/
Similar
Text
•} «дтоле&скиі^'
кресть/!йик
(Л
V
Р/\б~ОЧ ии
и
Книга имеет:
Печатных
листов
В
Я
M
10
2761—45
В переплети,
един,
соедин.
NoNo вып.
в
в
«
VCCS
г/.
а,
es
ЬЗ
N
а
в
в
S
!
і
•м
ЧІЪ,
УЧЕБНЫЕ ПОСОБИЯ ДЛЯ ШКОЛ I И II СТУПЕНИ
•
! гу-
КРЕСТЬЯНИН И РАБОЧИЙ
В РУССКОЙ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
ЛИТЕРАТУРЕ XIX И XX В.В.
л.
войтоловский
*
•>-
ЛИТЕРАТУРНО - ОБЩЕСТВЕННАЯ ХРЕСТОМАТИЯ
ДЛЯ ШКОЛ И САМООБРАЗОВАНИЯ. В ДВУХ, ЧАСТЯХ
ЧАСТЬ I
КРЕЩЕНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ
і
НАУЧНО - ПЕДАГОГИЧЕСКОЙ СЕКЦИЕЙ"-
ГОСУДАРСТВЕННОГО УЧЕНОГО СОВЕТА
ДОПУЩЕНО ДЛЯ ШКОЛ II СТУПЕНИ
1—25 ТЫСЯЧА
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА
1925
ЛЕНИНГРАД
2011097089
Гиз No 9737.
Главдит No 40032.
Наиеч. 25.000 экз.
7-я Образцовая типография Госиздата. Москва, Пятницкая, 71.
*
...Пролетариат не может и никогда не
будет восторгаться искусством, которое на-
ходится в резком противоречии со всем
его мышлением и чувствами, со всем тем,
что для него ценнее всего в жизни... Да я
почему бы пролетариату быть смиреннее
буржуазии, которая в дни своего величия
не признавала искусства, если только по-
следнее не было рождено ее духом?
Франц Меринг.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Не Октябрь разорвал «единство» жизни русской. Две России стояли
враждебно друг перед другом с самых отдаленных времен. Одна Россия — пра-
вительственная, императорская, дворянская, бритая и пудренная, одетая в за-
морское платье и охраняемая штыками, приказами и церковью. Другая —
Русь мужицкая, бородатая, непричесанная, дикая, бедная, безоружная, по-
груженная в вековечное рабство. Эта Русь, принесенная в жертву развитию
дворянского меньшинства, ничего не приобрела со времени Владимира равно-
апостольного. Под монгольским игом' ханов и византийским гнетом царей
мужик равно оставайся без прав, не имел ни простора, ни человеческого
облика. Пригнетенный к земле, мужик страдал и глухо, мучительно не-
навидел. Со времен самозванцев и междуцарствия народ бунтовал против кре-
постников, то восставая скопом (при Разине и Пугачеве), то учиняя отдель-
ные поджоги и ограничивая помещичий произвол разбойничьим топором,
бунтуя только из мести, без всякой надежды улучшить свою судьбу.
У большинства крепостников была своя линия поведения по отноше-
нию к мужику — крутая, откровенная, свирепо-рабовладельческая. Му-
жика бьют? разоряют? на собак выменивают? Так ему, подлецу, и надо.
Мало русскому мужику, что его обманом и плутовством в крепостную зави-
симость отдали, надо было внушать ему еще, что он сам того заслужил,
что лучшей доли он недостоин. И об этом усердно старались все наши
тогдашние законодатели. Но была и другая часть дворянства, которая
не жалела жалостны« фраз в своих словесных печалях о мужике. Из рядов
этого либерального дворянства выходили великие подвижники и страсто-
терпцы, люди 14-го декабря, «богатыри, кованные из чистой стали с головы
до ног» —по определению Герцена. Т. - е . наряду с закоснелым крепь тайком
•подвизался и «кающийся дворянин», основоположник русской интеллигенции.
Ему приписывается бездна гражданских добродетелей, особенно на литера-
турном поприще. Но по существу, отгородившись от жюни литературными
декорациями, интеллигенция преспокойно питалась «псковским оброком
1
».
Выдумав своего книжного мужика, она на деле нисколько не интересовалась
последним'. Это особенно сказалось в литературе художественной. При всех
ОБОИХ шродолюбивых тенденциях русская художественная
литература
на протяжении всего дворянсш-помещичьего и дворянско-буржуазного
периода жила ІИ питалась дворянским бытом и дворянской идеологией. Она
воспевала «дворянские гнезда», дворянскую любовь, дворянское прекрасно-
душие и апостольство, дворянских властителей думі Русь «черного» народа,
бедная, хлебопашенная, рабская — ей почта не отводится места ів дворян-
ской художественной литературе. Почти по всей линии дворянского твор-
чества — в области литературно-эстетической — мужика нет, не суще-
ствует. Только дворовые и слуги еще встречаются, по большей части в виде
комических персонажей — у Гоголя, у Гончарова. Но пахаря, мужика, зады-
хающегося под барщиной, питающего m обувающего всю дворянскую Русь,
мы не находим ни у Гоголя, ни у Аксакова, ни у Тургенева, ни у Гончарова,
ни у Достоевского. Только Пушкин изредка подходил к этой теме («Деревня»,
«История села Гоірюхина» ) ; но и он не в
1
состоянии был эмансипироваться
от духовных требований своего класса, для которого он творил, и движение
восставшего народа превратил е «Капитанской дочке» в «бунт бессмыслен-
ный и беспощадный». Да еще у Льва Толстого уделяется внимание мужицкой
работе и мужику («Анна Каренина», «Война и Мир», «Хозяин и Работник»,
и некоторые сказки). Но и это мужик не настоящий, а приготовленный
по особому заказу для удовлетворения морально-философских запросов
потревоженной совести кающегося дворянина, мужик, выступивший на стра-
ницах русской литературы с легкой руки Толстого либо под видом слащаво-
покорной и безропотной каратаевщимы, либо в качестве будильника благород-
ных барских порывов. Высоко цен» идейно-художественное наследство,
доставшееся нам от предыдущих поколений, мы должны однако признать,
что перед взглядом исторической критики выясняется совершенно опреде-
ленно, что івся наша «ниродолгобиеая» дворянская литература на деле
не отразила жизни народа.
Это не значит, конечно, что гуманность нашей дворянской литера-
туры берется тем
1
самым под сомнение. Отнюдь нет. Никто не отрицает
свободолюбивых стремлений «Записок Охотника» или глубокого' народо-
любия Льва Толстого. Но в центре всей нашей народолюбивой дворянской
литературы оставались одни утопические порывы и внеисторические искания
интеллигента с придачей дюжины тургеневских дворовых и толстовских
косарей. При этом из-под пера самых прославленных гуманистов, из-под
прекраснодушной каратаевщины — нет-нет, да и пахнет презрительно-сан-
тиментальной барской спесью.
Ан глядишь: наш Мирабо
Пьяного Гаврилу
За измятое жабо
t
Хлещет в ус да в рыло.
Нечего говорить, что если для мужика ее нашлось места в дворянской
литературе, то для рабочего и подавно. А между тем
1
сквозь толщу крепост-
ного землевладения упорно пробивались ростки капитализма. Под холопски-
феодальной мужицкой овчиной, рядом с азиатскими формами труда, выра-
стали ткацкие фабрики и рорио-і іромыш ленные заводы. Неподвижный, захо-
лустный помещичий быт, не порывая с податной кабалой, в недрах своих
носил не только зачатки грядущей буржуазии, но и сопутствующего ей про-
летариата. Однако, в То' время как нарождающаяся дворянская буржуазия
сразу нашла среди художников своих изобразителей и певцов, ни пролетария,
ни завода, ни фабрики никто из дворянских хіущожиигоів ее заметил. Гон-
чаров, с восторгом воспевавший «деловую» дворянскую буржуазию в лице
Адуевых и Штольцев, с умилением говоривший о многотысячных доходах,
приносимых им фабрикой, ни разу не показал нам ни этой фабрики, ни тех,
чьими руками создавались эти доходы. Единственным •исключением) является
Д. Григорович, от взгляда которого не ускользнул не только пахарь-мужик,
но и мужик-рабочий на ткацкой фабрике и в светелке. Для Гоголя, Гон-
чарова, Тургенева, Достоевского, Толстого — рабочий не существует. Они
как будто даже ничего о нем не слыхали. A віедь условия труда
1
крепостного
рабочего были прямо трагические. В рудника» и ш ткаціких фабриках
пользовались главным, образом крепостными, которых ссылали туда за ма-
лейшие провинности, и которые с завистью смотрели на крепостную кре-
стьянскую работу. Между тем даже крепостная фабричная работа совершенно
преобразовала мужика, и, служа источником культурного роста, фабрика
высоко, поднимала рабочих над забитой массой) крепостного крестьянства.
Забитого и неповоротливого «крепака» фабрика незаметно
1
перерождала
в ловкого, развязного', уверенного' в себе мастерового' (Захар — в «Рыбаках»),
в городского человека, с повышенной чуткостью к общественном интересам.
Даже городничие и губернаторы' замечали эту политическую активность ра>-
бочих и уже в те времена указывали, что «люди этого класса весьма склонны
к буйствам и преступлениям» (Записка московск. генерал-губернатора За-
кревоюого о мероприятиях, потребных в связи с накоплением 45 тысяч рабо-
чих в Москве). А русские художники ни словом не обмолвились о рабочем.
Даже кустаря обошли они молчанием, несмотря на то, что Тургенев знал и
наблюдал кустаря из крепостных и даже говорит об одном' из іних мимоходом!
в рассказе «Львов». Более того, даже бурлаку не уделила ни строчки
дворянская литература. И это как раз в ту эпоху, когда вся Россия была
почте сплошь эемледельчеокн-бурлацкой, когда івсе «избыточное» население
деревень уходило артелями бурлачить. Понадобилось .пришествие писателя-
разночинца, чтобы Решетников, Некрасов и Никитин открыли в русской ли-
тературе бурлака. Тот же разночинец показал нам и рабочего-крепостного.
Цель настоящей хрестоматии
1
—
отсеять трудовое изображение жизни
в русской литературе от дворянски-паразитарного. С этой точки зрения, вся
наша старая художественная литература требует решительной переоценки.
Многое приходится отбросить; многое такое, чем восторгалась наша старая
школа. И это наше законное право, в подтверждение чего мною и поставлен
эпиграф из Франца МеринГа: «Пролетариат не может и никогда не будет во-
сторгаться искусством!, которое находится в резком противоречии со всеім
его мышлением и чувствами, со всем тем, что для него ценнее всего
в жизни... Да и почему бы пролетариату быть смиреннее буржуазии, которая
в дни своего величия не признавала искусства, если только последнее
не было рождено ее духом». На протяжении всей дворянско-поме-
щичьей литературы мы почти совершенно не видиім землепашца. Сотни
тысяч дворян, со всеми их думами, настроениями и наетроенъицами, толпятся
на страницах Гоголя, Тургенева, Достоевского, Толстого, тогда как сам на-
род с еш трудом, борьбой и заботами, слезами и гарем, народ в качестве по-
длинного строителя жизни — остается вне поля зрения художников слова.
Публицист Герцен страстно борется за победу народа над царизмом, восстает
против сделки либерально-дворянской буржуазии с -помещичьим царем, а под
пером либеральных художников мужик фактически остается жертвою, ли-
шенной покровительства и защиты, как » во всем помещичьем государстве.
И только у мещански-мужицкого поэта Кольцова нашел свое отражение труд
землепашца. От него и ведут свою родословную писатели-разночинцы.
Хрестоматия составлена из отрывков крупнейших художественных
произведений, в которых отразились:
1. Крепостной пнет.
2. Крестьянское хозяйство (с верованиями и бытом).
3. Расслоение деревни.
4. Образование промышленных сел.
5. Организаций производительных сия деревни.
6. Подсобные промыслы и- сельские кустари.
7. Ремесленный труд.
8. Город и егодюль в организации жизни.
9. Преобразование крестьянской психологии.
10. Превращение кустаря в фабричного пролетария.
11. Сознательный рабочий.
12. Партийный рабочий.
13. Новое крестьянство.
14. Крестьянин в революции.
15. Красная армия.
16. Рабочая интеллигенция.
17. Партийный молодняк.
Весь материал помещается в двух частях. Часть первая — «Креще-
ная собственность» посвящена положению крестьян во времена кре-
постной зависимости. За отсутствием материала у классиков пришлось огра-
ничиться изображением быта дворовых и слуг и ввести в хрестоматию отрыв-
ки, рисующие ту двсршоко-помещичью среду, от которой зависела участь
крестьян (отрывки из Аксакова, Салтыкова, Даля). Сюда же вошло изобра-
жение крестьянского хозяйства, бурлацкого труда и фабричной работы в эпо-
ху крепостной зависимости по Решетникову, Некрасову, Златовратскому.
Приведенные в первой части отрывки представляют достаточный материал для
школ 2-й ступени, увязанный с программой по литературе и обществоведе-
нию (поскольку, конечно, литература художественная есть литература, а не
обществоведение, но исходя из предположения, что лаборатория русской ли-
тературы работает в контакте с лабораторией обществоведения). При этом
приведенные в хрестоматии отрывки могут быть использованы в самых раз-
личных сочетаниях. Возьмем для примера такие отрывки: «Деревня» Пуш-
кина, «История села Горюхина» Пушкина, «Бунт против помещика» J1. Тол-
стого, «Как выдали замуж кофейницу Аксютку» С. Аксакова, «Правление
бригадира» Салтыкова и «Эй, Иван» Некрасова. Допустим, что
1
в лаборато-
рии обществоведения как раз разрабатывается тема «Крепостное хозяйство»
(из группы «Развитие сельского хозяйства в прошлом»). Вышеприведенные
отрывки являются богатейшей и выпуклой иллюстрацией к разбираемой теме.
Тут же и право собственности помещика на труд крестьянина (Салтыков и
Аксаков), и типы крепостного
1
хозяйства ( барщина и оброк по «Истории
села Горюхина»), и правовое положение крепостных (Некрасов), и борьба
крестьян против помещиков (Л. Толстой), и пугачевское восстание, и дво-
рянские привилегии, и защита дворянских интересов против крестьян и т. д .,
и т. д . Или возьмем еще такие отрывки: «Косарь» Кольцова, «Пахарь» Гри-
горовича, «Коняга» Салтыкова, «Бурлаки» Решетникова и «На Волге» Не-
красова. Предположим, что в лаборатории обществоведения продолжают раз-
рабатывать ту же тему: «Крепостное хозяйство». Пользуясь приведенными
отрывками, мы выдвигаем перед классом такие вопросы: характер крепост-
ного хозяйства и низкая техника его («Косарь» Кольцова), подсобные про-
мыслы деревни («Бурлаки» и «На Волге»), типы крестьянских хозяйств по
характеру землепользования («Пахарь» Григоровича, «Коняга» Салтыкова).
Те же отрывки в несколько иных комбинациях выдвигают вопросы : о социаль-
ных навыках деревенского и бурлацкого труда, о рабг rax лесных и полевых
(крестьянин за сохой и крестьянин с багром, с топором, с бичевой: сплав-
щики, гонщики, рубщики), о характере бурлацкого труда (на какие моменты
распадается работа бурлаков, роль кулаков-агентов в бурлацких артелях,
типы артельного труда, права артельных рабочих по старым и по нашим
теперешним законам, охрана артельного труда), о природе пермского края и
особенностях его языка по Решетникову и т. д.
Для того, чтобы дать представление о характере революционного дво-
рянства и революционной публицистики крепостного периода, я поместил
в начале первой части статью I ерцена «Крещеная собственность» и закон-
чил эту часть хрестоматии статьей Ленива «Памяти Герцена», с исчерпываю-
щей полнотой выясняющей значение (революционной теории и революцию,и-
ной проповеди радикально-дворянской интеллигенции 30-х и 40-х годов. Само
собою понятно, что эту часть хрестоматии можно было бы пополнить и про-
изведениями Герцена («Сорока-воровка» и друг.), и произведениями Мамина-
Сибиряка («Бойцы®— рисующие труд бурлаков, «Три конца», изображаю-
щие быт крепостных горнорабочих), и произведениями Сергея Атавы (труід
крепостных), но это сильно увеличило бы размеры и стоимость хрестома-
тии, не внося существенно нового материала.
Вторая часть хрестоматии распадается на два отдела. Из них первый—
:
«іВ олчья в о
1
л я» — охватывает период от освобождения крестьян до
Октябрьской революции, а второй — «За власть Советов» — эпоху
гражданской войны и советского строительства.
Л.В
А. И . Герцен.
КРЕЩЕНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ.
Мне всякий раз становится не по себе, когда говорят о народе.
В наш демократический век нет ни одного слова, которое бы так мало
понимали и так употребляли во зло. Понятие, сопрягаемое с ним, не-
определенно, преувеличенно
1
, поверхностно, полно риторики а похвалах и
порицаниях; одни поднимают народ до небес и делают из него ка-
кого-то прорицателя законов, неписанный разум, судию; другие топчут
его в грязь, называя грубой толпой. Все эти разглагольствования, умиления,
негодования и декламации не прибавляют ни на волос к пониманию
этой гранитной основы государства и человечества, связанной цемен-
том вековых воспоминаний и кровного родства, на которой построен
плохой балаган современного политического устройства, полусгнивший
и покачнувшийся.
Правительство и плавающий вверху слой цивилизации закрывают народ
и не допускают знать его. За этими официальными, и литературными декора-
циями он живет по-своему, редко соображаясь с ними, остается покойным,
когда за него горячатся и бросают .перчатку, и восстает, когда всего менее
этого ждут.
Одни легкие революции делаются легко. Ветер свободно- двигает во все
стороны верхний' слой общественной зыби, но- глубь тиха до, урагана.
Зато и следы таких революций не ве лики : они
1
меняют одежду и назва-
ние, а дело остается по старому.
-Народ туго и -не скоро восстает; он не играет, н-е шутит переменами,
он так, беден, что долго не рискует последним-; его восстание всегда глубоко
выстраданное. Если оно неудачно, преждевременно-, целые племена, государ-
ства гибнут, глохнут. Германия потеряла всякий политический смысл и пре-
вратилась в школу, усмирив крестьян-.
Но возвратимся к народу русскому. Он уступил не без боя. Вспомните,
что после Бориса, во -время самозванцев и .междуцарствия-, казалось, все -го-
сударство было об'ято огнем и распадалось, все бродило в болезненном' вол-
нении, бралось за оружие; откуда эта возбужденность, эта готовность к бою,
откуда эти полчшца тушинского вора и других кондотьеров-? Едва Рома»-
новы уселись, северо-восток Руси покрылся разбойниками; с ними воюют, как
с неприятелем-, против них посылают войска и пушки; их вешают сотнями
при царе Алексее Михайловиче. У Стеньки Разина было целое войско. Сто-
летие спустя, целое войско собралось вокруг Пугачева.
Именем Петра III, которого народ не знал, мудрено было поднять це-
лые губернии. Имя его придавало призрачную законность и форму восстанию.
В сущности, народ бунтовал против крепостного состояния и ненационального
правительства. Перечень казней в приложениях к пушкинской истории пу-
гачевского бунта ясно показывает, против кого и чего дрался народ.
С тех пор ни мужики, ни дворовые не восстают массами. Сила сломила
их, средства усмирения удесятерились, трон Екатерины, качавшийся сна-
чала, врос в землю в конце ее царствования. Когда крестьянам становится не-
втерпеж, они бегут, делают поджоги или режут господ. Редко сговариваются
они с другими деревнями, хотя и были примеры десять лет тому назад в Там-
бове и в Симбирске, что несколько деревень действовали заодно. Бунты их
делаются из мести и с отчаяния, без всякой надежды поправить свое поло-
жение.
Народу, рассеянному по необозримым долинам и живущему в деревнях,
открытых со всех сторон, ничем не защищенных, кроме лесов, трудно делать
восстания.
Сверх того, вопрос об уничтожении крепостного состояния не был до
нашего времени понимаем оданаким образом крестьянами и «аболициони-
стами». С точки зрения либерализма и религии собственности, вопрос разре-
шался прямо против народного смысла.
После наполеоновской войны Александр освободил эстов, принадлежав-
ших остзейскому дворянству; он им дал личную свободу без земли.
Весьма вероятно, если б русские крестьяне, так мужественно дравшиеся про-
тив неприятеля, с некоторой настойчивостью потребовали освобождения,
император, при тогдашнем настроении, уступил бы им. Часть дворян лучше
не просит, как освободить мужиков, оставя за собой землю. Что же было бы
из такого освобождения?
Представьте себе европейское сельское устройство с петербургским са-
мовластием, с нашими чиновниками, с нашей земской полицией. Представьте
себе двадцать миллионов пролетариев, ищущих работы на господских зе-
млях, в стране, где нет никакой законности, где все управление подкупное и
дворянское, где личность — ничего, а влияние — все.
Помещики заключили бы между собой оборонительный союз, устано-
вили бы свои цены против крестьян, так, как это было в остзейских провин-
циях. Полиция была бы с их стороны. Общинное начало было бы поражено
насмерть у вновь освобожденных, деревня потеряла бы свое коммунистиче-
ское единство, и в полстолетие мы перегнали бы Ирландию.
Есть люди, до сих пор поддерживающие пользу освобождения без земли,
освобождения в голод и бесприютность, воображая, что в этом новом проле-
тариате непременно разовьется революционное начало.
Быть голодным и пролетарием вовсе не достаточно для того, чтоб сде-
латься революционером. Взвода полисменов достаточно, чтоб держать ирланд-
цев в повиновении.
Вообще пролетарий полей очень мирен, круг его понятий тесен, он
слишком подавлен и сгнетен к земле, чтоб быть более нежели недовольным.
Его не надобно смешивать с работником больших торговых и промышленных
центров. В этик колоссальных ульях, где миллионы людей трутся ежедневно
друг о друга, где на всяком шагу попадаются макабрские встречи пляшущих
с умирающими, пресыщенных с голодными, Ротшильда с ирландцем, откуп-
щика с поденщиком, — там, разумеется, в душе работника бродят мысли
о ниспровержении этого мира монополии, цеха, капитала, дохода; но в ма-
леньких городах, и еще более в полях, пролетарий не таков. Он принимает
свое положение за судьбу, он страдает, не знает выхода, покоряется.
Русские, говорящие так легко о разрушении сельской общины, никогда
не думали, что же останется, что будет, когда этот последний узел народной
жизни, насильственно развязанный, распустится.
Народ русский не вынес, но удержал общину; община спасет народ рус-
ский; уничтожая ее, вы отдаете его, связанного по рукам и ногам, помещику
и полиции. И коснуться до нее в то время, когда Европа оплакивает свое раз-
дробление полей и всеми силами стремится к какому-нибудь общинному
устройству!
Говорят, что община поглощает личность, и что она несовместна с ее
развитием. В этом мнении есть доля правды. Всякий неразвитой коммунизм
подавляет отдельное лицо. Но не надобно забывать, что русская жизнь нахо-
дила сама в себе средства отчасти восполнить этот недостаток. Сельская
жизнь образовала рядом, с неподвижной, мирной, хлебопашендай деревней
подвижную общину работников, артель и военную общину казаков.
Артель — лучшее доказательство того естественного', безотчетного со-
чувствия славян с социализмом, о котором мы столько раз говорили. Артель
вовсе не похожа на германский цех, она не ищет ни монополии', ни исклю-
чительных прав, она не для того собирается, чтоб мешать другим«, она устроена
для себя, a іне против кого-либо. Артель — соединение вольных людей одного
мастерства на общий прибыток общими силами.
Казачество было отворенная дверь людям«, не любившим покоя, ищущим
движения, опасности, независимости. Оно соответствовало то«му буйному на-
чалу молодчества и удали, которое «рядом- с мирным- и добродушным- нравом
славян составляет их характеристику.
Общинный дружинник, казак, становился бессменной- стражей на край-
них пределах отечества и берег его; он не хотел знать никакого- правитель-
ства, кроме своего выборного, лучше становился разбойником, нежели «под-
данным, но родине служил верой и правдой и не жалея лил за нее свою
кровь. Запорожцы были славянские витязи, витязи-мужики, странствующие
рыцари черного народа.
Привычные к войне и дороге, казаки имели те неопределенные влечения,
то политическое чутье, те пророческие догадки, которыми отличались нор-
манны. Горсть казаков завоевала Сибирь. Ермак не остановился на Тобольске,
он добрался до Иркутска и там сложил свою буйную голову. Другой казак
после него с своей небольшой дружиной пробился сквозь льды и степи до
морского берега, как будто что-то непреодолимое тянуло их к Тихому оке-
ану, к этому Средиземному морю будущего'; как будто' они провидели
1
всю
важность поставить Русь лицом к лицу с Северо-Американскими Штатами.
Надо было иметь все жалкое непонимание немецкого правительства,
чтоб не оценить такого учреждения, как казачество. Не даром- казаки
1
воз-
ражали Богдану Хмельницкому, что вольным людям! нельзя вступать в оодч
данство Москве.
- Петр I обрадовался измене Мазепы и принялся притеснять
Малороссию, вопреки всем договорам. Елизавета сделала своего' любовника
гетманом. У Екатерины II их было слишком, много: чтобы никого не -обидеть,
она разделила между ними Малороссию и отдала им в крепость вечно-сво-
бодных людей. Они казаками платили за свои -египетские ночи. Несмотря на
то, казаки явились в 1812 году тем же отважным, лихим войском, каким
были прежде. Они вносили в регулярную армию -по-этический и народный эле-
мент. Без строя и выправки, с пикой и бородой, на маленьких лошадках
с длинной гривой, они рассыпались, исчезали, нападали- со страшной дерзостью
и ускользали с восточной уклончивостью. Они всего больше -остались в па-
мяти -неприятеля. Николай, верный своей мертвящей мысли -однообразия, без-
личия, сближает их более с военными поселениями. Он разрушил их демо-
-кратическо-е устройство, «облагораживая'» их есаулов, прежде возвращав-
шихся снова в ряды простых казаков. Он даже отнял у них их песни, подверг-
нув их какой-то цензуре.
Само собою разумеется, что ни в коммунизме -деревень, ни в казацких
республиках імы -не могли бы -найтіи удовлетворения нашим стремлениям- .
Все
это было слишком дико-, м-олодо, неразвито, но из этого не следует, что- нам
должно ломать эти незрелые начинания, — напротив', их надобно' продолжать,
развивать, -образовывать. Тут нет большого достоинства, что мы неподвижно
сохранили нашу общину, в то время как германские народы- ее утратили, но
это — большое счастие, и его не надобно выпускать из рук. Мы долго ждали-,
долго временили,—воспользуемся опытностью наших соседей: она и-м, страшно
дорого стоит.
Мир западный утратил свое общинное устройство-; хлебопашцы и- соб-
ственники были принесены на жертву развитию -меньшинства; зато развитие
дворянства и горожан было велико и богато. Оно имело- рыцарство- с его- не-
преклонной идеей права, оно имело искусство и литерату-ру, науку и про-
мышленность, наконец, реформацию и революцию-, которые грозно -и торже-
ственно низве-ршули половину церкви и половину трона.
Одна Р-ос-сия, эта падчерица, эта Сандрильона между народами- евро-
пейскими, не имела- никакой доли в приобретениях иі победах своих соседей.
Народ -русский так же мало был способен к торжественному западному (раз-
витию трех последних веков, как к крестовым! -походам, как к схоластике
и- теологическим спорам, -как к римскому праву и германскому феодализму.
Народ русский ничего не приобрел -со времен Влади-мира и- -ки -евекого периода;
под монгольским гнетом- ханов, -под византийским царей, под немецким
императоров, под оуринамским-—
помещиков, о-н сохранил только свою не-
заметную, скромную общину, т. -е. владение сообща землею, равенство всех
без исключения членов общины, братский раздел шлей по числу работников
и собственное мирское управление своими делами. Вот и все приданое Сан-
дрильоны; зачем- же отнимать -последнее... «Затем, что при всем то-м на Руси
жить тяжко, ни у-му, ни сердцу нет простора». Тяжко-, дурн-о жить в России,
эт-о
-п-ра-Еіда, и тем тяжелее было для нас, что мы думали, что в других странах
легко -и хорошо жить.
Теп-е -рь мы знаем, что и там- тяжело-, оттого что- и там не -разрешен
вопрос, около которого сосредоточилась теперь вся человеческая -деятель-
ность, — вопрос об отношении лица к обществу и общества к лицу. Крайние,
односторонние развития привели к двум нелепостям: к гордому своими пра-
вами, независимому англичанину, которого свобода основана -на вежливой
антропофагии, и к бедному русскому мужику, безлично потерянному в -об-
щин-е, бесправно .отданному в крепость и, в силу того, служащему с'естным
припасом ба-риіну.
Где их примирение, как снять их противоречие, как сохранить незави-
симость британца без людоедства, как -разівить личность крестьянина без
утраты общинного -начала? В этом-то вся мучительная задача нашего века,
в этом-то и состоит весь социализм;.
Безумно было бы -наминать переворот с уничтожения свободных учре-
ждений, потому что они на деле доступны только меньшинству; еще безумнее
уничтожить -общинное начало, к которому стремится современный человек,
за то, что оно не -развило еще свободной личности в России.
Наша деревня довольно наказана -рабством за ее односторонность, за
ее слишком' патриархальные -нравы; неужели- и сам-ое
-о свобождение должно
ей служить -наказанием?
Помещичья власть, каік нечто совершенно внешнее, поддерживаемое
одним насилием, легко снимется с сельской жизни.
Гакстгаузен старается доказать в своей -книге, что помещики предста-
вляют -патриархальную главу общины, нечто вроде старинных шотландских
кланов или аравийских эмиров. Мнение это-,
-некогда поддерживаемое план-
таторами- из московских панславистов, совершенно' ложно.
Патриархальный плава общины — ста-роста, выбранный миром, взятый
из самой общиіны, равный всем;. Он заменяет отца и есть действительный
опекун., ходатай, представитель деревни. Где же начинается необходимость
другой главы, вотчима, постороннего, опирающегося на внешнюю власть, не
принимающего никакого участия в делах общины, не несущего ее тяги и
обкладывающего ее оброко-м и барщиной?
Если б помещик был только собственник земли, его права ограничива-
лись бы кортомными
1
) деньгами за нее, соответственной работой или полов-
ничеством. Но оно вовсе не так. Он владеет гораздо больше человеком, не-
жели землею, он берет откуп не с десятины, а с мышц, с дыхания, он заста-
вляет платить за право работы, движения, существования. Оброк дворовых,
ходящих по паспорту, основан, по превосходному выражению, невзначай
Кортома — аренда, оброк.
сорвавшемуся у Гакстгаузена, на обратном сен-симонизме; чем больше
способность, тем больше требует барин. Очевидная нелепость.
За общиной логически ничего нет другого, как соединение общин в боль-
шие группы и соединение групп в общем народном, земском деле (res publica).
Казенные деревни действительно соединяются в волости, они избирают, сверх
старост, тысяцких, сотских, десятских, голову и при нем
1
двух стариков
в судьи. Все это совершенно последовательно идет из народного понятия
о праве, неписанного, -но живого во всякой славянской груди. Но тут разом
обрывается всякий смысл, —мы встречаемся с становым приставом, с кан-
целярским правительством и с помещичьей властью.
Прерыв всякой связи между народом- и дворянством, между народом и
чиновничеством- очевиден, и никогда -не был резче обозначен, как теперь.
Лет сто тому назад богатые помещики из аристократии щадили своих кре-
стьян; бедные жили между ними и мало отличались от них нравами и обра-
зованием. Все это изменилось. Образование раз'еди-нило совершенно поме-
щиков с крестьянами, и они не могли более ни брать участия, ни- любить
крестьян, ни жалеть их: все чуждое для нас безразлично; но они могли и хо-
тели пользоваться ими и пользовались. Крестьянин перешел в разрабаты-
ваемую собственность. Развитие промышленности, фабрик и самое распро-
странение политической экономии, переложенной на росс и й-
с к и е -нравы, дали тысячу новых средств употреблять крестьян на пользу.
Помещик, «патриархальная глава общины-», сделался мало-по-малу из вель-
можи фабрикантом, плантатором, торговцем белых негров. Этого разрыва,
бросающегося в -глаза-, не хочет видеть Гакстгаузен, увлеченный своей мо-
нархической демагогией, своей страстной любовью рабства. Приняв власть
помещика за патриархальную, он естественно принимает за такую же на-
родную отеческую власть петербургское правительство. Оно, в его глазах, —
продолжение киевского великоквяжесгоа; император—тот же равноапостоль-
ный Владимир, которого народ назвал своим- к -расным солнцем. Та-м-, где он
не находит другой возможности объяснить дикий русский- деспотизм-, там он
благоговеет перед «высотою повиновения» народа -русского; эту беспредель-
ную покорность королевский -прусский якобинец абсолютизма -называет на-
шей высокой добродетелью. Здесь не место вступать -в разбор исторического
значения петровского переворота, петровской Руси; мы считаем—переворот
этот необходим, он разбудил Россию, он ее повел вперед, когда она сама еще
не могла итти, он был полон верою в ее великие судьбы, в ее великие силы,
но он был свиреп и жесток, как большая часть революций, как царство
ужаса в 93 году, и именно потому разорвал единство жизни русской.
Д-ве России с начала XVIII столетия стали враждебно- друг пр-оти-в друга.
С одной стороны Россия была правительственная, императорская, дворя-нска-я,
богатая деньгами, вооруженная не только штыками, но всеми приказными
и полицейскими уловками, взятыми из Германии.
С другой — Русь черного народа, бедная, хлебопашная, общинная, де-
мократическая, безоружная, взятая врасплох, побежденная, собственно, без
боя. Что же тут удивительного, что цари отдали на раздробление своей
России, придворной, военной, одетой по-немецки, образованной снаружи,
Русь мужицкую, бородатую, неспособную оценить привозное образование и
заморские нравы, к которым она питала глубокое отвращение.
Что им было жалеть?
—
Что ты ходишь, повеся нос? — спросил однажды граф Завадовский
или Зорин, словом, один из любовников императрицы Екатерины II, по-
чтенного дворянина, состоявшего при нем в качестве шута.
Собеседник, к которому относился вопрос, был человек необыкновенно
толстый и прожорливый, всегда обедавший у графа. Когда -граф бывал осо-
бенно вёсел, он дашл знак рукой, лакей надевал на голодного шута хомут
и, затянув шею, пускал его на еду.
Дворянин бился в хомуте, как зверь, бросался нарочно на блюда, да-
вился, был очень гадок, словом, усердно тешил своего покровителя, хохота-
вшего до слез.
—
Поневоле повесишь кос, — отвечал упряжной дворянин; — ваше
сиятельство изволите всех щедротами своими награждать, один я, несчастный,
забыт вами.
—
Как так? — спросил граф.
—
Ваше сиятельство -всем пожаловали вотчины в Малороссии, а мне
хоть бы какую-нибудь сотню дрянных казаков.
—
Каков малый! — отвечал сквозь хохот граф, —губа-то не дура. Так
и тебе казаков захотелось? Ха, ха, ха! Чем же тьг заслужил казаков?
—
Да помилуйте, ваше сиятельство, — отвечал шут, — ведь я и не бог
знает чего прошу: чего вам, -граф, стоят казаки, а мне милость была бы
дорога, и я до гроба молился бы о вашем здравии.
—
Еще лучше! — заметил -веселый граф. — Да он совсем- не так -глуп,
как кажется; в самом деле, чего жалеть -казаков. Ну, так и быть, дам- т -еб-е
казаков.
—
Ваше сиятельство, ваше сиятельство !—говорил тронутый шут и
полз на -коленях приложиться к -графской -ручке, — неужели и вправду?
—
Ну, полно, полно, — отвечал граф, милостиво іпро-тягивая руку, —
говорю тебе, будут у тебя казаки.
Это было в то самое в-ремя, когда Екатерина II вводила крепостное со-
стояние в Малороссии. Эта «мать отечества» дала одним своим любовникам
более трехсот тысяч душ мужеского-пола
1
).
Граф сдержал слово, и шут поехал управлять своими казаками.
В прошедшем году, переезжая Сен-Готард, я взял в одной гостинице
трактирную книгу; в ней большими буквами стояла русская фамилия. Под
н-ею другой путешественник написал- мелким шрифтом по-французски: «тот
самый, которого дворовы-е люди высекли».
Эта неприятность случилась с одним' камергером, известным богачом
и негодяем. В 1850 году он жил в св-о-ем мало-российском имении. Крестьяне
1
) У Кастера приложен счет (А. И . Г .) Castéra — автор «Vie de Catherine II,
Impératrice de Russie» 1797.
и дворовые, выведенные и терпения, решились проучить его. Они его высекли
и взяли письменную расписку, что он будет молчать. Прошло несколько
времени, испуганный камергер, казалось, присмирел, но вдруг поставил
в рекруты молодого малого, оказавшегося особенно усердным во время нака-
зания. Когда рекруту забрили лоб, он сказал председателю, что барин отдал
его в солдата за то, что он его больно сек, в удостоверение чего рекрут вы-
тащил из-за пазухи камергерскую расписку.
Документ этот до того поразил присутствующих, что они не догадались
ни уничтожить, его ни даже продать расписку камергеру. Они сгоряча пред-
ставили «казус сей» на усмотрение министру внутренних дел. Но и тот при-
задумался: случай о сеченных камергерах решительно не был предвиден сво-
дом законов. Министр доложил государю. Государь, терпевший камергера,
пока он сек, выгнал его из службы за то, что- его секли. Москвичи, ездившие
к нему на балы, зная его шусное поведение, оставили его, узнав об испра-
вительной мере, употребленной двор-овьіми. Камер-гер обиделся, стал жало-
ваться, чуть не сделался -недовольным.
-Го-сударь велел е-му ехать за границу
и -не возвращаться без особого- приказа.
Несчастный гонимый и интересный камергер этот не кто иной, как
благополучный наследник упряжного шута, а люди, его наказывавшие, —
дети казаков, пожалованных Екатериной.
Это резко характеризует грязное начало и бессмысленные последствия
русского помещичьего -права.
Что тут прибавлять к графу, фавориту, согласному, что ка-зак-оів жалеть
нечего, к шуту в хомуте, который вдруг из грязных нахлебников делается
законным господином! свободных каза-ков, к -камергеру, благоразумно пред-
почитающему розги смерти; к царю, который — туда же — делает пропа-
ганду, посылая избитого камерге-ра с своей з-ебро-в-ой спиной таскаться
по всем столицам Европы, по морям, сушам и альпийским вершинам...
А. И . Герцен.
ФАНАТИКИ РАБСТВА И СЛУЖБЫ.
Я знал еще в молодости два-три образчика этих фанатиков рабства,
о которых со вздохом говорят восьмидесятилетние помещики, повествуя о их
неусыпной -службе, о их великом усе-рдии, и забывая прибавить, чем их отцы
и они сами платили за такое самоотвержение.
В одной из деревень сенатора проживал на покое, т. - е. на хлебе, дрях-
лый старик, Андрей Степанов.
Он был камердинером сенатора и моего отца во время их службы
в гвардии, добрый, честный и трезвый человек, глядевший в глаза молодым
господам и угадывавший, по их собственным словам, их волю, что, думаю,
было не легко. Потом он управлял подмосковной. Отрезанный сначала войной
1812 года от -всякого сообщения, потом один без денег на пепелище выгоре-
лого села, он продал какие-то бревна, чтоб не умереть с голоду. Се-натор,
возвратившись в Россию, принялся приводить в порядок свое имение и, на-
конец, добрался до бревен. В наказание он отобрал его должность и отправил
его в опалу. Старик, обремененный семьей, поплелся на подножный корм. Нам
приходилось проезжать и останавливаться на день, на два в деревне, где жил
Андрей Степанов. Дряхлый старец, разбитый параличей, приходил всякий раз,
опираясь на -костыль, поклониться моему отцу и поговорить с ним.
Преданность и кротость, с которой он говорил, его несчастный вид,
космы желто-седых волос по обеим сторонам--голого-черепа,— глубоко трогали
меня. «Слышал я, государь мой, — говорил он однажды, — что братец ваш
еще кавалерию изволил получить. Стар, батюшка, становлюсь, скоро богу
душу отдам, а, ведь, не сподобил меня господь видеть братца в кавалерии,
хоть бы раз перед кончиной лицезреть их в ленте и во всех регалиях!».
Я смотрел на ста-рика, его лицо было так детски откровенно, сгорблен-
ная фигура его, болезненно перекошенное лицо, потухшие глаза, слабый го-
лос— все внушало доверие; он не лгал, он не льстил, ему действительно
хотелось видеть прежде смерти -в «кавалерии и регалиях» человека, кото-
рый лет пятнадцать не мог ему простить каких-то бревен. Что это: святой,
или безумный? Да не одни ли безумные и достигают святости?
Но-вое поколение не имеет этого идолопоклонства, и если бывают слу-
чаи, что люди не хотят -на волю, то это просто от лени и из материального
расчета. Это развратнее, спору нет; но ближе к концу, они, наверно, если
что-нибудь и хотят видеть на шее господ, то не владимирскую ленту.
Скажу здесь кстати о положении нашей прислуги вообще.
Ни сенатор ни отец мой не теснили особенно дворовых, т. -е. не тес-
нили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому
часто груб и несправедлив; но он так мало имел с ними соприкосновения и
так мало ими занимался, что они почти не знали друг друга. Огец мой
докучал им капризами, не пропускал ни взгляда, ни слова, ни движения
и беспрестанно учил; для русского человека это часто хуже побоев и
брани.
Телесные наказания были почти неизвестны в нашем доме, и два-три
случая, в которые сенатор и мой отец прибегали к гнусному средству «част-
ного дома», были до того -необыкновенны, что об них вся дворня говорила
целые месяцы; сверх того, они были вызываемы значительными проступками.
Чаще отдавали дворовых в солдаты; наказание это приводило в ужас
всех молодых людей: без -роду, без племени, они все же лучше хотели остаться
крепостными, нежели двадцать лет тянуть лямку. На меня сильно действовали
эти страшные сцены; являлись два полицейские солдата по зову помещика,
они во-ровски, невзначай, врасплох брали назначенного человека; староста
обыкновенно тут об'являл, что барин с вечера приказал представить его в при-
сутствие, и человек сквозь слезы куражился, женщины плакали, все давали
Крестьянин и рабочий. Ч. I.
2
подарки, и я отдавал все, что мог, т.-е . какой-нибудь двугривенный, шейный
платок.
Помню я еще, как какому-то старосте за то, что он истратил собран-
ный оброк, отец мой велел брить бороду. Я ничего не понимал в этом нака-
зании, но меня морозил вид старика лет шестидесяти; он плакал навзрыд,
кланялся в землю и просил положить на него, сверх оброка, сто целковых
штрафу, но помиловать от бесчестья.
Когда сенатор жил с нами, общая прислуга состояла из тридцати муж-
чин и почти стольких же женщин; замужние, впрочем, не несли никакой
службы, они занимались своим хозяйством; на службе были пять-шесть гор-
ничных и прачки, не ходившие наверх. К этому следует прибавить мальчишек
и девчонок, которых приучали к службе, т. -е. к праздности, лени, лганью
и к употреблению сивухи.
Для характеристики тогдашней жизни в России, я не думаю, чтоб было
излишним сказать несколько слов о содержании дворовых. Сначала им да-
вались 5 рублей ассигн. в месяц на харчи, потом 6. Женщинам рублем
меньше, детям лет с десяти половина. Люди составляли между собой артели
и на недостаток не жаловались, что свидетельствует о чрезвычайной деше-
визне с'естных припасов. Наибольшее жалованье состояло из 100 рублей
ассигн. в год, другие получали половину, некоторые 30 рублей в год. Мальчики
лет до восемнадцати не получали жалованья. Сверх оклада людям давались
платья, шинели, рубашки, простыни, одеяла, полотенца, матрацы из пару-
сины; мальчикам, не получавшим жалованья, отпускались деньги на нрав-
ственную и физическую чистоту, т. -е. на баню и говенье. Взяв все в рас-
чет, слуга обходился руб в 300 асс; если к этому прибавить дивиденд на
лекарство, лекаря и с'естные припасы, случайно привозимые из деревни и ко-
торые не знали куда деть, то мы и тогда не перейдем 350 рублей. Это соста-
вляет четвертую часть того, что слуга стоит в Париже или в Лондоне.
Плантаторы обыкновенно вводят в счет страховую премию рабства, т. -е .
содержание жены, детей помещиков и скудный кусок хлеба где-нибудь
в деревне под старость лет. Конечно, это надобно взять в расчет; но стра-
ховая премия сильно понижается премий страха телесных наказаний, невоз-
можностью перемены состояния и гораздо худшего содержания.
Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния
убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их
душу. Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они
как-то умеют не верить своему полному рабству. Но тут, сидя на грязном
залавке передней с утра до ночи или стоя с тарелкой за столом, — нет ме-
ста сомнению.
Разумеется, есть люди, которые живут в передней, как рыба в воде,
люди, которых душа никогда не просыпалась, которые вошли во вкус и
с своего рода художеством- исполняют свою должность.
В этом отношении было у нас лицо чрезвычайно интересное, наш ста-
рый лакей Бакай. Человек атлетического сложения и большого роста, с круп-
ными и важными чертами лица-, с видом величайшего глубокомыслия, он до-
жил до преклонных лет, воображая, что положение лакея одно из самых зна-
чительных.
•
:
Г к?:
Почтенный старец этот постоянно был сердит или выпивши, или выпивши
и сердит вместе. Должность свою он исполнял с какой-то высшей точки зре-
ния и придавал ей торжественную важность; он умел с особенным шумом и
треском отбросить ступеньки кареты и хлопал дверцами сильнее ружейного
выстрела. Сумрачно и на вытяжке стоял на запятках, и всякий раз, когда его
потряхивало на рытвине, он густым и недовольным голосом кричал кучеру:
«легче», несмотря на то, что рытвина уже была на пять шагов сзади.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, занятие добровольно воз-
ложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим
манерам передней. Когда он был трезв, дело еще шло кой-как с рук; но когда
у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной
степени. Я иногда вступался за моих приятелей, но мой авторитет мало дей-
ствовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил:
«Вам здесь не место
1
, извольте и-тти, а не то я на руках снесу». Он не про-
пускал ни одного движения, ни одного слова, чтоб не разбранить мальчишек;
к словам- нередко прибавлял он и тумак или «ковырял масло», т. -е. щелкал
как-то хитро и искусно, как пружиной, большим пальцем и-мизинцем по го-
лове.
Когда он разгонял, наконец, мальчишек и оставался один, его пресле-
дования обращались на единственного друга его, Макбета, большую нью-
фаундлендскую собаку, которую он кормил, любил, чесал и холил. Просидев
без компании минуты две-три, он сходил на двор и приглашал Макбета с со-
бой на залавок; тут он заводил с ним разговор. «Что же ты, дурак, сидишь
на -дворе, на морозе, когда есть топленая комната? Экая скотина! Что вы-
таращил глаза — ну? Ничего не отвечаешь?» За этим следовала обыкновен-
ная пощечина. Макбет иногда огрызался на своего благодетеля; тогда Бакай
его упрекал, но без ласки и уступок. «Впрямь, корми собаку, все собака оста-
нется, зубы скалит и не подумает, на кого... Блохи бы заели без меня!»
И, обиженный неблагодарностью своего друга, он нюхал с гневом табак и
бросал Макбету в нос, что оставалось на пальцах, после чего тот чихал
ужасно, неловко лапой снимал с глаз табак, попавший в нос, и, с полным него-
дованием оставляя залавок, царапал дверь; Бакай ему отворял ее со словами
«мерзавец» и давал ему ногой толчок. Тут обыкновенно возвращались маль-
чики, и он опять принимался «ковырять масло».
Прежде Макбета у нас была лягавая собака Берта; она сильно зане-
могла, Бакай ее взял на свой матрац и две-три недели ухаживал за ней. Ут-
ром рано выхожу я раз в переднюю. Бакай хотел мне что-то сказать, но го-
лос у него переменился, и крупная слеза скатилась по щеке, — собака умерла;
вот еще факт для изучения человеческого сердца. Я вовсе не думаю, чтоб он
и мальчишек ненавидел; это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и
бессознательно втянувшийся в поэзию передней.
Но рядом с этими дилетантами рабства, какие мрачные образы- муче-
ников, безнадежных страдальцев, печально проходят в моей памяти.
У сенатора был повар, необычайного таланта, трудолюбивый, трезвый;
он шел в гору; сам сенатор хлопотал, чтоб его приняли в кухню государя,
где тогда был знаменитый повар француз. Поучившись там, он определился
в английский клуб, разбогател, женился, жил барином; но веревка крепост-
ного состояния не давала ему ни покойно спать, ни наслаждаться своим поло-
жением.
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился
к сенатору с просьбой отпустить его за пять тысяч асс. Сенатор гордился
свои м поваром точно так, как гордился своим живописцем, а вследствие
того денег не взял и сказал повару, что отпустит его даром после своей
смерти.
Повар был поражен, как громом; погрустил, переменился в лице, стал
седеть и... русский человек — принялся попивать. Дела свои повел он спустя
рукава, английский клуб ему отказал. Он нанялся у княгини Трубецкой; кня-
гиня преследовала его мелким скряжничеством. Обиженный раз ею через меру,
Алексей, любивший выражаться красноречиво, сказал ей с своим важным ви-
дом своим голосом в нос: «какая непрозрачная душа обитает в вашем свет-
лейшем теле!» Княгиня взбесилась, прогнала повара и, как следует русской
барыне, написала жалобу сенатору. Сенатор ничего бы не сделал, но как
учтивый кавалер, призвал повара; разругал его и велел ему итти к княгине
просить прощения.
Повар к княгине не пошел, а пошел в кабак. В год времени он все спу-
стил: от капитала, приготовленного для взноса, до последнего фартука. Жена
побилась, побилась с ним, да и пошла в няньки куда-то в от'езд. Об нем
долго не было слуха. Потом как-то полиция привела Алексея, обтерханного,
одичалого; его подняли на улице, квартиры у него не было, он кочевал из ка-
бака в кабак. Полиция требовала, чтоб помещик его- прибрал. Больно было
сенатору, а, может, и совестно; он его принял довольно кротко и дал ком-
нату. Алексей продолжал пить, пьяный шумел и воображал, что сочиняет
стихи; он действительно не был лишен какой-то беспорядочной фантазии.
Мы были тогда в Васильевском. Сенатор, не зная, что делать с поваром, при-
слал его туда, воображая, что мой отец уговорит его. Но человек был слиш-
ком сломлен. Я тут разглядел, какая сосредоточенная ненависть и злоба про-
тив господ лежат на сердце у крепостного человека: о;н говорил со скрипом зу-
бов и с мимикой, которая особенно в поваре могла быть опасна. При мне он
не боялся давать волю языку; он меня любил, и часто, фамильярно трепля
меня по плечу, говорил: «добрая ветвь испорченного дерева».
После смерти сенатора мой отец дал ему тотчас отпускную; это было
поздно, и значило сбыть его с рук; он так и пропал.
Рядом с ним не могу не вспомнить другой жертвы крепостного состоя-
ния. У сенатора был вроде письмоводителя дворовый человек, лет 35. Стар-
ший брат моего отца, умерший в 1813 году, имея в'виду устроить деревенскую
больницу, отдал его мальчиком какому-то знакомому врачу для обучения
фельдшерскому искусству. Доктор выпросил ему позволение ходить на лек-
ции медико-хирургической академии; молодой человек был со способностями,
выучился по-латыни, по-немецки и лечил кой-как. Лет двадцати пяти он
влюбился в дочь какого-то офицера, скрыл от нее свое состояние и женился
на ней. Долго обман не мог продолжаться, жена с ужасом узнала после смерти
барина, что они крепостные. Сенатор, новый владелец его, нисколько их не
теснил, он даже любил молодого Толочанова, но ссора его с женой продол-
жалась; она не могла ему простить обмана и бежала от него с другим. Толоча-
нов, должно быть, очень любил ее; он с этого времени впал в задумчивость,
близкую к помешательству, прогуливал ночи и, не имея своих средств, тра-
тил господские деньги; когда он увидел, что нельзя свести концов, он 31 де-
кабря 1821 года отравился.
Сенатора не было дома. Толочанов взошел при мне к моему отцу и
сказал ему, что он пришел с ним проститься и просит его сказать сенатору,
что деньги, которых недостает, истратил он.
—
Ты пьян, — сказал ему мой отец, — поди и выспись.
—
Я скоро пойду спать надолго, — сказал лекарь, — и прошу только
не поминать меня злом.
Спокойный вид Толочанова испугал моего отца, и он, пристальнее по-
смотрев на него, спросил:
—
Что с тобой, ты бредишь?
—
Ничего-с, я только принял рюмку мышьяку.
Послали за доктором, за полицией, дали ему рвотное, дали молока...
Когда его начало тошнить, он удерживался и говорил: «сиди, сиди там, я не
с тем тебя проглотил». Я слышал потом, как яд стал сильнее действовать,
его стон и страдальческий голос, повторявший: «жжет, жжет! огонь!» Кто-то
посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил, что жизни
за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию.
Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря, по-немецки, который час,
потом сказавши: «вот и новый год, поздравляю вас», — умер.
л
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли
Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер, во фраке, без
галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже по-
чернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к обмо-
року, я вышел вон. И игрушки и картинки, подаренные мне «а новый год, не
тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его:
«жжет — огонь!»
В заключение этого печального предмета, скажу только одно: на меня
передняя не сделала никакого действительно дурного влияния. Напротив, она
с ранних лет развила во мне непреодолимую ненависть ко всякому оабству и
ко всякому произволу. Бывало, когда я еще был ребенком, Вера Артамоновна,
желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: «дайте
срок, вырастете, такой же барин будете, как другие». Меня это ужасно оскор-
бляло. Старушка может быть довольна — таким, как другие, по край-
ней мере, я не сделался.
А. С . Пушкин.
ДЕРЕВНЯ.
Приветствую тебя, пустынный уголок,
Приют спокойствия, трудов и вдохновенья,
Где льется дней моих невидимый поток
На лоне счастья и забвенья!
Я твой: я променял порочный двор царей,
Роскошные пиры, забавы, заблужденья,
На мирный шум дубрав, на тишину полей,
На праздность вольную, подругу размышленья.
Я твой: люблю сей темный сад
С его прохладой и цветами,
Сей луг, уставленный душистыми скирдами,
Где светлые ручьи в кустарниках шумят.
Везде передо мной подвижные картины:
Здесь вижу двух озер лазурные равнины,
Где парус рыбаря белеет иногда,
За ними ряд холмов и нивы полосаты.
Вдали рассыпанные хаты,
На влажных берегах бродящие стада.
Овины дымные и мельницы крылаты;
Везде следы довольства и труда.
Я здесь, от суетных оков освобожденный.
Учуся -в истине блаженство находить,
Свободною душой закон боготворить,
Роптанью не внимать толпы непросвещенной,
Участьем отвечать застенчивой мольбе,
И не завидовать судьбе
Злодея иль глупца в величии неправом.
Оракулы веков! здесь вопрошаю вас!
В уединенье величавом
Слышнее ваш отрадный глас:
Он гонит лени сон угрюмый,
К трудам рождает жар во мне,
И ваши творческие думы
В душевной зреют глубине.
Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает
Везде невежества губительный позор.
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба -все влекут;
Надежд и склонностей в душе питать не смея,
Здесь девы юные цветут
Для прихоти развратного злодея;
Опора милая стареющих отцов,
Младые сыновья, товарищи трудов,.
Из хижины родной идут собою множить
Дворовые толпы измученных рабов.
О, если б голос мой умел сердца тревожить!
Почто в груди моей горит бесплодный жар
И не дан мне в удел витийства грозный дар?
Увижу ль я, друзья, народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?
А. С . Пушкин.
ИСТОРИЯ СЕЛА ГОРЮХИНА.
Здесь прилагаю список источников, послуживших мне к составлению
истории Горюхина:
I.Собрание старинных календарей,55 чаете й.Пер-
вые двадцать частей исписаны старинным почерком с титлами. Летопись эта
сочинена прадедом моим, Андреем Степановичем Белкиным; она отличается
ясностью и краткостью слога, например: 4-го мая снег. Тришка за грубость
бит. 6 -го — корова бура-я пала . Сенька за пьянство бит. 8-го — погода ясная.
9-го— -дождь и снег. Тришка бит по погоде. 10-го Тришка за пьянство бит...
и тому подобное, безо всяких размышлений. 11-го — погода ясная, пороша;
затравил трех зайцев. — Остальные 35 частей писаны разными почерками,
большею частию так называемым лавочничьим, с титлами и без титло в, во-
обще плодовито, несвязно и без соблюдения правописания; кое-где заметна
женская рука. В это отделение входят записки деда моего Ивана Андреевича
Белкина и бабки моей, а его супруги, Бвпраксии Алексеевны; также и записки
приказчика Горбовицкого.
II.Летопись горюхинского дьячка. Эта любопытная ру-
копись отыскана мною у моего попа, женатого на дочери летописца. Первые
листы были выдраны и употреблены детьми священника на так называемые
змеи. Один из таковых упал посреди моего двора; я поднял его и хотел было
возвратить детям, как заметил, что он был исписан. С первых строк увидел я,
что змей составлен был из летописи. К счастью, успел спасти остальное. Ле-
топись эта, приобретенная мною за четверть овса, отличается глубокомы-
слием и велеречием необыкновенным.
III. Изустные предания. Я не пренебрегал никакими извести-
ями; но в особенности обязан многим Аграфене Трифоновой, матери Авдея-
старосты, бывшей, говорят, любовницей приказчика Горбовицкого.
IV.Ревижские сказки, сзамечаниями прежних старост каса-
тельно нравственности и состояния крестьян.
1830 г.
БАСНОСЛОВНЫЕ ВРЕМЕНА.
Староста
Трифон
Основание Горюхина и первоначальное население оного покрыто мра-
ком. неизвестности. Темные предания гласят, что некогда Горюхино было село
богатое и обширное, что все жители его были зажиточны; что оброк собирали
единожды в год и отсылали неведомо куда, на нескольких возах. В то время
все покупали дешево и дорого продавали. Приказчиков не существовало; ста-
росты никого не обижали; обитатели работали мало, а жили припеваючи, а па-
стухи стерегли стадо в сапогах. Мы не должны обольщаться этою очарова-
тельною картиною. Мысль о золотом веке сродна всем народам и доказывает
только, что люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало на-
дежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего
воображения. Вот что достоверно: село Горюхино издревле принадлежало
знаменитому роду Белкиных. Но предки мои, владея многими другими отчи-
нами, не обращали внимания на эту отдаленную страну. Горюхино платило
малую дань и управлялось старшинами, избираемыми народом на вече, мир-
скою сходкою называемом.
В течение этого времени родовые имения Белкиных раздробились и при-
шли в упадок. Обедневшие внуки богатого деда не могли отвыкнуть от рос-
кошных своих привычек и требовали прежнего полного дохода от имения,
в десять крат уже уменьшившегося. Грозные предписания следовали одно за
другим. Староста читал их на вече; старшины витийствовали, мир
волновался, а господа, вместо двойного оброка, получали скучные отговорки
и смиренные жалобы, писанные на засаленной бумаге и запечатанные
грошом.
Мрачная туча висела над Горюхиным, а никто об ней и не помышлял.
В последний год властвования Трифона, последнего старосты, народом из-
бранного, в самый день храмового праздника, когда весь народ или шумно
окружал увеселительное здание (кабаком в просторенTM именуемое), или бро-
дил по улицам, обнявшись между собою и громко воспевая песни Архипа Лы-
сого, выехала в село ямская крытая бричка, заложенная парою кляч едва
живых; на козлах сидел оборванный жид; из брички высунулась голова
в картузе и, казалось, с любопытством смотрела на веселящийся народ. Жители
встретили повозку смехом- и грубыми насмешками. (NB. Свернув трубкою
воскраия одежд, безумцы глумились над еврейским -возницею и восклицали
смехотворно: жид, жид, ешь свиное ухо!.. Летопись дьячка.) Сколь
изумились они, когда бричка остановилась посреди села и когда приезжий,
выпрыгнув из нее, повелительным: голосо-м потребовал старосту Трифона.
Этот сановник находился в увеселительном здании, откуда двое старшин
почтительно вывели его под руки. Незнакомец посмотрел на него грозно, по-
дал ему письмо и велел оное читать -немедленно. Старосты горюхинские имели
обыкновение никогда ничего сами не читать. Послали за земским Авдеем.
Его нашли неподалеку спящего в переулке под забором и привели к незна-
комцу. Но — или от внезапного испуга, или от горестного предчувствия —
буквы письма, четко написанного, показались ему отуманенными, и он не
был в состоянии их разобрать. Незнакомец, старосту Трифона и земского
Авдея с ужасным проклятием отослав спать, отложил чтение письма до зав-
трашнего дня и пошел в приказную избу, куда жид понес за ним его малень
кий чемодан.
Горюхинцы с изумлением смотрели на это необыкновенное про-
исшествие; но вскоре бричка, жид и незнакомец были забыты. День
кончился шумно и весело — и Горюхино заснуло, не предвидя, что ожи-
дало его...
С восходом утреннего сол-нца жители были пробуждены стуком в окошки
и призыванием на мирскую сходку. Граждане, один за другим, явились на
двор приказной избы, служившей вечевою площадью. Глаза их были мутны и
красны, лица опухлы; они, зевая и почесываясь, смотрели на человека в кар-
тузе, -в старом голубом кафтане, важно стоявшего на крыльце приказной
избы, — и старались п-рипомни-ть черты его, когда-то ими виденные. Старо-
ста и земский Авдей стояли подле него без шапок, с видом подобострастия и
глубокой горести.
—
Все ли здесь? — спросил незнакомец.
—
Все ли ста здесь? — повторил староста.
—
Все-ста, — отвечали граждане, а староста об'явил, что от барина по-
лучена грамота и приказал земскому прочесть во у-слы-шание мира.
Авдей выступил и прочел следующее. (NB. Эту грознейшую грамоту
списал я у Трифона старосты; у него же хранилась она в кивоте вместе с дру-
гими памятниками владычества его над Горюхиным).
«Трифон Иванов!
Вручитель письма сего, поверенный **, едет в отчину мою, село Горю-
хино, для поступления в управление оного. Немедленно по его- прибытии со-
брать мужиков и об'явить им мою барскую волю, а имен-но: приказаний пове-
ренного моего ** им, мужикам, слушаться, как -моих собственных, и все, чего
он потребует, исполнять беспрекословно; в противном случае имеет он ** по-
ступать с ними со всевозможною строгостью. К сему понудило меня их бес-
совестное непослушание и твое, Трифон Иванов, плутовское потворство.
Подписано: N. N.
Тогда **, растопыря ноги наподобие хера и подбоченясь наподобие
ферта, произнес следующую краткую и выразительную речь: «Смотрите ж
вы у меня, не очень умничайте — вы, я знаю, народ избалованный, да я, не-
бось, выбью дурь из ваших голов скорее вчерашнего- хмеля».
Хмеля уже не было ни в одной голове, и горюхинцы, как громом пора-
женные, повесили носы и с ужасом разошлись по домам.
Правление приказчика**.
** принял бразды правления. Он потребовал опись крестьянам, разде-
лил их на богачей и бедных, и приступил к исполнению своей политической
системы. Она заслуживает особенного рассмотрения.
Главным основанием ее была следующая аксиома: чем- мужик богаче,
тем он избалованнее; чем беднее, тем смирнее. Вследствие сего** старался
о смирности в-отчины, -как о главной крестьянской добродетели: 1. Недоимки
были разложены на всех зажиточных мужиков и взыскиваемы с них со всевоз-
можною строгостью. 2 . Недостаточные и празднолюбивые гуляки были не-
медленно посажены на пашню; если же, по его -расчетам, труд их оказывался
недостаточным, то он отдавал их в батраки другим крестьянам, за что эти
платили ем-у добровольную дань; а отдаваемые в холопство имели полное
право откупаться, заплатя, -сверх недоимок, двойной годовой об-рок. Всякая
общественная повинность падала на зажиточных -мужиков. Рекрутство- же
было торжеством корыстолюбивому правителю, ибо от него- по очереди- от-
купались все богатые -мужики, пока, наконец, выбор не падал на негодяя или
разоренного. Мирские сходки были уничтожены. Оброк собирал о-н понемногу
и круглый год сряду. Мужики, кажется, платили и не слишко-м более противу
прежнего, но никак не могли ни наработать, ни накопить достаточно денег.
В три года Горюхино совершенно обнищало. Горюх-ино приуныло-, базар запу-
стел, песни Архипа Лысого умолкли. Половина мужиков была на пашне, дру-
гая -служила в батраках; ребятишки пошли по миру — и день храмового празд-
ника сделался, по выражению летописца, не днем радости и ликования, но го-
довщиною печали и поминания горестного.
Из горюхинского летописца.
Посадил окаянный п-риказчи-к Антона Тимофеева в железы, а старик
Тимофей сына откупил за 100 руб.; а приказчик заковал Петрушку Еремеева,
и того откупил отец за 68 руб.; а хотел окаянный сковать Леху Тарасова,
но тот бежал в лес, и приказчик о том весьма крушился и свирепствовал во
сло-весах; а отвезли- в го-род и отдали в рекруты Ва-ньку пьяницу.
ВРЕМЕНА ИСТОРИЧЕСКИЕ.
Страна (Горюхиным называемая, по имени столицы своей; число жите-
лей простирается до 63 душ) занимает на земном шаре более 240 десятин.
К северу граничит она с деревнями Дернуховым и Перкуховьгм (коего обита-
тели бедны, тощи и малорослы, а владельцы преданы воинственному упраж-
нению заячьей охоты); к югу река Сивка отделяет ее от владений Карачев-
ских вольных хлебопашцев — соседей беспокойных, известных буйной
жестокостью нравов; к западу облегают ее цветущие поля Захарьинские, бла-
годенствующие под властью мудрых и просвещенных помещиков; к востоку
примыкает она к диким, необитаемым местам, к непроходимому болоту,
где произрастает одна клюква, где раздается лишь однообразное кваканье
лягушек и где суеверное предание предполагает быть обиталищу некоего
беса.
NB. Сие болото и называется Бесовским. Рассказывают, будто
одна полоумная пастушка стерегла стадо свиней недалече от сего уединенного
места. Она сделалась беременною и никак не могла удовлетворительно об'яс-
нить сего случая. Глас народный обвинил болотного беса; но эта сказка не-
достойна внимания историка, и после Нибура непростительно было бы тому
верить.
Издревле Горюхино славилось своим плодородием и благорастворен-
ным климатом. На тучных его нивах родятся: рожь, овес, ячмень и
гречиха. Березовая роща и еловый лес снабжают обитателей деревьями
и валежником на постройку. и отопку жилищ. Нет недостатка в орехах,
в клюкве, бруснике и чернике. Грибы произрастают в необыкновенном
количестве; изжаренные в сметане, представляют они приятную, хотя и не-
здоровую пищу. Пруд наполнен карасями, а в реке Сивке водятся щуки и
налимы.
Обитатели Горюхина большею частию росту среднего, сложения креп-
кого и мужественного; глаза их серые, волосы русые или рыжие. Женщины
отличаются носами, поднятыми несколько вверх, выпуклыми скулами и дород-
ностью.
NB. Баба здоровенная. Это выражение встречается часто в при-
мечаниях старосты к ревижским сказкам.
Мужчины добронравны, трудолюбивы (особенно на своей пашне), хра-
бры, воинственны. Многие из них ходят одни на медведя и славятся в околотке
кулачными бойцами; все вообще склонны к чувственному наслаждению пьян-
ства. Женщины, сверх домашних работ, разделяют с мужчинами большую часть
их трудов и не уступят им в отважности: редкая из них боится старосты. Они
составляют мощную общественную стражу, неусыпно бодрствующую на бар-
ском дворе, и называются к о пейщицам и (от словенского слова копье).
Главная обязанность копейщиц— как можно чаще бить камнем в чугунную
доску и тем устрашать злоумышление. Они столь же целомудренны,
как и прелестны; на покушения дерзновенного отвечают сурово и вырази-
тельно.
Жители Горюхина издавна производят обильный торг лыками, лукош-
ками и лаптями. Этому способствует река Сивка, через которую весною пе-
реправляются они на челноках, подобно древним скандинавам, а в про-
чее время года переходят в брод, предварительно засучив нижнее платье до
колен.
Язык горюхинсюий есть решительно отрасль славянского-, но столь же
разнится от него, как и русский. Он исполнен сокращениями и усечениями;
некоторые звуки вовсе в нем уничтожены, или заменены другими. Однакож,
русским легко понять горюх-инца, и обратно.
'Мужчины женятся обыкновенно на 13-м году на девицах 20-летних.
,
Жены били- своих мужей в течение четырех или- пяти лет. После чего мужья
уже начинали бить жен; и таким образом оба пола имели
1
свое время власти,
и равновесие было соблюдено.
Обряды похорон происходили следующим образом. В самый день
смерти покойника относили на кладбище, дабы мертвый в избе не занимал
напрасно лишнего места. От этого случалось, что, к неописанной радости
родственников, мертвец чихал или зевал в ту -самую минуту, как его выносили
в гробе за околицу. Жены оплакивали мужьев, воя и приговаривая: «свет,
моя удалая го-ловушка, на кого ты меня покинул? чем-то мне тебя поми-
нати?» При возвращении с кладбища начиналась тризна в честь покой-
ника, и родственники и друзья бывали пьяны два — три дня, или даже целую
неделю, смотря по усердию и привязанности к его памяти. Эти древние обряды
сохраняются и поныне.
Одежда горюхинцев состояла из рубахи, надеваемой сверх нижнего
платья, что есть отличительный признак -их славянского происхождения. Зи-
мою носили они овчинные тулупы, но более для красы, -нежели из настоящей
нужды, ибо тулуп обыкновенно надевали они на одно плечо и сбрасывали при
малейшем труде, требующем движения.
Науки, искусства и поэзия издревле находились в Горюх-ине в довольно
цветущем состоянии. Сверх священника и церковных причетников, всегда
водились -в нем грамотеи. Летопись упоминает о земском Те-рентье, жившем
около 1767 года, умевшем писать не только правою, но и левою рукою. Сей
необыкновенный человек прославился в околотке сочинением всякого рода
писем, челобитных, партикулярных паспортов и т. п. Неоднократно пострадав
за свое искусство, услужливость и участие в разных замечательных проис-
шествиях, он умер уже в глубокой старости, в то самое время как приучался
писать правою ногою, ибо почерки обеих рук его были уже слишком известны.
Он играл (как читатель увидит после) важную роль в истории Горюхина.
Музыка была всегда любимое искусство образованных горюхинцев; ба-
лалайка и волынка, услаждая чувство и сердце, и по-ныне раздаются в их жи-
лищах, особенно в древнем общественном- здании, украшенном елкою и
изображением двуглавого орла- .
Поэзия некогда процветала в древнем Горюхине. Доныне стихотворения
Архипа Лысого сохранились в памяти потомства. Эти песни заимствованы
большею частью из русских, сочиненных солдатами-писателями и боярскими
слугами, но приноровленных очень искусно к нравам горюхинским и к раз-
личным обстоятельствам. Приведем в пример это сатирическое стихотворение:
Ко боярскому двору
Аким староста идет,
Бирки в пазухе несет,
Боярину подает;
А боярин смотрит,
,;.-
.
Ничего не смыслит.
Ах ты, староста Аким!
Обокрал бояр кругом,
Село по миру пустил,
Старостиху подарил.
j
В нежности не уступят они эклогам известного Виргиния; в красоте
воображения далеко превосходят они идиллии Сумарокова, и хотя в щеголе-
ватости слога и уступают новейшим произведениям наших муз, но равня-
ются с ними затейливостью и остроумием.
Образ правления в Горюхине несколько раз изменялся. Оно попере-
менно находилось под властью старшин, выбранных миром, приказчиков, на-
значенных помещиком, и, наконец, непосредственно под рукою самих поме-
щиков.
H. В. Гого ль.
СЕЛИФАН И ПЕТРУШКА.
Пока приезжий господин осматривал свою комнату, внесены были его
пожитки: прежде всего чемодан из белой кожи, несколько поистасканный,
доказывавший, что был не в первый раз в дороге. Чемодан внесли кучер Се-
лифан, низенький человечек в тулупчике, и лакей Петрушка, малый лет три-
дцати, в просторном подержаном сюртуке, как видно, с барского плеча, ма-
лый немного суровый на взгляд, с очень крупными губами и носом. Вслед за
чемоданом внесен был небольшой ларчик красного дерева, с штучными вы-
кладками из норильской березы, сапожные колодки и завернутая в синюю
бумагу жареная курица. Когда все это было внесено, кучер Селифан отпра-
вился на конюшню возиться около лошадей, а лакей Петрушка стал устраи-
ваться в 'маленькой передней, очень темной конурке, куда уж успел прита-
щить свою шинель и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который
был сообщен и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туа-
летом. В этой конурке он приладил к стене узенькую трехногую кровать,
накрыв ее небольшим подобием тюфяка, убитым и плоским, как блин и, мо-
жет быть, так же замаслившимся, как блин, который удалось ему вытребовать
у хозяина гостиницы...
Кучеру Селифану отдано было приказание рано поутру заложить ло-
шадей в известную бричку; Петрушке приказано было оставаться дома, смо-
треть за комнатой и чемоданом. Для читателя будет не лишним познако-
миться с этими двумя крепостными людьми нашего героя. Хотя, конечно,
они лица не так заметные и то, что называют' второстепенные или даже
третьестепенные; хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены
и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, но автор любит чрезвычайно
быть обстоятельным во всем,—и с этой стороны, несмотря на то, что сам че-
ловек русский, хочет быть аккуратен, как немец. Это займет, впрочем,
немного времени и места, потому что немного надо прибавить к тому, что
уже читатель знает, т. -е. что Петрушка ходил в несколько широком корич-
невом сюртуке с барского плеча и имел по обычаю людей своего звания, круп-
ный нос и губы. Характера он был больше молчаливого, чем разговорчивого;
имел даже благородное побуждение к просвещению, то-есть чтению книг,
содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, по-
хождение ли влюбленного героя, просто букварь, или молитвенник, — он все
читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы
не отказался. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение,
или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выхо-
дит какое-нибудь слово, которое иной раз, чорт знает, что и значит. Это
чтение совершалось более в лежачем положении, в передней, на кровати и
на тюфяке, сделавшемся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как
лепешка. Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составляв-
шие две другие его характеристические черты: спать не раздеваясь, так же,
как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собой какой-то свой особен-
ный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым по-
коем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кро-
вать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель
и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди. Чи-
чиков, будучи человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях при-
вередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помор-
щивался да встряхивал головою, приговаривая: «Ты, брат, чорт тебя знает,
потеешь, что ли. Сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не от-
вечал и старался тут же заняться каким-нибудь делом, или подходил со щет-
кой к висевшему барскому фраку, или, просто, прибирал что-нибудь. Что ду-
мал он в то время, когда молчал? Может быть, он говорил про себя: «И ты
однакож хорош; не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же...». Бог
ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время,
когда барин дает ему наставления. Итак, вот что на первый раз можно ска-
зать о Петрушке. Кучер Селифан был совершенно другой человек... Но ав-
тор весьма совестится занимать так долго читателей людьми низкого класса,
зная по опыту, как неохотно они знакомятся с низкими сословиями. Таков
уже русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя од-
ним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графодт или князем для
него лучше всяких тесных дружеских отношений. Автор даже опасается за
своего героя, который только коллежский советник. Надворные советники,
может быть, и познакомятся с ним; но те, которые подобрались уже к чинам
генеральским, — те, бог весть, может быть, даже бросят один из тех презри-
тельных взглядов, которые бросаются гордо человеком на все, что ни пре-
смыкается у ног его, или, что еще хуже, может быть, пройдут убийственным
для автора невниманием...
...
Занятый ими, он не обращал никакого внимания на то, как его ку-
чер, довольный приемом дворовых людей Манилова, делал весьма дельные
замечания чубарому пристяжному коню, запряженному с правой стороны
Этот чубарый конь был сильно лукав и показывал только для вида, будто бы
везет, тогда- как коренной гнедой и пристяжной каурой масти, называвшийся
Заседателем, потому что был приобретен от какого-то заседателя, трудились
от всего сердца, так что даже в глазах их было заметно получаемое ими оттого
удовольствие. «Хитри, хитри! Вот я тебя перехитрю! — говорил Селифан,
приподнявшись и хлыснув кнутом ленивца. — Ты знай свое дело, панталон-
ник ты немецкий! Гнедой — почтенный конь, он сполняет свой долг; я ему
с охотою дам лишнюю меру, потому что он почтенный конь; и Заседатель —-
тож хороший конь... Ну, ну! что потряхиваешь ушами? Ты, дурак, слушай,
коли говорят! Я тебя, невежа, не стану дурному учить. Ишь, куда ползет!»
Здесь он о-пять хлыснул его кнутом, примолвив: «У, варвар! Бонапарт ты про-
клятый!..» Потом прикрикнул на всех: «Эй, вы, любезные!» и стегнул по всем
по трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что- был ими доволен.
Доставив такое удовольствие, он опять обратил речь к чубарому: «Ты ду-
маешь, что скроешь свое поведение. Нет, ты живи по правде, когда хочешь,
чтобы тебе оказывали почтение. Вот у помещика, что- мы были, хорошие
люди. Я с удовольствием поговорю, коли хороший человек; с чело-веком хо-
рошим мы всегда свои други, тонки приятели: выпить ли чаю, или закусить—
с охотою, коли- хороший человек. Хорошему человеку всякий отдаст почте-
ние. Вот барина нашего всякий уважает, потому что он, слышь ты, сполнял
службу государскую, он сколеской советник...».
Так рассуждая, Селифан забрался, наконец, в самые отдаленные отвле-
ченности. Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей,
относившихся лично к нему; но мысли его так были заняты своим- предметом,
что один только сильный удар грома заставил его очнуться и- посмотреть во-
круг себя: все небо было совершенно обложено- тучами, и пыльная почтовая
дорога опрыскалась каплями дождя. Наконец, громовой удар раздался в дру-
гой раз, громче и ближе, и дождь хлынул вдруг, как из ведра. Сначала, при-
нявши косое направление, хлестал он в одну сторону кузова кибитки, потом
в другую; потом, изменивши образ нападения и сделавшись совершенно пря-
мым, барабан-ил прямо в верх его кузова; брызги, наконец, стали долетать
ему -в лицо. Это заставило его задернуться кожаными занавеска-ми с двумя
круглыми окошечками, определенными на рассматривание дорожных видов, и
приказать Селифану ехать скорее. Селифан, прерванный тоже на- самой се-
редине речи, смекнул, что, точно, не нужно мешкать, вытащил тут же из-под
козел какую-то дрянь из серого сукна, надел ее в рукава, схватил в руки
вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами,
ибо чувствовала приятное расслабление от поучительных речей. Но Селифан
никак не мог припомнить, два или три поворота проехал. Сообразив и припо-
миная несколько дорогу, он догадался, что много было поворотов, которые
все пропустил он мимо. Так как русский человек в решительные мниуты най-
дется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворотивши на-
право, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он: «Эй, вы, друга по-
чтенные!» и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая
дорога.
Дождь, однакоже, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль
быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее та-
щить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться, не видя так долго
деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора было приехать. Он вы-
сматривал по сторонам, но темнота была такая — хоть глаз выколи.
—
Селифан! —сказал он, наконец, высунувшись из брички.
—
Что, барин? — отвечал Селифан.
—
Погляди-ка, не видно ли деревни?
—
Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кну-
том, затянул песню—не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было.
Туда все вошло: все ободрительные и понудительные крики, которыми пат-
чивают лошадей по- всей России от одного конца ее до другого, прилагатель-
ные всех -родов без дальнейшего разбора, а как что« первое попалось на язык.
Таким образом дошло до того, что он начал называть их, наконец, секре-
тарями.
Между тем Чичиков стал примечать, что бричка качалась на все сто-
роны и наделяла его пресильными толчками; это дало- ему почувствовать, что
они своротили с дорога и, вероятно, тащились по -взбороненному полю. Се-
лифан, казалось, сам смекнул, но не говорил ни слова.
—
Что, мошенник, по какой дороге ты едешь? — сказал Чичиков.
—
Да что- ж, барии, делать, время-то такое; кнута не видишь, такая
потьм-а! — Сказавши это, он так покосил бричку, что Чичиков принужден
был держаться обеими -руками. Тут только заметил он, что Селифан под-
гулял.
—
Держи, держи, опрокинешь! — кричал он ему.
—
Нет, барин, как м-ожно, чтоб я опрокинул, — говорил Селифан. —
Это нехорошо опрокинуть, я уж сам энаю; уж я никак не опрокину.
Затем начал он слегка поворачивать бричку, поворачивал, поворачивал и,
наконец, выворотил ее совершенно на бок. Чичиков и руками и ногами
шлепнулся в грязь. Селифан лошадей, однакож, остановил; впрочем они оста-
новились бы и сами, потому что были сильно изнурены. Такой непредвиден-
ный случай совершенно изумил его. Слезши с козел, он стал перед бричкою,
подперся в бока обеими руками, в то время как барин барахтался в грязи,
силясь оттуда вылезть, и сказал после некоторого размышления: «Вишь ты,
и перекинулась!»
—
Ты пьян, как сапожник!—сказал Чичиков.
—
Нет, барин; как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехоро-
шее дело — быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим че-
ловеком' можно поговорить, — в том нет худого, — и закусили вместе. За-
куска не обидное дело: с хорошим: человеком можно закусить.
—
А что я тебе сказал последний раз, когда ты напился? а? забыл?—
сказал Чичиков,
—
Нет, ваше благородие, как можно, чтобы я позабыл! Я уже дело
свое знаю. Я знаю, что нехорошо быть пьяным. С хорошим человеком пого-
ворил, потому что...
—
Вот я тебя как высеку, так ты у меня будешь знать, как говорить
с хорошим человеком.
—
Как милости вашей будет завгодно, —отвечал на все согласный Се-
лифан; — коли высечь, то и высечь; я ничуть не прочь от того. Почему не
посечь, коли за дело? На то воля господская. Оно нужно посечь, потому что
мужик балуется; порядок нужно наблюдать. Коли за: дело, то и посеки; по-
чему ж не посечь?
И. В. Гоголь.
ПРОШКА.
—-
Эй, Прошка! — Через минуту было слышно, что кто-то вбежал
в сени, долго возился там и стучал сапогами, наконец, дверь отворилась, и
вошел Прошка, мальчик лет тринадцати, в таких больших сапогах, что, сту-
пая, едва' не вынул из них нош. Почему у Прошки были такие большие са-
пога, это можно узнать сейчас же: у Плюшкина для всей дворни, сколько ни
было ее в доме, были одни только сапога, которые должны были всегда нахо-
диться в сенях. Всякий, призываемый в барские покои, обыкновенно отпля-
сывал через -весь двор босиком, но, входя в сени, надевал сапога и таким
уже образом являлся в комнату. Выходя из комнаты, он оставлял сапоги опять
в сенях и отправлялся вновь на собственной подошве. Если бы кто взглянул
из окошка в осеннее время и особенно', когда по утрам начинаются маленькие
изморози, то увидел бы, что вся дворня делала такие скачки, какие вряд ли
удастся выделать на театрах самому бойкому танцовщику.
—
Вот посмотрите, батюшка, какая рожа, — сказал Плюшкин Чичи-
кову, указывая пальцем на лицо Прошки. — Глуп, ведь, как дерево, а по-
пробуй что-нибудь положить — мигом украдет! Ну, чего ты пришел, дурак?
скажи, чего? — Тут он произвел небольшое молчание, на которое Прошка
отвечал тоже молчанием. — Поставь самовар,—слышишь? — да вот возьми
ключ, да отдай Мавре, чтобы пошла в кладовую: там на полке есть сухарь
из кулича, который привезла Александра Степановна, — чтобы подали его
Креетьявин и рабоадй. 'Ч. I.
3
к чаю!.. Постой, куда же ты? Дурачина! Эхва, дурачина!.. Бес у тебя в но-
гах, что ли, чешется?.. Ты выслушай прежде. Сухарь-то сверху, чай, поиспор-
тился, так пусть соскоблит его ножом, да крох не бросает, а снесет
в курятник. Да смотри ты, ты не входи, брат, в- кладовую; не то — я тебя, зна-
ешь? — березовым-то веником, чтобы для вкуса-то. Вон у тебя теперь слав-
ный аппетит, так чтобы еще был получше. Вот попробуй-ка пойти в кладо-
вую, я тем временем из окна стану глядеть. — Им ни в чем нельзя доверять,—
продолжал он, обратившись к Чичикову после того, как Прошка убирался
вместе со своим сапогами.
И. А . Гончаров.
ЗАХАР.
Захару было за пятьдесят лет. Он был уже не прямой потомок тех рус-
ских Калебов, рыцарей лакейской без страха и упрека, исполненных предан-
ности к господам' до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями
и не имели никаких пороков.
Это рыцарь был и со страхом и с упреком.
Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою.
От одной перешла к нему, по наследству, безграничная преданность
к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, — утонченность и развращение
нравов.
Страстно преданный барину, он, однакож, редкий день в чем-нибудь не
солжет ему. Слуга старого времени удерживал, бывало, барина от расточи-
тельности и невоздержания, а Захар сам любил выпить с приятелями на бар-
ский счет. Прежний слуга был целомудрен, как евнух, а этот все бегал к куме
подозрительного свойства. Тот крепче всякого' сундука сбережет барские
деньги, а Захар норовит усчитать у барина, при какой-нибудь издержке, гри-
венник и непременно присвоит себе лежащую в столе медную гривну или
пятак. Точно так же, если Илья Ильич забудет потребовать сдачи от За-
хара, она уже к нему обратно никогда не поступит.
Важнее сумм он не крал, может быть, потому, что потребности свои
измерял гривнами и гривенниками или боялся быть замеченным, но, во вся-
ком случае, не от избытка честности.
Старинный Калеб умрет скорее, как отлично выдрессированная охот-
ничья собака над с'естным, которое ему поручают, нежели тронет, а этот
так и выглядывает, как бы с'есть и выпить и то, чего не поручают; тот забо-
тился только о том, чтобы барин кушал больше, и тосковал, когда он не ку-
шает, а этот тоскует, когда барин с'едает дотла все, что ни положит на та-
релку.
Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот
он каждый день жалуется, что житья нет, что этакого- дурного барина еще и
не слы-ха-но: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и что не угодишь ему ни
в чем, что, словом, лучше умереть, чем жить у него.
Эт-о Захар делал не -из злости и не из желания повредить барину, а так,
по привычке, доставшейся ему по наследству от деда его и отца — обругать
бари-на при всяком удобном случае.
Он иногда, от скуки, от недостатка материала для разговора или, чтобы
внушить более интереса слушающей его публике, вдруг распускал про- барина
какую-нибудь -небывальщину.
—
Мой-то повадился вон все к той вдове ходить, — хрипел он тихо,
по доверенности, — вчера писал записку -к ней.
Или об'яви-т, что барин его такой картежник и пьяница, какого- свет не
производил; что- все -ночи напролет до утра бьется в -карты -и пьет горькую.
А ничего не бывало-: Илья Ильич ко вдове не ходит, по ночам мирно
почивает, карт -в руки не берет.
Захар неопрятен. Он бреется редко и хотя моет руки и лицо-, но, ка-
жется, больше делает вид, что м-оет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда
он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только- часа на два
красными, а потом опять черными. Он -очень неловок: станет ли отворять во-
рота или- двери, отворяет одну половин-у, другая затворяется, побежит -к той,
эта затворяется.
Сразу о-н никогда -не поднимет с пола платка или другой какой-нибудь
вещи, а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и уж разве в четвертый
поднимет, и то еще иногда уронит опять.
Если он несет через комнату кучу посуды или других вещей, то с пер-
вого же шага верхние вещи начинают дезертировать на пол. Сначала
полетит одна; он вдруг сделает позднее и бесполезное движение, чтобы
помешать ей упасть, и уронит еще две. Он глядит, разиня рот от
удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках,
и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, — и
так
иногда он принесет на другой конец комнаты одну рюмку или та-
релку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее,
что осталось на руках.
Проходя по ком-нате, он заденет то ногой, то- боком за стол, за стул,
не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом
о другую, и -обругает при этом о-бе половинки, или хозяина дома, или плот-
ника, который -их делал.
У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, осо-
бенно мелкие, требующие осторожного обращения с -ними, — и -все по милости
Захара. Он свою способность брать в -руки вещь прилагает ко всем вещам
одинаково, не делая никакого различия в способе обращения с той. или дру-
гой вещью.
Велят, например, снять со свечи или налить в стакан воды: он употре-
бит на это столько силы, сколько нужно, чтобы отворить ворота.
Не дай бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и взду-
мает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок.
Бедам и убыткам не бывало конца: едва ли неприятельский солдат, ворвав-
шись в дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, падение разных вещей,
битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его вы-
гнать из комнаты или он сам уходил с бранью и с проклятиями.
К счастью, он очень редко воспламенялся таким усердием.
Все это происходило, конечно, оттого, что он получил воспитание и
приобретал манеры не в тесноте и полумраке роскошных, прихотливо убран-
ных кабинетов и будуаров, где, чорт знает, чего не наставлено, а в деревне,
на покое, просторе и вольном воздухе.
Там он привык служить, не стесняя своих движений ничем, около массив-
ных вещей; обращался все больше с здоровыми и солидными инструментами,
как-то: с лопатой, ломом, железными дверными скобами и такими стульями,
которых с места не своротишь.
Иная вещь, — подсвечник, лампа, транспарант, пресс-папье, — стоит
года три, четыре на месте — ничего, чуть он возьмет ее, смотришь — сло-
малась.
—
Ах, — скажет он иногда при этом Обломову с удивлением. — По-
смотрите-ка, сударь, какая диковина: взял только в руки вот эту штучку,
а она и развалилась.
Или вовсе ничего не скажет, а тайком поставит поскорее опять на свое
место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается
тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что не
век ей жить.
В первых двух случаях еще можно было спорить с ним^ но когда он,
в крайности, вооружался последним аргументом, то уже всякое противоречие
было бесполезно, и он оставался правым без аппеляции.
Захар начертал себе однажды навсегда определенный круг деятельно-
сти, за который добровольно никогда не переступал.
Он утром ставил самовар, чистил сапоги и то платье, которое барин
спрашивал, но отнюдь не то, которое не спрашивал, хоть виси оно де-
сять лет.
V•^
vi" •>-
Потом он мел — не всякий день, однакож, — середину комнаты, не до-
бираясь до углов и обтирал пыль только с того места стола, на котором ни-
чего не стояло, чтобы не снимать вещей.
Затем он уже считал себя вправе дремать на лежанке или болтать
с Анисьей в кухне и с дворней у ворот, ни о чем не заботясь.
Если ему приказывали сделать что-нибудь сверх этого, он исполнял
приказание неохотно, после споров и убеждений в бесполезности приказания
или невозможности исполнить его.
Никакими средствами нельзя было заставить его внести новую постоян-
ную статью в круг начертанных им себе занятий.
Если ему велят вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести то,
принести это, он, по обыкновению, с ворчанием исполнял приказание; но
если б кто захотел, чтоб он потом делал то же самое постоянно сам, то этого
уже достигнуть было невозможно.
На другой, на третий день и т. д. нужно было приказывать то же самое
вновь, и вновь входить с ним в неприятные об'яснения.
Несмотря на все это, т. -е. что Захар любил выпить, посплетничать,
брал у Обломова пятаки и гривны, ломал и бил разные вещи и ленился, все-
таки выходило, что он был глубоко преданный своему барину слуга.
Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого по-
двигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это,
как на естественное, иначе быть не могущее дело, или, лучше сказать, никак
не смотрел, а поступал так без всяких умозрений.
Теорий у него на этот предмет не было никаких. Ему никогда не прихо-
дило в голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу;
он не сам выдумал их; они перешли от отца, деда, братьев, дворни, среди
которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.
Захар умер бы вместо барина, считая это своим неизбежным и природ-
ным долгом, и даже не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно
так же, как собака, которая, при встрече с зверем в лесу, бросается на него,
не рассуждая, отчего должна броситься она, а не ее господин.
Но зато, если б понадобилось, например, просидеть всю ночь подле по-
стели барина, не смыкая глаз, и от этого бы зависело здоровье или даже
жизнь барина, Захар непременно бы заснул. Наружно он не высказывал не
только подобострастия к барину, но даже был грубоват, фамильярен в об-
хождении с ним, сердился на него не шутя за всякую мелочь, и даже, как
сказано, злословил его у ворот; но все-таки этим только на время заслоня-
лось, а отнюдь не умалялось кровное родственное чувство преданности его не
к Илье Ильичу собственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко,
мило, дорого ему.
Может быть, даже это чувство было в противоречии с собственным
взглядом Захара на личность Обломова, может быть, изучение характера
барина внушало другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему об'яс-
нили о степени привязанности его к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это.
Захар любил Обломовку, как кошка свой чердак, лошадь — стойло,
собака — конуру, в которой родилась и выросла. В сфере этой привязанности
у него вырабатывались уже свои особенные личные впечатления.
Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скот-
ницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но все-таки
обломовский повар был для него лучше и выше всех других поваров в мире,
а Илья Ильич выше всех помещиков.
Тараску, буфетчика, он терпеть не мог, но этого Тараску он не про-
менял бы на самого хорошего человека в целом свете, потому только, что
Тараска был обломовский.
Он обращался фамильярно и грубо с Обломовым, точно так же, как
шаман грубо и фамильярно обходится со своим идолом: он и обметает его
и уронит, иногда, может быть, и ударит с досады, но все-таки в душе
его постоянно присутствует сознание превосходства натуры этого идола над
своей.
Малейшего повода довольно было, чтобы вызвать это чувство из глу-
бины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина,
иногда даже удариться от умиления в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил
другого какого-нибудь барина не только даже выше, наравне со своим! Боже
сохрани, если б это вздумал сделать и другой.
Захар на всех других господ и гостей, приходивших к Обломову, смо-
трел несколько свысока и служил им, подавал чай и проч. с каким-то снис-
хождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются,
находясь у его барина. Отказывал им грубовато :
—
Барин-де почивает, — говорил он, надменно оглядывая пришедшего
с ног до головы.
Иногда, вместо сплетен и злословия, он вдруг принимался неумеренно
возвышать Илью Ильича по лавочкам и на сходках у ворот, и тогда не было
конца восторгам
1
.
Он вдруг начинал вычислять достоинства барина, ум, ласко-
вость, щедрость, доброту; и если у барина его недоставало качеств для пане-
гирика, он занимал у других и придавал ему знатность, богатство или не-
обычайное мужество- .
Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже
самого хозяина, он стращал всегда барином: «вот постой, я скажу барину,—
говорил
угрозой:—будет ужо тебе!». Сильнее авторитета он и не по-
дозревал на свете.
Но наружные сношения Обломова с Захаром были всегда как-то вра-
ждебны. Они, живучи вдвоем, надоели друг другу. Короткое, ежедневное
сближение человека с человеком не обходится ни тому, ни другому даром:
много- надо и с той и с другой стороны жизненного опыта, логики и сердеч-
ной теплоты,-чтоб, наслаждаясь только достоинствами, не колоть и не ко-
лоться -взаимными недостатками.
Илья Ильич знал уже одно необ'ятное достоинство Захара — предан-
ность к -себе и -привык к н-ей, считая также с своей стороны-, что это не -мо-
жет и -не должно быть иначе; -привыкши же к достоинству однажды навсегда,
он уже не наслаждался им, а -между тем не мог, и при своем равнодушии
ко всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.
Если Захар, питая в -глубине души к барину преданн-ость, свойственную
старинным слугам, разнился от них современными недостатками, то и Илья
Ильич, с своей стороны, ценя в-нутренно- преданность его, -не имел уже к -н -ему
того дружеского, почти родственного расположения, какое питали- -прежние
господа к слугам своим. Он позволял себе иногда крупно браниться с Захаром.
Захару он тоже надоел собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую
службу в барском доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор
начал считать себя только предметом -роскоши, аристократической принад-
лежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной
фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром
и раздев его вечером, остальное -время ровно ничего не делал.
Ленивый от природы, он был ленив и по своему лакейскому
воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить
самовара, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил
болтать в людскую, в кухню; не то, так по целым часам, скре-
стив руки на груди, стоял у ворот и с сонной задумчивостью посматривал на
все стороны.
И после такой жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить
на плечах службу целого дома! Он и служи барину, и мети, и чисти, он и
на побегушках! От всего этого в душу его залегла угрюмость, а в нраве про-
явилась грубость и жестокость; от этого он ворчал всякий раз, как голос
барина заставлял его покидать лежанку.
Несмотря, однакож, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар
был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ре-
бятишками. На дворе, у ворот, его часто видали с кучей детей. Он их мирит,
дразнит, устраивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно ко-
лено, другого — на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун
руками или треплет -его за бакенбарды.
Итак, Обломов мешал Захару жить тем, что требовал поминутно его
услуг и присутствия около себя, тогда как сердце, сообщительный нрав, лю-
бовь к бездействию и вечная, никогда неумолкаемая потребность жевать
влекли Захара то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам.
Давно знали они друг друга и давно- жили
- вдвоем. Захар няньчил ма-
ленького Обломоеа на руках, а Обломов помшт его молодым-, проворным,
прожорливым и лукавым парнем.
Старинная связь была неистребима- между ними. Как Илья Ильич не
умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобедать
без помощи Захара, так Захар -не ум-ел представить себе другого барина,
кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, гру-
бить ему, лукавить, лгать и в то же -время внутренно благоговеть перед ним.
Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыг-
нул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер ба-
рина на замок -и отправился к воротам.
—
А, Захар Трофимыч! Добро пожаловать! Давно вас не видно!- —за-
говорили на -разные голоса кучера, лакеи, бабы и мальчишки у ворот.
—
Что ваш-то? Со двора, что ли, ушел? — спросил дворник.
—
Дрыхнет, — мрачно сказал Захар.
—
Что так? — спросил кучер. — Рано бы, кажись, об эту пору... не-
здоров, видно?
—
Э, какое нездоро-в! Нарезался! —сказал Захар таким голосом, как
будто и сам убежден был в этом. — Поверите ли? Один выпил полторы бу-
тылки мадеры, два штофа квасу, да -вон теперь и завалился.
—
Эк! — с завистью сказал кучер.
—
. Что ж это о-н ны-нче так подгулял?
спросила одна из женщин.
—
Нет, Татьяна Ивановна, — отвечал Захар, бросив на нее свой одно-
сторонний взгляд: — не то, что нынче: совсем никуда негоден стал — и го-
ворить-то тошно!
—
Видно, как моя! — со вздохом заметила она.
—
А что, Татьяна Ивановна, поедет она сегодня куда-нибудь? — спро-
сил кучер, — мне бы вон тут недалечко сходить?
—
Куда ее унесет! — отвечала Татьяна. — Сидит с своим ненаглядным,
да не налюбуются друг на друга.
—
Он к вам частенько, — сказал дворник, — надоел по ночам, про-
клятый: уж все выйдут и все придут: он всегда последний, да еще ругается,
зачем парадное крыльцо заперто... Стану я для него тут караулить крыль-
цо-то?
—
Какой дурак, братцы,—сказала Татьяна, — так этакого поискать!
Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно;
а кабы кто посмотрел, какие юбки, да какие чулки носит, так срам посмо-
треть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет... Иной раз согрешишь,
право, подумаешь: «Ах, ты убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы
в монастырь на богомолье...» .
Все, кроме Захара, засмеялись.
—
Ай-да Татьяна Ивановна, мимо не попадет! — говорили одобри-
тельно голоса.
—
Да, право! — продолжала Татьяна. — Как это господа пускают с со-
бой этакую?..
—
Куда это вы собрались? — спросил ее кто-то. — Что это за узел
у вас?
—
Платье несу к портнихе; послала щеголиха-то моя: вишь широко!
А как станем с Дуняшей тушу-то стягивать, так руками после дня три де-
лать ничего
1
нельзя: все обломаешь! Ну, мне пора. Прощайте пока.
—
Прощайте, прощайте!—сказали некоторые.
—
Прощайте, Татьяна Ивановна, — сказал кучер. — П риходите-ка ве-
черком.
—
Да не знаю как; может, приду, а то так... уж прощайте!
—
Ну, прощайте, — сказали все.
—
Прощайте... счастливо вам! — отвечала она уходя.
—
Прощайте, Татьяна Ивановна!—крикнул еще вслед кучер.
—
Прощайте! — звонко откликнулась она издали.
Когда она ушла, Захар как будто ожидал своей очереди говорить. Он
сел на чугунный столбик у ворот и начал болтать ногами, угрюмо и рассе-
янно поглядывая на проходящих и проезжающих.
—
Ну, как ваш-то сегодня, Захар Трофимыч?— спросил дворник.
—
Да как всегда: бесится с жиру, —сказал Захар, — а все за тебя, по
твоей милости, перенес я горя-то немало: все насчет квартиры-то! Бесится:
больно не хочется с'езжать...
—
Что я-то виноват? — сказал дворник. — По мне живи себе хоть
век; нешто я тут хозяин? Мне велят... Кабы я был хозяин, а то я не хозяин.
—
Что ж он, ругается, что ли? — спросил чей-то кучер.
—
Уж так ругается, что как только бог дает силу переносить!
—
Ну, что ж? Это добрый барин, коли все ругается! — сказал один
лакей, медленно, со скрипом открывая круглую табакерку, и руки всей ком-
пании, кроме Захаровых, потянулись за табаком. Началось всеобщее ню-
ханье, чиханье и плеванье.
—
Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, — чем пуще ругается,
тем лучше: по крайности не прибьет, коли ругается. А вот, как я жил у од-
ного: ты еще не знаешь за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
Захар презрительно ожидал, пока этот кончил свою тираду и, обратив-
шись к кучеру, продолжал:
—
Так вот опозорить тебе человека ни за что, ни про что, — говорил
он, — это ему нипочем!
—
Неугодлив, видно? — спросил дворник.
—
И! — прохрипел Захар значительно, зажмурив глаза. — Так не-
угодлив, что беда! И то не так, и это не так, и ходить не умеешь, и подать-то
не смыслишь, и ломаешь-то все, и не чистишь, и крадешь, и с'едаешь... Тьфу,
чтоб тебе!.. Сегодня напустился — срам слушать! А за что? Кусочек сыру
еще от той недели остался — собаке стыдно бросить — так нет, человек
и не думай с'есть! Спросил — «нет-мол», и пошел: «Тебя, говорит, повесить
надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо, да щипцами ка-
леными рвать; кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо!» А сам
так и лезет, так и лезет... Как вы думаете, братцы? Намедни обварил
я ему — кто его знает как — ногу кипятком, так ведь как заорал! Не
отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком... так и норовит! Чисто
толкнул бы...
Кучер покачал головой, а дворник сказал:
—
Вишь ты, бойкий барин: не дает повадки!
—
Ну, коли еще ругает, так это славный барин! — флегматически го-
ворил все тот же лакей. — Другой хуже, как не ругается: глядит, глядит, да
вдруг тебя за волосы поймает, а ты еще и не смекнул за что!
—
Да даром, — сказал Захар, не обратив опять никакого внимания на
слова перебившего его лакея, — нога еще и доселева не зажила: все мажет
мазью; пусть-ка его!
—
Характерный барин!—сказал дворник.
—
И не дай бог! — продолжал Захар, — убьет когда-нибудь человека,
ей-богу, до смерти убьет. И, ведь, за всякую безделицу норовит выругать лы-
сым... уж не хочется договаривать. А вот сегодня так новое выдумал: «ядови-
тый», говорит. Поворачивается же на языке-то!..
—
Ну, это что? — говорил все тот же лакей. — Коли ругается, так это
слава богу, дай бог такому здоровья... А как все молчит,—ты идешь мимо, а он
глядит, глядит да и вцепится, вон как тот, у которого я жил. А ругается, так
ничего...
—
И поделом тебе, — заметил ему Захар с злостью за непрошенные
возражения, — я бы еще не так тебя.
—
Как же он ругает «лысым», Захар Трофиімыч, — спросил казачок
лет пятнадцати, — чортом, что ли?
Захар медленно поворотил к нему голову и остановил на нем мутный
взгляд.
—
Смотри ты у меня!—сказал он потом едко. — Молод, брат, во-
стер очень! Я не посмотрю, что ты генеральский: я-те за вихор! Пошел-ка
к твоему месту!
Казачок отошел шага на два, остановился и глядел с улыбкой на Захара.
—
Что скалишь зубы-то? — с яростью захрипел Захар. — Погоди, по-
падешься, я те уши-то направлю как раз: будешь у меня скалить зубы-!
В это время из под'езда выбежал огромный лакей в ливрейном фраке
нараспашку, с аксельбантами и в штиблетах. Он подошел к казачку, дал ему
сначала о-плеуху, потом назвал дураком.
—
Что вы, Матвей Мосеич, за что- это? — сказал озадаченный и скон-
фуженный казачок, придерживаясь за щеку и судорожно мигая.
—
А! Ты еще разговаривать? — отвечал лакей. — Я за тобой по всему
дому бегаю, а ты здесь!
Он -взял его одной рукой за волосы, нагнул ему голо-ву и три раза ме-
тодически, ровно -и медленно, ударил по шее кулаком.
—
Барин пять раз звонил, — прибавил он в виде нравоучения, — а меня
ругают за тебя, щенка этакого! Пошел!
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял
с минуту в каком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул на лакея и, видя,
что от него больше ждать нечего, кроме по-вторения того же самого-, встрях-
нул волосами и пошел на лестницу, как встрепанный.
Какое торжество для Захара!
—
Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мо-сеич! Еще, еще! — при-
говаривал о-н, злобно радуясь. — Эх, -мало! Ай-да Матвей Мосеич! Спасибо!
А то востер больно... Вот тебе «лысый чорт»! Будешь вперед зубоскалить.
Д-ворня хохотала, дружно сочувствуя и лакею, прибившему -казачка, и
Захару, злобно радовавшемуся этому. Только казачку никто не сочувствовал.
—
Вот, вот этак же, ни дать, ни взять, бывало, мой прежний барин,—
начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь
как бы повеселиться, а он -вдруг, словно угада-ет, что ты думал, идет мимо,
да и ухватит -вот этак, вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли
только ругается! Велика важность: «лысым чортом» выругает!
—-
Тебя бы, может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, — ука-
зывая на Захара, — вишь, у те войлок какой на голове! .А за что он ухватит
Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква... Разве вот за эти две бо-
роды-то, что на скулах-то, пойма-ет: ну, там есть за что!..
Все захохотали, а Захар -был как ударом-пораженный этой выходкой
кучера, -с которым -одним он и вел до тех пор дружескую беседу.
—
А вот как я скажу барину-то, —
-н а ча л он с яростью хрипеть на ку-
чера,— так он найдет за что и тебя ухватить: он тебе бороду-то выгладит:
ви-шь, она у тебя в сосульках вся!
—
Горазд же твой барин, коли будет чужим кучерам бороды гладить!
Нет, вы заведите-ка своих, да в те поры и гладьте, а то больно тароват!
—
Не тебя ли взять в кучера, мазурика этакого? — захрипел Захар. —
Так ты не стоишь, чтоб тебя самого запрячь моему барину-то!
—
Ну, уж барин!—заметил язвительно кучер. — Где ты такого вы-
копал?
Он сам, и дворник, и цырюльник, и лакей, защитник системы ругатель-
ства, — все захохотали.
—
Смейтесь, смейтесь, а я вот скажу барину-то ! — хрипел Захар. —
А тебе, — сказал он, обращаясь к дворнику, — надо бы унять этих разбойни-
ков, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь? — Порядок всякий испра-
влять. А ты что? Я, вот, скажу барину-то; постой, будет тебе!
—
Ну, по лно
1
, полно, Захар Трофимыч ! — говорил дворник, стараясь
успокоить его, — что он тебе сделал?
—
Как он смеет так говорить про моего барина? — возразил горячо
Захар, указывая на кучера. —Да знает ли он, кто мой барин-то? — с благо-
говением спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во
сне не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно не-
кормленная кляча! Срам посмотреть, как выезжает со двора на бурой кобыле:
точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка: дыр-то не
сосчитаешь!..
Надо заметить, что армяк на кучере был вовсе без дыр.
—
Да уж такого не сыщешь, — перебил кучер и выдернул проворно со-
всем наружу торчавший из-подмышки Захара клочок рубашки.
—
Полно, полно вам! — твердил дворник, протягивая между них руки.
—
А! Ты платье мое драть! — закричал Захар, вытаскивая еще
больше рубашку наружу. — Постой, я покажу барину! Вот, братцы, посмо-
трите, что он сделал: платье мне разорвал!..
—
Даі я! — говорил кучер, несколько струсив. — Видно барин от-
трепал...
—
Оттреплет этакий барин!—говорил Захар.—
Такая добрая душа;
да это золото, а не барин, дай бог ему здоровья! Я у него, как в царствии не-
бесном: ни нужды никакой не знаю, от роду дураком не назвал; живу в до-
бре, в покое, ем с его стола, уйду куда хочу-— вот что!.. А в деревне у меня
особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и упра-
вляющий, и можедом! А вы-то с своими...
У него от злости недоставало голоса, чтоб окончательно уничтожить
своего противника. Он остановился на минуту, чтоб собраться с силами и при-
думать ядовитое слово, но не придумал от избытка скопившейся желчи.
—
Да, вот, постой, как еще ты за платье-то разделаешься: дадут тебе
рвать!.. — проговорил он, наконец.
Задевши его барина, задели за живое и Захара. Расшевелили и често-
любие и самолюбие: преданность проснулась и высказалась со всей силой. Он
готов был облить ядом желчи не только противника своего, но и его барина,
и родню барина, которой даже не знал, есть ли она, и знакомых. Тут он с уди-
вительной точностью повторил все клеветы и злословия о господах, почерпну-
тые им из прежних бесед с кучером.
—
А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил
он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера го-
сти-то вышли- от вас вечером, так я подумал, не мошенники ж- какие забра-
лись -в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными
да изношенными платьями.
—
Полно, полно вам!.. — унимал дворник.
—
Да! — говорил Захар. У меня-то, слава богу! барин столбовой; при-
ятели-то генералы, графы да князья. Еще не всякого графа посадит с собой:
иной придет да и настоится в прихожей... Ходят все сочинители...
—
Какие это такие, братец ты мой, сочинители? — опросил дворник,
желая прекратить разговор. — Чиновники, что ли, такие?
—
Е!ет, это такие господа, которые сами -выдумывают, что им понадо-
бится, — об'я-снил Захар.
—
Что ж они у вас делают? — спросил дворник.
—
Что? Один трубку спросит, другой хересу...—сказал Захар, и оста-
новился, заметив, что почти .все насмешливо улыбаются.
—
А вы тут все мерзавцы, сколько вас ниьна-есть! — скороговоркой
сказал он, окинув всех одно-сторонним взглядом. — Дадут тебе чужое платье
драть! Я пойду барину скажу! —прибавил он и быстро пошел домой.
—
Полно тебе! Постой, постой! — кричал дворник. — Захар Трофи-
мыч! Пойдем в полп-ивную, пожалуйста, пойдем...
Захар остановился на дороге, быстро обернулся и, не глядя на дворню,
еще быстрее ринулся на улицу. Он дошел, не оборачиваясь ни на кого, до
двери полпив-ной, которая была напротив; тут он обернулся, мрачно окинул
взглядом все общество и еще мрачнее махнул всем рукой, чтоб шли за ним,
и скрылся в дверях.
Все прочие тоже разбрелись: кто -в полпив-ную, кто домой; остался
только один; лакей.
—
Ну, что за беда, коли- скажет барину? — сам с -собой в раздумье,
флегматически говорил он, открывая медленно табакерку. — Барин добрый,
видно по всему: только обругает. Это еще что, коли обругает. А то, иной
гладит, гладит, да и за волосы...
С. Аксаков.
ПЕРЕЕЗД НА НОВЫЕ ЗЕМЛИ.
С сожалением во-зврат-ился с берегов Ика и Д-емы дедушка мой в Бугу-
руслан, и в двадцати пяти верстах -от него купил землю у помещицы Грязе-
вой по речке Большой Бугуруслан, быстрой, глубокой и многоводной. На со-
рок верст протяжения от города Бугуруслана до казенного селения Красный
Яр, оба берега его были не заселены: что за угодье, что за приволье было то-
гда на этих берегах! Вода такая чистая, что даже в омутах, сажени в две
глубиною, можно было видеть на дне брошенную медную денежку! Местами
росла густая урема*) из березы, осины, рябины, калины, черемухи и черно-
тала, вся переплетенная зелеными гирляндами хмеля и обвешенная палевыми
кистями его шишек; местами росла тучная высокая трава с бесчисленным
множеством цветов, над которыми возносили верхи свои душистая кашка,
татарское мыло (боярская спесь), скорлазубец (царские кудри) и кошачья
трава (валериана). Бугуруслан течет по долине; по обеим сторонам его тя-
нутся, то теснясь, то отступая, отлогие, а иногда и крутые горы; по скатам
и отрогам их изобильно рос всякий черный лес; поднимешься «на гору —
там равнина- —
непочатая степь, чернозем «в аршин глубиною. По- реке и
окружающим ее инде болотам все породы уток и куликов, гуси, бекасы, ду-
пели и курахтаны вили« свои гнезда и разнообразным криком и писком на-
полняли «воздух; на горах же, сейчас превращавшихся в равнины, покрытые
тучной травою, воздух оглашался другими особенными свистами и голосами;
там водилась во множестве вся степная птица: дрофы, журавли, стрепета,
кроншнепы и кречеты; по лесистым отрогам жила бездна тетере-воів«; река
кишела всеми породами рыб, которые могли сносить ее студеную воду: щуки,
окуни, головли, язи, даже кутема и лох изобильно водились в ней; всякого
зверя и в степях, и в лесах было невероятное множество; словом сказать, это
был — да и теперь есть — уголок обетованный. Дедушка купил около пяти
тысяч десятин земли и заплатил так дорого, как никто- тогда не плачивал, по
полтине за десятину. Две тысячи пятьсот рублей в то время была великая
сумма.
Совершив купчую крепость и приняв землю во владение, то-есть спра-
вив и отказав ее за собою, -весело «воротился он в Симбирскую губернию к ожи-
давшему его семейству, и живо, горячо принялся за все приготовления
к немедленному переселению крестьян: дело очень хлопотливое и трудное по
довольно большому расстоянию,— -ибо от села Троицкого до новокугаенной зе-
мли было около четырех сот верст. В ту же осень двадцать тягол отправи-
лись в Бугурусланский уезд, взяв с собой сохи, бо«роны и семенной ржи:
н-а любых местах взодрали- они «девственную почву, обработали двадцать деся-
тин озимого посева, т.-е . переломали не пареный залог и посеяли рожь под
борону; потом подняли нови еще двадцать десятин для ярового сева, поста-
вили «несколько« изб и воротились -на зиму домой. В ко«нц-е зимы другие два-
дцать человек отравились туда же, и -с наступившею -весною тюсеяли двадцать
десятин ярового хлеба, загородили плетнями, дворы и хле-вы, сбили глиняные
печи и опять воротились в Симбирскую губернию; но это -не были крестьяне,
назначаемые к переводу: те оставались дома и готовились к переходу на но-
вые места: продавали лишний скот, хлеб, дворы, избы, всякую лишнюю рух-
лядь. Наконец, в поло«ви-не июля, чтобы поспеть к Петрову дню, -началу сено-
*) Уремой называются лес и кусты, растущие около рек.
коса, нагрузив телеги женами, детьми, стариками и старухами, прикрыв их
согнутыми лубьями от дождя и солнца, нагромоздив необходимую домашнюю
посуду, насажав дворовую птицу на верхи возов и привязав к ним коров, — по-
тянулись в путь бедные переселенцы, обливаясь горькими слезами, навсегда
прощаясь с стариною, с церковью, в которой крестились и венчались,
и с могилами дедов и отцов. Переселение, тяжкое везде, особенно противно
русскому человеку; но переселяться тогда в неизвестную басурманскую сто-
рону, про которую между хорошими ходило много и недобрых слухов, где,
по отдаленности церквей, надо было и умирать без исповеди и новорожден-
ным младенцам долго оставаться некрещеными, — казалось делом страш-
ным!.. За крестьянами отправился и дедушка. Новоселившуюся деревню на-
звал Знаменским, дав обет, со временем, при благоприятных обстоятельствах,
построить церковь во имя знамения божия матери, празднуемого 27 ноября,
что и было исполнено уже его сыном. Но крестьяне, а за ними и все окруж-
ные соседи, назвали новую деревеньку Новым Багровым, по прозванию своего
барина и в память Старому Багрову, из которого были переведены; даже и
теперь одно последнее имя известно всем, а первое остается только в дело-
вых актах: богатого села Знаменского с прекрасною каменною церковью и
высоким, господским домом не знает никто. Неусыпно' и неослабно смотрел
дедушка за крестьянскими и за господскими работами : во время убрался с се-
нокосом, во-время сжал яровое и ржаное и во-время свез в гумно. Урожай
был неслыханный, баснословный, -крестьяне ободрились. К н-оябрю месяцу
у всех были построены избы и даже поспел небольшой господский флигель.
Разумеется, дело не обошлось без вспоможения соседей, которые, несмотря
на дальнее расстояние, охотно- приезжали на помочи к новому разумному
и ласковому помещику, — попить, поесть и с звонкими песнями дружно по-
работать. Зимою дедушка отправился в симбирскую деревню и перевез свое
семейство. На следующий год уже- не так трудно было перевесть еще сорок
душ и обзаве-сти их хозяйством. Первым делом дедушки было в- этот же год
построить мельницу, ибо молоть хлеб надо было ездить верст за сорок. Итак,
выбрав заранее место, где вода была не глубока, дно крепко, а берега- высоки
и также крепки, с обеих сторон реки подвели к ней плотину из хвороста и
земли, как две руки, готовые схватиться, а для большей прочности оплели
плотину плетнем- из гибкой ивы; оставалось удержать быструю и сильную
воду и заставить ее наполнить назначенное ей водоемище. С одной стороны,
где берег казался пониже, заранее устроен был мельничный амбар на два
мукомольные постава с толчеей. Все снасти были готовы и даже смазаны;
на огромные водяные колеса через деревянные трубы к а у з а
1
) должна была
броситься река, когда, прегражденная в своем природном русле, она наполнит
широкий пруд и станет выше дна кауза. Когда все уже было готово, и четыре
длинные дубовые сваи крепко вколочены в твердое глинистое дно Бугуру-
*) Каузом называется деревянный ящик, по которому вода бежит и падает
на колеса; около Москвы зовут его дворец (дверец), а в иных местах — -
скрыня.
слана, поперек будущего вешняка, дедушка сделал помочь на два дня; соседи
были приглашены с лошадьми, телегами, лопатами, вилами и топорами. В пер-
вый день огромные кучи хвороста из нарубленного ' мелкого леса и кустов,
копны соломы, навозу и свежего дерна были нагромождены по обеим сторо-
нам Бугуруслана, до сих пор вольно, •неприкосновенно стремившего свои
воды. На другой день, на восходе солнца, около ста человек собрались зани-
мать заимку, т. -е. запрудить реку. На всех лицах было что-то заботливое и
торжественное; все к чему-то готовились; вся деревня почти не спала эту
ночь. Дружно, в одно и то же мгновенье, с громким криком сдвинули в реку
с обоих берегов кучи хвороста, сначала связанного пучками; много унесло
быстрое течение воды, но много его, задержанного сваями, легло поперек
речного дна; связанные копны соломы с каменьями полетели, туда; же, за ними
следовал навоз и земля; опять настилка хвороста, и опять солома и навоз, и
сверху всего толстые слои дерна. Когда все это, кое-как затопленное, стало
выше поверхности воды, человек двадцать крестьян, дюжих и ловких, вско-
чили на верх запруды и начали утаптывать и уминать ее ногами. Все это про-
изводилось с такой быстротой и с таким общим рвением, беспрерывным во-
плем, что всякий проезжий или прохожий испугался бы, услыхав его; если бы
не знал причины. Но пугаться было некому: одни дикие степи и темные леса
на далекое пространство оглашались неистовыми криками сотни работников,
к которым присоединялось множество голосов женских и еще больше ре-
бячьих, ибо все принимало участие в таком важном событии, все суетилось,
бегало и кричало. Не скоро сладили с упрямою рекой: долго она рвала и уно-
сила хворост, солому, навоз и дерн; но, наконец, люди одолели, вода не могла
пробиться более, остановилась, как бы задумалась, завертелась, пошла на-
зад, наполнила берега своего русла, затопила, перешла их, стала разливаться
по лугам, и к вечеру уже образовался пруд, или, лучше сказать, всплыло
озеро, без берегов, без зелени, трав и кустов, на них всегда растущих; кое-где
торчали верхи затопленных погибших дерев. На другой день затолкла толчея,
замолола мельница — и мелет и толчет до сих пор...
С. Аксаков.
ПЬЯНСТВО И БУЙСТВО ПОМЕЩИКОВ И ГАРЕМНЫЕ
НРАВЫ.
Да, дело лежало у него
1
) на плечах, занимало все его умственные спо-
собности и не давало ему предаться пагубному .пьянству, которое, отнимая
у него ум, снимало узду с его страстей, чудовищных, бесчеловечных. Да,
') Помещика-самодура Михаила Максимовича Куролесова.
дело спасало его. Когда же он привел в порядок обе новые деревни: Куро-
лесово и Парашино, устроил в них господские усадьбы с флигелями, а в Пара-
шине небольшой помещичий дом, когда у него стало мало дела и много
свободного времени — пьянство, с его обыкновенными последствиями, и буй-
ство совершенно овладели им, а всегдашняя жестокость мало-по-малу пре-
вратилась в неутолимую жажду мук и крови человеческой. Избалованный
страхом и покорностию всех его окружающих людей, он скоро забылся
и перестал знать меру своему бешеному своеволию. Он выбрал себе из дво-
ровых и даже из крестьян десятка полтора головорезов, достойных исполни-
телей его воли, и образовал из них шайку разбойников. Видя, что барину
все сходило с рук, они поверили его всемогуществу, и, сами пьяные и раз-
вратные, охотно и смело исполняли все его безумные приказания. Доса-
ждал ли кто Михаилу Максимовичу непокорным словом или поступком,
например, даже хотя тем, что не приехал в назначенное время на его
пьяные пиры, — сейчас, по знаку своего барина, скакали они к провинивше-
муся, хватали его тайно или явно, где бы он ни попадался, привозили
к Михайлу Максимовичу, позорили, сажали в подвал в кандалы, или секли
по его приказанию. Михаила Максимович очень любил хорошие вещи, хоро-
ших лошадей, и любил, как украшение дома, хорошие, по его мнению,
картины. Если что-нибудь подобное нравилось ему в доме своего соседа,
или просто в том доме, где ему случилось быть, то он сейчас предлагал
хозяину поменяться; в случае несогласия его, он предлагал иногда и деньги,
если был в хорошем духе; если и тут хозяин упрямился, то Михайла Макси-
мович предупреждал его, что возьмет даром. В самом деле, через несколько
Бремени являлся он с своей шайкой, забирал все, что ему угодно, и увозил
к себе; на него жаловались, предписывали произвести следствие, но Михайла
Максимович с первого разу приказал сказать земскому суду, что он обде-
рет кошками того из чиновников, который покажет ему глаза, и — оста-
вался прав, а челобитчик, между тем, был схвачен и высечен, иногда в соб-
ственном его имении, в собственном доме, посреди семейства, которое валя-
лось в ногах и просило помилования виноватому. Бывали насилия и похуже,
и также не имели никаких последствий. Через несколько времени Ми-
хайла Максимович мирился с обиженными, удовлетворяя их иногда деньгами,
а чаще привлекая к миру страхом, но похищенное добро оставалось его
законною собственностью. Пируя с гостями, он любил хвастаться, что вот
эту красотку в золотых рамах отнял он у такого-то господина, а это бюро
с бронзой у такого-то, — и все эти такие-то господа нередко пировали
тут же и притворялись, что не слышат слов хозяина, или, скрепя сердце,
сами смеялись над собой. Михайла Максимович имел удивительное крепкое
сложение; он пил много, но никогда не напивался до положения риз,
как говорится: хмель не валял его с ног, а поднимал на ноги и возбуждал
страшную деятельность в его отуманенном уме, в его разгоряченном теле.
Любимым его наслаждением было — заложить несколько троек лихих лоша-
дей во всевозможные экипажи, разумеется, с колокольчиками, насажать
в них своих собеседников и собеседниц, дворню, кого ни попало, и с гром-
кими песнями и криками скакать во весь дух по окольным полям
и деревням.
Имея с собой всегда запас вина, он особенно любил напоить до пьяна
всякого встречного, какого бы звания, пола или возраста он ни был, и больно
секал того, кто осмеливался ему противиться. Наказанных привязывали к де-
ревьям, к столбам и заборам, не обращая внимания ни на дождь, ни на стужу.
О более возмутительных насилиях я умалчиваю. В таком расположении духа
ехал он однажды через какую-то деревню; проезжая мимо овинного тока,
на котором молотило крестьянское семейство, он заметил женщину необык-
новенной красоты. «Стой», закричал Михайла Максимович. «Петрушка,
какова баба?» — «Больно хороша», отвечал Петрушка. — «Хочешь на ней
жениться?» — «Да как же жениться на чужой жене», отвечал, ухмыляясь,
Петрушка. — «А вот как! Ребята! Бери ее, сажай ко мне в повозку...» Жен-
щину схватили, посадили в повозку, привезли прямо в приходское село,
и, хотя она об'явила, что у нее есть муж и двое детей—обвенчали с Петруш-
кой, и никаких просьб не было, не только при жизни Куролесова, но даже
при жизни Прасковьи Ивановны. Когда же все имение перешло в руки ее
племянника, он возвратил эту женщину вместе с мужем и детьми преж-
нему ее господину: первый муж давно уже умер. Наследник, т.- е. тот же
племянник, роздал также несколько разных вещей прежним хозяевам, кото-
рые пред'явили свои требования; многие же вещи долго валялись в кладо-
вых, пока не истлели от ветхости. Трудно поверить, чтобы могли совер-
шаться такие дела в России, даже и за 80 лет; но в истине рассказа нельзя
сомневаться.
Как ни была ужасна и отвратительна, сама по себе, эта преступная,
пьяного буйства исполненная жизнь, но она повела еще к худшему, к более
страшному развитию природной жестокости Михайла Максимовича, превра-
тившейся, наконец, в лютость, в кровопийство. Терзать людей сделалось
его потребностью, наслаждением. В те дни, когда случалось ему не драться,
он был скучен, печален, беспокоен, даже болен, и потому час от часу стано-
вились реже его поездки в Чурасово и короче его пребывания там. Зато,
воротясь в свое любимое Парашино, он спешил вознаградить себя. Обзор
хозяйственных заведений представлял ему достаточное число жертв; тут
уже всякая вина была виновата, а в каком хозяйстве нельзя найти каких-
нибудь мелочных упущений, если захочешь отыскать их. Впрочем, от лю-
тости Михайла Максимовича страдали преимущественно дворовые люди.
Он редко наказывал крестьян, и то в случаях особенной важности или личной
известности ему виноватого человека; зато старосты и приказчики терпели
от него наравне с дворовыми. У него не было пощады никому, и каждый
из его приближенных, а иной и не один раз, бывал наказан на-смерть.
Замечательно, что, когда Михайла Максимович сердился, горячился и кричал,
что бывало редко, — он не дрался; когда же добирался до человека с намере-
нием потешиться его муками, он говорил тихо и даже ласково: «Ну, любез-
ный друг, Григорий Кузьмич (вместо обыкновенного Гришки), делать
нечего, пойдем, надобно мне с тобой рассчитаться». С такими словами обра-
КрестьявиіГи рабочий. Ч. I
4
J* -'i.*
•V>
щался он к главному своему конюху, по прозванию Ковляге, который, неиз-
вестно почему, чаще других подвергался истязаниям. «Поцарапайте его
кошечками», — говорил с улыбкой Михайла Максимович окружающим, и на-
чиналась долговременная пытка, в продолжении которой барин пил чай с вод-
кой, курил трубку и от времени до времени пошучивал с несчастной жертвой,
покуда она могла еще слышать... Меня уверяли достоверные свидетели,
что жизнь наказанных людей спасали только тем, что завертывали истер-
занное их тело в теплые, только что снятые, шкуры баранов, тут же заре-
занных. Осмотрев внимательно наказанного человека, Михайла Максимович
говорил, если был доволен: «Ну, будет с него, приберите к месту»... и делался
весел, шутлив и любезен на целый день, а иногда и на несколько дней.
Чтобы довершить характеристику этого страшного существа, я приведу
его собственные слова, которые он не раз говаривал в кругу пирующих
собеседников: «Не люблю палок и кнутьев, что в них? Как раз убьешь
человека! То ли дело кошечки: и больно и не опасно!» Я рассказал деся-
тую долю того, что знаю, но, кажется, и этого довольно. Замечательно, как
необ'яснимое явление и противоречие в искаженной человеческой природе,
что Михайла Максимович, достигнув высшей степени разврата и лютости,
ревностно занялся построением каменной церкви в Парашине; он произво-
дил эту работу экономически. В то время, на котором остановился мой
рассказ, церковь по наружности была отделана, и наняты были мастеровые
для внутренней отделки; столяры, резчики, золотари и иконописцы уже
несколько месяцев работали в Парашине, занимая весь господский дом.
Четырнадцать лет была замужем Прасковья Ивановна, и хотя заме-
чала что-то странное в своем супруге, которого последние два года редко
и не надолго видала, но не только не знала, даже и не подозревала ничего
подобного. Она продолжала жить беззаботно и весело: летом занималась
с увлечением своим плодовитым садом и родниками, которых не позволяла
обделывать, и очень любила сама расчищать, а все остальное время года
проводила с гостями и сделалась большой охотницей играть в карты. Вдруг
получает она с почты или с нарочным письмо от одной старушки, даль-
ней родственницы ее мужа, которую она очень уважала. В письме была
описана вся жизнь Михайла Максимовича, и в заключение сказано, что
грешно оставлять в неведении госпожу тысячи душ, которые страдают
от тиранства изверга, ее мужа, и которых она может защитить, уничтожив
доверенность, данную ему на управление имением. Что кровь их вопиет
на небо, что и теперь известный ей лакей, Иван Ануфриев, умирает от же-
стоких истязаний и что самой Прасковье Ивановне нечего опасаться, потому
что Михайла Максимович в Чурасово не посмеет и появиться, что добрые
соседи и сам губернатор защитят ее. Прасковья Ивановна была поражена,
как громом. Я слышал сам, как она рассказывала, что в первые минуты
совсем было сошла с ума; но необычайная твердость духа и теплая вера
подкрепили ее, и она скоро решилась на такой поступок, на какой едва ли
бы отважился самый смелый мужчина: она велела заложить лошадей, ска-
завши, что едет в губернский город, и с одной горничной девушкой, с кучером
и лакеем отправилась прямо в Парашинб. Путь лежал дальний, надобно было
проехать четыреста верст, и нашлось довольно свободного времени обду-
мать свой поступок. Прасковья Ивановна сама говорила, что не составляла
в голове своей никаких предположений, как и что ей делать. Она хотела
только взглянуть своими глазами и удостовериться, что делает и как живет
там ее Михайла Максимович. Она не верила вполне письму его родствен-
ницы, которая жила далеко и могла быть обманута ложными слухами,
а спросить в Чурасове свою няню не захотела. Никакая опасность не вхо-
дила ей в голову: муж всегда с нею был так нежен и почтителен, что ей
казалось самым естественным и возможным делом уговорить Михайла Макси-
мовича сесть с ней в коляску и увезть его в Чурасово. Она приехала в Пара-
шино нарочно вечером, оставила свою коляску у околицы, а сама с гор-
ничной и лакеем, никем не узнанная (да ее мало и знали), прошла
до господского двора и через задние ворота пробралась до самого флигеля,
из которого неслись крик, песни и хохот, и твердою рукой отворила
дверь... Судьба как нарочно собрала все, что могло одним разом показать
ей, какую жизнь вел Михайла Максимович. Он пировал с какими-то гостями
пьяный, даже более обыкновенного. Одетый в шелковую красную рубаху
с косым воротом, в самом развратном виде, с стаканом пунша в одной руке,
обнимал он другою рукою сидящую у него на коленях красивую женщину; его
полупьяные лакеи, дворовые и крестьянские бабы, пели песни и плясали.
Прасковья Ивановна едва не упала в обморок от такого зрелища; она все
поняла и, никем незамеченная, потому что горница была полна народа,
затворила дверь и вышла из сеней. На крыльце встретилась она лицом
к лицу с одним из слуг Михайла Максимовича, человеком не молодым и
не пьяным по счастью. Он узнал барыню и закричал было: «матушка,
Прасковья Ивановна, вы ли это?..» Но Прасковья Ивановна зажала ему
рот и, отведя его подальше на середину широкого двора, грозно сказала:
«Так-то вы без меня поживаете? Конец вашему веселому житью». Слуга
повалился ей в ноги и со слезами сказал: «Матушка, разве мы ему рады?
Разве это наша воля? Сам господь вас принес...» Прасковья Ивановна
велела ему молчать и приказала вести себя к Ивану Ануфриеву, узнав, что
он еще жив. На заднем дворе, в скотной избе, нашла она умирающего
Ануфриева. Он был очень слаб, и от него она не могла ничего узнать;
но родной его брат, Алексей, молодой парень, только вчера наказанный,
кое-как сполз с лавки, стал на колени и рассказал ей всю страшную повесть
о брате, о себе и о других *). Сердце Прасковьи Ивановны облилось кровью
от жалости и ужаса, совесть терзала ее, и она твердо решилась положить
конец преступным, злодейским действиям Михайла Максимовича, что каза-
лось ей весьма легко. Она строго запретила сказывать о своем приезде
и, узнав, что в новом доме, построенном уже несколько лет и по какой-то
странной причуде барина до сих пор не отделанном, есть одна жилая особая
Ч Иван Ануфриев остался жив и прожил лет до пятидесяти, а брат его
захирел и умер через год.
комната, не занятая мастеровыми, в которой Михайла Максимович зани-
мался хозяйственными счетами, — отправилась туда, чтоб провесть остаток
ночи и поговорить на другой день поутру с своим уже не пьяным супругом.
Но тайна ее приезда не вполне сохранилась. Слух о нем дошел до одного
из самых отчаянных сподвижников Михайла Максимовича, который из пре-
данности или из страха шепнул о том на ухо своему барину. Ошеломила
эта весть Михайла Максимовича. Хмель вылетела у него из головы, он
смутился и почуял грозу *).
Н. А. Некрасов.
ЭЙ,
ИВАН!
Вот он весь, как намалеван,
Верный твой Иван:
Неумыт, угрюм, оплеван,
Вечно полупьян;
На желудке мало пищи,
Чуть живой на взгляд,
Не прикрыты голенищи
Рыжие торчат;
Вечно теплая шапчонка
Вся в пуху на нем,
Туго стянут сюртучонко
Узким ремешком;
Из кармана кончик трубки
Виден, да кисет,
Разве новенькие зубки
Выйдут — старых нет...
Род его тысячелетний
Не имел угла —
На запятках и в передней
Жизнь веками шла.
Ремесла Иван не знает,
Делай, что дают,
Шьет, кует, варит, строгает,
Не потрафил — бьют!
«Заживет»! Грубит, ворует,
Божится и врет,
И за рюмочку целует
Ручки у господ.
Выпить может сто стаканов —
Только подноси...
Мало ли таких Иванов
На святой Руси?..
«Эй, Иван, иди-ка стряпать!
Эй, Иван, чеши собак!»
Удалось Ивану сцапать
Где-то четвертак,
Поминай теперь, как звали!
Шапку набекрень —
И пропал! Напрасно ждали
Ваньку целый день:
') На другой день, на рассвете, Михайло Максимович отправился к жене, которая
потребовала от него возвратить ей доверенность на управление имением, покинуть Па-
рашино и не сметь более показываться на глаза. В ответ на это муж избил жену и
запер ее в каменный подвал, откуда ее, по жалобе дворовых, через шесть дней освободил
и увез к себе ее двоюродный брат. Жестокости варвара-помещика, однако, не прекра-
тились, пока его, через несколько недель, не убили его вышедшие из терпения дворовые.
Гитарист и соблазнитель
Деревенских дур
(Он же тайный похититель
Индюков и кур),
У корчемника Игнатки
Приютился плут;
Две пригожие солдатки
Так к нему и льнут.
«Эй вы, павы, павы, павы,
Шевелись живей!» .
В Ваньке пляшут все суставы
Сногидоушей,
Пляшут ноздри, пляшет в ухе
Белая серьга,
Ванька весел, Ванька в духе —
Жизнь не дорога!
Утром с барином расправа:
—
Где ты пропадал?
—
Я... нигде-с... ей-богу... право,
У ворот стоял!
—
Весь-то день?.. Ответы грубы,
Ложь глупа, нагла;
Были зубы — били в зубы,
Нет — трещит скула.
—
Виноват! — порядком струся
Говорит Иван.
—
Жарь к обеду с кашей гуся,
Щи вари, болван.
Ванька снова лямку тянет,
А потом опять
Что-нибудь у дворни стянет...
—
Неужли плошать?
Коли плохо положили,
Стало, не запрет! —
Господа давно решили,
Что души в нем нет.
Неизвестно — есть ли, нет ли,
Но с ним случай был:
Чуть живого сняли с петли...
Перед тем грустил.
Господам конфузно было:
—Что с тобой, Иван?
—
Так, под сердце подступило, —
Иглядят—не пьян!
Говорит: — Вы потеряли
Верного слугу;
Все равно — помру с печали,
Жить я не могу!
А всего бы лучше с глотки
Петли не снимать...
Сам помещик выслал водки
Скуку разогнать.
Пил детина Ерофеич,
Плакал да кричал:
—
Хоть бы раз Иван Мойсеич
Кто меня назвал!..
Как мертвецки накатили, —
В город тем же днем:
—
Лишь бы лоб ему забрили —
Вешайся потом.
Понадеялись на дружбу,
Да не та пора:
Сдать беззубого на службу
Не пришлось. «Ура!»
Ванька снова водворился
У своих господ
И совсем от рук отбился,
Без просыпу пьет.
Хоть бы в каторгу урода —
Лишь бы с рук долой!
К счастью, тут пришла свобода:
«С богом, милый мой!»
И, затерянный в народе,
Вдруг исчез Иван...
Как живешь ты на свободе?
Где ты?.. Эй, Иван!
С. Аксаков.
КАК ВЫДАЛИ ЗАМУЖ КОФЕЙНИЦУ АКСЮТКУ.
Аксютка была круглая крестьянская сирота, взятая во двор на сени
с семилетнего возраста, единственно потому, что ее некому было кормить.
Она была очень дурна лицом: рыжая, в веснушках, с глазами неизвестного
цвета, и сверх того, отвратительно неопрятна и зла. За что бы ее любить?
А Степан Михайлыч очень любил, и не проходило обеда, чтобы он не
давал или не посылал со стола подачки своей Аксютке; когда же она стала
девкой на возрасте, заставил по утрам наливать себе чай и разговаривал с нею
целые часы. В настоящее время Аксютке было уже далеко за тридцать лет.
И вот в одно утро, через несколько дней после радостной вести из Уфы, Сте-
пан Михайлыч говорит Аксютке: «Что ты, дура, ходишь неряхой? Поди и
приоденься хорошенько, по праздничному, я хочу тебя замуж выдать». Оска-
лила зубы "Аксютка и, считая, что барин балагурит, отвечала: «Ну, кто на
мне, на сироте, женится? Разве пастух Кирсанка». Это был известный дурак
и урод. Степану Михайлычу стало как будто досадно, и он продолжал: «Уж
если я посватаю — женится, что ни лучший парень. Пошла оденься, и мигом
приходи ко мне». В радостном недоумении ушла Аксютка, а Степан Ми-
хайлыч велел позвать к себе Ивана Малыша; мы отчасти уже знаем его. Это
был двадцатичетырех-летний парень, кровь с молоком, молодец в полном
смысле, и ростом и дородством, сын старинного усердного слуги Бориса
Петрова Хорева, умершего в Пугачевщину от забот, как все думали, и сухоты,
при сохранении в порядке вверенных его управлению крестьян Нового
Багрова, когда помещик бежал с семьей в Астрахань. Ивана потому звали
Малышем, что у него был старший брат, также Иван, который прозывался
Хорев, по прозвищу своего отца. Иван Малыш вырос перед своим барином,
как лист перед травой. Степан Михайлыч посмотрел на него, полюбовался и
сказал самым милостивым и ласковым голосом, от которого у Малыша жилки
задрожали: «Малыш, я хочу тебя женить». — «Ваша господская воля, ба-
тюшка, Степан Михайлыч», — отвечал душой и телом преданный слуга. «Поди
же, принарядись и приходи ко мне; да чтобы одна нога там, а другая здесь».
Малыш опрометью побежал исполнить барский приказ. Аксютка, однако,
пришла первая; она пригладила и примазала свои рыжие волосы коровьим
маслом, напялила праздничную кофту с юбкой, обулась в башмаки, —
и не похорошела. Она не могла удерживаться, и рот ее беспрестанно кри-
вился от радостной улыбки; ей было стыдно от того, и она закрывала лицо
рукою. Степан Михайлович смеялся. «Что любо, небось, хочется замуж»,
говорил он... Соколом влетел Малыш, и мороз подрал его по коже при виде
нарядной вороны,^ Аксютки. «Вот тебе невеста, — весело сказал Степан
Михайлыч, — она мне хорошо служит, и отец твой мне хорошо служил: я вас
не покину. — А риша, — сказал он, обратись к только-что вошедшей жене,—
невесте сшить все приданое из господского добра, и корову ей дать, и
свадьбу сыграть господским пивом, вином и харчами». Противоречий не было.
Свадьбу сыграли. Аксютка без памяти влюбилась в красавца-мужа, а Ма-
лыш возненавидел свою противную жену, которая была вдобавок старше
его десятью годами. Аксютка ревновала с утра и до вечера, и не без при-
чины, а Малыш колотил ее с утра до вечера, и также не без причины,
потому что одно только полено, и то не надолго, могло зажимать ей рот,
унимать ее злой язык. Жаль, очень жаль! погрешил Степан Михайлыч, и
сделал он чужое горе из своей радости.
М.т. Салтыков (И. Щедрин).
ПРАВЛЕНИЕ БРИГАДИРА.
I.
"
1776-й год наступил для Глупова при самых счастливых предзнаме-
нованиях. Целых шесть лет сряду город не горел, не голодал, не испытывал
ни повальных болезней, ни скотских падежей, и граждане не без основания
приписывали такое неслыханное в летописях благоденствие простоте своего
начальника, бригадира Петра Петровича Фердыщенка. И действительно,
Фердыщенко был до того прост, что летописец считает нужным неоднократно
и с особенною настойчивостью остановиться на этом качестве, как на самом
естественном об'яснении того удовольствия, которое испытывали глуповцы
во время бригадирского управления. Он ни во что не вмешивался, доволь-
ствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать с це-
ловальниками, по вечерам выходил в замасленном халате на крыльцо градо-
начальнического дома и играл с подчиненными в кости, ел жирную пищу, пил
квас и любил уснащать свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
—
А ну, братик-сударик, ложись! — говорил он провинившемуся
обывателю.
Или:
—
А ведь, корову-то, братик-сударик, у тебя продать надо! Потому,
братик-сударик, что недоимка — это святое дело.
Понятно, что после затейливых действий маркиза де Санглота, который
летал в городском саду по воздуху, мирное управление престарелого брига-
дира должно было показаться и «благоденственным» и «удивления достой-
ным». В первый раз свободно вздохнули глуповцы и поняли, что жить «без
утеснения» не в пример лучше, чем жить «с утеснением».
—
Нужды нет, что он парадов не делает да с полками на нас не ходит,—
говорили они: — зато мы при нем, батюшке, свет узрили! Теперича, вышел
ты за ворота: хошь —на месте сиди; хошь — куда хошь, иди. А прежде
сколько одних порядков было —и не приведи бог.
Но на седьмом году правления Фердыщенку смутил бес. Этот добро-
душный и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен и настойчив
до крайности: скинул замасленный халат и стал ходить по городу в виц-
мундире. Начал требовать, чтобы обыватели по сторонам не зевали, а смо-
трели в оба, и, к довершению всего, устроил такую кутерьму, которая могла
бы очень дурно для него кончиться, если бы в минуту крайнего раздражения
глуповцев — их не осенила мысль: «А ну как, братцы, нас за это
не похвалят».
Дело в том, что в это самое время на выезде из города, в слободе
Навозной, цвела красотой посадская жена Алена Осипова. ГІовидимому, эта
женщина представляла собой тип той сладкой русской красавицы, при взгляде
на которую человек не загорается страстью, но чувствует, что все его суще-
ство потихоньку тает. При среднем росте она была полна, бела и румяна;
имела большие серые глаза на выкате, не то бесстыжие, не то застенчивые,
пухлые вишневые губы, густые, хорошо очерченные брови, темно-русую
косу до пят и ходила по улице «серой утицей». Муж ее, Дмитрий Проко-
фьев, занимался ямщиной и был тоже под стать жене: молод, крепок, красив.
Ходил он в плисовой поддевке и в поярковом гречневике, расцвеченном
павьими перьями. И Дмитрий не чаял души в Аленке, и Аленка не чаяла души
в Дмитрии. Частенько похаживали они в соседний кабак и, счастливые, распе-
вали там вместе песни. Глуповцы же просто не могли нарадоваться на их
согласную жизнь.
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот
самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир.
Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц,
но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык у него прилип
к гортани. Однако при народе об'явить о том посовестился, а вышел на улицу
и поманил за собой Аленку.
—
Хочешь, молодка, со мной в любви жить? — спросил бригадир.
—
А на что мне тебя... гунявого? — отвечала Аленка, с наглостью
смотря ему в глаза: — у меня свой муж хорош!
Только и было сказано между ними слов; но нехорошие это были
слова. На другой же день бригадир прислал к Дмитрию Прокофьеву на постой
двух инвалидов, наказав им при этом действовать «с утеснением». Сам же,
надев вицмундир, пошел в ряды и, дабы постепенно приучить себя к строгости,
с азартом кричал на торговцев:
—
Кто ваш начальник? Сказывайте! Или, может быть, не я ваш
начальник?
С своей стороны Дмитрий Прокофьев, вместо того, чтобы смириться
да полегоньку бабу вразумить, стал говорить бездельные слова, а Аленка,
вооружась ухватом, гнала инвалидов прочь и на всю улицу орала:
—
Ай да бригадир! К мужней жене, словно клоп на перину, всползти
хочет!
Понятно, как должен был огорчиться бригадир, сведавши о таких по-
хвальных словах. Но так как это было время либеральное и в публике ходили
толки о пользе выборного начала, то распорядиться своею единоличною
властью старик поопасался. Собравши излюбленных глуповцев, он вкратце
изложил перед ними дело и потребовал немедленного наказания ослушников.
—
Вам, старички-братики, и книги в руки! — либерально прибавил
он: — какое количество по душе назначите, я наперед согласен! Потому
теперь у нас время такое, всякому свое, лишь бы поронцы были!
Излюбленные посоветовались, слегка погалдели и вынесли следующий
ответ:
—
Сколько есть на небе звезд, столько твоему благородию их, шель-
мецов, и учить'следовает!
Стал бригадир считать звезды («очень был он прост», повторяет по этому
случаю архивариус-летописец), но на первой же сотне сбился и обратился
за раз'яснениями к денщику. Денщик отвечал, что звезд на небе видимо-
невидимо.
Должно думать, что бригадир остался доволен этим ответом, потому
что когда Аленка с Митькой воротились после экзекуции домой, то шатались,
словно пьяные.
Однако Аленка и на этот раз не унялась, или, как выражается лето-
писец, «от бригадировых шелепов пользы для себя не вкусила». Напротив того,
она как будто пуще остервенилась, что и доказала через неделю, когда бри-
гадир опять пришел в кабак и опять поманил Аленку.
—
Что, дурья порода, надумалась? — спросил он ее.
—
Ишь тебя, старого пса, ущемило! Или мало на стыдобушку мою
насмотрелся! — огрызнулась Аленка.
—
Ладно! — сказал бригадир.
Однако упорство старика заставило Аленку призадуматься. Воротив-
шись после этого разговора домой, она некоторое время ни за какое дело
взяться не могла, словно места себе не находила; потом подвалилась к Митьке
и горько-горько заплакала.
—
Видно, как ни как, а быть мне у бригадира в полюбовницах! — гово-
рила она, обливаясь слезами.
—
Только ты это сделай! Да я тебя... и черепки-то твои поганые
по ветру пущу, — задыхался Митька и в ярости полез уж было за вожжами
на полати, но вдруг одумался, затрясся всем телом, повалился на лавку и
заревел.
Кричал он шибко, что мочи, а про что кричал^ того разобрать было
невозможно. Видно было только, что человек бунтует.
Узнал бригадир, что Митька затеял бунтовство, и вдвое против прежнего
огорчился. Бунтовщика заковали и увели на с'езжую. Как полоумная, бро-
силась Аленка на бригадирский двор, но путного ничего выговорить не могла,
а только рвала на себе сарафан и безобразно кричала:
—
На, пес! Жри! Жри! Жри!
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, на-
против того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку
помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила: кричать не кричала,
а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой
новый мундир, надел его и во всей красе показался Аленке. В это же время
выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку
усовещивать.
—
Ну, чего ты, паскуда, жалеешь, подумай-ка! — говорила льстивая
старуха, — ведь тебя бригадир-то в медовой сыте купать станет.
—
Митьку жалко! — отвечала Аленка, но таким нерешительным голо-
сом, что было очевидно, что она уже начинает помышлять о сдаче.
В ту же ночь в бригадирском дворе случился пожар, который, к сча-
стью, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив,'в котором вре-
менно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозре-
ние в поджоге, и пало оно ни на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька
напоил на с'езжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника
изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как от'явленный вор
и злодей, от всего отпирался.
—
Ничего я этого не знаю, — говорил он, — знаю только, что ты,
старый пес, у меня жену уводом увел, и я тебе это, старому псу,
прощаю... жри!
Тем не менее Митькиным словам не поверили, и так как казус был
спешный, то и производство по нем велось с упрощением. Через месяц Митька
уже был бит на площади кнутом и по наложении клейм отправлен в Сибирь
в числе прочих сущих воров и разбойников. Бригадир торжествовал; Аленка
потихоньку всхлипывала.
На третий день
когда огонь уже начал подбираться к собору и
к рядам, глуповцы несколько очувствовались. Подстрекаемые крамольными
стрельцами, они выступили из лагеря, явились толпой к градоначальниче-
скому дому и поманили оттуда Фердыщенку.
—
Долго ли нам гореть будет? — спросили они его, когда он после
некоторых колебаний появился на крыльце.
Но лукавый бригадир только вертел хвостом и говорил, что ему с богом
спорить не приходится.
—
Мы не про то говорим, чтоб тебе с богом спорить, —
настаивали
глуповцы, — куда тебе, гунявому, на бога лезти, а ты вот что скажи: за чьи
бесчинства мы, сироты, теперича помирать должны?
Тогда бригадир вдруг засовестился. Загорелось сердце его стыдом вели-
ким, и стоял он перед глуповцами и точил слезы. «И все те его слезы были
крокодиловы», предваряет летописец события.
—
Мало ты нас в прошлом году истязал? Мало нас от твоей глупости
да от твоих шелепов смерть приняло?—продолжали глуповцы, видя, что бри-
гадир винится. —
Одумайся, старче! Оставь свою дурость!
') В Глупове случился пожар, с перерывами истребивший значительную
часть его.
Тогда бригадир встал перед миром на колени и начал каяться. («И было
то покаяние его аспидово», опять предваряет события летописец.)
—
Простите меня, ради христа, атаманы-молодцы, — говорил он, кла-
няясь миру в ноги, — оставляю я мою дурость на веки вечные!..
Стрельцы радовались, бегали по улицам, били в тазы и в сковороды
и выкрикивали свой обычный воинственный клич:
—
Посрамихом! Посрамихом!
И началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все
чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не оста-
нется, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане на-
встречу пожару, в несколько часов сломали целую улицу домов и окопали
пожарище со стороны города глубокою канавою. На другой день пожар уни-
чтожился сам собою, вследствие недостатка питания.
Но летописец не даром предварял события намеками: слезы бригади-
ровы действительно оказались крокодиловыми и покаяние его было покаяние
аспидов. Как только миновала опасность, он засел у себя в кабинете и начал
рапортовать во все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу
и чем дальше макал, тем больше становилось оно ядовитым.
«Сего 10-го июля, — писал он, — от всех вообще глуповских граждан
последовал против меня великий бунт. По случаю бывшего в слободе Негод-
нице великого пожара собрались ко мне, бригадиру, на двор всякого звания
люди и стали меня нудить и на коленки становить, дабы я перед теми без-
дельными людьми прощение принес. Я же без страха от сего уклонился.
И теперь рассуждаю так: ежели таковому их бездельничеству потворство сде-
лать, да и вперед потрафлять, то как бы оное не явилось повторительным и
не гораздо к утишению способным».
Описав таким образом, бригадир сел у окошечка и стал поджидать,
не послышится ли откуда: ту-ру! ту-ру! Но в то же время с гражданами был
приветлив и обходителен, так что даже едва совсем не обворожил их своими
ласками.
—
Миленькие вы, миленькие! — говорил он им: — ну, чего вы, глупен-
кие, на меня рассердились! Ну, взял бог,— ну, и опять даст бог! У него,
у царя небесного, милости много! Так-то, братики-сударики!
По временам, однакож, на лице его показывалась какая-то сомни-
тельная улыбка, которая не предвещала ничего доброго...
И вот в одно прекрасное утро по дороге показалось облако пыли, кото-
рое, постепенно приближаясь и приближаясь, подошло, наконец, к самому
Глупову.
—
Ту-ру! ту-ру!— явственно раздалось из внутренностей таинстве-
ного облака.
Трубят в рога!
Разить врага
Другим пора!
Глуповцы оцепенели.
И. С . Никитин.
МЩЕНИЕ.
Поднялась, шумит
Непогодушка,
Низко бор сырой
Наклоняется.
Т*'
Ходят, плавают
Тучи по небу,
Ночь осенняя
••• д
Черней ворона.
В зипуне мужик
К дому барскому
Через сад густой
Тихо крадется.
Он идет, глядит
Во все стороны,
Про себя один
Молча думает:
«Вот теперь с тобой,
Барин-батюшка,
Мужик-лапотник
Посчитается;
Хорошо ты мне
Вчера вечером
Вплоть до плеч спустил
Кожу бедную.
Виноват я был,
Сам ты ведаешь:
Тебе дочь моя
Приглянулася.
Даотецее—
Несговорчивый,
Не велит он ей
Слушать барина...
Знаю, ты у нас
Сам большой-старшой,
И судить-рядить
Тебя некому.
Так суди ж, господь,
Меня, грешника:
Не видать тебе
Мое детище!»
Подошел мужик
К дому барскому,
Тихо выломил
Раму старую,
Поднялся, вскочил
В спальню темную —
Не вставать теперь
Утром барину...
На дворе шумит
Непогодушка,
Низко бор сырой
Наклоняется;
Через сад домой
Мужик крадется,
У него лицо,'
Словно белый снег.
Он дрожит как лист,
Озирается,
А господский дом
Загорается.
Д. Григорович.
ПАХАРЬ.
Я знал отца Савелия еще в детстве. Но не одни воспоминания прошлого
привязывали меня к нему и заставляли сожалеть о нем; можно сказать без
преувеличения, что вместе с ним весь околоток лишился одного из самых по-
чтенных, самых достойных стариков своих.
Иван Анисимыч или, просто, Анисимыч (так звали старика) принадле-
жал к числу тех трудолюбивых деловых пахарей старого века, которые, к ве-
личайшему сожалению, переводятся год от году.
С мыслью о смерти старого пахаря, вся простая жизнь его, исполненная
безропотного, неусыпного труда и детского простодушия, ясно представи-
лась моему воображению; даже мелкие черты характера, ничтожные,
хотя бы его скромного существования, которые давным-давно были мною
забыты, стали выясняться как бы для того, чтобы в минуту смерти оставить
о нем еще больше сожаления.
Лучше его никто не мог знать о времени жнитва и посева, о свойствах
земли и зерен. Более шестидесяти лет прожил он в полях; постепенно, год за
годом, сроднялся он теснее с почвою. В этом сродстве его с полями было
что-то трогательное. Эти три-четыре нивы, которые пахали его отец, дед
и прадед, обусловливали всю его жизнь; от них зависело благосостояние детей
его и целого семейства; он возлагал на них все свои надежды. Сколько забот
и попечений они ему стоили, сколько тревог и радостей принесли они ему,
сколько пота пролил он за них в эти шестьдесят лет своей трудовой жизни!
Но и они как будто понимали его; между ними установилось словно
тайное сочувствие. «Эх, — скажет, бывало, старик, оглядывая летом свое
поле, — вот этот осьминничек как словно обманул меня! Мало ли положил
я в тебе зерен, — не жалел, кажется! и вспахал лучше быть нельзя! А колос-то
жиденький, соломка тощая!.. Обманул ты меня!..» Проходит лето, жатва
скошена, уж журавли летят в теплые страны. Анисимыч снова в поле, снова
идет к осьминнику, который не оправдал его надежд. Старик с удвоенным
старанием бороздит его вдоль и поперек, раза два лишних боронит и вспахи-
вает, прилаживает лишний камень на борону. «Ну, теперь ладно, надо быть;
не надо бы, кажется, теперь обманывать ! —скажет он, обтирая рукавом
крупные капли пота: — так запахано, камешка нет! как пух землица! Слав-
ная будет постелька для зернышка!...» И, в самом деле, на другое лето старик
не натешится, глядя на свой осьминник, покрытый из края в край частым,
высоким стеблем, который плавно колышется на ветре, шумя тяжелыми
гроздьями золотого овса. Эти три-четыре нивы были для него целым миром,
в котором жил он всеми своими помыслами, всею душою. Мысли его редко
переносились за пределы зеленеющих межей, окружающих его поле.
Но и в этом тесном горизонте научился он многому. Довольно было
старому пахарю прожить свой век под этим узеньким клочком неба, между
этими бедными холмами и рощами, чтоб приобресть опыт и знание, которые
составляют мудрость сельского жителя. Не этот ли опыт и знание помогали
старику поддерживать благосостояние семьи и тех окружающих, которые
хотели слушать его советов? У него на все были свои приметы. Основываясь
на них, он почти всегда верно угадывал и зной, и счастливую судьбу, которая
ожидала поселянина в поле. Каждый день, когда начал завязываться каждый
колос, он безошибочно высчитывал, день в день, все периоды произрастания
хлеба, и всегда верно определял срок жатвы.
В истинно скорбное время, когда солнце спалило хлеб, или град скосил
до тла дозревающую рожь, он никогда не отчаивался, никогда не падал духом,
им овладевало тогда какое-то сосредоточенное, задумчивое спокойствие.
И снова принимался он с прежней доверчивостью делать свои наблюдения.
Одним словом, приметы наполняли жизнь его; они управляли ка-
ждым его действием; не брался он ни за какое дело, не посоветовавшись
сначала с знамениями, которые природа, как нежная мать, заботливо
рассыпает по лицу своему в назидание человеку, отдавшему ей свое суще-
ствование.
Как бы сильно ни чувствовали мы природу, она никак не может говорить
нам столько, сколько скажет пахарю. Мы только мимоходом восхищаемся
ее красотами и дивимся по поводу ее явлений. Простолюдина мало трогают кра-
соты ее; он не размышляет, как мы, о ее таинствах. Пахарь сродняется с при-
родой от колыбели; он. покоряется без размышления ее законам, он живет его
жизнью; его судьба, радости и горести — все в ее руках. И природа, как будто
сознавая детское бессилие пахаря и тронутая его зависимостью, постепенно
бросает к ногам своим таинственные свои покровы; она открывает ему грудь
свою и знакомит его с собой. Величаво-молчаливая с нами — гордыми мира
сего, она говорит пахарю и распускающимся листом, и восходом солнца, го-
ворит ему мерцанием звезд, течением ветра, полетом птиц и тысячею тысяч
других голосов, которые для нас, гордых мира сего, останутся навсегда языком
непонятным.
Человек, который не может дать отчета в своих впечатлениях, ни выра-
зить их словами, конечно, кажется беднее одаренным того, кто обладает
такими способностями; но следует ли заключить, что он ничего не чувствует?
Почему знать, о чем думает пахарь, когда, выйдя в поле на заре ясного
весеннего утра, он оглядывает свои нивы? Неужели улыбка на лице и
радость на сердце служат только -выражением грубого чувства и уверенности
в будущем барыше? Отчего же, глядя на нивы свои, не может он при-
поминать и осенний вечер, в который засевал их, и радость, когда омыло их
первым дождиком, и те счастливые дни, когда увидел он, что эти голые
поля, поднятые его рукой, начинали покрываться частою, сочною зеленью?...
Что же такое пахарь, если не живое представление мирных минувших
радостей?...
Мне никогда не случалось присутствовать при последних минутах уми-
рающего. Смерть действует особенным страхом, когда дело идет о знакомом
человеке.
Я окончательно смутился, войдя в сени, битком набитые плачущим на-
родом. Посреди протяжных причитаний выходил иногда вопль, который, как
ножом, надрезывал сердца. В избе было еще теснее; не было решительно воз-
можности подвинуться вперед. Бабы, с грудными младенцами на руках, стояли
даже на лавках; печь и полати усеяны были головами, все молились и плакали.
Мне тогда не был еще знаком обычай нашего народа спешить наполнить избу
умирающего и выразить скорбными возгласами то уважение, которое имели
к нему при жизни. Прежде всего я различил колени умирающего. Меня с ног
до головы обдало холодом; сам не знаю отчего, но мне не так тягостно было
видеть его самого, как увидеть эти неподвижные, выступающие углом колени.
В ногах пахаря сидела жена его, древняя старуха, как и он сам. Обняв руками
шеи двух замужних дочерей, которые рыдали как безумные, она безмолвно
свешивала голову на плечо то к одной из них, то к другой. Платок, покрывав-
ший ей голову, бросал густую тень на лицо ее; изредка слабый стон выры-
вался из впалой груди старушки. Она сама как-будто умирала. Подле стоял
старший сын; прислонясь правым локтем к стене, закрыв правою ладонью
лицо, он был недвижим, и только тяжкие вздохи приподымали могучую
грудь. По другую сторону стоял Савелий на коленях. Все убивались над стари-
ком, как над бесчувственным трупом покойника; а между тем предмет их
скорби боролся еще с жизнью; глаза его были закрыты, но грудь, время от
времени, высоко еще подымалась. Он лежал под образами, на лавке, устлан-
ной соломой. Голова его покоилась на снопе овса. Длинные серебристые волосы
старика не раскидывались в беспорядке, как у человека, который судорожно,
отчаянно борется со смертию; они спускались мягкими волнистыми прядями .
вдоль худощавых щек, покрытых мелкими морщинами и тем смуглым, черствым
отливом, который накладывает жизнь, проведенная на воздухе во всякое время
года: в холод, зной, дождь и ветер.
Я стоял в двух шагах и мог различить мельчайшие черты его почтенного
лица. Оно поражало своим контрастом с лицами, меня окружавшими! Сколько
истинной неподдельной скорби и безотрадного отчаяния виднелось на послед-
них, столько же спокойствия написано было в чертах умирающего старца; нет,
никогда потом, нигде и никогда не встречал я такого тихого, такого кроткого
выражения. Ясно, между тем, видно было, что смерть не отняла от него пол-
ного сознания: мысль как бы просвечивала сквозь закрытые веки его, озаряла
черты его; он должен был слышать все, что вокруг происходило: слышал вопли
родных, слышал страшные слова прощанья, слышал раздиравшие сердца воз-
гласы двух дочерей, умолявших не покидать их, пожить еще с ними; слышал
глухой плач Савелия и горькие всхлипывания старшего сына. Но мысль, ожи-
влявшая черты его, не принадлежала уже, видно, окружавшему ему миру.
Ни одна морщина не показывала душевной, внутренней тоски. Он как будто
засыпал в поле после трудового утра и, отходя постепенно ко сну, сладко
прислушивался к пению жаворонков, которые заливались в вышине небесной...
JJ. H . Толстой.
БУНТ ПРОТИВ ПОМЕЩИКА.
17-го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся
из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в 15-ти вер-
стах от Богучарова, поехали кататься верхами — попробовать новую, куплен-
ную Ильиным, лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими
армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как
и французский авангард; и потому Ростов, как заботливый эскадронный
командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который
оставался в Богучарове.
Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой
в Богучарово, в княжеское имение с усадьбой, где они надеялись найти боль-
шую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку
о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь
Ильина.
Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была
именно того самого Болконского, который был женихом его сестры.
Ростов с Ильиным в последний раз выпустил на перегонку лошадей
в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал
• в улицу деревни Богучарова.
—
Ты вперед взял, — говорил раскрасневшийся Ильин.
—
Да, все вперед; и на лугу вперед и тут, — отвечал Ростов, поглажи-
вая рукой своего взмылившегося донца.
—
А я на французской, ваше сиятельство, — сзади говорил Лаврушка,
называя французской свою упряжную клячу, — перегнал бы, да только сра-
мить не хотел.
Они шагом под'ехали к амбару, у которого стояла большая толпа
мужиков.
Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смо-
трели на под'ехавших. Два старые, длинные мужика, с сморщенными лицами
и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая
какую-то нескладную песню, подошли к офицерам.
—
Молодцы, — сказал смеясь Ростов. —
Что, сено есть?
—
И одинакие какие... —
сказал Ильин.
—
Развесс...о .. .оо ..олая бе... се... бе...е ...се...
—
распевал мужик с сча-
стливой улыбкой. •
Один из мужиков вышел из толпы и подошел к Ростову.
—
Вы из каких будете? — спросил он.
—
Французы, — отвечал, смеючись, Ильин. —
Вот и Наполеон сам, —
сказал он, указывая на Лаврушку.
—
Стало быть, русские будете, — переспросил мужик.
—
А много вашей силы тут? — спросил другой небольшой мужик, под-
ходя к ним.
—
Много, много, — отвечал Ростов. —
Да вы что ж собрались тут, —
прибавил он:— праздник что ль?
—
Старички собрались по мирскому делу, — отвечал мужик, отходя
от него.
В это время по дороге от барского дома показались две женщины
и человек в белой шляпе, шедшие к офицерам.
—
В розовом — моя; чур не отбивать, — сказал Ильин, заметив реши-
тельно подбегавшую к нему Дуняшу.
—
Наша будет, — подмигнув, сказал Ильину Лаврушка.
—
Что, моя красавица, нужно? — сказал Ильин, улыбаясь.
—
Княжна приказала спросить, какого вы полка и как ваша фамилия.
—
Это граф Ростов, эскадронный командир, а я — ваш покорный слуга.
—
Бе...се...е. ..ду..шка . ..
—
распевал пьяный мужик, счастливо улыбаясь
и глядя на Ильина, разговаривающего с девушкой. Вслед за Дуняшей подошел
к Ростову Алпатыч, еще издали сняв свою шляпу.
—
Осмелюсь беспокоить, ваше благородие, — сказал он с почтитель-
стью, но с относительным пренебрежением к юности этого офицера и зало-
жив руку за пазуху. —
Моя госпожа, дочь скончавшегося сего 15-го числа
генерал-аншефа князя Николая Андреевича Болконского, находясь в затруд-
нении по случаю невежества этих лиц, — он указал на мужиков, — просит
вас пожаловать... Не угодно ли будет, — с грустной улыбкой сказал
Алпатыч, — от'ехать несколько, а то не так удобно при... —
Алпатыч указал
на двух мужиков, которые сзади так и носились около него, как' слепни около
лошади.
—
А... Алпатыч... А, Яков Алпатыч... Важно, прости, ради христа.
Важно. А.. . —
говорили мужики, радостно улыбаясь ему.
Ростов посмотрел на пьяных мужиков и улыбнулся.
—
Или, может, это утешает ваше сиятельство, — сказал Яков Алпатыч
с степенным видом, не заложенной за пазуху рукой указывая на стариков.
—
Нет, тут утешенья мало, — сказал Ростов и от'ехал.
—
В чем дело?
спросил он.
—
Осмелюсь доложить вашему сиятельству, что грубый народ здешний
не желает выпустить госпожу из имения и угрожает отпрячь лошадей, так
что с утра все уложено, и ее сиятельство не могут выехать.
—
Не может быть, — вскрикнул Ростов.
—
Имею честь докладывать вам сущую правду, — повторил Алпатыч.
Ростов слез с лошади и, передав ее вестовому, пошел с Алпатычем
к дому, расспрашивая его о подробностях дела. Действительно, вчерашнее
предложение княжны мужикам хлеба, ее об'яснение с Дроном и с сходкой так
испортили дело, что Дрон окончательно сдал ключи, присоединился к мужикам
и не являлся по требованию Алпатыча, и что поутру, когда княжна велела
закладывать, чтобы ехать, мужики вышли большой толпой к амбару и вы-
слали сказать, что они не выпустят княжны из деревни, что есть приказ,
Г.
Крестьянин и рабочий. Ч. Г .
чтобы не вывозиться, и они выпрягут лошадей, Алпатыч выходил
к ним, усовещивая их, но ему отвечали (больше говорил Карп; Дрон не
показывался из толпы), что княжну нельзя выпустить, что на то приказ есть,
а что пускай княжна остается, и они по-старому будут служить ей и во всем
повиноваться.
В ту минуту, когда Ростов и Ильин проскакали по дороге, княжна Марья
несмотря на отговариванье Алпатыча, няни и девушек, велела закладывать
и хотела ехать; но, увидав проскакавших кавалеристов, их приняли за фран-
цузов, кучера разбежались, и в доме поднялся плач женщин.
—
Батюшка, отец родной. Бог тебя послал, — говорили умиленные
голоса в то время, как Ростов проходил через переднюю.
Княжна Марья, потерянная и бессильная, сидела в зале в то время, когда
к ней ввели Ростова. Она не понимала, кто он, и зачем он, и что с нею будет.
Увидав его русское лицо и по входу его и первым сказанным словам признав
его за человека своего круга, она взглянула на него своим глубоким и лучи-
стым взглядом и начала говорить обрывавшимся и дрожавшим от волнения
голосом. Ростову тотчас же представилось что-то романическое в этой
встрече. «Беззащитная, убитая горем девушка, одна, оставленная на произвол
грубых, бунтующих мужиков. И какая-то странная судьба натолкнула меня
сюда, — думал Ростов, слушая ее и глядя на нее. —
И какая кротость, бла-
городство в ее чертах и в выражении», — думал он, слушая ее робкий рассказ.
Когда она заговорила о том, что все это случилось на другой день после
похорон отца, ее голос задрожал. Она отвернулась и потом, как бы боясь,
чтобы Ростов не принял ее слова за желание разжалобить его, вопроси-
тельно-испуганно взглянула на него. У Ростова слезы стояли в глазах. Княжна
Марья заметила это и благодарно посмотрела на Ростова тем своим лучи-
стым взглядом, который заставлял забывать некрасивость ее лица.
—
Не могу выразить, княжна, как я счастлив тем, что я случайно за-
ехал сюда и буду в состоянии показать вам свою готовность, — сказал Ро-
стов, вставая. —
Извольте ехать, и я отвечаю вам своею честью, что ни один
человек не посмеет сделать вам неприятность, ежели вы мне только позво-
лите конвоировать вас, — и, почтительно поклонившись, как кланяются
дамам царской крови, он направился к двери.
Почтительностью своего тона Ростов как будто показывал, что, не-
смотря на то, что он за счастье счел бы свое знакомство с нею, он не хотел
пользоваться случаем ее несчастья для сближения с нею.
Княжна Марья поняла и оценила этот тон.
—
Я очень, очень благодарна вам, — сказала ему княжна по-фран-
нузски, — но надеюсь, что все это было только недоразумение и что никто
не виноват в том.— Княжна вдруг заплакала.— Извините меня,—сказала она.
Ростов, нахмурившись, еще раз низко поклонился и вышел из комнаты.
—
Ну что, мила? Нет, брат, розовая моя — прелесть, и Дуняшей
зовут...
Но, взглянув на лицо Ростова, Ильин замолк. Он видел, что его герой
и командир находился совсем в другом строе мыслей.
Ростов злобно оглянулся на Ильина и, не отвечая ему, быстрыми шагами '
направился к деревне.
—
Я им покажу, я им задам, разбойникам, — говорил он про себя.
Алпатыч плывущим шагом, чтобы только не бежать, рысью едва догнал
Ростова.
—
Какое решение изволили принять? — сказал он, догнав его.
Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Ал-
пагыча.
—
Решение? Какое решение? Старый хрыч! — крикнул он на него.—
Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам
изменник! Знаю я вас, шкуру спущу со всех... —
И, как будто боясь растра-
тить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро
пошел вперед.
Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за
Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что
мужики находились в законности, что в настоящую минуту было бы неблаго-
разумно противоборствовать
им, не имея военной команды, что
не лучше ли бы было послать прежде за командой.
—
Я им дам воинскую команду... Я их попротивоборствую, — бес-
смысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной, животной злобы
и потребности излить эту злобу.
Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым ре-
шительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней,
тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный
поступок его
может принести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы,
глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное
лицо.
После того, как гусары в'ехали в деревню, и Ростов прошел к княжне,
в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали го-
ворить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что
не выпускают барышню. Дрон был того же мнения, но как только он выразил
его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
—
Ты мир-то поедом ел сколько годов? — кричал на него Карп, —
тебе все одно. Ты кубышку выроешь, увезешь; тебе что, разори наши дома
али нет?
—
Сказано, порядок чтоб был; не езди никто из домов, чтобы ни синь-
пороха не вывозить, — вот она и вся! — кричал другой.
—
Очередь на твоего сына была, а ты, небось, гладуха своего пожалел,—
вдруг заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, — а моего Ваньку
забрил. Эх, умирать будем!
-—
То-то умирать будем!
—
Я от миру не отказчик — говорил Дрон.
—
То-то не отказчик, брюхо отрастил!..
Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый
Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы
за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние
ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
—
Эй, кто у вас староста тут? — крикнул Ростов, быстрым шагом
подойдя к толпе.
—
Староста-то? На что вам? — спросил Карп.
Но не успел он договорить, как шапка слетела с него, и голова мотну-
лась на-бок от сильного удара.
—
Шапки долой, изменники! — крикнул полнокровный голос Ро-
стова. —
Где староста? — неистовым голосом кричал он.
—
Старосту, старосту кличет... Дрон Захарыч, вас, — послышались
кое-где торопливо-покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
—
Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, — проговорил Карп, и
несколько голосов сзади в то же мгновение заговорили вдруг:
—
Как старички порешили, много вас, начальства...
—
Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники!.. Изменники!...— бессмысленно,
не своим голосом завопил Ростов, хватая за волосы Карпа. —
Вяжи его,
вяжи!—кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
—
Прикажите наших из-под горы кликнуть? — крикнул он.
Алпатыч обратился к мужикам, называя двоих по именам, чтоб вязать
Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
—
Староста где? — кричал Ростов.
Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
—
Ты староста? Вязать, Лаврушка! — кричал Ростов, как будто это
приказание не могло встретить препятствий.
И, действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы
помогая им, снял с себя кушак и подал им.
—
А вы все слушайте меня. —
Ростов обратился к мужикам: — Сейчас
марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
—
Что ж, мы никакой обиды не сделали. Мы только, значит, по глу-
пости. Только вздор наделали... Я же сказывал, что непорядки, — послыша-
лись голоса, упрекавшие друг друга.
—
Вот я же вам говорил — сказал Алпатыч, вступая в свои права.
—
Нехорошо, ребята!
—
Глупость наша, Яков Алпатыч, — отвечали голоса, и толпа тот-
час же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика
шли за ними.
—
Эх, посмотрю я на тебя! — говорил один из них, обращаясь к Карпу.
—
Разве можно так с господами говорить? Ты думал что? Дурак, —
подтверждал другой, — право, дурак!
Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики
оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи и Дрон, по же-
ланию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на
дворе, распоряжался мужиками.
—
Ты ее так дурно не клади, — говорил один из мужиков, высокий
человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шка-
тулку. —
Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так-то вот бросишь или
под веревку, а она и потрется. Я так не люблю. А чтобы все честно, по закону
было. Вот так-то, под рогожу, да сенцом прикрой, вот и важно.
—
Ишь книг-то, книг, — сказал другой мужик, выносивший библиотеч-
ные шкафы князя Андрея. —
Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здо-
ровые!
—
Да, писали, не гуляли! — значительно подмигнув, сказал высокий
круглолицый мужик, указывая на лексиконы, лежавшие сверху.
А. И: Герцен.
КАРТОФЕЛЬНЫЙ БУНТ.
Русские крестьяне неохотно сажали картофель, как некогда кре-
стьяне всей Европы, как будто инстинкт говорил народу, что это дрянная
пища, не дающая ни сил, ни здоровья. Впрочем, у порядочных помещиков и во
многих казенных деревнях «земляные яблоки» саживались гораздо прежде
картофельного террора.
Крестьяне Казанской и долею Вятской губернии засеяли картофелем
поля. Когда картофель был собран, министерству пришло в голову завести по
волостям центральные ямы. Ямы утверждены, ямы предписаны, ямы копаются,
и в начале зимы мужики, скрепя сердце, повезли картофель в центральные
ямы. Но когда следующей весной их хотели заставить сажать мерзлый
картофель, они отказались. Действительно, не могло быть оскорбления более
дерзкого труду, как приказать делать явным образом нелепость. Это возра-
жение было представлено, как бунт. Министр Киселев прислал из Петербурга
чиновника; он, человек умный и практический, взял в первой волости по ру-
блю с души и позволил не сеять картофельные выморозки.
Чиновник повторил это во второй и в третьей. Но в четвертой голова
сказал ему наотрез, что он ни картофель сажать не будет, ни денег ему не
даст. «Ты, — говорил он ему, — освободил таких-то и таких-то; ясное дело,
что и нас должен освободить». Чиновник хотел дело кончить угрозами и роз-
гами, но мужики схватились за колья, полицейскую команду прогнали; воен-
ный губернатор послал казаков. Соседние волости вступились за своих.
Довольно сказать, что дело дошло до пушечной картечи и ружейных
выстрелов. Мужики оставили дома, рассыпались по лесам, казаки их выгоняли
из чащи, как диких зверей; тут их хватали, ковали в цепи и отправляли
в военно-ссудную комиссию в Косьмодемьянск.
По странной случайности, старый майор внутренней стражи был чест-
ный, простой человек; он добродушно сказал, что всему виною чиновник,
присланный из Петербурга. На него все опрокинулись, его голос подавили, за-
глушили; его запугали и даже застыдили тем, что он хочет «погубить невин-
ного человека».
Ну, и следствие пошло обычным русским чередом: мужиков секли при
допросах, секли в наказание, секли для примера, секли из-за денег и целую
толпу сослали в Сибирь.
Замечательно, что Киселев проезжал по Косьмодемьянску во время суда.
Можно было бы, кажется, завернуть в военную комиссию или позвать к себе
майора.
Он этого не сделал!
И. С . Тургенев.
„ПОВЕСИТЬ ЕГО!"
—
Это случилось в 1803 году, — начал мой старый знакомый, — не-
задолго до Аустерлица. Полк, в котором я служил офицером, стоял на квар-
тирах в Моравий.
Нам было строго запрещено беспокоить и притеснять жителей; они
и так смотрели на нас косо, хоть мы и считались союзниками.
У меня был денщик, бывший крепостной моей матери, Егор по имени.
Человек он был честный и смирный; я знал его с детства и обращался с ним,
как с другом.
Вот однажды в доме, где я жил, поднялись бранчливые крики, вопли:
у хозяйки украли двух кур, и она в этой краже обвиняла моего денщика.
Он оправдывался, призывал меня в свидетели... —
«Станет он красть, он,
Егор Артамонов!» Я уверял хозяйку в честности Егора, но она ничего слу-
шать не хотела.
Вдруг вдоль улицы раздался дружный конский топот: то сам главно-
командующий проезжал со своим штабом. Он ехал шагом, толстый, обрюзг-
лый, с понурой головой и свислыми на грудь эполетами. -
Хозяйка увидала его и, бросившись наперерез его лошади, пала на ко-
лени и, вся растерзанная, простоволосая, громко начала жаловаться на моего
денщика, указывая на него рукою.
—
Господин генерал! — кричала она, — ваше сиятельство! рассудите!
помогите! спасите! этот солдат меня ограбил!
Егор стоял на пороге дома, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке,
даже грудь выставил и ноги сдвинул, как часовой, — и хоть бы слово! Сму-
тил ли его весь этот остановившийся посреди улицы генералитет, окаменел ли
он перед налетающей бедою, только стоит мой Егор да мигает глазами, а сам
бел, как глина!
Главнокомандующий бросил на него рассеянный и угрюмый взгляд,
промычал сердито: — Ну?! — Стоит Егор, как истукан, и зубы оскалил.
Со стороны посмотреть: словно смеется человек.
Тогда главнокомандующий промолвил отрывисто: — Повесить его! —
толкнул лошадь под бока и двинулся дальше — сперва опять-таки шагом,
а потом шибкой рысью. Весь штаб помчался вслед за ним, один только ад'ю-
тант, повернувшись на седле, взглянул на Егора.
Ослушаться было невозможно... Егора тотчас схватили и повели
на казнь.
Тут он совсем помертвел и только раза два с трудом воскликнул: «ба-
тюшки! батюшки!» — а потом вполголоса: «видит бог — не я!».
Горько, горько заплакал он, прощаясь со мною. Я был в отчаянии.
—
Егор! Егор!— кричал я: —- как
же ты это ничего не сказал генералу?
—
Видит бог — не я, — повторял, всхлипывая, бедняк. Сама хозяйка
ужаснулась. Она никак не ожидала такого страшного решения и в свою оче-
редь разревелась. Начала умолять о пощаде, уверяла, что куры ее отыскались,
что она сама готова все об'яснить...
Разумеется, все это ни к чему не послужило. Военные, сударь, порядки!
Дисциплина!
Хозяйка рыдала все громче и громче.
Егор, которого священник уже исповедал и причастил, обратился
ко мне:
—
Скажите ей, ваше благородие, чтоб она не убивалась.. Ведь я ей
простил.
Мой знакомый, повторив эти последние слова своего слуги, про-
шептал: «Егорушка, голубчик, праведник!» — и слезы закапали по его старым
щекам.
M. Е. Салтыков (Я. Щедрин.)
МАВРУША - НОВОТОРКА.
Она была новоторжская мещанка и добровольно закрепостилась. Живо
писец Павел (мой первый учитель грамоте), скитаясь по оброку, между прочим
работал в Торжке, где и заприметил Маврушу. Они полюбили друг друга, и ма-
тушка, почти никогда не допускавшая браков между дворовыми, на этот раз
охотно дала разрешение, потому что Павел приводил в дом лишнюю рабу.
Года через два после этого Павла вызвали в Малиновец для домашних
работ. Очевидно он не предвидел этой случайности, и она настолько его пора-
зила, что хотя он и не ослушался барского приказа, но явился один, без жены.
Жаль ему было молодую жену с вольной воли навсегда заточить в крепостной
ад: думалось, подержат господа месяц-другой и опять по оброку пустят.
Но матушка рассудила иначе. Работы нашлось много: весь иконостас
в малиновецкой церкви предстояло возобновить, так что и срок определить
было нельзя. Поэтому Павлу было приказано вытребовать жену к себе.
Тщетно молил он отпустить его, предлагая двойной оброк и даже обязываясь
поставить за себя другого живописца; тщетно уверял он, что жена у него
хворая, к работе непривычная, — матушка слышать ничего не хотела.
—
И для хворой здесь работа найдется, — говорила она: — а ежели,
ты говоришь, она непривычна к работе, так за это я возьмусь: у меня скоре-
хонько привыкнет.
Мавруша однакож некоторое время упорствовала и не являлась. Тогда
ее привели в Малиновец по этапу.
При первом же взгляде на новую рабу матушка убедилась, что Павел
был прав. Действительно это было слабое и малокровное существо, деликатное
сложение которого совсем не мирилось с представлением о крепостной
каторге.
—
Да ведь что же нибудь ты, голубушка, дома делала? — спросила она
Маврушу.
—
Что делала! хлебы на продажу пекла.
—
Ну, и здесь будешь хлебы печь.
И приставили Маврушу для барского стола ситные и белые
хлебы печь, да кстати и печенье просвир для церковных служб на нее же
возложили.
Мавруша повиновалась; но, повидимому, она с первого же раза по-
няла значение шага, который сделала, вышедши замуж за крепостного
человека...
Поселили их довольно удобно, особняком. В нижнем этаже господского
дома отвели для Павла просторную и светлую комнату, в которой помещалась
его мастерская, а рядом с нею, в каморке, он жил с женой. Даже месячину им
назначили, несмотря на то, что она уже была уничтожена. И работой
не отягощали, потому что труд Павла был незаурядный и ускользал от кон-
троля, а что касается До Мавруши, то матушка, по крайней мере на первых
цорах, махнула на нее рукой, словно поняла, что существует на свете горе,
растравлять которое совцсть зазрит.
Павел был кроткий й послушный человек. В качестве иконописца он
твердо знал церковный круг и отличался серьезною набожностью. По празд-
никам пел на клиросе и читал за обедней апостола. Дворовые любили его на-
столько, что не завидовали сравнительно льготному житью, которым он поль-
зовался. С таким же сочувствием отнеслись они и к Маврушё, но она дичилась
и избегала сближения. Павел, с своей стороны, не настаивал на этих сближе-
ниях и исподволь свел ее только с Аннушкой, так как последняя, по его мне-
нию, могла силою убежденного слова утишить горе добровольной рабы и при-
мирить ее с выпавшим ей на долю жребием.
Я, впрочем, довольно смутно представлял себе Маврушу, потому что она
являлась наверх всего два раза в неделю, да и то в сумерки. В первый раз, по
пятницам, приходила за мукой, а второй, по субботам, Павел приносил гро-
мадный лоток, уставленный стопками белого хлеба и просвир, а она следовала
за ним и сдавала напеченное с веса ключнице. Но за семейными нашими обе-
дами разговор о ней возникал нередко.
—
Нечего сказать, нещечко взял за себя Павлушка — негодовала ма-
тушка, постепенно забывая кратковременную симпатию, которую она
выказывала к новой рабе, — сидят с утра до вечера, друг-другом любуются:
он образа малюет, она чулок вяжет. И чулок-то не барский, а свой! Не знаю,
что от нее дальше будет, а только ежели... ну, уж не знаю! не знаю!
не знаю!
—
Больная ведь она была, еще не привыкла, — косвенно заступался
за Маврушу отец.
—
А разве чорт ее за рога тянул за крепостного выходить! Нет, нет,
нет! По-моему, ежели за крепостного замуж пошла, так должна понимать,
что и сама крепостною сделалась; хоть бы раз -пришла: позвольте, мол,
барыня, мне господскую работу поработать. У меня тоже ведь разум есть:
понимаю, какую ей можно работу дать, а какую нельзя. Молотить бы не за-
ставила.
—
Хлебы она печет, просвиры...
—
Это в неделю-то на три часа и дела всего: и то печку-то, чай,
муженек затопит... Да еще что, прокураты, делают. Запрутся да никого и не
пускают к себе. Только Анютка долгоязычная и бегает к ним.
—
Не трогай их, ради христа. Пускай он иконостас кончит.
—
Иконостас сам по себе, а и она работать должна. На-тко, явилась
господский хлеб есть, пальцем о палец ударить не хочет. Даром-то всякий
умеет хлеб есть. И самовар с собой привезли — чаи да сахары... дворяне на-
шлись. Вот я возьмусь, да самовар-то отниму...
Иногда матушка подсылала ключницу посмотреть, что делают «дво-
ряне». Акулина исполняла барское приказание, но не засиживалась и через
несколько минут уже являлась с докладом.
—
Ну что?
—
Ничего. Сидят смирно, промежду себя разговаривают.
—
Вот я им дам «разговаривают»!.. Да ты бы подольше у них побыла,
хорошенько бы высмотрела.
—
Нечего смотреть. Сидят тихо: он образ пишет, она краску трет.
—
Небось, чаем потчивали?
—
Не пивала ихнего чаю, не знаю.
И ты с ними заодно... потатчица.
Но, как я уже сказал, особенных мер относительно Мавруши матушка
все-таки не принимала и ограничивалась воркотней. По временам она, впро-
чем, призывала самого Павла.
—
Долго ли твоя дворянка будет сложа ручки сидеть? — приступала
она к нему.
—
Простите ее, сударыня, — умолял Павел, становясь на колени.
—
Нет, ты мне отвечай: долго ли дворянка твоя будет праздновать?
—
Не умеет она работу работать. Хлебы вот печет.
—
Это в неделю-то три-четыре часа... А ты знаешь ли, как другие ра-
ботают?
—
Знаю, сударыня, да хворая она у меня.
—
Bor я эту хворь из нее выбью! Ладно; подожду еще немножко, по-
смотрю, что от нее будет. Да и ты хорош гусь! Чем бы жену уму-разуму учить,
а он целуется да милуется... Пошел с моих глаз... тихоня!
Натурально, эти разговоры и сцены в высшей степени удручали Павла.
Хотя до сих пор он не мог пожаловаться, что господа его притесняют, но
опасение, что его тихое житье может быть во всякую минуту нарушено, было
невыносимо. Он упал духом и притих больше прежнего.
Шли месяцы, матушка все больше и больше входила в роль властной
госпожи, а Мавруша продолжала «праздновать» и даже хлебы начала печь
спустя рукава.
Павел не раз пытался силою убеждения примирить жену с новым поло-
жением (рассказывали, что он пробовал и «учить» ее), но все усилия его
в этом смысле оказались напрасными. Повидимому, она еще любила мужа,
но над этой привязанностью уже господствовало представление о доброволь-
ном закрепощении, силу которого она теперь только поняла, и мысль, что
замужество ничего не дало ей, кроме рабского ярма, до такой степени давила
ее, что самая искренняя любовь легко могла уступить место равнодушию
и даже ненависти. Покамест еще до этого не дошло, но очевидно было, что
насильственное водворение в Малиновце открыло ей глаза.
Подобно Аннушке, она обзавелась своим кодексом, который сложился
в ее голове постепенно, по мере того, как она погружалась в обстановку раб-
ской жизни. Ей вдруг сделалось ясно, что, отказавшись, ради эфемерного чув-
ства любви от воли, она в то же время предала божий образ и навлекла на
себя «божью клятву»,
которая не перестанет тяготеть над нею не только
в этой, но и в будущей жизни, ежели она каким-нибудь чудом не «выку-
пится». Стало-быть, отныне все заветнейшие мечты ее жизни должны быть
устремлены к этому «выкупу», и вопрос заключался лишь в том, каким путем
это чудо устроить. Самым естественным выходом представлялся следующий:
нести рабского ига лишь настолько, чтобы уступать исключительно на-
силию. Отчасти она уже выполнила эту задачу, отказавшись явиться
к господам добровольно: теперь точно так же предстоит ей поступить,
ежели господа вздумают ее заставлять господскую работу работать. Не ста-
нет она работать, не станет. Даже если ее истязать будут, она истязания
примет, ради изведения души своей из тьмы, в которую погрузила ее
«клятва».
Но ежели и этого будет недостаточно, чтобы спасти душу, то она
и другой выход найдет. Покуда она еще не заглядывала вперед, но решимости
у нее хватит...
Была ли вполне откровенна Мавруша с мужем — неизвестно, но во
всяком случае Павел подозревал, что в уме ее зреет какое-то решение, ко-
торое ни для нее, ни для него не предвещает ничего доброго; естественно, что
по этому поводу между ними возникали даже ссоры.
—
Не стану я господскую работу работать, не поклонюсь господам —
твердила Мавруша:—я вольная!
—
Какая же ты вольная, коли за крепостным замужем? Такая же
крепостная, как и прочие, - — у беждал ее муж.
—
Нет, я природная вольная, вольною родилась, вольною и умру!
Не стану на господ работать.
—
Да ведь печешь же ты хлебы, хоть и легкая эта работа, а все-таки
господская.
—
И хлебы печь не стану. Ты меня в ту пору смутил: попеки да попеки,
а я тебя, дура, послушалась. Буду печь одни просвиры для церкви божией.
—
А ежели барыня отстегать тебя велит?
—
И пускай. Пускай, как хотят тиранят, пускай хоть кожу с живой
снимут — я воли своей не отдам.
И действительно, в одну из пятниц ключница доложила матушке, что
Мавруша не пришла за мукой.
—
Это еще что за моды такие? — вспылила матушка.
—
Не знаю. Говорит: «не слуга я вашим господам, я вольная».
—
А вот распишу я ей вольную на спине.. Привести ее да и оболтуса-
мужа кстати позвать.
Предсказание Павла сбылось: Маврушу высекли. Но на первый раз по-
ступили по-отечески: наказывали ее не на конюшне, а в девичьей, и сечь за-
ставили самого Павла. Когда экзекуция кончилась, она встала со скамейки,
поклонилась мужу в ноги и тихо произнесла:
—
Спасибо за науку.
Но хлеб все-таки более не пекла.
С этих пор она затосковала. К прежней, сокрушившей ее боли приба-
вилась еще новая, которую нанес уже Павел, так легко решившийся исполнить
господское приказание. По мнению ее, он обязан был всякую муку принять,
но ни в каком случае не прикасаться лозой к ее телу.
—
Срамник ты, — сказала она, когда они воротились в свой угол.
И Павел понял, что с этой минуты согласной их жизни наступил беспо-
воротный конец. Целые дни молча проводила Мавруша в каморке и не только
не садилась около мужа во время его работы, но на все его вопросы отвечала
нехотя, лишь бы отвязаться. Никакого просвета в будущем не предвиделось,
даже представить себе Павел не мог, чем все это кончится. Попытался было
он попросить «барина» вступиться за него, но отец, по обыкновению, укло-
нился.
—
Рабы вы, — ответил он: —и должны, яко рабы, господам повино-
ваться.
—
Это так точно, — пробовал возразить Павел: — но ежели такой
случай вышел.
—
Никакого случая нет, просто с жиру беситесь. А впрочем, я, брат,
в эти дела не вмешиваюсь, ничего я не знаю, ступай, проси барыню, коли что...
Матушка между тем каждодневно справлялась, продолжает ли Мавруша
стоять на своем, и получала в ответ, что продолжает. Тогда вышло крутое
решение: месячины непокорным рабам не выдавать и продовольствовать их,
на-ряду с другими дворовыми, в застольной. Но Мавруша и тут оказала сопро-
тивление и ответила через ключницу, что в застольную добровольно
не пойдет.
—
Да ведь захочет же она жрать? — удивлялась матушка.
—
Не знаю. Говорит: «ежели насильно меня в застольную сведут, так
я все-таки там есть не буду!»
—
Врет, лиходейка! Голод не тетка... будет жрать! Ведите в за-
стольную.
Но Мавруша не лгала. Два дня .сряду сидела она не евши и в застольную
не шла, а на третий день матушка обеспокоилась и призвала Павла.
—
Да что она у тебя, порченая, что ли? — спросила она.
—
Не знаю, сударыня. Хворая, стало быть.
—
Хворые-то смирно сидят, не бунтуют: нет, она не хворая, а просто
фордыбака... Дворянку разыгрывает из себя.
—
С чего бы, кажется...
—
Насквозь я ее, мерзавку, вижу, да и тебя, тихоня! Берегись! Не по-
смотрю, что ты из лет вышел, так-то не в зачет в солдаты отдам, что любо.
—
Отпустите нас, сударыня. Я и за себя, и за нее оброк заплачу.
—
Ни за что! Даже когда иконостас кончишь, и тогда не отпущу.
Сгною в Малиновце. Сиди здесь, любуйся на свою женушку милую.
Но все это был только разговор, а нужно было какой-нибудь практиче-
ский выход сыскать. Ничего подобного матушка в своей помещичьей прак-
тике не встречала и потому находилась в великом смущении. Иногда в ее
голове мелькала мысль, не оставить ли Маврушу в покое, как это уж и было
допущено на первых порах по водворении последней в господской усадьбе,
но она зашла уж так далеко в своих угрозах, что отступить было неудобно.
Этак и все, глядя на фордыбаку, скажут: и мы будем склавши ручки сидеть!
Нет, надо во что бы то ни стало сокрушить упорную лиходейку, надо, чтоб
все осязательно поняли, что господская власть — не праздное слово.
И тем не менее все-таки пришлось в конце концов отступить.
Распоряжения самые суровые следовали одни за другими, и одни же за
другими немедленно отменялись. В сущности, матушка была не злонравна,
но бесконтрольная помещичья власть приучила ее сыпать угрозами и в то же
время притупила в ней способность предусматривать, какие последствия
могут иметь эти угрозы. Поэтому, встретившись с таким своебразным
сопротивлением, она совсем растерялась.
—• Ведите, ведите ее на конюшню! — приказывала она, но через не-
сколько минут вдумывалась и говорила: — ин прах ее побери! не троньте!
подожду, что еще будет!
Было даже отдано приказание отлучить жену от мужа и силком водво-
рить Маврушу в застольную: но когда внизу, из Павловой каморки, послы-
шался шум, свидетельствовавший о приступе к выполнению барского прика-
зания, матушка испугалась... «А ну, как она в самом деле голодом себя
уморит!» — мелькнуло в ее голове.
Все домочадцы с удивлением и страхом следили за этой борьбой ничтож-
ной рабы с всесильной госпожой. Матушка видела это-, мучилась, но ничего
поделать не могла.
—
Ест? — беспрерывно осведомлялась она у ключницы.
—
Отказывается покуда.
—
Не иначе, как Павлушка потихоньку ей носит. Сказать ему, него-
дяю, что если он хоть корку хлеба ей передаст, то я — видит бог — в Сибирь
обоих упеку!
Но едва «вслед за тем приносили в девичью заівтрак или обед, матушка
призывала которую-нибудь из девушек (даже перед ними она уже не скрыва-
лась) и говорила:
—
Снеси... ну, этой!., щец, что ли... Да не сказывай, что я велела,
а будто бы от себя...
Повторяю, всесильная барыня вынуждена была сознаться, что если она
поведет эту борьбу дальше, то ей придется все дела бросить и всю себя по-
святить усмирению строптивой рабы.
Ка«к ни горько было это сознание, «но здравый смысл говорил, что надо
во что бы то ни стало покончить с обступившей со всех сторон безалаберщи-
ной. И надо отдать справедливость матушке: она решилась -последовать со-
ветам здравого смысла. Призвала Павла и сказала:
—
Который уж месяц я от вас муку-ім-ученическую терплю! Надоело!
Живите, как знаете. Только ежели дворянка твоя «а глаза мне попадется —
уж не прогневайся! Прав ли ты, виноват ли... обоих в Сибирь законопачу!
И тут же сделала распоряжение, чтобы Маврушу не трогать, а Павла
опять перевести на месячину, но -одного, без женьг.
—
А она пускай как знает, так и- живет. Задаром хлебом кормить не
буду.
Примирившись с этой развязкой, матушка на несколько дн-ей как будто
примолкла. Голос ее реже раздавался по дому, «приказа-ни -я отдавались тихо,
без брани. Она «поняла, что необходимо, чтоб впечатление, произведенное
странным переполохом на дворню, улеглось.
С своей стороны, и Маівруша присмирела или, лучше сказать, со-всем
как бы перестала существовать. Сидела, как узница, в своей каморке и «мол-
чала, угнетаемая одиночеством и «горькими «мыслями о загубленной молодости.
Во мне лично, тогда еще почти ребенке, происшествие это во-збудило
сильное любопытство. Неодн-о'кратно я пытался спуститься вниз, в Павлову
комнату, чтоб посмотреть на Маврушу, но едва подходил к двери, как меня
брала оторопь, и я возвращался назад, не выполнив своего намерения. Зато
всякий раз, когда мне «случалось быть в саду, я нарочно ходил взад и вперед
вдоль фасада дома, замедляя шаги перед окном заповедной каморки и вгля-
дывался в затканные паутиной стекла, скрывавшие от меня ее внутренность.
И мне слышалось, словно «кто-то там« тихо стонет.
Как бы то ни было, но жиэнь Павла была погублена. Мавруша не только
отшатнулась от него, но даже совсем перестала с ним «говорить. Победа, ко-
торую она одержала над властной барыней, наводившей трепет на все окру-
жаюьцее, далеко не удовлетворила ее. Собственно говоря, тут и победы не
было, а просто надоело барыне возиться с бестолковой рабой, которая упала
ей как снег на голову. Положение вещей нимало от этого не изменилось. И
до победы Мавруша была раба и после победы осталась рабою же — только
бунтующею. Поэтому сомнение ее насчет «божьей клятвы» осталось в преж-
ней силе.
Мавруша тосковала все больше и больше. Постепенно ей представился
Павел, как главный виновник сокрушившего ее злосчастья. Любовь, посте-
пенно потухая, прошла через все фазисы равнодушия », наконец, превратилась
в положительную ненависть. Мавруша не высказывалась, но всем» поступ-
ками, наружным видом, телодвижениям», всем показывала, что в ее сердце
нет к мужу никакого другого чувства, кроме глубокого непримиримого от-
вращения.
Аннушка опасалась, как бы она не извела мужа отравой или не «ис-
портила» его: но Павел отрицал возможность подобной развязки и не при-
нимал никаких мер к своему ограждению. Жизнь с ненавидящей женщиной,
которую он лродолжал любить, до такой степени опостылела ему, что он и
сам страстно желал покончить с собою.
—
До этого она не дойдет,— говорил он: —а вот я сам руки на себя
наложу — это дело статочное.
Но » до этого дело не дошло, а разрешилось гораздо проще.
Ранним осенним утром, было еще темно, как я был разбужен подняв-
шейся в доме беготнею. Вскочив с постели, полуодетый, я сбежал вниз и от
первой встретившейся девушки узнал, что Мавруша повесилась.
Драма кончилась. В виде эпилога я могу, впрочем, прибавить, что за
утренним чаем, на мой вопрос: когда будут хоронить Ma-врушу? — матушка
отвечала:
—
А вот завтра обернут в рогожу и свезут в болото.
И, действительно, на другое утро приехал из земского суда сельский
заседатель, разрешил похоронить самоубийцу, и я из окна видел, как
Маврушино тело, обернутое в дырявую рогожу, взвалили на роспуски и увезли
в болото.
А. В. Кольцов.
КОСАРЬ.
Не возьму я в толк...
Не придумаю...
Бесталанной час,
Без сорочки я
Отчего же так
Родился на свет.
У меня ль плечо
Шире дедова;
Не возьму я в толк?
Ох, в несчастной день,
Грудь высокая —
Моей матушки.
На лице моем
Кровь отцовская
В молоке зажгла
Зорю красную.
Кудри черные
Лежат скобкою;
Что работаю —
Все мне спорится!
Да в несчастной день,
В бесталанной час,
Без сорочки я
Родился на свет!
Прошлой осенью,
Я за Грунюшку,
Дочку старосты,
Долго сватался;
А он, старой хрен,
Заупрямился !
За кого же он
Выдаст Грунюшку?
Не возьму я в толк,
Не придумаю...
Я ль за тем гонюсь,
Что отец ее
Богачом слывет?
Пускай дом его —
Чаша полная!
Я ее хочу,
Я по ней крушусь:
Лицо белое —
Заря алая,
Щеки полные,
Глаза темные
Свели молодца
С ума-разума..
Ах, вчера по мне
Ты так плакала!
Наотрез старик
Отказал вчера...
Ох, не свыкнуться
С этой горестью...
Я куплю себе
Косу новую,
Отобью ее,
Наточу ее, —
И прости-прощай
Село родное!
Не плачь, Грунюшка,
Косой вострою
Не подрежусь я...
Ты прости, село,
Прости, староста:
В края дальние
Пойдет молодец:
Что вниз по Дону,
По набережью,
Хороши стоят
Слободушки!
Степь раздольная
Далеко вокруг,
Широко лежит,
Ковылем-травой
Расстилается!..
Ах, ты степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Черному
Понадвинулась!
Вгостияктебе
Не один пришел:
Я пришел сам-друг
С косой вострою;
Мне давно гулять
По траве степной,
Вдоль и поперек
С ней хѳтелося...
Раззудись, плечо!
Размахнись, рука!
Ты пахни в лицо,
Ветер, с полудня!
Освежи, взволнуй
Степь просторную!
Зажужжи, коса,
Засверкай кругом!
Зашуми трава,
Подкошоная;
Поклонись, цветы,
Головой земле!
На-ряду с травой
Вы засохнете,
Как по Груне я
Сохну, молодец!
Нагребу копен,
Намечу стогов;
Даст казачка мне
Денег пригоршню.
Я зашью казну,
Сберегу казну,
Ворочусь в село —
Прямо к старосте;
Не разжалобил
Его бедностью, —
Так разжалоблю
Золотой казной!..
А. В . Кольцов.
МОЛОДАЯ ЖНИЦА.
Высоко стоит
Солнце на небе,
Горячо печет
Землю-матушку.
Душно девице,
Грустно на поле,
Нет охоты жать
Колосистой ржи.
Всю сожгло ее
Поле жаркое,
Горит-горма все
Лицо белое.
Голова со плеч
На грудь клонится,
Колос срезанный
Из рук валится...
Не-спроста-ума
Жница жнет—не жнет,
Глядит в сторону,
Забывается.
Ох, болит у ней
Сердце бедное,
Заронилось в нем
Небывалое!
Она шла вчера —
Нерабочим днем,
Лесом шла себе
По малинушку;
Повстречался ей
Добрый молодец;
Уж не впервый раз
Повстречался он.
Повстречается
Будто нехотя,
И стоит, глядит
Как-то жалобно.
Он вздохнул, запел
Песню грустную;
Далеко в лесу
Раздалась та песнь.
Глубоко в душе
Красной девицы
Отзвалась она
И запала в ней...
Душно, жарко ей,
Грустно на поле,
Нет охоты жать
Колосистой ржи...
И. С . Никитин.
ПАХАРЬ.
Солнце за день нагулялося,
За кудрявый лес спускается;
Лес стоит под шапкой темною,
В золотом огне купается.
На бугре трава зеленая
Спит, вся искрами обрызгана,
Пылью розовой осыпана,
Да каменьями унизана.
Не слыхать-то в поле голоса,
Молча ворон на меже сидит,
Только слышен голос пахаря,
За сохой он на коня кричит.
С ранней зорьки пашня черная
Бороздами подымается,
Конь идет — понурил голову,
Мужичок идет — шатается...
Уж когда же ты, кормилец наш,
Возьмешь верх над долей горькою?
Из земли ты роешь золото,
Сам-то сыт сухою коркою!
Зреет рожь — тебе заботушка:
Как бы градом не побилася,
Без дождей в жары не высохла,
От дождей не положилася.
Хлеб поспел—тебе кручинушка:
Убирать ты не управишься,
На корню-то он осыплется,
Без куска-то ты останешься.
Урожай — купцы спесивятся;
Год плохой —в семье все мучатся —
Все твой двор не поправляется,
Детки грамоте не учатся.
Где же клад твой заколдованный?
Где талан твой, пахарь, спрятался?
На труды твои да на горе
Вдоволь вчуже я наплакался!
M, Е. Салтыков (Н. Щедрин).
КОНЯГА.
Коняга лежит при дороге и тяжко дремлет. Мужичок толъко-что выпряг
его и пустил покормиться. Но Коняге не до корма. Полоса выбралась трудная,
с камешком: в великую силу они с мужичком ее одолели.
Коняга — обыкновенный мужичий живот: замученный, побитый, узко-
грудый, с выпяченными ребрами и обожженными плечами, с разбитыми ногами.
Голову Коняга держит понуро; грива на шее у него свалялась; из глаз и
ноздрей сочится слизь; верхняя губа отвисла, как блин. Немного на такой
животине наработаешь, а работать надо. День-деньской Коняга из хомута не
выходит. Летом с утра до вечера землю работает; зимой, вплоть до ростепели,
«произведения» возит.
Крестьянин и рабочий. Ч- I-
6
А силы Коняге набраться неоткуда, такой ему корм, что от него только
зубы нахлопаешь. Летом, покуда в ночную гоняют, хоть травкой мякинькой
поживиться, а зимой перевозит на базар «произведения» и ест дома резку из
прелой соломы. Весной, как в поле скотину выгонят, его жердями на ноги
подымают; а в поле ни травинки нет: кой-где только торчит махрами сопре-
лая ветошь, которую прошлой осенью скотский зуб ненароком обошел.
Худое Конягино житье. Хорошо еще, что мужик попался добрый и
даром его не калечит. Выедут оба с сохой в поле: «ну, милый, упирайся!» —
услышит Коняга знакомый окрик и понимает. Всем своим жалким остовом вы-
тянется, передними ногами упирается, задними — забирает, морду к груда
пригнет. «Ну, каторжный, вывози!» А за сохой сам мужичок грудью напирает,
руками, словно клещами, в соху впился, ногами в комьях земли грузнет, гла-
зами следит, как бы соха не слукавила, огреха бы не дала. Пройдут борозду
из конца в конец и оба дрожат: вот -она, смерть, пришла. Обоим смерть — и
Коняге, и мужику; каждый день смерть.
Пыльный мужицкий проселок узкой лентой от деревни до деревни бе-
жит; юркнет в проселок, вынырнет и опять неведомо куда побежит. И на
всем протяжении, по обе стороны, его поля сторожат. Нет конца полям; всю
ширь и даль они заполонили; даже там, где земля с небом слилась, и там все
поля. Золотящиеся, зеленеющие, обнаженные — они железным кольцом охва-
тили деревню, и нет у нее никуда выхода, кроме как в эту зияющую бездну
полей. Вон он, человек, вдали идет; может, нога у него от спешной ходьбы
подсекаются, а издали кажется, что он все на одном месте топчется, словно
освободиться не может от одолевающего пространства полей. Не вглубь ухо-
дит эта малая, едва заметная точка, а только чуть тускнеет. Тускнеет-туск-
неет и вдруг неожиданно пропадает, точно пространство само собой его засо-
сет.
Из века в век цепенеет грозная, неподвижная громада полей, словно
силу сказочную в плену у себя сторожит. Кто освободит эту силу из плена?
Кто вызовет ее на свет? Двум существам выпала на долю эта задача: мужику
да Коняге. И оба от рождения до могилы над этой задачей бьются, пот про-
ливают кровавый, а поле и поднесь своей сказочной силы не выдало — той
силы, которая разрешила бы узы мужику, а Коняге исцелила бы наболевшие
плечи.
Лежит Коняга на самом солнечном припеке; кругом ни дерева, а воз-
дух до того накалился, что дыханье в гортани захватывает. Изредка пробежит
по проселку вихрями пыль, но ветер, который поднимает ее, приносит не
освежение, а новые и новые ливни зноя. Оводы и мухи, как бешеные, мечутся
над Конягой, забиваются к нему в уши и в ноздри, впиваются в побитые ме-
ста, а он — только ушами автоматически вздрагивает от уколов. Дремлет ли
Коняга, ида помирает — нельзя угадать. Он и пожаловаться не может, что
все нутро у него от зноя да от кровавой натуги сожгло. И в этой утехе бог
бессловесной животине отказал.
Дремлет Коняга, а над мучительной агонией, которая заменяет ему от-
дых, не сновидения носятся, а бессвязная, подавляющая хмара. Хмара, в кото-
рой не только образов, но даже чудовищ нет, а есть громадные пятна, то
черные, то огненные, которые и стоят, и движутся вместе с измученным Ко-
нягой и тянут его за собой все дальше и дальше в бездонную глубь.
Нет конца полю, не уйдешь от него никуда! Исходил его Коняга с сохой
вдоль и поперек, и все-таки ему конца-краю нет. И обнаженное, и цветущее,
и цепенеющее под белым саваном — оно властно раскинулось вглубь и вширь,
и не на борьбу с собою вызывает, а прямо берет в кабалу. Ни разгадать его,
ни покорить, ни истощить нельзя: сейчас оно помертвело-, сейчас — опять
народилось. Не поймешь, что тут смерть и что жизнь. Но и в смерти, и
в жизни первый и неизменный свидетель — Коняга. Для- всех поле — раздолье,
поэзия, простор; для Коняга оно — кабала. Поле давит его, отнимает у него
последние силы и все-таки не признает себя -сытым. Ходит Коняга от зари до
за-ри, а впереди его идет колышущееся черное пятно и тянет, и тянет за
собой. Вот теперь оно ко-лышится перед ним, и теперь ему, сквозь дремоту,
слышится окрик: «ну, милый! ну, каторжный! ну!»
Никогда не потухнет этот огненный шар, который от зари до- зари
льет на Конягу потоки горячих лучей; никогда не прекратятся дожди, грозы,
вьюги, мороз... Для всех природа — мать, для него она — бич и истязание.
Всякое проявление ее жизни отражается на нем мучительством, всякое цвете-
ние —отравою. Нет для него ни благоухания, ни гармонии звуков, ни соче-
тания цветов; никаких ощущений он не знает, кроме ощущения боли, уста-
лости и злосчастия. Пускай солнце напояет природу теплом и светом, пу-
скай лучи его вызывают к жизни и ликованию, — бедный Коняга знает о нем
только одно: что оно прибавляет новую отраву к тем- бесчисленным отравам-,
из которых соткана его жизнь.
-Нет конца работе! Работой исчерпывается весь смысл его существова-
ния; для нее он зачат и рожден, и вне ее он не только никому не нужен,
но, как говорят рассчетливые хозяева, представляет ущерб. Вся обстановка,
в которой он живет, направлена единственно к тому, чтобьг не дать замереть
в нем той мускульной силе, которая источает из -себя возможность физиче-
ского труда. И корма, и отдыха отмеривается ему именно сто лысо, чтобы он
был способен выполнить свой урок. А затем пускай поле и стихии калечат
его — никому нет дела до того, сколько новых ран прибавилось у него- на
ногах, на плечах и на спине. Не благополучие его нужно, а жизнь, способная
выносить иго работы. Сколько веков он несет это- иго- —
он не знает; сколько
вешв -предстоит нести его впереди — не рассчитывает. Он живет, точно
в темную бездну -погружается, и из всех ощущений, доступных живому орга-
низму, знает только ноющую боль, которую дает работа.
Самая жизнь Коняги запечатлена клеймом бесконечности. Он не живет,
но и не умирает. Поле, как головоног, присосалось к нему бесчисленными
щупальцами и не пускает его с урочной полосы. Какими бы -наружными отлич-
ками не наделил его случай, он всегда один и тот же: побитый, замученный,
еле живой. Подобно этому полю, которое он орошает своею кровью, он не
считает ни дней, ни лет, н-и век-о-в, а знает только вечность. По всему полю он
разбрелся, и там, и тут одинаково- вытягивается всем своим жалким остовом,
и везде все он, все один и тот же, безыменный Коняга. Целая масса живет
в нем, не умирающая, не расчленимая и не истребимая. Нет конца жизни —
только одно это для самой массы и ясно. Но что такое сама эта жизнь?
зачем она опутала Конягу узами бессмертия? откуда она пришла и куда
идет? Вероятно, когда-нибудь на эти вопросы ответит будущее... Но,
может-быть, и оно останется столь же немо и безучастно, как и та темная
бездна прошлого, которая населила мир привидениями и отдала им в жертву
живых.
Дремлет Коняга, а мимо него Пустоплясы проходят. Никто, с первого
взгляда, не скажет, что Коняга и Пустопляс — одного отца дети. Однако пре-
дание об этом родстве еще не совсем заглохло.
Жил во время оно старый конь, и было у него два сына: Коняга и
Пустопляс. Пустопляс был сын вежливый и чувствительный, а Коняга — неоте-
санный и бесчувственный. Долго терпел старик Конягану неотесанность, долго
обоих сыновей вел ровно, как подобает чадолюбивому отцу, но«, наконец,
рассердился и сказал: «Вот вам на веки-вечные моя воля: Коняге — солома,
а Пустоплясу — овес». Так с те«х пор и пошло. Пустопляса в теплое стойло
поставили, соломки мякинькой постелили, медовой сытой на«ш»іли и пшена ему
в ясли засыпали; а Конягу привели- в хлев и бросили оха-пку прелой соломы:
хлопай зубами, Коняга! А -пить — вон из той лужи.
Совсем было «позабыл Пустопляс, что у «него братец на свете живет, да
вдруг с чего-то загрустил и вспомнил. «Надоело, — говорит, — мне стойло
теплое, прискучила сыта медовая, не лезет в горло пшено ярое; пойду, про-
ведаю, каіюо«во-то мой братец живет!»
Смотрит — ан братец-то у него бессмертный! Бьют его- чем ни попадая,
а он живет; кормят его солом«о«ю, а о«н живет! И в какую сторону поля не
взгляни — везде все братец орудует; сейчас тьг его здесь видел, а «мигнул гла-
зом-— он уже вон где нога«м-и в-ы«в«ерты-вает. Стало-быть, добродетель -какая -
нибудь в «нем есть, что палка сама об н-его со«к.рушается, а его сокрушить не
может!
И в-от начали Пустоплясы <круго«м Коняги похаживать.
Один скажет:
—
Это оттого его ничем донять нельзя, что в нем от постоянной ра-
боты здравого смысла мн«о«го накопилось. По«н-ял он, что уши выше лба не
растут, что плетью обуха не -перешибешь, -и живет себе смирнехонько, весь
опутанный пословицами, словно у христа за пазушкой. Будь здоров, Коняга!
Делай свое дело, бди!
Другой «возразит:
—
Ах, совсем- не от здравого смысла та«к прочно сложилась его жизнь!
Что такое здравый смысл? Здравый смысл, это — нечто обыденное, до «пош-
лости ясное, напоминающее мате«мат:и-чеекую фо«рмулу или- приказ по полиции.
Не это «поддерживает в Коняге несокрушимость, а то, что он в себе жизнь
духа и дух жизни носит! И п-окуда он будет вмещать эти два сокровища, ни-
какая палка его не сокрушит!
Третий молвит:
—
Какую вы, однако, галиматью городите! Жизнь духа, дух жизни — -
что это такое, как не пустая перестановка бессодержательных слов? Совсем
не потому Коняга неуязвим, а потому, что он «настоящий труд» для себя на-
шел. Этот труд дает ему душевное равновесие, примиряет его и со своею
личною совестью, и с совестью масс, и наделяет его той устойчивостью, ко-
торую-даже века рабства не могли победить! Трудись, Коняга! упирайся, за-
гребай и почерпай в труде ту душевную ясность, которую мы, Пустоплясы,
утратили навсегда!
А четвертый (должно-быть прямо с конюшни от кабатчика) присово-
купляет:
—
Ах, господа, господа! все-то вы пальцем в небо попадаете! Совсем
не оттого нельзя Конягу донять, чтобы в нем особенная причина засела, а от-
того, что он сдакон-веку к своей юдоли привычен. Теперича хоть целое
дерево об него обломай, а он все жив. Вон он лежит — кажется, и духу-то
в нем нисколько не осталось, — а взбодри его хорошенько кнутом, он и
опять ногами вывертывать пошел. Кто к какому делу приставлен, тот то дело
и делает. Сосчитайте-ка, сколько их, калек этаких, по полю разбрелось — и
все как один. Калечьте их теперича сколько угодно — их вот ни на эстолько
не убавится. Сейчас — его нет, а сейчас — он даять из-под земли выскочил.
И так как все эти разговоры не от настоящего дела завелись, а от
грусти, то поговорят-поговорят Пустоплясы, а потом и перекоряться начнут.
Но, на счастье, как раз в самую пору проснется мужик и разрешит все споры
словами:
—
H-но, каторжный, шевелись!
Тут уж у всех Пустоплясов заодно дух от восторга займется.
—
Смотрите-ка, смотрите-ка! — закричат они вкупе и влюбе:—-
смотрите, как он вытягивается, как он передними ногами упирается, а задними
загребает! Вот уж именно дело мастера боится! Упирайся, Коняга! Вот у кого
учиться надо! вот кому надо подражать! Н-но, каторжный, н-но!
Н. А . Некрасов.
ОРИНА, МАТЬ СОЛДАТСКАЯ.
День-деньской моя печальница,
В ночь—ночная бого.чолица,
Векова моя сухотница...
(Из народной песни)
Чуть живые, в ночь осеннюю
Мы с охоты возвращаемся,
До ночлега прошлогоднего,
Слава богу, добираемся.
—
Вот и мы! Здорово, старая!
Что насупилась ты, кумушка!
Не о смерти ли задумалась?
Брось! пустая это думушка!
Посетила ли кручинушка?
Молви — может и размыкаю.
—
И поведала Оринушка
Мне печаль свою великую.
-—
Восемь лет сынка не видела,
Жив ли, нет — не откликается,
Уж и свидеться не чаяла,
Вдруг сыночек возвращается.
Вышло молодцу в бессрочные...
Истопила жарко банюшку,
Напекла блинов Оринушка,
Не насмотрится на Ванюшку!
Да не долги были радости:
Воротился сын больнёхонек,
Ночью кашель бьет солдатика,
Белый плат в крови мокрёхонек!
Говорит: «поправлюсь, матушка!»
Да ошибся — не поправился,
Девять дней хворал Иванушка,
На десятый день преставился...
Замолчала — не прибавила
Ни словечка, бесталанная.
—
Да с чего же привязалася
К парню хворость окаянная?
—
Хилый, что ли, был с рождения?
Встрепенулася Оринушка:
«Богатырского сложения,
Здоровенный был детинушка!
Подивился сам из Питера
Генерал на парня этого,
Как в рекрутское присутствие
Привели его раздетого...
На избенку эту брёвнышки
Он один таскал сосновые...
И вилися у Иванушки . -
• Русы кудри как шелковые».
И опять молчит несчастная...
—
Не молчи — развей кручинушку!
Что сгубило сына милого —
Чай, спросила ты детинушку? —
«Не любил, сударь, рассказывать
Он про жизнь свою военную,
Грех мирянам-то показывать
Душу, богу обреченную!
Говорить — гневить всевышнего,
Окаянных бесов радовать...
Чтоб не молвить слова лишнего,
На врагов не подосадовать,
Немота перед кончиною
Подобает христианину.
Знает бог, какие тягости
Сокрушили силу Ванину!
Я узнать не добивалася.
Никого не осуждаючи,
Он одни слова утешные
Говорил мне, умираючи.
Тихо по двору похаживал
Да постукивал топориком,
Избу ветхую облаживал,
Огород обнес забориком;
Перекрыть сарай задумывал.
Не сбылись его желания:
Слег — и встал на ноги резвые
Только за день до скончания!
Поглядеть на солнце красное
Пожелал, — пошла я с Ванею:
Попрощался со скотинкою,
Попрощался с ригой, с банею.
Сенокосом шел — задумался,
—
Ты прости, прости, полянушка!
Я косил тебя во младости!—
И заплакал мой Иванушка!
Песня вдруг с дороги грянула,
Подхватил, что было голосу:
—
«Не белы снежки»... закашлялся,
Задышался — пал на полосу!
Не стояли ноги резвые,
Не держалася головушка!
С час домой мы возвращалися...
Было время — пел соловушка!
Страшно в эту ночь последнюю
Было: память потерялася,
Все ему перед кончиною,
Служба эта представлялася.
Ходит, чистит амуницию,
Набелил ремни солдатские,
Языком играл сигналики,
Песни пел —такие хватские!
Артикул ружьем выкидывал,
Так, что весь домишка вздрагивал;
Как журавль стоял на ноженьке
На одной — носок вытягивал.
Вдруг — метнулся... смотрит жалоб-
Повалился — плачет, кается,
[но...
Крикнул «ваше благородие!»
«Ваше!..»
вижу — задыхается:
Я к нему. Утих, послушался —
Лег на лавку. Я молилася:
Не пошлет ли бог спасение?
К утру память воротилася,
Прошептал: «прощай родимая'.
Ты опять одна осталася!»
Я над Ваней наклонилася,
Покрестила, попрощалася, —
И погас он, словно свеченька
Восковая, пред-иконная., .
Мало слов, а горя реченька,
Горя реченька бездонная!..
H. A. Некрасов.
МОРОЗ КРАСНЫЙ НОС.
(Отрывок.) .
.. . Три тяжкие доли имела судьба;
Случайная жертва судьбы!
И первая доля—с рабом повенчаться,
Вторая, — быть матерью сына-раба,
А третья—до гроба рабу покоряться;
И все эти грозные доли легли
На женщину русской земли.
Века протекали-
Ты глухо, незримо страдала,
Ты свету кровавой борьбы
И жалоб своих не вверяла, —
Ко мне ты их скажешь, мой друг!
Ты с детства со мною знакома.
Ты вся — воплощенный испуг,
Ты вся—вековая истома!
Тот сердца в груди не носил
Кто слез над тобою не лил.
-все к счасгио стре-
милось,
Все в мире по нескольку раз измени-
лось.
Одну только бог изменить забывал
Суровую долю крестьянки.
И все мы согласны, что тип измельчал Что тип величавой славянки
Красивой и мощной славянки.
Возможно и ныне сыскать.
Однако же, речь о крестьянке
Затеяли мы, чтоб сказать,
Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц, —
Их разве слепой не заметит,
А зрячий о них говорит:
«Пройдет — словно солнце осветит!
Посмотрит — рублем подарит!»
Идут они той же дорогой,
Какой весь народ наш идет,
Но грязь обстановки убогой
К ним словно не липнет. Цветет
Красавица, миру на-диво,
Румяна, стройна, высока.
Во всякой одежде красива,
Ко всякой работе ловка.
И голод, и холод выносит,
Всегда терпелива, ровна...
Я видывал, как она косит:
Что взмах — то готова копна!
Платок у ней на ухо сбился,
Того-гляди, косы падут;
Какой-то парнёк изловчился
И кверху подбросил их, шут!
Тяжелые русые косы
Упали на смуглую грудь,
Покрыли ей ноженьки босы,
Мешают крестьянке взглянуть.
Она отвела их руками,
На парня сердито глядит.
Лицо величаво, как в раме,
Смущеньем и гневом горит...
По будням не любит безделья.
Зато вам ее не узнать,
Как сгонит улыбка веселья
С лица трудовую печать.
Такого сердечного смеха
И песни и пляски такой
За деньги не купишь. —
«Утеха!»
Твердят мужики меж собой.
В игре ее конный не словит,
В беде не сробеет—спасет:
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет!
Красивые ровные зубы,
Что крупные перлы у ней,
Но строго румяные губы
Хранят их красу от людей —
Она улыбается редко...
Ей некогда лясы точить,
У ней не решится соседка
Ухвата, горшка попросить;
Не жалок ей нищий убогий —
Вольно ж без работы гулять!
Лежит на ней дельности строгой
И внутренней силы печать.
В ней ясно и крепко сознанье,
Что все их спасенье в труде,
И труд ей несет воздаянье:
Семейство не бьется в нужде.
Всегда у них теплая хата,
Хлеб выпечен, вкусен квасок,
Здоровы и сыты ребята,
На праздник есть лишний кусок.
Идет эта баба к обедне
Пред всею семьей впереди:
Сидит, как на стуле, двухлетний
Ребенок у ней на груди;
Рядком шестилетнего сына
Нарядная матка ведет...
И по-сердцу эта картина
Всем любящим русский народ!
H. A . Некрасов,
САВЕЛИЙ, БОГАТЫРЬ СВЯТОРУССКИЙ.
С большущей еивой гривою,
Чай двадцать лет не стриженной,
С большущей бородой,
Дед на медведя смахивал,
Особенно как из лесу,
Согнувшись, выходил:
Дугой спина у дедушки.
Сначала все боялась я,
Как в низенькую горенку
Входил он: ну, распрямится?
Пробьет дыру медведище
В светелке головой!
Да распрямиться дедушка
Не мог: ему уж стукнуло
По сказкам сто годов!
Дед жил в особой горнице,
Семейки не долюбливал,
В свой угол не пускал;
А та сердилась, лаялась,
Его «клейменым, каторжным»,
Честил родной сынок.
Савелий не рассердится,
Уйдет в свою светелочку,
Читает святцы, крестится,
Да вдруг и скажет весело:
«Клейменый, да не раб!..»
А крепко досадят ему,
Подшутит... «поглядите-тко,
К нам сваты!» Незамужняя
Золовушка — к окну:
Ан вместо сватов — нищие!
Из оловянной пуговки
Дед вылепил двугривенный,
Подбросил на полу —
Попался свекор-батюшка!
Не пьяный из питейного, —
Побитый приплелся!
Сидят, молчат за ужином:
У свекра бровь рассечена,
У деда, словно радуга,
Усмешка на лице.
С весны до поздней осени
Дед брал грибы да ягоды,
Силочки становил
На глухарей да рябчиков,
А зиму разговаривал
На печке сам с собой.
Имел слова любимые
И выпускал их дедушка
По слову через час.
«Погибшие... пропащие...»
«Эх, вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать!»
«Не дотерпеть — пропасть,
Перетерпеть — пропасть!..»
«Эх, доля святорусского
Богатыря сермяжного!
Всю жизнь его дерут;
Раздумается временем
О смерти — муки адские
В ту-светной жизни ждут».
«Надумалась Корежина,
Наддай! наддай! наддай!»
И много! да забыла я...
Как свекор развоюется,
Бежала я к нему.
Запремся. Я работаю,
А Дема, словно яблочко,
В вершине старой яблони,
У деда на плече
Сидит румяный, свеженький...
Вот, раз и говорю:
—
За что тебя, Савельюшка,
Зовут клейменым, каторжным?
—
Я каторжником был.
—
Ты, дедушка?
—
Я, внученька!
—
Я в землю немца Фогеля,
Христьяна Христианыча,
Живого закопал...
—
И, полно! шутишь, дедушка!
—
Нет, не шучу! Послушай-ка!
И все мне рассказал.
«Во времена досюльные
Мы были тоже барские,
Да только ни помещика,
Ни немцев управителей
Не знали мы тогда.
Не правили мы барщины,
Оброков не платили мы,
А так, когда рассудится,
В три года раз пошлем».
—
Да как же так, Савельюшка?
«А были благодатные
Такие времена.
Не даром есть пословица,
Что нашей-то сторонушки
Три года чорт искал:
Кругом — леса дремучие,
Кругом — болота топкие,
Ни конному проехать к нам,
Ни пешему пройти!
Помещик наш Шалашников
Через тропы звериные
С полком своим—военный был—
К нам доступиться пробовал,
Да лыжи повернул!
К нам земская полиция
Не попадала по году,—
Вот были времена!
А нынче — барин под боком,
Дорога — скатерть-скатертью...
Тьфу! прах ее возьми!
Нас только и тревожили
Медведи... да с медведями
Справлялись мы легко.
С ножищем да с рогатиной
Я сам страшней сохатого,
По заповедным тропочкам
Иду: «Мой лес!» кричу.
Раз только испугался я,
Как наступил на сонную
Медведицу в лесу.
И то бежать не бросился,
А так всадил рогатину,
Что словно как на вертеле
Цыпленок завертелася
И часу не жила!
Спина в то время хрустнула,
Побаливала изредка,
Покуда молод был,
А к старости согнулася.
Не правда ли, Матренушка,
На очеп *) я похож?»
—
Ты начал, так досказывай;
Ну, жили — не тужили вы,
Что ж дальше, голова?
—
По времени Шалашников
Удумал штуку новую;
Приходит к нам приказ:
«Явиться!» На явились мы,
Притихли, не шелохнемся
В болотине своей.
Была засуха сильная,
Наехала полиция,
Мы дань ей — медом, рыбою!
Наехала опять,
Грозит с конвоем выправить,
Мы — шкурами звериными,
А в третий мы — ничем!
Обули лапти старые,
Надели шапки рваные,
Худые армяки —
4
) Деревенский колодец.
И тронулась Корежина!..
Пришли... (В губернском городе
Стоял с полком Шалашников.)
«Оброк!» -— Оброку нет!
—
Хлеба не уродилися,
Снеточки не ловилися...
«Оброк!» — Оброку нет!
Не стал и разговаривать:
«Эй, перемена первая!»
И начал нас пороть.
fyra мошна корежская!
Да стоек и Шалашников:
Уж языки мешалися,
Мозги уж потрясалися
В головушках — дерет!
Укрепа богатырская —
Не розги!.. Делать нечего!
Кричим: постой, дай срок!
Онучи распороли мы
И барину «лобанчиков»
Полшапки поднесли.
Утих боец Шалашников!
Такого-то горчайшего
Поднес нам травнику,
Сам выпил с нами, чокнулся
С корегой покоренною:
«Ну, благо, вы сдались!
Ато—вот бог!—решился я
Содрать с вас шкуру на-чисто...
На барабан напялил бы
И подарил полку:
Ха-ха, ха-ха! ха-ха! ха-ха!
(Хохочет — рад придумочке.)
Вот был бы барабан!»
Идем домой понурые...
Два старика кряжистые
Смеются... Ай, кряжи!
Бумажки сторублевые
Домой под подоплекою
Не тронуты несут!
Как уперлись: мы нищие,
Так тем и отбоярились!
Подумал я тогда:
Ну, ладно ж, черти сивые!
Вперед не доведется вам
Смеяться надо мной!
И прочим стало совестно,
На церковь побожилися:
«Вперед не посрамимся мы,
Под розгами умрем!»
Понравились помещику
Корежские лобанчики,
Что год — зовет... дерет...
Отменно драл Шалашников,
А не ахти великие
Доходы получал!
Сдавались люди слабые,
А сильные за вотчину
Стояли хорошо.
Я тоже перетерпливал,
Помалчивал, подумывал:
«Как ни дери, собачий сын,
А всей души не вышибешь,
Оставишь что-нибудь!»
Как примет дань Шалашников,
Уйдем — и за заставою
Поделим барыши:
«Что денег-то осталося!
Дурак же ты, Шалашников!»
И тешилась над барином
Корега в свой черед!
Вот были люди гордые!
А ныньче дай затрещину —
Исправнику, помещику
Тащат последний грош!
Зато купцами жили мы...
Подходит лето красное,
Ждем грамоты... Пришла...
А в ней уведомление,
Что господин Шалашников
Под Варною убит.
Жалеть не пожалели мы,
А пала дума на сердце:
«Приходит благоденствию
Крестьянскому конец!»
И точно: небывалое
Наследник средство выдумал:
К нам немца подослал.
Через леса дремучие,
Через болота топкие
Пешком пришел шельмец,
Один, как перст: фуражечка
Да тросточка, а в тросточке
Для уженья снаряд.
И был сначала тихонький:
«Платите, сколько можете!»
—
Не можем ничего!
«Я барина уведомлю».
—
Уведомь!.. Тем и кончилось.
Стал жить да поживать;
Питался больше рыбою:
Сидит на речке с удочкой
Да сам себя то по носу,
То по лбу—бацдабац!
Смеялись мы: «Не любишь ты
Корежского комарика,
Не любишь, немчура?..»
Катается по бережку,
Гогочет диким голосом,
Как в бане на полке...
С ребятами, с девочками
Сдружился, бродит по лесу...
Не даром он бродил!
«Коли платить не можете,
Работайте!» — А в чем твоя
Работа? «Окопать
Канавами желательно
Болото»... Окопали мы...
«Теперь рубите лес...»
—
Ну, хорошо! Рубили мы,
А немчура показывал,
Где надобно рубить.
Глядим: выходит просека!
Как просеку прочистили,
К болоту поперечины
Велел по ней возить.
Ну, словом: спохватились мы,
Как уж дорогу сделали,
Что немец нас поймал!
Поехал в город парочкой!
Глядим, везет из города
Коробки, тюфяки;
Откудова ни взялися
У немца босоногого
Детишки и жена.
Повел хлеб-соль с исправником
И с прочей земской властию,—
Гостишек полон двор!
И тут настала каторга
Корежскому крестьянину —
До нитки разорил!
А драл... как сам Шалашников!
Да тот был прост: накинется
Со всей воинской силою,
Подумаешь: убьет,
А деньги сунь — отвалится,
Ни дать, ни взять,—раздувшийся
В собачьем ухе клещ.
У немца — хватка мертвая:
Пока не пустит по-миру,
Не отойдя, сосет!
—
Как вы терпели, дедушка?
'
«А потому терпели мы,
Что мы — богатыри:
В том богатырство русское.
Ты думаешь, Матренушка,
Мужик — не богатырь?
И жизнь его не ратная,
И смерть его не писана
В бою — а богатырь!
Цепями руки кручены,
Железом ноги кованы,
Спина... леса дремучие
Прошли по ней — сломалися.
А грудь? Илья-Пророк
По ней гремит-катается
На колеснице огненной...
Все терпит богатырь!
И гнется да не ломится,
Не ломится, не валится...
Ужли не богатырь?
—
Ты шутишь шутки, дедушка!
Сказала я. —
Такого-то
Богатыря могучего,
Чай, мыши заедят!
—
Не знаю я, Матренушка,
Покамест тягу страшную
.Поднять-то поднял он,
Да в землю сам ушел по грудь
С натуги! По лицу его
Не слезы—- кровь течет!
Не знаю, не придумаю,
Что будет? Богу ведомо!
А про себя скажу:
Как выли вьюги зимние,
Как ныли кости старые,
Лежал я на печи,
Полеживал, подумывал:
Куда ты, сила, делася?
На что ты пригодилася?
—
Под розгами, под палками
По мелочам ушла!
—
А что же немец, дедушка?
«А немец, как ни властвовал,
Да наши топоры
Лежали — до поры!
Осьмнадцать лет терпели мы,
Застроил немец фабрику,
Велел колодец рыть.
Вдевятером копали мы, —
До полдня поработали,
Позавтракать хотим.
Приходит немец: «Только-то?..»
И начал нас по-своему,
Не торопясь, пилить.
Стояли мы голодные,
А немец нас поругивал,
Да в яму землю мокрую
Пошвыривал ногой.
Была уж яма добрая...
Случилось, я легонечко
Толкнул его плечом,
Потом другой толкнул его,
И третий... Мы посгрудились...
До ямы два шага...
Мы слова не промолвили,
Другу другу не глядели мы
В глаза... а всей гурьбой
Христьяна Христианыча
Поталкивали бережно
Все к яме... все на край...
И немец в яму бухнулся,
Кричит: «веревку! лестницу!»
Мы девятью лопатами
Ответили ему.
«Наддай!» я слово выронил,—
Под слово люди русские
Работают дружней.
«Наддай, наддай!» Так наддали,
Что ямы словно не было —
Сравнялася с землей!
Тут мы перегляну лися...
Остановился дедушка.
—
Что ж дальше?
I
—
Дальше: дрянь!
Кабак... острог в Буй-городе...
Там я учился грамоте,
Пока решили нас.
Решенье вышло: каторга
И плети предварительно:
Не выдрали — помазали, —
Плохое там дранье!
Потом... бежал я с каторги...
Поймали, — не погладили
И тут по голове.
Заводские начальники
По всей Сибири славятся —
Собаку с'ели драть.
Да нас дирал Шалашников
Больней — я не поморщился
С заводского дранья.
Тот мастер был — умел пороть!
Он так мне шкуру выделал,
Что носится сто лет.
А жизнь была нелегкая:
Лет двадцать строгой каторги,
Лет двадцать поселения.
Я денег прикопил;
По манифесту царскому
Попал опять на родину,
Пристроил эту горенку
И здесь давно живу.
Покуда были денежки, —
Любили деда, холили,
Теперь в глаза плюют!
Эх, вы, Аники-воины!
Со стариками, с бабами
Вам только воевать...
Тут кончил речь Савельюшка..
И. А . Некрасов.
СЧАСТЛИВЫЕ.
В толпе горластой, праздничной
Похаживали странники,
Прокликивали клич:
«Эй, нет ли где счастливого?
Явись! Коли окажется,
Что счастливо живет,
У нас ведро готовое:
Пей даром, сколько вздумаешь —
На славу угостим!..»
Таким речам неслыханным
Смеялись люди трезвые.
А пьяные, да умные
Чуть не плевали в бороду
Ретивым крикунам.
Однако, и охотников
Хлебнуть вина бесплатного
Достаточно нашлось.
Когда вернулись странники
Под липу^ клич проклинавши,
Их обступил народ.
Пришел дьячок уволенный,
Тощой, как спичка серная,
И лясы распустил,
Что счастие не в пажитях,
Не в соболях, не в золоте,
Не в дорогих камнях...
—
Авчемже?
«В благодушестве!
Пределы есть владениям
Господ, вельмож, царей земных,
А мудрого владение —
Весь вертоград Христов!
Коль обогреет солнышко,
Да пропущу косушечку,
Так вот и счастлив я!»
—
А где возьмешь косушечку?
«Да вы же дать сулилися...»
—
Проваливай! шалишь!..
—
Пришла старуха старая,
Рябая, одноглазая,
И об'явила, кланяясь,
Что счастлива она:
Что у нее до осени
Родилось реп до тысячи
На небольшой гряде:
«Такая репа крупная,
Такая репа вкусная,
А вся гряда — сажени три,
А в поперечь-— аршин!»
Над бабой посмеялися,
А водки капли не дали:
«Ты дома выпей, старая,
Той репой закуси!»
Пришел солдат с медалями,
Чуть жив, а выпить хочется:
«Я счастлив!» говорит.
—
Ну, открывай, старинушка,
В чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!
«А в том, во-первых, счастие,
Что в двадцати сражениях
Я был, а не убит!
А, во-вторых, важней того,
Я и во время мирное
Ходил ни сыт, ни голоден,
А смерти не дался!
А, в-третьих, — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит я палками,
А хоть пощупай — жив!»
—-
На! выпивай, служивенький,
С тобой и спорить нечего:
Ты счастлив — слова нет!
Пришел с тяжелым молотом
Каменотес олончанин,
Плечистый, молодой:
«И я живу — не жалуюсь»,
Сказал он: «с женкой, с матушкой
Не знаем мы нужды!»
—
Да в чем же ваше счастие?
«А вот, гляди (и молотом,
Как перышком, махнул):
Коли проснусь до солнышка,
Да разогнусь о полночи,
Так гору сокрушу!
Случалось, не похвастаю,
Щебенки наколачивать
В день на пять серебром!»
Пахом приподнял «счастие»
И, крякнувши порядочно,
Работнику поднес:
—
Ну, веско! а не будет ли
Носиться с этим счастием
Под старость тяжело?..
«Смотри, не хвастай силою»,
Сказал мужик с отдышкою,
Раслабленный, худой.
(Нос вострый, как у мертвого,
Как грабли, руки тощие,
Как спицы, ноги длинные,
Не человек—комар.)
«Я был — не хуже каменщик,
Да тоже хвастал силою,
Вот, бог и наказал!
Смекнул подрядчик, бестия,
Что простоват детинушка,
Учал меня хвалить,
А я-то с дуру радуюсь,
За четверых работаю!
Однажды ношу добрую
Наклал я кирпичей;
А тут его, проклятого,
И нанеси нелегкая;
«Что это, говорит,
«Не узнаю Трофима я!
«Итти с такою ношею
«Не стыдно молодцу?»
—• А коли мало кажется,
Прибавь рукой хозяйскою!
Сказал я, осердясь.
Ну, с полчаса, я думаю,
Я ждал, а он подкладывал,
И подложил, подлец!
Сам слышу — тяга страшная,
Да не хотелось пятиться.
И внес ту ношу чертову
Я во второй этаж!
Глядит подрядчик, дивится,
Кричит, подлец, оттудова:
«Ай, молодец, Трофим!
Не знаешь сам, что сделал ты:
Ты снес один по крайности
Четырнадцать пудов!»
Ой, знаю: сердце молотом
Стучит в груди, кровавые
В глазах круги стоят,
Спина как-будто треснула
Дрожат, ослабли ноженьки...
Зачах я с той поры!
Налей, брат, полстаканчика!»
-—
«Налить? Да где ж тут счастие? •>
Мы потчуем счастливого,
А ты что рассказал?
«Дослушай! будет счастие!
—
Да в чем же, говори!
«А вот в чем. Мне на родине,
Как всякому крестьянину,
Хотелось умереть.
Из Питера, расслабленный
Шальной, почти без памяти,
Я на машину сел.
Ну, вот, мы и поехали.
В вагоне лихорадочных
Горячечных работничков
Нас много набралось;
Всем одного желалося,
Как мне: попасть на родину,
Чтоб дома помереть.
Однако, нужно счастие
И тут: мы летом ехали;
В жарище, в духоте,
У многих помутилися
Вконец больные головы,
В вагоне ад пошел:
Тот стонет, тот катается,
Как оглашенный, по полу,
Тот бредит женкой, матушкой..
Ну, на ближайшей станции
Такого и долой!
Глядел я на товарищей,
Сам весь горел, подумывал —
Не сдобровать и мне.
В глазах кружки багровые,
И все мне, братец, чудится
Что режу пеунов
(Мы тоже пеунятники:
Случалось в год откармливать
До тысячи зобов).
Где вспомнились, проклятые!
Уж я молиться пробовал,
Нет! все с ума нейдут!
Поверишь ли? вся партия
Передо мной трепещится!
Гортани перерезаны,
Кровь хлещет, а поют!
А я с ножом: «Да полно вам!»
Уж как господь помиловал,
Что я не закричал?
Сижу, креплюсь... по счастию,
День кончился! А к вечеру
Похолодало, — сжалился
Над сиротами бог!
Ну, так мы и доехали,
И я добрел на родину,
А здесь по божьей милости,
И легче стало мне...»
—
Чего вы тут расхвастались
Своим мужицким счастием? —
Кричит разбитый на ноги
Дворовый человек —
А вы меня попотчуйте:
Я счастлив, видит бог!
У первого боярина,
У князя Переметьева,
Я был любимый раб.
Жена — раба любимая,
А дочка вместе с барышней
Училась и французскому
И всяким языкам;
Садиться позволялось ей
В присутствии княжны...
Ой! как кольнуло!., батюшки!..
(И начал ногу правую
Ладонями тереть.)
Крестьяне рассмеялися
—
Чего смеетесь, глупые! —
Озлившись неожиданно,
Дворовый закричал:
Я болен; а сказать ли вам,
О чем молюсь я господу,
Вставая и ложась?
Молюсь: «Оставь мне, господи,
Болезнь мою почетную:
По ней я дворянин!»
Не вашей подлой хворостью,
Не хрипотой, не грыжею —
Болезнью благородною,
Какая только водится
У первых лиц в империи,
Я болен, мужичье!
По-да-грой именуется!
Чтоб получить ее —
Шампанское, бургонское,
Токайское, венгерское
Лет тридцать надо пить...
За стулом у светлейшего
У князя Переметьева
Я сорок лет стоял,
С французским лучшим трюфелем
Тарелки я лизал,
Напитки иностранные
Из рюмок допивал...
Ну, наливай!
—
Проваливай!
У нас вино мужицкое,
Простое, не заморское —
Не по твоим губам!
Желтоволосый, сгорбленный
Подкрался робко к странникам
Крестьянин-белорусс.
Туда же к водке тянется:
«Налей и мне маненечко,
Я счастлив!» говорит.
—
А ты не лезь с ручищами!
Докладывай, доказывай
Сперва, чем счастлив ты?
«А счастье наше-— в
хлебушке:
Я дома, в Белоруссии,
С мякиною, с кострикою
Ячменный хлеб жевал;
Бывало, вопишь голосом.
Как роженица корчишься,
-Со еотьянан и рабочий. Ч. I .
Как схватит животы.
А ныне, милость божия! —
До-сыта у Губонина
Дают ржаного хлебушка,
Жую— не нажуюсь!»
Пришел какой-то пасмурный
Мужик, с скулой свороченной,
Направо все глядит:
«Хожу я за медведями,
И счастье мне великое:
Троих моих товарищей
Сломали мишуки,
А я живу, бог милостив!»
-—
А ну-ка, влево глянь!
Не глянул, как ни пробовал,
Какие рожи страшные
Ни корчил мужичок:
«Свернула мне медведица
Маненечко скулу!»
—
А ты с другой померяйся:
Подставь ей щеку правую —
Поправит... —
Посмеялися,
Однако поднесли.
Оборванные нищие,
Послышав запах пенного, —
И те пришли доказывать,
Как счастливы они:
«Нас у порога лавочник
Встречает подаянием,
А в дом войдем, так из дому
Проводят до ворот...
Чуть запоем мы песенку,
Бежит к окну хозяюшка
С краюхою, с ножом,
А мы-то заливаемся:
«Давай, давай, — весь каравай
Не мнется и не крошится,
Тебе скорей, а нам спорней..»
7
Смекнули наши странники,
Что даром водку тратили,
Да кстати и ведерочку
Эй, счастие мужицкое!
Дырявое, с заплатами,
Горбатое, с мозолями,
Проваливай домой!»
Конец. «Ну, будет с вас!
Владимир Даль.
ВАКХ СИДОРОВ ЧАЙКИН.
Я сын прописного по ревизским сказкам, по народной переписи комлев-
ского мещанина, и остался без звания и места, когда отец мой скончался,
покинув меня голосистым крикуном, но еще бессловесным. Мать моя поехала,
с какими-то попутчиками, отыскивать отца, который, .отправившись по тор-
говле или промыслу своему — он был барышником, как у нас говорят,
т. -е. торговал лошадьми — отправившись на лебедянскую ярмарку, пропадал,
не знаю сколько времени, без вести,—поехала и меня повезла с собой; на
пути захворала, сердечная, попутчики покинули ее в чужом месте, она умерла,
а я остался круглым сиротой, не научившись еще и самой необходимой на
свете вещи: есть хлеб. Село было господское; мужик, у которого в избе
скончалась мать моя, а я остался на руках, пошел с жалобой на беду эту
к барину; — тот, выбранив мужика порядком за такую неприятность, велел
взять меня во двор, кормить, поить и растить. Вот все, что я впоследствии
слышал от людей господских о том, кто я таков и откуда. Когда я стал знать
и помнить себя, то было мне, видно, года четыре: названная мать моя, скот-
ница в барском; доме, колотила меня кулаком в спину, приговаривая: «молись,
молись, молись, не ложись спать как собака». Эти слова остались в памяти
моей, и это первые мои воспоминания. Потом, года через два, помню рази-
тельную перемену: барские покои; я попал туда со скотного двора по заме-
чательному случаю. Один из барчонков сшалил что-то, и барин велел привести
со двора какого-нибудь мальчишку и высечь в барских покоях при виноватом
в острастку; на это, как безродного сироту, избрали меня. Помню, как боль-
шой, плотный дворецкий пришел, схватил меня за руку и потащил по двору,
по лестнице; в покоях поразил меня крик, шум, плач — это барин сердился,
бранил барчонка; барыня заступалась за него, а тот ревел. Я глядел на все
это довольно спокойно, ничего не понимая, покуда, наконец, меня вдруг, ни
с того ни с сего, схватили, растянули и высекли. И я, и три барчонка, мы все
выли в голос, барин кричал, и все грозил одному из них и приговаривал;
а барыня об эту пору уже успокоились немного и отошли. Когда все это
кончилось, барин опросили: «чей это головорез?». И услышав, что я скотни-
цы« приемыш, которая уже вбежала в переднюю, также ревела во всю глотку
и кинулась барину в ноги, то он сказал: «а ты чего тут ревешь, тебе какое
дело? Что он сын что ли твой? Ты чего пришла заступаться? Дура!», прика-
зал оставить -меня в покое; пусть-де привыкнет, наука эта не мешает ему,
пригодится, он будет бояться теперь и станет слушаться; потом пригрозил
мне и, притопнув ногой, выслал в -переднюю. Названная мать вынесла меня
на руках, обмыла, одела, успокоила и -опять понесла в барские покои : я сно-ва
реветь, -на чем свет стоит; и тут уже поколотила меня и сама Катерина.
Заглушив кулаками страх мой, она передала меня холопам в переднюю...
.. .Начинается правление Сергея Ивановича, старшего наследника, по-
тому что, в междуцарствие до назначения и приезда опекунов, прошло много
времени, а во все это время правил делами и хозяйством он один. Правление
это ознаменовалось тем, что протоколист снова поселился в доме, и- -остался
правой рукой нового хозяина; что француза согнали со двора, а отца Стефана,
который прежде бывал ежедневно, не стали пускать в дом. Все приметы хо-
рошие. В
-первый раз отроду п-ришла мне в голову -мысль о том-, что со -време-
нем из меня будет? Какой мне путь открыт -в мире, какое мое назначение? —
Сильно овладела мною эта забота, отбивала от сна и едьг, и я п-ошел отвести
душ-у французу, которого взял к себе в дом, на время священник. Первый
потрепал меня по щеке и сказал мне по-французски то место из евангелия,
цде сказано, что каждому дню подобают заботы свои; отец Стефан-, кивнув
головой, проговорил тоже по-славянски. Я просидел у них долго, они утешали
м-ен-я много — но не утешили; никто из них -не мог решить моего- сомнения,
и сказать мне что-нибудь -положительное. Я н-е дум-ал тогда, что судьба пе-
чется -обо мне уже по-своему, и что будущая участь моя решается в эту самую
минуту в барском доме.
Протоколист шнырял всюду, наставлял и поучал Сергея Ивановича, и
рывшись в юонто-ре, открыл нечаянно, чт-о покойный барин -приписал меня,
при -последней на-родной переписи, -когда я был еще -по другому году, в свои
крепостные и дворовые; с этой вестью, с ревизскою сказкою в руках, по-
спешил он к нынешнему своему покровителю. Взявши -меня- круглым сиротою
в до-м, Иван Яковлевич, вероятно, нисколько не призадумался пристроить меня
к своей дворне; ребенок взят еще сосунком, вскормлен, своих у него нет,
здесь он чужой — куда же его больше девать, как не в дворовые? Когда же
впоследствии сделали из меня полубарича, то И-ван Яковлевич, как сказывала
после Настасья Ивановна, намерен был дать мне отпускную; но времени впе-
реди казалось еще итого, ребенку ведь все равно, -куда он приписан и где
числится, а вырастет, успеем отпустить. Так думал И-ван Яковлевич, да не
так вышло!
Не успел я воротиться от священника, -как малый -прибежал за мной,
звать меня к Сергею Ивановичу, который уже перебрался в покои Стар-оГО
барина. В углу стоял подобострастно -протоколист; дурная примета, подумал
я — и не -обманулся. Сергей Иванович, назвав меня в первый раз отроду не
исковерканным именем моим, Вакхом, продолжал: «я привожу после покой-
ного батюшки дела в порядок, и подумал также о тебе. Вот, видишь, ревиз-
ские сказки, в которых ты значишься сын-ом тогдашней скотницы нашей
Катерины и должен служить господам своим не хуже другого. Полно тебе
жить дармоедом-, это стыдно и грешно. Надеюсь, ты помнишь все наши благо-
деяния и постараешься их заслужить: я, на первый случай не помню тебе
старых твоих грехов. Бывшего старосту я сменил, а новый безграмотен, да
и мало привычен еще к делу; будь же ты у него помощником да слушайся его
во -всем, а н-е то, если не подорожишь моею милостью, так будешь у меня
свинопасом-.
Ступай, жить мож-ешь покуда в -конторе».
-Все это меня так озадачило, что я опять в ту же минуту пошел на суд
и совет к отцу Стефану. Француз стучал костылями в пол и грозил кулаком
на воздух, а отец Стефан, -выслушав -все .спокойно, пошел сам в контору за
справкой. Она подтвердила все; меня приписали 16 лет тому -назад, забыли
про это, или оставили без внимания; так я и рос, и никто об этом маловажном
обстоятельстве не заботился. Просьбы священника у Настасьи Ивановны не
-помогли, а рассердили только Сергея, которому -мать не смела -указывать;
братья его и подавно были безгласны, он всех их рвал за уши и грозил
сечь, то же досталось и второму, Николаю, который ходил за меня просить.
Таким образом, участь моя была решена. Француз успокоился, когда нечего
больше было делать, и учил меня переносить свою судьбу, удерживая от
всех дурных замыслов и покушений, которые иногда роились в моей бедной
голове, — как, например, от побега, на который я однажды было почти
решился.
Быть крепостным — это по себе еще не так -велика беда: да мое-то
положение было нестерпимое, и еслиб не отец Стефан, да не француз, я бы
себя погубил. На что же мне дали- это образование? приписали, так и оставили
бы у Катерины, на скотш-м дворе, и я бы пас свиней, да плел бы лапти, не
хуже другого; а теперь тяжело. Как помощник старосты, записывал я бирки
его, стоял по це-лы-м дням и считал снопы, когда молотили для пробного умо-
лоту; об'езжал пашни, околицу, стоял с хворостиной, когда пахали не на
урок, а по дням, и был вообще на посылках, вроде десятского; бывало в тем-
ную, грязную ночь, идешь от избы до избы под окно, постучишь и наказы-
ваешь по наряду старосты, кому -куда с зарей на работу. Вот в чем состояли
занятйя Вакха Сидорова Чайкина, попавшего из полубар чуть не в свино-
пасы.
Но всего этого Сергею Ивановичу было мало; он видно решился дока-
нать меня, стал налегать со дня на день больше. Немного- все-таки со-вестко
было ему перед всеми живыми людьми, делал я все, что ни заставят, и уж
жалоб «а меня не было никаких — я видел, чего ему хотелось: он таки не
шутя хотел понемногу поднять меня до чину свинопаса, и хотелось ему
непременно меня посечь. Француз всегда у-мел меня утешить и успокоить, во
всех обстоятельствах давал положительные советы, что делать, — но когда
я ему -предложил однажды последнее обстоятельство на разрешение, тогда он
замолчал и стиснул только зубы, повел бровями и пожал плечами. Ответа
я долго не -мог от -него добиться; наконец он сказал: «делай что сам знаешь»,
и встал, и пошел раскачиваться по маленькой светлице на костылях.
<
Но господь сохранил меня и не допустил до этого; иначе, может быть,
теперь лежал бы на душе моей большой грех. Тут случилось вот что:
Как теперь помню, в воскресенье поутру, когда мьг выходили от
обедни — а в деревнях, как вы знаете, обедая и начинается и оканчивается
рано — зазвенел вдруг на конце села колокольчик, поднялась пыль, летит
тройка. Ну, это уже, конечно, никто, как исправник, В деревне это событие
не последнее; исправник без дела не приедет, всем хочется знать, зачем он
приехал, и барские холопы всегда уже по два и по три стоят, упершись голо-
вою в двери, и подслушивают, о чем идет речь. Я от обедни пошел с отцом
Стефаном к нему на дом, а через полчаса вдруг шасть в двери названная мать
' моя, старуха Катерина. Она вошла запыхавшись и с каким-то особенно таин-
ственным видом, помолившись, прокашлявшись и поздоровавшись, рассказы-
вает в отчаянии, что исправник приехал за мной, что меня берут в солдаты.
Долго не могли мы добиться толку у старушки, которая едва успела отвести
дух, как залилась слезами, и начала причитывать по мне, как по покойнике:
«а ты, радость моя, а ты ненаглядный мой, а ты красное солнышко мое; и
проч.» Когда батюшка побранил ее и успокоил, а француз в нетерпении
прикрикнул, стукнув костылем в пол, то она также несвязно и бестолково,
хотя во всей подробности, рассказала, что Андрюшка стал было подслушивать
у дверей кабинета, куда барин ушел с исправником, да барин увидал и взял
Андрюшку за чуб и ударил лбом о косяк, и отбил у Андрюшки охоту подслу-
шивать; там Ефишка с Ванькой подошли, немного погодя, на смену, и кое-что
слышали, таки, да барин опять вдруг выскочил и ухватил их обоих за чубы, и
долго колотил лоб об лоб; между тем, однако же, Андрюшка отдохнул, опра-
вился и снова подкрался, со щеткой в руках, на случай прикинуться, будто
что подметает; и все они вместе слышали, что исправник приехал за мной и
берет меня в солдаты.
Как ни была для нас троих, отца Стефана, француза и меня, весть эта
непонятна, потому что нельзя было тут добиться никакого толку и смыслу,
однако, она всех нас крайне обрадовала; это была одна из счастливых минут
жизни моей, и я не смел дать полной веры словам моей старухи. «Коли быть
мне битым», — сказал я, — так пусть бьет меня государев чин, а не Сергей
Иванович». Француз был просто вне себя от радости; батюшка поздравлял
меня с отдачей в солдаты, как поздравляют близкого человека с чином гене-
рала. Помню все это как теперь: я стоял среди комнаты, сложив руки, выста-
вив ногу вперед, и, кажется, старался придать себе солдатскую осанку; ба-
тюшка передо мною, в праздничном подряснике своем, и, положив правую руку
на грудь, уверял меня в искренней своей радости, в милости господней и
непостижимости промысла его, и косился немного на француза, который
вскочил с места, стоял на одном костыле, другой вскинул на плечо, вместо
ружья, и, потряхивая молодецки головой, пел изо всей силы: T'en souviens tu,
столь известную военную французскую песню. Между тем попадья
выглядывала любопытно из-за перегородки, со сковородником в ру-
ках, а старая Катерина выла от всей души, и уже ни на кого более не
глядела.
И, действительно, я в тот же самый день вечером сидел уже с писарем
исправника на особой тележке и мчался в уездный наш город. Мне, как во-
дится, хотели набить на ноту колодку, но отец Стефан упросил исправника,
поручившись за меня, и снабдив меня на дорогу пирогом матушкиного пе-
чения. Француз простился со мной, как солдат с солдатом, и дал мне три
целковых — у меня, разумеется, не было ни гроша. Настасья Ивановна пла-
кала, прощаясь со мной, вспоминая покойного своего сожителя, и благословила
меня образочком; Николай Иванович также заплакал и обнял меня, Сергей
же сам' не видался со мной, а велел только отобрать у меня платье и обувь, и
дать сапога и зипунишко поплоше, из домашнего1 сукна.
Я уж было думал, что Сергей Иванович меня отдал в солдаты, хотя и не
понимал для чего это сделалось таким необыкновенным' порядком; во всяком
случае, я благословлял судьбу свою. Никто не взял на себя труда об'яснить
мне загадку эту, один только Николай сказал мне, что меня берут по указу
губернского правления. Что же я за важный человек,.что обо мне правление
пишет указы, и почему и за что? Я уже боялся ошибки, боялся, что меня
опять обратят, когда писарь исправника, попутчик мой, об'яснил мне все дело.
Отец мой, как я сказывал, отправился из Томлева в Лебедянь на ярмарку,
и пропадал без вести более году. Я родился во время отсутствия его вскоре
после от'еэда, и мать сама поехала со мной отыскивать отца. Она бедная и
не знала того, что ему там; давно уже лоб забрили и что она солдатка, а сын
ее кантонист. На пути сказали ей знакомые, встречные извозчики, что муж ее,
слышно было, никак в тюрьме помер; вслед за тем и сама она в Путилове
богу душу отдала, а я на грех остался. Казенное добро в воде не тонет, на
огне не горит; через 18 слишком лет меня доискались и велели поставить на
службу. Каким случаем отец мой угодил в солдаты, этого писарь не знал.
М. Салтыков-Щедрин.
БЕССЧАСТНАЯ МАТРЕНКА.
«Девка» была существо не только безответное, но и дешевое, что в.зна-
чительной степени увеличивало ее безответственность. О «девке» говорили:
«дешевле пареной репы» или «по грошу пара» — и соответственно с этим це-
нили1 ее услуги. Дворовым человеком! до известной степени дорожили. Во-
первых, в большинстве случаев, это был мастеровой или искусник, которого
не так-то легко заменить. Во-вторых, если за нимі и не водились ремесла,
то он знал барские привычки; умел подавать брюки, обладал сноровкой, раз-
говором и т. д . В-третьих, дворового человека можно было отдать в солдаты,
в счет будущих наборов, иг квитанцию с выгодою продать. Ничего подобного
«девки» не представляли. Из них был повод дорожить только ключницей,
барыниной горничной, да, может-быть, какой-нибудь особенно искусной
мастерицей, обученной в Мооківе на Кузнецком' мосту. Все прочие соста-
вляли безразличную массу, каждый член которой мог быть без труда заменен
другим. Все пряли, все вязали чулки, вышивали в пяльцах, плели- кружева.
И из-за- взрослых всегда выглядывал на смену контингент подростков.
Поэтому их плохо к-ор-мили, одевали в затрапез и мало давали спать,
изнуряя почти непрерывной работой (разумеется, встречались -помещичьи
дома, где и -дворовым девкам- жилось изрядно, но в большей части случаев
тут примешивался га-ре-мный оттенок).
И было их у в-ое-х помещиков велик-ое -множество.
В нашем доме их тоже было не меньше тридцати штук.
- Все о-ни зани-
мались разного рода шитьем1 и плетеньем, іп-окуда светло, а с наступлением
сумерек их загоняли ів небольшую девичью, где они пряли-, при св-ете сального
огарка, часов до одиннадцати- ночи. Тут же они -обедали, ужинали и спали
на полу, в давалку, на -войлоках.
Вследствие непосильной работы и худого питания, девушки очень часто
недомогали, и все имели уныло-заспанный вид и землистый цвет лица. Краси-
вых не было. Многие были удивительно- терпеливы, кротки и- горячо ве-риіли,
что смерть возместит им те радости и услады, в которых так сурово отка-
зала жизнь. В последние дни страстн-ой недели1, -под влиянием ежедневных
служб, эта ве-ра в особенности оживлялась, так что воя девичья наполнялась
тихими, сосредоточенными -вздохами. Затем- наступивший светлый -праздник
был едва ли не единственным- днем; когда лица рабов и рабынь расцівета-ли,
и крепостное право как бы упразднялось.
Но что было -всего- циничнее и возмутительнее — это необыкновенно
настойчивое выслеживание «девок».
У большинства помещиков было принято за пра-вило не допускать бра-
ков -между дворовыми людьми. Говорилось -прямо-: «-раз вышла девка- замуж—
она уж не слуга; ей впору детей родить, а -не господам служить». А иные
к это-му цинично прибавляли: «на них, кобыл, и жеребцов не н-апасешься».
С девки всегда спрашивалось больше, нежели- с замужней женщины, и лиш-
няя талька- -пряжи, и лишний вершок кружева и т. д. Поэтому был прямой
расчет, чтобы девичье ц-ело-мудрие не нарушалось.
Процедура выслежи-вания была омерзительна до -последней степени.
Устраивали засады, подстерегали по -ночам, рылись в грязном белье и пр-о-ч .
И когда, наконец, улики были налицо, начинался целый ад. Иногда, не дождав-
шись разрешения о-т бремени, виновную (как тоща говорили: «с кузовом»)
выдавали за крестьянина дальней деревни, непременно за бедного и притом
вдовца с большим семейством. Словом сказать, трагедии самые несомненные
совершались на каждом- шагу, и никто не подозревал, что- это трагедия, а го-
ворили -резонно, что с «подлянками» иначе поступать нельзя.
С -Матрешкой, когда она в первый раз оказалась «с прибылью», посту-
пили, сравнительно, довольно милости-во.
—
Солдатик беглый- в лесу... в ту п-ору ходили -по ягоды... бессвязно
лепетала она, стараясь оправдать свой поступок.
—
Не ветром ли надуло? — резко оборвала ее матушка.
Тем. не менее, на первый раз она решилась быть снисходительною.
Матрешку сослали на скотную и, когда она оправилась, возвратили1 в девичью.
А приблудного сына окрестили1, назвали Макаром (всех приблудных -называли
этим именем) и отдали в деревню к бездетному мужику «в дети».
Но когда -ош во второй -раз оказалась виноватою, то было решено
не допускать никаких послаблений. Она, впрочем, и сама это предчувство-
вала: до последней крайности скрывала свой грех, словно- надеялась, что
совершится какое-нибудь чудо. Н -о в то же время она понимала, что чуда
никакого ее будет, и бродила- задумчивая, сосредоточенная. Примеры были
у нее в памяти, примеры настолько жестокие и неумолимые, что при одной
мысли- о ник становились жутко. В виду этих примеров она, быть-может,
нечто обдумывала. Но за ней- уже пристально следили, -опасаясь, чтобы- ома
чего-нибудь над собой не сделала, и в то же время ее допуская мысли, чтобы
виноватая могла ускользнуть от заслуженного наказания. С этой целью
матушка заранее написала старосте в отцовскую украинскую деревушку,
чтобы выслал самого что ни ш есть плохого мальчишку-гаденка, лишь бы
законные лета имел.
. Матренке восемнадцать лет. Взяли ее в господский дом еще крохотною,
когда она, лишившись отц-а и- матери, коренных маілиінювец-ких дворовых,
очутилась круглою сиротой. Тут -она-, в девичьей, та пустых ща-х да на то-
локне, и выросла. Это добрая, покорная и ласковая девушка-,
которую
не только товарки, но и господские дети любили. Красивою ее нельзя назвать,
но при невысоком.; уроівіне красоты с-ре-диі малидовецкой женской прислуги
она может нравиться. Характер у нее веселый, отзывчивый, но очень резко
выделяется на общем фоне уныния, господствующем в девичьей. Но уже,
когда она в первый -раз сделалась матерью, веселость с нее как рукой сняло,
а теперь, когда ее во второй ра-з грех попутал, он-а с первой же минуты,
как убедилась, что беды не миновать, совсем упала духом-.
И точно, беда надвигалась-.
Несомненные признаки убедили Матренку,
что вина е-е всем известна, Товарки взглядывали -исподлобья, когда -она про-
ходила; ключница Акулина сомнительно покачивала головой; барыня, зави-
девши ее, никогда не пропускала случая, чтобы не назвать ее «беглой солдат-
кой'». Но никто ещ-е прямо ничего' не говорил. Только барчук Степан Ва-
сильевич однажды остановил ее и- с свойственным ему бессердечием крикнул-:
—-
Что, Матрешка, опять ветром- надуло?
Так-таки в> уп-ор и сказал, не пошвеетидся... А от, между тем, ничего
Степану Васильевичу дурного не сделала. Напротив, даже жалела его, потому
что никто в доме, ни матушка-, ни гувернантки, его- не жалели и все называли
балбесом.
Новый гре-х напомнил Матренке и о старом гре-х-е . Проснулось чувство
матери.
- Сын у нее был, хоть и не «настоящий», а все-таки сын... Где-то -он
теперь, Мак-арка бессчастный? лежит, чай, мокрый, в зыбке, да сосет соску
из ржаного хлеба... Правда, что Ненила, которой его- в дети отдали, доброй
бабой слыла, да ведь и у добрых , людей по чужом ребенке сердце разве болит?
Добра-добра, а все-таки не родная імать. Узнает да когда-нибудь Макарка,
что у него своя, кроеная мать была? Или, быть-может, она так и умрет,
не сказавшись сынку!
Что побудило ее пойти на грех? склонность ли сердечная, или просто
молодая кровь заговорила? Думается, что последнее предположение вернее.
В той среде, в которой она жила, в той каторге, которая не давала ни ми-
нуты свободной, не существовало даже условий, іпри которых могла бы раз-
виться настоящая сердечная склонность.
Наконец выяснилось. Матренкаі созналась, что находится в четвертом
месяце беременности, но при этом- до такой степени была уверена в неизбеж-
ности предстоящей казни, что- даже слова о пощаде не вымолвила.
—
Ну, теперь жди жениха и собирайся в дальный путь! — сказала ей
матушка.
Матрешку одели в затрапезное платье, вывороченное наизнанку, и сняли
с нее передник, чтобы беременность для всех была очевидна (в числе этих
«всех» были и господские дети).
Перспектива, которая, как можно было догадаться из слов матушки,
ждала впереди, заставила ее сильно задуматься. Какого жениха ей готовят?
Куда, в какой дальний путь снаряжаться велят? Ежели, например, в воло-
годскую деревню-, то, сказывают, там; мужики исправные, и- девушка Наташа,
которую туда, тоже за такие дела, замуж выдали, писала, что живет с мужем
хорошо, ест до-сыта и за-все зимой в лисьей шубе ходит. Но матушка в по-
добных случаях хранила свои распоряжения в такой тайне, что проникнуть
в ее намерения было невозможно. Известно было одно: что она не только
строга, да и изобретательна.
Жених между тем; не являлся, а матушку вызвали в губернский город,
где в сотый раз слушалось одно из многих тяжебных дел, которые она вела.
Матрешка временно повеселела, дворовые уже не 'Ограничивались шепотом1,
а открыто высказывали сожаление, и это ободрило ее.
Но вот одним' утром- пришел в девичью Федот и сообщил Акулине, чтоб
Матренка готовилась: из Украины приехал жених. Распорядиться, за отсут-
ствием- матушки, было некому, но общее любопытство было1 так возбуждёно,
что Федота упросили показать жениха, когда барин, после обеда, ляжет
отдыхать. Даже мы, дети, высыпали в девичью п-осмотреть на же-ниха, узнавши,
что его привели.
Жених был так мал ростом', до того глядел мальчишкой, что никак
нельзя было дать ему больше пятнадцати лет. На нем был новенький
с иголочки азям серого крестьянского сукна; на ногах — новые лапти. Атмо-
сфера господских хоров» до того отуманила его, что он, как окаменелый,
стоял, разинув рот, у входной двери. Даже Акулина, как ни свыкалась с сюр-
призами, которые всегда были наготове у матушки, ахнула, взглянув на него.
—
Тебе который же год? — спросила она его, внезапно проникаясь
глубоким состраданием -к Матренке.
—
Об Рождестве осьмнадцать минуло, — ответил он робко.
—
Ну, признаться...
Матренка совсем взволновалась.
-—
Ни за что в свете я за тебя, за гаденка, не пойду! — кричала она,
подступая к жениху с кулаками: — так и в церкви попу об'явлю: не согласна!
А ежели силком выдадут, так я — и до места доехать не успеем1 — тебя
изведу!
Жениха слегка передернуло-; он исподлобья взглядывал на Матренкин
живот и молчал.
—
Слышишь! — продолжала волноваться невеста: — так ты и знай!
Лучше добром уезжай отсюда, а уж я что сказала, то сделаю! не пойду я за
тебя! не пойду!
—
Да и мне неохота, — пробормотал мальчишка мрачно-.
•—: Зачем же ты ехал, постылый?
—
Староста велел... оттого...
—-
Ступай с моих глаз! ступай!
Мальчишка повернулся и вьгшел. Матренка заплакала. Всего можно
было ожидать, но не такого надругательства. Ей не приходило в голову, что
это надругательство гораздо мучительнее настигает ничем неповинного маль-
чишку, нежели ее. Целый день она ругалась и проклинала, беспрерывно ударяя
себя животом о стол, с намерением произвести выкидыш. Товарки старались
утешить ее.
—
Небось еще выровняется! —
-говорила Акушина: — годка два- прой-
дет, гренадер будет. Ему еще долго расти...
—
Ихняя сторона — хлебная! — уверяли- девушки: — скирдов, ск-ирдо-в,
сказывают, -наставлено столько, словно город у околицы выстроен!
—
Гусей мужички держат, уток, свиней, перепелок ловят. Убоину круг-
лый год во щах едят.
—
Гаденок! гаденок! гаденок! — вопила в ответ Матренка, заливаясь
слезами.
На другой день, однако, она как будто притихла. Убеждения и утеше-
ния возобновились и начали оказывать действие.
—
Слушай-ка ты меня! — уговаривала ее Акушина. —
Все равно тебе
не миновать замуж за него выходить, так вот, что ты сделай: сходи ужо
к нему, да и поговори с ним ладком. Каковы у него старики, хорошо ли
живут, простят ли тебя, нет ли в доме снох, зятевей. Да и к нему самому под-
ластись. Он только ростом невелик, а мальчишечка- —
ничего.
—
В па-неве буд-у ходить... —
всхлипывала в ответ Матренка.
—
Что ж, что в паневе! И все бабы так ходят. Будешь баба, по бабь-
ему и одеваться будешь. Станешь бабью работу работать, по домашеству
старикам помогать — вот и обойдется у вас. Неужто ж лучше с утра до ве-
чера, не разгибаючи спины, за пяльцами сидеть?
—
Известно, хуже!—подтверждала вся девичья.
—
Эй, послушайся, Матренка! Он ведь тоже человек подневольный;
ему и во сне не снилось, что ты забеременела, а он, ни дай, ни вынеси за что,
должен чужой грех на себя взять. Может, он и сейчас сидит в застольной
да плачет!
—
Они меня смертным боем будут бить...
—
Ничего, не убьют. Известно, старики поучат сначала, а потом
увидят, что ты им не супротивница — и оставят. Сходи-ка, сходи!
Матренка послушалась. После обеда пошла в застольную, в которой,
на ее счастье, никого не было, кроме кухарки- .
Жених лежал, растянувшись
на лавке, и опал.
—• Егорушко! — окликнула она его, стараясь отыскать в своем голосе
ласковые тоны.
Егорушка встал и недоумевающими глазами уперся в ее живот, точно
ничто другое в ней не интересовало его.
«Господа, да никак он все тот же, что и вчера!» — мелькнуло в ее
голове, но она перемогла себя и продолжала: — Я с тобой, Егорушка, гово-
рить пришла...
—
Пришла? — машинально повторил он за нею.
—
Пришла -прощенья у тебя выпросить. Хоть и не своей волей я за тебя
замуж иду, а все-таки, кабы не грех мой, ты бьг по своей воле невесту за себя
взял, на людей смотреть не стыдился бы.
—
Неохота мне тебя брать; нечестная ты. Буду у господ милости
просить.
—
Все одно; барыня что сказала, то беспременно сделает. Лучше уж
прости ты меня.
—
Не в чем- мне тебя -прощать; нечестная ты — вот и все. Пропасти
на вас, девок, нет: бегаете, высуня язык, да любовников ищете... Как я тебя
с таки-м горбом к старикам своим- привезу!
—
А люты у тебя старики?
Матренка с тоскою -глядела на жениха, ища уловить в его глазах хоть
искру сочувствия. Но Егорушка даже не ответил на ее вопрос и угрюмо
промолвил:
—
Была уж у -нас такая — Варварой звали... тоже с кузовом- прив-езли...
Не долго выжила.
—
Извели?
—
Сама догадалась, извелась.
—
Стало -быть, ты меня не простишь?
—
Сказал: не в чем мне тебя прощать. Горький я!..
Егорушка положил голову на стол и заплакал...
—
Любить тебя буду, — шептала Матренка, присаживаясь к -нему: —
беречи буду. Ветру на тебя венуть -не дам, всякую твою вину на себя приму;
что ни -прикажешь, все исполню!
Слезы жениха окончательно разбудили ее. Она поняла, что ради нее
этот человек, еще почти ребенок, погибнуть должен-, и эта горькая мысль,
словно электрический ток, болезненно -пронизывала все ее существо.
—
Тяжко мне, -мочи- нет, тяжко!—продолжала она: — как я к твоим
старикам такая явлюсь!
Она -все ближе теснилась к жениху, -пытаясь обнять его, -но он, не пере-
меняя положения, грубо оттолкнул ее локтем.
—
Не висни! не трогай! —оказал он брезгливо.
—
Пореши ты меня! убей! лучше теперь убей, .нежели там меня каждый
день изводить будут!
Он поднял голову и взглянул на нее. Ей показалось, что он вдруг
на несколько лет. постарел: до такой степени молодое лицо его исказилось
ненавистью и злобой.
—
Так неужто ж тебя жалеть... паскуду! — прошипел он, и с этими
словами встал и вышел из горницы- .
Попытка примирения упала сама собой; не о чем было дальше речь
вести. Вывод представлялся во всей жестокой своей наготе: ни той, ни дру-
гой стороне не предстояло иного выхода, кроме того, который отравлял оба
существования. Над обоими тяготела загадка, которая для Матрешки называ-
лась «-виною», а для Егорушки являлась одною из тех неистовых случайно-
стей, которыми до краев переполнено было крепостное право.
Матренка уже не делала дальнейших попыток к сближению с женихом.
Она воротилась в дом, когда уже засветили огонь, и молча, вместе с другими,
села за пряжу. По лицу ее товарки сразу увидали, что она «прощенья»
не принесла.
—
Не мыслит ещ-е он, стариков боится... Ты бы опять... —
начала было
Акули-ва, но поняла, что ждать больше нечего, и прибавила.
—
Вот ведь
какой узел в-ышел, и не сообразишь, как его -развязать!
Раздумывая об участи, ожидавшей Матренку, в девичьей топотом- поми-
нали имя Ермолаяншо-рника, который жил себе -припеваючи, точно и не его
грех. Это имя, конечно, могло бы разрешить -все, но установленные властной
рукой порядки не допускали и мысли об естественной развязке. По-рядки эти
были на руку мужской прислуге и обрушивались всею тяжестью исключи-
тельно на девичьей. Несчастное существо, называвшееся «девкой», не только
в безмолвии принимало брань и побои, не только изнывало с утра до ночи
над непосильной работой, но и единолично выносило на себе все последствия
пробудившегося инстинкта.
Матренка, По-видимому, совсем -позабыла -об Ерм-о-лае. Как я уж-е сказал
выше, она пала, как самка зверя, бессознательно, -в чаду, юото-рым до боли
переполнила ее внезапно взбунтовавшаяся плоть.
-Встречаясь с ним теперь,
когда суровое будущее уже вполне обрисовалось перед нею, она не отворачи-
валась от него, а вела себя так, как бы он -вовсе для нее -не- существовал. Ей
даже не было досадно, когда он, проходя ми-мо, смеючись, на нее посматривал и
нагло -посвистывал, словно подманивая -на
-новый грех. Но -когда до нее дошло,
что Ерм-олай называет Егорку крестным сынк-ом- и вообще вышучивает его,
это до такой сте-пеш взволновало ее, что однажды она-, как разоренная,
бросилась на своего случайного любовника. Но о-н шутя- от-вел е-е бессильнее
руки, и- ничего из этого порыва не вышло.
Ермолай был такой же бессознательно равращенный человек, как и
большинство дворо-в -ых мужчин; стало быть, другого от него и ждать было
нельзя. В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по
дому, а большую часть года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской
жизни была до того невыносима для московского лодыря, что потребность
развлечения возникла сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог,
не справляясь, какие последствия может привести за собой удовлетворение
его прихоти.
Все было проклято в этой среде; все ходило ощупью в мраке безна-
дежности и отчаяния, который окутывал ее. Одни были развращены до мозга
костей, другие придавлены до потери человеческого образа. Только бессозна-
тельность и помогла жить в таком чаду.
Время шло. Над Егоркой открыто измывались в застольной и беспре-
станно подстрекали Ердюлая ш новые выходки, так что Федот, наконец,
догадался и отдал жениха на село к мужичку в работники. Матренка, с своей
стороны, чувствовала, как с каждым днем; в ее сердце все глубже и глубже
впивается тоска, и с нетерпением выслушивала сожаления товарок. Не сожа-
ления ей были нужны, а развязка. Не та развязка, которой все ждала, а со-
всем другая. Одно желание всецело овладело ею: погибнуть, пропасть!
И развязка ;не заставила себя ждать. В темную ночь, когда на дворе
бушевала вьюга, л в девичьей все улеглись по местам, Матренка, в одной
рубашке, босиком1, вышла на крыльцо и села. Снег хлестал ей в лицо,
стужа пронизывала все тело. Но она не шевелилась и бесстрашно глядела
в гла-за развязке, которую сама придумала'. Смерть приходила не вдруг, и про-
цесс ее не был мучителен. Скорее это был сон, который до тех пор убаю-
кивал виноватую, -пока сердце ее не застыло.
Утром на крыльце нашли окоченевший Маггренкин труп.
Похоронили виноватую на сельском кладбище по христианскому
обряду, не доводя до полиции и приписав ее смерть простому случаю. Егорку,
которого миссия кончилась, в тот же день отправили в украинскую деревню.
Матушка воротилась домой, когда все было кончено.
Н. А . Некрасов.
КРЕСТЬЯНСКИЕ ДЕТИ.
Опять я в деревне. Хожу та охоту,
Пишу мои вирши — живется легко.
Вчера, утомленный ходьбой по болоту,
Забрел я в сарай и заснул глубоко.
Проснулся: в широкие щели сарая
Глядятся веселого солнца лучи.
Воркует голубка; над крышей летая,
Кричат молодые грачи;
Летит и другая какая-то птица —
По тени узнал я ворону как раз.
Чу! шопот какой-то... а вот вереница
Вдоль щели внимательных глаз!
Все серые, карие, синие глазки —
Смешались, как в поле цветы.
В них столько покоя, свободы и ласки,
В них столько святой доброты!
Я детского глаза люблю выраженье,
Его я узнаю всегда.
Я замер: коснулось души умиленье...
Чу! шопот опять!
Первый голос.
—
Борода!
Второй.
А барин, сказали!..
Третий.
Потише вы, черти!
Второй.
У бар бороды не бывает — усы.
Первый.
А нога-то длинные, словно как жерди!
Четвертый.
А вона, на шапке, гляди-тко — часы!
Пятый.
Ай, важная штука!
Шестой.
И цепь золотая...
Седьмой,
Чай, дорого стоит?
Восьмой.
Как солнце горит!
Девятый.
А вона, собака — большая, большая!
Вода с языка-то бежит.
Пятый.
Ружье! погляди-тко: стволина двойная,
Замочки резные...
Третий—сиспугом.
Глядит!
Четвертый.
Молчи, ничего! постоим еще, Гриша!
Третий.
Прибьет...
Испугались шпионы мои
И кинулись прочь: человека заслышал,
Так стаей с мякины летят воробьи.
Затих я, 'Прищурился — снова явились,
Глазенки мелькают в щели.
Что было со мною — всему подивились
И мой приговор изрекли:
—
Такому-то гусю уж что за охота!
Лежал бы себе на печи!
И видно — не барин: как ехал с болота,
Так рядом с Гаврилой... «Услышит, молчи!»
О, милые плуты! Кто часто их видел,
Тот, верю я, любит крестьянских детей;
Но если бы даже ты их ненавидел,
Читатель, как «низкого рода людей», —
Я все-таки должен сознаться открыто,
Что часто завидую им-:
В их жизни так много поэзии слито,
Как дай бог балованным, деткам твоим.
Счастливый народ! Ни науки, ни неги
Не ведают в детстве они.
Я делывал с ними грибные набеги:
Раскапывал листья, обшаривал пни,
Старался приметить грибное местечко,
А утром не мог ни за что отыскать.
«Взгляни-ка, Савося, какое колечко!»
Мы оба нагнулись, да разом- и хвать
Змею! Я подпрыгнул: ужалила больно!
Савося хохочет: «попался спроста!»
Зато мы потом, их губили довольно
И клали рядком на перилы -моста:
Должно быть, за подвито слав-ьг мы ждали.
У нас же дорога большая была:
Рабочего звания люди сновали
По ней без числа.
Копатель канав волопжани-н,
Лудильщик, портной, шерстобит,
А то в -монастырь горожанин
Под праздник молиться катит.
Под .наши густые, старинные вязы
На отдых тянуло усталых людей.
Ребята обступят: начнутся рассказы
Про Киев, про турку, про чудных зверей.
Иной подгуляет, так только держися
Начнет с Волочка, до Казани дойдет!
Чухну передразнит, мордву, черемиса,
И сказкой потешит, и притчу ввернет:
«Прощайте, ребята! Старайтесь найпаче
На господа бога во всем потрафлять:
У нас был Ваеила, жил всех побогаче,
Да вздумал однажды на бога роптать, -—
С тех пор захудал, разорился Вавила,
Нет меду со пчел, урожаю с земли,
И только в одном- ему счастие было,
Что вол-осы -из носу шибко росли- .. .»
Рабочий расставит, разложит снаряды —
Рубанки, подлижи, долота, ножи:
«Гляди, чертенята!» А дети и рады:
Как пилишь, как лудишь—им все покажи!
Прохожий заснет под свои прибаутки —
Ребята за дело — пилить и строгать!
Иступят -пилу — не наточишь и в сутки!
Сломают бурав — и с испугу бежать!
Случалось, тут целью дни пролетали:
Что новый прохожий, то новый рассказ,
Ух, жарко!.. До полдня грибы собирали.
Вот, из лесу вышли — навстречу как раз
Синеющей лентой, извилистой, длинной,
Река луговая: спрыгнули гурьбой,
И русых головок над -речкой пустынной
Что белых грибов на полянке леской!
Река огласилась и смехом, и воем:
Тут драка — не драка, игра — не игра...
А солнце палит их полуденным зноем.
Домой, ребятишки, обедать пора!
Вернулись. У каждого полно лукошко.
А сколько рассказов! Попался косой,
Поймали ежа, заблудились немножко
И видели вожа... у, страшный какой!
Ежу предлагали и мух, и козявок,
Корней молочко ему отдал свое —
Не -пьет! отступились...
Кто ловит пиявок
На лаве, где матка колотит белье,
Кто няньчит сестренку двухлетнюю Глашку,
Кто тащит на пожню ведерко кваску,
А тот, подвязавши под горло рубашку,
Таинственно что-то чертит по песку;
Та в лужу забилась, а эта с обновой:
Сплела себе славный венок, —
Все беленький, бледно-лиловый
Да изредка красный цветок.
Те опят на припеке, те пляшут в присядку.
Вот девочка ловит лукошком; лошадку :
Поймала, вскочила и едет на ней.
И ей ли, под солнечным зноем рожденной
И в фартуке с поля домой принесенной,
Бояться смиренной лошадки своей?..
Грибная пора отойти не успела,
Гляди, уж чернехоньки губы у всех,
Набила оскому: черника поспела!
А там и малина, брусника, орех!
Ребяческий крик, повторяемый эхом,
С утра и до ночи гремит по лесам.
Испугана пеньем, ауканьем, смехом1,
Взлетит ли тетеря, закокаи птенцам,
Зайченок ли вскочит — содом, суматоха!
Вот старый глухарь с облинялым; крылом
В кусту завозился... ну, бедному плохо!
Живого в деревню тащат с торжеством...
-
Довольно, Ванюшка! гулял ты не мало,
Пора за работу, родной!
Но даже и труд обернется сначала
К Ванюше нарядной своей стороной:
Он видит, как поле отец удобряет,
Как в рыхлую землю бросает зерно,
Как поле потом зеленеть начинает,
Как колос растет, наливает зерно;
Готовую жатву подрежут серпами,
В снопы перевяжут, на ригу свезут,
Просушат, колотят — колотят цепами,
На мельнице смелют и хлеб испекут.
Отведает свежего хлебца ребенок
И в -поле охотней бежит за отцом.
Навьют ли сенца: «полезай, постреленок!»
Ванюша в деревню в'езжает царем...
Однакоже, зависть в дворянском дитяти
Посеять нам' было бы жаль.
Итак, обернуть мы обязаны кстати
Другой стороною медаль.
Крестьянин а рабочий. Ч. I .
Положим, крестьянский ребенок свободно
Растет, не учась ничему;
Но вырастет он, если богу угодно,
А сгибнуть ничто не мешает ему.
Положим, он знает лесные дорожки,
Гарцует верхом, не боится воды,
Зато беспощадно едят его мошки,
Зато ему рано знакомы труды...
Однажды в студеную зимнюю пору
Я из лесу вышел; был сильный мороз.
Гляжу, подымается медленно в гору
Лошадка, везущая хворосту воз.
И шествуя важно, в спокойствии чинном,
Лошадку ведет под-уздцы мужичек
В больших сапогах, в полушубке овчинном,
В больших рукавицах... а сам — с ноготок!
—Здорово, -парнище! — «Ступай себе мимо!»
—Уж больно ты грозен, как я погляжу!
Откуда дровишки? — «Из лесу, вестимо;
Отец, слышишь, рубит, а я отвожу».
(В лесу раздавался топор дровосека.)
—
А что, у отца-то большая семья?
«Семья-то большая, .да два человека
Всего мужиков-то: отец -мой да я...»
—
Так вон оно что! А как звать тебя? — «Власом».
—
А кой тебе годик? — «Шестой миновал...
Ну, мертвая!» крикнул малюточка басом,
Рванул под уздпы и быстрей зашагал.
На эту картину так солнце светило,
Ребенок был так уморительно мал,
Как будто все это картонное было,
Как будто бы в детский театр я попал!
Но мальчик был мальчик живой, настоящий,
И дровни, и хворост, и легенький конь,
И снег, до окошек деревни лежащий,
И зимнего солнца холодный огонь —
Все, все настоящее русское было,
С клеймом нелюдимой, мертвящей зимы,
Что русской душе так мучительно мило,
Что русские мысли вселяет в умы,
Те честные 'мысли, которым нет воли,
Которым нет смерти — дави не дави,
В которых так много и злобы, и бол^
В которых так много любви!
Играйте же, дети! Растите на воле!
На то вам и красное детство дано,
Чтоб вечно любить это скудное поле,
Чтоб вечно вам милым казалось оно.
Храните свое вековое наследство,
Любите свой хлеб трудовой —
И пусть обаянье поэзии детства
Проводит вас в недра землицы родной!..
Теперь нам пора возвратиться к началу.
Заметив, что стали ребята смелей, —
—Эй! воры идут! закричал я Фингалу:
—Украдут, украдут! Ну, прячь поскорей!
Фингалушка скорчил серьезную мину,
Под сено пожитки мои закопал,
С особым стараньем припрятал дичину,
У ног моих лег — и сердито рычал.
Обширная область собачьей науки
Ему в совершенстве знакома была;
Он начал такие выделывать штуки,
Что публика с места сойти не могла,
Дивятся, хохочут. Уж тут не до страха!
Командуют сами — «Фингалка, умри!»
•— Не засти, Сергей! Не толкайся, Кузяха!
«Смотри — умирает — смотри!»
Я сам наслаждался, валяясь на сене,
Их шумным весельем. Вдруг стало темно
В сарае: так быстро темнеет на сцене,
Когда разразиться грозе суждено.
И точно: удар прогремел над сараем,
В сарай полилась дождевая река,
Актер залился оглушительным лаем,
А зрители дали стречка!
Широкая дверь отперлась, заскрипела,
Ударилась в стену, опять заперлась.
Я выглянул: темная туча висела
Над нашим театром как раз.
Под крупным дождем ребятишки бежали
Босые к деревне своей....
Мы с верным Фингалом грозу переждали
И вышли искать дупелей.
И. Никитин.
—
lib —
ВНЕЗАПНОЕ ГОРЕ.
Вот и осень прошла. Убран хлеб золотой,
Все гумно у соседа завалено...
У меня только смотрит оно сиротой,—
Ничего-то на нем1 не поставлено-!
А уж я ль свою силу для пашни жалел,
Был ленив за любимой работою,
Иль, как надо, удобрить ее не умел,
Или начал посев- не с охотою?
А уж я ли кормилице — теплой весне
Не был рад, -и обычая старого
Не держался — для гостьи с людьми наравне
Не затеплил свечи воску ярого!..
День и ночь все я думал: авось, мол, дождусь,
Стану осенью рожь обмолачивать,—
Все, глядишь, на одежду детишкам собьюсь
И оброк буду в- пору уплачивать.
Не дозрела моя колосистая рожь,-
Крупным градом- до корня побитая!...
Уж когда же ты, радость, на двор -мой войдешь?
Ох, беда ты моя непокрытая!
Посидят, -верно, -детки без хлеба зимой,
Без одежды натерпятся холоду...
Привыкайте, родимые-, к доле худой!
Закаляйтесь в кручинушке смолоду!
Всем не стать — пировать... К горьким горе идет,
С ними всюду, как друг, уживается,
С ними сеет и жнет, с ними песни поет,
Ко-гда грудь по частям разрывается!..
Д. Григорович.
РАБОТА В ТКАЦКИХ СВЕТЕЛКАХ В С. КОМАРОВЕ.
.. . На главной улице не было окна, в котором бы не горели огни и не дви-
гались человеческие фигуры, сгорбленные в три погибели и качавшиеся взад
и вперед, как маятники. В ту пору в Комарове спали один только тучные,
расплывшиеся жены хозяев фабрик и не менее тучные дети их. Остальное
народонаселение, начиная с семилетних мальчиков и девочек и кончая шести-
десятилетними стариками, неутомимо работало: сидела перегнувшись гад
столом' или разматывало шпули. Расчет и нужда управляли здесь большим'
и малым. Само время имело здесь свое особенное расчисление. Трудовой день
определялся числом аршин сотканного миткаля.
Д. Григорович.
НА ТКАЦКОЙ ФАБРИКЕ.
...Народ теснился, как огурцы в бочке: решительно невозможно было
ткнуть, пальцем- без того, чтобы не встретить бруса, протянутой основы
или человеческого затылка. Головы баб, девок и ткачей всех возможных воз-
растов высовывались отовсюду. Красные и синие платки, черные и рыжие
затылки и бороды, бледные лица, розовые и белые рубахи пестрели в глазах,
как стекла калейдоскопа, который стали бы вертеть против свечки. Все это
двигалось при свете сальных огарков, вставленных в жестяные подсвечники;
подсвечники держались в воздухе при помощи проіволок, перпендикулярно
висевших с потолка. Оглушительная трескотня челноков, удары ботанов,
шипение колес, говор, хохот, песни наполняли все здание. В настоящую ми-
нуту, за неимением другого, более точного сравнения, этот нижний этаж
мог казаться чем-то в роде исполинского желудка, в котором происходит
сильное воспаление.
Во всех промежутках этой деревянной паутины виднелись быстро вра-
щавшиеся колеса, которыми управляли мальчики и девочки, покрытые струями
пота. Они должны были задыхаться. Мудреного нет: самый дюжий работник,
проживший год в этой духоте, начинал хиреть и сохнуть. Дерево сохло и
трескалось, потолок и стены потели и лоснились, как в бане. Пламя сальных
свечей горело неподвижно, окруженное желтыми тусклыми кругами; оно
с трудом1 проникало в сгущенную атмосферу...
Ф. Решетников.
ДЕРЕВНЯ ПОДЛИПНАЯ.
Деревня Подлинная очень непривлекательна на вид. Она состоит
из шести домиков, построенных по левую сторону дороги, идущей от других
деревень, и разбросанных по неровным местностям так, что один домик стоит
выше другого, другой около дороги, а третий и прочие пятятся к лесу. Домики
эти, — четыре с крышами, два без крыш, с соломой на потолке, со слюдой
в оконных рамах, со стайками и плетушками, — огорожены так: вколотили
в землю несколько тонких березовых кольев, да и связали за них, параллельно
к земле, где по две, где по три березки, и назвали плетнем. Ворот в Подлин-
ной вовсе нет. Добро бы лесу не было, а то кругом деревни лес высокий
и густой, все береза да сосна, можно бы эво какие дома построить
и заплоты H дощаные с воротами сделать... «А пошто?» спросит подлиповец,
не понимая. «А и так, тожно, баско!»... За дворами не видится риг или заро-
дов сена, нет огородов с овощами. Только направо заметны гряды с капустой,
морковью и преимущественно картофелем.
Самая местность тоже непривлекательна, хоть зимой, хоть летом.
Против домиков, через дорогу, за грядами, большое поле, ничем не огорожен-
ное, потом лес, а в левой стороне тоже поле, а за полем тянется большое
болото, поросшее мелким кустарником, березы, ели и липы. Летом досадно
становится, как посмотришь на поля: земля кое-как вспахана, кое-где на
засохших кочках видится травка, да разве две-три лошади шатаются по полю,
да и то не долго: они идут в лес, там больше травы. «Пробовали, — сказывают
подлиповцы, — уж как вспахивали землю: и поздно, и рано, да проку нет.
Вспахаешь — стужа настанет, либо дождь, потом жара; все окоченеет, а там
дождь, иней, снег... Пробовали и за хлебушком ходить, да все не в толк:
только начинает созревать хлеб — баско! вдруг дожди, заморозки, снег...
Поплачешь, погорюешь, да и скосишь травку божью, измелешь и ешь так
с горячей водой, либо настоящей мучки смешаешь, али коры осиновой, либо
липовой наскоблишь»... Зимой частые ветры да вьюги по полю, снега боль-
шие до пол-окон заметают домики, а которые ниже, то и до крыш, а дороги
и след простыл.
Мало в этой деревне видится жизни. Летом- еще можно увидать муж-
чину, «ли женщину, или ребят на поле или около домик-ов, но зато не слы-
шится веселого говора, не слышится песен, у всех точно какое-то горе,
какое-то болезненное состояние. На что дети, —и те резвятся как-то словно
нехотя: -побежит, упадет, заплачет и побежит домой; даже ло-шади, коро-вы
и свиньи ходят как-то сонно; одни только девять куриц да два петуха бегают
скоро, и воздух оглашается крико-м крестьян >на животных, лаем одной со-
баки, единственного деревенского сторожа, уцелевшей каким-то чудом от
4
) Заборы.
«
бойни хозяина, желавшего употребить ее шкуру на шапку, криком кур, ма-
леньких ребят да чириканьем коростелей в болоте... Зимой еще хуже. Тогда
все дома точно погребены снегом, на дороге целую неделю не видать следов
человеческих, все как будто спряталось, только кой-где корова промычит,
да рыщет по полю собака. Так вот и кажется, что люди вымерли, или напала
на них спячка.
В самых домах тоже не лучше. Самое худое время, это — зима. Везде
бедная обстановка, нечистота, плач и стоны; половина лежит, половина сидит
молча или что-нибудь делает, ругая работу, ругая себя и все окружающее.
Слоено всем им жизнь опротивела, все чем-то мучатся, всем, постыл свет
божий... А есть между ними и молодые ребята, и молодые девушки; правда,
нет красивых, но все-таки и у них есть своя зазнобушка, тоска невыносимая,
зависть лютая...
Живут в этой деревне государственные крестьяне Чудиновской волости,
Чердынского уезда, бедные люди, каких много в северной части этого уезда,
но еще беднее прочих крестьян. У крестьян прочих деревень есть какая-нибудь
промышленность, природа дает им что-нибудь для сбыта, а эти просто дер-
жатся словно чудом. Уж как они ни возделывали землю, как ни молились
своим' лермякским богам, чтоб хлебушко свой был, — нет ничего.
Так и бросили поле, и вот уже второй год, как доле стоит нетронутым и дает
только небольшую травку животным. Купить хлеба подлиіповцам не на что.
Положим, они .нарубят лесу, но куда везти? — город от них в ста верстах.
Положим, скосят в лесу траву, и можно будет излишек продать, — опять-
таки город далеко; а в других деревнях и селах свое сено, свои дрова и свой
лес, — каждый бы сам продал. Вот они, сделав кадки, наберухи, лапти,
везут это на продажу в город; но там и без них много таких горемык, как
подлиповцы, и всякий сбывает за бесценок, лишь бы хлебушка купить. Зани-
маются они и стрелянием рябков, ходят на медведей; во на порох надо деньги,
а медведя хотя и можно -убить ломом- чугунным' или чем иным, так медведей
ныне мало. Сбыта очень мало, и редкий много-много получит в лето или зиму
рубля три. От этого у них явилась -апатия, -все они потеряли -надежду на сбыт
чего-нибудь, и редкого вытащишь из его избы...
Каждый мужчина взрослый и женщина или девушка -носят по одной
рубахе круглый год, ходят летом в рубахах, зимой надевают полушубок
из овечьей, телячьей и собачьей шкур; мужчины надевают на голову такие же
ша-пки, а л-апти носят все, кроме детей, которые едва-едва прикрывают тело
чем-нибудь. Это еще ничего, но самое главное — пища мучит всех. Настоящий
хлеб едят редкие с месяц в год; остальное время все едят мякину с корой,
и от этого у них является лень к работе, болезнь, и часто все подлиповцы
лежат больные, сами не зная, что с ними делается, а только ругаются и пла-
чут. Надо заметить, что в Чердыни хлеб слишком1 дорог, потому что его при-
возят туда только зимой из других городов или доставляют на судах биіч-ев-
ники летом из Вятской губернии — из Сарапула или Елабуги.
Подлиповцы уже привыкли к такой жизни, свыклись и с своими болез-
нями. Они знают, что помочь им некому; даже самые люди против них. Все
они, жители своей деревни, родня друг другу — отцы, братья, сестры, кумовья
и кумушки; родни у них много и в других деревнях, но те не любят их,
не знаются с ними, потому что и сами они голые, и от подлиповцев нечего
взять. С своей стороны и подлиповцы не любят их и не ходят -к ним-.
Подли-
повцев не любят жители других деревень ещ-е и за то-, что подлиповцы своей
пермякской веры держатся, слывут за лен-ивых, самых бедных, и их называют
колдунами: захочет подлииовец посадить -килу (грыжу)—посадит, захочет,
чтобы такой-то умер — умрет.
Зачем же -подлиповцы живут тут? — спросит читатель.
—
Подлиповцам
не растолкуешь этого-, они сами не знают, откуда они взялись. Известно
только некоторым из других деревень крестьянам-, чт-о сюда, ко-гда еще
не было поля и -не было ни одного дома-, давно переселился один крестьянин-
зверолов из какой-то соседней деревни. Ему хотелось жить, одному с своим
с-емейством-, так как он перессорился со своими о-дно-деревенцам-и. Он по-
строил дом- и жил с ж-е-ной и детьми- несколько лет, не сообщаясь с прочими
крестьянами. После его смерти два сына женились -и построили еще два
доми-к -а, дочь вышла замуж в другую деревню. Таким образом люди распло-
дились д-о тридцати человек и живут теперь -в шести домах. Сначала они
находились под управлением старших лиц в семействе, -и к ним
-не заглядывало
никакое -начальство. Понятия их бьгли такие: есть какой-то бог, а какой и
са-ми не знали, и только по преданиям- своих отц-ов справляли свои праздники,
молились чучелам. О существовании эе-мли они знали только то, что земля
дает пищу, да в землю покойников зарывают. Увидят они, что солнце ярко
светит, и думают: это — бог, молятся ему; светит ли ночью луна —тоже бог;
и дождь, и снег, и молния — все бо-г. Знали- они-, что есть город Чер-дынь,
только потому, что бывали там-, а. есть ли еще за Че-рдынью- что-нибудь —
дело темное. В городе они видели разных людей, но никак не могли- понять,
что это за люди; этих людей они боялись, не верили им, и только ездили туда
за теці, чтобы сбыть необходимое для обмена на пищу. Но вот начальство
заглянуло к ним; деревню их назвали Подлипною, обложили всех их податью,
стали брать по одному в рекрута, приехал к ним священник и стал уговаривать
принять православную веру. Подлиповцы ничего не п-онимали, никого не слу-
шали и хотели разбежаться, но струсили: приехал становой пристав, обла-
скал всех; подлиповцы смирились, испугались, исполнили все, что от них
требовали. Сколько священник ни толковал им; о боге, они ничего не могли
понять; хотя имели -образа, -но прятали их -по-д лавки- и вынимали, когда
являлся священник; окрестившись, они из боязни стали отдавать крестить
детей; венчались сначала- посв-ое-му, потом- -ехали -в село к попу, -везли к нему
покойников... Ничего бы этого они н-е делали, да священник становым их пу-
гал, -а
- подлиповцы помнят стано-вого, как он, к-с -гда в Подлитой умерло с го-
лоду шесть человек, обласкал не только мужчин, но и женщин, сам не зная,
за что-; а отрывши в лесу мертвое тело, увез трех главных ста-риков в село,
потом в город, -и с тех -пор -подлиповцы не видали своих стариков.
.При своей бедности подлиповцы -постоянно в долгу: с -них требуют
п-одати, но им негде взять денег, и на них растут недоимки с каждым годом.
Неужели они не умеют работать? Подлиповец, родившийся в Подлинной,
проживший в своей деревне детство и имея взрослых детей, умеет делать то-,
чему научили- ег-о отец и родня: он умеет дом построить; но заставьте его,
читатель, построить дом в городе, он вам построит так, что вы и посме-
етесь над ним, и прогоните его. Отчего? Оттого, что подлиповец строил для
себя доім- по своему умению, собственно с той целью, чтобы ему была защита
от холода, дождя. Понятно, ему никаких удобств не надо. A вьг любите,
чтобы дом ваш был теплый и существовал долго, чего подлиповец не сумеет
сделать. Заставьте вы подлиповца печь скласть, он вам- складет по-своему.
У себя дома он сложит печь, как ему отец передал. —
«Эй, ты, цуцело, подь
тамока... Где каменья увидишь — волоки». Сын притащил каменья. Достали
из ручейка воды, -вскипятили, разварили с глиной... «Мастюжь!» — кричит
отец и сам работает.
—
Через две недели печь готова, а через год она про-
валивается, нужно класть снова... Но растолкуй этим людям:, как следует,
по-человечески, что -нужно делать, они примутся и сделают еще крепче город-
ского мастера. В этом- я ручаюсь. Есть в Перми один печник; он кладет
печки дешево; но если склал, так печь и тепла всегда, и у-гара нет, и крепка.
Его п-ризывает только бедный класс, но богачи, само собою разумеется, на-
деются на архитектора и -поправляют печки через пять лет, а некоторые
и раньше. Господин этот из Подлинной, только подлиповцы- думают, что он
без вести -пропал или его медведи заели. Он был работником у одного печ-ника
п.есть лет, теперь семнадцатый год работает сам, без работников, и имеет
в Мотовилихинском заводе свой дом- .
Лодлиповцев нельзя винить ни -в чем: о-ни глупы, необразованны, но кто
их вразумит, куда они пойдут?.. «Уж помру тожно, а тамока аде уж!». Под
этими словами можно понимать, что подлиповцам нравится своя деревня;
а дальше; кто знает, что такое творится. —
«Уйти из Подлипной? куда пой-
дешь? — Вон ушел из Подлинной -Миткж -Ковычка, еще молодой, и жену
с двумя детьми оставил, да- так и пропал. Поди тамока, и тютю!.. Пошел
Терешка Вятка куда-то лес сплавлять и утонул, сказывают. Мишка Гайва
ушел в город какой-то, да так и пропал»... Все это напугало подлиповцев до
того, что они замкнулись в своей деревне и живут по-своему, как живется:
ведь растет же дерево, живут же лошади и коровы... Знают подлиповцы, что
без жены неловко, надо бабу — и живут с бабами. Про идеальную любовь они
вовсе не знают, у них своя любовь: играли вместе, вместе росли, вместе и жить
надо. Так и делается -в Подлинной. У-мрет тот или другой, они хотя- и думают,
что так и надо умереть, но им обидно, досадно, что умер такой-то, что опять
надо к попу ехать венчаться.
Досадно им: зачем это дети родятся от них, и с маленькими детьми
обращаются, как люди с котятами; одни только матери немножко присма-
тривают за детьми. С .пятилетнего возраста дети .растут на произвол судьбы...
Подлиповцы говорят по-пермякскиі. Плохо понимая наши слова, они
хотя и выговаривают -их, но в исковерканном -виде. Выговор их походит
на выговор крестьян Вятской и Вологодской -губерний.
Ф. Решетников.
СМЕРТЬ ДЕТЕЙ.
Пила принес в избу Сысойки охапку дров. Бросив их на пол около
печи, он заглянул в печку. Там лежали мальчик и девочка нагие.
—
Эй, вы, лешие! Вылезайте!., спалю тожно!.. —
кричал Пила.
Из печки не слышно было ни голоса, ни движения.
Пила потащил из печки за ногу мальчика.
Мальчик был мертвый.
—
Ишь ты!—сказал Пила и стал щупать мальчика. —
Помер.
—
Кто? — спросил Сысойко.
—
Парень.
—
Ну, и ладно... А девка-то? — спросил Сысойко и высунул голову
с полатей.
Пила вытащил за ногу и девочку. Она была мертвая. Левый висок ее
бьиі чем-то проломлен; лица ее незаметно было: все оно запеклось от крови,
и на нем засох мусор от печки.
—
Сысойко, гли (смотри).
Сысойко плохо видел с полатей.
—
А што, померла?
•— Слеп ты, што ли! Гляди, убита!
—
Вре?!
Пила положил мальчика и девочку на лавку и долго смотрел на них
жалобно.
—
Слышь, Сысойко? Ты убил девку-то?
—
А пошто?
—
Право ты?
—
Пуцело ты, Пила! Што я медведь, што ли, эк ты! — Сысойко не стал
и говорить больше, а спрятал голову в полушубок.
Пила нащепал березовой лучины, достал на трут кремень огня, зажег
лучину и стал смотреть в печку. В ней лежал большой камень, отвалившийся
с неба -печки. Теперь Пила понял, что не Сысойко убил девку, а этот камень
сам- отвалился. Только как же на парня камень не упал, а- на одну девку?
—
Смотри-кась, экой камень-то!-— сказал Пила Сысойке, показывая
ему камень.
Сысойко посмотрел и разинул рот от удивления, но ничего не сказал.
Пила склад в печку дрова, зажег. В избе сделалось светлее.
Пила опять подошел к ребятам. Жалко ему стало ребят. «Эх, голова-то
как раскроена... Мальчонки, мальчонки! Жить бы вам долго, да што жить-то?
Лучше, как померли. Вот, Сысойко, и померли ребята!»...
—
Померли. Теперь я к тебе пойду.
—
А мать?
—
Помрет.
В это время простонала на печке старуха и что-то несвязано пробормо-
тала. На это ни Пила, ни Сысойко не обратили внимания.
Пила стал рассуждать, что делать с ребятами. Зарыть их так—поп
узнает, и тогда — беда; ехать к попу — будет денег просить... Пиле хотелось
ехать в село; у «его не было хлеба, и он ждал только удобного случая ехать
туда. Случай этот выпал — везти хоронить детей.
-—
Ну, пошто ребят туда везти? Зарыть бы здесь в лесу, так нет ишшо,
деньги давай, — сердился Пила.
—
Ты не вози, — сказал Сысойко.
—
Ишь ты! Как наедет - — лучше будет? Нет уж, свезу.
В избу прибежал Павел.
—
Апроська зовет! ись, бает, хочу.
—
А ты што? Нету, што ли, картошки-то?
—
Молока просит.
—
Поди, подой юорову-то.
—
Я доил, да нету молока-то.
Пила ушел в свой двор. Стая доить корову, у той не было молока.
—
Родить тожно хочет, — сказал про себя Пила.
Пила ушел в свою избу. В его избе было немного чище и светлее. Отсут-
ствие одежды и других вещей здесь было такое же, как и у Сыеойки. На печке
лежала Апроська, некрасивая, худая девушка. На полатях сидела Матрена,
Иван и Тюнька. Все они ждали молока. Матрена жевала картофель.
—
Ты ушел и утонул; дома хоть помирай... —
ворчала Матрена.
-—
Чево помирай! Вон ребята Сысойкины померли... Сысойко, гляди,
помрет, а старуха уж поди теперь померла.
—
А Сысойко? хворат? — спросила Апроська.
—
Сказано, помират.
—
А молока принес?
—
Где возьму? Вон корова-то родить тожно хочет, нету молока-то-.
Матрена заворчала.
—
Уж у тебя все так. Когда я дою, всегда молоко есть... Уж изленился
ты совсем.
—
Я те, стерео! Поворчи, што я тебя не отщепаю!
Пила ушел из избы рассерженный. Он вошел в третью избу, к соседу
Морошке. Морошка был нездоров, нездоровы и дети. Жена его плела лапти.
—
Нет ли продать чего? — спросил Пила жену Морошки.
—
А ты в город?
—
В город. Вон у Сыеойки ребята померли; надо к попу везти.
—
Ладно. Вон тамо лапти складены, возьми.
Пила взял две пары лаптей и пошел домой.
—
Нет ли у те травки? — просила жена Морошки.
—
Как нету!
—
Дай, родной!
—
Ну, погоди, Пашку пошлю. А Агашка как?
—
Ой не говори!
—
Ванька у меня тоже... Вон с Пашкой ничего не делается.
Иван был жених Агашки.
На другой день Пила сделал ящик в -виде гроба, положил в него два
маленькие трупа, завернутые в мешки, заколотил ящик досками и повез
на дровнях в село вместе с двумя парами лаптей и тремя берестяными бура-
ками от Морошки.
Ф. Решетников.
СМЕРТЬ АПРОСЬКИ.
Пила приехал в село вечером. Заплакал Пила, как заперли его корову
в чужую стайку. Хотел он увести корову ночью, да двери стайки были
заперты. На другой день отпели умерших, а Пила с церковным сторожем
едва-едва сделали на кладбище маленькую ямку и свалили туда гроб, потом
завалили яму землей и снегом. После этого Пила пошел к дьячку просить
денег. Дьячок сжалился над Пилой, дал ему пятнадцать копеек серебром. Пила
был очень доволен этими деньгами и даже повалился в ноги.
Выйдя из двора дьячковского, Пила долго стоял у своей лошади. Его
сильно давило горе. Он лишился коровы, которая кормила его. Как он теперь
без коровы будет жить? Как семья его пробьется до лета? Не корова бы, что
бы было с ними?.. Пиле все теперь опротивело, проклял он свою жизнь, долго
бил свою лошадь, сам не зная, за что; сел на дровни, стегнул лошадь, лошадь
пошла по улице. Пила не знал, куда ехать, и пустил лошадь на произвол.
Лошадь дошла до лесу. Дорога вела в деревню. Пила не поехал в деревню,
а поехал в город.
В городе Пила шатался две недели. Жил он подаяньем добрых людей.
Придет в дом, попросит ради Христа, ему дают, кто ломтик хлеба, кто гро-
шик. Ломтей у Пилы накопилось много: деньги шли на водку. Хотел он ку-
пить на рынке корову, да просили десять рублей. Видел он и дьячка своего
сельского, тот сказал ему, что корову он подарил по начальству. Узнавши,
где корова, Пила сряду две ночи ходил к воротам нового хозяина, да все во-
рота заперты; перелез он через заплот, да и там не нашел коровы, а зарубив
топором двух свиней и перебросив их через забор, увез в лес и там зарыл
в снегу.
Пила собрался ехать, как увидел около питейной лавочки толпу му-
жиков: зырян, вотяков, пермяков и крестьян Вологодской и Архангельской
губерний. Пилу любопытство взяло, и он спросил одного из толпы:
—
Што, ребя?
—
Ништо, — сказал один крестьянин.
—
Ты откедова? — спросил Пилу другой крестьянин
—
А подлиповеч! А вы-то?
—
А мы бурлацить.
—
Лиже! А пошто?
—
Бают: баско, богачество, бают...
Пила задумался. Каждую зиму он видел около этого кабака толпу
мужиков, каждую зиму он слышит, что они идут бурлачить, — богачество,
бают, от бурлачества получают. Прежде Пила не верил мужикам, говорящим
про богачество, и не спрашивал, что такое бурлачество: теперь ему опроти-
вела жизнь, мужики раззадорили его: «не лучше ли бурлачить? — спросил
сам себя Пила. А Сысойко?.. а Апроська?.. Ну их к лешим и с бурлачеством».
Апроська казалась Пиле милее бурлачества... «Уйди там, а куда?.. Ну,
уйди — и тю-тю»... думал Пила. Однако он снова подошел к бурлакам.
—
А вас много?
—
Не все ишшо
Их было человек тридцать
—-
А далеко?
—
Далеко.
—
А што робить?
—
Плыть.
—
Э! А скоро итти-то?
—
Скоро.
Пила ушел от бурлаков и поехал в Подлипную. Дорогой он думал:
«итти в бурлаки, или нет? Бурлачество, бают, — хлеба много... А в деревне
што! тот болен, другой помирает, третьего везти хоронить надо. Эх!.. Надоела
эта жизнь! Дай, пойду в бурлаки... Надоели подлиповцы: пусть помирают, мне
не пособить. Только выздоровеет Сысойко и Апроська, возьму их с собой»...
Пиле эта мысль хорошею показалась, он захохотал и решился, во что бы то
ни стало, уйти с Апроськой и Сысойкой бурлачить, сам не зная, что это
за дело такое, веря в слово богачество и в надежду иметь всегда много
хлебушка-.. .
«Уйду же я, уйду! Уж не поклонюсь боле -никому, не дам коро-вы .
Что я без коровы-то? Вон везу две свиньи, да что толку — не живые... И ста-
нового теперь не боюсь.» .. . При мысли о том, что он будет бурлачить, Пила
чувствовал какую-то легкость, свободу, удовольствие и никого не боялся.
До Подлипной Пила ехал четыре дня. Ночи он спал в деревнях. Каждую
ночь ему мерещилось бурлачество, или он идет куда-то на гору с Сысойкой,
Апроськой и всеми подлиповцами. Сердится Пила: зачем это прочие подли-
повцы идут, зачем и Матрена тут, и старуха Сысойкова тут?.. Идут они
долго-долго, все гора, и конца нет. Вот один свалится с горы, за ним другой
и прочие, и пила в страхе кричит и пробуждается. «Не дошли»... ворчит
Пила и силится заснуть, чтоб увидать что-нибудь получше — хорошо ли
бурлачить... Ему опять кажется: опять он с своим семейством.и подлипов-
цами на поле, и все рубят дрова. Рубят, рубят, а дров нет... Где же Сысойко
и Апроська?.. Жалко стало Пиле, стал он искать их, нашел: лежат в подли-
пѳвском болоте мертвые — медведем изгрызены... Заплакал Пила, заревел...
Проснулся, на глазах слезы... Живы ли Сысойко и Апроська?.. Сердце дрог-
нуло у Пилы: «а что, если померли?»... Пила не мог придумать, что будет
с ним, если помрут Апроська и С-ысойко. Он только и придумал: «а пошто
я-то не помру? Я-то не што живу»... В первый раз в жизни Пила почувство-
вал сильное горе. Его мучила не корова, а Сысойко и Апроська...
Мысль о Сысойке и Апроське всю дорогу мучила Пилу; всю дорогу он
не находил покоя. Зол сделался Пила и боялся он приехать в деревню, точно
в ней cto медведей засели.
Приехав в деревню, Пила прямо отправился к Сысойке. Домой он по-
боялся притти. В избе было темно и холодно, не слышно ни звука, ни шороха...
У ГІилы сердце дрогнуло.
—
Али померли? — сказал Пила.
Пила не получил ответа. Хотелось ему удостовериться, залезши на по-
лати, да боялся Пила. В первый раз в жизни Пила побоялся покойников.
Однако Пила залез на печку. Там лежала мать Сысойки. Пила заглянул на по-
лати, никого нет. Полегче сделалось Пиле: «Теперь Сысойко у меня... мать
верно померла», — сказал он весело. Стал он щупать старуху: старуха хо-
лодная, не дышит, лицо зеленокрасное, глаза открыты, так строго смотрят...
Пила струсил старухи, соскочил с полатей, плюнул на печку и убежал
на улицу... «Ишшо загрызет стерва», — ворчал Пила.
В свою избу Пила вошел весело. Как только он вошел, на него
закричала Матрена:
—
Што, дьявол!.. Всех нас уморить што-ли захотел?.. Вон Апроська-то
померла!.
Пилу как обухом кто ударил по голове, он рот разинул и тупо смотрел
на печку, іде сидел Сысойко бледный и такой сердитый... Жена все ворчала:
—
Ишшо не околел ты, чорт!?.. Другие мрут, а ему и смерти нет!
Пиле горько сделалось. Ударил он жену и полез на печку. На полатях
лежала Апроська. Она была такая же, как и две недели тому назад, только
не дышала. Пила не верил, что она умерла; стал он ее толкать, она не шеве-
лится... Взвыл Пила, убежал на улицу, забрался в стайку и долго там плакал...
В стайке спали Павел и Иван. «Помру ли я? — спросил сам себя Пила. «Уйду
отсель! уйду!» — закричал он и вышел из стайки. Пила хотел ехать, но ему
жалко стало Сысойки, да и что делать с Апроськой? Везти надо ее, опять
надо к попу ехать...
Пила вошел в свою избу. Матрена выла на печке. Сысойко дико смотрел
на Апроську. Он не плакал, а видно было, что его страшно мучило горе.
Он любил Апроську сильно, хотел с ней всегда жить; вот умерли ребята его
матери, умерла и мать... Зачем же Апроська померла? Он-то зачем не помер?
Дик и зол сделался Сысойко, теперь он походил на собаку, лишившуюся
своего детища, он готов был, бог знает, что сделать, только-бы Апроська
была жива, готов был помереть, но не знал, как помереть.
Пила также мучился, как Сысойко. Он сел с Сысойкой на полати и
долго смотрел на Апроську, потом вскричал: «Апроська!..» Апроська не дви-
галась. Пила заревел, заплакал и Сысойко. Долго плакал Пила, да не помог
слезами горю. Он опять вышел на улицу, сел на крылечно и стал думать...
Сначала ничего он не придумал, все Апроська мучила его; потом ему опро-
тивела своя изба, вся деревня. Пила вскочил, как бешеный, и сказал сам
себе: «Что я за чучело? Что мне жить-то? Пойду из Подлипной, наплюю
на их всех... Без Апроськи что за жизнь». Он вошел в избу.
—
Сысойко! айда отсель! Пойдем бурлачить!
—
Не пойду. —
Сысойко еще не верил тому, что Апроська умерла.
«А может она так»... думал он.
—
Э, дура голова! Пойдем! бурлачество баская штука, богачество по-
лучим, а хлебушка эво!.. ужасти!..
Сысойке не хотелось итти. Пила стал уговаривать его; Сысойко только
ругался.
—
Ну, и околевай, чорт! Я один пойду, ребят с собой возьму.
Пила стал думать, что теперь делать с Апроськой. Матрена ругается
за корову, говорит: «вези опять, отдай лошадь...» «Ну, уж теперь с меня он
шиш возьмет!». Однако он все-таки решил везти Апроську и мать Сысойки
к попу... «Коли просить чего станет, я и к набольшему его пойду... Бает,
у меня начальство есть».
На другой день по приезде в Подлипную он принялся делать гроб с Сы-
сойкой, Иваном и Павлом. На третий день они уложили в гроб мать Сысойки
и Апроську в такой одежде, в какой они умерли. На обеих их были худенькие
полушубки, худые лапти; Сысойко надел на руки Апроськи свои рукавицы
и положил ей на грудь ковригу хлеба. В этот же день Пила с женМ, детьми
и Сысойком, положив гроб на Пилины дровни, отправились в село. Гроб был
прикрыт досками и обвязан веревкой. На нем сидели Пила и Сысойко. На Сы-
сойковых дровнях, запряженных в Сысойкову лошадь, ехали Матрена, Павел,
Иван и Тюнька.
Дорогой Пила уговаривал Сысойку итти бурлачить. Сысойко ругался и,
наконец, поняв, что в деревне ему тошно жить, согласился итти с Пилой туда,
где хлеба много. Только как же без Апроськи?
—
Уж не воротишь. Жалко, а нетто делать, — говорил Пила вздыхая.
—
У, Апроська, стерво ты... леший!.. —
вкричал со злостью Сысойко.
Ему слишком было обидно, что Апроська померла.
Священник удивился, когда увидал перед своим домом подлиповцев.
Этот день был теплый, каких в этом краю мало бывает зимой. Солнце
грело, с крыш капало, ветру не было. Пила думал, что лето скоро.
—
Гли, Сысойко, солнце-то! — говорил Пила, весело указывая
на солнце. —
Лето тожно скоро... Ишь, как баско.
Сысойку это не порадовало, а возмутило. Он все думал об Агіроське.
—
А пошто она издохла?.. Пошто? — вскричал Сысойко.
—
Пошто? — спросил и Пила, и ему тоже обидно сделалось. Вышел
священник:
—
Ну, что, братцы?
—
Што! Знамо што... —
сказал Пила с сердцем. Он и Сысойко теперь
походили на зверей. Вокруг них собралось много крестьян, которым Матрена
и Павел толковали, как померла Апроська, и которые жалели и умерших
и Матрену.
—
Кто опять умер? — спросил священник.
—
Кто? Как бы не ты, жива бы Апроська-то была... —
ворчал пила
—
Ну, полно, Пила... Она теперь покойная...
—
Знамо... Зажмурила шары-те. От того и померла...
Крестьяне между тем с участием расспрашивали Матрену и Сысойку,
отчего умерла Апроська.
—
Ступайте в церковь, я сейчас буду. —
Священник ушел к стано-
вому, крестьяне по своим домам, а Пила и Сысойко поехали к церкви. Цер-
ковь была отперта сторожем. Поставивши гроб среди церкви, Пила и Сысойко
с Павлом и Иваном отправились на кладбище.
—
Неужели тут ьсе люди? — спросил Сысойко.
—
А кто не то. А ты помнишь, где отец-то твой лежит?
—
Кто ево знает!
—
А вон на той стороне, — туда и пойдем копать; а вон тамо
ребята.
Пила и Сысойко отгребли снег, потом топорами прорубили неглубокую
яму. Эта работа продолжалась с час, до тех пор, пока за ними не прибежал
сторож.
В церкви священник и дьячок начинали уже отпевание. Дьячок стоял
около священника, на котором была надета ветхая риза. В руках у священника
было кадило. В церкви теплилась одна лампада и горели две свечки. Гроб
был открыт. Пила и Сысойко стояли около гроба и смотрели на Апроську.
Они не молились, а думали; жалко им было и досадно, что Апроська умерла,
что ее в землю скоро зароют; а как да старуха-то с'ест ее?..
—
Надо-бы другой гроб-то, — сказал Сысойко.
—
Поздно уж.
Пилу и прежде и теперь одно занимало: зачем это священник какой-то
штукой с дымом таким баским машет? Это занимало и детей его и Сысойку.
—
Батюшко, ты не хлесни Апроську-то, — сказал Пила.
Священник молчал.
—
Право, брось! Ишшо вырвется.
Священник стал убеждать Пилу, что он делает нехорошо, что это так
законом установлено. Наконец священник кончил отпеванье, посыпал трупы
землей и велел подлиповцам нести гроб.
С полчаса Пила возился с Сысойком. Сысойко просил еще посмотреть
на Апроську, а Пила хочет закрыть гроб и увязать веревкой.
—
Пила, я ишшо погляжу!
—
Ишшо не нагляделся!
—
Пила, я Апроське нос откушу!..
—
А это вишь? — Пила показал Сысойке кулак
—
Пра, откушу!
—
Не тронь!
-
—
Дай?!
Сысойко расцарапался с Пилой. Дьячок и сторож выпроводили подли-
повцев из церкви и с двумя крестьянами вытащили гроб на улицу.
На кладбище Пила увязал гроб веревкой, покопал еще яму, и с Сысой-
ком и ребятами опустил гроб в яму.
—
Пила, дай погляжу!
—
Ну уж, развязывать не стану.
—
Я завяжу.
Пила толкнул Сысойку и стал засыпать гроб землей. Засыпав землей
и снегом яму, Пила и Сысойко воткнули в курган два топора.
—
На, Апроська!.. Не жалуйся, што обижали тебя..
Дети Пилы ушли к матери за церковную ограду. Матрена не пошла
на кладбище; она плакала у церкви.
Пила и Сысойко с полчаса стояли у кургана. Они большую часть времени
молчали, смотрели на топоры; жалко им топоров-то, а может, Апроське пона-
добятся они. Надо бы с ней положить... «Ведь вот, Апроська-то жила, жила,
а теперь лежит вот тут»... —
говорил Пила и плакал.
—
Как-бы ее старуха не с'ела. Пошто же это в землю-то зарыли? —
говорил Сысойко
—
Пошто! што с ней, мертвой-то?
—
А мы возьмем, уволокем!
—
Ну-ко возьми! Уж теперь их нет тута.
—
Вре?!
—
Поп бает, улетели!
—
Ах, ватаракша! да мы зарыли-то, не поп?
—
Ну, бает, как зароем — и тю-тю...
Вдруг Сысойке послышался стон из земли, он пустился бежать и,
запнувшись о пень, упал.
—
Эк те бросило! — захохотал Пила.
—
Пишшит!.. Ай, пишшит! — кричал Сысойко.
Пила струсил.
—
Кто пишшит? — крикнул он.
Пила услыхал из могилы стон и стук... Пилу морозом обдало, он не мог
двинуться с места... Из могилы раздался еще глухой протяжный стон, похожий
на визг. Пила побежал. Добежав до ворот, он закричал: «Сысойко! беда»
Сысойко лежал на своем месте, боясь встать... Ему слышался еще стон. Пила
тоже не шел к Сысойке. Оправившись от испуга, он сжал кулаки и стал
ворчать: «Попишши ты у меня! Я те ужо... Эк те взяло!.. Сысойка!»
Сысойко опять пустился бежать и, прибежав к Пиле, кричал: «Ай беда!
пишшит! все пишшит»...
'
•
?•
—
И теперь?
—
Теперь... Сысойке и теперь казалось, что пишшит. Пила уже не слы-
хал стона.
—
Кто же пишшит-то!.. Витер? — спрашивал Пила.
—
Апроська.
—
Уж молчал бы... Знаешь ты черну немочь.
Крестьянин и рабочий. Ч. I.
9
—
Апроська!
—
Ну нет, Апроська улетела... Вот так штука!..
Обоих их любопытство брало, что это за штука такая? Итти разве
послушать, да боялись они, их трясло.
—
Уж не Апроська ли? — сказал вдруг Пила.
—
Я те баял...
—
Пойти туда?
Сысойко побежал за ограду, Пила пошел за ним.
—
Леший! право... чорт! подем, поглядим тамока, — уговаривал Сы
сойку Пила.
Сысойко не шел.
Пила и Сысойко сказали об этом Матрене и ребятам, и те испугались.
Сказали они крестьянам; те сначала не поверили, потом пошли на кладбище,
но так как там ничего уже не слыхали, то и обругали Пилу и Сысойку.
Предмет любви Пилы и Сыеойки, Апроська, была живая похоронена.
Интересно было бы знать, что бы сталось с ними тогда, когда бы она про-
будилась от летаргии в то время, как Пила ладил веревку обвязывать гроб.
Вероятно, они разбежались бы, а может быть, и убили бы ее.
И. Златввратский.
РАССКАЗЫ ЗАВОДСКОГО ХЛОПЦА.
Говорят, что есть такие заводы и фабрики, где рабочему люду жить
весело. Может быть. Нет, вот на наших маленьких стеклянных заводах,
которых довольно раскидано в дебрях лесов и новгородских, и муромских,
тяжко работать, невесело жить. Посмотрите на наш народ: в чем только
душа держится, жизни не видно, грустно за человека...
Лет пятьдесят назад, как барин (владелец нашего огромного леса) по-
строил заводик в глуши, вдали от мира божьего; пригласил мастеров, переселил
к ним из деревень мужиков на подмогу—и пошла работа: отцы—мастера, ребя-
тишки с семи лет — хлопцы; помрет отец — сынишка-хлопец становится
мастером к отцовскому горшку, а хлопцем становит младшего бра-
тишку или, если есть, так сынишку... Так из рода в род и переходило
мастерство.
Провиант, одежа и все, как и везде, выдавалось от завода. Чего же
лучше? работай — сыт будешь... незачем тебе и выглядывать из-за сумрач-
ных стен дремучего леса на свет божий: все это за тебя начальство посмо-
трит, все купит й еще в долг даст, а коли в долг даст, так если бы захотел
уйти — не уйдешь,,. Опять спрашиваю: чем же плохо? чего же лучше. Да, хо-
рошо, говорят, и лучше ничего не надо. Не так полагаю я, потому что верю
сказавшему: «не единым хлебом жив бывает человек».
Работает молодой хлопец у жаркой печи; становится хлопец парнем —
берет за себя девушку из соседней избенки; делается хлопец мастером —
снова стоит у той же раскаленной, пылающей печи, где не выстоять вам,
непривычным людям. Стоит он в жаркое лето, стоит в студеную зиму, а буй-
ные, нездоровые ветры, разгуливающие сквозь щели рабочего сарая, обдают
его раскаленное тело холодом; в сорок, в пятьдесят лет отдает мастер душу
богу... Кто это помер? — человек...
Не велик наш завод. Тридцать, сорок избушек, едва поднявшихся
от земли, с двумя, тремя окнами, уцепившись одна за другую, вытянулись
в рядок; перед избушками луговинка, за луговинкой лес. Направо, при в'езде,
на юру, контора, налево гута — большой почерневший сарай, с высокою
(пролетом) крышей; в сарае две печи, где варится стекло; в печи 1.500'
постоянно... И идут от наших избушек вместо улиц и дорог протоптанные
тропинки к этим двум пунктам, где заключены цели бытия нашего; по одной
гуськом ежедневно рабочий люд ходит в гуту, по другой (в воскресный день)—
в контору и в деревенский кабак.
Бабы у нас на заводских работах не бывают, да и дома им делать
нечего: скот редко-редко у кого есть, лошадей вовсе нет. В зиму выткет
которая-нибудь рубахи три, четыре — хорошо; на сторону работать некуда —
все далеко. Летом в лес ходят за ягодами, за грибами, а то, по полдням, лежат
на луговине да «ищутся».
После субботнего шабаша выйдет наш рабочий люд из гуты, не торо-
пясь поест — и на печь, а то другие выйдут на завальни, пошепчутся, по-
смотрят — и тоже спать. В воскресенье получат провиант, пропьют малость
из него в кабаке, потопочутся к вечеру на луговине, помотаются из угла
в угол, словно ищут чего-то их тоскливые души...
Разные средства знал Фаддей Ильич, как доставать водку; но чаще,
по привычке, прибегал он к одной штуке, которая хорошо известна и завод-
скому рабочему люду, и заводскому начальству. Печальная эта штука, груст-
ная штука; говорит она, эта отчаянная штука, о великом человеческом горе,
о великой тягости жизни народной.
Собирается утром в воскресный день народ в конторе.
—
Доброго здоровья... С праздничком.
—
Здорово, что требуется? — допрашивает конторщик.
—
Да, ведь, знамо, Сил Карпыч, за пропитанием...
—
Ну, говори, Тимошка, сколько?
—
Да уж мешечка бы два нужно.
—
Ты с ума, што ли, спятил?
—
Да, Сил Карпыч, тоже, ведь, наше дело женатое.
—
Сколько семьи?
—
Восьмеро.
—
Эк тебя прорвало — отзывается, входя, управляющий наш, толстый,
здоровый мужик-маклачище.
—
А вы, вот что, ребята, посдерживайтесь...
Так-то... Эдак, ведь, нельзя... зря... Народ мы ç вами не богатый... А заводу
тоже от ваших похотей убытки терпеть не приходится...
—
Это точно, Федул Иваныч, что нужно посдерживаться, — отвечают,
улыбаясь, рабочие, — ну, а тоже, ведь, и то сказать... вот что!
Стал конторщик отсчитывать, кому что, а в это время уж показалась
лысая голова Фаддея Ильича.
—
А! мужички мои, за про?иантом?— кричит он. —
Хорошее дело...
Здрасте!
—
Здорово, дед, — отвечают рабочие.
—
А мне бы, Сил Карпыч, шапочку,—запевает свою любимую и всегдаш-
нюю песню Ильич на ухо писаря, любуясь на хитро заткнутое за это писари-
ное ухо перо.
—
Да куда ты их, дьявол, деваешь. Жрешь, што ли?
—
Поизнашивается...
—
Врешь, принеси старую, покажи...
—
Гм... Чудак человек! Она, друг, совсем развалилась.
—
Врешь...
—
Вот ей-богу... То-ись совсем никуда не годится.
—
Нет, брат, ты уж две шапки взял, — будет...
—
Не дашь?
—
Не дам.
—
Ну, в рот тебе курицу! — обругался Ильич. —
Федул Иваныч,—
крикнул он управляющему, — прикажите.- .
—
Чего еще?
,— Шапочку бы... Не могу я с своею лысиной...
—
А ты лысину-то заклеил бы... вот што, — присоветывает управляю-
щий. —
Не проедайся!
—
Да полно, Федул Иваныч, што дурачишься!..
—
Уйди.
—
Ах, ты провал вас возьми!.. Так и не дашь?
—
Чего? В шею — дам.
—
А шапку!
—
Уходи.
—
Ну, косушку водки дашь?
—
Сил Карпыч, да толкни ты его в затылок, подлеца.
Налетает Сил Карпыч.
—
Нет, ты погоди, друг... Братцы, што делать? Присоветуйте...
Собравшиеся глупые ребятишки только пялят свои серые глазенки
в ответ на сердечную просьбу Ильича.
—
Федул Иваныч, — решается Ильич, — в
ножки поклонюсь, — дай
шапку... Н -не могу я без шапки...
—
Ну, кланяйся.
—
ш
—
Сил Карпыч, быстро сообразив писариным умом своим, пихнул сзади
коленкой Ильича.
—
Ха, ха, ха! Ну, и ступай.
—
Федул Иваныч, потешу!..
•— Ха, ха, ха!.. Иди на голове...
Упирает управляющий в бока руки.
•— Изволь, дашь?
—
Ну...
И старается старец Фаддей Ильич поднять свое дряхлое тело, встав на го-
лую голову и руки.
—
Ха, ха! Лысину-то запачкал!.. Ха, ха! Жена!
Публика хохочет.
—
Карпыч, позови жену... Ха, ха, ха!
Из окна конторы выглядывает баба.
—
Жена! смотри... Квилибрист! Ха-ха-ха! Ну, вертись колесом!
Фаддей Ильич раза два перевертывается.
—
Ха, ха, ха!.. Жена! а? Увеселитель.. Дай ему водки... Ну, Фаддей,
последнюю шапку отдаю... Тслько единственно за одно мое удовольствие.
—
Уж ладно...
Фаддей Ильич, улыбаясь, пьет водку, надевая новую шапку и не то стыд-
ливо, не то с удовольствием тайным, посмеиваясь, идет к кабаку.
—
Шапка! — кричит в кабаке Фаддей Ильич, высоко подняв новую *
шапку над головами кабацких гостей.
—
Ах-ха, ха, ха! — восклицает кабак вместе с веселым кабатчиком,
показывая пальцами на новую шапку Фаддея Ильича. —
Вот она, шапка-то!
—
И уморит, братцы, нас когда-нибудь этот старичок потешный...
—
Ну, и что ж, старец, эта шапочка твоя — от уныния? — заговорил
кабатчик.
-
От уныния, друже... Потому шапочка эта скорбная...
—
Скорбная?
—
Скорбная.
—
А почему-ж она скорбная?
—
А потому, что из-за нее, вот из-за этой шапки, тело человеческое
ломалось, кости старые ныли, вольный человек этою шапкой закрепощается,
чтоб только великое уныние от сердца своего отогнать... Братцы, вы меня
за эту шагіку не обессудьте! — крикнул уныло Ильич кабацким гостям.
—
Полно, дед...
—
Ей, этой шапкой немудрой, моя и ваша слеза куплена...
—
Ну, и давай же я тебе, старый кузнец, полштоф поставлю за эту
твою дорогую шапку.
—
Ставь, милый! А мы тем временем веселье наше малое, веселье не-
хитрое настроим!..
Минуло мне семь лет вместе с двумя другими мальчуганами.
Помню, ранним-ранним утром пришел к нам десятник и сказал отцу,
чтоб он «тащил» меня в контору.
—
Как есть время по справедливости... в конторской книге обозна-
чено,— прибавил он, — да поскорее... Управляющий теперь чай пьет,
в самый раз!
—
Пора, пора уж... Чего тут шленды-то бить? — ворчала на меня моя
старая тетка.
.
4 ч.,
—
Чего пора?.. Малыш еще совсем, — несмело вымолвил на эти слова
мой смиренный тятька.
—
Е-есть надо, — сказала тетка со своею старческою строгостью, —
вот что!.. Провиянту надбавят... А то — малыш!
Ни слова не сказав по своей смиренности, надел тятька шапку, и мы
пошли потихоньку к конторе; всю дорогу тятька смотрел куда-то от меня
в сторону своими мутными глазами.
Управляющий в конторе с свежим ситным и медом пил чай. Удивил
тогда меня он, потому что показался мне таким сытым и толстобрюхим,
что не сравняться с ним ни одному сытому мужику из села.
Близ дверей уже стояли с своими тятьками мои сверстники и, засунув
в рот пальцы, с завистью следили за мухами, храбро уплетавшими такой
чудный мед.
—
Ну, паршивцы, — так с добрым утром приветствовал управляющий
наш, лениво прожевывая кусок ситного, — полно баклуши бить, дарма есть
пора перестать, даром кормить вас мы не намерены...
—
Рано бы, мотри, Ван Ваныч, — смиренно и здесь молвил было мой
отец, скосив жалостливо как-то на бок свою голову и гладя меня одною
рукой, — очинно еще молод бы...
—
Мо-ола-ад! — протянул управляющий. —
А ты балуй его еще... Вы
благодарны должны, кажись, быть... Молад, — так в мастера скорее выведу.
—
По себе знаю, Ван Ваныч, тягостно с измалолетства-то.
—
А тебе плохо, што ли?.. Али вам все даром?.. Должны вы быть нам
благодарны, али нет, ежели мы такую вас ораву содержим?.. Хлеб, изба,
одежа, водка — все... Должен ты быть благодарен, говори?!
—
Благодарны, что говорить!.. Экую ораву! — отвечали, кланяясь,
тятьки, вполне, кажется, соглашаясь, что содержать такую ораву и-и как
много стоит.
.
»
—
Ну, то-то. Ты должен знать, как я за благодарность удовлетворить
люблю.
Тятька поклонился низко-низко и смачно усмехнулся, так как он
хорошо знал, в чем силища этого удовлетворения.
—
Жена ! — крикнул управляющий, вставая, — поднеси-ка водки вот
ему... Он чувствительный...
—
А ты учись, бестия, у отца-то послушности, —
обратился он ко мне и отодрал при этом случае за вихор для внушения.
С этой самой минуты приобрела для меня заводская контора великое
значение.
Смутное чувство мучительной истомы в геле до содрогания охваты-
вает меня, когда встанут вдруг в памяти эти первые непосильные рабочие
хлопецкие дни.
—
Шабаш! — громко крикнул в субботний вечер надсмотрщик, стоя
у песочных часов, — это было в первый раз услышанное нами, хлопцами,
заводское слово, — и что-то дрожью пробежало по истомленному хлопецкому
телу.
V
'
-
Как будто ошалелые, обеспамятелые, неслись мы на село, а изможденное
тело на каждый шаг твой отзывалось болью.
—
Тяжко, бабушка, тяжко! — вопили мы перед вольным человеком,
бабушкой Матреной, поверяя ей на разные голоса первое свое малое хло-
пецкое горе.
—
О-ох, знаю, касатики мои, знаю! — чуть не вопила вместе с нами
старуха, словно всею своею душой проникая в ребячье горе.
—
Посмотри-ка вот, бабушка, ты у меня ноги, обжог я их больно,
как при таком огне работал, — вопит малый хлопец, показывая бабушке
Матрене свои худые ноги с вздувшеюся в нарывы кожей от обжогов раска-
ленным стеклом, которым нет того дня, чтобы с непривычки не жгли мы,
хлопцы, необутые, в летние работы, ноги свои.
—
А мне вот, бабонька, брызнуло на руки стекло-то такою искрою
огненной, — вопит другой хлопец, протягивая свои худосочные, чуть не до
кости прожженные ручонки.
—
Вижу, малые мои работнички, о-ох, вижу и знаю, — причитала
вместе с нашим ребячим воплем бабушка Матрена, осмотрев в это время
наши хлопецкие недуги.
—
Погодите-ка, вот я от божьей лампадки маслица возьму... Знаю я,
помогает вам это маслице божье, — говорил «вольный человек», обвязывая
наши раны.
—
Поотдохните-ка вы, малые, а я какого ни есть нестечка по-
приищу вам, — все задушевнее говорила бабушка Матрена, отыскав и ставя
перед нами нестечко, которое было не в пример лучше, чем горячий нама-
занный медом ситный управляющего.
После этого нестечка вдруг начинаешь чувствовать, что в усталое тело
твое как будто влилось что-то такое, что вот так и хочется вспрыгнуть, хо-
чется лететь и лететь, но истомленные члены неподвижны и словно клещами
приковали тебя к лавке.
А на другой день, в воскресенье, молодые ноги уже с раннего утра
носят нас по бабушкиной «благодати-загуменникам» ; свежий воздух так
и пронизывает тебя, словно выгнать хочет гарь и дым из груди, надышав-
шейся ими в заводской гуте.
—
Страшно нам, бабонька, работать-то, — опять плачемся мы, хлопцы,
бабушке Матрене, собравшись в поздние сумерки опять за ее нестечком,
когда затрашний день встанет в нашей голове страстью божией.
—
Лягте-ка, ребятки, лягте, усните, да не думайте... Поздно уж теперь
итти-то. А завтра по свежей росце так-то добро лесом отхватаете.
И мирно засыпали мы, а в полусне как будто неясно видели и слы
шали, как бабушка Матрена, прочитав перед образом с теплящеюся лампадой
молитвы, откладывала в сторону толстую, в кожаном переплете, книгу,
снимала и клала на нее большие медные очки, а губы ее внятно шептали:
—
Царю небес, душ истинных утешителю, даси терпение, душам малым
успокоение...
И долго слышится еще во сне самой ею составленная молитва, пока
сквозь редкий утренний воздух не донесется резкий, унылый звук завод-
ского колокола.
—
Пойдемте-ка, ребятки, вставайте, и я с вами поплетусь.. Посмо-
трю-ка я на них, старуха, как они там с вами, — грозно так говорила
бабушка Матрена, — да вот захвачу-ка с собой клюку старушечью, — еще
грознее говорила она.
С глубокой верой в силищу этой клюки бабушки Матрены направля-
лись мы к заводу, в великой надежде, что при этой клюке по рукам нашим
не будет ходить прут надсмотрщика.
—
Вы у меня смотри-посматривай за ними ! — кричал управляющий
наш, обходя гуту и показывая на нас надсмотрщикам, — чтоб воровства
ни-ни ... Чтоб ни рюмки... Узнаю — задеру... А, уж здесь, старая?
—
Здесь!... Мучители вы, — откликнулась голосом грозным из даль-
него угла бабушка Матрена, — ведь, не будь меня, постороннего человека,
кожу вы с них снимете... Варвар, — заговорила она еще грознее,-—ч то ты
им, малым, сапожишки-тѳ не купишь, что ты им адским-то огнем, младенцам,
ноги-то жжешь?
—
А ты вот купи им сама... Ты богато живешь... А нам бы это очинно
было на руку...
—
Эх, вы, псы алшныеі
—
Цыц! Поговори еще... Сиди, пока дозволенье дают... А то, ведь,
недолго сказать кому следует, что заводских ребят с толку сбиваешь — так
знаешь... забудешь... Хорошо, что ты баба, так и прощают по твоей глупости.
—
Я забуду? — вскрикнула бабушка Матрена, стукнув клюкою своей
о глиняный пол. —
Да я тебя, окаянного, упеку! Да я имущество все свое
по палатам истрачу, по тебе, зверю...
—
А ты чего зеваешь? Али потачку дают? — вдруг по затылку ударил
упрасляющий малого, зазевавшегося на грозную речь бабушки Матрены хлопца.
—
Тьфу! — только и могла сплюнуть бабушка Матрена при уходе
управляющего, да клюку ее, здесь бессильную, передернуло в руках.
Так изо дня в день и потянулась наша 8—10-часовая рабочая хло-
пецкая жизнь. Из всей этой, как мельничное вертящееся колесо, однообраз-
ной жизни помнятся мне хорошо домашние вечера.
Вечер. Темно. Тело больное покоя просит; кусок хлеба и пустые щи
на столе: запьянствовавший тятька лежит на печке, и всю эту немудрую
обстановку украшает тетка брюзгливым своим ворчаньем.
—
Вот теперь и ешь, что хочешь, все тут, — ворчит она, сунув мне
ложку. —
Нажрался вон уж один-то мерин, прости господи... Пора бы уж,
чай, за ум взяться — мальчишку-то поучить...
—
Воровать-то? Н-нет, н-ни-ма -агу, Петька, н-не-ет, — отзывался
с печки тятька.
—
Воровать! — вскрикивала тетка.
—
А коли есть-то нечего?.. Спокон
веку у нас без этого никто не прожил... Рази воровство — десяток посу-
дины взять с завода, коли из конторы муки не дают?.. Эка невидаль!..
Пора бы уж мальчишке знать это, да тетке помогать...
—
А его, малого, изымают? — откликался тятька.
—
Н-ни па -зволю...
—
Ну, изымают — постегают раз, не беда... Всех порют — не плачут...
—
Не могу... не позволю... Я отец, — не могу позволить, — горячился
тятька.
А на другой день уж тятька ходит за мной, или сядет на одно место,
опять пересядет, в окно посмотрит, голову потрет, а войдет тетка, он
сейчас искать чего-нибудь начнет, словно как бы дело делать.
—
Петька, любишь ты меня? — начинает ласково заговаривать со мной
тятька, улучив минуту, когда выйдет тетка за дверь.
—
Люблю, тятька.
—
Ну, то-то... Я верю, ведь... Я знаю, — завидя, что идет тетка, гово-
рит он наскоро и замолкает.
—
Что тут за разговоры ведете? — строго спросит нас тетка,
на минуту вернувшись в избу. —
За водкой, чай, малого смущаешь... Нет,
чтобы на дело...
•
—
Так ты любишь? — как бы невзначай заговаривает он опять по уходе
тетки.
—
Люблю, тятька.
—
Ну, я знаю, ведь... Петька, — заговорил он другим, таким тихим
и жалостным голосом. —
Петька, одну посудинку... только одну... Больше
чтобы ни-ни . . . Я и не прошу... Боже сохрани — управляющий узнает —беда
будет тебе, Петька... А я этого никогда ни-иха -ачу!.. А так, по чести,
одну... так, какую-нибудь... негодящую... Только чтоб, единственно, — каюсь
тебе Петька, — для похмелья... Больше не пгужно... зачем баловаться?
—
Выдерут, тятька.
—
Ни-ет!.. Одну-то!.. Одну за пазухой не увидят... А в кабак-то уж
я сам...
Сначала мы, хлопцы, часто с непривычки попадались в таком воровстве,
но после нескольких внушительных вздерок на контроле, лихо выучивались
таскать с завода посуду.
Я сперва таскал для тятьки, потом для тетки, а потом вместе с другими
лихими хлопцами стал сбывать ее в селе и для себя на бабки, на гостинцы.
Проворные такие на это мастерство сделались мы!
Ф. Решетников.
НА ЗАРАБОТКИ В БУРЛАКИ.
В полиции Пила и Сысойко жили с месяц. Жили они в небольшой
комнате, называемой чижовкой, грязной, с тремя лавками, двумя неболь-
шими окнами с решотками и с разбитыми стеклами в рамах, заклеенными
в нескольких местах бумагою. Клопов, блох и вшей в ней находилось бесчи-
сленное множество, и эти насекомые то и дело, что насыщались кровью
своих жертв — нескольких человек, постоянно находившихся в чижовке.
Иногда в чижовке было человек десять, иногда и пять. Люди эти были
большею частью пьяницы, найденные ночью на улицах полициею, — люди, на-
несшие обиды разным подобным же им людям, не платящие долгов, уличен-
ные в воровстве и разных преступлениях, которые сидели тут по неделям,
а потом или препровождались в острог, или выпускались.
Пиле и Сысойке весело было с этими людьми; но они все-таки им не
нравились. Они поняли, что чижовка такое место, куда садят только «не-
годных людей, да и люди эти все ругаются, да говорят такие слова, что ужа-
сти». Первую неделю Пила привыкал к этой праздной жизни и удивлялся,
какой это добрый человек носит им хлеб, хоть и не свежий, а все же на-
стоящий, и воду носит. Но когда он узнал от солдат, что он под судом,
и хлеб дается ему казенный или царский, и когда товарищи его надоели ему,
он не залюбил эту чижовку и всех людей, которые в ней жили, и постоянно
ругался с ними. Первым делом его храбрости в чйжовке было то, что он
согнал с одной лавки двух женщин и расположился с Сысойком на место их.
Это было на второй неделе их заключения. Все они спали на полу в своей
одежде, на своих кулаках, так как постлать и положить под голову нечего
было, но привыкши спать на полатях и поняв, что спать на лавках лучше,
чем на полу, где постоянно ходят и наступают на них, Пила, во что бы то ни
стало, задумал отнять одну лавку. Как он ни приступал, его не пускали на
лавки и даже гнали, когда он садился. Но вот одна лавка опросталась:
лежавшие на ней арестованные были выпущены, и на их место расположились
две молодые женщины, обвинявшиеся в воровстве. Пила узнал, кто эти
женщины, и не залюбил их. Когда на другой день потребовали их к допросу,
Пила и Сысойко тотчас заняли их место. Заметивши это, другие арестованные,
перебивающиеся так же, как и подлиповцы, обиделись.
—
Вы, сволочи, зачем легли?
—
А што?
—
Тут занято, почище вас есть.
'
—
Поговори ты, собака!.. Мы, брат, раньше тебя живем.
Как их ни ругали арестованные, Пила и Сысойко только отругивались
и с места не шли.
Пришли женщины и, увидев, что им, кроме пола, лечь некуда, стали
толкать Пилу и Сысойку. Те притворились спящими. Когда женщины пота-
щили Пилу, Пила ударил одну из них так, что та упала на пол.
—
Что ты, собака, дерешься?
—
Што? Ну-ко подойди ошшо! Подойди!..
—
Ты наше место занял!
—
Я те дам «занял»! Прытка больно!..
В чижовке все хохотали.
—
Да пустите, черти! — просили женщины.
Пила лег лицом к стене и ворчит:—Я те пущшу, ватакшу. Ты то
пойми: за что мы-то сидим?
Женщины стали ласкать Пилу.
—
Какой ты хороший! — говорила одна.
—
Я те «хороший»... Прытка больно!..
Одна женщина обняла Пилу. Пила опять ударил ее.
—
Сказано не тронь! и все тут! А с тобой уж не лягу, у меня вон
Апроська была, а ты — чужая...
Подлиповцы каждый день топили печки в полиции и у городничего;
случалось, проводили по целому дню в кухне городничего, что-нибудь
работая. Дни эти были блаженные для них: они были несколько свободны, их
кормили щами, жарким и даже кашей. Сам ' городничий понял положение
Пилы, тем более, что жена его, Матрена, просила городничего пустить ее
в чижовку жить с ребятами. Они теперь жили у одной нищей за 15 коп.
в месяц и собирали Христа ради. Однако городничий не дозволил Матрене
жить в каталажке, а погрозил отправить в Подлипную.
Казаков и солдат подлиповцы не любили, но боялись их; те, зная
о подлиповцах, обращались с ними добрее, чем с прочими арестованными,
и часто шутили. По мнению солдат и казаков, подлиповцы были очень глупы
и дики; раздразнить их ничего не стоило; осердившись, подлиповцы лезли
драться на того, кто сердил; но не все из солдат были такие: один из солдат
часто отговаривал подлиповцев от ругани и драки. От этого же солдата
они узнали, кого надо бояться, кого бить, кому как говорить, кому кла-
няться, кому нет. Подлиповцы узнали также, что их становой и сельский
поп еще не большие лица, а в городе есть выше их: исправник,
городничий, судья, а над попом — благочинный, и что над этими лицами еще
есть старше, они живут в губернском городе, и над теми тоже есть
старшие... Подлиповцы только дивились этому и плохо верили. Говорили
им также, что этот город не один, и земля велика; подлиповцы только
смеялись.
В продолжение месяца подлиповцы узнали больше, чем живши до этого
времени; например, они узнали, что есть места лучше и хуже Подлипной,
есть люди богатые — и такие, которых ни за что обижают и делают с ними
не силой, а чем-то иным, все, что только захотят, как это было и с ними:
в Подлипной они боялись только попа и станового, а здесь многие их
обидели, избили и отодрали, и теперь никуда не пускают. Узнали, что
такое паспорты; узнали также, что так жить.,
как жили они, нельзя,
а нужно итти в другое место. Пиле и Сысойке опротивела не только деревня,
село, но даже и город, и они задумали, как выпустят их, тотчас же итти
бурлачить и вести себя скромнее.
Наконец Пилу и Сысойку выпустили из полиции.
—
Куда теперь? — спросил Сысойку Пила.
—
Знамо, бурлачить.
—
Айда! А мы Пашку да Ваньку возьмем?
—
Возьмем.
—
И Матрену?
—
А не то как? Ну, и времячко! и городок! Сколько бед-то!
—
Одно к одному и идет. Апроськи нет, пишшит поди, стерво. Лошади
тютю...
Y
—
А там, бают, лучше.
—
Опять бы беды не было?
Насобирав на дорогу хлеба, купив на собранные деньги два мешка
и по две пары лаптей, подлиповцы с Матреной и детьми ее отправились
бурлачить. К ним пристали еще четыре крестьянина Чердынского уезда,
отправляющиеся бурлачить в третий раз.
Подлиповцы и прочие крестьяне очень бедно одеты, но последние,
по одежде, все-таки несколько богаче первых. На них надеты овчинные
полушубки, во многих местах изодранные, зашитые серыми нитками или
дратвой, с заплатками кожи, холста и синей нанки; под полушубком видится
поддевка из толстой сермяги, также, вероятно, с заплатами; на головах
большие шапки из бараньей шкуры, тоже с заплатами; на ногах новые
лапти; мочальными бичевочками обвязаны серые с синими из нанки запла-
тами штаны, по колени не закрытые ничем; на руках — или небольшие
кожаные рукавицы, тоже с заплатами, но они не одни надеты на руки:
под ними есть варежки, когда-то связанные из шерсти, а теперь обшитые
холстом, -— ил и большие собачьи рукавицы, т. -е. сшитые из белых собачьих
шкур с шерстью. Но Пила и Сысойко одеты еще хуже; на них полушубки
из овечьей и телячьей шкур, чуть-чуть прикрывающих колени. Полушубки
эти распластаны во многих местах, дыры ничем не зашиты, сквозь них
видятся серые изгребные рубахи и грудь, так как у горла нет ни пуговиц,
ни крючков, и они опоясаны ниже пупа толстыми веревочками. От полу-
шубков болтаются о колени клочки кожи. Шапки у них из телячьих шкур
тоже с дырами, ничем не зашитыми; синие штаны, обвязанные по колени
веревками от худых лаптей, тоже с дырами, и сквозь дыры видно тело;
лапти худые, из носков выглядывают онучи; рукавиц не было ни у Пилы,
ни у Сысойки: их украли в полиции. Матрена была, одета в такой же
полушубок, как и подлиповцы, и такие же лапти, с той только разницей,
что колени ее прикрывала синяя изгребная рубаха, в голову — худенький
платок, подаренный ей в городе. Матрена была опоясана веревкой, и за па-
зухой ее сидел трехгодовалый Тюнька. На руках Матрены были варежки,
такие же, как и у крестьян, шедших с ними. На Павле и Иване не было
вовсе шерсти, а сверх худых рубах надеты серые поддевки; ноги и колена
прикрывали тряпки, завязанные бичевками от худых лаптей; на руках —
большие кожаные рукавицы с дырами; на головах — шапки из крепкого
войлока. У каждого из наших путешественников болтается на спине по ко-
томке с хлебом, по паре или по две пары лаптей; у Пилы, кроме этого,
болтается еще вместе с лаптями худой сапог, найденный им в городе где-то
среди дороги, вероятно брошенный по негодности. Для чего взял Пила этот
сапог, он и сам не знал, а понравилось. «Баская штука-то; ужо продам»,
говорил он, и действительно продавал в городе этот сапог, только никто
его не взял.
Идут наши подлиповцы по большой дороге, ухабистой и частью зане-
сенной снегом; идут по сугробам и ругаются. Мороз как на зло щиплет им
и щеки, и колени, и пальцы ног и рук, и уши; хорошо еще, что по обеим
сторонам лес густой и высокий. Подлиповцы привыкли к холоду, и их только
злят проезжие в повозках и с дровами: нужно сворачивать в сторону;
а как своротил, так и увяз в снегу по колени, а где и больше. Больше
всего доставалось Ивану и Павлу; они в первый раз в жизни шли куда-то
далеко; прежде они ездили на лошади, и хоть холодно им было, но все же
не вязли в снегу. «Зачем это тятька и Сысойко коней продали? —. рассуждали
они. — Ехали бы мы баске; а то иди, иди, конца нет...» Они шли два часа,
и им показалось это долго, они устали; им щипало пальцы ног и рук, носы
забелелись, уши тоже.
—
Тятька, помру! — кричал Павел.
—
Тятька, не пойду! — кричал Иван.
—
Я вам дам! — сказал Пила и обернулся назад. Жалко ему стало
ребят.
•
'
'
?"Г
—
Што, щиплет?
—
Аяй!
—
Три нос-то, да уши-те. Три хорошенько рукавицами-те! — кричал
один крестьянин, а другой стал тереть Ивану щеки, нос и уши.
—
Ой, ноги щиплет! — кричали Иван и Павел.
—
Беги! вперед беги, прыгай, тепло будет!
Ребята пустились бежать и стали скакать.
—
Ай, мальчонки!
—
Брать бы не надо.
—
Што им в деревне-то делать? помрут!
—
Так оно. Гли, чтобы не замерзли!
—
Не околиют.
Но и тут Пила отобрал от Павла рукавицы, и поэтому Павел отнимал
у Ивана рукавицы, Иван отнимал их, в свою очередь, у Павла, — так что
эта борьба смешила наших путешественников.
Лучше всех было Тюньке. Ему тепло было на груди матери, а когда
ему было холодно, то он плакал и кричал, а мать колотила его. Подлиповцы
и товарищи их шли большею частью молча. У всех была какая-то тяжелая,
неопределенная дума, какая-то тоска и радость: всех тяготила мысль о про-
шедшем, радовало будущее, хотелось скорее получить богачество. Пила и
Сысойко думали о прошедшем, о своих горестях и о том, что-то будет
в бурлачестве. Сколько проехало мимо них повозок с теплыми шубами!
Подлиповцы им кланялись, снимали шапки и удивляясь звону колокольчиков,
долго стояли на одном месте, глядя на удалявшуюся повозку. Сидевшие
в повозке не только не кланялись им, но и не глядели на них. Они не знали,
сколько потерпели горя Пила и Сысойко, не знали, что вся жизнь их была
одни лишения, несчастия, горькие слезы; что они не могли оставаться в своей
деревне, что им надоела своя родина, и вот они бегут от нужды, идут
в мороз куда-то в хорошее место, где будет им лучше, где будет много
хлеба, где они будут свободны... Далеко ли им итти, они не знают, а уж
коли пошли, пойдут таки, авось будет хорошо, а назад не за чем. Будь
хоть там богачество, — они назад не пойдут: там они лишились Апроськи,
коровы, лошадей, там их избили и измучили...
Товарищи Пилы и Сысойки, уже не молодые люди, также ругались
и также сетовали на свою горькую, безотрадную жизнь; им также опро-
тивела своя деревня, и они вот уже третью зиму оставляют свои семейства
на произвол судьбы. Понятия их были не лучше, чем у подлиповцев. Они
разнились от подлиповцев только тем, что были люди уже бывалые, видали
города, испытали бурлацкую жизнь, словом, были люди тертые. Как ни трудна
была бурлацкая жизнь, все же она им казалась лучше, чем в своей деревне,
где они жили только два месяца в году и скучали о бурлачестве. Теперь они
решились не ходить в свои деревни, а жить в городах на время зимы, только
жалко им было своих семейств, но что же делать: баб бурлачить не берут,
а сыновья еще маленькие. «Пусть сами идут добывать хлеб», говорили они.
Пила их ругал за это, но крестьяне были своего убеждения: они уже
обурлачились, стали отвыкать от баб и разных удовольствий...
Вот что рассказывали подлиповцам эти крестьяне. Спервоначалу баско.
Турнут тебя на барку и заставят грести. Гребешь, это, гребешь день и ночь,
в рубахе гребешь... спотиешь, а барку несет по воде чуть-чуть, потому,
значит, железа в ней много. Почнет витер, так барку-то и давай качать
туды да сюды... А на Чусовой так наша барка, летось, о камень хлобыснулась
и потонула; один бурлак, молодой парнюга, дай бог ему на том свете баскую
жизнь, потонул, родной — так и не искали; бают, после вынырнул, да уж
мертвый... Нас было много; робить заставили, значит, вытаскивать железо
да барку, как воды меньше стало... Опосля уж на другую барку сели...
Ппыли долго... Городов много видали... Чудеса. А какие там махины бегают,
по воде-то, с колесами да с печкой, трубища в сажень, а где и больше...
Пра! А как сцапает две, либо три огромнеюшие махины, только без колес,
и волокет так прытко и кверху и книзу. Баско... Только трудновато
на барке-то, а все же ровно лучше. А теперь хлеб там какой есть: белмй, —
чарский, бают. Все бы ел да ел, дорого только... Какие тамо яблоки да
арбузы... Баско!.. Сладко там!
Пила и Сысойко слушали и губы облизывали.,. Они во всем верили
товарищам и от души полюбили их.
—
А вы нас туда и ведите!.. На самое такое место... —
говорил Пила.
—
Уж приведем, спасибо скажешь... А назад уж мы не подем, шабаш!
—
И мы не подем.
Наконец, попалась им деревня. Все они разбрелись по домам. Добрые
хозяева, расспросив их, куда они идут, пустили их на печки. Подлиповцы
и товарищи их, отогревшись на печках, закусив тем, что дали им хозяева,
которые были немного позажиточнее подлиповцев, отправились опять в путь.
Подлиповцы и их товарищи пять дней шли, пять ночей спали в деревнях,
пять дней мерзли на холоде, оттирали свои щеки рукавицами и бегали
по дороге, отогревая ноги, ругали холод, ветры и вьюгу, пять ночей отогре-
вались на печках, а конца все нет. Пилу и Сысойка брало сомнение: «куды
это они все ведут!» Они часто спрашивали крестьян: «а скоро придем?»
—
Да теперь скоро Усолье, там и возьмут нас, — отвечали им
крестьяне.
Пила и Сысойко после этого терпеливо стали ждать конца и шли
веселее.Деревни здесь попадались чаще, с виду они были лучше Чердынских,
и людей в них больше на улице, и все что-нибудь да делают: то бревна
распиливают, то избу строят, то дрова куда-то, да сено везут.
—
Вот здесь баско!..
—
говорил Сысойко.
—
И хлеба-то здесь баские, — говорил Сысойко.
Иван и Павел часто мерзли от холода; крепко их пробивало ветром;
часто они плакали... садились на дорогу; но Пила колотил их и заставлял
итти. Ребята шли и плакали... На шестой день они пришли в Усолье.
Ф. Решетников.
НА ЧУСОВОЙ.
Приказчики сосчитали всех бурлаков. Беглых оказалось двадцать
четыре человека. Барки были осмотрены старательно. Дали бурлакам по пол-
тиннику денег и велели готовиться в путь, а тронуться назначено завтра.
Окончив поверку и осмотр барок, приказчики сказали лоцманам:
—
Ну, ребята, завтра мы поплывем. Смотрите, берегите барки и народ.
—
Уж в этом не сумневайтесь, — было ответом лоцманов.
—
Ну, и ладно. А вы, ребята, бурлаки, во всем слушайтесь лоцманов.
Если кто ленив окажется, да буянить будет, того мы прогоним и денег
не дадим.
Бурлаки на это ничего не сказали, а стояли без шапок, переминаясь
с ноги на ногу и почесывая свои бока.
—
А когда в Пермь приплывем, тогда получите половину денег сполна.
Бурлакам это любо показалось. Кто поклонился приказчику, а кто
и так стоял, и смотрел на приказчика, как будто говорил про себя: больно
ты хорош человек, только не обидь бедного человека...
Когда ушли приказчики, деятельность оживилась: лоцмана кричали
на бурлаков, бурлаки бегали, кое-что прилаживали и починивали, готовили
барки к отплытию. Вечером, накупивши в заводе хлеба и лаптей, все бур-
лаки загуляли — пропили свои трудовые деньги. Вечером на заводе было
большое веселье: у бурлаков много было знакомых из рабочих, и они теперь
угощали их за ХЛеб-соль. Наши подлиповцы тоже были пьяны, даже Павел
с Иваном выпили косушку, и лоцман Терентьич тоже был пьян и бахвалился
тем, что он — лоцман не на барке, а на коломенке, и шесть лет благополучно
проводил барки. Песни и пляски стихли далеко за полночь, и многие бурлаки
вовсе не спали, потому что в четвертом часу утра приехало заводское началь-
ство с духовенством. Священник отслужил молебен на караванке, окропил
барки водой; раздался выстрел, бурлаки дрогнули, а он глухим раскатом
залился в горах. Выстрелили с караванки еще раз, еще раз, и пошла пальба...
Народу на берегу много было.
—
Отчаливай! Живо!.. —
крикнул кто-то с главной караванки.
Бурлаки бегали, как угорелые, по баркам, перебегали с барки на барку,
кто брал весло, кто держал поносную, кто веревку...
—
Отчаливай вон ту! что стали? — кричали с караванки. Барки тре-
щали, скрипели...
Одна барка пошла, понесло и людей вместе с нею. Подлиповцы рот
разинули.
—
Крестись! — командовали лоцмана.
Крещеные бурлаки перекрестились.
Барку повернуло боком, и она так и поплыла.
—
Греби возьми!..
Бурлаки схватили весла. Одно весло держали двое.
—
Греби сильней! греби-иИ.
Бурлаки опустили в воду весла и стали поманивать их.
—
Отчалива-ай!!.
Поплыли еще две барки, потом три, десять...
Пила и Сысойко стояли посредине коломенки, ничего не понимая.
—
Сысойко! — сказал Пила с боязнью и вцепился в полу Сысойкина
полушубка.
—
Боюсь, — ответил Сысойко.
Дети Пилы перестали откачивать воду. Они тоже стояли около отца и,
ухватившись за полы полушубков Пилы и Сысойка, дико смотрели на уда-
ляющиеся барки.
—
Эй, вы! Пила! Сысойко! на корму! — кричал лоцман.
Пила и Сысойко подошли.
—
А вы што глазеете! Пошли на барку! — крикнул лоцман на детей
Пилы.- —Эй, вы! у весел стойте!.. Пошли на нос!.. Еще шестеро сюда! —
командовал лоцман, толкая бурлаков и тыча в их подбородки.
Стали стаскивать в воду поносные. Стаскивание сопровождалось
песнею: обхватит бурлак поносную, напрет на нее сильно и закричит:
«дернем-подернем, да раз!.. Ха!!» — и двигается поносная, а не запоет бурлак
этой простой песни -— • и силы нет...
—
Смотри, ребя! не робеть! Что скажу, то исполняй. Теперь, братцы,
боязно, как раз потонем! — говорил лоцман.
Все бурлаки струсили, а Пила спросил лоцмана: «а пошто?»
Лоцману не до рассуждений было. У него много дел.
Все приготовлены, каждый держит в руке что-нибудь: кто весло, кто
поносную, кто шестик, лежащий на коломенке, кто веревки.
—
Отчаливай! — закричал лоцман Терентьич.
—
Отвязывай вер.евку-то!
С другой барки отвязали веревку с кормы. Коломенку двинуло в воду
и живо поворотило кормой вниз по реке.
—
Мужланы! Анафемы!! Я вас! — ревет лоцман. -— Да отвязывайте
носовую веревку!.. Ах, беда!.. Греби к берегу!.. Стой на носу!.. Не тронь
канат!
Бурлаки забегали, напугались. Сдвинули поносную и стали; погребли
веслами и стали. Лоцман вышел из терпения.
—
Ах, мука какая ! Да будьте вы прокляты, дьяволы эдакие! Загребай
всду-то! Не так: в ту сторону!.. Ах, беда! От себя, чорт, от себя!..
Бурлаки работали, что есть силы. С них катил пот, а все не в толк...
—
Что вы стали, дьяволы! — кричали на эту коломенку с берега
и с караванок.
—
Отчаливай нос! Принимайся в греби! загребай в реку!
Коломенка пошла и пошла боком поперек реки.
—
Сильнее, сильнее! Эй, вы, носовые, в глубь! в глубь!.. А вы к берегу...
Стой весла, иди сюды!
Кормовых и носовых пробрало. Пот так и катил с них. Коломенка
скрипела, покачивалась и ушла уже далеко от завода. Бурлаков приветство-
вал резкий ветер. Воздух свежел.
—
Стой ! — кричит лоцман.
Бурлаки сели, на руках мозоли, а коломенка идет животом вперед.
—
Слава богу — начин хорош, а там не знаю, что будет, — говорил
лоцман и крестился. За ним крестились и прочие.
Бурлаки сидят и удивляются, что они плывут; впереди и позади тоже
барки плывут. Много их пущено. Сидят они, смотрят на деревья и дивуются:
ровно коломенка-то стоит, только деревья бегут, вон и камни бегут, и мужик
какой-то бежит. Чудно! Ничего не поймешь. Коломенку несло очень скоро.
Бурлаки не долго сидели. Минут через пять лоцман опять поднял всех на ноги.
—
Заворачивай корму! живо!—Корма повернулась вкось. —
Греби
к тому берегу, смотри, тут плот — это заплав называется. Кабы не торнуться.
Дело в том, что дно реки Чусовой каменистое, и сама она очень, быстра
и извилиста, так что нередко барки ударяются в береговые камни огромной
величины, какие выглядывают даже из воды на середине реки. Поэтому
Крестьянин н рабочий. Ч. I.
ДО
*
в отвращение несчастных случаев придумали ограждать эти камни, носящие
разные названия, в роде: Косой, Бажка, Узенький, Писаный, Дужный, Печка,
Горчак, Разбойник, — заплавями, состоящими из двух плотин, из которых
каждая половина состоит из трех прясел (бревен) длиною до 10 сажен,
толщиною до 7 вершков, связанных между собою веревками. Они привя-
зываются к деревьям, растущим на берегу так, чтобы, плавая по воде, могли
принять на себя барку, если она силою течения будет плыть прямо на камень.
Но эти заплави мало приносят пользы, потому что ударом барки о бревна
бревна далеко относит, и барка все-таки разбивается о камень. В двух верстах
показалась Черная гора.
—
Греби! не робей, ребятушки... Выручи, водки куплю!..
Работа началась на всей коломенке, работали носовые, кормовые и
греби. Весла и поносные шумели, вода от плеска тоже шумела, ветер свистал
и проницал каждого человека до костей. Все умаялись; все молчат, дико
смотря на приближающуюся гору. Каждый трепещет и молится горе: «ма-
тушка-горушка, выручи!» Лоцман несколько раз перекрестился, поминутно
мерял шестом глубину реки и сам помогал грести поносную. Гору мино-
вали благополучно. Лоцман перекрестился и сказал: «брось!» Все бур-
лаки сели.
Так плыли бурлаки целый день.
И хорошо, как плывут барки! Люди сидят измученные и что-то думают,
вероятно о трудной работе, какой они еще не делывали, и весело им ка-
жется: барка плывет, лес и камни мелькают. Ишь, какое дерево-то хорошее
промелькнуло! Вон какой лес показался, речка бежит, а там вдали дере-
вушка под горой стоит, и серые поля с грядами видятся... Вон село какое-то
с деревянной церковью, ишь какие крыши-то высокие, так вот и кажется,
что дома друг на дружку лепятся. Бон опять поле огороженное. Какой-то
мужик в тележке едет... А вон налево лес горит, и тушить-то его некому.
А вон мужики куда-то бревна везут. Вон в лодке мужик с бабой реку
переезжает... И все плывет, идет, бежит куда-то, все смотрит на бурлаков,
кивает им приветливо: здравствуй, мол, поштенный, куда те бог несет?..
Бурлаки действуют веслами и поносными; вода плещется, барка скрипит,
точно как плачет, обмывается водой, смывая бурлацкие слезы... Бурлаки
работают: то и дело нагибают спины, наклоняются, поднимаются, шлепают
тяжелыми, усталыми ногами, думают что-то, вероятно о том: ах бы лечь
да отдохнуть... Рубашки смокли, прильнули к горячему телу, по бородам
текут крупные, потные капли и падают то на весла, то на рукавицы.
А барку несет боком: леса, поля, деревни, люди —все и все куда-то несет.
Эх, ты — жизнь, жизнь горькая! Только одно солнышко стоит на одном
месте, ласково так смотрит на мир божий, да и то не надолго, — возьмет
да и спрячется за серые тучи, словно дразнится...
Опять впереди утес, крутой и страшный. Так вот и кажется, что тут
конец реке, так вот и хлобыснется о камень барка... Но одна барка спрята-
лась, другая нашла на утес, треснула; раздался гул, крики мужиков... Ничего
не разбереш! Видно только, что люди копошатся, плывут в шитике, слезли
на берег,— и барки не стало... Бурлаки дрогнули и, выпучив глаза, смотрели
на то место.
—
Валяй на всех! — кричит лоцман. Опять возня, ругань. Гора
приближается все ближе, чернеет такая страшная; голые утесы, точно стра-
шилища какие, висят над рекой: берегись, мол, зашибу!..
—
Греби! греби! Что стали?..
—
Эка беда! — ворчат бурлаки. —
Скоро ли уж конец-то!..
—
Греби сильней!.. Валяй! в землю смотри... —
И лоцман сам принялся
грести.
:-1
—
—..
-
-
Миновали утес. Там по колено в воде стояли бурлаки на потонувшей
барке и просили пощады у Терентьича... На гору лепилось несколько бурла-
ков, к барке плыли в шитике два лоцмана и четверо бурлаков.
—
Пусти!- —говорили они.
—
Греби! Что стали? — говорит лоцман Терентьич.
—
Ради Христа...
—
Ну вас!.. Греби сильнее, вон там опасно...
Барка завернула за утес. Впереди плывут барки.
—
Вот оно што!..
—
Беда...
—
Эк ее хлобыснуло! — рассуждают бурлаки.
—
А еще на два лоцмана! — говорит лоцман Терентьич.
—
Как же теперь? — спрашивает лоцмана Пила.
—
А так: барка потонула, а может, и люди потонули, лоцману беда.
Ах, злочесть какая! — тужит лоцман.
—
Эй, ты, мужлан, сворачивай в глубь ! — кричит лоцман на лоцмана
одной барки, плывущей впереди.
—
Э! — отозвалось с барки и слышится оттуда крик:— «Вали к бе-
регу! Еали!».
Бурлаки плывут молча. Темнеет. Слышны скрип барок, глухой плеск
воды да песня: «разом да раз! дернем, подернем да раз!.. Ха...» .
Вечером пристали к прочим баркам. На барках рассуждали об убив-
шейся барке. Много бурлаков хотело итти посмотреть на ту барку и потужить
с бурлаками, да итти-то далеко и отдохнуть хочется.
—
Этак и мы помрем, — говорит Сысойко.
—
Не помрем. У нас лоцман — беда! — говорит Пила.
Бурлаки наелись сытно и улеглись спать в барки. Во сне им снилось:
как они плывут, как кричит лоцман, как хлобыснется барка об утесы, как
они поднимаются на горы и падают в реку...
Ночью приплыло к баркам несколько бурлаков с разбившейся барки.
Утром их приняли на две барки. Эти бурлаки говорили, что потонули два
бурлака, один лоцман убежал куда-то, а другой уехал куда-то к набольшим.
В третьем часу утра бурлаки уже отчаливали барки. Берега опять
огласились бурлацкой вознею, скрипом весел и поносных, руганью лоцманов,
песнями: «дернем, подернем, да раз!»... И каждую весну оглашаются так
берега Чусовой; страшилища-утесы,
пугалища-камни
любуются трудом
бурлаков, издеваются над людским горем... И сколько по этой Чусовой барок
пройдет! Не один десяток тысяч людей, плывя по этой быстрой, каменистой,
страшной реке, дрожит от страха и молится горам: «не ударь — проведи...
Всю жизнь буду молиться тебе... Что хошь возьми — только не убей!»...
Только по ночам опасности забываются, и идут рассказы про Ермака Тимо-
феича, о камне Ермаке-разбойнике, да воздух оглашается скрипочной игрой
с караванок, на которых с утра до вечера буянят и пьянствуют приказчики.
Н. А . Некрасов.
НА ВОЛГЕ.
О, Волга! после многих лет
Я вновь принес тебе привет.
Уж я не тот, но ты светла
И величава, как была.
Кругом все та же даль и ширь,
Все тот же виден монастырь
На острову, среди песков,
И даже трепет прежних дней
Я ощутил в душе моей,
Заслышав звон колоколов.
Все то же, то же... только нет
Убитых сил, прожитых лет...
Уж скоро полдень. Жар такой,
Что на песке горят следы,
Рыбалки дремлют над водой,
Усевшись в плотные ряды;
Куют кузнечики, с лугов
Несется крик перепелов.
Не нарушая тишины
Ленивой, медленной волны,
Расшива движется рекой.
Приказчик, парень молодой,
Смеясь, за спутницей своей
Бежит по палубе; она
Мила, дородна и красна.
И слышу я, кричит он ей:
«Постой, проказница, ужо
Вот догоню!» Догнал, поймал, —
И поцелуй их прозвучал
Над Волгой вкусно и свежо.
Нас так никто не целовал!
Да в подрумяненных губах
У наших барынь городских
И звуков даже нет таких.
В каких-то розовых мечтах
Я позабылся. Сон и зной
Уже царили надо мной.
Но вдруг я стоны услыхал,
И взор мой на берег упал.
Почти пригнувшись головой
К ногам, обвитым бичевой,
Обутым в лапти, вдоль реки
Ползли гурьбою бурлаки.
И был невыносимо дик
И страшно-ясен в тишине
Их мерный похоронный крик —
И сердце дрогнуло во мне.
О, Волга!., колыбель моя!
Любил ли кто тебя, как я?
Один, по утренним зарям,
Когда еще все в мире спит
И алый блеск едва скользит
По темно-голубым волнам,
Я убегал к родной реке.
Иду на помощь рыбакам,
Катаюсь с ними в челноке,
Брожу с ружьем по островам.
То, как играющий зверек,
С высокой кручи на песок
Скачусь, то берегом реки
Бегу, бросая камешки,
И песню громкую пою
Про удаль раннюю мою...
Тогда я думать был готов,
Что не уйду я никогда
С песчаных этих берегов.
И не ушел бы никуда,
Когда б, — о, Волга! — чад тобой
Не раздавался этот вой!
Давно-давно, в такой же час,
Его услышав в первый раз,
Я был испуган, оглушен,
Я знать хотел, что значит он —
И долго берегом реки
Бежал. Устали бурлаки,
Котел с расшивы принесли,
Уселись, развели костер
И меж собою повели
Неторопливый разговор.
«Когда-то в Нижний попадем»,
Один сказал: «Когда б попасть
Хоть на Илью...» —«Двось придем»,
Другой с болезненным лицом,
Ему ответил: — «Эх, напасть!
Когда бы зажило плечо,
Тянул бы лямку, как медведь,
А кабы к утру умереть —
Так лучше было бы еще...»
Он замолчал и навзничь лег.
Я этих слов понять не мог,
Но тот, который их сказал,
Угрюмый, тихий и больной,
С тех пор меня не покидал!
Он и теперь передо мной:
Лохмотья жалкой нищеты,
Изнеможенные черты
И, выражающий укор,
Спокойно-безнадежный взор...
Без шапки, бледный, чуть живой,
Лишь поздно вечером домой
Я воротился. Кто тут был —
У всех ответа я просил
На то, что видел, и во сне
О том, что рассказали мне,
Я бредил. Няню испугал:
«Сиди, родименький, сиди!
Гулять сегодня не ходи!»
Но я на Волгу убежал.
Бог весть, что сделалось со мной?
Я не узнал реки родной:
С трудом вступает на песок
Моя нога: он так глубок;
Уж не манит на острова
Их ярко свежая трава,
Прибрежных птиц знакомый крик
Зловещ, пронзителен и дик,
И говор тех же милых волн
Иною музыкою полн!'
О, горько, горько я рыдал,
Когда в то утро я стоял
На берегу родной реки,
И в первый раз ее назвал
Рекою рабства и тоски!..
Что я в ту пору замышлял,
Созвав товарищей-детей,
Какие клятвы я давал —
Пускай умрет в душе моей,
Чтоб кто-нибудь не осмеял!
Но если вы — наивный бред,
Обеты юношеских лет, —
Зачем же вам забвенья нет,
И вами вызванный упрек
Так сокрушительно жесток?..
Унылый, сумрачный бурлак!
Каким тебя я в детстве знал,
Таким и ныне увидал:
Все ту же песню ты поешь,
Все ту же лямку ты несешь,
В чертах усталого лица
Все та ж покорность без конца...
Прочна суровая среда,
Где поколения людей
Живут и гибнут без следа
И без урока для детей!
Отец твой сорок лет стонал,
Бродя по этим берегам,
И перед смертию не знал,
Что заповедать сыновьям.
И, как ему, — не довелось
Тебе наткнуться на вопрос:
Чем хуже был бы твой удел,
Когда б ты менее терпел?
Как он, безгласно ты умрешь,
Как он, безвестно пропадешь.
Так заметается песком
Твой след на этих берегах,
Где ты шагаешь под ярмом
Не краше узника в цепях,
Твердя постылые слова,
От века те же: «Раз да два!»
С болезненным припевом: «ой!»
И в такт мотая головой...
А. Герцен.
ЛЮДОЕДСТВО МЕНЬШИНСТВА.
I
Аристократия — вообще более или менее образованная антропофагия;
каннибал, который ест своего невольника, помещик, который берет страшный
процент с земли, фабрикант, который богатеет на счет своего работника,
составляют только видоизменения одного и того же людоедства.
Пока развитое меньшинство, поглощая жизнь поколений, едва догады-
валось, отчего ему так ловко жить; пока большинство, работая день и ночь,
не совсем догадывалось, что вся выгода работы для других, и те, и другие
считали это естественным порядком, — мир антропофагии мог держаться.
Люди часто принимают предрассудок, привычку за истину, и тогда она их
не теснит; но когда они однажды поняли, что их истина — вздор, дело кончено:
тогда только силою можно заставить делать то, что человек считает неле-
пым. Учредите постные дни без веры. Ни под каким видом: человеку сделается
также невыносимо есть постное, как верующему есть скоромное.
Работник не хочет больше работать для другого, — вот вам и конец
антропофагии, вот предел аристократии. Все дело остановилось теперь за тем,
что работники не считали своих сил, крестьяне отстали в образовании; когда
они протянут друг другу руку, тогда вм распроститесь с вашим досугом,
с вашей роскошью, с вашей цивилизацией, тогда окончится поглощение боль-
шинства на вырабатывание светлой и роскошной жизни меньшинству. В идее
теперь уже кончена эксплуатация человека человеком, кончена потому, что
никто не считает этого отношения справедливым.
А. Герцен.
КАЙТЕСЬ! СУД МИРУ ВАШЕМУ ПРИШЕЛ.
Духота, тягость, усталь, отвращение от жизни распространяются вместе
с судорожными попытками куда-нибудь выйти. Всем на свете стало дурно
жить, это — великий признак.
Где эта тихая, созерцательная, кабинетная жизнь в сфере знания и
искусств, в которой жили германцы? где этот вихрь веселья, острот, либера-
лизма, нарядов, песен, в котором кружился Париж? Все это — прошедшее
воспоминание. Последнее усилие спасти старый мир обновлением из его соб-
ственных начал не удалось.
Все мельчает и вянет на истощенной почве: нету талантов, нету творче-
ства, нету силы мысли, нету силы воли; мир этот пережил эпоху своей славы,
время Шиллера и Гете прошло так же, как время Рафаэля и Буонаротти, как
время Вольтера и Руссо, как время Мирабо и Дантона; блестящая эпоха
индустрии проходит, она пережита так, как блестящая эпоха аристократии;
все нищают, не обогащая никого; кредита нет, все перебиваются со дня на
день, образ жизни делается менее и менее изящным, грациозным, все жмутся,
все боятся, все живут, как лавочники, нравы мелкой буржуазии сделались об-
щими, никто не берет оседлости: все на время, наемно, шатко. Это то тяжелое
время, которое давило людей в третьем столетии, когда самые пороки древнего
мира утратились, когда императоры стали вялы, легионы мирны. Тоска мучила
людей энергичных и беспокойных до того, что они толпами бежали куда-
нибудь в фиваидские степи, кидая на площадь мешки золота и расставаясь
на век и с родиной, и с прежними богами... Это время настает лпя нас. тоска
наша растет!
Кайтесь, господа, кайтесь! Суд миру вашему пришел! Не спасти вам его
пи осадным положением, ни республикой, ни казнями, ни благотворениями,
ни даже разделением полей. Может быть судьба его не была бы так печальна,
если-б его не защищали с таким усердием и упорством, с такой безнадежной
ограниченностью. Никакое перемирие не поможет теперь во Франции; вра-
ждебные партии не могут теперь ни об'ясниться, ни понять друг друга: у них
разные логики, два разума. Когда вопросы становятся так, нет выхода, кроме
борьбы: один из двух должен остаться на месте: монархия или социализм.
Подумайте, у кого больше шансов? Я предлагаю пари за социализм.
«Мудрено себе представить!» — Мудрено было и христианству восторжество-
вать над Римом. Я часто воображаю, как Тацит или Плиний умно рассуждали
с своими приятелями об этой нелепой секте назареев, об этих Пьер Леру1),
пришедших из Иудеи с энергической и полубезумной речью, о тогдашнем
Прудоне, явившемся в самый Рим проповедывать конец Рима. Гордо и мощно
стояла империя в противоположность этим бедным пропагандистам, а не усто-
яла, однако.
') Французский писа ель-социалист (сен-симокист).
Или вы не видите новых христиан, идущих строить, новых варваров,
идущих разрушать? — они готовы; они, как лава, тяжело шевелятся под
зем лею, внутри гор. Когда настанет их час, — Геркуланум и Помпея исчезнут,
хорошее и дурное, правый и виноватый погибнут рядом. Это будет не суд,
не расправа, а катаклизм, переворот... Эта лава, эти варвары, этот новый
мир, эти назареи, идущие покончить дряхлое и бессильное и расчистить
место свежему и новому, ближе, нежели вы думаете. Ведь это они умирают
от голода, от холода, они устали над нашей головой и под нашими ногами,
на чердаках и в подвалах в то время, как мы с вами au premier2),
Шампанским вафли запивая,
толкуем о социализме. Я знаю, что это не новость, что оно и прежде было
так, но прежде они не догадывались, что это очень
глупо.
И. Никитин.
ПРОРОЧЕСТВО.
Падет презренное тиранство,
И цепи с пахарей Спадут,
И ты, изнеженное барство,
Возьмешься нехотя за труд.
Не нам, иному поколению
Отдашь ты бич свой вековой
И будешь ненавистной тенью,
Пятном в истории родной!..
Весь твой разврат и вероломство,
Все козни — время обнажит,
И просвещенное потомство
Тебя проклятьем поразит.
Мужик — теперь твоя опора,
Твой вол — и больше ничего, •
Со славой выйдет из позора,
И вновь не купишь ты его!
Уж всходит солнце земледельца!..
Забитый, он на месть не скор;
Но знай- на своего владельца
Давно уж точит он топор..,
і) Во Франции так называется второй лучший этаж дома, где обычно живут
самые имущие классы.
H. Ленин.
ПАМЯТИ ГЕРЦЕНА.
Минуло сто лет со дня рождения Герцена. Чествует его вся либеральная
Россия, заботливо обходя серьезные вопросы социализма, тщательно скрывая,
чем отличался революционер Герцен от либерала. Поминает Герцена и
правая печать, облыжно уверяя, что Герцен отрекся под конец жизни от рево-
люции. А в заграничных, либеральных и народнических речах о Герцене царит
фраза и фраза.
Рабочая партия должна помянуть Герцена не ради обывательского славо-
словия, а для уяснения своих задач, для уяснения настоящего историче-
ского места писателя, сыгравшего великую роль в подготовке русской
революции.
1
Герцен принадлежал к поколению дворянских, помещичьих революцио-
неров первой половины прошлого века. Дворяне дали России Биронов и
Аракчеевых, бесчисленное количество «пьяных офицеров, забияк, картежных
игроков, героев ярмарок, псарей, драчунов, секунов, серальников», да прекрас-
нодушных Маниловых. «И между ними, — писал Герцен, — развились люди
14-го декабря, фаланга героев, выкормленных, как Ромул и Рем, молоком
никого зверя. Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали с головы
до ног, воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтобы
разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных
в среде палачества и раболепия».
К числу таких детей принадлежал Герцен. Восстание декабристов раз-
будило и «очистило» его. В крепостной России 40-х годов XIX века он сумел
подняться на такую высоту, что встал в уровень с величайшими мыслителями
своего времени. Он усвоил диалектику Гегеля. Он понял, что она представляет
из себя «алгебру революции». Он пошел дальше Гегеля, к материализму, вслед
за Фейербахом. Первое из «Писем об изучении природы», — «Эмпирия и идеа-
лизм», написанное в 1844 году, показывает нам мыслителя, который, даже
теперь, головой выше бездны современных естествоиспытателей-эмпириков и
тьмы тем нынешних философов, идеалистов и полу идеалистов. Герцен вплот-
ную подошел к диалектическому материализму и остановился перед истори-
ческим материализмом.
Эта «остановка» и вызвала духовный крах Герцена. После поражения
революции 1848 г. Герцен покинул уже Россию и наблюдал эту революцию
непосредственно. Он был тогда демократом, революционером, социалистом.
Но его «социализм» принадлежал к числу тех бесчисленных в эпоху 48-го года
форм и разновидностей буржуазного и мелко-буржуазного социализма, кото-
рые были окончательно убиты июньскими днями. В сущности, это был вовсе
не социализм, а прекраснодушная фраза, доброе мечтание, в которое обле-
кала свою тогдашнюю революционность буржуазная демократия, а равно
це высвободившийся из-под ее влияния пролетариат.
Духовный крах Герцена, его глубокий скептицизм и пессимизм после
1848-го года был крахом буржуазных иллюзий в социализме. Ду-
ховная драма Герцена была порождением и отражением той всемирно-исто-
рической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала
(в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не
созрела. Этого не поняли и не могли понять рыцари либерального российского
языкоблудия, которые прикрывают теперь свою контр-революционность цве-
тистыми фразами о скептицизме Герцена. У этих рыцарей, которые предали
русскую революцию 1905-го года, которые забыли и думать о великом звании
революционера, скептицизм есть форма перехода от демократии к ли-
берализму, — к тому холуйскому, подлому, грязному и зверскому либерализму,
который расстреливал рабочих в 1848 году, который восстановлял разру-
шенные троны, который рукоплескал Наполеону III, и который прокли-
нал, не умея понять его классовой природы, Герцен.
У Герцена скептицизм был формой перехода от иллюзий «надклассо-
вого» буржуазного демократизма к суровой, непреклонной, непобедимой клас-
совой борьбе пролетариата. Доказательство: «Письма к старому товарищу»,
Бакунину, написанные за год до смерти Герцена, в 1869-м году. Герцен рвет
с анархистом Бакуниным. Правда, Герцен видит еще в этом разрыве только
разногласие в тактике, а не пропасть между миросозерцанием уверенного
в победе своего класса пролетария и отчаявшегося в своем спасении мелкого
буржуа. Правда, Герцен повторяет опять и здесь старые буржуазно-демокра-
тические фразы, будто социализм должен выступать с «проповедью, равно
обращенной к работнику и хозяину, земледельцу и мещанину». Но все же
гаки, разрывая с Бакуниным, Герцен обратил свои взоры не к либерализму,
а к Интернационалу, к тому Интернационалу, которым руководил
Маркс, — тому Интернационалу, который начал «собирать
полки»
пролетариата, об'единять «мир рабочий» покидающий «мир пользую-
щихся без работы!».
Не поняв буржуазно-демократической сущности всего движения 1848-го
года и всех форм домарксовского социализма, Герцен тем более не мог понять
буржуазной природы русской революции. Герцен — основоположник «рус-
скоі о» социализма, «народничества» — Герцен видел «социализм» в освобо-
ждении крестьян с землей, в общинном землевладении и в крестьянской
идее «права на землю». Свои излюбленные мысли на эту тему он развивал
бесчисленное количество раз.
На деле в этом учении Герцена, как и во всем русском народничестве —
вплоть до полинявшего народничества теперешних «социалистов-революционе-
ров» — нет ни грана социализма. Эта — такая же прекраснодушная
фраза, такое же доброе мечтание, облекающее революционность
буржуазной крестьянской демократии в России, как и разные формы «со-
циализма 1848-го года» на Западе. Чем больше земли получили бы крестьяне
в 1861 -м году, и чем дешевле бы они ее получили, тем сильнее была бы подо-
рвана власть крепостников-помещиков, тем быстрее, свободнее и шире шло бы
развитие капитализма в России. Идея «права на землю» и «уравнительного
раздела земли» есть не что иное как формулировка революционных стремлений
к равенству со стороны крестьян, борющихся за полное свержение поме-
щичьей власти, за полное уничтожение помещичьего землевладения.
Революция 1905-го года вполне показала это: с одной стороны, пролета-
риат выступил вполне самостоятельно во главе революционной борьбы, создав
соц. - дем. рабочую партию; с другой стороны, революционные крестьяне («тру-
довики» и «крестьянский союз»), борясь за всякие формы уничтожения поме-
щичьего землевладения вплоть до «отмены частной собственности на землю»,
боролись именно, как хозяева, как мелкие предприниматели.
В настоящее время словопрения насчет «социалистичности» права
на землю и т. п. служат только к затемнению и прикрытию действи-
тельно важного и серьезного исторического вопроса: о различии
интере-
сов либеральной буржуазии и революционного крестьянства в русской бур-
жуазной революции; иначе говоря, о либеральной и демократической,
о «соглашательской» (монархической) и республиканской тенденции в этой
революции. Именно этот вопрос поставлен «Колоколом» Герцена, если смо-
треть на суть дела, а не на фразы, — если исследовать классовую борьбу, как
основу «теорий» и учений, а не наоборот.
Герцен создал вольную русскую прессу за границей — в этом его вели-
кая заслуга. «Полярная Звезда» подняла традицию декабристов. «Колокол»
(1857—1867) встал горой за освобождение крестьян. Рабье молчание было
нарушено.
Но Герцен принадлежал к помещичьей, барской среде. Он покинул Рос-
сию в 1847 г., он не видел революционного народа и не мог верить в него.
Отсюда его либеральная апелляция к «верхам». Отсюда его бесчисленные сла-
щавые письма в «Колоколе» к Александру II, вешателю, которых нельзя те-
перь читать без отвращения. Чернышевский, Добролюбов, Серно-Соловьевич,
представлявшие новое поколение революционеров-разночинцев, были тысячи
раз правы, когда упрекали Герцена за эти отступления от демократизма к ли-
берализму. Однако справедливость требует сказать, что при всех колебаниях
Герцена между демократизмом и либерализмом, демократ все же брал
в нем верх.
Когда один из отвратительнейших типов либерального хамства, Каве-
лин, восторгавшийся ранее «Колоколом» именно за его либеральные
тенденции, восстал против конституции, напал на революционную агитацию,
восстал против «насилия» и призывов к нему, стал проповедывать терпение,
Герцен порвал с этим либеральным мудрецом. Герцен обрушился на его
«тощий, нелепый, вредный памфлет», написанный «для незванного руководства
либеральничающему правительству», на кавелинские «политико-сентимен-
тальные сентенции», изображающие «русский народ скотом, а правительство
умницей». «Колокол» поместил статью «Надгробное слово», в которой биче-
вал «профессоров, вьющих гнилую паутинку своих высокомерно-крошечных
идеек, экс-профессоров, когдагто простодушных, а потом озлобленных, видя,
что здоровая молодежь не может сочувствовать их золотушной мысли». Каве-
лин сразу узнал себя в этом портрете.
Когда был арестован Чернышевский, подлый либерал Кавелин писал:
«аресты мне не кажутся возмутительными... революционная партия считает
все средства хорошими, чтобы сбросить правительство, а оно защищается
своими средствами». А Герцен точно отвечал этому кадету, говоря по поводу
суда над Чернышевским: «А тут жалкие люди, люди-трава, люди-слизняки
говорят, что не следует бранить эту шайку разбойников и негодяев, которая
управляет нами».
Когда либерал Тургенев написал частное письмо Александру II с увере-
нием в своих верноподданических чувствах и пожертвовал два золотых на сол-
дат, раненых при усмирении польского восстания, «Колокол» писал о «седо-
власой Магдалине (мужского рода), писавшей государю, что она не знает сна,
мучась, что государь не знает о постигшем ее раскаянии». И Тургенев сразу
узнал себя.
Когда вся орава русских либералов отхлынула от Герцена за защиту
Польши, когда все «образованное общество» отвернулось от «Колокола»,
Герцен не смутился. Он продолжал отстаивать свободу Польши и бичевать
усмирителей, палачей, вешателей Александра II. Герцен спас честь русской
демократии. «Мы спасли честь имени русского, — писал он Тургеневу, — и
за это пострадали от рабского большинства».
Когда получалось известие, что крепостной крестьянин убил помещика
за покушение на честь невесты, Герцен добавлял в «Колоколе»: «И прево-
сходно сделал!» Когда сообщали, что вводятся военные начальники для «спо-
койного освобождения», Герцен писал: «первый умный полковник,который
со своим отрядом примкнет к крестьянам вместо того, чтобы душить их,
сядет на трон Романовых». Когда полковник Рейтерн застрелился в Варшаве
(1860 г.), чтобы не быть помощником палачей, Герцен писал: «Если расстре-
ливать, так нужно расстреливать тех генералов, которые Еелят стрелять
по безоружным». Когда перебили 50 крестьян в Бездне и казнили их вожака
Антона Петрова (12 апреля 1861 года), Герцен писал в «Колоколе»:
«О, если б слова мои могли дойти до тебя, труженик и страдалец земли
русской!.. Как я научил бы тебя презирать твоих духовных пастырей, поста-
вленных над тобой петербургским синодом и немецким царем... Ты ненавидишь
помещика, ненавидишь под'ячего, боишься их — и совершенно прав; но веришь
еще в царя и архиерея... не верь им. Царь с ними, и они его. Его ты видишь
теперь, ты, отец убитого юноши в Бездне, ты, сын убитого отца в Пензе...
Твои пастыри — темные, как ты, бедные, как ты... Таков был пострадавший
за тебя в Казани инок Антоний (не епископ Антоний, а Антон безднинский)...
Тела твоих святителей не сделают сорока восьми чудес, молитва к ним не вы-
лечит от зубной боли; но живая память о них может совершить одно чудо —
твое освобождение».
Отсюда видно, как подло и низко клевещут на Герцена окопавшиеся
в рабьей «легальной» печати наши либералы, возвеличивая слабые стороны
Герцена и умалчивая о сильных. Не вина Герцена, а беда его, что рн не мог
видеть революционного народа в самой России в 40-х годах. Когда он увидел
его в 60-х
—
он безбоязненно встал на сторону революционной демократии
против либерализма. Он боролся за победу народа над царизмом, а не
за сделку либеральной буржуазии с помещичьим царем. Он поднял знамя
революции.
Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовав-
шие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и
Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа.
Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул
революционную агитацию.
;
j•
Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разно-
чинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями «Народной Воли». Шире
стал круг борцов, ближе их связь с народом. «Молодые штурманы будущей
бури», — звал их Герцен. Но это не была еще сама буря.
Буря, это — движение самих народных масс. Пролетариат, единствен-
ный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял
к открытой, революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури
был в 1905 году. Следующий начинает расти на наших глазах.
Чествуя Герцена, пролетариат учится на его примере великому значению
революционной теории; — учится понимать, что беззаветная преданность ре-
волюции и обращение с революционной проповедью к народу не пропадает
даже тогда, когда целые десятилетия отделяют посев от жатвы; — учится
определению роли разных классов в русской и международной революции.
Обогащенный этими уроками, пролетариат пробьет себе дорогу к свободному
союзу с социалистическими рабочими всех стран, раздавив ту гадину, царскую
монархию, против которой Герцен первый поднял великое знамя борьбы, путем
обращения к массам с вольным русским словом1).
1
) Статья эта писана В. И . Лениным задолго до Октябрьской революции.
ОГЛАВЛЕНИЕ.
I ЧАСТЬ.
Стр.
Предисловие. JI. В
3
Крещеная собственность. А. Герцен
.
9
Фанатики рабства и службы. А. Герцен
16
Деревня. А. Пушкин
...
22
История села Горюхина (отрывок). А . Пушкин
23
Селифан и Петрушка. Гоголь. «Мертвые Душа*.
29
Прошка. Гоголь.
«.Мертвые Душт
33
Захар. И. А. Гончаров. «Обломов-»
34
Переезд на новые земли. С . Аксаков. «Семейная хроника>
44
Пьянство и буйство помещиков и гаремные нравы. С . Аксаков. «Семейная хроника>
47
Эй, Иван. Н . Некрасов
52
Как выдали замуж кофейницу Аксютку. С . Аксаков. «Семейная хроника»
. ...
54
Правление бригадира. М. Салтыков «История одного города»
55
Мщение. И. Никитин
60
Пахарь. Д . Григорович
61
Бунт против помещика. Л . Толстой. «Война и мир»
64
Картофельный бунт. А . Герцен
69
«Повесить его!» И. Тургенев
70
Мавруша-новоторка. М . Салтыков (Н. Щедрин)
•
71
Косарь. А . Кольцов
78
Молодая жница. А. Кольцов
80
Пахарь. И. Никитин
81
Коняга. М. Салтыков
—
Орина, мать солдатская. Н. Некрасов
85
Мороз красный нос. Н. А. Некрасов
87
Савелий — богатырь святорусский. Н. Некрасов, г.Кому на Руси жить хорошо» . 89
«Счастливые». Н. Некрасов. «Кому на Руси жить хорошо>
94
Вакх Сидоров Чайкин. В . Даль
98
Бессчастная Матренка. М. Салтыков
102
Крестьянские дети. Н. Некрасов
-
••
Ю9
Внезапное горе- И . Никитин
1.16
Работа в ткацких светелках. Д. Григорович
117
На ткацкой фабрике. Д . Григорович
—
Деревня Подлипная. Ф . Решетников
118
Смерть детей. Ф. Решетников
122
Стр.
Смерть Апроськи. Ф . Решетников
.
.
124
Рассказы заводского хлопца. Н . Златовратский
130
На заработки в бурлаки. Ф. Решетников
138
На Чусовой. Ф. Решетников
143
На Волге. Н. Некрасов
148
Людоедство меньшинства. А . Герцен
150
Кайтесь, суд миру вашему пришел. А. Герцен
151
Пророчество. И. Никитин
.
,
•
152
Памяти Герцена. Н. Ленин
•
153
•
«s
kl.
Лк.
жи
/ж- es да-- 'Ч ^чж зчр'':/ ,-/ - к
ibÂf^Â i fjtf
''МЗГш мѵ^І^МЩглж&Щ ъ v
M4-«
'Isfl
IM"
:
:ЙЛI• і\шч.
s
WЩ >.
ШжШШШж
4
Î¥
ГwirMi
Ш
L
¥ »i!' '--.Л
іАфки. Шчш
Щ
' » "StiflFy? I