Text
                    

ВЛАДЛЕН АЛЕКСЕЕВ Документально-мистический роман МОСКВА СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ 1990
ББК 84Р7 А 47 Издание осуществлено за счет средств автора Художник ВИУЛЬ КАТАНОВ 4702010201—245 А--------------- Без объявл. 083(02)—90 ISBN 5—265—01555—8 © Владлен Алексеев, 1990
ПРЕДИСЛОВИЕ С некоторых пор своей главной жизненной задачей я стал считать написание художественного произведения в лучших традициях социалистического реализма. Если говорить о моих литературных вкусах, то эталонами сочинений данного направления считаю «Как закалялась сталь» Н. А. Островского и «Театральный роман» М. А. Булгакова. Принципы их написания мне более-менее ясны. По существу, авторы описывали в них лично виденное, слышанное и прочувствованное, свою собственную жизнь с неизбежной для художественной литературы гиперболизацией, метафоричностью и прочими беллетристическими ухищрениями. Если мне было суждено выполнить намеченное, то сделать это я мог бы, только пойдя по проторенному своими кумирами пути. Увы, но описывать жизнь, которая была у меня до того момента, смысла не имело,— до такой степени серой и тривиальной она представлялась. Наиобыкновеннейший средний советский гражданин
средних лет,— мне тогда перевалило за сорок,— живущий и работающий в самых что ни на есть средних условиях, с которым никогда не происходило абсолютно ничего заслуживающего внимания посторонних. Написание художественного произведения при использовании такого фактического материала представляло бы попытку с негодными средствами, было бы заранее обречено на провал. Следовательно, для осуществления своей идеи мне требовалось попытаться поставить себя в какие-то острые, представляющие повышенный для окружающих интерес, ситуации, чтобы впоследствии по мере способности воспроизвести их на бумаге. В общем, требовалось что-то такое изобрести, полагаясь на собственный ум и опыт, принимая в расчет все жизненные реалии. Голову пришлось ломать довольно долго, но искомое я нашел то ли сам, то ли получил, так сказать, подсказку свыше, от сил сверхъестественных, причем решающую роль в этом сыграла моя собственная фамилия, Терсинцев. Когда-то мои пращуры-крестьяне жили на берегу речки Терсы, у которой был приток — ручей Терсинец. Те, у кого хаты стояли вдоль того ручья, прозывались Терсинцевыми, и впоследствии такая фамилия стала вписываться в их паспорта. Так по наследству она пришла ко мне, хотя сам я уже коренной москвич. Еще в ранней юности, когда довелось читать «Илиаду» Гомера, я невольно обратил внимание на одного из ее персонажей, Терсита, первого известного из мировой художественной литературы борца против злоупотребляющих властью, «царей уязвителя». Его имя
созвучно моей фамилии, и этого было достаточно для того, чтобы в голову пришла мысль сыграть роль Терсита современного. Я как бы брал на себя роль идеального положительного героя в спектакле, сюжет которого самому мне заранее известен не был. В том, что роль удастся и никто в актерстве меня не заподозрит, я не сомневался, хотя по профессии вовсе не артист, а инженер-технолог, увлекающийся в часы досуга на любительских началах литературным творчеством. Я бы с величайшей радостью спрятал свое увлечение абсолютно ото всех, но, увы, это невозможно. От жены и детей не спрячешь никак, пишешь-то дома, частенько в ущерб семейным делам и без заметного материального и морального успеха. За многие годы мне удалось опубликовать лишь исторический очерк и рассказ, да и то в провинциальных журнальчиках, которые в Москве мало кто читает. Все попытки пробиться в столичные журналы успеха не имели — здесь и без меня хватало жаждущих, более досужих и напористых, возможно и более одаренных, хотя один или, скорее всего, единственный беспристрастный мой читатель считал, что в современной русской литературе интереснее меня писателя нет. Этим читателем являлся коллега по работе, Виктор Захарович Лысуха. Если я прозаик-любитель, то он время от времени пописывал стихи, иногда помещал их в отдельской стенгазете или заводской многотиражке. На почве любви к изящной словесности мы с ним и сблизились. Я раскрылся перед ним, взяв клятву не выдавать ни под каким видом моей тайной страсти ни перед кем, и он наш договор соблю
дал свято. По этой причине я был уверен, что, изображая Терсита на работе, своего добьюсь. Не смог бы раскусить меня и Лысуха, держи я в секрете свою задумку. Мои предшествующие сочинения, с которыми он был знаком, являлись преимущественно фантастическими, он считал меня писателем-фантастом, а потому догадаться, что я, так сказать, воплощаю собственную фантазию в жизнь, не имел никаких оснований. Остальные сотрудники в течение многих лет знали меня как человека разумного и безыскусственного, и если в моем поведении появились бы какие-то внешние заметные изменения, то это было бы отнесено к разряду явлений естественных, а не наигранных. С такими мыслями я и начал разыгрывать свой спектакль в жизни, все время импровизировать, творить на ходу, вкладывая в свои действия и слова тайный для окружающих смысл.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Поставив цель, я стал рваться в бой, ища противника и поле битвы, пустился в путь подобно новому Дон Кихоту, не имея, увы, спутника типа Санчо Пансы. Была у меня уверенность в успехе, иначе не стоило бы начинать, но одновременно одолевали некоторые сомнения. Терситам, как известно со времен Гомера, всегда приходилось тяжко. Крепко по шее могло достаться и мне, но я к этому был морально готов, помня, что искусство требует жертв. Момент первого выхода на сцену в роли Терсита, о чем ни один из зрителей не имел ни малейшего понятия, пришелся на апрель 1980 года, когда страна готовилась отметить сто десять лет со дня рождения В. И. Ленина. По случаю столь знаменательной даты наше заводское начальство решило в рамках политучебы сводить нас на экскурсию в Центральный музей В. И. Ленина, куда мы в один из будних дней после обеда и отправились всем отделом в количестве около сорока человек. Пос
ледний раз в этом музее я был еще в юности, так что предстоящая экскурсия представляла для меня определенный интерес. В общих чертах жизнедеятельность вождя была мне знакома, но здесь появилась возможность пополнить знания. Дело в том, что для меня В. И. Ленин не только великий политический деятель и вождь мирового пролетариата, философ и экономист, но прежде всего гениальный писатель-реалист, вообще натура художественно одаренная. Будучи великим оратором, он, очевидно, обладал незаурядными актерскими данными, так как профессиональный оратор не может не быть артистом. Вот с этой точки зрения я и задавал экскурсоводу вопросы, желая уточнить и подтвердить свои предположения, иногда даже вступал с ним в дискуссию. Чувствовалось, что для него мои вопросы неожиданны и к ответам на них он не подготовлен. Бедный мужичок краснел, путался, мне его было ужасно жалко, но сдержать нахлынувшего приступа любопытства мне не удалось, я сыпал вопросами как из рога изобилия. Видя, что ему от меня не отделаться, а остальных моих коллег вообще мало что интересует, он быстренько закруглил программу, предложив нам походить по музею самостоятельно и посмотреть на выставленное повнимательнее по собственному усмотрению. Все шумно одобрили это предложение и бросились на выход — кто в ГУМ, кто в ЦУМ, благо они с музеем рядом. Я не предполагал, что в задуманном мною спектакле посещение музея станет, так сказать, явлением первым. На следующий день меня вдруг вызвал начальник отдела и сказал:
— Сейчас на оперативке у шефа Сплетников доложил о вчерашнем культпоходе и вашем неэтичном поведении. Что вы там натворили? — Чепуха какая-то! — пожал плечами я.— Что я мог натворить? Что за неэтичность? Не понимаю... Уж вы, Александр Васильевич, говорите конкретно, без общих фраз. Иначе ни о чем не договоримся. — Собственно, конкретнее я почти ничего сказать не могу,— в свою очередь пожал плечами Пеньков.— Сплетников говорил, что вы вели себя некорректно, задавали одиозные вопросы, вроде бы хотели посадить экскурсовода в лужу, в конце концов практически сорвали мероприятие. Вокруг ходило много иностранцев, представители райкомов, а вы, мол, старались показать свою эрудицию... Шеф выразил неудовольствие. Вы, в общем, смотрите... — А чего мне смотреть? Что, и вопросов в музее задавать нельзя? — усмехнулся я.— Ваш Сплетников слишком уж бдит! — Этот грешок за ним водится. Положение обязывает: все-таки член комиссии парткома по вопросам идеологии. Ладно, больше не будем на эту тему. Это я так, для профилактики,— закончил разговор начальник отдела. Для технолога Терсинцева выпад Сплетни-кова никакого значения не имел, его спокойно можно было бы пропустить мимо ушей. Подобное по другим поводам и в отношении других сотрудников он проделывал регулярно, и его можно понять: политбоец идеологического фронта, ему необходимо показывать свою работу, как-то оправдывать общественную должность, пусть для этого иногда приходится заниматься пустой болтовней. Никому и никогда
от его пустопорожних наскоков худа не было. В остальном он являлся мужиком неплохим, у меня с ним установились отношения вполне приличные. Если бы меня действительно затронул его наскок, то я бы поговорил с ним с глазу на глаз — и инцидент исчерпан, но ведь и он до выступления на оперативке у шефа мог сделать то же самое, однако не сделал. «А ведь это, пожалуй, неплохой повод для дебюта моему Терситу! — подумал я.— Мелочь, чепуха, но с чего-то свои подвиги начинать надо. Пусть это будет чем-то вроде тренировки-разминки... Так-с... Разыграю-ка я оскорбленную невинность и официально потребую у оскорбителя сатисфакцию. Оригинально? Оригинально: о таком мне во временах нынешних слышать не приходилось. А что? Ведь на моем месте вполне мог находиться человек щепетильный и самолюбивый! Уж он-то был бы задет всерьез!» Сплетников выступал перед аудиторией оперативки, а потому я вознамерился каким-то образом заставить его перед тем же кругом лиц взять свои слова обратно, что, по моим представлениям, для данного конкретного случая соответствовало победе «рыцаря добра» над «демоном зла». В результате на свет божий появилось следующее заявление: «Главному технологу завода ... т. Волкодавскому А. Б. Как мне сообщил начальник отдела т. Пеньков А. В., на оперативном совещании у Вас ... апреля 1980 г. т. Сплетников В. Н. высказал по моему адресу необоснованные обвинения в
неэтичном якобы поведении в Музее В. И. Ленина. Не считаю возможным согласиться со столь оскорбительным выпадом и прошу Вас разобраться в этом. Руководитель 3-й группы 4-го отдела УГТ ...апреля 1980 г. В. Д. Терсинце в». Прежде чем положить заявление в почту Волкодавскому, я показал его Пенькову, который запричитал: — Зря вы, Виктор Демидыч! Не стоит из-за пустяка сыр-бор разводить. Вы и меня в это дело впутываете... И зачем я вам говорил про оперативку?! — Правильно, что сказали! — ответил я на вопрос.— Высокосознательный начальник-коммунист обязан воспитывать политически незрелого беспартийного подчиненного даже по пустякам. Только сей пустячок представляется мне имеющим обширные размеры. Разговор ведь идет о самом святом. Здесь надо быть абсолютно чистым, без сучка-задоринки. Если я от этого плевка не отмоюсь сразу же, то до гроба ходить мне грязным. Да и вам солоно придется: отец-начальник в ответе за дела блудного сына-подчиненного. Может быть, Сплетников в меня только для виду целил, а стреляет в вас? Моя эзоповская тирада произвела на начальника впечатление. Сплетников уже давно числился в резерве на выдвижение, но вакансий все не было. Я намекнул Пенькову в весьма прозрачной форме на возможную попытку освободить его место. Он, надо полагать, намек
понял, потому что больше отговаривать не стал, а впоследствии всегда стоял на моей стороне. Через неделю ко мне подошла Влагалище-ва, секретарь партбюро Управления главного технолога, и пригласила побеседовать в парткабинет, где у нас состоялся такой диалог: Она. Волкодавский передал мне ваше заявление. Я, Виктор Демидыч, не совсем понимаю, что вы хотите. Я. Я тоже не понимаю, какое вы ко всему этому имеете отношение и зачем Волкодавский поручил вам сие дельце. Кстати, можно посмотреть на его резолюцию? Она протянула мне мою бумажку, на которой было начертано: «Т. Влагалищевой Т. М. Прошу партбюро дать ответ т. Терсинцеву В. Д. ... апреля 1980 г. Волкодавский А. Б.». Я. Спихотехникой занимается шеф! Сплетников в его уши лил свой яд, а не в ваши. Хотя кто ваши правила знает! Ну уж коли он вам поручил ответ, давайте! Она. Какой ответ? Честное слово, Виктор Демидыч, я никак не пойму, чего вы требуете? Василий Никитич вовсе не хотел вас обидеть! Он просто желал покритиковать по-деловому. Нельзя же, в самом деле, так реагировать на критику, сразу заявление писать! Я. Ничего себе «критика»! Плетет заглазно про меня какую-то ахинею. Нет чтобы прямо в глаза сказать. Делает меня перед начальством каким-то контриком. Она. Ну что вы, Виктор Демидыч! Мы вас прекрасно знаем, за вами ничего такого никогда не водилось. Пожалуй, Василию Никитичу надо было бы с вами предваритель
но поговорить, но уж вы его извините, времени для этого не было. Не принимайте так близко к сердцу, никто вам зла не желает. Я со Сплетниковым переговорю, посоветую ему впредь с вами быть осмотрительнее. Будем на этом считать инцидент исчерпанным. Я: Все это прекрасно, Тамара Максимовна. Только я попрошу вас то, что сказали, изложить на бумаге. Давайте порядок соблюдать, на бумажку бумажкой отвечать. Ваши речи к делу не подошьешь, а в протоколе оперативки сообщение Сплетникова зафиксировано. Так что давайте соблюдать протокол, как говорят в дипломатических сферах. Еще. Коли ваш Василий Никитич меня грязью публично замазал, так пусть публично и отмывает. Вот тогда, как вы изволили выразиться, будем считать инцидент исчерпанным. Она. Хорошо, я передам ваши условия Волкодавскому и партбюро. Так я ввязался в свой первый бой, не имея ни четкого плана действия, ни конечной конкретной цели, даже не войдя как следует в задуманную роль. Тем не менее мне было легче, нежели моим супостатам. Я владел инициативой, им же было невдомек, куда я гну и чего мне надобно, как далеко могу пойти. При таких обстоятельствах держать правильную оборону затруднительно, особенно если нападающий возникает как бы из ниоткуда. Не сомневаюсь, что меня как потенциального агрессора никто и никогда представить не мог, как, кстати, и я сам. Мне, честно говоря, на первых порах было жалко партнеров по спектаклю, не подозревающих, что я их заставляю играть какую-то роль. Для меня это
было игрой, для них — жизнью. Я являлся одновременно и автором—исполнителем роли идеального положительного героя, и беспристрастным посторонним наблюдателем за реакцией живых людей на действия тоже вроде бы живого человека, в действительности же — самого настоящего робота, запрограммированного на общепринятые людские понятия о правде и чести. Ясное дело, что живому человеку с его недостатками и анархичностью противостоять идеально целенаправленному роботу, умело маскирующемуся под обычного среднего человека, безнадежно. Как ни жалко мне было их, но, как говорится, «назвался груздем — полезай в кузов». С момента подачи заявления прошло уже две недели, после разговора с Влагалищевой— одна. Я пока не возникал, при встречах с ней раскланивался, не задавая вопросов. Не было разговора и со Сплетниковым, хотя, как я чувствовал, он несколько раз хотел ко мне подойти, но так и не решился. После очередной оперативки я спросил у Пенькова, не было ли там каких разговоров о моей персоне. Конечно, обо мне никто не вспоминал, поскольку появилась новая мишень для партийной критики: один из наших коммунистов попал в вытрезвитель. Выждав еще недельку, я как-то поймал Влагалищеву в коридоре и с ходу атаковал: — Так как, Тамара Максимовна, насчет моего заявления? Собираетесь ли вы выполнять указание шефа? Установленное время уже вышло! — Мы уже с вами разговаривали, Виктор Демидыч. Чего вам еще-то надо? — стала она
отмахиваться от меня, как от назойливой мухи.— Про ваши вопросы на экскурсии никто больше не вспоминает. Поговорили — и хватит! — На колу мочало — начинай сначала! — продолжил атаку я.— Вам мои требования известны, они законны, извольте законы соблюдать. — Не вам меня учить, товарищ Терсин-цев! — взвизгнула Влагалищева.— Не делайте из мухи слона, это может для вас плохо кончиться. — А вы меня не пужайте, не на того напали! — огрызнулся робот чести.— Как бы вам не попало коленкой под мягкое место? Тамара Максимовна от моей наглости словно окаменела, а я, сделав шутовской реверанс, ретировался с видом победителя. — Виктор Демидыч! — позвал меня через полчаса Пеньков.— Влагалищева жаловалась мне на вас. Вы ей изволили нахамить, оказывается! Что с вами творится? Неужели все от гнусности Сплетникова? Да успокойтесь вы, Христа ради! Забудьте это, как все. Тамара Максимовна упрекнула меня за то, что я вообще рассказал вам про ту оперативку... Как это на вас непохоже, Виктор Демидыч! Вы такой интеллигентный, утонченный — и вдруг нахамили даме! — Я партактивистов по половому признаку не различаю, Александр Васильевич! — парировал я.— Они должны быть как бесполые ангелы, идеалы гармонии духа. Впрочем, если Влагалищева пословиц не понимает, я готов их ей разъяснить и извиниться. Значит, она и вам упрек сделала! Ох, неспроста все это, неспроста! Теперь не только Сплетников,
а уже и она под вас яму роет... Ладно... Они еще испытают мощь моей длани! Ни себя, ни вас я в обиду не дам! «Мощь моей длани» — это цитата из «Дон Кихота», но по УГТ поползли слухи о том, что я хочу набить Сплетникову морду. Точных данных у меня нет, но говорили, что он на одном из заседаний партбюро просил защиты на случай «физических посягательств на его личность со стороны анархиствующего элемента Терсинцева». Сплетников был прав в том, что в тот момент я действительно являлся «анархиствующим элементом», хотя и в другом смысле: у меня все еще не было выработано стратегии поведения для данного конкретного случая, не сформулировалась конкретная цель, внешне правдоподобная и понятная для окружающих. Робот же должен действовать по строгой логической программе. Поразмыслив, я решил, что выданное в порядке импровизации Влагалищевой как конечная цель вполне приемлемо: на оперативке у шефа должно быть сказано, что ничего одиозного с моей стороны на экскурсии сделано не было, что Сплетников неправ. Стратегия должна заключаться в пунктуальном следовании установленному порядку рассмотрения писем, жалоб и заявлений граждан. Поскольку от Влагалищевой я официально так ничего и не получил, то пошел к ее партийному начальству, в партком завода, где попал к заместителю секретаря по идеологии. Выслушав мой жалобный рассказ, который я излагал почти со стоном в голосе и слезами на глазах, он при мне позвонил к нам в партбюро.
— Привет, Тома! Что вы там натворили с Терсинцевым? Сейчас сидит у меня и чуть не плачет! Так... Так... А что Василь Никитич? Ясно... Ну, собери партбюро... Ну, разберитесь, комиссию создайте. . Он заварил кашу — пусть и расхлебывает... Если виноват — пусть извинится... Резину не тяните... Нет, нам протокол не посылайте, не надо... Покедова! — Вообще-то зря вы, товарищ Терсинцев, крови жаждете,—обратился он ко мне, положив трубку.— Дело ваше пустяковое, яйца выеденного не стоит. Не думал, что вы, такой солидный товарищ, обстановки не понимаете. Сейчас ухо надо держать востро. Враги не дремлют, каждую нашу оплошность оборачивают против нас. Сплетников свое дело знает туго, не надо на него бочку катить... — Что-то я вас не пойму, товарищ Упырев!— перебил его робот.— Какие враги? Что Сплетников знает туго? Поругана моя честь, я выставлен перед коллективом УГТ идиотом, а вы про какое-то ухо, которое надо держать востро! Говорите прямо, без околичностей. Терпеть не могу иносказаний. — Спокойно, не делайте из этого трагедию. Я лично прослежу, чтобы объективно во всем разобрались и ответили как следует, без околичностей, как вы говорите. Прошла еще неделя, во время которой Пеньков и еще один член партии, который поступил к нам на работу не так давно, вошли в комиссию, назначенную партбюро, и стали одного за другим опрашивать тех, кто тогда был на экскурсии. — Ну и задачку же вы нам задали, Виктор Демидыч! —доверительно сказал мне Пеньков
с глазу на глаз.— Люди не поймут, чего от них хотят. Какие вы вопросы задавали — никто уже не помнит, больше месяца прошло. Жалко на эту чепуху время тратить. Что за время, господи! Чихнул человек — давай комиссию собирать: зачем чихнул, по какой такой причине... Пеньков мне подыграл здорово. По составленной им справке выходило, что ничего предосудительного в моих вопросах на экскурсии не содержалось, хотя их было, пожалуй, многовато. Поэтому в решении партбюро, которое Влагалищева мне зачитала, говорилось, что «многочисленные вопросы товарища Терсинцева не способствовали проведению экскурсии по установленному графику». — В неэтичности и одиозности, хвала аллаху, меня уже не обвиняют,— сказал я, выслушав Тамару Максимовну.— А ваши рассуждения относительно графика экскурсии смехотворны, их серьезно воспринять нельзя. Я бы удовлетворился, если это решение будет зачитано на совещании у Волкодавского, а мне дадите на сей счет бумагу по всей форме. — Партийные органы с беспартийными гражданами официальной переписки не ведут, да будет вам известно, товарищ Терсинцев! —потеряла выдержку Влагалищева.— Хватит испытывать наше терпение, мы и так убили бездну времени из-за вашей чрезмерной мнительности. Разговаривать с вами на эту тему мы больше не будем ни здесь, ни у Волкодавского. Все! — Как бы не так? — возразил робот.— Пока публично не отмоете меня от гнусных наветов — не будет жизни ни мне, ни вам. Работа Пеньковской комиссии не то чтобы
наделала много шуму в УГТ, но шепоток пополз. Абсурдность затеянной мною комедии была такова, что подавляющее большинство сотрудников все восприняло очень серьезно. Даже Лысуха сочувствовал: — Понимаю тебя, Виктор! У тебя ранимая чуткая душа, ты же истинный писатель. Разве же эти истуканы могут знать, что к тебе нельзя подходить с общей меркой! Другие строили различные предположения, искали во всей этой истории какую-то высокую политическую подоплеку, чуть ли не происки мирового империализма. Поговаривали и о борьбе за власть в УГТ, интригах враждующих группировок. Но меня мало интересовали закулисные действа, все внимание сосредоточилось на сцене, робот должен четко выполнять заложенную программу и твердо шагать к намеченной цели. По порядку мне следовало бы обратиться официально в партком завода с жалобой на партбюро УГТ, но Упырев ушел в отпуск, говорить по новой с кем-то еще смысла не имело. Все это одна вась-вась-компания, Томы и Андрюши, а потому я решил идти выше. Написал сразу в два адреса: в городскую газету и в наш райком партии, заметку и петицию, где постарался как можно взволнованнее изложить все перипетии происходящего. Через пару недель из газеты пришло: «Ваше письмо передано в ... РК КПСС, откуда Вы и получите ответ». Весь текст типографский, лишь наименование райкома вписано от руки. От райкома ни слова, но еще через неделю подходит Влагалищева и с очень недовольным лицом сует мне бумажку: — Вас просят позвонить.
На бумажке написано: «Инструктор отдела идеологической работы ... РК КПСС тов. Ба-рахолкин Семен Анатольевич, тел. ...» Влагали-щева еще хотела что-то сказать, я ждал, но не решилась и, сухо кивнув, ушла. Через пару дней еду в райком, предвкушая что-то новое, ибо в подобного рода заведениях раньше бывать не доводилось. В кабинете Барахолкина мой робот делает свое дело, изображая человека, находящегося на грани помешательства. — Нелегко вам, Виктор Демидович, вижу и сочувствую,— успокаивает меня под конец Семен Анатольевич.— Но вас подвело собственное любопытство. Вы все-таки не жизнью кинозвезды интересовались! — Да чтоб я еще раз куда пошел и чего спросил — под дулом пистолета не пойду! — бьет себя в грудь робот.— Только снимите с меня позорное пятно, душу оно мне жжет! — Наломали ваши медведи! — качает головой Барахолкин.— Черт дернул этого вашего Сплетникова попереться со своим расследованием в музей... Я с удивлением узнаю, что вон куда, оказывается, доходила следственная комиссия Пенькова! Он мне ничего про это не говорил. — Вот уж действительно «услужливый дурак опаснее врага»! — продолжает тем временем Семен Анатольевич.— Из-за него оттуда был малоприятный звонок. Вас его извинение устроит? — Вполне! — изображает радость робот.— Только пусть извинится на оперативке у главного, чтоб тот знал, мне это важно.
— Хорошо,— подавая мне руку на прощание, говорит Барахолкин. Я полагал, что на ближайшей оперативке у шефа моя программа минимум будет исчерпана, но ошибся. Пеньков на мой вопрос ответил отрицательно, пришлось снова звонить в райком, напоминать Семену Анатольевичу о его обещании. Тот изобразил возмущение. Прошла еще неделя, и после очередного совещания у шефа Пеньков сообщил: — Сегодня вас поминали. Сплетникова против шерстки погладили, он аж красным как рак стал. — Насчет извинений передо мной речи не было? — Кто-то было заикнулся, но Волкодавский эти дебаты прекратил, сказал, что совещание производственное, а не по общим вопросам. Впредь попросил все непроизводственное обсуждать в другом месте. Молодец, давно бы так! — подытожил Александр Васильевич. — Что же вы не выполняете указание района, Тамара Максимовна? — поймав ее в коридоре и преградив дорогу, в очередной раз пошел в атаку робот.— Где же публичное извинение Сплетникова, где выписка из реше: ния партбюро? Мне что, снова Барахолкину звонить? — Ой, Виктор Демидыч, забегалась я совсем, все недосуг. Дам я вам ответ, обязательно дам, даю слово, в понедельник. И Василий Никитич извинится. — Да не нужны мне извинения из-под палки. Холку ему намылили — и достаточно. Получу от вас бумажку — и делу конец! — свеликодушничал я.
«О женщины, отродье крокодила! Ваши слезы — вода, ваши речи — обман!» — что-то в этом роде говорил, кажется, шиллеровский Карл Моор. То же самое ил<ел право сказать мой робот, поскольку оказалось, что в понедельник Влагалищева отбыла в отпуск. Пришлось мне нажимать на оставшегося вместо нее заместителя по оргработе Васю Простаченко, с которым я был на короткой ноге. Однако и он сопротивлялся целую неделю, прежде чем в моей коллекции появился первый завоеванный в честном рыцарском поединке со «злым демоном» трофей, который я с гордостью привожу здесь: «Тов. Терсинцеву В. Д. Сообщаю Вам, что Ваше заявление на имя Главного технолога тов. Волкодавского А. Б. от ... апреля 1980 г. рассмотрено на заседаниях партийного бюро ... апреля 1980 г. и ... мая 1980 г., с решениями которых Вы были ознакомлены непосредственно после проведения заседаний партийного бюро. Согласно уточненному решению от ... мая 1980 г., партийное бюро не имеет претензий к содержанию и количеству вопросов, заданных Вами во время экскурсии в Музее В. И. Ленина, проведенной с сотрудниками УГТ ... апреля 1980 г. Одновременно партийное бюро установило, что в сообщении члена партийного бюро т. Сплетникова В. Н. на оперативном совещании у Главного технолога ... апреля 1980 г. о результатах экскурсии в Музей В. И. Ленина слово «одиозные» по отношению к задаваемым Вами вопросам не употреблялось.
О решении партийного бюро от ... мая 1980 г. объявлено на оперативном совещании у Главного технолога ... июня 1980 г. Зам. секретаря партбюро УГТ ... июля 1980 г. В. И. П ростаченко». Сей документ тогда особого впечатления на меня не произвел. Однако сейчас он представляется уже некой исторической реликвией, своего рода памятником эпохи. Представляю, с каким жадным интересом историк далекого будущего, роясь в «сегодняшнем окаменевшем дерьме», будет его изучать, вдумываться в смысл, дивиться написанному, гадать о причинах появления этого неслыханного чуда, строить свои гипотезы и версии. Не попадись ему на глаза это повествование, он никогда не догадается об истинных причинах его рождения, сочтет за парадокс времени, за курьез типа юмористических «нарочно не придумаешь». А ведь этот самый что ни на есть подлинный документ — результат деятельности Терсита, реальный жизненный плод моего художественного замысла! После первой победы я устроил небольшой отдых своему Терситу и стал искать новых приключений, решив разыграть уже роль борца не за свои собственные интересы, а за общественную справедливость. И, конечно же, вскоре случай представился. Приближался двадцать шестой съезд партии, началось всенародное обсуждение планов на предстоящую пятилетку. Как-то приходит Пеньков с очередного заседания то ли партбюро, то ли с оперативки у Волкодавского и
объявляет, что сегодня за полчаса до обеда в отделе состоится обсуждение и одобрение предсъездовского проекта ЦК КПСС и чтобы в это время никто никуда не отлучался и по заводу не бегал. Я приготовил своего робота и стал ждать момента, чтобы пустить его в ход. Пеньков ровно двадцать пять минут пересказывал текст проекта, цитируя по газете наиболее характерные места, после чего сказал: — Вот, товарищи, и все. Как видите, партия ставит грандиозные задачи по дальнейшему росту нашего с вами благосостояния. Давайте же единогласно поддержим проект. Кто «за» — прошу... — Одну минуточку, Александр Васильевич,— подал реплику Терсит.— Может, у кого будут какие предложения или дополнения? — Ах, да! — Пеньков благодарственно кивнул мне.— Давайте, товарищи, предлагайте. Будем полностью соблюдать демократию. Выждав с полминуты и видя, что никто ничего говорить не собирается, но все с нетерпением посматривают на часы, готовясь ринуться в столовую, стал закруглять: — Что ж, замечаний и предложений нет. Проект сработан добросовестно. Госплан, Институт марксизма-ленинизма и другие солидные организации все сделали здорово, так что давайте... — Давайте не будем формалистами! — подхватил его последние слова робот.— Неужто все мы до единого такие дубы, что нам и сказать нечего? Вон в газетах полно предложений рабочих и колхозников, а мы, люди с высшим образованием, мозгами пошевелить
не желаем. Стыдно нам, товарищи! Партия просит у вас совета, давайте же думать как следует. Предлагаю продолжить это собрание в понедельник. В субботу и воскресенье поразмыслим, а потом обсудим, если кто что придумает. Если никто ничего не предложит, за одну минуту одобрим — и делу крышка. — Можно согласиться! — кивнул Пеньков.— Я протокол собрания должен в партбюро в понедельник отдать. Все согласны? — Конечно! — почти хором крикнули участники собрания и галопом пустились занимать очередь в столовой. Я ни на что точно не рассчитывал, никаких готовых предложений не имел. Политикой никогда особенно не интересовался, соглашаясь с мнением, кажется, Мопассана, считавшего ее искусством второсортным. Писатель, жрец искусства наипервосортнейшего, опускаться до ее уровня не должен. Дома я пробежал глазами газету с текстом проекта, пытаясь хоть за что-нибудь уцепиться, но придраться к прилизанным красивым фразам политбеллетристики никак не удавалось. Я собрался прекратить бесплодное занятие, но взгляд задержался на разделе по сельскому хозяйству. К нему я отношение имею чисто потребительское, а потому давать предложение по предмету, о котором понятия не имеешь, было бы не очень умно. Тем не менее одна из планируемых цифр, довести годовой сбор зерна до 238—240 миллионов тонн, вызвала сомнение. Я помнил, что рекордный сбор зерна по стране как-то раз составил чуть больше 220, а обычно собирали меньше 200, потому решил в пробном порядке внести предложение
уточнить эту цифру и указать, за счет чего собираются осуществить столь резкий скачок. Обсуждение прошло оживленно, кроме меня предложения дали еще несколько человек, было о чем поговорить. Против моего замечания выступил Павел Дмитриевич Лажин, начальник одного из секторов отдела. Когда-то он руководил отделом, но потом его за мелкую провинность сняли и заменили Пеньковым. Я не давал ему повода для недовольства, наши отношения складывались нормально, но он недолюбливал всех, на кого опирался Пеньков, ревновал, что ли. Я на собрании расценил его оппозицию только такими соображениями. — Замечание Терсинцева принимать нельзя,— декларировал Лажин.— В нем плохо замаскировано неверие в аграрную политику партии. Какие обоснования он требует? Работать в деревне хорошо надо — вот и все обоснование, а Терсинцев не верит, что наши крестьяне могут честно работать. Свое предложение я отстаивать не собирался, внося преследовал совсем другие цели, но, к моему удивлению, его поддержали женщины отдела, а их было большинство. — Правильно Виктор Демидыч предлагает! — говорила одна из них.— Нечего сначала златые горы сулить, а потом, когда срок подойдет, кукиш показывать. Уж сколько лет все обещают с едой дело улучшить, а оно все хуже и хуже. Пускай объяснят, как это у них лучше сделать намечается, чтоб после от стыда краснеть не приходилось. Большинством голосов по отделу предложение мое прошло, только Лажин поднял
руку «против». Через три дня состоялось общее собрание УГТ, на котором председательствовал Лажин, а доклад о сводных предложениях УГТ к проекту делал Сплетников. Мой робот навострил уши, стараясь не пропустить ни слова и точнее проанализировать произносимое Сплетниковым, поскольку он все так заредактировал, что узнать первозданные идеи было затруднительно. С сильной натяжкой кое-что из предложений нашего отдела узнавалось, но моим там и не пахло. Я только собрался поднять руку, но меня опередила Шура Радоняк, та самая женщина из нашего отдела, которая первой поддержала меня против Лажина на отдельском собрании, крикнувшая с места: — А где предложения четвертого отдела? Почему они не вошли в общие? — Комиссия не сочла возможным их включить,— ответил Сплетников. — Что за комиссия? — подал голос я.— Вы вначале говорили, что сами систематизацией занимались, о комиссии речи не было. — Я оговорился,— не моргнув глазом, ответил Сплетников.— Работала комиссия, назначенная партбюро. — Кто в нее входил? Есть ли протокол заседания? — продолжал атаковать робот. Сплетников, поняв, что я сейчас снова поймаю его на лжи, растерянно молчал, но на помощь пришел Лажин: — Вы, Виктор Демидыч, кончайте нарушать порядок собрания бесконечными репликами и вопросами. Если желаете выступить — возьмите слово, как положено по регламенту. — Вот я и прошу слова! — поднялся Терсит.
— Сядьте! — Павел Дмитрич повелительно махнул рукой.— Сначала выступят другие, что раньше вас в прения записались, а потом, если время останется, можете говорить. Выступили двое с трафаретными благодарностями партии и правительству за заботу о благе народа и предложениями одобрить работу неведомой комиссии. Лажин поочередно предоставлял слово еще двум записавшимся, но те благоразумно отказались. Со страдальческим выражением лица он предоставил слово мне. — Меня возмущает бюрократизм в таком важнейшем для жизни народа вопросе,— начал вещать робот.— Люди думают, предлагают, детально обсуждают, а какая-то неведомая комиссия... — Товарищ Терсинцев, я лишаю вас слова за оскорбление комиссии! — в голосе Лажина зазвучал металл.— У нас нет никакого бюрократизма! Мы с широкой демократией обсуждаем проект партийного документа. Что это за «какая-то неведомая комиссия»? Что за высокомерное небрежение? Научитесь себя вести. — А вы мне глотку не затыкайте! — вновь завелся робот.—Я никого не оскорблял, правда глаза колет... — Я вас лишил слова! Имею право как председатель собрания,— опять полился металл из уст Лажина.— Сядьте, товарищ Терсинцев. — Подчиняюсь насилию! — сказал я, садясь на место.— Только это вам так просто не сойдет, я буду жаловаться. — Сделайте одолжение, вы на жалобы большой мастер. Больше желающих выступить нет? Давайте голосовать.
Собрание поддержало редакцию предложений Сплетникова, против проголосовали лишь из нашего отдела. После обеда у нас с Лысухой зашел разговор о прошедшем обсуждении. Его предложение, бывшее в составе отдельских, в сводное, кстати, тоже не вошло. — Ну и не надо! — философски говорил он.— Мое дело предложить, их — принять или отклонить. Вообще все это ерунда, для отвода глаз делается. Сколько съездов было, сколько этих самых проектов сочиняли и обсуждали, а что толку? Лучше-то не становится! Не принимай близко к сердцу. — Тебе легче, слова тебя не лишили, а мне глотку заткнули... Я что, действительно оскорбительное сказал? — Резковато — может быть, но не больше. Лажин про оскорбление зря болтал. Нет, ты нормально выступил,— разрешил мои сомнения Лысуха. — Я заставлю его взять свои слова обратно! — решительно произнес робот.— Ни за что ни про что лишить слова при всем честном народе — это все равно что беспричинно обозвать хулиганом. Оскорбление в чистом виде, иначе и не скажешь. — Парадоксально у тебя мысль работает, я бы до такого не додумался,— рассмеялся тезка.— В этом что-то есть, но не вздумай на этом основании жаловаться, тебя не поймут. Я-то тебя могу понять как поэт прозаика, но власть имущие художественными образами не оперируют. — Нарушение демократии — всегда оскорбление,— продолжал вещать по заданной прог
рамме Терсит.— И общества в целом, и конкретной личности, каковой в данном случае является только тебе известный прозаик Виктор Демидыч Терсинцев, тезка. — Смотри, тебе видней,— согласился поэт.— Я бы на твоем месте этой мурой заниматься не стал. Ты ведь блестящий писатель-фантаст, охота тебе тратить свое время и талант на всякое дерьмо! — Кто знает,— таинственно произнес непризнанный «блестящий писатель-фантаст».— Не творится ли сейчас, так сказать, фантастика в жизни? Не принимаем ли мы за действительность чью-то фантастику? — Мудрено говоришь, не пойму твоего подтекста, не соображу никак. Непридуманная жизнь всегда фантастичнее придуманной фантастики, это точно. Ты читал у Рея Брэдбери...— перевел мой собеседник разговор в привычное для нас русло литературных тем. После этого разговора Терсит с упоением ринулся в вожделенный бой, до тонкостей разработав его стратегию и тактику, решив добиться ответа на поданные отделом предложения и наказания Лажина. Для начала я поговорил с Влагалищевой, требуя, чтобы мне, во-первых, показали протокол комиссии, зарубившей отдельские предложения, и, во-вторых, объяснили, чем именно я оскорбил эту самую комиссию, за что мне Лажин и засунул кляп в рот. Она, памятуя о моей недавней победе, повела себя весьма дипломатично: — Протокол пока не оформлен. Может быть, его и не надо составлять, кроме вас, его никто не требует. Будет протокол общего собрания
с приложением принятых предложении, этого достаточно. Если вы уверены в нужности ваших поправок и с решением собрания не согласны, то никто не мешает вам послать их самостоятельно. Пусть наверху нас поправят, если ошиблись, мы не безгрешны. На Лажина не обижайтесь. Буду откровенна, Виктор Демидыч. Он был не совсем прав, я ему об этом сказала. Интонация вашей речи на собрании была не совсем выдержанной, вы были взволнованы. Но и вы поймите Лажина. Ему доверили ведение собрания, он весь в напряжении, а вы начинаете права качать. Вот он и не выдержал... Надо прощать людям слабости. — Все ясно,— довольным голосом ответил робот.— Отдельские предложения мы вышлем самостоятельно, Лажин ошибся. Единственная просьба: пусть он признает промах перед общим собранием. Как в случае со Сплетниковым. — Ох, Виктор Демидыч, любите вы перед всеми свое превосходство показать! — проговорила Влагалищева.— Уж не гордыня ли вас обуяла? — При чем тут гордыня? — изобразил удивление робот.— Здесь логика в чистом виде: публично попрана демократия, ее надо публично восстановить. — Трудно с вами спорить! — сдалась наконец она.— Обещаю вам на первом же нашем общем собрании восстановить ваше доброе имя. Отдельские предложения к проекту ЦК КПСС были посланы наверх с коллективным письмом. Когда Шура Радоняк прослышала о моем намерении, она сама предложила поставить свою подпись под письмом. К ней при-
соединились все три девицы из моей группы, хотя я их и не просил, был даже против, пытался их отговорить. Ведь «демоны зла» могли меня обвинить в том, что я оказал давление на своих подчиненных. Поэтому я в письме написал, чтобы на работу ни в коем случае не сообщали, кто конкретно подписался. Поставил свою подпись и Лысуха, хотя долго колебался. — Наше дело правое, но победа все равно под большим вопросом. Групповщину могут приписать запросто, а за это устроят пятый угол. А, где наша не пропадала! За компанию, говорят, жид удавился. Так и отправилась наша коллективна с шестью подписями в газету. Оттуда мне через месяц прислали типографски отпечатанный обезличенный ответ, из которого явствовало, что «полученные предложения включены в сводку, которая передана на рассмотрение компетентным организациям». — Я же говорил, что эта туфта для отвода глаз делается! — удовлетворенно потирал руки Лысуха.— Да где это найдется столько голов, чтобы рассмотреть бумажные Эвересты, что мы насочиняли? Это же представить невозможно! Небось эшелонами теперь нашу макулатуру на переработку везут! Моего робота это не волновало совершенно, на то он и есть бесчувственный механизм с жесткой логической программой, чтобы ничего не чувствовать. Точно так же он был равнодушен, когда прочитал утвержденный XXVI съездом текст «Основных направлений», где, разумеется, ни его замечания, ни другие предложения УГТ никакого отражения не наш
ли. Через пять лет, когда уже XXVII съезд партии признал провал ранее принятых планов, что-то горькое шевельнулось в сердце, но эта горечь моментально была подавлена мыслью: «Как хорошо, что я тогда не был человеком. Прав был Лысуха, туфта все это, живой человек не должен обращать на нее внимания!» Надо сказать, что газета, как оказалось, под «компетентными организациями» в своем трафаретном ответе подразумевала наш райком КПСС. Через неделю после того, как я получил ответ из газеты, ко мне опять подошла Влагалищева и с нескрываемой злобой сказала: — Вы становитесь завзятым склочником, товарищ Терсинцев! Вас прямо-таки тянет очернить родной завод... — Правда никогда еще никого не чернила,— опять монотонно затараторил робот.— Только правда может помочь преодолеть недостатки и привести к совершенствованию общества. Горе тем, кто хочет скрыть правду! — Не юродствуйте и не читайте прописных истин! — Тамара Максимовна фыркнула.— Надо знать, когда и кому эту правду говорить. — Ну и кому же, интересно, я ее «не тому» сказал? — Юрию Дмитричу Глупеневу, третьему секретарю райкома партии. — Не изволю быть знакомым с этой замечательной личностью,— развел руками я. — Тогда на основании каких же, интересно, данных он заявил на пленуме райкома, что на нашем заводе была нарушена демократия при рассмотрении предложений к проекту «Основных направлений»? — Она презри
тельно улыбнулась.— Конечно, это вы, других писателей подобного рода у нас не найдется. — Если быть совершенно откровенным, то письмо было,— пожал плечами я,— но не в райком, а в другое место. И не с жалобой, а с приложением копии протокола собрания в нашем отделе и объяснением причин, почему он послан не по официальным каналам. Как оно попало к вашему Глупеневу — спросите его самого. — Спросите сами, если это уж так вас интересует. Он вас приглашает завтра вечером для разговора. — Благодарю за приглашение, весьма польщен! — Я отвесил поклон.— Еще более был бы вам благодарен, если бы вы выполнили свое обещание и на собрании УГТ указали бы Лажину на нарушение демократии. Одно собрание уже прошло, но вы что-то промолчали. — Извините, запамятовала, дел очень много. Постараюсь удовлетворить вашу просьбу как можно скорее. К встрече с Глупеневым я готовился, как пылкий любовник к свиданию с предметом обожания. Третий секретарь райкома партии — это величина не малая, из него выпотрошить для понимания их принципов руководства можно было бы изрядно. В начале беседы я пытался отдать инициативу ему и работать, так сказать, на контратаках, вторым номером, но он и на мою приманку не клюнул, ушел в глухую защиту. Пришлось мне ее пробивать, не жалея кулаков, бить изо всех сил. Если на моей стороне был бог, то за спиной Глупенева, наверное, стоял черт. Он так ловко
уползал от неотвратимо разящих вопросов и неопровержимых обоснований, что я диву давался. Да, силен и ловок властитель лжи, ничего не скажешь! Мне, чтобы все-таки припереть Глупенева к стенке, потребовалось три часа, чтобы он был измотан окончательно. — Все, сдаюсь! — он комично поднял руки вверх.— Не знаю я, как собрать двести сорок миллионов тонн зерна в год. Не знаю, кто, как и по каким данным получил именно эту цифру, а не те двести семьдесят миллионов тонн, что нам требуются для нормальной жизни, о чем вы говорили. Не знаю, что будет, если запланированных показателей не выполним... И все-таки своими сомнениями с верхами делиться не буду. Они видят больше и глубже нас, я в это верю, без веры этой работать не могу. — Блажен, кто верует! — улыбнулся я.— К сожалению, для меня вера знания не подменяет. Ну что ж, не хочу больше испытывать вашей веры сейчас, но непременно через пять лет, когда жизнь подтвердит мою правоту, спрошу вас еще раз. Не возражаете? — Договорились! — согласился он.— Но откуда у вас такая уверенность в собственной правоте? Ведь у слов «вера» и «уверенность» единый корень. — Я знаю только одно: чудес на свете не бывает, и нечего на них рассчитывать,— отрезал робот.— Дальнейший разговор на эту тему смысла не имеет. И последнее. Скажите откровенно: должен Лажин публично передо мной извиниться? — Мне в таком положении бывать не приходилось, не знаю, что вам и сказать.— Он
на несколько секунд задумался.— Пожалуй, я бы извинился. Но это не значит, что так же должен поступить Лажин. Заставлять его я не имею права ни как человек, ни как секретарь райкома. — Заставлять не надо, попробуйте убедить,— посоветовал я. — Да, я позвоню Влагалищевой... Больше с Глупеневым мне встретиться не довелось, слава богу. Единственным поводом для встречи могло бы послужить невыполнение планов производства зерна, но соответствующих цифр не публиковали целых шесть лет. Когда в январе 1987 года все-таки дали информацию, я искать встречи не захотел. После того как в Москве поменяли партийное и советское начальство, Глупеневу, очень может быть, тоже крепко досталось. Враг был повержен, и встреча с ним при таком положении дел и по печальному для него поводу была бы похожа на глумление. Терсинцев почему-то не смог поступить так, как поступил в свое время гомеровский Терсит. Сам же Глупенев меня разыскивать не стал. Может быть, забыл, а скорее всего — действительно подшефный черта. Надеюсь на лучшее, поскольку обещание позвонить Влагалищевой он выполнил. Дней через десять она ко мне подошла сама и вдруг сказала, что Лажин своей неправоты не признает и извиняться не будет. — Если для него и Глупенев не авторитет,— сказал ей я,— придется поискать более весомых. Не обижайтесь, Тамара Максимовна, но вы вынуждаете меня катить на вас бочку еще выше. Мое дело предупредить. — У вас действительно больное самолюбие!
Сам секретарь райкома признал его правоту, но ему все мало. Его прямо распирает свое превосходство над нами показать! — Каждого хама надо ставить на место! — назидательно промолвил робот. Согласно распорядку очередная телега покатилась в горком партии, куда я написал письмо на имя тогдашнего первого секретаря, через шесть лет с позором отправленного на пенсию, хотя, как говорили сведущие люди, по нем тюрьма плакала. Я полагал, что меня вызовут в горком, но инспектор отдела организационно-партийной работы горкома, Геннадий Сергеевич Подзаборов, приехал к нам сам. Он долго поочередно разговаривал с Влага-лищевой, Волкодавским, Пеньковым, Лажи-ным, потом вызвал меня. — Вы, Виктор Демидович, кончайте бузить! — очень уверенно стал напирать он на меня.— Хороший специалист, семьянин, выдержанный и вежливый человек, проявите, в конце концов, благородство. Сейчас я приглашу Лажина, он тоже мужик неплохой, пожмите друг другу руки по-джентльменски. Худой мир лучше доброй свары. Ваши предложения к проекту ЦК КПСС, как я понял, бескорыстны, не носят потребительского характера, сделаны от чистого сердца. Трудно сказать, были бы они включены в окончательную редакцию, пойди они без препон, но сейчас об этом говорить нет смысла: поезд ушел, съезд открывается через несколько дней. Короче говоря, вопрос актуальность потерял, больше времени тратить на него не имеет смысла. Он пригласил в кабинет Волкодавского, превращенный на это время в филиал приемной
горкома, хозяина кабинета, Влагалищеву и Лажина, предложил всем сесть и тем же уверенным голосом начал: — По поручению горкома партии я проверил жалобу товарища Терсинцева. Считаю, что здесь имело место недоразумение, которое партбюро УГТ могло разрешить и без нашего вмешательства. Это не делает чести вам, товарищ Влагалищева. Вы, товарищ Лажин, воспользовались данными вам правами без достаточных на то оснований. Вам же, товарищ Терсинцев, рекомендуется впредь облекать свои мысли при выступлениях в более мягкие формы. На этом считаю конфликт разрешенным. По-товарищески протяните друг другу руки, Павел Дмитриевич и Виктор Демидович, ведь вам еще долго работать рядом. Подзаборов замолчал, ожидая, что я и Лажин бросимся друг другу в объятия, но ни один из нас инициативы не проявил. Неловкая пауза затягивалась, и тогда вмешался Волкодавский: — Прямо малые дети! Лажин, давай первым, черт побери, подай пример как настоящий коммунист! Павел Дмитрич, судя по его виду, переживал со страшной силой. По скулам бегали желваки, губы подрагивали, никак не решаясь сказать ожидавшихся слов, но чувствовалось, что он вот-вот исполнит требуемое. Он поднялся со стула, глубоко вздохнул и только собрался говорить, как Терсит начал снова действовать по заданной программе. Позже, анализируя происшедшее, я удивлялся сам себе — откуда все бралось, если на этот момент никаких заготовок не было!
— Одну минуточку! — перехватил инициативу я.— Если кто-то обижен моими словами на собрании — искренне извиняюсь, хотя греха за собой не вижу. Но скажите, товарищ Лажин, вы признаете свою ошибку? Он стал пунцоветь, и его готовые разверзнуться уста снова сомкнулись. Снова возникла пауза, которую вновь нарушил я. — Вот видите, не созрел Павел Дмитрич, не чувствует за собой вины. 4— Чувствует, чувствует! — заступился за него Геннадий Сергеевич.— Слушаем вас, Павел Дмитриевич! — Сейчас узнаем,— вновь заговорил робот.— Еще раз спрашиваю: вы признаете ошибку, товарищ Лажин? Павел Дмитрич издал какой-то непонятный звук, беззвучно пошевелил губами и еле-еле выдавил из себя: — Я бы не ошибся, если бы ты был прав. — Вот видите! — всплеснул руками я.— Все-таки сначала неправ я, а уж потом он бы не ошибся. Ничего он не понял, никаких он ошибок не признает, плевать ему на мнение горкома! — Да признает он, признает! — Подзаборов начал горячиться и терять уверенность.— Просто он сильно волнуется! Ну скажите, Павел Дмитриевич! — Признаете свою ошибку, товарищ Лажин, в третий раз спрашиваю вас! — вновь вставил слово Терсит. Он из пунцового стал превращаться в серого, на лбу появился пот. Кивнув в мою сторону, он опять выдавил из себя едва внятно: — Это он меня заставил...
— Опять я все-таки виноват! — понеслось из моих уст.— Да разве же можно мне примириться с этим нераскаявшимся грешником! Нет, Геннадий Сергеевич, ничего не выходит из того, о чем вы мне говорили! — Не получается! — разочарованно произнес Подзаборов.— Товарищ Влагалищева, коммунист вашей первичной организации товарищ Лажин не желает признать допущенной им ошибки. Прошу вас сделать соответствующие разъяснения. — Товарищ Лажин! — Тамара Максимовна постаралась придать своему голосу торжественность.— Вы допустили на общем собрании УГТ по обсуждению проекта ЦК КПСС к двадцать шестому съезду партии ошибку, выразившуюся в неправильном лишении слова товарища Терсинцева при защите выдвинутых отделом предложений. Указываю вам на это как секретарь партбюро. Можете быть свободным. Лажин, пошатываясь, поплелся к двери, следом за ним двинулся и я, сказав на прощание: — Вы молодцы, что набрались мужества признать ошибку коммуниста перед беспартийным. Так наберитесь его и для того, чтобы объявить о ней перед всеми, кто был ей свидетелем. Без этого нельзя считать зло полностью наказанным, а добродетель восторжествовавшей. В ответ я не услышал ничего. Никто на собраниях ничего так и не сказал официально, все завершилось сплетнями в кулуарах и коридорах. Так закончился второй акт задуманной мною пьесы. Идеальный положительный герой на гла
зах зрителей в очередной раз победил силы зла, но у меня как у автора удовлетворенности не было. Мелковато все получилось, сводилось к личному, к борьбе самолюбий и сведению счетов. Сослуживцы похлопывали меня по плечу, говоря, что, мол, молодец Терсинцев, не даешь себя в обиду комчванящимся, здорово дал им сдачи, в следующий раз не полезут. Оригинально, разумеется, но общественного эффекта практически никакого. По классическим же канонам социалистического реализма требовалось, чтобы читатель-зритель был затронут до глубины души, чтобы почувствовал себя в чем-то несовершенным, даже виноватым, чтобы у него появилось стремление стать лучше и искупить вину. Писатель Терсинцев ломал голову над тем, куда бы ему сунуть своего Терсита, какую бы новую ситуацию изобрести, но фантазия применительно к реальным условиям ничего подсказать не могла. Оставалось уповать на наитие свыше, и оно снизошло незамедлительно, еще раз убедив меня в том, что сочинение диктуется сверхъестественными существами. После двадцать шестого съезда партии наступила очередная пора преобразований и поиска улучшений. Наш большущий московский завод объединили с находящимся в области маленьким, и это стало именоваться научно-производственным объединением. Конструкторское бюро в совокупности с экспериментальным цехом назвали «Опытным заводом». Управление главного технолога объединили с отделом механизации и автоматизации производства, сюда же придали технологическую и материаловедческую лабораторию, и это
образование получило вывеску «Особое технологическое бюро». Наконец, производственные цехи стали числиться головным заводом. Появился генеральный директор объединения и четыре директора входящих в его состав предприятий, каждое из которых получило свою круглую печать. В связи с новациями административными начались и новации общественные, потребовалось избрать новые партийные, профсоюзные и комсомольские комитеты. Мне было совершенно безразлично, кто войдет в новый профком, поскольку кто бы в него ни вошел — больничный лист все равно оплатят. Другой пользы от профсоюза не видел. Раньше я добросовестно бросал в урну избирательные бюллетени, а в этот раз решил не делать и этого, подумав, что бросай или не бросай — результат одинаков. Больше я ничего предпринимать не собирался, но, когда стали зачитывать протокол счетной комиссии и объявили, что было роздано 249 бюллетеней, а при вскрытии урны обнаружили то же самое количество, мгновенно родилась мысль использовать сей казус. Пока председательствующий ставил на голосование утверждение протокола счетной комиссии и провозглашал избрание нового профкома, я с поднятым над головой бюллетенем прошествовал через весь зал к столу президиума и, сунув его под нос стоявшему рядом со столом председателю счетной комиссии, спросил: — Одну минуточку, а это что такое? — А я откуда знаю? — ошалело ответил тот, явно ничего не понимая и глядя на поданную мною бумажку как на бомбу, которая
вот-вот разорвется. Он на несколько секунд замешкался, вертя бюллетень в руках, и наконец сказал: — Это бюллетень. — Вот именно, бюллетень! — в тон ему сказал Терсит.— Только почему он сейчас у вас в руках, а не там, где ему быть положено? — А я откуда знаю? — второй раз сказал он, швыряя бюллетень на стол.— Мы все точно подсчитали, у меня ажур. — Вы опоздали со своей шуточкой, товарищ Терсинцев! — пришел на помощь председатель собрания.— Результаты голосования утверждены, повестка дня исчерпана, объявляю собрание закрытым. Просьба остаться вновь избранным членам профбюро, остальные свободны. Все шустро повалили домой не задерживаясь. Рабочее время давно кончилось, был поздний вечер. На следующее утро разговоры только и были, что о вчерашнем происшествии. Подавляющее большинство моего поступка не одобряло, опасаясь, как бы не назначили нового собрания, что грозило бесцельной потерей еще одного вечера, хотя находились и голоса в мою поддержку. — Не пойму тебя, тезка! — говорил Лысуха.— Какого рожна ты этот фортель выкинул? Показать фальшивость? Так это и без твоих фокусов все знают. Продемонстрировать свою храбрость? Тоже ни к чему! Все равно никто из наших так поступить не сможет, духу ни у кого не хватит. Если ты такой смелый, то выступай по-крупному, нечего мелочиться. Смотри, какой бардак вверху творит
ся, как там все гребут под себя. Вот и кричи на весь мир об этом! — Это все неконкретно, общие слова,— ответил Терсит.— Я же всю эту гадость на уровне арифметики показал. Нечего говорить о крупном, если по мелочам ничего сделать не можем. Вот ты, к примеру, если появится возможность, скажешь честно свое мнение о фальсификации? Поможешь истине, поэт? — «Поэтом можешь ты не быть»,— процитировал Лысуха.— Ты знаешь, в наших свинских условиях не только поэт, но и любой соображающий гражданином быть не обязан. Чем хуже — тем лучше, тем скорее вся наша труха развалится. — Очень интересная мысль! — рассмеялся я.— Поэт — он и в Африке поэт, и в Америке поэт, мыслит парадоксами. Я бы на твоем месте по этой идее какой-нибудь сонет сварганил, весьма оригинально будет, обессмертит твое имя. Лысуха моим советом воспользовался. Где-то месяца через два он и в самом деле прочитал мне язвительный стишок на заданную тему, получилось у него неплохо. Тем временем в кабинете у шефа, именуемого тогда «исполняющим обязанности директора», второй час подряд шел банк с участием всех начальников отделов, парткома и вновь избранного профкома. Много позже Пеньков рассказал мне, что там происходило. Оказалось, что в урне для голосования не хватало не только моего бюллетеня, но еще нескольких. Кроме того, их и раздали-то гораздо меньше, чем объявили, поскольку многие потихоньку ушли, прежде чем стали разда
вать бюллетени. Брехов, председатель счетной комиссии, доложил об этом шефу и Влага-лищевой, и те посоветовали ему об этом не говорить. В противном случае кворума не получалось, все надо было бы начинать сначала. Какая, в самом деле, разница — есть кворум или нет, если все и так заранее предопределено! Ну Брехов им и услужил. Пока начальство банковало у шефа, ко мне подошла потихоньку Шура Радоняк, сунула в руку бумажку и прошептала: — Я тоже вчера не голосовала. Делай с ним что хочешь, но обо мне ни-ни! Бумажка оказалась еще одним не реализованным вчера бюллетенем. Конечно, это был подарок судьбы, благословение богов или еще что-то такое, не знаю как назвать, переданное через Шуру Радоняк. Наступила, пожалуй, пора представить ее читателю более подробно, ибо она в моей жизни и в излагаемой здесь истории играла роль необычную, являлась своего рода Дульсинеей Тобосской, если меня рассматривать как новоявленного Дон Кихота. Это второй женский персонаж, появившийся в задуманном мною спектакле. Первый, Влагалищева, находилась в орде «демонов зла», а Шура стояла на стороне «витязя добра и справедливости». Так их расставил не я, писатель Терсинцев, а сама природа или непознанные силы, что руководят ею. Если с Тамарой Максимовной я в производственных делах никогда связан не был, то с Шурой такая связь имелась. Она работала в другой группе старшим техником, но одновременно обслуживала машинописью весь отдел, за
что ей приплачивали двадцатку в месяц. Я, как и другие руководители групп, время от времени подкидывал ей печатать сотворенные бумаги, и она отдавала им явное предпочтение, по большей части пропускала их вне очереди, если не было чего-то особо срочного. Это вызывало справедливые замечания со стороны коллег, что ставило меня в неудобное положение, из-за чего я как-то раз спросил ее о причинах столь откровенного благоволения. — А мне приятно читать написанное тобой,— без обиняков ответила она.— Ты как-то по-другому пишешь, не как все, яснее и четче. У других наворочено бог весь что, мысли не видно, словно специально путают, а твои задумки сами в голову идут и аккуратненько там укладываются... Я тосковать начинаю, когда от тебя долго ничего нет. Какой бальзам пролила Шура на душу непризнанного писателя! Я в тот момент был готов зацеловать ее до смерти, хотя, уверен, обоюдного физического влечения у нас никогда не было. Вообще отношения с ней сложились довольно странные. Достаточно сказать, что при людях мы обращались на «вы», но стоило остаться наедине — моментально переходили на «ты», причем как-то автоматически, не сговариваясь. Из посторонних женщин она была единственной, с кем у меня получалось вот так, отчего я для себя определил суть наших отношений как «неземную духовную любовь». Будь она мужчиной — я назвал бы это «дружбой», но, увы, ни с одним братом по полу подобной духовной близости не было. Вот духовной отчужденности, и даже враждебности, по отношению ко многим из них хватало, хотя
опять-таки физическая неприязнь была здесь ни при чем. Вообще, видимо, в сфере духовных отношений телесный облик человека не имеет никакой роли, а потому я сознательно избегаю, так сказать, наделения своих персонажей физической плотью, что другие писатели делают с превеликим удовольствием, дабы убедить читателя в материальной реальности описываемого. Мой спектакль о человеческой духовности, а дух привычной нам плоти не имеет. Сообщать что-то о внешности персонажей я буду лишь в самом крайнем случае, когда она имеет существенное значение для действия и без приведения данных о ней ну никак не обойтись. Меня тянет порассуждать еще по данному поводу, но хватит лирических отступлений, пора вновь перейти к действию. Вернулся, наконец, с совещания у шефа Пеньков и громогласно объявил по отделу, что за четверть часа до обеда все должны явиться в конференц-зал, где будет дана дополнительная информация по вчерашнему собранию. Меня подмывало подойти к Александру Васильевичу и расспросить его, но и здесь удержался, полагаясь на промысел божий, решив заранее ничего не готовить, импровизировать на ходу. Как и вчера, на собрании председательствовал Семен Абрамович Эскремензон, бывший председатель профбюро управления механизации. — Товарищи! — обратился он к нам.— Возникла необходимость продолжить первое организационно-выборное профсоюзное собрание в связи с недоразумением из-за предъявления товарищем Терсинцевым неиспользованного из
бирательного бюллетеня. Слово для объяснений предоставляется председателю счетной комиссии товарищу Брехову. — Вчера небольшая ошибочка вышла,— без тени смущения пошел он нести ахинею.— Меня подвела одна сотрудница. Она спешила домой, у ней нездоров ребенок, и попросила проголосовать за себя другую сотрудницу, предупредила меня, чтобы я дал ей бюллетень. Здесь ничего противозаконного нет, хотя и нежелательно. Я ей пошел навстречу. Но вот ее подруга, когда дело дошло до голосования, испугалась опускать второй бюллетень... Женщина, ее можно понять, слабый пол... Когда считали бюллетени, то я обратил внимание, что как будто одного не хватает, но вторично пересчитывать времени не было. К тому же на результаты голосования это никакого влияния не оказало бы, распределение голосов убедительное. Поэтому предлагаю внести уточнение в протокол, указав, что в урне для голосования было обнаружено не двести сорок девять, а двести сорок восемь бюллетеней. — Есть у кого вопросы? — спросил Эскре-мензон, когда Брехов закончил излагать свою легенду, и, видя всеобщее молчание, предложил:— Давайте перед утверждением уточненного протокола попросим товарища Тер-синцева объяснить свой странный поступок... Нет возражений... Попрошу, Виктор Демидович, пройти на трибуну. — Прежде чем давать объяснения,— промолвил Терсит, появившись перед взорами сидящих в зале,— позвольте спросить товарища Брехова о тех таинственных женщинах, что
его под монастырь подвели. Может быть, вы укажете нам их? — Не буду! — отрицательно мотнул головой тот.—Они меня просили не делать этого. Голосование тайное, каждый волен распоряжаться своим голосом по своему собственному усмотрению. И какое вообще это имеет значение, если один бюллетень ничего изменить не может! — Да,— поддержал Брехова Эскремен-зон.— Не будем про этих таинственных женщин. Теперь давайте свои объяснения, Терсинцев. — Коли я волен распоряжаться своим голосом, как заявил товарищ Брехов, то я позволю умолчать о причинах того, что мой бюллетень остался при мне. Голосование тайное, и мои тайны непозволительно знать никому.— Я сделал паузу.— Теперь относительно того, что я предъявил свой неиспользованный бюллетень. Наше бюро только рождается, и мне не хотелось, чтобы все начиналось со лжи. Мы далеко потом пойти можем, если ложь в самом зародыше не пресечем. У меня все. — Ваши намерения благородны, ничего не скажешь,— усмехнулся Эскремензон.— Но никакой лжи не было, всего-навсего арифметическая ошибка, а потому мы вас благодарим за то, что поспособствовали ее обнаружению •и устранению... Все, товарищи, ясно... Давайте проголосуем за предложенную товарищем Бреховым поправку. Кто за?.. Явное подавляющее большинство... Кто против?.. Никого... Кто воздержался?.. Никого... А почему вы, товарищ Терсинцев, присутствуете как посторонний? Ни «за», ни «против» и даже не показываете, что воздерживаетесь?
— Да, я никак не соображу, что здесь происходит! — пожал плечами я.— Даже нужных слов не подберу! Бред какой-то, полнейший абсурд... — Никакого абсурда, нормальное внесение поправки законным демократическим путем,— перебил меня Эскремензон.— Утвержден протокол с поправкой, объявляю собрание закрытым, пора обедать. — Одну минуточку! — повторил вчерашний фокус я.— А это что такое? С этими.словами я сунул ему под нос бюллетень Шуры Радоняк. Этого Эскремензон не ожидал никак, а потому только и произнес одно-единственное слово: — Бюллетень! О, почему я не наделен даром художника-живописца и не нахожу слов для того, чтобы описать происшедшее в зале! Несколько секунд стояла мертвая тишина, потом в разных местах захихикали, и это хихиканье перешло в гомерический хохот, понеслись крики, топот, аплодисменты, и это продолжалось, наверное, с минуту, после чего все вдруг сразу стихло, вновь воцарилась мертвая тишина. — Терсинцев издевается над нами! — вдруг прорезал ее голос Прихлебанько, закадычного приятеля Сплетникова.— Идиотов из нас делает! — Не принимаю упрека! — тут же парировал Терсит.— Жалуйтесь на папу с мамой! — Это возмутительно! — раздался визг Клевретского, одного из непременных членов компании Лажина.— Он ведь нас и в самом деле за дураков считает! — Если вы телепат, то вам место в цирке! —
отрезал робот.— Это там мысли на расстоянии читают. — Он оскорбляет собрание! — вскочила с места Шлюхина, подружка Влагалищевой.— Выгнать его с собрания, исключить из профсоюза! Я только собрался врезать ей по первое число, но меня опередил какой-то незнакомец из бывшего управления механизации. — Тоже мне сообразила, тетя! Человек ей правду говорит, а она его из профсоюза гнать хочет! Вот уж не было печали, да черти накачали! Зал снова загудел, и тогда поднялся Вол-кодавский, после чего все затихли. — Скажите, Виктор,— он на секунду запнулся, ибо отчества моего, видимо, никогда не знал. «Демидович!» — подсказал ему кто-то из президиума, после чего шеф продолжил: — Да, Виктор Демидович! У вас еще, часом, в карманах ничего не припасено? Только честно скажите. Хватит с нас фарса, второй день из-за вас митингуем, пора бы и честь знать. — Больше ничего нет,— честно признался я.— Хотите, выверну наружу? — Не надо,— усмехнулся Волкодавский.— Верим и так. К сожалению, товарищи, формально товарищ Терсинцев прав. Правда, прав он как бюрократ и крючкотвор, но нам от этого не легче. Ни выговора ему не объявишь, ни из профсоюза не исключишь. Я бы мог вам, Виктор Демидович, сейчас все сказать, что о вас думаю, но жаль время тратить. Вы ведь потом меня по инстанциям затаскаете, опыт у вас есть... — А я-то полагал, что бюрократами и
крючкотворами в профсоюзных делах рядовые члены профсоюза быть не могут! — опять начал отрабатывать программу Терсит. — Извините великодушно! — С издевательской интонацией Волкодавский приложил руку к груди.— Вы не крючкотвор, а великий правдоискатель, если вам угодно. Ну что, товарищи, удовлетворим требования правдолюбца, проведем новые выборы? Потратим еще два часа драгоценнейшего времени, изведем еще кипу бумаги? Или все-таки еще раз уточним протокол выборов, не будем бюрократами? Ведь один бюллетень, как говорил товарищ Брехов, ничего не меняет! — Пора кончать, хватит резину тянуть, время — деньги! — понеслось из зала.— И так все ясно! Проголосовали единодушно, даже я автоматически поднял руку. — Ну ты и даешь, тезка! — похохатывал Лысуха после обеда.— Ты и впрямь театр абсурда устроил! Только зачем — опять никак не пойму! Вроде как себе яму копаешь. Вон как тебя Волкодавский по стенке размазал! Поделом тебе, не зазнавайся! Может, теперь глаза откроешь! Кроме смеха, Вить, кончай дурить! — Ой, Виктор, мне за тебя так страшно было, что я несколько раз глаза закрывала! — прочувствованно говорила Шура.— Какой же ты молодец, честное слово! Ведь эти гнусы на тебя всей стаей могли навалиться, до смерти закусать! Ты, знаешь, когда у трибуны стоял, какой-то особенный был... Не знаю, как сказать... Прямо не от мира сего, я такого мужика никогда не видела.
В тот момент я отшутился, не придал серьезного значения ее словам, но потом сам подумал, что, на самом деле, не глаголили ли моими устами какие-то неведомые силы? Ведь до той поры мне и выступать перед такой массой публики не приходилось, не говоря уж об импровизации. Может быть, у Шуры, как женщины ко мне неравнодушой, глаза видели то, что другим было не дано? В тот же день перед окончанием работы Волкодавский позвал меня на ковер, что само по себе ничего хорошего не предвещало. Раньше нас с ним разделяло две ступеньки иерархической лестницы, а с той поры, как он стал и. о. директора,— уже три. По делу, по службе руководители на столько ступенек для общения с подчиненными просто так не спускаются. — А, великий правдоискатель! — словно обрадовался Волкодавский моему приходу.— Проходи, садись. Насколько помню, он со своими подчиненными наедине был на «ты», даже с женщинами. Ему отвечать таким макаром никто не решался, в том числе и я, хотя со всеми другими начальниками, кто первым начинал меня «тыкать», сразу же переходил на аналогичную форму обращения. В этот же раз, сам того не ожидая, я вдруг тоже поставил его на один уровень с собой. — Что угодно светилу технологии? — разваливаясь на стуле, спросил Терсит. Волкодавский посмотрел на меня с удивлением, даже снял очки. — Послушай, Терсинцев! — Он вновь стал самим собой, удивление исчезло с лица.— Ты, часом, не приболел?
— Я не врач, диагнозов не ставлю! — отбрехнулся Терсит.— Что, очень похоже? — Нет, с тобой определенно что-то стряслось! — уверенно продолжал Волкодавский.— Столько лет у нас работаешь, все сидел тише воды, ниже травы, и вдруг жалоба за жалобой, фокусы начал показывать. Можешь сказать: почему? — А ты видел когда-нибудь помидор на кусте? — нагло ответил робот вопросом на вопрос. Не сомневаюсь, что в любом другом случае он заорал бы на меня благим матом, выгнал бы из кабинета в два счета. Так уже не раз бывало, правда, не со мной, но на этот раз кажущаяся абсурдность моего вопроса сбила его с панталыку, и он почти сразу с некоторой растерянностью спросил: — А при чем здесь помидор? — Вот если ты будешь долго на этот самый куст смотреть,— поучительной интонацией начал излагать робот,— то в один прекрасный момент заметишь, что он из зеленого превратился в красный. Вот ты тогда его и спроси: почему цвет изменил? — Его надо не спрашивать,— чуть подумав, сказал Волкодавский,—а есть! Красный — значит созрел, готов к употреблению... Ха-ха... Ловко я тебя отбрил? — Не мне, помидору, судить! — хмыкнул Терсит.— Если захочешь меня съесть сразу с куста, то во мне столько свежего сока и я так им брызну в глаза, ч-то и ослепнуть можно. Вот и подумай: есть или не есть? Когда я говорил «брызну в глаза», то приподнял руки и тряхнул пальцами в его сто
рону, и он зажмурился, словно испугался, что действительно ослепнет... И откуда, черт возьми, появились у меня замашки завзятого артиста? Неужто я так здорово вжился в роль, так сказать, по системе Станиславского? — Да,— сказал Волкодавский после моего трюка,— не просто тебя съесть... Ты не думай, что если мастерски пишешь типовые технологические процессы и программы, дисциплину блюдешь, то под тебя и не подкопаешься! Вскоре проведем переаттестацию, а там, сам понимаешь, все может быть. Сейчас ты руководитель группы, а можешь стать старшим инженером. Подумай. — Блаженны изгнанные за правду,— процитировал робот из Священного писания,— ибо их есть царствие небесное. Горе вам, фарисеи и книжники, правду изгоняющие! — Кончай балаганить, Виктор... э-э... Демидыч, поговорим серьезно.— Он на секунду задумался.— Вот что. Ты меня извини, но я на «вы» что-то перестроиться не могу, мне так легче... Вот что. Ты своими наскоками разлагаешь коллектив. Остроумный ты парень, спору нет, но кончай... — Вы меня удивляете. Впервые слышу, чтобы правда разлагала кого-то или что-то. — Что такое правда! — усмехнулся он.— Конечно, все наши сплетниковы, лажины, бреховы, эскремензоны — самое настоящее дерьмо. В этом ты прав, но пойми, оно и только оно цементирует всех вас, правдоискателей и остроумцев, в единое целое. И нечем его заменить, нечем. Хотели бы — да нечем. Это тоже правда... И ничего ты не добьешься, несмотря
на все свое остроумие, ничего. Что ты есть? Капля в море! — Капля точит камень не силой удара, а регулярностью падения,— вновь процитировал чью-то мудрую мысль робот. — Вижу, что говорить с тобой бесполезно! — грустно качнул головой Волкодавский.— И откуда в тебе это неслыханное упрямство! Я же тебе добра хочу, поверь... Эх, твоей энергии да найти бы лучшее применение... А! Все ясно... Для тебя работа начальником группы слишком проста, ты ей себя всего полностью отдать не можешь, вот из тебя и поперло правдолюбие... Слушай, нам теперь свой научно-технический отдел организовывать надо. Вот тебе и работенка на всю железку. Давай я тебя туда двину, пока это в моей власти. И.о. директора назначит тебя и.о. начальника отдела... Ну, что скажешь? Такого поворота событий я не ожидал, хотя чуть позже понял, что все шло самым типичным путем. Сначала запугивают, а когда это не удается — пытаются купить. Ну а в тот момент я едва не раскрылся, ответив: — Вы, Аркадий Борисович, не подумайте, что я рисуюсь или ломаюсь, только не надо мне этого... Вы и не представляете, как сладко слышать ваше предложение. Инженер Терсинцев был бы весьма польщен... Не хочу вам врать, но нельзя мне целиком отдаваться только работе. Надо, чтобы силы оставалось еще кое на что. Понимаете, есть у меня нечто, о чем до поры до времени никому знать нельзя, ни одному живому человеку, только самому господу богу. — Вижу, что сейчас не ломаешься! —за
думчиво молвил Волкодавский.— Странно говоришь, непонятно... Я бы сказал — как-то не по-человечески... Не знаю, что ты задумал, от бога или от черта твоя мысль, но об одном прошу как человек человека: перестань ты нас кусать, пока я здесь за командира, уймись хоть немного. — Вы словно на тот свет собираетесь и хотите последние дни провести в благости. По вас не видно, чтобы вам что-то угрожало,— заметил я.— Что, собственно, произошло, если не секрет? — Какой там секрет! — Волкодавский усмехнулся.— Директор из меня не получился, так же как из тебя начальник НТО. Только ты сам не захотел, а меня не захотел новый министр. — А кого он желает, не знаете? — полюбопытствовал я. — Пока никого, потому я все еще «и.о.». Министр колебался еще три месяца, после чего нам представили нового директора, бывшего референта умершего министра по вопросам технологии. Этого не ожидал никто, и прежде всего сам Волкодавский, ибо сия кандидатура до самого последнего момента нигде вроде бы не возникала. Аркадия Борисовича назначили первым заместителем директора по науке, и формально это являлось повышением, так как раньше он был заместителем главного инженера. Но по содержанию это было явным понижением. На заводе Волкодавский по части технологии являлся царем и богом, его слово было последним. Во вновь созданном объединении он в этой области стал вторым. Нового директора Аркадий Борисович и научно, и
технически был выше на две головы, а потому, естественно, не мог с ним ужиться надолго. Вскоре он ушел от нас на постоянную работу в учебный институт, где до того читал лекции по совместительству. Чуть раньше уволился Пеньков, поняв, что дни Волкодавского в нашем объединении сочтены и что ему без него придется туго. Новый директор, Олег Федорович Баранов, со своими министерскими замашками и связями начал, как водится, выживать ставленников Волкодавского, заменяя их либо своими людьми со стороны, либо теми, кого Аркадий Борисович в свое время притеснял. Меня, как слишком мелкую административную сошку, эти веяния не коснулись бы, не назначь Баранов вместо Пенькова Лажина, вернув его на прежнюю должность. Тот, получив надо мной административную власть, собрался взять реванш за недавнее поражение. Я в период смены власти приутих. Не потому, конечно, что внял просьбе Волкодавского, а просто не видел новой конкретной цели для нанесения удара. Аркадий Борисович же понял так, что я уважил его просьбу, а потому, когда прощался при уходе, поблагодарил меня и сказал, что могу на него рассчитывать, если мне здесь придется туго и понадобится искать новое место работы. Итак, Лажин стал моим непосредственным начальником. Как именно он намеревался со мною разделаться и чего хотел добиться в итоге, не берусь судить. Скорее всего он жаждал моего ухода, чтобы избавиться от меня навсегда и не видеть перед собой человека, который, будучи иерархически ниже, морально взял
над ним верх. У начальника всегда есть множество способов сделать жизнь подчиненного невыносимой, их изобретать не надо, они элементарно просты и известны. Куда труднее подчиненному найти от них защиту, в особенности если у начальника более высокого он милостью не пользуется и рассчитывать на его объективность не приходится. Павел Дмитриевич использовал все возможности, чтобы добиться своего, не слишком обременяя себя в выборе средств. На первых порах, когда я еще не преодолел инерции былых взаимоотношений с Пеньковым, с которым за много лет сработался очень хорошо, дела у Лажина пошли успешно. Он подолгу держал и не двигал дальше подготовленные мною проекты, подсовывал несвойственные моей группе работы, выдавал искаженные исходные данные, делая все, чтобы план всегда находился под угрозой срыва. На всех совещаниях и встречах с руководством в мое отсутствие он всегда тяжко вздыхал и твердил о моей неповоротливости и лени, о малой компетентности и безынициативности. На Баранова, который не знал обо мне тогда почти ничего, это производило впечатление. Он стал посматривать на меня косо, на одном из собраний упомянул мою фамилию в числе тех, кто работает спустя рукава. Инженера Терсинцева такой поворот событий устроить не мог, ибо он своей профессиональной репутацией дорожил. Нехитрую стратегию Лажина я раскусил довольно быстро и вновь запустил в дело Терсита. Прежде всего я стал действовать строго по должностной инструкции и правилам ведения дело
производства, чего во времена работы с Пеньковым не делал никогда. У нас с ним все основывалось на взаимодоверии. Я стал регистрировать даты получения заданий и сдачи разработок. По малейшему недостатку или неточности исходных данных писал служебные и докладные записки. Павел Дмитриевич вскоре взвыл от поднятой мной канцелярской бури, но деваться уже было некуда. Ему самому надо было бы стать на этот путь, но не хватало ни сил, ни времени, чтобы твердо соблюдать многочисленные стандарты и инструкции. Я, не имея возможности постоянных рабочих встреч с новыми руководителями бюро, начал на каждом собрании, где присутствовал директор или главный инженер, атаковать Лажина, вооружаясь конкретными фактами о его работе с нарушениями тех или иных параграфов и положений. Он, естественно, защищался как мог, так что принародно возникали длительные перепалки, производившие на всех гнетущее впечатление. Обычно подчиненные руководителей побаиваются, а здесь все шло наоборот. Бедный Павел Дмитриевич за неимением других аргументов все мои ссылки на установленный порядок пытался объявить чистейшей воды формализмом и бюрократизмом, но такое, конечно, слабовато, на это ему однажды весьма прозрачно намекнул главный инженер. На меня он тоже прикрикнул, что, дескать, нечего здесь «разыгрывать театр одного актера», а надо налаживать контакт с начальником отдела для пользы дела. Вряд ли главный инженер предполагал, что, говоря про «театр одного актера», попал в самую точку. Я ведь действительно разыгры
вал спектакль. Да и Волкодавский несколько месяцев назад тоже говорил, что я играю. Так, чего доброго, подобные подозрения могли возникнуть и у других, моя тайна раскрылась бы, задуманный спектакль потерял бы смысл. Поэтому на некоторое время мне пришлось уйти в подполье снова, превратиться в послушного и исполнительного руководителя группы. С Лажиным мы конфликтовать перестали, он уже не пытался задирать меня. Дни его как начальника отдела были сочтены, это он знал. Вскоре главный инженер привел к нам нового начальника, Виктора Александровича Задкова, с которым они до того вместе работали на родственном заводе. Лажин же перешел на наш головной завод начальником технологического бюро одного их цехов. Уход его шуму не наделал, но злые языки утверждали, что я его «съел» и сам хотел сесть на его место, да ничего не вышло. Вот уж, воистину, борьбу за правду и справедливость с виду не отличить от элементарной «подсидки» начальника! Нет, мне определенно требовалось найти нечто такое, что при всем желании истолковать со стороны как своекорыстие было бы нельзя никак, и вскоре мой сверхъестественный покровитель пришел на помощь. Объединению поручили в ускоренном темпе освоить в производстве одно весьма перспективное изделие, имевшее принципиально новую конструкцию и, соответственно, требовавшее новой технологии. Наше бюро, занявшись разработкой, взяло к тому же социалистическое обязательство выдать технологию на две недели раньше планируемого срока. Исполнители разных разделов, в том числе и моя группа,
должны были также принять обязательство по досрочному выполнению. Я сделал все своевременно, но, когда принес работу на подпись Задкову, тот сказал: — Повремените, Виктор Демидыч! ОКБ переделывает конструкцию как раз по вашей части, придется и техпроцесс корректировать, сами понимаете. Давайте подождем недельку-другую, чтобы потом листов изменений не выпускать. Незачем нам лишнюю работу делать. — Разумно,— ответил я,— но ведь у меня соцобязательство, как раз через неделю срок истекает, давайте его снимать по не зависящим от исполнителя обстоятельствам. — Э-э, нечего канитель разводить и бумажки пустые писать! — отмахнулся он.— Это дело я беру на себя, договорюсь. Прошла неделя-другая, о которых говорил Задков, но из ОКБ новых чертежей не поступило. Я встретился с ведущим конструктором и узнал, что они появятся минимум дня через три, обязательства моей группы горели синим пламенем. В панике я побежал к Задкову, и тот меня утешил, показав служебную записку на завод, подписанную Барановым, из которой следовало, что разработанная нами технология туда уже отправлена, а все обязательства выполнены. Подобные трюки мне были ведомы: дабы закрыть план или информировать о выполнении соцобязательств, составлялся официальный фиктивный документ по установленной форме с нужной датой отправки, а потом, когда работа заканчивалась фактически, ее результаты переправлялись потребителям неофициально с нарочным. Позже подобное стало называться «припиской», а тогда
было привычным, никто на него и внимания не обращал. Халтура и «липа» процветали пышным цветом, хотя на словах и осуждались. Короче говоря, технологию на завод отправили даже позже планового срока, не говоря уж о соцобязательствах. Я, подписывая титульный лист, не колеблясь поставил фактическую дату. Задков на следующий день заметил это и попросил исправить, указав дату по обязательствам. — Кому это надо? — возразил я.— Если подчищать, будет заметно, переделывать лист— зря время тратить! Если вдруг кому придет в голову проверить выполнение соцобязательств, то дальше книги регистрации исходящих никто не полезет, а там все в ажуре. И вообще вся наша спешка ни к чему, технология в цеху будет валяться еще месяца два-три без движения, там оборудование не только не установили, но еще и не завезли, и когда завезут — никому не известно. Задков подумал-подумал и подписался, правда не поставив даты. Главный инженер подписал еще через три дня с фактической датой, Баранов поставил свою утверждающую подпись тоже с указанием фактической даты, забыв наверняка и о плане, не говоря уже про обязательства. Я не поленился сбегать в множительную мастерскую и попросить знакомую светокопировщицу сделать с титульного листа копию на кальку, в чем она мне не отказала; дело это плевое, раньше и я, и многие другие так поступали неоднократно. Копия-калька с виду ничем не отличается от кальки-подлинника, и я подлинник оставил себе, сунув в книгу калек технологии дубликат ти-
тульного листа. Номер мой удался, никто ничего не заметил. План выполнен, обязательства тоже. Инженер Терсинцев, как сыгравший решающую роль, приложивший немало творческих усилий в труднейших условиях непредвиденной конструктивной переделки изделия для своевременного выполнения взятых коллективом ОТБ обязательств, получил одобрение со стороны администрации и общественных организаций. Его кандидатуру выдвинули на Доску почета, а это, помимо прочего, давало прибавку к квартальной премии аж на целых двадцать пять рублей! О, эти мирские соблазны! Не будь я тайным писателем, не выпусти я на свет божий Терсита — не устоять бы мне, но, увы, искусство требует жертв! — У меня самоотвод! Если быть честным, то недостоин я не только Доски почета, но и вообще... Как мы выполнили план и обязательства — ни для кого не секрет,— начал на собрании следовать заложенной программе робот и в завершение процитировал из Пастернака: — «Позорно, ничего не знача, быть притчей на устах у всех». Меня пробовали уговаривать, но безуспешно. — Опять чудишь, тезка! — говорил мне Лысуха после собрания.— Четвертной — не велика деньга, йо с паршивой овцы хоть шерсти клок. Пастернак здесь ни при чем, нечего его светлым именем прикрываться при нашей-то нищете. Не пойму тебя, честное слово! Ты прямо в разнос пошел! И чего ты из себя бригадира Потапова изображаешь из мхатовского «Заседания парткома»? Ты думаешь, что я против
чудодейственного воздействия святой силы искусства? Нет, но только не в таких делах... Все наши спектакли и кино — такая же пропаганда, дешевка, на дураков рассчитаны... Ну, раскинут твой четвертной на отдел по рублю на нос, кто это почувствует? Блажишь, тезка, блажишь! — Блаженны от плода неправедного не вкусившие,— отшутился я вроде бы цитатой из Иоанна Златоуста,— ибо их есть царствие небесное! Мой поэт-приятель натолкнул меня на мысль. В день, когда выдавали получку и премию, я взял отгул, у меня их накопилось много. У нас обычно в день платежей деньги выдают в отделе, а затем возвращают в общую кассу, где все опоздавшие получают уже в централизованном порядке. Основную заработную плату и премии выдают по разным ведомостям, и я этим воспользовался. Зарплату получил, а премию брать не стал, сказав кассирше, что никакой премии мне не положено, что это, мол, ошибка. Вообще-то отказываться от премии я не собирался, потеря сотни с лишним для моего семейного бюджета более чем просто чувствительна. Я собирался взять эти деньги когда-нибудь потом, благо они должны храниться до двух лет. Что можно из этого извлечь — я еще точно не знал, но был уверен, что многое. Через неделю мне позвонили из бухгалтерии, попросив прийти и получить премию. Я пообещал, но не пошел. Потом простудился и просидел неделю дома, короче говоря, про не полученную мною премию все позабыли, как и про фиктивно выполненное соцобязательство.
Наступила пора действовать. Чтобы меня не заподозрили в нападках на какую-то конкретную личность, как это бывало раньше, я решил напасть на всю партийную организацию ОТБ в целом, посчитав, что фактов против нее у меня накоплено достаточно и что просто так от них не отмахнешься. Чего конкретно я хотел от своего выпада — толком и сам не знал. Важно было напасть, ввязаться в бой, а в нем мой небесный покровитель должен был указать точную цель. С этими мыслями я написал небольшое письмо в райком партии, всего на полторы странички, в котором перечислил свои предыдущие стычки с Влагалищевой, Сплетниковым, Лажиным и Бреховым, нулевую реакцию на них со стороны парторганизации, а закончил таким пассажем: «Получается так, что парторганизация ОТБ не только не хочет вести работу по соблюдению норм демократии, но и не желает принимать во внимание факты ее нарушения! На мой взгляд, дальше ехать некуда. Организацию с такой постановкой работы при всем желании назвать коммунистической язык не поворачивается». Представляю, какой переполох вызвало мое письмо в райкоме! Наверное, впервые в их истории к ним поступило послание, в котором беспартийный гражданин ни на что не жаловался, ни о чем не просил, а просто отказывал на логических основаниях парторганизации родного предприятия в праве носить имя коммунистической. Что делать, как реагировать на мою атаку — они долго не могли сообразить. Неизвестный мне представитель райкома
приехал к нам дня через четыре после того, как я отправил свой меморандум. Ко мне он не подходил, но я сразу понял, что это по моим делам. Сразу забегали наши партийные воротилы, зашептались по углам товарки Влагалищевой, выразительно взглянул на меня Задков, вернувшись из парткома, куда его срочно вызвали и где он проторчал почти два часа. Однако на этом все и кончилось в тот день. Видимо, райкомовец проверил сообщенные мной конкретные факты, но никакого решения не принял, партком тоже не знал, что делать. Тем не менее бой завязался. Я нанес первый удар, противник не знал, чем ответить. Поползли слухи о том, что я раскрыл какое-то страшное преступление, что то ли в парткоме, то ли в профкоме пропили месячные членские взносы, что якобы Эскремензона в свое время приняли в партию за взятки и т. д. и т. п. Любопытные отлавливали меня в укромных местах подальше от глаз людских и обрушивали град вопросов, на которые я старался отвечать так, чтобы не было понятно, говорю я серьезно или отшучиваюсь. Долго сдерживал себя Лысуха, показывая, что столь низменная проза его вовсе не интересует, но не утерпел и он, попросил рассказать, в чем я ему отказать не мог. — Ты совсем рехнулся, тезка! — всплеснул он руками, когда я изложил содержание письма.— И откуда у тебя такая отчаянная храбрость — попереть против всей партии! — Ну, во-первых, не против всей, а лишь мизерной ее части. Не надо путать часть с целым,— назидательно парировал Терсит.— А во-вторых, пора перестать бояться правду
говорить. Надоело молчать и поддакивать этим болванам! — Болван — он есть болван, тварь бессловесная.— Поэт ухмыльнулся.— Он слов не понимает, ему что-то говорить бесполезно, мы с тобой на эту тему толковали... Я не пойму, что с тобой происходит... Хотя есть одна идейка, только, чур, не обижаться! — Говори,— разрешил я. — Ты мне уже давно ничего не давал читать, значит — дать нечего. Значит — ничего не пишешь, значит — исписался... «Неужто догадался, сукин сын? — с тревогой в душе подумал я в этот момент.— Если он менй раскусил, то всей моей затее конец. Тайна, которую знают двое, уже не тайна». Но, к счастью, я ошибся, ибо Лысуха продолжал глаголить: — Фантазия твоя истощилась, а руки сами просятся писать. Вот ты и перешел на эпистолярный жанр, коли другие не даются. Сейчас у тебя творческий кризис, как у любого настоящего писателя. Пройдет он — и прощай «Письма из подполья». Надеюсь, ты меня еще порадуешь какой-нибудь великолепной фантастической феерией... А предмет для своих эпистолярных упражнений ты выбрал не из удачных. Наше скопище безмозглых истуканов напоминает ту самую ветряную мельницу, на которую с копьем в руке устремился доблестный Дон Кихот. Помнишь, как она с ним обошлась? Я, обрадованный тем, что тайна сохранена, искренне расхохотался, чем очень озадачил поэта, и на его недоуменный вопрос о причинах столь бурного веселья ответил: — Меня рассмешила твоя аналогия между
мной и Дон Кихотом. Вот уж истинный поэт-парадоксист ты, Виктор! Хотя кто его знает, может быть, со стороны я действительно смахиваю на сего рыцаря. В райкоме, как я предполагал, пытались мой сигнал проигнорировать, но волна слухов, всплеснутая моим письмом, будоражила бюро, грязный вал нарастал, и там, видимо, решили все это прекратить. Через месяц с лишним после того, как у нас побывал представитель райкома, Эскремензон, избранный секретарем парткома, сказал, что меня приглашает для разговора заведующий отделом организационно-партийной работы райкома Андрей Сергеевич Обма-нухин. Явившись туда на следующий день с утра, я обнаружил, что помимо хозяина кабинета меня там поджидают еще Эскремензон, Влагалищева, Сплетников и Быковкин. Последний являлся членом объединенного парткома, я с ним знаком не был, знал лишь, что он ветеран войны. Заглянув в кабинет Обманухина через дверной проем и увидев там эту компанию, я сказал «Извините» и хотел выйти обратно в коридор, но Обманухин остановил: — Заходите, товарищ Терсинцев, мы вас ждем. — У вас, вижу, какое-то совещание,— начал излагать Терсит.— Я вам помешаю. Вот когда кончите — тогда зайду, а пока подожду за дверью. — Нет, нет.— Обманухин сделал приглашающий жест рукой.— Эти товарищи будут участвовать в нашем разговоре. — Не совсем понимаю! — пожал плечами Терсит.— Вы приглашали меня к себе, а здесь целый синклит непонятно для чего. Мне с ними
говорить не о чем, я пришел разговаривать с вами. Если у вас к ним дел никаких нет, то попросите их выйти. Возникла пауза. Обманухин был явно не готов к такому повороту. Остальные сидели, потупив глаза. — Я думаю, присутствие этих товарищей будет полезным,— сказал, собравшись с мыслями, Андрей Сергеевич.— Все они члены парткома, в курсе всех ваших дел... — Насколько мне известно,— перебил его робот,— товарищ Сплетников не входит в партком. — Да, но вы же упоминали о нем в своем письме! — вставил реплику Эскремензон.— Вот мы и пригласили его, чтобы объективно во всем разобраться. — Я с ним давно разобрался, у меня по этому поводу есть на руках решение бывшего партбюро бывшего УГТ. По данному конкретному случаю я с вами, товарищ Обманухин, разговаривать не собирался. Как и по другим изложенным в письме фактам. Я полагал, что повод для разговора у нас иной. Было видно, что для него в новость и то, что Сплетников не член парткома, и что у меня есть какие-то бумаги от бывшего партбюро. Он бросил неодобрительный взгляд в сторону Эскремензона, и тот сразу отвел глаза. — Так вы не хотите, чтобы они присутствовали при нашем разговоре? — спросил меня Андрей Сергеевич. — Нет, пусть сидят, если им больше делать нечего! — разрешил я.— Время-то рабочее. Только пусть помалкивают и не мешают мне говорить. Их вон сколько, а я один, мне одному их всех не переговорить.
— Хорошо,— согласился Обманухин.— Но вы не возражаете, если я иногда буду обращаться к ним за справками? — Не возражаю. Только пусть это будет кто-то один, а не все,— ответил робот, обращаясь к сидящим на стульях вдоль стенки, и спросил: — Кто из вас? Надо полагать, вы, Семен Абрамович, как секретарь парткома ОТБ? — Почему это именно я? — с подозрением спросил он. Вновь наступила пауза, которую прервал Обманухин. — Товарищам, чувствую, надо посовещаться. Вы, Виктор Демидович, выйдите на минуточку. Когда они разберутся, мы вас пригласим. «Минуточка» длилась минут пятнадцать. Из-за двери слышались возбужденные голоса, чувствовалось, что охотников до разговора с Терситом не находится. Потом вышел Быков-кин и сказал: — Заходите, Виктор Демидович, а я поеду на работу. Дел у меня много, сидеть здесь вместо мебели не желаю. Он мне подмигнул одобрительно, а когда я проходил мимо него, незаметно легонько шлепнул по руке, словно бы сделал дружеское напутственное рукопожатие. — Ваши товарищи поручили давать справки Тамаре Максимовне,— сказал Андрей Сергеевич, когда, я, наконец, уселся сбоку от его стола.— Не возражаете? — Пускай говорит,— снисходительно кивнул Терсит.— Мне все равно, кто именно, лишь бы один. А насчет «товарищей» — это
еще посмотреть надо. Если бы они мне были «товарищи», то мы бы здесь вот так не сидели, разобрались бы у себя. — Андрей Сергеевич,— подал голос Эскремензон,— я протестую против прокурорского тона Терсинцева! Кто дал ему, беспартийному, право так высокомерно относиться к членам партии? Прошу вас призвать его к порядку! — Мы ведь договорились, что все, кроме Тамары Максимовны, будут молчать! — не дав раскрыть рта Обманухину, сказал робот.— Или давайте договор соблюдать, или — слуга покорный: ноги в руки, и будьте здоровы. — Ну-ну, товарищи, давайте не накалять обстановку,— предостерегающе поднял руку хозяин кабинета.— Мы здесь собрались не для того, чтобы страсти кипели, а чтобы объективно разобраться в существе вашей жалобы, товарищ Терсинцев. — Ни на кого я не жаловался, товарищ Обманухин. Не на что мне жаловаться! Это они пусть сами на себя жалуются, горе-коммунисты по бумажке! — как бы в сердцах сказал Терсит. — Вы опять накаляете обстановку, Виктор Демидович.— Обманухин постучал костяшками пальцев по столу.— Будьте осторожны в выражениях! Что это еще за «горе-коммунисты»? Кстати, если вы такой сознательный, то почему до сих пор в партию не вступили? — Да разве же вот такие туда примут? — робот презрительно мотнул головой в сторону троицы.— Кстати, я сюда пришел не для того, чтобы обсуждать, почему я не в партии, а почему они-то там! Давайте не терять зря времени, у меня работы сверх головы. Если я
что не так сказал — прошу прощения, погорячился. Эскремензон снова издал какой-то звук, явно собираясь что-то сказать, но, видно вспомнив уговор, вовремя умолк. — Да, мы пока зря теряем время.— Андрей Сергеевич взглянул на часы.— Давайте займемся делом. Итак, Виктор Демидович, в чем же суть ваших претензий к партийной организации ОТБ? Я попрошу вас кратко их изложить. — Короче, чем я сказал в письме, не смогу,— ответил я.— Что ж, дайте мне письмо, прочту вслух. — Письмо все читали,— качнул головой Обманухин.— Еще одну читку устраивать не надо. — Тогда я не пойму предмета нашего разговора. Там все ясно и четко изложено. Неужели что-то непонятно? — изобразил недоумение Терсит.— Задавайте вопросы, что надо — разъясню. И пошло-поехало! Обманухин про себя читал письмо и все время предлагал мне поподробнее рассказать тот или иной эпизод, что я и делал, не жалея слов и красок. Иногда Андрей Сергеевич спрашивал Влагалищеву, и та излагала свою версию, которая, разумеется, диаметрально отличалась от моей. Я начинал ее опровергать, припирать к стенке. Она пыталась спорить, я наседал на нее все упорнее, в конце концов каждый раз вынуждая принимать за истину сказанное мной. Иногда пытались ввязаться в спор Эскремензон или Сплетников, но я все время осаживал их, ссылаясь на уговор. Но все-таки однажды Эскремензон не удержался: когда я в подробностях пере
сказывал эпизод о махинациях с бюллетенями, выставляя все в самом невыгодном для Семена Абрамовича свете, он вдруг взвился, вскочил с места и закричал в лицо Обманухину: — Я требую прекратить это безобразие, Андрей Сергеевич! Терсинцев издевается над нами! Вы не можете допустить дискредитации секретаря партийной организации предприятия. Он провокатор! — Это я-то провокатор?! — взвился в свою очередь Терсит.— Да я сейчас тебя раздавлю как гниду за такие слова! В душе у меня все смеялось, но я внешне настолько вошел в роль, что на лбу выступил пот. Вид у меня, видимо, был настолько страшный, что Сплетников, сидевший ко мне ближе всех и пытавшийся было преградить мне дорогу, когда я угрожающе двинулся в сторону Эскремензона, моментально сел обратно. Бедный Семен Абрамович, думаю, действительно возомнил, что настал его последний миг. Он отшатнулся до предела к подоконнику, съежился и вытянул перед собой руки. Я двинулся в его сторону, но Обманухин, перегнувшись через стол, схватил меня за руку. — Да что вы, Виктор Демидович! Успокойтесь, ради бога! У Семена Абрамовича это случайно с языка сорвалось! Мне не составило бы особого труда вырвать свою руку из кисти Обманухина, но, сделав для вида слабенькую попытку, вернулся на место со словами: — Благодари бога, что остался цел и невредим! Если б не Андрей Сергеевич, я бы сейчас из тебя отбивную сделал. Сев на стул, я достал носовой платок и
стал вытирать пот со лба, а оправившийся от шока Эскремензон произнес: — Я этого так не оставлю. Если райком не примет по этому поводу мер, то я обращусь в органы, не в милицию, а именно в органы. — Это ваше право,— сказал Обманухин. — Сделай милость! — злорадно сказал Терсит.— Там разберутся, кто из нас провокатор. А если ты этого не сделаешь, то я сам подам на тебя в суд за оскорбление. Здесь, слава богу, есть три свидетеля! — Я здесь не могу больше оставаться, Андрей Сергеевич! — заявил Эскремензон сразу же после моих слов.— Мне здесь делать нечего. — Я вас не задерживаю,— сухо сказал Обманухин. — Мне тоже надо бы вернуться на завод,— стал отпрашиваться Сплетников.— Есть срочная работа. — Вас сюда сегодня никто не приглашал, вы вообще зря теряли время,— пожал плечами Андрей Сергеевич. — Я не понимаю, что здесь происходило и происходит,— сказал я, когда закрылась дверь за Сплетниковым.— Один зря терял время, другой занимался словоблудием. В чем, собственно, вопрос? Чего мы здесь два часа так дотошно выявляли, если по каждому из этих случаев в отдельности давным-давно доказано, что был прав яг а не противостоящий мне член парторганизации ОТБ. — Людям свойственно ошибаться,— философски заметил Обманухин.— Вы что, никогда не ошибаетесь? — Грешен, бывает,— сказал я.— Только
если мне на грех указать, то я покаюсь. А ваши коллеги по партии до такого снизойти не могут. Хоть кто-нибудь их за это пристыдил, усовестил? Нет, им все прощается. — И первичная партийная организация в целом может иметь недостатки,— с теми же философскими интонациями в голосе проговорил Обманухин. — Ну и что же дальше? — спросил я.— Она их всегда должна иметь? Или их все-таки надо устранять? — Разумеется, устранять, реагировать на обоснованную критику... — Так какого же рожна она их не устраняет! — перебил я хозяина кабинета.— Она вообще никакой критики не принимает! Я же не зря написал вам, что у меня язык не поворачивается назвать ее «коммунистической»! — Это-то вы написали, но чего конкретно хотите — до сих пор неясно. Вы вообще слишком строго пытаетесь нас судить. Чуть что не так, не по-вашему — значит, мы уже не коммунисты! Надо быть терпимее, лояльнее.— Он назидательно поднял палец вверх. — Интересно вы говорите! — Я изобразил усмешку.— Надо быть терпимее к недостаткам, не судить строго. С высоких трибун говорят о нетерпимости к ним, а у вас все наоборот. О недостатках, выходит, даже говорить нельзя! — Я неправильно выразился.— Обманухин сделал извинительный жест.—Говорить надо, но не в таких резких выражениях, как вы. Это ранит людей. — Извиняюсь, если я кого поранил! — в свою очередь слегка пошел на попятную я.— Теперь мне ясно, чего хочу: в мягких выраже
ниях высказать нашей парторганизации свое мнение о ее деятельности, отметить недостатки и разработать мероприятия для их устранения. Благое желание? — Пожалуй.— Обманухин на несколько секунд задумался и обратился к Влагалищевой:— Тамара Максимовна, я думаю, вы найдете способ пойти навстречу благим намерениям Виктора Демидовича? — А чего его искать? — сделал подсказку робот.— Пусть на первом же открытом партсобрании ОТБ предоставят мне слово минут на десять — и делу конец. — Хорошо, я доведу до сведения парткома предложение Виктора Демидыча,— сказала Влагалищева. — Поддержанное райкомом,— продолжил ее слова Терсит.— Не так ли, Андрей Сергеевич? — Не райкомом, а заведующим отделом организационно-партийной работы райкома,— уточнил меня Обманухин. На работу я приехал после обеда вконец измочаленный и работать уже не мог, чего раньше не случалось никогда. Я сидел, тупо глядя на лежащие на столе чертежи, и никак не мог заставить себя начать их обрабатывать. — Крепко тебе досталось, Виктор? — спросила меня Шура Радоняк, подсев к столу.— На тебе прямо лица нет. — Бой был изнурительный, но враг разбит, и победа за нами! — попробовал бодренько ответить я. — Молодец! — обрадовалась Шура.— А в чем твоя победа?
Я объяснил, и она очень удивилась. — Неужели надо так выложиться, чтобы добиться права людям в глаза правду сказать? Вот уж не думала. Еще больше удивился Лысуха, но его удивление имело другой характер. — И зачем ты этого добивался? Ни к чему бисер перед свиньями метать, не оценят. Вооб-ще-то интересно выглядеть будет: беспартийный в единственном числе поучает десятки членов партии сразу. Любопытно посмотреть, жду с нетерпением. Увы, не дождался Виктор Захарович, не удовлетворил свое любопытство. Первое открытое партсобрание состоялось через полтора месяца после «битвы при райкоме». Я потребовал у Влагалищевой исполнения указания Обманухина, она пообещала согласовать сию проблему с парткомом, но тот якобы отказал под предлогом, что повестка дня и так очень насыщенная, а мой вопрос слишком деликатный, чтобы его рассматривать наспех где-то в конце, когда уже никто ничего не соображает. Я на всякий случай позвонил Андрею Сергеевичу и рассказал о нарушении договоренности, он пообещал поговорить с Эскре-мензоном и все устроить. Однако Влагалище-ва сказала, что через неделю будет устроено специальное собрание, где я буду основным докладчиком. Я подготовил разоблачительный спич минут на пятнадцать, но никакого собрания не состоялось из-за вспыхнувшей пандемии гриппа, не было даже объявления. Потом было закрытое собрание по персональному делу одного забулдыги, им опять было не до меня. На том же собрании неожиданно заявил
о своем предстоящем увольнении Эскремензон, вследствие чего его вывели из парткома, а на его место избрали другого. В секретари вновь попала Тамара Максимовна. Не знаю, сыграл ли я в действительности какую-нибудь роль в столь спешном увольнении Семена Абрамовича. Он ушел на должность главного специалиста в одно из вновь образованных министерств, должность, примерно соответствующую по деньгам и положению той, что занимал у нас. Однако, учитывая его возраст,— он был лет на семь-восемь постарше меня, перестраиваться на принципиально новую работу уже очень непросто,— такой переход выглядел неоправданным. Можно было не сомневаться, что на новом месте он долго не усидит. Так оно и было. Где-то года через два, когда сам я работал уже в другом месте, случайно встретился в метро с Васей Простаченко, разговорились, и я узнал, что Эскремензон опять вернулся в ОТБ, но уже рядовым инженером. Мне и тогда было немножко жаль Семена Абрамовича, попавшего под моего Терсита. Откуда ему было знать, что он пытается воевать с несокрушимым железным роботом, а не с обычным человеком, который лишь чуть-чуть посмелее обычного обывателя-конформиста. Вообще-то Эскремензон был не из самых худших. Когда он увольнялся, меня тянуло подойти к нему, извиниться за свою вынужденную жестокость в кабинете Обманухина. Он ходил такой жалкий и пришибленный, что у меня сердце кровью обливалось. Но когда я, улучив момент, направился было к нему, у него в глазах мелькнул такой ужас и он так метнулся прочь, что мне стало не по себе.
Нет, никак мне не удавалось сделать так, чтобы моя абстрактная борьба за правду и справедливость не царапала бы до крови живых людей, в сущности ни в чем не виноватых. Ведь их порочность, приверженность силам лжи была не изначальной, не от природы. Жизнь их сделала такими: культивируемые материальные интересы, стремление к личному благополучию, принадлежность к партии — цвету нации, всеобщее комчванство. Ведь не всем же, как мне, дано быть писателями, для которых нет ничего соблазнительнее, чем написать интересное художественное произведение, ради чего они готовы пожертвовать всеми привычными для обычного человека материальными благами. Это, конечно, тоже корысть, только не материальная, а духовная. Короче говоря, после увольнения Эскремен-зона у меня появилась мысль остановиться. Для маленькой повести в духе социалистического реализма материал был собран. Я, ее герой, одержал ряд побед, злодеи бежали. Но помимо чувства жалости к Семену Абрамовичу здесь сыграло роль и то обстоятельство, что я уже не знал, как действовать дальше, за что еще уцепиться. Нападение на парторганизацию ОТБ закончилось уходом с арены ее атамана. Дальше по логике вещей надо было нащадать на райком, но что серьезного я мог им предъявить? То, что Обманухин не выполнил своего обещания? Это, безусловно, повод, но не слишком основательный, за него хвататься не стоило. В общем, надо было как-то выходить из игры. Имелась возможность просто разом ее кончить, перестав предпринимать какие-либо
действия. С течением времени разговоры о моей персоне стали понемногу утихать, все постепенно возвращалось в привычную колею. Стал бы я прежним тихоней — задирать меня, как Сплетников или Лажин, уже никто не решился бы, спокойствие жизни было бы обеспечено. Но такой конец задуманной маленькой повести показался мне слишком тривиальным, хотелось сделать финал покрасивее. Положительный герой должен был выступить на открытом партийном собрании с блестящей речью о единстве партии и народа, о могучем блоке коммунистов и беспартийных, забыть о былых обидах, протянуть руку помощи заблудшим и слегка закосневшим партийцам. Одним словом — достойный финал. Однако обещанная Обманухиным возможность для реализации блистательного финала почему-то никак не представлялась, хотя промелькнул еще не один месяц. Я решил ускорить дело, для чего написал очень умеренное письмо в горком партии, где в самых благоприятнейших выражениях высказал некоторое неудовольствие тем, что наша парторганизация не слишком спешит выполнить указание ответственного работника райкома. Послание мое возымело действие, и вскоре на доске объявлений бюро появилась такая афиша: «... октября 1981 г. состоится открытое партийное собрание ОТБ. ПОВЕСТКА ДНЯ 1. Доклад начальника НТО, члена КПСС т. Лесовой И. Н. (открытая часть).
2. Информация парткома о письмах беспартийного т. Терсинцева В. Д. в различные партийные органы. Докладчик — член парткома т. Влагалищева Т. М. (закрытая часть). Начало в 17.00». О всемилостивейший боже! Благодарю тебя за то, что ты помог мне опять-таки чужими руками создать этот непревзойденный документ шедевр, словно невиданный бриллиант, украсивший мое скромное повествование. Какая бездна информации кроется в его нескольких строчках, если вдуматься повнимательнее! Представляю, с каким трепетным наслаждением будут читать и перечитывать его историки времен будущих, как они станут смаковать каждую его буковку! Ну а во времена истекшие это объявление висело на виду у всех три дня, интригуя всех своей жутковатой загадочностью. — Тамара Максимовна,— обратился я к Влагалищевой, едва увидев шедевр,— это что, то самое, о чем мы договорились у Обману-хина? — Да, партком решил в такой форме довести до коммунистов нашего бюро информацию о ваших писаниях. Она вас не устраивает? — Но я же беспартийный и, следовательно, не могу присутствовать на закрытой части. Ведь она, насколько понимаю, предназначена исключительно для членов партии! — Мы для вас сделаем исключение, партком так решил. — Мне за тебя страшно, Виктор! — говори
ла Шура Радоняк.— Тебе хотят устроить темную, чтоб никто не видел. Ты могуч, но одному тебе с ними не справиться. — Не бойся, Шура! — успокоил ее я.— Если бы ты знала, какие силы за мной стоят, то не беспокоилась бы. Только, ради бога, не спрашивай меня сейчас ни о чем, не заставляй врать. Придет время — и ты все обязательно узнаешь, не может быть, чтобы не узнала. — Ой, Виктор! — Она закрыла глаза.— Ты не представляешь, что сейчас со мной делаешь, как мне сладко! Нет, ты не подумай чего такого... сам понимаешь... я совсем не о том! — Тезка, ты гений! — восторгался Лысуха.— Неслыханная реклама! Знаешь, в ней есть что-то от афиши Воланда о своих представлениях в «Варьете». Помнишь, как это изобразил Булгаков в «Мастере и Маргарите»? Жаль, что мне билета на твою единственную гастроль не достанется... — Попробую достать контрамарку, если тебе так хочется,— предложил я. — Э-э, брат, дудки! — поспешил откреститься Виктор Захарович.— Меня отделять от темной беспартийной толпы не надо, я как все. — Что ж, придется попытаться открыть двери для всех. Ты приходи на открытую часть, куда всем «добро пожаловать», а там, глядишь, табличку «Посторонним вход воспрещен» и снимут. — Тогда другой коленкор,— удовлетворился поэт. «Афиша Воланда» сделала свое дело, на «единственную гастроль иностранца-профессора» был аншлаг, небольшой конференц-зал
заполнился до предела, пришли даже из ОКБ и с завода. Надеялись, что все-таки «профессору Воланду» дадут возможность продемонстрировать свое искусство для всех желающих, а не только узкому кругу специалистов. Ирина Александровна Лесовая, начальник того самого НТО, куда в свое время меня сватал Волкодавский, такого стечения публики не ожидала и была явно смущена. Она, ставленник Баранова, появилась у нас сравнительно недавно, ее знали плохо. Директор, видимо, специально устроил ее самоотчет, чтобы продемонстрировать людям свое новое приобретение, показать товар лицом. Меня же, естественно, такое обилие зевак радовало, поскольку в случае снятия таблички «Посторонним вход воспрещен» количество зрителей было бы максимальным, а это для уверенного в силе собственного искусства артиста-солиста немаловажно, заставляет его выкладываться на всю железку. Но вот прозвучал третий звонок, декольтированные дамы и мужчины в смокингах заняли места, в зале погасли хрустальные люстры, раздвинулся занавес, и представление началось. Как и положено, избрали председателя и секретаря, которые заняли свои места, после чего Быковкин как председатель зачитал повестку дня и поставил ее на утверждение. — Одну минуточку! — закричал с места я.— Могу я сделать предложение к повестке дня? — Согласно уставу присутствующие на открытом партийном собрании беспартийные товарищи не имеют права вмешиваться в организационные вопросы, но могут участвовать в обсуждении без права голосования,—
дал справку Быковкин.— Так что, Виктор Демидыч, сами понимаете. — Я и не собираюсь вмешиваться,— ответил я.— Меня интересует, смогу ли я, беспартийный, присутствовать на закрытой части? — Когда дело дойдет до ваших писем, я поставлю на голосование вопрос о вашем допуске,— сказал Быковкин.— Могу информировать собрание, что партком решил его положительно. — Видите ли, Николай Антонович, меня не совсем устраивает такое решение,— воскликнул Терсит.— Мне не надо исключений, я хотел бы быть на собрании на общих основаниях. Для этого его надо сделать открытым, вот я и прошу слегка откорректировать повестку дня. — Предложение на этот счет может сделать только член нашей парторганизации, а вы им не являетесь,— развел руками Быковкин, явно предполагая, что я на сей довод контраргументов не найду. — Тогда я попрошу вас помочь мне,— вел свою линию робот.— Если вам не очень трудно — обратитесь к членам парторганизации с просьбой от своего имени вынести мое предложение на голосование. Не сомневаюсь, что хотя бы один из них на это пойдет. Собрание шло по незапланированному пути, такого хода с моей стороны никто не ожидал. Быковкин не знал, что предпринять; как и водится, возникла неловкая пауза. — Ну что, товарищи,— наконец нашелся Быковкин,— наберется ли кто смелости внести предложение Виктора Демидыча? Смелых не находилось, ни одной руки не поднялось.
— Никто вас не поддерживает,— развел руками Быковкин.— Итак, других предложений по повестке дня нет. Кто «за», прошу... — Подождите! — вновь атаковал председателя Терсит.— Разрешите я сам попрошу. — Но,— начал было Быковкин, однако его перебил кто-то из зала: — Пусть попросит, это уставу не противоречит. — Хорошо, говорите, Виктор Демидыч,— разрешил председатель. — Прошу кого-нибудь из членов парторганизации ОТБ внести предложение об изменении второго пункта рассматриваемой повестки дня,— попер робот.— Полагаю, что он включен для пресечения слухов о моей эпистолярной деятельности, ходящих как среди партийных, так и беспартийных. Думаю, что одинаково информированы должны быть и те, и другие. Значит, собрание надо сделать открытым полностью. Кроме того, я и сам могу рассказать про свои письма. Это будет достовернее, чем чей-то пересказ, а Тамара Максимовна пусть изложит мнение парткома. Поэтому второй пункт повестки надо сформулировать так: «Информация т. Терсинцева В. Д. о его письмах в различные партийные органы». Если мое предложение принято не будет, то я покину собрание вместе со всеми другими беспартийными. Я такой же, как все они, для меня никаких исключений делать не надо, закон один для всех. Не подумайте, что я чего-то боюсь, дело только в принципе. Хочу еще сказать, что в случае отклонения моего предложения пошлю изложение того, что хотел сказать здесь, в горком. Пусть там определяют, что в этом
опасного для моих беспартийных коллег, прав ли я или же составители повестки дня. — Не пугайте нас, Терсинцев! — раздался голос Сплетникова.— Мы не позволим вам вести антипартийную пропаганду! — За вашу «партийную» пропаганду вам в свое время партбюро перцу под хвост насыпало! — отплюнулся Терсит. В зале в нескольких местах захихикали, но здесь вмешался Быковкин: — Чтобы не тратить время на пустые пререкания, я для соблюдения демократии от своего имени официально вношу предложение в формулировке товарища Терсинцева. Будем голосовать в порядке поступления предложений. Голосуют только коммунисты. За мое предложение не проголосовал ни один, хотя, честно говоря, я допускал возможность примирения и речь свою так подготовил. Писатель Терсинцев много бы отдал за то, чтобы остаться и посмотреть, что и как будет. Ничего ценнее, чем материал из первоисточника, для будущего произведения социалистического реализма быть не могло. Но Терсит с его железной логикой такого допустить не мог. Борьба писателя и робота была недолгой. Как когда-то сказал Есенин: «живых коней победила стальная конница». За те секунды, которые потребовались для победы Терсита над Терсинцевым, кое-кто из рядовых зрителей, понявших, что «профессор Воланд» выступать не будет, потихоньку юркнул за дверь. Демонстративно продефилировала к выходу Шура Радоняк, хотя Быковкин окликнул ее и потребовал вернуться. Она даже не обернулась. За ней без стеснения вышли еще несколько че
ловек, потом уже поднялся я. Когда до двери оставалось всего несколько шагов, раздался повелительный возглас директора: — Товарищ Терсинцев, я предлагаю вам остаться! Не ведите себя как мальчик! Для вас это может плохо кончиться! — Мне тут один недавно тоже грозил! — нагло хмыкнул Терсит.— Только что-то его теперь здесь не видно. — Нахал, хам! — раздалось сразу несколько визгов.— Совсем обнаглел! — А кто скажет ближнему «рака» — подлежит геенне огненной!— продекламировал робот из Священного писания, с важным видом воздев правую руку к небу, после чего закрыл за собой дверь. Следом за мной беспартийные повалили валом, окончательно убедившись, что второго отделения концерта не будет, не желая слушать малоизвестную певичку в первом. Не берусь утверждать, но из беспартийных остались, кажется, всего несколько человек, в том числе и Лысуха, побоявшийся открыто продемонстрировать неуважение к начальству. — Ты им испортил обедню! — рассказывал он мне на следующий день.— Они на тебе собирались злость сорвать, а ты им — кукиш. Да, тезка, ты выше моего разумения. Знаешь, ты производишь впечатление ненормального. Вчера ты им из двери евангельскую реплику бросил. Зачем — убей бог не пойму! Ведь кроме нас с тобой во всем зале никто Евангелия не читал, они и не поняли ни черта. И не чересчур ли ты смел? Баранов — это тебе не Эскремензон. Боюсь, что тебе недолго здесь сидеть. — Здесь, не здесь — какая разница! — про
молвил я.— Люди везде одинаковые, в крайнем случае смоюсь отсюда. Ты не забыл, что главное в профессии вора? — Вовремя смыться,— ответил поэт.— Но было бы куда смываться и зачем, если везде одно и то же. Ты место-то сначала подыщи, а потом уже лай на начальство. — «Знать, она сильна, что лает на слона»!— процитировал я из Крылова.—Место всегда найдется, безработицы у нас нет... Ладно, давай наперед загадывать не будем, будет день — будет и пища. Ну а у Лесовой как доклад прошел? — Ты ей, конечно, большую свинью подложил,— начал рассказывать Лысуха.— Они на нее накинулись, поскольку ты от них уполз. Вообще массовый уход темной массы их здорово задел, это почувствовалось. Ну они и устроили бедной Ирочке «пятый угол», шпыняли ее со всех сторон, она чуть слезу под конец не пустила. Озверели наши старожилы, обиделись, что не из их числа на новый отдел человека поставили. Даже Баранов от такой оппозиции растерялся, слабовато ее выручал... Опять Терсит невзначай кого-то поранил, хотя в отношении Лесовой, симпатичной и неглупой женщины, я никогда агрессивных намерений не имел. Закралась мысль, что-де, может быть, не бог, а дьявол в моем Терсите сидит, тот, что, утверждая зло, творит добро? Ирина Николаевна почти сразу же уволилась, благо у нее не истек трехмесячный испытательный срок, что вызвало переполох. Она считалась фавориткой Баранова, дело как будто знала не так уж плохо, если судить по первым ее шагам. Вообще в нашем объеди
нении в связи с реорганизацией народишко стал разбегаться, пошатнулась прежняя стабильность. Но это я немножко отвлекся от основной темы. О том, что произошло во втором отделении концерта в отсутствие «профессора Воланда», я узнал из слухов. По сути, Влагалище-ва никакого доклада не делала. О моих стычках со Сплетниковым, Лажиным и Эскремензоном все были в курсе дел. Она лишь сказала, что я обливаю грязью все ОТБ в глазах райкома и горкома, не персонально кого-то, а именно всех, ничего не требуя и не предлагая. Целых два часа они обсуждали вопрос: зачем я это делаю и чего мне надо? Выдвигали разные версии, доходили до абсурда. Один предлагал под каким-нибудь предлогом показать меня психиатру, другой — обратиться в КГБ, третий — уволить за оскорбление парторганизации. Переливали из пустого в порожнее, но ни до чего так и не договорились. Разговору о том, что они в чем-то виноваты, не заходило. Пошумели — и все. Официально мне ничего так и не сообщили. На этом мои планы иссякли, что делать дальше — я не имел ни малейшего представления. Воевать вроде бы было не с кем и незачем. Мой Терсит произвел очередную моральную атаку, от контрудара увернулся и имел полное право считать себя победителем. Так считал и писатель Терсинцев, решивший, что финал задуманного им произведения, ознаменованный моральной победой положительного героя, вполне соответствует наивысшим требованиям социалистического реализма, в связи с чем дальнейший сбор фактического материала
следовало прекратить и заняться литературной обработкой имеющегося. Однако сверхъестественные власти, направившие его на данный труд, придерживались иного мнения. Для этого они решили продолжить его войну с властями естественными, поставив его в положение обороняющегося. Скорее всего директор, получивший от Терсита ощутимый щелчок по носу на открытозакрытом партсобрании, решил избавиться впредь от подобных комариных укусов, для чего дал указание Задкову разделаться со мной, создав невыносимые условия работы с тем, чтобы я сам сбежал поскорее. Виктор Александрович, наслушанный о печальном опыте Лажина, избрал иную тактику, более гибкую и действенную. Перво-наперво он развалил мою группу, переведя в другие двух моих сотрудниц из трех, соблазнив небольшим повышением оклада. Вместо них он дал одну вновь пришедшую, а также одного уже ни на что не способного мужичка, которому предоставили возможность досидеть год до пенсии. В сущности, я оказался практически в единственном числе, поскольку оставшаяся у меня опытная девица забеременела и вот-вот должна была отправиться в декретный отпуск. Я хотел жаловаться, но сразу сообразил, откуда ветер, а потому не стал — все равно бесполезно: Задков имел право перемещать работников внутри отдела с их согласия. Кроме того, он постарался изолировать меня, так сказать, морально от тех коллег, с которыми у меня были хорошие отношения. Шуру Радоняк он вызвал побеседовать для того якобы, чтобы отчитать за демонстративный
уход с собрания, что-де очень и очень некрасиво. При этом Виктор Александрович предложил ей выступить на собрании с признанием ошибки, а заодно поменьше общаться со мной, человеком подозрительным во всех отношениях и обливающим грязью коллектив. Шура, молодец, разыграла из себя дурочку, сказала, что говорить перед народом не умеет, но если, мол, ей подготовят речь, то она сможет ее произнести. Задков пообещал дать шпаргалку, но, видимо, поняв, что эти добром не кончится, от своей затеи отказался. Ничего от него Шура так и не получила, а потому и не выступила. Тот же номер Задков пытался проделать и с Лысухой. — Итак, тезка,— смеялся Виктор Захарович,— я теперь твой враг номер один! С потрохами меня купил за рубль с мелочью. Вот уж нелюдь так нелюдь! Представляешь, говорит: «Вы, товарищ Лысуха, должны прекратить всякие отношения с Терсинцевым. Он политически подозрительная личность, очернитель. Все должны понимать, что подобные подозрения распространяются и на тех, кто водит с ним компанию. При таких условиях я едва ли смогу рекомендовать вас на повышение, которого вы давно заслуживаете!» Как тебе это? — Мне интересно,— искренне признался я.— А ты как на это прореагировал? — Я же сказал, что продался за рубль с мелочью,— весело ответил поэт.— Пообещал больше с тобой не контачить. Но это, сам понимаешь, для виду. Потрепаться мы с тобой сможем и после работы. Зато я отказался говорить против тебя на собрании. «Что вы, что вы! — говорю.— Вы видите, как он всех отбри-
вает. Я, как Сплетников и Лажин, страдать не хочу. Это уж вы сами, Виктор Александрович, говорите. Вы человек партийный, вам и карты в руки. Я руку подниму за вас, если голосовать надо будет, а больше ни-ни!» Он тогда предлагает: «Вы, как я слышал, неплохой поэт. Напишите в стенгазету стихотворный фельетон с прозрачным намеком под псевдонимом. Это еще действеннее будет».— «Терсинцев может пожелать ответить в том же духе,— говорю.— Он писать умеет». — «Он технологию хорошо писать умеет, он технарь, а не поэт,— успокоил меня Задков.— И можете быть уверены, что, если бы он даже писал, как Пушкин, мы его стихов все равно в газету не возьмем». Меня прямо подмывало сказать, кто ты на самом деле, но я же не предатель. Так что извини, тезка, здесь мне крыть было нечем. Придется писнуть какой-нибудь блеф, не обижайся. Поэт должен выполнять социальный заказ. Не бойся, у меня и волки будут сыты, и овцы целы. Виктор Захарович постарался на славу. Под октябрьские праздники в стенгазете под псевдонимом «Сидор Лукавый» появилось нечто рифмованное, где были такие строки: И вот появился в отряде Откуда-то некий Демид, Что злобы и корысти ради Все наши успехи чернит. Намек был очень прозрачным, ибо в нем фигурировало мое отчество, все всё прекрасно поняли. Мы с Лысухой согласно уговору на работе перестали общаться совсем, и все это расценили как полный разрыв, как мою естест
венную реакцию на омерзительный пасквиль. От Виктора Захаровича отвернулись все. Предателей не любят даже в том случае, если ими становятся по желанию начальства. — Не огорчайся, поэт,— похлопал я его по плечу.— Скоро все это забудется, и обещанную прибавку заработаешь. Не может быть, чтобы не дали. Скорее всего тебя посадят на мое место, когда я уволюсь. Да, ты был прав, не работать мне здесь. Это будет не работа, а вечный бой... А стишок твой ничего, почти как у Гомера, помнишь: Только Терсит еще громко бранился, болтливый без меры. Множество слов беспорядочных в мыслях хранил он, Чтобы царей задевать, говоря, что случится, без толка, Лишь бы он думал, что греки найдут его речи смешными. Гомер — поэт царей, Лысуха — поэт начальства, оба выполняли социальные заказы! Кто знает, может, и твое имя будет бессмертным, а потому утешься. — Тебе все шуточки,— скривился Виктор Захарович.— А от меня все нос воротят, как от унитаза. Нет, если Задков мне хоть червонец в скором времени не подкинет, я сам себя возненавижу. Вот уж, действительно, жадность фрайера сгубила! Кстати, ты увольняться-то скоро собираешься? — Да где-нибудь месяца через три. В январе возьму отпуск, подыщу новую работенку, после отпуска подам заявление — и прости-про-щай, Одесса-мама... Здесь я немного покривил душой перед
приятелем, так как в ее глубине еще оставалась надежда на благополучный исход. Увольняться мне совсем не хотелось. Привычная работа, которую хорошо знаешь и умеешь делать, чувство собственной полезности, недалеко от дома, что тоже немаловажно. Стало трудновато работать, одному тянуть за троих, но это тоже не до бесконечности. Где-то месяца через три-четыре поднатаскаю новенькую, она потянет. Уйдет пенсионер, дадут замену, свято место не бывает пусто. С начальством конфликтовать не буду тоже, старое забудется, время— лучший лекарь. Для повести средних размеров материал есть, дальнейший его сбор становится просто опасным. Если раньше я калечил души людей мне не близких, то теперь дело дошло до приятеля. Пусть он здесь и сам немножко виноват, но ведь первичен опять-таки я! Не исключено, что так бы тому и быть, но произошло непредвиденное. Шел декабрь 1981 года, страна отмечала сорокалетие разгрома фашистов под Москвой, в честь чего организовали внеплановый субботник. Задков, проводящий политику изоляции меня от коллектива, выкинул очередной финт, предложив мне потрудиться на субботнике не на рабочем месте, как подавляющее большинство сотрудников отдела, а на уборке заводской территории, куда посылали тех, от кого на основной работе толку было мало. — У меня и своей работы сверх головы, а вы хотите, чтобы я вместо дворников работал! — в сердцах сказал ему я и весь день писал очередной типовой технологический процесс.
Виктор Александрович сразу же этим воспользовался и на ближайшем профсоюзном собрании в отделе обрушил на мою голову гневную тираду, а потом большинством голосов протащил мне общественное порицание за отказ работать на субботнике там, где я был «общественно нужнее». Поднял руку и Лысуха. Это взвинтило меня сильнее, чем что бы то ни было. Не как писателя, не как Терсита, но просто как человека, как сына собственного отца, погибшего под Москвой. «Это уже в чистом виде кощунство! — возмутился в душе я.— Использовать святое дело для грязных целей — нет греха страшнее. Еще можно понять Задкова. Он принципиально ведет политику, не знает ничего о моем отце, борется как может, в пылу борьбы бьет ниже пояса. Обычный политикан, человек второго сорта. Но каков Лысуха, вроде бы поэт! Он-то в курсе моей семейной истории, мог бы почувствовать границу игры, понять, что кое-чем играть нельзя. Понятно, что ему, платящему алименты двум сыновьям от двух разных жен, материально тяжко, но такого цинизма простить нельзя!» Я не стал ничего говорить Виктору Захаровичу по этому поводу. Если поэту ничего не сказало собственное сердце, то что могут сказать чужие слова! Я вообще перестал с ним разговаривать не только на работе, но и после нее. И здесь он ничего не понял, посчитал, что я просто стал подыгрывать ему более тщательно. Прозрение к нему пришло много позже, где-то через полгода после моего увольнения. Он вдруг позвонил мне домой и стал буквально умолять о встрече. Мне не хотелось
видеть его, но по интонации я понял, что это ему очень надо. — Виноват я перед тобой, Виктор Демидыч, очень виноват,— начал каяться Лысуха, едва мы поздоровались.— Места себе не нахожу! Гадом последним себя чувствую. — Да что ты, тезка! — не понял его я, поскольку время уже успело слегка сгладить ту остроту чувств, которая была в последние месяцы моей работы в ОТБ.— Нет твоей вины передо мной, не вижу. Ты меня не предал, мы с тобой по-дружески тогда договорились. Самое главное ты сделал — никому не трепанул, что я писатель. Для меня, поверь, ничего другого от тебя не нужно было. — Ты это нарочно говоришь, меня утешить хочешь. Какое это значение имеет — писатель, не писатель. Ты прежде всего человек, и я перед тобой как перед человеком виноват. Знаешь, я Иуда, нет, в сто раз хуже Иуды! — начал рвать себе душу поэт.— Тот Христа хоть за тридцать сребреников продал, а я тебя — бесплатно! О, какой же я идиот! Кому поверил — Задкову! Ведь знал, что он нелюдь, а поверил! Черта с два он мне прибавку сделал, ни копейки к окладу не добавил. Вот ведь фарисей! Да что там фарисей, они ему и в подметки не годятся. — Погоди ты его в черта превращать,— начал выяснять дело я.— Может, просто не мог, он же не всемогущ. — Какое мне дело: мог, не мог! — продолжал бесноваться Виктор Захарович.— Обещал — так выполняй! Не можешь аванс оплатить — катись с глаз долой. Хотя так мне и надо. Таких идиотов, как я, иначе и не проучишь.
Все правильно... Теперь понимаю, что все эти сребреники — шелуха, мусор. Что мне дала бы еще одна двадцатка в месяц? Так это же такой мизер, что и говорить смешно! Меньше чем по червонцу на каждого сына, даже штиблеты не купишь!.. «И сказал мне Балда с укоризною: «Не гонялся б ты, Витек, за дешевизною!» Не в этом дело, тезка... Человеком я себя перестал чувствовать. До сих пор мне тобой в нос тычут: «Продал, продал!..» Не пишется ничего, строчки из себя выдавить не могу... После тебя поговорить не с кем стало, как в камере-одиночке сижу. Как вспомню про наши давние разговоры — так от нынешней жизни тошно становится. Не знаю, как быть дальше... Уходить надо с работы, а страшно! Возраст не тот, чтобы бегать, я же на шесть лет тебя старше. Да и тебе, чувствую, на новом месте не сладко. Ведь так? — Как тебе сказать! — пожал плечами я.— Пока адаптируюсь, привыкаю, свежие лица. Не сладко, разумеется, но и не гадко, как год назад. Новизна имеет свою прелесть... Да, тезка, тебе тоже надо уходить, новую жизнь начинать. Уверен, хуже тебе не будет... И не чувствуй ты себя виновным передо мной. Может быть, это не ты, а я перед тобой виноват, что не все тебе тогда сказал. Понимаешь, за последние два года нашей дружбы я был не совсем тот, что раньше. Вернее, это был совсем не я, каким ты меня знал. Ты меня сейчас вряд ли понимаешь... Извини, но и сейчас сказать не могу, не пришел еще час. Если ты перед кем и виноват, то перед самим собой... Так мы с Лысухой расстались окончательно. Он ушел умиротворенный, словно испове
довавшись передо мной в своих грехах. Больше мы с ним не встречались ни разу, хотя как-то говорили по телефону в первый год после расставания, но только по техническим проблемам, что нас связывали в годы совместной работы. Здесь писатель Терсинцев несколько нарушил стройность повествования, слегка забежал вперед, а потому возвращается в более отдаленное прошлое. Тогда, в декабре 1981 года, мною овладела настоящая горечь и злоба, не наигранная. Лично на Задкова я зуба не имел, понимая, что он всего-навсего продукт коллектива, занимающегося его воспитанием. Но как излить эту горечь на того, кто ее породил, на этот самый окаянный коллектив, если прежние наигранные попытки имели отрицательный результат? Поразмыслив, я решил пока законсервировать своего Терсита и на время стать самим собой, писателем Терсинцевым, попробовав воспользоваться своим умением сочинять. Может быть, я просто соскучился по сочинительству, увлекшись сбором материала. Нельзя же считать литературным трудом те несколько писем и заявлений в разные инстанции, которые сочинил за это время! Сразу после новогоднего праздника я собрался пойти в отпуск по графику, но Задков и здесь решил поиграть мне на нервах. Под видом появления срочных работ, которых на самом деле не было, он задержал меня на две недели, хотя я уже получил отпускные. Этим он взвинтил меня еще больше, хотя внешне я никак не среагировал, чем, видимо, слегка смутил Виктора Александровича, ожидавшего, что я начну скандалить, еще раз покажу свой скверный характер.
Целую неделю я сочинял что-то среднее между памфлетом и фельетоном о порочной партийной организации ОТБ. В нем я кратко изложил как факты о результатах реализации программы Терсита, так и другие, доподлинно мне известные, хотя документальных доказательств на руках не было. Но если бы имелась возможность порыться во всевозможных архивах, то соответствующие документы нашлись бы без труда. Всего я перечислил восемнадцать случаев за последние полтора года, каждый из которых в отдельности был не очень крупным, но в совокупности они представляли достаточно внушительную гору дерьма. Там говорилось и о незаконных премиях, фиктивном выполнении планов и соцобязательств, о «материальной помощи» начальству при уходе в отпуск, о фальшивых командировках, распитии казенного спирта, использовании служебного транспорта в личных целях. Памфлет мой составил в отпечатанном виде 27 машинописных листов и заканчивался такой фразой: «Партийная организация ОТБ представляет собой сейчас гнойник на здоровом теле партии, который надо удалить хирургическим путем, чтобы от него не началось общего заражения крови». Я долго искал название сочиненному, но ничего лучше не придумал, как «Открытое письмо партийной организации ОТБ». Послал же я его прямо в ЦК КПСС с сопроводительной запиской, в которой просил довести текст письма до адресата, поскольку ни сама парторганизация, ни райком, ни горком его брать и рассматривать не хотят, тем более принимать по нему какие-то конкретные меры. Оставшиеся три недели отпуска я посвятил
поискам новой работы во многих местах. Опытные технологи везде требовались, так что выбор был большой. Правда, свободной должности руководителя группы нигде не имелось, но это меня не очень смущало. В своих силах я был уверен и не сомневался, что вскоре, даже если устроюсь на меньшую должность, поднимусь до прежнего уровня. Пятнадцать лет работы у Волкодавского являлись надежной гарантией. Мне повезло. Через шурина, служившего в одном из промышленных министерств чиновником средней руки, мне удалось выйти на один секретный завод, где был нужен технолог как раз моего профиля. Должность была на ступеньку ниже моей, старший инженер-технолог, но оклад даже выше, а если учесть, что там платили бешеные премии, то материально я, так сказать, получал существенную компенсацию за моральные потери, обусловленные спуском вниз по служебной иерархической лестнице. Меня, как истинного писателя, карьеристские проблемы интересовали мало, а как обывателя — семьянина, кормильца еще не вставших на ноги дочерей-студенток — улучшение материальное вполне устраивало. Не нравилось другое. Устраивался я, как принято говорить, по большому блату, а такое до добра довести не может. — Выкинь ты эту блажь из головы! — рассмеялся шурин, когда я поделился с ним сомнениями.— В наших «почтовых ящиках», считай, все почти блатные. Туда людей с улицы не берут, только по рекомендациям надежных лиц. На то они и «ящики» без вывесок, о которых постороннему и знать ничего не положено. Смущало меня и другое. Чтобы получить
допуск на этот «ящик», требовалась длительная проверка, занимавшая, как мне сказали в отделе кадров, не менее двух месяцев. Родословная и биография мои безупречны, им не страшны любые проверки, но уж больно долог был срок. Месяц я был должен еще отработать на старом месте, если бы подал заявление на увольнение в первый день после отпуска, но потом пришлось бы еще месяц сидеть без работы, чего я себе позволить не мог. Можно было, конечно, потянуть время, подать заявление не сразу, а через месяц, но для меня такое было бы морально тяжко. Уж если решил уходить, то это надо делать быстро и незамедлительно, без проволочек, от которых нет пользы ни тебе, ни обществу. С таким душевным настроем инженеру делать нечего. Даже предстоящий законный месяц «принудиловки» казался мне адом кромешным, до того мне надоели наглые и лживые физиономии начальников и самозваных воспитателей. К этому моменту единственно, чего мне хотелось, так это при всем честном народе высказать все, что я о них думаю. Однако, наученный горьким опыдом, я понимал, что сделать это вряд ли дадут. Я даже предполагал, что моему «Открытому письму» вообще ходу не будет, что его, едва прочитав, сразу же навсегда похоронят в архивах. Конечно, требование беспартийного гражданина удалить «гнойный прыщ со здорового тела партии» серьезно воспринять по тем временам не мог никто. Однако мой пессимизм оказался слишком черным. Во всяком случае, письмо мое сразу в могилу не попало, ход ему был дан. Видимо, мой сарказм оказал кое-какое воздействие на
неведомого мне чиновника из отдела писем ЦК КПСС, и тот, поставив мое письмо на контроль, оперативно спустил его в горком, а оттуда в райком, который спешно назначил «следственную» комиссию. Еще до моего прихода из отпуска в ОТБ началась паника, как и всегда, поползли страшные слухи о том, что Терсинцев обвинил всех и вся в каких-то смертных грехах и требует полного разгона бюро. Грешников хватало, а потому, не зная, о чем конкретно я написал, задрожали многие. На меня смотрели как на доносчика даже те, кто раньше симпатизировал. Только Шура Радоняк не сомневалась в моей правоте. — Не знаю, что ты там написал,— говорила она мне,— знаю одно: врать ты не умеешь. У нас гадючий клубок сплелся, аж противно. Ты правильно увольняться собрался, плетью обуха не перешибешь. Я бы тоже сбежала отсюда куда глаза глядят, да они, гады, деньгами меня привязали. Через два года двадцать лет будет, как я здесь работаю. Их обязательно отработать надо, чтобы потом к пенсии прибавку дали. И какой дурак такой порядок придумал? — Не дурак,— ответил я,— а тот, кто считает, что люди гибнут за металл, или хочет, чтобы этот принцип восторжествовал. С заявлением на увольнение я решил повременить. Не потому, что передумал, а из-за работы комиссии. Было как-то неловко ставить вопрос об увольнении в этот момент, меня могли бы посчитать трусом: грязью облил, а сам в кусты! Надо было подождать результатов ее проверки. Комиссия состояла из трех человек. Воз
главлял ее Сергей Сергеевич Жлобов, начальник отдела какого-то научно-исследовательского института, расположенного в районе. Входили в нее еще двое, фамилий которых я не запомнил, поскольку видел всего один раз и почти не разговаривал с ними. Один — рабочий средних лет, другой, как я понял, из пенсионеров-активистов. Моя первая встреча с ними продолжалась почти восемь часов: началась сразу по окончании рабочего дня, а кончилась после полуночи. Рабочий не выдержал и двух часов, сбежал, сказав, что если ему придется слышать мои речи еще хоть пять минут, то завтра он забудет, как станок включить. Пенсионер оказался потверже, ушел в десятом часу, пожаловавшись на недомогание. Жлобов вел себя героически, дочитал без пропусков послание до конца и выслушал мои ответы на все заданные вопросы. В начале беседы-допроса он поинтересовался, не приходилось ли мне жаловаться раньше, на что я ответил, что и сейчас не жалуюсь и что это вообще не имеет значения, и попросил заняться не мной, а моим письмом. Дальше же все пошло в том же духе, как это было несколько месяцев назад в кабинете Обманухина. Жлобов читал письмо и сразу же пытался доказать, что изложенное сомнительно или действительности не соответствует. Я тут же доказывал обратное, ссылался на документы или говорил, где можно найти доказательство. Они, как я понял, какую-то предварительную работу провели, чем-то уже располагали. Я его крепко ударил по мозгам в самом начале, когда разговор зашел о фиктивном выполнении социалистических обязательств.
— Вот вы пишете, Виктор Демидович, о том, что невыполненное социалистическое обязательство было выдано за выполненное своевременно.— Жлобов зачитал соответствующее место из письма.— Вам должно быть стыдно, это клевета. Вот справка из парткома, где черным по белому написано, что все сделано в срок. — Врет и партком,— возразил я.— Работа делалась мной, мне лучше знать, когда она закончилась. Это я готов заявить под присягой перед любым судом. — Официальные документы сильнее всяких присяг,— усмехнулся он.— Мы с товарищами смотрели регистрационную книгу, против нее не поспоришь. Здесь мы в полном праве написать, что вы оклеветали партийную организацию. — Врет и регистрационная книга,— вновь возразил я. — По-вашему, все врут, только вы один правду говорите! — возмутился Жлобов.— Так у нас дело дальше не пойдет, товарищ Терсинцев. Вы пытаетесь оспаривать неоспоримое! — Так уж и неоспоримое! — Я полез в прихваченную с собой папку.— А это что такое? — Титульный лист. А зачем вы его мне показываете? — Это от той самой технологии, что мы на две недели раньше срока сдали и соцобязательство выполнили. Обратите внимание на даты подписания и утверждения,— сказал я. Жлобов стал рассматривать кальку примерно с тем же видом, с каким в свое время Эскремензон рассматривал преподнесенные мною бюллетени. Двое других тоже подошли
к столу, не понимая, по всей вероятности, существа происходящего. — Так как насчет клеветы? — с торжеством в голосе произнес я.— Или все-таки врет партком и администрация? — Вы бы могли ее и раньше показать, чтобы не ставить нас в дурацкое положение,— сказал Жлобов, наблюдая, как я прячу кальку назад в папку. — А почему вы ее у меня сами не попросили, прежде чем обвинить в клевете? — Откуда же я мог знать, что она у вас есть? — искренне удивился он и, кивнув в сторону папки, спросил: — И много у вас таких материалов? — Сколько есть — все мой,— уклончиво ответил я. — Я не совсем понимаю происходящее,— вступил в разговор рабочий.— Объясните, Сергей Сергеевич. — Товарищ Терсинцев показал,— стал объяснять Жлобов,— что партком пытался дезинформировать нас относительно успешного выполнения социалистического обязательства. — Эка невидаль! — присвистнул рабочий.— Липа все эти соцобязательства. Кто про них может говорить серьезно? Чудаки одни! Нечего про них здесь... — Позвольте, позвольте! — перебил его пенсионер.— Вы не имеете права так безответственно говорить о серьезнейших политических мероприятиях партии. Я попрошу вас... — Товарищи, товарищи! — Жлобов постучал карандашом по столу.— Давайте хотя бы между собой не спорить, не для того мы здесь собрались. Так мы никогда не кончим, нам
еще вон сколько материала надо прочитать!— Он потряс в воздухе моим памфлетом.— Виктор Демидович, выйдите на минуточку, пожалуйста. Нам надо слегка посовещаться. Минуточка, как и следовало ожидать, затянулась на полчаса. Они, по всей вероятности, не предполагали встретить такого сопротивления и не знали, как вести себя дальше. У них, конечно же, была разработана другая тактика, основанная на том, что они сразу поймают меня на клевете. Тактику им пришлось менять на ходу. Дальше Жлобов вел себя куда осторожнее, справки парткома и администрации рассматривал с подозрением, все время косился на лежащую у меня на коленях папку, опасаясь, что я вытащу из нее в нужный момент еще что-то убийственное. Когда письмо было прочитано и обсуждено до последней строчки, он сказал: — Да... Задали вы нам задачку! Я не первый раз работаю в подобного рода комиссиях, но такого еще не встречал. И, главное, никак не пойму: зачем вам все это? И откуда такая нечеловеческая злоба? Она меня подавляет... Я не представляю, что мне надо писать в отчете по вашему пасквилю. — Почему пасквилю? — не удержался от вопроса я.— Правдивые факты... — Тенденциозно подобранные с очернительной целью,— перебил он меня.— Неужели же вы за своей парторганизацией не заметили ничего хорошего, о чем можно сказать? — Понятно,— усмехнулся я.— Надо отметить достижения, а потом «однако имеют место отдельные недостатки»! Вам дается право
«отметить достижения», а мне уж позвольте написать раздел «имеют место»! Кесарю — кесарево, а богу — богово! — Не слишком ли вы самонадеянны, чтобы брать на себя роль божьего посланника? — в свою очередь усмехнулся он. — Вы же сами сказали о «нечеловеческой злобе». Если она «нечеловеческая», то чья же? — парировал я. — Я это образно сказал,— попробовал увернуться он. — Я тоже,— поймал его я.— Но хватит, поздно, нам завтра с утра на работу. Когда комиссия закончит работу, и позволительно ли мне будет ознакомиться с ее результатами? — Мне надо посоветоваться в райкоме. Где-нибудь через неделю поставим последнюю точку. На следующий день я чуть не проспал и едва успел на работу, еле умывшись и не позавтракав, впопыхах оставив дома ту самую папку с документами, с которой вчера сидел перед комиссией. Она всегда находилась у меня в столе на работе, но вчера я был вынужден взять ее с собой, поскольку наш зал был закрыт по окончании рабочего дня, а ключ сдан в охрану. Несомненно, здесь вмешался в дело мой покровитель, ибо вскоре меня вызвал к себе в кабинет директор, впервые за время пребывания у власти. Там уже был Задков. — Терсинцев,— обратился ко мне Баранов сразу же,— вы вчера показывали комиссии служебные документы без ведома руководства. Это что за самодеятельность такая? Кто вам разрешил? — Служебных документов я не показы
вал,— пожал плечами я.— И вообще, откуда вам известно, что я хоть что-то показывал? У меня разговор был с глазу на глаз. Если вам что-то сказал кто-то из членов комиссии, то давайте его сюда, будем разбираться. — Сами разберемся! — не смутился директор.— Задков, как к нему мог попасть титульный лист технологии в кальке? — Это подделка! — уверенно заявил Задков.— Калька у меня, вот она. Баранов изучающе посмотрел на поданный Виктором Александровичем лист, потом швырнул его обратно, гневно взглянув на Задкова. — Это копия, где подлинник? — спросил он его. — У нас в архиве хранятся подлинники, а не копии,— начал было Задков, но Олег Федорович резко его перебил: — Разуй глаза! Где подлинник? — Тогда у него,— кивнул Задков на меня. — Это я и без тебя понял! — рявкнул на него Баранов.— Где он может держать ту папку, из которой вчера вынимал? — В столе, в одном из шкафов. Может быть, даже в сейф положил,— стал гадать Виктор Александрович. — Вот иди и ищи! — приказал директор.— И если через полчаса не принесешь — худо тебе будет. А вы пока здесь посидите. — Если он в шкафы запрятал, то там и за полдня не управишься,— скептически заметил Задков. — Поищи для начала в столе! — вновь приказал Баранов. — У меня там один ящик на ключ заперт,— предупредил я.— Взламывать придется.
— Дайте ключ! — директор протянул руку. — Ну, значит, так! — Я придал голосу официальный оттенок.— Вы, товарищ Баранов, как я понимаю, хотите устроить форменный обыск. Имеете право, полагаю: директор, хозяин фирмы. Только давайте тогда все по закону. Что там положено? Постановление прокурора? Понятые? — Обойдемся без бюрократии! — хмыкнул директор.— А вы можете жаловаться до посинения. Задков, возьми у него ключ. — А я его дома забыл, на рояле! — в свою очередь хмыкнул я. — Вера! — Баранов по селектору обратился к секретарю.— Вызови слесаря из хозотдела ко мне, срочно! — и, услышав ее ответ, сказал Задкову: — Иди, вскройте его стол. — Я не могу! — ответил побелевший Виктор Александрович.— Он меня потом по судам затаскает, вы его не знаете. Директор вновь злобно зыркнул на Задкова и, задумавшись на несколько секунд, обратился ко мне: — А вы, Терсинцев, садист! Любите поиздеваться над людьми. Представляю, что бы вы натворили, дай вам власть. — Бодливой корове бог рогов не дает! — пожал плечами я.— Что говорить о том, чего нет и в принципе быть не может! Если вам так приспичило — вот вам ключ! Хотите — идите ищите без меня, хотите — я пойду и при вас сам все покажу, чтобы лишних разговоров не было. Только зря все это. Вчерашний день ищете, не там ищете и не то. А вам сегодня искать надо, и не у меня, а у себя. — Не заговаривайте мне зубы! — не понял
моего иносказания Баранов, но подозрительно обвел глазами кабинет, словно соображая, где бы я мог запрятать так нужную ему бумагу. Не сомневаюсь, что потом он устроил самообыск.— Оба идите, и чтоб без подлинника не возвращались. Верните по-хорошему, Терсинцев, иначе... — Он не договорил, потому что в этот момент в дверь заглянул слесарь. — Виктор Александрович! — сказал я Зад-кову по дороге в отдел.— Не тратьте зря время и не позорьте себя. На вас же люди смотреть будут! Он лишь тяжело вздохнул. Было видно, что он все понял, но против воли Баранова не пойдет, не может пойти, не так устроен. Пока Задков минут двадцать при гробовой тишине всего отдела рылся в моих бумагах, а я с безучастным видом смотрел в окно, словно что-то изменилось в комнате, словно что-то ушло из нее навсегда. Что именно ушло и из чего или кого — не знаю, как это назвать, даже сейчас. Потом я долго размышлял над этой сценой. В первый раз в жизни имело, так сказать, место чисто физическое действие. До этого всегда были лишь разговоры. Задков делал грязное дело. Знал, что оно грязное, но тем не менее делал. Не по собственной воле, а по приказанию Баранова, зная, что ничего плохого ему за это не будет. Вот уж кто действительно был в этот момент самой настоящей марионеткой, роботом, нелюдью, как верно определил его сущность Лысуха. Сцена была дьявольской, другого слова не нахожу. Много позже я подумал, что Задков, поручи ему вышестоящий зарезать безвинного человека с гарантией ненаказуемости, сделал бы и это.
Не найдя искомого, Задков отправился к директору, а я принялся приводить стол в порядок, но свою душу в порядок привести уже не мог. Мне стало до того противно находиться там, что я уже с нетерпением ждал окончания работы комиссии, дабы поскорее покинуть навсегда постылое место. Отголоски прежних мыслей и желаний все-таки остаться улетучились окончательно. Через пару дней вновь появился Жлобов, часа два разговаривал с Барановым, после чего (о, ирония судьбы!) Шуре Радоняк поручили печатать заключение комиссии по проверке моего письма. Она догадалась подложить лишнюю копирку, и вскоре у меня в руках был с едва различимой печатью пятый копийный экземпляр. Нет, определенно тогда меня опекало провидение, давшее в руки еще один шедевр-документ. Я не буду приводить его полностью, он длинноват. На мои без малого тридцать страниц комиссия ответила на девяти. Не сомневаюсь, что историки будущего будут его изучать с наслаждением, но мне его чтение доставило горечь. Как я понял, все сообщенные мною факты, по которым у меня на руках документов не было и быть не могло, о которых публично раньше нигде не говорилось, объявлялись неподтвержденными. Возможно, что те официальные документы, в которых они так или иначе отражались прямо или косвенно, были фальсифицированы. Если кто-то назначил бы квалифицированное следствие по всем правилам юридической науки, то доказать мою правоту не составляло бы особого труда, но, разумеется, такого следствия не могло быть в принципе. Предполагаю, что Жлобов перед сос
тавлением заключения как следует поработал с Барановым и тот дал задание своим робо-там-нелюдям типа Задкова фальсифицировать все, что возможно, и те беспрекословно выполнили его приказ. Лишь то, что раньше имело огласку или подтверждалось имевшимися у меня документами, комиссия со скрежетом зубовным признала. Но в одном все-таки компания Жлобова— Баранова переусердствовала. Не знаю, какой умник догадался получить вместо меня премию, которую я в свое время отказался взять, и на что они надеялись. Впрочем, на что они надеялись — я расскажу чуть позже, а сейчас хочу процитировать соответствующий фрагмент жлобовского документа: «Заявление т. Тер-синцева В. Д. о том, что он отказался получить денежную премию за фиктивно выполненное социалистическое обязательство, действительности не соответствует. Премия им получена, о чем свидетельствует его подпись в ведомости №... от ... октября 1981 г.» Заканчивалось же шедевральное жлобов-ское заключение так: «Таким образом, изложенное в письме т. Терсинцева В. Д. нашло лишь частичное подтверждение. Приведенные им вымышленные или недостоверные данные свидетельствуют о недобрых намерениях автора письма». Я понимал, что если начну действовать до того, как ознакомлюсь с письмом официально, то невольно предам Шуру Радоняк, но она опередила меня. У нее была приятельница в бухгалтерии, которая по просьбе Шуры показала ей ту злополучную ведомость. Там против моей фамилии действительно кто-то расписался,
пытаясь подделать мою подпись, но несходство было видно даже невооруженным глазом. Судьба дала мне еще один козырь, было бы глупо его не использовать, и я написал «Дополнение к открытому письму», в котором рассказал про обыск и фальшивку с премией. Хотел вручить его Жлобову в тот же день, но его в ОТБ уже не было, он появился у нас лишь через два дня, когда Задков позвал меня в кабинет к Баранову для ознакомления с результатами работы комиссии. Там находился в полном составе партком, члены комиссии, Подзаборов и Обманухин, а также главный инженер и кое-кто из начальников отделов. Когда я уселся на предложенный стул, Подзаборов представился и объявил открытым заседание парткома совместно с комиссией и представителями райкома и горкома. — Прошу прощения,— сразу же сказал я, едва Подзаборов раскрыл рот,— но не понимаю, что здесь происходит. Меня пригласили ознакомиться с результатами работы комиссии, а здесь какое-то заседание в непонятном составе. Вот вы, Геннадий Сергеевич, говорите, что здесь заседание парткома с представителями райкома и горкома. Тогда почему здесь находится наш главный инженер и, к примеру, мой начальник товарищ Задков? Ведь они не члены парткома! — Они являются представителями партийно-хозяйственного актива предприятия,— ответил Подзаборов.— Мы их тоже пригласили. — Тогда я попрошу заодно пригласить и представителей беспартийно-низового пассива,— возразил я.— Объективности ради. Я ведь оттуда. Вообще меня сейчас интересует
комиссия, обсуждать с партхозактивом свое письмо я не намерен. У меня, кстати, уже есть добавление к нему. С этими словами я положил на стол перед Жлобовым конверт. Тот повертел его в руках и сказал, обращаясь к Подзаборову: — Что делать с новым письмом товарища Терсинцева — решим как-нибудь позже. — В добавлении факты посерьезнее тех, что в исходном. Уж если вы собрались что-то обсуждать, то надо и их,— потребовал я. — Нет,— отрезал Подзаборов.— Без предварительной проверки письма обсуждению не подлежат. Давайте, товарищ Терсинцев, соблюдать установленный порядок. — Тогда я попрошу отложить рассмотрение до тех пор, пока комиссия не проверит новые факты. Зря заседать нечего! В противном случае я сейчас уйду. — Ваши демарши всем изрядно надоели, Виктор Демидович! — повысил голос Подзаборов.—Если не хотите участвовать в обсуждении — это ваше право. Но если вы и мнения комиссии по первому письму слышать не желаете, то, извините, вы просто несерьезный человек! — А вы дайте мне ее заключение на руки, сам прочту, грамотный. До меня лучше доходит через глаза, а не через уши,— возразил я.— Хотя что вам мое мнение! Ладно, останусь послушать. Надоело с вами спорить, зря время терять! — По вашей милости мы уже потеряли десять минут,— с видом победителя произнес Подзаборов.— Итак, слово имеет председатель комиссии райкома товарищ Жлобов Сергей Сергеевич.
— По поручению райкома комиссия в составе ... проверила факты, содержащиеся в письме беспартийного сотрудника вашего предприятия товарища Терсинцева. Само письмо с вашего разрешения я зачитывать не буду ввиду большого его объема, для этого потребуется около часа,— начал свою речь Жлобов, но его перебил Быковкин: — Прошу прощения. Письмо надо бы зачитать. По уставу партии для разбора требуется чтение заявления полностью. — К вашему сведению, товарищ Быковкин,— вмешался Обманухин,— в данном случае устав не может быть применен. Товарищ Терсинцев не член КПСС, а к заявлениям беспартийных столь жесткие требования не предъявляются. Но если вы настаиваете, вопрос может быть поставлен на голосование. — Если устав так позволяет, то я не настаиваю,— поспешил сдаться Быковкин. Жлобов стал читать знакомый мне текст, сразу комментируя его. После разбора подтвержденных фактов он завершил свою речь так: — Кроме этого товарищ Терсинцев привел также массу данных, подтверждения которым комиссия не нашла. Если никто не возражает, я эту часть заключения читать не буду. Нет смысла задерживать ваше внимание на вымыслах и домыслах товарища Терсинцева... — У меня ничего не вымышлено! — подал реплику я.— Читайте до конца. Хотелось бы знать, как вы опровергаете неопровержимое! — Виктор Демидович! — вмешался Подзаборов.— Ваша настойчивость не имеет границ. Не забывайте, что вы не имеете права как беспартийный навязывать свою волю партийному собранию.
— Интересное кино! — крикнул возмущенно я.— Меня почти что клеветником объявляют, а я должен это спокойненько глотать! — Не передергивайте! — тоже сбился на крик Подзаборов.— Вас здесь пока никто клеветником не назвал... Вы искренне заблуждались, располагали недостоверной информацией. Это, как понимаете, не клевета... Я думаю, что даже того, с чем ознакомил нас Сергей Сергеевич, хватит с избытком для самых серьезных размышлений... Что, товарищи, удовлетворим желание Сергея Сергеевича не читать далее заключение комиссии? — Не надо, удовлетворим! — раздались голоса.— Он и так почти час без перерыва говорил. — Тогда я заканчиваю,— удовлетворенно кивнул Жлобов.— Что бы хотелось сказать в заключение? О своем личном впечатлении от писания товарища Терсинцева... Как бы это поточнее выразиться... С чувством оно написано, хлестко. Я бы даже сказал, талантливо, если такой термин применим к подобного рода сочинениям. Но недобрый это талант, крайне озлобленный, неконструктивный. Знаете, каким образом он предполагает излечить детские болезни вашей недавно образованной партийной организации? Раздавить ее, как гнойный прыщ на здоровом теле партии! Сами понимаете, что зачитывать такие художественные перлы перед широкой аудиторией нецелесообразно. — Возмутительно! Неслыханная наглость!— раздались возгласы среди присутствующих. — Спокойно, спокойно, товарищи! — Подзаборов постучал по столу.— Всем будет предо
ставлена возможность высказаться. Прошу! — Тогда позвольте первым мне! — сразу же поднялся я.— Письмо, как понимаю, до коллектива ОТБ доведено не будет. Я же писал его только с этой целью. Истину можно установить только при самом широком обсуждении. Истины в конечной инстанции нет ни в моем письме, ни в заключении комиссии. Она могла бы родиться, но вы не хотите этого! Дальнейший разговор смысла не имеет. Я требую вернуть мою корреспонденцию... — Ничего мы вам не вернем! — не дал мне договорить Подзаборов.— Вы письмо писали в ЦК КПСС, оттуда его и отзывайте. И не мечтайте выступить на открытом партийном собрании со своими «Открытыми письмами». Запомните, этого не будет никогда и ни при каких условиях... — Знаете, а ведь это про вас сказано: «Трусы! Постыдное племя! Ахеянки вы, не ахейцы!» — в свою очередь перебил его я.— Это еше Гомер так говорил. Как огня правды боитесь! Можете хоть до утра сидеть, а мне здесь больше делать нечего. Счастливо оставаться, благодарю за внимание! Мой пассаж произвел впечатление. Все сидели как немые, пока я не спеша поднимался и выходил из кабинета Баранова. Я не ожидал, что так здорово взвинчусь. Всю ночь не мог сомкнуть глаз, трещала голова. Утром едва заставил себя встать с постели. На работе все валилось из рук, шатался из стороны в сторону. — Вы больны, Виктор Демидыч! — сказала одна из сотрудниц.— На вас лица нет. Взгляните-ка в зеркало.
Физиономия моя была на самом деле ужасной: под глазами черные круги, красные уши и распухший почему-то нос. Пошел в медпункт на заводе померить температуру, оказалось тридцать семь и девять. Дежурный врач тут же выписал больничный лист, и я хотел отправиться домой, но решил предварительно написать и отдать заявление на увольнение, чтобы больше уже не возвращаться на это постылое место. Наступило кое-какое просветление на те несколько минут, что я писал заявление, и на бумагу выплеснулось: «Директору ОТБ тов. Баранову О. Ф. от Т ерсинцева В. Д. Не желая работать в учреждении, где бюрократически извращаются социалистическая законность и мораль, процветают ложь и лицемерие, что показано в моем открытом письме парторганизации ОТБ от ... января 1982 г. с дополнением от ... февраля 1982 г. и подтверждено заключением проверочной комиссии, с которым меня ознакомили ... февраля 1982 г., расторгаю трудовое соглашение с руководимым Вами заведением. ... февраля 1982 г. В. Д. Т е р с и н ц е в». Показал Задкову больничный лист и отправился домой, предварительно оставив заявление под расписку Вере, секретарю Баранова. Вызванный на дом участковый врач определил у меня обычный грипп, который свирепствовал в это время в Москве, и я целую неделю провалялся дома, полоская горло и принимая антибиотики. Температура спала, но я вдруг весь отек, да так, что едва мог поднять
веки. Перепуганный участковый врач вызвал «скорую помощь», и меня увезли в больницу с диагнозом «лекарственная аллергия». Не берусь брать под сомнение поставленный диагноз, но думаю, что медики все-таки ошиблись. У меня было что-то нервное. В больнице я провалялся три недели, лечили меня, по сути дела, только диетой да успокоительными травяными настойками, других способов лечения от аллергии, насколько понимаю, просто-напросто нет, слава богу. Постепенно отечность сошла, из больницы я вышел в прежнем виде, даже отдохнувшим. Выздоровление протекало безболезненно, и времени для обдумывания прошедшего хватало с избытком. «Выполнил ли Терсит поставленную программу и можно ли считать замысел писателя Терсинцева реализованным?» — таков был первый вопрос, который я задал себе при выздоровлении. Терсит, разумеется, сделал все что мог, робот он и есть робот. Пер во имя правды и справедливости напролом, не шел ни на какие компромиссы. Я попробовал было задать Терситу новую задачу — добиться чтения «Открытого письма» с дополнением «на открытом партсобрании», но для этого он должен был бы пойти на крайние меры, грозящие ему гибелью. Никакого другого средства для достижения поставленной цели, кроме объявления политической голодовки, я не видел. Кто его знает, может быть, это и дало положительный эффект, поскольку даже по тем временам в моем памфлете-фельетоне ничего экстраординарного не было. По отдельным фактам из него уже существовали аналоги в газетах и журналах, в кино и на телевидении. У меня, правда, все 120
было сконцентрировано, и это производило жутковатое впечатление, но я же не требовал кричать об этом на весь мир, меня удовлетворяли очень малые, местные масштабы. Так что, объяви я голодовку, мои скромные, гарантированные конституцией требования были бы удовлетворены, очень может быть. Но что бы это дало? Ну, послушали бы, поспорили бы еще бог знает сколько времени, и пусть я оказался бы прав на все сто процентов. Из-за этого «выдавливать гнойный прыщ» никто не стал бы. Мне вообще не приходилось слышать, что где-то когда-то некая первичная партийная организация была расформирована, даже если за ней числились самые серьезные грехи, если предприятие, на базе которого она функционировала, сохраняло свой статус. Поэтому даже «победная голодовка», в сущности, давала победу Терситу лишь по форме, а не по содержанию. Но ведь на мою голодовку, столь же вероятно, вообще могли бы не обратить внимания. Подумаешь, какой-то чистоплюйствую-щий инженеришка свою принципиальность показывает! Ну и пусть себе подыхает, если он такой принципиальный! Никто об этом и не узнает, ничего это не изменит. По Москве не так давно ходили слухи, что какой-то писатель, член Союза писателей, не так давно тоже объявил голодовку, да так и помер, ничего не добившись. С чисто литературной точки зрения гибель Терсита, идеального положительного героя, не пожелавшего смириться с неправдой и предпочевшего ей смерть, была бы оправданна, в задуманном мною произведении была бы эффектная развязка. Но вместе с Терситом погиб бы и писатель Терсинцев, неко
му стало бы литературно оформлять этот самый эффективный конец. У меня на минуту мелькнула мысль именно так закончить задуманное сочинение, где подобный вымышленный финал вполне оправдан. Читатель не имел бы никаких оснований не поверить мне, но это не устраивало самого меня: уж если задумал писать без вымысла, то уж будь последователен до самого конца! Наиболее вероятным окончанием моей голодовки было бы самое тривиальное. Меня бы поместили в психиатрическую лечебницу, стали бы применять сильнодействующие препараты. Вылечили бы, конечно, но сохранилась бы у меня после этого способность хоть что-то писать? Едва ли. Нет, на данном отрезке жизни Терсит полностью исчерпал себя, его следовало поставить на капитальный ремонт. С чисто литературной точки зрения моя повесть сюжетно представлялась тривиальной. Положительный герой, повоевав и одержав ряд мелких побед над малодостойными противниками, почуяв, что ему в одиночку с противостоящей неправедной ратью не справиться, ретировался с поля боя, прикрываясь громкими фразами. Если брать классические образцы, то я, как когда-то сказал Лысуха, подобно Дон Кихоту напал на бездушную ветряную мельницу бюрократизма, и она меня так крепко шлепнула о грешную землю, что я целых три недели после этого приходил в себя в больнице. Нет, что там ни говори, но мой идеальный положительный герой никак не походил на былинного русского богатыря или Геракла, совершающих свои блистательные подвиги. Мой Терсит почти ничем не отличался от гомеров
ского. Я после собрания, где меня отшлепал Подзаборов, подал заявление на увольнение и заболел, Терсит гомеровский, получив от Одиссея удар жезлом по спине за обвинительную речь против царей, «изогнулся, и слезы обильно из глаз его пали, а на спине проступила кровавая опухоль тотчас от золотого жезла. Дрожа, он уселся на место, тупо кругом озираясь от боли, слезу вытирая». Вот к какому итогу привел мой художественный замысел, к результату, давным-давно известному в принципе, лишь иллюстрированному современным материалом. Никаких новых истин писатель-реалкст Терсинцев читателю на таком фоне преподнести не смог бы. Единственно, что я вынес полезного из своих приключений, так это возросшую уверенность в своей писательской одаренности. Жлобов, говоря о моем памфлете как о талантливо написанном пасквиле, доставил мне истинное наслаждение, даже не подозревая об этом, разумеется. Я его за это был готов расцеловать, как в свое время Шуру Радоняк. Уж если и явный недруг твои писания рецензирует так, то есть в тебе искра божья! Сладость непроизвольного признания во многом компенсировала все остальные неприятности. Что ж, в отличие от железного Терсита тайный писатель Терсинцев был всего лишь слабым живым человеком, для которого любой вид признания со стороны его писательских способностей означал едва ли не предел душевного блаженства. И это придавало мне сил. Я чувствовал, говоря словами Гоголя, что «еще долго суждено мне чудною властию идти об руку со своими странными героями».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Мое увольнение прошло без особых осложнений. Болезнь «съела» весь месяц, положенный для отработки после подачи заявления «по собственному желанию», так что, придя на работу, я сразу же направился в отдел кадров оформляться, но столоначальница-увольни-тельница, найдя мое заявление, сказала, что со мной желает переговорить директор. Никакого желания беседовать с ним я не имел, а потому ответил ей: — У меня к нему вопросов нет, время вышло, давайте обходной лист. Все решено, меня ждут на новой работе. — Не могу, Виктор Демидович,— пожала плечами она,— Олег Федорович требует, я с директором не могу не считаться. — Это он вам директор, а мне так никто! — усмехнулся я.— Закон на моей стороне. Если сегодня расчета не дадите, я завтра в суд подам. — Понимаю вас, но прошу все-таки зайти к директору.— Она вновь пожала плечами. — Я все сказал,— бросил я, закрывая за собой дверь.
Часа два у меня ушло на сдачу книг в техническую библиотеку, стандартов и технических условий в отдел нормативно-технической документации, готовальни на склад и всего такого прочего. Собрал все незавершенное по порядку в папку и молча положил ее на стол Задкову, тот так же молча сунул ее в ящик. Вообще все шло как в немом кинофильме. За много лет я впервые ни с кем из сотрудников не перебросился ни словом. Приближался обед, и я собрался идти домой, поскольку делать мне уже было абсолютно нечего, но здесь меня вдруг позвали к городскому телефону. — Подзаборов беспокоит, из МК партии,— раздалось из трубки.— Как здоровы, Виктор Демидыч? — Спасибо, все в порядке вашими молитвами! Что это вы обо мне вспомнили, если не секрет? — Ну как же! Вы личность незабываемая, сколько с вами повозиться пришлось,— хмыкнула трубка.— Мне стало известно, что вы увольняться подумываете. Это так? — Не совсем так. Я уже уволился,— ответил я. — Уже? — прозвучал новый вопрос.— Расчет получили? — Уже, но расчета не дают, тянут ваши волокитчики резину. — Вы ошибку совершаете, Терсинцев! — в голосе Подзаборова чувствовалось сожаление.— Столько лет проработали... Оставайтесь, я обещаю оградить вас от неприятностей... Зря вы все это затеяли. — Спасибо за заботу. Верю, что вы и на самом деле оградили бы, но мне этого не
надо, поверьте,— поблагодарил я.— Не буду всего объяснять, не телефонный это разговор, но мосты уже сожжены... Здесь нечто из области психологии, если хотите. — Жаль! Я, возможно, чего-то не понимаю, но думаю, что все же вы делаете ошибку,— сказал Подзаборов.— Как знаете, но, прошу вас, переговорите, пожалуйста, с Барановым по-человечески... Вот, оказывается, в чем дело! Да, мой Терсит, робот, удостоился внимания аж из горкома партии, чего скромному инженеру Тер-синцеву и не снилось! Душа моя смеялась, ибо бездушной железяке предлагали поговорить по-человечески. Подзаборов, сам того не ведая и не отдавая себе отчета, невольно поддался созданному мною наяву художественному образу. Что же еще нужно истинному писателю? Я расчувствовался, решил сбросить железную маску, а потому, когда минут через пятнадцать Баранов через секретаршу пригласил меня к себе в кабинет^ кочевряжиться не стал. — Прошу вас, Виктор Демидыч, забрать заявление назад,— сказал он после взаимных приветствий.— Мы не можем терять специалиста высокого класса из-за подобных дрязг. Вы, конечно, человек тяжелый, но, думаю, когда-нибудь общий язык мы найдем, новых писем в ЦК вам писать не придется. Оставайтесь! — Поздно, Олег Федорович! Хотел бы, да не могу,— искренне сказал я.— Не хочу быть свиньей по отношению к тем, кто устроил меня на новую работу. Жаль, естественно, бросать насиженное место, но ничего не поделаешь... Зла на вас не имею, напоминать о себе не буду, так что давайте разойдемся подобру-поздорову,
как в море корабли, чтобы уже никогда не встретиться... Живите как знаете, праведно или неправедно, это ваше дело, не мне вас направлять или поправлять. — Ладно, коли так.— Баранов удовлетворенно кивнул.— Мы тоже о себе напоминать не будем, даже не поинтересуемся, куда вы переходите... Одна просьба на прощание. Перепишите заявление, уберите из него все лишнее, оставьте только собственное желание. Вот вам чистый лист. — Пожалуйста! — улыбнулся я.— Чего не сделаешь для доброго расставания! Правда, не очень-то понимаю причины, но мало ли чего я не понимаю! Быстренько черкнул краткое «Прошу уволить по собственному желанию», подписал, поставил дату и протянул директору, который в обмен вернул мне старое заявление. — Вот теперь полный порядок! — Олег Федорович потер руки, но тут же заметил: — Только вы зря сегодняшнее число поставили, надо бы перенести дату с того заявления. Потрудитесь, Виктор Демидыч, переписать. Я вновь достал ручку, хотел тут же исправить, но, чуть подумав, сказал: — Пожалуй, не стоит! Не знаю, что за этим кроется, зло или благо, но вредна и ложь во благо, это точно. Оставляю вам, Олег Федорович, оба заявления, поступайте как хотите. — Я и сам не знаю, что за этим кроется, кадровики просили,— слегка смутился он.— Ну их к дьяволу, пусть сами разбираются... Что ж, Виктор Демидыч, прощайте! Я дам команду, чтобы вас немедленно рассчитали. Столоначальница по увольнению, повертев
в руках оба мои заявления, недовольно хмыкнула и новое заявление при мне же порвала, сказав, что такие бумажки ей не нужны, после чего предложила идти в кассу получать деньги под расчет. Я заикнулся было про обходной лист, требуемый при увольнении, но она сказала, что таким знаменитостям, как Терсинцев, делаются исключения. Так я навсегда расстался со своим бывшим заводом, бывшим УГТ и ОТБ, вообще с периодом жизни, длившимся полтора десятка лет. Не было ни цветов, ни торжественных речей, сплошное молчание. Когда я, собрав вещички, уходил из отдела, лишь Шура Радо-няк не постеснялась со слезами на глазах подойти ко мне да вечером позвонил домой Лысуха... В душе появилась какая-то двойственность. С одной стороны, почувствовал некоторое облегчение, поскольку кончились волнения, борьба и дрязги, с другой — ожидание неизвестного, нового. Как-то там на новом месте? В сорок пять лет начинать почти с нуля не так-то просто, вновь притираться, учиться и переучиваться... Появились сомнения: может, драв был Подзаборов? Я договорился на новом месте, что на работу выйду через месяц после увольнения — надо было реализовать неотгу-лянный отпуск, но буквально через пару дней я об этом пожалел. Хотелось скорее освободиться от гнетущей неизвестности, быстрее вступить в новую жизнь, но достигнутой договоренности в самом начале нарушать не стал, постеснялся. Шла весна 1982 года, с ее слякотью, оттепелями и заморозками, податься отдохнуть на это время мне было некуда, а
потому решил засесть за написание повести по горячим следам, тем более что у меня впервые выдался действительно свободный месяц для своих литературных трудов. Всю жизнь я занимался этим по вечерам и ночам да в воскресные дни, отпуска посвящал праздному отдыху, ездил либо на юг дикарем летом, либо зимой в подмосковные дома отдыха. Здесь же мне провидением пожалован целый месяц, могу поработать, как истинно профессиональный литератор. Жорж Сименон, доводилось читать, сочиняет по роману в год. Одиннадцать месяцев обдумывает, а за месяц пишет и до блеска отшлифовывает. Я, разумеется, не Жорж Сименон, но, по прежнему опыту, когда в голове более-менее четко вырисовывался сюжет будущего рассказа и его основная идея, за месяц работы по вечерам без особого напряжения в окончательном варианте выдавал страниц тридцать—сорок, от которых Лысуха приходил в восторг, а всякого рода литературные консультанты иногда сдержанно одобряли. С такими мыслями, взяв свежую большую тетрадь, я уселся за стол и вскоре убедился, что писать произведение социалистического реализма в стиле Н. Островского или М. Булгакова мне не дано. Три недели, не отрываясь от стола, я марал бумагу, но из-под пера выползало нечто несуразное, какой-то детский лепет и несусветная ересь. Измучившись и проклиная все на свете, я едва не порвал в клочья написанное и документы, зарекаясь на будущее вообще браться за перо, называя себя в душе графоманом. Два года смелых авантюр, потеря работы и болезнь — и все зря, все псу под хвост!
Хвала аллаху, который не лишил меня разума окончательно! Я аккуратненько сложил в папку все документы и записи, злополучную тетрадь, после чего забросил ее подальше на антресоли ждать лучших времен, а оставшуюся неделю до выхода на новую работу решил побездельничать, благо погода стала налаживаться, весна брала свое. В погожий апрельский денек старший инженер-технолог Терсинцев занял свое новое рабочее место на прежде неведомом заводе. Не буду подробно описывать детали своего вживания там, ибо не это входит в мою художественную задачу. Вообще-то сей момент довольно интересен и, насколько мне известно, в русской советской художественной прозе не освещен совершенно. Думаю, что читателю было бы довольно любопытно почитать о том, как себя чувствует инженер сорока пяти лет, волею судеб сменивший место работы с использованием протекции, как притирается к новому коллективу и что вообще при этом происходит. Не исключено, что когда-нибудь я напишу об этом рассказ или повесть, а здесь скажу очень кратко и ровно столько, сколько это нужно для понимания развития сюжета. Технический отдел службы главного технолога завода если и отличался от моего старого отдела, то только тем, что процент мужчин там был еще меньше, подавляющее большинство составляли женщины. Остальное, как говорится, «все тех же щей погуще влей». Пожалуй, лишь секретность работы существенно отличалась от прежней. Здесь каждая бумажка учитывалась секретным отделом, ее надо было прятать в специальный чемодан, получаемый
под расписку в начале рабочего дня и сдаваемый в конце. Имелись еще кое-какие мелкие отличия, но не в них суть. Мне поначалу трудновато приходилось адаптироваться к секретности, однажды даже грозили крупные неприятности, но обошлось, как, впрочем, и все остальное. Трехмесячный испытательный срок выдержал успешно и стал, что называется, полноправным членом коллектива. Я бы не сказал, что приняли меня с распростертыми объятиями. Наоборот, имелась некая настороженность, знали, что я «позвоночник», то есть устроен на работу по звонку из министерства. К тому же я «перебежал дорогу» одной тамошней кадровой сотруднице, инженеру, претендовавшей на повышение, занял вакансию, на которую метила она. Естественно, что она и ее доброжелатели в первое время относились ко мне с плохо скрываемой враждебностью. Однако вскоре они поняли, что как специалист я классом повыше, и все встало на свои места. Больше того, через полгода я завоевал определенный авторитет, меня стали уважать истинно, без оглядок на «блат». Не знаю, по каким причинам, возможно, с подачи моего шурина-благодетеля, хотя он потом божился, что совершенно здесь ни при чем, меня в октябре месяце вдруг откомандировали на целые полгода работать в министерство, в главное его управление, в просторечии — главк, которому подчинялся наш завод. Сотрудница главка, курировавшая наш завод, ушла в декретный отпуск, начальство решило заткнуть образовавшуюся брешь кем-то от нашего завода, и выбор пал на меня. Может быть, здесь сыграло роль мое умение гладенько писать
служебные бумаги, что заводское руководство заметило довольно быстро, не исключено, что какую-то роль сыграли распространявшиеся по заводу слухи о моих крупных связях с высокими министерскими чинами, какую-то почву под собой имеющие, но факт остается фактом: я превратился на время в «подснежника». Так иронически называют людей, работающих в министерствах, а числящихся и получающих деньги на подведомственных предприятиях. Я особенно против этой длительной командировки не возражал. Мне, писателю, представлялось интересным изнутри посмотреть на жизнь управляющей производством верхушки, набраться новых впечатлений. Не каждому писателю такая возможность представляется, ну как здесь не поверить, что я истинно любимец божий! К тому времени я оклемался от последствий своего фиаско в ОТБ, спала пелена неуверенности и неясности, появилась раскованность и оптимизм, стал подумывать вновь о той самой задуманной повести, попытка написания которой полгода назад окончилась неудачей. Собирать новый материал путем изыскания других приключений подобного типа я не собирался, думалось, что хватит и имеющегося. Вообще я после увольнения и перенесенной болезни стал немножечко другим, неудачи учат куда сильнее успеха, но тяга к литературному творчеству не иссякла. Достал с антресолей заветную папку, стал перечитывать документы, записи и сочиненное, вроде бы начала конструироваться новая схема, но, видимо, небесный мой покровитель посчитал, что время еще не настало, а потому подкинул мне новую
тему. Отправилась папка на прежнее место. Не успел я проработать в министерстве и месяца, как умер тогдашний глава государства Л. И. Брежнев. Мне, фактическому сотруднику центрального аппарата, довелось участвовать в его похоронах, чего не было бы, оставайся я на тот момент заводчанином. С предприятий, насколько я знаю, такой чести удостоилась только высшая администрация и партийный актив. Так что писателю Терсинце-ву опять повезло. Вот после тех похорон я на некоторое время отвлекся, как мне казалось, от основной своей темы, стал работать над вполне самостоятельным рассказом. Но не зря, видно, говорят, что любой писатель всю жизнь пишет одну и ту же книгу, поэтому считаю целесообразным поместить тот рассказ здесь, пусть это и не в традициях русской прозы социалистического реализма. Здесь, пожалуй, я возвращаюсь в композиционном плане к «Мертвым душам» Гоголя, где, как знает читатель, имеется вставная «Повесть о капитане Копейкине». Впрочем, да простят меня дошлые литературоведы, такая ли уж она вставная? Нижеприведенный рассказ написан мною в 1983 году, когда я все еще работал в министерстве. Естественно, что я не мог знать того, что через четыре-пять лет станет общеизвестным. Довелись мне предлагать его в печать как самостоятельное произведение сейчас, неизбежно пришлось бы дорабатывать, но в рамках данного повествования делать этого не стоит. Это не соответствовало бы правде развития сюжета, моему настроению и поведению тогда и в дальнейшем. Поэтому не изменяю ничего.
От Страстной к Охотному Сталин умер. Друзья-девятиклассники Рэмик Мякишов и Костя Мякинин решали неожиданно возникшую проблему: идти на прощание в Дом союзов или нет. — Его же положат в Мавзолей рядом с Лениным! — говорил Рэмик.— Какая разница, где на него смотреть — там или в Колонном зале, он же все равно мертвый! Сейчас все, похоже, с ума посходили, прут к нему как очумелые, прости за сравнение, товарищ комсорг. А в Мавзолей потом с тобой спокойненько сходим... — Чепуху изволите молоть, малосознательный комсомолец Мякишов! — прервал его Костя.— Мавзолей и Дом союзов — это две большие разницы. — В чем же, о мудрейший из мудрейших вождей комсомола? Куда покойника ни положи и где на него ни смотри — он от этого живее не станет. Вот понимаю, когда дедушку хоронили, то на него надо было последний раз взглянуть, потому что потом его уже никогда не увидишь. — Тоже мне сравнил, о наинесознательнейший из несознательных! — не согласился Костя.— Дед твой, нет слов, чудесный старик был, другого такого я не видел. Только, знаешь, кроме меня про Сталина в таком тоне никому не говори: вылетишь с волчьим билетом из комсомола в два счета. Сталин — человек другого порядка... — Занятно! — на этот раз перебил его Рэмик.— Другого порядка, разумеется более
высокого, а выше человека только бог! Вот и выходит, что самый наибезбожнейший из безбожнейших комсоргов в мире верит в бога, которого никогда не было, нет и быть не может. — Хм...— озадачился Костя.— Мастер ты все переворачивать с ног на голову! Не соображу, что тебе и сказать!.. Знаешь, давай по сему предмету не спорить, не тот момент. Сейчас все скорбят, а мы с тобой балаганим, как всегда. — Ты прав,— согласился Рэмик.— Только, признаюсь, мне куда горше было, когда дедушка умер. Тогда стоило подумать, что больше уж никогда его не увижу, что он уже мне не улыбнется, не приласкает и не расскажет что-нибудь интересное, сразу сердце замирало и слезы на глаза навертывались... А сейчас что-то не то. Понимаю, ясное дело, что от нас ушел великий вождь и учитель, что без него во всем мире честным людям жить будет хуже, а плакать не хочется, слезинки из себя выжать не могу. Пытаюсь себя заставить — не получается. Стыдно сказать, но мне оттого печальней, что из-за траура перенесли финал по хоккею с шайбой. Весна, лед на «Динамо» может не удержаться... — Ну, ты, брат, даешь! — ахнул Костя,— Черт тебя знает... Честно говоря, мне почему-то тоже плакать не хочется, но про хоккей ты зря приплел. Чурки, наверно, мы с тобой. Все кругом с горя на себе волосы рвут, а нам, получается, все до фени... Ну да ладно... В общем, мне, как комсоргу, треба идти, тебе тоже со мной надо. Ты меня комсоргом сделал, тебе за меня и ответ держать. Кроме смеха, мне без тебя погано статься может.
На этом друзья и сошлись. Рэмик бросить Костю на произвол судьбы не решился, его худосочного друга в толпе могли переломить как соломинку. По Москве ходили страшные слухи. Говорили, что в первый день прощания на Трубной площади такую давку устроили, что несколько сот человек растоптали в лепешку, а сколько рук-ног поломали — не сосчитать. Рослый, крепкий Рэмик, самый сильный в классе, в таких ситуациях для Кости мог оказаться единственной надеждой. Кроме того, он и в самом деле почувствовал ответственность за друга, поскольку комсоргом тот стал действительно, с его подачи. Мякишов в классе пользовался непререкаемым авторитетом. Он не только лучше всех в школе играл в футбол, хоккей и волейбол, но был одним из сильнейших в учебе и, самое главное, не боялся конфликтовать с учителями, если считал иногда их действия несправедливыми. Отличник Мякинин учителей побаивался, но среди ребят считался своим парнем, во всяком случае не таким задавакой, как остальные немногочисленные его коллеги. Рэмику очень не хотелось, чтобы комсоргом у них стал один из шептунов, поддерживаемый педсоветом и комитетом комсомола школы. Он развил бурную деятельность, сумел настроить одноклассников в пользу Кости, и те его поддержали. Вот с той поры они и подружились по-настоящему, ребята в шутку называли их «Пушкин и Пущин». Мать не хотела пускать Рэмика на прощание со Сталиным, боялась, что ее мальчика покалечат или задавят насмерть. Однако Костя, которого она как комсорга очень уважала, сумел ее переубедить.
— Во-первых,— сказал он,— слухи о новой Ходынке сильно преувеличены. Это все происки мирового империализма. Во-вторых, безобразия, что были на первых порах, теперь выправлены железной рукой. В-третьих, мальчик силен, как Портос из «Трех мушкетеров», и сам задавит кого хочешь. В-четвертых, если он Рэм, то есть Революционер, Электризующий Мир, то ему сам бог велел пойти сказать последнее «прости» величайшему революционеру всех времен и народов. — Успеха вам, ребята! — поддержал друзей отец Рэмика.— Мне довелось Ленина хоронить, вам — Сталина. Тогда морозы страшенные стояли, на улицах костры жгли, чтобы не замерзнуть... Вы на всякий случай потеплее оденьтесь, не зря говорят: «Месяц марток — надевай трое порток!» И ухо востро держите, сейчас народ куда нахальней стал, чем в двадцать четвертом. Я с вами тоже пошел бы, да старые раны что-то беспокоят и чертов радикулит не велит... Вы словно эстафету из моих рук принимаете, а ваши дети, глядишь, где-нибудь в восемьдесят втором, через те же двадцать девять лет, Маленкова хоронить пойдут. Он дольше Сталина проживет, медицина к тому времени громадные успехи сделает, и врачей-убийц не будет. Это они Иосифа Виссарионовича угробили. Ему бы жить да жить, грузины все долгожители. Умер Брежнев. К старшему экономисту Всесоюзного промышленного объединения Мякишову подошел секретарь партбюро и сказал:
— Рэм Сергеевич, вы включены в список на посещение Колонного зала, Константин Романович распорядился. Сбор в десять утра в субботу на площади у метро «Автозаводская», оттуда на автобусах повезут к Дому союзов. Тратить свободную субботу на подобного рода мероприятие у Мякишова желания не было, но отказываться, ссылаясь на свой радикулит, не стал. «Коська, видно, нашу одиссею вспомнил,— решил он,— вот и предлагает что-то вроде сравнительного зрелища «Великие похороны-82». Что ж, коли на автобусе к Колонному залу, как интуриста на дефицитный концерт,— гран мерси, синьор начальник! А так бы, мильпардон, ни за какие пироги, только под дулом пистолета, хоть ты все тот же первейший друг, что и тридцать лет назад». Мякишов и Мякинин втайне от сослуживцев оставались душевными друзьями, не давая им повода для самых ничтожных подозрений. Константин Романович за несколько лет совместной работы с Рэмом Сергеевичем, пожалуй, первый раз как-то выделил неприметного сослуживца, самолично внеся его фамилию в список на прощание с Брежневым. Впрочем, едва ли этот знак внимания могли посчитать за свидетельство предпочтения. В конторе никто на похороны не рвался. Поговаривали, что еле-еле наскребли нужную численность, кое-кого просили пригласить с собой супругу или взрослых детей. После окончания школы пути друзей разошлись. Рэм поступил на экономический факультет, Константин подался учиться на инженера.
В студенческие времена они виделись часто, хоть и меньше, разумеется, чем в школьные годы. Потом разъехались в новые районы Москвы, по разным ее концам, встречаться и созваниваться стали все реже и реже, неизменно ходили друг к другу лишь в дни рождений. Константин все время возносился все выше и выше с тех самых пор, когда Рэм запустил его на орбиту комсомольских активистов. В институте он входил в комсомольское бюро и комитеты, на второй годы работы после получения диплома стал освобожденным секретарем комитета комсомола большого завода, через несколько лет попал в партийный аппарат, а в сорок с небольшим занял пост управляющего крупным промышленным объединением с правами заместителя министра. Рэм полагал, что его друг в не столь отдаленном будущем поднимется на ступеньку выше. У Мякишова карьера не сложилась, хотя в пору студенчества и последовавшей за ней сразу же аспирантуры подавал большие надежды. Однако светила экономики тех лет нашли отдельные положения его диссертации слишком крамольными, а поскольку Рэм проявил упрямство и не стал следовать их советам, то его к публичной защите не допустили. Он поставил крест на науке и попытался отдаться практике, но на успех, как вскоре понял, рассчитывать не мог. Кочевал с места на место, работал бухгалтером и плановиком, ревизором и экономистом. С одних предприятий уходил сам, с других выгоняли за то, что пытался быть «более ревностным католиком, чем папа». Так бы и стать ему вечным летуном, не вмешайся в его судьбу Мякинин.
— Ну вот что, гражданин революционер! В наши паскудные времена пора перестать пытаться электризовать мир и сыпать искры. Там,— он неопределенно ткнул пальцем в потолок,— сплошь трухлявые старики. Их не зажжешь, пламени гниль не дает. В лучшем случае от нее вонь да копоть... И вообще твоя честная бедность на пятом десятке у меня как бельмо в глазу. Я по твоей милости иногда спать спокойно не могу, негодяй ты этакий... Короче говоря, пойдешь в мою контору старшим экономистом. Это самая высокая должность, на какую беспартийных спецов твоего профиля берут в центральный аппарат... Кроме смеха, мне без тебя погано статься может. На этом друзья и сошлись, как в марте пятьдесят третьего. Съевший собаку в теории и практике экономики Рэм Сергеевич стал Константину Романовичу незаменимой подпоркой, помог последнему избежать крупных неприятностей из-за подсидок соперников, пытавшихся воспользоваться экономической малограмотностью молодого управляющего. Лишь в этом находил Мякишов удовлетворение для души. Царившие в обществе и экономике депрессия и стагнация, ему, как экономисту, очевидные, доставляли душе злорадство, удовлетворяли отрицательные эмоции. — Ваши финансы поют романсы!— потирая руки, говорил он Мякинину наедине после очередного повышения цен и провала плана по росту производительности труда.— Брежневская экономная экономика опять села в лужу... Удивляюсь, как до сих пор она в ней не утонула! Да, богата Русь святая! А я ведь все это предсказывал пятнадцать лет назад, превенти-
вы предлагал. Интересно, сколько лет наша казна может еще это выдержать? Год, два, пять? Поэтому смерть Леонида Ильича не вызывала ни в уме, ни в душе никакой горечи. Можно было надеяться на какие-то перемены. Пусть не сразу, пусть хотя бы через те же три года, как после Сталина. Впрочем, кое-какое неудовольствие кончина Брежнева Мяки-шову доставила. Он был бы доволен, если бы тот прожил на один день больше. Тогда бы не отменили трансляцию по телевизору концерта, посвященного Дню советской милиции. По сравнению с другими телепередачами подобного рода эта являлась почему-то самой яркой, собирала лучшие артистические силы. Когда вместо долгожданного концерта в эфир пустили внезапно старенький революционный фильм, появилось ощущение, какое бывает у ребенка, не получившего в подарок обещанную красивую игрушку. Рэмик и Костя жили в самом центре. Первый — в Брюсовском переулке, второй — на улице Станкевича, до Дома союзов в обычный день рукой подать. Но как быть сейчас, как туда пройти, когда свободно можно идти только от центра,— понятия не имели. Знали, что к Сталину стоит колоссальная очередь, но где ее начало и по каким улицам она идет — не представляли, а потому решили действовать «методом тыка». В последний день перед похоронами вышли из дома в пять утра и попытались проскочить на улицу Горького, все выходы на которую были наглухо забаррикадированы ар
мейскими грузовиками. Тем не менее им в кромешной темноте удалось прошмыгнуть под аркой улицы Станиславского, но дальше к Дому союзов пробиться не удалось. На улице Немировича-Данченко и в Столешниковом переулке милицейские посты оказались бдительными. Зато узнали, что очередь еще с прошлого вечера стоит по Пушкинской улице аж до Страстного бульвара. Прошли до Пушкинской площади и увидели, что очередь тянется уже по улице Чехова. Офицер из армейского патруля посоветовал пойти на площадь Маяковского и далее по Садовому кольцу к Каляевской, поскольку вроде бы хвост очереди где-то там. Ребята собрались последовать совету, но Косте в голову пришла гениальная мысль пристроиться к стоявшим прямо здесь. — Но это же нечестно! — возразил Рэмик.— Люди целую ночь стояли, а мы по нахалке хотим. — А мы только попробуем! — не уступил Костя.— Может, ничего и не выйдет! И что нам мешает потом пойти вдоль очереди против хода? Ведь раньше к хвосту придем, чем если кругаля давать! Рэмик согласился. К этому времени Москва проснулась, люди пошли на работу, их по документам стали пускать в нужных им направлениях. Друзья долго выжидали подходящий момент и, воспользовавшись незнанием местности у стоявших на посту нездешних милиционеров, показав им паспорта с пропиской, прошли за кордон и влились в очередь. Рэмик вновь хотел было поступить честно, но Костя опять настоял на своем. В очереди, как оказалось, порядка не было. Воль-
шинство стояло не с хвоста, а где-то примазалось тем или иным способом. Собственно, это скопище людей назвать очередью язык не поворачивался. Стояли большущей толпой, а не один за другим. В основном молодежь — старшеклассники, студенты, молодые интеллигенты, но были и пожилые, даже старики и старухи. Старались сохранять приличествующий скорбный вид, но время от времени в молодежных компаниях вдруг раздавался смех. Стоять в праздности по нескольку часов и молчать неимоверно трудно, невольно начинали о чем-нибудь говорить, травить анекдоты, заигрывать с девушками. — Бесстыдники! — не выдержала стоявшая неподалеку от друзей средних лет дама, когда группа студентов рядом вдруг расхохоталась.— Совсем совесть потеряли, словно на танцульки пришли. Надо милицию позвать, вывести их вон! — Не делайте из этого трагедию,— попытался успокоить ее весьма пожилой мужчина.— Жизнь есть жизнь, даже великая смерть ей не помеха. Что знают эти юноши и девушки? Зачем они сюда пришли? Неестествен их интерес к похоронам, идет не от подлинного чувства, навеян разумом, а жизнерадостный смех — от матушки природы, от здоровья и силы молодости. — Вы их, гражданин, зря оправдываете. Молодежь тоже разная бывает,— дама кивнула в сторону Рэмика и Кости. Вот, например, эти двое молодых людей ведут себя прилично. Заметно, что они глубоко переживают кончину Иосифа Виссарионовича. — Может быть, может быть! — мужчина с
сомнением покачал головой и обратился к друзьям: — Скажите честно, юноши, что вас сюда привело и почему у вас столь постные физиономии? — Нечему радоваться! — пожал плечами Рэмик.— От нас ушел вождь, великий человек. Пришли сказать ему последнее «прости»! Разве же не все здесь для этого? — Но вы же понимаете, что бесчувственное тело вождя ничего не услышит. К кому же вы хотите обращать свой глас? — вновь задал вопрос случайный собеседник. — Ну, это так принято говорить,— вступил в разговор Костя.— Конечно, не услышит. Мы воздаем почести, произносим в душе клятву верности его заветам и укрепляем свой дух. Вот такой смысл я вкладываю в прощание, другого быть не может. — Молодость категорична,— улыбнулся мужчина.— Может и другое быть, в слова «последнее прости» вкладывают прямой смысл. Считается, что до погребения дух покойного витает над ним и слышит невысказываемые мысли пришедших к гробу. — Это все поповские бредни! — хохотнул Рэмик, но сразу же замолчал, вспомнив, что смеяться неприлично.— Вы ведь сами в это не верите. Видно, что вы человек образованный, а не темнота. — Еще вчера не верил, а сейчас верю, хочу верить,— ответил тот.— Мне Сталину много надо сказать. Не мог сказать живому, так скажу мертвому. Услышит, обязательно услышит, душа бессмертна. Да, велик он был! Вы еще не представляете, до какой степени велик. Узнаете когда-нибудь. Нет ничего тайного, что не стало бы явным.
— Чего же мы не знаем? — опять вступила в разговор дама.— Вся жизнь Иосифа Виссарионовича всем известна до мельчайших подробностей по сотням книг, спектаклям, кино... Она не успела договорить, как толпа пришла в движение. Открыли проход на Пушкинскую, и все стремглав ринулись вперед, стараясь обогнать друг друга в гонке к заветной цели. Друзья, подхваченные потоком, понеслись в самом его центре и через несколько десятков секунд очутились перед очередным барьером из грузовиков у Козицкого переулка. Им удалось отделаться легко: у Рэмика лишь оторвали все пуговицы на пальто, а Костя потерял рукавицу и слегка порвал брючину на правой ноге. Траурную районную делегацию подвезли не к Дому союзов, как обещали, а на Пушкинскую площадь, где сформировали колонну, начавшую движение вокруг сквера возле памятника Пушкину к кинотеатру «Россия». «История повторяется почти один к одному! — подумал Мякишов.— Мы с Коськой тогда начинали тоже отсюда, никакой разницы... Хотя тогда «России» еще не было... А сейчас Коськи рядом нет. Ныне мой замминистра в почетном карауле у гроба стоять чести удостоен... Интересно, сколько на сей раз времени займет наш скорбный путь?» Колонна двигалась медленно, но верно, почти без остановок, соблюдая полный порядок. При таком темпе, как прикинул Рэм Сергеевич, часа за два-три можно пройти. Его настроение улучшилось. Побыть в праздности на свежем воздухе несколько часов не так уж и плохо. Движение транспорта перекрыто, нет бензино
вой копоти. Ноябрьский денек сер, но сухо, и температура воздуха в самый раз, где-то около нуля, ни жарко, ни холодно. Тогда, в марте пятьдесят третьего, было похолоднее, и снежок с ветром шел время от времени. Невольно начав сравнивать прошлое и настоящее, Мякишов уже не мог остановиться. Прежде всего он отметил, что на этот раз публика в среднем намного старше, чем тогда. Впечатление складывалось такое, что на эти похороны пришли те же самые люди, что и на прошлые, постарев на истекшие неполные тридцать лет. Молодежи почти нет, всем в основном за сорок и старше. Тогда шли стихийно, были незнакомы, сейчас.— организованы по месту работы, все всех знают, успели друг другу надоесть за рабочую неделю, хотели бы отдохнуть в выходные от примелькавшихся лиц. Все уже тысячу раз обсуждено между собой, разговаривать больше не о чем. Поэтому оживленных бесед нет, лишь иногда перебрасываются короткими фразами на ходу. У многих в руках журналы или карманного формата книги, которые при такой ходьбе читать одно удовольствие. Рэм Сергеевич ругнулся про себя за то, что сам не догадался прихватить из дома что-нибудь в этом роде, легкомысленно поверив, что их в самом деле подвезут прямо к Дому союзов. Не терпящий праздности ум Мякишова требовал чем-то заполнить образовавшийся вакуум, а поэтому в голову без всякой системы одна за другой полезли мысли, так или иначе связанные с нынешним трауром в стране. Они рождались неспешно, в темпе движения колонны, и вроде бы бесследно исчезали, чтобы уступить место следующим.
«Отец-то мой почти пророком оказался,— было первой мыслью Рэма Сергеевича.— Год следующих великих похорон угадал абсолютно точно. Жаль, сам не дожил, старина! Вот бы гордился своей проницательностью! Двадцать девять лет для Руси советской превращаются в магическое число. Тогда, значит, следующие состоятся где-то в две тысячи одиннадцатом... Меня тогда уже не будет, это точно. Дед умер перед Сталиным, отец — перед Брежневым. Перед кем же помру я? Нужто перед Андроповым? Быть того не может: ему уже скоро семьдесят, а мне всего сорок пять... И чего это на место Леонида Ильича посадили Юрия Владимировича, бывшего самого главного чекиста? Ведь после Ленина не Дзержинского же избрали! Андропов удержится ли дольше Маленкова? Год, другой, а там, глядишь, на его месте уже новый. История повторяется... Или же я ошибаюсь, как отец ошибся относительно Маленкова? Да и Брежнева-то, если верить отцу, должен был идти хоронить не я, а его внук, мой сын Сережка... М-да... Не та нынче молодежь, порассудительней нас, поумней, пожалуй. Если бы меня, скажем, отец позвал на похороны Сталина, я бы и пикнуть не смел, а мой фрондер не побоялся: «Это все из каменного века! Ты что, по телевизору не насмотрелся? Наш цветной ящик наверняка лучше показывает, чем издали напрямую смотреть. Я с тобой и на хоккей теперь не хожу, потому что по телевизору лучше. Ты, батя, ходячий анахронизм в эпоху НТР! И вообще я тебя не понимаю. Сколько помню, ты на Брежнева все время ворчал, что он все не
так делает, как надо, чуть не выжившим из ума стариком представлял. А теперь вот собрался идти последние почести ему воздавать... Ваше поколение — сплошные конформисты. Тебе начальство приказало, вот ты и не перечишь, хоть для тебя этот покойничек — пустое место. Ты меня извини, но я его никогда не уважал. Дедушка вон всю войну на передовой, израненный весь, а наград — всего два ордена да три медали. Золотой старик был, других таких не будет. А вот Леонид Ильич уже после войны геройских звезд без счета нахватал да орден Победы! Так что спасибо за приглашение, лучше десяток эпюр по сопромату построю». Интересно, сохранится ли в нем этот максимализм через двадцать девять лет или подергается, как я, и станет таким же конформистом? Жаль, но, видно, не узнаю... Вот я на покойника действительно среди своих при жизни грязи лил предостаточно, словно бы знал, что и как надо делать, дай мне его власть. Пожалуй, уверенности в том, что пойди страна в экономике по предложенному мной пути, и все было бы «о’кей», сейчас нет. Что ни говори, но дальше смелых гипотез юности моя наука не пошла. Как бы они показали себя на практике — это вопрос. Конечно, дела шли бы не хуже, чем при бездеятельности Брежнева, но оптимально ли? Экономика — штука тонкая, здесь точного локального эксперимента не поставишь, и в масштабах всего общества экспериментировать нельзя, люди не белые мыши. Леонид Ильич в экономике и не пытался
чего-то изобретать, если не считать знаменитых слов «экономика должна быть экономной». У Хрущева опыт с совнархозами не прошел, он вернулся на сталинские рельсы, преемник поехал по ним дальше. Кто знает, может быть, он прав был? Если своих путей не имеешь, то по каким ехать, кроме известных? Первична, увы, политика, а не экономика. В словосочетании «политическая экономия» политика на первом месте. Для перемен экономических, видимо, политику менять надо... В ней я не профессионал, не моя это специальность. Впрочем, и Брежнев-то не теоретиком в политике был, а практиком-эмпириком. Металлург по образованию, комиссар по роду работы... Может, я зря на него бочку при жизни катил?.. Вообще, если верить Ключевскому, объективная оценка правильности политики дается где-то лет через восемьдесят — сто, а посему нечего об этом и думать... Мое недовольство Брежневым можно отнести к извечному конфликту различных поколений, отцов и детей. Не дают отцы жить детям так, как те считают нужным, навязывают свою волю, и некуда деться. Брежнев-то моему покойному отцу сверстник... Смешно, но за двадцать с лишним лет работы я только Коську за порядочного начальника признал. Потому, наверно, что он мне одногодок и друг. Знать, и верхняя власть для большинства граждан должна быть не отцами, а сверстниками, друзьями, вот тогда и о гармонии речь вести. Жизнь не казарма. Ну а насчет моего конформизма Сережка прав. Пока отец в силе был и я с ним вместе жил, то вынужден был соглашаться во всем существенном, иначе никакой жизни и быть не
могло. Вот когда разъехались, то тогда совсем другое дело, оба вздохнули с облегчением... А с Брежневым вот только сейчас разъезжаемся в разные миры. В этом мире уехать от него было некуда... Родителей мы не выбираем, верхнюю власть нам выбирает партия, наш цвет и разум. Демократично выбирает, с соблюдением всех норм и правил. Даже Сталина в вожди выбрали без всяких извращений, в открытой полемике на съезде, кого хотели, того и выбрали, с завещанием Ленина не посчитались. Сильней, значительней он был Троцкого и Бухарина, Зиновьева и Каменева. Сколько они ни пытались — свалить не смогли, народ за ними не пошел. Он коллективную волю лучше всех отражал, являлся самым верным ее зеркалом... Так и Брежнев. Правда, Хрущева он сместил, подозреваю, не совсем по правилам, когда тот в отпуске на Пицунде нежился, но без силовых приемов, большинство в ЦК его поддержало. Кого хотели, того и выбрали. Тоже зеркало... Так что же, как говорится, на зеркало пенять, коли рожа крива! Теперь вот Андропов. В демократичности его избрания нет никаких сомнений. Значит, на нынешнем отрезке времени и он будет отражать надежды людские лучше всех среди прочих. Не знаю, как пойдут дела дальше, но начал он великолепно, похороны организовал лучше некуда. Порядок, никакой толкотни, все чин чинарем...». В этот момент около кинотеатра «Россия» колонну остановили, дав возможность участникам процессии привести себя в гтррядок, и через двадцать минут движение возобновилось.
Возле Козицкого переулка толпа к Сталину стояла почти до обеда, у улицы Немировича-Данченко — до ужина, так что к очередному кордону на пересечении Пушкинской улицы со Столешниковым переулком друзья подошли в начале девятого вечера. Пошли разговоры, что дальше вообще не пустят, что дай бог к полуночи пропустить тех, кто скопился от проезда Художественного театра до Охотного ряда. Однако никто не уходил, толпа даже стала уплотняться за счет просачивающихся со всех сторон. Некоторые умудрялись проникать на Пушкинскую улицу через крыши невысоких домов, спускаясь с них по водосточным трубам. Все говорили, что если не пройдут в Колонный зал, то на ночь останутся здесь, чтобы быть поближе к Сталину вплоть до самых похорон. Друзья к этому времени здорово вымотались, особенно Костя. С ночи во рту ни крошки пищи, ни глотка воды, все время на ногах. Впрочем, почти до предела измотались не только они. Давно стихли оживленные разговоры, не слышался смех, все стояли понурые и обессиленные. Часов около десяти терпение Кости иссякло: — Пора отваливать! Не пройдем, это ясно и ежам. Прав ты был, Рэмка! Зря пошли, потом в Мавзолее спокойненько посмотрим. Сейчас или позже, какая разница! Покойник — он везде покойник. — Вчера ты не то говорил,— подковырнул друга Рэмик.— А как же те самые две большие разницы? — Так то вчера! — махнул рукой Костя.— Вообще-то разница то ли есть, то ли нет. Это как посмотреть.
— Я что-то тебя с голодухи не пойму,— удивился Рэмик.— Как посмотреть на что? — На Сталина, не на тебя же! — ответил Костя.— Ты, слава богу, еще живой. Вспомни-ка, что говорил тот мужичок на Страстной. Пока, мол, тело не зарыли в землю, душа умершего витает рядом с ним, и мы в Мавзолее сможем ему сказать, как его любим и что всю жизнь будем верны его заветам. — Вот ты о чем! — понимающе кивнул Рэмик.— Это, конечно, глупости про витающую над покойным душу. Но если и правда, то Мавзолей, надо думать, та же самая могила. Ведь ее не обязательно в земле рыть, ее в виде склепа сделать можно или пирамиды, как в Древнем Египте. Нет, о мудрейший из мудрейших, перенос из Колонного зала в Мавзолей Сталина — все равно что перевоз дедушки с квартиры на Ваганьково. — Вся разница в том, что ни в склепе, ни в пирамиде покойного уже никто никогда не увидит, а в Мавзолее — смотри любой сколько влезет, когда хочешь! — усмехнулся Костя.— Ладно, умник из умников, у меня уже сил языком ворочать нет. Ты как хочешь, а я нах хауз, через пять минут дома. И тебе из Брюсовского до Сталина не дальше, чем отсюда. Пошли? — Ты прав, как граф,— скаламбурил Рэмик.— А он никогда не был прав. И чего ты вчера меня завел? Проболтались зря целый день ни за что ни про что... Все, о наилегко-мысленнейший из всех комсоргов мира, впредь будешь прислушиваться к голосу рядовой массы в моем лице. — Лады, о равный по мудрости Ходже
Насреддину! — Костя комично склонил голову и прижал ладонь к сердцу.— Клянусь быть покорным рабом твоим до скончания века. Из центра толпы друзья стали пробираться к проходу в Столешниковом переулке в сторону улицы Горького. Они уже добрались до стоявшего поперек проезда грузовика, и в это время через уличный громкоговоритель объявили, что, учитывая пожелания трудящихся, время прощания с покойным продлено еще на два часа. Раздался ликующий рев, послышались отдельные возгласы «ура», даже Костя издал какой-то писк, не имея сил на большее. — Ну что? — спросил его Рэмик, когда ликование поутихло.— Может, точка твоего зрения опять изменилась? Ведь если сейчас останемся — пройдем наверняка! — Я в твоей воле на века,— ответил Костя.— Во всяком случае, на сегодня. Как скажешь... Кроме смеха, может, останемся? Я все-таки доползу, хоть на карачках. Обидно будет. В Мавзолей тысячу лет ходить станут, а в Колонный зал — только сейчас и больше никогда... Мы с тобой в числе немногих, кому повезло. — Среди дороги менять решение плохо,— покачал головой Рэмик,— плохая примета... Ну да ладно, попробую тебя дотащить до гроба господня. Жаль, что мы из середины ушли, оттуда быстрее проскочили бы. И чего раньше не объявили? Траурная процессия, вытянувшись в длинную колонну во всю ширину тротуара по три-четыре человека в ряд, еле-еле ползла по Пушкинской
улице к Дому союзов. Параллельно тротуару у его обреза стояла непрерывная шеренга солдат с дистанцией метра два друг от друга. Порядок близок к идеальному, никаких эксцессов, а потому все в процессии продолжали заниматься своими делами. Кто читал, кто размышлял. Продолжил свои раздумья и Мякишов. «На чем, бишь, мы остановились перед «Россией»? Ах, да! На том, что Андропов здорово организовал похороны. Куда лучше, чем тогда Маленков... Дай бог ему железный порядок навести во всем, в особенности в экономике. Сможет ли?.. Весьма спорно. Чекист, возможно, он и хороший, но достаточно ли привычных для него методов секретных служб, чтобы по-новому организовать производство?.. Все это гадание на кофейной гуще, серьезно говорить на сей счет смысла не имеет. К тому же он верный соратник усопшего Леонида Ильича, правая его рука... Вот и снова я вернулся к Брежневу... Как политика в час прощания, увы, научно объективно я его оценить не в состоянии. Ну а если просто как человека, не главу партии и государства, а обычного смертного? Что бы я мысленно сказал его духу, витай он сейчас в Колонном зале? Хм... По каким же критериям его судить-оценивать? Такой науки, как человековедение, еще не придумали, а надо бы. Так... Если есть дух, то есть и бог, а значит, надо по божьим заповедям... Интересная мысль, иначе как на похоронах до такого и не додумаешься... Вот ведь, черт побери, я этих заповедей никогда в точности и не знал. От бабушки краем уха что-то слышал в детстве. Ну-ка,
ну-ка... Не убей, не воруй, не ври, не прелюбодействуй, чти отца с матерью... Это пять, а их вроде бы десять... Что ж, попробуем по неполному реестру, коли малограмотен по этой части, и начну, как все профаны, с конца, а не с начала. Исходных данных маловато, но что ж, чем богаты, тем и рады... Извини, Леонид Ильич, если что не так. Сам в этом виноват, от нас ты был отгорожен семью заборами. О тебе писали, ясное дело, в жутком количестве, но в наши времена кто из мало-мальски соображающих читателей верит журнальным клевретам! Отца с матерью, буду верить, ты почитал. Лично не наблюдал, но допускаю в силу, так сказать, презумпции невиновности, коли взял на себя роль беспристрастного судьи... По тем же соображениям не могу обвинить тебя в прелюбодействиях... Вот заповедь «не ври» ты нарушал, врал многовато, есть такой грех за тобой. Как вспомню твои байки о бесплатном образовании и здравоохранении, о почти даровом жилье, плеваться хочется! Хотя кто тебя знает: может, ты по необразованности впрямь считал, что если человек за визит к врачу денег ему лично не вручает, то, значит, и не оплачивает его услуг? Или же по старческому слабоумию вообще не соображал, что говоришь? Ведь ты последние годы без кем-то написанной бумажки и двух слов связать не мог. Кстати, ты и говорил-то еле-еле, как типичный дряхлый старик, которого всерьез здравомыслящий человек и воспринимать не может. Тогда твоя ложь простительна, она не от злого умысла, а по недомыслию или безмыслию. И грех это не твой, а наш. Это мы, жалкие трусы, дрожащие за собственную шкуру, боя
лись открыто сказать тебе: «Послушай, старик! Ведь ты ахинею несешь!» Держали кукиши в карманах, самодовольно считая себя ах какими мудрецами... Нет, воздержусь объявлять тебя грешником по этой заповеди... Не буду возносить за праведность, но хулить не хочу, здесь судьей быть не могу. А как дела с «не воруй»?.. Нет, она как-то иначе звучала... Точно: «Не укради!»... Ну, Леонид Ильич, здесь за тобой грехов как ни у кого! По этому пунктику тебе точно жариться в аду на сковородке, здесь я тебе при всем желании защитником быть не могу. Наград ты себе наворовал больше некуда, героичнее всех героев, если считать Золотые Звезды на груди в совокупности с орденами Ленина... Здесь мне с Сережкой спорить бесполезно... Да что там про эти побрякушки говорить, если твоя плоть от плоти дочь форменной воровкой-валютчицей оказалась! А своих сыновей и зятьев разве ты не по-воровски на теплые местечки приспособил, не украл у кого-то более достойного государственные должности? И как ты дошел до жизни такой на старости лет? Неужели не нашлось рядом никого, кто не побоялся в глаза правду сказать? Быть того не может! А если может? А если ты по старческому малоумию не представлял, что вокруг тебя делается? Может быть, ты, дряхлый старик маразматик, был всего лишь куклой в руках энергичных негодяев, тебя окружавших, и ничего не знал, не ведал, божий одуванчик?.. Не исключено, что так, если учесть наши, так сказать, национальные особенности. Сами-то мы тебя едва ли лучше. Мы, интеллигентишки, толкли воду в ступе, зря деньги полу
чали, а это то же самое воровство. Рабочий класс по нашим идеям гнал никому не нужную продукцию на миллиарды рублей, брак заведомый, а деньгу получал сполна. Все, главное, это прекрасно знали и помалкивали... «Каков приход — таков и поп!» Вот ведь ерунда получается! Я Брежневу словно в адвокаты нанялся, а не в судьи! Может быть, на похоронах так и положено? Прямо по древнеримскому обычаю: «Про мертвых — либо хорошо, либо ничего!» Пытаюсь найти грехи у него, а получается, что сам дерьмо! Как в кривое зеркало гляжусь!.. Кто же это сказал, что каждый народ имеет того правителя, которого заслуживает? Энгельс, что ли? Или Маркс? Не помню, надо на досуге в цитатник заглянуть... Хватит об этом думать... А как же «не убей» или «не убий»? Ну, здесь покойничек по сравнению со Сталиным — невинный младенец, тот в крови по макушку. Брежнев своих политических врагов физически не уничтожал. Академика Сахарова выслал из Москвы в Горький, писателя Солженицына выдворил в Америку, диссидента Буковского обменял на Луиса Корвалана. Сколько-то инакомыслящих в тюрьмах или ссылке, но по сравнению со сталинскими миллионами убитых и сгноенных это несопоставимая мелочь... Мне лично и это не по душе, но кто знает, как к этому надо относиться с позиции отца нации, радеющего за всеобщее благо? Может быть, надо приносить в жертву единицы, чтобы десяткам миллионов жилось хотя бы сносно? Опять-таки политика, не мой профиль... Никудышный ты, Рэм Сергеевич, человеко-
вед! Пошел хоронить личность всемирной известности, а кто он на самом деле, сколько нй напрягаешь ум, понять не можешь. Ничего в твоей голове душа покойного не прочтет, как в пустой котелок взглянет! Прожил ты, Мякишов, сорок пять лет, а ума так и не нажил! И бесцелен твой путь сейчас точно так, как вся твоя жизнь. Сейчас не знаешь, к кому идешь, в жизни не знал, к чему стремился! Перестань хоть сейчас предаваться бесплодным мыслям, пустая голова лучше заполненной никчемным мусором!» Он решительно тряхнул головой, словно желая вытрясти из нее мысленную шелуху, и огляделся вокруг. Процессия шла мимо Сто-лешникова переулка. С момента объявления о продлении прощания со Сталиным прошло с полчаса, но дальше все еще не пускали. Толпа стала уплотняться, теснясь ближе к закрытому пока железным барьером выходу. Рэмик и Костя стояли рядом с грузовиком, где их застало объявление. Костя обессиленно привалился к его борту спиной, Рэмик — лицом к нему. Утомленные друзья не заметили, когда открыли проход, и это едва не сыграло роковую роль. Раньше они всегда находились в центре толпы, на них напирали со всех сторон равномерно. Удовольствие, разумеется, ниже среднего, но терпеть можно, благо они парни рослые. Плохо приходилось невысоким, у кого лица находились на уровне грудей и спин окружающих. Им в давке становилось нечем дышать, кое-кто терял сознание, падал, когда толпа
начинала быстро двигаться, и их затаптывали. Друзьям изрядно мяли ребра, но в пределах нормы. В себя после очередной давки они приходили быстро. На этот раз толпа пришла в движение как-то сразу. Рэмику надавили в спину так внезапно, что он едва успел вскинуть руки и упереться в борт грузовика чуть выше плеч Кости. Через несколько секунд давление стало ослабевать, и Рэмик, облегченно вздохнув, хотел убрать руки, но оно вновь стало неудержимо расти, и он понял, что ему не удержать. — Коська! Быстро под машину! — еле выдавил он из себя, преодолевая напряжение.— Раздавят, я не осилю. Костя решился не сразу, что-то пробормотал, но Рэмик не расслышал. — Давай, тебе говорят! — сопротивляясь из последних сил и чувствуя, как начинают сгибаться в локтях руки, прохрипел он. Костя подчинился воле друга: присев, скользнул вниз, упал под грузовик на спину и, перевернувшись на живот, по-пластунски пополз прочь. Рэмик хотел последовать за ним, но почувствовал, что как только уберет руки и скользнет вниз — его сразу же затопчут. Поэтому он уперся в борт локтями и решил держаться до конца. Давление толпы все возрастало. Где-то внутри ее раздались истошные женские крики, рядом хрипло застонал притиснутый к борту мужчина, явственно затрещали его ломаемые ребра. «Все, конец!» — пронеслось в уме у Рэмика. Он чувствовал, как напрягаются плечевые кости и вот-вот хрустнут от непосильной нагрузки. В глазах стало темнеть,
мрак наваливался сужающимся концентричным кольцом, грозя вот-вот совсем задавить еле-еле светящуюся точку где-то в середине. Рэмик уже представил, как его прижмут грудью к нижнему обрезу борта, который перережет его пополам, как нож кусок масла. Он застонал, а внутри словно кто-то посторонний взмолился: «Боже, спаси меня! Глуп я, мне всего шестнадцать лет! За что ж такая смерть?» И тот самый бог, которого, естественно, нет, видимо, услышал этот жалобный голос. Давление толпы стало медленно-медленно ослабевать, а потом она разом двинулась в сторону. Рэмика почему-то отбросило от грузовика и понесло к центру скопища, как щепку к середине водоворота. Его несколько раз повернуло вокруг оси и вместе со стремительной центральной струей погнало к открытому шлюзу. Что-то ощущать и как-то воспринимать внешний мир, вырвавшись из давящих объятий смерти, он начал лишь у очередного барьера близ проезда Художественного театра, где был относительный порядок. Здесь колонну для шествия к гробу формировали, пропуская толпу через постепенно сужающийся коридор, образованный двумя рядами конной милиции. В узкой горловине коридора из колонны выдергивали и выпроваживали вон тех, чье обличье не соответствовало торжественной официальности,— оборванных и перемазанных в грязи, а таких после долгих мытарств хватало с избытком. Рэмик очень боялся, что из-за оторванных пуговиц на пальто не пропустят и его. Он потуже запахнул полы и из последних сил скрестил на груди ломящие от
боли руки, не давая полам разойтись, и это помогло, милиционеры изъяна в его одежде не обнаружили. Так он преодолел последнее препятствие и вместе со всеми медленно двигался под горку к Охотному ряду. Он едва держался на ногах, ужасно хотелось упасть на землю и забыться, отдохнуть. Тело ныло, темнота в глазах постепенно ослабевала, но окружающее представлялось какой-то зыбкой картинкой. Рэмик брел почти как сомнамбула, ориентируясь только на спину идущего перед ним. Только что пережитый момент свидания со смертью совершенно опустошил голову, и он даже не задумывался, куда и зачем идет. Лишь подымаясь по лестнице на второй этаж Дома союзов, что потребовало от него предельной мобилизации остатка сил, он вспомнил о цели своей одиссеи. С напряжением подняв опущенную дотоле голову, Рэмик стал озираться и увидел лишь движущиеся цветные пятна впереди и по бокам, нечеткие контуры, яркие блестки и стрелы лучей света. Проходя через Колонный зал, он угадал в представшем перед взором размытом краснокрапленом ковре с серым пятном посередине утопающий в цветах гроб с телом генералиссимуса, попытался задержаться хоть на несколько секунд, чтобы поотчетливее рассмотреть представшее перед глазами, но сразу же услышал повелительный шепот: «Не стоять, на выход!» Дальше Рэмик шел, уже ничего почти не ощущая и не соображая, вновь придя в себя лишь под аркой на улице Станиславского, откуда начинал почти сутки назад свой путь ко гробу вместе с Костей. «Как я сюда попал? —
подумал он.— Почему проскочил Брюсовский? Был ли я у Сталина или мне это приснилось? И был ли вообще Сталин? Может, он тоже приснился?» Через восемь лет, когда прах Сталина вынесли из Мавзолея, Константин как-то сказал Рэму: — Мы с тобой заядлые безбожники, но, честное слово, хорошо было бы, если бы у человека была бессмертная душа под смертной оболочкой и господь бог, ее властитель. Будь так — мы могли бы себя считать боговыми любимчиками. Ведь это он тогда не пустил меня к гробу Сталина, а тебе закрыл глаза, чтобы мы его не увидели и не пролили слез над прахом того, кого почитали выше бога и кто оказался хуже черта. Знаешь, я вспоминаю того мужичка на Страстной. Мне стали понятны его загадочные в то время слова. Он-то знал, кто есть Иосиф Виссарионыч истинно. Понятно, что бы он ему сказал... Представляю, как заплевали душу Сталина за те годы, что он лежал в Мавзолее. Все уже знали, что он за человек был... Это пострашнее, чем поджаривание в аду на сковородке. На пересечении Пушкинской улицы и Сто-лешникова переулка шествие слегка притормозилось, поскольку колонну на ходу стали перестраивать. Дальше она шла по два человека в ряду, и это строго соблюдалось. Если почему-то там оказывалось больше двух, то сразу же следовал негромкий окрик ближайшего солдата
из оцепления: «Идти колонной по двое!» Теперь они стояли не на мостовой, а на краю тротуара, причем от проезда Художественного театра их шеренга была сплошной, плечом к плечу, вплоть до входа в Дом союзов. Скорость колонны возросла, как по закону гидравлики для движущегося по каналу потока жидкости, что подняло настроение у всех, в том числе и у Рэма Сергеевича. «Так, глядишь, минут через сорок проскочим,— подумал он.— Хорошо, с обедом сильно не запоздаем, аппетит на свежем воздухе нагуляли что надо... И самобичеванием душевным я занялся, видимо, не потому, что не знаю, с кем иду на прощание, так сказать, по сути, а не по форме. Не такое уж я дерьмо, каким сам себя только что разрисовал. Ежели разобраться, то эта самокритика в чистом виде вещь весьма пользительная. Так что «великие похороны-82» для меня особый смысл приобрели... Да, на восемнадцать лет правления Леонида Ильича пришлись лучшие годы жизни. Скоро мне сорок шесть стукнет, биологический предел молодости. Может, я не с Брежневым иду прощаться, а со своей молодостью? А мои спутники? Тоже с периодом своей жизни? Может быть, может быть... В этом, вероятно, и заключается смысл похорон по такому разряду... А разве ход прощания кое в чем не соответствует ходу жизни под руководством покойного вождя? При Сталине молодая страна рвалась побыстрее добраться до заветной цели. Народная толпа фанатически стремилась вперед, люди исступленно и самозабвенно лезли сквозь барьеры, ломая ноги и давя друг друга насмерть точно так же, как в пути ко гробу
в Колонный зал. Сейчас постаревшая и изрядно разочаровавшаяся масса без былой ретивости, толкотни и давки, соблюдая внешний порядок, тоже куда-то идет, но уже мало кто считает конечную точку движения желанной целью. Многие и не пошли бы, но побоялись, что остальная движущаяся бездумно масса их подомнет под себя и растопчет. Не верили, не хотели идти, но боязливо молча идут. Сталин жил в крови, в ней и похоронен. Брежнев кровопусканий не делал, вот теперь все тихо и мирно... Сейчас войдем в Дом союзов с Пушкинской, а в пятьдесят третьем как будто с Охотного ряда заходили... Нет, уже не помню, вернее, тогда не было сил на запоминание». В вестибюле в нос Рэму Сергеевичу ударил сильный запах хвои от тысяч еловых венков, стоящих вдоль стен по всему зданию. От входной двери тянулся живой коридор из красавцев гвардейцев кремлевской роты почетного караула в ярких по-опереточному мундирах. Все помещения забиты до отказа солдатами и офицерами в парадной форме, молодцами в штатском с черно-красными повязками на рукавах пиджаков. По лестнице, ведущей на второй этаж, через ступеньку стояли подтянутые блестящие офицеры, образуя проход для процессии между собою и стеной здания. То же самое и в коридоре второго этажа, ведущем от лестницы в Колонный зал. Там процессия почему-то резко увеличила темп движения почти до полубега, вследствие чего офицер-распорядитель сразу после входа в зал громким шепотом предупредил: «Спокойно, товарищи! Идите не спеша!»
При движении по Дому союзов Мякишовым овладели странные чувства. В последние годы ему довелось бывать на многих похоронах. Хоронил дальних родственников, своих и со стороны жены, нескольких сослуживцев, одного из однокашников по студенческой скамье, не испытывая при этом никаких эмоций, кроме легкой печали. Лишь на недавних похоронах отца пришлось пережить нечто более глубокое. Ощущение было таково, что отмерла только лишь внешняя, плотская оболочка отца, а сам он (что такое «сам»!) все еще где-то рядом. Рэму Сергеевичу казалось, что чувствует он на себе взгляд отца, слышит дыхание над ухом и даже улавливает запах его тела, что еще чуть-чуть — и он его увидит воочию, в воздухе как будто возникали знакомые контуры. Лишь через несколько дней после погребения чувства вернулись в норму. Брежнева Мякишов видел несколько раз напрямую на трибуне Мавзолея во время демонстраций, много раз по телевизору и в кино, слышал его голос по радио. И сейчас у него возникло чувство, что в здании присутствует некое бесплотное существо, воздействующее на его слух и зрение так же, как раньше живой Леонид Ильич. Нечто напоминающее ощущение на похоронах отца, но только не очень-то приятное. «Не хватает еще слезу пустить! — подумал Рэм Сергеевич.— Под старость сентиментальным как баба становлюсь! Прочь слабость, буду твердым!» Однако странное ощущение не отступало, даже усиливалось по мере приближения к Колонному залу. «Вот ведь чертовщина! — вновь подумал Рэм Сергеевич.— Не отвяжется никак! Видно, в самом деле
здесь обитает дух Брежнева... Что ж, уважаемый Леонид Ильич, нечего мне тебе сказать! Плохого не хочу, хорошего не могу, извини... Мог бы соврать, но сейчас ложь тебе не нужна. Честно могу только посочувствовать твоей вдове, детям и близким, тем, кому ты был действительно дорог!» Этот мысленный монолог Мякишов произнес за несколько метров до входа в Колонный зал, и неприятное ощущение сразу же исчезло, к радости и некоторому удивлению. В Колонном зале знакомая по телерепортажам картина. Гроб в ковре цветов лежит параллельно сцене, на которой большой симфонический оркестр выводит грустные мелодии. Люстры, колонны, стены и задник сцены задернуты красно-черной тканью. По обе стороны гроба почетный караул из гражданских и военных. Чуть поодаль в зале несколько рядов стульев, на которых сидят родные и близкие. В боковых ложах полно народу — видимо, смены почетного караула и организаторов. Трасса прохождения траурной процессии обозначена двумя шеренгами офицеров через весь зал и идет от входной двери сначала прямо к гробу, а потом, не доходя до него с десяток метров, поворачивает под прямым углом и идет через весь партер к двери в противоположной сцене стене. Тело того, кто еще несколько дней назад являлся Генеральным секретарем ЦК КПСС и главой государства, маршалом, лауреатом международной Ленинской премии мира, многократным Героем Советского Союза и Социалистического Труда, лауреатом Ленинской премии в области литературы, кавалером ордена
Победы и прочая, видно неплохо, но по телевизору гораздо лучше. «Здесь Сережка был прав,— ответил про себя Мякишов.— Пожалуй, только ради этого идти на прощание смысла не имело». Когда Рэм Сергеевич приближался к гробу, то невольно обратил внимание на паренька лет шестнадцати, который, выйдя откуда-то из-за постамента гроба, спокойно прошел мимо почетного караула и, не доходя с метр до оцепления, остановился. Ничего особо примечательного в его облике не было. Чуть выше среднего роста, сухощавый, чернявый по-цыгански. Вот только одет он был несколько архаично, примерно так, как одевались лет тридцать или даже больше назад, во времена послевоенные или довоенные. Очень скромный темно-серый костюм с коротковатыми брюками, парнишка словно вырос из них, поношенные ботинки, а под пиджаком — украинская косоворотка. «В Москве ребята так сейчас не одеваются, если только где-то в глухой провинции,— решил Рэм Сергеевич.— Видимо, один из внучатых племянников откуда-нибудь. Странно, что ему так свободно дают здесь разгуливать. Очень странно!» В этот момент их взоры встретились, и Мякишов понял, что паренек смотрит именно на него не случайно, что он как будто ждал его. Взгляд спокойный, но явно вопросительный, даже просящий. Рэмом Сергеевичем опять овладело чувство, которое всего минуту назад ушло. Они глядели друг на друга те несколько секунд, пока Мякишов приближался к гробу и потом стал удаляться. Безмолвный вопрошатель повернулся и, так же спокойно пройдя
мимо почетного караула, скрылся там, откуда выходил. «Кто же это был? — вновь задал себе вопрос Рэм Сергеевич, идя к выходу из зала.— Где я его раньше видел? Уж не душа ли это Леонида Ильича? Точно, его тип лица... Но почему же она представилась мне в столь юном облике? Мистика, чистейшей воды мистика!» За несколько метров от двери Мякишов вновь почувствовал на себе взгляд, заставивший его остановиться и обернуться. Тот же молодой человек, на этот раз находившийся среди сидящих в зале на стульях, вновь задавал ему свой безмолвный вопрос. И вновь, как в марте пятьдесят третьего у Столешникова, словно кто-то посторонний изнутри Рэмика произнес: «Нет грехов на твоей душе, Леня! Не ты виноват в том, что превратился в того, чьи останки лежат за твоей спиной. Вина в этом наша, моя и мне подобных. Это мы своей русской мягкотелостью и долготерпением, рабской покорностью и безразличием растлили тебя, простого рабочего мальчонку, волею случая попавшего в князи мира сего. Это из-за нас ты стал великим грешником, достойным ада. Да падут грехи твои на наши головы, заставят страдать нас при жизни, а не тебя после смерти. Земля тебе пухом, мир праху твоему!» Вновь на душе Мякишова стало легко, а цыганистый мальчик, словно услышав внутренний монолог Рэма Сергеевича, умиротворенно улыбнулся и, кивнув ему головой, вновь пошел туда, откуда появился в первый раз. Было ли это галлюцинацией или реальностью, такого вопроса себе Мякишов не задавал, никакого значения ответ не имел. Однако
по пути домой у него появилась возможность проверить себя, на это его спровоцировал один из сослуживцев, который в колонне шел следом за ним. В метро они ехали в одном вагоне и стали обмениваться впечатлениями о прощании. — Я прелюбопытнейшую вещь заметил, Рэм Сергеевич! — говорил сослуживец.— А вам ничего удивительным не показалось? — Вы не о странном молодом человеке говорите, который ходил около гроба? — ответил вопросом на вопрос Мякишов. — Да нет,— мотнул головой собеседник.— Я, признаться, на гроб вполглаза взглянул, меня другое заинтересовало... — Вы что, действительно около гроба ничего и никого странного не заметили? — опять спросил Рэм Сергеевич. — Что-то не припомню,— опять мотнул головой тот.— Но, клянусь, если бы вы увидели то, что узрел я, вам бы ваш подозрительный молодой человек ничем показался. — Что это за страсти такие? — Э-э, батенька, вы зря с иронией говорите. Именно страсти, истинные страсти. Ежели хотите знать, мы с вами могли получить пулю в лоб как миленькие! — С чего это вы взяли? — удивился Мякишов. — Вы-то изволили по низам смотреть, а я на балконы при входе случайно взглянул. Понимаете, я поймал на себе чей-то взгляд оттуда, кто-то меня наивнимательнейшим образом рассматривал в какую-то необычную трубу, а рядом с ним еще один мужчина со столь же странным предметом в руках. Готов держать пари,
что вы не угадаете его назначение! — хмыкнул сослуживец. — Кинокамера, телекамера,— предположил Рэм Сергеевич. — Я сначала тоже так подумал,— еще раз хмыкнул собеседник. — Но уж очень странные камеры. Уверен, что это снайперские пневматические винтовки с оптическим прицелом и дульным глушителем. Стоит кому-нибудь из идущих мимо гроба сделать подозрительное движение — раздается легкий хлопок, после которого этот подозрительный как подкошенный рухнет на пол, и ни у кого не возникнет мысли о том, что его застрелили: расчувствовался человек и упал в обморок. Вот вам и объяснение. — Разумные меры безопасности! — пожал плечами Мякишов.— У покойного, надо думать, имелись такие враги при жизни, что способны надругаться над трупом противника. Вообще порядок был блестящий. — Какой там порядок, если, как вы говорите, возле гроба какие-то подозрительные личности ходят как йи в чем не бывало. Показуха сплошная. Конечно, это кто-то из безалаберных родственников, которым слово боятся сказать. Будь он снайперам неизвестен — они бы его быстро уговорили... «Вот ведь странная штука! — думал после этого разговора Рэм Сергеевич.— Были в одном месте, смотрели на одно и то же, а каждый видел свое. Что же, интересно, увидят те, кто через очередные двадцать девять лет пройдут по нашим следам от Страстной к Охотному?»
Пока я задумывал, писал и дорабатывал рассказ, прошло больше года, Ю. В. Андропов успел умереть, и на освободившемся кресле воссел К. У. Черненко. Едва наметившиеся перспективы оживления и освобождения от лжи исчезли, все вернулось в наезженную колею. Мечтать о публикации рассказа не приходилось, а потому я присоединил его к кипе рукописей на антресолях в надежде, что хоть потомки прочтут сермяжную правду о времени, в котором довелось жить мне. Ведь все то, что публиковалось тогда, представляло собой в лучшем случае полуправду. Но вскоре ушел в лучшие миры и К. У. Черненко, повеяли новые ветры, мне показалось, что пришел черед для обнародования моего рассказа. В марте 1986 года отнес рукопись в редакцию одного «толстого» журнала, которым руководил маститый писатель, рекордсмен по числу публикаций своих сочинений и объемам тиражей, лауреат всяческих премий, орденоносец и прочая. Обычно мне отвечали мелкие сошки: литсотрудники, редакторы или старшие редакторы, в лучшем случае — начальники отделов прозы журналов. Они, как правило, отделывались коротенькими отписками типа: «Предлагаемый Вами рассказ (повесть) для нашего журнала интереса не представляет». Однажды, не удовлетворившись таким отказом, я вознамерился «качать права», пришел в редакцию, и меня встретила, как мне показалось, та же самая девица «со скошенными к носу от постоянного вранья глазами», что блистательно описана М. Булгаковым в «Мастере и Маргарите». Да и разговор у меня с ней что-то уж
очень подозрительно походил на тот, что был у Мастера с Лапшенниковой лет этак пятьдесят — шестьдесят назад. Почти что мистика! После разговора с ней я хотел было потолковать с главным редактором, но подумал, что в принципе ничего другого, что описано у того же М. Булгакова для аналогичного случая, быть не может, а потому от своей затеи отказался и больше по редакциям не мотался и не спорил. За шестьдесят лет порядки в литературном мире не изменились. Лишь дважды мне отвечали руководители провинциальных журналов, когда я посылал свои опусы и их принимали. На этот же раз, распечатав конверт с ответом, я, еще не читая его текста, сразу обратил внимание на подпись главного редактора, отчего у меня екнуло сердце. «Неужто берут! — подумалось.— Ведь недаром подписано самим главным!» Однако по мере чтения ответа, поместившегося на трех четвертях стандартного бланка, мое радужное настроение постепенно улетучивалось. Не буду приводить то письмо полностью, тем паче что вначале по моему адресу приводились комплименты типа: «рассказ написан небездарно», «материал хорошо выстроен» и т. п. В конце же говорилось: «В рассказе удивляет позиция автора. Ваши герои ставят под сомнение буквально все — и деятельность Политбюро, и всю политическую и общественную жизнь страны за многие десятилетия. Выглядит это все кощунственно. Судить Сталина, Брежнева столь безапелляционно, притом касаясь даже деталей похорон,— зачем Вам это? Полагаю, что Вас постигла решительная неудача». Понятно, что рассказ вновь очутился на тех же антресолях.
Последняя неудача меня не то чтобы очень расстроила, но привела в некоторое недоумение. Мне представлялось, что я вроде бы ничего еретического не предлагал, и если уж литературные достоинства не оспаривались, то отвергать по идейным соображениям в тот момент в манере прежних лет смысла не было. Лишь несколько позже, когда разгорелась так называемая «гражданская война в литературе» и писательские силы размежевались, я понял, что тот главный, зарубивший «От Страстной к Охотному», принадлежал к числу сторонников сталинско-брежневских принципов вместе с группой старых «литературных генералов». Может быть, именно за это его позже и сместили. Хотя кто знает, ведь ему тогда пошел уже восьмой десяток лет! Впрочем, здесь я забежал несколько вперед и нарушил хронологию, а посему вернусь ко временам начала своей работы в качестве министерского «подснежника», когда познакомился с прототипом героя только что прочитанного вами, читатель, рассказа. В мою творческую задачу не входит рельефный показ работы центрального аппарата управления отраслью промышленности, хотя можно было бы живописать, так сказать, с сатирическим уклоном весьма плодотворно, материала за полгода я набрал предостаточно. Однако несколько слов скажу, поскольку моя министерская деятельность наложила свой отпечаток на дальнейшие события. Антураж там был куда респектабельнее прежних. Просторные кабинеты и залы с дорогой модной мебелью, ухоженные паркетные полы с ковровыми дорожками, кондициониро
ванный воздух, великолепная столовая, еженедельные продовольственные заказы с дефицитными продуктами, чистенько одетые служащие и посетители в хороших костюмах. Внешне все выглядело как в прилизанном кинофильме на производственную тему. Не менее респектабельно выглядела и наружная сторона работы. Кипы бумаг на столах, озабоченные лица у сидящих за ними, трели телефонных звонков, стук пишущих машинок, бесконечное поскрипывание дверей, пропускающих вереницу посетителей, осаждающих министерство с утра до вечера, мелькание знакомых и незнакомых лиц. Порой мне казалось, что я непрерывно нахожусь на каком-то странном вокзале. Жизнь с виду била фонтаном, но результаты этого фонтанирования совсем не ощущались. Таких, как я, «подснежников» в министерстве было полным-полно, наверное, каждый пятый-шестой. Хватало отставных полковников и генералов, прочно усевшихся в кресла ведущих инженеров, главных специалистов и начальников отделов. «Штатные» аппаратчики — я имею в виду инженерный состав и высшие чины — составляли привилегированную касту командиров, у которых «подснежники» и отставные вояки являлись вроде мальчиков на побегушках. Они чувствовали себя подлинными хозяевами, не скрывали своего превосходства, вовсю пользовались привилегиями центрального аппарата, устраивали свои делишки за счет подведомственных предприятий. Я занимался, если можно так выразиться, вопросами внедрения и оценки эффективности новых технологий. С восемнадцати подведом
ственных заводов получал сводки, направлял запросы, оформлял акты внедрения и расчеты экономического эффекта, составлял отчеты, делал массу другой бумажной работы, был, в общем, заурядным канцеляристом. Особо старался для своего родного завода, куда дважды в месяц приезжал получать деньги. «Прошибал» премии, проталкивал проекты приказов, наводил справки и отвечал на вопросы — короче говоря, был своего рода лоббистом заводской администрации. Она меня довольно быстро оценила, уже через четыре месяца повысила в должности, я стал именоваться ведущим инженером, что соответствовало начальнику группы на моей прежней работе. Понравился я и начальству главка. Когда истек полугодичный срок командировки, начальник отдела предложил остаться до конца года «подснежником», а потом перейти в штат, поскольку один из штатных отставных полковников, семидесяти лет от роду, собрался на «заслуженный отдых». Предложение, конечно, лестное, но я его вежливенько отклонил. Термины «бюрократически централизованная иерархическая административно-командная система» и «механизм торможения» тогда не были в ходу, но у меня в душе сложился своего рода художественный эквивалент. Министерский аппарат представлялся мне неким трясинным болотом, в котором вязнет все, хорошее и плохое, что туда попадает, а проскочить его можно практически только случайно. Короче говоря, весной 1983 года я вернулся работать на завод в ореоле своей министерской славы. Завязавшиеся отношения в главке
мое начальство продолжало использовать, меня частенько направляли туда что-нибудь протолкнуть, чаще всего премии, а потому ведущего инженера Терсинцева вовсю зауважали, чувствовал он себя на коне, Терсит в нем не возникал. На досуге продолжал работать над рассказом, по окончании собирался засесть за давно задуманную повесть. Горечь от поражения годичной давности прошла, с прежней работы никто о себе не напоминал, кроме Лысухи, о чем я уже говорил. Хорошо все-таки жить в многомиллионной Москве, где возможность встречи с людьми, с которыми так не хотел бы видеться, почти что нулевая. Перейти на другую работу — в своем роде навсегда удалиться в эмиграцию, где не возникает или довольно скоро проходит ностальгия. Так и работал бы я на новой работе, видимо, до самой пенсии, тем более что за многие годы мне вдруг впервые пришлось заняться общественной работой: после министерского триумфа я удостоился чести быть избранным в члены цехового профсоюзного комитета. Так сказать, наряду с успехом производственным появился успех общественный. Мне почудилось, что в жизни начался некий светлый период, что придет удача и на литературном поприще, тем паче рассказ, как я видел, получался весьма недурственным. Я предполагал, а мой неземной покровитель располагал и распорядился так. Предыдущий период жизни писателя Терсинцева, как вы помните, начался с посещения музея. Мог ли я подумать, что и следующий начнется с подобного же мероприятия? Нет, что там ни говори, но моей судьбой руководили
неведомые силы: два аналогичных начала — это уже система! В конце мая 1983 года в знаменитом музее на Волхонке проходила выставка американского художника Рокуэлла Кента. Я не отношусь к числу больших любителей живописи, что не пропускают ни одного вернисажа, но на очень интересных стараюсь бывать. Когда-то в юности Кент произвел на меня впечатление, к тому же младшая моя дочь заинтересовалась, так что в теплый солнечный воскресный майский день мы с ней туда и отправились. Радостные и освеженные встречей с настоящим искусством, в приподнятом настроении, мы решили продолжить праздник, позволив себе роскошный обед в каком-нибудь приличном заведении. Такими застольями я баловался не часто, даже не помнил, когда последний раз бывал в приличном ресторане или кафе. Простому советскому инженеру-технологу такие увеселения не по карману. По дороге из музея домой мы зашли в шикарную шашлычную на проспекте Калинина, где, как слышала дочка, уж очень вкусно все готовят и, соответственно, цены как в ресторане высшей категории. Она впервые в жизни обедала в такой обстановке, и, разумеется, мне хотелось доставить ей удовольствие. Предчувствовал наслаждение и я, поскольку давненько не приходилось вкушать настоящей, мастерски приготовленной из хороших продуктов пищи, какую лет двадцать с лишним назад подавали в хороших московских ресторанах. Интерьер в шашлычной настраивал на мажорный лад: красиво, чистенько, кондиционированный воздух, цветы на столах, негромкая стереофоническая
музыка, богатое меню. Однако когда подошла официантка, настроение стало ухудшаться. Оказалось, что большинства блюд, указанных в меню, на самом деле не подают: одни уже кончились, другие подавать не начинали, будут готовить вечером. Слава богу, что хоть один вид шашлыка еще был — «любительский на ребрышках»! Дочь страсть как радовалась даже этому, ей вообще еще не приходилось есть шашлыка с вертела. Хотелось мне угостить ее и супом пити, приготовленным в глиняном горшочке, как дома тоже не сделаешь, но он уже кончился, пришлось взять харчо, которое жена варила дома не так уж редко. Увы, харчо домашнего приготовления могло дать большую фору ресторанному, хотя стоило, как я прикинул, раз в пять дешевле, а то и больше. Что же касается шашлыка, то здесь я возмутился. Подали кости с мизерным слоем полу-обгорелого мяса на них, которое едва можно прожевать. Короче говоря, настроение было испорчено окончательно, впечатления, навеянные Рокуэллом Кентом, даже как-то усиливали новое огорчение, а потому я решил излить душу в жалобную книгу, которую незамедлительно потребовал у официантки. Та вместо нее привела шеф-повара, который стал приносить глубочайшие извинения и жаловаться на базу, не поставляющую приличного мяса. Вдвоем с официанткой они уговаривали меня отказаться от писания в жалобной книге, но я, заверяя их в отсутствии претензий к ним лично, тем не менее настаивал на своем. Подошел дежурный администратор и предложил пройти к нему в кабинет, чтобы освободить столик и дать возможность сесть за него другим посетителям
из стоящей в прихожей очереди. Спорить я не стал, столик освободил, но в кабинет пройти отказался и попросил вынести книгу в прихожую, куда и направился вместе с дочерью. — Вы сначала заплатите за обед, а потом разбирайтесь хоть до полуночи,— сказала официантка. — Деньги вы получите в обмен на книгу жалоб, не иначе,— ответил я на ходу. — Платить нечем, так он и изгиляется над людьми! — завопила официантка.— Захотел нашармака пузо набить! Я, Сергей Иваныч, из своего кармана платить не буду, так и знайте! — обратилась она к администратору. — Замолчи ты! — обрезал ее тот, видя, что скандал разрастается и на нашу группу ожидающие в зале начинают обращать внимание.— Внакладе не останешься! Пока мы шествовали через зал, я сказал дочери, чтобы она вышла на улицу и подождала меня там. Она так и сделала. — Так, гражданин,— сказал Сергей Иванович, когда мы вышли в холл.— Книги я вам не дам, вы неправы. Если недовольны — жалуйтесь в главное управление питания. Платите по счету — и будьте здоровы. — Вы обязаны дать книгу жалоб по первому требованию,— начал было я, но он меня перебил: — Не учите меня, я свои обязанности знаю! Платите деньги — или я вызову милицию! — Прекрасно! — согласился я.— Через милицию заставлю вас дать книгу. Только тогда заплачу! — Так,— усмехнулся он.— Я сейчас сдам тебя постовому рядом с шашлычной. Идем вниз.
— Я попрошу не хамить! — огрызнулся я.— Попрошу соблюдать вежливость. Идем! С этими словами я направился к ведущей вниз лестнице, он — следом. Едва я поставил ногу на первую ступеньку, как почувствовал неожиданный сильный толчок в спину, от которого полетел вниз до ближайшей лестничной площадки, едва удержавшись на ногах. — Убирайся вон, мразь! — крикнул сверху администратор.— Если еще появишься здесь — пеняй на себя! В первый момент мне хотелось врезать ему как следует, но, слава богу, пока взбирался на исходную позицию, хладнокровие вернулось. — Никуда я не пойду! Немедленно пригласите милиционера! Товарищи, будьте свидетелями насилия над посетителем! — обратился я к ожидающим в холле свободных столов, их было человек пять-шесть, но никто и ухом не повел. Через четверть минуты появилось сразу два милиционера, хотя администратор все это время находился рядом со мной и никого не вызывал. — Вот этот тип со своей шлюхой пообедал и не платит! — сразу же затараторил Сергей Иванович старшему милиционеру.— Шлюха успела улизнуть. Я снова еле удержался, чтобы сразу же не дать ему по морде и ответить оскорблением за оскорбление дочери, промолчал. — Старший сержант Дуболомов! — представился милиционер.— У вас есть деньги расплатиться, гражданин? Сколько он должен?— спросил он у администратора. — Восемь рублей сорок три копейки,— ответил тот, сунув ему счет.
Я вынул из бумажника червонец и, помахав им в воздухе, сказал: — Заплачу после получения на руки жалобной книги. Прошу вас, товарищ старший сержант, обязать администрацию выдать ее. — Нам такого не поручено,— ответил милиционер.— Это не наше дело. Жалуйтесь на них по команде. Ваши документы? — При чем здесь мои документы? — ответил вопросом на вопрос я.— Меня здесь обманули, не выполняют правил торговли, творят насилие, а вы, вместо помощи, требуете с меня документы! Ничего себе: «моя милиция меня бережет»! — Документиков, значит, нет! — с радостным видом воскликнул милиционер.— Пройдемте, гражданин, в отделение, там разберемся. Он взял у администратора мой счет, и я покорно стал спускаться вниз. На улице ко мне сразу же кинулась дочь и вцепилась в руку. Было заметно, что она едва сдерживает слезы. — Отойдите, девушка! — закричал блюститель порядка, но, заметив разительное сходство в лицах, спокойнее спросил: — Это что, ваша дочь? Я кивнул, и он заметил: — Так это она с вами в шашлычной была! Понятно. Конвоиры мои заметно поскучнели, мы прошли еще несколько десятков шагов по проспекту Калинина в сторону кинотеатра «Октябрь», после чего старший остановился и сказал: — У вас взаправду нет при себе документов?
— Как не быть! — отозвался я и, достав из кошелька министерский пропуск, показал, не раскрывая, после чего сунул обратно. — Разрешите взглянуть? — уже с угодливостью попросил он, но я твердо ответил: — Только в отделении, надо действительно разобраться. Милиционер, надо полагать, принял меня за крупную шишку, поскольку внешне пропуск ничем не отличался от министерского удостоверения, а потому совсем стушевался и сказал напарнику, рядовому: — Вот что, Ваньков. Ты проводи гражданина с дочерью в отделение, если он пожелает, а я останусь здесь. Мы вдвоем уходить с участка не должны, не положено. Молоденький рядовой, за все время не проронивший ни слова, кивнул головой, и мы пошли дальше уже втроем. В отделении дежурный старший лейтенант, представившись и немного пошептавшись с приведшим нас, сказал: — Девушка может быть свободна, а вас, гражданин, попрошу написать объяснение и предъявить ваше удостоверение. — Я без папы не уйду! — снова вцепилась мне в руку дочь. — Ну ладно,— смилостивился дежурный.— Посидите, девушка, на скамейке, пока ваш папа будет писать объяснение. — Папа будет писать не объяснение, а заявление на творимые безобразия,— сказал я, передавая ему свой пропуск, и попросил: — Перо и бумагу, пожалуйста. Я быстро, в нескольких строчках описал происшествие и закончил таким пассажем:
«Прошу начальника отделения обязать администрацию шашлычной выдать мне книгу жалоб, а также передать ей деньги для оплаты счета. Приложение: десять руб.». Вид у старшего лейтенанта после прочтения заявления был примерно таким же, как в свое время у Эскремензона от моего «А это что?». Он соединил металлической скрепкой заявление, счет из шашлычной и мой червонец и вышел куда-то, сказав: — Подождите минуточку, мне нужно посоветоваться. Я, знающий по опыту, что кроется за этими «минуточками», подсел на скамейку к дочери. Вид у нее уже не был таким испуганным, как в момент, когда меня выводили из шашлычной. Подмигнул ей ободряюще, и она вдруг беззвучно рассмеялась, улыбнулся и я. — Ну, пап, и представление ты мне устроил! — сквозь смех сказала она.— Цирк, да и только! Не представляла, что у нас такое может быть... Да, милиция на небывалой высоте. Не то комики-эксцентрики, не то флегматики. — Забавно, Наташа! — ответил я.— Когда мне было девятнадцать, то твой дедушка мне таких цирков не устраивал. Их, думаю, в принципе не могло быть... Давай договоримся об этом помалкивать. Никому ни слова ни дома, нигде. У себя в институте особенно. Когда студентка попадает в милицию, то мало ли кто что может подумать. Дочь понимающе кивнула. В это время появился старший лейтенант. Возвращая мне десятирублевую бумажку, сказал: — Вы свободны. Деньги отдайте в шашлыч
ную сами, нам такими делами заниматься не дозволено. — Неужели вы думаете, что я туда смогу пойти после случившегося? — Пошлите по почте, если вам так уж хочется. — Ладно,— согласился я.— Надеюсь в положенный срок получить ответ на заявление от начальника отделения. Будьте здоровы. — Надеяться никому не запрещено. Желаю здравствовать. По дороге домой мы с Наташей время от времени начинали хохотать, невольно вспоминая только что происшедшее, хотя не исключено, что смех этот был чисто нервическим: сбросили напряжение, вырвались из опасной зоны, вот и выходила из нас через хохот остаточная энергия сопротивления. — С кем, пап, кроме тебя, можно бесплатно пообедать в ресторане? Нет таких других... Ха-ха-ха! — Ты бы посмотрела, Нат, как меня собирались тащить в кутузку, злостного неплательщика!.. Ха-ха-ха!.. Двоих для верности прислали, хорошо не взвод! Ха-ха! — А этот офицер в отделении? Он твое заявление в руках как какую-то бомбу держал!.. Ха-ха-ха! Не знаю, как у дочери, я с ней на эту тему больше не разговаривал, но вскоре после возвращения домой на душе у меня стало очень тяжко. Я понял, что отделался легко, что меня могли ожидать очень крупные неприятности. Повезло мне, очень здорово повезло! Проигрывая в уме возможные варианты, я высчитал,
что вполне бы смог сесть на пятнадцать суток как минимум. Не будь со мной Наташки, вздумай я отвечать на град оскорблений или поддаться на провокацию администратора, наконец, приди мне в голову мысль выпить за обедом хоть рюмку вина — ходить бы мне в пьяных дебоширах или ворах. При этом те, кто действительно хотел меня обокрасть, оскорбил словесно и физически, остались бы в праведниках! Государство наше, ясное дело, далеко не идеально, но чтобы до такого маразма дойти — в это я тогда поверить не мог. Мне это казалось досадным исключением из общего благополучия, тогда я не мог знать, что лицом к лицу столкнулся с той самой мафией, о которой через каких-нибудь пять лет стали говорить и писать в открытую. Никто из сослуживцев, друзей или знакомых моего позора не видел, дочь не проболтается, в этом можно быть спокойным, но если бы такого исключительного везения не было, что тогда? Прощай элементарное человеческое достоинство, репутация порядочного человека и т. д. и т. п.? И где гарантия, что впредь такого не случится? Ища ответы на эти вопросы, я пришел к мысли, что моим гражданским долгом является борьба за наказание администратора и старшего сержанта Дуболомова. Из отделения милиции ответа мне так и не дали, хотя я звонил туда несколько раз. Написал в московскую контору общепита — результат тот же. Веером разослал письма в редакции московских и центральных газет — оттуда получил соответствующее количество стандартных ответов, где сообщалось о пересылке моих посланий в раз
ные конторы и министерства. В результате в сентябре получил повестку с Петровки, 38, в которой говорилось, что следователь Мозгляков «на основании ст. 73 УПК вызывает Вас в качестве свидетеля... В соответствии со ст. 73 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР свидетель при неявке без уважительной причины может быть подвергнут приводу». Лишь после этого у меня появились какие-то надежды на успех. Мне чудилось, что заведено некое уголовное дело на обидчиков, а Мозгляков представлялся чем-то вроде мудрого следователя Пал Палыча Знаменского из популярного телесериала «Следствие ведут знатоки». С милицией и следователями я до того времени никаких дел не имел, не имею сейчас и упаси меня господь иметь их когда-нибудь. С капитаном Мозгляковым я разговаривал целых два часа. Приведи здесь тот разговор полностью — читатель бы подумал, что такие беседы скорее можно услышать в психиатрической лечебнице, чем на Петровке, 38. Пересказывать его смысла не имеет, поскольку он относится к категории таких, так сказать, информационных построений, которые не подлежат упрощенной передаче,— нечто вроде доказательства теоремы или вывода математической формулы. Поэтому приведу лишь конечный результат, сформулированный Мозгляковым: «Нечего из мухи слона делать. Эка невидаль, что дерьмом накормили, оскорбили, по шее дали и в милицию потащили! Сидишь ты передо мной живой и невредимый, чего тебе еще надо? Иди-ка, браток, домой и не морочь нам голову, у нас есть дела посерьезней.
Хочешь наказания супостатов? Ладно, мы подумаем». Думали они целых два месяца. Я, честно говоря, уже стал подзабывать про эту историю, как вдруг Петровка, 38, прислала мне письмо, подписанное аж генералом, где говорилось: «Установлено, что сотрудник милиции действовал в соответствии с Положением о советской милиции, согласно которому основными задачами милиции являются предупреждение и пресечение антиобщественных правонарушений. Одновременно сообщаю, что за нарушение Инструкции о книге «Жалоб и предложений» администратор торгового зала шашлычной тов. Непотребков С. И. привлечен к дисциплинарной ответственности». Следом прислало письмо ресторанное начальство: «Материалы Вашего письма и проверки его обсуждены в коллективе предприятия. Лица, виновные в нарушениях, наказаны. С нашей стороны усилен контроль за работой указанной шашлычной». Конечно, по сравнению с шедевром, выданным когда-то мне Васей Простаченко, это всего лишь шедеврики, но они являются документальными свидетельствами времени, в котором нам довелось жить. Именно они натолкнули меня на мысль оживить и вновь пустить в ход своего Терсита на новом поприще. «От Страстной к Охотному» был почти завершен, я решил продолжить подбор материалов к повести, задуманной во времена работы в УГТ. Если первая ее часть посвящалась общественной жизни на производстве, то вторая — быту, что ли, внепроизводственной сфере, не знаю точно, как назвать. Замысел был весьма прост:
использовать материалы «шашлычного скандала» в качестве затравки, начать критиковать несовершенство работы милиции и сферы обслуживания, втравливать в дискуссии как можно более широкий круг начальства, получать от него новые шедевральные ответы, предлагать что-то конструктивное и пытаться его реализовать. В общем, снова ввязаться в бой и надеяться на удачу. Если, занимаясь подобным на работе, я чем-то рисковал, хотя бы тем, что мог потерять ее по каким-то причинам, то вне ее, как тогда казалось, рисковать было нечем. Не заставят же меня, черт возьми, скажем, вообще уехать из Москвы, ежели я в своих экспериментах буду строго придерживаться законности и морали! Новое «поле брани» нашлось как по заказу. Приближались выборы в Верховный Совет СССР, назначенные на 4 марта 1984 года. Перед выборами бывают собрания избирателей по месту жительства, где можно выступить с предложениями в наказ будущему депутату. Вот на таком собрании я и собрался выступить. Что из этого получилось — вы, читатель, сейчас увидите из подборки документов, которую я приведу. Это лишь малая толика из накопленной мною по данному поводу груды. Я не буду описывать тяжких трудов своих, бесчисленных хождений по инстанциям, телефонных звонков, длинных разговоров. Не стану их комментировать по ходу дела, по-моему, и так все ясно. Конечно, читать чисто «документальный сериал» тяжеловато, но вы представьте, что я это все выдумал, как, скажем, Н. В. Гоголь свои «Избранные места из переписки с друзьями».
«В участковую избирательную комиссию № ... от избирателя Терсинцева В. Д., проживающего по адресу ... ЗАЯВЛЕНИЕ 28.01.84 г. я обратился к дежурившей в помещении комиссии т. Пупкиной В. А., представившейся членом комиссии, с просьбой сообщить место и время проведения собрания избирателей, на котором будет приниматься наказ депутату. Она в тот момент не могла сделать этого, но обещала в ближайшие дни все выяснить и передать мне по телефону, который я ей оставил. К сожалению, т. Пупкина В. А. обещания не выполнила. В связи с этим прошу сообщить мне указанное письменно заблаговременно, чтобы я смог подготовить свои предложения к наказу. Одновременно прошу записать меня в список для выступления на указанном собрании. Если такого собрания не предвидится или не имеется возможности предоставить мне на нем слово, то прошу сообщить причины этого. 4.02.84 Терсинцев» «Тов. Терсинцеву В. Д. По просьбе члена участковой избирательной комиссии тов. Пупкиной В. А. с Вами беседовал бригадир агитаторов тов. Попкин Б. Г. по существу Вашего письма в участковую избирательную комиссию... Встреча кандидата в депутаты Совета Союза
Верховного Совета СССР по ... избирательному округу т. Курвиной Н. В. с избирателями состоялась 8 февраля, о чем т. Пупкина В. А. в день Вашего обращения к ней не знала... Председатель участковой избирательной комиссии 20.02.84 П. М. Пипки н». «В окружную избирательную комиссию... от Терсинцева В. Д, ЗАЯВЛЕНИЕ Мною разработаны предложения для внесения в наказ депутату, которые я собирался представить для обсуждения на собрании избирателей. 28.01.84 г. я обратился в участковую избирательную комиссию по этому вопросу... 20.02.84 г. председатель комиссии через агитаторов передал мне письменный ответ, из которого следовало, что предвыборное собрание, на котором могли бы быть рассмотрены мои предложения, уже состоялось, а новых, куда я мог бы попасть, не будет. С 4.02.84 г. по 28.02.84 г. я неоднократно обращался в участковую и окружную комиссии, на агитпункт по поводу совершенного в отношении меня обмана, но никто удовлетворительного ответа мне не дал. Считаю, что на нашем участке нарушается демократия и законы, в связи с чем прошу поставить вопрос о привлечении виновных к ответственности.
Данное заявление прошу рассмотреть в моем присутствии на ближайшем заседании окружной комиссии. Одновременно прошу рассмотреть мои предложения к наказу депутату. Приложение: Упомянутое на 2 л. 29.02.84 Терсинцев В. Д. Приложение к заявлению Предложения к наказу депутату Обратиться к Верховному Совету СССР с просьбой обеспечить: 1. Привлечение работников милиции для исполнения требований граждан о выдаче книг жалоб на предприятиях общественного питания, торговли и прочих видов обслуживания населения. 2. Разработку закона о работе государственных и общественных организаций с письмами, заявлениями и предложениями граждан и их публикации (закон о печати). При неочевидности или спорности предложений просить Верховный Совет СССР обязать соответствующие учреждения провести опрос общественного мнения на основании решений июньского (1983) Пленума ЦК КПСС и выступления на нем т. Черненко К. У. 29.02.84 Терсинцев В. Д.»
«Гр. Терсинцеву В. Д. Окружная избирательная комиссия рассмотрела Ваше заявление, факты, изложенные в нем, доведены до руководителя головной партийной организации по проведению выборов на избирательном участке № ... Законом о выборах участие граждан в работе окружной избирательной комиссии не предусмотрено. Ваши предложения после 4 марта с.г. будут переданы депутату Верховного Совета СССР, избранному по избирательному округу № ... Председатель окружной избирательной комиссии 3.03.84 Е. В. Н а д у в а л о в». «1-й сессии Верховного Совета СССР 11-го созыва от гр. Терсинцева В. Д. Считаю своим гражданским долгом обратить внимание Верховного Совета СССР на факты нарушения «Закона СССР о выборах в Верховный Совет СССР» на территории избирательного округа № ... г. Москвы. Были нарушены статьи 9, 36, 45 и 46 данного Закона. Гарантии свободного и всестороннего обсуждения кандидатур гражданами на собраниях обеспечены не были. Избиратели не имели возможности дать наказ депутату (ст. 9). Избирательные комиссии не информировали население о своих заседаниях и принятых решениях (ст. 36). О месте и времени проведения встреч кан
дидатов в депутаты со своими избирателями заблаговременно не сообщалось (ст. 45). Гражданам не предоставлялось права участвовать в предвыборной агитации (ст. 46). Изложенное позволяет считать, что депутат по указанному избирательному округу избран незаконно, а его депутатское удостоверение нельзя считать действительным. 23.03.84 Терсинцев В. Д.» «Председателю исполкома... райсовета народных депутатов тов. Паскудову С. И. Копия: гр-ну Терсинцеву В. Д. Направляется на Ваше рассмотрение по существу заявление гр-на Терсинцева В. Д., направленное им в Верховный Совет СССР, в котором он указывает, что в избирательном округе № ... имели место нарушения при выборах в Верховный Совет СССР. О результатах рассмотрения и принятых мерах прошу сообщить заявителю. Приложение: на 1 л. в первый адрес. 16.04.85 Прокурор района старший советник юстиции В. И. Хитрящее». «Гр. Терсинцеву В. Д. В своем письме в прокуратуру Вы сообщаете о фактах нарушений Закона СССР «О выборах в Верховный Совет СССР».
Сообщаю Вам, что в период проведения выборов в Верховный Совет СССР в 1984 году нарушений требований статьи 45 Закона СССР «О выборах в Верховный Совет СССР» не установлено. Статья не требует от общественных организаций при созыве собраний безусловного охвата всех избирателей (Комментарий к Закону о выборах в Верховный Совет СССР, Москва, 1983 г., с. 79—80). Председатель исполкома 28.12.88 С. И. П а с к у д о в». Вот чем закончилась продолжавшаяся без малого пять лет борьба железного робота Терсита за отстаивание его вроде бы конституционно гарантированных избирательных прав. К моменту получения последнего ответа из райисполкома уже началась новая избирательная кампания по выборам в высший орган государственной власти, который к тому времени преобразовался из Верховного Совета СССР в Съезд народных депутатов СССР. Приведенные сухие строки из документов, разумеется, не могут дать читателю сочного художественного представления о ходе борьбы робота-правдоискателя с роботами-лгунами. Последние, правда, едва ли считали себя за роботов даже внутренне. Они, очень может быть, в душе иногда и ощущали собственную неправоту, но думали, что она находится в неких допустимых пределах, где человек все еще остается человеком. Говорю это на основании десятков встреч с чиновниками различных рангов и разговоров с ними, в результате
чего и рождались цитированные выше документы. У меня была первоначально задумка для колорита привести подробно два-три таких разговора, но потом я от нее отказался. Все это не дало бы ничего принципиально нового по сравнению с тем, что я приводил в первой части своего повествования. Единственно, пожалуй, что заслуживает внимания, так это история, связанная с получением последнего из приведенных документов. Он, как можно видеть, является ответом на предпоследний, но их разделяет без малого четыре года, которые я провел в безуспешной борьбе. Чтобы получить его, мне пришлось применить весьма оригинальный прием, о котором расскажу несколько позже, когда доберусь до описания соответствующего периода деятельности Терсита. Это, разумеется, слегка осложняет чтение, но зато не нарушает хронологии событий и способствует лучшему пониманию их развития. Работая над данным фрагментом, я чуть ли не с наслаждением просматривал свои письма и заявления в инстанции, ответы оттуда, почти стенографические записи бесед с разными должностными лицами, выступлений на различи ного рода собраниях по месту жительства и работы. Какой же это истинно бесценный материал для историков, социологов и философов будущих времен! Какую бездну информации для анализа и обобщения они из него извлекут! Если даже вам, уважаемый мой читатель-современник, любитель изящной словесности, данное повествование не доставит большого художественного удовлетворения, то, льщу себя надеждой, ученый грядущего вре
мени, которому попадется в руки мои архив первоисточников, придет в восторг неописуемый. Именно это придает мне сил для дальнейшего творчества. Но вернемся, однако, ко времени начала избирательной кампании 1984 года, когда Терсит вышел на арену во второй раз, поскольку совершенно неожиданно ему пришлось вести борьбу на два фронта, и в этом заключается принципиальное отличие первого акта разыгрываемой мною в жизни пьесы от второго. Я полагал, видимо, наивно, что мои похождения во внепроизводственной сфере никоим образом не отразятся на моей профессиональной деятельности, на работе. Конечно же, я ошибся, ибо наивное никогда не может быть верным. Напомню читателю, что тогда я работал ведущим инженером-технологом на секретном заводе, являлся членом цехового профсоюзного комитета. К тому времени уже пользовался репутацией не только классного специалиста с большими связями с министерством, но успел завоевать авторитет и как общественный деятель. Мне поручили по линии профсоюза участок техники безопасности и производственной санитарии. В смысле безопасности технологический отдел завода нельзя сравнить, скажем, с механическим или литейным цехами, но вот по части санитарии работенка мне нашлась. Инженерный корпус, где размещался отдел, построили в начале шестидесятых годов и за двадцать с лишним лет ни разу как следует не ремонтировали, лишь наводили косметику. В нашей комнате давным-давно износился до дыр линолеум на полу, рваные края задрались, и за них частенько цеплялись при
ходьбе, особенно женщины каблуками туфель. До падений и травм дело пока не доходило, но их угроза со временем возрастала, так как дыры увеличивались и края задирались все выше. С освещением дела тоже обстояли плоховато, я это быстро почувствовал. К концу дня зимой глаза настолько уставали, что становилось трудно читать чертежи. До той поры зрение у меня было очень хорошим, а здесь вскоре пришлось обзавестись очками. Наконец, на этаже стоял старенький титан, который чаще находился не в исправном, а в негодном состоянии, из-за чего попить в обед чаю удавалось далеко не всегда. Надо сказать, что подавляющее большинство пожилых сотрудников заводской столовой не пользовались. Там готовили такую отраву, что и молодые, здоровые желудки не всегда могли справиться с ней. Поэтому многие, в том числе и я, обедали за своим рабочим столом принесенными из дома бутербродами с чаем или кофе. Когда титан стоял сломанным, в ход шли электрокипятильники, но за их применение грозили строгие кары, если заводская пожарная охрана заставала пользователя на месте преступления. Нельзя сказать, что до меня никто никаких попыток устранить эти неполадки не предпринимал, но все обычно заканчивалось общими разговорами. Позвонит председатель цехкома в местком или начальник отдела коменданту здания, те чего-нибудь ответят — и все, а воз как стоял на месте, так и продолжал стоять. Проблема превратилась как бы в неразрешимую, стала притчей во языцех, а терпеливый народ продолжал портить желудок и зрение, ломать каблуки. Все ворчали или ругались, но забасто
вок не устраивали. Я, принимая дела от предшественника в цехкоме, поинтересовался, так сказать, официальной постановкой вопроса, и оказалось, что таковой никогда и не было. Ни одного письменного ходатайства в какую-либо инстанцию по данному поводу не посылалось. — У нас писать бумажки не принято,— объяснял мне предшественник.— Считается бюрократическим стилем... Вы у нас человек новый, не знаете наших порядков. Года три назад наши метрологи стали было писать в ЦК профсоюза о махинациях с дефицитными измерительными приборами, так где теперь эти писатели? Все за воротами... Вот так... Вы будьте осторожны. Я, конечно, поблагодарил его за благой совет, но им не воспользовался, стал упорно писать от имени коллектива во все заводские инстанции по нарастающей. Изрядно всем надоел, имел несколько очень неприятных и резких разговоров, в том числе и с заместителем директора по хозяйственной работе, но своего добился. Линолеум не заменили, но задравшиеся края окантовали, крепко прибив к полу. С освещением все оказалось совсем просто: надо было лишь заменить несколько сгоревших люминесцентных трубок да убрать многолетний слой пыли с плафонов и рассеивателей. Зато титан поставили совсем новый, импортный, из ГДР. Засиял в нашем отделе нужной яркости свет, без опаски стали ходить, чаю в обед пей вволю, не пряча по-воровски кипятильники от пожарных. Слух о моем блистательном подвиге распространился по всему заводу, недели на две я стал в заводских
масштабах звездой едва ли не первой величины, купался в лучах славы и успеха, над головой не было ни облачка. Но вот на горизонте появилась первая туча. Случилось это вскоре после того, как я в избирательной участковой комиссии потребовал дать мне письменный ответ на заявление о желании присутствовать на встрече избирателей с кандидатом в депутаты. Уже на следующий день утром меня вдруг вызвал начальник отдела. — Виктор Демидыч,— немного помявшись, сказал он,— мне сейчас звонили из парткома завода, просили с тобой переговорить... Как бы это тебе лучше преподнести... На тебя, в общем, жаловались с избирательного участка. Ты от них чего-то хочешь, а чего — они не понимают. Может, ты мне объяснишь? — Странно,— пожал плечами я.— Что-то никак не могу связать тебя, Анатолий Сергеевич, с избирательным участком! При чем тут партком завода? Откуда в принципе им известен телефон нашего секретного завода, ведь в справочниках его не найдешь, я им его не давал... Очень странно... Надо, пожалуй, в отдел режима сообщить... Здесь что-то нечисто! — Ну, в отдел режима обращаться незачем, на то я и начальник отдела... Чисто, нечисто — пусть тебя не беспокоит, ты-то в этом чист,— успокаивающе сказал начальник. — Интересно бы знать, в чем это я вдруг запачкан! — воскликнул я.— Какого рожна в мои избирательные права беспартийного, никак не связанные с местом работы, вдруг влезает партком завода и начальник отдела? Ты же
все-таки администратор по месту моей службы, а не общественный деятель по месту жительства! — Давай говорить потише! — вновь попытался успокоить меня Анатолий Сергеевич.— Тебя, наверное, сейчас за стенкой слышно. Партия, сам понимаешь, наш рулевой, она куда хочешь может вмешиваться, тем более в процесс выборов — важнейшую политическую акцию. Ну а я твой начальник, ты член нашего трудового коллектива, мы за тебя несем ответственность везде. Так что давай, Виктор Демидыч, поговорим откровенно по-дружески, чтоб неясностей не оставалось. До того момента и еще некоторое время спустя мы с ним действительно находились в приятельских отношениях. Еще свежи были в памяти мои министерские подвиги, он был мне кое-чем обязан благодаря этому, как мне казалось, даже искал моего расположения. Поэтому, не раскрывая, естественно, своего тайного умысла, я более-менее подробно рассказал ему о случае в шашлычной и последующем. — Ты прав, бесспорно! — подвел он итог моему рассказу.— Поступили с тобой по-хамски, это точно. Но поезд ушел, его не вернешь и не остановишь, догонять тоже не стоит. Себе дороже получится. Кончай свару, Демидыч, и жди лучших времен. Во всяком случае, перестань скандалить в избирательных комиссиях. — Я, во-первых, никогда и нигде не скандалил! — стал возмущаться я.— Во-вторых, хотел бы я посмотреть, что бы стал делать ты, очутись на моем месте, когда бы тебе дали
по шее, оскорбили дочь, потащили в каталажку, а после этого еще надули с выборами! — Мне доводилось находиться в ситуациях и похлеще,— усмехнулся он.— Терпеть надо! Христос терпел и нам велел! Если мы по каждому поводу будем в бутылку лезть, то нам никогда из нее не вылезти, так и будем там сидеть. — А что конкретно с тобой было? — спросил я. — Долго рассказывать,— увильнул от ответа он.— Сейчас времени нет. Вот как-нибудь снова поедем вместе в командировку — там при случае поговорим. Приятельски сошлись и перешли на «ты» мы с ним во время командировки в Ригу, куда ездили вместе еще в пору моего пребывания в главке. Там провели несколько веселых дней, жили в гостинице в одном номере. Однажды вечером после легкой выпивки долго беседовали, так что кое-что о его жизни я знал. Однако ничего подобного тому, что случилось со мной, я в его рассказе не находил. Вообще об Анатолии Сергеевиче Лукавине, моем тогдашнем начальнике, стоит рассказать чуть-чуть подробнее. Хотя бы потому, что за три десятка лет работы на производстве он был единственным начальником, с которым некоторое время меня связывали узы приятельства. Старше меня на десять лет, родом из Ленинграда, из хорошей интеллигентной семьи. Во время войны остался сиротой, едва не умер от голода, его вывезли оттуда через Ладогу по «Дороге жизни». В одиночку, без всякой помощи выбился «в люди», закончил вечерний институт, дослужился до начальника
отдела, являлся им последние пятнадцать лет. В своем предпенсионном возрасте выглядел прекрасно, гораздо моложе своих лет. Стройный, подтянутый, энергичный, лишь много седины на голове. Одевался со вкусом, следил за внешностью, занимался бегом трусцой. Уже при мне разошелся с первой женой и женился вторично. Бросил прекрасную квартиру, дачу, двух взрослых сыновей и внука, все променял на женщину тридцати семи лет, которая до того вообще замужем не была. Мне это казалось более чем странным, но мы с ним никогда на эту тему не разговаривали. Поэтому, читатель, давайте-ка я изложу вам свою точку зрения по данному вопросу. С одной стороны, это внесет определенное разнообразие в мое монотонное повествование, с другой — художественное произведение без темы любви, с моей точки зрения, в определенной степени ущербно. Хоть пару слов по этому поводу сказать надо. Одно из них, про нашу неземную любовь с Шурой Радоняк, сказано в первой части. Второе посвящается женам Лукавина, их любви земной — плотской. С ними, собственно, я знаком почти не был. Видел каждую по нескольку раз, кое-какую информацию получил от самого Анатолия Сергеевича, а также от наших сотрудников, хотя специально ими не интересовался. Первая — ровесница Лукавина, к тому времени уже вышла на пенсию. Обыкновенная пожилая женщина, не представляющая, как мне кажется, ни малейшего полового интереса. Прожил с ней Лукавин что-то около тридцати лет. Жили ли они с ней душа в душу или как кошка
с сабакой — понятия не имею,но факт сожительства в течение стольких десятков лет говорит о многом. Думаю, что так долго в несогласии не проживешь. Она коренная москвичка, работала в каком-то НИИ, кандидат как будто бы биологических наук. Какая кошка между ними пробежала, почему разошлись — не берусь судить, чужая семейная жизнь для посторонних тайна. Предполагаю лишь, что все произошло, как принято говорить, на сексуальной почве. Вторая жена Лукавина, пусть и не была в моем вкусе, могла считаться сексуально привлекательной. Для своих тридцати семи лет выглядела очень неплохо, сохранила хорошую фигуру, лицо довольно миловидное, хотя к красавицам отнести не могу. Почему до таких лет оставалась незамужней и почему вдруг решила связать судьбу с совсем уже немолодым Лу-кавиным — тоже не берусь ответить. Полагаю, что вполне бы могла найти себе мужа и помоложе и не делать несчастной на старости лет другую женщину. Впрочем, не буду гадать, это дело бесперспективное. Ведь такие случаи хоть и редки, но встречаются, из мировой художественной литературы известны. Хоть я Лукавина в этой части не понимал и не понимаю, но не буду его осуждать. Кто знает, что будет со мной, когда достигну этого возраста? Мне такой развод напоминает предательство... На этом, пожалуй, кончу сие лирическое отступление. Увы, но вопросы половой любви меня, с тех пор как занялся литературным творчеством, почему-то перестали привлекать, хотя должно бы быть наоборот. Любовь — не тема для писателя Терсинцева, его герой —
железный робот-правдолюбец Терсит, антигерои — все, кто ему противостоит, в том числе и Лукавин. Собственно, и о женах Анатолия Сергеевича я рассказал лишь для полной его характеристики. Тот разговор с ним прошел для меня без последствий, к нему мы не возвращались аж до декабря 1984 года, пока не началась кампания по выборам в местные и республиканские Советы народных депутатов. Объявленная Терситом война нарушителям гражданских прав шла тихо и без какого-либо успеха. Я писал массу писем и заявлений во все инстанции, но все они исчезали в бюрократическом водовороте без всякого следа. За многие месяцы я не получил ни одного ответа. Скорее всего неведомые бюрократы причислили меня к сонму патологических жалобщиков, и все мои послания с ходу летели в мусорные корзины. Но вот начались встречи депутатов местных Советов с избирателями, потом предстояли встречи с кандидатами в депутаты. Конечно, эти встречи не того масштаба, помельче, нежели с участием союзного депутата, но все-таки какая-то аудитория собирается, можно рассчитывать на некую гласность. На подобных собраниях я не был со своих комсомольских годов, когда сам ходил в агитаторах и посещал их по обязаловке. Никакого смысла в них не видел, кричать «поддерживаем и одобряем» считал для себя зазорным. Здесь же смысл появился. И вот в декабре 1984 года в клубе нашей жилищно-эксплуатационной конторы состоялся отчет депутатской территориальной группы. Зал малюсенький, человек на сто, до конца
заполнен не был. Пришло с десяток-полтора досужих пенсионеров, человек двадцать жителей с жалобами по квартирным в основном делам да человек тридцать агитаторов и партийных активистов из расположенных на территории микрорайона контор и предприятий. В президиуме на сцене двенадцать человек депутатов райсовета, депутат Моссовета и представители райисполкома. Быстренько отчитался руководитель депутатской группы, ответил на несколько вопросов исполкомовец, после чего начали выступать с нижайшими просьбами жители. У кого квартиру заливает с крыши, у кого пол провалился и т. д. и т. п. Депутаты и исполкомовец снисходительно обещают разобраться и помочь. Лишь одна старушенция, у которой дверь в комнату совсем развалилась, в ответ на очередное обещание вежливо напомнила, что за шесть лет ей обещание дают в четвертый раз. После этого раздалось несколько осторожных реплик о том, что, мол, слышали мы эти обещания, но председатель сурово подавил начавшийся ропот, предложил подвести черту под выступлениями и дать положительную оценку работе депутатской группы. — У меня есть другое предложение,— наконец решил выступить я.— Разрешите? С этими словами я направился к трибуне. Председательствующий, не ожидавший такого поворота, не сразу нашелся, но, когда я наклонился к микрофону, сказал: — Мы решили закончить прения, и слова я вам не давал. Если у вас есть другое предложение по оценке деятельности депутатов, то вы можете сделать его и с места... — Извините! — перебил его я.— Мне надо
не только дать предложение по оценке, но, в отличие от вас, еще и обосновать его. Так что уж разрешите сказать залу в лицо, а не в спину. — Нет возражений? — обратился он к залу и, не слыша протестов, неохотно буркнул: — Можете продолжать. — Я не согласен с предложенной положительной оценкой,— начал вещать Терсит.— Для нее нет никаких оснований. Разве мало того, что районные власти столько лет столько раз обманывают с ремонтом двери только что выступившую здесь бабулю? Что, нельзя было за шесть лет не только отремонтировать старую дверь, но и поставить новую? Представляю, как она живет все эти годы! Все равно как на улице: заходи кто хочет! Да только за обиду одной старушки надо признать ни к черту не годной не только работу депутатской группы, но и всего райсовета! К тому же почему это депутаты от выборов до выборов отчитываются всего один раз, а не дважды в год, как положено по закону о статусе депутатов? Потому, что отчитываться-то не о чем! Кроме обещаний, ведь ничего не слышно! Что это, как не прямое нарушение закона? Вообще в нашем районе закон не уважают. Нарушили закон о выборах в Верховный Совет СССР... — Вы начинаете говорить не по теме собрания! — перебил меня ведущий.— Мы здесь не для того собрались, чтобы говорить о прошлых выборах... Так каково ваше предложение по оценке? — За такое неуважение к простым людям и многократные нарушения законов — только «неудовлетворительно»! — ответил я, спускаясь в зал.
Я и не рассчитывал на поддержку большинства, мне важно было лишь напомнить о старых долгах. К тому же для тех времен мое предложение прозвучало уж слишком радикально. Признаться, был приятно удивлен, когда за него кроме меня проголосовали еще четверо, а с дюжину от голосования воздержались. То, что об этом вскоре некий неизвестный мне осведомитель сообщил на мой завод, меня уже не удивило, прецедент имелся. Удивляло другое: почему такого не было раньше, когда я слал письма по инстанциям. Закономерность уловил немного позже: когда появлялась хоть какая-то гласность — сразу же сигналили на работу, чтобы меня там приструнили. — Ну ты, Виктор Демидыч, и даешь! — удивленно всплескивал руками Лукавин.— И как это у тебя язык повернулся: предложить неудовлетворительную оценку советской власти?.. Да, не слушаешь ты дружеских советов! Ох, сломаешь ты себе шею! Подумай как следует! Второй разговор явился началом отчуждения между мной и Лукавиным. Он стал избегать встреч даже по чисто служебным техническим вопросам, от былой откровенности не осталось и следа. Так моя внепроизводствен-ная деятельность начала сказываться на моих производственных отношениях. Оставайся я в «подснежниках» — дела, может быть, пошли бы иначе, но слава, увы, скоротечна. Со времени ухода из министерства прошло полтора года, про мои подвиги там стали подзабывать, как, впрочем, и про достижения на ниве техники
безопасности и производственной санитарии. Ничего нового по этой части я сделать не мог, реальные возможности были исчерпаны. К тому же начал назревать конфликт между мной и председателем цехкома. Им в нашем отделе в течение многих лет являлся Борис Григорьевич Отбросов, личность довольно примечательная. Здесь мне впервые придется дать более-менее подробное описание внешности этого персонажа, поскольку она, на мой взгляд, существенна для его духовного облика. В детстве он перенес полиомиелит и остался физическим уродом на всю жизнь: скрюченные ноги, деформированное лицо, малый рост и непропорционально широкие плечи. Тем не менее ходил он без трости и довольно быстро, в нем чувствовалась немалая физическая сила. Если бы не болезнь в детстве — быть бы ему незаурядным атлетом. Несмотря на столь большие физические пороки, он все же смог окончить техникум и дослужиться до должности старшего инженера, что даже для людей вполне здоровых, но не имеющих законченного высшего образования не слишком легко. Вступил в партию сразу же после выхода из комсомола по возрасту, став в общественном смысле человеком более чем полноценным. Вот полноценной семьи у него не получилось, хотя женился он рано на женщине с виду вполне здоровой, насколько могу судить, ибо она работала на нашем же заводе и видеть ее мне приходилось довольно часто. Дети у них рождались почему-то нежизнеспособные, двое умерли в раннем детстве, а после они уже не делали попыток обзавестись потомством. Поэтому, видимо, чета Отбросовых занималась собако
водством и, как утверждали злые языки, имела на этом хороший приработок. Воля у Бориса Григорьевича была железной, вел он себя очень уверенно, говорил решительно, хотя мне иногда казалось, что все это у него неестественное, напускное. Так это или не так — не знаю наверняка, но то, что его в отделе, кроме меня, побаивались все, не исключая Лукавина,— это абсолютно точно. Его коробила моя независимость, но до поры до времени меня прикрывал министерский щит, ему приходилось с этим считаться. Я не желал с ним конфликтовать, хотя поводов для этого мог найти предостаточно. Войдя в цехком, я получил доступ к профсоюзным делам и протоколам и вскоре обнаружил, что Отбросов, мягко говоря, ведет их не совсем корректно, ну а если грубо — занимается подлогами. Так, мне попался на глаза протокол заседания цехкома, в котором содержалось ходатайство в заводской жилищный кооператив о целесообразности включения в число его пайщиков Лукавина, желающего после развода с первой женой обзавестись новой однокомнатной квартирой. Я в тот день был на месте, но ни о каком заседании цехкома не слышал и в нем не участвовал. Когда же я очень тактично намекнул Борису Григорьевичу на то, что, мол, негоже не приглашать на заседание цехкома одного из его членов, то он был готов меня сожрать. Обнаруживал я и другие подтасовки, но уже не говорил с ним на эту тему. Так у меня на работе появилось два неприятеля из числа, как говорится, сильных мира сего местного значения, но даже и после второго звонка из неведомой мне инстанции
серьезно жизнь моя не изменилась. Для этого потребовался третий звонок, и он раздался через несколько месяцев. За памятным собранием избирателей ответов на поднятые мною там вопросы не дал никто, снова воцарилось молчание. Надо было что-то предпринимать, но что? Как я успел заметить, какое-то трепыхание в сферах начиналось тогда, когда действия Терсита приобретали хотя бы крошечную огласку, будь то микроскандальчик в присутствии полутора десятков человек в участковой комиссии или же выступление перед несколькими десятками человек на собрании избирателей в микрорайоне. В ближайшие месяцы не предвиделось ни собраний, ни заседаний избирательных комиссий. Надеяться на публикацию в газете мог только ненормальный, так что вроде бы на огласку рассчитывать не приходилось. И здесь мой Терсит придумал нечто оригинальное. Уже наступил 1985 год, приближалось празднование сороковой годовщины победы над фашистской Германией. По сему поводу во всех газетах шла бурная подготовка, ветераны войны искали бывших однополчан, публиковали письма, сообщали адреса для переписки, которыми я и решил воспользоваться. Посчитал, что такой способ даже эффективнее, нежели безликая публикация в газете, не рассчитанная на конкретного адресата. Купил двести обычных почтовых открыток, потратил две недели на их заполнение и разослал во все концы страны такой текст: «Уважаемый товарищ ветеран войны! Обращаюсь к Вам с призывом о помощи в борьбе с фальсификаторами советской власти в ... районе Москвы. У меня есть неопровер
жимые данные о нарушениях законов о выборах в Советы и статусе депутата, но все мои сигналы в инстанции остаются без ответа. Четыре десятилетия назад Вы бесстрашно сражались с врагами внешними, так помогите мне сегодня в борьбе с врагами внутренними — требуйте их открытого отчета в своих беззакониях перед народом!» Я не рассчитывал получить ответы ото всех, но предполагал, что мне человек двадцать — тридцать напишут, и ошибся. Всего мне ответили одиннадцать, причем до удивления одинаково: они пересылали мои открытки в газеты, партийные и советские органы, то есть туда, куда писал и я. Для примера приведу один из них: «Заведующий орготдела... райисполкома г. Москвы тов. ... Копия: Гр. Терсинцеву В. Д. При этом направляю на рассмотрение письмо в мой адрес гр. Терсинцева В. Д. по существу поднятого им вопроса. Разделить его точку зрения не могу, так как в ... районе, где я проживаю, фактов, указанных автором в письме, нет. Кавалер ордена Славы 3-х степеней ...» Отреагировали ли хоть как-то остальные сто восемьдесят девять моих адресатов — не знаю, но кого-то из власть имущих моя массовая рассылка затронула чувствительно. В один из январских дней мне на работу позвонила незнакомая женщина. — С вами разговаривает секретарь ... райкома КПСС Пустяковская Фарида Михайловна,—
представилась она.— Товарищ Терсинцев, не могли бы вы зайти к нам в райком завтра часиков в одиннадцать? — Зачем? — не понял я. В тот момент я вел довольно сложный расчет, голова была занята совершенно другим. — Вот вы пишете по всему белому свету о каких-то беззакониях в нашем районе,— стала пояснять она.— Хотелось бы на этот предмет переговорить. — Ясно,— сообразил наконец я.— Только в рабочее время мне судачить на не относящиеся к работе темы некогда. — Приходите после работы,— предложила она. — Может быть, может быть,— неопределенно ответил я.— Сейчас очень занят, говорить дальше не могу. Позвоните вечером домой. Вообще на работу прошу не звонить, я этого телефона никогда никому не давал. Всего хорошего! С этими словами я повесил трубку и снова углубился в расчеты, но через четверть часа меня вызвал Лукавин. — Ты никак, вижу, не угомонишься! — он недобро усмехнулся.— Смотри, доиграешься! — Ав чем, собственно, дело? — прикинулся простачком я, хотя догадывался. — Сейчас мне звонила прекрасно тебе известная Пустяковская,— ответил он.— Ты позволил себе говорить с ней в оскорбительном тоне. Отдаешь ты себе отчет, как и с кем надо говорить? Ведь это же секретарь райкома партии! — Я одинаково вежлив и с уборщицами, и
с партсекретарями,— ухмыльнулся Терсит.— Чем конкретно я ее оскорбил? — Ну, она прямо не сказала,— стал юлить Анатолий Сергеевич.— Так, в общем... Не стал разговаривать, бросил трубку. Так же нельзя! — Это какой-то новый вид оскорбления: нежелание разговаривать в неподходящее время! Впрочем, если она считает себя оскорбленной — передай ей мои извинения. — Можешь принести их сам,— он протянул мне бумажку с номером ее телефона. — Нет-нет! — не принял ее я.— Уволь! Я к ней не обращался, мне от нее ничего не нужно. Если ей что-то от меня надо — пусть сама и звонит. Я ей сказал, чтобы домой звонила. Овес к лошади не ходит. Лукавин пробовал меня уговорить, но я остался непреклонен. Тем не менее встреча с Пустяковской у меня состоялась, вернее, не встреча, а нечто вроде публичной дискуссии. Произошло это при следующих обстоятельствах. Как я уже говорил чуть выше, в начале 1985 года развернулась кампания по выдвижению кандидатов в депутаты Верховного Совета РСФСР. По нашему избирательному округу баллотировался некий Георгий Никодимович Вруньченко, о котором я раньше никогда не слыхал и на предвыборную встречу с которым никогда бы не пошел, не задумай сие повествование. На этот раз у нас в микрорайоне вывесили объявления о встрече, не как год назад, когда избирали Курвину. Я испытал определенное удовлетворение, мой Терсит чего-то добился, без следа его работа не осталась. Направляясь на собрание, я полагал, что
на него допускают всех желающих избирателей округа, но не тут-то было. Оказалось, что вход по пригласительным билетам, которого у меня, естественно, не было. Такие билеты, как я потом выяснил, выдавали так называемому партхозактиву предприятий района да членам некоторых домовых комитетов, о существовании которых я и слыхом не слыхивал. Пришлось мне сначала упрашивать, потом грозить скандалом, но своего добился. Собрание проходило в конференц-зале одного из крупных институтов района. Зал рассчитан на тысячу человек, но целиком не заполнен, сидело там человек восемьсот. Президиум никто не избирал, на сцену прошли какие-то люди и уселись там по-хозяйски, никого не спрашивая и не представляясь. Никого из них я не знал и раньше не видел, как, впрочем, и большинство присутствующих. Во всяком случае, на мои вопросы сидящие рядом лишь пожимали плечами, говорили, что это, наверное, руководители райкома партии и райисполкома. Еще дома я написал записку с просьбой предоставить слово для предложения к наказу депутату, но долго не решался ее послать в президиум. Откровенно говоря, меня несколько испугала обстановка и величина аудитории. Надеяться на то, что тебя поймут специально подобранные и привыкшие безропотно одобрять начальство люди, было бы глупо. К тому же выступать перед столь большим залом мне еще не приходилось. Зрителей там набралось на порядок больше, чем на том знаменательном собрании с депутатами местного Совета в микрорайоне. Вероятнее всего, я бы так и не решился, но уж больно глупо и неинтересно проходило
собрание, после которого был обещан показ приключенческого американского кинофильма. Казенное представление кандидата доверенным лицом, два зачитанных по бумажкам выступления в поддержку, речь самого кандидата, оказавшегося крупным чиновником из союзных органов культуры. Зал откровенно скучал, люди сидели сонные, ждали, когда кончится эта чепуха и начнется кино. Меня в этот момент обуяла ярость, захотелось обязательно выступить. Пусть не поймут, даже освистают, но внесу живую струю в эту мертвечину. Ведь я же, черт возьми, писатель! Мне важно сказать людям правду, а как они к ней отнесутся — их дело. «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется!» Я послал свою записку в президиум, когда на трибуну выползла благообразная старушка из районного совета ветеранов труда для внесения предложения к наказу. Пока она, путаясь в написанном, излагала предложение создать районный музей боевой и трудовой славы, в президиуме началась легкая суматоха. Сидящие на сцене передавали записку друг другу, оживленно переговаривались. Особенно старалась женщина, сидевшая рядом с председательствующим. Она так возбужденно жестикулировала и говорила, что я понял: это Пустяковская. Будь моя записка не единственной, подай кто-то ну хоть еще одну — ее можно было бы замолчать, перевести внимание на другую. Но ведь никто не прислал, маскировки не существовало, а потому председательствующий, когда старушка спустилась в зал, сказал: — Поступила записка от избирателя Терсин-
цева с просьбой предоставить ему слово о предложении для наказа Георгию Никодимовичу. Как, товарищи, дадим ему слово? Пока он это говорил, я уже шел к трибуне. — Подвести черту! Надо устроить перерыв перед кино! — неслись реплики из зала, но я уже стоял на трибуне. — К сожалению, товарищ Терсинцев, собрание не желает вас слушать. Сочувствую, но помочь не могу. Придется вам освободить сцену,— как бы с сожалением произнес ведущий. — Собрание на этот счет не высказывалось! — парировал я в микрофон.— Несколько голосов с мест не решают. Если хотите действовать демократично — ставьте вопрос на голосование, а чтобы объективно сосчитать — изберите счетную комиссию. Только зачем время тянуть, если у меня и разговору-то на три минуты! — Дайте ему три минуты! Не надо никаких счетных комиссий! — снова понеслись реплики из зала.— Давайте кончать! — Хорошо,— сдался председатель.— Вам три минуты. Я быстро отбарабанил когда-то подготовленные для Курвиной предложения, а закончил так: — Как видите, мои предложения направлены на демократизацию жизни всего общества, но неплохо было бы обратить внимание на состояние демократии и законности конкретно в нашем районе. Я неоднократно сигнализировал о фальсификации выборов год назад, много раз говорил о том, что депутаты не отчитываются в положенное время, но наши
районные власти уши ватой заткнули и воды в рот набрали. Мало того — на меня пытаются оказать давление через начальство по месту работы. Ведь это же позор, товарищи, когда секретарь райкома партии Пустяковская звонит на мой завод совсем в другой район и через администрацию пытается заткнуть мне глотку! Разве так... — Я не пыталась заткнуть вам глотку!— закричала в микрофон на столе президиума Пустяковская. — Может быть, вы и на работу ко мне не звонили? — спросил ее я. — Я этого не отрицала,— ответила она. — Так зачем же вы это делали? — пошел в атаку Терсит.— Какое вы имели право говорить с администрацией по месту работы о моих избирательных правах по месту жительства? Разве этот факт не говорит сам за себя? Чего же, интересно, вы хотели, обращаясь на завод? — Мне хотелось побыстрее связаться с вами и переговорить,— ответила Фарида Михайловна. — Ничего себе быстрее! — возмутился Терсит.— Представляю себе, сколько времени вы затратили на поиски моего служебного телефона, которого ни в одном справочнике нет! А мой домашний телефон вам прекрасно известен, я его на всех письмах и заявлениях проставлял. Нет, уважаемая товарищ секретарь райкома, вам надо придумать что-то более правдоподобное. К тому же зачем вы заявили моему непосредственному руководителю, что я разговаривал с вами в оскорбительном тоне?
— Я ему этого не заявляла! — Мне что, может быть, его в свидетели сейчас пригласить? Вы этого хотите? — обрушил я на нее вопрос так, словно в зале действительно находился Лукавин и ждал, чтобы его попросили на трибуну. Зал во время этой перепалки хранил мертвую тишину, ошарашенный неожиданным поворотом. Пустяковская растерялась от моих последних вопросов, возникла пауза на несколько секунд, и здесь на помощь ей пришел председатель: — Просимые вами три минуты истекли, товарищ Терсинцев. Полемика по затронутому вопросу сейчас неуместна, думаю, мы решим его позже в рабочем порядке. К тому же что это за прокурорский тон? Вы ведете себя не совсем корректно. — Как вас погладишь чуть против шерстки — так сразу же про некорректность кричать начинают! — начал читать мораль Терсит и, сходя с трибуны, направился к Вруньченко.— Вот, уважаемый Георгий Никодимович, мое предложение в наказ вам. Извините, но больше оставаться здесь не могу, меня начинают уже оскорблять. Надеюсь получить от вас ответ уже как от депутата. Вид у Вруньченко в этот момент был подобен тому, что имел Эскремензон после моего «А это что?», и он молчал, как памятник. Не обвиняйте меня, читатель, в однообразии художественных приемов. Я и сам бы обрадовался, поведи себя Вруньченко как-то иначе, но, увы, стандартные люди в стандартных ситуациях ведут себя стандартно! Неудивительно, что и ход дел у меня на рабо
те пошел по стандартному руслу, но об этом позже. Сначала надо сказать о переменах в стране, а они, как вскоре выяснилось, отошли от выработанных в последние два десятилетия стандартов. За два с небольшим года скончалось подряд три главы партии и государства. У руля стал М. С. Горбачев, о котором я до того мало что знал. Чего от него ожидать — предположить в таких условиях невозможно. Знает ли он, что делать и чего от него хотят? И на этот вопрос точно ответить не представлялось возможным: в материалах мартовского Пленума ЦК КПСС, избравшего его на высший пост, достаточной информации почти не содержалось. А чего мне самому хотелось? Вот для ответов на эти вопросы я и решил послать новоявленному лидеру письмо, не очень рассчитывая получить ответ. Я помнил сказанное три года назад одним из партийных функционеров: партийные органы беспартийным письменных ответов не дают. Не рассчитывал и я на личный разговор с ним или, по крайней мере, с кем-то из его помощников, хотя не исключал возможности приглашения для беседы с каким-нибудь низовым аппаратчиком. Никто меня никуда не приглашал и не отвечал, и куда делось мое письмо, переданное мною в приемную ЦК КПСС, а не отправленное по почте, не знаю. Может быть, прав был Лысуха, сказавший в свое время о том, что письма подобного рода низовые канцеляристы сразу же отправляют в макулатуру. Может быть, оно дошло до адресата и находилось в числе тех ста десяти писем, о которых М. С. Горбачев сказал почти через четыре года,
в январе 1989 года, что требовали коренных перемен в стране. Не исключено, что оно и сейчас хранится в каком-нибудь архиве, так никем и не читанное. Сейчас это общественного значения не имеет, но меня всегда охватывает гордость, когда я перечитываю хранящуюся у меня копию. Ведь я многое угадал и предвосхитил сам, не опираясь на чужие известные мысли. Нет, определенно я один из немногих любимцев всесильных, всевидящих и все предвидящих богов. Вот что я писал незадолго до исторического апрельского Пленума ЦК КПСС 1985 года, кое в чем уже тогда подтвердившего мои догадки: «Уважаемый Михаил Сергеевич! Все поколение советских людей, родившееся в 30-х годах 20-го века, радо приветствовать своего представителя на высшем посту власти в стране, уверен в этом. Оно возлагает большие надежды на то, что Вы сможете, наконец, резко улучшить ход развития дел в стране и выправить ошибки, допущенные руководителями прежних поколений, особенно в последние годы пребывания у власти Л. И. Брежнева. В связи с этим хотелось бы поделиться с Вами мыслями по данному поводу. На мой взгляд, основной ошибкой руководителей более старших поколений являлась психологическая установка, выражаемая примерно такими словами: дела в общем и целом по стране идут хорошо, хотя и имеются отдельные недостатки, которые можно выявить и без особого труда устранить... Прошу извинить меня за грубое, может быть, сравнение, но то, что предпринималось до сих пор, было похо
же на выдавливание отдельных наиболее крупных угрей и прыщей (например: Медунов, Шелоков, Огарков, Соколов и др.) на теле человека, у которого нарушен обмен веществ (фальсифицирована советская власть). Надо лечить болезнь, а не только устранять видимые ее последствия. Успешное лечение болезни требует новой психологической установки, которой может быть следующая: дела в стране в общем и целом идут неудовлетворительно, а их улучшение зависит в основном от кропотливой и трудной работы всех честных людей по выявлению и устранению недостатков. Конечно, длительное терапевтическое лечение запущенной болезни куда как более сложно, чем элементарные хирургические операции, не дает эффектно выглядящего скорого результата, на какое-то время даже может наступить общее ухудшение состояния, но по-том-то болезнь проходит совсем, исчезают не только отдельные крупные дефекты на теле, но абсолютно все нездоровье... Если Вы считаете мои мысли абсурдными, то прошу извинения за беспокойство. 22.03.85 В. Д. Терсинцев». В моем письме нет терминов «перестройка», «необходимость политической реформы» или «возрождение советской власти по Ленину». Я ведь писатель, а не политический деятель, прибег к метафорам, но суть-то от этого не меняется! Но кто знает, не на основе ли моего художественного образа, в конце концов, изобрели через некоторое время те самые политические термины, на которых заговорила
страна? Не являлся ли мой Терсит рядовым неорганизованной армии борцов против легиона бюрократии, под чьим натиском он стал постепенно разваливаться? В отдельные моменты тщеславно думаю, что, может быть, не выпусти я на арену своего Терсита с его стальной хваткой — все так бы и стояло бог весть сколько лет! Ведь мощь его железной длани испытали на себе сотни людей. Но эти мысли пришли ко мне гораздо позже, года через два, когда хоть что-то стало меняться в сознании большей части членов общества. А тогда, в апреле-мае 1985 года, куда мы сейчас с вами, читатель, вернемся, абсолютно ничего не изменилось, ибо люди, управлявшие во времена так называемого «застоя» (этот термин, кстати, появился также позже), продолжал^ сидеть на тех же местах и в начальный период «перестройки». Мои письма ветеранам войны и выступление на встрече с Вруньченко «аукнулись» письмом прокурора в райисполком, чем Терсит и писатель Терсинцев были довольны, но для ведущего инженера-технолога Терсинцева начались крупные неприятности. Начну с того, что Лукавин все-таки поймал меня на небрежности в ведении секретного делопроизводства, которое меня всегда обременяло. Ничего страшного, разумеется, я не сделал, допустил лишь легкое нарушение инструкции в целях ускорения работы. Так я поступал неоднократно и раньше, так делали все или почти все. Ежели строго выполнять по этой части все инструкции и предписания, то и работать будет некогда, станет похоже на забастовки западноевропейских железнодорожников, начинающих уж
очень скрупулезничать, из-за чего ни один поезд не может отойти-прийти по расписанию. Поэтому начальство на эти мелочи смотрит сквозь пальцы. Мне после двух бесед с Лукавиным следовало бы быть повнимательнее и поосторожнее, но я допустил слабину, в результате чего мне официально «поставили на вид» и уменьшили на десять процентов размер квартальной премии. Но это по сравнению с тем, что преподнес мне Отбросов, оказалось лишь цветочками. В прежнем составе цехкома Борис Григорьевич сумел поставить себя за много лет так, что практически все вопросы решались единогласно в нужном ему ключе. С моим появлением там начались разногласия. В большинстве случаев я оставался в меньшинстве, но в пору блистательных побед на поприще техники безопасности и производственной санитарии мне раза два-три удалось отстоять свою точку зрения и привлечь большинство, что приводило Отбросова в бешенство. Все в том же памятном апреле на одном из заседаний цехкома по какому-то не очень уж принципиальному делу я снова выступил против него, и он совершенно неожиданно для меня предложил, в целях обеспечения более спокойной работы цехкома, рассмотреть на ближайшем профсобрании отдела вопрос о моем выводе из состава цехкома. Выглядело все это как экспромт, но, как мне стало известно позже, было заранее очень тщательно подготовлено им совместно с Лукавиным. Я, естественно, при голосовании воздержался, один проголосовал против, Отбросов и еще двое — за. О, легкомысленный писатель Терсинцев,
не приспособленный к таким делам бесчувственный робот Терсит и самоуверенный специалист Терсинцев! Насколько же все вы наивны и благородны в борьбе с Лукавиными и Отбросовыми! Я-то предполагал, что одержу на общем собрании верх без особого труда. Ведь был у меня и опыт борьбы, и новые ветры повеяли в обществе. Ведь на цехкоме Борис Григорьевич нес откровенную ахинею, я просто в спор вступать це стал, надеясь все аргументы выложить на собрании, дабы дезавуировать наконец Отбросова. Ход собрания поначалу оправдывал мои надежды. После доклада Бориса Григорьевича я без особых потуг расколол все его доводы так, что в зале по его адресу послышались насмешливые реплики. Однако вдруг стали выступать люди, с которыми я ни по производству, ни по профработе ну никак связан не был. Таких набралось трое. Они рассказывали о каких-то разговорах, которые якобы я когда-то вел с ними. О том, что я вел себя высокомерно, всячески показывал свое превосходство, не делился профессиональными секретами и т. д. и т. п. По их выступлениям вырисовывался облик какого-то сноба, зазнайки и еще бог весть кого. Правда, потом выступила сотрудница из моего сектора, которая пыталась парировать подобные обвинения и напомнила про свет и пол, но, во-первых, в красноречии она значительно уступала предыдущим ораторам, те подготовились — она нет, и, во-вторых, общее количество слов «против» оказалось существенно больше, чем «за». Не знаю, чем бы все закончилось, не возьми последним слово Лукавин. — Я бы хотел добавить несколько неизвест
ных вам, товарищи, штришков к портрету члена цехкома товарища Терсинцева. Он работает у нас уже три года, но мы очень мало его, оказывается, знаем. Поспешили мы, товарищи, с его выдвижением. Впредь умнее будем, надо в цехком вводить людей, проверенных многолетней работой, чтобы, по крайней мере, лет пять-шесть в нашем котле поварились. Оказывается, Виктор Демидович не только у нас в цехкоме свое «я» выпячивает и ведет себя не по-джентльменски. Недавно мне звонила секретарь райкома партии Пустяковская, там, где Терсинцев живет, и жаловалась на его высокомерие и грубость. Кроме того, во время встречи с кандидатом в депутаты по своему округу он нахально, без разрешения, выскочил на трибуну и произнес в совершенно недопустимом тоне речь. Надеюсь, товарищи, что вам ясно теперь истинное лицо Терсинцева и вы единодушно проголосуете за его вывод из цехкома. — А чем вы можете подтвердить свои слова про грубость Терсинцева Пустяковской и о его недостойном выступлении? — спросила Лукавина моя защитница. — Вы что, мне не верите? — деланно изумился Лукавин.— Вот товарищ Шкаликов может подтвердить, если я для вас не авторитет. — Да-да,— с места кивнул головой последний, член месткома, присутствующий на нашем собрании.— Звонки из того района были. Я, правда, не очень в курсе дел, этим партком завода занимался. В случае чего их можно спросить. — Чего спрашивать? — подал реплику Отбросов.— Может, мы еще следствие прове
дем? И так все ясно... Я вот что скажу. Если вы Терсинцева оставите в цехкоме — я оттуда выйду. Хватит мои нервы мотать! — Я, товарищи, теперь сам попрошу вас проголосовать за мой вывод из цехкома,— сказал я в последнем слове.— Конечно, это клевета, что я кого-то там оскорбил и говорил крамольные речи. Дело не в этом. Я бы и еще поработал, но, наверное, на вверенном мне участке делать почти нечего, вернее — сделать ничего нельзя. Нельзя не уважить и Бориса Григорьевича. У меня профсоюзные дела не самое главное в жизни, у него — главнейшее. Без них, думаю, он как рыба без воды. Догадываетесь, наверное, почему... — Мне не надо ваших милостей, Терсинцев! — выкрикнул Отбросов.— Не делайте хорошую мину при плохой игре! — Еще немаловажный фактор,— продолжал я.— Голосование у нас открытое. И предцехкома, и начальник отдела единодушны в своем решении, и тот, кто осмелится открыто проголосовать против, рискует навлечь на себя их немилость. От них зависит и повышение по службе, и отпуск в хорошее время. Не забывайте об этом... Все, товарищи! На этом как член цехкома я прощаюсь с вами. — Это запрещенный прием, Терсинцев! — воскликнул Лукавин. — Я хоть не ссылаюсь на таинственные звонки из райкомов,— парировал Терсит. Стали голосовать единственное предложение. Руки до того медленно ц неохотно поднимались, что председатель вопросительно посматривал то на Лукавина, то на Отбросова.
Все смотрели на меня, и когда я поднял руку, то потянулось еще несколько. Необходимое большинство набралось. — Зачем вы сами голову под топор положили, Виктор Демидович! — сокрушалась в разговоре со мной Зинаида Ивановна, моя неожиданная защитница.— Нашли кого жалеть — Отбросова! Что вы о нем знаете! Эх вы, филантроп! Это же моральный урод! Он столько натворил за тридцать лет, что без омерзения и говорить нельзя. А Лукавин! Это же вор, самый настоящий вор и развратник. Его же десять лет назад почти из партии исключили... Я думала, что в отделе впервые появился настоящий мужчина, что он этих мерзавцев поставит на место, а вы деликатничаете. Эх вы, русские интеллигенты! Руки марать не желаете, а о нас думать не хотите... Так вы о себе подумайте, ведь они вас теперь съедят. Я вам много о них могу рассказать, Виктор Демидович. — А почему, Зинаида Ивановна, вы сами не хотите поставить все на свои места? Почему это должен делать кто-то? — Не могу,— горько улыбнулась она.— Здесь очень личное. Краем уха я и раньше слышал о каких-то темных делах Лукавина много лет назад, но такие вещи меня всегда интересовали мало. Злые языки всегда есть. Про Отбросова же услышал впервые. Ничего удивительного в этом нет, к тому, что администраторы и профсоюзные лидеры не удерживаются от соблазнов, мы уже успели привыкнуть. Но это происходило много лет назад, когда я об этом заводе и понятия не имел. Может быть, мои
новоявленные противники уже тогда осознали свои ошибки, успели исправиться, так зачем же мне их старые грехи вытаскивать? Пусть они меня за личного врага принимают, субъективно, так сказать. Откуда им знать, что на самом деле они для меня всего лишь объекты художественного исследования, что я к ним отношусь, пожалуй, с той любовью и бережливостью, с какой ученый-биолог относится к подопытным кроликам! Нет, услугами Зинаиды Ивановны я пользоваться не стал, вообще не собирался придавать серьезного значения случившемуся. Подумаешь — вывели из цехкома! Что я, в самом деле, профсоюзную карьеру на сорок восьмом году жизни собрался делать? Не хотят, чтобы я пользу приносил,— не надо, их дело. В свое время я в цехком не напрашивался, сами попросили. Как работал, так и буду работать, спасибо Лукавину за науку по части секретности, стану бдительней. Ни черта они мне не сделают, по основной работе ко мне не придерешься. Ну а ежели невмоготу станет, то на этом заводе свет клином не сошелся. Пусть я проработал здесь уже три года, но он мне родным не стал, чувствую. Уж если смог обрубить глубокие корни на старом месте, где столько лет просидел, то что же говорить про это, где корни только-только наметились, тем паче, что опять появилось место, туда можно перейти. Незадолго до того состоялся вечер встречи бывших однокурсников, посвященный двадцатипятилетию со дня окончания института. Там я разговаривал со своим старым приятелем, связь с которым утерял лет пятнадцать назад. Он добился успеха, стал главным инженером
на одном маленьком, но известном старом московском заводе. Когда узнал, на чем я последние годы специализируюсь, прямо затрясся: — Вить! Давай к нам, а? Мы скоро твою технологию осваивать начнем. Ты нам позарез нужен. Денег, как на твоем секретном гиганте, мы предложить не сможем, но персоналку сделаем, не прогадаешь. Да что там деньги, в них, что ли, смысл в наши-то годы! Хочется, чтоб рядом люди хорошие были, на кого положиться можно, кто тебя за похлебку не продаст. Ох, и жулья за последние годы развелось! Жулик на жулике сидит и жуликом погоняет... Меня недавно назначили, прежних директора и главного посадили. А с остальными что делать? Понимаешь, Вить, весь завод разворовали вчистую. Думаешь, только верхушка там воровала, а все остальные ничего не видели? Черта с два! Народ развращен дальше некуда. Не знаю, как быть. Ведь его не заменишь и сразу не перевоспитаешь, а план все равно давай... По сути, с нуля надо начинать... И почему, Вить, честные мужики, как ты, в рядовых ходят, а дерьмо до сих пор наверху плавает? Тогда, в легком подпитии, мы говорили долго, но ни я ему никаких авансов не дал, ни он особенно не настаивал. Обменялись телефонами, договорились регулярно созваниваться. Под Первое мая я с ним связался, поздравил с праздником, он сам напомнил о предложении, но я опять определенно не ответил. Откровенно говоря, не очень хотелось начинать с нуля, к тому же я решил вновь пустить в ход Терсита на работе, поскольку, пусть и помимо моего желания, вести о его высо
ких подвигах дошли туда. Уж коли такая возможность предоставилась, то ее следовало использовать, набирать материалы для грядущего произведения социалистического реализма. Терсит мой — робот вполне кондиционный, не какой-то там недоделок-хулиган. В нем запрограммирована общечеловеческая культура, никого, в особенности женщину, он оскорбить не может, недозволенного в присутственном месте не скажет. Этого не было, так что Лукавин ничем подтвердить свои публичные обвинения не сможет. Следовательно, он оклеветал Терсита, вернее, инженера Терсинцева, бывшего члена цехкома. Терсинцеву цехком и даром не нужен, но он заставит очистить себя от клеветы, это дело подсудное, статья соответствующая есть в уголовном кодексе вроде бы. Отбросова трогать не буду, он и так богом обижен. Не стану подробно описывать свои судебные мытарства, встречи и разговоры с судейскими чиновниками, хождение и обивание порогов. Опять приведу лишь подборку документов, заметив предварительно, что работники режимных предприятий судятся не в обычном районном народном суде, а в специальном, единственном на всю Москву. «В спецсуд... от Терсинцева В. Д. ЗАЯВЛЕНИЕ ... апреля 1985 г. на профсоюзном собрании технологического отдела ... завода начальник
отдела гражданин Лукавин Анатолий Сергеевич заявил, что я оскорбил секретаря ... райкома КПСС. Поскольку я подобного действия не совершал, прошу привлечь гражданина Лукавина А. С. к ответственности за клевету. В качестве доказательства прошу истребовать протокол указанного профсоюзного собрания. ... мая 1985 г.». «ПОСТАНОВЛЕНИЕ ... июня 1985 г. член суда Жеманчиков А. С., рассмотрев заявление Терсинцева Виктора Демидовича о привлечении к уголовной ответственности за клевету Лукавина А. С., установил: Терсинцев В. Д. подал заявление о привлечении к уголовной ответственности за клевету Лукавина А. С. Как следует из заявления, Лукавин А. С. на профсобрании привел недостоверные сведения, порочащие Терсинцева В. Д. Будучи вызван в суд, Лукавин обвинения не признал, Терсинцев на примирение не согласился. Учитывая, что в данном случае ставится вопрос об ответственности за действия, не представляющие большой общественной опасности, конфликт возник между членами одного коллектива, заявление Терсинцева в соответствии со ст. 51 п. 1 УК РСФСР целесообразно направить на рассмотрение товарищеского
суда ... завода без возбуждения уголовного дела. На основании изложенного и руководствуясь ст. ст. 10, 113 УПК РСФСР, п. 7 ст. 7, п. 4 ст. 10 «Положения о товарищеских судах» постановил: В возбуждении уголовного дела в отношении Лукавина Анатолия Сергеевича по ст. 130 ч. 1 УК РСФСР отказать. Заявление Терсинцева Виктора Демидовича направить на рассмотрение товарищеского суда ... завода. Постановление может быть обжаловано в ... суд ... в течение семи суток. Член суда А. С. Жеманников» «ОПРЕДЕЛЕНИЕ Судебная коллегия по уголовным делам ... суда ... в составе: председательствующего — Блевотина В. Г. членов суда — Плевакина В. В. и Хар-каева П. П. рассмотрела в судебном заселении от ... августа 1985 г. дело по частной жалобе Терсинцева В. Д. на постановление члена суда от ... июня 1985 г., которым в возбуждении уголовного дела в отношении Лукавина Анатолия Сергеевича по ст. 130 ч. 1 УК РСФСР отказано и материал направлен на рассмотрение товарищеского суда ... завода. Заслушав доклад члена суда Блевотина В. Г. и объяснения Терсинцева В. Д., судебная коллегия
установила: Терсинцев В. Д. обратился в суд с заявлением, в котором просил привлечь к уголовной ответственности Лукавина за клевету. Член суда вынес указанное постановление. В частной жалобе Терсинцев просит об отмене постановления члена суда, ссылаясь на его необоснованность. Судебная коллегия, проверив материалы дела и обсудив доводы жалобы, находит постановление члена суда в отношении Лукавина законным и обоснованным. В соответствии со ст. 51 п. 1 УК РСФСР лицо может быть освобождено от уголовной ответственности с передачей дела на рассмотрение товарищеского суда, если оно совершило впервые какое-либо одно из деяний, предусмотренных Особенной частью настоящего Кодекса, в том числе распространение ложных, позорящих члена коллектива измышлений (ст. 130 ч. 1 УК РСФСР). Из материалов дела видно, что совершенное Лукавиным деяние не представляет большой общественной опасности и может быть исправлено без применения наказания, с помощью мер общественного воздействия. При наличии таких данных член суда обоснованно отказал в возбуждении уголовного дела на указанное лицо и правильно материал направил на рассмотрение товарищеского суда. Оснований для отмены постановления члена суда, о чем в жалобе просит Терсинцев, не имеется. В силу изложенного руководствуясь ст. 339 п. 1 УПК РСФСР, судебная коллегия ... суда ...
определила: Постановление члена суда от ... июня 1985 г. в отношении Лукавина А. С. оставить без изменения, а частную жалобу Терсинцева В. Д. — без удовлетворения. Председательствующий Блевотин Члены суда Плевакин Харкаев». Я настолько морально устал от общения с судейской бюрократией, что с товарищеским судом на работе решил не связываться. Сей институт, по моим понятиям, мало отличался от обычного профсобрания, это совсем не то, что когда-то называлось судом чести. Для меня оказалось достаточным, пусть оно и не очень четко выражено в судейских бумагах, признание факта клеветы. В то же время меня возмутил отказ рассмотреть дело в судебном процессе, вынести по всей форме приговор. Ведь в ту пору я все еще наивно верил, что у нас самое справедливое государство, защищающее интересы простого трудового народа, представителем которого в тот момент являлся рядовой беспартийный инженер Терсинцев. Только через три года выяснилось более-менее, что у нас все еще нет ни настоящего суда и прокуратуры, ни адвокатуры, вообще намека на моральное правовое государство. Тогда мне казалось, что судья скорее всего получил от Лукавина взятку, настолько нелепы были его аргументы в беседе, когда он пытался примирить меня с Лукавиным. — Вы спросите гражданина Лукавина,— предложил я при разговоре судье,— зачем он вообще на том собрании стал затрагивать
вопросы не по повестке дня, плести небылицы про мое оскорбление секретаря райкома? Тот вопросительно посмотрел на Анатолия Сергеевича. — Товарищеская критика на собрании не может рассматриваться как клевета или оскорбление,— не очень уверенно пролепетал Лукавин.— Всем нам надо устранять недостатки. В глазах судьи мелькнула смешинка, но он тут же ее прогнал: — Примирение сторон отпадает... Пожалел я и Лукавина, вспомнив о нескольких веселых днях в Риге, которыми был ему обязан. Он переживал в этой нервотрепке куда сильнее железного Терсита, немного осунулся, в висках прибавилось седины. Еще бы: Терсит — беспартийный, а его несколько раз таскали в партком. Да, не ожидал он такого поворота! Отбросов же, наоборот, рвался в бой, возмущался в кругу сторонников тем, что на него-то я в суд не подал, как-то даже попытался меня спровоцировать. Затем, видя мое равнодушие к нему, стал по всем углам шептать, что, мол, Терсинцев, не хочет распылять силы, сначала желает свести счеты с Лукавиным, а потом примется за него. Поползли слухи о том, что я нацелился на лукавинское кресло, для чего и затеял глубоко и далеко продуманную провокацию. Самое же удивительное заключалось в том, что в это поверили многие, даже Зинаида Ивановна, совершившая поступок, которого от нее никто не ожидал: подала заявление на увольнение, в котором содержалось немало злых слов. — Все! Больше не могу,— объяснила мне
она с глазу на глаз.— Двадцать лет терпела, уже нет сил. Думала, что хоть сейчас начнется оздоровление, но нет, обычная болтология сверху... Вы тоже не очень, Виктор Демидович, предавайтесь оптимизму. Ваши бумаги из суда для Лукавина ничто, он не из таких передряг выкарабкивался. Они вам устроят красивую жизнь, приготовьтесь к защите. — Мне недолго за вами последовать, я здесь без году неделя, почти ничего не теряю,— ответил я,— вы же, например, выслугу лет теряете. Смотрите, не сделайте ошибки. Вряд ли в другом месте лучше будет. Порядки и люди везде примерно одинаковы. У нас, как сказал некий поэт, «кто не расстрелян — тот растлен». — Может быть, и прав ваш поэт, не знаю,— грустно улыбнулась она,— но на новом месте ты хоть людей не знаешь, думаешь, что они хорошие, а здесь всю подноготную ведаешь, смотреть противно. Мне до пенсии всего три года, слава богу, много узнать не успею... Чем-то напомнила мне Зинаида Ивановна Шуру Радоняк, что-то между ними общее было, как, впрочем, и моя история на предыдущем и этом месте работы, разница заключалась лишь в несущественных мелочах. И там, и здесь дело заканчивалось моим уходом, я окончательно принял решение уволиться еще до получения постановления из более высокой судебной инстанции по жалобе на решение низшей. Даже если бы состоялся суд, на что я сохранял мизерные надежды, и заставил бы Лукавина принести мне публичные извинения, то существенно это на мое положение повлиять не могло. Ну а для работы под началом врага был нужен не Терсит, а нечто подобное Штирлицу из «Семнадцати мгновений весны».
Позвонил другу юности, сказал, что принимаю его предложение. — Прекрасно! — обрадовался он.— Давай мы тебе для легкости перевод устроим. Я понимаю, что твои шефы на это могут не пойти, с хорошими технологами так просто не расстаются, но у меня сейчас хорошая лапа в горкоме партии есть. Оттуда позвонят — все в два счета устроится. — Не стоит, Паша,— отклонил это предложение я.— Мне этот перевод ни к чему, лишние звонки тоже. Ведомства у нас разные, выслуга не сохраняется, отпуск отгуляю перед приходом к тебе, так зачем зря бумаги писать и телефоны занимать? Блатные каналы надо перекрывать, как сейчас говорят. — Я хотел, чтоб ты побыстрее к нам пришел,— стал объяснять он.— Если «по собственному желанию» увольняться будешь, то они тебя могут два месяца держать, а при переводе как в песне: «Нонче здесь — завтра там». — Попробую пораньше договориться,— ответил я.— Им особого смысла держать меня нет. Мой характер они знают: решил — не отступлю, сколько ни держи. Резину тянуть не будут. — Ну давай,— согласился он.— Тебя не цереубедишь, ты все такой же. Как трудовую книжку на руки получишь — сразу мне звони домой хоть среди ночи... При других обстоятельствах я бы от предложения друга не отказался. Действительно, и быстрее, и удобнее. Когда-то при увольнении по собственному желанию администрация могла задержать на две недели, потом этот срок увеличили вдвое, с предыдущей работы я ухо
дил уже целый месяц. На этот момент срок увеличился до двух месяцев. Так, глядишь, если дела и дальше пойдут -такими же темпами, увольняться придется месяца четыре. А ведь все это время человеку как-то жить надо, даже если на этом месте совсем невмоготу. За такой срок его до сумасшествия довести можно, чем частенько и пользуются, если не желают ценного работника потерять. На него в эти месяцы так нажмут, что, если у него характер слабоват, он от своего желания открестится. Я это неоднократно наблюдал и был к такому готов. Переводу Лукавин и Отбросов были бы рады, конфликт разрешился бы быстро и безболезненно для обеих сторон, но при этом Терсит лишался возможности громко хлопнуть дверью на прощание, так, чтобы в буфете рюмки задрожали и стекла зазвенели. Я внимательно наблюдал за увольнением Зинаиды Ивановны, ожидал, что на нее будут давить. Неожиданно она получила расчет совсем быстро, через две недели. — Как это вам удалось? — спросил я ее при расставании.— Вы, говорят, сердитое заявление написали. Что, переписали на обычное? — Не дождутся, не для того писала! — усмехнулась она. — А для чего, если не секрет? — Хоть раз в жизни правду надо навечно зафиксировать. Когда-нибудь кому-нибудь пригодится, да и сейчас кое-кому полезно почитать, чтобы нос высоко не задирался. Просили смягчить, но с меня хватит, слишком много просьб раньше выполняла. — Ну а как же вы их уговорили не заставлять вас два месяца отрабатывать? — не удержался от очередного вопроса я.
— Слово волшебное знаю: «Сезам, откройся!»... Ох, Виктор Демидович, не спрашивайте вы женщину о всех ее секретах. Я ведь в своем заявлении далеко не все написала, что могла... Мне не хотелось повторять того, что сотворил Терсит, уходя с прежнего места работы, но ничего оригинального не нашел, а потому вскоре белый свет увидел новый документ. «Директору ... завода ... от Терсинцева В. Д. ЗАЯВЛЕНИЕ Сообщаю Вам, что коллектив технологического отдела, давно сформировавшийся и возглавляемый в течение многих лет одними и теми же лицами, приобрел те отрицательные качества, о которых говорил Генеральный секретарь ЦК КПСС т. Горбачев М. С.: взаимопопустительство и замалчивание недостатков подчиненными и руководителями перед более высоким руководством, нежелание и неспособность перестройки в лучшую сторону производственной и общественной деятельности, отторжение недозволенными способами новых сотрудников, не желающих мириться с нарушениями законов и правил. Подтверждение этому Вы можете найти в протоколе профсоюзного собрания отдела от ... апреля сего года и постановлении судьи т. Же-манчикова А. С. от ... июня того же года. Оставаться далее в морально разлагающемся коллективе я не могу, в связи с чем и заявляю об уходе по собственному желанию. ... июня 1985 г.»
Нашел я и «сезам», чтобы меня долго не держали, сказав, что не буду подавать в товарищеский суд, если быстро дадут расчет. Заместительдиректора по кадрам и режиму попробовал было артачиться, собрался назначить следствие по моему заявлению на увольнение, но Лукавин его отговорил, используя все свои связи и влияние. Я, как и Зинаида Ивановна, через две недели превратился на какое-то время в лицо без определенных занятий, временно не работающего или безработного, не знаю точно, к какой категории относит статистика уволившихся в одном месте и не поступивших еще на службу в другом. Очутившись за заводскими воротами в пятницу после обеда, я сразу же позвонил Павлу, сказав, что уже свободен и весь в его распоряжении. — Если не лень — можешь приезжать хоть сейчас,— ответил он.— Я тебя за два часа оформлю, как раз к концу дня, и в понедельник выйдешь на работу. У нас ведь не как в ваших секретных шарашках. — Слушай,— ответил я,— могу, конечно, и сейчас, но чего спешить? Честно говоря, в такую жару через весь город тащиться не хочется. Давай в понедельник с утречка, хорошие дела, говорят, в начале недели начинать надо, а не в конце. Вообще-то хотелось малость передохнуть, минимум недели две, я в этом году в отпуске не был. Может быть, отложим встречу на это время? — Я через неделю еду на Кавказ в отпуск, билет уже в кармане,— сказал Павел.— Приезжай в понедельник, во всяком случае, не позже следующей пятницы. Мне тебя лично с директо
ром нашим свести надо, иначе придется ждать моего возвращения. — Ну и прекрасно! — обрадовался я.— Отдохну месяц, отпускные я получил. Вернешься из отпуска — приступим к работе вместе, введешь меня в курс дела сам. Понимаешь, мне входить без твоей поддержки трудновато будет. — Понятно,— сказал он.— Но и ты пойми, Вить, что тебе к нам надо устроиться в течение трех недель со дня увольнения, иначе теряется непрерывный стаж работы и все от него зависящее. Так что давай не тяни. Мы тебя зачислим и тут же предоставим административный отпуск, на работу выйдем вместе, когда я с Кавказа приеду. — Все, в понедельник с утра буду у тебя,— закончил я разговор. Настроение у меня, честно говоря, в тот момент было не ахти. Опять за воротами, опять все сначала, даже отдохнуть толком не удается. Да, не предполагал я, что таковым будет итог «внепроизводственной деятельности Терсита». Писатель Терсинцев, конечно, набрал дополнительный материал для будущего шедевра социалистического реализма. Все виды конфликтных ситуаций использованы: «только на работе», «только вне работы», непроизвольно получилось «одновременно на работе и вне ее». Неохваченных сфер задуманного художественного исследования не осталось, садись и пиши, обобщай, типизируй, наполняй красками. Но я настолько устал морально и физически, что не хватило бы сил не только на самодеятельность после работы, но и на саму
основную работу. Требовалось как следует отдохнуть, погреться на солнышке где-нибудь на юге, проветрить голову каким-нибудь легким чтением. И потом, как еще получится на очередной новой работе! Снова осваивать, вживаться в технику, притираться к коллективу. В таких условиях не до прекраснописания по вечерам и воскресеньям. Еще как минимум на год придется отложить работу над материалом, который кровью душевной собирал целых пять лет. А года-то уходят, уже сорок восемь! Когда-то в молодости, только еще начав литературные опыты, я мечтал поднакопить за время службы деньжат и, отработав двадцать пять лет (почему-то именно двадцать пять!), взять творческий отпуск на год, во время которого должен был написать роман, после чего вновь вернуться к инженерной деятельности, если, не дай бог, роман не получится. Каким чудовищно громадным сроком казалась эта четверть века — и вот она съедена вся без остатка! Я собирался откладывать каждый месяц по десятке на осуществление мечты, но, увы, так и не накопил ни копейки. Все, что есть сейчас,— это полученное под расчет на заводе вместе с отпускными. Живи я один на «рационе изобретателей», описанном В. Дудинцевым в знаменитом «Не хлебом единым», мне и на полгода-то едва бы хватило! Старшая дочь, слава богу, кончила институт, вышла замуж и моей помощи не требует, но младшей-то еще учиться целый год! Что же это, черт возьми, за жизнь, если самую заветную мечту осуществить не можешь! Не какую-то там нереальную фантазию, а дело, тебе вполне посильное! В сквернейшем настроении я вернулся до
мой, где оно ухудшилось еще больше, когда жена узнала об очередном моем увольнении. Раньше я ничего ей об этом не говорил. — Ты совсем рехнулся, Виктор Демидыч, на старости лет! — сокрушенно бросала она мне, почему-то в последние годы в минуты гнева называя меня по имени-отчеству.— В летуна превращаться начал. Ну, три года назад уходил — понятно: на повышение пошел. А сейчас что? На те же шиши в убогой глуши! С Павлом ему, видите ли, вместе поработать захотелось, помочь другу юности! С такого завода уйти, променять на жалкую мастерскую! Мужику скоро пятьдесят, вот-вот дедом станет, а рассуждает, как мальчишка! Век прожил, а ума не нажил! Другие карьеру делали, а он всю жизнь в писателя играет. За все время у него два глупеньких рассказа взяли, четыре сотни заплатили. Ты поэтому от всех и таишься, что сам в себя не веришь, тайный графоман! Неужели у тебя не найдется сил бросить свои глупые занятия? Опомнись, Виктор Демидыч, стань снова мужчиной! И зачем ты на мне женился, детей завел? И как это меня, дуреху, угораздило замуж за тебя выйти? И что я в тебе тогда нашла? Как за умного приняла? — Ты, о женщина, оскорбляешь великого писателя! — пытался с досадой отшутиться я.— Слух обо мне еще пройдет по всей Руси великой! — Нет, с тобой нельзя говорить серьезно!— всплеснула руками она.— Убирайся с глаз моих долой! Иди за хлебом, дома ни крошки нет. Честное слово, мне в тебя сковородой запустить охота! Ладно, я с тобой потом поговорю. От этого разговора у меня, как говорится, под ложечкой засосало, как-то неважно в живо
те стало, где-то в левой части начало покалывать. Такое и раньше иногда случалось: поколет-поколет, потом отпустит, особенно если граммов сто—сто пятьдесят водки выпить. Вот и на этот раз по пути за хлебом я решил купить бутылку водки. Надо и боль заглушить, и отметить окончание очередного этапа деятельности Терсита. Увы, и здесь разочарование! Раньше с этим зельем проблем не вставало, но я в силу того, что прибегал к нему крайне редко, упустил из виду недавно начавшуюся решительную кампанию по борьбе с пьянством и алкоголизмом. В винном отделе водкой и не пахло, что доконало меня окончательно. «Ах, чертова жизнь! — подумалось.— Ну ни в чем не везет, абсолютно ни в чем, хоть в петлю лезь! Из-за этих алкоголиков мне, непьющему, страдать приходится! За что, о господи, такое наказание!» Зашел в аптеку, попросил чего-нибудь болеутоляющего, дали бесалол. После него боль немного утихла, но вскоре снова стала усиливаться. Жена, хотевшая продолжить разговор, сказала мне, когда я отказался, сославшись на недомогание: — Не увиливай, Виктор! Вечно у тебя какие-то отговорки находятся, когда я хочу серьезно поговорить. Не хитри, прошу тебя! — Честно говорю, мне сейчас плохо,— ответил я, кривясь от боли.— Давай отложим, завтра поговорим. — Ой! — вскрикнула она. — Вижу, что не время. Ты серый весь стал. Вызову «скорую»! — Подожди,— мотнул головой я,— может, пройдет. К ним только в лапы попади, они скоро не отпустят. Пока анализы да рентгены— неделя пройдет, знаю, не так давно все это
проходил. А мне в понедельник обязательно к Павлу надо, на работу устраиваться, мы договорились. — Смотри, Витя! Только бы хуже не стало,— согласилась она.— Тебя прямо бог наказывает за легкомыслие. Три года назад увольнялся — заболел, в больницу попал. Сейчас — то же самое. — Не совсем,— возразил я.— В тот раз я еще не уволился, в этот — уже. Заболею — мне теперь по больничному не оплатят, я ныне безработный... Боль все усиливалась. Впечатление было таким, что в живот вставили раскаленную спицу,— так жгло и кололо, доставая до сердца. Ища положения, в котором бы боль чувствовалась не так сильно, я в буквальном смысле стал лезть на стенку. Глубокой ночью меня на «скорой» повезли в больницу.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Не балую я вас, читатель, разнообразием. Вторую часть начинал со своего пребывания в больнице, третью начинаю с того же. Даже больница оказалась той же самой, лишь лежать пришлось в другом отделении. В тот раз — в аллергическом, на этот — в урологии. У меня обнаружили камень в левой почке, а та нестерпимая боль, что пришлось перенести, называется «почечной коликой». Не приведи вас господь познать ее на себе. В субботу и воскресенье мне делали лишь обезболивающие уколы анальгином и баралгином, не проводя никаких лечебных манипуляций. Медики, как и все советские трудящиеся, в эти дни отдыхают, набираются сил для новых трудовых подвигов. С понедельника начали делать исследования, продолжая колоть больше и чаще, поскольку организм к этим препаратам стал привыкать. От этих уколов я одурел настолько, что, когда во вторник вечером жена привела ко мне Павла, который пытался заставить меня написать заявление о поступлении к ним на завод
и заполнить анкету, никак не мог понять, чего он от меня хочет. В конце концов он отдал бумаги жене и сказал, чтобы я срочно заполнил их, когда буду в состоянии сделать это. Мне собирались делать операцию по удалению камня, но потом решили обойтись без нее, извлечь его новым способом, который осваивал один из тамошних урологов. Суть его заключается в том, что через мочевой канал в почку вводится катетер — тонюсенькая нить с петлей на конце, этой петлей захватывается камень, который и вытаскивается по тому же каналу. Манипуляция эта малоприятная, но с операцией, когда камень извлекается через разрез на теле, ее не сравнить. Я обрадовался, что резать не будут, приготовился потерпеть, ибо при новом способе камень вытаскивают без наркоза, но терпеть не пришлось. Когда врач попытался ввести мне петлю в почку, то у него ничего не получилось. Мой организм непроизвольно сопротивлялся проникновению внутрь инородного тела. Сколько я ни пытался расслабиться, внимая уговорам и требованиям врача, ничего у него не получалось. — Не пущает, не хочет! — словно бы с удовольствием вымолвил врач, прекратив бесплодные попытки.— Вот что значит здоровая натура. Как ее ни насилуй и ни уговаривай — от природы ненужного в себя не впустит. — Какая уж здоровая! — возразил ему я.— У здоровой натуры камень в почке не образуется. — При нынешних условиях все наоборот,— стал пояснять свою мысль врач.— Что такое камень в вашей почке? Это все те же нитраты и фосфаты, которых сейчас в пище во много
раз больше, чем в прежние здоровые времена. Куда они деваются, если почка их не отфильтровывает и камня не образует? Конечно, поступают в организм с кровью и отравляют его, отсюда телесные и психические расстройства. А у вас все в порядке: хорошее сердце, отличная кровь, отменная психика. Уверен, что вы и в духовной жизни не воспринимаете идеологических нитратов и фосфатов, что многим другим мозги отравляют. — Значит, у меня в душе тоже откладываются своего рода камни,— развил его мысль я.— Может, заодно и их вытащите? — Да вы к тому же и остряк, Терсинцев! — улыбнулся доктор.— Верно я вас вычислил. Насчет камней на душе ничего не могу сказать, это не по моей части. Кстати, о душе. Вы как будто инженер? — Да,— ответил я.— А разве профессия имеет значение в разговоре о душе при болезни почек? — В медицине все имеет значение,— стал развивать свои мысли дальше доктор.— Для того, что я собираюсь проделать с вами, мне нужно немного знать ваш внутренний мир. Немолодой инженер, стало быть, человек рационального мышления, это хорошо... Вас кошмары по ночам не мучают? Сны вообще снятся? — Что-то не припомню. — Прекрасно, прекрасно! — продолжал он совершенно непонятный допрос.— Вы случайно в юности стихов не писали? — Всегда писал только прозу,— честно признался я, но, боюсь, он мой ответ истолковал не совсем правильно. Интересно, как бы
он поступил, если бы я заявил, что пишу художественную прозу? — Так-так,— все более удовлетворенным тоном говорил он.— Что любите читать: сказки, фантастику, детективы или традиционный реализм? — Предпочтения ничему не отдаю,— стал излагать свои воззрения я.— Важно, чтобы хорошо написано было, увлекательно. К сожалению, уже много-много лет читаю очень мало. Сами понимаете — времени нет. — Совсем хорошо! — потер руки он.— Ну и, конечно, никаких случайных женщин, пьянок или приключений? Верный муж и примерный семьянин? — Относительно «примерного семьянина» вам бы лучше спросить у жены и дочерей, а остальное угадали верно,— теряя терпение, ответил я.— Но, клянусь, не пойму, какое все-таки это имеет отношение к извлечению камня из почки? Знаете, вы такие примерно вопросы задаете, что и в комиссии, решающей вопрос о командировке специалиста на работу за границу. — Вы почти угадали,— весело сказал он.— Я действительно собираюсь отправить вас на часок в командировку. Но не ваше тело в заморские страны, а вашу душу в другие миры. Мне хотелось узнать, что в принципе вы там сможете увидеть, не напугают ли вас там слишком сильно. — Я уже совсем вас не понимаю, доктор,— сказал я.— Какие другие миры? Можете объяснить попроще? — Проще говоря, я вам сделаю легкий общий наркоз. Не такой глубокий, как при опе
рации, когда человек отключается начисто, а полегче. Вам может присниться сон. Вот я и выяснял, что конкретно может вам присниться. Бывают случаи, когда снится такое, что лучше бы сделать наркоз глубокий. Но это у натур эмоциональных и неустойчивых, вам это не грозит. Не думаю, что вам привидится нечто неординарное, хотя... все может быть. Вы можете отказаться. Тогда под нож, другого выхода нет.— Он на несколько секунд умолк.— Ну, что скажете? — Вы меня, доктор, заинтересовали,— не отвечая на вопрос, сказал я.— А что примерно может присниться? — Не знаю, сам там не бывал,— повел головой он.— Пациентам же вашего типа обычно мерещится какая-нибудь безобидная нелепица. — Пусть лучше нелепица, чем под нож,— согласился я.— Вверяю вам свою душу и тело. — Великолепно! Вы—умничка, умняш.—Он погладил меня по голове, как ребенка.—Ваш случай представляет для меня научный интерес. Такой камешек мне попадется впервые... Ну вот мы и поговорили, я вас немножечко отвлек разговором, вы отдохнули от неудачного начала. Итак, продолжим. В этот момент мне сделали укол в руку, после которого я забылся и увидел сон. С этого места в мое повествование вклиниваются события, которые я отношу к области мистики, поскольку в них весьма странным образом сочетается происходившее на самом деле с виденным в том сне. Он являлся настолько ярким, цветным и объемным, что его можно сравнить со стереоскопическим кино
фильмом, в котором сам я как актер играл одну из главных ролей. Этот персонаж в описании сна я условно именую «автором», хотя в принципе ему можно было бы придумать какое-то имя для удобства чтения. Однако делать этого я не стал, так как в действительном сне, описываемом мною с максимальной точностью, он остался почему-то безымянным! Итак, читатель, вот что увидел я во сне, который по литературной аналогии вы можете считать за нечто вроде сна Веры Павловны из «Что делать?» Н. Чернышевского. Слова на бумаге, естественно, не могут заменить как бы виденное воочию, а потому наверняка ваши впечатления будут много слабее моих. Жизнь артиста В августе 198... года автор находился в небольшом курортном городке К. на берегу Черного моря, где проводил отпуск «дикарем», снимая койку в частном доме. Как и подавляющее большинство курортников этого типа, он обычно ходил купаться на благоустроенный городской платный пляж, но однажды после обеда припозднился, хорошего места не нашел и решил пойти на «дикий», расположенный неподалеку от К. Там на обширном участке, покрытом крупной галькой, рассредоточилось на расстоянии нескольких метров друг от друга около двух десятков человек, к которым он и присоединился. Следом пришла супружеская пара с дочерью лет семи-восьми, а потом еще один мужчина, расположившийся поодаль ото всех под своим пляжным зонтом.
Последнего автор видел неоднократно и раньше, поскольку квартировал неподалеку от дома, где тот проживал. С ним он знаком не был, но ежедневно сталкивался в продуктовом магазинчике или в очередях в кафе во время обеда, на вечерних прогулках в курортном парке. Внешность этого гражданина особыми приметами не отличалась: выше среднего роста, немного располневший, курносое лицо, чуть оттопыренные уши, поредевшие русые волосы, коротко постриженные, высокий лоб с большими залысинами, глубоко посаженные глаза; ходил в простеньких бумазейных брюках и рубашке-распашонке, в старомодных босоножках, с авоськой в руках и фотоаппаратом на ремешке через плечо. Одним словом, ничем не примечательный гражданин лет пятидесяти с небольшим, приехавший на море в частном порядке поправить здоровье. В тот оказавшийся необычным день погода стояла чудесная: мягкое предвечернее солнце, легкий освежающий ветерок, спокойное теплое море. Автор находился в блаженном состоянии, купался и загорал, почитывая развлекательный журнальчик, чувствовал себя почти в полном уединении, не обращая никакого внимания на соседей, которым, в свою очередь, не было дела до него. Никто его не беспокоил и не подходил близко, если не считать соседской девочки, иногда во время игры пробегавшей рядом. Со времени прибытия на пляж прошло около двух часов. Автор в этот момент лежал, закрыв глаза и подставив вечернему солнцу спину, и вдруг услышал пронзительный детский крик, перешедший в плач, заставивший его поднять голову. Он увидел, как соседи
стремительно поднялись и побежали в сторону лежащего за зонтом мужчины, рядом с которым голосила их дочь. Предположив, что девочка ушиблась о камень и ее быстро успокоят, автор вновь опустил голову, но услышал уже вскрик матери, в котором явно прослушивались нотки ужаса. Он опять посмотрел в прежнем направлении и увидел, как присевший около зонта мужчина, глядя на автора, призывно машет ему рукой, а женщина с плачущей дочерью на руках бежит оттуда прочь. Поняв, что произошло нечто из ряда вон выходящее, автор поспешил к месту происшествия и сам едва удержался от крика, ибо ему открылось жуткое зрелище лежащего на земле одетого и обутого человека с отрубленной головой, отодвинутой от туловища сантиметров на двадцать! — У него что, точно голова отрезана?— спросил автора мужчина, увидевший труп первым, с нотками сомнения в голосе. — А разве нет? — удивился пишущий эти строки, хотя, как он подумал много позже, для такого вопроса у собеседника имелись кое-какие основания. — Я за обедом малость пропустил.— Сосед по пляжу характерным жестом щелкнул себя возле кадыка.— Думал, мерещится... Что делать будем? — Что делать? — переспросил автор, собираясь с мыслями.— Какое изуверство! Кто же его так? Я никого не видел рядом, а вы? — Я тоже,— ответил тот и, видя замешательство автора, предложил, явно желая поскорее уйти: — Вот что. Вы побудьте здесь, а я побегу вызывать милицию. — Да-да, бегите скорее, пожалуйста! —
поддержал его намерение автор, а сам, сбегав к своим вещичкам за «Зенитом», с которым никогда не расставался, по профессиональной привычке сделал несколько снимков с разных точек. До этого автору не приходилось видеть расчлененных трупов, тем более фотографировать их. Поэтому немудрено, что им с первого же момента овладело крайне неприятное чувство. Не в силах вынести страшного зрелища и чтобы не дать наблюдать его другим пляжникам, которые начали стягиваться к месту преступления, он поднял лежащее рядом с мертвецом полотенце и прикрыл им его верхнюю часть вместе с головой. Минут через десять вернулся отец девочки в сопровождении милиционера. Сдернув полотенце и сейчас же вернув его на место, блюститель порядка взволнованно закричал в ми-рофон своей переносной рации: — Все верно, это не пьяный бред! Расчлененный труп, отрезана голова. — Понятно,— ответили ему.— Сейчас прибудем, обеспечь порядок и задержи свидетелей. Милиционер громогласно приказал всем оставаться на месте, а потом спросил своего спутника: — А кто прикрыл труп полотенцем? — Я,— ответил автор.— Страшно смотреть! — Много на себя берете! — заявил страж законности.— Ваши действия могут помешать следствию, придется нести за них ответственность. Предъявите документы! Прочитав вслух принесенное автором удостоверение сотрудника уважаемого центрально
го органа информации, милиционер смягчился: — Ваш страх понятен, товарищ корреспондент, даже мне не по себе, но впредь так не поступайте. На месте преступления ничего трогать нельзя! Кстати, вы убитого не знаете, раньше не видели? — Кто он — не знаю, но жил в доме рядом с моим, могу показать где,— предложил автор. — Это хорошо! — обрадовался спрашивающий.— Ведь он курортник, и документов при нем нет наверняка, вы нам здорово поможете. Он оказался прав, а потому милицейский автобус, который вскоре прибыл, забрал свидетелей, убитого и по пути в следственную часть подъехал к бывшему месту его жительства, где произвели опознание. Хозяйка показала домовую книгу и заявила, что это Валерий Николаевич Умняшкин, прибывший на отдых из Б., что он жил у нее три недели и должен был уехать домой сегодня вечером или ночью, во всяком случае с квартиры съехал, а его место уже занято другим. Автор не будет описывать процедуру дачи им показаний в этот день, ибо сверх того, что только что сообщил, ничего сказать не мог, полагая, что на этом его участие в раскрытии преступления и кончится, но ошибся. Через два дня его допрашивали снова, причем разговор был таков, что он почувствовал себя не в своей тарелке. Следователь задавал вопросы, которые казались ему не только не относящимися к делу, но и вообще какими-то идиотскими. Если на первом допросе выяснялись все подробности случившегося, то во второй раз следователь как будто хотел поста-
вить под сомнение все от начала до конца. Его в особенности почему-то интересовало, видел ли автор кровь рядом с отрубленной головой, на что тот вразумительного ответа дать не мог, ибо был взволнован тогда настолько, что этот нюанс в памяти следа не оставил: если отрезана голова, то стоит ли обращать внимание на прочее! Прямо следователь этого не говорил, но чувствовалось, что если бы автор вообще отказался от ранее данных показаний и заявил, что сцена на пляже ему пригрезилась спьяну или с похмелья, то допрашивающий был бы доволен чрезвычайно. От этих намеков очевидец возмутился и сказал, что подобные разговоры для него оскорбительны. — Извините, ради бога,— стушевался следователь.— Поверьте, я и в мыслях не хотел вас оскорбить. Просто я в колоссальном затруднении, не знаю, как быть, беспрецедентный случай. Если бы вы знали... К сожалению, я ничего не могу вам сказать, следственная тайна. Вы, конечно, алкоголем злоупотреблять не можете. Там, где вы служите, таких не держат в принципе, но вот другие свидетели и наши же работнички, будь им неладно... Он замолчал, поняв, что сболтнул неположенное, и сразу же отпустил автора, пообещав больше не беспокоить. Отдых был испорчен безнадежно. После виденного кошмара и дурацкого допроса автором овладело дурное настроение, чему способствовали поползшие по К. слухи о таинственном убийстве и... последовавшем за этим похищении трупа убитого из морга! Поговаривали, что перед этим над морем видели «летающую
тарелку» и что это как-то с ней связано. К случайному свидетелю убийства стали приставать с бесконечными вопросами знакомые и незнакомые, а потому он счел за благо вернуться домой раньше срока. Приключившееся в К. вскоре забылось бы, не напомни о нем пленка, на которой автор пытался запечатлеть труп. Когда он ее проявил, то обнаружил, что соответствующие кадры не удались — были полностью или частично засвечены. Это повергло его в недоумение, поскольку он был профессиональным фотожурналистом, ошибка при фотографировании была исключена. Качество пленки сомнений не вызывало, ранее сделанные снимки дефектов не имели. Все это заставило автора заинтересоваться случившимся более глубоко. К. находится на территории автономной республики, в которой собственным корреспондентом одной из центральных газет работал добрый приятель автора. Позвонив ему, он попросил навести справки в К. о ходе следствия по делу об убийстве Умняшкина В. Н. и через пару недель получил ответ. Оказалось, что следствие прекращено из-за отсутствия состава преступления. Ряд работников, нарушивших порядок или допустивших халатность и пребывавших на службе в нетрезвом состоянии или послеалкогольной депрессии, получили взыскания или из органов уволены. Свидетели, за исключением одного, по-видимому психически ненормального, от ранее данных сомнительных или навязанных показаний отказались. Более подробных данных приятелю раздобыть не удалось. От таких известий автор на самом деле
почувствовал себя помешавшимся. Он ведь своими собственными глазами видел труп с отрезанной головой, а состава преступления нет! Значит, человека не убивали и он, следовательно, жив? Позвонил в адресный стол Б., спросил, проживает ли в городе Валерий Николаевич Умняшкин, мужчина лет пятидесяти—пятидесяти пяти. Ответили, что живет, дали адрес. «Скорее всего это полный тезка,— подумал автор,— хотя такое и маловероятно... Вообще все странно выглядит, прямо-таки сплошная абракадабра. Может быть, и не было никакого расчлененного трупа? Тогда что же это было, похожее на мертвеца? И какое оно имело отношение к проживающему и поныне в Б. гражданину Умняшкину В. Н.? Не шуточки ли это пресловутых «летающих тарелок»?» Поломав немного голову над этими вопросами и не найдя разумных ответов, он скорее всего так и остался бы в неведении, благо та история стала забываться, но где-то месяца через четыре подвернулась служебная командировка в Б., которой решил воспользоваться и для личных целей. Выполнив поручение, за день до отъезда он набрался смелости зайти к Умняшкину, преодолев нерешительность, которая его вдруг обуяла. Как только представлял, что стучит в дверь и ее ему открывает человек, которого он видел с отрезанной головой,— мороз по коже продирал. К счастью, автора встретил сын Валерия Николаевича, молодой человек лет двадцати пяти, очень похожий на отца лицом и фигурой. — Наконец-то и пресса прибыла! — улыб
нулся он, едва гость поздоровался и назвал свою фамилию.— Отец, честное слово, провидец! На посетителя после этих слов напала оторопь. Странная история, начавшаяся на пляже К., продолжалась. Мало того что Умняшкин-младший, которого автор увидел впервые, знал о принадлежности незваного гостя к журналистскому племени, но, оказывается, визит его не был неожиданностью! — Проходите, пожалуйста,— продолжал открывший дверь, видя замешательство пришедшего.— Вам, естественно, нужен отец, но его, увы, сейчас дома нет. Он практически здесь не живет, работает на стройке в области и приезжает лишь на выходные дни. Можете не говорить о цели визита, она мне известна. Отец возможность вашего появления у нас предусмотрел и дал мне инструкции, если вы вдруг нагрянете в его отсутствие. Когда гость уселся в предложенное кресло, Умняшкин-младший продолжил: — Сейчас я ничего объяснять не буду, но дам почитать отцовскую рукопись, из которой, надеюсь, вы все поймете, ну а потом можно будет и поговорить... По-прежнему ничего не понимая, автор стал изучать врученный ему толстый гроссбух. Затем была долгая беседа, давшая всю необходимую дополнительную информацию, на основании чего он и излагает с максимально возможной точностью предысторию появления в К. лжемертвеца. Валерий Николаевич Умняшкин проживал вместе с женой, Ниной Михайловной, в облает -
ном городе Б. К началу описываемого периода, приходящегося на вторую половину семидесятых годов, они уже успели выдать замуж двух дочерей, старший сын учился в другом городе в военном училище, младший, школьник-старшеклассник, находился при них. Катилась бы их жизнь по наезженной общей колее, не открой случайно Валерий Николаевич в себе одного весьма странного свойства. Однажды летом в течение почти месяца он оставался бобылем, поскольку жена вместе с сыном отправилась в отпуск погостить к родственникам в деревню. Пользуясь удобным случаем, Умняшкин-старший решил привести квартиру в порядок и сделать легкий ремонт, во время которого, забивая в неудобном месте гвоздь, сильно ударил молотком по ногтю указательного пальца левой руки. «Такой пронзительной боли,— написал он несколько лет спустя в рукописи, о которой говорилось выше и которую здесь и далее автор воспроизводит по памяти,— мне никогда раньше испытывать не доводилось. Непроизвольно взвизгнув и замычав, я уронил молоток, инстинктивно зажал правой ладонью ушибленный палец, и резь в первый момент как будто утихла, но сразу же обожгла вновь. — Черт бы тебя подрал! — неизвестно кого вслух обругал я, плюнув в сердцах, и, имея в мыслях поврежденный палец, продолжал: — Чтоб тебе отвалиться! С этими словами чуть дернул его, и, к величайшему моему удивлению, тот легко отделился от кисти и так и остался в правом кулаке.
В течение нескольких секунд, не в силах осмыслить происшедшее, я тупо переводил взгляд с четырехпалой левой кисти на правый кулак с торчащим из него пальцем, оторванным от другой руки, и обратно. — Что за наказание, господи ты боже мой,— вырвалось у меня.— Как же это так? Оторвал палец? Спешно приставил его обратно и что есть силы придавил, страстно желая в душе прежней целостности. Продержав оторванную было фалангу в таком положении какое-то время, пока вновь не обрелась ясность мысли, разжал кулак, посмотрел на место стыка и никаких следов отрыва не увидел. «Померещится же с похмелья такое!» — усмехнувшись, подумал я. В том, что после неудачного удара молотком мне в первый момент действительно пригрезилась несусветная чепуха, я не сомневался. Уж очень все это не вязалось со здравым смыслом. К тому же накануне я с шурином, братом жены, приехавшим, чтобы отвезти ее вместе с сыном к себе в деревню, видимо, слегка «переложил за воротник». Вообще-то спиртным я никогда не злоупотреблял. Более того, считал себя практически непьющим. Сивуху — водку и бормотуху всяческих видов и названий — терпеть не мог, ибо, кроме неприятной отрыжки и отупения ума, они у меня ничего не вызывали. Чтобы не быть белой вороной за праздничным столом в хорошей компании, мог не без удовольствия раньше выпить бокал-другой натурального шампанского, марочного сухого или десертного грузинского вина. В последние же годы это перестало быть доступным. Натуральное шам
панское и марочные вина с магазинных прилавков словно корова языком слизнула, шампанское ускоренного изготовления отдает дрожжами, ординарные вина имеют неприятный привкус. Поэтому я в компании стал симулировать выпивку, делал, так сказать, вид, что потребляю содержимое стоящей передо мною рюмки или бокала, а на самом деле лишь слегка их пригубливал. Редчайшее исключение представляло так называемое «ярилино зелье», изготовляемое издревле в деревне, откуда родом Нина. По сути, это самогон-первач из гречишного меда, тщательно очищенный через березовый уголь и настоянный в определенной последовательности на смородиновой почке, молодых побегах чеснока, чабреце и каких-то лесных травах. Хоть сейчас сие «зелье» в той деревне относится к разряду экзотических горячительных напитков, выставляемых на стол в исключительно торжественных случаях типа свадьбы, рождения ребенка или похорон родителей, но, по всей вероятности, в стародавние времена применялось как некое целительное средство, какими в наши дни считаются, скажем, рижский «Бальзам» или ставропольский «Стрижамент». Они, кстати, много хуже на вкус «ярилина зелья», которого до той поры мне довелось попробовать пару раз. Незадолго до своего приезда к нам шурин женил сына, приглашал нас на свадьбу, но мы не поехали, лишь послали поздравительную телеграмму да подарок. Вот он и припас для меня с Ниной со свадебного стола пол-литровую бутылку, которую мы и распили вечером перед их отъездом. Утром, когда я приступил к ремонту, хмель, видимо, окончательно
еще не выветрился, координация движении слегка разладилась, вот и саданул молотком по пальцу. «Палец отделился от кисти почти без всякого усилия, никаких фонтанов крови, рваного мяса и кожи,— рассуждал я.— Конечно же, в натуре так не бывает и быть не может. Бред, самый настоящий похмельный бред!» Через неделю, когда палец почти зажил, мне почему-то вспомнилась та фантасмагория. Я с усмешкой в душе попытался воспроизвести владевшие мною тогда чувства, а когда снова слегка дернул выздоравливающую фалангу — она вдруг опять отделилась от кисти; поставил на место — мгновенно воссоединилась! — Интересно,— вслух сказал я сам себе.— Мне всегда будет казаться, что могу оторвать и прирастить именно указательный палец левой руки?.. Так... А если захочу, скажем, на правой? По свежим следам мысленно воспроизвел желание, направив его куда следует, дернул — палец отошел, приставил — прирос! Так я про-манипулировал несколько раз подряд и убедился, что никаких нереальных видений нет и все происходит на самом деле». Далее в своих записках Валерий Николаевич весьма подробно изложил, как он стал экспериментировать с другими конечностями и установил, что может поступить аналогичным образом со всем, чем хочет. При этом руку можно было отнять по плечо, до локтя или же только одну кисть, ногу — до бедра, по колено или голень. Долго не решался проделать опыт с головой, но все-таки рискнул — она отделялась от туловища вместе с шеей!
Умняшкин-старший поначалу боялся держать долго конечности отделенными, почти сразу же ставил их обратно, но затем решил выяснить, что будет, если сделать некоторую задержку. Стал пробовать с пальцев и определил, что совершенно спокойно может держать любую свою часть отчлененной до трех часов без каких-либо отрицательных последствий. Если дольше, то конечности немели и не сразу приводились в действие после стыковки, а в голове начинался противный шум. Случайное открытие позволило ему оценить прожитую часть жизни совсем иначе, чем он делал это раньше. Об этом свидетельствует следующий фрагмент его рукописи: «Со времен юности у меня было странное ощущение, которое лишь после знаменательного удара молотком по ногтю я смог толком осмыслить и выразить в словах. Внутри моего тела аккумулировалась энергия неизвестного вида, какой, очень может быть, нет ни у одного другого человека на свете. По мере накопления она выходила наружу и преобразовывалась так, что, с одной стороны, я кое-чем резко отличался от своих сверстников, а с другой — эти отличия, могущие считаться положительными, достанься они кому-то другому, не шли на пользу ни мне, ни окружающим. Мальчишкой я играл в футбол. У меня с обеих ног был такой сильный удар, что мяч летел, как снаряд из пушки. Ни ровесники, ни парни постарше ударом такой мощности не обладали. Меня заметили местные футбольные селекционеры и пригласили играть в команду при ведущем городском спортклубе.
Поговаривали, что со временем из меня может получиться высококлассный футболист, а я, выйдя из ребячьего возраста, стать им никакого желания не имел. На досуге погонять мяч был не прочь, но быть по сути профессионалом, скрываясь за лицемерным фасадом любительства, мне казалось недостойным, ведь в спорте профессионалов быть не должно! Поэтому, поступив в институт, серьезно в футбол уже не играл. В те годы, следовательно, моя необыкновенная энергия пропала вхолостую. В школе я учился легко и очень хорошо, хотя в отличниках не ходил, потому, вероятно, что в старших классах все-таки мешал все тот же футбол. Способность к учению позволяла считать, что на хлеб насущный в будущем стану зарабатывать умственным, а не физическим трудом. После школы поступил в наш политехнический учиться на инженера-строителя, решив пойти по стопам погибшего на войне отца, бывшего в мирной жизни тоже строителем, считая, что занятие это мне на роду написано. С таким же успехом, вернее — неуспехом, я мог бы выбрать себе другую любую интеллектуальную профессию, ибо добиться чего-то значительного мне было не суждено все из-за той же дьявольской внутренней силы. Уже на втором курсе она заставила меня так влюбиться в студентку параллельного курса на электротехническом факультете, что если бы не женился на ней вскоре, то просто бы напросто пришлось повеситься. Эта же энергия распространилась и на Нину, совсем лишила нас рассудка, так что за пять лет мы родили четверых. Лишь тогда удалось
укротить сидящего внутри нас беса и жить дальше, как подавляющее большинство сограждан. Сколь-нибудь заметно повлиять на демографическую ситуацию в стране мы, само собой разумеется, не смогли, а себе жизнь осложнили так, что и сейчас удивляюсь, как это нам удалось, не впадая в полную нищету, пробалансировать на минимальном уровне и вырастить новых четверых полноценных граждан. И на этом этапе жизни, следовательно, большая часть той энергии преобразовалась без пользы и для нас с Ниной лично, и для общества в целом. Потом, когда старшие дети стали взрослыми и самое трудное время прошло, демон внутри меня опять проснулся, приняв новое обличье. На этот раз на несколько лет мной овладел приступ необычной смелости и правдолюбия. В нашем городе и области управлять строительством толком не могли, недостатков всегда хватало и со временем, увы, меньше не становилось. Гробили впустую массу труда и материалов, выдавали халтуру за норму, тащили, что плохо лежит, продавали ворованное частникам и пропивали полученные от них деньги, выполняли и перевыполняли на бумаге планы и дополнительные обязательства,— всех безобразий и не перечислишь. Наш брат, инженерно-технический работник среднего калибра, как будто ничего из перечисленных мерзостей не видел или делал вид, что ничего не видит, а если что и замечал, то смелости хватало только на злословие где-нибудь в курилке или за столом в подвыпившей компании. Духу сказать правду на людях в официальной обстановке не находилось,
все лицемерно отмалчивались, боясь связываться с нашим областным строительным, власть имущим ворьем. И вот вдруг меня на одном производственном собрании прорвало, я выдал такой фонтан критического красноречия, что сам удивился и с того момента несколько лет подряд не мог остановиться. По моим сигналам работали различного рода комиссии, проводили ревизии, заканчивавшие свою работу заключением такого рода: «Изложенное в письме тов. Умняшкина В. Н. нашло частичное подтверждение». С моей подачи сняли главного инженера строительно-монтажной конторы, объявили выговор начальнику треста, сделали денежный начет на одного проворовавшегося прораба. Начальство решило устроить мне «пятый угол», стало перебрасывать с места на место, чтобы я нигде долго не задерживался и не смог дотошно разобраться в ситуации, а потом и вовсе отодвинуло от живого строительства, соблазнив небольшим повышением в должности и прибавлением двадцатки к окладу. Началась новая полоса в жизни — я стал заведующим бюро строительных нормативов в областном стройуправлении. К кабинетной работе я не привык, она мне страшно не нравилась, но делать было нечего. Уже исполнилось сорок лет, метаться из угла в угол надоело, пришлось привыкать. В этот момент перестал бить и мой критический фонтан, бесовская внутренняя энергия вроде бы иссякла совсем. Вместо административно «убитых» с моей помощью головотяпов и лихоимцев пришли другие, примером своим я никого не заразил, дела в нашем областном строительстве
лучше не пошли. Очередное преобразование уникального вида энергии имело почти нулевой коэффициент полезного действия. И вот случайное удивительное открытие! Нет никакого сомнения, это новая возрастная трансформация все той же нелепой силы из-за действия таинственных свойств древнего «ярилина зелья». Ну зачем такие способности, разве же можно их хоть с какой-нибудь пользой употреблять на практике? Нет, естественно, если только на спор почесать левой пяткой за правым ухом!» Валерий Николаевич рассказал возвратившейся из отпуска Нине Михайловне о своих опытах, подготовив ее к показу необычного зрелища, а потом продемонстрировал его. Жена не поверила своим глазам, посчитала увиденное за гипноз или обман зрения. Супруги долго спорили о чувствах и разуме, о способе проверить действительно видимое или кажущееся. Наконец Нина Михайловна взяла у знакомых фотоаппарат и крупным планом отсняла целую пленку, где надеялась запечатлеть места разъединения конечностей и тела Валерия Николаевича, но пленка оказалась засвеченной. До этого никто из Умняшкиных фотографированием не занимался, а потому посчитали, что все произошло от неумелости. Купили еще три пленки, и снова ничего не вышло! Контрольные кадры, полученные с нейтральной натуры, выходили нормально, а нужные снимки опять все были засвеченными! Наконец догадались, что надо поставить опыт с привлечением кого-нибудь постороннего, причем сделать это очень тонко, дабы в случае чего и самим не сойти за психически не
нормальных, и не травмировать морально нового участника. Перебрав различные варианты, остановились на оптимальном: замаскировать свой новый эксперимент с участием постороннего наблюдателя под фокус. Если зритель увидит то, что видели сами Умняшкины, можно будет сказать: «Фокус удался!» Не увидит — «Что ж, извините. Трюк сложный, на этот раз не удалось, надо еще порепетировать, в следующий раз получится». А для того, чтобы перед родными и знакомыми не было конфузно, решили найти кого-нибудь совсем не из своего круга. Для этой цели придумали следующее. Завод, где работала Нина Михайловна, имел дом культуры. Она должна была пойти туда и рассказать такую легенду. В цирке ей довелось видеть иллюзионный аттракцион под руководством знаменитого Егора Дио-Мио. Особенно сильное впечатление произвел на нее трюк, во время которого фокусник огромным мечом рассекал пополам ассистентку, лежащую на специальной составной тележке, после чего половинки ее разрубленного тела сначала развозили вместе с частями ложа в разные стороны, а затем воссоединяли, а ассистентка представала перед публикой в целости и сохранности. Нину Михайловну это заинтересовало с инженерной точки зрения, захотелось воспроизвести собственными силами. С помощью мужа ей удалось найти самостоятельное решение. Номер несколько отличается от того, что показывает Дио-Мио, но общий зрительный эффект — кажущееся разделение тела человека — примерно тот же. Сейчас все в основном отработано, не хватает лишь некоторых чисто внеш
них деталей, но для предварительного просмотра Умняшкины готовы. Изготовленная мужем аппаратура громоздка, перевозка ее возможна только на грузовике, так что лучше всего продемонстрировать дома. На домашний просмотр «номера оригинального жанра» пришли руководитель художественной самодеятельности заводского дома культуры и бывший цирковой иллюзионист, ныне эксперт-консультант областного дома народного творчества. Они всё приняли за чистую монету, никакого подвоха не обнаружили, чему, по всей вероятности, способствовал предварительно данный изысканный ужин для гостей, сдобренный изрядной долей спиртного. Подвыпивший эксперт-консультант после проведения эксперимента расцеловал жену Валерия Николаевича со словами: «Вы, Нина Михайловна, талант! Дио-Мио по сравнению с вами жалкий приготовишка! У вас все гениально просто! Бросайте свое инженерство, вы — прирожденная артистка эстрады или цирка!» Руководитель заводской художественной самодеятельности, тоже находившийся в изрядном подпитии, предложил Умняшкиным с его художественной и организационной помощью выступить в доме культуры на новогоднем вечере, а затем принять участие в областном смотре-конкурсе народного творчества, сулил за это в случае успеха всяческие блага. В частности, за победу на областном конкурсе обещал устроить летом бесплатные путевки в хороший пансионат на юге в качестве поощрения за творческие дерзания во славу родного завода. Перед таким соблазном супруги Умняшкины устоять не могли.
Конкурсное выступление прошло с блеском, жюри отметило его первой премией. Умняшки-ным, как и обещали, дали бесплатные путевки на юг в К., где они впервые в жизни отдохнули как следует вместе. Там, однако, Валерий Николаевич обнаружил, что его необыкновенные способности имеют кое-какие ограничения, о чем говорила такая запись: «Дня через три по приезде я от нечего делать попытался проделать контрольный эксперимент с левым указательным пальцем, но ничего не получилось: я забыл, как вызвать нужное желание. Ни я, ни Нина об утере моего нелепого дара не горевали, даже радостно стало. За те треволнения и труды, что он нам принес, мы были вознаграждены, по нашим понятиям, с избытком, ожидать еще чего-то хорошего не приходилось. Я быстро возвратился в состояние обычного человека, но через неделю мои способности вдруг вернулись, черт бы меня побрал распить вместе с Ниной бутылку шампанского! Во время морской прогулки на теплоходе в жаркий день мы зашли в бар выпить чего-нибудь прохладительного, и бармен предложил нам настоящего крымского шампанского из подвалов Абрау-Дюрсо, того самого, что когда-то мне очень нравилось. О, эти дьявольские искушения! Вино, конечно же, изумительнейшее, удовольствие мы получили колоссальное, но уже после двух глотков я почувствовал, что мои способности вновь при мне, и это подтвердил здесь же проделанный контрольный опыт. Как мы ни ломали головы — ничего определенного решить не могли. Ясно одно: мои способности — штука очень тонкая
и капризная, на них влияют внешние факторы: климат, питание, может быть, даже географические координаты и еще многое такое, чего нам знать не дано». Возвратясь домой, Умняшкина с удивлением узнала, что их «иллюзион» заявлен на республиканский конкурс самодеятельных артистов. Нина Михайловна, помня о недавних новоисследованиях на юге, попыталась отказаться под предлогом появившихся неполадок в аппаратуре и ненадежности ее работы. В ответ ей предложили оказать любую техническую помощь, вновь уговаривали, упирая уже на честь области. Нина Михайловна сдалась вторично, в результате чего в семейном архиве Умняшкиных в дополнение к диплому областного достоинства появился республиканский. «Права русская пословица: «Коготок увяз— всей птичке пропасть». На собственном опыте убедились,— отметил Валерий Николаевич.— Вскоре после победы на республиканском конкурсе Нине позвонили из облэстрады и пригласили для переговоров. Мы до той поры никаких отношений с данным учреждением не имели и удивились неожиданному звонку. Выяснилось, что к ним многократно обращались с просьбами организовать наши выступления представители клубов, дворцов и домов культуры. Перед этим Нину через заводской дом культуры тоже просили, обещая «левую» оплату. Она, естественно, отказывалась и советовала обращаться за разрешением куда следует. Эта волна предложений и отказов докатилась до эстрадного руководства, которое и проявило инициативу.
Я почувствовал, что мы попали в стремительное течение, из которого трудно выбраться на берег, не покалечившись о прибрежные скалы и камни. Приходилось плыть в потоке неизвестности все дальше и дальше, надеясь, что где-то появится отлогая полоска берега привычной жизни, на которую удастся выскочить целыми и невредимыми. Никакого желания стать эстрадными артистами у нас не было и быть не могло. Наше «искусство» в действительности было бесстыдным обманом, недостойным честных людей. Однако скажи мы правду — в положение простаков или мошенников попадала сразу куча народу, что имела хоть какое-то отношение к нашему с Ниной, с позволения сказать, «иллюзиону», — те, кто «ставил» наши номера, присуждал призы, давал бесплатные путевки и творческие отпуска. Обзаводиться новыми врагами не хотелось, оставалось врать в надежде постепенно все спустить на тормозах. При переговорах с эстрадным начальством мы сделали последнюю попытку поставить крест на своей артистической карьере, сулящей непонятно что в будущем. Нина потребовала оплаты по высшему артистическому тарифу, надеясь, что такое наглое требование со стороны новичков будет отвергнуто и мы с достоинством удалимся, но администрация после непродолжительного размышления согласилась. Крыть было нечем, безосновательный отказ делал нас в глазах всех окружающих людьми ненормальными, приходилось плыть дальше. Так мы стали профессиональными артистами, говоря себе в самоутешение, что ничего предосудительного не показываем,
что публика подобное любит. Моя феноменальная внутренняя энергия впервые в жизни нашла спрос в обществе, пусть ее преобразование и пришлось завуалировать». На выступлениях артистки Б-й облэстрады Линды Льдинской (такой псевдоним взяла Нина Михайловна) автору бывать не пришлось, но из показанного Умняшкиным-млад-шим «Аттестата артиста» он узнал, что она являлась актрисой оригинального жанра высшей категории, показывающей иллюзионный аттракцион продолжительностью пять минут. В. Н. Умняшкин числился ее ассистентом. На центральных городских эстрадах они выступали редко, в основном ездили по своей и близлежащим областям в составе сборных концертов. В самом Б. часто бывали на подмостках заводских клубов, институтов, техникумов, на утренниках в школах. Их номер, в котором «создавалась иллюзия» отчленения у Валерия Николаевича головы и конечностей, пользовался успехом у зрителей, почти всегда обеспечивал аншлаги на концертах. «Я, по-видимому, мог бы сделаться алкоголиком, будь мой организм обычным,— писал Валерий Николаевич.— Мои странные способности пропадали и вновь возвращались без всякой системы, причем единственный способ быстро возродить их заключался в том, чтобы, преодолевая отвращение, немного выпить чего-нибудь спиртного. Иногда приходилось пить чуть ли не через день, случалось не прикладываться к рюмке несколько месяцев подряд. Я-то относился к этому спокойно, но Нина переживала ужасно. Парадокс, честное слово! Все считают, что
алкоголь туманит голову лишь пьющему. У меня же все наоборот: пью сам, а головы туманю другим. Не так-то прост бог вина Бахус!» Артистическая деятельность супругов продолжалась почти пять лет, по прошествии которых в областной газете появилось объявление в траурной рамке: «Управление культуры ... с глубоким прискорбием извещает, что после тяжелой непродолжительной болезни скончалась артистка оригинального жанра Линда Льдинская, и выражает искреннее соболезнование семье и близким покойной». Она умерла, проболев всего неделю. Во время выезда в сельскую глубинку внезапно появилась острая резь в животе, ее отвезли в ближайшую больницу, где сначала поставили диагноз «аппендицит», стали делать операцию, вскрыли... и обнаружили рак печени в последней стадии. Не оставалось ничего другого, как зашить разрез и делать уколы, облегчающие страдания умирающей. Валерий Николаевич несколько месяцев после смерти жены, по его собственному выражению, «чувствовал себя как боксер, получивший тяжелый нокаут», потом начал осмысливать происшедшее и записал: «Связана ли ее смерть с нашей «артистической» деятельностью — не берусь точно судить: от рака умирают не только лауреаты республиканских конкурсов. Однако есть предположение, что ложный «артистизм» все-таки как-то способствовал возникновению ее смертельной болезни. Конечно, наша ложь для общества была не вредной, но полезной: казна получала при
быль, зрители — удовольствие. Но не зря издавна говорят, что врать нельзя ни при каких обстоятельствах ни явно, ни тайно, ни словом, ни делом, ни душою, ни телом. Видимо, не может быть так, чтобы от лжи вообще никто не пострадал. Если не страдают ее «потребители», как это чаще всего бывает в обыденности, то, выходит, должны нести урок «производители», как в нашем с Ниной случае. Линда Льдинская, единственный в нашей области лауреат республиканского конкурса, всегда была на виду, окружена почетом и уважением. Со временем она вошла во вкус такой жизни, упивалась успехом, но одновременно страшно боялась разоблачения или же внезапного исчезновения моих странных способностей. Ужасно тяжкой для ее души была необходимость сохранять тайну от детей. Наверное, постоянное нервное напряжение, жизнь с «нечистой душой» плохо повлияли на физическое состояние, способствовали появлению неизлечимого недуга. Так что есть вероятность того, что в ее смерти в какой-то степени виноват и я, вернее — мое необычное дарование. Утешением служит лишь наш последний разговор, когда она уже осознала, что умирает и что разговоры о возможности выздоровления ведутся для отвода глаз. — Не страшно умирать, Валерий! — сказала она.— Я ухожу в зените славы, жизнь мы с тобой прожили прекрасную, все у нас было, ничего не надо добавлять! Влачить прежнее жалкое существование и жить так еще хоть целый век — куда хуже! Чувствую себя избранницей судьбы, давшей мне талант в виде тебя... Мы с тобой одной плотью жили, и ты тоже избранник. Я понимаю, что для тебя наша
эстрадная карьера как красный свет на переходе, а сейчас желтый зажегся, потом зеленый будет... Еще когда мы столкнулись с «порчей» фотопленки, Нина предположила, что я при расчленении создаю какое-то неизвестное науке силовое поле и излучение. Думаю, что сам я, как генератор, его воздействию не подвергаюсь, а на окружающих оно должно оказывать определенное влияние. Быть может, на публику мои лучи «расщепления» влияли благотворно, вызывали приятное ощущение, чем в значительной мере и определялся наш артистический успех. Эти гипотезы, родившиеся после смерти Нины, требовали экспериментального подтверждения, и потому я взялся провести научное исследование, результаты которого изложены ниже». На этом вводная часть рукописи Валерия Николаевича, представляющей собой черновик научно-технического отчета о проделанном исследовании, заканчивалась. Далее следовали методики экспериментов и их результаты. Умняшкин-старший снимал на фото- и кинопленки различного качества при разных условиях места расчленения собственного тела. Потом по результатам съемок определял параметры интересующего его поля и излучения. Младшего сына, закончившего к этому времени институт, призвали в армию. Валерий Николаевич жил совсем один, к нему лишь иногда заглядывали дочери, которым он говорил, что готовит новую программу для выступления. Он устроил дома лабораторию, долго просиживал в городской библиотеке,
часто бегал в поликлинику и делал там многочисленные анализы, жалуясь для видимости на не менее многочисленные недомогания. Валерий Николаевич поехал в К. для завершения экспериментов, помня, что в свое время там впервые на какой-то период исчезли его феноменальные способности. Выполнив намеченную программу, он уже приготовился к отъезду, съехал с квартиры и положил вещи с документами в автоматическую камеру хранения на автовокзале. Самолет вылетел в Б. поздней ночью, а потому Умняш-кин-старший намеревался перед отправкой в аэропорт в последний раз сходить на пляж и провести еще один опыт, во время которого и произошло непредвиденное. Когда он, отсоединив голову, производил фотосъемку, его случайно увидела соседская девочка, разразившаяся громким плачем. — Я думал, что она сейчас же убежит в страхе,— рассказывал Валерий Николаевич сыну,— но она стояла как загипнотизированная и продолжала реветь, глядя на меня. Я собрался было поставить голову на место, но подумал, что этого она испугается еще больше. Решил выждать, пока она отвернется, но здесь подбежали родители, а потом еще один пляжник, который стал меня фотографировать. Дабы избежать громкого публичного скандала, я хотел дождаться момента, когда мой «труп» хоть на несколько минут останется без наблюдения, чтобы привести себя в нормальный человеческий вид, а потом попытаться быстро уйти. Если бы кто-то стал меня задерживать и требовать объяснений, я намекнул бы, что, дескать, чудес на свете не бывает и пить надо
поменьше, а то и не такое померещится. Но здесь появился милиционер, мое положение осложнилось, скандал стал неизбежным, можно было подумать лишь об уменьшении его размеров. Только когда мои «бренные останки» свалили на рогожку в морге, я водрузил голову на место. Надо было либо раскрываться, либо приготовиться морочить судебных медиков, которые, по моим предположениям, вот-вот должны были прибыть для детального осмотра. Ничего правдоподобного я придумать не мог, а от холода в мертвецкой стал коченеть. Требовалось поскорее выбраться оттуда, и я в темноте с вытянутыми вперед руками пошел по направлению к двери. Наткнувшись на нее, собрался постучать, но рука ощутила головку замка английского типа, которую я тут же повернул и слегка приоткрыл дверь. Несколько секунд не решался выйти, но здесь до меня донесся храп спящего человека, я высунул голову в образовавшуюся щель и увидел, что смотритель спит, развалясь на лавке около стола. От него за версту несло сивушным перегаром, чувствовалось, что он пьян. Я понял, что обойдусь без всякого скандала, по крайней мере не буду его свидетелем... Валерий Николаевич спокойно ушел из морга, согласно расписанию прибыл в Б., где к обеду следующего дня вошел в свою кварти-РУ- — Увидя отца,— говорил автору Умняшкин-младший,— я чуть не остолбенел. Ведь всего за полчаса до его прихода мне принесли телеграмму из К., в которой сообщалось о его смерти. Я собрался ехать в аэропорт, а здесь —
здрасьте! Трагические мысли улетели прочь: я только что вернулся из армии, не видел его больше двух лет, и меня обуяла такая радость, что пером не описать. Потом я показал ему телеграмму, и он мне, наконец, все рассказал. Они с мамой раньше все очень здорово от нас секретили, мы и подумать о таком не могли... На следующий день явился наш участковый милиционер в сопровождении какого-то штатского, и у нас с ним был до того потешный разговор, что до сих пор без смеха не могу его вспоминать. Представляете, они вроде бы пытались обвинить отца в том, что он жив! Да, отец не зря несколько лет был артистом. Он так здорово изобразил возмущение и непонимание, что эти пинкертоны удалились красные от стыда как раки. Отец сначала побаивался, что они от него просто так не отстанут, будут еще копать, доискиваться до подлинного, но мы с ним пораскинули умом и решили, что опасаться нечего. Какой-то предмет, принятый за мертвое тело, куда-то исчез; человек, которого считали убитым, оказался живым. Преступления не было, преступников ловить не надо. Что-то странное происходило, но это уже не по уголовной части, не в милицейской компетенции, здесь какие-то другие специалисты нужны, а таких, слава богу, в органах пока еще нет. Вот и получается как в рассказах про Шерлока Холмса: сыщики из Скотланд Ярда остаются с носом, а правду узнает частный детектив... Так автор, он же «частный детектив», по выражению Умняшкина-младшего, узнал истину о появлении лжемертвеца в К. Относись данный рассказ к чисто детективному жанру —
на этом бы его можно и кончить, но поскольку принятый за убитого оказался живым, то, в нарушение законов жанра, придется сказать еще немного о последствиях мнимого убийства. В заключительной части своего отчета Валерий Николаевич записал: «Приключение в К. явилось как бы очередной критической точкой в моей жизни. Почти два года я увлеченно занимался наукой, по сути, закончил свои исследования. Осталось оформить результаты, начисто перепечатать данный отчет и, представляя его компетентным ученым, открыто продемонстрировать свои способности. Однако у меня не только пропало желание продолжать эту деятельность, но и появилось какое-то отвращение, едва приходили на память обусловленные ею гадкие сцены на пляже и, в особенности, пребывания в морге. Я чувствовал, что способности остались при мне, но не мог заставить себя проделать даже контрольный опыт с левым указательным пальцем. Стоило лишь подумать об этом, как к горлу подступала тошнота. Так чувствует себя, надо полагать, любой человек при мысли о самотрав-мировании: физическая способность сделать это есть, а желание противоестественно, и лишь что-то сверхнеобходимое может заставить его осуществить. Было ясно, что на научной работе и связанных с ней планах на будущее надо ставить крест. Раньше я предполагал, что остаток дней до выхода на пенсию буду пахать уже на официальной научной ниве. Думал, что после предъявления законченного труда мне предоставят возможность продолжить исследования в плановом порядке в каком-нибудь специализированном институте или лаборатории. Увы,
но этим планам было не суждено сбыться, требовалось подбирать какую-то иную общественно полезную работу, чтобы честно зарабатывать свой хлеб насущный. Я не собирался уж очень спешить с устройством на работу, поскольку «наследство Линды Льдинской» до конца еще истрачено не было, несколько месяцев мог бы прожить безбедно, но меня поторопила милиция, которая после конфуза в К. заинтересовалась моей персоной более пристально. Я чувствовал себя перед ней в определенном смысле виноватым. Из-за меня, очевидно, там кому-то могли не по справедливости крепко дать по шее. По бумагам зарегистрировано преступление, а в действительности ничего нет, все словно в театре абсурда! Как в К. милицейское начальство выкрутилось из столь щекотливого положения — ума не приложу, но, возможно, это послужило хорошим уроком. Не знаю их правил и порядков, но то, что мне удалось так просто уйти, свидетельствует о явных упущениях. Парадоксально, но, может быть, мои феноменальные способности только в этом случае действительно принесли какую-то общественную пользу, помогли выявить и устранить чьи-то недостатки. Однако кое-что по своей части милиция все же сделала. Она установила, что я все еще числился в облэстраде, где про меня забыли, но фактически не работал. Когда мне возвращали фотоаппарат и вещи, что были со мной на пляже и про которые я сказал как про украденные или потерянные, то предложили срочно устроиться на работу. В противном случае пригрозили привлечь к ответственности как
тунеядца. Потому-то мне и пришлось поторопиться с этим делом. По сути, я стал человеком без всякой специальности. Артист я был липовый, из строительства ушел много лет назад, безнадежно, как мне думалось, растеряв за это время знания и опыт. Единственно, на что я годился, так эта на малоквалифицированный, не очень тяжелый физический труд. Как-никак шел уже шестой десяток! Впрочем, много мне не требовалось, лишь бы как-нибудь заработать на скромное пропитание и одежду. Я до того привык к бедности, что даже когда мы с Ниной заколачивали бешеные деньги сверхплановыми выступлениями, то и тогда не шиковали. Собственно, лишь благодаря этому я и смог обеспечить материально свою научную работу, рационально истратить все, что удалось накопить за артистические времена. Увы, моим надеждам на легкое трудоустройство сбыться было не суждено. Объявлений о приеме на подходящие для меня работы было предостаточно, но, куда бы я ни обращался, мне везде под разными предлогами отказывали. То я был уже староват, то существовал некий запрет на использование людей с инженерными дипломами на рабочих должностях, то находилась еще какая-нибудь причина для отказа. Я, конечно, в глазах кадровиков выглядел личностью подозрительной. Бывший инженер и артист, почему-то стремящийся стать вдруг проводником на железной дороге или киоскером в «Союзпечати» и лепечущий нечто невразумительное в обоснование своих желаний, положительных ответных эмоций вызвать не мог. Я собрался обратиться за по
мощью в трудоустройстве в райисполком, но обошлось без этого. Дело в том, что еще до моего отъезда в К. произошли кардинальные перемены в нашем областном руководстве. С треском отправили на пенсию осрамившегося на всю страну нашего областного голову, повыгоняли с насиженных мест многих его клевретов, целиком поменяли руководство в строительстве. Как-то в городской газете я натолкнулся на заметку, подписанную заведующим отделом строительства обкома партии, фамилия которого была мне знакома. «Уж не тот ли это смышленый молоденький инженерии,— подумал я,— который полтора десятка лет назад под моим руководством постигал практические азы живого строительства?» В тот момент я в помощи не нуждался, но здесь решил связаться. Правда, мне, беспартийному, было неудобно обращаться за протекцией к высокому партийному руководителю, но свою гордыню сумел укротить. «В конце-то концов мы ведь не просто партийные и беспартийные, ферзи и пешки,— решил я.—Когда-то я чем мог помогал ему, так неужели сейчас, когда попал в беду, он по-людски не поможет мне?» Набрался храбрости, узнал через справочную телефон отдела строительства обкома, позвонил и ...» На этом мой необычный сон прервался, видения исчезли. Я почувствовал легкое пошлепывание по щекам и с некоторым напряжением открыл глаза, не в силах понять, где нахожусь и что надо мной за человек, чей не
четкий контур оказался в моем поле зрения. — С возвращением! — сказало смутное видение.— Где вы сейчас? — Где? — переспросил я, никак не ориентируясь.— Здесь, перед вами. — Понятно. А где до этого были? — последовал новый вопрос. — В командировке,— ответил я. — Это уже интересно! — Видение засмеялось.— Фамилию свою помните? — А у меня нет фамилии,— ответил я, еще не выйдя из образов безвестного журналиста и строителя-артиста.—То есть есть: Ум-няшкин! — Совсем интересно! — человек, более-менее прояснившись, стал хохотать, потом, унявшись, продолжил: — Ну и кто же вы по профессии, Умняшкин? — Писатель, вернее — журналист,— представился я.— Хотя нет... Артист... Нет... Инженер-строитель. — Блестяще! — Он от удовольствия потер руки.— Значит, инженер-строитель!.. Так-так... А не инженер-технолог? — Точно! — обрадовался я, окончательно приходя в себя.— И не Умняшкин, а Терсинцев. А вы — доктор Добродеев. Я в больнице, и вы мне камень из почки вынимали. — Все правильно, умничка вы, Умняшкин-Терсинцев! А вот и камешек, за которым вы в командировку отправились.—Он показал мне темный предмет, отдаленно напоминающий крупное семя подсолнуха.— Пусть он вам напоминает о нашем знакомстве... Так в моей коллекции, обязанной своим появлением роботу Терситу, появился невзрач
ный предмет, который мне дороже любого бриллианта. Сон тот, первое время представлявшийся мне псевдореальным абсурдом, впоследствии оказался истинно вещим, по крайней мере в отдельных своих фрагментах. Думаю, что сбудется абсолютно все, жизнь моя еще ведь не кончилась! А сейчас я забегу чуть-чуть вперед, отступлю от точной хронологии своего повествования, чтобы больше к этому уже не возвращаться. Когда я убедился, что приснившееся вовсе не бессмыслица, то написал рассказ, который, читатель, вы только что прочитали. Его автором могу считаться только в том смысле, что записал кем-то придуманное и показанное. Истинным автором, видимо, следует считать то неведомое существо, что взяло меня под покровительство. Единственно, что в этом рассказе придумано мной, то это название. Да и то, очень может быть, не обошлось без подсказки. Когда я ломал голову над заголовком рассказа, по радио транслировали чудесный вальс Штрауса «Жизнь артиста». Вы, читатель, пока не знаете, в чем заключаются элементы пророчества того сна, но вам известна его предыстория, вы можете даже усмотреть в нем представленные в аллегорической форме фрагменты моей жизни. Но как бы вы расценили «Жизнь артиста» как вполне самостоятельное художественное произведение, не зная больше ничего, кроме того, что в нем содержится? Если бы, допустим, рассказ этот попался вам в каком-нибудь журнале или сборнике? Меня это очень интересовало. Раньше моим критиком-оценщиком выступал известный вам Лысуха, с которым я
расстался три с лишним года назад и больше не встречался. О нем, кстати, я вспомнил в больнице, поскольку встретил там человека, с которым когда-то, лет пятнадцать назад, меня случайно познакомил Виктор Захарович. Он лечился в соседнем отделении от обострения язвы желудка. Подвизался Феликс Бромковский в литературных сферах всю жизнь. По профессии — филолог с университетским образованием, по призванию — поэт. В начале пятидесятых годов написал текст одной очень популярной комсомольской песни, приобрел известность, довольно часто публиковал стихи в журналах. Но что-то у него в дальнейшем сломалось, не смог издать книгу, не вступил в Союз писателей, жил за счет случайных заработков. Не повезло ему и в семейной жизни: сменил пять жен, частенько выпивал. Обаятельный человек, открытая душа, талантливый, на мой взгляд, поэт, люди к нему тянулись. Вокруг него образовалось нечто похожее на неофициальный клуб литераторов-любителей и полупрофессионалов. Им, разумеется, никто помещения не предоставлял, собирались два раза в месяц у кого-нибудь на квартире. Впускали в тот клуб только тех, кто пишет сам, любителям лишь чтения художественной литературы входа не было. Я уже давно чувствовал потребность в общении с коллегами по перу, и здесь словно по заказу подвернулся Бромковский. Да, мне неожиданно и очень крупно повезло с больницей после стольких невезений: камень удалили без операции — бальзам для тела, удалось наладить связи в литературном мире — благость духовная. После больницы я дал поэту почитать кое-
что из старых запасов, ему понравилось, предложил мне как-нибудь устроить нечто похожее на авторский вечер. К тому времени как раз появилась рукопись «Жизнь артиста», с которой я и решил выступить. Собрались на квартире у одной поэтессы, в жизни — учительницы пения, человек пятнадцать. После моего чтения стали обсуждать. Должен сказать, что эти разборы всегда носили характер откровенный и острый: в оценках не стеснялись, спорили до хрипоты, единодушия не было никогда. Обычно первое слово предоставлялось хозяину дома, потом высказывались все желающие, а завершал Бромковский, но на этот раз начал именно он: — У меня сложилось впечатление какой-то незавершенности вещи. Вы до конца дочитали? У вас последний лист не затерялся? — Прочитал все, до последней точки,— ответил я. — Понятно, подражаете Булгакову! — кивнул он головой.— Он так же кончает «Театральный роман». Ну что же, начнем как обычно. Тебе слово, Нонночка. — Чувствуется сильнейшее влияние Булгакова,— начала хозяйка-поэтесса.— Ненаучная фантастика под «Собачье сердце» или «Роковые яйца». Вообще-то ничего, но сверхзадачи не ощущаю, непонятно, зачем все это автор рассказал, какова мораль... Пытаться писать «под Булгакова» — все равно что петь «под Шаляпина»: неумно, голос такой же нужен. — Булгаков здесь ни при чем,— вступил в обсуждение следующий, сатирик-миниатюрист, иногда публикующийся в молодежной прессе.— Как чуть что — так все сразу: Бул
гаков, Булгаков! С отрыванием и приставлением головы — гениальная находка, но плохо использованная. Здесь что-то другое надо. Например. Человек обнаружил такую способность и решил разбогатеть. Задумал, скажем, ограбить банк, а у него не вышло. Так он, когда милиция прибыла, оторвал себе голову и прикинулся мертвым. Какой дурак станет мертвяка охранять? Ну вот он деру и дал... Или что-то в таком духе... А вы: сверхзадача, сверхзадача! Может, она есть, автор вложил, только это знаете как разглядывать надо! А вы сразу: не видно, не видно! Если хотите, здесь можно усмотреть антиалкогольный мотив, актуальность. — Определенно, что-то здесь есть,— продолжил обсуждение дантист, написавший несколько не поставленных нигде пьес.— Я чувствую, но пока выразить не могу. Леонид прав, здесь долго разглядывать надо. И то, что рассказ кажется до конца не дописанным, неспроста. Здесь тоже какая-то хитринка... Оригинально, но не выпукло, надо бы порельефней. — Неужели вы не видите подтекста? — стала оценивать балерина-пенсионерка, без конца пишущая и дорабатывающая по замечаниям рецензентов большой роман о балете.— Это же элементарно, лишь слепой не заметит! Автор маскирует свою мысль о трагической судьбе женщины в современном русском сценическом искусстве. Главный персонаж у него Линда Льдинская, а не ее незадачливый муж. Очень оригинально показана цена успеха талантливой актрисы. Я поздравляю автора с победой! — Смешно слушать вас, господа литерато
ры! — выдал свое мнение доцент-математик, большой оригинал, чьи очерки о чудесах йогов, снежных людях и инопланетянах, размноженные на синьках, ходили по всей Москве и вызывали много разговоров.— Вы, смею вас заверить, принимаете за художественный вымысел не очень умело сработанный очерк. Терсинцев булгаковскими приемчиками пытается ввести нас в заблуждение. Умение отчленять голову и конечности — не гениальная находка, как сказал Леонид, а результат упорных тренировок тела и духа. Йоги-левиты, это научно доказано, таким умением обладают. Не будь такого в жизни — никакой гений в литературе столь шикарного тропа не изобретет. Камю, скажем, додумался только до человека, умевшего проходить сквозь стены. — А может, твой Камю это тоже у йогов подсмотрел? — с ехидцей спросил его сатирик-миниатюрист. — В известных мне источниках такой способности у йогов не отмечено,— с достоинством ответил доцент-математик. На этом я закончу описание того обсуждения, ибо остальные не вышли за ранее высказанные точки зрения. Я, само собой, утаил и, так сказать, метод творчества, и «сверхзадачу», так как часть ее к тому времени жизнь уже успела мне открыть. Сон оказался истинно вещим, а потому вернемся к моменту, когда доктор-кудесник Добродеев извлек из меня камешек. Я пробыл в больнице еще три дня и вернулся домой целым и невредимым. Павел оставил мне записку: «Буду через месяц. Позвони нашему начальнику отдела кадров. Он в курсе дела, сразу же оформит твой
прием». Увы, кадровик Павла, как и я за неделю до этого, неожиданно попал в больницу, а его сотрудница о моей персоне не имела ни малейшего понятия. Конечно, можно было месяц до прихода Павла как-то перекантоваться, отпускные я получил, но терялся непрерывный стаж. «Ну и черт с ним! — подумал я.— Болеть буду поменьше. Камень удалили, какие теперь болезни? Новый не скоро вырастет, если режим буду соблюдать. Так что плевать я хотел на то, что по больничному листу из-за перерыва в работе платить меньше станут. Надо бога благодарить за неожиданный подарок в виде свободного месяца для описания подвигов железного рыцаря Терсита. Забудь мирские заботы, писатель Терсинцев, и берись за перо!» Я вновь достал с антресолей заветную папку, опять целую неделю читал и перечитывал записи и документы, конструируя в уме контуры будущего шедевра, и опять у меня ничего путного не вытанцовывалось. Главное — отсутствовал благополучный конец. Терсит, то есть я, уже во второй раз очутился на щите, а его враги остались со щитами. Но, как пелось в популярной в те годы песенке, «что такое рыцарь без любви и что такое рыцарь без удачи?». Ну, допустим, то, что у меня было с Шурой Радоняк и Зинаидой Ивановной, применительно к нынешнему рыцарству можно считать любовью, а вот удача отсутствовала начисто. Получился бы у меня очередной роман о неудачнике, каких и тогда, и сейчас имеется в изобилии... Как и три с лишним года назад, отправилась та папка на антресоли, а меня стали одолевать мрачные мысли. Михаил Булгаков умер в сорок девять лет
от болезни почек, мне такая возможность представилась в сорок восемь, но удалось отделаться странным сном. Можно предположить, что его болезнь возникла из-за того, что его не печатали. Тогда у меня из-за того, что написать не могу? Может быть, для предотвращения рецидива вообще выкинуть эту мысль из головы, послушаться жены? В самом деле, ведь действительно не за горами пятидесятилетие! Уж если страсть к сочинительству во мне неистребима, то почему бы, как во времена дружбы с Лысухой, не приняться за сочинительство, так сказать, в малых формах! Ведь не плохо же получалось, пусть почти ничего не удалось опубликовать. А вдруг, через много лет после смерти, мои сочинения пойдут, как булгаковские? Все эти мысли, разумеется, шли от безделья и одиночества. Жена весь день на работе, у дочери свои дела. После безуспешных попыток сесть за писательский стол я, пытаясь занять себя чем-то и вернуть физическую форму, с утра до вечера бродил по Москве, заходил на выставки и в музеи, но от тяготивших дум избавиться не мог, чувствовал, что если срочно не найду себе какое-то полезное дело и компанию, то могу и свихнуться. До появления Павла в Москве оставалось две с лишним недели, и я решил на это время найти временную простенькую работу, благо объявлений таких было полно. Заканчивалось лето, требовались продавцы кваса, овощей и фруктов, грузчики в магазинах. Здесь я впервые поймал себя на том, что начинаю идти по дорожке, проторенной Валерием Николаевичем Умняш-киным. Как и он, я ходил по объявлениям
и получал отказ, но мне все-таки повезло больше, чем ему. Как-то, проходя мимо завода, расположенного не так далеко от дома, на доске объявлений которого перечислялись рабочие специальности для временной или постоянной работы, я на всякий случай заглянул в отдел кадров. — Можем предложить временную работу на три месяца в кузнице,— сказали мне там, посмотрев документы и выслушав объяснения.— На меньший срок не берем — невыгодно, о двух неделях, что вы просите, говорить несерьезно. Кстати, заработаете вы там неплохо, хотя работа не из легких. Силы вам, судя по всему, не занимать, справитесь. Их, по всей вероятности, ввела в заблуждение моя внешность. Выгляжу я весьма внушительно, не зря в студенческие годы выступал в полутяжелом весе в борьбе самбо, был даже чемпионом Москвы среди студентов. Силенка кое-какая еще сохранилась, но, конечно, не та. Физическим трудом, кроме как время от времени по дому, я не занимался, спортом с тех пор тоже. Делал, правда, зарядку по утрам и подолгу плавал в море во время отпуска, но это все ерунда для поддержания тела в хорошей физической форме. Тем не менее за это предложение я ухватился с радостью, поскольку оно явилось первым после нескольких отказов. К тому же мне уже приходилось работать кузнецом все в те же студенческие времена, на первой технологической практике. Тогда эта работа мне, молодому силачу, казалась игрушкой, и за нее впервые в жизни я получил плату, казавшуюся тогда неслыханно щедрой. Прикинув свои нынешние физические
возможности, я решил, что на три месяца меня должно хватить, и подписал временное трудовое соглашение. Понимал, что этим самым подвожу Павла, которому придется ждать моего прихода еще два с лишним месяца, но, в конце концов, обстоятельства в большинстве случаев сильнее нас, это он поймет. Так ведущий инженер-технолог Терсинцев превратился в кузнеца самого низшего, второго, разряда, в того, кем почти тридцать лет назад начинал свою жизнь на производстве. О, ирония судьбы! Технический прогресс, как я понял, едва переступив порог этой богом забытой кузницы, обошел ее стороной. Допотопная нагревательная печь с мазутной топкой, угольный горн и пневматические молоты, все те же клещи разных типов, кузнечные топоры и зубила, кувалды и ручники, накладки и подкладки, а также прочий нехитрый традиционный кузнечный инструмент и инвентарь. Ничего нового не появилось, если не считать пластмассовых касок на головах у кузнецов. Три десятка лет назад они работали в собственных кепках, беретах или шапках. Моя работа не требовала сноровки и навыков. Разгружал привозимые в кузницу болванки, закладывал в печь для нагрева, поддерживал в ней нужный температурный режим, затем кочергой вытаскивал оттуда раскаленные заготовки и клещами подавал их под молот, на котором кузнецы более высокой квалификации выполняли преимущественно так называемую «свободную» ковку, без штампов. В мои обязанности входили и послековочные операции: оттаскивать поковки из-под молота для остывания в приямок с песком, маркиро
вать их и грузить на электрокар для отправки на обработку в механический цех. Короче говоря, самый настоящий кузнец-подсобник. За смену я перетаскивал не так уж много, казалось бы, тяжестей, всего каких-нибудь тонны полторы. Грузчики, скажем, за день перетаскивают раз в десять больше, но одно дело таскать, к примеру, руками ящики с апельсинами и совсем другое — клещами нагретые до белого каления болванки весом от нескольких килограммов до пары пудов. Пышет жаром и чадом печь, как реактивные двигатели на самолете ревут в ее топке факелы сжигаемого мазута, тяжелой гаубицей ухает «баба» весом в тонну у мощного пневмомолота, как станковый пулемет стучит малый механический молот. Во все стороны снопами летят искры окалины, с надрывом воют вентиляторы, не успевая отсасывать смрад и гарь, суетятся люди в касках с клещами, как с винтовками наперевес. После министерских ковров и паркетов, кондиционеров и пальм в коридорах, даже после комнаты технологов с драным линолеумом на полу мне казалось, что я попал из рая в ад. К концу смены я выматывался так, что еле хватало сил доползти до душевой, где под живительными струями теплой воды в течение десяти—пятнадцати минут ко мне возвращалась способность воспринимать окружающее. За день с меня сходило истинно сто потов, моя изначально коричневая суконная роба через две недели стала серой полосатой из-за пропитавшей ее потовой соли. Возвращаясь домой, я валился без сил на кровать и не вставал до самого утра. Через месяц я измотался так, что, казалось,
вот-вот среди бела дня свалюсь на бетонный пол и не встану. Лишь напрягая волю до предела, я внешне держался бодро и делал вид, что мне все нипочем. Мои новые коллеги, насколько могу судить, моей игре верили, хотя я неоднократно в душе ругал бога и черта за то, что они ниспослали мне такие удовольствия. Не сомневаюсь, что договорные три месяца не выдержал бы и дезертировал, но, видимо, ругательные молитвы достигли ушей моего неведомого покровителя, и он решил сделать мне передышку, откомандировав меня на две недели убирать картофель в подмосковном совхозе. Погода стояла отвратительная, почти без перерыва лили дожди, так что работать приходилось немного. За эти дни пребывания в отнюдь не идеальных условиях я отдохнул, как в лучшем санатории, отлежался, отдышался чистым деревенским воздухом, вернулся в кузницу свежим как огурчик. Оставшиеся полтора месяца пролетели гораздо легче, так зверски я уже не уставал, появилась экономность в движениях и настоящая хватка, я даже научился выполнять простейшие кузнечные операции — гибку, вытяжку, осадку. Словом, дела пошли на лад, я вжился в роль, становился в бригаде своим человеком, меня начинали признавать, через два месяца удостоился чести быть приглашенным бригадиром распить бутылку водки на троих после работы в подворотне рядом с заводом. Вполне устраивал меня и заработок: за третий месяц я получил уже больше, чем на предыдущей работе, отчего мне стало одновременно и горько, и смешно. Поэтому, когда вопрос о переходе на работу к Павлу стал затягиваться, я
особенно не тосковал. Дела на его заводе пошли, что называется, совсем не в ту степь. Новый директор, вместе с которым Павел пришел на смену старому руководству, оказался совсем слабачком. Бывший партийный функционер, он плохо разбирался в технике и технологии, не понимал организацию производства, его инженерные познания безнадежно устарели. Павел, светлая голова, пытался наставить его на путь истинный хотя бы в технике, но тот ничего не воспринимал, больше прислушивался к мнению всяческих шептунов и прилипал. Дело дошло до того, что стало нечем выплачивать зарплату. Естественно, прием инженеров на работу закрыли на неопределенное время. Мой друг предполагал, что эта бодяга протянется минимум еще месяца два-три. Он чувствовал себя виноватым передо мной, считал, что сбил меня с панталыку, заставил страдать. Павел понимал, как тяжко мне приходится. Сколько я ни уверял его, что он здесь ни при чем, что мною командуют только я сам и господь бог, он не верил, считал, что я деликатничаю. Когда я пришел к своему цеховому начальству с просьбой продлить трудовое соглашение еще на три месяца, то мне предложили оформиться постоянно. Я едва уговорил, сказав, что если через три месяца не устроюсь по специальности, то тогда уже все. Должен сказать, что к тому моменту в моем сознании произошел, если можно так выразиться, революционный переворот, связанный с тем, что я перестал переживать как тяжкую неудачу свое качественное преобразование из инженера высшей квалификации в рабочего
низшего разряда. Трудности переходного периода удалось преодолеть, я не сломался. Конечно, было немножечко обидно, что используется только данная мне природой грубая физическая сила, а приобретенный и натренированный десятилетиями интеллект никому, оказывается, не нужен. Но, в конце концов, ведь у нас любой честный труд почетен, и если моя природная сила обществом оценивается дороже воспитанного интеллекта, то в этом вина не моя, а общества. Поэтому, когда по истечении двух месяцев с начала второго временного договора Павел сказал, что у него обострился конфликт с директором и решается, кто кого, я воспринял это известие совершенно спокойно. Сама судьба подсказывала мне выбор. Если через месяц Павел не берет меня к себе — я остаюсь кузнецом до пенсии окончательно и бесповоротно, иначе зачем мне даны свыше столь тяжкие испытания! При этом выход на пенсию состоялся бы на целых два года раньше, чем будь я инженером. Профессия кузнеца считается особо вредной и опасной, достаточно отработать в этом качестве десять лет — и получаешь право выхода на пенсию в пятьдесят, а не в шестьдесят, как подавляющее большинство. Для меня, правда, эти пятьдесят превращались в пятьдесят восемь, но здесь ничего не поделаешь: поздновато всевышний сотворил из инженера Терсинцева кузнеца. «Черт бы побрал тебя, боже! — мысленно выругался писатель Терсинцев.— И чего ты меня не надоумил в сорок лет? Сейчас бы мне оставалось всего два года, а там садись и пиши задуманное!» Немолодому кузнецу Терсинцеву не оста
валось никаких шансов осуществить задумки писателя-однофамильца. Сил для работы по вечерам и воскресным дням не оставалось совсем, дай бог только восстановить их для ковки. К тому же значительно уменьшилось число выходных. Кузнецы, как, впрочем, и весь рабочий класс, были не прочь поработать в субботу или воскресенье. Еще бы — в эти дни шел двойной тариф! Чего греха таить, делалось это специально для более высокого заработка: один-два дня в будни нарочно работали с прохладцей, чтобы заставить начальство для выполнения плана устроить воскресный аврал. Поэтому, видимо, среди литераторов-любителей полным-полно представителей научной и технической интеллигенции, а рабочих кот наплакал. Со скрежетом зубовным и плачем душевным приходилось откладывать сочинение «Сказания о подвигах Виктора Терсинцева, доблестного инженера-технолога и кузнеца из Москвы» (так у меня определилось название будущего шедевра социалистического реализма, навеянное, видимо, «Дон Кихотом», «Робинзоном Крузо» или «Жиль Бласом») на целое десятилетие. «Не горюй, товарищ писатель! — говорил я сам себе.— Что такое десять лет? Так это семечки, ерунда! Двадцать пять лет проскочили как один миг, что же говорить о жалком десятилетии в мои лета, когда время по сравнению с молодостью летит куда быстрее. Это же какой-то микромиг, глазом моргнуть не успею! Сохранить бы только силы. Если мне действительно суждено написать стоящую вещь, то ведь неважно, когда именно она увидит свет — сегодня или десять лет спустя. Ведь это же
вечная литература, где истинное ее произведение не стареет никогда, а не техника, где сегодняшнее изобретение завтра может оказаться никому не нужным». В том же, что «вещь» получится, сомнений не было, потому что нашелся достойный финал, она получала художественную завершенность. В самом деле, разве же не являлся положительным герой — борец со злом и несправедливостью, который пусть и не добился по форме ни одной победы, но и не был повергнут во прах, оказался победителем по сути. Я же не погиб ни физически, ни морально, не спился, не превратился в бродягу, не пошел в дворники или сторожа, как подавляющее большинство правдоискателей в жизни или литературе. Конечно, придуманный мною и опробованный жизнью положительный персонаж не являлся очень уж типичным. Даже те немногие, что не ломались, находили себе занятие не столь вредное и особо опасное, как я, а главное, были много моложе. Читал я заметку о молодом философе, ставшем оператором в химическом производстве, о социологе, превратившемся во фрезеровщика в возрасте около сорока лет. Однако сообщений о том, что некий интеллигент под пятьдесят лет от роду по собственной воле стал, скажем, литейщиком, верхолазом, шахтером или еще каким-то рабочим особо вредной, физически тяжелой и опасной профессии, встречать не приходилось. Если бы мне самому лет пять—десять назад попалась такая повесть или роман, то принял бы за неправдоподобное сочинение, что свело бы ее художественные достоинства, пусть даже бы они были велики для других, к нулю для меня.
Нет, не зря великий К. С. Станиславский говорил свое знаменитое «Не верю!». Мой Терсит действительно превращался из живого человека в железного супермена-схему. Впрочем, где-то в глубине сознания таилась мысль, что кузнец — еще не последняя ступень в моей производственной деятельности. Кем я буду и когда — не ведал, но чувствовал, что еще будет у меня в жизни что-то принципиально новое. На это меня наталкивали размышления о не столь давнем наркотическом сне. Я вдруг усмотрел некую аналогию между Умняшкиным-артистом и Терсинцевым-кузне-цом. И тот и другой вовсю пользовались своими чисто природными данными, сменив род деятельности, материально процветали, их жены были довольны. Ну а моя благоверная радовалась не столько улучшению благосостояния, но, главное, полному прекращению моей литературной самодеятельности. Последнее меня обескураживало и настораживало, ибо почти за полгода я не написал ни строчки. «Если дело пойдет и дальше так,— подумалось,— то вообще разучусь писать. Не в смысле художественной прозы, а вообще, в принципе». Невольно усмехнулся, вспомнив, с каким трудом дается писание моим нынешним коллегам. Для них целая проблема написать даже простенькое заявление, скажем, на отпуск или отгул своими загрубевшими и привыкшими к жару и клещам пальцами, месяцами не прикасающимися к перу и бумаге, что я наблюдал неоднократно. Дабы проверить свои писательские возможности, я решил что-нибудь написать, при
чем не просто написать, а немного и сочинить, чтобы читающий написанное мной получил определенное впечатление. Конечно, это должна была быть миниатюра, даже на небольшой рассказик у меня не хватило бы ни сил, ни времени. Во время размышления над темой ко мне пришла мысль сотворить нечто в эпистолярном жанре, благо в Москве только что сменилась городская партийная власть. К руководству, на смену прежнему проворовавшемуся, пришли новые люди, представлявшиеся мне честными и смелыми. Повод для письма нашелся сразу же. На запрос районного прокурора в райисполком о мошенничестве при выборах Курвиной, если вспомнить подборку документов, приведенную во второй части, мне так ответа к тому времени и не прислали. Кроме того, с поры тех выборов прошло уже два года, но она ни разу перед избирателями не отчитывалась, хотя по закону обязана ежегодно. Вот об этом я и написал новому городскому руководителю, обозначив автора письма так: «беспартийный рабочий-кузнец». Неужели художественный образ «рабочего-кузнеца» придумал я, бесталанный писатель-любитель Терсинцев? Быть того не может, ибо он оказал на неизвестного мне читателя сочиненного мною письма такое художественное воздействие, что сильнее придумать просто трудно! Вроде бы никто не подсказывал, сны не снились, я просто точно указал свой, так сказать, «статус кво», а такой эффект! Я что-то не припомню, чтобы чьи-то художественные образы производили такое реальное воздействие, приводили в действие длинные тяжелые
звенья бюрократического аппарата власти. Положительно мною руководили неземные силы! Если до того я говорил об этом с определенной самоиронией, полушутя, то после того всякие сомнения покинули мою душу. Да, тот, кто показал мне в больнице сон, знал, что показывать, как и на чем кончить. Авторы таких снов говорят притчами, в иносказательной форме желают подсказать зрителю линию поведения на будущее, ну а если они столь бестолковы, как я в тот момент, то дают вполне однозначные подсказки, используя фрагменты все тех же снов. Полагаю, что последовательность таких событий в жизни и во сне может быть разной. Совпадения деятельности моей и Умняшкина после перемены работы я уже отмечал, а сейчас расскажу еще об одном. Недели через полторы после отправки письма поздно вечером дома у меня раздался весьма странный звонок телефона. — Капитан Залупонько, дежурный офицер... райвоенкомата,— представилась трубка.— Товарищ Терсинцев Виктор Демидович, прошу вас сообщить о месте вашей новой работы. — Старший лейтенант запаса Терсинцев на такие вопросы по телефону не отвечает,— отчеканил я.— Капитану Залупонько следует знать, что подобные справки офицеры запаса могут давать только в официальной обстановке. — Я вас спрашиваю вполне официально, товарищ старший лейтенант,— продолжала настаивать трубка.— Мы получили сведения, что вы выбыли со старого места работы и не представили сведений о новом.
— Чем вы можете доказать, что являетесь капитаном Залупонько, а не обер-лейтенантом Клоссом? — спросил я и, слыша лишь напряженное посапывание, повесил трубку. Этот странный звонок из военкомата насторожил меня, но я его никак не связывал с не так давно отправленным письмом. На следующий день, едва пришел с работы, последовал звонок из нашей жилищной конторы. Паспортистка интересовалась тем же самым и получила примерно тот же ответ. Все остальное я вычислил абсолютно точно, вспомнив рассказ Умняшкина-младшего о приходе к ним домой милиции, а потому, когда через час ко мне пришел участковый милиционер, я его встретил таким хохотом, что он опешил от неожиданности. — Вы, конечно, пришли узнать, где я работаю? — спросил я, не переставая похохатывать.— Точно? Глаза у бедного лейтенантика полезли на лоб, словно я угадал какую-то страшную тайну, он покраснел до ушей и стал беззвучно шевелить губами, как рыба, выброшенная на берег. — Да успокойтесь вы! — Я дружески хлопнул его по плечу и, впустив в прихожую, предложил сесть.— Сейчас скажу все, правду, только правду и ничего, кроме правды. Но прежде скажите то же самое вы. Запомните: если попытаетесь солгать, вам будет плохо, очень плохо. Итак, кто вам приказал узнать про место моей работы и должность, какую я там занимаю? Он еще секунд десять молчал,—потом сказал:
— Вы не имеете права угрожать участковому уполномоченному при исполнении служебных обязанностей, гражданин Терсинцев. Лейтенант замолчал, не зная, что делать дальше. У него наверняка была заготовлена легенда прикрытия основного вопроса, а здесь вдруг «подследственный» сам его называет. — Старший лейтенант Терсинцев никому и никогда не угрожает,— назидательно промолвил я.— Но его долг предупредить любого, кто собирается соврать: ложь опасна для вашей жизни! — Так вы старший лейтенант!—удивился он.— А мне сказали, что выдаете себя за кузнеца... — Кто сказал? — Я грозно насупил брови. — Майор Тупицын, начальник политотдела,— ответил он поспешно, непроизвольно выдав мне все, что нужно. — Старший лейтенант запаса Терсинцев, он же кузнец ... завода, приказывает вам, лейтенант, передать майору Тупицыну, что если он немедленно не перестанет обучать своих подчиненных врать, а также брать на себя выполнение несвойственных ему обязанностей, то через девять месяцев умрет от рака печени,— выдал я нечто в духе тирады Воланда, обращенной к буфетчику Сокову в «Мастере и Маргарите», и закончил так: — Вам бы тоже не мешало задуматься о своем желудке. Вы свободны, лейтенант! — Вы и это знаете? — еле слышно пробормотал он, пискнул «Желаю здравствовать» и притворил за собой дверь. Не знаю, какие выводы он сделал для себя из моего экспромта, он долго не попадался
мне на глаза, но, когда года через полтора мы столкнулись с ним на улице, он шарахнулся от меня в сторону. Вычислил же его цель я совершенно элементарно. До тогдашнего московского партийного головы мое письмо, естественно, не дошло, а легло на стол к какому-то аппаратчику. Письмо неведомого «беспартийного рабочего-кузнеца» произвело на него впечатление. С мнением рабочего не считаться нельзя, ведь это не какой-то там умствующий инженеришка. Видимо, у них есть какая-то картотека, где они регистрируют «жалобщиков». Стали заводить на мое письмо карточку, глядь — а у них там уже числится Терсинцев, только не кузнец, а инженер. Все совпадает, кроме профессии. Не иначе этот сукин сын Терсинцев—самозванец, пытающийся прикрыть свое подлое лицо гордым званием рабочего. Кинулись проверять. На всех специалистов, надо полагать, досье у них имеются, случай на избирательном участке тому свидетельство. Может быть, и на рабочих постоянного состава есть нечто подобное, хотя проблематично: уж больно много их в Москве. Касательно же рабочих временных, несомненно, никаких картотек или досье нет: овчинка выделки не стоит. Позвонили в военкомат, оттуда мне — осечка, в жилищную контору — опять отлуп. Видно, сильно обеспокоились, коли пошли на звонки в милицейские политотделы и на посылку срочных курьеров. Нет, не требовали больших трудов мои вычисления, результаты которых так поразили несчастненького лейтенантика. Впрочем, дело свое он сделал, узнал желаемое, а что ждет дальше меня — я знал, едва только увидел его.
На следующий день после визита участкового я пошел к начальнику цеха с утра пораньше, поскольку понимал, что звонок на завод последует незамедлительно, но до цеха дойдет не раньше обеда. До окончания второго временного трудового соглашения оставалось два дня, у Павла по-прежнему все было глухо, и, если бы не начались поиски «беспартийного рабочего-кузнеца», мне предстояло оформляться на постоянную работу. Я уже понимал, что никакого оформления не будет, но уже из чисто спортивного интереса решил провести еще один раунд. Написал заявление о переходе на постоянную работу, начальник цеха согласовал и отправил в отдел кадров, а я вернулся в кузницу, ожидая развития событий, но в этот день ничего не произошло, цепочка милиция — горком партии — райком — завод — цех оказалась длинноватой, сигнал по ней за сутки не прошел. Однако утром следующего дня начальник при обходе цеха отвел меня в сторону и объявил, что приказ о приеме на постоянную работу не подписан и что после обеда мне дадут расчет. — Что за чудеса! — изобразил я удивление.— Кузнец нужен, вы это подтвердили, так в чем же дело? Вы что, здесь не хозяин? — Я давно не понимаю, кто у нас где хозяин! — развел руками он.— Черт его знает, как работать дальше, у меня сейчас замены тебе нет! Хотят план иметь, а рабочих не дают ... их мать! — Ну а чем они мотивируют? — спросил я. — Говорят, что не имеют права дипломированного инженера на рабочем месте держать,— ответил он.
— Так что ж они целых полгода меня держали? — продолжал наседать я.— Не знали, кто такой? — А ... их знает! — выругался начальник.— Ладно, Терсинцев! Жаль тебя терять, да ничего поделать не могу. Ты до обеда-то поработай, помоги ребятам... Не везет мне с кузнецами, новенькие долго не задерживаются. До тебя двое попробовали — сбежали через месяц, тебя выгоняют. Ох, закрыть бы к ... матери эту вонючую дыру! — Все, ребята, шабаш! — ошарашил я бригаду, вернувшись.— Не оставляют, велят катиться к ... бабушке. С «пропиской» ничего не выйдет. Покую последний раз до обеда — и прощайте! — Что за ...? — выразился бригадир.— А кто за тебя таскать-кидать будет? Сейчас я этому ... врежу, пусть вместо тебя сам здесь ...! Бригадир бросился догонять начальника цеха, а мы тем временем стали подтаскивать чушки к печи и загружать их туда. У ребят физиономии стали кислыми. Не знаю, что больше их огорчило: то, что им предстоит бесплатно делать мою работу после обеда, или то, что они лишаются удовольствия от давно ожидаемой «прописки». У них установился обычай, согласно которому новичок, принятый на постоянную работу после прохождения ученичества, длящегося месяца два-три, с первой нормальной получки ставит бригаде две бутылки водки и лишь тогда окончательно становится «своим», получает «постоянную прописку». Меня приняли кузнецом сразу, инженер все-таки, но поскольку на краткий срок, то вопрос о «прописке» не встал. С водкой в
Москве стало совсем худо, ибо наступление на пьянство развернулось во всю мощь. За ней, голубушкой, приходилось стоять в очереди часа два, а то и больше, поэтому ребята предвкушали почти райское блаженство. Я еще с неделю назад запасся двумя бутылками «Сибирской», которые, увы, так по назначению и не дошли. — Вот ведь ...! — обратился ко мне вернувшийся бригадир.— Ты знаешь, почему тебя выгоняют? Не догадываешься? На тебя какая-то падла телегу в партком завода прикатила. Ты, говорит, разлагающе влияешь на нас, не те разговоры ведешь. Эх, узнать бы эту ... я бы ей ... прочистил. Ее бы, стерву, сюда. Она бы увидела, какими мы тут разговорами занимаемся. Слышала бы секретарь райкома Пустяков-ская (а в том, что именно она звонила в партком завода, находящегося в ее районе, я не сомневался), какими словами ее поносил бригадир! Последняя моя смена в кузнице окончилась еще раньше, чем предполагалось. Все находились в дурном настроении, работа не ладилась, спешили сделать побольше и поскорее, чтобы после обеда, когда я уйду, осталось поменьше. Ну и, конечно, до добра это не довело. Забрасывая с напарником в печь тяжелую болванку, мы не скоординировались, уронили ее, не успев отдернуть руки, в результате получили травмы. Я раздробил кончик ногтевой фаланги на левом указательном пальце, он то же самое на правом безымянном. Повреждение в общем-то пустяковое. Получи я его в быту, будучи инженером, мне бы, видимо,
больничного листа не дали, да я и сам бы его брать не стал, оно работе не мешало бы. Но кузнецу, каковым я был в тот момент, нужны здоровые руки, а потому мне платили по бюллетеню аж целый месяц и уволили лишь в день его закрытия. Да, заботился обо мне мой неведомый всесильный покровитель, давший лишний месяц для возврата и все прекрасно устроивший. Недаром, вероятно, в тот миг, когда краешек моего пальца дробила болванка, мне послышалось как будто «С возвращением!». Пока заживал мой палец, Павел успел добить своего противника и стать директором. «Я дрался не столько за дело и себя,— говорил он мне,— сколько за тебя. Да, виноват я, Вить, перед тобой, виноват, твой поуродован-ный палец — на моей душе. Я был обязан вытащить тебя из ямы, в которую по глупости загнал».— «Не пори, Паш, ерунды! — ответил ему я.— Если кто меня туда и загнал, то не ты, а кто-то тебя посильней. Замнем для ясности. Ну а палец — ерунда, пустяковина пустяковская!» Этот разговор состоялся позже, когда я уже пришел к Павлу работать, а во время выздоровления решил, наконец, записать свой вещий сон, несколько раз уже подтвержденный. Соскучился я по писательству страшно, работа доставляла колоссальное наслаждение, которого давненько не испытывал. Естественно, что при этом пришлось много размышлять, разгадывать смысл тех его частей, что пока прямо с моей жизнью не соотнеслись. Постепенно я пришел к выводу, что приснившаяся притча касается не только меня лично, но
и всего нашего общества в целом. Жизнь семейства Умняшкиных, как мне представляется, является аллегорической моделью истории страны за последние годы, а также содержит некие намеки на будущее, альтернативы развития, как стало нынче модно говорить. Впрочем, не буду на этот счет распространяться, поскольку писателям не рекомендуется заниматься истолкованием собственного же текста. Предоставляю это право вам, читатель. После чтения «Жизни артиста» в кружке Бромковского я сообразил, что совершил нечто похожее на первый показ «иллюзиона» четой Умняшкиных, а потому отложил написанное до начала работы над сочинением о подвигах Терсита, куда решил его вставить с соответствующими саморазоблачениями. Писать главный литературный труд жизни я собрался через год, когда подойдет очередной отпуск. Спешить мне было некуда: материал собран, конец найден, рассчитывать на скорую публикацию не приходилось, ибо в практике книгопечатания для писателей моего типа мало что изменилось. Одно время стали пописывать в газетах о создании издательских кооперативов. Бромков-ский засуетился, стал сколачивать компанию для создания кооператива, в которую пригласил и меня, но затея эта лопнула в зародыше, оказалась обычным трепом, которого хватало и в прежние времена. Вообще мне представлялось, что во всем дело так разговорами и ограничится. Прошел двадцать седьмой съезд партии, где во весь голос зазвучали слова «застой», «предкризисное состояние» и «перестройка». Я в душе обрадовался,
поскольку то, о чем писал главе партии за год перед этим, подтверждалось полностью, слова другие, а суть та же. Новый московский партийный лидер начал было лихо рассасывать затхлое болото столичной бюрократии, но быстро надорвался, понял, что его личных насосов не хватит, и поспешил ретироваться. Особенно же поколебали мою веру в позитивные изменения проведенные летом 1987 года выборы в местные Советы. Говорили-говорили о демократии, о предоставлении возможности выбора избирателям из нескольких кандидатур, а все обернулось по-старому — один кандидат на одно место. Писали, правда, что в неких сельских местностях в порядке эксперимента образовали малопонятные «многомандатные» округа, но мне, чтобы поверить, требовалось видеть собственными глазами, жизнь научила. Не получалось и ускорение в экономике, даже, пожалуй, что-то пошло вспять. Длиннющие очереди выстраивались уже не только за водкой, стали попеременно пропадать то зубная паста, то стиральные порошки, то обувь. Все превращалось в проблему, требовало усилий, часто напрасных. У нас на заводе дела выправлялись еле-еле, хотя Павел и сам пахал как вол, и с нашего брата, инженера, снимал три шкуры. Что мы успели сделать к концу 1987 года — выполнить, наконец, план и погасить большую часть старых долгов. Главный технолог Терсинцев наконец стал приносить домой денег даже несколько больше, чем два года назад кузнец второго разряда. Единственно, что радовало в общественной жизни, это некоторая либерализация в печати.
Стали вовсю публиковать запрещенные раньше книги, скажем, Пастернака и Булгакова, вошел в моду ранее преследовавшийся Высоцкий, появились сенсационные разоблачения сталинщины и брежневщины, начались скандальные следствия и судебные процессы. И ничего от этого разрушительного не произошло, реки вспять не повернулись, советская власть не зашаталась. Абсурдность недавнего прошлого стала очевидной большинству, хотя у него нашлось не так уж мало защитников. Одно время даже казалось, что им удается одержать верх, когда запросил «пардону» новый московский партийный лидер и чуть позже в одной из центральных газет появилась пространная статья, призывающая вернуться к прежним принципам, за которую ухватились все жрецы и звонари все того же застоя, как за соломинку утопающие, но господь не внял их молитвам. Изменение в умонастроении мыслящей части общества все-таки шло. Чрезвычайно медленно, с шараханиями туда-сюда, микроскопическими дозами, но все-таки заметно, и это услаждало душу. Тешили и отношения, установившиеся на работе с Павлом, хотя мы не друзья с детства и в принципе ничем друг другу обязаны не были. Познакомились, будучи студентами, сблизил нас спорт. Павел был самбистом-средневесом, моим спарринг-партнером на тренировках, поскольку в моем весе в институтской команде партнеров не находилось. Да, не предполагали мы с ним тогда, что через три десятка лет составим спарринг уже на производстве и, образно говоря, поменяемся весовыми категориями. Теперь он был «полутя-
жем» или даже «тяжем», а я — «средневесом», но это не волновало ни меня, ни его. Тренировались мы, как и в юности, вместе, а за призы для души боролись параллельно, друг с другом не конкурируя. Истинное же блаженство доставило мне изменение, так сказать, «семейной весовой категории», ибо из «веса» мужа и отца я перешел в более тяжелый — стал дедом. Внучка родилась еще в мои «кузнецкие» времена, а когда пришел срок первого отпуска на нынешней работе, она уже начала ходить и говорить. Это чудо природы,— иначе ее в душе я не называю,— стало причиной очередной оттяжки начала работы над сказанием о славных подвигах робота-правдоискателя. В голове у меня оно сложилось окончательно и вроде бы даже просилось на бумагу, хотя имелись некоторые сомнения: чего-то не хватало. Это «что-то» я надеялся уточнить в процессе писания, когда произведение начнет приобретать четко видимую форму. Однако вместо труда за писательским столом во время отпуска пришлось работать нянькой-гувернером у собственной внучки. Поначалу я было возроптал, но уже через пару дней понял, что моим небесным покровителем дано такое, что дается лишь редким его избранникам. Мое перо бессильно описать всю глубину и прелесть чувств, обуревавших меня тогда, а потому я умолкаю. Скажу лишь, что такого восторга я не испытывал никогда и едва ли когда испытаю еще. Короче говоря, я не только не жалею, что не потратил отпуск на сочинительство, но и рад чрезвычайно. Да, недаром говорят, что господь знает, что делает...
Так промелькнул 1987 год, абсолютно внешне ничего не изменив в судьбе писателя Терсинцева, как, впрочем, и в судьбе страны. Провозглашенная последним партийным съездом перестройка шла преимущественно на словах, звучащих по радио и телевидению или напечатанных в некоторых газетах и журналах. Но вот за непродолжительным периодом нового застоя и даже движения вспять весной 1988 года последовал новый импульс обновления, обусловленный подготовкой к девятнадцатой партийной конференции страны. Действительно, что-то стало перестраиваться, а потому я начал размышлять по поводу происходящих перемен. Перво-наперво я подумал, что термин «перестройка» является своего рода художественным образом, придуманным неким писателем, которому близка по каким-то причинам строительная символика. Она четко просматривалась в речах главы государства: на социалистическом старом фундаменте, мол, при перестройке надо поправить стены, вставить новые окна, перестелить полы, поставить новую крышу и все такое прочее, что делают при капитальном ремонте дома. Сравнение, разумеется, хорошее, но мне как писателю всегда были ближе так называемые антропоморфные. Ведь ремонтируемый дом с выбитыми окнами и разобранной крышей представляет собой нечто неодушевленное, а общество — организм живой. Про такой дом перед началом ремонта обычно говорят, что он стал аварийным, а не пришел в «предкризисное состояние». «Кризисное» или «предкризисное» состояние бывает не у бездыханного предмета, а у живого человека, который
чем-то болен и которого не ремонтируют, а лечат. Поэтому для себя термин «перестройка» я заменил «излечением» или «исцелением» и исходя из них стал думать дальше, воспользовавшись тем минимумом медицинских познаний, что преподнес мне доктор Добродеев перед удалением камня из почки. Если бы действительно у нас шла перестройка дома, которую желательно провести как можно быстрее, ибо жить в хлеву, куда ты вынужден на это время переселиться, долго невозможно, то взятые темпы ремонта свидетельствовали либо о крайней нерадивости строителей, либо, мягко говоря, их совершеннейшей неумелости и инженерной некомпетентности. Имея элементарные технические познания, физические силы и материалы, ремонт собственного жилья рачительный хозяин сделает быстро и хорошо, во всяком случае результаты станут заметны почти сразу же. Скажем, заменил проржавевшие водопроводные трубы, поставил новую дверь в спальне. А наш дом ремонтируют, или только говорят о необходимости ремонта, уже третий год, но даже сломанной заслонки в топке печи не заменили. Вся перестройка при таком сравнении заключается пока в ругани умерших прежних хозяев, что довели дом до такого состояния. Неужто мы, советские граждане, до того ленивы и глупы, что готовы жить в хлеву сколько угодно, постепенно опускаясь до уровня его постоянных обитателей? Разумеется, нет! Мы, все наше советское общество, подобны больному человеку, находящемуся в предкризисном состоянии, скажем, в таком, в котором я находился перед тем, когда у меня началась
почечная колика: неприятно, но терпимо. Кризис — это колики, нестерпимая боль, от которой лезешь на стенку. Не знаю, можно ли его предотвратить практически. Теоретически, конечно, можно. Попади я каким-то образом к Добродееву в тот момент, когда началось покалывание, он бы сразу камешек вынул и такой дикой боли мне испытать не пришлось бы. Но ведь камешек-то вынимать надо все равно! Как ни печально, но нашему обществу, имеющему камень в почке, придется извлекать его самому, поскольку для него постороннего умелого доктора мать-природа не создала. Думаю, что в российской истории такое «удаление камней» проделывались уже неоднократно. Октябрьская революция и несколько последующих десятилетий представляются мне неким подобием хирургической операции, которую больной проделал сам на себе без применения какого-либо наркоза. Его, увы, при самооперировании не применишь! Такие случаи известны, я читал, как один корабельный врач сам себе вырезал аппендикс. Это, полагаю, полегче, чем операция на почке, но все равно меня при одной мысли об этом в дрожь бросает. До сих пор, пожалуй, наша страна испытывает остаточную боль от той жуткой операции, и рана еще не до конца зарубцевалась, а уже выросли камни новые, опять надо думать об их удалении. Видимо, нынешние отцы отечества весной 1988 года поняли болезнь, поставили диагноз, но, страшась повторения однажды проведенного курса лечения, начали пытаться проделать с обществом примерно то, что со мною первоначально хотел
сделать доктор Добродеев, не желая сразу же давать наркоз и тем паче пустить в ход нож. Дай бог, чтобы эта затея закончилась успешно. Иначе или саморезание без наркоза, что ужасно, или смерть. Беда в том, что камень в почках общества очень уж большой и настолько сросся с телом, что стал считать себя полезной и неотъемлемой его частью. Даже если и удастся захватить его петлей, то и тогда через естественные каналы без сильной боли не вытащишь. Пока же общество избавляется от колик принятием отвлекающих пилюль гласности, развенчивающей старые стереотипы и мечтающей о будущем правовом государстве. В этой обстановке начали проводить кампанию по подготовке девятнадцатой партконференции, вовлекая в нее широкие массы беспартийных, к которым принадлежал и я. В нашем микрорайоне вдруг объявили об отчете местной депутатской группы, хотя еще не прошло и года со времени выборов, чего раньше никогда не было. Я бы рад был объявить это результатом былых подвигов Терсита, но боюсь оказаться неправым. Все же скорее это результат давления сверху, бюрократ снизу ничего не воспринимает, неспособен в силу своего устройства. Все в том же маленьком зале набралось около сотни человек, в основном избиратели из микрорайона. Было несколько работников жилищной конторы, представителей райкома и работников райисполкома, но мало, среди избирателей они терялись. Началось собрание по привычной схеме: в президиуме уселись какие-то люди, и один из них начал что-то говорить.
— Вы, может быть, представитесь,— подал реплику Терсит. — Асхат Фаридович Галиматьяров, заместитель председателя райисполкома,— послушно ответил он и снова раскрыл рот, но я вновь перебил его: — Скажите, пожалуйста, товарищ Галиматьяров, а что за люди сидят в президиуме? — Сейчас назову,— снова послушно ответил он и стал перечислять. Кроме депутатов там оказались еще инструктор райкома партии, главный инженер жилищной конторы и член ее партбюро. — И на каком же, интересно, основании все вы оказались в президиуме? — вновь спросил Терсит. Галиматьярова мой вопрос озадачил, в дотоле тихом зале пронесся шумок. — Да мы так,— наконец нашел ответ Асхат Фаридович,— сами... по привычке. — Странные, однако, у вас привычки,— стал размышлять вслух робот.— Не как у большинства. Мы пришли и сели в зале, а вы почему-то на сцену взобрались. Вы что, свое превосходство желаете показать? — Да нет,— засмущался Галиматьяров.— Но ведь надо же собрание как-то вести... — Надо демократически! — выкрикнул какой-то пожилой мужчина неподалеку от меня.— Президиум надо выбирать! Галиматьяров опять хотел что-то объяснять, но самозваный президиум вдруг как-то потихоньку стал сползать в зал. В конце концов и сам зампред, недоуменно разведя руками, занял свободный стул в первом ряду. Не буду подробно описывать дальнейший ход этого бур-
ного собрания. Обескураженные таким началом депутаты и районное начальство совсем потеряли голову, на них обрушили такой поток вопросов и критики, что они в нем утонули совершенно. В результате на свет божий появился протокол, в конце которого говорилось: «Работа депутатской группы микрорайона признана неудовлетворительной 73 голосами против 24 при 4 воздержавшихся». Я этот протокол подписал в качестве секретаря. Может быть, сей документ когда-нибудь тоже будут рассматривать как шедевр. Он, очень может быть, является единственным в своем роде, поскольку ни из средств массовой информации, ни от знакомых я ни до того, ни позже не слышал, чтобы работа целой группы депутатов, состоящей из девяти районных и одного городского, была названа никуда не годной. После собрания вокруг меня собрался кружок человек в двадцать, делились впечатлениями, благодарили меня: «Хорошо! Давно пора!», «Дали же вы им жару! Они совсем обнаглели, пора на место ставить», «Чувствуется дух перестройки», «Очень революционное собрание, вы молодецки его провели. Пусть и дальше будет так!» Однако, несмотря на множество похвал из уст этих простых людей, я не испытал чувства гордости и самодовольства, как это бывало раньше, когда Терсит иногда одерживал свои маленькие промежуточные победы. Думаю, что к тому моменту мой робот окончательно износился и был сдан в металлолом. Материал для задуманного сочинения собран, робот больше не требовался. Пожалуй, тогда впервые я действовал не как писатель-экспе
риментатор, а как обычный гражданин, честно выполняющий свой долг. Так чем же здесь гордиться, если ты делал то, что обязан делать любой нормальный человек? «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!» — очень неплохо сказано. Следом объявили об отчете уже упоминавшегося Вруньченко, республиканского депутата. За три года он отчитывался тоже первый раз. Год назад, если бы выполнялся закон о статусе депутатов, я полетел на эту встречу как муха на мед, а здесь почему-то никакого желания не было, не хотелось зря нервы трепать, но все же пошел из чистого любопытства, не собираясь предпринимать ничего, посидеть и послушать. Собрание проходило там же, где три с лишним года назад Вруньченко представляли как кандидата в депутаты, лишь народу пришло во много раз меньше — от силы сотни полторы человек. Не было и столь представительного президиума: сам Вруньченко, один из новых секретарей райкома партии и председатель профкома завода—владельца дома культуры. Пустяковской, которую я ожидал увидеть, не было. Неожиданно для меня отчет депутата оказался интересным. Собственно, это был вольный рассказ о происходящих в области культуры изменениях, а не отчет в принятом смысле слова. Может быть, многое из того, о чем говорил Вруньченко, являлось общеизвестным, но я никогда пристально подобными делами не интересовался, а потому почти все для меня звучало в новинку. Он рассказывал о появившемся в Москве множестве театров-студий, предоставленной художникам свободе
и тому подобном. Из всех этих новшеств собственными глазами я видел лишь одно: на старом Арбате художники свободно продавали свои картины, а также рисовали за деньги портреты всех желающих. Прогресс, конечно, не слишком большой, но все же. Почему это запрещали делать раньше? По дурости скорее всего. Что ж, преодоление глупости всегда полезно. Однако, если судить по запискам с вопросами от слушателей, рассказ депутата не слишком заинтересовал их. Подавляющее большинство вопросов касалось вечных проблем: жилье, продовольствие, транспорт, экология. С ними Вруньченко разделался довольно быстро: все это, мол, относится к компетенции районных или городских властей, а он депутат республиканский. Что же касается сферы культуры, основной темы его рассказа, то по ней оказалось всего две записки, одна из них моя: «Когда Вы были еще кандидатом в депутаты, я предлагал внести в наказ Вам разработку законопроекта о печати. Вы тогда промолчали. Что ответите на этот раз? Будет ли писателям предоставлена такая же свобода, какая дана художникам?» — Припоминаю,— ответил он.— Такие предложения, товарищ Терсинцев, давали не только вы, не считайте себя одиночкой. Тогда я действительно не стал распространяться по этому поводу, но сейчас скажу. Уж позвольте мне самому знать, когда говорить, а когда молчать. Сейчас проект закона о печати активно готовится, и скоро его представят на всенародное обсуждение. И на второй вопрос ваш, товарищ Терсинцев, могу дать положительный ответ. Писателям дана полная свобода, они
могут публиковать все, что пожелают, за свой собственный счет. Госкомиздат утвердил соответствующее положение, и оно вступает в действие через несколько дней. Сразу же отвечу на вторую записку. Товарищ Дворникова спрашивает о моем личном вкладе в дело перестройки. Не буду перечислять мелочи: кому помог, кого поддержал, а кого и попросил. Скажу лишь, что самым решительным образом выступил в защиту создания двух театров-студий и участвовал в коренной реорганизации проведения выставок живописи. Кстати, товарищ Терсинцев, при моем участии издавалось и положение, о котором только что говорил ... Нет, не зря я потратил время, придя на этот отчет Вруньченко: получил ценную информацию о возможности издания книги за собственный счет. Нашел это самое положение и увидел, что какие-то шансы на публикацию, похоже, появились. Правда, все очень расплывчато и неконкретно, но уж лучше что-то, чем вообще ничего. Вдохновленный приятной новостью, я собрался немедленно засесть писать, благо отпуск предстоял в июне, но быстро передумал. «Кто его знает,— засомневался я,— что будет в действительности. На бумаге у нас все и всегда гладко. Не такая же ли это липа, как и разрекламированные кооперативные издательства? Надо посмотреть, провести разведку боем». Полез на антресоли и достал оттуда успевшие основательно запылиться папки с сочинениями «дотерситского периода». Плохонькая бумага рукописей успела пожелтеть, вид они имели весьма непрезентабельный, показывать их в таком виде мне поначалу представлялось
несолидным. Однако читать их было можно, перепечатка заняла бы много времени, требовалось искать машинистку, платить немалую сумму, а потому решил отнести в издательство такими, какие они есть. В конце концов, главное — содержание, а не внешний вид. Содержание же я успел порядком подзабыть, ибо последняя вещь писалась почти десять лет назад. Пришлось читать заново. Нет, видимо, ничего печальнее для писателя, чем читать собственные произведения, так и не увидевшие света за многие годы. Невольно вспоминаешь бессонные ночи, мучения творчества, радость, когда видишь, что получилось и кто-то одобрил, боль оттого, что никто не хочет издавать. В конце всегда боль, а последнее запоминается наиболее отчетливо. У меня даже слезы на глаза навернулись от этих горестных воспоминаний. Несколько полегчало, когда стал просматривать рецензии. Удивился своей предусмотрительности: в свое время в приступе отчаяния хотел все выбросить, а теперь, глядишь, может пригодиться! Как-никак рецензенты, тогда совсем малоизвестные, ныне стали популярными писателями, их имена довольно часто мелькают в прессе. Решил отнести почти все написанное, не взял лишь те два опуса, что удалось опубликовать, самое слабое из всего сочиненного, и 25 апреля 1988 года, в день, когда началось действие того самого постановления, отправился в книгоиздательство, отпросившись у Павла с работы на час раньше по личным делам. В какое именно издательство идти — мне было абсолютно все равно, лишь бы там издавали художественную литературу. Я никог
да раньше не бывал ни в одном, имел дело лишь с журналами, а потому я выбрал ближайшее к дому. — Мы не будем издавать книг за счет авторов,— заявил заместитель главного редактора издательства по разделу прозы, прочитав заявление, где содержалась просьба издать книгу за мой счет тиражом в тысячу экземпляров.— Обратитесь куда-нибудь еще. — Положение распространяется на всех одинаково,— возразил я.— Так, как вы, меня могут отфутболить отовсюду. А почему вы решили не подчиняться приказу Госкомиздата? — Несерьезный это приказ! — усмехнулся он.— Пустая писулька без обеспечения. Где прикажете брать бумагу, типографские мощности? У нас ведь план, все позиции забиты... Вам придется поискать других издателей, увы. — Жаль,— с горечью сказал я.— Только прошу дать отказ по всей форме, на вашем официальном бланке за подписью и печатью, как говорится. Пойду в Госкомиздат, пусть ответят за свой обман. — Можно и так, написать недолго.— Редактор снова усмехнулся и открыл папку с рукописями, к которой пока не притрагивался. Равнодушно перебрал, пробегая глазами по названиям рассказов и повестей, но слегка оживился, когда в самом конце обнаружил несколько рецензий, стал их читать, предварительно заглядывая в конец каждой, определяя ее автора. — Знаете что,— предложил он после непродолжительного ознакомления,— это можно рассмотреть в обычном порядке, если хотите.
— Что значит «в обычном»? — спросил я.— Чем он отличается от «необычного»? «Необычный» — это когда автор просит издать за его счет? Какая в принципе разница? — Не знаю, как мы будем поступать в таких случаях. Наверное, никак, не должно быть никаких авторских изданий, глупость это, простите за откровенность! — слегка взволновался редактор.— А в обычном порядке мы покажем ваши рукописи сначала нашему рецензенту, если он одобрит — члену редакционного совета и, получив от него «добро», передадим на окончательное заключение штатному редактору, его слово окончательное. — У меня и так полно хороших рецензий. Сколько же можно рецензировать? — пожал плечами я.— Почему бы не отдать сразу на заключение штатному редактору? — Мы доверяем только собственным рецензентам, таков порядок,— ответил он. — Так мне что, забрать рецензии? — опять спросил я. — Необязательно, можете оставить. — И сколько же продлится эта замечательная процедура? — последовал мой новый вопрос. — Нам отведено полгода. Согласны? — Ну, допустим, через полгода вы примете решение печатать мою книгу,— сказал я.— А когда же напечатаете? — Сейчас уже есть план на восемьдесят девятый год,— ответил редактор, показывая мне толстую, отпечатанную типографским способом брошюру.— Проект плана на девяностый год подготовлен, значит, до вас очередь дойдет не раньше девяносто первого—девяносто второго года.
— Ого! — воскликнул я.— Еще три—четыре года! Да я к тому времени помереть успею, ведь мне за пятьдесят. — Вижу, что вы далеко не юноша, но помочь ничем не могу,— развел руками он.— Так что, согласны? — А куда мне деваться? — спросил я.— Рассматривайте в обычном порядке. Только я, извините, поинтересуюсь у сведущих людей относительно исполнения нового положения, морочащего людям голову. Ведь пообещали авторское издание за год делать! — Интересоваться никто не запрещает,— улыбнулся редактор,—но, право, не теряйте зря времени. Кстати, у кого хотите поинтересоваться, если не секрет? — У нас депутатом является Вруньченко Георгий Никодимович,— ответил я.— К нему и обращусь. Он говорил, что причастен к разработке положения. — Влиятельная личность наш депутат! — кивнул головой он.— Попробуйте... А сейчас пройдите в отдел. У вас примут материал, а вы заполните авторскую карточку. Большая комната, куда я пришел, была заставлена открытыми стеллажами, полки которых ломились от множества разной толщины папок с рукописями. Их, насколько могу судить, лежало там больше тысячи, к ним прибавилась и моя. «И это только в одном издательстве! — подумал я.— Сколько же в Москве писак вроде меня! Неужели их судьбы подобны моей? М-да... Угораздило же дьяволу наплодить на Руси столько сочинителей! Если все это издавать, то ведь никакой бумаги не хватит! И нечего, неудачливый писатель Тер-
синцев, жаловаться на судьбу. У подавляющего большинства она, видно, такая... Кто же это сказал, что «нет большего несчастья, чем родиться писателем в России»? Не помню... Бог помогает писать, черт мешает публиковать. Неужто в моем случае черт осилит бога?.. Бог, черт — это все литературные образы, мною же придуманные в бытность Терситом, когда я творил литературу в жизни, пора с этим кончать. Нынче же тайному писателю Терсинцеву придется ждать явно... Хотя почему ждать? Я же всего-навсего провел разведку. Главная-то моя цель — опубликовать пока не написанное. Надо писать, не думая о последствиях — опубликуют, не опубликуют! Все равно труд даром не пропадет. Уж кому он лично будет полезен, так это внучке. Будет точно знать, что из себя представлял дед, ее корень, что в ней от кого... И с Вруньченко надо потолковать, раскрыть ему глаза. Небось и вправду считает, что писателям свободу дали. Выяснил день депутатского приема, пришел и рассказал о судьбе мертворожденного положения, одним из отцов которого он себя считает. Выслушав меня, он неожиданно расхохотался, после чего сказал: — Извините великодушно! Я представить себе не мог, что вы писатель. Мне о вас говорили как о чудаковатом инженере... Все ясно... Я-то думал: и чего это он все про закон о печати печется? А он, оказывается, нужен вам лично, чтобы свои книги печатать. Не абстрактно, не вообще, не для блага всего народа, не для демократизации и перестройки, а для себя лично! Эх вы, борцы за свободу народа!
Как все просто! Корыстолюбие, прикрываемое высокими словами. — Проще некуда! — усмехнулся я.— Человеку, желающему учиться, нужен закон об образовании. Кто хочет честно свободно работать — подай кодекс законов о труде. И так далее. Так что же, учащиеся и рабочие тоже корыстолюбцы? По вашей логике, уважения заслуживают только безграмотные рабы. — Ну, до абсурда доводить не надо! — повел подбородком Георгий Никодимович.— Вам палец в рот не клади... Вот вы говорите — в литературе беспорядок и беззаконие. Положение о публикациях есть на бумаге, но его нет в жизни. Согласен. Но, Виктор Демидыч, у нас много чего нет, что провозглашено. Что же, все мы должны только ходить и возмущаться подобно вам, вместо того чтобы работать и устранять недостатки? — Ну и кто же их должен устранять, как не вы?— ответил я вопросом на вопрос.— Ведь не я же, профессионально никакого отношения к издательскому делу не имеющий. У вас знания, опыт, власть, наконец. Вам и карты в руки! — Неизвестно, как в эти карты играть, правила игры пока не установлены! — возразил Вруньченко. — И это говорите вы, почти министр! — воскликнул я.— Как же вы руководите, не зная правил? О какой перестройке надо вести речь? — При чем здесь министр! Вы думаете, их вообще кто-то знает? — задал он вопрос, видимо, самому себе и сам же на него ответил: — И Горбачев Михаил Сергеевич говорит, что готовых рецептов нет, что их еще разрабатывать надо.
— Пока рецепты готовить будете,— заметил я,— больной помереть может. — Вы, думаю, не помрете из-за того, что наше положение пока не работает. Спасибо за информацию! — Он встал, показывая, что разговор окончен.— Я возьму ваш случай на карандаш. Посмотрим, что из этого получится. Я вам ничего обещать не стану, но, надеюсь, если ваши сочинения не графоманские или антисоветские, опубликуетесь. После девятнадцатой партконференции большие перемены ожидаются. — Пока солнце взойдет — роса очи выест,— сказал я, пожимая протянутую руку.— Не понимаю, почему надо чего-то ожидать, чтобы ныне установленные правила соблюдать! Вы-то, Георгий Никодимович, хоть отчитались перед избирателями однажды, а ведь ваш коллега, союзный депутат Курвина, за четыре года ни разу. Может, напомните ей? — Ну что вы! У нее более высокий ранг, неудобно... Вот вам на всякий случай мой служебный телефон, звоните, если что.— Он дал мне красивую визитную карточку. Так окончилась моя разведка боем относительно широко разрекламированной возможности опубликоваться за свой счет, очередная неудача. Главное же, что меня поразило, это какая-то фатальность происходящего, отсутствие видимого выхода из создавшегося предкризисного состояния. Ведь на самом деле никто не знает, как выбираться из тупика, в который все мы сами себя загнали. Уж если по такому микроскопическому в масштабах страны вопросу, что затронул я, крупный государственный чиновник не знает, как быть, то что же говорить
о больших проблемах! Все возлагают надежды на предстоящую конференцию, как на некий консилиум медицинских светил, которые наверняка поставят окончательный диагноз и назначат правильное лечение. После съезда партии прошло больше двух лет. На него возлагали тоже колоссальные надежды, а ограничилось на практике всего лишь принятием законов о государственном предприятии, кооперации и индивидуальной трудовой деятельности, что на производство оказало примерно такое же влияние, как на писателя Терсинцева положение об авторских изданиях. Теперь новые надежды, на конференцию. О, без меры терпеливый русский народ, вечно на что-то надеющийся и чего-то ждущий! Чего же ты ждешь, на что надеешься? А чего самому мне-то надо? Задав этот вопрос сам себе, я невольно задумался. Вот так в лоб я себе его никогда еще не ставил. Планировал, как говорится, ближние цели, а здесь наступила, знать, пора взглянуть подальше, до самого конца. Разменял шестой десяток, работать на производстве осталось всего девять лет. Отработал двадцать восемь, так что же про такую мелочь говорить! Дотяну как-нибудь, не это у меня в жизни главное... И здесь я вдруг понял, что ответ давным-давно знаю. Вот, оказывается, все, что мне надо от перестройки: дай возможность любым способом публиковаться — и я счастлив до конца дней своих! Да, не много надо немолодому русскому писателю! Поманили меня, разбередили душу, а потом снова мордой об стол: жди! Что ж, придется еще полгода подождать,
если ждал столько лет, но надо садиться писать, чтобы было что представить, если вдруг желание окажется осуществимым. Что и как писать — яснее ясного: надо составлять отчет типа того, который мне показал Умняшкин-младший во сне. Это же прямая подсказка свыше! Никаких беллетристических ухищрений и художеств, последовательное изложение событий и сопутствующих им размышлений, короче говоря — мемуары в чистом виде. За обусловленные полгода должен написать, тем более что сюда входит и отпуск, с которым на этот раз повезло: по случаю попалась «горящая» путевка в Трускавец в почечный санаторий, куда в начале июня я и покатил. Да, когда я твердо задумывал писать, всевышний всегда мне помогал. Пришлось, правда, с целью экономии времени отказаться от некоторых полезных лечебных процедур, но целебная «нафту-ся», гвоздь лечебной программы, поглощалась в нужных объемах и свое дело сделала, основательно промыв не только почки, но и печень, оказавшуюся не в полном порядке. Писалось легко, благо выдумывать ничего не надо, и за двадцать три дня пребывания в санатории появились первая и вторая части. Я настолько увлекся творчеством, что совершенно не следил за работой девятнадцатой партконференции, и только на обратном пути домой, в поезде, просмотрел ее итоговые документы. Опять ничего конкретного из того, что меня остро интересовало! Снова общие слова и благие пожелания! Хорошо, что хоть более-менее точно обозначили время выборов во вновь образуемые органы власти всех уровней, дали твердые обещания провести их демократично, выдвижением не
скольких кандидатур на каждую вакансию. Здесь я почему-то поверил, хотя оснований для такой веры вроде бы и не было. Столько раз давали обещания, чтобы немного погодя их похерить. Впрочем, меня эта проблема не очень-то волновала. Главное для меня — свобода печати, а она опять осталась вне поля зрения. В резолюциях конференции говорилось лишь о гласности, дальней родственнице свободы слова и печати. Вернувшись в Москву, я позвонил Вруньченко и изложил ему свое недовольство, на что услышал: — Не всё сразу, мы пока не готовы к таким крутым переменам, но могу вас обрадовать: Госкомиздат поставил перед Госснабом вопрос о выделении дополнительных фондов бумаги специально для авторских изданий. Ваши шансы повышаются. Еще. Я говорил с вашим издательством, так они склонны издать книгу в обычном порядке, мнения рецензентов положительны. От такого известия я, забыв обо всем на свете и едва досидев до конца рабочего дня, пулей полетел в издательство, где секретарь отдела прозы выдала мне сразу же рецензии. Про первую ничего говорить не буду, поскольку она содержала чисто профессиональный разбор моих сочинений. Вторая же, подписанная очень авторитетным критиком, представляет некоторый интерес для читателей, поскольку в ней как-то отразились едва наметившиеся перемены на литературном фронте. Поэтому не могу отказать себе в удовольствии привести цитату из нее: «В заявке В. Терсинцева на выход к боль
шому читателю есть одна особенность, примета нашего перестроечного времени, с которой я сталкиваюсь впервые. Речь идет о желании автора издать книгу за собственный счет, т. е. взять на себя изначальную ответственность и риск за читательский успех предполагаемого сборника. Не могу не сказать, что такое намерение вызывает у меня интерес, уважение и сочувствие. В то же время не представляю, какую роль в подобных ситуациях должны играть мы — члены Правления издательства, внутренние рецензенты. То есть понятно, что в данном случае, независимо от того, каким путем и способом будет издаваться книга, я должен дать рукописи профессиональную оценку, решить для себя вопрос — достойна ли она быть рекомендованной к изданию по уровню своих идейно-художественных достоинств? Другими словами, задачи и функции мои остаются прежними. Иное дело, как отнесется к моим рекомендациям издательство и какую позицию имеет право занять в такой ситуации автор — ведь здесь две стороны делят ответственность меж собой, причем, как я понимаю, все-таки «львиную долю» ее берет на себя именно автор, во всяком случае, прежде всего материально. Но тогда, естественно, возникает вопрос: почему оплату за рецензирование рукописи по-прежнему оставляет на себе издательство? Или оно в подобных случаях включает расходы на рецензирование в предполагаемые авторские расходы? Понимаю, что эти вопросы не имеют прямого отношения к моей непосредственной задаче. Ставлю их потому, что для меня это случай пока что беспрецедентный, как, впрочем,
видимо, и для издательства. Думаю также, что при ситуации, когда достоинства рукописи бесспорны, а мнение на этот счет едино и у рецензентов, и у работников издательства, возможен и даже целесообразен «старый способ» рождения книги — выход ее за издательский счет на обычных условиях...» Да, задал я задачку книгоиздательству! Ну не знают начисто, как им поступить, совсем не готовы к перестройке! Что бы, интересно, они делали, если бы я не требовал издания за свой счет и не приложил старых-пре-старых рецензий и, главное, если бы им не позвонил Вруньченко? Кто его знает, скорее всего спустили бы на тормозах, как в «доброе старое время»... Перестройка ли здесь виной, звонок ли Вруньченко, но рассмотрели быстро, не прошло и двух месяцев. Правда, еще не было окончательного заключения штатного редактора, но заместитель главного редактора издательства сказал, что с такой рецензией члена правления повода для беспокойства нет. Он бы уже передал одному из редакторов мою рукопись, но никого свободного нет, время отпусков, придется подождать до осени. До истечения полугода оставалось еще четыре месяца, а до разработки плана изданий на 1991 год еще очень далеко. От этих известий мое самочувствие стало примерно таким, какое бывает у голодного ребенка, которому показали лакомый кусочек, а потом убрали. Я едва не впадал в истерику, чему способствовало временное одиночество. Жена уехала в санаторий, семейство старшей дочери вместе с внучкой все лето пребывало на даче, младшая являлась лишь ночевать.
На работе, слава богу, главному технологу Терсинцеву было не до литературных переживаний, но по вечерам и свободным дням писатель Терсинцев начал потихоньку сходить с ума, ни о каком продолжении написания начатого повествования не могло быть и речи. «Надоумил же меня господь провести эту разведку боем! — без конца крутилась одна и та же мысль в голове.— Ведь мои древние сочинения — это же самое настоящее дерьмо времен застоя. Если сравнить с тем, что пишу сейчас, то ведь это небо и земля! И чего это им взбрело в голову всерьез вести разговор про «обычное издание»? Ведь опять обманут, сволочи! Сказали бы, что, мол, гони деньгу, товарищ писатель, и получай свою тысячу экземпляров. Мне же в принципе только это требовалось, и не для прошлого, а для будущего. Сказал бы им, что, мол, дороговато берете, и делу конец. Непрошеные благодетели хуже отъявленных негодяев! Чтобы как-то отвлечься от этих мыслей, я старался задержаться на работе подольше, потом подолгу бродил по летней Москве, добираясь с работы до дома пешком каждый раз разными маршрутами часа по два — два с половиной. Так однажды вечером забрел я на Пушкинскую площадь. В сквере с фонтаном, который возле кафе «Лира», теснилось так много народу, что сначала и не понял, что там происходит: то ли очередь за каким-то дефицитом, то ли показывают некое представление. Лишь спустившись по ступенькам, ведущим на сквер с улицы Горького, и подойдя поближе, я увидел, что ошибся. На самом деле единой толпы не существовало, но был ряд кружков
различной величины, от нескольких человек до нескольких десятков. Всего, по моим при-кидочным расчетам, вокруг бассейна у фонтана собралось человек 500—700. В центре таких кружков кто-то либо ораторствовал, либо дискутировал. Постепенно переходя от кружка к кружку, я уловил примерную тематику разговоров. В эти дни обострились межнациональные отношения в Нагорном Карабахе, и, естественно, в одном из очень больших кружков обсуждался именно этот вопрос, с участием граждан преимущественно кавказского происхождения. Разговоры шли темпераментно, говорили горячо, спорили яростно, оппоненты едва не хватали друг друга за грудки. Рядом толковали о результатах прошедшей партийной конференции, в особенности о предложенном совмещении в одном лице обязанностей первого секретаря партийной организации и председателя Совета народных депутатов соответствующей административно-территориальной единицы — района, города, области, республики и всей страны. Здесь разговор шел более академичный, но тоже горячий. Точки зрения излагались полярно противоположные, но обосновывались крепко, подкопаться под них было не так-то просто. Полемисты говорили настолько убедительно, что я был готов поверить каждому из них до той поры, пока не начинал говорить другой. Сознаюсь, слаб я в высокой политике, не в состоянии разобраться, а потому и считаю ее искусством второго сорта, как уже говорил в начале этого повествования. Наверное, для любого человека то, в чем он не в силах усмот
реть истину, неинтересно и в его жизни существенного места занимать не может. Когда-то в молодости, в лета студенческие и первые годы работы, казалось, что для меня секретов в политике нет. Как же: имею высшее образование, изучал марксизм-ленинизм, даже сдал экзамены кандидатского минимума по философии и научному коммунизму, регулярно читаю газеты и журналы, учусь в сети политпросвещения. Однако по мере старения уверенность в своей политической образованности все время уменьшалась, и в какой-то момент я почувствовал, что вообще ничего не понимаю. С той поры я утратил к высокой политике всякий интерес. Конечно, перевоплощаясь в жизни время от времени в Терсита, конфликтующего с микрокнязьками по микрополитическим поводам, я был вынужден оперировать заученными в молодости политическими абсолютами, но ведь все это являлось актерством, а не натурой. Вообще мне иногда приходит мысль, что на Руси святой уже много десятилетий подряд в политике никто и ничего не понимает, все актерствуют. Если бы было обратное, то каким же образом мы пришли к пресловутому «предкризисному состоянию»? Но вернемся снова на Пушкинскую площадь. В тот раз я пробыл там около часа. Особенно интересного не услышал, но понравилась сама обстановка, какой никогда в жизни раньше ощущать не приходилось. Говорят открыто, без оглядки, импровизируют, домашних заготовок нет и быть не может, соображать надо быстро и выкладывать аргументы точно. Как правило, собеседники друг друга не знают, видят в первый раз, знако
миться и называть имя-отчество не принято. Кто ты есть в жизни, каково твое место в обществе, какое имеешь образование — значения не имеет, важны лишь твои мысли и умение их излагать. Понес тривиальщину — кружок слушателей вокруг тебя распадется, все перейдут в соседние. Кроме москвичей на сквере полным-полно приезжих из других краев, можно узнать много нового. В газетах хоть и стало публиковаться значительно больше прежнего, но пишут далеко не всё и представляют происходящее не так, как оно есть, а так, как надо. Впрочем, об этом чуть позже. Короче говоря, я стал ходить на Пушкинскую довольно часто, не каждый день, разумеется, но раз-другой в неделю обязательно. Думал, что это мое собственное желание, рожденное, так сказать, изнутри, но, оказывается, все это мне было внушено свыше. Однажды, когда я в очередной раз стоял в кружке и слушал очередную дискуссию о будущем России и возможных путях выхода из тупика, то обратил внимание на мужчину примерно моих лет, находящегося в нашей же компании. Его лицо мне показалось очень знакомым, но где и когда его видел — никак не мог припомнить. Столько лиц промелькнуло за жизнь перед глазами, что всех, конечно, упомнить невозможно. Я лихорадочно проворачивал в памяти всевозможные варианты, но ни один из них не подходил, и здесь последовала подсказка. Незнакомец вступил в разговор, и первыми его словами были: «У вас в Москве так, а вот у нас в Б. ничего подобного нет». Едва он назвал город, в котором живет, меня как молнией поразило: ведь это же самый настоящий Валерий Николаевич
Умняшкин, герой «Жизни артиста»! Абсолютно то же лицо, рост и фигура, что имел человек, которого я видел в наркозном сне! Никакого сомнения! Я уже не слушал, что он говорит, искал способ узнать, так сказать, все его данные, но здесь последовала новая подсказка, ибо он закончил свой непродолжительный монолог так, обращаясь к собеседнику: — Мне в строительстве своими руками все пощупать пришлось, меня не проведешь, три десятка лет с лишним отгрохал, прошел все ступени до главного инженера стройтреста! Партнер Валерия Николаевича, задетый, видимо, за живое его речью, стал контрнасту-пать: — Личный опыт мало что значит, это не доказательство. Вы жонглируете единичными фактами, как заправский артист... — Уж скажите лучше, что показываю фокусы, как иллюзионист,— с иронией в голосе перебил его Умняшкин. — Как вам угодно, но прошу меня не перебивать, я же вас не перебивал,— досадливо махнул рукой спорщик.— Так вот... «Он что, мои мысли читает? — подумал я, снова отключаясь от спора.— Иначе зачем про иллюзиониста помянул? Ей-богу, он сейчас еще что-нибудь скажет такое, чтобы я окончательно убедился, что он — это он... Ведь не зря же говорят, что бог троицу любит». Но на этот раз пословица не оправдалась, новой подсказки не последовало. Пока я думал, напарник Умняшкина кончил говорить, ожидая новых возражений с его стороны, но тот сказал, взглянув на часы: — Эх, жаль, некогда больше говорить, пора
на поезд. Да, надолго мне запомнится эта командировка в Москву. Честное слово, как в сказке! Представить не мог, что такое у нас может быть, такая свобода... Прямо не верится. У нас в Б. на этот счет глухо. Перестройка вся в пар вышла, а начало обнадеживало. У вас и на Пушкинской можно посудачить, и на митинги приглашают, а у нас чернота! Если билет на поезд удастся поменять на послезавтра, то обязательно на митинг пойду. Тогда и завершим наш спор. Когда он вышел из круга, то я хотел сразу же броситься ему вслед и объясниться, но на несколько секунд задумался: «А что я ему скажу? Что он мне несколько лет назад приснился? Не примет ли он меня за сумасшедшего, если что не так? A-а, черт подери, какое это имеет значение, за кого он меня примет! Главное — поговорить!» Увы, этих нескольких секунд хватило для того, чтобы потерять Умняшкина из вида. Я выбрался из круга и стал искать его в скопище людей, но напрасно. Оставалось уповать на то, что удастся встретить его на одном из митингов и собраний, намеченных на следующие субботу и воскресенье. Пушкинская площадь в то лето служила не только местом дискуссий, московским Гайд-парком, как часто ее называли, но и своего рода общесоюзным центром встреч так называемых «неформалов» — членов самодеятельных общественных организаций, никем официально не признанных и нигде не зарегистрированных. «Неформалы» разъясняли свои платформы, призывали вступать в их ряды, приглашали на свои мероприятия. Делалось это как в устной форме, так и путем распространения
листовок. В день неожиданной встречи с Валерием Николаевичем мне в руки попали две таких листовки, ему, по всей вероятности, тоже. Вот что содержалось в одной из них, напечатанной под копирку на папиросной бумаге, хранящейся ныне в моем архиве: «Московская общественно-политическая организация «ГРАЖДАНСКОЕ ДОСТОИНСТВО» Покушение на гласность 1 августа началась подписка на газеты и журналы и, не успев начаться, закончилась. Скажут: ограничения на подписку были и в прошлые времена, бумаги, мол, не хватает. Но проблему бумаги можно решить. Вопрос в другом: бумаги ли у нас мало или кому-то показалось, что свободы в прессе много? Вспомним выпады на XIX партконференции против печати. Сейчас всем ясно: вопрос подписки стал из обыденного политическим, и притом острополитическим. Неважно, случайно или неслучайно не хватает бумаги: ограничение подписки сейчас — серьезный удар по еще только нарождающейся у нас свободе слова, гласности, перестройке. Еще не поздно разрешить проблему подписки, если общественное мнение ясно и недвусмысленно выскажет свою точку зрения. Общественно-политическая организация «Гражданское достоинство» приглашает Вас на дискуссию по проблемам подписки, которая состоится 20 августа в 14.00 в клубе Горбунова (проезд: метро «Киевская», Киевская ул., д. 4).
НАШИ ТРЕБОВАНИЯ Снять ограничения с тиражей периодики. Прекратить недемократическую практику распределения подписки на предприятиях и в учреждениях; проводить ее исключительно в отделениях связи. Снять ограничения, в том числе и территориальные, на подписку и розничную продажу изданий, которые их имеют, в первую очередь на газеты «Московские новости» и «Аргументы и факты». Перевести все издательства и типографии на полный хозрасчет и самоокупаемость. Перевести с апреля 1989 года на более раннее время разработку, всенародное обсуждение и принятие закона о печати. ВОПРОС подписки — ВОПРОС ГЛАСНОСТИ’ ОГРАНИЧЕНИЕ НА ПОДПИСКУ — ПОКУШЕНИЕ НА ГЛАСНОСТЬ!» Не берусь подробно описывать это собрание, на котором присутствовало человек двести, заполнившие до отказа небольшой клуб. Тема эта меня не очень волновала, ибо, кроме двух-трех центральных и городских газет с нелими-тированной подпиской, я регулярно ничего не читаю, с меня хватает и этого. Думал услышать что-то новое про разрабатываемый закон о печати, но так и не услышал, один из ораторов назвал его «законопроектом-невидимкой»: все о нем слышали, но никто не видел. Не только, оказывается, писатели вроде меня им интересуются, читатели тоже, не совсем прав оказался в этом отношении Вруньченко. Кроме читателей
на собрании присутствовали представители издательств и промышленности, пытавшиеся доказать, что лимиты на подписку объективны. Издатели говорили о никудышной технической базе типографий, промышленники — об отсталости отечественного машиностроения и отсутствии валюты для закупки иностранной техники, бумагоделатели — о нехватке сырья, рабочей силы, закрытии фабрик по экологическим соображениям. Из их объяснений складывалась картина, что вообще газеты, журналы и книги хоть пока и выпускаются, но завтра-послезавтра их печатать прекратят совсем. Тем не менее собрание приняло резолюцию против ограничений. Не знаю, какую роль она сыграла, но в конце концов лимиты сняли, хватило, оказывается, и бумаги, и типографских мощностей. Выходит, что врали начальнички, как много лет подряд перед этим, врали не стесняясь, глядя в глаза, но на этот раз ложь не прошла. Пожалуй, это в жизни страны первый случай, когда общественности что-то удалось сделать против воли бюрократов. Я, пытаясь найти Умняшкина, весь извертелся по ходу собрания, беспрерывно ища его глазами, но, увы, так и не нашел. Видимо, ничего с обменом билета у него не получилось. Остался последний шанс, весьма призрачный, увидеть его на следующий день во время митинга на Пушкинской. Чему он посвящался — вы узнаете еще из одной листовки, полученной мною накануне: «НЕ МОЖЕТ БЫТЬ СВОБОДЕН НАРОД, УГНЕТАЮЩИЙ ДРУГИЕ НАРОДЫ! ДЕМОКРАТИЧЕСКИЙ СОЮЗ Обращение
20 лет назад советские и войска еще 4-х стран Варшавского договора вторглись на территорию Чехословакии и реставрировали там тоталитарные порядки. Этот день останется днем позора в нашей истории. Зимой 1968 года Чехословакия отвергла режим Новотного, виновный в совершении массовых преступлений в минувшее десятилетие, и под руководством Дубчека, лидера либерального крыла КПЧ, начала всестороннюю демократизацию, которая была гораздо смелее и решительней нашей робкой сегодняшней либерализации и получила название не оттепели, но «пражской весны». Тоталитарный режим СССР не мог допустить свободы соседнего народа, видя в ней угрозу своему будущему существованию. После 20 лет неволи Чехословакии были отпущены только 200 дней свободы. Свобода слова, печати, мысли была подавлена танками. Только 26 августа на улицах Праги погибли 10 мирных жителей, 12 скончались от ран в больницах. В январе 1969 года студент Ян Палах совершил на Вацлавской площади столицы самосожжение, протестуя против оккупации своей страны; его примеру последовали еще 5 молодых людей. Серьезным просчетом чешского руководства явилось нежелание призвать общество к всенародному организованному ненасильственному сопротивлению оккупантам. Некоторые советские коммунисты в августе 1968 года положили на стол свои партбилеты. За письмо солидарности с чехословацкими патриотами был брошен в тюрьму Анатолий Марченко. 25 августа 1968 года 7 советских
граждан провели на Красной площади в Москве демонстрацию протеста под лозунгами «За вашу и нашу свободу», «Позор оккупантам». Их имена — Лариса Богораз, Константин Бабицкий, Наталья Горбаневская, Вадим Делоне, Павел Литвинов, Владимир Дремлюга, Виктор Файнберг. За эту демонстрацию они были отправлены в лагеря и ссылки. Оккупация ЧССР была не первым преступлением советского режима против Восточной Европы. До этого было подавление Берлинского восстания (1953 г.) и Венгерской народной революции (1956 г.). Сегодня Советский Союз выводит свои войска из Афганистана после восьмилетней преступной войны против афганского народа, не покорившегося оккупантам. Что нужно сделать народу Чехословакии, чтобы советская армия покинула и это суверенное государство?! Руководству СССР необходимо отказаться от своих геополитических притязаний, и советская армия должна оставить Восточную Европу навсегда. Пусть чехословацкий народ решает сам, по какому пути идти дальше. Мы требуем, чтобы Советское правительство публично признало оккупацию Чехословакии преступной и реабилитировало всех осужденных за протест против этой интервенции. Мы призываем всех, кому небезразлична честь нашей страны и дело ее демократизации, принять участие в митинге Демократического Союза, который приурочен к 20-й годовщине ввода советских войск в Чехословакию. В Москве митинг состоится 21 августа в 16.00 в сквере около кафе «Лира», напротив памятника Пушкину на улице Горького».
Листовка малоформатная, напечатанная на бумажке в половину тетрадного листка. Текст, очевидно, печатался на компьютере, потом размножался ксерографией с сильным уменьшением. Написана, я бы сказал, зубасто. Знай досконально вопрос и испытывай чувство протеста — так бы не написал, постарался бы помягче. Попадись при иных обстоятельствах— она не призвала бы меня, на митинг я не пошел бы, этот вопрос не волновал меня совершенно. Двадцать лет назад, когда началась эта чешская заварушка, у меня появлялись неприятные чувства, все-таки применение силы есть применение силы, что там ни говори, но ведь это была та самая высокая политика, которую мой разум постичь не в состоянии. Ну а здесь, надеясь встретить Валерия Николаевича, я не мог не пойти. Заодно решил заскочить в Елисеевский гастроном за провизией, поскольку наш продуктовый по воскресеньям закрыт. Стоял чудесный солнечный денек, около 20 градусов тепла, безветренно. Что-нибудь в половине четвертого я появился на сквере с авоськой, полной всяческой снедью. Верхняя площадка сквера от улицы Горького и ведущая вниз лестница заполнены народом, но не слишком густо, а пространство вокруг бассейна кишело людьми как муравейник. Невольно обратил внимание на большое количество милиционеров и дружинников с красными повязками на рукавах. Их и прежде ходило не так уж мало, но на этот раз было явно больше. Я понял, что, во-первых, готовится нечто необычное, и, во-вторых, найти Умняшкина в этой сутолоке будет очень и очень нелегко, если он
на самом деле здесь. Пару минут покрутился на площадке и лестнице, озираясь по сторонам, и, не увидев того, кого искал, спустился к фонтану и стал обходить его по периметру, внимательно вглядываясь в стоящих и прохаживающихся. Валерий Николаевич на глаза не попадался. Обойдя весь сквер, я снова вернулся к лестнице, поднялся до ее середины и взобрался на боковой парапет, где стояли старший сержант милиции и двое дружинников. — Вы, папаша, сойдите отсюда,— сказал мне молоденький милиционер.—Здесь стоять не положено. И вообще, шли бы лучше домой, к семье. — Почему? — спросил я.— Стоять не положено — понятно, а зачем домой? Что, в воскресный день на сквере и погулять нельзя? Может, здесь что-то намечается? — Кино снимать будут! — хмыкнул сержант.— Как алкоголики требуют снижения цен на водку. — Вот это да! — изобразил удивление я.— Неужто до этого дошло! Да, водка нынче дороговата. — Это он шутит,— вступил в разговор дружинник, строго взглянув на милиционера, а потом кинув взгляд на мою авоську, из которой углом высовывался пакет молока.— Но я бы рекомендовал вам действительно пойти домой. — В чем, черт побери, дело? — спросил я, спустившись на лестницу и глядя на говорившего снизу вверх.— Вы можете по-человечески объяснить? — Здесь собралась активная группа ту
неядцев, выставляющих антиобщественные требования,— стал объяснять дружинник.— Они будут провоцировать вас, честных граждан, вот поэтому мы и предлагаем вам во избежание недоразумений поскорее отправиться домой. — Все ясно и понятно, спасибо за информацию,— поблагодарил я, а милиционеру сказал: — А вам, молодой человек, я не советовал бы врать и в шутку, даже девицам на танцплощадке. — Ладно, ладно, папаша! — примирительно сказал милиционер.— Идите скорее, для вашей же пользы. Я посмотрел на часы. Было без четверти четыре. Поняв, что найти Умняшкина в таком хаосе мне едва ли удастся, решил отправиться домой, тем более что на сквере началось какое-то целенаправленное движение. В этот момент я находился на неширокой площадке в середине лестницы и увидел, как по ней поднимается группа из нескольких человек во главе со старшим лейтенантом милиции высокого роста и атлетического сложения. Направлялись они к невысокому молодому человеку с длинными волосами и редкой бородкой, стоявшему на две-три ступеньки ниже меня. Они его тотчас окружили, а милиционер-атлет потребовал: — Гражданин, попрошу пройти с нами! — Почему? Что такого я сделал? — ответил тот и оглянулся, как бы проверяя, кто находится сзади. — Я хочу проверить ваши документы и установить личность,— ответил старший лейтенант.
— Пожалуйста,— согласился бородач и полез во внутренний карман пиджака, но его сразу же схватили за руки. — Нет,— сказал милиционер,— я проверю ваши документы не здесь, а там,— он кивнул головой в сторону.— Пройдемте! — Давайте здесь потолкуем,— предложил бородач, но ему сразу же заломили руки за спину и потащили вниз, к боковому выходу из сквера. Он не сопротивлялся и лишь иногда вскрикивал от боли. Рядом со мной справа другая группа милиционеров и дружинников взяла высокого парня лет тридцати, причем он, видимо, пытался оказывать сопротивление, из-за чего его согнули пополам и гнали почти бегом в том же направлении. Откуда-то слева тащили еще одного, но там дело пошло не так ладно. Перед группой, ведшей задержанного, встала довольно плотная кучка людей, все время путавшихся у них под ногами и мешавших движению. В какой-то момент эта толпа с арестованным посередине закрутилась на месте, поднялась пыль столбом, кто-то упал. Вообще-то я человек не робкого десятка, но здесь мне впервые за много лет стало страшно, когда я бросил взгляд на лица противоборствующих и прочел на них ярость. И как это они не вцепились зубами в горло друг другу! До этого момента на сквере было сравнительно тихо, а здесь со всех сторон послышались крики: «Вы не имеете права!», «Они ничего не сделали!», «Фашисты, палачи!», «Ничего себе, солдаты перестройки!» Увидев упавшего, я непроизвольно закричал: «Человек упал! Задавите!» Мой крик возымел действие,
верчение толпы прекратилось, упавший встал, задержанного милиционеры потащили быстрее. На проезжей части у кафе «Лира» стояло несколько автобусов, в которые и затаскивали арестованных. Там тоже образовалась толпа, начавшая громко дружно скандировать: «Позор! Позор!» В это время на противоположном конце сквера появилась большая группа милиционеров не совсем обычного вида: в легких брюках и куртках мышиного цвета, в таких же беретах. Образовав шеренгу во всю ширину сквера, они двинулись к лестнице, на которой я продолжал стоять. Оглянувшись, увидел, что от улицы Горького движется такая же шеренга, и понял, что надо спасаться, иначе схватят. Я быстро пересек сквер и через газон вышел на тротуар против Тверского бульвара, откуда стал наблюдать за происходящим. На парапетах верхней площадки увидел много людей с фотоаппаратами и кинокамерами, даже несколько портативных телекамер. Милиция добралась и до них, начала сгонять, выбивать из рук аппаратуру, репортеры подобно мне пустились наутек, некоторых из них тоже потащили в автобусы. На мостовой рядом со мной стоял милицейский «мерседес» с громкоговорителем на крыше, откуда понеслось: — Уважаемые москвичи и гости столицы! Здесь, на фонтанной площади, инициативная группа антисоветски настроенных лиц из так называемого Демократического Союза пытается провести несанкционированный митинг. От имени исполкома Московского Совета народных депутатов просим вас освободить площадь. В противном случае в соответствии с Указом
Президиума Верховного Совета СССР к организаторам и участникам несанкционированного митинга будут применены необходимые меры воздействия! Убедительно просим разойтись! В начале объявления я взглянул на часы — было ровно 16.00, и «необходимые меры воздействия» продолжали применяться. К этому моменту милиция очистила полностью верхнюю площадку, лестницу и почти все пространство вокруг фонтана, за исключением площадки между фонтаном и лестницей, взяв толпу в кольцо. К «мерседесу» подъехал автобус, в который из сквера стали также заталкивать задержанных. На моих глазах его заполнили до отказа минут за десять—пятнадцать. В основном арестанты шли спокойно, их вели, взяв под руки, но кое-кого пришлось слегка помять. Какую-то женщину два милиционера вели, схватив за волосы и пригнув голову, а потом я видел, как шестеро милиционеров и дружинников на руках тащили орущего мужчину ногами вперед и лицом вниз. Он замолчал лишь тогда, когда один из дружинников саданул ему ногой в живот, после чего он был заброшен в автобус как мешок. Через четверть часа сквер опустел от публики, там остались лишь милиционеры. Дружно взревели моторами автобусы с арестантами и тронулись в путь, пошел домой и я, видя, что больше ничего интересного не будет. Вечером, когда стемнело, я не утерпел и вновь подъехал на Пушкинскую. Все спокойно, сквер пуст, входы на него перекрыты передвижными металлическими барьерами, возле них милицейские посты, никого туда не пускающие. Я стал обходить вокруг сквера и вдруг уви
дел, что на одной из скамеек сидит одинокий мужчина. От меня до него было метров тридцать, да и освещение слабоватое, но я узнал его, это был Валерий Николаевич! Я подбежал к ближайшему барьеру и попросил милиционера пропустить меня на сквер, но тот, естественно, не пустил. Я попробовал было уговаривать его, но он цыкнул на меня: — Не положено! Пусти одного — так вас там через пять минут снова толпа будет. Проходите, гражданин! — Но там находится человек, которого мне очень надо видеть, вы понимаете — очень! Он-то как-то туда попал? — стал умолять я.— Ну если мне туда нельзя, то попросите его подойти сюда. До гробовой доски благодарен буду! — Как он туда попал — не знаю, у него крылышки, наверное, есть,— хмыкнул милиционер.— Позвать не могу, мне с поста отлучаться нельзя. Проходите, гражданин, проходите для вашей же пользы... Тогда я решил вернуться к точке, откуда увидел Умняшкина, и изо всех сил позвать его, но скамейка уже была пуста. Я едва не пустил слезу от досады, но делать было нечего. Из-за глупости, из-за чьего-то идиотизма у меня отняли единственную возможность познать бередившую душу тайну. Надо же: охранять пустое пространство! И где — в самом центре Москвы общественный сквер как некий секретный полигон: Да разве можно что-нибудь глупее придумать! Хотя кто его знает, непонятное не всегда глупое. Господь, как говорится, глупостей не допускает. Конечно же, мой всемогущий покровитель сделал все это специаль
но, не допустив прямого объяснения с Умняш-киным. Не нужно это ни мне, ни ему. И так все ясно. Валерий Николаевич стал главным инженером стройтреста, занимается тем, для чего был рожден, занял место, какого был достоин. Ведь это же прямое продолжение сна и его расшифровка! Вот что дал мне этот необыкновенный день, который я не забуду никогда. Впрочем, он и другим долго не забудется, шуму в прессе хватало, писали много и противоречиво. Я видел одно, кто-то другое. Вот, например, что увидела и рассказала в «Московской правде» за 23 августа 1988 года в заметке «21 августа, Пушкинская площадь» И. Табакова: «В воскресенье группа людей, называющая себя демократическим союзом, вопреки запрету исполкома Моссовета предприняла попытку организовать на Пушкинской площади митинг, приуроченный к 20-летию событий 1968 года в Чехословакии. ... В 16 часов 21 августа представители демократического союза начали прибывать на Пушкинскую площадь. Целый час работники милиции через громкоговорители пытались уговорить их покинуть место сбора, разъясняя последствия незаконных действий... Однако провокаторы снова не подчинились. И тогда сотрудники милиции и дружинники вынуждены были прибегнуть к активным действиям в соответствии с законом... За нарушение общественного порядка в отделение милиции в тот день было доставлено 96 человек... Прокурор Москвы Л. Баранов, выступая перед журналистами, сказал, что организаторы
митинга в своих призывах вышли за рамки социалистического плюрализма. Используя события 20-летней давности, они пытались ввести людей в заблуждение1. Кроме того, ни одному человеку не позволительно нарушать закон. Действия сотрудников милиции во время происшествия прокурор признал правомерными... Вместе с тем на встрече журналистами были высказаны и претензии. В частности, на то, что рядовые сотрудники милиции отказывались давать интервью, а иногда и прямо мешали представителям прессы работать». Трудно, конечно, в маленькой газетной статье дать более-менее полную картину столь необычного происшествия, но уж так сухо я бы не написал. Боюсь, что те, кто читал или только будет когда-нибудь читать эту заметку и ей подобные, но не видел всего собственными глазами, получат несколько превратное представление о нем. Надеюсь, что мои живые свидетельства непредвзятого очевидца позволят восстановить истину. Демократический союз, насколько мне известно из газет, еще несколько раз пытался провести несанкционированные митинги и демонстрации на Пушкинской площади. Конец этих попыток всегда оказывался одинаковым: участников волокли в кутузку, судили, сажали на короткие сроки или по-крупному штрафовали, им грозили в дальнейшем более весомые неприятности, вплоть до высылки из Москвы или тюрьмы. Тем не менее они бесстрашно шли напролом, что меня, признаться, сильно 1 Ошибочность и неправомерность ввода наших войск в Чехословакию в 1968 году была признана советским руководством в декабре 1989 г. (Примечание автора.)
озадачивало, поскольку понять их побудительные мотивы я не мог. Понятно, конечно, что они шли против власти, чем-то их не удовлетворяющей, но ведь никаких надежд на успех после первой пробы у них быть не могло, об этом им заявили ясно и недвусмысленно. По Москве их насчитывалось, может быть, несколько сотен или даже тысяч, но какая это кроха по сравнению с колоссальной махиной государственного аппарата подавления! Так открыто и смело не действовали, пожалуй, и большевики при царизме, предпочитавшие подполье. Мне дээсовцы, как в просторечии стали называть членов Демократического союза, чем-то напоминали камикадзе, японских летчиков-смертников времен второй мировой войны, если допустить, что они действовали от чистого сердца. Может быть, они, подобно мне, разыгрывали из себя Терситов несколько иного толка? Тоже маловероятно: слишком однообразен материал для будущей книги и многовато авторов. Желают прославиться, приобрести известность? С десяток фамилий в прессе упоминался, но остальные сотни арестованных безвестны,— опять не подходит. За что они боролись — не знаю, их программных документов не видел, но сомневаюсь, чтобы там указывались оптимальные способы «удаления камня из почек больного общества». Хотя кто их знает: а вдруг им всевышний подкинул это, как мне идею о современном Терсите? Это, пожалуй, единственно приемлемое объяснение. Тогда они такие же прирожденные политики, как я — писатель, ну а божьих избранников надо уважать. На последнюю мысль меня натолкнуло еще
вот что. Дээсовцы почему-то упорно стремились провести свои мероприятия именно на Пушкинской площади, а не где-то еще, это место притягивало их, как заколдованное. Ну не вышло в первый раз там, попробовали бы, скажем, на площади Маяковского или у Никитских ворот. Так нет, их тянуло на Пушкинскую, как железные гвозди к магниту. Разумеется, неспроста, хотя рациональных объяснений не найти, их надо высматривать в областях трансцендентных. 19 августа 1988 года я видел на Пушкинской площади, естественно, не Валерия Николаевича Умняшкина, а моего всесильного неведомого покровителя, принявшего его облик, чтобы своим видом успокоить мою душу. Признаюсь вам, читатель, что одно время у меня была мысль съездить в Б., разыскать там Умняшкина, как я это сделал во сне в образе журналиста, но быстро от нее отказался. Не зря в том же сне Валерий Николаевич вторично мне не показался! Но если он представился на Пушкинской мне в одном облике, то почему же на том же самом месте и в то же самое время ему не привидеться дээсовцем? Ведь на то он и всесильный! Может быть, они только делали вид, что хотят провести политические митинги, а на самом деле жаждали совсем другого, примерно того, к чему стремился я? Схвати меня милиция в тот день и, начни я излагать истинные причины своего присутствия там, кто бы мне поверил, какой судья? В лучшем случае меня бы отправили на отсидку не в тюрьму, а в псих-лечебницу. Читатель, принимающий мой искренний рас
сказ за тривиальное подражательское сочинительство, сразу же вспомнит «Мастера и Маргариту», где на Патриаршие пруды явилась целая команда представителей нечистой силы, и скажет, что я по аналогии направил на Пушкинскую посланца сил иных. Мне ему противопоставить нечего. Сам же себе я объясняю это тем, что, во-первых, Пушкинская неподалеку от Патриарших и, во-вторых, древняя центральная часть Москвы обладает, по-видимому, некими не познанными пока свойствами. Не зря же Пушкинская площадь прежде называлась Страстной, на ней должны временами кипеть страсти. Нет, не знаем мы еще всех свойств святой древней земли московской. Я немало размышлял по поводу того, зачем судьбе стало угодно сделать меня свидетелем той неудавшейся демонстрации. 3 конце концов пришел к выводу: для того, чтобы достойно завершить свое сказание о Терсите, закрыть, так сказать, одну из дыр в сюжете. Наступила пора выполнить обещание, которое я давал во второй части своего повествования, и рассказать о примененном мною оригинальном приеме для получения последнего документа из подборки, рассказывающей о нарушении избирательных прав Терсита. Так вот, с подачи всевышнего на белом свете появились еще два документа, которые и привожу. «В исполком ... районного Совета народных депутатов от Терсинцева В. Д. Прошу разрешить 17.11.88 г. с 18.00 до 18.30 на площадке перед зданием райисполкома
демонстрацию с транспарантом следующего содержания: «Позор районным бюрократам: предиспол-кома Паскудову, секретарю райкома КПСС Пустяковской!» Демонстрацию буду проводить единолично. 03.11.88 г.». «Гр. Терсинцеву В. Д. Уважаемый Виктор Демидович! Ваша заявка о проведении демонстрации не подпадает под требование Указа Президиума Верховного Совета СССР от 28.07.88 г. «О порядке организации и проведения собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций в СССР» и исполкомом райсовета не рассматривается. Первый заместитель председателя исполкома 14.11.88 В. С. Д у р ко в». Получив этот удивительный ответ, я долго не мог принять окончательного решения. О, до чего же изворотлив бюрократ, верный слуга врага рода человеческого! Бессмыслицу он облекает в такую форму, что она на первый взгляд представляется содержащей какой-то смысл. Лишь продумав несколько часов подряд, я понял, что могу осуществить свою задумку без особых опасений. Более того, получаю определенную свободу в выборе места и времени демонстрации. Поэтому я решил провести свою акцию не вечером в будний день у здания райисполкома, расположенного не на бойком месте, где в такое время и прохожих-то раз-два и обчелся, а в субботу на людной улице неза
долго до обеда. Подумал в первый момент о Пушкинской, но, увы, это не мой район. В конце концов выбрал оживленный перекресток, где неподалеку крупный магазин, кинотеатр, остановки троллейбусов и автобусов. Аккуратно написал небольшой транспарантик, который можно было повесить на грудь, и, спрятав его под пальто, отправился исполнять задуманное. Как же я сожалел, что задолго до этого сдал своего железного Терсита в металлолом! Меня обуял такой страх, какого, клянусь, не испытывал никогда раньше. Только тогда я понял, что должны были испытывать дээсовцы, выходя на свои несанкционированные митинги. Хотя нет, они шли компанией, а я — один, один во всей вселенной! Меня бил озноб, дрожали руки и ноги, я никак не мог заставить себя вынуть транспарант из-за пазухи, но удалось пересилить себя: «Эх, была не была!» Придерживая одной рукой от ветра висящий на груди плакат, я стал медленно двигаться по тротуару и остановился у перехода через перпендикулярно идущую улицу в ожидании зеленого сигнала светофора, пройдя перед этим метров двадцать. Навстречу мне попалось несколько прохожих, но они не обратили на меня ни малейшего внимания, даже, как показалось, специально отводили взгляд, едва замечали на моей груди плакат. А пока я стоял, меня обозревали из окон еле ползущих по перекрестку машин, троллейбусов и автобусов, поворачивая взгляд по мере удаления, чтобы успеть прочитать написанное. Потом, когда движение прекратили, рядом со мной остановилась машина с дипломатическим номером, и сидящий на ее заднем
сидении важный господин долго вглядывался в мой плакат, опустив стекло, после чего кивнул, дав понять, что все понял. Читали и стоявшие на противоположном тротуаре, но, когда дали зеленый свет, прошли мимо меня, будто ничего не видели. То же .самое повторилось при пересечении другой улицы, плюс к этому на меня обратил внимание стоявший на перекрестке орудовец, который сразу же бросился к своей застекленной будке и схватил телефонную трубку. Понятно, что он вызвал дежурную милицейскую машину, и у меня появилась трусливая мысль немедленно бежать, но, закусив губу, решил держаться до конца. За пять—семь минут, что прошли до прибытия милицейского патруля, я пошел по второму кругу. На меня все-таки стали обращать внимание прохожие. — А в чем они провинились? — спросил один, остановившись возле меня и показав подбородком на транспарант. — Долго рассказывать,— ответил я.— Вы обратитесь в райисполком, сошлитесь на меня, моя фамилия Терсинцев. — Обязательно позвоню,— согласился он.— До чего довели человека! — Правильно! — сказал другой.— Так им и надо! Эх, если бы все вот так вышли, мы бы эту бюрократическую гадюку сразу раздавили. Женщина, проходившая мимо с сыном лет десяти—двенадцати, специально отвела глаза в сторону и хотела идти дальше, но мальчик дернул ее за руку, остановил и заставил посмотреть на мой транспарант. — Делать ему нечего! — презрительно фыркнула она и, дернув сына за руку, приказала: — Пошли!
На противоположной стороне улицы остановилась вызванная орудовцем милицейская машина. Я специально повернулся к ней спиной, но с места не тронулся. Через полминуты передо мной вырос милиционер, который, козырнув и представившись, сразу же потребовал документы. — Вам паспорт или разрешение исполкома? — спросил я, достав их. — У вас разрешение исполкома есть? — удивился он. — А как же! — воскликнул я, развертывая и передавая ему райисполкомовское письмо.— Все как положено. Он долго читал, пытаясь осмыслить бессмыслицу, ничего, видимо, не понял и, козырнув, отдал бумаги и вернулся к машине, забыв посмотреть паспорт. За этой сценкой наблюдало человек пять-шесть прохожих, ожидавших скандала и остановившихся в нескольких метрах поодаль. Я повернулся к ним и пошел на сближение, и они бросились врассыпную чуть ли не бегом. Милицейская машина не отъезжала, было видно, что милиционер ведет по радиотелефону переговоры с начальством. Я продолжал стоять, ожидая, что будет дальше. Конечно же, милиционер снова направился ко мне. — Извините,— попросил он.— Еще раз можно посмотреть разрешение? Я молча снова протянул ему бумажку, он снова долго глядел на нее, потом попросил паспорт, медленно листал его, но было видно, что он смотрит на него для вида, а на самом деле пытается осмыслить все ту же бессмыслицу. Наконец он вернул мне то и другое и неуверенно сказал:
— Но ведь там же не сказано, что вам разрешается ходить по улице с такой вывеской. — А там и не должно быть это сказано,— ответил я.— Главное, чтобы там не запрещалось. Михаил Сергеевич Горбачев что говорит? Разрешено все, что не запрещено. Ясно? — Ясно-то ясно, но я вас все-таки попрошу прекратить демонстрацию. Очень прошу.— В его голосе слышались просительные интонации, он не приказывал, а именно просил. Я взглянул на часы: демонстрация продолжалась уже 26 минут. До конца намеченного мною срока оставалось еще четыре минуты, и его надо непременно выдержать. — Хорошо,— сказал я, видя, что вокруг нас снова собирается народ.— Я удовлетворю вашу просьбу, но только если вы честно ответите на мой вопрос. — Какой? — Почему вы хотите, чтобы я прекратил? — Так надо,— он замялся.— Начальство не хочет. — Вижу, что ответили честно, и сейчас уйду,— довольно кивнул я.— Но передайте вашему начальству, что оно идет вразрез решениям девятнадцатой партконференции о гласности и борьбе с бюрократизмом. Вы член партии? — Нет, я комсомолец. — Тем более,— назидательно продолжал я.— Волю партии надо исполнять. Если желаете, могу проехать с вами к вашему начальству и разъяснить его заблуждения. — Нет, не надо,— он поспешно замотал головой.— Прекратите — и все, а то народ начинает собираться.
— Если бы вы ко мне не подошли — никто бы не остановился.— Я снова взглянул на часы, но прошла всего лишь минута.— Вот так, товарищ сержант, я ухожу согласно вашей просьбе. А начальству своему передайте, что оно занимается антипартийной деятельностью. Прощайте! Он молча козырнул и, когда я уже пошел прочь, крикнул мне вслед: — Вывеску, пожалуйста, уберите! — Обязательно! — ответил я не оборачиваясь, остановился и стал медленно через голову, предварительно расстегнув пальто и вынув из-под воротника пиджака прикрепленную к транспаранту бечевку, снимать его с груди, чувствуя на спине взгляд милиционера. Снова взглянул на часы — прошла еще минута. Дальше я решил судьбу не искушать, повернулся к милиционеру, показал ему снятый транспарант, снова засунул его под пальто и застегнулся. Милиционер удовлетворенно кивнул головой и направился к машине, я — в противоположную сторону. Сколько же сил, духовных и физических, отняла у меня эта демонстрация! Вроде бы ничего особенного. Погулял полчаса на свежем воздухе при легком морозце, поговорил с несколькими прохожими, побеседовал с милиционером, вот и все, но по пути домой я настолько обессилел, что в ближайшем скверике плюхнулся на скамейку и просидел там почти час, пока не стали леденеть ноги. Придя домой, я, к удивлению жены, не стал обедать, а полез сначала в ванну, а потом лег в постель, ссылаясь на недомогание. Отошел только к вечеру...
Да, времена несколько изменились. Демонстрация моя дала результаты совсем не те, на которые я рассчитывал. На работу о ней не сообщили, в противном случае Павел непременно сказал бы мне. Через неделю позвонил Вруньченко, интересовался подробностями и похохатывал, когда я их излагал, а через месяц с лишним пришло то самое письмо от Паскудо-ва, которое приведено во второй части. Опять плохо замаскированная бессмыслица. Я хотел было начать по этому поводу разговор с Вруньченко, но понял: бесполезно, горбатого могила исправит. Питал я надежды на то, что Паскудов или Пустяковская оскорбятся тем, что я публично обозвал их бюрократами и опозорил, подадут на меня в суд, где все всплывет, но они молча проглотили пилюлю. Знать, возразить нечего или честь и совесть — понятия, для них не существующие. Это, пожалуй, был последний подвиг Терсита. На тот момент, оказывается, он окончательно еще переплавлен не был, кое-что от него во мне оставалось. В противном случае я на ту демонстрацию не решился бы, сил душевных не хватило бы. На этом я заканчиваю свое сказание, но в заключение поведаю читателю о том, как оно попало в печать. Занятый подготовкой и проведением демонстрации, а также последующими переживаниями, я подзабыл о том, что в издательстве лежит моя старая рукопись и решается вопрос о ее публикации. Когда душевные силы слегка восстановились, то в середине декабря позвонил в издательство. Оказалось, что штатный редактор уже дал положительное заключение, а
рукопись отложена в сторону до лучших времен, когда через год начнут верстать план на перспективу. Вопрос о публикации за мой счет словно и не возникал, а потому я пробился для разговора с директором издательства, надавив на него через Вруньченко. — Я не понимаю, зачем вам публиковаться за собственный счет, если мы готовы издать ваш труд с выплатой гонорара,— сказал директор.— У вас разве много лишних денег? — Откуда у простого инженера лишние деньги! — усмехнулся я. — Знаю, у меня жена тоже простой инженер,— в тон мне ответил он.— Тем более ваше желание мне представляется не совсем ясным. — Гонорар вы заплатите после издания в тысяча девятьсот неизвестно каком году,— сказал я.— Через два года поставите мою книгу в план, на третий уберете ее оттуда. Что такое план, знаю, не мальчик. А если учесть, что мне скоро исполнится пятьдесят два года, то, очень может быть, книги я так и не дождусь. Человек, увы, смертен. — Часть гонорара, аванс, мы вам выдадим до издания, целых шестьдесят процентов, коли рукопись ваша уже готова,— стал объяснять директор.— Остальное действительно после издания. — Которого, как я уже сказал, могу не дождаться,— продолжил его мысль я.— А за мой счет вы согласно положению должны издать не позже чем через год со дня представления рукописи. Я, таким образом, через неполные четыре месяца должен получить от вас нужную мне тысячу экземпляров. Вы, кстати, подкинули мне хорошую идею относительно
их оплаты. Что нам с вами мешает поставить мое творение в ваш обычный план через сколько-то лет, а за мой счет издать уже сейчас, используя аванс за то будущее издание для оплаты нынешнего? Это предложение озадачило директора, он размышлял несколько минут и сказал: — Нет, так нельзя. Мы не имеем права издавать одну и ту же книгу и так, и этак. Уж давайте издадим эту книгу в обычном порядке, а за ваш счет другую. Ведь у вас есть, наверное, еще что-то готовое? — Готового нет, но есть близкое к завершению,— ответил я. — Ну и прекрасно! — обрадовался директор.— Завершите и приносите, мы ее обчиты-вать не будем, так как она пойдет за ваш счет, там вся ответственность на вас, а не на нас, за год издадим. Большая, кстати, рукопись? — Примерно такая же, что лежит у вас... Так, читатель, решился вопрос об издании книги, которую вы прочитали. Считаю, что и здесь не обошлось без вмешательства моего всесильного покровителя, устроившего дела так, что мне не пришлось искать денег для печатания, поскольку в тот момент, как и прежде, за душой не было ни гроша. Он же, видимо, сделал мне последний намек в чисто булгаковском духе. Когда после заключения договора на издание старых рукописей в обычном порядке я пришел в издательство получать аванс, то обнаружил на стене в редакционной комнате нечто похожее на доску объявлений с приколотым к ней кнопками листом ватмана с заго
ловком «Перспективный план подготовки к изданию». В этом плане имелось четыре колонки: фамилия автора, наименование книги, фамилия ответственного за подготовку к изданию, срок сдачи готового материала. Авторы перечислялись в алфавитном порядке, и я очутился в интересной компании: Солженицын — «Один день Ивана Денисовича», Терсинцев — «Зло приходит вчера», Фурманов — «Чапаев». Ну а срок сдачи указывался такой, что о нем и говорить не хочется. Не исключено, разумеется, что когда-нибудь в руки вам попадется мое «Зло...», но вы, надеюсь, понимаете, что из себя представляют все наши планы. Первые две части, как вы уже знаете, я написал за три недели в санатории. Над этой, третьей, пришлось работать, как и прежде, по вечерам-ночам в будни, а также полностью занимать субботы и воскресенья. Ее я истинно вымучил, писал из последних сил. Требовалось спешить, ковать железо, пока горячо. Я чувствовал, что в противном случае вообще никогда не закончу. Хвала моему всесильному покровителю за то, что он не покинул меня в эти тяжкие месяцы, дал довести работу до конца без ущерба для основной.
ПОСЛЕСЛОВИЕ От замысла, возникшего в 1979 году, до его реализации прошло десять лет. Если это десятилетие сравнить с предыдущим, то разница существенна. Не в материальном, разумеется, а в духовном плане. Я, конечно же, замышляя свое повествование о Терсите, этого не предполагал. Мне казалось, что прочно установившиеся порядки, названные впоследствии «застоем» официально или «хронической болезнью» мной, будут незыблемы если не до конца моей жизни, то в лучшем случае до завершения задуманного произведения. Однако болезнь прогрессировала более стремительно, чем я рассчитывал, а предкризис и начало излечения наступили раньше, нежели Терсит отработал свой ресурс. Поэтому сказание мое слегка вышло за пределы изложенного в предисловии первоначального замысла, что, думаю, читатель в упрек мне не поставит. Пошел, как говорится, по грибы, а принес еще и ягоды. Несколько видоизменилось в моем сознании и понятие «социалистический реализм», кото-
рыи некоторые современные советские литературоведы отрицают вообще и объявляют порождением сталинщины. Не буду спорить по данному поводу, ибо в теории литературы не разбираюсь, мои представления о ней не выходят за пределы школьной программы тридцатипятилетней давности. На всякий случай применительно к данному сочинению давайте заменим «социалистический реализм» другим термином, скажем, «реализмом эпохи развитого социализма». Правда, у меня есть ссылки на непознаваемые сверхъестественные силы, якобы покровительствовавшие мне в процессе творчества, которые ни с каким реализмом ну никак не вяжутся. Здесь реальны только чувства, владевшие мною на протяжении всего периода работы над данным произведением. Что лежит в их основе — не берусь судить. Сейчас, закончив написание задуманного «в лучших традициях социалистического реализма» произведения, я вновь возвращаюсь к замыслу и все более твердо убеждаюсь в том, что он рожден не у меня в голове, а именно подсказан неведомо кем. Не мог я сам придумать такого, это точно. Ведь я всего-навсего человек средних лет и способностей. Почему в ту пору, когда я был гораздо моложе и сообразительней, столь оригинальная задумка не возникла? Невольно вспоминаю обсуждение «Жизни артиста» в кругу Феликса Бромков-ского и слова одного из слушателей о том, что ни один человек не в состоянии придумать такого, что подобное можно увидеть лишь в жизни, то есть опять-таки получить извне, а не изнутри. Вообще мне теперь кажется, что я, превра
щаясь время от времени в железного Терсита, служил чем-то вроде телеуправляемого прибора в руках некоего исследователя нашей жизни, который совал меня туда, куда считал для себя нужным и интересным. Почему он избрал именно меня для этой цели, а не кого-то другого,— кто его знает! Лестно, конечно, чувствовать себя «избранником божьим», но не исключено, что, не имея возможности рассчитывать на людскую поддержку, я занимался самовнушением или самообманом, руководствуясь словами поэта: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Вряд ли я смогу разобраться в этом сам, да и стоит ли разбираться? Какое это имеет значение для вас, читатель? Ведь все-таки мое повествование относится к разряду беллетристики, мой замысел вы вправе принять за художественный вымысел. Как видно, мои изначальные посылки к концу слегка трансформировались, но не изменились литературные эталоны, о которых говорилось в предисловии. Я, герой сего сказания, в определенном смысле должен уподобиться главным персонажам упомянутых в самом начале романов Булгакова и Островского. Драматург Максудов, как вы, вероятно, знаете, покончил жизнь самоубийством, а прозаику Корчагину, изувеченному и навсегда прикованному к постели, жить оставалось совсем недолго. Поэтому и писатель Терсинцев скорее всего будет вынужден приказать долго жить. Не в физическом, а в творческом смысле. Технолог же Терсинцев льстит себя надеждой дожить до тех пор, когда выдаст свою любимую внучку замуж.
Я писал главный труд своей жизни десять лет. Не в том смысле, что водил пером по бумаге, а в творческом — замышлял, экспериментировал не в мыслях, а в жизни, писал без перерыва, каждый день. И сколько же я написал? Мизер: получается меньше одной машинописной страницы за десять дней! Моя «писательская мощность» примерно в десять раз меньше, чем у Жоржа Сименона, про которого упоминал раньше. Я, как мне кажется, исписался окончательно, творчески пуст и никаких новых идей не имею. Ежели я был прибором-датчиком в руках могущественного исследователя, то ныне, после окончания опытов, выброшен на свалку, как бесполезная железка. Если занимался истинным творчеством по собственной инициативе, то собирание материалов и их изложение высосали до дна родник духовных сил, в мои годы он едва ли пополнится. Может, вдруг и появится живительная струйка, но для направления в нужное русло и преобразования ее энергии в полезную работу при применении изобретенного и опробованного творческого метода не хватит уже чисто физических сил, которые, к прискорбию, с течением времени будут уменьшаться и уменьшаться. Быть технологом и писателем одновременно, когда подкрадывается старость, невозможно. К тому же о чем писать, если «извлечение камешка из почек больного общества» обойдется без самооперирования и оно изменится, превратившись в долгожданное царствие небесное или благословенное правовое государство? Последние события вроде бы свидетельствуют о том, что это не совсем пустая мечта, каковой казалась совсем недавно.
Только что закончился первый съезд народных депутатов СССР. Я с громадным интересом смотрел этот многосерийный телеспектакль, который все-таки иногда отклонялся от заранее написанного сценария, а дважды уходил от него настолько, что приходилось прекращать трансляцию. Пусть первый блин, согласно старой русской пословице, получился комом и «послушно-агрессивное большинство», как выразился один из народных депутатов, задавило прогрессивно мыслящее меньшинство, но успех в кое-каких мелочах виден невооруженным взглядом. Раньше о том, чтобы отменить недавно принятый антинародный закон или лишить депутатов привилегий в части пользования специальными помещениями на вокзалах, и думать-то было опасно! Главное же заключается в том, что с самой высокой трибуны страны впервые в советской истории, наконец, прозвучали очень понятные, во всяком случае для меня, слова о высокой политике. Ну а там, где еще не погибло слово, не погибло и дело, как говорил Герцен. Слово это, видимо, дошло не только до моего сердца и разума, ибо в Москве на митинги в поддержку съездовского меньшинства собирались уже сотни тысяч людей, а не сотни или тысячи, как летом 1988 года, в период партийной конференции. Прогресс, как говорится, налицо. Так, глядишь, не за слишком дальними горами и глубокими морями время, когда пробудятся те десятки миллионов, что нужны для наступления «царства свободы» и удаления из «почек государства камешков бюрократизма». Все мое предыдущее творчество, как сейчас
четко вижу, вызывалось болью от тех самых камешков. Неужто в не столь отдаленном будущем писателям придется руководствоваться давно сданной в архив «теорией бесконфликтности»? Ей-богу, у меня заранее возникает ностальгия по застойным временам, побуждающим к творчеству. Впрочем, не буду загадывать наперед. Политик я никудышный, как вам уже прекрасно известно. Напишу я когда-нибудь что-нибудь—сейчас не имеет ни малейшего значения. Важно, читатель, как вы оцените уже написанное, примете или отведете. Напомню знаменательные слова из романа Островского: «Корчагин сознался себе, что безоговорочный отвод книги будет его гибелью. Тогда больше нельзя жить. Нечем». Ну а если примете, то пусть в той ячейке вашей памяти, где разместились писатели Корчагин и Максудов, займет скромный уголок отныне знакомый вам Терсинцев
ВЛАДЛЕН ИВАНОВИЧ АЛЕКСЕЕВ ТЕРСИНЦЕВ Редактор Н. Б. Комарова Художественный редактор А. Г. Чувасов Технический редактор Т. С. Казо в с кая Корректор Т. И. Томашевская Сдано в набор 27.10.89. Подписано к печати 15.05.90. А 03092. Формат 70Х1001/з2. Бумага офсетная. Литературная гарнитура. Офсетная печать. Усл. печ. л. 15, 275. Уч.-изд. л. 13,63. Тираж 5000 экз. Заказ № 8054. Цена 4 р. Ордена Дружбы народов издательство «Советский писатель», 121069, Москва, ул. Воровского, И. Московская типография № 4 Государственного комитета СССР по печати, 129041, Москва, Б. Переяславская, 46.
Алексеев В. И. А 47 Терсинцев: Документально-мистический роман. М.: Советский писатель, 1990.—376 с. ISBN 5—265—01555—8 Роман «Терсинцев» писателя Владлена Алексеева создавался на протяжении десяти лет; является своеобразной хроникой 80-х годов, где своеобразно переплетены реальность и фантастика. 4702010201—245 А -------------- ББК 84 Р7 083(02)—90