Если по какой-либо причине этого недостаточно (например, речь идет о чем-то важном), слушающий может спросить, почему это так, и получить описание эвиденциальной ситуации. Далее мы еще вернемся к этим глаголам. Наречия, соответствующие парентетическим глаголам. Выше уже отмечалось, что парентетические глаголы не являются единственным средством для предупреждения слушающего о том, как надо воспринимать высказывание. Особенности употребления парентетических глаголов, возможно, станут понятнее, если мы кратко рассмотрим одно из альтернативных средств. В школе учат, что наречие является обстоятельством при глаголе, но это не совсем так, поскольку некоторые наречия присоединяются к предложению столь же внешним образом, что и парентетические глаголы. Примеры таких наречий: luckily, happily 'к счастью', unfortunately 'к несчастью', consequently 'следовательно', admittedly 'по общему мнению', certainly 'несомненно', undoubtedly 'бесспорно', probably 'вероятно', possibly 'возможно'. Заметим, что эти наречия, как и парентетические глаголы, могут занимать разное положение относительно предложения, например, можно сказать Unfortunately he is ill 'К несчастью, он болен' или Не is, unfortunately, ill 'Он, к несчастью, болен'. Если пользоваться словом «модифицировать», то, вероятно, можно сказать, что эти наречия модифицируют целиком все высказывание, к которому они присоединены, а именно предупреждают слушающего о том, как следует его понимать. Например, luckily, happily к unfortunately подсказывают уместную реакцию на высказывание; admittedly, consequently, presumably и т. п. указывают на отношение к контексту; certainly, probably, possibly и т. п. показывают степень достоверности, приписываемую высказыванию. Следует оговориться, хотя, по-видимому, это и так очевидно, что предлагаемое разбиение глаголов и наречий на три группы прово- 204
дится исключительно для удобства изложения, и ему не следует придавать самостоятельного значения. Слова, попавшие в одну группу, отличаются друг от друга, границы между группами недостаточно отчетливы, и легко привести примеры глаголов, которые с одинаковым успехом могут быть помещены в две группы. Необходимо еще раз подчеркнуть, что наша цель — не исчерпывающее описание каких-либо конкретных парентетических глаголов, а попытка наметить общие направления их интерпретации. Сравнение указанных наречий и парентетических глаголов. Перечисленные выше наречия могут быть попарно сгруппированы с парентетическими глаголами: happily 'к счастью'—I rejoice 'я радуюсь'; unfortunately 'к несчастью' — I regret 'я сожалею'; consequently 'следовательно' — I infer (deduce) 'я вывожу'; presumably 'предположительно' — I presume 'я предполагаю'; admittedly 'по общему признанию' — I admit ' признаю'; certainly 'несомненно' — I know 'я знаю'; probably 'вероятно'— I believe 'я считаю'. Опять-таки необходимо подчеркнуть, что элементы этих пар не являются синонимами: помимо отдельных нюансов значения, между ними имеется общее различие — наречия более обезличены, например, admittedly предполагает, что содержание высказывания будет рассматриваться как общепризнанное, тогда как выражение I admit 'я признаю' показывает, как следует трактовать высказывание в данном конкретном случае. Нельзя также утверждать, что каждому наречию соответствует глагол с более или менее аналогичным значением, и наоборот. Вместе с тем создается впечатление, что эти наречия и парентетические глаголы действительно играют очень сходные роли в предложении и находятся, по существу, в одном и том же грамматическом отношении к высказывание, которое они сопровождают, а тем самым их сравнение небесполезно для обеих групп слов. Здесь я хотел бы заранее ответить на возражения против такого сравнения, которые несомненно должны возникнуть. Для этого нам придется довольно подробно рассмотреть пример, который вероятнее всего будет фигурировать в возражениях оппонентов. Выражения probably и I believe. Сообщение о том, что нечто вероятно (probably), как скажет мой воображаемый оппонент, подразумевает, что разумно считать, что обстоятельства позволяют претендовать, с некоторыми оговорками, на истинность высказывания; с другой стороны, сообщение о том, что некто считает что-то, не подразумевает, что для этого лица разумно так считать или что обстоятельства позволяют ему претендовать на истинность его высказывания. Тем самым, отметит оппонент, разница в употреблении слова believe и слова probably не сво- 205
дится, как мы предположили, к оттенкам и степени обезличенности, поскольку в одном случае подразумевается обоснованность, а в другом — нет. Это возражение может быть отведено, но для этого нам понадобится сперва провести одно более общее рассуждение. Подразумеваемые претензии на обоснованность. Ранее уже говорилось о подразумеваемой претензии на истинность в тех случаях, когда предложение произносится в стандартном контексте, и пояснялось, что это значит. Теперь следует добавить, что каждый раз, когда высказывание делается в стандартном контексте, подразумевается, что оно обосновано. Поясним это утверждение. Если абстрагироваться от случаев, когда человек играет некую роль, пересказывает какую-то историю или предваряет свою речь словами типа I know I'm being silly, but... 'Я знаю, это глупо с моей стороны, но...' или I admit it is unreasonable, but... 'Я признаю, что это неразумно, но...', то можно утверждать наличие следующей презумпции общения: люди делают высказывания, тем самым подразумевая их истинность, лишь тогда, когда у них есть какие-то основания для таких высказываний, пусть сколь угодно слабые. Если кто-нибудь скажет, например: The King is visiting Oxford today 'Король еегодня посетит Оксфорд', а на вопрос, почему он так думает, ответит: Oh, for no reason at all 'Абсолютно без всяких оснований', то он тем самым нарушит некоторые основополагающие соглашения, лежащие в основе речевого общения. Отсюда следует, что высказывание может быть сделано, если только говорящий претендует на его обоснованность и готов отстаивать ее. После этого отступления мы можем вернуться к вопросу о соотношении мнения и вероятности. Доводы в пользу предлагаемой трактовки мнения и вероятности. Теперь читателю должно быть понятнее наше положение о том, что, когда человек говорит: I believe that he is at home 'Я считаю, что он дома' или Не is, I believe, at home 'Он, я думаю, дома', он претендует на истинность, а также на обоснованность своего утверждения. Таким образом, если наш оппонент укажет, что высказывание probably he is at home 'возможно, он дома' подразумевает, по мнению говорящего, обоснованность и оправданность высказывания, мы можем возразить, что это же верно и относительно глагола believe в первом лице настоящего времени, например в высказывании I believe that he is at home. При этом наш оппонент не замечает большого разнообразия ситуаций, в 206
которых употребляется глагол believe. Теперь мы рассмотрим некоторые из этих употреблений. (A) Джонс говорит: X is, I believe, at home 'X, я думаю, дома'. Здесь Джонс ограничивает свою претензию (таков результат добавления I believe) на истинность и обоснованность высказывания X is at home 'X находится дома'. Этот случай уже был рассмотрен. (B) Смит, передавая слова Джонса, говорит: X is, Jones believes, at home 'X, как считает Джонс, находится дома'. Это косвенное высказывание, сообщающее о парентетическом использовании глагола Джонсом. Смит, произнося это предложение, подразумевает истинность и обоснованность высказывания о том, что Джонс сообщил, что X находится дома (Джонс тем самым подразумевает истинность и обоснованность этого высказывания с обычным предупреждением относительно эвиденциальной ситуации). (C) Смит, узнавший о внезапном прекращении движения поездов, видит, как Джонс утром спешит на станцию, и говорит: Jones believes that the trains are working 'Джонс считает, что поезда ходят'. Это некоторое новое и, несмотря на свою важность, производное употребление глагола believe. Заметим, что в этом контексте Смит не может сказать: The trains, Jones believes, are working 'Поезда, как считает Джонс, ходят'. Джонс, который, возможно, вообще не задумывался о происходящем, ведет себя так, как если бы он был готов сказать: The trains are running 'Поезда ходят' или I believe that the trains are running 'Я считаю, что поезда ходят' (несомненно, он мог бы сделать одно из этих высказываний, если бы стал обдумывать происходящее). Итак, мы явным образом распространяем употребление глагола believe на те ситуации, в которых человек последовательно ведет себя так, как если бы он рассмотрел все данные и был готов сознательно сказать I believe. В этом и только в этом случае имело бы смысл говорить, что глагол используется для обозначения предрасположения (диспозиции) к чему-либо, но заметим, что это употребление предполагает отсылку к другому употреблению believe. Существенно также, что глагол не может употребляться таким образом в первом лице настоящего времени. Выражение I believe в этом смысле равносильно выражению I am under the delusion that 'Я нахожусь в заблуждении относительно того, что'. I believe всегда употребляется парентетически, хотя и не всегда чисто парентетически. Если человек осознает, что мнение, которого он придерживался, необоснованно, он либо отказывается от него, либо говорит нечто вроде I can't 207
help believing 'He могу отказаться от мысли, что'. Но это уже психологический феномен, не связанный с претензиями на истинность или обоснованность. Таким образом, мы убедились, что высказывание Jones believes р 'Джонс считает, что р' не подразумевает большей обоснованности p, чем высказывание It seems probable to Jones that p 'Джонсу кажется вероятным, что p'. В то же время высказывание Probably p 'Возможно p', как и высказывание I believe that p 'Я считаю, что p' предполагают обоснованность р. Поэтому предлагаемая параллель между probably и I believe оказывается вполне оправданной (по крайней мере в том, что касается известного возражения об обоснованности). Позволим себе небольшой экскурс в историю анализа предиката мнения. В прежние времена философы считали, что в своем первичном значении believe описывает некоторое психологическое состояние; однако впоследствии стало ясно, что так определить его значение нельзя, и тогда философы его отнесли к диспозициональным предикатам, полагая, что, если глагол не описывает никакого явления, он должен описывать тенденцию, склонность субъекта к определенному поведению. Сторонники традиционной точки зрения не без основания возражают на это, что мнение, если считать его поведением, не может быть выделено как самостоятельное явление. Как мне кажется, этот спор можно разрешить, признав первичным недескриптивное парентетическое употребление believe. Это все, что можно сказать здесь о мнении. Мы далеко не исчерпали всех соображений, относящихся к этому вопросу, но исчерпывающее рассмотрение каких-либо конкретных парентетических глаголов и не входит в нашу задачу. Вместо этого хотелось бы прояснить общую картину и высказать некоторые основные соображения относительно группы парентетических глаголов, которые обычно не рассматриваются вместе. В будущем эти соображения могут быть полезны при подробном исследовании каждого конкретного глагола. При этом я отнюдь не имею в виду, что какой-либо из этих глаголов может быть исчерпывающе описан в своем парентетическом качестве в отрыве от других. Глаголы третьей группы. Выражение I guess 'я предполагаю' употребляется теперь в разговорной речи в весьма неопределенном значении. Но в более строгом смысле оно призвано предупредить, что все в дальнейшем сказанное является догадкой. Если, например, человека спрашивают: Do you know who called this afternoon? 'Вы знаете, кто звонил сегодня днем?', он может ответить: 208
No, but I guess that it was Mrs. Jones 'Нет, но предполагаю, что это была миссис Джонс'. Даже здесь говорящий высказывает подразумеваемую претензию на то, что звонила именно миссис Джонс и что так говорить разумно. Если бы говорящий вдруг сказал: 1 guess that it was Mr. de Gaulle 'Я предполагаю, что это был мистер де Голль', это была бы только неуклюжая шутка, а вовсе не догадка. Мне кажется абсолютно невозможным интерпретировать здесь I guess как процесс в ментальной сфере говорящего или как предрасположенность к какому-то особому поведению. Это выражение вставляется, чтобы показать, что высказывание не основано ни на чем конкретном и является по существу догадкой. Оно является догадкой не в силу каких-то умозаключений или предрасположенности к определенному поведению, а в силу того, что оно высказывается без всяких особых оснований и может оказаться удачным, равно как и глупым или необоснованным. Я не вижу никакой существенной разницы между guess, с одной стороны, и словами know, opine 'полагать', suspect — с другой. Для последней группы эпистемологическая ситуация является более сложной, и некоторые из этих слов имеют собственные тонкости употребления, как это хорошо известно, например, для know, но этим дело и исчерпывается. По сути своей это все глаголы одного типа. Было бы целесообразно сравнить предлагаемый взгляд на знания с тем, что говорит Остин в своей статье 1. Помимо всего прочего, Остин выделяет класс перформативных глаголов и сравнивает употребление этих глаголов с употреблением know. В частности, он сравнивает know с guarantee 'гарантировать'. Остин, однако, не утверждает, что know является перформативным глаголом, и отмечает существенные различия между этими двумя глаголами. Я тоже считаю, что проведенное им сравнение know с перформативными глаголами является правильным и информативным. Парентетические и перформативные глаголы выделяются из общей массы дескриптивных глаголов и имеют между собой много общего. Таким образом, я не возражаю Остину, а пытаюсь определить положение глагола know внутри класса слов, который он не рассматривал. Отношение между парентетическими и непарентетическими употреблениями парентетических глаголов. Итак, мы выделили группу парентетических глаголов и установили следующие основ- 1 Austin J. L. Other minds. — In. «Proceedings of the Aristotelian Society», sup. XX, 1946, 148—187. Мой подход в значительной мере основан на положениях этой статьи, 209
ные факты, касающиеся их парентетического употребления в первом лице настоящего времени: (I) Эти глаголы принимают формы настоящего неопределенного, а не длительного времени, но при этом их употребление отличается от употребления в настоящем неопределенном времени тех глаголов, которые могут выступать в настоящем длительном времени. (II) Будучи в широком смысле психологическими глаголами, эти глаголы не являются описаниями психических состояний. (III) Подобно определенному классу наречий, эти глаголы используются для правильной ориентации слушающего по отношению к вводимому ими высказыванию. Это достигается, грубо говоря, указанием на правильное соотношение высказывания с эмоциональным, социальным, логическим и эвиденциальным фоном. (IV) При соединении высказывания с парентетическим глаголом, так же как и при его независимом употреблении, имеется подразумеваемая претензия на истинность и обоснованность этого высказывания. До сих пор, говоря о парентетических глаголах, мы рассматривали практически только парентетическое их употребление в первом лице настоящего времени. Теперь необходимо сказать несколько слов о других употреблениях этих глаголов. Остановимся сперва на сходных свойствах. Пункт (I) применим к этим другим употреблениям, хотя и с рядом оговорок. Для некоторых глаголов здесь имеется полная аналогия; например, нельзя Сказать: I was believing, he is believing, I was knowing, he is knowing, I was suspecting, he was suspecting. Для некоторых других глаголов возможны редкие нерегулярные случаи употребления длительного времени. Например, мы можем сказать: "Вы признавали что-то", если вас перебили в тот момент, когда вы произносили высказывание, признающее нечто; опять-таки можно сказать, что "человек выводит следствия из набора посылок", если он высказывает последовательность утверждений в качестве выводов. Все это, однако, не настоящие исключения. Для другого набора парентетических глаголов длительное время представляется более естественным. Например, выслушав мои аргументы, собеседник может сказать: All the while you were assuming (presupposing, accepting) that so and so 'Вы все время предполагали (допускали, принимали) то-то и то-то'. Здесь, однако, имеет место иная ситуация, чем при употреблении длительного времени обычных глаголов, которое указывает на ход действия в период некоторого события. Было бы неверно утверждать, что в течение какого-то периода я непрерывно проделывал акт предположения, тщательно избегая явного его упоминания. Скорее я рассуждал как человек, который был бы готов 210
сказать: I assume that so and so 'Я предполагаю, что то-то и то-то'; иными словами, для истинности моих рассуждений требовалось то-то и то-то в качестве посылки. Следовательно, я должен был быть готовым утверждать то-то и то-то в качестве посылки. Таким образом, и здесь некоторое другое употребление должно интерпретироваться через парентетическое употребление. Необходимо также отметить, что, вообще говоря, эти глаголы всегда могут быть употреблены как вводное выражение; например, можно сказать: Jones was, Smith admitted, able 'Джонс был, признавал Смит, способным'. Такая возможность имеет место во всех случаях собственно косвенной речи или ее точных перифразировок. Некоторые глаголы, как, например, deduce и admit, всегда употребляются таким образом. Другие глаголы, в том числе такие, как assume, presuppose и believe, иногда применяются не просто к человеку, который говорит I assume (believe, suppose) 'Я предполагаю (верю, допускаю)' или какие-то аналогичные слова, а к человеку, который ведет себя так, как мог бы вести себя человек, готовый произнести эти слова. При таком употреблении, которое является подлинно дескриптивным, употребление глагола во вставленном (вводном) выражении (в грамматическом смысле), по-видимому, невозможно. Из сказанного, как мне кажется, следует, что, за исключением некоторых производных случаев, парентетические глаголы если и используются в чисто дескриптивном значении, то только в первом лице настоящего времени. Что же касается этих производных случаев, то и они, по-видимому, описывают скорее общее поведение, чем специфическое умственное состояние. В плане различий в первую очередь надо отметить, что наречия могут использоваться только там, где они соответствуют первому лицу настоящего времени (см. пункт (III) выше). Здесь, однако, имеется лишь ограниченное расхождение. Если бы наречия точно соответствовали всей парадигме глагола, то само спряжение глагола оказалось бы излишним. В то же время можно установить систематические соответствия между всей парадигмой парентетического глагола и наречием при помощи глагола seem 'казаться'. Например: I regret that it is too late — Unfortunately it is too late 'Я сожалею, что сейчас слишком поздно — К сожалению, сейчас слишком поздно'. Не regretted that it was too late—It seemed to him to be unfortunately too late 'Он сожалел, что было слишком поздно — Ему казалось, что, к сожалению, было слишком поздно'. I believe that it is lost — It is probably lost 'Я считаю, что оно потеряно — Оно, возможно, потеряно'. 211
He believed that it was lost — It seemed to him to be probably lost 'Он считал, что оно потеряно — Оно казалось ему, возможно, потерянным'. Другое очевидное различие — в связи с пунктом (IV): говорящий, упоминая о том, что кто-то или он сам в прошлом нечто предполагал, считал или о чем-то сожалел, в общем случае не подразумевает, что это нечто было истинно или обоснованно (здесь возможны исключения, и в частности наиболее очевидный пример — случай с know). Опять же именно этого следовало ожидать: высказывание Не believed that it was lost 'Он считал, что оно было потеряно' в моих устах не предполагает с моей стороны ограниченной претензии на истинность и обоснованность утверждения, что оно потеряно, но приписывает именно такую претензию человеку, о котором идет речь. То же самое применимо к высказываниям he suggested 'он предполагал', he concluded 'он заключил' и т. д. Назначение этих глаголов состоит в том, чтобы дать своего рода ориентирующий сигнал, но если они стоят не в первом лице настоящего времени, то они скорее сообщают о высказывании с таким сигналом другого лица, чем дают сам сигнал. Этим ограничиваются общие положения, которые я могу высказать о соотношении парентетического употребления глаголов в первом лице настоящего времени с другими употреблениями этих глаголов. У разных глаголов эти соотношения хотя и отличаются в деталях, в целом более или менее сходны. В некоторых случаях парентетическое употребление глагола представляется основным и дает ключ к пониманию других употреблений, а иногда такое сравнение обладает гораздо меньшей объяснительной силой. Например, я уже отмечал, что парентетическое употребление является основным для глагола believe, а остальные случаи стандартного употребления связаны с ним. Если выражение I know является, грубо говоря, указанием на полную достоверность высказывания, произносимого в оптимальных эвиденциальных условиях, то можно сказать: другие употребления этого глагола выражают утверждение, что некто или сам говорящий в другое время находился в таком положении, что у него были основания сказать I know. Эта ситуация отличается от той, что характерна для глагола believe, хотя связь между употреблениями глагола остается такой же тесной. Know составляет особый случай, и большинство парентетических глаголов в этом отношении похожи на believe. Например, если высказывание I presuppose that р 'Я предполагаю, что p' равносильно утверждению р с указанием, что р должно быть встроено в логический контекст 212
как недоказанная посылка, то высказывание Не presupposed that р 'Он предполагал, что р' означает: либо он высказал р именно такими словами, либо, отступив еще на один шаг, он выразил р так, как это, скорее всего, сделал бы человек, высказывающий предположение. Последнее употребление соответствует употреблению he believes that р, указывающему, что некто действует так, как он, скорее всего, действовал бы, если бы был готов сказать I believe that р. Глагол assume в этом отношении ведет себя так же, как и believe, а глаголы deduce, conclude и guess ведут себя по-иному. Мы можем сказать, что 'некто вывел р' (Someone deduced р) только в том случае, если полагаем, что он видел, что р вытекает как возможное следствие из каких-то предпосылок, и у нас сложилось впечатление, что он принимает р; это явно отличается от ситуации с believe. В то же время мы можем сказать, что "некто вывел р", и в том случае, когда мы сами не готовы признать р в качестве законного вывода; это будет отличием от ситуации с know. Существует еще одна группа глаголов, которые могут употребляться парентетически в первом лице настоящего времени, притом что это употребление отнюдь не является у них главным, ключевым для понимания остальных употреблений, как это было у рассмотренных выше слов. Примерами таких глаголов могут служить hear 'слышать', rejoice 'радоваться', expect 'ожидать'; именно среди этих глаголов следует искать исключения из сформулированных выше закономерностей. Рассмотрим один пример, показывающий,