Text
                    

W“
I

IUUi
В.В.Р03АН0В РЕЛИГИЯ ФИЛОСОФИЯ КУЛЬТУРА Издательство «Республика» Москва 1992
ББК 87 Р64 Составление и вступительная статья А. Н. Николюкина Комментарии Н. Д. Александрова и М. П. Одесского Розанов В. В. Р64 Религия. Философия. Культура /Сост. и вступ. статья А. Н. Николюкина.— М.: Республика, 1992.— 399 с. ISBN 5- 250 01732 0 В настоящее издание вошли наиболее значительные религиозно-философские и культурологические сочинения русского мыслителя и писателя В. В. Розанова (1856- 1919). Среди них — одна из наиболее известных его работ «Религия и куль- тура», очерки из книги «Около церковных стен», в которых предлагается не- традиционная трактовка проблем русской культуры, христианства и церкви, а также первая и вторая части книги «Сахарна» (Перед Сахарной; В Сахарне), публикуемые впервые. Рассчитана на всех интересующихся историей философии и культуры. „ 0301030000—165 „«от Р 239-92 ББК 87 © А. Н. Николюкин, составление и вступительная статья, 1992 © Н. Д. Александров, М. П. Одесский, комментарии, 1992 ISBN 5—25O—O1732—O
МАГИЯ СЛОВА КАК ФИЛОСОФИЯ О своеобразии миросозерцания В. В. Розанова Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе. Это настоящая магия слова. Н. Бердяев Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — явление во мно- гом загадочное для русской культуры. Такого не бывало, да вряд ли и будет когда. Современники отворачивались, исследователи предпочитали обходить молчанием, потомкам запрещалось чи- тать книги Розанова. И до сих пор всякий судит о нем по-своему. Нечто неприемлемое для того времени было в словах и в ста- тьях Розанова, в самом характере его деятельности. Но писал он, несомненно, талантливо, неординарно, как никто. Об этом гово- рили Александр Блок и Максим Горький, Николай Бердяев и Зинаида Гиппиус, Марина Цветаева и Михаил Пришвин. И дей- ствительно, суждения Розанова о демократии и социализме, о классовой партийности и общечеловеческих ценностях, об иде- ологии и честности, о личной жизни и социальной революции, о русском народе и национальном вопросе вызывают споры и в наши дни. Только в последние годы стало возможным объективное и справедливое прочтение сочинений В. В. Розано- ва — писателя удивительно современного. Он писал скорее для нас, россиян конца XX столетия, чем для своих сограждан. Критика начала века постоянно нападала на книги Розанова. Один из таких критиков резко «припечатал» лучшую книгу писа- теля «Опавшие листья» в статье под хлестким названием «Гнилая душа»: «С брезгливой гримасой отвернутся от откровенной ис- поведи старого грешника современники. С суровым укором бу- дут вспоминать ее потомки...» 1 Что касается потомков, то критик явно ошибался. Но бес- спорным было и другое: яркие по форме выражения мыслей произведения Розанова противостояли политической и литера- турной деятельности представителей демократии. Этим, со- бственно говоря, и объясняется почти единогласное осуждение книг писателя демократической печатью. Главное в Розанове — попытка взглянуть на любое явление и событие с противоположных сторон. Это небезызвестные «ро- зановские антиномии». Однако этого не принимала та часть критики, те философы и писатели, которые были воспитаны в традиционных принципах гражданственности. Известный кри- тик народник Н. К. Михайловский в статье «О Розанове» недо- умевал по поводу противоречивости высказываний писателя: ' Журнал журналов. 1915. № 15. С. 3. 3
«Розанов не ведет и не может никого вести за собой: просто потому, что физически невозможно идти зараз и направо, и нале- во» Однако всю жизнь Розанов «специализировался» именно на том, чтобы «идти зараз и направо, и налево». Эта «двули- кость» Януса—Розанова даже послужила темой отдельной ста- тьи его друга и ученика Э. Голлербаха, напечатанной в «Вестнике литературы» после смерти писателя. «Двуликость» мыслителя, выпустившего одновременно книгу о неизбежности революции — «Когда начальство ушло...» (1910) и серию статей в консервативной газете «Новое время» с обличе- нием русской революции, так поразила современников, что П. Б. Струве с недоумением вопрошал: «В чем же правда для Розано- ва?» — имеет полное право спросить читатель. Или Розанов стоит по ту сторону правды и лжи? В самом деле, один и тот же писатель (под своей фамилией!) в одном и том же году оглашает такие суждения» * 2. П. Струве приводит строки из статьи Розано- ва «Тьма», появившейся в «Новом времени» 4 сентября, 1910 года: «Напор революции есть напор дикости и самой грубой азиатской элементарности, а не напор духа и высоты. Революция не была другом философии — это никогда не надо забывать. Она всегда шла враждебно поэзии — это тоже факт. Весь застой России объясняется также из революции... Без Чернышевского и «Современника» Россия имела бы конституцию уже в 60-х годах; без Желябова, как «благодетеля», она имела бы ее в 1881 году». (Существует предание, что в кармане убитого Алексан- дра II находился проект конституции.) В вышедшей в том же году книге «Когда начальство ушло...» Розанов писал нечто иное: «Все, что творится в спокойные эпохи, выходит несколько лениво, апатично; все, что творится среди беды, волнения, опасности,— выходит живуче, крепко. Так ро- дился европейский строй нашей армии при Петре и другие его преобразования. Десятилетия мы жалели, негодовали, отчего конституция не даруется «своевременно» и «сверху»; но теперь, кажется, можно только возблагодарить Бога, что мы не получи- ли в 81-м году мертворожденной лорис-меликовской или иг- натьевской конституции, что все пошло своим чередом и до конца старый Порядок, можно сказать, «выворотил свою душу наружу» в японской войне, и конституция пришла как гнев воз- мездия, пришла сама, а не была «приведена за ухо», что она явилась как энергия и работоспособность, а не благоразумное новое учреждение» 3. Критике было нелегко понять, что оба высказывания Розано- ва — «против» революции и «за нее» — не находятся в проти- воречии, а скорее дополняют друга друга. Среди немногих поня- вших Розанова был К. И. Чуковский, опубликовавший 24 октяб- ' Михайловский Н. К. Последние сочинения. Спб., 1905. Т. 1. С. 211. 2 Струве П. Большой писатель с органическим пороком. Несколько слов о В. В. Розанове // Русская мысль. 1910. № 11. Отд. 2. С. 139. J Розанов В. В. Когда начальство ушло... 1905—1906 гг. Спб., 1910. С. 255. 4
ря 1910 года в газете «Речь» «Открытое письмо В. В. Розанову», в котором объяснял противоположные политические высказыва- ния Розанова. «Я не удивляюсь,— отмечал он,— когда в одном месте Вы пишете, что революция есть — «непостижимая, святая Евхаристия», «новое христианство», а в другом месте, что это «мордобой» и «ненавидение», и садизм; когда в одном месте Вы возмущаетесь, зачем «радикалы» ликовали при смерти Александ- ра II, а в другом месте сами о себе заявляете: «Да я осуждаю ли убийцу Плеве? Нисколько. Помню, тогда радовался» '. Именно К. Чуковский почувствовал и осознал смысл много- ликое™ Розанова. Он подметил, что в розановских книгах «как будто не одно, а тысяча сердец, и каждое полно каким-то горя- чим вином, в каждом — этот изумительный «зеленый шум, весенний шум». Этим же объясняет Чуковский и богоборческие мотивы в сочинениях Розанова: «Ведь Вы даже на Бога своего любимого восстали, на Христа Иисуса, чуть только Вы заподоз- рили, что он недостаточно счастлив этим шумом зеленым и этим биением собственной крови... Почему Иисус никогда не смеял- ся? — воскликнули Вы в своей знаменитой статье «Об Иисусе Сладчайшем» 1 2. Отвечая П. Струве и тем, кто обвинял его в противоречивости высказываний, Розанов предложил следующий «диалог» с подра- зумеваемым оппонентом: «— Сколько можно иметь мнений, мыслей о предмете? — Сколько угодно... Сколько есть «мыслей» в самом пред- мете: ибо нет предмета без мысли, и иногда — без множества в себе мыслей... — Где же тогда истина? — В полноте всех мыслей. Разом. Со страхом выбрать одну. В колебании. — Неужели же колебание — принцип? — Первый в жизни. Единственный, который тверд. Тот, кото- рым цветет все, и все — живет. Наступи-ка устойчивость — и мир закаменел бы, заледенел» 3. И еще одну сторону розановской манеры письма не могли спокойно принять его современники. Это розановская интим- ность, обращенность к самому личностному, непроизносимому в человеке. Иванов-Разумник, критик, склонный к социологизи- рованию, писал о «страшной распущенности — литературной, писательской» как характернейшей черте Розанова. «Разнообраз- нейшие мысли, и мысли — мы увидим — иной раз глубокие и замечательные, вихрем вращаются в его голове; но он часто не дает себе труда привести их в ясность для самого себя. Внешняя форма его произведений, особенно его книг последних лет,— это нечто невероятное: поистине, это «стриженая лапша», как метко 1 Чуковский К. Книга о современных писателях. Спб., 1914. С. 169. 2 Там же. С. 170. 3 Розанов В. В. Литературные и политические афоризмы // Новое время. 1910. 25 ноября. 5
выражается сам В. Розанов в предисловии к одной из своих книг» '. В 1899 году П. П. Перцов, близкий друг Розанова, получил от него все опубликованные им до тех пор статьи и сделал из них выбор материала (прибегая к огромным синим редакторским крестам, вычеркивающим абзацы и целые страницы) для четырех сборников статей: «Сумерки просвещения», «Литературные очер- ки», «Религия и культура», «Природа и история». Заглавия книг придумал Перцов. «За крайним утомлением,— вспоминает Роза- нов,— я не принимал ни советом, ни даже взглядом участия в этом первом издании избранных трудов моих» * 2. Так начался «выход к свету», как определил позднее это сам Розанов в книге «Литературные изгнанники». Открывающая настоящее издание книга «Религия и культура» знаменует переход от ранних философских сочинений Розано- ва — наиболее значительным среди которых была «Легенда о Ве- ликом инквизиторе Ф. М. Достоевского» — к интимному стилю и образности зрелого и позднего периода творчества писателя и мыслителя. Сам Розанов в предисловии называет свою книгу сборником «интимных (по происхождению) статей» и посвящает ее «малому храму бытия своего, тесной своей часовенке», а именно: усопшим родителям и первой дочери, умершей 9-месячной, здравству- ющей жене-труженице Варваре и детям-младенцам — Татьяне, Вере, Варваре и Василию, которые, как он говорит, «всему-то, всему меня научили именно в «религии», именно в «культуре». И хотя в дальнейшем критика не раз насмехалась над этой «малой розановской часовенкой», он решительно заявил в своем «Уединенном»: «Мне хотелось бы, чтобы меня некоторые помни- ли, но отнюдь не хвалили; и только при условии, чтобы помнили вместе с моими близкими. Без памяти о них, о их доброте, о чести — я не хочу, чтобы и меня помнили». В этой книге мы наблюдаем становление розановской интим- ности. Сборник открывается лекцией «Место христианства в ис- тории», прочитанной по поводу 900-летия крещения русского народа на публичном акте Елецкой гимназии 1 октября 1888 года. Торжественное название, торжественная манера повество- вания, строгая философская триада: тезис, антитезис, синтез. Объективность определяет арийский склад души, говорит учи- тель Елецкой гимназии, субъективность — склад души семити- ческих народов. Христианство же явилось синтезом, гармоничес- ким сочетанием этих двух как будто противоположных начал. Однако уже в следующих статьях (особенно в статьях, посвящен- ных очерку В. О. Ключевского «Добрые люди Древней Руси» и многотомному труду Н. П. Барсукова о М. Погодине) роза- новская «магия слова» уже начинает ощутимо сказываться. ' Иванов-Разумник. Творчество и критика. Статьи критические. Спб., 1912. С. 146. 2 Розанов В. В. Природа и история. Спб., 1903. С. 1. 6
Метко сказал о книге «Религия и культура» Н. Струве, немало сделавший в прошлые десятилетия для издания за рубежом про- изведений Розанова: «Зрелая по мысли, она еще не являет нам Розанова во всей его глубине, но даже эти утренние зарницы его гения, 80 лет спустя, в наш безрелигиозный и бескультурный тусклый век, светят с необычайной силой» *. Статья «О символистах и декадентах» примечательна тем, что Розанов придавал ей особое значение и переиздал отдельно в 1904 году. Принято считать, что первый с развернутой крити- кой декадентской литературы и культуры выступил у нас М. Горький (его статья «Поль Верлен и декаденты» появилась в «Са- марской газете» 13—18 апреля 1896 г., но до советского времени не переиздавалась). Однако ранее уже прозвучала на всю страну статья Розанова о символистах и декадентах, появившаяся 1 ап- реля 1896 года в журнале «Русский вестник», где незадолго до того Россия читала великие романы Достоевского и Толстого, а несколько ранее — романы Тургенева, Лескова, Писемского. Не случайно именно здесь раздалась критика символистов за отрыв от традиций русской словесности. Близкая по времени критика декадентства у Розанова и Горь- кого не была, конечно, схожа в своих исходных позициях. Для Розанова декадентство — не русское, а наносное, внешнее, «фран- цузское» искусство. Видя в нем «уродливое явление», он полага- ет, что это не новая школа, а всего лишь окончание некой другой школы, корни которой уходят в реализм Бальзака и далее в XVIII столетие. Главное здесь — тот элемент чрезвычайного, «ультра», который, раз попав в литературу, потом уже никогда из нее не исчезает. Отсюда определение этого литературного явления как «вычурности в форме при исчезнувшем содержании». Относясь, «бесспорно, отрицательно» к декадентству, Розанов вместе с тем ввел символизм как литературный прием в свою публицистику, предлагая вместо логических рассуждений мозаи- ку переливающихся чувств и мыслей, выраженных подчас в не- обычных образах и словосочетаниях, в, казалось бы, бессвязной игре ассоциаций. Понимая декадентство не как историческое явление рубежа ! веков, а как вообще «порчу», разрушительное начало, Розанов видит и его закономерную неизбежность в ходе развития литера- туры и искусства. Развивая мысли статьи, вошедшей в книгу «Религия и культура», он позднее писал (под псевдонимом В. Варварин): «Декадентство войдет огромною полосою в историю умственного развития России, в историю умственных в ней дви- жений. Положение его - около «народничества» 70-х годов, «нигилизма» 60-х, около «славянофильства и западничества» 40-х годов. Это — положение идеи около идеи, направления около направления. Декадентство так же общно, универсально, всепро- никающе, так же окрашивает все окружающее, все, что может 1 Струве Н. Василий Розанов. «Религия и культура» // Вестник русского христианского движения. Париж, 1979. № 30. С. 180. 7
подчинить,— в свой цвет, в свою манеру, как это делали раньше его «народничество» или «нигилизм». Декадентство — дух, стиль.. Но, как и «нигилизм», оно не творит; у него нет Пушкина и Лермонтова, нет даже Белинского или До- бролюбова. Но все переиначивает, но великого само из себя не дает... Пока — март декадентства,— и долго ему еще до августа, когда собирают плоды» *. «Религия и культура» — своего рода летопись культурной жизни 90-х годов прошлого века, отражение разномыслия, спо- ров тех лет. В 1899 году Россия торжественно отмечала 100-летие рождения Пушкина. К юбилею стали готовиться загодя. В 1897 году появилась статья Вл. Соловьева «Судьба Пушкина», в кото- рой проводилась мысль, что поэт сам виноват в своей трагичес- кой судьбе и гибели. На эти наветы на Пушкина Розанов тогда же ответил полеми- ческой статьей «Христианство пассивно или активно?», отстаивая право поэта защищать «ближайшее отечество свое — свой кров, свою семью, жену свою». Пушкин для Розанова — рыцарь семьи, домашнего очага. Все это защищал он в «чести», как и воин отстаивает не всегда существование, но часто только «честь», доброе имя отечества. Попытки бросить тень на личность Пушкина, «погубить» репутацию человека, а тем самым и поэта, Розанов неизменно считал более оскорбительными, чем все, что писал о Пушкине «наивный Писарев». «Пушкин народен и историчен, вот точка, которой в нем не могут перенести те части общества и литерату- ры, о которых покойный Достоевский в «Бесах» сказал, что они исполнены «животною злобой» к России. Он не отделял «мужи- ка» от России и не противопоставлял «мужика» России; он не разделял самой России, не расчленял ее в своей мысли и любил ее в целом» 2. Вот этого отношения к России многие и не могли ему простить. Но, может быть, самое знаменательное, «указующее» в книге «Религия и культура» — это завершающие ее «Эмбрионы» и «Новые эмбрирны» (добавленные во втором издании). Перед нами предвестие^ будущих гениальных открытий в знаменитой трилогии Розанова «Уединенное» и «Опавшие листья» (короб первый и короб второй и последний). И хотя здесь литератур- ность еще нередко преобладает над «живой жизнью», но уже первая запись по-розановски полнокровна в передаче бытового «жизнемыслия»: «— Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как — что делать: если это лето — чистить ягоды и ва- рить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай». Тема религии, русской церкви, церковной жизни всегда связа- на у Розанова с семейным вопросом, жизнью тех миллионов 1 Варварин В. Критик русского decadence’a // Русское слово. 1909. 29 сентября. 2 Розанов В. В. Два вида правительства // Новое время. 1897. 15 июля. 8
россиян, ради которых он и писал все свои книги, которых любил истинной любовью. «Как мне хочется быть собакой. Собакой, лошадью на дворе и оберегать Дом и хозяина,— записал он в не изданной еще книге «Мимолетное».— Дом — Россия. Хозяин — русские люди». О чем бы ни писал Розанов — о философских взглядах А. С. Хомякова, Вл. С. Соловьева или Ф. М. Достоевского, об отлуче- нии от церкви Толстого, о христианстве и расколе,— перед его душевным взором всегда был русский человек с его нуждами и заботами, с думами о России и ее судьбах. Прекрасно выражено это в его статье об Оптиной Пустыни, где сказано о роли монастырей для русской культуры: «Монастырь для Московской и Киевской Руси был и университетом и парламентом; здесь единственно обсуждались далекие мирские дела; обсуждалось отечество; его состояние; высказывалось суждение о каждом текущем царствовании; жили надежды на грядущее, хранились воспоминания о прошлом. Здесь, наконец, учились,— большею частью словом, устно, но мало-мальски и письменно... Нужно заметить, монастырским колоритом была подернута вся Русь. «Пустыньки» не имели официального положения: они не учреж- дались официально; о их существовании не требовали отчетов в Москву, в Киев, как позднее стали требовать этих отчетов в Петербург. Они зарождались сами собою, без всякой формы, без регламента». Обращаясь к судьбам русской культуры, Розанов подчерки- вал, что без духовности, нравственности, основанной на религии, не может быть прогресса, и потому писал: «... Болит душа за Россию... болит за ее нигилизм. Если «да» (т. е. нигилизм) — тогда смерть, гроб». В революции для Розанова не было радости. «И не будет»,— добавляет он в «Уединенном». «Битой посуды будет много», но «нового здания не выстроится». И в не издан- ной при жизни книге «Мимолетное» Розанов, продолжая те же мысли, обращается к духовности русских пастырей — Серафиму Саровскому и Амвросию Оптинскому: «Но мы не умели выслу- шать. И никто не мог понять. «Выпрямила»,— сказал впечатле- ние от Венеры Милосской Гл. Успенский. Ну, мы северные жители. Серафим и Амвросий тоже «выпрямили» душу русского человека, вообще русского человека, но «выпрямление» выше русских мучеников не поднималось». Проблемы религии и культуры, нависшей над Россией рево- люции вновь возникают в книгах Розанова «Перед Сахарной» и «В Сахарне», публикуемых впервые в настоящем издании. «Как поправить грех грехом — тема революции... И поправ- ляющий грех горше поправляемого»— так думал он о наступа- ющих днях революции. В одной из его статей 1918 года возникает любимый розановский образ гоголевской тройки, теперь уже «тройки революции», символа наступившего Апокалипсиса: «Ко- му-то понадобилось распречь русские сани, и кто-то устремил коня на ямщика, с криком — «затопчи его», ямщика на лошадь, 9
со словами «захлещи ее», и поставил в сарай сани, сделав невозможным «езду». Все ли суждения Розанова бесспорны? Отнюдь нет. Но он предложил свое особое «альтернативное мышление», полагая, что только через антиномии, через «безумные» идеи, нетра- диционный взгляд можно подойти к истине, подойти к тому, чего не увидишь и не поймешь на пути позитивистски плоского решения вопросов. В этом диалектика познания, того «пони- мания», о котором Розанов писал еще на заре своего фило- софского творчества. А. Николюкин
РЕЛИГИЯ И КУЛЬТУРА Сборник статей По мере того как год за годом и пятилетие за пятилетием ложатся на усталые веки человека, глаза его опускаются долу и начинают видеть иное и иначе, чем некогда, чем ранее. Укора- чиваются горизонтальные созерцания, удлиняются вертикаль- ные. «Политика», шумные «партии» — все становится глуше для слуха, скрывается «за гору Аменти», как сказали бы египтяне. Вокруг видится семья — «земля, на которой я стою», священное «аз есмь» каждого из нас: то, что смиренно и безвидно несет около нас труд, заботу, любовь, несет на плечах своих безустан- ных «ковчег» бытия нашего, суеты нашей, часто — «пустого» нашего. Для каждого, в известную пору, становится близок и как- то вдруг понятен стих Лермонтова: ...последние мгновенья Мелькают — близок час... Вот луч воображенья Сверкнул в душе... пред ним шумит Дунай... И родина цветет — свободной жизни край; Он видит круг семьи, оставленной для брани, Отца, простершего немеющие длани, Зовущего к себе опору дряхлых дней... Детей играющих — возлюбленных детей! Все — ждут его... В пору «горизонтальных созерцаний» мы склонны считать «отечеством» то и иное, широкое или далекое, и вообще, в сущ- ности, нечто вовсе чуждое: пока, суживаясь во взоре, не открыва- ем истинное свое отечество и, так сказать, «обитаемую импе- рию», все «45 томов Codex’a» в невинных глазах детей, в суп- ружеской верности жены и вообще не далее порога своего «дома». Отечество обширное и совершенно для каждого доста- точное: остальные — все больше призраки «отечества», фантомы несуществующих «Америк», которыми горизонтально играет глаз, частью их представляя себе, частью их создавая из себя. Святое «аз есмь»; «отечество» — вертикально уходящее «в зем- лю», всходящее до неба; истинно неисповедимая «Вавилонская башня», которую, в сущности, каждый из нас строит обычно — не достраивает, но в ее постройке выражает мысль свою и вечную человеческую: от земли и «я» восходить к Богу и вечности. Ликует буйный Рим... торжественно гремит Рукоплесканьями широкая арена — А он... безмолвно он лежит, Во прахе и крови скользят его колена. 11
Надменный временщик и льстец его, сенатор, Венчают похвалой победу и позор... Как это далеко только от Рима: поэт хотел выразить общую человеческую судьбу — в пору ошибок раба «горизонтальных» фикций. Так было в Риме, так будет всегда; и, убегая этой ошибочной судьбы, человек и ищет инстинктом нового «отечест- ва», начинает «вавилонски» построиться и устроиться. ...Детей играющих -- возлюбленных детей... Все ждут его назад с добычею и славой; Напрасно: жалкий раб, он пал, как зверь лесной, Бесчувственной толпы минутною забавой... «Прости — развратный Рим! — прости, о край родной»! Тысячи людей как поздно об этом догадываются: лишь еди- ницы удерживаются «на родине», и миллионы манятся «Римом». Прости —• развратный Рим... — это нужно уметь сказать вовремя. Итак, сборник этих интимных (по происхождению) статей я посвящаю малому храму бытия своего, тесной своей часовень- ке: памяти усопших своих родителей — рабов Божьих Василия и Надежды, две могилки, и одна даже безвестная, даже без креста; памяти дочери, 9-месячной Надюши,— этой поставлен мраморный крест на Смоленском; праведной труженице, жене своей Варваре, урожденной Рудневой; и детям-младенцам, кото- рые всему-то, всему меня научили именно в «религии», именно в «культуре»,— Татьяне, Вере, Варваре, Василию. ...прости, о край родной! В. Р.
МЕСТО ХРИСТИАНСТВА В ИСТОРИИ Между всеми науками, предметом изучения которых служит человек, история имеет преимущество общности и цельности. Религия, право, искусство, нравственность — все это в освещении других наук является разрозненным, обособленным; история же изучает эти сферы человеческой деятельности в их живой связи. И причина этого различия понятна. Другие науки, как, например, право или мораль, изучают свой предмет без по- стоянной мысли о человеке; история же, стремясь уяснить для себя происхождение всего, рассматривая все лишь в процессе образования, невольно должна восходить к тому, что служит общим источником и морали, и права, и всего другого по- добного — к творческому духу самого человека. Здесь откры- вается для нее глубокое единство того, что в других науках, изучающих все уже в готовом, законченном виде, представляется столь обособленным, замкнутым в себе. Вследствие этого особенного отношения к своему предмету, история способна давать нам разрешение таких вопросов, ответа на которые мы тщетно искали бы в других науках. Указывая генетическую связь между всеми сферами человеческого твор- чества, она определяет взаимное положение всех их, и, следя за этим положением в прошедшем, мы иногда можем определить довольно точно и их взаимное отношение в будущем. Как гео- метр, найдя в старинной рукописи недоконченный чертеж какой- нибудь фигуры, может, внимательно углубившись в направления и свойства начатых линий, мысленно продолжить их и замкнуть всю фигуру, так и историк, следя за направлением творческих сил человека в прошедшем, иногда может предугадать это направле- ние в будущем и открыть то, что называется планом истории. Это знание есть самое важное из всех, потому что оно одно дает нам возможность сознательной жизни. Жить сознательно — это значит руководиться в своей деятельности целями, и притом не ближайшими; жить бессознательно — это значит управляться в своей жизни причинами, которые остаются для нас внешними и чуждыми. Но, конечно, мы твердо можем быть уверены в до- стоинстве своих целей лишь тогда, когда знаем, что они совпада- ют с тем направлением, которое уже невидимо, неощутимо дано всемирной истории, уже существует в ней. С этой именно точки зрения мы и будем рассматривать тот факт, определить значение которого нам предстоит теперь. 13
Посмотрим, нет ли в истории каких-нибудь указаний на то, какое положение занимает христианство в ряду всех других явлений прошедшей жизни человечества, и постараемся извлечь из этих указаний то главное знание, в котором мы все нуждаемся,— знание целей нашей собственной деятельности. I Два великих племени почти исключительно занимают попри- ще всемирной истории — арийское и семитическое. Если мы проследим за характером этих двух племен на всем протяжении их существования, мы будем поражены глубоким различием, которое повсюду и во всем обнаруживается между ними. На самой заре своего исторического существования те племена, дальную отрасль которых составляем и мы, назвали себя «свет- лыми», arioi, и этим именем бессознательно отметили тот особый характер, который запечатлелся на всей их истории. Повсюду, где мы их ни наблюдаем, от Ганга и до Миссисипи, от старых «Вед» и до нашего времени, они являются исполненными жизне- радостного чувства, любят природу и поклоняются красоте и, не заглядывая в отдаленное будущее, всецело отдают настоящему свои душевные силы. Невозможно исчислить всех родов деятель- ности, какие занимали их, и если история так безгранично богата событиями, если то, о чем повествует она, так нескончаемо разнообразно, то это благодаря исключительно особенностям арийского духа. В чем же заключаются эти особенности? Как выразить, как определить тот особенный душевный склад, из которого объясняется все своеобразие арийской истории и жизни? Объективность — вот то название, которое всего правильнее определяет этот особый склад души. Ум, чувство, воля — все силы душевные — у арийца направлены к внешнему, навстречу впечатлениям, идущим снаружи. С необходимостью одно это свойство повело к созданию всего того, что мы находим в их истории и жизни. Разум, направленный на внешнее, и не мог ничем иначе выразить свою деятельность, как наблюдением над природою и размышлением о ней, т. е. именно тем самым, что образует науку и философию, которую мы одинаково находим у всех арийских народов. Опытный и наблюдательный характер, который по преимуществу носит эта наука и философия, мы склонны принимать за необходимую и вечную черту в ней, обусловленную самим предметом познания; в действительности же черта эта обусловлена только субъективными особенностями арийского духа, и если нам так трудно понять это, если мы так упорно отвергаем местный и временный характер нашей науки, то это свидетельствует только о том, как бессильны мы стать выше своей природы, как не можем подняться над тем, что есть в ней особенного и частного. Обращенное на то же внешнее, чувство создало искусство, как стремление воспроизвести это внешнее. Уже Аристотель, который первый определил своим 14
рефлектирующим умом то, что без определений, бессознательно и невольно сознавал человек раньше, назвал искусство — подра- жанием-, и в этом определении — уже бессознательно для себя самого — он отметил ту коренную черту арийской души, о кото- рой мы говорим теперь. Подражать можно лишь тому, что любишь, чем заинтересован, воспроизводить же неприятное или чуждое — никто не станет, потому что самый процесс такого воспроизведения не может доставить никакого удовольствия. И то, что искусства у арийцев достигли такого высокого совер- шенства, что одно и то же они стремились воспроизвести и в ли- ниях картины, и в контурах статуи, и в словах поэмы,— это свидетельствует о том жизнерадостном чувстве, о том любовном внимании к физической природе и вообще ко всему окружающе- му, которое всегда было им присуще. Наконец, воля, направлен- ная на внешнее, должна была выразиться в стремлении подчи- нить себе это внешнее, или, по крайней мере, регулировать его отношение к себе, и здесь лежит объяснение третьей особенности в истории арийцев — именно той, что повсюду, где они ни появлялись, они создавали государство и устанавливали права. Государство есть то, в чем выражается отношение одного народа к другим, для него внешним народам, в чем он определяет себя и отделяет от других: право есть то, что определяет отношение одного лица к другим, для него чуждым людям. И то, и другое обращено к внешнему, одинаково носит объективный характер. Отсюда же, из этого направления воли к внешнему, вытекает и стремление, путем науки, подчинить себе окружающую приро- ду, и великий антагонист Аристотеля Бэкон Веруламский, указав на это подчинение как на цель натуральной философии, выразил в этом указании ту же черту арийского характера, которую в своем определении искусства выразил греческий философ. Мы не можем здесь останавливаться на более тонких чертах истории и отмечаем только эти грубые, общепризнанные факты ее. Наука, искусство и государство — это три главных продукта арийского творчества, в них именно достигли арийцы величия, и в последо- вательном, медленном созидании их проходила история этих народов. И, как следствие к своей причине, они должны быть отнесены к объективному складу трех главных способностей души арийцев. Обратимся теперь к рассмотрению душевного склада семи- тических народов в связи с их историей. То, что составляет отрицание арийского характера, что совершенно противополо- жно ему по направлению, есть субъективность, и она именно составляет отличительную черту психического склада семити- ческих народов. Они никогда не смотрели с интересом на окру- жающий мир, и у них никогда не возникала наука. То высокое понятие, которое сложилось о науке арабов в средние века и дол- гое время держалось в новые, при ближайшем ознакомлении с делом оказалось ложным. Они повсюду являются или про- должателями, или комментаторами, но никогда и ни в чем — 15
начинателями, творцами. Изучение медицины началось у них лишь с того времени, как халиф Альмансун призвал к своему двору, в Багдад, сирийских врачрй; под влиянием этих врачей и, конечно, руководимые практической потребностью, они стали сами изучать медицину, но и тогда не пошли далее переводов и комментариев Гиппократа и Галена. То, что они сделали в астрономии, ограничивалось изобретением некоторых инстру- ментов и более точными и обильными, сравнительно с греками, наблюдениями; но и здесь они трудились на почве, уже воз- деланной ранее, и не оплодотворили ее никакой новой мыслью. Им долгое время приписывалось изобретение алгебры, но теперь известно, что начатки этой науки существовали уже ранее, у арийских индусов; решение уравнений, прогрессии, даже сум- мирование рядов — все то, что мы называем элементарной ал- геброй,— было известно на берегах Ганга ранее, чем арабы начали прилагать свои силы к этой науке и дали название, которое мы употребляем теперь. Наконец, в философии, в ко- торой они также славились долгое время, они не пошли далее усвоения и истолкования Аристотеля и отчасти Платона. Альф- Араби, «второй метафизик», как называли его современники, говорил о себе с гордостью, что он 40 раз прочитал «Физику» Аристотеля и 200 раз его «Риторику». Аверроэс, о котором с таким уважением вспоминает Данте в «Божественной коме- дии», носил в средние века прозвание «великого комментатора». «Аристотель объяснил природу, а Аверроэс объяснил Аристо- теля»,— говорили о нем с гордостью арабы. И во всем этом, чем гордились арабские ученые и за что прославляли их другие народы, видно одно — это отсутствие инициативы, недостаток творческого начинания во всем. Если от арабов мы перейдем к евреям, то в древности не найдем у них никакой мысли о на- учном знании, а в Новое время хотя иногда они и обнаруживали высокие способности к науке, но замечательно, что и здесь, никогда не являясь инициаторами, творцами новых идей, они только придавали европейской науке характер крайней абстра- ктности, отвлеченности. Таково было влияние в XVII в. Спинозы на философию и Давида Рикардо в текущем столетии — на политическую экономию. В этом абстрактном мышлении, в этом отвращении от наблюдения и опыта сказалась та черта субъ- ективности, то направление душевного созерцания внутрь, а не к внешнему, которое обнаруживается у них и во всем другом. Они никогда не знали светлого мира искусства, и им незнакомо было то чувство, с которым художник-грек воспроизводил при- роду в статуе или в картине и любовался своим созданием. Изо всех искусств только два — музыка и лирика — уже с самого раннего времени процветали у них. Но это есть именно те виды искусства, в которых ничего не воспроизводится: они исклю- чительно субъективны, и к ним совершенно не идут слова Ари- стотеля, что «искусство есть подражание». Если бы какой-нибудь семит, а не грек определял искусство, он, верно, сказал бы: 16
«Искусство есть выражение внутреннего мира человеческой ду- ши» — до такой степени чуждо семитам то, что так знакомо и близко арийцам, и арийцам незнакомо то, что так родственно семитам. У семитов даже не зарождалось никогда живописи и скульптуры — этих искусств, грубые начатки которых в Европе находятся уже в памятниках доисторического быта: открывая кости животных, теперь уже вымерших, на них находили на- царапанные фигуры зверей и изображения охоты. В области архитектуры даже храм Соломонов был сооружен у евреев не ими самими, но пришлыми, чужими художниками *. Это со- вершенное бессилие семитов к образным искусствам можно про- следить у них и в том, что есть образного, воспроизводящего и в сфере поэтического слова. Эпоса, в котором, как в море небеса, отражается весь сложный мир человеческой жизни, ко- торый мы находим в Магабарате и Рамаяне индусов, в рапсодиях Гомера, в Эдде скандинавов, в наших былинах, — этого эпоса никогда не знали семиты. У них нет никаких преданий, нет мифологии, нет других воспоминаний, кроме священных и ис- торических,— черта, поражающая нас своей странностью: как будто народы эти никогда не знали ни детства, ни героической юности, но всегда были такими, какими мы их знаем теперь,— вечно возмужалыми, нерастущими и нестареющими. Наконец, если от науки и искусства мы обратимся к политической жизни, мы и здесь найдем у семитов обнаружение той же субъекти- вности. Как вследствие субъективного склада своей души они оставались холодными к красоте природы, не любовались ею и не любили ее, так и по той же причине они всегда были безучастны и к окружающим людям. Они селились среди других народов и охотно отдавали им требуемое, лишь бы не принимать На себя обязанностей управления и организации. То, что принято в истории называть их государствами — Тир и Сидон, Карфаген и Иудея,— все это было скорее или группой торговых факторий или рядом селений какого-нибудь племени. Вот характерные слова, которыми описывается в Библии то, что мы так непра- вильно, перенося свои арийские понятия на чуждые племена, называем государством: «И пришли те 5 мужей в город Лаис, и увидали народ, который в нем, что он живет покойно, по обычаю сидонян, тих и беспечен, и что не было в земле той, кто обижал бы в чем или имел бы власть» (Книга Судей, XVIII). Это — странный народ, без организации и без власти, т. е. такой, какого нам трудно представить себе, какого мы не встре- чаем нигде в арийской истории. Все участие семитических на- родов в политических движениях истории можно отнести, как 1 Принадлежность финикиян к семитам утверждается одними учеными, от- рицается другими. Но если даже и согласиться, что они были семиты, то все же характерно, что из двух семитических народов один, желая построить храм, обращается за помощью к другому, у которого, вследствие близости моря, развития торговли и опытности в судостроении, является и некоторая умелость в сооружении больших зданий. 17
к своим причинам, к политическим движениям окружавших их арийских государств. II Мы очертили характер арийцев и семитов, каковыми их знает история, в отношении умственном, художественном и по- литическом, и не коснулись одной только стороны из жизни — религиозной. Теперь на ней именно мы должны сосредоточить свое внимание. Первый вопрос, который, естественно, возникает здесь, состо- ит в том, почему из всех народов земных одним только семитам, и именно евреям, дано было Откровение? Почему другие народы были лишены его? Если мы вдумаемся глубже в ту особенность, которую мы отметили выше в душевном складе семитов, мы, быть может, приблизимся к разрешению этого важного и интересного воп- роса. Не желая выходить из пределов истории, мы не будем здесь вдаваться в доказательства, но скажем только, что есть самые серьезные и самые точные основания думать и утверждать, что дух человеческий не есть ни произведение органической природы, ни что-либо одиночно стоящее во всем мироздании. Не только с религиозной, но и с научной точки зрения самым правильным будет признать, что в нас живет «дыхание» Творца нашей приро- ды, и этим дыханием живем мы, что оно есть источник всего лучшего, что чувствуем мы в себе, и что его затемнение есть причина всего темного, что мы знаем в истории и находим в жизни. Теперь, если с этой точки зрения мы посмотрим на арийцев и семитов, мы поймем, почему не первые, а вторые были предызбраны для Откровения. По самому складу своей души арийцы были вечно обращены к внешнему, к физической приро- де, и то все, что мы называем красотой их жизни и истории — наука, искусство, государство,— все это — красота только для нас: в действительности же, с высшей точки зрения на природу человеческой души,— это есть ее искажение и обезображение. Окружающий мир, как в зеркале своем, отражался в этой об- ращенной к нему душе, сверкал в нем мириадами чудных созда- ний, но, если мы припомним, что то, в чем отражался он, есть дыхание и образ самого Божества, мы без труда поймем, что эти отражения были недостойны его, что они затемняли его и осквер- няли собой. И здесь лежит разгадка всего. Дух семитов, который всегда был обращен внутрь себя, который не чувствовал природы и отвращался от жизни, один в истории сохранил чистоту свою, никогда не переставал быть дыханием Божества. Никакие мысли и никакие желания не развлекали его — одно Божество было предметом его вечной и неутолимой жажды. «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже!» — говорит Давид в одном из своих псалмов (XLI). Эта потребность Божест- ва, вечная в семитах, и особенно в евреях, была прекрасно 18
выражена блаженным Августином, когда, не нашедши успоко- ения в человеческой мудрости, он обратился к христианству: «Боже, Ты создал нас для Себя, и наше сердце не найдет покоя, пока оно не успокоится в Тебе». Как бы в ответ на эти постоян- ные искания, как бы удовлетворяя этой неумолкающей жажде, еврейскому народу и дано было Откровение. Он один в истории и искал его, и был достоин воспринять — именно потому, что душа его не затемнена была земными помыслами и заботами, в которые так безраздельно погружалась душа арийца. Различное отношение двух племен к Откровению, которое мы старались объяснить выше, очень рельефно было высказано не- мецким ученым Грау. Применяясь к словам и образам Библии, где еврейский народ часто называется избранной невестой Бога, он говорит: «Если мы представим семитическую и арийскую группы народов в виде двух дев, из которых Бог должен избрать одну для союза с собой в святой любви, то, конечно, арийская дева может хвалиться многими преимуществами, которых не имеет семитическая дева. Она может сослаться на украшения и сокровища, которые она приобрела через свое господство над миром, на богатство фантазии, проявившееся во всех искусствах, на мудрость и глубокие познания во всех вещах мира. Как мужественная дева, она может даже, в сознании своей силы, найти довольство и цель жизни в самой себе. Ничего этого нет у другой девы. Она стоит перед той, как нищая, бедная и неук- рашенная, перед королевой. Но она имеет одно, чего недостает той,— это сердце, полное неизгладимого стремления к Богу и Спасителю ее души, к Создателю ее жизни,— сердце, полное неисчерпаемой любви, которая не спрашивает ни о небе, ни о земле, если только она обладает Богом, и которая допускает погубить тело и душу, лишь бы дух имел часть с Ним. Одно имеет некрасивая дева — это смиренную веру, в силу которой она сама по себе желает быть ничто, но все имеет в другом,— при которой она не находит никакого удовлетворения в мире и пото- му прикрепляется единственно к Богу, нимало не сомневается в Боге, но совершенно на Него полагается. Живо предносится нам образ такой девы в Божией Матери, которая ничего не имеет, кроме смиренной веры, чистой и целомудренной души, когда она говорит Ангелу-благовестнику: Се раба Господня, буди мне по глаголу твоему» (Луки 1, 38). Еврейский народ ревниво оберегал данное ему сокровище. Можно сказать, что чем более любил он Бога, тем менее любил он людей. Что в Боге все народы земные имеют своего Отца, который в милосердии своем печется о заблудших столько же, сколько о верных, скорбит о них и ищет их спасения,— эта мысль была совершенно чужда евреям. Мы могли бы привести из Библии много примеров этой поразительной замкнутости из- бранного народа, его нежелания приобщить другие народы к От- кровению, которое дано было ему. Так мы могли бы указать на избиение всего мужского населения в городе Сихеме после того, 19
как оно уже приняло обрезание. Но мы приведем здесь другой факт, мы укажем на цельный взгляд евреев на отношение к себе и к Богу других земных народов. Этот взгляд тем более привлекает наше внимание, что был высказан в позднее время унижения и страдания еврейского народа, которое должно бы смягчить его сердце, и принадлежит великому деятелю его истории. «В тридца- том году по разорении города,— рассказывает Ездра в 3-й книге своего пророчества,— я был в Вавилоне и смущался, лежа в посте- ли моей, и помышления всходили на сердце мое». Ему припомни- лись все странные судьбы его народа, его избрание Богом, его слава при Давиде и Соломоне и его теперешнее унижение. Он роптал, он говорил к Богу: «Ты предал народ Твой в руки врагов Твоих. Неужели лучше живут обитатели Вавилона и за это владеют Сионом?» В Вавилоне также грешат и, кроме того, не признают даже по имени истинного Бога, еврейский же народ и в величайшем нравственном падении никогда не отрекался от этого имени, и между тем один поднят на высоту, а другой низвергнут в бездну несчастия и унижения. Это возмущает сердце пророка, и он говорит: «Я видел, как Ты поддерживаешь сих грешников и щадишь нечестивцев; народ Твой погубил, врагов же Твоих сохранил и не явил о том никакого знамения». В его ропщущем сердце поднимается глубокий, никогда не разрешенный вопрос о происхождении зла, поднимается сомнение в Божествен- ном Промысле и его праведности: «Не понимаю,— говорит он,— как этот путь мог измениться. Неужели Вавилон поступает лучше, чем Сион? Или иной народ познал Тебя, кроме Израиля? Или какие племена веровали заветам Твоим, как Иаков? Ни воздаяние им не равномерно, ни труд их не принес плода; ибо я прошел среди народов и видел, что они живут в изобилии, хотя и не вспоминают о заповедях Твоих» (3-я книга Ездры, гл. III). К нему послан был Ангел Уриил, и словами, сходными с теми, что слышал и Иов, он пытался смирить его ропщущий дух; он говорил ему, что «сердце его слишком далеко зашло в этом веке, что пытливость ума его об Израиле дерзка, что он напрасно пытается постигнуть пути Всевы- шнего» (гл. IV). Но эти увещания остались бесплодны. Через несколько дней после беседы с Ангелом прежние мысли снова зароились в нем, и в словах, которые он сказал на этот раз, выразился тот поражающий взгляд, о котором мы говорили выше. Эти слова касаются уже не Вавилона, не утеснителей только израильского народа. Вспомнив о днях творения мира и человека, он говорит: «Для нас, Господи, создал Ты век сей, о прочих же народах, происшедших от Адама, Ты сказал, что они ничто, но подобны слюне, и все множество их Ты уподобил каплям, каплющим из сосуда. И ныне, Господи, вот эти народы, за ничто Тобою признанные, начали владычествовать над нами. Мы же, народ Твой, которого Ты назвал Твоим первенцем, единородным, воз- любленным Твоим, преданы в руки их. Если для нас создан век сей, то почему не получаем мы наследия с веком? и доколь это?» (гл. VI). Каким ужасающим холодом веет от этих слов, какая странная 20
отчужденность от всех людей слышится здесь! Кроме своего народа, все остальные племена земные не только пренебрежены, но почти забыты. Во всемирной истории и во всемирной литера- туре, где было так много унижения и гордости, возвеличения и падения, вероятно, никогда не были сказаны слова такой презрительности, как эти. И сказаны в уединении ночной молит- вы, сказаны к Богу, т. е. вытекают из самой глубины души, выражают постоянную мысль, в которой нет никакого сомнения. Здесь гордость и унижение так велики, что они не обращены даже к тем, кого унижают; унижаемые, очевидно, не существуют для того, кто унижает. Ездра в своем ропщущем сердце мог забыть о людях, но о них не мог забыть Бог. И здесь, нам думается, лежит объяснение непостижимых на первый взгляд судеб израильского народа, который так долго был избранным и в конце был отвергнут. Ездра не понимал, почему израильский народ в плену и страдает, и действительно, если принять во внимание грехи тех и других, он не окажется более виновным перед Богом; но Ездра забыл, что страдания Израиля не внутренние — не голод и мор, но что он в целом предан в руки врагов. Здесь было наказание не за частные грехи отдельных людей, но за грех общий всему Изра- илю — за грех его перед другими народами, о которых он забыл, которых он не хотел приобщить к своему избранию. В Библии народ Божий нередко сравнивается с виноградной лозою: эта лоза все более и более засыхала в своем отчуждении и эгоизме. Напрасно восставали среди евреев пророки, напрасно величай- ший из них, Исаия, с неизъяснимой силой говорил, что все народы земные должны собраться к Сиону. Их преследовали и убивали. Израиль не хотел заботиться о приведении народов к Сиону; как и для Ездры, эти народы — бесчисленные миллионы человеческих душ — были для него лишь ненужными каплями, каплющими из сосуда, и что они бесплодно терялись и засыхали в земле — об этом нечего было заботиться. Эта безжалостность к Божию творению, это невнимание к че- ловеческой душе и было наказано, когда «исполнились времена и сроки»,— отвержением еврейского народа. Новое и высшее Откровение, которое дано было людям, совершилось через Изра- иля, но уже не для него. Как будто все силы засыхающей лозы, оставляя омертвелыми другие части ее, собрались в одном месте и произвели последнее и чудное явление израильской истории и жизни — Св. Деву Марию. Через нее совершилось вочеловече- ние Сына Божия; Он не был признан Израилем, но Откровение, им принесенное на землю, было принято другими народами, и именно арийскими. Так, две тысячи лет назад, на дальнем берегу Средиземного моря, в глухой и уединенной стране, совершилось это событие,— самое потрясающее во всемирной истории. Как и все истинно великое на земле, оно совершилось без шума и незаметно. В то время как на Западе ненужно передвигались легионы, 21
произносились пустые речи и писались бессильные законы — в Вифлееме и Иерусалиме решались судьбы Востока и Запада. Там перемещалось всемирно-историческое значение семитичес- ких и арийских народов, упразднялся Рим и заложена была новая история и новая цивилизация — та, в которой живем, думаем и стремимся мы. Среди народа, гордого своим избранничеством, ни с кем не сообщающегося, ходил и учил Спаситель. Бедной самарянке, с которой за осквернение почел бы говорить книжник-раввин, Он говорил слова неизъяснимой мудрости; Он простил грешницу, боявшуюся поднять глаза от земли; Он проник в бедное, стыдя- щееся самого себя, сердце мытаря; рассказал притчу о милости- вом самарянине. Все это было так не похоже на то, что уже много лет привык слышать еврейский народ от своих учителей. Кроме немногих избранных, он оставался глух к Его словам. Но все- таки этот народ был семенем Авраама; это был страдалец в Еги- пте, хранитель заповедей; он слушал пророков; в течение долгих веков он один на земле хранил закон и имя истинного Бога и только теперь, повинуясь неизменимому ходу истории, он пал так низко. Однако падение это было связано со всей его пред- шествующей судьбой, было внутренне необходимо, и он не мог уже подняться из него. За несколько дней до своих страданий и смерти, в словах, полных неизъяснимой грусти и неизгладимо- го величия, Спаситель высказал судьбу израильского народа: «О, Иерусалим, Иерусалим,— сказал Он, смотря на град Давидов,— сколько раз хотел я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели,— и, думая о насту- пающих страшных днях и о последних судьбах мира и человека, продолжал: — Вот дом ваш оставляется нам пуст; отныне не увидите Меня, доколь не воскликнете: «Благословен Грядый во имя Господне!» (Матфея, ХХП). Историческое и религиозное значение еврейского народа кончилось. Здесь мы не можем удержаться, чтобы не высказать несколько общих замечаний исторического характера. Все, что совершается в истории, совершается с внутренней необходимостью, и она видна как в том, что в ветхозаветные времена еврейский народ был избран, так и в том, что в новозаветные времена он был отвергнут. Скажем более: между той и другой судьбой была неразрывная связь, и ни которая из них не могла бы совершиться, если бы не совершилась другая. Здесь проявило свою силу то темное и неясное для человеческого ума, что непреодолимо упра- вляет жизнью природы и ходом истории, что всегда чувствовали люди, но чего они никогда не умели ни понять, ни выразить; то самое, что чуткие греки отметили словом «Мойра» и что они не осмелились олицетворить ни в каком образе; что гораздо ранее формулировалось на одном соборе буддийского духовенства под именем закона сцепления причин и действий и на что слабо и лишь в частностях указывает наша наука под именем законов природы. Добро и зло, как в природе, так и в истории, связаны 22
неразрывной связью, неотделимы друг от друга, и эта неот- делимость сказалась в признании и отвержении еврейского наро- да. Припомним то, что было сказано ранее о душевном складе его,— именно о том, что его созерцание всегда направлено внутрь самого себя, что оно субъективно: будучи один из всех народов таковым, мог ли он в чем-нибудь нарушить свою духо- вную чистоту, исказить природу своей души впечатлениями вне- шнего мира? И если нет — если из всех народов земных он один оставался чистым, мог ли он не стать единым избранным, мог ли не воспринять первый все Откровения? Но именно потому, что он был так субъективен, мог ли он быть общителен с другими народами? И если ясно, что нет, то каким образом обетование искупления, долженствовавшее исполниться над всем семенем Адама, пролиться на все народы земные, каким образом это искупление могло совершиться иначе, как не через отвержение этого народа тотчас же, как только совершилось это искупление? Одна и та же причина породила оба эти явления, призвание и отвержение, и если мы поймем, если мы почувствуем, с какой страшной необходимостью совершилось это, мы проникнемся глубокой жалостью к еврейскому племени, некогда столь велико- му и святому и теперь так низко павшему. Этот закон воздаяния, это сцепление причин и действий — оно висит и над всеми народами, и также над нашим, и если мы могущественны, свобо- дны и счастливы теперь, мы должны помнить, что это одна половина явления, и, думая о другой, должны быть сострадате- льны ко всему, что уже пало и унижено в истории. Будем продолжать начатое исследование. История не может и не должна входить в рассмотрение самого акта Искупления — эта мистическая сторона религиозной жизни человека принад- лежит исключительно богословию. Ее задача состоит в том, чтобы изучить условия, при которых это Искупление соверши- лось, и, не касаясь самого существа Откровения, определить по его общим и внешним чертам то отношение, в котором оно находится к различным эпохам и к различным народам. Здесь, оставаясь одновременно и строгою и скромною, она может открыть такие точки соприкосновения, которые прольют самый ясный свет на некоторые темные стороны в судьбах человечества. С этой именно точки зрения мы и рассмотрим отношение Евангелия к характеру двух главных исторических племен — семитов и арийцев. Тот характер чистоты духа, который присущ семитам и кото- рым запечатлена Библия, этот характер мы находим и в Еван- гелии. Книга «Руфь» напоминает нам самые светлые события из истории Святого Семейства; книга Иисуса, сына Сирахова, ис- полнена той же простотой и мудростью, как и многие страницы евангелистов. В этом отношении Евангелие составляет продол- жение Библии: это — также завет Бога к людям. Но это завет — новый, и здесь, в этом названии, отмечается уже какое-то отличие. В чем заключается оно? 23
Вместо духа исключительности и строгости, который лежит на Библии, веет с каждой страницы ее величием и ужасом, мы находим в Евангелии дух светлой радости, дух прощения и примирения, любви к людям. Что-то глубоко родственное каждому сердцу, что-то влекущее к себе, заставляющее не замыкаться, не уходить в себя, но, напротив, раскрывать свою душу,— слышится в каждом слове Спасителя и в каждом действии Его. Это уже не Иегова, грозящий и гневный к своему народу, к своему «первенцу и избранному», это — Богочеловек, сошедший к людям, живущий среди них, любящий и понима- ющий все, что в них есть слабого и незначительного. Вспомним брак в Кане Галилейской — это заботливое внимание к малень- ким радостям маленьких людей; вспомним также притчу о блудном сыне. Дух светлый и радостный, дух открытости и общения с людь- ми — не звучит ли все это чем-то уже знакомым нам? Да, это дух народов, которые, едва восприняв первые впечатления жизни, назвали себя сами «светлыми», «arioi». Совершенно чуждый ему по происхождению, он одинаков с ним по харак- теру, тяготеет сам к нему и взаимно притягивает его к себе. Небесная радость, которая слышится в Евангелии, склоняется к земной радости, которою проникнута арийская жизнь; она просветляет ее собой, но не отрицает уже. Та черта объектив- ности, то обращение не внутрь себя, но к внешнему, что было всегда так чуждо семитам, вдруг появляется на склоне их истории, в момент завершения их исторического и религиозного значения. Тотчас же, как появилось, это стремление к внешнему разрывает замкнутость семитического духа и идет, как благая весть, как «евангелие», навстречу всем народам земным. Но не все народы поняли это; это поняли те только, которые в этом движении к внешнему, в этом светлом и радостном духе почув- ствовали что-то родственное, близкое; не туранцы и не египтяне, но именно арийцы первые восприняли христианство и теперь несут его уже и другим народам. Мы сравнили ранее труд историка с трудом геометра, ко- торый стремится завершить недоконченный чертеж, найденный им в старинном манускрипте. Как геометр напрягает свой ум, чтобы отгадать мысль неизвестного автора чертежа, так и усилия историка направлены к тому, чтобы понять мысль и план, управляющие ходом человеческого развития. Найдя и определив направление какого-нибудь одного течения, он окидывает взгля- дом все остальное поле истории и ищет, нет ли на нем где-нибудь других течений, которые бы соответствовали, гармонировали с найденным уже, шли бы ему навстречу. Тогда завершение недоконченного узора истории, мысленное окончание еще только осуществляющегося плана ее уже не может представить бо- льшого затруднения. 24
Ill Задолго до начала христианства, в светлой и жизнерадостной Греции появился странный человек: двадцати пяти лет изгнанный из родного города, он долго странствовал по Элладе, и куда он ни приходил, он повсюду встречал отчуждение и неприязнь: «Вот уже будет теперь 67 лет, как я мыкаю горе по Элладе»,— говсфил он в последний год своей жизни. Он не принимал участия в политической жизни своего времени, и причиной его изгнания и его странствований не была вражда партий. Переходя из страны в страну, он слагал рапсодии, и в их характере исключительно мы должны искать объяснения его странной судьбы. Чем-то непохожим на все, что до тех пор видела и знала Греция, веяло от этих рапсодий; в них слышалось новое и незнакомое настроение души, слышался разлад со всей окружающей действительностью, с историей, поэзией и ре- лигией: «Куда ни посмотрю, куда ни обращу разум,— говорит он в одном из сохранившихся отрывков его песен,— все раз- решается в одно, все стягивается в одинаковую однообразную сущность. Я стар, а все блуждаю обманчивым путем. Нужен твердый ум, чтобы смотреть в обе стороны... Никто не может поручиться за свое знание. Надо всем тяготеет одно неверное мнение». Сомнение, выраженное в последних словах, касается, однако, не тех особенных мыслей, которые занимали его, но того обычного склада чувства и ума, который он встречал повсюду. Ему чуждо все греческое миросозерцание, он враждебно смотрит на светлый мир Гомера, желчно смеется над Олимпом: «Люди воображают,— говорит он,— что боги родились, что они сходны с ними, имеют их одежду, голос и образ. От- того фракийцы изображают своих богов голубоглазыми и бе- локурыми, а эфиопы — черными и курносыми, мидяне, персы, египтяне и другие народы также представляют своих богов по своему образу, а Гомер и Гезиод, воспевая нечестные дела богов, приписали им все, что и у людей считается позорным и бесчестным: воровство, прелюбодеяние и взаимный обман». Он борется против антропоморфических представлений родной религии и противопоставляет им свое убеждение: «Один есть Бог,— говорит он,— ни видом, ни мыслью не похожий на смертных; Он весь — зрение, весь — слух, весь — мысль, и без труда Он господствует над миром своим умом»; он учит, что это единое Божество вечно и неизменяемо, что оно не- подвижно и нераздельно. Рапсод этот был Ксенофан Колофонский. На 90-м году жизни он пришел в Великую Грецию и здесь умер в городе Элее. Только один человек из всех, кто знал и слышал его, воспринял его мысли и дал им дальнейшее развитие. Но и этот единственный ученик относился к нему неприязненно, холодно: мысль, оста- вленную Ксенофаном, он воспринял как тягостное, как постылое бремя, до того противоречила она всему складу греческой души. 25
То, что было у Ксенофана на степени смутного сознания, у Парменида обставилось стройными доказательствами, против которых даже и в наше время трудно было бы привести основательные возражения. Живой, многообразной и измен- чивой действительности, о которой говорят нам органы чувств, в которую так глубоко был погружен грек, вследствие объектив- ного склада своей души,— этой действительности он проти- вопоставил понятие о чистом бытии, чуждом изменяемости и множественности, и первый показал, что оно одно может стать предметом истинного и вечного знания. Недоступное ни зрению, ни осязанию, оно открывается единственно мышлению, и, следовательно, в нем одном должен состоять процесс познава- ния; все же, о чем свидетельствуют нам чувства, есть лишь призрак, фантом, о котором мы не можем думать, не впадая в противоречия. Уже в этом указании способа познания нам слышится корен- ное изменение арийского отношения к природе, которое всегда чувственно, всегда обращено навстречу идущим извне впечатле- ниям. Но у Парменида субъективен только способ познания: самый же познаваемый предмет — чистое бытие — носит еще космический характер; правда, и он — уже неживая природа, но он стоит рядом с природой, как абстрактный снимок с нее, как ее неподвижное и вечное отвлечение. Во всяком случае, этот пред- мет познания имеет внешнее по отношению к человеку положе- ние. С появлением Сократа и эта черта объективности исчезает. Он первый оставил исследования внешней природы: «свел, как говорили о нем, философию с неба на землю»; было бы правиль- нее сказать, что он ввел ее в человеческую душу, оставив равноду- шно внешний мир, как небесный, так равно и земной. Как и Пар- менид, он настаивал на том, что предметом познания может быть только вечно существующее, но путем своего неподража- емого метода он заставлял своих собеседников находить это вечное в их собственной душе. «Мать моя была повивальная бабка, и я продолжаю ее ремес- ло,— говорил он о себе.— Я ничему не учу, я только другим помогаю роДить мысли». Он первый посмотрел на душу как на неисчерпаемый источник знания, всех богатств которого мы не сознаем потому только, что мало прислушиваемся к ее движени- ям, вечно обращены к природе, живем лишь впечатлениями органов чувств. Он повернул это внимание от внешней природы внутрь себя, и в этом именно заключается всемирно-истори- ческое значение его деятельности, учения и жизни. «Гуфш оеаитбу» — «познай себя самого». Эта мысль кажется простой и неважной, но, если мы проследим направление развития арийс- ких и семитических племен и приведем ее в связь с этим развити- ем, мы поймем, что только демоном Сократа могла быть внуше- на ему эта мысль: до такой степени ее значительность в истории превышает силы единичной личности. И не только в учении Сократа, но и во всей его личности, в каждой черте его характера 26
мы чувствуем, что он был в истории центральной личностью, в которой совершался перелом не только греческой жизни, но и жизни всего обширного арийского племени. Что-то странное видели в нем треки, он не был похож ни на кого из них. «’Атлга», «неуместность» — вот слово, которым характеризует его Платон в своем «Симпосионе». И действительно, он является чем-то неуместным и странным, если рассматривать его в ходе развития лишь одного греческого народа или даже одних арийских племен; и, напротив, все в его личности, каждый поступок в его жизни становится понятным и необходимым, если рассматривать его как соединительное звено между двумя самостоятельными про- цессами развития, через которые проходила жизнь арийцев и се- митов. Сын арийского племени, он не только обратил созерцание своего народа туда, куда оно обращено лишь у семитов,— в глу- бину собственного духа, но он и заставлял искать в этом духе лишь тех знаний, которые одни только ценились теми же семита- ми: знания нравственных истин вечного характера. Он не учил о природе, он был только моралистом. Наконец, учение свое он запечатлел добровольною смертью — черта, поражающая нас своей странностью в арийской истории, в истории племен, всегда так терпимых ко всякому мнению, с одной стороны, всегда так уступчивых, мягких — с другой. В Сократе греки казнили челове- ка, который разрушал их психический строй, который бессоз- нательно для себя самого выводил свой народ и с ним все арийские племена навстречу какому-то другому течению, о кото- ром он сам не знал, что оно есть, которого он не видел, как не видел Моисей обетованной земли. И как же было ему не гово- рить о своем гении, об этом добром божестве, к внушениям которого он так часто прислушивался? Поистине, если бы он не сказал нам о нем, мы подумали бы, что он только скрыл его от нас, но мы знали бы, что около него стояло это доброе «Satpovtov»: до такой степени все его поступки гармонировали не с окружающей действительностью, но с иными и далекими течениями в жизни всего человечества, частью уже совершив- шимися, частью еще имевшими произойти. В то самое время, как он, приготовляясь выпить чашу с ядом, в последний раз беседо- вал со своими учениками и говорил им о бессмертии души, в это самое время среди другого и чуждого племени также проис- ходило раздвоение прежде цельной жизни: там восставали и из- бивались пророки. Даже частные, мелочные черты в его харак- тере поражают нас разладом с духом его собственного народа и родственной близостью с духом другого, ему неведомого пле- мени. Платон рассказывает в «Федре», как однажды, на пригла- шение идти гулять, Сократ желчно отвечал, что он не хочет, потому что он ничему не может научиться у деревьев и окрестно- стей. Это равнодушие к красоте природы, это нежелание на нее смотреть есть черта чисто семитическая и вместе совершенно незнакомая, чуждая грекам: в Библии едва ли есть хоть одно описание природы, и между греками едва ли бы нашелся еще 27
второй человек, который дал бы ответ, подобный тому, какой услышали от Сократа его друзья. Мы сказали, что в появлении Сократа выразился перелом греческой истории: и действительно, все другие течения греческой жизни начинают с этого времени умаляться, и разрастается только то одно, которое впервые возникло много лет назад в личности Колофонского рапсода. Не только политическая жизнь, свобода внутреннего развития, но также религия, искусства, поэзия — все увядает в Греции, все засыхает, как в то же самое время засыхала и увядала жизнь другого народа. И как там все силы духовно умирающего народа сосредоточивались в одной ветви его, чтобы принести последний и чудный плод,— так и здесь, в Греции, все творческие способности богато одаренного племени сосредоточи- лись в одном узком, но глубоком течении и произвели высочайший расцвет спиритуалистической философии. Этот высший и послед- ний плод греческого развития запечатлен двояким характером: по существу своему, как некоторое знание, он есть произведение арийского духа; но глубокая субъективность, отчуждение от всей природы, которое сказалось в этой философии, заставляют нас видеть в ней склонение арийского духа в сторону семитического. Чем далее развивалась эта философия, тем ближе и ближе подвигалась она к тому, что уже было у главного из семитичес- ких племен, именно еврейского. Истины, знакомые нам из Биб- лии, не появляются, но уже мерцают в ней: вспомним учение Платона о знании и о прекрасном. Здешняя, земная жизнь нашей души, учил этот философ, есть лишь временный переход для нее: она томится в ней, и если так ищет истины, если так наслаждается созерцанием красоты, то только потому, что это пробуждает в ней воспоминание об ином мире, в котором она жила некогда и куда ей предстоит воз- вратиться. Все, что создает человек в своей жизни относительно прекрасного и относительно истинного, он создает лишь по воспоминанию о той безусловной красоте и безусловной истине, которую созерцала его душа в своем премирном существовании. Когда он учится, когда он познает, он лишь припоминает то, что знал ранее Своего появления на земле. Припомним также пре- красное учение этого философа о Демиурге: этот вещественный мир, в котором мы живем и который мы созерцаем, обязан происхождением своим Предвечному Зодчему, который созидал его, устремив взор на мир идей, этих бесплотных и от века существовавших первообразов всего действительного. Духовный мир, таким образом, безусловно, предшествовал материальной природе. Еще ближе к библейскому откровению подходит учение о Боге Аристотеля; но весь интерес этого учения становится понятен только тогда, когда оно рассматривается в связи с оста- льными частями его философии, и в особенности в связи с его понятиями о процессе, генезисе. Как известно, в Аристотеле греческая философия закончилась: она не пошла дальше, не могла подняться выше идей этого мыслителя. Чем же для него, 28
в ком завершился греческий дух, была его философия, как смот- рел он на ее сущность и на ее цель? Повсюду изыскание первых причин бытия и знания он называет безразлично то «первой философией», то «теологией»: учение об основах мироздания у него сливается с учением о Божестве. Не разбирая этого учения, укажем в нем, в видах его отношения к Библии, только на одну частную черту: как известно, Божество, по Аристотелю, есть первый двигатель мирового развития, и с тем вместе само оно чуждо всякой изменяемости, и, следовательно, также простран- ственного движения. Рассматривая вопрос о том, как неподвиж- ное может стать причиной движения, он объясняет это примером. Божество, говорит он, есть источник мирового развития не в том смысле, в каком толчок есть причина движения: оно действует на мироздание тем особенным способом, каким действует на чело- века прекрасная статуя, им созерцаемая. Она сама остается непо- движна, и, однако, мы, которые смотрим на нее, приводимся в движение, волнуемся и влечемся к ней. Так и Божество, продол- жает он, одним существованием своим движет и направляет к себе все мировое развитие. Оно есть источник вечной жизни, которую мы созерцаем вокруг себя и чувствуем в себе, и вся эта жизнь есть только вечное напряжение природы слиться с Твор- цом своим, вечная жажда ее приблизиться к Нему, к своему источнику и к своему завершению. Невольно вспоминаются при этом слова царя Давида, уже приведенные нами ранее: «Как желает лань к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже!» То, что почувствовал в себе псалмопевец, то понял и объяснил Аристотель; во всяком случае, оба они остановились на одном. Прошло еще несколько веков; на берегах Нила, в недавно возникшей Александрии, куда направлялись суда всех стран и всех народов, встретились впервые люди, ранее никогда не знавшие друг друга. Тут были христианские пресвитеры, ученые раввины, философы неоплатонической школы. Каждая из этих групп людей являлась последним звеном длинного процесса ис- торического развития. Эти процессы происходили совершенно независимо один от другого; но, странное дело, все эти люди узнали друг в друге знакомые, близкие черты. Прочитав Еван- гелие от Иоанна, один неоплатоник сказал, что первые строки его до выражения: «И Слово плоть бысть» — есть то самое, что думают он и его друзья. Напротив, евреи и христиане, знакомясь с Платоном, находили в его Демиурге черты сходства с творя- щим Иеговой, а в мире бесплотных идей, при помощи которых был создан мир, они видели отдаленный намек на Предвечное Слово. Начался великий синтез двух различных течений, дотоле отделенных друг от друга и местом, и племенной средой. То, чего не находили греческие философы в великих, завещанных им учениях, но к чему уже давно и страстно порывалась их душа, то они нашли и восприняли в Откровении; то, что затрудняло христиан в понимании Откровения, что вызывало в среде их споры и недоумения, то они объясняли и разрешали с помощью 29
понятий, выработанных в греческой философии. Так, учение западной церкви о пресуществлении святых даров покоится на различии между субстанцией и акциденциями, которое было установлено Аристотелем в его «Метафизике». Через несколько столетий, когда греко-римская цивилизация была уже холодным трупом, а в Западной Европе затеплилась новая жизнь и рас- цвело другое просвещение,— в Парижском и Оксфордском университетах со всякого желавшего получить в них кафедру бралось предварительное клятвенное обещание, что, преподавая, он ни в чем не будет отступать ни от Библии, ни от Аристотеля. Так к этому времени срослись между собой Откровение, восп- ринятое семитами, с высшим плодом арийского духовного развития. Здесь мы можем считать нашу задачу оконченной. Две идеи — невольно остаются в нашем уме, когда, отрываясь от всех подробностей исследования, мы останавливаемся на общем его смысле, ищем главного из него вывода: это — идея о целесо- образности, которая господствует в ходе исторического развития, и идея христианской цивилизации, как завершения истории, как ее окончания. Первая возвышает наш дух, укрепляет наши силы для деятельности, вторая указывает для этой деятельности цель. Со времени открытия Коперника, с тех пор как стало известно истинное положение Земли в мироздании, одна тяжелая, сумрач- ная мысль повисла над сознанием людей: это — мысль о нич- тожестве человека, о незначительности всего, что он делает, о случайности слепых законов природы, которые вчера вызвали его к существованию в одном далеком уголке мира и завтра могут погубить снова. Есть что-то сиротливое в этой мысли, внушающей одновременно и отчаяние, и чувство страшной сво- боды. Человек одинок, никто не видит его на этой кружащейся планетке, и он может делать на ней, что ему угодно. Нет ника- кого верховного закона над человеком, нет другой ответствен- ности для него, кроме той, которую придумывают сами люди, сегодня условливаясь считать добром и злом одно, завтра — другое. Вся^жизнь человечества, вся история его — это только игра случайностей, к которой невозможно относиться серьезно, в которой нечему радоваться и не о чем сожалеть. Этот взгляд на человека и на его положение в мироздании, который высказывался многими великими умами в два послед- них столетия, устраняется признанием целесообразности в ис- тории. Там, где есть гармоническое соответствие частей, где процессы, зародившиеся вдали друг от друга, в своем движении и развитии таинственно согласуются между собой,— там мы не можем отрицать, что кроме того психического начала, которое обнаруживается в каждой из частей порознь, есть иное и высшее, которое стоит вне их и управляет их движением. Есть мысль в истории, которая проявляется в тысячелетиях и согласует раз- витие народов, не знающих взаимно о своем существовании. Источник этой мысли далек от нас, далек от земли, на которой 30
мы живем и движемся, управляемые этой мыслью. Мы не можем видеть этого источника, и нам не нужно этого, чтобы знать, что он есть: мы видим действие,— мы сами, с нашими идеями, с нашими чувствами и желаниями, только результат этого дейст- вия. И здесь, с этим представлением о мысли, которая живет в нас и в нашей истории, к нам снова возвращается та великая, радостная и успокаивающая идея, которую утратил человек с от- крытием Коперника. То, что он потерял в мироздании, он нахо- дит в своей истории. Нет более основания ни чувству своего одиночества, заброшенности в мироздании, ни сознанию своего ничтожества. Мы можем спокойно смотреть на звездное небо, пусть оно ничего более не говорит нашему сердцу: мы уже свободны от того грустного чувства, с которым смотрели на это небо люди в течение двух столетий. Не там, не среди холодных и ясных звезд, но в нас самих, в нашем сердце и в нашей истории мы открываем предвечную мысль, заботливо руководящую на- шей жизнью. Далекая и последняя цель, к которой направляет нас эта мысль, есть, мы сказали, христианская цивилизация. Под этим выражением мы разумеем полное слияние в нас самих и во всем, что мы делаем и что создаем, элементов семитического духа с элементами духа арийского. Что именно в этом состоит цель истории — это никем не сознается, что можно видеть из того, как постоянно, с каким безумным упорством люди стремятся раз- делить в себе и в своей жизни эти элементы, как нередко они смотрят на такое разделение как на успех в истории, как на ее прогресс. Печальным примером подобного разделения могут служить взаимные отношения между религией и наукой, о кото- рых одни с сожалением, другие злорадно, но все с одинаковой уверенностью говорят, что они не могут быть ничем иным, как только борьбой; заблуждение глубокое, основанное на непонима- нии всего хода истории. Как можем мы отрицать, что в бессмерт- ной мысли человека, стремящейся обнять собой мироздание, проникнуть все глубины его, проявляется то же самое дыхание Божества, которое сказывается в нас, когда в минуты горя или безнадежности мы обращаемся к молитве? Стремиться подавить в себе эту мысль, думать, что ее пытливость может быть неугод- на Богу,— это значит отвращаться от Божества, в своей бес- смертной душе убивать Его дыхание. Воля Творца нашей души, несомненно, выражена для нас в самом строе этой души, и, если в нее вложено этой волей стремление к познанию, мы можем только осуществлять ее: познавая, мы повинуемся Богу. Таким образом, печать религиозного освящения лежит на науке. И с другой стороны, как можем мы думать, что наука в каком бы то ни было смысле может поколебать наши религиозные убежде- ния? Что общего между знанием астрономии и заветом Спаси- теля: «Ищите прежде царствия Божия и правды Его, и все остальное приложится вам»? Тут нет ни согласия, ни проти- воречия — это истины разных категорий, из которых одна не 31
имеет никакого отношения к другой. Когда мы говорим о проти- воречии между наукой и религией, мы все еще думаем о тех жалких и павших религиях, которые возникли из ранних попыток арийского ума объяснить себе природу, таковы были греческий политеизм и индусский пантеизм. С появлением науки, как истин- ного знания, они все пали, как ложное, несовершенное знание. Они не имеют ничего общего с откровенной религией, которая дана была семитам и от них воспринята нами. Эта религия есть нравственный закон, данный нам, чтобы руководить нас в жизни. Его нельзя ни связывать с наукою, ни противопоставлять ей: они не имеют ничего общего. Каковы бы ни были наши знания, Нагорная проповедь Спасителя остается вечной правдой, к кото- рой мы не перестанем прибегать, пока не перестанем чувствовать горе и унижение, пока останемся людьми. Здесь есть несоиз- меримость, и, следовательно, не может быть противоречия. То- лько пустые души, одинаково бессильные и к религиозному чувству, и к научной деятельности, могут находить между ними какую-то несовместимость. Люди же истинно высокие духом одинаково совмещали в себе и это чувство, и эту деятельность. Как на примере этой гармонии между религией и наукой, мы можем указать на жизнь самого Коперника, о труде которого так ложно судили посторонние люди. Они думали, что этот труд подрывает религию, и римский престол осудил его буллой, а Вольтер писал о нем восторженные страницы. И то, и другое мнение было одинаково заблуждением: оно вытекало из стремле- ния к разделению семитических элементов от арийских, оно основывалось на непонимании, что история идет к их синтезу, к их гармоническому сочетанию. Мы же, помня это, думаем, что его умственный подвиг был вместе и религиозным. На всей жизни великого преобразователя астрономии лежит печать той глубокой серьезности, которую может дать нашей душе только вера в Бога. Он писал свое сочинение, не думая издавать его. Друзья почти насильно взяли у него рукопись и издали ее против его воли^.3а несколько часов до смерти к нему принесли первый напечатанный экземпляр книги. Он взглянул на него и умер. В течение всей долгой жизни он оставался простым каноником соборной церкви в одном незначительном городке. Так жил этот великий человек и так окончил он свои дни. Что бы ни думали о нем другие, я убежден, что его глубокое мышление было так же чисто перед престолом Всевышнего, как и псалмы Давида, и так же свято, как и они. То и другое неразделимо: размышляя или молясь, мы одинаково возвращаемся душой к источнику нашей жизни — к Богу.
ПСИХОЛОГИЯ РУССКОГО РАСКОЛА Есть две России: одна — Россия видимостей, громада внеш- них форм с правильными очертаниями, ласкающими глаз; с со- бытиями, определенно начавшимися, определительно оканчива- ющимися,— «Империя», историю которой «изображал» Карам- зин, «разрабатывал» Соловьев, законы которой кондифицировал Сперанский. И есть другая — «Святая Русь», «матушка-Русь», которой законов никто не знает, с неясными формами, неоп- ределенными течениями, конец которых непредвидим, начало безвестно: Россия существенностей, живой крови, непочатой ве- ры, где каждый факт держится не искусственным сцеплением с другим, но силой собственного бытия, в него вложенного. На эту потаенную, прикрытую первой, Русь — взглянули Буслаев, Тихонравов и еще ряд людей, имена которых не имеют никакой «знаменитости», но которые все обладали даром внутреннего глубокого зрения. К ее явлениям принадлежит раскол. В нем ясны два течения, точнее — есть две школы: «буквен- ники», охранители «древлего» благочестия, восстановители це- лостной «старины» — школа консервативная, и искатели новой святости, «духоборцы» — школа существенным образом твор- ческая, движущаяся. К первой принадлежат два обширных толка, «поповщинский» и «беспоповщинский», с Рогожским и Преоб- раженским кладбищами во главе; их центр — в Москве; требова- ния и протесты их выражены в обширной литературе; они почти не таятся в среде народной, в составе государственном. Числен- ностью, в 50-х годах этого века, они достигали, по официальным сведениям министерства внутренних дел (Липранди. Краткое обозрение существующих в России ересей и расколов. 1853) — девяти миллионов. Вторую школу образуют бесчисленные мел- кие секты — молоканы, бегуны, хлысты, монтаны и другие. Они не имеют столь сосредоточенных центров; численность их гораз- до менее значительна, литература менее обильна, и тем отличает- ся от «староверческой», что менее критикует чужое, более утвер- ждает свое; все они таятся, и некоторые, как хлысты, запрещают вовсе излагать письменно учение свое, между прочим по сооб- ражению, что закрепленное буквой становится менее живо («бук- ва мертвит»). Все эти секты образовались из беспоповщины, и, кажется, именно потому, что, лишенные «попов», имея только «наставников», они вообще лишены были твердого, определен- ного, канонического руководства и уже естественно оторвались от 2 В. В. Розанов 33
Православия в безбрежную даль отрицаний и нового сози- дания. Нам хотелось бы сделать на этих страницах попытку выясне- ния психологии обеих школ - их «логики спасения», так сказать. I. Старообрядчество I Раскол, и именно раскол старообрядчества, есть пе только не менее, но и гораздо более значительное явление, чем поднятая Лютером Реформация. «Cujus regio — ejus religio», «какого госу- даря ты подданный, того государя и веру ты исповедуешь» — это решение Аугсбургского сейма 1555 года, на котором протестантс- кая половина Германии помирилась с католическою, не только удивительно, но и ужасающе в своей поверхностности, жестоко- сти: человек совершенно пренебрежен, если он не король, не богослов; он принуждаем самими протестантами быть «поддан- ным» не в делах только политических, но и в религиозной вере. С каким страхом, с каким основательным пренебрежением по- смотрели бы наши староверы на западные исповедания, если бы они поняли их и знали их историю. Насколько народное глубже общественного, созидание выше разрушения, вера прочнее скеп- сиса, настолько движение нашего раскола глубже, во всяком случае, серьезнее Реформации. Все в этом движении замечательно, и даже то, что оно нача- лось «с мелочей»: раскол старообрядчества обнимает собой лю- дей, не имеющих никакого сомнения в истинносзи всей полноты христианства и всего переданного церковью; для них бессмертие души, бытие Божие — не «отвлеченные вопросы», как для множе- ства из нас: для них это вечные решения, в трепете выслушанные,. с трепетом принятые. Можно сказать, раскольники — это по- следние верующие на земле, это — самые непоколебимые, самые полные из верующих. Для них вопрос может быть о том только, писать л^,имя Христа: «Исус» или «Иисус», ходить ли около престола вправо или влево, слагая крест — знаменовать ли Трои- цу или две ипостаси в Спасителе. «Мы еще не решили вопрос о Боге, а вы хотите есть»,— говорил Тургеневу Белинский, и Тургенев удивленно комментировал: «Какой это был идеа- лист!» «Грановский любил, оставаясь наедине со мной, затраги- вать в разговоре религиозные вопросы: моя твердость в вере, видимо, нравилась ему и даже его трогала»,— рассказывает С. М. Соловьев в своих «Записках». И они все умерли по мет ри- ке «православными» и по-православному были погребены; они, конечно, «служили», как православные. Не таков раскол: вы прибавляете йоту к святому имени Иисуса, когда Он сказал: «Истинно, истинно говорю вам, небо и земля прейдут, а слова Мои не прейдут»'.» Им говорят: «Это — все равно». Но чтобы пока- за ть, что это «не все равно», они идут... не в великолепные 34
аутодафе, для любования народного, для памяти истории,— нет, в архангельских сугробах они уходят в лес, в болото, и горят в срубах, с верой: «Небо и земля прейдут, но слово Его не прейдет». И преходят земля и небо, а они не поддаются в «йоте»... Нет, это — явление страшное, это — явление грозное, удиви- тельное явление нашей истории. Если на всемирном суде русские будут когда-нибудь спрошены: «Во что же вы верили, от чего вы никогда не отреклись, чему всем пожертвовали?» — быть может, очень смутясь, попробовав указать на реформу Петра, на «про- свещение», то и другое еще, они найдутся в конце концов вынуж- денными указать на раскол: «Вот некоторая часть нас верила, не предала, пожертвовала...» II Чему? По составу церковного учения, которое мы исповедуем и от которого отречься не можем, да и не хотим,— заблуждению. Вот где тайна, где узел вопроса. Люди неизмеримо лучше вас, в деле неизмеримой ценности, через рвение сохранить в нем йоту — отпали от нас, эту йоту нарушивших в их глазах. Они отвергли вовсе нас и с нами все наше вероучение, а оно для нас истинно. Если мы, признав все это, все эти споры — «несущест- венными», уступим им, как отчасти сделали, непоследовательно и неискренно, в так называемом «единоверии», мы только еще больше, еще глубже упадем в их глазах, станем совершенно в их глазах презренными. Соединения никакого не произойдет: они останутся тем, чем были,— с «йотой» и негодуя на нас именно за уступчивость еще гораздо страстнее, чем негодуют теперь. Признать их равнозначащими с протестантами и католи- ками значит признать их для себя внешними, чего еще нет, значит собственных детей своих оторвать от своей груди и понять вдруг как чужих, как посторонних, как пришельцев. Это слишком ужасно, это — чрезмерное горе, которое мы отодвигаем. Поверим ли мы, что несколько миллионов людей гонятся за веру без основания, гонятся за веру землей, которая за веру никого не гонит? Но страшный факт совершился: дети наши, лучшие наши дети, восстали и отпали от нас, и мы не верим, чтобы это было окончательно. Замечательно: втайне преследуя раскол, официальная власть по внешности игнорирует его; она затаивает факт значительнейший, чем Реформация,— в кучу дел одного из департаментов. Она себя обманывает, она говорит всем наружу: «Нет дела, так — маленькое, в пуке бумаг такого-то департамента», хотя все ясно напоминают, что это «дело» объ- емистее 12-го года. Но там наша слава, там— наша мощь; здесь — бедствие, домашняя рана, которую мы залечить не умеем; что-то вроде вопроса о законнорожденности, о венчании без свидетелей, которого, быть может, и вовсе не было: семейная 35
тайна, которую признать формально мы не можем и пугливо прячем от публики позорную метрику. Мы все еще ожидаем, что рана как-нибудь залечится; чудом, целящими силами организма, смирением их, благоразумием нас — кто знает, кто может предвидеть исторические судьбы? Но ее вскрыть перед позорищем света, ее признать незалечимой и окончательно установившеюся — мы не можем,— пусть будет оказано этой немощи некоторое милосердие. III Замечено, что всюду, где дети раскольников посещают общую школу, они сливаются с православной средой, перестают быть «раскольниками». Не нужно обманываться этим,— нужно этот факт понимать точно: нельзя предположить, чтобы, пройдя двух- классное министерское училище, дети получали развитие более высокое и гибкое, чтобы они становились «просвещеннее», неже- ли, напр., братья Денисовы, авторы знаменитых Поморских от- ветов. С тем вместе они оставляют раскол без всяких, собствен- но, церковных споров, без обсуждения особенностей, разделя- ющих церковь до-Никоновскую от после-Никонианской. Повторяем, этот факт нужно понимать точно: они теряют вкус к «йоте», теряют ее понимание, для них тускла становится стра- ница, на которой мелькают эти «йоты», и глух смысл всей книги. Они входят в ту психическую атмосферу, в которой живем мы — мы, для которых все это — «несколько отвлеченно». Между тем как школа без споров «преодолевает» раскол, споры самые упорные против него и со стороны самых ком- петентных людей никогда и ни к чему до сих пор не приводили, кроме единичных обращений. Причина этого кроется в различии, так сказать, самих методов умствования раскола, с одной сторо- ны, господствующей церкви — с другой. Как и всякая церковь, даже всякое учение христианское, православие и раскол имеют равно задачей своей спасение души, угождение Богу. Но в то время как церковь ищет правил спасения, раскол ищет типа спасения. Первая анализирует; она размышляет, учит; она выво- дит, умозаключает; она говорит: вот это спасает, вот чем опра- вдались перед Богом св. Сергий, св. Алексей, Петр, Иона, оста- льное в их деятельности несущественно и к спасению не имеет отношения. Она, таким образом, отделяет частное, личное; от- брасывает подробности, к своему времени относившиеся, и оста- вляет в составе своего учения и своих требований от христианина одно общее; как средства спасения она предлагает посты, молит- вы, канонически правильные книги, и притом лучшей редакции, критически проверенные. Раскол, этот «грубый» раскол, который нередко нам представляется последней степенью «невежества», действует по закону художественного суждения: к чудному, свя- тому акту спасения, к этому акту, в котором мы так мало понимаем, которое устраивает Бог,— а уж, несомненно, акт этот 36
был дан святым, об этом свидетельствуют их мощи, и чудеса, и видения,— как подойти с умственным анализом? как его рас- членить и сказать: вот это было существенно, необходимо для спасения, а то, другое,— побочно и достойно забвения. Расколь- ники не отделяют святости от святого человека; они как бы снимают маску с драгоценных его мощей, точнее, со всей его живой личности, во всей полноте его деятельности и мышления, в его молитвах вот по этим книгам, в его пощении вот в эти дни, в его хождении вот так, в манере говорить, думать, поучать,— и усиливаются себя, свою душу, свою деятельность влить в полу- ченную таким образом форму. Типикон спасения — вот тайна раскола, нерв его жизни, его мучительная жажда, в отличие от summa regulorum, которою руководится наша, да и всякая, впро- чем, церковь. Раскол полон живого, личного, художественного; он полон образа Алексея Божия человека, а не размышлений о поведении и способе, какими спасся Алексей Божий человек; его основное чувство — восхищение, любование, так сказать, мотив зрительный и нисколько не теоретически выведенный. Отсюда кажущаяся столь «тупой» забота раскола о «подробностях»; веч- ное его усилие —’ повторить, воспроизвести; требование удер- жать ранее бывшее; его поиски букв, способов движения, сим- волов, знаков; обобщая, скажем: забота спасти неразрушенным образ святого жития, уже человеком испытанный и Богом благо- словенный. Известно, что мало-помалу раскол дошел до вели- чайших отрицаний, до отвержения священства, таинств, полной нетовщины, и это в вечных усилиях найти древнее, правильное, целостное христианство. Это мы должны понимать как чисто художественные в основе и в то же время полные святого чувства гневные порывы истребить всякую найденную форму спасения, если в ней сомнительна хоть одна черта, неверна, недостаточно древня, неточно удостоверена,— нечто подобное тому, как мы рвем целую страницу, видя в ней неправильно написанное слово, или как скульптор разбивает статую, видя дурно сделанную в ней подробность. Во всяком случае, чувство цельности, образности в высшей степени присутствовало при этих бурных взрывах, которые лежали в основе раскольничьих трансформаций. Раскол полон глухого отчаяния: без «йоты» так же нельзя спастись, как и без целой книги; без цельной формы жития древних подви- жников, с этими осколками утраченных форм их житий, с розня- тыми на части и полурастерянными элементами их несомненного спасения,— как прийти к Богу, как уберечь себя в мире? Отсюда не только безуспешны, но и так > раздражительно действуют даже на постороннего споры и «собеседования» с ни- ми, как в дни текущие, так и в древние, начиная с знаменитого спора в Грановитой палате, перед царевной Софьей. Ясно для всякого наблюдающего, что здесь в споре что-то не условлено, не оговорено, что тяжущиеся стороны лишены общей почвы и, как я сказал, не имеют одного «умоначертания». Раскольники начи- нают спор уже с априорным чувством вражды и насмешки над 37
хотящими их увещевать; они приходят вовсе не затем, чтобы убедиться, узнать; они не хотят рассуждать — они хотят сами не столько убедить, сколько оскорбить этого «щепотника», который так хорошо развивает свои «доводы» и между гем сам так не похож ни на св. Алексея, ни на св. Петра, Иону, других... который оскорбляет их самым видом своим и раздражает их воображение, все им понятные способы мышления самым мето- дом суждений своего греховного и слабого ума. с которым он думает вознести над праведными ликами и в них победить лю- бовь к этим ликам. IV Но если бесплодны эти споры, эти умствования, почва кото- рых неощутима для раскольников, сила которых для них недейст- вительна, то есть иной и более верный путь залечить разверзшу- юся рану в народном и церковном теле нашем. Вспомним слова Моисея, сказанные Богу, готовому проклясть народ, плясавший перед тельцом сейчас после того, как ему даны были скрижали Завета: «Господи, если их проклянешь, и меня прокляни, ибо не хочу разделяться с народом моим». Если, с нашей точки зрения, раскольники канонически и заблуждаются, мотив их блужданий даже и канонически правилен: желание ни в чем, ни ради чего не отделяться от благочестивых предков и в будущей жизни имеет часть общую с ними, а в здешней — перенести все, что перенесли они. Любовь, завитая в этом движении, это чувство восхищения, этот порыв воспроизвести, повторить правильны и почтенны. Их недоверие к умственным выводам имеет также за себя многие основания: мы начали сопоставлением нашего раскола с проте- стантизмом: весь проникнутый «интеллигентностью», протестан- тизм через три века дошел до совершенного почти отрицания христианства; самые высокие, самые благородные умы в нем, как Неандер, не находя точки, где мог бы остановиться их умствен- ный анализ, впадают в безбрежный скептицизм, в неясно выра- женный, но глубоко и мучительно чувствуемый атеизм. Все хри- стианство становится для них предметом археологической любо- знательности; это — древность, которую они рассматривают с любопытством Дионисия Галикарнасского или с авторитетом Нибура. Раскол всю эту древность, все множество ее подроб- ностей, «мелочей», ощущает как совершенно живую, как продол- жающую существовать еще и в наши дни. даже как единственную истинную реальность, к которой, не ошибаясь, мы можем привя- зать свое сердце, приковать свое внимание. «Новый год начинает- ся с 1 сентября; 1 сентября мир был создан, когда уже яблоки были поспевшими, отчего и Ева соблазнила Адама поспелым яблоком» (Кельсиев. 1, 75),— этот вывод, конечно, не имеет никакой силы для нашего ума; но и многоученый Неандер поза- видовал бы свежести чувства, которое бьется под этим выводом ума. И если бы его спросили: что же ближе к христианству — 38
необъятная ли ученость, какой он обладает, но подернутая смертью скепсиса, или это младенческое неведение, исполненное жизни? конечно, он ответил бы: оно, эта незнающая вера, этот ошибающийся порыв. Именно силой анализа, которым обладает наше богословие, оно может различить в расколе неверное содержание от верного метода, неправильность выводов от правильного мотива. Можно залечить нашу историческую рану не победой, не «искоренением» раскола, на что напрасно надеяться — это показали два века борьбы, но вдумчивым отношением к нему, признанием той почвы, на которой он стоит, того метода, которым он ру- ководится. Мы сами должны податься в сторону древнего ти- пикона, из форм которого не можем ни выманить, ни выгнать раскола. Сохраняя все учение своей церкви — истинное учение, превосходящее то, которое содержится в расколе,— мы можем, наряду с анализом, дать больше места любованию, созерцанию, восхищению, жажде воспроизвести без поправок, без умство- ваний, что все составляет метод раскола. Во всем церковном быте, в укладе жизни общественной,. в порядках жизни госу- дарственной не невозможно приблизиться к тому, что. очевидно, составляет мучительную жажду раскола: к целостному бытию, первый прообраз которого заключается в священных книгах Ветхого завета, указующие правила — в Евангелии, некоторое осуществление — в древнерусской жизни или. по крайней мере, в том идеале, который предносится перед ее духовными очами и с которым не имеет ничего общего тог, который предносится теперь пред нашими. Как только священна станет для нас древность, священно подражание, раскол ощутит у себя общую почву с нами, он сам подастся в своих мнениях, уступит то, что мы основательно считаем в нем нелепостью. Завяжется взаимное понимание; не раздражая, мы получим средство про- никнуть в глубь его ума; он почувствует наши «доводы», когда перестанет негодовать на наш вид. Но пока мы немощны, доколе мы — пугливые овцы, боящие- ся всякого отвыклого шага, пусть наши братья не сетуют на то, что мы их «гоним», не даем им «равноправности», одинаковой с католиками, протестантами, даже с муллами и ламами. Повто- ряем: дать им это — значит отсечь их окончательно от своего тела, а мы хотим быть с ними. Наконец, это значило бы и для себя потерять великие чаяния в будущем, ибо церковный собор есть только отодвигаемое, но сохраняемое средство исцеления для них и нас, а «расколовшись» окончательно, мы потеряли бы главный мотив для пего, мы, вероятно, уже никогда бы не «собрались». Итак, хоть отрицательно, хоть в мучительных «го- нениях» и «преследованиях», мы еще продолжаем хранить с рас- кольниками целительную связь; мы их сберегаем для «святой» Древней Руси, мы себя прикрепляем к этой Древней Руси. 39
II. Духоборчество I Уже в начале XVIII века св. Димитрий Ростовский в Розыске о Брынской вере записал такое странное толкование Евангелия некоторой частью им наблюдавшихся раскольников: они говори- ли, например, что в известном рассказе о беседе Спасителя с самарянкой «дела не было, а притча есть. Самаряныня — это душа человеческая, кладезь — крещение, вода жива — дух свя- той, пять мужей — пятеры книги Моисеевы». «Лазарево воск- ресение не было-де «в деле» (т.е. как факта его не было), но притча есть. «Лазарь-бо боляй, толкуется: ум наш, немощию человеческою побеждаемый. Смерть Лазарева — грехи. Сестры Лазаревы — плоть и душа; плоть — Марфа, душа — Мария. Гроб— житейские попечения. Камень на гробе— окаме- ненье сердечное. Обвязан Лазарь укроями — пленницами ду- ховными ум связанный. Воскресение Лазарево — покаяние от грехов». Вдумаемся в этот отрывок, и мы заметим в нем поворот духовный, диаметрально противоположный направлению, в ко- тором шли «буквенники». Факты, в Евангелии переданные,— история спасения рода человеческого, там записанная,— как бы бледнеют здесь, затуманиваются перед духовным взором чита- ющих; искупление, как совершившийся факт, как твердая опора позади нас, из которой мы исходим, на основании которой ин- дивидуально каждый из нас спасается,— не ярко ощущается; пройдет немного времени, еще поколение сменится, и станет возможно понимать это искупление как задачу, как работу духа, как факт, продолжающийся теперь, снискиваемый собственными нашими усилиями. Что такое Евангелие, как не посох, на кото- рый мы опираемся, бродя и ища этого спасения? Это — собрание небесных глаголов, святые строки, под которыми мы должны разгадывать подлинную мысль Саваофа. Главное — объект спа- сения, я сйм, моя грешная душа: об этой овце погибающей писано Евангелие. Внимание отходит от писаной книги Божией, оно скользит по ней каким-то боковым рассеянным взглядом, и всей силой падает внутрь другой, не писаной, а созданной, вещной книги Божией — самого человека. Вот — загадка; вот — книга, которая испорчена первородным грехом, в которой истинное сплетено с ложным, святое с лукавым, свет с тьмой и правильный текст которой нужно и предстоит восстановить при помощи писаной Божией книги, где нет лукавства. Таким образом, задача после никонианских времен, понятая «староверчеством» как зада- ча спасения древних книг и обряда, древнего типа святости,— преобразившись и одухотворившись, выразилась здесь как зада- ча огромной внутренней работы. В следующем духоборческом стихе ясно высказался этот разрыв с преданием, это отпадение от буквы, неопределенность новых наступивших блужданий: 40
Стечемся, братие, Во храм нерукотворный. Поклонимся духом Истинному Богу. Он един услышит нас, Явит нам спасение. Проявит милость многу На свое творение. Возопием, братие, Мы устами духа: Услыши нас, Господи, Не затвори слуха! Сотворивый разумом Весь мир, всю природу, Даруй нам, рабам твоим. Вечную свободу. Да внемлем словам Твоим, Разумным слухом, И летим к Тебе, Боже, Свободным духом. Да ищем в премудрости Мы Твоей познанья; Не лиши рабов Твоих, Боже, упованья. В этом стихе мы ясно чувствуем потерянной почву Правосла- вия, почву церковного строительства, уже имевшего место восем- надцать веков. Прекрасные, благородные усилия, которые, мы ожидаем, оборвутся... II В усилиях, которые человек делает к спасению, он помогает действию над собой благодатных сил Божьих. Он должен воз- буждать в себе эти душевные течения и искать для этого возбуж- дения средств, не пренебрегая даже физическими, если б они нашлись; и, раз возбужденные, эти течения движутся, как и бла- годатные, смешиваясь с ними, им родственные, к ним близкие. Вот точка отправления «Божьих людей», «пророчествующих», генети- чески связанных с покойными, созерцательными ветвями духобо- рчества, как молоканство ', которое удержалось на первоначаль- ной, неопределенно-общей ступени духоборческого искания. Са- мая узкая, но и вместе страстно-глубокая ветвь духоборчества, порвав почти всякую связь с христианством и только обнимая имя Иисусово, бросилась в головокружительную бездну нового религиозного созидания. Она потеряла границу между человечес- ким и Божеским; Бог перестал быть для этих людей «премир- ным» (термин отцов церкви Александрийской школы); Он при- близился, Он обнял дух человеческий, встревоженный, взвол- нованный, и вот — «пророчествующие». Слова Иоиля: «И будет в последние дни, глаголет Господь, излию от духа Моего на 1 В исследованиях, по поручению правительства сделанных, нс раз указывает- ся, что «есть какая-то связь между хлыстовщиной и молоканством». Но это связь психологическая, а не фактическая. 41
всякую плоть, и прорекут сынове ваши и дщери», они чувствуют — эти слова сбылись, сбываются. Понятно слишком, что наша завещанная древностью литургия, эта фактическая литургия, где все есть установленное действие и каждое действие есть вос- поминание бывшего факта, не могла бы ничего выразить у них, перестала быть им нужною; так же как перестали быть нужными и что-нибудь выражающими и формы нашей молитвы. Для нас молитва есть обращение к премирному Богу, это — моление, которое будет услышано или не услышано: мы остаемся при нем пассивными или, по крайней мере, в страдательном положении; для них — это общение с Богом, это слияние сил своих с Божес- кими, некоторое состояние экстаза, исполнение движения. От- сюда возникновение, естественное развитие так называемых «ра- дений» — явления, столь невыразимо странного на наш взгляд,— у христовщины (в просторечии называемой «хлыстовщиною»). Радение — то же, что работа, труд, движение, в религиозных целях совершаемое; «работа Израйлева», как называют эти раде- ния сами «хлысты». Общины, или «братства», хлыстовские, оче- видно чувствуя странность своего положения среди Православия, как бы смещенность свою с его почвы, которую, однако, они продолжают любить и чтить, называют себя «кораблями» — характерное название, выражающее чувство разобщения с морем остальных людей, среди которого они одиноки не столько в вере, сколько в способах верить, думать, уповать, молиться, в самом методе спасения. На так называемых «корабельных радениях», т. е. общих, куда собирается все братство, всегда в ночь перед большим праздником, нашим православным праздником, они после торжественного пения опять нашего православного канона: «Бог о отец убо Давид пред сенным ковчегом скакаше играя; людии же Божии святии образов сбытие зряще, веселимся божествен- но» (поется на Св. Пасхе) — уносятся в вихре головокружитель- ной пляски. Удивительно наблюдать сочетание этих оборванных кусков Православия с потоком религиозного конвульсионерства, не имеющего ничего общего ни с одной христианской церко- вью,— эту ламять, которая лепится к своему прошлому, истори- ческому, и, очевидно, не в силах была противостоять новым порывам. В длинных и широких белых рубашках — символ «убеленных» одежд, о которых говорится в XIV главе Апокалип- сиса,— они прыгают, трясутся, кружатся (неизменно «посолонь», как в до-Никоновской церкви), кружатся то в одиночку, то «всем кораблем», то образуя фигуру круга, то — креста, до изнеможе- ния, до полного упадка сил, после которого «шатаются, как мухи». Без сомнения, как всякое чувство в нас вызывает движе- ние, так и обратно — движения, по крайней мере некоторые, особенные, могут если не зародить, то усилить уже имеющееся чувство, ускорить его темп и, следовательно, напряженность. Кружение, как средство довести до величайшего напряжения религиозно-вакхический экстаз, было, вероятно, постепенно най- дено, «открыто» хлыстами и нисколько не было заимствовано 42
ими от мало известных древних сект. Таковы были «галлы» и «корибанты», буквально — «головотрясы», в позднюю греко- римскую эпоху; у римлян - коллегия жрецов-«салиев», т. е. «скакунов»; и еще ранее подобные же религиозные пляски испол- нялись в Древней Финикии и Сирии. Мы назвали это религиозно- вакхическим экстазом; действительно, роль опьянения испытыва- ется ими при этом, как это простодушно выражается крестьяна- ми-хлыстами: «То-то пивушко-то,— говорят они после радения и поясняют посторонним: — Человек плотскими устами не пьет, а пьян живет». Если мы вспомним, что сущность учения «христо- вщины» есть аскетическое воздержание от мяса, вина и брачных отношений, мы слишком поймем необходимость и как бы нево- льность этих психических опьянений. Связь их, собственно, с «пророчеством» ясна из того, что всякий, кому указывает наставник или кто сам хочет стать на святой круг, г. е. начать пророчествование перед «кругом» 1 братьев и сестер, предварите- льно непременно кружится, очевидно возбуждая себя. Приведем для характеристики их религиозных представлений следующую песню хлыстов-скопцов: Царство, ты Царе । во, духовное Царство! Во тебе во Царстве благодать великая: Праведные люди в тебе пребывают. Они в тебе живут и не унывают. На Святого Духа крепко уповают... В том ли во Царстве сады превеликие; В тех ли во садах древа плодовитые. Растите ж вы, древушки, и не засыхайте, Белыми цветочками всегда расцветайте; Вы цветы цветите до Царства Небесного. Будьте вы, древушки, первые во саде; Будьте во главе во Царстве Небесном, Будьте вы любимы Отцу и Сыну, Отцу и Сыну и Святому Духу! Круг, в котором вертятся Божьи люди, они называют вертог- радом, а составляющих его братьев и сестер — «вертоградными и садовыми древами». В песне образно представляют они себя и свое отношение к Небесному царству. 111 Духоборчество закончилось в скопчестве — секте, которая возникла в 60-х годах прошлого века среди «хлыстов». Слишком много сошлось течений в нем, которые все подводили к заключа- ющейся в этой секте мысли, чтобы она могла не появиться позднее или ранее. И прежде всего возвеличение человека-. 1 То же, что «круг», «рада» у казаков; происхождение слова, очевидно. Южнорусское. Можно высказать предположение, что как Кондратий Селиванов, изобретя скопический акт, стал «богом» у некоторой части хлыстов, так Данила Филиппович был обожествлен всею сектой хлыстов, собственно, за изобретение опьяняющего кружения, положившего начало их секте. 43
средоточение постоянных восходящих и нисходящих религиоз- ных токов, вечно ожидающий на себя «излияния св. Духа», предсказанного пророком Иоилем и подтвержденного ап. Пет- ром «всякой плоти в последние дни», он мог не только принять свои экстазы за подлинно боговдохновенные, но и почувство- вать, что эта боговдохновенность течет из него самого, что он сам есть источник Божеского или близкого к Божескому. От- сюда странные, невероятные представления, бродившие уже у Божьих людей еще в середине прошлого века. Сходясь, они испытывали силу духа друг друга — не забудем, что это совер- шалось в среде простого крестьянства,— вот среди людного собрания, «корабля», раздается удар по лицу: окровавленный «брат» не только удерживается от ответа, но и подставляет «другую ланиту», исполняя точно слова Евангелия. Чем большее может перенести Божий человек — тем более полон он божест- венных сил. Сшибленный с ног, слыша нестерпимую обиду в слове, он молчит, чтобы назавтра иметь возможность гордо сказать обидчику: «Мой Бог больше», т. е. во мне больше, чем в тебе, Бога. Иногда это выражалось даже в словах: «Я — больше Бог».— «О, и куда же твой Бог велик!» — говорила Селиванову, еще безвестному бродяге, одна «пророчица» хлы- стовского «корабля», которая вступила с ним в род духовного состояния и была побеждена. Отсюда — необыкновенные знаки внешнего почитания, какие оказывали при встрече друг с другом эти люди. «Брат», встречая где-нибудь «брата» или «сестру»,— если не было никого посторонних — крестился и клал земной поклон «перед образом и подобием Божьим». Представление о богоподобности человека было, таким образом, уже вполне развито в среде «Божьих людей», откуда вышло скопчество; оно было вполне там привычно: они все были маленькие «божки» и не были вовсе поражены, когда, затмевая их, отметая их «пророков», среди них поднялся «большой бог», сам «Спаситель Иисус Христос» ’. Далее — цдея аскетическая, собственно скопческий акт. Та «вечная свобода», о «даровании» которой просят духоборцы в приведенном выше стихе, не имеет ничего общего с именем свободы, которое употребляем мы. Их «свобода» — это свобода духа от телесных уз. Ради нее они «вертятся», и тогда душа воспаряет на крыльях — они «пророчествуют»; но это — экстаз, момент: он прошел, и душа снова в узах тела. Естественно, могла и должна была возникнуть мысль о длительном средстве освобо- диться от этой тягостной оболочки, от вечно язвящего, кусающе- го, живого греха, который мы носим в своем теле. И «раде- ' В «Страдах» Селиванова (род автобиографии) можно видеть, до чего скопческая мысль стала тотчас понятна хлыстам и вместе испугала их, до чего почувствовали они беззащитность свою против этого вывода из собственных психологических посылок: они хотели его убить, его — искалеченного «молчан- ку», донести на него властям, и в то же время провозгласили его «богом над богами, пророком над пророками». 44
ние» — тоже физическое средство, уже найденное, могуществен- ное, но только минутное. Внешнее искажение себя — оно близко, оно ходит около всякого конвульсионерства, если последнее есть средство, усилие к экстазу. Наконец, последняя идея — вторично нужного и возможного «искупления». Мы уже сказали, как блед- но, слабо духоборцы ощущали всякий факт и ярко чувствовали надежду. Вследствие этого вся Библия и Евангелие осветились для них как одно великое пророчество, как зов или как прообраз внутренних духовных отношений в человеке: не было беседы Иисуса с самарянкою «в деле», не было вшествия Иисуса в Иеру- салим, воскресения Лазаря — были только «притчи». Итак, весь акт искупления, уже совершившийся, который они не смели от- вергать, поблек для них в себе самом и от этого именно осыпался в своих подробностях. Имя Иисуса было постоянно на их устах; все собрания хлыстов открывались и до сих пор открываются этой песней: Дай нам, Господи, к нам Иисуса Христа. От имени постоянно призываемого Христа и, до известной степени, от этой песни, которой они придают необыкновенный мистический смысл они получили самое имя «христовщины». Но это — именно Иисус, о котором они говорят к Богу: «Дай! Дай!» — неисследимо перенесшийся из прошлого в будущее; из факта в ожидание; и это напряженное ожидание разрешилось. IV Брак есть не только таинство, но и величайшее из таинств: рождаясь, умирая и наконец вступая в брачную, т. е. глубочай- шую связь с человеком и человечеством, каждый из нас подходит к краю индивидуального бытия своего, он стоит на берегу неис- следимых оснований личного своего существования, понять кото- рые никогда не может и только инстинктивно, содрогаясь и бла- гоговея, ищет освятить их в религии. Вот почему не свята и не истинна всякая церковь, которая не понимает этого акта именно как религиозного таинства,— и, наоборот, религия, церковь, секта настолько открывает свою содержательность, насколько глубоко и проникновенно смотрит на этот акт. Скопчество поэто- му есть отрицание всего священного: это есть другой полюс не только христианства, но и всех религий. Нельзя достаточно отвергнуть, достаточно выразить отрицательных чувств к нему: все человечество, вся тварь Божия должны бы восстать на него и выбросить, как величайшее свое отрицание, как некоторое nefas, одна мысль о котором приводит в содрогание. Оно должно ' Хлысты, равно как и скопцы, уверены, что эта песня (довольно бессвязный набор слов) есть та самая неповторимая ни для кого песня, которую, по Апокалип- сису, поют старцы перед престолом Божиим; они уверяют, что, кроме самих хлыстов (и скопцов), этой песни пропеть, как нужно, никто не может, и даже не может всякий, уже вышедший из их секты. 45
быть сброшено именно как мысль, как представление, как воз- можность, и не только с человека, но и со всякого животного. Скопить — это ругаться над природой, и человек, как господин ее и покровитель, должен бы не только не допускать его в себя, в свой род, но и не допускать его ни до чего живого. Если вносимы были некогда войны в целях уничтожения невольничест- ва, по простому чувству отвращения к нему, насколько более оснований внести оружие для освобождения стран от этого безза- кония (восточные евнухи), перед которым рабство есть сама святость и человеколюбие. Тем ужаснее, что между 60-ми годами прошлого века и 1832 годом оно разыгралось у нас. Мы уже сказали, что оно представ- ляет собой апогей духоборчества, что все течения в «христов- щине» сошлись к тому, чтобы произвести его. Приведем несколь- ко мест из Послания основателя секты, из которых ясно станет, что собственно скопческий акт только заканчивает общие духобо- рческие настроения. Заметим, что леностью он называет плотское вожделение, ясно разумея здесь не один физиологический про- цесс, но всякое влечение к красоте, все «прилепляющее» к себе человека, а самое оскопление он называет чистотой. ...«Берите все истинного Отца нашего крепость, чтобы ни малейшая не одолела вас сладость греха. Многие от пагубного вожделения Учители учительства и Пророки пророчества. Угод- ники и Подвижники своих подвигов лишились, не доходили до Царства Небесного. Все они лишились вечного блаженства, кото- рое истинный ваш Бог Искупитель обещал любящим сто и соблюдающим чистоту и девство. Ибо единые девственники пред- стоят у Престола Господня ‘, а чистые сердцем зрят на Бога Отца лицом к лицу 1 2... Чистота же есть от всяких слабостей удаление, как-то: в начале от женской лености, а потом от клеветы и зависти, от чести и тщеславия, от гордости и самолю- бия, от лжи и празднословия; словом, чтоб от всех пороков и слабостей сердца ваши были чисты и совесть ни в чем не была бы замарана^.- Имейте всегда перед собой целомудрие; и оное состоит также не в одном слове, но заключается в нем многое, а именно: дабы и ум ваш был от всего свободен и на всем непоколебим, во всяком случае был бы цел и здоров, — и ниже сердце свое занимать какою-либо видимою суетой, или умом 1 Намек на начало 14-й главы Апокалипсиса, вообще образующей, конечно при ложном понимании, закваску скопчества; мы приведем здесь эти важные слова: «И взглянул я, и вот Агнец стоит на юре Сионе, и с Ним 144 тысячи; у которых имя Его написано на челах. И услышал я голос с неба, как шум от множества вод и как звук сильного грома, и услышал голос, как бы гуслистов, играющих на туслях своих: они поют как бы новую песнь пред престолом и пред четырьмя животными и старцами; и никто не мог научиться сей песни, кроме сих 144 тысяч, искупленных от земли. Это те, которые не осквернились с женами, ибо они девственники суть; это те, которые следуют за Агнцем, куда бы он ни пошел. Они искуплены от людей, как первенцы Богу и Агнцу, и в устах их нет лукавства; они непорочны пред Престолом Божиим». 2 Намек на заповедь блаженства в Нагорной проповеди Спасителя: «Блажен- ни чистые сердцем, яко тип Бога узрят». 46
и сердцем прилепляться к тленному богатству, а равно и к ле- ности... Преклоните головы и обратите сердечные ваши очи внутрь себя, и уразумейте: какая польза именоваться Христи- анином, а жить крайне нехристиански, отвергнуться от мира и’ потом паки миру подражать, и в таковых же слабостях и неразумении пребывать? О, страшно о таковых из реши, и ут- робушка моя болит о всех грешных, что через нерадение и сла- бость лишаются вечного блага и вечного царствия... Предох- раняю вас от всех слабостей и лепости: от ней и в прежние времена многие тысячи праведных душ погибли, и великих Угод- ников и Столпников женская лепость свела в муку вечную. Еще прежде говорил вам и ныне напоминаю: не судите друг друга, а един судья у вас Отец Искупитель; вы же между собой имейте любовь, совет и согласие; плевел и клеветы друг на друга не чините, а каждого покрывайте своею добродетелью. Ибо любовь многие пороки покрывает и на оной основана церковь Христова, а без любви пост и молитва и прочие подвиги ничто же есть. А по сему призирайте сирот и питайте видимым хлебом; а паче призрите самого Господа внутренним болением, слезами и воз- держанием...» Так писал эту, в своем роде Крейцерову сонату также апостол чистоты и любви; он считал себя реформатором, но только не общеморальным, а религиозным. Он ясно понимал, что нечто завершает, что достиг того, что ранее его не было никем достиг- нуто: «благодать (пг. е. учение) у них чистая, да плоти коварные», говорит он о всех прежних, до него бывших учителях, и еще в другом месте — определение: «У старых учителей и пророков благодать была по пояс, а я принес полную». Так этот тульский мужик, села Столбова, Писание читавший, но писать не разуме- вший ’, понимал себя. В конце Послания своего, во многих от- ношениях замечательного, он объективирует себя и чрезвычайно ясно характеризует свою историческую роль, как сам ее понимал: «По сырой земле странствуя, ходил и чистоту (оскопление) всем явил. На колокольню входил и одной рукой во все колокола звонил, а другой изобранных своих детушек манил и им говорил: «Подите, мои верные, изобранные, со всех четырех сторонушек: идите на звон и на жалостный глас мой; выходите из темного леса, от лютых зверей и от ядовитых змей; бегите от своих отцов и матерей, от жен и от детей. Возьмите только одни души, плачущие в теле вашем! А почто ты, человек, нейдешь на глас Сына Божия и не плачешься о грехах своих? Который голико лег зовет тебя от утробы матери твоей телесной? И почто не ищешь душе своей Матери Небесной, которая воспитала бы душу твою благодатью и довела бы до Жениха Небесного? Он возводит с земли на небо, где ликуют души верные и праведные, Препо- добные и Мученики, Пророки и Пророчицы, Апостолы и Учи- тели, наслаждаясь вечной радостью и зрением Его красоты». На ' Послания, равно как и Страды, род автобиографии, записаны учениками его со слов, но буквально. 47
сей мой жалостный глас и колокольный звон некоторые стали от вечного сна пробуждаться и головы из гробов поднимать и из дна моря наверх всплывать и из лесу ко мне выходить». V Он понял себя «Искупителем»; он понял, что «глава Змия» вовсе еще не стерта «семенем Жены», как обещано было павшему человеку от Бога, что и теперь, как всегда, жало греха язвит человека «в пяту» и бессильно он «поражает его в голову». Благодать учения есть, а благодати факта нет. Он принес самый факт; он совершил вторую и труднейшую половину искупления и также запечатлел это своею кровью. Слова Спасителя, иноска- зательно понимаемые Церковью, ему представилось, никогда ею не были замечены: «Суть скопцы, иже из чрева материя родишася тако; и суть скопцы, иже скопишася от человека; и суть скопцы, иже исказиша сами себе Царствия ради Небесного (Матф. XIX, 12). Но можно отгадывать, что если эти слова послужили для него опорой, если на них он утвердился, то поманили его не они. В секте «пророчествующих» заветы и требования как Библии, так и Евангелия вовсе не исполнялись твердо, и поэтому основателем скопческой ереси не было принято во внимание прямое повеление Моисея: «Да не входит каженник и скопец в сонм Господень» (Второз., XXIII, 1). Все манящее, все значащее для «Божьих людей» заключалось в пророчествах, и вот, без сомнения, чудный заключительный образ Апокалипсиса, где после Суда над миром показываются 144 тысячи праведников, «искупленных от греха, первенцев Богу и Агнцу», и поясняется о них, что это — те, которые «с женами не осквернились, но сохранили чистоту девст- ва»,— этот зовущий образ пал глубоко и рано в душу основателя новой секты. Слова этого видения постоянно путаются в речи его, главным образом в большом Послании, где он изложил свое учение, и, вне сомнения, истинное основание, мотив скопчест- ва — в нем. Селиванов в точности был девственником, не физи- чески, но по аууюй структуре души; из всех идеалов христианства: любви, милосердия, незлобивости — идеал чистоты физической и неоскверненности воображения всего глубже поразил его. «Ког- да меня везли в Иркутск, было у меня товару (ш. е. благодатного дара, особенной его «чистоты») за одной печатью; из Иркутска пришел в Россию — вынес товару за тремя печатями». Он три- жды произвел над собой страшную операцию, всякий раз чувст- вуя, что еще след мысли и вожделения остается в нем. Что-то духовное, почти личное, есть в его гневе против этой формы греха. Он хочет «грех весь изодрать», «разорю на земле всю леность», восклицает он в другом месте Страд. По-видимому, мысль свою он считал неотразимо обоснованной; он не сомне- вался в присутствии своего идеала у всех людей (он присущ всем ветвям духоборчества), но видел, что всем им недостает универ- сального средства, которое вот наконец он «открыл». На это, т. е. 48
на сознание могущества своей мысли, есть намеки в автобиогра- фических Страдах: он передает не без радости чаяния, как после первого ареста солдаты, примкнув его штыками, говорили: «Его убить бы надо, да указу нет; не подходите близко — это великий прелестник, он и Царя обольстит, недовольно что нас».— «Назы- вали меня волхвою, как и Христа иудеи»,— добавляет он. Ему, тульскому темному мужику, собственная мысль — без сомнения, плод многолетних размышлений и чтения с «отметинами» всего Писания — представлялась волшебно-непобедимою, как некото- рая новая математическая формула. Привезенный из Иркутска в Петербург по повелению императора Павла, он, как только был представлен ему, открылся и предложил принять «свое дело», за что немедленно был посажен в сумасшедший дом. Но «прелесть» открытия его уже действовала: «искупленные от зем- ли» апокалипсические человеки употребили все усилия и доби- лись для своего «Бога», для «Батюшки-искупителя»,— свободы. То, что мы читаем по документам, хранящимся в архиве Петер- бургской градской полиции, в «делах» от 1801 по 1820 год, превосходит всякое вероятие. В эпоху конгрессов, Сперанского и потом Аракчеева, когда не смела дрогнуть не так, «не по закону», ни одна былинка,— в Петербурге на глазах высшего правительства образуется общество и деятельно распространяет учение о «Сыне Божии», «Иисусе Христе», «вторично сшедшем на землю Искупителе», который есть вот этот седенький столет- ний старичок, с ласковым лицом и «необыкновенно нежным взглядом», перед коим поются гимны, молитвы тысячными со- браниями в доме Солодовникова. Высшие сановники — Кочубей, Голицын, Толстой, Милорадович— ведут секретную переписку об «этом Старике», который нигде в документах не назван по имени; к нему посылается, «для некоторого переговора», дирек- тор департамента министерства народного просвещения, сам позднее принявший учение секты; еще посылаются чиновники для осмотра дома, где он жил; и едва, через 20 лет, с величайшими предосторожностями, ввиду все возрастающей численности об- щества, его виновник высылается в Спасо-Евфимиевский Суз- дальский монастырь, с секретным наставлением от митрополита Петербургского Михаила настоятелю монастыря обходиться бе- режно и внимательно «с сим начальником секты, именующим себя и от единомышленников своих называемым Искупителем и Спасителем» (препровождено к архимандриту Досифею при отношении министра Вн. Д. гр. Кочубея от 7 июля 1820 г. за № 140). Одна из величайших фантасмагорий нашей истории, может быть — даже истории всемирной. Мы попытались дать ее психо- логию. Тут не было обмана ’; был чудовищный самообман, 1 Ни в Страдах, ни в Послании Селиванова нет даже намеков о его царствен- ном происхождении, и, очевидно, эта легенда возникла вокруг него, но шла не от него. Она и обнаружилась впервые в Херсонской губернии, когда Селиванов жил в Петербурге. 49
самообман всего духоборчества. Несколько слов мы скажем и считаем нужным сказать о логике этой иллюзии '. VI Темная деревня, Селиванов поднялся на грех, как на медведя с рогатиной, со всей ее силой, но и со всей неосмотрительностью. Он забыл о грехах воспоминания, о грехе представлений — этом истинном грехе, против которого нс дал средств, обрезав только исполнение. И далее — допустим это соображение неправильным, допустим, что «чистота» его освобождает и дух,— какая польза победить мертвый грех? Где заслуга перед Богом? Нужно вос- ходить, усиливаться, побеждать живой грех, вот этот, который кусает, жжет, манит, а не тот, который был и его нет более. Его «искупление» есть какое-то деревянное искупление, мертвое, без- благодатное. Бог не напрасно, дав благодать на учения, оставил в теле ниспадение долу: усиливайся, восходи, снискивай Царство Небесное ----- это тернистый путь, это узкая дверь, на которую Он указал человеку. Но оскопленные — каким путем они идут? где эта суженность существующих у них желаний? где тернии отрече- ния? Их ничто не соблазняет — и они так же мало имеют чистоты отречения, как я отрекаюсь от богатств Сиамского короля, которые мне не принадлежат. Они поклоняются, с крест- ным знаменем, «образу Божию» друг в друге: но зачем они исказили Его? Их преступление против Бога страшнее, чем про- ' При чтении Исследования о скопческой ереси Надеждина, а потом и самых документов, главное Страд и Послания Селиванова, впечатление получается настолько сильное, что некоторое время вам кажется, что вы читаете историю какого-то нравственного «свято-преставления», что-то апокалипсическое, чудо- вищное, не вписуемое вовсе в «гражданскую» и «политическую» историю челове- чества, выбрасывающееся из рамок всего этого. Нет сомнения, бездна мощи и логики, но главное — бездна заблудившейся совести положены в основание секты. Чтобы судить о силе всего брожения, из коего вышла секта, достаточно упомянуть о «друге-наперснике» Селиванова Ал. Ив. Шилове, который «произо- шел все веры и был перекрещенец, и во всех верах был учителем, а сам говорил всем: Не истинна наша вера и постоять не за что. О, если бы нашел я истинную веру Христову, nib бы не пощадил своей плоти! Рад бы головушку свою сложить и отдать бы плоть свою на .мелкие части раздробить! В «математическом секрете» спасения, какой «открыл» Селиванов, он наконец нашел то, за что бы «раз- дробить плоть свою». Характерно его восклицание, когда его озарила новая «благая веегь»: «Вот кого надо и кого я ждал сорок лет - тот и идет». Ты-то (то есть Селиванов) — ниш истинный свет и просветил всю тьму, осветил всю вселенную, и тобой все грешные души просветятся, и от греховных узлов раз- вяжутся — и тебе я с крестом поклоняюсь! Кто как хочет, а я тебя почитаю за Сына Божьего». Все мысли об обмане Селиванова должны быть, безусловно, оставлены; за исключением того, что он был еретик и невежда, он был, безуслов- но, праведный, т. е., если бы не заблудился,- святой человек. И то, что безграмот- ный мужицкий мальчонок, с изумительным и истинным идеалом в душе, не был взят своевременно в семинарию и потом в академию,— это несчастье породило самую чудовищную на земле секту и лишило Православие нс только великого подвижника святости, но, может быть, и могущественнейшего из словесных учителей. Ибо его Послание, за исключением одного пункта помешательства его чудовищного «изобретения», есть в точности послание святого человека, его религиозный феномен. 50
тив человечества: ибо Бог дал, и Он же может Единый отнять даже самомалейшую черту из своего «подобия». Своим произ- волением они сняли искус с себя; они выкинули испытание при- жизненное -- для чего живут они? Но, ясно, видя логику фантома, мы должны проникать в его особую психику. Совершенно ложно все, что пишет Надеждин (Исследование о скопческой ереси, печатано в 1845 г. по рас- поряжению министра Вп. Д., у Кельсиева, т. III) и что обычно предполагается о «скорбном» чувстве членов этой секты, о мучи- тельных сожалениях, о духе пропаганды \ вытекающем из «чув- ства их преступности»; грубо ошибочны также все аналогии их с подневольными евнухами Востока. Они принимают оскопление своею волей. После торжественного пения «всем собором» тро- ' паря Пятидесятницы, нашего тропаря: Благословен ecu Христе " Боже наш, иже премудрые ловцы являй, и тем уловляй вселен- ную, - поступающий вновь «брат» произносит, держа в руках икону старого письма, следующие слова: «Пришел я к Тебе, ' Господи, на истинный путь спасения не по неволе, но по своему желанию и обращаюсь про дело сие святое никому нс сказывать, ни царю, ни князю, ни отцу, ни матери, и готов принять гонение и мучение, только не поведать врагам тайны». Многочисленные, чисто народные, следовательно без всякой придуманности, скоп- ческие стихи - все в грубо-мажорном тоне: восторг, победа - легкая победа, скажем мы,— слышится во всех них. Они теперь, после забытых мучений минутной операции,— Чистые, непорочные, Грехом тяжким не доточные (недоступные), - вознесенные над нашим уязвляемым миром, над грехом и про- клятием, в своем роде — потусторонние люди. «Твой конь бел и смирен» (т. е. плоть очищена и укрощена),— не без зависти сказала Селиванову, в темную пору его скитаний, хлыстовская «пророчица», первая объявившая его, в опьянении удивления, «богом над богами, царем над царями, пророком над проро- ками» (Кельсиев. Т. III. Приложения). Так все они чувствуют. Струя восторга слышится во всех их писаниях: «Христос Воскрес, Христос Воскрес, Христос Воскрес» так начинаются все По- слания, Страды, даже частные их письма. Любимые песнопе- ния Пасхальные; ничего заунывного; полное господство идеи победы над грехом. Страшен только порог переступания в эту потустороннюю жизнь, только акт решения. Вполне трога- зельны и проникновенны слова «прощающегося» с миром, «но- вика», перед тем как переступить этоз порог: «Прости небо, прости земля, прости солнце, прости луна, простите звезды, простите озера, реки и горы, простите все стихии небесные и зем- 1 Пропаганда имеет достаточное объяснение в числе 144 тысяч «искупленных от земли» по Апокалипсису, восполнить которое усиливаются скопцы, и то1да ожидают обещанного конца мира. Поэтому, по их верованию, оскопивший 12 человек, каков бы ни был в других грехах, уже заслужил Царство Небесное. См. у Кельсиева. 51
ные (Кельсиев. Ill, 139). Он знает, что еще таким же, прежним взглядом он уже не взглянет на эти стихии, что переменится он и переменятся для него они. Но вот акт совершен: тот мир остался позади, и в новом мире, на «радении», раздаются такие истинно вакхические песни: Уж как царь Давид по садику (то есть братству их) гулял, Я люблю, я люблю! Он по садику гулял, во свои гусли играл, Я люблю, я люблю! Звонко в гусли играл, царски песни распевал, Я люблю, я люблю! Полно други спать, есть время восстать, Я люблю, я люблю! Еще есть время восстать, ключевой воды достать, Я люблю, я люблю! Я еще люблю Саваофа в Небеси, Я люблю, я люблю! Я за то Его люблю: небо, землю сотворил, Я люблю, я люблю! Небо, землю сотворил, солнце, месяц утвердил, Я люблю, я люблю! Солнце, месяц утвердил, небо звездами украсил, Я люблю, я люблю! Небо звездами украсил, своим гласом прогласил. Я люблю, я люблю! (Кельсиев. Т. ПТ. Прилож., стр. 74). Или еще следующая, несомненно поющаяся в момент самого верчения, судя по ее смыслу и тону: Ай, кто пиво варил, Ай, кто затирал? Варил пивушко Сам Бог, Затирал Святой Дух. Сама Матушка сливала, Вкупе с Богом пребывала; Святые Ангелы носили, Херувимы разносили, Херувимы разносили, Серафимы подносили. — Скажи ж, Батюшка родной, Скажи, Гость дорогой! Отчего пиво не пьяно? Али гостям не рада? Рада, Батюшка родной, Рада, Гость дорогой, На святом кругу гулять, В золоту трубу трубить, В золоту трубу трубить, В живогласну возносить! Богу слава и держава Во веки, аминь (Там же). VII «За всем тем, при внезапном посещении домов, которые вовсе не считаются раскольничьими, замечены были очевидные призна- ки раскола, как-то: лестовки с треугольниками, то есть особого 52
рода четки; подручники, род подушечек, подкладываемых при земных поклонах под руки; кадильницы, медные и глиняные, употребляемые при домашнем молитвословии; прибитые над ворогами и расставленные в избах на полках кресты осьмиконеч- ные, от 3 вершков до 'Д аршина и более длиной, почти все без титла I. Н. Ц. I., с заменяющей ее подписью ИС ХС СНЪ БЖИЙ, с нерукотворным вверху образом Спасителя вместо из- ображения Господа Саваофа, с солнцем и луной на краях боль- шого поперечника; старинные иконы; разные апокалипсические изображения, в том числе поражение Антихриста на коне, в во- инской одежде и каске; надписи над дверьми с изречениями св. Отцов; беспрерывное повторение хозяевами при входе чиновника молитвы: Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, — частое повторение которой раскольники считают достаточным для спасения и защиты себя от нечистой силы; чтение молитв по скитскому уставу, с лестовкой в руке, и прочее т. п.» (Кельсиев, IV, 3 4). Так писал в докладной Записке своей министру внутренних дел в 1852 г. некоторый «ст. сов. Синицын». И вот нам почему-то думается, что, сопоставив ту буйную религиозно-вакхическую песнь с отрывком из этой официальной записки, мы поймем многое. Там — оскопление телесное ради духа, здесь — скопчест- во духа ради покоя телесного; забыв уже Церковь — там уносят- ся в буйное кружение, здесь не рожденные в Церковь — прикиды- вая аршин, вымеряют кресты и «официально» записывают изоб- ражения на его «поперечнике». Два полюса, две несоизмеримые величины, две не ощущающие друг друга категории — вот наш раскол и мы, ему противостоящие. Еще две-три выписки из официальных документов, и все станет в этом расколе до чрезвычайности ясно: «С полученной от настоятеля запиской беглый перекрещенец, где бы ни проходил по беспоповщинским селениям, всюду снаб- жается приютом и продовольствием» (Кельсиев, II, стр. 113; из «Краткого обозрения расколов, ересей и сект» Липранди). «Итак, вот — христианское братство, взаимопомощь; у нас — homo homini lupus est. Взглянем на быт, как продукт этого нравственного строя: «Природные буковинские староверы (липованы)» вообще от- личаются трудолюбием, трезвостью и тихими, миролюбивыми нравами. Их почти не слышно в крае, хотя они всюду попадаются на глаза, резко отличаясь от туземцев своей русской физиономи- ей и русским нарядом. Мне довелось видеть огромное сборище их в Сучаве по случаю праздника Иоанна Сучавского, соверша- емого 24 июня. Туг было их до нескольких сот обоего цола, и между тем я не заметил между ними ни пьянства, ни буйства, не слыхал даже шумных, разгульных песней, обыкновенно сопрово- ждающих праздничные собрания русского простонародья. Ту- земные хозяева чрезвычайно дорожат ими как работниками; а правительство не может нахвалиться их смирным, спокойным 53
поведением. Со времени утверждения владычества австрийского не было примера уголовных преступлений и даже видимых полицейских беспорядков, в которых бы заметаны были ли- пованы» (Кельсиев, I, стр. 94; записка Надеждина «О заграничных раскольниках»). Раскол есть восхождение к идеалу, усилие к лучшему в том самом типе бытия и развития, в котором находимся мы на очень низкой ступени: «Не в щепоти состоит дело, учат последователи Ефимия, основателя секты бегунов; печать Антихриста, сияющая на слу- гах антихристовых, не значит щепоть или крыж — но житие, согласное с мыслью Антихриста, но подчинение ему, как Христу, но исполнение во имя Христа — законов в духе Антихриста, презрение к вере при всем наружном к ней уважении, порабоще- ние Церкви, измена древним обычаям» (Кельсиев, IV, стр. 327; записка гр. Сгенбока «Краткий взгляд на причины быстрого распространения раскола»), И. как общее этого следствия,— вот взгляд на раскол право- славной народной среды: «Распространено и утверждено в простом народе повсеместно сильное предубеждение, что раскольничья вера — святая, настоя- щая христианская, что в одной только этой вере и можно спастись и что вера Православная, или, по народному названию, «вера по церкви», есть вера мирская, в которой невозможно спастись среди трудов и сует житейских. При входе в крестьянские избы я часто был встречаем словами: «Мы не христиане». На вопрос: «Что же вы, нехристи?» — отвечали: «Как же, мы во Христа веруем, но мы по Церкви, люди мирские, суетные».- - «Так отчего же вы не христиане, если веруете во Христа?» — «Христиане те, что по старой вере; они молятся не по-нашему, а нам некогда» (Кельсиев, IV, стр. 45—46; из Записки ст. сов. Синицына '). Итак, вот поддающаяся перед расколом среда: она поддается с сознанием, что она — не идеал; уступает как низшая ступень того же развития перед высшей; склоняет перед расколом голову, как обычный церковный приход перед строгоуставным монастырем. Есть затруднения исторические, неразрешимые ни для каких усилий искусства и ума, но разрешающиеся простым честным взглядом на дело. Таковы были в начале XVI века затруднения ' В общем, при недостатках внешнего отношения к религии, официальные записки, перепечатанные в Лондоне Кельсиевым, составили бы, если бы были опубликованы во всеобщее сведение, великую честь для министерства внутренних дел. Никогда нельзя было предполагать, чтобы наш чиновный мир был так деловит, серьезен и даже граждански мужествен: факты, им собранные, - громад- ны; он действительно изучил дело и не скрыл от себя его трудности и даже неразрешимости; вовсе не скрывает даже продажности всех почти агентов своих. Все. в чем мы готовы бы обвинить его, - он знает лучше нас и также болеет об этом, раздражается на это. Но творчества - нет; великого порыва духа не ищите. Все знает, но ничего не может сделать. 54
с зарождающейся Реформацией; в конце XVIII века — с го- товящейся революцией; вообще все явления совести или где завита совесть. Акт уверования, субъективный акт, доступен только субъекти- вному же внутреннему акту и, гак сказать, не реагирует, не соотносится по несоизмеримости ни с каким внешним актом, наружным воздействием, на которое не умеет ответить иначе, как отрицательно, замыкаясь в себя, противодействуя, внутренне обособляясь, усиливаясь. Вот, пока, история наших отношений к расколу, история наших воздействий на раскол. Она вся вы тек- ла из внешнего понимания его как некоторого чуждого заблужде- ния, не только бесспорного, ненужного, основанного на упря- мстве, но и как заблуждения чуждых людей, некоторых полити- ческих и религиозных «гоев», «варваров», «еретиков». Нужно подойти к нему внутренне, субъективно, это я на- звал честным отношением к делу. Нужно понять в нем честное уверование, к которому иначе, как с честной же верой, и подойти нельзя. Нужно признать его не внешним для себя фактом, кото- рый предстоит победить, а своим собственным состоянием, со- стоянием своей Церкви, своего быта, своего государства, которые выбросили из себя такие две ветви, как староверчество, с одной стороны, духоборство — с другой. Не излечить их нужно (меры правительства); тем менее — отсечь (требование раскола о рели- гиозной свободе на правах иноверцев)', но исцелить в собственном организме своем. И тогда эти ветви вберутся назад сами; их силы возвратятся в материнское лоно. Мы указали раньше, что знаменует собой староверие: необ- ходимость нам самим податься в сторону древнего типикона 1 праведного жития, в сторону уставности, предания, благоговение понять букву. Пересмотр клятв собора 1667 г., которые собором же не сняты и потому лежат и на нашем единоверии, открывшем сверх сего какую-то странную двуцерковность вопреки Символу веры, повелевающему веровать в «Единую Соборную и Апо- стольскую Церковь»,— этот соборный пересмотр и вероятное снятие клятв, вне всякого сомнения, воссоединит с нами девять миллионов (в 1853 г.) поповщины и беспоповщины. Теперь относительно духоборчества, как явления более психи- ческого, нежели собственно церковного. И здесь есть исцеление. Духоборчество есть симптом, показующий и отрицающий вели- кую пассивность всех наших духовных состояний — пассивность, достигшую высокой степени уже к концу московского периода нашей истории, но с тех пор все увеличивающуюся. Не выносит этого душа человеческая. Мы начали очерк развития этой ветви 1 От коего, без всякой нужды, мы все далее и далее отступаем. Например, такие явления непонимания, как освещение православных храмов мертвым элект- рическим светом, конечно, могут только усилить раскол. Свеча, которую я став- лю перед образом и молюсь о моем грехе; храм, который освещается ярче или тусклее в меру усердия к нему прихожан, т. е. как бы светится их любовью к Богу,— разве это возмещается электричеством? Но оно им вымещается. 55
раскола с противоположения видимостей нашего исторического и государственного бытия потаенным его явлениям и закончили извлечением из официальной бумаги, где некоторый внешний человек внешним взглядом рассматривает, считает, меряет «при- знаки» внутреннего акта веры, как бы не замечая и не понимая этого акта, во всяком случае отвергая его. Невыносимо это для души человеческой, и тогда она начинает «вертеться» — «посолонь» или даже против солнца; невыносимо, говорим мы, потому что природа души человеческой есть жизнь, акция, инициатива, потому что душа есть Божия тайна, и именно тайна — творческая. Между тем у нас все творчество, всякая инициатива, акция взята формами — увы, оскопившимися духа формами! Что оставлено бедному русскому человеку, что оста- влялось ему эти последние два века? -- шесть дней потрудись и на седьмой сходи к обедне, вечером напьешься чаю. Этого мало, поистине этого мало. Мы, композиторы, художники, пи- сатели, нас 1500—2000 человек,— не должны забывать о мил- лионах: мы можем фантазировать, буйствовать, «вертеться» с пером или кистью в руке — но остальные? Им также нужно в чем-нибудь, как-нибудь «вывертеть» свой дух. Мы говорим с иронией, мы употребляем смешные слова, мы не избегаем этого, чтобы быть неотразимо понятными в серьезной мысли: дайте сотворить человеку, иначе он умрет или «завертится». Но чтобы он не вертелся, чтобы он не уродствовал,— откройте ему для творчества благородные формы. Мы знаем, государство руководится исключительно утилитарными понятиями, никто не замечает необходимости великих этических и эстетических идей; но если без этих этических и эстетических идей в целом, жизнь умирает или уродуется, не есть ли они вместе с тем и утилитарные идеи? Итак, господствующая идея удобства в тру- де — это господствующее и даже единственное понятие артели плотников, кладущих «аккуратно» исторический сруб,— должна поддаться перед идеей художественной и нравственной. Мы говорим о художественной и нравственной идее в приложении к государству, быту, вере. Боже, кто же усомнится, что «ст. сов. Синицын», вымеряющий, в силу инструкции за № 262, в раскольничьей моленной кресты, не есть в государственной храмине продукт художественной идеи? Мы взяли подробность, и из биллионов таких подробностей состоит наша жизнь, наша история. Итак, если к истории применимы биологические те- рмины, мы скажем, что в самое существо той «красной глины» — той физической массы, которую образует тело народное,— у нас не был вдунут дух никаким истинным художником; что, так сказать, новая Россия зачата и рождена без всякого истинно творческого, художественного или этического порыва. Мы заговорили о такой глубокой и общей стороне нашей истории, потому что лишь в ее свите становятся понятны и «ме- лочи». Нельзя не заметить, что из всего Петром Великим создан- ного живуча и прекрасна, деятельна и народна вышла, собствен- 56
но, только армия: в нее им вдохнутый дух не умер в двух веках. На главный мотив реформы России — мотив самосохранения — эта реформа и ответила твердым, умелым да. Все остальное в его реформе уже не творилось с тем же сознанием нужды, с той же живостью, надеждами, страхом, поэзией личных усилий и ожиданий народных,— не ковалось в трудах и несчастьях Великой северной войны. И все остальное — большей частью плод подражательности - - вяло, не имеет цены, не имеет за- витого в себе живого акта. Петр не настаивал даже на оста- льном: остальное — не главное в его деле, и оно подвергалось, тотчас по его смерти, бесчисленным переделкам, в которых народ не принимал никакого участия. История едва знает имена «переделы вателей»; однако одно имя даже в народе, кажется, небезызвестно. Остановимся па нем: эю — Сперанский. Вот не инициатор, но скорее довершитель, а также и образец для бесчисленных позднейших «творцов», которые все равно тру- дились над организацией внешних форм нашего бытия, тех видимостей, которые невольно вырисовываются в уме, когда задумываешься над духоборчеством. Не он один, но он во главе мириад аналогичных лиц, почти вовсе неизвестных или полуизвестных и которые по самому существу своему никогда не могли стать славными, любимыми, народными, которые ни- когда не были людьми воинственного поля, народукм-народной, но только всегда мужами «чернильницы» и «отношения»,— он и все эти люди как бы произвели некоторый скопческий акт над Россией. С тех пор. или, точнее, под влиянием нового их метода, жизнь скрылась из России. Где она? Как именно Россия существует? Что ей грозит? Чему она радуется? Мы узнаем эго только из бюллетеней,— и о религиозном, например, бытии России не только мы ничего не знаем из фактов, в которых бы соучаствовали, но и самые документы об этом бытии можно выписать только из Лондона. Формы замкнулись от России, затаились в своей деятельности от ее глаза: они ей не доверяют, ее не любят,— и они иссякли в духе. Россия изуродовалась, «завертелась», не имея достойных форм для своего духа. Мы снова возвращаемся к духоборчеству, от которого, по- видимому, так далеко отошли. То «опьянение», то «духовное пиво», которое «человек плотскими устами не пьет, а пьян живет» (см. выше),— это и есть иррациональная этическая и эстетическая идея. Нужно некоторое сладкое опьянение человеку. Ной был праотец, но раз и он был пьян, и четыре тысячелетия людских поколений не видят в этом греха. Только Хам осудил его. но он был Хам. Благословенно духовное «пиво»; благословенен труд, забота, бережливость — но более благословенен тот неясный, безотчетный восторг, ради которого человек говорит: «Живу и хочу еще жить». Здесь, именно в эстетической и этической идее — семена жизни; и как всю жизнь мы считаем Божией — идеи, указанные нами, как наиболее жизнетворящие, мы вправе назвать любимыми Божьими идеями. Тут — sacrum sanctum 57
истории, то, чего касаться человеку не следует и только беречь, лелеять; прислушиваться к сердцу своему — есть ли в нем эти идеи? И пока есть они — обильно напоять ими жизнь. Вог мысли, которые, если бы они были изложены перед Сперанским, остались бы в высшей степени непонятны ему. Мы снова возвращаемся к этому человеку удивительных талантов, удивительной судьбы, но совершенно не определенного нашими историками значения. Характерно самое происхождение его — из духовенства и семинарии, т. е. из сословия и школы, которые, дав длинную вереницу методистов-тружеников, не дали России ни одного поэта, ни одного музыканта, ни одного живописца. Не столько в составе своих убеждений, сколько в свойствах своего темперамента, Сперанский лишен был совершенно этической и эстетической идеи, и, вместе, в самом характере, он лишен был той глубины и непоколебимости, какой мы удивляемся, напр., в митрополите Филарете. Все сущеетво его было в высшей степе- ни риторическое — недаром единственный его литературный труд есть книжка «О правилах высшего красноречия» (изд. в Спб. в 1846 г.); склад ума трезво-логический, исключительно формаль- ный; тусклое воображение; погасшие или, вернее, не заложенные в натуре страсти; характерно, что он был женат не на русской, а на немке сочетание брачующихся, редкое в России. При всех этих личных данных, он всего менее мог стать Цезарем или Периклом нашего государственного строя. Совершенно напро- тив, осыпьте всеми внешними дарами, всем внешним величием, блеском и знаменитостью, наконец, дружбой монарха, но оста- вьте в тайне души, где-то глубоко запрятанным, бедное, робкое сердце Акакия Акакиевича и узкую, скудную мысль Молчали- на — и вы будете иметь исторического Сперанского. Все это отразилось на его труде. Он создал для внутреннего употребле- ния России какую-то политическую «хрию», по-видимому неоп- ровержимую. но в высшей степени бесполезную, а главное — погашающую всякий порыв и творчество, погашающую тем вернее, что это творчество, видя перед собой эту удобную форму, невольно вхо;?ит в нее и неизменно в ней погибает. С его времени, по преимуществу. Россия обставилась департаментами и канце- ляриями -- не как необходимой записной книжкой, куда живой деятель вносит свои предположения, решения, расчеты, но имен- но как самим деятелем, решителем, творцом. С тех пор фабрики не успевают приготовлять чернила и бумагу; мы улучшаем пером земледелие, пером создаем промыслы, вводим в отечество «рас- цвет образованности», на деле не имея ничего этого и всему, что в этой сфере готово бы само начаться, чрезвычайно мешая; мы теоретизируем, планируем - так же легко и, по-видимому, пра- вильно. как 16-летний семинарист, когда он сидит над темой о свойствах бытия Божия. Россия закрылась канцелярскими формами и стала в них непроницаема для истины, неуязвима для суждения, беспомощна в работе, изящна и сокрушена, как Парис, вздумавший однажды надеть доспехи Гектора. Яснее станет зна- 58
чение Сперанского, если мы рядом с ним поставим людей, к ко- торым невольно }<ак-то привязывается любовь народная и исто- рическая слава. Около его рассуди гельной фигуры и слыша его убедительную речь, Суворов был бы смешон, Орлов стыдливо спрятал бы свои кулаки, Потемкин — свой «греческий проект», на который он любовался, и, может быть, сама Екатерина расте- рянно потупилась бы. Но вот они сделали историю, а он только говорил и писал и научил нас только говорить и писать. Они неправильные, иррациональные; они го смешные, то буйные, всегда страстные,— знали тайну духовного «пива». Они были немножкб поэтически опьянены и от богатств духа своего напоя- ли окружающую жизнь. Все было поэтично около них, трудно и героично; люди умирали за них и благословляли их, отведав «пива». И им самим, опьяняющим сердца человеческие той струйкой восторга, которая вилась из них,— все было легко, исполнимо. «Удача, опять удача, тысяча удач....... да дайте же сколько-нибудь и уму».— говорил Суворов обиженно, но люди справедливо не давали ничего уму и все — удаче: удача бог истории, бог совершенных, исполненных дел, в противополож- ность бездарному уроду — неудаче, этому бесу, преследующему всех ограниченных «умников». Мы снова возвращаемся к раско- лу, и да простит читатель нам эти перипетии мысли, вызывае- мые самим предметом. Есть едва заметное, только упомянутое, но любопытнейшее известие (официальное) у Кельсиева (1. 183-я стр.), что раскольники начали было тысячами 1 переходить в еди- новерие, когда мысль его была провозглашена Потемкиным, и этот переход остановился тотчас, как только, с начала XIX века, для него даны были «правила». Дело имело успех, пока было процессом, и умерло, как только стало формой. Не было более жизни в нем, надежды, чаяния; за ним не стоял человек, который мог бы понять, снизойти, простить, уверовать, но «правило», которое ничего более не понимало. Живой акт веры (у раскольников) встретило живое сердце (у нас) — и великое слия- ние началось, принцип единстве} был найден. Но пришел «ум» и схитрил: он дал раскольникам попов и не дал архиерея — дело было для ума не в вере, а в подчинении, он сказал: это церковь, 1 Это так замечательно, что мы приведем буквально: «По ходатайству Потемкина-Таврического в 1782 г. дозволено было, в Новороссийском крае, раскольникам свободное богослужение и разрешено им иметь своих попов. Это было началом единоверия, правила которого были утверждены в 1800 году. Успехи единоверия не были значительны, и замечательно, что до 1800 года присоедине- ние к единоверию, еще не организованному, было несравненно сильнее, чем впоследствии. Так, в самом гнезде и рассаднике поповщины в Нижегородской губ. тысячи человек приступали к единоверию; в Черниговской губ., другом центре раскола. гоже: но после утверждения в 1800 году правил митрополита Платона, положивших твердое основание этой церкви, оно таких успехов не имело» (из Записки о русском расколе, составленной для В. К. Константина Нико- лаевича Мельниковым). Между прочим: «Строго воспрещалось записываться в единоверие тем, которые, будучи раскольниками, пишутся православными в книгах, ведущихся священниками, а также и тем. которые по бумагам знача1ся православными: таких теперь около ’/ю всей массы раскольников» (Там же). 59
совершенно церковь, как и наша, и шепнул своим, чтобы они не ходили туда и там не причащались св. тайн. Трусишка «ум» испугался, что все православные тотчас перейдут в единоверие,— или нет, он испугался не этого, а того, что произойдет какая-то путаница в «ведомостях» православных, единоверцев и раскольни- ков. И вдруг раскольникам стало ясно, что все дело именно в этих «ведомостях» — не в сердце и его вере, до которых дела нет, а именно в порядке документов, в красоте отчета, в порядке видимости, до которой, в свою очередь, им не было дела,— и они отхлынули назад, а мальчишка «ум», этот глупый урод, кричит с тех пор, кричит вот уже 96 лет: неудача, неудача, решительная неудача! — «не вижу никаких мер, которые могли бы принести существенную пользу» (гр. Стенбок: «Взгляд на причины быстро- го распространения раскола», у Кельсиева, т. IV, стр. 342). Нет, осталась еще мера: исполнить слова Псалма: «сердце чисто созижди во мне, Боже!»... Мы говорим, однако, не об единоверии, этом неоригинальном подражании изобретению Антония Поссевина, а об «Единой Святой Соборной и Апостольской Церкви» символа; мы говорим не о компромиссе, а о слиянии на основе «чистого сердца». Не следует, однако, уже теперь забывать, что, воссоединив с собой раскол, нужно его удержать, нужно предупредить расколы и отпадения обратные. Нужно помнить об оригинальном и огромном движении, которое испытала русская душа в расколе, об этой бездне инициати- вы, акции, суровой борьбы и поэзии. Нельзя ожидать, чтобы после двух веков подобной жизни она возвратилась к той пассивности всех отношений, которую и мы, после двух веков привыкания, едва имеем силы переносить. Все то деятельное и живое, что есть в расколе, то «духовное пиво», которым он бесформенно напоял до сих пор христианскую душу,— это должно быть бережно сохране- но, должно быть взято нами, как сторона истинная в нем, и разлито по всем формам нашего бытия. Если вспомним сказанное ранее о приближении к древнему типикону жития, как средстве умиротво- рить «буквенников»,— мы поймем в целом реформу, нам предстоя- щую: ожщръ древним духом — тем прекрасным духом, прототип которого дала нам еще Киевская Русь. Возможно сделать это при сохранении всей той крепости сил, какую сумела создать Москва, и не отказываясь нисколько от правильных сторон просвещения, которое любить завещал Великий Петр. Все это можно соединить; все — слить в новую гармонию, через живой акт души. К такому живому акту мы нудимся задачей раскола. Вот почему мы верим — язва его «не в смерть, но во исцеле- ние»; мы верим — Бог не оставит Россию, и великий художник ей будет дан.
ЧЕРТА ХАРАКТЕРА ДРЕВНЕЙ РУСИ «Добрые люди Древней Руси». В. Ключевского. Сергиев Посад, 1892 г. Всякая историческая культура налагает на индивидуум опре- деленные, постоянные черты, и, зная ее общий характер, мы можем угадывать под ней единичные, живые лица, хотя бы их и не видели вовсе; как и наоборот, видя подобные лица, можем понять общий смысл культуры, который для нас почему-либо стал неясен или мы забыли его. В этом соотношении между общим и единичным кроется многозначительность частных ис- торических изысканий: одна подробность из давно пережитого восстановляет для мыслящего наблюдателя это пережитое в его целом, и притом с убедительностью, равной той, какую мы находим в рассуждениях натуралиста, который по одной со- хранившейся части давно исчезнувшего организма восстановляет перед нами весь его образ. Подобную услугу для русского общества оказал недавно из- вестный профессор Московского университета В. О. Ключевс- кий. В очень краткой публичной лекции, прочитанной в Ис- торическом музее, он показал современному обществу искусно извлеченный обрывок из древней русской жизни, взглянув на который многие с изумлением почувствовали, как мало они знали истинного о смысле этой давно умершей жизни. И между тем эта жизнь нам родная, близкая. Не одно любопытство, но и опасение ошибиться в суждениях об этом близком, родном заставило многих так пристально вдуматься в слова известного профессора, и его краткое чтение возбудило в нашей печати самое оживленное внимание. I В чтении, посвященном доброму делу помощи голодающим, почтенный профессор вздумал напомнить современному ему об- ществу, как совершалось подобное же дело в Древней Руси и по каким мотивам: «Древнерусское общество под руководством церкви,— го- ворит он,— в продолжение веков прилежно училось понимать и исполнять вторую из двух основных заповедей, в которых заключаются весь закон и пророки,— заповедь о любви к ближнему. При общественной безурядице, при недостатке 61
безопасности для слабого и защиты для ближнего 1 практика этой заповеди направлялась преимущественно в одну сторону: любовь к ближнему полагали прежде всего в подвиге состра- дания к страждущему, ее первым требованием признавали лич- ную милостыню. Идея этой милостыни полагалась в основание практического нравоучения, потребность в этом подвиге под- держивалась всеми тогдашними средствами духовно-нравствен- ной педагогики. Любить ближнего — это прежде всего нако- рмить голодного, напоить жаждущего, посетить заключенного в темнице. Человеколюбие на деле значило нищелюбие. Бла- готворительность была не столько вспомогательным средством общественного благоустройства, сколько необходимым условием личного нравственного здоровья: она больше нужна была самому нищешобцу, чем нищему. Целительная сила милостыни пола- галась не столько в том, чтобы утереть слезы страждущему, уделяя ему часть своего имущества, сколько в том. чтобы, смотря на его слезы и страдания, самому пострадать с ним, пережить то чувство, которое называется человеколюбием. Древ- нерусский благотворитель, «христолюбец», менее помышлял о том. чтобы добрым делом поднять уровень общественного благосостояния, чем о том, чтобы возвысить уровень собствен- ного духовного совершенствования. Когда встречались две древ- нерусские руки, одна с просьбой Христа ради, другая с подаянием во имя Христово, трудно было сказать, которая из них больше подавала милостыни другой: нужда одной и помощь другой сли- вались во взаимодействии братской любви обеих. Вот почему Древняя Русь понимала и ценила только личную, непосред- ственную благотворительность, милостыню, подаваемую из ру- ки в руку, притом «отай», тайком, не только от стороннего глаза, но и от собственной «шуйцы». Нищий был для благотворителя лучший богомолец, молит- венный ходатай, душевный благодетель. «В рай входят святой милостыней».— говорили в старину. «Нищий богатым питается, а богатый нищего молитвой спасается». Благотвори гелю нужно было воочию видеть людскую нужду, которую он облегчал, чтобы получить душевную пользу; нуждающийся должен был видеть своего милостивца, чтобы знать, за кого молиться. Древ- нерусские цари накануне больших праздников, рано по утрам, делали тайные выходы в тюрьмы и богадельни, где из собствен- ных рук раздавали милостыню арестантам и призреваемым, также посещали и отдельно живших убогих людей. Как трудно ' В них и непосредственно следующих словах указывается факт, слишком общий и постоянный, чтобы в нем не видеть некоторый род исторической антиномии: вспомним обычай гостеприимства у кавказских горцев, у арабов и возможность умереть от голодной смерти среди многолюдных улиц европейс- ких столиц и мы увидим, как всякий прогресс общественности есть в то же время petpecc личности: что (как благотворительность) берет на себя государство, то. естественно, слагает с себя индивидуум, как ненужное более, нетребуемое,- и когда случайно требование предъявляется к индивидууму, оно уже не находит в нем нужных сторон души. Ь2
изучить и лечить болезнь по рисунку или манекену больного организма, так казалась малодействительной заочная милосты- ня. В силу того же взгляда на значение благотвори тельного дела нищенство считалось в Древней Руси не экономическим бременем для народа, не язвой общественного порядка, а одним из главных средств нравственного воспитания народа, состоящим при церкви практическим институтом общественного благонравия. Как в клинике необходим больной, чтобы научиться лечи гь болезни, так в древнерусском обществе необходим был сирый и убогий, чтобы воспитать умение и навык любить человека. Милостыня была дополнительным актом церковного богослужения, прак- тическим требованием правила, что вера без дел мертва. Как живое орудие душевного спасения нищий нужен был древне- русскому человеку во все важные минуты его личной и семейной жизни, особенно в минуты печальные. Из него он воздал идеаль- ный образ, который он любил носить в мысли как олицетворение своих лучших чувств и помышлений. Если бы чудодейственным актом законодательства или. экономического прогресса и меди- цинского знания вдруг исчезли в Древней Руси все нищие и убо- гие, кто знает — может быть, древнерусский милостивец почув- ствовал бы некоторую нравственную неловкость, подобно чело- веку, оставшемуся без посоха, на который он привык опираться: у него оказался бы недочет в запасе средств его душевного домостроительства. Трудно сказан,, в какой степени такой взгляд на благотворительность содействовал улучшению древне- русского общежития. Никакими методами социологического из- учения нельзя вычислить, какое количество добра вливала в людские отношения эта ежедневная, молчаливая, тысячерукая милостыня, насколько она приучала людей любить человека и отучала бедняка ненавидеть богатого» '. Вот слова, поистине драгоценные, заслуживающие войти во всякую учебную хрестоматию, прозвучат в каждом уме и сердце современного общества, так безмерно удалившегося от смысла и буквы этих слов. Собственно, обо всем этом приблизительное понятие мы имели и раньше; и раньше знали мы, что Древняя Русь была «богомольна и милостива»; но недоставало формулы, сжатых и точных образов, которые собрали бы и отвердили эти смутные представления. II Но кроме этой ценности формулы важно и разъяснение смыс- ла древней жизни, которое содержится в приведенных словах: в них показан узел взаимно переплетенных понятий и чувств, взглянув на которые мы тотчас понимаем, что изолированно одно от другого они не могли бы существовать, что они суп, части живого исторического организма и должны были умереть ' «Добрые люди Древней Руси», сгр. 2 4. 63
тотчас, как только переменилась его структура — то целое, в чем они составляли часть. И в самом деле, некоторая созерцательность, углубление в свой внутренний мир, в свою совесть суть необходимые условия для того, чтобы эта совесть была столь чувствительна, чтобы ее «внутреннее домостроительство» было такой непременной по- требностью и удовлетворялось средствами столь деликатными. Внешний покой, обращение внимания куда-то внутрь — к своей душе, к кругу своей семьи и к тем, кто к ней приближается со стороны, отсутствие какой-либо смятенности в жизни и в сове- сти — было той почвой, на которой выросли все эти близкие, человеколюбивые отношения в Древней Руси. И можно пред- ставить себе, до какой степени все это стало невозможно тотчас, как только этот покой был нарушен: как не нужен стал «посох», который представлял собой для древнего «христолюбца» нищий, как только этот «христолюбец» вошел в коллегиум, стал на палубу корабля, поехал учиться за море. Иные мысли, целый вихрь этих мыслей, нужда, ответственность, совместность рабо- ты — все это смяло прежний уклад души, смутило, взволновав, кристальную поверхность жизни. Явились иные потребности, и между ними на первом месте — потребность силы, внешнего одоления, и в сторону этих потребностей стали расти силы души, и в то же время умаляясь в других направлениях. Переменились задачи истории, и с ними преобразился сам человек. Если мы обратим внимание только на то, что нового приобрел в этом превращении человек, мы, без сомнения, поймем его как успех, как шаг вперед, как улучшение; но наше отношение к этому превращению станет по крайней мере сомнительным, если, смотря на приобретенное, мы не забудем и о потерянном. Это потерянное, и в самом деле, имеет гораздо более аб- солютную цену, нежели то, что заместило его; внешняя сила, успех всякого предприятия, конечно, ценны; ценно, что, вечно побеждаемые, мы стали наконец побеждать; что стали умелы уже во мдогих делах, и усиливаемся, и надеемся стать когда- нибудь умелыми во всех. В этом именно направлении движется наш прогресс; нам все еще кажется, что наши ружья недостаточно скоро стреляют, поезда железных дорог недостаточно быстро движутся, что есть народы, которые не менее нас сильны. Flo наши ли это идеалы? вечны ли они? могут ли они насытить сколько-нибудь наше сердце? Вот мы победили всех и на по- коренной земле движемся во всех направлениях с головокру- жительной быстротой; неужели достаточно этого, чтобы лицо наше никогда более не выразило скорби? чтобы жизнь по- чувствовалась нами легко? Не почувствуется ли она скорее как могила? и древний, ничего не умеющий «христолюбец» не покажется ли нам гораздо лучше понявшим смысл жизни, нежели мы со своей техникой, со своим богатством, с тысячей вычурных навыков и ни к чему существенному не ведущих «умений»? 64
Ill В. О. Ключевский приводит и факты, одевающие живой пло- тью его общий взгляд. В 16011603 годах, во время посетившего Россию голода, «жила в своем имении вдова-помещица, жена зажиточного провинциального дворянина, Ульяна Устиновна Осорьина. Это была простая, обыкновенная добрая женщина Древней Руси, скромная, боявшаяся чем-нибудь стать выше окру- жающих. Она отличалась от других разве только тем, что жа- лость к бедному и убогому — чувство, с которым русская жен- щина на свет родится,— в ней была тоньше и глубже, обнаружи- валась напряженнее, чем во многих других, и, развиваясь от непрерывной практики, постепенно наполнила все ее существо, стала основным стимулом ее нравственной жизни, ежеминутным влечением ее вечно деятельного сердца. Еще до замужества, живя у тетки по смерти родителей, она обшивала всех сирот и немощ- ных вдов в ее деревне, и часто до рассвета не гасла свеча в ее светлице. По выходе ее замуж свекровь поручила ей ведение домашнего хозяйства, и невестка оказалась умной и распоряди- тельной хозяйкой. Но привычная мысль о бедном и убогом не покидала ее среди домашних и семейных хлопот. Она глубоко усвоила себе христианскую заповедь о тайной милостыне. Бы- вало, ушлют ее мужа на царскую службу куда-нибудь в Аст- рахань года на два или на три. Оставшись дома и коротая одинокие вечера, она шила и пряла, рукоделье свое продавала и выручку тайком раздавала нищим, которые приходили к ней по ночам. Не считая себя вправе брать что-нибудь из домашних запасов без спроса у свекрови, она однажды прибегла даже к маленькому лукавству с благотворительной целью. Ульяна была очень умеренна в пище, только обедала, не завтракала и не полдничала, что очень тревожило свекровь, боявшуюся за здоро- вье молодой невестки. Случился на Руси один из нередких неуро- жаев, и в Муромском краю наступил голод. Ульяна усилила обычную свою тайную милостыню и, нуждаясь в новых средст- вах, вдруг стала требовать себе полностью завтраков и пол- дников, которые, разумеется, шли в раздачу голодающим. Свек- ровь полушутливо заметила ей: «Что это подеялось с тобой, дочь моя? Когда хлеба было вдоволь, тебя, бывало, не дозовешься ни к завтраку, ни к полднику, а теперь, когда всем стало есть нечего, у тебя такая охота к еде припала?» «Пока не было у меня детей,— отвечала невестка,— мне еда и на ум не шла, а как пошли ребята родиться, я отощала и никак не могу наесться, не только что днем, но часто и ночью так и тянет к еде, только мне стыдно, матушка, просить у тебя». Свекровь осталась довольна объяснением своей доброй лгуньи и позволила ей брать себе пищи, сколько захочется, и днем и ночью. Эта постоянно возбужденная сострадательная любовь к бли- жнему, обделенному жизнью, помогла Ульяне легко переступить через самые закоренелые общественные предрассудки Древней з В. В. Розанов 65
Руси. Глубокая юридическая и нравственная пропасть лежала между древнерусским барином и его холопом; последний был для первого по закону не лицом, а простой вещью. Следуя исконному туземному обычаю, а может быть, и греко-римскому праву, не вменявшему в преступление смерти раба от побоев господина, русское законодательство еще в XIV в. провозглаша- ло, что, если господин огрешится, неудачным ударом убьет своего холопа или холопку, за это его не подвергать суду и ответ- ственности. Церковь долго и напрасно вопияла против такого отношения к крепостным людям. Десятками наполняя дворы зажиточных землевладельцев, челядь составляла толпу домаш- них нищих, более жалких сравнительно с вольными публичными нищими. Древнерусская церковная проповедь так и указывала на них господам, как на ближайший предмет их сострадания, призы- вая их позаботиться о своих челядинцах, прежде чем протягивать руку с благотворительной копейкой нищему, стоящему на цер- ковной паперти. В усадьбе Ульяны было много челяди. Она ее хорошо кормила и одевала, не баловала, но щадила, не оставля- ла без дела, но задавала каждому работу по силам и не требовала от нее личных услуг: что могла — все делала для себя сама, не допускала даже разувать себя и подавать воды умыться. При этом она не позволяла себе обращаться к крепостным с клич- ками, но каждого и каждую называла настоящим именем. Кто, какие социальные теории научили ее, простую сельскую барыню XVI века, стать в такие прямые и обдуманные отношения к низ- шей подвластной братии?» Тут едва ли уместны слова об «обдуманности»: нет, не «об- думанность». но живое ощущение, что передо мной стоит другой подобный же человек и, быть может, по внутренним своим дарам даже лучший и высший, чем я, хотя мне и подчиненный, может сблизить меня с ним внутренно, и, сблизя, уже вызвать к нему и соответствующие отношения. И это же может сделать завет, строгое и тесное обращение к темным сторонам моей души, которые должны прятаться, которые отсекаются без уступчиво- сти, как уродливый нарост на духовном моем существе, а не поощряются, не прощаются, не допускаются, как слабость. Было достаточно «обдуманности» в римском праве, дозволявшем упо- треблять рабов на откармливание рыбы в прудах; и не менее было обдуманности в образованных кругах Франции XVIII века, когда, однако, перед уроком алгебры или философии, судя по мемуарам, женщины спокойно брали ванны в присутствии мужс- кой прислуги, так же мало испытывая при этом стыдливости, как в присутствии собаки или кошки, которая случилась бы тут. «Обдуманность» испытана в истории и в этом испытании оказа- лась недостаточной: она не верна, колеблется, не простирает безусловного влияния на целую природу человека; и страсти, руководя действиями и отношениями людей, всегда и при всякой обдуманности могут сделать эти действия преступными, эти отношения — невыносимыми. 66
«Осорьина была уже в преклонных летах, когда ее постигло последнее и самое благотворительное испытание. Похоронив мужа, вырастив сыновей и поставив их на царскую службу, она уже помышляла о вечном устроении собственной души, но все еще тлела перед Богом любовью к ближнему, как тлеет перед образом догорающая восковая свечка. Нищелюбие не позволяло ей быть запасливой хозяйкой. Домовое продовольствие она рас- считывала только на год, раздавая остальное нуждающимся. Бедный был для нее какой-то бездонной сберегательной кружкой, куда она с ненасыщаемым скопидомством все прятала да прята- ла все свои сбережения и излишки. Порой у нее в доме не оставалось ни копейки от милостыни, и она занимала у сыновей деньги, на которые шила зимнюю одежду для нищих, а сама, имея уже под 60 лет, ходила всю зиму без шубы. Начало страш- ного голодного трехлетия при царе Борисе застало ее в Нижего- родской вотчине совсем неприготовленной. С полей своих она не собрала ни зерна, запасов не было, скот пал почти весь от бескормицы. Но она не упала духом, а бодро принялась за дело, распродала остаток скота, платье, посуду, все ценное в доме и на вырученные деньги покупала хлеб, который и раздавала голода- ющим, ни одного просящего не отпускала с пустыми руками и особенно заботилась о прокормлении своей челяди. Тогда многие расчетливые господа просто прогоняли с дворов своих холопов, чтобы не кормить их, но не давали им отпускных, чтобы после воротить их в неволю. Брошенные на произвол судьбы, среди всеобщей паники, холопы принимались воровать и гра- бить. Ульяна больше всего старалась не допустить до этого своих челядинцев и удерживала их при себе, сколько было у ней силы. Наконец она дошла до последней степени нищеты, обобра- ла себя дочиста, так что не в чем стало выйти в церковь. Выбившись из сил, израсходовав весь хлеб до последнего зерна, она объявила своей крепостной дворне, что кормить ее больше она не может, и кто желает — пусть берет свои крепости или отпускные и идет с Богом на волю. Некоторые ушли от нее, и она проводила их с молитвой и благословением; но другие отказа- лись от воли, объявили, что не пойдут, скорее умрут со своей госпожой, чем покинут ее. Она разослала своих верных слуг по лесам и полям собирать древесную кору и лебеду и принялась печь хлеб из этих суррогатов, которыми кормилась с детьми и холопами, даже ухитрялась делиться с нищими, «потому что в то время нищих было без числа», лаконически замечает ее биограф. Окрестные помещики с упреком говорили этим нищим: «Зачем это вы заходите к ней? Чего взять с нее? Она и сама помирает с голода».— «А мы вот что скажем,— говорили ни- щие,— много обошли мы сел, где нам подавали настоящий хлеб, да и он не елся нам так всласть, как хлеб этой вдовы — как, бишь, ее?» Многие нищие не умели и назвать ее по имени. Тогда соседи-помещики начали подсылать к Ульяне за ее диковинным хлебом; отведав его, они находили, что нищие были правы, 67
и с удивлением говорили меж себя: мастера же ее холопы хлеба печь! С какой любовью надо было подавать нищему ломоть хлеба, небезукоризненного, чтобы этот ломоть становился пред- метом поэтической легенды тотчас, как был съедаем! Два года терпела она такую нищету и не опечалилась, не пороптала, не дала безумия Богу, не изнемогла от нищеты — напротив, была весела, как никогда прежде,— так заканчивает биограф свой рассказ об ее последнем подвиге! Она умерла вскоре по оконча- нии голода, в начале 1604 года. Предания нашего прошлого не сохранили нам более возвышенного и более трогательного об- разца благотворительной любви к ближнему». «Никто не сосчитал,— говорит в заключение почтенный про- фессор,— ни один исторический памятник не записал, сколько было тогда Ульян в Русской земле и какое количество голодных слез утерли они своими добрыми руками. Надобно полагать, что было достаточно тех и других, потому что Русская земля пережи- ла те страшные годы, обманув ожидания своих врагов» '. IV Здесь невольно припоминаются нам слова другого уважа- емого профессора, которого лет 10 назад пишущему строки эти привелось слушать, как и В. О. Ключевского. Говоря о смене нравственных идеалов в эпоху Возрождения, профессор Н. И. Стороженко привел как пример упадающих идеалов Ели- завету, ландграфиню Тюрингенскую: «Счастливая жена и мать,— говорил он,— она мучилась, однако, сознанием, что провела жизнь не в девстве. Овдовев и потеряв состояние, она радовалась, когда приходилось ей унижаться из-за куска хлеба для себя и детей. Получив снова свое состояние, она раздала его по монастырям, основала больницы, ухаживала за больными и про- каженными и умерла преждевременно от непосильных трудов и истощения». Этот образ для каждого и русского, конечно, гак же благоро- ден и дорог, к$.к и образ нашей родной Ульяны. Мы хотим только остановиться на разнице, которая есть в этих двух образах. Известно громадное значение труда «De civitate Dei» блажен- ного Августина для всего последующего развития римско-като- лической церкви. Начатый в тот самый год, когда стены вечного города, покинутого своим императором, дрожали под ударами Алариха и его вестготов, труд этот как бы носит на страницах своих отблеск того исторического зарева, при свете которого он писался. Не забудем, что блаженный Августин был типичный представитель своего времени, и даже для всех времен он есть высокий выразитель античной цивилизации, ее духа, ее красоты. И вот эта красота невозвратимо рушилась на его глазах под гуннами, под готами, под вандалами и другими. Civitas Dei — ' «Добрые люди Древней Руси», стр. 8-9. 68
это тесный град, эго — неразрушимая, вечная весь, под которой спасаются немногие, когда остальные гибнут, когда мир подвер- гается катаклизмам. Это — церковь. С страстностью, какая мог- ла возникнуть только в такой миг и в лаком сердце, эта идея церкви-града прогивоположилось миру как его отрицание, как его осуждение, как радость о гибели его — в тайниках души, однако же, дорогого. В «De civitate Dei», в самом деле, содержит- ся объяснение падения древнего мира, оправдание этого падения, радость о нем. Невозможно достаточно оценить силу душевного поворота, какой совершился в творце этого замечательного тру- да,— но нельзя не заметить и некоторой его болезненности и узкости, обусловленных отношением этого душевного состоя- ния все же к частному и временному факту истории, хотя и един- ственному по своим размерам и трагизму. Эта сила, эта болезненность и исключительность и залегли во все последующее развитие западной церкви: идея тесной веси Божьей, как чего-то далекого от мира и ему противоположного, с ним не связанного и только борющегося,— эта идея (вернее, чувство) стала основной для великих организаторов нового исторического здания, которое мы называем католицизмом: безбрачие всего клира; ему одному доступность «и крови Христовой», непонятный живым народам богослужебный язык; наконец, учение о государствах, как преходящих ступенях истории, и о государях, как свергаемых гневом Божьим простых избранниках толпы,— все это заключалось уже, как вывод, в том основном чувстве, с которым блаженный Августин, на развалинах древнего мира, писал как бы заветы для нового. «Антимир» — так можно было бы определить церковь, вы- росшую на этих особых заветах, могучих в силе своей, но и одно- сторонних; и вот почему западный мир, насколько он не вошел в нее, насколько он вырос из каких бы то ни было других начал — политических, культурных, рациональных,— всюду и постоянно становился «Антицерковь». Без взаимного просвет- ления, без желания понять друг друга, без сожаления, с каким-то отмщающим чувством они борются в истории, без другого удов- летворения, без другой надежды, как только не видеть друг друга, не знать друг о друге, как день ничего не знает о ночи, им сменяемой, но с ним не смешивающейся. Позже язычество в эпоху гуманизма, походы королей на Рим и посылка ими же туда простых убийц, наконец, открытый атеизм XVIIf- -XIX веков, решение окончательно устроиться на земле без Бога и против Бога есть только антитеза желанию «устроиться без мира и вопреки миру», какая гораздо ранее совершилась уже в римской церкви. «Я не мир принес на землю, но вражду и разделение» — это таинственное пророчество Спасителя во всей полноте своей осу- ществилось в западной ветви Им основанной церкви. И, однако, если только «вражду и разделение» Он принес, где же место для завета: «Возлюби ближнего своего, возлюби врага своего»? 69
Место это там, где нет борьбы как сущности, где она есть лишь случайность и заблуждение. Замечательна разница в типе, который наблюдается во всех средствах спасения, употребляемых по отно- шению к заблуждающимся в западной и в восточной ветвях церкви: на Западе они всегда носят характер причинный, отгоняющий от заблуждения, на Востоке — характер целесообразный, привлека- ющий к истине. Среди осужденного к гибели мира, в одинокую и вечную весь можно ли ожидать грешников? разве, когда гибнет корабль среди бури, есть место убеждению для гибнущих? не заключается ли дело в том, чтобы как можно поспешнее, как можно больше полузахлебнувшихся, полуживых набросать в лодки, где уже сидят сильные гребцы с приподнятыми веслами, чтобы грести к близкому и твердому берегу, недоступному для волн (Civitas Dei)? Этого понятия о грехе, как о чем-то всеобъемлющем, оконча- тельно и безвозвратно погубляющем вот эти предстоящие толпы людей, вовсе нет в восточной церкви. Проникающее ее чувство спокойнее и вечнее: оно не относится, в своем происхождении, ни к какому единичному факту, ни к какому историческому катакли- зму; поэтому и нет в нем ни того напряжения, страстности, какие наблюдаются в господствующем на Западе религиозном чувстве, и нет его узкости, односторонности, болезненности. Ощущение уже совершившегося искупления рода человеческого от греха здесь гораздо жизненнее, ярче — и, сообразно ощущению этому, все здесь светлее, радостнее: нет абсолютности в гибели людей и в пороках их — есть только легкомыслие, забвение главного. Не толпа слепорожденных проходит перед церковью — толпа, кото- рая не видит ее и сама не может увидать, которую нужно поэтому «ввести» туда (compelle, intrare),— вокруг нее, в опьянении мину- ты, безумствует, закрыв глаза, слишком пока довольная, слишком счастливая толпа. Пройдут эти минуты безумного веселья, почув- ствуется низменность этого счастья, и тогда люди сами увидят, где им должно быть. В храм, горящий свечами, теплящийся молитвами, о них молитвами, они войдут и возьмут предуготов- ленные для них свечи — и поклоняться все Единому Богу. Существеннейшая черта православия заключается в этом: оно ожидает, ойб долготерпит ‘: не проклинает, не ненавидит, не ' Это отражается и на частностях, наир., на понятии о милостыне: много лет назад, подав нищему монету и следя за ним в окно, я увидел, как он прямо пошел в кабак. Повинуясь невольному движению сердца, воспитанного в идеях, ничего общего с православием не имеющих, я тотчас раздражился и громко выразил сожаление о подаянии; милостыней я делал только утилитарный поступок, и, раз в нем не было нужной стороны, он был в моих глазах дурен, вреден. Бывшая тут же четырнадцатилетняя крестьянская девушка (из староверческой семьи), ус- лышав ропот мой, с волнением заметила: «Что вам за дело, куда он пошел и что сделал с вашими деньгами? — за это он ответит Богу; а вы только подайте — Бог у нас только за это спросит». Иными словами: не размышляя и не анализируя, поступай хорошо, делай добро; увидеть это добро и последовать ему или нет — это принадлежит чужой свободной воле, которая наравне с вашей имеет свое самостоятельное отношение к Богу. Абсолютность добра, его необусловленность обстоятельствами, его всегдашнее требование — и, одновременно, свобода ин- дивидуальной воли, ее самоопределяемость, отчетливо и твердо здесь выражены. 70
гонит. И, сообразно этому внутреннему покою, чужда какая-либо экзальтация всем его внешним выражениям: наши храмы никуда не устремляются своими формами, они светлы внутри, поры- вистость и страстность чужды нашим церковным напевам, и, в противоположность всему этому, как сумрачны, затенены католические кафедралы, какая устремленность в готике и то- скующее желание, трудно сдержанный порыв в церковной за- падной музыке. V Этот дух церкви, еще библейский на Западе, уже евангельский на Востоке, наложил печать свою и на народные характеры. Мы возвратимся теперь снова к двум идеальным типам христианской нравственности, о которых говорили выше. В характере идеальной христианки Древней Руси мы наблю- даем прежде всего полную слиянность с окружающей жизнью •— слиянность в интересах, в привязанностях, в способах радоваться и в причинах печали. Ульяна — мать, и очевидно счастливая; выполнив весь свой долг перед Богом, она чужда какого-либо осуждения к тем, кто забыл свой долг; на путь, ею пройденный, она никого не нудит и детей своих выводит на другой, для всех обычный путь. Высокие способности своей души она, очевидно, считает особым даром Божьим, за который она должна Его благодарить, но за отсутствие которого осудить других — значи- ло бы роптать на Бога и Его Промысл. В годину особенно бедственную, нищенствуя с нищими, она и особенно весела и де- ятельна. Таким образом, слиянность ее с окружающими людьми и с окружающей жизнью есть полное подчинение, наравне с ни- ми, вечным законам природы, которые священны: «Благословен Бог мой и благословен мир Его» — как бы слышится в каждом поступке этой женщины, ничего не отрицающей, всему покоря- ющейся, во всем долготерпеливой. Очень сходны, по содержанию своему, с ее добрыми делами и добрые дела ее западной сестры. Елизаветы Тюрингенской. Но при этом сходстве и какое внутреннее различие: духом осуждения веет от всего ее нравственного склада, осуждения — миру, его радостям, его естественным законам и путям развития, скорбь и сожаление чувствует она к себе, насколько вступила, насколько она не могла не вступить на эти пути; и участие к миру этому лишь тогда, когда, свернувшись на этих путях, он разбит, страда- ет, гноится в ранах. «Потусторонняя церковь» — невольно думается при этом; церковь, не просветляющая действительность, но отрицающая ее. И не от этого ли жизнь — насколько она уже есть, еще не истреблена — вздымает свои мутные волны, без какого-либо играющего в них луча, чтобы залить эту церковь, всякую святы- ню на земле, чтобы все погрузить в первобытную темь?
КУЛЬТУРНАЯ ХРОНИКА РУССКОГО ОБЩЕСТВА И ЛИТЕРАТУРЫ ЗА XIX ВЕК Ник. Барсуков. Жизнь и труды М. Погодина. Книга первая — девятая. С.-Петербург 1888—1895. I История культурного нашего развития за самые знаменатель- ные годы, приблизительно от 1818 1 и до 1875 г. (если Бог даст г. Барсукову окончить его труд), которую мы имеем под скром- ным именем Жизни и трудов Погодина, возникла почти случайно. Желанием вдовы покойного нашего историка издать биографию ею чтимого мужа совпало с тем обстоятельством, что уже с 1820 года он начал вести Дневник, куда заносил свои наблюдения, замечания, разговоры, отзывы о лицах и событиях, предположе- ния и пр., и вел его на протяжении 55 лет; а главное — все это совпало с тем, что приблизительно около 1875 г. уже жил замеча- тельный человек, который был как бы насыщен высоким культом к духовному развитию нашего общества, и притом в среде уче- ников незабвенного московского профессора. Предложение г-жи Погодиной было обращено к нему; в его руки попал неоценимый «Погодинский Архив» — все эти тетради дневников, кипы писем, где под пылью, под выцветшими чернилами таилась жизнь полу- века. Он ее дополнил еще всем обильным историческим матерья- лом, ранее уже опубликованным в наших как специальных, так и общелитературных журналах; все это привел день ко дню, разговор прерванный — к его окончанию, письмо написанное — - к ответу на него, и развернул панораму. Одну из привлекательных сторон труда г. Барсукова составля- ет как бы бессознательность его, непреднамеренность, как в вы- боре содержания, так и в выполнении, и, наконец, даже в самом заглавии. Он предполагал написать жизнь одного человека, но незаметно для самого автора около фигуры этого человека выро- сло целое общество, исторически развивающееся по мере того, как центральное лицо рассказа переходило из возраста в возраст, училось, преподавало, странствовало, покупало и продавало ред- кости своего Древлехранилища, в мужестве произносило одни речи и в старости — другие. Таким образом, вместо надуманной и скучной «Истории русской словесности» мы имеем в его книге зрелище самой жизни, от которой, как ее естественный цвет и плод, отделяется литература. Толпа девушек и женщин замеши- вается среди холодных ученых и расчетливых администраторов; рядом с изданиями «Московского общества истории и древно- 1 Год, с которого начинают довольно подробно описываться жизнь и сто- лкновения житейские Погодина. 72
стей российских» раскрываются семейные хлопоты Аксаковых, домашний быт Киреевских или Тютчевых, частности характера и приключений вечно странствовавшего Гоголя. И благодаря этой смешанности литературы с жизнью мы получаем бесподоб- ную, на фактах основанную, критическую историю первой. И в самом деле, лишь видя, в каком отношении к реальному факту жизни стоял тот или иной писатель, мы можем вскрыть для себя невысказанный смысл его произведений, который до- толе нам представлялся отвлеченно-неясным; драмы, хроники, ученые труды, стихотворения — все это в бескровные очертания свои принимает конкретное содержание, все наливается жизнью и становится для нас прозрачно в малейшей своей складке. Мы видим героя Дневника и вместе книги не только в заботах служеб- ных и ученых грудах, но и в полулюбовных волнениях в имении Знаменском, среди привлекательной семьи Трубецких, где он был учителем в юношеские годы; видим его то в «новом фраке» отличного сукна, подаренном ему старым князем; то открыва- ющим в себе «черты удивительного сходства» с Шиллером; то смущенно отмечающим, что, стоя за всенощной, он не был внимателен к службе, «потому что ему все мечталась (задуман- ная) трагедия». Вот, почти без выбора, несколько мест из книги г. Барсукова, рисующих живую и прихотливо сложившуюся на- туру всем памятного московского старца в его молодые годы. Он мечтал о выигрыше в лотерее маленькой деревеньки и од- нажды, гуляя по Мещанской (в Москве, близ Сухаревой башни) с Кубаревым (товарищ по университету, позднее по кафедре в нем), думал о своих предприятиях по выигрыше предполага- емого имения. Человек десять отличных студентов он послал бы путешествовать, для усовершенствования по всем частям учено- сти; собрал бы отличнейшую библиотеку, открытую для всех любителей учености; завел бы училище для образования учи- телей на всю Россию; открыл бы публичные лекции.. Мерзляков (это все — его учителя) читал бы русскую словесность; Калой- дович — русскую историю; Кубарев, возвратившись из путешест- вия, читал бы греческую и римскую словесность; Оболенский — эстетику, Веселовский— физиологию, Гульковский— химию, Павлов — физику. Мерзлякову он назначил бы 10 тысяч жалова- нья и поручил бы ему издание, с примечаниями, Ломоносова, Державина. Одновременно с этим Погодин думал «о составлении капитальца», и это не мешало ему в то же время читать с увлече- нием сочинение Руссо о неравенстве, причем он «с большим удовольствием смотрел на месяц, в полном сиянии катившийся по голубому небу, и думал о Боге» (1, 146). «Что знаю я основательно? Ничего! Боже мой, Боже мой! Какую пользу приношу моему отечеству? Не тунеядец ли я? не даром ли ем хлеб? Эти мысли еще более тревожили меня, когда я жил у Трубецких (репетитором). Так ли должно учить, как учу я? Слепец слепца водит. Между тем я думаю, что едва ли кто лучше меня учит. Боже мой, Боже мой...» (1, 144). 73
«Читал о сердце Лодер (профессор анатомии): Боже мой, с какой мудростью устроено сердце человеческое!.. О, атеисты!» (/г). «Какие великие свойства русского народа! Какая преданность вере, престолу! Вот главное основание всех великих деяний. Русский крестится, говорит: Господи, помилуй! — и идет на смерть. Каких переворотов не было в России! Иноплеменное двухсотлетнее владычество, тираны, самозванцы — и все усто- яло, как было, опираясь на религию. Покажите вы, подлые, низкие души, вы, глупые обезьяны, французы в русской коже! Покажите мне историю другого народа, которая бы сравнялась с историей нашего народа, языком которого вы стыдитесь гово- рить, подлецы! Петр! Петр! ты все унес с собой!» (1, 138). «Велик, беспримерен народ русский. Возьмем в пример время Петра. Невежество; появился Петр, и какие явились люди из среды этих невежд. Все одушевилось. О, Петр, Петр — человечес- кий Бог!.. Что почувствовала бы душа Петра, прочтя первую оду Ломоносова?.. Быстрота смысла у русского — чудо... «Недо- росль» Фон-Визина должен быть помещен оригиналом в нашу «Историю». Восхищались, говоря с Кубаревым, им и Держави- ным. Ругали наших бестий, которые не понимают их» (1, 212). Еще в другом месте — какая-то недоконченная мысль: «Злато- уст — из дворян, Феодосий Печерский, помещик курский» (курс. Пог.) (1, 212). «Если бы вдруг осенило меня небесное вдохновение и я бухнул эпическую поэму Моисей 1, в 24 песнях, которая стала бы рядом с Мессиадою, Иерусалимом (Тасса). Вдруг заговорили журналы. Дмитриев, Карамзин, Жуковский, Батюшков, Пушкин ищут зна- комства. «А, дождались мы»,— сказали бы они. В чужих краях зашумела бы молва о новой эпической поэме. Академия, руками Карамзина, вручает мне золотую медаль. Я, тридцати лет, благо- дарю, называю Карамзина моим учителем. Между зрителями — княгиня Голицына» (в которую Пог. был полувлюблен) (1, 190). «То мечтал он, что его узнает Карамзин, берет жить к себе, определяет его занятия, чувствует к нему привязанность, любит его, назначает своим преемником, препоручает ему написать свою жизнь и умирает. При погребении Погодин говорит ему надгробное слово, красноречивейшим образом описывает его добродетели, свою горесть, не может выговорить слов от рыда- ний. Все предстоящие трогаются и плачут с ним. Обнимает его в последний раз, целует его руки. После издает сочинения Карам- зина и перед оными помещает жизнь его». Эти мечты сменяются другими: «Он делается вице-губернатором, губернатором и нако- нец министром просвещения. Делает полезнейшие узаконения, заводит училища, академии, университеты, учреждает особенный орден для ученых, издает все лучшие сочинения наших писателей, награждает таланты, дает благодетельные советы по всем частям ' В этой поэме, с планом которой долго носился Погодин, он думал выразить натурфилософские идеи Шеллинга, чрезвычайно занимавшие и увлекавшие его в молодости. 74
государственного управления, споспешествует счастию отечества и... и сам ничего не имеет» (1, 70). «Восхищался,— пишет он,—, стоя в Успенском соборе. Пер- вый храм России; сюда, в течение восьми веков, приходили государи русские молиться Богу за народ свой. Здесь молился Донской, Иоанны; здесь служили Алексии, Филиппы; отсюда выпускали на битву Холмских, Воротынских. Какое благоговение возбуждает сия простота, его куполы, его узкие окошки. Ходили в Архангельский собор; поклонились гробам Калиты, Донского, Иоанна III; помолился за Иоанна IV. Были в Чудове; приложи- лись к мощам св. Алексия, рассматривали одежды его, хранящие- ся пятьсот лет. Древность возбуждает сильное чувство. Ходили на Красное крыльцо. Здесь, по этим ступеням ходил царь Алек- сий; за ним, в трескучий мороз, на руках несли Петра; Наталия шла возле; перед крыльцом толпился народ и кричал: «Жив буди многие лета, надежа Государь!» — и шел вместе с ним в церковь Божию. Какие воспоминания...» (1, 166). Мы привели места, исключительно обнажающие душу Пого- дина, и не коснулись гораздо более занимательной, но легче представимой для читателя внешней стороны жизни как его самого, так и тех людей, с которыми он сталкивался. Заметим только, что вкус г. Барсукова, его чуткость к слову как памят- нику момента, пережитого душою, не покидает его на протяже- нии всех девяти томов и к лицам какого бы разного душевного склада он ни переходил (Погодин и Белинский, Гоголь и Герцен, княжны Трубецкие и митр. Филарет и пр.). II Читатель уже мог заметить из приведенных выдержек, что совершенное отсутствие классичности, чем так обильно богат был Карамзин, составляло отличительную особенность Пого- дина. Он весь был в факте, в жизни; обобщение не закрывало от него предметов, минут, людей, их действий; и так же точно его собственный характер, порывы, поступки, интересы, занятия не поддаются вовсе подобному обобщению. От этого — от- сутствие постоянства и единства в трудах его. Как ребенок, готовый бы заняться годы приводящею его в восторг игрушкой, однако выранивает ее через минуту из рук, потому что видит уже другую, лучшую,— так Погодин, несмотря на специфическое призвание свое «к Истории» («историю» он всегда писал с бо- льшого «И»), не мог не бросать ее всякий раз, когда шум событий, новое явление в литературе или затруднение в политике звало его внимание. Можно сказать, он слишком любил жизнь и слишком мало ценил себя, точнее — слишком мало был на себе сосредоточен, чтобы посвятить себя одному монуме- нтальному труду, хотя бы это был «Моисей», имевший поднять нашу литературу на уровень Тасса и Клопштока. Чтобы пред- принять «Историю государства Российского», «Историю России 75
с древнейших времен» — необходим известный эгоизм, некото- рая сухость души и высокомерие ума, чего и тени не было у этого дитяти народа хотя именно замыслы великих творений броди- ли у него постоянно в голове. При этом замечательно — следя на протяжении девяти томов за этим человеком, видя его во всевоз- можные минуты, во всяких положениях, и даже в невозможно распущенных, мы ни разу не замечаем, чтобы он был в отноше- нии какого-нибудь предмета туп, что можем подметить в челове- ке даже таких великих заслуг, как его знаменитый ученик С. М. Соловьев 1 2, и, наконец, в неуловимо легких штрихах — в Карамзине, и всегда почти — в «кумире» Погодина И. И. Дми- триеве. И хотя он исполнен самых высоких мыслей о себе (имен- но от бессознательной даровитости) и только не знает, куда приложить силы — к «Моисею», переводу «Славянской грамма- тики» Добровского или «Истории России до монгольского ига»,— он никогда не тщеславен и даже почти не видит себя, а только тысячи предметов, вопросов, на которые разбегаются его глаза. От этого он — истинно благороден, несмотря на помыслы «о капитальце»; ибо сущность неблагородства в челове- ке есть именно отравленность мысли его собой. Около него, в разные поры жизни, стояли истинные гении — Пушкин, Гоголь; в ранние годы, как некоторых гениев, он издали созерцал Карам- зина и Дмитриева — и никогда мучительное чувство Сальери не шевельнулось в душе его. Нужно читать отметки его Дневника за время пребывания в Знаменском, среди высокоаристократичес- кой семьи, где этот сын народа, еще продолжавшего оставаться в закрепощении, имел единственный предмет смущения и раздра- жения в том, что здесь употребляют «подлый французский язык», и он с живостью записывает у себя в книжке: «Я замечаю, что французский язык хотя здесь и употребляется, но не потому, чтобы он нравился, а оттого, что все его употребляют», и младших членов семьи он перетягивает на свою сторону, к употреблению «природного российского» наречия. Он полу- влюблен во всю женскую половину семейства; его сокрушает, что мать «любит больше Николиньку, нежели Сашеньку», и он всту- пает с ней, по поводу этой несправедливости, в тайные полуна- ставительные объяснения. И, однако, его полувлюбленность так мало заключает в себе эгоизма, что, познакомившись с извест- ным поэтом-воином Д. В. Давыдовым и придя в восхищение от него, он записывает в Дневнике: «Как было бы хорошо, если бы княжна Аграфена Ивановна (ему нравившаяся) вышла за него замуж». Ни разу темная мысль: «Почему это не мне?», «Чем я хуже других?» — если только это не касалось старой рукописи или других сокровищ его великолепного Древлехранилища, не помрачила его душу. И это есть истинный аристократизм — ничему не завидовать, в основе чего лежит сознание своего 1 Погодин происходил из крепостного крестьянства. 2 См. его разбор Лорана, в «Критическом Обозрении», и мн. друг. 76
равенства со всеми. Он отвез огурец своей матери от Трубецких и «хорошего сукна» в подарок своему отцу — от них же; и как не отказался от огурца, не отказался и от сукна, потому что был истинно горд и ему в голову не могла прийти мысль, чтобы он оценивался на деньги, на ’состояние. В нем, таким образом, в тесном соединении мы наблюдаем истинного демократа, кото- рый есть в то же время истинный аристократ, видящий границы, проводимые между людьми социальным строем, и размышля- ющий о них, но как будто вовсе не чувствующий, что они также и через него проведены... Какая разница с позднейшей демократи- ческой завистью у нас, в которой сказалось новое начинающееся сословие, мучительно алчущее себе всего и ничего не желающее оставить другим '. Мы отвлеклись в сторону — к чувствам новым, которых не знал несравненный историк московский. И между тем, будучи студентом, он всякую Пасху ходил к профессорам своим с празд- ничным поздравлением, и по Дневнику мы видим, что он делал это с тем же чувством любви и почитагельности, с каким бояре до Петровского времени приходили на поклон к своим госуда- рям 1 2. Именно незатемненность души, незатемненность на протя- жении десятков лет, между тем как мы видим все самые интим- ные ее движения, есть самое привлекательное зрелище, развер- тывающееся перед нами в «.Жизни и трудах Погодина». И это зрелище гораздо более утешительно для нас и более поднимает в нас человеческую гордость, чем как это мог бы сделать рассказ о каком угодно подвиге на поле брани. Ибо ни разу в жизни своей не позавидовать, не подумать: «Почему это не я?» — видя сча- стье, талант, успех другого, это труднее для человеческой слабости, нежели для сил человека подняться на снежные высоты и перебросить через них армию при удивлении, страхе, волнении народов, для памяти истории. Если невозмущенная ясность составляла основную черту в нравственном облике Погодина, то удивленность и неугомонная занятость были отличительной особенностью его ума, как это с живостью сказалось, например, в следующих словах, занесен- ных в Дневник по прочтении Шлецеровой критики текста Несто- ровой летописи: 1 Это - сословие так называемых «разночинцев», которое единственное свое достояние — книжную изученность (не ум, не талант) — усиленно пыталось и сумело выставить как единственно заключающую в себе смысл привилегию — привилегию, которая должна быть сохранена и укреплена законодательным путем, когда все другие этим же законодательным путем должны быть ослаблены или всего лучше совсем уничтожены. При реформах императора Александра II только эта привилегия уже принималась в расчет и к уважению (напр., при всеобщей воинской повинности). 2 Однажды знатный иностранец, участвовавший в посольстве к московскому государю, был удивлен, увидя знакомого ему сановитого боярина, к которому приступа не было, когда он в чужой земле представлял своего государя, — теперь бегающим и суетящимся около него как мальчик, и он выразил ему свое удивле- ние. «Эх, батюшка,— отвечал тот ему впопыхах,-- ведь мы своим государям не по-вашему служим». Тут сказалась вся Москва. 77
«Прочел Шлецера — и очутился в новом мире и уразумел, что такое критика...» (1, 54). Его все занимало, но не исключительно с умственной сторо- ны, но скорее — с волевой. Он не только заинтересовывался, но всему непременно хотел бы «споспешествовать»; видеть уже зна- чило для него привязаться, и привязаться значило — улучшать, помогать, способствовать. В отметках Дневника мы встречаем не только ясные мысли, как, напр., эту: «Горе воспитателю, который бы захотел слишком рано научить рассуждать своего питомца; горе и тому, которого воспитание нравственных сил остается позади от физических; ио как определить эту неответственность, как устроить воспитание, чтобы и нравственные, и физические силы шли наравне? Воспитатели! Вот задача, от нее зависит счастие рода человеческого!» (1, 127). И он, в волнении, уже «молится Богу, чтобы помог ему дать хорошо урок географии» — но местами попадаются и мысли положительно глубокие, удивительной силы проницания, и которые в те ранние годы нашего столетия решительно не останавливали еще ничьего внимания (напр., о некоторых общих, органических особенностях великих людей в истории). Но по какому-то невниманию к себе, которое так привлекательно, он их не разрабатывал вовсе, но бросал тотчас, как они ему приходили на ум, чтобы бежать и любоваться и любить еще и еще множество предметов вне себя. У него именно не было оглядки на свой след; не было эгоистического анализа себя; мир ему представлялся огромной и неоценимой жемчужиной, в удивлении и восторге перед ко- торой протекала его жизнь, и он никогда не спросил себя, не представляет ли и он сам в этом мире некоторой жемчужины и нельзя ли сделать из него какого-нибудь лучшего употребления, нежели тблько удивление, умирающее вслед за минутой, как оно произошло. Его труды литературные и ученые — ничтожны или малозначительны; из предприятий, «дел» — нет ни одного памятного; он сгорел, как свеча перед миром, не оставив по себе ничего, кроме некоторой копоти и куска пахнущей све- тильни; но это его горение было истинно прекрасно; что он жил, а не писал только сочинения — это и прекрасно, и бла- годетельно, и поучительно, а благодаря труду г. Барсукова становится поучительно и на все времена. 111 В силу указанных особенностей души Погодин без усилия, без старания вошел в общение со всем выдающимся, что появлялось на горизонте нашей действительности за полувековую пору его зрелости. Нужно читать, по отметкам в Дневнике, с каким благо- говением он выслушивал самые незначащие слова, если они принадлежали кому-нибудь из чтимых им профессоров универси- тета или тому или иному маститому писателю. Когда в семейст-
во Трубецких один раз приехал кн. П. Вяземский — он весь вечер к нему «приглядывался»; в 1825 г. написав магистерское рассуж- дение О происхождении Руси, он представил его, через И. И. Дмит- риева, знаменитому историографу при письме, где писал: «У Вас начал я учиться добру, языку и Истории; позвольте же посвятить Вам, в знак искренней благодарности, первый труд мой...» На что Карамзин, через Дмитриева же, отвечал более клас- сически, чем живо: «Милостивый Государь, Михаил Петрович. Примите изъявление искренней- шей моей признательности. С живейшим любопытством читаю Ваше рассужде- ние, писанное основательно и приятно. Усердно желаю, чтобы Вы и впредь занимались такими важными для Российской Истории предметами, к чести Вашего имени и нашей исторической литературы. Прося о продолжении Вашей ко мне благосклонности, с истинным почтением имею честь быть и пр.». Погодин с этим письмом обежал всю Москву, показывая строки более начертанные, чем написанные историографом, и об- ращенные к нему, еще совершенному ничто в этом мире громад, светил и всяческого духовного величия. И также кто бы ни восходил над горизонтом действительности талантом, знаниями или простой оригинальностью характера или жизни ’, Погодин, наивный любитель мира, уже спешил его разглядывать, и так как никто не замечал, чтобы к этому разглядыванию примешивалось какое-нибудь дурное чувство или постороннее искание, то все отвечали ему приветом и дружбой на его порыв. Отсюда — множество его связей. Он был часто груб с людьми, даже почти всегда был груб, потому что, чрезвычайно ценя их внутренние дары, как бы не видел вовсе внешней оболочки этих даров и нисколько не регулировал свое отношение к ней (так он очень иногда раздражал Гоголя). С тем вместе у него не было постоян- ных, избранных любимцев, предметов исключительного поклоне- ния; таким предметом поклонения для него если и было что- нибудь, то — вся Русь, все море им ощущаемой вокруг себя жизни; и Пушкина, Гоголя, Карамзина он любил почти так же, как мы любим красоту Кавказа и климат Южного берега Крыма, которые нам нравятся, когда мы даже не видим их, мысль об утилизации которых для себя чужда нам и они для нас дороги просто как красота, как дар Божий любимому нами отечеству. Между множеством изданий Погодина есть одно — собрание факсимиле, почерков знаменитых людей русских: полководцев, царей, вельмож, писателей. Он просто любил их всех, издали или вблизи — это не было для него на первом плане; в его оценку людей не входила какая-нибудь исключительная черта — эстети- ческая, моральная, умственная: он любил все достопримечатель- ное, что давало пищу его господствующей потребности — быть ' Таков был, например, таинственный своим затворничеством граф М. А. Дмитриев-Мамонов, к которому Погодин, никогда его не видавший, об- ратился с письмом в 1821 г., а по его смерти, в 50-х годах, разразился негодовани- ем на прессу, что она прошла молчанием кончину такою достопамятного, хотя бы только странностью, человека. 79
удивленным, заинтересованным. Отсюда — чрезвычайное несхо- дство лиц, с которыми он входил в общение: он был на «ты» с Шевыревым и Гоголем; мы видели уже отношение его к Карам- зину; и вот что записывает он после первого знакомства с Дени- сом Давыдовым: «Огонь! С каким жаром говорил о поэзии, о Пушкине, о Жуковском. «В молодости только,- - говорил он,— можно писать стихи: надобна гроза, буря, надобно, чтоб било нашу лодку... Теперь я в пристани, на якоре. Теперь не до стихов». Как восхищался Байроном, рассказывал места из него. Негодует на Жуковского, зачем он только переводит. Он переводить ничего не может. Прекра- сно дразнит обезьяну (?) Пишет стихи за присест, однако марает много. Алексан- дрийские стихи— императорские. Говорил о своем дневнике, биографии и пр. Огонь, огонь!» Он любил пеструю толпу людей, любил этот шумный базар истории, на который приходили люди и уходили с него, и он тогда плакал над ними, как плакал о Пушкине в аудитории Московского университета, но слезами светлыми, без длящегося уныния, без щемящей боли, без всего саднящего в душе или едкого в воспоминаниях. Тип совершенного душевного здоровья представляет собой этот человек из народа, переводивший, одна- ко, «Рене» Шатобриана и плакавший над смертью Юлии в «Но- вой Элоизе» и нисколько этим всем не заразившийся. Он поднял- ся прямо с почвы народной, с которой не разорвал никогда связи; и мимо его или над ним проносились дуновения ветров самой разнообразной силы и неодинакового качества, не пошатнув его нисколько, не погубив, даже не изменив сколько-нибудь заметно. Между писателями нашими, как это ни странно, он по качест- вам ближе всего примыкает к Ломоносову. То же смешение научных занятий с художественными порывами; тот же реализм; та же неугомонность; то же желание всему «споспешествовать»; тот же неистощимый энтузиазм к земле Российской; та же совер- шенная простота, и не подозревающая даже, что все прекрасное, что у них выходило само собой, можно также и «делать». Только у одного предметом господствующего интереса были естествен- ные науки, он дивился более громадам и чудесам мира физичес- кого; у другого предметом поклонения и «возделывания» была история — он удивлялся более людям. Пожалуй, Погодин был попроще, поуже, пассивнее Ломоносова; но, во всяком случае, он был человек его духовного типа; он был, прибавим, несколько теплее, нежнее его. В обоих мы наблюдаем черты нашего кре- стьянства в их общих, несуженных и еще не углубленных линиях. IV В симпатиях своих как один, так и другой сливались с целост- ным бытием своего народа, а не с каким-либо одним его течени- ем. Только Ломоносов, более близкий к личности Петра, тяготел с чрезвычайной силой к этому колоссу нашей истории; Погодин, сообразно своей удаленности и изменившимся историческим от- 80
ношениям, уже не испытывал этого тяготения, но он также чрезвычайно любил личность удивительного царя. Как было бы ошибочно, однако, назвать «западником» Ломоносова, так оши- бочно будет назвать Погодина «славянофилом», хотя симпатии одного к европейскому просвещению и другого ко всему славянс- кому были чрезвычайно сильны. Они были слишком даровиты и жизненны, чтобы принять эти, в конце концов, несколько книжные теории; они жили слишком натурой, инстинктом, здра- вым смыслом, чтобы подчинить себя сухой и замкнутой логике этих учений. Погодин подверг впоследствии «Историю» Карам- зина резкой критике и всегда отдавал перед ним предпочтение Шлецеру; он плакал, когда умер старый московский профессор Гейм; он строил планы посетить Шеллинга и мысленно вел с ним беседы о натурфилософии. И в самом деле, не выражением ли скудости нашего духа было бы, встретив благородное, умное, «достопримечательное», прежде чем удивиться, восхититься, взволноваться — спросить, откуда оно и не контрабанда ли это? Самый этот вопрос уже предполагает в себе отсутствие способ- ности энтузиазма; и тот энтузиазм, который мы потом допускаем в себе, убедившись в доброкачественности «марки», не может не быть несколько делан и холоден. Хотя, с другой стороны, убеж- дение, что «все французы — собаки» и «российское наречие — лучше всех», конечно, не может подлежать какому-либо осужде- нию. Любовь к почве, к земле своей и некоторое априорное отрицание всех иных земель и языков до знакомства с ними также коренится в живых, милых, прекрасных, необходимо нужных инстинктах человека, как удивление и культ при позднейшей встрече с тем и иным конкретным фактом чужой жизни коренит- ся в его разумности и в добрых свойствах его сердца. Шлецер всю свою жизнь положил на критическое изучение Несторовой лето- писи; за шесть дней до безболезненной кончины Гейм еще читал лекции и должен был прервать последнюю, потому что его задушил кашель. Оба возделывали нашу почву, не ища в ней для себя никакого клада. Как же перед этим высоким подвигом — и уже без всякой мысли, что они копали именно нашу почву,— не преклониться всякому русскому, и уже преклониться не как русскому с благодарностью за содеянный труд, но с удивлением как человеку? Западничество и славянофильство, так не соедини- мое в книгах, соединяются без всякого противоречия в живой натуре человека, которая богаче, могущественнее и правдивее всякой логики. Во всяком случае, этот «всероссийский» склад натуры По- година, отсутствие в нем провинциализма и филиальности убе- ждений, при их живости, горючести,— еще более расширило круг его сближенности с людьми; и, можно сказать, переходя из десятилетия в десятилетие он, как кряжистый дуб, если и не досягал непосредственно, то видел перед собой весь шумящий около него лес действительности; и что видел, что слышал, о чем вспоминал или на что надеялся в этом людском лесу — 81
он заносил в необозримые томики своей Записной книжки изо дня в день. Мы указали на горизонтальную широкость этих записей, их все захватывающее содержание в каждую текущую минуту; и если мы припомним, что эти минуты длились до 1875 года нашего века, а начались в самом начале 20-х годов,— мы поймем, как велик их не столько фактический, сколько духовный интерес. Вот 2—3 мимолетные черточки, показывающие психическую структуру общества тех лет, когда Погодин начал свой «Дневник». В Московском университете курс анатомии читал Лодер, друг и товарищ творца «Фауста» и «Германа и Доротеи». По его мысли и желанию на одной из стен анатомической залы была сделана надпись, и мы ее можем понимать как выражение взгля- да маститого ученого на свою науку и на задачу своего служения ей. Что же, были ли это слова Гиппократа, Гарвея, Мальпиги? Нет, это была строка из псалма: «Руце Твои сотвористе мя и создаете мя, вразуми мя, и научуся заповедем Твоим». Погодин, приведя этот текст, замечает у себя в Дневнике: «Эта священная надпись слилась в нераздельное целое с самыми первыми начат- ками моих научных занятий в Москве» (1, 51). Это — небесная сторона тех ушедших в могилу дней, а вот и земная: Когда Лодер получил анненскую звезду, главенствовавший в профессорской корпорации медицинского факультета профес- сор Мудров повел слушателей своей аудитории (в числе их был и знаменитый впоследствии Пирогов) поздравить их наставника и своего товарища с государевой милостью. Когда студенты почтительно выстроились перед новым кавалером ордена, Муд- ров, выступив вперед, вынул из кармана заготовленный лист и прочел приветствие, «гласом проповедника», по воспоминанию Пирогова: «Красуйся светлостию звезды твоея, но подожди еще быть звездою на небесах» (т. е. не умирай, живи между нами) и т. д. Мы видим, как в сфере внутренних ощущений, так и внешних форм, как бы другую породу людей, с другой планеты и уже ни в каком случае не из нашего отечества, не из нашего века. Между тем это были наши предки. Вот еще черта, дорисовывающая их нравственный облик: Погодин был, как уже выше замечено, из рода крепостного крестьянства; стесненный одно время в средствах, он обратился к старичку Сандунову, исполнявшему обязанности инспектора студентов, за позволением переехать в казенные нумера. «Хоро- шо,— сказал старик,— приходи ко мне тогда-то, и мы посмот- рим вместе, где можно тебе поместиться». Назначенный день наступил, и они отправились в № 14, предназначавшийся для недостаточных студентов. Комната была почти пуста, большин- ство ее обитателей разбрелось куда-то. «Сандунов подошел к од- ной кровати: шерстяное, дырявое, грязное одеяло покрывало постель. Палкой приподнял он одеяло, открылись голые доски. Старик обратился к Погодину и сказал: 82
«Нам вот каких надо. Ты такой ли?» (г. е. так ли ты беден, чтобы в этом нуждался? Иначе не занимай место бе- днейшего тебя). Погодин замечает по этому поводу: «Нам вот каких надо. Святые слова! Вог был какой дух в университетском начальстве того времени. Не знаю, какие гуманные теории и учтивые фразы могут быть сравнены с этими простыми словами». Иногда более, нежели в самых фактах, строй души и формы ее состояния выражаются в структуре речи. И вот еще один, послед- ний штрих. Кончившие курс студенты, по тогдашнему благочестивому и благородному обычаю, ходили благодарить ректора и профес- соров не только за жалованье, но и с любовью посвящавших им свой труд и знания. Погодин, сдав последний выпускной экзамен, также отправился к доброму, ласковому ректору Антонскому, который его очень любил за прилежность к наукам. На беду, впопыхах и, вероятно, приготовляя благодарственные слова, он позабыл оставить палку в передней и с ней вошел к нему: «Ax-та, что ты это? — вскричал, увидя его, ректор.— Бить-та пришел ты меня-та. Ай-ай-ай! Что ты это делаешь! Поди-та, поди-та от меня! Бить-та меня он-та хочет!» Сгорая от стыда, Погодин бросился к Мерзлякову, рассказал ему все и просил разъяснить Антону Антоновичу, как и почему это вышло. Все, конечно, уладилось, и назавтра же ректор об- ласкал пылкого ученика, расспросил его о занятиях, семейном положении и обещал хлопотать о казенном «коште» для загра- ничного (научного) путешествия, и пр. (т. 1, стр. 105). Вот с каких людей, каких времен, какой психической струк- туры начинается труд г. Барсукова, где жизненные сцены, раз- мышления, письма, воспоминания, предположения, чередуясь, восходят из года в год, без какого-либо перерыва, до времени, когда писались уже следующие строки: «Вам, милый юноша, понравилось то, что Самарин говорит о народе: перечтите-ка да переведите эти фразы на простые понятия, так и увидите, что это целиком взятые у французских социалистов и плохо понятые понятия о народе, абстрактно примененные к нашему народу. Если б об этом можно было писать, не рискуя впасть в тон доноса, я бы потешился над ним за эту страницу... Самарин не лучше Булгарина по его отношению к натуральной школе, а с этими господами надобно быть осто- рожному... Конечно, статья ваша против него жива и дельна,— но я крайне недоволен ею с одной стороны. Этот барин третиро- вал нас с вами du haut de sa grandeur, как мальчишек; вы возражали ему, стоя перед ним на коленях. Ваше заключительное слово было то, что он даровитый человек. Что Самарин человек умный — против этого ни слова, хотя его ум парадоксальный и бесплодный; что Самарина нельзя никак назвать бездарным человеком, и с этим я совершенно согласен. Но не быть бездарным 83
и быть даровитым — это вовсе не одно и то же. Это, впрочем, общий всех нас недостаток — легкость в производстве в гении и таланты. В чем увидели вы даровитость Самарина? В том, что он пишет не так, как Студитский? Но ведь это дурак, а он умен. Вспомните, что он человек с познаниями, с многосторонним образованием, говорит на нескольких иностранных языках, читал в них все лучшее, да не забудьте при этом, что он светский человек. Что же удивительного, что он умеет написать статью так же порядочно (comme il faut), как умеет порядочно держать себя в обществе? Оставляя в стороне его убеждения, в статье его нет ничего пошлого, глупого, дикого, в отношении к форме все как следует; но где же в ней проблеск особенного таланта, вспышки ума? смысла? Надо быть слишком предубежденным в пользу такого, чтобы видеть в нем что-нибудь другое, кроме человека сухого, черствого, с умом парадоксальным, больше возбужден- ным и развитым, нежели природным, человека холодного, само- любивого, завистливого, иногда блестящего по причине злости, но всегда мелкого и посредственного... Вы имели случай разда- вить его; вам это было легче сделать, чем мне. Дело в том, что в своих фантазиях он опирается на источники русской истории, тут я — пас. Он мне сказал об Ипатьевской летописи, а я не знаю и об существовании ее; вы — другое дело, вы читали и изучали, и ею же его и могли бить. Вы это и сделали, но с таким уважением к нему. А вместо этого вам следовало бы подавить его вежливой иронией, презрительной насмешкой... Церемониться с славянофилами нече- го. Я не знаю Киреевских, Ивана и Петра, но, судя по рассказам Грановского и Герцена, это фанатики полупомешанные, особенно Иван, но люди благородные и честные; я хорошо знаю лично К. С. Аксакова: это человек, в котором благородство — инстинкт натуры; я мало знаю брага его Ивана Сергеевича и не знаю, до какой степени он славянофил, но не сомневаюсь в его личном благородстве. За исключением этих людей, все остальные славяно- филы, знакомые мне лично или только по сочинениям, страшные и на все готовые... или, по крайней мере, пошлецы. Самарин не лучше других*'от его статьи несет мерзостью. Эти господа чув- ствуют свое бессилие, свою слабость и хотят заменить их дерзо- стью, наглостью и ругательным гоном. В их рядах нет ни одного человека с талантом. Их журнал, Москвитянин, читаемый только собственными сотрудниками, и Московский сборник — издание для охотников. А журналы их противников, Отечественные Запис- ки и Современник, расходятся тысячами, их читают, о них говорят, их мнения в ходу. Да что об этом толковать много! Катать их!.. И Бог вам судья, что отпустили живым одного из них, имея его под пятой своей!..» (IX, стр. 35—37). Так писал Белинский в 1847 г. своему молодому другу, начи- нающему ученому, Кон. Кавелину, по поводу его Ответа Ю. Ф. Самарину на статью последнего: О мнениях «Современ- ника» исторических и литературных (этот журнал только что перешел тогда от Плетнева к Краевскому и Некрасову). От тона, 84
от новых приемов, которые слышатся в этом письме и которые через немного лет (60-е годы) мы увидим на страницах всех почти журналов, перейдем на минуту к воззрениям более практическим, высказанным тем же человеком: «Некто Кулиш,— писал Белинский Анненкову,— в Звездочке, журнале, который издает Ишимова для детей, напечатал Историю Малороссии, где сказал, что Малороссия должна или отторгнуться от России, или погибнуть. Прошел год — и ничего, как вдруг Государь получает от какого-то эту книжку с отметкой фразы... Можете представить, в каком ужасе было министерство просвеще- ния (тогда заведовавшее цензурой). Мусин-Пушкин накинулся на переводы французских повестей, воображая, что в них-то Кулиш набрался хохлацкого патриотизма. Вот что делают эти скоты- либералишки! Ох, эти мне хохлы! Либеральничают во имя галушек и вареников с свиным салом! И вот теперь писать ничего нельзя: все марают. А с другой стороны, как и жаловаться на Правительст- во? Какое же Правительство позволит печатно проповедовать отторжение от него области... Наводил я справки о Шевченке и убедился окончательно, что вне религии вера есть никуда не годная вещь. Вы помните, что верующий друг мой говорил мне, что он верит, что Шевченко — человек достойный и прекрасный. Вера делает чудеса, творит людей из ослов и дубин, стало быть, она может и из Шевченко сделать, пожалуй, мученика свободы. Но здравый смысл в Шевченке должен видеть осла, дурака и пошлеца, а сверх того, горького пьяницу, любителя горилки по патриотизму хохлацкому. Этот хохлацкий радикал написал два пасквиля. Читая один пасквиль, Государь хохотал, и, вероятно, дело тем и кончи- лось бы, и дурак не пострадал бы за то только, что он глуп. Но когда Государь прочел другой пасквиль, то пришел в великий гнев. Я не читал этих пасквилей, и никто из моих знакомых их не читал. Шевченко послали на Кавказ за эту литературу солдатом. Мне не жаль его: будь я его судьей, я сделал бы не меньше. Я питаю личную вражду к такого рода либералам. Это — враги всякого успеха. Своими дерзкими глупостями они раздражают правитель- ство, делают его подозрительным, готовым видеть бунт там, где нет ровно ничего, и вызывают меры крутые и гибельные для литературы и просвещения» (IX, стр. 230-231). Еще несколько строк об отношении к внутренней собственной жизни (малорусская все-таки от делена от нас некоторой чертой), и нам станет ясно в своей тенденции обрисовывающееся здесь миросозерцание. В 1847 г. на кафедру Московского университета вступил лю- бимый ученик Грановского П. Н. Кудрявцев — происхождением из духовного звания и прошедший через семинарию. Только что вернувшись из-за границы, он поселился, чтобы быть ближе к отцу своему (священнику), в Замоскворечье и взял к себе сестру: вдову тоже священника, с маленькими детьми. «Кудрявцев,— писал Анненкову В. Боткин, член кружка Бе- линского и Герцена,— начинает свои лекции в сентябре. Я не 85
знаю еще, где он будет жить; но то, что он будет жить вместе с своей сестрою, вдовой священника, и у которой четверо малень- ких детей,— и Кудрявцев не имеет достаточно силы воли, чтобы отделаться от этого родственного деспотизма.— это представляет мало утешительного. Поймите, что это за мир, что за сфера! Да досадно еще то, что Кудрявцев чувствует себя хорошо в этой сфере... В его уме нет ни малейшей смелости, он набит авторитетами... Мне сдается, что Белинский разделяет мои предчувствия» (IX, стр. 223). И еще, после свидания с Кудрявцевым, он писал: «Только сегодня увиделся я с Кудрявцевым, между тем как он уже более двух недель в Москве. Он пришел ко мне, словно убитый. (Кудрявцев вскоре умер от чахотки, первые признаки которой у него появились во время двухгодового заграничного путе- шествия, но Боткин не догадывался об этом.) Эти семейные обстоятельства его ужасно отделали: глаза впали, лицо — цвета пергамента. Кудрявцев несообщителен, я от него не мог ничего узнать, но всячески старался развеселить его и часа через два немного успел. Из Европы попасть в сферу духовную! А силы воли нет, чтоб решительно отделаться от нее. И за это он дорого заплатит. Поселился он с сестрой, у которой четверо детей, за Москвой-рекой. чтобы быть поближе к отцу. В таких положениях juste milieu никуда не годится. Addio» (IX, 223). Белинский же об умственной стороне Кудрявцева писал несколько ранее, до его возвращения из-за границы: «Этот человек никогда не выйдет из своей коры. Он и в Париж привез с собою свою Москву. Что за узкое созерцание, что за бедные интересы, что за ребяческие идеалы. Кудрявцев — духовно малолетний, нравственный и умственный недоросль... и вся беда в том, что он москвич» (там же, стр. 222). V Уже умирающей почти рукой, Белинский писал приведенные выше письма, всего за несколько месяцев до смерти; и осуждени- ем дышут его строки. Любовь Кулиша и Шевченко к своей Украйне, к ее быту, к ее людям, к этим тысячам покачнувшихся набок деревень, с звучащими там песнями, с передаваемыми рассказами,— все это кажется ему малозначительным срав- нительно с «французскими повестями», которые вдруг стала марать цензура, вовремя не догадавшаяся замарать эти строки. Эту их любовь — прекрасного поэта и горячего историка — он топчет — топчет их привязанность к родной земле, которая мешает его любви к понятиям французской словесности. И сущ- ность этих понятий, как видно из писем его же и Боткина о Кудрявцеве, отражалась, хотя и косвенно, как некоторая темная неприязнь и глухое непонимание своей собственной земли, того материнского чрева, которое их всех выкормило и выносило. 86
От Белинского, от его предсмертных литературных трудов, которые писались под влиянием чувства, для нас теперь вскрыто- го, пошла целая группа писателей, надолго получившая преоб- ладание над всеми остальными течениями нашей литературы. Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Шелгунов, из художни- ков — Некрасов и Салтыков, и, наконец, г. Н. Михайловский и г. Скабичевский — все эти люди, как бы преемственно развивая в себе последний порыв Белинского, только приложили его ко всей многообразной действительности — в стихах, в прозе, сати- ре, романе и главным образом все-таки в критике. Очень разви- тый, очень многословно выраженный — это есть все один и тот же порыв отвергнуть, растоптать, унизить чужую любовь, чужое уважение, и наконец, самую действительность,— не по основани- ям каким-нибудь и даже вообще не после какой-нибудь поверки, но потому только, что все это растет не из тех «французских повестей», которые им были и остаются дороги более, нежели людские поколения, их живая кровь, всякая реальная действите- льность. В разное время этими «французскими повестями» стано- вилось различное: то, как для Белинского,— французские социа- льные теоретики; то, как было позднее,— теоретики того же склада Англии и Германии; но что объединяет всех этих лю- дей — это невнимание к чему-нибудь еще, кроме их занимающих «сюжетов», и неразборчивость в средствах, какими можно при- влечь к ним внимание остальных частей человечества (см. слова Белинского: «Да что долго толковать — катай их всех», сказан- ные о людях, которые и «знали» то, чего он «не знал», и у кото- рых «благородство» было «инстинкт натуры»). Знаменитый кри- тик негодовал, каким образом судьба Малороссии может быть поставлена наряду с зачеркнутыми цензурой французскими пове- стями; очень скоро настало время, когда вообще перестали пони- мать, каким образом серая, хмурая, некрасивая Россия в своих ежедневных нуждах, в своем историческом труде, в своей молит- ве, для нее дорогих преданиях и, наконец, во всем ею исповеду- емом вот уже тысячу лет может стоять препятствием на пути не к чтению только, но и к живому осуществлению в действитель- ность сюжетов тех «повестей». Что это было за странное движение? Откуда эта потеря чувства действительности? Что это за странный культ, горевший десятилетия три в нашем обществе и не угаснувший окончатель- но еще и теперь? И кто, наконец, были они — эти своеобразные посланцы, которых ни уместить, как следует, в историю литера- туры мы не умеем и не можем, очевидно, из нее выбросить,— с юношей во главе мужей и седоволосых старцев? 1 1 Мы разумеем Писарева. Характерно и многознаменательно, что ни До- бролюбов или Чернышевский, ни даже Белинский не пользовались таким орео- лом, не возбуждали такого горячего, страстного энтузиазма, как этот писатель. И что бы ни говорили, какие бы поправки и возражения к этому факту ни привносили, он останется историческим фактом, который предстоит не отверг- нуть, а объяснить. 87
В той части приведенных писем, которые относятся к Кудряв- цеву, мы видим как бы просвет, падающий на этот факт, видим зачаточный след, идя которым находим некоторое для него объяснение. Самая поразительная и общая черта, соединяющая как авторов тех писем, Боткина и Белинского, так и всех писа- телей, которые образуют это течение литературы, состоит в том, что никогда, ни на одну минуту, ни в какое время им не приходи- ла на ум мысль, что их сочинения могут быть нужны кому- нибудь еще, кроме юношей, которым они нужны в высшей степе- ни; что их может взять в руки и серьезный историк (напр., тот же Кулиш), и поэт, государственный муж, отец семьи или вообще кто-нибудь, имеющий на земле серьезные, взрослые интересы. Точка зрения этих взрослых людей, имеющих насущные нужды и трудные обязанности,— вот что равно и безусловно отсутству- ет у юноши Писарева и старика Некрасова, у вдохновенного Белинского и циника Щедрина, у много учившегося Боткина и ничего почти не знавшего Шелгунова. Мы говорим именно про структуру духа, которая остается та же при всяких степенях образования и во всех возрастах. Катков, напр., не интересовался никогда, читают ли его мальчики, и вооб- ще даже не интересовался, читает ли его и общество: он говорил всегда немногим лицам, которые его могли понимать; напротив, когда писал Добролюбов и также всякий другой писатель из этого течения литературы, он вовсе не предполагал, что его слова будут серьезно обсуждаться и взвешиваться людьми та- кого закала души, как хотя бы Катков. Салтыков (Щедрин) уже на склоне лет, заканчивая свою лите- ратурную деятельность и пользуясь несравненным авторитетом в обществе, забеспокоился мучительно тем взглядом, какой был много лет назад брошен на него юношей Писаревым (в статье «Цветы невинного юмора»), очевидно неправильно его поня- вшим; и тем, что вслед за Писаревым еще толпы юношей также неправильно будут его перетолковывать. Очевидно, суд взрослых для него не существовал: этот суд его не тревожил,— хотя бы между судящими был человек такой умственной силы, безупреч- ной искренности, могучего таланта, как Достоевский. И если, далее, мы возьмем исторические труды Шелгунова или Шашкова и в них всмотримся, мы увидим, что мысль о составе этих трудов, их компетентности, возможном отношении к ним ученых никогда даже не приходила им в голову и, главное, нисколько их не занимала. «Отечественные записки», «Современник», теперь «Русское богатство» и «Русская мысль» — эти органы, говоря серьезно и о серьезных предметах, о чем бы, однако, ни говорили, говорят именно юношеству, с точек зрения для юношества зани- мательных, ему понятных или им усвоимых. Что же это за странное явление, что за необъяснимое отноше- ние к возрасту, помимо истины, пользы, красоты созданий един- ственно принимаемое во внимание? Кто, наконец, они — эти странные люди, и в чем была их истинная миссия, помимо той 88
'кажущейся, которой они были так усердно заняты? Вне всякого ведения для себя — они были бессознательные педагоги и с заме- чательным совершенством выполняли функцию, которой в них никто не предполагал и они сами не предполагали ее в себе. Вне школы, скучной, бессвязной, бескультурной, неспособной сколь- ко-нибудь вовлечь расцветающие души в мир серьезных ин- тересов, за ее стенами и с явным антагонизмом к ней, развер- нулась школа без стен, без парт, без застегнутых в мундир чиновников, в которую радостно ринулось 1 все свежее, ищущее, любознательное,— и они, эти педагоги-писатели, радостно и дружно пошли навстречу этому движению. Что в том, что матерьял воспитания, т. е. самые писания, были часто недобро- качественны, как бестолковы бывают и переводимые «для упра- жнения» примеры: важно, что метод усвоения этих предваритель- ' ных упражнений был абсолютен, что в том общении, какое начиналось между учителем и учениками, соблюдены были все ’вечные принципы образования: индивидуализм отношений, нето- ропливость восприятий, их однородность, культ уважения к пред- метам научения и любви к лицу научающего * 2. И если, по всем линиям своего воздействия, эта школа стре- милась отделиться от литературы взрослых — в этом сказалось целомудрие истории, не смешивающей своих процессов. Здесь возникла своя поэзия, для которой не существовали критерии поэзии «той»; свои рассказы, повести, романы, где уморительно было бы искать какой-то «психологии», «анализа», и даже смеш- но, немножко неприлично было говорить о браке в его глубоком, таинственном значении 3. Все женщины, в этих повестях дейст- вовавшие, остались до конца милыми девушками, у которых вопрос «о четырех детях» (см. выше письмо о Кудрявцеве) вы- звал бы гомерический смех и чувство некоторой естественной стыдливости. Единственно, что занимательно было здесь,— это самое «действие», а вовсе не характеристики, не «гонкое раз- витие» страсти (которой и не было), не «художественная цель- ность» произведения и т. п. «глупости» взрослых. И когда эти взрослые, обращаясь сюда, пытались говорить о нуждах государ- ства, задачах семьи, догматах церкви, целях культуры — горсти каменьев сыпались им в ответ, потому что они действительно ' Уже Ив. С. Аксаков, изучая на юге России ярмарки, писал о поразившем его явлении: что «все молодые люди, честные по своим стремлениям и всему складу души,- - зачитываются Белинским». Он не писал «все размышляющие, умные, образованные местные жители». 2 Отсюда замечательный спор, поднятый над могилой Некрасова и не умолк- ший до сих пор: был ли он искренен и правдив в своем научении, а не о том, был ли он правилен в этих научениях? Для взрослого нужно знать истину, для несовершеннолетнего нужно обожать изучающего, без чего пропадет в него вера и самое научение рассыпается. 3 См. романы «Что делать?», «Шаг за шагом, или Светлов» и многие другие. Отсюда вытекло и все глумление, которому были подвергнуты в свое время «Война и мир», «Обрыв» и, первое время, «Анна Каренина»,— пока именно (среди других причин) под воздействием этого романа изумительной художест- венной силы не произошел перелом в духовной жизни нашего общества. 89
говорили нечто нелепое, неуместное и так же мало нужное здесь, как «Курс акушерства» мало нужен в библиотеках Смольного монастыря. Отсюда, чем юношественнее был писатель, чем он далее уходил от действительности, чем более «сюжетов» необычайных изобретал сам или приносил с Сены, Шпрее, Темзы — о чем, впрочем, никто не спрашивал,— тем неудержимее, свежее приветствовался. Добролюбов был еще несколько серьезен, хотя и хорош в «Свистке», в «Когда же придет настоящий день?» и более всего в бесподобной «Что такое обломовщина?» и в «Темном царстве» — сатире на «тех». Чернышевский был слишком учен; совсем непонятен Герцен но Белинский в своих восторгах, а еще лучше Писарев, столь же восторженный и совершенно понятный, простой,— был истинным кумиром. Это был Гомер, которого множество маленьких Александров Македонских, засыпая, клали под подушку, чтобы назавтра, проснувшись, еще и еще читать, и мысленно благодарить его, и позднее плакать над его могилой, а при достаточных средствах, даже и приносить ему гекатомбы 2. И когда весь этот цикл литературы, к сожалению уже истоща- ющийся ’, замкнется,— мы, обернувшись назад, будем поражены свежестью, богатством форм и, главное, необычайной оригиналь- ' В высшей степени замечательно, что Герцен, несмотря на свой радикализм и бездну талантливости, никогда особенным культом не пользовался в нашем юном обществе. Он был не только слишком сложен, умственно развит, но и недостаточно внутренне чист для этого. Острота, хорошо написавшаяся, если бы даже, написав, он и почувствовал ее неправость,— уже не зачеркнулась бы им, и этого никогда не сделал бы Писарев. 2 В Нижегородской гимназии (где и учился) и особенно в Нижегородском дворянском институте, в середине 70-х годов, степень зачитанности Писаревым была так велика, что ученики даже в характере разговоров и манере взаимного грубовато-циничного обращения пытались подражать его писаниям. Я в Нижнем уже не читал Писарева, прочтя его всего в Симбирске, во 2-м и 3-м классах гимназии, где-также прочел всего Бокля и Карла Фохта и составил конспекты этих книг, у меня до сих пор хранящиеся. Но и в Нижнем, в 4-м классе, из-за насмешек старшего брата (который заменял мне отца) над Боклем и Писаревым, я поссорился с ни^р столь резких формах, что он принужден был отделить меня от общего обеда, и я ел один, сожалея о роде человеческом, не усваивающем таких честных писателей. Классе в Vl-м, однако, придя к товарищу и увидя у него том Писарева, я раскрыл старого любимца — и вдруг самая манера его изложе- ния и также все мысли мне показались до того неинтересными и скучными, точно это были «Les aventures de Telemaque» Фенелона, и это был день, с которого я как бы забыл, что и читал его когда-нибудь. 3 Он иссякает не столько внешним образом, в обилии, сколько внугренно, как бы перерождаясь. Напр., у г. Н. Михайловского, который первое время кажется очень искренним, нельзя не заметить, что он часто тоньше и умнее своих статей, и, напр., полемизируя с вами, видит в том и ином неправоту свою и не сознается в этом, заметает следы. Он старается быть наивнее, чем есть; так сказать — приседает в уровень со своими читателями, и это вносит в его писания, в общем еще очень свежие, фальшь и отнимает у них то безупречно-воспитательное значение, какое именно искренностью своею имели сочинения Белинского, Чер- нышевского, Писарева. Теперь отчасти — Протопопова и Скабичевского. Сюже- ты «французских повестей» (см. выше письмо Белинского) ему уже не одни снятся, одним глазом он уже видит и действительность, и между тем силится внушить читателю, что только их одни и видит. 90
ностью этого совершенно нового во всемирной литературе явления; а углубившись в его смысл, поймем и великую мысль, на нем почившую. Наконец (и это уже наше пожелание), мы навсегда сохраним эту школу для нашего юношества, без какого-либо опасе- ния перед ее прямыми утверждениями, подробностями, всем в ней несущественным (кстати, ее и разрушить нельзя,— не человечес- кими руками она создана). К Богу, к пониманию истории, к смире- нию перед землей своей и привязанности к ней люди не книгами приводятся, и не нужно, чтобы приводились книгами. Это — слиш- ком жизненно для книг, слишком серьезно; и, наконец, это так существенно, так важно, что вверить судьбу этого обретения роди- ны случайной встрече с книгой не было бы мудро. Итак, пока без родины, без Бога, в стороне от нас и наших путей, в садах чудесных Гесперид пусть растут наши дети, отдыхают до времени, когда придет их час и позовет их к труду.
О СТУДЕНЧЕСКИХ БЕСПОРЯДКАХ Так называемые «студенческие беспорядки» хронически повто- ряются у нас от времени до времени. Теперь уже в Русской Старине и в Русском Архиве мы можем читать воспоминания о подобных беспорядках, написанные людьми или престарелыми, или умершими. Итак, это явление давнее, периодически повторя- ющееся. Никогда ни к чему серьезному они не приводили, и уни- верситетская жизнь, поволновавшись несколько, опять улегалась в свое старое русло, как бы ничего не случилось. Из биографий некоторых наших замечательных людей, например Н. Я. Дапи- левского, мы знаем, что угар политического и так называемого «социального» брожения мутил и их умы во время молодости; автор «России и Европы» и «Критического исследования о дар- винизме», быв в молодости фурьеристом и отвергая бытие Божие, в зрелых годах стал не только превосходным практическим рабо- тником на государственной службе, сохранившим России ее гро- мадные рыбные богатства, но и теоретической мыслью — одним из столпов славянофильства. На беспорядки эти можно иметь несколько точек зрения; точнее, они открывают в себе разные стороны, как только мы решаемся их всесторонне исследовать. Прежде всего, эго ешь болезнь возраста, неприятная, хлопот- ливая, но не упорная и не опасная. Наше брожение политическое и так называемое «социальное» комплектуется исключительно адеп- тами 16—27 лет; и, с другой стороны, в возрасте этих критических 16—27 лет .почти каждый образованный русский «отрицает » и вол- нуется. Было бы напрасно думать, что какие-то проблематические выгоды заставляют позднее успокаиваться этих людей. Нет, про- стой опыт жизни, расширение сферы наблюдений и самой наблюда- тельности, завязавшиеся живые связи с обществом и жизнью ис- торической через семью, детей, наконец, через труд — кладут каж- дого в свою ячейку и заставляют признавать необходимость и целесообразность, а наконец, и священность, и поэзию этого громадного улья, где вот уже тысяча лет роится громадный народ- ный рой. В 16—27 лет каждый, т. е. почти каждый, русский бывает не только парламентаристом или республиканцем — этого еще мало,— он непременно бывает дарвинистом, позитивистом, социа- листом; он вообще бывает политиком и философом в политике, к которой вплотную не подошел, и в философии, которую только что начал читать. 92
Россия в истории своей пережила казачество: некоторый род духовного казачества переживает и каждый из нас в со- ответствующую фазу возраста, переживает пору увлечений, вс- евания, погружения исключительно в свое «я» и противопо- ставления этого «я» всему миру. Ничего опасного. Рождается у этого «нигилиста»-казака первый ребенок, и с криком его приходит болезнь:. таинства жизни вскрываются тому, кто от- вергал их потому, что не понимал, и даже просто потому, что не видел. Теперь —- собственно предмет отрицаний. Отрицается Бог, семья, отечество «в том нелепом виде, как оно существует», мир невидимый и видимый, но как один, так и дру- гой — пока не увиденный и насколько он не увиден. Отрицается все неиспытанное, не перешедшее в живое ощущение; отрицается с той твердостью, как перед одним путешественником индусский раджа отрицал возможность снега и льда — «сухой и твердой воды». Раджа за глубокий и наглый обман его путешественником, сообща- вшим такие невероятные вещи, распорядился даже казнить его, но почему-то не успел, иначе мы не узнали бы этого характерного рассказа. Ну точь-в-точь наше юношество негодует, сжимает кула- ки, и, к несчастью, иногда больше, чем только кулаки, при всякой попытке его оспорить и не разделить его веру в особенные «сюже- ты», его занимающие, или предложить поверить в другие сюжеты, которые его не занимают. «Честная юность» от всего подобного отвращается и посылает в ответ горсти каменьев. Она замыкается в себя и изолируется; студенчество — и правда как старое казачест- во — представляется в общем укладе нашей действительности ка- ким-то островом Хортицей, где новые запорожцы совершаю! свои умственные оргии, где «дорогие бархатные шаровары тщательно вымазываются в дегте» и откуда время от времени показываются «удалые чайки», чтобы напасть на дремлющих «врагов», кой-что у них «поцарапать», окружить большие линейные корабли и, наде- лав тревоги, кой-что захватив, но никакого существенного вреда не причинив, вернуться назад с добычей, которая им доставляет боль- шое удовольствие и почти никакого неудовольствия тем, у кого похищена. Вот почему Россия и общество русское, несмотря на то что учащееся юношество ярко их отрицает и отвергает в таких верованиях, за которые они готовы бы пролить, да уже и проли- вали, кровь, - как-то и почему-то, однако, безотчетно любят его; как и Москва в свое время любила это казачество, столь проти- воположное ей во всем. Два возраста, две поры времени, но одного и того же живого существа. Для этого духовного казачества, для этих потребностей возраста у нас существует целая обширная литература. Никто не замечает, что все наши так называемые «радикальные» журналы ничего, в сущности, радикального в себе не заключают: если бы было иначе, можно было бы подумать (по процентному отношению их к ор- ганам остальной печати), что Россия краснеет радикализмом и что ей завтра же грозит что-то ужасное. По колориту, по точкам зрения 93
на предметы, приемам нападения и защиты это просто «журналы для юношества», «юношеские сборники», в своем роде «детские сады», но только в печатной форме и для возраста более зрелого, чем Фребелевские. Что это так, что это не журналы для купечества, чиновничества, помещиков — нашего читающего люда, что всем этим людям взрослых интересов, обязанностей, забот не для чего раскрывать этих журналов, а эти журналы нисколько в таком раскрытии не нуждаются,— это так интимно известно в нашей литературе, что было бы смешно усиливаться доказать это. Не только здесь есть своя детская история, г. е. с детских точек объяс- няемая; детская критика, совершенно отгоняющая мысль об эстети- ке,— продукт исключительно зрелых умов; но есть целый обшир- ный эпос, романы и повести исключительно из юношеской жизни, где взрослые вовсе не участвуют, исключены, где нет героев и даже зрителей старше 35 лет, и все, которые подходят к этому возрасгу, а особенно если переступают за него, окрашены так дурно, как дети представляют себе «чужих злых людей» и как в былую пору казаки рисовали себе турок. Все знают, сколько свежести и чистоты в этой литературе, оригинальнейшем продукте нашей истории и духовной жизни, которому аналогий напрасно искали бы мы в стареющей жизни Западной Европы. Соответственно юному возрасту нашего народа, просто юность шире у нас раскинулась, она более широкой полосой проходит в жизни каждого русского, большее число лет себе подчиняет и вообще ярче, деятельнее, значительнее, чем где- либо. Где же, в самом деле, она развивала из себя и для себя, как у нас, почти все формы творчества, почти целую маленькую культ- уру со своими праведниками и грешниками, мучениками и «ренега- тами», с ей исключительно принадлежащей песней, суждением и да- же начатками всех почти наук? Сюда же, т. е. к начаткам вот этих наук, а отчасти и вытекающей из них практики, принадлежит и «своя» политика, в коей студенческие «беспорядки» составляют только отдел. Можно бы ожидать, что университет силой своего научения разобьет этот странный мирок, как его разбивает позднее непосред- ственное соприкосновение с жизнью, непосредственное ощущение ее тайн. Но этого нет. В жизни наших университетов есть незамеченная сторона, кото- рая вообще лишает их культурного воздействия на учащихся, по крайней мере — очень сильного и продолжительного: именно — университет не дает и тени хотя бы сколько-нибудь закругленного образования, хотя бы намека на какой-нибудь целостный умствен- ный организм. Факультет — это у нас ряд кафедр, между собой не связанных и не связуемых. Почему столько их, а не несколько менее — нельзя сказать; почему не гораздо больше — тоже нельзя сказать; почему при процветании классической системы образова- ния нет кафедры истории специально классических народов (это после Нибура) — непонятно; нет кафедры классического искусства (после Винкельмана) — тоже непонятно; почему доисторическая археология, археология «каменных баб»,— есть, а греко-римской 94
археологии, т. е. археологии Парфенона и Пропилей,— нет; ко- нечно, никто на это ничего не ответит. В самой структуре нашего университета лежит элементарный эмпиризм, эмпиризм полный и глубокий — плод подражательной пересадки к нам науки и нисколько не плод потребности, особенно не духовной потребности. Если бы университет давал нечто цельное и закругленное, если бы он не ограничивался разрозненными и, Бог знает, почему и зачем существующими дисциплинами, он имел бы свойство и силу втягивать в себя ум и, втягивая, покорять его, захватывать, овладевать им; и соответственно своему содержанию (каково бы оно ни было) — формировать и дисциплинировать его. Так действует всякая система, вступив во вход которой вы уже неудержимо проходите ее всю, и если в ней не удерживаетесь, не остаетесь и свергаете ее с себя - - вы ее свергаете человеком гораздо более сильным, чем каким вошли в нее, и вообще выходите из нее новым человеком. Но русский юноша, каким вошел в университет, таким, в сущности, и выходит. Он только чрезвычайно в памяти своей обременен знаниями, но он вовсе не более развит, чем был, или развитость его относится, как к причине своей, к столкновениям житейским, к той или иной прочитанной книге или кругу книг; но никогда или почти никогда она не относится к тому, что он услышал с кафедры. Пересмотрите в нашей литературе все универ- ситетские воспоминания; перечтите воспоминания о лучшей поре Московского университета: это есть только воспоминания об увле- кательности чтений, о «светлом образе» профессора, но это не припоминание любопытной мысли, им высказанной, не борьба с этой мыслью или, напротив, не ее пропаганда. Наоборот, припо- минание любопытных мыслей, высказывавшихся в студенческих кружках,— есть. Есть оно в «Записках» Пирогова, относящихся в студенческой своей части к первым десятилетиям нашего века; и, много позднее, в кружках Станкевича и Белинского (т. е. опять в студенческих или полустуденческих) высказывались, мы знаем, мысли оригинальные или новые для своего времени. От этого странного обстоятельства университеты наши имеют традиции и дисциплину нравов, но они не имеют традиции и дисциплины собственного научения, т. е. самой науки, кафедры, которая опреде- ленно сложилась бы и последовательно развилась. Был Грановс- кий — «светлый характер и высокий художник слова»; умер он — и опять ничего особенного, как ничего особенного не было до него. Мы часто готовы жестоко обвинять профессоров, но откуда им взять то, чего нет вообще в университете, на кафедре, в сфере, куда они вступают и откуда ждут от них каких-то необыкновенных слов? «Лучший профессор...» — но вдумаемся же, что это «лучшее» есть только личный дар его, то излишнее и особенное, что он приносит с собой и за что мы бесконечно обязаны его благодарить; но не можем этого ни ожидать от всякого, ни негодовать, если этого даже ни у кого нет. От 60-х до 80-х годов в Московском университете читал лекции Буслаев, автор «Очерков русской литературы и искусства». 95
«Лицевого Апокалипсиса» и множества еще работ; в противо- положность Грановскому, который нес в себе только «колорит науки», этот уже действительно нес науку. Но что такое была эта наука, как не самое лицо профессора — это удивительнейшее лицо, которое стояло в центре целого мира знаний, интересов, почти растерянное в них; растерянно не замечающее 1 ни студентов, ни университета; со взором чисто младенческим и одновременно с тем — если у Мафусаила была мудрость, соответственная летам, мы сказали бы: со взором Мафусаила. Рядом с ним стоял и читал о тех же предметах и иногда то же Тихонравов — профессор также исключительной значительности, но ничего по- добного не было: не было в его чтениях глубокого свечения и благоухания гения; была ветвь науки, тщательно обрабаты- ваемой, и вовсе не наука в ее мысли, в ее нерве. Поэтому образовательное значение Буслаева было огромно, и оно было огромно даже и тогда, когда, шамкая и проглатывая слова (от старости), он давал скорее обрывки курса, нежели курс в сколько-нибудь законченном и целом виде; обрывки, но — как обломки классической статуи — полные красоты и выра- зительности; страницы, почти между собой не связанные, но каждая полна именно мысли. Степень благоговения к нему сту- дентов была поэтому изумительна. Трудно поверить, но это факт, что в бурную нигилистическую пору конца 70-х годов студенты передавали и почти гордились, что, идя по такому-то бульвару, «встретил и поклонился Федору Ивановичу», никогда — «Буслаеву», всегда — «Федору Ивановичу», который, впрочем, редко и отвечал на поклон, погруженный в какие-нибудь свои мысли и уже, конечно, не замечая торопливо бегущего на урок студента (тогда еще они ходили без формы). Но, как мы сказали, эта наука сосредоточена была в самом лице его. Тихонравов читал лекции только по своей кафедре (русская литература), но Буслаев — скорее Бог знает о чем читал, где русская литература только мелькала, как подробность, как частность. Можно сказать, он и о кафедре своей, т. е. об ее тесных и узких границах, забыл, ка£ и о студентах, и об университете. В нем, если вдуматься, бродили вечно эмбрионы новых, совершенно ори- гинальных дисциплин, но их кафедры вовсе не было, не было даже для них имени. Они бродили в его уме, то вспыхивая с ка- федры — и тогда заражая мысль аудитории, то погасая в необра- зимой мысли настоящего ученого, который уже бежал вниманием к другим предметам и в них вглядывался любопытствующим глазом своим, вновь и вновь рождая эмбрионы еще и еще ветвей на старом дереве знания. Он сошел с кафедры — и ничего не осталось. Гениальнй номад, случайно забредший в сарай и его 1 О нем между студентами передавали анекдот (или факт), что, когда однаж- ды он был выбран Советом в ректоры, он, благодаря за честь и отказываясь от должности, мотивировал отказ: «Господа, я не могу никогда правильно рас- считаться с извозчиком, то недодавая, то передавая, — как вы хотите, чтобы я был рек гором». 96
собой осветивший, он умер,— и сарай остается так же груб и неин- тересен, как ранее его и вкруг него; неинтересен и груб в самом своем устройстве. И всякий талантливый русский профессор есть подобный же номад — создание не культуры, не обстановки, не мысли, выраженной в университете (ее вовсе нет), но индивидуаль- ных своих усилий и искры Божией, его чела коснувшейся. Но этой искры требовать для каждого лица мы не можем у Бога; не можем требовать ее у всякого человека; без нее же — ночь. Теперь, если мы вдумаемся в дикое казачество наших студентов, в нелепые разговоры, которые угрюмо они ведут между собой, но, однако, преемственно, но, однако, из десятилетия в десятилетие; если вдумаемся в ту крошечную детскую культурку, которую со страниц своих развивают некоторые журналы,— мы увидим, что это все-таки культура, все-таки некоторая цивилизация, ибо это есть, несомненно, некоторая любовь и мысль, которая выдерживает себя от первой строки и до последней, которая в стихотворении продолжает то, что было начато в якобы ученом трактате, в романе начинает и кончает в критике. Здесь — мы говорим о старой «Сечи» нашего студенчества и копошащейся около нее литературки — все связано и цельно: все здесь проникнуто верой в себя; все представляет определенный строй мысли, и каждый юноша, вступая в университет, знает, что он самой атмосферой, которой будет здесь дышать четыре года, принуждается к определенным мыслям, определившимся чувствам, тесно ограничен- ным действиям. Именно этого-то и нет на кафедре: сюда каждый приносит — сверх обязательных сведений — свое лицо, свое миросо- зерцание, и, вообще говоря, он даже может не приносить сюда никакого лица, никакого миросозерцания. Вот причина, почему студенчество вечно одолевает кафедру, одолевает в самой культуре своей; и профессора, эти бедные и бесприютные профессора, ни к чему не принадлежащие, ни к чему не относящиеся, если они не развивают из себя, как Буслаев, свою культуру,— они льнут к этому же студенчеству, как взрослые, голые дикари льнут к детским кострам, однако несомненным, однако действительно горящим. Ест ь целый ряд профессоров — я не хочу из деликатности называть их имена,- - у коих отнимите обыкновенные студенческие мысли, те мысли, которые, по воспоминаниям Пирогова, еще в 20-х годах развивались «во II номере», в интернате,— и у них вовсе не останется никакой мысли, т. е. в их одно- и двухтомных грудах не останется совершенно ни одного понятия, кроме обыкновенной связи между предложениями и груды цитат и фактов, решительно ничем не связанных и никак, даже нелепо, не освещенных. Как же им не льнуть сюда — к бедным, дымящимся и тусклым, ст уденческим кострам: да студенчество-то и есть для них «университет», где они научаются, и гут есть бездна боли, но ничего нет смешного, а что главное — нет никакой вины профессоров, ибо, повторяем, ни талант, ни гений для человека не обязательны. 4 В. В. Розанов
ЖЕНСКОЕ ОБРАЗОВАТЕЛЬНОЕ ДВИЖЕНИЕ 60-х ГОДОВ Имя г. В. Стасова будет вспоминаться долго после того, как будут забыты имена его литературных противников; не будет при- поминаться какая-нибудь его мысль, его взгляд на этот или иной вопрос, вообще — его «умственное наследие»; все это будет забыто, пренебрежено, как уже забыто почти даже и теперь. Но его фигура, его зычный голос, его постоянная воспаленность тем или иным вопросом — все это гораздо замечательнее его «мыслей», все это стало уже теперь как-то монументально, памятно, незабываемо, даже национально. Что именно сказал г. Стасов о живописи? о му- зыке и музыкантах? о Даргомыжском и Репине? — на что нам знать это: наверное, он сказал что-нибудь несообразное с действитель- ностью. Но вот, если когда-нибудь кто-нибудь о каком-либо воп- росе, предмете, кружке людей, вновь нарождающемся явлении, но непременно — явлении добром, хорошем, вдруг закричит нелепо и бурно, требуя всеобщего внимания и не будучи в состоянии объяснить, почему «внимания»,— невольно припомнят все фигуру нашего маститого современника и скажут; «Э, да это опять как Стасов!» И в припоминании не будет ничего желчного; скорее, напротив — нечто светлое, доброе. Стасов — это первобытная, некультивированная Русь; Русь еще былин, еще до Владимира, до всякого просвещения: обильная, обширная, но «неустроенная»; «по- рядка нет», но ширь во все стороны необъятная. Мы говорим о внутреннем логическом порядке, о художественном устрояющем вкусе, которого так явно недостает нашему писателю и без которо- го его обширные знания, ученость, начитанность, даже любовь и старательность, только — Обширный храм без божества. Г-н Стасов с «былинной» первобытностью не понял все неудоб- ности для него писать биографию родной сестры; писать в том тоне, как это мы читаем на страницах «Книжек Недели» (за лето 1896 г.); наконец, говоря о движении, в котором его сестра уча- ствовала и даже отчасти им руководила,— он явно не может и даже не догадывается, что нужно сказать о нем сколько-нибудь опреде- ленное, ценное или новое слово. Это как летописец-монах: «Было — и, стало быть, достопамятно»; было женское движение, в нем принимала участие его сестра, и вот еще не успело остыть ее тело, как хлопотливый брат уже обмакивает перо в чернильницу и изла- гает в хронологическом порядке события, в которых или около 98
которых плыла «замечательная женщина». Но и здесь он совершает бестактность, точнее, обнаруживает ясное непонимание нужного для истории: сестра его, очевидно, оставила автобиографические записки о себе, об этом можно судить по обильным выдержкам, приводимым в кавычках «братом». Записки эти представляют неоценимый материал для изучения 60-х годов нашей жизни, по своему колориту, множеству упоминаемых лиц, по характерности описываемых событий; их буквально воспроизвести было бы важно, но «брат» прячет записки в стол, воспользовавшись лишь фактическим материалом, в них заключенным. Он пишет панегирик сестре и всему движению; он наполняет его восклицаниями, характеристиками, «своими мнениями» и вообще тем, что не нужно, давая очень мало из того, что истинно нужно. Он, напри- мер, пишет: «Итак, русские женщины не уныли (в декабре 1868 г.). Невзирая на все самые тяжкие, удручающие обстоятельства, среди которых не оставалось уже, казалось бы, ни одной голубой полоски голубого неба с солнцем и не было уже ни единого самого маленького луча света надежды для их дорогого дела, они все-таки де утратили веру в него и с непобедимым фанатизмом продолжали Идти напролом. Но откуда бралась у них эта сила, это убеждение, эта непреклонность, эта непоколебимая уверенность в победе когда-то, впоследствии? Ведь, в самом деле, те, которые им тогда противились, разве они не были тысячу раз правы во многом, в самом существенном? Разве их предприятие могло двинуться с места со всего 6000 р. в кармане (предполагаемая плата за слушание лекций с курсисток), да еще и те 6000 словно еще журавль в небе? Разве сопротивлявшиеся их делу не истинную правду говорили, что все у них, тут, у петербургских женщин, шатко, вилами на воде писано, не содержит ни малейшей прочности, что так дела нельзя вести и солидному человеку, или управлению нельзя пускаться на такие химеры (министерство народного просве- щения отказывалось утвердить положение о курсах, ссылаясь на необеспеченность их материальной стороны и само отказываясь дать таковое обеспечение). Они были правы; но кроме правоты математической, той, которая сию минуту существует, есть еще другая правота, та, которую не видать, но которая все-таки есть, которую иные глаза еще не нащупывают, но чувствуют впереди и на которую все лучшие люди уповают как на гранитные и порфировые стены. И эта правота несокрушима. Так было и на нынешний раз, в деле русских женщин...» (Кн. Недели, июль, стр. 194—195). Все это, может быть, мило, но совершенно никому не нужно. II ,; Очевидно, в сестре его, которую «брат» сделал невольно предме- том литературного обсуждения, было много «стасовского»: это имя решительно напрашивается стать нарицательным. Невозможно без 99
самого живого сочувствия, без истинной теплоты читать извлече- ний из ее «Записок»; очевидно — это была душа кристальной чистоты; и совершенно очевидно, что как «брат» вовсе не дает ясного отчета себе в смысле и назначении им написанного, так и она никогда не задавалась вопросом о смысле и назначении движения, в котором участвовала и напрягала все силы, чтобы его подтолкнуть вперед. Еще замечательнее и даже поразительнее, что об этом не спрашивает и сам г. Стасов. Все время, пока пробегаешь «Записки» и переплетающий их панегирик, спрашиваешь себя: да что именно хотели узнать эти женщины на курсах? каким воп- росом, какой областью знаний была заинтересована которая- нибудь из них? Почему для курсов необходимы 4 факультета, а не один с выбором интереснейших общеобразовательных наук? Вооб- ще наука есть непременно наука о чем-нибудь, и какой-нибудь вопрос, интерес, заботу, недоумение нужно держать в уме, подходя к науке и требуя, чтобы она начала говорить перед тобой. Этого-то именно: вопроса, интереса, умственной возбужденности — не только ни у кого не было, но даже и позднему биографу «движе- ния» необходимость его, как предваряющего условия, вовсе не приходит на ум. «Закипела работа, тотчас был сделан проект и смета всего хозяйства. По делу квартиры нам очень помогал Собольщиков. Надо было устраивать освещение — в верхнем этаже был газ, внизу его не было, а он был необходим для занятий, да и для освещения аудиторий... Потом надобна была мебель: все заказы- вается, и тут нам много помогал мой брат Николай, он рекомендовал нам дешевого столяра. Делаем объявления во всех газетах (да о чем?), печатаем билеты, и в одну неделю они все расхватаны. Поступает 767 женщин, и это нам дает разом изрядную сумму. Мы оживаем. В три недели все готово» (ib., стр. 206—207). Несколько ранее, в более минорном тоне: «М. В. Трубникова ходила иной раз как в воду опущенная, но Н. В. Стасова, душа всего дела и всем сердцем ему отдавшаяся, не унывала. Она работа- ла больше всех, и все сосредоточивалось на ней. К ней все об- ращались, к ней все стекалось, и все сглаживая, никого не оско- рбляя, она шла неуклонно к цели, глубоко веруя, что цель будет достигнута. Не раз говорила она: «Как вспомню, что все это делается на наших глазах, что совершается такой важный шаг и что, может быть, тысячи будут потом пользоваться тем, над чем мы теперь трудимся,— тогда мне никаких трудов не жаль! А я,— прибавляла она тихим голосом,— знаю, что положила на это дело немало своего- труда. И так мне приятно об этом думать!» (ibid., стр. 202). «Солодовникова, услыхав это, сочла себя обиженной и тотчас же сложила с себя звание депутатки, и оказалась, таким образом, вне движения» (стр. 203). «Внутренние смуты шли своим чередом, и две партии стояли друг против друга: «нигилистки нам все испортят», говорили аристократки; «не нужно нам филантропок и покровительниц», кричали нигилистки» (ibid.). Но вот страдания 100
кончились, распри утихли, хлопоты увенчались успехом, и 20 января 1870 года курсы торжественно открылись первой лекцией. Н. В. Стасова была дежурной. «Никогда я не видела ее в таком беспокойстве,— пишет одна очевидица,— она беспрестанно ме- нялась в лице и выражала опасение, что публики не будет, и тогда все затеянное дело, а с ним и вопрос о высшем женском об- разовании будет проигран, и надолго. Но это опасение оказалось напрасным: к назначенному часу нахлынула толпа и аудитория была переполнена, к великой радости Н. В., лицо которой сияло от удовольствия». И далее потом, как и ранее, идут аудиенции у министров: Толстого, Милютина, Тимашева, хлопоты у президента Академии наук Литке; «великая княгиня Елена Павловна присылает фрейлину свою, баронессу Раден, ко мне, чтобы сказать, что «tons les rayons de sa bibliotheque sont a notre disposition» (стр. 200). «Ан. П. Фило- софова, при встречах в свете с гр. Д. А. Толстым, постоянно напоминала ему о нашем деле, и даже раз, на балу во дворце, любезно и мило пристала к министру со словами: когда же ответ? (на поданную докладную записку). Ответ и правда прямо пришел на ее имя» (стр. 192). И вот, среди долгих страниц, хлопотами наполненных, где мы видим множество лиц, в самых различных положениях, на извозчиках, у директоров гимназий, во время переездки «со всем нашим скарбом скелетов, кое-каких инструмен- тов, физического и химического кабинетов» (стр. 213), мы не наблюдаем лишь одного: уединенной комнаты, тускло догорающей свечи и беззаветно забывшейся над книгой женщины. Именно этого sacrum sanctum, ума взволнованного и устремленного, ума спраши- вающегося, допытывающегося, не хотящего отстать, пока не дан ответ,— мы и не находим во всех курсах, о нем нет ни одного свидетельства; и между тем внимательный учитель находит это в каждой захолустной гимназии, хотя бы у 2—3 мальчиков, возраста 15—18 лет. 111 Высшие женские курсы поэтому были и остаются вовсе не проявлением умственного, теоретического интереса женщин. Его не было в то время, и его нет теперь. Удивительно, как никем не было замечено, что в эти столь, по-видимому, грубые анти- «женственные» 60—70-е гг. в действительности идеал женщины не только был сохранен, но выразился с редко достигаемой полнотой, в чертах ярких и, по условиям времени, поразитель- ных. Быть любимой, осуществлять с глубокой преданностью чужой идеал, с самоотвержением становиться тем, чего от нее ожи- дают,— это всегда и в шестидесятые, и семидесятые годы было природой женщины. Из мимолетных выдержек, приведенных выше, уже видно, до чего все общество принимало участие в «движении» женщин к образованию; в «Записках Н. В. Стасо- вой» это еще гораздо виднее. Вот, между прочим, часть письма 101
Д. С. Милля от 18 декабря 1868 года, с которым этот философ обратился к петербургским женщинам: «С чувством удовольствия, смешанного с удивлением, узнал я, что в России нашлись просвещенные и мужественные женщины, возбудившие вопрос об участии своего пола в разнообразных отраслях высшего образования — исторического, филологического и научного, считая в том числе и занятие практической медициной,— для того, чтобы расположить в пользу высшего женского образования выдающиеся силы ученого мира. То, чего с постоянно возрастающей настойчивостью безуспешно требовали для себя образованнейшие нации других стран Европы, благодаря вам, милостивые государыни, Россия может получить раньше других. Это еще раз докажет, что нации сравнительно поздней цивилизации воспринимают иногда великие идеи прогресса прежде наций ранней цивилизации» (ibid., стр. 195—196). Профессора Бекетов (ботаник), Кесслер, Наранович ездили с «депутатками», призывали их к себе, хлопотали о помещении для «курсов»; графы Михаил и Николай Ростовцевы, князь Голицын, братья Ольхины насильно забирают из всех трех театров — Михай- ловского, Мариинского и Александрийского — артистов с репети- ций и отвозят в устроенный Стасовой, Философовой и Трубниковой концерт; граф Литке выхлопатывает, что переводы «учащихся» женщин рекомендуются во все заведения в качестве наградных книг; профессор химии Н. П. Федоров — полковник артиллерии при Михайловской академии — «проводил с ученицами по целым дням и сердился, если они рано уходили» (стр. 200); на смешанных лекциях, для слушателей и слушательниц, которые были открыты с разрешения министра народного просвещения, «профессора иг- норировали навязанных им мужчин, они всецело относились только к женской аудитории и, терпя тех как необходимое зло, на демо- нстративных лекциях обращались исключительно к женщинам» (стр. 212). С тем отсутствием грубого, упорного, что всегда ее отличало, женщина 60—70-х годов вступала в эту влекущую, оба- ятельную Атмосферу, в атмосферу всеобщего к себе внимания и нового восхищения. В мужчине возник новый идеал женщины, идеал жены-«друга», матери-«ментора»; и покорно, податливо, без- вольно она подчинилась этому идеалу; даже более — она ринулась радостно ему навстречу, сбрасывая с себя запястья, кольца, об- стригая красоту свою — волосы, марая руки, лицо в трупной вони анатомических театров, отрицаясь даже от того, что вековечно более всего любила в себе. Все оставила она ради «господина своего» и в этом именно оставлении безмолвно повторила слова Руфи, обращенные к Ноемини, этот как бы завет', оставленный женщиной всем женщинам: «Твой народ будет моим народом, и твоя вера — моей верой, и твой закон — моим законом». Только в том случае, если бы женщина 60—70-х годов сберегла внешнюю «женственность», сберегла ее упорно против всякого требования, как свою постоянную природу, как свое не поддающееся ничему 102
«я»,— она впала бы в мужеобразность, нарушила бы интимней- ший и, собственно, даже единственный закон существа своего, стала бы груба и несимпатична. Порознь, индивидуально мы встречаем эту мужеобразность у женщин: такова была становяща- яся все более известной в нашей литературе, упоминаемая и у Стасовой, Эдита Раден. Она вела многолетнюю переписку, кроме многих других замечательных «друзей», с Юр. Ф. Самари- ным, оспаривала его политические и церковные мнения, оспари- вала с таким умом, что он находил в ней... едва не сказал «мужчину» равной силы. Ее письма и учено-административные записки (одна — о женском образовании, вызвавшая, года 4 назад, возникновение комиссии из высших государственных сановников) — образцы самой превосходной прозы. Но до чего превосходнее их мемуары Н. В. Стасовой — этой женщины от ног до головы, этой навечно милой девушки, состарившейся в девушках. Когда мы видим ее то бледнеющей, то краснеющей перед первой лекцией «курсов», не понимающей вовсе, зачем эти курсы, не догадывающейся спросить себя об этом; когда мы слышим ее испуганный шепот, что «женское образование заглох- нет, и надолго, если сейчас, в это утро толпа не повалит в аудиторию»,— мы восклицаем неудержимо: «Это — Ева». Это та Ева, которую мы никогда не устанем любить, которая ввела нас в бесчисленные хлопоты в истории, и мы все ей и таким простим, потому что она согрела нас поэзией, искренностью, какой-то особенной правдой бытия своего, столь непохожей на правду нашего бытия. IV Один эпизод в истории возникновения курсов ярко показывает, до чего, собственно, учение, любознательность не только были побочны среди мотивов их основания, но и вовсе не играли в нем никакой роли. Дело в том, что все высшие курсы вдруг были открыты, но «не нами»; однако пусть рассказывает хло- потунья: «В начале 1869 года М. В. Трубникова (одна из ревностнейших участниц) заболела и уехала за границу. Собрания продолжались у меня, и Солодовникова (ранее арестованная по подозрению поли- цией и принужденная сложить с себя звание «депутатки») присут- ствовала тоже на них. Программа лекций была готова, даже про- фессора были готовы, оставалось только нанять помещение и от- крыть курсы, но не было главного — не было средств. Депутатка А. П. Философова предложила для этого дела свой дом. «Не нужно нам филантропок!» — было ответом на ее сердечное пред- ложение. Но она этого ответа не слыхала; она продолжала ездить на собрания, блистая своими нарядами, звеня своим милым, моло- дым голоском». «Наступил великий пост. Со всех сторон России и даже из-за границы, от Д. С. Милля, француженки Андре Лео и англичанки 103
Бутлер, получались сочувственные письма, а дело ни жило, ни умирало, и денег все не было. Вдруг, как гром среди ясного дня, поразила нас весть: Солодов- никова устроила высшие курсы и для этого наперед устроила концерт в их пользу, с участием Лавровской. Зала Дворянского собрания была полна, сбор был великолепный, курсы полны, жела- ющих попасть на них так много, что приходится многим отказы- вать, мест нет. Надежда Васильевна и все мы (рассказывает Е. А. Штакеншнейдер) — были поражены. Н. В., не жалея своих сил, боролась с океаном препятствий, а другая прошла по рас- чищенной дорожке и раньше пришла к цели. Колумб открыл новую часть света, но она будет называться Америкой, а не Колумбией! Всем нам это было невыносимо. «Не надо нам филантропок и покровительниц»,— повторяла противоположная партия и шла только на свои, Солодовниковские курсы. Они были открыты, с Высочайшего разрешения, в здании 5-й гимназии, у Аларчина моста. «Вот и вышло то, чего мы боялись, вот нигилистки и испортили все дело»,— заговорили у нас иные. «Чем же испортили? — утешали нас друзья.— Вы добивались курсов, ну вот они и готовы; не все ли равно, кто их устроил?» Но в том-то и дело, что не все равно. Эти курсы другой программы, низшей,— какие-то вроде приготовительных, с учителями вместо профессоров. И мы остались с нашей программой и профессорами, но без слушательниц, потому что все побежали туда, и без денег, потому что на успех второго концерта, вскоре вслед за первым, рассчитывать было нельзя. Удивительно ловко, под шумок и втихо- молку, действовала Солодовникова, присутствуя на наших собрани- ях и никогда, ни одним словом не обмолвясь о своем предприятии» (стр. 203- 204). Да это страница из истории о Трое; это — греческие богини, передравшиеся из-за золотого яблока «первенства»; Елены, сбежа- вшие от своих Менелаев. И ничего более мы здесь не имеем, ничего, кроме этой alte Geschichte. V Известен суровый суд, высказанный над курсами гр. Л. Н. Толстым; не будем отрицать его проницательности, но откуда суровость? Мы уже сказали, что, как никогда, в 60—70-е годы женщина осталась женщиной, ничего не утратив в своих вековечных чертах, не выйдя из-под своего закона. Итак, не отвер- гая, что за многолетнюю пору существования «курсов» были здесь «падения»; что курсы всегда ютились около мужского университета и вне университетского города их невозможно было бы собрать, мы спросим: что же имеем мы здесь осудить? Это есгь вечная природа женщины не только быть покорной «господину» своему, но и поко- рно становиться, во благовремении, матерью. Что она скрывала это влечение свое? закрывала его придуманным интересом к науке? Но она только не была в этом бесстыдна и хоронила глубоко важней- 104
ший свой инстинкт, таилась в правде своей природы, как это делала все тысячелетия бытия своего. Мы указали на ее предан- ность, отрешение от своего «я»; отметили несравненную поэзию, какой она нас согревает. Собственно, именно женщина есть символ единства рода человеческого, его связности. Не имея своего «я», она входит цементирующей связью между всеми человеческими «я», и вот почему «любовь» есть признанная сила, красота и право женщины. И всякой женщине доступная форма этой связи есть обыкновенная, не героическая, но самая важная для человечества плотская любовь. От Навзикаи и Ревекки до героинь наших дней мы наблюдаем, как, подходя к возрасту, девушка ослабевает в связях своих с родной семьей, ослабевает именно на эти 14—18—26 лет, чтобы, если не удалось замужество, стать снова прочной в прежнем роде; но в эти годы она становит- ся нервна, нетерпелива, холодна и безучастна к дому. Нужда, хлопоты, даже болезнь матери, отца ее как-то поверхностно трогают; она торопливо отдает требуемую от нее заботу старому гнезду, вынося главную свою заботу за порог дома. Мимолетная встреча, самый незначительный разговор оставляют в ней впечат- ление, какого не в силах произвести самые неистовые крики матери и суровые замечания отца; она глуха здесь, дома, и вся настораживается наружу. Но вот закон природы совершен; о, как тепло становится ей матернее гнездо! как теперь, сама готовящая- ся стать матерью, она внимательна к своей матери, к усталости и болезни отца! Но она не одна в семье своей: как цементирующая глина, она слила в себе два рода, сливает залоги будущего с хладеющими останками прошлого. Замечательно очень, что в нормальном укладе жизни не столько жена переходит в род мужа, сколько муж вступает в род жены. У древних евреев, которые возвели брак в апофеозу, по обычаю и закону, именно муж проводил первый год в доме тестя, избавленный от всякого труда, от неволи идти на войну, если таковая случалась. Слабая тень этого сохраняется и доныне: жена теряет родовое имя свое, но именно муж после брака ослабевает в связях к прежнему своему роду и прилепляется к новому («женится — переменится», не только в характере своем, но и в связях ко всем прежним родственникам). Но мы не будем следить за этими тонкими грансформациями чувств. Мы не имели в виду иных целей, говоря о них, как чтобы выяснить, до какой степени естественно, справед- ливо и вечно то, что всюду, где появляется женщина, она появляется как «любящая»; не как «учащаяся», исправно пишущая «рефераты»; не как «гражданка» и прочее — но, под всем этим затаиваясь, всегда и только как любящая. VI «Однако», скажут, «она любила без благословения»... Но здесь есть жертва, и мы спрашиваем — где виновные? Пусть укажет кто-нибудь за все годы существования «курсов» хотя бы одну 105
только девушку, которая отвергла бы честным образом ей пред- ложенный брак. Такой нет. Девушка не бежала благословений; но когда она любила неудержимо, в силу природы своей, никто ей не дал благословения. Мы подходим к существу «женского вопроса»; этот вопрос есть — напрасно закрывать на это глаза, но он есть вовсе не в том смысле, как это предполагает г. Стасов и его бедная, исхлопотавшаяся сестра. Учение, наука — это есть потребность мужского инстинкта. Я уже сказал, что всякий зоркий учитель в самой захолустной гимназии подсмотрит 2—3 мальчиков, неудер- жимо жадных к научению, сосущих жадно книгу, как воду сосет губка: это — природа; и не было этой природы на всех «курсах», ее не видно во всех воспоминаниях г-жи Стасовой. В 60—70-х годах мужчина отдал женщине свое право; и она была так робка, так застенчива, так, может быть, запугана уже «вековым рабством», что не осмелилась выговорить простое: «Это — не мое право», т. е. поправить, указать, внушить слепому и холодному распорядителю своей судьбы, спросив у него о своем праве. Это право — в дар за любовь свою получить мужественного и сильного покровителя, опереться на его честное и великодушное сердце, иметь, как возврат своей потерянной чистоты, его хоть относительную чистоту — об этом праве женщины не было вопроса в 60— 70-е годы. Она йе смела его спросить; мужчина не умел о нем догадаться. Мы замети- ли, что в эти годы женщина глубочайшим и страстным, в условиях времени, образом сохранила коренные черты своей природы; но замечательно, что коренных черт своей природы не сохранил муж- чина. Он разучился быть покровителем и вождем; он, до известной степени, потерял инстинкт правильной к женщине любви. Ни в ка- кое время нашей общественности мы не наблюдаем такого множе- ства женственных характеров среди мужчин, такого обилия среди них женоподобного сложения. В этом отношении нет ничего любо- пытнее подробных данных из биографий корифеев движения той эпохи: Добролюбова, Писарева, Шелгунова и, вероятно, еще мно- гих других. Кумиры своего времени, они не были кумирами близ- стоявших женщин. Писарев беспомощно томился около своей дво- юродной сестры; Добролюбов завидывал вниманию, которое на его глазах отдавала перед ним любимая, прекрасная, молодая девушка ничтожному армейскому офицеру, едва знавшему, что есть писатель Тургенев; и, увы, не более счастлив, едва ли не менее счастлив был Шелгунов. Решительно, женщины ничего не чувство- вали к ним, т. е. они не чувствовали того неудержимого влечения, которое покоряет женщину инстинктами и чертами сильно выра- женной мужской природы. В то же время этих именно людей мы наблюдаем величайшими хлопотунами около «женского вопроса». Добролюбов, в не забываемых до сих пор разборах, освещает и возводит к апофеозу образы Катерины («Гроза») и Елены («Нака- нуне»); Писарев пишет «О женских типах в романах Гончарова, Тургенева и Писемского»; еще гораздо более хлопочет Шелгунов. Женственное неудержимо влечет их; гораздо более, чем «бестия Кавур» (какое характерно женское выражение!). Но это женственное 106
они понимают под углом той аномалии, которой были носителями. Они всегда дальше были от того, чтобы почувствовать себя в от- ношении к женщине покровителем, властелином, вообще мужем: скорее всего они сами становились в отношении к ним «товарками», в положение подчиненности и с восхищением смотрели на мужест- венные дела подруг. Вот история возникновения нового и странного идеала женщины. С присущим ей недостатком рефлексии, женщина не поняла аномалии, лежавшей в основе всего этого,— она покорно, без рассуждений, приняла новое требование. Она взялась за книгу, потянулась к скальпелю, и вот — движение, внешнюю историю которого рассказала Н. В. Стасова. Ее и всех милых девушек того времени, так часто не понятых, мы назвали чистыми Евами; но вот ее брат — разве это не еван- гельская Марфа? Он так хлопочет, он вечно хлопочет около не своего: удивительно — нет мысли, идеи, замечательного произведе- ния собственно стасовских, но стасовские крики мы слышим около всего. Такая непродуктивность, слабость своего «я», такая бес- корыстная преданность чужому предприятию, заботе, интересу, разве это не синтез характерно женственных черт, выродившихся в мужчине? И вот эти Марфы наполнили и наполняют еще атмос- феру нашей общественной жизни столькими криками и столькими беспредметными хлопотами.
ФРАНКО-РУССКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ Французы доставили нам коротенький, но отличный праздник. Что-то веселое и беззаботное прошло в эти дни по нашей жизни. Все на минуту забыли о делах, заботах, обязанностях. Спрашивали: «Где французы?» — и ехали туда, где они есть. При входе в заго- родные сады нам не раз случалось видеть, как, выйдя из экипажа, приезжие спрашивали: «Есть французские матросики?» — и при отрицательном ответе уезжали обратно — отыскивать место, где они вероятно или наверно есть. Наблюдения над французами-простолюдинами, какие можно было сделать за эти дни, конечно, кратки и ничтожны; очень даже возможно, что они ошибочны. Но всегда что-нибудь да значит человеческое лицо, человеческая фигура, человеческие ма- неры. И вот, приглядываясь к «матросикам» за эти дни, во всех них, без резких исключений, я заметил одну удивившую меня черту, которую мне очень хочется отметить, хочется даже, чтобы она запомнилась: это — наивность. Наивность, т. е. прежде всего неиспорченность, нерастленность крови, расы, на что так упорно указывали и указывают немцы с семидесятых годов и «худой слух» о чем прошел всю Европу. Что-то веселое и от- крытое, а главное — совершенно детское, совершенно безыскус- ственное и доверчивое было в лицах и движениях многих. Не говоря о русских, я видал и подвыпивших немцев-простолюдинов: именно в сторону душевной неиспорченности мне не приходилось ни у одних, ни у других делать таких ясных, бесспорных на- блюдений. Можно было, наблюдая француза среди русской тоже полуоб- разованной или необразованной толпы, заметить превосходство русского в сторону глубины и превосходство француза — в сторону естественной, природной грации. Русский, кроме того что он прямо говорит или делает, вечно что-то еще около этого думает. Это — народ, вечно оглядывающийся на себя, смотрящий «вслед себя», как употреблено это замечательное выражение об одном замечатель- ном случае в Библии. От этого он так неуклюж, связан в движениях; пьяный — вечно «ломается». Народ, с бесчисленными «задорин- ками» в душе, может быть хорошим, но часто также и скверным; что-то неясное, темное есть в нем, затаивающееся; «народ-ми- стик» — так и хочется сказать; со всякими душевными сквернами, но также и со способностью к большой высоте. Промежуточное, связующее звено между ясно расчлененной и ясно все расчленя- 108
ющей Европой и темной, запутанной, заматерелой Азией ; сказывается во всяком нашем ремесленнике и мелком торгаше. «Пуд соли надо съесть с человеком», как и пословица определяет, прежде чем окончательно убедишься, что это точно не мошенник или что это действительно святой. Этой, может быть, глубокой, но неприятной неясности нет во французах. Говоря или делая что-нибудь, француз, очевидно, около этого ничего еще не думает; это не легкомыслие — это просто ясность природы; нужно совершить поступок, например выпить стакан вина или поцело- вать рядом сидящего в партере (случалось видеть): он и целует или выпивает, ничего больше, и, кончив это, он с прежним и, очевидно, не деланным вниманием смотрит на сцену или продолжает разговор. Что-то чистое в мускулах, не растревожен- ное в нервах сказывается в этом. Их манера выражать удовольст- вие, вставая и раскидывая в сторону руки и так держа их пять — десять секунд, восхитительна. «Vive la Russie!» Но конечно — •и «Vive la France!». И даже: «Vive la Republique franyaise!» Невозможно было без волнения смотреть на фигуру эмблематической Франции, во фригийском красном колпачке, держащейся за руку с эмблемати- ческой Россией — в боярском наряде и кокошнике. Все невольно спрашивалось: что это — притворство, деловая сделка, временная нужда самозащиты от когтистых врагов? Но, право же, не это или не только это. Если бы с Германией у нас был «союз-раз-союз» — этой удивительной любящей ласки, с которой возились русские с французами, не было бы у нас. Тут сказалась какая-то симпатия крови и темпераментов; не спорю, если скажут- симпатии противоположностей: «Les extremitcs etc.». Никогда политическая нужда и дружба правительств не может вызвать этого румянца щек, этой искрящейся улыбки, с какой эти дни по загородным садам союзились французы и русские, уже подгулявшие и, очевид- но, о политике забывшие. Вы знаете сыр: он бывает без «слезы» и со «слезой». С немцами союз был бы деловой, без «слезы»; с французами он именно со «слезой», т. е. с этой жгуче-сладкой каплей, которую не может создать никакая нужда и вызвать никакой расчет. Но я заговорил о фригийском колпачке. Удивит ельно, как, в самом деле, эта остроконечная, с загнутой верхушкой шапочка характерна и верно указана в качестве эмблемы Франции. Тончайшая музыка ее истории схвачена в этой фигуре. Что-то шаловливое и лукавое, и вме- сте какая-то правда; шаловливое в манере и умное, серьезное в сущест- ве. «Идеальное» -- но не на «тысячу же лет»; пакостное - но не до последних пределов, вечно обновляющееся, ни в каком случае не монотонное. Например, смотря на эту фигуру, в первый раз мной виденную, я в первый раз догадался, сколько есть умного и прекрас- ного в известной исторической неоригинальности французов; в том, например, что в XVIII веке они только — заимствовали и разработали идеи, выработанные в XVII веке в Англии. Здесь именно сказалась высокая их простота и доверие к людям - величайший ум. 109
О, тупица тысячу лет просидел бы в навозе и твердил: «Je suis et j’y reste»; его обстригли бы, его хоронили бы, и он, уже только кончиком носа выглядывая из-под земли, твердил бы: «Je suis et j’y reste». Но эта фригийская шапочка — это эмблема историчес- кой резвости, вечного внимания к минуте; внимания и к окружа- ющему; и под ней, как под чеченской папахой или старомосковс- кой пудовой шапкой, нельзя прийти в состояние, описанное по- этом в стихе: Спит, покой ценя. И вот отчего эту вечно одушевленную резвушку так любили всегда европейские народы; таким связующим, объединяющим и, следовательно, высокочеловечным звеном она вошла в семью их. Играли «Марсельезу». «Встаньте»,— сказал мне кто-то в саду Аркадии, хотя я сидел, обнажив под крапающим дождем голову, и этого мне казалось достаточно. Я встал. Удивительно. Как гимназистами мы боялись и хотели этих звуков; запирались в комнате и пели первые стихи, которые, кстати, одни и знали. Конечно, если бы мы были подслушаны, мы были бы исключены. С неудержимым внутренним смехом, с какой-то неудержимой веселостью я слышал, как кричали музыкантам: «Марселье- зу!» — и они играли, а головы обнажались. И вот здесь опять чудо любви и ласки: никакого, даже самого малого оттенка дурного чувства, дурной мысли не было. Казалось, огромный быт огромной страны вдруг включил в себя и эту подробность, ничего не почувствовав, любезно, ласково и нисколько, даже в «задоринке», не изменившись. «Так хочет наш Царь» — это слышалось в криках: «Марсельезу!» Совершенно точно знали, что она значит; знали смысл каждой строки, по крайней мере многие; и ни одного двусмысленного взгляда, ни одной усмешки, решительно ничего. «Как будто рюмку коньяку пропустил». Но чудо любви и ласки, по крайней мере у некоторых, лично у пишу- щего например,— простиралось далее. Нисколько, ни в «задо- ринке», не поддаваясь в своем родном, храня в душе всю «музы- ку» боярства и кокошника, начинал — среди всей этой удивитель- ной обстановки — не понимать только, но и сочувствовать тончайшей музыке... «фригийского колпачка». Император Нико- лай I сказал, что он понимает только две формы правления, равно нелицемерные и последовательные,— чистую монархию и чистую республику. И та психология, которая заставила его это сказать, возможна и даже естественна у всякого строгого русско- го. Звуки «Марсельезы» — «так себе» на всем протяжении, в од- ном месте, в середине, — мистически прекрасны. Руже де Лиль, сочинивший слова ее и музыку, ни ранее, ни потом не написал ни одной строчки, т. е. это было чистое вдохновение, «дыхание» истории. В той части звуков, которую я назвал мистической, проходит какая-то невыразимая загадка, что-то запутанное и не- разрешимое,— как в гениальных созданиях, будет ли то слово, звук, краска. Кажется, тут более всего выражено разочарование, но
т. е. историей своей, которая рушилась в то время, и разочарова- ние окончательное, но оплакиваемое; и какое-то великое, страш- ное решение, ужасающее самого решающегося: «Знаю, что гиб- ну». По крайней .мере, каждый раз, как только эти звуки, эта часть звуков касалась уха моего, я вспоминал один миг в истории Людовика XIV, в самом конце ее, когда, доведя до убийственного состояния Францию и доведенный сам до убийственного положе- ния союзниками, потребовавшими, чтобы он своим оружием выгнал своего же внука из Испании, он обратился с полувоззва- нием, полужалобой к народу; и парод напряг последние усилия, собрал все средства, все молодое, что еще оставалось, поставил под ружье... и был все-таки побежден. Нет, французы истинно и глубоко любили своих королей, и упорно и долго любили: этого никак не следует забывать при оценках революции. Но вот, тотчас после «минутки» или, по крайней мере, очень скоро после нее «apres moi le deluge» Людовика XV. Dies irae, dies ilia... и «Ici on danse» — «здесь танцуют» — как было написано на дощечке, отмечавшей место разрушенной и сравненной с землей Бастилии, где, в самом деле, тотчас после разрушения разрушители устроили танцы. Самарин опре- делил революцию как «рационализм в действии». Это ужасно бедно, совершенно неверно; это — определение, сделанное не перед лицом фактов, но при чтении французских «философов». Напротив, совершенно напротив: в революции есть бездна ир- рационального; скорей в ней затаена какая-то вакхическая струй- ка, но сумрачная, печальная; и это она сделала ее загадочной для историков, непреоборимой для политиков, не разрешаю- щейся в серию «причин» и «последствий». Поэзия гнева и мести, имевшая слишком достаточные основания; но, как и всякая поэзия, т. е. вид духовного опьянения, пошедшая гораздо дальше этих оснований и вообще дальше всяких предвидений. «Лир» или «Отелло» Шекспира могли бы лучше ее уяснить, чем Тэн или Токвиль.
ДЕМОКРАТИЗАЦИЯ ЖИВОПИСИ Одна из самых всеобщих и самых непобедимых тенденций нашей эпохи есть тенденция к демократизации. Демократично становится все: наука, искусство, не говоря о законодательстве и управлении. Подобно тому как до XIX века все замыкалось в корпорации, все затаивалось во внутреннем своем содержании, в планах, открытиях, мышлении, стремлениях, так с начала XIX века все раскрывается, спешит в толпу, ищет внимания и одобрения. Ньютон, открыв в свое время дифференциальное исчисление, скрыл его под темными знаками и выражениями, окружил его умолчаниями, и вся честь великого открытия до- сталась Лейбницу, который самостоятельно и вторично нашел то же несколько лет спустя. Какая противоположность с от- крытиями нашего времени, которые, частица за частицей, раньше чем окончательно созрели в уме ученого, публикуются в ре- фератах, отрывочных заметках и уже in statu nascendi становятся предметом всемирного обсуждения. Кох или Шенк и Ньютон — какая противоположность, какая противоположность — Пара- цельз и Эдиссон! Площадь становится кабинетом размышлений и открытий: человечество в необозримом его составе — ау- диторией, вечно внимающей. Даже самые аристократические умы, аристократические про- фессии, аристократические учреждения становятся демократич- ны. Римско-католическая церковь, несмотря на свою замкнутость и высокомерие, заводит газеты и журналы, т. е. обставляется демократическими орудиями влияния, чтобы поддержать свои средневековые принципы; дипломатика, устами Гладстона и Бис- марка, высказывает свои планы на митингах или перед шум- ливой парламентской толпой. Ницше ищет читателей; Шопенгау- эр изнывает от зависти, что Гегель имеет слушателей, когда у него их нет; Леопарди, Байрон — все это глубоко демократи- ческие умы по своим затаенным стремлениям, несмотря на внеш- ний аристократизм свой. Уменья презирать успех нет более ни у кого: не читаться, не слышать аплодисментов — всякому ка- жется все равно что не жить. Никто не хочет заживо умирать; всякий рвется на солнце бытия, на солнце какого-то всемирного волнения, которое овладело человечеством после того, как оно столько веков прожило уединенной, разорванной на отдельные миры жизнью. Дурно ли это? хорошо ли? Как аристократия имела свои 112
специфические и неуничтожимые пороки, так их имеет и демокра- тия, и, по-видимому, с тем же неуничтожимым характером. Вопли против демократизации всего уже раздались; многим ка- жется, что она зальет все эфирно тонкое в цивилизации человече- ства, что она никогда не поймет, а следовательно, не сумеет и сберечь тот аромат, который вносится в цивилизацию всего индивидуальными усилиями исключительных людей и без кото- рого жизнь была бы тягостна или, по крайней мере, безуютна, жестка. Не будем возражать против этого; не будем на этом настаивать. Заметим только, что глубочайшее и, пожалуй, един- ственное основание демократии написано во второй главе книги Бытия, в удивительных словах, предшествовавших созданию подруги Адама: «Не хорошо быть человеку одному». Вот закон, вот истина, написанная в ребрах наших, вырезанная в нашем мозгу, и которая констатирует и освящает вечное стремление человека к человеку, вечное слияние их, вечную и священную демократию. И в самом деле, демократия новых времен, демократия хри- стианского мира существенным образом отличается от язычес- кой. Там народ требовал всего, и высшие классы отдавали, уступали с отвращением, негодованием; не отдавали всегда, ког- да могли не отдать. Но посмотрите на наше время: ученые сами спешат в толпу; посмотрите на удивительный процесс возник- новения наших школ: народ почти их не желает, во всяком случае не рвется к ним; но образованные девушки и юноши, молодые священники, так же как иногда и неопытные студенты, церковь, земство, города,— наперерыв друг перед другом спешат со сво- ими школами к народу; показывают ему страны, народы, ис- торические события в туманных картинах; объясняют физические опыты и, словом, всяческими способами усиливаются слить его с собой, с миром своих знаний, с колоритом своего понимания. Это — новое явление; это — явление христианское. Оно, быть может, потому и неудержимо, что, в сущности, нечего возразить против него; что возражения, которые мы готовы бы против него сделать, направлены против его извращений и никогда — против его существа. «Цивилизация огрубеет»... но ведь сущность демократизации в том именно и состоит, чтобы всякий вкус, всякую тонкость внести в народ, а не «смаковать» ее в уединении. «Опошлится наука»... но ведь су- щность демократизации состоит в том, чтобы ответить все- мирной радостью уединенной мысли философа, и неужели это не окрылит его? Демократизация — это всемирность, и ничего еще более. Это и вполнение истории, достигшее краев мира, последних глубин народных масс, и ничего, кроме этого, в ее понятии не содержится. Плуг забирает наконец последнюю новь; всякое сердце забирается и приобщается всемирной тре- воге. Каков ее смысл, будет ли он низок или благороден, благотворен или гибелен — это отнюдь не предрешается це- линой, по которой идет плуг, но уже теми, кто его направляет, из
т. е., в конце концов, индивидуумом, гением, культурой, которые ищут новых сердец. Читатель да простит нам эти чрезмерно общие соображения; правда, мириады фактов навевают их, и мы все-таки их не высказали бы, если бы не частный и характерный новый факт. Мы говорим о тенденции живописи, этого тончайшего из ис- кусств, передвинуться из салонов, картинных галерей, из акаде- мий — в серые народные волны. Жажда всемирного сорадова- ния, тронувшая поэтов, писателей, ученых, трогающая сухих политиков, не могла пройти мимо людей, суть творчества кото- рых состоит в некотором тайном сорадовании природе и волну- ющейся окрест жизни. Нельзя изображать, не любя изобража- емого; нельзя захотеть срисовать, уже предварительно не залю- бовавшись срисовываемым. Живопись поэтому есть, вероятно, самое любящее из искусств, и притом любящее не субъективной, нервной, таящейся любовью, как к этому способна музыка, но успокоенной, ясной, созерцательной. Всякий художник есть созе- рцатель; он не хочет переделать предмет, разбить его форму и дать ему другую. Акт насильственности, так присущий ком- позитору, по существу своему всегда реформатору, отсутствует вовсе у живописца, по существу своему консерватора, который уже самым существом своего любующего созерцания утверждает вещь, хочет утвердить ее истину и всегда закрепляет ее образ. Но вот здесь — маленькая опасность «демократии». Народ никогда не должен быть valgus, и «народное» не должно состоять в опошлении. Сохраняй и закрепляй образ, но позади его станови свет души своей, особенной, уединенной души — души именно художника, который ведь отличен же от других людей, несет на себе печать особенного избрания. Сохраняй образ, извне взятый, но своей бессмертной душой в его чертах просвечивай: особенной любовью своей, углом своего созерцания, точками, на которых остановилось твое внимание. Олеограф — тот все срисовывает; художник избира- ет. И хоть он гораздо более натуралист, т. е. точнее воспроизводит природу, чем олеограф, но он вместе и идеалист, ибо в самой природе мимо одного проходит с опущенной кистью и при взгляде на другое играет душой, начинает рисовать. Этим он учит. Учит, не ломая, не переделывая, даже не увлекая к новому, как это делает невольно для себя композитор, но только через простое забвение, простым актом, что он не залюбовался, не остановился, не закрепил. Вог метод учения, нежный до религиозности, который находится в руках живописца, присущ живописи. Его не следует забывать, и особенно не следует забывать, идя с искусством своим в народ. В Москве, среди местных художников, возникла мысль сде- лать выставки живописи не только доступными для народа с вне- шней стороны, по цене, но и понятными по внутреннему содержа- нию, сюжетам; наконец, двинуться с этими выставками в серые массы, «передвигая» их не из столицы в столицы, от фешенебель- ного общества к фешенебельному, но идя с ними в большие фабричные центры, в большие торговые села. Не должно забы- 114
вать, что к числу коренных москвичей принадлежит и В. Васнецов, давший такое богатое и неожиданное движение русской живописи. Москва — это, конечно, сам 5тщод; бтщод даже в барстве своем, столь чуждом «снобизма», и, конечно, она есть 5тщод в лучшем, христианском смысле; от этого и покорил он себе, без внешней борьбы, даже барство. Славянофильство все ultra-демократично, порывисто-демократично, хотя это есть барское учение не только по происхождению всех своих основателей и столпов, но также и по утонченности своей конструкции. В Москве давно стушеваны и примирены противоречия положений и даже противоречия образования. Грановский или Герцен — как они были, в сущности, умственно-демократичны; особенно если рядом с ними поставить Чернышевского, Благосветлова, с их высокомерием, «нескольки- ми книжками», которые они прочли сверх тех, которые все читали. Университет московский всегда был демократичен. И мы не удивляемся нисколько, что и искусство тамошнее первое двигает- ся в народ, и с тем же здоровым духом, тем же естественным, нерассчитанным порывом, как двинулись гораздо ранее его к на- роду и в народ местная литература, местное мышление. Идея народных выставок родилась незадолго до образования «Товарищества московских художников» (1896 г.), и в среде тех самых лиц, которые образовали из себя это товарищество. Было предположено исполнить целый ряд картин, где был бы образно передан ход нашей истории в ее центральных моментах и с со- хранением хронологической последовательности. Справедливо был высказан взгляд, что библейские и евангельские сюжеты уже теперь известны в народе более, нежели события родной истории, и приковывают интерес народа еще горячее. Решено было из- брать темами картин и жизнь праотцев, судей и царей израиле- вых, наконец, пророков. Нельзя представить себе, в самом деле, степень не только обогащения фактическим знанием, но и ожив- ления и облагорожения народной фантазии, какое могло бы быть последствием устройства подобных выставок, в зависимости, конечно, от высоты исполнения. Кто представит себе серое одно- образие фабричной жизни, ее затхлую удушливость и часто растлевающие условия, тот оценит, каким порывом свежего вет- ра и даже поэзии пахнули бы сюда эти выставки. Нам хотелось бы здесь напомнить одну истину, нередко забы- ваемую при попытках сблизиться или сближать с собой народ. Никогда на него не следует смотреть как на ребенка, или даже как на малолетнего. Народная стихия полна серьезности, полна содержательности. Народ пережил и ежеминутно переживает в себе, в частном быту своем, глубочайшие душевные драмы; он чутко наблюдателен; он упорно размышляет. Мы не впадем вовсе в преувеличение, если скажем, что это — «варвар Шекс- пир», т. е. «варвар» по отсутствию в нем меры, «вкуса» и также грамотности, но с запасом шекспировских страстей и также шекспировских догадок: ведь и великий английский драматург не знал географии и истории, даже в пределах, полагаемых теперь 115
школами самого невысокого типа. Поэтому упрощенный донель- зя сюжет, картина только как иллюстрация к тексту краткого учебника священной или отечественной истории не займет или мало займет его. Если в душе художника есть мистическая глуби- на, пусть он не боится выносить се в народ. Рисунки г. Васнецова, так часто мистически-сложные, могли бы приковать величайшее внимание народа, стать источником сложных размышлений. Все это — благо к благу. В прошедшем человеческого рода, с его грехом и искуплением, даже в прошедшем только земли своей, народ чувствует бездны глубины и поэзии; для него это всегда прежде всего — путь Провидения, где много загадочного и почти все священно. Не вздумайте же освещать для него этот путь олеографиями; тут требуется истинное мастерство, требуется богатство собственного содержания, вовсе не понижение и упро- щение таланта требуется, а скорее его крайнее напряжение. В самом деле, для идеалов своей души, собственно, лишь в народе мистический художник встретит ценителя одного с со- бой уровня. Все для народа серьезно: грех для него есть точно грех, грехопадение — точно грехопадение, а не аллегория; это — не поэзия, не «археологическая подробность», давно «разрушен- ная критикой». И также художник, если он избирает это своим сюжетом, то хоть на минуту начинает все это чувствовать, не как аллегорию, но как действительность, исполненную глубочайшей правды, если даже и не буквальной. Общество оценит у него технику картины; но полет фантазии, но нежные и сокровенные созерцания души, «угол зрения» и «точки внимания» — быстрее разгадает народ, и он теплее на них отзовется. Вот линия каса- ния, возможная между искусством и народной стихией. Я не могу не кончить одним маленьким воспоминанием. Неско- лько лет назад, на Нижегородской ярмарке, в отделе фотографий и гравюр, около так называемого «Главного дома», висела довольно распространенная картина ангела, с поднятыми крылами, и припа- вшей к груди его полураздетой девушки. Когда я подошел к рисун- ку —и мне всегда нравившемуся,— около него стояла, и уже, очевидно, давно, девочка-подросток, лет 13, из простых. Очевидно преодолев смущение, она спросила у меня, что это значит, т. е. чтобы я объяснил ей сюжет. Мне всегда это казалось иллюстрацией к «Де- мону» Лермонтова, и я стал передавать историю Гудала и его дочери. Вдруг, к удивлению, девочка прервала меня: «Нет — это не то». Я замолчал, потому что как я мог доказать ей, что это — «то»? Но, очевидно, что то, свое, глубокое и таинственное, по тону воск- лицания гораздо содержательнейшее, нежели только сюжет «Демо- на», связалось в ее душе с рисунком. Что именно — я так и не узнал, как-то инстинктивно удерживаясь от расспросов, боясь их неделикат- ности. Но вот внешний знак внутреннего впечатления, который я подсмотрел когда-то и делюсь им с возможным читателем-худож- ником. Безмолвная душа народная есть то же, что молчащий инст- румент, и уже от смычка будет зависеть, какие звуки извлечь из нее. 1897 г., май.
ГДЕ ИСТИННЫЙ ИСТОЧНИК «БОРЬБЫ ВЕКА»? Л. Тихомиров. Борьба века. Москва, 1895 г. I Со времен «Республики» Платона, этого раннего и наиболее философского построения возможной действительности на месте существующей, и до грубых учений Бакунина об «аморфизме» обществ через историю культурного человечества проходит ряд «полуидей, полужеланий, в которых некоторое лучшее будущее показывается человеку и манит его из юдоли настоящего. «Уто- 'пия» Том. Мора, «Civitas solis sive de rei publicae idia dialogus poeticus» Кампанеллы — все эти книги самым именем своим уже наказывали, что их содержание составляет лишь частную полу- мысль, полумечту их авторов, ради которой они не направили бы так, а не иначе ни одного практического своего дела. Но вот шастал век, когда эти мечты овладели самой действительностью, точнее — когда они стали действительностью самой ощутимой, самой яркой; выйдя из тиши кабинетов, они волнуют улицу, смущают правительства, грозят порвать правильный ход исто- рии, вмешавшись в естественную связь реально ее составляющих дел. Они становятся центром, душой борьбы, около которой блекнет, представляется незначительной борьба собственно по- литическая — за территорию, границы, экономические преиму- щества или влияние государственное. Она — все одна, одна — уже целый век, когда предметы, орудия, деятели всякой другой борьбы меняются. Эта борьба, которая обнимает собой не госу- дарство, ведется не армией, есть, в сущности, борьба общества в его неопределенных границах; она ведется людьми, напрягает силы человека, и вот почему она потрясает все, что над ним или для него устроено на земле: государство, церковь, экономические отношения, как и семью. Конечно, источники этой борьбы должны быть чрезвычайно многочисленны и разнообразны; однако есть между ними, несом- ненно, преобладающие. В самих условиях века, в условиях жизни, именно за этот век выросших, несомненно, таится что-то, что сделало возможным это странное, невероятное за два, за три века назад явление, что идеи, которые могли быть занимательны для застольных друзей Том. Мора или для слушателей Платоновой академии, стали усвоимы и привлекательны для каждого поден- щика фабрики, для самого неспособного ученика какой-нибудь технической школы. Нам думается, в двух обстоятельствах, дей- ствительно возникших за этот последний век, кроется главная причина, обусловившая такую возможность. 117
Прежде чем указать эти причины, оговоримся, что нами оставляется совершенно в стороне предметная сторона социаль- ного брожения, что мы рассматриваем его как явление и вовсе не как программу. И в самом деле, эта программная сторона, имеющая как будто в виду ответить на некоторые реальные нужды, в действительности не есть самая главная, не есть даже очень значительная в этом брожении. Страдания человека, несовершенства общества — они всегда были, но всегда вызы- вали сословия, корпорации, семьянина, рыцаря, плебея к борьбе против этого определенного страдания, этими определенными способами, без мысли об устроении на новых началах всех человеческих отношений. Между тем что именно связывает все социальные системы, единит их в одну цепь развития — это именно неудержание в них чего-либо из строя существующего. Мечта, в которой сохранялся бы католический священник или немецкий пастор, где семья была бы как у Гольдсмита или Толстого, и, наконец, где Моммзен или Липсиус могли бы продолжать свои исторические изыскания,— вот что, по живому и верному инстинкту всех, никогда не засчитывалось и не будет зачтено в ряде «социальных» систем». Существенная черта социализма состоит именно в неудержании чего-либо из старого, -и уже к ней прибавляются — как вторичная и менее существенная черта — манящие яркие образы строя нового. Вот почему не будет ошибкой, если, стараясь определить источники этих поры- вов, мы будем смотреть на них как на некоторый протекающий в истории психоз — без всякого, однако, узкого или порицатель- ного значения этого термина. Их существо, мы настаиваем, не в цели; это существо — в некоторой особой психической атмос- фере нового человека, из которой возникают самые различные цели, самые несходные построения, от фаланстер Фурье до ожиданий Маркса о новом по-капиталистическом строе,— все равно образуемые не столько по указанию нужды, сколько по закону их созидающей души. * И Потеря чувства действительности есть первое и главное из двух условий, на которые мы готовимся здесь указать. Быть может, мы ближе выразили бы природу этого явления, если бы назвали его утратой вкуса к действительному. Взгляд, брошен- ный назад, к первым социальным построениям, введет нас в по- нимание этого странного явления. Платон, Томас Мор, Кам- панелла — какие изолированные умы, какие уединенные харак- теры! Мы хотим сказать, как мало связующего осталось между ними и живой действительностью. Они ушли в пустыню своих созерцаний, где, кроме их самих и их «идей», никого не было. И не ближе, как на границе этой пустыни, не иначе, как в положе- нии внимательного слушателя — было человечество. Платон мог, читая, восхититься дифирамбом Анакреона; плясать в хоре 118
под звуки этого дифирамба вот чего он никогда бы не мог. Он все обдумывал устройство Сиракуз, которых раньше не видал; вел мысленно беседы с Дионисием, которого не знал; и даже t с Сократом, которого так глубоко понял, так нежно полюбил, он заговорил только после того, как тот выпил чашку цикуты: по крайней мере, ни из его диалогов, ни из воспоминаний Ксенофон- та мы не видим, чтобы Сократ сколько-нибудь замечал около себя этого вдумчивого, вечно молчаливого ученика, который, верно, представлялся ему несколько тупым. Афин, Греции, за- втрашнего закона, вчера потеряйной битвы — вот чего не было, что не шумело, не язвило, не волновало мысль этого человека от лет очень ранних и до глубокой старости. Потеря вкуса к дейст- вительности, отъединенность от рода людского — вот имя этого душевного состояния, которое у Платона, Кампанеллы, Мора имеет достаточное себе объяснение в их творческом гении, в оби- лии растущих изнутри идей, как бы не пропускающих внутрь лучей действительности — по крайней мере, не пропускающих их в достаточном количестве. Это же явление — чем оно могло быть вызвано в наши дни у каждого почти блузника, у репортера газеты, собирающего для завтра известия, которые уже сегодня никому настоятельно не нужны? Смещенностью всякого почти человека в этот век с живо- го места на земле, в которое он хотел бы и не может врасти прочным интересом, понятным трудом, постоянной привязанно- стью. Я несу свой труд на фабрику или в департамент, которых история мне не очень известна, судьба не очень занимательна и польза сомнительна; и в то же время дети мои, которых прошлое я знаю, их существо мне понятно, будущность — доро- га, формируются людьми, их вовсе не знающими иначе как под углом этого для них обязательного труда. Руки каждого в наши дни, его заботы, внимание, мысль приложены не к объектам, с ним кровно или генетически связанным, а к иным и далеким; и к тому, что кровно или генетически с ним связано, приложено постороннее внимание, чужая мысль, живой нитью не соединен- ная с ним забота. Чувство действительности, не упроченное здесь — в объектах труда, ослабленное там — в объектах привя- занности, слабеет неудержимо. Оно слабеет не только как пред- ставление, как живой и вечно во мне стоящий образ, но и как воля, как усилие, как мотив деятельности. Мир, касаясь физичес- ки непосредственно меня, духовно становится от меня далек. Он, как и для Платона, Кампанеллы, Мора, отодвигается — у них на границу их созерцаний, у меня — на границу некоторой внутрен- ней пустоты. То чувство, тот интерес, с которым я на него смотрю, напоминает несколько тот слабый интерес и чувство, с которым русский солдат времен Елисаветы Петровны смотрел на картофельные поля Померании, по которым он проходил. Касаясь их подошвами ног, скользя по ним взглядом, он мог ими пользоваться или их истребить с равным спокойствием; и как, подходя к ним, ничего настоятельно нужного не приобретал, так, 119
удаляясь, ничего дорогого в них не утрачивал. И между тем (мы возвращаемся к нашим дням) в своей абстрактной необходимо- сти чувство привязанности продолжает жить во всяком человеке. Мы хотим сказать, что в наши годы, в этих новых обстоятельст- вах, каждый человек остается, как и всегда, живым ростком, органы которого тяготеют к почве, к атмосфере, свету солнца. Он с ними хочет взаимодействовать — это его натура; он выпу- скает корни, которые напрасно ищут укрепиться в зыбкой, теку- щей под ним действительности; выкидывает листки, которым навстречу не бегут никакие живительные, греющие лучи. Так называемое «искание» — неопределенное, мучительное, в кото- ром все инстинкты человеческие извращены, является последст- вием этого отношения человека к действительности. Мы часто удивляемся, удивляемся впервые в истории, жестокостям, кото- рые совершаются со словами любви на языке; мы поражены деспотизмом, притеснением, которые налагаются в тех и иных странах (Франция) во имя свободы. Мы растерянны, недоумева- ем, когда слух наш оглушен тысячью высоких и чистых слов и глаз утомлен кровью, мерзостью, ужасом. И между тем этот непонятный контраст, это непостижимое противоречие дел и слов есть противоречие внутренней природы человека, как она есть, и внешней действительности, как она тоже есть,— контраст залога и исполнения, усилия и осуществления. Лист загнива- ющий, вместо того чтобы зазеленеть, вовсе не усиливается стать именно вонючим и темным, его точное усилие направлено имен- но к свету, к зелени. Усилия человека теперь, как и всегда, в первом движении своем, в темном невыраженном своем залоге, направлены к любви и истине, и между тем ненавистью и ложью проникнуты явно выраженные дела. Если мы отойдем за два, за три века в прошлое или если мы переступим теперь за внешние грани европейской цивилизации, мы увидим, что явление, нами указанное, есть новое и местное. Не только на равнинах Азии, но и у нас, в России,— всюду, куда еще не проникли деятельные условия новой цивилизации, равно как в прошлб'м целой Европы до эры «разделения труда» в про- мышленности, в государстве, в обществе,— человек не жил этой разорванной жизнью, где его живое внимание и необходимый труд сосредоточены на разнородном. Существование всякого было цельнее, сосредоточеннее; его труд ему понятен и нужен; и действительность перед всяким взором имела ту самую яркость и свежесть, какую имела в себе самой,— достоинство если и не высокое, то вполне ощутимое. Не было никаких условий для того, чтобы человек, как бы полузабыв об этой играющей вокруг него жизни, стал воссоздавать в своем воображении новую це- лостную жизнь, и не только воссоздавать, но, ради неверной надежды на ее осуществление, и разрушать действительную жизнь с тем спокойствием и равнодушием, как будто бы это был полусон, полупризрак, а не действительность. 120
Ill Если, не придавая программной стороне социализма значе- ния, мы, однако, примем ее во внимание, как симптом, мы откроем вторую общую причину его быстрого и повсеместного развития. Таящиеся в нем желания — не в главной разрушитель- ной своей стороне, но в положительной и созидательной — об- щее всего выражены в самом имени его адептов: soci — алисты, commun’ исты. Индивидуализм новых обществ, индивидуализм не в смысле яркости человеческой личности (скорее она тускла теперь), но в смысле ее разобщенности, оторванности от какого- либо целого, которому она прежде принадлежала в церкви, в це- хе, в миниатюрном, хорошо сплоченном государстве,— вот что не переносится человеком в силу также неуничтожимых сторон его души. «Не хорошо человеку оставаться одному» — вот слова, Богом о человеке сказанные, сказанные при самом исходе его бытия, на которые обширным и внушительным комментарием являются социальные порывы нашего века. Мы без труда замеча- ем, что эти порывы отсутствуют вовсе там, где еще сохранилась счлененность человека с человеком, и присутствуют обок всюду, где только эта счлененность распалась. Ни в крепко связанной семье, ни в хорошо сплоченных сословиях, как духовное или военное, ни в крепком быте, как, например, наш крестьянский,— чувство социалистичности невозможно, не прививается, не встре- чает себе реагирующей почвы. Социалист — сосредоточим на этом внимание — обычно безроден; это — скиталец, изгой когда- то прочного быта; остаток разрушившейся общественной клетки, который ищет прилепиться к другой и обычно заражает ее собой, потому что в ней действует, но к ней не принадлежит. Он — человек, который потерял свое место в мире и, собственно, потерял всякое взаимодействие с ним, кроме денежного, которое его не удовлетворяет; он в этом мире не имеет обязанностей, ему в нем не нужны права, в нем он блуждает и, блуждая, разрушает, потому что ни к чему не тяготеет, не может тяготеть. Его тоска, его порывы, будучи уродливы по выражению, опасны для общества, нелепы по выказываемой отчетливо це- ли,— в сущности, здоровы по направлению и индивидуально безвинны по происхождению. Нужно только хорошо это понять и не вдаваться в обман слов; миражи больного чувства и изуро- дованного ума не принимать серьезно в «программном» смысле. Это — великая социальная болезнь, которая направлением свое- го течения действительно указывает, что более всего нужно, первее всего необходимо. Необходимо воссоздаться обществу как организму; безродные должны получить родство, бескровные духовно — кровь, безотечественные — отечество не в смысле только территориальном, и социализма более не будет. Не даль- нейшее поэтому расширение и расширение хаотической свободы, не снятие с индивидуума последних связей его с целым, в пред- положении еще облегчить его и тем успокоить, умиротворить, 121
может насытить нового человека; но — мы выговорим пугающее всех слово, в котором, однако, заключено все спасение,— новое всемирное закрепощение человека его долгу, его делу, его обязан- ности перед живым, ощутимым, конкретным целым может толь- ко возвратить покой его сердцу, свежесть и силы его уму. Под- умаем, как узко место, на котором стоит священник, как неподат- ливы грани, в которых замкнута его жизнь, как недоступна ему праздность, блуд и еще множество дел, мыслей, чувств и, глав- ное, наслаждений, из которых нам дан свободный выбор,— и вот, в своем ограничении он счастлив, умиротворен, когда мы все, в своей свободе, алкаем «неба нового и земли нойой». IV В интересной книжке г. Л. Тихомирова «Борьба века», посвя- щенной социальному брожению наших и прошлых дней, есть одна сцена, которая, будучи реальна, в то же время чрезвычайно выпукло носит на себе все черты, которые мы соединяем мыслен- но с этим брожением. «В Женеве, на сходке рабочих, на возвышенном месте стоит оратор, худой и воспаленный. Он жестоко громит зловредный швейцарский строй. «Посмотрите на себя,— восклицает он,— на эти изможденные лица жертв безжалостной эксплуатации!» А вокруг него сидят женевские рабочие, красные, полные, все молодец к молодцу. Уж, кажется, собственные глаза могли бы показать нелепость восклицания. И однако, оратор кричит, а «из- можденные» рабочие прекрасно слушают, потягивая пиво из своих кружек. Один рабочий, которому наскучило слушать des phrases creuses о будущем, попросил разъяснить ему, как бы устроить, чтобы теперь больше зарабатывать. Оратор тотчас подозритель- но и иронически спросил его: — Да вы рабочий ли? — Я-д о рабочий. Вот мои руки. Они все в мозолях. А вот вы кто — не знаю. Оратор был захудалый русский князь из всечеловеков, никогда в жизни, конечно, не работавший». Если восклицание изгоя далекой родины мы переведем слова- ми: «Как несчастен я; как несчастен, что никто не удержал меня на той земле, где я родился, в том быте, в котором я вырос, в условиях общественно-исторических, которым принадлежал я от рождения!» — мы поймем социализм не только в сущности его, в страдании, но и в средствах исцелить его. «Во время президентства Грсви, при бездеятельном почти правительстве, один социалистский депутат, обращаясь к избира- телям, говорил перед ними о недостатке свободы во Франции. Яростных восклицаний нельзя было обобраться. Можно было подумать, что дело идет об Иване Грозном. И что же: единствен- ный факт, который приводил оратор, был тот, что на улицах 122
Парижа не допускают процессий с красными знаменами» 1 (сим- вол социальной революции). Г-н Тихомиров понимает это буквально. Но оратор хотел сказать, что он не имеет дела, к которому посылался бы утром, не имеет семьи, о которой должен был бы заботиться, крова, который должен был бы защищать и за который трепетал бы ежедневно; и когда в праздности «неделания», в пустыне своей свободы он захотел создать себе отечество под красным знаме- нем и поволок его по улицам, у него это новое отечество, эту произвольную семью, это выдуманное и, однако, единственное у него на земле счастье — отняли. Его жесты, его скорбь, его Готовность бороться — понятны, как только на место призрач- ных слов мы поставим настоящие. Недостатки книги г. Тихомирова, которые нам показались значительными, все вытекают из того именно, что он понимает «борьбу века» в ее прямом смысле, несколько чистосердечно й наивно, не замечая, что истинная ее сущност ь лежит в боковых условиях, в невысказанных словах, в том, что вовсе не входит ни щ какие социальные «программы». От этого, перебирая характер- ные черты его занимающего явления, он то растерян, то воз- мущен; он их оспаривает, за них упрекает - однако так, что в словах его не слышно никакой надежды. В замечаниях его, в характеристиках иногда много меткости, почти глубины. Так, он «характеризует все явление термином «социальный мисти- цизм». Но когда же мистицизм поддавался логике? Когда он отступал перед силлогизмом? И наконец, когда он отвечал на будничную, ежедневную нужду? В том, что есть фактического в труде г. Тихомирова (напр., стр. 10-—12, 17—18 и многие другие), он мог бы прочесть опровержение почти всего, чего он боится, чем встревожен, что ищет разрешить как теоретик. V Быть обманываемым в истории, точнее — надеяться в ней и не получать, есть постоянный удел человека на земле. Можно ска- зать, надежды внушаемы человеку для того, чтобы, манясъ ими, он совершал некоторые дела, которые необходимы для приведе- ния его в состояние, ничего общего не имеющее с этими надеж- дами, но очень гармоничное, ясно необходимое в общем строе всемирной истории. Наши «проекты», наши расчеты и «програм- мы», наши мечты суть нужные рычаги и блоки, с помощью которых некоторые тяжести поднимаются от земли, другие опу- скаются на землю для возведения здания, в плане которого вовсе не содержится чертежа этих рычагов и блоков. Мысль, что человек в самом деле делает историю,— вот самая яркая неле- пость; он в ней живет, блуждает без всякого ведения — для чего, к чему? Мы можем только надеяться, что это блуждание не «Борьба века», стр. 16—17. 123
напрасно; что оно нужно; что, оставаясь покорны ведущей нас руке, мы не погибнем, или погибнем не ранее, чем когда станет это необходимо, и мы все равно от того не уклонились бы. Вот почему, не закрывая глаз на действительно великие стра- дания огромных масс людей, в умиротворении которых пред- полагается задача и сущность социализма, мы ни на минуту не сомневаемся, что его корень и будущий исход лежат далеко в стороне от подобного умиротворения. Оно так же мало входит в раскрывающиеся планы всемирной истории, как мало в Ренес- санс входило действительное возвращение к античному миру, в Реформацию — возрождение апостольских времен и сокруше- ние «Римской блудницы», в революцию — осуществление «есте- ственного братства» людей. Во всех названных нами случаях люди надеялись не менее горячо, верили, по-видимому, также основательно, как теоретики «нового строя» в наши дни, и самые движения тех столетий так же широко раскидывались, так же безбрежны были по содержанию и по массам людей, волнуемых ими, как и социальное брожение, нами переживаемое. И между тем Возрождение перешло неуловимо в «споры этих несносных монахов»; Лютер и Меланхтон сменили Эразма и Ульриха фон- Гутена — но и из их веры, порывов, силы вытекли вовсе не апостольские времена, но бюрократизм, ученость, поверхност- ность и сухость нового протестантства. Революция, безличная, неясная, массовая до Наполеона,— в нем получила себе сосредо- точение и лицо, уста говорящие и руку действующую, которые высказали миру ее смысл, очень далеко разошедшийся с тем, какой предполагали в ней мечтатели от Руссо до Кондорсэ. И так же точно, когда социализм тревожит теоретиков экономической науки, пугает правительства, волнует улицу,— историк может спокойно смотреть на эти страхи и завывания, ища далеко вне точек общего сосредоточения место, куда упадет всеми в страхе ожидаемый факт.
О СИМВОЛИСТАХ И ДЕКАДЕНТАХ I Под именем символизма и декадентства разумеется новый род не столько поэзии, сколько стихотворческого искусства, чре- звычайно резко отделяющийся по форме и содержанию от всех когда-либо возникавших видов литературного творчества. Явив- шись всего 10—12 лез назад, он с чрезвычайной быстротой распространился во всех странах образованного мира, очевидно всюду находя для себя хорошо подготовленную почву, какие-то общие предрасполагающие условия. Как образчики этого рода искусства приведем два-три стихотворения: Мертвецы, освещенные газом! Алая лента на грешной невесте! О, мы пойдем целоваться к окну! Видишь, как бледны лица умерших? Это — больница, где в трауре дети... Это — на льду олеандры... Это — обложка романсов без слов. Милая, в окна не видно луны. __ Наши души — цветок у тебя в бутоньерке (В. Даров). В несколько более оживленном размере: Тень несозданных созданий Колыхается во сне, Словно лопасти латаний На эмалевой стене. Фиолетовые руки « На эмалевой стене Полусонно чертят звуки В звонко-звучной глубине, Вырастают точно блестки При лазоревой луне; Всходит месяц обнаженный При лазоревой луне; Звуки реют полусонно, Звуки ластятся ко мне. Тайны созданных созданий С лаской ластятся ко мне. И трепещет тень латаний На эмалевой стене (Русские символисты, кн. II). Два приведенных стихотворения — наши русские; вот стихо- творение, принадлежащее Метерлинку: Моя душа больна весь день, Моя душа больна прощаньем, Моя душа в борьбе с молчаньем, 125
Глаза мои встречают тень. Я вижу призраки охоты; Полузабытый след ведет Собак секретного желанья Во глубь забывчивых лесов. Лиловых грез несутся своры, И стрелы желтые укоры — Казнят оленей лживых снов. Увы, увы! везде желанья, Везде вернувшиеся сны, И слишком синее дыханье... На сердце меркнет лик луны. То, что есть в содержании символизма бесспорного и понят- ного,— это общее тяготение его к эротизму. Старый как мать- природа бог, казалось изгнанный навсегда из деловой поэзии 50—70-х годов, вторгся в сферу, ему всегда принадлежавшую, им издревле любимую, но в форме изуродованной и странной, в форме бесстыдно обнаженной: О, чудно нежная и страстная болезнь! В тебе вся жизнь моя и милый идеал! Ты звездно обняла меня, как землю плеснь, Как ржавчина в бою измученный кинжал! Ты волю мне дала, я грозен и велик Не желчной грубостью, не силою, не знаньем: Усеян язвами смятенный мой язык, И заражать могу одним своим дыханьем Весталок, стариков, беспомощных детей; Всех наградить могу болезнею нагою. Я презираю жизнь, природу и людей, Смеюся над тоской, над горем и слезою. ( Емельянов-Коханский) Также и в следующем, чрезвычайно безобразном даже по форме: Не входите, присенники! У меня ль не ноги белые? У меня ль не руки сплетаются? Не входите, присенники! Обезумею, обессилею За собольчатым пологом... Заплету я руки змеистые, Прикоснусь моих плеч обнаженных, Зацелую очи смуглые... Не входите!... (А. Добролюбов) Этот же мотив один отчетливо выделяется и в прозе: «О чем молишь, Светлый? Не очей ли ты жаждешь неразгаданных, сдержан- ного ли дыхания страсти? Не улыбки ли, одетой слезами, не росистой ли души молодости? Я дам тебе тело девственное, бесстыдные, смелые ноги, усга опьяняющие... К ложу утреннему ты приблизься, Суровый. Я ли не молода? Сплетутся руки змеистые. Бледная белая ночь побледнеет от моих объятий и уйдет из покоя за окно, на волю. Светлый! Мне уютно... Мне больно, Светлый! Белая ночь глядит на тебя бездонными глазами. Она не уходит. Словно вдова, грустит ночь... Словно вопленница, плачет она. Плачет она о кладбищенском утре. Мне страшно... Светлый!» (Добролюбов А.) 126
Эрос не одет здесь более поэзией, не затуманен, не скрыт; весь смысл, вся красота, все бесконечные муки и радости, из которых исходит акт любви и которые позднее, с иным характером поэзии и другими заботами, из него следуют,— все это здесь отброшено; отброшено самое лицо любимого существа: на него, как на лицо оперируемого, набрасывается в этой новой «поэзии» покрывало, чтобы своим выражением страдания, ужаса, мольбы оно не мешало чему-то «существенному», что должно быть совершено тут, около него, но без какого-либо к нему внимания. Женщина не только без образа, но и всегда без имени фигурирует обычно в этой «поэзии», где голова в объекте изображаемом играет почти столь же ничтожную роль, как и у субъек та изображающе- го; как это, например, видно в следующем классическом по своей краткости стихотворении, исчерпываемом одной строкой: О, чакрой свои бледные ноги! (Брюсов) Угол зрения на человека и, кажется, на все человеческие отноше- ния, то есть на самую жизнь, здесь открывается не сверху, идет не от лица, проникнут не смыслом, но поднимается откуда-то снизу, от ног, и проникнут ощущениями и желаниями, ничего общего со смыслом не имеющими. II Родина символизма и декадентства, как известно, есть Фран- ция; и здесь, в этой новой «поэзии», она едва ли не первый раз в своей истории выступила не как истолковательница чужих идей и позывов, но как руководительница и наставница в некотором новом роде «вкусов». Отечество маркиза де-Сада наконец ясно высказало, в чем оно, бесспорно, господствует среди всех цивили- зованных народностей и вовсе не располагает у них чему-нибудь научиться. С тем вместе оно вдруг, но с совершенно неожиданной силой выразило, чем истинно интересовалось и интересуется в то время, как на ее поверхности, на глазах волнующегося и часто восхищенного мира, раздавались звуки тревог политических, ре- лигиозных, экономических, других. Художество более чутко, чем что-либо, к будущему; оно яснее высказывает сокровенное нашей души. Г ода 4 назад, в так называемом «художественном» отделе французской выставки в Москве, простодушные россияне, если бы они были проницательнее, могли бы уже читать «декадентст- во», выраженное не в стихотворениях без рифм, без размера, без смысла, но с «ногами»,— а в ряде картин, без аксессуаров, без обстановки, без света дня или ночи, без платья, но с неизменной живописью женского тела, насколько оно открывается со сторо- ны пяток. Странное впечатление производил, едва вы переступа- ли порог галереи, длинный ряд полотен, среди которых совер- шенно отсутствовали всякие иные сюжеты; не было ни природы, ни моря, ни гор, ни солнца, ни цветов, ни уличных видов, ни домашних сцен, но только — вытянутые на один почти манер женские фигуры, с «лядвеями» и прочими подробностями, с от- 127
вратительно истощенными лицами, как бы вытягивающиеся пе- ред «художественным воображением» живописцев Очевидно, для этих последних — умерла история; умер человек; умерла природа; и даже в «сюжетах» любимых умерло лицо, имя, про- шлое человека, его будущее; и, как для декадентов наших дней, из этой немоты, молчания, из этой теми небытия торчали только «бледные ноги», которые никак не хотели спрятаться из болез- ненно настроенного воображения. Но отсутствие лиц, не только осмысленно-выразительных, но и просто красивых или молодых и свежих, составляло не главную особенность этой галереи голых тел. Поражала здесь вымучен- ность воображения, которое усиливалось и не могло выразить еще и еще что-нибудь из сферы «голого». Так, я помню картину, представлявшую глубину морскую, в которую падал луч солнца; внимательнее всматриваясь, вы замечали, что какая-то рогатая раковина, вытягиваясь кверху и сплетаясь с крутящимися вода- ми, поднималась навстречу этому лучу, обнимала его, принимала его в себя; и, еще внимательнее всматриваясь, вы замечали, с некоторым удивлением и гадливостью, что то не пучина и не изгибающиеся формы раковины тянулись вверх, а в форме их — судорожно изгибающееся, прозрачное женское тело охватывало своими формами луч. Не нужно было быть философом культуры человеческой, чтобы, видя эту живопись, предугадывать, какова должна быть и словесность этой страны за эти годы. Мне (к сожалению) не случалось что-нибудь прочесть из Мопассана или Золя, но вот выдержка из первого, как она передана была в одной критической о нем статье (г. Н. Л-на: «Гюи де-Мопассан», в Русск. вести. 1894 г., ноябрь) и где мы уже вступаем в сферу декадентства, хотя страница эта и была написана задолго до появления знаменитой «школы»: «...Любить, страстно любить можно, только не видя предмета своей любви. Видеть — значит понимать, понимать — значит презирать. Любить женщину нужно опьяняясь, как вином, опьяняясь до того, что не чувствуешь более, что именно пьешь. И пить, пить, пить, не переводя дух, днем и ночью». Это (пишё*г рецензент) запись героя одного рассказа (в днев- нике своем) до брака; после брака он продолжает дневник: «Женившись на ней, я подчинился бессознательному влечению, которое толкает нас к женщине. Она теперь моя жена. Пока я только душой стремился к ней, она казалась мне воплощением моей несбыточной мечты, готовой осуществиться. Но как только я заключил ее в мои объятия, я увидел в ней лишь орудие, которым пользовалась природа для того, чтобы обмануть мои ожидания. Обманула ли она (то есть жена) их? Нет. Но она опротивела мне, опротивела до того, что я не могу прикоснуться к ней, не чувствуя в душе невыразимого отвращения, быть может, даже не к ней именно, а отвращения высшего порядка, более глубокого, отвращения к любовному слиянию вообще, до того омерзитель- 1 Рассказывали на выставке, что Государь Александр Ш, посетивший выстав- ку, прежде всего направился в художественный отдел, но, едва дойдя до двери и взглянув в зал,— повернулся назад и не захотел смотреть это «французское искусство». 128
ному, что существа с высшей организацией должны бы скрывать этот постыдный акт, говорить о нем только шепотом, краснея... Я не могу более переносить вида моей жеиы, когда оиа подходит ко мне, обнимает меня, зовет улыбкой, взглядом. Еще недавно мне казалось, что поцелуй се унесет меня в небеса! Однажды она заболела кратковременной лихорадкой, и я почувствовал в ее дыхании легкий, тонкий, почти неуловимый запах разложе- ния; я был охвачен ужасом! О, бренное тело, очаровательный живой навоз! О, движущееся, мыслящее, говорящее, смеющееся разложение, такое розовое, соблазнительное, красивое — и такое обманчивое, как сама душа!» Мы чувствуем за этими словами ту степень физического изнеможения, которая исключает возможность реального сбли- жения; и это изнеможение, как можно видеть из некоторых слов, не есть следствие богатой траты богатых сил, но изнурительной работы воображения над известного рода «сюжетами» гораздо ранее, чем они приблизились и стали доступны in re. И вот ходячий труп, однако предполагающий о себе, что он принад- лежит к породе «высшим образом организованных» существ (см. выше), пишет далее в том же Дневнике: «...Я люблю цветы, как живые существа. Я провожу дни и ночи в оранжерее, где скрываю их, как скрывают женщин в гареме. У меня есть оранжереи, куда никто, кроме меня и садовника, не проникает. Я вступаю туда, как в место тайных наслаждений. В высокой стеклянной галерее сначала пробираюсь среди двух рядов венчикообразных цветов, которые поднимаются ступенями от земли до крыши. Они посылают мне первый поцелуй. Эти цветы, украшающие переднюю моего таинственного гарема,— мои скромные служанки. Миловидные, кокетливые, оии приветствуют меня усилием своего блеска и благоухания. Занимая восемь ступеней по одну сторону и восемь по другую, они так стиснуты, что кажутся садами, с обеих сторон спускающимися к моим ногам. Сердце мое усиленно бьется, глаза зажигаются страстью при виде их, кровь приливает и руки трепещут от желания схватить их. Но я прохожу мимо. В конце этой высокой галереи виднеются три запретные двери. Я могу выбирать. У меня три гарема». Чаще всего (продолжает критик) он заходит к орхидеям: «Они трепещут на своих стебельках, точно собираются улететь. Прилетят ли они ко мне? Нет, душа моя полетит к ним, будет витать над ними — душа мистического самца, истерзанного любовью. ...Цветы, цветы — одни цветы в природе так чудно благоухают — эти яркие или бледные цветы, нежные оттенки которых заставляют так сильно биться мое сердце и отуманивают мои глаза! Они так прекрасны, нежны, так чувствительны, полураскрытые, более соблазнительные, нежели уста женщины,— полые, с вывер- нутыми, зубчатыми, мясистыми губами, осыпанными зародышами жизни, воз- буждающими в каждом из них специфический аромат. Они, одни они во всей природе размножаются без позора для своего неприкосновенного (?) рода, рас- пространяя вокруг себя дивный аромат своей любви, своих ласк, благоухание несравненной плоти, полной невыразимой прелести, одаренной необыкновенным богатством форм и цветов и опьяняющим соблазном самых разнообразных благоуханий» (Рус. вести. ..94, ноябрь, стр. 269—271). Этот в своем роде «свадебный полет» к цветам, уединенным в гарем-оранжерею, напоминает аналогичный случай, имевший действительное место в древнем мире, где один грек воспылал подобной же страстью к мраморной статуе и дошел в экстазе до того, что однажды тайно осквернил ее. История запомнила этот случай, и рассказ о нем дошел до нас; очевидно, язычники-греки 5 В. В. Розанов 129
были удивлены им в такой мере, что не могли пройти его молчанием, и не только в разговоре, на площади, но и в книгах; теперь христианский писатель падает воображением до низин подобной же животности, и даже глубже — до низин неодухот- воренной природы, но он не только падает сюда, но и обобщает, узаконяет свое падение, облекая его в красоту литературных форм; он, наконец, ему поет гимн при внимательно-чутком при- слушивании «критиков» всех стран, к удовольствию необозримой толпы слушателей-читателей — и только, к сожалению, не без ущерба для своего здоровья. Главное, однако, не в этом. Приведенные отрывки из Дневника, в двух отделах своих — человекообразном и животном, представляют ярко выраженный каданс человека и его воображения. Прежде чем его автор дошел до цветов с мясистыми, вывернутыми губами, «осыпанными зародышами жизни», пока он сохранял еще некоторый облик человека и не убегал из людского общества, его воображение так же действовало, тому же закону повиновалось, какому повинова- лось воображение и тех «художников» кисти, которые привезли показать свои произведения московским Кит Китычам; то же отсутствие подробностей, аксессуаров, отсутствие в рисуемом человеке — лица; молчание — истории, неведение — природы; нет ни городского шума, ни домашней сцены; ни прошлого ее, ни ее — нужд, надежд, например на детей. Умерло строгое римское: «Matrimonium liberorum quaerendorum causa»; библейское: «Пло- дитесь, размножайтесь, наполняйте землю и обладайте ею»; ева- нгельское: «Что Бог сочетал — человек да не разлучает». Умер человек, и остались только панталоны. Ступень падения еще ниже тотчас следует за этим: в живописи мы видели этот каданс в изображении раковины-женщины, поглощающей в себя солнеч- ный луч, в беллетристике — «мистического самца», порхающего над женоподобными цветами. Там и здесь уродливое впало в бессмысленное, и мы не чувствуем никакого удивления, не видим ничего нового, читая после той прозы эти стихи: Всходит месяц обнаженный ** При лазоревой луне; Звуки реют полусонно, Звуки ластятся ко мне... или еще: Мертвецы, освещенные газом! Алая лента на грешной невесте! О, мы пойдем целоваться к окну! и, наконец: Моя душа больна весь день, Моя душа больна прощаньем, Моя душа в борьбе с молчаньем, Глаза мои встречают тень. Это все лишь — «орхидеи», трепещущие на стебельках своих, точно собираются улететь. «Прилетят ли они ко мне? Нет, душа 130
моя полетит к ним, будет витать над ними, душа мистического самца, истерзанного любовью». Таким образом, символизм и декадентство не есть особая новая школа, появившаяся во Франции и распространившаяся на всю Европу: это есть окончание, вершина, голова некоторой другой школы, звенья которой были очень длинны и корни уходят за начальную грань нашего века. Выводимый без труда из Мопассана, он выводится, далее, из Золя, Флобера, Бальзака, из ультрареализма, как антитезы ранее развившемуся ультраиде- ализму (романтизм и «возрожденный» классицизм). Именно этот элемент ultra, раз замешавшийся в литературу и никогда потом из нее не вытесненный, как результат ultra в самой жизни, в ее нравах, в ее идеях, ее влечениях, ее позывах, и сказался в конце концов таким уродливым явлением, как декадентство и сим- волизм. Декадентство — это ultra без того, к чему оно относи- лось бы; это — утрировка без утрируемого; вычурность в форме при исчезнувшем содержании; без рифм, без размера, однако же и без смысла «поэзия» — вот decadence. Ill Великое самоограничение человека, тянувшееся десять веков, дало между XIV и XVI веком нашей эры весь цвет так на- зываемого «Возрождения»; корень и обычно не бывает по виду похож на плод, но между силой и сочностью корня и красотой и вкусом плода есть несомненная связь. Средние века, кажется, ничего общего не имеют с Возрождением, во всем ему про- тивоположны: между тем вся пышность, все трепетание сил человеческих в эпоху Возрождения имеет основание свое вовсе не в мнимо «возрождавшемся» классическом мире, не в под- ражаемых Виргилии и Платоне, не в отрываемых из подвалов старых монастырей манускриптах, но именно в этих монастырях, в этих суровых францисканцах, жестоких доминиканцах, в св. Бонавентуре, Анзельме Кентерберийском, Бернарде Кле- рвосском. Средние века были великим кладохранилищем сил человеческих; в их аскетизме, в их отречении человека от себя; в презрении его к красоте своей, к силам своим, к уму своему — эти силы, это сердце, этот ум были сбережены до времени. Эпоха Возрождения была эпохой открытия этого клада: тонкий слой прикрывавшей почвы был отброшен, и, к изумлению ряда последующих веков, из-под него засверкали ослепительные, не- сметные сокровища; вчерашний бедняк, убогий нищий, который умел только на перекрестках орать нескладным голосом пса- лмы,— зацветился вокруг поэзией, силой, красотой, умом. От- куда все это? Из истощившегося ли в себе самом античного мира? Из заплесневелых ли пергаментов? Но разве Платон писал свои диалоги с тем живым восхищением, с каким Марсилио Фичино их комментировал? или римляне, читая греков, разве переживали то же, что переживал Петрарка, когда, за незнанием 131
греческого языка, только перекладывал с места на место драго- ценные рукописи, по временам целовал их и с тоской смотрел на непонятный текст? Все эти манускрипты, в удобных и точных изданиях, лежат и перед нами: отчего же нас они не «возрожда- ют?» отчего греки не «возродили» Рима? или греко-римская литература не произвела в Галлии и Африке II—IV века ничего подобного итальянскому Ренессансу? Тайна Возрождения XIV— XV веков лежит не в древней литературе: эта литература была только заступом, сбросившим землю с зарытых в нее сокровищ; тайна лежит в самих сокровищах; в том, что между IV и XIV веками, под влиянием сурового аскетического идеала умерщвле- ния плоти в себе и ограничения порывов своего духа, человек только сберегал и ничего не умел тратить. В этом великом тысячелетнем молчании его душа созрела для Divina Comedia; в этом насильственном закрывании глаз на мир, все-таки интерес- ный, хотя и греховный, вызрели Галилей, Коперник и школа обдуманного опыта, которую создал Бэкон, борьбой с мавра- ми — выковались Веласкес, Мурильо; и в тысячелетних молитвах, ранее XVI века, вырисовались образы Мадонн этого века, кото- рым мы умеем молиться и которым никто не умеет подражать. С XIV и до XIX века мы только тратим несметные сокровища, тогда открывшиеся, расходуем великий запас сил, к этому времени собранный. Отсюда — новая история есть антитеза средним векам; человек не хочет более о себе молчать: всякое малейшее чувство, всякую новую шевельнувшуюся мысль он торопится высказать другим, разрисовать ее в красках, расцветить в звуках, непремен- но — закрепить печатным станком. Можно сказать, как сильно он таился до XIV века, так становится болтлив, переступив за грань этого века и во все последующие. Не только мудрое, не только благородное, но и смешное, глупое, наконец, уродливое в себе он облекает в стихи и прозу, кладет на музыку и очень хотел бы, но только не умеет, выразить в мраморе или запечатлеть в архитек- турных линиях. Замечательно, что архитектура — это вид безлич- ного искусства, это форма созидания, где создающий слит с эпохой и народом, гдерн не возвышается над ними, не выделяет на их фоне своего «я»,падает, как только мы переступаем в новую историю, и ни разу в ней не поднимается к великому или прекрасному. Это — слишком бескорыстный вид искусства, и между тем новый человек решительно не находится, как, каким способом, через посредство чего он мог бы почувствовать себя бескорыст- ным. Он все более и более разучается молиться: молитва есть обращение души к Богу, и между тем его душа обращается только к себе. Все, что сжимает его, теснит, что мешает независи- мому обнаружению своего «я» — будет ли это «я» низко или благородно, содержательно или пусто,— для него становится невыносимо; в XVI веке он сбрасывает с себя церковь, говоря: я — церковь; в XVIII веке сбрасывает государство, говоря: я — государство; он декларирует права этого я (революция); он по- этизирует глубины этого я («Фауст» и «Вертер», Байрон); он 132
говорит, что и весь мир есть только отражение этого я (филосо- фия германского идеализма),— до тех пор, пока это я, превоз- несенное, изукрашенное, огражденное законодательствами, на развалинах всех великих связующих институтов: церкви, отечест- ва, семьи,— не определяет себя, к исходу XIX века, в этом неожиданно кратком, но и вместе выразительном пожелании: О, закрой свои бледные ноги! — причем по точке, замыкающей строку, и по пустому полю листа, ее окружающему, мы заключаем, что в нем некоторый «субъект» без остатка выразил все внутреннее свое содержание. IV Религия своего я, поэзия этого я, философия того же я, произведя от Поджио и Филельфо до Байрона и Гёте ряд изум- ительных по глубине и яркости созданий, исчерпали наконец его содержание; и в «поэзии» decadenc’a мы видим стремительное низвержение пустой оболочки этого я. Мы выше заметили об утрировке без утрируемого, о вычурном без субъекта вычурности в этой «поэзии»; это так — со стороны формы; со стороны же внутреннего содержания, хотя и отрицательно выражаемого, де- кадентство есть прежде всего беспросветный эгоизм. Мир, как предмет любви или интереса, даже как предмет негодования или презрения,— исчез из этой «поэзии»; он исчез не только как объект, возбуждающий к себе что-нибудь у бессодержательного я, но и как зритель и возможный судья этого я, как просто присутствующий'. Это — на льду олеандры, Это — обложка романсов без слов — вот что осталось от него в зыбком, нелюбящем, нелюбопыт- ствующем воспоминании опустошенного и павшего я. Едва ли во всей этой словесности можно найти собственное имя — имя города, название местности и часа: перед пустым я проносятся чисто абстрактные видения, не цепляющиеся ни за какую реаль- ную действительность, ничего из реального мира не несущие в себе, кроме отдельных слов, названий предметов, обрывков сцен, которые чередуются в произвольном порядке; среди этих сцен, предметов, слов, захваченных зыбким воспоминанием из мира действительности и несущихся вперед без намерения и смы- сла, попадаются как бы брошенные, как бы потерянные мысли, без развития, даже без сколько-нибудь необходимой связи: Я вижу призраки охот; Полузабытый след ведет Собак секретного желанья Во глубь забывчивых лесов. Лиловых грез несутся своры, И стрелы желтые — укоры - — Казнят оленей лживых снов. 133
Отмеченные курсивом строки суть мысли, как бы вкраплен- ные в сцены действительности, к которым они не имеют никакого отношения; но и самые эти сцены — не действительность, а как бы обрывки о ней воспоминания, не очень твердого, малонеоб- ходимого в себе самом и, кажется, мало нужного самому вспоми- нающему. Мы наблюдаем в этом потоке бессвязности отсутствие какой-либо закономерности в самом субъекте: я — распалось в себе самом, после того как в истории, в трехвековой борьбе с великими объективными институтами оно разложило их своим субъективизмом, отвергло в них какой-нибудь для себя обяза- тельный, священный закон. Нет причин думать, чтобы декадентство — очевидно, истори- ческое явление великой необходимости и смысла — ограничи- лось поэзией; мы должны ожидать, в более или менее отдален- ном будущем, декадентства философии и, наконец, декадентства морали, политики, бытовых форм. До известной степени Ницше уже можно считать декадентом человеческой мысли; по крайней мере, в той степени, как Мопассана можно, в некоторых заключи- тельных чертах его «художества», считать декадентом человечес- кого чувства. Как и Мопассан, Ницше кончил помешательством; как и у Мопассана, у Ницше культ своего я теряет всякие сдерживающие границы: мир, история, лицо человеческое, его груды, его законные требования — исчезли равно из представле- ния обоих; оба были в достаточной степени «мистические сам- цы» — только одному больше хотелось «порхать» над «трепещу- щими орхидеями», а другому нравилось в какой-то пещере или с какой-то горы объявлять человечеству новую религию, в каче- стве возродившегося «Заратустры». Религию «сверхчеловека», объяснял он. Но они все, и Мопассан тоже, уже были «сверх- человеками» по совершенному отсутствию для них нужды в «че- ловеческом» и по отсутствию какой-либо в них самих необ- ходимости для человека. На этом новом в своем роде nisus formativus’e человеческой культуры мы должны ожидать увидеть великие странности, великое уродство, быть может, великие бед- ствия и опасности. Еще два слова о нем: мы можем очень тонкими нитями генетически связать бессмысленный и уродливый символизм на- ших дней с таким богатым по мысли и ярким по красоте создани- ем, как «Фауст». В обоих выразилась и еще выражается «свобод- ная человечность»: только в одном она является при истоке и богатая силами, в другом — при заключении и лишенная сил; но существо именно «свободы» и именно «человечности» равно есть главное, равно есть характерное в обоих. Скажем более: вторая часть «Фауста», вышедшая из того же субъективного духа, как и первая, но только в пору истощенности его сил, представляет все черты символизма и декадентства, но только в построении целого, части которого столь же бессвязны и вычур- но соединены, как и строки символических стихотворений. Там уже есть немножко «эмалевых латаний...». Мы хотим сказать, что 134
символизм и декадентство — отрицательное отношение к кото- рому бесспорно для всякого, кроме «соучаствующих»,— генети- чески связуются со всем гениальным и высоким, что создано было «несвязанной личностью», и «свободной человечностью» западной культуры за этот период времени, от Возрождения и до электротехники; напротив, грань, для него не переступаемая, кладется там, где человек понимал себя всегда «связанным». Великий материк истории, материк реальных дел, практических потребностей и, более чем этого всего, религии переданной, церк- ви сложившейся — вот на берег чего никогда не может выползти это смрадное чудовище и куда, убегая его, мы хотим указать,— может всегда спастись человек. Там, где поднимается монастырс- кая стена, это движение неверных волн истории, какую бы оно силу и распространение вокруг ни получило,— окончится и от- хлынет назад.
ТЕПЕРЬ И ПРЕЖДЕ I Два факта, разделенные более нежели двумя тысячелетиями, служат равно характерным выражением двух эпох, двух культур, и их сопоставление не лишено самого серьезного интереса и вели- чайшей многозначительности. Первый относится к нашим дням и принесен «Письмом из Парижа» г. Яковлева («Русское обозре- ние», 1898 г., январь); второй— второй всегда был известен внимательным, полузабыт толпой, но получает необыкновенную силу и яркость из сопоставления с тем первым фактом. Мы приведем их оба, не прибавляя ни одной черты от себя. «...В 1881 году в Париже разбирался процесс, очень обы- денный и который обратил на себя внимание только благодаря имени одного из его участников. Доктор Каброль, бывший лейб- медик фельдмаршала С. Арно, обвинялся в том, что за деньги произвел выкидыш у молодой девушки Габриэль Берто, ре- зультатом чего была смерть последней. Габриэль была дочь певицы из кафешантана... Мать сделала невероятные и поистине трагические усилия, чтобы избавить Габриэль от того омута, в котором сама провела жизнь. Она ревниво оберегала ее от своих знакомых, скрывала от нее свою профессию и по- местила в дорогой пансион, чтобы ее приготовили к учительской должности. Оказалось, однако, что такая деятельность была для Габриэль слишком серьезной. Тогда мать отдала ее в науку к одной почтенной модистке, поставив непременным условием, чтобы Габриэль спала в одной комнате с матроной. И она действительно спала. Но это не помешало бедной девочке — ей было 16 лет— в скором времени забеременеть. Через одну свою подругу Габриэль познакомилась с молодым и богатым коммерсантом Дюкроком, у которого имелся рояль. Габриэль стала ходить к нему играть, и роман быстро разыгрался. Когда девушка узнала, что должна сделаться матерью, она стала волноваться, искать способов отделаться от нежеланного плода. Дюкрок со своей стороны сам того желал и предложил свезти девушку к доктору, который считался большим виртуозом по этой части 1 На медицинских факультетах, как за границей, так и у нас, открыто преподается преступное искусство вытравлять плод женский,— и столь же от- крыто это «высокое искусство» излагается в курсах акушерства. Мотивируется, т. е. прикрывается, это изложение тем соображением, что «бывают случаи (непра- вильность в устройстве женского таза), когда нормальное разрешение от бремени 136
В назначенный день карета Дюкрока остановилась перед квар- тирой доктора. Молодой человек без обиняков объяснил ему цель визита. Сторговались за сто франков, и доктор тотчас же присту- пил к операции. «В этот вечер молодые праздновали,— как выразился прокурор,— свою победу над природой» ’, но на другой день Габриэль слегла и уже больше не вставала. При первом известии о болезни дочери мать приехала немед- ленно в Париж и тут только узнала подробности всей истории. Прежде всего она поместила Габриэль в больницу, затем от- правилась к Дюкроку. Молодой коммерсант принял ее дерзко и насмешливо. Снача- ла он даже не мог припомнить, о какой девушке шла речь, но потом вспомнил, что «такую девушку встречал на тротуарах». — Вы пойдете на скамью подсудимых, господин соблазни- тель,— вскричала бедная певица,— если будете отмалчиваться и не женитесь на моей дочери. — Жениться? — отвечал Дюкрок.— Что скажет коммерчес- кая палата? — Ничего, вы не герцог Омальский. — Tenez! Возьмите деньги, я устрою Габриэль. Так лучше будет. — Нет, мне не надо денег, я хочу спасти жизнь и честь моей дочери. Женитесь, или вы пойдете под суд ассизов. Дюкрок предпочел сесть на скамью подсудимых. Он знал, говорил он, что все честные люди будут за него... И он не ошибся. Во все время суда доктор и его соучастник продолжали быть предметом дифирамбов множества газет всех оттенков. Их имена произносились в печати не иначе как с прибавлением «почтенный, симпатичный, заслуженный». Что подсудимые были оправданы — нечего и говорить. Но вот что было после суда «Третьего дня»,—писали в «Expresse»,— «толпа человек во сто ожидала его, Дюкрока, на улице: его обнимали, ему бросали букеты, незнакомые люди подавали ему свои визитные карточки, почтенные женщины (des dames respectables) плясали от радости или плакали. Он же, при первой возможности, ускользнул от этой овации, желая отдохнуть. Сегодня он проводит день в приеме посетителей, в чтении газет. Завтра он возвратится к делам». Та же радикальная газета познакомила нас со внутренним состо- янием своего героя. На другой день после процесса она отправила к нему своего сотрудника Поля Алексиса, известного романиста натуралистической школы, друга и ученика Зола. Вот как он переда- вал в этой газете свой разговор с Дюкроком: невозможно для рожениц и удобнее произвести все равно неизбежный выкидыш преждевременно (обычно на третьем месяце беременности) и искусственно». Конечно, искусство, которое нужно Красовскому и Славянскому и ими в редчай- ших случаях применяется,— не нужно и применяется в преступных целях сотнями «Ивановых» и «Петровых». Следовало бы по крайней мере с кафедры и печатно не учить преступному. 1 Характерно чрезвычайно это красноречие прокурора. Ясно, что в понятиях, в чувствах, в целой психике, между судимым Дюкроком и его судьями не было, в сущности, разграничивающей черты. 137
«Это — интересный молодой человек, в кресле перед камином, с сигарой в зубах». Поль Алексис смотрел через его плечо на рояль, на котором еще так недавно играла Габриэль. Дюкрок: «Мои пять месяцев тюрьмы прошли и очень медленно, и очень скоро; странно, что я никогда не скучал. Камера моя была очень удобна. Мне очень долго не давали даже носового платка - из страха, чтобы я не повесился. Мой арест мне показался сном до той самой минуты, пока меня заперли в камере. И эта минута была самой тяжелой во всей моей Одиссее. Мое выражение: «Что скажет коммерческая палата» — показалось публике неудобным. Но она была не права: то был крик, идущий из сердца коммерсанта, потому что я верую в коммерцию, как вы верите в литературу... Что касается ответа матери Габриэли: «Вы — не герцог Омальский», сознаюсь, он оригинален и красив. Но эта дама все-таки скверная женщина, она была причиной моего несчастья и особенно своей дочери. Не будь ее-- если б Габриэль, оставшись в живых, была сиротой и оказалась хорошей матерью — кто знает! — может быть, я когда-нибудь и женился бы на ней». — Так,— прибавляет от себя Поль Алексис,— говорит этот человек, еще молодой, но уже перенесший тяжелое испытание; он ни на минуту не перестает быть благоразумным, умеренным и покорным своей судьбе и не обвиняет ни Бога, ни судьбу, ни общество («Русск. обозр.», 1896, январь, 440—441 стр.). Ну уж конечно, «ni Dieu, ni la societe»... И ни одного даже простого воспоминания о зарытом в землю трупе, почти о девочке еще, над которой доктор хлопотал с иглой; ни даже тени сознания о себе... Спящий в гробе — мирно спи, Жизнью пользуйся живущий! Чтобы понять что-нибудь в des dames respectables, без сомнения, взрослых и, быть может, даже стареющих матерях семейств и взрослых сыновей, приведем из того же «Парижского письма» отрывок, предшествующий этому рассказу: «Французское общество отлично понимает экономическую вы- годность для себя женской проституции и поэтому без всяких стеснений часто философствует устами своих публицистов на тему о морализующем влиянии последней на семью,— что если б де не было проституции, то инстинкты, «находящие себе исход в ней, направились бы на развращение семьи». Поэтому же дирижиру- ющая буржуазия смотрит сквозь пальцы на увеличение проститу- ции как на явление будто бы неизбежное, и все силы ее, в этом отношении, направлены на то, чтобы сделать ее безвредной в меди- цинском смысле (как, впрочем, и у нас). На разврат сынка буржуа смотрит всегда благосклонно, лишь бы это делалось без увлечения и с расчетом,— и так, чтобы сынок не вступал ни в какие обязатель- ства относительно будущего». Невольно вспомнишь и исторически применишь слова Давида о «нужном и верном рабе» своем Иоаве, сказанные после преда- тельского умерщвления им Авенира: «О, да никогда дом Иоава не останется без семеноточивого, или прокаженного, или опирающего- ся на посох, или падающего от меча, или нуждающегося в хлебе» (Вт. Кн. Царств, III, 29). Применишь и скажешь об этом обществе растленных: «Да никогда не останутся они без семено- 138
точивых или падающих на меч...» Да это уже и есть — Бог это и делает им. Во всяком случае, не только факт приведенный, но и вся житейская обстановка, на фоне которой он возник, характеризу- ется отсутствием какой-либо веры, веры во что-либо определен- ное, если за нее не принимать «веру в коммерцию», не менее твердую, но и не более содержательную, чем вера шантажиру- ющего 1 Поля Алексиса «в литературу». Мы говорим о вере идеальной, не непременно религиозной, но хотя бы политичес- кой. Собственно, кафешантанная певица есть единственная свет- лая точка на этом сальном пятне, которое почему-то считает себя цивилизацией: среди всего и всех здесь фигурирующего и фигури- рующих — прессы, суда, des dames respectables — эта бедная кафешантанная певица одна «в своем праве». Но у ней нет меча, чтобы защитить это право, он — у государства и направлен против нее; она не может сослаться на какой-нибудь определен- ный, всеми одинаково признанный, для всех идеально обязатель- ный закон. Даже к Богу... но она, вероятно, не верит в Него. Она — самка, такая же в духовном смысле бездомная, как и те respectables: несколько лучше одних одетая, несколько хуже дру- гих; она воет, ей больно; она скулит над закопанным в землю щенком своим, и ничто ей не отвечает среди этого «естествен- ного» стада, которым стало человеческое общество на исходе двух почти тысячелетий своей цивилизации. II «Другой факт совершился более чем две тысячи лет назад, и мы приведем его также дословно, ничего не изменяя в ис- торическом памятнике. В Вавилоне жил муж, по имени Иоаким. И взял он жену, по имени Сусанну, дочь Хелкия,— прекрасную собой и богобоязнен- ную. Родители ее были праведные и научили дочь свою закону... Иоаким был очень богат; близ дома был у него сад; и собира- лись к нему Иудеи, потому что он был между всеми почтеннейший. И были в этом году поставлены из народа два старца судья- ми— из тех, что сказал о них Господь: беззаконие вышло из Вавилона от старейшин-судей, которые казались управляющими народом. Старейшины эти бывали постоянно в доме Иоакима; и приходили к ним все, имевшие спорные дела. Когда, около полудня, народ расходился — Сусанна уходила в сад свой для прогулки. И видали ее оба старейшины всякий день прогуливающейся; и в них родилось к ней желание. И извра- тили они ум свой, и уклонили глаза свои, чтобы не смотреть на небо и не вспоминать о праведных судах. 1 Насколько помнится, Поль Алексис бежал в 1895 году в Америку, когда вместе со множеством других «писателей» ему грозили тюрьма и суд по обвине- нию в обыкновенном, при помощи печати, мошенничестве (вымогание денег у коммерсантов). 139
Были они оба уязвлены желанием к ней, но друг другу боли своей не открывали, потому что стыдились высказать тайное желание свое — иметь с ней соединение. И они прилежно сторо- жили каждый день, чтобы видеть ее, и говорили друг другу: «Пойдем домой, потому что час обеда», и, вышедши, расходи- лись друг от друга. И, возвратившись, приходили на то же самое место, и когда допытывались друг у друга о причине того — признались наконец в похоти своей; и тогда назначили вместе время, когда могли бы застать ее одну. И было — когда они выжидали удобного дня. Сусанна вы- шла, как вчера и третьего дня, с двумя только служанками и захотела мыться в саду, потому что было жарко. Не было там никого, кроме двух старейшин, которые спрятались и сторожили ее. И сказала она служанкам: «Принесите мне масла и мыла и заприте двери сада, чтобы мне помыться». Они так и сделали, как она сказала: заперли двери сада и вышли боковыми дверями, чтобы принесть, что было приказа- но им, и не видали старейшин, так как те спрятались. И вот, когда служанки вышли, встали оба старейшины и, подбежав к ней, сказали: «Двери заперты, никто нас не видит; у нас есть похоть к тебе — не отказывай нам, побудь с нами. Если же не так, то мы засвидетельствуем против тебя, что с тобой был юноша — и ты поэтому отослала от себя служанок твоих». Тогда застонала Сусанна и сказала: «Тесно мне отовсюду; ибо если я сделаю это — смерть мне; а если не сделаю — то не избегну от рук ваших. Лучше для меня не сделать этого и впасть в руки ваши, нежели согрешить перед Господом». И закричала Сусанна громким голосом, закричали также и оба старейшины против нее: а один, побежав, отворил двери сада. Когда же находившиеся в доме услышали крик в саду,— выскочили боковыми дверями, чтобы видеть, что случилось. И когда старейшины сказали слова свои, то слуги чрезвычайно были пристыжены: никогда ничего такого о Сусанне говорено не было. И было на другой день — когда собрался народ к Иоакиму, мужу ее, пришли и оба старейшины, полные беззаконного умыс- ла против Сусанны, чтобы предать ее смерти. И сказали они народу: «Пошлите за Сусанной, дочерью Хелкия, женой Ио- акима»,— и послали. И пришла она, и родители ее, и дети ее, и все родственники ее. Сусанна была очень нежна и красива лицом; и эти беззакон- ники приказали открыть лицо ее, так как оно было закрыто, чтобы насытиться красотой ее. Родственники же и все, которые смотрели на нее, плакали. А оба старейшины, вставши посреди народа, положили руки на голову ее. Она же в слезах смотрела на небо, ибо сердце ее уповало на Господа. И сказали старейшины: «Когда мы ходили по саду одни, 140
' вошла эта с двумя служанками, и затворила двери сада, и ото- слала служанок. И пришел к ней юноша, который скрывался там, и лег с ней. Мы, находясь в углу сада и видя такое беззаконие, побежали на них и увидели их соединенными, но не могли удержать его, так как он был сильнее нас, и, отворив дверь — выскочил. Но ее мы схватили и стали допрашивать: кто был этот юноша? Но она отказалась объявить нам. Об этом мы свидетельствуем». И поверило им собрание, как старейшинам народа и су- дьям,— и осудили ее на смерть. Возопила Сусанна громким голосом и сказала: «Боже вечный, ведающий сокровенное и знающий все прежде бытия его! Ты знаешь, что они ложно свидетельствовали против меня, и вот я умираю, не сделав ничего, что эти люди злостно выдумали на меня». И услышал Господь голос ее. И когда она ведена была на смерть, возбудил Бог Святый Дух молодого юношу, по имени Даниила. И он закричал громким голосом: «Чист я от крови ее!» Тогда обратился к нему весь народ и сказал: «Что это за слово, которое ты сказал?» Тогда он, став посреди них, сказал: «Так ли вы неразумны, сыны Израиля, что, не исследовав и не узнав истины, осудили дочь Израиля? Возвратитесь в суд, ибо эти ложно против нее засвидетельствовали». И тотчас весь народ возвратился. Старейшины сказали ему: «Садись посреди нас и объяви нам, потому что Бог дал тебе старейшинство». И сказал Даниил к народу: «Отделите их друг от друга подальше, и я допрошу их». Когда же они были отделены один от другого, призвал он одного из них и сказал ему: «Состарев- ; шийся в злых днях! Ныне обнаружились грехи твои, которые ты делал прежде, производя суды неправедны, осуждая невинных и оправдывая виновных, тогда как Господь говорит: «Невинного и правого не умерщвляй». Итак, если ты ее видел — скажи, под каким деревом видел ты их разговаривающими друг с другом?» ; Он сказал: «Под мастиковым». ! Даниил сказал: «Точно солгал ты на свою голову; ибо вот ' Ангел Божий, приняв решение от Бога, рассечет тебя пополам». > И удалив его, он приказал привести другого старейшину и сказал ему: «Племя Ханаана, а не Иуды! Красота прельстила тебя, и похоть развратила сердце твое. Так поступали вы с дочерями ! Израиля, и они из страха имели общение с вами, но дочь Иуды не : потерпела беззакония вашего. Итак, скажи мне: под каким дере- i вом ты застал их разговаривающими между собой?» Он ответил: | «Под зеленым дубом». < Даниил сказал ему: «Точно солгал ты на свою голову; ибо Ангел Божий с мечом ждет, чтобы рассечь тебя пополам, чтобы истребить вас». 141
Тогда все собрание закричало громким голосом и благо- словило Бога, спасающего надеющихся на Него. И восстали на обоих старейшин, потому что Даниил их устами обличил их, что они ложно свидетельствовали. И поступили с ними так, как они зло умыслили против ближнего,— по закону Моисееву *, и умер- твили их. И спасена была в тот день кровь невинная. Хелкия же и жена его прославили Бога за дочь свою Сусанну с Иоакимом, мужем ее, и со всеми родственниками, потому что не найдено было на ней постыдного дела. И Даниил стал велик перед народом — с того дня и потом» (Книга пророка Даниила, XIII). И была радость в тот день; и радуемся мы, читая о том дне,— вот уже спустя 2 !4 тысячелетия. И чувство гнусности от наших дней сильнее объемлет душу при чтении святых строк. Даже если бы прекрасная Сусанна умерла, даже если бы Бог не услышал «надеющуюся на Него» (однако мы веруем, что Он и всегда таковых слышит) — можно ли ее святую кончину, можно ли ужас ее родителей и мужа, гнев разъяренной против проступка толпы народной, весь этот всплеск бурно текущих и святых чувств сравнить с гнусной слизью, которую растирая между пальцами — мы ничего не слышим на ощупь, и поднеся к носу — замечаем, что она пахнет; и что, однако, при ближай- шем поднесении к глазу, к удивлению нашему, кричит: «Я — человек, подайте мне человеческие права!» И наконец, когда Дюкрок отвечает матери погубленной им девушки; «Да... встре- чал на тротуарах», почему его не побить камнями? Когда он же говорил: «Соглашаюсь, что это остроумно», почему его вторич- но не побить? Ведь он же, или акушер с ним вместе — «побили», и совершенно «невинную»? побили даже двух, потому что нельзя забывать о кафешантанной певице? Ведь «побиения» же соверша- ются на наших глазах, мы их уже допускаем, и допускаем не для охраны божеского или высокочеловеческого, а всего только для насыщения па^алонной стороны своей природы? Я не говорю о невинной, в сущности, девушке-ребенке; нет вины смертной на ней и по закону Ветхому 2, как не осудил бы ее и Спаситель. Я говорю о Дюкроке, о всех подробностях, среди которых он действовал, о целом комплексе явлений и условий жизненных. Я говорю о цивилизации — чем она стала без веры и без законов иных над собой, чем отвечающие ее комфорту. ’ «Если свидетель ложно донес на брата своего, то сделайте ему то, что он умышлял сделать брату своему». (Второзаконие, XIX, 18—19). 1 «А отроковице (соблазненной) ничего не делать, на отроковице нет преступ- ления смертного» (Второзаконие, XXII, 26). «Она пусть будет женой соблазни- вшего, потому что он опорочил ее: во всю жизнь свою он не может развестись с ней» (там же, стих 29). Замечательно, что мать Габриэли, без сомнения не зная ничего о Второзаконии, требовала, в сущности, его применения.
ХРИСТИАНСТВО ПАССИВНО ИЛИ АКТИВНО? Мы не приготовляемся решать этого вопроса. Наша мысль скромнее и законнее; мы только обводим красной чертой этот вопрос, останавливаем на нем человеческое внимание и хотели бы, чтобы он въязвился в душу каждого и начал в ней мучительно саднить — но именно как вопрос. В грядущей дали веков, мы предвидим, он так же заволнует и соберет около себя христианское человечество, как в первые века его эры оно мучительно волновалось и собиралось около вопроса об «еди- носущии» или только «одинаковости» (т. е. по одним качествам) «Отца» и «Сына». Нерв, в нас живущий и нас питающий,— «двигательный ли»? или только «чувствующий»? Или, наконец, он даже и не «чувствующий», а лишь светящийся в нас и нас святящий? Что за мелодия, льющаяся в двутысячелетнем почти здании нашей цивилизации: зовет ли она нас? или только ус- покаивает? Странные вопросы; мы их не поднимали бы, если бы уже не видели окрест совершенно твердых, хотя и не об- думчивых их решений в одну сторону. Вот одно из них. Пушкин умер; умер в окружении таких обстоятельств, измучивших душу поэта и огрязнивших его жизнь, что чувство скорби и гнева невольно волнуется около его памяти; мы думали — этот гнев в нас, эта скорбь естественны. Но вот проводится перед нами успокаивающая мысль, что, подо- бным же гневом и скорбью волнуясь, поэт, собственно, и «убил себя», «законно заслужил» свою смерть: Жизнь его не враг отъял, Он своею силой пал, Жертва гибельного гнева... — так над могилой поэта скандирует г. Вл. Соловьев («Судьба Пушкина», «Вести. Европы», сентябрь 1897 г.) и, успокоенный, предлагает и нам успокоиться. Но почему? и разве нет святого негодования? «Нет»,— отвечает он; и развивает, как фундамент своего воззрения, идею пассивного христианства: «В отеческих писаниях — кажется, в Лимонарии св. Софро- ния, патриарха Иерусалимского,— я читал такой рассказ. К зна- менитому подвижнику пришел начинающий монах, прося ука- зать ему путь совершенства. «Этой ночью,— сказал ему старец,— ступай на кладбище и до утра восхваляй погребенных там покой- ников, а потом приди и скажи мне, как они примут твои хвалы». На другой день монах возвращается с кладбища. «Исполнил я твое приказание, отче! Всю ночь громким голосом восхвалял 143
я этих покойников, величал их святыми, преблаженными отцами, великими праведниками и угодниками Божиими, светильниками вселенной, кладезями премудрости, солью земли; приписал им все добродетели, о коих только читал в священном писании и в эллинских книгах».— «Ну, что же? Как выразили они тебе свое удовольствие?» — «Никак, отче: все время хранили молча- ние, ни единого слова я от них не услыхал».— «Это весьма удивительно,— сказал старец,— но вот что ты сделай: этой ночью ступай туда опять и ругай их до утра, как только можешь сильнее; тут уж они, наверно, заговорят». На следующий день монах опять возвратился с отчетом: «Всячески поносил я их и позорил, называл псами нечистыми, сосудами дьявольскими, богоотступниками; приравнивал их ко всем злодеям из Ветхого и Нового заветов, от Каина-братоубийцы до Иуды-предателя, от Гивсонитов неистовых и до Анании и Сапфиры богообманщиков, укорял их во всех ересях, от Симоновой и Валентиновой до новоявленной монофелитской».— «Ну, что же? Как же ты спасся от их гнева?» — «Никак, отче! Они все время безмолвствовали. Я даже ухо прикладывал к могилам, но никто и не пошевельнул- ся».— «Вот видишь,— сказал старец,— ты поднялся на первую ступень ангельского жития, которая есть послушание; вершины же этого жития на земле достигнешь лишь тогда, когда будешь так же равнодушен и к похвалам, и к обидам, как эти мертвецы» (Там же, стр. 142—143). Мы поражены; но во всяком случае — мы остановлены. Пода- вляя под святоотеческой страницей гнев в себе, загоняя его внутрь, мы пробегаем раз, мы пробегаем два статью богослова и философа наших дней и видим, что, предложив нам «успоко- иться» и «спокойный» сам, он не вовсе беззаботен. «Довлея днесь» и, кажется, «не печась на утре», в осторожной и обдуман- ной статье он, отвлекаясь от Лимонария, поновляет венок на могиле Писарева («ясный, последовательный и замечательный писатель», стр. 145), пускает стрелу в г. Мережковского (стр. 146), соглашается и с г. Спасовичем, что Пушкин был, в сущности, пустой человек, и даже прибавляет, что он был лживый человек (стр. 136—137 и 150); но не противоречит и гг. Энгельгардту, Буренину и Розанову, что как поэт, собственно, он правда был велик. «Довлеет дневи злоба его...» Наши дела хорошо закон- чены, «округленно» закончены; а поэт? Ну, что поэт: Спящий в гробе — мирно спи; Жизнью пользуйся — живущий. Я хочу сказать, что идея пассивного христианства имеет одну мучительную в себе сторону: «успокаивая» нас, она наконец оледеняет нас; мы становимся несколько похожи если не на «почивших» Лимонария св. Софрония, то на обыкновенную ледяную сосульку, и в таком виде не только говорим, думаем и чувствуем — Спящий в гробе — мирно спи, 144
но и живых принимая как бы за «спящих в гробе», «не печемся» о них и даже как-то их не совестимся. Чудовищный эгоизм, неслыханный холод отношений... да оглянемся же: все это — вокруг нас, это и есть зрелище обледенелой, в сущности, христи- анской цивилизации, где есть все в добродетели, но все — номи- нально; и если мы подумаем: да почему? — то источник этого и откроем именно в этом без-нервном понимании христианства. Без-нервное христианство... Да, но тайна, глубокая и великая, состоит в том, что основания для него имеются. Мы перебежим от статьи о Пушкине, принадлежащей перу зыбкому и колеб- лющемуся, к писателю твердому и глубокомысленному, хотя он не был ни «философом», ни «богословом». Это — Лесков; вот взгляд его, уже очевидно высказанный не под дуновением религи- озно-поэтической «минутки», но сложившийся годами и, может быть, десятилетиями. Он высказан в прекрасном его рассказе «На краю света», в виде беседы одного старого архиерея о срав- нительных достоинствах живописного изображения Спасителя на Западе и у нас. Высокоопытный епископ, в ряде тонких сопостав- лений, имеет в виду приблизиться к идеалу понимания Лика; но мы чувствуем, что тут есть и больше: усилие уловить незамутив- шуюся истину самого христианства. Идет не «спор» — этот термин отверг епископ, а «беседа»; и мы приведем весь диалог, с подаваемыми старцу репликами. «Епископ взял со стола большой, богато украшенный резьбой из слоновой кости альбом и, раскрыв его, сказал: — Вот наш Господь! Зову вас посмотреть! Здесь я собрал много изображений Его лица. Вот он сидит у кладезя с женой самаритянской,— работа дивная; художник, надо думать, пони- мал и лицо, и момент. — Да, мне тоже кажется, владыко, что это сделано с поняти- ем,— отвечал собеседник. — Однако, нет ли здесь в Божественном лице излишней мяг- кости? Не кажется вам, что Ему уж слишком все равно, сколько эта женщина имела мужей и что нынешний муж ей не муж? Все присутствующие молчали; архиерей это заметил и продолжал: — Мне кажется, сюда немного строгого внимания было бы чертой нелишнею. — Вы правы, может быть, владыко. — Распространенная картина; мне доводилось ее часто ви- деть, преимущественно у дам. Посмотрим далее. Опять великий мастер. Христа целует Иуда. Как кажется вам здесь Господен лик? Какая сдержанность и доброта! Не правда ли? Прекрасное изображение. — Прекрасный лик! — Однако, не слишком ли много здесь усилия сдерживаться? Смотрите: левая щека, мне кажется, дрожит, и на устах как бы гадливость. — Конечно, это есть, владыко. 145
— О, да; да ведь Иуда ее уж, разумеется, и стоил; и раб, и льстец — он очень мог ее вызвать у всякого... только, впрочем, не у Христа, Который ничем не брезговал, а всех жалел. Ну, мы этого пропустим; Он нас, кажется, не совсем удовлетворяет, хотя я знаю одного большого сановника, который мне говорил, что он удачнее этого изображения Христа представить себе не может. Вот вновь Христос и тоже кисть великая писала — Тициан. Перед Господом стоит коварный фарисей с динарием. Смотрите- ка: какой лукавый старец, но Христос... Ох, я боюсь! смотрите: нет ли тут презрения на Его лице? — Оно и быть могло, владыко! — Могло, не спорю: старец — гадок; но я, молясь, таким себе не мыслю Господа и думаю, что это неудобно. Не правда ли? Мы отвечали согласием, находя, что представлять лицо Христа в таком выражении неудобно, особенно вознося к Нему молитвы. — Совершенно с вами в этом согласен и даже припоминаю себе об этом спор мой некогда с одним дипломатом, которому этот Христос только и нравился; но, впрочем, что же? ...момент дипломатический. Но пойдемте далее: вот тут уже, с этих мест, у меня начинаются одинокие изображения Господа, без соседей. Вот вам снимок с прекрасной головы скульптора Кауера: хорош, хорош! — ни слова; но мне, воля ваша, эта академическая голова напоминает гораздо менее Христа, чем Платона. Вот Он, еще... какой страдалец... какой ужасный вид придал Ему Метсу!.. Не понимаю, зачем он Его так избил, иссек и искровянил?.. Это, право, ужасно! Опухли веки, кровь и синяки... весь дух, кажется, из Него выбит, и на одно страдающее тело уже смотреть даже страшно. Перевернем скорей, Он тут внушает только сострада- ние, и ничего более.— Вот вам Лафон, может быть, и небольшой художник, да на многих нынче хорошо потрафил; он, как видите, понял Христа иначе, чем все предыдущие, и иначе Его себе и нам представил: фигура стройная и привлекательная, лик добрый, голубиный взгляд под чистым лбом, и как легко волнуются здесь кудри: тут локоны, тут эти петушки, крутясь, легли на лбу. Красиво, ираво! а на руке Его пылает сердце, обвитое терновою лозою. Это «Sacre соеиг», что отцы-иезуиты проповедуют; мне кто-то сказывал, что они и вдохновляли сего господина Лафона чертить это изображение; но оно, впрочем, нравится и тем, которые думают, что у них нет ничего общего с отцами-иезу- итами. Помню, мне как-то раз, в лютый мороз, довелось заехать в Петербурге к одному русскому князю, который показывал мне чудеса своих палат, и вот там, не совсем на месте — в зимнем саду, я увидел впервые этого Христа. Картина в рамочке стояла на столе, перед которым сидела княгиня и мечтала. Прекрасная была обстановка: пальмы, аурумы, бананы, щебечут и порхают птички, и она мечтает. О чем? Она мне сказала: «ищет Христа». Я тогда и всмотрелся в это изображение. Действительно, смот- рите, как он эффектно выходит, или, лучше сказать, износится из этой тьмы; за ним ничего: ни этих пророков, которые докучали 146
всем, бегая в своих лохмотьях и цепляясь даже за царские колес- ницы,— ничего этого нет: а только тьма... тьма фантазии. Эта дама — пошли ей Бог здоровья — первая мне и объяснила тайну, как находить Христа, после чего я и не спорю с господином капитаном (оппонент архиерея), что иностранные проповедники у нас не одним жидам Его покажут, а всем, кому хочется, чтобы Он пришел под пальмы и бананы слушать канареек. Только Он ли туда придет? Не пришел бы под Его след кто другой к ним? Признаюсь вам, я этому щеголеватому, канареечному Христу охотно предпочел бы вот эту жидоватую главу Гверчино, хотя и она говорит мне только о добром и восторженном раввине, которого, по определению господина Ренана, можно было лю- бить и с удовольствием слушать... И вот вам, сколько пониманий и представлений о Том, Кто один всем нам на потребу! Закроем теперь все это и обернитесь к углу, к которому стоите спиной: опять лик Христов, и уже на сей раз это именно не лицо — а лик. Типическое русской изображение Господа: взгляд прям и прост; темя возвышенное, что, как известно, и по системе Лафатера означает способность возвышенного богопочтения; в лике есть выражение, но нет страстей. Как достигали такой прелести изоб- ражения наши старые мастера? — это осталось их тайной, кото- рая и умерла вместе с ними и с их отверженным искусством. Просто — до невозможности желать простейшего в искусстве: черты чуть слегка означены, а впечатление полно; мужиковат Он, правда, но при всем том Ему подобает поклонение, и как кому угодно, а по-моему, наш простодушный мастер лучше всех по- нял — Кого ему надо было написать. Мужиковат Он, повторяю вам, и в зимний сад Его не позовут послушать канареек, да что беды! — где Он каким открылся, там таким и ходит; а к нам зашел Он в рабьем зраке и так и ходит, не имея где главы приклонить от Петербурга до Камчатки. Знать, Ему это нравит- ся — принимать с нами поношения от тех, кто пьет кровь Его и ее же проливает. И вот, в эту же меру, в какую, по-моему, проще и удачнее наше народное искусство поняло внешние черты Христова изображения,— и народный дух наш, может быть, ближе к истине постиг и внутренние черты Его характера» («На краю света», гл. I; Сочинения Лескова, т. I, изд. 1889 г., стр. 682—686). Вот мысль, в сущности, та же, которая содержится и в приве- денной у г. Вл. Соловьева выдержке, но только глубже и утончен- нее развитая, и главное — идущая к самому источнику. Некото- рый вид богомыслия положен в основу там и здесь. «Есть выражение, но нет страстей» — вот центр всего рассуждения; «мастер понял, Кого ему надо написать»; «Ему подобает покло- нение», т. е. тогда как там, в европейском художестве, мы имеем картины — здесь, под кистью русского мастера, возник образ поклоняемый. Это — цельный взгляд, цельная философия; и она так мало еще канонизирована, что, сохраняя всю скромность, мы можем подойти к ней с критикой. 147
«Нет страстей», и из очень внимательно построенной диалек- тики видно, что нет — по выраженному и защищаемому пред- ставлению — самых корней этих страстей, нет их, как подавлен- ного, побежденного, как предмета борьбы и, наконец, преодоле- ния. Но тогда в чем же и как было выражено в Спасителе «человеческое», о коем вселенские соборы уже отвергли пред- положение, что оно было «поглощено Божеством»,— мнение, которое мы находим, в сущности, у Лескова и к которому склонявшиеся в древности были признаны «еретиками»? «Черты суть слегка означены» — вот многозначительное выражение, т. е. они дают как бы рамку человека — сосуд, за внешним краем коего сейчас же начинается и до глубины идет божество. Но что же тогда есть от человека? цвет щек и кожи, и она сама тонкой пленкой. «Человеческое» не только поглощено, но оно, при таком взгляде, и искоренено — а на такую мысль мы не смеем решить- ся. Очевидно,— и на это прямо указывает вселенское понима- ние — в Спасителе были в слиянии как Божество, так и человече- ство, не в предикатах только своих, но и в самом существе. Спаситель был не только «всемогущ» и «всеведущ», но он был Бог; так точно и человек присутствовал в нем не как портретный очерк, но и глубже, т. е. именно как сплетение страстей или, по крайней мере, их корни. Изгнание торгующих из храма не вовсе исключало гнев; и у Матфея, против книжников и фарисеев, мы читаем и отвращение, и негодование: «Горе вам, украшающие гробницы пророков...» Вообще, у четырех евангелистов мы ус- матриваем в образе Спасителя полный очерк всего круга челове- ческих страстей, но их слияние с Божеством сказалось в их мере: они везде взяты в такой гармонии, что ни на одно сердце человеческое не произвели бы того отталкивающего впечатления, как его произвели все человеческие попытки выразить в художе- стве Его лицо, так справедливо отторгнутые архиереем и Леско- вым. Не правы художники те; не прав, однако, и Лесков, Христос неизобразим, неподсилен человеку; это — тайна, и, вероятно, это — сущность Его божества. Но попытки передать Его «с выражением, но без страстей» глубочайшим образом неправиль- ны, и «штрихи едва намечены» — это показывает бегство от задачи, а не ее выполнение. «Бога никто же нигде же видел»; Его видели те, между коими он ходил 33 года, но нам никакой силы и никакого дара Его представления и уразумения во внешних чертах не дано. Это замечательно, но и бесспорно: на картинах, где есть фигура Христа,— собственно, есть под картинами Его подпись, т. е. подпись об Его имени, но на картинах нет Христа, и потому без сомнения, что Он непредставим, неизобразим. Темные старинные лики Христа нам более нравятся потому, что они неясны, что мы не можем тут ничего определенного раз- глядеть; есть место, к которому мы относим мысль свою, и нет определенных линий, которые обозначали бы Того, Кто необоз- начим. Почерневшее от времени художество, как и «едва наме- ченные штрихи», лучше потому, что они приближаются к отсут- )4«
ствию штрихов, к отказу художества от несоответственной ему задачи: «как бы нет вовсе картины» — и вот уже начало «образа», куда мы можем отнести молитву. Но здесь мы оставляем худо- жество и обратимся к художнику, т. е. мы обратимся к самому человеку, который глубоко подчиняется наполняющим его об- разам и в зависимости от того, как представляет себе Бога,— формируется сам. Пробегая очерк Лескова и — еще лучше — переписывая его, мы ясно видим, до чего страсть волнуется под ним. Представле- ние Христа, и притом «без страстей», наполняет мысль архиерея и, конечно, за ним стоящего Лескова, но удивительно — очерк, приведенный нами, груб и до известной степени изуродован этими царапающими строчками, в которых отмечены и задеты все почти общественные положения: и «дипломат», и «важный сановник», «князь» и «княгиня», и чуть ли даже не «канарейки» и «бананы». Отсутствие того, что мы выражаем несколько рас- плывающимся и в этой именно расплывчатости верным терми- ном «благость»,— поражает нас здесь: И ничего во всей природе Благословить он не хотел. Это — удивительно: игра чувств, аналогичная «заботам» г. Вл. Соловьева. И здесь, как там, она вытекла около представ- ления, по существу, казалось бы, исключающего всякие земные заботы и «мятежность духа». Таинственным, каким-то внутрен- ним преломлением принцип «не пецитеся» отразился в обоих ; случаях, и отражается всегда, бездной земного «попечения», но ' в искаженной и загрязненной форме. Откуда это? как возможно? где угол преломляющий? Да именно — в этом пассивном идеале и в представлении Христа «с выражением», но без зачатков «страстей». Горячими желаниями, «молитвою», страстным вожделением мы закопа- лись в могилу и лежим около «покойников» Лимонария; «бес- страстно» лежим, по другой версии «богомыслия». С этим можно было бы помириться; но полная действительность состоит в том, что мы остаемся в то же время и на земле, под светом дня, но уже здесь остаемся вовсе без «молитвы» — для величайших глубин греха, в самых смрадных его формах. «Небо» для нас — там, на кладбище; здесь — только «земля», и уже не освещаемая ниско- лько «небом», без «молитвы» пронизывающей нас в ежедневном дыхании, сопутствующей каждому мигу труда и ежесекундных наших вожделений. Здесь — «nefas», «нечисть»,— и именно в пол- ноту того, как всякое «fas», всякая «святость» нами отнесены туда — в небо «бесстрастного» лежания около «упокойников». Таким образом, крайний спиритуализм в понимании христианст- ва, поглощение в Христе «человека» «Божеством» — от которого предостерегали нас вселенские соборы — отразились полной ма- териализацией христианства, ежесекундных и повсеместных всплесков христианского моря. 149
Отсюда текут его антиномии; «антиномиями» Кант назвал коренные и идущие от самого начала противоречия нашего разу- ма, и есть такие же «противоречия» в нашей цивилизации. Оста- новимся на некоторых. Евангелие есть книга бесплотных отноше- ний — целомудрия, возведенного к абсолюту; и между тем циви- лизация, казалось бы на нем основанная, есть первая в истории, где проституция регистрируется, регламентируется и имеет свое законодательство, как есть законодательство фабричное. «Истин- но говорю вам — верблюду легче войти в игольные уши, чем богатому в царство небесное»,— и вот мы видим, что именно «стяжелюбивый юноша» есть господствующий в нашей жизни тип. «Богатый и Лазарь» — какая вековечная притча; но где еще была более роскошная, более блистательная, «блистающая в од- еждах» и всяческой «неге» цивилизация, как наша? Поразительно, что все течет обратно: не то чтобы по разным путям расходит- ся — «слово» правее и «дело» немножечко влево; нет — они диаметрально кидаются навстречу друг другу. «Царство не от мира сего» ...но было ли «царство» когда-нибудь более от «сего мира», столь поразительно светское, щеголеватое, до последних своих недр суетное и объективное, без всякой в себе тайны, без трогательности и нежного? «Не пецитеся на утро, утренний бо собою печется» — и нет, не было еще мира, который тревогу свою простирал бы так далеко, как наш: мы боимся и кометы, которая как бы не разбила землю, и пересыхания вод на нашем шаре, и исчезновения на нем воздуха, и охлаждения солнца, и падения земли на солнце — космического «пожара». Трусость и «попечение», которые решительно не имеют себе примеров в истории. «Религия любви и милосердия...» Странник в Аравии или в Тибете, подходя к шалашу бедуина или к войлочной кибитке татарина, находит не только кров себе; ему не только «омоют ноги» холодной водой, которая облегчит прилив к ним крови (какая предусмотрительная и утонченная заботливость!), но за его жизнь и безопасность, если даже он вошел в палатку кровного врага, этим врагом будет положена жизнь. Главное — это обычай, т. е. везде, для всякого, не обегая ни одной палатки. Пусть «кровный враг» зарежет нас сейчас, как только вы выйдете из-под его крова. Да, потом зарежет — Восток не претендует, как Запад, на «прощение» всяческих «обид»: он мстит, волнуется, негодует и не знает ни нашего «неделания», ни нашего «несоп- ротивления злу». Но пока вы в палатке врага — вы не в дремучем лесу, не в берлоге зверя, вы где-то в священном убежище, над вами ясно простерт религиозный закон, не переступаемый ни для какой ярости, ни для какого омрачения рассудка. Теперь возьми- те наш западный мир: куда вы пойдете, в какой дом осмелитесь войти, где на вас не посмотрели бы с величайшим удивлением и с некоторым безмолвным «мы не от мира сего» не затворили бы перед вами дверь? «Взгляните на лилии полевые: и Соломон в красоте одежд не был украшен лучше их»; «птицы не сеют, не жнут — и Отец Небесный питает их»,— это вы слышите в утеше- 150
ние, когда в величайшей нужде, в безысходном горе, полный растерянности обращаете речь к «брату»; и как часто — о, почти всегда! — этот словесный «хлеб» есть единственный, который вы получаете в напитание. Погибнуть на площади, т. е. перед люд- ными домами, замерзнуть на улице, быть растленной ради рубля, который даст ужин,— о, ведь это наша история, это хроника наших газет, отдел «мелких» и самых любопытных в них «изве- стий». «Мелких известий» — как характерно это название! жизнь человека для нас «мелка», она привычно мелка, она «мелка» для всех, и газеты только выражают мнение всех, последуют сужде- нию всех, когда набирают эти известия мельчайшим шрифтом, . позади телеграмм о том, что корабль, везущий Фора, уже доехал до Антверпена. Филантропия подбирает замерзающих и растле- ваемых: да, это характерно — выделился общественный инсти- тут, почти государственное министерство, чтобы исполнить то, чего около себя, вокруг себя никто исполнить не хочет. Зажегся очаг милосердия, как в морозы зажигаются костры на улицах... ,. ну, да потому и зажегся, что атмосфера пронизана холодом, и, ’ в сущности, каждый порознь есть полузамерзающий. ‘ Вот эти «антиномии». Не забывая, прервем их и возвратимся к частному факту, который пробудил в нас эти общие мысли. Г. Вл. Соловьев существенно неправильно понял христианст- во, оценив «Судьбу Пушкина». Он осудил поэта за активность, и так строго, что даже присудил к смерти. Он задается вопросом, что стал бы делать поэт, если бы тяжело ранил и даже убил так измучившего его, так оскорбившего и, наконец, так неотвяз- чивого Геккерна. Он серьезно думает, что «с горя» Пушкин пошел бы на Афон, постригся бы в монахи (стр. 155). Человека гонят, травят в обществе, и когда, загнанный домой, он оборачи- вается у порога — он видит, что преследователи не щадят и его крова и следуют за ним по пятам. «Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup!» — тут весь Пушкин в простоте и прав- де своего гнева. «Что стал бы делать он, убивши?» — то, что и солдат, в сражении честно защищавший свое отечество, или что делал гр. Л. Толстой, бывший на севастопольских бастионах, и, верно, не праздно там бывший. И Пушкин защищал ближайшее отечество свое — свой кров, свою семью, жену свою; все это защищал в «чести», как и воин отстаивает не всегда существова- ние, но часто только «честь», доброе имя, правую гордость своего отечества. Нисколько и ни в чем все это не противоречит активному христианству и тем «корням» страстей, которых бы- тие в Богочеловеке утверждали соборы, и так напрасно в них усомнился Лесков, сомневается г. Вл. Соловьев. Еще два слова о занимающей нас статье: г. Вл. Соловьев собирает документы лживости Пушкина и везде ошибается в пси- хологическом их анализе. Как Пушкин мог, спрашивает он, почти в одно время написать о том же лице и известное стихотво- рение: «Я помню чудное мгновенье» — и назвать это лицо в част- ном письме — «наша вавилонская блудница, Анна Петровна» 151
(стр. 137). Друг или «приятель» Достоевского и, вероятно, знаток его сочинений, г. Вл. Соловьев мог бы быть проницательнее в отношении именно этих тем. Красота телесная есть страшная и могущественная, и не только физическая, но и духовная вещь; и каково бы ни было содержимое «сосуда» — он значащ и в себе, в себе духовен и может пробудить духовное же — напр., данное стихотворение, которое вовсе не будет «предъявлением заведомо ложных сведений», как это показалось не очень проницательному «философу». Второе обвинение: приняв вызов Геккерна, поэт нарушил слово императору, которому обещал довести до его сведения, если вызов последует. Но это понятно, и психологически это опять невольно: ведь император именно не допустил бы дуэли и измученный поэт, жену коего позорили, и глубину, боль, язву этого позора только он один в настоящей силе чувствовал, был бы лишен единственного оставшегося у него средства прекратить эту боль. «Attendez, je veux tirer mon coup!» — и только, и опять никакой лжи. И как было не войти в мир той взволнованности, того смятения чувств, которое пережил поэт; того необыкновенно сложного круга воспоминаний, взгляда на себя и свою историчес- кую миссию, оторвав от которой его вдруг и неудержимо погнала до порога дома, до спальни жены стая ужасных гончих; лев обернулся... и все-таки был затравлен. Но уже раненный насмерть, однако же еще дыша, творец «Моцарта и Сальери» и этих слов: Когда бы все так чувствовали силу Гармонии! Но нет; тогда б не мог И мир существовать; никто б не стал Заботиться о нуждах низкой жизни — Все предались бы вольному искусству! Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов. Не правда ль? Но я нынче нездоров, Мне что-то тяжело; пойду, засну... — приподнялся и, с гневными словами секундантам отойти в сторону, «цедрожащей рукой выстрелил в противника и слегка его ранил». Да, так вот вопрос: зачем он выстрелил, а не читал молитву? «Это крайнее душевное напряжение и сломило окон- чательно силы Пушкина и решило его земную участь» («судьбу» его), им «он и убит, а не пулей Геккерна» («Судьба Пушкина», стр. 151). Ты заснешь Надолго, Моцарт!.. Но ужель он прав, И я не гений? Гений и злодейство — Две вещи несовместные... Так в «райской песне» этого таинственного своего «реквиема», поэт пророчески предугадал и объяснил, во всех ее подробностях, истинную, а не выдуманную «судьбу Пушкина»: Он несколько занес нам песен райских, Чтоб, возмутив бескрылое желанье В нас, чадах праха, после улететь! Так улетай же!.. 152
Страшны эти слова о «бескрылом желанье», и они страшны не для одной той минуты, когда были сказаны, как и весь t этот Requiem в психологической части своей есть вековечное ‘ создание. «Мы знаем, что дуэль Пушкина была не внешней случай- ностью, от него не зависевшей, а прямым следствием той внутренней бури, которая его охватила и которой он отдался сознательно, несмотря ни на какие провиденциальные препя- тствия и предостережения. Он сознательно принял свою личную страсть за основание своих действий, сознательно решил довести свою вражду до конца, до дна исчерпать свой гнев. Один из его ближайших друзей, князь Вяземский, в том самом письме, в котором он описывал его христианскую кончину, обращаясь назад к истории дуэли, замечает: «Ему нужен был кровавый исход». Мы не можем говорить о тайных состояниях его души, но два явные факта достаточно доказывают, что его личная воля бесповоротно определилась в этом отношении и уже не была доступна никаким житейским воздействиям,— я разумею: нарушенное слово императору и последний выстрел в против- ника!» (стр. 153). — «Так улетай же!..»
КРОТКИЙ ДЕМОНИЗМ Нежным, бледно-розовым задачам «Книжек Недели» удиви- тельно отвечает г. Меньшиков, писатель юной мысли и юного языка, а главное — который никогда не обещает состариться. Это — писатель-мелодист; не богата и проста его мелодия: Чижик, чижик, где ты был? — но она льется, не утомляя и убаюкивая слух читателя, из стра- ницы в страницу, из книжки в книжку журнала, переливается с одной темы на другую, и, кажется, сгинь все сотрудники «Книжек Недели», г. Меньшиков без всякого напряжения ума и утомления слова мог бы заместить их всех. Если вы не подвер- жены чувству умственной скуки, вы никогда не устанете его читать; равно как, если в вас есть этот скверный червяк, вы никогда его читать не начнете. Он мелодист, я сказал, и дейст- вительно, раз он наклонился над пустым листом писчей бумаги, уже какая-то волшебная музыка, наигрывающая в голове, готова принять и нанизать какие угодно слова на мотивы этой музыки. Я уверен, что труд писания ему ничего не стоит, и, как для настоящих поэтов, он есть для него наслаждение. Скверный червяк умственной скуки открывает только один недостаток в его писаниях: именно — в них нет мысли, т. е. мысли растущей, развивающейся, движущейся; как и нет, собственно, мысли до- казанной, и мы убеждены — очень дорогой, «возлюбленной». Счастливая авторская способность, и в наши практические време- на — дар неба^.совершенно равняющийся чудесной Аладиновой лампе, которая все добывала своему маленькому и, казалось бы, немудрому обладателю. Г. Меньшиков идет к «Книжкам Неде- ли», как флердоранж к улыбающемуся лицу 16-летней девушки, спешащей в церковь, спешащей об руку с возлюбленным... Се, жених грядет в полунощи... Но словом «жених» мы, вероятно, ужасно раздражаем г. Ме- ньшикова: он против «брака», против «любви» и всех этих «плотских» ужасов — совершенно 16-летняя девушка, но на сте- пени опытности II-летней. В сентябрьской, октябрьской и но- ябрьской «Книжках Недели» за 1897 год он разбирает факт так называемой плотской любви, и как мы внимательно ни читали эти статьи, заглушая всякого в себе «червяка», мы не открыли ни одного мотива в них, кроме этого: «Любовь есть грех». Конечно, 154
г. Меньшиков не пишет «грех», ибо это напоминало бы семина- рию, но он пишет «пошлость», склоняет во всех падежах «по- шлость»,— и вся статья его есть музыкальный речитатив на известные и первично в «Крейцеровой сонате» сказанные слова Позднышева. Совершенно непостижимо, зачем изобретен он г. Меньшиковым после «Крейцеровой сонаты», решительно ни одним изгибом мысли ее не дополняя и даже не излагая ее явных и особенно скрытых мотивов, но беря из нее одну строчку и на мотив этой строчки, вот уже три месяца — Чижик, чижик, где ты был... «Крейцерова соната» есть мучительное и мрачное, хотя, как мы убеждены, совершенно ложное явление; это — кроткий демо- низм, демонизм «братчиков» и «сестричек», из-за которого так и слышится ария г. Яковлева в опере Рубинштейна, на известные слова Лермонтова, открывающая эту оперу: Проклятый мир... Презренный мир... Поэзия поблекших цветов, померкшей весны, заслоненного со- лнца; слепое вырывание из цветов их благоуханных «пестиков» и «тычинок», и, в последнем анализе,— слепое вырывание из мира его всеоживляющего, всерасцвечивающего нерва. Конеч- но — это ария демона, хотя бы и прикрывшегося самыми крот- кими словами; ибо сущность демонизма есть сущность отрица- ния; «дух небытия и отрицания, страшный и умный дух пустыни говорил мне», как проникновенно определил его Достоевский в «Братьях Карамазовых» (Легенда об инквизиторе). В чем же это «отрицание», это «небытие» столь полно и столь коренным образом выражается, как не в идее бескровных «братчиков» и «сестричек», этой особенной «святости» поблекших щек и увяд- ших мускулов,— идее мира, но с вырванным из него хребтом, потухшим взором, необозримой словесной любовью и без любви реальной, радостной и свободной? В легендах о многих святых передается один и тот же рассказ, как к разным Отцам пустынникам и женам непорочным демон являлся, но не в привычном и отталкивающем или гроз- ном своем виде, но в «ангельском» или «божеском», так что слабейших из них и соблазнял себе поклониться. Бог же есть Бог благословляющий, и мы опять спрашиваем: в чем еще сущность благословения могла бы быть выражена так полно и коренным образом, как не в благословении этому тонкому и нежному аромату, которым благоухает мир «Божий», «сад» Божий,— этому нектару цветов его, «тычинок» и «пестиков», откуда, если рассмотреть внимательно, течет всякая поэзия, растет гений, теплится молитва, и, наконец, из вечности и в вечность льется бытие мира? Но мы заговорили серьезно, как соответствовало бы «умному духу пустыни», духу «небытия», заговорившему 155
в «Крейцеровой сонате», и вовсе не соответствует «элементам романа», которые пишет г. Меньшиков в «Книжках Недели». Итак, оставляя серьезность, мы предпочитаем шутить о любви; кстати, она льется и обычно среди веселья и шуток: Нежны стопы у нее; не касается ими Праха земного; она по главам человеческим ходит — так определил ее Гомер, а Платон заметил у него этот стих и привел в своем «Пире», этом глубокомысленном и до известной степени страшном рассуждении о чувственной любви. Но г. Ме- ньшиков — музыкант; он, например, заметил у «Платона раз- деление любви на «земную» и «небесную» — «Афродиту зем- ную» и «Афродиту небесную» и, закрыв глаза на то, что написал об этом Платон,— под заглавием «О любви святой», написал о любви монастырских «старцев» и старых филантропических барынь, утверждая (см. конец октябрьской статьи), что так имен- но и учил Платон. Между тем, как совершенно ясно можно читать на соответствующих страницах «Пира», Платон называл любовью «земной» любовь к другому полу, а «небесной» любо- вью называет вовсе не филантропическую, но чувственную лю- бовь и только к одинаковому с собой полу. Он называет при этом и цитирует поэтессу Сафо, и вообще это так бесспорно, что в этом невозможно сомневаться. Это составляет ту сторону знаменитого диалога, которую мы назвали страшной, и о ней можно десятилетия размышлять, ничего не понимая. Но, раз пишешь статью, избрал тему, к которой никто не нудил,— нужно писать о том, что есть действительно, и, цитируя авторов, нужно брать, видеть и понимать то, что они говорят, а не приписывать им свои, хотя бы и очень «музыкальные» мысли. Не менее своевольно автор обращается с Библией: она, от первой главы «Бытия», и далее в «Исходе», «Второзаконии», наконец, у проро- ков и в многострадальной «Книге Иова», льется благословени- ями святой, но опять именно чувственной, рождающей «в роды и роды» любви. Никакой тени в Библии нет бесплотной, филант- ропической и, в последнем анализе, притворной словесной люб- ви. Да, Библия еСТь книга факта и тех твердынь, на коих тысяче- летия держится факт всемирного бытия. Но что до этого за дело г. Меньшикову: он Библии не читал, в частности не читал чувст- венных образов и сравнений у Иезекиля, и пишет: Чижик, чижик...— т. е. не это, а следующую прямую и беззастенчивую ложь: «Древ- ние пророки и вероучители едва удостаивали половую любовь своего презрения; они не останавливались даже на анализе этой страсти, не отличая ее от порока» (стр. 191). «Выяснениями», правда, Библия не занимается, но она ими не занимается и от- носительно всяких других тем: это не философская, не размыш- ляющая, но именно благословляющая и проклинающая книга, «отделяющая свет от тьмы», почему для всех народов она и сде- 156
лалась «священной». Ну, вот там есть книга «Руфь» — одно из благоуханнейших созданий семитического гения. Свекровь гово- рит невестке после смерти своего сына, а ее мужа, т. е. насто- ящего мужа, а не братчика: «Он умер, а я бедна — вернись же в свою землю и к своему племени. Я стара и уже не могу родить тебе еще мужа»,— наивно поясняет она. Но та отвечает: «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты будешь жить, там и я с то- бой; твой народ будет моим народом, и земля твоя будет моей землей». Вот степень привязанности, которой не знают филант- ропы; но, однако, к кому же привязанности — к свекрови-стару- хе? Конечно нет, но к памяти мужа, и по ней — к этой ненужной старухе, его матери. Любовь, именно чувственная любовь, несмо- тря на ее грозовые и разрушительные иногда явления, драгоцен- на, велика и загадочна тем, что она пронизывает все человечество какими-то жгучими лучами, но одновременно и нитями такой прочности, которые «в огне не горят, в воде не тонут». Без этой «любви» человечество рассыпалось бы ненужным и холодным мусором, да и рассыпается по грозному обетованию Спасителя: «И в конце времен охладеет любовь». Г. Меньшиков не наблю- дал, по-видимому, или, точнее, занимаясь своей словесной музы- кой и освещая тесный уголок своей редакции драгоценной «Ала- диновой лампой», не заметил, что мутные и грязные явления любви, каких, например, множество мы читаем в «Bel ami» Мопассана,— все развиваются именно на почве «хладеющей» любви, не жгущей более и потому именно манящей к грязному и «холодному», как инстинктивно верно определило его человече- ство, «разврату». Кто же не знает, что старик всегда развратен более, чем юноша. И уже г. Меньшиков не спорит, что он и «хо- лоднее», чувственно холоднее юноши. Вот наблюдение, которое могло бы дать начало множеству размышлений: «Bel ami», на- пример, решительно не в силах любить долее двух недель; он идет из-под венца с молоденькой шестнадцатилетней девушкой и уже думает о другой женщине — истинное проклятие, которым некогда Давид проклял потомство Иоава. Но как горячо любит этого отвратительного юношу-старика его невеста, которая ради него в шестнадцать лет оставила отца и мать свою. О, эта не будет думать о другом возлюбленном и не изменит всю жизнь, по крайней мере так скоро не изменит. В нашу пору и в условиях нашей жизни, слава Богу, девушки хранят еще целомудрие; и воп- реки тысячи клевет на них, все-таки очевидно, что из них выходят более верные жены, чем из наших преждевременно погасающих, «холодеющих» юношей — верные мужья. Таким образом, цело- мудрие, т. е. сосредоточенная, нерастерянная чувственность, есть условие великой прочности семьи, долгого горения в ней очага Весты, семейной верности, теплоты. И именно в этих великих зиждительных целях она хранится, а не для нелепого «сидения в старцах» и не для занятий филантропией. Да, этот жгучий и таинственный огонек неистощимых, и задача сохранить его, т. е. сохранить как драгоценность, а вовсе не как «пошлость», 157
коюрую непонятно для чего было бы и хранить в себе,— есть великая задача религиозного и социального строительства. Рас- суждения г. Меньшикова о «пошлости» и «ненужности» любви разбивают последние крохи, которыми еще питается и согревает- ся человечество,— конечно, если бы эти рассуждения имели ка- кую-нибудь силу. Но как ходячий взгляд, и особенно в помощь могущественной «Крейцеровой сонате», как ее иногда понима- ют,— они могут принести свою долю вреда, отводя внимание, уважение и религиозное отношение к тому, что именно требует такого отношения к себе. Но мы заговорили о Библии и отвлек- лись от нее. Там, кроме книги «Руфь» есть «Книга Товии, сына Товита». Это — истинный апофеоз плотской, но понятной цело- мудренно и религиозно любви. Едва спутник этого благородного юноши сказал, что вот «мы подходим к дому, где есть девуш- ка — и она предназначена тебе в жены, и будут у тебя от нее дети», как уже по одному имени и известию «Товия полюбил ее и душа его крепко привязалась к ней». Здесь мы имеем то же, что и у Руфи: там любовь, не угасающая по воспоминанию, здесь любовь, вспыхивающая по ожиданию. Утренняя и вечерняя заря, но именно плотского чувства. Заметим, что Товия еще не видел лица невесты, и он «полюбил и привязался» к чисто женствен- ному ее началу и, очевидно, чисто мужским началом в себе, без примеси эстетических и этических элементов. Но будем следить дальше. Придя в дом Рагуила, он так нетерпелив, что отказыва- ется есть и пить, пока не будет сделан брачный договор. И вот ночь и они одни. «Товия встал с постели и сказал: «Встань, сестра, и помолимся, чтобы Господь помиловал нас». И начал Товия говорить: «Благословен Ты, Боже отцов наших, и благо- словенно имя Твое святое. Ты сотворил Адама и дал ему помощ- ницей Еву, подпорой — жену его. От них произошел род челове- ческий. Ты сказал: не хорошо быть человеку одному: сотворим помощника, подобного ему. И ныне, Господи, я беру сию сестру мою не для удовлетворения похоти, но по истине: благоволи же помиловать меня и дай мне состариться с ней. И она сказала с ним: «Аминь». Конечно, слово «сестра» сейчас же увлечет г. Меньшикова, как и «небесная Афродита» Платона. Но Една, мать Сарры, говорит на брачном пире сыну и зятю: «Возлюбленный брат, да восставит тебя Господь Небесный и дарует мне видеть детей от Сарры, дочери моей. И вот я отдаю тебе дочь на сохранение: не огорчай ее». Вы живо чувствуете, что все пошлости «братчиков» и «сест- ричек» есть истинно «хладный разврат» мысли перед этой любо- вью, чувственной и плотской. «В роды и роды» любовью, но под углом святого созерцания, на нее брошенного. В этом созерцании все и дело. Оно в том, чтобы не почувствовать миг и миги «любви» как наконец-то «разрешенный грех», до которого «до- рвался»; не взглянуть на эти таинственные «миги» как на бес- содержательное и почему-то приятное удовольствие (наша «хлад- 158
ная» точка зрения); напротив, их нужно понять как радостный долг и вместе невыразимое счастье бытия, исполненное таинст- венного содержания и религиозной высоты. Вот совершенно новая точка зрения, но именно на то, на те самые подробности, на которые «грозно» ополчается г. Меньшиков. Тут в нерве бытия человеческого, в сладком «нектаре» бытия, в сущности, колеблется ось мира, и то, что мы сегодня называем враждебным «севером»,— можем завтра назвать благодатным «югом». «Грех» — в грешном нашем созерцании; «грязь» — в той «грязи» мысли, с которой мы сюда подходим («Элементы романа» г. Меньшикова): факт один, и как только мы вольем положитель- ное содержание в него вместо отрицательного, мало-помалу изменится наша мысль, а наконец, изменится и самочувствие наше в «факте». Неудержимая радость, благословение «в роды и роды» польется из нас, вместо — Презренный мир... Проклятый мир... Вот где истинное «узаконение» брака, коему церковь только последовала, но не создала его и которое субъективно каждый из нас носит в себе. И как часто — о, почти всегда! — глубоким непониманием «таинства сего великого» мы самый брак преоб- разуем в «узаконенный» разврат. Брак — и «законный» — есть в нас, в нашем созерцании: или «по молитве», или «разрешенный грех». Библия, Евангелие взяли естественный, в природе и от Бога существующий процесс — «того ради оставить отца и ма- терь»,— ту сильную, непреодолимую и уже, конечно, не ритори- ческую и не филантропическую, но именно чувственную, однако со всем окружением поэзии, любовь — «огонек» любви. И взяв,— в словах: «тайна сия велика есть», объяснили ее смысл. Наша же ошибка состояла в том, что мы взяли словесную формулу и, не догадываясь, что вовсе не в ней «таинство»,— стали вносить внутрь этой формулы все виды «хладного раз- врата», предполагая, что она их «узаконяет». Но «не жертвенник святит, а жертва». Понятно, однако, что, смешав слово с делом, объяснение с объясняемым, мы перестали «домаливаться» до брака, возрастать и развиваться в «сию великую тайну» — к ее религиозной высоте мы не теплимся более, как Товия. И факт любви нас покидает, а ее мысль ускользает от наших умов.
СЕМЯ И ЖИЗНЬ Наружно погружаясь в их блеск и суету, Ласкаю я в душе старинную мечту... Лермонтов Существует в географической литературе легенда о том, как произошли кофейные плантации в Новом Свете: вскоре после его открытия один матрос нашел в кармане своей куртки завалявше- еся зерно и, вместо того чтобы его бросить как ненужное, поса- дил в землю. От деревца, выросшего из зерна, и произошли все прочие в Америке. Можно представить в положении этого мат- роса рассеянного ученого, как Паганель в «Детях капитана Гран- та», который ежедневно пил кофе, но мог не заметить, как и из каких зернышек оно смалывается; можно предположить, нако- нец, менее известное и даже вовсе неизвестное зерно. Во всяком случае, чтобы познать его природу — блага она или зла ab origine et in se, «в себе и искони»,— нужно повторить поступок благо- разумного матроса. То, что от семени поднимается, особенно в начальную пору своего существования, пока еще ветер и стихии не наложили на поднявшееся своей затемняющей печати,— выяс- нить истинную природу семени. Все предикаты «деревца» суть предикаты неизвестного «зернышка». Способ познания, на который нет апелляции. Он невольно представляется уму, как самый простой и естественный, при прислушивании к странному спору, который, здесь и там завязы- ваясь, как-то не хочет замолкнуть в нашей литературе. Мы говорим о плотской любви, о половом влечении мужчины и жен- щины — да извинят нам термины, уже всюду начавшие повто- ряться. Это — «низменный инстинкт», определяет его г. Вл. Соловьев в отатье «Судьба Пушкина» («Вести. Евр.», сентябрь 1897 г.); «животное и грязное чувство, лживо изукрашенное по- этами», определяет г. Меньшиков («Элементы романа», в «Книж- ках Недели» за сентябрь— октябрь, 1897 г.); «преступление, сообща творимое мужчиной и женщиной», как формулировал уже давно, но памятно гр. Л. Толстой в «Крейцеровой сонате». В защиту его робкие голоса подымают г. Евг. Марков в «Нов. вр.» («В защиту молодости») и наш известный ученый Б. Н. Чичерин в статье «О началах этики», напечатанной в «Воп- росах философии и психологии». Последний возражает на учение о стыде как источнике нравст- венного в человеке чувства, которое развил г. Вл. Соловьев в его «Оправдании добра». «Постыдна отдача себя половому влече- нию»,— говорит знаменитый наш философ («Оправд. добра», стр. 54); возражая на возражение г. Чичерина, он говорит еще, 160
что этот «безнравственный инстинкт» («Вопр. филос. и психол.», стр. 675) в своих могучих порывах если и содержит какое-нибудь положительное, благое начало, то лишь как косвенное средство для человека выявить «воздержание, нравственную победу: при отсутствии таких порывов целомудрие было бы пустым словом» (стр. 676). Итак, это — черная тень, нужная, чтобы сиял свет воздержания. Возражение г. Чичерина, правда не очень глубоко- мысленное, состоит в следующем: «Мужчины, можно сказать, почти без исключения, кроме разве некоторых изуверов, не сты- дятся избытка материальной силы, а стыдятся ее недостатка. Не победы, а неудачи составляют предмет стыда. Лишение способ- ности считается для мужчины позором. Хорошо или дурно такое воззрение — это другой вопрос; мы имеем здесь дело с фактом, и факты показывают, что человек вовсе не стыдится быть живо- тным, а, напротив, этим гордится. Аскеты, с точки зрения от- влеченных нравственных начал, могут говорить, что им угодно, психологический факт остается непоколебим» («Вопр. философии и психологии», кн. 39, стр. 596). И вот, читая все это — и эти защиты в фривольных и грубых словах, и потоки грязнящих порицаний,— хочется плакать. Г-н Е. Марков правильно потянулся обнаружить то «милое и благое, скромное и прекрасное», что есть в этой любви; он же отметил тонко, что именно телесное, чувственное влечение лежит в основе этого благого. Но он не доканчивает, и одушевленная аргумен- тация его не достигает дна вопроса, не затрагивает скрытого зерна спора. Есть загадочный стих в «Фаусте» Гёте: Wer darf das Kind beim rechten Namen nennen? Die wenigen, die was davon erkannt, Die thoricht g’nug ihr voiles Herz nicht wahrtcn, Dem Pobel ihr Gefiihl, ihr Schauen offenbarten, Hat man von je gckreuzigt und verbrannt.- t. e. «кто дерзнет назвать дитя его настоящим именем? Немногие, знавшие об этом что-нибудь, которые не остереглись безумно раскрыть перед чернью свое переполненное сердце, обнаружить свой взгляд,— тех распинали и сжигали». И вот нам хочется дать комментарий на эти таинственные слова веймарского многодумного старца. Метод кофейного де- ревца поможет в этом. Передо мной младенец. Совершенно очевидно, что его предикаты суть предикаты... «кофейного зернышка». Проходит час, идут часы, и, не отрываясь, я пронизываю его взглядом: это — не только сияние жизни, в той свежести и чистоте, которую мы утратили «под затемняющими ветром и стихиями», но и совершенно ясно, что это — безгрешность, и, собственно,— это единственная и бесспорная безгрешность, какую на земле знает и испытывает человек. Граф Толстой, в «Смерти Ивана Ильича», еще не предвидя написания «Крейцеровой сонаты» и не догадываясь, какой аргумент он против нее построит, говорит, что лишь детство, лишь одно детство в своей 6 В. В. Розанов 161
незапятнанности вырисовывалось, как чистая и беспримесная радость в воспоминании смертельно заболевшего чиновника. Да что мы будем говорить о его героях: начиная литературную деятельность, он сам прежде всего, ранее всего торопливо заговорил в чудных рассказах о «детстве и отрочестве». «Не- винность» — мы говорим о младенце; но только ли это одно? Не виновен ни в чем и камень, и есть разница в содержании этих предикатов у него и у младенца: младенец имеет положительное в себе, т. е. в нем есть не только отсутствие греха, но и присутствие святости. И в самом деле, не замечали ли вы, что дом, в который вы входите,— когда он не имеет детей,— мрачен и темен, именно духовно темен; а с играющими в нем детьми как будто чем-то светится, именно духовно светится. Да. аскеты фиваиды. эти 90-летние старцы, наполовину закопавшиеся в землю или ночующие в гробах, как пишут историки, все-таки не досягнули до детей по бесспорному слову Спасителя: «Истинно, истинно говорю вам: если не станете такими не войдете в Царство Небесное». Итак, дом потому светится детьми, что, в сущности, он ими освящается, санкционируется в бытии своем, в труде своем, в своих заботах. Этот возящийся около ящика с иг- рушками мир, двух- и трехгодовалый мир, есть уже осу- ществленное «царство небесное». Около него, как земля и под- ножие, раскидывается вся остальная жизнь. Но «деревцо» было не всегда гак велико, и, отступая назад, мы следим за его умалениями: Душу Божьего творенья Радость вечная поит, Тайной силою броженья Кубок жизни пламенит; Травку выманила к свету, Хаос в солнце развила И в пространствах, звездочету Неподвластных, разлила... У груди благой природы Все, что дышит, радость пьет; Все созданья, все народы За собой она влечет... Так говорит Шиллер, и, занятые нашим вопросом, мы входим в глубины «тайной силы броженья», в «кубок жизни», «пламене- ющий», по определению поэта. Да — это пламя; но г. Мень- шиков и все с ним аргументирующие не заметили в Библии одного многозначительного определения: «Аз есмь огнь поеда- ющий» (Второзаконие, гл. 4, ст. 24). Да, чтобы «клубить миры» и рассеивать звезды, для исчисления которых недостаточна наша нумерация, конечно, нужна не мутная водица, или даже не водица кристально чистая, но именно, как и сказал о Себе Господь: «огнь поедающий»; «Бог ревнующий» — прибавил Он почему-то тут же. Но мы входим в «кубок жизни»; деревцо ушло в темную могилку; перед нами — мать, завтрашняя мать, сегодня «имущая 162
во чреве», и снова мы припоминаем замечательное определение Апостола: «чадорождением женщина спасается». Да — «спасает- ся»; то есть «чадорождение» не есть черная тень, оттеняющая свет и свети «воздержания», но оно есть некоторое положитель- ное, определенное благо; и, как указывают предикаты младен- ца,— оно не только «благо», но. при святом на него воззрении, и свято. Удивительно, как много зависит от воззрения человека, от точек, на которые он становится, чтобы созерцать вещи: под каламбуром, ужимками, подмигиваниями и молитва становится каламбуром: но читайте ее серьезно, и она станет во всю вели- чину свою. Все люди, весь мир — какой заботой, уважением окружают «имущую во чреве»: ей -- все места, и всякий покой, но прежде всего уважение. О, как бедна перед нею девушка; как она мало постигает! И наконец, взгляните же пристальнее, вы увидите, что в чертах матери, в сложении материнства дейст- вительно просвечивают, излучаются предикаты младенца. Мать сама полна таких тревог, таких особенных забот и мыслей, и, наконец, полна такой серьезности в воззрении на мир, людей, людские отношения, что совершенно ясно, что после девства она вступила на высшую ступень, и именно в категории тех пред- икатов, какие мы определили для младенца. «Царство Божие» теперь не около ящика с игрушками; оно схоронено под землею, «клубится», и «клубит» его искра «поедающая», в него опущен- ная. Да, мы не имеем третьего выбора, стоя перед этим явлением, должны или вдаться в плоскую пустынность Геккелева-Дарвино- ва созерцания, о коем читается в неделю Православия: «Мир мниша быти без Бога — анафема»; или сейчас и здесь, стоя лицом перед кардинальной тайной мира, перед труднейшей его задачей и вместе — задачей самой высокой по предмету, сюда замешанному (человек), мы будем «мнить мир с Богом», но с «Богом» именно отсюда начиная, здесь и впервые Его непосред- ственно. субъективно, в таинственном материнстве ощущая. Мы видим, что источник излучивания матери, как и странных пред- икатов младенца, которого только еще «носило чрево» и «питали сосцы», имеет некоторые таинственные и действительные для себя основания. Но мы идем дальше, руководимые методом кофейного деревца; месяцы тают, тают недели, скрываются дни, и перед нами... миг, когда благоразумный матрос опустил в зем- лю кофейное зернышко. Еще не мать, но уже жена; и незадолго перед этим девушка, в окружении странных волнений, которые возбудили о себе столько споров. Перед нами — пол... Что такое? Предмет стыда, г. е., поправляем мы, застенчивости, и этого странного ин- стинкта, в силу которого все в природе понижает голос, начиная говорить о важном: Шепот, робкое дыханье, Трели соловья... Свет ночной, ночные тени... И заря, заря... 163
Так пел Фет, и совершенно очевидно, что влюбленные, «робко дыша», не стыдятся же друг друга. Нельзя себе представить, чтобы Сократ, уча учеников, «кричал на всю площадь». Кто не замечал, что ораторы, т. е. крикуны, никогда решительно не бывают ни глубокими мыслителями, ни тонко организованными поэтами. Ньютон, сидя в парламенте от Оксфорда, однажды только встал, чтобы сказать несколько слов о монетном деле, о коем велись дебаты, но, страшно сконфузившись и никем не услышанный, сел тотчас опять на скамью; и между тем известно, как много говорил и мало конфузился Гамбетта. «Любовь» и «миг посадки зерна» ищут ночи и тишины; да, ночи: ...Сквозь туман кремнистый путь блестит, Ночь тиха; пустыня внемлет Богу, 'И звезда с звездою говорит. Ночь темна, т. е. она таинственна, но не грязна; в ее тишине поэты задумывают свои создания; и замечательно — ночь дейст- вительно есть великая сеятельница, какая-то таинственная се- ятельница для целой земли; нельзя представить себе гениальную мысль или чудный стих, которые бы вызрели в человеке в 12 часов дня. Вот причина, почему, как только развивается, т. е. утончается и углубляется цивилизация,— люди начинают время бодрствования, время обмена мыслями, веселого общения, как и время серьезных занятий в уединенном кабинете, передвигать незаметно на ночь. Сомневаюсь, чтобы не ночью, но только днем, именно от начала и до конца днем, написал свои произведе- ния граф Толстой, сторонник простоты и норм деревенской, крестьянской жизни. Итак, ночь — время духовного и также живого посева. И мы застенчивы, укрываемся, «шепчемся» — именно когда становимся чрезмерно серьезны, или когда рас- троганны, или когда интимны. Замечательно: после долгой раз- луки встретившиеся хотят почему-то всегда быть одни; посторон- ние им помешали бы... Но что такое пол? Жизнь. Она начинается там, где в существах возникают поло- вые различая; и эти последние начинаются там, где появляется жизнь. Растения — и те не лишены пола, но совершенно лише- ны — камни. Глубоко поэтому, и как бы выявляет мысль всей природы, наименование подруги первого человека «Евою», что значит одновременно и «женщина» и «жизнь»: т. е. указывает, что «женщина» — это и есть «жизнь», что в ее половых отличиях, и соответственно, конечно, в половых различиях ее друга, и ле- жит тончайший субъективный нерв жизни. Но полнее и отчет- ливее — что же это такое? Не без причины пол ищет мрака, любит ночь. Это он сам есть темнота, но уже не окрест человека, но в человеке. Темнота не как грех — о, нет! — но как важное. Человек имеет день в себе, в своей организации, в своих выявлениях: ну, торговать, конечно, нужно днем — не просчитаешься; но придумывать рифмы — ночью, иначе ошибешься. На биржу мы спешим утром, но заме- 164
чательно — в храм идем или ко «всенощной», или к «утрене», т. е. или перед полуночью, или сейчас за полночью; в обоих случаях по темным еще улицам и до восхода солнца. Пол — это начинающаяся ночь в самой организации человека: в том смысле, что ясно анатомическое и сухо анатомическое его расчленение теряет здесь ясность, сухость и вместе рациональность свою. Все, приближаясь сюда, становится трансцендентно, т. е. не только окружено это трансцендентными по необъяснимости своей буря- ми, «огнем поедающим», но и вообще как-то переливается в зна- чительности своей за край только анатомических терминов. Это — второе темное лицо в человеке, и, собственно, оно есть ноуменальное 1 в нем лицо: от этого — творческое не по отноше- нию к идеям, но к самым вещам, «клубящее» из себя «жизнь»; но оно так густо застлано от наших глаз туманом, что, в общем, никогда его не удавалось рассмотреть. В нормальном случае, сейчас после невинности и даже еще невинные, юноша и девушка, тяготея друг к другу, бесспорно, полом, тяготеют им не функцио- нально, но лично: ясный знак, что пол — не функция, не орган,— ибо какой же есть человек, который предпочел бы лучше умереть с голоду, чем непременно есть эту кашу и этой ложкой? не дышать вовсе, чем дышать в этой комнате? Жги меня, режь меня, Ненавижу тебя... (Пушк. «Цыгане») Это вполне трансцендентное восклицание. И не было бы любви, целомудрия, брака, «материнство» и «дитя» не были бы самоизлу- чивающимися явлениями — если бы пол был функцией или органом, всегда и непременно в таком случае безразличным к сфере своей деятельности, всегда «хладным», «невыбирающим». От этого насильственное нарушение целомудрия, т. е. именно отношение к полу, как к органу,— так потрясает, внушает ужас и невыразимую жалость к потерпевшей, а сама она часто мучительно ищет смерти, как будто перервалось, разрушено трансцендентное основание бытия ее. Тут вовсе не «обида» только — о, нет! Но «разрушение» человека. И не без причины «функция» с «органом», по закону «потребности» и «голода», что все и входит в акт насилования, наказывается как «убийство». Второе, мы говорим, едва просвечи- вающее в темноте лицо — потустороннее, не от сего мира; и этому глубоко отвечает, что ведь и источники жизни никто же не признает «от сего мира», посюсторонними. «Бог взял семена из миров иных, и посадил их в землю, и взрастил сад свой; но все живет на земле касанием таинственным мирам иным» — так сказал еще Достоевс- кий устами умиравшего старца Зосимы («Братья Карамазовы»), И до известной степени — да тут же помогает нам и физиология, и анатомия — это касание вообще происходит через пол и, теснее, 1 «Ноуменом» — основное в философии Канта понятие: «Вещь тою сторо- ною, своею, которою от нас скрыта и вместе которою существенна». Лучше, однако же, потому что ярче и сложнее, это важное понятие выразил Достоевский в словах, которые мы сейчас приведем. 165
в половом общении Вот источник странных бурь, его иногда сопровождающих, и того, что — как заметил Достоевский же — «тут берега сходятся». А что все это ищет тайны — ну, да просто потому и ищет тайны, что природа всего этого, выражаясь шутливо, сократическая: т. е. более похожа на силенообразного афинского мудреца, чем на болтливого и современного нам оратора французов. Великая волшебница, наполняющая мир сво- ими созданиями, не хочет, чтобы подсматривал за ней пустой и неуважающий человеческий глаз. Мир не хочет быть плоским и ясным, как доска, как день, как утро, как биржа, но чем-нибудь и как-нибудь он хочет оправдать слова поэта: Друг Горацио - - есть многое на свете. Что и не снилось нашим мудрецам. И кто же не поймет инстинктивно, что этому «не снившемуся мудрецам», в самом деле, гораздо более подобает быть скрытым, укутанным, хоронящимся, нежели кичливо выявленным на пове- рхность: и, можно сказать, Венера Медицейская. «стыдливо» поднимая одну руку против персей и другую опуская к чреслам, говорит автору «Стыда, как основы нравственного чувства» и другому, автору «Элементов романа»: Есть, друг Горацио... И вот. я вспоминаю младенца: эту выявленную мысль Бо- жию, мысль — в плане создания своего, в улыбке, невинности и чудной безгрешности. Как уже заметил тонко Достоевский, для понимающего человеческую природу нельзя без слез смотреть на младенца; или. как ту же мысль высказал и старик Гёте, нельзя смотреть на него «без переполненного сердца». Откуда это. тоже, пожалуй, трансцендентное волнение в нас? Ибо что нам ребенок? Чужой? беспомощный? Но как-то. глядя на него, мы и в себе пробуждаем как будто видение «миров иных», только-что-только оставленных этим малюткой; ведь поэту же пришло в голову стихотворение: Он душу младую в объятиях нес ** Для мира печали и слез... И еще далее: И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли... 1 Этим объясняется, что эту одну «функцию» церковь обволокла обрядом, признала таинством, не сделав последнего даже для такого торжественно-мисти- ческого момента, как смерть, как погребение. В церкви нет пассивно-допускающе- го отношения к тайне: «два в плоть едину». но активное и сорадующееся: «Венчаю вас славою и честью»,— говорит священник брачующимся. Т. е. на «спасающее» дело «чадорождения» не смотрите с поверхностной людской точки зрения («кала- мбур»), но я вам открываю на него воззрение, как на «славу» и «честь». Замечате- льно, что наше духовенство, именно начиная с «Крсйцеровой сонаты», стало усиленно и яростно нападать на Толстого, который предположил, что церковь лишь «допускает» «преступление сообща двух». Зародыш этого ошибочного и коренного его воззрения есть уже в «Анне Карениной». 166
Младенец и в нас пробуждает чувство этих только что им оставленных миров, коих свежесть, яркость, а также и святость он несет на губках своих, на безлукавых глазах; и, бросая всякое дело, мы к нему бросаемся. Как мрачный впоследствии создатель «Крейцеровой сонаты», в свое время бросив Севастополь и взяв- шись за перо, не стал изображать тех, о ком поэт же сказал: Отцы пустынники и жены непорочны,— но, чутко поняв, что не пустыня есть колыбель и прототип «непорочности», нарисовал нам детскую спальню, в ней Колю и Володю — одного еще спящего и другого проснувшегося, и старого младенца, которого «тоже» есть Царство Небесное — Карла Ивановича. Вот правда, вот истина. И мы никогда не забудем, что Бог есть Бог живых, а не Бог мертвых, или, как Он же сказал: «Оставьте мертвым погребать мертвых».
СМЫСЛ АСКЕТИЗМА Аскетизм существует; он появился гораздо раньше христиан- ства; христианство возвело его в институт — это монашество. Существование его противоречит ли взгляду на чувственное вле- чение как на нечто положительное, как не только на внешнюю красоту, но и внутреннее достоинство в человеке, наконец, как на достоинство специфически-религиозной высоты и значительно- сти? Трудно это сразу охватить мыслью, но истина состоит в том, что монашество, аскетизм именно и возникли на положи- тельном, а не отрицательном значении и содержании пола. Мысль эта, не охватываемая сразу, ускользнула и от внима- ния г. Меньшикова, который в заключительной главе своего блуждания по «элементам романа» («Книжки Недели», 1897, декабрь) пишет: «Современный язычник не в состоянии понять иного счастья, как злого, чувственного, страстного. Фауст отвертывается от бесплотных откровений разума и бросается в омут плотских, самых бурных, самых жгучих впечатлений. В идеале язычника Гретхен— только первая верстовая веха: с девственной любви только начинают — подавляющее большинство неизбежно про- ходит Вальпургиеву ночь. Как бы ни лицемерили поклонники половой любви, вакханалия — их последний идеал, который все они и осуществляют, когда для этого нет препятствий. Вспом- ните Мессалину: чего ей недоставало, ей — супруге цезаря? «Са- ма, с распущенными волосами, потрясает тирсом, а подле Силий, опоясанный плющом, в котурнах, кривляется головой, а вокруг раздается своевольный хор»,— пишет Тацит. Чего недоставало самим цезарям? Но почти все древние тираны, столь мудрые, как Соломон и Семирамида, кончали необузданным развратом; ту же картину повторили могущественные папы, султаны и даже столь недавно — французские короли. В наши же дни та же вакханалия захватывает богатую буржуазию и аристократию тех стран, где эти классы удалились от христианского быта» и т. д. («Кн. Недели», декабрь, стр. 164). «Вальпургиева ночь» чувственности. Конечно, и она не понята г. Меньшиковым, ибо и для нее есть какие-то скрытые от нас основания. Достаточно припомнить, что Платон, этот идеал физического здоровья (умер 81 года) и духовной красоты, в «Фед- ре» настойчиво говорит, что лишь «безумствующие» в любви, а не остающиеся в ней рассудительными поступают правильно. 168
Кстати, и очень характерно, что о теоретических созерцаниях Платона св. Юстин-Философ в «Увещании к эллинам» говорит: «Платон один из греков как бы был на небе и видел то, что там совершается» (гл. 5). Оставим в стороне «Семирамиду», которая есть миф, а не историческое лицо; но вот опять Соломон: с ним говорил, и дважды, Саваоф — и он поклонился Астарте; но — что немногими замечено — также и в молодости, сейчас после смерти Давида, он тоже «приносил жертвы и курения на высо- тах» (III книга Царств, гл. 3), т. е. по сиро-финикийскому ритуа- лу. Совершенно ясно, что даже для «мудрости» написателя «Экклезиаста» и «Притч» тут была какая-то в чем-то запутан- ность, хотя, твердо помня «начатки», усвоенные нами в гимна- зии, мы и разрубаем теперь легко эти узлы. Ключ религиозных мелодий, раздававшихся 3000 лет назад, потерян; и неразреши- мое для Соломона напрасно пытались бы мы разрешить по существу. Оставим эти таинства. Вот Фауст — он ближе нам,— и на него почти с таким же презрением, как на Соломона, кивает г. Меньшиков, но мы ему, не без улыбки, припомним Вагнера. Вот, в самом деле, человек, проживший очень «хороший роман» (так озаглавливает г. Меньшиков последнюю главу своих «Эле- ментов»), и в то же время нельзя себе представить Вагнера ни в роли Фауста около Гретхен, ни в положении Соломона перед Астартой. Маленькая подробность, которая открывает нам боль- шие горизонты. Вспомним целомудрие и воздержанность Робеспьера и около него чувственного, неукротимого, гениального Дантона. Первый все говорил о «добродетели», «1а belle vertue», и посылал, именно друзей своих посылал, отрывая от своей груди, на гильотину — прототип исторической lachete, перед которым бледнеют Месса- лины. Дантон, по соображениям политики, готовясь произвести сентябрьские убийства, предупредил личных своих врагов и дал им средства бежать. Вот истинная «Семирамида» политики, т. е. почти «миф» по странному добродушию, в таком сплетении с ужасом и кровью. Обыкновенно принято думать, что чувствен- ность — жестока; но осмотритесь подробнее, зорче, вниматель- нее, и вы увидите странное явление, что самые бессердечные люди в жизни, совершенно хладные ко всяческому страданию, неумоли- мые перед слезами, не трогаемые криками,— именно люди бед- ные чувственностью и ужасно богатые «belle vertue». Эти послед- ние, при всем их спокойствии и тихости, есть истинный ужас жизни, начинающаяся ее минерализация; ибо, хоть расточитесь вы в слезах перед ними, источитесь кровью, они так и не изменят застывшей улыбки, «ко всему миру» улыбки, на губах своих. Это нужно испытать, и испытывается это в жгучие и роковые минуты жизни. В Древней Греции была странная, по-нашему— мучи- тельная, поговорка: «Если у тебя есть скопец — убей его, если нет — купи и убей». Древний мир знал хорошо эту породу людей; хорошо испытал ее на своей шкуре; и вся желчь и негодование на этот тип людей вылились у него в приведенной поговорке. 169
Но мы хотели говорить об аскетизме. Приведенные примеры проливают сюда свет. Богатство темперамента есть условие вну- тренней теплоты и живости. И вот почему во всех случаях, где положением или задачами жизни требуется особенная теплота и живость, «лучистость» человека — он запирается как бы в пло- тинах воздержания, т. е. он доводит до высшего достижимого уровня темперамент в себе: и тогда начинает «лучиться». Вот объяснение монашества и аскетизма. Кстати, и исторически он возник именно в тех странах и городах, на чувственные ва- кханалии которых жалуется г. Меньшиков. Земля почти по- луденного солнца, «почерневшая» от зноя — она первая открыла и мелодию молитвы и познала сладость отречения. Но об- ратимся к современному нам, которое поможет понять те древ- ние явления. Гр. Л. Толстой в «Крейцеровой сонате» записал, но не объяснил и даже почему-то не вдумался в следующее явление, верно и точно им наблюденное: «Большая пауза так называемой любви — более ожесточенный прист уп злобы после нее»; «поко- роче пауза — поменьше и потише злоба». Но ведь это именно после паузы «любви» наступала злоба, а не перед ней была она: перед ней была нежность и любовь, настоящая любовь, деятель- ная, помогающая, сочувствующая. Где же, в которой точке, есть половое спокойствие, невозбужденность, «belle vertue»? — да, конечно, после паузы любви, когда пол как бы умирает в челове- ке, во всяком случае — крепко засыпает в нем. И вот замечатель- ный психолог, который почему-то в этом случае не захотел быть аналитиком, замечает: «О, какая же это была злоба». Даже дошло до убийства, и совершенно хладные люди, «скопцы из чрева матери», как Робеспьер,— и в самом деле как-то жаждут крови, будто надеются сколько-нибудь в ней согреться. Но вот представим, что за паузой ожидания так и не наступает пауза «любви»: пол задержан, поставлена плотина, добровольным ли отречением или внешними препятствиями. Та нежность, ласко- вость, готовность на помощь, которую тонко перед паузой отмечает у Лозднышева Толстой, подымается в берегах все выше, выше: чем же она остановится? Да останавливается именно нежностью, готовностью к услуге, даже к страданию за ближнего, наконец, она излучивается в молитву «за весь мир», за «страждущих, путешествующих, недугующих». И вот вам объяс- нение аскетических феноменов, как Амвросий Оптинский,— этой высшей, деятельной, героической любви, неустающего подвига. Вот вам объяснение Иоанны д’Арк, с ее великим порывом: «Я должна короновать дофина»; с ее ужасом, когда она почув- ствовала земную страсть: «От меня отошло небо, и я теперь бессильна». Да, небо — т. е. в чем же? Природа человеческая, и именно не в минеральных, а жизненных своих частях, и частнее — в тем- пераменте, .в поле, имеет не только что-то положительное, но именно отсюда она становится мистической, и притом с благим, 170
положительным, а вовсе не с черным, не с демоническим (как думают) содержанием. Это бесспорно еще и из того, что мысль, гений, всякие прозрения философские лучатся отсюда же. Вся природа благоухает весной — ну ведь это же от Бога, никто этого не оспорит; но мало замечено, что и человек также начина- ет благоухать гением в весну своего возраста. Нам очень важно установить недемоничность пола, и потому мы здесь же обратим внимание, что самые обыкновенные, простые, но лучшие качест- ва, как великодушие, незлобивость, доверчивость, т. е. любовь в тех самых живых чертах, как ее определил Апостол, особенно присущи отрочеству и юности; и кто отвергнет, что юность и в темпераменте горяча, в противоположность «хладной и рас- судительной» старости, всегда и во всем, ранее подвига, разыски- вающей «соломки» на случай падения. Но мы заговорили о ге- нии. Мало кто следил за этим, или, по крайней мере, никто не собрал в этом направлении фактов, хотя они бросаются в глаза: именно, что самые гениальные прозрения в науке и философии возникли в тот странный возраст кончающегося отрочества и на- чинающегося мужества, о котором Достоевский, в одном месте, с недоумением заметил: «Нс знаешь о человеке в ту пору, уйдет ли он в монастырь или пойдет и спалит деревню». Возраст самых обильных преступлений — 17—23 года; и в эти именно годы Ньютон догадался о всемирном тяготении и открыл, своеобраз- но и первый, дифференциальное исчисление; Декарт задумал свой новый метод в философии и догадался приложить алгебру к гео- метрии; Бэкон создал план «великого восстановления наук». Читая биографию их, поражаешься необыкновенным удивлени- ем: открытия эти так серьезны, почти старчески по глубине и ценности, истинно «ветхи деньми», что, казалось бы, исключа- ют всякое предположение об «уме незрелом», «плоде недолгой науки». Но вот подите же, верно, в натуре человека заложены глубины какой-то неведомой психологам и логикам «науки», силой которой открытия выявляются на свет без предваритель- ной веревки силлогизмов, о которой думают обыкновенно, что только по ней одной взбираются к «истине». Замечательны под- робности биографические около этих великих открытий: Декарт видит сон и в неясных строках записывает, что он должен схо- дить к Лоретской Божьей Матери на богомолье, ибо она дала ему чудное прозрение, чуть ли не во сне дала, но именно как неподготовленную и неожидаемую догадку, что можно линии геометрических фигур выражать в алгебраических уравнениях, и тогда самые трудные и, казалось, даже неразрешимые вопросы по геометрии могут быть разрешены легко. Еще рассказан, и тут же, какой-то анекдот с ним на улице, в связи с восторгом его, что теперь в геометрии нет для него неразрешаемых задач. Истинно пора, когда не знаешь — «пойдет ли в монастырь или сожжет деревню»! Бэкон записывает в черновых тетрадях, что он заду- мал план такого сочинения, которое принесет неизъяснимое сча- стье роду человеческому и совершенно преобразует вид наук. 171
Настоящая Жанна д’Арк, собирающаяся «короновать дофина», и в те же именно годы, только соответственно мужскому полу несколько большие. Наконец, вспомним Рафаэля, его раннюю смерть, и что, без сомнения, видения Мадонн прошли у него впервые почти в отроческом еще возрасте. Моцарт почувствовал впервые и уже гениальные порывы к композиции в те приблизи- тельно лета, о которых Лермонтов и Байрон с удивлением припо- минали, что они в них почувствовали первую — и настоящую — сильную чувственную любовь. Вот факты, их никто не оспорит. Платон ушел юношей к Со- крату. Аристотель также почти юношей пришел к Платону в Академию: странное волнение знания, любопытства, теоретиз- ма заставило обоих их в этот именно критический возраст отвер- нуться от утех и приятностей шумной и суетливой жизни. Они ушли оба в монастырь философии. Но все эти явления концент- рируются в одну точку: начало мужества и конец юности. Если мы возьмем религиозный аскетизм, мы заметим любопытное явление: мало есть великих подвижников, которые, медленно созревая к серьезности, в старости дошли бы «наконец» до «сто- лпничества». Аскетизм налетает как буря, как вихрь '. Но, опять, он налетает именно в этот возраст. Великие подвижники суть отроки-подвижники, которые затем и до могилы лучатся в моли- тве. Но о чем же все это свидетельствует, и не раскрывает ли это глубже всяких рассуждений значение пола? — как веревка сил- логизмов есть не единственная лестница к открытию истины, так и к созерцанию небесного мы переносимся таинственными дуно- вениями, откуда-то в нас подымающимися, а не идем постепенно, сперва «удаляясь питий», «отметая табак», позднее — «упрощая» пищу и, наконец,— «на столб». О, нет, как наука, так и религия — серьезнее, глубже; они гораздо таинственнее: но странная точка, нами отмеченная и которую трудно «отмести», именно показыва- ет, что узел всех таинств и собран в том, что так необдуманно вздумали грязнить теперь в человеке, «отметать» в нем, порицать как «животное», как некоторую «грязь», «нечистоту» его приро- ды. О, нет, совсем обратно: из «грязи» ничего, кроме «грязи» же, и не выходит, напротив, нам совершенно понятно, что гений и молитва, наравне с благоуханием цветов, лучатся оттуда же, откуда нисходит на землю, быть может, лучшее, чем самая молитва, самый гений,— живое человеческое дитя, эта непосред- ственная и реально выраженная мысль Божия, так ясно несущая в невинной своей улыбке, в безгрешных глазах след только что им оставленных «миров». Но однако, бесспорным остается, что гений бескровного спи- 1 У нас, в живописи, есть прекрасная по сюжету картина г. Богданова- Бельского — «Будущий инок», кажется очень многими замеченная; отрок лет 14 слушает «странника» и, полуотвернувшись в сторону, о чем-то «созерцательно» («не знаешь — пойдет ли и спалит деревню или в монастырь уйдет») задумался. «Рассказ» выслушанный и порыв, за ним следующий, не имеют ничего общего в количестве движущейся в них силы; и ясно, что «рассказ» есть лишь повод, «случай», «возбуждение» около зарытой где-то в человеке таинственной «науки». 172
ритуализма, будет ли то Декарт, «отрок Варфоломей», Иоанна д’Арк, как-то органически отвращается от пола и полового. Было бы, однако, ошибочно доверяться этим субъективным иллюзиям, «самокритике» аскетов, как и безумно поступил бы аптекарь, отпуская пациенту лекарства по рецептам, прописанным его «со- бственной рукой», на основании «самоощущения». Пол имеет игру в себе. На ряде феноменов его мы должны озриться как бы с удаления Сириуса и охватить взглядом многообразнейшие его выражения, не у одного человека, но и во всей природе, и тогда только мы уловим — Свет ночной, ночные тени, Тени без конца, Ряд волшебных изменений Милого лица... Итак, не презирая никакую плоть, мы обратим внимание читателя на тот странный факт, что те птицы, которые в весен- нюю пору — и именно только в нее — получают чудный дар голоса, уже не получают никаких цветных придатков; напротив, богато украшающиеся, и опять только весной, не получают ничего в голосе. Соловей, в красоте почти человеческого голоса, вульгарен оперением, как воробей; а павлин раздирает нам уши несносным криком. Но возьмем цветы — здесь явление поразите- льнее: махровые из них теряют силу оплодотворения, как бы становятся бесполыми, «бесплотными». И между тем очевидно, что махровость есть благоухание именно плоти их; нельзя же образовать «махровость» на листьях, коре, корнях и т. д. Но перейдем к человеку: Моцарт, может быть, скучал, проходя по картинным галереям, и Рафаэль едва ли особенно «чувствовал» музыку. Дарвин пишет о себе в автобиографии: «Никогда иначе, как с чувством невыносимой скуки, я не мог читать Шекспира», и между тем он охотно читал бездарные современные повестуш- ки, «где любовь оканчивалась бы браком». Именно «без скуки» не мог читать. Что «махровость» есть половое явление — мы это открываем не только потому, что она появляется на цветке, но также и потому, что этот цветок становится при ней как бы бесполым: туг есть очевидная могущественная связь. Мы перехо- дим теперь к бесплотному аскету, как Гааз, московский доктор 20—40-х годов, прекрасную биографию которого, вслед за г. Кони, передает как особенно поучительный «роман» г. Мень- шиков. Остановимся на секунду: есть аскеты по принуждению (внутреннему), «закусив зубы», и, в конце концов, по подражанию великим естественным аскетам: тип Анджело у Пушкина — вот лучший этого пример; средневековые инквизиторы — это другой пример. Но есть естественные аскеты, соловьи «поблекшие в пе- рьях», излучившиеся «в голосе», как отрок Варфоломей, св. Фра- нциск Ассизский; и к их порядку принадлежал Гааз. Их от- личительные черты... Но тут мы будем рисовать Гааза. Такой аскет не только не станет жечь людей: он излучится величайшей нежностью — и не только к людям, но к целой 173
природе, к звездам, цветочкам, животным; и по этой-то именно эфирнейшей любви, какой-то неге таинственной ко «всяческому и во всем», и именно в плоти, в грязи, в грехе и смраде, мы откроем безошибочно, что это и лучится, собственно, плоть же. «Многоочитая». «исполненная внутренних очей», плоть — если уже так враждебно настроены против ее имени. Это в Апокалип- сисе говорится о «тельце, деве, орле и льве» — мистических животных, «исполненных внутри себя очей», которые «предстояли Престолу» Бога (гл. 4). В противоположность аскетам «с зажаты- ми зубами», по подражанию, эти, совлекши с себя плоть, любят, однако, плоть и плотское; не убегают в пустыню, а бегут к людям; а если и удаляются в пустыню — ласкают львов, вынимают занозы из медведя, не могут оторвать взгляда от звезды, т. е. во всех видах и формах любят мир именно в плоти его. Но обратим- ся же к Гаазу — мы все отвлекаемся. Практический врач по профессии, он — шеллингианец, и не то чтобы он по книгам занимался этой «системой» философии: он переписывается с великим учителем, т. е. он ищет не логики системы, но именно плоти ее, ее «дыхания жизни» — в непосредственном общении, в частностях, подробностях приватной переписки. О, ему нужна не логика, но, если позволительно так выразиться, темпера- мент системы. Я знаю, что тысячи людей восстанут против этой мысли, закричат: «Абсурд», но почему же, почему он, в самом деле, не выписывал наилучшие из Берлина комментарии к системе, и даже никаких вовсе комментариев, а, выражаясь языком Фета, слушал ее Шепот, робкое дыханье... — потому что ведь ничем иначе и нельзя назвать, вероятно, совершенно малозначительные письма, какие Шеллинг писал мо- сковскому врачу: но какая-нибудь подробность, восклицание, наконец, именно строки не для типографии и света, и, в послед- нем анализе — Шепот, робкое дыханье... — вот что важнее для него было всяких книг, волновало и одуше- вляло его более, чем огромные логические контуры учения. Как он любил арестантов: это именно плотская любовь — любовь к плоти человека. Дома, кругом стен своей квартиры, измерив их для этого, он проходит с железным прутом, на какие в ту пору нанизывали арестантов, столько версг, сколько арестантам пола- гается на переход по «Владимирке», чтобы испытать и непосред- ственно, «плотски», знать степень труда их. Прут жег холодом зимой — и он подымает огромный шум, историю, и, несмотря на всяческие противодействия, добивается, чтобы прут зимой обе- ртывали кожей, как теперь обертывают войлоком ручки конно- железных вагонов, за которые приходился браться пассажирам. Он придумывал, т. е. изобретал, искал, удивляя всех и раздражая, потому что он был во плоти арестантов. Вот где тайна Гааза. Почему он не устал? Нам современный и очень похожий на Гааза сельский учитель, бывший профессор Московского университета 174
i. Рачинский, говорит в «Сельской школе»: «Я никогда, нервный и больной человек, не уставал с крестьянскими детьми». Тут нужно разобраться: Рачинский не только «не уставал», но пере- брался сам в школу, завел в ней общежитие и ел ту постную и бедную пищу, какую едят крестьяне,— «вытаскивал занозу из медведя». И оба не устали: но почему? почему? Да именно потому, что самая близость арестантского или ребяческого суще- ства производила в них не «одурение», как непременно бы в Анд- жело или г. Меньшикове, но именно радостное и волнующее чувство, как бы они обоняли не смрад и бедность человеческую, но почти весенний, лесной ландыш. И за 40 лет у одного, за 20 лет у другого — ни одной скрываемой от человечества гримасы, ни одного скучающего зевка «в сторону»; да и, конечно, не было их вовсе; но потому и не было, что это не «по долгу», но из «стоицизма», не ради «belie vertue», но по гораздо, гораздо высшему и жизненнейшему закону «многоочитой» плоти. Дайте составление бумаг «одному», какие-нибудь финансовые счеты другому, пусть от одного и другого зависело бы благосостояние целого уезда, и оба упадут тотчас. Тут мы имеем тайный, не сознаваемый никем и никогда, но из фактов, явно определя- ющийся порыв плоти в ее эфирнейшем излучении; «преображе- ние», но именно плоти, из греха и смрада, под каковым углом она всем представляется, всеми обоняется, в чистоту и светонос- ность, которая, собственно, и вздымает крылья, «надувает пару- са» у трудолюбцев. Ничего «натащенного» на себя, никакого «подвига», ни тени филантропии — это есть альфа понимания этих своеобразных практических молитв. Кстати, маленькое от- ступление: разве кто не заметит, что три великих мистика нашей литературы — Гоголь, Толстой и Достоевский, запылавшие столь новой любовью к человеку, «незримыми» и ясно «зримы- ми» о нем слезами,— запылали именно к нему «во плоти», и первые и единственные изобразили и поняли его, «обоняя как бы ландыш», среди всяческих смрадов и запахов, в окружении мяса, в земной их тяжести. И это суть единственные оригинально и до глубины религиозные у нас писатели. Будучи беден, Гааз покупает телескоп, и не один, а несколько: опять как в шеллинги- анстве своем он не выписывал комментариев из Берлина, так и здесь ему нужна была не математическая сторона «кругов небесных», но ощущение физического света, т. е. опять что-то вроде «приватной и необдуманной переписки», какой-то небреж- ный «шепот», крохи любви, но именно и бесспорно плотской: он нисколько не учился астрономии, просто даже не интересовался ею в математической, «неощущаемой» ее стороне. «Владыко, вы забыли о Христе!» — воскликнул он, среди замершего в страхе собрания, Филарету и даже привскочил с места. О, именно «при- вскочил»: и они все, от Иоанны д’Арк до отрока Варфоломея, и даже до «сапогов» Толстого, над которыми столько издева- лись, не уловляя здесь важнейшей стороны дела, «привскакива- ют». Секрет и неоценимая важность, что с «сапогами» или чем 175
другим — предмет уже безразличен — они не могут усидеть на месте; что тайный оргиазм, надув «крылышки», перенес их от слова к делу, будут ли то «сапоги» или освобождение Франции. Это любопытно: Гааз 40 лет борется — да с кем? Были ли преступны, злы, холодны, как предполагает г. Меньшиков, окру- жающие его люди, между которыми был митрополит Филарет? Это он остановил Гааза в тюремном комитете: «Вы, Федор Петрович, все говорите о невинно осужденных; таких нет; они осуждены и, следовательно, виновны». Тут Гааз и «вскочил», а Филарет поправился: «Нет, не я о Христе забыл, а Христос в эту минуту обо мне забыл». Тоже побывал когда-то «отроком Варфоломеем» и только потом на 60 лет установился в тогу и на «столп». Но кончим же о Гаазе: антагонизм между средой и им, как позднее — между Гоголем и ему современной критикой, еще позднее — между Толстым и обществом, вытек и вытекает из того, что среда идейно, логически, «по долгу» (Филарет и другие) блага, но еще не плотски, не начав излучиваться в плоти. В этот небесный хоровод «безумствующих в любви» (по Платону) нам хочется ввести и еще один новый тип: «Видел ли ты раба моего Иова: нет еще такого, муж благочестив и праведен»,— говорит Бог сатане об отце семерых сынов и семерых дочерей, погрузив- шемся в «стада» свои и всяческий «достаток», без тени гаазовской заботы о мире, о «нищих». «Дыхание мое испортилось, и я до- лжен умолять жену приходить ко мне ради плода чрева моего» (Иов, гл. 19), жалуется он на гноище друзьям; а сойдя с него — еще породил «семь сынов и семь дочерей», опять осуетился «верблюдами» и «ослами»: и пребыл, однако, во все дни бытия своего пребыл «праведен и благочестив». «Он гораздо лучше вас»,— проговорил укоряющим его друзьям голос «из бури». Природа, история, религия исполнены потрясающих таинств. Нельзя без некоторого волнения смотреть, в так называемых парусах (части свода) наших церквей, на фигуры евангелистов, которые светлым, разглядываемым очерком выделяются на тем- ном и неразглядываемом фоне «льва», «тельца», «орла», «девы». Смущение исходит от того, что мы без труда догадываемся, что тут взяты тВ* самые категории «плоти», которые под именем «аписа», «копчика», «сфинкса» (льва и девы) были в каком-то предчувствии поклоняемы еще у древних египтян. И может быть, тут есть ключ к странной запутанности Соломона между «скини- ей» и «высотами». Если справедлива эта догадка, явление аскети- зма, нами разобранное, особенно стало бы понятно: небесные излучивания нашей, «по образу, по подобию», плоти есть только родственное, почти кровное, «во плоти открывающееся» стремле- ние к своему «домашнему загону», откуда на землю она ниспала каким-то «урванным клоком сена» и, завитая здесь в минераль- ную оболочку стихий, искрой поедающего огня клубит в «клубок жизни» — у кого на 40, у Гааза на 71, у Платона на 81 год; и нам смертным даст столько бытия и лет, нискольку мы сумеем со- хранить в себе огонь и разнообразную радугу цветов любви.
ЖЕНЩИНА ПЕРЕД ВЕЛИКОЮ ЗАДАЧЕЮ Н. А. Лухманова. Черты общественной жизни. Спб., 1898 Ничего нет необыкновенного в этой небольшой книжке; но то «обыкновенное», что в ней есть, так многозначительно по темам, по охватываемым группам людей и выражено так жизненно и умно, что невольно захотелось остановить на этой книжке общественное внимание. Книжка состоит из 28 полурассуждений, полухудожественных очерков — каждое в 5—6, редко более, страниц. Написана пре- красным, легким языком. Кой-где, едва заметно, мелькнули пе- ред нами грустные строки, показывающие в авторе какое-то недоверие к самому существу человека (особенно страницы 41— 42), недоверие к возможности, чтобы отношения между людьми складывались тепло и радостно, и при этом безыскусственно; мы не стали бы и разбирать книжки, если бы тон этих строк был доминирующим в ней; в других местах, и опять мелькая, есть наблюдения и мысли, напротив, свидетельствующие о бесконеч- ной вере в человека. «Сокровенная мечта каждой женщины быть, хотя бы из благодарности, любимой до конца жизни без обмана и без измены... Честные, порядочные, а главное, чистые женщины нашего времени так настрадались, что, наконец, готовы стать женами людей, нуждающихся в их уходе и ласке, лишь бы создать себе настоящий семейный очаг, где царит сердце, ум, пусть в соединении даже с болезнью или физической немощью, но — не произвол все подчиняющих себе страстей» (стр. 81). Это сказано по поводу удивительного «Общества христианского бра- ка», возникшего в Америке и состоящего из женщин, которые соединились клятвой выходить замуж «только за калек, уродов и больных, дабы усладить их страдальческую жизнь» (стр. 80). Г-жа Лухманова тонко отмечает, что тут — не одно самоотвер- жение, но и жажда для себя именно нравственного и уже непоко- лебимого приюта. Но в самой этой жажде, пожалуй эгоистич- ной,— сколько чистейшего идеализма! Многие говорят, и уже давно порешили, что «так называемый» женский вопрос есть только пена, взбившаяся из общественного недомыслия. В смыс- ле специфических хлопот 60-х годов, это — да, конечно. Но есть женский вопрос, идущий из тенденции не «сравняться» с муж- чиной, но из тенденции твердо и выпукло поставить именно свое женственное и особливое «я», и потребовать, чтобы цивилизация, грубая и слишком «обще»-человеческая, несколько остановилась и задумалась, прежде чем сломить и окончательно загрязнить это 177
хрупкое и нежное «я». Есть и не умер женский вопрос в смысле именно «домашнего очага», сохранения «женственности», соблю- дения вечных в природе, но в искусственной цивилизации могу- щих быть разрушенными черт «материнства», «семьянинки», «хозяйки» дома. Книжка г-жи Лухмановой глубоко практична — в этом ее драгоценность; на ее точке зрения, в общем несколько консер- вативной, стоят многие, хотя и не большинство,— отсюда ее «обыкновенность», отсутствие чего-либо совершенно нового в ней. Но решительно все, разделяющие ее взгляды, разделяют их по «доктринерству», из «принципа», из «политики» и, так сказать, общего «исторического» и «религиозного» консерватизма. Как и всегда, под этим доктринерством много холодности сердца и невнимательности ума. Г-жа Лухманова входит во все мелочи поднявшихся около женщин тревог; она нисколько не менее радикальна, чем приснопамятная г-жа Цебрикова, напр. в этих словах: «Отчего же не открыть женщинам доступа на всякую службу? Ведь все равно непригодную или бессильную держать не станут, но разве не могут между ними попасться и гораздо более способные, чем их собратья-мужчины? Есть милые защитники женщин, которые боятся, что при таких занятиях женщина поте- ряет свою женственность, но сохранит ли она ее среди нужды, апатии, ненависти ко всему этому свету, в котором она не находит положения и ей не дают занятия? Что станут делать мужчины, малоспособные, лентяи или пьяницы — этого я не знаю. Если же говоря! о неспособности женщины к труду, то, вероятно, забывают или не хотят упоминать о том, какая масса женщин, за кулисами публичной арены, является не только по- мощницами своих отцов, мужей, братьев и любовников, но сплошь и рядом общественные деятели являются только оруди- ями женщин, подстрекающих их на дело, участвующих в их подвигах и с большим самолюбием, чем сами мужчины, борю- щихся за их главенство» (стр. 18). Это, в сущности, все, что говорил когда-то Д. С. Милль. Итак, наш автор совершенно свободен в движении своих суждений, не пугаясь обвинений в радикализме; и поэтому, где мы встречаем у него «религиоз- ность», «историчность» и «консерватизм» во взгляде на дело, мы уже не опасаемся, что это — «тенденция», «доктрина», но ожида- ем и действительно находим, что тут говорит или этого требует сама жизнь. Рассмотрим же несколько жизненных и житейских черт наше- го времени, подмеченных внимательным глазом автора. «Осматривая старинные портреты, везде встречаешь тип, и, несмотря на то что конец нашего века, пресловутый fin de siecle, считает себя интеллигентным и культурным, отодвигая все про- шлое в невежество и мрак, — в лицах наших бабок и прабабушек, в портретах этих так мало ученых, так крепостнически преданных семейному очагу женщин, мы видим высокий лоб, под которым кроется дума, широкие, лучистые глаза, где много затаенной 178
мысли, мечтаний и души, уста, умеющие по одному своему складу и молчать, и дарить той улыбкой, от которой кругом становится светлее, а главное, в общем выражении лица есть что-то свое, самобытное, спокойное, какое-то самоуважение и право на уважение других» (стр. 31—32). С этим наблюдением нельзя не согласиться и нельзя от- вергнуть следующего объяснения, относящегося к текущему типу женщины: «Гоняясь за всем, теперь женщина разменялась на мелочи и утратила свою первую красоту — спокойствие (наш курсив), подражая всему, она потеряла свой взгляд, свою походку, свой вкус, свою врожденную грацию. Желая знать все, следить за всем, она утратила свой внутренний мирок, неширокий, но присущий именно ей... Вог почему, глядя на портреты пра- бабушек, говоришь: «Какие красивые лица». Любуясь витриной модного фотографа наших дней, восклицаешь: «Какие хоро- шенькие мордочки» (стр. 33—34). Это зло, и слишком; но в самом деле, упадок женской красоты и даже какой-нибудь определенной выразительности женских лиц т ак глубок и всеобщ, что, бывая ежедневно на улице, т. е. ежедневно видя (в Петербурге) около сотни лиц — в течение зимы два или три раза, не более, подумаешь при встрече: «Какое прекрасное лицо» — или даже: «Какое милое лицо». Т. е. перед вами продефилирует около 30 000 женщин, и из них у двух-трех такие лица, что с обладательницами их вы захотели бы загово- рить, что за «лицом» здесь вы угадываете внутренний и небезын- тересный «духовный» мир. Женщина (и девушка) — стерлась; от нее осталось платье, под которым менее интересный, чем платье, человек. Это так глубоко, до того странно; мы далеки, чтобы выразить отношение свое к этому факту словом «мордочки» (однако — правильным), и находим, что это предмет не насмеш- ки, но скорее рыдания; и оплакиваемое здесь — не женщина только, но вся наша цивилизация. Ибо какова женщина, такова есть или очень скоро станет вся культура. Но послушаем еще автора, прежде чем предаться нашим печальным размышлениям: «Душа, мысль и спокойствие исчезли с лица современной женщины, а с ними исчезла и духовная прелесть, составляющая настоящую красоту женщин. Тревога, жадность, неуверенность в себе, тщеславие, погоня за модой и наслаждением исказили, стерли красоту женщин. Прибавьте к этому чуть не поголовное малокровие, нервность, доходящую до истеричности, фантазию, граничащую с психопатией, и новый бюрократический труд, к ко- торому так стремится современная женщина» (стр. 34). Это — психология и физиологический очерк существа, у кото- рого из-под ног выскальзывает почва. Снова — никакого пред- мета для иронии; ибо это — «нет почвы» под ногами половины человечества и лучшего друга мужчины. Поднявшаяся, еще с ше- стидесятых годов, тревога женщин и около женщины имеет то объяснение для себя, что женщина почувствовала, как незаметно и деликатно пока, но для нее исчезает тот фундамент, на 179
котором она тысячелетия стояла; притворяется дверь того свет- лого и теплого уголка, где она вила себе гнездо, переходя почти из «детской» — к «своему хозяйству» *, выходя из «сестры» в «жену», из «дочери» в «мать». Эти рамки ее существования отодвинулись одна от другой на большое расстояние, и даже без верной между собой связи, без крытого теплого хода. Между ними — холод, улица, через которые нужно теперь перебежать девушке; добежит ли она до чего — это из сотен «их сестры» никто не знает, и они бегут неуверенно, торопливо, нервно — в профессии, на курсы, в канцелярию, но без специальной к ним привязанности, без окончательных сюда положенных надежд. Древняя надежда всякой девушки, женщины — все та же в fin de siecle, как и когда-либо; но уже нет для этой надежды незыблемо древнего фундамента. Присмотритесь к обществу мужчин, чтобы что-нибудь понять в женщинах: оно никогда более не ищет женщин. Женщина начинает «мешать» мужчине; ее появление возбуждает скорее досаду, прерывая специально мужские темы; серьезного, тяжело- думного отношения к женщине почти нельзя более встретить. Браки, если они заключаются (если!),— почти удивляют: это слишком серьезно, чтобы давать женщине. В судьбе, в жизни, в размышлениях мужчины женщина не занимает никакого почти места; романы пишутся, но «романов» в жизни почти нет. В иде- ях, в созерцании мужском женщина спустилась до малозначите- льности прислуги — необходимой, но низшей и чуть-чуть нечи- 1 См. «Семейную хронику» С. Т. Аксакова, рассказ о женитьбе Куролесова, невеста коего «только тогда перестала плакать, когда рядом с ней посадили ее большую куклу, почти с нее величиной, и от которой она не могла оторвать глаз». Мысль брака, его религиозная чистота не может быть восстановлена никакими иными средствами, как отодвижением его заключения к самому раннему (невин- ному) возрасту, когда в его реальное существо человек и вступает с безгрешной еще психикой и он охватывает, включает в себя так называемую первую (всегда чистую и идеальную) любовь; или, точнее, когда эта любовь и возникает, начинается в браке. Время это у девушки точно обозначено первым выявлением пола, и для юноши это годы, равные годам девушки, с прибавлением трех или четырех годощ Просматривая канонические книги, мы с удивлением и не без радости нашли, что в классическую пору церкви брак и допускался, у нас и в католических странах, в этот ранний возраст — для девушки в 14 и 13 лет; и лишь с конца прошлого и начала нынешнего века, очевидно в исключительно гигиенических целях и без всякого канонического основания, он был передвинут к 16 годам - времени «второй» и иногда «третьей» любви, всегда при загрязнен- ном уже воображении и иногда начавшихся уже так называемых «отроческих пороках». Этих-то последних «гигиена» и не приняла во внимание, как она не приняла во внимание и «спокойных лиц» и железного здоровья наших «бабок» и «матерей» (см. наблюдение г-жи Лухмановой). Восстановление раннего «чисто- го» брака есть альфа восстановления глубоко потрясенной теперь семьи, как универсальность (всеобщность) брачного состояния есть альфа поправления всего потрясенного status quo общества. Мы слишком понимаем, однако, что теперь, когда разрушение брака зашло так далеко, это не может быть сделано иначе, как через глубокое потрясение всей цивилизации, и мы думаем, надвигающийся новый век будет эрой глубоких коллизий между существом, религиозным и таин- ственным, брака и между цивилизацией нашей, типично и характерно атеистич- ной и бесполой. Говоря ниже о возможной «культуре пола», целой «половой цивилизации», мы имели в виду именно эту коллизию. 180
стоплотной вещи. Глубокому перерождению типа женщин пред- шествовало в самом мужчине перерождение и упадок чувства женского начала, ощущения этого начала. В зоологии есть так называемые «рудиментарные» органы — подвергнувшиеся «обратному развитию», умаляющиеся, ненужно висящие. Что-то аналогичное этому наблюдается в мужчине, т. е. в его особливом половом сложении: оно тоже подверглось «обратному разви- тию», и мужчина почти стесняется или испытывает «надое- дливое» чувство, когда из-под «гражданина», «дельца» все еще высовывается в нем возможный «муж» или «отец». Маленькая подробность в быте: прежде «свадьба» — это было что-то пышное, сложное, к чему сложно готовились и что оставляло за собой длительный след, долгое впечатление даже в окру- жающих, участниках, зрителях; это — перелом в положении, судьбе, характере жизни, который переживал всякий и в который всякий входил как во что-то торжественное и, в общем, светлое. «Тяжелодумность» повисла на обряде; теперь свадьбы — почти прячутся; это что-то торопливое, почти робкое, с поспешной усадкой в вагон и «свадебным путешествием». Никто не за- мечает, как много, в сущности, неприличия в этих «свадебных путешествиях»: прежде, бывало, это клали «дом», устанавливали «семью», теперь это урванное «удовольствие», сворованный «ку- сок мяса», который, зажимая хвост, собака относит в сторону и им лакомится. В смене обычаев отразилась, в сущности, огромная смена миросозерцанию Нужно ли удивляться, что не только девушка не несет более на себе «красивого» и «уверенного», «спокойного» лица, а какую- то тоскливо-ищущую «мордочку», но и позднее, уже «проглочен- ная», она начинает оглядываться кругом, как «живая же тварь», и в свою очередь ищет «проглотить». Сменилось мировоззрение, и оно, собственно, сменилось у мужчины. Все остальное уже естественно за этим последовало. Прежде целомудрие — это было покров «дома», святыня «семьи». Но сейчас — что значит целомудрие? Сбережение себя почему-то «для одного», причем этот «один» решительно не постигает сам и никому не смог бы объяснить, почему он хочет быть «один» около жены и что, собственно, нарушает или разрушает ее неверность, особенно если она остается не открыта? Здесь, т. е. в теперешнем требова- нии и ожидании обоюдного или одностороннего целомудрия, есть что-то вкусовое, физиологическое, но что же далее физиоло- гии мы теперь постигаем в браке? Может быть, его «мысли», «постижения» и раньше не было, у «бабушек»; но у них был, бесспорно, его инстинкт, он выражался в обычае, в словах: «пере- лом», «новая жизнь», «озаряет», «таинство». Все было, может статься, и для них неясно, но что это — что-то великое, какая-то надвигающаяся на человека громада, какая-то нераскутанная темнота — это-то уже бесспорно ощущалось. В обычае же новом, в этом венчанье «втихомолку», и сейчас — «вагон», назавтра — «гостиница», совершенно ясно выражается, что все эти ощущения 181
рассеялись, и на их месте не выросло никакой мысли. Брак есть теперь, в сущности, продолжение холостых удовольствий и неко- торое углубление, доведение до «неприличия» девичьих шало- стей. Его строгая и действительная, в самом сердце зиждущаяся, «моногамия» или «вечность» вовсе теперь непостижимы; и они реально не осуществляются, ибо факт везде последует за мыс- лью, а «вечности» и «моногамии» нет, неоткуда взяться в мысли. Брак тяготит, т. е. он всех начинает тяготить. Исключения необъяснимы, и они редки: они принадлежат индивидууму, явля- ются делом случая — но они не дело культуры, цивилизации, миросозерцания. Войдем в какую угодно семью и станем наблю- дать ее; после некоторого промежутка времени всякая семья неудержимо начинает собираться «в гости»: ей нужно «отдох- нуть», т. е. отдохнуть «друг от друга», от самого начала «семей- ности». Явно, что оно утомляет; или напротив — «дом» ждет к себе «в гости». Если вы скажете, что эго — естественное обще- ние, вы ошибетесь. Смотрите зорче: перед «гостями» или «в гости» в семье сгущается какая-то атмосфера раздражительно- сти; прошли «гости» — атмосфера освежела, и становится воз- можно еще «терпеть» семейность недели две, месяц. Собственно, это начало распада, которое есть решительно почти во всякой семье; «друг дома», с которым проводит досуги жена, или «вто- рая семья» у мужа есть только дальнейшее развитие этого «сами в гости», к себе гостей, «скуки» семейной. Присмотримся зорче, чего ищет муж во «второй семье» и отчего, раз она есть, он, торопливо и пользуясь всяким случаем, спешит в нее? Все это — страшно, но и все это любопытно. Ищет ли он здесь красоты, молодости? Не всегда. Но всегда он ищет здесь оживления, большей одушевленности себя, собственно. Вот тайна «вторых», «третьих» семей, как и пошлостей «волокитства». Все это — «сало» нашей цивилизации, которое, однако, любя человека, мы должны разгрести руками, изведать, пытать умом. Мы не имеем активной семьи — вот где узел всего; мы не имеем и никогда не было у нас религиозно-активного ощущения самого ритма се- мьи — таинственных, совершающихся в пей счленений в «мужа» и «жену», расчленений в «отца» и «ребенка», в «дитя» и «мать». Но «в доброе старое время» был, по крайней мере, инстинкт догадки, что это — что-то «религиозное», и он вносил поправку в характерно-пассивное отношение к реальному существу брака подчеркнуто-«бесплотных» религиозных учений, какие мы испо- ведуем ныне. Инстинкт заглох во времени, устал действовать; а среди веруемых нами учений стоил загадочным сфинксом ритм пола, начало «кровности», идея и ощущение «родства». Это — «естественный закон»: вот краткая и бессодержательная мысль, далее которой мы не углубляемся и не имеем фундамента, чтобы углубиться в эти отношения. «Естественный закон», из которого «естественно же» выпадаем мы во «вторую» и «третью» семью. Есть ли это «таинство», «религия» — никто этого не решается сказать; есть ли это «грех» — мы также боимся сказать, опасаясь 182
вступить на первую ступень скопческой доктрины, за коей ранее или позже придется пройти и всю «лестницу» печальной и ужас- ной философии. Эта неясность обняла и церковный канон. Он остановился в нерешительности и дал брак человеку, но отнес смысл «религиозного таинства» к номинальной его стороне, к «слову» о браке, к внутрь-храмову «брако-глаголанию», оста- вив вовсе без объяснения, без определенного «да» или «нет», «благословения» или «проклятия», выполнение брако-глагола- ния, т. е. самое брако-делание, брако-исполнение. Хотя совершенно очевидно, что слова: «Да прилепится муж к жене, и будут два в плоть едину» — обнимают именно реаль- ную липкость полов и не имеют вовсе в виду номинализм, «слово-глаголания»,— однако все каноническое законодательст- во, все нами содержимые ралигиозные учения облепили именно «слово-глаголание», не пророняя никакого луча в самую вещь брака, реальный ритм пола. И это умолчание, которое так легко было принято за отрицание (вульгарно и ложно постигаемый аскетизм), при замолкших инстинктах, и породило факт сперва физиологического воззрения на пол и потом тотчас вслед за этим пассивного «несения» непонятно почему «вечной» и «неразруши- мой» семьи как некоего жизненного «креста». «Ношу» все и сни- мают во «второй» и «третьей» семье. Мы боимся, что мысль наша все-таки темна: мы усиливаемся сказать, что нет среди веруемых нами учений такого, которое обвеяло бы мыслью и радостью и существо пола; дало бы понимание его, благослове- ние ему, благословение именно его реальным секундам и точкам. Без этого же, как эмпирический факт, он, естественно, засорился в веках, пошел в «терний», произрастил из себя «волчец» и вся- кую «ненужную траву» — именно тот каждому из нас постылый брак, типично пассивную семью, без игры солнечных лучей в ней, без солнечных молитв, здесь льющихся. Все наши религиозные представления со времени работ александрийских неоплатоников (знаменитейший из них, Плотин, «стыдился», «отрицал» свое тело, даже до запрещения срисовывать с себя портреты) стали усиленно и подчеркнуто бесполыми; «скорби» падения западного римского мира, так естественно исключающие «брачное торжест- во», еще усилили это направление. И вся последующая катехиза- ция христианства ушла в разработку «предвечного слова» — только «логоса», но не того «бара» — «сотворил», которое стоил первой строкой в Библии, и не во-«площения», которое составля- ет первый глагол Евангелия. Ни Вифлеем, ни «бара» не получили для себя соответствующего катехизиса. Удивляться ли, что «пол», усиленно и подчеркнуто исключенный из «дыхания» рели- гии, и не «пронизывается» этим дыханием, т. е. он не высвечива- ется религиозно, и мы имеем как «пассивную» семью, с одной стороны, так, с другой, и брак лишь номинально-религиозный (в секунду венчания, а не в течении своем). Но будем еще наблюдать и собирать факты, где отражается печальный дефект самих доктрин. Во «второй», в «третьей» семье 183
муж нежен; он не лукавит; он заботлив — по крайней мере, относительно, насколько способен. Вот на что следует обратить внимание. То есть через посредство «второй» и «третьей» семьи он восстановляет настоящие черты брака, потерянные дома; и ясно, что ни второй, ни третьей семьи не было бы у него, если бы первая семья сохраняла в себе черты брака, т. е. на тридцатом году совместной жизни она была активна, как и на тридцатой неделе. Вот что потеряно, вот что лежит в основе всего. Муж ли, жена ли от тускнеющего в годах номинализма и фикций брака — иначе как номинально и фиктивно и не существующего у нас — вечно уходят в реальное его существо, «в тайну», «в любовь», «в нежность», «в заботу», «в правду» — где-нибудь на стороне. Тут «сторона» — За рекой, на горе, — вовсе не значаща в себе: она в себе не несет никакой силы, прибавим — никакой лжи; первая ложь и всякая сила почила в первой семье, оставленной,— именно в отрицательных ее чер- тах, быстром в ней исчезновении реального существа брака, при сохранении его скорлупы и имени. Счастливых семей, т. е. верных подлинно, в сердце,— еще гораздо менее, чем думают. Буквально это есть редчайшие ис- ключения; но они есть, и, присматриваясь там и здесь, сейчас можно узнать такую семью. Это — оазис, заброшенное живое зерно среди мертвой (в сущности) ткани брака; она никуда не спешит, ни к кому не «собирается» и к себе никого не «ждет». В ней есть какой-то свой собственный свет, тепло, поэзия. Часто это бывают молчаливые семьи, т. е. все шумливое или, по крайней мере, все суетливое исключено из них: их члены «копают- ся» друг около друга, т. е. заняты каждый своим делом, но «около» друг друга, непременно в физическом почти касании. Сбиты в «кучку»; и свет, и теплота здесь, бесспорно, «живо- тного», г. е. «живого», характера: это даже заметно по неубран- ное™, всегдашнему отсутствию «парадности» в таких «животно- теплых» семьях. Долго и внимательно изучая их психический склад, всегда можно заметить, что — опять в инстинктах ли, догадках или в какой-то теплой атмосфере дыхания — но у них «религиозность» и «святость» брака продвинута несколько даль- ше, чем обыкновенно, и несколько вглубь, т. е. хотя чуть-чуть, но у них значение брака отошло от исключительно и строго номина- листического его понимания, продвинулось в глубь самого пред- мета. Например, у них заметно религиозное чувство детей — религиозное чувство самого рождения. Это сказывается в запи- сочке, извещающей о «прибавлении семейства», в способе при- глашения на «крестины», неуловимо — но скажется какой-то торжественностью во всем этом, вовсе отсутствующей в пассив- ных семьях, где рождение почти также скрывается, оно составля- ет такую же «неловкость», как и венчание. Мы нашли узел разграничения: пассивные семьи как-то стыдятся реально-«живо- 184
тного» в браке, активные как-то сорадуются ему и почти выпячи- вают его наружу. За этим все остальное в тех и других — общее. Если мы обратим на это «выпячивание» в себе животной стороны внимание, мы наблюдаем, что в активных семьях, «жи- вотных», есть чувство серьезности, если не религиозности, раз- лившееся на самый ритм брака, его реальное и длительное суще- ство. Момент венчания — забыт; подробности ухаживания — тоже; ясно, что брак держится самым ритмом своим, тем стран- ным и, бесспорно, даже для наблюдения заметным «поднятием духа» семьи при всяком, напр., новом рождении — пусть это связано с набегающими на лоб морщинами от забот, труда, от страха, что семья уже становится «обременительна», «непосиль- на» для единственного часто работника. Не забуду окрика на кондуктора одной «чуйки», впавшей в. «вагон» конки (в Петербур- ге). Кондуктор рано дернул конку, когда «чуйка» не успел еще вскочить, и больно зашиб ему почему-то палец: осматривая и пожимая палец, он закричал ему как-то жестоко-несносно: «Вы мою семью не будете кормить, когда меня изувечите!». Ясно, что боль и даже возможное увечье в самую секунду боли почувст- вовались как только задержка или помеха ритму семьи, здоро- вью жены, новым и новым рождениям. Вот «отец»-кормилец»,— прототип и идеал вообще отца. Великий дефект решительно всего нашего миросозерцания лежит в расторжении и отнесении на противоположные полюсы кажущегося «идеального» и кажущегося же «животного». Оно стало «общим местом» наших суждений; начавшись религией, овладев философией (особенно с Декарта, по коему животное есть «автомат механический»), оно подчинило себе и практику будней нашего бытия. Это расторжение не только губит жи- вотное в нас, т. е. «живое» и самую «жизнь», изъяв из нее «идеал», «свет», «просвещение», но и обратно: оно внесло без- жизненность в наши предполагаемые «идеи», бессочность, бес- кровность. И даже больше: это ввело подлог в наш «идеальный мир», заменив в нем кровные мысли фикциями, «в которых не было бы ничего земного и грязного»,— и нет в них ничего, кроме лукавого обмана и нас, поддающихся на этот обман, обольщаемых его «чистотой». Мы поклоняемся пустоте; в то же время не поклоняемая более жизнь, естественно, сперва мутнеет, потом дегенерирует, «обратно развивается», становясь «рудиментарным привеском» высоких фикций нашего бытия. Но тайный нерв этого расторжения, для коего нет никаких оснований в Библии, которое отвергается великим и потря- сающим словом евангелиста: «Слово — плоть бысть и вселися в ны»,— этот нерв все-таки лежит в катехизических частях христианства, через внесение в них vov<; ло1Г|т1ко<; Аристотеля — «творческого разума», с которым они и отождествили существо Божие, изъяв и противопоставив этому существу «плоть», во- преки глаголу «яслей»; «Вифлеема», «стад животных», окру- живших рождение Спасителя, и поклонившихся Ему «волхвов» 185
«с Востока». Бесспорно, что в существо христианства («во-пло- щается») входи! именно просветление пола и полового; что тайна — почему Слово предвечное не сошло на землю «по радуге» или не «слилось» с логическим сознанием какого-нибудь раввина, но избрало «материнские» до этого пути, в их под- робностях и частностях,— очевидно, это содержит в себе такое освящение начал «материнства» и «семьи», о коем лишь смутно гадали многодумные «волхвы», не смея надеяться,— и в Вифлеем они притекли «поклониться» исполнению своих дум (см. у Ге- родота о Халдее и Египте). Вот евангельская часть освящения «брака», в его реальном существе, не только не противоречащая положительному ветхозаветному учению о поле, но и раздви- гающая его до небесных черт. Но, мы говорим, «Разум» Ари- стотеля все это рано вытеснил; и именно вифлеемская часть Евангелия не получила себе катехизиса. Вопреки объявлению: «Слово — плоть бысть», мы разорвали «плоть» и «слово» в себе и у себя и отнесли их на противоположные полюсы. Тотчас, как это совершилось, брак свелся к номинализму и се- мья — к фикции; без света религии в таинственных «завязях» бытия своего человек неудержимо стал загнивать в них, и «ев- ропейская» цивилизация, именно и только «европейская», не- удержимо расплывается из «пассивного» брака просто в про- ституцию. Нет огня, нет таинственного и жгучего огня, стя- гивающего человека в «брак», — это так очевидно, и это очевидно только в Европе, с ее начинающимся «вырождением»! Мы извнутри похолодели, залив внутри себя святой очаг Весты и на месте священных ему жертвоприношений устроив своз нечистот. Вот узел европейской цивилизации, наших философс- ких дефектов, и скорбей нашего дня — включительно до «съезда сифилидологов», недавно бывшего и связь коего с самыми фундаментами нашей цивилизации почему-то никому не пришла на ум. Но где же исцеление от этих скорбей? В восстановлении «ветхой деньми» мысли брака. Мы отметили, что у девушек есть целомудрие, потому что есть уважение к полу и «тяжелоду^ность» в его ритме. Это уважение, существующее только как инстинкт, т. е. непрочно и эмпирически, возведем к абсолюту — и мы получим целомудрие и вместе живость брака, которые мечтались лишь в немногих случаях и редкими идеалистами человечества. Прольем религию в самый пол; ощущение высокого и чистого, что уже сейчас мы соединяем с религиозными отношения- ми, внесем это ощущение, в его незагрязненности и святости, в самый пульс своего бытия, кажущуюся «животную» его часть — и мы высветимся извнутри себя, религия брызнет из крови нашей, в сочных и кровных ее чертах, взамен теперешнего религиозного номинализма и индифферентизма. Мысль брака именно в этом: нигде несказано — «венчание есть таинство», да и само собой разумеется, что никакое «слово-глаголание» не есть таинство, потому что оно «не» таинствен- но, «не» мист ично, потому что оно до глубины постижимо и до дна рационально. «Таинством» назван «брак», т. е. самое прохождение 1X6
жизни брачной, что открывается назавтра после венчания и окан- чивается с могилой; «таинственны», нерациональны, «мистичны» расчленения человека в семью, вчерашнего юноши в завтраш- него «отца» и «дитя», вчерашней девушки,- в «дитя» и «мать». Вот — тайна, вот — непостижимое, и вот — религия. Но, в общем, это ускользает от нас, и, стоя очень серьезно и торжественно в церкви в секунду венчания, мы назавтра после него начинаем ...игры Вакха и Киприды. и продолжаем их 40—50 лет будто бы «в семье» и «брачно». Совершенная иллюзия: «венчание» есть таинство в лунном, зави- симом, обусловленном смысле от падающих обратно на него лучей из «брака», как жизненного «счленения», которое уже имеет природу таинства в его оригинальном, необусловленном, солнеч- ном значении. И вся торжественность и серьезность настроения принадлежит 40—50 годам жизни, а не минуте венчания. Как только мы об этом догадаемся, горячность и чистота минуты венчания разольется в пульс жизни, и так же невозможно станет «бегство» из семьи, нежелаемо — как редко случается или никог- да не бывает бегство «из-под венца». «Венец» — у нас дома; это «ветхий деньми» венец, данный человеку при его созидании. Что такое «жизнь»? «Творение» (шестидневное) окончилось, когда сотворенная последняя вещь понесла в себе «дыхание жизни» и стала «творческой», г. е. «суббота» мироздания перешла в «суб- боту» брака, продолжающую мироздание и по сейчас — По вечным, великим, Железным законам, в коих от Адама и поднесь мы Круг жизни свершаем. Вот брак в его всемирном и религиозном значении. Инстинкт не обманывает девушек, и нам нужно вернуться к их инстинктам. Быть оскорбленным «в лице» — менее, чем уничижиться в точках, для коих, как «скверны», мы ищем «скверного помещения». Вот родник проституции, которая залила наш христианский «бесплотно-возвы- шенный» и, в сущности, «возвышенно-фиктивный» мир. Вернемся же к браку: «венец» — у нас в дому; и «венчание» в его торжественно- религиозном значении настает в каждую «субботу» семейного ритма. Мы понимаем, мы догадываемся, что при этом воззрении, раз оно перелилось на ощущение, семья не может похолодеть, «утомить» в потоке лет, как она не похолодеет через шесть дней в седьмой после венчания. «Муж» — «жена» религиозно ощущают себя в ритме счленения своего: бегущие года и наступающая старость уже так мало значительны при этом становятся, что не могут пошатнуть чувства, как они пошатывают всегда действительно «животные» Игры Вакха и Киприды и «физиологию», под углом которой нами единственно усвоен 187
«брак». В самом деле, мы все в нем перепутали и смешали: слово-глаголание, «венчание» есть «таинство» и «религия», но почему-то сейчас после него начинающееся есть «животное», «грязь», «нечистота», «физиология». Нам даже не придет на ум, для чего позвана церковь и почему, позванная, она пошла и пред- стоит «физиологии». Все перепуталось у нас, потому что все забыто. Напротив, что венчание есть таинство в лунных лучах, а «жизнь», «40 лет» есть таинство же в солнечных лучах — из этого объясняется, почему церковь и позвана, и почему она «пошла», «предстоит». Религиозность счленений родит религиозность и рас- членений. Почему дети должны «почитать» родителей? Как-то особенно почитать, религиозно, а не «благодарить» только за квартиру и стол? Все это непонятно с физиологической точки зрения, как и с точки зрения «поэзии», Игр Вакха и Киприды, и начинает быть понятно, как только «венец брака» из церкви вносится в дом и высвечивает его, каждую хижину всяких убогих, но любящих людей церковным светом. Дети суть религиозные существа и находятся в религиозной связи с родителями по религиозности их рождения. Разбежавшиеся слова одной молитвы, связи которых мы не понимаем. Но лишь в этой связи они постигаются, т. е. постигается существо «ребенка»; связь «неразрываемая» мужа и жены; любовь, которая обещается и должна течь «до гроба», не пошатываемая «болезнью», «старостью». Все это в чертах своей требуемой вечности и требуемой чистоты суть религия; но, значит, есть уже религия, ритм пола, о чем, однако, мы имеем лишь сбивающиеся представления — и вина этой сбивчивости лежит в номинализме брака. Книжка г-жи Лухмановой, исполненная глубокой и прекрас- ной тревоги о женщинах, о детях (см. некоторые главы о беспри- ютных детях, приютах), дала нам повод напомнить, где узел этих тревог. С великими надеждами на будущее мы смотрим на женщину, мужчина так погрузился в свои «гражданские скорби», что ему «некогда» и подумать, что такое его «я» и «где» оно. Женщина —^сосредоточеннее; правда, сейчас и она мятется, «пе- ребегает холодный двор», кутаясь в «платочек» или в «плед». Но, по особенностям ли организации своей или своей судьбы, она — существо «об одной думке». «Отечество» для мужчины — это секунда, и он мог принять ее за «удовольствие»; для женщины ее «материнство» есть процесс, и такой сложности и труда, что его невозможно было смешать с «удовольствием». Культура наша, цивилизация, подчинись мужским инстинктам, пошла по уклону специфически мужских путей — высокого развития «гражданст- ва», воспитания «ума», с забвением и пренебрежением, как незна- чащего или низкого «удовольствия», всего полового, т. е. самых родников, источников семьи, нового и нового рождения. Все это умалилось, сморщилось; все это, прежде всего, не обдумано. Мы можем представить себе, наоборот, целую культуру пола. Те глубины проницания и внимания, которые мы сейчас отдаем 188
...петличкам, выпушкам... которые весело разбежались по всем швам нашей цивилизации, чувствуя, что под ними — фундамент, за них — время, «о них существует й движется эпоха»,— эту силу внимания и забот мы можем положить на пол и половое. Мы культивируем ум; мы также можем культивировать пол; возьмем ли мы школу, возьмем ли мы устроение воинской повинности, да и весь строй нашей цивилизации, односторонне мужской, т. е. неуравновешен- ной,— мы увидим, что жизнь пола везде пренебрежена, что она нигде не была принята во внимание, просто — о ней не было вопроса, она не была замечена, как именно «незначащее удоволь- ствие», естественно сторонящееся перед «серьезной задачей» «вздуть соседа» и «отнять у него Эльзас-Лотарингию». Как мы уже заметили, все европейские народы или вырождаются, или начинают вырождаться, и в то время как внутри их совершается этот процесс под односторонностью «мужских» интересов, они захватывают или усиливаются захватить кусок земли у соседа. Кусок «земли»... Скоро европейским народам надо будет так мало земли, как мало ее нужно для гроба; и, кажется, именно в этот-то момент они особенно будут пылать желанием «овла- деть всей землей», провести до края ее свои «легионы» и «знаме- на». С «землей» вообще потеряна их связь, и она потеряна в «материнстве». С высоких культурных точек зрения «земля» и чувство «земли» есть именно материнское чрево и чувство этого чрева: так глубоко они связаны, почти сливаются. Земля — «кормилица», как «кормилица» и мать. Но мать — это «Ева», «жизнь»; «высокая жена», «Сар-ра», в противоположность «Са- ре», «госпоже», каковое переименование было отмечено Богом в миг заключения завета с человеком. Вот где открывается перед женщиной великая задача. Это — задача переработать нашу цивилизацию, приблизить ее к своему типу; овлажнить сухие ее черты влажностью материнства и крат- кую «деловитость» — негой и поэзией дитяти, так и хочется добавить — его безгрешностью и святостью. В самом деле, эта задача не только культурная, но и религиозная: через «материнс- кое чрево», эту таинственную «землю» бытия нашего, может пролиться религия «ощущений», взамен религии «сознания», ко- торую одну мы имеем в своем богословском номинализме, в по- клоняемом уоы; лощикод Аристотеля. Кто же не наблюдал, что, поднимаясь из «девушки» в «жену», всякая женщина почему- то и как-то, но становится религиознее; что «роженица» после великого труда и страдания высвечивает какой-то явно новой, святой влагой теперь лучащихся глаз; но вот — она поднялась и, еще слабая, шатаясь, зажигает лампаду около колыбели младен- ца, иногда зажигает ее впервые в жизни. Все это — инстинкты, и тем они драгоценны, что тут нет обдуманного и намеренного; это — религия, и скорее хоронящаяся, стыдливо затаивающаяся. Изнутри поднимающаяся вера; внутреннее, из «чрева» идущее, 189
разогревание человека; возжигание вновь в нем очага Весты. Задача женщины, объединив эти инстинкты, догадавшись об общем их смысле, и состоит в том, чтобы стать жрицей (священной, госпожой, Саррой) любви взамен ее «проходимки». Тут все принадлежит тайному и молчаливому ощущению: тенденция к серьезности, которая уже есть у целомудренных девушек, и может сгуститься до высоты и порыва молитвы. Мы постигаем без труда, что «свято» зачинаемое, без загнивания в узелке бытия, и примет в природу свою начало святости, совершенно противоположную той, какую получает младенец, зачатый среди ...игр Вакха и Киприды. Ибо если мудро-проницательное словцо наших простолюди- нов о человеке, что он «каков в колыбельку — таков и в могил- ку», го, собственно, настоящая мудрость этого выражения читается так: «Как зачинается человек — так в этом направлении до могилы и продолжается». Ибо секунда его зачатия естест- венное построение ноуменального плана его души или по закону «греха», и тогда «в смерть» (моральную, но частью и физичес- кую), или «в молитве» — и тогда, конечно, «в жизнь». Тут — и никогда еще. еще нигде - хоть на секунду, но соединяются «пуповиной» земля и таинственное, не астрономическое, небо: ибо огонек новой, тут зажигаемой жизни — «не от сего мира», он «в стихии» ниспадает, но сам вовсе не из «стихии», а откуда- то и тоже не от астрономических «звездочек», от каких-то лилейных частей мира. «Бог взял семена из миров иных и наса- дил сад свой, оттого и начала жизни постигнуть нельзя; но все, что живет, живет ощущением касания своего таинственным мирам иным». Удивительно, что. сказав устами старца Зосимы эти многодумные слова, Достоевский не догадался продвинуться немного вперед и указать топографию и хронологию этих «касаний», как и другой поэт, написавший совершенно тождест- венные слова: * Он душу младую в объятиях нес... — и не догадался, как близок и прост факт, ноуменальное значение коего он инстинктивно выразил. Великие инстинкты, тем более драгоценные, что они непреднамеренны и даже вовсе без догадки, к чему относятся. Но мы, видя лучашуюся мать, и как она зажигает около колыбели лампаду, легко догадываем- ся, где, в чем и как человек касается «мирам иным» и слушает Звук песни святой. Без слов но живой. Читатель видит, что мы вовсе не «наобум» заговорили, и не «воспользовавшись случаем», но сообразив дальние и вековечные инстинкты человечества, мириады подробностей, которые все падают в одну точку. Теперь мы лишь довершаем эти думы. 190
объединяем инстинкты, удаляя «брашна и пития» из таинствен- ной секунды ноуменальных касаний и требуя, как окружения, для нее молитвы, религии. Собственно, это уже и есть религия, но пока — инстинктов, и для этих инстинктов нужна бы целая культура. Мы указали на одну подробность — отнесение начала брака к состоянию невинности; вообще направление культуры, или пока индивидуальных усилий, все должно быть направлено к удалению отрицательных ингредиентов из положите.ньнейше- го акта — «волчица», «терний», «смрада», «гари» и, в послед- нем анализе, «греха» и «смерти». Он должен быть центром особенно светлого и безгрешного настроения; замечательно, что и сюда есть уже тенденция инстинктов: смятение, страх, от- вращение и вообще все, что «в смерть», как-то гонит от себя, отодвигает, как не совмещающийся с собой таинственный акт. Но и этот тайный инстинкт нужно возвести к апофеозу, т. е. нужен некоторый лучащийся нимб настроения, выход из гнева, зависти, уныния, вход в кротость и «примиренность со всем миром», чтобы в это светлое пятно и ниспал «огонь» новой жизни, которая или будет мучить людей 40—70 лет, или их ласкать и им пособлять, войдет в бытие общечеловеческое от- равой или лекарством. Замечательно, что опрос брачующихся в секунду венчания о «любви» и «непринужденности» уже вклю- чает, отдаленно и косвенно, эту мысль; т. е. так -как брак, по нашему определению, течет 40—50 лет со всей тяжестью и чи- стотой в каждом его ритме секунды венчания, то «любовь» и «непринужденность», возведенные к апофеозу, и образуют светлый нимб, о коем мы говорим. «Потому и рождаемое свя- то»... будет «в свете». Мы только договариваем всеобщие ин- стинкты — возвращаем номинализм к реализму; кстати, ведь «вещь», «дело», вызвала все непонятные renepi» nomina, коими окружено «таинство» брака, т. е. в «вещи», «деле», лежит уже существо и мысль всех этих nomina. Но все это сейчас забыто, похоронено под мусором веков, под щебнем разрушенных циви- лизаций — и так глубоко, что именно в нимб положительней- шей секунды человеческого бытия какой-то демон увлек нас внести мысленно «жало смерти», «дух отрицания», и, естествен- но, «жалимые» им — мы умираем, «вымираем» («проституция», «съезд сифилидологов», «пассивная», разваливающаяся семья). Назад, и как можно скорей назад из этого искусно прикинув- шегося демонизма! «Жрица любви», «владычица жизни», носительница «посевов» истории, конечно,— всегда «casta», «diva», т. е. черты особой непорочности и религиозной торжественности ей особенно прису- щи. Вот секрет тоже инстинкта, с коим г-жа Лухманова потяну- лась от «мордочек» к «лицам». Мы говорим, что довершаем всемирные инстинкты, ибо то, над чем злобно смеется автор указываемой нами книжки, все, кому дорого существо челове- ческое, втайне орошают слезами («Плоды просвещения», «Крей- церова соната»): кто же из нас не плачет о потере «религиозно 191
чувствующей себя» матери», «религиозно себя сознающей» жены, «религиозно воспитываемой в материнство» дочери-подростке, и вообще что в нас и около нас «мордочки», а не «лица»? Но «корень вещей» глубже зарыт, чем догадываются: хоть чуть-чуть, мы его даем прозреть; хоть в кой-ком западет наша мысль. И кой-кто поправит «листок» на засыхающем «древе жизни». Здесь «дело культуры» возможно, ибо оно не требует «громов» и «пушек»; это — тайнотворение жизни, и оно может быть безмолвной и затаенной религией, остаться внутренней «молит- вой» и теплотой, без наблюдаемых знаков.
НЕЧТО ИЗ СЕДОЙ ДРЕВНОСТИ ...И вселит Бог Иафета в шатры Симовы. Бытия Существует предвечное «отечество»; есть вечное «материнст- во». Что такое Библия? Книга «отчеств». «Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова» — вот формула Израиля, пронесенная без перемен в блужданиях между Мемфисом, Ханааном, Сионом, Вавилоном, Парижем, Вильною: т. е. Бог Авраама, «родившего» Исаака, Исаака, «рожденного» от Авраама и «родившего» Иако- ва; Иакова, «родившегося» от них. Но и помимо этого: с самых же первых глав и до очень поздних Библия местами переходит прямо в исчисление рождений, в необозримую генеалогию, вет- вление и ветвление человека. Это какой-то словесный «дуб Мамв- рийский», так и хочется поправить — «дуброва» Мамврийская, и шумящий в ней священный ветер. Индивидуум всегда в ней взят в точке счленения с «суком», на котором сидит; и вся полнота внимания остановлена на точке тех новых, возможных «счлене- ний», где от него выбежал или мог бы выбежать свежий лист. Мы говорим о том, как Библия высвечивает не в том или ином речении, но в колорите и мелодии необозримых святых страниц. Но вот и из среды «речений» одно-два ярких: Иеффай возвращается победителем; в радости он дает обет посвятить Богу «во всесожжение» то, что выйдет первое ему из дома. Он предполагал корову, барана; но выходит дочь — единственная. Какой ужас; но обещание перед Богом есть уже дело, и вот дочь утешает отца: «Отец мой, ты отверз уста перед Господом и делай то, что произнесли уста твои. Но только сперва отпусти меня на два месяца: я пойду, взойду на горы и оплачу девство мое с подругами моими». Все далее происходит соответственно обету. Казалось бы, какая тема для размышлений, скорби, недоумения летописца, но он впи- сывает только одну строку: «Так она и не познала мужа» (Книга Судей, глава II, стр. 39). Это — вечная забота Израиля, и Библию также можно на- звать книгой «познаний» в этом особенном смысле, как и книгой «отчеств». Вот еще одна запись: война с филистимлянами; войска еврейские разбиты; взят в плен и увезен ковчег завета; убиты Офни и Финеес, дурные сыновья первосвященника Илии; и, нако- нец, сам первосвященник, получив известие, упал навзничь и умер. Казалось, весь Израиль разорен, как племя, как государ- ство, как «святилище»,— что же записывает летописец? «Невест- ка же первосвященника была беременна и уже перед родами. 7 В. В. Розанов 193
И когда дошло до нее известие, то упала она на колени и родила, ибо приступили к ней боли ее. И когда умирала она, стоявшие при ней женщины говорили ей: не бойся, ты родила сына. Но она не отвечала и не обращала внимания» (т. е. была мертва) («Пер- вая книга царств», глава 4, ст. 20). Вот окружение «ковчега завета». Его нет давно; от храма Иерусалимского осталась одна «стена плача»; но «плоть» из- раильская не только живет, но и решительно не угасает, не тускнеет, и именно в плотском своем свете. 4000 лег — и никакой жизненной усталости; ни тени пессимизма: и до сих пор какой- нибудь «Хаим из Вильны», бредя домой с удачной или неудачной покупки и увидев свет в окне хотя бы «язычника», остана- вливается и произносит: «Благословен Бог, сотворивший свет». Этого обычая нельзя навязать: он так подробен, за исполнением его так трудно проследить, что, без сомнения, давно бы исчез, если бы не был каким-то внутренним порывом этой не уга- сающей в истории плоти. Для историков, европейских, Израиль и до сих пор составляет загадку; до чего далека эта загадка от разрешения, можно судить по одному замечанию, содержащемуся в «Объяснениях на книгу Бытия» покойного митрополита Филарета Московского. Дело идет об обрезании, этой странной детской операции, которая и до сих пор сохранена непоколебленной у евреев. Присматриваясь к «высвечиванию» Библии, без труда можно заметить, что забота и страх обрезания господствует в ней над вниманием к пророкам и послушанием Моисею, над Сионом и самой целостью «12 колен» (из них одно, Вениаминово, однажды едва не было ис- треблено); что все это, вся 4000-летняя «река Израиля» и вытек- ла из маленького родничка этой странной операции. Но замеча- тельно, что митрополиту Филарету уже она представлялась с чи- сто анатомической только стороны, как гигиеническая профилактика: «К учреждению обрезания следует полагать две причины: одна образовательная и другая преобразовательная, или пророческая. Первой причиной можно считать: предупрежде- ние некоторые- болезней, чистота тела, приличная священному пароду, приготовление к обильному чадорождению; в сем по- следнем смысле изъяснял обрезание Филон (еврей из Александ- рии и вместе философ платонических тенденций, один из великих, если не самый великий авторитет юдаизма). Пророческое же, или преобразовательное, значение его выступает лишь по воплоще- нии Бога-Слова». Это больше чем непонимание; это — отрица- ние. «Ветхого завета не было», или «он не содержал в себе ничего» - вот смысл приведенных слов; судя по ссылке на Филона, впрочем, уже к началу нашей эры смысл обрезания был совершенно темен самим евреям, и оно держалось и удерживает- ся лишь косным упорством раввината. Между тем в Библии есть одно указание на смысл операции: это восклицание Сепфоры, жены Моисея. Важно здесь все окружение обстоятельств, и мы приведем 5—6 строк. Моисей, только что выслушав Божие наста- 194
вление около Хорива, возвращается в Египет, откуда бежал было для изведения из рабства своего народа. Значит, совершилось великое решение, не в нем, но о нем и об Израиле; в хлопотах пути Сепфора на время отложила совершение «профилактичес- кой операции», и вот прислушаемся к тонам как бы далекого и зловещего переката громов: «И случилось дорогою на ночлеге, что встретил его (Моисея) Господь и хотел умертвить его. Тогда Сепфора, взявши каменный нож, обрезала крайнюю плоть сына своего и, бросивши к ногам его, сказала: ты жених крови у меня. И отошел от него Господь. Тогда сказала она: жених крови по обрезанию» (Исход, глава 4, стр. 24- 26). Итак, один необрезан- ный малютка едва не произвел поворота в решенной уже судьбе целого племени. «Если же кто не обрежет крайнюю плоть свою — истребится душа того из народа»,- сказал Бог Аврааму при заключении самого завета. Итак, «завет» — был: его мысль именно в «обрезании». Собственно, все «обетования» о «наследии земли Ханаанской», о «размножении, как песок морской», лишь прилагаются к иному и главному, сокровенному содержанию обрезания: это — земная сторона, нужная и понятная Аврааму, склоняющая его к заключению «завета» и, собственно, лишь повторяющая его же тягучие мечты. Это награда. И есть то, за что награда,— самая «вещь» обрезания, скользящий по крайней плоти нож; но это есть не земная его сторона, о которой никогда и ничего Израилю не было сказано, как, очевидно, и не нужда- ющемуся в этом знании. «Ханаан», «песок морской» — «бе» к человеку; «крайняя плоть» — «бе» к Богу. Скользящий по ней нож есть жест, обряд, процесс полового обручения, после коего «жених крови» обязан в верности «не уклоняться к богам иным» и в точке и не через точку обрезания. «Обрезанный» есть «обещанный», «связанный в завете»; и по точке наложения печати мы не можем сомневаться, что рас- крытие завета, исполнение обещания наступает в браке: от этого в Египте ', где также было обрезание, оно совершалось сейчас перед браком, на 17-м году. Замечательны подробности обреза- ния: в нем, собственно, продольно разрезается кольцо (т. е. пере- рубается), раздваивается, распаивается одно — в два более тон- кие кольца, из коих одно, «край обрезания», носится человеком, носится почти от рождения до могилы, как «память» и «залог верности»; а старое кольцо отбрасывается куда-то в сторону, «испуганно кому-то выбрасывается». «И отошел Господь» — как бы насыщенный, удовлетворенный. «Завет» — конечно, с Богом; но «заветоисполнение». судя по точке печати,- конечно, только 1 Его следы найдены на мумиях. Есть в науке попытка провести мысль, что «еврейское» и «египетское» обрезание не имели ничего общего; варианты взгля- дов, вероятно, были, но в общей фундаментальной мысли нельзя сомневаться, судя по словам, с которыми евреи, нс обрезанные еще во время странствования по пустыне, обратились к Иисусу Навину, прося их обрезать: «Сними с нас поноше- ние египетское», т. е. возможность «укора», «насмешки» над нами, очевидно, на почве одинакового понимания. Об обрезании у египтян и его времени см. у разных греческих писателей. 195
в браке, т. е. в браке из «обещания» завет переходит в исполне- ние, «слово» обручения — в дело мужа, без перемены собственно связанных полукольцами. Отсюда — подробность: кто не может быть мужем, вовсе не может быть израильтянином: «Скопец или полускопец в сонм Господен да не входит» (закон Моисея). Таким образом, все «12 колен» суть «сонм Господен», но — слитый кольцом обрезания, и, следовательно, «сонм брачный», «брачущийся»; и именно в точке обрезания, в месте приложения таинственной печати, он становится, если позволительно так выразиться, «сонмствующим Господу». Сейчас тогда объяснятся странные переименования, и именно в миг завета или при его подтверждении: «Отныне ты будешь называться не Аврам (= Господин), но Авра-ам ( = «отец множества»), и жена твоя не Сара (= «госпожа»), но Сарра (= «высокая жена»); «ты не Иаков, но Израиль» ( = «боровшийся с Богом»), Мысль этих переимено- ваний в необозримых повторениях разъясняется в символике обрезанцев-египтян. Не «Аврам» ты более; и ты не Сара; для Меня — - ты только Авраам, и она Сарра; мое видение лежит на этом втором, но, собственно, главном в вас лице. Отрицание и утверждение, здесь слитые, выражены в вечном отрицании в египетских изображениях собственно «лица» в человеке, его «головы», на место которой приставляется что-нибудь, какая- нибудь чужая голова, взятая с которого-нибудь животного; «жи- вотная» голова — при сохранении и даже богатой разработке собственно человеческого тела, при удержании и даже богатом выявлении Авра-ама, Сар-ры. Все читаемые в Библии переимено- вания, раздвоения человека с отвержением в нем одного лица и укреплением второго — лица плодоношения, безмолвно все это сказано до сих пор неразгаданной особенностью художеств в де- льте Нила, «священных» художеств. Там и здесь раскрыто лицо завета: то, которое поглотило обетования и ответно за них поклялось в верности, приняв кровавую печать, связав свободу. Что такое ритм брака? Каждое биение его пульса так кратко, стеснено во времени, что мы можем что-нибудь рассмотреть здесь лишь через*фотосферу окружающих явлений. Это — семья; и там — ее родник; секунда, где она выникает из небытия. Семья — ближайшее и самое дорогое для нас отечество; простра- нственно — это место самых горячих связей; духовно — это место совершенного идеализма, живого, лучащегося. Но в узле этих лучей — неразглядываемое, темное пятно таинственных «прилеплений». В них еще вчера «Аврам», «гражданин», «фило- соф» — разлагается в «отца» и «дитя», вырастает в «отца множе- ства» (Авраам); вчера девушка — сегодня разлагается в «дитя» и «мать». Построение земного человека, начнется оно после этого или нет,— уже составит другую, более внешнюю и, очевид- но, менее важную, зависимую и обусловленную сторону; замеча- тельно, что тяжесть секунды лежит в чисто внутренней, субъекти- вной стороне саморазложения, и вовсе не в осязательной его стороне. Но обратим внимание на фотосферу. Семья есть, конеч- 196
но, «животный» союз, точка «животных» счленений мужа и жены и расчленений двух в «животное» же множество (дети). По- разительно, что, при бесспорно «животном» существе, семья имеет бесспорно же мистическое, религиозное существо. Именно, счленяясь и расчленяясь, она померкает в лице, «Авраме», но в это же время мистическое «дыхание» пронизывает ее и она является каким-то многоглавым Авраамом, «многоочитым», «исполненным внутренних очей» животным. Сплетение «живо- тного» и «религиозного» в ней поразительно, очевидно. Какая скорбь матери о болящем ребенке! ревнивое охранение мужем незагрязненности дома; невольное требование от детей особой, религиозной почтительности. Это — начинающаяся религия, это, очевидно, религиозный союз, т. е. уже религиозная связь,— и все из неразглядываемого, темного пятнышка «счленений». Малейшее загрязнение этого пятнышка раскалывает до глубины семью; дети более не нужны и брошены; кинута жена, или оставлен муж. Здесь полегла такая сила утверждений, которая не выносит внесения в себя никакого отрицания, ни соринки. Как часто жена, узнав об измене мужа, ищет могилы; как часто, с кровавыми слезами, муж губит даже предполагаемо изменившую (Дездемона). В «чем» изменившую? — какой, ка- залось бы, «вздор». Вспомним глубокую тоску Пушкина при попытках загрязнить его домашнюю жизнь; обратим еще вни- мание, что у нашего духовенства, которое очень мало занято романтической стороной брака и имеет серьезный и положи- тельный взгляд на плотское соединение, семейный и вообще родственный уклад отличается часто поразительной, трогатель- ной нежностью и теплотой. В любопытном возражении архиеп. Никанора на «Крейцерову сонату» приведено наблюдение, бес- спорно несочиненное: что в очень счастливых случаях супруги и внешним обликом сближаются друг с другом, начинают походить лицом один на другого. Тяжесть брака вся лежит в его «животном» ритме: тут он таинствен, мистичен; отсюда его теплота, свет; но если мы сравним добрачные пушкинские Игры Вакха и Киприды... £ его же послебрачной серьезностью, когда он запел: Отцы пустынники и жены непорочны... — мы будем поражены разностью психического воздействия од- них и тех же физиологических пульсаций. Мы здесь не должны ничего преувеличивать и ничего уменьшать; должны быть безме- рно внимательны, ибо кружимся около глубочайшей тайны бы- тия человеческого. Пушкин еще легкомысленно становится му- жем, не предугадывая духовных последствий; он совершенно нерелигиозен; вся перемена, какую мы вправе против прежнего предполагать у него, заключается в иной точке зрения, в ином и более сосредоточенном ощущении в «прилеплениях» — и нево- льно, еще легкомысленный вчера, он сегодня становится задум- 197
чивее, завтра начинает искать новых книг и совершенно проти- воположных прежним впечатлений: Пушкин «возрождается» — как и отметил это в чудном стихотворении — и возрождающая сила лежит в сосредоточенно-тяжелом, внимательно заботливом отношении, однако, к совершенно и бесспорно-плотской пуль- сации. Угол зрения у него меняется; и гораздо раньше, чем рождается у него ребенок и начинается полная семья, мы видим его уже другим. Лермонтов, который постоянно сосредоточен на этих таинственных «мгновениях» и вся его поэзия есть только преобразование их почти до размеров целой вселенной,— посто- янно и неразрушаемо, неотвлекаемо серьезен: Дам тебе я на дорогу Образок святой; Ты его, моляся Богу, Ставь перед собой, Да кидаясь в бой опасный, Помни мать свою... Это — открытие в нем «отечества»; конечно — это «отец» поет, «отей множества» по Божьему переименованию Авраама, рас- пустившийся до неги матери, до «слияния с ее лицом», по опреде- лению архиепископа Никанора. Мы хотим сказать, что в «секун- дах» брачных, которые всегда дают или имеют силу дать дитя, есть, кроме этого, мистически-духовный свет, который при со- средоточенности на них ума или воображения подчиняет себе эти способности и преобразует их глубоко, до неузнаваемости, до противоположности с прежним: именно они разливают какое-то «ветхое деньми» отчество, «древнее» материнство на теоретичес- кую часть духа. Это как с матерями физиологически случается, что у них «молоко бросается в голову»: так свет «отчества» в миги таинственных разложений «ударяет в голову», и человек, вчера певший об Играх Вакха и Киприды, завтра начинает петь — * Отцы пустынники... Девушка, вчера исполненная романтизма, завтра, став «высокой женой»,— серьезнеет; это так для наблюдателя заметно, что лишь от самого поверхностного ума скроется; в «Крейцеровой сонате» есть прекрасное замечание, что через неделю после венча- ния Позднышев увидел жену задумавшейся и, подойдя, хотел опять начать «играть» с ней, но, отведя его руку, она горько зарыдала. Смысл «Крейцеровой сонаты» все-таки и до сих пор не раскутан; вполне удивительно и ошибочно, что его не захотел раскрыть сам автор, по-видимому «сконфузившись дела». Тайна в том, что половые «миги» при целомудренном и религиозном их ощущении, открывая и в нас, «подобии и образе», предвечное отчество и предвечное материнство, вполне ставят нас на высоту человека; и нет книг, бесед, нет вообще способов познания и чув- 198
ства, которые так реально и могущественно, обливая этими предвечными чертами второе, «логическое» в нас лицо, просвет- ляли бы его и углубляли. Позднышева зарыдала, ибо она об- манулась в целомудренных девичьих предчувствиях; в ней зары- дала «высокая жена» (Сар-ра), которая вдруг почувствовала, что ее мужу ничего не понятно в браке; что для него в нем все — Игры Вакха и Киприды... и никогда, никогда он ее не сделает праведной израильтянкой. Но нам пора перейти от этой минутной иллюстрации к Израилю. Грустная и святая мгла его, это «облако днем и как бы огнь ночью», есть свет и мгла вечных сочленений под религиозным углом зрения, пролитом на них в «обрезании». «Таинство бра- ка» — которое для нас есть раз в жизни, и память его все хладеет,— для израильтян есть таинство ритмических биений в браке; из коих каждое имеет всю силу первого и ту специфичес- ки религиозную высоту, которую мы перенесли на слово о браке; т. е. для них таинство есть ткань жизни, самое снование ткущего челнока, через который —- По вечным, великим Железным законам Круг нашей жизни Все мы свершаем (Гёте). Позднышева, и всякая целомудренная девушка, всякий в цело- мудрии блюдущий себя муж (у Толстого — Левин; см. его волне- ния и чувство покаяния перед браком) смутно это предчувствуют; у наших «купцов», где все-таки есть много серьезного, на свадеб- ном вечере невеста не танцует: она приуготовлена к таинству и не должна рассеяться. Вообще инстинкты целомудрия все тянут сюда, на «высоту», и здесь... Здесь мы вдруг начинаем постигать весь семито-хамитический Восток. «Географическая территория передней Азии есть родина всех трех монотеистических религий» — заучиваем мы в детстве, по учебникам географии; и это так любопытно, что и в зрелом возрасте мы не устаем размышлять об этом, а наука пытается проникнуть в это историческое в своем роде таинство. Сейчас еще один пример — это Рафаэль: он жил в атеистическом Renaissance, когда религиозный скептицизм заплескивал даже папский престол. Когда умер папа Николай V, в его комнатах не нашли даже Евангелия: он собирал и умер, окруженный анти- чными рукописями. Едва ли есть причины думать, и по крайней мере никаких биографических данных, чтобы Рафаэль имел иные точки зрения; что же он рисовал? Дам тебе я на дорогу Образок святой... — вечные дитя и мать; почти отсутствие взрослых мужских фигур, или, по крайней мере, не замечательные: дитя и около него иногда еще другое, товарищески-играющее; иногда «завеса» ли- 199
ков, целый «воздух» ликов, но непременно детских, т. е. с мате- ринской влагой на глазах, едва проснувшихся к зрению мира. Истинно «многоочитая» плоть. Если всмотреться в тайну его живописи, без труда можно заметить, что она и сводится к этой влаге чрева, еще не высохшей на веках, на щеках, на губках детских ликов: она им сообщила ту святость, которую ясно и бесспорно мы читаем у своего 11—13-месячного или двугодова- лого дитяти, если внимательно, часы не отрываясь, станем смотреть на него; и материнские лица снова имеют у него то невыразимое перед иной живописью преимущество, что, устре- мленные на дитя, еще как будто продолжают чувствовать его биение под сердцем. Вот его тема; причем он брал сюжеты и пользовался ими со свободой, как Шекспир средневековыми хрониками; во всяком случае бесспорно, что одинаковые сюжеты, и перед всеми художниками посейчас остающиеся, не вызвали ни у одного из них рисунка и колорита, одинакового с Рафаэлем, который почти не хотел и не умел рисовать еще чего-нибудь, кроме матери и дитяти. Итак, то специфическое, что есть в его созданиях, течет, очевидно, не из сюжетов, не из тем вычитанных; но из существа художника, струившегося единственной темой материнства — «небесного» материнства, теперь-то уже мы можем сказать, ссылаясь на колорит его картин. Нам все хочется сказать, что «отчество» — «материнство» в точности— не стихийной природы: родник этого — не в «красной» глине, образующей состав наших костей и мускулов. Что здесь, а следо- вательно, и в субъективных разложениях в «отца» — «дитя», или «дитя» — «мать», т. е. в самом ритме брака, человек выходит из уз «красной глины», из подневольности «стихиям» и возвращает- ся к древним основаниям бытия своего, небесной своей родины; и что-то «отческое» и вместе «ветхое деньми», касаясь «состава бедра его»,— производит в нем и содрогание, и сладкое ощуще- ние, и пук духовных и мистических преобразований, который мы отметили выше. Вот даже для нас, для размышляющего созерца- ния — внутреннее и лишь приблизительное содержание мига, но вернемся жет'к Востоку. И для начала войдем в Скинию ковчега, в святилище, и рас- смотрим устроение в нем светильника. Вот как «раб Божий», Моисей, передает в 25-й главе «Исхода» повеление устроить его: «И сделай светильник из золота чистого; чеканный должен быть он; стебель его, ветви его, чашечки его, яблоки его и цветы его должны выходить из него; шесть ветвей должны выходить из него, три чашечки наподобие миндального цветка, с яблоком и цветами, должны быть на одной ветви, и три чашечки наподо- бие миндального цветка на другой ветви, с яблоком и цветами: так на всех шести ветвях, выходящих из светильника; а на стебле светильника должны быть четыре чашечки наподобие миндаль- ного цветка, с яблоками и цветами: у шести ветвей, выходящих из стебля светильника, яблоко под двумя ветвями, и яблоко под третьими двумя ветвями его; яблоки и ветви их из него должны 200
выходить... Смотри — сделай все, как я показал тебе (т. е. Мо- исею) на горе» (Синае). Это — что-то напоминающее Рахиль и Лию, соперничающих в чадородии и берущих в помощь себе служанок Валлу и Зелфу («Бытие», гл. 30). Мы говорим о множестве символов в его устроении, которые все суть символы плодоношения; но взгля- нем же еще раз на него: «И сделай к нему семь лампад, и поставь на него лампады его —- чтобы светили на переднюю его сторону» (стих 37). Вот в миньятюре весь Израиль: несущий как светиль- ник перед’ собой свое чадородие; «дуб Мамврийский», вечно сочленяющийся, весь состоящий из «стеблей», «ветвей», «мин- дальных цветов» и «яблоков» (в древности -- это возбудитель плодородия у женщин); но, в противоположность нам, с «лам- падой» в точке каждого сочленения. Аарон входит в святилище; на нем ефод, священная одежда: «И сделай по подолу ее яблоки из нитей голубого, яхонтового и пурпурового цвета; такого вида яблоки и позвонки золотые между ними кругом: золотой позво- нок и яблоко, золотой позвонок и яблоко, по подолу верхней ризы кругом» (Исход, глава 28, ст. 33—34). Мы догадываемся, что если яблоко есть возбудитель чадородия, то «позвонок» — возбуждаемые к чадородию «чресла»; и, по крайней мере, в Егип- те древнейшим изображением «небесного НиЛа» служила связка позвонков, с идущими от них зачатками ребер (так называемая статуэтка Didou). В святилище входят только потомки Аарона, не все, но достойные: «У кого на теле есть недостаток, не должен приступать к святилищу: ни хромой, ни уродливый, ни такой, у которого переломлена рука или переломлена нога, ни горба- тый, ни с сухим членом, ни с бельмом на глазу; недостаток на нем, поэтому не должен он приступать, чтобы приносить хлеба Богу своему» (Левий, гл. 21). Это так поразительно: священнос- лужитель должен представлять целое и чистое тело, и это слива- ется или, точнее, замещает наше требование «чистоты» веры и «неповрежденности» в ее исповедании. Но требование целости и чистоты тела стоит на втором месте; «Первое условие, которо- му должен был удовлетворять священник, есть чистая кровь — священник не мог быть женат на вдове, на бывшей в плену, на прозелитке или отпущенной. Еще строже были правила для первосвященника. Он мог жениться только на девице, предвари- тельно исследовавши ее родословную» (Н. Переферкович. «Тал- муд, его история и содержание». Спб., 1897 г., стр. 111). Вот странное богословие, в котором они испытываются; и мы ожида- ем встретить великие странности в религии. Она не имеет храмов; «стена плача» есть остаток от единст- венного, после которого евреи не воздвигают других; синагоги суть училищные дома и дома общественного собрания, без бого- служебного в себе значения. Но и в единственном храме в чем же состояло «богослужение»? — вечные «очистительные» жертвы, поутру или ввечеру, по требованию частных приходящих лиц или, в некоторые сроки, за целый народ. Храм есть точка всеоб- 201
щего для «12 колен» очищения '. При мысли о религии у нас возникает непременно мысль об исповедании: религия есть круг ведения, словесно выраженного; у евреев религия есть необозри- мый ритуал: это образ жизни — «субботы», «новомесячия», «очи- щения» и в центре их — «обрезание». Религия у них есть пульс жизни — это очевидно; у нас это есть образ мышления — это также очевидно. Мы видим великое расхождение арийских и се- ми то-хамитических племен; арий есть племя логического выраже- ния; скажем полнее: он выражает в истории второе лицо в челове- ке, отраженной, лунной природы — родник «Наук» и «искусств», «государств» и «гражданства»,— везде порядок слова или если и вещей, то через слово выражаемых, в слове связываемых, через слово преобразуемых и «о слове и в слове живущих». Если позволительна шутка при обсуждении важной темы, мы вырази- лись бы, что арийцы несут свою идею и миссию на кончике носа, горделиво его подымая и всегда на протяжении целой истории всего более страшась, чтобы, проходя мимо, кто-нибудь не задел другого «по носу». Революция и Реформация, эти типичнейшие феномены европейской истории, были битвой «символов» и вели- ким кровоизлиянием из высоко несомых носов. Мы шутим, но тут есть чуть-чуть вековечной правды, и читатель легко переведет краткие строки в обширные размышления и на совершенно се- рьезные гаммы. Хамито-семиты понесли идею свою и миссию в точке обрезания (финикийцы, см. у Геродота во 2-й книге, также обрезывались), т. е. в точке реального выявления человека, и, если позволительно сравнение, в «лике» же человеческом, но уже «отческом» и «материнском», т. е. в первом и главном, но сокровенном в нас, «не от сего мира», лице. Они не имеют наших «наук», не захотели «искусств», явно отвращаются от «государст- венности»: они суть ткачи самой жизни, суть таинственные жиз- нетворны. Но это ими постигнуто в глубинах, которые совершен- но скрыты от ария; и мы можем довериться — постигнуто ими истинно. Эти глубины «обрезания» не суть открывшаяся арию 1 Замечательно и, собственно, вскрывает все провиденциальное значение Израиля, — что источником и первообразом «нечистоты» у евреев, еще от Моисея и посейчас, считается «труп», «мертвое тело». По Талмуду, это «отец отцов нечистоты» («источник источников»). Вспомним на секунду устройство светиль- ника в скинии, и снова перебросимся мыслью к ритуалу: что же лежит на противоположной точке, в обратном полюсе с «трупом», «мертвым телом»? Да его созидание, т. е. зачатие, миг величайшего одушевления человека. Хотя нигде в Библии не сказано, но из «отблеска», «высвечивания» ее, из вечной радости о зачатии и молитвословии при этом, можно безошибочно заключить, что это-то и есть «отец отцов чистоты» для Израиля; и в ритуале, до сих пор хранимом, есть следы такого понимания. Напр., еврейка, не погрузившись в воду «святой миквы» (нечто вроде общей ванны), т. е. именно в теле не освятившись, не может брачно приблизиться к мужу; равно невеста, т. е., казалось бы, совершенно чистая девушка (см. об этом любопытнейшем требовании прекрасный этнографический очерк г. Литвина «Замужество Ревекки»), Еще любопытнее, что перед браком у еврейки обстригаются все роговые части на теле, напр. ногти до тела, часто с поражением: «в них не течет крови», они «не живы», похожи на «труп». На этом основании шерстяная одежда, т. е. из мертвых частиц, была запрещена при входе в скинию священникам. «Бог» не может обонять трупа, ибо Он есть отец «жизни». 202
глубь; нам открыты глубины философии, наук, нрава, широкой общественной деятельност и; но мы без труда догадываемся, что все наши глубины лишь плавают на поверхности тех семито- хамитических глубин; и если, конечно, велик и удивителен «Diseours sur le methode» Декарта, то удивительнее и больше его сам Декарт, «рожденный» и «рождавший». Религия ритуала и «очищений» есть именно религия жиз- ненной ткани, снований станка — По вечным, великим, Железным законам... Мы одеваемся в эту ткань; мы ею пользуемся; кой-как и сами ткем, но, поверхностно здесь все видя, вовсе не понимаем «высоты» ткани, ее «доброты», и вообще все здесь путаем, сажаем узлы, рвем. И тут... Тут вдруг освещаются для пае все сиро-финикийские «высо- ты», и становится понятен Соломон, совершающий «курения на высотах»; и оплакивание «девства своего» дочерью Иеффая, для чего она пошла в горы, т.е. на те же еиро-финикийские «высоты». «И не познала мужа»,— замечает летописец, как бы она пророни- ла и розлила какое-то священное таинство: Когда волнуется желтеющая нива... И ландыш мне кивает... ... тогда я вижу Бога это сейчас, в наши дни,— реакция к Израилю; как и Рафаэль есть реакция в сторону «высот»; и ожидания Позднышевой, зарыда- вшей, что она никогда, никогда не взойдет на «высоту» брака. Вея Передняя Азия (и с ней сомкнутая дельта Нила), эта не разгаданная историками территория, есть территория «высоко- го» понимания ритмических биений пола,— и одновременно это есть родник, где вспыхнул еще в ветхой древности «лампадами» и от этих лампад зажегся религиозный свет и для всех остальных стран. Но первоначально: почему именно в географическом смы- сле «высоты» избирались «для курений»? - кто когда-нибудь смотрел в долину с возвышенного места, испытывал, без сомне- ния, чувство странной, но именно психической, легкости, как бы воздушности себя; почти «крылатости» своего сушеетва *. В Биб- лии мы почти не встречаем идей о загробной жизни, ни о воздая- нии там, ни о наказании; и смерть как она легка, «разрешены ее узы»: «приложился к отцам», «пошел в путь всей земли» (об Аврааме). Не менее странно почти отсутствие идеи греха, по крайней мере как чего-то томительно тянущего долу, «смерт- ного»: самь1е проступки, порой ужасные, имеют что-то воздуш- ное и легко рассеивающееся в себе. И около этого, как-то странно облегченного, существования лампады, необозримые, мири- ады их: точно небо опустилось к земле и это его звездочки ' Отсюда, т. с. опять в связи с «высотами» и «высоким» пониманием брака, идея «крылатых» существ, «окрыленных» изображений, ранее всего появившаяся в Египте и Вавилоне. 203
повисли над скинией, в скинии, вокруг скинии. Но поразительно: они зажглись вовсе не в одном Израиле, но на всем широком пространстве «обрезания», и, например, мы с великим удивлени- ем читаем у Геродота: «На празднике в Саисе (город в дельте Нила), в одну из ночей, во время жертвоприношения — все собравшиеся сюда зажигают множество лампад, под открытым небом, вокруг дома; причем вместилищем для масла служит чашка, куда положено несколько соли, и сверху плавает светиль- ня. Лампады горят целую ночь, и самый праздник называется Возжением лампад. Те из далеко живущих египтян, которые не попадают на празднество, все-таки соблюдаю! эту праздничную ночь и сами возжигаю! лампады; благодаря этому огни горят не в одном только Саисе, но по целому Египту. Ради чего эта ночь освещается и почитается, объясняется в одном священном сказа- нии» (книга 2, глава 62). В чем бы «сказание» ни заключалось, религия распускающегося лотоса была религией «распускающе- гося миндального цветка» '); и «благословен Бог, сотворивший свет» — звучит в Вильне, как могло звучать и в Саисе. Но вот Товия, с родиной в Ниневии: его научает, в пути, ангел «истине» браке, и, собственно, мы опять читаем об этих же лампадах: «И возьми часть печени рыбы, и положи ее на огонь курильницы, и покури. И демон ощутит запах и удалится. Когда же тебе надобно будет приблизиться (к невесте) — встаньте оба, воз- зовите к милосердому Богу, и он спасет и помилует вас» (книга Товита, гл. VI, ст. 17—18). Это— молитва и почти начало ритуала; его заключение мы снова находим в странной записи Геродота (книга первая, глава 198): «Погребальные песни их похожи на египетские. Всякий раз после сообщения с женщиной вавилонянин воскуряет фимиам; в другом месте то же самое делает и женщина, с которой он «сообщился». Понятие и чувство диаметрально противоположное «низинам» наших ощущений 1 2; но на что мы хотим здесь обратить внимание читателя — это что обрывок страницы из Геродота и страницы из Библии сливаются оторванными краями в один цельный лист; один ритуал, один дух, одна «высота» ощущения около одного и того же мига. Сейчас мы поймем идею устроения Вавилонского храма: светлое, «окрыленное», уже в частной жизни у Товии и вавилонян окружи- вшееся «курениям» и «фимиамом» ощущение, поднимаясь еще 1 У Диодора Сицилийского - III, 58 -59; у Павзания—VII, 17; у Страбо- на X, 3, при передаче характерных восточных легенд, оговорено, что плод миндального дерева и гранатового яблока суть символы плодородия и его органов, мужского и женского. 2 См. «Разбойники» Шиллера, рассуждение Франца Моора: «Что такое отец? что такое я? Для него это был скотский момент, после пьянства...» Нс буквально, но мысль именно эта, и, слышав пьесу, слушая именно эти слова, я был чрезвычайно поражен, как-то дико поражен еще юношей-гимназистом; и призна- юсь - тогда же ужаснулся и отверг такое представление. Замечательно, что Франц Моор и запирает отца в башню голода: т. е. великое сыновнее неуважение к родителям неотделимо от «низин» представления пола, как израильское «чти отца и матерь» есть только приложение и дальнейшее развитие «курений», «фимиама» и «лампад» около половых выявлений. 204
«выше», «выше», наконец и создало... Но пусть говорит Геродот: «Это — четыреугольник, и уцелел он до моего времени. Посреди- не храма стоит массивная башня, имеющая по одной стадии в длину и ширину; над этой башней поставлена другая, над второй — третья, и ^так дальше до восьмой. Подъем на них сделан снаружи; он''идет кольцом вокруг всех башен. Под- нявшись до середины подъема — находишь место для отдыха со скамейками. На самой последней башне есть большой храм, а в храме стоит большое, прекрасно убранное ложе и перед ним золотой стол. Никакого кумира в храме, однако, нет. Провести ночь в храме никому не дозволяется, за исключением одной только туземки... Так рассказывали мне халдеи, и они же прибавляли, чему я не верю, что божество само посещает храм и почивает на ложе» (книга 1, главы 181—182). Мы ничего здесь не поймем, пока не обратимся к Товии, не при- помним в «Пире» Платона бессильные и торопливые, взво- лнованные слова об «Афродите Небесной», т. е. о сопричастии чему-то небесному в акте По вечным, великим Железным...- и, наконец, не примем во всем его объеме сделанное нами здесь разделение порядка логического выражения и порядка жизненной ткани: т. е. это есть, в сущности, те же «idees innees», «врожденная идея Бога» у Декарта, но в переложении на семито-хамитическую гамму — не идея, но... ткань бытия, в основе самих идей лежа- щая. Вот «храм Бела», «древнего» Бела: он — то же, что «De substantia» Декарта, не большее, не меньшее, не менее истинное, ни более оскорбительное — то же без всякого разграничения. Мы «умственно» развились до великих теологических систем, до «видения всего в Боге» Беркли, Малебранша; Восток развился «усиленно», до ощущения святости, и, наконец,— до ощущения прямой небесности, теистичности в акте созидания самого «лика Человеческого», который позднее, через тысячелетия, загово- рил — и действительно заговорил — теологиями. Нам хочется ввести эти явления в грубую, обыденную действительность, в све- те фактов, непосредственно нами ощущаемых, через призму ко- торых станет яснее тот древний свет. Итак, вот Левин — «не чистый» — как он волнуется, испуган, и несет непорочной своей невесте тетрадку исповеданий: т. е. он тянется к какой-то «чисто- те» в ритме жизни. Но что он делал раньше? в чем исповедуется? от чего бежит с ужасом «в брак», как «таинство»? Дом тер- пимости — вот обратный полюс храма: он туда относил половой ритм, как в Вавилоне он относился в последний. Два полюса — Восток и Запад, в их соответственном расположении. Что же делает Левин, каясь, смятенный, робкий? — вступает на пер- вую — третью — десятую ступень «ветхого деньми» храма. Пол может быть выявляем только в браке, т. е. сравнительно с домом терпимости — на «высоте» же, именно на сиро-финикийской высоте; он может быть выявляем только с невинной, любимой 205
и любящей, глубоко нравственно связанной женщиной: т. е. он ищет чистого, не загрязненного себе помещения; он жаждет и действительно образует семью: это уже что-то святое, т. е. опять сравнительно с толпой грязных и «на день» женщин в доме терпимости. Мы видим, что «семья» и «брак» именно и образуют собой «уступы», «скамеечки для отдыха», но по тому самому плану и мысли, как был устроен Вавилонский храм. Небесный брак, т. е. чувство небесного в ощущении брачного ритма, непо- рочность его, и, наконец, святость — вот куда всплескивается и сейчас, у всех, по крайней мере у всех неразвращенных, половое влечение: как оно серьезно еще для девушек, т. е. для блюдущей еще свою чистоту половины человеческого рода. Половое выяв- ление вне семьи, без любви и уважения — это пугает и потрясает ее, т. е. в меру невинности человек стоит на высшей сравнительно ступени древнейшего плана храма, и, следовательно, план этот абсолютно непостижим только для развращенного. Вот «дыхание» Востока, повторяющееся в биографии каждого из нас; войдем в дом, «семейный»,— и в его отделениях мы откроем кой-что финикийское. Вот приемные комнаты, парадная часть квартиры, куда мы выходим, внимательно одетые, и где ведем речи, внимательно обдуманные: здесь есть люстры, кан- делябры — но мы не чувствуем необходимости образа; это жили- ще как помещение, но еще не жилище как семья. Но мы ищем именно семьи, ее теплоты, ее прекрасной и истинно мистической животной теплоты. Только если мы интимны с хозяевами дома, т. е. если к нам они питают совершенное уважение и особенно доверие к нравственной чистоте, к незагрязненности воображения и сердца — они перепускают нас в глубь жилища, где комнаты меньше, темнее, все неубраннее; и лишь истинного непоколеби- мого друга вводят в предспальню, в хаос копающихся детей, одетой «по-домашнему» жены. Мы — в «душе» дома; и уже здесь — образ и лампада; в спальне, куда и друг не переступа- ет, — непременно «благословенный» образ, т. е. коим мужа или особенно жену «благословили» отец и мать в брак. Перед ним, в лучших случаях — неугасающая лампада; т. е. опять — это храм, начало храма, его первообраз, и он инстинктивно загорел- ся, засветился именно как окружение здесь совершающегося по- лового ритма. Вот расположение истории, повторяющееся в рас- положении квартиры. Семито-хамитическая Азия и была «внут- ренней» частью, «задней половиной» всемирно-исторического поприща, интимной, глубокой. Там жило великое «чрево», кото- рое истинно свято постигло задачу «гглодоношения»; оно подня- ло его «на высоту», окружило его «лампадами»; впервые в ис- тории создало образ фимиамного курения и открыло мелодию молитвы. «Материнство», «отчество» всему этому научило их; как оно же научает этому каждого из нас, научило Пушкина, Рафаэля. «Благословен Бог, сотворивший свет» — в Сионе, Тире; в Мемфисе, Вавилоне. Мы понимаем «распускающиеся миндаль- ные цветки» в Скинии Завета; распускающийся лотос — в Саисе, 206
Гелиополисе. Мы — которые, забыв это, теперь уже закрытое, застаревшее, не несущее более «чрево», вынесли из него именно мелодию молитвы, «воздевание рук» к небу; и «все это преоб- разовали в логический способ выражения, в «имя», «слова», «Хбуод». Но остановимся же еще раз на древностях. Как только мы примем указанную точку зрения на них — решительно мельчайшие подробности «святого чрева» Азии вы- светятся для нашего постижения, сблизятся отдаленнейшие точ- ки, сольются в нерасчленяемую картину разделенные тысяче- лезиями обычаи, и поражающие дикостью «нравы», «узаконе- ния» получат простой и ясный смысл — совершенно обратный тому, какой придавался им. Вот несколько иллюстраций. Евреи и посейчас не остаются хотя бы в редких единицах холосты, и среди этого племени неугасающего плотского света мы вовсе не находим ни «старых дев», ни «обманутых» и «покинутых» «любовниц». Закон «ужества», или «левирата»,— столь непо- стижимый в укладе нашего обычая закон,— по коему юная вдова становится принудительно женой ближайшего покойному мужу своему родственника, обеспечивает израильтянке матери- нство, пока она к нему способна. Еврей и семья, еврейка и дети — понятия неразделимые; но как уже разделенные у нас! У нас неразъединимы понятия «гражданин» и «просвещенный»: и не обеспечивая каждой девушке замужество, мы ей обеспечиваем грамотность; мы требуем как естественного, как нормального и, следовательно, возможного, даже с принуждением,— «все- общего обучения грамотности». Переложим это требование из порядка логического выражения в порядок жизненной ткани — и мы получим «левират», постигнем плач летописца о дочери Иеффая — «она не познала мужа», и поймем эту страницу из Геродота: «Между странными обычаями Вавилона более всего мне нравится следующий. В каждой деревне раз в год созывают всех девушек, достигших половой зрелости, и выводят толпой в одно место; кругом их располагается толпа мужчин. Глашатай вызывает каждую поодиночке и продает одну за другой — пре- жде всех самую красивую; когда первая бывает продана за большую сумму, глашатай вызывает другую, следующую по красоте за первой; девушки продавались под условием супру- жеской жизни с ними» — т. е. мы догадываемся, они выдавались в замужество; и, без сомнения, странному обычаю уже пред- шествовали переговоры, соглашения, любовь, которая в этот миг получала реальное осуществление. «Все богатые вавилоняне, достигшие половой зрелости, одни перед другими покупали себе красивейших девушек, а такого же возраста люди простые вовсе не искали красивой наружности и с деньгами готовы были брать и очень некрасивых. Покончивши с продажей красивейших де- вушек, глашатай вызывает потом самую безобразную или калеку и спрашивает, кто желает жениться на ней с наименьшим воз- награждением; девушка вручалась тому, кто соглашался женить- ся на ней с наименьшей додачей денег; употреблявшиеся на 207
это деньги собирались за красивых девушек, т. е. красивые выда- вали замуж безобразных и калек» (книга 1, глава 196). «Всеобщая принудительная грамотность», переведенная на закон «святого чрева»: «искалеченность», «безобразие», что для нас как бы сни- мает с девушки образ человеческий,— для вавилонян не значило ничего особенного, и всеобщей заботой они давали ее в «жену», возводили на высоту материнства; красивейшие, счастливые с чи- сто сестринским чувством отдавали свои средства, дабы и некра- сивые не остались «без доли». Вот — животная теплота; «лю- бовь» внутренних частей покоя, где дети, неубранность, лампада и полог. Во всяком случае, это есть та же забота, как и «левират» у евреев; ведь и деверь может быть некрасив, невестка — безоб- разна или уже стара; но она должна взойти «в мать» — в Сионе, Вавилоне, сейчас — в Вильне. Один закон, одно явление: в сущ- ности, одно «умоначертание». «Следующий по степени мудрости обычай у них таков: больных выносят они на площадь, потому что врачей не имеют. К больному подходят и говорят с ним о болезни; подошедший сам, быть может, страдал когда-либо такой же болезнью, как больной, или в такой болезни видел другого. Люди эти, подошедши, беседуют с больным и советуют ему те самые средства, которыми они излечились сами от подо- бной болезни или видели, что излечились этими средствами другие больные. У них не дозволялось пройти мимо больного молча, не спросивши о болезни» (Геродот, книга 1, глава 197). Это — братство; теплота коровьего хлева, где никому не холод- но, истинная любовь, потому что она реальна, потому что она плотска. «О, если бы можно было представить город, все гражда- не коего связаны были бы плотским чувством: такой город был бы непобедим, ибо в нем каждый был бы готов умереть за каждого», воскликнул в каком-то предвидении и волнении Платон в «Пире». Но вот этот «город» есть: это — Израиль; и в самом деле он — «непобедим», ибо «нельзя» в нем «пройти мимо больного и не спросить о болезни», нельзя израильтянке выйти за «чужого»,— но зато каждой израильтянке обеспечен «свой»: т. е. ясно, что это есть плотский союз, и, собственно, закон «ужества» — он тайно действует на протяжении всего Израиля; в разреженной, прозрачной, едва уловимой, но, однако, реальной форме — он ведет над всей массой «12 колен». Но сейчас нам станет понятен и закон «дубрав». Кто была Ревекка, жена Исааку? — халдеянка. «И пойди в землю мою, на родину мою, и возьми оттуда девицу в жену сыну моему»,— говорит халдеянин же Авраам, колонист из города Ур (географическая точка в Месопотамии, теперь опреде- ленная) верному рабу своему. «Пей, господин мой; я начерпаю воды и для верблюдов твоих, пока не напьются все» (Бытие, 24),— говорит Ревекка недоумевающему и осматривающемуся рабу. Она подлежала закону дубрав, о котором читаем у Геродо- та: «У вавилонян есть, однако, следующий отвратительный обы- чай: каждая туземная женщина (N. В. не девушка) обязана раз 208
в жизни иметь сообщение с иноземцем в храме Милитты. Многие женщины, гордые своим богатством, не желая заме- шиваться в толпу других, отправляются в храм и там оста- навливаются в закрытых колесницах; за ними следует мно- голюдная свита. Большинство женщин поступают следующим образом: в святилище садятся они с веревочными венками на головах; одни приходят, другие уходят. Во всевозможных направлениях здесь иду! дорожки, и иноземцы, выходя, вы- бирают себе нравящуюся. Севшая здесь женщина не вправе вернуться домой ранее, как иноземец бросит ей монету на колени и пригласит ее следовать за собой: «Зову тебя во имя богини Милитты». Как бы мала ни была монета — женщина невправе ее отвергнуть, и, не пренебрегая никем, она следует за первым, кто бы он ни был. После сообщения женщина возвращается домой, и с этого времени, записывает наблю- дательный историк, верно много расспрашивавший у туземцев, «нельзя иметь ее ни за какие деньги». Вот обычай, выполненный матерями Авраама и Ревекки. «И отпустили Ревекку (отец, мать, брат ее Лаван), сестру свою, и кормилицу ее, и раба Авраамова, и людей его; и благословили ее, и сказали: сестра наша! да родятся от тебя тысячи тысяч и да владеет потомство твое жилищами врагов твоих» (Бытие, 24). Вот психология, вот быт; «тысяча тысяч» в потомстве — это и есть «чадородие», возведенное в культ, на «высоту» постижения, и вызвавшее странный обычай, так ужаснувший Геродота. «Напейся ты, а потом верблюды»,— говорит она чужеродцу, какого увидела в пришедшем из Ханаана Авраамовом рабе, и по первому его слову. Покорность и ласка. «И побежал Лаван, и сказал тому человеку: войди благословенный Господом: зачем ты сто- ишь вне? я приготовил дом и место для верблюдов». Еще Израиль только зачинается, но психика — типично израильская. «Благословен Бог, сотворивший свет» — это будут говорить в Сионе, но сейчас это говорят в Уре Халдейском. Но есть ли здесь принужденность в браке, тень которой не исчезла посейчас в России, Франции? «Когда раб Авраамов кончил речь свою, они (родители и брат) сказали: позовем девицу и спросим ее, что она скажет. И призвали Ревекку, и сказали ей: пойдешь ли с этим человеком? Она сказала — пойду» (гам же). Мы упомянули о ласке и тепле, о всем этом — в приложении к чужеродцу. Но что же такое «дубравы» и имя «Милитты» ли, «Мадонны» ли,— общее: Дам тебе я на дорогу Образок?.. — универсальное материнство, космическая животная теплота, самая бесспорная, непоколебимая. Как весело бежит Лаван к чу- жеродцу, не нашедшему постоялого двора: «Дом тебе готов — и для верблюдов». Но распространим же эту ласку дальше, глубже; возведем это веселье бегущих ног — до неба, до «высо- 209
ты» храма Бела; и возьмем безмолвие, неумелость выражаться логически,— так до конца и не создавшее арифметики, когда уже создан был Экклезиаст: и вот родник «дубрав». У племен «об- резания», где все пошло в культуру пола, которая истончилась и углубилась до непостижимых для нас оттенков в понимании целомудрия, чистоты, святости, и идея всемирной общности лю- дей, их братской и сестринской 1 связанности — «несть иудей, ни эллин», - вылилась в единственном способе говора, каким они владели,— в говоре «дубравы». «Дубрава» — исключительно для иноземцев, за «самую мелкую монету», с калекой или уродом, «именем Милитты»... Ну что имя - оно прошло, оно пройдет. Рафаэль его вспомнил под одним именем, Лермонтов - - под другим. Эти «дубравы», как и записал точно Геродот, не носят вовсе никакого чувственного характера: их чувственно принима- ли иноземцы, но субъективно, внутренне — это самоотвержение самое глубокое, «милостыня» — самая поразительная, слиян- ность с «варваром», «иудеем», «эллином», какой не выработали Афины, Рим, Париж. «Потом нельзя приобрести такую женщину ни за какие деньги» — записывает Геродот; он же прибавляет: «Выдающиеся красотой и сложением женщины уходят из храма скоро; все некрасивые остаются там долго, потому что долго им не удается исполнить свою обязанность». Вот полнота факта: если мы вспомним, что эдикт Каракаллы, даровавший «право римского гражданства» всем «провинциалам», есть юридическое завершение тысячелетнего развития Рима, мы догадаемся, что «умоначертание» дубрав и есть «ветхое деньми» расторжение национальных, городских, территориальных уз. Но — как это показалось Геродоту — это не есть «хладное» впущение к себе чужеродцев: чужестранец, калека, старик — лишь символ дале- ких, невиденных земель; «благословен Бог, сотворивший свет» — в Иберии, Галлии; где-то какие-то есть люди: Что в имене тебе моем?.. — они не забыты вавилонянкой,— и она не только «поит верб- людов», снимает сапоги и омывает ноги», но «знатная и бога- тая», «гордая» (см. запись Геродота), имея вокруг «свиту» и «уку- тавшись в колеснице» — совершает самоотвержение, на которое для Инсарова лишь выздоравливающего, ушедшего от смерти — в радости и счастье о бытии, о жизни его именно, решается Елена («Накануне»), Тут все поразительно, всякие частности. «Иные некрасивые должны ждать по три и по четыре года»,— записыва- ет Геродот. Как женщина, она не могла не чувствовать укола в самую больную точку (самолюбие, и самолюбие красивостью) при каждом прошедшем мимо и не остановившемся чужерод- це — «зеркало», показывающее ее «дурнушкой» целых три года: всякая, даже терпеливая, разбила бы его,— но вавилонянка без- 1 Замечательно, что «родное» и «чистое» имя «сестра» есть общее для жены, дочери (книга Товита) и всякой вообще женщины у иудеев, в Ханаане и Халдее. 210
молвна и ждет. Тут есть такая глубина безропотности, смирения, самоотвержения, до каких не может поднять нас ни наука, ни философия. Итак, к исходу третьего года — тысяча прошла мимо, и, по общечеловеческой психологии, мы не можем не догадывать- ся, что, уже начиная приблизительно с двухсотого, халдеянка чувствует в этих грубых и невинно ее обижающих людях несколько «врагов» себе. Но вот 1001-й, небрежно уронив ей в колена монету, урод или старик, вовсе не понимающий (как и Геродот) смысла того, что тут совершается, зовет ее «именем Милитты». «Как бы ни была мала плата, она не может отказаться» - это бросил сирота на пире мирском, «матрос», «четвертое сословие». На секунду мы оглядываемся на устроение храма Бела и видим, что вавилонянка точно понимает в брачном ритме небесное таинство; и она как «мирру» проливает его на «меньшего брата» и «немноже- чко врага» — в течение трех лет показывавшее ее некрасивой «зеркальце». «О, как я их ненавижу»,— инстинктивно говорит каждая девушка, мысленно припоминая на вечере сотни не танце- вавших с ней; природа человеческая — вечна; одна вавилонянка не умеет ненавидеть; она оказывает 1001-му оскорбителю такой акт милости, склоняется около него такой «самарянкой», жертвует такой ценностью, лучшей жемчужиной бытия своего, что расте- рянные — мы можем только безмолвствовать. Это 2 Ревекка, т. е. страна Ревекк; и, изученная Авраамом, она и вызвала у него мольбу слуге: «Вот я стар — положи руку под стегно мне (между бедрами — замечательно место утверждения клятвы) и клянись Мне Господом, что ты не возьмешь сыну моему жены из дочерей хананеев, среди которых я живу; но пойдешь в землю мою, на родину мою и там возьмешь жену сыну моему Исааку» (какую- нибудь, имя, лицо, условия — не указаны: страна «добрых доче- рей», «высокого подбора жен»). Библия и Геродот опять сливают- ся, но «отвратительное» для Геродота, для нас высвечивается необыкновенным, ясно небесным светом. Соня Мармеладова, но в невинности и бодрой улыбке, крепкой походке ее сестры Полечки. «— Вы любите, Полечка, вашу сестру Соню? — О, да, я ее больше всех люблю, она такая добрая... — А вы молитесь Богу? — О, как же: сперва «Богородицу», а потом еще одну молит- ву: «Боже, прости и благослови сестрицу Соню», а потом еще: «Боже, прости и благослови нашего другого папашу (N. В.— Мармеладова, см. сейчас ниже), потому что наш старший папаша уже умер, а этот ведь нам другой, а мы и об нем тоже молимся». «Раскольников вдруг наклонился. — Полечка, меня зовут Родион; помолитесь когда-нибудь и обо мне; «и раба Родиона — больше ничего». — Всю мою будущую жизнь буду о вас молиться,— горячо проговорила она и охватила его шею» («Преступление и наказа- ние» —- изд. 84 г., стр. 173). Вот — Халдея. Сейчас объяснится и последняя ее тайна, т. е. по крайней мере тайна ее северной двоюродности — Финикии. 211
Но сперва — черта из психологии и быта: Илье Весфитянину, «души которого искали» «иконодулы»-финикияне, пришлось зай- ти в сидонский, т. е. финикийский же, городок Сарепту, и, чувствуя голод, он попросил есть у встретившейся женщины. «Жив Господь Бог твой,— ответила поклонница Астарты,— у меня ничего нет, а есть только горсть муки и ложка масла; вот наберу полена два дров и приготовлю это сыну своему и себе — и съедим, и умрем» (был голод, засуха). Какая покорность; но израильтянин горд и властителен, и требует сперва себе: «Не бойся, пойди, сделай, что ты сказала; но прежде из этого сделай небольшой опреснок для меня и принеси мне». «И пошла она, и сделала так, как сказал Илья; и кормилась она, и он, и дом ее несколько времени. Мука в кадке не истощалась». Музыка «брака в Кане Галилейской». Но вот у нее умирает «сын» — сын, «миндалинка» в «светильнике», ягодка на «расцветшем Аароновом жезле», и она приписывает, она убежде- на, что это — от гостя. Мы припоминаем халдеянку и ее поступок с три года говорившим «дурнушка» зеркальцем. «Что мне и тебе, человек Божий? — говорит вдова. — Ты пришел ко мне напомнить грехи мои и умертвить у меня сына». Вот — тембр души, и он, пройдя веков завистливую даль, пережил Парфенон и Капитолий, и еще тревожит, смущает наше сердце. Но чей это голос? — углубившейся в материнство жен- щины, провалившейся в ее бездонные глубины, в невероятную сложность и утончение этого же материнства: Дам тебе я на дорогу Образок — «Мадонны» ли, «Астарты» ли — Что в имени тебе моем?.. Но, может быть, вдовица Сарептская была исключением? — Вот снова черта быта: «И пришли соглядатаи (от Иисуса Навина) в Лаис, и увидали народ, который в нем, что он живет покойно, по обычаю сидонян, тих и беспечен, и что не было в земле той, кто обижав бы в чем или имел бы власть; от сидонян они жили далеко, и ни с кем не было у них никакого дела» (книга Судей, глава 18). Это— быт евреев и посейчас: их разбросанность, кроткие занятия Спинозы или наших шапочников. Соглядатаи думают, однако, что это — язычники, и вот входят в один дом: «знаете ли», передают они потом своим, «что в доме этом мы нашли ефод, терафим (типичные священнические одежды у евре- ев), истукан и литой кумир; итак, братья, подумайте — что нам с ними делать?» (там же, стих 14). Они решили переманить домохозяина к себе. «Они — придя уже с 600 человек вооружен- ных — вошли в дом, и взяли истукан, ефод, терафим и литой кумир. Он же сказал им: что вы делаете? Они сказали ему: молчи, положи руку твою на уста твои и иди с нами, и будь у нас отцом и священником; лучше ли тебе быть священником в доме одного 212
человека (N. В.: они «вошли в его дом», т. е. он «был священником», «священствовал» в дому своем, «далеком ото всех», в «семье» своей), нежели быть священником в колене или в племени израильском?» (там же, стих 19). Значит, безусловно, это не был израильтянин, но подлинные израильтяне, безусловно, открыли как бы «отца», «священника», «молодого левита» (стих 15) из своих недр. Мы вдруг открываем, почему Авраам, т. е. еще до зачала евреев, встречает в Ханаане Мелхиседека — «священника Бога Вышнего» (Бытие, гл. 14). «Израиль» начался гораздо ранее Израиля: и Авраам, оседая около «дуба Мамврийского», был каплей, капнувшей в свое море, как и из «своего» же моря, около Ура Халдейского, он вышел. Сейчас нам объясняется вся запутанность израильской истории: Соломон поклонился Астарте, но вот единственная в истории по колориту и настойчивости просьба Авраама: «Вот, я решился говорить Владыке, я — прах и пепел: может быть, до пятидесяти праведников недостанет пяти, неужели за недостатком пяти — ты истребишь весь город» (Бытие, 18). Он — не недруг князю спаленных городов: «Поднимаю руку мою к Богу Всевышнему, что даже нитки и ремня из обуви не возьму из того, что принадлежит тебе», — говорит он ему, возвращая скот и имущество, отнятое обратно у кочевых хищников (Бытие, глава 14). Это, собственно, самое загадочное место в Биб- лии но уже совершенно понятно, что Хирам тирский, встречая посланцев оз Соломона, пришедших за зодчими, говорит: «Благосло- вен ныне Господь, который дал Давиду сына мудрого для управле- ния этим многочисленным народом» (третья книга Царств, глава 5), т. е. оп говорит израильскую молитву, как и зодчие, специально храмовые, не спрашивают у Соломона планов постройки — но воздвигают все, что и как нужно. «Мы там нашли терафим и ефод — что нам делать?» Но может быть, неразличимое для соглядатаев, неразличимое для Соломона, неразличимое и для нас (восклицание сидонянки — вдовицы) — было различно, однако, всегда для пророков. Но нет, именем Бога говорит Иезекииль о Тире: «Ты — печать совершенства, полнота мудрости: ты находился в Едеме, 1 По-видимому, тут есть прообраз и предостережение: много будет людей, которые, стремясь к истине обрезания (признание многозначительности и много- ценности пола и полового), впадут в грех этих городов. И в самом деле тут есть родство и близость: факты, диаметрально противоположные (вечное чадоро- дие и уничтожение его в корне), скользят один около другого, касаются, «со- юзят», «молят» один о другом один устремляясь в небо (обрезание) и другой нисходя в ад (Содом). Поразительно, что города такого смысла только однажды выникли в истории и именно в самый миг зачатия Израиля, в соседстве и очевидном союзе с первым. Великое предостережение; второе подобное есть в самом начале Евангелия — это Вифлеемские избиения младенцев. Опять прооб- раз и предостережение. Многие будут искать Христа и Христова (-- бесплотность и полное умолчание о поле Предвечного Слова), но, чуть-чуть ошибаясь, в мете движения, впадут в Иродов грех. Это все формы отчуждения из полового стыда родителей от чад своих, как-то: вытравление плода, убийство девушками и вдовами детищ своих, институт так называемой «незаконнорожденности», практика «воспитательства» и детоубийцы Скублииской (в Варшаве). Содом и Иродова кровь суть обод, внутри коего движется, но в противоположную сторону, идея вечного чадородия («обрезания»), в Ветхом, и уже без-чадной молитвы, но не молитвы «противо»-чадной, в Новом завете. 213
в саду Божием; ты был помазанным херувимом, чтобы осенять, и Я поставил тебя на то; ты был на святой горе Божией, ходил среди огнистых камней; ты совершен был в путях со дня сотворе- ния твоего» (Иезекииль, глава 28). Вот родник неудержимых отпадений Израильского и потом, наконец, Иудейского царства в финикийский культ — отпадений в самую творческую и ориги- нальную собственную пору, сейчас после Давида и Соломона, в стадию пророчества. «Чтили Господа, но поклонялись и Астар- те» — вот строка, в которую укладывается классический период Израиля; мы ничего в ней не поймем, если не обратим внимания, что многие самые типичные, самые возвышенные и до сих пор повторяемые у нас в церквах слова, речения, строки суть именно «дыхание» Астарты. Кто была Руфь? — моавитянка, т. е. поклон- ница Хамоса (четвертая кн. Царств, глава 23, стих 13). Но кто был Иов? — Из земли Уц, в Северной Аравии, куда 12 колен не простирались. То есть перед «долготерпеливостью» Иова, крото- стью сидонской вдовицы, преданностью и чистотой Руфи — потомки халдеев Исаака и Ревекки преклонялись, как и мы доселе преклоняемся. Но откуда же мучительный гнев на это пророков? Мы ничего в этом не поймем, пока не обратим внимания на состав гнева и на одну маленькую современную нам подроб- ность. Гнев льется на самое имя, на лицо «иных богов», не затрагивая, так сказать, «дыхание» поклонения, его внутренний нерв, существо; он не против «материнства» Астарты, но против того, чтобы молитва «материнства» относилась к Астарте, когда должна быть (у евреев) отнесена к Иегове. Вот тембр, вот линия уклона и содержание всех пророчеств. «И высоты, которые перед Иерусалимом, направо от масличной горы, которые устроил Соломон, царь Израилев, Астарте, мерзости Сидонской, и Хамо- су, мерзости Моавитской, и Милхому, мерзости Аммонитской,— их осквернил Хелкия; и изломал статуи, и срубил дубравы, и наполнил костями человеческими это место» (четвертая книга Царств, гл. 23). Вот гнев и ярость, яростные уничтожительные и непременно личные выражения - отторжение Израиля от «лица» ины£ богов. Мы так и слышим из-под этих строк опреде- ление Богом Себя Моисею: «Аз есмь огнь поедающий — Бог ревнующий» (Второзаконие, глава 4, стр. 24). Огнь ревности чисто половой есть в то же время огнь религиозной ревности у Израиля — «к иным богам». Место Астарты — в Тире; там ее — «10 или 15 колен»; и с высоты Универса, для поклоняемого «Ока» — «Тир совершен в путях своих со дня сотворения своего» (Иезекииль): но с земли, откуда идет молитва, из «12» израильс- ких колен,, уклониться к этой тирской Астарте — не по существу ее, а потому, что она есть «тирская», — значит уже уклониться в «блуд с иными богами». Да это так прямо и выражено, напр., у Иезекииля: «Я (Бог) проходил мимо тебя (Израиля) — и вот это было время твое, время любви. Ты достигла превосходной красоты поднялись груди и волоса у тебя выросли. И простер Я воскрилия Мои на тебя, и покрыл наготу твою; и поклялся 214
тебе, и вступил в союз с тобой, говорит Господь Бог— и ты стала Моею». (Иезекииль, гл. 16)... «но ты понадеялась на красоту свою и, пользуясь славой твоей, стала блудить... с сынами Египта... с сынами Ассура... в земле Ханаанской, до Халдеи» (та же глава у Иезекииля). Или, почти ярче еще, у пророка Осии: «Судитесь с вашей матерью, судитесь, ибо она не жена моя и я не муж ее; пусть она удалит блуд от себя и прелюбодеяние — от грудей своих» (Осия, глава 2). Если мы примем во внимание, что решительно духу всего Израиля и духу всей Библии противен способ изобразительности, манера «образов» поклоняемых или украшающих, мы догадаемся, что здесь дело идет о действительности, т. е. о действительном ощущении, о способе «познавать» Бога, который снова обра- щает наши глаза к вершине Вавилонского храма, к «бреду», показавшемуся «неправдоподобным вымыслом» Геродоту, и ко- торый, однако, и составляет глубочайшую и, собственно, всю тайну семиго-хамитического Востока. Маленькая под- робность, сейчас сохраняющаяся, вдруг объяснит и подтвердит эти древние тайны: у евреев выйти из религии, отречься от «Бога отцов своих» и значит плотски разорваться 1 в узах с племенем своим, напр. через брак, с чужеродцем; т. е. верность Богу, твердость религиозная проходи! нитью именно в брачном ритме со «своим». Это именно прозрачный «левират», истончившееся в утренний туман «ужество», связавшее все племя — По вечным, великим... - и плотская ткань его не была бы святой, не угасающей в истории, не продырявливающейся в тысячелетиях, если бы в самое снова- ние челнока не входило «дыхание» Божие и, так сказать, сущест- во Божие не составляло бы суть вечной ткани. По крайней мере, это так в представлениях пророков и бесспорно в ощущении Израиля — по крайней мере, в классическую пору его сущест- вования, от которого след сохраняется в теперешних обычаях, «предрассудках», инстинктах. Но это самое ощущение и состав- ляет «дыхание» всех стран обрезания оно есть в плане и мысли Вавилонского храма, в «милостыне» Милитты, «околохрамных» дубравах, в курении Товии, «миндалинках скинии»; и, наконец, 1 Однако первая жена Соломона была египтянка; моавитянка Руфь стала женой Вооза; халдеянка Ревекка женой Исаака; хананеянки бывали женами царей израильских. В пределах «обрезания», т. е. «высокого» представления,— брак возможен, хотя чуть-чуть затруднен («иные бози»). Но он совершенно невозможен с племенами «низкого» представления о брачном ритме, напр. с на- ми. Мы, «упиваясь вином», впадая в «скотоподобие», «допускаем» себя до ритма: это - «животная» сторона нашей природы, коей мы делаем невольную «усту- пку»; евреи, не входя в наши рассуждения, но принимая во внимание наши чувства, естественно, испытывают чувство гнусности от полового с нами обще- ния; они не хотят нисходить из «храма» в «хлев»; и как по Второзаконию — «всякая, которая становится перед скотом, да будет душа той истреблена из народа своего»,— убивают или почти убивают, хотят «истребить» еврейку, решившуюся «стать перед» не евреем. 215
в дико-странном представлении египтян, что «Апис зачинается от нисходящего с неба на корову луча света, от коего она и рождает его, после чего уже никогда не может быть стельной» (Геродот, третья книга, глава 27). Здесь общее и, собственно, единственно важное — субъективное ощущение «высоты» брачного ритма, его «чистоты» и, наконец, «свя- тости», которое зажгло лампады, «подняло» храм Бела, насадило «дубравы» и создало, как у Израиля, весь необходимый ритуал «очищений», «курений», «новомесячий», «суббот». Но мы все это оговариваем, чтобы объяснить грозную и ужасавшую всех историков манифестацию религиозного чувства в «правом от дней рождения своего» Тире — это курящаяся кровь детей. Ведь сидонянка, у которой попросил Илья Весфитянин хлеба, ответила: «Съедим — сын и я, и потом умрем». Сын — впереди матери, и нужно слишком не понимать существо материнское, чтобы не догадаться, что дитя и всегда везде предносится матерью. Но вот оно возносится в «огнь поеда- ющий». «Сожигали сыновей своих в огне Адрамелеху и Анаме- леху, богам Сепарвимским, между тем чтили и Господа» — читаем мы в главе семнадцатой 4-й книги Царств. Вот порази- тельная тайна, отчасти Израиля, но главное «жестокой» Фини- кии. «Отец, где же жертва?» — «Узнаешь, сын мой»,— вот диалог из Бытия, единственный полный очерк таинственного акта, где нам вскрыта и его психология. В диалоге этом — столько кротости и преданности воле Божией, что он закрался кой-где и в церковные наши песнопения (как образ, сравнение), т. е. в эти песнопения мы завили, как драгоценную нить, единственную донесущуюся до нас черту из внутренней стороны непонятных жертв. «Как Исаак, несущий дрова для собствен- ного заклания...» Что такое жертва? — это всегда трудное, это всегда любовь. Мы «стоим» в храме и сочли бы уничижительным для себя сесть; есть «долгие» и трудные «стояния», на которые особенно торо- пится народ; паломники предпочитают «идти» в Киев, а не едут туда по желеЯюй дороге. Величина, тягость жертвы — всегда в меру веры; и даже когда нищенка затепливает ...свечу Воску яраго — она урывает копейку из пищи и прибавляет ее к стоимости свечи. Это всегда, это везде; в этом смысл религии, что мы хотим и даже спешим в ней жертвовать. Дитя предносится матерью, и в нем она более чем себя жжет. Вот свеча, досягающая неба,— единственная в истории свеча, и мы предполагаем, что было и в основании ее единственное в истории по яркости, по силе, т. е. соответственно предмету — по глубине и нежности, религиозное чувство. Где мы не в силах прямо постигнуть дела, мы должны искать ему аналогий, подобий. Это — костры в Испании. Как ужаснулись бы мы, если бы кто-нибудь подумал, что они были 216
«потребованы свыше». И это — жертва, вид человеческого усе- рдия: В великолепных auto-da-fe Сжигали злых еретиков... — не своих детей, не «другое», но «недругов», т. е. тут мы можем различить ясно злое — умерщвление «врага». Теперь мы догадываемся, что как это «in majorem gloriam» есть высшая степень логической гордыни, так есть некоторое ниспадение «долу», духа в принесении в жертву «миндалинок», выношенных «собственным» чревом, и при взгляде, что это чре- во — свято, и, уж конечно, непорочно, свято, «чистый ярый воск» есть это дитя. Мы не умеем это выразить, но ярко чувствуем, что тут именно второй полюс инквизиции — те глубины прощения и смирения, которые выразились в слове сидонянки: «Что мне и тебе, человек Божий,— ты пришел напомнить грехи мои и уме- ртвить моего сына». Во всяком случае, это-то уже понятно и читателю, что «сожжение» себя есть нечто обратное, выверну- тое по отношению к сжиганию «чужака»; что сжечь свое дитя — обратно, чем сжечь «недруга»; и, наконец, сжечь грешного «зло- го» еретика и невинное дитя — тут все обратно, все проти- воположно, с центром в обоих разошедшихся фактах пламени «огня поедающего». Там и здесь — около Бога, религиозное, но расходящееся в противоположные стороны; и мы чувствуем — тут есть расхождение в самых представлениях Бога. Но в кострах auto-da-fe не ложно мы видим ужасное зло, бездны черного и демо- нического, бури гневливости, дьявольскую жестокость и неправду; и только под углом этого сравнения мы вдруг откроем в «огнях», через которые «проводили своих детей» израильтяне с таким неуде- ржимым рвением,- снова какой-то, нам вовсе непонятный, но, бесспорно, небесный и чистый свет кротости. Да вот ответ Ахава, сейчас после поражения сирийского царя Венадава; испуганный, этот царь, думая, что пришло время смерти его, «бегал из одной внутренней комнаты в другую», и о нем доложили Ахаву. «Разве он жив? — переспросил этот.- -Он брат мой». Снова это тембр души, какой сказался в ответе сидонянки Илье. Мы заметили уже, что «дыхание» всего Востока полно «материнством» - «отчеством»; что этими чертами в себе человек обращен к небу, т. е., естественно, он обращен в брачном ритме, в секунды дейст- вительно таинственных разложений индивидуального существа в «отца» и «сына», «мать» и «сына»; и именно в небе он видит, к небу относит разлагающее так себя начало, т. е. он молится небесному «материнству» и «отчеству». Евреи особенно почувст- вовали «отчество» 1 в небе — противоположное и дополни- 1 Однако первая строка Бытия: «в начале сотворил Бог...». «Сотворил» = «ба- ра» — форма глагола в единственном числе указывает на единство или нерасч- ленимую слиянность творческого акта; но «Бог» = «Елогим» форма не единст- венного числа, т. е. в первую строку и основное понятие Израиля завито было и материнство к миру. 217
тельное ярко выраженной женственности 1 себя как нации; более мужественные финикияне, отважные моряки и изобретатели,— ярче почувствовали в небе дополнительное к себе материнство. Существо, однако, здесь и там одно; это — то существо, та тайна мира и истина его, которую инстинктивно ощущает даже со- временная нам наука, очень мало думающая о религии, решите- льно отказываясь признать начало жизни «обыкновенным» — ростом из «стихий» земли, из «красной глины», без замешав- шегося сюда высшего «дыхания»; и, например, устами, кажется, Цёльнера высказала гипотезу, что «первая органическая клеточ- ка, вероятно, упала на землю с метеоритом». С «метеоритом» или нет но с «неба», «не» с земли, «не» из «красной глины» поднялась,— вот что важно в утверждениях XIX века и что глубоко, верна и точно почувствовалось еще строителями Вави- лонского храма. Но вернемся к евреям и Финикии: если характер финикиян был более суров, то специфически религиозное у них представление, так сказать небесное дополнение земного челове- ка, будучи одной природы с еврейским, было нежнее, глубже, любящее. Тут и лежит разгадка столь поразительного явления, которое мы наблюдаем в Библии за всю классическую пору существования Израиля: что неподвижные, упорные, косные в ре- лигиозной сфере евреи неудержимо влекутся к слиянию с Фини- кией; влекутся в пору Бого-видения (Соломон), сейчас после псалмов Давида, в пору создания Экклезиаста и Песни Песней, при Иезекииле, при Илие, Исаии, Амосе. Теперь, когда все сгало непонятно нам на Востоке,— непонятен и этот факт; но это была внутренняя борьба в одном, по существу, явлении — «отчество» ли? но почему и не «материнство»? почему не «материнство и отчество»? и главное усиленнее, страстнее, глубже? Это был порыв Израиля к чему-то универсальному, но в тех самых лини- ях, в том плане той мысли, в которой и вечно, еще с Авраама, он двигался; к «огнистым камням», «украшенным одеждам», к «пол- ноте мудрости и венцу красоты» — как это выразилось с безмер- ной любовью у Иезекииля (глава 28). Но, однако, с местной и племенной, «12-коленной», точки зрения это было уклонением от старого и несколько жесткого «отчества», коему Израиль был обречен, - и он был остановлен пророками. Мы можем, в точках соприкосновения, везде отметить в Израиле реакцию в сторону грубости: ведь это Илья «порубил пророков» на Кедроне; и в сно- шениях с сидонянкой — вся нежность, покорность судьбе, готов- ность к помощи — на ее стороне; в случае с Ахавом — едва он отпустил Венадава, как к нему является пророк и говорит: «душу за душу... Вот, ты отпустил его живым и за это заплатишь жизнью». Вообще черты грубости и жестокости, порой решитель- но непереносимые, какие есть в книгах Царств, везде суть реакция специфически израильского духа против более кротких «дыха- ний» «материнского» соседства. Книга Руфь, Книга Товита, Кни- ' Евреи замечательно женственны, крикливы, нервны, и, например, у них вовсе не встречается голосов «с октавой». 218
га Иова и, наконец, Песнь Песней — вот отпечаток Моава. Ниневии, Аравии, Сидона на древе Авраамовом, законе Моисе- евом; и с тем вместе это суть самые нежные и высокие страницы в самой Библии; они гораздо выше и чище Второзакония. Есть даже удивительная высота в том, что «соседство» не оставило после себя никаких книг: оно прожило «Песнь Песней», вместо того чтобы оставить памятник этой жизни в слове. Кстати, об этом великом произведении. Мы догадываемся, что оно и есть памятник «дубравных» молитв; и, до известной степени, это есть в слове выраженная мысль, план Вавилонского храма. Образы Иезекииля об отношении Бога к Израилю, в сущности, повто- рены здесь; и в то же время в неясности говорящих здесь лиц, в том, что мы постоянно слышим голос которого-нибудь одного лица, что это есть вздохи, ожидания, но не встреча и не самое ка- сание, мы как бы читаем тут ночь ощущений «туземной жен- щины» на «высоте» таинственного храма, описанного Геродотом: «Я сплю — а сердце мое бодрствует; вот голос моего возлюб- ленного, который стучится: отвори мне, сестра моя, возлюблен- ная моя, голубица моя, чистая моя! потому что голова моя вся покрыта росой, кудри мои — ночной влагой. Я скинула хитон мой; как же мне опять надевать его? я вымы- ла ноги мои — как же мне марать их? Возлюбленный мой протянул руку сквозь скважину, и чрево мое взволновалось от него. Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему, и с рук моих капала мирра, и с пальцев моих мирра капала на ручки замка. Отперла я возлюбленному моему — а возлюбленный мой повернулся и ушел. Души во мне не стало, когда он говорил; я искала его и не находила его; звала его, и он не отзывался мне. Встретили меня стражи, обходящие город, избили меня, изра- нили меня; сняли с меня покрывало стерегущие стены. Заклинаю вас, дщери Иерусалимские! если вы встретите воз- любленного моего — что скажете вы ему? что я изнемогаю от любви. «Чем возлюбленный твой лучше других возлюбленных, прекраснейшая из женщин? Чем он лучше, что ты так заклинаешь нас?» Вид его подобен Ливану, величествен, как кедры; уста его — сладость, и весь он любезность. Вот кто возлюбленный мой, и вот кто друг мой, дщери Иерусалимские» (Песнь Песней, глава 5). Конечно, мы можем тут улыбнуться, вспоминая ...игры Вакха и Киприды, но нас остановит, бесспорно, религиознейший на земле народ — евреи, ибо именно эту «Песнь Песней», а не «Исход» и не «Второзаконие», что отвечало бы историческому воспоминанию, они читают в «субботу из суббот», в «святую» Пасху. И наша церковь, которая также не знает 219
...игр Вакха и Киприды и не может не видеть, что содержание Песни Песней есть чисто брачное,— признала, что содержание это обнимает не лицо, не индивидуумы, не землю, но землю в отношении ее к небу, «поднятые» над землей, «небесные воскрилия» (Иезекииль). Ги- потеза Цёльнера, храм «древнего Бела», мечта Саиса, вздохи Сидона, мысль «обрезанного» под дубом Мамврийским Авра- ама - вторая, не объясненная Аврааму, темная сторона обреза- ния, сказавшаяся в загадочном восклицании Сепфоры: «Ты те- перь — жених крови у меня». «И отошел Господь; она же приба- вила — жених крови по обрезанию». «Обрезание» и есть «обручение» — «обещание», исполнение которого начинается по достижении половой зрелости. «С пер- выми признаками зрелости, в 13 лет, еврей уже становится полно- правным в народе и обязан исполнять все мицвы, или религиоз- ные законы» (Н. Переферкович — «Талмуд, его история и содер- жание». Спб., 1897 г., стр. 91). Вот «полное гражданство», начало «togae virilis», наступающее в точке обрезания, и, собственно, самое «гражданство» лежит в ритме этой точки. Мы закончим это несколько археологическое исследование, в сущности порази- тельным, как и храм Бела, изображением еврейской субботы, как оно сделано в интересной книге г. Переферковича, только что нами цитированной. Но сперва заметим, что «суббота» — начи- нается с вечера, кончается в полдень, и нетрудно догадаться, что ее центр есть ночь. Суббота есть ритм, одно биение в 4000- летнем пульсе: «Переносить предмет из одной так называемой области в дру- гую — запрещено; при этом понятие несения разлагается на два момента: поднятие вещи в одном помещении и опущение се в другом. Таким образом, возможно нарушение этого запрета, даже стоя на одном месте: достаточно предмет поднять в одной области и опустить в другой. Ученые раввины различают четыре области: 1) область неограниченную, беспредельную —решуд ха- рабим; сюда относится всякое пространство, не ограниченное со всех сторон; 2)' область ограниченную — решуд хаяхид — со- бственно, область частного лица; сюда относится всякое, со всех сторон огороженное пространство, напр. двор, такая крепость, ворота которой на ночь запираются, и др.; 3) кармелит — сред- нее между областью ограниченной и неограниченной, напр. море, тупик, т. е. глухой переулок, огороженный с трех сторон и 4) сво- бодное место — маком-патур; сюда относятся возвышения или углубления, которые можно рассматривать как ограниченные со всех сторон. Не только несение из одной области в другую составляет нарушение, но даже несение в пределах неограниченной области и кармелита, на пространстве четырех локтей. Носить можно только внутри ограниченной области, какой-бы величины она ни была. Однако делается различие между ограниченной областью, принадлежащей частному лицу, и такой, которая при- 220
надлежит многим лицам. Переносить предметы из одной ограни- ченной области в другую — запрещено. Вследствие этого нельзя, например, выносить из своего дома на двор, хотя бы ой также представлял область ограниченную, так как на него имеют права все соседи...» Отсюда начинается понятная и интересная сторона «суб- боты»: итак, географическая только смежность, «соседство», есть отрицательное для «субботы» понятие или точней — ин- дифферентное. «Для того чтобы вынос предмета на двор не составлял нару- шения, должно, чтобы все соседи представляли одну семью...» Вот положительная черта в субботе, требуемое — «...одну семью с фиктивным главой, со стола которого они, «члены семьи», получают пропитание, хотя живут в различных квартирах. Символом такого «родственного» отношения между совершенно чужими людьми является принесение всеми соседями хлеба к одному лицу во двор. Этим актом все квартиры одного двора соединяются, «смешиваются», так что все они вместе со двором представляют одну и ту же частную область. Этот акт называется эрув — «смешение»: благодаря ему становится дозволенным вынос предметов из частной квартиры на двор и обратно». «В субботу запрещается удаляться от города более чем на 2000 локтей. Для этого устанавливается, при помощи измерения, городской иббур, т. е. описывающий весь город прямоугольник, стороны которого соответствуют четырем сторонам горизон- та — мировому квадрату. На сторонах этого квадрата и строятся субботние черты — техумы. Они изображают из себя прямо- угольники, которых одна сторона равняется данной стороне иб- бура, а другая — 2000 локтей. Для того чтобы можно было в субботу исполнить какое- нибудь предписание — мицву — по ту сторону техума, дозволя- ется до наступления субботы фиктивно перенести свое жилище на такое место, откуда не запрещалось бы ходить как до обычного места жительства, так и до требуемого места. Символом нового жительства опять становится пища». Таким образом, «суббота» как бы территориально построяет- ся, вычерчивается на земле — вот ее поразительная особенность смещения двух, казалось бы, несовместимых категорий — «праздника» и «места». Но есть «праздничное место» — это «храм». Евреи не имеют «храмов», но они имеют «субботы», и мы без труда догадываемся, что раввины потому и «построя- ют» субботы, что «суббота» в умоначертании их есть «храм». И в самом деле, «иббур» — это двор «храма», за черту коего нельзя выйти, не прервав «празднования» или не разрушив «хра- ма»; «ограниченная область», «двор» с фиктивным главой и «хлебами предложения», которые хотя бы фиктивно, но соеди- няют жильцов отдельных квартир непременно «в одну семью»,— есть в этом храме «святилище»: за его черту нельзя ничего 221
«вынести», в нее нельзя ничего «внести», ибо тут — все Богово, как вне ее, в «мире» — все «не» Богово. Но была еще в храме Соломоновом и в Моисеевой скинии «субботняя», радостная, высокая и святейшая часть: это «святое святых». Что ей соответ- ствует в «построяемом» доныне храме, в еженедельной субботе евреев? Отворим дверь, переступим через порог; сузимся в «суб- боте» от «иббура», от «двора», к теснейшему и внутреннейшему сосредоточению: мы — в «семье». Вот перед нами Авра-ам, еще вчера Аврам; около него Сар-ра, выросшая из пятничной Сары; и около них «светильник»: это дети, живые «миндалинки», от- вечающие огнистым миндалинкам древнего храма. «По мысли раввинов, заканчивает г. Переферкович, суббота представляет совершенно особый, идеальный мир, имеющий очень мало общего с миром будничной суеты. В субботнем мире для еврея существуют лишь самые необходимые предметы, как, напр., пища, одежда, без которых жизнь в этот день немыслима и которые были заготовлены специально для этого дня. Эти предметы составляют мухан - заготовленное. Все остальное, что не может пригодиться в субботу, лежит вне субботнего мира и составляет мукцэ — выделенное. Предметы, которых не было при наступлении субботы (напр., яйцо, снесенное в самую суб- боту), лежат также вне субботнего мира: они — нолад, родившее- ся после. Все субботние предметы запрещено брать в руки или употреблять в пищу в субботний день» (стр. 122—124). Вот поразительный праздник, так непохожий на наши. Мысль его — разобщение с миром, отделенность от земли, некоторая «духовная» сливающаяся с «плотской» «высота»: «нельзя брать в руки» не «субботнего» с земли, из долу — за границу этих последних «техумов», во внутреннейшую, интимнейшую часть «мирового квадрата».— «Там, наверху, есть комната — однако никакого кумира нет; провести ночь там никому постороннему не дозволяется, за исключением...» (Геродот, 1 кн., гл. 181)— «за исключением чистых, как жертвы, детей» (г. Переферкович, стр. 90), рассмеявшейся под дубом Мамврийским Сар-ры и «отца» множества»^- «Не смейся, сказал ей Господь: через год в этот день Я буду у тебя и будет у тебя сын» (Бытие, 15). Так, от субботы к субботе, ритмирует этот народ, высвечива- ющийся извнутри, когда мы ищем освещения с боков, сверху, снизу. Неугасимый народ. Он догадался о святом в брызге бытия — там именно, куда мы в понятиях своих отнесли грех. Мы из «греха» замешиваемся — и ищем потом, позднее, вокруг помощи, опор, костылей для тягостного в природе своей и род- нике существования. Ему «ветерок», «высота» сообщает воздуш- ность созерцаний: «благословен Бог, сотворивший свет». Он не имеет центров сплочения иначе как принужденно, защищаясь. Центр его сплоченности — суббота, «некоторое идеальное ме- сто». Таинственная ночь, перед наступлением которой зажигается светильник. «И сделай светильник из золота чистого... Стебель его, ветви его, чашечки его, яблоки его и цветы его должны 222
выходить из него. Три чашечки — наподобие миндального цвет- ка; а на стебле — четыре чашечки наподобие миндального цвет- ка, с яблоками и цветами: все сделай, как Я показал тебе на горе» (Исход, гл. 25). Почти странствующий, кочевой народ доселе и всегда; какая- то толпа гогочущих «пророков» или «тихих и беспечных ремес- ленников», каких еще в Финикии увидели и описали пять со- глядатаев; но после какой борьбы, какого сопротивления, в пото- ках самой горячей и свежебегущей крови они срывались с места своего, казалось бы, «странствования»? Рим разлагался извнутри; Греция извнутри же умерла. «Стены города дрожат от таранов, а вы, граждане, сидите в цирке и забавляетесь ристаниями»,— обращался в эпоху падения к «своим» Сальвиан (кажется). Какое расслабление: это — труп, который бессилен поднять руку, что- бы отогнать обнюхивающую его собаку. Но как трудно было Александру Македонскому сорвать «блистающий в цветных ог- нях» Тир с его «высоты». Какая кошачья цепкость существова- ния! Так с «высоты же» был сорван Сион Титом. Узенькая полоска по «илистому», «влажному», «небесному» (Гомер) Нилу была после 4000 лет неутомленного существования едва покорена Камбизом, обладателем всей Передней Азии. Везде, во всех случаях — внешнее разрушение, «зарезанность» на «дороге». Но и после Камбиза «Мицраим» живет еще роскошной куль- турной жизнью. «Благословен Бог, сотворивший свет». Как этот особенный и специальный свет «суббот» и «миндалинок» цепок в бытии, упорен в сопротивлении, жгуч и как бы переполнен кровью в секунды гибели, под разрезающим его ножом! Как глубоко «корни» этих племен ушли в «мать-землю». И какие памятники — в слове (Библия) или камне (пирамиды). Пуняне (Карфаген) едва сами не погубили Рим: Hannibal ante portam. Но и в самый последний миг, извне «срываемые», эти племена обрезания не несут типичного в арийской смерти разложения и трупного запаха: никаких морщин старости, утомленных му- скулов; ни Weltschmerz’a, «мировой скорби», ни «социальной анархий». Жизнетворны по вечным, великим... — они в самом нерве бытия исключили идею смерти, «не прини- мают идеи небытия», как выразился в «Федоне» Платон о бес- смертии души. Напротив, у арийцев внесено «жало» отрицания в самый родник бытия, и это «жалящее отрицание» пульсирует в их жилах. Арий живет в смерть и поклонился гробу. Мы до сих пор вращались в подробностях ритуала, остано- вимся же еще на одной яркой черте его. Евреи, еще от времен Товита, г. е. живой Ниневии, прикоснувшись даже по необходи- мости или нечаянно к трупу, - не смели до «завтра» войти в «святой» дом, место «бытия», «утверждения», снований жиз- ненного челнока. И посейчас они кидают тела умершей жены, матери, брага в какую-то почти яму, без обряда, слез, без уваже- 223
ния, с отвращением и религиозной брезгливостью. Труп для них — «отец отцов нечистоты». Какой ужас в этом отношении — для нас; но под отвратительным обычаем — какая глубина мыс- ли, яркость ощущения жизни, и демаркационной линии, проходя- щей между ней и смертью. Мы лобызаем покойников с большим благоговением, чем живых; мы немножко им поклоняемся — и какая красота у нас погребального обряда. Но какое же чувство под этим? не утрата ли в самом ощущении нашем разграничи- тельной между смертью и жизнью линии; не нахождение ли наше в области смерти как бы еще при жизни; и, как выразился бы Платон,— не то ли это значит, не то ли символизирует, что мы «приняли идею небытия в самое бытие свое»? И это «жало смерти», «идея небытия» пульсирует в нашей крови.
ЭМБРИОНЫ 1 — «Что делать?» — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай. 2 Западная жизнь движется по законам лирики, наша до сих пор — в формах эпоса; но некогда и мы войдем в формы лирики. Вопрос Чернышевского, поставленный в заглавии его романа, есть вопрос существенно лирический, несвоевременный; ему мо- жет быть дан только бытовой ответ: делать нужно то, что было делаемо вчера. 3 В декадентах и символистах 60-е годы только не узнают себя: это — реабилитация плоти, ставшей изможденной после 30 лет «свободы»; это торжество «личности» над средой, это — «дети», вдруг оказавшиеся импотентными породить внуков. Наказание слишком скоро последовало за преступлением. 4 Совершенство формы есть преимущество падающих эпох. 5 Когда народ умирает — он оставляет одни формы: это — скелет его духа, его творчества, его движений внутренних и внеш- них. Республика, монархия — разве это не формы? Трагедия, эпос, «шестистопный ямб» — разве не формы? Не формы — Парфенон, как и Девятая симфония? И, наконец, метафизика Платона или Гегеля? И вот почему, еще раз: когда народ оканчивает свое сущест- вование — формальная сторона всех им создаваемых вещей при- ближается к своему завершению. 8 В. В. Розанов 225
6 XIX век есть век, любующийся падением своим; чувство Сар- данапала, сгорающего на сокровищах своих и со своими женами, в высшей степени ему присуще. 7 Гений обычно бездетен — ив этом его глубокая и, может быть, самая объясняющая черта. Он не может рождать, и кто знает - - нужно ли это для него? Он есть некоторая Ding an sich. Как орудие, как низменное средство, как земная сторона небесной тайны — половые аномалии, так часто встречающиеся у гениев; влечение к разврату; раннее половое развитие; «пороки детства». Лермонтов и Байрон 11—14 лет испытывают любовь; как это уродливо, как гениальны они. Рафаэль и Александр Македонский равно бездетны; бездетны Цезарь и Ньютон. Потомство гения, если даже оно есть, - чахло и быстро гибнет; большей частью это — женское потомство. Вспомним Наполеона I и нашего Петра. Здесь лежит объяснение, почему после гениальных государей династии, большей частью, пресека- ются и наступают «смуты». 8 В Дневнике Амиеля, столь благоухающем, тонком, глубоком, столь благородном, есть страшный недостаток, который остался незамеченным: его ужасная пассивность — отсутствие страстных, деятельных и, следовательно, зиждущих в авторе эмоций. Гр. Толстой чутко сравнил его с книгой Марка Аврелия — но это не похвала, как он думает. Тот и другой труд суть равно произведе- ния сумеречные, осенние — произведения того времени истори- ческого года, когда соки в людях-растениях бегут не вверх, не поднимаю! их, но стремятся вниз, к земле и в землю. Бездна ума, критики у Амиеля, и — никакого творчества. Эго — благоухание смерти. Оканчивая каждую страницу, хочет- ся спросить: сколько еще дней осталось ему жить? Жена Марка Аврелия не была ему верна; Амиель, кажется, не дерзнул жениться. Это — люди, которые умели оставить только прекрасный посмертный «Дневник». Один был вялым, унылым императором; другой — еще худшим ученым и профессором, очень боязливым и несообщительным. Какая противоположность — Буслаев, до дряхлости бодрый и живой, с толпой горячих учеников, которые разнесли слова учителя по России и приложили его мысли к бесчисленным предметам; какая противоположность Петр — «капитан бомбар- дирской роты», разыскивавший в Липецке железистые ключи, на 226
севере строивший корабли, встречавший лоцманом первый гол- ландский корабль в Неве. Каждый его шаг был делом, всякое движение есть исторический факт... Это — люди рождающейся эпохи; в «водах», крови, при криках матери и судорожных ее подергиваниях — выходит чудный мальчик. Там мы видим бла- гоухающий, умащенный труп... Мир им; мы их не хотим перечитывать — иначе как перед смертью. 9 Весь мир есть игра потенций; я хочу сказать — игра не- которых эмбрионов, духовных или физических, мертвых или живых. Треугольник есть половина квадрата, известным образом рассеченного, и на этом основаны его свойства, измеримость, отношения к разным фигурам; Земля есть «Сатурново кольцо», оторвавшееся от Солнца, разорвавшееся, склубившееся,— и по- этому она тяготеет к Солнцу; и всякая вещь есть часть бес- численных других вещей, их эмбрион, потенция их образова- ния,— и поэтому только она входит в соотношение с этими другими вещами, связывается с ними, а от других, наоборот, отталкивается. Поэтому, говорю я, жизнь природы есть жизнь эмбрионов; ее законы суть законы эмбриональности; и вся наука, т. е. все и всякие науки, суть только ветви некоторой космической эмбриологии. 10 Что мы называем мистическим? — Мы называем им прежде всего неясное; но такое — в чем мы чувствуем глубину, хотя и не можем ее ни доказать, ни исследовать; далее, мистическим мы называем то, в чем подозреваем отблеск — косой, преломивший- ся луч Божеского; и, наконец, то, в чем отгадываем первостихий- ное, первозданное по отношению ко всем вещам. Напр., ушиб камнем — не мистичен, конечно; но смерть, от него последовавшая,— вполне мистична. Она мистична как акт, и даже мистична как момент в судьбе человека, как его возмож- ное наказание за грех. Можно сказать, мистическое не столько есть в природе, сколь- ко заключается в человеке: можно мистически смотреть на все вещи, все явления, но можно — и натурально. Камень упал на человека, и он умер: доселе — натурализм; но почему он упал на этого человека — это уже мистика. В натурализме человек и собака сходятся: собака тоже ушиб- лена — и завизжала; сильнее ушиблена — и умерла; далее нет вопросов. Но человек никогда этим почему-то не хотел ограни- читься; он спрашивал далее: и вот где начинается человек. 227
11 Молния сверкнула в ночи: доска осветилась, собака — вздрог- нула, человек — задумался. Три грани бытия, которые мы напра- сно усиливались бы смешивать. 12 Все гении тяготеют к премирному. Не есть ли предварение этой черты — то, что и все люди тяготеют к необыкновенному, странному; к ужасному даже. Собака не тяготеет к страшному, а только бежит от него; человек тоже бежит, но и заглядывает в него, интересуется. Вот главная у него черта. 13 Ищу рукавицы — а обе за поясом. «Страшно то, что нет ничего страшного»,— сказал грустный Тургенев: он просмотрел в себе то, о чем тосковал. Почему бесстрашность была ему страшна,— разве это не ужасная тайна души человеческой, его души? Я вижу день, но хочу ночи, тоскую по ночи; я вижу целую жизнь только день — и спрашиваю, не видя нигде и никогда «почему не ночь? Где ночь? Мне страшно и тягостно без ночи?» Не есть ли это темное видение — ужасная тайна, гораздо более ужасная, чем все пугающие фокусы «Песни торжествующей любви», коими, в предвидении незримой ночи, он играл под старость?» Это есть именно — пугающая ночь; все наши страхи основатель- ны — ибо ночь не выдумана, не фикция, она есть. Оттуда летят на нас сны; есть некоторая относительная истина в этих снах, хотя, конечно, есть и доля искажения от нашего воображения. И, обращаясь туда, к этой ночи,— мы молимся, испуганные, потрясенные; сердце наше сжимается робко, мы прижимаемся друг к другу... Это — церковь. Все таинства религии — оттуда. Некогда прозвучало оттуда: «Не бойтесь...», пронеслась «благая весть». И вчера испуганные — сегодня умилились. Вот Евангелие и Библия. 14 Чувство Бога есть самое трансцендентное в человеке, наибо- лее от него далекое, труднее всего досягаемое: только самые богатые, мощные души, и лишь через испытания, горести, страда- ния, и более всего через грех, часто под старость только лет, досягают этих высот,— чуточку и лишь краем своего развития, одной веточкой, касаются «мирам иным»; прочие лишь посредст- венно — при условии чистоты душевной —досягают второй зо- ны: это — церковь. Коснувшиеся «мирам иным», отцы мира христианского,— оставили слова об этом касании; они сложи- лись в обряд, ритуал, требования; выросли как обычай, как 228
учреждения; окреп канон, создалась литургия; построен храм. Создалась масса материальной святыни, уловимой формами вре- мени и пространства. И здесь почил Свет Божий, как праведник почивает в своих мощах. Касание сюда уже для всякого доступ- но; это — средство спасения, всем предложенное. Да не касаются же руки человеческие этой высочайшей святы- ни всего человечества. Что-нибудь поколебать здесь, сместить, усилиться поправить, даже улучшить (без знания «миров иных») — более преступно, более ужасно, чем вызвать кровопро- литнейшую войну, заключить позорнейший мир, предательством отдать провинции врагу. Ввести неудачную программу в семина- риях, удалить чин дьяконский из богослужения — хуже, чем неудачно воевать под Севастополем, чем заключить парижский трактат и даже чем «восстановить Польшу». Ох уж эти починщики таинственной и живой истории! 15 Часто стоиков сравнивают с христианами и проводят парал- лели между последней языческой философией и новым «благо- вествованием». Между тем нет ничего их противоположнее: даже эпикурейцы стоят ближе к христианам. Стоицизм есть благоухание смерти; христианство — пот, му- ки и радость рождающей матери, крик новорожденного младен- ца. «Всегда радуйтесь»,— сказал Апостол: разве это сумел бы сказать какой-нибудь стоик? «Чада мои, храните предание» — разве это язык умирающего Рима? Христианство — без буйства, без вина и опьянения — есть полная веселость; удивительная легкость духа; никакого уныния, ничего тяжелого. Аскеты и муче- ники были веселы, одни в пустынях, другие идя на муки. Какой- то поток внутреннего веселья даже у таких, даже в такие минуты гнал с лица всякую тень потемнелости... Отец Амвросий Оптинский и Иоанн Кронштадтский — луч- шие и типичнейшие из христиан, каких мы наблюдали,— оба замечательно светлы, радостны, жизненны. У отца Амвросия почти только шутки, прибаутки — в письмах и разговорах; лицо о. Иоанна всем известно — это сама радость. Стоик — мы говорим это, потому что христианин не может искренно не смеяться над ним — fait bonne mine a mauvais jeu; он сдерживается, усиливается, напрягается, вовсе не понимая, в сущ- ности, для чего. Положив руку ему на плечо, светлый христианин мог бы посмеяться над ним: «Стоик — вот фалернское! о чем ты дума- ешь?» Может быть, он вышиб бы у него бокал, но он ничего не сумел бы ответить. Есть неуловимо тонкая черта, соединяющая стоиков с фарисе- ями: оба брезгливы по отношению к миру; один уходит от него в ванну и вскрывает себе жилы, читая «Федона»; другой отходит от него в сторону и становится на молитву. 229
16 Нельзя достаточно настаивать на том, что христианство есть радость, и только радость, и всегда радость. «Мы опять с Богом»: разве не это — самоощущение христи- ан? Где же тут уныние? 17 Сравнивали христианство с буддизмом: «У них — одни до- бродетели»; да, но вот пороки не одни: «Дух же... уныния отжени от меня» — это молится христианин. Буддист молится — или не столько молится, сколько молчит, в вечном унынии. Есть иная черта сближения и противоположения между буд- дизмом и христианством: буддизм есть мировой пессимизм, и он же есть атеизм. Вот глубина души человека, открывающаяся отсюда: Бог есть радость, без Бога — отчаянье. 18 Вся тайна православия — в молитве, и тайна быть православ- ным заключается в умении молиться. Признаемся, мы чувствуем отвращение всякий раз, когда заводится речь о цезаро-папизме или папо-цезаризме. Когда стоишь в храме и видишь молящихся — как применить сюда эти понятия: что они — цезаро-паписты или папо-цезаристы? Все это — темы для нас интересные, и именно интересные настоль- ко — насколько мы разучились молиться. 19 Усилия сделать обычным и даже обязательным пропове- дование в храмах не нравятся нам; это едва ли православно и вовсе не ЙДродно. Это — протестантские усилия около пра- вославного храма. Православное богослужение есть уже проповедь: ведь пропо- ведь есть научение, но литургия есть полный круг научения, сверх коего не нужно еще ничего человеку. О чем — в прекрасных эктениях — не молится дьякон и с ним народ? — ничего не забыто: ни гроб, ни плавающие, ни победы Государю, ни мир всего мира, ни благорастворение воздухов. «Иже херувимы» — разве не научение? «всякое ныне житейское отложим попече- ние» — какое поучение, какой призыв сравнится с этим? Кажде- ние перед иконами, возгласы священника — до того проникнуто все это смыслом и красотою. Постоянство и обязательность проповеди понятны в проте- стантских опустошенных храмах. Здесь все оголено смыслом, 230
поэзией научения; если они не будут петь псалмов, пастор не будет им говорить, музыка не будет играть — они заснут: что же им делать? Тут ничего нет; нет собственно богослужения. Лекция и концерт образуют существо протестантских религиозно-обще- ственных собраний, и поэтому понятно, что они так упорно держатся за эти остатки разрушенной церкви. У нас, по крайней мере, продолжительная и неумелая проповедь только закрывает красоту и сущность остального богослужения. Народ не очень любит проповедь: церковь, при первых словах проповедника, разделяется надвое — передняя половина придви- гается к алтарю, задняя идет к выходу; во множестве из передних рядов стараются незаметно пробраться к выходу. Но вот что всю церковь сбивает в кучу: это — акафист. Акафист только молитва, и никакая часть литургии не вызы- вает такого умиления, жара, у многих — слез, как акафист Иису- су или Божией Матери. Вот это - народно и православно. «Щеки же ее пылали и первосвященник, видя это, подумал: «Не пьяна ли она?» - вот это зоркий взгляд всегда заметит у одного, двух, трех молящихся во время акафиста. Тут все становятся на колени — о, это православно! Многие наизусть знают акафисты и вперед священника шепчут слова — слова, всегда к себе прила- гаемые... Тут столько личных, семейных тайн вы видите в горя- щих глазах, в духе то сокрушенном, то веселящемся. Можно сказать — акафисты воспитали Русь. 20 Самая опасная сторона в христианстве XIX века — это то, что оно начинает быть риторическим. Это заметно даже в стиле, даже у третьестепенных писателей. Нет апостолов — есть «гали- лейские рыбаки»; нет Иисуса Христа — есть «Божественный Учи- тель», «Genie du christianisme» Шатобриана есть менее христианс- кое произведение, чем «Pucelle» Вольтера — произведение менее христианской эпохи. Ибо что против христианства были насмеш- ки, издевательства, наглость — это было оз первых дней; но что сами христиане начинают понимать свою веру риторически — это явление последних дней. Вот почему так хороши раскольники с «Исусом». Может быть, еще они спасут мир, с сокровищем веры, в них затаенной; и тем лучше, что они «неотесанны»: остальные так усердно тесали себя в истории, что уже ничего не осталось, стесали самую сердцевину себя. 21 Нез более обманывающей фигуры, чем «Моисей» Микель- Анжело: этого Моисея не было — фантазия художника, его апри- орная мысль ошиблись. Моисей был косноязычен; написателъ книг, равных которым 231
не знает мир, вовсе не мог говорить. Не поразительно ли? Вся мощь слова сосредоточилась в духе, и для телесного языка, для этого болтающегося куска мяса,— ничего не осталось. Но он еще вывел израильский народ из Египта; он провел его через пустыни; довел до «земли обетованной». Удивительный человек; как верны, проникновенны слова Гейне: «Как мал Си- най — когда на нем стоит Моисей». Это величайшее слово удивления к Моисею, какое мы знаем, вырвавшееся у язычника- писателя, в языческую эпоху. Я думаю — он был мал и тщедушен; быть может — без бороды или с немногими редкими волосами на подбородке. Я думаю, он так же был в теле своем нем по отношению к делам, им совершенным, как был нем в языке по отношению к написан- ным им книгам. Он весь был внутри, сосредоточен. Без сомнения, он был прекрасен, как никто из людей — никто до Христа: но это красота неуловимая, непередаваемая, и во всяком случае не переданная. Микель-Анжело обманулся и обманул.
НОВЫЕ ЭМБРИОНЫ 1 Прометей «похитил» огонь с неба и принес его на землю; об апокалипсическом звере сказано: «И будут дивиться ему народы и скажут: «Кто подобен зверю сему? он дал нам огонь с небеси». Любопытное совпадение, кажется не отмеченное. 2 Необыкновенно любопытны опыты смешения, смешивания грешного и святого. Что кого победит? которое выживет? что сильнее? Чрезвычайно любопытно. Само христианство есть до известной степени опыт такого смешения: Бог сошел на Землю — святейшее среди грешного. Нельзя отрицать, что это — так. 3 Есть люди с великими темами, но без слов; и есть люди с богатыми словами, но которые родились без темы. 4 Поразительно движение в молитве, у всех народов. К чему бы и почему бы оно, если бы человек относился к Богу только умственно? Я заметил (в Эрмитаже), что египетские статуэтки все (самые миниатюрные) идут, и это есть самая поразительная в них черта: отрицание покоя. Планеты и даже звезды все — движутся, «вертятся», немного напоминая наших хлыстов. Во- обще это не так нелюбопытно, чтобы пройти мимо и только улыбнуться. Кровь — «крово-обращается». 5 Спартанцы были несколько тупоголовы. Не оттого ли, что умерщвляли хилорожденных детей? Ньютон, когда родился, так был слаб, что окружающие думали, что он через несколько часов умрет, потом — что через несколько дней. Он жил 87 лет и совер- шил великое. 233
6 Церковь не есть жилище памяти, а есть жилище совести. 7 Отношение к Богу может быть или вербальное — через исповедание (Запад, Европа), или реальное (Восток, мир «об- резания»), 8 В Дуббельне, проходя от вокзала на почту, с бесконечным интересом я смотрел*на толпы евреев и евреек. В их чер- ных длинных пальто (никогда — цветные), «при цилиндре», есть что-то страшное; конечно, эстетически невыносимое. Но я много думал и лишних ’/д часа протолкался на рынке перед вокзалом. 9 Жидовку даже и представить нельзя без колец и запястий; она блестит, «блистающая». Никаких этаких наших «бедных селений»: Эти бедные селенья, Эта скудная природа... Ничего из этой религии скопчества. 10 Есть нации артериального давления, есть нации венозного опадания. 11 Об Аврааме. Бог «обрезал» заветного себе человека и в его «заветной» точке. Обручаясь, супружась — муж и жена «заветно» соединяются, т. е. в самом сокровенном, интимном, заветном своего «я». Поэтому не «договором», не «союзом», не «услови- ем», но заветом наименовано ветхое соединение человека с Богом через Авраама. 12 Чрезвычайно много разъясняющий термин у Иезекииля (44,9): «Так говорит Господь Бог: никакой сын чужой, необрезанный сердцем и необрезанный плотью, не должен входить в святилище Мое, даже и тот сын чужой, который среди сынов Израиля». 234
У Моисея и у других пророков, кроме данного места, мелька- ет этот же термин: «необрезанное сердце». Заметим, что у евреев были «обрезанные плоды», т. с. «ставшие Господинами», «посвя- щенные Господу». «Обрежьте сердца ваши», у укоряющих проро- ков, конечно,— «обратите сердца Ваши к Богу», «вспомните В сердце Вашем Бога», «опамятуйтесь в беззакониях». Отсюда Совершенно непререкаемо объясняется смысл плотского обреза- Иия: обращенность, но уже sexus’a к Богу. «Обратите сердца ваши К Богу, как обращены (через обрезание) к Богу ваши genitalia». 13 Упадок чувства Библии — самое замечательное у нас. Мы ее читаем — да; наши богословы к ней пишут «изъяснения». Явился Ляйэль с книгой: «Мир до сотворения человека по геологическим изысканиям», где говорится, что Земле более 80 000 лет старости,— и богословы всей Европы обрушились на него за нарушение библейской хронологии. Но Библия — не компендиум хронологии. Где же, однако, в самих богословах не знание Библии, а дух ее? Кто из них назвал, с безмерной негой воспоминания, сына своего Исааком? Где между сестрами нашими Лия или Рахиль? А имя любимое мы берем первое от любимого человека. Мы не любим человека библейского, а только жуем библейскую букву. 14 «Вербальное исповедание»... Что же мы спорим против ра- ционализма? Да мы поклоняемся рационализму, и уже «назвался груздем, так полезай в кузов».— «Неуютно!» — Да об уютности не было и уговора. 15 Европа ссыхается, высыхает; в ней не внешнее разрушение, а внутреннее, из центра идущее,— превращение в «св. мощи». Но из облитой золотом и каменьями раки усопший хватает куски мяса с живых: вот сорвали с Китая кожу, вот вырвали внутрен- ности из Африки. И не можем насытиться. 16 Отчего в некрасивом есть своя красивость? И что это за новая красивость и где ее родник? Некоторые некрасивые лица, «так себе»,— неотразимо влекут. Кажется, тут — красота прожитого, красота истории, смысл биографии. От этого множество «без биографии» прекрасных лиц так, в сущности, отталкивающи: «ледяная» красота, «поверхностная» красота; красота кожи и ча- сто только пудры. Первая — Божья красота; вторая — красота 235
человеческая; ибо Бог есть жизнь, «биография»; «пот» и «труды»; Адамов пот, Евины труды — благословенные. Отсюда «благо- словенная красота», например Ревекки; «отвергнутая красота», например Фрины: не здесь ли узел расхождения вообще семити- ческой красоты и арийской красоты, столь мало сливающихся. 17 Возьмите странные порывы Свидригайлова; смешайте с ними философию Ивана Карамазова (любовь к «клейким листочкам», которая «все выживет и все переживет»), да и всю карамазов- щину, с беспутно-добрым Митей и «святым» Алешей, который, однако, все это (карамазовское) в высшей степени понимает («и я — такой же», говорит он); не обегайте даже Федора Павловича, помня комментарий из Записной книжки Достоевского «мы все — Федоры Павловичи», т. е. немножко «по образу его, по подобию его». Подложите в букет, с ее неслышной походкой, Грушеньку. Получится большой воз — сена. Это еще «погудка», «так себе», не «буря» и не «мгла». Теперь положите все это под пресс огромного давления и сплющите в тонину почтового листа: то ужасное напряжение страстей, какое получится,— вдруг за- струится тихим светом всего Востока. Тут — и Дамаск, и «дщери Сиона», и «тельцы в Вефиле», которых поставил Иероваам, и весь высокий полет Библии.— Но и обратно: вот почему «ворох» Достоевского попахивает библейским, и он сам — «во пророцех» Запада. 18 Не понимая еврейского «обрезания», не понимая еврейской «субботы» — что, собственно, мы понимаем в Ветхом завете? Ничего.— Мы поняли и приняли его только риторически, «крас- норечиво». Я говорю не об одних гебраистах и ориенталистах, но и о догматиках-комментаторах Бытия и Пророков. Более даже: в Евангелишнедвусмысленно происходит борьба против субботы и за, в отстаивании субботы; неужели это можно понять так, что борьба была за «праздничный отдых» наших дней, чем тревожат- ся газеты и приказчики? за «не-работу» или «работу» в воск- ресенье; «деланье» или «неделанье»? Очевидно — нет. Очевидно, что «суббота» имеет совершенно иной смысл, чем наши празд- ники и вообще чем наше празднование,— и шло дело о замутне- нии этого смысла или незамутненности, ничем и никакой его незамутненности. «Исцели — но в понедельник», «исцели — в че- тверг», но только не в субботу. И ввиду этой страшной коллизии ни разу даже не было спрошено, т. е. ни любопытство, ни воображение новых ученых не спросило: «Да что же такое — суббота?» Т. е. мы не понимаем сокровенного нерва этой борьбы. Что же мы понимаем в самом Новом завете? 236
19 Какой хозяин не осматривает землю, не охорашивает ее, не уточняет и не делает бархатисто-влажной. То же и девство: это — нива небесного хозяина. Так и в стране должно быть тщательно разрабатываемо девство; вымыто, выхолено; унежнено, сдобре- но. Плевелы и сор в нем должны быть выкинуты. И вот в угод- ный Богу час, выпуклыми грядами, оно должно принять святые семена и породить пшеницу Господню — человека. 20 Говорят и превозносят «девство»,— и нам рисуется прекрас- ная девственница, которую именно инстинкты пола запрещают нам оспаривать: что же для пола милее и избраннее девствен- ности? Таким образом, борьба против пола странным образом основана на поле же и пользуется сбивчивостью слов. Нужно поправиться в словах: превозносится «бесплодие» над «плодом», указуется «старое девство», «холостячество». Вот вы это защити- те. Здесь пол уже будет не за вас, и логика ваша напрасно будет искать аргументов. 21 Аскет никогда не носил младенца на руках; он не держал потной руки роженицы в руке своей и, дрожа сам в страхе, не удерживал ее от боязни: в утешение, в успокоение он не читал около ее подушки: «Живый в помощи Вышнего...» Не слышал утреннего пробуждения своих малюток, когда они путаются со своими чулочками и башмачками. Не томился над умирающим ребенком. О чем же он судит? И даже говорит об этой сфере: «Дайте мне жезл управления над блудом, которого не вем». 22 Евангелие есть чудо. Боже, до чего глупы немецкие его «совопросники». Он шел по морю — елг тт|g 0аЛ,астстг|д; но в гре- ческом языке существительное иногда пропускается при опре- делении, и нужно читать: «ел1 рглт|тт]д ©аХастстцд»— по берегу моря. Тогда чуда не было. Глупцы: да посмотрите на Лицо Его: оно — чудо. И все Его глаголы — чудны и необыкновенны. Нет, если бы полную евангельскую историю мне рассказала моя тетушка, и ни одного письменного о ней памятника, не то что V, но XV века не сохранилось,— я бы воскликнул: «Это — история Господня!» Другое дело — полнота этой истории, и ве- ковечная боязнь: «Будете яко бози». Все необыкновенно. Но необыкновенна и любовь матери к де- тям, а вот они как часто оторваны от матери со ссылкой на слова: «Кто не оставит отца и мать ради Меня — несть Меня 237
достоин». И добро бы мать не шла за Ним, не шел ее младенец; но они только и лобызают имя Его. Знал такую семью в г. Е—е. «Почему же ты — Ш., а твоя мама П.?» — спросил я, ставя балл в ученический «журнальчик». Какой чудесный был мальчик; изумленье выразилось на его лице — ему этот разрыв и в голову не приходил. «Я не знаю»,- и он улыбнулся. «Да она, верно, за вторым мужем?» — «Нет». Я вдруг догадался, вспомнив трогательнейшую историю, мной слышанную, как прекрасную девушку обманул профессор и как отец ее выгнал от себя, и она мучилась, взять ли мальчика и при себе держать — «такой стыд», «девке», или отдать на сторону. И поехала к отцу Амвросию (Оптина пустынь). «А где же твой мальчик? — спросил он, как ясновидящий. Бедная затрепетала.— «Возьми его от знакомой и -воспитывай сама». Я спросил мальчика: «Бывает твоя мать в Оптиной пустыни?» — «Каждый год два раза ездит, и меня берет».— «Видишь отца Амвросия?» — «Он меня любит: всякий раз, как мы у него с мамой,— он мне орехов много дает, и веселый такой, добрый».— «Что же твоя мама делает?» — «Образа рисует».— «Вот хорошо; а я давно хотел заказать образ своего святого; где вы живете?» — «Она вам не нарисует».— «Почему?» — «Она только в Оптину пустынь рисует; кончит — и отвезет батюшке». Подвиг этого чудного дедушки не записан, да сохранится же о нем память. Ну, хорошо: но пройдут годы, и, может быть, уже теперь настали, и бедный славный мальчик несет на себе клеймо. Да что же Universitas fidei? и неужели, когда святой человек простил, нет милости и «дара святого Духа» простить и из- гладить и стереть грех?.. Человек утешил человека; да — но человек... и будем же ему, седенькому старичку, сплетать венок. 23 У животных есть душа — ребенка; но только она никогда не вырастет. Дети — я наблюдал до дрожи (от нетерпения приблизить- ся) любят животных; трехлеток неутомимо ловит, и хоть безна- дежно, курицу. Дети чувствуют животных. Обратно животные что-то свято чувствуют в детях (никогда их не кусают). Интерес- но бы дитя (но осторожно) внести в клетку хищников: его не растерзали бы. «Вавилонские отроки» в «пещи огненной» -- сре- ди пламени, но не сгорают. Ужасное воспоминание: в Лесном, при пожаре дачи, сгорел мальчик лет 3-х. Что чувствовали роди- тели?.. какая жизнь их потом? Поразительна (для нашей эры) причина: родители потащили других детей, а этого поручили няньке; но она уцепилась и потащила свой узел (имущество). В конке я еду, слышу разговор об этом, и другую прислугу, защищающую «свою сестру»: «Каждому, батюшка, свое доро- го...» Тут не сердце; тут какая-то притупленность воображения (наша не оргиастическая, притупленная, венозная цивилизация). 238
24 Читал «Федра» и «Пир» Платона. В тайне зехиаГной анома- лии, которую по главным ее выразителям можно назвать Плато- но-Сафической, находится разгадка греческой цивилизации. Это и была существенно тшгбюу’ическая цивилизация, пронизанная вертикальными лучами не обрезания, не под «дубом Мамврийс- ким», но в ужасающей к нему близости. Только тоненький почто- вый листок проложен между «домом отцов наших Иакова, Исаа- ка, Авраама» и рассыпавшимися Парфеноном, Периклами, этой сверкающей, изумрудной красотой. И точка их связи и близости, сближения — в 7tai8iov’e; так близка, что «войди на холм и по- смотри - вот грешные города» (Бог Аврааму). Нас не должна обманывать казнь городов: так сын Иудин пал мертв, поражен- ный Богом, лишь чуть-чуть рикошетом совершив требуемое Богом. К никогда не разгаданной, потусторонней, Божией тайне «обрезания» в необыкновенной близости проходит страшная, до сих пор не умирающая аномалия. Почти как Авраам, близко к Аврааму, греки тоже вступили в «несовершенный» и, главное, произвольный союз с Богом; достали «огня» («он даст вам огнь с небеси» о звере в Апокалипсисе; Прометей — принесть людям «огонь» с неба) и, зажегшись им именно в неисследимой этой аномалии, зажгли особливую и сверкающую свою цивилизацию. Они дали человечеству мраморную Библию; выскульпторили Бога, но истинного и истинно; и умерли. По Платону, в законода- тельствах Элиды, Бэотии, на Ионических островах были законы, регулирующие отношения, «права и обязанности», как у нас в браке — в странной аномальной связи («Пир»); по Фукидиду — ею были связаны Гармодий и Аристогигон, сплетшие такой красивый узел в златотканом ковре удивительной культуры; гоже — Ахилл и Патрокл, Александр и Парменион, Платон и Федр; т. е. древность и новые времена, детство и старость, и полный мужества средний возраст страны; вся география, вся история. Необъяснимое волнение, которое так ярко описывает Платон в Пире, и что-то лепечет о Небесной Афродите, отлича- ющейся от земной и вульгарной, познаваемой с женами, раз- ливалось по всей Элладе, в краткие 600 700 лет ее жизни; в то же время, ничего не объясняя, он отчетливо говорит, что это вовсе не то, что «по нужде бывает на море, у грубых матросов»: что, кроме «зрения», «осязания», «всех чувств», тут ничего нет, и — необъяснимого волнения, однако, к странной точке, взятой Бо- гом «для обрезания». Почти «обрезание», и каждый тшгбгоу’ист был «обрезатель» или «обрезаемый», в потустороннем значении, с потусторонним содержанием, тоже ведь непонятной нам, как и эта аномалия, операции. Замечательно до сих пор, что вступи- вшие в эту аномалию «отвращаются от жен», «не оскверняются с женами». Но как Ромео и Юлия, дети, разыграли бурную сцену, смутившую город,— греки бурно, мощно вырвались из мифов, закружились ураганом в вихре нам вовсе непонятных ощущений 239
и создали краткотечный миф своей истории. Но какой миф? Который пережил всякую историю — гнилых римлян, остготов, и живет, т. е. жив сейчас, не умер в мысли и значении своем. Все, только близясь к «обрезанию», становится но- уменальным: ведь и брак — таинство «обрезания», его ка- тегории; все вне circulus’a «обрезания» — феноменально, земно, светско, лаично. Пусто, поверхностно и преходяще. В мраморах Греция оголилась, и именно лопбюу’ически: это «младенцы» Мурильо, застывшие в гипсе. Что-то недосказанное, в последнем анализе, бессильное было в Греции: оттого она умерла, когда Иуда живет. Не настоящее «обрезание», только с ним «со- седство»; самовольное обрезание, и не по священному ритуалу. Но — оно же. И от этого если не самое племя, то его памятники уже вечны, как и слово Иуды. Без постижения этой аномалии вовсе нельзя ничего постигнуть в греках; и, кажется, Винкельман, судя по способу его смерти, по отрывку одного очень запутанного письма, где он говорит и недо- говаривает об «особенной дружбе», которой «прекрасный обы- чай знали древние греки»,—- он был также тгопбюу’истом: и первый, простой школьный учитель, заволновался эллинским чувством, «Прометеевым огнем» и разгадал законы древних скульптур. Ученость тут почти не может помочь, с ученостью только будешь читать или составлять «каталоги» смертных останков. Но, годы думая, можно кое-что понять в логике, смысле, в мотиве странного явления. Инстинкт молчания во всем этом поразителен, и даже вызывает к себе благоговейное удивление. Точно мы в самом деле спускаемся по воронкообразной лестнице к «первой площадке» мира, подземному (или небесному?) его фундаменту. И тайный голос кричит: «не смотри»; «не говори, что видишь». Узел мира, бесспорно, скрыт в 4—5 sexual’Hbix аномалиях и по ним только может быть прочитан. 25 Пол есть странное физиолого-мистическое явление, где так необыкновенно запутаны нити романа и церкви, «мяса» и духа; где столько земного и так очевидно есть небесное. Нет еще явления, куда сходилось бы столько и из самых разнообразных областей тропинок: наука и поэзия равно спешат сюда, сюда подходит искусство и сюда торопится священник. Каждый нахо- дит здесь свое, себе пищу, свою тему. И между тем нет области, менее освещенной и даже едва ли осветимой в глубине: эпитет тайны — особенно приложим сюда. Неисследимое, «непознава- емое» или, по крайней мере, с великими усилиями и очень ма- лыми дозами познаваемое. Эмбриологи замечают, что в важней- шие секунды процесса развития живого существа и в важнейших точках, где сосредоточено это развитие, происходит помутнение: процесс двигался расчлененно, прозрачно; он будет далее дви- 240
гаться столь же прозрачно и расчлененно, но на критической точке, в критическом переломе вдруг появляется мутность, и все силы микроскопа и острота скальпеля или иголки оказываются неприменимы. Мутность длится минуты, получасы: в ней совер- шается что-то очень деятельное. Но об этом можно только догадываться, ибо, когда поле наблюдений вновь становится прозрачно-видимым, все части прежнего эмбрионального суще- ства являются существенно преобразованными: как, какими сила- ми — это-то, очевидно, природа и вырвала из-под любопытст- вующего взгляда человека. «Брак» — тема физиологии и канони- ческого права, Данте и Григория Гильдебрандта, Соломона и Оффенбаха — есть, в темной глубине своей, такое же неясное пятнышко всемирного «помутнения». Сюда входят миры; от- сюда выходят миры. Здесь утро нашего «я», с бессмертной душой, в красоте форм. И так хочется, и так трудно заглянуть сюда; трудно — и все-таки опять и еще хочется нагнуться над колодцем, сруб коего прост и беден, а глубь воронки уходит до центра Земли, и, кажется, выходит другим «срубом» в исподние страны, в преисподние области,— где, как гадали при Колумбе об Америке,— «те же люди», как и в Европе, но «ходят ногами вверх и головой вниз».
Из книги «ОКОЛО ЦЕРКОВНЫХ СТЕН» Предисловие Ничто из далеких моих воспоминаний так не ярко, как весенние игры на бугорке, где стояла наша Покровская церковь. Кстати, что за праздник Покрова Пресвятыя Богородицы? Это любимый, самый выпуклый годовой русский праздник; а храмы в честь Покрова Пресвятыя Богородицы — всегда у нас по городам большие, видные, обильные богомольцами, народные: между тем в Евангелии даже вовсе и не упоминается ни о каком Покрове Пресвятыя Богородицы, и на вопрос, что это такое,— не только всякий мужик, но и почти все образованные ответят: «Не знаю». Эта странная смесь любви и незнания, молитвы с неведением, к чему она, собственно, прикреплена,— напоминает наивный ответ древних на вопрос: «Чей жертвенник это стоит?» — «Это жертвенник Неведо- мому Богу», «Deo ignoto». Достопочтенный архимандрит (ныне епископ) Антонин на одном из Религиозно-философских Собраний в 1903 году объяснил об этом templo Dei ignoti афинян: что «древние политеисты не только не исключали поклонения никакому, чуждо- му им самим. Богу, но были так простодушны и ласковы ко всем народам, что на тот случай, если в какой-нибудь стране, так сказать географически не открытой, тамошнее население или по забывчиво- сти, или от бедности, или по какой-нибудь случайности не поставило алтаря своему Богу,— то вот они, афиняне, ставят этому Deo ignoto алтарь; и, таким образом, божество не останется без жертвы, а народец ничего не потерпит за безбожие». Не правда ли, какая простота и грация? любовь и братство международное еще в пору, когда не существовало науки международного права?!.. Вог на бугорке такого-то в своем роде «Неведомого Бога» Православия, церкви «Покрова Пресвятыя Богородицы» в Кост- роме, и я играл с мальчиками из своей околицы ранней весною. Хороший обычай у русских — ставить храмы на бугорке, на горке. Эго напоминает обычай древних поклоняться Богу «на Высотах», «высоких местах», «горах». Еще Соломон «приносил жертвы и курения на Высотах»... Мартовское-апрельское солнце обсушит, бывало, этот бугорок раньше всей околицы. Везде зима, а около храма — весна. Как это хорошо. Пусть физики догадываются, что каменные ступени паперти и отражение от белых каменных стен солнечных лучей необыкновенно нагревали бугорок. Я не делю Бога и солнце: Солнце - как правый глаз Божий, а луна — левый, и ими обоими Небо смотрит на нашу милую землю. Значит, если Небо сушит бугорок своего возлюб- 242
ленного места — это Бог его сушит. Ведь земля —дитя Солнца?.. Но я все сбиваюсь в сторону и пишу рассеянно. Везде в садах, в огородах стоит глубокая зима, хоть и яркая уже, солнечная, а около Покрова Пресвятыя Богородицы — лето; и, забирая бабки, плитки, деревян- ные шары и клюшки, все летние забавы, мы, бывало, спешим туда, и пока наши мамаши возятся с нуждою своей, добываю! нам корм, мы с беспечностью и легкомыслием предаемся там забавам. Старые воспоминания... Позднее, взрослым, особенно любил я слушать церковную службу с улицы, из садика. Это бывало уже в летние или в осенние праздники. В церковь пройти нельзя от народу. И вот станешь около открытого окна. В окно несется: «Иже Херувимы». И слушаешь одним ухом, а глазами рассеянно смотришь на колокольчики, на розы, на астры, которые любящая рука ignoti viri насадила вокруг церкви. И всегда я думал: как хорошо, если церковь в цветах, — не только в саду, но и в окруже- нии именно цветников. Я удлинил бы эти грядочки цветов и узкой полосой ввел бы их и в церковь: пусть и цветочки, как я же, слушают неизъяснимую херувимскую песнь, которую если и я слушаю — то не понимаю, а все же хорошо. И я думаю: все хорошо — что мы не понимаем; а что мы понимаем, то уже не очень хорошо. И так слушаешь и смотришь, смотришь и мечтаешь; видишь и дремлешь; а сквозь дремоту — грезы. Что-то неопределенное, и милое, и туманное. Человеческое и религиозное. Эти мои «стояния» около стен церковных и слушание неведомого (не все- гда все расслышишь, не всегда все поймешь) дали мне мысль и сборник статей, крайне разнообразных по тону и содержанию, соединить в одно под именем «Около церковных стен». Стены эти как бы расходятся; служба становится открытою; херувимс- кая несется по лугам, лесам; умиляет птичек, смиряет зверей, все спешат к человеку: «Благодарим, что ты не забыл про нас и вынес Бога твоего всем твоим братьям по Райскому саду. Ныне, как и тогда,— Бог ходит между своих творений». Мечты эти, впрочем, вдали... Пока и народ-то наш темный едва слышит Бога и только как Старец-Провидец поклоняется Покрову Пресвятыя Богородицы... Пока еще глухо, зимне, тем- но... Но мне хотелось бы, чтобы статьи, здесь собранные, начали «около стены церковной» хоть что-нибудь подобное тому весен- нему таянию, какое кстати или некстати я припомнил здесь, и — нашим невинным детским играм. Грезы — грезами, а дело — делом. Дам маленькую библио- графию здесь помещаемого. Все статьи эти были уже ранее напечатаны в разных повременных изданиях '. Под всеми (почти) 1 В настоящем сборнике некоторым из статей дано другое, более соответст- вующее содержанию заглавие, чем какое они имели при напечатании в журналах и газетах, например: «На черном и желтом материках» (вм. «Лицемерие»), «Наши возлюбленные усопшие» (вм. «Живые и мертвые»), «Талантливость и бесталант- ливость в духовенстве» (вм. «Сословное ли только безвкусие»), «Духовенство, храм, миряне» (вм. «Записка о возрождении церкви»). 243
выставлен год напечатания; под некоторыми поставлен двойной год: более ранний — время написания статьи, которую по какой- либо причине я не мог тогда же напечатать, и более поздний — когда она была напечатана. В статьях есть колебания тона — в зависимости от частного возбуждения, которое дала им жизнь. Но общий ход их и направление — цельно. Все они тянут... ну, куда тянут — рассмотрит читатель. Надо же ему читать книгу. Но из сборника этого исключены статьи, напечатанные в эти же годы: «Трепетное дерево» («Мир искусства»), «Случай» (там же), «Об основаниях церковной юрисдикции, или Христос как Судия мира» («Новый путь»), «Святость и смерть» и «Об Иисусе слад- чайшем и горьких плодах мира» («Вопросы жизни»), ибо и напра- вление и тон их иной. Есть два духовенства у нас: белое и черное. Они и не появились бы, в своем существе и противоположении, не падай на нас религиозные лучи белые и темные. Настоящая книга вращается исключительно в белых лучах и имеет белые тоны, усиливается к белым целям. Но есть и монашество... Нельзя его отрицать. Это великий факт, мирообъемлющий; всегда побежда- вший, может быть, непобедимый. Вот эту-то «монашескую кни- гу» и составили бы выделенные пока статьи, да еще — «Тревож- ная ночь» (в «Северных цветах» за 1903 г.): но я бы ей дал заглавие «После арифметики»... Ибо все статьи, здесь собранные, вращаются в прямых, понятных, сравнительно легчайших темах христианства, как бы в темах «арифметических»; тогда как те, более трудные и темные (монашеские), статьи, в самом деле, представляют собою что-то «после арифметики», ну, там «непре- рывные дроби», что ли, христианства, его логарифмы... К этим «логарифмам» примкнули бы частью уже ранее издан- ные мною сборники: «Религия и культура» (во 2-й половине) и «В мире неясного и нерешенного», а также статьи, посвященные Библии и еврейству и греческому и азиатскому язычеству. Спб., 1905 г.
РЕЛИГИЯ КАК СВЕТ И РАДОСТЬ Евангелие как основа жизни. Священника Г. Петрова. Изд. 2-е, 1898 г. Есть нечто связующее между автором и читателями, хотя он их не видит, не слышит. Я заскучал о своих читателях в привычной газете, и очень грустно было бы, если бы в ответ на горячо схваченное перо они вдруг сказали кисло: «Опять этот несносный писатель».Увы, читатель! хочешь или не хо- чешь — беру перо «опять». Из-под таинственной холодной полумаски Звучал мне голос твой, отрадный, как мечта. Светились мне пленительные глазки И улыбалися лукавые уста. И создал я тогда в моем воображенье По легким признакам красавицу мою, И с той поры бесплотное виденье Ношу в душе моей, ласкаю и люблю. Странна жизнь писателей: жизнь мечты, иллюзии. Возможно, что он говорит «в трубу» и «на ветер»: но при таком представле- нии, все равно все продумав про себя,— автор ничего бы не напечатал. Он именно «из-под таинственной холодной полумас- ки» создает в воображении каких-то друзей, что-то невыразимо интимное; ночью, один, за лампой — он в каком-то сиянии бала, духовного бала, бального роскошествования. Он кружится в ка- ком-то вихре слов, произносит речи совершенно невероятные в одиночестве, интимничает, исповедует и исповедуется, хитрит, увлекает: Сквозь дымку легкую заметил я невольно И девственных ланит, и шеи белизну. Счастливец! видел я и локон своевольный, Родных кудрей покинувший волну. Сумасшествие. Фантасмагория. Я говорю о литературе и о «призвании писателя», которое есть до некоторой степени «призвание к сумасшествию», позыв «сойти с ума» и, вот подите же, подумать с поэтом: И все мне кажется — живые эти речи В года минувшие слыхал когда-то я; И кто-то шепчет мне, что после этой встречи Мы вновь увидимся как старые друзья. В «бальную ночь» писатель именно так думает о читателе. Но бал кончился, и назавтра автор, выходя «в службу», встречает 245
читателя, который в свою очередь пришел поутру в «бальное настроение» от его статьи. Жмет руку. Автор ничего не понима- ет. Благодарит. Автор еще меньше понимает. То — уже прошло, кануло в вечность. Литература тем поразительная вещь, что это — сгорающая дотла, без остатка вещь: искры из трубы парохода, которые гаснут на ветру. Это — необыкновенно краси- во; это — нужно. Я не хотел бы жить, если бы не было красивого в мире; никто не захотел бы жить. Дальше — еще что? Необык- новенное наслаждение. Но польза? польза? Боже, какой вам «пользы», когда фейерверк красоты и счастья погрузил вас в сон; и, пробужденные,— вы бежите к «делам», к «пользе» с удвоенной энергией, как бы вчерашней усталости не было, вылеченные,— вылеченные от труда жизни, от «пота жизни», от страдания жизни. Литература — живая вода: глотни — «и не умреши». Только? — Только. Пустое? -- Нет, самое важное: кровь в жилах утружденных, голубой огонек небесной искры, бегущий по нер- вам и вдруг усталое «вчера» преобразующий в бодрое «завтра». Странно, мне все это внушил «священник Петров» и его маленькая книжка. Я раскрыл некоторые страницы — и вдруг почувствовал в душе «бал». Дело в том, что у меня уже давно в душе стоят, в нерешенном споре, две фигуры из Достоевс- кого — отца Зосимы и отца Ферапонта. Читатель, вероятно, помнит их. Зосима — благостный старец. Он неудержимо влечет к себе праведного Алешу Карамазова, и, обратно, сам, уже умирающий, влечется к молодому послушнику более, чем к седо- власым собратьям-монахам. Свет глубокого вечера, почти ночи, сливается с светом утра, почти утренней зорьки. Удивительно: мы вообще наблюдаем нередко, что близость к смерти как-то совпадает в трансцендентном значении своем и влиянии на чело- веческую психику с близостью еще не отодвинувшегося вдаль рождения. Это — не всегда так, но иногда так; и именно так было между Зосимою и Алешею. Второй еще не знает греха в его глубоких изгибах; но и первый, знающий всяческий человеческий грех (через исроведь), с тем вместе каким-то внутренним светом или какою-то догадкою преодолел тяжесть греха и не чувствует его, не чувствует в себе и в самом мире. Он оставляет Алеше нечто вроде биографических воспоминаний и поучений: и главное из них — не бояться греха, не убегать грешного человека; и, наконец, это поучение разливается светозарною любовью на целую природу, на безгрешных животных, «у которых начало мысли Божией», и поэтому человек не должен их оскорблять и возноситься над ними. «Братья,— учил он,— не бойтесь греха людей, любите челове- ка и во грехе его: ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все создание Божие: и целое и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Бу- дешь любить всякую вещь — и тайну Божию постигнешь в ве- щах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать 246
все далее и более, на всякий день, И полюбишь наконец весь мир уже всецелою, всемирною любовью. Животных любите: им Бог дал начало мысли и радость безмятежную. Не возмущайте же ее, не мучьте, их, не отнимайте у них радости, не противьтесь мысли Божией. Человек, не возносись над животными: они безгрешны, а ты со своим величием гноишь землю своим появлением на ней и след свой гнойный оставляешь после себя,— увы, почти всяк из нас! — Деток любите особенно, ибо они тоже безгрешны, яко ангелы, и живут для умиления нашего, для очищения сердец наших и как некое указание нам. Горе оскорбившему младенца! А меня отец Анфим учил деток лю- бить: он, милый и молчащий в странствованиях своих, на поданные ему грошики им пряничков и леденцу, бывало, купит и раздает; проходить не мог мимо деток без сотрясения душе- вного: таков был человек». И т. д. И вот он умер. Любовь к нему, да и действительно праведная жизнь внушила ожидание в монастыре, что тление не коснется тела его. Но тление коснулось «перси», «красной глины» че- ловека. Обманувшийся монастырь воскорбел о любимом старце. Но не воскорбел, а обрадовался этому отец Ферапонт. Это — обратный полюс Зосимы, его благости, его отсутствию тягост- ного ощущения греха. По Ферапонту, мир именно подавлен грехом; и символ его, выражение его, «бес», является чем-то везде присутствующим. Угрюмый, одинокий, он является в ке- лью Зосимы с обличениями. В невероятно дикой сцене До- стоевский нарисовал его фигуру во весь рост; во весь рост нарисовал его духовный образ. «Извергая — извергну! Сатана — изыди! сатана — изыди!»,— повторял он, крестя все углы и стены комнаты, по его уверению наполненной «чертями», которых напускал сюда Зосима и «днесь сам провонял от них». Тяжелые вериги завистливого постника звенели при каждом его движении, внушая почтительность наполнившему келью народу. «Постов не содержал по чину схимы своей!» - гремел Ферапонт. На- конец, выйдя из кельи, он повалился с воплем на землю и, обращаясь к заходящему солнцу, возопил: — Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу. — Вот кому сидеть в старцах! вот кто свят,— заговорила толпа, умиляясь и приходя в исступление: исступление уже не умиления к миру, а строгости к миру; не в восторг вездеприсутст- вия Бога, а в страх вездеприсутствия дьявола. Это — не так просто. Это — всемирно многозначительно. К. Н. Леонтьев, автор «Наших новых христиан — Ф. М. Досто- евский и гр. Л. Н. Толстой», «Востока, России и Славянства» и многих других сочинений, сам того не замечая, сыгравший в 70-х годах XIX века только роль «отца Ферапонта» в нашей литературе и частью политике, заметил о «Братьях Карамазо- вых»: «Там монахи не совсем то говорят, что говорят дейст- вительно в монастырях действительные монахи». Может быть. Сам Леонтьев долго жил на Афоне, жил в Оптиной пустыни, 247
и был тайным пострижником: ему по части действительности «и книги в руки». Отец Зосима, конечно, есть мечта Досто- евского, и — личная мечта: «буди, буди» его сердца, «золотой сон», может быть, еще с каторги, может быть, даже с детства. И суровая поправка Леонтьева, именно к Зосиме отнесенная: «не то, не то», по всему вероятию, правильна. Но Достоевский не только высказал «буди, буди» своего сердца, но противо- поставлением Зосимы и Ферапонта, может быть безотчетно — он выразил вековечную и уже о самой действительности истину: истину о тысячелетнем борении двух идеалов — благословля- ющего и проклинающего, миролобызающего и мироплюющего, поднимающего из скорби и ввергающего в скорбь — в мировой жизни древа Господня, древа Евангельского. Что такое като- лицизм, в его- отделении от православия? Францисканцы, с ве- ревками и босые, даже и одевались совершенно как Ферапонт. Вообще «Ферапонт» — слишком возможен, «Ферапонту» есть какая-то лазейка в христианский мир; Ферапонт прокрадывается туда, «садится» или, пожалуй, «сажается старцем», начинает «крестить чертей» 1 и наконец говорит: «Поклонитесь моему Богу, поклонитесь Заходящему Со- лнцу...» В самом деле, концепция его до того противоположна благо- словляющей концепции Зосимы, что при одном имени, при од- ном месте жительства и, вообще, при полной внешней, по сим- волу веры, слиянности с Зосимою и Паисием — он прямо ис- поведует другую вовсе веру, имеет второго и именно своего «Бога», с Христом «благодеющим миру», с Христом, «искупи- вшим мир от греха» и уже «заключившим дьявола» «в бездну» — прямо не имеющего ничего общего! Ферапонт, несмотря на слова о себе «погань есмь» (что довольно верно), имеет Богом себе свою гордость; о, он везде «сядет», несмотря на смиренное «не сяду в старцах», «servus servorum sum» etc. Бог — забыт. Это — именно Навуходоносор, преображенный в «зверя» и пожира- ющий «траву» в тот самый миг, когда воззрился на мир: «Кто равен Мйе в поднебесной». И этот «Навуходоносор», этот «servus servorum» — как показал великий наш аналитик сердца челове- ческого — возможен в каждом человеке, или, точнее, в зародыше он обитает каждое сердце, Ферапонта, меня, читателя, всякого. Это — дух ложного смирения; дух — прикидывающегося смире- ния; дух — всем будто бы «служения», который вдруг кончает, как Сикст V при избрании: «Да мне все послужат». Тут есть демон какой-то; т. е. в сердце человеческом есть какая-то демо- нская струйка, которая, например, начинает: — От большого разума вознеслись вы над моим ничтоже- ством. Пришел я сюда малограмотен, а здесь что и знал — 1 Со средних веков (см. «История рационализма» Лекки) повелся обычай, на Западе, при невольной зевоте — крестить рот: воздух наполнен «чертями» и не- осторожно забывший во время зевоты перекрестить раскрытый зев — проглаты- вал дьявола. 248
забыл: сам Господь Бог от премудрости вашей меня маленько защитил (речь Ферапонта же, ibid., стр. 17). И — кончает прямо владычеством над разумом, т. е. насиль- ственным и внешним прямо ломанием его в щепы. Галилею он скажет — «отрекись»; труд Коперника, «не читая», поместит в «Index» (католический каталог «отреченных книг»). Он шел «с сумочкой», «прихрамывая», а кончает, как И. Навин: «Стой, солнце, и не движься, луна». Вся история средневекового папства есть история «отца Ферапонта»; и, повторяем, это — далекая история, это — вечная история, это —история вовсе не кончив- шаяся еще сейчас, ибо тут завязан какой-то вековечный грех, что-то запутанное в судьбах и характере человека! Не «благо- словляющее» начало, а «проклинающее»: это самое, самое яркое отличие, водораздельная между Зосимою и Ферапонтом линия, которую из великого страха мы должны держать в уме. Ибо «Ферапонт» далеко не побежден, и «Зосима» есть только мечта, личная мечта романтика и психолога, но — да будет позволено за образ Зосимы сказать — и великого праведника, хотя и не удостоившегося мощей, Земли Русской. Да, мы верим — Бог есть Любовь. Это — написано (Иоанна Ев.). Это — для нас катехизис. Так и будем называться «Иоан- ниты», дабы не примешивать к единому ценнейшему зерну еще пустой соломы, вымолоченной от любви, соломы очень поздних и очень неверных измышлений. «Любовь» — и баста; и ничего — «проклятого». Пусть Ферапонт со своими «чертями», и в сущ- ности — ибо «дьявол есть отец лжи и человеконенавистник иско- ни» — тайно именно бесу поклоняющийся (отсюда и запах «бе- са», его мучащий,— запах неопознанной собственной его молит- вы «бесу»), толкнется именно о эту стену, где начерчен Евангельский глагол любимейшего Христова ученика. * * * Книжка «батюшки Петрова» (так и хочется просто его на- звать) есть именно «Иоаннова» книжка, редакции «Зосимы», где нет «ничего проклятого» (апокалипсическое обетование), хотя страницы его книжки бегут по темам, которые как-то навевают память об одном ректоре Казанской духовной академии, о кото- ром профессор Знаменский, в классическом труде об истории этого учебного заведения, приводит два стиха, со страхом произ- носившиеся студентами: Ходит Ректор, ходит строгий, Посохом стучит... Коротенькие главы небольшой книжки «Религия и наука», «Нравственное вырождение», «Величие Евангелия», «Царство Божие». Мы так и думали, начиная читать и даже увидев эти заголовки: «Ну,— вот посохом застучит». Ибо около этих имен- но тем уже века стучат веригами и клюкою «Ферапонты». Но мы 249
ошиблись. Кроткая и какая-то веселая любовь (любовь всегда должна быть веселая: этим и отличается ее истина от притворст- ва в любви, что тоже бывает) так и веет со страниц его, и мы приведем несколько выдержек, предваряя их коротенькими объ- яснениями. Древний (античный) мир погиб от неумения радоваться о ми- ре. В его созерцаниях не было такой безусловной лжи, но ему не хватило умелости проложить к миру эти созерцания и самому стать к миру в правильное отношение. Где стол был яств там гроб стоит — этот стих Державина («На смерть кн. Мещерского») выражает истину не только о смертном человеке, но и о смертных цивили- зациях. Древние ст^ли объедаться миром — и «провоняли», вы- ражаясь термином Достоевского о смердящей плоти человечес- кой. Вот момент психологический, где свихнулся «эллин». Мера, умеренность и даже строгость, читаемая нами еще у Гомера (верная Пенелопа), есть непременное последствие убеждения, что мир - брат нам, родной нам, что он «гость» у Бога его тайных уготовляемых «обителях», где нам принадлежит соседски и род- ственно созерцать его, приветствовать его, многодумно с ним беседовать, пожалуй, «волхвовать» с ним (философия и поэзия); но не принадлежит разбойничать или что-либо «пожирать». При- рода — друг, но несъедобное. Она — такой же «дух», и даже, как заметил Зосима,— «безгрешный дух», пусть элементарнейших форм развития, нежели наш сложный, но уже павший (в «Бытии» о всех живых тварях, до человека созданных, сказано, что Бог дал им душу). «Грехопадение» человека выразилось у эллина именно грубостью; притуплением, в поздние времена, к «живому» мира, к «духовному» мира; тем, что «лилии полевые» стали для него только «съедобным салатом» и «безмятежно радующиеся живо- тные» (Зосима) — просто «бифштексом». Вот граница отноше- ний к миру эллина и христианина: это — не антагонизм, не Ферапонтово «крещение» эллинских «чертей»; вовсе нет: «Они — безгрешны, а ты своим величием — гноишь землю» (Зосима о теперешнем человеке, см. выше). Это, в таинственном предвидении, наш психолог отгадал меру «рая», ритм «рая», его лишь чаемую или, пожалуй, вспоми- наемую в сновидениях «музыку», по коей человек обнимется с ланью как бы с понимающим его существом, заговорит с мед- ведем — как говорил один святой пустынник; где откроется разумение между животным и человеком, и какая-то разуме- ющая, им обоим родственная и обоюдно-общая им радость, восторг даже. И вот Зосиму продолжает «батюшка Петров», не отвергая, не издеваясь над эллином, а только поправляя его. Евангелие, как он указывает и доказывает ссылками, постав- ляя человека над материальною природою, не противопоставля- ет его ей. И та одежда вещественного блистания, в какую он сам облекается, нимало не в упрек истинному христианину. «Кто 250
говорил о красоте полевых лилий, Кто в тяжелые минуты душевной скорби удалился под тень Гефсиманских кедров и олив и здесь молился среди аромата благоухающих цветов, облитых сиянием кроткой луны, не мог запретить наслаждение красотами природы. Не осуждал Он и разумного, уместного наслаждения благами природы, если Сам с такою нежной добротою принял от женщины помазание драгоценным мирром. Нимало не отвращая человека от наружного мира и не перерезывая нить связующей их радости,— Евангелие только восстановляет истинную зависимость материального от ду- ховного. Оно говорит: «Не любите мира, ни того, что в мире», т. е. не привязывайтесь слепо сердцем к благам его; пусть сердце человека, предназначенное быть алтарем чистой любви и вечной правды, будет свободно от грубых плодов плоти». Остановимся. «Не любите мира» — это точный глагол уче- ника Иисусова; но можно ли дагь этим словам чудовищную интерпретацию: «ненавидьте мир», «будьте злы к миру»? «Благая весть» Евангелия самою темою и содержанием своим требует благостного истолкования; и когда Мы не находим его, то долж- ны лучше оставить всякую попытку истолковать место, чем истолковывать его в злом, озлобленном и озлобляющем направ- лении. «Пренебрегайте миром» — это мог бы истолковать «совер- шенный» фарисей; «будьте холодны к миру» — это Иуда говорит. «Любите мир, но тою возвышенною, как бы с небес, любовью, при которой нет для вас избранников в мире, нет к одному предпоч- тения, но все вам благостно, все — мило: любовью, которая не как страсть — рабствует своему предмету, но как владыка объемлет все предметы одинаково» - вот истолкование данного места. На нем и останавливается священник Г. Петров: «Христианство прямо утверждает: «Кто любит мир, в том нет любви Отчей»; но оно нигде не требует ради любви к Творцу вражды к Его творению. Иисус Христос сказал: «Кто хочет идти за Мною, отвергнись от себя» (Мф., 16 гл., 24 ст.), т. е. «освободись от грубых инстинктов, от низменных привязанностей, стань новым духовным существом». Так поясняет он знаменитые евангельские слова, давшие по- вод ко множеству злых перетолкований Ферапонтов Востока и Запада, противопоставивших «мир» и «мирское» — «церкви» и «церковному». Но мы еще упростим его истолкование. Слова Иисуса имели конкретное отношение к конкретным людям: «Фарисей, сними с себя фарисейство и гряди по Мне!», «Книжник, оставь книгу — и слушай благую весть!», «Корыстолюбец, оставь корысть!» Бы- ло совершенно чудовищною интерпретациею истолковать это личное и конкретное обращение, почти только modus dicendi, как росток для какого-то Юстинианова Codex’a. как какой-то кан- товский морально-философский императив в его логической су- хости. Через дикое углубление в легкий сирийский глаюл получи- лась доктрина: «Отвергнись, т. е. забудь и пренебреги ради 251
Меня — детей»; «Разори честный достаток — плод пота и тру- да», и вообще духовно и материально «оголись» и «гольем за Мною следуй». А богатый Иов? А многоженный Давид? Да неужели же святое Богу есть одно в третьем тысячелетии, иное — во втором и противоположное — в первом минувшей и нашей эры? Святое — вечно свято! Богово — всегда Богово! Священник Петров так и истолковывает: «Иисус нигде не говорит: «отрекись», «отстранись совершенно от всего окружа- ющего тебя». В своем окончательном заключении Евангелие заповедует нам: «Все создано на пользу и на радость человека, но ничто созданное не должно властвовать над нами». И только мрачный изувер-фанатик может думать, что христианство вооб- ще враждебно светлым, жизнерадостным впечатлениям бытия. Напротив, тщательное рассмотрение убеждает, что среди всех философских и религиозных учений нет более светлого и жизне- радостного 1 мировоззрения, чем христианское. «Проповедь Спасителя начинается и оканчивается призывом всех тружда- югцихся и обремененных к самой полной совершенной радости. На Тайной вечере, подводя перед учениками итоги своей свыше трехлетней проповеди, Иисус Хри- стос говорит им: «Все это сказал Я вам, да радость моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна» (Иоан., 15, 1 гл., 11 ст.). Если же в Евангелии говорится немало о кресте, о страданиях, о неизбежности горестей для христианина, то все это не есть собственно неотъемлемая принадлежность Царства Божия, а резуль- тат противодействия последнему со стороны царства зла. Апостол Павел пишет коринфянам: «Надлежит быть и разпомыслиям между вами». Здесь, понятно, речь идет не о желательной необходимости, а о печальной неизбежности. Путь к ис- тине труден, идет через ошибки и заблуждения; без споров не обойтись; раз- номыслия неизбежны. Точно так же и путь к Царствию Божию. Без терний он пройти не может. Зло сильно в мире; без боя своей власти не уступит. Против поборников любви и правды оно выдвигает все силы ада. Страдания, мучения физические и нравственные, то, что названо общим именем «крест», тут будут неизбежны. Их не замалчивает голгофский Страдалец. «Меня гнали,— говорит Он, — будут гнать и вас; но эти гонения не должны омрачать светлых надежд». Лицемерие, неправда и насилие распяли Христа на Голгофе, завалили Его в могиле тяжелым камнем, приложили печати, поставили стражу и в злобном упоении торжествовали победу над Ним; но прошло два дня, и торжество рушилось: Христос воскрес, а с Ним воскресли добро и правда» (стр. 108). Остановился еще раз. Остановимся на великом недоразуме- нии, которое в судьбах христианства образовалось около момен- та Голгофы. Голгофа — это страдание; явилось чудовищное подозрение, а потом и твердая уверенность, мысль, что Царствие Божие «нудится» (приобретается) страданием. И как самосожига- тели, так и закапыватели в землю, и вообще все варианты нашей сектантской «морелыцины» (так и называется одна секта), суть лишь поздние и далекие отпрыски, но уже тысячелетне старой мысли, как-то запутавшейся, впутавшейся в христианскую логику и алкания: «Сораспнемся Христу!» Подумаем. Ведь в Гефсиманс- 1 Замечателен правильный инстинкт, побуждающий православных всегда устроять и преимущественно любить светлые храмы, где много света, и притом простого белого света. Напротив, религия «Dies irae, dies ilia» — католицизм, любит запутанную готику, узкие стрельчатые окна, задерживающие свет, и цвет- ные стекла, преображающие белизну света в затемненные, пепельные цвета. 252
ком саду не Он ли молил: «Да мимо Меня идет сия чаша». Он не хотел страдания не только другому и никому: но и Себе. Страда- ние, как нам сказано в Евангелии, легло на Спасителя черною марою: не зовомою, но убегаемою Им. Но Он не избежал — и умер. Бог — умер; Вечная Жизнь — на три дня померкла. Для чего? Неисповедимо это в недрах Три-Ипостасного Божества, но кое-что и в части, нас касающейся, об этом открыто: «Той бысть язвен за грехи наши и мучен за беззакония наши; наказание мира нашего — на Нем, раною Его мы исцелили». Спаситель — умер, человек — воскрес. Он сошел в ад, человек — вышел из него. Бог — в темнице; но (внимательнее, читатель) что же делает узник- человек? Он садится с Богом: «Ия — с Тобою». Вог тысячелетняя логика христианства! Но Бог для того и вошел в темницу, принял оковы, «оплевание», «венец терновый», чтобы человек не промед- ли бежал отсюда. Так верный друг, так любящая жена, принимая муку мужа или друга, иногда обманывали, переодеваясь, «иуде- ев»-сторожей. Но «друг» или «супруг», этот бестолковый (да будет прощено грубое слово в нужных целях) «человек», как бы не поняв совершившегося; или отвергнув совершившееся,— остается недви- жим в темнице: «И я — с Господом». Казалось бы — религиозно, а в сущности — кощунственно! Кассировалось через это все дело искупления, кассировалось уже свободным пониманием и свобод- ным истолкованием «узника». Не знаю, чувствует ли читатель всю важность этого поворота мысли: чтобы не страдал человек — Спаситель пострадал; чтобы, маленький и слабосильный, он не гнулся под грехом,— Спаситель тяжесть мирового греха взял на Себя; человек стал сейчас же через это абсолютно безгрешен, свободен от первородного греха и способен к греху лишь личному, у каждого своему, ничтожненькому и легонькому, затираемому легко же добрым (малейшим) делом. Отсюда неразгаданные слова Спасителя, что «меньший в царстве благодати — больше Иоанна Крестителя и Моисея»; ибо на тех лежал первородный грех, и при всей высоте личной — он понижал их долу. Но в «благодати», уже «купленные» Спасителем от греха, подобны пустым корпусам кораблей, которые выпирает из воды наверх, и они чуть-чуть донышком погружены в «океан» побежденного греха. Таково положение вещей: но именно после Спасителя, из «подражания Ему» и именно в момент «Голгофы» образовалось в христианстве неутолимое искание страданий: «терновых вен- цов», «оков», «оплеваний», т. е. появилось что-то юдаическое в христианстве, и, усердно «усаживая друг друга в темницу», приглашая «пострадать» и морально через это «нагнетая» на человека страдание,— люди слились не с Спасителем в Гефсиманс- кой Его молитве, но именно с иудеями в их вопле: «Распни Его». Юдаизм, иудейские крики; величайший излом сознания в истории. Но читатель уже видит, в самом деле, что через этот излом мысли все «дело» Иисуса, весь «акт искупления» прошел мимо человека и рухнул в какую-то бездну, в пустоту — никого и ничего не спася («не захотели сами спасения», «со Христом — в темнице»). 253
Весь пессимизм христианский отсюда льется; и отсюда так часто наблюдаемое слияние его, до удивительной точности — с пессимистическою философиею. «Несть человек, аще и миг единый поживет — который не согрешил бы» — до чего это совпадает с Шопенгауэровым: ...Кто бы ни был ты в сем мире: Есть нечто лучшее — не жить. Мы полощемся, обмываемся, сцарапываем с себя грех: когда единый наш грех после Спасителя и состоит в гипотезе, что мы еще грешны, все-таки не святы. Мы — святы: вот подлинный восторг христианина; мы — свободны (так и учили Апостолы) не внешнею независимостью, но внутреннею от греха. Мы — в раю (душою): вот самоощущение человека, да и всей твари, с секунды, как изглаго!йалось на Голгофе: «жажду», «Элой, Элой: ламма савахфани» («Боже, Боже, почто Ты оставил Меня»). На наш взгляд, это есть неисследимо искусный и непоправимо ядовитый плевел, всеянный врагом рода человеческого в пше- ницу Господню, в зерно Искупления. Демон вторично соблазнил человека, через очень простой силлогизм, и вместе через тонкий расчет на героическую сторону человеческого сердца, вечный и благородный порыв человека — самому за другого поболеть, самому за кого-нибудь пострадать. Демон погубление человечес- кое построил на богоподобии человека; ибо как Бог не пожалел Единородного Сына ради человека, так ведь и вечная суть «бого- подобного» человека, даже еще до Христа, состоит в вечной жажде кости своя преломить за Бога. Рассчитав этот тончайший эфир его души, Искуситель вторично поманил человека прямо не послушаться Бога, не верить Богу и потрясающему глаголу Его: «Не бойтесь греха, он — умер, взят от земли: земля и на ней вы — вторично чисты, как Адам и Ева до падения». Человек ни разу этому не поверил, и, может быть, только по бессилию к этой вере он еще и продолжает умирать. Замечательно, однако, как самая жизненность, сила жить поднимается у каждого человека в меру душевно^его облегченности, далекого и смутного прозре- ния, что не так уж мы грешны; и, словом, при приближении только к колоссальному открытию, что мы даже вовсе и совер- шенно безгрешны, дети Божии, птицы Божии, лилии Божии, без какой-либо тени первородной испорченности в нашем «я». Ма- ленькое психологическое наблюдение: вы даже невиновны, но сознаете, что вас подозревают в вине, что на вас пала дурная тень и которой вам нет средств избыть: какая унылость, апатия уста- навливается в душе! до чего не хочется ничего делать! И эта психика угнетенности наконец переходит и в психику озлобления: так тяжело, что я становлюсь и в самом деле дурен, я ищу и подлинно нахожу (создаю) вину! Т. е. иллюзия греха создает в самом деле грех. Вот психология: и кто не узнает ее, оглянув- шись кругом на помертвелые, тусклые очи мира? Но мы — похвалены: а, теперь-то мы уже побежим! и ноги не устанут, 254
и руки не опустятся! Теперь это частное практическое наблю- дение раздвинем до края «видимого и невидимого». Мы — всемирно милы, Богу милы, Бог прямо не налюбуется на нас и нашу невинность и, так сказать, ежесекундно в творческих недрах Своих повторяет: «Какую тварь Я создал: кто подобен в красоте и совершенстве ей». Ну, тогда мы — герои Богу: с этой мыслью мы станем геройствовать и, пожалуй, тоже будем «преломлять кости», но уже в восторге, в упоении, а не с унынием и смертным взором, как, «сораспинаясь», преломляем эти кости сейчас. Умереть от радости: да, но то ли это, что вечно умирать от страха и печали? Мы привели примеры этого радостного полета души доброго «батюшки»: он не оскорбится нашим переименованием, угады- вая, из какого глубокого уважения оно идет. Да и как не уважать человека, который говорит о человеке такие добрые вести, и го- ворит, не впадая в мистические созерцания, но касаясь только практических нужд нашей души. Живая душа любит живое. Отдавая почтение и даже прекло- няясь перед мистическим умом Филарета Московского, не мо- жем, из юдоли скорби человеческой, не воззвать к его могиле: «Отче, ты нам раскрыл тайны Божии, но почто не устремил ока на мытарство наше, на геенну нашу, на биение кулаками в иссох- шие наши груди?» Поразительной тонкости языка и мысли, отточенные проповеди московского святителя как-то вовсе не касаются эмпиризма действительности и, так сказать, подобны пробковому поплавку с горящей светильней в нем — перед об- разом, в лампаде; самому поплавку, а не внутреннему маслу, глубже лежащему, и которое, собственно, и горит Богу, подыма- ясь от дна сосуда. Простая речь «батюшки» Петрова именно движется по дну и от дна жизни и полна иллюстраций, привлека- тельных именно у священника. В последние годы у нас широко зашумел Фаррар; очень начинает шуметь Друммонд; но, право же, наши «родные» ба- тюшки, во-первых, естественно, нам кровнее и понятнее, да и в высоте христианского созерцания едва ли нуждаются в помо- щи Друммонда и Фаррара. Не так давно нам приходилось читать тоже прекрасную книгу: «Пастырство (учительный подвиг) Хри- ста Спасителя» профессора здешней Духовной академии Пр. С. Соллертинского. Все тут- родное, колорит наших «бедных селений», и выражено все с глубокою, европейскою ученостью. Подвизайтесь же, пастыри Божии, ибо нива человеческая «заху- дала», где побита градом, где подгнила с корня, и везде требует помощи или освежения. И, главное, не стучите на «мир» посохом: Ходит ректор, ходит грозный. Посохом стучит... Ибо в «мире»-то, от грешных мирских человеков, и идет «воня святости» (церковный термин), благоухание почти мощей; от жизни и живого духа, от труда, от пота, а не от минеральных 255
телесных частиц, и также не от правящего ректорского посоха. Еще, в самом деле, незамеченная сторона Евангелия: будь «мир» и «грешные человеки» так совершенно плохи, как это постулиру- ют в веригах Ферапонты, разве бы мог Бог «тако возлюбить мир — да и Сына Своего Единородного предать за него»? По достоинству искупаемого дается величина жертвы. И ни за неудачливое свое создание, чтобы его «возродить», не дал бы никто и ничего; ни за испорченную вконец вещь не пошел бы никто в темницу, если бы и был благ, как бы ни был благ. Очевидно, не в благости одной Господней лежит причина искуп- ления: но что было к чему приложить благость, в некоторой изначально и почти божески благой нащи («Сына предал за нее»). Таковы дары человека, открывающиеся из возможности искупле- ния: и вот еще причина для нашей радости. «Будем» же «всегда радоваться» — как и* зовет к этому апостол. И самую религию и ее дыхание сольем с отрицанием именно уныния и с вечно о всем радостью. 1899 г.
ОБ ОДНОМ СОМНЕНИИ ГР. л. н. толстого «Я не понимаю таинств, в них нет смысла, они суть колдовст- во». Так выразился гр. Толстой в ответе на его официальное отлучение от Церкви. Не критикуя других сторон в его «Ответе», психологически и субъективно очень глубоких и интересных, остановимся на одной этой. Кто же их «понимает»? и не оттого ли они и получили имя «таинств», «тайн», «непостижимого»,— что стоят вне разумения? Может быть, не выше, не ниже, но < просто — вне! В «Войне и мире» он даже войну 12-го года и, в частности Бородинское сражение, признал «таинством», «непо- стижимым». Он написал об этом целую главу, с чрезвычайным упорством и горячностью. Позднее он переменял объекты этого имени: но два объекта, рождение и смерть, кажется, никогда не переставал считать «таинствами». «Они — колдовство»,— утверждает он. Значит, он соглашает- ся, что они есть. Можно ли назвать каким-нибудь именем и даже определить качества того, чего нет, не существует?! Итак, по его же признанию, в христианстве содержатся тайные вещи, имену- ющиеся у христиан таинствами. Только он их не хочет и порица- ет («колдовство»), христиане же их хвалят и хотят. Еще что сказал он о них и, даже, что он единственно о них сказал? То, что они суть колдовство. Радуемся, что суть их, как непостижимо- сти, он схватил в этом слове; но какие он приписал им качества? Колдовство есть злое, ко злу направленное и чрез злого человека. Но таинства — все «во врачевание души и тела», и, кажется, совершаются чрез добрых или приблизительно добрых людей. Он не видит колдуна, а толкует о колдовстве; не видит вреда (врачевательство) и все же кричит о колдовстве. Бессильный крик, который никого не смутит. Но может быть, его задача — показать, что таинство с виду похоже на колдовство и так же ничего не содержит в себе, как и подлинное колдовство; что таинства суть пустые, бес- содержательные, немощные вещи? Таковая мысль содержала бы рационализм и утверждала бы неверие его, собственно, не в христианские таинства, но вообще во все чудесное и та- инственное в мире. «Ничего нет, кроме Иловайского, Иловайский же достоверен». Это есть настроение ума, предрасположение ума, на которое можно ответить только: «У меня — не такое». Кто любит капусту, а кто — суп с картофелем; один читает 9 В. В. Розанов 257
Иловайского, другой — Пушкина. Толстой так не любит все чудесное, что в переделываниях Евангелия даже не остановился вниманием на чудесном, сверхъестественном Откровении (Апо- калипсис) Иоанна Богослова. Но он хочет увидеть чудо? Согласен указать его: такое чудо есть творчески-художествен- ный гений самого отрицателя чудес. Вполне чудо, что я не имею такого. Ведь зачаты-то мы с ним довольно одинаково, и родители наши были довольно равные люди; те и другие — обыкновенные, серенькие люди. Считая «по-обыкновенному», все без исключения люди должны бы родиться приблизительно одинаково, и разниться не более, чем березы в березовой роще. Но какая между ними разница! Мне под 50 лет, и хоть я пытался писать повести, но даже и малой повестушки не вышло. А он, подите, в двадцать с немногим лет написал вдохновенное «Детство и отрочество». И вот, его дар срав- нительно с моим великое есть чудо, и он сам, как творец и человек, есть чудо по необъяснимости происхождения и не- объяснимой природе. Нужно очень мало бояться Бога, чтобы, получив от Него чудесный дар, с магическим действием на души человеческие, начать употреблять этот дар на отрицание всех прочих чудес Божиих, которые предназначены служить людям в скорбях их и в бедах, для утешения и для поддержания. Я получил — может быть, в связи с отрицанием Толстым «таинств» — письмо-запрос от одного торговца из Казани. Он спрашивает: «Не есть ли язычество обоготворять, считать свя- тынею, даже просто священными — вино ли и хлеб, кровь ли или плоть, это все одно. Поклоняться можно только Духу — в духо- вной религии. В главном церковном таинстве я нахожу матерья- лизм, даже апофеозу матерьялизма». Довольно замысловато для торговца, письмо которого носит явные следы если не безграмот- ности, то малограмотности («буква «Ъ» соблюдена, но слог мужицко-мегцанйсий), но ход мысли и аргументация именно те, которые я изложил. Так как с тем вместе этот торгующий философ из Казани высказал попутно в письме полную веру в божественность Христа и боговдохновенность Евангелий,— то я сослался просто на слова Христа: «Пейте Мою кровь, ешьте Мою плоть — в жизнь вечную», т. е. что евхаристия (о чем он в непостижимой торопливости забыл) установлена вовсе не Цер- ковью после Христа, но Самим Христом. Непостижимая эта забывчивость случилась и у Толстого: и он евхаристию отвергал, принимая Евангелия, т. е. в период полной своей веры и в Христа, и в особливую, исключительную божественность Евангелий. За- тем, кроме этой ссылки на авторитет, я представил и некоторые рациональные объяснения. Корреспондент мой явно гнушается плотью, и этот вечный скопческий лейтмотив, так вкорененный вообще в христианах даже самой безукоризненной ортодоксии, 258
был и настоящею почвою или побудителем его отрицания ев- харистии. Я объяснил ему, что «Бог создал видимое и невиди- мое», что это есть первая строка нашей религии: и «видимое» ;столь же достойно почтения, почитания, исповедания его тай- ною, как и «невидимое». Может быть, сомнения Толстого, как и моего корреспондента (лавочник Максимов), довольно теперь распространены: и мои разъяснения, не удовлетворив или мало ; удовлетворив их, рассеют сомнения других. 1901 г.
28 ЯНВАРЯ 1881 — 1901 г. Сегодня исполнилось двадцать лет со дня кончины одного из самых великих, благородных, загадочных и далеко еще не разъяс- ненных русских характеров и умов, Фед. Мих. Достоевского. Умственные сокровища, им оставленные в «Дневнике писателя», «Карамазовых», «Бесах», «Подростке», едва ли тронуты крити- кою. Критика наша более любит бродить «около», говорить «по поводу» и вообще излагать себя, нежели, собственно, приводить в систему, подчеркивать, обрабатывать и освещать содержание разбираемого писателя. Критика более занимается собою, неже- ли литературою, и, кажется, более тщеславна, нежели проницате- льна. Так, одно из самых поразительных созданий Достоевского, «Сон смешного человека» (в «Дневнике писателя»), и находящее- ся с ним в связи «Видение золотого века» (в «Подростке») едва ли были в нашей критике хотя бы названы, а не только разобраны. Обществу эти творения вовсе почти неизвестны. Общество давно свело Достоевского к коротенькой схемке: «был страдалец», «проповедовал милость к падшим», «истинный христианин», «проникновенный психолог, давший России Раскольникова и Алешу Карамазова, а посему в. п. з. р. ( = «великий писатель земли русской»). Между тем Достоевский — едва тронутый с по- верхности рудник мыслей, образов, догадок, чаяний, которыми долго-долго еще придется жить русскому обществу, или по край- ней мере — к которым постоянно будет возвращаться всякая оригинальная русская душа. Воображение Достоевского было безмерно, а его идеи, психо- логические и метафизические, суть идеи в глубочайшем значении религиозные: т. е. такие, которые как принять, так и отвергнуть можно только с точки зрения «сердца человеческого, лежащего в деснице Божией». Идеи эти, во всяком случае, переливаются за край и литературы, и в тесном смысле за края национального существования. Хотя Достоевский имел свою долю успеха за границей, но там более были удивлены его странностью, поста- вили его на особую полку, тоже подвели итог «страдальцу», «христианину», «защитнику падших» и «замечательному психо- логу»,— нежели сколько-нибудь успешно расчленили и схватили в целом его духовный портрет. Но Достоевский есть в полном смысле европейский писатель, потому что никто с такою силою и глубиною не подверг критике самые устои психологического 260
и метафизического существования Европы. У Токвиля есть книга: «L’ancien regime et la revolution...» Вот Достоевский и есть такая «revolution» в отношении «l’ancien regime» Европы: «revolution», еще не начавшаяся, но которой он положил твердые основы. В исторический великий час, когда его идеи станут окончательно ясными и даже только общеизвестными (ибо, несмотря на бесчис- ленные издания, мы утверждаем, что он даже и на родине боль- шою публикою еще не прочитан),— начнется идейная революция в Европе. Самые столбы ее, подпочвенные сваи, на которых зиждутся ее великолепные надпочвенные постройки, окажутся... косо положенными и частью совсем неверными. Чтобы показать в кратком штрихе, до чего он был проницате- лен, отметим, что еще при Пии IX он предсказал поворот папст- ва, совершившийся при Льве XIII. «Папа покинет бессильных королей и обратится к демократии», «он сойдет, босой и в вери- гах, к четвертому сословию и скажет: дети мои, все, о чем вы мечтаете и чего вы требуете, — справедливо, и все это содержит- ся в Евангелии; но без меня вы ничего не достигнете. Идите за мною, и я поведу вас». При Пии IX, не мечтавшем ни о чем подобном, все это можно было принять за галлюцинацию рома- ниста. Но умер Достоевский, умер Пий IX, и при Льве XIII галлюцинация русского романиста стала деловою программою папства. Между тем приведенный пример —совершенно крошеч- ная черточка в необозримом составе мыслей Достоевского. Так- же ему, в пору славы и всемогущества Бисмарка, принадлежит фраза (в «Дневнике писателя»): «Бисмарк отлетит в сторону, как щепка, а Ротшильд и банк — всемирно утвердятся». В самом деле, Ротшильд вот уже потянулся и к бакинской нефти, и к кахе- тинским виноградникам, а Бисмарк давно умер, покинутый, за- бытый, чуть не запертый последние годы в клетку... Но это все, как ни изумительно,— только незаметные блестки на длинной мантии нашего восточного мудреца... В нем самом (Достоевском) было немножечко «папы»: в фана- тизме его идей, в исключительности и нетерпимости его идей... Да, он был бы не прочь стать pontifex’oM maximus’oM «унижен- ных и оскорбленных», «бедных людей», всех этих Неточек Незва- новых и Соней Мармеладовых. Но религиозная идея демократиз- ма есть только первоначальная и вовсе не самая богатая в нем часть, не самая новая и оригинальная. Это — положительные его мечты, розовый романтизм «подростка»-Достоевского. В «Бе- сах», «Карамазовых» и «Сне смешного человека» он является нам старцем-мечтателем, анализ которого точно пробуравил самое дно «сложения человеческого», а воображение построяет совершенно новые миры и еще никогда не испытанные и не почувствованные схемы отношений между людьми! Он так и на- зывает это: «Сон! Сон!» Но тут же прибавляет, что сон этот реальнее всякой действительности. Замечено, что идеи Платона, грека-язычника, изложенные в его «По/.mia», нашли себе до некоторой степени осуществление в средневековой католической 261
теократии Кто знает, идеи христианина-Достоевского, самые несбыточные, невероятные, не найдут ли для себя поприще дейст- вия тогда, когда Рим, Париж и Лондон будут напоминать собою развалины Акрополя и Пальмиры, и, может быть, в новых странах начнется вовсе новая цивилизация? По крайней мере, ясно чувствуется, что как «Сон смешного человека», так и виде- ние «Золотого века» (в «Подростке»), так сказать, не вмещаются, как большее в меньшее, в рамки Европы. Они — шире Европы, они — лучше Европы, они — счастливее Европы. Еще многие помнят взрыв скорби над его могилою 20 лет назад, и вот сейчас как будто он еще не умирал: так живы его идеи, образы, занимавшие его споры и в наши дни. Достоевс- кий — весь в движении сейчас бегущих идей. Ничто в нем не постарело; ничто не умерло. Он также раздражает одних; умиля- ет других. Все-прощают великие недостатки собственно живописи у него; точнее — гармонии в живописи, которая лишь в отдель- ных вершинах несет на себе краски точно какого-то иного мира, а на сплошном полотне своем являет рытвины, пустыни, обвалы и пустыри. Все это забывают: ибо слишком ясно, что центр личности его — не в эстетике, а в мышлении, однако в мышлении при помощи картин и образов, то зовущих и соблазняющих, то мучащих и наконец отталкивающих. Ему над могилою не прихо- дится сказать: «Прощай, да будет тебе земля легка!» — но: «Живи! броди между живыми и буди их от преходящих снов к сновидениям вечным». 28 января 1901 г. 1 Точнее, Платон и католические «идеалисты» IX—XIII веков едва ли не реставрировали, один сознательно и другие безотчетно, идеи египетской теок- ратии.
ОПТИНА ПУСТЫНЬ I Из темного леса навстречу ему Идет вдохновенный... Пушкин Советы могут быть глупые: это — те, которые вытекают из настроения лица, дающего совет; и — умные, вытекающие из обстоятельств лица, которое просит совета. В девяти десятых случаев, в недоумении душевном или в трудных житейских обсто- ятельствах, ища у «ближних» помощи, мы встретим только пропагандистов разных душевных настроений: они будут пользо- ваться временною нашей слабостью, «падением», чтобы переве- сти нас с нашей дороги на их собственную. И лишь из десяти случаев в одном найдем настоящего доброго и настоящего муд- рого человека, который, разобравшись в наших собственных обстоятельствах, укажет из них выход в пределах нашего же собственного пути. Первые советы, которые мы назвали неум- ными, вытекают из душевной мелочности, безграничного эгоиз- ма, ко всему глухого, и из инстинкта безграничного, так сказать, душерасширения: советчик хотел бы своею душою расшириться и вытеснить все другие разнородные души. Вторые советы, муд- рые, вытекают из необыкновенной зоркости советчика, его душе- умаления и безграничного интереса к мириадам чужих душ, чужих жизней. Однажды мне пришлось пересекать по железной дороге Ка- лужскую губернию, и, дремля в вагоне, я услышал разговор двух мещан ли, торговцев ли о делах душевных и житейских. Один все молчал, а другой все говорил. Говорившему было лет около пятидесяти; он был толст, красен и до такой степени дик видом, голосом, а также выражавшимися в разговоре понятиями, что как будто его предков никто не стриг, не чесал и не умывал от времен печенегов и татарщины. Он был виноторговец. Жадность к деньгам, скотское безучастие к людям, полная душевная запу- щенность, нераспаханность сказывались в стиле речи. Но, наряду с этим, что-то в нем было серьезное. Очевидно, он все сильно переживал, сильно чувствовал,— и стал сильным торговцем на том основании, что «сильно восчувствовал деньгу», и не плюш- кински, не мелочно, а скорей как рыцарь-разбойник средних веков. С чрезвычайным волнением и удивлением он рассказывал молчаливому своему собеседнику о том, что вот уже много лез (хотя не излишне много, не всю жизнь) он состоит под духовным водительством о. Амвросия Оптинского (тут я насторожился), старца «дивного разума и богоугодности». Имя этого старца 263
было не только хорошо известно, но как бы наполняло приблизи- тельно три смежные губернии: Калужскую, Орловскую и Рязанс- кую,— где редко кто из туземных жителей не рассказывал чего- либо о его слове или о его поступке. Я стал внимательно прислушиваться к рассказу проезжего. Он и теперь направлялся в Оптину, чтобы получить от старца периодически необходимое благословение и слова два «напутствия». По всему видно было, что торговец был человек, что называется, пламенной веры, но несколько каменистой,— не нежной (как бывает у не- которых), но твердой, резкой. Так, я думаю, веровали первые новгородцы и древляне, принявшие в X веке крещение. Бог — это абсолютное, с одной стороны, но, с другой — столь же абсолютною остается нимало не сдвинувшаяся со своего корня прежняя, жизнь, еще до крещения, лесная, торговая, дикая, самоуправная, жесткая к соседу и к родному. Можно было бы думать, что встреча старца с кабатчиком, святого человека с грешником, выразится в драме борьбы, что старец начнет будить в торговце «Власа»: Роздал Влас свое имение, Сам остался бос и гол... Ничего подобного не было. Оказалось, из рассказов его, что старец вошел «духовным оком» во все подробности его мате- риального и семейного устроения, почти вплоть до распланиров- ки избы и выправки «на тот год» еще более крупного патента на более крупную виноторговлю. Подробности за двенадцать лет и забыл, но храню ярко то впечатление свое, что, не переучивая и не переделывая, очевидно, крепкого мужика, старец как бы только стал с ним в соседство, придвинул свою келию к его кабаку. «Вот, когда-нибудь, может быть, и взглянешь: будет тихий вечер, мир у тебя на душе, и ты вместо привычного скверного ругательства — возьмешь и перекрестишься». С тем вместе, по колориту рассказов, видно было, что со стороны старца не было и никакого мирволенья кабаку, никакого вхожде- ния в жадные и “Хищные вкусы мужика. Он их не прощал, но он о них молчал. Он только вошел в мир (душевный) хищничества и грубости святою статуею, но недвижною; прибавил к сумме жесточайших обстоятельств веяние мудрой и наставительной и кроткой души своей: как бы весеннего ветра, внесенного в об- стоятельства зимы. «Где можно растаять — растает; а где не растает — там растопит Бог, когда придет время, и средствами большими, чем располагает человеческая мудрость». Старец Амвросий в городах Орловской губернии, где я жил десять лет, назывался «прозорливым», и мне известен один пора- зительный случай этой прозорливости, вместе очень трогатель- ный. Я выслушал рассказ, как с дочерью одного именитого купца, девушкою образованною, но скромною, провинциальною, случился «грех»: она полюбила одного начинающего профессора университета (его имя раза 2—3 мне потом встречалось в газе- 264
i ax), но была им почему-то оставлена, а между тем по неосторо- жности уже должна была стать матерью. Разъяренный купец выгнал ее из дома ни с чем — на все четыре стороны. Переправи- лась она в соседний городок, разрешилась там от бремени, передала ребенка какой-то мещанке, обещаясь платить, а затем, как и все в этих губерниях растерянные люди, направилась в Оптину пустынь к старцу Амвросию «за прощением и советом» (раскаяться и получить наставление). К посетителям, которых собирались большие толпы, старец выходил в четырехугольник, обнесенный веревкою: пришедшие стояли около веревки, дожи- даясь очереди, когда он каждого позовет (и многие ждали по несколько дней, что всегда «незримо указывало на нечто»), а ста- рец ходил внутри квадрата, то погруженный в задумчивость, то заговаривая с тем или другим, то вызывая к себе внутрь квад- рата. В толпу эту вмешалась и молодая женщина. Нам совершен- но понятно, что по красоте ее, молодости и, вероятно, взвол- нованному особенному виду 60-летний опытный старец мог и до признания о всем догадаться. Во всяком случае, она-то сама считала себя от всего света укрытой и готовилась к тяжелой, стыдливой исповеди. Каково же было ее недоумение и смущение, когда, минуя ближних, он позвал ее издали; и едва она к нему подошла и привычно поклонилась до земли, как он ласково и участливо (а голос его бывал и сердит) спросил ее, где она оставила рожденного ею младенца? Конечно, все это ей показа- лось «прозорливостью», и она, имея как бы вот святость перед собою, все рассказала в слезах. Тогда он ей указал немедленно вернуться назад, взять от женщины ребенка, вернуться в отцовс- кий город, « а деньги на пропитание Бог пошлет». Советы его всеми, их спрашивавшими, уже исполнялись как неминуемый закон: считалось как бы неповиновением Богу — ослушаться их. Она так и поступила. До сих пор я передаю слышанное, а оста- льное уже видел своими глазами. Во втором классе гимназии учился высокий, худенький и не- обыкновенно оживленный мальчик; вечные шалости, но необык- новенно наивные, невинные, так что без его шалостей было бы скучнее в классе. И все шалости были деликатные, тихие, скорее остроумные. Он был очень пуглив, впечатлителен, а вместе — открыт. В нем не было вовсе того маленького нахальства и на- зойливости, без которых, к сожалению, почти не встречается русских детей в возрасте 13 лет. Ставлю я раз ему балл в жур- нальчик и вижу, что за предыдущую неделю «удостоверение в просмотре баллов» подписано фамилией не его, а другою. — Отчего же ты родителям не дал подписать? — спросил я машинально. — Это подпись мамы. — Как — мамы? И я указал на разность фамилии. У него выразилось на лице чрезвычайное удивление: очевидно, этого никогда ему в голову не приходило. 265
- Верно, твоя мама второй раз замужем и по второму мужу и носит эту (не сходную с фамилией мальчика) фамилию? — Нет, я верно знаю, что моя мама не второй раз замужем. Тут только я стал догадываться, что в семейном положении ученика есть ненормальность. Выставив ему балл и посадив на место, я потом, пользуясь веселостью и открытостью ученика, и как часто имел привычку делать почти со всеми учениками, стал его расспрашивать, где же и как и чем он с родителями живет. Все ответы были, так сказать, удивляюгци, а вместе составили продолжение приведенного мною выше рассказа, слы- шанного мной как раз незадолго до случая с этим мальчиком. «Мама моя рисует», «только образа пишет — больше ниче- го»; «вам она образа не напишет, потому что на посторонних людей не делает, а как напишет — отвозит к батюшке». — Какому? — Батюшке Амвросию, в Оптину пустынь. — Как же она его знает? — Мы с ним давно знакомы. Он такой добрый, как никто. — И ты его видел? — Меня-то он особенно и любит. Мы в год раза два к нему бываем. И всякий раз он поведет к себе в келью, и ласкает- ласкает меня, и всегда мне дает гостинцев. И веселый он превесе- лый, постоянно шутит и смеется, мне же позволяет все делать у себя, и я у него как у себя в доме. Между тем из других рассказов было мне очень и очень известно, что о. Амвросий бывает серьезен, наставителен, а вре- менами даже суров («он меня ударил — не больно — посохом по спине, но, говорят, это хороший знак»). Очевидно, здесь связь была исключительная. Старец спас своим советом молодую жен- щину, спас и мальчика: и возлюбил их особенною любовью, как свое творенье, усыновил их себе, а благодарная женщина вся отдалась именно благодарному религиозному чувству, выразив- шемуся в писании икон для Пустыни. Как я расспросил и узнал, суровый отец ей выдавал немного денег на содержание, но в дом ее не впускай', и сам и семья его сношений с ней не имели. Этим случаем в свое время я был восхищен. Хотя теперь думаю: quod privatum est bonum — bonum publicum. Зачем же личной воле становиться выше (святее) закона? Или о. Авмросий должен был прогнать с глаз своих эту женщину, если закон об отделенности незаконных детей от родителей был (до 1902 г.) государственно и церковно основателен; а если он хорошо посту- пил, приласкав и соединив мать с ребенком, то отчего он вслух и отчетливо, для направления самого закона, не высказался о подобных случаях? И в частности, отчего не наложил епитимью на жестокосердного отца девушки или не написал и не сказал всем таковым отцам поучения? Вообще, правда келейно и пуб- лично должна быть одна. Или о. Амвросий худо поступил, или он не доделал хорошего дела, не произнес «слова и дела» — не «царева» только, а «Богова» — о всех аналогичных фактах. Но 266
я долгие годы в прежнее время умилялся на этот случай из жизни о. Амвросия, на его деликатность, его мудрость. Читатель заме- тил, что здесь «руководство» велось уже совершенно иначе, чем в отношении грубого кабатчика. Другой человек, другие обсто- ятельства — и старец говорил иным голосом, иные речи. Муд- рый старец! Конечно, советы, приблизительно как его, мог давать и дру- гой человек. Но не было такого авторитета: и от равного ума или доброты не получилось бы равной пользы. В городке, где я жил, некоторые, даже из образованных, поступали под водительство старца. Никто их к этому не нудил. Они начинали это, когда хотели, и оканчивали — когда хотели же. Но, обыкновенно, раз обратившийся уже никогда не хотел отойти вследствие явной пользы советов, основывавшихся единственно на обстоятельст- вах того, кто просил совета, а не настроения самого старца. Между прочим, обращались к нему люди в безвыходно трудном материальном положении. И вот я наблюдал, что в этих случаях совет всегда был рассчитан на терпение и чувство надежды советовопрошателя, и на уверенности самого старца, что семь бед сразу не приходят и что вскоре обстоятельства переменятся. Известно, как успешно лечат доктора, не подавляющие дух боль- ного, а поднимающие дух больного,— и для которых неисцели- мых болезней точно не существует. Старец действовал наподобие такого доктора, только в сфере нравственной, в бытовой и ча- стью материальной. «Дом и думать не смей продавать»,— сказал он одной осиротевшей женщине, оставшейся с дочерью и внучкой вовсе без всяких средств, без пенсии и помощи. За дом можно было получить тысячи две и начать перебиваться; на первое бы время хватило. Но старец рассчитал не первое время, а именно далекое. Запрет его был равен закону. Жили три сироты в холод- ном и голодном домике: но помогли на первые месяцы родные, а затем нашелся жилец, стал на «хозяйский харч», и семья перебивалась десятый уже год, с трудом, но не впав в разорение и нищенство, которых бы без дома не избежать. Другой совет, мне известный: взрослый сын, уже учительствовавший в горо- дской школе, пропадал от пьянства. Пьянство это было так неудержимо и вместе для всех несносно, что отец и вся родня давно не хотели ни видеть молодого человека, ни даже впускать его в чистый и благообразный дом. Только одна мать от него не отступалась. За выгоном из дома, он уже ночевал на огороде, в бане; находили его пьяным на улице, и, вообще, сраму было много. Между тем, в редкие трезвые минуты, несчастный был разумен, приветливого со всеми обращения, застенчивый и скромный. Пить его приучили в юности худые товарищи по семинарии. Приходившая в отчаяние его мать возила его неско- лько раз к «батюшке Амвросию» — и вот ее-то, эту заботливей- шую и неистощимую в терпении мать, он и стукал посохом по спине; с пьянчужкою же обращался непрерывно ласково «и удо- стаивал слова». Думали сына уже в солдаты сдать, что можно 267
было и по кроткому его характеру, и потому, что пьянство было очевидная неисправимая болезнь. Но это запретил старец, а ма- тери он указал неизменно беречь его, о нем же самом «предсказал дивную судьбу, что он священником станет возносить молитву перед Престолом Божиим». Таковое предсказание даже расхоло- дило желание обращаться дальше к нему за советами: пивший молодой человек не был даже посвящен хотя бы в псаломщики, а проходил учительскую службу, главное же — был в таком безобразном виде! Но по-прежнему ходила за ним мать; а там — женила; а там жена свезла пьяного мужа к какому-то мужику- начетчику, верно лечившему гипнозом, и он действительно «как рукой снял с него пьянство». Дальше открылось после смерти отца дьяконское место, он посвятился; и, когда я слушал рассказ, он был уже действительно священником, и рассказывавшая мать жила у него в дому и распоряжалась всем обильным хозяйством и нянчила двух его сыновей и дочь!! Такими путями, каждого своим, старец Амвросий возводил мелких и ослабевавших людей все в гору, все к лучшему — и, очевидно, сам цвел и жил этим возраставшим благополучием. Он, собственно, вошел твердою волею в хрупкую волю обык- новенных людей. Я сказал выше, что такие советы могли бы и другие давать, но не было авторитета. В том смысл и значение старчества и состоит, что, воскресив в себе как бы «волхва древнего», который «с волею небесною дружен», старец входит в жизнь людей добрым волшебством, с магическою заклинатель- ною силою: заклинательною против дурного и как бы открыва- ющего рог изобилия для хорошего. «За старцем не пропа- дешь» — это становилось всеобщею уверенностью. Хрупкие во- ли, переменчивые желания, раз они попадали в руководство старца, выглаживались, выравнивались, получали одно стойкое направление. Надежда ободряла несчастных. И из пропасти, рва или небольшой ямки они выцарапывались на свет Божий. 11 Козельская Введенская пустынь, где подвизался этот старец, не только вошла, таким образом, богатым и нужным фактором в народную жизнь, но с нею завязались, единственно из всех наших монастырей, живые и прочные литературные связи. Рас- положенная на берегу маленькой сплавной реки Жиздры (впадает в Оку), Пустынь отделяется ею от города Козельска, лежащего всего в 3-х верстах от нее. Это тот самый городок, который за упорное и кровавое сопротивление Батыю получил от него про- звище «Злого города». Вверх и вниз от пустыни по песчаному, неудобному для хлебопашества грунту тянутся на много десят- ков верст сосновые леса. Двое Киреевских, Иван Васильевич и Петр Васильевич, имея помещичьи свои владения невдалеке отсюда, подолгу живали в этом монастыре. Затем они организовали при нем перевод 268
важнейших греческих аскетических писателей. Таким образом, нельзя сказать, чтобы только монастырь давал литературе. Ско- рей он был первоначальною доброй почвой, но с хорошо состо- явшейся там аскетической атмосферой, с прекрасным настоящим духом монастыря, к которому эти два замечательные деятеля нашей литературы и просвещения уже от себя привили литера- турные вкусы. Проживая подолгу здесь, они не только сами трудились над переводами, но организовали это дело, привлекли к нему некоторых образованных монахов. Таким образом, нача- тое ими дело не остановилось и с их смертью. Ученый, литера- турный труд привился в монастыре; и он выработал те вкусы, понятия и язык, с которыми уже возможно было взаимодей- ствовать образованным людям. Здесь они находили привычную почву образования, а вместе с тем знакомились с бытом и харак- тером той монастырской жизни, которая в течение восьми веков светила народу русскому как единственная форма духовной де- ятельности, как идеал, как светоч. Монастырь для Московской и Киевской Руси был и университетом и парламентом; здесь единственно обсуждались далекие мирские дела; обсуждалось отечество; его состояние; высказывалось суждение о каждом текущем царствовании; жили надежды на грядущее, хранились воспоминания о прошлом. Здесь, наконец, учились — большею частью словом, устно, но мало-мальски и письменно. Всякому краю и времени своя судьба, свой путь: и мы вторично настаива- ем, что чем для Англии и Франции средних веков были их universitas и les etats («штаты», «собрание сословий», начало парламента), тем для лесной и степной Руси времен Мстиславов, Иоаннов и Василиев были эти пустыньки и пустыни. Нужно заметить, монастырским колоритом была подернута вся Русь. «Пустыньки» не имели официального положения: они не учреж- дались официально; о их существовании не требовали отчетов в Москву, в Киев, как позднее стали требовать этих отчетов в Петербург. Они зарождались сами собою, без всякой формы, без регламента; около редкой церкви в глухом городке не юти- лись старики, старицы, бездомные, сироты, бобыли, уже ранее монастыря жившие монашескою жизнью. При случае эти один- очки отходили в сторону, иногда в составе 2—3—5 человек, и основывали пустынь, никого не спрашиваясь. В лесу они нахо- дили свободу, независимость, беспрепятственность для молитвы; кой-какая работа давала кой-какой корм. А затем их жизнь, спокойное созерцание и случайное мудрое слово влекли сюда людей. Образовались как бы уединенные островки умной духо- вной жизни, вместе и глубоко народной, даже государственной; и — в нашем смысле — если угодно, даже и уединенно-кабинет- ной (затворнической). Только что вышедшее из печати довольно обширное «Ис- торическое описание козельской Оптиной пустыни», сделанное ею самой, знакомит со множеством любопытных подробностей в ее существовании, частью общерусского значения. Например, 269
замечательно, что «старчество», начавшее появляться в первые годы XIX века, сперва в монастырях Ладожского и Онежского озер, встретило самое раздраженное сопротивление, как со сторо- ны местной административной монастырской власти, так и со стороны епархиального начальства. «Пастырь остался без паст- вы»,— замечает составитель «Описания» об одном игумене, даже приближенные которого ничего не делали без благословения старца; «с прибытием старцев нарушился обычный порядок и мир обители» (жалоба игумена Валаамского монастыря Ин- нокентия митрополиту Петербургскому Амвросию); но «святое буйство их оказалось выше мудрости человеческой» (стр. 69), резюмирует положение дел автор-монастырь. Из дальнейшего изложения видно, что антагонизм между старчеством и офици- альною епархиальною властью не прекратился до конца. Так, старец Амвросий, о котором мы говорили, пользуясь вниманием таких иерархов, как митрополит Киевский Иоанникий, и получая просьбу о совете некоторых епархиальных владык, в самый даже год смерти имел беспокойства от своего епархиального начальст- ва. Его заботами и трудами и на средства, жертвуемые по его указанию, воздвиглась в 12 верстах от Оптиной пустыни Шамор- динская женская обитель, что-то, кажется, на 300 сестер, как я слышал об этом в свое время. Здесь шли энергичные постройки. Любивший это дело, как свое творение, свое детище, о. Амвросий в один из теплых осенних дней 1891 г. поехал сюда; но неожидан- но наступили холода, и старец, едва уже двигавшийся и притом никогда не выносивший комнатной температуры ниже 18 граду- сов тепла, никак не мог вернуться в Оптину пустынь. И вот: «От 7 октября канцелярия епархиального Владыки известила от. настоятеля, что Его Преосвященство предполагает на сих днях выехать в епархию и намерева- ется в Оптиной пустыни иметь ночлег. А калужский губернатор 8-го числа октября известил козельского исправника телеграммою, что епископ Виталий прибудет в Оптину пустынь в пятницу 11 октября. Исключительная цель поездки преосвященного в Оптину пустынь была водворение больного о. Амвросия в Оптину пустынь. Но цель оказалась невыполнимою. Старец о. Амвросий почил о Господе 10 октября. И преосвященному Виталию пришлось исполнить перед о. Амвросием последний долг - устроить погребение». Шамординская община телеграммою испросила у Первопри- сутствующего в Синоде разрешение сделать погребение старца на месте его смерти, т. е. в Шамордине, но Высокопреосвященный отклонил от себя это разрешение, предоставив его местному епархиальному. Епископ Виталий, ссылаясь на 47-е правило VI Вселенского собора: «Е1и жена в мужском монастыре, ни муж в женском да не спит» («т. е. не погребается», добавляет почему- то от себя составитель «Описания»), воспретил его похороны в Шамордине, и останки старца при огромном стечении народа были перенесены (за 12 верст) в Оптину пустынь. Не можем не спросить с недоумением: почему же в московском Новодевичьем монастыре и в таковом же петербургском похоронено множество мужчин? Автор приводит толкование Вальсамона на приведен- ное правило VI Собора. Вальсамон говорит, что правило это 770
дано для «пресечения неблаговидного и воспрепятствования пре- лести, которая через самое зрение вкрадывается в души и по- лагает начало падению. Поэтому пусть все повинуются этому закону, и пусть ни мужчины не полагаются в могилах женских монастырей, ни женщины пусть не зарываются в мужских мо- настырях» (стр. 145). Но это правило, подобно многим другим, очевидно, вышло из употребления: никто теперь не опасается, чтобы «не вкралась прелесть в души» умерших и не повлекла их к прелюбодеянию. III К. Зедергольм, А. К. Толстой, К. Н. Леонтьев, Достоевс- кий, Вл. Соловьев и Л. Н. Толстой — вот писатели, которые или посетили Оптину пустынь, или живали при ней после Кире- евских, Шевыревых и Гоголя, этой, так сказать, старейшей линии посетителей и почитателей Пустыни. В библиотеке ее сохраняют- ся два письма Гоголя: одно — малозначительная записочка к игумену Моисею: «Так как всякий дар и лепта вдовы приемлется, то примите и от меня небольшое ’приношение по мере малых средств моих: двадцать пять рублей на строительство Обители вашей, о которой приятное воспоминание храню всегда в сердце своем». .Другое письмо от 26 июля 1850 года очень значительно: «Ради Самого Христа — молитесь обо мне, отец Филарет! Просите вашего достойного Настоятеля, просите всю братию, просите всех, кто у вас усерднее молится и любит молиться,— просите молитв обо мне. Путь мой труден, дело мое такого рода, что без ежеминутной, без ежечасной и без явной помощи Божией не может двинуться мое перо; и силы мои не только ничтожны, но их нет без освежения выше. Говорю вам об этом не ложно. Ради Христа обо мне молитесь. Покажите эту записочку мою отцу игумену и умоляйте его вознести свои молит- вы обо мне грешном, чтобы удостоил Бог меня недостойного поведать славу Имени Его, несмотря на то что я всех грешнейший и недостойнейший. Он силен, Милосердый, сделать все; и меня, черного как уголь, убелить и возвести до той чистоты, до которой должен достигнуть писатель, дерзающий говорить о святом и прекрасном. Ради Самого Христа, молитесь: мне нужно ежеминутно, говорю вам, быть мыслями выше житейского дрязгу, и на всяком месте своего странствия быть как бы в Оптиной пустыни. Бог да воздаст вам всем за ваше доброе дело. Ваш всею душою Николай Гоголь». Письмо слишком явно своею тревогою говорит об утрате великим человеком всякого душевного равновесия. Что это был за червь, точивший Гоголя,— никому не известно. Можно только сказать, что и впечатление Оптиной пустыни, и знаменитые увещания от. Матвея, ржевского протоиерея, пали на душу Гого- ля, как брызги совершенно невинной воды на раскаленную за- слонку топящейся печи. Дело в том, что ранее всяких богословс- ких знакомств у совершенно молоденького Гоголя, в пору «Вече- ров на хуторе близ Диканьки», появляются эти самые покаянные, тревожные ноты: «— Отец, молись! молись! — вскричал вбежавший, молись о погибшей Душе моей! Святой схимник перекрестился, достал книгу, развернул, но в ужасе отступил назад и выронил книгу. 271
— Нет, неслыханный грешник! Нет тебе помилования! Беги отсюда, не могу молиться о тебе». Это совершенно тон приведенного письма Гоголя от 1850 года. Между тем это взято из «Страшной мести», юного его произведения. Очевидно, у Гоголя было что-то вроде врожден- ной мании преследования. Мы указываем на симптомы явления, как бы парализующего душу, неустранимого, беспричинного, мучительного,— нимало не приписывая писателю этой болезни. Мы указываем на аналогию и этим ограничиваемся. Гр. А. К. Толстой, В. С. Соловьев, Ф. М. Достоевский и гр. Л. Н. Толстой только приезжали в Оптину пустынь. А. К. Тол- стой, останавливаясь в Козельске, часто приходил в монастырь пешком. Для любителя природы и охотника три версты расстоя- ния, конечно, не представляли собою серьезного расстояния. Кто знает, может быть, отсюда он взял некоторые картины для своего «Иоанна Дамаскина»: Благословляю вас, леса, Благословляю, горы, долы... Как мог взять отсюда же и прелестные тоны для изображения монашеской жизни, монашеской «уставности» в этом его пре- лестном стихотворении. Эстетик Леонтьев так передавал свое впечатление от скита старца Амвросия: «Все необыкновенно и оригинально здесь; лес, уединение, скит, розовый цвет св. ворот (ведущих в Пустынь), напевы, вдохновенный свыше Старец, совершенно бесстрастный,— даже к музыкальным звукам певцов. И все существующее здесь составляет необходимую принадлежность, чтобы среди всего этого проявлялся и возрос о. Амвросий» (стр. 124). Самого Леонтьева в скиту обыкновенно звали просто «консу- лом». По приезде из Салоник, еще не покидая этой должности, он приезжал в Оптину пустынь, чтобы пожить близ о. Амвросия и пользоваться его беседами. Причиною его удаления с консульс- кой службы было то, что он, не испросив отпуска и не передав никому должности, уехал на Афонскую гору и чуть ли не прожил здесь полгода. Коцечно, это было нарушением всяких «уставов о службе», и он должен был выйти в отставку. К концу жизни он и совсем переселился в Оптину пустынь. Составитель «Исторического описания» приводит рассказ о троекратном посещении Оптиной пустыни гр. Л. Н. Толстым. Нужно заметить, что в основанном о. Амвросием женском мона- стыре, в Шамордине, живет сестра знаменитого писателя, Мария Николаевна Толстая, постригшаяся в монашество. Первый раз Толстой был с Н. Н. Страховым 22 июля 1877 года, второй раз был incognito с конторщиком своим и с учителем в 1881 году, а третий раз в 1890 году с супругою, тремя детьми и названною выше сестрою. В 1881 году он пришел сюда пешком (от Ясной Поляны до Оптиной пустыни 200 верст). Был вечер, звонили в монастырский колокол к ужину, когда путники добрались до обители. Они были все в крестьянских одеждах и в лаптях, так 272
что их не пустили в чистые комнаты к трапезе, а поместили в третьей комнате, с нищими. Наутро Л. Н. зашел, между про- чим, в монастырскую книжную лавку. Слышит он, как какая-то баба просит Евангелие за пятачок, а монах отказывает: «Пото- му,— говорит,—^ что дешевые Евангелия все вышли, остались только дорогие». Узнал Л. Н., что баба хочет купить Евангелие для сына своего, взял с прилавка Евангелие, заплатил за него 1 ’/2 целковых и отдал бабе. «Вот, возьми,— говорит,— сама читай и сына своего учи, потому Евангелие утешает нашу жизнь» (стр. 127). Узнанный, Л. Н. должен был посетить и игумена, и о. Амвросия. Выйдя от последнего, он радостно сказал: «Этот о. Амвросий совсем святой человек. Поговорил с ним, и как-то легко и отрадно стало у меня на душе. Вот когда с таким человеком говоришь, то чувствуешь близость Бога». В 1890 году, приехавши сюда с семейством, Л. Н. отпустил детей и Софью Андреевну к старцу о. Амвросию, а сам пошел в скит к своему родственнику, бывшему здесь добровольным послушником. Он его расспрашивал о скитских правилах, одоб- ряя пост и воспрещение входа в скит женщин; коснулся также вопроса о цели жизни — «для чего мы живем?». Послушник, слышавший изъяснение об этом за церковной службой, сказал, что «по воле Создателя мы должны восполнить число падших ангелов на небе».— «А кто это тебе сказал?» —переспросил Л. Н. «Да я слышал в церкви»,— отвечал послушник. Возвратясь в гостиницу, Л. Н. встретил свою семью, воз- вращавшуюся от о. Амвросия в очень довольном расположении духа, и решил побывать и сам у о. Амвросия. После свидания с о. Амвросием Л. Н. зашел к К. Н. Леонтьеву, как к старому знакомому. «Как это ты, образованный человек, сделался веру- ющим и решился тут жить?» — сделал Л. Н. вопрос Леонтьеву. Тот отвечал: «Поживи здесь, так сам поверуешь...» — «Еще бы, запрут тебя здесь,— возразил Л. Н.,— так поневоле поверу- ешь!!» — «Я твою философию, брат, не читаю, а только беллет- ристику,— выразился Л-в,— пиши, брат, пиши; в старости и от 80-летних авторов выходили знаменитые творения». Во время чая разговор коснулся старца о. Амвросия: «Вот человек хоро- ший! Я был у него и завтра думаю опять побывать. Он преподает Евангелие, только не совсем чистое, а вот — мое Евангелие»,— при этом взял из своего кармана книжку и подал Леонтьеву. В это время у Леонтьева была брошюра Елеонского, в которой доказана тожественность и неповрежденность Евангелия и отвер- гались противные мнения Толстого. Леонтьев подал ее Л. Н-чу, но он сказал: «Брошюра дельная, она рекламирует и мое Еван- гелие». Тут Леонтьев не сдержал себя, вспыхнул и сказал: «Как это возможно, чтобы здесь, в Пустыни быть, где такой старец, как о. Амвросий, и говорить о своем Евангелии? Это можно разве в какой-нибудь глуши, в Томске, что ли». Замечание это задело гордость Л. Н. Он резко ответил: «Что ж, у тебя много знакомых; пиши в Петербург: может быть, сошлют меня 273
в Томск». Затем ушел в гостиницу и уехал в Ясную Поляну, не побывав у старца. На другой день Леонтьев попросил Е. узнать от о. Амвросия подробности о его беседе с Толстым, но о. Амвросий одно только велел передать Л-ву, что Толстой был у него около часа. «При входе Толстого в мою келью я благо- словил его, и он поцеловал мою руку. А когда стал прощаться, то, чтобы избежать благословения, поцеловал меня в щеку». Рассказывая это, старец едва дышал — так сильно утомила его беседа с графом. «Горд очень»,— добавил о. Амвросий (стр. 128 «Исторического описания»). Как нам приходилось слышать, и не из одних уст, сестра Л. Н., Мария Николаевна, сделавшаяся монахинею и ныне бла- гополучно здравствующая, пользуется глубоким уважением зна- менитого своего брата. Невозможно не заметить, что женщины вообще имеют в себе религиозное чувство большей степени напряжения, чем мы, и притом всегда пластичнее и конкретнее выраженное. Они любят молитву, тогда как мы любим философ- ствовать. Мы можем философствовать и в кабинете, а они ищут храма. Это особенно замечательно, ввиду того что всею ор- ганизацией) своею женщина как бы немее нас (меньше у них воображения и словесного творчества), более нас придавлена, приплющена к земле. Верно, земля имеет свою тайну к Богу: и кто к ней ближе — больше и о Боге думает. Еще замечательнее, что, несмотря на это религиозное чувство у женщин,— они, бедные, все-таки как бы отодвинуты в сторону в наших церков- ных представлениях. В сельских храмах я видал зрелище, раз- дражавшее меня: всю переднюю часть его занимали мужики, среди них ни одной бабы; бабы все столпились у задней стены, западной, и не все слышат в службе, а видят едва ли что-нибудь. И между тем самые-то горячие молитвы — отсюда. Грубость семейного нашего быта едва ли не вытекает из того наглядного для мужика факта, что он после всякого тяжкого греха, и даже выпивши, может войти в алтарь: но сюда не может войти 12— 8-летняя девочка. «Курица — не птица, баба — не человек»,— думает мужик: И соответственно треплет свою «половину». В свое время было передано в печати, будто о Вл. Соловьеве старец Амвросий выразился, что «он не верит в будущую жизнь». Составитель настоящего «Исторического описания» отрицает возможность этого определения. «Нам лично,— говорит он,— о. Амвросий сказал, когда шла полемика К. Н. Леонтьева с Со- ловьевым о теориях и трудах Н. Я. Данилевского: «Спроси-ка Соловьева, как он думает о вечных мучениях». «Уже самое задание этого вопроса, — справедливо разъясняет автор,— указы- вает, что у о. Амвросия не было никакого сомнения о вере Соловьева в загробную жизнь: иначе не для чего было бы напо- минать о подробности этой жизни». Позднейшие труды Соловье- ва: «Оправдание добра» и «Три разговора под пальмами» — рассеивают всякие сомнения относительно религии и философии Вл. Соловьева. 274
IV Из прочных приобретений Оптиной пустыни, кроме К. Н. Леонтьева, надо назвать еще К. Зедергольма. Надо за- метить, что слава о. Амвросия переступила даже границы Рос- сии. Так, к нему обратилась однажды за советом одна фра- нцуженка (католичка) из Женевы (о. Амвросий знал пять язы- ков). Его посещали в Оптиной и католики, и протестанты. Так, в 60-х годах сюда приезжал реформатский суперинтендант гор. Москвы Карл Зедергольм. У него был сын Константин, учившийся в Московском университете. Сын этот был особенно поражен всем, виденным в Оптиной; он подолгу беседовал с о. Амвросием и закончил тем, что перешел в православие, а затем и принял монашество под именем Климента. Он помогал о. Амвросию в ведении его обширной частной переписки по практическим и нравственным вопросам и принял деятельное участие в переводе древних восточногреческих аскетов на русский язык. Впоследствии К. Н. Леонтьев написал его биографию и характеристику: «О. Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной пустыни». Сам Леонтьев был, так сказать, беспощадный эстет. Монашество взяло его только под свою мантию, но не «забрало за душу», как выражаются. «Скажут, что нельзя соединять монашество с чтением вольтерианцев». Отчего же? Ничто так не волнует, как поразительные контрасты: и я нигде с таким удовольствием не перечитываю острые шутки Вольтера над христианством, как именно в те месяцы, когда приводится мне жить в святых обителях». Таким образом, монашество, так сказать, не отбило вкуса у него от житейского, от земного, даже от французского. Он в этом отношении был вовсе не похож на фанатичного и узкого Зедергольма. В «Историческом описании», несмотря на официальное проис- хождение книги, проскальзывают местами намеки как будто на что-то недоговоренное в биографии о. Амвросия, напр.: «Его советы были краткие, практичные, мудрые, утешающие, с прису- щим ему юмором. Из любви к ближним оставил он схимнический затвор, схимнические правила» (стр. 131); «советы его редко каса- лись предметов догматики, относясь преимущественно к воп- росам нравственности» (там же); «перед отъездом (предсмерт- ным) своим из скита в Шамордино о. Амвросий приказал унич- тожить большую часть своей обширной переписки, а по его кончине уничтожены и все оставшиеся в его келье письма и бума- ги» (стр. 140). Здесь ясно есть что-то недоговоренное: для чего обыкновенному «уставному» монаху уничтожать бумажные сви- детельства своей деятельности, прославляемой во всей России? Еще последняя странность: «Вскоре по рукоположении в иеромо- нахи о. Амвросий впал в неизлечимую болезнь (в другом месте сказано, что он «сильно в осень простудился и впал в неиз- лечимую болезнь»), в богослужениях не участвовал и наконец по указу Св. Синода зачислен был в 1848 г. в число заштатных 275
иеромонахов» (стр. 106). Итак, от 1848 по 1890 г. он нес, в сущ- ности, огромные труды, ездил за 12 верст в Шамордино, все оставаясь «неизлечимо больным, в богослужениях не участвуя» и (см. выше) «отложив в сторону ради любви к человечеству исполнение схимнических правил»! Картина — поразительная, вызывающая бездну вопросов, которые, может быть, так же «несвоевременно опубликовывать», как и «некоторые сведения о его жизни» (последние слова — биографов). Закончим нашу характеристику передачей общего и зритель- ного впечатления от знаменитого Старца: «Об о. Амвросии я ничего прежде не знала и только накануне встречи с ним слышала, что в скиту есть иеромонах о. Амвросий, который часто болел и редко выходил из скита и который очень умный. Больше ничего не знала; и самые понятия о монастырской жизни, полученные мною в миру, были крайне неясны. Итак, мое впечатление ничем не было подготовлено. Я увидела его подле скита в старой-старенькой Йакидке, с палочкой в руках. Он шел легко и имел вид совсем не такой, как другие монахи: он шел, казалось мне, не касаясь земли. Я была сзади его; но он вдруг обратился в нашу сторону и благословил меня. Впечатле- ние моего сердца было такое, что это, должно быть, дух Ангела во плоти. Я ничего ему не сказала». «Все, что до сих пор было напечатано об о. Амвросии, меня совсем не удовлетворяет; впрочем, полагаю, что меня никогда ничто не удовлетворит, хотя бы потому, что теперь еще многого нельзя о нем писать... (многоточие рассказ- чицы). Что вы скажете или как выразите чувства того, кто лично пришел к Старцу с негодующим помыслом на него самого, и в мучительном раздумье, как бы победить нерешительность и высказать ему этот самый помысел свой? Что вы скажете, если Старец сам избавил от этого неприятного чувства, от пересказа такого помысла: встретив меня, он улыбнулся и положил свою руку себе на голову, изображая кающегося человека! Такие таинственные душевные движения, эту жизнь души — никак невозможно положить на бумагу!» (стр. 119). Все это очень характерно. О. Амвросий, очевидно, принад- лежал к тому порядку людей, которых мы назвали бы «озарен- ными». Представьте на верху горы группы людей: ранним утром светло уже и в долине, но серо-светло, без блеска. Все можно видеть, все ощупать руками можно, не ошибешься. Но фигуры стоящих на горе светятся не таким светом, а совершенно особен- ным, с блеском и игрою. Они «озарены»; — и вот если такое физическое озарение от поднимающегося солнца переложить на психологические термины, то мы и получим определение этих людей, «ноги которых как бы не касаются земли», которые при первом на них взгляде дают впечатление «Ангела во плоти», и угадывают, и знают, во всяком случае, больше обыкновенного. Есть горные люди, есть долинные люди. Констатировали же юристы и медики присутствие в человечестве почти не подлежа- щего исправлению и лечению «преступного типа». Если есть долина, значит — есть гора; где минус — там возможен и плюс. Историк и психолог может договорить то, что не договорено юристом и медиком. Раз врожденно и неисправимо существует «преступный тип»,— существует столь же неодолимо, и притом постоянною составною единицею, в человечестве «святой тип». Принадлежащие к нему праведность не приобретают, а имеют. И если врожденный «преступник» имеет печать своего «минуса» 276
на лице, так что антропологи зарегистрировали их в сериях фотографий, в обширных атласах, а при встрече мы поражаемся неблагообразием их,— то совершенно следует допустить особен- ное и мгновенное впечатление, даваемое лицом «врожденного святого» на зрителя, на встречного. В рассказах о них нет ника- кого преувеличения. Какая неизмеримая разница между моло- деньким учителем Липецкого духовного училища Гренковым, который, никому не сказавшись, не взяв даже отпуска, отправля- ется тайно в Оптину пустынь и здесь постригается в монашество с новым именем — «Амвросий», испрашивая сейчас же у епархи- ального владыки прощения в своевольстве и благословения на новый путь,— и между его сверстниками-современниками во всей России, описанными Помяловским в «Очерках бурсы». Ведь это — то же время, одна эпоха! Но какая разница в деятельности, в образе! «Святой тип» есть непременно лечащий, целебный в человечестве тип. Благодеяние от него льется духовное, да, наконец, и физическое. Все поднимаются духом, только взирая на него, как это явно записано об о. Амвросии. Самые проницатель- ные люди посещали его: Толстой, Достоевский, Леонтьев, Вл. Соловьев, и никто не сказал ничего отрицательного. Золото прошло через огонь скептицизма и не потускнело. «Святой» тип,— я сказал,— есть целебный тип. Это как бы разлитый в человечестве «Лурд», откуда исходят здоровье, веселье, облег- чение жизненных тягот: веселье кроткое, веселье нравственное; ' ибо есть другое,— безнравственное и буйное, патологическое. И как, нам думается, «преступный тип» не только несет угрозы .человечеству, но и сам в себе являет падение к смерти («вырожде- ние»), так «святой тип» содержит какой-то намек на «возрожде- ние». Не есть ли это отблеск, светлая тень (простите за выраже- ние), откинутая назад, на землю, грядущею «вечною жизнью», «бессмертием души», загробным существованием? «Святой чело- век» есть совершенно обыкновенный, но с плюсом у него этого «загробного сияния», «вечной жизни». От этого он производит впечатление Ангела (в противоположность преступнику). Да ведь и откуда у человечества взялась сама идея об «ангеле», живопис- ная, эстетическая, религиозная? Не поразительно ли, что никогда «ангела» не рисуют старцем, а всегда юношею; не рисуют даже в наших церквах, где все святые — старцы и все угодное Богу — старообразно. Но ангел, т. е. некоторый плюс перед всякою святостью, изображается юным, безбородым и вместе не детским (не наивным). Юное — жизненно: а жизнь, можно сказать, бого- вдохновенна. «И вдунул в лицо его (Адама) дыхание жизней, душу бессмертную». Так что биологический принцип есть вместе божественный. Отсюда избыток, чрезмерность, как бы Лурд жизни и производит впечатление «богоподобности». «Меня поразила его святость, которую я чувствовал, не разбирая, в чем она,— и та непостижимая бездна любви, которая, как следствие его святыни, была в нем,— пишет об о. Амвросии известный писатель, скрытый под псев- донимом «Поселянин».— И я, смотря на него, стал понимать, что значение 277
старцев благословлять и одобрять жизнь и посылаемые Богом радости, учить людей жить счастливо и помогать им нести выпадающие на их долю тягости, в чем бы они не состояли». От раннего утра и до позднего вечера толпы народа еже- дневно шли к о. Амвросию, «шли монашествующие: приезжие и мирские люди, дворяне, купцы и простой народ обоего пола». Кто искал разрешения своих религиозных сомнений, кто ис- целения от грехов и телесных болезней, кто утешения в скорби, кто совета в житейских делах и предприятиях, кто просто пособия; и с тем вместе все просили молцтв и благословения св. Старца на христианскую жизнь. С отеческою любовью и ласкою встречал всех и провожал Старец. «В серьезных случаях принимал уединенно посетителей в своей келье, а вы- сокопоставленных лиц — в отдельном зальце». Все, входившие к Старцу, выходили от него довольными, утешенными, не ис- ключая и тех из духовных детей его, которых приходилось вразумлять не только строгим внушением, но и костылем или палочкой, или легкой плеткой. Почти ежедневно о. Амвросий выходил из своей келии по вечерам в теплые сени и зальце на так называемое «общее благословение». Все — и сидевшие на стульях, лавках, на полу, и стоявшие — становились обы- кновенно на колени при вести: «Старец идет». По выходе из кельи Старец молился 'на икону Божьей Матери и проходил в тесной толпе, благословляя народ (в полутьме) направо и на- лево; вместе с тем отвечал на просьбы простыми, краткими, но вдохновенно мудрыми ответами, в которых, кроме текстов Св. Писания, удачно пользовался вразумительными послови- цами и притчами. Из сеней Старец переходил другими сенями в так называемую хибарку (из которой выход за ограду скита), где ожидали его благословения женщины; там, в хибарке, о. Амвросий точно так же благословлял и отвечал на вопросы. «Когда Старец садился в зальце или хибарке на диванчик, тогда все посети- тели становились на колени и с глубоким вниманием слушали его беседы и наста- вления. Всегда радостный, он умудрялся на предлагаемые вопросы отвечать безобидно, с присущим ему юмором. Многие посетительницы на женской поло- вине так любили слушать ответы и наставления о. Амвросия, что с особым любопытством ходили на приемы и записывали его изречения и ответы. В теплые летние дни Старец выходил за ограду скита, на свежий лесной воздух; появление его было радостию для всех, томившихся ожиданием приема. Опираясь на костыль, он шел, в сопровождении келейника, по дорожке, в белом подряснике, меховой рясе и в теплой на вате камилавке, преподавая точно так же и благо- словение всем по ряду, по временам останавливаясь и отвечая на вопросы, которые обращали его внимание. В этом разговоре с народом старец почти всегда утомлялся до изнеможения и отправлялся в келью не столько на отдых, сколько для другого труда ответов на письменные вопросы. Народ, по обы- чаю, толпился вокруг него, шумел, некоторые хватались даже за края его одежды, чтобы, остановив его на секунду, сказать ему «словечко». Нередко, выбираясь из толпы народа, оставлял он в руках народа и верхнюю рясу, которую потом келейники его приносили в келью». Так описывает дело историк и вместе очевидец. Уберем с фо- на русской жизни эту картину — и фон обеднеет, потускнеет. На этом пространстве эти же люди сложатся совершенно в другие 278
сцены — злобы, пьянства, драки, преступления — слишком обычные наши сельские картины. Мы не убрали маленьких под- робностей из рассказа: зальца получше «для высокопоставленных посетителей». Это черта русская, историческая, бытовая; ничему она не мешает, и не будем смотреть на нее завистливым взглядом демократии. Что ничему не мешает, пусть все останется. Иногда заходят речи о монастырях и их преобразовании в более утили- тарном направлении. Может быть, это настанет. Но не станем ; утороплять событий. Пусть сами монастыри пробудятся к новым ? задачам, даже к новому духу; но не повезем туда механично, холодно больных с ордером на бумаге: «Приказано принять 1 столько-то». И в том виде, наивно-кротком, несколько безде- ятельном, несколько созерцательном, как они существовали во- семь веков, монастыри принесли неисчислимую тайную пользу. ' «Тихая обитель» есть такое же прекрасное и народное явление, ; как народные былины, как русские «духовные стихи», как наши Г' пословицы и сказки. В ней выразилось бытовое творчество бес- J, сознательных исторических сил,—которому почти помешал , «устав», «штат монахов» и т.,п. новейшие распоряжения. Аске- тизм прекрасен,— если он не официален, не «по должности», ' а есть личное биографическое явление, целомудренно-скромное и непритязательное. 1903 г. Благой старец «Господин Розанов! • Ваша статья в «Новом времени» 19 сего Декабря понудила меня написать вам один знаменательный факт в моей жизни, над которым я неоднократно задумы- вался и искал объяснений — и вы, мимоходом, дали мне это объяснение теперь. Было это лет 28—30 тому назад, когда покойная моя мать повезла меня на ; ’ первой неделе великого поста в Обитель Преподобного Сергия— Троицкую лавру. Мать моя была женщина набожная, воззрений своего века, очень добрая, отзывчивая. От Сергия Преподобного мы проехали в Вифанию, обитель Мо- сковского митрополита Платона. Там проживал, как сейчас его вижу — седень- кий, худенький старичок, отец-казначей Серафим — покойный. Отец Серафим два раза в год приезжал к нам в Москву, на Рождестве и Пасхе. И мне больше других всех священников и монахов, бывавших в нашем доме, нравился этот симпатич- ный старец — очень нежный, добрый, отнюдь не походивший на других монахов, каких мне приводилось знать. А его протяжный монашеский напев праздничных тропарей приводил меня в молитвенное настроение. Отец мой, как помнится, говаривал мне, что «отец Серафим, окончив Мо- сковский университет в очень молодые годы, поселился в Вифании и был по скромности своей исключительной личностью!» И вот к благословению отца Серафима повезла меня моя мать. Была пятница первой недели Великого Поста. После панихиды на могиле владыки Платона отец Серафим предложил чай в своей келье. И когда послушник подал все нужное и сервировал чай, отец Серафим сказал ему: «Поди на скотный двор и принеси ему,— указывая на меня,— молочка». Мать моя пришла в ужас. А смиренный Старец просил ее разрешения для меня: «Я в моих молитвах за него буду просить прощение у Всевышнего, а вы разрешите — как мать». И я с торже- ством и с особенным удовольствием принялся за чай с молоком и с вкусною монастырской просфоркою. 27»
Этот эпизод послужил в моей жизни к тому, что не раз в нашей семье возникали споры о грехе есть в пост скоромное. Я авторитетно напоминал, что отец Серафим в Чистую Пятницу разрешил мне молоко, сам предложил мне его в своей иноческой келье. Значит, он знал, что мне нужнее молоко, чем постная пища. Что, зачем и почему — я оставляю этот вопрос без объяснения. Вглядываясь в перспективы за 30 почти лет назад, могу сказать лишь одно, что много было разумных, честных, светлых людей. Мир Твоему Праху, Отец Серафим!» 1 1903 г. 1 Прислано мне было по поводу статьи моей о желательности официального от Церкви дозволения и благословения употреблять в пищу младенцам до 2-х, 3-х лет молоко. Статья была написана, когда в самом конце 1903 года образовалось «Общество борьбы с детскою смертностью». Основная причина великой по деревням смертности детей, указывал я там, есть лишение их молочной пищи. Дозволение Старцем молока 7 8-летнему здоровому мальчику в Великую Пят- ницу устраняет, мне кажется, всякое затруднение. И «разрешение», мне думается, потому следует поторопиться дать, что, очевидно, очень скоро начнется повсе- местное употребление молока и «без разрешения». Благоразумнее предупре- дить.— В. Р-ов.
МЕЖДУ СВЕТОМ И ТЬМОЮ Народные чтения в Петербурге Никогда я так не уставал, как в минувший праздник Благо- вещения. Говорят — «птица гнезда не вьет» в этот день, т. е. отдых царит во всей природе; и я, зная с детства это благородное поверье, предавался всегда в этот день исключительной лени. Так я рассчитал и нынче. Но вышло наоборот. — Не хотите ли посмотреть и послушать чтения для народа? — Какие? Где? — Для этого надо быть готовым к шести-семи часам дня. В седьмом часу мы будем в зале Артиллерийского училища, потом — в манеже Мраморного дворца, потом в зале Нобеля на Выборгской стороне. В последнем месте народный концерт, в пе- рвых двух — чтения священника Петрова. Делать нечего. Пусть птица не вьет гнезда, а публицисту надо смотреть, думать и рассказывать. И в самый сладкий час обыч- ного сна, т. е. в самом плохом настроении духа, я был в зале Артиллерийского училища. Великолепный зал шел амфитеатром; по всему вероятию — это физическая аудитория. Начиная с пола, от ног оратора, и до самого потолка были ряды голов. Во множестве были воспитанники Артиллерийского училища. Мно- го было простонародья. Были и. образованные. Кто знает многочисленные книжки и брошюры священника Петрова, для того чтение его не представляло новизны. Я думаю, читая три раза в неделю в народных аудиториях, и не наберешь на каждый раз новизны. Да добрый пастырь, очевидно, и любит не себя, а простой народ. Образованный, просвещенный, и притом европейским просвещением, а не одною академическою схоласти- кою, он имел мужество убрать из своих тем, из своих оборотов речи все «интеллигентное», все сколько-нибудь затруднительное для понимания простецов, и бредет могучей речью, громовым голосом в нравственном «буки-аз-ба», в самом начальном «молочке», которое одно и усвоимо для младенца. Я дремал. Что мне было слушать? И час был сна, моего дорогого. Священник объяснял чудную молитву Ефрема Сирина: «Господи, Владыко живота моего». Но дремля и устремив стеклянные глаза на тысячную толпу, я, не имея себе пищи в чтении, думал о читающем. Его «Евангелие как основа жизни» вышло на днях восьмым изданием. Один мой родственник, приезжавший из провинции, сказал мне: «Я устал возить на родину тюки его книг: так велико и непрерывно требование» (в провинции есть маленький книжный склад при благотворительном учреждении). Можно без преувеличения ска- 281
загь, что вовсе не Толстой и Максим Горький одни царят на книжном рынке, но и священник Петров — любимейший в Петер- бурге проповедник, любимый и черным народом, и собирающий огромную образованную, даже частью ученую и литературную толпу на свои четверговые собеседования при церкви Артиллерийс- кого училища. Что же соединило ученого и мужика около священника Петро- ва? Его евангелизм и полное изгнание из чтений схоластики, заученных и едва ли не притворных оборотов речи, заученных и надоевших тем, какие обычно и повсеместно встречаются в по- добных чтениях и стали непереносимы для вкуса, как чеснок у жида, редька у русского и финики у араба; всего этого приторно- го, заношенного, тысячелетнего он избег в своих беседах, как избег и заносящейся в облака «образованности». Основная в ораторе черта, скорее, щгстинкт —это как бы нравственная очарованность Ликом Христа, и зов, но не приторный, а бодрый, сильный великорусский к подвигу «во след» Христу; и подвигу опять же не словесному, а почти мужицкому, уличному, мускулистому, веще- ственному. В тонкости «душевной музыки» христианства, так разработанной аскетами, он не входит. Изречения Исаака Сирина: «Как могу любить брата, когда люблю Бога? во имя Бога — ухожу от тебя, брат мой» — или: «Если не ожесточит кто собствен- ного сердца своего и не будет с усилием удерживать милосердия своего так, чтобы стать далеким от попечения о всем дальнем, тот не может быть свободным от смущения и заботы и пребывать в безмолвии» и т. д.— этот тонкий и обольстительный и болезнен- ный наркоз аскетизма просто не входит в рассмотрение, в сообра- жения свящ. Петрова. Для него быть христианином — значит в малом и слабом виде, в миниатюре сил человеческих повторять Христа. Но что Христос творил? Больных исцелял, слабым помо- гал, с грешниками был, все благое творил, от всего злого удержи- вал. И вот, быть христианином — для свящ. Петрова и значит, как бы идя посреди улицы народной, направо и налево кидать мешоч- ки с добром, или, еще точнее, в собственной своей душе растить, без всяких хитростей, пожелания доброго благорасположения и, срывая с него вечные зерна, бросать их в жаждущую и алчущую толпу. Кто-нибудь скажет, что тут мало философии? А не есть ли тут самая большая философия, окончательная философия,— та философия христианства, дальше которой опасно идти? И свящ. Петров не идет дальше просто как здоровый человек, который хочет прожить долго, как Авраам, и не желает рисковать ни физическим, ни душевным своим здоровьем. Но я окончательно спал. Меня толкнули в бок, и я поехал в манеж Мраморного дворца. Тут было народу тысяч пять, не менее, уже совершенно простолюдинов. На 20 мужчин приходи- лась одна женщина. И я не видел стариков: слушатели — между 18 и 30 годами. «Все были бы пьяны, если бы не здесь стояли»,— подумал я. Это были мастеровые, фабричные. Плечи — сильные, лица — многие истощенные, худые, частью недобрые. 282
— Мне «По стопам»! Мне «По стопам»! Десятки рук протягивались к служителю с позументом, про- дававшему новую книжку свящ. Петрова — «По стопам Христа», которая продавалась здесь без комиссионных, без магазинной накидки на цену, т.е. за 25 коп. вместо 40 коп. Руки тянулись непрерывно. Это такая жажда чтения, жертва гривенниками! Продавалась тут же книжка об «Алексее Божием человеке» г. Хитрова, «К свету» и друг, книжки Петрова, и Библия. Эта спрашивалась редко,— по трехрублевой ее цене. Вышел наконец регент со скрипкой. Дал тон. И почти тысячная толпа чрезвычай- но, к удивлению, стройно пропела «Отче наш», «Царю небес- ный», Символ веры, начальные молитвы литургии. Часа 1 ‘/2 народ стоял стеной, ожидая проповедника. Я приехал слишком рано и отыскал себе уголок, где покурить. Курил и генерал, оказалось — из Варшавы. Он был взвол- нован, удивлен: — Знамение времени! Какое знамение времени!! — повторил он, указывая на народ. — А что? — Что делается! Я пятнадцать лет живу в Варшаве, а раньше жил в Петербурге. Сюда приехал на несколько дней. Только что был в Артиллерийском училище и вот поехал сюда посмотреть и послушать. Что делается?! — Да что же именно делается? — Еще немного лет назад Русь в свободный час сидела по трактирам, горланила пьяные песни. Священника нигде не было видно, кроме как в церкви за службой. А теперь?! Ведь народ бежит сюда, ведь он вот второй час стоит. Не присядет. Не волнуется, не ропщет. И это чтобы услышать несколько поучи- тельных слов, вовсе не поразительных,— слов обыкновенных. Какая, значит, жажда быть наученным у народа! И на эту-то жажду, на эту знойную пустыню ожидания, бывало, росы не капнет. Священники сидели по своим квартиркам. Но, слава Богу, взялось наше духовенство за разум. Пора, давно пора было. Много оно всяких минут проспало: пашковщина, разные секты — все родилось во время его сна! А теперь — что тут найдет себе Пашков?! Еще немного лет, и священник станет другом народа: а до сих пор народ очень печально смотрел на священников. — Ну а в Варшаве как? — У наших? Полная апатия. Да и везде еще апатия, кроме этого удивляющего меня Петербурга. «Отслужил — и с коло- кольни долой» — как сложилась поговорка. — А у поляков? — У поляков ксендз есть все. Он владеет женщиной, женой, любовницей, а она владеет мужем, любовником. Я говорю это потому, что во всей Польше чрезвычайно развиты внебрачные связи. Ксендзы этого не осуждают, лишь бы полячка не принад- лежала москалю. 283
А может быть, принадлежала бы ксендзу? — спросил я, зная секреты католической исповеди. — Может быть. — Ну, еще бы! Несколько тысяч, так сказать, монашеству- ющих гусаров без прав женитьбы. Перед такой гвардией у жен- щин всякого племени голова закружится! Через этих черных Адонисов папа и держит в руках нити мира. «Цели» изменились с христианством, а колесо средств, система рычагов как и «до Р. X.», так и «после Р. X.» осталась та же. Озирис и озирианство непобедимы, неистребимы. Свящ. Петров вошел. Он начал говорить, страшно повысив голос, и видно, что голос этот достигал крайних углов огром- ного, в два света, зала, более похожего на небольшую площадь, одетую и крыз ую камнем, чем, собственно, на комнату. Говорил он, страшно резко произнося слова. Тут я более слушал: время моего обычного cifri проходило. Речь его была полна примерами из жизни то народной, то своей, то своих знакомых,— полна жизни текущей, жизни сегодняшней. Он, так сказать, проверял «стопами Христа» наши ошибочные кривые шаги в жизни. Му- жикам он говорил, какую цельную и прекрасную душу приносят они в город, приходя из деревни в нагольном тулупе; здесь, в городе, тулуп на них тает, и душа уродуется, делается пошлою, нищею, без Бога и совести, ибо приходящие не знают, чего искать в городе, и бросаются на падаль цивилизации, а не на жемчуг цивилизации. Хорош очень был эпизод речи его о граммофоне. Очевидно, он человек с воображением. Мысль его постоянно работает. И на чтениях он частью передает мысли, мелькнувшие у него на днях. Не надо объяснять, до чего это оживляет, одушевляет чтение. Граммофон поразил его случайно, в магази- не, поразил несоответствием мудрейшего чудесного изобретения с тою пошлостью и плоскостью, какая закрепляется в нем. В магазине тысячный граммофон пел «голосом Аделины Патти» (пишу для примера) какую-то шансонетку. Быстро оратор пере- кинулся к Помпее, засыпанной Везувием, но которая являет свежие краски двухтысячелетней старины. И вот, мелькнуло у оратора, мы были бы так же засыпаны и так же открыты через две тысячи лет: «Тронули бы штифтик у чудесного инструмента, и он запел бы нашим голосом перед будущими обитателями земли! Какое чудо! Какой гений! Живые звуки, подлинные, индивидуальные сохранились в машинке, по мудрости своей являющей почти начало человека! Слушатели приникли бы ухом, взяли бы сло- варь, грамматику, чтобы разобрать волшебное слово, которое предки-полубоги закрепили в изумительный прибор. И что же они услышали бы?! Малоприличную чепуху грошового содер- жания!» Пример был ярок и волновал мысль. В примере была истина, больная, унизительная,— до корней которой добраться нелегко. В манеже Мраморного дворца от. Гр. Петров читает каждое 284
воскресенье в восемь часов вечера. Повторяю, говорить здесь страшно трудно, по уличной почти величине помещения. Невоз- можно сомневаться, что грудь и голос священника не могут проработать здесь долго — и треснут просто по несоответствию зала и человека. Он мог бы говорить тише. Но тогда не будет никакого смысла, и он не хочет и, конечно, не будет говорить тише. А свящ. Петров дорог для Петербурга, и его надо бы со- хранить. Тут нужен другой зал, гораздо меньше, втрое; или Петрову не следует читать здесь чаще раза в месяц. Иначе через три года от него, от его голоса, ничего не останется. Попробуйте войти на двор и часа полтора без перерыва кричать так, чтобы наполнить голосом двор и часть сада. Это утомление страшное, это сверхчеловеческое напряжение сил. Но Г. С. Петров сознает, что он нужен народу, что он любим народом: и это одушевляет его, и он все идет и идет вперед, точно гребет могучими руками в волнах народной темноты. Отсюда он поехал на Выборгскую сторону, в зал г. Нобеля (керосинозавод- чика), выстроенный на Ньюштадтской улице, среди фабричного населения, и служащий для народа чем-то вроде клуба, где простолюдинам читают, поют, рассказывают. Маленький хор, из фабричных же состоящий, давал концерт в свою пользу: билеты были по гривеннику, включая и «благотворительный сбор» из двухкопеечных марок на каждый билет, и дал что-то около 100 рублей. Это — в помощь той бедноте, которая составляет хор, мужской и женский. Они очень мило пели, почти исключительно молитвы, а в антрактах мальчики и девочки живописно садились на крытую сукном огромную эстраду, и выступали чтецы. Сту- дент-медик, г. С-цов, продекламировал чрезвычайно выразитель- но «Князь Репнин» (с аккомпанементом рояля) гр. А. Толстого, пропел: «Во Францию два гренадера из русского плена брели», и еще что-то. Голос у него, как у маленького Мазини, конечно,— для народа. Народ ему восторженно хлопал. Выступил студент здешней духовной академии (фамилии я не помню) и тоже де- кламировал громовым голосом, кажется, что-то из г. Вейнберга и из Надсона. Все было чувствительно, сладко, ходко,— и толпа упивалась, кричала «еще», и «еще», и «еще», а ораторы и певуны только и ждали этого «еще» и «еще», и не знаю, кому было приятнее, певунам или слушателям. А всего приятнее, пожалуй, было смотреть на это содружество между учениками высших учебных заведений и рабочим людом под руководством священ- ников. Я забыл упомянуть, что хор этот — из небольшой мест- ной церкви. О студенте С. мне тут же рассказали трогательную подроб- ность. В клиниках умирала женщина, и в бреду перед смертью все говорила: «Мой Коля! Мой Коля! Куда пойдет мой Коля?!» Это был сирота-малютка, остававшийся у нее дома. Студент после смерти ее отыскал ее квартиру, и как слышал ее предсмертные восклицания, то взял к себе малютку на воспитание. И вот уже пятый год живет с ним, поит, кормит, одевает, учит в своей 285
одинокой студенческой квартире. Во время концерта я видел этого крошечного еще мальчика, тоже на эстраде. Когда говорил свящ. Петров прекрасную по глубокомыслию речь о Гоголе (покаянный момент в русской душе, в русской литературе, в су- ществе каждой религии), мальчик этот наивно встал почти вплот- ную около него и, разинув рот, все смотрел в рот оратору, конечно ничего не понимая из речи и, верно, дивясь, как такие непонятные слова так долго выходят из человека. Верно, он наслаждался им, как граммофоном. Мальчик был прехорошень- кий. Однако запели «Боже, Царя храни», было 11 часов ночи, и, схватив шапку, голодный, без чаю, без сна,— я поспешил домой. Во всяком случае, большое спасибо, народное и историческое, здешним петербургским священникам. 1902 г. В июльские дни Жарко. Душно. Пыль. Камень. Дым фабрик, запах начина- ющей портиться провизии. Вот впечатление столицы сейчас. Даже извозчики бессильно повалились головами набок и спят сидя, поставив пролетку в тень. Ломовики едут сонно и натыка- ются на легковых извозчиков. И вспомнил я поэта: Пошли, Господь, спою отраду Тому, кто в летний жар и зной, Как бедный нищий мимо саду, Бредет по жаркой мостовой. Кто смотрит вскользь, через ограду, На тень деревьев, злак долин, На недоступную прохладу Роскошных светлых луговин. Как бы хотелось сказать сильное, яркое слово, так сказать, «пророчески» загреметь, чтобы... разжалобить и, наконец, прину- дить хозяев магазинов и лавок дать же, наконец, воскресный отдых сидельцам в них, приказчикам, подприказчикам и, нако- нец, «мальчикам». Право, я хотел бы быть Магометом и напи- сать «сутру» в пользу приказчиков. Что за жестокость! И покупа- телей нет. Торговля теперь слабая, бессильная. В шесть дней недели решительно каждый может всем запастись: и к поздней обедне, в воскресенье, к десяти часам утра столица может уме- реть, замереть торгово. «Ступайте, миленькие, гуляйте: вот вам дом царя-батюшки на Петербургской стороне, вот Зоологический сад — десять копеек вход - - и звери и деревья. А еще лучше поезжайте за пять копеек на остров, в Лесной, в Озерки, куда- нибудь, с детишками и маленькой закуской, на весь день». Право, хорошо бы это сказать. Нет — хорошо бы это повелеть, ибо гг. купцов «россказнями не научишь». От кого это зависит? Не знает ли кто? Город, что ли? или какое-либо министерство? Да в чьем ведении «воскресенье» нахо- дится? Хоть бы они пожалели народ и поучили властительно, что 286
седьмой день дан человеку и человечеству на отдых, на радость, на совершенное исключение труда — даже до запрещения соби- рать дрова для топки. Невозможно во семь дней трудиться. Бог этого не указал. Бог это запретил. Об этом должно быть сказано твердое слово. Мы начали с того, что разрешили труд благотворительный в седьмой день. «Добро можно сделать и в седьмой день». Но что из этого вышло!! Пришел купец и сказал: «Я тоже добрый человек; есть мало ли, кто нуждается в товаре, кто в хлебе, кто в огурчике: вот у меня и возьмет. Я никого не обременяю, я сам посижу в своей лавочке». Он «сам» посидел. А сын его раз- богател, нашел дачу, а о лавочке сказал приказчику: «Ваня, посиди, ты молод. Хоть и седьмой день». Ваня — молод. Но сменилось еще поколение, и уже молодой богатый хозяин едет на рысаках в субботу с вечера на дачу, а робкому старику-приказ- чику наказывает: «Ты, Иван Семеныч, посиди воскресенье». И сидит старик. И сидит мальчик. И сидят — потому что бедны и зависимы. Началось с того, что овцу вытащили в седьмой день из ямы, а кончилось тем, что стали в седьмой день людей ста- лкивать в яму. Вот отчего и рассказано в Св. Писании: «И привели к Законо- дателю одного человека, собиравшего сучья древесные для топ- ки, в седьмой день, и спросили: «Что делать с сим человеком, отпустить или наказать?» И сказал Законоучитель: «Выведите этого человека за границу стана и побейте его камнями, потому что он нарушил седьмой день» (Исход). Никогда я этого не мог понять. Всегда мне это представ- лялось чудовищно и жестоко. Только смотря теперь на Петербург, я догадался, до чего это было человеколюбиво и народно. Мысль того жестокого дня раскрылась в веках. Один — погиб. А' миллионы — спаслись. И погиб, что не послушался с абсолютностью непонятной ему (обнаружилась в веках) правды заповеди Божией. Где Божье слово, там уж дрожжи, не «анализируй», а делай. Вот о чем я думаю теперь, ходя по городским улицам Петер- бурга. Войдешь в лавочку, спросишь семикопеечную марку, а он подает городскую. Спят, больны от утомления. 1902 г. Кто задерживает обновление Церкви? Со времени напечатания моих «Римских впечатлений», и в пи- сьмах и устно, мне многие выражали сожаление и досаду, что я «заразился» католичеством; это подозрение отчасти повторяет теперь и г. Киреев, говоря, что я, как и Вл. Соловьев, «указываю на Запад и Рим для уврачевания наших местных недостатков». 287
Все эти подозрения более чем неосновательны. Италия, которую я хотел бы еще раз посмотреть, так сказать, «отворила двери» моего религиозного созерцания, но только отворила, а не повлек- ла куда-нибудь. Стало просторнее на душе. Не выезжав никогда из России, я со словом «русский» и «русизм» сливал понятия: «христианин», «верующий», «христианство», «вера». Перевалив через Альпы, я прямо изумился увиденному. «А, так вот как еще можно верить, думать, молиться, созерцать — оставаясь христи- анином; а когда так можно, то еще можно и по-третьему»^— подумал я. Признаюсь, звездочки внутри церквей на потолках (у нас никогда нет), проведение на полу Церкви линии римского меридиана, и на полу же церкви (около терм Диоклетиана) солнечной эклиптики со всеми фигурами зодиака — Стрелец, Водолей и проч., более меня заняло и привлекло мое внимание, чем всякие их «Miserere», органы и мужские сопрано. Мне кажет- ся, эпоха догматического существования вообще прошла и вы- ступает эпоха скорее художественных воплощений отношения к Богу, эпоха скорее певческая, нежели умственно-конструктив- ная (догмат). Больше всех догматов католических мне понравил- ся, напр., обряд изготовления епископских паллиумов: монашки одного монастыря воспитывают совершенно белого ягненка; в годовалом возрасте его вносят в Латеранский собор, во время литургии, которую служит папа. Ягненочка ставят на престол алтаря. Папа остригает его белую шерсть, и монашенки того же монастыря ткут из нее паллиумы (ленты), которые папа посылает епископам при возведении их в сан. Это прелестно,— почти как животные в Соломоновом храме. Затем я поклонялся преспокой- но мощам апостолов Петра, Матвея, Павла и ничего ни к кому враждебного не чувствовал. Но родную русскую березу в сердце носил, т. е. не забывал, что я русский и что каждый человек имеет только одну родину. Вообще «разделения церквей при Фотии» я не чувствовал, но и нового синтеза не производил. Просто мне до этого дела не было, и не хотел я быть «в кулачке» у иерархов, ни нынешних, ни минувших. Я свободный христианин, и мне везде просторно. Думаю, что это вполне отвечает идее «древней Церкви». Г. Кирееву и г. Папкову и проф. Бронзову, вообще всем «чающим движения воды» в нашей Восточной русской Церкви, мне хотелось бы сделать одно практическое указание. Главный тормоз истины, правды, праведного очищения от старых ис- торических нагаров, как я убедился и убеждаюсь все более, из слухов, из разговоров, лежит вовсе не в консерватизме иерар- хических слоев Церкви, очень просвещенных и вовсе не враждеб- ных критике, а в несносном ханжестве самого общества русского, именно некоторых «любителей церковных дел» в нем. Будучи не знакомы ни с историей Церкви, ни с церковным правом, ни — основательно — с Св. Писанием, но в то же время любя «чи- тать», напр., «Требник» или вообще церковные книги, любя разговаривать с приходским своим священником, вообще — «бе- 288
седовать по душе», они вырабатывают в себе тип старооб- рядческого «начетчика», без метода и науки, проникаются всем особенным фанатизмом «любителя домашних спектаклей» и на- чинают следить вообще за церковными делами, отмечая «но- гтем» всякие новшества и отступления от их «начитанности». Это люди без веры, без правды, без огня; тут очень много отставных чиновников, старых помещиков, генералов «с мун- диром и пенсией», а всего больше барынь: тут стеной стоит купечество. Вот из этого стана невежества постоянно сыплются частные письма с предложением вам «исправиться», «исправить мысли свои», почитать, что они читали. Разговор с ними не имел бы конца, ибо им нужно сначала всему учиться. Для них не только «Апостольские постановления», апокрифичность которых и относительная новизна так своевременно и кстати разъяснена проф. А. А. Бронзовым, но и решительно всякая строчка какого-нибудь средневекового иерарха, иногда из по- лемического сочинения или из частного письма, представляется какою-то «XI заповедью» в ковчеге Православного спасения. Как мне передавали духовные лица, эти ханжи постоянно сплет- ничают «по начальству» на священников или на писателей; а высшая иерархия, чувствующая всю свою ответственность за соблюдение принципа: «Да житие тихое и безмолвное по- живем» (прошение на эктении), решительно пугается возможного отсюда скандала, шума, жалоб, инсинуаций. Эти невежественные ханжи прямо определяют политику Церкви и ведут к тому затаиванию истины, памятником которой служит надпись на раскольничьей рукописи митрополита Платона, приведенная мною в статье о папской непогрешимости. Чрезвычайно приятно, что эти ханжи могли очень много нового для себя узнать как из сентенции митр. Платона, так и из последней статьи А. А. Киреева и писем проф. Бронзова. Но вообще нужно по- желать, чтобы повседневная печать, очень теперь распростра- ненная, разредила эти ряды «старообрядцев», «старопечатников» господствующего исповедания, показала бы и убедила их, что собственная притча Спасителя повелевает нам растить «древо» из горчичного зерна Евангелия, что сущность христианства и христианина есть чистое сердце — перед Богом, и правое дело — в руках: а «печатью старой и новой» Спаситель не занимался и ею заниматься нам не завещал. Вообще проницание критических лучей вот в это полуобразованное общество на- стоятельно нужно. Тогда они перестанут держать за концы платий людей гораздо более их высоких по положению и про- свещенных. И желаемые перемены могут настать скорее, чем мы помирились думать. 1902 г. 10 В. В. Розанов
ОБ ОТЛУЧЕНИИ ГР. Л. ТОЛСТОГО ОТ ЦЕРКВИ Акт Синода относительно Толстого я считаю невозможным теоретически, а потому и в действительности как бы не состояв- шимся вовсе. Это по следующим причинам. «Simila similibus expellitur» («подобное подобным изгоняется») — равно в органи- ческой и духовной природе. Нельзя алгебру опровергать стихами Пушкина, а сти>?и Пушкина нельзя критиковать алгебраически. Синод может быть святым, и, вероятно, праведен по личностям, его составляющим; но нужно же всмотреться во все его учрежде- ние, в рождение его и историю, в механизм его устройства в смысле вызова епископов заседающих и в самый процесс заседания, и, наконец, в постоянные двухвековые гемы его сужде- ний, чтобы понять, что это есть строгое, точное, так сказать, алгебраическое учреждение, без всякой собственной души в нем, волнения, совести, свободы — непременных элементов религиоз- ности. Синод не есть религиозное учреждение, почти не есть, очень мало есть. И не имеет ни традиций, ни форм, никаких способов религиозное религиозно судить. Отсюда прозаичность бумажки о Толстом, им выпущенной: Синод не умеет религиозно говорить. Митрополит Антоний в ответном письме графине Толстой не назвал Синод «Святейшим», что тогда же меня поразило, как правда, как пример невозможности употребить сей эпитет в языке неофициальном, серьезном, частном, сердечном. Синод, не говоря о лицах, а говоря об учреждении, не имеет сердца и вообще никаких признаков личного и живого и свобод- ного существа. >А Бог — личен, жив, свободен — и от Бога и именем Божиим что-нибудь сказать Синод просто не может, не умеет, не имеет формы по отсутствию в самом нем «образа и подобия Божия». Между тем Толстой, при полной наличности ужасных и преступных его заблуждений, ошибок и дерзких слов, есть огромное религиозное явление, может быть — величайший феномен религиозной русской истории за 19-й век, хотя и ис- каженный. Но дуб, криво выросший, есть дуб, и не его судить механически-формальному учреждению, которое никак не вырос- ло, а сделано человеческими руками (Петр Великий с серией последующих распоряжений). Посему Синод явно не умеет по- дойти к данной теме, долго остерегался подойти; и сделал, может быть, роковой для русского религиозного сознания шаг — по- дойдя. Акт этот потряс веру русскую более, чем учение Толстого. «А, так вот в чем наша вера!» — могли воскликнуть русские 290
в параллель толстовской «В чем моя вера». Там, у Толстого,— тоска, мучения, годы размышлений, Ново страдание, Иова буря против Бога. Даже бесы видели Иисуса и трепетали, но Синод вовсе не видел никакого Иисуса и похож на рожденных до Христа: ни мучений, ни слез, ничего, а только способность напи- сать «бумагу», какую мог бы по стилю и содержанию написать каждый учитель семинарии или гимназии. Толстой — как бес перед Иисусом (допустим), но поступок Синода просто есть решение византийского или римского юрисконсульта, до рожде- ния Христа высказанное: до такой степени в характере и методе и тоне его не отражается ничего христианского. Толстой написал: «Чем люди живы». Он как бы видел Ангела у мужика; я настаиваю на слове «видел»: густота размышлений уплотнилась до осязательности этого образа. Скажите: какие «видения» видел когда-либо Синод? Никаких. Покажите мне «знамения» Синода,— ибо верующие требуют «знамений», когда философы спрашивают «доказательств». У Синода есть доказа- тельства, а вот «знамений» — нет; и он в одной части есть административное учреждение, а в другой — философская акаде- мия, без всякого «помазания». Вот, в самом деле, еще термин: каждый из членов Синода — помазан, но ведь не каждый отдель- ный член Синода судил Толстого от себя и за себя, а судило учреждение, которое ни на коллективные суждения, ни на коллек- тивные решения помазания не имеет. Все это чувствовали и все остались холодны к решению, безотчетно чувствуя, что в нем нет ни святости, ни религиоз- ности, а исключительно светскость, мирской характер. Это — мирское дело, только совершенное не мирянами1'. 1902 г. Р. S. Толстого могла бы осудить, «отлучить от Церкви» толпа закричавших мужиков, баб,— веру и даже «суеверия» которых он оскорбил. Пусть и «суеверия», но под ними века, кровь, и умиле- ние. Я хочу сказать, что «отлучение» понимаю и даже допускаю (ведь отлучение — «от себя» только, от верующих, без универ- сального тезиса): но нужны эти воспламененные лица, горячо - дышащие груди, поднятые руки, загоревшиеся глаза. Нужно «с кровью» оторвать такое явление, такого человека от своей груди, от народной груди; а вот «крови»-то мы и не видели, а только бумагу и номер. Это кощунство, а не серьезный факт; и менее всего — факт «церковной жизни». Отлучение было а-экклези- астично, вне-церковно. 1902—1906 гг.
РУССКАЯ ЦЕРКОВЬ Настоящая статья была написана для сборника «I Russi su la Russia», изданного в Милане в 1905 г.,— в памятные дни, когда все в Европе спрашивали с волнением, что такое Россия и русские, что они обещают или чем грозят. В следующем году книга была переведена на немецкий язык («Russen uber Russland») и издана во Франкфурте-на-Майне. Но когда мне предложено было написать о Русской Церкви для иностранного сборника — я писал как бы для русских, просто что видел и что знал о Церк- ви, не думая нимало об иностранцах. Иностранцам надо видеть то самое, что видим мы. В России статья эта (написанная по- русски и переведенная на итальянский и немецкий языки не мною) появилась в «Полярной звезде» редакции П. Б. Струве (3-го февраля 1906 г.)— но без последних страниц. Теперь она печатается без каких-либо изменений, в русском оригинале. в. Р. С.-Петербург, 1909 г., август. Русские были крещены в 988 г. при киевском князе св. Владимире от греческого духовенства. Хотя они приняли хри- стианство еще до формального и окончательного разделения Церкви на Восточную и Западную,— однако так как связи у них были только с одною Византиею, то, по скором отделении Византии от ^Западной Церкви, и русские были уведены из древнего общего христианского русла в специальный поток византийского церковного движения. Или, исторически точнее: русские вслед за Византиею вошли как бы в тихий, недоступный волнениям и вместе недоступный оживлению затон *, тогда как западноевропейские народы, увлеченные за кораблем Рима, вступили в океан необозримого движения, опасностей, поэзии, творчества и связанного со всем этим черным трудом небла- гообразия. Разница между тишиною и движением, между со- зерцательностью и работою, между страдальческим терпением и активною борьбою со злом — вот что психологически и ме- тафизически отделяет Православие от Католичества и Проте- 1 Так в России называются глубокие и безопасные заливные места в больших реках, куда на зиму становятся пароходы и другие суда, чтобы их не разломало осенним и весенним льдом при вскрытии рек. 292
стантства и, как религия есть душа нации,— отделяет и проти- вополагает Россию западным народностям. Слишком понятно, что крестившие нас греки показались нам столь же необыкновенными по мудрости, учености, по древним связям, почти по самому происхождению, как туземцам Гванага- ни и Кубы показались спутники Колумба. Младенческий ум русских не отделял существа веры от принесших веру людей. Византийцы сразу же этим воспользовались, стараясь превратить младенческое поклонение в обязательное и суровое повиновение грубого и невежественного народа авторитету их политической, церковной и всяческой мудрости. Долгое время русские, имея уже свое духовенство, свои школы, не смели поставить митрополита из русских: ясный знак фетишизма, перенесенного из религии на племя, из строя церковного на строителей церковных. Византий- цы частный повод своей ссоры с папами, именно упреки констан- тинопольского патриарха Фотия папам за некоторые формаль- ные отступления от «Устава церковного» (другой способ печения просфор и т. п.), возвели в принцип, окружили нервностью, при- дали ему принципиальное значение и постарались всю эту мелоч- ность поводов разделения привить вновь крещеному народу, новому своему другу, помощнику и возможному в будущем защитнику своей исторической дряхлости. Разлагаясь, умирая, Византия нашептала России все свои предсмертные ярости и сто- ны и завещала крепко их хранить России. Россия, у постели умирающего, очаровалась этими предсмертными его вздохами, приняла их нежно к детскому своему сердцу и дала клятвы умирающему — смертельной ненависти и к племенам западным, более счастливым по исторической своей судьбе, и к самому корню их особого существования — принципу жизни, акции, деятельности. Наступил для всей России от 988 г. до 1700 года (реформы Петра Великого) период «Византийского строя», «Ви- зантийского влияния», «Византийской уставности». Дитя-Россия приняла вид сморщенного старичка. Так как нарушение «Устава» папами было причиною отделения Восточ- ной Церкви от Западной, или разделения всего христианства На две половины, то Византия нашептала России, что «устав», «уставность» — это-то и есть главное в религии, сущность веры, Способ спасения души, путь на Небо. Дитя-Россия испуганно Приняла эту непонятную, но святую для нее мысль; и совершила Все усилия, гигантские, героические, до мученичества и само- распятия, чтобы отроческое существо свое вдавить в формы старообразной мумии, завещавшей ей свои вздохи. Как «упо- добиться» Византии — в этом состояло существо исторических забот России в течение более чем полутысячелетия. И, в конце концов, ведь форма влияет на дух. Россия чем далее — тем глубже «умерщвлялась» и духовно. «Умерщвляться» — это стало не только понятием, идеалом древней России; но это гибельное явление так и называлось этим словом, не внушавшим никаких о себе сомнений, никакого перед собою страха. Для русских 293
«близиться к смерти» и «близиться к святости» до того слилось в единый путь, отождествилось, что даже теперь и даже об- разованные классы не вполне свободны от этого понятия. Оно есть нравственная и метафизическая аксиома в наших мо- настырях до сих пор; им проникнут и теперь весь наш народ в многомиллионной своей массе. Самые образованные люди, как Тургенев, как Герцен, и атеисты, нигилисты — в серьезные минуты жизни вдруг видят в себе возрожденную эту древнейшую, первоначальную веру своего народа: что уме- реть — святее, нежели жить, что смерть угоднее Богу (для верующих), Высшему Существу (для философов), чему-то (для атеистов), нежели жизнь. Эта грустная и ужасная (по мнению пишущего эти строки) мысль сообщила главный нравственный колорит всей восточной, русской Европе: чего-то меланхоли- ческого и погибшего в смысле прогресса, чего-то страдающего и страшно дорогого, чему никто не сумеет помочь. И тем дороже это существо (Россия), и тем страшнее за нее. Матери в деревнях, когда умирают их дети на первом или втором году их жизни, с радостью говорят: «Слава Богу, он еще не нагрешил». Вы испуганы, стараетесь возразить, рассеять «предрассудок», как вам кажется. Но слышите ответ красивой, здоровой, разумной женщины: «Жить — это только грешить; так и в церковных молитвах поется: не может человек единой минуты прожить без греха. О чем же плакать? Мой младенец у Бога; и нам с вами (т. е. взрослым людям) не будет так хорошо там» (т. е. на небе). Русские люди, как в молодом возрасте, так и в летах возмужалости, когда силы жизни берут верх над смертными началами в человеке, когда прак- тические нужды, служба, работа приковывают ум к реальной жизни,— мало посещают церковь, подсмеиваются над церковью, религиею, даже иногда отрицают Бога. Но это — возраст, годы. Самое существо «веры русской» (так называют иногда право- славие; но «вера русская», очевидно, шире этого церковного термина) — не молодо, не юно и даже не возмужало; и в эти годы просто -человек не находит ничего себе соответственного в храмах наших, в службах, в напевах церковных, в смысле слов, так слышимых, в церковной живописи. Все жизненное, живучее, крепкое земле, преданное труду, надеющееся на людей и их свойства человеческие,— не только стерто здесь, но вырвано с корнями; и выброшена за порог церковный самая земля, на которой могли бы укрепить свои корни эти земные лилии. Вся Церковь, символически сказать, наполнена лилиями уже не земными, предполагаемо-небесными, как бы сперва умершими и потом воскресшими для какого-то странного, неосязаемого, призрачного существования «там» (на небе, за гробом). Вся религия русская — по ту сторону гроба. Можно сказать, Россия находит слишком реальным и грубым самую земную жизнь Спасителя; она слушает полуоткрытым ухом Его поучения, притчи, заветы. Все это она помнит, но умом 294
на этом не останавливается. Но вот Спаситель близится ко кресту; Россия страшно настораживается, ухо все открыто, сердце бьется. Христос умер — Россия в смятении! Для нее это — не история, а как бы наличный сейчас факт. Она прошла со Христом всю невыразимую муку Голгофы. Но и это еще не все, не главная «сущность русской веры». В Еван- гелиях мы читаем, как за земною жизнью Спасителя, уже в кратких главах, повествуется о нескольких днях его бытия после смерти и погребения. Он— то является ученикам, то скрывается. Речи более кратки и более таинственны. И эти Речи и самые явления — все знаменует собою что-то непрямое, какую-то загробную тайну. Вот «русская вера» чрезвычайно напоминает эти заключительные главы Евангелия, бледные, нереальные, потусторонние. И русский человек не только глу- боко постиг тайную красоту смерти и ползет к этой странной .и загадочной красоте: но он и в самом деле умеет с величием умирать, он сам становится прекраснее в болезнях, в страда- ниях, в испытаниях. И особенно прямо перед гробом. На- пример, у русских существует чрезвычайный страх умереть вне- запно, скоропостижно, «без чистого покаяния» и, наконец, хотя отчасти не искупив грехов своих тяжелыми муками предсмерт- ного боления. Точно вся жизнь кажется русским черною, а с приближением к смерти все принимает белые цвета, при- нимает сияние. Жизнь — это ночь; смерть — это рассвет и, наконец, вечный день «там» (на небе, с Отцом небесным). Итак, . в юности и мужестве русские не посещают храмов, учащиеся — часто кощунствуют в них. Но вот эти самые кощунствовавшие j люди переходят за 50-летний возраст. Приходят болезни, давно наступили семейные тягости. Богатство или потеряно (частый случай у непрактичных русских, у расточительных русских), или не приобретено — как рассчитывалось в молодости. Дети уже поднялись и, заботясь о себе, мало думают о родителях. Се- мейная жизнь не крепка и не красива у русских, кроме исклю- чительных случаев. Итак, богатства — нет, слава — не нужна, дети — похолодели. В этом возрасте человек чувствует себя одиноким, ненужным, лишним. Вдруг, зайдя случайно в храм,— он находит здесь все родным себе, в высшей степени понятным, страшно нужным. Храм точно и ожидал этих его 50 лет, и еще лучше — 60; ожидал его болезней, сгорбленности, бедности, покинутости родными и друзьями; храм принимает его как друга, как родного, принимает с бесконечною нежно- стью, заботою, всепрощением за прошлую неправильную жизнь. Тысяча интимных, глубочайших, метафизических нитей оказываются общими у этого старца, всеми покинутого, и у этого храма, который так чтит родина, и вообще он имеет широкое признание и огромную историческую роль. Слабый старик, больной, «лишний», вдруг нашел здесь себе отечество, почти — службу, почти ранг, положение и даже награды!! Вся- кий человек хочет себе определенного положения, теряется без 295
положения; здесь, в православном русском храме, такие с все- мирной точки зрения слабости, как дряхлость, немощь и убо- жество, как нищета и социальное ничтожество,— оцениваются как положительная добродетель, как заслуга перед Богом, как небесное на человеке сияние. Человек, вот уже к 60 годам под- ходящий, радостно вступает на эту последнюю, незыблемую, исторически признанную (в России) лестницу — и спешит по ней. Он забывает друзей, родных для храма. Театр, зрелище, все веселое — отвратительно для него, «царство сатаны и дья- вола», «духовный антихрист». Он нашел Христа — по ту сто- рону Его, Христова, воскресения. Его манит бледный лик Гос- пода, с неопавшими смертными покровами, которыми Его уви- ли Иосиф Аримафейский и Магдалина. Сам он, этот немощный старичок, немощная старушка, заготовляют для себя все смерт- ное: в особый узелок они укладывают чистое, особо сшитое, широкое бельф в котором завещают положить себя в гроб,— и дешевый деревянный кипарисовый (никогда дорогой и метал- лический) крестик, который, полагая тело в гроб, ему наденут на шею. Этот узелок со «смертным» русские, отправляясь в до- рогу по делам, не забывают взять с собою: на случай смерти в дороге — чтобы не произошло ошибки и не положили ме- ртвого в чужом белье, а не в этом, своими руками загото- вленном. И это находит себе отзвук в Церкви. Вот человек умер. Женщины (непременно женщины) омывают его (ибо же- нщиною рожден человек и ею же он должен быть омыт и по- ложен в гроб); надевается на него все «смертное», из которого исключено все богатое, всякое золото или шелк. К гробу зовут монахиню, которая все время, до погребения, и особенно не- прерывно всю ночь — читает над ним псалмы Давида, люби- мейшую народную русскую книгу. Храм высылает золотой па- рчовый покров на усопшего: ту особенную, только одними свя- щенниками во время службы надеваемую материю, которая у нас, на Востоке, так же символична и священна, как красный или голубой виссон в покровах на жертвеннике и в одеяниях священников при ветхозаветном храме. Этою священною тка- нью, в сущности — ризою, одевается в гробу усопший. Никто не говорит, нигде не напечатано, что он — священник теперь. Но мысль наблюдателя открывает дальше, чем сколько смеет сказать устав. Вокруг усопшего ставят зажженные высокие во- сковые свечи, вставленные в серебряные, высланные из храма подсвечники (особой формы: домашних, своих подсвечников не- льзя употреблять). Три свечи зажигаются: и при чтении пса- лмов, среди этих зажженных свеч, особенно ночью, так и-ка- жется, что вот воздвигся около усопшего свой новый времен- ный храм; городской общественный храм, как греческая метрополия,— выслал сюда свою колонию. Кто же главный в нем, кто действователь? где божество, или ангел, или бес- плотный дух сего временного зажегшегося храма? — Г роб! — Покойники... они живы, они суть, они — действователи в этой 296
таинственной религии шествования к смерти; они умерли — следовательно, они как бы «боги» и, во всяком случае, выше, священнее людей! Грек, язычник, всякий сторонний, словом — привычный к многобожию человек, вовсе не знающий ничего о христианстве и единобожии, непременно передал бы так свое впечатление: «У этого народа богов столько, сколько покойников и сколько вообще есть умерших в их стране; покойники носят одежду как священники и еще как иконы (те же характерные металлические ризы); и перед ними, как только перед иконами,— кадят ладаном, читают псалмы и поют молитвы». И это общее пластическое наблюдение, сказав много нового и неожиданного самим русским (ведь не всякий и себя знает), раскрыло бы самое зерно их религиозности и религии. При этом общем настроении, меланхолическом и гневном к земле, замерло, как бы заморожено было на семь веков песен- ное и играющее творчество народа-дитяти. Нет танцев около гроба, нет песен над могилою... Быт народный, все цветочки, все листочки-на нем обрывались с отвращением сперва греческими монахами, крестившими и начавшими учить Русь, затем — вы- учившимися у них русскими монахами и, наконец, священниками, которые хотя и не монахи по форме, но не могут получить сана своего иначе, как пройдя монашескую по духу и строю школу и приняв монашеское настроение, дисциплину, миросозерцание и этику. Вообще, хотя низшее духовенство, т. е. обыкновенные священники, женато в России и Восток гордится даже перед Западом, что не имеет у себя целибата и не отрицает, в лице духовенства, заповеди размножения: однако русское духовенство, и именно это самое женатое, неизмеримо аскетичнее католичес- кого; и в поэтическом смысле, а не в смысле чистой физиологии размножения, оно гораздо менее женато, нежели католическое. Странный дух оскопления, отрицания всякой плоти, вражды ко всему вещественному, материальному — сдавил с такою силою русский дух, как об этом на Западе не имеют никакого по- нятия. В католических самобичеваниях есть все-таки нервы. Тайну русского аскетизма составляет именно безнервность: плач, горе, например по усопшим, по родным, по смерти друга, есть порицаемая слабость для аскета, как и бурный гнев на чужой грех, на зло — есть прямо грех, проступок и «падение» святого. Да русские святые никогда никого и не упрекали; безмолвно, почти только в душе. Например, святой Феодосий Печерский (вскоре после крещения Руси) пришел на один пир великокняжес- кий и, сев в стороне,— заплакал. Когда его спросили, о чем он плачет, он ответил: «Братия, я размышляю, будет ли так же весело на том свете (после смерти), как вы проводите весело время на этом свете». Князь и гости смутились и прекратили веселье. Кто здесь был покорнее? Святой князю? Князь святому? Оба лобызали друг другу руку в таинственой взаимной покор- ности, и святой так же боялся (нравственно и деликатно, отнюдь 297
не рабски) своего упрека, как князь своего веселья около измож- денного молитвою и постом святого. Вот это и дает образчик характерного русского обращения к другим, влияния, действия, пропаганды: западные формы, протестантские и особенно като- лические, у нас немыслимы, невообразимы. Весь русский народ закричал бы «не надо» при виде первого же насилия, первой грубости ино-крещеному, ино-верному. Притеснения бывали и у нас за веру, но никогда — народные, никогда — из толпы. Всегда это были «мероприятия» чиновников, в целях националь- ного объединения, обезличения других народностей; или, в ред- чайших случаях, это было действиями высшей церковной иерар- хии, раздраженной и оскорбленной жесткою критикою и часто действительно невыносимыми хулами религиозных «отщепен- цев» официальной Церкви. Староверы русские и вообще все русские секты упрекают не только в ошибках и изменах правите- льственную русскую веру, но иначе и не называют ее, постоянно и громко, как «царством Антихриста». И притом с убеждением и пылом, какого на Западе не сумеют представить себе! Вообще, из истории сектантства нужно отметить эту трогательную и ниг- де еще не встречающуюся черту, что 1) кричат — раскольники, шепчут — православные, 2) бесстрашны — гонимые, всего боят- ся, робки в слове и действиях — гонители, 3) всего надеются, ко всему рвутся сектанты, пессимистично настроен и боится шевель- нуться, сделать шаг вперед или в сторону — представитель офи- циальной Церкви.— Это сообщает самой официальной Церкви до того кроткий и смиренный вид, что, при всем понимании в ней недостатков,— ее больно критиковать, хочется все ей простить, со всем примириться и умереть все-таки православным даже при отрицании почти всего православия. Это — одна из тайн «рус- ской веры», которая вообще и вся состоит из странных психо- логических и метафизических тайн, нимало не вошедших в догма- тики, которые все скомпилированы с протестантских и католи- ческих ученых трудов и нимало не выражают русского церковно- го духа и народного религиозного настроения и миросозерцания. Русские церковные напевы и русская храмовая живопись — все это бесплотно, безжизненно, «духовно» в строгом соответст- вии с общим строем Церкви. Богоматерь, питающая грудью Младенца-Христа,— невозможное зрелище в русском православ- ном храме. Здесь русские пошли против исторически достовер- ного слова Божия: например, хотя Дева-Мария родила Иисуса еще юною, никак не старше 17 лет, однако с Младенцем Иисусом на коленях Она никогда у нас не изображается в этом возрасте. Богоматерь всегда изображается как старая или уже стареющая женщина, лет около 40, и держа на коленях всегда вполне закры- того (сравни с католическими обнаженными фигурами) Иисуса; она имеет вид не Матери, а няни, пестующей какого-то несчаст- ного и чужого ребенка: лицо ее всегда почти скорбное и нередко со слезою, вытекшею из глаза. Вообще Голгофа перенесена в са- мый Вифлеем и вытравила в нем все радостное, легкое, все 298
обещающее и надеющееся. Никогда не видно в православной живописи (самобытной и оригинальной, распространенной по- всеместно) и животных около Вертепа Господня: коров, пасту- хов, маленьких осликов. Вообще, животное начало с страшною силою отторгнуто, отброшено от себя Православием. В сущ- ности, оно все — монофизично, хотя именно на Востоке монофи- зитство как догмат было отвергнуто и осуждено. Но как до- гмат — оно осудилось, а как факт — оно обняло, распрост- ранилось и необыкновенно укрепилось в Православии и стало не одною из истин Православия, а краеугольным камнем всего Православия. Все это выросло из одной тенденции: истребить из религии все человеческие черты, все обыкновенное, житейское, земное, и оставить в ней одно только небесное, божественное, . сверхъестественное. Так как, в сущности, метафизичнее смерти i ничего нет и ничего нет более противоположного земному, чем г умирающее и умершее: то в этой крайности направления Право- ’ славие и не могло не впасть в какой-то апофеоз смерти, бессоз- . нательный для себя и, однако, мучительный. Отсюда такая ис- кажающая истину тенденциозность, как представление Богомате- ри почти старухою; таково утверждение, что Богоматерь и «до рождения», и «во время самого рождения», и «после рождения Спасителя» осталась девою, хотя в Евангелии сказано, что она принесла в храм двух горлинок, что делалось еврейками по окончании женского послеродового очищения, и, будучи жерт- вою за нечистоту этого процесса, не могло быть принесено Св. Девою без него. Да и физический акт родов младенца, все равно, если рождающийся был и Бог, однако же Имевший физическое тело именно младенца, не мог совершиться без нарушения глав- ного и единственного признака девства, именно без разрушения девственной плевы. В Евангелии, при указании принесения в жер- тву двух горлинок, так и изложено это событие, как совершивше- еся в обыкновенных человеческих чертах. Но православные не- одолимо гнушаются внесением «обыкновенного» в религию: и вопреки тексту Евангелия бурно утвердили так называемое «приснодевство» Марии, т. е. они, в сущности, как бы закрывали ладонью евангельское событие и сочинили на место его другое, свое собственное, чисто вербальное, словесное. В грамматике чело- веческого языка, конечно, никакого нет препятствия выговорить: «Пребыла девою в родах». Но от слова до дела — пропасть! Православные, и, конечно, опять только на словах, перепрыгнули через эту пропасть, сочинили свою вербальную концепцию Вифле- ема, выжав всякую кровинку из него, все соделав сплетенным из воздуха, фантазии и небылицы, и поклонились своему бесплот- ному рассказу вместо того, чтобы признать полное реальности воплощение Бога-Слова. Но вот, насколько воздушно и словесно выражено Рождество Христово, настолько ярко выражены, хотя бы в праздниках и в построении храмов, Успение Пресвятой Богородицы и Покров Пресвятой Богородицы. В России есть множество храмов Успения Божией Матери, и русские государи 299
коронуются в Москве в Успенском соборе; самый строгий двух- недельный пост — Успенский же; день Успения Пресвятой Бого- родицы — один из величайших годовых праздников. Здесь центр события — смерть, слезы. И событие вознесено и объято русским народом с трогательной глубиной и нежностью. Наконец, очень любим праздник Покрова Богородицы 1-го октября) и очень часты храмы в честь Покрова Богородицы: между тем предме- том его служит одно из чудес, совершившихся, по преданию, в Константинополе от погружения ризы Пресвятой Богородицы в море. Русские (еще языческие) суда приближались к Констан- тинополю с моря; не имея защиты, цареградцы погрузили чудо- творную ризу в море; произошла буря и разметала русские суда. Но здесь с великой силой русское сердце обняло чудо. Чудо, т. е. сверхъестественное и, следовательно, опять же отвержение земли, презирание земного порядка вещей,— обнято с величайшей глу- биной русским чувством и русским воображением. Русские не боятся чуда. У них никакого нет страха перед ним. Они умиляют- ся на чудо, видя в нем как бы разверзшиеся на человека Небеса: единственное, чему они хотят поклоняться, что считают достой- ным поклонения. Великие концепции философии, пусть даже религиозной философии, — все это для них не стоящая внимания вещь, как всякое человеческое, обыкновенное, не сверхъестествен- ное. Но, например, по молитве святого больной встал и выздоро- вел: тогда русский падает на землю и целует прах под ногами этого святого, ибо он увидел здесь манифестацию чего-то нечело- веческого. До какой степени все радостное, земное, всякое просветление через религию собственно самой жизни и ее условий враждебно основным тенденциям Православия, видно из глубокой изуродо- ванности семейной жизни у духовенства. Русские гордятся, что у них нет целибата. Но они допустили брак священников почти только арифметически и вербально, только по имени, истребив с величайшей жестокостью все, откуда брак возникает и что его окружает. Брак возникает из любви — но Церковь не допускает самого слова «лювовь», боится и презирает то плотское чувство, «эстетическое восхищение», которое выразилось у Адама при виде сотворенной для него Евы. Русский священник, уже приняв сан, не может жениться. Если бы он принял сан священника, не женившись, и потом захотел бы жениться, ему не будет этого дозволено. Таким образом, у русских существует целибат же. Но наряду с этой суровостью и сухостью, с этой враждой к семье и браку, Церкви Восточной хочется упрекнуть Западную за цели- бат и осудить ее за отрицание заповеди: «Плодитесь, множи- тесь». Как же этого достигнуть? Построена одна из хитрых византийских паутин мысли, чтобы в одно и то же время отверг- нуть и признать, как будто благословлять и вместе с тем ненави- деть: семинарист должен жениться (и это, до самых последних лет, было обязательным для всех правилом) в несколько недель, длящихся между выходом из духовного учебного заведения 300
и принятием сана. В эти несколько недель он должен приискать невесту среди духовенства же ближних приходов, и как никакой любви не может возникнуть сразу, то единственным основанием брака служит гнуснейший и открытый торг о приданом. Священ- ник будущий берет за невестою, смотря по тому, кончил ли он курс в семинарии или в духовной академии, от одной до пяти тысяч рублей и тщательно выговоренное вещественное приданое, платья шерстяные и шелковые, посуду чайную и столовую, сереб- ряные ложки чайные и столовые (обеденные), мебель и проч. Ни в одном из русских сословий, даже среди полунищего крестьянст- ва, среди мещанства и купечества, не происходит такого грубого торга о приданом невесты, как в духовном сословии и вина здесь не в женящихся молодых людях из духовенства, а в уничижитель- ном церковном взгляде на брак как просто на случку животных, но только пожизненную, и одного самца с одною самкою, при полном исключении других мотивов брака, этических и эстети- ческих, сродства душ, дружелюбия, уважения. Таким образом, вопреки Библии, в разрушении ее слова, Церковь русская выки- нула вовсе любование Адама на Еву и сотворение ее Богом в удовлетворение столько же духовной нужды Адама, сколько и физической. Слова Божии: «Не хорошо быть человеку одному, сотворим ему помощницу, соответственную ему» (Бытия, гл. 2) — противны русскому слуху и выброшены вон как руководи- тельные нормы при устроении брака Церковью. Нужно заметить, что так как абсолютно бесплотный идеал непереносим для чело- века, ибо по самой природе своей человек не монофизичен, то у русских и православных вообще плотская сторона в идее вовсе отрицается, а на деле имеет скотское, свинское, абсолютно бес- светное выражение. Брака, по существу, вовсе бы не должно быть. Но насколько он есть и допускается и законодательно регулируется, это есть голое и безлюбовное размножение, ряд случек самца и самки для произведения «духовных чад Церкви» (обыкновенный мотив при рассуждениях о браке духовных писа- телей). Свет младенца, радости родительские, теплота своего угла, поэзия родного крова — все это непонятные русскому (кроме образованных, атеистических классов) слова, все это недо- пустимые с церковной точки зрения понятия; Церковь допускает, что если супруги вступают в соединение, то должны иметь при этом цели, какими приблизительно задается католический патер, идя в дикие страны: последний, крестя дикарей, увеличивает паству римского епископа, а русская чета должна думать не о себе, а о том, что через рожденных от нее детей, обязательно крестимых в Православие, возрастет численность православного населения и мощь веры... Самим родителям, самой семье не уделяется Церковью никакого внимания, не допускается в идее никакой их интерес. Договорим о браке священников: обвенчав- шись, он спешит к епископу за получением места и немедленно посвящается в сан священника или диакона. При этом он снимает обручальное кольцо и во всю жизнь не имеет права носить его. 301
Бывают частые случаи, что священник теряет жену в первый же год брака или на второй, на третий год и остается с 1—2 малолетками. Хотя Православная Церковь называет себя «мате- рью чад своих», т. е. всех православных, и хотя она облита слезами скорби, и старается иметь вид жалости ко всем тва- рям — она остается черства, тверда и суха к положению этих несчастных священников, не допуская ни под каким видом их до второго брака, не дозволяя взять мать для осиротевших детей, хозяйку для разваливающегося дома. Хотя небезызвестно всем, из посмертных рассказов, да и из свидетельства очевидцев, что с этого именно времени многие священники впадают в запойное пьянство от непривычного одиночества, или предаются картеж- ной игре, или вступают в связь с женской прислугой и с даль- ними, живущими в дому их, родственницами. Вытекает это из того, что уже и первый брак дан им для того, чтобы иметь повод упрекнуть католиков за безбрачие, но без всякого вовсе чувства брака, сочувствия к нему, поэзии около него. В силу этого семья вообще у русских стоит невысоко, ибо и для прочих мирян, для всего народа, условия вступления в него выработаны также жестко, сухо, отталкивающе. Все библейское учение о браке вовсе отменено; все библейское чувство семьи и брака вовсе неизвестно в Православии, и если бы где прояви- лось фактически — вызвало бы величайшее озлобление против себя. Так с ненавистью и Церковь, и православные люди смотрят на супружество двоюродных, на брак дяди и племянницы, не говоря уже о библейской полигамии, которая вызвала бы ужас; по закону нашему за это ссылаются в Сибирь. Смотря на брак только как на безлюбовную, животную случку, в интересах уве- личения душ христианских происходящую, Церковь смотрит на всякую поэтизацию брака, на всякое стремление внести сюда свет и даже хотя бы простую упорядоченность — как приблизительно на попытку восстановить язычество. Как бы ни ненавидели суп- руги друг друга, Церковь этим не тревожится и не беспокоится; а по требование знаменитого иерарха Русской Церкви, мит- рополита Московского Филарета, который считается почти свя- тым и вместе первенствующим авторитетом церкви за XVIII и XIX века, было уничтожено право жен просить развода в слу- чае не только жесточайших побоев мужа, но и доказанной на суде попытки его убить свою жену. Видно, что это не доходит скор- бью до сердца Церкви. Это есть малый интерес для нее, срав- нительно с морской бурей, произведенной от погружения ризы Богородицы в море в X веке. Вообще Церковь Православная монофизична не только в той тенденции, что из «воплощения Сына Божия» изъяла собственно «плоть», «воплощение»,- но и в той другой и более вредной тенденции, что она вообще глубоко бездушна и суха ко всему житейскому, всей жизни, всему реальному, действительному миру. Что она его отрицает, это было бы безопасно; но она его развращает тем, что не допускает религиозному свету проникнуть в материю, в жизнь, в человечес- 302
кие отношения. Или, точнее, она пропускает сюда свет так пре- ломленный, что он разрушает, а не преображает. Момент «пре- ображения» (без отрицания) вовсе не известен Православию ина- че как на словах, в словесных фетишах. Из этого общего склада Православия вытекло учреждение обер-прокуратуры при Святейшем Синоде; не столько, впрочем, учреждение, возникшее совершенно случайно, сколько необы- кновенная прочность его, несмотря на явную антикафоличность этого учреждения и всеобщую нелюбовь к нему народа и об- щества. Первоначально эта должность была учреждена Петром Великим из опасений соперничества с царскою властью често- любивых патриархов, чему пример был дан патриархом Ни- коном. Петр вообще был человек очень сильного воображения, чрезвычайной мнительности и опасливости, переходящей в ро- бость и испуг; таков он был, несмотря на кровавый ореол свой, грозный характер и неукротимую энергию. Хотя Никон боролся против его безвольного («тишайшего», по выражению летописей) отца и все же был побежден, так что, очевидно, никакой патриарх не мог бы одолеть великий в народе авторитет царя,— однако Петра пугали даже тени, даже возможности, и он отменил вовсе патриаршество, учредив на место его так называемый «Синод». Он состоит из собрания 8—10 иерархов, Митрополитов и епископов, вызываемых «к присутствованию» указом Государя. А как Государь, поглощенный военными и ди- пломатическими отношениями государства, да и другими бес- численными заботами по внутреннему управлению, не имеет, конечно, возможности знать личный состав духовенства, то назначение последнего на места епископские, архиепископские и митрополичьи — происходит по рекомендации особого чи- новника, на правах министра, приставленного к Синоду,— обер- прокурора его. Чиновник этот приставлен был к Синоду, дабы следить за согласованием действий духовенства с гражданскими Законами, и вообще с интересами государства, равно чтобы предупредить всякие попытки честолюбивых духовных особ последовать по пути Никона. В XVIII веке такими чиновниками преднамеренно назначались иногда атеисты или вольнодумцы, любители философии Вольтера и энциклопедистов: дабы они могли холоднее и бездушнее давать отпор особым притязаниям духовенства, и вообще построже за ним присматривать. Эти свет- ские философы были в то же время деятельными чиновни- ками, добросовестными, трудолюбивыми; и в XVIII же веке они начали выступать на защиту приниженного низшего со- словия духовенства, именно священников (семейных) против монахов-иерархов, которые составляют аристократию Церкви. В XVIII веке они мало-помалу заставили ленивое и необра- зованное монашество заниматься, по крайней мере админист- ративно, чиповно, делами, до Церкви относящимися. Весь строй церковный стал преобразовываться, сохраняя религиозные формы, в обширное «Ведомство» или «Министерство духовных 303
дел», причем архиереи (епископы) мало-помалу уравнялись с гу- бернаторами и вице-губернаторами (викарные епископы), а обы- кновенные священники стали местными духовными наблюдате- лями за населением, наподобие становых и квартальных, но только в торжественном духовном одеянии и с правом совершать таинства и службы. Движение это усилилось с императора Павла, когда и священники, и епископы — все стали получать награды орденами, как и обыкновенные чиновники. Все это отвлекло духовенство от собственно духовной стороны и развило в нем все страсти светской службы: искательство у начальства, которым является светское начальство, и жадность к денежному прибытку, который почерпается у прихожан. Но более опасно сделалось положение духовенства и всей Церкви с тех пор, как на долж- ность обер-прокуроров стали восходить люди не только обшир- ного образования, но и сильного религиозного настроения. Таков был состоявший долгое время обер-прокурором Синода Победо- носцев. С этой переменою обер-прокуроры сделались не защит- никами только государства от Церкви, а руководителями Церк- ви. Не связанные никакими обетами священства, они в то же время являются фактическими главами Церкви в ее наличный текущий момент. Правда, они не могут ничего прибавить или убавить в догматах Церкви, в сложившемся учении ее — хотя и об этом можно сказать, что они до сих пор не трогали этих археологических святынь Православия и прямо никогда не смо- гут тронуть их особенно косвенно и постепенно. Но, например, от обер-прокуроров зависит назначение профессоров в духовные академии и в семинарии, и назначение тех или иных монахов на епископские и митрополичьи кафедры, и их вызов в Синод: слишком понятно, что, не покровительствуя прямо таким-то мнениям, таким-то направлениям в богословии, они могут по- кровительствовать, давать занятия и должности и раздавать ученые и административные кафедры людям, держащимся тако- го-то, хотя бы еретического, образа мыслей, и подавлять людей противоположного образа мыслей. Хотя до сих пор не было примера, но со временем они могут, таким образом, оказать влияние и на «сокровищницу древностей» Православия, в составе ли ее догматов и учения или — обрядов. Наша обер-прокурату- ра, глубоко сковав, до полной неподвижности, черную, монашес- кую иерархию и усиливаясь улучшить положение белого духовен- ства, имеет характер не столько светского папства в Церкви, в чем ее упрекали очень многие светила нашей литературы, публицистики и науки, сколько скорее смотрителя-врача около слабого больного, около душевнобольного с приступами времен- ного буйства: причем роль ее и полезна, и необходима, а вместе с тем совершенно беспритязательна, ибо обер-прокурор, этот обвиняемый «папа со шпагою», слетает с должности и заменяет- ся противоположным по первому мановению Государя. Само собою разумеется, что при такой шаткости положения он никак не может походить на папу. Все дело проще, и вместе оно 304
страшнее. «Церковь — не от мира сего»,— учила о себе Церковь, возлюбив и власть, и ордена, и отличия, а паче всего не пренебре- гая деньгами. Глубокая скорбь прошла через душу русскую, в ее идеализме ужаснувшуюся этому двуличию. Тогда, в лице власти, душа русская решила сохранить для народа весь декорум рели- гии, «святую сокровищницу древностей», и в то же время осторо- жно арестовать или взять в опеку или под присмотр всех этих носителей исторической святыни, дабы они не рассыпали и не растеряли чего, да и вели себя около святыни не соблазнительно для народа. О самой же святыне душа русская, насколько волну- ется или размышляет, или ничего не думает, или думает, что там в ящиках — пусто; таково мнение образованных классов; про- стой же народ и вообще неразмышляющие взирают с умилением на позолоченные ящики, в которых несут эти святыни, и занима- ются рассматриванием их украшений, часто из чистого золота и усыпанных драгоценными камнями. Вот что такое знаменитая русская обрядность и уставность. Под нею, в основе дела — стража, опека. Самое удобное для этого — привычные чиновные ряды, чиновная иерархия, чиновные служебные награды и дисци- плинарные взыскания. Едва какой-нибудь епископ начинает вести себя, в личной биографии, соблазнительно или оказывает сопро- тивление воле обер-прокурора или даже настояниям приставлен- ного к нему местного чиновника, секретаря духовной консисто- рии, который назначается обер-прокурором и сносится только с ним,— так его или переводят на худшее место по службе, т. е. в более бедную епархию, или даже вовсе «увольняют на покой» («на отдых»). Под этим скромным и милосердным выражением скрывается увольнение от должности, т. е. возвращение к состоя- нию простого монашества. Причем епископ, живший во дворце, получавший несколько тысяч рублей дохода и перед которым трепетало и склонялось до земли духовенство целой губернии, получает келью (маленькую комнатку в монастыре), без права покинуть ее, переместиться на жительство в другое место, и даже с постоянным надзиранием за посетителями такого отставного епископа, и — скудный монашеский стол. Очень ядовито указы- вается светскою властью, что ведь монах и «отрекся от всего земного», ему «богатства и свободы не нужно», он «не имеет права желать этого по монашескому обету». Но умалчивается, что ведь светская же власть и разожгла в этом «монахе», как и во всем образованном (полуобразованном) монашестве, все аппети- ты власти, почести и богатства. Теперь это выводится из обыкно- вения, но было все века обычаем, что духовенство белое нс иначе встречало приезжающего в епархию (на управление) епископа, как стоя рядами на коленях; и когда он подходил, благословляя их и говоря им трогательные слова из ап. Павла, они в рабском страхе клали седые головы свои на каменный помост церкви — как еврейские рабы перед фараонами на изображениях обелисков и пирамид. Так, еще в 1888 году я видел именно эту картину поразившей меня встречи епископа Орловского Мисаила духо- 305
венством города Ельца. И этот добрый и простой епископ не искал унижения, но его предшественники, да и весь церковный строй Православия, склонил старческие выи семейных людей перед входившим в храм 45-летпим «ангелом» (монахи в Право- славии именуются «ангелами земными, небесными челове- ками»), Не падая до земли, но еще более трепеща, встречается этот «ангел» с обер-прокурором и даже его товарищем: усталым, нервным, заботливым чиновником в вицмундире^ который осторожно наведывается у секретаря местной кон- систории: — Этот ангел не пьет? — Этот ангел не посещает тайно какой-нибудь женщины? — Взяток не очень много берет? Может быть, совсем не берет? И слыша: — Не берет взяток. — К попам милостив. — Довольно учен, по крайней мере — не неуч,— слыша эго, представляет его к звезде, которую «ангел» носит с несравненно большим удовольствием, нежели привычный, ординарный, у всех имеющийся нагрудный крест. Но народу этого не видно. И в то время как священники склоняются перед епископом в рабском страхе,— он, народ, склоняется перед «пастырем и архиереем, видимым олицетворением Христа, чуждым страстей и помышляющим об одном не- бесном», с чувством богомольного, боготворящего умиления, с чувством восторга. Духовенство наше, особенно в высоких рядах монашества, чрезвычайно любимо, до обожания, до обожения. В общем, однако, Русская Церковь увядает своим особым способом, по своему особому типу, повинуясь своему особому закону и траектории полета, как и две другие Церкви, католичес- кая и протестантская. Во многих отношениях она занимает сере- дину между ними. Она более уязвима в своих слабостях, немо- щах; и мене® заслуживает упреков в высотах, в порывах. Ее страдание — углубления, рытвины, тогда как, напр., в католиче- стве — патологичны именно горы. Но это все равно. Все три Церкви страшно быстро понижаются в своем уровне, и это движение неудержимо, как высыхание среднеазиатских озер и мо- рей, как неудержимо исчезновение лесов с цивилизацией. Вообще все Христианство, в его кристаллических, оформленных явлениях (Церкви) тает; оно гаснет, догорая, и уже во многих местах только чадит, дает зловоние и угар. Причина этого в том, что Христианство вообще не космологично,— и поэтому не может ни согласовать себя, ни с силою и правом противостоять космологи- ческому знанию человечества, выросшему в форме наук. Увы, «люби ближнего» — никак не отвечает на вопрос о составе света, химических соединениях, законе сохранения энергии. Христианст- во более и более сходит к моральным трюизмам, к прописям то 306
легоньких, то трудных добродетелей, которые не могут помочь человечеству в великих вопросах голода, нищеты, труда, эконо- мического устройства. Поневоле Христианство занимает только уголок в современной цивилизации, когда в младенческие сред- ние века оно окрашивало и имело силу очернить всю цивилиза- цию. Цивилизация не то чтобы не хочет подчиниться Христиан- ству: но Христианство не умеет и не имеет никаких способов и, наконец, отчасти не хочет подчинить себе цивилизацию, по раз- ности категорий, в которых выражены оно (Христианство) и она (цивилизация). У них нет зубчатых, взаимно цепляющихся колес, какими они могли бы захватить друг друга. Христианство вдруг оказалось ограниченным, не всеобъемлющим, не универсальным, когда оно выдавало себя за таковое и очень долго его принимали за таковое. Ни которая из Церквей и, наконец, все Христианство не может ответить на самые мучительные вопросы ума, на самые законные требования жизни; и цивилизация не столько враждеб- на к нему, сколько получает неожиданную возможность, почти невольную необходимость, смотреть на него почти с грустью и с жалостью, как на младенца или, пожалуй, как на впавшего в младенчество старичка, который не умеет посоветовать, наста- вить выросших своих детей, да даже и понять как следует их горести и нужды не умеет же. Можно заметить, что самые мудрые из прелатов и епископов, из проповедников и богословов все же имеют какое-то несовершеннолетие сравнительно с перво- классными учеными, поэтами, агитаторами. Л. Толстой не пото- му не мог бы подчиниться папе, что он — другой веры, иной Церкви, иного племени; но оттого, что свободное образование Толстого выше, чище, искреннее и основательнее, чем ныне уже искусственное и условное образование папы. То же можно прило- жить к первым пасторам, к митрополитам. Толстой учится раз- ному 1) у русского мужика, 2) у Шопенгауэра, 3) у Будды, 4) у Мопассана. Все это — естественное и живое дерево, и Мопас- сан, и Шопенгауэр, и русский мужик. Тогда как папа весь делится на два существа: 1) я его, которое скрыто и мы вовсе не знаем, что же именно, в конце концов, он думает и знает, и 2) сан его, который очень много думает по рубрикам своих обязанностей, но все это уже не живое, не настоящее в нем; все это — одеяния, повешенные на манекен, ими скрытый, но одеяния потому только и не падают на пол, что их все же держит собою этот манекен. Мы хотим этим сказать, что вольнолюбивая и страдальческая мысль человеческая и сердце человеческое давно переросли усло- вную и искусственную фразеологию богословия и богословов. Религиозное мышление, в пределах схемы христианской, давно представляет собою иссохшую мумию в драгоценном саркофаге, о которой никто не заметил даже момента, когда же именно она перестала жить и дышать. Всегда она была та же; всегда страши- лась изменить свои черты; всегда считала себя «истиною». И ник- то не заметил времени, когда эта «истина» с недвижными чер- тами перестала быть кому-нибудь нужною и занимательною. 307
Живы, энергичны теперь только секты, которые именно в дви- жении поставили себе задачу. Но то, к чему движется каждая из сект, в сущности, содержится в сердцевине уже бездыханного организма. Все секты, протестантские, православные, католичес- кие, не имеют ничего нового и оригинального в себе сравнитель- но с той Церковью, которой они якобы противополагаются, а в сущности — от которой отделились не более, чем сук от ствола... В обществах европейских еще надолго останутся так называ- емые «христианские чувства»: как в доме, где жил человек, еще долго остается «дух его», строй его мысли и чувств, и даже заведенные им «порядки». Но это уже не цельный организм, хотя бы даже в степени «организма (системы) чувств». Христианство сохранится в европейской цивилизации долее всего в виде стран- ствующих афоризмов, прекрасных изречений, великолепных пра- ктических и этических «максим» ( = правил), и нет никаких при- чин, чтобы эти прекрасные выражения не исторгали у отдельных людей, и особенно в отдельные моменты их жизни, то тяжелые вздохи, то прекрасные слезы. Но это вовсе не то, что основа и фундамент жизни. Основою и фундаментом жизни европейс- кого человечества давно уже служат: 1) экономика, 2) знания (науки). Но где же метафизика? мистицизм? — без которых не обходился ни один-великий народ и ни одна великая эпоха. Может быть, суждено европейскому человечеству выработать свою оригинальную метафизику и оригинальный мистицизм, который выразил бы отношение к Богу лица европейского, меж- ду тем как до сих пор европейцы, очевидно, пользовались со- бственно еврейскими формами отношения к Богу (Библия, апо- стол Павел). По всему вероятию, сюда войдет много, но совер- шенно переработанного и бесконечно углубленного, язычества — как в его эллино-римских элементах, так и особенно в германо- славянских элементах. Песни народные, эпос народный — они также хватают За сердце человека. Детские песни, колыбельные песни, бытовые песни — они мотивами своими, и тонами своими, и содержанием своим говорят иногда так же много, как песнопе- ния Церквей. Но они подвижны, живы, прилипают к сердцу человека, свежи и разнообразны, как сама жизнь: и в этом отношении они выше литургий, слишком схематичных и общих и не отвечающих человеку на скорбь этого часа, на радость этого дня. Но это — только лирика. Спрашиваем еще раз: где же метафизика? Человек метафизичен по самому существу своему: и если он воспринимает религии, усваивает одну или другую, слушает про- поведников, то потому именно, что он раньше услышанной проповеди есть уже исповедник, священник до оформленного священства и пророк до оформившегося пророчества. Вот этим- то врожденным метафизическим вопросам человека христианст- 308
во и не сумело дать ответа, не только удовлетворительного, но и никакого; и от этого оно угасает. Что такое человек до рожде- ния, и что такое самое рождение? Что такое человек после смерти, и что есть самая смерть? Что такое грех?? С чего начи- нать его, с какого «А»? О всем этом в христианстве нет ничего, кроме путаницы. Христианство не имеет метафизики даже о са- мом себе. «Христос пришел на землю и умер за грех людей». Что же, стали ли они безгрешны? Но статистика европейских преступ- лений показывает, что они грешат более римлян и греков и более всех первобытных (наивных) дикарей. Но, может быть, они гре- шат, а грех им уже не поставляется в преступление в силу жертвы на Голгофе? Однако что же именно искупила эта жертва и, особенно, каким образом? Адам согрешил и в силу греха — умер; смерть есть последствие греха: итак, последствием искупления греха должно стать бессмертие. Но мы умираем... Мы, однако же, умираем и грешим и окаянны после Христа, как и до Христа: вот чудовищное по величине эмпирическое опровержение всей Голгофы и всего, что в представлении народов и в учении самих богословов связуется с Голгофою! Решительно ничего ново- го, метафизически нового, бытийственно нового Христос не принес... кроме нравственных правил. Но это —уже не метафи- зика. Продолжаем спрашивать: каков способ «снятия проклятия, греха и смерти» с человечества? Здесь мы запутываемся еще больше. Адам пал потому, что не послушался Бога; неужели де- ти Адама, все человечество, «искупились» гем, что избранней- шее племя из этого человечества и в царственном граде этого человечества, в граде священников и пророков, подняло руку и умертвило... Бога!! Бога ли? — вот вопрос! По основному воззрению Христианства, было убито именно существо боже- ственное, «Сын Божий»; неужели Отец Его, «Отец наш, Сущий на Небесах», простит нам грехи наши в отношении друг друга, ложь нашу, жестокость нашу, войны наши, вероломство наше потому именно и потому особенно, что мы замучили и умертвили Его Сына? Ведь то особое наказание, какое евреи понесли за смерть Его, наказание отвержения, рассеяния и разорения,— его должны бы понести все народы, целое человечество, если смерть Спасителя имела отношение ко всему человечеству? Не все и евреи распинали Его, а горсть, кричавшая на дворе Пилата: но потерпели наказание все — и жители Вифлеема или Назарета, как жители Иерусалима. Параллельно, если взять пла- нету нашу, которую «искупил» Иисус, то, очевидно, и она должна была быть наказана вся за смерть Иисуса, т. е. во всех частях человечества. Или евреев не надо было всех и сплошь казнить; или уже казни достойно все человечество, и германцы, и русские. «Казни», мы говорим: а ведь начали говорить о «сня- тии греха, проклятия и смерти». Где же именно оно, это избавле- ние, это облегчение, эта радость и белый свет, будто бы связую- щийся с Голгофой? Для евреев— гибель, а для нас... чахотка, рак, убийства, грабежи, сифилис. Где же знаки «искупления»? 309
и вообще метафизической перемены в самом бытии человечест- ва? Все —ветхозаветно, даже хуже чем ветхозаветно: ибо до «искупления» человечества и до проповеди Иисуса в одном небо- льшом городке, в маленькой стране, нашлись же такие люди, как Мария и Елизавета, как две сестры Лазаря, Мария Магдалина и Самарянка? Нашлось 11 простолюдинов с разумом и сердцем Апостолов; и Никодим, и Закхей, и даже все эти, с великим сердцем, прокаженные, слепорожденные, расслабленные, блудни- цы, мытари! Вот эмпирический матерьял, который уже ранее Его был и который Иисус нашел готовым в «проклятом» месте: ибо Иерусалим был проклят и обречен гибели после Него. Ну, хоро- шо. Было за что проклясть Иерусалим и основать новую рели- гию на развалинах древней. Так, может быть, теперь мы найдем, в Париже или Берлине, еще Самарянку? еще Иосифа Аримафейс- кого? еще 11 Апостолов? и Марию с Елизаветою? Гомерический хохот, который раздался бы на этот вопрос в ответ, показует, до чего эмпирический человеческий матерьял, найденный уже гото- вым Иисусом в Иудее, был выше того, который Он Сам оставил после Себя маленькой планете, с жалким, скорбным и недоумева- ющим населением. И, наконец, добро, благо умиротворения и любви, принесен- ные Им на эту скорбную планетку?.. Как молил за Содом и Го- морру Авраам Бога: «Если не достанет до 50 праведников, то неужели тогда Ты казнишь его? если не достанет 40? 30? и, наконец, только 10?» — «Если найду в Содоме десять правед- ников, то пощажу весь город ради их»; вот решение Божие, решение ветхозаветное. А мы учим, что Ветхий завет был же- сток сравнительно с Новым. Но если пересчитать святых лиц, удивительных, трогательных, выше которых не видал мир, в Ева- нгелии, т. е. в Палестине во время Иисуса и, так сказать, у ног Его,— то их найдется гораздо более 50! И однако Палестина не была пощажена, хотя и остальные-то ее жители все же не были содомляне, а только верны Моисееву закону о субботе да «преда- ниям старцев», линия которых началась от достойного Ездры. Таким образом^ смутна для нас не только надежда, что мы «искуплены от греха, проклятия и смерти»: но и какая-либо уверенность, что новозаветная жизнь имеет преимущества перед ветхозаветною и что даже в зерне всего дела лежит... подвиг любви и милости, Небесного ли Отца к нам, Сына ли Его к человечеству. Во всяком случае, размышляющие люди имеют причину со- мневаться в мессианизме всего христианства и, следовательно, о лице Иисуса как Мессии. Наш-то сифилис? регистрация-то домов терпимости? Слишком малые знаки, чтобы Мессия «уже пришел». А войны? крестоносные? за испанское наследство? за австрийское наследство? Слишком малые знаки, чтобы «овца уже легла около тигра»: а между тем именно по этому предсказанию пророка Исаии мы и узнавали Христа. «Вот, когда придет такой, что это принесет: то смотрите, он и будет Мессия». Мы смот- 310
рим — и не узнаем!! Да и Сам Он о Себе ничего подобного не предсказал: «Огонь пришел низвести Я на землю: и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! Крещением должен Я креститься: и как Я томлюсь, пока сие совершится! Думаете ли вы, что Я пришел дать мир земле? Нет, говорю вам, но — разделение. Ибо отныне пятеро в одном доме станут разделяться, трое против двух и двое против трех. Отец будет против сына и сын против отца; мать против дочери и дочь против матери; свекровь против невестки своей и невестка против свекрови своей» (Луки, XII, 49—53). Таким образом, не одна эмпирическая наличность историй христианства, но и самое учение Основателя его, если сопоста- вить его с предсказаниями о Мессии, что вот Он «льна курящегося не загасит» и «трости надломленной не сломит» и что с пришест- вием Его «ляжет овца около тигра»,— побуждает многих начать спрашивать в сердце своем: «Точно ли Мессиею могли быть высказаны эти предсказания? И с таким очевидным выражением желания, чтобы они исполнялись?» Самый спор Его с Иерусалимом, вращающийся около суб- боты, нам, христианам, кажется, будто шел о филантропии и что вот ей противились злые евреи; но для евреев того времени и до наших времен очевидно, что филантропия вовсе не входила сюда никаким элементом, ибо Его спрашивали, почему Он не исцеляет в другие дни, в которые, конечно, Он мог бы исцелить; мог бы еще филантропичнее исцелить в пятницу или в четверг. Для евреев ясно было, что Он борется против «почил Бог от дел своих 'Ь седьмой день» и «пусть никакого дела не творит человек в седь- \'мой день каждой недели». Врачи теперь лечат и в седьмой день — •jh это хорошо. Но так ли хорошо, что и булочники пекут хлеб седьмой день? И что лавочники в лавках, и мастеровые в ма- стерских, увы, давно лишены отдыха в «седьмой день». Иисус, который мог бы исцелять и по четвергам и по средам, явно j боролся против абсолюта «праздника», и за него вступились ' Ьвреи по глубокому инстинкту, что стоит потрясти абсолют чего-нибудь, как потрясется и вся эмпирия, на этом абсолюте построенная, т. е. что у человечества — и у русских, и у немцев — будет отнято в году 52 дня абсолютного отдыха. В этом случае, как и вообще во всей концепции евангельской истории, христиане наивны, как дети. «Жиды были злы и убили Иисуса, потому что Он был добр. Но добрый Бог наказал злых жидов: а царство и жребий их передал нам, которые добрее всех народов на земле». Тем не менее все предречения Иисуса оправдались, и некото- рые, как о гибели Иерусалима, Он сказал не как волю Отца своего Небесного, но как Свою волю. Предсказал с подроб- ностями столь значительными, что не остается сомнения, что Он проницал в будущее и повелевал векам: «Вот, оставляется дом зн
ваш пуст»; «Камня на камне не останется от стен сих»; «Скажут горам: падите на нас! и холмам: покройте нас!» И, наконец, уже приведенное место о «мече и разделении», которое действительно раздирает христианскую цивилизацию, как никакой меч и ника- кую цивилизацию. Что же это такое? Скажем ли мы, что это доступно было Сократу? Платону? Будде, Конфуцию, Лаодзы, Магомету? Нет — нет: Иисус не просто выдается в ряду их, но Он вовсе не есть то, что ряд этих людей. Иисус не человек, а Сущест- во, и Евангелие есть действительно сверхъестественная книга, где передан рассказ о совершенно Сверхъестественном Существе, и самые события сверхъестественны же. При этом мы разумеем не чудеса Иисуса, которые могли быть апокрифичны или легенда- рны. Единственное и главное чудо, и притом уже совершенно бесспорное,— есть Он Сам. Даже если согласиться с крайними скептиками, уверяющими, что Иисуса никогда не было и что миф есть самая история, самый сюжет евангельский, то все же отсюда скептики не получат никакой пользы: вымыслить такое Лицо, со всей красотою Его образа и непостижимыми Его речами, так же трудно и невероятно, и было бы чудесно, как и быть такому Лицу. Предположим, что Платона никогда не было, а был кто-то, приписавший ему диалоги, на которых поставлено имя «Платон». Плохая шутка: этот, кто написал их, пусть имя ему будет Сидор, а не Платон, и был он перс, а не грек, все равно — и был как гений Платон, с тем именно содержанием в голове, какое мы приписы- ваем Платону. Ведь мы и все человечество не от того признали Иисуса «Сыном Божиим», что так велели нам апостолы, что это завещали они нам хранить как веру? но мы сами и волею своею, прочитав речи Иисуса, прочитав Нагорную Его Проповедь, да и все, все Его речения, восклицаем с Нафанаилом, которому ничего апостолы не нашептывали: «Равви! Ты — Сын Божий! Ты — царь Израилев». И исповедание Самарянки, и исповедание Никодима, и всего израильского народа, устилавшего одеждами Ему путь при входе в Иерусалим и восклицавшего: «Благословен грядый во Имя Господне», — все это есть наше исповедание, без всякого подсказывания и помимо какого-либо авторитета для нас самих евангелистов-рассказчиков. И только когда эти иерусалимляне, с пальмовыми ветвями встретившие Его, завопили под легионами Тита, так удивительно точно предсказанными таинственным Посетителем Земли, сердце наше испугалось, заробело... и все смутилось в уме нашем. Иисус человеком не был! Но был ли Он Мессия? И кто же Он, наконец? Вот вопросы, которые томят несказанным томлением многие русские сердца. И они так глубоки, так захватывают фундамент всего дела, что ломкий хрусталь исторически сложившихся Церк- вей — католической, православной, лютеранской — никак не может не хрустнуть просто от самой постановки их. 312
Европа, цивилизация европейская выросла из Христианства. Даже как спор против Церквей, как «ереси» — она выросла из него же. Высота европейской цивилизации показует, как высоко было Христианство. Воистину, не человек его основал! Да: но к концу времен выяснились необоримые язвы цивилизации этой; и перед гробом ее, перед саваном ее позволительно спросить: вечно ли это дело, т. е. все-таки Божие ли зерно лежит в основе ее? Священникам, духовенству это невразумительно: они по инерции движутся, куда двигались, говорят, что говорили: языки их оме- таллились и уже не могут переменить своего звона. О цивилиза- ции они и не болят, или болят настолько, насколько она не принимает «их», критикует «их», не повинуется «им». «Мало почета нам» — вот вся их скорбь об Европе. Но «почета» было много в средние века, когда им позволяли даже жечь людей,— и они жгли с удовольствием. Все это явно не мессианство. Оставим их. Итак, открылись неисцелимые язвы цивилизации: по этому мы узнаем не божественность зерна в почве ее..............................................настоящий пламенный исповедник, желая повторить это исповедание, уви- дел бы, что оно сгорает в самый момент выговаривания его, от уст выговаривающих. От этого выходит, что «впадали в ересь» все «горячо веровавшие»: поразительная черта в Христианстве! Теперь оно еле держится... холодностью, равнодушием! Страш- ное дело: «стойте, не шевелитесь,— не горячитесь, главное — не горячитесь: иначе все рассыплется» — вот лозунг времен, лозунг религии, Церкви! Но если таково средство, «чтобы не погибнуть», то не явно ли, что для «исцеления» уже никакого средства нет...
ПЕРЕД САХАРНОЙ «Любовь существует для пользы Отечества» 3 января 1913 г. В—я привезла на Рождество две двойки, по немецкому и ари- фметике. Ее встретили сухо и почти не разговариваем. Она опешила. Заглядывает в глаза, улыбается виновно и заискива- юще, но мы не обращаем внимания. Однако, когда прошли дни,— ее впустили в комнату к Шуре, куда собрались две кур- систки, она сама (Шура) и все детишки. Я что-то копался. Когда вошли в кабинет и сказали: «Идите к нам, папочка: как весело». Скучая, что оторвали,— я, однако, вошел. На полу — «подножках» и табуретках — разместились, кроме трех больших — все маленькие: Таня, Вера, Варя, Вася, Надя. Все были в ажитации, и, когда я тихо сел, - почти не заметили. Играли «В свои мнения». Эти «мнения» составляли определе- ния вещей, имя коих писалось на бумажке. Меня поразили многие из мнений, и, когда все кончилось,— я захватил бумажки и здесь воспроизвожу их. Вопрос: Что такое цветы? «Цветы одушевляют человека, когда он бывает угнетен чем- нибудь и освежают его душу» (Вася). «Цветы да еще дети одни украшают землю» (Вера). «Дыхание'красы». «Цветок есть последняя отрада человека, посаженный в зем- лю около гробовой доски» (Варя). «Цветы — внешняя улыбка природы, их запах — тайное при- знание ее» (курсистка). «Цветы — это песнь природы» (Наташа). «Без цветов мир стал бы мертвее самой смерти» (Шура). (Вторично заданная та же тема, или второе мнение при первом же задании): «Цветы — покорное создание, которых каждый смертный может сорвать и растоптать» (Вася). «Цветы — это маленькие и нежные созданья Бога, которые остались как печальные воспоминания о Рае» (Вера). «Цветы, как люди,— горды, нежны». «Цветы — в природе — милые, светлые, разноцветные. В своих чашечках они скрывают мечты... своим благоуханием они сдувают муки и тягость.— Цветы в душной комнате. Скучно, серо... Вьются нежные цветы у пыльного окна. Подходишь. И встают золотые воспоминания о чем-то далеком» (по-видимому, Таня). 314
Вопрос: Что такое ум? «Ум — очень трудно определить тому, кто его имеет; для тех Яге, кто его не имеет, ум — святое счастье и богатство» (курсистка). «Вечно «Горе от ума» (Шура). «Ум — это счастье несчастливых» (Наташа). «Ум — руль» (Таня). Вопрос; Что есть высший героизм? «Самоотверженно к себе, радостно умереть за ближнего и да- же за самого низкого преступника» (Надя или Вася). «Героизм есть высшая отвага и стремление к великому делу» ( Варя ). «Высший героизм есть самоотречение. Только гот сможет создать великое и прекрасное, только тот может, как герой, отпечатлеть своей рукой на истории и в измученных душах людей, кто скажет: я для всех, но не для себя. Это есть истинный герой человечества» (Вера). «Жажда сгореть в любви» (Таня). «Высший героизм — стереть свое лицо» (Шура). «Героизм — ни один раз в жизни не солгать» (Наташа). «Героизм есть лишь вспышка, но не огонь» (курсистка). «Истинный героизм заключается в силе любви, заставляющей забыть свое мучительное я» (вторичное — Тани). «Высший героизм — сказать про себя самое смешное и низ- кое» (вторичное — Шуры). > «Героизм есть необыкновенная жизнь человека, иногда неза- метная, а иногда заметная» (по-видимому,— по почерку — Вася \или Надя). < «Как мы можем спрашивать, что такое героизм, когда вся жизнь Христа есть высший подвиг героизма» (судя по почерку, Кажется, Вера). Вопрос: Что труднее всего на свете? «Всего труднее в жизни полюбить ненавидящего тебя» (ку- рсистка ). «Труднее всего в жизни побороть себя» (курсистка). «Прожить без любви» (Наташа). «Забыть себя» (Шура). «Самое трудное — сказать в старости то, что говорил в моло- дости» (по-видимому, Вера). «Сохранить юность» (по-видимому, курсистка). «Верить и прожить честно, без фальшивых прикрас» (Таня). «Труднее всего в жизни — просто, без затей ее прожить» по-видимому, курсистка вторично). : «Труднее всего в жизни забыть о себе» (Шура вторично). «Самое трудное — стать выше своих страданий» (Вера). «Труднее всего переживать предсмертный час, если был гре- шен» ( Вася,— sic!). «Труднее всего в жизни переживать муки» (Вася вторично). «Труднее всего в жизни пойти выпить молоко и лечь спать» ( Пучок — Надя). 315
Смеялись больше всего последнему. Дивились больше всего Васе. Он был по пояс мне, совсем маленький. Пораженный, я его отвел в сторону (после игры) и спросил: «Разве ты думал о смерт- ном часе?» «Думал».— «Ну, это мне тяжело умирать так, а ты?..» — «Нет, папа. Какие у тебя грехи? Если тебе захочется согрешить, то ты удержишься».— Прыснув со смеху и замирая в страхе, я пошел и рассказал Шуре «своего Ваську». Но... потеряны листки с «любовью». — «Что такое любовь?». Ответили разное. Но Варя— вся проказа вне этого «наказанного» Рождества — поспешила уте- шить родителей и успокоить общество: «Любовь существует для пользы отечества». Этому-то больше всего мы и смеялись тогда. * * * Еврей находит «отечество» во всяком месте, в котором живет, и в каждом деле, у которого становится. Он въязвляется, врастает в землю и в профессию, в партии и в союзы. Но это не фальшь, а настоящее. И везде действует легко (с сво- бодою) и с силою, как родной. Он в высшей степени не чужой везде, со всеми. Общее пред- положение, что евреи ведь чужие,— верно только в половине. В каком-то одном и таинственном отношении они и есть везде и всем чужие. Но столь же верно и неодолимо то, что они и близки, до «единокровности», со всеми. Отсюда проистекают некоторые мелочи, например знаме- нитое «жидовское нахальство», которого сами евреи не замечают и даже не понимают, о чем мы говорим. Нас поражает и мы не выносам, что в России они ведут себя и разглагольствуют, «как мы»; а они и чувствуют себя, «как мы», и так говорят и ведут себя. Отсюда (отчасти) побои, и — то, что евреи так этого не понимают. ♦’ (в клинике около мамы). * * * Когда идет добро от священника и когда идет добро от мирского человека, и собственные «измерения добра» в одном и другом случае одинаковы,— т. е. равны: доброе слово здесь и там, утешение здесь и там, милостыня здесь и там,— то есть разница какая-то в благоухании. Добро священника благоуханнее добра светского человека. Отчего это? Явно чувствую. Чувствую не потому, что я «таких убеждений». Не ум чувствует, а нос чувствует. (припомнился разговор с одним добрым батей). Эх, попы. Поправьтесь! — и спасете Русь. 316
* * * Мне не нужна «русская женщина» (Некрасов и общественная шумиха), а нужна русская баба, которая бы хорошо рожала детей, была верна мужу и талантлива. Волосы гладенькие, не густые. Пробор посередине, и кожа в проборе белая, благородная. Вся миловидна. Не велика, не мала. Одета скромно, но без постного. В лице улыбка. Руки, ноги не утомляются. Раз в году округляется. (иду от Пр. Гор.). * * * — Это что часы-то? Остановились? Большие, с белой доской. С тяжелыми гирями, из которых к одной был прицеплен еще старый замок. — Это худо. Это к чему-нибудь. И мамаша задумывалась. Правда, энергией своей она все преодолевала. Но когда они останавливались, это было дурным часом в ее дне. в Ельце. * * * Часы ходили еле-еле. Вековые. От покойного Дмитрия На- умыча (мужа, отец «друга»). За него она вышла замуж, п. ч. он был тихий и удобный для воспитания брата ее. Ей было 15 лет, брату 4 года. Но она все сообразила и планировала, и не вышла за «бойкого», который был бы «самой люб», а за удобного. Она была постоянно веселая, и любила, чтобы было все чистое, комнаты и нравы,— и поведение сыновей и дочери. Умирая, завещала похоронить «вместе с мужем». «Вместе родили детей», «вместе лежать в земле», «вместе идти к Богу». * * * «Три-три-три Фру-фру-фру Иги-иги-иги Угу-угу-угу». Это хорошо. После «Синтетической философии» в одиннад- цати томах Герберта Спенсера — это очень хорошо. (Статья о футуристах Рог-Рогачевского с примерами из их поэзии). А не верят люди в Бога, Судьбу и Руку. Но Он дерет за ухо не только верующих, но и не верующих в Него. 317
* * * Теперь стою в банке, перевод или что,— смотрю по сторонам: где тут международный плут, с его «печатью на лице», которого бы ловил Шерлок Холмс. (Начитавшись Ш.-Хол.). Перевожу последнюю уплату за монеты Осману Нурри-бею в Константинополь. * * * Много можно приобрести сковостью. богатством: но больше — ла- (мудрость евреев). * * * Булгаков честен, умен, начитан и рвется к истине. Теперь — к христианству. Но он не имеет беды в душе, ни бедствия в жизни. Он не восклицал никогда — «тону!» — среди ужаса. Он профессор, а не обыватель; ученый, а не человек. А христианство (думается) открывается именно «немудрым земли» в особых точках и в осо- бые минуты. И, кажется, проникнуть особенно глубоко в не свои темы ему не удается. * * * Как поправить грех грехом — тема революции. (на извозчике). И поправляющий грех горше поправляемого. * * * — Отдай пирог! Отдай пирог! Отдай пирог! Вера лежала животом на полу в Шуриной комнате. 10-ти лет. И повторяла: — Отдай мне пирог!! Шура выбежала ко мне и, смеясь «до пупика», спрашивала: — Как я отдам ей пирог? — Какой «пирог»??. — Вчера, вернувшись из гостей, она вынимает из кармана завернутый в платок кусок торта и говорит: — «Это, Алюсенька, тебе». — Конечно, я съела. Сегодня она на что-то рассердилась, кажется,— я сделала ей замечание, и требует, чтобы я ей отдала назад торт. Говорю: —Как же я «отдам», когда я съела? — Она кричит (юридическое чувство): 318
— Все равно — отдай! Мне нет дела, что ты съела. Шура смеялась (курсистка). Вера плакала. В гневе с Верой никто не может справиться, хоть ей всего 10 дет. Она всегда безумеет, как безумеет и в увлечениях. (на семейной карточке «Оп. л.» она одной рукой обнимает, другую уставила в бок). * * * Бредет пьяный поп... Вдовый и живет с кухаркой... А когда рассчитывается с извозчиком — норовит дать Екатерининскую «семитку» (2 коп.) вместо пятака. И тем не менее я отделяюсь от Влад. Набокова, профессора Кареева и дворянина Петрункевича, и подойду к нему... Почему же я к нему подойду, отделясь от тех, когда те разумны, а этот даже и в семина рском-то «вервии» лыка не вяжет? По традиции? Привычке? Нет, я выбрал. Я подошел к мудрости и благости. А отошел от глупости и зла. Почему? Как? Да около Набокова станет еще Набоков и около Кареева станет еще Кареев... Как бы они ни множились и как бы цепь их ни увеличивалась, она и в середине, и на концах, и в бесконечности не обещает ничего еще, кроме Набокова и Кареева или Тьера и графа Орлова-Чесменского, Захарьина и князя Юсупова; а рядом с по- пом может стоять сейчас же митрополит Филарет, да и сам Св. Серафим Саровский. Чего, и дальше: «за руку с попом» не погнушает взяться и древний Платон, сказав: «Он — от моей мудрости». А я прибавлю: «Нет, отче Платоне,— он превзошел тебя много. Ты — догадывался, а он — знает, и о душе, и о небесах. И о грехе и правде. И что всякая душа человеческая скорбит, и что надо ей исцеление». * * * Вина евреев против И. Христа была ли феноменальная или ноуменальная? Т. е. только «эта толпа» «не могла понять» и, главное, «теперь»— ну, «при исходе времен»? Или — от корня, издревле, от Моисея и даже Авраама? Было ли больно все от истока начиная, или — только в устье? В последнем случае, т. е. если только «нравы» и сейчас,— не для чего было отменять обрезания и всего жертвенного культа, и суббот и храма. В этом случае была бы у христиан сохранена библейская 319
семья; сохранено бы было живое и животное чувство Библии, а не то, что «иногда читаем». Не было бы ужасного для сердец наших противопоставления Евангелия и Ветхого завета. Ничего не понимаю. О, если бы кто-нибудь объяснил. * * * Как задавили эти негодяи Страхова, Данилевского, Рачинско- го... задавили все скромное и тихое на Руси, все вдумчивое на Руси. «Пришествие Гиксосов». Черт их знает, откуда-то «Гиксосы» взялись; историки не знают откуда. Пришли и разрушили еги- петскую цивилизацию, 2000 лет слагавшуюся. Потом через 1’Д века их прогнали. И начала из разорения она восстановляться; с трудом, медленно, но восстановилась. (придя с Айседоры Дункан домой). Как хорошо, что эта Дункан своими бедрами послала все к черту, всех этих Чернышевских и Добролюбовых. Раньше, впрочем, послали их туда же Брюсов и Белый (Андрей Белый). О, закрой свои бледные ноги. Это было великолепно. Поползли на четвереньках, а потом вверх ногами. И тщетно вопияли Лесевичи и Михайловские: — Где наш позитивизм? Где наш позитивизм!!! Позитивизм и мог быть разрушен только через «вверх но- гами». На эмалевой стене Там есть свет чудных латаний. Дивно. Сам Бог послал. Ничего другого и не надо было. Только этим «кувырканьем» в течение десяти лет и можно было прогнать «дурной сон» литературы. *' * * * Вчера разговор в гостях. И выслушал удивительный взрыв отца: «Моему 13-летнему сыну, который никогда не знал онанизма, в гимназии сказали никогда не дотрагиваться до... потому что хотя это насладительно, но вредно для здоровья. Он дотронулся и сделался онанистом. 10 чиновников в мундире министерства просвещения, из кото- рых каждый был шпион и ябедник, учили его «не послуше- ствовать на друга своего свидетельства ложна». И он стал клевет- ником и злословцем. Те же десять чиновников, из которых каждый был предатель и втихомолку занимался социализмом, учили его «быть патрио- том». И он возненавидел свое отечество. 320
Таким образом, когда он «окончательно получит образова- ние» и сделается никуда не годным человеком, ему выдадут бумажку, по которой он может получить всякое место на госуда- рственной службе. Перед ним будут «открыты все двери». Он войдет в наиболее широкую, выберет девицу с кушем и женится. Теперь он сделается не только «полезным граждани- ном», но и в высшей степени «приятным членом общества». У него станут занимать деньги. Ему везде станут предлагать «председательство». Он станет заниматься «благотворением». Когда он умрет, поп скажет хорошую речь». (русская цивилизация). Я подумал молча про себя. Нет. Мой Вася жив. С ним никогда этого не будет. Берегись, Вася. Берегись «русской цивилизации». * * * За попа, даже и выпивающего, я трех кадетов не возьму. Только злой поп (поп А-бов) — невыносим. Он хуже всякого человека. В нем этот яд становится хуже, проклятее, смраднее, стрельчатее яда во всяком другом человеке. Отчего это? Тоже — тайна. «И взяв кусок с блюда и обмакнув в соль — подал ему». И всякий исповедник Христа, если он зол,— увеличивается в зле на всю величину Христа и ста- новится Иудой. * * * «Знаешь (и она назвала одного любимого мною умершего писателя), если бы он теперь жил, он не показался бы интерес- ным. Он был тогда интересен (в 90-е годы). Люди с каждым годом растут; душа с каждым годом растет, и человек теперь не то, что был 15 лет назад». (мамочка, в постели, 13 янв.). * * * Г реки — «отец»; и римляне тоже — «отец». Даже сухопарый чиновник — и он «отец». Одна «жидова» — Вечная Мать. От- сюда проистекает их могущество и значительность. (идя из клиники). * * * Батя. С Урала, член Госуд. Думы. Еду с дочкой на извозчике. И говорю: — Сколько платите за квартиру? 11 В. В. Розанов 321
— Сорок. — Сорок?! Сколько же комнат? — С прихожей 4. — Как же вы помещаетесь? Из кого семья? — Я. Да брат студент, технолог. Да сестра замужняя с ребен- ком. Да папаша с мамашей. И еще брат двух лет. — Как же вы спите? — Я в столовой на кушетке, брату в прихожей на ларе стелют. Сестра с мужем за перегородочкой. Папаша с мамашей за другой перегородочкой. — Сестриному-то ребенку сколько будет? — Полтора года. — А меньшому брату вы, кажется, сказали два? — Два. — Это хорошо. Сестра-то еще не беременна? Она помолчала. — Это хорошо. Тесно, а тепло. И отец еще молодой? — 53 года: а когда на именинах были гости, то говорили, что ему едва сорок можно на вид дать. Лицом белый и большого роста. И живот,— хотя не очень большой. — А мамаша? — Мамаша совсем молодая. Ей только 42. — Совсем хорошо! То-то и фамилия у вас красивая. Нет красивее на Руси,— т. е. не может быть красивее такой фамилии: тут и «мережки» и «золото». Оттого, что вы старые люди на Руси. Курсистка улыбнулась. По задумчивому виду я вижу, что ей тоже пора замуж. Уже 19 лет. Так растет добро на Руси. Или не сказать ли по-церковному: так произрастает и густится пшеница Господня на землях туч- ных. • Берегите тучность земли. Берегите, берегите. Хольте, вспахи- вайте,— молите дождичка. Солнышк^,молите. И во благовремении полной пригоршней бросайте зерна в землю. * * * Что истинно интересно? Своя судьба. Своя душа. Свой характер. Свои тайны («сокровенное души»), С кем хотел бы быть? С Богом. Еще с кем? С гем, кого истинно любишь. Таков за всю жизнь один-два. Что нужно? 322
* * * После Гоголя, Некрасова и Щедрина совершенно невозможен никакой энтузиазм в России. Мог быть только энтузиазм к разрушению России. — Вот и 1-е марта, и полупаралич турецкой войны, и «ни одной победы» в Маньчжурии. Вовсе не Алексеев и еще какой-то «гофмейстер» — Абаза - устроили «авантюру на Ялу», а пре- вратили в «авантюру» возможную победу и расширение земли своей господа «Современника», «Отечественных записок» и «Русского богатства». Победа вообще никакая стала нево- зможна, пока не явился «международный еврей» Азеф, который вообще стал всею этою гнилью «торговать», продавая «туда», продавая «сюда»,— и вообще всякому, кто бы ему дал на винцо и женщин. * * * Да, если вы станете, захлебываясь в восторге, цитировать на каждом шагу гнусные типы и прибауточки Щедрина, и ругать каждого служащего человека на Руси, в родине,— да и всей ей предрекать провал и проклятие на каждом месте и в каждом часе, то вас тогда назовут «идеалистом-писателем», который пишет «кровью сердца и соком нервов»... И весь-то мотив этого, что «сопричисляющий вас» с залихватской русской фамилией Рог- Рогачевский пишет в журнале еврея Кранихфельда, и «чей хлеб кушает, того и песенку поет». — Если ты не изменник родине — то какой же после этого ты русский? И если ты не влюблен в Финляндию, в «черту» и Польшу — - то какой же ты вообще человек? Что делать в этом бедламе, как не... скрестив руки — смот- реть и ждать. * * * «Ни я, ни вы, ни Новоселов ц не нужны»,— написал NN. —Это что, дело стоит даже крепче: ей чести не нужно, «пра- вильных документов на торговлю» не нужно. Лопаты, приставленные к забору, басят глубоким строем: — Нам нужны только доходы. Остальное уже обеспечено им. (получив письмо от NN). • * * * Да почему он «скиталец»? Везде принят, все кланяются. Рели- гиозно-философские собрания сочли «за честь», когда он одно из них посетил, придя в середине чтений и обратив всех внимание черною блузою, ремешком и физиономией «под Максима». По- чему же он «скиталец», и кто его «изгнал», и откуда он «ис- 323
ключей»? «Качества его произведений» никому (вероятно) не при- ходили на ум, пишет ли он стихами или прозой, публицистику или «так рассказы» — никто не знает, и только всякому известно, что «есть еще другой Максим, который называется Скитальцем», и тоже с ремешком и в блузе. Да это скорее — граф, «его сиятельство» и уж во всяком случае «превосходительство». В первый раз проходят какие-то в литературе с фальшивыми физиономиями «под другого», в чужой прическе и совершенно не своим «видом на жительство». Барин, который называет себя «Ванька с Сенной». * * * NN бы заговорил другим языком, если бы из его дома вывели за ручку Ан. Мих., со словами: «На все четыре стороны, проща- * лыга», а Васюка присудили бы с двухлетнего возраста «здорово живешь» в солдаты без срока. Тогда были бы песни другие, и он не приравнивал бы это к бедной кофточке и грубому слову кухарки, с добавкой, однако: «Заочно от меня». То-то «заочно»: ну а что, если бы на глазах? — сказал ли бы он только: «Будьте, Катерина, мягче: мы все — христиане». И Новоселову с его «мамашей» тоже всего этого не нужно. Но что, если бы его «мамашу» стали бить кнутом на конюшне, как в Петербурге сек с конюхом (при пособии конюха) свою жену гвардеец,— урожденную Варгунину, за которою взял 150 000 приданого, но уже во время ее первой беременности сказал ей, что его, как дворянина, компрометируют поклоны на улице и посещения на дому ее купеческой родни и чтобы сама она постаралась, чтобы эти родные «не навязывались» и не «ходили к нам», а затем начал — и сечь (на конюшне). Отец, Варгунин, « обратился к властям, но, согласно NN и Новоселову, получил «кукиш с маслом» в утешение, т. е. «ни развода, ни отдельного паспорта на жительство», ни вообще — «прав у отца на дочь, раз она обвенчана». И только уплатив еще 75 ООО «правйльно-кайо- ническому, повенчанному» мужу, отец вызволил дочку из «благо- датного благословения церкви». Так была подробно, с именами, рассказана в «Гражданине» князя Мещерского эта петербургская история. Я не прочел, к со- жалению; но со слов «Гражданина» рассказывала вслух,всем гостям эту историю за обедом Анна Ивановна Суворина. Да что: разве не такую точь-в-точь историю рассказывает в «Семейной хронике» С. Т. Аксаков? И у Аксакова все духовенство прочло это; прочло и ничем не отозвалось. Так вот, вы полюбуйтесь, сперва, и NN, и Новоселов, на эту Варгунину, да и вы, Иван Павлович, да и Цветков с Андреевым. А я же до благосклонного ответа скажу: — Пока это есть, представляется каким-то мазурничест- вом говорить о «цветочках» Франциска Ассизского и прочих чудесах. 324
Яс * Яс Чем «молиться» на секретаря духовной консистории (однако же, ведь не в ней суть, она «приложися» во временах), то уж Лучше помолиться вотяцкой «Керемети»: все-таки живее, да и фо- льклор по крайней мере. Это я говорил (писал) Рачинскому и страшусь, что придется Говорить NN. ( Вот где возможен поворот к: «вернемся к египетским богам, потому что они кормили нас и мы не были голодны». И ведь израиль в пустыне был бы прав, если бы не прилетели перепелы. Вот и кое-кто и кое-что (лицо и потом возникшие учреждения) пусть «пришлет перепелов» и «источит из камня Воду». Если кое-кто и кое-что бессильнее Моисея,— нельзя уди- виться и нельзя будет негодовать, если люди вдруг из-за «перепе- лов» начнут заворачивать к Моисею, да и к египетским богам. * * * Мерзавцы-канонисты подумали бы, что с коровою привычною , расстаться нелегко, квартиру удобную передают неохотно: по какому же праву и по какому скаредному мотиву они вообразили, они наклеветали на людей, они закричали в печати и, ранее Гутенберга, кричали в манускриптах, что мужья-человеки все такие же мерзавцы, как они сами (т. е. как канонисты) и сейчас побросают жен и перейдут к «молоденьким и сладеньким», если Рачинский и NN вдруг «согласятся на развод». Но они злы, эти мерзавцы, и хочется им засадить «гной в кости» («худая жена — как гной в костях человека»,— Соломон в «притчах»). И, пользу- ясь идеализмом, отвлеченностью и мечтательностью NN и Ра- чинского, они (канонисты) им все «навевают» о человеческом легкомыслии и не добро детели, соображая про себя: «С гноем-то в кости нам человек все заплатит». Канонист-профессор (был процесс о наследстве — недавно) оставил 100 000 дочерям. Занимал именно по бракоразводным делам «стол» в высоком духовном учреждении. Автор книг и ста- теек в «Христианском чтении» и в «Отдыхе христианина». 100 000 из «профессорского жалованья» не скопишь. * * * ...Скука, холод и гранит. Что это, стихотворение Пушкина? — Нет, это каноническое право. «Кормчая», Суворов, Крас- ножен, Сильченков, еще кто-то, многие. Как говорится где-то в Библии: «Взойди на башню и посмотри, не идет ли это на помощь осажденным войско?» — Посланный вернулся и сказал: «О нет, это идет стадо скота и подымает пыль». 325
* * * Вот идет по тротуару проституточка. Подойду к ней и раз- делим... последнюю папироску. Она одна мне «своя» в мире: такая же бездомная, тоже без отца, без матери, также никому не нужная, также ей никто не нужен. Дам ей папироску, она закурит, я докурю. Потом пойдем к ней. И будет она мне жена на ночь. Как и мне на час работы нужен каждый хозяин, и я говорю о всяком через час — «провались». (за корректурой своей статьи о Страхове: место ее о «меланхолии в Европе»). Подошла Пучок и молча поцеловала папу в щеку; в рубашон- ке, сейчас в постель (ночь). Нет, я теперь не такой: мне мама дала другое.— Но ведь не у всех была «наша мама», и другие — именно таковы. !'т. е. «меланхолия в Европе» происходит от КОРНЕВИДНОЙ в Европе бессемейности; от того, что семья там есть случай и удача). * * * Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа! «Как ты, пачкунья, смеешь это думать?» — Моя прекрасная душа. Моя прекрасная душа. Моя пре- красная душа. «И лукавая? и скрытная? обманная?» — Моя прекрасная душа! Моя прекрасная душа! Моя пре- красная душа. «Весь запутанный? Скверный?» — Моя прекрасная душа. Моя прекрасная душа. Моя пре- красная душа. (Бреду ночью из редакции. 3-й час ночи. Кругом проститутки.) * * * Собственно, есть одна книга, которую человек обязан внима- тельно прочитать,— это книга его собственной жизни. И, со- бственно, есть одна книга, которая для него по-настоящему поучительна,— это книга его личной жизни. Она одна ему открыта вполне, и — ему одному. Собственно, это и есть то новое, совершенно новое в мире, ни на что чужое не похожее, что он может прочитать, узнать. Его личная жизнь — единственный новый факт, который он с собою приносит на землю. Он рождается для своей жизни, и его жизнь есть дар 326
Божий земле. Каждого человека Бог дарит земле. В каждом человеке Земля (планета) получает себе подарок. Но «подарок» этот исполнен внутренними письменами. Вот прочесть-то их и уразуметь и составляет обязанность всякого человека. И если он добр к людям, расположен к ним, если «у корыта (мир) мы все щенята»,— то без церемоний и ужимок, без стыда и застен- чивости, без кокетничанья скромностью, он должен сказать «по- росятам у корыта»: «Братья мои, вот что написано в этой книге. Вникните все и читайте меня. Может, кому понадобится. Может, иной утешится через меня в себе. И «третий добрый молодец» позабавится,— без зла, а с добрым смехом. Ибо злым смехом ни над каким человеком нельзя смеяться». Поэтому «Уедин.», собственно, каждый человек обязан о себе написать. Это есть единственное наследие, какое он оставляет миру и какое миру от него можно получить, и мир вправе его получить. «Все прочее не существенно»,— и все прочее, что он мог написать или сказать, лишь частью верно; «верное» там не в его власти, не в его знаниях. * * * В белом больничном халате и черных шерстяных перчатках, она изящно пила чай с яблочным вареньем. Едва открыл дверь — вся в радости. — Что же это ты чай в перчатках? — Я уже с 12 часов одела их. Сама,— и на больную руку сама. Я и забыл, что больную всегда мы одевали,— я или Надя (горничн.). Прислуга куда-то разбежалась. — Можешь надеть на меня платье? Я в две минуты одел серый английский костюм (сшитый для Наугейма). — Едем. — Подожди. Сперва к Варваре Андреевне (близ Клиники). Она меня каждый день проведывала,— и ей мой первый выезд. Отбыли. — Теперь едем (кататься)? — Нет. Еще к Скорбящей (на Шпалерной). — А кататься? Отдыхать? — Потом уж и кататься. (21 января 1913 г.). * * ♦ Купа седых (серых) волос давала впечатление львиной голо- вы, и когда она повернула умеренно-массивную голову,— то (так как она была против статуи Екатерины) я не мог не залюбоваться этим «Екатерининским видом» сурового, бронзового, гордого 327
лица. Оно было прекрасно той благородной грубостью, которая иногда нравится более, чем нежность. Перейдя к плечам, я увидел, что они как будто держат царство. Муж — сухой, узкий. Второй ряд кресел, по 10 р.,— должно быть, «товарищ министра» или большая коммерция. Но явно — и образование. Сколько лет? 60 или не менее 55. Но никакой дряхлости, изнеможения, рыхлости. Я дождался, пока еще повернулась: белым скатом лебяжья грудь была открыта до «как можно». Бюст совершенно был наг, увы — неприятным или недогадливым современным декольте, которое скрывает главную прелесть персей — начало их разделе- ния и оставляет видеть только один могучий скат. — Такое ведь неприличие смотреть внимательно на декольте. И я никогда не смотрел на него прямо. Но 60 или 55 лет меня взволновали. Оттого именно, что мне казалось неприлично глядеть прямо, я был поражен удивлением, что она так декольтирована в 55 или 60. «Однако если она открылась, то ведь, конечно, для того, чтобы видели. И смотреть внимательно на декольте не только не обижает, но скорее обижает, если не смотрят». В первый раз мелькнуло в голову: «Америка», «эврика». И я посмотрел прямо, как никогда. И хотя она перевела глаза на меня, продолжал смотреть прямо. Вдруг каким-то инстинктом я провел языком по губам... По верхней губе... Раз... три... четыре... Теперь она сидела так, что мне были видны только шея и щеки. Странный инстинкт: она, как львица, полуоткрыла рот и, тоже высунув язык, провела по нижней и верхней губе, и немного лизнув щеки. Я никогда не видал «в Собрании», и очень пышном, такой манеры — за всю жизнь не видал! — Но она сделала движение языком (высунув!) так, что это не было ни безобразно, ни отвратительно. Балалайки играли «Осень» Чайковского. Звуки шептали и вы- ли, как осенний ветер. Музыка чудная. Но эта манера неужели не взаимный сомнамбулизм? Так как нельзя поверить, чтобы она читала мои мысли. Она сидела во 2-м ряду, я — в третьем, немножко наисцрсь и сзади. Немного вправо от нее. Муж сидел прямо. Он сухой и прямой. Он чиновник. К моей добродетели надо сказать, что в переполненной зале Дворянского собрания я не заметил ни одной женщины. Только эти 55 лет. (22 января). * * * Я — великий методист. Мне нужен метод души, а не ее (ума) убеждения. И этот метод — нежность. Ко мне придут (если когда-нибудь придут) нежные, плачущие, скорбные, измученные. Замученные. Придут блудливые (сла- бые)... Только пьяных не нужно... 328
И я скажу им: я всегда и был такой же слабый, как все вы, и даже слабее вас, и блудливый, и похотливый. Но всегда душа моя плакала об этой своей слабости. Потому что мне хотелось быть верным и крепким, прямым и достойным... Только величе- ственным никогда не хотел быть... «Давайте устроимте Вечерю Господню... Вечерю чистую — один день из семи без блуда... И запоем наши песни, песни Слабости Человеческой, песни Скорби Человеческой, песни Недостоинства Человеческого. В ко- торых оплачем все это... И на этот день Господь будет с нами». А потом шесть дней опять на земле и с девочками. * * * Христианству и нужно всегда жить о бок с язычеством: в дере- внях — бедность, нужда, нелечимые болезни, труд. Конечно, там христианство. В городах — Невский, «такие магазины»: христи- анству некуда и упасть, все занято — суетой, выгодой. Но мне кажется об этом не надо скорбеть. Это — натуральное положе- ние планеты. Христианство даже выигрывает от этого, потому что «в вечной борьбе с язычеством» оно гем самым делается вечно in statu nascentis. (на концерте Андреева в Дворянском соврати). * * * Первый из людей и ангелов я увидел границу его; А увидеть грани, границы — значит увидеть невежест- венность. Первый я увидел его небожественность. И не сошел с ума. Как я не сошел с ума? А может быть, я и сошел с ума. * * * Какая-то смесь бала и похорон в душе — вечно во мне. Творчество — и это, конечно, бал. Но неисполненный долг в отношении людей — ужасные похороны. Что я им дал? Написал «сочинения»? В «Понимании» я тешил себя. Да и вечно (в писан.) тешил себя. Накормил ли я кого? Согрел ли я кого? В конце концов, действительно 10 человек согрел и кормил,— это и есть лучшая моя гордость. 329
* * * — Я счастлива... (1-й выезд из клиники. Матовое лицо. Без улыбки. И как «дело» это: — «Я счастлива». Первый раз это слово за три года. 29 января). * * * Самый плохой мужчина все-таки лучше, чем «нет мужчины». И женщины бросаются. И «самая плохая женщина есть все-таки женщина». И мужчины — ищут. Так произошла проституция и «совершенно невозможные браки». (за Айсед. Дункан). * * * Вот две вещи совершенно между собою несходные. Бог захотел связать их. Тогда Он в ночи взял нечто от одной вещи и перенес в другую. А от другой нечто взял и перенес в первую. Пробудившись, каждая почувствовала, что ей чего-то не- достает. И встала и возмутилась. И почувствовала себя несча- стною. Она почувствовала себя потерпевшею в мире, ненужною миру. И стала искать «это мое потерянное». Эти искания и есть тоска любовных грез. Все перешло в брожение, хождение, странствование. Все стали искать, тосковать. — Где мое? Где мое? — Где мой Утраченный? Где мой Потерянный? И найдя — женщины брали и целовали. И найдя — мужчины улыбались и целовали. Так произошли поцелуи, и любовные, и не только любовные. Произошли объятия, произошли вздохи. Мир зарумянился. Мир стал вздыхать; побледнел. Мир забеременел. Мир родил. * * * Почему я, маленький, думаю, что Бог стоит около меня? Но разве Бог стоит непременно около большого? Большое само на себя надеется, и Бог ему не нужен, и, ненужный, отходит от него. А маленькому куда деваться без Бога? И Бог — с малень- 330
кими. Бог со мною, потому что я особенно мал, слаб, дурен, «злокознен: но не хочу всего этого. * * * Страхов так и не объяснил, почему же «мы враждуем против рационализма» Изложив его мысли, «рационально изъясня- ющие природу» (в статье «Идея рационального естествознания»), я тоже почувствовал в уме и душе что-то неприятное, тяжелое и тоскливое. Действительно — «враждуем с рационализмом», и именно и особенно разумом. Отчего? Что за загадка? Умерщвляется всякая поэзия в природе, всякий в ней каприз и прихоть, всякое «отступление от нормы» и гений, «преступле- ние и наказание» (а они в природе есть). Уничтожается картина и добродетель. ; Построить так (в уме своем) «рационально природу» - плю- нешь и отойдешь. «Ну тебя к черту». «Заприте сад,— никогда не Пойду в него». «Спустите с цепи Шарика,— не могу его видеть». > Природа становится глубоко рациональною, но и глубоко отвратительною. Облетели цветы И угасли огни. Природа — не дышит. Это — труп ее, а не она. А кто же захочет долго быть «в мертвецкой» и даже зам «закурить папироску». В «лесу из Страхова» папирки не закуришь. А закуриваем. Т. е. природа вовсе не «из Страхова» и вовсе не «рациональна». Вероятно, он свою идею взял «из немцев» и даже только изложил. Или «сколотил» из разных мест их объяснений, из Шеллинга, Окена или откуда-нибудь из маленьких. Эта «немец- кая природа» действительно не дышит. Итак, откуда же «тоска» («тоска от рационализма» — по Страхову)? Да как же не быть тоске перед гробом, и как не быть тоске после преступления? Раз мы умерщвляем в рационализме природу, мы, естественно, совершаем над нею преступление, хотя только в уме своем. Но самый этот ум, который тоже жив, возмущается, тоскует, принужденный к этому логическому пре- парированию живого предмета. Нет, природа не рациональна. В ней есть рациональное, но это — бок ее, а — не она вся, не брюхо ее. Ньютон утром и вечером пил чай, и в этом был правилен, регулярен и рациона- лен. Но если бы кто-нибудь, войдя сзади ночью в его комнату, указал другому на его согнутую над письменным столом спину и объяснил: 1 Интереснейшее, «хватающее та сердце» его рассуждение в предисловии к «Мир как целое». Прим. 1916 г. В. В. 331
— Вот это — Ньютон, регулярнейший человек Оксфорда: ежедневно утром в 7 часов и вечером в 8 он пьет кофе. Поэтому называется «Ньютон» и считается самым добродетельным и са- мым мудрым человеком в городе... ...то, выслушав, мы воскликнули бы: — Идиот. Какое идиотическое объяснение и мудрости и до- бродетели! Зачем ты взялся за Ньютона, когда ты мог бы объяс- нить его лакея, а еще лучше — как устроен тот ларь, на котором спит этот лакей! 1 * * * Кто же научил меня крестить подушку на • ночь (и креститься самому)? Мамаша. А мамашу — церковь. Как же спорить с ней. (перед, сном). Я и испытываю (перекрести подушку) это простое, непонят- ное, ясное: что отгоняются дурные мысли, что ко всему миру становлюсь добрее. * * * Только человек, помолившийся поутру и помолившийся к ночи, есть человек; до этого — животное. Усовершенствован- ное, обученное, но животное. * * * Церковь есть устроительница душ и устроительница жизней. Церковь домоводственна. Церковь — зерно цивилизации. (2 февраля). Завтра 3-е вдивание в вены. * * * Все они — сладкие и демократичные. И безжалостные. (педагоги нового фасона). ' Теперь, в 1916 г., думаю иначе: мозг наш— фалличен (2-й, после мозга в поясных позвонках, центр полового возбуждения,— именно через грезы, меч- ты), н он, в то же время «источник разума», враждует против «рационализма», так как этот последний, будучи «чистяком», гнушается взять в объяснение мира эту половую «нечисть». Тогда мозг чувствует себя угнетенным и тоскующим, как бы принудительно обесфосфориваемым и иссушенным. Отсюда, при рациональ- ных объяснениях, прямо физиологическая в нем тоска и боль, «вывих мозга». Обратно, «мистические» и «религиозные» объяснения мира и природы радуют мозг, озаряют его, кормят его, ибо в глубине и сокровении они всегда суть фаллические объяснения («гворец вещей» и «податель жизни» и г. д.). 332
N-ня, опустясь на пол и положа тетрадь на кушетку, сидела в труде. Два часа ночи. Взял. Посмотрел. «Теорема. Общие кратные двух чисел суть общие кратные наименьшего кратного (?? В. Р.) двух из них и третьего числа» (!!?? В. Р.). (Билибин: «Теоретическая арифметика»). Не понимаю. Вчитываюсь, вдумываюсь, усиленно вдумыва- юсь, и не могу понять, сообразить, усвоить, что такое тут «требу- ется доказать» («теорема»),— а не то уже, чтобы понять ход и сущность доказывания этой теоремы. Мне 57 лет, дочке 15; я прошел классическую гимназию и университет, она же в 7-м классе гимназии N-ой. Гимназия с курсом «естествознания», физики и химии, рацио- нальная,— и с дикими насмешками законоучителя N над чудеса- ми Библии и прямо с выражениями перед классом, что «в Библии рассказывается много глупого» и заведомо ложного. Но что «я», «мы» не понимаем... — Может быть, Мусин Пушкин 1 понимает? Мотает головой. — Может быть, понимает Кассо? Тоже мотает головой. — Но ведь вы все хорошие люди и развитые? Обе головы утвердительно кивнули. — Тогда отчего же то, чего не понимают министр и попечитель, должна «непременно» знать бледненькая девочка в 15—16 лет? * * * Для безличного человека программа заменяет лицо. Про- грамма вообще издали кажется лицом. Вот почему, по мере того как общество падает, вырождается, как способных людей в нем становится меньше и меньше,— программы пылают, все обряжа- ются в программы,— и, кажется, живешь не среди людей, а среди программ. На самом же деле и в глубине вещей программа есть просто неприличие. Ведь программа — «не мое» на «мне». Она есть всегда плаги- ат и обман «на счет того лица, которое имеет программа». Можно ли представить себе Кольцова, держащегося «партии демократических реформ»? Гоголь или Пушкин «с програм- мою» — это что-то чудовищное. Напротив, Кутлера и нельзя себе вообразить без программы. Если он «без программы» — он ничего. Без галстуха, шляпы и вообще голый. Голый и жалкий. Без «программы» он только спит. Но уже просыпаясь одним глазом, говорит лакею или жене: «Душечка — скорее программу!» 1 Попечитель Спб-ского учебного округа. 333
Вот происхождение Набоковых и Родичевых. И вот из кого состоит парламент. * * * Пошлость Н.— это что-то историческое. С кулаками, с бубенцами,’ с колоколами — требует ото всех, чтобы все здоровались с прислугой непременно за руку, не спро- сив, желает ли еще этого прислуга; и устроив у себя, чтобы эта же прислуга моментально спрятывалась за дверь, поставив кушанье заранее на особый стол сзади (т. е. сзади общего обеденного, для сидения гостей, стола). Через это достигается, что гости вовсе не видят прислуги, и «дом хозяйки» как бы «сам себе служит», обходясь «без рабовладельчества». Гости — каждый —- берут себе жаркое на тарелки и наливают суп из кастрюли. Таким образом, достигается «братство, равенство и свобода». После обеда гости коллективно тащут доску (тесину) с надписью чер- ною краскою и огромными буквами: кооперация... И я тащил, дабы хозяйке было хорошо. Теперь читает лекции, чтобы все ели только травы,— как бы до нее не было вегетарианского стола; требует ассоциаций и на- значает великому живописцу в пошлой своей пьесе играть роль дворника, в фуражке, с метлою и в грязном «пинжаке». Обращает его дивную кисть — каждый день работы которой есть наци- ональное приобретение России — в средство иллюстрировать свои знаменитые романы, пьесы и дневники, под крикливыми заглавиями — «Почему мы рабы», «Эта» и еще что-то, из ее жизни, не то русской, не то американской. Изгоняет из писем и из многочисленных аншлагов в своем имении «Церера» буквы Ъ, э, ъ, ь и z... Это что-то такое, чему нет имени или чему имя найдется в каком-нибудь восклицании... Право, ее можно назвать — «де- вица-О-если-бы!!!»... При этом — полна, здорова, спокойна, уравновешенна. Ни- какого признака нервов. Все в высшей степени рассудительно и обдуманно. «Бейте в трам-трам громко!» — «Смело входите на крыльцо от 3-х до 5-ти в среду», и Въезд на столбе ворот... Все это достойно кисти Р. или стихов Кузьмы Пруткова... И побежденный и влюбленный Голиаф кисти рисует и рисует победившую его амазонку... всегда почему-то со спины... Не может не кинуться в глаза, что лицо ее, выпуклое, большое, отлитое, и через все это как бы «сутуловатое»,— имеет отдален- ное сходство со спиною. И он ее изображает с этой исключитель- но содержательной стороны, или — интересной, значительной, осмысленной, «незачеркнутой». С единственной — которую не зачеркнул Бог. Но здесь nota bene, уже о художнике: что, кажется, в центре его таланта и ума лежит именно «постижение спин человеческих»,— спин, поясниц, ног, — а не лица человеческого. И не в этом ли разгадка его странного порабощения. 334
I'/i года, что я знавал их, они были моим кошмаром. Я дома все думал: «Что такое? Почему? Откуда?» И разгадки не находил и не нахожу. * * * Твердость есть отличительное качество Рцы. Прочие замеча- тельные умы, которые мне встречались в жизни, колебались, сомневались, изменялись, росли. Рцы решительно ни в чем не изменился, не вырос, не умалился — и не переменил ни одного мнения. При этом у него были некоторые порочные мнения или, вернее, суеверия, предрассудки, навыки жизни, методы жизни,— например, ничегонеделанье, - но он, в полном убеждении и о вели- ких качествах этого «ничегонеделанья», при всем ужасном стра- дании его же самого от него и при страдании от него его горячо любимой семьи,— нисколько о нем и в нем не поколебался за 20 лет, как я его знаю, вижу, видаю. Это можно было бы назвать «деревянностью», «застоем», «кирпичностью», и вообще это — так и есть во всяком; но в Рцы — отнюдь этого нет, и притом - в нем одном. Он ежеминутно, даже в ватере, работает умом, вечно напряжен, «руки и ноги» ума (отнюдь не физики!) в вечном движении. Его молекулярная жизнь так же напряжена, как его anatomica недвижна. Та es Petrus... это о нем сказано. Камень. И плещут на камень волны со всех сторон, но он недвижен. И светит солнышко. А он все так же темен и непроницаем для солнца. Мимо проезжал экипаж. Задел колесом. Разбилось колесо, разбился экипаж, вывалились люди и кричат от боли. А камень все молчит. — О чем ты думаешь, камень? — Я думаю о том, что было с основания мира и что будет к концу мира. Ибо я положен здесь от основания мира. И я про- лежу здесь до конца мира. — Ты слушаешь музыку Россини? — Да, и музыку Россини (Рцы ее любил). — Ты любишь покушать? — Да, и люблю покушать. — Фу... оборотень, леший, лешее начало мира. В тебе Бога нет. Совести нет. Стыда нет. — Бог есть во всем. Так лежит он, темный, в темном углу мира. Кровать. Стол. Образ. И «Новое время» (горой старые №№). — Что вы в Новом-го времени читаете? 335
— Последние сплетни. — А образ? — Это древние молитвы. — И вы их сочетаете? — Непременно. Последнюю сплетню так же необходимо знать, как необходимо знать самую древнюю молитву. — И башмачок барышни? — Да... Когда, оглянувшись, она поправляет подвязки и из- под приподнявшейся верхней юбки видны белые фестончики нижней юбки '. — А потом «Господи помилуй»?! — Отчего «потом»? В то же время. * * * Вечное — в мгновениях. Вечное именно — не века, не време- на, не общее, а «сейчас». Их и записывай,— как самое важное, что вообще увидел в жизни. Почему это важно, как «студента арестовали» и «что он думал, когда его вели в полицию». Таких павлиньих перьев — сколько угодно. Но Пучку одному пришло на ум надписывать «поспешно» на письмах, идущих к знаменитой «Гузарчик». И это,— потому что «единственно»,— достойно, книги и печати. Это — прекрасная жизнь, во всем ее божественном величии. А то — сор. И я сор — пропускаю, а величие записываю. (Как произошло «Уед.»). * * * Вся натура моя — мокрая. Сухого — ничего. Похож на воду синюю и грязную в корыте, в котором прачка стирала белье. Вот и во мне Бог «стирал белье» с целого мира. И очень рад. Много я узнал о мире из этой стирки, и полюбил много в мире,^принюхавшись к старым панталонам» всех вещей. * ♦ ♦ Почему это важно, что «я думаю о Чернышевском»? Сегодня думаю — это, п. ч. во мне мелькнула такая-то сторона его деятельности, лица и слога 2. Завтра мелькнет совсем другая сторона его же, и я напишу другое. И ни одно, ни другое не имеет иного значения, как «минуты моей жизни», и ровно нисколько не важно для самого Чернышевского и нисколько его не определяет. Ибо все мы Се — раб, се — червь. 1 Это — не «для примера», а он подлинно — купил такую карточку,— рассказал о ней дома, и дома смеялись и пересказывали. 2 В «Уедин.» — о Чернышевском, м. б., верное, а м. б., и неверное. 336
Но как тогда Вера радовалась найденному под подушкой пуделю (игрушка автоматическая), то вот это вообще — было, и — не пройдет, как минута ее восторга. Что же важнее, ее восторг реальный или — то, как А. В. Тыркова начинает свою повесть рассказом об обыске у студента,— и потом, конечно: «повели» и «что он думал». Мысли наши, как трава, вырастают и умирают. Но радости и печали суть какие-то отлагания в Склад Вечности. Эти отлагания я и записываю в «Уед.». Все прожитое — вечно. А продуманное прошло. * * * Наша молодежь отчасти глупа, отчасти падшая. И с ней совершенно нечего считаться. Бриллиантики, в нее закатившиеся (или, вернее, в ней сущие), это сами хорошо понимают, тайно страдают, тайно находятся в оппозиции товариществу, и также втайне думают то же самое (т. е. «падшая»). Молодежь — в руках Изгоевых. Ну и пусть они носят ее на руках, а она носит их на руках. Эти муравьи, л аскающие пустые соломинки, нисколько не интересны. * * * В самом деле, писатель не должен смотреть на то, что написал много страниц; даже не должен утешаться тем, что произвел своими писаниями или своею личностью много волнения в печат- ном же мире,— и, наконец, даже в самой жизни, в политике или культуре. А — «что, в конце концов, из этого вышло» или «что, в конце концов, он сотворил и оставил». Это совсем иное, нежели «хорошо написанные страницы», и даже «очень хорошо написан- ные» и «очень много». До конца жизни писатель этим вопросом не задается. «Шуми ветер, неси — листы: а ты, писатель, как Древо же Жизни, роди новые и новые листы». Это упоительное представление молодости сменяется другим: «А где доброде- тель?» — т. е. в чем итог написанного? Иногда его нет после всего шума. Вот что хотел Страхов сказать мне надписью на портрете подаренном («боюсь, что при всей талантливости из вас ничего не выйдет»). И я не умею о этой «добродетели» сказать ни «да», ни «нет». Скажу только доброму учителю в могилу: «Ста- рался, Ник. Ник.,— и паче всего старался за идеализм в филосо- фии и за доблестную в Россию веру». (в вечер отправки портрета Страхова в фототипию Прокудина-Горского). * * * Пустынная земля есть голодная земля. И земледелец, насаж- дая сады, засевая поле,— насыщает ее голод. 12 В, В. Розанов 337
За это, что он ее насыщает, земля выкидывает ему «сам 24» колос. Вот Деметра. * * * И Деметра улыбалась, Баубасто с ней шутила. Несколько лет уже, с тех пор как добрый Туренский (чиновник контроля,— из духовных) подарил мне Ш-й том архим. Хрисан- фа - «Религии древнего мира», я заметил следующее порази- тельное там сообщение: «Когда Деметра, сетовавшая о похищении дочери своей Пер- сефоны Плутоном, пришла, разыскивая ее, в Элевзис, то Баубо, жившая здесь вместе с Триптолемом и Евмолпом, угощая боги- ню (подчеркиваю далее я), поднесла ей отвар из полбы, хуХ£Фу(Д но богиня, удрученная горем, не хотела пить его. Тогда огорченная Баубо (слушайте! слушайте! внимайте, внимайте!) ау(хстт£А.Х.ет(Х1 та aiSoia коб STuSeiKvuei if] ueq> (т. е. обнажила свои стыдливые части и показала на них богине). Богиня после этого повеселела и приняла питье (Климент Александрийский в «Admonit. ad gentes»). Арновий рассказывает это иначе, нежели Клим. Алексан- дрийский; он говорит, что Baubo partem illam corporis, per quam secus foemineum subolem solet prodere, facit in speciem laevigari nondum duri atque striculi pusionis, redit ad Deam tristen et retegit se ipsam» (Aglaaph., t. II, 819, 820; Хрисанф, т. Ill, стр. 550 —551,— примечание). Перед этим — несколько выше — у архим. Хрисанфа: «В Элевзинских и Дионисовых мистериях, — говорит с него- дованием блаженный Феодорит,—tov той Дюуистои (paXAov icrpev TTpooKuvoupsvov Kai tov Kieva (to a’idotov) tov yuvatKaiov jtaua yuvaixtov Ttpirig ’a^ioupevov». Но ведь это — в рассказах Клим. Ал. и Арновия, — modus vivendi inter se virginum aeternarum sive virginum utriusque sexus?!! Через миф и «якобы шутки» Баубасто, как и в «таинствах Диони- са», греки вырЙзили admirationem, adorationem et divinationem (богиня Деметра) этой, как мы именуем, «аномалии» пола... Мы же через наименование «аномалией», т. е. «странностью», «неожиданностью», говорим: «Не по-ни-ма-ем»... Что нам «непо- нятно» — они были вправе истолковывать. Мы же с «не понима- ем» не имеем даже права возразить. Возвращаясь к «шуткам Баубо», мы должны отметить, что «улыбнувшаяся» Деметра «стала пить» вовсе не «отвар полбы», и последний играет роль «для отвода глаз» «непосвященным»,— тем именно, которым не находили возможным что-либо «расска- зывать о содержании таинств»!.. Им и говорили: «да она пила просто полбу!», «отвар из ячменя»! А если бы он спросил, любо- пытствуя, для чего Баубо вышла к богине в таком странном виде и совершила неприличный жест,— то, посмотрев в глаза спраши- вающему, «посвященный» ответил бы: «Баубо просто шути- 338
ла».— «Шутила? зачем?» — «Да потому, что была богиня печаль- на». Таким образом, «посвященный» отвязался бы от спрашива- ющего. Но замечательно, что «улыбнулась» Деметра и утеши- лась от неутешного горя по утраченной дочери — не при виде полбы, а — взглянув на странное одеяние или раздеянис Баубо... Неужели нужно еще что-нибудь говорить, чтобы разъяснить вдумчивому «ученику», что именно утешившаяся богиня начала «пить» и каковы настоящие отношения Баубо и Деметры? Миф определенно говорит, учит, открывает, что «пьющие эту влагу жизни приобщаются бессмертия и становятся небожителями». Мысль мифа идет далее и учит о происхождении божественного и богов на земле: быть может, Баубо и Деметра были обе простыми и равночастными женщинами,— но равенство и сход- ство между ними нарушилось, когда Баубо не захотела пить, и ничего у гостьи не спрашивала,— а тоскующая гостья захотела пить, и отказом от фигуральной «полбы» показала, что она хочет другого питья. Баубо была слишком эллинка и жила в эллинские времена, чтобы не понять, чего гостья хочет. Она вышла в дру- гую комнату, приспособилась и, вернувшись к гостье, недвусмыс- ленным жестом ей выразила, что «согласна» и «готова». — Гостья улыбнулась и начала пить... В тот же момент, как бы отделясь от земли, ... она оставила Баубо внизу, а сама поднялась в сонм олимпийских небожителей, около Зевса, Хроноса, Урана, Геры, Гелиоса, Аполлона, получив имя поклоняемой «Деметры». Таким образом, миф... миф и «таинства» греческие... учили и открывали избранным и немногим, что то, около чего мы девятнадцать веков ставим «не знаю»,— существует и никакими гонениями не могло быть истреблено, ибо оно протягивает нить связи между землею и небом... И что происхождение «существа человека» не предполагаемо — божественно, а фа- ктически — небесно и божественно, а обнаруживается это в не- истребимом инстинкте людей, хотя бы очень немногих, по- вторять неодолимо «ни к чему не нужное», «ни из чего не истекающее», вполне «анормальное», если не признать суть небесную в сем: и тогда вот это adoratio et divinatio становится понятно, нормально и естественно. § 1. Но это — есть. § 2. Стало быть — суть небесная. Арх. Хрисанф ни одним словом не сопровождает сообщения Климента и Арновия. Но замечательно, что Катков в «Очерках греческой философии» тоже говорит «о шутках Баубо»: но и при- нимает их за «шутки», «шутливость», за «игру» с богинею, не догадываясь, что под видом и зрелищем шутящей Баубо греки излагали таинства. Нужно бы посмотреть у С. Н. Трубецкого в «Метафизике Древней Греции», да лень. М. б., мои былые друзья справятся. 339
♦ ♦ ♦ Египтянки, провожая в Серапеум нового Аписа, заглядывали в глаза юношам и напевали из Толстого — Узнаем коней ретивых По таким-то их таврам. Юношей влюбленных Узнаем по их глазам. Тут встретил их пьяный Камбиз: — Из Толстого?! Запрещено! Святейшим Синодом! И пронзил Аписа. В Мюнхене я видел останки-мумии Аписов. Увы, мертвые они были отвратительны. Чудовищные бока и страшенные рога. Умерший даже архиерей не стоит живого дьячка. И вот, когда Апис пал, о нем запели: «— Умер!.. Умер, Возлюбленный!..» — «Женщины рвали на себе одежды и посыпали головы землею» (истории религий). Так и египтянки, вспоминая длиннокудрого Владимира Соло- вьева, при выходке пьяного Камбиза, — процитировали из него: Ныне так же, как и древле, Адониса погребаем... Мрачный стон стоял в пустыне, Жены скорбные рыдали. Дьякон подтягивает: — И ныне и присно и во веки веков. * * * Что я так упираюсь «|»? Разве я любил жизнь? Ужасно хорошо утро. Ужасно хорош вечер. Ужасно хорош «встречный человек при дороге». И мои три любви. (на Забалканском, дожидаясь трамвая; собираемся в Сахарцу) (яркое солнечное утро). * * * Пьяный сапожник да пьяный поп — вся Русь. Трезв только чиновник, да и то по принуждению. От трезво- сти он невероятно скучает, злится на обращающихся к нему и ничего не делает. (на полученном письме со стихотворением; любящее) (в трамвае на Забалканск.). 340
* * * ...да ведь и оканчивается соском, как в обыкновенном детском «рожке» («выкормили ребенка на рожке»). Даже снизу углубле- ньице есть — для положения языка: чего нет в детской соске. Приспособленность, соответствие, сгармонированность — большая, чем в необходимейшем питании детей. Для чего? 5000 лет смотрели и не видели. Розанов увидел. Первый .....Какое изумительное открытие Небесной Гармонии. (на пути в Сахарну). * * * Никогда не упрекайте любовь. Родители: «увидите ли вы любовь детей, не говорите им, что еще «не пришла пора любить». Они любят и, значит, любят, и — значит, пришла их «пора». Та другая, чем была у вас «пора», и она вам неизвестна, ибо вы другого поколения и другой души и других звезд (гороскоп). И вы, дети, когда уже бородаты и кормите своих детей, не смейте делать изумленных глаз, увидев, что отец или мать нача- ли опять зарумяниваться. Не отнимайте радости у старости. Ибо Саре было 90 лет, когда она услышла: «У нее родится сын». И засмеялась. Но Бог услышал, как она засмеялась за дверью, и сказал мужу ее, столетнему (Аврааму): «Чего она смеется: хоть 90 лет, жена твоя родит от тебя младенца, и произойдет от нее множество народа». Ей уже не хотелось: но теперь она захотела, видя и узнав от мужа, что захотелось Богу. Ибо Он — Великий Садовод. И не оставляет пустою ни одну кочку земли. И поливает бесплодное и удабривает каменистое, и всему велит производить семя. Верьте, люди, в Великого Садовода. И страшась отмщения Его, ибо Он мститель за поруганную любовь, никогда не улыбайтесь о ней. Услышите ли о ней, увидите ли — благословите и останьтесь серьезны. Что бы и когда ни услышали — не улыбайтесь. Ибо улыбнуться о ней — значит лишить любовь надежд. Между тем любовь есть уже надежда, а надежда есть уже любовь к тому, на что надеется. И не отнимайте крыл у любви: она всегда летит. Она всегда ангел, и у всякого. (10 мая; услышав рассказ о Джорж Элиот и Т.; дай Бог обоим счастья). * * * Я отростил у христианства соски... 341
Они были маленькие, детские, неразвитые. «Ничего». Ласкал их, ласкал; нежил словами. Касался рукой. И они поднялись. Отяжелели, налились молоком. Вот и все. (моя роль в истории) (7 мая; жду возле Технологического трамвая) (сборы). * * * «У нее голубые глаза»,— сказал древнейший завет о любви и насадил для нее рай сладости. — Нет, глаза у нее черные,— сказал второй завет о любви. И указал ей могилу. С тех пор любят украдкой, и тогда счастливо. А если от- крыто, то «все уже сглазили». (8 мая, вагон; едем в Сахарну). * * * Целомудренные обоняния... И целомудренные вкушения... То же в лесу, что здесь. И если в лесу невинны, почему виновны здесь? (вагон; близ «Барановичи»; 9 мая).
В САХАРНЕ В тускло-серо-голубом платьице, с низким узким лбом, с ко- роткими, по локоть, рукавами, и босая, девушка подходила ко мне навстречу, когда я выходил к кофе, со спичками, портсига- ром и пепельницей («ночное»), и, сблизившись, — нагнулась низ- ко, до руки, и поцеловала руку. Я света не взвидел («что»? «как»?). Она что-то сказала учтиво на неизвестном мне языке и прошла дальше («что»? «зачем»?). Выхожу к Евгении Ивановне: — Что это? Она с мамочкой. Уже за кофе. Залилась смехом: — Ангелина. Я выбрала ее из села в горничные. Мне показа- лось — она подходит. В ней есть что-то тихое и деликатное. Крестьянка, но, не правда ли, и немножко фея? «Немножко»... Голоса ее я никогда не слыхал. Она ни с кем не заговаривала. Она только отвечала, когда ее спрашивали,- — тем певучим тихим голосом, каким приличествовало. И вообще в ней все «приличе- ствовало». Евгения Ивановна умела выбрать. — Поцеловала руку? Но это же обычай, еще из старины, когда они были помещичьи. Я оставила, так как обычай ничему не вредит, и для них нисколько не обременителен. «Не обременителен»? Значит — я «барин»? В первый раз почувствовал. «В голову не приходило». Но, черт возьми: до чего приятно быть «барином». Никогда не испытывал. «Барин». Это хорошо. Ужасно. «Не обременительно». Она же вся добрая, у нее нет другой жизни, чем с крестьянами,— и если говорит, что «не обременительно», то, значит, так и есть. Разве Евгения Ивановна может угнетать, притеснять, быть груба. «Господи!..» Но я слушаю сердце. Эта так склонившаяся передо мной Ангелина, так покорная, вся — «готово» и «слушаю»,— но без унижения, а с каким-то тупым непониманием, чтобы тут содержалось что-нибудь дурное и «не как следует»,— стала вся, «от голых ножонок» до русо- земных волос (ах, на них всех — беленький бумажный плато- чек),— стала мне необыкновенно миньятюрна, беззащитна, «в моей воле» («барин»),— и у меня сложилось моментально чувст- во «сделать ей хорошо», «удобно», «чтобы ее никто не обидел» и чтобы «она жила счастливая». Была «чужая». «Не знал никог- да». Поцеловала руку, скромно наклонясь,— и стала «своя». И - «милая». Привлекательная. 343
Ее недоумевающие глазки в самом деле были привлекательна. Я еще дрожал, когда и в следующие разы она наклонялась и целовала руку. Но не отнимал. Всякий раз, как поцелует руку,— у меня приливало тепла в грудь. — Ангелина! Ангелина! — неслось по комнатам. И Евгения Ивановна говорила что-то на непонятном языке («выучилась по-тутошнему для удобства»). После чего Ангелина куда-то ухо- дила, к чему-то спешила. Решительно, без Ангелины дом был бы скучнее. Она — как ангел. И неизменно — этот робкий и вежливый взгляд глаз. « — Ангелина! Ангелина!» — Решительно, мне скучнее, когда я не слышу этого несущегося голоса. А когда слышу — «все как следует». «Домочадцы»? Она не член семьи, ничто. Кто же она? «Поцеловала руку». Так мало. Евгения Ивановна говорит, что «ничего не стоило». Но во мне родило к этой безвестной девушке, которую никогда не увижу и никогда не видал, то «милое» и «свое», после чего мы «не чужие». Не чужие... Но разве это не цель мира, чтобы люди не были «чужими» друг другу? И ради такого сокровища разве не следовало «целовать руку»? Да я, чтобы «любить» и «быть любимым»,— за это поцелую что угодно и у кого угодно. * * * «Мы соль земли». — Да, горькая соль из аптеки. От которой несет спереди и сзади. («наша молодежь»). Да: устроить по-новому и по-своему отечество — мечта их, но когда до «дела» доходит — ничего более сложного, чем прорезать билеты в вагонах, не умеют. «Щелк»: щипцы сделали две дыроч- ки,— и студент после такой «удачи» вручает пассажиру его билет. * * * — Сердит. Не хочу слушать лекции. — Вы на каком? — На медицинском. — Как же вы будете прописывать лекарства? Помолчав: — Я от всего хину. (студ. забастовки). * * * Игорный дом в Храме Божием. (духовенство и роль его в браке) (еще семейная история в Шерлоке Холмсе). 344
* * * Самое семя души нашей сложно. Т. е. не факты и состояния «теперь» противоречивы; а «из чего мы растем» уже не было 1) «элементом азотом» или 2) ’«элементом кислородом», а — семенем: — Жизнью. — Противоречием. Жизнь есть противоречие. И «я» хотя выражено в одной букве, заключает весь алфавит от «А» до «V». В мамочке, однако, этого нет: за 23 года — она одно, и мне кажется это одно — благородным монолитом. Она ни- когда не изменялась и не могла бы измениться; я думаю, «изменение себя» привело бы ее в моральный ужас и она бы покончила с собой. И еще я знал 2—3 примера людей «без противоречий» (в себе). * * * Не понимает книги, не понимает прямых русских слов в ней, а пишет на нее критику... Вот вы с ними и поспорьте «о браке». Человек не знает самого предмета, самой темы: и в сотый раз переписывает или «пишет» семинарскую путаницу, застрявшую у него в голове. И никогда не скажет: «Бедная моя голова». Куда: все они «глаголют», как Спаситель при Тивериадском озере, также уве- ренные в себе. (читаю свяир Дроздова в «Колоколе» об «Опав, листьях»), * * * — Вам нравится этот цветок? (Евгения Ивановна). — Колокольчик?.. Наш северный колокольчик? — Вы не умеете глядеть. Всмотритесь. Я взял из ее рук. Действительно, несколько другое строение. А главное — цвет: глубокий синий цвет, точно глубина любящих глаз женщины. И весь — благородный, нежный, точно тянущий душу в себя. — Я думаю, наши молдаванские хижины красятся особенно охотно в синий цвет в подражание этому цветку. Это — delphinium. И Евгения Ивановна повертывала так и этак цветок, забыв меня и впиваясь в него. Небольшие ее глазки лучились из-под ресниц, и вся она лучи- лась сама какою-то радостью навстречу цветку. Она вообще лучащаяся. Горькое не живет на ней. 345
Кислого нет возле нее. Нет дождя и грязи. Она вся пшеничная. И этот чистый хлеб «на упитание всем» живет и радуется. «Счастливая женщина». Как гармоничен их дом. в окрасках, в величине. Цвета — белый (преобладающий), синий (полоса по карнизам) и темно- зеленый (пол и стены в прихожей, т. е. нижняя половина их, дощатая). В прихожей — соломенники по стенам (предупреж- дающие трение повешенного платья). Да и золотистый цвет крупной, толстой соломы прекрасен. На подъезде — из песчаника 2 «сказочные фигуры»: птицы и зверя. С первого взгляда — безобразно, но как это «народные изделия» — то необъяснимо потом нравятся вам, чаруют, при- тягивают. Ведь все «народное» — притягивает. * * * В собственной душе я хожу, как в Саду Божием. И рассматри- ваю, что в ней растет,— с какой-то отчужденностью. Самой душе своей я — чужой. Кто же «я»? Мне только ясно, что много «я» в «я» и опять в «я». И самое внутреннее смотрит на остальных, с задумчивостью, но без участия. * * * ...поправил. Переписала и порвала свое на мелкие-мелкие кусочки и бросила в корзину. Я заметил. Ночью в 2 часа, за занятиями, я вынул. Сложил. Мне показа- лось днем, что сказалось что-то удивительно милое, в сущности, к посторонней женщине, говорящей с затруднением по-русски (шведка, массаж). «Милая дорогая Анна Васильевна ", здравствуйте! Каждый день [в] два часа * 2 я бываю [душою] с вами. Рука моя 3 [опять] тяжелая становится. Очень, очень скучаю по вас. Доехала [в Бессарабию] хорошо, не устала, местность здесь чудная, удобства все есть. Хозяева ласковы, жары [пока] нет, только сильный ветер, что мешает быть на воздухе, но это скоро пройдет. Про- стоквашу кушаю натощак. Зелени [тоже] много. Стол свежий и легкий. Стул [имею] без слабительного, [желудок и кцшки] действуют. Взвесилась. 3 [4] пуда 6 фунтов. Каждую неделю буду взвешиваться. Можно много быть [«одинокой» — зачеркнуто] одной, чему я очень рада. Из общих знакомых увидите — если вспоминают меня,— пожалуйста, им привет передайте. Надеюсь вы напишете о себе, где будете [летом жить]. Не забывайте ' Макокен, из Стокгольма, приехала в Спб. лет 10 назад. 2 Час массажа в Спб., когда приходила Анна Васильевна. 3 «Больная» — полупараличная после удара. 346
меня, которая очень вам благодарна и [зачеркнуто: любящая вас] уважающая и любящая пациентка Варвара». Увидала (проснувшись). Рассердилась: — Какую ты все чепуху делаешь. Не ответил. Почему «чепуха»? Почему выдумывать (повести, романы) — не «чепуха», а дей- ствительность — «чепуха»? Мне же кажется, «состриженный ноготок» с живого пальца важнее и интереснее «целого» выдуманного человека. Которого ведь — нет!!! Все, что есть,— священно. И как я люблю копаться в этих бумажках, откуда «доброе движение моей Вари к массажистке», никогда не умрет (теперь) через Гутенберга...— которым, пожалуй, только не умели вос- пользоваться. Нужно рукописно пользоваться печатью,— и тогда она «ничего себе», «кой-чему служит». * * * « — Посмотрите, коровы: ни одна не пройдет, чтобы не протащить спины своей под этими спустившимися низко ветвями дерев...» [Евгения Ивановна). Я ахнул: «В самом деле». Ведь и я это замечал, но никогда себе не выговорил, а почему и не знал. Но действительно: вверху, против окон, по плоскогорию проходили коровы, и так «любов- но» что-то было у них, когда сучья почти скребли у них спину или ветви хлестали ее. Между тем деревья были в линию, и коровы могли бы пройти без «этого»... «некоторого затруднения». Они пролезали под ветвями — явно. — Не понимаю,— сказал я Евгении Ивановне. — Есть странности у животных... манеры, что-то «в крови», и, вернее, «в породе». Например — козочки: инстинкт встать на самое узенькое, маленькое место, где чуть-чуть только можно поставить 4 копыта, рядом. 4 точки: и тогда она стоит долго на одном месте — с явным удовольствием. Действительно. Это что-то художественное. У животных есть некоторые движения, позы маленькие, явно имеющие в себе пластику и без всякой «пользы». * * * Если предложить «подать мнение о предмете спора» двум одинаково темным и злым господам, и еще третьему подчинен- ному им обоим (какой-то знаменитый «учитель семинарии»,— будто нет профессоров Академии), то подано будет, конечно, «согласное мнение». Чтобы проверить такую аксиому, можно было и не тревожить Антония с Никоном,— причем первый из 347
них прошел только Духовную академию, но вовсе не был в семи- нарии, где и проходится весь серый и скучный и очень важный материал богословия (например, где прочитывается с пояснением весь сплошной текст Св. Писания), и другой был только в семи- нарии, но не был в академии и, следовательно, слаб в методе философско-богословского рассуждения... И разве в распоряжении духовной власти не было Бриллиан- това и Глубоковского? Да для чего же тогда вообще, не для таких ли вот случаев, и существуют и учреждены Духовные академии? Но их избегали,— и непонятно, чего тут смотрел В. К. Саблер: это и была минута для вмешательства светской власти, блюду- щей справедливость и необижаемостъ среди слоев и корпораций и переслоек духовенства. То-то заранее уже академиков «со- кращают» и «презирают», чтобы «разгуляться нам» и в догматах и в философии, после того как «мы» сто лет только наживались в консисториях. Просто какое-то вырождение. И все эти вырождающиеся «корректно» избраны и поставлены на должность... Что тут поделаешь, молчи и плачь. (история с Булатовичем) (21 мая 1913 г.) * * * Итак, по литературе — русские все лежали на кровати и назы- вались «Обломовыми», а немец Штольц, выгнанный «в жизнь» суровым отцом, делал дела и уже в средних летах ездил в соб- ственном кабриолете. Читали, верили. И сложили студенческую песенку: Англичанин-хитрец, Чтобы силу сберечь, Изобрел за машиной машину. А наш русский мужик, Коль работать невмочь, *’ Запевал про родную дубину. Эй,- дубинушка,— ухнем. Эй, родимая,.... Субики слушали нас в университете, переписывали фамилии и доносили ректору,— который «по поводу неблагонамеренно- сти» сносился с другими ведомствами,— по преимуществу внут- ренних дел. Так «писала губерния»... Студенты были очень бедны, и томительно ждали стипендии или искали частных уроков. Они были в высшей степени неизоб- ретательны, и к ним действительно применим стих, что, «кроме как тянуть Дубинушку,— они ничего не могут». И никогда «всемогущий Плеве» не сказал Боголепову, а «все- могущий гр. Д. А. Толстой» не сказал московскому генерал- губернатору, добрейшему князю Владимиру Андреевичу Долго- рукому, или ректору Николаю Саввичу Тихонравову: — У вас студенты на лекции не ходят,— скучают; поют 348
полную упреков Дубинушку. Послушайте, командируйте из них пятьдесят человек, они будут получать по 50 р. в месяц, «вместо стипендий», и я их отправлю в Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской губерний) — со- ставить «Описание и историю стеклянного производства генерал- адъютанта Мальцева»,— с портретом основателя этого произ- водства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непремен- ным сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был удачнее того большого Петра Великого. Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чу- гуноплавильное и железоделательное производство на Урале,— Демидова. Еще третьи пятьдесят — Строганова. Еще пятьдесят — ткацкую мануфактуру Морозова. И, наконец, в поучение покажем им и черное дело: как русские своими руками отдали нефть Нобелю, французам и Ротшильду; ни кусочка не оставив себе и не передав русским». Воображаю себе, как на этот добрый призыв министра ото- звался бы мудрый Ник. Сав. Тихонравов, Влад. Андр. Долгору- ков, а радостнее всех — студенты, изнывающие в безделье, безде- нежье и унизительном нищенстве («стипендии»), гниющие в пуб- личных домах и за отвратительным немецким пивным пойлом. Проработав года три над книгами, в архивах заводов, в кон- торах заводов, на самих заводах, они вышли бы с совсем другим глазом на свет Божий: — Какой же там, к черту, «Обломов» и «Обломовка»: да этот генерал Мальцев в глухих лесах Калужской губернии создал под шумок почти Собственное Королевство, но не политическое, а — Промышленное Королевство. Со своими дорогами, со своей формой денег, которые принимались везде в уезде наряду и нара- вне с государственными «кредитками», со своими почти «верно- подданными», подручными-министрами и т. д. и т. п. Он сделал все это на полвека раньше, чем появились Крупп в Германии и Нобель в Швеции. А его личная, человеческая, анекдотическая и романтическая, сторона так художественна и поэтична, что это ей-ей... одна из заметных страниц русской истории. Да даже и не одной русской, а общечеловеческой... Знал ли об этом Гончаров, Гоголь? Что же такое их Обломов, Тентетников,— и «идеальные примеры купца Костонжогло и бла- годетельного помещика Муразова», которым «в действительной жизни не было параллели, и они вывели воздушную мечту, чтобы увлечь ленивых русских в подражание» (resume критиков и ис- ториков литературы). В этом отделе своем, довольно обширном, как русская лите- ратура была плоско глупа! Ударилась в грязь. Воистину «онани- сты, занимавшиеся своим делом под одеялом», когда в комнате 349
ходила красивая, тельная, полная жена и хозяйка дома, которую онанист-супруг даже не заметил. Вот — литература. Вот — действительность. А еще туда же «претензии на реализм». Да вся наша литерату- ра «высосана из пальца», но русской земли и русской деятель- ности даже не заметила. И Островский, и Гончаров, и Гоголь. Все занимались любовью, барышнями и студентами. «Вязали бисерные кошельки»,— как супруга Манилова,— когда вокруг были поля, мужики, стада, амбары и, словом, целая «экономия». * * * Несомненно, когда умер Рцы — нечто погасло на Руси... Погасло — и свету стало меньше. Вот все, что могу сказать о моем бедном друге. Его почти никто не знал. Тогда как «умер бы Родичев» — и только одной трещоткой меньше бы трещало на Руси. И умерло бы семь профессоров Духовных академий — осво- бодилось бы только семь штатных преподавательных мест в Ду- ховном ведомстве. И умер бы я? Не знаю. (22 мая). * * * Никто не смешает даже самый великолепный кумир с существом Божеским и божественною истиною. Сицилианцы в Петербурге, стр, 230 ... религия вечно томит душу; религия, судьба, наша малень- кая и бедная судьба, горе ближних, страдание всех, искание защиты от этих страданий, искание помощи, искание «Живого в помощи Вышнего».., Боже, Боже: когда лежишь в кровати ночью и нет никакого света, т. е. никакой осязательный предмет не мечется в глаза,— как хорошо это «нет», п. ч. Бог приходит во мгле и согревает душу даже до физического ощущения теплоты от Него,— и зо- вешь Его, и слышишь Его, и Он вечно тут... Отчего же люди «не верят в Бога», когда это так ощутимо и всегда?.. Не от «кумиров» ли наших: взглянул на которые — знаешь, что это не «моя Судьба» и не «кто-то тут ночью возле тебя»... Провидение... Опять, глядя «на образ»,— скажешь ли: «Он — мое Про- видение»? А ведь чувство Провидения почти главное в религии. 350
Посему, любя, и бесконечно любя, наши милые «образки», наши маленькие «иконки», и так любя зажигать перед ними свечи, вообще нимало их не отрицая и ничего тут не колебля, я спрашиваю себя: не был ли этот «византийский обычай» (со- бственно, икон нет в католичестве, где — лишь «не молитвенные» картины) — не был ли он причиною понижения в стране, в на- селении таких колоссально важных ощущений, как Провидение, Промысл, Судьба: без которых вообще какая же религия? И не оттого ли, едва в обществе (образованном) потерялась связь с «иконами»,— потерялась и «с Богом связь» (religio), потерялась «верность постам» (очень у нас нужная и хорошая) — потерялась и «верность совести, долгу». Вообще чрезвычайная осязательность и близость «божеско- го» — «вот у нас в углу стоит»,— прекрасная и глубокомысленная в одном отношении, не была ли, однако, причиною страшного ослабления других отдаленных и громадных религиозных чувств, тоже важных, необходимых, «без которых нельзя жить и не хорошо жить». Пусть подумают об этом мудрецы: Щербов, А. А. Альбова, Флоренский, Цветков, Андреев. Я не знаю, колеблюсь; спраши- ваю, а не решаю. (за корректурой «Сицилианцев в Петер- бурге», - о театре и «подобиях» у евреев. Вчера, в вагоне, смотрел, как татарин, наклонясь к свету, читал утром свой Ко- ран, или — молитвенник, вообще большого формата тетрадь толстую. Он ее читал громко, ни на кого в купе П класса - не обращая внимания. Вот этого за всю жизнь я не видел у русских: никакой Ра- чинский и Новоселов этого не делают; т. е. не имеют этого усердия, этого сейчас и перед лицом всех людей смелого, не сте- сненного усердия). (Все мы «крестимся под полою».) * * * * Кабак — отвратителен. Если часто — невозможно жить. Но нельзя отвергнуть, что изредка он необходим. Не водись-ка на свете вина, Съел бы меня сатана. Это надо помнить и религиозным людям,— и религиозно, бытийственно допустить минутку кабака в жизнь, нравы и психологию. А потом — опять за работу. — Едем на тройке кататься. •— Собираемся в компанию. -— У нашей тети — крестины. 331
И все оживляются. Всем веселее. Ей-ей, на эту минуту все добродетельнее: не завидуют, не унывают, не соперничаю! по службе, не подкапываются друг против друга. «Маленький кабачок» — не только отдых тела, но и очищение души. И не- даром saturnalia завелись даже в пуристическом Риме, где были все Катоны. — Ты нас Катоном не потчуй, а дай Петра Петровича (Пету- ха) с его ухой. Вот «русская идея». Часть ее. (на пакете с корректурами). * * * Мережковские никогда не видали меня иначе, чем смеющим- ся; но уже его друг Философов мог бы ему сказать, что вовсе не всегда я смеюсь; Анна Павловна (Ф-ва) вовсе не видала меня смеющимся. Но Мережковские ужасные чудаки. В них и в квар- тире их есть что-то детское. Около серьезного, около науки и около кой-чего гениального в идеях (особенно метки оценки М-ким критических, переламывающихся моментов истории) — в общем, они какие-то дети (кудесники-дети),— в непонимании России, в разобщении со всяким «русским духом» и вместе (суть детей) со своей страшной серьезностью, почти трагичностью в своих «практических замыслах» (особенно «политика»), Димит- рий Сергеевич всегда спешит с утра уехать скорей на вокзал, чтобы «не опоздать к поезду» (всегда только за границу), кото- рый отправляется еще в 5 часов дня, и только Зинаида Николаев- на его удерживала от «поспешного бегства на вокзал». Он с му- кой и страхом оставался... ну, до 3 часов, но никак уже не долее. За два часа до отхода поезда он уже абсолютно должен сидеть на вокзале. Ну, хорошо. Вдруг такой-то «опытный человек» гово- рит, что надо все в России перевернуть приблизительно «по парижским желаниям». Или — реформа Церкви, «грядущее Цар- ство Св. Духа». И хлопочут, и хлопочут, Зинаида Николаевна — «вслед», Фшьрв — «сбоку», Мережковский — всех впереди: ког- да «улучшения развода» нельзя вырвать у этих сомов. Сомы. А те говорят о «реформе». И я посмеиваюсь, входя в комнату. Они думают: «Это у Розанова от сатанизма», а я просто думаю: «Сомы». «Сом — один Сергий, сом — и другой Сергий. А уж в Соллертинском два сома. Тут — Тернавцев, а у него морская лодка (яхта): какая тут «реформа Церкви»? Но, любя их, никогда не решался им сказать: «Какая реформа,— живем помаленьку». * * * «Единственный глупый на Сахарну еврей (имя — забыла) раз, жалуясь мне на крестьян здешних, воскликнул: — Какое время пришло? — Последнее время! До чего мужи- ки дошли — справы нет, и я, наконец, поднял кулаки и крикнул 352
им: «Что же вы, подлецы этакие! Скоро придет время, что вы (православные крестьяне) гугли (еврейское сладкое кушанье в субботу) будете кушать, а мы, евреи, станем работать?!!!» Это он воскликнул наивно как подлинно дурак: но в этом восклицании — весь еврейский вопрос». Т. е. мысль и надежда их — возложить ярмо всей тяжелой, черной работы на других, на молдаван, хохлов, русских, а себе взять только чистую, физически необременительную работу, и — распоряжаться и господствовать. (рассказ Евгении Ивановны). * * * До так называемого «сформирования» девушки (термин, по- нятный начальницам женских учебных заведений) — закон и путь ее (девушки) и заповедь и требование от нее — сохранить девство. Потому что она уготовливается. А после «сформи- рования» путь и закон ее — «с кем потерять девство». Потому что уже готова. (Отсюда любовь и искание и тревога.) К этому «течению Волги» должны приспособляться церковь, общество, законы, родители. Само же течение Волги ни ради чего не изменяется. Это «канон Розанова» для всего мира. * * * Раз он поставлен на чреду заботы о заповеди Господней: то он должен на селе, в околотке, в приходе недреманым оком наблю- дать, чтобы ни одно зерно не просыпалось и не было унесено ветром, но «пало в землю и принесло плод», и — ни один уголок поля не остался незасеянным. Как квартальный стоит на пере- крестке 2 улиц и говорит возам «направо» и «налево», так священник должен бы стоять у входа и выхода бульваров и гово- рить: «не сюда, не сюда, а — в семью», и — не для луны и звезд и тайных поцелуев, а — в домашний уголок, для благообразной и обычной жизни. Выдача замуж дев — на обязанности священника. ' И за каждого холостого мужчину священники будут отвечать Богу. * * * Отсутствие государства и врожденная к нему неспособность, как и отсутствие отечества и тоже неспособность «иметь свое отечество», и есть источник индивидуального могущества евреев и их успехов во всех странах на всех поприщах. Та колоссальная энергия и неизмеримое по протяженности прилежание, какое русские и французы тратили на своих «Петров» и «Людовиков», на «губернии» и «департаменты», на канцелярии и статское сове- 353
тничество,— евреями никуда не была израсходована: и брошена в частные дела, частную предприимчивость. И в то время как у нас в каждом личном деле «теплится свечечка», у них — пылает костер. Каждый из нас с «стыдливой фиалкой в руках» — у них пунцовый пион. Ноги их длиннее, зубы их острее, у каждого 5 рук и 2 головы: потому что он не разделен на «себя» и «Людовика», а весь ушел только в «себя». * * * Евгения Ивановна сказала мне удивительную поговорку молдаван: «Когда женщина свистит — Богородица плачет». * * * Да не воображайте: попы имеют ту самую психологию «есте- ствознания» и «Бокля», как и местный фельдшер, и в самом лучшем случае — земский врач. И только это обернуто снаружи богословской фразеологией, которую ему навязали в семинарии. (в Сахарне, думая о попе, лишившем все многолетние сожительства без венча- ния — причащения. Между прочим, он уни- чтожил местный церковный хор, сказав, что к нему «примешиваются и блудницы». Когда Евгения Ивановна заступилась за них и за хор, он этих пожилых и босых баб в ответном ей письме обозвал «примадон- нами». В то же время во всем уезде только он один выписывает «Сатирикон», и зало- ' жил огромный фундамент для строящего- ся своего дома.) * * * «Наша школа — тупа. И способные люди ее не воспринима- ют, а просто разрывают с нею. Через это выходит, что все тупые люди у нас суть «окончившие курс» и «образованные», а люди действительно даровитые — без диплома и никуда не пропуска- ются в жизнь, в работу, в творчество. Они «на побегушках» у «тупых дипломированных людей». Евгения Ивановна сказала это как-то лучше, талантливее. Рассказала это как заключение к рассказу о своем умершем брате,— вдохновенном и предприимчивом дворянине-землевла- дельце, но который, кажется, не был в университете, «потому что не мог кончить в гимназии». Обыкновенная история, еще со времен Белинского. У нас почти вся история, все пламенное в истории, сделано «не кончившими». «Тупые образованные люди» заняли теперь почти все поле литературы; составили бесчисленные ученые статьи в «Энцик- лопедию» Брокгауза и Ефрона. О «тупых образованных людей» 354
разбивает голову бедный Цветков (который, однако, наговорит им много комплиментов). Шперк говорил мне: «Я вышел из университета (юридический факультет в Петербурге) потому, что не мог принимать в свою живую душу мертвое содержание профессорских лекций». Слова эти буквальны. Меня так поразило, когда он сказал это. Как поразила сейчас формула Евгении Ивановны. Евг—ия Ив—на пошла учиться «духу и красоте» у крестьян, училась у молдаван, училась у наших (Казанск. губерния). Шперк, с от- вращением отвернувшись от профессоров, начал ходить и сми- ренно, кротко учиться у биржевого маклера (Свечин,— издал под псевдонимом Леднева «Кристаллы человеческого духа»), О. как попятно, что с этими господами (профессора) «рас- правились» студенты и в конце концов отняли у них университет. И бросили его в революцию. Ибо воистину революция все-таки лучше, чем ваше «ни то ни се», «революция из-под полы» и «на казенный счет»... Когда же пройдут и кончатся эти «тупые образованные люди», которых у нас и повсюду так же много, как селедок на Нью- фаундлендской мели, коих весь свет ест и никак не может их съесть?.. * * * Вот идет моя бродулька с вечным приветом... [ — «Ты ушел, и как стало скучно без тебя. Я спустилась».] Уходит и. оборачиваясь, опять улыбнулась: волосы стриже- ные, некрасивые,— широкий полотняный халат тоже некрасив; и палка, на которую опирается и которою стукает. Что-то бессмертное мне мелькнуло. П. ч. это бессмертно. Я почувствовал. Вечное благословение. Она всегда меня благословляет, и вот 20 лет из уст ее — нет, из ее улыбки, п. ч. она ничего не гово- рит — идет одно благословение. И под этим благословением я прожил бы счастливо без религии, без Бога, без отечества, без народа. Она — мое отечество. Улыбка, отношение человека. И я был бы вполне счастлив, если бы был достоин этого благословения. Но в тайне души я знаю, что его недостоин. (Занимаюсь в домашнем музее Евгении Ивановны, в нижнем полуподвальном этаже, очень уютном и изящном. Му- зей -- молдаванской старины и дере- венщины ). * * * Мысль о вине Б. против мира моя постоянная мысль. (26 мая 1913 г.) 355
Что это за мысль? Откуда? В чем даже она состоит? Туман. Огромный туман. Но от него 3/< моей постоянной печали. * * * Церковь возникла, сложилась и долго росла и сияла и собрала все свои добродетели и разум до книгопечатания, и обходясь — без книгопечатания. Это — до-книгопечатания-явление. Не есть ли ошибка поэтому, что, когда появились орудия и формы книгопечатания,— церковь также потянулась к ним? Как священ- ник «необъяснимо» перестает быть им, переодеваясь в сюртук (ужасное впечатление от Петрова, когда он, смеясь и лукавя и пытаясь скрыть неловкость,— появился в сюртуке на «чест- вующем его обеде»),— так «необъяснимо» что-то теряет «печата- ющий свои сочинения» иерей, епископ etc. Конечно, есть призвания и среди них, которые не могут не печататься,— «врожденные писатели», которые не могут не принять этого рока. Но таковых, очевидно, немного, и притом очень немного. Было бы печально и бедственно, если бы и Флор не писал. Вообще тут «судьба» и «общий путь». Но и его надо обдумать. Очевидно, «церковь» чем меньше пишет и печатается, тем полнее она сохраняет свой древний аромат дела и факта. Факта около больного, около умирающего, около гроба, около купели, возле роженицы («наречение имени отрочу»), возле любви (брак, венчание). Оставив слово публицистам. Которые ведь тоже несут страшный рок: остаться вечно с од- ним словом. Одно слово... Одни слова... Бедные писатели не понимают судьбу свою: что «заболели зубы» — и Читательница откладывает в сторону «симпатичного Чехова».
ПОСЛЕДНИЕ СТАТЬИ (1917—1918) РЕВОЛЮЦИОННАЯ ОБЛОМОВКА Вот мы целый век сокрушались о себе, что народ — ко- мпилятивный, подражательный,— заучившийся иностранцами до последнего,— и ничего решительно не умеющий произвести оригинального из себя самого. И никто, кажется, не сокрушался более об отсутствии самобытности у русского народа, как я сам. Пришла революция, и я подумал: «Ну вот, наконец пришла пора самому делать, творить. Теперь русского народа никто не удерживает. Слезай с полатей, Илья Муромец, и шагай по сту верст в день». И все три месяца, как революция, я тороплюсь и тороплюсь, даже против своего обыкновения. Пишу и письма, утешаю дру- гих, стараюсь и себя утешить. Звоню тоже по телефону. Но ответы мне — хуже отчаяния. О Нестерове один литературный друг написал мне, что он было окончил огромное новое полотно с крестным ходом, в средоточии которого — царь и патриарх, дальше — народ, городовые, березки,— и вот что же теперь с такою темою делать, кому она нужна, кто на такую картину пойдет смотреть. Сам друг мой, сперва было очень о революции утешавшийся и поставивший в заголовке восторженного письма: «3-й день Русской Республики», со времен приезда в Петроград Ленина — весь погас и предрекает только черное. «Потому что ничего не делается и все как парализовано». По телефону тоже звонят, что «ничего не делается и последняя уже надежда на Керенского». Керенского, как известно, уже подозревают в дик- таторских намерениях, а брошюрки на Невском зовут его «сыном русской революции». Он очень красив. Керенский много ездит и говорит, но не стреляет; и в положении «нестрелятеля» не напоминает ни Наполеона, ни диктатора. Как это сказал когда-то митрополит Филипп, взглянув в Ус- пенском соборе на Иоанна Грозного и на стоящих вокруг него опричников, в известном наряде: кафтан, бердыш, метла и соба- чья голова у пояса. Митрополит остановился перед царем и из- рек: «В сем одеянии странном не узнаю Царя Православного и не узнаю русских людей». Нельзя не обратить внимания, что все мы, после начальных дней революции, как будто не узнаем лица ее, не узнаем ее естественного продолжения, не узнаем каких-то странных и почти нетерпеливых собственных ожиданий, и имен- но мы думаем: «Отчего она не имеет грозного лица, вот как у былого Грозного Царя и у его опричников». Мы не видим 357
«метлы» и «собачьей головы» и поражены удивлением, даже смущением. Даже — почти недовольством. Как будто мы ду- маем, со страхом, но и с затаенным восхищением: «Революция должна кусать и рвать». «Революция должна наказывать». И мы почти желаем увеличения беспорядков, чтобы, наконец, рево- люция и революционное правительство кого-нибудь наказало и через то проявило лицо свое. Чтобы все было по-обыкновенному, по-революционному. «А то у нас — не как у других», и это оскорбляет в нас дух европеиз- ма и образованности. Между тем нельзя не сказать, что революционные престу- пления у нас как-то слабы. Самый отвратительный поступок было дебоширство солдат где-то в Самарской губернии, на же- лезной дороге, где эти солдаты избили невинного начальника станции, и избили так, что он умер. Их не наказали, не осудили и не засудили. По крайней мере, об этом не писали. И еще избили также отвратительно, по наговору какой-то мещанки, священника, но, к счастью, не убили. Это писали откуда-то издалека, с Волги. Затем — «Кирсановская республика», «Шлис- сельбуржская республика» и «отложившийся от России Крон- штадт», с его безобразной бессудностью над офицерами и не- угодными матросами. Но если мы припомним около этого бу- ржуазную Вандею, если припомним «своеобразие» опричнины, припомним «наяды», т. е. революционные баржи, куда засажи- вали невинно обвиненных и, вывозя на середину Роны,— топили всех и массою, то сравнивая с этими эксцессами и злобою свои русские дела, творящиеся, собственно, при полном безна- чалии, мы будем поражены кротостью, мирностью и до из- вестной степени идилличностью русских событий. Мне хочется вообще с этим разобраться, об этом объясниться, этому привести аналогию и литературные примеры, а также исторические и эт- нографические параллели и прецеденты. Я шел вчера по улице: на углу Садовой и Невского — моментально митинг. И вот две барышС'накидываются на рабочих и солдат, что они «все болтают, а ничего не работают». Еще раз, в трамвае, одна дама резко сказала рядом сидевшим солдатам: «Вы губите Рос- сию безобразиями и неповиновениями». Солдаты молчали, ни- чего не возразили, очевидно признавая правоту или долю ос- новательности слов. Вообще я не замечаю нисколько подав- ленности или робости в отношении рабочих и солдат. Это было только в первые испуганные дни революции,— но затем от обывателя пошла критика, и она говорится прямо в лицо, и это, конечно, хорошо и нужно, без этого нет правды, и без этого осталась бы величайшая опасность, как во всякой социальной лжи. Но разберемся. Для социальной жизни, как и для личной жизни, существуют те же заповеди, из которых главная: — Не убий. — Не прелюбы сотвори. — Не укради. 358
— Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна. Ну и так далее. Вечное десятисловие. И мы по нему измеряем качество не только личной жизни, но и жизни общественной, жизни, наконец, исторической. Бывают отвратительные эпохи. Какова была эпоха Римской империи — Тацита и Тиверия? Да и наша времен ли Грозного, времен ли Бирона. Ну и наконец, грозные эпохи французской революции, жакерии во Франции, пугачевщины и Степана Разина на Волге. Вспомним слова Пуш- кина о «русском бессмысленном и жестоком бунте», которые действительно оправдываются веками былыми. И вот нельзя же констатировать, что по части этих всех «заповедей» скорее дело обстоит неблагополучно в теории, в тех раздающихся лозунгах, которые созданы десятилетиями нашей неосторожной литерату- ры, нежели в действительности. Вообще, туг для разбора чре- звычайно мало материала. Революция снизошла на землю как-то вдруг,— чуть удерживаюсь сказать привычный церковный тер- мин «по благодати». «Вчера ничего не было — сегодня все случи- лось». Вчера не плакали, вчера все звали революцию. Звали, требовали. И когда она пришла и преуспела, вдруг многие запла- кали, потому что она не совсем идет так, как ожидалось. По мне, кажется, было безумие слов скорее за 50 лет проповеди револю- ции, нежели при теперешнем ее осуществлении. Напомню чиги- ринское дело в 70-х годах прошлого века. В местечке около Чигирина крестьяне восстали против помещиков, действуя под влиянием подложных революционных манифестов, изданных бу- дто бы от имени царя и предлагавших крестьянам отбирать от помещиков земли, так как же — де помещики противятся воле царя, который хочет крестьянам отдать все земли, да дворяне не допускают его до этого. Крестьяне восстали, затем были ус- мирены и претерпели. Но сколько же было революционной радо- сти об этом волнении крестьян, попытке крестьян. Сколько сожа- лений, что дело не удалось, что пожар не охватил всю Россию. И вот читаешь об этом в «Былом» эпохи Бурцева и Богучарс- кого. Слова сказаны, произнесены. «Слово — не воробей, выле- тит — не поймаешь». О чем же теперь, когда творится неиз- меримо меньшее, творится как эксцесс и случай, никем не одобря- емый, творится как исключение, а не как правило,— плачутся и сожалеют главы правительства, социалисты? Почему теперь этого не хотят Церетели, Пешехонов, «министры земледелия» и прочее, когда раньше хотели? «Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь». А «слово»-то уже «выпущено». Как винить толпу, которая слушает. И естественно, громадная масса толпы слушает заключительные слова теории, а вовсе не сложную ткань те- ории,— как в богословии христианин знает заключительные сло- ва Евангелия о любви к ближнему и Богу, а не может разобрать- ся и не умеет разобраться во всем богословии. Мысль моя заключается в той очевидности, что революция наша идет не только не неизменнее, но она идет гораздо чище и лучше, нежели шла целых шестьдесят лет теория революции. 359
Вот это-то и не принимается во внимание. «Воробей слова» был гораздо гнилостнее, нежели «пугало действительности». Дейст- вительность все-таки делает поправку в десяти заповедях. Не полную поправку, я не говорю: но здравый смысл населения останавливается все-таки перед прямыми указаниями — «прелю- бодействуй» и «воруй». А мы, еще с гимназии, прошли школу, прошли и, главное, заучили на память — и «Что делать?» Чер- нышевского, и Прудона с его лозунгом или, вернее, с его умозак- лючением к сложным политико-экономическим теориям, что «всякая собственность есть, собственно говоря,— кража». Это узнал я в 4-м классе гимназии, когда прочел у Лассаля статью «Железный закон». И, помню, с таким отчаянием ходил по нагорному берегу Волги, в Нижнем, под огненным действием этой статьи. Оно было огненное, это действие. К Лассалю присо- единялось действие романа Шпильгагена «Один в поле не воин», с его героической и гибнущей личностью Лео Гутмана («Гут- ман» — «хороший человек» по-немецки). Все рабочие, все трудо- вое человечество представлялось затиснутым в тиски заработной платы, спроса и предложения и системы косвенных налогов,— так что, в изложении Лассаля, не оставлялось никакой надежды на улучшение и облегчение путем нормального хода истории, и можно было чего-нибудь ждать просто от разлома истории, от бунта, от революции и насилия. Буржуазия, тоже фатально и ро- ковым образом для себя сложившаяся, тоже виновная и без вины, кроме естественного желания себе «прибылей», тем не менее сидела пауком над народом, высасывающим все соки из него просто по какой-то зоологическо-экономической натуре и по зоологическо-экономическому своему положению. «Так устро- ено», тоже чуть ли не «по благодати»: и революция была единст- венной зарею, которая обещала сокрушение этого окаянного царства проклятой «благодати». О, вот где терялась религия, Бог и все десять заповедей. Терялись — с радостью, терялись с еди- ною надеждою. «Потерять Бога» значило «найти все». Потому что в человеческом сердце как-то живет: «Бога-то еще я не очень знаю, он туманен. Но мне на земле дано любить человека, прижаться к* человеку: и если Бог этому мешает, если Бог не научает, как помочь человеку,— не надо и Бога». Да и хуже, чем «не надо»: произносились слова такие, что и страшно повторять. И произносились — в детстве, а стариком страшно повторить. И так мы все росли, целое юношество целого поколения. Даже не одно поколение, так как я уже очень стар. Приблизитель- но со 2-го курса университета, проезжая в Нижний, я услышал разговор мужиков рабочих о Курбатове, мучном торговце в Нижнем, который отправлял свои баржи с хлебом в разные концы России. Курбатов, Блинов — это нижегородские старооб- рядцы. И вот говорят мужики про свои личные дела, про свои деревенские дела, и краем голоса — про большие нижегородские дела, ярмарочные дела. И говорят они совсем не тем голосом, как учился я все время в университете и в гимназии, из Шпиль- 360
гагена и Лассаля и Прудона; как в гимназии еще я вычитывал в книге Флеровского: «К положению рабочего класса в России». Это была толстая основательная книга, с таблицами. И, появив- шись в 70-х годах, она была раннею зарею теперешней нашей революции, конечно. Крестьяне, из сельца Черняева, верстах в 30 от Нижнего по направлению к Москве, говорили, как я помню, что «если бы не отец Курбатов (имя и отчество я забыл), то все они погнили бы с голодухи». Они выражались как-то хлебно, рабоче. И говорили, что он и из деревни хлеб берет,— и дает зарабатывать на пристанях. «Куль хлеба носят»,— припомнил я из книги Мак- симова, народника, по заголовку популярной его книги — «Куль хлеба». Меня поразила эта беседа мужиков «про свои дела», так непохожая на то, что я читал «из Лассаля и Прудона». Там ненависть и перспективы отчаяния. Здесь любовь и явная благо- дарность. Но там, однако, наука. Хотя и здесь тоже явно ощуще- ние. А главное ощущение человека всегда чего-нибудь стоит. Конечно, человек ошибается, думая, что «Земля неподвижна», а «Солнце встает», однако смотреть, как оно «встает поутру»,— так счастливо, и за все это по мелочам скажешь: «Слава Богу». Я перестал размышлять и о Прудоне и о Лассале, а стал присматриваться, как «по мелочам» складывается жизнь и как где людям живется хорошо, а где — не хорошо. И вот за всю жизнь, уже за сорок лет наблюдения, вижу и видаю: везде, где людям живется деятельно, работяще, трудолюбиво,— там живут они и хорошо, а где нехватка работы — живут не просто плохо, а — окаянно. Тут не только что не хватает в хозяйстве, но от хозяйства действительно все перекидывается и на душу, на мо- раль: наступает такое настроение души, что Бога клянешь, жизнь клянешь и сам как-то становишься проклят. Но дело-то дейст- вительно в «работишке» и «заработной плате». Все дело — «в Курбатове», говоря лично и местно, говоря о Нижнем Новгороде и не восходя к планете. Собственно, для меня сделалось совер- шенно очевидно, что всякая данная местность живет худо или хорошо от прихода в эту местность или от зарождения в этой местности людей с инициативой, соображением, с каким-то ши- роким раскатистым глазом и духом, которые решились бы «на- чать», а «уж мы — при них». «Как», «что» начать — вопрос десятый. Мы, ленивые и недогадливые,— ко всему примкнем. Ко всему пристанем и поможем. Но у нас нет смекалки, нет, со- бственно,— воображения. Нет и смелой предприимчивости. Нет вот этих, собственно, практических даров, хотя теоретические дары, может быть, и больше. Я пою песни, я говорю сказки, наконец, я способен к мысли и философии: но неумел в жизни. И вот, уверен: переспроси кого угодно, переспроси миллионы людей, и все эти миллионы равно скажут, что они готовы кое в чем поступиться, кое в чем дать выгоду перед собою тарова- тому практически человеку, лишь бы выдумал что-нибудь, ре- шился на что-нибудь, завел промысел, «дело», и, припустив нас 361
к работе своей, к помощи себе,— дал, однако, и нам суще- ствовать, Собственно, тут нет даже «несправедливости» в мни- мом «экономическом преимуществе» тароватого человека: дело в том, что он за то не знает песен, сказок и, может быть, не имеет прелестной семьи или удачно любви — как я. Может быть, он имеет большую любовь, обширную любовь, но — продажную, покупную, которая ничего, на мой взгляд, не стоит. Во всяком случае, в сумме психологических богатств, сумме здоровья и дол- гой жизни, в смысле спокойной жизни — я даже счастливее его, или не менее счастлив, чем он, если и беден или если очень ограничен в средствах. И вот потому охотно даю ему из своих «грошиков» кое-что, именно ту часть, из-за которой Прудон все собственности назвал «кражею», если он изобретательностью и предприимчивостью «дал мне жить», хотя и бедно. Я понял, что эти расчеты на бумаге у политико-экопомистов если и верны, то верны лишь алгебраически, а не в «именованных числах» пудов, фунтов, месяцев, мер веса и времени. И они верны «вооб- ще в мире», но неверны «в нашей Нижегородской губернии», и еще обобщение: что они верны у Лассаля и Шпильгагена, но не имеют никакого применения ко мне, обывателю. Из-за чего же я сердился? А я горел. О, как горел! Мне представилось, что весь вопрос о деятельных людях и в деятельных живых, оживленных местностях. И что вот та- лант — «зажечь местность деятельностью» есть в своем роде пушкинский дар, лермонтовский дар. Именно оттого, что я так пережил это в огорчениях души, и еще немного потому, что сам я решительно неизобретателен и даже скрытно ленив,— я оценил эти практические дары, думаю — редчайшие и труднейшие дары человека, самою высокою мерою, ни в чем не уступает их подвиг и дар поэтам и философам. Всегда мне представлялось, что люди, как Курбатов, Сытин, Морозов, суть как бы живители местностей, а в сумме золотых голов своих и энергией — живи- тели всей России. Тут соединились в моем представлении сведе- ния о Петре Црликом: я читал, ребенком почти, как царь иногда шел «по улице под руку с каким-нибудь фабрикантом». Я читал в таком возрасте, что не понимал еще разницы между фабрикан- том и рабочим: и, зажав место в книге пальцем,— кинулся к матери рассказать, что «Царь иногда ходил, разговаривая, под руку с рабочим». Мать не поняла или не расслышала и ничего не сказала. Но мысль, что «вот так можно делать»,— очаровала меня. В бедноте детской жизни мы знали только фабричных с фабрики Шиповых и Мухиных, в Костроме. Но жизнь бедных всегда была мне понятна. И вот вдруг это представление, на место социал-демократического, алгебраического; — Э! была бы оживлена местность! Были бы хорошие базары! Было бы много лавочек. Мастерских бы побольше, контор. Фабрики мне пред- ставлялись еще слишком страшными. Погуще бы были горо- дские ряды (центральный базар в Костроме). И тогда - все будет хорошо, в нашем Нижнем, в Новгороде хорошо. А Шпиль- 362
гагена и Лассаля — побоку. Все это какая-то астрономия полити- ческой экономии, от которой ни тепло, ни холодно. «Солнце, может быть, и не встает: а Богу молишься все-таки на встающее солнце». Жизнь играет и может век играть, может века играть —- если люди живы, деятельны, предприимчивы, скромны и трудо- любивы. А если нет — то люди на одном поколении, на глазах одного поколения — передохнут в голоде, отчаянии, злобе. Нуж- но заметить, что эту гибель людей от нужды я конкретно видел в детстве. Не буду скрывать, что именно гак погибла наша собственная семья — от «неудавшейся работы», от того, что «негде было работать», и вообще от того, что не было около деятельного и заботливого человека. 1917 г.
С ПЕЧАЛЬНЫМ ПРАЗДНИКОМ Утописты-мечтатели, понятия не имеющие и никогда не име- вшие о русском народе, вообразили, что за одно послушание золотых речей их народ этот отдаст и красное яичко в Христово Воскресение, и братское целование при встрече друг с другом,— даже отдаленно знающих один другого людей,— и всю великую обрядность и наряд церковный и народный. Народ послушался было их на несколько месяцев, но уже теперь испытывает в тяжелых вздыханиях, что значит променять родную историю, скованную в груди этого самого народа, на клубную болтовню разных заезжих людей и туземных господ, подражающих этим заезжим людям. Прошло всего 14 месяцев, и Россия испытала такой погром и разгром самое себя, перед которым бледнеют все бедствия, вынесенные нами в нашей многотрудной и терпеливой истории. Воистину нет сил более терпеть и переносить. Ни татарское жестокое нашествие, ни вхождение в Россию Наполеона, ни Крым и Севастополь, ни половцы и печенеги не вносили в Рос- сию и малой доли того крушения сил ея, какое внесли эти всего 14 месяцев. Буквально, мы стоим как бы при начале русской истории, буквально — русская история как бы еще и не начина- лась. Приходится опять заводить все сначала, приходится тыся- челетнего старца сажать за азбуку, как младенца, и выучивать первым складам политической азбуки. Ни о каком красном звоне, ни о каком воскресном событии не может идти речи в теперешнем населении России, которое забы- ло свою историю и веру, им же самим, этим населением, взра- щенную,— им же самим, этим населением, возделанную. Виноградарь сам вырвал лозу, им когда-то посаженную, и па- харь затоптал поле, им вспаханное. Все это — под трезвон разглагольствований, в которых была бездна злобы и не было никакого смысла. Кому-то понадобилось возбудить эту злобу,— кому-то понадобилось затемнить этот смысл. Понадобилось призвать русских людей друг на друга, воз- будить сословную или так называемую «классовую рознь», хотя с чужого голоса русские люди впервые выучились или, вернее, начали выучиваться произносить слово «класс». Как будто кня- зья русские не на тех же ворогов вели Русь, на которых шли и простые ратники, вчерашние хлеборобы; как будто вообще «езда» не состоит из ямщика, коней и саней... 364
Но кому-то понадобилось распрячь русские сани, и кто-то устремил коня на ямщика, с криком — «затопчи его», ямщика на лошадь, со словами «захлещи ее», и поставил в сарай сани, сделав невозможною «езду». Кому-то понадобилось приостановить русское движение, кто- то явно испугался его и начал нашептывать ядовитые шепоты о классовой розни. Кто-то давно начал мутить и возмущать Русь. Не «классовые интересы» занимали этого врага Руси. Ему нужно было ослабить всю Русь. И вот Русь повалилась и развалилась, как глина в мокрую погоду. Еще вернее будет сравнение, если мы скажем, что она раз- валилась под идущим железнодорожным поездом. Со временем история разберет и укажет здесь виновных. Хотя и теперь уже очевидно, что в Государственной Думе четырех созывов не было с самого же начала ровно ничего государственного; у ней не было самой заботы о Госуда- рственном и Государевом деле, и опа только как кокотка придумывала себе разные названия или прозвища, вроде «Думы народного гнева», и тому подобное. Никогда, ни разу в Думе не проявилось ни единства, ни творчества, ни одушевления. Она всегда была бесталанною и безго- сударственною Думою. Сам высокий титул: «Думы» — к ней вовсе не шел и ею вовсе не оправдывался. Ибо в ней было что угодно другое — кроме «думанья». Образование так называемого «прогрессив- ного блока» в ней было крушение последних государственных надежд на нее. Все партии соединились, даже и националисты, даже и пра- вые, чтобы обезгосударить Россию, сделать из нее толчею гак называемых «общественных элементов» или общественных сил, не руководимых более одною государственною силою и общим государственным и национальным интересом. Завершающая формула этого общественного движения, выра- женная в требовании «ответственного перед Думою правительст- ва», была особенно интересна ввиду того, что сама Дума обозна- чилась с тенденцией или с возможностью предать всю Россию врагу, с которым эта Россия находилась «в состоянии войны». Большего абсурда, большей нелепости, кажется, не встречается во всемирной истории и в игре политических сил и страстей. Последствием было то, чему мы были свидетелями эти 14 месяцев. Россия обезгосударилась, но и вышло кое-что непредвиден- ное: она перестала кому бы то ни было и чему бы то ни было повиноваться. Она начала просто распадаться, деформироваться, переходить в состояние первобытности и дикости. Так называ- емой «русской культуры», от имени которой было предъявлено столько требований,— как не бывало. Зовущий к ответу перед собою оказался сам без имени и без лица. 365
Россию нужно строить сначала, моля Бога об одном, чтобы это была летаргия, а не смерть. Так-то мы встречаем праздничек Христов. И колокол за- звучал сегодня в двенадцать часов ночи так печально, с такими дрожащими в себе звуками, как он не звучал ни однажды в тысячу пятьдесят шесть лет изжитой нашим народом истории. Самое страшное из всего, что это оказался и не «народ», а какие-то «люди». — - «Чьи это люди»,— спрашивают иностранцы и отвечают насмешливо: — «Мы не знаем». Вот поистине состояние, неизвестное еще в географии.
РАССЫПАВШИЕСЯ ЧИЧИКОВЫ В 14 лет «Государственная» Дума промотала все, что князья Киевские, Цари Московские и Императоры Петербургские, а также сослуживцы их доблестные накапливали и скопили в тысячу лет. Ах, так вот где закопаны были «Мертвые души» Гоголя... А их все искали вовсе не там... Искали «вокруг», а вокруг были Пушкин, Лермонтов, Жуковский, два Филарета, Московский и Киевский... Зрелище Руси окончено.— «Пора надевать шубы и возвра- щаться домой». Но когда публика оглянулась, то и вешалки оказались пусты; а когда вернулись «домой», то дома оказались сожженными, а имущество разграбленным. Россия пуста. Боже, Россия пуста. Продали, продали, продали. Государственная Дума продала народность, продала веру, продала земли, продала работу. Про- дала, как бы Россия была ее крепостною рабою. Она вообще продала все, что у нее торговали и покупали. И что поразитель- но: она нисколько не считает виновною и «кающегося дворянина в ней нет». Она и до сих* пор считает себя правою и вполне невинною. Единственный в мире парламент. Как эти Чичиковы ездили тогда в Лондон. Да и вообще они много ездили и много говорили. «Нашей паве хочется везде показаться». И... «как нас принимали!» Оказались правы одни славянофилы. Один Катков. Один Конст. Леонтьев. Поразительно, что во все время революции эти течения (славянофильско-катковское) нашей умственной жизни не были даже вспомнены. Как будто их никогда даже не существовало. Социалисты и инородцы единственно действовали. — А что же русские? Досыпали «сон Обломова», сидели «на дне» Максима Горь- кого и, кажется, еще в «яме» Куприна... Мечтая о «золотой рыбке» будущности и исторического величия. 367
Приложение ПЛАН ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ, составлевный В. В. Розановым в 1917 году Серия I. Философия т. 1 - 2. О понимании т. 3. «Метафизика» Аристотеля т. 4. Природа и история т. 5. В мире неясного и нерешенного Серия II. Религия А. Язычество т. 6—7. Древо жизни (язычество, магометанство и проч.) т. 8. Во дворе язычников (об античной религии) Б. Иудейство т. 9. Иудаизм (статьи, выражающие положительное отношение к иудейст- ву): «О библейской поэзии», «Сущность иудаизма» и проч. т. 10—11. Иудей (статьи с отрицательным отношением к иудейству) В. Христианство т. 12—15. Около церковных стен т. 16—18. В темных религиозных лучах («Темный лик», «Люди лунного света») т. 19. Апокалипсическая секта (о хлыстах) т. 20. Апокалипсис наших дней Серия III. Литература и художество т. 21—26. О писательстве и писателях («Легенда о Вел. Инквизиторе», статьи о Достоевском, Лермонтове, Гоголе, Пушкине и проч.) т. 27—28. Среди художников т. 29. Путешествия («Итальянские впечатления», «По Германии», «Русский Нил») Серия IV. Брак и развод т. 30—32. Семейный вопрос Серия V. Общество и государство т. 33. О монархии т. 34. О чиновничестве т. 35. Революция («Когда начальство ушло», «Черный огонь») Серия VI. Педагогика т. 36. Сумерки просвещения т. 37. В обещании света Серия VII. т. 38. Из восточных мотивов (большой том или ряд выпусков in folio) Серия VIII. Листва т. 39—41. Уединенное, Опавшие листья, Смертное, Сахарна, Новые опав- шие листья и проч. Серия IX. Письма и материалы т. 42—47. Литературные изгнанники (Страхов, Говоруха-Отрок, Кусков, Леонтьев, Шперк, Рцы, Рачинский, Флоренский, Цветков, Мордвинова) т. 48 - -49. Био- и библиографические материалы т. 50. Записки, заметки
КОММЕНТАРИИ Произведения В. В. Розанова печатаются с сохранением шрифтовых выделе- ний и особенностей авторской лексики и пунктуации. Чужие тексты, как правило, цитируются Розановым неточно (в комментариях оговорены лишь наиболее существенные расхождения с источником). В настоящем издании учтены коммен- тарии к следующим публикациям сочинений В. В. Розанова: Мысли о литерату- ре / Вступ. статья, комментарии А. Н. Николюкина. М.: Современник, 1989; Несовместимые контрасты жития / Вступ. статья В. В. Ерофеева, комментарии О. Дарка. М.: Искусство, 1990; Сочинения / Вступ. статья А. Л. Налепина, ком- ментарии А. Л. Налепина и Т. В. Померанской. М., 1990; Религия и культура / Вступ. статья, комментарии Е. В. Барабанова. М.: Правда, 1990; Уединенное / Вступ. статья, комментарии А. Н. Николюкина. М.: Политиздат, 1990. РЕЛИГИЯ И КУЛЬТУРА В конце 1890-х гг. публицистом П. П. Перцовым были подготовлены к печа- ти четыре сборника статей В. В. Розанова, ранее печатавшихся в периодике: «Сумерки просвещения» (1899), «Религия и культура» (1899), «Литературные очерки» (1899) и «Природа и история» (1900). В сборнике «Религия и культура», как и в трех остальных, П. П. Перцов выступил не только в роли издателя, но и редактора (им, в частности, в ряде случаев были предложены новые заглавия). Розанов даже намеревался выразить свою признательность в специальном посвя- щении: «...после написанных мною вчера для предисловия строк (исчисления периодических изданий, где б(ыли) напечатаны статьи) прибавьте,- как бы слепотствуя и не вмешивая своего предрассуждения. Считаю долгом выразить глубокую признательность Петру Петровичу Перцову, моему молодому другу, который с величайшим самоотвержением посвятил несколько месяцев труда, зоркое внимание, литературный вкус, дабы из вороха бумаг составить сборники «Сумерки просвещения» и настоящий» (Розанов В. В. Сочинения. М., 1990. С. 505). В 1901 г. сборник вышел вторым изданием с небольшими исправлениями, дополненный «Новыми, эмбрионами». Текст печатается по второму изданию: Розанов В. В. Религия и культура. Спб.: Меркушев, 1901 (за исключением рецензий, составляющих в книге раздел «Библиография»). [Предисловие] Написано В. В. Розановым при подготовке первого издания «Религии и культуры» (1899). С.11. Аменти -- в египетской мифологии богиня Запада (царства мертвых). ...последние мгновенья... Здесь и на протяжении всего предисловия цитирует- ся стихотворение М. Ю. Лермонтова «Умирающий гладиатор» (1836). 45 томов Codex'a -- Свод законов Российской империи был впервые издан в царствование Николая I по инициативе М. М. Сперанского. Последний свод, охватывающий законы с 1857 по 1917 г., насчитывал 49 томов. 13 В. В. Розанов 369
Место христианства в истории Впервые будущая статья была прочитана автором в качестве «Речи по поводу 900-летия крещения Руси» в Елецкой гимназии 1 октября 1888 г. В 1890 г. Розанов издает свою речь отдельной брошюрой в московской типографии Э. Лисснера и Ю. Романа. «Заглавие, отличающееся гимназической ясностью, было дано по рекомендации П. Д. Первова; мое же заглавие, которое следует восстановить и которое сказала душа как тему речи (...), было «Об историческом положении христианства» (Литературные изгнанники. Спб., 1913. Т. 1. С. 202). Текст пред- варялся предисловием, в конце которого было проставлено: «Елец, 1889 г. 22 октября». В январской книжке «Русского вестника» за 1890 г. появился журнальный вариант «Речи» (С. 94 119). В отличие от брошюры здесь отсутствуют пре- дисловие и начало статьи, сохранявшее жанровые признаки торжественной («актовой») речи. Розанов позаботился также о сокращении и «облегчении» текста. Им были сняты три пространные примечания; материал более компактно разбит на три раздела (вместо семи); удален небольшой фрагмент из заклю- чительного раздела. В сборник «Религия и культура» «Место христианства...» вошло по варианту «Русского вестника», с незначительной стилистической правкой. Об истории создания «Места христианства...» рассказывает П. Д. Первое, товарищ Розанова по учительству в Елецкой гимназии, в своих неизданных воспоминаниях: «Однажды на полках у Розанова я отыскал брошюру Ренана (...) Я перевел брошюру и послал перевод в Москву к издателю В. Н. Маракуеву, который и напечатал его («Место семитских народов в истории цивилизации». М., 1888). Розанов, чтобы дать отповедь и дополнить его, выбрал для актовой речи в гимназии тему «Место христианства в истории цивилизации». При написании речи Розанов учитывал не только речь Ренана, но и книгу немца Рудольфа Фридриха Грау «Семиты и индогерманцы в их отношении к религии и науке: Апология христианства с точки зрения этнической психологии» (Штутгарт, 1864). Если Ренан, основоположник культурологического изучения семитских народов, считал их вкладом в мировую цивилизацию создание религии как понятия об идеальном и возвышенном, а задачу арийцев видел в просветительски-либераль- ном, свободном от религиозной «ограниченности» развитии этого понятия; если Грау, представитель школы этнической психологии, обосновывал неизбывную противоположность семитов —служителей Бога и арийцев с их культом государ- ства, философии и науки, то Розанов, прославляя в семитах верных носителей Откровения, с новыми арийскими народами связывал надежды на его вселенское распространение. После того как Христос — в среде семитов — сошел в мир, мир искуплен и задача истории — определить по общим и внешним чертам искупле- ния «то отношение, в котором оно находится к различным эпохам и к различным народам» (ср. «Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского»), С. 14. Аристотель... назвал искусство — подражанием — Поэтика // Аристо- тель. Соч.: В 4 т. М., 1984. Т. 4. С. 646. С. 16. Аверроэс, о. котором с таким уважением вспоминает Данте в «Божест- венной комедии», носил в средние века прозвание «великого комментатора» — Аверроэса, помещенного Данте среди мудрецов-нехристиан в круге первом, поэт называет «великий комментатор» («Ад», песнь 4, стих 144). С. 17. чужими художниками Библия. Третья книга Царств, 5—7. С. 18. «дыхание» — Библия. Бытие, 2,7. основания . «Эти основания изложены нами в книге: «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного зна- ния». Москва, 1886, в главах XIII, стр. 417—443, в XIV, стр. 474—483 (по отношению к возникновению и развитию религиозных идей) и в XV, стр. 541—547 (по отношению к содержимому религии)». Прим. Розанова к отдельному изда- щию 1890 г. (осуществлено, кстати, в той же типографии Э. Лисснера и Ю. Романа, что и «О понимании...») и затем 1904 г. С.19. «...успокоится в Тебе»-- цитата из Августина заимствована, видимо, из монографии Грау, где она приводится по-латыни (с. 9) и по-немецки (с. 63). глаголу твоему — «приведенная цитата взята нами из сочинения г. Беляева: 370
«Современное состояние вопроса о значении расовых особенностей семитов, хамитов и иафетов для религиозного развития этих групп народов». Москва, 1881 г.» (примечание Розанова к изданию 1890 г.). , в городе Сихеме — Библия. Бытие, 34. С.21. собраться к Сиону — Библия. Книга Исайи, 66, 18—21. «исполнились времена и сроки» — Евангелие от Марка, 1,15. С.22. Бедной самарянке (...) мудрости — Евангелие от Иоанна, 4, 7—42. простил грешницу (...) от земли — Там же, 8, 3-11. проник в (...) сердце мытаря — Евангелие от Луки, 18, 10— 13. притчу о милостивом самарянине — Там же, 10, 10——37. закон сцепления причин и следствий — «Трипитака», буддистский канон, сфор- мировался к 241 г. до н. э., когда при царе Асоке состоялся III собор буддистского духовенства; среди канонических истин буддизма — «закон сцепления причин и следствий». С.24. брак в Кане Галилейской — Евангелие от Иоанна, 2, 11— 32. притчу о блудном сыне — Евангелие от Луки, 15, 11—32. С.25. он учит, что (...) неподвижно и нераздельно — Отрывки из Ксенофана Колофонского (Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989. Часть 1. С. 156—176). С.26. говорил он о себе — Диалог Платона «Тэетет» 149а (Платон. Сочине- ния: В 3 т. М„ 1970. Т. 2. С. 234). личности — «Собственно, изречение это, между несколькими другими прави- лами народной мудрости, было написано на фронтоне Дельфийского храма, — но, конечно, есть разница между ним как общим местом, как просто мудрым выражением, и между тем глубоким и строгим содержанием, которое раскрыл в нем Сократ. В этом смысле можно сказать, что он создал это изречение, т. е. не его форму, не звук слов, но мысль, в них содержащуюся, которая на два тысячелетия определила судьбу философии». Прим. Розанова в отд. изд. «Места христианства...». С.27. «неуместность» Диалог Платона «Пир» 22Id; В. В. Розанов наме- ревался написать развернутый комментарий к этому диалогу. Aaipoviov — божество, демон, гений, дух (греч.). Платон рассказывает в «Федре» — Федр 230d; Платон. Сочинения: В 3 т. М., 1970. Т. 2. С. 163. В. В. Розанов рассчитывал проанализировать «Федр» в отдель- ной работе. С.29. Как желает лань...— Псалтирь, 41, 2. «И Слово плоть бысть» — Евангелие от Иоанна, 1, 14 (церковнослав.). С.31. Ищите прежде Царства Божия...— Евангелие от Матфея, 6, 33. С.32, римский престол осудил его буллою, а Вольтер писал о нем восторжен- ные страницы — трактат Н. Коперника внесен в индекс запрещенных книг в 1616 г.; Вольтер писал о Копернике в знаменитых «Философских письмах» (Вольтер. Философские сочинения. М., 1988, С. 159). он взглянул на него и умер — Парализованному Н. Копернику принесли печатный экземпляр трактата «Об обращениях небесных сфер» в день его кон- чины — 24 мая 1543 г. Психология русского раскола i Две части — «Старообрядчество» и «Духоборчество» — первоначально печа- тались как две разные статьи. Первая — в «Новом времени» (1896, 3 июня, № 7279) под заглавием: «Психология нашего отношения к расколу»; при перера- ботке подверглась значительным сокращениям. Были сняты все упоминания других материалов «Нового времени», присутствовавшие в газетном варианте, и пространные рассуждения по их поводу. Особенного внимания заслуживает абзац, исключенный Розановым, вероят- но, по соображениям идейным (по «Религии и культуре» предпоследний в IV разделе «Старообрядчества»). «Наконец, есть древнее, вернее, святое средство погасить распрю: это — собор. Невозможно исчислить всех благих последствий, того моря изобилия, которое пролилось бы на наш дух, на нашу жизнь, если бы церковный собор наконец был созван: как отлетели бы вдруг в сторону все 371
парламентарные идеалы, все новейшие романы, фикции, вся «великая ложь нашего века», как справедливо названы все эти фикции выдающимся государст- венным умом нашего времени, если бы вдруг мы увидели перед собою подлинный и святой прототип жизни под-благодатно свободной; если бы собрались ие обманщики для обмана, но благочестивые люди для уразумения Слова Божия, для покаяния в грехе своем, для обновления жизни своей, для «Иерусалима нового, сходящего на землю с небес»...» Вторая часть — «Духоборчество» — впервые опубликована под заглавием «Несколько замечаний о духовных течениях русского раскола» (Русское обо- зрение. 1896. № II. С. 387—415); перепечатана практически без изменений. Поскольку статья из «Русского обозрения» подавалась как продолжение первой («В статье «Психология нашего отношения к расколу» (№ 7279 Нового Времени) мы попытались представить логику «спасения» первой школы; нам хотелось бы сделать это и относительно второй школы») и их тематическое единство (школы в расколе) оговаривалось во вступлении к ней, то это вступление стало общим вступлением ко всей новой статье, включенной в таком виде в «Религию и культуру». В 1914 г. В. В. Розанов издал брошюру «Апокалипсическая секта: Хлысты и скопцы», куда вошли его статьи «Поездка к хлыстам», «Материалы о хлыстах», «Роковая филологическая ошибка», «О «Сибирском страннике» и «Мечта «духо- вных христиан» (новое заглавие комментируемой статьи), а также писания ос- нователя скопчества. С.34. решение Аугсбургского сейма 1555 года — Мир в Аугсбурге завершил длительные гражданские войны в Германии, закрепив за немецкими князьями право свободно избирать католицизм или протестантизм как государственные религии в их владениях. для множества из нас — В газетном варианте здесь была сноска: «См. в том же 7244-м нумере «Нового времени» фельетон г-жи Смирновой «По- годинская Москва». это последние -- В газетном варианте здесь была сноска: «В том же «Маленьком письме» г. Суворин ссылается на действия против католицизма во Франции («выносят из школ распятия, запрещают преподавание в школах Закона Божия»), причем общество остается спокойным, или, по крайней мере, более спокойным, чем если бы последовал крах «Banque Franfaise». И ввиду публику- емых исторических материалов, очень трудно сказать, что наше общество более страстно восстало бы против подобных отношений к религии, что оно поднялось бы, бежало или вооружилось, как это (кроме последнего), несомненно, делали и делают люди «старого обряда». Вот почему мы и принимаем на себя смелость назвать их «последними верующими», т. е. глубоко, полно и «до предания живота» за веру». Исус или Иисус — При справе богослужебных книг, проведенной патриархом Никоном, был насильственно введен второй вариант написания имени Христа, что вызвало ожесточенное сопротивление сторонников «старого обряда». вправо или влево — В старообрядческой церкви при богослужении следуют по ходу солнца (посолонь), в официальной — против. Троицу или две ипостаси — Трехперстное крестное знамение, введенное Нико- ном, символизировало троичность Божества, а старообрядческое двуперстное — две ипостаси в Христе: Божественную и человеческую. говорил Тургеневу Белинский — Тургенев И. С. Воспоминания о Белинском // Поли. собр. соч. М.; Л., 1967. Т. 14. С. 29. рассказывает С. М. Соловьев в своих «Записках» — Соловьев С. М. Избран- ные труды. Записки. М., 1983. С. 298—299. а слова Мои не прейдут! — Евангелие от Матфея, 5, 18. С.35. единоверия Вид воссоединения старообрядцев с официальной цер- ковью, сохраняющий за ними ряд существенных прав (1783). вопрос о законнорожденности, о венчании без свидетелей — в Петербурге, по сведениям В. В. Розанова, «близко к половине рожают первого ребенка «вне брака» (Семейный вопрос в России. Спб., 1903. Т. I. С. 3.); «без свидетелей» был вынужден венчаться со своей второй женой сам Розанов. 372
С.37. Типикон — церковно-богослужебная книга, содержащая систематичес- кое указание порядка и образа совершения служб. summa regulorum — сумма правил (лат.). спора в Грановитой палате Во время стрелецких волнений представители официальной церкви и старообрядцы устроили открытый диспут в Грановитой палате в присутствии царской семьи (1682 г.). С.38. Господи, если их проклянешь...-— Библия. Исход, 32, 32. Кельсиев, 1, 75 — Сведения В. В. Розанова о течениях в расколе почерпнуты преимущественно из четырехтомного сочинения В. И. Кельсиева «Сборник пра- вительственных сведений о раскольниках» (Лондон, 1860 1862). Далее ссылки на эту работу даются сокращенно. «А простое и научное исследование вероучения религиозных сект в России я читал в лондонском издании Кельсиева, похити- вшего труды этих исследователей в петербургских тайных архивах» (Роза- нов,В. В. Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 1. С. 185). С.40. «Лазарево воскресение (...) покаяние от грехов» — «Розыск о Брынской вере» (1745) цит. по кн.: Кельсиев, I, XIV. С.41. Стечемся, братие...— Кельсиев, II, XII. и будет в последние дни... — Библия. Книга Иоиля, 2, 28. «есть какая-то связь между хлыстовщиной и молоканством» — Кельсиев, III, 196. С.42. Богоотец убо Давид...— Песнь 4 из канона на Пасху. С,43. Царство, ты Царство... Кельсиев, III, 165 - 166. С.44. «другую ланиту» - Евангелие от Матфея, 5, 39; от Луки, 6, 29. О, и куда же...— Кельсиев, III, Прилож. 12. С.45. Дай нам, Господи...— Кельсиев, III, 143. nefas — беззаконие, грех (лат.). по Апокалипсису— Откровение Иоанна Богослова, 14, 1- 5. С.46. «блаженни чистые сердцем...» — Евангелие от Матфея, 5, 8. «Берите все (...) слезами и воздержанием» — Кельсиев, III, Приложение 17—21. С.47. от жен и от детей — «Постоянный призыв, вечный идеал духоборчест- ва, «духовных христиан», хлыстов и скопцов, во исполнение зова Спасителя: «Оставьте отца и матерь, и следуйте за Мною». Прим. В. В. Розанова в «Апока- липсической секте». С.49, эпоха конгрессов Имеются в виду Ахенский (1818), Троппауский (1820), Лайбахский (1821), Веронский (1822) конгрессы Священного союза, после- наполеоновского объединения европейских монархов. С.50. «Не истинна наша вера (...) Сына Божьего» — Кельсиев, III, Приложение, 13—14. С.51. после пения (...) нашего тропаря — Кельсиев, Ш, 138. Чистые, непорочные...— Кельсиев, III, 156. С.53. без титлаД.Н.Ц.1,- Иисус Назарей, Царь Иудейский (Иоанн 19, 19). ИС ХС СНЪ БЖИЙ — Иисус Христос Сын Божий (церковнослав.). homo homini lupus est — Человек человеку волк (лат.); формула отношений людей в современном обществе, по Т. Гоббсу. С.54. со времени утверждения владычества австрийского — Буковина отошла к Австрии в 1774 г. щепоть — Так старообрядцы называют трехперстное крестное знамение. крыж — католический крест; так старообрядцы именуют чствероконечный крест, введенный Никоном на место осьмиконечного. С.55, пересмотр клятв собора 1667 г.— Собор 1666 -1667 гг., утвердив сведение Никона с патриаршества, одновременно наложил клятву на противников его реформ (пожелание В. В. Розанова о снятии клятв окончательно осущест- вилось лишь на Поместном соборе русской православной церкви в 1971 г.). С.57. Великой Северной войны — Продолжалась с 1700 по 1721 г. sacrum sanctorum — Святая Святых (лат.); внутреннее отделение скинии или храма, где помещался ковчег завета. С.58. немка— жена М. Сперанского, Елизавета Стивенс, была англичанкой. робкое сердце Акакия Акакиевича — М. М. Сперанского с героем гоголевской «Шинели» Розанов сравнивал также в этюде «Как произошел тип Акакия Акаки- евича» (1894). 373
хрия — собственно, краткий анекдот; как тема для пересказа, комментария входил в число традиционных риторических упражнений, которые — расширите- льно — также могли именоваться хрией. С.60. сердце чисто... - Псалтирь, 23, 4. «единая Святая Соборная и Апостольская Церковь» — символ веры; читается на литургии. «не в смерть, но в исцеление» — из молитв, входящих в «Последование ко Святому Причащению». Черта характера Древней Руси Впервые— Русский вестник. 1892. № 7. С. 213—227 под заглавием: В. О. Ключевский о Древней Руси: В пользу пострадавших от неурожая.— «Добрые люди Древней Руси» В. О. Ключевского. Сергиев Посад, 1892. При переработке журнального варианта была сделана небольшая правка. С.61. помощи голодающим - имеется в виду голод в России 1891 — 1892 гг. двух основных заповедей — Евангелие от Матфея, 22, 37—40; от Марка, 12, 29— 31. С.64, его структура — то целое, в чем они составляли часть — В «Русском вестнике» вместо этого было: «ее окружающие условия». С.68. лет десять назад Речь идет о годах обучения Розанова в Московском университете (1878—1882). О лекциях Ключевского Розанов отзывался с восторгом (Около науки и университета // Русское слово. 1909. 12 декабря); о Н. И. Стороженко — с уважением («Опавшие листья. Короб первый». 1913). трудов и истощения — Стороженко Н. И. История европейских литератур XV и XVI вв.: (Эпоха Возрождения). М., 1889. С. 15. «De civitate Dei» «О Граде Божьем» (лат.). С. 69. безбрачие всего клира (...) толпы — Безбрачие не только черного, но и белого духовенства; причащение мирян Телу Христову и лишь клира хлебом и вином; использование в качестве богослужебного, сакрального языка латыни, непонятной прихожанам — обычные для православных полемистов упреки в ад- рес католиков; правомерность свержения государя-тирана или вероотступника освящалась авторитетом Фомы Аквинского и особенно подробно излагалась в трудах иезуитов XVI в. (Хуан М ирана и др.). Я не мир принес...— Евангелие от Матфея, 10, 34—35; Евангелие от Луки, 12, 51—52. Культурная хроника русского общества и литературы за XIX век Впервые— Русский вестник. 1895. № 10. С. 161—189. В сборник «Религия и культура» статья вошла в сокращенном и несколько переработанном виде: Розановым была внесена незначительная композиционная правка. В журнальном варианте статья содержала острые выпады против А. И. Герцена, отношение к которому Розанова было резко отрицательным. В сборнике «Религия и куль- тура» эти фрагменты исключены, критике подвергается радикально-демократи- ческое направление в русской общественной мысли в целом. Показательно, что имя Герцена Розанов заменяет на Добролюбова, характеризуя «писателей из этого течения литературы» и противопоставляя их Каткову. Труд Н. П. Барсукова не был завершен; в 1910 г. вышла последняя, 22-я книга «Жизни и трудов М. П. Погодина», изданная посмертно. С.72. Древлехранилище — собрание древних книг и рукописей М. П. Погоди- на, впоследствии купленное у него государством. «История русской словесности» — Розанов имеет в виду «Историю русской новейшей литературы (1848—1890)» А. М. Скабичевского. С.7 5.«История России с древнейших времен» (1851—1879) — труд С. М. Со- ловьева. .374
С.76. «История России до монгольского ига» — сочинение М. П. Погодина (М„ 1871. Т. 1.). С.п. видящий границы, проводимые между людьми социальным строем, и раз- мышляющий о них - «У него есть очень много размышлений о крестьянах, помещиках, об отнятии первых монастырей Екатериною. И хоть в посвящении своей «Древней Русской Истории» императору Александру II он заявляет, что ведет свой род из крепостного крестьянства, однако ни из чего не видно, чтобы он когда-нибудь заботился об этом, скрывал это или, напротив, этим тщеславил- ся» — примечание Розанова в журнальном варианте. С.82. Руце Твои... научуся заповедем Твоим-- Псалтирь, 118, 73. ...профессор Мудрое — «Он был вызван, много лет спустя, в царствование императора Николая, в Петербург для борьбы с холерою, от которой и умер. Происходил он из очень бедной семьи и пришел в Москву пешком учиться. Мы упоминаем эти подробности, чтобы указать, что приведенный факт был делом светила своих дней и столпа университета, который, конечно, ни в Лодере и ни в каком благоволении начальства не нуждался, а выражал чистосердечно свою радость, ученикам же приказывал относиться почтительно к предмету радости» — прим. Розанова в журнальном варианте. С.83. du haut de sa grandeur — с высоты своего величия (франц.). С.86, juste milieu — золотая середина (франц.). Addio прощайте (ит.). «...беда в том, что он москвич» «Прочтя все это, писавшееся еще в 1847 г., можно не удивляться тому факту, что (как сообщил мне беллетрист-народник, еще и теперь пишущий, Филипп Диомидович Нефедов) во время празднования открытия памятника Пушкину в Москве несколько профессоров Московского университета и местных писателей, собравшись однажды провести вечер вместе и несколько одушевившись, между прочим,— «пили за смерть Москвы», т. е. за смерть ее в смысле того духа и тех принципов, выразительницей которых она была в своей истории» — прим. Розанова в журнальном варианте. С.88. ...исторические труды Шелгунова или Шашкова — «Исторические этю- ды» (Спб., 1872), «Исторические очерки» (Спб., 1875) С. С. Шашкова; «Россия до Петра I» (1863) Н. В. Шелгунова. С.89. Вне школы... бескультурной — «См. ряд статей моих: «Сумерки просве- щения» в «Русском вестнике» 1893 г. и «Афоризмы и наблюдения» в «Русском обозрении» за 1894 г.» прим. Розанова в журнальном варианте. «Шаг за шагом, или Светлов» (1870—1871) — роман И. В. Омулевского (Федорова). О студенческих беспорядках Впервые — Русское обозрение. 1898. № 1. С. 411 -420 под заглавием: Неско- лько замечаний по поводу студенческих беспорядков. При включении статьи в сборник были сняты три последних абзаца. Отношение В. В. Розанова к студенческим беспорядкам, в котором отрица- ние идеалов молодежи соединялось с проникновенной тревогой о человеческих судьбах, нашло выражение и позднее в Коробе первом «Опавших листьев»: «Автор нигде не говорит: «Забастовка — мерзость», хотя и чувствует это, сознает это, говорит, но «эзоповым языком»... (...) Каким образом можно вводить юношество в такой обман и самообман?» (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 58). С.92, студенческих беспорядков — С начала 1890-х гг. возобновляется полити- ческая активность российского студенчества: например, в 1897 г. молодежь Петер- бурга, Москвы, Киева откликнулась демонстрациями на самоубийство М. Ф. Ветровой, выразившей тем самым протест против жестокости тюремного режима в Петропавловской крепости. «Русская старина» ежемесячный исторический журнал (1870—1918), ос- нованный М. И. Семевским; из воспоминаний о студенческих беспорядках мож- но назвать «Студенческие волнения в Казани» (1892. № 6). «Русский архив» — ежемесячный исторический журнал (1863—1917), основан- ный П. И. Бартеневым. 375
С.93. Хортица скалистый остров на Днепре, где в 1630 г. запорожскими казаками была сделана первая «сечь», просуществовавшая до 1738 г. Ср. шут- ливую утопию из Короба первого «Опавших листьев»: «Я бы, напр., дал автоно- мию высшим учебным заведениям, и даже студенчеству — самостоятельность Запорожской сечи» (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 188). С.96. со взором Мафусаила — В журнальном варианте здесь примечание: «Его взгляд был замечательно пристальный и при случайной встрече, если он упадал на вас, вам казалось, что он что-то в вас высматривает, думает о вас, что-то ему нужно именно вам сказать, и притом ценное и многознаменательное: но позднее, припоминая этот взгляд и соображая его подробности, вы догадывались, что он вовсе вас не видел иначе как фигуру и соображал, можно ли отнести к ней ценные и многозначительные слова о предмете, который внутренне занимал его в ту минуту и на который он так пристально, духовно и даже физически смотрел». Женское образовательное движение 60-х годов Впервые Новое время. 1896, 9 августа. № 7345 под заглавием: «Над. В. Стасова и основание «Высших женских курсов» в Петербурге». При включении статьи в сборник добавлены V и VI разделы, а в разделе I введено развернутое сравнение В. В. Стасова с былинными богатырями. Отношение В. В. Розанова к женской эмансипации постоянно видоизменя- лось. В «Опавших листьях» среди книг, составлявших его гимназическое чтение, называется «Милль Дж. Подчиненность женщины. Предисл. Н. Михайловского и с прил. писем О. Конта Д. С. Миллю по женскому вопросу» (Спб., 1869); в «Семейном вопросе в России» вдохновенной защите женского труда посвящены с. 436—461 (Спб., 1903. Т. 2); в «Опавших листьях» тон обсуждения вопроса уже неприязненно-иронический («И женщины, поволновавшись с Аспазией и Цеб- риковой, возвращаются опять в «подчиненное положение» (Розанов В. В. Уеди- ненное. М., 1990. С. 361). С.98. Русь еще былин — Труд В. В. Стасова «Происхождение русских былин» (1868) принес автору широкую известность. Обширный храм без божества — поэма М. Ю. Лермонтова «Исповедь» (1830). биографию родной сестры — В. В. Стасов всегда стоял на страже доброго имени сестры. В 1871 г. в статье «Что-то очень некрасивое» он обвинил Марко Вовчек в том, что ее перевод сказок X. К. Андерсена (1871) является плагиатом с перевода 1868 г. Н. В. Стасовой и М. В. Трубниковой, «только слегка (для приличия) замаскированным маленькими переделками и переименованиями». «Книжки Недели» — ежемесячное приложение (1884—1901) к либеральной еженедельной газете «Неделя» (1866—1901). С.99. Декабрь 1868 г.— 21 декабря 1868 г. министр народного просвещения Д. А. Толстой отказал Н. В. Стасовой и ее соратницам в их просьбе открыть женский университет. С. 101. Tous les rayons de sa bibliotheque sent a noire disposition - Все полки ее библиотеки в нашем распоряжении (франц.). А. П. Философова — вместе с Н. В. Стасовой и М. В. Трубниковой со- ставляла «триумвират», возглавлявший российское женское движение. Аристо- кратка, она оказывала важнейшие услуги движению благодаря своим связям (граф Литке приходился ей двоюродным дедом). Тетка антрепренера С. П. Дягилева, мать Д. В. Философова. «Что прекрасно в наивном, то будет отвратительно в опытном, - вот чего не разглядел «Д. (Философов)»,— под- ражая своей матери. И она вошла в историю и будет иметь биографию, но его биограф заскучает матерьялом...» (Розанов В. В. После Сахарны // Ли- тературная учеба. 1989. № 2. С. 103). С. 102. Князь Голицын — Речь идет о его музыкальной зале на Владимирской улице, где давался концерт в пользу курсов. Твой народ...— Библия. Книга Руфь, 1, 16. С. 104. в здании 5-й гимназии, у Аларчина моста— В 1868 г. здесь были открыты женские курсы по гимназической программе, получившие название' Аларчинских. 376
Alte Geschichte — Старая история (нем.). Крылатая фраза, восходящая к стихотворению Г. Гейне «Юноша девушку любит...» из цикла «Лирические интермеццо». С. 106. Добролюбова, Писарева. Шелгунова...-- В письме И. И. Бордюгову от 24 февраля 1860 г. Н. А. Добролюбов повествует, как понравившаяся ему девушка предпочла «офицерика, который пренаивно спрашивал меня: жив ли Кольцов, а впрочем, находил, что Бенедиктов плох и пр.» (Собр. соч. В 9 т. Т. 9. С. 404); это письмо Розанов мог узнать из очерка жизни и творчества Добролюбова А. М. Скабичевского (Спб., 1894. С. 57). Д. И. Писарев был несчастливо влюблен в свою двоюродную сестру Р. А. Кореневу (в очерке биографии критика, помещенном в «Новом слове» (1894. № 3), о любовной драме, достигшей своей кульминации в 1859 г., рассказывалось: «Довольно трудно решить, любила ли его Раиса. Вернее, что нет. С ее стороны это было кокетство с примесью женского тщеславия (...). Но Писарев, несомненно, любил ее...» (С. 263). О непростых сплетениях отношений Н. В. Шелгунова, М. Л. Михайлова и Л. П. Шелгуновой было известно достаточно широко. «бестия Кавур» — Граф Кавур подвергался критическим нападкам Н. Г. Чернышевского («Граф Кавур») и Н. А. Добролюбова («Жизнь и смерть графа Камилло Бензо Кавура»), Выражение «бестия Кавур» в сочинениях этих критиков не обнаружено. Возможно, впрочем, Розанову вспомнилась названная статья Добролюбова, в которой передается уничижительный отзыв Кавура о пар- ламентариях: «О, это такие животные (sono cosi bestie)...» (Собр. соч.: В 9 т. М.; Л„ 1963. Т. 7. С. 68 69). С. 107. они всего дальше были от того, чтобы почувствовать себя... мужем — Ср. в «Людях лунного света»: «Значение Чернышевского в нашей культуре, конечно, огромно. Он был '/г урнинг, */< урнинг, */ю урнинг» (Спб., 1913. С. 160). Евангельская Марфа — Евангелие от Луки, 10, 38—42. Франко-русские впечатления Впервые— в газете «Народ», 1897, 26 августа под заглавием: «Недавние впечатления». В 1897 г. в Россию прибыл с визитом французский президент Ф. Фор и вошла французская эскадра во главе с броненосцем «Пато». С этими событиями и связаны впечатления В. В. Розанова. С. 109. Vive la Russie! Vive la France! Vive la Republique fran^aise! — Да здрав- ствует Россия! Да здравствует Франция! Да здравствует республика! (франц.). Les extremites se touchent —крайности сходятся (франц.). С. 110. Je suis et j’y reste — таков я есть, таким и остаюсь (франц.). Спит, покой ценя — строка из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Спор» (1841). C.111. Dies irae, dies ilia -- день гнева, этот день (лат.); слова из заупокойной службы итальянского монаха и писателя Фомы Челанского, в которой рисуется картина Страшного суда. Демократизация живописи Впервые - в газете «Мировые отголоски», 1897, 13 мая под заглавием: «О художественных и народных выставках». Перепечатана с незначительными со- кращениями в сборнике Розанова «Среди художников» (Спб., 1914). С. 112. In statu nascendi в состоянии зарождения (лат.). С.114. vulgus — толпа, чернь (лат.). С. 115. <5тщо<; - народ (греч.). «Товарищество московских художников» (1893—1924)— объединение худож- ников, в состав которого входили: А. С. Голубкина, И. И. Левитан, К. А. Ко- ровин, С. В. Малютин, В. Д. Поленов и др. 377
Где истинный источник «Борьбы века»? Впервые — Русский вестник. 1895. № 8. С. 271 280. С автором «Борьбы века» Л. А. Тихомировым, вначале народовольцем- террористом, затем ярым консерватором, В. В. Розанова связывали сложные отношения. В 1890-е гг. они оба входили в петербургский кружок славянофилов, но некоторые разногласия между ними существовали: о Розанове Тихомиров упоминает в своем дневнике за 1893 г. достаточно неприязненно: «Сегодня заходил сделать визит Вас. Вас. Розанову (...) теперь усиливаются изгнать Алек- сандрова (славянофил, редактор «Русского обозрения». - Ред.) и посадить на его место Розанова. Роль Розанова довольно некрасива...» (см.: Воспоминания Л. А. Тихомирова. М.; Л., 1927. С. 416). Впоследствии, в статье о памятнике Александру III (1909), Розанов вспомнит о себе и Тихомирове как характерных явлениях общественной жизни 1890-х гг. (Розанов В. В. Сумерки просвещения. М„ 1990. С. 339 340). С. 119. обдумывал устройство Сиракуз... беседы с Дионисием — В 366—365 п. и 361 г. до н. э. Платон совершил два путешествия на Сицилию по приглашению тирана Сиракуз Дионисия Младшего, намеревавшегося воплотить в жизнь идеи великого философа. русский солдат Елисаветы Петровны смотрел на картофельные поля По- мерании имеются в виду события Семилетней войны (1756 -1763), в ходе которой русские войска вторглись в Пруссию; картофеля в России в ту пору не знали. С. 121. «Не хорошо человеку оставаться одному» — Библия. Бытие, 2,18. С. 122. des phrases creuses — пустые фразы (франц.). С.123. в труде г. Тихомирова (напр., стр. 10 12, 17—18 и многие другие) На с. 10—12 дается обзор революционных идей 1789—1793 гг., а на с. 17—19 анализ марксизма. Об отношении к марксизму самого В. В. Розанова см. статью «Литературно-промышленный кризис» (1897) в сборнике «Литературные очерки». С. 124. «Римской блудницы» - Новозаветный образ «великой блудницы». «Вавилона Великого, матери блудницам и мерзостям земным» (Откровение Иоанна Богослова, 17, 1 — 5) протестантами прилагался к папскому Риму. О символистах и декадентах Впервые — Русский вестник. 1896. № 4. С. 271- 282 - как рецензия на три выпуска «Русских символистов» В. Я. Брюсова, стихотворные сборники: Д. С. Мережковский. Новые стихотворения. 1892. 1895. Спб., 1896 и А. До- бролюбов. Natura naturans. Natura naturata. Спб., 1895. Статья была напечатана с купюрами, и в журнале «Русское обозрение» (1896. № 9. С. 322 334) Розанов помещает более Иблный вариант, восстанавливая пропуски, и дает название: «О символистах». Статья вышла отдельным изданием: Розанов В. В. Декаденты. Критические этюды. Спб., 1904. 24 с. С. 125. В. Даров — псевдоним В. Я. Брюсова. «Русские символисты»,— М., 1895,— Вып. 3,— С. 14. Тень несозданных созданий — стихотворение Брюсова «Творчество» (1895). Розанов пропускает две строки: «И прозрачные киоски В звонко-звучной тишине». Моя душа больна весь день стихотворение из сборника «Теплица» (1869) в переводе В. Брюсова. Цитируется с пропуском пятой строки: «И под кнутом воспоминаний». С. 126.0, чудно нежная и страстная болезнь стихотворение А. Н. Емелья- нова-Коханского «Монолог маньяка (Бред первый)»: Емельянов-Коханский А. Н. Обнаженные нервы. Сб. стихотворений (посвящается мне и Египетской царице Клеопатре). М., 1895. С. 71. ...О чем молишь, Светлый Добролюбов А. М. Natura naturans. Natura naturata. Спб., 1895. С. 23. С. 121.0, закрой свои бледные ноги — моностих В. Я. Брюсова (1895). ...Французская выставка в Москве — выставка 1891 г. 378
С. 128. я помню картину Розанов описывает картину Гюстава Жаке «Лю- бовная тоска». ...в «Русском вестнике» (1894, ноябрь) — рецензия на рассказ Ги де Мопас- сана «Бракоразводное дело» (1886) была напечатана в октябрьском номере «Русского вестника». С. 129.in re — в действительности (лат.). С. 130. Matrimonium liberorum quaerendorum causa — брак с целью воспроиз- ведения потомства (лат.). С. 131. ...вычурзЮсть в форме...— вот decadence — Ср. с высказыванием Роза- нова в «Уединенном»: «В мое время, при моей жизни, создались некоторые новые слова: в 1880 году я сам себя называл «психопатом» (...). Потом возникло слово «декадент», и тоже я был из первых. Шперк с гордостью говорил о себе: «Я, батенька, декадент». Это было раньше, чем мы оба услышали о Брюсове; А. Белый — не рождался (...). Все эти слова, новые в обществе и в литературе, выражали — ступенями огромное углубление человека. Все стали немножко «Метерлинками», и в этом суть. Но стали «метерлинками» раньше, чем услышали о Метерлинке». (Розанов В. В. Сочинения. М., 1990. С. 51). С. 132. Divina comedia Божественная комедия (ит.). С. 134. «Заратустра» — имеется в виду книга Фр. Ницше «Так говорил Заратустра» (1883— 1885) о персидском мудреце и маге, жившем в VI в. до н. э. Nisus formativus — подъем (лат.). Теперь и прежде Впервые— в газете «Русское слово». 1896. 26, 29 февраля под заглавием: «Иллюстрация к историческому осуществлению принципов веры и свободы». В сборнике «Религия и культура» печатается с сокращениями. С. 136. «Русское обозрение», 1898 — опечатка, нужно — 1896. С. 137. Tenez — Возьмите! (франц.). Суд ассизов — во Франции — периодически образуемые в каждом депар- таменте суды, разрешающие дела о наиболее тяжких преступлениях. С.138. ni Dieu, ni la societe — ни Бога, ни общества (франц ). Спящий в гробе мирно спи — из стихотворения В. А. Жуковского «Тор- жество победителей» (1828). Христианство пассивно или активно? Впервые -- Новое время. 1897. 28 октября, № 7784. С.143. вопрос о «единосущии» или только «одинаковости» - После 1 Никейско- го вселенского собора, сформулировавшего в «символе веры» положение о «еди- носущии» Бога Отца и Бога Сына, богословы в ожесточенной полемике уточняли, не означает ли «единосущность» ипостасей Троицы совершенной одинаковости. Жизнь его не враг...— Стихотворение В. А. Жуковского «Торжество победи- телей» (1828). С. 144. «довлея днесь», «не печась на утре» — Евангелие от Матфея, 6, 34. Лимонарий так на Руси называли «Луг духовный» патерик, сочиненный Иоанном Мосхом (ум. 619). С. 145. «На краю света» (1875 - 1876) — рождественский рассказ Н. С. Лескова. С.146. saere соеиг Святое Сердце (франц.) Христа; особенно почитается у католиков (с XVIII в ). С. 148. «поглощено Божеством» — мнение монофизитов, отвергнутое на Все- ленском соборе. изгнание торгующих из храма — Евангелие от Матфея, 21,12. Горе вам...— Там же, 23, 29. «Бога никто же нигде не видел» - Библия. Первое послание Иоанна, 4, 12. С. 149. И ничего во всей природе...— стихотворение А. С. Пушкина «Демон» (1823). fas — неписаный закон (лат.). С. 150. Истинно говорю вам...— Евангелие от Матфея, 19, 24. Богатый и Лазарь — Евангелие от Луки, 16, 19—31. 379
Царство не от мира сего — Евангелие от Иоанна, 18, 36. Взгляните на лилии полевые...— Евангелие от Матфея, 6, 28—29. птицы не сеют...— Там же, 6, 26. С. 151. Attendez, je те sens assez de force pour tirer mon coup! —Подождите, у меня достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел (франц.)! (Из воспоминаний К. К. Данзаса // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. 2. С. 373.) С. 152. Attendez, je veux tirer mon coup— Подождите, я хочу сделать свой выстрел (франц.). Кроткий демонизм Впервые — в газете «Новое время». 1897. 19 ноября, № 7806. С. 154. «Книжки Недели» — см. комментарии к статье «Женское образо- вание...» С. 155. опера Рубинштейна— имеется в виду опера А. Г. Рубинштейна «Демон» (1871). Отцы пустынники и жены непорочны — первая строка стихотворения А. С. Пушкина (1836) на слова великопостной молитвы Ефрема Сирина. С. 156.Нежны стопы у нее. не касается ими...— Гомер. Илиада, XIX, 92—93. С. 157. «...земля твоя будет моею землею» — Библия. Книга Руфь. 1,16. «И в конце времен охладеет любовь»— Евангелие от Матфея, 24, 12. ... проклял потомство Иоава — проклятие потомству Иоава произносит Соломон (Библия. Третья книга Царств, 2, 33). С.158.Д? она сказала с ним: «Аминь» — Библия. Книга Товита, 8, 4—8. Семя и жизнь Впервые — «Биржевые ведомости», 1897, 29 ноября, № 326. Эпиграф — из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Как часто пестрою тол- пою окружен» (1840). С.160. ...в статье «О началах этики»— Статья опубликована в качестве отклика на работы В. С. Соловьева «Оправдание добра» и «Право и нра- вственность» (Вопросы философии и психологии (1897. Кн. 39. С. 586 -701); здесь же (С. 645—694) напечатан ответ В. Соловьева «Мнимая критика (Ответ Б. Н.Чичерину)». С.161.«кш<> дерзнет... тех распинали и сжигали»— И. В. Гёте. Фауст. Ч. 1. Ночь. С. 162.«...не войдете в Царство Небесное» — Евангелие от Матфея, 5, 20. Душу Божьего творенья — стихотворение Ф. И. Тютчева «Песнь радости (Из Шиллера)» (№3). С. 163. «чадорождением женщина спасется» — Первое послание к Тимофею апостола Павла, 2, 15. Шепот, робкое дыханье стихотворение А. А. Фета (1850). С. 164. Сквозь туман кремнистый путь блестит — М. Ю. Лермонтов. Выхо- жу один я на дорогу (1841). С. 166. Друг Горацио - есть многое на свете...— У. Шекспир. Гамлет, акт 1, сцена 5. Он душу младую в объятиях нес — М. Ю. Лермонтов. Ангел (1831). С. 167. «оставьте мертвым погребать мертвых»— Евангелие от Мат- фея, 8, 22. Смысл аскетизма Впервые — в газете «Новое время». 1897. 31 декабря. № 7846. В книге «В мире неясного и нерешенного» (Спб., 1904) Розанов так поясняет содержание своей статьи: «Моя основная мысль заключалась в том, что аскетизм религиозный не имеет ничего общего в тенденциях и в существе с скопческою надеждою «внити в Царствие Божие бесполым, и при условии бесполости, 380
существом». Аскетизм есть род плотского молчания, налагаемого на себя человеком не иначе, т. е. не в иных надеждах и не с иным умыслом, как и обет молчания, столь обыкновенный в монастырях: углубляется внутреннее слово, когда умолкает внешнее; просветляется, озаряется сердечное глаголание, когда нет пустой базарной болтовни. Великие молчальники суть не только монастырские аскеты: ими были великие мудрецы, великие в подвиге именно слова, когда оно нужно и благоврсменно. Вообще все обеты молчания, плоти ли, уст ли, имеют значение великого сосредоточения, собирания человека внутрь себя. В частности, аскетизм плоти имеет то значение, что никому острота плоти и высота ее смысла нс бывает так открыта, как именно аскетам: не белый священник, но аскет Никанор первый ополчился в защиту брака против идей, высказанных в «Крейцеровой сонате» Толстым (...). Как «умное молчание» не есть «бессловесность», презрение или отрицание существа слова, так «молчание плоти» не есть ее «искоренение», ни даже простая к ней «вражда» (С. 99-100). С.168. ...пишет Тацит Корнелий Тацит. Анналы, XI, 31. С. 169. ...поклонился Астарте Астарта- имя главной богини древних семитов-язычников: гимьяритян, сирийцев, ассириян, арабов, финикиян и иудеев. Главные храмы, посвященные ей, находились в Финикии — в Тире и Сидоне. У иудеев ее культ вновь был введен Соломоном, заимствовавшим его у финикиян. Астарта почиталась еще под именем Малкат-Гашамаим, т. е. царицы неба. «la belle vertue» — «прекрасная добродетель» (франц.). lachete — подлость (франц.). С.171. ...о котором Достоевский ... заметил — «Братья Карамазовы». Кн. 3, гл. 6 (Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 14. С. 117). С.173. Свет ночной, ночные тени— А. А. Фет. «Шепот, робкое дыханье...» (1850). ...биографию которого, вслед за г. Кони — Очерк-исследование А. Ф. Кони «Федор Петрович Гааз» (1897). С. 176. скиния место общественного богослужения евреев, походный храм евреев, построенный по образцу, показанному Богом на горе Синай. Женщина перед великою задачею . В 1903 г. между писательницей Н. А. Лухмановой и В. В. Розановым вспых- нула целая полемика: статьи Лухмановой «Кто дал им право?» (Заря. 2 апреля), «Ответ г. Розанову» (Заря. 11 апреля) и статьи Розанова «Простая рыбачка» (Новое время. 5 апреля), «В своем углу. Г-жа Лухманова о проституции» (Новый путь. № 12). С.177. страницы 41—42 — «Женщина любящая до того, к сожалению, погло- щена своею страстию, что делает массу ошибок (...). Женщина же нелюбящая, но, в силу симпатии или расчета, дорожащая внушенным ею чувством, ясно видит, как ей держать себя (...). Вот почему мне и кажется, что мужчина больше всего любит ту женщину, которая не любит его...» (Лухманова И. А. Черты обществен- ной жизни. Спб., 1898). С. 180. канонические книги - В Кормчей книге (многократно издавалась в XVII XIX вв.) содержались нормы церковного и отчасти гражданского права, прежде всего церковные законы о браке. status quo — существующее положение (лат.). fin de sieele — конец века (франц.). С.183. номинальная сторона — от nomen (лат.) — имя, наименование; проти- вопоставлено реализму — от realis (лат.), прилагательное от существительного res, вещь. да прилепится муж к жене...— Библия. Бытие, 2, 24. «логоса»... глагол Евангелия — противопоставление стихов «В начале со- творил Бог небо и землю» (Бытие, 1, 1) и «В начале было Слово» (Евангелие от Иоанна, 1,1). «дыхание» —см. комментарий к «Месту христианства...». 381
С. 184. За рекой, на горе стихотворение Л. В. Кольцова «Хуторок» (1839). С. 185. «чуйка» — человек в чуйке — суконной одежде в виде кафтана, рас- пространенной в среде мещанства в XIX - начале XX в. глагол «яслей» — Евангелие от Луки, 2, 7. С.186. Геродот о Халдее и Египте— «История» Геродота, I, 181 —182, 196, 199; П, 126. К вавилонским и египетским обычаям, описанным в этих фрагментах, В. В. Розанов обращался неоднократно (ср. «Нечто из седой древности»). «ветхой деньми» — Библия. Книга Даниила, 7, 13. С. 187. игры Вакха и Киприды— Из стихотворения А. С. Пушкина «Во- споминание» (1828); цитируется текст, оставленный автором в рукописи, но печатавшийся в составе стихотворения в изданиях П. В. Анненкова (1858), П. О. Морозова (1903). В Коробе первом «Опавших листьев» дочь В. В. Розанова декламирует «Воспоминание» в этой редакции, невинно про- износя вместо «Киприды» «Каприда». шестидневное — I глава книги Бытия; «И был вечер, и было утро: день шестый» (Библия. Бытие, 1, 31). По вечным... Круг жизни свершаем — Из стихотворения И. В. Гёте «Божест- венное» (1783) в переводе А. А. Григорьева. С. 189. ... петличкам, выпушкам — реплика Скалозуба из П1 действия коме- дии «Горе от ума» А. С. Грибоедова. «отнять... Эльзас-Лотарингию» — французские провинции, в 1871 г. аннек- сированные Германией. «Ева», «жизнь» Ева значит «дающая жизнь» (Библия. Бытие, 3, 20). «Сар-ра», в противоположность «Саре» — «И сказал Бог Аврааму: Сару, жену твою, не называй Сарою; но да будет имя ей: Сарра. Я благословлю ее, и дам тебе от нее сына» (Библия. Бытие, 17, 15—16). С. 190. ноуменальный план— Умопостигаемый, в противоположность фено- менальному, данному в опыте ощущению, опытному. «...мирам иным» — Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы (Поли. собр. соч. Т. 14. С. 290). Он душу младую... без слов - -но живой — Из стихотворения М. Ю. Лермон- това «Ангел» (1831). С. 191. nomina — имена (лат.). ...съезд сифилидологов - В 1897 г. были опубликованы Труды Высочайше разрешенного съезда по обсуждению мер против сифилиса в России; Коммен- тарий В. В. Розанова к письму «одной дамы» в «Новое время», вызванному как раз этим съездом, - одно из первых произведений мыслителя на тему пола (Новый мир. 1989. № 7. С. 191). «casta», «diva» — «чистая», «богиня» (лат.). Нечто из седой древности Впервые— в первом издании «Религии и культуры» (1899). Впоследствии значительно дополнена и в переработанном виде вошла в книгу Розанова «Из восточных мотивов» (Пг., 1915. Вып. I—3). Эпиграф Библия. Книга Бытия, 2, 27. С. 193. «дуброва» Мамврийская - местность близ Хеврона (Книга Бытия, 13, 18; 18, 1). С. 196. ...но собственно главном в вас лице— «Фигура человеческая вообще распадается на несколько «сосредоточений-лиц». Она как бы выпускает из себя несколько рек, и каждая река имеет свой «выход в море», т. е. выход в Космос. И вот эти-то «устья в мир» и суть в человеке — лица. Именно человек имеет: 1) голову и ее лицо — источник умственного духовного света; 2) половую сфе- ру откуда он повторяет себя, откуда он уходит в будущее, в вечность; 3) ступни ног движение, странствование, перемещение; 4) кисти рук работа, труд, созидание. «Талант» лица -- «нравиться», «выражать душу», говорить, убеждать, проповедовать; «талант» половой сферы — обильное и, главное, прочное, живу- чее, жизнедеятельное потомство; «талант» ног - путешествие, странствование, танец; «талант» кисти руки техника, искусства, мастерства. Обращаясь к поло- вому лицу, мы должны заметить, что главная часть нашей фигуры («корпус») 382
имеет явно «переднее» — «заднее», «правое» «левое», «верхнее» — «нижнее». Причем, эти «двояшки», «удвоенные части» явно сходны, близки, аналогичны ДРУГ ДРугу. И так как «половая сфера» есть «низ относительно головы», то мы должны, всматриваясь, угадывать в ней аналогию головы. В разительном рисунке «Французской экспедиции Бонапарта в Египет» (фолиант V, табл. 69) я нашел прилож. на стр. 31 изображение и не могу не сказать, что мысль моя о «лицах в человеке» не могла бы получить никакого лучшего графического изображения, чем как сделано на этом рисунке: женщина держит повторение своего лица, головы своей,— вместе с тем преображенное чуть-чуть в лицо и голову Изиды (коровьи уши на человеческой голове всегда при- надлежность Изиды), опустив ее до уровня половой своей сферы, как бы заслонив ею половую сферу, как бы представляя вместо своей половой сферы эту голову Изиды и лицо ее. Вместе с тем несомненно, что, в то время как опушенное книзу лицо есть именно Изидино, по атрибутам и особенностям, опустила его простая египтянка, и голова ее не имеет никаких даже самых обычных украшений и убора. Следующий рисунок говорит это еще отчетливее: изображенное на нем можно принять, по округленному чертежу, по овальной форме, как бы за рождение лица из себя, за роды из себя головы» (Примечание Розанова, «Из восточных мотивов». С. 33). С. 198. Дам тебе я на дорогу — Стихотворением. Ю. Лермонтова «Казачья колыбельная песня» (1840). С.201. «...или отпущенной»— «Г-н Переферкович здесь неточен в языке: он упоминает о «чистой крови», т. е. о «породе», о «предках», о «происхождении». Между тем сам же дальше говорит о «невесте» и «жене»; но это не «чистота крови» вовсе, а - «чистота совокупления», т. е. строгая и особенная выверен- ность, в куда и в кого будет поступать семя священника или первосвященника. Блюдется «чистота сосуда» — и лишь потом и зависимо это переходит и в чисто- ту крови» (Примечание Розанова, «Из восточных мотивов». С. 40). С. 203. Когда волнуется желтеющая нива...— строки из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива» (1837), цитируются не- точно. С.209. в храме Милитты Милитта вавилонская богиня плодородия и деторождения. Как бы мала ни была монета — «Евреи не рассказывают, а историки и бого- словы не догадались обдумать, что «самая древняя и священная форма заключе- ния у них брака» до сих пор есть следующая: жених подает девушке монету и произносит: «Беру тебя этою монетою в жены себе по закону отца нашего Моисея». Если девушка приняла монету —- брак заключен, они — муж и жена. Никаких других формальностей и обрядов при этом не требуется. Не только по форме («монета»), но и по существу столь большой легкости и только «со1ласие двух» — неоспоримо, что религиознейшее зерно (эта формула самая сакрамен- тальная, священная. как бы мы сказали: «от Ярослава Мудрого и по Русской Правде»), что самая священная форма заключения брака у евреев идет прямо от вавилонской священной проституции. Впрочем, гадкое слово «проституция» при- надлежит ученым и никогда ни вавилонянами, ни евреями не применялось к «своим делам». Другой свет, учеными не разобранный, «Нужно согласие да любовь, и чистое тело и обильные роды». Но это - не проституция» (Примеча- ние Розанова, «Из восточных мотивов». С. 52). С.210. оно прошло, оно пройдет неточная цитата из поэмы М. Ю. Лермон- това «Демон» (1841). что в имени тебе моем... Стихотворение А. С. Пушкина «Что в имени тебе моем?» (1830). С.212. пройдя веков завистливую даль... строка из стихотворения А. С. Пу- шкина «К портрету Жуковского» (1818). С.215, «всякая... истреблена из народа своего»— Библия, Второзаконие, 27, 21. С.216, «...и потом умрем» — Библия. Третья книга Царств, 17, 21. ...вот диалог из Бытия — Библия. Бытие, 22, 7 -8. ...свечу Воску ярого — Из стихотворения А. В. Кольцова «Кольцо» (1830). С.217. Сжигали злых еретиков— Из поэмы А. И. Полежаева «Кориолан» 383
(1834). Эти строки цитирует Ф. М. Достоевский в «Легенде о Великом инк- визиторе» («Братья Карамазовы»), nin majorem gloriam» --- для пользы чего-либо (лат.). «он — брат мой» — Библия. Третья книга Царств, 20, 30—32. С.218. Илья «порубил пророков» на кедроне — Там же, 18, 40. «...за это заплатишь жизнью» — Там же, 20, 42. С.220. Toga virilis — мужская тога; одежда римлянина по достижении им совершеннолетия. С.223. Hannibal ante portem— Ганнибал у ворот! (лат.) Источник выраже- ния — - Тит Ливий. Книга от основания города, 33, 16. Эмбрионы Впервые — в первом издании сборника «Религия и культура» (Спб., 1899. С. 239--246). В Коробе 2-м «Опавших листьев» среди того, что ему хотелось видеть изданным отдельной книгой, Розанов называет «Эмбрионы». «Из книг, из «Тор- гово-промышл. газеты» («Из дневника писателя»), «Попутные заметки» (из «Нов. Вр.»), из «Гражданина». Это нужно издавать в формате «Уединенного», начиная каждый афоризм с новой страницы. Смешивать и соединять в одну книгу с «Уединенным» никак не нужно. «Уединенное» — без читателя, «Эмбрионы» к читателю» (Уединенное. М., 1990. С. 315). С.225. Когда народ умирает (...) к своему завершению — Ср.: «в гениальном завершается история и оканчивается человек: первая не восходит более и физичес- кие черты второго расшатываются и гаснут» (Розанов В. В. Природа и история. Спб., 1900. С. 102). С.226. Ding-an-sich — вещь-в-себе (нем.); термин немецкой классической фи- лософии, принадлежащий И. Канту («Критика чистого разума»), сравнил его с книгой Марка Аврелия — Из дневников Амиеля (Пер. с фр. М. Л. Толстой, под ред. и с предисл. Л. Н. Толстого. Спб., 1894. С. 2). С.228. «Песнь торжествующей любви» — повесть И. С. Тургенева (1881). С.229. Парижский трактат — В 1856 г. в Париже был подписан мир, завершивший неудачную для России Крымскую войну. «всегда радуйтесь» — Библия. Первое послание Петра, 4, 13. fait bonne mine a mauvais jeu — делает хорошую мину при плохой игре (франц.). С.230. Дух же уныния...— Из великопостной молитвы Ефрема Сирина. цезаре-папизме или папо-цезаризме — В первом — в подчинении церкви госу- дарству — католики обвиняют православных, во втором — в абсолютизации папой его церковной власти — православные католиков. Ср. в письме В. В. Розанова К. Н. Леонтьеву: «...напишите Ваши впечатления от статьи «На- ше высшее церковное управление»... меня она ужасно заинтересовала и во всем прежнем поколебала (я думал, что у нас цезаре-папизм)» (Розанов В. В. Со- чинения. М., 1990. С. 472). «Иже херувимы», «Всякое ныне житейское отложим попечение» - Стихи из «херувимской» песни, одного из важнейших элементов литургии. С.231. «Genie du christianisme» — «Гений христианства» (1802) Шатобриана. «РисеПе» — «Орлеанская девственница» (1735) Вольтера. раскольники с «Исусом»— см. комментарий к «Психологии русского рас- кола». «Моисей» Микель-Анджело — см. также статью Розанова «Умирающий гла- диатор» и «Моисей» Микеланджело» из его книги «Итальянских впечатлений» (1909). Новые эмбрионы Впервые — во втором издании сборника «Религия и культура» (1901). С.233. «...огонь с небеси» — Откровение Иоанна Богослова, 13, 13. С.234. Эти бедные селенья —строки из стихотворения Ф. И. Тютчева (1855). 384
С.235. genitalia —- половые органы (лат.). С.236. «мы все Федоры Павловичи» -• цитата из «Записных тетрадей» Ф. М. Достоевского (Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 27. С. 54). С.237. «Живый в помощи Вышняго» — Псалтирь, 90, 1. Он шел.по морю Евангелие от Матфея, 14, 22 32; от Марка, 45, 52; от Иоанна, 6, 15—21. С.238.Universitas fidei — совокупность веры (лат.). С.239. naiSiov’ — ребенок (греч.). С.240. Circulus— круг (лат.). лаично — от Хао,; — народ (греч.). Из книги «ОКОЛО ЦЕРКОВНЫХ СТЕН» Текст избранных статей из сборника печатается по единственному прижизнен- ному изд.: Розанов В. В. Около церковных стен. Спб., тип. Ф. Вайсберга и П. Гершунина, 1906. Т. 1—2. Предисловие Предисловие (1905) печатается по изд.: Около церковных стен. Спб., 1906. Т. I. С. XI- XV. С.242. в Евангелии даже вовсе и не упоминается ни о каком Покрове Пресвя- тыя Богородицы - Праздник Покрова Богородицы установлен в православной церкви в честь чудесного спасения Константинополя от нашествия «сарацин» (X в.). «Deo ignoto»— «Неведомому Богу» (лат.). Библия. Деяния Апостолов, 17, 23. templo Dei ignoti - Храм неведомого Бога (лат.). «древние политеисты (...) за безбожие» — Новый путь. 1903. № 3. Записки Религиозно-философских собраний в Петербурге. С. 135. «приносил жертвы и курения на высотах» — Библия. Третья книга Царств, 3, 3. С.243. ignoti viri — неведомого мужа (лат.). С.244. «После арифметики» — Сборник, о котором идет речь, не был пропу- щен цензурой (под позднейшим заглавием «В темных религиозных лучах»), свет увидели лишь две книги, в которые вошли ранее предназначавшиеся для него статьи,-— «Темный лик» и «Люди лунного света» (1913). Религия как свет и радость Впервые— Новое время. 1899. 14 апреля. № 8301. Печатается по изд.; Розанов В. В. Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 1. С. I 22. При переработке В. В. Розанов включил в текст пространную цитату из «Братьев Карамазовых», произвел стилистическую правку в первом абзаце. С.245. Из-под таинственной холодной полумаски...- Первая и четвертая строфы из стихотворения М. Ю. Лермонтова. Далее цитируются также вторая и четвертая. С.246. две фигуры из Достоевского — отца Зосимы и отца Ферапонта — В статье «Голгофа и крест» (сб. «Темный лик») В. В. Розанов печатает письмо корреспондента, пламенно вставшего — по прочтении «Религии как свет и ра- дость» - на защиту Ферапонта и обвинившего автора в непонимании христиан- ства и религии. С.247. действительные монахи — Леонтьев К. И. Наши новые христиане — Ф. М. Достоевский и граф Лев Толстой. М., 1882. С. 30. С.248. «История рационализма» Лекки — Лекки В. Э. Г. История возни- кновения и влияния рационализма в Европе (Пер. с англ. А. Н. Пыпина. Спб., 1871. Т. 1. С. 30 32). servus servorum sum — Я — слуга слуг (лат.). «Кто равен мне в поднебесной» - Библия. Книга Даниила, 4, 27. 385
С.249. «стой, солнце. и нс движься, луна» — Библия. Книга Иисуса Навина, 10, 12. Бог есть любовь - — Библия. Первое послание Иоанна, 4, 8. «дьявол есть отец лжи и человеконенавистник искони» — Евангелие от Иоанна, 8, 44. Ходит ректор... — Знаменский П. История Казанской духовной академии. Казань, 1891. Вып. I. С. 171. Стишок «Ходит ректор, Иван Грозный, Палкою стучит...» рассказывали об архимандрите Иоанне Соколове (1818— 1869). С.250. Кто говорил о красоте полевых лилий...— Петров Г. Евангелие как основа жизни. Спб., 1898. С. 79. С.251. «не любите мира» — Библия. Первое послание Иоанна, 2, 15. Христианство прямо утверждает... — Указ. соч. Г. Петрова, с. 79. modus dicendi способ выражаться (лат.). С. 252. dies irae, dies ilia День гнева, этот день (лат.). Проповедь Спасителя... Указ. соч. Г. Петрова, с. 80-81. закапыватели в землю — В «Темном лике» В. В. Розанов подробно остано- вился на поразительном случае самозакапывания сектантов недалеко от Тирас- поля в 1896 -1897 гг. (Розанов В. В. Религия и культура. М., 1990. Т. 1. С. 460- 541). С.253. Той бысть язвен за грехи наши — Библия. Книга Исайи, 53, 5. «меньший в царстве благодати — больше Иоанна Крестителя и Моисея» -- Евангелие от Матфея, II, II. С.254. несть человек...— Библия. Третья книга Царств, 8, 46. Элой, Элой...— Евангелие от Марка, 15, 34. С.255. «Пастырство Христа Спасителя» - Это исследование протоиерея С. Соллертинского, участника Религиозно-философских собраний и оппонента В. В. Розанова, основанное на его лекциях в Санкт-Петербургской духовной академии (1884- 1885), было напечатано в 1887 г. и оказало значительное влияние на русское богословие. «бедные селенья» — См. комментарий к статье «Новые эмбрионы». Об одном сомнении гр. Л. Н. Толстого Впервые —- Миссионерское обозрение. 1901. № 7—8. С. 89—90 под заглавием «О главном сомнении гр. Л. Н. Толстого» с сокращениями. Перепечатано в кни- ге «Около церковных стен» (Спб., 1906. Т. I. С. 231—234). С.258. «Детство и отрочество» — имеются в виду повести Л. Н. Толстого «Детство» (1851) и «Отрочество» (1854). «...ешьте Мою плоть — в жизнь вечную» - Евангелие от Иоанна, 6, 54. 28 января 1881— 1901 г. Текст печатается по книге «Около церковных стен» (Спб., 1906. Т. I. С. 234- 239). С.261. «L’ancien regime et la revolution» — сочинения А. Токвиля «Старый порядок и революция» (1856). «... и я поведу вас» «Дневник писателя» Ф. М. Достоевского за май — июль 1877 г. Гл. 3. «...Бисмарк отлетит в сторону...» Достоевский Ф. М. Из записной тет- ради 1880 1881 гг. (Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 27. С. 59). Pontifex maximus — Верховный жрец, Великий строитель (лат.) — церковное наименование римского папы, установленное в V в. rtoXireia — сочинение Платона «Государство». Оптина пустынь Впервые Новое время. 1903. 21, 23 января. № 9656, 9658 под названием «Из житейских и литературных мелочей». Монашество и монастырь, как наибо- лее яркие, по мнению Розанова, выразители идеи христианства, крайне интересо- вали писателя (ср. его статью «По тихим обителям» — о посещении Саровской 386
пустыни в книге «Темный лик. Метафизика христианства»). Оптина пустынь, сыгравшая столь значительную роль в русской культуре XIX в., в особенности притягивала Розанова еще и благодаря личности о. Амвросия и К. Н. Леонтьева. В письме К. Н. Леонтьеву от 14 августа 1891 г. Розанов признается: «Мне бесконечно хочется быть там, в Оптиной, увидеть, посмотреть искоса, из-за угла на о. Амвросия, его удивительный рот и глаза, что-нибудь прочитать в них (беседовать я даже боюсь), побеседовать с Вами» (Розанов В. В. Сочинения. М., 1990. С. 483). Текст печатается по: Розанов В. В. Около церковных стен. Спб. 1906. Т. 2. С. 95- 128. С.263. Оптина пустынь — Оптина-Введенская-Макариева пустынь, по преда- нию, основана еще в XIV в., упразднена в 1724 г., восстановлена в 1795 г., в 1821 г. основан скит. Из темного леса навстречу ему Идет вдохновенный... Цитата из стихотво- рения А. С. Пушкина «Песнь о вещем Олеге» (1822). «Но недаром к статье, посвященной памяти Оптинского старца Амвросия, впрочем не ходившего, по «Историческому описанию Оптиной пустыни», 20 лет к церковной службе и не занимавшегося вовсе догматическою стороною христи- анства, я взял в эпиграф эти стихи из Пушкина: Из темного леса навстречу ему Идет вдохновенный (кудесник, Покорный Перуну старик одному) Заветов грядущего вестник. В мольбах (и гаданьях) проведший весь век. Если выбросить из стихов этих поставленное в скобках, как умершую руину древности,- то останется обстановка древнего мудреца-предсказателя, которая донеслась до XIX в. и действует в этом XIX в. так же, как и в IX. Природа извечно навевает на человека доброту, благость, прощение и мир. Она-то и есть подлин- ный и неистощимый целебный «Лурд» человечества» (Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 2. С. 309 310). о. Амвросий Оптинский — в письме к К. Н. Леонтьеву Розанов спрашивал: «Что за человек от. Амвросий? Вы в своем роде психолог, и сжато харак- теризующий и объясняющий,— поэтому, если не опасаетесь анализом оскорбить чтимую высоту, драгоценность, святость,— написали бы мне. Я по часам рас- сматривал его карточку и расспрашивал людей, его видевших, даже о манерах...» (Литературная учеба. 1989. № 6. С. 135—136). С.264. Роздал Влас свое имение — строки из стихотворения Некрасова «Влас» (1854). С.266. quod privatum est bonum bonum publicum — что хорошо личностно, то хорошо общественно (лат.). С.267. В городке, где я жил В 1887 1891 гг. Розанов преподавал в гим- назии Ельца. С.269. universitas и les etats университеты, «штаты». С.272. Причиною его удаления... полгода В 187) г. в Салониках, где К. Н. Леонтьев был консулом, он внезапно заболел. В первые же дни болезни, страшась смерти, Леонтьев дал обет принять монашество на Афоне, если останется жив. После выздоровления он поехал на Афон, но «афонские старцы» Иероним и Макарий ответили отказом на его желание принять постриг. Об этом К. Н. Леонтьев подробно рассказывает в письме к Розанову от 14 августа 1891 г. ...с конторщиком своим и учителем Л. И. Толстой пришел вместе со слугой Сергеем Арбузовым и учителем Яснополянской школы Дмитрием Фе- доровичем. С.273. пошел в скит к своему родственнику — подразумевается двоюродный брат С. А. Толстой Борис Шидловский. «...мое Евангелие» имеется в виду работа Л. Н. Толстого «В чем моя вера» (1884). брошюра Елеонского — Елеонский Н. О новом евангелии гр. Толстого. Чте- ния в Обществе любителей духовного просвещения. 1887; 2 изд.— М., 1889. 387
«...сошлют меня в Томск» - Существует и другая версия разговора. Леонтьев якобы сказал Толстому: «Вы — неисправимы. Правильно было бы, если б я через свои петербургские связи устроил бы, чтобы вас сослали подальше в Сибирь, да так, чтоб графиня и дочки не могли посещать и заботиться о вас в тюрьме». На что Толстой воскликнул: «Голубчик, Константин Николаевич! Напиши те, ради Бога, чтобы меня сослали. Это моя мечта. Я делаю все возможное, чтобы компрометировать себя в глазах правительства, и все сходит мне с рук. Прошу вас, напишите» (Прометей. 1980. Вып. 12. С. 90). С.274. полемика К. Н. Леонтьева с Соловьевым о трудах Н. Я. Данилевско- го — имеется в виду полемика вокруг труда Н. Я. Данилевского «Россия и Ев- ропа» (Спб., 1888), и в частности статья К. Н. Леонтьева «Владимир Соловьев против Данилевского», вошедшая в VII том собрания его сочинений. С.275. «О. Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной пустыни» — биографичес- кий очерк К. Н. Леонтьева о К. Зедергольме был опубликован в «Русском вестни- ке» (1879. № 11 12), а затем вышел отдельной брошюрой в Варшаве в 1880 г. С.277. разлитый в человечестве «Лурд» — Лурд — город на юго-западе Франции. В 1858 г. неподалеку от Лурда произошло чудесное явление Богороди- цы 14-летней девочке Бернадетте Субиру (в 1933 г. причислена к лику святых). Это событие послужило сюжетом для романа Э. Золя «Лурд» (1894). Поселянин псевдоним писателя Е. Н. Погожева, автора книги «Русские подвижники XIX и XX вв.» (Спб., 1901). Между светом и тьмою Раздел включает десять небольших статей, из которых здесь представлены три первые (все 1902 г.). Раздел объединяет общий объект критики — горделивое и невежественное отвержение иных конфессий (прежде всего — католичества), которое обусловлено не столько богатством, сколько ущербностью духовной жизни (разлад церкви и интеллигенции, утрата священниками авторитета, исчез- новение любви в семье, к ближнему, даже к животным). Народные чтения в Петербурге Печатается по изд.: Розанов В. В. Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 2. С. 131140. Книги и вся проповедническая деятельность, «его евангелизм и полное изгна- ние из чтений схоластики», священника Григория Петрова получили самую высокую оценку на страницах сборника «Около церковных стен» («Религия как свет и радость», «Люди и книги около стены церковной», «Прекрасный Иосиф и его братья»). Для способа мышления Розанова характерно, что в «маленькой трилогии», ознаменовавшей новый поворот в его идеологических симпатиях. Г. Петров становится почти олицетворением ненавистного ему либерального ханжества, «ренегатства самой вере» (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 338). С.281. «Евангелие как основа жизни»— см. статью «Религия как свет и радость». С.282. изречения Исаака Сирина — На Религиозно-философских собраниях (1902) этими словами византийского монаха Д. В. Философов иллюстрировал «аскетическую сторону учения Христа» как возобладавшую в историческом хри- стианстве (Новый путь. 1903. № 1. Записки Религиозно-философских собраний в Петербурге. С. 40). С.283. книжка об «Алексее Божием человеке» г. Хитрова — неоднократно издававшееся сочинение о. Михаила Хитрово «Св. Алексей, Божий человек». С.285. студент-медик, г. С-цов - Об участии Н. П. С-ва, уже в бытность врачом, а не студентом, в организации «Луч Маяка», занимавшейся «исполнени- ем седьмой заповеди», см. иронический рассказ В. В. Розанова в статье «Новый свет из «Маяка», также включенной в раздел «Между светом и тьмой». «Во Францию два гренадера из русского плена брели...» — первые строки из стихотворения Г. Гейне «Гренадеры», которое в переводе М. Л. Михайлова стало известным в России романсом. 388
В июльские дни Печатается по изд.: Розанов В, В. Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 2. С. 140 142. Центральная тема данной заметки - - забвение религиозного значения празд- ника, выражающее антигуманную суть современного общества,— затрагивалась В. В. Розановым в целом ряде статей (в «Около церковных стен» - «О наряд- ности и нарядных днях календаря»; «Русская церковь»), С.286. Пошли, Господь, свою отраду... — Два четверостишия из стихотворе- ния Ф. И. Тютчева (1850). С.287. Добро можно сделать и в седьмой день - Евангелие от Матфея, 12, 12. Кто задерживает обновление церкви? Печатается по изд.: Розанов В. В. Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 2. С. 143—146. Призывы к более понимающему, толерантному взгляду на католичество составляют одну из особенностей сборника «Около церковных стен» («Из чего сыр-бор разгорелся», «Папская непогрешимость как орудие реформации без революции», «Русско-католические отношения», «Лев XIII и католичество», «Цер- ковь «прежде живших» и церковь живых» и т. д.), роднящую его с «Итальянскими впечатлениями» (1909). Не случайно заметка «Кто задерживает обновление церк- ви?» была перепечатана в этом сборнике под заглавием: Post-scriptum (С. 241 — 245). С.287. «Римские впечатления» — По старому Риму // Новое время. 1901. 17, 21 апреля, 8 мая, № 9027, 9031, 9048. повторяет теперь и г. Киреев — имеются в виду статьи о старокатоличестве философа-славянофила А. А. Киреева (1833 1910), печатавшиеся в «Русском обозрении», «Богословском вестнике», «Церковном вестнике». С.288. miserere — смилуйся (лат.). Католическое песнопение на основе пока- янного 50-го псалма, «монотонная, однообразная служба вечером» (Розанов В. В. Итальянские впечатления. Спб., 1909. С. 16). эпоха догматического существования вообще прошла - На эту тему В. В. Розанов делал доклад на Религиозно-философских собраниях (Новый путь. 1903. № 11). затем я преклонялся преспокойно мощам апостолов Петра, Матвея, Павла — О мощах Петра и Павла см. в «Около церковных стен» статью «Из чего сыр-бор разгорелся»; о мощах Матвея — очерк «Салерно» из «Итальянских впечатлений». «разделение церквей при Фотии» — Окончательное разделение православия и католицизма произошло в 1054 г. В 867 г. имело место лишь временное разделение церквей, из-за споров об употреблении при причащении опресноков, «которые подали повод Фотию высказать первые упреки папе Николаю 1 в «не- православии» (Итальянские впечатления. С. 16). «чающим движение воды»— Евангелие от Иоанна, 5,3. С.289. «Апостольские постановления» — Древние тексты церковного права, апокрифичность которых была разъяснена в печати богословами А. А. Панковым и А. А. Бронзовым. См.: Спор об апокрифах // Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 2. С. 71—94. надпись на раскольничьей рукописи митрополита Платона — «...следовало бы «Правила» Отцов и повести не иначе принять, как когда они согласны с Словом Божиим и служат тому объяснением» (Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 2. С. 66). горчичного зерна— Евангелие от Матфея, 13, 31. 389
Об отлучении гр. Л. Толстого от церкви Доклад Розанова, прочитанный в 3-м Религиозно-философском собрании, вошел во 2-й том его книги «Около церковных стен» (Спб., 1906. С. 451—455). Пафос этого выступления Розанова тот же, что и его статей о сектантах, браке, бракоразводных процессах и других вопросах церковной жизни, в которых цер- ковь, проявляя религиозное равнодушие, выполняет чисто мирские, гражданские функции. Ср., например, следующее высказывание Розанова: «Пусть бы священ- ник, в епитрахили, выйдя после литургии на амвон, объявил такой-то брак расторгнутым. А, это я понимаю! Это — таинство. Но теперь? Я вижу судей, юристов; и даже если вижу священников в консистории, то без епитрахили, т. е. не священствующих, а разбирающих житейское дело...» — «Миссионерство и мисси- онеры» (Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 1. С. 181 —182). С.290. Акт Синода — Определение Синода от 20—22 февраля 1901 г. об отлучении Л. Н. Толстого от Церкви в «Церковных ведомостях» 24 февра- ля 1901 г. РУССКАЯ ЦЕРКОВЬ Впервые — Полярная звезда. 1906. 3 февраля. № 8. С. 524—540. Отдельным изданием «Русская церковь» выходила в 1906 г. в Париже (в несколько более полном виде, чем в журнальном варианте: восстановлен фрагмент текста внутри абзаца, начинающегося со слов «Человек метафизичен...», который в «Полярной звезде» заменялся отточием). В 1909 г. в России вышло издание со значительными цензурными сокращениями. Печатается по парижскому изданию с учетом послед- него абзаца, дописанного В. В. Розановым специально для издания 1909 г. Несмо- тря на цензурные сокращения, книга, по выходе в России, подверглась гонени- ям — в 1909 г. на нее был наложен арест, снятый лишь через год самоотвержен- ными стараниями литератора и адвоката С. А. Андреевского (1847—1918). См.: Розанов В. В. Религия и культура. М., 1990. Т. 1. С. 616—618. С.298, представитель официальной церкви — Розанов полагал, что сектанты наиболее полно и искренне исповедуют христианство. В ранний, славянофильский период мыслитель видел в них тех, кто верит горячее, чем православные («Психо- логия русского раскола»), в поздний при отрицательном отношении к офици- альной церкви — тех, кто открыто выражает замалчиваемые стороны христиан- ства («Темный лик»), С.299. монофи-зитство — богословско-догматическое направление, по которо- му в Христе признается лишь Божественная природа, а человеческая отвергается. она принесла^ храм двух горлинок Евангелие от Луки, 2, 24. С.300. праздник Покрова Богородицы — См. предисловие к сборнику «Около церковных стен». С. 303. учреждение обер-прокуратуры при Святейшем Синоде — В 1722 г. пост президента Синода был заменен на обер-прокурора. отменил вовсе патриаршество — После смерти патриарха Адриана (1700) Петр I позволил выбрать лишь местоблюстителя престола, которым стал Стефан Яворский, а после его кончины (1722) управление церковью окончательно перешло к Синоду. (Патриаршество в русской православной церкви восстановлено в 1917г.) С.306. христианство вообще не космологично Утверждение, противополож- ное основной идее статьи «Место христианства в истории». С.309. Отец наш... Первые строки единственной молитвы, завещанной самим Христом (Евангелие от Матфея, 6, 9 12). С.310. молил за Содом и Гоморру Авраам Бога - - Библия. Бытие, 18, 24—32. С.311, «льна курящегося не загасит», «трости надломленной не сломит» - Евангелие от Матфея, 12, 20. «ляжет овца около тигра» — перифраза библейского стиха (Книга Исайи, 11, 6). почил Бог... — Библия. Бытие, 2, 2. пусть никакого дела... — Библия. Книга Исхода, 20, 10. 390
лавочники в лавках — Об отношении В. В. Розанова к праздникам см. ком- ментарий к статье «В июльские дни». вот. оставляется дом ваш... Евангелие от Матфея, 23, 38. С.312.камня на камне... — Там же, 24, 2. скажут горам Евангелие от Луки, 23, 30. восклицаем с Нафанаилом — Евангелие от Иоанна, 1, 49. благословен грядый...— Евангелие от Матфея, 21, 9. под легионами Тита — В 70 г. Иерусалим, восставший против римского владычества, был взят штурмом и разрушен. ПЕРЕД САХАРНОЙ Летом 1913 г. В. В. Розанов отдыхал вместе с семьей в Бессарабии, в имении Е. И. Апостолопуло •— Сахарна. Записи этого года составили книгу, получившую название «Сахарна» и разделенную писателем на три части: «Перед Сахарной», «Сахарна», «После Сахарны». По тону, характеру, манере книга непосредственно примыкает к «Уединенному» (1912) и «Опавшим листьям» (1913, короб 2-й 1915). В предисловии к «Сахарне» намеренная нелитературность. свобода письма, интимность и доверительность тона утверждаются Розановым как принципиально значимые для него: «Ах, книги, книги... Сочинения, сочинения... Что-то несется в душе. Кому? Зачем? Знаем ли мы источник, корень написанного? В особенности, понимаем ли мы смысл написанного, и автор и читатель? Читает книгу одно поколение, читает книгу другое поколение. Всем она одно скажет? Я думаю, смысл книг,— как и растений, и цивилизаций, и каждого из нас, смертных, уясняется окончательно лишь тогда, когда мы или вот книги — умрем. Что пишу? Почему пишу? А «хочется». Почему «хочется»? Господи, почему Ты хочешь, чтобы я писал? А разве без Твоего хотенья я написал хоть одну строку? Почему кипит кровь? Почему бежит в жилах? Почему сон? Господи, мы в Твоих руках, куда же нам деться? Мне кажется, кому не соответствует книга, не должен ее читать. Не пришло время, не пришла минута. Не настало «такого настроения». Или «такое настроение» прошло. Ах, мы страшно разные люди, и бесконечно разны наши минуты. А если так бесконечно разнообразен мир, не всякие ли книги, в сущности, «должны быть». «Распустим немного губы», не будем сжимать их. Холоду, сурово- сти, в сущности, слишком много. Ну, вот мы сжали губы и замолчали. Какой толк? Даже чаю напиться нельзя без беседы. Зачем гордо замыкаться в себе? Зачем вообще всякое недоверие друг к другу? Мы все люди и ужасно слабы. Но уже сказав «слабы», выиграли в силе, потому что выиграли в правде. Не нужно абсолютностей, Господь с ними. Ограничимся ограни- ченностью, кой-какой помощью друг другу, и вообще будем вместе. Книга, в сущности, быть вместе. Быть «в одном» со мною, и, пусть верит читатель, я буду «с ним» в его делишках, в его дому, в его ребятках и верно приветливой милой жене. «У него за чаем». Не будем, господа, разрушать «русскую компанию». И вот я издаю книгу» (Литературная учеба.— 1989. — № 2. - С. 89). Первая часть («Перед Сахарной») печатается по корректуре невышедшей книги (ЦГАЛИ, ф. 419, on. 1, ед. хр. 227). С.314. Шура - А. М. Бутягина, дочь В. Д. Розановой от первого брака. Наташа — Наталья Николаевна Розанова (1879—1950), дочь старшего брата писателя. С.317. «Синтетическая философия» Герберта Спенсера — основной труд Г. Спенсера «Система синтетической философии» (1862 1896). статья Рог-Рогачевского о футуристах статья В. Л. Львова-Рогачевс- кого «Символисты и их наследники» (Современник. 1913. № 6—7). С.320. О, закрой свои бледные ноги - См. комментарий к статье «О сим- волистах и декадентах». На эмалевой стене — См. там же. С.321, поп А-бов— Альбов И. Ф., священник, с которым Розанов вел пе- реписку. «И взяв кусок с блюда и обмакнув его в соль — подал ему» — Евангелие от Иоанна, 13, 26. 391
С.323. 1 марта, «авантюра на Ялу» 1 марта 1881 г. был убит Александр II, в 1904 г. во время русско-японской войны на реке Ялу 1-я японская армия нанесла поражение Восточному отряду генерала М. И. Засулича. ...пишет в журнале еврея Кранихфельда — «Мир Божий», впоследствии «Со- временный мир», где В. П. Кранихфельд вел отдел «Литературные отклики». ...почему он «скиталец»— псевдоним писателя С. Г. Петрова. «под Максима» -- имеется в виду А. М. Горький. С.324. ...разве не такую точь-в-точь историю рассказал в «Семейной хронике» С. Т. Аксаков — подразумевается глава «Второй отрывок из Семейной хроники. Михайла Максимович Куролесов». С.325. ...помолиться вотяцкой «Керемети» — Креметь — (чувашек.) — тво- рец зла. Моления Керемети совершались при эпидемиях и т. п. в священных рощах кереметах, где жрец приносил в жертву животное черной масти. Ср. в «Уединенном»: «Племянник (приехал из «Шихран», Казанской губ.) рассказы- вал за чаем: «В день празднования вотяцкого бога (кажется, Кереметь), коего кукла стоит на колокольне в сельской церкви, все служители низшие, дьячок, пономарь, сторож церковный, запираются под замок в особую клеть, и сидят там весь день... И сколько им денег туда (в клеть) вотяки накидывают!!! Пока они там заперты, вотяки празднуют перед своим богом...» Это — день «отданья язычест- ву», как у нас есть «отданье Пасхе»... В «клети» православные сидят как бы «в плену», в узилище, в тюрьме, даже по-ихнему «в аду», пока их старый «бог», а по-нашему «черт» выходит из христианского «узилища», чтобы попраздновать со своим народцем...» (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 26). Скука, холод и гранит строка из стихотворения А. С. Пушкина «Город пышный, город бледный» (1829). С.326. статья о Страхове «Идейные споры Л. Н. Толстого и Н. Н. Стра- хова» в газете «Новое время», 1913, 24, 28 ноября, 4 декабря. С.329. in statu nascentis — в состоянии зарождения (лат.). в «Понимании» - книга В. В. Розанова «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки, как цельного знания». М., 1886. С.331. «Идея рационального естествознания»— статья Розанова. Впервые: Русский вестник. 1892. № 8. С. 196—221; затем вошла в I том книги «Литератур- ные изгнанники» (Спб., 1913. С. 65—106). Облетели цветы и угасли огни — неточная цитата из стихотворения С. Я. Надсона «Умерла моя муза!» (1885). «Мир как целое» — труд Н. Н. Страхова «Мир как целое. Черты из науки и природы» (Спб., 1872). С.333. Билибин: «Теоретическая арифметика» — книга Н. И. Билибина (1899 1914) «Теоретическая арифметика. По Бертрану» вышла 4-м изданием в Спб. в 1899 г. С.334. Н. — имеется в виду вторая жена И. Е. Репина, писательница Н. Б. Нордман-Северова. С.335. Ти es Petfus -- Ты Петр сси (Евангелие от Матфея, 16, 18). С.336. Пучок — дочь Розанова Надя. Се — раб, се — червь — Я царь, я раб, я червь, я бог — из стихотворения Г. Р. Державина «Бог» (1780—1784). С.337. повесть А. В. Тырковой — очевидно, речь идет о книге А. В. Тыр- ковой «Ночью» (Спб., 1911). С.338. «Религия древнего мира»— Хрисанф (Ретивцев В. Н., 1832—1883) «Религии древнего мира в их отношении к христианству» (Т. 1 - Спб., 1872; Т. 2 Спб., 1875; Т. 3 - Спб., 1878). «.Admonit ad gentes» - сочинение Климента Александрийского (II III вв.) «Увещание язычникам». Baubo partem (...) retegit se ipsam — Баубо, сделав ту часть женского тела, через которую появляется плод, гладкой, подобно младенцу, еще не покрытому волосами, вернулась и показала ее грустной богине (лат.). tov — Мы видели фаллос Диониса, перед которым преклоняются, и женский срам — несчастье женской чести — перед которым испытывают благоговейный страх (греч.). modus vivendi (...) sexus?!! — способ существования вечных дев между собой, т. е. дев того и другого пола (лат.). 392
admirationem, adorationem et divinationem — поклонение, молитвенное обраще- ние, обожествление (лат.). С.339. Катков в «Очерках греческой философии» — «Очерки древнейшего периода греческой философии» (1854) М. Н. Каткова; «Метафизика в Древней Греции» (1890) С. Н. Трубецкого. С.340. Узнаем коней ретивых — строки из стихотворения А. С. Пушкина «(Из Анакреона). Отрывок» (1835). Так цитирует это стихотворение Стива Об- лонский в романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина» (Ч. I. Гл. 10). Ныне так же, как и древле — Розанов цитирует первые строки стихотворения В. С. Соловьева: Друг мой! Прежде, как и ныне, Адониса отпевали. Стон и вопль стоял в пустыне, Жены скорбные рыдали. (Соловьев В. С. Стихотворения. М., 1891). В САХАРНЕ Вторая часть невышедшей книги «Сахарна» печатается по корректуре, храня- щейся в ЦГАЛИ, ф. 419, on. 1, ед. хр. 227. С.343. Евгения Ивановна — Е. И. Апостолопуло. С.344. «Мы соль земли» Евангелие от Матфея, 5, 13 (Вы соль земли). С.345. «глаголют», как Спаситель при Тивериадском озере — Евангелие от Иоанна, 21, 1. Этот эпизод, рассказывающий о последнем, третьем явлении Христа ученикам, Розанов подробно разбирает в статье «Небесное и земное» (Около церковных стен. Спб., 1906. Т. 1. С. 295—298). читаю свящ. Дроздова — его рецензия в «Колоколе» 26 апреля 1913 г. С.348. история с Булатовичем— Булатович А. К. (1870—1918/19), русский исследователь Эфиопии. В начале 1900-х годов постригся в монахи. С.349. Мальцев— Мальцов С. И. (1810—1893)— известный организатор в области промышленности. Тентетников, Костанжогло, Муразов — герои второго тома «Мертвых душ» Н. В. Гоголя. С.350. «Сицилианцы в Петербурге» - статья Розанова была напечатана в жур- нале театра Литературно-художественного общества (1909. № 3—4. С. 10—13). Стр. 230 — страница книги Розанова «Среди художников» (1914), куда вошла эта статья. С.354. «Сатирикон» сатирический журнал (1908 1914), издававшийся М. Г. Корнфельдом. С.355. «Кристаллы человеческого духа» — Леднев П. Кристаллы духа и от- ношение духа и материи. М., 1896. Ч. 1 2. ПОСЛЕДНИЕ СТАТЬИ (1917—1918) Революционная обломовка Статья написана летом 1917 г. Печатается по изданию: Новый журнал. Нью- Йорк, 1979. № 35. С. 204—212. Эту статью Розанов предполагал включить в свою книгу «Черный огонь». С.357. сам друг мой — П. П. Перцов. «В сем одеянии...»— Н. М. Карамзин. История государства Российского. Т. IX, гл. 2. С.358. безобразная бесеудность над офицерами и неугодными матросами — речь идет о расправах революционных матросов над адмиралом Р. К. Виреном и флотскими офицерами в феврале —марте 1917 г. на середину Роны — На Роне стоит Лион, где во время Великой французской революции свирепствовал якобинский террор; потоплениями заключенных были известны власти Нанта, находящегося на Луаре. 393
С.359. «русский бессмысленный и .жестокий бунт» — А. С. Пушкин. Капи- танская дочка, гл. XIII. «Былом» эпохи Бурцева и Богучарского журнал «Былое», посвященный истории русского освободительного движения, издавался в 1900—1904, 1908— 1913 гг. за границей и в 1906 1907, 1917 гг. в России. В 1906 г., в № 12 в нем были напечатаны материалы о «Чигиринском деле» (в это время журнал редактировал- ся В. Л. Бурцевым, В. Я. Богучарским и П. Е. Щеголевым): попытке зсмлеволь- цсв Я. В. Стефановича, Л. Г. Дейча и др. поднять крестьянское восстание, вос- пользовавшись подложным царским указом (1877). С.360, «всякая собственность...» - основной тезис известного сочинения Прудона «Что такое собственность?» (1840). «Железный закон» — Железный закон заработной платы, по которому зара- ботная плата определяется минимумом средств существования, необходимых для поддержания жизни работника и его семьи, приобрел популярность в изложении Ф. Лассаля, например, в его «Гласном ответе Центральному Комитету» (1863). Лео Гутмана — Прообразом героя романа Ф. Шпильгагена «В строю» (1866), который стал известен в России под заглавием «Один в поле не воин», считается Ф. Лассаль. С.361. Флеровского — Флеровский (В. В. Берви). Положение рабочего класса в России. Спб., 1869. «Куль хлеба» — роман С. В. Максимова «Куль хлеба и его похождения» (1873). С печальным праздником Печатается по книге: Спасовский М. В. В. Розанов в последние годы своей жизни: Среди неопубликованных писем и рукописей. Берлин, 1923. С. 22—25. Рассыпавшиеся Чичиковы Печатается по книге: Спасовский М. В. В. Розанов в последние годы своей жизни: Среди неопубликованных писем и рукописей. Берлин, 1923. С. 19—21. С.367. Пора надевать шубы (...) разграбленным — вариант главки из № 8—9 «Апокалипсиса нашего времени» (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 427). ездили тогда в Лондон — речь идет о визите в Лондон депутатов III Думы в 1909 г. или о посещении депутатами IV Думы союзников, в частности Англии в 1916 г. См.: Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1990. Т. 2. С. 32—36, 201—212. * ПРИЛОЖЕНИЕ План Полного собрания сочинений, составленный В. В. Розановым в 1917 году Печатается впервые по рукописи, хранящейся в Отделе рукописей Госу- дарственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина (ф. 249, оп. 2, картон 12, ед. хр. 2, л. 52).
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН Абаза А. А. -- 323 Августин Блаженный — 19, 68, 69 Аверроэс (Ибн Рушд)- - 16 Аврелий Марк — 226 Азеф Е. Ф. -323 Аларих — 68 Аксаков И. С.— 84, 89 Аксаков К. С.— 89 Аксаков С Т.—180, 324 Аксаковы — 73 Александр 11 — 77 Александр III — 128 Александр Македонский — 90, 223, 226 Алексей Михайлович — 75 Алексей св., митрополит — 36, 38, 75 Альбов И. Ф.— 321 Альбова А. А.— 351 Альмансун (Аль-Мансур)— 16 Альф-Араби (Аль-Фараби)-- 16 Амвросий Оптинский (Гренков А. М.)— 170, 229, 238, 263, 267, 268, 272, 278 Амиель А. Ф.—226 Андреев В. В.—329 Андреев Л. Н.— 324, 351 Анненков П. В.— 85 Ансельм Кентерберийский — 131 Антоний, митрополит — 290, 347 Антонин, епископ — 242 Апостолопуло Е. И — 343, 344, 347, 353—355 Аристотель — 14, 16, 28, 29, 172, 185, 186, 189 Байрон Дж. Г,— 80, 112, 132, 133, 172, 226 Бакунин М. А.— 117 Бальзак О,- 131 Барсуков Н. П,— 72, 73, 75, 78, 83 Батюшков К. Н.— 74 Бекетов А. Н.—102 Белинский В. Г.— 75, 84--90, 354 Белый Андрей (Бугаев Б. Н.)— 320 Берви-Флеровский В. В.—361 Беркли Дж.- - 205 Бернард Клервосский — 131 Билибин Н. И.— 333 Бирон Э. И — 359 Бисмарк О. фон Ш. -112, 261 Благосветлов Г. Е.—116 Богданов-Бельский Н. П. 172 Боголепов Н. П. 348 Богучарский (Яковлев В. Я.)—136, 359, Бокль Г. Т.--90, 354 Бонавентура — 131 Боткин В. П,- 85, 86, 88 Бриллиантов А. И.—348 Брокгауз Ф. А.— 354 Бронзов А. А.— 288, 289 Брюсов В. Я. 125, 127, 320 Булатович А. К.— 338 Булгаков С. Н.—318 Булгарин Ф. В.— 83 Буренин В. П.— 144 Бурцев В. Л.— 359 Буслаев Ф. И,— 33, 96, 97, 226 Бутлер Дж.— 104 Бутягина А. М,— 314—316, 318, 319 Бутягина В. Д.— см. Руднева В. Д. Бэкон Ф.—132 Вальсамон Ф.—270 Варфоломей —173, 175, 176 Васнецов В. М.—115, 116 Вейнберг П. И.— 285 Веласкес Д.— 132 Вергилий — 131 Веселовский А. Н,— 73 Винкельман И. И.— 94, 240 Виталий, епископ — 270 Владимир Святославич - 98, 292 Вольтер — 231, 303 Вяземский П. А.— 79, 153 Гааз Ф. П.—173—176 Гален —16 Галилей Г.— 16, 132, 249 Гамбетта Л.—164 Гарвей У.— 82 Гверчино Ф. (Барбьери)— 147 Гегель — 112, 225 Гейне Г.— 81, 232 Геккерн — 151, 152 Геккель Э.— 163 Геродот— 185, 202, 204, 205, 207—211, 216, 219, 222 Герцен А. И,— 75, 84, 85, 90, 115, 294 Гесиод - 25 Гете И. В,— 133, 161, 166 Гиппиус 3. Н.— 352 Гиппократ — 16, 82 Гладстон У.— 112 Глубоковский Н. Н.— 348 Годунов Б.— 67 Гоголь Н. В. 73, 75, 76, 79, 175, 176, 271, 272, 286, 323, 333, 349, 350 Голицин АН. 49 Голицина М. А. — 74 Гольдсмит О.— 118 Гомер — 17, 25, 90, 156, 223, 250 395
Гончаров И. А.— 106, 149, 350 Горький А. М. 282, 367 Грановский Т. Н,— 34, 84, 85, 95, 96, 115 Грау Р. Ф. 19 Греви Ж,— 122 Григорий VII (Гильдебрандт)— 241 Г ульковский — 73 Гут ген У. фон — 124 Давыдов Д. В,— 76, 80 Данилевский Н. Я.— 92, 274, 320 Данге А. 16, 241 Дарвин Ч. Р,—163, 173 Декарт Р. 171,173,203,205 Денисовы (А. и С.)— 36 Державин Г. Р. 250 Димитрий Ростовский св.— 40 Диодор Сицилийский - 204 Диоклетиан — 288 Дионисий Галикарнасский -- 38 Дионисий Младший — 119 Дмитриев И. И,— 74, 76, 79 Дмитриев-Мамонов М. А.— 79 Дмитрий Донской — 75 Добровский Й.— 76 Добролюбов А. М.--~ 126 Добролюбов Н. А.— 87, 88, 90, 106, 320 Долгорукий В. А.— 348, 349 Досифей, архимандрит — 49 Достоевский Ф. М.— 88, 151, 155, 165 166, 171, 175, 190, 236, 246—248, 250, 260— 262, 271, 272, 277 Дроздов Н. Г.— 345 Друммонд Г.— 255 Дункан А,— 320, 330 Евгения Ивановна — см. Апостолопуло Е. И. Екатерина II — 59, 327 Елена Павловна, вел. кн.— 101 Елеонский Н. 273 Елизавета Петровна — 119 Елизавета Тюрингенская — 68, 71 Емельянов-Коханский А. Н.— 126 Ефимий — 54 Ефрем Сирин — 281 Ефрон И. А.— 354 Жанна д’Арк — 170, 172, 173, 175 Жуковский В. А. - 74, 80s’ 367 Захарьин Г. А. - 319 Зедергольм Карл — 275 Зедергольм Климент — 271, 275 Знаменский П. В. 249 ЗоляЭ,- 128, 131, 136 Иван III — 75 Иван IV — 75, 357, 359 Изгоев А. (Ланде А. С.)— 337 Иловайский Д. И.- - 257, 258 Иоанн Кронштадтский — 229 Иоапникий Киевский, митрополит — 270 Иона св., митрополит — 36, 38 Исаак Сирин — 282 Ишимова А. О.— 85 Кавелин К. Д.— 84 Кавур К. Б.— 107 Калайдович К. Ф.— 73 Камбиз — 223 Кампанелла Т.— 117—119 Карамзин Н. М,— 33, 74, 75, 76, 79—81 Кареев Н. И.— 319 Кассо Л. А.— 333 Катков М. Н — 88, 339, 367 Катон - 352 Кауэр Старший Р.— 146 Кельсиев В. И.— 38, 51, 54, 59, 60 Керенский А. Ф.— 357 Керн А. П,— 151 Кесслер К. Ф.— 102 Киреев А. А.— 287—289 Киреевские — 73, 268, 271 Киреевский И. В.— 84, 268, 271 Киреевский П. В.— 84, 268, 271 Климент Александрийский — 338, 339 Клопшток Ф. Г. - 75 Ключевский В. О.— 61, 65, 68 Колумб X,— 241, 293 Кондорсе Ж. А.— 124 Кони А. Ф.— 173 Конфуций — 312 Коперник Н.— 30, 31, 132, 249 Кох Р,— 112 Кочубей В. П.— 49 Краевский А. А.— 84 Кранихфельд В. П.— 323 Красножен М. Е.— 325 Красовский (Крассовский) А. Я.— 137 Крупп Ф.— 349 Ксенофан Колофонский — 25, 26, 28 Ксенофонт — 119 Кубарев А. М. — 73, 74 Кудрявцев П. Н.— 85, 86 Кулиш П. А.— 85, 86, 88 Куприн А. И.— 367 Курбатов — 360, 362 Лавровская Е. А.— 104 Лаоцзы (Лао-Цзы)— 312 Лассаль Ф.— 360—362 Лафатер И. К.— 147 Лафон А.— 146 Лев XIII — 261 Леднев (Свечин) П.— 355 Лейбниц Г. В.— 112 Лекки У. — 248 Ленин В. И.— 357 Лео А,— 103 Леонтьев К. Н,— 247, 248, 271—275, 277,367 Леопарди Дж.— 112 Лермонтов М. Ю,— 11, 116, 155, 172, 226 Лесков Н. С,— 145, 147, 148, 149, 151 Лиль Руже де — 110 Липранди И. П.— 53 Липсиус Ю.— 118 Литке Ф. П,— 101, 102 Лодер X. И,— 74, 82 Ломоносов М. В.— 73, 74, 80, 81 Лоран О.-- 76 Лухманова Н. А.— 177, 178, 180, 188, 191 Львов-Рогачевский В. Л.— 317, 323 Людовик XIV — Ill Людовик XV — 111 Лютер М.~ 34, 124 Ляйэль Ч.— 235 Магомет (Мухаммед)— 286 Мазини А.— 285 396
Максимов С. В.— 361 Мальбранш Н.— 205 Мальпиги М. - 82 Мальцев С. И. — 349 Марков Е. Л. - 160, 161 Маркс К — 118 Матвей Ржевский - -271 Меланхтон Ф— 124 Мельников-Печерский П. И.— 59 Меньшиков М. О.— 154, 155, 160, 162, 168, 169, 173, 175 Мережковский Д. С.— 144, 352 Мерзляков А. Ф.— 73, 83 Метерлинк М.— 125 Метсу (Метсю) Г.— 146 Мещерский В. П.— 324 Микеланджело — 231, 232 Милль Д. С,— 102, 103, 178 Милорадович М. А.— 49 Милютин Д. А.— 101 Мисаил, епископ — 306 Михаил, митрополит 49 Михайловский Н. К.— 87, 90 Моммзен Т.— 118 Мопассан Г. де — 128, 131, 134, 157, 307 Мор Т,— 117—119 Морозов С. Т.— 362 Моцарт В. А,— 172, 173 Мудров М. Я.— 82 Мурильо Б. Э.— 132, 240 Мусин-Пушкин М. Н.— 85 Набоков В. Д,— 319, 334 Надеждин Н. И.— 50, 54 Надсон С. Я. 285 Наполеон 1 — 124, 226, 357, 364 Наранович П. А.— 102 Неандер А.— 38 Некрасов Н. А,— 84, 87, 88, 89, 317, 323 Нестеров М. В.— 357 Нестор — 77, 81 Нибур Б.— 38, 94 Николай 1 — 110 Николай V (папа римский)— 199 Никон — 347 Никон, патриарх — 303 Никанор, архиепископ — 197, 198 Ницше Ф.— 112, 134 Нобель Э,— 281, 285, 349 Новоселов М. А.— 323, 324, 351 Ньютон И.— 112, 164, 171, 226, 332 Оболенский В. И.— 73 Ольхин А. А.— 102 Ольхин С. А.— 102 Орлов А. Г.— 59, 319 Осорьина У.— 65, 66—68, 71 Островский А. Н.— 350 Оффенбах Ж.— 241 Павел 1 - 49 Павсаний — 204 Павлов М. Г,— 73 Папков А. А.— 288 Парацельс Ф.— 112 Парменид — 26 Патти А. 284 Переферкович Н. А.— 201, 220, 222 Перикл 58 Петр 1 — 55—57, 60, 74, 75, 78, 80, 290, 293, 303, 349, 362 Ч Петрарка Ф.— 131 Петров Г. С.— 245, 246, 249, 250—252, 255, 356 Петрункевич И. И.—319 Пешехонов А. В.— 359 Пий IX — 261 Пироюв Н. И — 82, 95, 97 Писарев Д. И.— 87, 88, 90, 106, 144 Писемский А. Ф.— 106 Платон — 16, 27, 28, 117—119, 131, 146, 156, 158, 169, 172, 176, 205, 208, 223—225, 239 262, 312, 319 Платон, митрополит — 59, 279, 289 Плеве В. К. - 348 Плетнев П. А.— 84 Плотин — 183 Победоносцев К. П,— 304 Погодин М. П.— 72—83 Погодина Е. В. 72 Поджио (Поджо Браччолини Д. Ф.)— 133 Помяловский Н. Г. 277 Поселянин (Погожев) Е. Н.— 277 Поссевин А.— 60 Потемкин Г. А.— 59 Протопопов С. В.— 90 Прудон П. Ж,— 360—362 Пучок — см. Розанова Н. В. Пушкин А. С.— 74, 76, 79, 80 143 — 145, 151, 152, 160, 173, 197, 198, 206, 258, 290, 325, 333, 359, 367 Раден Э. Ф.- 101, 103 Разин С. Т.— 359 Рафаэль С,— 172, 173, 199, 200, 203 206, 210, 226 Рачинский С. А.— 175, 320, 325, 351 Ренан Ж. Э — 147 Рикардо Д.— 16 Робеспьер М.-- 169, 170 Родичев Ф. И,— 324, 350 Розанов В. В. (сын)— 12, 314—316, 321 Розанов В. Ф. (отец)— 12 Розанова В. В. (Варя)— 12, 314—316 Розанова В. В. (Вера)-- 12, 314, 315, 318, 319, 337 Розанова Н. Н. (Наташа)— 315 Розанова Н. В. (мать)— 12 Розанова Н. В. (Надя}— 314, 315, 318, 336 Розанова Т. В. (Таня}— 12, 314, 315 Россини Дж,- - 335 Ростовцев М,— 102 Ростовцев Н.— 102 Ротшильд — 261, 349 Рубинштейн А. Г.— 155 Руднева В. Д.— 347 Руссо Ж. Ж. — 73, 124 Рцы (Романов И. Ф.)~ 335, 350 Саблер В. К.— 348 Сад Д. Ф. де 127 Салтыков (Щедрин) М. Е.— 87, 88, 323 Сальвиан 223 Сафо - 156 Селиванов К. 43, 44, 49, 50 Серафим Саровский св.— 319 Сергий Радонежский св. 36, 279 Сикст V 248 Сильченков К. 325 Синицин — 53, 54, 56 Скабичевский А. М.— 87, 90 397
Скиталец (Петров С. Г.)— 323, 324 Славянский К. Ф.— 137 Собольщиков В. И.— 100 Сократ 26—28, 119, 164, 172, 312 Соллертинский С. А.— 255, 352 Соловьев В. С. 143, 147, 149, 151, 152, 160, 271—274, 277, 287, 340 Соловьев С. М. - 33, 34, 76 Солодовников — 49 Солодовникова Е. А.— 100, ЮЗ, 104 Софроний, патриарх — 143, 144 Софья Алексеевна — 37 Спасович В. Д.— 144 Спенсер Г.— 317 Сперанский М. М.— 33, 49, 57—59 Спиноза Б.— 16, 212 Станкевич Н. В.— 35 Стасов В. В. 98, 100, 106 Стасов Н. В.— 100 Стасова Н. В.— 100 -104, 106, 107 Стенбок — 54, 60 Стороженко Н. И. 68 Страбон — 204 Страхов Н. Н,- 272, 320, 326, 331, 337 Струве П. Б.— 292 Студитский А. Е.— 84 Суворина А. И.— 324 Суворов А. В.— 59, 325 Сытин И. Д.— 362 Тассо Т.— 74, 75 Тацит К.— 168, 359 Тернавцев В. А.— 352 Тиверий -- 359 Тимашев А. Е.— 101 Тит 223, .312 Тихомиров Л. А.— 117, 122, 123 Тихонравов Н. С.— 33, 96, 348, 349 Тициан — 146 Токвиль А. де — 111, 261 Толстая М, Н.— 272, 274 Толстая С. А,— 273, 290 Толстой А. К.— 271, 272, 285 Толстой Д. А.— 101, 348 Толстой Л. Н,— 104, 118, 151, 160, 161 164, 166, 170, 175, 176, 199, 226, 247, 257—259, 271, 274, 277, 282, 290, 291, 307, 340 Толстой П. А.— 49 Трубецкие — 73, 77, 78 Трубецкие (княжны}— J5 Трубецкой С. Н.— 339 Трубникова М. В.— 100, 102, 103 Тургенев И. С.— 34, 106, 228, 294 Тьер А. - 319 Тыркова А. В.— 337 Тэн И — 111 Тютчевы — 73 Фаррар Ф.— 255 Федоров Н. П.— 102 Фенелон Ф.—90 Феодосий Печерский св.— 74, 297 Фет А. А.— 164, 174 Филарет, митрополит Киевский — 367 Филарет, митрополит Московский — 58, 175, 176, 194, 255, 302, 319, 367 Филельфо Ф.— 133 Филипп св., митрополит — 357 Филон — 194 Философов Д. В — .352 Философова А. П.— 101—103, 352 Фичино М.— 131 Флеровский — см. Берви-Флеровский Флоренский П. А.— 351, 356 Фонвизин Д. И. 74 Фо гий, патриарх — 288 Фохт К.— 90 Франциск Ассизский — 173, 324 Фребель Ф.— 94 Фукидид — 239 Фурье Ш.— 118 Хитрово М. И.— 283 Хрисанф, архимандрит - 338, 339 Цветков С. А.— 324, 351, 355 Цебрикова М. К.— 178 Цезарь — 44, 58, 100, 102, 226 Цельнер И. К.— 218, 220 Церетели И. Г.— 359 Чайковский П. И.— 328 Чернышевский Н. Г.— 87, 90, 115, 225, 320, 336 Чехов А. П.— 356 Чичерин Б. Н.— 160, 161, Шатобриан Ф. Р.— 80, 231 Шашков С. С.— 88 Шевченко Т. Г.— 85, 86 Шевырев С. П.— 80, 271 Шекспир У — 111, 115, 17.3, 200 Шеллинг — 74, 81, 174, 175, 331 Шелгунов Н. В.— 87, 88, 106 Шенк Л. С — 112 Шиллер И. Ф,— 73, 162, 204 Шилов А. И.— 50 Шлецер А. Л.— 77, 78 Шопенгауэр А.—118, 307 Шперк Ф. Э.— 355 Шпильгаген Ф.— 360, 362 Штакеншнейдер Е. А.— 104 Щербов И. П.— 351 Эдиссон (Эдисон) Т,— 112 Эллиот Дж,— 341 Энгельгардт Н. А.— 144 Эразм Роттердамский — 124 Юстин — 169 Юстиниан — 251 Юсупов, кн.— 319 Составители И. Д. Александров и М. П. Одесский
СОДЕРЖАНИЕ А. Николюкип. Mai ия слова как философия. О своеобразии миросозерцания В. В. Розанова 3 РЕЛИГИЯ И КУЛЬТУРА. Сборник статей 11 Место христианства в истории 13 Психология русского раскола 3.3 Черта характера Древней Руси 61 Культурная хроника русского общества и литературы за XIX век 72 О студенческих беспорядках 92 Женское образовательное движение 60-х i одов 98 Франко-русские впечатления 108 Демократизация живописи 112 Где истинный источник «борьбы века»? 117 О символистах и декадентах . 125 Теперь и прежде 136 Христианство пассивно или активно? 14.3 Кроткий демонизм 154 Семя и жизнь 160 Смысл аскетизма 168 Женщина перед великою задачею 177 Нечто из седой древности 193 Эмбрионы 225 Новые эмбрионы 233 ИЗ КНИГИ «ОКОЛО ЦЕРКОВНЫХ СТЕН» 242 Предисловие — Религия как свет и радость 245 Об одном сомнении гр. Л. Н.Толстого 257 28 января 1881 - 1901 г. 260 Оптина Пустынь 263 Между светом и тьмою 281 Народные чтения в Петербурге — В июльские дни 286 Кто задерживает обновление Церкви? 287 Об отлучении гр. Л. Толстого от Церкви 290 РУССКАЯ ЦЕРКОВЬ ' 292 ПЕРЕД САХАРНОЙ 314 В САХАРНЕ 343 ПОСЛЕДНИЕ СТАТЬИ (1917 —1918) 357 Революционная Обломовка — С печальным праздником 364 Рассыпавшиеся Чичиковы 367 Приложение. План Полного собрания сочинений, составленный В. В. Розановым в 1917 году 368 Комментарии 369 Указатель имен 395
Василий Васильевич Розанов Религия. Философия. Культура Заведующий редакцией В. И. Кураев Редактор 77. 77. Апрышко Младший редактор Ж. П. Крючкова Художник О. А, Карелина Художественный редактор А. Я. Гладышев Технический редактор Т. Н. Иванова ИБ № 9193 Сдано в набор 26.07.91. Подписано в печать 03. 01. 92. Формат 60x90'/it. Бумага книжно-журнальная офсетная. Гарнитура «Таймс». Печать офсетная. Усл. печ. л. 25, 0. Уч.-изд. л. 28, 24. Тираж 30 000 экз. Заказ № 2144. С 165. Российский государственный информационно-издательский центр «Республика» Министерства печати и информации Российской Федерации. Издательство «Республика». 125811, ГСП, Москва, А-47, Миусская пл., 7. Полиграфическая фирма «Красный пролетарий». 103473, Москва, Красно- пролетарская, 16.