Text
                    Эволюционная эпистемология
Антология
Е.Н. Князева
Эволюционная эпистемология в ретроспективе и перспективе.
Вступительная статья
Эволюционная эпистемология: определение и статус направления исследований
В середине XX в. в эпистемологии наметился натуралистический поворот, который ознаменовался развитием эволюционной эпистемологии. Конрад Лоренц выразил суть этого поворота так: «Наука о человеческом духе, прежде всего теория познания, начинает превращаться в биологическую науку». Разумеется, это преувеличение, заострение реального положения дел: философия не превращается в науку, а наука — в философию. Речь идет о влиянии биологической теории эволюции на философию, о том, что эпистемология пускает корни в биологические науки и иные когнитивные науки и черпает из них соки, и о том, на этой основе открываются новые возможности, новые перспективы для объяснения когнитивных явлений. Каков предмет эволюционной эпистемологии? Эволюционная эпистемология исследует когнитивный аппарат человека и его эволюционное происхождение. Познавательные (когнитивные) способности человека рассматриваются в ней как результат эволюции, и из этого положения выводятся теоретико-познавательные следствия.
Это направление представлено именами Конрада Лоренца (1903—1989), известного австрийского биолога и философа, лауреата Нобелевской премии (1973), и его учеников — Руперта Ридля, Эрхарта Эзера, Франца Вукетича, Адольфа Хешля и Вернера Кал-лебо в Австрии, Герхарда Фолльмера и Герхарда Рота в Германии, Генри Плоткина в Великобритании, Дональда Кэмпбелла и Майкла Брейди в США. Особое место в эволюционной эпистемологии занимает Карл Поппер, внесший огромный вклад в философию науки, создатель критического реализма, который вслед за К. Лоренцем и Д. Кэмпбеллом написал ставшие классическими тексты по эволюционной эпистемологии и ее второй программе (см. об этом ниже).
В 1970-х гг. возник Альтенбергский кружок, в котором эволюционная эпистемология делала первые шаги в своем развитии, Альтенберг — это небольшое поселение под Веной, где находится родовое имение семьи Конрада Лоренца и где по сей день расположен Институт по изучению эволюции и познания (Konrad Lorenz Institute for Evolution and Cognition), руководимый ныне биологом Гердом Мюллером. С начала 1990-х гг. до 2004 г. этот Институт издавал международный журнал «Evolution and Cognition», главным редактором которого долгое время был ближайший ученик Конрада Лоренца Руперт Ридль (1925—2005), зоолог и эпистемолог.
По мысли ее создателей, эволюционная эпистемология призвана конституироваться как некая всеобъемлющая эволюционная теория познания и знания, т. е. теория, которая объясняет когнитивные феномены как результат эволюционного процесса и описывает саму эволюцию как когнитивный процесс. Эволюция человека и его познавательных (когнитивных) способностей, эволюция знания и культуры мыслятся как прямые продолжения эволюции неживой и живой природы, и динамика этих процессов, как предполагается, обнаруживает общие закономерности.
Основной эпистемологический труд Конрада Лоренца называется «Jenseits des Spigels» («По ту сторону зеркала. Поиски естественной истории человеческого знания», немецкое издание 1973 г., английское издание «Behind the Mirror» 1977 г., русское издание 1998 г.). Познавательный аппарат человека с древних времен мыслился (по крайней мере, сторонниками корреспондентной теории истины) как некое зеркало, отражающее мир. Исследование когнитивного аппарата человека, его эволюционного происхождения и различий в способах восприятия мира представителями различных исторических эпох и различных этнических популяций сегодня — это, по мысли Лоренца, попытка заглянуть за зеркало и увидеть его обратную, скрытую сторону, понять механизмы его функционирования. Это попытка лучше понять самих себя, заглянуть в самих себя.
Таким образом, эволюционная эпистемология — это не система знания, не сформировавшаяся наука, а, скорее, направление исследований, исследовательская программа. Ее основа и рамки ее исследований ныне существенно расширяются.
Эволюционное мышление
Эволюционное мышление и идеи эволюции проникают в самые разные системы знания и области исследований. Эволюционная эпистемология приобретает ныне более широкий научный базис, чем просто модели и представления биологической теории эволюции. С одной стороны, она идет в русле целого спектра эволюционных направлений, таких как эволюционная этика и социобиология (Э. Уилсон), теория геннокультурной коэволюции (Ч. Ламсден и Э. Уилсон), теория эволюции и самоорганизации рыночных экономических структур (Ф. А. Хайек), изучение становления и развития структур мышления и восприятия ребенка в генетической психологии (Ж. Пиаже). С другой стороны, эволюционное мышление развивается параллельно с системным мышлением, а эволюционная эпистемология развивается в едином русле с общей теорией систем (Л. фон Берталанфи), кибернетикой (Н. Винер) и идеями эволюционного синтеза (Э. Ласло), концепцией глобального эволюционизма (Н. Н. Моисеев), теорией информации (К. Шеннон), теорией самоорганизации сложных систем — синергетикой (Г. Хакен, С. П. Курдюмов), теорией диссипативных структур (И. Пригожин), теорией автопоэзиса (У. Матурана и Ф. Варела), теорией самоорганизованной критичности (П. Бак, С. Кауффман).
Эволюционная эпистемология основывается ныне на более глубоком и универсальном знании, чем идеи и механизмы биологической эволюции. Биологическая эволюция — это фрагмент единого глобального процесса эволюции, охватывающего и космическую эволюцию, и эволюцию преджизни и возникновение первых форм жизни, и эволюцию жизни вплоть до становления и развития человека, и развитие культуры, на которую влияет биологическая эволюция и которая подстегивает, хотя и медленную, но дальнейшую биологическую эволюцию человека, что показывается в теории геннокультурной коэволюции.
Универсум есть самоорганизующаяся система, которая развивается в соответствии с определенными начальными условиями и по определенным закономерностям. Мозг человека как часть тела есть самореферентная, самоотносительная система, которая повторяет развитие универсума и жизни как в материальном плане, так и в функциональном плане, в плане производимых им продуктов
восприятия, мышления и духа. Когнитивные способности человека определяются не только работой его мозга, но и функционированием всего его тела, что изучается в рамках нового телесноориентированного подхода в эпистемологии (embodied mind).
Эволюционное мышление является нелинейным, сложным, холистическим, интегративным. Внутри эволюционизма и системности вырабатывается общий язык, используются общие понятия и модели самопорождения, целенаправленности, гомеостаза (поддержания равновесия), отрицательной и положительной обратной связи, спонтанного порядка, эмерджентных качеств, «порядка через флуктуации», «единства через разнообразие».
Эволюционная эпистемология в ее отношении к традиционной теории познания.
Междисциплинарный базис эволюционной эпистемологии
Принято считать, что термины «эпистемология», «гносеология» и «теория познания» являются синонимами и что во всех трех случаях речь идет о философском учении о познании, в рамках которого изучаются проблемы природы, предпосылок и развития познания, а также условия истинности знания. Мне представляется, что лишь термины «гносеология» и «теория познания» можно рассматривать как совпадающие по своему смысловому значению. Но если речь идет об эпистемологии, тем более в ее современном понимании, то она отличается от традиционной, классической теории познания.
Эпистемология соотносится с теорией познания так же, как и философия науки соотносится с философией как метафизикой в аристотелевском смысле этого слова1. И суть дела здесь не в том, что эпистемология является философией научного познания (или
1 Такое терминологическое разграничение выглядит обоснованным с этимологической точки зрения. «Эпистема» (ёжотгщл) означала в древнегреческом языке «умение», «искусство», «опытность», «знание», «научное знание», которое отличалось от «технэ» (te%vi^) как искусства, ремесла, умения, «эмпирии» (cpneipia) как голой практики, знания, основанного на опыте, и «док-сы» (бо^а) как мнения. «Гносеология» происходит из древнегреческого слова yvooi£, которое означает «познавание», «познание», «знание», «расследование». т. е. «эпистема» в большей мере, чем «гносис», связана со знанием, полученным из опыта, укоренена в опыте.
знания), ибо она изучает наряду с развитием научного знания и иные формы знания — знание донаучное (мифы, магия), знание вненаучное (паранаука), народную науку и т. п. Суть дела в том, что современная эпистемология и в первую очередь такая ее часть, как эволюционная эпистемология, в отличие от традиционной теории познания, непосредственно опирается на результаты конкретных наук, изучающих сознание человека (human mind), его нейрофизиологическую основу — мозг (human brain) — и телесность человека во всех их проявлениях.
Эволюционная эпистемология имеет широкое дисциплинарное основание. Во-первых, это научно-ориентированная эпистемология. Во-вторых, это междисциплинарное рассмотрение познавательной активности и ее результатов.
Эволюционная эпистемология — это исследовательская программа в эпистемологии, имеющая существенное эмпирическое основание. Ставя своей целью дать эволюционное объяснение когнитивным явлениям и процессам, эволюционная эпистемология опирается на новейшие исследовательские результаты и открытия в следующих дисциплинарных областях: в эволюционной биологии и генетике, в нейрофизиологии, в психологии, в первую очередь в когнитивной психологии и генетической психологии (психологии развития Ж. Пиаже), в психоанализе и психотерапии, в антропологии и сравнительной антропологии, в этологии и социобиологии, в лингвистике и нейролингвистике, в информатике (известной на Западе как computer science) и робототехнике.
Эволюционная эпистемология является составной частью (философской частью) широкого и ныне интенсивно развивающегося междисциплинарного научного направления — когнитивной науки (cognitive science).
Часто говорят о современной эпистемологии как неклассической. Эволюционная эпистемология — составная часть современной неклассической эпистемологии.
Две программы эволюционной эпистемологии
Эволюционная эпистемология не является монолитным течением. Вплоть до настоящего времени в ней существуют две различные программы, или два уровня, исследований.
Первая программа — это попытка рассмотреть когнитивные механизмы животных и человека, распространяя биологическую теорию эволюции на те структуры живых систем, которые являются биологическими субстратами познания (мозг, нервная система, органы чувств). Это уровень естественной истории или биологии познания (знания) (Lorenz 1977; Riedl 1984; Vollmer 1986; Campbell 1974).
На этом уровне эволюционная эпистемология строится по образцу биологической теории, базируясь на результатах исследований в области этологии, физиологии чувств, нейробиологии, теории эволюции биологических видов и т. д. Большинство эволюционных эпистемологов рассматривают как раз органическую эволюцию когнитивных процессов, начиная с процессов приобретения и переработки информации и процессов простейшего обучения на уровне одноклеточных организмов и кончая рациоморфным1 познанием животных и рациональным познанием человека. На этом уровне большое внимание уделяется тому факту, что организмы и окружающая среда взаимосвязаны, что организм не просто адаптируется к окружающей среде, но ведет себя активно: он активно осваивает среду, которая придает форму его активности и строит его самого, осваивающего среду (циклическая взаимная детерминация).
Вторая программа — это попытка объяснить человеческую культуру, включая идеи и научные теории, в терминах эволюции, т. е. применяя эволюционные модели из биологической теории.
На втором уровне эволюционная эпистемология становится некой метатеорией, объясняющей развитие идей, научных теорий и т. п. посредством эволюционных моделей (Popper 1972; Toulmin 1972; Oeser 1987, 1988). Ученые, работающие на этом уровне, пытаются разработать некую эволюционную теорию культурной эволюции со специальным рассмотрением эволюции научного знания. Эта группа авторов может быть охарактеризована как биологически ориентированные философы науки. Они ставят и обсуждают вопросы такого рода: в какой степени биологическая эволюция накладывает ограничения на процесс приобретения интеллектуальной информации? В какой степени изучение органической эволюции может помочь нам понять процессы переработки куль
1 Т. е. функционирующим согласно «логике жизни» при отсутствии разума, мышления, свойственного лишь человеку.
турной информации. На этом втором уровне эволюционные эпистемологи концентрируют свое внимание на том факте, что люди, производя изменения в культуре, действуют телеологически, целенаправленно, что активный компонент в эволюции познания (знания) играет основную роль.
Предмет эволюционной эпистемологии с учетом двух ее программ, или уровней, можно представить следующим образом (Wuketits 1990. Р. 6):
	Предмет исследования	Уровень организации	Ожидаемые результаты
I	Когнитивные способности организмов и их биологические субстраты (мозг, нервная система, органы чувств)	Все уровни живой организации (включая человека)	Биологическая теория эволюции когнитивных способностей животных (включая человека)
и	Рациональное знание человека (идеи, научные теории)	Умственный (ментальный) уровень человека	Метатеория эволюции человеческого (рационального) знания
Эволюция науки и культуры и эволюция биологических видов. Насколько глубока аналогия?
Эволюционная эпистемология сопоставляет, проводит сравнение эволюции науки и культуры с эволюцией биологических видов. Насколько правомерно такое сопоставление и что лежит в его основе: аналогия, изоморфизм или общность закономерность? В основе простого сравнения лежит проведение параллели. Аналогия может быть уже достаточно глубокой. Установление изоморфизма предполагает выявление общности форм эволюции (Riedl 1985), как я бы сказала, общности закономерностей эволюции и самоорганизации, общность паттернов эволюции и самоорганизации, которые изучаются теорией самоорганизации сложных систем — синергетикой.
Фолльмер показывает, что эволюционная эпистемология выходит за пределы эволюционно-биологической теории, биологии познания. «Можно ли сравнивать эволюцию науки с биологической эволюцией? Существуют ли, например, “мутации” и “отбор” при
разработке научных гипотез и теорий? Каким образом ложные гипотезы заменяются другими гипотезами? Эти вопросы пока остаются открытыми», — пишет Фолльмер (\bllmer 1986. S. 187).
Д. Кэмпбелл предлагает модель «слепые вариации — селективное удержание», которая была развита им по аналогии с дарвиновской моделью эволюции. В основе последней лежит некий случайностный механизм роста разнообразия на уровне особей в популяции, а на базисе этой «работы случайностей» действует механизм естественного отбора, обеспечивающий прогресс в эволюции живых организмов. Этот механизм работает, по мнению Кэмпбелла, и в мире живой природы, и в мире человеческой культуры, и в мире социальных организаций.
Р. Ридль в своей книге «Расщепление картины мира. Биологические основы объяснения и понимания» (1985) говорит, что существует изоморфизм между возникновением (Entstehen) и пониманием (Verstehen) процесса возникновения вещи и аппарата ее познания. Через эволюционную эпистемологию, как и через синергетику, преодолевается раскол мира на природный и духовный, а также прокладываются мосты между естественными и гуманитарными сферами знания (Natur- und Geisteswissenschaften). По словам Ридля, может быть положен конец распаду культуры, науки, мышления на восточные и западные, расщеплению картины мира на материалистическую и идеалистическую, на рационализм и эмпиризм, противопоставлению тела и души, каузальности и финальности. С одной стороны, и в естественных науках, а не только в истории, появляется нарративность, описательность, рассказ как методы исследования (например, вследствие детерминированного хаоса, странных аттракторов). А с другой — и в гуманитарных науках, в культуре, в социуме обнаруживаются процессы самоорганизации, паттерны которых универсальны, определяются природой сложного вообще.
Биологическая теория эволюции: основные положения, существенные для эволюционной эпистемологии
Эволюционные взгляды развивались и до Дарвина натуралистами и философами. Наиболее известный из них — Жан де Ламарк. В своем труде «Философия зоологии» (1809) он обосновывает, что
все виды изменяются и что существует неизбежный прогресс при переходе от низших форм к более высоко организованным. Далее эти взгляды с более глубоким видением механизмов биологической эволюции развивает Чарлз Дарвин в своем знаменитом сочинении «Происхождение видов путем естественного отбора» (1859). Ламарковская идея о наследовании благоприобретенных качеств оставалась у Дарвина, т. е. сам Дарвин, как ни парадоксально, не был дарвинистом, а оставался по сути ламаркианцем, что отмечает, в частности, Р. Ридль.
Всякая теория эволюции живых существ сталкивается, по крайней мере, с тремя проблемами:
1.	Факт эволюции, трансформация видов с их возрастом и с течением истории.
2.	Путь эволюции, т. е. процесс трансформации одного вида в другой (эволюционная история) и эволюционные, генеалогические отношения с другими организмами. Эта проблема включает также вопрос о том, существуют ли особые законы эволюционного процесса.
3.	Механизмы эволюции, т. е. силы, ведущие к трансформации видов. В этом отношении Дарвиновская теория естественного отбора остается наиболее влиятельной среди других теорий. До сих пор она служит в качестве некой матрицы для дискуссий, касающихся причин эволюции. Так называемая синтетическая теория эволюции, в которой теория Дарвина интегрирована с генетикой, основана на дарвиновских взглядах.
Основные компоненты теории естественного отбора Дарвина таковы. Наблюдения показывают, что существует разнообразие видов и уникальность отдельной особи (отдельного индивида). Наблюдения показывают также, что существует тенденция живых организмов к их геометрической репродукции, т. е. к производству ббльшего количества отпрысков, чем в действительности выживают. Отсюда делаются следующие заключения. Существует борьба за существование, в результате которой имеет место выживание наиболее приспособленных, другие организмы элиминируются естественным отбором. Естественный отбор обусловливает трансформацию видов. Он является движущей силой, мотором органической эволюции.
В дарвиновской теории отсутствует популяционно-генетическое основание, которое служит пониманию эволюционной дина
мики. Американский биолог Эрнст Майр (1904—2005), которого называют Дарвином XX века, был главным защитником синтетической теории эволюции. Он рассматривал организацию индивидуальных живых существ (особей) в популяции и изучал основные закономерности эволюции на уровне популяций. Популяции или виды как целое сами являются своего рода «индивидуумами», отдельными целостностями, претерпевающими эволюцию. Эрнст Майр и другие защитники синтетической эволюции рассматривают мутации, генетическую рекомбинацию и отбор как существенные факторы эволюционного изменения.
Предшественники эволюционной эпистемологии
Сам термин «эволюционная эпистемология» (evolutionary epistemology) был введен в оборот Дональдом Кэмпбеллом, хотя сам он отрицает это и оставляет приоритет за К. Поппером. Размышляя над биологией и психологией знания, примерно в 1959 г. он начал развивать эволюционный взгляд на процессы познания человека. Через 13 лет после этого Поппер (Popper 1972) использовал термин «эволюционная эпистемология» со ссылкой на Кэмпбелла. Ее рамки сейчас расширяются. Основой эволюционной эпистемологии становится общая философия эволюции (Oeser 1987).
В качестве предшественников эволюционной эпистемологии обычно рассматриваются Г. Спенсер, Ч. Дарвин и его последователи, Э. Мах.
Г. Спенсер (1820—1903) развил одну из первых версий глобального эволюционизма. В своем главном опусе «Синтетическая философия» он построил универсальную картину мира на научной основе. Спенсер защищал идею прогресса в эволюции и установил связи между органической эволюцией и развитием общества и культуры. Независимо и задолго до Дарвина он открыл принцип отбора и ввел в научный оборот фразу «выживание наиболее приспособленных» («survival of the fittest»).
Спенсер верил в универсальную эволюцию и распространил свою гипотезу прогрессивного развития на сферу ментальных и социальных структур. Его гипотеза развития выражала идею, что природа прогрессирует от простоты и гомогенности к сложности и гетерогенности. Он обосновывал, что развитие науки можно объ
яснить тем же принципом: наука развивается из простых и конкретных к все более сложным и абстрактным структурам. В своей работе «Принципы психологии» он заложил фундаментальный эволюционный взгляд на психические явления.
Чарлз Дарвин (1809—1882) развил не только теорию эволюции биологических видов, но и эволюционную психологию. Для эволюционной эпистемологии наиболее существенно его произведение «Expression of Emotions in Man and Animals», 1872 (О выражении эмоций у человека и животных), которое он опубликовал за 10 лет до смерти. В отличие от Г. Спенсера, который также выдвигал эволюционные идеи по отношению к человеку, человеческому обществу и культуре, Дарвин развивал свои представления в эволюционной психологии не умозрительно, а проводил эмпирические исследования, т. е. его эволюционная психология в значительной мере базировалась на эмпирических данных. Он изучал поведение животных и человека, и поэтому он может рассматриваться как предшественник современной этологии. Дарвин понимал, что поведение животных и человека может быть надлежащим образом понято только в рамках концепции эволюции. Многое в нашем поведении базируется на архаических принципах, которые воцарились миллионы лет назад, и чтобы понять их происхождение, нужно изучить исторический ход эволюции живых существ. Ученые до сих пор обычно игнорировали важные прозрения Дарвина. Только в последнее время наметился синтез эволюционного мышления и психологии.
В своей эволюционной психологии Дарвин показал, что человеческий ум и его когнитивные способности, а также человеческая культура развились в ходе естественного отбора. Он объяснил, что такие ментальные и психологические способности, как память, восприятие и язык, можно рассматривать как формы адаптации, как функциональные результаты естественного отбора и внутривидового соревнования особей.
Для эволюционной эпистемологии ключевую роль играют следующие идеи Дарвина. Введение идеи изменчивости, вариаций как основы естественного отбора есть, по сути, введение в процесс эволюции элемента случайности, через которую не только в эволюции жизни, но и процессе универсальной эволюции творится новое, возникают природные новшества, социальные и культурные ин
новации. Отбор как фактор эволюции, который работает на поле вариаций, на поле создающего и поддерживаемого разнообразия, в котором, как говорил Дарвин, важны и самые мельчайшие вариации и самые ничтожные модификации (Дарвин 2001. С. 80, 81). Отбор — это, по сути, фактор нелинейности, который неравноверно усиливает все сильное и ослабляет все слабое и тем самым дает возможность кумуляции энергии в диссипативной среде, образованию сложных упорядоченных структур из неорганизованного, хаотического состояния. Наконец, это понятие адаптации как эволюционного ответа на изменяющиеся условия окружающей среды, как механизма выживания. Понятие «адаптации» подвергается сегодня модификации в плане понимания активности живого существа и человека. Сегодня говорят об энактивности (enaction), активном вдействовании живого организма в среду, в результате чего он изменяет среду и изменяется сам. Живой организм — это иерархически организованная открытая система, демонстрирующая специфические качества, такие как саморегуляция, самоподдержание (Л. фон Берталанфи) и саморе-ферентность, самоотнесенность (У. Матурана и Ф. Варела). Живой организм не просто переплавляется окружающей средой, но он есть активная система, которая стремится попасть, как метафорически выразился К. Поппер, в «лучший мир» — лучшие условия жизни. Организм — отнюдь не марионетка, которая управляется нитками, тянущимися из среды.
Эрнст Мах (1838—1916) в своей работе «Познание и заблуждение» строит биологию познания. Он вводит такие важные представления, как ценность знаний для выживания, принцип экономии мышления и картина мира как инструмент приспособления. Мах пытался установить физиологический базис для психических явлений. Объективная реальность, лежащая за пределами наших восприятий, есть догматическая иллюзия. Мах утверждал, что существует не только биологическое определение функций науки, но и биологический критерий объективности. Биологические потребности действуют как движущая сила развития науки, а механизм развития науки является квази-биологическим. Это — борьба за существование (der Kampf urns Dasein). В научных дискуссиях используется много конкурирующих идей, из которых только немногие выживают.
К. Поппер, которого можно уже отнести к основателям эволюционной эпистемологии, в отличие от Маха настаивал на
автономии науки. Решающим для науки являются не биологические потребности, а теоретические интересы. Последние диктуются не необходимостью выживания, а устанавливаются свободным решением. Он сформулировал принцип фальсификации в эволюционно-теоретических терминах. Эволюционная эпистемология становится метатеорией науки, т. е. с помощью эволюционной эпистемологии можно, по мысли Поппера, объяснить развитие и рост научного знания. Рост научных знаний должен быть объяснен посредством аналогии с органической эволюцией, в частности посредством принципа эволюции через естественный отбор. Рост научного знания происходит методом проб и ошибок, проходит циклы предположений и опровержений, происходит естественный отбор гипотез и переход от одних гипотез к другим, от одной проблемной ситуации к другой. Этот процесс похож на процесс эволюции живых существ посредством естественного отбора.
Уиллард ван О. Куайн (1908— 1997) в своей работе «Онтологическая относительность и другие эссе» (1971) совершил натуралистический поворот в эпистемологии. Эволюционная эпистемология является современной версией натурализованной эпистемологии.
Эволюция как когнитивный процесс
Одно из основных положений эволюционной эпистемологии состоит в том, что эволюция есть когнитивный процесс, процесс приобретения, обработки и накопления биологически ценной информации, информации, ценной для выживания (Campbell 1974; Lorenz 1977; Oeser 1987; Plotkin 1982; Riedl 1984; Vollmer 1985; Wuketits 1984). Конрад Лоренц в своей книге «Оборотная сторона зеркала» писал, что жизнь и эволюция рассматриваются как процессы добывания знаний (процесс приобретения и переработки информации) (Lorenz 1973). Герард Радницки в 1987 г. отмечал, что жизнь есть решение проблем, все практические проблемы содержат познавательные проблемы или ведут к ним, все решение проблем происходит по одному и тому же фундаментальному образцу: вариации и отбор.
Согласно этому взгляду, организмы являются системами, перерабатывающими информацию. Организмы накапливают инфор
мацию об окружающем мире: они видят, слышат, что-то обнюхивают и поэтому становятся информированы о своем окружении. Это справедливо и для растений, которые способны реагировать на многие изменения в физической и химической природе окружающей их среды. Приобретение информации животным — это процесс, весьма напоминающий тот, который мы называем познанием, приобретением и накоплением знаний в широком смысле этого слова.
Аппарат восприятия всякого живого организма является результатом длительного процесса эволюции живой природы, в ходе эволюции возникают все более сложные органы чувств, аппараты головного мозга, нервные системы. Сама эволюция может быть описана как результат многочисленных попыток опытного познания природы (путем проб и ошибок), опыта, который накапливался от поколения к поколению.
Существуют три уровня переработки информации:
1)	Генетический уровень. Генетическая информация может быть передана от одного поколения к другому только через наследственность.
2)	Предсознательный когнитивный уровень у животных. Это системы переработки информации, подобные нервным системам. Когнитивный аппарат животных называют рацио-морфным'.
3)	Уровень рационального знания, уровень осознанных действий.
Иерархия способов переработки информации есть иерархия когнитивных процессов в мире живых существ. По Лоренцу, сама жизнь есть познание («Leben ist Lemen» или «Life is cognition»). Жизнь есть процесс увеличения информации об окружающем мире, что ведет к увеличению адаптационных возможностей организма, степени его приспособленности к миру и выживаемости в нем.
’ Он лишен рациональности, свойственной человеку, но функционирует как квази-рациональный, подчиняясь логике жизни. Термин «рациоморфный» был введен в 1950-х гг. психологом Эгоном Брунсвиком.
Приспособительный характер когнитивных структур.
Познание, приспособленность, выживание
В ходе биологической эволюции имеет место феномен адаптации. Структуры живых организмов, оказывается, соответствуют структурам окружающей их среды, подогнаны к ней. В ходе естественного отбора выживают наиболее приспособленные организмы, лучшим образом подогнанные к окружающему их миру. Адаптация — это ответ эволюции на специфические условия окружающей среды, различные виды организмов отвечают на похожие факторы давления со стороны окружающей среды похожими адаптационными реакциями. В теории эволюции, которая дополняется ныне и некоторыми идеями из общей теории систем (Ридль, Вагнер, Вукетич), утверждается, что живые системы являются активными системами в поиске «лучшего мира», лучших условий жизни.
Порядок природы не является, как утверждается философами-идеалистами, продуктом человеческого мышления и воображения. С точки зрения эволюционной эпистемологии само человеческое познание является результатом порядка в природе. Когнитивные структуры подогнаны к внешнему миру, выработаны в результате адаптации к нему. Наши формы восприятия, по словам Руперта Ридля, есть простые приспособления к структуре мира.
Реальный мир и человеческое познание взаимно согласуются. Как достигается такое согласование? Эволюционная эпистемология дает на него, как показывает Г. Фолльмер, свой эволюционный ответ. Наш когнитивный аппарат является результатом биологической эволюции. Субъективные структуры познания подходят к миру, поскольку они сформировались в ходе эволюции путем приспособления к этому реальному миру. Они совпадают (частично) со структурами реального мира, потому что только такое совпадение сделало возможным выживание.
Например, наше ухо пригодно прежде всего для слушания в воздухе и поэтому уже не похоже на ухо рыбы, которое приспособлено к воде. Оно позволяет выравнивать давление и покрывает широкую область частоты и интенсивности. Его нижний порог чувствительности по отношению к интенсивности звука определяется безинформационным шумом броуновского молекулярного движения и потока крови.
Приспособительный характер познавательных структур означает, что существует:
а)	(частичная) адекватность или корректность когнитивных структур как продуктов эволюции;
б)	ценность познания для выживания. Аппарат познания является адекватным для выживания;
в)	увеличение информации об окружающем мире увеличивает адаптивные возможности организма, повышает его приспособительный эффект.
Эволюционная эпистемология выдвигает свой аргумент в защиту классической корреспондентной теории истины, идущей от Платона и Аристотеля. Согласно этой теории, истина есть соответствие знания действительности. А почему знание соответствует действительности? Эволюционная эпистемология говорит, что только накопление опыта, соответствующего действительности, только возникновение внутренних репрезентаций, адекватно схватывающих структуры внешнего мира, сделало возможным выживание живого существа и его вклад в общее течение эволюции.
Ф. Вукетич утверждает, что «все живые системы являются реалистами». Они «верят», также как и мы, люди, что существует некий род реальности — реальность внешнего мира. Эта «вера» имеет ценность для выживания. Если живое существо не ориентировано на внешний мир и не осуществляет подгонку к нему, то оно просто не выживет. Мы, люди, также оснащены — по эволюционным основаниям — «реалистичным восприятием», «реалистичным вычислением» внешнего мира (Wuketits 1990. Р. 77). Лишь сила воображения, мировоззренческих убеждений, религиозная вера может отрывать нас от реальности.
Таким образом, эволюционная эпистемология выступает за реализм, но не наивный реализм, а гипотетический реализм.
Генетически запрограммированные когнитивные структуры
Сторонники эволюционной эпистемологии критикуют бихевиористский портрет организма как черного ящика и эмпирическую концепцию ума как tabula rasa. Бихевиористская психологическая доктрина, как известно, исходит из того, что поведение животного или человека формируется внешними влияниями на организм, что организм сам по себе является чистым состоянием. Не согласны
они и с культурными детерминистами, которые утверждают, что человек абсолютно открыт к восприятию всего, что угодно.
К. Поппер, также как и К. Лоренц, отвергает концепцию tabula rasa. Поппер утверждает: «Теория tabula rasa абсурдна: на каждом этапе эволюции жизни и развития организма мы должны предполагать существование некоторого знания в форме диспозиций и ожиданий. Соответственно, рост всего знания состоит в модификации предыдущего знания — или его изменения или его широкомасштабного отвержения. Знание никогда не начинается с ничего, но всегда с некоторого основания знания» (Popper 1972). Всякий живой организм несет в себе опыт, накопленный в прошлом его филогенетическими предшественниками. Иными словами, всякий организм оснащен внутренними диспозициями, которые в известной мере могут быть модифицированы в ходе индивидуального обучения, но они не могут быть полностью стерты.
Согласно эволюционной эпистемологии, существуют врожденные когнитивные структуры, врожденные механизмы обучения, предрасположенности вести себя определенным образом, генетически запрограммированные диспозиции, предсуждения, ожидания.
Ученые, разработавшие теорию генно-культурной коэволюции, Ч. Ламсден и Э. Уилсон показывают, что существует врожденное предпочтение одних культурогенов (единиц культуры) другим. Они показывают, что врожденными у людей являются не только способности сосания, схватывания и хождения, мимика улыбки или ярости, но и видение движения, восприятие цвета и ощущение времени.
Они приводят такие примеры.
1)	Маленькому ребенку свойственно предпочтение сахара в сочетании с активным неприятием соленого и горького, что повлияло на эволюцию кухни.
2)	Человеку присуще врожденное различение четырех основных цветов (синего, зеленого, желтого и красного), и ббльшая легкость обучения основанным на этих цветах классификациям, что повлияло на эволюцию систем выражения цвета и, к примеру, на выбор трех из этих цветов для светофора, обеспечивающего безопасность дорожного движения.
3)	Ребенку врожденно распознавание фонем (родного языка), воздействующего на развивающуюся в дальнейшем речевую структуру.
4)	Врожденным является предпочтение человеком некоторых видов визуальных паттернов: уже в первые минуты после рождения младенец предпочитает воспринимать спокойное выражение лица, в дальнейшем ребенок предпочитает улыбающиеся лица не-улыбчатым, круглые формы остроконечным.
5)	Врожденными для человека являются и некоторые фобии: человек предрасположен к страху перед высотой, глубиной, бегущей волной, змеей, что является, по-видимому, его эволюционно выработанным приспособлением к миру. Вместе с тем у него отсутствует страх к не менее опасным предметам, таким, как электрические розетки, ружья и т. п. Поэтому человек становится жертвой страхов перед змеями, но неправомерно недооценивает некоторые действительные опасности — ножи, электрические приборы и т. п.
6)	Человеку врожденно пространственное видение, т. е. способность интерпретировать изображение двумерной сетчатой структуры трехмерным образом.
Итак, восприятие внешнего мира индивидуальным организмом никогда не начинается с ничего. Оно всегда начинается с некоторых врожденных когнитивных способностей или предрасположенностей, которые являются результатом долговременных эволюционных (обучающих) процессов. С точки зрения современной теории сложных самоорганизующихся систем, состояние равных возможностей неустойчиво, поэтому возникают предпочтения вести себя определенным образом.
Ф. Вукетич (Wuketits 1990) показывает, что возможно индивидуальное обучение и видоизменение врожденных способностей. В ходе эволюции врожденные обучающие механизмы были генетически стабилизированы, и стала возможной их модификация посредством индивидуального обучения. Наследственность и окружающая среда играют эквивалентную роль в развитии поведенческих образцов индивида.
Эволюционная эпистемология и теория геннокультурной коэволюции
Известный американский биолог и этолог Эдвард Уилсон (род. 1929) совместно с канадским биологом Чарлзом Ламсденом написал две фундаментальных и оказавшие значительное влияние
монографии «Гены, умы и культура. Коэволюционный процесс» (1981) и «Прометеевский огонь. Размышления о происхождении ума» (1983), с которых развита теория геннокультурной коэволюции. Эта теория оказала существенное воздействие на развитие эволюционной эпистемологии.
Ламсден и Уилсон критикуют и позицию чисто генетического детерминизма, и позицию чисто культурной передачи элементов культуры (знаний, языка, культурных и научных традиций) и показывают, что имеет место геннокультурная коэволюция.
Позиция генетического детерминизма в абсолютном, гипостазированном, чрезмерно преувеличенном виде выглядит так. Вообразим себе, пишут они, интеллигентный вид эйдилонов (eidylons) от греческого слова «искусные», skilled ones. Это хорошие эксперты. Эйдилоны — блестящий вид. Но все их мышление и поведение запрограммировано в их мозговых аппаратах, работа которых обусловлена генетически. Это утонченные, изощренно работающие автоматы с железной волей. Это всецело биологически детерминированные существа.
Путь эйдилонов — это путь чисто генетической передачи культуры. Хотя и существуют различные возможности выбора и индивиды могут их осознавать, только одна определенная возможность предпочитается. Обучение имеет место, но оно жестко канализировано.
Теперь вообразим себе существ, противоположных эйдилонам. Это ксенидрины (xenidrins = xenidris ancepts — колеблющиеся, нерешительные гости), ум которых есть tabula rasa (black-state-mind). Все культурные возможности одинаково открыты для ксенидри-нов. Они могут быть научены любому языку, любой песне, любому культурному коду, любому образцу поведения, любому этническому ритуалу или любому этическому правилу с равной легкостью. Их гены направляют построение их тела и мозга, но не их поведения. Их ум является продуктом случившегося в их жизни, в том месте и в ту культурную эпоху, где и когда они живут. Это «блестящий сплавной материал», максимально пластичный и открытый к восприятию и обучению любым образцам мышления и поведения.
Путь ксенидринов — это чисто культурная передача. Существуют множественные возможности для выбора, и все они равно привлекательны и легко передаются. Акты выбора, производимые
индивидами, всецело зависят от культуры, а не от биологических предрасположенностей, которые у них существуют.
Путь человека не является ни тем, ни другим. Его путь — это генно-культурная передача. Хотя предоставлено и изучено огромное количество возможностей, им будет отдано предпочтение определенным актам поведения, им будет осуществлен выбор определенных культурогенов. Так Ламсден и Уилсон назвали единицы культуры, по аналогии с генами — единицами биологической наследственности.
Культура пропускается через фильтр индивидуальных предрасположенностей, эпигенетических правил. Эпигенетические правила — это регулярности в процессе взаимодействия между генами и культурной средой, которые канализируют развитие анатомических, физиологических, когнитивных и поведенческих черт в определенном направлении. Эпигенетические правила имеют генетическую базу, на которую воздействует культура.
С одной стороны, гены влияют на культуру, ибо есть предрасположенность к восприятию лишь определенных единиц культуры — культурогенов. А с другой стороны, культура влияет на гены. Она изменяет генетическую основу довольно быстро: 1 аллель, т. е. один тип гена, особая последовательность нуклеотидов, занимающая определенное место в хромосомном наборе человека, заменяется за 20 поколений или примерно за 1000 лет. Стало быть, не только в культурном, но и в биологическом плане человек находится в становлении. Биологическая эволюция человека как homo sapiens продолжается, но теперь она протекает под воздействием культуры, сращивается с ней и становится геннокультурной коэволюцией.
Небольшое различие на индивидуальном уровне в предпочтении к определенным культурогенам может разрастись — особенно в периоды неустойчивостей, социальных кризисов и культурных перестроек — в новые культурные и социальные образцы поведения человека, которые обратно воздействуют на биологическую природу человека. Здесь имеет место круговая, или циклическая, причинность. Человек не является рабом генов, но он не является и рабом культуры. «Культурный детерминизм является для человека не меньшей смирительной рубашкой, чем генетический детерминизм» (Lumsden, Wilson 1983).
Онтогенетическое a priori есть филогенетическое a posteriori
Эволюционная эпистемология заставляет нас пересмотреть теорию познания Канта. Она интерпретирует синтетические суждения a priori Канта как «врожденные», т. е. как онтогенетические a priori, но вместе с тем как исторически, эволюционно приобретенные, т. е. как филогенетические a posteriori. Это одно из наиболее важных философских выводов эволюционной эпистемологии.
Как показывает Г. Фолльмер (Vollmer 1985), структуры познания врожденны для индивида и поэтому являются онтогенетически априорными, но с точки зрения истории человеческого рода, в цепи предшественников индивида они приобретены, стало быть, филогенетически они апостерионы.
Ф. Вукетич утверждает, что кантовское априори надлежит интерпретировать как филогенетическое апостериори. Ведь априорное знание в смысле Канта абсолютно независимо от опыта. Врожденные когнитивные структуры, предрасположенности и предсужде-ния онтогенетически предзаданы и в этом смысле априорны, но они приобретены или сформировались как эволюционно важные приспособления в ходе длительного исторического развития человеческого рода.
Эволюционная эпистемология может быть рассмотрена как попытка объяснить априорные структуры нашего знания через эволюцию и «динамизировать» эти структуры. Эволюционная эпистемология не отбрасывает эпистемологию Канта, она есть важное дополнение к кантовскому априоризму. Эволюционная эпистемология как естественная история или биология познания начинается там, где заканчивается эпистемология Канта.
Эволюционная эпистемология - коперниканский переворот в теории познания
Благодаря эволюционной эпистемологии человек изгнан из центра мира уже не только космологически (что было осуществлено Николаем Коперником), но и эпистемологически. Человек — только звено космической эволюции и его когнитивные способности сформировались и изменяются в ходе эволюции.
Г. Фолльмер пишет: «Кант охотно рассматривал вводимую им перемену положения субъекта в качестве коперниканского переворота. Фактически его шаг породил новую эпоху, но он соответствовал скорее птолемеевской контрреволюции. Ибо теоретикопознавательно он вновь поставил человека в центр мира, из которого его космологически изгнал Коперник. Только эволюционная эпистемология снова изымает познающего человека из его центрального положения как “законодателя природы” и превращает его в наблюдателя космического события, которое включает и его самого. До сих пор он существенно переоценивал свою роль в процессе наблюдения и познания» (Фолльмер 1991).
Лишь эволюционная эпистемология совершает подлинный коперниканский переворот в теории познания. Она заставляет нас рассматривать человека в несколько более скромной перспективе.
Мезокосм - когнитивная ниша человека
Каждое живое существо приспособлено к определенной области (фрагменту) мира, к своему специфическому для представителей каждого биологического вида окружению (Umwelt). Биологи называют эту специфическую для каждого вида окружающую среду «экологической нишей». Популяции живут в специфических условиях соответствующих экологических ниш, в которых они претерпевали эволюцию и к которым эволюционно приспособлены. Аналогичным образом эволюционная эпистемология характеризует как «когнитивную нишу» организма тот фрагмент мира, которым овладевает этот организм, познавая, а, значит, реконструируя и идентифицируя его, не применяя при этом искусственных вспомогательных средств.
В 1975 г. Г. Фолльмер ввел в оборот термин «мезокосм» («mesocosm») — и это его главная заслуга в области эволюционной эпистемологии, — чтобы охарактеризовать особую когнитивную нищу человека. Подобным образом швейцарский биолог Адольф Портман в 1976 г. независимо от подхода эволюционной эпистемологии говорил о «медиокосме» («mediocosm»), чтобы выделить мир малых (но не мельчайших размеров!) и человеческий способ видения вещей этого мира.
Когнитивные ниши разных видов столь же различаются, как различаются и их экологические ниши. Мир собаки — это мир
обоняния, мир запахов. Мир летучей мыши — слуховой мир, причем она воспринимает и обрабатывает гораздо большую полосу в спектре звуковых волн, чем человек, т. е. может воспринимать и ультразвуковые сигналы. Мир человека — это прежде всего видимый, визуальный мир. Возможности переработки человеком визуальной информации значительно превышают иные его возможности, иные каналы восприятия и переработки информации о внешнем мире. Нейрофизиологи даже утверждают, что более 60% нейронов головного мозга человека так или иначе связаны со зрением.
Мы, люди, живем в мире средних измерений (или размерностей) — мезокосме. Мы эволюционно адаптировались к этому миру. Это тот фрагмент реальности, который может быть измерен в метрах, годах и килограммах. Короче говоря, это мир нашей повседневной реальности. Никто не может визуализировать (реально увидеть невооруженным глазом) атом, непосредственно представить себе период в миллиард лет, своим нутром ощутить скорость света или же воспринять другие микроскопические или же мега-космические феномены. В ходе эволюции у нас не развились органы для восприятия таких аспектов реальности.
Итак, мезокосм, или мир средних измерений, простирается:
— от миллиметров до километров,
—	от субъективного кванта времени (1/16 сек.) до годов,
—	от граммов до тонн,
—	от состояния покоя до примерно скорости спринтера,
—	от равномерного движения до ускорения Земли или спринтера,
—	от точки замерзания до точки кипения воды, и т.д.
Видимая человеком часть спектра излучения — это всего лишь его тонкий срез или его узкая полоса. Мезокосмически определенные способности визуального восприятия человека включают свет, однако исключают рентгеновское и радиоизлучение. Электрические и магнитные поля относятся к когнитивной нише некоторых животных, но не к когнитивной нише человека.
Понятие мезокосма, как оказалось, очень полезно. С помощью этого понятия можно уяснить себе, почему наука начиналась с изучения объектов нашего повседневного опыта. Известно, например, что до XIX в. области физики подразделялись совершенно ан
тропоцентрично в соответствии с разновидностями органов чувств человека: механика (чувство осязания), оптика (зрение, обеспечиваемое глазом), акустика (чувство слуха, обеспечиваемое ухом), учение о теплоте (ощущение температуры). На сегодняшний день разделы физики поделены согласно более объективной точке зрения. Современная наука — причем не только физика — переступает границы мезокосма и проникает в области самых малых и самых больших размеров и времен, самых высоких и самых низких энергий и температур, более высоких скоростей и ускорений, а также самых больших, ошеломляющих нас сложностей (наука о сложном — синергетика).
Кроме того, понятие «мезокосма» позволяет дать объяснение понятию «наблюдаемость» — этому понятию, вокруг которого в квантовой физике велись ожесточенные споры. Мезокосмические структуры яаляются наблюдаемыми. Фолльмер дает следующее определение: структура является наблюдаемой в том случае, если она превращается посредством последовательной трансформации ее параметров в некий возможный мезокосмический объект. Согласно этому критерию, к примеру, шарообразная форма Земли является вполне наблюдаемой, хотя только космонавтам дана возможность это непосредственно воспринимать.
Эволюционно-эпистемологические ар1ументы в защиту когерентности истины, или Мезокосмическое происхождение заблуждений коллективного человеческого разума
Некоторые эволюционные эпистемологи, прежде всего Эрхард Эзер, отстаивают позицию, что эволюционной эпистемологии свойственна, скорее, когерентная теория истины, чем классическая кор-респондентная ее теория. Эзер называет свою теорию эволюционной теорией когерентности истины. Эта теория в первую очередь «ссылается надиахронную когерентность развития областей знания, которая основывается на “логике познавательного процесса” (термин был введен Эзером в 1979 г), которая предшествует логике продуктов познания (высказываний и систем высказываний, поскольку она укоренена уже в структурах человеческого познавательного аппарата как нечто генетически априорное» (Oeser 1988. S. 6).
Как строится ход его рассуждений? Нам трудно судить, что есть в самой реальности. Она настолько сложна, что мы — в смысле когерентной теории истины — никогда не имеем к ней непосредственного доступа. А потому мы опираемся на знания, которые являются результатом продолжающейся на протяжении миллионов лет эволюции человека как вида, прежде всего его мозга, т. е. на диахронную когерентность развития знания. А для каждого индивида существует врожденная метрика вероятности ожиданий получения определенного знания, которая сложилась в процессе эволюции и является оптимальной для реального функционирования когнитивной системы. Здесь Эзер опирается на фундаментальный тезис эволюционной эпистемологии, развитый еще в работах К. Лоренца, что онтогенетически априорное знание является филогенетически апостериорным. Эволюционная эпистемология может быть рассмотрена как попытка объяснить априорные структуры нашего знания через эволюцию и «динамизировать» эти структуры.
Классическая корреспондентная теория истины основывается, по Эзеру, на позиции эмпирического реализма, который характерен для классической механики Ньютона (как провозгласил Ньютон, «гипотез я не измышляю»), В большей степени отстранен от действительности гипотетический реализм, который предполагает существование объективной реальности, но говорит о трудности доступа к ней. Далее следует разделяемая самим Эзером позиция «внутреннего реализма», которая свойственна теории относительности и квантовой механике. Этой позиции соответствует уже когерентная теория истины. Чем дальше наши научные представления уходят от непосредственных реакций на окружающий мир, тем труднее провести различие между фактами и предположениями (гипотезами).
Наша изначальная уверенность в правильности нашего опыта и знания держится на «эволюционной состыковке нашего организма и окружающей его среды». Но если идет речь о высоко теоретических знаниях, мы выходим за пределы этой непосредственной уверенности, связанной с нашим чувственным опытом. Возникает иного рода уверенность, лежащая в самой теории, которую мы конструируем. «Решение о том, имеем ли мы дело с истинным или ложным, с реальным или нереальным, никогда не принимается вне связи с теорией и всегда происходит внутри самого субъ
екта... Структура нашего познавательного аппарата обусловлена не только ходом органическо-генетической эволюции, но и ходом молекулярно-химической и физико-космической эволюции. Стало быть, мы несем внутри себя также — в смысле слабого “антропного” принципа — космологическую информацию, к которой мы, естественно, не имеем прямого доступа» (Oeser 1988. S. 115).
В духе когерентной теории истины и понимания обусловленности результатов человеческого познания его местом в процессе космической эволюции эволюционная эпистемология выявляет корни некоторых заблуждений коллективного человеческого разума (системы мира Птолемея, физики Аристотеля, усовершенствованной Жаном Буриданом в виде учения об импетусе и просушествовавшей вплоть до возникновения опытной науки Нового времени). Почему система мира Птолемея, физика Аристотеля с поправками Бурида-на устойчиво владела умами людей на протяжении едва ли не двух тысячелетий? Эволюционная эпистемология показывает мезокос-мическое происхождение этих «ошибочных» результатов познания, этих когнитивных неудач коллективного разума. Эти теории могут быть названы ошибочными лишь cum grano salis, лишь до определенной степени. Даже существовавшие в истории науки и культуры теории, которые не имеют коррелята в объективной действительности, трудно назвать абсолютно ложными.
Г. Фолльмер показывает, что физика Аристотеля является, по сути, интуитивной физикой человека. Многие люди используют интуитивное учение о движении, которое противоречит принципам ньютоновской механики и соответствует средневековому учению о движении Жана Буридана. Последнее строится на представлении, что тело приводится в движение посредством того, что ему придается движущая сила, или импетус, который двигает тело после его запуска в заданном направлении, пока импетус не исчерпается. Характерны ли подобного рода ложные представления лишь для необразованных людей? Оказывается, что не только для них. Экспериментальные исследования были проведены среди студентов американских колледжей, прослушавших вводный курс физики. Их просили начертить ожидаемые траектории движения тел, например, падения тел в атмосфере Земли. Они строили траектории в противоречии с физикой Ньютона и даже приводили аргументы в пользу своих ожиданий.
Эволюционная эпистемология показывает, что учение о движении позднего средневековья, теория импетуса, — это хорошая формулировка физических представлений, которые мы интуитивно используем в нашем повседневном опыте. Это, по Фолльмеру, истинная мезокосмическая физика.
Наши иллюзии восприятия, интуитивные ошибочные суждения, ожидания мезокосмически запрограммированы. Фундаментальные в истории науки «заблуждения» коллективного человеческого разума имеют мезокосмическое происхождение. Даже ученый муж, владеющий новейшими теориями науки и компьютерной графикой, выйдя за стены своего офиса и становясь простым пассажиром, пешеходом, водителем, интуитивно, бессознательно мыслит о видимом движении Солнца по-птолемеевски и строит траектории движения тел в условиях земного тяготения и атмосферных и прочих помех по-аристотелевски. И это является правильным описанием видимого, наблюдаемого нами движения тел в условиях земной атмосферы и с позиции земного наблюдателя как мезокосмического существа.
Эволюционная эпистемология как исследовательская программа.
От эволюционной эпистемологии к когнитивной биологии
Некоторые последователи Конрада Лоренца, в том числе Герхард Фолльмер, подчеркивали, что эволюционная эпистемология — это не закрытая теория, а скорее исследовательская программа. Она больше направлена в будущее, чем констатирует свои достижения. В теоретико-познавательном плане она способна к развитию как теория, в которой может быть построена полная система категорий человеческого опыта, подкрепленных посредством фактов и эмпирически проверяемых гипотез об эволюции когнитивных способностей человека.
Наряду с теоретико-познавательными следствиями положения эволюционной эпистемологии применимы в эволюционной психологии, в эволюционной этике, в эволюционной эстетике, в эволюционной педагогике и дидактике. Подобно тому как эволюционная эпистемология философски развивает «биологию познания» в виде
некой натуралистически фундированной теории познания, эволюционной этике предстоит развить социобиологию (биологию социального поведения животных и человека) в виде некоторой философской дисциплины и определить насколько этика может обрести натуралистические основания. Тогда как предмет эволюционной эпистемологии — наши когнитивные способности, то, «что мы может знать», предмет эволюционной этики — наше социальное поведение, то, «что мы должны делать». Речь идет о моральнофилософских следствиях эволюционного процесса происхождения образцов нашего социального поведения. Возможно построение и эволюционной эстетики. Ее основа — это некая «биология искусства», поскольку то, что имеет значение для когнитивных структур и социального поведения, справедливо и для эволюции эстетических суждений. Мыслимо построение и эволюционной педагогики, которая бы обучала ребенка не как tabula rasa, а способствовала бы его естественному развитию и обучению, учитывала бы врожденные когнитивные структуры, возможности их корректировки в процессе обучения и дополнения другими структурами. Эволюционная дидактика может быть связана с целенаправленным устранением ме-зокосмических предрассудков человека.
Все эти установки находят подтверждение и развитие в современных исследованиях. Последние направлены на то, чтобы показать, что человек во всем — и в возможностях своего познания, и в своих этических суждениях и эстетических предпочтениях — теряет свою исключительность. Натуралистическая волна, подпитываемая современными предпочтениями к проведению трансдисциплинарных и кросс-дисциплинарных исследований, накрывает современную эпистемологию. Дихотомии природы и культуры, тела и ума, человека и познаваемой им среды разрушаются. В этом плане хотелось мы обратить внимание на недавнее исследование французского философа Жана-Мари Шеффера с характерным названием «Конец человеческой исключительности». «То, что человек — существо социальное, не только не противоречит его биологической специфике, но и, напротив, является ее выражением», — отмечает он (Шеффер 2010. С. 13).
В наши дни исследования в области эволюционной эпистемологии, проводимые последователями Конрада Лоренца в Институте по исследованию эволюции и познания в Альтенберге под
Веной, продолжаются и обретают новое название — когнитивная биология. Когнитивная биология олицетворяет сближение когнитивных наук (cognitive sciences) и наук о жизни (life sciences). В качестве основы принимаются установки, предложенные австрийским биологом Паулем Альфредом Вейсом (1898—1989) и австрийским теоретиком систем Людвигом фон Берталанфи (1901 — 1972), которые ввели термин «теоретическая биология». Теоретическая биология в ее современном научном контексте представляет собой всеобъемлющую, кросс-дисциплинарную интеграцию понятий. Она включает в себя исследование генетических компонентов изменений, эволюции и развития, т. е. исследование взаимосвязи между эволюцией и развитием, между филогенезом и онтогенезом. Сейчас это обозначается как evo-devo-perspective. Теоретическая биология включает в себя все современные теоретические подходы — вычислительную (компьютеристи-ческую) биологию, биосемиотику, когнитивные исследования, натуралистические сдвиги в философии науки и эпистемологии.
С одной стороны, новые теоретические вопросы в науках о жизни включают в себя изучение происхождения и организации форм биологических организмов, исследование взаимосвязи между эволюцией и развитием, фило- и онтогенезом, а также анализ биологических основ познания и функционирования мозга. С другой стороны, когнитивная наука претерпевает ныне третью волну в своем развитии. Первая волна в 1950-х гг. характеризовалась бихевиоралистическим подходом, ключевым словом всех исследований на том этапе была «информация». Вторая волна в 1970-х гг. определялась тем, что внимание сместилось на анализ материальных и энергетических основ поведенческой активности и ключевым словом стало понятие «мозг». Третья волна, набравшая силу в первое десятилетие XXI в., нацелена на соединение эволюционных аспектов и аспектов развития (evo-devo-), ключевым словом в ней становится «изменение» (change) (Tommasi, Peterson, Nadel 2009. P. 4).
Когнитивная биология, воплощая соединение перспективы теоретической биологии и когнитивных наук, опирается на философию, психологию и физиологию в их историческом развитии, начиная с Декарта и прослеживается в учениях Дарвина, У. Джеймса и Н. Хомского. Теоретико-биологический подход применяется
для понимания эволюции когнитивных способностей. Познание рассматривается не просто как построение репрезентаций внешнего мира, исследуется, насколько работает вычислительная, компьютерная аналогия, и как возможно определение эмерджентных свойств мозга-тела-сознания в его физическом и биосоциальном встраивании в окружающую среду. Важным продвижением стало развитие когнитивной нейронауки — области, в которой изучается биологическая основа познания, прежде всего нейронный субстрат ментальных процессов. Сейчас говорят о «нейроэтике», «нейроэстетике», «нейрополитике», «нейротеологии» и «нейрофилософии». С точки зрения эволюционных и нейронных основ исследуется понимание места, чисел, цвета, идентичности индивидов, коммуникации с другими индивидами или особями, причинных событий в когнитивной жизни биологических организмов. Баснословным открытием стало соединение ментальных феноменов и образов в виде mental imagery (умственных образов или визуального мышления). То, что было предвосхищено философами Беркли и Юмом, психологами В. Вундтом и У. Джеймсом, сегодня активно изучается как важные функции мышления и памяти.
Когнитивная биология, таким образом, делает новые существенные шаги в исследовании динамического измерения эволюции и целостного рассмотрения сознания, мозга, тела и поведения в их структурной и синергийной связке с окружающей средой.
* « *
В настоящей книге собраны работы, являющиеся ключевыми, определяющими для направления эволюционной эпистемологии в России и в мире. Многие из собранных здесь текстов (статьи К. Лоренца, К. Поппера и Д. Кэмпбелла) стали классическими и парадигмальными для эволюционной эпистемологии. Статьи Р. Ридля, Г. Фолльмера, Э. Эзера и Ф. Вукетича как основных представителей эволюционной эпистемологии и последователей Лоренца в сжатой форме, но достаточно полновесно представляют основные идеи этого научного направления.
Некоторые из этих текстов (статьи Г. Фолльмера, Ч. Ламсдена и А. Гушурст) выходили ограниченным тиражом в ротапринтных сборниках Института философии РАН, поэтому сейчас практиче-
ски недоступны российскому читателю. Статьи Р. Ридля, Э. Эзера, Ф. Вукетича, работа Г. Фолльмера «Чем хороши пседвонауки?» специально подготовлены для данного издания и публикуются в России впервые.
В книгу включены разделы, представляющие важные для эволюционной эпистемологии смежные направления — теорию геннокультурной коэволюции (статьи Ч. Ламсдена и А. Гушурст, Ч. Ламсдена, в которых анализируются и реферативно представляются взгляды М. Рьюза и Д. Смайлли) и нейробиологию (статьи Дж. Эдельмана и Г. Рота). До сих пор в России нет ни одной опубликованной работы ни Джералда Эдельмана, ни Герхарда Рота.
Наконец, в разделе «Эволюционная эпистемология в России» публикуются статьи российских ученых. Прежде всего, это ключевые работы замечательного ученого И. П. Меркулова, внесшего значительный вклад в развитие эволюционной эпистемологии в России и инициировавшего создание в 1992 г. Сектора эволюционной эпистемологии в Институте философии РАН. В книгу включена важная работа А. В. Кезина, который способствовал популяризации данного направления в России, подготовив и опубликовав в русском переводе фундаментальную книгу Г. Фолльмера «Эволюционная теория познания». Им были опубликованы ряд глубоких по содержанию и обстоятельных аналитических обзоров по эволюционной эпистемологии. Книгу замыкают статьи российских исследователей (Е. Н. Князевой, И. А. Бесковой, И. А. Герасимовой), продолжающих в настоящее время активно работать в данном направлении.
Литература
Дарвин Ч. (2001) Происхождение видов путем естественного отбора. СПб.: Наука.
Фолльмер Г. (1991) Эволюционная теория познания. К природе человеческого познания // Культура и развитие научного знания. М.: ИФАН. С. 135—150. (См. наст, издание, с. 189—204).
Шеффер Ж.-М. (2010) Конец человеческой исключительности. М.: Новое литературное обозрение.
Campbell D. (1974) Evolutionary Epistemology 11 The Philosophy of Karl R. Popper / Ed. by P. A. Schilpp. La Salle, Ill.: Open Court. P. 412—463.
Lumsden Ch J., Wilson E.O. (1983) Promethean Fire. Reflections on the Origin of Mind. Cambridge: Harvard University Press.
Lorenz К. (1973) Die Riickseite des Spiegels. \brsuch einer Naturgeschichte mensch-lichen Erkennens. Miinchen: R. Piper.
Lorenz K- (1977) Behind the Mirror. New York: Harcourt Brace Jovavich.
Oeser E. (1987) Psychozoikum: Evolution und Mechanismus der menschlichen Er-kenntnisfahigkeit. Berlin; Hamburg: Parey.
Oeser E. (1988) Das Abenteuer der kollektiven \brnunft. Evolution und Involution der Wissenschaft. Berlin; Hamburg: Parey.
Plotkin H.C. (1982) Evolutionary Epistemology and Evolutionary Theory // Learning, Development, and Culture: Essay in Evolutionary Epistemology. Chichester: Wiley. P. 3-13.
Popper К (1982) Objective Knowledge: An Evolutionary Approach. Oxford: Clare-don Press.
Riedl R. (1984) Biology of Knowledge. New York: Wiley.
Riedl R. (1985) Die Spaltung des Weltbildes. Grundlagen des Erklarens und \brste-hens. Berlin.
Riedl R. (1994) Mit dem Kopf durch die Wknd. Die Biologischen Grenzen des Den-kens. Stuttgart: Klett-Cotta.
Tommasi L., Nadel L., Peterson M. A. (2009) Cognitive Biology: The New Cognitive Sciences // Cognitive Biology: Evolutionary and Developmental Perspectives on Mind, Brain, and Behavior / Ed. by L. Tommasi, M. A. Peterson, L. Nadel. Cambridge: MIT Press.
Toulmin S.E. (1972) Human Understanding. Oxford: Claredon Press.
Vollmer G. (1984) Mesocosm and Objective Knowledge — On the Problems Solved by Evolutionary Epistemology // Wuketits F. (ed.) Concepts and Approaches in Evolutionary Epistemology: Towards an Evolutionary Theory of Knowledge. Dordrecht: Reidel.
Vollmer G. (1985) Wks konnen wir wissen? Bd. 1: Die Natur der Erkenntnis. Stuttgart: Hirzel.
Vollmer G. (1986) Was konnen wir wissen? Bd. 2: Die Erkenntnis der Natur. Stuttgart: Hirzel.
Wuketits F.M. (1984) Evolution, Erkenntnis, Ethik: Folgerungen aus der modernen Biologie. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1984.
Wuketits F. M. (1990) Evolutionary Epistemology and Its Implications for Humankind. New York: State University of New York Press.
Раздел!
Основатели эволюционной эпистемологии
Конрад Лоренц (07.11.1903-27.02.1989)-выдающийся австрийский зоолог, основатель современной этологии, лауреат Нобелевской премии по физиологии и медицине (1973). Получил широкую известность своими работами по сравнительному изучению образцов поведения животных, в особенности их инстинктивного поведения, прежде всего, у диких серых гусей и галок. Стремясь распространить принципы биологической эволюции на область философских знаний, заложил основы эволюционной эпистемологии, которую он назвал «эволюционной теорией познания». Начало этому
процессу было положено еще в 1941 г., когда вышла в свет его пионерская статья «Кантовская концепция a priori в свете современной биологии».
Его отец Адольф Лоренц был известным врачом-ортопедом. По его рекомендации в 1922—1928 гг. он изучал медицину в Колумбийском университете в Нью-Йорке, а затем Университете Вены. Он окончил университет в 1928 г., получив степень доктора медицины, но в дальнейшем его научные исследования были связаны с зоологией, а не с медициной. В 1933 г. он получил вторую стерень доктора (Ph.D.) по зоологии. В 1936 г. на международном симпозиуме по изучению инстинктивного поведения животных он познакомился с Николаасом Тинбергеном, который стал его большим другом и коллегой и с которым он разделил Нобелевскую премию в 1973 г. (совместно с Карлом фон Фришем).
В 1940 г. стал профессором кафедры психологии на философском факультете Университета Кёнигсберга — университета Иммануила Канта. В 1941 г. был призван в силы вермахта, где служил военным медиком. В 1942—1948 гг. был в советском плену, из которого вернулся с так называемой Русской рукописью, ставшей основой его фундаментальной для эволюционной эпистемологии книги «По ту сторону зеркала».
В 1950 г. Общество Макса Планка основало Институт Лоренца по изучению поведенческой физиологии. Впоследствии работал в научных центрах Зеевизена, Грюнау и Альтенберга, многие из которых носят сейчас его имя. В Австрии сегодня существуют три института Конрада Лоренца: Институт Конрада Лоренца по этологии (Вена), Институт Конрада Лоренца по эволюции и когнитивным исследованиям (Альтенберг под Веной, это родовое гнездо Лоренца, институт расположен в доме, купленном его отцом) и Исследовательская станция Конрада Лоренца в Грюнау им Альмталь.
Многие книги Конрада Лоренца изданы в России:
Оборотная сторона зеркала. М.: Республика, 1998 (оригинальное издание: Die Riickseite des Spiegels. Versuch einer Naturgeschichte des menschli-chen Erkennens. Munchen, Zurich: Piper, 1973).
Агрессия (Так называемое зло). М.: Прогресс, 1994.
Человек находит друга. Кольцо Соломона. М.: Армада-Пресс, 2002.
Год серого гуся. М.: Мир, 1984.
К. Лоренц
Кантовская концепция a priori в свете современной биологии1
Согласно Канту, категории пространства, времени, причинности и т. д. суть данности a priori, определяющие форму всего нашего опыта и делающие сам опыт возможным. Дееспособность этих первичных принципов разума абсолютна и фундаментальным образом независима от законов реальной природы, лежащей по ту сторону явлений. Их нельзя мыслить как производные от законов природы. Априорные категории и формы интуиции не могут быть соотнесены с внутренними законами «вещи в себе» посредством абстракции или как-либо иначе. По мнению Канта, единственное, что мы можем утверждать о вещи в себе, — так это реальность самого факта ее существования. Выражаясь несколько преувеличенно, отношение между нею и той формой, в которой она воздействует на наши органы чувств и проявляется в мире нашего опыта, алогично. По Канту, вещь в себе в принципе непознаваема, поскольку тот способ, каким она является нам, детерминируется чисто идеальными формами и категориями интуиции так, что явление оказывается не связанным с ее сущностью. Такова в самом сжатом виде точка зрения кантианского «трансцендентального», или «критического», идеализма.
Кантовская ориентация подверглась довольно-таки вольной трансформации со стороны различных натурфилософов. В частности, весьма настоятельные запросы теории эволюции привели
1 Перевод этой статьи на русский язык выполнен с английского издания: Berta-ianffy L. von, Rapoport A. (eds) General Systems. Yearbook of the Society for General Systems Research. \bl. VII. New Y>rk, 1962. P. 23—35. Перевод на английский с языка оригинала выполнялся под редакцией Д. Т. Кэмпбелла при участии самого К. Лоренца. В первоначальном варианте статья была опубликована: Kant's Lehre vom apriorischen im Lichte gegenwartiger Biologie // Blatter fur Deutsche Philosophic. 1941. 15. S. 94-125.
к концепциям априори, которые отклонились не столько от доктрины самого Канта, сколько от доктрин философов-кантианцев, скованных буквальным смыслом терминологии, с помощью которой Кант определял свои понятия.
Биолог, для которого несомненен факт великих творческих свершений эволюции, задает Канту следующие вопросы. Не является ли человеческий разум со всеми своими категориями и формами интуиции чем-то таким, что органически возникло в неразрывной и постоянной причинно-следственной связи с законами окружающей природы, — точно так же, как это было с человеческим мозгом? Не были бы законы разума, необходимые для априорного мышления, совершенно иными, если бы они сформировались абсолютно другим историческим способом и если бы мы, следовательно, были оснащены иным типом нервной системы? И вообще, возможно ли, чтобы законы нашего когнитивного аппарата не были связаны с законами реального внешнего мира? Остается ли орган, развившийся в постоянном взаимодействии с законами природы, настолько независимым, чтобы можно было оправданно строить теорию явлений независимо от существования вещи в себе, т. е. как если бы они никак не зависели друг от друга? Отвечая на эти вопросы, биолог занимает четкую позицию. Разъяснение последней и составляет предмет данной статьи. Нас не будут интересовать специальные дискуссии о пространстве, времени и причинности. В нашем случае это просто примеры из кантовской концепции, которые затрагиваются от случая к случаю при сравнении взглядов на априори трансцендентального идеалиста и биолога.
Долг ученого-естествоиспытателя — стремиться к естественному объяснению, а не прибегать к факторам, чуждым и внешним по отношению к природе. Это важно и для психолога, который должен считаться с тем обстоятельством, что нечто вроде кантовских априорных форм мышления все-таки существует. Тот, кто знаком с врожденными реакциями живых организмов, согласится предположить, что априори существует в силу наследственной дифференциации центральной нервной системы, специфичной для разных видов и определяющей наследственную предрасположенность мыслить в определенных формах. Подобная концепция «априори» — как органа — означает деструкцию данного понятия: то, что возникло в процессе эволюционной адаптации к законам есте
ственного внешнего мира, возникло в известном смысле апостериори, — хотя и совершенно иным образом, нежели посредством абстракции или дедукции из прошлого опыта. Функциональные подобия, которые подтолкнули многих исследователей к ламаркистским взглядам на происхождение наследственных способов реагирования из прошлого «видового опыта», были поняты — как это сегодня общепризнанно — совершенно неверно.
Суть характера современного естествознания выражается в отказе от трансцендентального идеализма, в расколе между ученым-естествоиспытателем и философом-кантианцем. Этот раскол вызван фундаментальными изменениями в понятиях «веши в себе» и «трансцендентального», оказавшихся, в свою очередь, результатом переопределения понятия априори. Если «априорный» аппарат возможного опыта со всеми его формами интуиции и категориями не есть нечто такое, что навсегда детерминировано некими внешними по отношению к природе факторами, а, скорее, есть нечто, что отражает естественные законы, в ходе теснейшего взаимодействия с которыми он развился, — то тогда границы трансцендентального начинают смешаться. Многие аспекты веши в себе, которые полностью ускользают от опыта нашего теперешнего аппарата мышления и восприятия, могут войти в границы нашего возможного опыта в ближайшем (по геологическим меркам) будущем. Ведь многие из тех ее аспектов, познание которых стоит сегодня на повестке дня, оставались за этими пределами еще в недавнем прошлом человечества. Очевидно, что вопрос о степени, в которой абсолютно-сущее может восприниматься одним отдельно взятым организмом, не имеет никакого значения с точки зрения данного фундаментального вопроса. Однако такой подход кое в чем противоречит тому определению, которое мы должны дать вещи в себе, лежащей по ту сторону феноменов. Канту (который во всех своих размышлениях подразумевал исключительно только зрелого цивилизованного человека, познающего неизменную систему мира, сотворенного Богом) ничто не мешало определять вещь в себе как принципиально непознаваемую. Благодаря своей статической точке зрения он мог включить границы возможного опыта в определение вещи в себе. Это были бы одни и те же границы как для человека, так и для амебы, — равно далекие от вещи в себе. В свете же несомненного факта эволюции такой взгляд уже неприемлем. Даже если мы призна
ем, что абсолютно-сущее никогда не станет полностью познаваемо (поскольку и для высших воображаемых существ имелся бы предел, вытекавший из необходимости иметь категориальные формы мышления), то и тогда граница, отделяющая доступное опыту от трансцендентального, должна варьироваться для каждого отдельного типа организмов. Расположение этой границы подлежит особому изучению для каждого конкретного типа. И было бы неоправданным антропоморфизмом включать нынешнее положение этой границы, чисто случайное для человеческого рода, в определение вещи в себе. Если же вопреки бесспорной эволюционной изменчивости аппарата нашего опыта кто-то по-прежнему предпочитает определять вещь в себе как нечто непознаваемое для этого аппарата, то определение абсолютного сделается относительным, что, очевидно, абсурдно. Скорее, для каждой области естествознания вместо этого крайне необходимо такое понятие абсолютно-сущего, которое было бы в наименьшей степени антропоморфным и как можно менее зависимым от случайных сегодняшних границ человеческого опыта. Абсолютно-реальное никоим образом не может совпадать с уровнем своего отражения в мозгу человека или какой-либо иной временной формы жизни. С другой стороны, с научно-сравнительной точки зрения было бы очень важно исследовать тип такого отражения и выяснить, в какой степени оно (отражение) осуществляется в форме грубо упрощающих, поверхностно-аналоговых символов, а в какой — воспроизводит детали, т. е. насколько точным оно является. Благодаря такому исследованию предчеловеческих форм познания мы надеемся овладеть ключом к пониманию способа функционирования и исторического происхождения нашего собственного познания и тем самым продвинуться по пути критики познания дальше, нежели это возможно без подобного сравнительного анализа.
Я утверждаю, что почти все современные ученые-естественники — по крайней мере, все биологи — сознательно или бессознательно предполагают в своей повседневной работе реальную взаимосвязь между вещью в себе и феноменами нашего субъективного опыта, но при этом такую взаимосвязь, которая ни в коем случае не является «чисто» идеальной в кантианском смысле. Я вполне допускаю, что и сам Кант исходил из такого же предположения применительно к результатам всех своих собственных эмпирических исследований. По моему мнению, действительная взаимосвязь между вещью в себе и
специфической априорной формой ее явленности детерминирована тем фактом, что последняя сложилась как адаптация к законам вещи в себе в процессе тесного взаимодействия с этими постоянно действующими законами на протяжении сотен тысяч лет эволюционной истории человечества. Такая адаптация обеспечила наше мышление внутренней структурой, в значительной степени соответствующей реальностям внешнего мира. «Адаптация» — слово с уже устоявшимся значением и поэтому его легко можно истолковать неверно. В данном контексте оно не будет означать ничего иного, кроме того, что формы нашей интуиции и категории мышления «приспособлены» к реально сущему аналогично тому, как ступни наших ног приспособлены к полу или рыбий плавник — к воде. Априори, детерминирующее формы явления реальных вещей нашего мира, — это, коротко говоря, некий орган, или, точнее, функция некоего органа. Чтобы продвинуться в понимании того, что такое априори, мы должны поставить перед ним вопросы, которые задают всему органическому: «Зачем?» «Откуда?» «Почему?» Эти вопросы таковы. Во-первых: как данное априори способствует сохранению вида? Во-вторых: каково его генеалогическое происхождение? В-третьих: какие естественные причины обусловили его возможность?
Мы убеждены, что априори базируется на центральной нервной системе, которая столь же реальна, как и вещи внешнего мира, чью феноменальную форму оно (априори) задает для нас. Этот центральный нервный аппарат предписывает законы природе не в большей степени, чем лошадиное копыто предписывает грунту его форму. И точно также, как лошадиное копыто, этот центральный нервный аппарат сталкивается с непредвиденными изменениями своих задач. Но, как и лошадиное копыто адаптировано к степному грунту, с которым оно взаимодействует, так и наш центральный нервный аппарат, обеспечивающий формирование образа мира, адаптирован к реальности, с которой вынужден контактировать человек. Как и любой другой орган, этот аппарат приобрел свою целесообразную видосохраняющую форму благодаря взаимодействию с реальностью в ходе генеалогической эволюции, длившейся множество эпох.
Наш взгляд на происхождение априори (а оно в известном смысле «апостериорно») позволяет весьма корректно ответить на кантовский вопрос, не являются ли формы восприятия пространства и времени, — которые, как Кант в противоположность Юму
совершенно верно подчеркивал, мы не извлекаем из опыта, но которые априорно присутствуют в наших представлениях, — «всего лишь химерами, производимыми нашим мозгом, которым не соответствует, по крайней мере адекватно, никакой объект»1. Если же мы рассматриваем наш интеллект как функцию органа (а никаких состоятельных альтернатив этому нет), то, очевидно, наш ответ на вопрос о том, почему форма его функционирования адаптирована к реальности, состоит просто в следующем: наши категории и формы восприятия, зафиксированные до индивидуального опыта, адаптированы к внешнему миру в точности по тем же причинам, по которым копыто лошади адаптировано к степному грунту еще до того, как лошадь рождается, а плавник рыбы — к воде до ее появления из икринки. Ни один здравомыслящий человек не поверит в то, что в каком-либо из этих случаев форма органа «предписывает» свои свойства объекту. Каждому ясно, что вода обладает своими свойствами независимо от того, адаптирован ли биологически плавник к этим свойствам или нет. Совершенно очевидно, что некоторые свойства вещи в себе, лежащей на дне феномена «вода», вызвали специфическую форму адаптации плавников, развившихся независимо друг от друга у рыб, рептилий, птиц, млекопитающих, головоногих, улиток, ракообразных, червей и т. д. Ясно, что именно свойства воды предписали всем этим столь различным организмам соответствующие формы и функции их органов локомоции. Но как только речь заходит о структуре и способе функционирования его собственного мозга, трансцендентальный философ допускает нечто принципиально иное. В 11-м параграфе «Пролегоменов» Кант говорит: «Если бы кто-нибудь стал сомневаться в том, что пространство и время суть определения, присущие вовсе не вещам самим по себе, а только их отношению к чувственности, то я бы спросил: как это считаю возможным знать a priori и, следовательно, до всякого знакомства с вещами, т. е. прежде, чем они нам даны, каково будет их созерцание? А ведь именно так обстоит дело с пространством и временем»* 2. Этот вопрос позволяет прояснить два очень важных факта. Во-первых, Кант ничуть не меньше, чем
'Кант И. Пролегомены. Часть I, примечание III // Кант И. Собр. соч. В 6 т.
Т. 4. С. 106
2 Там же. С. 99-100.
Юм, задумывался об иной возможности формальной адаптации мысли к реальности, нежели путем абстрагирования от прошлого опыта, и, во-вторых, считал невозможной какую-либо иную форму происхождения такой адаптации. Кроме того, в этом вопросе отражено великое и фундаментальное открытие Канта: человеческие мышление и восприятие обладают определенными функциональными структурами до всякого индивидуального опыта.
Наиболее явно ошибался Юм, когда хотел вывести все априорное из чувственного опыта; так же ошибались Вундт и Гельмгольц, которые попросту объясняли априорное как абстракцию от прошлого опыта. Адаптация априорного к реальному миру происходит в «опыте» ничуть не больше, чем адаптация плавника малька к свойствам воды. Форма плавника задана априори до всякого индивидуального взаимодействия малька с водой, и именно благодаря его форме оказывается возможным само это взаимодействие. Но абсолютно таково же и отношение человеческих категорий мышления и форм восприятия к нашему опытному взаимодействию с внешней реальностью. Для животных существуют специфические границы возможных форм опыта. Мы уверены, что можем продемонстрировать теснейшую функциональную, а возможно и генетическую, связь между этими животными формами априори и нашим человеческим априори.
В противоположность Юму мы вслед за Кантом верим в возможность «чистой» науки о врожденных формах человеческой мысли, независимых от всякого опыта. Такая «чистая» наука, однако, смогла бы выразить только очень одностороннее понимание априорных форм мышления, поскольку она пренебрегает органической природой этих структур и не ставит базового биологического вопроса об их значении для выживания вида. Грубо говоря, это как если бы кто-то захотел создать «чистую» теорию характеристик современной фотокамеры (например, «Лейки»), не принимая во внимание, что данный аппарат предназначен для фотографирования внешнего мира, и игнорируя фотографии, полученные с помощью данной камеры, без чего, собственно, невозможно понять ни того, как она работает, ни того, зачем она вообще существует. По отношению к фотографиям (подобно отдельным актам опыта) фотокамера «Лейка» всецело априорна. Она существует до и независимо от любого снимка — ведь она определяет и его форму, и саму возможность его существования. Так вот, я утверждаю: отделить «чистую Лей-
кологию» от теории снимков, получаемых с помощью камеры, — это такая же бессмыслица, как и отделение теории априорных форм от теории внешнего мира, а феноменологии — от теории вещи в себе. Все закономерности нашего интеллекта, которые мы рассматриваем в качестве априорных, — отнюдь не прихоти природы. Мы их выстрадали! И мы сможем понять их сущностный смысл, только если примем во внимание их функцию. Как и «Лейка» не могла бы появиться на свет без активного развития фотодела задолго до того, как была сконструирована, как и собранная «Лейка» со всеми невероятно тонко продуманными и слаженно действующими деталями своего хитроумного механизма не упала с неба, точно так же не с неба свалился и наш бесконечно более удивительный «чистый разум». Он тоже достиг относительного совершенства благодаря своей активности, на основе взаимодействия с вещью в себе.
Хотя для трансцендентального идеалиста отношение между вещью в себе и ее явлением внеприродно и алогично, для нас оно всецело реально. Ведь ясно, что не только вещь в себе «аффеци-рует» наши рецепторы, но и, наоборот, наши эффекторы в свою очередь «аффецируют» абсолютную реальность. Слово «действительность» происходит от глагола «действовать» («Wirklichkeit — wirken»). То, что явлено в нашем мире, — это не только наш опыт, на который односторонне влияют реальные внешние вещи, воздействующие на нас сквозь призмы идеальных возможностей опыта. То, что мы переживаем как опыт, — это всегда соприкосновение, взаимодействие реального в нас с тем, что реально вне нас. Таким образом, отношения между событиями внутри и вне нас не являются алогичными и не накладывают принципиального запрета на выведение закономерности внешнего мира из закономерности внутренних событий. Скорее это такое отношение, которое существует между образом и объектом, между упрощенной моделью и реальностью. Это отношение аналогии большей или меньшей степени приближения. И степень этого приближения в принципе открыта для сравнительных исследований. Иными словами, можно судить о большей или меньшей точности, с которой согласуются между собой действительность и ее явление, сравнивая одного человека с другим или один организм с другим живым организмом.
На этих допущениях основывается очевидность того факта, что бывают более, а бывают менее корректные суждения о внешнем
мире! Поэтому отношение между миром феноменов и вещью в себе не является установленным раз и навсегда некими идеальными законами формы, которые чужды и посторонни природе и в принципе недоступны для исследования. Суждения, вынесенные на основе таких «мыслительных необходимостей», не имеют независимой и абсолютной ценности. Скорее все наши категории и формы интуиции всецело естественны. Как любой другой орган, они суть эволюционно развившиеся рецепторы для восприятия и ретроактивной утилизации тех закономерных воздействий вещи в себе, с которой мы вынуждены взаимодействовать, если только хотим выжить и сохранить свой род. Особенности формы этих органических рецепторов находятся в отношении к свойствам вещи в себе, полностью выросшим из реальных естественных связей. Органические рецепторы адаптированы к этим свойствам биологически практически-достаточным образом, который ни в коем случае не абсолютен и даже не настолько точен, чтобы можно было сказать, что их форма совпадает с формой вещи в себе. Даже при том, что мы, как естествоиспытатели, суть в известном смысле наивные реалисты, мы все же не принимаем ни явление за саму вещь в себе, ни опытную реальность за само абсолютно-сущее! Поэтому нас не удивляет, что законы «чистого разума» вязнут в серьезнейших противоречиях не только между собой, но и с эмпирическими фактами всякий раз, когда исследование требует более точного контакта с реальностью. В частности, так происходит в физике и химии, когда они вторгаются на субатомный уровень. Там не только рушатся интуитивные формы пространства-времени, но и категории причинности, субстанциальности и в известном смысле категория количества (хотя в остальном категория количества, по-видимому, имеет наиболее безусловную значимость — за исключением разве что формы-интуиции восприятия времени). В свете этих эмпирических фактов «необходимое для мысли» отнюдь не означает «абсолютно значимого», что особенно ярко проявилось в ядерной физике, квантовой и волновой механике.
Понимание того, что все законы «чистого разума» базируются на самых что ни на есть физических и механических структурах центральной нервной системы человека, развивавшихся на протяжении множества эпох подобно любому другому органу, с одной стороны, подрывает, а с другой — существенно укрепляет наше доверие к законам «чистого разума». Заявление Канта, что законы «чистого разу
ма» имеют абсолютную значимость и, более того, что всякое воображаемое разумное существо, будь то даже ангел, должно подчиняться одним и тем же законам мышления, представляется нам антропоцентрической презумпцией. Конечно, «клавиатура», образованная формами интуиции и категориями мышления (так называл это сам Кант), представляет собой нечто, что явным образом локализовано на физической стороне психофизического единства человеческого организма. Формы интуиции и категории относятся к «свободе» разума (если таковая существует) так же, как физические структуры относятся к возможным степеням свободы психики, а именно, одновременно и обеспечивают их существование, и накладывают на них ограничения. Но конечно же, эти грубоватые категориальные ящики, в которые мы вынуждены упаковывать внешний для нас мир «для того, чтобы иметь возможность опыта» (Кант), не могут претендовать на какую-либо автономную и абсолютную значимость. Этот момент для нас ясен: ведь мы рассматриваем их в качестве эволюционных адаптаций, и хотел бы я знать, какие научные аргументы могут быть выдвинуты против данной концепции. В то же время, однако, природа их адаптации указывает, что категориальные формы интуиции и сами категории оправдывают себя в качестве рабочих гипотез при взаимодействии нашего рода с абсолютной реальностью окружающей среды (при том, что их значимость является только приблизительной и относительной). Таким образом проясняется тот парадоксальный факт, что законы «чистого разума», которые терпят крушение на каждом шагу в современной теоретической науке, тем не менее выдержали (и по-прежнему выдерживают) проверку практикой биологической борьбы за выживание и сохранение рода.
Точки, из которых состоят репродукции фотографий в наших ежедневных газетах, незаметны и создают удовлетворительное изображение, если рассматривать его поверхностно и на расстоянии. Но они отчетливо обнаруживаются при использовании увеличительного стекла. Так и воспроизведение мира в наших формах интуиции и категориях терпят крах, как только от них требуется более точная репрезентация их объекта, как это и происходит в волновой механике и ядерной физике. Всякое знание, которое индивид может извлечь из эмпирической реальности «физической картины мира», по самой сути дела представляет собой только лишь рабочие гипотезы. И как бы далеко ни простирались их родозащитные функции,
все те врожденные структуры разума, которые мы называем «априори», также суть только рабочие гипотезы. Нет ничего абсолютного, кроме того, что скрывается внутри и по ту сторону феноменов. Ничего из того, что может помыслить наш мозг, не имеет абсолютной, априорной значимости в истинном смысле слова — даже математика со всеми ее законами. Законы математики суть не что иное, как орган квантификации внешних вещей; более того, это орган в высшей степени важный для жизни человека, без которого он никогда не смог бы играть свою доминирующую роль на Земле, и который, стало быть, сполна оправдал себя биологически — так же, как и все прочие «необходимые» структуры мысли. Конечно, «чистая» математика не только возможна, но и существует — как теория внутренних законов этого чудесного органа квантификации, важность которого невозможно переоценить. Но это не дает нам права превращать его в абсолют. Счет и математическое число воздействуют на реальность примерно так же, как делает это землечерпальная машина своими ковшами. Говоря статистически, при большом числе отдельных случаев каждый ковш черпает, если огрублять, одинаковое количество породы, но в действительности даже в любых двух из них никогда не будет в точности одного и того же содержимого.
Чистое математическое равенство есть тавтология: я утверждаю, что если моя землечерпалка черпает столькими-то ковшами, то такое-то их число наполнилось. Два ковша моей машины абсолютно равны между собой, т. к., строго говоря, это всякий раз тот же самый ковш, а именно, номер первый, единица. Но это всегда справедливо только для пустого высказывания. Два реальных ковша, наполненные тем или иным содержимым, никогда не будут равны друг другу; единица, присвоенная реальному объекту, никогда и нигде во всей Вселенной не найдет себе равенства. Верно, что дважды два равно четырем; но если к двум яблокам, баранам или атомам прибавить еще по два, то они никогда не будут равны четырем другим, потому что одинаковых яблок, баранов и атомов не существует! В этом смысле мы сталкиваемся с тем парадоксальным фактом, что равенство «дважды два — четыре» в приложении к реальным вещам, вроде яблок и атомов, обладает гораздо меньшей степенью приближения к реальности, чем равенство «два миллиона плюс два миллиона равно четырем миллионам», потому что уровень индивидуальных различий исчисляемых объектов ста
тистически снижается в случае больших чисел. Понятая в качестве рабочей гипотезы или функционального органа, эта форма мышления — нумерическая квантификация — была и остается одним из самых удивительных аппаратов, когда-либо сотворенных природой. У биолога она не может не вызывать восхищения, особенно неимоверно широкой сферой своей применимости, даже если и не считать сферу ее пригодности абсолютной.
Можно вполне правдоподобно представить себе разумное существо, которое не квантифицирует реальности посредством математического числа (т. е. не использует ряд 1, 2, 3, 4, 5... и т. д., не исчисляет индивидов, приблизительно одинаковых или равных между собой, как-то: атомов, баранов и т. п., не прибегает к помощи «верстовых столбов», помечающих наличное количество), а непосредственно постигает все это каким-то иным способом. Вместо определения количества воды числом литровых сосудов, можно, например, по растяжению резинового баллона известного размера судить о том, сколько воды в нем содержится. Вполне могло быть чистой случайностью или, другими словами, было вызвано какими-то историческими причинами, что наш мозг оказался более готовым исчислять экстенсивные, чем интенсивные количества. В этом нет совершенно никакой «мыслительной необходимости», и вполне можно себе представить, что способность исчислять интенсивно, т. е. методом, указанным в примере с растяжением резинового баллона, смогла бы развиться до такого уровня, при котором она стала бы равноценной, равномощной нумерической математике и заместила бы ее. В самом деле, способность непосредственно определять количество, присущая как человеку, так и многим животным, возможно, обязана именно такому — интенсивному — процессу квантификации. Разум, исчисляющий чисто интенсивным образом, выполнял бы некоторые операции проще и быстрее, чем наша математика «черпально-ковшового» типа. Например, он мог бы мгновенно вычислить кривую, что для нашей экстенсивной математики возможно лишь опосредованно, методами интегрального и дифференциального исчисления, помогающими нам преодолевать границы нумерического подхода, но все же концептуально неотделимых от последнего. Интеллект, определяющий количество чисто интенсивно, не смог бы понять, что дважды два равно четырем. Поскольку у него нет понятия о числе «один», т. е. о нашем пустом
числовом ящике, то для него был бы непостижим и наш постулат о равенстве двух таких ящиков, а в ответ на наше утверждение о наличии равенства в данном случае, он объявил бы его некорректным, поскольку одинаковых ящиков, атомов и баранов в природе не существует. И в своей системе отсчета он будет столь же прав, как и мы — в своей. Разумеется, система интенсивной квантификации осуществляет многие операции хуже, т. е. запутанней, чем нумери-ческая математика. Тот факт, что последняя ушла в своем развитии гораздо дальше, чем способность к интенсивному определению количества, говорит в пользу ее большей «практичности». Но даже и при этом она была и остается только органом, эволюционно приобретенной «врожденной рабочей гипотезой», которая по самой сути лишь приблизительно адаптирована к свойствам вещи в себе.
Биолог, стремящийся понять отношение наследственной структуры к упорядоченной пластичности всего органического, приходит к универсальному закону, которому подчиняются как физические, так и интеллектуальные структуры и который справедлив как для протоплазмы и простейших одноклеточных, так и для категориальных форм мышления и творческой пластичности человеческого разума. Начиная с самых примитивных форм в царстве простейших, жесткие структуры служат столь же важным условием дальнейшей эволюции, как и пластичность органического. В этом смысле жесткая структура — такое же необходимое и всеобщее свойство живой материи, как и ее пластическая свобода. Вместе с тем всякая жесткая структура, будучи необходимой основой органической системы, несет с собой и нежелательный побочный эффект: своей жесткостью она лишает систему определенной степени свободы. Всякий раз, когда прибегают к помощи механических структур, то тем самым в известном смысле связывают себя. Как точно сказал фон Икскюль, амеба машинообразна в меньшей степени, нежели лошадь, — имея в виду в основном их физические свойства. Аналогичное отношение, существующее между структурой и пластичностью человеческого мышления, в поэтической форме выразил Ницше: «Мысль — это раскаленная лава, но всякая лава обрастает коркой. Всякая мысль, в конце концов, сокрушает самое себя “законами”». Подобное сравнение со структурой, выкристаллизовывающейся из жидкой среды, несет гораздо более глубокий смысл, чем вложил в него Ницше: нельзя считать совершенно невозможным,
что все, приобретающее твердую форму, как в физической, так и в интеллектуально-психической сферах, есть вынужденный переход из жидкого состояния некой плазмы в твердое.
Но Ницше и Икскюль кое-что проглядели. Лошадь — высшее по сравнению с амебой животное не вопреки, а во многом благодаря тому, что она приобрела более богатый набор дифференцированных жестких структур. Организмы с наименьшим возможным числом структур так и останутся амебами, нравится им это или нет, поскольку без жестких структур какая-либо более высокая организация немыслима. Символом организмов с максимумом высокодифференцированных фиксированных структур может служить лобстер, плотно и туго закованное в свой панцирь создание, способное к движению лишь в определенных местах сочленения своей брони, обладающее строго ограниченными степенями свободы; другой пример — паровоз, способный перемещаться только вдоль предписанного ему пути с очень редкими поворотами. Для всех живых существ повышение уровня ментальной и физической дифференциации — это всегда компромисс между ними, как двумя крайностями, и ни одна из них по отдельности не может обеспечить высшую реализацию возможностей организма. Повышение уровня дифференциации механической структуры всегда и везде влечет опасную тенденцию сковывать интеллект, чьим слугой она была еще мгновение тому назад, и препятствовать его дальнейшей эволюции. Жесткий панцирь-скелет ар-тропода — именно таково препятствие для эволюции, как и фиксированные инстинктивные движения многих более высокоразвитых организмов, равно как и индустриальная машинерия человека.
Да и всякая мыслительная система, настаивающая на своей неизменной «абсолютности», дает тот же самый эффект оцепенения. Концом такой системы становится момент, когда она обретает верящих в ее непогрешимое совершенство последователей, — в этот момент она уже «ложна». Только в состоянии становления философ бывает человеком в подлинном смысле слова. Мне приходит на память прекрасное определение человека, которым мы обязаны философии прагматизма и которое, наверное, лучше всего сформулировал Гелен в своей книге «Человек». Человек определяется им как перманентно незавершенное существо, перманентно же недоадаптированное и недоструктурированное, но постоянно открытое миру, постоянно становящееся.
Когда мыслитель, даже величайший, завершает свою систему, он в принципиальном смысле начинает чем-то напоминать собою лобстера или паровоз. Как бы ни были изобретательны его последователи и ученики в рамках предписанной и дозволенной панциреобразной системой учителя степени свободы, сама система станет опорой прогресса мысли и познания только тогда, когда найдутся последователи, отколовшиеся от нее, ухватившиеся за новые, а не «встроенные» степени свободы и претворившие части системы в новую конструкцию. Но если мыслительная система столь монолитна, что долго не появляется никого, кто имел бы власть и способность сокрушить ее, то прогресс может быть остановлен на века:
Сей камень лжет, быть должен кто-то, Кто тут его воздвиг, И тот, в ком вера нетверда, споткнется здесь, На дьявольском сем камне, на этом дьявольском мосту!
(Гёте, «Фауст»; вольный перевод А. Толстова)
Подобно тому, как мыслительная система, воздвигнутая отдельным человеком, подчиняет себе своего творца, так же обстоит дело и с эволюционно развившимися надындивидуальными априорными формами мышления: их тоже принимают за абсолют! Машина, чье родосохраняющее значение состояло изначально в квантификации вещей внешней реальности; машина, созданная для «подсчета баранов», вдруг стала претендовать на абсолютность и зажужжала с восхитительным отсутствием внутренних перебоев и противоречий, — но лишь до тех пор, пока она вертится пустой, пересчитывая свои собственные ковши. Если позволить землечерпалке, мотору, бензопиле, теории или априорным формам мышления работать вхолостую, без наполнения, то свои функции они ipso facto будут исполнять без заметного трения, стука и шума: ведь части в подобных системах, конечно же, не противоречат, а согласуются друг с другом, они четко и точно прилажены и сонастроены. Пока пустые, они и в самом деле «абсолютны», т. е. абсолютно пустые. Когда же от системы ожидают работы, достижения какого-то результата, относящегося к внешнему миру (в чем, вообще говоря, состоит реальный смысл существования средств сохранения рода),
вот тогда-то эта штука начинает стонать и скрежетать. Когда ковши землечерпалки вгрызаются в землю, когда зубья пилы врезаются в дерево, когда предположения теории врубаются в материю подлежащих классификации эмпирических фактов, тогда и возникают нежелательные посторонние шумы как следствие неизбежного несовершенства любой естественно сформировавшейся системы. А никаких иных систем для ученого-естествоиспытателя не существует. Но именно эти-то шумы и свидетельствуют, что система взаимодействует с реальным внешним миром. В этом смысле они — нечто вроде двери, через которую вещь в себе выглядывает в наш мир феноменов; дверь, через которую лежит дорога к новому знанию. Именно они, а не пустое бормотание аппарата, не встречающего никакого сопротивления, суть «реальность». Именно их мы должны помещать под увеличительное стекло, если хотим познать несовершенство нашего аппарата мышления и опыта, если стремимся к знанию, преодолевая это несовершенство. Посторонние шумы следует методически изучить, если только мы хотим улучшить машину. Основания чистого разума точно так же несовершенны и приземленны, как и бензопила, — но и так же реальны.
Моя рабочая гипотеза выглядит так: все — это рабочая гипотеза. Это справедливо не только для законов природы, которые мы формулируем апостериори посредством индивидуальной абстракции из фактов нашего опыта, но и для законов самого чистого разума. Дар понимания сам по себе еще не создает объяснения феноменов; но тот факт, что он представляет для нас феномены в практически-пригодной форме на проекционном экране нашего опыта, имеет место благодаря формулированию им рабочих гипотез; дар, развившийся в ходе эволюции и выдержавший проверку миллионами лет! Сантаяна пишет: «Вера в интеллект — единственная вера, оправдавшая себя своими плодами. Но тот, кто навсегда связал себя верой, подобен Дон Кихоту, дребезжащему своим старомодным панцирем. Я — убежденный материалист в натуральной философии, но я не заявлял, будто знаю, что такое материя. Я жду, когда мне расскажут об этом люди науки».
Нашу точку зрения, что вся человеческая мысль — это только рабочая гипотеза, не следует понимать как принижение ценности знания, добытого человечеством. Да, верно, что все это знание есть для нас лишь рабочая гипотеза; да, верно, что мы должны в любой мо
мент быть готовы отбросить наши излюбленные теории, когда новые факты этого потребуют. Но даже при том, что ничто не «абсолютно истинно», всякий новый фрагмент знания, всякая новая истина есть тем не менее шаг вперед в очень определенном и определимом направлении: абсолютно-сущее постигается в новом, прежде неизвестном аспекте; оно открывается перед нами новой характеристикой. Для нас верна та рабочая гипотеза, которая мостит дорогу для следующих познавательных шагов или, по крайней мере, не стоит у них на пути. Человеческая наука должна делаться наподобие возведения строительных лесов как средства достижения наибольшей возможной высоты, когда в начале стройки еще нельзя предвидеть окончательной высоты строения. В тот момент, когда подобная вспомогательная конструкция становится постоянно-фиксированной поддерживающей колонной, она годится для возведения постройки лишь определенной формы и размера. Когда такое случается, а постройка должна продолжаться дальше, то опорную колонну нужно разрушить и перестроить, — этот процесс тем опасней для структуры в целом, чем глубже залегает то застывшее в своих основаниях звено, которое требует перестройки. Поскольку основополагающее свойство всякой подлинной науки заключается в том, что ее структура должна постоянно и неограниченно расти, то все механически-систематическое в ней, все, что соответствует жестким структурам и ограничительным конструкциям, всегда должно нести в себе нечто предварительное, временное, способное к изменению. Стремление обезопасить свою постройку в будущем путем объявления ее «абсолютной» приводит к обратному от задуманного результату: именно та «истина», в которую догматически уверовали, рано или поздно приводит к революции, в ходе которой подлинно истинное и ценное содержание старой теории весьма просто отвергается и забывается заодно с отжившими предрассудками, препятствующими прогрессу. Частным случаем данной ситуации являются тяжкие культурные потери, сопровождающие революции. Следует всегда помнить: природа всех истин состоит в том, что они суть рабочие гипотезы, — и для того, чтобы избежать необходимости разрушать сложившиеся структуры, и для того, чтобы сохранить за «установленными» истинами ту непреходящую значимость, которой они, возможно, заслуживают.
Наша концепция, гласящая, что априорные формы мышления и интуиции следует понимать просто как всякую иную адаптацию,
влечет за собой и признание того, что они для нас выступают в качестве, так сказать, «наследственных рабочих гипотез», чье истинностное содержание соотносится с абсолютно-сущим точно так же, как и в любой обычной рабочей гипотезе, доказавшей свою высокую адекватность во взаимодействии с внешним миром. Правда, такая концепция разрушает нашу веру в абсолютную истинность какого-либо априорно-необходимого тезиса мышления. С другой стороны, она дает уверенность, что нечто действительное «адекватно соответствует» каждому феномену нашего мира. Даже мельчайшая деталь феноменального мира, «отраженная» для нас во врожденных рабочих гипотезах, на самом деле преформирована тому феномену, который она воспроизводит, и, в общем, соответствует отношению, которое существует между органическими структурами и внешним миром (ср. аналогию с плавником и копытом). Верно, что априори — это только ящик, форма которого приблизительно, в скромной мере соответствует форме реальной действительности, подлежащей отображению. Однако этот ящик доступен нашему исследованию даже при том, что мы не в состоянии постичь вещь в себе иначе, как посредством самого этого ящика. Но доступ к законам ящика, т. е. инструмента, делает вещь в себе относительно постижимой.
Теперь мы собираемся в ходе терпеливой эмпирической работы предпринять исследование «априорных», «врожденных» рабочих гипотез, присущих дочеловеческим формам организмов. Сюда относятся виды, достигшие менее детализированного, чем у человека соответствия свойствам вещи в себе. При всей своей невероятно точной целевой настроенности, врожденные схематизмы животных все же гораздо проще и экран их грубее, чем таковые у человека, так что границы достижимого для них не превышают некой измеримой области нашего собственного рецептивного аппарата. Возьмем в качестве аналогии наблюдение с помощью микроскопа: четкость изображения мельчайших структур видимого через него объекта зависит от соотношения угла апертуры и фокусного расстояния, так называемой нумерической апертуры. Первый дифракционный спектр, отражаемый структурной решеткой объекта, должен еще попасть на переднюю линзу, чтобы решетка как таковая была вообще видна. Если этого не произойдет, рещетку нельзя будет видеть; вместо объекта тогда будет видна некая смутная поверхность коричневого почему-то цвета.
А теперь допустим, что у меня имеется только один микроскоп. И я говорю, что структуры объектов «постижимы» лишь с данной точностью и четкостью и что иначе не бывает. Более того, хотя я был бы вынужден допустить, что существуют коричневые объекты, у меня не было бы никаких оснований считать, что этот цвет имеет хоть малейшее отношение к видимым структурам! Однако, если при этом учитывать, что бывают и менее мощные линзы, которые фиксируют «коричневые» структуры, видимые в том же качестве и через наш инструмент, то можно с большим скептицизмом отнестись к нашей регистрации «коричневого» (если только не впасть в манию величия и не объявить свой аппарат восприятия абсолютным по той лишь причине, что это наша собственность). Если же быть поскромнее, то можно прийти к правильному выводу, сравнив масштабы достигнутого с тем фактом, что коричневый цвет регистрируют разные инструменты. Вывод здесь таков: даже у самых мощных линз есть предел разрешения тонкости наблюдаемых структур, — точно так же, как и у более простых аппаратов. Путем такой же методики можно многое узнать и о функциональных пределах, которые имеют все разнообразные аппараты по формированию образа универсума. Извлеченный отсюда урок задает важную критическую перспективу для оценки границ достижимого для наивысших из существующих аппаратов, которые сегодня еще не могут быть исследованы с некой еще более высокой точки зрения.
С психологической точки зрения самоочевидно, что наш нервный аппарат построения образа мира в основе своей подобен фотографическому экрану, который не может воспроизводить более тонкие детали вещи в себе, чем те, которые соответствуют конечным по числу элементам этого экрана. Точно так же, как зернистость фотонегатива допускает отнюдь не любую степень увеличения, существуют ограничения и на образ мира, обусловленные нашими органами чувств и когнитивным аппаратом. Именно эти ограничения не позволяют ни беспредельного «увеличения», ни беспредельного разрешения при наблюдении деталей — каким бы самоочевидным и реальным ни казался образ при поверхностном обозрении. Там, где физический образ мира, сформированный человеком, достигает атомного уровня, возникают несостыковки в координации между априорными «мыслительными необходимостями» и эмпирической реальностью. Это значит, что «мера всех вещей» оказа
лась просто-напросто слишком грубой, слишком приблизительной для столь тонкой сферы измерений и находится лишь в весьма общем, статистически-вероятностном согласии с тем, что предстоит познать в вещи в себе. Это особенно важно в отношении атомной физики, чьи абсолютно вненаглядные, невообразимые идеи не могут стать предметом непосредственного опыта. Дело в том, что мы способны непосредственно-эмпирически «воспринимать в качестве опыта» (если прибегнуть к собственному кантовскому выражению этого физиологического факта) только то, что может быть упрощенно сыграно на «клавиатуре» нашей центральной нервной системы. Но у разных организмов эта клавиатура может быть дифференцирована либо менее, либо более сложным образом. Поясним это по аналогии с фотопластинкой: лучший фотоснимок, на который способен данный конкретный фотоаппарат с данной степенью разрешающей точности, можно уподобить тем изображениям, которые встречаются среди симметричных узоров на животных и цветах и состоят из маленьких прямоугольных элементов. Свойство «состоять из квадратиков» никоим образом не относится к отображаемой вещи в себе, оно проистекает из особенностей фотоаппарата, которые можно отнести на счет технически неизбежных ограничений. Подобные же ограничения присущи и любому аппарату по формированию образа мира, если он состоит из клеточных элементов (как в случае со зрением). Если теперь методически исследовать, насколько перекрестные узоры-репрезентации позволяют судить о форме вещи в себе, то мы придем к выводу, что точность суждения будет зависеть от отношения между размером изображения и зернистостью экрана. Если какая-то клеточка выступает из прямолинейного контура узора, то это означает, что за ней лежит реальная проекция отображаемой вещи, но при этом нельзя уверенно сказать, заполняет ли она всю площадь экрана или же только данную его мельчайшую часть. Вопрос может быть решен только при помощи еще одного экрана с более высоким разрешением. Тем не менее за каждой деталью, воспроизводимой даже самым грубым экраном, несомненно стоит нечто реальное — хотя бы потому, что в противном случае данный участок экрана ничего бы не зарегистрировал. Но в нашем распоряжении нет инструмента, чтобы определить, что именно стоит за регистрирующим участком наиболее тонко устроенного экрана, насколько точно вписываются в его структуру кон
туры того, что им воспроизводится. Последние детали устройства вещи в себе всегда остаются принципиально недоступными. Мы убеждены только в том, что всем деталям, воспроизводимым нашим аппаратом, соответствуют атрибуты вещи в себе. И чем больше мы углубляемся в сравнение наиболее отличных друг от друга аппаратов по формированию образа мира у животных, тем прочнее становится наша уверенность в этой всецело реальной и закономерной корреляции между Действительным и Являющимся. Непреложнопостоянное бытие вещи в себе, убедительно доказываемое подобными сравнительными исследованиями, совершенно несовместимо с допущением неких алогичных, детерминированных как-то извне отношений между вещью в себе и ее явлением.
Такие сравнительные исследования приближают к нам действительный мир, лежащий по ту сторону феноменов, и успешно показывают, что различные априорные формации возможных реакций (а значит, и возможного опыта) разных видов делают предметом опыта некоторые закономерности реально сущего и позволяют их контролировать в интересах выживания вида. Столь различные способы адаптации к одним и тем же закономерностям укрепляют нашу уверенность в их реальности точно так же, как уверенность судьи в реальности некоторого события укрепляют показания нескольких независимых свидетелей, дающих в целом согласующиеся, но нетождественные описания происшедшего. Совершенно очевидно, что организмы низшего, по сравнению с человеком, интеллектуального уровня, противостоят той же совокупности данного, которая стала доступной нашему опыту благодаря формам восприятия пространства и времени, а также категории причинности. Но такие организмы ведут себя совершенно иным образом, их средства и возможности гораздо проще, элементарнее — благодаря этому они доступны научному анализу. Даже если человеческие априорные формы восприятия и мышления так и останутся недоступными каузальному анализу для нас, простых смертных, мы, как ученые-естествоиспытатели, тем не менее должны покончить с объяснениями априорного, исходящими из принципов, чуждых природе. Всякую попытку подобного объяснения мы должны рассматривать как совершенно необоснованное и догматическое деление на рационально-постижимое и непознаваемое — деление, чреватое столь же серьезной угрозой исследовательской работе, какой был витализм.
Искомый метод можно пояснить с помощью аналогии с микроскопом и в целом с наукой об аппаратах. По существу мы способны понять только низшие формы, предшествующие нашим собственным формам мышления и восприятия. Только там, где законы, отображенные посредством этих примитивных органов, можно идентифицировать с законами, отображенными в нашем аппарате, мы получаем возможность прояснить свойства человеческого априори, используя более примитивные формы в качестве отправной точки. Следуя по этому пути, мы получаем возможность делать выводы о непрерывном постоянстве мира, лежащего по ту сторону феноменов. Данный подход успешно выдерживает сравнение с теорией априорных форм восприятия пространства и категории каузальности. Большинство животных не понимает «пространственной» структуризации мира в нашем смысле. Однако мы можем составить себе приблизительное представление о «пространственности» в картине мира подобных организмов, поскольку вдобавок к нашей способности пространственного представления мы обладаем также способностью решать пространственные задачи на их манер. Большинство рептилий, птиц и низших млекопитающих решает свои пространственные проблемы не так, как делаем это мы (т. е. не благодаря мгновенному учету чувственных данных), а посредством «заучивания наизусть». Так, например, землеройка, попав в незнакомую обстановку, постепенно «выучивает» все возможные пути передвижения, медленно проходя по ним и постоянно принюхиваясь и поводя своими чувствительными усиками, — так, наверное, ребенок разучивает по нотам новое упражнение на фортепьяно. Трудоемкая серия отрывочных, круговых движений на небольшом вначале пространстве превращается в серии «разученных» движений, после чего следует увязка частей воедино. Эти движения, взаимно уравновешивая и продолжая друг друга в кинестетическом переплетении, распространяются все дальше и дальше и в конечном счете срастаются в нерасторжимое целое, которое срабатывает быстро и устойчиво и уже нисколько не похоже на первоначальные поисковые перемещения. Эти цепочки движений, выработанные ценой стольких усилий и выполняемые теперь необычайно быстро и правильно, вовсе не нацелены на выбор «кратчайшего пути». Наоборот, лишь случай определяет, какую пространственную схему принимает запомина
ние путей передвижения на данной местности. Бывает даже так, что путь получается настолько извилистым, что его участки пересекают друг друга, причем животное не обязательно замечает, что дорога будет короче, если срезать эти лишние участки1.
Для такого животного, как землеройка, которая овладевает своим жизненным пространством исключительно посредством заучивания наизусть тропинок на окружающей местности, ни в коем
'Крысы и другие млекопитающие, стоящие выше по развитию, чем землеройки, сразу замечают возможность сократить путь. Я наблюдал очень интересный случай, работая с серыми гусями, когда возможность сокращения пути при изучении местности была одним из них несомненно подмечена, но при этом не использовалась. Еще будучи птенцом, этот гусенок выучил маршрут, который вел через двери нашего дома наверх, минуя два лестничных пролета, в мою комнату, где он привык ночевать. По утрам молодой гусь обычно выпрыгивал в окно. Впервые исследуя этот путь, гусенок прежде всего подбежал к большому окну, расположенному внизу незнакомой ему тогда еще лестницы. А надо сказать, что многие птицы, если они чем-то встревожены, стремятся немедленно выбраться на свет; так и этот гусенок решил вернуться от окна на открытую лестничную площадку, что я от него хотел только после того, как он немного успокоится и освоится с обстановкой. Зигзаг к окну остался раз и навсегда непременной частью ритуала обследования пути, по которому гусь направлялся к привычному месту ночлега. Это случайное по сути, но прочно заученное движение отклонения к окну и обратно, превратилось в совершенно механическую процедуру, напоминающую привычно соблюдаемую церемонию, — ведь почвы для ее исходной мотивации (встревоженность и желание удрать из темноты) больше не было. За все время — около двух лет, — в течение которого гусь пользовался этим путем, его отклонения к окну стали постепенно сокращаться; иначе говоря, та линия, по которой двигался гусь и которая сначала составляла острый угол между сразу встречающимся окном и направлением к лестнице, стала спрямляться. Сокращение лишнего пути, наверное, привело бы к уяснению кратчайшей траектории в следующие два года, причем не потребовалось бы никакого «инсайта». Однако надо заметить, что гуси вообще способны принять столь простое решение по наитию («инсайту»), — но все дело в том, что привычка пересиливает «инсайт» или же опережает его по времени. Однажды вечером произошло следующее. Я забыл впустить гуся в дом, а когда наконец вспомнил о нем, то нашел его на пороге за дверью в крайнем нетерпении. Гусь торопливо последовал за мной и — к моему великому удивлению — впервые за все время направился к лестнице кратчайшим путем и стал подниматься по ступенькам. Но уже на третьей ступеньке он застыл, вытянул шею, издал тревожный возглас, повернулся, снова спустился на эти три ступеньки вниз и направился к окну, причем весьма поспешно и явно «формально», а затем уже спокойно стал подниматься по лестнице привычным маршрутом, Совершенно очевидно, что здесь возможность принятия решения по «инсайту» была явным образом заблокирована самим наличием «заученного наизусть»!
случае не был бы приемлем тезис, что прямая линия есть кратчайшая связь между двумя точками. Если бы землеройке захотелось непременно держаться прямой линии (что, по сути, вполне ей по силам), то ей пришлось бы, чтобы добраться до цели, неустанно и непрерывно принюхиваться, ощупывать все вокруг усиками и таращиться в оба глаза (а зрение у нее не очень-то хорошее). При этом она затрачивала бы гораздо больше времени и энергии, чем при движении по маршруту, выученному «наизусть». Того, что две точки на ее пути, далеко отстоящие друг от друга, пространственно очень близки, она не понимает. Даже человек может вести себя точно так же — например, в незнакомом городе. Однако верно и то, что мы, люди, в подобных обстоятельствах раньше или позже начинаем правильно ориентироваться в пространстве и находим возможность сократить дорогу. Подвальные крысы, интеллектуально гораздо более развитые, чем землеройки, тоже очень скоро находят кратчайшие маршруты. И серый гусь, как мы видели, мог бы делать то же самое, но не делал по своего рода «религиозным» мотивам — этому препятствовало специфическое торможение, вроде того, которое сковывает цепями привычек поведение неразвитых людей. Биологический смысл жесткой привязки к «традиции» легко понять: она всегда будет целесообразной для организма, который неспособен на пространственно-временную и каузальную оценку конкретной ситуации, поскольку упорно держится схем поведения, успешность и безопасность которых уже оправдали себя. Так называемое магическое мышление, бытующее отнюдь не только в примитивных сообществах, тесно связано с этим феноменом. Достаточно вспомнить обо всем известной примете «постучать по дереву». Мотив тут очень прозрачный: «В конце концов, кто знает, что может случиться, если этим пренебречь...»
Для такого в полном смысле кинестетического существа, как землеройка, отыскать кратчайшую дорогу к цели буквально невозможно. Может случиться, что она и отыщет таковой и выучит его под давлением внешних обстоятельств, — но опять-таки, всякий раз наизусть и заново. Иначе говоря, между двумя витками ее маршрута существует как бы непроницаемая стена, хотя бы они и почти соприкасались или даже просто совпадали. Сколько же новых возможных решений, в принципе столь же простых, упускаем из виду и мы, люди, — столь же слепые в каждодневной борьбе со
своими проблемами. Эта мысль самоочевидна и неоспорима для каждого, кто, ежедневно тесно общаясь с животными, открыл в них множество человеческих качеств, но в то же самое время познал и фиксированные пределы их возможностей. Ничто так не заставляет ученого усомниться в своей богоподобной сущности и не вселяет в него благотворной скромности, как данное обстоятельство. С психологической точки зрения, форма овладения пространством, характерная для землеройки, представляет собой цепочку условных рефлексов и кинестетически укоренившихся движений. Она реагирует на уже знакомые ей направляющие вехи маршрута благодаря условным рефлексам, которые служат не столько для выбора направления, сколько для подтверждения того, что землеройка по-прежнему на правильном пути. Дело в том, что заученные кинестетические движения столь точны и выверены, что осуществляются почти вне оптического и тактильного регулирования. Ситуация здесь напоминает игру хорошего пианиста, которому не надо смотреть на клавиши или в ноты. Такая цепочная формация условных рефлексов и заученных движений является отнюдь не только пространственной, но и пространственно-временной формацией. Она выстраивается лишь в одном направлении. Для того чтобы пробежать маршрут обратным курсом, землеройке требуется совершенно иной навык. Пробежать по заученному пути неправильно для нее так же невозможно, как нам невозможно перепутать порядок букв в алфавите. Если вмешаться в пробег животного по привычному маршруту, — например, изъяв с него барьерчик, через который оно должно было бы перепрыгнуть, — то землеройка сбивается, теряет ориентацию и пытается вновь связать воедино звенья заученных движений на исходном участке маршрута. Поэтому она бежит назад и пробует проделать все сначала до тех пор, пока не восстановит ориентацию в приметах маршрута, после чего пытается проделать весь путь снова, — ну точно, как маленькая девочка, которую прервали при повторении разучиваемых стихов.
Отношение, очень похожее на то, которое мы обнаружили между предрасположенностью к научению посредством заучивания наизусть и человеческой формой восприятия пространства, существует и между предрасположенностью к развитию условных рефлексов (ассоциаций) и человеческой категорией каузальности. Организм научается тому, что определенные раздражители — на
пример, появление лаборанта — всегда предшествуют биологически значимому событию — скажем, подаче корма. Животное «ассоциирует» эти два события и воспринимает первое как сигнал к появлению второго, давая приуготовительную реакцию (это может быть, например, рефлекс слюноотделения, изученный И. Павловым). Данная опытная связь с регулярно наступающим post hoc' не имеет никакого отношения к каузальному мышлению. Следует помнить, что, например, мочеиспускание — целиком бессознательный процесс — может быть подчинено и вызываться по условному рефлексу! Причина, по которой post hoc еще иногда ошибочно приравнивают к propter hoc2, состоит в том, что предрасположенность и к ассоциированию, и к каузальному мышлению биологически нацелены фактически одинаково: они, так сказать, суть органы ведения диалога с одной и той же реальностью.
Эта реальность, вне всяких сомнений, есть совокупность естественных закономерностей, что составляет первый основной тезис физики. «Условный рефлекс» возникает, когда за определенным внешним раздражителем, который сам по себе безразличен для организма, несколько раз подряд следует раздражитель биологически значимый, т. е. такой, который вызывает реакцию. С этого момента животное ведет себя так, «как если бы» первый раздражитель был непременным сигналом к наступлению биологически значимого события, которое должно произойти. Такое поведение с очевидностью носит видосохраняющий характер, если только в реальном контексте существует связь между первым, «условным», и вторым, «безусловным», раздражителями. Закономерная последовательность во времени различных событий регулярно имеет место в природе только там, где определенное количество энергии последовательно проявляется в разных феноменальных формах благодаря трансформации сил. Таким образом, связь как таковая, в себе, означает «каузальную связь». Условный рефлекс «оправдывает гипотезу» о том, что два раздражителя, несколько раз появляющиеся в определенной последовательности, суть феноменальные формы одного и того же количества энергии. Если бы это допущение было ложно и повторяющиеся последовательности, обусловливающие ассоциации
1 После этого (лат.).
г По причине этого (лат.).
раздражителей, были чисто случайными и никогда не возвращающимися post hoc, — то развитие условной реакции было бы анти-целесообразным ограничением той предрасположенности, которая в общем и целом вероятностно значима для сохранения вида.
Поскольку мы сегодня ничего еще по сути не знаем о физиологических основах категории каузальности, мы можем исследовать ее только средствами критической эпистемологии. По своей биологической функции она есть орган постижения того же природного законопорядка, на который нацелена и предрасположенность образовывать условные рефлексы. Мы не можем задать понятия причины и следствия иначе, чем указав, что следствие в той или иной форме получает энергию от причины. Сущность propter hoc, качественно отличающая ее от uniform post hoc, состоит единственно в том, что причина и следствие представляют собой последовательные звенья бесконечной цепи феноменальных форм, которые принимает энергия в своем вечном коловращении. В случае с категорией каузальности весьма поучительна попытка объяснить ее ссылкой на вторичную абстракцию от прошлого опыта (в том смысле, в каком об этом говорил Вундт). При этом подходе нельзя избежать определения, гласящего о «регулярном post hoc», но нельзя и понять того в высшей степени специфического содержания, априори заключенного во всяком осмысленном «почему?» и «потому, что...», употребленном даже маленьким ребенком. От ребенка нельзя ожидать абстрактного понимания факта, который был в 1842 г. объективно, т. е. чисто физически, зафиксирован Ю. Р. Майером. В своей лекции 1847 г. Джоуль на редкость просто сформулировал: «абсурдно было бы полагать, что жизненная сила может исчезать без какой-либо эквивалентной ей компенсации». В такой довольно-таки наивной форме великий физик воспроизвел точку зрения критической эпистемологии. С позиции истории идей было бы интересно спросить: не пришел ли он к своему открытию закона сохранения тепловой энергий на основе априорной «немыслимо-сти» сотворения и исчезновения энергии, как это может показаться, судя по приведенному заявлению. Наше понимание причинно-следственной связи не согласуется с тем подходом, что априорная категория каузальности на самом деле основывается ни на чем ином, как на неизменной последовательности двух событий, и что может быть так, что позднейшее по времени событие, возможно,
не черпает энергии из предшествующего, но оба они суть взаимно независимые боковые звенья ветвящейся цепи каузальности. Бывает так, что некое событие вызывает два следствия, одно из которых наступает раньше другого, всегда, таким образом, предшествуя ему в опыте. Так молния при грозе опережает гром. И тем не менее оптическое явление никоим образом не является причиной акустического! Возможно, на это мне возразят, что данный анализ излишне усложнен, а множеству простых людей молния до сих пор представляется причиной грома. Между тем глубина и тщательность анализа как раз и позволяет нам избавиться от примитивных представлений и сделать еще один шаг к верному пониманию реальной связи вещей. Человечество до сих пор живет на основе функционирования врожденной категории каузальности.
Теперь нам следует подвергнуть методологическому исследованию функционально аналогичные возможности и достижения животных с более высокой точки зрения человеческой формы восприятия пространства и категории каузальности. Это, во-первых, предрасположенность к кинестетическому заучиванию маршрутов передвижения и, во-вторых, предрасположенность к бессознательной ассоциации последовательных событий. «Истинно» ли то, что землеройка «знает» о пространстве? В ее случае научение создает ordo etconnectio ideanim', который прослеживается и в нашем собственном образе мира, — а именно речь идет об условии, при котором участки местности и элементы локомоции оказываются слиты друг с другом, словно капли в струе воды. Схема движения землеройки в границах своей применимости совершенно правильна! В нашем восприятии тоже наблюдается слияние воедино множества «капель», и последовательность их связей тоже верна. Однако для нас существует (и верно воспринимается) огромное количество данных, восприятия которых лишена землеройка, — например, если речь идет о возможности срезать путь. Кроме того, и с прагматической точки зрения наше восприятие истинно в более высокой степени, нежели образ мира у животных.
Очень похожие результаты получаются, когда мы сравниваем их (животных) предрасположенность к ассоциации с нашим каузальным мышлением: и здесь более примитивные способности живот-
Ряд связанных идей (лат.).
ных позволяют устанавливать связь между событиями, которая открыта и нашей форме мышления: темпоральное отношение между причиной и следствием. Более глубокое понимание реальности, существенное для нашего каузального мышления, — а именно что энергия переносится от причины к следствию, — недоступно для чисто ассоциативного мышления. И здесь тоже низшая форма мышления априори адекватно соответствует реальности более высокого порядка, но опять-таки только в доступных для нее пределах. И здесь тоже человеческая форма мышления с прагматической точки зрения более истинна, достаточно вспомнить обо всех ее достижениях, недоступных для чистой ассоциации! Как я уже сказал, все мы живем благодаря работе этого важного органа — почти так же, как благодаря работе наших рук. Всемерно подчеркивая эти различия в степени соответствия между образом мира и самой действительностью, мы, однако, ни на мгновение не должны забывать, что нечто реальное отражается на «экранах» даже самых примитивных аппаратов по формированию образа мира. Это важно отметить, поскольку мы, люди, используем такие аппараты подобным же образом, хотя они могут и сильно различаться между собой. Прогресс науки, как это правильно отметил Берталанфи, всегда имел тенденцию к дезантропоморфизации нашего образа мира. Так, от чувственно-видимого феномена света был совершен переход к понятию сверхчувственных невидимых волновых феноменов. Самоочевидному представлению о каузальности пришли на смену представления о вероятности, арифметических расчетах и т. д. Конечно, могут сказать, что среди наших форм восприятия и категорий есть «более антропоморфные», а есть и «менее антропоморфные»; или что одни из них более специализированы, а другие носят более общий характер. Несомненно, что разумное существо, лишенное зрения, могло бы понять волновую теорию света, но не смогло бы уразуметь специфически человеческого визуального опыта. Выход за пределы специфически человеческих структур — как это наиболее ярко выражено в математике — не должен наводить на мысль, будто менее антропоморфные представления проникают на более высокий уровень реальности, т. е. что они проникают в вещь в себе глубже, чем наивное восприятие. Более примитивное отображение имеет столь же реальное отношение к абсолютно-сущему, как и более сложное. Так, аппарат
по формированию образа мира у животных воспроизводит (чисто ассоциативным образом) только один аспект действительной трансформации энергии, а именно то, что некое известное событие предшествует по времени другому событию. Но ни в коем случае нельзя утверждать, что суждение «причина предшествует следствию» менее истинно, чем утверждение, что следствие возникает из предшествующих феноменов посредством трансформации энергии. Продвижение от более простого к более дифференцированному происходит так, что новые дополнительные определения присоединяются к уже существующим. Если при таком продвижении от более примитивных форм отображения мира к более высоким формам определенные данные, представленные в первых, утрачиваются во вторых, — то это лишь вопрос смены точки зрения, а не более тесного контакта с абсолютно-сущим. Самые простые реакции одноклеточных отражают тот аспект мира, с которым все организмы связаны сходным образом, — точно так же, как и расчеты-вычисления Homo Sapiens, который ведет исследования по теоретической физике. Но установить, сколько и чего еще существует в абсолютной реальности помимо тех фактов и отношений, которые нашли свое отражение в нашем образе мира, мы можем не больше, чем землеройка может знать о способах сократить маршрут передвижения при своем сумбурном петляющем обследовании местности. Что же касается абсолютной значимости наших «необходимостей мышления», то мы, соответственно, должны тут держаться поскромнее: мы можем быть убеждены только в том, что в некоторых деталях они соответствуют абсолютно-сущему в большей степени, нежели таковые у землеройки. Сверх того, мы осознаем тот факт, что, как и животные, мы столь же слепы по отношению к не менее многочисленным вещам; что мы, как и они, лишены органов восприятия бесконечно многого из того, что есть в реальности. Формы восприятия и категории — это, скорее, не сам разум, а инструменты, которые он использует. Они представляют собой врожденные структуры, которые, с одной стороны, помогают выживать, а с другой — способствуют окостенению и застою. Великая идея свободы Канта — а именно та, что мыслящее существо ответственно за всю Вселенную, — страдает тем недостатком, что привязана к жестким механическим законам чистого разума. Априорные и предустановленные способы мышления как
таковые ни в коем случае не являются чем-то специфически человеческим. Для человека, однако, специфично сознательное стремление не застревать на одном месте, не катиться инерционномеханически по рельсам, но сохранять юношескую открытость миру и добиваться более тесного контакта с действительностью в постоянном взаимодействии с ней.
Будучи биологами, мы достаточно скромно оцениваем положение человека в совокупной системе природы; нас больше интересует, чего он сможет достичь в будушем на путях познания. Провозглашать абсолютность человека; утверждать, будто любые воображаемые разумные сушества, и даже ангелы, должны быть ограничены законами мышления Homo Sapiens — все это представляется нам непостижимым высокомерием. Вместо утраченной иллюзии об уникальном месте человека в универсуме, мы выдвигаем убеждение, что в своей открытости навстречу миру он принципиально способен к восходящему росту науки, к развитию априорных формул своего мышления, к пониманию и созиданию фундаментально новых вещей, никогда прежде не существовавших. В той мере, в какой он останется верен стремлению не позволять каждой новой мысли быть погребенной под надгробной плитой законов, кристаллизующихся вокруг нее, подобно потокам лавы у Ницше, развитие еше долго не будет встречать принципиальных препятствий. Таково наше понимание свободы. Величие и — по крайней мере, на нашей планете — действительная уникальность человеческого мозга состоит в том, что несмотря на свою гигантскую дифференцированность и структурированность этот орган обладает многообразной изменчивостью, лавообразной способностью сопротивляться функциональным ограничениям, налагаемым его же собственной структурой, — способностью, достигающей уровня, на котором его пластичность оказывается даже большей, чем у протоплазмы, которая вовсе лишена жестких структур.
Что сказал бы обо всем этом сам Кант? Не счел бы он, что наша натуралистическая интерпретация человеческого разума (которым мы, по его разумению, наделены сверхъестественным образом) является оскорблением всего самого святого (как считает большинство неокантианцев)? А может быть он — в силу своих собственных случайных прозрений в области эволюционного мышления — принял бы нашу концепцию о том, что органическая
природа — это отнюдь не нечто аморальное и богооставленное, но нечто по-настоящему «священное» по своим творческим эволюционным достижениям, — особенно по своим высшим достижениям: человеческим разуму и морали? Мы склонны поверить именно в последнее, поскольку науке никогда не суждено низвергнуть Бога, но только земных, воздвигнутых человеком идолов. Тем, кто упрекнет нас в недостаточном уважении к нашему великому философу, я отвечу цитатой из самого Канта: «Если взяться за идею, утвердившуюся между всеми и передаваемую от одного к другому, но так и не понятую, то при неустанном размышлении над ней можно рассчитывать продвинуться далее того щедрого и чистосердечного человека, которому мы обязаны проблеском этого света». Открытие феномена априори — тот проблеск света, которым мы обязаны Канту, и с нашей стороны нет никакого высокомерия в том, чтобы критиковать интерпретацию этого открытия в свете новых фактов (как мы это и сделали, критикуя Канта в вопросе о происхождении форм восприятия и категорий). Подобная критика снижает ценность данного открытия не больше, нежели достоинство и значимость самого первооткрывателя. Всякому, кто следует ошибочному принципу omni naturalia sunt turpia', кто упорно усматривает святотатство в нашей попытке взглянуть на человеческий разум натуралистически, мы вновь ответим цитатой из самого Канта: «Когда мы рассуждаем о природе в целом, мы неизбежно должны прийти к заключению, что божественное управление ею существует. Но в каждой из сфер природы (поскольку ни одна из них исходно не дана нам в простом чувственном восприятии) мы обязаны искать, насколько это возможно, подспудные причины и отслеживать причинные цепи согласно известным нам законам».
Перевод А. Б. Толстова
1 Все естественные процессы являются отвратительными, безобразными (лат.).
Конрад Лоренц
По ту сторону зеркала1
Исследование естественной истории человеческого познания
Эпистемологические пролегомены
Не будь глаз солнцу подобен, Его бы он никогда не увидел
Гёте
1.	Проблема
« Краеугольным камнем научного метода является постулат о том, что природа объективна». Так пишет Жак Моно в своей знаменитой книге «Случайность и необходимость». И продолжает: «Конечно же, ни разум, ни логика, ни наблюдение... не были обойдены вниманием предшественников Декарта. Но требовались еще строгое исследование и анализ, диктуемые постулатом объективности».
Важно осознать, что в приведенных утверждениях содержатся на самом деле целых два постулата, один из которых относится к объекту научного поиска, а другой имеет в виду самого ученого. Прежде всего, очевидно, следует допустить материальное существование самого объекта исследования, если таковое исследование рассчитывает иметь какой-нибудь смысл. В то же время лежащие на ученом определенные обязанности нелегко поддаются
1 Этот русский перевод отдельных фрагментов книги «По ту сторону зеркала» выполнен по английскому изданию, которое редактировалось и сверялось с оригиналом при непосредственном участии самого К. Лоренца: Lorenz К. Behind the Mirror. A Search for a Natural History of Human Knowledge. London: Methuen and Co. Ltd. 1977.
явному определению. Если бы это было так уж легко, мне не было бы нужды писать эту книгу.
Обязанности, о которых идет речь, включают подход к познанию, который очевиден для биолога, но далеко не общепринят среди философов и психологов. Имеется в виду предположение, что все человеческое знание вырастает из процесса взаимодействия между человеком как физической сущностью и активно воспринимающим субъектом, с одной стороны, и реалиями столь же физического внешнего мира, служащего объектом человеческого восприятия и опыта.
Следует отметить довольно путаное происхождение этих двух слов — «субъект» и «объект». На их неточность указывает уже то обстоятельство, что свое значение они меняли еще со времен схоластики. В современном употреблении слово «субъект» означает переживающего, думающего, чувствующего агента в противоположность объекту, по поводу которого данный агент переживает, думает и чувствует. Буквально subjectum означает «то, что подложено под» — в смысле некоего основания, на котором стоит весь наш мир. Лейбниц отождествлял субъекта с «Гате тёте», т. е. с «самой душой». Все то, что мы способны переживать и испытывать, включая все наши знания об объективной реальности вне и вокруг нас, а также все наши мысли и желания, базируется на опыте этого субъекта. Знание нашего собственного существования, выраженное в декартовом «cogito ergo sum», остается самым достоверным из всех познаний, несмотря на ошибочность делавшихся из него субъективно-идеалистических выводов. Значительная часть данной книги посвящена опровержению подобных выводов.
Знание, мышление и воление, даже наблюдение и восприятие, им предшествующее, — все это суть виды [субъективной] активности. Странно, что для самой живой, самой динамичной силы в мире мы не нашли ничего лучше, нежели термин «субъект», т. е. причастие прошедшего времени, а значит, нечто пассивное! Как же случилось, что из слова «субъект», обозначающего основание всякого знания и опыта, мы образуем прилагательное «субъективный», inter alia определяемое как «иллюзорный, фантастический, произвольный, предвзятый»? И каким образом — а это логическая параллель такому девальвированному пониманию субъективного — можем мы прийти к тому, что популярно называется «объек
тивным», или, что то же самое, «соответствующим чему-то реальному»?
Тот факт, что подобные изыскания выходят на уровень обыденного повседневного языка, показывает, что мы имеем дело с неким общепринятым представлением об отношении между воспринимающим субъектом и объектом его восприятия, — представлением, поддающимся явному определению, хотя оно обычно не носит осознанного и продуманного характера. Мы все осознаем, что наряду с восприятием внешней реальности, мы переживаем также и опыт наших ментальных состояний, в котором субъективные и объективные факторы взаимно накладываются друг на друга. Мы научились учитывать и компенсировать то воздействие, которое оказывают наши внутренние психологические состояния на восприятие нами внешней реальности. Когда я зимним днем возвращаюсь домой с более или менее продолжительной прогулки и касаюсь ладонью щеки моего внука, то ощущение в ладони такое, как если бы у ребенка был жар. Но мне и в голову не придет заподозрить, что мальчик болен, поскольку я знаю, что мое ощущение вызвано собственной температурой моей озябшей руки.
Эта столь знакомая всем последовательность событий служит хорошим примером процесса, имеющего фундаментальное значение для нашего познания объективной реальности. Он приближает нас к постижению вещей «как они есть на самом деле» благодаря учету процессов и условий, имеющих место в самом наблюдателе. Ибо всякий раз, когда нам удается соотнести какой-нибудь элемент нашего опыта с «субъективным» фактором, а затем исключить его из формируемого нами образа экстрасубъективной реальности, мы оказываемся на шаг ближе к тому, что бытийствует независимо от нашего познания.
Мы создаем свой образ «объективной» реальности посредством серии шагов подобного рода. Мир объектов, материальный мир нашего опыта обретает адекватную форму только после элиминации всего субъективного и случайного. Верить в реальность вещей нас в конечном счете заставляет то постоянство, с которым повторяются определенные внешние впечатления нашего опыта, — всегда одновременно и в том же самом постоянном и упорядоченном образе, безотносительно к вариациям внешних обстоятельств и нашим психологическим предрасположенностям. Именно не
восприимчивость таких групп феноменов к субъективным или случайным влияниям побуждает нас рассматривать эти феномены в качестве манифестаций реальности, неизменной и независимой от всякого восприятия, признаваемой нами таковой именно в силу присущности ей пребывающих характеристик. Вот почему я описываю активность, обеспечивающую абстрагирование константных свойств реальности, посредством глагола «объективировать», а ее продукты и результаты — существительного «объективация».
Многие философы, которые не привыкли мыслить биологически, находятся в плену иллюзии, будто простым усилием «воли к объективности» мы способны освободиться от всего личностного, субъективного, от односторонних подходов, предрассудков, страстей и тому подобного и возвыситься до положения, с которого возможно выносить окончательные вердикты и всеобщие ценностные суждения. Для того чтобы это стало возможным, нам требуется научное понимание когнитивных процессов в субъекте-наблюдателе. Процесс понимания и признаки постигаемого объекта могут изучаться только одновременно. «Объект познания и инструмент познания не могут быть легитимным образом разделены, а должны рассматриваться совместно как единое целое», — писал П. Бриджмен в статье, посвященной теоретико-познавательным взглядам Н. Бора. Сильная версия требования объективности Моно никогда не будет удовлетворена полностью, но только в той мере, в какой мы как ученые преуспеем в понимании взаимодействия между воспринимающим субъектом и воспринимаемым объектом, между «инструментом познания» и «объектом познания».
Ясный постулат Бриджмена указывает путь науке, стремящейся понять природу когнитивных функций человека. В данной книге я пытаюсь показать, сколь далеко в этом направлении позволяют нам продвинуться те ограниченные знания, которыми мы располагаем на сегодняшний день. Следовательно, я буду рассматривать человеческое понимание таким же образом, как и любую другую филогенетически развившуюся функцию, служащую интересам выживания, — т. е. как функцию естественной физической системы, взаимодействующей с внешним физическим миром.
В базовом предположении о том, что и когнитивный субъект, и объект его восприятия вместе принадлежат к одному и тому же типу реальности, заключено и еще одно, столь же важное предположе
ние, в истинности которого мы убеждены. А именно: все, нашедшее свое отражение в нашем субъективном опыте, внутренне связано, опирается и неким таинственным образом идентично физиологическим процессам, доступным объективному анализу. Такой подход к проблеме души и тела разделяется далеко не всеми философами, но именно он представляется мне естественным. Когда кто-то говорит, что его друг только что вошел в комнату, он, конечно же, не имеет в виду только лишь субъективно воспринимаемую душу своего друга, либо одно его тело, доступное физиологическому наблюдению; он имеет в виду именно их единство. Таким образом, это наводит меня на мысль, что мы должны исследовать вместе и объективные физиологические процессы, обеспечивающие людей информацией о внешнем мире, и субъективные факторы и события нашего опыта и познания. Наша убежденность в единстве человека как физической сущности и познающего из опыта субъекта дает право выводить наше познание как из физиологии, так и из феноменологии.
Исследование такого рода должно преследовать двойную цель: с одной стороны, оно стремится к созданию теории познания, базирующейся на биологической и филогенетической информации, а с другой — к построению образа человека, который бы соответствовал этой теории познания. Это значило бы сделать из человеческого разума объект научного исследования — рискованное предприятие, которое многие мыслители расценили бы если и не как неслыханное богохульство, то уж, по крайней мере, как начинание, превосходящее компетенцию естественных наук, как «биологизирование». На это я ответил бы, что никакое научное понимание физиологических функций человека никоим образом не может умалить ценности высших форм субъективной активности, базирующихся на этих функциях. Я надеюсь также показать философски ориентированным антропологам, с подозрением относящимся к физиологии и биологии, что специфически человеческие функции и характеристики обнаруживают свою уникальность именно тогда, когда на них смотрят глазами ученого, как на продукт естественного креативного процесса.
Такой призыв к научному исследованию природы наших когнитивных процессов вырастает не только из настойчивого требования объективации познания; он опирается также на веские практические и прежде всего этические соображения.
Сущность того, что мы называем человеческим разумом, заключается в надындивидуальном синтезе познания, воли и умений, созданных человеческой способностью аккумулировать передаваемые от поколения к поколению знания. Однако то, что возникает в результате, само является живым организмом, синтезированным из других более простых организмов. Но каким бы ни казалось его превосходство над этими организмами, у них одна неотвратимая судьба — а именно, подобно всем живым организмам, человеческий разум, а значит и цивилизация, могут страдать функциональными дефектами. Их обоих может постичь болезнь. Так что не только ученый, но и врач, у которого есть еще и другие, даже более настоятельные резоны, призывают к созданию научной картины человека.
Освальд Шпенглер был первым, кто осознал, что цивилизации клонятся к закату и гибели после того, как достигают в своей истории точки «высокой культуры». Он считал, что существуют неотвратимая «логика времени» и необратимый процесс старения, несущие ответственность за упадок и загнивание всех «высоких культур», включая и нашу собственную. Но когда я, как врач и этолог, наблюдаю симптомы заката нашей цивилизации, я безошибочно замечаю — даже при всей неполноте наших наличных познаний — ряд дисфункций явно патологического характера.
Необходимо изучить болезни нашей цивилизации — и не только в надежде их вылечить, но еще и по методологическим соображениям, присущим всякому фундаментальному исследованию. Ибо патологические нарушения не только не мешают исследованию пораженного ими организма, но и очень часто дают ключ к пониманию того, как организм функционирует. История медицины полна тому примеров, а в физиологии использование экспериментальных повреждений — обычная и плодотворная методика...
2.	«Гипотетический реализм»: естествеиио-иаучиый подход к теории позиаиия
Ученый смотрит на человека как на существо, которое обязано своими качествами и функциями, включая и высокоразвитые познавательные способности, эволюции, т. е. длительному процессу формирования, в ходе которого все организмы приходят в соответствие с внешней реальностью и, как мы говорим, «адаптируются» к ней. Этот процесс представляет собой процесс познания,
поскольку любая адаптация к конкретным условиям внешней реальности предполагает усвоение некоторой меры информации об этой реальности.
Подобным же образом анатомическое развитие, морфогения производят в органической системе актуальные образы внешнего мира. Движение рыбы, форма ее плавников отражают гидродинамические свойства водной среды, которая обладает ими независимо от того, движутся в них рыбьи плавники или нет. Как понимал еще Гёте, глаз есть образ солнца и физических свойств света, которые даны и существуют вне зависимости от того, видит их чей-нибудь глаз или не видит. Так же поведение людей и животных, в той степени, в какой они адаптированы к своей среде, суть образ этой среды. Органы чувств и центральная нервная система позволяют живым организмам получать нужную информацию об окружающем мире и использовать ее для выживания. Даже такой микроорганизм, как инфузория-туфелька (paramecium), которая, наталкиваясь на препятствие, сначала слегка отскакивает от него, а затем плывет наугад в другом направлении, «знает» нечто в буквальном смысле «объективное» о своей среде. Objicere означает «бросать в...»: объект — это нечто, брошенное на нашем пути; нечто, что противостоит и препятствует нам. Инфузория «знает» только, что данный объект блокирует ее продвижение в изначальном направлении; зато такое «знание» выдержит любые критерии, которые мы способны предъявить ему с высоты своей бесконечно более сложной и изощренной позиции. Мы могли бы разглядеть более удобные для инфузории траектории движения, нежели те, которые она сама выбирает наобум, но то, что она «знает» — это абсолютно точное «знание», а именно, что она больше не может двигаться по прямой.
Все, что мы знаем о материальном мире, в котором живем, производно от наших филогенетически эволюционировавших механизмов усвоения информации, — механизмов, бесконечно более сложных, чем те, которые вызывают реакцию избегания препятствия у инфузории, но сформировавшихся на основе тех же самых принципов. Нам не известно об объекте научного исследования ничего иного, кроме того, что мы узнаем о нем на этом пути.
Из сказанного следует, что человеческую способность понимать реальность необходимо рассматривать с различных точек зрения, выработанных эпистемологией к настоящему времени. Правда, я
питаю очень скромные надежды, что нами будут поняты последние ценности нашего мира, хотя непоколебимо убежден при этом, что вся информация, доставляемая нашим когнитивным аппаратом, соответствует реальной действительности.
Такая позиция основана на осознании, что наш когнитивный аппарат сам представляет собой объективную реальность, которая обрела свою нынешнюю форму посредством контакта и адаптации к столь же реальным вещам во внешнем мире. В этом опора нашей убежденности: чтобы ни сообщили нам наши познавательные способности, такое сообщение соответствует чему-то реальному. «Очки» наших способов мышления и восприятия, такие как категории каузальности, субстанции, качества, пространства и времени — суть функции нейросенсорной организации, сформировавшейся в интересах выживания. Следовательно, когда мы смотрим сквозь эти очки, то видим, вопреки мнению трансцендентальных идеалистов, отнюдь не некое непредсказуемое искажение реальности, которое ни в малейшей степени не соответствует вещам, как они существуют сами по себе и на самом деле, и, значит, не может рассматриваться в качестве образа внешнего мира. То, что мы воспринимаем и испытываем, — это и есть реальный образ действительности как таковой, хотя и крайне упрощенный, достаточный и удовлетворительный только для достижения наших практических целей. У нас развились «органы» для восприятия лишь тех аспектов реальности, считаться с которыми было императивом выживания нашего рода. Так что селективное давление вызвало к жизни именно такой конкретный когнитивный аппарат. В этом смысле наш когнитивный аппарат сходен с когнитивным аппаратом первобытного охотника на китов и тюленей, который знает о своей добыче лишь то, что имеет для него практическую ценность. Однако, сколь ни мало наши органы чувств и нервная система позволяют нам узнавать и понимать, но и это немногое доказало свою ценность и значимость на протяжении бесчисленных лет практического опыта, которым мы вправе гордиться, — в той мере, в какой он оказался успешен. Ибо мы обязаны допустить, что у реальности имеется и множество других аспектов, знание которых не имеет непосредственного жизненно важного значения для таких существ, как мы — первобытных охотников за тюленями, — да и для познания каковых у нас нет «органов», поскольку ход и направленность нашей эволюции не предусматривали
развития средств адаптации к ним. Мы не слышим того, что передается на частотах, недоступных для наших слуховых рецепторов, и не знаем, сколько таких частот существует.
Я — естествоиспытатель и врач. Уже в юности я осознал, что во имя принципа объективности ученый обязан разбираться в физиологических и психологических механизмах, обеспечивающих возможность человеческого опыта. Ученый должен понимать их по тем же самым причинам, по которым биолог должен знать свой микроскоп и понимать оптические принципы его работы, а именно для того, чтобы невзначай не принять за признаки объекта исследования нечто такое, что в действительности вторгается в поле зрения привходящим образом вследствие особенностей самого инструмента. Например, чтобы не принять симпатичную радужную каемку, вызванную плохо отшлифованной линзой, за свойство изучаемого живого организма. Гёте совершил подобную ошибку, посчитав, что цвета не суть результат работы нашего аппарата восприятия, а физические свойства света самого по себе...
Как я уже говорил, такой взгляд на взаимоотношения между наблюдателем и наблюдаемой вещью сформировался у меня еще в молодости, в тридцатые годы. Мой учитель Карл Бюлер настойчиво внушал мне, что такой подход не просто самоочевиден, но представляет собой всеобщее начало всего научного мышления, и сегодня я как никогда твердо убежден в этом. И я не одинок в этом убеждении. Так, знаменательно, что Карл Поппер пишет в «Логике научного открытия» как о чем-то само собой разумеющемся и не требующем специального анализа: «Вещь в себе непознаваема: мы можем познавать только ее проявления, доступные нашему пониманию (как указывал Кант) в качестве производных от вещи в себе и нашего собственного аппарата восприятия. Таким образом, явления — суть результат взаимодействия между нами и вещами в себе». В своем очерке «Эволюционная эпистемология» Дональд Т Кэмпбелл убедительно показал, почему и насколько необходимо для понимания нашего когнитивного аппарата знать, каким образом он развился и сформировался филогенетически. Кэмпбелл и ввел сам термин «гипотетический реализм» для обозначения данного направления эпистемологии. Указанный подход также получил поддержку у мыслителя такого ранга, как Макс Планк, который в личной переписке выразил мне глубокое удовлетворение тем, что
отправляясь от столь различных предпосылок, мы вместе пришли к столь сходным воззрениям на взаимоотношения между феноменальным миром и миром реальной действительности.
3.	Гипотетический реализм и трансцендентальный идеализм
Вплоть до того дня, когда в 1940 г. Эдуард Баумгартен и я были избраны на кафедру И. Канта в Кенигсбергском университете в качестве последних его последователей, я придерживался взглядов, вполне соответствовавших цитированному выше положению К. Поппера, — а именно, что то, что я назвал Weltbildapparat, а Поппер — «аппаратом восприятия», безусловно можно было отождествить с кантовским понятием об «априори».
Однако этот взгляд ошибочен. В кантовском трансцендентальном идеализме нет отношения соответствия между «Ding an sich», с одной стороны, и превращающими ее в часть нашего опыта априорными «формами созерцания» (пространство и время) и априорными формами мышления (кантовские «категории») — с другой. То, что мы переживаем и испытываем, не является, по Канту, образом реальности, пусть даже грубым и искаженным. Кант четко понимал, что присущие нам формы постижения детерминированы предсушествующими структурами познающего из опыта субъекта, а не формами постигаемого объекта. Но он не понимал, что структура нашего аппарата восприятия имеет какое-то отношение к реальности. В 11-м параграфе Пролегоменов к «Критике чистого разума» Кант писал: «Если бы кто-нибудь стал сомневаться в том, что пространство и время суть определения, присущие вовсе не вешам самим по себе, а только их отношениям к чувственности, то я бы спросил: как это считают возможным знать a priori и, следовательно, до всякого знакомства с вещами, т. е. прежде, чем они нам даны, каково будет их содержание? А ведь именно так обстоит дело с пространством и временем».
Кант, несомненно, был убежден, что ответить на поставленный таким образом вопрос в терминах естествознания совершенно невозможно. В том, что наши формы созерцания и категории мышления не являются, как полагал Юм и другие эмпирицисты, продуктами индивидуального опыта, Кант видел явное доказательство, что они логически необходимы — априорны, а значит и не подвержены «эволюции».
То, что биолог, знающий о фактах, свидетельствующих в пользу эволюции, счел бы очевидным ответом на вопрос, поставленный Кантом, в те времена было вне компетенции даже величайших мыслителей. Простой ответ состоит в том, что система органов чувств и нервных механизмов, позволяющая организмам выживать и ориентироваться во внешнем мире, сформировалась филогенетически, через конфронтацию и адаптацию к тем формам реальности, которые мы воспринимаем в качестве феноменального пространства. Значит, такая система существует априори — в той степени, в какой она существует еще до того, как данный конкретный индивид вообще что-либо воспринимает, и должна иметься в наличии, чтобы опыт стал возможен. Но функция этой системы также сформировалась исторически, и в этом смысле она не априорна. Например, инфузория имеет, так сказать, дело с одномерным «созерцанием пространства», но нам неизвестно, сколько измерений существует в пространстве an sich.
Физиологические исследования вскрыли поддающиеся анализу механизмы, управляющие нашим созерцанием трехмерного эвклидова пространства. Эрих фон Хольст с большой точностью изучил функции органов чувств и нервной системы, которые на основе потока данных, поступающих на сетчатку глаза, а также данных о движении и фокусировке зрачков, вычисляют размеры и расстояния до видимых объектов, придавая тем самым нашему зрительному полю объемную глубину. Сходным образом четкий образ пространства обеспечивают нам данные, которые мы получаем от рецепторов осязания, а также благодаря объемному ощущению положения своего тела и конечностей. Среднее ухо, с его перепонкой и тремя мембранными полукруглыми каналами, регистрирует движение тела в пространстве, реагируя на любое изменение пространственного положения, на вращение, на ускорение или замедление его движения. Мне кажется очень соблазнительным предположить, что все эти органы и функции не имеют никакого отношения к пространству, понятому как априорная форма созерцания. Мне представляется самоочевидным, что они скорее коренятся в самой основе нашего феноменального трехмерного эвклидова пространства и что они, на самом деле, в известном смысле и являются этой конкретной формой созерцания. Математики говорят нам, что правдоподобно существование и других, бо
лее многомерных форм пространства, а теоретики релятивистской физики доказывают, что пространство обладает по меньшей мере четырьмя измерениями. Но мы способны визуально воспринимать только более простой его вариант — тот, который позволяет нам организация наших органов чувств и нервной системы.
Приведенные иллюстрации взаимоотношений между физиологическим аппаратом, посредством которого мы постигаем пространство, и феноменальным пространством, в котором мы живем, mutatis mutandis приложимы к взаимоотношениям между всеми внутренними формами нашего потенциального опыта и фактами объективной реальности, которые эти формы опыта дают нам возможность воспринимать и переживать. То же самое справедливо и в отношении времени: и здесь физиолог может указать на механизмы, которые функционируют как «внутренние часы», контролирующие наш опыт феноменального течения времени.
Особый интерес для ученого, стремящегося к объективации, представляет изучение тех перцептивных функций, которые обеспечивают наше опытное восприятие качеств, постоянно присущих конкретным вещам окружающей нас среды. Если, например, мы воспринимаем некий объект (скажем, лист бумаги) как «белый» даже при том, что на него падают отсветы разных оттенков с разными длинами световых волн, то эта так называемая константность явления достигается работой сложнейшего физиологического аппарата, который вычисляет и отслеживает, соизмеряя падающий и отраженный свет, постоянно присущее объекту качество, которое мы называем его цветом.
Другие нейрофизиологические механизмы позволяют нам видеть объект, наблюдаемый с различных сторон, как сохраняющий одну и ту же форму, даже если его образ на сетчатке претерпевает множество видоизменений. Иного рода механизмы обеспечивают нам возможность понимать, что объект, наблюдаемый с разного расстояния, сохраняет свои размеры, хотя его образ на сетчатке уменьшается по мере удаления. Психологические функции, лежащие в основе этих феноменов константности, представляют большой интерес с точки зрения теории познания, поскольку они в точности параллельны процессу обдуманной рациональной объективации, относящейся к описанным выше процессам. Вернемся к одному из приводившихся примеров. Как и я, который при
нял во внимание температуру своей ладони и тем самым сделал субъективное впечатление, будто у моего внука жар, более «объективным», так и наше «стремящееся к постоянству» восприятие действительного цвета объекта игнорирует преходящие перепады освещенности, чтобы уловить цветоотражающие свойства объекта, присущие ему постоянно. Эти перцептивные процессы, которые совершенно недосягаемы для нашей способности самонаблюдения, сходны с процессами сознательной объективации и абстракции, позволяющие нам распознавать отдельные конкретные сущности в окружающей среде — такие, как «вещи» и «объекты». То, что в осуществлении данной особой функции задействовано множество физиологических механизмов, только еще больше укрепляет нашу уверенность в реальности внешнего мира. Мне непонятно, как кто-то может сомневаться в существовании по ту сторону феноменов объективной реальности, согласованно отражаемой столь многочисленными независимыми механизмами, которые выдерживают проверку фактами как надежные и независимые свидетели. Как говаривал в своей грубовато-прямолинейной манере, на которую его обрекало не вполне свободное владение немецким языком, фрейбургский философ Силаши: «Не существует одной вещи-в-себе, есть множество вещей-в-них-самих».
Так же, как возможно сравнивать различные психологические механизмы, позволяющие людям извлекать опытное знание из внешнего мира, так можно сравнивать и механизмы, обеспечивающие различным видам животных приобретение отвечающей их потребностям информации, касающейся окружающей среды. Разнообразные типы аппаратов восприятия разнородных видов неизбежно и существенно отличаются друг от друга. Они отличаются не только по специфическому уровню развития и индивидуальным особенностям реагирования на различные аспекты среды. У разных видов всецело различные «интересы» к тем или иным аспектам объективной реальности. Так, константность цвета существенна для пчелы-медоноса, которая должна уметь распознавать конкретное цветковое растение по его неизменной и специфической окраске. Для кошки же, которая охотится в сумерках, цвета совершенно не имеют значения, ей требуется тонкое и чуткое восприятие движения. Сова должна на слух определять место, откуда доносятся шорохи мышиной возни и т. д.
На фоне необъятного разнообразия аппаратов восприятия один факт обретает первостепенное значение: различные способы отношения к одному и тому же конкретному аспекту среды никогда не противоречат друг другу. Даже реакция избегания препятствия у инфузории является ответом на вызов той же самой реальности, которая в несравнимо более сложном виде проступает в мире человека.
Подобным же примером, с очевидностью показывающим, что животные с их более примитивными нормами реакций имеют дело с той же самой объективной реальностью, что и гораздо более сложный аппарат восприятия человека, может служить способность к образованию условных рефлексов, — способность, которая явным образом проявляется на самых ранних этапах филогении животных и находит себе параллель в специфически человеческом понятии причинности. Оба — условный рефлекс и понятие причинности — могут рассматриваться в качестве примеров, как живые существа адаптируются к тому обстоятельству, что все трансформации энергии предусматривают специфическую хронологическую последовательность возможных ожидаемых событий. По ходу дальнейшего изложения я еще вернусь к аналогии между условным рефлексом и причинностью.
Полная согласованность между представлениями внешнего мира, которые вырабатываются столь громадным разнообразием мироотражающих аппаратов, возникших и сформировавшихся независимо друг от друга у столь многообразных форм жизни, безусловно нуждается в объяснении. Я считаю абсурдом искать объяснение в чем-либо ином, кроме того, что все эти многочисленные и разнообразные формы возможного опыта отсылают к одному и тому же реальному универсуму. Как однажды я высказался поздней ночью после дискуссии в кенигсбергском кантовском обществе: «Если все мы, присутствующие здесь, согласны, что в данный момент на столе стоит пять бокалов, то я не понимаю, как кто-либо, будучи в здравом уме, может объяснять сей факт, иначе как признав, что какая бы “вещь в себе” ни скрывалась за явлением “бокал”, она действительно пятикратно представлена на этом столе».
Последовательный неокантианец ответил бы, что знание о физических фактах и признание их реальности являются предпосылками нашей веры в то, что мы способны образовывать определенные идеи относительно аппарата восприятия, физическую ре
альность которого мы тоже предполагаем. Но, продолжил бы он, и то, и другое суть части нашей «физической картины мира», которая с точки зрения трансцендентального идеалиста ни в коей мере не является истинным образом реальности; попытка достоверно отделить одно от другого напоминала бы усилие барона Мюнхгаузена вытянуть себя за волосы из болота.
Однако данный аргумент несостоятелен. Упрошенное представление создает впечатление, будто первым шагом научного исследования должно быть предположение о существовании физической реальности. Если, например, кто-то приступает к объяснению цветового зрения, то он обычно начинает с физической природы света и континуума электромагнитных волн и только потом переходит к физиологическим процессам, превращающим этот волновой континуум в дискретное многообразие чувственных качеств. Подобный ход мысли, которому обыкновенно следуют школьные учителя, отнюдь не соответствует действительному пути, которому следует научный поиск. Последний неизменно начинается с субъективного опыта, с простого восприятия цвета, а далее приходит к обнаружению того, что солнечный свет состоит из всех цветов радуги, на которые разлагает его стеклянная призма. Без учета физиологического механизма, разделяющего континуум волн различной длины на группы, которые мы воспринимаем как множество разных цветов, физики никогда не смогли бы заметить связи между длиной волны и углом, под которым преломляется свет, проходя через призму. После того, как физик, этот исследователь объективных феноменов, подметил данное обстоятельство, наступает очередь психолога. Так, Вильгельм Оствальд обнаружил вычислительный механизм константности восприятия цвета, играющий важную роль в выживании организмов. Из этого, в частности, следует, что пресловутой несовместимости между теориями цвета Ньютона и Гёте не существует вовсе.
То, как развивалось наше познание света и его психофизиологического восприятия, когда один подход подкреплял другой, служит хорошим примером того, что имел в виду П. Бриджмен (см. выше). Это уже отнюдь не прием Мюнхгаузена, чья история с вытягиванием себя за волосы стала классической аллегорией аргумента от порочного круга; скорее это напоминает респектабельного пешехода, который внимательно смотрит себе под ноги, прежде чем сделает следующий шаг. Взаимоотношения между следующими друг за
другом шагами аналогичны так называемому принципу взаимного разъяснения [mutual elucidation]. Если сначала направить взгляд на наш когнитивный аппарат, а затем на веши, которые он отображает тем или иным образом, и если в обоих случаях получаются результаты, взаимно проливающие свет друг на друга, то такое положение дел можно объяснить только на основе гипотетического реализма — т. е. на основе предпосылки, что все познание вырастает из процесса взаимодействия воспринимающего субъекта и объекта восприятия, которые оба одинаково реальны. В самом деле, данное обстоятельство оправдывает квалификацию нашего эпистемологического подхода в качестве гипотетического. А это, как известно, законно лишь в том случае, если наше допущение может быть фальсифицировано дальнейшим опытом. И когда даже небольшое продвижение в познании нашего аппарата восприятия вызывает некоторую коррекцию картины объективной реальности, а небольшой шаг в познании сущности самой реальности позволяет подвергнуть наш аппарат восприятия дальнейшему критическому исследованию, — то мы с еще большим правом можем считать, что данная теория познания (естественность которой не стоит путать с наивностью) верна.
4.	Идеализм как препятствие на пути познания
Идеализм в его традиционных версиях утверждает, что внешний мир не существует независимо от сознания, но только лишь в качестве объекта возможного опыта. Трансцендентальный идеализм Канта не подпадает под это определение, поскольку он считал, что реальность «сама по себе» [an sich] существует помимо всякого возможного опыта. Ничего из того, что я намерен здесь высказать насчет препятствий, чинимых идеализмом познанию, не относится к Канту, коль скоро его постулат об абсолютной непознаваемости Ding an sich никому не мешает рефлектировать над взаимоотношениями феноменального и реального миров. На самом деле я даже питаю еретическое подозрение, что сам Кант, не столь логичный, но гораздо более мудрый в данном отношении, чем неокантианцы, в глубине души не был так уж твердо убежден в несвязности этих двух миров. Как иначе, спрашивается, могло бы зрелище звездного неба над головой (которое, согласно его же постулату принадлежит к миру явлений, безразличному к ценностям) снова и снова вызы
вать в нем то же самое чувство благоговения, что и моральный закон, который «внутри нас»?
Любой человек, у которого на почве философии еще не «зашел ум за разум», сочтет в высшей степени противоестественным мнение, будто окружающие нас повседневные вещи становятся реальными только лишь благодаря нашему опыту. Всякий нормальный человек убежден, что мебель в его комнате по-прежнему существует и остается на своем месте и после того, как он из этой комнаты выйдет. Ученый, знающий об эволюции, твердо уверен в реальности внешнего мира, как и в том, что солнце светило задолго до того, как появился первый глаз, способный его увидеть. Что бы ни стояло за нашими идеальными формами пространства и времени, а также эмпирическим принципом причинности — все это существовало с начала времен. Представление, будто все грандиозное и, вероятно, бесконечное мироздание становится реальностью только тогда, когда человек (который сегодня есть, а завтра, глядишь, — и нет его) удосуживается его заметить, шокирует тех, кто имеет дело с природой — будь то фермер или биолог, — не только как полная и ни с чем не сообразная нелепость, но и откровенное кощунство. В свете этого совершенно удивительно выглядит тот факт, что на протяжении столетий глубочайшие умы, величайшие философы, и прежде всего Платон, оставались убежденными идеалистами в строгом, определенном нами выше смысле этого слова.
Во всех нас — в особенности в немцев — с самого детства вколачивали платонистские идеалистические представления — и учителя, и великие поэты, которым мы верили и которых почитали. Но с той поры, когда мы становимся способны по-настоящему удивляться, мы вынуждены задаваться вопросом: какие соображения могли принудить столь многих честных и истовых исследователей познания видеть отношения между феноменальным и реальным мирами в столь перевернутом, извращенном виде?
Я рискну предложить объяснение данному парадоксу. Открытие индивидуального Эго, начало рефлексии должны были оказать глубочайшее и неизгладимое влияние на историческое развитие человеческого мышления. Не без оснований человека определяют как «рефлексивное существо»; осознание же того, что сам человек является зеркалом, в котором и благодаря которому отражается природа, существенно отозвалось на всех прочих когнитивных функциях че
ловека, подняв их на высший уровень интеграции. Это стало также и предпосылкой принципа объективации, который, в свою очередь, заложил основы для всей науки. Открытие рефлексии, величайшее открытие в истории человеческого разума, сразу же повлекло за собой и великую и прискорбную ошибку — а именно сомнение в реальности внешнего мира. Возможно, в этом и проявилось все величие данного открытия: та оторопь и потрясение, которые заставили наших предшественников усомниться в очевиднейшей из всех вещей на свете. Cogito, ergo sum («Я мыслю, следовательно существую») — и только это достоверно. Но вот кто может знать или доказать, что необъятный мир вокруг нас тоже реален? Для спящего его сны могут казаться столь же реальными, столь же яркими, как и переживания наяву. Не является ли мир всего лишь сном?
Мысли, подобные этим, могут оказать существенное воздействие на человека, который только-только вышел из потемок внерефлексивного «животного» разума; и, понятное дело, обуреваемый такими сомнениями, он должен повернуться спиной к внешнему миру и сконцентрировать все свое внимание на вновь открывшемся ему внутреннем мире. Древнегреческие философы в большинстве своем стали поступать именно таким образом, а число естествоиспытателей, которые только начали появляться, пошло на убыль. Если взгляду, обращенному вовнутрь, открываются истины столь поразительной глубины и значимости, тогда как взгляду вовне — в лучшем случае только принципы снов и фантазий, то кому, спрашивается, захочется посвящать свою жизнь трудоемким исследованиям внешнего мира, тем более что некоторые аспекты последнего часто столь непривлекательны?
Так появилась область изысканий, занятая почти исключительно человеком как субъектом, законами человеческого восприятия, мышления и чувствования. Первенство, приписываемое этим функциям, включая функции аппарата восприятия, повлекло за собой то парадоксальное следствие, что реальность и образ реальности перемешались друг с другом: образы, создаваемые нашим аппаратом восприятия, принимались за саму реальность, а реальные объекты — за несовершенные и мимолетные тени совершенных и вечных идей. Idealia sunt realia ante rem: реальность универсального берет верх над реальностью частного, особенного. Идея «собачности», столь восхитительно высмеянная поэтом Кристианом Моргенштер
ном, для идеалиста представляет собой более высокую реальность, нежели живая собака или даже все живые собаки, вместе взятые.
Я нахожу объяснение этого парадокса в антропоморфизации творческого процесса. Когда столяр изготовляет стол, идея стола имеется у него еще до ее «реализации» в виде законченного изделия. Кроме того, идея — это и нечто, более совершенное: в ней, например, нет сучков, какие встречаются в досках; идея стола более прочна и долговечна, чем реальный предмет мебели, и если вдруг стол сломается или его испортит жук-древоточец, то ремонт или изготовление нового стола придаст идее лишь очередное физическое воплощение.
Однако собака, как и подавляющее большинство вешей во вселенной, не является результатом человеческих планов. Идея собаки, которую мы носим в сознании, есть абстракция, родившаяся при помощи органов чувств и нервной системы из опыта восприятия множества реальных собак. Мы уже практически не отдаем себе отчета в этом парадоксе, когда материальный объект принимается за образ того, что на деле и есть образ этого объекта. Немцы больше, чем какая-либо иная нация, погрязли в платоновском идеализма. «Все бренные вещи — лишь символы», — писал великий Гёте, и с ним никто не спорил.
Даже и сегодня мы все еще далеки от того, чтобы преодолеть препятствия, которые эта вера во внутренний опыт и недоверие ко всему внешнему ставит на пути исследования познавательной деятельности. До недавнего времени все влиятельные философы были идеалистами. Современная наука началась с Галилея без какой-либо подлинной помощи со стороны философии. Она проросла из новых семян, а не путем реанимации давно угасшей науки античных времен. Новая наука оставила без внимания прозрения философов, которые в свою очередь старательно игнорировали новое естествознание. Таким образом утвердилось разделение на «искусство» (в значении: гуманитарное познание) и собственно «науку». «С тех пор, как утвердилось это разделение культуры, — писал Ч. П. Сноу в книге “Две культуры”, — все общественные силы вели себя так, чтобы оно не только не ослабло, но стало еще жестче».
Одним из таких общественных факторов стало взаимное презрение. Так, например, неокантианец КуртЛейдер, мой коллега по Кенигсбергу, определял науку как «кульминацию догматической узости мышления», тогда как мой учитель Оскар Хейнрот дезавуи
ровал философию как «патологическое бездельничанье способностей, дарованных человеку для познания природы». Даже те философы и ученые, которые более высокого мнения друг о друге и питают взаимное уважение, не ждут от противоположной стороны какого-либо приращения знания, имеющего существенное значение для их собственной работы, и не считают для себя обязательным даже следить за тем, что происходит по другую сторону забора.
Вот так был воздвигнут барьер, препятствующий прогрессу человеческого познания в том самом направлении, где он особенно необходим: в сфере объективного исследования взаимодействия между постигающим разумом и объектом его восприятия. Долгое время естественные отношения между человеком и миром, в котором он живет, не привлекали к себе интереса и оставались неизученными.
Именно психологии принадлежит заслуга первых попыток сломать барьер между гуманитарными и естественными науками. Первопроходцами здесь стали гештальт-психологи начала нашего века, хотя поначалу им мешали неверные представления о теории эволюции. В мире самой науки одним из первых мыслителей, попытавшимся навести мосты между физикой, как наиболее фундаментальной частью естествознания, и эпистемологией, как базовой философской дисциплиной, был Макс Планк. Хорошо знающий учение Канта, он сделал революционный шаг, предложив интерпретацию категории причинности (которая для трансцендентального идеализма априорна и необходима) как простой гипотезы, которая должна быть отвергнута, если не сможет больше удовлетворять экспериментально установленным фактам, и заменена исчислением вероятностей. Без глубокого знания Канта Планку едва ли удалось бы совершить этот прорыв, имеющий революционное значение как для теории познания, так и для самой физики.
Прорыв на других направлениях от философии к естествознанию был достигнут несколькими философами, чье понимание смысла объективации сходно с пониманием ученых-естественников и которые подходили к исследованию человека с тех же позиций. Я имею в виду Карла Поппера с его книгами «Объективное знание» и «Логика научного открытия», очерк Дональда Кэмпбелла «Эволюционная эпистемология» (1966), а также книгу Вальтера Корти «Генетическая философия».
Сам я только в зрелые годы пришел к пониманию того, что человеческий разум и цивилизация могут и должны изучаться средствами методологии естественных наук. Исключение культурологических соображений из моих интеллектуальных поисков объясняется традиционным разобщением сциентизма и гумани-таристики, тогда как другие аспекты интеллектуальной жизни интересовали меня с самого начала моего пути в науке. Как уже отмечалось, я давным-давно признал необходимость рассматривать эпистемологию как «познание механизмов» — особенно в этологии, где ощущается большая, чем в иных областях биологической науки, необходимость знать границы собственного аппарата восприятия. Таким образом, хотя у меня имелась своя эпистемологическая позиция и я осознавал, что человек обладает врожденными нормами поведения, которые доступны для изучения с помощью техники и методов естественных наук, мои изыскания внезапно буксовали, когда сталкивались со специфическими характеристиками и функциями человеческой культуры.
В конце концов именно физик взбунтовался во мне против подобной интеллектуальной узости. Прогрессирующее загнивание нашей цивилизации столь очевидно патологично, столь очевидно обнаруживает симптомы умственного недуга, что возникает категорическая необходимость прибегнуть к диагностическим методам медицины, чтобы исследовать человеческий разум и цивилизацию. Любые усилия восстановить работу поврежденного механизма должны опираться на знание его устройства. Едва ли возможно заставить его вновь заработать без понимания причин как нормального функционирования, так и поломки. В то же самое время следует помнить, что поломка часто приводит к лучшему пониманию работы системы в нормальном режиме.
Большая часть психологических болезней и расстройств, угрожающих выживанию нашей цивилизации, связана с социальным и моральным поведением человека. Чтобы исправить положение, нам необходимо научное понимание причин данных патологических симптомов, а это требует от нас разрушения барьера, разделяющего гуманитарное и естественно-научное познание, причем именно там, где он сильнее всего укреплен с обеих сторон. Ибо подобно тому, как ученые-естественники избегают выносить ценностные суждения, гуманитарии находятся под сильным влиянием
идеалистического представления, будто все, подлежащее научному объяснению, тем самым не имеет отношения к ценностям. То есть барьер упрочивался как раз в том месте, где ощущается самая настоятельная нужда его преодолеть. Философское сообщество считает кощунством настаивать на том, что поведение человека, как и всех иных живых существ, сформировалось филогенетически и определяется наследственностью. С другой стороны, многие ученые часто выражают недоверие и плохо скрываемое пренебрежение, когда (как это характерно для этологии) исследование начинается с наблюдений и описаний, вместо обращения к экспериментальным методам и определению понятий в стиле, который называют «точным» и «научным». Никому из подобного рода теоретиков не приходит в голову, что Ньютон и Кеплер открыли законы движения небесных тел исключительно на основе наблюдений и описаний, не проведя ни единого эксперимента. Тем более им невдомек, что эти методы привели к открытию принципов, гораздо менее доступных экспериментальной проверке, чем закон всемирного тяготения, — принципов, которыми руководствуется наше собственное морально-этическое поведение. Итак, путь к человеческому самопознанию остается напрочь заблокированным. Немногие, только очень немногие, стараются устранить здесь препятствия; правда, число таких ученых растет, как растут их преданность делу и убежденность, что от их усилий и успеха зависит судьба человечества. Не сомневаюсь, что истина в конечном счете восторжествует. Но остается тревожный вопрос: не слишком ли поздно будет одержана победа?
Реалист упорно отстаивает устремленность исследовательского взгляда вовне, не отдавая себе отчета, что сам является зеркалом. Идеалист настаивает на том, чтобы смотреться только в само зеркало, отвращая свой взор от внешнего мира. А это значит, что они оба не дают себе труда понять, что у всякого зеркала есть оборотная сторона. Но эта оборотная сторона сама по себе ничего не отражает, и в этом смысле зеркало относится к тому же роду объектов, которые отражаются в нем. Физиологический механизм, в чьи функции входит постижение реального мира, сам не менее реален, чем мир. Именно эта сторона зеркала и служит предметом моей книги.
Человеческий разум
1.	Уникальность человека
У меня были веские основания, чтобы посвятить всю вторую главу феномену «fulguratio» — «творческой вспышке», или в более широком смысле, изобретению-инновации, посредством которой интеграция двух уже налично существующих, но независимых систем производит одну новую с совершенно небывалыми и непредсказуемыми признаками и функциями. Необходимо до конца понять природу этого процесса, чтобы оценить фундаментальную революцию в масштабах всей жизни, которую совершает появление человеческого разума. Значительное число современных антропологов, однако, не проявляют такого понимания и оказываются разделенными на два конкурирующих лагеря, отстаивающих одинаково ложные принципы.
Один лагерь, так называемые редукционисты, держатся за фикцию непрерывности эволюционного процесса, уверенные, что он производит только различия в степени. Но мы знаем, что каждый шаг эволюции вызывает изменения не только по степени, но и по сущности. Однако Эрл Каунт, типичный представитель редукционистской школы, пишет: «Различие между царством насекомых и человеческим обществом не является, как это общепринято полагать, различием между простым автоматизмом, с одной стороны, и сложным социальным автоматизмом и социокультурным сознанием — с другой, но различием культуры с большой инстинктивной компонентой и незначительной компонентой научения, с одной стороны, и культурой с большой компонентой научения — с другой».
В другом месте этот же автор подчеркивает — вполне справедливо, но вступая в противоречие с только что цитированным заявлением, — что творчество символов является специфически человеческим достижением. Оба приведенных суждения упускают из виду момент сущностного различия между человеком и животными.
С другой стороны, полное непонимание творческого характера эволюционного процесса создает стойкую помеху на пути познания. В частности, недопонимание взаимоотношений между низшими и высшими уровнями интеграции; того, как высшие уровни зависят от низших и включают их в себя, при этом существенно отличаясь
от них, — ведет к полной концептуальной путанице. Типологическая антитеза взаимно исключающих друг друга понятий воздвигает почти непреодолимый барьер для понимания всех исторических, а также филогенетических, культурных и онтологических отношений. Аргументы здесь неизменно опираются на антитезу человека и зверя и выражаются в форме, которая исключает сколько-нибудь подобающую оценку реальных исторических и онтологических отношений между обеими сторонами данной антитезы. В своем заключении к книге Хельмута Плеснера «Философская антропология» Г. Дюкс пишет: «То, что человек филогенетически близок к некоторым видам животных, а именно антропоидам, обеспечивает базовое оправдание для освященного временем различия между животными и человеком и показывает, что это нечто большее, нежели периодически повторяющийся популярный лейтмотив или удобный стилистический прием». Следовательно, Дюкс отвергает любые выводы, основанные на аналогии между животным и человеческим поведением, рассматривая их как результаты «сравнительно безвредной формы небрежного мышления». Философская антропология «показывает, что человек — это существо, которое прежде всего должно создать свой собственный мир; значит “адаптация” превращается в пустое слово, если то, к чему нужно адаптироваться, само не несет на себе печать созданного человеком». Для Дюкса принцип адаптации — «это эпистемологическое чудовище, которое продолжает жить только потому, что кажется полезным для этологов».
Приведенных цитат достаточно, чтобы показать, сколь глубоко непонимание антропологами обоих лагерей процессов творческой эволюции, а также насколько неадекватно их понимание сложившейся исторической ситуации. Однако, как это ни парадоксально, те, кто вообще отказываются видеть какое-либо общее сходство между человеком и животными, в действительности недооценивают и различие между ними. Категорическое различение человека и всех прочих живых существ — важная вещь для решения задач, поставленных в этой книге, особенно в данной главе. Николай Гартман назвал это «хиатусом» — т. е. великой пропастью между двумя разными уровнями существования, которая пролегла между ними в результате «творческой вспышки», породившей человеческий разум.
Во избежание путаницы между двумя фундаментально разнородными различениями, путаницы, о которой хорошо знал сам
Гартман, я сделаю несколько замечаний по поводу самого загадочного и таинственного барьера, совершенно непроницаемого для человеческого понимания, который проходит посредине нашей неоспоримо уникальной индивидуальности, — барьера, который отделяет наш субъективный опыт от объективных, верифицируемых физиологических событий в нашем теле.
Гартман рассматривает эту «зияющую пропасть в структуре бытия» по аналогии с той пропастью, что существует «гораздо ниже психофизического деления на органическую и неорганическую природу». Только в одном я не могу согласиться с этим великим мыслителем. В данном случае речь идет о двух принципиально разных проблемах. Прежде всего, выражение «гораздо ниже» содержит коренную ошибку. Дело не в горизонтальном расколе между субъективным опытом и физиологическими событиями и не в разделении на высшее и низшее, сложное и элементарное; все дело в вертикальной разделительной линии, пронизывающей всю нашу природу. Есть элементарные нервные процессы, сопровождаемые мощными переживаниями, а с другой стороны, есть высоко сложные процессы, аналогичные рациональным процедурам, но совершенно «неосознаваемые» и недоступные самонаблюдению. Во времена Гартмана перспектива наведения мостов через пропасть между органическим и неорганическим посредством «континуума форм» казалась столь же отдаленной, как и решение проблемы отношения души и тела; поэтому Гартман мог по праву сказать: «Подлинное происхождение жизни с ее саморегуляцией метаболизма и способностью к самовоспроизводству — есть нечто такое, чего мы до сих пор не в состоянии доказать».
Но с тех пор утекло немало воды, и в биокибернетике и биохимии были сделаны на сей счет многообещающие открытия конститутивных функций жизни, так что сегодня отнюдь не было бы утопией надеяться, что в обозримом будущем мы будем способны объяснить автономные принципы органической жизни в терминах ее материальных структур и их эволюции. В любом случае, не существует принципиальной невозможности того, что по мере роста наших познаний мост между органическим и неорганическим посредством «континуума форм» все-таки будет наведен.
Пропасть между субъективным опытом и объективно-физиологической реальностью, однако, иного рода, поскольку она обуслов
лена не пробелом в наших знаниях, а сущностной неспособностью вообще когда-либо познать, неспособностью, априори обусловленной структурой нашего когнитивного аппарата. Парадоксально, но представление о непроницаемом барьере применимо только к нашему разуму, но не к нашим чувствам. Как я уже отмечал в начале книги, когда мы говорим о личности, мы имеем в виду не только объективно верифицируемые факты ее внешних проявлений или же психологические факты ее внутреннего опыта, но и то, что мы безоговорочно приняли за нераздельное единство обоих. Другими словами, вопреки всем рациональным соображениям мы не можем усомниться в реальности этого единства. Макс Гартман небезосновательно назвал отношение между душой и телом «алогическим».
Данная книга не ставит перед собой задачу решить проблему «душа-тело». Нас интересует здесь единственно тот факт, что пропасть между физическим и духовным носит принципиально иной характер, нежели пропасть между органическим и неорганическим, а также человеком и животными. Оба последних разделения обнаруживают переходы и берут свое начало от некоего уникального события в эволюции мира. Внутри этих разделений не только можно навести мосты посредством теоретического континуума промежуточных форм, но нам известно также, что эти промежуточные формы в свое время действительно существовали. Есть две причины, почему указанная пропасть кажется непреодолимой. Одна из них, общая для обоих случаев, та, что переходные формы были нестабильны, т. е. представляли собой быстро преходящие фазы процесса. Другая причина — эволюционный шаг вперед в обоих случаях был столь велик, что создавал обширный пробел между двумя граничными точками только что совершенного скачка.
С другой стороны, «хиатус» между душой и телом действительно непреодолим, невоссоединим — хотя, возможно, и «только для нас», как полагал Н. Гартман, т. е. средствами того когнитивного аппарата, которым мы располагаем. Однако я не думаю, что такое ограничение наложено на нас современным состоянием нашего знания или что даже утопически высокие достижения науки когда-либо приблизят нас к решению этой проблемы. Автономию личностного опыта и его законы в принципе нельзя объяснить на основе физических или химических законов, равно как и на языке сколь угодно сложных нейрофизиологических структур.
Две другие великие пропасти — между органическим и неорганическим, а также между человеком и животными — «замостить» можно, поскольку эволюционные процессы в обоих контекстах поддаются исследованиям средствами естествознания: они на самом деле таинственным образом подобны. Параллелизм — мы вынуждены назвать его аналогией — между этими двумя «творческими вспышками», величайшими в истории нашей планеты, заставляет глубоко задуматься. В первой главе я пытался показать, что жизнь как таковая в одном из своих существенных аспектов представляет собой когнитивный процесс. Жизнь обрела существование с «изобретением» структуры, способной собирать и сохранять информацию, одновременно извлекая из окружающего мира и накапливая энергию, достаточную для поддержания светоча познания. Внезапное творение такого когнитивного аппарата образовало первый великий водораздел в бытии.
Второй великий водораздел — между высшими животными и человеком — был вызван другой «творческой вспышкой», которая (подобно первой) создала новый когнитивный аппарат.
На всем протяжении времени — от вирусообразных предшественников живых организмов и вплоть до наших ближайших предков из царства животных — структура и механизмы сбора адаптивной информации оставались, по сути, неизменными. Конечно, индивидуальное обучение начинает, по мере усложнения центральной нервной системы, играть все возрастающую роль, и даже трансляция накопленного знания от поколения к поколению призвана обеспечить прочную сохранность именно такого рода опыта. Но если мы сравним количество и долговечность информации, полученной благодаря обучению и переданной по традиции, с информацией, хранящейся в геноме, то можно сделать только тот вывод, что даже у высших антропоидов разделение труда между геномом и теми механизмами, которые воспринимают текущую информацию и закрепляют ее в навыках, остается, по существу, таким же. Даже то, чему может самая умная обезьяна научиться индивидуально или что она способна усвоить из группового опыта своей стаи, составляет (если бы можно было выразить это количественно в «битах» информации) лишь ничтожно малую долю информации, запасенной в геноме ее вида. Даже то знание, которое содержится в последовательности нуклеотидов низших организ-
мов, если его выразить в словах, заполнило бы множество толстых томов.
Таким образом, мы пренебрегли бы только очень малым количеством информации (имеется в виду та, что получена в процессе научения), если бы стали утверждать, что на протяжении громадных периодов земной истории, в ходе которых жизнь прокладывала себе путь от организмов, гораздо более примитивных, чем современные бактерии, к человекообразным приматам, — именно молекулярные цепочки генома отвечали за функции сбора, хранения и наращивания знаний. Затем внезапно, в конце третичного периода, появляется совершенно иная органическая система, которая обладала способностью решать те же задачи быстрее и эффективнее.
Если попытаться дать определение Жизни, в него обязательно следует включить функцию сбора и накопления информации в совокупности со структурными механизмами генома, обеспечивающими решение этой задачи. Однако подобное определение не включало бы в себя специфические способности и характеристики человека. Отсутствовало бы указание на то, что конституирует жизнь человеческого разума — а это, без преувеличения, новый тип жизни. Обратимся теперь к сущности этой жизни.
2.	Наследование приобретенных признаков
Обучающееся поведение, уже весьма развитое и имеющее важное значение у высших животных, играет неизмеримо более значимую роль у человека. Это становится возможным благодаря рефлексии и понятийному мышлению, которые придают постоянство данным, извлекаемым механизмами, первоначально применявшимся лишь для сбора краткосрочной текущей информации. Эти данные затем включаются в целостную систему накопленного знания. Сиюминутные, мимолетные инсайты удерживаются и запоминаются, процессы рациональной объективации поднимаются на высший уровень когнитивной активности и, тем самым, приобретают новое значение. Вновь образующаяся традиция понятийного мышления в первую очередь оказывает огромное влияние на протекание всех процессов обучения.
Становясь, таким образом, независимой от конкретных отдельных объектов, традиция превращает все накопленное в обучении
знание в знание наследуемое. Как я уже отмечал ранее, мы привыкли ассоциировать слово «наследственность» со специфическим биологическим процессом, поскольку таково его законное общеупотребительное значение. Когда были изобретены лук и стрелы, они стали достоянием не только потомков изобретателя, но и всего сообщества, а значит и всего человечества. Вероятность устаревания этого изобретения такова же, как вероятность превращения в рудимент какого-нибудь телесного органа, имеющего известную ценность с точки зрения выживания. Кумулятивный характер традиции означает, ни много ни мало, наследуемость приобретенных способностей.
Передача и распространение человеческих знаний осуществляется столь быстро и неудержимо, что нетрудно понять и извинить тех, кто забывает, что в основе человеческого разума лежит физическая материя. Яркая вспышка чьего-либо личного гения может внести огромный и долгосрочный вклад в сокровищницу человеческого познания. Может случиться так, что идеи, выдвинутые молодым человеком, окажут влияние не только на научную методологию старшего поколения исследователей, но и на все их интеллектуальное мировоззрение. Я сам пережил нечто подобное в молодости, общаясь со своим другом Густавом Крамером, который был на восемь лет моложе меня. Густав прошел научную школу у авторитетного биолога Макса Гартмана, чей подход к проблеме объективной реальности в свою очередь во многом определялся влиянием философа Николая Гартмана. Я усвоил этот подход от Г. Крамера как нечто естественное и самоочевидное. Никто из нас не знал тогда о традиции, питающей эти взгляды, и, таким образом, «наследственность» целого комплекса эпистемологических концепций проложила водораздел между «поколениями» и тем самым продолжила свое существование.
Передача приобретенных признаков вызывает ускорение во всех областях человеческой жизни, что вполне может со временем послужить одной из причин упадка и заката той или иной отдельной цивилизации. Еще со времен Дарвина вопрос о том, наследуются или нет приобретенные признаки, стал предметом ожесточенных дискуссий. Однажды полушутя я предложил такой афоризм (вполне уместный в данном контексте): «Понимание того, что чего-то не может быть никогда, нередко приходит к нам
после встречи с исключениями, из которых видно, что было бы, если это все же случилось».
3.	Интеллектуальная жизнь как коллективный феномен
Как мы видели, высокоорганизованная жизнь приматов послужила базисом, на котором уже существующие когнитивные функции интегрировались и сформировали понятийное мышление, а вместе с ним — синтаксический язык и кумулятивную традицию. Эти способности, в свою очередь, оказали всесторонне обратное влияние на социальную жизнь человека. Быстрое распространение знаний, стереотипное взаимоуподобление мнений всех членов сообщества и особенно закрепление определенных базовых социально-этических норм создали новую форму сообщества, сущностно новую форму жизни, в том числе и то, что мы называем интеллектуальной жизнью.
Специфическое, конкретное воплощение такой системы образует то, что мы называем культурой. С моей точки зрения, нет особого смысла углубляться в различия между культурной, духовной и интеллектуальной сферами жизни современного человека. Новая система обладает всеми известными составными свойствами низших форм жизни; положительная циклическая обратная связь информации и энергии продолжает осуществляться в основном в одних и тех же формах, хотя некоторые физиологические и физические процессы, вовлеченные в них, являются совершенно новыми.
Как уже отмечалось, трансляция ассимилированного знания внутри живой системы человеческой культуры основана на механизмах, отличных от механизмов аналогичных процессов у животных и растений. То же самое относится и к механизмам усвоения энергии, который опираются на такого рода информацию и тоже отчасти суть нечто новое, поскольку человек — это единственное существо, способное использовать в собственных интересах иные источники энергии, чем энергия солнца, питающая цикл земной жизни через процесс фотосинтеза.
Как бы то ни было, в результате новой «наследственности» — наследования приобретенных признаков — возникает новый когнитивный аппарат, функции которого параллельны функциям генома, где процессы усвоения и сохранения информации осу
ществляются двумя разнородными механизмами, взаимно находящимися в отношениях антагонизма и равновесия.
4.	Социальная конструкция реальности
Традиции культуры предписывают индивиду, чему и как ему следует учиться. В частности, культура налагает ограничения на то, чему дозволено учиться. Благодаря книге П. Бергера и Т. Лукмана «Социальное конструирование реальности»1 мы можем представить себе, до какой степени наши когнитивные функции находятся под влиянием того, что культура, внутри которой мы живем и которой принадлежим, квалифицирует в качестве «реального» и «истинного». Наш врожденный аппарат восприятия перекрывается культурно-интеллектуальной суперструктурой, которая, во многом наподобие врожденных когнитивных механизмов, снабжает нас рабочими гипотезами, которые в дальнейшем определяют направленность нашего индивидуального познавательного поиска. Эта культурная система располагает собственными структурами, которые подобно всем структурам налагают определенные ограничения на степень свободы системы. Однако информация, на которой основаны эти рабочие гипотезы, не закодирована в геноме, а исходит из нашей культурной традиции, которая несравненно моложе и закодирована в гораздо более удобной и доступной (адаптивной) форме. В то же время, эта традиция далеко не полностью поддается проверке, и в этом смысле она менее надежна, хотя лучше отвечает современным требованиям.
Структуры, посредством которых культурное знание детерминирует нашу «картину мира» — так же, как и некоторые из наших моральных установок, — несомненно, столь же материальны и носят тот же физико-химический характер, как и носители информации в нашем геноме, хотя и отличаются от последних тем, что не состоят из живой материи. Так, большая часть того, что составляет накопленное культурой коллективное знание и что детерминирует установки и мировоззрение ее членов, записано на бумаге или, как в наше время, на оптических или магнитных носителях.
1 См. рус. пер.: Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. М., 1995. (Прим, перев.).
Но в отличие от рукотворных банков памяти, центральная нервная система должна проявлять необыкновенные свойства, чтобы хранить содержание культурной традиции. Арнольд Гелен, который называл человека «ущербным существом» [incompetent creature] и подчеркивал недостаточную приспособленность его органов, упустил из виду тот факт, что человеческий мозг является органом, в высшей степени отвечающим требованиям человеческой жизни. Несомненно, что мозговые полушария наших предков начали увеличиваться с того времени, когда «творческая вспышка» понятийного мышления и языка сделала возможным наследование приобретенных навыков и качеств; в результате давление отбора вызвало увеличение полушарий. Эту точку зрения, я тому свидетель, походя, как нечто само собой разумеющееся, высказал в одной из дискуссий Жак Моно. Я ни разу не встречал этого утверждения, которое кажется мне весьма правдоподобным, в печати, хотя и прочитал великое множество хитроумных версий, объясняющих внезапное увеличение объема головного мозга, совпавшее с появлением человека. Ибо сотворение человека и есть «творческая вспышка» аккумулирующей традиции, а головной мозг — ее орган.
Едва ли мы отдаем себе отчет, насколько велика культурная информация, содержащаяся в нашей традиции. То, что мы понимаем под традицией, становится для нас второй природой, и мы наивно верим в ее реальность и истинность точно так же, как наивный реалист полагает, что эмпирическая очевидность, которую обеспечивают его органы чувств, составляют саму объективную реальность. Как уже говорилось в Пролегоменах, процесс объективации, представляющий собой предпосылку всех достижений научного познания, опирается на понимание субъективных механизмов, отображающих образы внешней реальности. Лишь немногие осознают, в какой степени наш культурно-обусловленный аппарат картины мира, а следовательно и все, что мы считаем истинным, достоверным, реальным и справедливым, детерминирован социальными влияниями взрастившей нас культуры. В обязанности ученого, стремящегося объективировать феноменальный мир, входит учет как достижений, так и ограниченности нашего культурно-обусловленного «мировоззренческого аппарата» — точно так же, как он это делает применительно к врожденным априорным механизмам нашей познавательной деятельности.
Это — наиболее трудная задача, с какой только сталкивается человек, стремящийся к объективному постижению мира. Прежде всего, серьезные препятствия создают наличные ценностные суждения, ставшие для нас второй природой. Действительно, многие философы отвергают взгляды, высказанные в этой книге, поскольку они оскорбляют их чувства, питаемые культурными ценностями. Во-вторых, интеллектуальная и культурная жизнь образует наиболее высоко интегрированную живую систему из всех, существующих на нашей планете, так что нам затруднительно подняться на еще какую-то высшую точку зрения, с которой можно было бы обозревать наличное положение дел.
Однако это именно то, что мы должны попытаться сделать. И имение потому, что существенная часть нашего аппарата восприятия произведена культурой, императив объективности вынуждает нас принять формулировку П. Бриджмена, цитированную мною в начале работы. В самом деле, наш особый долг — предпринять научное исследование культурной и интеллектуальной жизни в свете тех болезней и упадка, которые угрожают в данное время нашей цивилизации.
По ту сторону зеркала
1. Значение научного подхода к исследованию познания
Инстинктивные — т. е. филогенетически запрограммированные — нормы поведения, оказывающие сопротивление всем культурным влияниям, играют немаловажную роль в социальном поведении человека. Нашу констатацию этого несомненного факта часто истолковывают, как позицию крайнего культурологического пессимизма. Разумеется, это ошибка. Привлечь внимание к известной опасности — это и значит на деле не быть фаталистом!
Исключительно ради простоты изложения я прибегнул на предшествующих страницах к вымышленному положению, будто бы большинство людей не осознает процессов культурной эволюции и упадка или, по крайней мере, что известное нам на этот счет не оказывает и не может оказать влияния на ход истории. Все это
могло создать впечатление, будто я чуть ли не единственный, кто возвещает о необходимости изучать когнитивный аппарат и способности человека — эти механизмы «по ту сторону зеркала» — средствами естествознания. Я весьма далек от подобного высокомерия. Напротив, я глубоко убежден, что те эпистемологические и этические воззрения, которые я развивал здесь, разделяет быстро растущий круг других мыслителей.
Иногда так бывает: некоторые открытия в определенный момент «носятся в воздухе». На мой взгляд, есть явные признаки того, что начинается питаемый естествознанием рост самосознания культурного человечества, его коллективное самопознание. И если, что вполне вероятно, это движение будет нарастать, интеллектуальные устремления и энергия человечества поднимутся на высший уровень интеграции, как некогда в далеком прошлом «творческая вспышка» рефлексии и созерцания возвела познавательные способности человека на новую и небывалую высоту. Однако рефлексивного самопознания культуры еще никогда не происходило на нашей планете, — подобно тому, как до Галилея на ней не существовало объективирующей науки.
Научное исследование структуры человеческого общества и протекающих в нем интеллектуальных процессов — задача гигантская. Общество — самая сложная из всех живых систем на земле, и наши познания о нем пока еще очень поверхностны. Но я уверен, что человек достиг поворотного пункта в своей истории и обладает на данный момент потенциальной способностью покорять новые и неизведанные вершины.
Конечно же, человечество находится ныне в большей, чем когда-либо опасности. Но способы мышления, присущие миру естествознания, впервые в истории предоставляют нам возможность обуздать силы, подбившие все цивилизации прошлого.
Перевод А. Б. Толстова
Карл Поппер (28.07.1902- 17.09.1994)-английский философ австрийского происхождения, профессор Лондонской школы экономики. Он считается одним из наиболее влиятельных философов науки XX в. Известен благодаря своим разработкам критического рационализма, эволюционной эпистемологии, а также как защитник либеральной демократии, принципов социального критицизма и «открытого общества». Родился в Вене и учился в Университете Вены. В 1928 г. защитил диссертацию по философии, после чего в 1930—1936 гг. преподавал в средней школе. В 1934 г. опубликовал свою первую книгу «Logik der Forschung». Наступление нацизма вынудило его эмигрировать в 1937 г. в Новую Зеландию, откуда он впоследствии в 1946 г. переселился в Англию. С 1949 г. он работал профессором Лондонской школы экономики.
Описывая логику и рост научного знания, он сфокусировал внимание на то, что в науке имеет место соревнование различных способов решения проблем как на индивидуальном уровне, так и на уровне научного сообщества. Проблемные ситуации приводят к рождению соревнующихся предположений (предположительных теорий); через механизм исключения ошибок происходит переход от проблемной ситуации к проблемной ситуации иного уровня, т. е., по сути, к переформулированию проблемы. Взаимная игра предположений и опровержений похожа на взаимосвязь генетических вариаций и естественного отбора, т. е. в научном знании действуют механизмы дарвиновского типа. Дарвинизм выступает для него как метафизическая исследовательская программа, дающая возможность описать эволюцию знания.
Почти все работы К. Поппера опубликованы в переводах на русский язык: Логика и рост научного знания. М.: Прогресс, 1983.
Открытое общество и его враги. М.: Международный фонд «Культурная инициатива», 1992. В 2 т.
Квантовая теория и раскол физики. М.: Логос, 1998.
Объективное знание. Эволюционный подход. М.: УРСС, 2002.
Все люди — философы. М.: УРСС, 2003.
Логика научного исследования. М.: Республика, 2004 (2005).
Знание и психофизическая проблема. В защиту взаимодействия. М.: ЛКИ, 2008.
Карл Р. Поппер
Эволюционная эпистемология1
1. Введение
Эпистемология — английский термин, обозначающий теорию познания, прежде всего научного познания. Это теория, которая пытается объяснить статус науки и ее рост. Дональд Кэмпбелл назвал мою эпистемологию эволюционной, потому что я смотрю на нее как на продукт биологической эволюции, а именно — дарвиновской эволюции путем естественного отбора.
Основными проблемами эволюционной эпистемологии я считаю следующие: эволюция человеческого языка и роль, которую он играл и продолжает играть в росте человеческого знания; понятия (ideas) истинности и ложности; описания положений дел (states of affaires) и способ, каким язык отбирает положения дел из комплексов фактов, составляющих мир, т. е. действительность.
Сформулируем это кратко и просто в виде двух следующих тезисов.
Первый тезис. Специфически человеческая способность познавать, как и способность производить научное знание, являются результатами естественного отбора. Они тесно связаны с эволюцией специфически человеческого языка.
1 Popper К R. Evolutionary Epistemology // Evolutionary Theory: Paths into the Future / Ed. by J. W. Pollard. Chichester; New York: John Wiley &. Sons, 1984. Ch. 10. P. 239—255. Статья основана на лекции, прочитанной К. Поппером после конференции «Открытые вопросы квантовой физики» в Бари, Италия, 7 мая 1983 г. Первоначально опубликовано в: Эволюционная эпистемология и логика социальных наук: Карл Поппер и его критики / Сост. Д. Г. Лахути, В. Н. Садовский, В. К. Финн; пер. с англ. Д. Г. Лахути; вступит, ст. и общ. ред. В. Н. Садовского; послесл. В. К. Финна. М.: Эдиториал УРСС, 2000. С. 57—75.
Этот первый тезис почти тривиален. Мой второй тезис, возможно, несколько менее тривиален.
Второй тезис. Эволюция научного знания представляет собой в основном эволюцию в направлении построения все лучших и лучших теорий. Это — дарвинистский процесс. Теории становятся лучше приспособленными благодаря естественному отбору. Они дают нам все лучшую и лучшую информацию о действительности. (Они все больше и больше приближаются к истине.) Все организмы — решатели проблем: проблемы рождаются вместе с возникновением жизни.
Мы всегда стоим лицом к лицу с практическими проблемами, а из них иногда вырастают теоретические проблемы, поскольку, пытаясь решить некоторые из наших проблем, мы строим те или иные теории. В науке эти теории являются высоко конкурентными. Мы критически обсуждаем их; мы проверяем их и элиминируем те из них, которые, по нашей оценке, хуже решают наши проблемы, так что только лучшие, наиболее приспособленные теории выживают в этой борьбе. Именно таким образом и растет наука.
Однако даже лучшие теории — всегда наше собственное изобретение. Они полны ошибок. Проверяя наши теории, мы поступаем так: мы пытаемся найти ошибки, которые скрыты в наших теориях. Иначе говоря, мы пытаемся найти слабые места наших теорий, точки их слома. В этом состоит критический метод.
В процессе критической проверки часто требуется большая изобретательность.
Эволюцию теорий мы можем суммарно изобразить следующей схемой:
Р, -> ТТ -> ЕЕ -> Р2
Проблема (Р,) порождает попытки решить ее с помощью пробных теорий (tentative theories) (ТТ). Эти теории подвергаются критическому процессу устранения ошибок (error elimination) (ЕЕ). Выявленные нами ошибки порождают новые проблемы Р2. Расстояние между старой и новой проблемой часто очень велико: оно указывает на достигнутый прогресс.
Ясно, что этот взгляд на прогресс науки очень напоминает взгляд Дарвина на естественный отбор путем устранения неприспособленных — на ошибки в ходе эволюции жизни, на ошибки
при попытках адаптации, которая представляет собой процесс проб и ошибок. Так же действует и наука — путем проб (создания теорий) и устранения ошибок.
Можно сказать: от амебы до Эйнштейна всего лишь один шаг. Оба действуют методом предположительных проб (ТТ) и устранения ошибок (ЕЕ). В чем же разница между ними?
Главная разница между амебой и Эйнштейном не в способности производить пробные теории ТТ, а в ЕЕ, т. е. в способе устранения ошибок.
Амеба не осознает процесса устранения ошибок. Основные ошибки амебы устраняются путем устранения амебы: это и есть естественный отбор.
В противоположность амебе Эйнштейн осознает необходимость ЕЕ: он критикует свои теории, подвергая их суровой проверке. (Эйнштейн говорил, что он рождает и отвергает теории каждые несколько минут.)
Что позволило Эйнштейну пойти дальше амебы? Ответ на этот вопрос составляет основной, третий тезис настоящей статьи.
Третий тезис. Ученому-человеку, такому как Эйнштейн, позволяет идти дальше амебы владение тем, что я называю специфически человеческим языком.
В то время как теории, вырабатываемые амебой, составляют часть ее организма, Эйнштейн мог формулировать свои теории на языке; в случае надобности — на письменном языке. Таким путем он смог вывести свои теории из своего организма. Это дало ему возможность смотреть на свою теорию как на объект, смотреть на нее критически, спрашивать себя, может ли она решить его проблему и может ли она быть истинной и, наконец, устранить ее, если выяснится, что она не выдерживает критики.
Для решения такого рода задач можно использовать только специфически человеческий язык.
Эти три тезиса, взятые вместе, составляют основу моей эволюционной эпистемологии.
I. Традиционная теория познания
В чем состоит обычный подход к теории познания, к эпистемологии? Он полностью отличен от моего эволюционного подхода, который я обрисовал в разделе 1. Обычный подход требует оправдания' теорий наблюдениями. Я отвергаю обе составные части этого подхода.
Этот подход обычно начинается с вопроса типа «Откуда мы знаем?», который, как правило, понимается в том же смысле, что и вопрос «Какого рода восприятие или наблюдение является основанием наших утверждений?». Другими словами, этот подход связан с оправданием наших утверждений (в соответствии с предпочитаемой мною терминологией — наших теорий), и он ищет это оправдание в наших восприятиях и наших наблюдениях. Этот эпистемологический подход можно назвать обсервационизмом* 2.
Обсервационизм исходит из того, что источником нашего зна-
1	I	ния являются наши чувства, или
I	/	наши органы чувств; что нам «да-
_q	Q	ются» некоторые так называемые
<<чУвственные данные» (чувствен-. .	I / ное данное — это нечто такое, что
/ I I 1	/ х дано нам нашими чувствами), или
1	/	некоторые восприятия, и что наше
I	/	знание есть результат или сводка
I	I	этих чувственных данных, или на-
I	/	ших восприятии, или полученной
1---------------1	информации. Место, где эти чув-
Рис. 1.	ственные данные сводятся воеди-
но, или усваиваются3 — это, конечно, голова, изображенная на рис. 1.
’ От justification (англ.) — оправдание. Думается, есть все основания для широкого использования в русскоязычной философской литературе термина «джа-стификация» и производного от него термина «джастификационизм», как это уже сравнительно давно произошло с терминами «верификация» и «фальсификация». (Прим, перев. и В. Н. Садовского).
2 От observation (англ.) — наблюдение.
1 В оригинале имеет место некоторая игра слов. Digest как существительное означает «сводка, резюме, компендиум, краткое изложение, краткий обзор»; to digest как глагол означает «приводить в систему, классифицировать, усваивать, переваривать...» (Прим, перев.).
Если посмотреть на этот рисунок, станет ясно, почему мне нравится называть обсервационизм «бадейной теорией сознания (mind)»1.
Эту теорию можно изложить и следующим образом. Чувственные данные вливаются в бадью через семь хорошо известных отверстий — два глаза, два уха, один нос с двумя ноздрями и рот, а также через кожу — орган осязания. В бадье они усваиваются, а конкретнее — связываются, ассоциируются друг с другом и классифицируются. А затем из тех данных, которые неоднократно повторяются, мы получаем — путем повторения, ассоциации, обобщения и индукции — наши научные теории.
Бадейная теория, или обсервационизм, является стандартной теорией познания от Аристотеля до некоторых моих современников, например, Бертрана Рассела, великого эволюциониста Дж. Б. С. Холдейна или Рудольфа Карнапа.
Эту теорию разделяет и первый встречный.
Первый встречный может сформулировать ее очень кратко: «Откуда я знаю? Потому, что я держал глаза открытыми, я видел, я слышал». Карнап также отождествляет вопрос «Откуда я знаю?» с вопросом «Какие восприятия или наблюдения являются источником моего знания?».
Эти бесхитростные вопросы и ответы первого встречного дают, конечно, достаточно верную картину ситуации, как он ее видит. Однако это не та позиция, которую можно вывести на более высокий уровень и преобразовать в такую теорию познания, к которой можно было бы отнестись серьезно.
Прежде чем перейти к критике бадейной теории человеческого сознания, я хочу заметить, что возражения против нее восходят к
1 В русском переводе «Открытого общества» К. Поппера (Поппер К. Открытое общество и его враги. М., 1992. Т. 2. С. 247) выражение «bucket theory of mind» (bucket — ведро, бадья) переводится как «теория черпающего сознания». По мнению переводчика Д. Г. Лахути, это не вполне адекватно, так как выражение «черпающее сознание» предполагает некую активность сознания (которое что-то черпает), тогда как суть обсервационизма, согласно Попперу, состоит как раз в полной пассивности сознания по отношению к внешнему миру, откуда ему «даются», т. е. вливаются в него, чувственные данные. Редактор издания 2000 г. В. Н. Садовский, который был и редактором русского перевода «Открытого общества», согласился с этим замечанием, и после длительного обсуждения сошлись на термине «бадейная теория сознания».
временам Древней Греции (Гераклит, Ксенофан, Парменид). Кант очень хорошо понимал эту проблему: он обратил особое внимание на разницу между знанием, полученным независимо от наблюдения, или априорным знанием, и знанием, получаемым в результате наблюдения, или апостериорным знанием. Мысль о том, что у нас может быть априорное знание, шокировала многих людей. Великий этолог и эволюционный эпистемолог Конрад Лоренц предположил, что кантовское априорное знание могло быть знанием, которое когда-то — сколько-то тысяч или миллионов лет назад — первоначально было приобретено a posteriori (Lorenz 1941), а затем генетически закреплено естественным отбором. Однако в книге, написанной между 1930 и 1932 гг. и пока что опубликованной только на немецком языке — «Die beiden Grundprobleme der Erkenntnistheorie» (Popper 1979; на эту книгу ссылался Дональд Кэмпбелл, когда характеризовал мою эпистемологию как «эволюционную»), я предположил, что априорное знание никогда не было апостериорным и что с исторической и генетической точки зрения все наше знание является изобретением (invention) животных и поэтому априорным с момента возникновения (хотя, конечно, не априорно верным в смысле Канта). Полученное таким образом знание адаптируется к окружающей среде путем естественного отбора: кажущееся апостериорным знание всегда есть результат устранения плохо приспособленных априорно изобретенных гипотез, или адаптаций. Другими словами, всякое знание есть результат пробы (изобретения) и устранения ошибок — плохо приспособленных априорных изобретений.
Таким образом, метод проб и ошибок — это тот метод, которым мы активно добываем информацию об окружающей нас среде.
3.	Критика традиционной теории познания
Мой четвертый тезис (который я преподаю и проповедую уже более 60 лет) состоит в следующем:
Каждый аспект джастификационистской и обсервационист-ской философии познания ошибочен:
1.	Чувственных данных и тому подобных переживаний (experiences) не существует.
2.	Ассоциаций не существует.
3.	Индукции путем повторения или обобщения не существует.
4.	Наши восприятия могут нас обманывать.
5.	Обсервационизм, или бадейная теория — это теория, утверждающая, что знания могут вливаться в бадью снаружи через наши органы чувств. На самом же деле мы, организмы, чрезвычайно активны в приобретении знания — может быть даже более активны, чем в приобретении пищи. Информация не вливается в нас из окружающей среды. Это мы исследуем окружающую среду и активно высасываем из нее информацию, как и пищу. А люди не только активны, но иногда и критичны.
Знаменитый эксперимент, опровергающий бадейную теорию и особенно теорию чувственных данных, проведен Хельдом и Хайном (Held, Hein 1963). Он описан в книге, которую мы написали вместе с сэром Джоном Экклсом (Popper, Eccles 1977). Это эксперимент с активным и пассивным котятами. Эти два котенка связаны так, что активный котенок двигает пассивного в колясочке в том же самом окружении, в котором перемещается сам. В результате пассивный котенок с очень высокой степенью приближения получает те же самые восприятия, что и активный котенок. Однако проведенные после этого тесты показывают, что активный котенок многому научился, в то время как пассивный не научился ничему.
Защитники обсервационистской теории познания могли бы на эту критику ответить, что ведь есть еще кинестетическое чувство, чувство нашего движения, и что отсутствие кинестетических чувственных данных на входе органов чувств пассивного котенка может объяснить — в рамках обсервационистской теории — почему он ничему не научился. Обсервационист мог бы сказать, что этот эксперимент показывает всего лишь то, что зрительное и слуховое восприятия могут быть полезны, только если они ассоциируются с кинестетическими.
Чтобы сделать мое отвержение обсервационизма, или бадейной теории, или теории чувственных данных, независимым от любых подобных возражений, я сейчас сформулирую аргумент, который считаю решающим. Этот аргумент специфичен для моей эволюционной теории познания.
Его можно сформулировать следующим образом. Мысль о том, что теории представляют собой сводку чувственных данных, или восприятий, или наблюдений, не может быть истинной по следующим причинам.
С эволюционной точки зрения теории (как и всякое знание вообще) представляют собой часть наших попыток адаптации, приспособления к окружающей среде. Такие попытки подобны ожиданиям и предвосхищениям. В этом и состоит их функция: биологическая функция всякого знания — попытка предвосхитить, что произойдет в окружающей нас среде. Однако и наши органы чувств, например глаза, тоже такие же средства адаптации. Рассматриваемые с этой точки зрения, они являются теориями: организмы животных изобрели глаза и усовершенствовали их во всех деталях как предвосхищение, или теорию о том, что свет в видимом диапазоне электромагнитных волн будет полезен для извлечения информации из окружающей среды, для высасывания из окружающей среды информации, которую можно интерпретировать как показатель состояния окружающей среды — и долгосрочного, и краткосрочного.
Очевидно вместе с тем, что наши органы чувств логически первичны по отношению к нашим чувственным данным, существование которых предполагается обсервационизмом, — несмотря на то что между ними могла иметь место обратная связь (если бы чувственные данные действительно существовали), так же как возможна обратная связь наших восприятий с органами чувств.
Поэтому невозможно, чтобы все теории или аналогичные теориям конструкции возникали в результате индукции, или обобщения мнимых чувственных «данных», кажущегося «данными» потока информации от наших восприятий или наблюдений, потому что органы чувств, высасывающие информацию из окружающей среды, генетически, как и логически, первичны по отношению к информации.
Я думаю, что этот аргумент является решающим и что он ведет к новому взгляду на жизнь.
4.	Жизнь и приобретение знания
Жизнь обычно характеризуют следующими свойствами или функциями, которые в значительной степени зависят друг от друга:
1.	Размножение и наследственность.
2.	Рост.
3.	Поглощение и усвоение пищи.
4.	Чувствительность к раздражителям (стимулам).
Я думаю, что эту четвертую функцию можно описать также иным способом:
а)	Решение проблем (проблемы, которые могут возникать из внешней окружающей среды или из внутреннего состояния организма). Все организмы — решатели проблем.
б)	Активное исследование окружающей среды, которому часто помогают случайные пробные движения. (Даже растения исследуют окружающую их среду.)
5.	Построение теорий об окружающей среде в форме физических органов или иных анатомических изменений, новых вариантов поведения или изменений существующих вариантов поведения.
Все эти функции порождаются самим организмом. Это очень важно. Все они — акции (actions) организма. Они не являются реакциями (reactions) на окружение. Это можно сформулировать и следующим образом. Именно организм и состояние, в котором он оказался, определяют, или выбирают, или отбирают, какого рода изменения окружающей среды могут быть для него «значимыми», чтобы он мог «реагировать» на них как на «стимулы».
Обычно говорят о стимуле, запускающем реакцию, и обычно имеют при этом в виду, что сначала в окружающей среде появляется стимул, который вызывает реакцию организма. Это приводит к ошибочной интерпретации, согласно которой стимул — это некая порция информации, вливающейся в организм снаружи, и что в целом стимул первичен: он есть причина, предшествующая реакции, т. е. действию (effect).
Я думаю, что все это принципиально ошибочно.
Ошибочность этой концепции связана с традиционной моделью физической причинности, которая не работает применительно к организмам и даже применительно к автомобилям или радиоприемникам, как и вообще применительно к устройствам, имеющим доступ к некоторому источнику энергии, которую они могут расходовать разными способами и в разном количестве.
Даже автомобиль или радиоприемник отбирают — в соответствии со своим внутренним состоянием — те стимулы, на которые они реагируют. Автомобиль может не отреагировать должным образом на нажатие акселератора, если он не снят с тормоза. А радиоприемник не прельстится самой красивой симфонией, если он не настроен на нужную волну.
Это же относится и к организмам, и даже в еще большей степени, поскольку им приходится настраивать и программировать себя самим. Они настраиваются, например, структурой своих генов, каким-нибудь гормоном, недостатком пиши, любопытством или надеждой узнать что-нибудь интересное. Это является сильным аргументом против бадейной теории сознания, которую часто формулируют следующим образом: «Нет ничего в интеллекте, чего раньше не было бы в ощущениях», по-латыни: «Nihil est in intellectu quid non antea fuerat in sensu». Это — девиз обсер-вационизма, бадейной теории сознания. Немногие знают его предысторию. Он восходит к презрительному замечанию анти-обсервациониста Парменида, который сказал нечто вроде: «Нет ничего в заблуждающихся умах (plakton noon в дошедшем до нас тексте Парменида; должно быть plankton noon — см. Diels, Kranz 1964) этих людей, кроме того, что уже было в их много-заблуждающихся (polyplanktos) органах чувств» (см. мою книгу — Popper К. Conjectures and Refutations, начиная с третьего издания 1969 г, приложение, Section 8, point 7. Р. 410—413). Я полагаю, что, возможно, на этот выпад Парменида ответил Протагор — тем, что превратил его насмешку в гордый девиз обсервационизма.
5.	Язык
Высказанные соображения показывают нам значение активного, исследовательского поведения животных и человека. Понимание этого очень важно не только для эволюционной эпистемологии, но и для эволюционной теории в целом. Теперь, однако, я должен перейти к центральному пункту эволюционной эпистемологии — эволюционной теории человеческого языка.
Самый важный известный мне вклад в эволюционную теорию языка лежит, погребенный в небольшой статье, написанной в 1918 г. моим бывшим учителем Карлом Бюлером (Biihler 1918). В этой статье, на которую обращают слишком мало внимания современные исследователи лингвистики, Бюлер выделяет три стадии развития языка. На каждой из этих стадий язык имеет определенную задачу, определенную биологическую функцию.
Низшая стадия — это та, на которой единственной биологической функцией языка является экспрессивная функция — внеш-
Функции
Значения
(4) Аргумектативная функция
Достоверность/ 'х
Недостоверность
(3) Дескриптивная функция
Животные, растения *
Возможно,!
пчвны < (2) Сигнвньная функция
Ложность/ Истинность
Эффективность/ Неэффективность
>Человек
(1) Экспрессивная функция
Выражение/ Невыражение >
нее выражение внутреннего состояния организма, возможно с помощью определенных звуков или жестов.
Вероятно, экспрессивная функция оставалась единственной функцией языка сравнительно недолгое время. Очень скоро другие животные (того же самого вида или других видов) обратили внимание на эти выражения внутреннего состояния и приспособились к ним: они открыли, как высасывать из них информацию, как включить их в состав стимулов своей окружающей среды, на которые они могли бы реагировать с пользой для себя. Говоря конкретнее, они могли использовать это выражение как предостережение о надвигающейся опасности. Например, рев льва, являющийся самовыражением внутреннего состояния льва, мог использоваться возможной жертвой льва как предостережение. Или определенный крик гуся, выражающий страх, мог истолковываться другими гусями как предупреждение о ястребе, а другой крик — как предупреждение о лисице. Таким образом, выражения внутреннего состояния животных могли запускать в воспринимающем или отвечающем на них животном типичную, ранее сформировавшуюся реакцию. Отвечающее животное воспринимает такое выражение как сигнал, как знак, вызывающий определенный ответ. Тем самым животное вступает в коммуникацию, в общение с другим животным, выражающим свое внутреннее состояние.
На этой стадии первоначальная экспрессивная функция изменилась. И то, что первоначально было внешним знаком или симптомом, хотя и выражающим внутреннее состояние животного, приобрело сигнальную функцию, или функцию запуска. Оно теперь может использоваться животным, выражающим свое внутреннее состояние, как сигнал и, таким образом, изменяет свою
биологическую функцию с выражения на сигнализацию, даже на сознательную сигнализацию.
До сих пор у нас было два эволюционных уровня: первый — чистое выражение и второй — выражение, проявляющее тенденцию стать сигналом, поскольку есть воспринимающие животные, отвечающие на него, т. е. реагирующие на него как на сигнал, в результате мы получили коммуникацию.
Третий эволюционный уровень Бюлера — уровень человеческого языка. Согласно Бюлеру, человеческий язык и только человеческий язык вводит в функции языка нечто революционно новое: он может описывать, может описать положение дел, или ситуацию. Такое описание может быть описанием положения дел в настоящее время, в тот момент, когда это положение дел описывается, например «наши друзья входят»; или описанием положения дел, не имеющего никакого отношения к настоящему времени, например «мой шурин умер 13 лет назад»; или, наконец, описанием положения дел, которое, возможно, никогда не имело места и не будет иметь места, например «за этой горой есть другая гора — из чистого золота».
Бюлер называет способность человеческого языка описывать возможные или действительные положения дел «дескриптивной (репрезентативной) функцией (Darstellungsfunktion)» человеческого языка. И он справедливо подчеркивает ее величайшее значение. Бюлер показывает, что язык никогда не теряет своей экспрессивной функции. Даже в описании, максимально лишенном эмоций, что-то от нее остается. Точно так же язык никогда не теряет своей сигнальной или коммуникативной функции. Даже неинтересное (и неверное) математическое равенство, такое, например, как 105 = 1000000, может спровоцировать у математика желание его поправить, т. е. вызвать у него реакцию и даже гневную реакцию.
Вместе с тем ни выразительность, ни знаковый характер — способность языковых выражений служить сигналами, вызывающими реакцию — не являются специфическими для человеческого языка; не специфично для него и то, что он служит для коммуникации некоторому сообществу организмов. Специфичен для человеческого языка его дескриптивный характер. И это есть нечто новое и поистине революционное: человеческий язык может передавать информацию о положении дел, о ситуации, которая может иметь
место, а может и не иметь места или быть либо не быть биологически релевантной. Она может даже не существовать.
Простым и в высшей степени важным вкладом Бюлера пренебрегают почти все лингвисты. Они до сих пор рассуждают так, как если бы сущность человеческого языка составляло самовыражение, или как если бы такие слова как «коммуникация», «знаковый язык» или «символический язык», в достаточной мере характеризовали человеческий язык. (Но ведь знаки и символы используются и другими животными.)
Бюлер, конечно, никогда не утверждал, что у человеческого языка нет никаких других функций, кроме описанных им: язык можно использовать для того, чтобы просить, умолять, уговаривать. Его можно использовать для приказов или для советов. Его можно использовать, чтобы оскорблять людей, причинять им боль, пугать их. И его можно использовать, чтобы утешать людей, чтобы дать им почувствовать себя спокойно, почувствовать, что их любят. Однако на уровне человека основой всех этих употреблений языка может быть только дескриптивный язык.
6.	Как развилась дескриптивная функция языка?
Легко увидеть, как развилась сигнальная функция языка после того, как у него появилась экспрессивная функция. Очень трудно, однако, понять, как из сигнальной функции могла развиться дескриптивная. Вместе с тем надо признать, что сигнальная функция может быть похожей на дескриптивную. Один характерный тревожный крик гуся может означать «ястреб!», а другой — «лиса!», а это во многих отношениях очень близко к дескриптивному высказыванию «Ястреб летит! Прячьтесь!» или «Взлетайте! Подбирается лиса!». Однако есть большие различия между этими описательными тревожными криками и дескриптивным языком человека. Из-за этих различий трудно поверить, что дескриптивные человеческие языки развились из тревожных криков и других сигналов, таких как боевой клич.
Следует также признать, что язык танцев у пчел во многом похож на дескриптивное употребление языка человеком. Своим танцем пчелы могут передавать информацию о направлении и расстоянии от улья до того места, где можно найти пишу, и о характере этой пиши.
Вместе с тем есть одно в высшей степени важное различие между биологическими ситуациями языка пчел и человеческого языка: дескриптивная информация, передаваемая танцующей пчелой, составляет часть сигнала, адресованного остальным пчелам; ее основная функция — побудить остальных пчел к действию, полезному здесь и сейчас; передаваемая информация тесно связана с текущей биологической ситуацией.
В противоположность этому информация, передаваемая человеческим языком, может и не быть полезной именно в данный момент. Она может вообще не быть полезной или стать полезной лишь через много лет и совсем в другой ситуации.
В использовании человеческого языка есть также возможный элемент игры, который делает его столь отличным от боевых кличей, или криков при спаривании, или языка пчел. Можно объяснить естественным отбором ситуацию, когда система боевых кличей становится богаче, более дифференцированной, но в этом случае следует ожидать, что она станет и более жесткой. Однако человеческий язык, по-видимому, развивался путем, сочетавшим большое возрастание дифференциации с еще большим увеличением числа степеней свободы (которые можно понимать здесь как в обыденном, так и в математическом или физическом смысле).
Все это станет ясным, если мы посмотрим на один из древнейших способов употребления человеческого языка: рассказывание историй и изобретение религиозных мифов. Оба эти употребления, несомненно, имеют серьезные биологические функции. Однако эти функции достаточно далеки от ситуационной неотложности и жесткости боевых кличей.
Наша трудность связана именно с жесткостью этих биологических сигналов (как мы их можем назвать): трудно представить себе, что эволюция биологических сигналов могла привести к человеческому языку с его способностью к болтовне, разнообразием его употреблений и с его игровым настроем, с одной стороны, и его самыми серьезными биологическими функциями, такими как функция приобретения нового знания, например открытия употребления огня, с другой стороны.
Однако из этого тупика возможны некоторые выходы, пусть даже они представляют собой чисто умозрительные гипотезы. То, что я собираюсь сейчас сказать, — всего лишь предположения, но
они могут указать на то, что могло иметь место в ходе развития человеческого языка.
Игривость молодых животных, особенно млекопитающих, к которой я хочу привлечь особое внимание, поднимает грандиозные проблемы, и целый ряд прекрасных книг был посвящен этому важнейшему предмету (см., например: Baldwin 1895; Eigen, Winkler 1975; Groos 1896; Hochkeppel 1973; Lorenz 1973, 1977; Morgan 1908). Этот предмет слишком обширен и важен, чтобы входить в него здесь в деталях. Я только выскажу предположение, что он может быть ключом к проблеме развития свободы и человеческого языка, и сошлюсь лишь на некоторые недавние открытия, демонстрирующие творческий характер игривости молодых животных и ее значение для новых открытий. У Менцеля (Menzel, 1965) мы можем прочесть, например, следующее о японских обезьянах: «Обычно не взрослые, а молодые животные являются зачинателями процессов групповой адаптации и «прокультурных» перемен в относительно сложных поведениях, таких как вход в недавно установленный участок кормления, приобретение новых привычек в питании или новых способов собирания пищи...» (см. также Frisch 1959, Itani 1958, Kawamura 1959, Miyadi 1964).
Я предполагаю, что основной фонетический аппарат человеческого языка возникает не из замкнутой системы тревожных криков или боевых кличей и тому подобных сигналов (которые должны быть жесткими и могут закрепиться генетически), а из игровой болтовни матерей с младенцами или из общения в детских стайках, и что дескриптивная функция человеческого языка — его использование для описания положения дел в окружающей среде — может возникнуть из игр, в которыхдети изображают кого-то (make-believe plays), — так называемых «игр в представления», или «имитационных игр», и особенно из игр детей, в шутку подражающих поведению взрослых.
Такие имитационные игры широко распространены среди многих млекопитающих: они включают шутливые схватки, шутливые боевые кличи, шутливые призывы о помощи, а также шутливые приказы, имитирующие некоторых взрослых. (Это может приводить к наделению их именами, возможно — именами, имеющими цель быть описательными.)
Разыгрывание ролей может сопровождаться нечленораздельными звуками и болтовней и это может создать потребность в чем-
то вроде описательного или объяснительного комментария. Таким путем может развиться потребность в рассказывании историй в ситуациях, в которых дескриптивный характер историй ясен с самого начала. И таким образом человеческий язык мог быть впервые изобретен детьми, играющими или разыгрывающими роли, быть может как тайный групповой язык (дети до сих пор иногда изобретают такие языки). Его затем могли перенять у них матери (как изобретения детенышей японских обезьян, см. ранее) и лишь позднее, с изменениями, взрослые самцы. (Есть еще языки, в которых сохранились грамматические формы, указывающие на пол говорящего.) А из рассказывания историй — или как часть его — и из описаний положений дел могли развиться объяснительный рассказ-миф, а затем и сформулированная на языке объяснительная теория.
Потребность в описательном рассказе, а может быть и в пророчестве, с ее громадной биологической значимостью, могла со временем закрепиться генетически. Огромное преимущество, особенно в военном деле, обеспечиваемое наличием дескриптивного языка, создает новое селективное давление, и это, возможно, объясняет удивительно быстрый рост человеческого мозга.
Жаль, что это умозрительное предположение вряд ли сможет когда-либо стать проверяемым. (Даже если бы нам удалось побудить детенышей японских обезьян проделать все, о чем я сейчас говорил, это нельзя было бы считать его проверкой.) Однако и без этого у него есть то преимущество, что оно рассказывает нам объяснительную историю о том, как могли обстоять дела — как мог возникнуть гибкий и описательный человеческий язык — дескриптивный язык, с самого начала открытый, способный к почти бесконечному развитию, стимулирующий воображение и ведущий к волшебным сказкам, к мифам, к объяснительным теориям и в конечном счете к «культуре».
Я чувствую, что мне следует привлечь здесь внимание к истории Элен Келлер (Popper, Eccles 1977): это один из самых интересных случаев, показывающих врожденную потребность ребенка в активном освоении человеческого языка и в его очеловечивающем влиянии. Мы можем предположить, что эта потребность закодирована в ДНК вместе с многими другими предрасположениями.
7.	От амебы до Эйнштейна
Животные и даже растения приобретают знания методом проб и ошибок или, точнее, методом опробования тех или иных активных движений, тех или иных априорных изобретений и устранением тех из них, которые «не подходят», которые недостаточно хорошо приспособлены. Это имеет силу для амебы (см. Jennings 1906), и это имеет силу для Эйнштейна. В чем основная разница между ними?
Я думаю, что у них по-разному происходит устранение ошибок. В случае амебы любая грубая ошибка может быть устранена устранением амебы. Ясно, что в случае Эйнштейна дело обстоит не так; он знает, что будет совершать ошибки, и активно ищет их. Однако не удивительно, что большинство людей унаследовали от амебы сильное нежелание как совершать ошибки, так и признавать, что они их совершили! Тем не менее бывают исключения: некоторые люди не имеют ничего против совершения ошибок, если только есть шанс обнаружить их и — если ошибка обнаружена — начать всю работу сначала. Таким был Эйнштейн, и таковы большинство ученых творческого склада: в противоположность другим организмам, человеческие существа используют метод проб и ошибок сознательно (если только он не стал для них второй натурой). Похоже, есть два типа людей: те, кто находится под чарами унаследованного отвращения к ошибкам и потому боится их и боится их признавать, и те, кто тоже хотел бы избегать ошибок, но знает, что мы чаше ошибаемся, чем не ошибаемся, кто узнал (методом проб и ошибок), что может противостоять этому, активно ища свои собственные ошибки. Люди первого типа мыслят догматически; люди второго типа — это те, кто научился мыслить критически. (Говоря «научился», я хочу выразить свое предположение, что различие между этими двумя типами основано не на наследственности, а на обучении.) Теперь я сформулирую мой пятый тезис:
Пятый тезис. В ходе эволюции человека необходимой предпосылкой критического мышления была дескриптивная функция человеческого языка: именно дескриптивная функция делает возможным критическое мышление. Этот важный тезис можно обосновать различными способами. Только в связи с дескриптивным языком того типа, какой описан в предыдущем разделе, возникает проблема истинности и ложности — вопрос о том, соответствует ли
некоторое описание фактам. Ясно, что проблема истинности предшествует развитию критического мышления. Другой аргумент таков. До возникновения человеческого дескриптивного языка можно было сказать, что все теории являлись частями структуры тех организмов, которые были их носителями. Они представляли собой либо унаследованные органы, либо унаследованные или приобретенные предрасположения к определенному поведению, либо унаследованные или приобретенные неосознанные ожидания. Иначе говоря, они были неотъемлемой частью своих носителей.
Для того чтобы быть способным критиковать теорию, организм должен иметь возможность рассматривать ее как объект. Единственный известный нам способ добиться этого — сформулировать ее на дескриптивном языке, причем желательно на письменном.
Таким образом, наши теории, наши предположения, испытания успешности наших попыток, совершаемых в ходе проб и ошибок, могут стать объектами, такими же как неживые или живые физические структуры. Они могут стать объектами критического исследования. И мы можем убивать их, не убивая их носителей. (Как это ни странно, даже у самых критических мыслителей часто возникают враждебные чувства к носителям критикуемых ими теорий.)
Может быть, уместно будет вставить здесь краткое замечание о том, что я не считаю весьма существенной проблемой: является ли принадлежность к одному из двух описанных мной типов людей — догматических мыслителей или критических мыслителей — наследственной? Как было указано ранее, я предполагаю, что нет. Основанием для меня служит то, что эти два «типа» — изобретение. Может быть и можно классифицировать реальных людей в соответствии с этой изобретенной классификацией, однако нет оснований думать, что эта классификация основана на ДНК, — во всяком случае не больше, чем считать, что любовь или нелюбовь к гольфу основана на ДНК. (Или что то, что называют «коэффициентом интеллектуальности» («коэффициентом умственного развития»), действительно измеряет интеллект: как указал Питер Меда-вар, никакому грамотному агроному и в голову не придет измерять плодородие почвы мерой, зависящей только от одной переменной, а некоторые психологи, кажется, верят, что можно таким образом измерять «интеллект», включающий творческие способности).
8.	Три мира
Я предполагаю, что человеческий язык является продуктом человеческой изобретательности. Он есть продукт человеческого разума (mind), наших умственных переживаний и предрасположений. А человеческий разум, в свою очередь, является продуктом своих продуктов: его предрасположения обусловлены эффектом обратной связи. Особенно важным эффектом обратной связи, упомянутым ранее, является предрасположение изобретать аргументы, приводить основания для принятия некоторого рассказа как истинного или для отвержения его как ложного. Другим очень важным эффектом обратной связи явилось изобретение ряда натуральных чисел.
Сначала идут двойственное1 и множественное числа: один, два, много. Затем числа до 5; затем числа до 10 и до 20. А затем идет изобретение принципа, согласно которому мы можем продолжить любой ряд чисел, прибавляя единицу, т. е. принципа «следующего» — принципа построения для каждого заданного числа следующего за ним числа.
Каждый такой шаг есть языковое новшество, изобретение. Новшество это языковое, и оно совершенно отлично от счета (когда, например, пастух вырезает на посохе зарубку каждый раз, когда мимо проходит овца). Каждый такой шаг изменяет наш разум — нашу умственную картину мира, наше сознание.
Таким образом, существует обратная связь, взаимодействие между нашим языком и нашим разумом. И по мере роста нашего языка и нашего разума мы начинаем больше видеть в нашем мире. Язык работает как прожектор: точно так же, как прожектор выхватывает из темноты самолет, язык может «поставить в фокус» некоторые аспекты, некоторые описываемые им положения дел, выхватываемые из континуума фактов. Поэтому язык не только взаимодействует с нашим разумом, он помогает нам увидеть вещи и возможности, которых без него мы никогда бы не могли увидеть. Я предполагаю, что самые ранние изобретения, такие как разжигание и поддержание огня и — гораздо позднее — изобретение колеса (неизвестного многим народам высокой культуры), были
1 Двойственное число — грамматическая форма в некоторых языках (древнегреческом, древнерусском и др.), показывающая, что речь идет о двух лицах или предметах. (Прим, перев.).
сделаны с помощью языка: они стали возможны (в случае огня) благодаря отождествлению весьма несходных ситуаций. Без языка можно отождествить только биологические ситуации, на которые мы реагируем одинаковым образом (пища, опасность и т. п.).
Есть по крайней мере один хороший аргумент в пользу предположения, что дескриптивный язык гораздо старше, чем умение поддерживать огонь: дети, лишенные языка, вряд ли могут считаться людьми. Лишение языка оказывает на них даже физическое воздействие, быть может, худшее, чем лишение какого-либо витамина, не говоря уже о сокрушительном умственном воздействии. Дети, лишенные языка, умственно ненормальны. Лишение же огня никого не делает нечеловеком, по крайней мере в условиях теплого климата.
Собственно говоря, владение языком и прямохождение, по-видимому, единственные навыки, жизненно важные для нас. Они, несомненно, имеют генетическую основу; и тот, и другой активно усваиваются маленькими детьми — в основном по их собственной инициативе — почти в любом социальном окружении. Освоение языка — это также грандиозное интеллектуальное достижение. А им овладевают все нормальные дети, вероятно потому, что потребность в нем заложена в них очень глубоко. (Этот факт можно использовать как аргумент против доктрины, будто есть физически нормальные дети с очень низким прирожденным уровнем интеллекта.)
Около двадцати лет назад я выдвинул теорию, которая делит мир, или универсум, на три полмира, которые я назвал мир 1, мир 2 и мир 3.
Мир 1 — это мир всех тел, сил, силовых полей, а также организмов, наших собственных тел и их частей, наших мозгов и всех физических, химических и биологических процессов, протекающих в живых телах.
Миром 2 я назвал мир нашего разума, или духа, или сознания (mind): мир осознанных переживаний наших мыслей, наших чувств приподнятости или подавленности, наших целей, наших планов действия.
Миром 3 я назвал мир продуктов человеческого духа, в частности мир человеческого языка: наших рассказов, наших мифов, наших объяснительных теорий, наших технологий, наших биологических и медицинских теорий. Это также мир творений человека в живописи, в архитектуре и музыке — мир всех этих продуктов нашего духа, который, по моему предположению, никогда не возник бы без человеческого языка.
Мир 3 можно назвать миром культуры. Моя теория, являющаяся в высшей степени предположительной, подчеркивает центральную роль дескриптивного языка в человеческой культуре. Мир 3 содержит все книги, все библиотеки, все теории, включая, конечно, ложные теории и даже противоречивые теории. И центральная роль в нем отводится понятиям истинности и ложности.
Как указывалось ранее, человеческий разум живет и растет во взаимодействии со своими продуктами. На него оказывает сильное влияние обратная связь от объектов или обитателей мира 3. А мир 3, в свою очередь, состоит в значительной степени из физических объектов, таких как книги, здания и скульптуры.
Книги, здания и скульптуры — продукты человеческого духа — являются, конечно, не только обитателями мира 3, но и обитателями мира 1. Однако в мире 3 обитают также симфонии, математические доказательства, теории. А симфонии, доказательства, теории — очень странные абстрактные объекты. Девятая симфония Бетховена не тождественна ни своей рукописи (которая может сгореть, а Девятая симфония не сгорит), ни любой или всем ее печатным копиям, ее записям или исполнениям. Так же обстоит дело с доказательством Евклида теоремы о простых числах или с теорией тяготения Ньютона.
Объекты, составляющие мир 3, в высшей степени разнообразны. В нем есть мраморные скульптуры, такие как скульптуры Микеланджело. Это не просто материальные, физические тела, а уникальные физические тела. Статус картин, архитектурных сооружений, рукописей музыкальных произведений и даже статус редких экземпляров печатных книг в чем-то подобен этому статусу, но, как правило, статус книги как объекта мира 3 совершенно другой. Если я спрошу студента-физика, знает ли он ньютоновскую теорию тяготения, я имею в виду не материальную книгу и, конечно, не уникальное физическое тело, а объективное содержание мысли Ньютона или, точнее, объективное содержание его сочинений. И я не имею в виду ни фактические мыслительные процессы Ньютона, которые, конечно, более абстрактное: нечто, принадлежащее миру 3 и развитое Ньютоном в ходе критического процесса путем постоянных усовершенствований, вносившихся им снова и снова в разные периоды его жизни.
Все это трудно сделать вполне ясным, но все это очень важно. Основная проблема здесь — статус высказываний и логические от
ношения между высказываниями, точнее — между логическими содержаниями высказываний.
Все чисто логические отношения между высказываниями, такие как противоречивость, совместимость, выводимость (отношение логического следования) суть отношения мира 3. Это, безусловно, не психологические отношения мира 2. Они имеют место независимо от того, думал ли кто-нибудь когда-нибудь о них и считал ли кто-либо, что они имеют место. Вместе с тем их легко можно «усвоить»: их легко можно понять; мы можем продумывать их все в уме, в мире 2; и мы можем испытать в переживании, что отношение следования (между двумя высказываниями) имеет место и является тривиально убедительным, а это переживание из мира 2. Конечно, с трудными теориями, такими как математические или физические, может получиться, что мы усваиваем их, понимаем их, но в то же время не убеждены в том, что они истинны.
Таким образом, наши умы, принадлежащие миру 2, могут находиться в тесном соприкосновении с объектами мира 3. И все-таки объекты мира 2 — наши субъективные переживания — следует четко отличать от объективных, принадлежащих миру 3 высказываний, теорий, предположений, а также открытых проблем.
Я говорил уже о взаимодействии между миром 2 и миром 3, и я проиллюстрирую это еще на одном арифметическом примере. Ряд натуральных чисел 1, 2, 3... — человеческое изобретение. Как я подчеркивал ранее, это языковое изобретение, в отличие от изобретения счета. Устные и, возможно, письменные языки сотрудничали в изобретении и совершенствовании системы натуральных чисел. Однако не мы изобрели разницу между четными и нечетными числами — мы открыли ее в том объекте мира 3 — ряде натуральных чисел, — который мы изобрели или произвели на свет. Аналогичным образом мы открыли, что есть делимые числа и простые числа. И мы открыли, что простые числа поначалу очень часты (вплоть до числа 7 их даже большинство) — 2, 3, 5, 7, 11, 13, — а потом становятся все реже. Это факты, которых мы не создали, но которые являются непреднамеренными, непредвидимыми и неизбежными следствиями изобретения ряда натуральных чисел. Это объективные факты мира 3. То, что они непредвидимые, станет ясным, если я укажу, что с ними связаны открытые проблемы. Например, мы обнаружили, что простые числа иногда ходят парами — 11 и 13, 17 и 19, 29 и 31. Они называются
близнецами и появляются все реже по мере перехода к большим числам. Вместе с тем, невзирая на многочисленные исследования, мы не знаем, исчезают ли когда-нибудь эти пары совсем, или же они будут встречаться все снова и снова; иными словами, мы до сих пор не знаем, существует ли наибольшая пара близнецов. (Так называемая гипотеза чисел-близнецов предполагает, что такой наибольшей пары не существует, иными словами, что число близнецов бесконечно.)
В мире 3 есть открытые проблемы: мы пытаемся обнаруживать такие проблемы и решать их. Это очень ясно показывает объективность мира 3 и способ, каким взаимодействуют мир 2 и мир 3: не только мир 2 может работать над открытием и решением проблем мира 3, но и мир 3 может действовать на мир 2 (а через него и на мир 1).
Следует отличать знание в смысле мира 3 — знание в объективном смысле (почти всегда предположительное) — и знание в смысле мира 2, т. е. информацию, которую мы носим в своих головах, — знание в субъективном смысле. Различие между знанием в субъективном смысле (в смысле мира 2) и знанием в объективном смысле (в смысле мира 3: знание, сформулированное, например, в книгах, или хранящееся в компьютерах или, может быть, никому еще не известное) имеет величайшее значение. То, что мы называем «наукой» и что стремимся развивать, есть прежде всего истинное знание в объективном смысле. Вместе с тем исключительно важно, конечно, чтобы знание в субъективном смысле также распространялось среди людей — вместе со знанием о том, как мало мы знаем.
Самое невероятное, что мы знаем о человеческом разуме, о жизни, об эволюции и умственном росте, — это взаимодействие, обратная связь — «я — тебе, ты — мне» между миром 2 и миром 3, между нашим умственным ростом и ростом объективного мира 3, который представляет собой результат нашей предприимчивости, наших талантов и способностей и который дает нам возможность выйти за пределы самих себя.
Вот эта самотрансцендентность, этот выход за пределы самих себя и кажется мне самым важным фактом всей жизни и всей эволюции: в нашем взаимодействии с миром 3 мы можем учиться и благодаря изобретению языка наши погрешимые человеческие мозги могут вырасти в светочи, озаряющие Вселенную.
Перевод Д. Г. Лахути
Литература
Baldwin J. M. (1895) Mental Development in the Child and in the Race. New York: MacMillan and Co.
Biihler K. (1918) Kritische Musterung der Neueren Theorien des Satzes // Indoger-manisches Jahrbuch. Vol. 6. S. 1-20.
Diels H., Kranz Ж (1964) Fragmente der Vbrsokratiker. Dublin; Zurich: Wfeidmann.
Eigen M., Winkler R. (1975) Das Spiel. Munchen: R. Piper and Co. Vferlag.
Frisch J. E. (1959) Research on Primate Behavior in Japan // American Anthropologist. Vbl. 61. P. 584-596.
Groos K. (1896) Die Spiele der Tiere. Jena: Ver lag von Gustav Fischer.
Held R., Hein A. (1963) Movement Produced Stimulation in the Development of Visually Guided Behavior // Journal of Comparative Physiological Psychology. \bl. 56. P. 872-876.
Hochkeppel W. (1973) Denken als Spiel. Munchen: Deutschen Taschenbuch \ferlag.
Itani J. (1958) On the Acquisition and Propagation of a new Food Habit in the Natural Group of the Japanese Monkey at Takasakiyama // Primates. \bl. 1. P. 84-98.
Jennings H. S. (1906) The Behaviour of the Lower Organisms. New York: Columbia University Press.
Kawamura S. (1959) The Process of Sub-culture Propagation among Japanese Macaques // Primates. \fol. 2. P. 43-60.
Lorenz K. Z. (1941) Kants Lehre vom apriorischen im Lichte gegenwartiger Biolo-gie // Blatter fur Deutsche Philosophic. Bd. 15. Новое издание в: Lorenz К. Z. Das Wirkungsgefuge und das Schiksal des Menschen. Serie Piper 309. 1983.
Lorenz K. Z. (1973) Die Riickseite des Spiegels. Munchen: Piper (рус. пер.: Лоренц К. Оборотная сторона зеркала. М.: Республика, 1998. С. 243-467).
Lorenz К. Z. (1977) Behind the Mirror. London: Methuen.
Lorenz K. Z. (1978) Vergleichende Verhaltungsforschung, Grundlagen der Ethologie. Wien; New York: Springer \ferlag.
MenzelE. W. (1966) Responsiveness to Objects in Free-ranging Japanese Monkeys// Behaviour. \bl. 26. P. 130-150.
Miyadi D. (1964) Social Life of Japanese Monkeys // Science. \bl. 143. P. 783-786.
Morgan C. (1908) Animal Behaviour. London: Edward Arnold.
Popper K. R. (1934) Logik der Forschung. Wien: Julius Springes; 8. Aufl. Tubingen: J. С. B. Mohz (Paul Siebeck), 1984; см. также: The Logic of Scientific Discovery. London: Hutchinson, 1959; Reprint.: London: Routledge, 1992.
Popper K. R. (1963, 1996) Conjectures and Refutations. London: Routledge and Kegan Paul.
Popper К R. (1979, written 1930-1932) Die beiden Grundprobleme der Erkenntnis-theorie. Tubingen: J. С. B. Mohr (Paul Siebeck) (2. verbesserte Aufl. Tubingen: J. С. B. Mohr (Paul Siebeck), 1994. — Прим. ped.).
Popper K. R., Eccles J. C. (1977) The Self and Its Brain. Berlin; Heidelberg; London; New York: Springer International. P. 404-405. (См. также издание в бумажном переплете: London: Routledge; Kegan Paul, 1984).
К. Потер
Очерк эволюционной эпистемологии
Насколько мне известно, термин «эволюционная эпистемология» был предложен моим другом Дональдом Кэмпбеллом. Идея эта пост-дарвиновская и восходит к концу девятнадцатого столетия — к таким мыслителям, как Дж. М. Болдуин, К. Ллойд Морган и Г. С. Дженнингс.
Мой собственный подход был до известной степени независим от большинства влияний названных авторов, хотя я читал с большим интересом не только, конечно, Дарвина, но и Ллойда Моргана и Дженнингса еще до написания моей первой книги «Logik der Forschung». Как и многие другие философы, я придавал большое значение различию двух проблем, связанных со знанием: проблемой его происхождения (генезиса), или истории, и проблемам его истинности, достоверности (validity) и «оправдания (justification)», с другой стороны. (Это я подчеркивал, например, на конгрессе в Праге 1934 г.: «Научные теории никогда нельзя “оправдать”, или верифицировать. Но несмотря на это гипотеза А при некоторых обстоятельствах может достичь большего, чем гипотеза В...») Я очень рано начал подчеркивать, что вопросы истинности и достоверности, не исключая и вопроса о логической предпочтительности одной теории перед другой (единственный вид «оправдания», который я считаю возможным), должны четко различаться от генетических, исторических и психологических вопросов.
Более того, уже во время написания моей книги “Logik der Forschung” я пришел к заключению, что мы, эпистемологи, можем притязать на первенство перед генетиками1: логические ис-
’ Под «генетикой» Поппер понимает здесь, конечно, не биологическую генетику, а рассмотрение в общем виде вопросов происхождения исследуемого объекта. (Прим, перее.).
следования вопросов достоверности и приближения к истине могут иметь величайшее значение для генетических, исторических и даже психологических исследований. Во всяком случае логически они предшествуют этим последним, пусть даже исследования по истории познания могут поставить много важных проблем перед логиком научного открытия1.
Итак, я говорю здесь об эволюционной эпистемологии, хотя и считаю ведущие идеи эпистемологии не столько фактуальными, сколько логическими. Несмотря на это, все ее примеры и многие из ее проблем могут подсказываться исследованиями по генезису знания.
Эта позиция полностью противоположна позиции теории познания, основанной на здравом смысле, а также классической эпистемологии, скажем, Декарта, Локка, Беркли, Юма и Рида. Для Декарта и Беркли истинность обеспечивается происхождением идей, за которым в конечном счете присматривает Бог. Следы точки зрения, согласно которой незнание есть грех, можно найти не только у Локка и Беркли, но даже у Юма и Рида. Ведь для них именно непосредственность (directness or immediacy) наших идей, впечатлений или восприятий служит божественной печатью истинности, дающей верящему лучшее из возможных обеспечений (security), тогда как, на мой взгляд, мы иногда считаем теории истинными или даже «непосредственно» истинными потому, что они истинны и наш умственный аппарат хорошо приспособлен к уровню их сложности. Однако наши притязания на истинность некоторой теории или убеждения (belief) никогда не бывают «оправданы» или «полномочны (entitled)» просто в силу предполагаемой непосредственности этого убеждения. С моей точки зрения принятие такой позиции означало бы попытку поставить телегу перед лошадью: непосредственность может быть результатом того биологического факта, что эта теория истинна, а также (отчасти именно в силу этого) очень нам полезна, но доказывать, что непосредствен
1 Я иногда говорю о «принципе переноса (transference)», имея в виду, что то, что имеет силу для логики, должно иметь силу и для генетики и для психологии, так что эти результаты могут иметь психологические или, шире, биологические приложения (см. раздел 4 моей работы «Предположительное знание» («Conjectural Knowledge»).
ность устанавливает истинность, или критерий истинности, — фундаментальная ошибка идеализма1.
Исходя из научного реализма, достаточно ясно, что если бы наши действия и реакции были плохо приспособлены к нашему окружению, мы бы не выжили. Поскольку «убеждение» тесно связано с ожиданием и с готовностью к действию, мы можем сказать, что многие из наших практических убеждений скорее всего (likely) истинны, раз уж мы до сих пор выжили. Они образуют более догматическую часть здравого смысла, которая — хоть она ни в коем случае не является надежной, истинной или несомненной — всегда может служить хорошим исходным пунктом.
Однако мы также знаем, что некоторые из наиболее успешных животных в свое время исчезли и что прошлые успехи далеко не обеспечивают успехов в будущем. Это — факт; и ясно, что хотя мы можем кое-что предпринять по этому поводу, многого мы добиться не сможем. Я упоминаю об этом для того, чтобы было совершенно ясно — прошлые биологические успехи никогда не обеспечивают будущих биологических успехов. Таким образом, для биолога тот факт, что какие-то теории были успешны в прошлом, ни в какой мере не гарантирует им успех в будущем.
В чем состоит интересующая нас ситуация? Теория, опровергнутая в прошлом, может быть сохранена как полезная, невзирая на ее опровергнутое™. Так, мы можем для разных целей использовать законы Кеплера. Однако теория, опровергнутая в прошлом,
1 Эпистемологический идеалист прав, с моей точки зрения, когда настаивает на том, что всякое знание и рост знания — происхождение изменений наших идей — проистекает из нас самих, и что без этих само порожденных (selfbegotten) идей не было бы никакого знания. Вместе с тем он неправ, когда не видит, что без просеивания этих изменений сквозь наши столкновения с окружающей средой у нас не было бы не только побуждений к порождению новых идей, но и вообще никакого знания ни о чем (ср. Popper К. R. Conjectures and Refutations, особенно р. 117). Так что Кант был прав в том, что это наш интеллект накладывает свои законы — свои идеи, свои правила — на нечленораздельную массу наших «ощущений» и тем самым вносит в них порядок. Неправ же он был, когда не видел, что в этом наложении мы не так уж часто добиваемся успеха, что нам приходится пробовать и ошибаться снова и снова и что результат этого — наше знание о мире — стольким же обязан сопротивлению действительности, сколько и нашим самопроизведенным (selfproduced) идеям.
не истинна. А мы ищем не только биологического или инструментального успеха. В науке мы ищем истину.
Центральной проблемой эволюционной теории является следующая: согласно этой теории, животные, плохо приспособленные к их меняющейся окружающей среде, гибнут; соответственно, те, которые выживают (на определенный момент времени), должны быть хорошо приспособленными. Эта формулировка почти тавтологична, поскольку «хорошо приспособлены на данный момент» означает примерно то же, что «обладают теми свойствами, которые помогли им выжить до сих пор». Другими словами, значительная часть дарвинизма имеет характер не эмпирической теории, а является логическим трюизмом.
Давайте выясним, что в дарвинизме эмпририческое, а что нет. Существование окружающей среды, имеющей определенную структуру — эмпирический факт. То, что эта среда меняется, но не слишком радикально, в течение длительных периодов времени — эмпирический факт; если это изменение будет слишком радикальным, например если Солнце завтра взорвется, превратившись в новую звезду, вся жизнь на Земле и всякое приспособление кончатся. Короче, в логике нет ничего, что объясняло бы существование в мире таких условий, при которых возможны жизнь и медленное (что бы здесь ни значило «медленное») приспособление к окружающей среде.
Если даны живые организмы, чувствительные к изменениям среды и меняющимся условиям, и если мы не предполагаем предустановленной гармонии между свойствами организмов и свойствами меняющейся среды1, мы можем сказать нечто вроде следующего. Организмы могут выжить, только если они производят мутации, такие что некоторые из них яаляются приспособлениями к наступающим переменам, и таким образом включают изменчивость; и на этом пути мы обнаружим, пока мы имеем дело с живыми организмами в меняющемся мире, что те, кому случи
1 Следующее замечание, возможно, будет не лишено интереса. К. Лоренц пишет в своей книге: Lorenz К. Evolution and Modification of Behaviour. London: Methuen, 1966. P. 103: «Любая модифицируемость, которая регулярно оказывается адаптивной, каким несомненно является обучение, предполагает программирование, основанное на филогенетически приобретенной информации. Отрицание этого требует предположения предустановившейся (или предустановленной) гармонии между организмом и средой».
лось оказаться в живых, довольно хорошо приспособлены к своему окружению. Если процесс приспособления шел достаточно долго, то быстрота, тонкость и сложность приспособления могут поразить нас как нечто чудесное. И все-таки можно сказать, что метод проб и устранения ошибок, приводящий ко всему этому, не является эмпирическим методом, а принадлежит логике ситуации. Это, я думаю, объясняет (может быть, слишком кратко) логические, или априорные, компоненты дарвинизма.
Теперь мы можем яснее, чем раньше, увидеть огромные биологические преимущества, связанные с изобретением дескриптивного и аргументативного языка1: формулирование теорий на определенном языке позволяет нам критиковать и устранять их, не устраняя род (race), являющийся их носителем. Это первое достижение. Второе достижение — это развитие сознательного и систематического критического отношения к нашим теориям. С этого начинается научный метод. Разница между амебой и Эйнштейном состоит в том, что хотя оба используют метод проб и устранения ошибок, амеба не любит ошибок, а Эйнштейна они интересуют: он осознанно ищет у себя ошибки, надеясь узнать нечто благодаря их обнаружению и устранению. Метод науки — это критический метод.
Таким образом, эволюционная эпистемология позволяет нам лучше понимать и эволюцию, и эпистемологию, поскольку они совпадают с научным методом. Она позволяет нам лучше понять эти вещи на логических основах.
Перевод Д. Г. Лахути
1 О различных функциях человеческого языка см., например, мою книгу: Popper К. R. Conjecturesand Refutations. Р. 134.
Дональд Т. Кэмпбелл (Donald Thomas Campbell) (20.11.1916-05.05.1996)-американский ученый, психолог, социолог и философ, один из наиболее поистине важных мыслителей по философии эволюционизма и методологии социальных наук, один из наиболее часто цитируемых авторов в социальных науках. Ввел в научный оборот термин «эволюционная эпистемология». Разработал селекцио-нистскую теорию креативности человека.
Учился в Университете Калифорнии в Беркли. После службы в армии во время Второй мировой войны в 1947 г. защитил диссертацию по психологии в Универ
ситете Беркли. В разные годы работал в Университетах Огайо, Чикаго, Нордвестерна, Лехайя. Был президентом Американской психологической ассоциации. До конца своей жизни оставался профессором эмеритусом социологии, антропологии, психологии и образования в Университете Лехай (Lehigh University), Пенсильвания.
Слепые вариации и селективное удержание (blind variation and selective retention) — так сформулировал Кэмпбелл наиболее фундаментальный
принцип эволюции, механизм которой является, по сути, дарвиновским. Под этот принцип подпадает все: и биологическая эволюция, и культурная эволюция, и эволюция научных теорий, иными словами, и эволюция генетического программирования, и эволюция «мемов» («мем» — это идея или образец поведения, который может переходить от одного человека к другому посредством обучения или подражения, термин был введен Р. Докинзом). «Мемы» (от греч. — память) — это единицы социальной эволюции. Для них, как и для единиц биологической наследственности (генов), наблюдаются вариации, мутации, соревнование, наследование. В сформулированном им принципе «слепые вариации и селективное удержание» он подчернул тот факт, что исходно знания развиваются только методом проб и ошибок. Вариации являются слепыми, но не чисто случайными, так как существует внутренняя интенция на приспособление. Отсюда его второй принцип — «замещающий селектор» («vicarious selector»), который позволил ему объяснить, как первоначально слепые пробы могут развиваться в разумный поиск, руководимый ранее развитым знанием. Иерархическую организацию замещающих селекторов он обобщенно представил как феномен «нисходящей причинности» (downward
causality) (этот термин также был популяризован именно в его работах), когда более высокий уровень системы или целого содержит ее части.
Ту же философию эволюционизма он применил и к развитию социальных систем и обосновал, что культурная эволюция необходима для объяснения развития человеческого общества. Необходимое внутреннее противостояние между культурной и биологической эволюцией позволило ему объяснить организацию обществ и возникновение религиозных систем. Он использовал эти догадки, чтобы выступить в защиту эволюционной этики, которая может вести наши действия без отсылки к произвольным метафизическим принципам. Он применил эти идеи к некоторым проблемам анализа современного типа общества, обосновывая возможность альтернативных типов социальной организации, но при этом не впадал в ловушки созидания утопий, которые, как известно, работают лишь на бумаге.
Некоторые важные публикации:
"Variation and Selective Retention in Socio-cultural Evolution // Social Change in Developing Areas: A Reinterpretation of Evolutionary Theory / Ed. by H. R. Barringer, G. I. Blanksten, R.W. Mack. Cambridge, Mass.: Schenkman, 1965. P. 9-49.
Downward Causation in Hierarchically Organized Biological Systems // Studies in the Philosophy of Biology: Reduction and Related Problems I Ed. by F. Jose Ayala, Th. Dobzhansky. London; Bastingstoke: Macmillan, 1974. P 179-186.
Unjustified Variation and Retention in Scientific Discovery// Ibid. P 141-161.
Evolutionary Epistemology 11 The philosophy of Karl R. Popper / Ed. by P A. Schilpp. La Salle, III.: Open Court, 1974. P. 412-463.
On the Conflicts between Biological and Social Evolution and between Psychology and Moral Tradition //American Psychologist. 1975. V>l. 30. P. 1103-1126.
Levels of Organization, Downward Causation, and the Selection-theory Approach to Evolutionary Epistemology 11 Theories of the Evolution of Knowing I Ed. by G. Greenberg, E.Tobach. Hillsdale, NJ: Lawrence Erlbaum, 1990. P. 1-17.
How Individual and Face-to-face Group Selection Undermine Firm Selection in Organizational Evolution // Evolutionary Dynamics of Organizations I Ed. by J. A. C. Baum, J. V. Singh. New York: Oxford University Press, 1994. P. 23-38.
Дональд Т. Кэмпбелл
Эволюционная эпистемология1
Эволюционная эпистемология должна по меньшей мере учитывать статус человека как продукта биологической и социальной эволюции и быть совместимой с этим статусом. В предлагаемом очерке доказывается также, что эволюция — даже в ее биологических аспектах — есть процесс познания, и что парадигма естественного отбора как модель прироста такого знания может быть распространена и на другие виды эпистемической (познавательной) деятельности, такие как обучение, мышление и наука. Господствующие философские традиции пренебрегали такой эпистемологией. Тем, что у нас есть сегодня эпистемология, основанная на естественном отборе, мы обязаны, прежде всего, работам Карла Поппера.
Значительную часть нижеследующего можно было бы назвать «дескриптивной эпистемологией», описывающей человека как познающего субъекта. Однако корректная дескриптивная эпистемология должна быть аналитически непротиворечивой. Можно сказать также, наоборот, что из всех возможных аналитически непротиворечивых эпистемологии нас интересуют только совместимые (или только совместимая) с тем описанием человека и мира, которое дает современная наука. Современная биология учит нас, что человек развился из некоего простого одноклеточного или 1 * * * * * * В
1 Campbell D. Т. Evolutionary Epistemology ll The Philosophy of Karl Popper I Ed.
by P. A. Schilpp. The Library of Living Philosophers. Vol. 14. Book I. La Salle, III.:
Open Court Publishihg Co., 1974. P. 413—463. Опубликовано также в: Evolu-
tionary Epistemology, Rationality, and the Sociology of Knowledge I Ed. by G. Rad-
nitzky, W.W. Bartley HL La Salle, III.: Open Court, 1987. На русском языке впер-
вые опубликовано в кн.: Эволюционная эпистемология и логика социальных
наук: Карл Поппер и его критики. М.: Эдиториал УРСС, 2006. С. 92—146.
В настоящее издание включен сокращенный вариант этой статьи.
вирусоподобного предка и из его еще более примитивных предшественников. В ходе этого развития намного возрастала адекватность приспособления сменяющих друг друга организмов к окружающей среде, накапливались шаблоны, моделирующие — с пользой для этих организмов — то, что оказывалось устойчивым в этой среде, прирастала их память и врожденная мудрость. Еще более значительными и даже драматичными были великие достижения в области механизмов познания, зрительного восприятия, обучения, подражания, языка и науки. И ни на каком этапе эволюции этих организмов в них не вливались извне ни знания, ни механизмы познания, ни несомненные фундаментальные положения...
Вложенная (nested) иерархия процессов отбора и сохранения
Процессы человеческого познания, рассматриваемые в контексте эволюционной последовательности, обнаруживают множество разнообразных механизмов на разных уровнях замещающего действия, образующих иерархию, на каждом уровне которой в той или иной форме имеет место процесс избирательного сохранения (selective retention). Хотя Поппер на протяжении своей деятельности больше занимался логикой познания, чем дескриптивной эпистемологией, в работе «Of Clouds and Clocks» («Об облаках и часах») он развил свой взгляд на эволюцию именно в этом направлении. Эту его статью следовало бы прочесть как эпистемологам, так и тем, кого интересуют проблемы цели и телеологии. Несколько кратких цитат из этой работы послужат введением в данный раздел:
«Мою теорию можно представить как попытку применить к эволюции в целом то, что мы выяснили, рассматривая эволюцию от языка животных к человеческому языку. И она представляет собой определенный взгляд на эволюцию как на развивающуюся иерархическую систему гибких механизмов управления (controls) и определенный взгляд на организм как на нечто, содержащее эту (а в случае человека — эволюционирующую экзосоматически) развивающуюся иерархическую систему таких гибких механизмов управления. При этом я опираюсь на неодарвинистскую теорию эволюции, но в новой формулировке, в которой “мутации” интерпретируются как метод более или менее случайных проб и ошибок,
а “естественный отбор” — как один из способов управления ими с помощью устранения ошибок»1.
Поппер также указывает на то, что мы здесь будем называть замещающими селекторами (vicarious selectors): «Устранение ошибок может осуществляться либо в виде полного устранения неудачных форм (уничтожение неудачных форм в результате естественного отбора), либо в виде (предварительной) эволюции механизмов управления, осуществляющих модификацию или подавление неудачных органов, форм поведения или гипотез»1 2.
«Наша схема учитывает возможность развития регуляторов по устранению ошибок (органов предупреждения, таких как глаза, механизмов с обратной связью), т. е. регуляторов, позволяющих устранять ошибки без вымирания организмов; и это делает возможным, чтобы в конце концов вместо нас отмирали наши гипотезы»3.
Существенно также, что Поппер подчеркивает необходимость множества проверок на каждом уровне устранения ошибок, необходимость обильного генерирования «ошибок».
В более общем плане в своей работе «Of Clouds and Clocks» Поппер высказался в пользу точки зрения, возникающей в биологии и в теории управления, согласно которой парадигма естественного отбора рассматривается как универсальное нетелеологическое объяснение телеологических результатов — процессов, подчиненных достижению определенной цели, «приспособленности». Так, формирование кристаллов рассматривается как результат хаотических изменений соседства молекул, причем некоторые соседства оказывается намного труднее нарушить, чем другие. При температурах, достаточно высоких для того, чтобы вызвать глобальные изменения, но недостаточно высоких, чтобы нарушить немногие устойчивые сочетания соседних молекул, количество устойчивых сочетаний будет
1 Popper К. R. Of Clouds and Clocks: An Approach to the Problem of Rationality and the Freedom of Man. St. Louis, Missouri, Washington University, 1966. P. 23. Это — мемориальная лекция в память Артура Холли Комптона (Arthur Holly Compton Memorial Lecture), прочитанная в Вашингтонском университете 21 апреля 1965 г. и напечатанная в виде 38-страничной брошюры; перепечатана в кн.: Popper К. R. Objective Knowledge: An Evolutionary Approach. Ch. 6. Oxford, Clarendon Press; New York: Oxford University Press, 1972 (Рус. пер.: Поппер К. Логика и рост научного знания. М.: Прогресс, 1983. С. 496—557).
2 Ibid. Р. 23.
4 Ibid. Р. 25.
постоянно расти, хотя они и возникают случайным образом. При образовании кристаллов материал сам формирует свой шаблон. При генетическом контроле роста организма ДНК образует первоначальный шаблон путем накопления случайных сочетаний молекул РНК, которые, в свою очередь, образуют шаблон отбора путем избирательного накопления некоторых из хаотических сочетаний белков. Конечно, эти молекулы удовлетворяют многим критериям отбора: в конечном множестве полуустойчивых сочетаний белкового материала они составляют подмножество, соответствующее шаблону. Шаблон направляет этот процесс путем отбора подходящих вариантов из множества по большей части неустойчивых, ни на что не пригодных возможных вариантов, возникающих под влиянием теплового шума, действующего на вещества в растворе. Если применить эту модель к еще более низким уровням организации, простые вещества и элементарные частицы предстают просто как узлы устойчивости, в которые при определенных температурах временно соединяются некоторые отобранные представители еще более элементарных частиц.
Если обратиться к более высоким уровням организации, можно применить эту модель к таким эффектным телеологическим процессам, как эмбриональное развитие и заживление ран. Внутри каждой клетки одновременно наличествуют генетические шаблоны всех типов белков организма, как бы соревнующиеся между собой за имеющееся сырье. Какой из них получит наибольшее распространение, зависит от окружающей среды. При трансплантации зародышевого материала изменяется окружающая среда и, следовательно, система отбора. Ранения и ампутации производят аналогичные изменения в процессе «естественного отбора» возможных белков. С. Шпигельман1 особо отмечал аналогию этого процесса с дарвинизмом и преимущества последнего по сравнению с виталистическими телеологическими псевдообъяснениями: по его мнению, эта аналогия в какой-то мере приложима даже к понятиям силовых полей и градиентов возбуждения.
Явление регенерации может послужить иллюстрацией вложенной иерархической природы биологических систем отбора. Отрезан
’ Spiegebnan S. Differentiation as the Controlled Production of Unique Enzymatic Patterns // Symposia of the Society for Experimental Biology, II: Growth in Relation to Differentiation and Morphogenesis. New York: Academic Press, 1948.
ная лапка саламандры снова вырастает до длины, оптимальной для передвижения и выживания. Вместе с тем экологическая система отбора не воздействует непосредственно на рост лапки. Нет, длина лапки выбирается в соответствии с требованиями внутренней системы управления, встроенной в систему развития, которая является замещающим представителем экологической системы отбора. Эта система управления сама возникла в результате отбора — путем проб и ошибок — среди целых мутирующих организмов1. Если экология недавно претерпела изменения, замещающий критерий отбора, соответственно, окажется ошибочным. Эта более широкая, объемлющая система отбора — взаимодействие между организмом и окружающей средой. В нее иерархически вложена система отбора, непосредственно воздействующая на длину лапки; «установки» или критерии этой вложенной системы сами подвержены изменениям под воздействием естественного отбора. То, что на одном уровне является критерием отбора, представляет собой всего лишь «пробу» критерия на следующем, более высоком, более фундаментальном, более всеобъемлющем уровне, обращение к которому происходит реже.
В других своих работах1 2 автор настоящей статьи пропагандировал систематическую экстраполяцию этой парадигмы иерархически вложенного селективного сохранения на все процессы познания, причем, хотя такая экстраполяция в своей основе совместима с представлениями Поппера, возможно, последний счел бы, что она выходит за рамки разумного по своей радикальности, своему догматизму и претензиям на общность. По тем же причинам она может вызвать неприятие у читателей. (Расхождение во мнениях по этому вопросу не исключает признания положений, высказываемых далее):
1.	Процесс слепой изменчивости и избирательного сохранения лежит в основе всех индуктивных достижений3, всякого реального
1 Barr И. J. Regeneration and Natural Selection // American Naturalist. 1964. V>|. 98. P. 183-186.
2 Cm.: Campbel! D. T. Methodological Suggestions from a Comparative Psychology of Knowledge Processes // Inquiry. 1959. Vol. 2. P. 152—182; Campbel! D. T. Blind Viriation and Selective Retention in Creative Thought as in Other Knowledge Processes // Psychological Review. I960. V>1. 67. P. 380—400.
3 Выражение «индуктивные достижения» использовано здесь для удобства изложения и ни в коей мере не означает ни зашиты бэконовско-юмовско-миллевского объяснения этих достижений, ни несогласия с блестящей критикой индукции Поппером.
прироста знания, всякого возрастания приспособленности системы к окружающей среде.
2.	В таком процессе имеются три основные составные части: (а) механизмы изменчивости; (Ь) согласованные процессы отбора; (с) механизмы сохранения и/или распространения отобранных вариаций. Заметьте, что механизмам сохранения и порождения в целом присуще противоречие и между ними необходим компромисс.
3.	Многие процессы, позволяющие сократить или «срезать» более полный процесс слепой изменчивости и избирательного сохранения, сами являются результатом индукции, поскольку заключают в себе мудрость знаний об окружающей среде, накопленную ранее путем слепой изменчивости и избирательного сохранения.
4.	Кроме того, такие «срезающие путь» процессы в своем собственном действии содержат на каком-то уровне процесс слепой изменчивости и избирательного сохранения, замещающий прямое локомоторное исследование или отсев по принципу «жизнь или смерть», характерному для органической эволюции.
Мы используем здесь слово «слепая» вместо более обычного «случайная» по ряду причин. Похоже, что У. Росс Эшби’ наложил излишние ограничения на механизм своего гомеостата, стремясь как можно полнее отразить все современные оттенки понятия случайности. Здесь не нужна равновероятность и ее явно нет в мутациях, создающих основу для органической эволюции. Хотя статистическая независимость между некоторой вариацией и последующей часто бывает желательна, без нее тоже можно обойтись: в частности, в тех обобщениях, которые будут здесь изложены, некоторые процессы, включающие сплошной просмотр вариантов, рассматриваются как слепые постольку, поскольку вариации здесь производятся без предварительного знания о том, окажется ли одна из них достойной отбора и какая именно. Один из важных аспектов слепоты состоит в том, что возникающие вариации не должны зависеть от условий окружающей среды, сопутствующих их возникновению. Другой важный аспект состоит в том, что отдельные пробы не должны коррелировать с решением — в том
1 Ashby W. R. Design for a Brain. New York: John Wiley & Sons, 1952 (Последующие издания 1954 и 1960 гг. Рус. пер. с издания 1960 г. — Эшби У. Р. Конструкция мозга. Происхождение адаптивного поведения М.: Изд-во иностр, лит., 1962. — Прим, перев.).
смысле, что одна конкретная удачная проба появляется в серии проб не с большей вероятностью, чем другая или чем конкретная неудачная проба. Третий важный аспект слепоты состоит в отказе от представления о том, что вариация, происходящая после неудачной пробы, представляет собой «корректировку» предыдущей пробы или как-то использует направленность ошибки предыдущей пробы. (Если же механизм кажется функционирующим именно так, то должен существовать замещающий процесс, выполняющий слепой поиск на каком-то другом уровне, должны существовать петли обратной связи, отбирающие «частично» адекватные вариации, дающие информацию в духе «тепло, еще теплее», и т.д.)
Хотя большинство описаний открытий и творческих процессов признают необходимость вариаций, догматическая настойчивость автора по поводу слепоты таких вариаций кажется многим неприемлемой. Как будет видно в дальнейшем, особенно при обсуждении зрения и мышления, здесь нет реального дескриптивного расхождения между автором и его оппонентами, т. е. нет расхождения в описаниях. Автор настоящей работы согласен с тем, что видимые реакции животного, решающего проблему в лабиринте, далеко не случайны и на это есть несколько причин: I. Уже накопленная мудрость общего свойства, ограничивающая спектр пробных попыток (результат наследственности и обучения). 2. Ограничения спектра проб в связи с плохой приспособленностью. (Такие отклонения возникают как результат структурных ограничений, а также прошлых привычек и инстинктов, непригодных в условиях новой среды.) Однако эти две первые причины обуславливают как верные, так и неверные ответы (т. е. как удачные, так и неудачные пробы) и не объясняют, почему верные ответы верны. 3. Замещающий отбор (vicarious selection), отвечающий непосредственно поставленной задаче, осуществляемый с помощью зрения. Если при анализе творческой мысли, вслед за А. Пуанкаре, допустить бессознательные процессы вариаций и отбора, поле для возможных дескриптивных расхождений еще более сужается. Впрочем, это допущение не лишено эмпирического смысла, поскольку тем самым устанавливаются существенные ограничения и требования для всякого компьютера, решающего проблемы. Но здесь есть и аналитический аспект. Выходя за границы уже известного, можно двигаться только вслепую. Если бы можно было двигаться
разумно, то это указывало бы на наличие некоей уже накопленной мудрости общего характера1.
Расширив эти соображения и применив их к ситуациям биологической и социальной эволюции, можно различить десять более или менее четко разграниченных уровней рассмотрения таких ситуаций:
1.	Немнемоническое решение проблем. На уровне исследованных Г. Дженнингсом одноклеточных1 2 Paramecium (парамеция, или туфелька) и Stentor (трубач) и гомеостата У. Росса Эшби существует слепое варьирование передвижения до попадания в богатые пищей или безопасные условия. Затем происходит сохранение таких решений проблемы в виде прекращения передвижения, как прекращения вариаций. Однако здесь отсутствует память, отсутствует повторное использование прежних решений. Эшби не случайно взял в качестве модели парамецию Дженнингса и описал естественный отбор на данном уровне следующим образом: «Кроме того, в этой работе в некотором смысле развита теория “естественного отбора” моделей поведения. Как для выживания вида из тривиального факта, что мертвые не размножаются, вытекает существование фундаментальной тенденции к замещению неудачных особей более успешными, точно так же для нервной системы из тривиального факта, что неустойчивое имеет тенденцию к самоуничтожению, вытекает существование фундаментальной тенденции к замещению нестабильного стабильным. Как генетическая модель при столкновении с окружающей средой имеет тенденцию к все лучшей адаптации наследственных форм и функций, так система ступенчатых и частичных функций имеет тенденцию к все лучшей адаптации приобретенного поведения»3.
В мире, где встречаются только благоприятные или нейтральные условия, адаптирующийся организм мог бы функционировать на этом уровне без внешних органов восприятия. Где бы он ни нахо-
1 Иначе говоря, на наличие уже имеющегося знания относительно области, но предположению сходящейся за пределами наших знаний. (Прим, перев.).
2 Jennings Н. S. The Behavior of the Lower Organisms. New York: Columbia University Press, 1906. (Имеется в виду описание Дженнингсом поведения инфузорий, цитируемое Эшби в его книге «Design for a Brain», изд. 1952 и 1954 г.; в последнем издании этой книги (1960), с которого сделан русский перевод 1962 г., описание Stentor отсутствует. — Прим, перев.).
3 Ashby W. R. Design for a Brain. Р. VI.
лился, он пытается переваривать непосредственно окружающую его среду. Когда возникает голод, он начинает передвигаться вслепую, в каждом новом месте предпринимая попытки пищеварения. Но и на этом уровне необходим внутренний орган восприятия, следящий за уровнем насыщения и замещающий гибель всего организма. В реальном случае парамеции Дженнингса присутствуют хеморецепторы вредных условий, замещающие представители летального характера окружающей среды, действующие на несмертельных образцах или признаках этой среды. Именно эти хеморецепторы и подобные органы на деле обеспечивают непосредственный отбор реакций. Ситуация типа «жизнь или смерть» осуществляет отбор реакций опосредованно через отбор селекторов.
Тем не менее на этом уровне знания реакции можно считать скорее прямыми, а не замещающими. А что касается исходных предположений о природе мира (онтологии, направляющей эпистемологию), возможно, предполагается только несколько большая пространственная неравномерность по сравнению с временной неравномерностью распределения веществ окружающей среды: ожидается, что, передвигаясь, можно добиться перемен быстрее, чем сидя на месте. На этом уровне данная разновидность организмов уже обнаружила, что окружающая среда неравномерна, состоит из проходимых и непроходимых областей, и что непроходимость является в какой-то мере постоянной характеристикой. Животное «знает», что существуют разрешимые проблемы. Механизмы познания уже заранее сфокусированы на небольшом познаваемом кусочке мира к этому неизбежно приводит естественный отбор.
2.	Устройства, замещающие передвижение. Исследование пространства при помощи передвижения в режиме проб и ошибок замешается дистанционными рецепторами, примером которых может служить корабельный радар. Корабль, управляемый автоматически, мог бы исследовать окружающие побережья, гавани и другие корабли, реально передвигаясь и сталкиваясь с ними в режиме проб и ошибок. Вместо этого он посылает замещающее движение в виде радарного луча. Луч избирательно отражается от близлежащих объектов, причем отражательная непроницаемость на данной длине волны является замешаюшим представителем непроходимости данных объектов для движения корабля. Это замещающее представление является случайным открытием, и оно на самом деле всего
лишь приблизительно. Полученные знания подтверждаются в дальнейшем движением всего корабля в целом. Этот процесс устраняет из собственного движения корабля элемент проб и ошибок, переводя его в излучаемый вслепую радарный луч. (Радарный луч не излучают наугад случайным образом, но он мог бы так излучаться и по-прежнему работал бы. На самом деле радарный луч выполняет исследование вслепую, пусть даже путем систематического обзора.) У животных есть несколько органов эхолокации, аналогичных радару и сонару. Р. Памфри описал орган боковой линии у рыб как приемник отражения волн колебаний давления, возникающих из-за плавательных движений самой рыбы. Волновой фронт, распространяющийся по всем направлениям, избирательно отражается от окружающих предметов, причем колебания давления замещают локомоторное исследование. Подобную эпистемологию имеют органы эхолокации дельфинов, летучих мышей и пещерных птиц1.
Зрение труднее согласовать с моделью слепых вариаций и избирательного сохранения1 2. Вместе с тем представляется важным дать ощутимо почувствовать проблематичность зрения, чтобы скорректировать реализм здравого смысла или непосредственный реализм многих современных философов, который заставляет их некритически полагать, будто процесс зрения является прямым и безошибочным. Яркость образов и непосредственность (на феноменальном уровне) зрения должны быть скорректированы во всякой полной эпистемологии, которая должна также объяснить, как такой непрямой, использующий совпадения механизм вообще может работать. Если зрительные образы были так же туманны и несвязны, как световые сигналы на экране радара, то многие эпистемологические проблемы вообще бы не возникли. С точки зрения эволюционной эпистемологии зрение столь же опосредовано, как и радар...
Слепой локомоторный поиск — самый первичный, самый прямой способ исследования. Тросточка слепого — это замещающий
1 Pumphrey R. J. Hearing // Symposia of the Society for Experimental Biology, IV: Physiological Mechanism in Animal Behavior. New York: Academic Press, 1950. P 1 — 18; Kellogg Ж N. Echo-Ranging in the Porpoise // Science. 1958. \bl. 128. P. 982—988; Griffin D. R. Listening in the Dark. New Haven: Yale University Press, 1958.
2 Campbell D. T. Perception as Substitute Trial and Error // Psychological Review. 1956. V)l. 63. P. 331-342.
процесс поиска. Движения тросточки обходятся не так дорого, замещая слепые пробы и напрасные движения всего тела, избавляя общее движение от необходимости затрачивать усилия на поиск, отчего движение кажется гладким, целенаправленным, продуманным1. Устройство из одного фотоэлемента кажется таким же слепым, хотя в нем используется более неожиданный заменитель, требующий еще меныцих затрат усилий и времени. Устройство из многих фотоэлементов, т. е. глаз, использует множество фотоэлементов вместо многократных фокусировок одного фотоэлемента, в результате чего, однако, получается столь же слепой и беспристрастный процесс поиска, столь же зависимый от эпистемологии типа «выбор из множества вариантов». Возможность замещения движения тела движением тросточки, эквивалентность непроницаемости для тросточки и непроницаемости для тела — это случайное (contingent) открытие, хотя кажется, что оно более «обусловлено» или что оно связано с менее сложной моделью физического мира, требующей меньше предварительных предположений, чем в случае замещения движения тела при помощи световых волн или радара.
Это, конечно, очень схематичная модель зрения, она подчеркивает его родство со слепым поиском наощупь и его большую опосредованность по сравнению со слепым поиском наощупь, невзирая на его непосредственность на феноменальном уровне. Эта схема не учитывает достигнутую зрительной системой способность предположительно овеществлять (reifying) устойчивые дискретные объекты, устойчивые с различных точек зрения; она пренебрегает фундаментальным эпистемологическим достижением, состоящим в «идентификации» новых и частично отличающихся наборов чувственных данных как «таких же», что дает возможность правильного применения привычек, или инстинктов, или знаний даже при отсутствии логически обусловленной идентичности новых наборов данных с уже испытанными.
3.	Привычки и 4. Инстинкты. Привычки, инстинкты и визуальная диагностика объектов так взаимосвязаны и взаимозависимы, что их нелегко отделить друг от друга. Для того чтобы это сделать, потребовалось бы гораздо более подробное исследование эволю
1 Ibid. Р. 334—335. Там же приводится пример поиска левой рукой как замещающего нащупывание правой рукой в задаче сортировки вслепую.
ции процессов познания и при таком исследовании, несомненно, было бы описано гораздо больше этапов, чем в этом очерке. В таком исследовании с большой пользой могли бы быть описаны «исходные предположения» («presumptions») о природе мира, или «знания» о природе мира, лежащие в основе каждого этапа процесса познания. Безусловно, на более высоких уровнях развития эти исходные предположения должны обладать большей широтой.
Визуальная диагностика объектов, поддающихся повторной идентификации, лежит в основе большинства инстинктивных моделей реакции у насекомых и позвоночных как с точки зрения развития адаптивных моделей поведения, так и устранения компонента «проб и ошибок» из элементов очевидных, явных реакций. Упрощенно можно представить себе, что развитие инстинкта связано с пробами и ошибками мутаций животных в целом, в то время как обучение в режиме проб и ошибок связано с намного менее дорогостоящими затратами на неоправданные реакции в пределах жизни одного животного1. В большинстве случаев развитие привычек и инстинктов определяет одна и та же окружающая среда, процессы ее воздействия аналогичны и эпистемологический статус знания, врожденного или приобретенного при обучении, один и тот же. Отсюда — с позиций более всеобъемлющего эмпиризма — вытекает неуместность яростного сопротивления эмпириков идее врожденного знания. Можно заметить, что всякая всеохватывающая теория обучения, включая теории о гештальт-вдохновении, содержит элемент проб и ошибок, будь то пробы и ошибки «гипотез» или «смещений проблем (recenterings)»1 2.
Может быть, эти общие выводы и приемлемы, но эволюционная раздельность двух рассматриваемых процессов — привычек и инстинктов не так ясна, как эти выводы предполагают, и инстинкт совсем не обязательно считать более примитивным, чем привыч
1 На формальную аналогию между естественным отбором и обучением на основе проб и ошибок обратили внимание многие — см. Baldwin J. М. Mental Development in the Child and Race. New York: Macmillan, 1900; Holmes S. J. Studies in Animal Behavior. Boston: Gorham Press, 1916; Ashby W. R. Design for a Brain; Pringle J. W. S. On the Parallel Between Learning and Evolution // Behaviour. 1951. \bl. 3. P. 175-215.
2 Campbell D. T. Adaptive Behavior from Random Response 11 Behavioral Science. 1956. VM. 1. P 105-110.
ки. Для сложных адаптационных инстинктов характерны многократные движения, и они неизбежно должны быть связаны с множеством мутаций, число которых как минимум не уступает числу различимых участков движения. Далее, характерно, что фрагментарные отрезки движения, или результаты единичных элементарных мутаций, не дают никакого адаптивного эффекта отдельно от остальных частей общей эволюционной последовательности. Вероятность одновременного появления адаптивных форм многочисленных мутаций, участвующих в процессе, бесконечно мала, так что модель слепых мутаций и избирательного сохранения кажется неадекватной. Этот довод успешно использовали как последователи Ламарка, так и сторонники эволюции, направляемой разумом, или сторонники творения. Болдуин, Морган, Осборн и Поултон1, считая механизм естественного отбора адекватным и единственным, предположили, что в таких случаях инстинктам предшествовали приобретенные путем обучения модели адаптации, многократно повторяющиеся в сходных формах в пределах вида по ходу обучения методом проб и ошибок. Поскольку обучение, таким образом, прокладывает дорогу модели адаптации, то любые мутации, ускоряющие обучение, повышающие вероятность его осуществления или создающие у животного предрасположение к определенным элементарным реакциям, оказываются полезными для адаптации и будут отобраны, вне зависимости от того, на какие именно элементы они влияют и в каком порядке. Так, привычка обеспечивает шаблон отбора, вокруг которого могут группироваться элементы инстинкта. (Другими словами, приобретенные при обучении привычки создают новую экологическую нишу, которая затем отбирает элементы инстинкта.) Для таких инстинктов характерно, что они включают элементы, приобретаемые путем обучения, такие как определение местонахождения гнезд и строительных материалов и т. д.
Этот процесс можно представить как эволюцию все более конкретизированных критериев отбора, которые на каждом уровне отбирают
1 Может быть, первым предложил эту идею Джеймс М. Болдуин. Он перепечатал относящиеся к этой проблеме работы Ллойда Моргана, Г. Ф. Осборна, Э. Б. Поултона и свои в сборнике: Development and Evolution. New York: Macmillan, 1902, используя для этого понятия термины «ортоплазия» и «органический отбор».
или прекращают визуальный поиск и обучение в режиме проб и ошибок. В том процессе, который мы называем обучением, это — очень общие побуждающие состояния (very general drive states) и подкрепляющие условия (reinforcing conditions). Служа этим общим факторам подкрепления, конкретные объекты и ситуации становятся целями и подцелями, приобретенными путем обучения, — селекторами более специфических реакций. (Конечно, и в случае побуждения и подкрепления избирательная релевантность окружающей среды представлена косвенно, как, например, в виде привлекательности сладкой пищи, замещающая роль которой доказывается тем, как охотно животные соглашаются обучаться ради награды в виде совершенно непитательного сахарина.) В эволюции от привычки к инстинкту однажды приобретенные при обучении цели и подцели становятся врожденными на уровне все более конкретизированных фрагментарных реакций. Для такого эволюционного процесса требуются очень стабильные условия окружающей среды в течение долгого периода эволюции.
К. Поппер в своей лекции 1961 г. памяти Герберта Спенсера' проводит творческий анализ эволюции целенаправленного поведения, в чем-то параллельный болдуиновскому, но более явственный в отношении иерархического отбора селекторов. Используя модель сервомеханизма самолета, управляемого автопилотом, он предполагает, что мутации «структуры целей» предваряют и впоследствии отбирают мутации «структуры навыков».
5.	Мышление с визуальной поддержкой. Доминирующая форма решения проблем у животных, основанная на инсайте (insightful problem solving), описанная например, В. Кёлером1 2, должна опираться на визуально присутствующую среду. Когда окружающая среда получает замещающее представление через визуальный поиск, пробы и ошибки потенциального движения могут замещаться при помощи мысли. Затем движения, «успешные» на этом замещающем уровне с его замещающими критериями отбора, воплощаются в физическом движении, представая при этом «разумными», «целенаправленными», «прозорливыми», хотя иногда и требуют дальнейших поправок при непосредственном контакте с окружающей средой.
1 Popper К. Objective Knowledge: An Evolutionary Approach. Oxford: Clarendon Press, 1972. P. 256-280.
2 Kohler W. The Mentality of Apes. New York: Harcourt, Brace, 1925. (Рус. пер.: Кёлер В. Исследование интеллекта человекоподобных обезьян / Пер. с нем. М., 1930.)
6.	Мышление с мнемонической поддержкой. На этом уровне среда, в которой проводится поиск, замещается не визуальным образом, а воспоминанием, или «знанием», при этом отбор выполняемых вслепую замещающих мысленных проб происходит по замещающему критерию, подставляемому на место внешней ситуации. В результате остается «разумный», «творческий» и «предвидящий» продукт мысли, восхищаясь которым, очень не хочется подгонять его под модель слепых вариаций и избирательного сохранения. Однако именно при описании этого процесса творческого открытия особенно настойчиво возникает тема проб и ошибок, тема слепых перестановок. Когда в 1895 г. Э. Мах был приглашен вернуться в Венский университет, чтобы вступить в только что основанную должность профессора по специальности «История и теория индуктивных наук», для своего первого торжественного выступления он выбрал именно эту тему:
«На открытие новых, не известных до сих пор областей фактов могут натолкнуть лишь случайные обстоятельства...»' «...Просматривая по нескольку раз одну и ту же область исследования, мы можем скорее натолкнуться на благоприятное случайное обстоятельство. При этом все отвечающее известному настроению и соответствующее известной руководящей идее, становится живее, а все несоответствующее им отодвигается на второй план, не замечается нами. Тогда между образами, которые в изобилии создает предоставленная сама себе фантазия, может неожиданно оказаться и тот, который вполне соответствует нашей руководящей идее, нашему настроению. Получается такое впечатление, будто то, что в действительности является результатом постепенного, продолжительного подбора, представляет собой продукт творческого акта. Вот что нужно разуметь, когда Ньютон, Моцарт, Вагнер говорят, что на них нахлынули мысли, мелодии и т. д., и что они только удержали из них то, что им казалось правильным»1 2.
В знаменитом эссе А. Пуанкаре о математическом творчестве пространно излагается та же точка зрения, утверждающая, что ма
1 Mach Е. On the Part Played by Accident in Invention and Discovery // Monist. 1896. \61. 6. P. 161 — 175. (Pyc. nep.: Max Э. Научно-популярные очерки. Этюды по теории познания. Гл. X «О влиянии случайных обстоятельств на изобретения и открытия». М., 1901. С. 96—112; с. 104. В издании: Мах Э. Популярнонаучные очерки. Авторизованный пер. с 3-го нем. издания. СПб., 1909, дан несколько иной перевод.)
2 Ibid. Р. 174 (рус. пер. с. 110—111).
тематическая красота является критерием отбора для слепого перестановочного процесса, обычно бессознательного: «... Однажды вечером я выпил, вопреки своему обыкновению, чашку черного кофе; я не мог заснуть; идеи возникали во множестве; мне казалось, что я чувствую, как они сталкиваются между собой, пока, наконец, две из них, как бы сцепившись друг с другом, не образовали устойчивого соединения»1.
«...Но что же тогда оказывается? Среди тех крайне многочисленных комбинаций, которые слепо создает мое подсознательное “я”, почти все оказываются лишенными интереса и пользы, но именно поэтому они не оказывают никакого воздействия на эстетическое чувство, и сознание никогда о них не узнает; лишь некоторые среди них оказываются гармоничными, а следовательно, полезными и прекрасными в то же время...»* 2
«...Но, быть может, объяснения следует искать в том периоде сознательной работы, который всегда предшествует плодотворной бессознательной работе? Позвольте мне прибегнуть к грубому сравнению. Представим себе будущие элементы наших комбинаций чем-то вроде крючкообразных атомов Эпикура. Во время полного бездействия ума эти атомы неподвижны, как если бы они были повешены на стену; таким образом, этот полный покой ума может продолжаться неопределенно долго, и за все это время атомы не сблизятся ни разу и, следовательно, не осуществится ни одна комбинация. В противоположность этому, в течение периода кажущегося покоя и бессознательной работы некоторые из атомов отделяются от стены и приходят в движение. Они бороздят по всем направлениям то пространство, в котором они заключены, подобно рою мошек или, если вы предпочитаете более ученое сравнение, подобно молекулам газа в кинетической теории газов. Тогда их взаимные столкновения могут привести к образованию новых комбинаций»3.
«...В подсознательном же “я” господствует, в противоположность этому, то, что я назвал бы свободой, если бы только можно было дать это имя простому отсутствию дисциплины и беспоряд
' Ро'тсагё Н. Mathematical Creation // Ро'тсагё Н. The Foundations of Science. New York: Science Press, 1913. P. 387. (Рус. пер.: Пуанкаре А. О науке. M.: Наука, 1990. С. 313.)
2 Ibid. Р. 392 (рус. пер. с. 317—318).
’ Ibid. Р. 393 (рус. пер. с. 319).
ку, обязанному своим происхождением случаю. Только этот самый беспорядок делает возможным возникновение неожиданных сближений»'.
Александр Бэйн предлагал модель изобретений и мышления как процесса проб и ошибок еще в 1855 г.1 2 Уильям Стэнли Дже-вонс в 1874 г.3 защищал подобную модель в контексте отказа от принципа индукции Бэкона на основаниях, сходных с попперов-скими: «Было бы однако ошибочно предполагать, что великий открыватель сразу же схватывает истину или имеет какой-нибудь безошибочный метод угадывать ее. По всей вероятности число ошибок великих умов превосходит число ошибок умов менее сильных. Плодовитость воображения и чутье истины составляют первые условия, необходимые для открытия; но ошибочные догадки, подсказываемые этим путем, встречаются несравненно чаще, чем догадки, оказывающиеся основательными. Самые слабые аналогии, самые химерические понятия и самые по-видимому нелепые теории бродят в переполненной голове, и из всего этого мы узнаем впоследствии не больше как только об одной сотой части. В действительности нет ничего нелепого, кроме того, что оказывается противоречащим логике и опыту. Самые верные теории заключают в себе немыслимые предположения, и действительно нельзя положить границ свободе составления гипотез»4.
П. Сурио в своей очень современной и почти совершенно незамеченной работе «Theorie de 1'lnvention» («Теория изобретений») 1881 г. успешно критикует дедукцию, индукцию и «1а methode» как модели прогресса мышления и познания. Он постоянно возвращается к теме «1е principe de 1'invention est le hasard» («принципом изобретения является случайность»): «Ставится проблема, решение которой нам нужно изобрести. Мы знаем, каким условиям должна удовлетворять искомая идея; но мы не знаем, какой ряд идей приве
1 Ibid. Р. 394 (рус. пер. с. 320).
2 В 1855 г. вышло 1 -е издание книги: Bain A. The Senses and the Intellect. Цитаты даются по 3-му изд. — New York: Appleton, 1874. Р. 593—595.
3 Jevons S. The Principles of Science. London: Macmillan, 1892. (1st ed., 1874; 2d ed., 1877; перепечатано с исправлениями в 1892 г.) (Рус. пер.: Основы науки. Трактат о логике и научном методе Стенли Джевонса / Пер. со второго английского издания М. Антоновича. СПб.: изд. Л. Ф. Пантелеева, 1887.)
4 Ibid. Р. 577 (рус. пер. с. 539).
дет нас к ней. Другими словами, мы знаем, чем должен закончиться наш мысленный ряд, но не знаем, с чего он должен начаться. В этом случае, очевидно, не может быть другого начала, кроме случайного. Наш разум пробует первый же открывшийся ему путь, замечает, что этот путь ложный, возвращается назад и принимается за другое направление. Быть может, он сразу наткнется на искомую идею, быть может, достигнет ее очень не скоро: узнать это заранее совершенно невозможно. В этих условиях приходится полагаться на случай»1.
«При помощи своего рода искусственного отбора мы можем дополнительно существенно улучшать свое мышление, так что оно будет становиться все более логичным. Из всех идей, представляющихся нашему разуму, мы отмечаем только те, которые могут иметь какую-то ценность и которые можно использовать в наших рассуждениях. На каждую идею разумного и толкового свойства, представляющуюся нам, какое скопище пустячных, причудливых и абсурдных идей проносятся у нас в мозгу. Те, кто, задумываясь об удивительных достижениях познания, не могут вообразить себе, что человеческий разум достиг этого, двигаясь просто-напросто наощупь, упускают из виду, какое огромное множество ученых работают одновременно над одной и той же проблемой и как много времени они затрачивают даже на самое маленькое открытие. Даже гениям нужно терпение. Лишь через многие часы и годы размышлений искомая идея является изобретателю. Прежде чем добиться успеха, он много раз собьется с пути; и если он думает, что успех дался ему без труда, то только потому, что радость победы заставила его забыть все тяготы, все неудачные попытки, все терзания, которыми он заплатил за свой успех»1 2.
«...Если его память достаточно сильна, чтобы удержать всю массу накопленных подробностей, он мысленно перебирает их с такой быстротой, что кажется, будто они являются одновременно; он группирует их наугад всевозможными способами; так потревоженные и пришедшие в движение идеи в его уме образуют множество неустойчивых соединений, которые уничтожают сами себя и в конце концов приходят к самому простому и прочному сочетанию»3.
1 Souriau Р. Theorie de Г Invention. Paris: Hachette, 1881. P. 17.
2 Ibid. P. 43.
3 Ibid. P. 114-115.
Обратите внимание на сходство образного ряда последнего абзаца с теми, которые можно найти у Эшби (процитировано ранее в разделе о первом уровне) и у Пуанкаре, Маха и Джевонса.
Употребляя выражение «искусственный отбор», Сурио, по-видимому, имеет в виду аналогию с дарвиновской теорией естественного отбора, но мы не можем быть в этом уверены. В книге Сурио совершенно отсутствуют цитаты и даже упоминания о работах каких-либо других авторов. А вот Уильям Джеймс совершенно отчетливо проводит эту аналогию в статье, опубликованной в 1880 г.1 Споря со спенсеровской моделью абсолютно пассивного ума, он говорит:
«И я легко могу показать, что повсюду в самых высших, самых характерных для человека отделах разума, закон Спенсера нарушается на каждом шагу; и что, по сути дела, развивающиеся новые понятия, эмоции и активные тенденции изначально создаются в виде случайных образов, фантазий, случайных вспышек спонтанных вариаций по ходу функционирования в высшей степени нестабильного человеческого мозга, а окружающая среда их просто подтверждает или опровергает, сохраняет или уничтожает — короче, отбирает, точно так же, как она отбирает морфологические и социальные вариации, возникшие в результате молекулярных случайностей аналогичного рода... Понятие [научного] закона есть спонтанная вариация в самом строгом смысле слова. Она озаряет именно этот и никакой другой мозг, потому что нестабильность этого мозга такова, что его равновесие нарушается именно в этом направлении. Но важно заметить, что хорошие и плохие озарения, победоносные гипотезы и абсурдные заблуждения абсолютно равны по своему происхождению»1 2.
Джеймс отходит от более полной модели, представленной у Пуанкаре3, Маха4 и Кэмпбелла5; он, как кажется, предпочитает считать, что отбор всего диапазона ментальных вариаций осушест-
1 James W. Great Men, Great Thoughts, and the Environment // The Atlantic Monthly. Xbl. 46. № 276 (October, 1880). P. 441—459. См. также: James W. Principles of Psychology. New York: Henry Holt, 1890. \bl. 11. P. 617—619.
2 Ibid. P. 456-457.
3 Ротсагё H. Mathematical Creation. P. 387.
4 Mach E. Part Played by Accident. P 161 — 175.
5 Campbell D. T Blind Variation and Selective Retention in Creative Thought as in Other Knowledge Processes // Psychological Review. 1960. \bl. 67. P. 380—400.
вляет внешняя среда и не признает существования ментальных селекторов, играющих роль замещающих представителей внешней среды. (Причем продукты отбора, конечно, подлежат дальнейшей оценке в ходе реального движения и т. д.)
Среди многих других сторонников такой точки зрения — Дж. Болдуин, А. Фуйе, У. Пилсбери, Р. Вудворте, Э. Риньяно, Л. Тёрстон, Дж. Лоуз, Э. Толмен, К. Халл, К. Мюнцингер, Миллер и Доллард, Боринг, Хамфри, Маурер, Слакин, Пойа и Бонзак. Внимание некоторых философов обратило на себя изложение этого вопроса Кеннетом Дж. У. Крейком в его гениальной фрагментарной работе «Природа объяснения»1— работе, которая и во многих других отношениях поддерживает эволюционную эпистемологию.
В результате возникает мышление — весьма эффективный процесс, главный столп высокого статуса человека. Вместе с тем необходимо еще раз подчеркнуть, что используемые при этом замещающие представления — как реальные свойства окружающей среды, так и потенциальные движения, представленные в мыслительных процессах мозга — это открытые нами случайные связи, не имеющие логических следствий и при ближайшем рассмотрении неполные и несовершенные. Эта же замещающая, случайная, открытая нами, маргинально несовершенная представимость (representativeness) имеет место и в являющихся результатом высокой степени отбора формальной логике и математике, которые мы используем в научных процедурах.
Компьютерное решение проблем — прямо относящаяся сюда тема и к ней, возможно, лучше всего перейти именно сейчас. Как и мышление, оно требует замещающего исследования замещающего представления (vicarious explorations of a vicarious representation) окружающей среды, причем исследовательские пробы отбираются посредством критериев, являющихся замещающими представителями требований к решению или внешних реалий. Автор настоящей статьи хотел бы здесь высказать утверждение о том, что при совершении открытий или расширении знания необходимы слепые вариации. По этому случаю справедливо будет заметить, что Герберт
1 Craik К. J. W. The Nature of Explanation. New York: Cambridge University Press, 1943.
Саймон, будучи и ведущим специалистом по компьютерной имитации мышления, и изощренным в эпистемологии ученым, отвергает эту точку зрения, во всяком случае, в ее крайней форме, изложенной здесь. Например, он говорит: «Чем выше степень сложности и новизны проблемы, тем больше, вероятно, будет количество проб и ошибок, необходимое для того, чтобы найти решение. В то же время этот процесс проб и ошибок не вполне случаен или слеп; в действительности у него высокая степень избирательности»1. Ранее имели место и еще более негативные высказывания Саймона по этому поводу1 2. Автор настоящего очерка попытался ответить на них; его ответ был слишком подробным, чтобы приводить его здесь3, но краткое содержание изложить можно. Та «избирательность», о которой идет речь, представляет в той мере, в какой она уместна, уже накопленную мудрость более общего свойства, и в этом качестве избирательность ни в каком смысле не объясняет новаторских решений. А в той мере, в какой избирательность неуместна, она ограничивает область поиска, где можно найти решение, и исключает классы возможных решений. В той мере, в какой избирательность представляет частичную обшую истину (partial general truth), она исключает некоторые необычные решения. «Эвристики» Саймона представляют собой такие частичные истины, и компьютер, который генерировал бы свою собственную эвристику, должен был бы делать это путем слепых проб и ошибок при нащупывании эвристических принципов, а отобранные принципы представляли бы накопленное общее знание. Принцип иерархии в решении проблем опирается именно на такие открытия, и коль скоро он установлен, то это может, конечно, резко сократить общий объем поиска, но отнюдь не нарушит критерия слепоты, как он здесь понимается. Так, например, один из эвристических принципов, используемых в программе Саймона «Логик-теоретик»4, состоит в том, что всякую подстановку или преобразование, увеличивающее «подобие» между высказыванием и искомым результатом, следует сохранять в качестве основы, на ко
1 Simon И. A. The Sciences of the Artificial. Cambridge, Mass.: The MIT Press, 1969. P. 95. (Рус. пер.: Саймон Г. Науки об искусственном. М.: Мир, 1972.)
2 Newell A., Shaw J. С., Simon И. A. Elements of a Theory of Human Problem Solving// Psychological Review. 1958. Vol. 65. P. 151 — 166.
3 Campbel! D. T. Blind Variation. P. 392—395.
4 Newell A. et al. Op. cit.
торой будут пробоваться дальнейшие вариации. А всякое преобразование, уменьшающее подобие, следует отбросить. Подобие грубо оценивается при помощи подсчета количества одинаковых термов, причем сходство их расположения увеличивает подобие. Это правило позволяет вводить отбор на каждом этапе преобразований и тем самым значительно сократить общий объем поиска. Здесь используется уже полученная частичная истина. В результате получается компьютерный поиск, который очень напоминает человеческое решение проблем тем, что ему не удается обнаружить непрямые решения, требующие снижения подобия на начальном этапе. Вне пределов такого применения уже известного, даже если это только частичная истина, новые открытия могут достигаться лишь слепым генерированием альтернативных вариантов.
7.	Социально замещающее исследование (socially vicarious exploration): обучение на основе наблюдений и подражание. Ценность глаза для выживания очевидно связана с экономией познания — с экономией, получаемой за счет исключения всех напрасных движений, которые потребовалось бы затратить в том случае, если бы глаза отсутствовали. Аналогичная экономия познания помогает объяснить большие преимущества в выживании, свойственные действительно социальным формам животной жизни, которые в эволюционном ряду, как правило, стоят не до, а после одиночных форм. У животных такого вида исследования в режиме проб и ошибок, выполняемые одним из членов группы, замещают и делают ненужными исследования в режиме проб и ошибок для остальных членов группы. Использование метода проб и ошибок разведчиками у мигрирующих общественных насекомых и у человеческих групп (bands) может служить иллюстрацией этого общего процесса познания. На простейшем уровне у общественных животных находятся процедуры, при которых одно животное может применить себе на пользу наблюдение за последствиями действий другого животного, даже тогда или особенно тогда, когда эти действия оказываются фатальными для животного, послужившего образцом. Иллюстрацией такого процесса может служить отвращение, которое проявляют обезьяны по отношению к расчлененным обезьяньим трупам, и их стремление избегать такие места1. У му
1 Hebb D. О. On the Nature of Fear // Psychological Review. 1946. ХЫ. 53. P. 259—276.
равьев и термитов движение по следам, проложенным фуражирами, пришедшими с полным грузом, служит иллюстрацией такого процесса познания в ситуации привлекательных объектов-целей. В число предположений, принятых в эволюционной эпистемологии, входит убеждение, что модель-заместитель исследует тот же самый мир, в котором живет и передвигается наблюдатель, а также предположение о существовании законов, управляющих этим миром, которое лежит в основе всякого обучения.
Кроме того, у общественных животных и, может быть, особенно у их молодняка, отмечена тенденция подражать действиям модели даже в тех случаях, когда результат этих действий невозможно наблюдать. Это — процедура гораздо более предположительного характера, но все же «рациональная». Она включает предположения о том, что взятое в качестве модели животное способно обучаться и что оно живет в доступном для обучения мире. Если это так, то можно предположить, что модель, вероятно, отказалась от наказуемых реакций и усилила свою тенденцию к вознаграждаемым реакциям, в результате чего вознаграждаемые реакции стали доминировать (тем больше, чем длиннее период обучения и чем стабильнее окружающая среда)1.
Однако даже в случае подражания нет «непосредственного» приобретения или переноса знаний или привычек, точно так же, как не существует «непосредственного» приобретения знаний путем наблюдений или индукции. Как пишет, анализируя этот процесс, Дж. Болдуин1 2, ребенок при обучении приобретает образ-критерий, соответствовать которому он обучается методом пробных и ошибочных сопоставлений. Например, он слышит
1 Соломон Аш в своей книге — Asch S. Е. Social Psychology (New York: Prentice-Hall, 1952) отстаивал рациональность такого имитативного или конформного поведения и социальную природу познания мира человеком. См. также Campbell D. Т. Conformity in Psychology’s Theories of Acquired Behavioral Dispositions // Conformity and Deviation / Ed. by I. A. Berg, В. M. Bass. New York: Harper & Row, 1961. P. 101—142; Campbel! D. T. Social Attitudes and Other Acquired Behavioral Dispositions // Psychology: A Study of a Science. Vol. 6: Investigations of Man as Socius / Ed. by S. Koch. New York: McGraw-Hill, 1963. P. 94—172; Bandura A. Principles of Behavior Modification. New York: Holt, Rinehart & Winston, 1969.
2 Baldwin J. M. Thought and Things, or Genetic Logic. New York: Macmillan, 1906. Vol.l. P. 169. Поппер также подчеркивал это в: Popper К. R. Realism and the Aim of Science, London; New York, 1983. Sec. 3-V, особ. P. 43.
какую-то мелодию, а затем научается издавать такой же звук, производя пробные и ошибочные звуки, которые сравнивает с воспоминанием о звуковом образце. Недавние исследования по обучению птиц пению подтверждают и уточняют эту модель1.
8.	Язык. С охарактеризованными уровнями 6 и 7 пересекается уровень языка, на котором результат исследования может передаваться от разведчика к тому, кто следует за ним, без иллюстративного движения, без присутствия исследуемой среды и даже без ее визуально-замешенного присутствия. С социальнофункциональной точки зрения вполне уместно говорить о «языке» пчел, хотя дергающийся танец, при помощи которого пчела-разведчик передает направление, удаленность и обильность своей находки, является врожденной реакцией, которая включается автоматически, без сознательного намерения передать сообщение. Этот пчелиный язык выполняет социальную функцию экономии познания, в некотором смысле совершенно аналогичную функции человеческого языка. Замещающая представимость географического направления (по отношению к Солнцу и плоскости поляризации солнечного света), расстояния и обилия такими чертами танца, как направление на вертикальной стене, длина движений вперед-назад, быстрота движений и т. д., все это — изобретенные и случайные эквивалентности, ничем не обусловленные и несовершенные, но резко сокращающие дальность полета для наблюдающих или слушающих рабочих пчел1 2. Детали анализа всех этих явлений фон Фришем в настоящее время не подвергаются сомнению и получают дальнейшее развитие. Возможно, язык танца передает сообщения не с такой точностью, как думал он. Возможно, тут задействованы также звуковые, сверхзвуковые и обонятельные средства. Однако кажется несомненным, что существует эффективное средство передать другим пчелам успешный результат ис
1 Hinde R. A. (ed.) Bird \6calizations. Cambridge, England; New York: Cambridge University Press, 1969. См. особенно главы Лоренца и Иммельмана.
2 Frisch К. v. Bees. Their Vision, Chemical Sense, and Language. Ithaca: Cornell University Press, 1950; Sebeok T. A. (ed.) Animal Communication: Techniques of Study and Results of Research. Bloomington, Ind.: Indiana University Press, 1968; Sebeok T A., Ramsay A. (eds) Approaches to Animal Communication. The Hague, Netherlands: Mouton & Co, 1969. Особенно стоит отметить новое изящное подтверждение выводов Фриша в: Gould J. L., Henerey М., MacLeod М. С. Communication of Direction by the Honey Bee // Science. 1970. \Ы. 169. P. 544—554.
следования пчелы-разведчика так, чтобы значительно сократить отношение общего впустую потраченного на исследования труда к затратам труда пчелы, действующей в одиночку.
Ввиду существующих разногласий по поводу «пчелиного языка», может быть, стоит обсудить функционально-лингвистические черты общественных насекомых на более примитивном уровне развития поведения. Муравьи и термиты независимо друг от друга обнаружили, что в этих целях можно использовать феромоны: исследователь, обнаруживший пищу, выделяет особый внешний гормон по пути назад в гнездо. Остальные рабочие идут по этому особому запаху. Если их поход тоже окажется успешным, если пищи остается еще много, они возобновляют дорожку из феромонов. «Знание» об окружающей среде, на которые опирается рабочий во время этого похода, является весьма косвенным. Это «знание» подтверждается более непосредственно, если и когда рабочий находит пищу (хотя подразумеваемая информация, что в этом направлении пищи больше, чем в большинстве остальных направлений, не проверяется вообще). Однако даже и это подтверждение является глубоко косвенным на индивидуальном системном уровне, поскольку включает проверку критериев питательности при помощи органов восприятия, а не питательности самой по себе. Эти критерии оказываются приблизительными в пределах, установленных предшествующей экологией. Непитательный сахарин и муравьиный яд демонстрируют их косвенность и подверженность иллюзиям в условиях непривычной, новой экологической ситуации.
И для человеческого языка представимость предметов и действий при помощи слов является случайным открытием — отношением, ничем не обусловленным и всего лишь приблизительным. Нам нужна попперианская модель изучения языка ребенком и развития языка человеческой расы. В случае ребенка она должна подчеркнуть, что значения слов невозможно передать ребенку непосредственно — ребенок должен сам обнаружить их путем предположительных проб и ошибок в понимании значений слов, причем исходный пример лишь ограничивает эти пробы, но не определяет их. Не бывает логически полных наглядных определений, только обширные, неполные наборы наглядных примеров, каждый из которых допускает различные толкования, хотя весь их ряд исключает многие неверные пробные значения. «Логическая» природа
детских ошибок в употреблении слов убедительно свидетельствует о существовании такого процесса и против индукционистского представления о том, что ребенок пассивно наблюдает случаи употребления слов взрослыми. Такое изучение значений слов метолом проб и ошибок не может довольствоваться общением между учителем и ребенком. Для него требуется третья сторона: объекты, о которых идет речь. Язык невозможно изучить по телефону, должны визуально или тактильно присутствовать наглядные объекты речи для имитации и корректировки пробных значений слов.
Переходя к эволюции человеческого языка, следует рассмотреть возможный социальный метод проб и ошибок при усвоении значений слов и назывании. Пробные слова, обозначающие объекты речи, которые другие говорящие члены сообщества редко угадывают «правильно», либо не получают широкого распространения, либо перетолковываются в направлении сближения с обычно угадываемыми обозначениями. Все слова должны пройти через сито обучения, нужно, чтобы их можно было с пользой, пусть даже неполно, передать при помощи конечного набора наглядных примеров. Устойчивые, четкие, впечатляющие разграничения объектов, удобные для манипуляций с окружающей средой, с большей вероятностью будут использоваться при определении значений слов, чем более тонкие обозначения, а при использовании будут достигать большей универсальности значений в рамках данного речевого сообщества. Таких естественных разграничений для слов существует гораздо больше, чем реально используется, а у сильно пересекающихся понятий часто бывают альтернативные разграничения. Как в науке недостижима полная достоверность знаний, так недостижима и полная эквивалентность значений слов в итеративном процессе проб и ошибок при изучении языка. Эта неоднозначность и неоднородность значений — не просто тривиальный технический момент логики; это — практическая размытость границ (fringe imperfection). И даже если бы значения были однородны, эквивалентность «слово-объект» представляла бы собой подлежащее корректировке случайное отношение, продукт подбора методом проб и ошибок все более и более подходящих метафор, никогда не достигающее полного совершенства, а не формальный или логически обусловленный изоморфизм.
9.	Культурные приобретения (cumulation). В социокультурной эволюции имеют место разнообразные процессы вариаций и избирательного сохранения, которые приводят к продвижениям или изменениям в технологии и культуре. Самым непосредственным, но, возможно, не таким важным, является избирательное выживание целых общественных организаций в зависимости от особенностей культуры. Несколько большее значение имеет избирательное заимствование: этот процесс, вероятно, улучшает адаптацию в области легко проверяемых аспектов технологии, но может оказаться иррелевантным с точки зрения адаптации в тех областях культуры, которые не так легко поддаются проверке реальностью. Дифференцированная имитация разнообразных моделей в пределах данной культуры также представляет собой систему отбора, которая может способствовать прогрессу культуры. Процесс обучения, избирательное повторение тех или иных из множества временных вариаций в культурной практике тоже приводит к продвижениям в области культуры. Несомненно, играет свою роль избирательное выдвижение различных личностей на роли руководителей и учителей. Такие критерии отбора имеют в высшей степени замещающий характер и в условиях изменчивой среды могут легко стать непригодными1.
10.	Наука. На уровне науки, которая представляет собой не более чем один из аспектов социокультурной эволюции, мы вновь оказываемся на родной почве Поппера. Науку от других умозрительных занятий отличает то, что научное знание претендует на проверяемость, и что существуют механизмы проверки и отбора, выходящие за рамки сферы социальности. В теологии и в гуманитарных науках безусловно имеет место дифференцированное рас
1 Обзор этой литературы см.: Mead М. Continuities in Cultural Evolution. New Haven: Yale University Press, 1964; Campbell D. T. Variation and Selective Retention in Sociocultural Evolution // Social Change in Developing Areas: A Reinterpretation of Evolutionary Theory / Ed. by H. R. Barringer, G. I. Blanksien, R. W. Mack. Cambridge, Mass.: Schenkman, 1965. P 19—49. Быть может, первым рассматривать социальную эволюцию явным образом в терминах естественного отбора начал Уильям Джеймс в «Great Men, Great Thoughts». Луи Ружье явным образом постулировал конкуренцию между культурно различными образами мышления и естественным отбором из них при объяснении развития логического и научного мышления в своей книге: Rougier L. Traite de la Connaissance. Paris: Gauthier-Villars, 1955. P 426-428.
пространение различных мнений, имеющих своих сторонников, что порождает устойчивые тенденции развития, хотя бы на уровне прихоти и моды. Для науки же характерно, что система отбора, пропалывающая ряды всевозможных гипотез, включает преднамеренный контакт с окружающей средой через эксперименты и количественные прогнозы, построенные таким образом, чтобы можно было получить результаты, совершенно независимые от предпочтений исследователя. Именно эта особенность придает науке большую объективность и право претендовать на кумулятивно возрастающую точность описания мира.
Многие подчеркивают, что наука по своей природе основана на методе проб и ошибок; пожалуй, это более свойственно ученым, пишущим о научном методе, нежели философам. Дж. Агасси приписывает такую точку зрения, высказанную еще в 1840 г., Уильяму Хьюэллу: «Хьюэлл придерживался взглядов, которые ретроспективно можно назвать дарвинистскими: нужно придумывать множество гипотез, потому что лишь немногие из них переживут проверки, и только эти и будут иметь значение, они образуют ядро, вокруг которого будут развиваться дальнейшие исследования»1. Среди приверженцев таких воззрений — У. Джеймс, Т. Гексли, Л. Больцман, А. Ричи, Г. Дженнингс, У. Кэннон, Ф. Нортроп, У. Беверидж, С. Пеппер, П. Оже, Дж. Холтон, Д. Роллер, Ч. Гиллеспи, П. Коус, М. Гиселин и Ж. Моно, а также Ст. Тулмин, Т. Кун и Р. Аккерман,.
Об этом же говорит целый ряд характеристик науки. Оппортунизм науки, стремительное развитие, следующее за новыми прорывами, очень напоминают активную эксплуатацию новой экологической ниши. Наука растет быстрыми темпами вокруг лабораторий, вокруг открытий, которые облегчают проверку гипотез, которые обеспечивают четкие и непротиворечивые системы отбора. Так, барометр, микроскоп, телескоп, гальванометр, камера Вильсона и хроматограф — все они стимулировали быстрый рост науки. Потребность в корректирующей функции эксперимента объясняет, почему традиционное исследование на триви
1 Agassi J. Comment: Theoretical Entities Versus Theories // Boston Studies in the Philosophy of Science. \Ы. V / Ed. by R. S. Cohen, M. W. Wartofsky. Dordrecht, Holland: D. Reidel, 1969.
альном материале, для которого предсказания легко проверить, продвигается в