Text
                    PaulVeyne
COMMENT ON ÉCRIT L'HISTOIRE
ESSAI D'ÉPISTÉMOLOGIE
AUGMENTE DE
FOUCAULT RÉVOLUTIONNE L'HISTOIRE
Paris
Éditions du Seuil
1971


Поль Вен КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. ОПЫТ ЭПИСТЕМОЛОГИИ ПРИЛОЖЕНИЕ ФУКО СОВЕРШАЕТ ПЕРЕВОРОТ В ИСТОРИИ Москва Научный мир 2003
ББК 63 В29 Поль Вен В29 КАК ПИШУТ ИСТОРИЮ. Опыт эпистемологии. (Приложение) - Фуко совершает переворот в истории: - М. Научный мир, 2003. - 394 с. ISBN 5-89176-223-4 Перевод с французского Л.А. Торчинского roc у;-: ■■>:<■.' .'OWu-.я L-.- На обложке картина Дж. де Кирико «Римская комедия». ISBN 2.02.002668.6 о_А.. А _ r 1Û_1 ©Editions du Seuil, 1971 ©ТорчинскийЛ.А., 2003 ISBN 5-89176-223-4 ^ „ „ ' © Научный мир, 2003
TO HELEN WHOSE LOVABLE THEORETISM HAS LONG BEEN AN INDISPENSABLE BALANCE- WEIGHT FOR AN OBSOLETE EMPIRICIST Что такое история? Судя по тому, что говорится вокруг, необходимо снова поставить этот вопрос. «История в этом веке осознала, что ее подлинная задача - объясне- ние»; «данный феномен необъясним с точки зрения одной лишь социо- логии: не позволит ли историческое объяснение лучше в нем разобрать- ся?»; «научна ли история? - Пустые фразы! Разве сотрудничество всех исследователей не является желательным и единственно плодотворным вариантом?»; «разве историк не должен работать над созданием теорий?». - Нет. Нет, историки не занимаются подобной историей: в крайнем случае, они думают, что занимаются ею, или же под влиянием окружающих со- жалеют о том, что не делают этого. Нет, выяснять, научна ли история - не пустые разговоры, поскольку «наука» — не возвышенное слово, а точный термин, и опыт показывает, что равнодушие к спорам о словах обычно сопровождается путаницей в представлениях о предмете. Нет, у истории нет метода: попросите, чтобы вам его показали. Нет, она совершенно ни- чего не объясняет, если только слово «объяснять» имеет какой-то смысл; а на то, что она называет своими теориями, следует взглянуть поближе. Хотелось бы уточнить следующее: недостаточно еще раз повторить, что история говорит о том, «чего дважды не увидишь»; дело не в заявле- ниях о ее субъективности, относительности, не в том, что мы изучаем прошлое, исходя из наших ценностей, что исторические факты - не вещи, что человек себя понимает, но не объясняет, и что он не может стать ос- новой ддя науки. Одним словом, речь идет не о смешении бытия и позна- ния; гуманитарные науки, вне всякого сомнения, существуют (по край- Посвящается Элен, чье приятнейшее теоретизирование уже давно помогает старому эмпирику сохранять равновесие. Здесь и далее сноски, отмеченные *, принадлежат переводчику.
ней мере, те из них, что действительно заслуживают этого названия), а физика человека- это надежда нашего времени, подобно тому, как физи- ка была надеждой XVII века. Но история - не такая наука и никогда та- кой не была; если она проявит смелость, то у нее появятся возможности для безграничного обновления, но в ином направлении. История - не наука, и ей не следует ждать чего-то особенного от дру- гих наук; она не дает объяснений и не имеет метода; более того, История, о которой столько говорили последние два века, не существует. Что же это такое - история? Что в действительности делали историки от Фукидида до Макса Вебера и Марка Блока, когда они отрывались от своих источников и переходили к «синтезу»? Занимались научно обо- снованным исследованием различных видов деятельности и разных тво- рений людей прошлого? Наукой о человеке в обществе? Наукой об обще- стве? - Гораздо меньшим; ответ на этот вопрос не изменился с тех пор, как две тысячи двести лет назад его нашли последователи Аристотеля: историки рассказывают о подлинных событиях, действующим лицом которых является человек; история - это роман, основанный на реаль- ных событиях. Ответ, на первый взгляд, не слишком вразумительный... 1 Автор многим обязан специалисту по санскриту Hélène Flacelière, философу G. Granger, историку H. t. Marrou и археологу Georges Ville (1929-1967). В ошибках виноват только он сам; их было бы гораздо больше, если бы J. Molino не согласился прочесть рукопись, привнеся в нее свой устрашающий энциклопедизм. Я часто го- ворил сним об этойкниге. Крометого, сведущий читатель найдетвомногихместах этой книги скрытые ссылки и, возможно, невольные параллели к Введению в фило- софию истории Ремона Арона, которая остается фундаментальным трудом в дан- ной области.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПРЕДМЕТ ИСТОРИИ /. Просто правдивый рассказ Человеческие события Реальные события — где действующим лицом является человек. Но слово «человек» не должно нас завораживать. Ни суть, ни цели истории не зависят от присутствия этого персонажа, они зависят от выбора точки зрения; история является тем, чем она является, и не из-за какой-то непо- нятной человеческой сущности, а потому что она избрала определенный способ познания. Факты можно рассматривать как индивидуальности или же как феномены, за которыми ищут скрытый инвариант. Магнит притя- гивает железо, вулканы извергаются - это физические факты, где нечто повторяется; извержение Везувия в 79 г. - физический факт, рассмат- риваемый как событие. Правление Керенского в 1917 г. - человеческое событие; феномен двоевластия во время революции — повторяющийся феномен. Если мы называем какой-либо факт событием, значит, мы счи- таем, что он сам по себе интересен; если мы интересуемся его повторяю- щимся характером, то он - только повод для поисков закона. Отсюда и различие, которое делает Курно2 ме)вду науками Физическими, изучаю- щими законы природы, и науками космологическими, изучающими-как геология или история солнечной системы - мировую историю; ведь «объектом человеческого любопытства является не только изучение зако- 2 Traité de l'enchaînement des idée s fondamentales dans la nature et dans l'histoire, réimp. 1922. Hachette, p.204.
8 нов и сил природы; его еще больше возбуждает созерцание мира, жела- ние узнать его сегодняшнее устройство и перевороты прошлого...». Для того, чтобы события возбуждали наше любопытство, присутствие человека не требуется. Ведь особенность человеческой истории заключа- ется в том, что мы познаем другого иными способами, нежели физиче- ские феномены; например, геологическая история имеет совершенно дру- гую ауру по сравнению с человеческими событиями; мы часто говорим о смысле, понимании, но точное и более простое слово - это целесообраз- ность. В мире, каким он предстает перед нами, главным для ведения че- ловеческих дел и их понимания является то, что мы замечаем в себе и признаем за другими наличие предвидения, формирующего замысел, который, в свою очередь, определяет образ действий. Но эта человечес- кая целенаправленность не влияет на эпистемологию истории; она не учитывается историком в момент синтеза; она относится к самому наше- му опыту, но не к специфике того, что рассказывает об этом опыте исто- рик; мы находим его как в романе, так и в любом обрывке разговора. Событие и источник История - это рассказ о событиях: из этого следует все остальное. Будучи прежде всего рассказом, она, как и роман, не вынуждает нас вновь переживать опыт прошлого3^ пРошлое> вылепленное историком, - не то, что переживали действующие лица; это изложение, и оно позволяет уст- ранить некоторые ложные проблемы. Подобно роману, история разбира- ет, упрощает, организует, умещает целый век на одной странице4' и это обобщение в рассказе не менее спонтанно, чем обобщение в нашей па- мяти, когда мы вспоминаем о последних десяти годах. Рассуждения о неизбежном разрыве между нашим опытом и упомянутым в рассказе при- ведут лишь к констатации того, что для «ворчуна»* Ватерлоо было не таким, каким оно было для маршала, что об этой битве можно рассказы- вать и в первом, и в третьем лице, говорить о ней как о битве, как о побе- де англичан или поражении французов, что можно с самого начала на- 3 P. Ricoeur. Histoire et Vérité. Seuil, 1955, p.29. 4 H.L Marrou. "Le métier d'historien", dans / 'Histoire et ses méthodes, coll. Encyclo- pédie de la Pléiade, p. 1469. * Grognards—такназывали солдат наполеоновской Старой гвардии.
мекнуть на ее эпилог или же сделать вид, что он стал для вас открытием; такие рассуждения могут привести к забавным эстетическим опытам; для историка они обозначают некий предел. Предел этот заключается в следующем: то, что историки называют событием, ни в коем случае не постигается непосредственно и во всем объеме; оно всегда воспринимается частично и косвенно, через докумен- ты и свидетельства, можно сказать, через tekmeria, следы. Даже будучи современником и свидетелем Ватерлоо, даже будучи его главным дей- ствующим лицом и самим Наполеоном, я могу смотреть на то, что исто- рики назовут «событием Ватерлоо» лишь с какой-то точки зрения; я могу оставить потомкам только мое свидетельство, и они назовут его следом, если оно до них дойдет. Даже будучи Бисмарком, принявшим в Эмсе ре- шение об отправке депеши*, я бы, наверное, воспринимал это событие не так, как мои друзья, мой исповедник, мой штатный историк и мой психо- аналитик, которые могут иметь свой взгляд на мое решение и считать, что они лучше меня знают, чего я хотел. История, по сути своей, есть знание, основанное на источниках. А исторический нарратив находится за пределами любых источников, поскольку ни один из них не является событием; он - не фотомонтаж документов и не позволяет увидеть про- шлое «непосредственно, как если бы вы там присутствовали»; G. Genette удачно выразил это различие51 исторический рассказ - diegesis, a не mi- mesis. Подлинный диалог между Наполеоном и Александром I, сохранись он в стенограмме, не вставишь прямо в повествование; историк предпоч- тет поговорить об этом диалоге; если он и приведет его дословно, то сделает это ради литературного эффекта, призванного придать интриге жизненность - или ethos, - что сближает такую историю с историческим романом. Событие и отличие Будучи рассказом о событиях, история, по определению, не повторя- ется и состоит исключительно из вариаций; рассказ о войне 1914 г. не будет рассказом о феномене войны; представим себе физика, который Эта депеша — ответ французскому правительству, выдержанный в оскорби- тельномтоне, - послужила поводом к началу франко-прусскойвойны. s "Frontières du récit", dans Figures IL Seuil, 1969, p. 50 - История допускает ethos и hypotypose, но не pathos.
10 занимался бы не поисками закона падения тел, а рассказывал бы о конк- ретных случаях падения и их «причинах». Историку известны варианты текста о человеке, но никак не сам текст; большую и, возможно, самую интересную часть того, что можно узнать о человеке, следует искать не в истории. Событие проявляется на фоне однообразия; оно есть отличие, нечто, о чем мы не могли знать apriori: история - дитя памяти. Люди рождают- ся, едят и умирают, и только история может показать нам их войны и империи; они жестокие и обычные, не совсем добрые, не совсем злые, а история расскажет, что они предпочитали в ту или иную эпоху: бесконеч- но гнаться за прибылью или же удалиться отдел, сделав себе состояние; и как они воспринимали и классифицировали цвета. Она не скажет нам, что у римлян было два глаза и что они видели голубое небо; но она не скроет от нас, что, если мы, говоря о небе в хорошую погоду, используем поня- тие цвета, то римляне прибегали к другому понятию и говорили о caelum serenum, a не о голубом небе. А глядя на ночное небо, они видели то, что им подсказывал здравый смысл - твердый свод, и притом не очень высокий; нам же, после открытия планет в эпоху Медичи кажется, что это бездонная пропасть, перед которой мы испытываем хорошо понятный ужас, как безбожник у Паскаля. Это событие касается мыслей и чувств. Событие существует не как таковое, а только в связи с идеей о веч- ном человеке. Книга по истории немного напоминает грамматику; прак- тическая грамматика иностранного языка перечисляет не все правила tabula rasa, а только те, что отличаются от правил языка читателя, кото- рому предназначена грамматика, те, что могут быть ему не знакомы. Историк не описывает исчерпывающим образом какую-то цивилизацию или период, он не составляет ее полного перечня, словно пришелец с другой планеты; он сообщит своему читателю лишь необходимые сведе- ния, чтобы тот мог представить себе эту цивилизацию, опираясь на то., что кажется всегда истинным. Следует ли понимать это таким образом, что от историка не ждут простых истин? Беда в том, что простые истины имеют опасную тенденцию подменять подлинные истины; если мы не будем знать, что наши представления о небе, о цветах или о прибыли - верные или неверные, — по крайней мере, не вечны, то нам не придет в голову изучать источники на этот предмет, мы даже не услышим, что они нам говорят. Благодаря своей парадоксальности и критическому подходу «истори- зирование» всегда было одной из главных причин популярности истори-
11 ческого жанра; от Монтеня до Печальных тропиков Леви-Стросса и Ис- тории безумия Фуко разнообразие ценностей у разных народов и в раз- ные времена всегда было одной из важнейших тем, волновавших Запад6* А поскольку историзм противостоит нашей склонности к анахронизмам, то он имеет и эвристическую ценность. Один пример: в Сатириконе Три- мальхион, выпив, долго, с гордостью и с удовольствием рассказывает о гробнице, которую он себе выстроил; в надписи эллинистического пери- ода указано с мельчайшими подробностями, какие почести государство окажет телу крупного благотворителя в день его кремации. Эта погре- бальная (не траурная) тема обретает свой подлинный смысл, когда мы читаем у о. Юка, что и китайцы относились к этому так же: «Люди зажи- точные, имеющие излишек средств для своих маленьких удовольствий, обязательно заранее обзаводятся гробом, в соответствии со своим вкусом и подходящим по размеру. Пока не наступит час лечь в него, гроб держат дома, как роскошную мебель, которая непременно создает умиротворяю- щее и приятное впечатление в прилично обставленном жилище. Гроб является отличным средством, особенно для детей из хороших семей, чтобы засвидетельствовать искренность сыновнего почтения тем, кто произвел их на свет; приобрести гроб для старого отца или матери и подарить им его, когда они меньше всего этого ожидают, - сладостное сердечное утешение для сына»7' Читая эти СТРОКИ' написанные в Китае, мы лучше понимаем, что обилие погребальных материалов в классиче- ской археологии не случайно: гробница была одной из ценностей элли- но-римской цивилизации, и древние римляне были так же экзотичны, как китайцы; тут нет выдающегося открытия, из которого следует делать исполненные трагизма выводы по поводу смерти и Запада, но этот ма- ленький подлинный факт придает образу цивилизации большую вы- разительность. Строго говоря, историк никогда не делает ошеломляю- щих открытий, которые переворачивают наше представление о мире; банальность прошлого состоит из незначительных особенностей, ко- торые, умножаясь, в конечном счете создают совершенно неожиданную картину. 6 На эту тему, по сути довольно далекую от античной разницы между природ- ным и условным, physis и thesis, см. L. Strauss. Droit naturel et Histoire, trad. fr. Pion, 1954, p.24-49; тема эта встречается и у Ницше (ibid., р.41). ? Souvenirs d'un voyage dans la Tartarie, le Thibet et la Chine. Ed. d'Ardenne de Tizac, 1928, vol. IV, p. 27.
12 Заметим мимоходом, что, если бы мы писали историю Рима для ки- тайского читателя, нам не нужно было бы пояснять отношение римлян к захоронениям; мы могли бы просто написать, как Геродот: «В данном вопросе взгляды этого народа приблизительно такие же, как у нас». Так что если мы, изучая какую-либо цивилизацию, ограничимся тем, что она сама говорит, то есть источниками, относящимися только к этой цивили- зации/то мы усложним свою задачу удивляться тому, что, с точки зрения данной цивилизации, само собой разумеется; и если о. Юк заставляет нас осознать погребальную экзотику китайцев, а Сатирикон не создает такого же впечатления о римлянах, то это происходит от того, что Юк не был китайцем, тогда как Петроний был римлянин. Если историк просто повторяет в косвенной речи то, что говорят о себе его герои, это звучит скучно и назидательно. Изучение любой цивилизации обогащает наши познания о другой цивилизации, и, прочитав Путешествие в Китайс- кую империю Юка или Путешествие в Сирию Вольне (Volney), мы не- пременно узнаем что-то новое о Римской империи. Этот метод можно сделать общеприменимым и изучать всякий вопрос с социологической точки зрения - я хочу сказать, с точки зрения исторического компарати- визма; это почти безупречный рецепт для обновления любой историче- ской проблемы, и понятие «компаративное исследование» должно стать, по крайней мере, таким же общепризнанным, как «исчерпывающая би- блиография». Ведь событие — это отличие, и нам известно, в чем состоит специфическая трудность ремесла историка и что придает ему особый аромат: удивляться тому, что само собой разумеется. Событие - это все, что не разумеется само собой. Схоластика сказала бы, что история интересуется содержанием не меньше, чем формой, ин- дивидуальными особенностями - не меньше, чем сущностью и опреде- лениями; правда, схоластика также говорит, что нет содержания без фор- мы, и мы увидим, что проблема универсалий стоит и перед историками. Можно временно принять различие, предложенное Дильтеем и Виндель- ç- s: с одной стороны, есть науки номографические, цель которых - установление законов и типов, а с другой стороны, науки идеографиче- ские, которые интересуются индивидуальным; физика и политэкономия - номографические науки, история - идеографическая (а социология не слишком хорошо знает, что она такое; она знает, что должна существо- 1 W. Dilthey. Le Monde de l'esprit, trad. Rémy. Aubier, 1947, voll, p.262.
13 вать номография человека, и она хотела бы ею стать; но нередко под мар- кой социологии пишут то, что на самом деле является историей совре- менной цивилизации, и это, впрочем, еще не самое страшное). Индивидуализация Но называть событие индивидуальным - двусмысленно; сказать, что предметом истории является то, чего не увидишь дважды - не лучший вариант ее определения. Некое значительное искривление орбиты Марса из-за редкого положения планет может оказаться неповторимым, а может и повториться в отдаленном будущем; важно знать, говорят ли об этом искривлении ради него самого (это история солнечной системы) или за этим видят лишь проблему небесной механики. Если бы Иоанн Беззе- мельный - в подражание известному примеру - «появился бы здесь сно- ва», то историк описал бы оба случая и не чувствовал бы себя в меньшей степени историком; то, что событие повторяется и даже повторяется в точности, - это одно; то, что при этом все же есть два события, - это дру- гое дело, и только оно имеет значение для историка. Так же точно гео- граф, занимающийся региональной географией, будет считать разными два ледовых кара, даже если они очень похожи друг на друга и относятся к одному типу рельефа; индивидуализация исторических и географиче- ских фактов во времени и пространстве не вступает в противоречие с их возможным подпаданием под какой-то вид, тип или понятие. История - и это факт — плохо поддается типологии и совсем не способна описывать строго определенные типы революций или культур, как описывают ка- кую-то разновидность насекомых; но даже если бы дело обстояло иначе и существовала разновидность войны, описание которой занимало бы несколько страниц, историк продолжал бы рассказывать о единичных случаях, относящихся к этой разновидности. В конце концов, прямые налоги можно рассматривать как тип, и косвенные - тоже; а для истории важно то, что в Древнем Риме не было прямых налогов и то, какие нало- ги установила Директория. Но что же индивидуализирует события? Не их особые детали, не их «материя», не их самость, а тот факт, что они происходят, то есть проис- ходят в данный момент; история никогда не повторится, даже если бы ей случилось еще раз сказать то же самое. Если бы мы интересовались ка- ким-то событием ради него самого, вне времени, просто как безделуш-
14 «s, мы могли бы сколько угодно, эстетизируя прошлое, наслаждаться его неповторимостью, но оно все равно не стало бы «образцом» историч- ности вне связи со временем. Два появления Иоанна Безземельного не стали бы для историка двумя образцами паломничества, так как истори- ку не безразлично то, что у государя, у которого уже было столько затруд- нений с методологией истории, возникнет еще одно затруднение из-за необходимости появиться там, где он уже появлялся; узнав о его втором появлении, историк не сказал бы «я знаю», как это делает натуралист, когда ему приносят насекомое, которое у него уже есть. Это не означает, что историк не мыслит понятиями, как все остальные (он же говорит о «появлении»), и что историческое объяснение не должно использовать «типы» - например, «просвещенный абсолютизм» (как на этом настаи- вали). Это просто означает, что натура у историка - как у любителя руб- рики «происшествия», а происшествия - всегда одни и те же и всегда интересны, потому что собака, задавленная сегодня, уже не та, которую задавили вчера, и вообще, потому что сегодня - уже не вчера. Природа и история Единичный характер факта не означает, что он не может иметь науч- ного объяснения; что бы там ни говорили, между фактами, которые изу- 9 В этой эстетизации события и состоит, по сути, позиция Рикерта, противопо- ставлявшего историю как познание неповторимого физическим наукам. Но он ду- мал не столько о неповторимом как отдельном событии во времени, сколько о не- повторимом как музейном экспонате: предметом истории, по Рикерту, может стать знаменитый бриллиант, например Регент, в отличие от куска угля, который, если его разделить на части, не утратит индивидуальности, так как он ее не имеет; или Гете, в отличие от простого человека. Эти предметы персонализируются благодаря ценности, которую они для нас имеют: история есть ценностное отношение: как мы увидим в главе IV, это одно из достижений немецкого историзма; это ответ на глав- ный вопрос историзма: что делает факт "историческим"? И здесь Рикерт вынужден объяснять, как получается, что историк говорит не только о бриллиантах и гениаль- ных людях: причина этого будто бы заключается в присутствии рядом с "первичны- ми" историческими предметами, такими, как Гете, опосредованных исторических предметов, как, например, отец Гете. Мы увидим в главе IV, как эти идеи повлияли на Макса Вебера. О Рикерте см. М. Mandelbaum. The Problem of Historical Knowledge, an Answer to Relativism, 1938, réimp. 1967, Harper Torchbooks, p.119-161 ; R. Aron. La Philosophie critique de l'histoire, essai sur une théorie allemande de / 'histoire. Vrin, 1938, réimp. 1969, p.l 13-157.
15 чают физические науки, и историческими фактами нет принципиальной разницы: все они индивидуализированы в какой-то точке пространстваи времени, и apriori научному анализу можно подвергнуть и те, и другие. Нельзя противопоставлять науку и историю как изучение универсально- го и изучение индивидуального; во-первых, физические факты не менее индивидуализированы, чем исторические; к тому же, познание индиви- дуального в истории предполагает соотношение его с универсальным: «это бунт, а это революция, и, как всегда, их объясняют классовой борь- бой либо озлоблением черни». Если исторический факт есть то, чего «не увидишь дважды», apriori это не помеха для его объяснения. Два появ- ления Иоанна Безземельного суть два разных события? Объяснение бу- дет дано и первому, и второму, вот и все. История — это сама ткань про- цесса, а наука просто объясняет процесс; если тепло дважды, 12 марта и 13 марта, распространяется по стальному стержню на площади Этуаль, объяснение дадут и тому, и другому индивидуальному факту диффузии. Противопоставлять исторический характер человека повторению в при- роде - очень поэтично, но эта идея сколь поэтична, столь и ошибочна. Природа тоже исторична, у нее есть своя история, своя космология; при- рода не менее конкретна, чем человек, а все конкретное - всегда во вре- мени; повторяются не физические факты, а та абстракция без места и времени, которую выводит физик; если такой обработке подвергнуть че- ловека, то он тоже будет повторяться. Правда, у конкретного человека есть иные, чему природы, причины, чтобы не повторяться (он свободен, он может накапливать знания и т.д.); но историзм человека не отменяет историзма природы. Курно совершенно прав, отрицая принципиальное различие между историей природы и историей человека. При этом следу- ет признать, что история космоса и природы научно объяснима, а исто- рия человека- нет (или практически не объяснима). Но, как мы увидим в конце нашей книги, эта разница никак не зависит ни от особенностей человеческого историзма, ни от индивидуализированного характера ис- торических фактов, вернее, любого факта, исторического и природного. Историк apriori вполне может подражать физикам и извлекать из чело- веческих фактов некий инвариант, который, будучи абстракцией, являет- ся вечным и приемлемым для всех конкретных случаев в будущем, как закон Галилея приемлем для всякого будущего падения тела; ведь и Фу- кидид, скажут нам, писал свою Историю, чтобы установить вечные пра- вила подобного рода. Мы увидим далее, почему такое намерение неосу- ществимо, и что эта невозможность определяется природой причинно-
16 сти в истории, а вовсе не индивидуализированным характером челове- ческих событий. Подлинное различие существует не между историческими и физи- ческими фактами, а между историографией и физикой. Физика является собранием законов, а история - собранием фактов. Физика - не собрание описанных и объясненных физических фактов, она есть corpus законов, объясняющих эти факты; существование Луны, Солнца и даже космоса представляется физику занимательным случаем, который нужен только для установления законов Ньютона; звезды для него имеют не большее значение, чем яблоко10' Не то У ИСТ0Рика; если бы существовала (предпо- ложим такую возможность) наука-corpus законов истории, то это была бы не история: история была бы corpus фактов, объясняемых этими зако- нами. Но мы не знаем, сохранился ли бы у нас интерес к самим фактам, если бы существовала наука о законах истории; возможно, мы бы удо- вольствовались установлением законов, а историография стала бы про- сто источниковедением. Подлинные события История состоит из занимательных случаев, ее читаешь с интересом, как роман. Но она отличается от романа в одном очень важном пункте. Предположим, мне рассказывают о мятеже, и я знаю, что мне говорят об истории и что этот мятеж действительно имел место: я буду о нем ду- мать, как о происшедшем в определенный момент у такого-то народа; эта древняя нация, о которой за минуту до того я ничего не знал, станет для меня главным героем повествования, его центром, вернее, непременной основой. То же происходит и с читателем романа. Однако в данном слу- чае роман основан на подлинных событиях, что освобождает его от необ- ходимости быть увлекательным: история мятежа может себе позволить быть скучной, не теряя при этом своей ценности. Может быть, поэтому выдуманная история, напротив, так и не состоялась как литературный жанр (разве что для эстетов, читающих Graal Flibuste*), как не стали им ю Husserl. Recherches logiques, trad. Elle. PUR, 1959, vol. I, p. 260; В. Russell. The Analysis of Matter. Allen and Unwin, 1954, p. 177. * Роман Робера Пенже (Finget), персонажи которого действуют в вымышленном мире.
17 выдуманные происшествия (разве что для эстетов, читающих Феликса фенеона): история, стремящаяся быть увлекательной, слишком уж отда- ет фальшью и остается имитацией. Нам известны парадоксы индивиду- ализации и подлинности; фанатичному поклоннику Пруста нужна имен- но та ручка, которой было написано Утраченное время, а не другая, точ- но такая же, серийного производства. «Музейный экспонат» - это сложное понятие, в котором объединены красота, подлинность и редкость; ни эс- тет, ни археолог, ни коллекционер не являются, строго говоря, настоящи- ми хранителями. Даже если какая-то подделка, написанная Меегереном, будет так же хороша, как подлинный Вермеер (как ранний Вермеер, еще не ставший Вермеером), это все равно не будет Вермеер. Но историк - не коллекционер и не эстет; его не интересуют ни красота, ни редкость: ни- чего, кроме истины. История - это рассказ о подлинных событиях. Для того чтобы обла- дать историческим достоинством, факт, в рамках этого определения, дол- жен отвечать только одному условию: произойти на самом деле. Полюбу- емся обманчивой простотой этого определения, в котором проявился ге- ний, равный аристотелевскому, способный видеть и суть, и то, что слишком очевидно, чтобы быть заметным; известно, что великая фило- софия, на первый взгляд, кажется не глубокой, не запутанной, не увлека- тельной, а пресной. История — рассказ о подлинных фактах, а не о прав- доподобных (как в романе) или неправдоподобных (как в сказке). Это подразумевает, помимо прочего, что исторического метода, по поводу ко- торого нам прожужжали уши, не существует. У истории есть свой крити- ческий подход, который Фюстель де Куланж называл анализом, и он сло- жен; всем известно, что нужно «десять лет анализа для одного дня синте- за». Но на сам синтез уходит только один день. Слово «анализ» обманчиво; назовем это работой с источниками и их критикой. А единственной зада- чей критики источников является ответ на следующий вопрос, постав- ленный историком: «Я считаю, что этот источник говорит мне то-то; могу лия ему доверять?» В ее функции не входит сообщать историку (который в таком случае занимался бы только синтезом), о чем идет речь в источ- никах: историк сам должен это найти, а к синтезу он приступает уже в процессе знакомства с источниками. Поэтому и правил исторического синтеза не существует1^ кРоме пРиемов Работы с источниками и их кри- и В работе историка можно выделить три момента: чтение источников, их кри- тика и ретродикция. 1) Я могу подготовить работу по истории Китая, не будучи
18 тики, никаких методов в истории нет, как нет их в этнографии или в ис- кусстве путешествия. Метода в истории не существует, потому что у истории нет никаких требований: только бы рассказывали правду - и этого ей достаточно12* Она стремится только к истине и этим отличается от науки, которая стре- мится к точности. Она не навязывает норм, не строится ни на каких пра- вилах игры, для нее нет ничего неприемлемого. В этом заключается са- мая оригинальная черта исторического жанра. Можно ли себе предста- вить, что достаточно изложить «великую теорему» Ферма, проверить ее при помощи электронного калькулятора - и получится арифметика? Или установить, что магнит притягивает железо, - и получится физика? В лучшем случае это будет естественная история. Существует опреде- ленное «поле» физических фактов, и, например, движение всегда, от Ари- стотеля до Эйнштейна, считалось принадлежностью этого поля; но при- синологом: если источники переведены, я могу их прочитать и понять не хуже, чем другие, и, после того как я их просто прочту, у меня в голове тут же произойдет "синтез" событий, как если бы я читал свою ежедневную газету. 2) Но мне нужно выяснить, благодаря критике, подлинны ли надписи на панцире черепахи и принад- лежат ли Конфуцию сочинения, под которыми стоит его имя; мне также нужно - и это сложный этап критики источников — научиться различать в китайских текстах предложения, которые следует понимать буквально, и предложения метафоричес- кие, условные или связанные с иллюзиями китайского общества в отношении себя самого. 3) Поскольку события всегда известны по неполным и опосредованным tekmeria, то окажется много лакун, которые я заполню, произведя ретродикцию; та- кой-то император отрекся от престола и отправился на гору, в даоистское отшельни- чество, но почему он это сделал? Значит ли это по-китайски, что он был заключен в монастырь каким-нибудь дворцовым управляющим? Или на самом деле случалось, что под конец жизни образованный человек, пусть даже император, стремился к уединению, чтобыпредаться философии, какв Древнем Риме? Только ретродикция. основанная на выявлении серии схожих случаев и на вероятности различных при- чин, позволит мне найти ответ. В действительности, синтез состоит в заполнении пробелов непосредственного восприятия. Из этого следует, что различие между боль- шой историей и вспомогательными историческими дисциплинами иллюзорно. 12 О триаде "правдиво-правдоподобно-неправдоподобно" у последователей Ари- стотеля см. R. Reitzenstein. Hellenistische Wundererzählungen, p.90-97; A. Rostagni. "Aristotele e l'aristotelismo nella storia dell'estetica antica", в его Scritti minori, vol. I, p.205-212; W. Kroll. Studien zum Verständnis der römischen Literatur, p.6L Воль- тер в статье "История" в Энциклопедии тоже пишет: "История - это рассказ о фак- тах, преподнесенных как правда, в отличие от басни - рассказа о фактах, преподне- сенных как выдумка".
19 знать реальность феномена этого поля - не достаточно для того, что- бы данный феномен вошел ipso facto в corpus физики (разве что в ви- де проблемы); для исторического факта, напротив, этого совершенно до- статочно. История разочаровывает, поскольку говорит о вещах, которые были бы так же банальны, как наша жизнь, если бы не отличались от нее. Да, она живописна; да, античные города были полны запахов, запахов тела в плотной толпе, сточных канав, запахов погруженных в сумрак лавок, где торгуют мясом и кожей, и красота которых не видна в узких улочках под нависшими крышами (suggrundationes); в этих городах обнаруживаешь прелесть естественных красок, красной, желтой, и детскую тягу к тому, что блестит. Это немного скучно, как воспоминания человека, слишком долго ездившего по свету, в них нет ни точности, ни таинственности, но нельзя сказать, что они неверны. История - это город, в который приез- жаешь просто ради удовольствия увидеть человеческую жизнь в ее раз- нообразии и естественности, не выискивая какой-то иной выгоды или красоты. История - увечное знание Точнее говоря, в этом городе видишь то, что еще можно увидеть, со- хранившиеся следы; история - это увечное знание13* СТОРИК говорит не о том, что собой представляла Римская империя или французское Сопро- тивление в 1944 г., а о том, что о них еще можно узнать. Само собой разумеется, что нельзя написать историю событий, от которых не оста- лось никакого следа, но любопытно как раз это само собой разумеется: разве мы тут же не заявляем, что история есть полное воспроизведение прошлого или должна быть таковым? Называют же книгу «История Рима» или «Движение Сопротивления во Франции»? Иллюзия полного воспро- изведения происходит от того, что источники, которые дают нам ответы, диктуют и вопросы; тем самым они не только оставляют нас в неведении относительно многих вещей, но и оставляют нас в неведении по поводу нашего неведения. Ведь это почти противоестественно - воображать, что может существовать какая-то вещь, о существовании которой мы не име- » См., напр., G.R. Elton. The Practice ofHistory, Г ed CoUins' Press, 1969, p.20.
20 ем никаких сведений; до изобретения микроскопа никто не пришел к простейшей мысли о возможности существования животных, меньше тех, что мы различаем невооруженным глазом; до появления трубы Галилея никто не учитывал возможности существования звезд, не видимых без увеличения. Историческое познание скроено по шаблону увечных источников; мы не страдаем непосредственно от этой искалеченное™ и должны сделать усилие, чтобы ее увидеть, именно потому что кроим историю по шабло- ну источников. Мы не подходим к прошлому с заранее готовым вопрос- ником (какова была численность населения? какова экономическая сис- тема? а юности честное зерцало?), поскольку не беремся за исследование любого периода, в котором останется без ответа слишком много вопро- сов; мы не требуем от прошлого ясно выражаться и не отказываем в зва- нии исторического факта какому-то событию под предлогом нераспозна- ваемости его причин. В истории нет порога познаваемости и минимума ясности, и ничто из имевшего место, если только оно имело место, не является ддя нее неприемлемым. Итак, история — не наука; у нее, тем не менее, есть свои правила, но они проявляются на уровне критики источ- ников. //. Все исторично, значит. Истории не существует Непоследовательность истории Итак, на историческом поле нет никаких ограничений, за исключе- нием одного: на нем может находиться только то, что действительно про- изошло. Прочее не имеет значения: будет ли текстура поля плотной или редкой, неповрежденной или с лакунами; одна страница истории Фран- цузской революции обладает достаточной плотностью, для того чтобы логика событий была понятна практически без исключения и чтобы ка- кой-нибудь Макиавелли или Троцкий могли извлечь из нее целое искус- ство политики; но одна страница истории Древнего Востока, которая сво- дится к жалким хронологическим сведениям и содержит все известное об одной-двух империях, оставивших нам только свое название, - тоже
21 история. Этот парадокс прекрасно показал Леви-Стросс14' * СТОРИЯ есть дискретное целое, состоящее из областей, каждая из которых имеет опре- деленную частоту. Есть эпохи, где многочисленные события предстают перед историком со своими отличительными признаками; есть и другие, где, с его точки зрения (и, конечно, тех, кто тогда жил), мало что происхо- дило, а иногда и вовсе ничего. Всевозможные даты не образуют единого ряда, поскольку относятся к разным категориям. Если самые известные эпизоды Новой истории «закодировать» по принципу доисторических событий, то они утратят свой смысл, кроме, может быть (да и то неизве- стно), некоторых массовых аспектов демографической эволюции в гло- бальном масштабе, изобретения парового двигателя, а затем электричес- кого и ядерного». Этому соответствует некая иерархия составляющих: «Относительный выбор историка возможен только между историей, ко- торая больше описывает и меньше объясняет, и историей, которая боль- ше объясняет и меньше описывает. История, состоящая из жизнеописа- ний и занимательных случаев, расположена в самом низу шкалы и явля- ется слабой историей, которая не имеет собственной вразумительности; последняя появляется в ней, когда ее целиком переносят в лоно более сильной истории; однако было бы ошибкой полагать, что эти соединения постепенно воспроизводят целостную историю, поскольку то, что выиг- рывают в одном, теряют в другом. История в биографиях и заниматель- ных случаях - наименее объясняющая, но она богаче в плане информа- тивном, так как рассматривает людей по отдельности и подробно описы- вает нюансы характера, особенности мотивации и этапы размышлений каждого из них. Эта информация схематизируется, а затем исчезает при переходе ко все более сильным историям». Лакуны как неотъемлемая черта истории Всякому читателю, обладающему критическим умом, и большинству Лчо^т^ттотт™15 книга по истории представляется совсем не тем, чем срессионаЛов она кажется; в ней говорится не о Римской империи, а о том, что мы и La Pensée sauvage. Pion, 1962, p. 340-348. Мы цитируем эти страницы частич- но, не отмечая пропусков. 15 Чтобы проиллюстрировать некоторые ошибки, приведем следующие строки А.Тойнби: "Я не уверен, что мы должны отвести привилегированное место полити-
22 можем сейчас знать об этой империи. За внушающей доверие внешней стороной повествования читатель, исходя из того, о чем говорит историк и какое он уделяет внимание тому или иному типу фактов (религия, ин- ституты), способен увидеть характер использованных источников, а так- же лакуны в них, и это воспроизведение в конце концов становится на- стоящим рефлексом; читатель догадывается о местонахождении плохо скрытых лакун, он понимает, что количество страниц, отведенных авто- ром различным моментам и аспектам прошлого, есть средняя величина между важностью этих аспектов для автора и наличием источников; он знает, что так называемые народы без истории - это просто народы, чья история неизвестна, и что у «первобытных» народов есть прошлое, как и у всех остальных. И главное, он знает, что, начиная новую страницу, ис- торик без предупреждения меняет темп, в зависимости от ритма источ- ников, и что всякая книга по истории является в этом отношении набо- ром непоследовательностей, и что ничего тут не поделаешь; разумеется, такое положение вещей невыносимо для логического ума и вполне до- казывает, что история нелогична, но лекарства от этого нет и быть не может. Возможно, изменение заглавий станет лекарством? Например, вме- сто «Истории древнеримской деревни» глава будет называться «Что мы знаем об истории древнеримской деревни». Может быть, удастся хотя бы предварительно охарактеризовать источники с точки зрения их особен- ностей (история историзирующая, исторические анекдоты, роман, сухая хронология, административные документы) и их ритма (одна страница - один день, или один век)? Но как решить проблему существования тех аспектов прошлого, относительно которых источники оставляют нас в неведении, да так, что мы не ведаем о своем неведении? К тому же, исто- рик должен решить, какое значение следует придавать различным аспек- ческой истории. Я прекрасно знаю, что это распространенный предрассудок; это свойственноикитайской,игреческойисториографии.Ноэтосовершенно неприме- нимо, например, к истории Индии. У Индии великая история, но это история рели- гии и искусства, а никак не политическая история" (L'Histoire et ses interprétations, entretiens autour d'Arnold Toynbee. Mouton, 1961, p. 196). Нам предлагают лубочный образ Индии с ее храмами ; какможно отказывать в величии политической истории, которая, если говорить об Индии, почти неизвестна из-за отсутствия источников, и вообще, что означает "великая"? Чтение Каутилии (предполагаемый автор Артха- шастры - прим, перев.), этого индийского Макиавелли, заставляет взглянуть на вещи иначе.
23 там; политическая история первого века до нашей эры известна практи- чески по месяцам; политическая история второго века известна в общих чертах. Если бы история действительно методично «кодировалась» в со- ответствии с «частотами», то, по логике, оба века надо было бы описы- вать в одном ритме; поскольку мы не можем описать неизвестные нам подробности событий второго века, нам оставалось бы только сократить подробности первого века... А не следует ди, скажут нам, и в самом деле искать в источниках значительные факты, и забыть о прахе подробнос- тей? Но что такое «значительные»? Может быть, имеются в виду инте- ресные? Но как досадно было бы такое нивелирование повествования по нижней линии во имя последовательности! Ради чего закрывать глаза и отказываться от обилия интереснейших подробностей в источниках пер- вого века? Главное слово произнесено: интересное; разговоры об истори- ческом значении - для тех, кому нравится серьезность. Интриги вокруг Цицерона, конечно, уже не имеют для нас значения, но они любопытны сами по себе и любопытны по той простой причине, что имели место; таким же образом, самое обыкновенное и незначительное насекомое очень интересно для натуралиста, поскольку оно существует, а вершина, с точ- ки зрения альпинистов, заслуживает того, чтобы на нее взобраться, толь- ко по той причине, что она, как говорил один из них16' <<там нах°Дится>>- Итак, поскольку историю нельзя заставить рассказать больше того, что есть в источниках, остается только писать, как всегда: в неровном ритме, соответствующем неравномерной сохранности следов прошлого; короче говоря, с точки зрения исторического познания, событие подходит для изучения уже потому, что оно произошло. Итак, мыувидим, какистория Римскойимперии, политическая жизнь которой плохо известна, а общество - довольно хорошо, неожиданно при- ходит на смену поздней Республике - где все практически наоборот - и предшествует истории Средних веков, которая, по контрасту, покажет, что нам почти не известна экономическая история Древнего Рима. Мы не претендуем на открытие того очевидного факта, что в различные перио- ды лакуны в источниках касаются разных предметов; мы просто отмеча- ем, что разнородный характер лакун не мешает нам писать нечто, все еще именуемое историей, и что мы без колебаний изображаем Республи- ку, Империю и Средние века на одном гобелене, хотя сцены, которые мы 16 Математик Мэллори, пропавший в 1924 г. на Эвересте; неизвестно, добрался ли он до вершины.
24 там вышиваем, не сочетаются друг с другом. Но самое любопытное, что лакуны истории съеживаются у нас на глазах и мы различаем их только ценой усилия, поскольку мы имеем смутное представление о том, что можно apriori найти в истории, поскольку мы подходим к ней без разра- ботанного вопросника. У нас в источниках - пробел в целый век, а чита- тель едва ощущает лакуну. Историк может на десяти страницах говорить об одном дне и промчаться по десяти годам в двух строках: читатель бу- дет ему верить, как хорошему романисту, и решит, что за эти десять лет ничего не происходило. Vixere ante nos Agamemnones multi — эта идея сама по себе не придет нам в голову; вспомним о Марксе и Энгельсе, заполнивших доисторические тысячелетия своим однообразным перво- бытным коммунизмом, или о том жанре «правдоподобной истории», к которому прибегают археологи, чтобы хоть как-то воспроизвести исто- рию неведомых веков: этот жанр - оборотная сторона утопии, и он так же уныло логичен, поскольку правило игры - как можно меньше предполо- жений (историк должен быть осторожен), чтобы с максимальной эконо- мией средств объяснить те следы, которые по чистой случайности были отобраны и дошли до нас. Наша близость к прошлому сродни близости с нашими дедушками и бабушками; они существуют как таковые, поэтому дни проходят, и мы совсем не задумываемся над тем, что их биография, которая нам почти неизвестна, состоит из событий, не менее захватыва- ющих, чем наша, и ее нельзя воспроизвести, используя минимум средств. Наука является незавершенной de jure, и только история может себе по- зволить иметь лакуны de facto*, ведь она — не ткань, у нее нет основы. Понятие не-событийного Историки могут свободно кроить любую эпоху по своему усмотре- нию (выделяя политическую историю, источниковедение, жизнеописа- ния, этнологию, социологию, естественную историю17'' П0СК0ЛЬКУ У ис~ тории нет своей структуры; и здесь следует определить различие между «полем» исторических событий и историей как жанром, с учетом разни- цы в ее восприятии на протяжении веков. Ведь исторический жанр в сво- их последовательных воплощениях то расширялся, то сужался и в опре- деленные эпохи делил свой домен с другими жанрами, например, с исто- 1 Например, история искусства в Естественной истории Плиния Старшего.
25 рией путешествий или социологией. Итак, следует различать событий- ное поле, то есть виртуальный домен исторического жанра, и царство с изменяющейся территорией, которое данный жанр захватил в этом доме- не в тот или иной век. На Древнем Востоке были списки царей и дина- стические анналы; у Геродота-военная и политическая история (по край- ней мере, в принципе) ; она описывает подвиги греков и варваров; однако Геродот-путешественник не отделяет ее от своего рода исторической эт- нографии. В наши дни история присвоила себе демографию, экономику, общество, ментальность и стремится стать «целостной историей», воца- риться во всем своем виртуальном домене. На наших глазах между эти- ми последовательными царствами устанавливается обманчивая непре- рывность; отсюда-иллюзия эволюции жанра, поскольку непрерывность обеспечивается самим словом «история» (но считается необходимым от- делить социологию и этнографию) и бессменной столицей, то есть поли- тической историей: однако в наши дни роль столицы может перейти к социальной истории, или к тому, что называют историей цивилизаций. Итак, что же исторично, и что таковым не является? Мы займемся этим вопросом ниже, но сразу скажем, что, проводя это различие, нельзя доверять границам исторического жанра, существующим на тот или иной момент; с таким же успехом можно полагать, что сущность театра вопло- щена в расиновской трагедии или в брехтовской драме. На этом уровне рассуждений невозможно обосновать различие между историей, этно- графией, жизнеописанием и банальными происшествиями; невозможно сказать, почему жизнь Людовика XIV — это история, а жизнь крестьяни- на из Ниверне в XYII в. - не история; невозможно утверждать, что описа- ние правления Людовика XIV в трех томах относится к истории, а то же самое в ста томах - уже нет. Попробуйте установить различие, дать опре- деление (история - это: история обществ, история значительного, исто- рия значимого для нас...); немецкий историзм доказал и, более того, не- вольно подтвердил своим провалом, что ни одно из этих определений не годится; единственными границами на данный момент являются измен- чивые условности жанра. Как максимум, можно констатировать, что этот жанр, часто менявшийся в ходе своей эволюции, тяготеет, начиная с Воль- тера, ко все большему расширению; подобно реке в равнинной местно- сти, он широко разливается и легко меняет русло. В конце концов, исто- рики возвели эту имперскую политику в доктрину; они прибегают не к речной, а, скорее, к лесной метафоре: они утверждают; на словах и на Деле, что история, какой ее пишут в ту или иную эпоху, - это всего лишь
26 участок, расчищенный посреди огромного леса, который по праву при- надлежит ей целиком. Французская школа Анналов, объединенная вок- руг журнала, основанного Марком Блоком, занялась распашкой погра- ничных зон этого участка; по мнению этих первопроходцев, традицион- ная историография слишком сосредоточилась на добротных крупных событиях, давным-давно считающихся таковыми; она занималась «ис- торией договоров и битв»; но оставалось нераспаханным огромное про- странство «не-событийного», границ которого мы даже не различаем; не- событийное - это события, еще не признанные таковыми: история мест- ности, ментальности, безумия или стремления к безопасности в различные эпохи. Итак, мы будем называть не-событийным ту область истории, ко- торую мы не воспринимаем как таковую; данное выражение будет упот- ребляться в книге в этом смысле, и это справедливо, так как шкояаАнна- лов и ее идеи вполне доказали свою плодотворность. Факты не имеют абсолютного значения Между областями, которые составляют участок, расчищенный на поле историческихявлений концепциями илиусловностямитой или иной эпо- хи, не существует постоянной иерархии; ни одна область не повелевает другой и во всяком случае не поглощает ее. В крайнем случае можно пред- положить, что некоторые факты важнее других, но сама эта важность полностью зависит от критериев, выбранных каждым историком, и не имеет абсолютного значения. Удобно различать историю экономическую, политическую, историю техники и т.д., но ни в какой методологии не сказано, что одна из этих историй главнее других; даже если бы это было сказано и марксизм был бы доказанной истиной, то эта истина была бы чисто платонической и не повлияла бы на историческое описание; тех- ника не вобрала бы в себя экономику, а экономика - общество, и все рав- но приходилось бы подробно описывать события истории общества, эко- номики и техники. Иногда искусный постановщик создает огромные де- корации: Лепанто, весьXVI век, вечное Средиземноморье или пустыня, где лишь Аллах - сущий; это ступенчатое углубление сценографии, это соположение разных временных ритмов, но не выстраивание детерми- низмов. Даже если читателю Койре идея рождения физики в XVII веке под влиянием технических потребностей растущей буржуазии кажется
27 несостоятельной или, более того, абсурдной18' история науки из"за по" добных объяснений не исчезнет; на самом деле, когда историк подчерки- вает зависимость истории науки от истории общества, то это, как прави- ло, значит, что он пишет «общую» историю какого-то периода, подчиня- ясь правилу риторики, которое ему предписывает перекинуть мостки между главами о науке и главами об обществе. История - царство сопо- ложений. Тем не менее остается впечатление,-что война 1914 г. - событие все- таки более важное, нежели пожар в Bazar de la Chanté или дело Ланд- рю"; война относится к истории, а остальное - происшествия. Но это всего лишь иллюзия, возникающая из-за того, что мы не замечаем разли- чия между рядом каждого из этих событий и его относительной значимо- стью в данном ряду; в деле Ландрю было меньше убитых, чем на войне, но разве оно не соразмерно какому-нибудь эпизоду дипломатии Людови- ка XV или правительственному кризису 111 Республики? А что сказать о кошмаре, которым гитлеровская Германия запятнала человечество: о чу- довищном происшествии в Аушвице? Дело Ландрю - событие первой величины в истории преступности. Эта история менее важна, чем поли- тическая история? Она занимает гораздо меньшее место в жизни боль- шинства людей? То же можно сказать о философии и о науке до XVIII в. Она меньше влияет на сегодняшний день? А дипломатия Людовика XV - намного больше? Но поговорим серьезно: если бы некий добрый дух предложил нам ознакомиться с десятью страницами из жизни еще не известной цивили- зации, - что бы мы выбрали? Предпочли бы мы узнать о крупнейших преступлениях или же о том, на что походило это общество: на мелане- зийские племена или на британскую демократию? Конечно, мы бы пред- почли узнать, было ли оно трайбалистским или демократическим. Но мы только что снова перепутали значимость события и его ряд. История преступности - это лишь малая (но очень красноречивая в руках искус- ного историка) часть социальной истории; так же как учреждение посто- 18 A. Koyré. Etudes d'histoire de la pensée scientifique, p. 61, 148, 260, n. 1, 352 sq.; Etudes newtoniennes, p. 29; cf. Etudes d'histoire de la pensée philosophique, p. 307. * В результате пожара 4 мая 1897 г. в этом парижском благотворительном уч- реждении погибло 117 человек . ** H.D. Landru был обвинен в убийстве десяти женщин и приговорен к смертной казни в 1921 г.
28 янных посольств, придуманное венецианцами, - это малая часть поли- тической истории. Следовало бы сопоставить либо значимость преступ- ников и послов, либо социальную историю и политическую. Что бы мы предпочли узнать: была ли наша неизвестная цивилизация демократи- ческой или трайбалистской? Или: была ли она промышленно развитой или находилась в каменном веке? Возможно, и то, и другое; если только мы не предпочли бы препираться, выясняя, что важнее: политический уровень или социальный, и что лучше: отдых на море или в горах? Тут появляется демограф и говорит, что на первом месте должна быть демо- графия. Путаница в идеях возникает из-за жанра так называемой «общей» истории. Наряду с книгами под названием Опасные социальные группы или История дипломатии, где критерий выбора обозначен уже в загла- вии, есть и другие, под названием XVIвек, где критерий не заявлен; тем не менее он существует, и он не менее субъективен. В центре этой общей истории долгое время находилась политическая история, а сегодня все большее место занимает не-событийное: экономика, общество, цивили- зация. Однако это еще не решает всей проблемы. Историк, возможно, будет рассуждать следующим образом: чтобы не нарушить пропорций нашей работы, мы будем говорить о том, что было важно для большин- ства французов в царствование Генриха III; политическая история не бу- дет уже иметь особой важности, поскольку большинство подданных ко-1 роля имели дело с властью только как налогоплательщики или преступ- ники; мы будем говорить, главным образом, о трудах и днях Жака Бономма"; в краткой главе набросаем картину культурной жизни, искус- ные рассказчики вспомнят здесь прежде всего об альманахах, о книжной торговле вразнос и о катренах Пибрака". А как быть с религией? В XVI веке тут значительный пробел. Будем ли мы описывать обычные, повсед- невные вещи из жизни этой эпохи или же ее патетические взлеты, яркие и в то же время краткие? Более того, станем ли мы рассказывать о том, что в XVI веке было обычного, или о том, что его отличает от предыду- щего и последующего веков? Географам знакомо это затруднение: какая- нибудь приморская область славится своими рыбаками, однако известно, что лишь небольшой процент населения занимается там рыбной ловлей; допустим, что область обязана ей своей самобытностью; допустим и то, * Эквивалент Ивана Петрова. ** Дипломат, и поэт Guy du Faur de Pibrac (1529-1584).
29 что рыбная ловля - это больной вопрос, наиболее слабое стратегическое звено в ее экономике; итак: обычная вещь, отличительная черта или стра- тегическое звено? Тут появляется другой историк, для которого важнее всего длительность выбранных событий: глубинные структуры, медлен- ные изменения, вековые циклы; критерий здесь - количественный, но количество на этот раз относится к времени, а не к численности людей* или к продолжительности рабочего дня каждого из них. Третий историк предпочитает книги с событиями: XVII век - это физика, барокко, карте- зианство и абсолютная монархия. Для историка античности не менее подходящим критерием будет внятность: вместо того чтобы предлагать читателю историю, полную лакун, как издание стихов Сафо, он сведет ее к избранным событиям, от которых осталось больше следов; история го- рода Помпеи и просопографическое исследование аппарата управления займут больше страниц, чем история города Рима и всего III века. Или, например, он покажет цивилизацию с точки зрения ее верхов, а не масс: мало понятное для нас римское благочестие будет рассмотрено через при- зму вергилиева благочестия. Нельзя утверждать, что один факт является историческим, а другой - занимательным случаем, достойным забвения, поскольку любой факт входит в какой-то ряд и только в нем получает относительное значение. Может ли, как утверждалось, значимость последствий сделать один факт более важным, чем другой1'7 Блаженны те, кто может выделить и просле- дитьдо наших дней последствия поражения Афин в 404 г.; и потом, как известно, «происхождение редко бывает привлекательным». К тому же, сами последствия пришлось бы выбирать; здесь и возник бы докучли- вый вопрос о «смысле истории», о смысле, который ей придают: Верги- лий и судьбы Рима, Маркс и буржуазия, Огюстен Тьерри и третье сосло- вие, Лависс и единство французской нации. В любом случае критерий значимости последствий - это всего лишь фикция, порожденная чрез- мерной серьезностью: история рассказывает о войнах Людовика XIV ради них самих, а не ради далеко идущих последствий, которые они могут иметь. Не лучше ли судить об относительном значении события, исходя из ценностей самой эпохи? При этом мы бы, из милосердия, принимали за объективность субъективность главных заинтересованных лиц; к со- жалению, сами ценности являются такими же событиями, как и прочее. 19 См. возражения Макса Вебера Эдуарду Мейеру в Е. Meyer. Essais sur la théorie de la science, trad. J. Freud. Pion, 1965, p. 272 sq.
30 О Вестфальском мире говорят не ради того интереса, который он пред- ставлял для современников; если бы эти договоры остались незамечен- ными современниками, то их безразличие было бы просто еще одним событием. У нас нет того интереса к цирку, какой испытывали к нему древние римляне, но нас интересует их интерес к нему. А будет ли исто- • рическим то, что не индивидуализировано, что касается человека как общественного существа? Пусть на это ответят те, кто чувствует себя спо- собным провести такое различие и увидеть в нем смысл. Насморк Людовика XIV, хоть он и королевский, не является, однако, политическим событием, но относится к истории здоровья французского населения. Событийное поле — это пересечение рядов. Итак, мы видим, какой идеей руководствуется историография: целостная история, которой не чуждо ничто, отвечающее критериям события; ведь никто теперь не удивляется, встречая в названиях статей историю ощущения времени или историю восприятия (или классификаций) цвета. Правда, при этом мы уже не видим принципиальной разницы между историей общества при Людовике XIV, живописи в Помпеях или тосканского края в XIII веке, с одной стороны, и между описанием современного тробрианского обще- ства, быта североафриканских рабочих парижского предместья или фо- тографии как народного творчества, с другой стороны; различие между историей, этнографическим описанием и социологией как историей со- временной цивилизации остается чисто традиционным и зависит от струк- туры университетских учреждений. Расширение предмета истории Однако чем шире становятся событийные горизонты, тем менее оп- ределенными они кажутся: все, что составляло обыденную жизнь всех людей, включая то, что способен заметить только виртуоз дневниковых записей, по праву является добычей историка; ибо в какой иной сфере бытия историчность могла бы отразиться ярче, чем в повседневной жиз- ни? Это вовсе не означает, что история должна превратиться в историю повседневной жизни, что история дипломатии Людовика XIV будет за- менена описанием эмоций парижского простонародья во время торже- ственных выездов короля, что история транспортных средств будет заме- нена феноменологией пространства и его инфраструктурой; нет, просто имеется в виду, что событие известно лишь по его следам и что всякий
31 факт повседневной жизни есть след некого события (неважно, внесено ли оно уже в каталог или покоится еще в поле не-событийного). Таков урок историографии со времен Вольтера и Буркхардта. Сначала Бальзак вступил в соревнование с актами гражданского состояния, затем истори- ки соревновались с Бальзаком, который в предисловии 1842 г. к Челове- ческой комедии упрекал их в пренебрежении к истории нравов. Сперва они заполнили наиболее вопиющие пробелы, описали количественный аспект демографической и экономической эволюции. В то же время они открывали ментальность и ценности; они увидели, что вместо изложе- ния подробностей о безумии в греческой религии или о лесах в Средние века можно заниматься чем-то более интересным, а именно: дать пред- ставление о том, как люди той эпохи воспринимали лес или безумие, поскольку не существует восприятия этих предметов вообще и у каждой эпохи - свое восприятие, а профессиональный опыт показал, что описа- ние этого восприятия в источниках дает исследователю сколь угодно об- ширный и многоплановый материал. При этом мы еще далеки от умения осмысливать всякие мелкие случаи восприятия, составляющие наш жиз- ненный опыт. В Дневнике парижского мещанина (Journal dun bourgeois de Paris) за март 1414г. мы находим строки, которые образуют настолько своеобразную смесь, что они могли бы стать подлинной аллегорией все- общей истории: «В то время маленькие дети, идя вечером за вином или горчицей, пели: Votre en a la toux, commère, Votre en a la toux, la toux. (Кашляет ваша ", кума, Кашляет, кашляет ваша **). Действительно, случилось так, по изволению Божвему, что дурное и гнилостное поветрие обрушилось на людей, лишив охоты пить, есть и спать больше ста тысяч человек в Париже; эта болезнь вызывала такой сильный кашель, что большую мессу уже не пели. Никто от этого не уми- рал, но поправлялись с большим трудом». Тог, кто просто улыбнется, про- пал для истории: эти несколько строчек составляют «совокупный соци- альный факт», достойный Мосса. Тот, кто читал Пьера Губера (Goubert), узнает в этом нормальное демографическое состояние населения в доин- Дустриальный период, когда летние эндемии часто сменялись эпидемия- ми, несмертельный характер которых вызывал удивление, и принимали
32 их с тем же смирением, с каким мы принимаем автомобильные аварии, хотя они уносили гораздо больше жизней; тот, кто читал Филиппа Арье- са (Ariès), увидит в специфическом языке этих ребятишек следствие до- руссоистской системы воспитания (а если кто-то читал Кардинера* и по- лагает, что базовая личность...) Но почему детей отправляли именно за вином и горчицей? Может быть, другие продукты брали не в лавке, а привозили с фермы или готовили дома (как, например, хлеб) или поку- пали утром на каком-нибудь зеленном рынке; здесь и экономика, и город с округой, и ореолы экономиста фон Тюнена...** Остается только иссле- довать эту детскую республику, которая, по всей видимости, отличалась своими особыми нравами, вольностями и развлечениями. Полюбуемся, хотя бы как филологи, примечательной формой их песенки с повтором в двух строках и издевкой с обращением на «вы». Любой, кто интересовал- ся формами солидарности, псевдо-родством и шуточным родством в эт- нографии, придет в восхищение от всего того, что кроется за словом «кума»; любой, кто читал ван Геннепа (van Germep), прекрасно чувствует дух этой фольклорной издевки. Читатели Ле Бра*** окажутся в знакомой им обстановке, где эталоном события служит большая месса. Не будем комментировать ни «гнилостное поветрие» с точки зрения истории меди- цины, ни «сто тысяч человек» в Париже времен Арманьяков с точки зре- ния демографии и истории демографического сознания, ни «изволение Божье», ни ощущеяия/аШт а. И разве заслуживала бы история цивили- заций свое название в отсутствие всего этого великолепия, особенно с таким автором, как Тойнби? Пропасть между античной историографией, с ее чисто политическим взглядом, и нашей социально-экономической историей огромна; но она не больше той, что отделяет сегодняшнюю историю от завтрашней. Что- бы по-настоящему осознать это, хорошо бы написать исторический ро- ман, так же как для проверки описательной грамматики хорошо бы запу- стить ее в машину ддя переводов в обратном направлении. Наша концеп- * Психоаналитик и этнолог Abraham Kardiner (1891-1981) разработал совмест- но с Р. Линтоном теорию "базовой личности", соединяющей в себе типичные черты представителей того или иного общества. 11 Johann Heinrich von Thünen (1783-1850) исследовал, в частности, связь меж- ду расстоянием земельных участков от рынка и характером сельскохозяйственного производства. *** Юрист и социолог Gabriel Le Bras (1891-1970), автор Introduction à l'histoire de la pratique religieuse en France, 2 vol. (1942-1945).
33 хуализация прошлого настолько ограничена и приблизительна, что от исторического романа, даже самого документированного, несет фальшью, как только персонажи открывают рот или делают жест; да и как может быть иначе, если мы даже не можем сказать, в чем собственно заключа- ется явно ощутимая разница между беседой у французов, у американцев и у англичан, или предвидеть хитросплетения беседы провансальских крестьян? По позе двух господ, беседующих на улице, мы видим, не слы- ша их разговора, что это не отец и сын,-но что они друг другу не чужие: возможно, тесть и зять; по тому, как держится другой господин, мы дога- дываемся, что он только что вышел из дому, или из церкви, или из учреж- дения, или из чужого дома. Но стоит нам сесть в самолет и долететь до Бомбея - и мы уже не сможем угадывать подобные вещи. Историку еще нужно немало поработать, прежде чем мы сможем перевернуть песоч- ные часы времени, а завтрашние трактаты, наверное, будут также отли- чаться от наших, как наши - от Фруассара или Евтропиева Бревиария. История с большой буквы - это лишь идея Что можно также выразить следующим образом: История с большой буквы, как в Discours sur l'Histoire universelle, в Leçons sur laphilosophic de l'Histoire жъА Study in History', не существует: существует лишь «ис- тория чего-либо». Событие приобретает смысл только в ряду событий, количество рядов бесконечно, между ними нет иерархических связей, и. как мы увидим, они не сходятся в геометрале, включающем все проек- ции объекта. Идея Истории есть недостижимый предел или, вернее, тр анс - цендентальная идея; написать такую Историю невозможно, историче- ские сочинения, претендующие на полноту, невольно вводят читателе в заблуждение, а все философии истории суть нонсенс, плод догмат1 е ских иллюзий, вернее, они были бы нонсенсом, если бы не были, как правило, философиями одной из «историй чего-либо» среди прочих истории нации. Единственное, ддя чего можно с успехом использовать идею Истории, - это ддя корректирования; для этой идеи, сказал бы Кап г есть «высшее и исключительно важное применение, а именно: направ- лять рассуждение к определенной цели»; то есть она обладает «объек i и в- Слово о всеобщей Истории, Лекции по философии Истории, Пости.мсетк. ' Истории - сочинения Боссюэ, Гегеля и Тойнби.
34 ной, но не определенной ценностью», и мы не можем найти ей «никакого определенного эмпирического применения, поскольку она не дает нам ни малейшего критерия»; это только «эвристический принцип». Все идет хорошо, пока мы просто утверждаем, вслед за святым Авгу- стином, будто империями и народами управляет Провидение, а победы Рима соответствовали Божьему замыслу: в таком случае мы знаем, о ка- кой из «историй» идет речь; все рушится, когда История перестает быть национальной историей и постепенно раздувается от всего, что нам уда- ется узнать о прошлом. Может быть, Провидение направляет историю цивилизаций? Но что такое цивилизация2"7 Может' Бог направляет/ato 20 Очень распространена идея о том, что все события одной эпохи имеют общий характер и придают ей единообразие; так, каждый парижский квартал или пейзажи Умбрии в целом имеют для нас особый колорит. Шпснглер апеллировал к некоему чувству такта (это его слово), к интуиции - сам он гордился своей исключительной интуицией, - позволяющей разглядеть своеобразие и дискретность исторических эпох. Около 1950 г. французская феноменология надеялась, что, подобно тому, как мы воспринимаем мир в некоем мелодическом единстве, так когда-нибудь мы суме- ем уловить и стилистическое единство, которое — она в этом не сомневалась — охва- тывало все события одного периода. Тем интереснее понять, на чем основана эта характерологическая иллюзия, такая же наивная, как представление о "веселом го- роде Париже" или о Belle Epoque. Она идет прежде всего от красноречия, от фразе- ологии источников: ясность классической Греции, простая красота цицероновской эпохи, когда исполненные мужества аристократы прогуливались под портиками, беседуя о бессмертии души... Возьмем позднюю Империю, чей образ связан для нас с массивными украшениями, блеском, причудливостью, удушливой атмосфе- рой, жестокостью, которых мы не видим в ранней Империи: истоки такого восприя- тия — исключительно в "кафкианском" красноречии поздней Империи, одинаково присущем Аммиану, святому Иерониму, Кодексу Феодосия и надписям, которые так тонко растолковал Е. Aucrbach (Mimesis, trad, fr., p. 70-77); впрочем, то же впечатле- ние жестокого удушья возникает, когда мы читаем папирусы поздней Империи, не- многие дошедшие до нас декреты или Деяния мучеников', это жестокость всех импе- рий, в которых администрация, коррумпированная и оторванная от народа, скользя по поверхности крестьянских масс, компенсирует свое бессилие жестокостью и ве- личественной позой: так было и в турецкой, и в китайской империи. Хотелось бы также знать, насколько реалистичен возникший у нас мрачный образ ВекаВийопа и пляски смерти, и на каком уровне реальности находится замечательное характеро- логическое исследование Хейзинги; этот мрачный колорит, эту одержимость идеей смерти приписывают обстоятельствам XV века, чуме, войнам, Великому расколу на Западе. В таком случае вопрос: если зависимость столь проста, то как должны выг- лядеть литература и живопись в век Освенцима и Хиросимы?
35 vocw? He заметно, чтобы двухпалатность, coitus interruptus, небесная механика, прямые налоги, привычка приподниматься на носках, выска- зывая тонкое или глубокомысленное замечание (как г-н Биротго*), и дру- гие явления XIX века эволюционировали в одном ритме; и отчего бы им это делать? А раз они этого не делают, то наше впечатление, что истори- ческий континуум делится на некоторое количество цивилизаций, - все- го лишь оптический обман, и спор об их количестве имеет примерно та- кое же значение, как спор о распределений звезд по созвездиям. Если Провидение управляет Историей и История есть единое целое, то божественный замысел неразличим; История как единое целое от нас ускользает, а История как пересечение рядов представляется хаосом, по- хожим на движение в большом городе, когда смотришь на него из само- лета. Историка не очень волнует, есть ли у этого движения какая-то цель, закон, эволюция. Ведь совершенно ясно, что этот закон не будет ключом ко всему; информация о том, что поезд направляется в Орлеан, не вклю- чает в себя и не объясняет всего того, чем могут быть заняты пассажиры в вагонах. Раз закон эволюции не является мистическим ключом, то он может быть лишь указателем, который позволит наблюдателю, прибыв- шему с Сириуса, увидеть, который час на циферблате Истории и сказан,, что такой-то исторический момент наступает после такого-то; в чем бы ни заключался этот закон: в целесообразности, в прогрессе, в переходе от гомогенного к гетерогенному, в развитии техники или свободы, — он по- зволит сказать, что XX век наступает после IV века, но не будет включать в себя того, что могло произойти за эти века. Наблюдатель, прибывший с Сириуса, зная, что свобода печати или количество автомобилей являют- ся надежными хронологическими указателями, будет датировать увиден- ное на Земле, исходя из этой стороны реальности, но земляне, как мы понимаем, все равно будут делать много других вещей, а не только во- дить автомобиль и ругать в газетах правительство. Направление эволю- ции - это проблема биологическая, богословская, антропологическая, социологическая или патафизическая", но не историческая, так как ис- торик спокойно жертвует историей ради одного из ее аспектов, который 1 Персонаж из Человеческой комедии Бальзака (Grandeur et décadence de ( V.v.r Birotteau). " Сдаве,. щжщпшш»* фдятту,,-.™« писателем А. Жарри для обозначения па- УКИ о частностях", которая предлагает воображаемые решения проблем обще, о рядка (v. A. Jarry. Gestes et opinions du docteur Faustroll, pataphysicien, 1911).
36 может и не указывать направления; тогда как физика и даже термодина- мика не сводятся к созерцанию энтропии21* 21 Сегодня философия истории - это мертвый жанр или, по крайней мере, жанр, который продолжает жить только среди эпигонов довольно популярного направле- ния типа шпенглеровского. Ибо это был ложный жанр: философия истории, если не говорить о философии откровения, дублирует конкретное объяснение фактов и от- сылает к механизмам и законам, объясняющим эти факты. Законны лишь две край- ности: провиденциализм Града Божьего и эпистемология истории; все прочее не имеет права на существование. Предположим, что у нас есть основание утверждать, будто общее движение истории происходит в направлении к Царству Божьему (свя- той Августин), или состоит из сезонных циклов, которые сменяются в вечном вра- щении (Шпенглер), или подчинено "закону" — вернее, эмпирической констатации - трех стадий (О. Конт); или же что, "изучив переменчивость свободы, мы бы обнару- жили в ней постоянное направление, непрерывное развитие", которое ведет челове- чество к свободной жизни при совершенной конституции (Кант). Одно из двух: или это движение есть просто равнодействующая тех сил, которые направляют исто- рию, или оно вызвано таинственной внешней силой. В первом случае философия истории дублирует историографию или даже представляет собой крупномасштаб- ную историческую констатацию — и этот факт требует своего объяснения, как вся- кий исторический факт; во втором случае эта таинственная сила либо известна че- рез откровение (святой Августин), и можно попытаться найти какие-то ее следы в деталях событий, если только не отказаться - что более мудро - от попыток постичь пути Провидения; либо то, что история движется по кругу (Шпенглер)- это любо- пытный и необъяснимый факт, о котором догадались, наблюдая за самой историей; но тогда, вместо того чтобы впадать в транс, следует объяснить это странное откры- тие, понять, по каким конкретным причинам человечество ходит по кругу; может быть, этих причин не найдут: тогда открытие Шпенглера будет проблемой истории, неоконченной страницей историографии. Вернемся к философиям истории, которые, вслед за Кантом, говорят, что дви- жение человечества в целом происходит или имеет тенденцию происходить по тому или иному пути и что это направление определяется конкретными причинами. Ко- нечно, такое замечание имеет лишь эмпирический смысл: как если бы вместо час- тичного знания Земли и континентов мы вдруг получили бы законченную плани- сферу с полным очертанием континентов. Разумеется, знание формы всего конти- нента в целом не заставило бы нас изменить сделанного описания уже известной его части; таким же образом знание о будущем человечества не заставило бы нас изменить нашего способа писать историю прошлого. И к тому же, это вовсе не было бы нам философским откровением. История человечества в своих общих чертах не имеет никакой дидактической ценности; если человечество идет все дальше по пути технического прогресса, то это не обязательно его миссия; это может быть вызвано обычным феноменом имитации, эффектом "снежного кома", случайностью в цепи Маркова или какой-то эпидемией. Знание о будущем человечества само по себе не
37 Итак, если историка не волнует эта масштабная проблема, что же тогда его заинтересует? Этот вопрос задают часто22' и ответ на него не так пРост: его интерес будет зависеть от состояния источников, от его склонностей, от идеи, которая придет ему в голову, от заказа издателя и от многого другого. Но если при этом хотят спросить, чем должен интересоваться историк, тогда ответа просто не существует: можно ли отнести к благо- родному жанру истории дипломатический инцидент и отказать в этом истории игр и спорта? Установить объективную шкалу значимости не- возможно. Закончим строками из Поппера, который выражается предельно 2з: «Я полагаю, что единственный способ разрешить эту трудность - ясно сознательно ввести заранее намеченный избирательный подход. Истори- цизм принимает интерпретации за теории. Можно, например, интерпре- тировать «историю» как историю классовой борьбы, или расовой борьбы за превосходство, или как историю научно-технического прогресса. Все эти подходы более или менее интересны и как таковые совершенно бе- зупречны. Но историзаторы не преподносят их в таком виде; они не по- нимают, что неизбежно существует некое множество интерпретаций, принципиально равноценных (даже если некоторые из них более плодо- творны, что немаловажно). Вместо этого они их подают как доктрины имеет никакой ценности: оно поставило бы перед нами проблему механизмов при- чинности в истории; философия истории поставила бы перед нами вопросы методо- логии истории. Например, "закон" трех стадий у Конта ставит перед нами вопрос о том, почему человечество проходит три стадии. Именно это мы видим у Канта, чья очень трезвая философия истории преподносится как выбор и отсылает к конкрет- ному объяснению. Действительно, Кант не скрывает, что программа философской истории рода человеческого заключается не в написании всей истории с философс- кой точки зрения, а в написании той части истории, которая относится к выбранной точке зрения, к прогрессу свободы. И он занимается поиском конкретных причин, в силу которых человечество движется к этой цели: например, даже при кратковре- менных возвратах к варварству - во всяком случае, в практическом плане - происхо- дит передача "зачатков света" грядущим поколениям, а человек по натуре своей является доброй почвой для роста этих зачатков. Но это будущее человечества, даже если оно возможно и вероятно, никак не бесспорно; Кант считает свою философс- кую Историю трудом ради этого будущего, ради того, чтобы его наступление стало более в£роятным„7 „_, . , uт „ т „ . . , , , 22 Например W. Dray. The Historians Problem of Selection in Logic, Methodology and Philosophy of Science. Proceedings of I960 international Congress. Stanford University.Press, 1962, p. 595^603. . . , _ „ Лпег 1/1О .__ 23 K. Toppef. Misërt* de L'historicisme, trad. Rousseau. Plon, 1956, p. 148-150.
38 или теории, утверждая, что любая история есть история классовой борь- бы и т.д. С другой стороны, классические историки, которые справедливо возражают против такого приема, рискуют впасть в еще большее заблуж- дение; стремясь к объективности, они чувствуют себя не вправе принять какой-то избирательный подход, но поскольку это невозможно, они при- нимают его, как правило, не отдавая себе отчета в том, что делают». Раз Истории не существует, то проясняется небольшая загадка: как получилось, что античная философия, схоластика и классическая фило- софия никогда не философствовали по поводу Истории? Историзм XIX века полагал, что превзошел классическую философию: открытие про- шлого стало открытием нового континента, где находятся все мыслимые истины; нужно, как говорил Трельч, «в принципе историзировать все, что мы думаем о человеке и его ценностях»; это современная версия Пирро- новых парадоксов. На самом деле, классическая философия не прошла мимо истории, или даже историй; но вместо философствований об Исто- рии, она предпочитала размышлять либо о Бытии и Становлении в об- щем, либо об одной из «историй чего-либо», вполне определенной, на- пример, об истории смены политических режимов, монархии, демокра- тии, тирании. История разворачивается в подлунном мире К тому же, она не персонифицировала Историю: она лишь констати- ровала, что наш мир - это мир становления, зарождения и распада. С точки зрения Аристотеля и схоластики, мир включает в себя две совер- шенно разные области, нашу землю и небеса. В небесной области - де- терминизм, закон, наука: звезды не рождаются, не меняются и не умира- ют, их движение отличается размеренностью и совершенством часового механизма. В нашем мире, расположенном под луной, напротив, господ- ствует становление, и все здесь - событие. Точная наука об этом станов- лении невозможна; его законы - не более чем вероятность, так как нужно учитывать частности, привносимые «материей» в наши умозаключения о форме и чистых концептах. Человек свободен, случайность существу- ет, события имеют причины, следствие которых вызывает сомнение, бу- дущее неопределенно, а становление зависит от случая. Аристотелевское противопоставление небесного и подлунного будет понятнее, если срав- нить его с часто встречающимся противопоставлением физических наук
39 гуманитарным: как утверждают, человек не может быть объектом науки, человеческие дела- не вещны... Это аристотелевское противопоставле- ние, приложенное к другому уровню бытия; в конце этой книги мы уви- дим, что можно об этом сказать, но, во всяком случае, аристотелевская концепция остается самым удобным инструментом для описания исто- рии, какой она является и какой останется, пока будет заслуживать назва- ния истории: в подлунном мире всякий узнает мир, где мы живем и дей- ствуем, мир, который видят наши глаза и описывают романы, драмы и книги по истории, в отличие от абстрактных небес, где царят физические и гуманитарные науки. Эта идея может шокировать: часто полагают, пусть и не вполне осознанно, что поскольку свобода и случайность суть иллю- зии здравого смысла, отвергаемые наукой, то историк, если он хочет встать выше тривиального понимания, должен заменить свободу и случайность детерминизмом, он должен выйти из подлунного мира. То есть историю воображают гуманитарной наукой; таковы две иллюзии: полагать, что гуманитарные науки относятся к подлунному миру и что история к нему не относится. Вопреки историзму и наукообразию, мы должны вернуться к классической философии, для которой Истории не существует, а исто- достаточно буквально нескольких крошек, упавших со стола Аристотеля ф 24; и еще, как мы увидим, ему дает пищу опыт работы исто- риков за последние сто лет. Какие факты являются историческими? Историзм, от Гердера до Коллингвуда и Тойнби, бесполезен и ложен; он породил больше сложностей, нежели решил - и даже поставил - про- блем25* т^то^ы освободиться от историзма, достаточно допустить, что все 24 Е. Gilson. Linguistique et philosophie. Vrin, 1969, p. 87: "Одного только имени Аристотеля достаточна, чтобы раздразнить тех, кто не протает ему того, что, явив- шись раньше них, он увидел и высказал простые, внушительные, очевидные исти- ны, почти наивные в своей очевидности н которые сегодня можно только открыть заново, поскольку превзойти их нелегко... Эта простая и непосредственная объек- тивность позволяла Аристотелю описывать веши так, как он их видел. Аристоте- левской философии никогда не существовало: сама описываемая реальность заме- няла ему систем}"1, s О происхождении историзма — или, если угодно, историцизма. - от Вольтера и Фергюсона до Гердера и Гете. см. класссический труд F. Mcinekc. Die Entstehung
40 исторично; историзм, доведенный до логического конца, становится без- вреден. Он лишь констатирует очевидное: каждое мгновение происхо- дят самые разные события, а наш мир - это мир становления; бессмыс- ленно полагать, будто некоторые из этих событий имеют особую приро- ду, являются «историческими» и составляют Историю. Историзм поставил, прежде всего, следующий вопрос: в чем различие между со- бытием историческим и событием, которое историческим не является? Поскольку очень скоро выяснилось, что определить это различие нелег- ко, что нельзя проводить раздел с позиций наивного или национального сознания, а иные позиции ничуть не плодотворнее, и что предмет спора проскальзывает между пальцами, то историзм заключил, что История субъективна, что она является отражением наших ценностей и ответом на вопросы, которые нам хочется перед ней поставить. Заслугой историзма можно считать выявление сложностей, связан- ных с идеей Истории, и пределов исторической объективности; еще про- ще вообще не выдвигать идею Истории и изначально допустить, что под- лунный мир — это царство вероятности. Все, что говорится о разрушении предмета истории, о кризисе истории, о фактах, «которые не существу- ют», - все это составляет ядро нынешней исторической проблематики (по крайней мере в Германии и Франции; в Англии этим ядром является скорее человеческий аспект исторической причинности) и есть лишь след- ствие изначального вопроса: что исторично и что таковым не является? Но достаточно допустить, что все исторично, и эта проблематика станет простой и в то же время безвредной; да, история - лишь ответ на наши вопросы, поскольку практически невозможно задать все вопросы, опи- сать все становление, и поскольку развитие исторического вопросника происходит во времени и так же медленно, как развитие любой науки; да, история субъективна, поскольку свобода выбора сюжета историчес- кого сочинения несомненна26* des Historismus - Werke, В. 3. München, Oldenburg, 1965. Но симпатии прусского ученого были на стороне индивидуальности и индивида в фтевском понимании, а не "тоталитаризма", исторического или какого-то иного (см. том 4, с. 100-101, кото- рые он имел смелость и благородство опубликовать в 1939 г.): так что Майнеке пред- ставляет особое направление историзма, и национализм занимает незначительное место в его книге, где не говорится также о Гегеле (в своей рецензии на эту книгу Кроне отвергает тезис Майнеке и помещает Гегеля у истоков историзма; эта рецен- зия воспроизведена в La Storia comepensiero e come azione). 26 О происхождении исторического сознания в XVIII в. см. Н. Batterfield. Man on his Past, the Study of the History of Historical Scolarship. Cambridge, 1955; 1969,
41 ///. Не факты, не геометрал, а только интриги Если все происшедшее в равной степени достойно стать историей, то не превратится ли она в хаос? Каким образом один факт окажется там важнее другого? Не сведется ли все к однообразной череде единичных событий? Жизнь крестьянина из Ниверне будет равнозначна жизни Лю- довика XIV; шум клаксонов, раздающийся в данный момент на улице, равнозначен мировой войне... Можно ли избежать историзирующего подхода? Чтобы избежать распыления истории на неповторимое, а также однообразия, при котором все равноценно, в ней должен существовать отбор. Ответ здесь двоякий. Во-первых, как станет ясно в следующей главе, историю интересует не неповторимость отдельных событий, а их специ- фичность; кроме того, факты, как мы увидим, не существуют в виде мас- сы песчинок. В истории нет детерминизма элементарных частиц: она разворачивается в нашем мире, где мировая война и в самом деле имеет большее значение, нежели шум клаксонов; разве что - все может слу- читься - этот шум вызовет мировую войну; ибо «факты» не существуют в изолированном виде: историк находит их в форме четких совокупнос- тей, где они играют роль причин, целей, обстоятельств, случаев, предло- гов и тд. В конце концов, наше существование не кажется нам однооб- разной чередой отдельных происшествий; оно изначально имеет смысл, мы его понимаем; почему же историк должен оказаться в кафкианской ситуации? История состоит из той же субстанции, что и жизнь каждого из нас. Итак, для фактов характерна естественная и неизменная структура, которую историк находит уже в готовом виде, как только он выбирает сюжет: усилия историка заключаются только в обнаружении этой струк- р. 33; упомянем также имя аббата Флери (С. Fleury), сочинения которого заслужива- ют изучения. Об общей истории исторического жанра см. F. Wagner. Geschichtwissen- schaft (Orbis Academicus, В. I, 1). Fribourg & München: Karl Alber, 1951 и!966, где рассматриваются историки от Гекатея Милетского до Макса Вебера и подчеркива- ется значение немецкого исторического подхода. О тенденциях сегодняшней исто- риографии и о современных авторах см. A. Marwick. The Nature of the History. Macmillan, 1970.
42 туры: причины войны 1914г., военные цели сторон, инцидент в Сараево; границы объективности исторического объяснения определяются отча- сти тем фактом, что каждому историку удается продвинуть объяснение несколько дальше. Данная структура фактов внутри выбранного сюжета придает им относительное значение: в военной истории событий 1914г. нападение на аванпосты имеет меньшее значение, чем наступление, по праву занявшее место в газетных передовицах; в той же военной истории Верден важнее, чем грипп-испанка. В демографической истории, конеч- но, все будет наоборот. Сложности возникнут, только если нам захочется спросить, что - Верден или грипп - важнее в абсолютном значении, с точки зрения Истории. Таким образом, факты существуют не по отдель- ности, а имеют объективную взаимосвязь; историк свободен в выборе исторического сюжета, но внутри выбранного сюжета факты и связи меж- ду ними являются тем, чем они являются, и никто не может ничего изме- нить; историческая истина не относительна и не недоступна, как нечто неизреченное, не зависящее отточки зрения, какгеометрал. Понятие интриги Факты не существуют по отдельности, поскольку ткань истории есть то, что мы будем называть интригой, - очень человеческой и очень мало «научной» смесью материальных причин, целей и случайностей; одним словом, это часть жизни, которую историк выделяет по своему усмотре- нию и в которой факты имеют свои объективные связи и свое относи- тельное значение: генезис феодального общества, средиземноморская политика Филиппа II или только какой-то эпизод этой политики, галиле- евский переворот27* Преимущество слова «интрига» состоит в напомина- нии того, что изучаемое историком так же человечно, как драма или ро- ман, Война и мир win Антоний и Клеопатра. Эта интрига не обязатель- но подчиняется хронологическому порядку: она может развиваться, переходя от одного плана к другому, по внутренним законам драмы; инт- рига галилеевского переворота столкнет Галилея с общепринятыми иде- ями физики начала XYII в., с устремлениями, которые он смутно ощу- щал в себе самом, с проблемами и нормами того времени, с аристотелев- 27 См. J. Vialatoux, цит. в J. Hours. Valeur de l'histoire. P.U.F., 1963, p. 69, где он сравнивает логику рассказа с логикой истории.
43 ским и платоновским направлением и т.д. Так что интрига может пред- ставлять собой поперечный срез различных временных ритмов, спект- ральный анализ: она всегда будет интригой, потому что останется чело- веческой, подлунной, потому что не будет формой детерминизма, Интрига - это не детерминизм, при котором элементарные частицы, именуемые прусской армией, опрокидывают элементарные частицы, именуемые австрийской армией; подробности получают здесь относи- тельное значение, которого требует нормальное развитие интриги. Если бы интриги были частными проявлениями детерминизма, то в рассказе о депеше, отправленной Бисмарком из Эмса, функционирование телегра- фа было бы изложено так же подробно и объективно, как и решение кан- цлера, и историк начал бы рассказ с описания биологических процессов, которые привели к появлению того же Бисмарка на свет. Если бы подроб- ности не получали относительного значения, то, говоря о приказах Напо- леона войскам, историк всякий раз объяснял бы, почему солдаты ему подчинялись (как мы помним, Толстой в Войне и мире примерно в этом и видит задачу истории). На самом деле, если бы солдаты однажды ослу- шались, то это событие имело бы значение, так как оно изменило бы развитие драмы. Итак, какие же события достойны внимания историка? Все зависит от выбора интриги; факт сам по себе нас не интересует. Ин- тересно ли археологу считать перья на крыльях Ники Самофракийской? Проявит ли он, сделав это, похвальную дотошность или чрезмерную все- ядность? Ответить тут невозможно, поскольку факт без интриги - ничто; он становится чем-то, если его делают главным или же второстепенным персонажем драмы истории искусства, в которой классическая тенден- ция обходиться без большого количества перьев и без особой отделки уступает место барочной тенденции перегружать изображение тщатель- но разработанными деталями и варварскому искусству с его стремлени- ем заполнить пространство множеством декоративных.элементов. Заметим, что если бы упомянутой чуть выше интригой была не вне- шняя политика Наполеона, а Великая Армия, ее дух и настроение, то обычное послушание «ворчунов» было бы существенным событием, и нам пришлось бы объяснять его причины. Однако сложить интриги и получить сумму - непросто: или наш герой - Нерон, и ему достаточно будет сказать: «Стража, слушай меня», или наш герой — стража, и тогда мы напишем другую трагедию; в истории, как и в театре, всего показать невозможно, и не потому что для этого нужно слишком много страниц, а потому что элементарного исторического факта, событийной частицы не
44 существует. Если мы не будем рассматривать события в их интриге, то нас унесет в пучину бесконечно малого. Это хорошо известно археоло- гам: вы находите грубоватый барельеф с изображением сцены, смысл которой вам недоступен; поскольку даже самая лучшая фотография не может заменить хорошего описания, вы начинаете ее описывать. Но ка- кие детали следует упомянуть, и о каких можно умолчать? Вы не можете этого знать, поскольку не понимаете, что делают изображенные люди. Однако вы предполагаете, что некая деталь, несущественная с вашей точки зрения, станет ключом к изображению для вашего более искушенного собрата: вот этот легкий изгиб на конце какого-то цилиндра, принятого вами за жезл, приведет его к мысли о змее; и если это змея, то, значит, фигура, которая ее держит, изображает божество... Что же тогда, в инте- ресах науки, описывать все? Попробуйте. Элементарных фактов не существует Беда в том, что, даже если мы отказываемся рассматривать истори- ческое событие как обезличенный behaviour, даже если мы не будем за- крывать глаза на его смысл, то сложности на этом не кончаются: на этом пути мы также не найдем событийной элементарной частицы, и здесь нам угрожают две пучины вместо одной. Событие, каково бы оно ни было, предполагает наличие контекста постольку, поскольку оно имеет смысл; событие отсылает нас к интриге, частью которой оно является, даже к неопределенному количеству интриг; и наоборот, событие можно всегда разбить на более мелкие события. Что может быть событием? Немецкий прорыв к Седану в 1940 г.? Это целая интрига, стратегическая, тактичес- кая, административная, психологическая и т.д. Может ли поведение сол- дат в обеих армиях, каждого в отдельности, быть элементарным истори- ческим фактом? - Понять одного человека - это уже огромный труд. А может ли быть событием каждый поступок каждого солдата, каждый их шаг? Но шаг - не пространственно-временной behaviour, который можно зарегистрировать с помощью хитроумного приспособления: он имеет свой смысл, шаг солдата - не то, что у обычного человека, он ша- гает в строю, или даже по-журавлиному; тут недалеко до Фридриха II или до Фридриха-Вильгельма I. Что же выбрать? Какой драме мы отда- дим предпочтение? Нельзя сказать обо всем, как нельзя рассказать о жиз- ни всех пешеходов, которые встречаются на улице.
45 Невозможно описать все целиком, и любое описание выборочно; ис- торик никогда не составляет карту события, самое большее, что он мо- жет, - это добавлять все новые маршруты, которые по ней пролегают, ф. фон Хайек пишет приблизительно следующее28* высказывания ° Ран~ цузской революции или Столетней войне как о естественных сущностях водят нас в заблуждение, и нам кажется, будто первым шагом в исследо- вании этих событий должно быть выяснение того, на что они похожи, как это происходит, когда речь идет о камне*или о животном; предметом исследования является не совокупность всех феноменов, наблюдаемых в данном месте в данное время, а только некоторые, избранные их аспек- ты; каждая пространственно-временная ситуация в зависимости от по- ставленного нами вопроса может содержать некоторое количество раз- личных предметов исследования. Хайек добавляет, что «в зависимости от этих вопросов, то, что мы обычно считаем цельным историческим со- бытием, может рассыпаться на множество предметов познания; как раз непонимание этого момента и привело к возникновению столь модной сегодня доктрины, согласно которой любое историческое знание неиз- бежно относительно, определяется нашей «ситуацией» и обречено на из- менение с течением времени; истинность утверждения об относительно- сти исторического знания заключается в том, что историки в разные мо- менты времени будут интересоваться разными предметами, а не в том, что они будут придерживаться разных мнений по поводу одного и того же предмета». Добавим, что если одно «событие» может быть разделено между различными интригами, то данные, относящиеся к разнородным категориям - социальной, политической, религиозной, - напротив, мо- гут составлять одно событие; это даже очень часто случается: большин- ство событий являются, если использовать выражение Марселя Мосса, «совокупными социальными фактами»; по правде говоря, теория сово- купного социального факта просто означает, что наши'традиционные категории искажают реальность. Кстати, я вспомнил об одной маленькой загадке: почему так часто говорят о разрушении предмета истории, о кризисе объективности в ис- тории, и в то же время так редко говорят о разрушении объекта географии и субъективности географии? А «совокупный географический факт»? Однако же очевидно, что регион — это реальность не менее субъективная, м Scientisme et Sciences sociales, trad. Barre. Pion, 1953, p. 57-60 et 80; cf. K. Popper. Misère de Vhistoricisme, trad. Rousseau. Pion, 1956, p. 79-80 etn. 1.
46 чем событие; мы выделяем его по своему усмотрению (Тойнби-географ постановил бы, что на земле существует сорок три или сто девятнад- цать «регионов» и что все они «should be regarded as philosophically equivalent»'); регион раскладывается на геологические, климатологичес- кие, ботанические и т.п. данные, и не менее очевидно, что регион будет тем, чем мы его сделаем, решив, какие мы поставим вопросы: сочтем ли мы важным вопрос об openfleld и поставим ли мы его? Как говорят, ци- вилизация задает истории вопросы исходя из своих ценностей, и любит смотреться в зеркало своего прошлого; если верно, что у цивилизации есть такие экзистенциальные потребности и что она их удовлетворяет благодаря истории, она бы их еще больше удовлетворяла благодаря гео- графии, которая позволила бы ей смотреться в зеркало ее настоящего. Поэтому странно, что не существует некоего географизма, подобно исто- ризму: следует ли заключить, что ум у географов менее философский, чем у историков, или что у философов ум более исторический, чем гео- графический?29 * "должны считаться равноценными, с философской точки зрения". 29 О проблеме разделения Земли на географические регионы см. серьезную ста- тью Н. Schmitthenner. "Zum Problem der allgemeinen Geographie" in Geographia Helvetica, VI, 1951, в особенности р. 126 et 129 (воспроизведена в сборнике, издан- ном W. Storkebaum. Zum Gegenstand undzur Methode der Geographie. Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1967, coll. Wege der Forschung, vol. LV11I, p. 195 et 199-200): "Раз- деления, произведенные на основании различных географических категорий, пере- секаются в самых разнообразных вариантах"; идея существования естественных регионов есть иллюзия наивного восприятия, закрепленная в топонимике. Концеп- туальные разработки географов так или иначе нарушают это разделение, в зависи- мости от избранного критерия, и не приводят к выявлению регионов, на этот раз научно обоснованному, при котором каждый регион был бы органическим целым, где различные критерии накладывались друг на друга (и действительно, каким чу- дом они могли бы накладываться?); искать "подлинные" регионы - все равно что искать "квадратуру круга". — Эта статья Шмиттенера является к тому же прекрас- ным введением в эпистемологию географии, которая была бы так же интересна, как и эпистемология истории. Нет ничего любопытнее следующего факта: хотя парал- лели между историей и географией представляются обоснованными, эпистемоло- гия истории кажется сюжетом благородным, волнующим, философским, в то время как у эпистемологии географии найдется не много читателей. Однако проблемы обеих дисциплин по сути - одни и те же (растворение "факта", причинность и взаи- модействие, свобода, связь с объясняющими и прикладными науками - геологией и экономикой, практический аспект - политика и обустройство территории, пробле-
47 Конечно же, невозможно описать совокупность становления, и надо сделать выбор; не существует и особой категории событий (например политическая история), которая представляла бы собой историю и опре- деляла наш выбор. Значит, утверждение Marrou о субъективности всякой историографии верно в буквальном смысле: выбор исторического сюже- та является свободным, и все сюжеты имеют равную ценность; Истории не существует, как и «смысла истории»; события (прицепленные к како- му-то «научному» локомотиву истории) не движутся по четко намечен- ному пути. Маршрут, по которому проходит описание событийного поля, выбирается историком свободно, и все маршруты одинаково законны (хотя и не одинаково интересны). К этому можно добавить, что конфигурация событийной местности такова, какова она есть, и два историка, идущие одной дорогой, увидят одну и ту же местность или обсудят свои разно- гласия весьма объективным образом. Структура событийного поля Историки описывают интриги, иначе представляемые как маршру- ты, которые они намечают по своему усмотрению на весьма объектив- ном событийном поле (его можно делить до бесконечности, и оно не со- стоит из событийных элементарных частиц); ни один историк не описы- вает всего поля в целом, так как маршрут должен быть избирательным и не может проходить повсюду; ни один из маршрутов не является истин- мы концептуализации, типологии и сравнительного метода, "подлунный" аспект); неравнозначная популярность истории и географии отражает влияние романтизма на наше видение истории: "благородным" сюжетом эпистемологию истории делает романтическая идея об истории как всемирном судилище (или, если угодно, то, что мы больше не верим в теорию природных условий, согласно которой география оп- ределяла человеческую свободу и представлялась таким же уроком релятивизма, какой мы сегодня видим в истории; этнография продолжает этот урок). В конце кон- цов, следует снять с истории романтическую дымку. - Кстати, у географии был свой Тойнби —географ Карл Риттер. исходным пунктом для которого стал урок Гердера (ср. с Французской географической школой, грезящей на полях Tableau de la Prance Мишле), и естественные регионы были для него реальностью, особыми индивиду- альностями, созданными Богом и данными человеку, чтобы тот обжил их, в соответ- ствии с тем, что им назначено Творцом. Риттер оставил, кроме того, практические сочинения, значение и самобытность которых подчеркивают географы.
48 ным и не представляет собой Истории. И наконец, на событийном поле нет достопримечательностей, которые следует посещать и считать собы- тиями: событие - это не самостоятельная сущность, а перекресток воз- можных маршрутов. Рассмотрим событие, называемое войной 1914 г., вернее, определим его место более точно: военные операции и диплома- тическая деятельность; этот маршрут ничуть не хуже любого другого. Мы можем также взглянуть шире и войти на сопредельные территории: воен- ные нужды потребовали вмешательства государства в экономическую жизнь, породилиполитическиеиконституционныепроблемы, изменили нравы, увеличили число медсестер и работниц и совершили переворот в положении женщины... Вот и маршрут феминизма, по которому можно следовать более или менее долго. Некоторые маршруты быстро подходят к концу (война, если я не ошибаюсь, мало повлияла на эволюцию живо- писи); один и тот же факт может быть глубинной причиной на одном маршруте и происшествием или мелочью - на другом. Все эти связи на событийном поле совершенно объективны. В таком случае, чем же будет событие, называемое войной 1914г.? Оно будет тем, чем вы его сделаете, определив, по вашему усмотрению, объем понятия войны: военные и дипломатические акции или какая-то часть маршрутов, пересекающихся с этими. Если вы взглянете на это достаточно широко, ваша война станет «совокупным социальным фактом». События - не вещи, не самостоятельные объекты, не субстанции; они представляют собой картинки, которые мы по своему выбору вырезаем из действительности, соединение процессов, где действуют и страдают взаимодействующие субстанции — люди и вещи. События не имеют ес- тественной цельности; мы не можем, как умелый повар из Федры, разре- зать их точно по сочленениям, поскольку таковых у них нет. Эта истина, как бы проста она ни была, стала понятна лишь в конце прошлого века, и ее открытие вызвало определенный шок; заговорили о субъективизме, о разрушении предмета истории. Это можно объяснить лишь исключитель- ной событийностью историографии вплоть до XIX века и узостью ее взгля- дов; существовала общепринятая великая история, особенно политичес- кая, с «утвержденными» событиями. Несобытийная история стала свое- го рода телескопом, который, открыв нам на небе миллионы звезд, не известных античным астрономам, позволил понять, что наше распреде- ление звездного неба на созвездия субъективно. Итак, события существуют, не имея самостоятельности, как гитара или супница. Однако, что бы там ни говорили, они не существуют и как
49 геометрал; принято считать, что они существуют в себе, как куб или пи- рамида: мы не видим куб со всех сторон сразу, мы видим его лишь с какой-то одной точки зрения; зато мы можем увеличить количество этих точек зрения. Так же и с событиями: их недоступная истинность якобы включает в себя бесконечное множество точек зрения, с которых мы мо- жем на них смотреть и каждая из которых содержит свою часть истины. Ничего похожего; уподобление события геометралу не столько удобно, сколько опасно. Читатель, позволь нам снача*ла более подробно остано- виться на одном примере (в нашей книге это произойдет еще два-три раза - не больше), чтобы увидеть, в чем заключается эта мнимая множе- ственность точек зрения. Пример: энергетизм В римском обществе дар, или, вернее, все, что можно подвести под это расплывчатое понятие, занимало столь же важное место, что и в об- ществе потлатча, и в обществе перераспределительной фискальной си- стемы, и в обществе помощи третьему миру: хлеб и зрелища, наделение ветеранов землей, праздничные гостинцы, «подарки» императора чинов- никам, бакшиш, возведенный в степень общественного института, заве- щания, в которых делили свое имущество среди друзей и челяди, клиен- тела, банкеты, куда приглашали весь город, меценатство нотаблей, со- ставлявших правящий класс (значение этого меценатства столь велико, что в одном из тех эллинистическо-римских городов, руины которых по- сещают туристы в Северной Африке и Турции, большинство монумен- тов, которые мы называем государственными, были подарены городу не- ким нотаблем: это же относится к большинству амфитеатров; предста- вим себе, что мы во Франции были бы обязаны большинством мэрий, школ и плотин щедрости местных буржуа, которые, помимо этого, опла- чивали бы рабочим аперитив и кино). Как интерпретировать эту неудо- боваримую массу сведений, в которой перемешаны самые разнородные модели (подарки чиновникам являются их зарплатой, меценатство заме- няет подоходный налог) и самые разные мотивы: карьеризм, патерна- лизм, монархические наклонности, коррупция, щедрость, местный пат- риотизм, соревновательный дух, стремление держать марку, подчинение общественному мнению, страх подвергнуться публичному осмеянию
50 В некоторых из этих моделей - но только в некоторых - можно усмот- реть античный эквивалент социального обеспечения и благотворитель- зо. В этой интриге выделяются бесплатный хлеб, раздача земель и ности основание поселений, публичные празднества (где бедные получали воз- можность поесть мяса и сладостей), пенсии, выдаваемые «клиентам» в богатых домах, филантропический долг, отвечающий морали стоиков, вернее, народной морали. Конечно, слова «бедные» и «благотворитель- ность» чужды языческому лексикону: это еврейские и христианские по- нятия; язычники заявляли, что действуют из щедрости и патриотизма, а социальная помощь, как считалось, была предназначена для всех граж- дан: право на государственную пшеницу имел римский народ, а в посе- ления направлялись «граждане». Но не будем заблуждаться по поводу этих представлений: на самом деле, только бедные граждане получали пшеницу и зерно; однако лексика по-прежнему растворяла экономичес- кую категорию бедных в гражданской универсальности закона. Универ- сализм не мешал бедным получать помощь; точнее, некоторым бедным, тем, кто мог считаться римскими гражданами, а остальные были обрече- ны на нищету и частную филантропию. Таким образом, раздача пшени- цы — не совсем то, чем ее представляли античные ценности, и не эквива- лент современного социального обеспечения; она является своеобразным событием. Было бы неверно полагать, что социальное обеспечение есть функция, которая обнаруживается за обманчивыми формулировками в неизменном виде на протяжении всей истории; ценности - не зеркало поведенческих моделей, а последние не выстраиваются в соответствии с функциями. Возможны и иные интриги, которые не накладываются на интригу социального обеспечения и выводят на сцену иные поведенческие моде- ли и иные мотивы. Например, эвергетизм (évergétisme): это понятие, при- думанное Марру в 1948 г., обозначает позицию правящего класса, состо- ящего из знатных землевладельцев, которые живут в городе и для кото- рых участие в управлении полисом является правом и обязанностью государственного значения; поэтому они считают своей задачей вести дела даже за счет личных средств и завоевывать популярность своей щедрос- тью; при необходимости народ мог напомнить им об их долге благодаря шаривари. Монументы, амфитеатры, публичные банкеты, зрелища в цир- ках и на аренах... Сюжетом интриги становится механизм, который сде- зо Н. Bolkestein. Wohltätigkeit und Armenpflege im vorchristlichen Altertum, 1939.
51 пал языческий правящий класс узником его собственных привилегий. Лог класс считал своим долгом разориться ради города, поскольку «по- ложение обязывает». Что составляет третью интригу - щедрость арис- тократов; знать выдает пенсии клиентам, вносит друзей и челядь в заве- щание, сооружает амфитеатр, покровительствует искусствам и литерату- ре; приняв христианство, она творит милостыню, освобождает рабов, украшает базилики, совершает многочисленные благочестивые и благо- творительные дела... На этом событийном поле возможны и иные марш- руты: экономическая рациональность в античную эпоху, использование «излишков», «коллективное имущество» (как античные общества полу- чали материальные блага, которые вряд ли даст эгоистичный homo œconomicus и которых современные общества ждут, главным образом, от ?yi. Все эти интриги, каждая из которых объективна, не от- носятся к одним и тем же поведенческим моделям, представлениям и действующим лицам. Мы могли бы распределить все эти поведенческие модели, связанные с дарами, и по-другому, раздробить их, как это дела- ется обычно, между публичным правом, идеологией и обычаями и, кро- ме того, умолчать о немалой их части, как чересчур анекдотичной. Критика идеи геометрала Итак, где же искать наш геометрал? Различные интриги пересекают- ся, но никак не совмещаются, разве что в той мере, в какой все связано со всем; эти мнимые перспективы дают бесконечное множество точек зре- ния (система благотворительности позволяет говорить о провиденциаль- ном государстве, о генезисе бюрократии, о разорительной роскоши...). Нам и в голову не пришло бы сопоставлять все эти поведенческие моде- ли как (мнимые) частные точки зрения, если бы не присутствие слова «дар» и не общее впечатление экзотики («все это так не похоже на наши обычаи; это римский потлатч»); уверовав в геометрал, мы попадаем в семантическую ловушку: если вместо того, чтобы говорить о «даре», по- скольку мы читали Мосса, мы бы говорили о соревновательном духе и патриотизме, как греки, или о щедротах и стремлении к популярности, как римляне, или о церемониальных подарках, как индейцы, то мы бы Разделили событийное поле совершенно иначе, а лексикон создал бы у 31 A. Wolfelsperger. Les Biens collectifs. P.U.F., 1969.
52 нас представление о других геометралах. Может, «истинным» является геометрал самих заинтересованных лиц? Не следует ли изучать обще- ство, исходя из его собственных ценностей? Получится забавный резуль- тат. Изучать поведенческие модели общества - это одно, а изучать то, как оно делит событийное поле - совсем другое дело; действительно, римля- не рассматривали раздачу пшеницы как акт, связанный с гражданством, и она действительно была помощью. Выше мы наблюдали парадокс: что касается этих раздач зерна, то античная идея гражданской универсаль- ности не соответствует фактам, а понятие эвергетизма, которое, напро- тив, сидит на них, как перчатка (поскольку было скроено по их мерке), относится к 1948 г. Если нужно непременно говорить о геометрале, то надо закрепить этот термин за восприятием какого-либо события различными свидете- лями, различными конкретными людьми: битва при Ватерлоо, увиден- ная монадой-Фабрисом, монадой-маршалом Неем и монадой-маркитан- ткой. Что же до события «битва при Ватерлоо», каким его опишет исто- рик, то оно не будет геометралом всех этих частных взглядов: оно будет выборкой, причем критической, из того, что увидели свидетели. Ибо если историк, введенный в заблуждение словом геометрал, ограничился бы объединением свидетельств, то мы бы обнаружили в этой странной бит- ве, среди прочего, некие романтические мотивы, идущие от молодого итальянца и очаровательного образа юной крестьянки того же происхож- дения. Историк выделяет событие из свидетельств и документов таким, каким он хочет его видеть; поэтому событие никогда не совпадает с cogito действующих лиц и свидетелей. В битве при Ватерлоо мы сможем обна- ружить даже ворчание и позевывание, идущие от cogito ворчуна: так бу- дет, если историк решит, что «его» битва при Ватерлоо — это не только стратегия, и в нее должна войти ментальность воинов. В общем, нам представляется, что в истории существует лишь один геометрал: это История, целостная история, совокупность всего происхо- дящего. Но этот геометрал - не для нас; только Бог, если он существует и видит пирамиду со всех сторон сразу, может созерцать Историю «как еди- ный город, рассматриваемый с разных сторон» (как сказано в Монадоло- гии). Но зато есть маленькие геометралы, на которые Бог не обращает внимания, поскольку они существуют лишь на словах: потлатч, Фран- цузская революция, война 1914 г. Значит, Первая мировая война- всего лишь слово? Изучают ведь «войну 1914 г. и эволюцию нравов», «войну 1914 г. и управляемую экономику»: разве война не является совокупно-
53 стью этих отдельных проекций? Строго говоря, это наслоение, нераз- бериха; это не геометрал: нельзя же заявлять, что подъем феминизма с 1914 г. по 1918 г. есть то же самое, что стратегия фронтальных наступле- ний, только с другой точки зрения. А логика войны, страшная тоталитар- ная логика современных конфликтов? Но что вы подразумеваете под сло- вом «война»? Одно из двух: или вы говорите о военном и дипломатичес- ком конфликте, или обо всем, что происходило во время данного конфликта. Тотальные войны подобны ужасным бурям. Бури - это кли- матические и метеорологические феномены. Когда над горным масси- вом бушует гроза, это отражается на природе со всех точек зрения: рель- еф-местности, ледники, изрытость почвы, гидрография, флора, фауна, магнитное поле, места проживания — все испытывает на себе ее послед- ствия или пытается от них защититься; вы можете назвать грозой только сам метеорологический феномен или же совокупность его последствий, но в последнем случае не надо думать, будто существует геометрал гро- зы, который включает все точки зрения. Говорить о геометрале - значит принимать отдельную, частную (а они все таковы) точку зрения за взгляд на всю совокупность. Но «события» являются не совокупностями, а уз- лами отношений: единственные совокупности - это слова, «война» или «дар», которым мы по своему усмотрению придаем широкое или узкое значение. А стоит ли тратить боеприпасы на безобидные выражения? Да, по- скольку они лежат в основе трех иллюзий: иллюзии глубины историче- ского подхода, иллюзии общей истории и иллюзии обновления предме- та. Слово «точка зрения» создало созвучие между словами «субъектив- ность» и «недоступная истина»: «все точки зрения равноценны, а истина всегда будет от нас ускользать, она всегда гораздо глубже». На самом деле в подлунном мире нет никаких глубин, просто он очень сложен; мы по- стигаем многие истины, но все они - частные (это одно из различий между историей и наукой: последняя также постигает истины, но временные, как мы увидим ниже). Различие между «историей чего-либо» и так назы- ваемой «общей историей» чисто условно, поскольку никакая сумма всех Проекций не придает им единства: общая история не является занятием, направленным на какой-то особый результат; она ограничивается соеди- нением специализированных историй под общей обложкой и определе- нием количества страниц, отводимых каждой из них, в соответствии с какой-то личной теорией или со вкусами публики; это энциклопедиче- ский труд, если он хорошо сделан. Кто же сомневается в желательности
54 сотрудничества историков общего и специального профиля32 * ° не ПРИ~ чинит никакого вреда; однако это не сотрудничество слепого и парали- тика. Подходы историка общего профиля могут быть серьезными, как у любого человека: они внесут ясность в отдельную «историю чего-либо» и не приведут к какому-то непонятному синтезу. Третья иллюзия - обновление предмета; это парадокс происхожде- ния, из-за которого потрачено столько чернил. «Происхождение редко бывает привлекательным», вернее, происхождением непременно назы- вают некое происшествие: смерть Иисуса, простое происшествие в цар- ствование Тиберия, довольно быстро превратилась в колоссальное собы- тие; и кто знает, возможно, в этот самый момент... Этот парадокс может встревожить, если только вообразить, что общая история реально суще- ствует и какое-то событие само по себе может быть или не быть истори- ческим. Историк, умерший в конце царствования Тиберия, возможно, и не упомянул бы о страстях Христовых: единственной интригой, в кото- рую он мог бы их ввести, были политические и религиозные волнения евреев, и в них Христос под его пером играл бы роль простого статиста, какую он играет для нас и сегодня: великую роль он играет в истории христианства. Смысл Страстей со временем не изменился, но мы изме- няем интригу, переходя от истории евреев к истории христианства; все исторично, но существуют лишь отдельные истории. Исторический номинализм Следовательно, когда Марру пишет, что история субъективна, то мож- но согласиться с духом этого утверждения и взять его за ktema es aei эпи- стемологии истории; в контексте данной книги мы примем иную форму- лировку: поскольку все исторично, история будет тем, что мы выберем. И потом, как напоминает Марру, субъективное не означает произволь- ное. Предположим, что мы наблюдаем из окна (историк как таковой - кабинетный работник) за толпой демонстрантов на Елисейских полях или на площади Республики. Primo, перед нами будут люди, а не behaviour ног и рук, который можно делить до бесконечности: история не наукооб- разна, а подлунна. Secundo, там не будет элементарных фактов, потому : A. Toynbee in / 'Histoire et ses interprétations, p. 132.
55 иго всякий факт имеет смысл лишь в своей интриге и отсылает к множе- ству интриг: политическая демонстрация, определенная манера передви- жения, случай из жизни каждого демонстранта и т.д. Tertio, непозволи- тельно утверждать, что только интрига «политической демонстрации» до- стойна Истории. Quarto, никакой геометрал не охватит всех интриг, ииорые можно выбрать на этом событийном поле. Во всех этих пунктах история субъективна. Однако все, что делают субстанции-люди, как это ни расценивать, остается совершенно объективным33' ' ' что означает под пером Марру субъективность, которая вызывает протес- ты (целомудрие Клио должно оставаться вне подозрений): это не «идеа- лизм», а просто «номинализм»; а поскольку мы желали бы теперь убе- дить в этом читателя, то не может быть ничего уместнее номиналистской концепции истории34' зз Те географы, которые хорошо понимают методологию своей науки, также признали субъективность понятия "регион" (его роль в географии в точности соот- ветствует роли интриги в истории) и выступили против "Тойнби от географии" — Ритгера, верившего в реальность регионов Земли. Помимо большой статьи Шмит- теннера (прим. 29) см. замечания H. Bobek и Н. Carol, опубликованные в указанном сборнике W. Storkebaum, p. 293, 305, 479. Географ может делить пространственный континуум на регионы, выбирая между бесчисленными точками зрения, и регионы эти не имеют объективных границ и объективного существования. Если же мы, по- добно Ритгеру, попытаемся отыскать "истинное" деление на регионы, то придем к неразрешимой проблеме соединения точек зрения, к метафизике органической ин- дивидуальности или к характерологии ландшафта (идея геометрала является смяг- ченным вариантом этих суеверий). На практике соединение точек зрения сопровож- дается путаницей; либо по ходу дела незаметно перепрыгивают с одной точки зре- ния на другую, либо делят континуум с точки зрения, выбранной произвольно или неосознанно (исходя изтопонимики или из административно-территориального де- ления). Идея субъективности, то есть свободы и равенства точек зрения, вносит в географию и в историю окончательную ясность и звонит в колокол по историзму. Однако из этого не следует (и Марру возражает против такого смешения), что про- исшедшее в прошлом является субъективным; так же как нет ничего более объек- тивного, чем земная поверхность - предмет географии. География и история пред- ставляют собой два случая номинализма: отсюда невозможность истории à la Тойн- биигеографии à la Риттер, для которых регион или цивилизация существуют реально historique. Seuil, 1954, p. 63 sq, 222 sq. - Не- давняя книга H.-W. Hedinger. Subjektivität und Geschichtswissenschaft, Grundzüge einer Historik. Duncker und Humblot, 1970, 691 р., малоинтересна.
56 Проблема исторического описания Номинализм позволяет осознать иллюзорность идеи дополнения про- шлого, впечатления о том, что прошлое получает свой смысл задним чис- лом из будущего, что будущий триумф христианства изменяет смысл жизни Христа, или что значение шедевров растет вместе с человечеством, как надпись, вырезанная на коре, растет вместе с деревом. Бергсон в кни- ге Мысль и движимое (la Pensée et le Mouvant) исследует это кажущееся воздействие будущего на прошлое; он пишет по поводу понятия предро- мантизма: «Если бы не было каких-нибудь Руссо, Шатобриана, Виньи, Гюго, то романтизма у прежних классиков не только не заметили бы, но его и вообще бы не было, поскольку этот романтизм классиков получает- ся только благодаря выявлению определенного аспекта в их произведе- ниях, а до появления романтизма такого выявления, с его особой фор- мой, в классической литературе не существовало, точно так же как в про- плывающем облаке не существует занятного рисунка, который заметит в нем художник, организовав аморфную массу, следуя своей фантазии». Не означает ли это, что концептуальное деление принимают за форму субстанции? Мотивы, которые когда-нибудь смогут назвать предроман- тическими, уже существуют без этого названия в классицизме; они не могут туда проникнуть задним числом, ибо даже Бог не может сделать так, чтобы в прошлом оказалось то, чего там не было; будущее должно было дать возможность увязать эти мотивы с романтизмом, когда тот по- явился, но оно не создало их; обнаружить факт - не значит создать его. Не романтизм в свою эпоху создал задним числом предромантизм; его создал историк литературы, в какую бы эпоху он ни жил. Итак, вопреки видимости, время не играет никакой роли в бергсоновом парадоксе; все то же обогащение предмета играет свою роль и в XIX в., но в обратном смысле, когда пытаются описать романтизм как постклассицизм. Насто- ящей проблемой, которую ставит этот парадокс, является деление исто- рии, построение события, такого, каким его делают. Можно написать массу всего о романтизме, о классицизме, можно описать классицизм как пред- романтизм, можно также выделить в нем тысячу других интриг, и каж- дая из них будет вполне допустимой. Ибо наше описание не абсолютно; всякое описание подразумевает выбор - чаще всего неосознанный - тех явлений, которые будут считаться существенными. Например, «факт» войны 1914 г. может быть описан, вернее, выстроен, тысячью разных способов, от хроники дипломатических и военных событий до анализа
57 политических, социальных, психологических, экономических и страте- гических обстоятельств, которые подразумеваются этими событиями, до некоего «глубинного» анализа, до «социологии» этого конфликта, где на- звание «Верден» будет упомянуто разве что в качестве иллюстрации. Эти два крайних способа, конечно, не соответствуют одной и той же задаче, не опираются на один и тот же выбор явлений, не обращены к одной и той же публике. Так что, начиная писать, никогда нельзя забывать, что хроника событий - не единственный способ писать историю и что она - даже не обязательная ее часть, а, скорее, способ для ленивых. Историк не обязан ограничиваться демонстрацией общеизвестных эпизодов, Марны и Вердена. Он должен видеть вокруг «факта» (каким мы его получаем из исторических источников, коллективной памяти и школьной традиции) тысячу других возможных композиций и быть готов гибко изменить уро- вень описания, если того потребует целесообразность. Под целесообраз- ностью имеется в виду внутренняя последовательность; все способы опи- сания хороши, главное - придерживаться того способа, который был выб- ран. Книга, посвященная войне 1914 г., и только ей, обязана быть нарративной и рассказать о Вердене; в общей истории война 1914г. дол- жна быть представлена только в основных, «социологических» чертах. Сложность последовательного синтеза Внутренняя последовательность, легкость в изменении уровня опи- сания «фактов» - вещи прекрасные, сложные и редкие; чаще всего книга по истории состоит из ряда описаний различного уровня. Книга по исто- рии античного Рима расскажет о военных событиях в нарративной мане- ре; особенности стратегии древних, отличающие ее от современной стра- тегии (см. об этом Ardant du Picq), и неизбежная эволюция древнеримс- кой имперской политики будут представлены как нечто вытекающее из Деталей их проявления в истории; политическая история будет описы- ваться то подробно, то в общем; изложение литературного процесса бу- дет основано на том, что феномен литературы всегда и везде одинаков, и ограничится перечислением произведений и авторов; общественная жизнь, напротив, получит гораздо более полное освещение. Короче гово- ря, историк как будто обращается то к специалисту, которому атмосфера античного Рима и не-событийная информация хорошо известны и пред- ставляются очевидными, почти как самим римлянам (погруженным в них
58 и интересовавшимся разве что текущими событиями); то к несведущему и умному читателю, которому нужно рассказать обо всем, начиная, есте- ственно, с вездесущей не-событийной информации; этот читатель захо- чет, чтобы ему представили в рамках всеобщей истории те особенности, которые отличают древнеримскую цивилизацию от современной и от других великих цивилизаций или сближают ее с ними; он вряд ли станет терпеть, если ему подадут вперемешку и под одной обложкой «социоло- гию» и хронологию. Удовлетворить читателя, столь требовательного в отношении после- довательности, было бы настоящим подвигом; для этого нужен как ми- нимум Макс Вебер, а то и несколько ему подобных. Нужно было бы по- казать, чем античный Рим отличался от других цивилизаций, рассмот- ренных под тем же углом зрения, например, проанализировать, чем римская религия отличается от других религий; этот анализ, естествен- но, предполагает наличие сравнительной типологии феномена религии. Нужно было бы сделать то же самое в отношении органов управления путем синтетического и сравнительного изучения феномена органов уп- равления в истории. Само римское общество следовало бы рассмотреть с точки зрения сравнительного изучения доиндустриальных цивилизаций, и это сравнение заставило бы нас увидеть в античном Риме тысячи осо- бенностей, которые до того оставались невыявленными, спрятанными от нас в само собой разумеющемся. В обмен на все эти прекрасные вещи наш требовательный читатель согласился бы простить нам отсутствие подробностей войн между Цезарем и Помпеем. Так что задача создания общей истории способна вызвать дрожь у самых отважных, поскольку дело не в том, чтобы обобщить «факты», а в том, чтобы выстроить их иначе и оставаться на избранном уровне. Для успеха предприятия нуж- но, чтобы не оставалось никакой непереосмысленной событийной ин- формации, уместной только в хронике или в монографии. В конечном счете, то, что со времен Фюстель де Куланжа называется историческим «синтезом» - это попытка выстроить факт на описательном уровне, при- чем не обязательно на том же, что в источнике. Переход от монографии к общей истории не заключается в сохранении в последней только самых важных моментов первой, поскольку, если перейти от первой ко второй, то важными будут уже другие моменты; пропасть между религией рес- публиканского периода и религией Империи в истории Рима создается не теми же факторами, которые создают пропасть между римской рели- гией и другими религиями. В общем, написать хорошую общую исто-
59 «дао - предприятие настолько сложное, что на данный момент не похоже, чтобы оно удалось в отношении какой-нибудь цивилизации; время для урого еще не пришло. Когда благодаря грядущим Веберам главные отли- чительные черты всеобщей истории станут для нас знакомой материей, разговор этот будет более уместен. А пока что можно сделать три важных вывода из исторического но- минализма. Во-первых, любая история - в известной мере история ком- паративная. Ибо явления, которые принимаются во внимание как суще- ственные и служат критерием для описания отдельного факта, суть уни- версалии; поэтому, если мы считаем существенным и интересным наличие сект в римской религии, то мы можем также определить, при- сутствует ли это явление в любой другой религии; и наоборот, обнаруже- ние в какой-то религии богословия приводит к осознанию того, что в рим- ской религии его нет, и заставляет удивляться тому, что она именно та- кая. Во-вторых, всякий «факт» окружен полем скрытого не-событийного, и именно это поле позволяет выстроить его в нетрадиционном ключе. И, наконец, поскольку «факт» есть то, чем его делают (обладая необходи- мым для этого умением), то историю можно сравнить с такой дисципли- ной, как литературная критика; ведь, как хорошо известно, то, что сказа- но о Расине в учебниках, есть лишь малая часть того, что можно сказать об этом авторе; если бы сто критиков написали сто книг о Расине, то все они были бы одна лучше, одна необычней, одна глубже другой; только бесталанный критик ограничился бы школьной вульгатой, «фактами». IV. Из чистого любопытства к специфическому Если понимать под гуманитарным познанием ской истине постольку, поскольку она включает в себя изведения, а также интерес к этим выдающимся Ч™ поскольку они проповедуют добро, то история » гуманитарному знанию, так как она не затуманивает ные формы; она не относится к нему и в том случае, если ным знанием понимать взгляд на историю как на особую зи с тем, что она рассказывает нам о людях, то есть о нас самих. Говоря
60 это, мы вовсе не заявляем, что история не должна относиться к гумани- тарному знанию, и не запрещаем кому бы то ни было получать от нее удовольствие (хотя удовольствие от истории будет незначительным, если ее читать с целью найти там что-то, кроме нее самой); просто, по нашему мнению, если посмотреть на то, чем занимаются историки, то видно, что история относится к гуманитарному знанию не в большей степени, чем науки или метафизика. Почему же в таком случае мы интересуемся исто- рией, и почему мы ее пишем? Точнее (поскольку интерес к ней того или иного человека - из-за живописности, патриотизма и т.д. - его личное дело), на удовлетворение какого именно интереса направлен по своей природе исторический жанр? Какова его цель? Историк говорит: «Это интересно» Мой знакомый, влюбленный в свою профессию археолог и искушен- ный историк, смотрит на вас с жалостью, когда вы его поздравляете с найденной на раскопках недурной скульптурой; он отказывается рабо- тать в престижных местах и утверждает, что раскопки на свалке более результативны; он не хотел бы найти какую-нибудь Венеру Милосскую. так как, по его словам, это не даст ничего действительно нового, ну а искусство - удовольствие «в нерабочее время». Другие археологи соеди- няют ремесло и эстетизм, но скорее наличном уровне, нежели по сути. Любимым определением моего знакомого археолога - противника пре- красного, является ключевое выражение исторического жанра: «Это ин- тересно». Это определение неприменимо к драгоценностям, к сокрови- щам короны; оно прозвучало бы нелепо наАкрополе, неуместно на поле битвы двух последних войн; для него священна история любой нации, и нельзя сказать «история Франции интересна» тем же тоном, каким пре- возносят прелести древних памятников майя или культуры нуэров; прав- да, и у майя, и у нуэров имеются свои историки и этнографы. Есть попу- лярная история со своим общепризнанным репертуаром: знаменитые люди, великие даты; эта история окружает нас повсюду, на табличках с названиями улиц, на пьедесталах памятников, в витринах книжных ма- газинов, в коллективной памяти и в школьной программе; таково «соци- ологическое» измерение исторического жанра. Но история историков и их читателей, обращаясь к этому репертуару, исполняет его в иной то- нальности; к тому же она отнюдь не ограничивается этим penepiyapoM.
61 Долгое время в истории существовали свои предпочтения: немного Гре- ции - по Плутарху, очень много Древнего Рима (Республики больше, чем Империи, и гораздо больше, чем поздней Империи), несколько эпизодов да Средних веков, Новое время; хотя, на самом деле, специалистов все- гда интересовало все прошлое. Древние и иноземные цивилизации, сред- невековая, шумерская, китайская, «первобытные», по мере их обнаруже- ния, без каких-либо трудностей вошли в круг наших интересов, и если древние римляне несколько наскучили публике, то это случилось потому, что из них сделали народ-эталон, вместо того чтобы показать всю их эк- зотичность. Поскольку нас действительно интересует все, то не понятно, почему каких-то шестьдесят лет назад Макс Вебер обосновал наш инте- рес к истории пресловутым «ценностным отношением». Вебер: история - это ценностное отношение Это выражение, ставшее загадочным с уходом великой эпохи немец- кого историзма, просто-напросто означает, что отличие событий, которые мы считаем достойными истории, от прочих событий заключается в ценности, которую мы им придаем: мы полагаем, что война между евро- пейскими нациями - это история, а «стычка между племенами кафров» или краснокожих- нет35' Мы не интересуемся всем прошлым и по тради- ции считаем интересными лишь некоторые народы, некоторые виды со- бытий и некоторые проблемы (совершенно независимо от наших оценок - положительных или отрицательных - этих народов и событий); наш выбор и составляет историю в ее границах. Выбор этот зависит от народа и от века; возьмем историю музыки: «Центральная проблема этой дис- циплины, с точки зрения интересов современного европейца (вот вам и ценностное отношение!), несомненно, заключается в следующем вопро- се: почему гармоническая музыка, вышедшая почти повсеместно из на- родной полифонии, получила развитие только в Европе?»; курсив, скоб- ки и восклицательный знак принадлежат самому Веберу36* В этом есть предубежденность в отношении интересов европейца и смешение социологии истории с ее целями. Вряд ли специалист по гре- 35 М. Weber. Essais sur la théorie de la science, trad. J. Freund. Pion. 1965, p. 152-
62 ческой истории из Высшей школы исследований по социальным наукам будет утверждать, что его предмет по самой своей сути отличается от пред- мета его коллеги, изучающего краснокожих; если завтра появится книга под названием «История Империи ирокезов» (если не ошибаюсь, была такая империя), то никто не сможет отрицать, что она существует, и что это книга по истории. И наоборот, стоит открыть какую-нибудь книгу по истории Древней Греции, и Афины тут же перестают быть «священным местом прошлого», о котором мы грезили за минуту до того, и исчезает различие между Ирокезским союзом и Афинским союзом, чья история разочаровывает не больше и не меньше, чем вся мировая история. Конеч- но, Вебер тоже понимает 3fo, но почему же он тогда проводит различие между «смыслом существования» и «смыслом познания»? История Афин должна интересовать нас сама по себе, а история ирокезов - всего лишь как материал для познания проблем, к которым у нас существует ценно- стное отношение, как, например, проблемаимпериализмаиливозникно- ç- ö 37. Вот где настоящая догматика; если мы оглянемся вок- вения оощества руг, то заметим, что одни относятся к ирокезам как к социологическому материалу, другие таким же образом относятся к афинянам (например, Ремон Арон в своем исследовании о вечной войне у Фукидида), а третьи изучают ирокезов из любви к ирокезам или афинян из любви к афиня- нам. Но мы же понимаем, что мысль Вебера глубже этих возражений; он пишет примерно следующее: «То, что Фридрих-Вильгельм IV отказался от императорской короны, составляет историческое событие, а то, какие портные сшили его мундир, не имеет никакого значения. Нам ответят, что это справедливо для политической истории, но не для истории моды или портновской профессии; конечно, но даже с этой точки зрения, лич- ность портных имеет значение, только если они повлияли на моду или на портновскую профессию; да и при этом их биография лишь поможет уз- нать историю моды и их профессии. Случается, что черепок с надписью позволяет узнать о царе или империи, но от этого он не становится собы- >>38. Возражение серьезное, и ответ, который мы попытаемся дать, будет длинным. Во-первых, различие между фактом-ценностью и фактом-источни- ком зависит от точки зрения, от выбранной интриги и отнюдь не опреде- ляет выбор интриги и различие между тем, что является и что не являет- 37 Ibid.. р. 244-259. 38 Ibid., р. 244, 247, 249.
63 СЕ историческим; во-вторых, здесь есть некоторое смешение между са- мой интригой и ее действующими лицами и фигурантами (можно ска- jgß,: между историей и биографией); а также смешение между событием И источником. То, что называют источником или документом, будь то че- репок или биография портного, есть также, и в первую очередь, событие, великое или малое: документ можно определить как событие, материаль- ные следы которого дошли до наших дней3'; Библия " это собьггие из истории Израиля, и в то же время - ее источник; будучи источником по политической истории, онаявляется событием истории религиозной; най- денный в древнем карьере на Синае черепок с надписью, открывающей имя фараона, есть источник по династической истории, а также одно из многих малых событий, которые составляют историю использования письма в торжественных случаях, привычки сооружать памятники для потомства, эпиграфические и прочие. При этом, что касается данного черепка или любого другого события, то в интриге, где он является собы- тием, он может играть первостепенную роль или просто фигурировать на втором плане: однако вопреки тому, что говорит Вебер, между первыми ролями и фигурантами нет существенной разницы, их разделяют какие- то нюансы; незаметно переходя от одних к другим, в конце концов заме- чаешь, что и сам Фридрих-Вильгельм IV, в общем-то, — не более чем фигурант. История крестьянства при Людовике XIV - это история кре- стьян, жизнь каждого из этих крестьян - это жизнь фигуранта, и соб- ственно источником будет, например, расходная книга этого крестьяни- на; но если в крестьянской среде каждый крестьянин - лишь один из множества, то стоит только обратиться к истории крупной буржуазии, как сразу историк начнет называть династии буржуа по именам и перейдет от статистики к просопографии. Мы добрались до Людовика XIV: вот человек-ценность, герой политической интриги, история, воплощенная в человеке. Да нет, он просто фигурант, один на сцене,_ но все же фигу- рант; историк говорит о нем как о главе государства, а не о платониче- ском возлюбленном мадам де Ла Валльер или пациенте Пюргона; это не человек, а роль, роль монарха, которая, по определению, предполагает лишь одного человека; и наоборот, как пациент Пюргона, он - один из множества в истории медицины, и «познавательный смысл» здесь име- 39 Мы видели в главе III, что всякое "событие" есть перекресток неисчерпаемо- го множества всевозможных интриг; поэтому, как совершенно верно повторяют, "источники неисчерпаемы".
64 ют дневник Данжо40 идокументы ° 3ДОРовье короля. Если взять за интри- гу эволюцию моды, то эта эволюция осуществлена портными, совершив- шими в ней переворот, и теми, кто удерживает ее в привычной колее; значение события в его ряду определяет количество строчек, которое по- святит ему историк, но не определяет выбор ряда; Людовик XIV играет первую роль, потому что мы выбираем политическую интригу; и мы вы- бираем ее не обязательно для того, чтобы добавить еще одно жизнеопи- сание к агиографии Людовика XIV. Суть проблемы: Вебер и Ницше Честно говоря, до сих пор мы специально рассматривали теорию Ве- бера под увеличительным стеклом, чтобы понять, соответствует ли она реальному опыту историка; ведь судить о теории нужно по ее соответ- ствию фактам. Но чтобы разобраться с той проблемой, которую она пы- талась решить, этого еще не достаточно; для Вебера, как принципиаль- ного последователя Ницше, эта проблема ставится в ницшеанских тер- минах; когда он говорит, что история есть ценностное отношение, то он не имеет в виду конкретные ценности (например, классический гума- низм), во имя которых мы предпочитаем греческую историю истории краснокожих: он просто хочет отметить, что до той поры ни одна истори- ческая концепция не интересовалась всем прошлым, что все производи- ли сортировку, и именно этот отбор он называет наделением ценностью. Мы предпочитаем афинян индейцам не во имя каких-то общепризнан- ных ценностей; сам факт предпочтения сообщает им ценность; траги- ческий акт неоправданного отбора может стать основанием любого пред- ставления об истории. Так что Вебер изображает как трагедию состояние историографии, оказавшееся кратковременным; превращение историчес- кого жанра в целостную историю (что по странному совпадению стало очевидным сразу после ухода поколения, к которому принадлежал Ве- бер) должно было ясно показать это. Другими словами, его концепция исторического познания подразумевает отрицание того, что историогра- фия основывается на норме истины: историк не вправе апеллировать ни к какому суду разума, поскольку и сам этот суд может быть создан только ад Philippe de Courcillon, marquis de Dangeau (1638-1720), придворный и адъю- тант короля во время военных походов, автор Journal de la cour de Louis XIV.
65 каким-то необоснованным постановлением. Такими, по крайней мере, представляются идеи, вытекающие из не слишком эксплицитных тек- стов Вебера. Беда в том, что если норму истины выставляют за дверь, то она воз- вращается через окно; Вебер и сам не может обойтись без формулирова- ния законов в области истории: отметив, что представление о прошлом - это наделение ценностью, он придает этому действию значение нормы. Авторы учебника по всеобщей истории решили уделить истории Африки и Америки столько же внимания, сколько и истории Старого света (что в наши дни является обычным делом); вместо того, чтобы преклониться перед этим благородным жестом наделения ценностью, Вебер критикует учебник во имя того, чем должна быть история: «Идея некоего политико- социального равенства, которая предполагает - наконец-то! - предоста- вить народностям кафров и краснокожих, столь презираемым до сей поры, место, по крайней мере такое же значительное, как афинянам, просто- напросто наивна»41* 1РагеДия вырождается в академизм; продемонстри- ровав отсутствие реальных оснований для предпочтения одного выбора другому, Вебер заключает из этого, что следует придерживаться установ- ленного порядка. Переход от трагического радикализма к конформизму начался не с Вебера; если не ошибаюсь, первым, кто его проделал, был бог Кришна: в Бхагавадгите он указывает принцу Арджуне, который го- товится к войне, что поскольку жизнь и смерть суть одно и то же, он дол- жен исполнить свой долг и дать сражение (вместо того, чтобы отказаться от него или из осторожности искать via media). Мы видим здесь, что ниц- шеанство Вебера связывает его эпистемологические идеи с его полити- ческой позицией накануне и во время Первой мировой войны, позицией, довольно неожиданной для такого рассудительного историка: национа- лизм с оттенком пангерманизма, Machtpolitik, возведенная в норму. Не наше дело выяснять, знаменует ли фигура Ницше конец западной философии или он просто первый ниспровергатель. По крайней мере, мы продвинули проблему на шаг вперед: наделение ценностью, согласно Веберу, никак не связано с ценностями данной эпохи, и это позволяет отказаться от распространенной идеи о том, что наше видение прошлого является проекцией настоящего, отражением наших ценностей и наших вопросов: колоссальный трагизм ницшеанства не имеет все же ничего общего с экзистенциальным пафосом. Наделение ценностью отмечает « Essais, p. 302; cf. 246 et 279.
66 границы истории, но не превращает ее саму в подмостки для психодра- мы; история внутри своих границ сама по себе имеет ценность. Ведь ре- ализм (снова он) требует от нас признать, что среди наших побудитель- ных мотивов имеется defacto научный идеал, а также художественный идеал и правовой идеал42' и что этот вдеал УпРавляет наУЧН0Й Деятельно- стью; деятельность эта всегда более или менее несовершенна по сравне- нию с ним, но без него она была бы невразумительна. Во все времена люди фактически признавали, что наука, право, искусство, нравствен- ность и т. п. были особыми видами деятельности со своими правилами игры, и судить о них следовало в соответствии с этими правилами; мож- но сомневаться в правилах, оспаривать их применение, но не сам прин- цип их существования. Историку интересно не то, что интересно данной цивилизации, а то, что интересно с точки зрения истории; так, Средневе- ковье очень интересовалось странными зверями и экзотическими живот- ными: средневековые зоологи занимались или должны были бы зани- маться тем, что интересно с точки зрения зоологии, то есть всеми живот- ными; они могли в большей или меньшей степени осознавать идеал своей науки: однако в любой момент кто-то из них мог подняться и воззвать к этому идеалу; идеал у зоологов также может измениться, но это измене- ние было бы просто научно-теоретическим, и стало бы внутренним де- лом самой науки. Интерес к истории Непосредственным социологическим поводом для появления и су- ществования любой дисциплины всегда было, как показали Грамши и Койре, существование небольшой специфической группы (составленной из священников, преподавателей, технических специалистов, публицис- тов, прихлебателей, рантье, маргиналов и пустых людей), которая ставит своей целю познание как таковое и часто сама же является своей един- ственной аудиторией. То же происходит и с историческим познанием. Оно возникает благодаря любознательности специалистов, из «социологиче- ских» импликаций, из хроник, где записаны имена царей, из монумен- тов, увековечивших память о национальных подвигах и драмах. И если история не выглядит однотонным полотном, где ни один факт не кажется 42 H. Kelsen. Théorie pure du droit, trad. Eisenmann. Dalloz, 1962; p. 42, 92, 142.
67 важнее другого, то это получается не потому, что «наша» цивилизация сделала ценностный выбор, а потому, что факты существуют только в интригах и благодаря им; там они получают относительное значение, которое им приписывает (человеческая) логика театрального представ- ления. Природа чисто исторического интереса выводится из сути истории. Последняя рассказывает о том, что произошло, просто потому, что это ппоизотшто43' так что она ИГН0РиРУет Два центральных момента, вызыва- ющих интерес: ценности и примеры; она не агиографична, не поучительна и не упоительна. Даже если великого короля Людовика XIV мучает ганг- рена, то этого еще не достаточно для того, чтобы история уделила этой болезни особое внимание, разве что отмечая смерть короля, который яв- ляется для историка просто монархом и не имеет для него никакой персо- нальной ценности. Она не обратит внимания ни на заметное событие, ни на ужасающую катастрофу, ни на другие события, имеющие назидатель- ную ценность. Можно ли искренне полагать, что все происшедшее интересно? До- стойны ли истории сообщения о том, что люди стригли ногти, чистили картошку или зажигали спички? Да, в той же мере, что и рассказ о том, что Селевкиды окончательно отвоевали Койлесирию у Лагидов в 198г. Поскольку, как ни странно, чтобы очистить фрукт, половина человече- ства действует ножом, держа фрукт неподвижно, и находит этот способ совершенно естественным, тогда как другая половина, живущая на тихо- океанских островах, держит нож неподвижно, поворачивая фрукт вокруг него, и утверждает, что это единственно нормальный способ; зажигая спичку, западный человек делает движение от себя или, наоборот, к себе, в зависимости от того, к какому полу он относится. Что не может не выз- вать некоторых мыслей по поводу технических приемов, диалектики при- рода—культура, мужских и женских «функций», имитации, распростра- нения приемов и их происхождения; с каких пор пользуются спичками? Какой именно жест-прием, также меняющийся в зависимости от пола, послужил моделью, когда начали зажигать спички? За этим, несомнен- но, кроется любопытнейшая интрига. Что же касается исторического зна- 45 То же самое у М. Oakesholt. Rationalism in politics. Methuen, 1962 (University Paperbacks, 1967), p. 137-167: "The activity of being an historian"'; эта activity пред- ставляет собой "процесс освобождения от практичного отношения к прошлому, ко- торое было первым по времени и долго оставалось единственным".
68 чения конкретной спички, зажженной Дюпоном сентябрьским утром та- кого-то года, то оно определяется ее значением в жизни Дюпона, если взять за интригу соответствующий срез его жизни. Поразмышляем в одном или двух абзацах архетипически (в прими- тивном мышлении есть своя ценность: оно не структурирует, но зато клас- сифицирует). История, такая, какой ее пишут, связана с двумя архетипа- ми: «это деяние достойно того, чтобы жить в наших сердцах» и «все люди разные». Откроем самую знаменитую индийскую хронику Раджатаран- жини; там говорится о славе и падении короля Харши и о несравненном блеске придворной жизни в его царствование; откроем Геродота: по его словам, он написал свое исследование, чтобы «время не предало подви- ги забвению и чтобы ни одно выдающееся деяние, как греков, так и вар- варов, никогда не утратило своей славы». Но Геродот был слишком велик для того, чтобы ограничиться историей, понимаемой как похвальное слово человечеству, и написанная им книга, на самом деле, связана со вторым архетипом: «все народы разные» во времени и в пространстве, и «в Егип- те женщины мочатся стоя, а мужчины - присев на корточки» (предвосхи- щение исследования физических навыков Марселем Моссом). Он стал отцом искусства путешествия, которое в наши дни называют этнографи- ей (и доходят даже до того, что воображают, будто существует этнографи- ческая методика) и не-событийной истории. Так история перестала быть ценностным отношением и превратилась в естественную историю лю- дей, сочиняемую из чистого любопытства. Сравнение с истоками романа Этим она напоминает роман (то есть выдуманную историю), посколь- ку роман также перешел от ценностного отношения к практике рассказа ради рассказа. Он начинается, как у греков, так и в средневековье, и у новейших писателей, с романизированной истории, где говорится о лю- дях-ценностях: короли и принцы, Нин и Семирамида, Великий Кир; - ибо непозволительно предлагать вниманию публики какое-то имя, если оно не принадлежит известному лицу, королю или великому человеку; государственные деятели пишут мемуары или позволяют описывать свою жизнь, но никто не станет развлекать публику биографией простого че- ловека. Быть известным - значит быть кем-то, чьи поступки и страсти интересны просто потому, что они - его; как сказал Аристотель, дело ис-
69 тории - рассказывать о поступках и страстях Алкивиада, а тот отрезал своему псу хвост, чтобы о нем заговорили; но об отрезанном хвосте заго- ворили только потому, что пес принадлежал Алкивиаду. Еженедельник France-Dimanche рассказывает либо о любопытных происшествиях, слу- чившихся с неизвестными, либо о незначительных происшествиях, весь интерес которых в том, что они приключились с Елизаветой Английской или с Брижи г Бардо: эта газета наполовину представляет собой ценност- ное отношение, наполовину - собрание exempta. В этом вся проблема истории и романа. Когда роман вместо рассказов о Кире стал описывать происшествия с неизвестными, ему пришлось для начала найти этому оправдание, что он и сделал несколькими способами: рассказ о путеше- ствии, когда простой человек рассказывает не столько о своей жизни, сколько о том, что он видел; исповедь, когда самый недостойный из бого- мольцев поверяет свою историю в назидание братьям, поскольку в ней отражается человеческий удел; и опосредованное повествование, когда третье лицо - а на самом деле тот же автор - рассказывает историю, услышанную от постороннего или найденную им в чьих-то бумагах, и предстает перед читателями как гарант занимательности и правдивости этой истории (Адольф, подлинная история, найденная в бумагах незна- комца). В конечном счете, вопрос о том, чем собственно интересна история, можно сформулировать следующим образом: почему мы делаем вид, что читаем Le Monde и стесняемся, если нас заметили с France-Dimanche в руках? Почему Брижит Бардо и Сорайя* более достойны или менее дос- тойны нашей памяти, чем Помпиду? С Помпиду проблем нет: с момента появления исторического жанра главы государства присутствуют в анна- лах по должности. Что касается Брижит Бардо, то она становится дос- тойной великой истории, если вместо женщины-ценности она становит- ся простым действующим лицом в сценарии современной истории, сю- жетом которой будет star system, mass media или же нынешняя религия звезд, которую нам проповедовал Эдгар Морен"; это будет социология, как ее принято называть, и именно на этом серьезном основании Le Monde говорит о Брижит Бардо в тех редких случаях, когда ему случается о ней говорить. * Первая жена шаха Ирама, одна из популярнейших героинь светской хроники. ** Edgar Morin — современный французский социоло!; занимавшийся, в частно- сти, проблемой массовых коммуникаций.
70 История занимается видовой спецификой Нам возразят - и это может показаться разумным, - что между Бри- жит Бардо и Помпиду есть некоторая разница: последний историчен сам по себе, а первая служит лишь иллюстрацией к star system, как портные Фридриха-Вильгельма - к истории костюма. В этом суть проблемы, и здесь мы подходим к сущности исторического жанра. История интересу- ется индивидуализированными событиями, ни одно из которых не явля- ется ддя нее лишним, но ее интересует не их индивидуальность как тако- вая: она стремится их понять, то есть обнаружить их некие общие, точ- нее, их специфические (видовые) черты; то же касается естественной истории: ее любознательность неисчерпаема, ддя нее важны все виды, но она не предлагает нам получать удовольствие от их неповторимости, по примеру средневековых бестиариев, где описывали благородных, пре- красных, странных и жестоких животных. Мы только что увидели, что история, не будучи ценностным отношением, начинает со всеобщего обес- ценивания: Брижит Бардо и Помпиду - уже не известные личности, вы- зывающие восхищение и вожделение, а представители своей категории; первая относится к звездам, второй раскладывается между видом про- фессоров, ушедших в политику, и видом глав государств. Мы переходим от индивидуальной неповторимости к видовой специфике, то есть к ин- дивиду как к концепту (вот почему «специфический» означает одновре- менно «общий» и «особенный»). В этом серьезность истории: она наме- рена рассказать о цивилизациях прошлого, а не хранить память об инди- видах; это не огромное собрание биографий. Поскольку жизни всех портных при Фридрихе-Вильгельме во многом похожи одна на другую, то она расскажет о всех них сразу, так как у нее нет причин испытывать особое пристрастие к одной из них; она занимается не индивидами, а тем специфическим, что они собой представляют, по той простой причи- не, что об индивидуальной неповторимости, как мы увидим, ничего и не скажешь, она может служить только главным основанием для придания ценности («потому что это он, потому что это я»). Индивид, будь то исто- рический персонаж первостепенной важности или фигурант среди мил- лионов ему подобных, имеет значение для истории только в силу своей специфики. Веберовский аргумент с портными и ценностное отношение засло- нили для нас истинный смысл вопроса — различие между неповторимым и специфическим. Это исконное различие, и мы постоянно проводим его
71 в повседневной жизни (безликие существуют лишь как представители соответствующих видов); именно из-за него наш археолог-пурист не хо- чет найти Венеру Милосскую; он упрекал ее не в том, что она красива, а что о ней будут слишком много говорить, хотя она не даст ничего нового; он упрекал ее в том, что она ценная, но неинтересная. Он сразу вернул бы ей свою благосклонность, если бы увидел за неповторимостью ше- девра тот вклад, который она внесла в историю эллинистической скульп- туры с точки зрения стиля, мастерства и самой красоты. Историческим является все специфическое; ведь вразумительно все, кроме неповтори- мости, предполагающей, что Дюпон - это не Дюран и что индивиды уни- кальны: это неопровержимый факт, но как только он высказан, больше тут говорить не о чем. Зато, как только существование неповторимого постулировано, все, что можно сказать об индивиде, получает некий обоб- щающий характер. Только тот факт, что Дюран и Дюпон суть два челове- ка, не позволяет свести реальность к абстрактному дискурсу о ней; все прочее специфично и потому исторично, как мы увидели во второй гла- ве. Вот наш археолог на своих раскопках расчищает донельзя скучный древнеримский дом, типичное жилище, и спрашивает себя, что в этих обломках стен достойно истории; то есть он ищет либо событие в обы- денном смысле слова, - но строительство этого дома наверняка не было выдающейся новостью того времени, - либо обычаи, нравы, «нечто кол- лективное», одним словом «социальное». Этот дом похож на тысячи дру- гих, в нем шесть комнат, - относится ли это к истории? Фасад выведен не слишком ровно, он кривоват, отклонение на добрых пять сантиметров: все это случайные детали, не интересные с точки зрения истории. Впро- чем, нет - интересные, эта небрежность является специфической осо- бенностью обычной техники строительства того времени; у нас продук- ция серийного производства блистает своим однообразием и безжалост- ной точностью. Отклонение в пять сантиметров специфично, в нем присутствует «коллективное», оно достойно памяти; все исторично, кро- ме того, в чем еще не увидели смысла. К концу раскопок, возможно, не останется ни одной особенности этого дома, не привязанной к опреде- ленной специфике; единственным не сводимым к этому фактом будет то, что данный дом является самим собой, а не тем, который стоит рядом: но истории эта неповторимость ни к чему44' 44 Неповторимости, индивидуальности, обусловленной временем, пространством и разделенностью сознаний, нет места в истории, которую пишет историк, однако
72 Определение исторического знания Здесь мы приближаемся к определению истории. Историки всех вре- мен понимали, что история касается человеческих групп, а не индиви- дов, что она была историей обществ, наций, цивилизаций, даже челове- чества, того, что относится к коллективам, в самом широком смысле сло- ва; что она не занималась индивидом как таковым; что жизнь Людовика XIV относилась к истории, а жизнь крестьянина из Ниверне к ней не относилась или была для нее лишь материалом. Но дать точное опреде- ление очень сложно; является ли история наукой коллективных явлений, не сводимых к пыли индивидуальных явлений? Наукой о человеческих обществах? О человеке в обществе? Но какой историк или социолог спо- собен отделить индивидуальное от коллективного или хотя бы вложить в эти слова определенный смысл? Тем не менее отличие исторического от того, что таковым не является, мы замечаем сразу и как будто инстинк- она составляет всю поэзию ремесла историка; широкая публика, которая любит ар- хеологию, не ошибается; та же поэзия, как правило, и определяет выбор этой про- фессии; известно, какие эмоции вызывает античный текст или предмет, - не потому что они красивы, а потому что пришли из исчезнувшей эпохи и так же необычны, как метеориты (но предметы прошлого приходят из "бездны", еще более "недоступ- ной нашему взгляду", чем небесная твердь). Известно также, какие эмоции вызыва- ет изучение исторической географии, где поэзия времени накладывается на поэзию пространства: к странности существования того или иного места (поскольку нет причин для того, чтобы какое-либо место находилось здесь, а не где-то еще) добав- ляется странность топонима, где произвольность лингвистического знакаимеет дво- який смысл, так что мало какое чтение может сравниться в поэтичности с чтением географической карты; на это накладывается идея о том, что данное место, находя- щееся здесь, раньше было другим, будучи при этом тем же самым, которое мы здесь видим сейчас: стены Марселя, атакованные Цезарем, античная дорога, "по которой проходили мертвые" и которая шла в том же направлении, что и дорога у нас под ногами, современное поселение на месте и под именем древнего поселения. От это- го, видимо, и происходит физиологический патриотизм многих археологов (напри- мер, Camille Jullian). Поэтому история занимаетгносеологическуюпозициюмежду научным универсализмом и невыразимой неповторимостью; историк изучает про- шлое из любви к неповторимому, которое ускользает от него уже в силу того, что он его изучает, и которое может быть предметом мечтаний только "в нерабочее время". Однако не менее поразительным остается то, что мы задаемся вопросом о том, ка- кой экзистенциальной необходимостью можно объяснить наш интерес к истории, и не подумали о простейшем ответе: история изучает прошлое, эту бездну, недоступ- ную нашему в згляду.
73 тивно. Чтобы понять, насколько приблизительны определения истории, которые выдвигаются и перечеркиваются одно за другим, никак не со- здавая впечатления «точного попадания», достаточно их уточнить. Нау- ка об обществах какого рода? О всей нации или даже о человечестве? О деревне? Или как минимум о целой провинции? О группе игроков в бридж? Изучение коллективного: является ли таковым героизм? Или факт подстригания ногтей? Здесь находит свое подлинное применение логи- ческий прием (sortie), позволяющий отвергнуть как неверно поставлен- ную любую проблему, к которой он применяется. На самом деле вопрос так не стоит; когда перед нами - нечто неповторимое, пришедшее из про- шлого, и мы вдруг его понимаем, в нашей голове срабатывает механизм логического (даже онтологического), но не социологического порядка: мы обнаружили не коллективное и не социальное, а специфическое, пости- жимую индивидуальность. История есть описание специфического, то есть постижимого, в событиях человеческого измерения. Неповторимость блекнет, как только в ней перестают видеть ценность, потому что она непостижима. Вот одна из девяноста тысяч эпитафий выдающихся незнакомцев в corpus латинских надписей, она посвящена человеку по имени Публиций Эрос, который родился, умер, а в проме- жутке женился на одной из своих вольноотпущенниц; мир праху его. и пусть он вернется в небытие: мы не романисты, и не наше дело зани- маться Дюпоном из любви к Дюпону, чтобы он понравился читателю. Однако оказывается, мы можем без труда понять, почему Публиций же- нился на одной из своих вольноотпущенниц; он сам - бывший государ- ственный раб (можно сказать, муниципальный служащий), как это вид- но из его имени, и он заключил брак в своем кругу; его вольноотпущен- ница, наверное, давно уже была его сожительницей, и он дал ей свободу именно для того, чтобы иметь достойную подругу. У него могли быть и более личные мотивы для этого: возможно, она была женщиной его жиз- ни или самой знаменитой местной красавицей... Ни один из этих моти- вов не является неповторимым, все они вписываются в социальную, сексу- альную и семейную историю Древнего Рима: единственным фактом, без- различным для нас, - но основным для его окружения, - было то, что Публиций был самим собой, а не кем-то другим; вместо того чтобы со- средоточиться на привлекательной личности этого римского Дюпона, наш роман, основанный на подлинных фактах, рассыпается на ряд безымян- ных интриг: рабство, конкубинат, межсословные браки, сексуальная мо- тивация в выборе супруга; весь Публиций окажется там, но по частям: он
74 утратит лишь свою неповторимость, о которой нечего сказать. Вот поче- му исторические события никогда не смешиваются с cogito индивида, и поэтому, как мы видели в первой главе, история есть знание, основанное на следах. Надо только добавить, что, раскладывая Публиция по интри- гам, мы отвлекаемся от универсальных истин (у человека имеются поло- вые признаки, небо - голубое), поскольку событие - это отличие. Исторично то, что не универсально, и то, что не неповторимо. Для того чтобы оно не было универсальным, нужно отличие; чтобы не быть неповторимым, оно должно быть специфическим45' постижимым и свя~ занным с интригой. Историк - это натуралист событийного; он хочет знать ради самого знания, а науки о неповторимом не существует. Знание о том, что было неповторимое существо по имени Жорж Помпиду, не будет историей, пока мы не сможем сказать, пользуясь словами Аристотеля, «что он сделал и что с ним произошло», и тем самым мы, если можно так выразиться, возвышаемся до специфичности. История человека и история природы Если таким образом историю можно определить как знание о специ- фическом, то можно без труда сравнить эту историю - я имею в виду историю человеческих явлений - с историей природных явлений, напри- мер с историей Земли или Солнечной системы. Часто утверждают, что между этими видами истории нет ничего общего; как говорят, история природы не имеет для нас значения, разве что ее предмет достаточно зна- чим в масштабе нашей планеты; но никто не станет рассказывать в хро- нике, что произошло в каком-то безлюдном уголке земли (в такой-то день была страшная гроза, на следующий год - землетрясение; а полтора века спустя в этом месте обосновалась популяция сурков). И напротив, мель- чайшее происшествие в жизни общества считается достойными упоми- нания. Из этого можно заключить, что мы придаем человеческой исто- рии особое, антропоцентрическое внимание, поскольку эта история по- вествует о существах, нам подобных. 45 Различие между неповторимым и специфическим частично совпадает с раз- личием, которое Бенедетто Кроче проводит между историей и хроникой: Théorie et Histoire de l'historiographie, trad. Dufour. Droz, 1968, p. 16.
75 Но это не так. Конечно, когда мы пишем историю земного шара, то мы не занимаемся составлением метеорологической и зоологической хро- ники различных регионов нашей планеты: нам вполне достаточно ме- теорологии и зоологии, изучающих свой предмет не исторически, и нам ни к чему прослеживать историю сурков и гроз. Но если это так, если у нашей планеты есть свои историки (тогда как у сурков их нет), то это происходит из-за того же, из-за чего мы пишем историю крестьян в Ни- верне при Людовике XIV, но не биографии этих крестьян по отдельно- сти: из-за интереса исключительно к видовой специфике. История - это не экзистенциальность, а историография — не гуманитарное знание. Мы одинаково относимся к событиям человеческим и к событиям природ- ным: нас интересует только их специфика; если эта специфика меняется во времени, мы пишем историю этих изменений, этих различий; если же она не меняется, мы создаем не-историческое изображение. Выше мы видели, что, когда историк берется за крестьян Ниверне или римских вольноотпущенников, то он первым делом стирает неповто- римость каждого из них, раскладывает их на специфические данные, ко- торые перераспределяются между собой по разным items (уровень жиз- ни, супружеские обычаи изучаемой группы); вместо соположения био- графий мы получаем соположение items, совокупность которых составляет «жизнь крестьян Ниверне». Тот факт, что эти крестьяне ели и имели пол, в лучшем случае обой- дут молчанием, поскольку это оставалось неизменным. А чтобы пока- зать, в какой мере мы пишем историю природных явлений и почему мы пишем не столько ее, сколько историю человеческих явлений, достаточ- но все тех же двух критериев - специфичности и отличия. Возьмем не- большой участок земного шара. Там бывает дождь и снегопад, но дождь бывает и на соседних участках; поскольку у нас нет никаких оснований предпочитать этот участок какому-то другому, то дожди, где бы они ни случились, будут объединены в один item. A раз дождь не менялся на протяжении нескольких миллионов лет, то мы не сможем рассказать его историю: мы нарисуем неизменную картину падения этой небесной ма- терии. Зато климат и рельеф данного участка между вторичным и тре- тичным периодом изменились: это небольшое событие в истории нашей планеты, летопись которой мы составляем. В конечном счете единствен- ный нюанс, отличающий человеческую историю от природной, - коли- чественного порядка: человек меняется сильнее, чем природа и даже чем животные, и о нем можно рассказать больше историй. Ведь, как извест-
76 но, у него есть культура, а это значит, что он разумен (он ставит себе цели и размышляет о лучшем способе их достижения; его находки и творения передаются потомкам и в принципе могут быть рационально восприня- ты ими и перенесены в «настоящее», как сохранившие свое значение), и в то же время - что он неразумен и поступает произвольно (например, он ест, как животные, но, в отличие от них, он не ест всегда и повсюду одно и то же: каждая культура имеет свою традиционную кухню и считает отвратительной кухню соседнего народа). Историк не станет рассказы- вать обо всех обедах и ужинах каждого человека, останавливаясь на каж- дом из них, поскольку эти трапезы, как и только что упомянутые дожди, будут объединены в items, совокупность которых составит кулинарные обычаи всех цивилизаций. Историк не станет также говорить: «Человек ест», - поскольку это не является отличительным моментом, событием. Но он расскажет историю кулинарии на протяжении веков по тому же принципу, что и историю земного шара. Противоположность между историей природы и историей человече- ства несущественна, так же как противоположность между тем прошлым, которое является «историческим», и настоящим. Вопреки Хайдеггеру, вопреки историзму, не говоря уже об экзистенциализме и социологии зна- ния, следует заявить об интеллектуальном характере исторического по- знания. Конечно, ничто человеческое историку не чуждо, но и биологу не чуждо ничто животное. Бюффон считал, что муха должна занимать в мыслях естественника не больше места, чем она занимает на природной сцене; однако он придерживался ценностного подхода в отношении ло- шади и лебедя; он был своего рода веберианцем. Но зоология с тех пор сильно изменилась, и после того как Ламарк вступился за низших жи- вотных, всякий организм стал хорош сам по себе: зоология не придает особой цености приматам, и ее внимание не ослабляется, как только она минует долгопята-привидение, и не уменьшается до ничтожной величи- ны, когда она приближается к мухе. Вебера возмущало то, что можно в равной степени заниматься историей кафров и историей греков. Мы не станем выдвигать в качестве возражения то, что времена изменились, что третий мир с его нарождающимся патриотизмом..., что пробуждение африканских народов, которые вглядываются в свое прошлое...: не хва- тало еще, чтобы идеи патриотического толка взяли верх над интеллекту- альными интересами и чтобы у африканцев оказалось больше причин пренебрегать греческими древностями, чем у европейцев - пренебрегать древностями кафров; впрочем, африканистов сегодня гораздо больше, чем
77 во времена Вебера и Фробениуса. И кто теперь осмелится утверждать, что изучение нуэров и тробрианцев не так важно, как изучение афинян и фиванцев? Оно столь же важно, так как везде, при равной обеспеченнос- ти источниками, обнаруживаются одни и те же факторы; добавим, что если бы homo histoficus-кафр оказался существом более обобщенным, чем афинянин, то он был бы от этого еще интереснее, поскольку это от- крыло бы малоизвестную сторону замысла Природы. Что же касается ясности (этого тоже требует Вебер) относительно того, сколько страниц посвятить истории кафров и сколько - истории греков, то, как мы видели во второй главе, ответ тут прост: все зависит от количества источников. Цель познания заключена в нем самом, и оно не имеет отношения к ценностям. Доказательство - в том, как мы описываем греческую исто- рию. Допустим, что приравнивать стычки между кафрами к войнам афи- нян наивно, но по какой причине мы бы заинтересовались Пелопоннес- ской войной, не будь Фукидида, который и пробудил интерес к ним? Вли- яние этой войны на судьбы мира практически ничтожно, в то время как войны между эллинистическими государствами, известные во Франции пяти-шести специалистам, сыграли решающую роль в судьбе эллинис- тической цивилизации, встретившейся с Азией, и тем самым в судьбе западной и мировой цивилизации. Наш интерес к Пелопоннесской вой- не - такой же, какой вызывала бы война между кафрами, расскажи о ней африканский Фукидид: так и естественники испытывают особый инте- рес к какому-нибудь насекомому, потому что о нем написана особо удач- ная монография; если здесь и присутствует ценностное отношение, то ценности эти - исключительно библиографического порядка. История не выделяет индивидуальное История не является ценностным отношением; к тому же она интере- суется спецификой отдельных событий, а не их неповторимостью. И если она идеографична, если она рассказывает о событиях в их индивидуаль- ности: война 1914 г. или Пелопоннесская война, а не воина как феномен, - то делает это не из эстетической склонности к индивидуальному и не из привязанности к воспоминаниям: она просто не может иначе; она хо- тела бы стать номографичной, но разнообразие событий исключает воз- можность такого превращения. В первой главе мы видели, что неповто- римость не является преимуществом исторических фактов по сравнению
78 с фактами физическими: последние не менее неповторимы. Но в основе диалектикипознаниялежиттаинственныйзаконэкономииусилий.Иесли бы революции у различных народов полностью сводились к общим для всех них объяснениям, - как в случае с физическими феноменами, - то в силу вышеуказанного закона мы бы не интересовались их историей. Для нас были бы важны только законы, управляющие развитием человече- ства; удовлетворившись благодаря им знанием того, что из себя пред- ставляет человек, мы бы отказались от исторических анекдотов; или же они интересовали бы нас только по причинам сентиментального поряд- ка, сравнимым с теми, что заставляют нас заниматься наряду с большой историей историей нашей деревни или историей улиц нашего города. К сожалению, обобщить исторические события невозможно; они лишь в небольшой степени сводятся к определенным типам и их движение не направлено к какой-либо цели и не управляется известными нам закона- ми; все здесь разное, и приходится говорить обо всем. Историк не может подражать естественнику, который занимается только типами и не зани- мается описанием отдельных представителей одного вида животных. История - наука идеографическая, но не из-за нашего желания или ка- кой-то склонности к подробностям событий человеческой жизни, а из-за самих этих событий, которые упорно хранят свою индивидуальность. Хартия истории Всякое событие представляет собой как бы совершенно отдельную, свою собственную разновидность. А хартию нашей истории мы можем взять у основателя естественной истории. На одной из самых вдохновен- ных страниц, созданных эллинским гением, Аристотель противопостав- ляет изучение звезд, которые суть боги, изучению тех хитросплетений Природы, которыми являются живые организмы нашего подлунного мира: «Одни природные индивидуальности не имеют ни начала, ни конца и существуют вечно, другие же обречены появляться и исчезать. Изучение и тех, и других представляет интерес. Что касается вечных существ, то немногое, что мы о них знаем, приносит нам больше радости, чем весь подлунный мир, из-за исключительности такого созерцания: так, вид воз- любленного, промелькнувшего вдали, приносит влюбленному гораздо больше радости, чем познание вещей серьезных во всех подробностях. Но, с другой стороны, в смысле точности и обширности сведений, наука
79 о подлунном получает преимущество; и поскольку мы уже рассмотрели существа божественные и сказали, что мы о них думаем, то нам остается поговорить о живой природе, не оставив в стороне, по возможности, ни одной подробности, значительной или мелкой. Следует признать, что некоторые из этих существ выглядят не слишком приятно: но знание того, как проявляется в них природа, дает тем, кто способен увидеть причины вещей и действительно увлечен познанием, невыразимое удовольствие. Так что не стоит поддаваться ребяческой брезгливости и отказываться от изучения малейшего из этих животных: во всех частях природы есть чем восхищаться»46 ' Нам понятно, в чем заключается беспристрастность историка; это нечто большее, чем добросовестность, которая может отличаться пред- взятостью и встречается повсюду; беспристрастность основана не столько на твердом намерении говорить правду, сколько на поставленной цели, или даже на том, чтобы не ставить перед собой никаких целей, кроме познания ради знания; она смешивается с простым любопытством, с тем любопытством, из-за которого у Фукидида возникает хорошо известное раздвоение между патриотом и теоретиком47' отчего его книга дает впе- чатление интеллектуальной высоты. Вирус познания ради знания дает его носителям даже какое-то наслаждение, когда взгляды, дорогие их сер- дцу, оказываются опровергнуты; то есть в нем есть нечто нечеловечес- кое; как и благотворительность, он развивается ради себя самого, накла- дываясь на биологическую волю к жизни, продолжением которой высту- 48. Поэтому он обычно вызывает ужас, и мы видели, какой пают ценности шум перьев поднялся, чтобы защитить Капитолий ценностей, на кото- рый якобы покусился Ж.Моно, напомнив старую истину о том, что, по словам св.Фомы, познание - это единственный вид деятельности, имею- 46 О частях животных, I, 5, 6446. 47 Здесь уместно отдать должное Annie Kriege!. Les Communistes français. Seuil, 48 A. Шопенгауер. Мир как воля и представление, кн. 3, доп., гл. 30: "Хотя по- знание возникло из воли, тем не менее, оно загрязняется волей, как пламя - своим горючим материалом и его дымом. Этим и объясняется то, что мы можем восприни- матьобъективнуюсущность вещей, выступаю щиевнихидеитолькотогда,когдане заинтересованы в них, когда они не имеют никакого отношения к нашей воле... Восприятие идейвдействительности предполагает, визвестной степени, абстраги- рование от собственной воли, возвышение над ее интересами, что требует особой энергии интеллекта...".
80 щий цель в себе самом49' Что же ПРИ всем этом nP0HCX(Wm c человеком? Мы можем не беспокоиться: предаваясь созерцанию, мы, тем не менее, остаемся людьми, мы едим, голосуем и исповедуем правильное учение; чистое любопытство, этот небезопасный порок, совсем не так заразите- лен, как ревностное отстаивание столь необходимых нам ценностей. Два принципа историографии Если так, то тысячелетняя эволюция исторического познания кажет- ся разграниченной появлением двух принципов, каждый их которых стал поворотным пунктом. Первый, относящийся к периоду Древней Греции, заключается в том, что история - это бескорыстное знание, а не нацио- нальные или династические воспоминания; второй, окончательно сфор- 49 J. Monod. Leçon inaugurale, Collège de France, chaire de biologie moléculaire, 1967 "Сегодня повсюду выступают за чистую науку, свободную от какого-либо сию- минутного влияния, но делается это как раз ради^гаж, во имя еще не известных сил, которые только она может открыть и укротить. Я обвиняю людей науки в час- том, слишком частом потворстве этому заблуждению; во лжи по поводу их подлин- ного замысла, в ссылках на силу ради того, чтобы на самом деле развивать позна- ние, представляющее для них единственный интерес. Этика познания принципи- ально отличается от религиозных и утилитаристских систем, которые видят в познании не цель, а средство ее достижения. Единственная цель, главная ценность, высшее благо в этике познания - это, признаемся, не счастье человечества, и еще менее того его земная сила или его удобство, ни даже Сократов gnôthi seauton, a само объективное знание". Святой Фома в Summa contra gentiles, 3, 25, 2063 (éd. Fera, vol. 3, p. 33, cf. 3, 2, 1869 et 1876) противопоставляет в этом смысле познание и игру, которая не является самоцелью. То, что познание является самоцелью, не означает, что при случае его нельзя использовать для каких-то иных целей, полез- ных или приятных; но, во всяком случае, его собственная цель всегда на поверхно- сти и всегда самодостаточна, и формируется знание, исходя из этой единственной цели, то есть исходя только из истины. Для Фукидида история, открывающая исти- ны, которые всегда остаются подлинными, - это конечное достижение в области познания; но не в области деятельности, где следует рассматривать неповторимую ситуацию, что делает бесполезными слишком общие истины ktema es aei: J. de Romilly особо подчеркнул этот принципиальный момент (незамеченный, в частности, у Jaeger), противопоставив фукидидову историю той, что хочет поучать людей дей- ствия (Полибий, Макиавелли). Так же точно, согласно известной шутке, Платон написал Республику, чтобы полисы стали совершеннее, тогда как Аристотель напи- сал Политику, чтобы усовершенствовать теорию.
мулированный в наши дни, гласит, что всякое событие достойно исто- рии. Эти два принципа вытекают один из другого; если мы изучаем про- шлое из чистого любопытства, то познание будет обращено к видовой специфике, так как у него не будет никаких причин предпочитать одно индивидуальное другому. Поэтому любая система фактов становится объектом охоты историка, как только у него появляются необходимые для нее понятия и категории: как только у него имеются средства для пости- жения экономических или религиозных фактов, возникает история эко- номики и история религии. К тому же, возможно, еще не сказались все последствия появления целостной истории; может быть, ей суждено перевернуть нынешнюю структуру гуманитарных наук и привести к особому подъему социоло- гии, как мы увидим в конце этой книги. А прямо сейчас мы можем по- ставить, по меньшей мере, один вопрос. Поскольку всякое событие столь же исторично, как любое другое, событийное поле можно делить совер- шенно произвольно; почему же мы так часто придерживаемся традици- онного его деления, исходя из времени и пространства, - «история Фран- ции» или «история XVIII века», - из неповторимости, а не из видовой специфики? Почему книги под названием Революционный мессианизм в истории, Социальная иерархия во Франции, Китае, Тибете и СССР с 1450 г. до наших дней или Война и мир между народами (если перефра- зировать названия трех недавних изданий) остаются еще такой редко- стью? Может быть, из-за сохранившейся исконной привязанности к не- повторимости событий и национального прошлого? Откуда идет это пре- обладание хронологического деления, которое выглядит как продол- жение традиции королевских хроник и национальных летописей? Ведь история - не разновидность династических или национальных жизне- описаний. Можно пойти и дальше: время - это не главное для истории, так же как и индивидуальность событий, которую история терпит не по своей воле; тот, кто «действительно любит познание» и хочет постичь специфику фактов, не придает особого значения наблюдению за после- довательно разворачивающимся позади него величественным ковром, свя- зывающим его с его предками-галлами: ему нужна лишь какая-то про- должительность времени, чтобы увидеть развитие в ней некой интриги. Если же, напротив, мы считаем, вслед за Пеги, что историография - это «память», а не «надпись», что историк, «оставаясь в рамках той же расы, телесной и духовной, преходящей и вечной, должен просто говорить о Древних и обращаться к ним», то в этом случае мы осудим не только
82 Ланглуа и Сеньобоса, но и всю серьезную историографию, начиная с Фукидида. Весьма прискорбно, что от Пеги до Sein und Zeit и Сартра оправданная критика научности в истории служила подспорьем для вся- ческих проявлений антиинтеллектуализма. По правде говоря, непонят- но, как требование Пеги могло бы реализоваться и к чему оно привело бы в историографии. История - это не прошлое «расы»; как тонко заме- J7- so, отрицание времени в истории может показаться парадок- чает Jx-роче сальным, но тем не менее, понятие времени для историка не обязатель- но, ему нужно лишь понятие вразумительного процесса (мы бы сказали: понятие интриги); а таких процессов — бесчисленное множество, посколь- ку они созданы разумом, и это противоречит идее однозначной хроноло- гической последовательности. Время от питекантропа до наших дней - совсем не такое, каким его обычно описывают в истории; это просто сре- да, в которой произвольно развиваются исторические интриги. Какой ста- ла бы историография, окончательно освободившаяся от последних ос- татков неповторимости, единства места и времени и целиком отдавшая- ся единству интриги? Это мы и увидим в нашей книге. so В. Croce. Theorie et Histoire de l'historiographie, trad. Dufour. Droz, 1968, p. 206. География, что бы там ни говорили, тоже, как совершенно справедливо пишет H.Bobek, не является наукой о пространстве: это наука о регионах (которые для гео- графа представляют то же, что интриги - для историка) ; пространственный харак- тер региона сам собой разумеется, но несущественен: знать, что такой-то город рас- положен к северу от другого - это не география, так же как знать, что Людовик XIII был до Людовика XIV - это не история. См. Н. Bobek. "Gedanken über das logische System der Landeskunde" in W. Storkebaum. Zum Gegenstand der Geographie, p. 292. Злоупотребление несущественной идеей о том, что география есть знание о про- странственном характере феноменов, сделало бы ее скучной; например, в "геогра- фии права" было бы достаточно сказать о том, что англо-саксонское право встре- чается в том или ином регионе, а не о том, как это произошло и какой себя видит эта юридическая география. Добавим, что, подобно тому, как индивидуальность, неповторимость исторического события обусловлена исключительно временем, так и географический факт (данный ледник) индивидуален только в силу своего поло- жения в пространстве; все остальное, все реальные или воображаемые "индивиду- альные качества" данного ледника подлежат объяснению и являются специфичес- кими. Историческаяигеографическаяиндивидуальностьпредставляет собойком- бинацию специфических качеств, которые вполне оправданно повторяются, как повторяется и сама комбинация: единственное, что отличает две идентичные ком- бинации, - это их местонахождение в различных точках времени и пространства
83 Приложение Аксиологическая история История интересуется тем, что было, поскольку оно было; мы тщательно бу- дем отделять этот подход от подхода истории литературы или искусства, дисцип- лины аксиологической, чьи рамки определяются ценностным отношением: она интересуется великими художниками, шедеврами. Эта аксиологическая история, как пишет Макс Вебер, «не направлена на поивк фактов, имеющих каузальное значение для последовательного хода истории», а «постигает свой предмет ради него самого» и «рассматривает свой предмет, используя подходы, совершенно противоположные историческим». К этому первому отличию следует добавить еще одно. Аксиологическая история включает в себя два момента: изначальную оценку («вот великие писатели») и историю предметов, получивших такую оцен- ку; второй момент - то есть литературная и художественная история, которую мы читаем, -уже ничем не отличается от просто истории. Так что это можно выра- зить следующим образом: литературная история XVII века, написанная с неак- сиологической точки зрения чистой истории, будет называться «литература XVII века в контексте эпохи», тогда как литературная история, написанная с точки зре- ния аксиологической, как ее и пишут обычно, равнозначна следующему: «лите- ратура XVII века с точки зрения вкусов XX века»; понятно, что пресловутый парадокс «обновления списка шедевров» присущ и нормален только и исключи- тельно для аксиологической истории. Установление различий между этими тремя элементами (оценка, аксиологи- ческая история, чистая история) - одна из самых выдающихся заслуг Макса Ве- бера; мы разовьем их здесь, насколько возможно (тексты Вебера не вполне ясны: Essais sur la théorie de la science, trad. Freund, p.260-264, 434, 452-453, cf. p. 64- 67). К великому несчастью для проблемы ценностной нейтральности, эти важ- нейшие различия очень часто игнорируются: отрицая непреодолимое различие между фактическими и ценностными суждениями, обыкновенно обращаются к истории литературы, якобы доказывающей невозможность такого различия; это происходит и к великому несчастью для методологической ясности истории ли- тературы: история литературы обычно предстает как «история шедевров» с про- извольной и необоснованной примесью «истории литературной жизни и вкусов», которая относится к чистой истории и рассматривается иногда ради углубленно- го понимания шедевров, а иногда ради нее самой; отсюда неприязнь между исто- рическими и литературными темпераментами, носители которых обрушивают друг на друга определения «жалкий эстет» и «вульгарный филолог», видимо, счи- тая эти слова грубыми ругательствами; и всякий отказывает другому в понима- нии того, что не является его специальностью. 1. Чистая история применительно к литературе, искусству, науке и т.д., ко- нечно, содержит ценностные суждения, но в виде косвенной речи, иначе говоря,
84 в форме фактических суждений. Чистый историк не может не замечать того, что для людей искусство - это искусство, что Ифшения - не доказательство сред- ствами геометрии, не политическая листовка и не светская проповедь, предлага- ющая «свидетельство» или «учение». Как, например, он станет рассматривать литературную историю XVII в., изображая общество и цивилизацию при Людо- вике XIV? Я не знаю, ставился ли уже этот вопрос в публикациях, но когда чита- ешь историков школы Анналов, то видно, что они свой выбор сделали: не может быть и речи о вставке в картину XVII в. чужеродной главы, где кратко излагается учебник литературы, написанный с точки зрения «литераторов», и о галерее пор- третов великих людей, что для историка было бы попугайством; надо переписать историю литературы с собственно исторической точки зрения и создать своего рода «социологию» литературы при Людовике XIV. Кто тогда читал, кто писал? Что читали и как воспринимали литературу и писателей? Каковы были ритуалы, роли и пути литературной жизни? Какие авторы, великие или незаметные, созда- вали образцы, подталкивали к подражанию? Такой подход чистых историков нельзя не признать верным и последовательным; достаточно вспомнить о пропа- сти, отделяющей литературную продукцию в том виде, в каком она существует для современников, оттого, как ее будут воспринимать потомки; всякий посеща- ющий букинистов знает: добрая половина из того, что читали в XVf I в., состояла из благочестивых книг и сборников проповедей. Это принципиальный факт, и для историка было бы немыслимо не привлечь к нему внимание; но не выдаст ли он после этого, из-под того же пера, эстетскую фразу о расиновской прозрачнос- ти? Нет, он только скажет, что эта прозрачность, ощущаемая (или нет) современ- никами, объясняется (или нет) литературным моментом и повлияла (или нет) на литературную продукцию той эпохи. Он скажет также, было ли у современников впечатление, что они живут в блестящую литературную эпоху и добавит, что по- томство должно отвергнуть или подтвердить это суждение. Идея чистой истории применительно к занятиям, связанным с ценностями, не слишком очевидна в отношении литературы, но зато очень близка археологам и историкам науки. Римское искусство оставило множество скульптур, некоторое количество живописи и несколько редких шедевров; археологи сообщают обо всем, что они находят, о плохом и о хорошем: это свидетельства художественной жизни и эволюции стилей. Они изучают искусство с точки зрения «социологи- ческой» , вернее, сточки зрения цивилизации : условия жизни, домашняя скульп- тура, погребальное искусство, безобразная ракушечная облицовка в садах Пом- пеев, народное искусство, то есть изделия поденщиков, работавших грубо, как сапожники, помпейская живопись, соответствующая нашим обоям и обивке на креслах с изображением Прекрасной садовницы Рафаэля... На самом деле, за последние двадцать лет чистая история литературы и ис- кусства получила большое развитие под названием социологии искусства (как известно, «социология» часто выступает как синоним социальной или не-собы- тийной истории); эпохальным событием стала книга Антала (Antal) об истори-
85 ческом фоне во флорентийской живописи, как бы сомнительны ни были ее мето- дика и выводы, что обычно случается с книгами первопроходцев; ближе к наше- му времени можно привести в качестве примера чистой истории литературы книгу Ремона Пикара (Picard) la Carrière de Jean Racine, или же страницы Пьера Губе- ра, посвященные литературе «луикаторз» в LouisXVIet vingt millions de Français. 2. Аксиологическая история есть история произведений, которые не исчезли благодаря своим достоинствам и воспринимаются как живые, вечные, имеющие отношение не только к их времени: однако описание их истории всегда касается определенного времени. Они рассматриваются в их неповторимости, посколь- ку им придана ценность, и не они служат для описания истории эпохи, а эпоха привязывается к ним: историк-аксиолог будет говорить о литературной жизни при Людовике XIV ради объяснения жизни и творчества Расина, он не воспри- нимает Расина в качестве фигуранта этой литературной жизни, как это сделал бы чистый историк. Смысл трудов А. Койре в каком-то смысле заключался в том, чтобы переве- сти историю науки из аксиологической истории в чистую историю, в историю науки «данного времени». До него история науки была прежде всего историей великих открытий и изобретений, историей не подлежащих сомнению истин и их открытия; Койре ввел историю ошибок и истин, историю чисто человеческого движения вечных истин (Кеплер, открывающий один из своих законов, исходя из пифагоровых несуразностей и благодаря двум ошибкам в расчетах, компенси- ровавшим одна другую; Галилей, считающий необходимым сделать выбор меж- ду последователями Платона и Аристотеля и определивший себя как платоника, видимо, вообразив, что опирается на идеи этого философа, как если бы совре- менный физик полагал, что обязан своими открытиями марксизму). Перестав быть аксиологической, история науки прекращает раздавать премии и становит- ся увлекательной, как настоящий роман; Вебер правильно указывал, что вторже- ние аксиологии в чистую историю обычно оканчивается катастрофой; когда вме- сто исторического объяснения и понимания искусства барокко начинают аксио- логически говорить, как герцогиня де Германт, что «это не может быть красиво, потому что это ужасно», то сразу же перестают его понимать, в нем видят лишь «упадок искусства», а это суждение, аксиологически спорное, с исторической точки зрения просто лишено смысла. То же касается и истории науки. В астрологии видят только суеверие, лженауку, забыв, что она была, как максимум, ошибочной наукой и что в то время вера в математическую и детерминистскую теорию, како- вой являлась астрология, была признаком подлинно научного ума; так и у нас ученые умы приветствовали или отвергали психоанализ во имя самого пошлого здравого смысла. 3. Таким образом, аксиологическая история основывается на оценках, насто- ящих ценностных суждениях; но - и в этом различии блестяще проявляется ин- туиция Вебера — она есть нечто иное, нежели эти оценки, «различие, которое часто не считают нужным замечать» (р. 434, cf. 453) и которое объясняет тот
86 известный парадокс, что историк литературы может иметь дурной вкус. Для того, чтобы быть хорошим аксиологическим историком, ему достаточно позаимство- вать у общественного мнения канонический список великих писателей; после чего он будет знать, что ему следует анализировать жизнь и творчество Бодлера, а не Беранже. Итак, исходная оценка, будь то мнение самого историка или мнение, заим- ствованное им у его аудитории, определяет, какие авторы достойны того, чтобы о них говорили, и тут требуется вкус; помимо этого, аксиологическая история ни- чем существенно не отличается от чистой истории, кроме того что она сосредото- чена на неповторимости авторов; но она не требует наличия вкуса, привязанно- сти к беллетристике или какой-то со-природности с произведениями искусства; она требует только главного качества историка: не сочувствия - способности к подражанию; и еще некоторой виртуозности пера, а на это способен любой вы- пускник Ecole Normale.' Такая способность к подражанию - все, что нужно и директору художественной галереи, который вполне может не иметь вкуса, и это позволит ему легче следовать вкусу клиентуры; однако, чтобы разговаривать с любителями, ему необходимо знать, под каким ракурсом надо смотреть на про- изведения искусства, каковы точки приложения ценностей: как говорит Вебер, «аксиологическая интерпретация, которую мы будем отличать от оценки, заклю- чается в изложении различных смыслообразующих позиций, возможных в от- ношении данного феномена» (р. 434, выделено Вебером). Иначе говоря, замечать ценности - это одно дело, а судить о них - совсем другое. Историк древнеримского портрета может сходу безукоризненно опреде- лять стилистическую принадлежность произведений при полном отсутствии по- нимания абсолютной художественной ценности этих портретов51' И это не важно, потому что история, даже аксиологическая, говорит о шедев- рах, поскольку они прекрасны, а не как о прекрасном. Идет ли речь о Бодлере или Беранже, темы для обсуждения будут те же самые: стиль, приемы, поэтика, тематика, природа чувств и т.д. Оценка неизбежно сводится к суждению «это красиво» или «это некрасиво», что было бы слишком кратко для учебника по истории литературы. Ценностное суждение должно быть не длиннее восклица- ния. А раз после стадии изначальной оценки аксиологическая история совер- шенно подобна истории, то понятно, что историки литературы не испытывали необходимости в проведении каких-то различий и в прояснении имплицитных постулатов их работы. Понятно также, в чем заключается их главное достоин- ство: это не вкус и не увлеченность, а способность к подражанию, которая позво- ляет замечать ценности, не вынося о них суждения с точки зрения абсолюта; * Высшее учебное заведение во Франции, где готовят преподавателей. si Ср., как раз в области критики искусства^}. Кассирера, оосуждающего идеи Риккерта: "Zur Logik der Kulturwissenschaften" m Ada Universitatis Gotoburgensis, 48, 1942, p. 70-72.
87 этого достаточно до тех пор, пока не появляются проблемы определенного типа- проблемы подлинности; здесь и происходит испытание истиной. Воздадим же должное Роберто Лонги (Longhi), a также Андре Бретону, автору Flagrant délit. V. Интеллектуальная деятельность Описание истории - это интеллектуальная деятельность. Однако надо признать, что сегодня не все отнесутся к подобному утверждению с дове- рием; обычно считается, что историография по своей сути или по своим целям отличается от других видов познания. Человек, будучи погружен в историчность, якобы испытывает к истории особый интерес, и его связь с историческим познанием - более тесная, чем с любым другим; объект и познающий субъект здесь едва различимы между собой: наш взгляд на прошлое будто бы отражает нашу нынешнюю ситуацию, и, изображая историю, мы изображаем самих себя; временное измерение истории, су- ществование которого обусловлено временным измерением Dasein, яко- бы коренится в самой сути человека. Говорят также, будто понятие о че- ловеке претерпело в наше время принципиальное изменение: понятие о вечном человеке уступило место понятию о существе чисто историче- ском. Короче говоря, все происходит так, как если бы во фразе «история познается существом, погруженным в историю» произошло замыкание между первой и второй частью, поскольку обе они содержат слово «исто- рия». Историческое познание якобы интеллектуально лишь наполовину; в нем есть нечто принципиально субъективное, оно отчасти связано с сознанием и с бытием. Все эти идеи, какими бы распространенными они ни были, представляются нам ложными, вернее, они выглядят как пре- увеличение некоторых менее трагичных истин. Не существует никакого «исторического сознания» или «сознания историка»; не надо только упот- реблять слово «сознание» в связи с историческим познанием, и весь этот туман рассеется. Сознание не ведает об истории В стихийном сознании нет понятия истории, для появления которого требуется интеллектуальная работа. Знание о прошлом не является не- посредственной данностью, история - это сфера, где нет места интуиции
и возможна только реконструкция, где рациональная увереннность усту- пает место фактическому знанию, источник которого - вне сознания. Последнее знает только то, что время движется; если некое Dasein взгля- нет на старинный буфет, оно сможет сказать себе, что это потрепанная мебель, что она старая, старше него самого; но вопреки тому, что заявля- ет Хайдеггер, оно не сможет сказать себе, что эта мебель - «историче- ская». История - это книжное понятие, а не экзистенциальное; она пред- ставляет собой интеллектуальную работу с данными временного измере- ния, не относящегося к Dasein. Если «исторический» и подразумевает «старый», то все-таки между «старым» и «историческим» лежит целая пропасть интеллектуального труда; отождествлять эти два прилагатель- ных, уподоблять свое собственное время историческому времени - зна- чит путать условия существования истории и сущность истории, значит отбрасывать саму суть, скатываться к дидактизму52' 52 Многочисленные страницы, посвященные Хайдеггером истории в конце Sein und Zeit, хороши тем, что отражают широко распространенную сегодня концепцию: историческое знание (Historié) коренится в историчности Dasein "особым и исклю- чительным образом" (р. 392); "отбор того, что должно стать возможным предметом Historié, присутствует уже в выборе фактического материала экзистенции Dasein, где находится ее первоисточник и где она только и может существовать". Мы видим здесь центральную проблему историзма (и даже, в известном смысле, проблему ге- гелевских Лекций по философии истории): если не все достойно истории, какие же события заслуживают того, чтобы быть отобранными? Хайдеггеровская концепция истории учитывает факт существования времени; она учитывает также наш опыт (человек - это Забота, у него есть ему подобные и даже Volk), но только отчасти (хайдеггеровский человек, в отличие от человека св.Фомы, чувствует себя смерт- ным; зато он не ест, не воспроизводится и не работает); эта концепция позволяет понять, что история может стать коллективным мифом. Но если бы временное из- мерение Dasein и Mitsein служило достаточным обоснованием для истории, то в этом случае восприятие пространства как "стороны Германтов" или "стороны Ме- зеглиз" было бы основой любой монографии по географии кантона Комбре. Подоб- ный отказ от сущности ради обоснования приводит к концепции истории, не столько ложной, сколько корыстной. Например, она может оправдать любую коллективную глупость. Отметим одну деталь, важную для нашего исследования: если корни Histoire - в будущем Dasein, то можно ли написать современную историю? Как найти раци- ональное обоснование для историографии текущего момента? Если мой народ еще не решил, будет ли он завоевывать такую-то провинцию, то как писать историю этой провинции в связи с будущим, которое он себе выбирает в этом вопросе? По- этому-то Хайдеггер и начинает с "устранения вопроса о возможности истории на- стоящего времени, чтобы поручить историографии задачу открытия прошлого". Идея
89 Все, что известно сознанию об истории, - это узкая полоска прошло- го, воспоминание о котором еще живо в коллективной памяти нынешне - 5з; ему известно также — и Хайдеггер, видимо, придает это- го поколения му большое значение, - что его существование есть существование с дру- гими, коллективная судьба, Mitgeschehen («этим словом мы обозначаем сообщество, Volk»). Этого, пожалуй, недостаточно для познания истории и формулирования ее интриги. За пределами узкой полоски коллектив- ной памяти сознание довольствуется предположением о том, что данный промежуток времени может быть продолжен по принципу повтора: у мо- его предка должен был быть предок, и то же самое рассуждение можно применить к будущему; впрочем, над этим задумываются не часто54* ы также сознаем — по крайней мере в принципе, — что живем среди вещей, имеющих свою историю и бывших когда-то достижениями. Городской житель может легко вообразить, что сельский пейзаж, создание которого потребовало трудадесяти поколений, - это часть самой природы; не-спе- циалист по географии не знает, что заросли кустарника или пустыня воз- никают из-за разрушительной деятельности человека; зато всем извест- но, что у города, инструмента или технического приема - человеческое прошлое; мы знаем, как говорил Гуссерль, априорным знанием, что про- изведения культуры суть творения человека. Поэтому, когда стихийное сознание задумывается о прошлом, то оно рассматривает его как исто- рию сотворения современного мира людей, и он воспринимается как окон- ченный, завершенный, словно уже выстроенный дом или зрелый чело- век, которому остается только ждать старости55' такова " до сих noP> как правило, не замечаемая — стихийная концепция истории. о том, что имеется принципиальное различие между историей прошлого и историей настоящего, стала источником бесконечной путаницы в методологии истории; в конце этой книги мы увидим, чтоланная идея явдяется основной влтитике социологии. 53 об огромном разнообразии этой узкой полоски см.Ж Nnsson. Opuscuiaselecta. 1, p. 816: к 1900 г. крестьяне одной датской деревни сохранили четкое воспомина- ние о случае времен Тридцатилетней войны, относящемся к их деревне; однако они и разрушения государств разного рода, соответствовавшие порядку или, наоборот, беспорядочные, различ- ные кулинарные обычаи, изменения в еде и питье - немало их происходило по всей земле; было и множество всяких изменений климата, которые многократно меняли изнач, может заметить, что сегодня все стало хуже, чем вчера (земля истощается, люди мельчают, нет боль
90 Сознание видит в прошлом сотворение настоящего, потому что само действие относится к настоящему и не интересуется прошлым. В какую бы эпоху мы ни заглянули, люди, как первобытные, так и цивилизован- ные, всегда знали, что их судьба будет отчасти такой, какой ее сделает их деятельность. Они также знали, что до них утекло уже немало времени; ше времен года, требования на экзаменах постоянно снижаются, утрачиваются бла- гочестие, почтительность и нравственность, нынешние рабочие уже не те, что преж- де, когда они с такой любовью вытачивали ножку стула - эта знаменитая страничка Пеги напоминает Шекспира, Как вам это понравится, 2, 3, 57), то можно сделать вывод о том, что мир не просто пребывает в зрелом возрасте, но и приближается к старости и концу. Тексты об исчерпанности мира бесчисленны и часто неверно тол- куются. Когда император Александр Север говорит в папирусе об упадке Империи во времена его собственного правления, то это не смелое признание, прозвучавшее из уст главы государства, и не оплошность: это общее место, такое же нормальное в ту эпоху, как в наше время - слова главы государства об угозе гибели человечества от атомной бомбы. Когда последние язычники описывают Рим в Y в. как старуху с морщинистым лицом, vieîo vultu, говоря, что Империи грозит разрушение и она близка к концу, то это не спонтанное признание социального класса, обреченного Историей на исчезновение и мучимого чувством собственного упадка, а избитая фраза; кроме того, если даже Рим — старуха, то это достойная старая дама, заслу- жившая почтение своих сыновей. Обинье не был скептиком-декадентом, однако, говоря в les Tragiques о мученичестве своей партии, он пишет: "Une rose d'automne est plus qu'une autre exquise, vous avez éjoui l'automne de l'Eglise" (Осенняя роза, прелестница сада, для осени Церкви вы стали отрадой). Известна мысль св. Авгус- тина о том, что человечество подобно человеку, проживающему шестой возраст из семи отпущенных ему (см. напр., M.D. Chenu. La théologie au douzième siècle. Vrin, 1957, p. 75; Dante. Convivo, 2, 14, 13). В Хронике Отгона фон Фрайзинга постоянно повторяется: "мы, оказавшиеся в конце времен"; не надо из этого делать вывод о страхах XII в. Это ощущение продлится до XIX в., когда идея прогресса произведет в коллективном сознании одну из самых впечатляющих перемен за всю историю идей: еще в XVIII в. считалось, что мир близок к демографическому и экономичес- кому истощению (несмотря на возражения физиократов, противопоставлявших Лук- рецию Колумеллу). Самый поразительный текст принадлежит Юму (Трактат о чудесах); английский философ хочет противопоставить неправдоподобные факты правдоподобным странностям: "Вообразите, что все писатели всех эпох договорят- ся писать, будто бы, начиная с 1 января 1600 г. на всей земле в течение недели была полная темнота; ясно, что все мы, нынешние философы, вместо того, чтобы ставить этот факт под сомнение, должны будем принять его как достоверный и искать при- чины, по которым это могло произойти; упадок, разложение и разрушение природы - это событие выглядит вероятным благодаря стольким аналогиям, что всякий фе- номен, который кажется устремленным к этой катастрофе, укладывается в рамки человеческого свидетельства". Эта идея старения является лишь разновидностью
91 но знание об этом времени остается для них чем-то чуждым, поскольку деятельность не включает в себя знание о прошлом и не пользуется этим знанием. Конечно, мы всегда действуем и мыслим, исходя из достигну- того, не подлежащего произвольному уничтожению; робинзонады, при- тязающие на изобретение иного мира, обычно заканчиваются возвраще- нием к вчерашним или позавчерашним общим местам. Ибо человек так естественно историчен, что даже не различает, где начинается то, что идет из прошлого. Но при этом человек не является естественно историогра- фическим; это достижение - не столько сокровищница воспоминаний, сколько определенный этап. Человек пользуется этим, когда речь идет о какой-то местности или обычае, без особых раздумий, словно это часть самой природы. Историчность просто означает, что человек всегда нахо- дится на определенном этапе своего пути, что он может двинуться в путь только из того пункта, куда он прибыл, и что он считает вполне есте- ственным пребывание на этом этапе своего культурного пути. Деятель- ность не нуждается в знаниях о происхождении методов, инструментов и обычаев, которые она использует. Конечно, если мы - геометры, то мы принадлежим, как говорил Гуссерль, к сообществу геометров прошлого и будущего; но Гуссерль говорил также, что суть произведений культуры «остается в осадке»; что настоящее вовсе не отсылает к прошлому, а про- шлое следовало бы «перезаряжать», чтобы оно оставалось живым и на- стоящим. Поэтому возведение традиции в норму - это восприятие мира той основополагающей идеи, что мир завершен, созрел; именно так мы сами рас- сказываем историю рода человеческого: как переход от обезьяны к человеку; обезь- яна превратилась в современного человека, это свершилось, сказка окончена; мы описали происхождение человеческого животного. И именно так Лукреций рассмат- ривает историю цивилизации в финале книги Y De nalura rerum. Часто спрашива- ли, проявилась ли в этих знаменитых стихах Лукреция, где описано политическое и технологическое развитие человечества, его "вера в прогресс", а также одобрял ли он материальный прогресс или считал его бесполезным. Для начала нужно понять замысел этой пятой книги. Лукреций предпринимает там интеллектуальный экспе- римент: доказать, что теория Эпикура вполне позволяет дать целостное описание устройства мира и цивилизации: ибо мир построен и закончен, технические сред- ства, которые было необходимо изобрести, уже изобретены, и продолжение истории не создаст новых философских проблем. Эта идея завершенности мира, который теперь может только стареть, есть самая распространенная и самая естественная философия истории; по сравнению с ней концепции, изученные К. Löwith (цикли- ческое время и прямолинейное движение по направлению к эсхатологии), более интеллектуальны, менее естественны и менее распространены.
92 задом наперед; зачем еще «раздувать» вопрос о традиционализме, если люди и так не могут обойтись без традиции и бесполезно проповедовать им какую-то традицию, которой у них не существовало или которой уже не существует, поскольку традиций на заказ не бывает. Историцшм не привел к трансформации Поскольку знание о прошлом, как по своему происхождению, так и по своим качествам, чуждо сознанию и безразлично для деятельности, то трудно поверить, что развитие исторической науки за последние дза века — а также открытие историчности человека и природы — могло, как это часто утверждали, быть революционным, что это стало шоком для совре- менного человека, что современная эпоха — это эпоха истории, что отны- не человек воспринимается как нечто завершенное, и уже неизвестно, что он из себя представляет. А раньше об этом знали больше? Этой трав- мы от историцизма не было; в крайнем случае был некий сплин56' ствительно, произошло значительное расширение знаний о человеке, но трансформации в этой области не произошло. 56 Идея изменений в духе историцизма и ореол, окружающий последние сто лет слово "история", отчасти происходят от появившейся привычки связывать с этим словом различные проблемы, не только новые и выражавшиеся раньше в иных тер- минах; поскольку эти проблемы не представляют интереса для методологии исто- рии, мы просто их перечислим. 1 ) Во-первых, вариации на тему исторического ре- лятивизма: относительность ценностей или подходов; здесь есть целый мир идей, простирающийся от Коллингвуда и идей Ренана об относительности прекрасного до некоторых тенденций ницшеанства. Релятивизм заключается не в констатации из- менений в сфере ценностей, а в отрицании правомерности постановки вопросов по этому поводу; и поскольку дело историков - только описание этих изменений, а не суждение о них, то эта проблема их не интересует; перемены в истории заключа- лись для них не в том, что изменчивость ценностей стала допустимым фактом, а в признании того, что все изменяющееся достойно внимания истории. 2) Проблема ответственности и действия (смысл истории, историческая нравственность, проти- вопоставляемая индивидуальной нравственности, марксистская нравственность). Сегодня проблема нравственности и политики формулируется в терминах истории, и проблема эта возникает всякий раз, когда допускают, что полигика - наука осново- полагающая, и, значит, проблема индивидуальной нравственности сводится к про- блеме совершенной politeia. 3) Проблема сущности человека; встречается много книг с названием, включающим слово "история", где человек рассматривается как
93 Самым очевидным уроком современной истории и этнографии явля- ется, пожалуй, человеческое разнообразие; наше убеждение в том, что человек меняется, перешло на уровень рефлекса: если сказать современ- ному историку, что древний римлянин представлял себе небо в виде без- дны, что у их беременных матрон возникали «желания» или что их отцы семейства предпочитали собственных детей чужим, то он в этом сразу усомнится из принципа, поскольку знает, что восприятие, психопатоло- гия и отцовский инстинкт меняются со смрной культуры. Он может обна- ружить, проведя исследование, что в том или ином пункте ничего не из- менилось (в наше время указывают на распространенную связь между разумное животное, как животное политическое и существующее во времени; явля- ется ли человек лишь частью природы? Свободен ли он, является ли он творцом своей коллективной судьбы? 4) Проблема истины как истории у итальянских нео- гегельянцев — Кроче и Джентиле: "Законченное знание должно уступить место зна- нию in fieri, так же как за внечеловеческой, вневременной истиной следует истина человеческая, временная, мирская, то есть истина-история" (F. Battaglia. La Valeur dans l'histoire, trad, Roure. Aubier, 1955, p. 121). 5) История (или культура) versus природа, то есть thesis versusphysis. 6) Гуссерлианская проблема истории науки и включения истины во время ("основание" науки, сообщество ученых на протяже- нии истории); отнюдь не будучи абсолютным разумом, мы не способны предвидеть развитие знания в будущем, однако что знание будет абсолютно верным. Данная проблема ставится нами в терминах истории; в XIII в. здесь скорее увидели бы про- блему "психологическую", проблему действующего интеллекта (постепенное раз- витие познания, переходящих) от силы к действию, предполагает наличие интел- лекта, полностью занятого деятельностью, атакой интеллект фактически и с пол- ным основанием предшествует интеллекту познающего субъекта; этот действующий интеллект, все мысли которого присутствовали в нем с самого начала и в котором не было неактуализированных истин, который существует во времени, "равнодушно" ускользая при этом от любого исторического изменения, и воздействует на челове- ческие умы по-разному, в зависимости от исторических, "материальных" различий в этих умах, - итак, этот интеллект позволяет человечеству постепенно постигать истину; более того, кажется, что этот интеллект - единый для всех людей на протя- жении истории; вокруг этого единого вместилища истины объединяется сообще- ство умов. Очень хочется провести параллель между Krisis Гуссерля и Monarchia Данте). 7) Лекции по философии истории Гегеля. Но этот нелегкий текст, окружен- ный массой легенд (здесь я верю на слово моему старинному другу Gérard Lebrun, чьи замечательные лекции об этих Лекциях я имел удовольствие слушать), разделя- ет судьбу Философии природы: он теряет свое значение и свою суть, если его отде- лить от системы. Кроме того, он даже более интересен для политической филосо- фии, чем для философии истории.
94 гомосексуализмом и фиксацией на матери, но это же наблюдение мы ви- дим в Федре Сенеки); историк отметит знаменательный характер этого постоянства; он строит предположения не о бытии, а о становлении. Это один из самых явных моментов несовпадения характеров историка и «ли- тератора»: оказавшись перед исторической тайной, последние станут ис- кать решение в знании человеческого сердца, а первые предпримут «вы- страивание ряда» на основе сведений об эпохе. А почему человек должен быть более постоянен, чем горы или животные? Он может быть относи- тельно стабилен в данной среде на какое-то, более или менее длительное время - но только на время. Эта стабильность может длиться столько же, сколько длится данный род: однако остается под вопросом, будет ли она продолжаться долго или вечно. Является ли война вечным человеческим занятием? Никому об этом ничего не известно. Поэтому бесполезно де- лать различие между историческими и антропологическими объяснени- ями; в любом случае это лишь вопрос большей или меньшей длительно- сти. Будут ли революционный дух и постоянная прослойка противников религии особенностями, присущими эпохе Просвещения, или они встре- чаются в любую эпоху под тысячью обличий, поскольку они естествен- ны для человека? Это неважно, так как различие между этим духом и его историческими обличиями обманчиво; Одежда как таковая тоже не су- ществует независимо от одежды той или иной эпохи. Существует только нечто определенное. Расширение исторических и этнографических знаний за последние два столетия создало образы человека на всех его стадиях развития, с его рационализмом и ритуалами, с непременным разнообразием его целей и естественностью, которую он придает самым противоречивым формам поведения; он становится тем, кем его делает его культура, его класс или динамика его группы, обретает благодаря своим занятиям сознание, боль- ше напоминающее безделушку данной эпохи, нежели вечный свет; его постоянно нанимают на предприятия и принимают в учреждения, он все- гда в коллективе, вечно занят; перед ним никогда не лежит прямой путь, и он не достигает точки, после которой невозможно повернуть вспять: для него все современно, и все всегда возможно. Произвело ли это переворот в нашем восприятии человека? Вообра- жаемое изменение идеи о человеке, о котором невнятно сказано в les Noyers de l'Altenburg*, сводится не бог весть к чему; мы не перешли от * Роман А. Мальро (1943).
95 вечного человека к человеку в процессе становления, мы просто сменили один образ человека - столь бледный, что его можно было считать веч- ным, ничем особо себя не связывая, - на другой образ, с большим коли- чеством подробностей: мы не знаем ни больше, ни меньше о том, что из себя представляет человек, но у нас имеется больше подробностей; зна- ние, опирающееся на источники, обесценило необоснованные утвержде- ния. Если ставить на одну доску фантазии и надежные знания, то мы могли бы столь же обоснованно приветствовать Эпикура в качестве пред- шественника наших ученых-атомщиков. В чем же выражалась эта пре- словутая идея о вечном человеке? В основополагающем определении (ра- зумное животное), по поводу которого нам по-прежнему нечего ни возра- зить, ни добавить; или в машинальных утверждениях (вроде заявления о том, что человек всегда будет воевать), которые не проверяются на прак- тике, всегда безвредны и уточняются сами по себе, если какой-то факт им противоречит; так, Фукидид утверждает, что «в событиях прошлого и будущего, в силу человеческого их характера, встретится подобие и сход- ство»; не говоря, какое именно, он ничем особым себя не связывает. Ис- торицизм не вызвал переворота по той простой причине, что между ант- ропологией вечного человека и исторической антропологией никогда не было реальных столкновений по конкретным вопросам: предрассудки, обусловленные недостатком информации, просто отступали без боя пе- ред знанием, опирающимся на источники. Например, не верно, будто до Зомбарта полагали, что экономический подход к прибыли был вечным и естественным: об этом даже не думали, таких понятий не существовало. Что же касается принципа изменчивости человека в зависимости от ме- ста и времени, то он — из тех, что всегда были известны; поэтому в антро- пологии все случилось не так, как в естественной истории, где открытие эволюции видов и земных эр ознаменовало подлинные перемены и по- началу вызвало полемику. Количественное изменение знаний о человеке не вызвало душевного потрясения. Узнать, что человек появился за 1 000 000, а не за 5 200 лет до нашей эры — это то же, что узнать о бесконечности неба или об ис- кривленности космоса: ход мировых событий от этого не изменился, и народы не меньше цепляются за свои ценности, несмотря на то, что их интеллектуалы не считают эти ценности вечными. Может быть, наши внучатые племянники посмеются над нами и скажут: «В конце концов, они убедили себя в том, что были одержимы идеей истории, но это было не так уж серьезно». Знание истории ведет лишь к культурным послед-
96 ствиям; оно освобождает от провинциальности, оно учит, что все суще- ствующее в человеческих делах могло бы и не существовать. Как сказано в Западном диване, Wer nicht von drei tausend jähren Sich weiss Rechenschaft zu geben Bleibt im Dunkel unerfahren Mag von Tag zu Tage leben. Цели исторического познания История не затрагивает души человека и не переворачивает его пред- ставлений о себе самом. Почему же он тогда интересуется своим про- шлым? Не потому, что он сам по себе историчен, ведь природа интересу- ет его не меньше; этот интерес имеет две причины. Во-первых, наша при- надлежность к национальной, социальной, семейной и т.п. группе может сделать прошлое этой группы особо интересным для нас; вторая причи- на — любопытство, либо просто к происшествиям, либо сопровождаемое интеллектуальными запросами. Обычно ссылаются на первую причину: национальное чувство, тра- диция; как будто история - это народное самосознание. Какой глубокий подход! Когда француз открывает греческого или китайского историка, когда мы покупаем популярный исторический журнал, наша единствен- ная цель - развлечься и что-то узнать. Уже греки в V в. были такими же, как мы; да что я говорю: греки! - даже спартанцы, которых сочли бы еще большими националистами. Им нравилось, когда софист Гиппий на сво- их лекциях рассказывал о «родословных героев или людей, о происхож- дении разных народов, об основании городов начальных времен и вооб- ще обо всем, что относится к древности. Вот что доставляло им наиболь- шее удовольствие». «В общем, - говорит ему Сократ, - твой способ нравиться спартанцам - это отводить твоим огромным познаниям ту роль, которую обычно играют старушки при ребятишках: ты забавляешь их своими историями»57^полА турная деятельность, а культура без корысти - это сфера антропологии. Иначе невозможно объяснить, почему безграмотные деспоты покрови- 57 Platon. Hippias majeur, 285e. См. Гете И. Западно-восточный диван. М.: Наука, 1988. с.55.
97 тельствовали литературе и искусствам и почему столько туристов прихо- дит скучать в Лувр. Интерес к истории во все времена был не только в значительной сте- пени бескорыстным, но и выдвигал требование достоверности. Хотя слу- шатели склонны проявлять доверчивость, дабы не испортить себе удо- вольствия, история все-таки не слушается, как сказка, и если невозмож- но поверить в ее правдивость, то она теряет свое очарование. Поэтому интерес к прошлому нашего Volk в любом случае играет незначительную роль; роль необязательную, несущественную, вторичную, подчиненную по отношению к истине, и, прежде всего, ограниченную: потому что наше любопытство не ограничивается национальной историей. Придание на- циональной ценности прошлому не является повсеместным явлением, бывают и другие виды алкоголя: «наш народ строит светлое будущее», «мы - новые варвары, у нас нет прошлого, мы вновь сделаем мир моло- дым». В таком коллективном опьянении есть нечто нарочитое; его нужно организовать, его не найдешь в готовом виде в самой ткани истории. Поэтому здесь исходят из перевернутой логики идеологий; националь- ное чувство порождает свое историческое обоснование, а не наоборот; оно является первичным фактом, а обращение к земле и к мертвым - это лишь аккомпанемент. Так что самая шовинистская историография может без особых усилий продемонстрировать объективность, поскольку пат- риотизму не требуется для своего существования искажать истину, он интересуется только тем, что служит ему обоснованием, а остального он 58. Познание не находится под влиянием приписываемых ему не касается целей, ни бескорыстных, ни практических; эти цели дополняют его, не будучи его частью. Ложная проблема: происхождение истории Поэтому происхождение исторического жанра является чисто фило- логической проблемой и не представляет интереса для философии исто- рии. Рождение историографии, как и все в истории, не было необходимо- 58 Иногда патриотизм бывает просто благопристойным предлогом: бесконечные и огромные тома Monumenta Germaniae historica вышли под девизом Sanctus amor patriae dat animum', на самом деле любовь к родине дает мужество умереть, а не заниматься компиляциями.
98 стью; оно не вытекает из самосознания человеческих групп как необхо- димость, не сопровождает, как тень, возникновение государства и поли- тического сознания. Греки начали писать историю, когда они стали на- ~59? Или когда демократия сделала их деятельными гражданами? Я не знаю, да это и не важно; это всего лишь деталь истории литературы. В каком-то другом случае блеск королевского двора при выдающемся мо- нархе побудит поэта увековечить память об этом в хронике60* е стоит возводить историю мысли или литературных жанров в феноменологию духа, не стоит принимать случайную последовательность за проявление сущности. С самого начала имелось все необходимое для того, чтобы ис- тория однажды могла быть написана; случай решал, запишут ли ее и в каком виде. Знания о прошлом во все времена давали пищу как для лю- бопытства, так и для идеологических софизмов; во все времена люди знали, что человечество находится в становлении и что их коллективная жизнь состоит из поступков и страстей. Единственным нововведением была письменная (а до того устная) обработка этих общедоступных све- дений; произошло рождение исторического жанра, но не исторического сознания. Историография — это событие культуры в узком смысле слова, кото- рое не подразумевает нового подхода ни к историчности, ни к действию. Мы окончательно в этом убедимся, если сделаем отступление и погово- рим о довольно распространенном этнографическом мифе. Говорят, что у первобытных людей отсутствовало представление о становлении; время, по их понятиям, циклически повторялось; они считали, что их существо- вание на протяжении многих лет просто повторяло неподвижный архе- тип, норму, установленную мифом или предками. Именно эти представ- 59 Hegel. Leçons sur la philosophie de l'histoire, trad. Gibelin. Vrin, 1946, p. 63. боТольколигражданинможетписатьисторию? Сомневаюсь. С чего начинается гражданин, политически активный человек? Подданные абсолютных монархий со- здают историю славы их короля, деяний иностранных государей и интересуются родословными; люди во все времена предпочтитали политику прочим зрелищам (Ла Брюйер отметил это, говоря о "повествователях" (nouvellistes), еще до того, как David Riesman приписал ту же склонность одним лишь inside-dopesters развитых демократий: вотвашидостижения, социологи). Племя "первобытных" людейведет войну илипереговоры: разве это не политическая активность? Раб, прозябающийв аполитической пассивности, не напишет историю, но не потому ли, что он прозяба- етивинтеллектуальнойпассивности? Зато современник этого раба, столь же поли- тическипассивныйпридворныйнапишетисториюдеспотаили его двора.
99 ления о времени не позволяли им видеть историю и a fortiori писать ее. Представим на минуту, что мы поверили в эту высокопарную мелодра- 61, которых так много в истории религии, и только зададим вопрос, что же означает глагол «не позволяли»: как может одна идея - в данном слу- чае идея архетипа - помешать формированию другой - идеи истории? В таком случае, уже само существование Птолемеевой системы должно было бы помешать появлению системы Коперника; однако разве не слу- чается, что одна идея сменяет другую? В этом-то все и дело: поскольку речь идет о первобытных людях, нам не хочется, чтобы архетип пред- ставлял собой идею, теорию, произведение культуры, подобные нашим теориям; это должно быть чем-то более глубинным, это должно относиться к ментальное™, к сознанию, к опыту; первобытные слишком близки к изначальной подлинности, чтобы их видение мира могло быть слегка дистанцированным и несколько двойственным, как наше отношение даже к самым авторитетным теориям. И потом, конечно, это не те люди, у ко- торых могут быть теории. Таким образом, все произведения их культуры и философии сбрасывают на уровень сознания, придавая, в конечном счете, этому сознанию непроницаемость и тяжесть булыжника62' итак> нам следует верить, будто все тот же первобытный человек, который, не- сомненно, видит своими собственными глазами, что один год не похож на другой, тем не менее продолжает на все смотреть через призму архе- типов, а не просто заявляет об этом. ei См. здравые возражения P. Vidal-Naquet. "Temps des dieux et temps des hommes" ш ^ШфМЩ^^^Ш^Шос'Ш^^оеепшАХ людей в терминах сознания имела губительные последствия и остается примером стиля, характерного для этно- логии и истории религии первой половины нашего века; забыв о том, что область идей подразделяется нажанры (сказка- не теологема, теологема- не вера, благоче- стивая притча - не народное поверье), все идеи свели к cosa mentale в невыносимо концентрированном состоянии. Так родился миф о первобытном сознании, а также мифоглумерскомЖе/^^с/гаиил^напоминающеммышлениетермитавтермитни- ке, или же миф о мифологическом мышлении: священные космогонии, присущие нескольким профессионалам из духовного сословия, которые верят в них настолько же, насколько философ-идеалист в повседневной жизни верит, что внешний мир не существует, персональные головоломные конструкции, наподобие пресловутого Dieu d'eau Гриоля (M. Griaule - фр. этнолог, изучавший культуру догонов - прим, пе- рев.). назидательные истории, сказки, рассказываемыенапосиделкахивечерамив период жатвы, в которые верили не больше, чем греки верили в свою мифологию, - все это берут вперемешку и называют мифом (противоядие от этого имеется у
100 На самом деле, первобытный человек смотрит на реальность точно так же, как мы: когда он сеет, то спрашивает себя, каков будет результат; помимо этого, у него, как и у нас, есть своя философия, с помощью кото- рой он пытается описать или обосновать действительность; архетип - одна из таких систем. Если бы архетипическое мышление действитель- но существовало, то оно бы надолго задержало появление исторического мышления: когда мозг уже настроен определенным образом, то ему сложно перестроиться. Зато сменить идею нетрудно, или даже не нужно, поскольку самые противоречивые идеи могут сосуществовать самым мирным об- разом; ведь мы же не позволяем себе применять какую-либо теорию за пределами той области, для которой она была специально разработана. Жил-был один биолог, который считал, что ножи «созданы, чтобы ре- зать», который отрицал целесообразность философских вопросов биоло- гии, верил в смысл истории там, где речь шла о политической теории, и проявлял экстремизм, как только речь заходила о конкретной политике. Так же точно и первобытный человек увидит, что завтра не похоже на В. Malinowski. Trois essais sur la vie sociale des Primitifs. Payot, 1968, p. 95, sq.); во имя религии в любую притчу вкладывают полный заряд слепой веры; вообразите себе исследование о Людовике XIV, в котором тема Короля-Солнца рассматрива- лась бы с той же серьезностью, с какой рассматривается тема солнечной природы римского императора или тема божественности фараона (противоядие имеется у G. Posener. "De la divinité du pharaon" in Cahiers de la société asiatique, XV, 1960). Где-то я читал - или мне кажется - историю молодого этнографа, Фабриса дель Донго этнографии, который был, можно сказать, захвачен врасплох и задавал себе вполне разумный вопрос, "действительно ли он присутствовал" при сцене из жизни первобытных? Он отправился изучать одно племя, "верившее", как ему объяснили, в то, что, если жрецы на мгновение перестанут играть на каком-то музыкальном инструменте, то космос умрет, впав в летаргию (эта музыка представляла собой один из тех ритуалов, о которых в истории религии говорят, что они поддерживают существование космоса, обеспечивают процветание сообщества и т.д.)- Так что наш этнограф полагал, что жрецы-музыканты выглядят, как люди, удерживающие дето- натор атомной бомбы; он увидел духовных лиц, исполнявших свою священную и обыденную задачу с унылой профессиональной добросовестностью старательных работников. В Упанишадах даже сказано, что если не сделать утреннего приноше- ния, то у солнца не хватит сил, чтобы взойти: эта притча в стиле духовной семина- рии связана со слепой верой так же, как Дерулед — с патриотизмом (Paul Déroulède— французский писатель и политический деятель, олицетворение национал-реваншизма -прим, перев.); только наивный человек, воспринимающий все буквально, увидитв этом отражение индийского взгляданамир и документальное описание архаическо- го мышления.
101 сегодня и еще меньше на вчера, заявит, что кукурузу сажают определен- ным образом, поскольку так ее сажал бог в день первый, будет прокли- нать молодежь, которая захочет сажать ее иначе, и станет рассказывать этой самой, жадно внимающей ему молодежи, как во времена его деда их род, благодаря выдающейся политической хитрости, расправился с со- седним племенем; ни одна из этих идей - не помеха для остальных, и почему бы этому первобытному не сочинить историю войн его племени. Если же он этого не делает, то, возможно, просто потому, что до него еще не дошла новость о существовании исторического жанра. Рождение исторического жанра Ведь самой возможности изобрести исторический жанр не достаточ- но; нужно еще этим заняться; как же к этому приходят? С точки зрения психологической, это изобретение происходит непредсказуемым образом и остается для нас непонятным; нововведение пройдет с большей легко- стью, если существует, например, научная литература, если публика при- учена удовлетворять свою любознательность чтением, если социально- экономическая структура такова, что эта публика может существовать; как всегда, имеют значение бесчисленные мелкие факторы; сам «факт» рождения историографии, взятый в целом, не имеет какой-либо од- ной главной причины, которая бы так же целиком на нем замыкалась; и соответственно, поскольку не существует историографии «в себе», то изменение палитры причин обусловит изменение формы историо- графии. Традиция исторического жанра закладывается в тот день, ког- да некое сочинение демонстрирует читателям, что изложение событий может стать последовательной и вразумительной книгой; начиная с этого дня, порвать с этой традицией будет так же трудно, как было труд- но создать ее. Власть примера приводит к тому, что эволюция исторического жанра полна странностей, которым невозможно найти принципиального объяс- нения. История философии, театра и конституций начинается с Аристо- теля, история искусства восходит, по меньшей мере, к Плинию; зато ис- тория музыки не была написана до середины XIX в.: не нашлось ни од- ного человека, пожелавшего этим заняться. Отчего в Индии почти не было историков, хотя там были ученые, философы и филологи? Конечно, не из-за производственных отношений и не оттого, что индийский дух ин-
102 тересуется только вечным. Почему наш XYII век не изобрел экономиче- ской истории? Потому что структура его мышления не позволяла выде- лить экономику в отдельную тему и рассматривать ее исторически? Эта идея, возможно, верна, но не существенна. Может быть, ему недоставало любви к реалиям, чтобы считать их достойными истории? Однако он не пренебрегал Историей больших дорог Франции и массой подобных пус- тяков. Когда писатели той эпохи бросали взгляд на сельскую местность, они, конечно, понимали, что эти земли не всегда выглядели подобным образом; но они не понимали - поскольку не имели еще соответствую- щего примера, - что, систематично исследуя историю какой-либо мест- ности, в конце концов, создаешь самостоятельное произведение. На са- мом деле, подобная работа, при всех новых понятиях, которые для нее требовались, не могла быть выполнена одним человеком; создание эко- номической истории полностью зависело от счастливого сочетания слу- чайных достижений; это начнется в следующем веке, с появлением эру- дитов, которые составят историю цен у античных народов. Поскольку все существует в определенной форме, то вопрос о рожде- нии историографии совпадает с вопросом о том, почему она родилась в той или иной форме. Ничем не доказано, что западная манера писать историю в виде рассказа, последовательно разворачивающегося во вре- мени, - единственно мыслимая или лучшая. Мы привыкли верить, будто история представляет собой «то-то», и забываем, что было время, когда еще не подразумевалось, что она должна представлять собой «то-то». В самом начале, в Ионии, то, что должно было однажды стать историче- ским жанром, колебалось между историей и географией; Геродот, исполь- зовав как повод этапы персидских завоеваний, рассказывает о причинах индийских войн в форме географического обзора завоеванных народов, излагая прошлое и современную этнографию каждого из этих народов. Но Фукидид, близкий по духу к физикам-ионийцам, взяв интригу войны в качестве примера для изучения политического механизма, невольно создал впечатление, будто история - это рассказ о событиях, происходя- щих с нацией; мы увидим в конце этой книги, что его заставило изло- жить результаты исследования в виде рассказа, а не в виде социологии или techne политики. А механическое продолжение фукидидова рассказа Ксенофоном, в конечном счете, закрепило традицию западной истории, рожденной по недоразумению, допущенному бесталанным последовате- лем. Но дело могло кончиться чем-то иным, нежели национальная исто- рия; с Геродота могла бы начаться historia, подобная сочинениям араб-
103 ских географов или географическо-социологическому обзору в духе Про- легоменов Ибн-Хальдуна. История, став однажды историей народа, так ею и осталась; так что если однажды какой-нибудь историк открывает иную тропу и пишет, как Вебер, историю некого item, например, много- вековую историю Города, то начинают кричать о социологии или о срав- нительной истории. Экзистенциалистская концепция Подведем итоги: история есть интеллектуальная деятельность, кото- рая удовлетворяет простое любопытство в общепризнанных литератур- ных формах. Если нам удалось убедить в этом читателя, то мы можем перейти к другой весьма популярной интерпретации истории: историог- рафия отражает нашу ситуацию, проецирует наши интенции на прошлое, видение прошлого отражает наши ценности; исторический объект не су- ществует независимо от наблюдателя истории, прошлое - это то, что мы воспринимаем в качестве нашей предыстории63' Каноническим текстом для любых размышлений об историческом знании было бы в таком слу- чае «Лафайетт, мы здесь!»*. Не преувеличивая, можно сказать, что еще десять лет назад эти темы составляли «предмет лекций» по философии истории. Непросто обсуждать концепцию, которая, помимо своей непроверяе- мости, является совершенно посторонней по отношению к тому, как ис- торики и их читатели видят свое занятие, и интересна только с точки зрения анализа националистических мифов в историографии XIX в. Ка- ким образом утверждение о том, что Антигон Гонат встал во главе Маке- донии в 276 г. (очень важная дата) окажется проекцией наших ценностей или же отражением моих интенций? Возможно, историография имеет социальное измерение и играет идеологическую роль, так же как физика и психоанализ; но, как и эти дисциплины, она не сводится к своему по- пулярному образу и не считает его нормой. Возможно также, что при не- бз См., напр., с. 80 и след, очень полезного тома 24 Geschichte in Fischer-Lexicon (Fischer-Bücher, 1961). * "Lafayette, we are there\" - фраза, приписываемая обычно генералу Першингу, главнокомандующему американским экспедиционным корпусом во Франции во вре- мя I мировой войны.
104 порочности самой науки ее служители и пользователи обладают этим качеством лишь в большей или меньшей степени: хорошо бы не забы- вать об этом и, конечно, будет более чистоплотным напоминать об этой неприятной истине, нежели впадать в корпоративную апологию. Тем не менее, каким бы целям ни заставляли служить историю, когда она уже написана, пишут ее только ради нее самой и ради ее истины; или же это не история. Omnespatimur manes: у всякой нации есть свои Brichot, кото- рые могут опубликовать в 1934 г. книгу о Führertum у древних римлян, в 1940 г. - о Reich у того же народа, а в 1950 г. - об обороне средневекового Запада от угрозы с Востока; но промашка - только в заглавии книги, со- держание которой остается правдивым; если это не так, то об этом бу- дет сказано со всей объективностью. Что касается проекции наших цен- ностей на прошлое, то разве не случалось историкам публиковать книгу, не отвечающую запросам эпохи? Разве что здесь просто имеется в виду, что история как познание развивается во времени, что она не ставит с первого же раза всех вопросов, которые могла бы поставить, и подразу- мевается, что вопросы, которые она ставит в ту или иную эпоху, суть те же, что определяют дух времени, если, конечно, последнее выражение имеет смысл. «Экономическая история, - скажут нам, - родилась в тот момент, когда возникла одержимость экономическим аспектом». - Вовсе нет, это не соотаетстаует фактам64 и свидетельствует о& упрощенном взгля- де на интеллектуальную жизнь; идеи рождаются из чего угодно: из зло- бодневности, из моды, из случайности, из чтения книг в башне слоновой кости; еще чаще они рождаются друг из друга и из изучения самого пред- мета. Чтобы закруглиться и покончить с этой чепухой, скажем, что экзи- стенциальная теория истории заключается в наборе нескольких ба- нальных и туманных замечаний о социальной обусловленности истори- 64 Голод в те времена был еще более неотвязной проблемой, чем экономические кризисы между 1846 и 1929 гг: Экономическая история родилась из изучения источ- ников и из экономической теории. С 1753-1754 гг. Michaelis и Hamburger исследо- вали цены у древних евреев и греков; источниковедение XVIII в. было менее собы- тийным, чем "большая" история, предназначенная для широкой аудитории (это спра- ведливо для классической эпиграфики еще и в XX в.). Ideen über die Politik, den Verkehr und den Handel der vornehmsten Völker der alten Welt (сочинение JI.H.L. Heeren) появляются в 1793 г. В 1817 г. выдающееся сочинение Boeckh о политической эко- номии афинян окончательно утвердило этот жанр. Самые известные теоретические модели принадлежали, пожалуй, Адаму Смиту и Дж.Б. Сею.
105 ческого знания и в утверждении ее конституирующего значения для предмета истории: невозможно якобы рассматривать прошлое иначе как через проблемы настоящего, также как, по Канту, невозможно рассмат- ривать физический феномен, не учитывая его экстенсивной величины. В связи с этим у нас есть два возражения. Во-первых, никто и не думает смотреть на физические феномены иначе как на экстенсивные: да и как бы это у нас получилось? Зато если сказать историку, что он проецирует на прошлое ценности настоящего, он увидит в этом упрек, которого по- пытается избежать в будущем, проявляя большую объективность. А если он этого хочет, значит он это может, как утверждают сами экзистенциа- листы: ведь в глубине души они убеждены, что историография есть не- что иное, нежели наши интенции, и даже заявляют, что она должна быть этими интенциями и что в обществе будущего она непременно исполнит 65; они настолько хорошо чувствуют ее объективность, что упре- кают ее в объективизме. Исторический катарсис На самом деле, экзистенциалисты опасаются истории, поскольку она деполитизирована. История - это один из самых безвредных продуктов, которые когда-либо выработала химия интеллекта; она нейтрализует цен- ности и страсти, но не потому, что устанавливает истину вместо пристра- стных заблуждений, а потому, что истина всегда разочаровывает, и исто- рия нашего отечества очень скоро оказывается такой же скучной, как ис- тория иных народов. Вспоминается, как Пеги испытал шок, услышав, 65 См. интервью Сартра 17 марта 1969 г.: "В сегодняшнем контексте (создавать историю настоящего, в обоих смыслах слова) исследование о Крестовых походах можно навязать только с позиций избирательного ограничения или же гуманисти- ческой иллюзии (которая как раз скрывает избирательность) универсального зна- ния. Но никак нельзя сказать, что в подлинно революционном, не избирательном обществе, где знание будет реализовано на практике, вместо того чтобы оставаться монополией и оправданием реакции, - нельзя сказать, что вся история не будет вос- произведена'" но не так, как раньше, в услужливом изложении, а со столкновениями, сокращениями, заторами, соответствующими тому значению, которое на практике будет придавать своему прошлому формирующееся общество". Этот взгляд далек от перипатетиков.
106 что некий молодой человек назвал позавчерашнюю драму «историей»; тот же catharsis может наступить от злободневности, и я полагаю, что это обжигающее удовольствие является одной из привлекательных черт ис- тории современности. Дело не в том, что страсти в свое время были фаль- шивыми или что время, проходя, делает сожаление бессмысленным и наступает момент прощения: эти чувства, за исключением безразличия, люди скорее разыгрывают, нежели испытывают. Просто созерцательный подход не смешивается с практическим; можно рассказывать о Пелопон- несской войне абсолютно объективно («афиняне сделали то-то, а пело- поннесцы - то-то»), оставаясь при этом пылким патриотом, и не расска- зывать ее в патриотическом духе по той простой причине, что патриоту этот рассказ ни к чему. Как говорил Кьеркегор, самое совершенное зна- ние христианства никогда не будет равнозначно ощущению, что христи- анство обращено к нам; никакое соображение интеллектуального поряд- ка никогда не заставит нас перейти к действию. Это одна из тех причин — и далеко не единственная, — которые объяс- няют следующий парадокс: даже при самых определенных политиче- ских взглядах очень сложно сказать, на чьей стороне мы были бы в пери- од Фронды, во времена Мармузетов* или при Октавиане Августе, а вооб- ще-то, сам вопрос этот- несерьезный и бездушный. Отыскать в прошлом свое политическое направление - еще не достаточно для того, чтобы прим- кнуть к нему всем сердцем; сердечной привязанности по аналогии не бывает. И напротив, самые чудовищные, до сих пор не изжитые драмы современной истории не вызывают у нас естественного рефлекса - отве- сти взгляд, стереть их из памяти; они кажутся нам «интересными», как бы ни шокировало это слово: ведь мы пишем и читаем их историю. Шок, испытанный Пеги, подобен тому, что испытал бы Эдип, оказавшись на представлении своей собственной трагедии. Театр истории заставляет зрителя испытывать страсти, которые, бу- дучи восприняты на интеллектуальном уровне, подвергаются своего рода очищению; их бескорыстие лишает смысла любое не-аполитичное отно- шение. Остается только общее сочувствие к трагедиям, пережитым - о чем мы ни на мгновение не забываем — самым реальным образом. То- нальность истории и есть то самое печальное знание зла, которое появи- лось у Данте, когда он в среду на Пасху 1300 г. смотрел из небесной выси, * Насмешливое прозвище министров французского короля Карла VI (по назва- нию гротескных церковных скульптур).
107 с Сатурна на земной шар в его истинном виде: «этот ком земли, что дела- ет нас столь жестокими», Vaiuola ehe cifa tantoferoci. Конечно, история _ не урок «мудрости», поскольку историография - это познавательная де- ятельность, а не искусство жизни; эта тональность - любопытная осо- бенность ремесла историка, вот и все.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОНИМАНИЕ VI. Понять интригу Часто говорят, что история не может ограничиться просто рассказом; она еще и объясняет, вернее должна объяснять. Это значит, что она не всегда объясняет и может себе позволить не объяснять, оставаясь при этом историей; например, когда она просто сообщает о существовании в третьем тысячелетии до нашей эры некой восточной империи, о которой нам не известно ничего, кроме ее названия. На это можно возразить, что для нее было бы сложно как раз не объяснять, поскольку мельчайший исторический факт имеет смысл: это король, империя, война; если завт- ра откопают столицу Митанни и расшифруют царские архивы, то нам достаточно будет их бегло прочитать, и у нас в голове выстроятся легко узнаваемые события: царь воевал и был побежден; такое, действительно, бывает. Продолжим объяснение: мучимый вполне естественной жаждой славы, царь начал войну и был побежден, так как противник имел чис- ленное превосходство, поскольку небольшое войско, как правило, усту- пает крупному войску. История никогда не поднимается над этим про- стейшим уровнем объяснения; по сути, она остается рассказом, и то, что называют объяснением, - всего лишь средство сделать рассказ понятной интригой. Однако, на первый взгляд, объяснение - это нечто иное: как увязать явную легкость синтеза с практической сложностью осуществле- ния этого синтеза, которая заключается не только в критике и интерпре- тации источников? А также с существованием серьезных проблем, гипо- тезой «Магомет и Карл Великий» или с истолкованием Французской ре- волюции как захвата власти буржуазией? Заговорив об объяснении, мы скажем или слишком много, или слишком мало.
109 Два смысла «объяснения» Иначе говоря, «объяснение» употребляется в полном смысле этого слова, когда оно означает «определение факта через его принцип или оп- ределение теории через более общую теорию», как это происходит в на- уках или в философии; либо оно употребляется в узком и привычном смысле, как когда мы говорим: «Позвольте объяснить, что произошло, и вам сразу все станет ясно». В первом смысле слова историческое объяс- нение было бы серьезной научной победой, которая до сих пор была одер- жана лишь в нескольких точках событийного поля: например, объясне- ние Французской революции как захвата власти буржуазией; что касает- ся второго смысла, то, спрашивается, какая же страница истории не содержит объяснения, если только она не содержит полной околесицы или просто хронологии и если читатель видит в ней какой-то смысл. Мы покажем далее, что, несмотря на некоторую видимость и некие чаяния, исторического объяснения в научном смысле слова не существу- ет, что эти объяснения сводятся к объяснению во втором смысле слова; эти «привычные» объяснения второго рода суть истинная, вернее, един- ственная форма исторического объяснения; и сейчас мы ими займемся. Каждый знает, что, открывая книгу по истории, он понимает ее, как по- нимает роман или то, что делают его соседи; иначе говоря, объяснять означает для историка «показать развитие интриги, сделать его понят- ным». Таково историческое объяснение: все сплошь подлунное и совер- шенно не научное; мы будем использовать для него слово «понимание». Историк делает интриги понятными. Поскольку речь идет о челове- ческих интригах, а не, например, геологических драмах, то и мотивы их будут человеческими: Груши прибыл слишком поздно; производство ма- рены снизилось из-за отсутствия спроса; на Ке д'Орсе, где с беспокой- ством наблюдали за эгоистичной, но искусной политикой двуглавой мо- нархии, забили тревогу. Даже экономическая история, как, например, история Народного фронта A. Sauvy, остается интригой, в которой пред- ставлены теории производительности труда, а также намерения действу- ющих лиц, их иллюзии; там присутствует и случайность, изменяющая ход событий (Блюм не заметил экономического подъема 1937 года, скры- того в статистике за сезонной депрессией). События интересуют истори- ка просто потому, что они произошли, а не как повод для открытия зако- номерностей: он как максимум при случае ссылается на последние; он
по стремится открыть неизвестные события или неведомую сторону со- бытий. Гуманитарные науки проникают в исторический рассказ как истины-ссылки, и их внедрение не может зайти далеко, поскольку пове- ствование не дает возможности углубляться в предмет; экономическая история говорит об инвестициях, сбыте, утечке золота, объясняет пред- полагаемый упадок в Италии древнеримского периода конкуренцией про- винций Империи (но это всего лишь слова, потому что источники не по- зволяют уточнить, каковы были сравнительные преимущества и terms of trade)'; она никак не может продвинуться дальше. Национальная эконо- мика не совпадает с системой экономических законов и не может быть объяснена ею. Едва ли можно представить себе учебник, который бы назывался «Методология исторического синтеза» или «Методология истории» (мы не говорим об источниковедении). Наверное, этот учебник был бы кон- центрированным изложением демографии, политической науки, социо- логии и т.д.? Да, и ничем иным. Потому что, primo, к какой главе этого учебника относились бы следующие сведения: «Груши прибыл слишком поздно», и, secundo, вот такие сведения: «Ян Гус погиб на костре»? К трактату по физиологии человека, где рассматриваются последствия кремации? Действительно, историческое объяснение использует профес- сиональные знания дипломатов, военных, избирателей, вернее, историк, изучая источники, проходит подготовку дипломата или военного прежних времен; историческое объяснение использует также, в виде следов, неко- торые научные истины, главным образом из сферы экономики и демо- графии; но прежде всего оно использует истины, настолько вошедшие в наше обыденное знание, что нет никакой необходимости ни упоминать их, ни даже обращать на них внимание: огонь обжигает, вода течет. Что 1 Можно, например, вообразить, что если Италияначиная с первого веканашей эры уступает Галлии рынок глиняных изделий категории полулюкс, то это происхо- дитне потому, что итальянская экономика была подавлена техническим превосход- ством или дешевизной рабочей силы в провинции, а потому, что Италия имела по- давляющее превосходство над провинциями в других секторах, и хотя онамогла бы производить глиняные изделия лучшего качества, чем Галлия, и по лучшей цене, она была больше заинтересована в специализации в тех секторах, где у нее было существенное преимущество. Поспешим добавить, что эта гипотеза ничем не обо- снована: я просто хотел показать, что и другие не лучше, и что самое разумное - вовсе не браться за такое исследование. Можно просто отметить факты, да и то очень немногие из них выдерживают критику.
же касается «Груши прибыл слишком поздно», то эти слова напоминают нам о том, что помимо причин история включает в себя также «сужде- ния», что следует учитывать намерения действующих лиц; в мире, каким мы его видим, будущее определяется случайностью, и, следовательно, суждения имеют право на существование. Поэтому Груши может при- быть «слишком» поздно2' Таков подлунный мир истории, где царят бок о бок свобода, случайность, причины и цели, в отличие от мира науки, ко- торому известны только законы. Понимать и объяснять Поскольку такова квинтэссенция исторического объяснения, то надо согласиться, что оно не заслуживает особых восторгов и ничем не отли- чается от типа объяснений, применяемых в повседневной жизни или в любом романе, где рассказывается об этой жизни; оно заключается толь- ко в ясности, которая исходит от рассказа со ссылками на источники; ис- торик получает объяснение в самом повествовании и, как в романе, оно не является операцией, отделенной от повествования. Все, о чем расска- зано, понятно постольку, поскольку об этом можно рассказать. Так что для мира нашего опыта, мира причин и целей нам очень подойдет слово «понимание», столь близкое Дильтею; это понимание — словно проза гос- подина Журдена, мы обращаемся к нему, едва узрев мир и себе подоб- ных; для того чтобы заниматься этим и быть настоящим (или почти на- стоящим) историком, достаточно быть человеком, то есть чувствовать себя свободным. Дильтею очень хотелось, чтобы и гуманитарные науки обра- тились к пониманию; но они (по крайней мере те из них, которые не являются науками лишь на словах, например чистая экономическая тео- рия) мудро отказались от этого: будучи науками, то есть гипотетико-де- дуктивными системами, они стремятся к точному объяснению, как в фи- зических науках. История не объясняет, в том смысле, что она не может делать выво- дов и прогнозов (это возможно только в гипотетико-дедуктивной систе- 2 Aristote. De interpretation, IX, 18В 30; M, Merleau-Ponty. Sens et non-sens, p. 160: "Такчто подлинная объективность требует изучения субъективной составля- ющей событий, ради определения ее точной роли, и того, как ее видят стороны... Мы должны пробудить прошлое, перенести его в настоящее".
112 ме); ее объяснения не отсылают к принципу, который прояснял бы собы- тие; эти объяснения заключены в том смысле, который историк придает рассказу. Иногда объяснение кажется заимствованным из царства абст- ракций: Французская революция объясняется усилением буржуа-капи- талистов (даже если эти буржуа были просто группой лавочников и инт- риганов); это просто означает, что революция есть усиление буржуазии, что повествование о революции показывает, как этот класс или его пред- ставители завладели рычагами власти: объяснение революции представ- ляет собой ее краткое изложение и больше ничего. Не перебирая всех мыслимых случаев употребления слова «объяснение» в истории, возьмем одно из них, очень известное: при помощи гипотезы, традиционно обо- значаемой загадочным названием «Магомет и Карл Великий», Пиренн смог объяснить экономическую разруху эпохи Каролингов; слово «объяс- нение» употребляется здесь потому, что Пиренн выявил новый факт, раз- рыв торговых отношений между Западом и Востоком вследствие араб- ского завоевания. Если бы этот разрыв с самого начала был хорошо изве- стным фактом, то причинная связь была бы настолько ощутимой, что объяснение не отличалось бы от изложения фактов. Ложное представление о причинах Когда мы просим объяснить нам Французскую революцию, то мы ждем не изложения теории революции вообще, из которой вытекает 1789 год, и не разъяснения понятия революции, а анализа антецедентов, выз- вавших этот революционный взрыв; объяснение — не что иное, как рас- сказ об антецедентах, который показывает, вследствие каких событий про- изошло событие 1789 г., и слово «причина» обозначает эти самые собы- тия: причины суть различные эпизоды интриги. Если в повседневной жизни меня спросят: «почему вы рассердились?» - я не стану перечис- лять всех причин, а начну небольшое повествование, сотканное из наме- рений и случайностей. Поэтому вызывает удивление количество книг, посвященных причинности в истории: почему именно в истории? Не проще ли исследовать повседневность, объясняя, почему Дюпон развел- ся, а Дюран поехал не в горы, а на море? Еще удобнее было бы исследо- вать причинность в Воспитании чувств: эпистемологический интерес был бы тот же, что при изучении причинности у Пиренна или Мишле. Считать историю чем-то обособленным, а занятия историка - какой-то
113 таинственнойдеятельностью, приводящей к историческому объяснению, — просто предрассудок. Проблема причинности в истории есть пережи- ток палеоэпистемологической эры; мы все еще полагаем, что историк на- зывает причины войны между Антонием и Октавианом, как физик (по идее) называет причины падения тел. Причина падения - это притяже- ние, которым объясняется также движение планет, и физик восходит от феномена к его принципу; он выводит из более общей теории поведение более мелкой системы; процесс объяснения идет сверху вниз. Историк, напротив, ограничивается горизонтальным планом: «причины» войны между Октавианом и Антонием - это события, предшествовавшие вой- не, точно так же как причины происходящего в акте IV Антония и Клео- патры - это то, что произошло в первых трех актах. Поэтому слово «при- чина» гораздо чаще употребляется в книгах об истории, чем в книгах по истории, где оно может ни разу не встретиться на пятистах страницах. Сеньобос заявляет, что событие имеет причины, что все причины рав- нозначны и что выделить главные среди них невозможно: все они сыгра- ли свою роль в появлении следствия, все они - полноценные причины. Такая точка зрения - двойная фикция. Историк не выделяет причин, сы- гравших роль в появлении следствия, он ведет рассказ, в котором эпизо- ды следуют один за другим, а участники и факторы выстраивают свои действия в единое целое. Вполне позволительно и, может быть, даже удоб- но выделять один из этих эпизодов и называть его причиной, но развле- каться разделением интриги на части, присваивая им название причин, - это школярское занятие, имеющее смысл только в плане дискурса; разде- лив этот continuum на части, мы можем получить больше или меньше причин, в зависимости от конкретного случая (Великая армия в целом или каждый солдат в отдельности), и конца им не будет не только потому, что каждый причинный ряд восходит к началу времен, но, прежде всего, потому, что он очень быстро теряется в не-событийном: историки гряду- щих веков, которые будут гораздо проницательнее нас, увидят в душе вор- чунов Великой армии нюансы, о которых мы даже не подозреваем. Толь- ко физик, поскольку он решил устанавливать законы в области абстрак- ций, может перечислить абсолютно все переменные и дискретные параметры какой-либо проблемы. Во-вторых, Сеньобос, как и Тэн, видимо, полагает, что историк начи- нает с накопления фактов, затем ищет причины и неудовлетворен, если их не находит; это заблуждение, поскольку историк больше похож на журналиста, чем на детектива; он выполнит свою задачу, когда скажет,
114 что он увидел в источниках, а уж виновного он найдет, только если смо- жет. Но ведь детектив - это «хороший» историк? Конечно, но на нет и суда нет: если источники не позволят найти виновного, историк, тем не менее, останется историком. Все, что историк рассказывает - хорошо с профессиональной точки зрения: мы не замечаем лакун в причинах без специального усилия, и даже если мы их замечаем, то это положитель- ное открытие мы совершаем, задав «дополнительные» вопросы. Но вот в чем загадка: как история остается историей, при том что она может в равной мере искать причины или же не уделять этому особого внимания, предлагать поверхностные причины или открывать глубокие причины и по своему желанию закручивать вокруг одного события сразу несколько интриг, в одинаковой степени экспликативных, хотя и совсем разных: дипломатическая, или экономическая, или психологическая, или просо- пографическая история истоков войны 1914г.? Стоит ли из этого делать заключение об «ограниченной исторической объективности»? Разгадка очень проста. В мире, каким мы его видим, люди свободны и всем правит случай. Историк может в любой момент ограничить свое объяснение некой свободой или некой случайностью, которые являются решающими моментами. Наполеон проиграл битву: чего же проще? Та- кие неприятности случаются, а большего нам и не требуется: в рассказе нет лакун. Наполеон был слишком честолюбив: это никому не запрещено - вот и объяснение Империи. Но ведь он был возведен на трон буржуази- ей? Значит, она несет главную ответственность за Империю; она была свободна, поскольку ответственна. Тут возмутится историк не-событий- ного. Он знает, что история состоит из endechomena allas echein, из «ве- щей, которые могли бы быть другими», и требует анализа мотивов сво- бодного волеизъявления буржуазии, выявления того, что раньше назвали бы ее идеями о высокой политике, и так далее до бесконечности. Иначе говоря, в истории объяснять - значит разъяснять: когда историк не хочет ограничиться первой попавшейся свободой или случайностью, он не под- меняет их детерминизмом, а разъясняет их, раскрывая в них другие сво- боды и другие случайности3' Йы' может бьш» помните полемику Хруще- ва и Тольятти о Сталине после публикации хрущевского Доклада: совет- з R. Aron. Introduction à la philosophie de l'histoire, essai sur les limites de l'objectivité historique, p. 183: "Эта свобода воспроизведения проявляется также в выборе уровня. Один историк поставит себя на место действующего лица, другой пренебрежетмикроскопическиманализомибудетнаблюдатьзадвижениемцелого,
115 ский государственный деятель очень хотел бы остановить объяснение пре- ступлений Сталина на первой попавшейся свободе, свободе генерально- го секретаря, и на первой случайности, по которой тот стал генеральным секретарем; но Тольятти, как хороший историк не-событийного, ответил, что для появления этой свободы и этой случайности, с их губительными последствиями, само советское общество должно было быть способно породить и терпеть такого человека и такую случайность4' «Глубинная» история Любой рассказ по истории - это такое переплетение, в котором обо- собленные причины выглядят нереальными, и рассказ этот с самого на- чала - причинно-следственный, понятный; однако предлагаемое им по- нимание может быть более или менее глубоким, «искать причины» - зна- чит рассказывать о факте более глубоко выделять не-событийные аспекты, перейти от комикса к психологическому роману5' Р ведущим к изучаемому событию. Для марксиста проблема непосредственных при- чин войны 1914 г. не имеет особого значения и интереса. Конфликт был, так ска- зать,выделениемжизнедеятельностикапиталистическойэкономикииевропейской политики XXвека, и инциденты последнихдней нотакуж важны! т 4 XJp. с тем, что сказалТроцкии о Николае ТГ в Истории русской революции, т. I, ,*а не определение и не объяснение; противопос- тавление "фактов" и "причин" (Тэн, Ланглуа и Сеньобос) - это иллюзия, порожден- ная непониманием исторического номинализма. Самособойразумеется,чтовисто- рии нет детерминизма (считалось доказанным, что Наполеон "не мог не" принять такого-то решения, хотя у Императора в ночь перед принятием решения мог бы случиться приступ мистицизма или апоплексическийудар). Зато очень распростра- нена идея о том, что историография, достойная этого названия и подлинно научная, должна совершить переход от "повествовательной" истории к "объясняющей"; на- пример, в учебнике Йозефа Гредга (Gredt) по аристотелевско-томистской филосо- фии мы читаем, что история - не настоящая наука, в том смысле, что ее предметом является совокупность фактических данных, которые не получены в результате умо- заключения; и что все-таки она становится в некотором роде научной, связывая эти факты с их причинами. Но как она могла бы не увязывать их с причинами, если весь рассказ изначально осмыслен, если невозможно вырвать факт без его причинных корней, и, наоборот, найти новую причину "определенного" факта - это значит вы- явить неизвестный ранее аспект данного факта в форме вывода? Найти экономи-
116 вопоставлять повествовательную историю какой-либо иной, которая пре- тендует на звание объясняющей; давать больше объяснений - это значит рассказывать лучше и без объяснений; «причины» какого-то факта, в ари- стотелевском смысле: действующая сила, материя, форма и цель — все это на самом деле аспекты данного факта. Именно к такому углублению рассказа, к такому разъяснению обстоятельств, целей и способов дей- ствия часто стремится современная историография; она приходит к ана- лизу (в том смысле, в каком говорят об аналитическом романе), который, не будучи уже рассказом в обычном смысле слова, остается, тем не ме- нее, интригой, так как в ней есть взаимовлияние, случайность и цели. Пользуясь метафорой из теории экономических циклов, такого рода ана- лиз обыкновенно называют исследованием различных временных рит- мов: на авансцене — политика Филиппа II, изо дня в день; на заднике — средиземноморские обстоятельства, без каких-либо изменений; таким ческие причины Французской революции - это значит осветить экономические ас- пекты этой революции. Иллюзия происходит от того, что полагают, будто револю- ция есть "некий" фактне только наноминальномуровне; говоря, что онанеявляет- ся неким фактом, мы имеем в виду, что она не является неким фактом, поскольку "бытие и единое взаимозаменяемы": она является номинальной совокупностью. Ко- нечно, когдапишут: "Каковы причины революции?", гипнотизируя себя этой фра- зой, то возникает впечатление, что вот он - факт, и остается найти его причины; тогда и воображают, что история становится объясняющей и что она не является изначально понятной. Иллюзия исчезает, как только слово Революция заменяют тем, что оно означает, а именно соединением мелких фактов. Как пишет Р. Арон в Dimensions de la conscience historique, "все" причины, вместе взятые, не приводят к "данной" Революции как к результату: существуют только частные причины, каж- дая из которых объясняет один из бесчисленных частных фактов, объединенных под именем Революции. Когда Макс Вебер связывает пуританизм с зарождением капитализма, он тоже не претендует на открытие "всех" или "главной" причины "явления" капитализма: он просто выявляет некий аспект капитализма, не извест- ный до него, указывая в то же время его причину, а именно религиозные взгляды. Этот аспект не является одной из точек зрения нагеометрал, которым якобы являет- ся капитализм, поскольку такого геометрала не существует; данный аспект - это просто новый исторический факт, который вполне естественно войдет в совокуп- ность, называемую нами капитализмом. Иначеговоря, под тем же самым названи- ем капитализма мы будем по -прежнему понимать событие, которое на самом деле не является тем же самым, потому что его состав был дополнен. В главе X мы увидим, что прогресс истории не в том, чтобы перейти от пове- ствования к объяснению (любое повествование объясняет), а в том, чтобы продви- гать повествование в область не-событийного.
117 образом, полюса действия служат созданию углубленной временной сце- нографии, и понятно, что такой барочный художник, как Бродель, нахо- дит в этом удовольствие. Точно так же история науки - это история связи между биографией ученого, методикой его эпохи и категориями и про- блемами, определявшими в данную эпоху поле его зрения6* Основанием для метафоры разнообразных временных ритмов яв- ляется неодинаковое сопротивление полюсов действия изменениям. В каждую эпоху на ученого и художника воздействуют неосознаваемые структуры, topoi духа его времени, geprägte Formen, изучавшиеся клас- сической филологией в период ее расцвета71 эти <<готовые *°РМЫ>>' с по" разительной силой воздействуют на сознание художников и составляют материю художественного произведения. Например, за столь разнообраз- ными личностями художников XVI в. Вельфлин открывает переход от классической структуры к структуре барочной и к «открытой форме»; ведь не все возможно в каждый данный момент истории: художник самовыра- жается через зрительные возможности его времени, составляющие свое- го рода грамматику художественной коммуникации, и у этой грамматики есть своя собственная история, свой неторопливыйритм, который опре- деляет природу стилей и художественную манеру8* ° П0СК0ЛЬКУ истори- ческое объяснение не падает просто так с неба, требуется дать еще конк- ретное объяснение тому, что «готовые формы» смогли почти безусловно воздействовать на художника, поскольку художник не «подвергается» ка- ким-то «влияниям»: художественное произведение есть делание, которое использует источники и «влияния» как материальные основы (причины) так же, как скульптор использует мрамор как материальную основу (при- чину) для своей статуи. Значит, нам следует изучить профессиональное обучение живописцев в XVI в., обстановку в мастерских, требования пуб- öG. Granger ("L'histoire comme analyse des aeuvres et ascomme analyse des situations" in Méditations, 1, 1961, p. 127-143) указывает: "Всякое человеческое произведение естьнечтоболыпее,чемпродукт его опыта, но, с другой стороны, это нечто никакие обязывает нас создавать гипостазис рамок сознания, чтобы подгонять под них вся- кий сЩЖс^чЖНЙЩййй^^'ормальный анализ речи святого Павлаперед Ареопа- гом вЕ. Norden. Agnostos Theos, Untersuchungen zur Formengeschichte religiöser Rede, 19238 ^PWmfflTn. Principes fondamentaux de ! 'histoire de l'art: le problème de l'évolution du style dans l'art moderne, trad. fr. Paris : Pion, 1952, p. 262 sq., 274 sq. К нему до- вольно близок A. Warburg в своем исследовании о Pathosformen.
118 лики, более или менее затруднявшие разрыв художника с общепризнан- ным стилем, авторитет новомодных произведений в их противопостав- лении произведениям предыдущего поколения. Зрительная грамматика, «подставка» изображений XVI в., так блестяще проанализированная Вель- флином, оказывает свое влияние через социально-психологические фак- торы, которые раскрываются при изучении истории, и историк искусства обязан их учитывать. Но если есть факторы и взаимодействие, значит, возникнут и другие факторы, противоположной направленности, которыми будет объяснять- ся появление, существование и исчезновение барочной структуры и от- крытой формы; если готовые формы служат материальной причиной про- изведения, то произведение служит материальной причиной этих форм. Грамматика форм, в длительном промежутке времени, была бы вопло- щенной абстракцией, если бы она существовала иначе, нежели благода- ря художникам и у художников, которые своим постоянным творчеством обеспечивают ей существование в стремительно проходящем времени или в корне изменяют ее. По крайней мере, можно сказать, что эти два полю- са художественной деятельности изменяются с разной скоростью, что формы умирают не так быстро, как художники, и что нам сложнее осоз- нать существование этой грамматики форм, чем существование лично- сти художника. Многообразие исторических времен не следует понимать буквально, здесь имеются в виду две вещи: что новаторы, изменяющие ситуацию эпохи, встречаются реже, чем имитаторы; и что историк должен бороть- ся с ленью и не ограничиваться ни тем, что написано в источниках чер- ным по белому, ни фактами в духе самой обыкновенной событийной ис- тории. Любой факт является одновременно причинным и причиненным; материальные условия суть то, чем делают их люди, а люди - то, чем их делают эти условия. Поэтому мы видим в биографиях, начиная с Wollenstem Ранке, рассказ о взаимодействии человека и его времени; вза- имодействие называют сегодня «диалектикой»; это значит, что описы- ваемый индивид будет рассматриваться как дитя своего времени (да и как может быть иначе?), а также что он воздействует на свое время (ведь нельзя же воздействовать на пустоту) и с этой целью он учитывает об- стоятельства своей эпохи, так как нельзя действовать без материальной причины.
119 Случайность, «материя» и свобода Подведем итог: историческое объяснение продвигает разъяснение факторов более или менее далеко; а факторы эти в подлунном мире бы- вают трех видов. Первый - случайность, его еще называют повод (вне- шняя причина), происшествие, гений или случай. Второй фактор - это причины (основы), или условия, объективные обстоятельства; мы будем называть его «материальные причины». И "последний фактор — свобода, мысль, мы назовем его «конечные причины». Малейший исторический «факт», относящийся к человеку, содержит эти три элемента; каждый человек при рождении получает объективные данные, из которых состо- ит мир, такой, каким он является и каким его видят и пролетарий, и капи- талист; человек использует эти данные в своих целях как материальные основы (причины), он вступает в профсоюз или срывает забастовку, вкла- дывает свой капитал или проедает его, так же как скульптор использует мраморный блок, чтобы сделать бога, стол или унитаз; короче говоря, в мире присутствует случайность: нос Клеопатры или великий человек. Если настаивать на случайности, то мы придем к классической концеп- ции истории как театра, где фортуна забавляется разрушением наших замыслов; если настаивать на конечных причинах, то мы придем к так называемой «идеалистической» концепции истории: например, идея Дройзена, сформулированная в псевдогегельянских терминах, заключа- ется в том, что прошлое, в конечном счете, объясняется «нравственными силами, или идеями»9* Можно отдать предпочтение материальным причинам: ведь в нашей свободе реализуется наше социальное положение. Это марксистская кон- цепция. Продолжать конфликт концепций не имеет особого смысла; с тех пор как эта проблема была решена, прошло уже добрых два тысяче- летия; каким бы изобретательным и революционно настроенным ни был историк, он все равно придет к тем же самым материальным и конечным причинам. Все происходит так, как будто философской истине, в отличие от других истин, свойственна исключительная простота, можно сказать, почти банальность, как будто ей не свойственна также постоянная не- признанность из-за давящего груза истории идей. Чтобы решить, отдаем ли мы предпочтение материальным причинам, или же более склонны к конечным, нет никакой необходимости корпеть над книгами по истории; 9 J.G. Droysen. Historik, 1857. Hübner, 1937 (iepr.1967, Munich, Oldenburg), p. 180.
120 Глава 1 повседневность вполне может подсказать нам выбор, и самый проница- тельный историк в конце своей работы найдет только то, что он нашел в ее начале: «материю» и свободу; если бы он нашел лишь одну из этих причин, это значило бы, что он ненароком забрел в патафизическую по- тусторонность. Не стоит надеяться на то, что, углубляясь в веберовскую проблему (является ли протестантство причиной капитализма?), мы смо- жем, в конце концов, документально установить, что в последней ин- станции всем управляет материя или, наоборот, сознание: как бы далеко ни проникло историческое объяснение, оно никогда не достигнет преде- ла; оно никогда не дойдет до загадочных производительных сил, оно най- дет только людей, таких, как вы и я, людей, которые производя! и для этого ставят материальные причины на службу конечным, если только этому не помешает какая-нибудь случайность. История - не многоэтаж- ное сооружение, где материальный и экономический базис поддержи- вает первый, социальный этаж, над которым возвышаются надстройки культурного профиля (мастерская художника, спортивный зал, кабинет историка); это монолит, где различие между причинами, целями и слу- чайностями остается абстракцией. Пока существуют люди, целей без материальных средств не будет, средства будут средствами только по отношению к целям, а случайность будет существовать только на уровне человеческих поступков. Поэтому получается, что всякий раз, как историк останавливает свое объяснение, будь то на целях, на материи или на случайности, его объяснение счита- ется незавершенным; на самом деле, пока существуют историки, их объяс- нения останутся незавершенными, так как они никогда не смогут стать регрессией в бесконечность. Так что историки будут всегда произносить слова о поводах (внешних причинах), объективных условиях и менталь- ности, или синонимичные им, в соответствии с модой; ведь на чем бы они ни остановили объяснение причин, где бы они ни находились в тот момент, когда они отказываются двигаться дальше в не-событийное, их остановка неизбежно произойдет в одном из этих трех аспектов челове- ческой деятельности. В разные эпохи есть разные эвристические возмож- ности для выявления того или иного аспекта; на сегодняшний день са- мым подходящим кажется изучение ментальности, поскольку еще живы предрассудки по поводу вечного человека, а материалистические объяс- нения уже приелись. Все дело в том, что эти три аспекта деятельности можно воспринимать как три этажа, или три отдельные сущности ис- ключительно в эвристическом плане; на правах «дисциплины истори-
121 ческого сознания» мы займемся изучением происхождения трех концеп- ций истории, соответствующих трем аспектам: материалистическая тео- рия истории, история ментальности, различие внешних и глубинных при- чин; мы намерены не опровергать их, а показать их относительный ха- рактер в плане человеческой деятельности, которая присутствует во всем, и их временный характер по отношению к историческому объяснению, которое отсылает к бесконечности. Материальные причины: марксизм Когда мы останавливаем объяснение на материальных причинах и воображаем, что на этом объяснение завершено, то мы получаем маркси- стский «материализм»: люди суть то, чем их делают объективные усло- вия; марксизм родился из обостренного ощущения сопротивления, кото- рое наша воля находит в самой реальности, чувства медлительности ис- тории, которое он пытается объяснить словом «материя». Известно, в какую апорию ввергает нас этот детерминизм: с одной стороны, совер- шенно верно, что социальная реальность давит на людей тяжким грузом и обычно их ментальность обусловлена их социальным положением, так как никто добровольно не обрекает себя на изгнание в утопию, в бунт или в одиночество; как говорится, базис определяет надстройку. Но, с другой стороны, и сам базис - человеческий: производительных сил в чистом виде не существует, есть только люди, занятые производством. Можно ли сказать, что плуг порождает рабство, а ветряная мельница обус- лавливает крепостное право? Ведь у производителей была свобода при- нять ветряную мельницу из любви к эффективности или отказаться от нее из косности; так что не их ли ментальность, динамичная или косная, определяла характер производительных сил? Тут в наших головах начинает крутиться ложная проблема, либо вок- руг марксистской оси (базис определяет надстройку и, в свою очередь, определяется ею), либо вокруг веберовской или псевдовеберовской (о ка- питализме и духе протестантизма: кто кого породил?); мы разражаемся декларациями о принципах (мышление отражает реальность, или наобо- рот) и поправками во спасение наших идей (реальность - это вызов, и человек на него отвечает). На самом деле порочного круга не существует, а есть регрессия в бесконечность; производители отвергли ветряную мель- ницу из косности? Мы увидим далее, что эта косность не является ultimo
122 ratio: она поддается объяснению, это поведение по-своему рацио- нально... Сопротивление реальности, медлительность истории идут не от ба- зиса, а от всех людей вместе и по отдельности; марксизм пытается объяс- нить на уровне журналистской метафизики простейший факт, доступ- ный самому обыденному пониманию. Обратимся к драме, переживае- мой сегодня слаборазвитыми странами, которые не могут совершить «прорыв»: невозможность делать там прибыльные инвестиции в совре- менное производство увековечивает ментальность, чуждую инвестиро- ванию, а эта ментальность, в свою очередь, увековечивает эту невозмож- ность, ведь капитализм в таких странах мало заинтересован в инвести- циях, поскольку спекуляция земельной собственностью и процентные ссуды приносят ему столь же высокую, более надежную и менее утоми- тельную прибыль; никто не заинтересован в разрушении этого круга. Но предположим, что он будет нарушен предателем, который «не ценит сво- его труда», начинает инвестировать и меняет условия экономической жизни: остальные должны подстроиться или самоустраниться. То есть каждый, в свой черед, занимает по отношению к остальным позицию, соответствующую ситуации невозможности, которую, в свою очередь, создают все остальные; любой человек бессилен до тех пор, пока осталь- ные не двинутся вместе с ним. Все это в целом образует коалицию пре- досторожностей, при которой все у всех в плену и которая порождает железный закон, такой же неумолимый, как любой исторический мате- риализм; однако частная инициатива, необъяснимая в рамках материа- лизма, может рассеять чары и подать сигнал к созданию другой коали- ции. Поэтому одним из наиболее распространенных является социальный процесс, способный опровергнуть все предсказания и объяснения кау- зального порядка, поскольку он предвосхищает: предупреждение о дей- ствиях, которые будут предприняты другими, изменяет обстоятельства, составлявшие основу ожиданий, и вынуждает всех менять свои планы. Конечные причины: ментальность и традиция В некоторых случаях, вместо того чтобы ограничивать объяснение материальными причинами, его ограничивают конечными причинами; если их рассматривать как ultima ratio, то объяснение обретает вид одной из двух мифических фигур: ментальное™ (душа национальная, коллек-
123 тивная...) и традиции. В голове историка происходит примерно следую- щее. Сначала он еще раз испытывает тяжкое и повседневное ощущение неспособности определить, почему этот угнетенный народ восстает, атот - нет? Почему энергетизм существует в эллинистических Афинах, но от- сутствует во Флоренции XV века? Мы пытаемся объяснить политиче- ские взгляды и голосование на западе Франции при 111 - Республике; на удивлениебыстромынаталкиваемсянанеобъяснимое:комбинациивли- яний, роль которых мы точно определяем, исследуя их, диктуют канди- датам правила игры. В Пеи-де-Ко достаточно заручиться поддержкой зем- левладельцев и фермеров, и тогда остальные пойдут за вами. На западе Мен, в Анжу, Вандее одобрение дворянина и священника обеспечивает вам избрание практически без агитации. В Леоне вам достаточно одного лишь священника; зато в Нижней Нормандии вы можете почти безнака- занно его игнорировать, если только вы увереды в поддержке крупных аграриев и в собственном добром здравии»10'Таковы эмпирические за- ключения, сколь тонкие, столь и надежные. «Но если перейти к теорети- ческим объяснениям, то мы сталкиваемся с самой деликатной, самой не- постижимой проблемой; мы способны оценить роль, присущую различ- ным факторам, но в то же время мы замечаем, что она не везде одна и та же. Почему жители Анжу безропотно терпят вмешательство крупных зем- левладельцев в политику как нечто естественное? Почему бретонцы вы- носят его, хотя и возмущаются, и как получается, что большинство нор- мандцев в обстоятельствах, зачастую аналогичных, категорически его отвергают? Форма собственности, социальная структура, организация по- селений и многие другие обстоятельства дают начальные ответы на эти вопросы, но, в конечном счете, приходится столкнуться (и разве это не признание поражения?) с загадкой этнического характера. Как существу- ет индивидуальный характер, так же существуют характеры провинций и национальный характер». Но, может быть, эта ментальность — лишь традиция? «Приведем пример, - пишет другой социолог", - рассмотрим электоральную границу, разделяющую департаменты Аллье и Пюи-де- Дом: к северу от этой линии голосуют за левых, к югу — за правых. Одна- ко нынешние социально-экономические структуры не очень сильно от- личаются одна от другой. Но история свидетельствует о том, что эта гра- ю A. Siegfried. Tableau politique de la France de l'Ouest sous la Troisième République, réimp. 1964, A. Colin. и H. Mèneras. Sociologie de la campagne française. P.U.F.,1959, p.33.
124 ница совпадает с той, что в Средние века отделяла Овернь, страну сво- бодного землевладения и крестьянской демократии, от Бурбонне, где ца- рили надменные феодалы, использовавшие для распашки своих земель людей без роду без племени». Суть исторического объяснения заключалась бы в этом случае в по- иске ментальных «микроклиматов», а это значит, что причины скрыты в загадке коллективной души, и что на расстоянии тридцати километров эта душа меняется из-за не известных нам обстоятельств; выражение «микроклимат» хорошо отражает нашу неспособность объяснять. У фло- рентийца и у афинянина был один и тот же городской патриотизм, та же готовность дарить, та же приверженность к состязаниям, то же отноше- ние знати к управлению городом как к своему личному делу; почему же тогда в Афинах был эвергетизм, а во Флоренции - нет? Идет ли речь о традиции, свойственной Афинам и греческим полисам и восходящей к какой-то черте эллинского прошлого? Но эвергетизм был распространен во всем средиземноморском бассейне: от персов, сирийцев и евреев до пунийцев и римлян. Занятно было бы посмотреть, как мы здесь сможем составить полный перечень причин, прибегнуть к методу остатков или к методу параллельных вариаций12' Объяснение этого различия кроется в ментальном климате общества во Флоренции и в Афинах; это означает, что оно нам не известно, и что мы ясно представляем себе наше неведе- ние: мы знаем, что в Афинах оратор мог выступить в народном собрании и с успехом предложить, чтобы какой-то богатый человек сделал пожер- твование в городскую казну; мы полагаем, что на собрании коллегии Высших искусств во Флоренции такое было немыслимо. Этого различия в климате не видно из источников, но о нем очень живо рассказали бы современники, если бы мы могли их расспросить; они, как и мы, не смог- ли бы разъяснить причину этого, но категорично заявили бы о невозмож- ности отважиться на подобное предложение у них во Флоренции. В на- ших действиях мы подсознательно руководствуемся нюансами, которых 12 Метод различий и остатков ни к чему не ведет, поскольку всех причин разъяс- нить невозможно. Однако немногие иллюзиитакжеустойчивы, какидеяотом, что от этого метода следует ожидать чудес, и ничто не встречается чаще, чем соответ- ствующие пожелания; например, М. Ginsberg. Essays in Sociology and Social Philosophy. Peregrine Books, 1968, p. 50; L. Lipson. "The Comparative Method in Political Studies" in The Political Quaterly, 28, 1957, p. 375; R.S. Cohen in P.A. Shilpp. The Philosophy of Rudolf Catnap. Cambridge, 1963, p. 130.
125 не можем объяснить, но считаем решающими: данное предложение яв- ляется или не является немыслимым. Если необходимо сказать почему, то возможны два ответа. Один: «так устроены люди», - и мы запечатле- ваем явление ментальное™. Другой гласит: «такое предложение идет вразрез со всеми обычаями, это что-то невиданное», - и мы запечатлева- ем явление традиции. Случайность и глубинные причины Таким образом, различие, которое мы отмечаем между причинами, именуемыми «внешними», и причинами «глубинными», может воспри- ниматься, по меньшей мере, в трех смыслах. Некая причина может быть названа глубинной, если ее непросто заметить, если она выявляется лишь в результате поиска объяснения; в таком случае глубина относится к уров- ню знаний: глубинной причиной эвергетизма назовут афинский дух или греческий дух, и при этом создастся впечатление, что постигнута самая суть цивилизации. Но во втором смысле, глубина может действительно касаться бытия: глубинной будет названа причина, которая в одном сло- ве отражает всю интригу; Французская революция по сути объясняется усилением буржуазии. Составив интригу при изучении истоков войны 1914г., можно взглянуть на нее с высоты птичьего полета и сделать вы- вод: по сути, эта война объясняется чисто дипломатическими причина- ми и политикой великих держав, или причинами, связанными с коллек- тивной психологией, но не экономическими причинами, о которых раз- мышляют марксисты. Глубинное - это глобальное. Идея глубинной причины имеет и третий смысл: внешними называ- ют самые результативные причины, те, что отличаются самой значитель- ной диспропорцией между результатом и затратами; это очень многогран- ная идея, которая подразумевает полноценный анализ некой системы дей- ствий, имеющей стратегическое значение: нужно знать и стратегически оценить конкретную ситуацию, чтобы иметь право сказать: «этого инци- дента было достаточно для того, чтобы произошел взрыв»; «этого случая было достаточно для того, чтобы все прекратилось» или «столь простая полицейская мера положила конец беспорядкам». Утверждение Сеньо- боса о том, что все причины стоят друг друга, поскольку отсутствие хотя бы одной из них равнозначно отмене ситуации, - это фикция. Они имели бы равную значимость внутри объективного и отвлеченного процесса, и
126 если бы удалось их все перечислить: но тогда мы бы уже не говорили о причинах, мы бы установили законы, их формулы и переменные, от ко- торых бы зависели неизвестные и параметры, игравшие роль условий задачи. Когда мы говорим, что перестрелка на бульваре Капуцинов по- служила лишь поводом для падения Луи-Филиппа, то мы при этом не имеем в виду, что Луи-Филипп непременно остался бы на троне, если бы не эта стычка, или что он непременно бы пал из-за всеобщего недо- вольства: мы просто утверждаем, что это недовольство искало способа проявиться, и что найти повод не трудно, когда есть решимость; демону истории дешевле обойдется спровоцировать инцидент, чем вывести из терпения целый народ, и эти две причины, в равной степени необходи- мые, имеют не одинаковую цену. Глубинная причина - наименее эконо- мичная; отсюда - дискуссия в духе 1900 г. о роли «зачинщиков»: кто ви- новат в общественных беспорядках, горстка зачинщиков или стихия масс? С поверхностной, но действенной точки зрения префекта полиции, это зачинщики, так как достаточно посадить их в тюрьму, и стачка прекра- тится; зато для того чтобы пролетариат стал революционным, требуется весь груз буржуазного общества. Поскольку история - это игра по пра- вилам стратегии, где в качестве противника может выступать и человек, и природа, то бывает, что место префекта полиции занимает случайность: это она приделывает Клеопатре ее нос и подкладывает песчинку в моче- вой пузырь Кромвеля; песок и нос обходятся недорого, и причины эти, столь же эффективные, сколь и экономичные, будут считаться внешними. «Экономичные» - не значит «легко доступные», «вполне вероятные» (напротив, случайность будет считаться тем более внешней, чем менее вероятной она кажется), это значит «бьющие в слабое место в броне про- тивника»: в мочевой пузырь Кромвеля, в сердце Антония, в деятелей ра- бочего движения, в нервозность парижской толпы в феврале 1848 г.; если самая невероятная случайность может пробить броню, значит, в ней были неизвестные слабые места. Можно утверждать, что и без перестрелки на бульваре малейший инцидент повлек бы за собой падение короля-граж- данина, но, конечно, нельзя поручиться, что этот инцидент обязательно произошел бы: случайность и префект полиции иногда упускают повод для нанесения удара в слабое место, а поводы не всегда представляются снова; видимо, Ленин понял это в 1917г., так как он был гораздо умнее Плеханова и имел самое верное представление о том воплощении слу- чайности, которое называют великим человеком. Плеханов, скорее уче- ный, нежели стратег, начинал с постулирования того, что в истории су-
127 ществуют причины: он подробно разбирал мудреную боевую диспози- цию, каковой является историческая обстановка, и, как Сеньобос, сво- дил ее к некоторому количеству боевых подразделений, которые пере- числял один за другим в качестве причин; но, в отличие от Сеньобоса, он полагал, что не все причины имеют одинаковый эффект: если бы все причины были равнозначны, то как бы мог действовать локомотив исто- рии? Посмотрим на его действие в 1799 г.: классовые интересы победив- шей буржуазии сдерживались отсутствием великого человека, но вес этих интересов был столь велик, что они бы в любом случае преодолели тре- ние; даже если бы Бонапарт не родился, то кто-нибудь другой поднял бы оружие и сыграл эту роль. Различие между поводами и глубинными причинами основано на идее вмешательства. Именно так рассуждал Троцкий: будь полицейские чины решительнее, не случилась бы Февральская революция 1917 г.; без Лени- на (или ему подобного) не произошла бы Октябрьская революция13' Сталина созревания истории наверняка придется ждать очень долго, и сегодня Россия является обществом южноамериканского типа. Ленин меж- ду 1905 г., когда он пальцем о палец не ударил, и 1917г. перешел от кау- зальной идеи созревания к стратегической идее «слабого звена в цепи капитализма», и это слабое звено лопнуло в стране, каузально наименее зрелой. Поскольку история включает внешние, иначе говоря, действен- ные причины, то она становится стратегией, последовательностью битв, каждая со своей диспозицией, со своей неповторимой конъюнктурой; поэтому Русская революция Троцкого, мастерский анализ великой исто- рической битвы, - не марксистская книга, если не считать ее программ- ных моментов. В ней не расписаны правила, не подготовлены стратеги- ческие планы для типических ситуаций; тот, кто сделал историю «праг- матичной» и попытался вывести из событий прошлого тактические уроки, получил плачевные результаты, как Полибий («ни в коем случае нельзя допускать такой оплошности - вводить куда-либо крупный гарнизон, осо- 13 О полицейских: Trotsky. Histoire de la révolution russe, vol. I, Février, chap. "Les cingjournées" (trad. Parijanine. Seuil, 1950, p. 122); о Ленине см. ibid, p.299: "Остается только задать вопрос, и немаловажный: как происходило бы развитие революции, если бы Ленин не смогприехать в Россию в апреле 1917г. ?... Роль личностиявляет- ся здесь перед нами в гигантском масштабе; надо только верно понимать эту роль, рассматривая индивидуальность как звено в цепи истории".
128 бенно если он состоит из варваров») и, может быть, следует добавить: как Макиавелли14* Глубинные причины определяют то, что случается, если оно случает- ся, а внешние причины определяют, случится это или нет. Не будь дефи- цита королевской казны, вызвавшего революционный взрыв, не пришлось бы говорить о напоре усилившейся буржуазии; Франция стала бы кон- сервативной монархией, где перемешались бы просвещенное gentry и крупная буржуазия; недовольство буржуа первостепенной ролью дворян- ства оставило бы в качестве следа лишь Фигаро и несколько историче- ских анекдотов, вроде тех, что рассказывают об Англии времен Теккерея. Случайность в истории соответствует тому определению, которое Пуан- каре дает алеатуарным феноменам: это механизмы, результаты которых могут полностью измениться из-за неощутимых вариаций в изначаль- ных условиях, огда данный механизм оказывается в одном лагере (будь то Старый режим, Антоний или царизм), а виновник неуловимой вариа- ции - в противоположном лагере (дефицит, случайность или природа, которые создают красивые носы, гений Ленина), то между тем, что ис- пытывает первый лагерь, и экономией усилий во втором лагере устанав- ливается такая диспропорция, что мы называем это ударом второго лаге- ря в слабое место в броне первого. В истории нет основных черт Поскольку внешняя причина не обозначает причину менее действен- ную, чем любая другая, то нельзя обнаружить и основных черт эволю- ции, как не обнаружить их в партии покера, которая продолжалась бы тысячу лет. огда говорят об исторической случайности или об одном из ее синонимов (зачинщики, масонский заговор, великий человек, плом- бированный вагон или «просто незначительный инцидент»), то следует тщательно различать отдельное событие и историю в целом. Действи- тельно, у некоторых событий - у революции 1789 года, у революции 1917 года- есть глубинные причины; но в конечном счете, история не опреде- ляется исключительно глубинными причинами, усилением буржуазии или исторической миссией пролетариата: это было бы слишком просто. Так мПолибий, 2,7; Макиавелли предостерегает отподобнойо1шопшостив1)ш:0Ш sopra la prima deçà di Tito Livio, I, 27.
129 что понимание истории не заключается в умении видеть под внешним волнением мощные подводные течения: в истории не существует глубин. Как известно, историческая реальность не рациональна, но надо сказать, что она и не разумна; не существует «нормальных» вариантов, которые придавали бы истории, хотя бы иногда, внушающий доверие вид удачно составленной интриги, где то, что должно случиться, в конце концов слу- чается. Основные черты истории не имеют дидактической ценности; ко- нечно, в ландшафте прошлого есть черть! более рельефные и менее рель- ефные: распространение эллинистической или западной цивилизации, технологическая революция, тысячелетняя стабильность определенных национальных образований и т.д.; к сожалению, эти горные цепи не свя- заны с действием разумных, умеренных или прогрессивных сил; они, скорее, показывают, что человек - это животное имитирующее и консер- вативное (а также животное с противоположными свойствами, но след- ствия этих свойств относятся к иному тектоническому аспекту); а смысл этих черт, рельефно выделяющихся в ландшафте, прост, как косность или эпидемия. Итак, идея о том, что в истории каждой эпохи есть свои «проблемы», которые ее объясняют, - это предубеждение. На самом деле, история пол- на нереализованных возможностей, неслучившихся событий; нельзя стать историком, если не ощущать вокруг действительно происшедшей исто- рии бесконечную массу со-возможных15 событий'<<вещей' К0ТОРые могли бы существовать». Разбирая Древнеримскую революцию Сайма (Syme), рецензент писал примерно следующее: «Нельзя сводить историю к опи- санию политики день за днем и к деяниям отдельных людей; история каждого периода объясняется проблемами данного периода». Это лож- >- 16; так, в учебниках по истории каждая эпоха заполнена опре- ная глуоина деленным количеством проблем, которые выливаются в события, назы- ваемые их решением; но эта сверхпроницательность post eventum не при- суща современникам, имеющим прекрасную возможность заметить, что 15 Th. Schieder. Geschichte als Wissenschaft. Munich, Oldenburg, 1968, p.53: "Ис- тория как оправдание того, что было, -вот главная опасность дляисторика". 16 Рецензент выступает против просопограсрического метода Сайма, выдвигаю- щего на первый план роль личности. Но просопография никогда и не была методом: это форма изложения; как эта форма могла бы помешать Сайму ссылаться на глав- ные проблемы эпохи, если бы он того хотел? И как можно изобразить людей и их дела, не изображая в то же время социальную обстановку с ее проблемами?
130 гнетущие проблемы и рвение пламенных революционеров в конце кон- цов бесследно утекают в песок и в то же время вспыхивают революции неожиданные, открывающие задним числом существование проблем, о которых они и не подозревали17' 3аслУга истоРика не в том> ™бы ПРИ" нять глубокомысленный вид, а в том, чтобы понять, на каком элементар- ном уровне действует история; не в том, чтобы найти всеобъемлющий или реалистичный подход, а в том, чтобы иметь разумное суждение о вещах заурядных. У истории нет метода История — это вопрос понимания; ее сложность касается только дета- лей. У нее нет метода, то есть ее метод присущ ей изначально: чтобы понять прошлое, достаточно обратить на него тот же взгляд, который по- зволяет нам понять окружающий мир или жизнь другого народа. Доста- точно взглянуть таким образом на прошлое, и мы заметим в нем три вида причин, которые мы обнаруживаем вокруг нас, едва открыв глаза: приро- да вещей, человеческая свобода и случайность. Таковы суть, согласно перипатетикам, и особенно Александру Афродизийскому, три вида дей- ствующих причин, которые господствуют в подлунном мире и которые Вильгельм фон Гумбольдт в одном из самых прекрасных текстов, посвя- щенных истории, описал как три вида движущих сил всеобщей исто- 18. История находится в реальном мире, лучшим описанием которого остается аристотелизм; это реальный, конкретный мир, наполненный 17 Общество — это не котел, с которого сбрасывают крышку бурлящие поводы к недовольству; это котел, где случайное смещение крышки вызывает бурление, кото- рое затем уже ее сбрасывает. Если исходный случай не грянет, то недовольство при- сутствует в рассеянной форме, хотя и очевидной для наблюдателя, если он честен и не имеет причин ничего не замечать (я очень хорошо помню тягостное состояние алжирских мусульман в августе 1953 г.); но наблюдатель, действительно, не может предвидеть перехода от рассеянной формы к взрыву. is О троичности, традиционной для комментаторов Аристотеля (природа, прак- тическая деятельность, или поэтика, судьба) см., например, Александра Афроди- зийского: Defato adimperatores, IV("Alexandri scriptaminorireliqua", p. 168, 1-24 Bruns in Supplementum Aristotelicum, vol. 2, pars2,repr. 1963); Thémistius. Paraphrasis in Physica, p. 35, 10 Schenkl (Commentaria in Arislotelem Graeca, vol. 5, pars 2), кото- рый разлжчает: physis, tyché, вернее, techné uproairesis. Традицией такой троично-
131 вещами, животными и людьми, мир, где люди действуют и желают, но не делают всего, чего желают, где они должны придать форму материи, ко- торая не укладывается в какие угодно формы; тот самый мир, который другие силятся описать, но менее удачно, говоря о «вызовах» или усмат- ривая в марксизме - под именем мира praxis - философию, более точно отражающую реальность, нежели философия самого Маркса19' Конечно, историк сначала должен воспроизвести прошлое; логика, или психология этого воспроизведения<«ичем не отличается от научной, так как логика - вещь малоизменчивая. Воспроизводя истину, историк следует тем же нормам, что и ученые; в своих заключениях, в поиске причин он подчиняется тем же общим законам мышления, что и физик или детектив. Как и детектив, он не применяет каких-то специальных сти, несомненно, объясняется стих Данте, Ад, 32, 76: Se volerfu о destina ofortuna, поп so (с уподоблением destina природе, что также идет от Александра Афродизий- ского). Ср. общеизвестную троичность природа-искусство-случайность у Плато- на, Законы, 888 е, и у Аристотеля, Метафизика, 1032 а 10 1070 а 5 (к techné доба- витсяproairesis, имеющая особую направленность); Protreptique, В 12 During; Hu- комаховаэтика, 1112 аЗО, с комментариями св.ФомышТШса 466 (р. 131 Spiazzi), который различает natura (в том числе надлунную nécessitas), forluna и quod per hominemflt; cf. Summa contra gentiles, 3, 10, 1947 b: naturalisjortuitus, voluntarius. У Тацита повсюду встречается троичность в общем смысле: mores,foriuilum,fatum. Что касается Гумбольдта, см. Wilhelm von Gumboldt. Werke in finf Bänden. Cotta, 1960, vol. 1, p. 578: Betrachtungen Über die bewegenden Ursachen in der Weltgeschichte. 19 Поскольку сейчас в моде прочтения, я рискну прочесть в манере перипатети- ков Questions de méthode Сартра, по крайней мере, главы 2 ("Le problème des médiations") и 3 ("La méthode progressive-regressive"); во второй главе я обнаружу субстанцию как единственную действующую причину (процитируем: "Когда мы го- ворим: существуют только люди и конкретные отношения между людьми - ради Мерло-Понти я добавлю: а также вещи и животные, - мы просто хотим сказать, что поддержку общих целей следует искать в конкретной деятельности индивидов"; "краткое и схематичное объяснение войны времен законодательного собрания как акции торговой буржуазии удаляет со сцены хорошо известные фигуры Бриссо, Гюаде, Вернио или же представляет их, в конечном счете, совершенно пассивными инструментами их класса"); в главе 3 мы обнаружим причинность,proairesis, рас- суждение, целесообразность ("Мы заявляем о специфичности человеческого поступ- ка, который, проходя через социальную сферу, сохраняет свою целенаправленность и преобразует мир, исходя из имеющихся условий. С нашей точки зрения, человек характеризуется прежде всего преодолением ситуации, тем, что ему удается сделать из того, что сделали с ним, если даже он никогда не видит самого себя в своей объективации").
132 схем к событиям, он довольствуется глазами, данными ему, чтобы ви- деть; надо только не отказываться видеть, не притворяться, что не пони- маешь того, что понимаешь! Ведь, как известно, существует искушение методическими излишествами, толкающее нас на безуспешный и трудо- емкий поиск условий понимания, которых мы даже не стали бы искать, если бы мы их уже не видели; это искушение наукообразием: переина- чить непосредственное восприятие. Немало социологов «будут так же делать вид, что они обращаются к социальному факту как к чему-то не- знакомому, словно их исследование никак не связано с их опытом соци- альных субъектов в сфере межсубъектных отношений; под тем предло- гом, что социология создается не благодаря этому реальному опыту, что она является его анализом, разъяснением, объективацией, что она пере- краивает наше первоначальное видение социальных связей, они не вспом- нят о еще одном очевидном факте: что мы можем расширять наш опыт социальных связей и формировать представление о подлинных соци- альных связях только по аналогии или по контрасту с тем, что мы пере- жили, короче, благодаря воображаемым вариациям этих связей»20' °~ этому мы с облегчением узнаем, что социологи только что закончили раз- работку метода, называемого контент-анализом (content analysis), который заключается в прочтении и осмыслении некоего corpus 'a текстов с соци- ологической точки зрения; когда социолог занимается социологией прес- сы или образования и изучает le Canard enchaîné или отчеты об экзаме- нах на звание титулярного профессора, то его метод заключается в том, чтобы прочесть эти тексты и выявить в них идеи и темы, как это делает любой читатель. Таким образом, историческое объяснение заключается в том, чтобы найти для истории способ объяснения, который, так или иначе, был нам «всегда известен»; вот почему его можно назвать пониманием, вот по- чему история нам знакома, и мы всегда чувствуем себя в ней как дома. У историографии не было своего Галилея или Лавуазье, да и не могло быть. Поэтому в ее методе не произошло никакого прогресса со времен Геродота и Фукидида, как бы странно ни выглядело это утверждение; зато источниковедение и особенно, как мы увидим ниже, историческая топикадостигли значительного прогресса. Нередко делались попытки пре- 20 M. Merleau-Ponty. Eloge de la philosophie el autres essais. N.R.F., 1968, p. 16; о "воображаемой вариации" Гуссерля см. R. Toulemont. l'Essense de la société selon Husserl P.U.F., 1962, p.22. 37, 90, 192, 289.
133 одолеть наивные воззрения благодаря какому-нибудь открытию, относя- щемуся к функционированию истории; классическим примером здесь является экономический материализм. Эти методологические поиски так и не увенчались успехом, и главная проблема философов, проповедую- щих какую-либо историческую методологию, заключается в том, чтобы вернуться к очевидности и здравому смыслу в тот момент, когда они ста- новятся историками; известно, что Тэн-историк делает нечто иное и с большим успехом, нежели Тэн-теоретик, что марксисты «ослабляют» свой детерминизм, что Огюст Конт, который говорит об исторической неиз- бежности, добавляет затем, что это «изменчивая неизбежность». Историческое объяснение не может ссылаться ни на один принцип, ни на одну постоянную систему (каждая интрига обладает своей особой структурой причинности), поэтому у историков-профессионалов гораздо меньше идей об истории, чем у любителей. Как бы удивительно это ни показалось, историческая методология не имеет определенного содержа- ния: и не потому что история описывает экономические системы, обще- ства и культуры, и историк лучше других знает, что они собой представ- ляют и как они между собой связаны; об этом знают все, или, если угод- но, никто не знает. Иногда публика составляет лестное для себя, но при этом ложное мнение о проблемах историка; они редко определяются воп- росом о том, верны ли суждения экономического материализма, являют- ся ли общества структурированными и имеют ли культуры эпистемиче- скую основу; историки как максимум считают, что им следовало бы по- знакомиться со всеми этими прекрасными вещами, но поскольку они никак не могут найти профессионального подхода к ним, то они решают, что это все философия, и что это для них слишком сложно, хотя, конечно, очень любопытно. Не то чтобы большинству историков была свойствен- на большая ограниченность, чем редакторам литературных обозрений: просто в своей работе они никогда не сталкиваются с этими проблемами, и не могут столкнуться. Рискуя разочаровать читателей, должен предуп- редить, что, встретив интересный социальный или культурный факт, не надо представлять его на экспертизу историку, надеясь, что тот применит подходящую методику, выявит основу и свяжет культурные явления с эко- номическими. Поэтому ничто так не разочаровывает, как чтение истори- ков, особенно выдающихся: у них нет идей. Конечно, гораздо интерес- нее, когда физик, вместо того чтобы говорить о физике, что довольно спе- цифично, рассказывает нам, искривлено ли пространство и является ли индетерминизм последним словом науки; так же точно в истории суще-
134 ствует традиция для не-историков. Отсюда подозрительная популярность некоторых сочинений выдающихся историков. Так, великий Макс Вебер в своей не самой лучшей книге поднимает проблему, которую представ- ляют как проблему примата экономики или религии; великий Панофски в своих parerga однажды вообразил, будто существует прямое соответ- ствие между Суммой богословия святого Фомы и композицией готиче- ских соборов: вот какую историю мы любим. У Марка Блока, Пиренна или Сайма, к сожалению, нет ничего, кроме истории: поэтому имена этих историков произносят с почтением, но не вдаваясь в подробности. Со времен Канта мы знаем, что науке следует учиться у ученых и обращать внимание на то, что они делают, а не на то, что они иногда говорят делать; мы видим, как историки занимаются эпиграфикой или приходскими книгами и гораздо меньше озабочены выработкой общей концепции исторических и социальных явлений. Да и зачем она им? Их ремесло - разъяснять в подлунной манере, а понимание не выносит ря- дом с собой объяснений какого-либо другого типа. Предложим им исто- рический материализм. Одно из двух: либо соотношение между эконо- мической и социальной сферами может быть установлено на уровне фак- тов, и тогда материалистическая теория теряет свой смысл, либо оно недоступно пониманию, и теория становится мистикой. Ведь если пола- гать, что водяная мельница порождает крепостное право таким же таин- ственным для нас образом, каким избыток мочевины порождает мрач- ные видения, то в этом случае марксизм является предметом веры; но он заявляет о своем историзме и утверждает, что связь между мельницей и крепостным правом обнаруживается эмпирически. В таком случае про- блема уже не в проповедовании идеи о базисе, определяющем настройку, а в выстраивании последовательной интриги, связывающей мельницу из первого акта, с крепостным правом из второго акта, и все это без вме- шательства какого бы то ни было dem ex machina. Если марксизм прав, то сама логика фактов подведет нас к такой интриге; в ожидании этого счастливого дня оставим марксизм в кладовке, куда складывают иллю- зии и благие намерения. Или марксизм противоречит практическому объяснению крепостного права, и он ложен, или он согласуется с ним, и тогда он избыточен; историческое объяснение может быть только конк- ретным; всякое другое объяснение, в лучшем случае, будет его повторять. Марксизм мог бы быть констатацией истины: «изучая фактические под- робности истории, мы замечаем, что экономические причины имеют ис-
135 ключительную важность»; но он не может быть методом, заменяющим понимание. Он может быть как максимум эвристикой. Онтология историка Конкретность всякого исторического объяснения означает, что наш мир состоит из действующих сил, из центров действия, которые только и могут быть действующими причинами, в отличие от абстракций. Эти силы представляют собой либо вещи (солнце, которое нам светит, вода, ветря- ная мельница), либо животных и людей (крепостной, мельник, француз). Для того чтобы историческое объяснение было приемлемым, оно не дол- жно нарушать каузальных отношений, которые связывают между собой действующие силы интриги: мельника, его хозяина, мельницу. Эти силы, иначе говоря, эти субстанции, являются как бы опорами, на которые ук- ладывается объяснение. Мы не имеем права заменять какую-то из этих опор абстракцией, играющей роль deus ex machina; если в интриге будет такая прореха, то объяснение окажется неприемлемым. Вот два примера. Известно, сколько шума наделала книга, в которой Панофски излага- ет свое воображаемое открытие прямого соответствия между важнейши- ми «суммами богословия» XIII в. и композицией готических соборов. Я не знаю, действительно ли это соответствие существует и не является ли оно одним из многочисленных призраков, порожденных искусством комбинаций. Но предположим, что оно существует; в таком случае един- ственной и истинной проблемой будет практическое объяснение того, как могло возникнуть это соответствие между книгой богослова и произве- дением архитектора; конечно, Панофски пытается объяснить это: может быть, архитекторы и богословы общались, и некий мэтр решил передать в своем искусстве приемы членения схоластики, как Сера и Синьяк ре- шат применить к живописи физическую теорию основных цветов (кото- рую они к тому же плохо поняли, так что цвета на их картинах плохо сочетаются и образуют гризайль)? Можно придумать и множество дру- гих объяснений, но пока не будет найдено правильное, тезис Панофски - это неоконченная страница, и никак не образец для гуманитарных наук21* 21 Cf. Wölflin. Rennaissance et Baroque, trad. fr. N.R.F.,1968, p. 169: "Путь, веду- щий от кельи философа-схоласта к мастерской архитектора, не столь очевиден". Среди прочих причин для сомнений по поводу гипотезы Панофски можно указать и
136 Второй пример. В сочинении знаменитого автора с одобрением цити- руется следующая социологема: «Математический рационализм XVIII века, подкрепленный капиталистическим меркантилизмом и развитием кредита, ведет к восприятию пространства и времени как гомогенных и бесконечных сфер». Какая же интрига может без лакун привести нас от кредитного обязательства к исчислению бесконечно малых? Если бы речь шла о первобытных, то можно было бы вообразить следующую историю: этнограф, закончивший почтенное учебное заведение, изучает концеп- цию пространства в племени, чья стоянка окружена крепкой оградой; ста- рик, считающийся оригиналом со своеобразными идеями и всегда жив- ший несколько обособленно, рассказывает ему какую-то галиматью, ко- торую он выдумал во время своих медитаций, и, пустив воображение по волне аллегорий и аналогий, заявляет: «Что же до великого Целого, кото- рое нас окружает, то оно кругло, как все совершенное, как горшок, как матка, как деревенская ограда». Этнограф, конечно, заключил из этого, что пространство в сознании первобытных имеет вид деревни, в которой они живут. Однако, когда место действия переносится в Париж или Ту- рин XVIII в., когда деревенская ограда сменяется отсроченными сделка- ми и векселями, а старик становится Даламбером или Лагранжем, то при- думать подходящую интригу уже труднее22' на то, что этот историк явно поддался иллюзии ретроспективного взгляда. С нашей точки зрения, значительный объем Сумм и метод последовательных членений яв- ляются характерными чертами схоластики. Но как их воспринимали в ХШ в.? Не следует забывать о том, что Суммы были просто учебниками и что философские труды, которыми прославились Средние века имели, как правило, объем обычной книги или брошюрки, как и в наши дни. Когда Панофски сравнивает многочленное изобилие соборов с изобилием Сумм, то он, конечно, имеет в виду Сумму богосло- вия. Но если открыть Сумму против язычников, которая является не учебником, а новаторским сочинением, одним из пяти-шести величайших философских текстов в мире (к тому же, ее первоначальное название - Liber de veritate fldei), то вместо готического леса мы увидим толстый том, состоящий из кратких глав, сочинение довольно гибкое и при элегантной отточенности стиля не страдающее педантизмом по части членений; его можно было бы назвать картезианским, если бы в нем не было гораздо больше ясности, чем у Декарта. Поэтому Панофски напоминает эру- дита, который пытается в 3000 г. связать искусство и философию нашего века; взяв за образец университетский учебник по философии для первыого курса, он пришел бы к выводу, что метод нумерации абзацев и типографские правила были для нас неотъемлемыми чертами философского сочинения; это можно было бы легко свя- зать со структурализмом в живописи Мондриана, Вазарели и абстракционистов.
137 Как однажды сказал с живостью, свойственной его возрасту, молодой историк, невольный последователь аристотелевской традиции, «истори- ческое высказывание, в которое нельзя подставить слова вещи ют люди, а можно - только такие абстракции, как менталъностъ или буржуазия, вполне может оказаться вздором». Для того чтобы вексель в конце кон- цов стал причиной появления исчисления бесконечно малых, причин- ность должна пройти через расчетчиков и торговцев, которых труднее увязать между собой, чем абстрактные слова. Абстракции не могут быть действующими причинами, ибо они не существуют; как гласит Софист, «только то, что реально существует, обладает силой воздействовать на что-либо или подвергаться воздействию чего-либо». Только действую- щие лица некой интриги существуют и могут быть субстанциями со сво- ими обстоятельствами, конкретными существами со своим образом жиз- ни. Снег и лебедь - белые, Сократ прогуливается: это субстанции; белый снегявляется причиной воспаления глазных оболочек, но Белизна такой силы не имеет. Для убийства Сократа требуется цикута или Анут: афин- ская демагогия и консерватизм не обладают этой силой, так как суще- ствуют только демагоги и консерваторы. Франция не ведет войны, так как она реально не существует, существуют только французы, у которых и может случиться война. Не существует и никаких производительных сил, существуют только люди, занятые производством. Существует толь- ко предметное, вещи или люди, реальное, индивидуальное и определен- ное. Для историка, как и ддя всякого человека, действительно реальными являются индивиды. А не отношения, как в науке со времен Ньютона. И не Дух (у историков, этих Сынов Земли, есть наивная, неуклюжая мане- ра цепляться за истину; их девиз: «Реализм прежде всего». Например, ддя философа гегелевская онтология может сколько угодно быть онтоло- гией в движении, она может быть сколь угодно бессмертной благодаря четкости, силе и утонченности, с которой Гегель провел свой образцовый интеллектуальный эксперимент; ддя историка гегелевская онтология бес- полезна и неприменима, потому что это ложная онтология; только это он и видит). 22 См. критику Боркенау в Canguilhem. La connaissance de la vie. 2 éd. Vrin, p. 108-110: "Декарт не столько подсознательно отразил практику капиталистиче- ской экономики, сколько сознательно рационализировал машинную технику". Нуж- но признать, что не многие произведения так незаслуженно расхвалены, как книга Боркенау (которую сейчас переиздают), разве что сочинение Lukacs.
138 Абстракция в истории Традиция философствования, унаследованная от историцизма, дает самое ложное из всех существующих представлений об истории. Теорий имеется более, чем достаточно; в истории суть проблемы не бывает тео- ретической (тогда как она может быть таковой в науках); в источникове- дении она тоже не всегда теоретическая. Возьмем падение Римской им- перии или Гражданскую войну в Америке; причины - на виду и в пол- ном беспорядке; нужна ли нам доктрина, указывающая, как собрать механизм и какая деталь идет сначала, а какая - потом? Будет ли синтез ошибочным, если механизм собран не в том порядке? Все происходит иначе. Сложность истории в том, что она выводит на сцену тысячи или миллионы субстанций, и что практически невозможно проследить за ка- узальным движением, рассматривая каждую из них в отдельности; исто- риография неизбежно является тахографией. А мелкая деталь, из-за ко- торой все меняется, часто проскальзывает сквозь сеть подобного лако- низма. В истории все происходит, как в политике: сложность не в том, чтобы сочинить декрет или составить план, а в том, чтобы осуществить их. А из-за конкретных деталей декрет, едва оказавшись за воротами сто- лицы, можетувязнуть в пассивном сопротивлении; план, конечно, может отвечать нормам самого либерального социализма или свободного предпринимательства самого прогрессивного толка, но, к сожалению, если менеджерам не хватает предприимчивости, а рабочим - ноу-хау, то план будет не более чем ложной абстракцией. Подписавший его министр эко- номики потерпит крах, а историк, оценивая этот план, впадет в заблуж- дение. К тому же эта тахография пишется на абстрактном языке, отсюда и грозящая ей опасность. «Не следует недооценивать силу аболиционистс- ких идей в развязывании Гражданской войны в Америке»; «феодальное общество возникло из-за того, что при слабости и отдаленности цент- ральной власти каждый искал себе покровителя поближе»: исторические книги фатальным образом впадают в такой стиль. Но действительно ли не следует недооценивать аболиционистские идеи? и как уловить эти идеи? Северяне мертвы, к тому же их было слишком много, «идеи» были свойственны всем и никому в отдельности, и маловероятно, что сами се- веряне разбирались в своих мыслях; еще менее вероятно, что они смогли бы написать или сказать об этом, если бы их спросили. «Слабость и от- даленность власти»: но может ли власть быть иной? Начиная с какой
139 степени отдаленности люди ищут себе других покровителей? «Отдален- ность власти» может быть прозрением великого историка, а может про- звучать и в болтовне о политике в кафе. История обречена на то, чтобы ловить реальность сетями абстрак- ций. Поэтому она постоянно подвергается искушению овеществить аб- стракцию, придать слову, вышедшему из-под пера историка, то же значе- ние причины, какое имеют вещи и люди; и даже считать, что сама эта абстрактная причина ничем не причинена, что на нее ничто не влияет, и что с ней не может произойти ничего исторического: предполагается, что она возникает и исчезает в силу необъяснимого каприза. Другими слова- ми, историки нередко подвергаются искушению выделить на однообраз- ном фоне взаимодействий между субстанциями, составляющем историю, некие структуры, которые бы объясняли историческое развитие и, в ко- нечном счете, обуславливали бы его или даже были бы его причиной, не будучи, в свою очередь, причиненными. Великие исторические теории обычно ничем иным и не являются: они заключаются в допущении того, что историческое развитие имеет структуру, анатомию, что можно опре- делить схему того механизма, который его движет. Примечательно, что в каждую эпоху эта операция повторяется с учетом последних завоеваний в области не-событийного; XVIII в, полагал, что движущая сила истории - в климате, в законах, в нравах2^ Wb- вопл™ экономику в базисе, а наш век, чьи завоевания более утонченны, склонен овеществлять харак- тер эпохи или структуру воззрений. Ведь мы охотно полагаем, что куль- тура каждой эпохи определяется некими структурами (визуальная грам- матика барокко, механистическое видение физического мира и т.д.), ко- торые ее ограничивают и придают ей определенное стилистическое единство; не многие идеи столь популярны, как эта, поскольку она вызы- вает своего рода горькое упоение, которое идет от исторического реляти- визма, и придает истории головокружительную глубинулМы приведем пример подобных структур и того, как извлечь из них пользу, а также несколько случаев злоупотребления ими. 23 Что сильнее: законы или нравы? Дискуссия восходит к Платону (Законы, 793 a-d, cf. 788 b); см. напр. A. Boeckh. Economie politique des Athéniens, перевод перво- го издания этой важнейшей книги, vol. I (Paris, 1817), р.З; Гегель говорит о взаим- ности действия (Morceaux choisis par Lefebve et Guterman, n° 110).
140 Пример: религия у греков Эволюция религии у греков до и после начала эллинистической эпо- хи, эволюция религии у римлян до и после конца Республики, а также эволюция религий Индии от эпохи Вед до индуизма определяются од- ним и тем же изменением структуры: во всех трех случаях мы видим прежде всего религии, которые заключались в культе, обращались ко всем гражданам и следовали ритму официального календаря; таковы брахма- низм, религия Афин классической эпохи и религия республиканского Рима; затем наблюдается переход к религиям, где каждый верующий, по своему желанию, выбирает себе одно божество, к которому он относится с особой религиозностью и которое является для него единственным: это энотеизм «мистического язычества», в котором и против которого разви- валось христианство, это индуизм с его бесчисленными сектами и всеоб- щей терпимостью. Выражаясь безобразно, но кратко, скажем, что про- изошел переход от религиозной структуры с «обязательным меню», к религии «а ля карт», на выбор; вторжение восточных религий (ставших под греческим влиянием религиями посвящения) в Римскую империю - это только одна сторона, следствие коренного изменения структуры, ко- торое затронуло и традиционные божества. С изменением структуры одно действие, внешне идентичное - призывание Юпитера, - меняет смысл, хотя текстуально оно остается прежним: в первом случае к Юпитеру об- ращаются как к официальному лицу, во втором - как к избранному по- кровителю, сумевшему тронуть душу того, кто стал ему поклоняться. Когда верующий избирает таким образом особого бога, он вовсе не отрицает существование других божеств: энотеизм - это не монотеизм. Такая терпимость была общепринятой в античные времена; как счита- лось, боги суть те же для всех людей, так же как дуб - повсюду дуб; каж- дый народ, как максимум, дает им свои имена, то есть имена богов пере- водятся с одного языка на другой, как имена нарицательные. Но когда установилась структура религии «по выбору», в терпимости произошли структурные изменения: поклоняющийся избранному божеству, не отри- цая остальных богов, верит, что его бог лучше остальных, что он вопло- щает для него всех остальных, что остальные боги являются этим самым богом под неправильными именами, подобно тому как влюбленный за- являет, что его любимая — самая прекрасная и что она воплощает для него всех прочих женщин, существования которых он при этом не отри- цает, так же как их права быть кем-то любимыми. Понятно, что эта об-
141 щепринятая терпимость должна была со сменой людей и народов пре- вратиться в нетерпимость под воздействием монотеизма или эксклюзив- ной позиции христиан; с какой стати, спрашивали себя люди, христиане отказывают в уважении чужим богам и особенно божественной природе императора, отрицают существование этих богов, и даже считают их де- монами (ибо так тогда воспринимали христиан)? В обстановке всеобщей терпимости эксклюзивная позиция христиан выглядела непонятной и, следовательно, ошибочной; их безбожие могло объясняться только скры- той извращенностью, противоестественным грехом, а до того так же вос- принимали монотеизм евреев. Конечно, эта идея двух религиозных структур имеет только дидакти- ческий смысл; переход от одной структуры к другой не произошел по мановению волшебной палочки, он объясняется самой своей прогрес- сивностью; вернее, это просто слово, передающее прогрессивное изме- нение. Начиная с Ригведы и Гомера, мы отмечаем существование личной веры в тени коллективной религии, а официальная религия доживет до самого конца античности; как сказал бы Соссюр, «здесь отсутствует на- мерение перейти от одной системы отношений к другой; перемена каса- ется не упорядоченного целого, а только отдельных элементов его»24' Однако сильно искушение злоупотребить дидактической абстракцией и рассуждать следующим образом: «Уже для того чтобы восточные боже- ства или старая языческая религия могли восприниматься как вопрос личной веры, необходима была смена структур; не вторжение восточных религий перевернуло систему, а сам этот переворот сделал возможным вторжение». Остается только найти объяснение перевороту; но как раз этого избегают, и выходит, что перемены случаются из-за какого-то тра- гического каприза истории. Структуры: свод несуразностей Дело происходит следующим образом. Предположим, я хочу сказать, что в XVI в. уличные часы были редкостью и шли неточно, и, следова- тельно, люди приспосабливались к известной приблизительности в рас- порядке времени; чтобы изобразить это явление более живо, я его маски- 24 Cours de linguistique générale, p. 121 (пит. по: Соссюр Ф. Курс общей лингви- стики. Екатеринбург. 1999, с.86).
142 рую и пишу, что для людей XVI в. время было приблизительным, непод- вижным. Мне останется только указать, что не низкое качество часов позволяет нам понять, как они воспринимали время, а, напротив, их вос- приятие времени как приблизительного мешало им улучшить качество и увеличить количество часов. Так, например, согласно Р. Леноблю25' тичная концепция природы была виталистской: то есть невозможно было воспринимать феномены в механистическом духе, пока оставалось пред- ставление о природе как о матери; сначала должен был произойти пере- ход от одного из этих представлений к чему-то другому. Автор сравнива- ет эту таинственную революцию с внезапными мутациями, наблюдае- мыми в биологии. Мы видим, как иллюзия автономного существования структур вызывает новую иллюзию: эпоха имеет цельный стиль, особый характер, какой имеют, в нашем представлении, умбрийские пейзажи или различные кварталы Парижа26' «А действительно ли нам об этом извест- но? - просвещает нас Шпенглер. - Между дифференциальным исчисле- нием и династической властью Людовика XIV, между античным поли- сом и Евклидовой геометрией, между перспективой в голландской живо- писи и преодолением пространства благодаря железной дороге, телефону и дальнобойным орудиям, между контрапунктной музыкой и системой кредита существует глубокая формальная связь». Какая именно связь - этот вопрос он оставлял другим. Теперь мы можем перейти к третьей иллюзии - историческому релятивизму. Вот уже тридцать лет Коллинг- вуд переворачивает пласты эпистемической почвы, отмечая вслед за Ге- гелем, что милетская физика подразумевает некие базовые принципы: то, что существуют природные объекты, что они образуют единый мир, и что они состоят из одной и той же субстанции27' он называл предвари- тельными предположениями принципы, которые, определяя вопросы, об- ращенные к бытию, предопределяют и ответы на них; это приводило Коллингвуда к радикальному историзму: физика - это изложение грез, история представлений о физике. Знакомое, сто раз слышанное сужде- ние: всякое знание подразумевает некий набор критериев, вне которого невозможен никакой анализ, и эта структура не основана на суждениях, 25 R. Lenoble. Histoire de Vidée de la nature. Paris: Albin Michel, 1969, p. 31. Сразу же добавим, что это посмертное издание известного представителя современ- ной науки. 26 Оо иллюзии стилистического единства см. гл. II, прим. 20. 27 A. Shalom.Collingwoodphilosophe et historien. P.U.F., 1967, p. 107, 172, 433.
143 поскольку она является условием любого суждения; итак, в истории на- блюдается смена различных Weltanschauung, в равной степени обосно- ванных, возникающих необъяснимым образом и сменяющих друг друга только путем разрыва и перехода в новую структуру; эТа аргументация была бы неопровержима, если бы она не заключалась в овеществлении абстракций. Видимо, истории не очень удается проникнуться принципом взаимо- действия, который география восприняла с приходом Гумбольдта. Все взаимозависимо, и не может быть так, чтобы какая-то причина сама не была причинена, если только это не сама Первопричина; это прекрасно понимают марксисты: едва успев заявить, что базис определяет надстрой- ку, они, вопреки всякой логике, спешат добавить, что та оказывает на него ответное воздействие. На событийном поле не бывает разрывов; там все - вопрос степени: различная устойчивость реалий, различные ритмы временного измерения, различная степень осознанности этих моментов, различная вероятность наших прогнозов. Нет ничего конкретнее истории. Идеи, теории и концепции истории неизбежно являются мертвым грузом исторического сочинения, так же как теория наследственности остаются мертвым грузом сочинения како- го-нибудь романиста. Идеи не слишком интересны; это академическое упражнение или светский ритуал, как презентации знаменитых кутюрье. У истории нет ни структуры, ни метода, и заранее ясно, что любая теория в данной области будет мертворожденной. VIL TeopuUy типЫу понятия Либо существует понимание, либо не существует-истории. А может ли существовать нечто большее, чем понимание? Можно ли различать в объяснении индивидуализирующий метод и другой момент - обобще- 7 Отто г е28 пРеДписывал историку в качестве орудия, если не в 28 О. Hintze. Staat und Verfassung: gesammelte Abhandlungen zur allgemeinen Verfassungsgeschichte. Göttingen, repr. 1962, особенно р. 110-139: Typologie der ständischen Verfassung des Abendlandes; см. тж Th. Strieder. Staat und Gesellschaft im Wandel unserer Zeit. Munich, Oldenburg, 1958, p.172: "Der Typus in der Geschichtswissenschaft; R. Wittram. Das Interesse an der Geschichte. Göttingen, 1968,
144 качестве цели, постичь anschauliche Abstraktionen, интуитивные абстрак- ции, например просвещенный абсолютизм (историком которого он был); эти абстракции должны иметь относительно обобщенный характер, не будучи при этом совершенно оторваны от неповторимости феноменов, как законы физики или химические модели, и они должны дать возмож- ность проникнуть в суть событий. Таким образом, исторические абст- ракции суть то, что в иных случаях называют теорией в истории: просве- щенный абсолютизм, Французская, Английская или Американская рево- люции как восстания буржуазии. В чем заключается то. что на первый взгляд кажется привлекательным, убедительным, разумным в великих теориях, которые пытаются объяснить все движение истории? Есть ли в них нечто болыпееА нежели обычное понимание? Например, Ростовцев предлагал рассматривать политический кризис в Римской империи нача- ла III в., когда восторжествовала «военная монархия», как результат кон- фликта между армией, представляющей крестьянские массы и предан- ной императору, и буржуазией, связанной с муниципалитетами и Сена- том; в общем, якобы это был конфликт между городом и деревней, а императоров династии Северов следует сравнивать не столько с Рише- лье, сколько с Лениным... Какова же природа теорий подобного рода, и в чем типичность «конфликта между городом и деревней»? Мы сейчас увидим, что теории и типы, при всем их социологическом и наукообраз- ном обличьи, просто сводятся к вечной проблеме понятий; ибо что такое «интуитивная абстракция», как не подлунное понятие? Пример теории Конфликт между городом и деревней не объясняет кризиса III в., как одно событие может объяснять другое; конфликт и есть этот кризис, ос- мысленный определенным образом: солдаты - опора и любимцы монар- хии, выходцы из бедного крестьянства, а их политические акции вызва- ны сохранившейся у них солидарностью с их собратьями по несчастью. Значит, сама теория Ростовцева — это интрига (или форма ее изложения, р.46: "Vergleich, Analogie, Typus"; В. Zittel. "Der Typus in der Geschichtswissenschaft" in Studium générale, 5, 1952, p.378-384; CG. Hempel. "Typologiste Methoden in den Sozialwissenschaften" in Theorie und Realität, ausgewälte aufsätze zur Wissenschaftslehre (Hans Albert, ed.). Tübingen: Mohr, 1964.
145 и об ее адекватности не нам судить), обозначенная лапидарной форму- лой, а это подразумевает, что конфликты между городом и деревней отно- сятся к типу исторических явлений, достаточно распространенному для того, чтобы получить особое наименование, и что нечего удивляться, об- наружив пример такого типа в III в. нашей эры. Это краткое изложение интриги и одновременно классификация, как в медицине, когда врач го- ворит: «болезнь, развитие которой вы описали, - обычная ветрянка». Ве- рен ли диагноз Ростовцева? A prioiri (то есть рассуждая в рамках ретро- дикции, сравнивая вероятные значения причин, как мы увидим в следу- ющей главе) это не очень понятно: в наше время во многих странах третьего мира армия часто играет важную политическую роль, посколь- ку является единственной организованной политической силой, как и в Древнем Риме, но ее роль в разных странах не одинакова: бывает, что армия представляет интересы крестьян, бывает, что она их угнетает, бы- вает, что озабоченность национальной безопасностью заставляет ее под- держать стремление буржуазии навести внутренний порядок, бывает, наконец, что она играет в государственные перевороты из-за соперниче- ства между группировками офицеров или между родами войск (такое случалось даже в Риме, во время кризиса 69 г. после смерти Нерона). Во всяком случае, поскольку теория Ростовцева - это, по сути, просто инт- рига, то и судить о ней можно исключительно на основании историче- ских критериев. Теория - это просто краткое изложение интриги Если кризис III в. действительно был таким, каким представляет его Ростовцев, то это был еще один конфликт между городом и деревней: теория отсылает нас к типологии. Об этом типе конфликтов много гово- рили в 1925 г. и таким образом интерпретировали русскую революцию и итальянский фашизм; можно полагать, что эта интерпретация небезо- сновательна, наряду с десятками других, также отчасти верными: ведь история - наука олисагельная, а не теоретическая, и любое описание все- гда будет неполным. Отметим, что «конфликт между городом и дерев- ней» в действительности не является типом; это тоже просто краткое из- ложение понятной интриги: когда организаторы и получатели доходов в области сельского хозяйства реинвестируют доходы от земли в город- скую сферу, то это вызывает у крестьян враждебное отношение к горожа-
146 нам, и возникает, так сказать, геополитическая проекция экономического разлада. Тут читатель догадывается о том, что творилось в сознании ис- ториков, исходивших из данной теории или из данного типа: они попа- дали в ловушку абстракции, огда интрига возведена в тип и получает название, то мы склонны забывать об определяемом и ограничиваться определением; мы видим, что здесь имеется конфликт, мы знаем, что в России, в Италии и в Древнем Риме есть города и связанные с ними де- ревни, и кажется, что теория сама находит свое место; ведь будучи впер- вые сформулирована в общем виде, она произвела эффект социологиче- ского откровения. Итак, мы считаем ее экспликативной, забывая, что это всего лишь краткое изложение заранее придуманной интриги, и при- меняем ее к кризису III в., как если бы для объяснения события мы ссы- лались на краткое изложение того же события. В то же время мы забывам преобразовать это краткое абстрактное изложение в реальную интригу; мы забываем, что город, деревня и армия - не субстанции, и что суще- ствуют только горожане, крестьяне и солдаты. Для того чтобы объясне- ние звучало убедительно, нужно было бы начать с постулирования того, что эти реальные солдаты сохранили свои классовые рефлексы (бывших) крестьян и не забыли о своих собратьях по несчастью, попав в армию; однако, как сказал бы Сартр, мы перескочили через эти связующие звенья. Конечно, понятно, что придает историческим теориям Ростовцева или теории Жореса о Французской революции свойственный им авторитет: они подразумевают типологию, в которой есть нечто возвышенное; бла- годаря им история становится ясной и таинственной, как драма, где дей- ствуют могучие силы, знакомые, но при этом невидимые, и всегда под одним и тем же названием: Город, Буржуазия; читатель окунается в ат- мосферу аллегории, если, вслед за Музилем, понимать под аллегорией такое умонастроение, при котором все выглядит более значимым, чем оно того действительно заслуживает. Эта склонность к драматизму мо- жет вызвать только симпатию: драматическая поэзия, говорит Аристо- тель, более философична и серьезна, чем история, поскольку она связана с общими положениями; поэтому история, стремясь к глубине, всегда пыталась освободиться от присущей ей банальности, непредсказуемости и анекдотичности, чтобы обрести серьезность и величественность, со- ставляющие всю прелесть трагедии. Теперь остается выяснить, может ли типология быть чем-то полезна для истории: зачем тому, кто хочет по- нять интригу в Хоэфорах (вторая часть Орестеи - прим, перев.), знать,
147 что она такая же, как в Электре, и что монархия Лагидов напоминает просвещенный деспотизм Фридриха II? По всей видимости, типология может иметь большое эвристическое значение, но непонятно, что она может прибавить к историческому объяснению. Возможно, она могла бы стать самостоятельной дисциплиной, отдельно от истории? Сомнитель- но, но не стоит отнимать у людей надежду. Типическое в истории Всегда приятно найти в описании Китая эпохи Сун строки о патерна- лизме в личных отношениях или о коллегиях ремесленников, которые вы можете прямо перенести в изображение древнеримской цивилизации: ваш текст по римской истории уже готов, а главное - историк-китаист подаст вам идеи, до которых вы сами никогда не дошли бы, и поможет вам заме- тить существенные различия; более того: наличие одних и тех же фак- тов, отделенных друг от друга веками и тысячами лье, как будто бы ис- ключает любую случайность и подтверждает, что ваша интерпретация древнеримских реалий истинна, поскольку соответствует таинственной логике вещей. Много ли типического встречается в истории? Существу- ют такие науки, как медицина или ботаника, которые описывают тип на нескольких страницах: такое-то растение, такая-то болезнь; им повезло в том отношении, что два цветка мака и даже два случая ветряной оспы гораздо больше похожи друг на друга, чем две войны и даже чем два просвещенных абсолютизма. Но если бы история тоже поддавалась ти- пологизации, то это было бы уже давно известно. Безусловно, есть по- вторяющиеся схемы, поскольку комбинации возможных решений любой проблемы не бесконечны, поскольку человек - животное подражающее, поскольку поступки тоже имеют свою таинственную логику (как это за- метно в экономике); прямые налоги, наследственная монархия - это зна- комые типы; произошла не одна забастовка, их было много, и явление пророчества у евреев включает в себя четырех великих пророков, две- надцать малых и множество неизвестных. Однако не все типично, собы- тия не размножаются по видовому признаку, как растения, и типология могла бы быть полной, только если бы ее критерии были поверхностны- ми и если бы она сводилась к перечню исторической лексики («война: вооруженный конфликт между державами») - иначе говоря, к понятиям, - или если бы она пошла на инфляцию понятий: стоит только начать, и
148 вы повсюду найдете барокко, капитализм и homo ludens, а план Маршал- ла станет еще одним проявлением извечного потлатча. Не раз уже пред- принимались попытки учредить рядом с историей историческую типо- 29: это один из многих видов деятельности, объединенных под расплывчатым названием социологии; это же частично относится к твор- честву Макса Вебера, и, в определенном смысле, к творчеству Мосса. Как показывает опыт, то, что удается свести к типическому, часто оказы- вается слишком кратким и потому неинтересным; типология очень быст- ро уступает место наслоению исторических монографий; в общем, эти типологии до того поверхностны, что использовать их невозможно (в том числе, сколь ни печально, веберовские типологии); когда специалист по античной истории смотрит на предложенное Гурвичем распределение по группам или типам нравственности, то он замечает, что в них нет ничего, что подходило бы к «его периоду». Причина разочарования очень проста: четкие различия между вида- ми и индивидами встречаются только в биологии; в естественной исто- рии типы имеют субстанциальную основу, то есть живые организмы; они размножаются более или менее одинаково, и в них можно объективно различать типическое и индивидуальные особенности; в истории, напро- тив, тип - это то, чем его делают; он субъективен, в том смысле, в каком говорил об этом Марру: он представляет собой то, что избирают в каче- стве типического на событийном поле. Мы прекрасно знаем, что истори- ческих типов как таковых не существует, что события не воспроизводят- ся с постоянством природных видов, что типическое в истории есть ре- зультат выбора: можно взять просвещенную монархию в целом, или какой-то ее аспект, или «малопросвещенные» аспекты монархии, кото- рая в остальном является таковой; в общем, каждый по-своему опреде- лит тип «просвещенной монархии». Короче говоря, есть бесконечное мно- жество типов, поскольку они существуют только благодаря нам. Мы сно- ва приходим к историческому номинализму. В истории не существует естественных объектов (как растение или животное), которые позволяли бы создать типологию или классифика- цию; исторический объект есть то, чем его делают, и его можно переина- чить на основании тысячи равноценных критериев. Эта слишком боль- шая свобода приводит к тому, что, создавая типологию, историки неиз- 29 См. развитие идеи в A.R. Radcliffe-Brown. Structure etfonction dans la société primitive, trad. Marin. Editions de Minuit, 1968, p.65-73.
149 бежно испытывают неудобство: когда они объединяют несколько собы- тий по какому-то одному частному критерию, то они обязательно тут же добавляют, что другие аспекты этих событий не отвечают избранному критерию, хотя, казалось бы, это и так ясно; если кто-то из них утвержда- ет, что эвергетизм, понимаемый как разновидность дара, приближается в этом смысле к потлатчу, то он спешит добавить, что в других отношени- ях это, скорее, налог; а другой исследует, каким образом общества добы- вают необходимые им средства, сравнивает в этом смысле эвергетизм с налогом и считает необходимым сразу же добавить, что сравнение «исто- рически не имеет смысла», и что в других отношениях эвергетизм боль- ше напоминает потлатч. Типы суть понятия Но если тип создают, а не находят в готовом виде, если тип есть то, что выбирают в качестве такового, значит, ссылка на типичность ничего не добавляет к объяснению, а идея «использования типологии», сформу- лированная подобным образом, - не более чем наукообразный миф. Об- ращение к типическому, не добавляя ничего к объяснению, позволяет, как мы увидим, сократить его. Указывать на типическое в древнерим- ском кризисе III в. - все равно что сказать: «Этот тип конфликта нам хо- рошо известен, он уже описан под названием конфликта между городом и деревней». Но историк не может относиться к типическому так же, как естественник; последний, глядя на мак, говорит: «Это просто типичный мак», - и добавить тут ему практически нечего. Историк же должен сна- чала долго проверять, соответствует ли монархия Лагидов типу просве- щенного абсолютизма и не следует ли интерпретировать источники как- то иначе. Да и что он выиграет, определив, что это действительно про- свещенный абсолютизм? Ничего такого, чего бы он еще не знал и не проверил: однако он может сократить описание режима Лагидов, указав, что «в нем присутствовали все черты просвещенного абсолютизма»; и ему как хорошему историку останется только заполнить белые пятна и сказать, при каких обстоятельствах возник просвещенный характер дан- ного абсолютизма и в чем заключались его особености. Итак, тип и тео- рия годятся только для сокращения описания; о просвещенном абсолю- тизме или о конфликте между городом и деревней говорят только ради краткости, как говорят «война», а не «вооруженный конфликт между го-
150 сударствами». Теории, типы и понятия суть одно и то же: готовые крат- кие изложения интриги. Так что незачем вменять историкам в обязан- ность создание и использование теорий и типов: они всегда это делали (да и не могли делать ничего другого, если только не безмолствовали), но вперед от этого нисколько не продвинулись. Значит, история должна обобщать, вырабатывать типы и использо- вать их для интерпретации отдельных фактов? Никчемность этого науко- образного подхода становится очевидной, если посмотреть, к чему он сво- дится на практике. Что значит «использовать тип», прибегнуть к поня- тию «просвещенной монархии» для понимания Птолемея Эвергета? Значит ли это взять формулу просвещенной монархии, определение в че- тырех строках и проверить, приложимо ли оно дословно к царствованию этого государя и позволяет ли оно решить проблему его правления? Или это значит прочесть монографию о Фридрихе II или Иосифе II, понять рассказанную там интригу и сделать из этого выводы, чтобы понять Пто- лемея и задать себе вопросы о нем, которые иначе и в голову бы не при- шли? И что значит «сконструировать тип»? Если это выражение не обо- значает академической операции, состоящей в передаче содержания це- лой книги в чеканной формуле (и не без некоторой натяжки, ибо ни один из просвещенных абсолютизмов XVIII в. не похож на остальные и лю- бой историк может «разложить» это разнообразие по своему усмотрению), то конструирование типа есть не что иное, как понимание политики Фрид- риха II или Иосифа П. Конечно, пытаясь довести некое представление об этой политике до логического конца, можно обнаружить неизвестные ас- пекты деятельности этих государей: так называемое конструирование типов сводится к эвристическому процессу; политика Фридриха II, если ее удастся понять глубже, подскажет какие-то идеи специалисту по Пто- лемеям: использование типов — это то же самое, что называют еще срав- нительной историей; это не какая-то особая история и даже не методика, а эвристика. Короче говоря, так называемая обобщающая история не де- лает ничего сверх того, что делает просто история: понимает и делает понятным; правда, в ней чувствуется твердое намерение продвинуть по- нимание фактов дальше того предела, которым бы удовлетворилась бо- лее традиционная историография: «обобщающая история» - это, по-ви- димому, немецкое название того, что французы называют структурной или не-событийной историей. И вообще, с чего начинается типическое? Раз просвещенная монархия — это тип, не относится ли то же самое про- сто к монархии? Не будет ли все в истории типическим и не уподобится
151 ли типология словарю? Так оно и есть: типы суть не что иное, как по- нятия. Сравнительная история Если это так, то какое место сможет занять сравнительная история, дисциплина, которую сейчас усиленно развивают и которая по праву выглядит многообещающей, хотя представление о ней еще далеко от оп- ределенности? Заниматься сравнительной историей — это значит рассуж- дать о монархиях эллинистической эпохи, не упуская из виду тип про- свещенной монархии, какой она предстает в случае с Фридрихом 11. Что же такое сравнительная история? Особая разновидность истории? Мето- дика? Нет, это эвристика30' Трудность заключается в том, чтобы указать, где кончается просто история и начинается сравнительная история. Когда, изучая сеньориаль- ную систему в Форезе (Forez), мы приводим вперемежку факты, относя- щиеся к разным сеньориям - а что еще мы можем сделать? - то будет ли это сравнительная история? А если изучают сеньориальную систему во всей Европе? Марк Блок в Феодальном обществе сравнивает француз- ские феодальные отношения с английскими, но о сравнительной исто- рии говорит, только сопоставляя западные феодальные отношения с япон- скими; Heinrich Mitteis, напротив, публикует историю средневекового го- сударства в Священной Римской империи, Франции, Италии, Англии и Испании под следующим названием: Государство раннего средневеко- вья, очерк сравнительной истории. Когда Ремон Арон анализирует по- литическую жизнь индустриальных обществ с той и с другой стороны железного занавеса, то это называют социологией, возможно, потому, что речь идет о современных обществах; зато книга Р. Палмера, где дается анализ истории «эпохи демократической революции в Европе и Америке 1760-1800 гг.», считается классикой сравнительной истории. Происхо- зп О сравнительной истории, одном из самых динамичных и многообещающих направлений современной историографии (правда, не столько во Франции, сколько в англо-саксонских странах), представление о котором еще мало вразумительно см. библиографию у Th. Schieder. Geschihte als Wissenschaft. Munich, Oldenburg, 1968, p.195-219; E. Rothacker. Die vergleichende Methode in den Geisteswissenschaft in Zeitschrift fir vergleichende Rechtswissenschaft, 60,1957, p.13-33.
152 дит ли это оттого, что одни историки подчеркивают национальные раз- личия, тогда какдругие выделяют общие черты? Но если у индустриаль- ных демократий столько общих черт, то почему их история может быть более сравнительной, чем история различных сеньорий в Форезе? Либо в истории двух сеньорий, двух наций, двух революций столько общих моментов, что уже не приходится говорить о сравнительной истории, либо их истории очень сильно отличаются, и тогда их объединение в одной книге и перечисление все новых черт сходства и различия между ними имеет дидактическую ценность для читателей, помимо эвристической ценности для автора; например, Mitteis посвящает главу всем европей- ским государствам по очереди, затем в главе, отведенной, можно сказать, общему обзору европейской истории, излагает эволюцию этих государств, вместе взятых, выделяя аналогии и контрасты. Если судить по результа- там, то нет никакой разницы между книгой по сравнительной истории и просто книгой по истории: только географические рамки могут быть шире или уже. Дело в том, что сравнительная история (и то же самое относится к сравнительному литературоведению) оригинальна не столько в плане ее результатов, которые суть просто история, сколько в плане процесса ра- боты; а именно: двусмысленное и наукообразное выражение «сравнитель- ная история» (Кювье и сравнительная грамматика все же далеки от это- го*) обозначает два, даже три действия: обращение к аналогии для запол- нения лакун в источниках, сравнение, в эвристических целях, фактов, относящихся к разным народам и разным периодам, и, наконец, изуче- ние исторической категории и типа данного события на протяжении исто- рии без соблюдения единства времени и места. К аналогии обращаются ддя объяснения смысла и причин какого-либо события (ниже мы будем называть это ретродикцией), когда рассматриваемое событие воспроизво- дится в другом времени и месте, там, где соответствующие источники по- зволяют понять его причины: так поступают в истории религий со вре- мен Фрезера, объясняя древнеримские факты, смысл которых неясен, ин- дейскими или папуасскими аналогиями, получившими свое объяснение31' * Имеется в виду методика восстановления несохранившихся элементов скеле- та ископаемых животных (Кювье) и элементов мертвых языков (сравнительная грам- матика). si Ср. M. Bloch. Mélanges historiques, vol.l, p. 16-40: "Относительно сравнитель- ной истории европейских обществ", особ. р. 18. Эту сравнительную историю рели-
153 К аналогии также обращаются, когда лакуны в источниках оставляют нас в неведении относительно самих событий; у нас почти нет сведений по древнеримской демографии, но за последние десятилетия демографиче- ское исследование доиндустриальных обществ Нового времени достигло такого прогресса, что, исходя из этой аналогии, удалось написать несколь- ко достоверных страниц по древнеримской демографии, причем скудные факты из римской истории играют в этом случае роль начатков доказа- тельств. Второе действие сравнительной истории — эвристическое сравнение - это действие любого историка, не зашоренного и не замыкающегося в «своем периоде», «способного размышлять» о просвещенном абсолютиз- ме, когда он изучает монархию эллинистического периода, или же о ре- волюционном милленаризме Средних веков и третьего мира, когда он изучает восстания рабов в эллинистическую эпоху; размышлять, пыта- ясь «набрести на идею» благодаря сходству или контрасту. Затем, если ему угодно, он может умолчать о своем компаративистском досье, ис- пользовав ддя своего исследования все те вопросы, на которые оно его 32; или же дать параллельное описание восстания рабов и крепо- навело стных и озаглавить книгу Очерки по сравнительной истории. А от этого недалеко до третьего действия - до истории items; ведь нередко оказыва- ется возможным продвинуться еще дальше: вместо наслоения моногра- фий в голове или под одной обложкой можно написать глобальное иссле- дование о феодальных отношениях или о милленаризме на протяжении истории; достаточно выделить общие черты или представить различия как разные решения общей проблемы: это зависит от ситуации. Так по- ступил Макс Вебер в своем знаменитом исследовании о городе во все- мирной истории; вслед за историей, разделенной по признаку простран- гий в духе Фрезера, сравнительную в том же смысле, что и сравнительная история (сравнение служит для дополнения фактов), следует отличать от сравнительной ис- тории религий в духе Дюмезиля, сравнительной в том же смысле, что сравнитель- ная грамматика (сравнение позволяет восстановить предыдущую стадию религии или языка, общие истоки различных рассмотренных языков и религий). Об истори- ческих заключениях per analogiam в целом см. J.G. Droysen. Histarik. Hübner, p. 156- 163; Th. Schieden Geschichte als Wissenschaft, p.201-204; R. Wittram. Das Interesse an der Geschichte. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht, !968. p.50-54. Но исследова- ние нужно было бы продолжить с точки зрения теории ретродикггии и индукции. 32 Cf. В. Moore. Les origines sociales de la dictature et de la démocratie, trad. fr. Maspéro, 1969, p.9.
154 ства («история Англии») или времени («XVII век»), следует история, раз- деленная на items: город, милленаризм, «война и мир между народами», монархия при Старом режиме, демократия в индустриальном обществе; в конце нашей книги мы увидим, что это, возможно, путь в будущее для исторического жанра. Но даже в таком случае история «по items», или «сравнительная», остается историей: она заключается в том, чтобы по- нять конкретные события, которые объясняются материальными причи- нами, целями и случайностями; существует только одна история. Это эвристика Отличие сравнительной истории от обычной истории можно увидеть, с одной стороны, в ее отношении к источникам (она обращается к анало- гии, чтобы заполнить лакуны в источниках), с другой стороны, в ее отно- шении к условностям жанра (она разрушает рамки места и времени); в этой книге мы не раз будем ставить рядом слова «источники» и «услов- ности жанра» и увидим, что многие ложные эпистемологические про- блемы — это просто обман зрения, порожденный природой источников или условностей. Сама сравнительная история является одним из таких обманов зрения; она заключается в исполнении историком своего долга: не оказываться в плену условных рамок, а кроить их по мерке событий и пускать в ход все средства для того, чтобы понять; если римлян для этого не достаточно, обратимся к папуасам. Однако в результате мы не полу- чим другой истории, более объясняющей, более обобщающей и более научной, чем прежде; сравнительная история не подводит нас к откры- тию чего-то такого, чего мы не могли бы в принципе открыть при не- сравнительном исследовании; она только облегчает открытие, это — эв- ристика, и она не позволяет обнаружить нечто принципиально иное. Не надо ни в коем случае думать, что существует какая-то связь между срав- нительной историей и сравнительной грамматикой; когда последняя срав- нивает два языка, например, санскрит и греческий, то она делает это не ради того, чтобы благодаря аналогии, подобию или контрасту облегчить постижение одного из них, а ради восстановления третьего языка, индо- европейского, из которого вышли эти два языка. И напротив, когда срав- нительная история говорит о Милленаризме или Городе, то она не сооб- щает ничего, кроме истин, справедливых для различных милленаризмов и различных городов, которые она рассматривает; ясность легче рожда-
155 ется из сравнения, но, по правде говоря, достаточно проницательный ум способен разглядеть в монографическом исследовании все то, что срав- нение позволяет разглядеть с большей легкостью. Из этого следует, что сравнительная история может использовать толь- ко «метод различий». Можем ли мы надеяться выяснить причины появ- ления эвергетизма, сравнивая особенности эллинистической цивилиза- ции, где существует этот институт, и флорентийской цивилизации, кото- рой он неизвестен, чтобы путем вычитания найти ту особенность, которая и была причиной? Это невозможно и бесполезно. Невозможно, так как пришлось бы выявить все эти особенности; а есть немало шансов, что они в значительной мере относятся к нашему не-событийному, или, ина- че говоря, что наше компаративное исследование подвело бы нас к тако- му заключению: «причина существования эвергетизма в Греции и ее от- сутствия во Флоренции кроется в различии между менталитетом и тра- дициями этих двух обществ». А если, напротив, случаю угодно, чтобы мы угадали верную причину? В таком случае сравнительное исследова- ние, эвристически уместное, не было бы, в сущности, более полезным. Допустим, выясняется, что основная причина эвергетизма - отсутствие прямых налогов: во Флоренции существовал такой налог, и эвергетизма не было, а в Афинах - наоборот; но кому же не понятна такая причинно- следственная связь? Городу обычно нужны деньги, и он берет их там, где они есть, в кошельке налогоплательщика или же в кошельке эвергета. То есть нужно только немного поразмыслить об Афинах, чтобы найти пра- вильное объяснение; для чего, кроме как для облегчения задачи, пускать в ход так называемую сравнительную методику, которая позволяет от- крыть только то, что уже содержится в формулировке сравнения33' Итак, сравнительная история не приводит к чему-то большему, неже- ли просто история; как мы видели выше, это касается и обобщающей истории. Мы также видели, что теории и типы суть однс и то же: готовые краткие изложения интриг, разного рода понятия. Иначе говоря, есть толь- ко одна история, состоящая лишь в том, чтобы понимать, и описываемая только словами; не существует нескольких видов истории и нескольких различных интеллектуальных действий, одни из которых были бы более зз Когда сравнительная грамматика сопоставляет греческий и санскрит, то она, напротив, делает это для того, чтобы найти нечто иное - индо-европейский язык, который даже самому тонкому уму не удалось бы обнаружить, исследуя только одну из этих двух составляющих: даже при величайшей проницательности никак нельзя заметить индо-европейский язык только в одном греческом.
156 обобщающими и научными, чем другие. Мы просто пытаемся понять интригу, и больше ничего. А понять можно только одним способом. Понятия Единственная реальная проблема - это проблема исторических по- нятий, и мы займемся ею обстоятельно. История, как любой дискурс, не говорит гапаксами, она выражается при помощи понятий, и даже в са- мой сжатой хронологии будет, по меньшей мере, сказано, что в такую-то эпоху была война, а в такую-то - революция. Эти универсалии представ- ляют собой либо идеи без определенного возраста (война или король), либо сравнительно новые термины, которые выглядят более научно (по- тлатч или просвещенный абсолютизм). Это несущественное различие, и утверждение о том, что война 1914 г. была войной, не дает более пози- тивного результата, нежели рассуждения о потлатче. Чтобы понять, как «война» - такая простая идея - могла впервые прийти в голову на опре- деленной стадии эволюции обществ и их взаимоотношений, достаточно посмотреть, как родились за последнее время понятия дня революцион- ного переворота или холодной войны; война есть целый идеал-тип, и это становится ясно, когда нужно отличить ее от частной войны, от анархии, от герильи, от «Столетней войны» или от перемежающейся войны, не говоря уже о «цветочной войне» у индейцев-майя и стычек между перво- бытными эндогамными племенами; сказать, что Пелопоннесская война была войной - это уже большой прогресс. История является описанием индивидуального при помощи универ- салий, что, в принципе, не вызывает никаких трудностей: сказать, что Пелопоннесская война происходила на суше и на море, - это не значит противостоять неизреченному. И все же мы замечаем, что историки по- стоянно оказываются скованы понятиями и типами, которыми они пользу- ются или злоупотребляют; они видят их недостаток в том, что те, будучи ключом к одному периоду, не подходят к другому, или что они не вполне свободны и несут груз ассоциаций, которые в новом контексте превраща- ют их в анахронизм. Примером последнего неудобства могут служить понятия «капитализм» и «буржуазия», которые звучат фальшиво, кактоль- ко их применяют к античности (нотабль эллинистической или римской эпохи совсем не похож на капиталиста-буржуа, даже если тот - флорен- тиец времен Медичи); примером первого несоответствия являются все
157 слова из истории религий: фольклор, благочестие, праздник, суеверие, бог, жертвоприношение и сама религия меняют свое значение в разных религиях (religio y Лукреция означает «страх божий» и передает гречес- кое deisidaimonia, которое мы, за неимением лучшего, переводим как «су- еверие», и эти различия семантических полей соответствуют различиям в восприятии). Подобные различия концептуального порядка обычно возмущают профессионалов как хороших работников, которые не любят жаловаться на плохой инструмент; их работа - не в том, чтобы анализи- ровать идею Революции, а в том, чтобы сказать, кто совершил револю- цию 1789 г., когда, как и почему; мудрствовать по поводу понятий - это, по их мнению, недостаток, свойственный дебютантам. При этом концеп- туальный инструментарий остается той областью, где происходит про- гресс историографии (иметь понятия - значит иметь представление о предмете); неадекватные понятия вызывают у историка характерное тя- гостное состояние, одну из непременных составляющих драматизма его ремесла: у любого профессионала однажды возникает впечатление, что какое-то слово не подходит, что оно звучит фальшиво, что оно расплыв- чато, что факты не соответствуют тому стилю, какого от них ожидают, когда подводят их под определенное понятие; такое неприятное состоя- ние - это сигнал тревоги, предупреждающий об угрозе анахронизма или приблизительности, но иногда проходят годы, прежде чем эту угрозу уда- стся отразить, найдя новые понятия. Не является ли история историогра- фии отчасти историей анахронизмов, порожденных идеями, скроенны- ми a priori! Олимпийские состязания не были играми, античные фило- софские секты не были школами, энотеизм - не монотеизм, постоянно обновлявшаяся группа римских вольноотпущенников не была зарождав- шимся классом буржуазии, римские всадники не были классом, провин- циальные ассамблеи были всего лишь городскими культовыми коллеги- ями, дозволенными императором, а вовсе не промежуточными органами негосударственной власти между провинциями и центром... Чтобы ис- править эти недоразумения, историк вырабатывает типы ad hoc, кото- рые, в свою очередь, превращаются в такие же ловушки. Признав квази- фатальность появления нелепостей, историк переходит к рефлективной выработке новых понятий: когда, с одной стороны, Л.Р. Тейлор объясня- ет, что политические партии в Древнем Риме были просто шайками и группами клиентелы, а, с другой стороны, некоторые считают, что они отражали социальные и идеологические конфликты, то можно быть уве- ренным, что скрупулезное изучение источников не продвинет дискуссию
158 ни на миллиметр: можно сразу сказать, что придется преодолеть эту ди- лемму, что надо будет заняться «социологией» политических партий на протяжении истории и попытаться, путем исторического компаративиз- ма, сочинить «социологию» по мерке политических партий республикан- ского Рима. Пример: эллинский национализм Для того тобы показать роль понятий, мы рассмотрим более подроб- но один пример, поскольку благодаря ему становится ясно, каким обра- зом понятие, или идеал-тип национализма позволяет лучше увидеть ис- торическое движение, если мы подводим его под определенное понятие, и, с другой стороны, как то же самое понятие сначала препятствовало пониманию. В 100-е годы нашей эры, в разгар золотого века Римской империи, жил знаменитый тогда греческий публицист Дион Прузский; он был повсеместно известен в эллинских странах, ставших «провинци- ями» Империи (по-нашему, практически колониями) и хранивших вер- ность своим победителям. Этот публицист постоянно развивал идеи, ко- торые после столетий римского господства выглядели на удивление не- актуальными: ностальгия по античной независимости Греции, культ старинных эллинских обычаев, враждебность к римским нравам, призы- вы к греческому миру вернуть себе самосознание и гордость; мы еще рас- скажем, что он провел часть своей жизни в поисках города, который мог бы выступить в роли лидера греческого мира (и, не доверяя Афинам, в конечном счете, возложил свои надежды на Родос). В течение долгого времени было принято - хотя скорее во Франции, нежели в германских странах — говорить об этих устремлениях как о бреднях, которые могли прийти в голову только литератору. На самом деле, это устремления са- мого настоящего греческого национализма, а Дион - представитель эл- линского патриотизма в Римской империи. Происходит ли тут просто за- мена оскорбительного слова «бредни» на благородный термин «патрио- тизм»? Нет, это замена самих фактов, поскольку в идею эллинского патриотизма здесь входит все имплицитное содержание, которое по- нятие национализма получило там, где оно родилось, в европейском XIX в.: национализм Диона будет объясняться тем же могучим порывом, что потрясал Центральную и Восточную Европу на протяжении прошло- го века; он был чреват теми же самыми политическими последствиями:
159 и возрождение эллинской культуры к концу первого века, называемое Вто- рой софистикой, и даже языковой пуризм, который начал тогда свиреп- ствовать (доходило до того, что римским именам придавали греческую форму), сравнимы с возрождением национальных языков и литератур XIX в., а положение греков в Империи - с положением чехов и венгров под гнетом Габсбургов. Отвергая античный патриотизм города-государ- ства, утративший смысл с того момента, как римское завоевание связало греческий мир узами рабства, Дион положил начало пан-эллинскому на- ционализму, который предвещает византийский патриотизм и разрыв меж- ду Западной Римской империей и империей греческой. Но диалектика понимания и понятий на этом не заканчивается, по- скольку националистическая идея явно противоречит прочим взглядам Диона. Как получилось, что этот антиримский публицист был убежден- ным сторонником императорской власти, что признаваемый им суверен - это иностранный властитель, и что, не гнушаясь грязной работой, он занимался еще и тем, что в угрожающем тоне проповедовал александ- рийским грекам послушание римскому императору? Тут мы замечаем, насколько запутан вопрос о патриотизме: на протяжении многих веков родина и государство не совпадали; знатный мадьяр был заклятым вра- гом австрийских обычаев, но предан до гроба своему императору, хотя тот был австрийцем; Гоббс говорит о преимуществах и недостатках госу- даря-иностранца в том же тоне, в каком мы обсуждаем, какое место сле- дует предоставить иностранным капиталам в национальной экономике. Германские ученые лучше французских филологов поняли, как Дион, верный своей греческой родине, мог быть верен и своему римскому им- ператору34' 34 О совпадении родины и государства как недавнем явлении см. А. Passerin d'Entrèves. La notion de l'Etat, trad. fr. Sirey, 1969, p. 211. Таким образом, творчество Диона делится на националистическую греческую пропаганду и пропаганду рим- ского императора. Следует отличать лоялистский национализм Диона от другого движения - киников, народного и, пожалуй, социально-нротестного (киники осуж- дают богатство в духе аскетической морали) движения уличных народных орато- ров, призывавших к восстанию против Империи: в самый разгар эпохи Антонинов киник Перегрин Протей "пытался убедить греков выступить с оружием в руках про- тив римлян" (Lucien. La Mort de Peregrines, 19); он совершил самосожжение на глазах у толпы, подобно индийским мудрецам. Ср. W. Mülmaim. Messianismes révolutionnaires du Tiers Monde. Gallimard, 1968, p. 157: "В наше время в исламских странах махдистский революционный милленаризм, очень распространенный в
160 Три вида понятий Итак, исторические понятия - это странные инструменты; они спо- собствуют пониманию, поскольку в них есть масса смыслов, которые не укладываются ни в одно определение; по той же причине они постоянно приводят к несуразице. Все происходит так, как будто они содержат все богатство конкретики событий, которые под них подводят, как будто идея национализма охватывает все, что известно о всех проявлениях нацио- нализма. Так оно и есть. Понятия подлунного опыта, особенно те, что используются в истории, очень отличаются от научных понятий и в та- ких дедуктивных науках, как физика и чистая экономическая теория, и в науках на этапе становления, как, например, биология. То есть понятия бывают разные, и не надо все смешивать (как это делает общая социоло- гия, которая относится к общепринятым понятиям - социальная роль, социальный контроль - так серьезно, словно это научные термины). Если взглянуть на классификацию, которая сейчас становится общепризнан- ной, то там имеются, во-первых, понятия дедуктивных наук: сила, маг- нитное поле, эластичность спроса, кинетичесая энергия; все это абстрак- ции, всецело определяемые теорией, позволяющей их конструировать, и возникают они только в результате долгих теоретических объяснений. Другие определения - в естественных науках - связаны с эмпирическим анализом: все мы интуитивно знаем, что такое животное или рыба, но биолог будет искать критерии для различения животного и растительно- го, и скажет, является ли кит рыбой; и в конце концов, понятие животно- го у биолога будет отличаться от общепринятого. Критика исторических понятий Исторические понятия являются исключительно общепринятыми (го- род, революция), а если даже они «ученого» происхождения (просвещен- низших классах, где слушают проповедников из народной среды, противостоит док- трине официального и рационализирующего национализма, учению, связанному с роскошью и привилегированными классами". Дионов национализм роскоши, на- родный и левацкий национализм киников можно дополнить третьей позицией — "кол- лаборационизмом" другого публициста, Элия Аристида, который благодарит Рим за то, что тот, укрепляя свое господство, привлекает к власти местные элиты.
161 ный абсолютизм), то это не придает им большей ценности. Это парадок- сальные понятия: интуитивно мы знаем, что вот это событие есть рево- люция, а вот то — просто бунт, но мы не можем сказать, что такое бунт и что такое революция; мы говорим о них, не зная толком, что это такое. Дать им определение? Оно может быть только произвольным. Револю- ция - резкое и насильственное изменение политики и государственного правления, как сказано в Littré", но это определение не анализирует по- нятия и не исчерпывает его; на самом деле, мы знаем о понятии револю- ции только то, что его относят к многообразной и запутанной совокупно- сти фактов, которая встречается в книгах о 1642 и 1789 годах: «револю- ция» имеет для нас облик всего, что мы читали, видели или слышали о различных революциях, известия о которых до нас дошли, ж эта сокро- вищница знаний определяет употребление данного слова35' 0ЭТ0МУ °~ нятие не имеет четких границ; мы знаем о революции гораздо больше, чем может в себя вместить любое понятие, но мы не знаем того, что мы знаем, и от этого иногда получаем неприятные сюрпризы, когда оказыва- ется, что какое-то слово в определенных случаях звучит фальшиво или выглядит анахронизмом. Однако, даже если мы не знаем, что такое рево- люция, мы знаем достаточно для того, чтобы сказать, является ли некое событие революцией или нет: «Нет, Сир, это не бунт...»" Как говорит Юм, «мы не связываем со всеми словами, которые мы используем, от- дельных и законченных идей, и, говоря о правлении, Церкви, перегово- рах, завоевании, мы редко разворачиваем в уме все простые идеи, со- ставляющие эти сложные идеи. Однако надо заметить, что, несмотря на это, мы избегаем несуразицы во всех этих вопросах и понимаем, как противоречивы могут быть эти идеи — так, словно мы их понимаем в совершенстве: например, если бы нам сказали, что на войне единствен- * Толковый словарь французского языка. 35 R.Wittram. Das Interesse an der Geschichte, p. 38: "В словах "национальная принадлежность" отражается весь XIX в., читатель слышит пушки Сольферино, трубы Вионвилля, голос Трайчке, он видит мундиры и роскошные наряды, он вспо- минает о национальной борьбе по всей Европе..."; как указывает тот же автор, часто встречающаяся в наши дни фраза: "для людей той эпохи это слово имеет иной смысл, нежели для нас", - не столь старая, как это принято считать: еще Дройзен, в соот- ветствии с гуманистической традицией и под влиянием Гегеля, жил в интеллекту- альном пространстве неизменных понятий. " Знаменитый ответ герцога Ла Рошфуко-Лианкура Людовику XVI по поводу взятия Бастилии: "Нет, Сир, это революция".
162 ный выход для побежденного - не перемирие, а победа, то нелепость этих слов поразила бы нас»36* Историческое понятие позволяет, например, обозначить событие как революцию; из этого не следует, что, используя данное понятие, мы зна- ем, «что такое» революция. Такие понятия не достойны своего названия, относящегося к совокупности неразрывно связанных элементов; это, ско- рее, набор разнородных представлений, создающих иллюзию умозаклю- чения, а на самом деле это просто некие обобщенные образы. Понятия революция, город составлены из всех известных нам городов и револю- ций и ждут от нашего будущего опыта нового расширения, для которо- го они всегда открыты. Поэтому некий историк, специалист по Англии XVII в., может жаловаться на то, что его собратья «говорили о социальных классах, не делая оговорок относительно данного века; говоря о восходя- щих или утрачивающих свои позиции классах, они явно думали о конф- ликтах совершенно иного рода»3^ выражение «средний класс» тоже вы- зывает «слишком много обманчивых ассоциаций, когда его применяют к социальному строю эпохи Стюартов»; «иногда (но реже, и как раз из-за нечеткости языка) доходят до смешения иерархических групп с соци- альным классом и продолжают свою мысль так, словно такие группы могли развиваться, приходить в упадок, сталкиваться друг с другом, со- знавать свое существование, иметь собственную политику». Короче го- воря, как сказано в Критике чистого разума, «эмпирическое понятие никак не может быть определено, а только — объяснено; мы никогда не уверены в том, что под названием, обозначающим некий объект, не под- разумевают то больше, то меньше характеристик. Так, в понятии золота, помимо веса, цвета и прочности, один может подразумевать еще и то свой- ство золота, что оно не ржавеет; тогда как другой, может быть, и не дума- ет об этом свойстве. Некоторыми характеристиками пользуются постоль- ку, поскольку они нужны для различения, однако благодаря новым на- блюдениям одни из них исчезнут, а другие будут добавлены, так что м Tretise on Human Nature, p. 13 (Everyman's Library). 37 P. Laslett. Un monde que nous avons perdu: famille, communauté et structure sociale dans l'Angleterre pré-industrielle, trad. fr. Flammarion, 1969, p. 31; см. тж p. 26; 27 ("капитализм, одно из того множества неопределенных слов, которые со- ставялют лексикон историков"); 30 («к несчастью, предварительное исследование, подобное нашему, должно заниматься таким сложным, противоречивым и техни- ческим понятием, как "социальный класс"»); 61 ("ассоциация идей").
163 понятие никогда не бывает заключено в четкие рамки. И, кроме того, за- чем давать определение понятию подобного рода? Ведь когда речь идет, например, о воде, то мы не ограничиваемся тем, что мы понимаем под словом «вода», а обращаемся к опыту, и в этом случае данное слово, с немногими связанными с ним характеристиками, является только обо- значением, а не понятием о вещи; следовательно, так называемое опре- деление есть не что иное, как объяснение слова»38* Если бы мы Договори- лись применять слово «революция» только к революциям, приводящим к смене собственников, то в величественном саду французского языка ста- ло бы, конечно, несколько больше порядка, но это ни надюйм не продви- нуло бы вперед теорию и типологию революционных процессов и исто- рию 1789 г. Часто выражаемое пожелание о том, чтобы история четко определяла используемые ею понятия, и утверждение, будто эта четкость есть первое условие ее будущего прогресса, представляют собой прекрас- ный пример ложной методологии и бессмысленной строгости. Но самая главная скрытая опасность заключается в словах, которые порождают в нашем уме ложные сущности и наполняют историю несу- ществующими универсалиями. Античный эвергетизм, христианская бла- готворительность, призрение в Новое время и нынешнее социальное обес- печение не имеют между собой практически ничего общего, обращены к разным категориям людей, предусмотрены для разных нужд, имеют раз- ные институты, объясняются разными мотивами и находят себе разное оправдание; тем не менее продолжается изучение «призрения и благо- творительности на протяжении веков», от времен египетских фараонов до скандинавских демократий; остается только прийти к выводу, что при- зрение есть неизменная категория, что она исполняет функцию, необхо- димую в любом обществе, и что в этой неизменности должна быть скры- та некая таинственная задача уравнения всего социального организма; таким образом можно положить свой кирпичик в здание функционали- стской социологии. Так в истории находят ложную преемственность, об- манчивые генезисы; произнося слова «призрение», «дар», «жертвопри- ношение», «преступление», «безумие», «религия», мы склонны полагать, будто у разных религий есть достаточно общих черт для того, чтобы оп- равдать изучение религии на протяжении истории; как будто существует субстанция под названием «дар» или «потлатч», с постоянными и опре- 38 Kant. Critique de la raison pure, trad. fr. Tremesaygues et Pacaud. RU.F., 1967, p. 501.
164 деленными свойствами: например, вызывать ответные дары или обеспе- чивать дарителю престиж и превосходство над одариваемым. Прежняя социология часто попадала в ловушку понятийности; она начинала со сравнительной истории и под конец создавала отвлеченные понятия; из любви к обобщениям (ведь наука без обобщений невозможна) она при- думывала социологическую категорию «преступность» и складывала в одну корзину ограбление промышленных компаний, драки и насилие на Диком Западе, вендетту на Корсике или в Италии времен Ренесанса и разбой в Сардинии, вызванный нищетой. Агломераты Не без тревоги взираем мы на книги под названием Трактат по ис- тории религий или Религиозная феноменология: значит, существует та- кая вещь, как собственно «религия»? Мы бысто успокаиваемся, заметив, что, несмотря на обобщающие названия, эти трактаты практически об- ходят молчанием христианство, если в их рамках рассматриваются ан- тичные религии, и наоборот. Это вполне понятно. Различные религии суть агломераты различных феноменов, принадлежащих к гетерогенным категориям, и каждый из этих агломератов имеет свой особый состав, отличный от других; одна религия включает обряды, магию, мифологию, другая состоит из богословской философии, связана с политическими, культурными, спортивными институтами, психопатологическими фено- менами, порождает институты, имеющие экономический аспект (антич- ные панегирии, христианское и буддийское монашество); третья «ухва- тилась» за какое-то движение, которое в другой цивилизации стало бы политическим течением или же достопримечательностью истории нра- вов; сказать, что хиппи немного напоминают первых францисканцев, - банально: но это позволяет, по крайней мере, понять, каким образом пси- хосоциальная потенциальность может быть ухвачена религиозным агло- мератом. Нюансы, отличающие религию от фольклора, от движения кол- лективного поклонения, от политической, философской или харизмати- ческой секты, будут незначительны; куда поместить сен-симонизм или кружок Стефана Георга*? С приходом буддизма Малой колесницы воз- никает атеистическая религия. Историки античности знают, насколько Немецкий поэт (1868-1933), чье творчество отличалось глубокой религиоз- ностью.
165 зыбкой может быть граница между религиозным и коллективным (Олим- пийские игры), а деятели Реформации считали паломничества папистов языческим туризмом; знаменитая фраза: «в античности все коллектив- ное религиозно» — это не призыв возвысить роль религиозной составля- ющей в античные времена, приписав ей силу, которая характерна для нее в христианстве: эта фраза означает, что агломерат, называемый гречес- кой религией, состоял в значительной степени из фольклора. «План» одной религии не похож на план никакой другой, так же как план любой агломерации отличается от остальных, одна включает в себя дворец и театр, другая - заводы, третья - просто деревушка. Это вопрос степени: различия межу религиями достаточно значительны для того, чтобы учебник по истории религий был практически невозможной ве- щью, если только он не начинается с типологии, так же как книга по общей географии под заглавием Город непременно должна начинаться с различения типов городов и признания того, что разница между городом и деревней остается нечеткой. Тем не менее между разными религиями должно быть нечто общее, что позволяет объединить их в одном поня- тии; не менее справедливо и то, что историк должен считать это «нечто» основным, рискуя в противном случае ничего не понять в явлении рели- гии. Но трудность будет состоять в том, чтобы определить это сущност- ное ядро: святость? религиозное чувство? трансцендентальность? Пре- доставим философам решать эту проблему региональной сущности; нам, как историкам, достаточно знать, что сущностное ядро агломерата есть лишь ядро, что нам не дано предугадать, чем станет это ядро в той или иной религии, что это ядро — не инвариант, и что оно в разных культурах - разное («священное», «бог» — слова не однозначные; что касается рели- гиозных чувств, то сами по себе они не имеют ничего специфического: экстаз будет религиозным феноменом, если он связан со священным, а не с поэзией, как у некоего великого поэта современности, или с опьяне- нием от астрономии, как у астронома Птолемея). Целое же остается дос- таточно неопределенным и условным для того, чтобы само понятие ре- лигии было расплывчатым и просто характерологическим; так что исто- рик должен действовать эмпирически и остерегаться вкладывать в свое представление о данной религии то, что попало в понятие религии из прочих религий39' 39 Cf. Stark and С.Y. Glock. "Dimensions ofreligious Commitment" in R. Robertson (ed.). Sociology of Religion, Selected Readings. Penguin Books, 1969, p. 253-261.
166 Классифицирующие понятия Вот где таится опасность: в классифицирующих понятиях. Можно вполне найти слова для описания разбоя на Сардинии, бандитизма в Чикаго, буддийской религии, или Франции в 1453 г., но не надо говорить ни о «преступности», ни о «религии», ни о «Франции» от Хлодвига до Помипиду; можно говорить о том, что греки называли безумием, и об объективных симптомах того, что мы в наше время называем безумием, но не надо говорить о «безумии» вообще и о «его» симптомах. Не будем делать из этого ницшеанских и трагических выводов; скажем только, что всякое классифицирующее понятие ложно, поскольку ни одно событие не похоже на другое, а история не представляет собой постоянного по- вторения одних и тех же фактов: но нас заставляют в это поверить иллю- зии, порожденные классифицирующими понятиями. Бытие и идентич- ность существуют только в абстракции, а история желает иметь дело толь- ко с конкретным. Эти ее притязания не могут быть вполне удовлетворены, но мы бы уже достигли значительного успеха, если бы перестали гово- рить о религии и о революции, а говорили бы только о буддийской рели- гии и о революции 1789 г., так чтобы в мире истории существовали лишь уникальные события (которые, впрочем, могут иметь между собой неко- торое сходство) и не было никаких единообразных объектов. При этом все исторические понятия в каком-то отношении непременно будут несу- разицей, поскольку все вещи развиваются; но было бы уже достаточно, если бы они не порождали несуразиц в выбранной интриге: нет ничего страшного, если, говоря о «буржуазии с XIV в. по XX в.», понимать под буржуазией совокупность простолюдинов, не имеющих прямого отноше- ния к народу; куда хуже, если под этим словом понимают класс капита- листов. К несчастью, слово обычно воспринимают, практически не осоз- навая этого, во всех его смыслах сразу, ибо таков удел подлунных по- нятий. Наша цель не в том, чтобы отказать термину «буржуазия» в какой бы то ни было объективности из-за преклонения перед капиталом, или от- рицать из-за антиклерикализма, что религия представляет собой отдель- ный разряд в паскалевом смысле слова или самостоятельную сущность; мы просто хотим показать, насколько сложно отыскать отличительный признак буржуазии или религии в любую эпоху. Итак, если «религия» - это условное название, которое мы даем совокупности агломератов, сильно отличающихся друг от друга, значит, категории, которыми пользуются
167 историки для наведения порядка: религиозная жизнь, литература, поли- тическая жизнь — не постоянные структуры и в каждом обществе — свои; меняется не только внутренняя структура каждой категории, но также их взаимоотношения и раздел событийного поля между ними. Здесь мы на- ходим религиозные движения, но их так же точно можно считать движе- ниями социального протеста, там - философские секты, но по сути они - религиозные, и где-то еще - политико-идеологические движения, кото- рые наделе являются философско-религиозными; тому, что в одном об- ществе обычно помещают в раздел «политическая жизнь», в каком-то другом случае будут соответствовать с максимальным приближением факты, помещаемые в раздел «религиозная жизнь». То есть в каждую эпоху каждая из этих категорий имеет определенную структуру, меняю- щуюся от эпохи к эпохе. Поэтому не без тревоги мы обнаруживаем в ог- лавлении книги по истории разделы «религиозная жизнь», «литератур- ная жизнь», как если бы это были вечные категории, нейтральные сосу- ды, которые нужно просто заполнить перечислением богов и обрядов, авторов и сочинений. Возьмем категорию «литературные жанры» на протяжении истории. Мы узнаем жалостливую элегию по ее длинным траурным одеяниям; с нашей точки зрения, проза — это одно, а стихи — совсем другое. Но в ан- тичных литературах различие поэтических жанров заключалось в мет- рике; в индо-европейских языках фонологическое значение оппозиции между краткими и длинными слогами придавало рифме такую форму, что отношение античного поэта к метрике сравнимо с отношением на- ших композиторов к ритму танца. Так что всякое стихотворение, напи- санное в элегическом ритме, было элегией, шла ли в нем речь о трауре, любви, политике, религии, истории или философии. Кроме того, наряду с прозой и стихами существовала особая категория - художественная про- за, очень далекая от разговорного языка и часто весьма невразумитель- ная: древним было так же трудно, как и нам, понимать Фукидида, Таци- та или брахманы; проза Малларме дает приблизительное представление об этой художественной прозе (вот почему древние языки, которые изу- чают по литературным текстам, имеют заслуженную репутацию более трудных, чем современные). Рассмотрим теперь понятие реализма, или понятие романа. Как хорошо известно читателям Ауэрбаха (Auerbach), в древних литературах, как в индийской, так и в эллинско-римской, не до- пускалось рассказывать о повседневной жизни, о серьезном, о том, что не трагично и не комично; говорить о серьезных жизненных явлениях
168 можно было только в сатирическом или пародийном тоне. В результате из двух римских писателей, имевших бальзаковский характер, один, Пет- роний, смог добиться со своим романом лишь полууспеха, а другой - Тацит, вульгарный и ужасный, как Бальзак, и тоже способный извлечь из чего угодно какой-то грозовой отсвет, стал историком. В истории всякое высказывание, имеющее форму: «это событие от- носится к литературе, к роману, к религии», -должно следовать только за высказыванием, имеющим форму: «литература или религия в эту эпоху представляли собой то-то и то-то». Распределение событий по категори- ям требует предварительной историзации этих категорий, иначе возмож- на ошибочная классификация или анахронизмы. Использование поня- тия как само собой разумеющегося так же чревато риском имплицитного анахронизма. Виноват в этом расплывчатый и имплицитный характер подлунных понятий, окружающие их ассоциации идей. Когда произно- сят слова «социальный класс» (и в этом нет ничего страшного), то про- буждают у читателя идею о том, что этот класс имел свою политику, а это верно не для всех периодов; когда произносят без каких-либо уточнений слова «древнеримская семья», то тем самым подводят читателя к мысли о том, что это семья неизменная, а значит и наша, тогда как эта семья, с ее рабами, клиентами, вольноотпущенниками, миньонами, с ее конкуби- натом и обычаем бросать новорожденных (особенно девочек), так же да- лека от нас, как мусульманская или китайская семья. Одним словом, ис- торию не пишут с чистого листа: там, где мы ничего не видим, мы пред- полагаем присутствие вечного человека; историография — это постоянная война против нашей склонности к анахроническим нелепостям. Становление и понятия Подлунные понятия неизменно ложны, потому что расплывчаты, а расплывчаты они потому, что сам их предмет все время движется; мы приписываем буржуазии времен Людовика XVI или римской семье свой- ства, которые вошли в эти понятия из христианской семьи и буржуазии времен Луи-Филиппа; но оказывается, что от Ромула до Христа и от Лю- довикаХУ1 до Луи-Филиппа семья и буржуазия изменились. Они не толь- ко изменились, но и не содержат инварианта, который был бы основой их идентичности на протяжении всех перемен; не существует никакого ядра, поддающегося определению, которое было бы сутью религии и
169 существовало вне любых концепций религии и любых исторических ре- лигий; сама религиозность меняется, как и все остальное. Представьте себе мир, разделенный между народами, у которых постоянно меняются границы и столицы; периодически составляемые географические карты отражали бы эти последовательные ситуации, но ясно, что идентичность «одного и того же» народа на каждой карте может быть определена толь- ко внешне и условно. «Воистину, Протарк, отождествление Единого и Множества, произ- водимое в речах, сопровождает все, что мы говорим; это началось не се- годня и никогда не кончится» (Филеб). Разрыв между единым и множе- ством, между бытием и становлением приводит к тому, что в истории присутствуют два подхода, в равной степени обоснованных и всегда со- перничающих друг с другом; с недавних пор стало модно называть их, прибегая к англицизмам, регрессивным методом («формирование фран- цузской общности») и рекуррентным методом («постоянство альзасского духа на протяжении тысячелетних превратностей политической жизни»). При первом подходе за ориентир берутся границы «нации» на данный момент: здесь можно исследовать формирование и дробление этой кон- цептуальной территории; при втором подходе за ориентир берется одна из «провинций», которая, как подразумевается, сохранила свою индиви- дуальность на протяжении всех потрясений на концептуальной карте. Например, в истории литературы первый подход будет заключаться в изу- чении эволюции жанра: «Сатира» на протяжении веков, ее зарождение и метаморфозы. Второй подход будет состоять в том, чтобы взять за ориентир «реа- лизм» или «осмеяние»; для начала - ирония по поводу наивной телеоло- гии предыдущего подхода, по поводу уподобления эволюции жанра эво- люции живых видов; возмущение его статичностью: «Кто же не знает, что сатирический жанр — это ложная преемственность, что этот жанр может утратить свой дух и исполнять иные функции, тогда как дух сати- ры воплотится в другом жанре, например в романе, который станет в этом случае истинным потомком сатиры?» Это вполне справедливо. Статич- ность сатирического жанра будет, таким образом, заменена статично- стью реализма или осмеяния; телеология регрессивного подхода будет заменена функционализмом рекуррентного подхода: за тысячей вопло- щений обнаружится склонность к реализму, скрытая в самых неожидан- ных жанрах; конечно, в какие-то эпохи не найдется жанра для излияния этой склонности, и тогда эта нехватка вызовет явления супплетизма (вое-
170 полнения) или культурной патологии, которые станут данью таинствен- ному постоянству функции реализма. Итак, первый подход берет за ориентир имеющееся разграничение, второй берет за ориентир некую составляющую, которую предполагается возможным обнаружить в нескольких разграничениях; эти ориентиры в равной степени оправданы, и выбор между ними - лишь вопрос обстоя- тельств: эпоха, в которую слишком часто прибегали к «регрессивному» подходу, сменится эпохой, для которой более привлекательным будет «ре- куррентный» подход. За этими двумя подходами обнаруживается все та же неразрешимая апория: согласно учению Платона, невозможно познать становление в чистом виде; о становлении можно рассуждать, только ис- ходя из ориентиров, найденных в бытии. Отсюда все беды историка: ис- торическое познание есть познание конкретной реальности, которая зак- лючается в становлении и взаимодействии, но ей необходимы понятия; а бытие и идентичность существуют только благодаря абстракции. Рассмот- рим, например, историю безумия в различные эпохи * у фы заметили, что у каждого народа психические состояния, определяе- мые как безумие, вернее способ их определения, - разные: один и тот же психоз у различных народов мог считаться слабоумием, деревенским простотой или же священным трансом; они также обнаружили, что су- ществует некое взаимодействие и что способы определения безумия меняют его распространенность и симптомы; и наконец, они констатиро- вали, что искомое «безумие» вовсе не существует и что преемственность идентичности его исторических форм признается условно; вне этих форм не существует никакого психоза «в исконном виде»; и вполне обоснован- но: ничего не существует в чистом виде, кроме абстракций; ничего не существует в виде идентичности или обособленности. Но то, что сути психоза не существует в виде идентичности, не означает, что ее не суще- ствует вообще; проблему объективности психозов обойти невозможно. Вопрос о безумии, отнюдь не будучи первостепенным, составляет все же насущный хлеб историка; все исторические явления без исключения: психозы, классы, нации, религии, люди и животные - меняются в измен- чивом мире, и всякое явление может менять другие и меняться под их влиянием, ибо конкретная реальность есть становление и взаимовлия- ние. Что поднимает проблему понятия, обновленную со времен греков. « R. Bastide. Sociologie des maladies mentales. Flammarion, 1965, p. 73-81, 152, 221,248,261.
171 Поскольку ни одна религия не похожа на другую, то стоит лишь про- изнести слово «религия», как тут же появляется риск вызвать ложные ассоциации идей. Историки античности считают очень важным одно пра- вило, которое показывает, насколько они осознают эту опасность: упо- треблять только выражения данной эпохи; они не скажут, что Лукреций ненавидел религию, а Цицерон любил свободу и либерализм, но скажут, что первый ненавидел religio, a второй любил überlas и liberalitas. He то чтобы смысл этих латинских понятий был в принципе яснее, чем смысл их сегодняшних соответствий: в конце концов, подлунные понятия у рим- лян были в не меньшей степени подлунными, чем у нас; просто историк рассчитывает на обусловленные эпохой ассоциации, которые благодаря латинским словам возникнут у его собратьев-латинистов и отведут от него опасность впасть в анахронизм, избавив его притом от необходимости разъяснять смысл этих понятий. Понятие - это камень преткновения исторического знания, потому что это знание описательно; истории нужны не разъясняющие принци- пы, а слова о былом состоянии вещей. Но вещи меняются быстрее, чем слова; историк все время находится в положении художника, рисующего исторические памятники и вынужденного постоянно перескакивать от одного стиля к другому, забывать то, чему он учился в художественной академии, и перенимать египетскую манеру перед барельефом в Фивах, манеру майя - перед стелой в Паленке. Подлинным решением была бы полная историзация всех понятий и категорий; для этого историк должен контролировать всякое слово, выходящее из-под его пера, и осмысливать все категории, которые он использует неосознанно. Программа весьма обширная. Мы понимаем, как нужно воспринимать книгу по истории: ее нужно рассматривать как поле битвы между постоянно меняющейся ис- тинойипостоянноанахроничнымипонятиями;понятияикатегории сле- дует все время преобразовывать, им нельзя давать какой-либо предуста- новленной формы, они должны ориентироваться на реальность их пред- мета в каждой новой цивилизации. Получается это более или менее успешно; в любой книге по истории понятия историзированные перемешаны с анахроническим осадком, по- рожденным бессознательными предрассудками в отношении вечного. Бенедетто Кроче превосходно передал это специфическое ощущение пе- ремешанности и нечеткости41 ' как он пишет' в книгах по ИСТОРИИ слиш" 41 В. Croce. L'histoire comme pensée et comme action, Irad. Chaix-Ruy. Droz, 1968, p. 40.
172 ком часто преподносится странная смесь подлинного описания и поня- тий, не продуманных до конца и не отстаиваемых с должной твердостью; реальный исторический колорит перемешан с анахроническими поняти- ями и условными категориями. Зато когда понятия и категории адекват- ны интерпретируемым фактам, эта точность превращает историю в про- изведение искусства, она достигает квази-даосского совершенства, кото- рое, по словам Чжуан-цзы, «позволяет одержать верх над чем угодно, не нанеся никакого ущерба». ПРИЛОЖЕНИЕ Идеал-тип Читатель вправе удивиться, что мы едва упомянули название знаменитой теории Макса Вебера об идеал-типе; нам ни к чему было о ней говорить, так как идеал-тип связан с совершенно иной проблематикой, нежели та, которой мы за- нимаемся. Он относится к гораздо более продвинутому этапу синтеза, чем тот, что мы изучаем под названием составления рядов; и, по правде говоря, чтобы обсуждать его и высказываться о его обоснованности, нужно было бы начать с прояснения многообразного и запутанного комплекса, который со времен Диль- тея называется герменевтикой и представляется нам двойником историзма на уровне источниковедения. На самом деле идеал-тип является инструментом ин- терпретации, герменевтики в той проблематике, где история воспринимается как познание индивидуального. В наши дни слово «идеал-тип» часто (но не всегда) употребляется в несколь- ко банальном смысле: идеал-типом называют всякое историческое описание, где событие упрощается и рассматривается под неким углом зрения - что относится к любому тексту по истории, поскольку входить в подробности невозможно и предмет всегда рассматривается с определенной точки зрения. Но Вебер вклады- вал в это иной смысл, и для него идеал-тип был не результатом работы историка, а просто орудием анализа, которое должно было оставаться в рабочем кабинете и использоваться только в эвристических целях: конечное описание не является идеал-типом, оно идет дальше. Идеал-тип - это действительно идеал, это в выс- шей степени совершенное событие, доходящее до своего логического конца или до одного из своих логических концов; это позволяет историку глубже проник- нуть в логику конкретного события, выявить не-событийное, пусть даже потом придется констатировать разницу между идеальным и реальным. Тексты Вебера вполне определенны: идеал-тип (секта, Город, Либеральная экономика, Ремес- ленничество) - это «понятие-принцип», «утопия», которая «нигде не осуществи-
173 ма», но «служит для того, чтобы оценить, насколько реальность приближается или отклоняется от идеальной картины»; он имеет лишь «эвристическую» цен- ность и не составляет цели историографии: «он имеет значение только как инст- румент познания», и «не нужно путать идеал-тип с историей». Однако без него историческое знание «осталось бы погруженным в область того, что лишь смут- но различимо». Идеал-тип - это не усредненность, отнюдь нет: он подчеркивает характерное и противостоит видовым обобщениям; вполне возможно вырабо- тать идеал-тип некой индивидуальности42' Современному европейцу сложно понять эту теорию; и не оттого что Вебер недостаточно ясен: просто довольно затруднительно представить себе, для чего все это нужно; ни психологическая правда, ни методологическая необходимость такого подхода в расчет не берутся. Возникает искушение сделать вывод о том, что либо Вебер невольно описал свою собственную психологию, свои личные привычки как исследователя, либо его теория имела в Германии 1900 г. отзвук, которого мы уже не улавливаем. Верно второе предположение. Как сообщил мне J. Molirio, целая область немецкой мысли, отШлейермахерадо Дильтея, Майне- ке и Лео Шпитцера постоянно сталкивалась с тайной индивидуальности; «Я уже сообщил тебе о фразе, изкоторсй я вывожу целый мир: Individuum est ineffabile», -писал Гете Лафатеру43* Д1™^11 ®ъш пРежДе всего биографом духовного, авто- ром описаний умственной жизни Шлейермахера и молодого Гегеля; чтение le Monde de l'esprit может несколько обескуражить, если взяться за него, не учиты- вая этого фона, но оно становится захватывающим, если знать, что идеал, к кото- рому все время мысленно обращается Дильтей, - это понимание индивидуально- 44; выдвинутое им противопоставление между объяснением и пони- манием, которое чуть не стало гибельным для гуманитарных наук, выражено у него в идее биографии. Однако у биографа, а нередко и у филолога, «составление рядов» - подлинная основа элементарного понимания (rosa означает «роза», Го- мер пишет стихами) - остается по большей части неявным, поскольку восприни- мается просто как интуиция; проблемой же представляется творчество в его са- мобытности. 42 М. Weber. Essais sur la théorie de la science, trad. J.Freund, p. 179-210, 469-471 -для всех последующих цитат. Об идеал-типе см. прежде всего R. Aron. La sociologie allemande contemporaine, 2e éd., p. 103-109. r , , тт. луг „ 43 Эти слова Гете служат эпиграфом в Entstehung des Bistorismus Маинеке. 44 R. Aron. La philosophie critique de l'histoire, essai sur une théorie allemande de l'histoire. Vrin, rééd,1969, p. 108: "Биография рассматривается (Дильтеем) прежде всего как исторический жанр, поскольку личность является непосредственной и высшейценностью,аэпохинаходятсвоевыражениетолькоблагодарягениям, кото- рые придают законченную форму рассеянным богатствам сообщества. В общем, биография - это эпоха, увиденная через человека".
174 Проблема идеал-типа заключается в понимании индивидуального, взятого в его цельности, а не сведенного к составлению рядов, которые лежат в основе его понимания. Однако развитие индивидуального (можно сказать: интриги, будь то Город, Либеральная экономика или воспитание Гете) никогда не доводится до конца и прерывается из-за материальных трудностей и случайностей; как сказа- но у Гете в Utrworte, это игра «бесов», живущих в каждом из нас, и нашей Tyche. Представим себе индивидуальное, которое дошло до своего логического конца и чей рост не заторможен и не остановлен никаким «трением» и никакой случайно- стью: это и будет идеал-тип. В основе теории Вебера присутствует идея полно- ценного развития индивидуального: «Идеал-тип - это попытка выразить истори- 45, поскольку, «когда хотят ческую индивидуальность в генетических понятиях» ' J' дать генетическое определение содержания какого-либо понятия, то не остается никакой иной формы, кроме идеал-типа». Итак, основная идея идеал-типическо- го метода заключается в том, что только окончательно сформированная индиви- дуальность позволяет понять несовершенную индивидуальность. VIIL Причинность и ретродикция История — не наука, и ее способ объяснения заключается в том, чтобы «сделать понятным», рассказать, как все произошло; здесь не возникает ничего такого, что принципиально отличалось бы от нашей повседнев- ности, любого утра и любого вечера: это, что касается синтеза (осталь- ное относится к источниковедению). Если это так, то почему историче- ский синтез столь труден, почему он происходит постепенно и противо- речиво, почему среди историков нет согласия по поводу причин падения Римской империи или Гражданской войны в Америке? У этой сложности есть два резона. Один, который мы только что рассмотрели, состоит в том, что трудно охватить понятиями многообразие конкретного. Другой - и мы сейчас его рассмотрим - заключается в том, что историку доступна лишь мизерная часть этого конкретного, та, которую ему открывают име- ющиеся у него источники; что касается всего остального, то ему прихо- дится как-то заполнять пробелы. Это заполнение происходит осознанно лишь в очень незначительной пропорции: в области теорий и гипотез; в гораздо большей степени оно происходит бессознательно, поскольку само 45 В другом месте Вебер противопоставляет генетические и родовые понятия: возможно, это связано с "видовой историей", которую Карл Лампрехт хотел проти- вопоставить"индивидуальной"истории.
175 собой разумеется (что не гарантирует его успеха). Так же случается в по- вседневной жизни; если в источнике прямо сказано, что король пьет, или если я вижу, как пьет мой приятель, то мне остается заключить из этого, что они пьют, поскольку испытывают жажду, и тут я могу ошибаться. Исторический синтез есть не что иное, как эта операция заполнения; мы будем называть ее ретродикция, позаимствовав термин из той теории лакунарного знания, каковой является теория вероятности. Когда на со- бытие смотрят как на грядущее, то имеет место предсказание, предик- ция: сколько у меня есть или было шансов получить каре тузов в покере? Проблемы ретродикции, напротив, суть проблемы вероятности причин или, лучше сказать, вероятности гипотез: каково правильное объяснение уже происшедшего события? Пьет ли король оттого, что испытывает жаж- ду, или оттого, что этого требует этикет? Исторические проблемы явля- ются проблемами ретродикции, если только это не проблемы источнико- ™™Ттт;ггт46; именно по этой причине среди историков так популярно слово ведения «объяснение»: объяснить - означает для них найти правильное объясне- ние, заполнить пробел, обнаружить разрыв отношений между арабским Востоком и Западом, который делает понятным последовавший эконо- мический упадок. Итак, всякая ретродикция пускает в ход объяснение причин (король пьет из-за жажды) и, может быть даже (по крайней мере, так утверждают), настоящий закон (всякий жаждущий будет пить, если получит такую возможность). Изучать исторический синтез, или ретро- дикцию - это значит изучать, какую роль играет в истории индукция и в чем состоит «историческая причинность»; иначе говоря, причинность нашей повседневной жизни, подлунная причинность - поскольку Исто- рии не существует. Причинность или ретродикция Начнем с самого простого исторического высказывания: «Людовик XIV стал непопулярен, поскольку налоги были слишком тяжелыми». Надо 46 Мы воздержимся от развития весьма сомнительного сближения между исто- рическойретродикциейивычислениемвероятностигипотез;однакосм.Н. Reichen- bach. L'Avènement de la philosophie scientifique, trad. WeilL Flammarion, 1955, p. 200. Укажем также иссследование Пирса о вероятности и критике источников : "Logic of History" in Collected Papers ofCharles Sanders Pierce. Harvard University Press, 1966, vol.7,p.89-164 (заметим, что Пирс придерживался "частотной" концепции обосно- ваниявероятности).
176 учитывать, что на практике историк может написать фразу подобного рода в двух совсем разных смыслах (любопытно, что, если я не ошибаюсь, никто никогда не сказал: «А вы не забыли, что история есть знание, ос- нованное на источниках, то естьлакунарное?»); историки постоянно пе- реходят от одного из этих смыслов к другому, без предупреждения и даже не вполне осозннно, и воспроизведение прошлого сплетено именно из этих переходов. В первом смысле, предложение означает, что историку известно из источников о налогах как действительной причине непопу- лярности короля; он услышал об этом, так сказать, своими ушами. Во втором смысле, историк знает только то, что налоги были тяжелыми и, кроме того, что король к концу своего царствования стал непопулярен; тут он предполагает или считает очевидным, будто самым явным объяс- нением непопулярности будет тяжесть налогов. В первом случае он рас- сказывает нам интригу, прочитанную им в источниках: налоги сделали короля непопулярным; во втором случае он совершает ретродикцию, от непопулярности он доходит до предполагаемой причины, до объясняю- щей гипотезы. Подлунная причинность Точное знание того, что король стал непопулярен из-за налогообло- жения, подразумевает, например, знакомство с рукописями времен Лю- довика XIV, где деревенские кюре отмечали бы, как несчастный народ стонал от податей и потихоньку проклинал короля. В таком случае после- довательность причин сразу становится понятной: иначе было бы невоз- можно даже приступить к разгадыванию мира. Ребенок понимает Фуки- дида, как только он открывает его сочинение, а достигнув определенного возраста, он вкладывает определенный смысл в слова «война», «город», «политический деятель»; идея о том, что любой город предпочитает пра- вить, а не находиться в рабстве, не возникнет у этого ребенка спонтанно: он найдет ее у Фукидида. То есть мы понимаем причину следствий, но это вовсе не означает, что внутри нас имеется некое их соответствие. Мы любим налоги ничуть не больше, чем подданные Людовика XIV, но, даже если бы мы их обожали, это не помешало бы нам понять мотивы их не- нависти к королю; в конце концов, мы ведь понимаем, что богатым афи- нянам могли нравиться почетные и разорительные выплаты, которые налагались на них под названием литургий и что рассчитаться по ним
177 самым впечатляющим образом было для богатых вопросом чести и пат- риотизма. Отметив однажды, что налогообложение сделало короля непопуляр- ным, мы можем ожидать повторения этого процесса: причинная связь в силу своей природы превосходит частный случай, не является случай- ным совпадением, предполагает известную упорядоченность вещей47' ° это вовсе не значит, что она доходит до постоянства: вот почему мы ни- когда не знаем, как сложится завтрашний день. Причинность необходи- ма и неупорядоченна; будущее случайно, налогообложение может сде- лать правительство непопулярным, а может и не иметь такого следствия. Если следствие возникает, то ничто не покажется нам более естествен- ным, чем эта причинная связь, но мы не будем слишком удивлены, если этого не произойдет. Мы знаем, во-первых, что бывают исключения, на- пример, если налогоплательщиков охватывает патриотический порыв из- за вторжения чужеземцев; когда мы говорим, что Людовик XIV стал не- популярен из-за налогов, то мы имплицитно учитываем историческую ситуацию в целом (война за пределами Франции, поражения, крестьян- ская ментальность...); мы чувствуем, что это особая ситуация, и что ее уроки нельзя переносить в другую ситуацию без риска допустить ошиб- ку. Но значит ли это, что мы всегда способны точно сказать, в каком слу- чае их можно переносить, или, наоборот, какие конкретные особенности этому препятствуют? Вовсе нет, мы прекрасно знаем, что никакие уси- лия не позволят нам с уверенностью сказать, в каких обстоятельствах уроки будут иметь смысл, а в каких - нет: мы понимаем, что если бы мы попытались это сделать, то нам очень скоро пришлось бы ссылаться, на- пример, на тайну французского национального характера, то есть при- знать нашу неспособность предвидеть будущее и объяснять прошлое. Так что мы по-прежнему оставляем некоторую неопределенность и некото- рую случайность: причинность всегда сопровождается ограничением суж- дений; это хорошо знала схоластика, которая указывала, что в подлунном мире законы физики действуют очень приблизительно, так как многооб- разие «материи» препятствует их четкому функционированию. 47 W. Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschaftstheorie und analytischen Philisophie, vol. 1, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung. Berlin & Heidelberg, Springer, 1969, p. 440 и, в целом, р. 429 sq. Отметим, что страницы 335-427 этого важнейшего труда являются отныне отправным пунктом любых рассуждений об эпистемологииистории.
178 Она неравномерна Эти истины, как мы увидим, не лишены интереса с точки зрения дис- куссий о причинности в истории; любой историк может повторить заяв- ление (на первый взгляд противоречивое), сделанное Тацитом в Исто- рии: «Я сделаю так, что читатель узнает не только о том, что произошло и что, как правило, является случайностью, но и о причинах того, что про- изошло». Но при этом все дело - в степени: события являются более или менее ошеломляющими или предсказуемыми, причинность действует более или менее постоянным образом в зависимости от обстоятельств. Поэтому мы строим планы на будущее при неравных шансах на точный результат. О неравных шансах мы знаем по собственному опыту; мы уве- рены, что предмет упадет на землю (мы узнали об этом из собственного опыта в возрасте пяти месяцев), если только это не птица и не красный воздушный шарик; если мы выйдем на улицу слишком легко одетыми, у нас начнется насморк, но эта вероятность менее определенна: если у нас действительно начнется насморк, то мы будем уверены в его причине, но, выходя на улицу без пальто, мы менее уверены в последствиях. Если правительство увеличивает налоги или замораживает зарплату, люди, воз- можно, будут недовольны, но насколько далеко зайдет их недовольство? Бунт - это риск, и не более того. При этом в наших действиях присут- ствует некое постоянство, без которого мы бы не смогли ничего сделать: когда мы берем телефонную трубку, чтобы дать распоряжение кухарке, стряпчему или палачу, то ожидаем определенного результата; однако бы- вает, что телефон или дисциплина не срабатывают. В силу этой состав- ляющей приблизительного постоянства часть исторического процесса сводится к использованию приемов, о которых историк не упоминает, потому что событие - это отличие. События составляют интригу, где все в равной мере объяснимо, но не является в равной мере вероятным. При- чина бунта - тяжесть налогов, но уверенности в том, что дело дойдет до бунта, не было; у событий имеются причины, у причин не всегда имеют- ся следствия, значит, шансы событий на то, чтобы произойти, не равны. Можно даже поизощряться и ввести различие между риском, неопреде- ленностью и неизвестностью. Риск присутствует там, где можно хотя бы прикинуть шансы возможных событий: например, если мы идем по лед- нику, где расщелины прикрыты слоем снега, и знаем, что сеть расщелин в этом месте довольно плотная; неопределенность - это когда не ясна относительная вероятность различных событий: например, когда мы не
179 знаем, является ли заснеженное пространство, по которому мы идем, ко- варным ледником или безобидным настом; неизвестность - это когда нам неведомо даже, какие события вообще возможны и какие несчастные слу- чаи могут произойти: так бывает, когда мы впервые ступаем на неизве- стную планету. В реальности homo historiens обычно предпочитает серь- езный риск небольшой неопределенности (он склонен к косности) и тер- петь не может неизвестности. Она запутанна Если всякая причинная связь постоянна в большей или меньшей сте- пени, если мы можем ссылаться на нее только при условии ограничения суждений, то это происходит оттого, что она представляется нам в слиш- ком обобщенном и запутанном виде. Причинность слишком запутанна для того, чтобы о ней можно было рассуждать, как о двух биллиардных шарах, которые сталкиваются с замечательной простотой48' ы дУмаем ° причинной связи, когда видим, как они сталкиваются, потому что логика этого процесса почти так же очевидна, как когда клин выбивается кли- ном; и напротив, мы не считаем день причиной ночи, хотя ночь следует заднем как нельзя более регулярно. Если я вижу, как в неизвестном мне устройстве опускается рычаг, а затем слышу музыку, я заключаю из этого не то, что рычаг является причиной музыки, но что движение рычага и музыка суть два последовательных результата какого-то скрытого меха- низма. Но так ли уж часто мы говорим о причине? Стану ли я говорить о ней в связи с действием электрического выключателя или водочерпалки? Я понимаю, что, когда я включаю электричество, то возникает процесс общего порядка, и не рассуждаю о его делении на причины и следствия. Все происходит так, словно причинная связь является просто конечным результатом множества мелких странных умозаключений, столь же не- уловимых, как «мелкие восприятия» Лейбница. Если мальчишка бросит в мое окно кирпич и разобьет стекло, я очень быстро пойму причину след- ствий; я даже могу сказать, если буду выражаться пристойно, что кирпич является причиной разбитого стекла; однако было бы преувеличением 48 Cf. A. Michotte. Laperception de la causalité, 2e éd. Louvain: StudiaPsychologica, 1954.
180 выводить из этого закон о том, что кирпичи разбивают стекла49* сделав это, я доказал бы только то, что слова в предложении всегда можно по- ставить во множественном числе. Повседневная причинность состоит из отдельных причинных связей, за которыми обобщения хотя и просмат- риваются, но довольно смутно. Конечно, то, что брошенные предметы могут разбивать стекла, не является врожденным знанием; новорожден- ный сам должен узнать, что стекло бьется. Лично мне уже приходилось видеть, как бьют стекла камнями, пулями и гайками - но не кирпичами; однако я не сомневаюсь в результате, так же как и в том, что кусок проб- ки, напротив, ничего не разобьет; при помощи безотчетных умозаключе- ний я учитываю вес предмета, его объем, упругость, толщину стекла, но не его цвет. Однако я не способен точно сказать, какой вес, какая упругость и т.п. приведут к тому, что стекло разобьется; я также не знаю, есть ли здесь другие, не известные мне условия: поскольку причинность является вы- водом, и притом неявным, ей всегда сопутствуют неопределенность от- носительно ее постоянства и ограничение суждения, и мы лишь более или менее уверены в ее следствиях. Ведь хотя всякое следствие имеет свою причину, не всякая причина приведет к своему следствию; поэтому схоластика считала уместным изучать в причинности не сомнительную возможность предсказывать следствия, исходя из причины, а необходи- мость идти от следствия к причине и задаваться вопросом о том, «откуда идет изменение», unde motus primo. Ограничение суждений, которым мы окружаем предсказание, имеет еще одно основание: то, что мы называем причиной, представляет собой лишь одну из определимых причин процесса, конечное число определи- мых причин неизвестно, и определять их имеет смысл только с точки зрения дискурса; как разделить причины и условия в предложении: «Жак не смог сесть на поезд, потому что поезд был переполнен»? Для этого нужно перечислить тысячу и один возможный способ описания этого мелкого происшествия. Причиной разбитого стекла может быть кирпич, бросивший его мальчишка, незначительная толщина стекла или невесе- лое время, в которое мы живем. Как перечислить все условия, необходи- мые для того, чтобы кирпич разбил стекло? Людовик XIV стал непопуля- 49 Cf. P. Gardiner. The Nature of Historical Explanation, 1961 (Oxford Paperbacks, 1968), p.86 и, в целом, р.80-89 ; W. Dray. Laws and Explanation in History. Clarendon Press, 1957 (1966), chap.3 & 4.
181 рен из-за налогообложения, но в случае вторжения иноземцев, при более патриотичном крестьянстве, или если бы он был выше ростом и имел более величественный вид он, возможно, не оказался бы непопулярным. Поэтому мы не станем утверждать, что любой король будет непопуляр- ным по той простой причине, что это случилось с Людовиком XIV. Ретродикция Историк не может с уверенностью предсказать, окажется ли король непопулярным из-за установленного им налогообложения; зато если он услышал собственными ушами, что король оказался непопулярным по этой причине, то ему ни к чему изворачиваться и заявлять, что «фактов не существует» (тут можно будет, как максимум, поизощряться в анализе умонастроений налогоплательщиков, о чем мы скажем в следующей гла- ве). Однако поскольку наши знания о прошлом полны лакун, очень часто случается, что перед историком встает совершенно другая проблема: он замечает непопулярность короля, но ни в одном источнике не говорится о ее причинах; в таком случае ему нужно идти от следствия к предполага- емой причине путем ретродикции. Если он решит, что этой причиной должно быть налогообложение, то фраза «Людовик XIV стал непопуля- рен из-за налогообложения» будет написана им во втором из указанных нами смыслов; неопределенность будет заключаться здесь в следующем: у нас есть уверенность насчет следствия, но дошли ли мы до правильно- го объяснения? Будет ли причиной налогообложение, военные пораже- ния короля или же какой-то третий момент, о котором мы не подумали? Статистика месс за здравие короля, заказанных верующими, ясно пока- зывает их разочарование к концу царствования; кроме того, мы знаем, что налоги возросли, и учитываем, что люди не любят налогов. Люди, то есть вечный человек, иначе говоря, мы сами и наши предубеждения; а стоило бы изучить психологию той эпохи. Однако мы знаем, что в XV11 в. причиной многих бунтов были новые налоги, денежные рефор- мы и дороговизна зерна; это знание не является врожденным, и в XX в. мы не имели возможности наблюдать бунты подобного рода, а забастов- ки были вызваны иными причинами. Но мы читали историю Фронды; мы сразу заметили там связь между налогами и бунтом, и у нас осталось общее представление об этой причинной связи. Итак, налог- это вероят- ная причина недовольства, но не относится ли это в той же степени и к
182 другим причинам? Насколько силен был в душе крестьян патриотизм? Не играют ли поражения той же роли в непопулярности короля, что и налоги? Чтобы провести точную ретродикцию, нужно хорошо знать мен- тальность эпохи; может быть, мы спросим, были ли в других случаях иные причины недовольства, помимо налогов; но, скорее всего, мы не будем рассуждать столь карикатурным образом, а исходя из наших зна- ний об атмосфере той эпохи поставим вопрос о том, существовало ли общественное мнение, считал ли народ войну с иноземцами чем-то иным, нежели делом личной доблести короля и профессионалов, делом, кото- рое касалось подданных, только когда они терпели из-за него материаль- ный ущерб. Так мы приходим к более или менее правдоподобным выводам: «При- чины этого бунта неясны, и, возможно, это были налоги, как всегда слу- чалось в ту эпоху в подобных обстоятельствах». То есть, если все проис- ходило, как обычно; тем самым ретродикция приближается к заключе- нию по аналогии или к той форме рационального (поскольку условного) пророчества, которое называют предсказанием. Пример рассуждения по аналогии: «Историки, как пишет один из них, постоянно прибегают к обобщениям; если тот факт, что Ричард приказал зарезать юных принцев в лондонском Тауэре, недостаточно очевиден, то историки поставят воп- рос - может быть, скорее неосознанно, нежели сознательно, - было ли в ту эпоху обычаем монархов уничтожать своих соперников, вероятных претендентов на трон; и их заключение будет совершенно обоснованно зависеть от этого обобщения»50' Опасность этого заключения состоит, конечно же, в том, что Ричард мог быть более жесток, чем позволяли обы- чаи того времени. Пример исторического предсказания: поставим во- прос о том, что случилось бы, если бы Спартак разбил римские легионы и стал правителем Южной Италии. Конец рабовладения? Переход на бо- лее высокий уровень производственных отношений? Параллель подска- зывает правильный ответ, который подтверждается всеми нашими зна- ниями об атмосфере той эпохи; поскольку мы знаем, что за поколение до Спартака, во время великого восстания рабов на Сицилии восставшие избрали себе столицу и царя51' мы можем полагать, ™, если бы Спартак победил, он бы основал еще одно италийское эллинистическое царство, so H.E. Can. What is the History? 1961 (Penguin Books, 1968), p.63. si L. Robert. Annuaire du Collège de France, 1962, p.342.
183 где наверняка существовало бы рабство, как и повсюду в ту эпоху52' В отсутствие этой параллели, другой, хотя и менее удачной, была бы ис- тория Мамлюков в Египте. Ценность сицилийской параллели состоит в том, что там не видно особых причин, которые бы подтолкнули сицилий- ских рабов основать царство и которые бы отсутствовали в истории Спар- така; выбор монархического режима в ту эпоху не может считаться чем- то особенным: монархия была нормальным строем для любого государ- ства, не являвшегося полисом; к тому же'и Спартака, и царя восставших рабов на Сицилии наверняка окружала одна и та же харизматическая и милленаристская аура: милленаризм «первоповстанцев» хорошо из- вестен. Основы ретродикции Итак, в конце концов, мы получаем определенное представление о совозможностях данной эпохи благодаря знанию о том, чего можно и чего нельзя ожидать от людей этой эпохи; это называется обладать чувством истории, понимать античное умонастроение, ощущать дух времени: ведь все эти логические допущения чаще всего не осознаются или, в силу се- рьезности и условности жанра, не оглашаются. Только эпиграфисты дос- таточно проницательны, чтобы говорить о «составлении ряда». В реаль- ности ход мысли, больше всего похожий наретродикцию, — это составле- ние ряда; когда эпиграфист, филолог или иконографист хочет знать, что означает слово rosa или что делает изображенный на барельефе римля- нин, лежащий на кровати, он собирает все случаи употребления слова rosa и все изображения римлянина на кровати и делает из составленного таким путем ряда вывод, что rosa означает «роза», а римлянин спит или 52 Следует сразу же добавить, что слово "рабовладение" неоднозначно; рабовла- дение — это либо архаичная юридическая связь, касавшаяся отношений между до- машними, либо рабство на плантации, как на американском Юге до 1865 г. Пер- вая форма в античности была гораздо более распространенной; рабство на планта- ции—атолькоонокасалосьпроизводительныхсилипроизводственныхотношений - это исключение, характерное для Италии и Сицилии позднеэллинистического пе- риода, так же как оно было исключением в XIX в. ; нормой для античности в сельс- кохозяйственной сфере было, как показывает M. Rodinson, свободное крестьянство или крепостные отношения. Спартак разрушил бы систему плантационной эконо- мики и, конечно, оставил бы, как это было принято в ту эпоху, домашнее рабство.
184 5з; основанием для такого вывода является то, что было бы странно, ест если бы слово не имело постоянного, приблизительно одного и того же значения, и если бы римляне ели и спали не так, как того требовали обы- чаи эпохи. Итак, мы видим, каковы основы ретродикции; это не мнимое постоянство отношений следствия и причины; это и не регулярность при- родных явлений - основа индукции; это нечто весьма эмпирическое: в истории существуют обычаи, условности, типичность. Вот римлянин на кровати: почему он лег на кровать? Если бы поведение людей определя- лось просто случайностью или капризом, то число возможных ответов было бы бесконечным, и ретродикция правильного ответа была бы не- возможна; но у людей есть обычаи, и они более или менее им следуют; тем самым ограничивается число допустимых причин, которые можно установить. Дела могли бы обстоять иначе, у людей могло не быть ника- ких обычаев, и они действовали бы по гениальному или безумному наи- тию; история состояла бы из одних гапаксов: ретродикция оказалась бы невозможной, но постоянство законов при этом никуда бы не делось, и эпистемологическое сооружение не изменилось бы ни на йоту. 53 По поводу составления радов, явно привлекающего внимание философов - прекрасные тому примеры есть в главах I и VII Богословско-политического трак- тата Спинозы, — проще всего было бы обратиться к сочинению филолога, который использует этот прием, не упоминая об этом, как, например, Eduard Norden, или историка, который использует его, прямо на это указывая, как L. Robert. Вот один пример этой сложнейшей индукции. Греческое слово oikeios на классическом языке означает "частный, собственный"; однако в эпитафиях римской эпохи очень часто втречаются выражения oikeios adelphos или oikeios pater, которые сразу хочется перевести как "его собственный брат" или "его собственный отец"; но поскольку это прилагательное встречается очень часто, вскоре догадались, что, когда смысл слова со временем стерся, оно перешло в категорию простых притяжательных ме- стоимений, и что следовало переводить просто-напросто "его брат", "его'отец". Им- плицитное рассуждение заключалось в следующем: из случаев употребления oikeios составили рад и заметили, что это слово встречалось чаще, чем - как было бы ра- зумно предположить - возникала необходимость подчеркивать в эпитафиях "соб- ственность" этого братства или отцовства. Но что означает "разумно"? Это необъяв- ленное составление рада: чтобы oikeios стало притяжательным местоимением и ут- ратило свой оттенок подчеркивания, эпитафии должны быть составлены в простом стиле, а не в том духе "кафкианской" риторики поздней Империи, которая изо всех сил нажимает на каждое слово ; итак, перевод oikeios подразумевает, что мы соста- вили мнение о стиле в его контексте, то есть сравнили его с другими стилями эпо- хи... Такова сложнейшая совокупность мини-рассуждений, лежащих в основе даже самого простого утверждения.
185 К счастью, род человеческий или, по крайней мере, исторические эпо- хи в чем-то повторяются, и знание этих повторов делает возможной рет- родикцию. Слова в лингвистическом коде используются всегда в одном и том же значении; обычай требует, чтобы ели стоя, сидя или лежа, но не так, как вздумается; регистр любого общества ограничен, и цивилизация мануфактур вряд ли может быть одновременно рыцарственной, посколь- ку и времени на все не хватит, и душа не лежит ко всему сразу; род имеет свои инстинкты, например, он допускает жестокость в отношениях, как у Крыс и Волков. На эти константы можно рассчитывать. Зато другие об- ласти известны своей неприспособленностью для составления^ядов. Это касается как историка, так и детектива541 когда пеРед полицейским ока- зывается человек из преступной среды, соответствующий данному виду, то он знает, чего от него можно ждать; зато он никогда не знает, что спо- собны выдумать «интеллектуалы». Ошибка, эксцентричность, богема, гений и безумие - вот области, где ретродикция - дело рискованное. Скуль- птура без художественных достоинств легко встраивается в ряд, шедевр — гораздо труднее; восстанавливать поэтические тексты намного слож- нее, чем делопроизводственные формуляры. Война - уместное понятие для всАй известной истории человеческого рода, а торговая экспансия - феномен, ограниченный узкими временными рамками, и не стоит вво- дить его в ретродикцию Пелопоннесской войны55" Очень важно всегда знать, находимся ли мы в той области, где происходят повторы, или же там, где на них нельзя рассчитывать; к тому же существуют эксцентрич- ные или изобретательные эпохи, где отклонения встречаются гораздо чаще обычного. На практике историк постоянно колеблется между двумя край- ностями: или придумать себе ложные правила («факт подобного рода в ту эпоху немыслим, до XVIII века такого быть не могло»), или пустить все на самотек, сказать себе, что в любую эпоху все возможно и что обы- 54 Сравнение между источниковедением и полицейским расследованием напра- шивается само собой; мы встречаем его у Н. Reichenbach (пит. в прим. 17) и у Goblot. Traité de logique. Мы не будем заниматься вопросом о природе логического допуще- ния в истории, которое не является ни дедукцией, ни индукцией; см. Goblot, a также A. XénopoL La Théorie de l'histoire (1908), которым совсемне следует пренебрегать, хотя его цитируют все реже; как нам представляется, разъяснение природы этого логическо: эго-допущения можно найти у Ejerçe, в, его описании abduction. .,,, л . об этом реалистичные строки Y. Vidäl-Naquet. Economie et société dans la Grèce ancienne" in Archives européennes de sociologie, 6. 1965, p. 147.
186 чай - совсем не так деспотичен, как его изображают. Одна из задач буду- щего источниковедения - разработка казуистики ретродикции. Ретродикция - это «синтез» Скажем не в первый и не в последний раз: суть проблемы историче- ского знания кроется на уровне источников, их критики и понимания. Философическая традиция в эпистемологии истории метит слишком вы- соко; она ставит вопрос о том, объясняет ли историк при помощи причин или при помощи законов, однако перескакивает через ретродикцию; она говорит об индукции в истории и не замечает составления рядов. Но ис- торию эпохи воспроизводят благодаря составлению рядов, переходу от документов к ретродикции и обратно, а самые, казалось бы, солидные исторические «факты» являются на самом деле выводами, состоящими в значительной степени из ретродикции. Когда историк говорит, что нало- гообложение сделало Людовика XIV непопулярным, основываясь при этом на рукописи деревенского кюре, то он совершает ретродикцию, до- пуская справедливость этого свидетельства и для соседних деревень; а если бы мы хотели, чтобы эта индукция стала действительно обоснован- ной и чтобы наш пример мог считаться репрезентативным, то следовало бы провести обширное исследование. По правде говоря, первой ретро- дикцией было отнесение рукописи, вполне материально существующей в 1969 г., к периоду трехвековой давности на основании зрительных и осязательных ощущений историка56' В некоторых областях из-за этой ко- лоссальной роли ретродикции и интерпретации можно ожидать любых сюрпризов; два века назад наконец признали, что Ромул был фигурой легендарной, а после 1945 г. японские историки получили возможность писать, что история происхождения их царствующей династии - миф. В исторической ткани, действительно, существует масса лакун, посколь- ку их немало в особом виде событий, именуемом источниками, и посколь- ку история есть знание, основанное на следах. 56 Мы не будем говорить здесь о проблемах верификации событий прошлого путем предсказания и оставим профессиональным философам проблему формаль- ных высказываний, в том виде, в каком она поставлена в истории; ограничимся ссылкой на A.C. Danto. Analytical Philosophy ofHistory. Cambridge University Press, 1965 (Paperback, 1968), chap. IV и V.
187 Выше мы уже отметили, что источник, будь то даже жизнеописание Робинзона Крузо, составленное самим Робинзоном Крузо, никогда пол- ностью не совпадает с событием. То есть ход событий не может пересо- ставляться, как мозаика; как бы многочисленны ни были источники, они непременно остаются косвенными и неполными; их нужно проециро- вать на выбранный план и увязывать друг с другом. Эта ситуация, осо- бенно наглядная в истории Древнего мира, не является ее исключитель- ным свойством: история самых последних лет в той же мере состоит из ретродикции; разница в том, что здесь ретродикция практически всегда верна. Однако источники, будь то даже газеты и архивы, нужно еще увя- зать друг с другом и не придавать статье в l'Humanité того же значения, что и передовой в le Journal des Débats, учитывая то, что нам в принципе известно об этих газетах. Листовка 1936 г. и несколько газетных вырезок хранят память о забастовке на таком-то заводе в пригороде; поскольку ни одна историческая эпоха не совершает всего сразу, поскольку не бывает одновременно «забастовок на рабочем месте», «диких забастовок» и «за- бастовок разрушителей машин», то эта забастовка 1936 г. будет, конечно, определена ретродикцией как подобная прочим забастовкам того же года в контексте Народного фронта, вернее в контексте всех тех источников, из которых мы знаем об этих забастовках. Зато в истории Древнего мира источник, внешне самый однозначный (или кажущийся таковым, посколь- ку мы не вполне учитываем роль ретродикции), остается двусмыслен- ным из-за отсутствия контекста. В.от одинокое, как аэролит, письмо Плиния Младшего, в котором ясно сказано, что в начале второго века в таком-то месте в Малой Азии было очень много христиан; из-за отсутствия контекста мы не можем даже ска- зать (допустим, мы поставили этот вопрос), доказывает ли это письмо, что всего через три поколения после смерти Христа христианство - по крайней мере в регионах с высокоразвитой культурой,- уже почти окон- чательно завоевало души; и не следует ли предположить, что внимание Плиния и римских властей было только недавно привлечено эпизодом сиюминутного значения, резкой вспышкой христианизации в Азии, по- добной англо-саксонскому revival или эпидемиям массовых и недолго- вечных обращений в христианство, с которыми миссионеры, к своему огорчению, столкнулись в Японии и для подавления которых достаточно было малейшего жеста со стороны властей (однако после них, как после прилива, на берегу остается узкая полоска завоеванных душ). Постоян- ный подъем религиозной волны или прилив и отлив? Если ограничи-
188 ваться римскими источниками, то ретродикция в этом вопросе невоз- можна. Более полные источники позволяют постепенно получить представ- ление о контексте эпохи (мы «осваиваемся в своем периоде»), и это пред- ставление позволяет уточнить интерпретацию других, менее полных ис- точников. Не существует никакого «порочного круга исторического син- теза», как не существует и «герменевтического круга» в интерпретации литературных текстов. Утверждают, что этот круг существует, что интер- претация текстуального контекста зависит от деталей, а детали получа- ют тот смысл, который вкладывают в контекст57* В Действительности нет вообще никакого круга, поскольку детали, на которых основана времен- ная интерпретация контекста, - иные, нежели те, которые предстоит ин- терпретировать; таким образом, интерпретация продвигается, подобно сороконожке. Если бы это было не так, то мы бы до сегодняшнего дня не расшифровали ни одного текста - разве что по мистическому наитию. Как не существует «исторического круга», так не существует и беско- нечного движения ретродикции; логические допущения наталкиваются на данные источников. Но хотя логические допущения и не развиваются беспрепятственно, они все же заходят очень далеко. Вплоть до того, что они сплетают в голове любого историка мелкую философию личной ис- тории, профессиональный опыт, в силу которого он придает то или иное значение экономическим причинам или религиозным потребностям, ду- мает или не думает о том или ином варианте ретродикции. Именно этот опыт (в том смысле, в котором говорят об опыте клинициста или испо- ведника) и принимают за пресловутый исторический «метод». «Метод» - это опыт Ведь даже элементарный факт, изначально подразумевая массу рет- родикции, подразумевает еще и ретродикции более общего порядка, ко- торые составляют концепцию истории и человека. Этот профессиональ- ный опыт, приобретенный в процессе исследования событий, с которы- 57 А. Boeckh. Enzyklopädie und Methodenlehre der philologischen Wissenschaften. 1, Formale Theorie der philologischen Wissenschaft, 1877 (Teubner, 1968), p. 84 sq., сопоставить с текстом у Дильтея в le Monde de I esprit, trad. Remy. Aubier-Montaigne, 1947, vol. I, p. 331.
189 ми он неразрывно связан, представляет собой то же самое, что Фукидид называл ktema es aei, непреходящими уроками истории. Так историки приходят к великим истинам, относящимся к «их» пе- риоду или исторической эпохе, и приобретают то, что Маритен называет «здравой философией человека, истинной оценкой различных видов де- ятельности человеческого существа и их относительной значимости»58' Являются ли революционные подъемы редким феноменом, предполага- ющим совершенно особую социальную и идеологическую готовность, или они случаются, как автомобильные аварии, так что историку нет нуж- ды пускаться в долгие объяснения? Является ли недовольство, вызван- ное лишениями и социальной несправедливостью, главным фактором эволюции, или оно играет второстепенную роль? Должно ли оно, набрав силу, остаться уделом религиозной элиты, или оно может стать массо- вым явлением? Что собой представляет пресловутая «мужицкая вера»? Существовал ли вообще христианский мир, каким представлял его себе Бернанос (Le Bras в этом сильно сомневается)? Не является ли всеобщая страсть древних римлян к зрелищам и страсть южноамериканцев к фут- болу просто внешним покровом политических порывов, или же, с психо- логической точки зрения, эта страсть может быть самодостаточной? Найти ответ на эти вопросы в источниках по «своему периоду» не всегда воз- можно; наоборот, смысл источникам придаст тот или иной ответ на эти вопросы, а сам ответ будет взят из других периодов, если у историка име- ется соответствующая культура, или же из его предрассудков, то есть из истории современности. Таким образом, исторический опыт состоит из всего, что историк смог узнать там-сям за свою жизнь, из его круга чте- ния и круга знакомств. Потому неудивительно, что не существует двух историков или двух клиницистов с одинаковым опытом и что бесконеч- ные ссоры у изголовья больного — не редкость. Не говоря уже о тех про- стаках, что надеются сотворить чудо, обратившись к новомодным мето- дикам под названием социология, феноменология религии и т.д.; как буд- то указанные науки были получены с небес, как будто они не использовали индукцию, как будто они не были историей в чуть более широком смы- сле, одним словом, как будто они не были чужим опытом, которым исто- рик не преминет воспользоваться к собственной выгоде, если только его не смутит обманчивая чужеродность этих названий. Вот почему проста- ки, которые не отказываются от использования этого опыта под тем пред- 58 J. Maritain. Pour une philosophie de l'histoire, trad. Jouraet. Seuil, 1957, p. 21.
190 логом, что социология - не история, являются, по сути, настоящими уче- ными, а те, кто над ними смеется, - это лишь полу-ученые. Историче- ский опыт - это близкое знакомство со всеми обобщениями и нормами истории, в какой бы модной упаковке их ни преподносили. Два предела исторической объективности Если история представляет собой смесь обстоятельств и опыта, если она - знание, основанное на источниках, знание с лакунами и с исполь- зованием ретродикции, если мы реконструируем ее при помощи того же движения логических индукций, которое позволяет ребенку постепенно конструировать его видение окружающего мира, то в таком случае понят- но, каков, в принципе, предел исторической объективности; он соответ- ствует лакунам в источниках и различиям в опыте. 1. Источники Таковы ее единственные пределы. В самом деле, можно изначально допустить, что история, как говорит Марру, субъективна, поскольку Ис- тории не существует и все является частью интриги; можно изначально допустить и наличие пределов исторической объективности, о которых говорит Арон, в том смысле, что это подлунные интриги, что истина в них присутствует, но истина не научная, и что текст, написанный исто- риком, будет в любом случае больше похож на нарратив, чем на текст, написанный физиком. Не надо из этого делать заключения об уместнос- ти модного когда-то скептицизма источниковедов или о том, что, соглас- но новой моде, фактов не существует и что они зависят от правильного понимания смысла истории. Из этого можно только заключить, что, с на- учной точки зрения, история не объективна и что ее объективность - того же порядка, что и объективность воспринимаемого нами мира. Как совершенно справедливо пишет F. Chatelet, «если посмотреть на труды современных историков - и не только на рассуждения этих исто- риков об истории, - то мы заметим, что полемика вокруг недостижимо- сти исторической истины, предположительного характера истории, неиз- бежного коэффициента субъективности, сегодня уже не имеет особого смысла. Представления о событиях могут быть разными, но каждое из
191 них по-новому освещает эти события». Мы не будем рассматривать в ка- честве одного из принципиальных пределов объективности то, что выз- вано разделением специалистов на секты; марксист сочтет, что важнее всего экономические причины, другие будут говорить о стремлении к власти или смене элит. В отличие от разногласий между химиками или физиками, это разделение на секты имеет экстрадисциплинарное проис- хождение и навевает скуку. Мы не станем брать в расчет и незавершен- ность истории, поскольку это состояние характерно для всякого опосре- дованного знания; не будем учитывать и того факта, что можно продви- нуть анализ более (Тольятти) или менее (Хрущев) далеко в не-событийное: это доказывает только то, что есть историки хорошие и другие, не такие хорошие; не будем учитывать и расширения исторического опыта. При этих условиях ничто не должно принципиально мешать специалистам прийти к согласию по поводу экспансии Селевкидов или майские собы- тия 1968 г., не считая пробелов в источниках; практика историографии самим своим существованием доказывает, что иных пределов объектив- ности не существует, и никогда еще дискуссии между историками не при- водили к открытию непреодолимых апорий: мы открываем только пу- таницу в понятиях, проблемы, более сложные, чем предполагалось, и во- просы, о которых раньше и не помышляли; история не является непости- жимой, просто она крайне сложна и требует опыта, гораздо более тонко- го, нежели тот, что нам сегодня доступен. При этом даже различие между внешними и глубинными причинами не является вопросом личного вку- са и точки зрения. Конечно, два описания истории одного периода обыч- но сильно отличаются друг от друга; но эти отличия вызваны освещени- ем, особым вниманием к тому или иному аспекту фактов и выбором того, о чем мы умолчим; та же разница будет и между двумя работами по мате- матике; если же речь идет о настоящих расхождениях, то может завязать- ся - и действительно завязывается - вполне объективная дискуссия, но она приводит не к апориям, а только к пререканиям. 2. Различие в опыте Ведь вторым пределом объективности - но это не столько оконча- тельный предел, сколько эффект торможения, задержки - являются раз- личия в личном опыте, который очень трудно передать. Два специалиста по истории религий не придут к согласию по поводу «древнеримской
192 погребальной символики», так как опыт одного из них - это античные надписи, бретонские паломничества, неаполитанское благочестие и чте- ние Le Bras, тогда как другой создал себе философию религии из антич- ных текстов, из своей собственной веры и святой Терезы; а поскольку правило игры - никогда не разъяснять содержание опыта, составляюще- го основу ретродикции, то им остается только обвинять друг друга в от- сутствии религиозного чувства, что лишено всякого смысла, но прощает- ся с трудом. Когда историк для обоснования своей интерпретации обра- щается к урокам настоящего или к урокам какого-то другого периода истории, он обычно использует их для иллюстрации своей мысли, а не для доказательства: может быть, скромность подсказывает ему, что, с точки зрения логики, историческая индукция выглядит ужасающе несовершен- ной, а история - жалкой дисциплиной, состоящей из аналогий. Итак, мы можем считать, что историю пишут своей личностью, то есть благопри- обретенными смутными представлениями. Конечно, этот опыт может пе- редаваться и накапливаться, поскольку он главным образом - книжный; но он не является методом (каждый приобретает тот опыт, который ему доступен и желателен), потому что, во-первых, его существование офи- циально не признано и его приобретение не имеет организационных форм; во-вторых, потому что его можно передавать, но нельзя сформулировать: он приобретается благодаря знанию конкретных исторических ситуаций, из которых каждому остается извлечь для себя урок. Ktema es aei Пело- поннесской войны заключено в самом рассказе об этой войне, это не ми- никатехизис за рамками текста; исторический опыт приобретается во время работы; это плод не учебы, а профессионального навыка. У исто- рии нет метода, поскольку она не может представить свой опыт в форме определений, законов и правил. Так что разные личные опыты никогда не оспаривают друг друга напрямую; со временем навыки вступают в контакт друг с другом, и в конце концов приходят к согласию, но по прин- ципу победы одной точки зрения, а не принятия общих правил. Причины или законы, искусство или наука История - это искусство, которое предполагает формирование опре- деленного опыта. Заблуждение относительно этого пункта, а также по- стоянная надежда на то, что однажды ее можно будет довести до подлин- но научного уровня, вызваны тем, что в ней есть масса идей общего пла-
193 на и приблизительных закономерностей, как в нашей повседневной жиз- ни; когда я говорю, что налоги вызвали ненависть к Людовику XIV, я тем самым допускаю, что было бы неудивительно, если бы то же самое про- изошло с другим королем по той же причине. Итак, мы приступаем к тому, что на сегодняшний день является важнейшей проблемой эписте- мологии истории в англо-саксонских странах: объясняет ли историк при помощи причин или при помощи законов? Можно ли сказать, что налоги вызвали ненависть к Людовику XIV, не есылаясь при этом на covering law, который обосновывает данный частный случай причинности и ут- верждает, что любой слишком тяжелый налог делает непопулярным пра- вительство, его установившее? Важность этой проблематики кажется довольно незначительной, но на самом деле в ней заключен вопрос о научном или подлунном характере истории и даже вопрос о природе на- учного знания; этому будет посвящена оставшаяся часть данной главы. Все знают, что обобщения могут быть научными и что в истории есть масса обобщений, но «правильные» ли это обобщения? Изложим для на- чала теорию covering laws, так как в ее анализе исторического объясне- ния есть немало важных моментов. Однако мы отрицаем, что данное объяснение (несмотря на некоторое внешнее сходство) имеет какое бы то ни было отношение к объяснению, принятому в науках; ибо для нас, как и для всех знакомых с Грейнджером59' нет ничего важнее противополож- ности между, с одной стороны, «нашим опытом» (мы назвали его «под- лунным») и, с другой стороны, «точным», то есть формализацией, харак- терной для всякой науки, достойной этого названия. Есть ли нечто общее между народной мудростью: «всякий слишком тяжелый налог порожда- ет ненависть к правительству, за исключением тех случаев, когда он ее не порождает», - и формулой Ньютона? А если нет, то почему? Объяснение с точки зрения логического эмширизма бо. Эта Теория covering laws в истории идет от логического эмпиризма школа убеждена в единстве разума. —огласно ее анализу объяснения в 59 G. Granger. Pensée formelle et Sciences de l'homme. Aubier-Montaigne, 1960 et 1968; cf. "Evénement et structure dans les sciences de l'homme" in Cahiers de l'Institut de science économique appliquée, n° 55, mai-décembre 1957 (47). О теориях в физике, о псевдотеориях в социологии, о гуманитарных науках как праксеологии см. очень ясное изложение в A. Rappoport. «Various Meaning of "theory"» in The American Political Science Review, 52, 1958, p. 972-988.
194 науках, всякое объяснение заключается в том, чтобы подвести события под законы. Возьмем событие, подлежащее объяснению: то, что послу- жит ему объяснением, будет состоять, с одной стороны, из предшествую- щих обстоятельств и условий, представляющих собой события, которые относятся к определенному месту и времени (например, исходные усло- вия или граничные условия в физике), и, с другой стороны, из научных законов. Итак, любое объяснение события (рассеяние тепла по данному железному стержню, непропорционально низкие цены на пшеницу в этом году) содержит по меньшей мере один закон (что касается зерна, то это закон Кинга). Логика безупречная, вне всякого сомнения; применим ее к истории. Возьмем конфликт между Папским престолом и Священной римской империей61* Не желая ПРОВОДИТЬ бесконечную регрессию по всей цепочке событий, историк начинает с подстраивания исходных данных: в XI веке существуют папство и императорская власть, имеющие такие- то и такие-то черты. Любой поступок, совершенный тем или иным дей- ствующим лицом исторической драмы, будет объясняться каким-то зако- ном: всякая власть, в том числе духовная, склонна к тоталитарности, вся- кий институт стремится к застывшим формам и т.д. Однако не надо думать, что каждый отдельный эпизод объясняется одним или несколь- кими законами и предыдущим эпизодом, что все эпизоды вытекают один из другого, так что можно предсказать всю цепочку в целом; это неверно, потому что система не изолирована: в игру вмешиваются новые обстоя- тельства, меняющие картину (король Франции и его законники, характер императора Генриха IV, создание национальных монархий). В результа- те получается, что, в отличие от каждого отдельного звена, последова- тельность звеньев необъяснима, поскольку объяснение новых обстоя- 60 Основополагающей работой является G.G. Hempel. The function of general laws in history, 1942 (in Readings in Philosophical Analysis, by H. Feigl and W. Sellars. New York: Appleton Century Crofts, 1949; in P. Gardiner (ed.). Theories of history. Glencoe: Free Press, 1959); назовем здесь же I. Scheffler. Anatomie de la science, trad. Tuillier. Seuil, 1966, chap. VII; cf. К. Popper. Misère de l'historicisme, trad. Rousseau. Pion, 1956, p. 142. См. очень тонкий подход уже цитированных P. Gardiner. The Nature of Historical Explanation и W. Dray. Laws and Explanation in History, а также A.C. Danto. Analytical philosophy of History, chap. X. Но лучше всего теория Гемпеля изложена в Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschafistheorie, B. I, p. 335- 352. Логический эмпиризм и неопозитивизм повлияли на рост исследований по это- му вопросу, и мы. конечно, не можем похвастаться тем, что все они нам известны. 61 Cl Siegmüller. Op. cit., p. 354-358,119; поповодудедуктивно-номологическо- го объяснения см. ibid., p. 82-90.
195 тельств всякий раз заводит нас слишком далеко в исследовании цепочки, которую они составляют. Пускай кому-то это не нравится, но мы гордимся нашим сравнением истории с драматургической интригой: этого требует логический эмпи- ризм. Обстоятельства - те же персонажи драмы; есть и силы, движущие этими персонажами - вечные законы. По ходу действия часто возникают новые действующие лица, чье появление, само по себе объяснимое, тем не менее удивляет зрителей, которым не'видно, что происходит за сце- ной: их появление существенно меняет ход интриги, объяснимой в каж- дой отдельной сцене, но не предсказуемой от начала до конца, так что ее развязка неожиданна и в то же время естественна, поскольку каждый эпи- зод объясняется вечными законами человеческого сердца. Из этого ясно, почему история не повторяется, почему будущее не предсказуемо. Не по- тому, как можно предположить, что закон, согласно которому «всякая власть стремится к тоталитарности», не так уж абсолютен и научен, а потому, что система, не будучи изолированной, не объясняется одними лишь исходными обстоятельствами. Против подобной неопределенно- сти не будет протестовать даже самый строгий научный ум. Критика логического эмпиризма Но что мы сделали, изложив эту схему? Как нам кажется, мы развер- нули метафору. Скажем сразу621 мы не испытываем ни малейшей нос- тальгии по дильтееву противопоставлению между естественными наука- ми, которые «объясняют», и гуманитарными науками, которые лишь де- лают «понятным», это противопоставление было одним из самых страшных тупиков в истории науки. Идет ли речь о падении тел, или о человеческих поступках, научное объяснение остается все тем же, дедук- тивным и помологическим; мы просто отрицаем, что история - это на- ука. Граница проходит между помологическим объяснением в науках, будь то науки естественные или гуманитарные, и объяснением повседневным и историческим, то есть причинным и слишком запутанным для того, чтобы его можно было обобщить до уровня законов. По правде говоря, сложность заключается в том, чтобы четко устано- вить, что логический эмпиризм подразумевает под этими «законами», 62 Stegmüller. Op. cit., p. 360-375: "Так называемая методика понимания"; cf. R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux. Pion, 1967, p. 27.
196 которые должен был бы применять историк. Являются ли эти законы научными, в том смысле, в каком принято понимать эти слова, как зако- ны в физике или в экономической науке? Или же это снова трюизмы во множественном числе, как «всякий слишком тяжелый налог...»? Сравни- вая различных авторов и различные тексты, мы замечаем, что в этом пун- кте есть какая-то неопределенность. В принципе, речь идет только о на- учных законах; но если бы схема логического эмпиризма была примени- ма лишь к тем историческим текстам, которые отсылают к какому-либо их этих законов, этого, действительно, было бы слишком мало. Поэтому мы со все большим смирением принимаем в качестве законов истины народной мудрости; вот насколько искренне убеждение в том, что исто- рия — дисциплина серьезная, со своими методами и синтезом, и что при этом она предлагает нечто иное, нежели объяснения, которые можно най- ти где угодно. Будучи вынуждены называть законами трюизмы, мы уте- шаемся надеждой на то, что речь идет просто о предварительном «на- броске объяснения»63' неполного> имплицитного и временного, в кото- ром трюизмы, по мере развития науки, будут заменены более качественными законами. Короче говоря, мы либо утверждаем, что ис- тория объясняет при помощи настоящих законов, либо называем закона- ми трюизмы, либо надеемся, что эти трюизмы являются набросками бу- дущих законов; в итоге — три ошибки64' Теория исторического объяснения, предлагаемая логическим эмпи- ризмом, - не столько ложная, сколько мало интересная. Конечно, между причинным объяснением в истории и помологическим объяснением в науках есть некоторое сходство: в обоих случаях обращаются к обстоя- тельствам (налоги, Людовик XIV) и к отношению, которое является об- 63 О "набросках объяснения" см. Stegmüller. Op. cit., p. 110, 346. 64 Мы вернемся к различным аспектам этого вопроса в главе X, где можно будет развернуть дискуссию в полной мере. Главным, по нашему мнению, является то, что деление нашего опыта на части (огонь, ислам, Столетняя война) не имеет ниче- го общего с отвлеченным делением в области точного знания (кванты, магнитное поле, количество движения), что между doxa и episkme лежит пропасть и что разде- ление нашего опыта никак не позволяет применить научные законы к истории, за исключением деталей: именно это, по сути, признает Штегмюллер, доказывая, что есть законы в истории (т.е. в повседневной жизни: черепица, упавшая Пирру на голову, подчиняется, естественно, закону падения тел), но нет законов истории (ор. cit., p. 344); нет закона, объясняющего ход Четвертого Крестового похода. Мы со- гласны с Грейнджером (op. cit., p. 206-212).
197 щим (закон) или хотя бы обобщаемым с исключениями (причина); имен- но благодаря этому сходству историк может использовать причины на- ряду с законами: падение цен на зерно объясняется законом Кинга и тра- дициями питания французского народа. Различие состоит в том, что, хотя причинно-следственная связь - явление повторяющееся, нельзя точно предсказать, когда и при каких условиях она повторится: причинность отличается запутанностью и всеохватностью; истории известны лишь частные случаи причинности, которые нельзя возвести в правило: «уро- ки» истории всегда сопровождаются ограничением суждений. Именно поэтому исторический опыт не укладывается в формулы, a kîéma es aei неотделимо от частных случаев, их подтверждающих. Возьмем один из этих частных случаев и попробуем, вопреки всякому здравому смыслу, обобщить его опыт до уровня закона, заранее смирившись с тем, что по- лученный трюизм будет называться законом: но его еще надо получить, что не так просто из-за всеохватного характера причинной связи; и у нас нет никаких критериев для ее анализа: разделение на составляющие мо- жет продолжаться до бесконечности. Рассмотрим все тот же пример: «Лю- довик XIV стал непопулярен из-за налогов». Выглядит это очень просто: причина - налоги, следствие - непопулярность; что касается закона, то читатель, конечно, знает его наизусть. Но нет ли здесь двух различных следствий и двух различных причин: налоги вызвали недовольство, а это недовольство стало причиной непопулярности? Более тонкий ана- лиз, из которого мы выведем дополнительное ktema es aei, определяю- щее, что всякое недовольство переносится на причину того факта, кото- рый вызвал это недовольство (если меня не подводит память, этот закон имеется у Спинозы). Значит ли это, что на одну непопулярность прихо- дится два закона? Их будет намного больше, если мы углубимся в «слиш- ком тяжелые налоги» и «короля» и вовремя не заметим, что наш мнимый анализ, на самом деле, - описание происшедшего. К тому же наш закон, как бы мы его ни сформулировали, окажется ложным: он не будет иметь силы в случае патриотического подъема или по любой другой более или менее необъяснимой причине. Нам предлага- ют следующее: «Увеличим количество условий и ограничений, и в конце концов закон станет точным»65' Попробуйте. Сначала надо будет исклю- 65 I. Schcffler. Anatomie de la science, études philosophiques de l'explication et de la confirmation. Seuil. 1966, p. 94: "Можно заменить (неправомерное обобщение) каким-то иным, верным обобщением, предполагающим дополнительные уело-
198 чить случай патриотического порыва, затем ввести побольше нюансов; когда изложение закона растянется на несколько страниц, мы получим главу из истории царствования Людовика XIV, с той забавной особенно- стью, что она будет написана в настоящем времени и во множественном числе. Восстановив таким образом индивидуальность события, мы дол- жны будем еще найти относящийся к нему закон. История - это не предварительный набросок науки Таково различие между реальной и непостоянной причинностью под- лунного и абстрактными и точными законами науки. Как бы закон ни был детализирован, он никогда не сможет всего предвидеть; непредви- денное называют сюрпризом, происшествием, немыслимой случайнос- тью или решением, принятым в последний момент. Социолог и не наде- ется (и вполне резонно) предсказать результаты выборов с точностью, превышающей предсказания физика по поводу самого обычного экспе- римента с маятником. Однако физик вовсе не уверен в результате: он знает, что эксперимент может не удаться, нить маятника может порваться. Ко- нечно, закон маятника не станет от этого менее истинным: но такое лег- ковесное утешение не может удовлетворить нашего социолога, надеяв- шегося предсказать подлунное событие, конкретный результат выборов; а это уже было бы слишком. Научные законы не предсказывают того, что Аполлон XI попадет в Море Спокойствия (а как раз это и хотелось бы знать историку); они пред- сказывают, что, согласно ньютоновой механике, он туда попадет, если не будет поломки или аварии66' Они Устанавливают условия и предсказыва- ют только при данных условиях, «при прочих равных», согласно люби- мой формуле экономистов. Они просчитывают падение тел - но в пусто- те, механические системы - но без трения, равновесие рынка - но при вия". Поспешим добавить, что для такого автора, как Штегмюллер (Op. cit., p. 102), эта операция приведет лишь к псевдообъяснению типа: Цезарь перешел Рубикон в силу закона, согласно которому всякий индивид на месте Цезаря, в таких же точно условиях, обязательно перешел бы реку, совершенно аналогичную Рубикону. ее Именно такое различие устанавливает КЛХоппер между пророчеством и пред- сказанием в "Predictions and Prophecy in Social Seiendes" in Theories of History, из- данных П. Гардинером, р. 276.
199 идеальной конкуренции. Только абстрагируясь таким образом от конк- ретных ситуаций, они могут действовать с четкостью математической формулы; их обобщенный характер есть следствие этого абстрагирова- ния, он не возникает благодаря переводу единственного случая во мно- жественное число. Эти истины, конечно, не являются каким-то открове- нием, но они не позволяют нам следовать за Штегмюллером, когда он утверждает в своей книге (значимость, ясность и четкость формулировок которой мы, впрочем, с удовольствием- отмечаем), что разница между историческим и научным объяснением - лишь в нюансах. Нежелание историков признать, что они объясняют при помощи законов, происхо- дит будто бы от того, что они или применяют их безотчетно, или ограни- чиваются «набросками законов», в которых законы и условия сформули- рованы нечетко и очень неполно; эта неполнота, продолжает Штегмюл- лер, имеет несколько причин; законы могут имплицитно присутствовать в объяснении, например, когда поступки исторического лица объясняют- ся его характером и его мотивацией; в других случаях обобщения кажут- ся сами собой разумеющимися, особенно когда они выводятся из обы- денной психологии; а иногда историк считает, что его роль - не в том, чтобы разрабатывать технические или научные аспекты каких-то исто- рических подробностей. Но прежде всего, при нынешнем состоянии на- уки очень часто невозможно дать точную формулировку закона: «У нас имеется только приблизительное представление о скрытых закономерно- стях, а иногда мы не можем сформулировать закон из-за их сложности»67' Мы совершенно согласны с этим описанием исторического объяснения, только непонятно, что мы выигрываем, называя его «наброском» науч- ного объяснения; в этом смысле все, о чем люди когда-либо думали, яв- ляется предварительным наброском науки. Историческое объяснение от- делено от научного объяснения не нюансами, а пропастью, поскольку, чтобы перебраться от одного к другому, нужно совершить прыжок, по- 67 Stegmüller. Op.cit., p. 347. Как не вспомнить о той критике, которой сам Штег- мюллер подверг Юма, р.443 (cf. p. 107): "Придерживаться обыденных выражений и, оставаясь на уровне этих обыденных выражений, пытаться извлечь из них больше указаний, чем они на самом деле содержат, - это безнадежное предприятие". При- ведем здесь также откровения со с. 349 (неоконченный "набросок объяснения", по мере прогресса науки, чаще заменяют другим, нежели доводят до конца) и с. 350 ("Замена наброска объяснения полным объяснением, как правило, остается плато- ническим пожеланием").
200 скольку научность требует преобразования, поскольку научные законы не выводятся из правил повседневной жизни. Мнимые законы истории Мнимые законы истории или социологии, не будучи отвлеченными, не обладают безупречной точностью физической формулы; поэтому они и не слишком хорошо действуют. Они существуют не сами по себе, а только с имплицитной отсылкой к реальному контексту: каждый раз, ко- гда мы излагаем один из них, мы можем добавить: «Я имею в виду: в целом, оставляя, конечно, в стороне то, что относится к исключениям, а также к непредсказуемому». С законами дело обстоит так же, как с под- лунными понятиями, с «революцией» или с «буржуазией»: они несут в себе весь груз конкретики, из которой их вывели, и отношений, которых они не разорвали; смысл и значение историко-социологических понятий и «законов» определяется только скрытыми связями, которые они про- должают поддерживать с управляемой ими реальностью68' и енно по э м связям узнают, что некая наука таковой еще не является. Когдая говорю о работе в статическом плане, я могу и должен забыть о том, что означает «работа» в ее обыденном смысле; в физике работа называется так только потому, что ей надо было дать какое-то название, и является не чем иным, как результирующей силы, которая определяется проекцией перемеще- ния на направление действия силы; как и всякий предмет науки, она пред- ставляет собой то, что говорится в ее определении: предметом науки яв- ляются ее собственные абстракции; открыть научный закон - это значит открыть действующую абстракцию за рамками очевидного. «Работа», при- сущая нашему опыту, напротив, не поддается определению; это просто название, присваиваемое некой реальности, в которой благодаря вирту- озному феноменологическому стилю можно, как максимум, отметить не- кое невразумительное разнообразие. Ей дают определение только для того, чтобы вызвать у читателя воспоминание об этой реальности, которая ос- тается единственным подлинным текстом. Так что ktéma es aei нельзя сформулировать независимо от событийного контекста; предположим, что ktéma преподает нам законы, относящиеся к революции, буржуазии или es Мы заимствуем это выражение и идею у J. Molino из его остроумной сатиры на Ролана Барта "La méthode critique de Roland Barthes"' in Linguistique, 1969, n° 2.
201 дворянству: поскольку данные понятия не имеют точного смысла и полу- чают его только от фактов, к которым их применяют, то вне контекста ktéma будет совершенно непонятно. Если требуется узнать, какой путь пройдет тело, падающее в пустоте, мы механически применяем соответствующую формулу, не задаваясь вопросом о мотивах, которые, исходя из того, что нам известно о яблоках, могут побудить падающее яблоко пройти путь, пропорциональный квад- рату времени. Если же требуется узнать, что сделает мелкая буржуазия, которой угрожает крупный капитал, то, мы не станем прибегать к соот- ветствующему закону, даже материалистическому, вернее, мы просто упо- мянем о нем как о доктрине или как о факте; зато мы перечислим причи- ны, которые побуждают мелкую буржуазию искать в подобном случае выход в союзе с пролетариатом, мы прокомментируем их, исходя из того, что нам известно об этой мелкой буржуазии, поймем ее побуждения и оговорим тот случай, когда из-за чрезмерного индивидуализма, или из-за непонимания собственного интереса, или еще Бог знает отчего она не сделала того, чего от нее ждали. История - это описание Историческое описание не номологично, оно каузально; как таковое, оно содержит в себе обобщения: то, что не является случайным совпаде- нием, обязательно повторится; но невозможно точно сказать, что повто- рится и при каких условиях. По сравнению с объяснением, свойствен- ным для наук, физических и гуманитарных, история выглядит простым 69 того, что произошло; она отаясняет, как происходили вещи, она делает это понятным. Она рассказывает, как яблоко упало с дерева: яблоко созрело, поднялся ветер, и порыв ветра качнул яблоню; о том, по- чему яблоко упало, говорит наука; как бы подробно мы ни излагали исто- рию падения яблока, в ней никогда не встретится притяжение - скрытый закон, который надо открыть; как максимум, можно прийти к следующе- му трюизму: предметы, не имеющие опоры, падают. История описывает то, что истинно, реально, дано нам в опыте, под- лунно; наука открывает то, что скрыто, абстрактно и, в принципе, форма- 69 О противопоставлении "объяснять-описывать" см. Stegmüller. Op. cit., p. 76- 81, cf. 343.
202 лизуемо. Научные объекты чужды нашему миру; этими объектами явля- ются не падение тел, не радуга и не магнит, бывшие только отправным моментом исследования, а четкие абстракции: притяжение, кванты и магнитное поле. Сводить причинность, данную нам в опыте, и научную причинность к единой логике - значит отстаивать слишком жалкую истину, не видеть пропасти между doxa и épistémé. Конечно, всякая логика дедуктивна, и надо признать, что утверждение, относящееся к Людовику XIVлогиче- ски подразумевает в качестве большой посылки следующее: «любой на- лог приводит к непопулярности»; с психологической точки зрения, эта посылка чужда сознанию наблюдателя истории, однако не следует сме- шивать логику и психологию познания. Не следует также смешивать ло- гику и философию познания; а жертвовать этой философией ради логи- ки и психологии - один из характерных признаков эмпиризма. Логический эмпиризм отмечен ущербом, общим для всего эмпириз- ма, он не видит пропасти, отделяющей doxa от épistémé, исторический факт из «нашего опыта» (падение данного ябщжа или Наполеона) от аб- страктного научного факта (притяжение)™' ТепеРь мы можем доказать' 70 Cf. Ernst Cassirer. The Philosophy ofSymbolic Forms, vol. 3, Phenomenology of Knowledge, trad. Manheim. Yale University Press (Paperbound), 1967, p. 434: "Утвер- ждения эмпириков относительно науки очень далеки от того, что на самом деле представляет собой наука; единственная точка их соприкосновения с истиной имеет негативный характер: отрицание некоего метафизического идеала познания; совре- менная физика, как и эмпиризм, отказалась от надежды проникнуть в тайны приро- ды, если понимать под тайнами первоисточник субстанций, из которого происходят эмпирические феномены. Но, с другой стороны, физика проводит гораздо более чет- кую границу между чувственными явлениями и научным опытом, нежели теории догматического эмпиризма Локка, Юма, Милля и Маха. Если взглянуть на их суть, на matter of Jact, такую, какой ее описывают эти теории, то методологическая разни- ца между фактами теоретических наук и историческими фактами незаметна; однако эта унификация упускает из вида подлинную проблему природы физических фак- тов. Физические факты имеют иную основу, нежели исторические факты, посколь- ку они исходят из допущений и интеллектуальных операций, совершенно отличных от тех, что применяются в истории". На стр. 409 Кассирер разъясняет также истин- ный смысл пресловутой фразы "Иоанн Безземельный не появится здесь снова"; не следует говорить, что исторический факт неповторим (падение Наполеона), а физи- ческий факт повторяется (падение яблока): эти два падения имеют единую основу, и то, и другое (падение Наполеона, падение данного яблока) суть исторические факты. Повторимым является не факт как таковой (падение некоего государя, падение
203 что историческое объяснение - это не предварительный «набросок науч- ного объяснения», и сказать, почему история никогда не станет наукой: она прикована к причинному объяснению, на котором она основана; даже если бы завтра гуманитарные науки открыли бесчисленные законы, это не произвело бы потрясения в истории, она осталась бы прежней. Наука как вмешательство Однако, скажут нам, разве она не ссылается на законы, на научные истины? Когда мы говорим, что народ с железным оружием победил на- род с бронзовым оружием, разве мы не основываемся на знании метал- лургии, которое может дать точное представление о превосходстве же- лезного оружия? Разве нельзя сослаться на метеорологическую науку для объяснения трагедии Великой Армады71?тскольку *aKTbI' к КОТОРЫМ применяются научные законы, существуют в реальной жизни - да и в какой еще сфере они могли бы существовать? - то что нам мешает ссы- латься на эти законы при изложении фактов? Поэтому по мере развития наукиякобы достаточно будет дополнять или уточнять предварительные наброски исторического объяснения. Ксожалению, этот прогноз упуска- ет из вида самое главное. История ссылается на многие законы, но дела- ет это не автоматически, не просто потому что эти законы были открыты: она ссылается на них только тогда, когда эти законы играютроль при- чин и вплетаются в подлунную ткань; когда Пирр погибает от черепицы, сброшенной ему на голову старухой, то мы не ссылаемся на кинетиче- скую энергию для объяснения причин и следствий; зато историк вполне яблока), а абстракция факта (закон падения низких частот); абстрагируясь, физика делает повторимой абстракцию, которую она уже воспринимает как факт; "никаких фактов в чистом виде не существует; напротив, то, что мы называем фактом, всегда должно соотноситься с тем или иным теоретическим направлением и рассматри- ваться с точки зрения определенной системы понятий, которые его имплицитно обус- лавливают. Теоретические средства обуславливания не добавляются к каждому го- лому факту, а являются его составной частью; так что физические факты с самого начала отличаются от исторических фактов спецификой интеллектуального контек- ста" (р. 409). Как мы увидим, для истории, где определяющей системой является интрига, специфичен контекст причинно-следственных связей, и перейти к законам можно, лишь полностью сменив систему. 71 Эти два примера приведены в Stegmüller. Op. cit., p. 344.
204 может сказать: «Известный сегодня макроэкономический закон объясня- ет экономический провал Народного фронта, который остался загадоч- ным событием для не сумевших его избежать современников». История обращается к законам лишь тогда, когда те дополняют список причин, становятся причинами. Причинно-следственная связь - это не несовер- шенная система законов, это самостоятельная и законченная система; это наша жизнь. Мир, который видят наши глаза, относится к нашему опыту, но мы применяем к нему научные знания в виде технических приемов; использование историком законов для объяснения реальной жизни—дей- ствие того же порядка: в обоих случаях историк и технарь исходят из подлунного и приходят к подлунным последствиям, попутно обращаясь к научным знаниям. История, как и наша жизнь, выйдя из земли, в нее и возвращается. Если закон не выступает в роли причины, если он просто объясняет уже понятое следствие, то он - всего лишь бесполезная глосса, и история в нем не нуждается; «Наполеон был честолюбив; честолюбие, как изве- стно, объясняется наличием дополнительного звена в цепочке дезокси- рибонуклеиновой кислоты» - это глосса, как кинетическая энергия в слу- чае с Пирром; научное объяснение честолюбия - это знание, которое по- является в подобных историях как deus ex machina и может представлять лишь отвлеченный интерес. Зато высказывание: «корсиканские обычаи пеленания и отнятия от груди, породили в будущем Наполеоне всем из- вестное честолюбие», — будет исторически уместным объяснением: под- лунный факт, преждевременное отнятие от груди, неким образом (а ка- ким именно - должна выяснить антропологическая наука) привел к не менее подлунному следствию, честолюбию Корсиканского Чудовища, и, так сказать, свалился нам на голову. Выражаясь изысканным языком ядер- ной баллистики, в истории, с технической точки зрения, возможны тра- ектории земля—земля (честолюбие Наполеона объясняет его политику) и земля-воздух-земля (отнятие от груди есть научное объяснение этого честолюбия), но не траектория воздух—земля (Пирру пробили голову? — Это из-за кинетической энергии). Я только что посмотрел документальный фильм о Народном фронте; у меня под рукой — книга A. Sauvy Экономическая история Франции в межвоенный период (l'Histoire économique de la France entre les deux guerres), a также книга W.H. Riker Теория политических коалиций12 (Theory ofPolitical Coalitions'). Я хочу рассказать об успехах и неудачах Народного фронта; 1936 год: образование и триумф выборной коалиции,
205 экономическая политика которой потерпит провал. Причины появления этой коалиции ясны: усиление правых и фашистов, дефляция и т.д. До- бавлять к этому двадцать страниц теории игр применительно к коалици- ям, объясняющих, почему люди, составляя коалицию, занимаются тем, чем они занимаются, было бы глоссой к тому, что и так ясно; поэтому теория Райкера бесполезна для истории - или, по крайней мере, для инт- риги, которую я в ней выделил. Но как объяснить экономический про- вал? Я не вижу его причин: Сови указывает, что их следует искать в зако- не макроэкономики, не известном в 1936 г.; пройдя через этот закон, под- лунный элемент (сорокачасовая рабочая неделя) приводит к не менее подлунному следствию. Но предположим, что я выбрал в качестве интриги не Народный фронт, а сюжет из сравнительной истории: «коалиции на протяжении веков»; я буду выяснять, соответствуют ли коалиции расчетному оптимуму теории ческая энергия уместна при объяснении колоссального исторического события, каковым было освоение древнейшей техники метательных сна- рядов, известной со времен синантропа или даже высших обезьян. Вы- бор интриги полностью определяет, что будет уместно в качестве причи- ны, а что — нет; наука может достигнуть какого угодно прогресса, но ис- тория останется при своем основополагающем выборе, в соответствии с которым причина существует только в рамках интриги. Ибо таков смысл понятия причинности. В самом деле, предположим, что нужно найти причину автомобильной аварии. Автомобиль занесло на мокрой и неров- ной дороге из-за резкого торможения; для жандармов причина- превы- шение скорости или изношенность покрышек; для Инспекции мостов и дорог - чрезмерная выпуклость профиля дороги; для директора автошко- лы - неизвестный новичкам закон, согласно которому при возрастании 72 Yale University Press, 1962 и 1965; по правде говоря, мы выражаемся здесь метафорически, потому что книга Райкера с ее теоретической направленностью рас- сматривает только коалиционные игры с нулевым результатом и, следовательно, неприложима к Народному фронту, поскольку мнения в радикальной партии разде- лились, так что сумма ставок не равнялась нулю. Но, как известно, игры с ненуле- вым результатом очень сложны с математической точки зрения и, тем более, с точки зрения такого профана, каким является автор этих строк. Иной подход к проблеме, с дополнительными элементами, можно видеть у Н. Rozenthal. "Political Coalition: Elements of a Model, and the Study of French Legislative Elections" in Calcul et for- malisation dans les sciences de l'homme. Editions du C.N.R.S, p.270.
206 скорости тормозной путь возрастает более чем пропорционально; для се- мьи причина - это фатальность, из-за нее в тот день шел дождь и вообще существовала эта дорога, на которую водитель заехал, чтобы там раз- биться. История никогда не будет научной Но, скажут нам, разве истина не заключается просто-напросто в том, что все причины верны и правильным будет то объяснение, которое учи- тывает все причины? А вот и нет, в этом и состоит софистика эмпиризма: считать, что можно воспроизвести конкретное, соединив ряд научных абстракций. Количество допустимых причин бесконечно по той простой причине, что подлунное причинное понимание, иначе говоря, история, - это описание и что количество возможных описаний какого-либо собы- тия безгранично. В какой-то интриге причиной будет отсутствие знака «Скользкая дорога» в данном месте, в другой интриге — то, что на автобу- сах с туристами нет тормозных парашютов. Когда ищут полноценное при- чинное объяснение, то возможно одно из двух: либо говорят о подлун- ных причинах (не было знака, а водитель ехал слишком быстро), либо о законах (кинетическая энергия, коэффициент сцепления шин с дорож- ным покрытием...). В первой гипотезе полное объяснение - это миф, срав- нимый с мифом о геометрале, включающем в себя все интриги. Во вто- рой гипотезе полное объяснение - это идеал, направляющая идея, свя- занная с идеей всеобщего детерминизма; ее нельзя применить на практике, а если бы и можно было, то объяснение очень скоро стало бы неуправля- емым. (Пример: невозможно даже вычислить движение подвески авто- мобиля на дороге с выпуклым профилем; здесь, конечно, можно соста- вить двойные и тройные интегралы, но ценой таких упрощений - под- веска без рессор, совершенно плоские колеса, - что теория будет бесполезна.) Если бы было возможно полноценное определение нашего опыта, то описание истории оказалось бы невозможным и лишенным интереса. Невозможным, поскольку из-за количества и сложности объяс- нений последние стали бы неуправляемы. Лишенным интереса, так как таинственный закон экономии, управляющий мыслью, требует, чтобы событие, из которого выводят закон, было для нас не более чем занима- тельным случаем: физика - это свод законов, а не сборник упражнений и задач; научная история выглядела бы так же жалко, как и известная зада-
207 ча по физике, которая известна поколениям учащихся под названием «за- дачи о забрызганном велосипедисте»: надо вычислить, на какую часть спины велосипедиста попадет частица грязи, слетевшая с колеса (подра- зумевается: в пустоте, при постоянной скорости и на совершенно ровной дороге). Хотя интерес, видимо, не пропадет: поскольку, несмотря на все объяснения, наш реальный опыт будет существовать и сохранять для нас свою значимость, то историю продолжат писать, как и раньше. Грань между историей и наукой определяется ле обращением к индивидуаль- ному, не ценностным отношением, не тем, что Иоанн Безземельный здесь больше не появится, а тем, что doxa, наш опыт, подлунное - это одно, а наука — совсем другое, и что история относится к doxa. Итак, существует два крайних решения в отношении события: либо объяснять его как конкретный факт, делать его «понятным», либо объяс- нять лишь выборочные его аспекты, но объяснять научно; короче говоря, объяснять много, но плохо, или объяснять не много, но - хорошо. Делать и то и другое нельзя, потому что наука обращает внимание лишь на не- значительную часть конкретного. Она исходит из открытых ею законов и видит лишь те аспекты конкретного, которые соответствуют этим зако- нам: физика решает задачи по физике. История, напротив, исходит из интриги, которую она выделила, и она должна объяснить ее всю цели- ком, а не выкраивать в ней какую-то проблему по своей мерке. Ученый вычислит ненулевые аспекты коалиционной игры Народного фронта, историк же расскажет о формировании Народного фронта и прибегнет к теоремам лишь во вполне определенных случаях, когда это будет необхо- димо для более полного понимания. Исключительное место науки: непреднамеренные следствия Но что, в конечном счете, мешает нам соединить эти два крайние решения? Что нам мешает быть в курсе научных достижений и посте- пенно заменить «понимающие» объяснения научными объяснениями, как того желает логический эмпиризм? Ничто не мешает, кроме того факта, что полученная таким путем смесь будет несбалансированной, что она несовместима с известной интеллектуальной требовательностью к дол- жной форме, для которой не достаточно, чтобы высказывания были ис- тинны; вспомним о высказываниях по поводу черепа Пирра и кинети-
208 ческой энергии, и все станет ясно. Недостаточно открыть истину, нужно еще, чтобы она вошла в подлунную систему истории, не нарушив ее. Мы замечаем здесь художественное измерение, которое лежит в основе лю- бой интеллектуальной деятельности: все происходит, как если бы мыс- лительная деятельность была связана не только с идеалом истины, но и с идеалом разумной организации, который требует, чтобы принимаемые решения были сбалансированными, стабильными и экономичными. Воз- можно, именно к этому организационному измерению интеллектуальной деятельности относится, например, не поддающаяся как определению, так и опровержению, идея «красоты» языка или философии, или же ма- тематической красоты: в неисчерпаемых сочетаниях математических структур, в бесконечном количестве со-возможных систем некоторые структуры более интересны, познавательны, плодотворны - нам трудно подобрать подходящее прилагательное, - нежели другие, и при этом ка- жется, что плодотворность и красота связаны здесь таинственными уза- 73. То же искусство разумной организации запрещает также смешивать ми историю и науку, за исключением тех случаев, когда наука служит систе- ме, относящейся к истории. Но каковы эти случаи? Вокруг какого критерия вращается должная форма истории? Вокруг критерия наших намерений. Одна из самых по- разительных черт социальной жизни заключается в том, что ничего в ней не случается, как задумано, между нашими намерениями и событиями всегда есть зазор, большой или маленький; иначе говоря, наши намере- ния не оказывают непосредственного воздействия на события. Кормили- ца, слишком туго пеленавшая младенца Бонапарта, не знала, что готовит катастрофу 1813 г., а Блюм не знал, что он препятствовал экономическо- му подъему. Этот зазор между намерением и следствием и есть то место, которое мы оставляем за наукой, когда мы пишем историю, и когда мы ее творим. Чтобы отправить этот черновик в корзину или куда-нибудь по- близости, мне достаточно этого захотеть; чтобы отправить ракету на Луну, одного намерения уже недостаточно: мы обращаемся к науке; чтобы объ- яснить непонятный провал Блюма, мы обращаемся к экономической теории. Наука, как миросозерцание, хочет все объяснить, даже если ее объяс- нения нам ни к чему; но в наших действиях, а также в no-знании наших 73 A. Lichnerowicz. Logique et connaissance scientifique. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, p.480.
209 действий, коим является история, мы обращаемся к ней только тогда, когда одних намерений уже недостаточно74'Тначит ли это' что история C03Ha" тельно предпочитает смотреть на человека с человеческой точки зрения, считать его цели самоценной реальностью, быть простым признанием того, что он пережил? Ничуть: не стоит принимать за самоцель то, что является лишь проявлением организаторской осторожности; не стоит счи- тать выбор, связанный с идеалом интеллектуальной красоты, экзистен- циальной позицией. С одной стороны, ебть подлунная точка зрения, ко- торая, по нашему мнению, проявляется главным образом в связи с наши- ми намерениями; и с другой стороны, есть точка зрения épistémé, от которой эти намерения тоже - что совершенно естественно - не ускольза- ют. Что выбрать? Деятельность разума подчиняется двум критериям - истине и искусству организации. Конечно, если бы у нас была возмож- ность узнать всю истину о себе и увидеть скрытые пружины наших на- мерений, мы бы не отвернулись от этого зрелища и не стали бы прикры- вать его Ноевыми одеждами; даже если бы мы захотели, нам бы это не удалось: с того момента, как épistémé стала возможной, историческая doxa стала бы для нас лишь занимательным случаем или заблуждением. Так что когда в нашем распоряжении появится полностью оснащенная гума- нитарная наука, истории придется как можно скорее переселиться из doxa, где она в настоящее время обитает. Но когда она у нас появится? Пока не достигнут критический порог (а он никогда не будет достигнут), где наш подлунный опыт можно будет в значительной степени и без труда сме- нить на формализацию, при которой научные объяснения будут доста- точно полными, оставаясь при этом вполне управляемыми (что противо- речиво), - пока этот порог не достигнут, разумная организация не позво- лит истории переселяться, так как это приведет лишь к хаосу. История не является наукой, потому что она относится к doxa и оста- ется там в силу некоего закона последовательности. Физические и гума- нитарные науки могут достигнуть любых успехов: основы истории от этого не изменятся; ведь история будет использовать их открытия только в одном определенном случае: когда эти открытия позволяют объяс- нить зазор между намерениями действующих лиц и результатами. 74 Cf. К. Popper. Conjectures et Refutations: the Growth of Scientific Knowledge. Routledge and Kegan Paul, 1969, p. 124.
210 ПРИЛОЖЕНИЕ Повседневность и составление рядов «Составление рядов» (метод, состоящий в том, чтобы для объяснения како- го-то факта собрать как можно большее количество случаев появления этого фак- та: собрать все случаи употребления какого-либо слова в сохранившихся текстах или все случаи проявления какого-либо обычая) представляет ценность для исто- риков и филологов по многим причинам (даже когда они его применяют неосоз- нанно, более того, не желая этого сознавать, как это часто бывает среди «словес- ников»). Но среди этих причин есть одна, значение которой для придания наше- му опыту характера повседневности, а истории - печати подлинности столь велико, что нам следует на ней остановиться. Эта причина состоит в следующем: вывод о том, соответствует ли факт, обычай, слово норме данной эпохи, делается в за- висимости от того, сколько случаев упоминания о нем в изучаемый период уда- лось собрать. А во взглядах людей на их эпоху идея нормы имеет большое значе- ние: она придает окружающему миру вид чего-то знакомого, вид повседневно- сти; и это ощущение повседневности появляется у них благодаря тому же методу составления рядов, которое применит к ним их будущий историограф: индукция научила их различать в окружающем заурядные феномены и выделяющуюся не- повторимость. Важность такого восприятия повседневности настолько велика, что, когда говорят, будто историография сводится к воспроизведению заурядной повседневности прошлого, то это едва ли является преувеличением. Можно даже сказать, что внимание к заурядному надежно отличает хорошего историка от ме- нее хорошего. В нашем восприятии мира природы и нашего общества все определения «свя- заны с нормальным опытом, который может изменяться от одного пространства к другому. В тропиках «холодная» погода означает нечто иное, нежели в умерен- ной зоне; «скоростной» транспорт в эпоху дилижансов - не то, что в эпоху гоноч- г- - 75. Люди и вещи, составляющие нашу цивилизацию, выстраи- ных автомооилеи» ваются для нас в типы; отсюда производимое ими впечатление чего-то знакомо- го. Неожиданный объект будет, по контрасту, выделяться из этой типологии, так как он «не вписывается в ряд». Допредикативная индукция позволила нам сфор- мировать массу социальных, профессиональных, региональных и прочих типов, благодаря которым нам достаточно одного взгляда, чтобы найти место новому явлению. — этого момента ни один объект не будет уже просто тем, чем он явля- ется: если он не вписывается в ряд, он будет к тому же отмечен характерным ощущением ненормальности. 75 Husserl. Expérience etjugement, recherches en vue d'une généalogie de la logique, trad. Souche. P.D.F., 1970,p. 233; cf. R. Toulemont. L'Essence de la société selon Husserl. P.U.F., 1962, p. 70, 188-192, 239.
211 То есть понимание прошлого подразумевает, что историк воспроизводит в своей голове норму эпохи и что он может сделать ее доступной читателю. Собы- тие является тем, чем оно является, только в связи с нормами эпохи; встречая в истории какой-нибудь странный факт, читатель спрашивает, «было ли это для них так же странно, как для нас?»; хороший историк сумеет, хотя бы одним сло- вом или оборотом фразы, ответить на этот вопрос. Даже в истории современно- сти уже часто приходится восстанавливать норму: как недавно писал один исто- рик, чтобы объяснить студентам в 1970 г., что было шокирующего в депеше из Эмса, преподаватель должен вписать ее в ряд, в дипломатический стиль того времени с его безграничной учтивостью. Именно в этом следовало искать истин- ный смысл утверждения (часто неверно понимаемого) о том, что об эпохе надо судить по ее ценностям. Поэтому мы обратим внимание на один часто применяемый прием, который должен вызвать у читателя впечатление нормальности той или иной эпохи, но значение которого не следует преувеличивать. Предположим, что я пишу следу- ющие предложения: «Астрология у образованных римлян занимала почти то же положение, что психоанализ у нас во времена сюрреализма»; «в Древнем мире люди так же увлекались цирковыми зрелищами, как мы - автомобилями»; утвер- ждаю ли я при этом, что цирк и автомобили отвечают одной и той же антрополо- гической «потребности»? Или что следует, по примеру этнографов, создать исто- рическую категорию под названием фокализация, которая будет служить некой кладовкой, куда можно складывать все феномены коллективных страстей, имею- щие в качестве общей черты только то, что они кажутся удивительными для об- ществ, этих страстей не разделяющих? Вовсе нет: но, сравнивая астрологию или цирк с современными явлениями (возможно, имеющими очень смутное сходство с этими феноменами), я просто рассчитываю создать у читателя впечатление, что цирк и астрология воспринимались римлянами столь же нормально, как мы воспринимаем страсть к автомобилям или психоанализ; читателю нет нужды вос- клицать: «Как же мы можем почувствовать себя римлянами?»; он не должен ув- лекаться изощренными рассуждениями об античных mass media и античном «мо- 77. Он должен понять, что, если взглянуть изнутри, то «быть римляни- дерни зме » ном» - это вполне заурядно. Есть книги по истории, которые превосходно воспроизводят эту повседнев- ность, то есть представляют ее как живую; Марк Блок в этом не знал себе рав- ных. Другие (которые, может быть, нравятся нам меньше), напротив, представ- 76 О фокализации см. замечательное сочинение M.J. Herskovits. Les Bases de l'antropologie culturelle. Payot, 1967, chap. XV; R. Linton в De l'homme (trad. Delsaut. "Sociologues des mythologies et mythologie des sociologues" in les Temps modernes, 1963, p.998.
212 ляют прошлое в более странном, иногда в более чудесном, иногда в более сомни- тельном виде: те, кто читал Нильссонаили А.Д. Нока, с одной стороны, и Кюмо- на (Cumont), с другой стороны, поймут меня с полуслова. Когда мы не придаем значения норме, не признаем или, тем более, избегаем ощущения повседневнос- ти, то получается мир Сапамбо) или же смесь чудесного и невразумительного, в дополнение к этнографическому описанию, рисующему мир первобытных, та- ких же «диких», как карфагеняне у Флобера, и таких же неправдоподобных, как мечты мадам Бовари, в которых счастье, Неаполь и лунный свет обретают плот- ность металла. А это никак не устраивает читателя, поскольку читатель исторических сочи- нений знает, что история заурядна, как наша повседневная жизнь. Он знает a priori, что если бы некий бог задумал перенести его в другой исторический период, то он не смог бы предугадать, чем он там будет заниматься: устроит по- тлатч, или «войну цветов», или крестовый поход, или займется менеджментом. И напротив, он наверняка обнаружит повсюду один и тот же стиль повседневно- сти, то же однообразие, ту же отстраненность от самого себя и от мира, которая будет создавать у него постоянное ощущение подступающей пустоты. Та же «война цветов» или тот же крестовый поход, выглядевшие удивительными еще минуту назад, когда бог поместил его в новое тело, выглядят предельно нормальными с того момента, как он устроился в этом теле. Отсюда возникает полуиллюзия того, что у человека существует исключительное понимание человека; что если при- роду мы объясняем, то человека мы «понимаем», мы можем встать на его мес- то... В этой идее верно следующее: мы понимаем, смутно или ясно, что чувство нормальности играет одну и ту же роль в жизни нам подобных и в нашей жизни; и никакая интроспекция, никакое понимание не позволят нам узнать, какова же эта норма в данный период. IX, Сознание не является основой поступка В исследовании причинности, которым мы сейчас занимались, мы не делали никакого различия между материальной причинностью (клин выбит клином) и причинностью человеческой (Наполеон вел войну, по- тому что был честолюбив, или для удовлетворения своего честолюбия); ведь если рассматривать только следствия, то это различие не имеет ни- какого смысла: человек так же основателен, как и природные стихии, и наоборот, природные стихии так же изменчивы и капризны, как человек;
213 бывают железные характеры, а бывают мужчины и женщины, каприз- ные, точно волны. Как говорит Юм, «если мы посмотрим, насколько точ- но согласованы физические и нравственные феномены, образующие еди- ную причинную цепь, то безо всяких колебаний признаем, что у них об- щая природа, и что они вытекают из общих принципов; для заключенного, которого ведут к эшафоту, смерть представляется верным следствием как твердости тюремщиков, так и крепости топора». Но между топором и тюремщиками" есть огромная разница: мы не приписываем никакого намерения топору, разве что в детстве, тогда как о людях мы знаем, что у них существуют намерения, установки, ценности, размышления, цели или как вам еще угодно это называть. Поэтому в тру- де историка человеческие поступки занимают особое место и ставят мно- жество сложных проблем; это одна из областей, где мы теперь наиболее ясно видим, что наш опыт еще очень невнятен и приблизителен; это оз- начает, что он сейчас зреет и уточняется. Проблем очень много: социоло- гия знания, идеология и инфраструктуры, ценностные суждения в исто- рии, рациональное и иррациональное поведение, ментальность и систе- мы, — одним словом, все проблемы отношений между историческим сознанием и действием, которые занимают среди сегодняшних забот та- кое же значительное место, как проблема отношений между душой и те- лом в классической философии. Предлагаемая вашему вниманию глава представляет собой нечто гораздо меньшее, чем очерк, посвященный не- которым аспектам данной проблематики, простейшее изложение кото- рой заняло бы несколько томов; мы просто хотели сказать о двух вещах: что дуалистический подход (базис и надстройка, ментальность и реаль- ность) следовало бы заменить дифференцированным описанием отдель- ных ситуаций, в котором соотношение между мыслью и действием в каж- дом случае — особое; короче говоря, что нужно разработать казуистику, и желательно очень тонкую, для решения не менее тонких проблем. И вто- рое: что задача историка заключается не столько в том, чтобы демисти- фицировать идеологии, показать, что за ними кроется нечто иное, или сказать, что за ними кроется, сколько в том, чтобы разработать новый раздел источниковедения, где историк, рассматривая идеологии, менталь- ность и все прочие феномены в качестве следов, уточнил бы, какой раз- ряд фактов позволительно или не позволительно воспроизводить на ос- нове подобных следов: нельзя толковать лозунг или пословицу так же, как теоретическое исследование или интонацию, которая выдает того, кто говорит78'
214 Понимание другого Но поскольку мы знаем, что у топора нет намерений, а у человека они есть, и поскольку мы сами — люди, не следует ли для начала из этого заключить, что познание человека и его дел не идет тем же путем, что познание природы, и что разум не един? «Мы объясняем природу, а чело- века мы понимаем», - говорил Дильтей; по его мнению, это понимание было интуицией sui generis. Именно данный пункт нам следует рассмот- реть в первую очередь. Помимо антропоцентристской привлекательности, дильтеева теория понимания обязана своим успехом противоречивому характеру челове- ческого опыта: он без конца приводит нас в удивление, но в то же время кажется нам вполне естественным; когда мы пытаемся понять странное поведение или экзотический обычай, то в определенный момент мы го- ворим: «Теперь я все понял, на этом можно остановиться»; внешне все происходит так, как будто у нас есть определенное врожденное представ- ление о человеке и мы не успокаиваемся, пока не обнаружим его в чело- веческом поведении. Мы не замечаем, что наш взгляд на вещи не меня- ется (после первого моментального удивления мы готовы допустить все, что угодно); что ощущение понимания, точного попадания есть иллю- зия, сыгравшая свою роль и в дискуссиях по эпистемологии математи- 79: мы принимаем сопротивление языка истории или математики за 78 Библиография такого сюжета бесконечна; сошлемся лишь на два иссследова- ния общего плана, относящиеяся к исторической тематике: G. Duby. "Histoire des mentalités" in / 'Histoire et ses méthodes. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, 1961, p. 937 sq.; и W. Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschaftstheorie, vol. I, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung. Springer-Verlag, 1969, p. 360-375 et 379- 427. то N. Bourbaki. Eléments d'histoire des mathématiques. Paris: Hermann, 1960. p. 30: "Каковы бы ни были философские нюансы, расцвечивающие концепцию ма- тематических объектов у того или иного математика или философа, есть, по край- ней мере, один пункт, в котором все сходятся: то, что эти объекты являются для нас данностью и что отнюдь не в нашей власти приписывать им какие угодно свойства, так же как физик не может изменить природное явление. Наверное, эти взгляды отчасти определяются реакциями психологического порядка, хорошо знакомыми вся- кому математику, изнемогающему оттщетныхпопыток найти доказательство, кото- рое словно все время прячется от него; отсюда всего один шаг до того, чтобы счи- тать это сопротивление одним из тех препятствий, что возводит перед нами воспри- нимаемый мир".
215 реальное сопротивление и принимаем за интуицию удовлетворение от того, что наконец-то сформулировали фразу, которая точно передает наше представление о вещах; к тому же мы не думаем о том, что мы гордимся своим пониманием человека, хотя понимаем его (как и природу) лишь задним числом, и что наша мнимая интуиция не позволяет нам ни пред- сказывать, ни проводить ретродикцию, ни решить, реален или нереален какой-либо обычай (или чудо природы). Мы охотно забываем, что, как об этом прямо говорит Мальро, знать людей - это значит не удивляться им после того или иного события. Забывая обо всем этом, мы льстим себе, утверждая, что понимаем другого каким-то непосредственным образом, неприменимым по отношению к природе: мы можем поставить себя на место нам подобных, перевоплотиться в них, «пережить» их прошлое... Это мнение кажется настолько же нетерпимым для одних, насколько ес- тественным для других; то есть в нем смешаны несколько разных идей, которые надо попытаться разделить. 1. Историки постоянно наблюдают ментальность, отличную от на- шей, и прекрасно знают, что интроспекция — не подходящий метод для того, чтобы писать историю; наше врожденное понимание другого (ребе- нок с рождения понимает смысл улыбки и отвечает на нее улыбкой) ис- черпывается так быстро, что одной из главных проблем иконографии является разгадка смысла жестов и выражения эмоций в данной цивили- зации. Впечатление естественности человеческого поведения, возника- ющее у нас post eventum, не подлежит сомнению, но и природные фено- мены создают у нас то же самое впечатление; когда нам говорят, что гор- дец сверхкомпенсирует свою скромность, что скромник борется со своей склонностью к гордыне, или что пустой желудок ко всему глух, мы пре- красно это понимаем как понимаем, что два столкнувшихся бильярдных so. Психологическое понимание не позволяет ни дога- шара столкнулись дываться, ни анализировать; оно - лишь замаскированное обращение к здравому смыслу или к идее вечного человека, которую только и делали, что опровергали в истории и этнографии на протяжении последних ста лет. Попытка «перевоплотиться в другого» может иметь эвристический смысл; она позволяет найти какие-то идеи или (еще чаще) фразы для выражения идей в «живой» форме, то есть чтобы превратить ощущение экзотики в более знакомое нам ощущение: но это не критерий, не сред- ство верификации81' непРавДа> что в человеческих делах истина должна su Cf. R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux. Pion, 1967. p. 27. si Stegmüller, p. 368.
216 быть index sui etfalsi. Дильтеев метод понимания просто прикрывает при- митивнуюпсихологиюипредубеждения;повседневнаяжизньвполнеясно показываем что недотепы, пытаясь объяснить характер своего ближнего, прежде всего выдают свой собственный характер, приписывая своим жертвам свои собственные мотивы и в особенности фантазмы своих фобий. Надо признать, что самое простое историческое объяснение (король начал войну из любви к славе) представляет для большинства из нас все- го лишь пустую фразу, известную нам только по книгам; нам не часто удается испытать лично или заметить de visu реальность этого королевс- кого чувства и решить, является ли оно реальным или это просто услов- ное психологическое выражение. Мы поверим в его реальность, если прочтем бумаги Людовика XIV, в которых он выглядит искренним, или если мы заметим, что для некоторых войн не видно иного объяснения. Все, что мы можем найти внутри самих себя для уяснения данного во- проса, - это задатки тщеславия и честолюбия, с которыми можно дойти до чувств, испытываемых королями, будучи только Шекспиром; мы мо- жем ими воспользоваться для придания живости популярной литерату- ре, но не ддя разрешения исторического вопроса. Миметизм очень досту- пен, и мы перевоплощаемся в какую угодно роль при условии, что нам ее предварительно обрисуют; вот почему историкам религий не удается ре- шить, является ли то, что говорят об античной вере в божественность императора, психологически возможным; поэтому все, что им остается, - это выдвигать друг против друга за рамками научных дискуссий обви- нения в отсутствии религиозного чувства у одних и понимания реально- сти - у других. К великому счастью, ддя того чтобы понять другого чело- века, нам не обязательно носить в себе его душу, и святая Тереза замеча- тельным образом раскрывает мистический опыт тем, у кого его никогда не было и кому имя - легион. Идея понимания человека человеком озна- чает лишь то, что мы готовы поверить во все, относящееся к человеку, как и к природе; если мы узнаем что-то новое, то мы примем это к сведе- нию: «Значит, духовный брак Седьмых Обителей существует, как об этом свидетельствует Château de Гате*, при случае мы к этому вернемся в ходе нашего исследования». Понимание - это ретроспективная иллюзия. 2. «Пережить» ощущения другого, пережить прошлое? Это всего лишь слово (работая над книгой по истории Древнего Рима, мне хотелось хотя * Сочинение св. Терезы (Libro de moradas о Castillo interior, 1577).
217 бы на миг сменить свои идеи и заботы преподавателя латыни на идеи и заботы римского вольноотпущенника, но я не знал, как это сделать), вер- нее, это иллюзорное, обманчивое знание. Пережить ощущения карфа- генянина, приносящего в жертву богам своего первенца? Это жертвопри- ношение обусловлено примерами, которые наш карфагенянинвидел вок- руг себя, и общей набожностью, достаточно сильной ддя того, чтобы не отступить перед этим ужасом; пунийцы были подготовлены своей сре- дой для жертвоприношения первенцев, как мы подготовлены ддя сбра- сывания на людей атомных бомб. Если, пытаясь понять карфагенянина, мы попробуем представить себе, какие побуждения могли бы заставить нас, живущих в нашей цивилизации, повести себя, как он, то мы будем 1 думать о сильных ощущениях там, где для карфагенянина не было ниче- го, кроме рутины; это одна из наиболее распространенных иллюзий оп- ределенной разновидности истории религий, где не замечают, что любое поведение проявляется на фоне нормальности, повседневности соответ- ствующей эпохи. Мы не можем пережить умонастроение карфагеняни- на, поскольку лишь ничтожная часть сознания проявляется в поступках, да и вообще тут нечего переживать: если бы мы могли проникнуть в его сознание, то мы обнаружили бы там только сильное и однообразное чув- ство священного страха, тихий, тошнотворный ужас, неощутимо сопро- вождающий машинальную идею, которая присутствует на заднем плане почти всех наших поступков: «все так делают» или «что тут поделаешь?» Мы знаем, что у людей есть цели... 3. Наше знание о другом опосредованно, мы выводим его из поведе- ния и различных проявлений наших ближних, исходя из нашего опыта, относящегося к нам самим и к обществу, в котором мы живем. Но это еще не вся истина: надо добавить, что человек не является для человека та- ким же объектом, как прочие. Люди, как животные одного вида, видят друг в друге себе подобных; каждый знает, что его ближний внутренне - существо, подобное ему самому. И прежде всего он знает, что у его ближ- него, как и у него самого, есть намерения и цели; поэтому он может рас- сматривать поведение своего ближнего как свое собственное, ак говорит Марру, человек узнает себя во всем человеческом, он знает a priori, что формы поведения прошлого расположены на том же уровне, что и его собственные, даже если он не знает, что собственно означает данное по-
218 ведение"; и во всяком случае он изначально знает, что это поведение име- ло определенный смысл. Поэтому мы и склонны к антропоморфизации природы, а не к противоположному действию. Именно о таком понима- нии как идеале исторической науки говорил Марк Блок в тексте, который внушает историкам страх по поводу их спасения, подобно тому, как одна фраза св. Павла внушала страх Лютеру: «За зримыми очертаниями пей- зажа, орудий и машин, за самыми, казалось бы, сухими документами и за институтами, казалось бы, совершенно оторванными от тех, кто их учредил, историк хочет увидеть людей. Кто этого не усвоил, тот может стать, как максимум, чернорабочим источниковедения. Настоящий же историк похож на людоеда из сказки. Он знает, что там, где он чует чело- вечину, его ждет добыча»82* Понимание - не инструмент для открытий, не треножник прорица- тельницы (этот треножник - составление ряда), и не критерий истинно- сти, но оно позволяет восстанавливать цели и «соображения» людей. В одном тексте у Тэна (без вины виноватого) сказано практически то же самое: «Первое действие в истории заключается в том, чтобы поставить себя на место людей, которым мы хотим дать оценку, постичь их инстин- кты и привычки, проникнуться их чувствами, думать их мыслями, вос- произвести в себе самих их внутреннее состояние, детально и физически конкретно представить себе их среду, проследить благодаря воображе- нию.. . - нам хочется прервать на этом цитату, поскольку здесь соображе- ния и цели будут подменены наукообразной интерпретацией, - просле- дить благодаря воображению обстоятельства и впечатления, которые оп- ределяли, вкупе с природным характером этих людей, их поступки и вели их по жизни»; такая работа, «раскрывая нам точку зрения людей, чью историю мы рассказываем, позволяет нам лучше их понять, а поскольку эта работа состоит из рассуждений, то она, как и всякая научная работа, поддается верификации и совершенствованию». ...но какие именно - мы не знаем Мы знаем apriori, что у людей есть цели, однако мы не можем дога- даться, какие именно. Зная их цели, можно встать на их место, понять, 82 Apologie pour l'histoire ou métier d'historien. A. Colin, 1952, p. 4 (Cp. M. Блок. Апология истории, или Ремесло историка. М: Наука, 1986).
219 что они хотели сделать; исходя из того, что они могли ждать от будущего в данный момент (они могли еще надеяться, что Груши появится вовре- мя), мы можем восстановить их «соображения». Допуская при этом, что их правила поведения были рациональны, или что мы, по крайней мере, знаем, когда они оказывались иррациональны... Но если нам не извест- ны их цели, то никакая интроспекция нам их не раскроет, или не раскро- ет истинных целей; вот доказательство ad contrario] ни одна человече- ская цель не может нас удивить. Если я замечаю, что Наполеон, завязы- вая битву, старается ее выиграть, то это кажется мне как нельзя более понятным; но если мне говорят о странной цивилизации (разумеется, во- ображаемой, но едва ли более странной, чем многие экзотические циви- лизации или чем наша с вами), где, согласно обычаю, генерал, встреча- ясь с врагом, должен сделать все возможное для того, чтобы проиграть битву, то, ненадолго растерявшись, я быстро найду возможное объясне- ние («это должно объясняться примерно как потлатч; во всяком случае, существует какое-то по-человечески понятное объяснение»). Вместо того чтобы применять к этой цивилизации закон: «всякий военачальник пред- почитает выиграть битву», - я применю другой, более общий: «всякий руководитель, и даже всякий человек делает то, что предписывает ему обычай его группы, каким бы удивительным он ни казался». Постепенно наше понимание человека может быть сведено к следующему высказы- ванию: «Человек есть то, что он есть, нужно с этим смириться, то есть понять это»; в этом сущность истории, социологии, этнографии и других наук со слабой дедукцией. Так что единственное достоинство понимающей методики заключа- ется в том, что она показывает нам угол зрения, под которым любое пове- дение будет выглядеть объяснимым и заурядным; но она не позволяет нам сказать, какое из более или менее заурядных объяснений верное83' И в самом деле, если мы перестанем придавать слову «понимать» смысл технического термина, которым его наделяет Дильтей, и вернемся к его обыденному смыслу, то мы увидим, что понимать — это значит объяснять поступки, исходя из того, что известно о ценностях другого («Дюран при- шел в бешенство от такой наглости; я его понимаю, потому что так же отношусь к наглости»; или: «хотя я отношусь к наглости не так, как он»), или же «понимать» - это выяснять цели другого путем ретродикции или реконструкции: я вижу полинезийцев, бросающих оловянные плашки в Stegmüller, р.365; Boudon, p. 28.
220 лагуну атолла и удивляюсь; мне говорят: «Это соревнование в престиже, в расточении сокровищ; для них престиж очень многое значит»: теперь мне известны их цели, я понимаю их ментальность. Ценностные суждения в истории... Итак, главная проблема заключается в следующем: выяснить, какие цели и ценности были у людей и расшифровать их поведение или дать его ретродикцию. Следовательно, мы не избежим проблемы ценностных суждений в истории. Эту проблему ставят либо в эпистемологической форме (являются ли ценностные суждения неотъемлемой частью исто- риографии? можно ли писать историю без ценностных суждений?), либо в деонтологической: имеет ли историк право оценивать своих героев? Дол- жен ли он сохранять флоберовскую бесстрастность? Проблема, постав- ленная во второй форме, быстро скатывается на уровень назидательных замечаний: чтобы понять прошлое, историк должен стать его адвокатом, сочинить laudes Romae, если он специалист по Древнему Риму, сочув- ствовать и т.д.; а то еще спросят, имеет ли он право встать на чью-то сторону, «по разному оценивать то, что рождается, и то, что умирает», как любят или любили говорить в Партии, и строить свою интригу не вокруг третьего сословия, а вокруг пролетариата, проповедуя, что такое постро- ение «научнее» любого другого. Если говорить о первой, чисто эпистемо- логической формулировке проблемы, то здесь, мне кажется, надо выде- лить четыре аспекта, последний из которых очень сложен, и мы будем заниматься им до конца этой главы. 1. «Историк не должен судить». Конечно, история, по определению, заключается в том, чтобы рассказать о происшедшем и не судить (совер- шенно бескорыстно), хорошо это было или плохо. «Афиняне сделали то- то, а пелопоннессцы — то-то»: добавить, что они поступили плохо, — это значит ничего не добавить и выйти за рамки сюжета. Это настолько оче- видно, что, если в книге по истории нам встретится развернутая похвала или осуждение, то мы их пропустим; точнее говоря, это настолько несу- щественно, что иногда избегание таких пассажей или разговоров о жес- токости ацтеков или нацистов выглядит искусственным; в общем, все это — просто вопрос стиля. Так что если, занимаясь военной историей, мы изучаем маневры какого-то генерала и замечаем, что он делал глу- пость за глупостью, мы можем в равной мере либо говорить об этом с
221 бесстрастной объективностью, либо произнести более человечное слово 84 «глупость» Поскольку история занимается тем, что было, а не тем, что должно было быть, она остается совершенно безразличной к ужасной и вечной проблеме ценностных суждений, то есть к старому вопросу о том, явля- ется ли добродетель знанием и может ли существовать наука о целях: можно ли говорить о какой-то цели, не исходя из последующей цели? Не основана ли, в конечном счете, любая цель на чистой воле, не обязатель- но внутренне последовательной и направленной на продление своего су- ществования? (Мы не можем спорить о конечных целях, как и о вкусах, и о цветах, не потому, что конечные цели являются целями и ценностями, а потому что они конечные85' они привлекают или не привлекают - вот и все.) Оставаясь безразличной к этой проблеме, история безразлична и к еще более тонкой проблеме «судебного» применения все тех же ценност- ных суждений. Ведь если поступок плох сам по себе, то этого еще недо- статочно для того, чтобы считать злодеем совершившего его человека. Был ли святой Людовик на самом деле таким святым, каким его изобра- жают? Чтобы ответить на это, не достаточно доказать, что инквизиция была плохой (или считать ее плохой без доказательств); недостаточно установить и то, что defacto Людовик IX был основателем инквизиции: нужно еще решить, в какой мере обвиняемый Людовик IX может счи- таться ответственным за свои дела, а нет ничего сложнее, чем опреде- лить меру ответственности. Является ли смягчающим вину обстоятель- ством, и в какой степени, тот факт, что большинство современников ко- роля, особенно его наставники, одобряли сожжение еретиков? А если в ту эпоху все это одобряли, то что же, в конечном счете, остается от ответ- ственности короля? Вопрос не легкий и не бесполезный, это вопрос на- шей историчности и нашей конечности; но он не интересует историка, 84 Leo Strauss. Droit naturel et histoire, trad. Natan et Dampierre. Pion, 1954 et & ОЖовтаюлагающим текстом здесь является Никомахова этика (VII, 8,4, 1151 а 10); святой Фома излагает его следующим образом: "В сфере вкусов и поступков Цель ведет себя таким же образом, как недоказуемые принципы в умозрительной области" (Summa contra gentiles I, 80; cf.76); из этого следует, что "человека, за- блуждающегося в принципах, не могут привести к истине более надежные принци- пы, в то время как они могут привести к ней человека, чье заблуждение касается выводов" (Summa 4, 95; cf.92).
222 который довольствуется сообщением суду фактов (нравственное воспи- тание святого Людовика, нравственные идеи его времени), и не судит ни о степени виновности короля, ни о том, хороша или плоха инквизиция. ...являются ценностными суждениями косвенной речи 2. «Историк не может обойтись без ценностных суждений». Безус- ловно: с таким же успехом можно было бы попытаться написать роман, где ценности не играли бы никакой роли в поступках персонажей; но это не ценности историка или романиста: это ценности их героев. Проблема ценностных суждений в истории заключается вовсе не в их соотноше- нии с фактическими суждениями; проблема - в ценностных суждениях косвеннойречи. Вернемся к нашему бездарному генералу. Для историка вопрос со- стоит только в одном: было ли для современников глупостью то, что сам он считает глупостью: выглядели ли эти нелепые маневры нелепыми с точки зрения критериев генштаба той эпохи или, наоборот, они ни в чем не противоречили стратегической науке того времени? В зависимости от ответа совершенно меняется наше воспроизведение соображений и це- лей: нельзя упрекать Помпея в том, что он не читал Клаузевица. Конеч- но, на Помпея могло бы снизойти гениальное озарение, и он опередил бы свой век и предвосхитил Клаузевица: в стратегии присутствует истина, так же как и в физике, в политэкономии и, возможно, в других областях; итак, в соответствии с истиной, историк сочтет, что этот генерал не выде- лялся на фоне посредственностей той эпохи; но это истинное суждение не является историческим высказыванием: оно не повлияет на воспроиз- ведение соображений и не будет иметь последствий. Историк ограничит- ся констатацией того, что люди в те времена судили так или же иначе; он может добавить, что мы судим об этом по-другому. Все дело заключается в том, чтобы не смешивать две точки зрения, как это происходит, когда утверждают, будто о людях надо судить в соот- ветствии с ценностями их времени, - и впадают в противоречие; мы мо- жем либо судить, исходя из наших ценностей (но не в этом задача исто- рика), либо сообщить, как люди того времени судили или могли судить, исходя из их собственных ценностей. 3. Но не все так просто. Наш генерал, как мы сказали, решил исхо- дить из стратегических принципов, считавшихся в его время правиль- ными; тем не менее, эти принципы, будучи неправильными, объективно
223 стали причиной его поражения: это поражение невозможно объяснить, не предлагая того, чтоявляется, иливыглядит, ценностнымсуждением, а вернее, определением различия: чтобы понять это поражение, нужно учи- тывать, как скажет историк, что стратегия того времени отличалась от нашей. Сказать, что Помпеи был побежден при Фарсале, поскольку его стратегия была такой, какой она была, - значит просто указать на факт, как если бы мы сказали, что он был побежден, поскольку у него не было авиации. Таким образом, у историка имеется три вида суждений, кото- рые выглядят как ценностные: он сообщает, каковыбыли ценности опре- деленной эпохи, он объясняет поведение людей, исходя из этих ценно- стей, он добавляет, что эти ценности отличались от наших. Но он никог- да не добавляет, что эти ценности были плохи и что мы совершенно обо- снованно от них отказались. Говорить о ценностях прошлого — значит заниматься историей ценностей. Объяснять поражение или жестокость детских жертвоприношений незнанием истинных стратегических или нравственных принципов - это также фактическое суждение, как если бы мы сказали, что навигация, какой она была до XIV века, объясняется отсутствием компаса: это просто означает, что она объясняется особен- ностями ориентации по звездам. Отмечать различие между чьими-то и нашими ценностями — не значит оценивать их. Конечно, некоторые виды деятельности - мораль, искусство, право и т.д.. - имеют смысл лишь в их связи с нормами, таково фактическое положение дел: например, во все времена люди отличали акт, юридически оправданный, от акта насилия; но историк ограничивается описанием их нормативных суждений как фак- тов, не имея в виду ни поддерживать, ни опровергать их. Это различие между ценностными суждениями как таковыми и сообщениями о ценно- стных суждениях кажется нам очень важным для рассматриваемой нами проблемы. Léo Strauss в своей замечательной книге Droit naturel et Histoire настаивает на том, что философия права превратилась бы в абсурд, если бы она не была связана с идеалом истины, вне любых исторических со- стояний права; антиисторизм этого автора напоминает антиисторизм Гус- серля в его / Origine de la géométrie и Philosophie comme science rigoureuse: действия геометра превратились бы в абсурд, если бы не существовала geometria perennis вне психологической и социологической обусловлен- ности. Как не поверить в это? Однако следует добавить, что позиция ис- торика отличается от позиции философа или геометра. Историк, как го- ворит Léo Strauss, не может не формулировать ценностных суждений, иначе он просто не мог бы писать историю; точнее было бы сказать, что
224 он сообщает о ценностных суждениях, не подвергая их суду. Наличие нормы истинности в некоторых областях деятельности - достаточное оправдание ддя философа, который ссылается на эту норму и ищет, в чем заключается эта истина; для историка наличие defacto трансценденталь- ных сущностей в душе человека есть лишь констатация; трансценден- тальные сущности придают философии и геометрии - и истории, с ее собственным идеалом истины - особый облик, и историк, занимаясь ис- торией этих дисциплин обязан его учитывать, чтобы понять, что хотели сделать их разработчики. Итак, мы можем без колебаний поддержать принцип Вебера: историк никогда не произносит ценностных суждений от своего имени. Желая противопоставить Веберу его же собственные высказывания, Стросс пи- шет приблизительно следующее: «Вебера возмущали филистеры, не ви- девшие разницы между Гретхен и девушкой легкого п