/
Author: Львов-Рогачевский В.Л.
Tags: история культуры русская литература литературоведение лев толстой русские писатели
Year: 1928
Text
A b ß о В ~ Рогдч b ßCfc*
о
Ci
УсвАьБЫ
h.
m 6 £
läPf'
•
m
•
S
;
•
'
4(
•• 'C.- v i'
i ./fi' .
'•
V. •
£ .'.y
•
*
<
fr Л
•
H
ü
Ü .
ОТ
Ml
В. Л. ЛЬВОВ-РОГОЧЕВСКИИ
У С А Д Ь Б Ы
К
И З Б Е
ЛЕВ т о л с т о й
' 8 2 8 — 1928
Г
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ФЕДЕРАЦИЯ»
МОСКВА
«Мосполиграф» 14-ятипографпя, Варгунпхпна гора, 8.
Главл. № А17993. Тпр. 3.000.
Зак. 1752. Фосп. Ѣ 139
Москва, 1928 г.
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
В письме к H. Н. Страхову Ф. М. Достоевский, выходец
из разночинной среды, говорит о творчестве И. С. Тургенева,
Льва Толстого и других писателей из «дворянских гнезд»:
«А знаете, ведь это все п о м е щ и ч ь я л и т е р а т у р а . Она
сказала все, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в в ы с ш е й с т е п е н и п о м е щ и ч ь е с л о в о
было последним. Нового слова, заменяющего помещичье, не
было да и некогда...»
Это писалось в 1871 году... Но с тех пор до смертц
Льва Толстого прошло 39 лет; автор «Исповеди», «Власти
тьмы», «Воскресения—пережил период ломки, внутреннего
переворота, прошел длинный и трудный, путь, перестроил свои
эстетические взгляды, перестроил идеологию, перестроил
свой «благородный слог» и попытался заменить свое «в высшей степени помещичье слово» словом «мужицким». Этого
не мог видеть Ф. М. Достоевский в 71 году, он не мог почувствовать всего драматизма этой борьбы, оценить всего
значения ее.
Родовитейший аристократ-землевладелец, кровно связанный с графами Толстыми, князьями Волконскими, из среды
которых вышел декабрист С. Г. Волконский, с князьями Трубецкими, Горчаковыми, с Чаадаевыми, Лев Толстой более
чем А. С. Пушкин был в праве гордиться своим шестисотлетним дворянством... Родословная создателя
эпопеи
«Война и мир» связана с именами родовитых аристократов,
бывших в оппозиции ко двору и новой придворной аристократии, в оппозиции к временщикам и вельможам «в случйе»,
всевозможным «припадочным людям», получавшим за свое
угодничество высочайшие милости и подачки... Дед Н. С. Волконский—стритель яснополянской усадьбы и красивого дома
с колоннами, к которому вел величественный «прешпект» от
двух белых башен'при въезде, жил с 1799 года у себяі в''поместье вольнодумцем, затворником.
При Павле Н. С. Волконский был отставлен от службы
и выслан в Ясную, а затем приказом от 1798 года 27 декабря
был назначен из Петербурга воеводой в Архангельск. Оттуда,
по получении отставки по его просьбе, вернулся в 1799 г.
в свою Ясную Поляну, затворился у себя в кабинете, читал
своих любимых классиков XVIII века, вел медуары и сурово
воспитывал свою дочь. Он стоял в стороне от жизни новой
придворной аристократии.
Отец Льва Николаевича уже после 1812 года бросает
военную службу, разочаровавшись в войне. «Как большая
часть людей Александровского времени, переживших походы 13, 14 и 15 годов, он был не то, что мы теперь называем либералом,—говорится в «Воспоминаниях детства» Толстого,—просто по чувству собственного достоинства не считал для себя возможным служить при конце царствования
Александра I, ни при Николае I. Он не только не служил
нигде, но даже все его друзья были такие же люди, свободные, неслужившие и даже немного фрондирующие правительство Николая Павловича».
Отец продолжал дело Н. С. Волконского и вел его крепостное хозяйство. От этого родовитого, неслужилого, непридворного аристократа, помещика-землевладельца и Марии Николаевны Волконской, унаследовавшей родовое имение
Волконских, родился JI. Н. Толстой.
И вот этот аристократ по рождению и воспитанию, подобно А. С. Пушкину,—«родов униженных обломок», становится гениальным разоблачителем сперва придворного
круга, новой знати, чиновничьего «служилого дворянства»,
гвардейщины и аристократиков офицерства, а затем и всего
дворянства.
После тяжкой борьбы с самим собой, после длительного
«обдумывания самого себя», после глубочайшего самоанализа,
после убийственной самокритики и критики, направленной
против сословных традиций, он разрывает с той почвой,
на которой
вырос. Он не устает повторять: «Карфаген
должен быть разрушен». Он становится отщепенцем своего
класса, но не идет, подобно «лишним людям», Онегину,
Чацкому и другим «бесприютным скитальцам», «искать но
свету, где оскорбленному есть чувству уголок». Он пытается
от усадебного мира с его я с н о й поляной прптти к мужицкому миру с его ч е р н о й избой, он пытается пустить корни
в почву.
В этом его огромное отличие от «лишних людей», от «передовых людей» из дворянского сословия, от деклассированных дворян, попавших в шумные столицы, где «гремят витии».
В материалах к роману «Бесы» у Ф. М. Достоевского
Шатов, сын крепостного лакея Пашки, говорит о Чацком:
«Он кричит: «карету мне, карету»—в негодовании, потому
что не в состоянии и сам догадаться, что можно ведь и
иначе проводить время, хотя бы и в Москве тогдашней, чем
к перу от карт и к картам от пера». Он был барии и помещик, и для него, кроме своего кружка, ничего и не существовало. Вот он и приходит в такое отчаяние от московской
жизни высшего круга, точно кроме этой жизни в России
и нет ничего. Н а р о д р у с с к и й о н п р о г л я д е л 1 , как
и все наши передовые люди, и тем более проглядел, чем
более он передовой. Чем больше барин и передовой, тем более и ненависти—не к порядкам русским, а к народу русскому. О народе русском, об его вере, истории, обычае,
значении, громадном его количестве—он думал только как
об оброчной статье» (стр. 606 т. VIII полн. собр. соч. Достоевского юбилейное изд.).
И. С. Тургенев говаривал не раз о Льве Толстом, что он
«истерически льнет к народу, как беременная женщина».
И создатель Каратаева отнюдь не проглядел народ, а наоборот,, обоготворил его: народ мог бы сказать Льву Толстому
то же, что говорила Катюша Маслова Нехлюдову: «Ты мною
спастись хочешь».
От московской жизни высшего круга он хотел уйти к простым землеробам, в черноземные поля с их «вековой тиши1 Курсив наш,—В. Л.-Р.
ной«. Если Тургенев бросился в «немецкое море» западноевропейской культуры, то Лев Толстой бросился в мужицкое
море примитивно-патриархального
крестьянства-христианства, близкого к природе. В работе на мужицкой земле он
ищет исцеленья от беспочвенности. Но это происходит не
сразу, а через мучительную внутреннюю борьбу индивидуального с классовым, благоприобретенного с родовым.
В «помещичьем слове» обнаружилась трещина, помещичье
слово раскололось... Выходец из барской усадьбы пошел
не за интеллигентом-скитальцем, а за мужиком-странником,
«взыскующим вышнего града».
Ф. Достоевский, так прекрасно понявший и оценивший
мировое значение пушкинского гения, прошел мимо трагедии
Льва Толстого, мимо коренной ломки и переворота в том
мировоззрении, которое было унаследовано Львом Толстым
от предков, от «старого барства», от исконных землевладельцев-аристократов. А между тем Л. Толстой продолжал
и доводил до конца работу своих предшественников.
Начало этого переворота переживала родовитая аристократия еще во времена Пушкина и Лермонтова, но он обострился к 50—60-м годам, после падения Севастополя и,
в особенности, в эпоху так называемых «великих реформ»,
когда у помещиков не стало «рабов», даровой рабочей силы.
Уже в 30-е годы А. Пушкин неоднократно рассказывал в
«Повестях Белкина» и в «Родословной моего героя», и в «Медном Всаднике», и в «Отрывке из романа в письмах»—о том,
как дробилась и беднела поместьями родовитая аристократия, потомки бояр, потомки тех прежних удельных князей,
«Рюриковичей», которые когда-то владели богатыми вотчинами, рассказывал о том, как гордые бояре превращались
по своему быту и образу жизни в «смиренных» мещан.
Князь 3., гвардейский блестящий офицер, задумавши осесть
в деревне, на землю в своем саратовском' именьи, заботящийся о благосостоянии своих крестьян, пишет своему другу
в неоконченном произведении Пушкина «Отрывок из романа в письмах»: «Мы проживаем в долг наши будущие
доходы и разоряемся. Старость нас застает в нужде и хлопотах. Вот причины быстрого упадка нашего дворянства:
дед был богат, сын—нуждается, внук—идет под гору, по
миру. Древние фамилии приходят в нищенство, новые—поднимаются и в третьем поколении исчезают опять. К чему
ведет такой политический материализм? Не знаю, но пора
положить этому преграды» (Пушкин, т. IV, изд. Брокгауза
и Эфрона, стр. 138).
М. Лермонтов еще острее, мучительнее, чем Пушкин, переживал с детских лет обнищание и уничтожение старинных
аристократических, но захудалых родов, каким был и род
Лермонтовых. Он болезненно ощущал высокомерное барское отношение своей богатой бабушки Арсеньевой, урожденной Столыпиной, к своему отцу и выражал это в своих
юношеских трагедиях и в неоконченном романе «Вадим»,
из эпохи Пугачевщины, и в своих поэмах—«Сашка», «Сказка
для детей».
Лермонтовский Вадим—родной брат пушкинскому Дубровскому. Они 0|ба страстные враги столичной знати.
Блиставший в высшем свете граф Сологуб, этот «вертопрах и хвастун», смотревший на мир глазами «высшего
круга», пишет по заказу великой княгини Марии Николаевны
повесть «Большой свет», где выводит Лермонтова под видом
Леонина, а его знатного друга Столыпина—«Монго»—под
видом дэнди Сафьева.
«Леонин (Лермонтов) в свете ничего не знчит».
Один
из великосветских героев романа говорит бабушке Леонина: «Он не что иное как маленький Леонин,
офицерик из армии, довольно бедный, никому не родня, имя
его—Леонин—похоже на водевильное и вовсе ничего не
имеет аристократического, т. е. знатного, одним словом Миша
ваш в свете менее нуля... Не имея состояния, ни родства, ни
связей, ваш внук бросился в большой свет, втерся во все
передние, кланялся всем нашим титулованным барыням, начал пренебрегать службой, наделал целую пропасть долгов,
жил в вечной лихорадке» 1 .
В этом пошлом великосветском романе писатель-дэнди
со злобным комильфотным пренебрежением говорит о высокоталантливом представителе обедневшего дворянского рода.
1
Поли. собр. соч. М. Лермонтова, изд. Акад. наук, т. 5, стр. VHJ
Знать чувствовала и в Пушкине и в Лермонтове своих
врагов-обличителей, ненавидела их стих, «облитый горечью
и злостью».
Мы знаем, что в 1837 году, в день убийства А. С. Пушкина, М. Лермонтов разразился негодующими строками, брошенными в лицо светской черни:
. . а вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов.
И Пушкин и Лермонтов создали целую вереницу скитальцев, обломков, отщепенцев.
Л. Н. Толстой выступает через 15 лет после смерти Пушкина и через 11 лет после смерти Лермонтова, когда положение родовитой аристократии еще более ухудшилось, процесс упадка старых дворянских родов шел необычайно
быстро.
К этому вели: неумение хозяйничать, дробление поместья,
разорительное хлебосольство, праздники, роскошная, не по
средствам жизнь.
Вишневые и яблоневые сады переходили в руки выскочек из мещан, Колупаевых, Разуваевых, Лопахиных...
Уже юношей 19-ти лет в «Дневнике молодости», в записях 46—47 гг. по поводу Наказа Екатерины II Толстой бросает
фразу: «Наша аристократия рода исчезает и уже почти
исчезла по причине бедности, а бедность произошла оттого,
что благородные стыдились заниматься торговлей».
С тех пор до смерти Л. Н. прошло 60 л е т . Страна вступила на путь капиталистического развития. Феодально-помещичье хозяйство рушилось. С одной стороны шло обеднение, обнищание крестьян; все чаще и чаще вспыхивали бунты
крепостных, до 1861 года; тянулся ряд голодных лет в деревнях Поволжья, в Орловской губ., по всей стране; грозно
разливалось крестьянское движение в 1902 г.; крестьяне повсюду требовали «земли и воли», приближалась революция
905 года с «иллюминациями» в усадьбах. А с другой стороны
не по дням, а по часам шел распад дворянства, шло «оскуде-
ние», о котором писал Терпигорев-Атава еще в 80-х годах:
«Нет такой силы,, которая могла бы поднять падающий класс».
В 1907 году нововременец А. С. Суворин, опора трона,
записывает в своем дневнике: «Дворяне столь же редки, как
зубры в Беловежской пуще».
О разорении, деклассировании, вырождении дворян пишет в 90-е годы и И. Бунин, превращая свои рассказы из
усадебного быта в «эпитафии». Чем ближе революция
905 года, тем чаще у этого захудалого помещика Воронежской губ., выгнанного из усадьбы «нуждой и горем», мы
встречаем строки:
. . . пора сменить хозяев в нашей стороне . . .
. . . я жду веселых звуков топора,
Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
Вновь расцвела из праха на могиле . . .
Весьма естественно, что барскому мировоззрению, унаследованной идеологии—ломка хозяйственных отношений в
стране, изменение социальных отношений наносили удар
за ударом.
Если Пушкин, смирившийся перед историческим процессом, перед «неколебимым» Медным Всадником, увидел нарождавшуюся буржуазию, перестал мечтать о восстановлении прав родовитого боярства и бросил в лицо придворным выскочкам: «Я—мещанин, я—мещанин», то J1. Толстой,
ненавидевший буржуазию, говорил М. Горькому, выходцу
из городского мещанства, прошедшему через городское дно:
«Я—больше, чем вы—мужик и лучше чувствую по-мужицки».
На знаменитой картине И. Е. Репина Лев Толстой, шагающий за сохой босиком по чернозему, как бы гордо провозглашает на весь мир: «Я—землероб, я—землероб».
Великий художник попал под перекрестный огонь
обостренной борьбы классов. Эту резкую обостренность он
болезненно ощутил еще в 1856 году, накануне реформ;
в 80-е годы Толстой не раз жаловался на ил, который его
засасывал, на песок, который его засыпал, на давящую тяжесть мертвящего прошлого. Десятилетие за десятилетием
борьба классов, все более ожесточавшаяся, размывала наносный ил, сносила пески сыпучие унаследованных расо-
вых, родовых и классовых воззрений, весь тот уклад, который приучал чувствовать по-барски.
Автор «Детства», эпопеи «Война и мир» становится автором «Исповеди», «Власти тьмы» и все более и более подпадает
под влияние мировоззрения крестьянского большинства.
К трудовому крестьянству всегда органически тянуло здоровую натуру Толстого, у которого не только «лицо как
у мужика», но и мускулы его властно требовали физической,
«мужичьей работы». Это влияние пересилило гипноз «людей
своего круга».
Начинается борьба за новое мировоззрение, враждебное
унаследованному укладу. Борьба против жены, представляющей интересы рода, интересы 28 человек детей и внуков,
борьба против власти, церкви, класса, борьба против господствующего строя. Если Пушкина и Лермонтова ненавидели
«надменные потомки известной подлостью прославленных
отцов», то о графе Льве Толстом эти потомки говорили со
скрежетом зубовным. Они проклинали его, отлучили от
церкви, мечтали сгноить в Суздальском монастыре, арестовывали и ссылали его приверженцев и последователей, калечили его произведения своей цензурой, запрещали их, забрасывали его гнусными угрожающими письмами.
В особенности они ополчились На него после известного
его письма: «Не могу молчать», в котором он протестует
против смертных казней, пишет, что хотел бы, чтобы «намыленная веревка захлестнула его старческую шею». Друг
Л. Толстого, Н. В. Давыдов, в своих драгоценных «Записках
из прошлого» вспоминает, как при нем автор этого потрясающего документа получил посылку; когда вскрыли зашитый
в коленкор ящичек, там оказалась веревка. Этот подарок посылала барыня-аристократка с письмом, в котором предлагала Л. Толстому выполнить свое желание и повеситься
на этой веревке... К письму был приложен адрес дамы из
высшего круга.
Эта веревка стоила пули Дантеса, которую в 37 году
направили Николай I, Бенкендорф, Долгоруков и другие
высокопоставленные лица в своего ненавистного врага—А. С. Пушкина.
В 1902 году JI. Толстой был при смерти... Весь мир, затаивши дыхание, прислушивался к замедленным ударам его
сердца. А что делали представители знатной черни?..
Они пытались замолчать, «зачеркнуть» Толстого. В «Дневнике» А. Суворина, бывшего однодворца, верноподданного,
создателя газеты «Чего изволите?», читаем в 1902 году: «31 января отобрали подписку в магазине не выставлять портретов
Толстого, а в Главн. Управл. по делам печати сказали, что
портрет Толстого нельзя помещать ни в каком случае и
н и к о г д а».
Как же относился к этому распоряжению А. С. Суворин?
Даже он не выдержал, даже он возмущен!
«Очевидно, эти парни рассчитывают на бессмертие. Действительно бессмертные дураки, ибо трудно предположить
в будущем еще больших дураков. Когда Гоголь умер 50 лет
тому назад, Тургенева посадили под арест за то, что он напечатал статью о Гоголе, назвав его гениальным писателем.
Теперь Гоголь во всех учебных заведениях, и ему ставят
памятники. Совсем не надо 50 лет, чтобы Толстой дождался
памятника, а Сипягин позорного клейма на свой идиотский
лоб. Неужели этот господин с кем-нибудь советуется, и ему
поддакивают в этих глупых распоряжениях...» (стр. 81).
А. С. Суворин наивничал и делал вид, что министр
Сипягин был каким-то исключением, идиотом, но крупный
землевладелец и родовитый аристократ и придворный—Сипягин творил волю того класса, который был «жерновом на
шее» у многомиллионного трудового царода.
Верхи понимали, что «последнее помещичье слово» давно
уже превратилось в творчестве Толстого в а н т и - п о м е щ и ч ь е с л о в о , кипевшее возмущением против режима господ и идеологии и хозяйства господ.
К этому возмущению пришел Л. Толстой в переходную эпоху, «когда все перевернулось и стало по-новому
укладываться»,
ваться».
Перевернулось и великолепное помещичье слово и по-новому стало звучать у Л. Толстого. Это поняла правительственная власть, это поняла официальная церковь, поддерживавшая власть, это поняла знатная чернь...
Этого не успел разглядеть в 1871 г. Ф. М. Достоевский.
«Трагизм жизни Мопассана,—писал Л. Н. в 1894 году,—
в том, что, находясь в самой ужасной по своей уродливости
и безнравственности среде, он, силой своего таланта, того
необыкновенного света, который был в нем, выбивался из
мировоззрений этой среды, был уже близок к освобождению,
дышал уже воздухом свободы, но, истратив на эту борьбу
последние силы, не будучи в силах сделать одного, последнего усилия, погиб, не освободившись» 1 .
Л. Толстой знал, что силой своего гения, своего морального протеста, «силой необыкновенного света», который был
в нем, он сам преодолел мировоззрение своей среды и нанес
ему сокрушительный удар, и это знали и правящие классы,
это знали миллионы его читателей, знал весь мир.
58 лет кипела эта борьба с внутренним и внешним миром,
с «высшим кругом», с «высшим светом», и, наконец, сломила
силы яснополянского отшельника, когда он покинул усадьбу,
где родился, жену, с которой жил 48 лет и от которой у
него было 14 человек детей.
10 сентября 1927 года в Ясной Поляне на могиле Л. Толстого один крестьянин Орловской губ. говорил в своей речи:
«Он родился барином, жил мужиком, умер путником».
От родовитого аристократа, комильфотного молодого
человека в модном ширмеровском пальто, в белых перчатках
и высоком цилиндре, от высокомерного барича, которого
обучили говорить, думать и поступать no-фраицузски, до
старика-«путника» с «лицом мужика», идущего с котомкой
за плечами, в лаптях, вместе с другими странниками по
дороге в Оптину пустынь, или до старика, шагающего босиком по бархату черноземных полей—«дистанция огромного
размера».
Здесь не водевиль с переодеванием, тут не замена барского аристократизма мужицким опрощением, модного пальто — мужицким армяком, здесь — трагедия перевоплощения,
здесь вызов, брошенный в лицо вседовольным и всеблаженным людям и барам, здесь мучительный отказ от уна1 Предисловие к соч. Г. Мопассана, X I X т., полное собр. соч. Толстого
под ред. П. Бирюкова, стр. 226.
следованных привычек и взглядов, интересов и связей, тут
разрыв с близкими и ближайшими, тут столкновение двух
миров: яснополянского, усадебного и мужицкого'.
Здесь победа черной избы, здесь замена барского, усадебного, помещичьего миросозерцания — крестьянским, здесь
стремление
жить, думать
и чувствовать
и умереть
«по-мужицки».
И в последнем помещичьем слове, столь «великолепном»
у Толстого, долго гордившегося тем, что он «писатель и
аристократ», и в первом мужицком слове его, и в мучительных исканиях и метаниях последнего барина с его «десницей» и «шуйцей» была большая доля общечеловеческого,
бунтарского, страстно-протестующего,
того
неугасимого,
пламенного и «волнующего до слез», что жило и в эллинском Прометее, и в испанском Дон-Кихоте, и в германском
Фаусте, и в английском Манфреде. Этот вечный бунт бестрепетных искателей новой истины против установившейся лжи,
против застывшего, омертвевшего уклада, против велений
окружающей среды, против вековых традиций и «заплечных
афоризмов», против общепринятых авторитетов и кумиров
всегда разгорается на грани борьбы двух миров -уходящего и грядущего — перед лицом смертельной схватки двух
классов—господствующего и порабощенного.
Этот же бунт придавал особую остроту и волнующую
значительность и пламенным мечтаниям величайшего художника XIX века о новой правде, и пламенным обличениям
старой правды, которая стала теперь неправдой.
1 Ф.
Достоевскому казалось, что нового слова еще не
было, но это новое «мужицкое» слово и слово общечеловеческое уже звучали в творчестве Л. Толстого, призвав
его к пересмотру и переучету всех ценностей, сказавшего
тому усадебному миру, который сам же он нарисовал с такой
простотой, сказавшего, как гоголевский Тарас Бульба красавцу сыну Андрию: «Я тебя породил, я тебя и убыо».
Если хозяйственный кризис создает определенное настроение недовольства помещичьей жизнью, то само творчество дает возможность Л. Толстому постепенно осознать
и оформить это недовольство. Заострению вопроса помо-
гают индивидуальные черты художника, явно выступающие
уже в первых его «Дневниках» и первых пробах пера.
В статье мемуарного характера «Из воспоминаний T. J1.
Сухотиной-Толстой» о том, как «мы с отцом решали земельный вопрос», дочь Л. Н., Татьяна Львовна, в характерном
замечании бросает интересную мысль о внутреннем переломе своего отца:
«Только временные наслоения интересов: литературных,
семейных, имущественных и других, мешали выбиться наружу во всей полноте его духовной сущности. Когда же
таинственная внутренняя работа окончилась и наполнила всю
его душу —она легко разбила эту корку и сбросила ее
с себя» С
Конечно, в индивидуальности Толстого, в его «огнедышащем» темпераменте, в его характере, в его «физиологической натуре» были черты, которыми он резко отличался
от представителей своей среды, от спутницы своей жизни
Софьи Андреевны; не даром о них говорили: «земля и
небо», «буря и тишина».
Но необыкновенная чуткость и предвидение помогли ему
покинуть унаследованную, внушенную, навеянную точку зрения и стать на иную отнюдь не с того момента, когда
окончилась таинственная внутренняя работа, а с тех пор,
когда с высоких вершин искусства он разглядел надвигающиеся результаты все более и более явной внешней работы
с о ц и а л ь н ы х сил.
И н д и в и д у а л ь н о с т ь Т о л с т о г о л и ш ь о>блегчил а е м у п о р в а т ь с бытом 1 , у к л а д о м , с т р о е м , и д е о логией господ, а р а б о т а с о ц и а л ь н ы х сил направ и л а е г о и н д и в и д у а л ь н о с т ь , з а с т а в и л а е г о пер е й т и от э п о п е и с т а р о г о б а р с т в а , от п о э т и з а ц и и р о с к о ш н о й п р а з д н о й ж и з н и б а р с к о г о рода к п р е к л о н е н и ю п е р е д « х л е б н ы м трудом» сермяжного крестьянского большинства.
Неразрывная связь с усадьбой, с деревней, с «властью
земли» в течение трех четвертей века толкала мысль Толстого не в сторону городского пролетариата, а в сторону
1 «Толстой и о Толстом»—новые материалы, изд. Толст, музея, сб. I,
стр. 45.
подавленного, измученного, полуразоренного, полуголодного
крестьянства, в сторону мужицкого мировоззрения.
Зародыши нового мировоззрения можно легко обнаружить уже в юношеские годы у JI. Толстого, но только после
79 года накопившиеся горестные «заметы» сердца проявились
в «Исповеди», только после 79 года количество переходит
в качество, и резко и явно вырисовываются два лика Толстого: Толстого—владельца унаследованной родовой усадьбы и Толстого — связавшего все свои помыслы с мужицкой избой.
Не один Толстой, но и многие выходцы из барских
аристократических усадеб пережили крутой перелом в
своей жизни: стоит вспомнить, с одной стороны, А. И. Герцена, Н. Огарева, М. Бакунина, князя П. Крапоткина, Софью
Перовскую, Н. А. Некрасова, а с другой стороны—В. Г.
Черткова, князя Хилкова и многих других.
Индивидуальность Толстого, его темперамент наложили
печать на пережитый им перелом, на его творчество переходной эпохи, превратили это творчество в тот «цветок
неповторимый», у которого своя окраска и свой аромат.
Этому неповторимому цветку, который расцветает раз
в столетие и жадно впитывает могучие и буйные соки эпохи,
овеянной бурями, мы посвящаем нашу книгу.
Ясная Поляна, январь 1928 года.
2
Д(ів Толстей
»
т
ін •• ж
о\
-
-мфф.;.- ок.
•
;
•
•
...
:
I
„СОЗДАТЕЛЬ НОВОГО ЧУВСТВОВАНИЯ"
«Существенный характер» Льва Толстого, основные черты его индивидуальности сводились к необычайно обостренной чувствительности, соединенной с вечным стремлением
«стать хорошим», обновиться душой и сбросить с себя ветхого человека. Не даром один из французских писателей
назвал автора «Исповеди» «создателем нового ч у в с т в о Е а н и я».
Прочитывая «Дневники молодости» (47—52 гг.), «Детство»
(52), «Отрочество» (54), «Первые воспоминания» (78), «Воспоминания детства» (903—906), «Записки сумасшедшего»
(84), мы видим, что еще до 1841 года, до 14-ти лет, в пору
счастливого, нежного, поэтического детства ярко обозначились элементы этого нового чувствования.
Уже в детстве отзывчивого, чуткого, впечатлительного
ребенка зовут «тонкокожим», уже в детстве он переполнен
любовью ко всему живому и приходит в неописуемый
восторг перед величием и красотой природы.' Уже с детских
лет его жизнерадостная, страстная натура, его необычайная
сила воображения поражают окружающих. Эти черты повышенной чувствительности, глубокой вдумчивости и жизнерадостности проходят через все его пути и перепутья, через
все фазы его творчества. В предшествовавшем Толстому
поколении выходцев из «дворянского гнезда» эта чувствительность культивировалась. На Жуковском и Карамзине
воспитывались «чувствительные сердца». Пушкинская Татьяна «влюблялася в обманы и Ричардсона и Руссо»...
2*
19-
Свою «тонкокожесть» и повышенную чувствительность
своей нервной организации, быть может, JL Н. унаследовал от своей высокоодаренной матери, музыкальной Марии
Николаевны «с лучистыми глазами», столь любившей сочинения Руссо, в особенности его «Эмиля».
J1. Н. было два года, когда умерла его мать, но, по рассказам окружавших его, она «представлялась ему таким высоким,
чистым, духовным существом», что часто во время борьбы
с одолевавшими его страстями он молился ее душе, прося
ее помочь ему. В своих «Воспоминаниях детства» JI. Толстой подчеркивает основные черты своей матери. «Ей необходимо было любить не себя, и одна любовь сменялась
другой».
Подогретая чтением чувствительных авторов повышенная чувствительность была родовой, наследственной чертой.
В «журнале поведения» своего старшего сына Николеньки
чувствительная Мария Николаевна журит своего сынишку
«за то, что он слишком чувствителен и плачет при страдании животных».
Вспоминая о брате JI. Н., А. А. Фет, близкий
друг
Толстых, замечает, что всем трем братьям присуще было
«страстное влечение, без которого не мог бы проявиться
поэт Толстой». Но почему же Фет умолчал о сестре трех
братьев —Марии Николаевне, которую JI. Н. отчасти изобразил в сестре Иртеньевых Любочке-«плаксе» в повести
«Детство»? И. С. Тургенев, очень ценивший M. Н., ее
повышенную чувствительность, ярко выявил эту черту в героине своей повести «Фауст» — Вере Ельцовой и отчасти
в Лизе Калитиной.
« Но у Л. Толстого «страстное влечение», обостренная чувствительность, живость и даже горячность характера обозначились с детских лет и отчетливо выступали до последних лет его жизни с особенной яркостью именно потому,
что он был поэтом, смотревшим на мир сквозь слезы воображения.
Это выражалось и в. в о с т о р ж е н н о м обожании идеала
добродетели, и в э к з а л ь т а ц и и м ы с л и , и в б о л е з н е н н о м о щ у щ е н и и малейшей н е п р а в д ы и фальши, и в том с л а д о с т н о м ч у в с т в е , которым было пе-
реполнено все его существо
еще в 9-летнем возрасте,
когда он, Николенька Иртеньев, слушал музыку, свою любимую «Патетическую сонату» Бетховена, и уносился в мир
зоспоминаний о том, чего не было, но что гораздо лучше
того, что есть. ' С детских лет музыка с ее языком чувства
была любимым искусством JI. Н. И кто только не играл в
Ясной Поляне, а позднее в 80-х гг. в Хамовниках, в Москве:
и Танеев, и Аренский, и Гольденвейзер, и Ванда Ландовская, и Трояновский. А сколько раз певала в Ясной Поляне
Татьяна Андреевна Берс-Кузьминская... Пели и супруги Фигнер в Москве и Шаляпин. Музыка—язык чувства—была роднее и ближе других искусств чувствительному Л. Н.
Свою чувствительность автор «Детства» всегда высоко
ценил. В 1852 г. 6 января 24-летний кавказский офицер
пишет своей обожаемой тетушке Т. А. Ергольской из Тифлиса
в момент одной из своих вспышек «умиленной любви»: «Последний раз я вам писал, что ваше письмо заставило меня
плакать, и я полагал, что причиной этой слабости была моя
болезнь. Я был неправ. Все ваши письма, с некоторого времени, действуют на меня так же. Я всегда был Лева-Рева.
Сначала я стыдился этой слабости, но слезы, которые я проливаю, думая о вас, о вашей любви к нам, так радостны,
что я им позволяю течь безо всякого ложного стыда».
Через неделю, 12 января, в длинном письме из Тифлиса
он снова возвращается к теме о своей чувствительности:
«Опять я плачу. Зачем я плачу, думая о вас? Это слезы радости; я счастлив от сознания моей любви к вам; какие бы
несчастия ни случилось, я не сочту себя вполне несчастным,
пока вы живы... вы меня слишком хорошо знаете и вы знаете,
что, быть может, е д и н с т в е н н о е м о е д о б р о е к а ч е с т в о—э т о ч у в с т в и т е л ь н о с т ь » . «Этому качеству я
обязан счастливейшими минутами моей жизни» (стр. 25, Письма Толстого, 1840—1910 гг., под ред. Сергсенко).
В мае, 30-го, той же тетушке он пишет из Пятигорска:
«Было время, когда я тщеславился моим умом, моим положением в свете, моим именем, но1 теперь я знаю, я чувствую, что
если есть во мне что-нибудь хорошего и что если есть за что
благодаритсь провидение, это за доброе сердце, чувствительное и способное любить, которое оно даровало и сохра-
нило мне. Е м у о д н о м у о б я з а н я л у ч ш и м и п е р е ж и т ы м и м и н у т а м и и тем, что хотя у меня и нет удовольствий и общества, я не только доволен, но часто бываю
счастлив» (стр. 27—там же).
Той же чувствительностью отличался и герой повести
«Детство» Николенька Иртеньев, у которого «всегда навертывались на глаза слезы, когда он высказывал давно сдерживаемую задушевность своей мысли» (стр. 89).
Слезлив и его гувернер Карл Иванович.
«Отец Николеньки был чувствителен и даже слезлив.
Часто, читая вслух, когда он доходил до патетического места,
голос его начинал дрожать, и он с досадой оставлял книгу»
(т. I, стр. 29).
Свою повесть «Детство» Толстой сопровождает предисловием, в котором от читателя требует прежде всего,
«чтобы он был чувствителен». Эта чувствительность очень
подчеркивается, бросается в глаза, в друге Николеньки
Иртеньева, энтузиасте Нехлюдове, этом «чудесном Мите»
в повестях «Отрочество» и «Юность».
Когда герой повести «Казаки» Оленин уезжает на Кавказ, у него в душе после проводов «было так полно воспоминаний, любви, сожалений и п р и я т н ы х
давивших
слез... «Люблю... очень люблю... славные... хорошие...—твердил он, и ему хотелось п л а к а т ь . Но отчего ему хотелось
плакать?.. Кто были славные?.. Кого он любил?.. Он не
знал хорошенько...»
С этим «качеством» своей натуры, столь дорогим для него
самого, Толстой-Иртеньёв-Оленин-Нехлюдов
никогда
не
расстается и выдвигает его и в «Кавказских очерках», и
в «Севастопольских очерках», и особенно в рассказах «Альберт», «Люцерн», «Записки маркера».
Позднее, в «Записках сумасшедшего» и в своей драме
«И свет во тьме светит», в произведениях подчеркнуто-автобиографических, Л. Н. дает глубокий анализ своей чувствительности, переходившей, по мнению слишком «толстокожих» людей, в припадки сумасшествия.
Человеку чувствительному, «сумасшедшему», Толстой с
едкой горечью противопоставляет бесчувственных, слишком
«нормальных» людей, одаренных тупостью воображения и
нечуткостью сердца. В образе Николая Ивановича Сарынцева («И свет во тьме светит») слишком прозрачно выступают черты самого Льва Николаевича в моменты припадков
его «чувствительности».
Повторяем: Л. Н. любит свои слезы восторга, свои покаянные слезы, слезы умиления и жалости, слезы не)Жности
и творческого волнения.
«Читал сейчас твое письмо,—пишет Л. Н. своей жене в
1867 г.,—и не могу описать тебе всю нежность, до слез
нежность, которую я к тебе чувствую».
Под старость его чувствительность достигает наибольшей
силы и глубоко трогает читателя.
Свой разговор с прохожим, записанный 9 сентября 1909 г.,
за год до смерти, Лев Толстой начинает словами: «Вышел1
рано. На душе хорошо, радостно, чудное утро. Солнце
только что вышло из-за деревьев, роса блестела и на траве,
и на деревьях. Все мило и все милы. Так хорошо, что умирать не хочется».
И далее следует запись разговора с крестьянином, который курил табак от скуки, разговор о том, что «от скуки
лучше о душе подумать».
— «Я хотел продолжать разговор,—пишет яснополянский отшельник,—но к горлу что-то подступило. Я о ч е н ь
б ы л с л а б н а с л е з ы . Не мог больше говорить, простился
с ним и с радостным умиленным чувством, глотая слезы,
отошел. Да как же не радоваться, живя среди такого народа,
как же не ждать всего самого прекрасного от такого народа?»
Уже за три месяца до смерти он записывает в дневнике
яркое впечатление об одной из встреч с молодым крестьянином («Благодатная почва»). «От радости или от болезни,
или от того и другого вместе я с т а л с л а б н а с л е з ы
у м и л е н и я , р а д о с т и . Простые слова этого милого, твердого, сильного человека, такого, очевидно, готового на все
доброе и такого одинокого, так тронули меня, что рыдания
подступили мне к горлу и я отошел от него, не в силах
вымолвить ни слова».
«Дар слез» принес он с собою в наш холодный мир,
и этим даром оделил он и свою Наташу Ростову, эту лучшую
дочь своего сердца. Эта «милая, беснующаяся, энергичная
натура»—живое и яркое воплощение страстного влечения
к жизни. Она «визжит от радости» и готова умереть в момент отчаяния. Когда она поет, ее брат Николай Ильич
Ростов забывает обо всем в мире, даже о своем карточном
проигрыше в 4 0 0 0 0 руб., который только что пережил;
когда она поет, переполненнаая чувством любви и молодости, даже комильфотный, подчеркнуто холодный Андрей
Болконский плачет, и, конечно... не от старости и не от
болезни... Да и сам читатель Толстого получает иногда неожиданно для себя этот же дар слез.
Но Л. Н. с детских лет умел не только чувствовать
до восторга красоту мира, умел чувствовать до отчаяния,
всякое уродство жизни, но стремился в н и к а т ь в самую
глубь жизни. Не даром его бальные светские знакомые,,
среди которых он в студенческие годы бродил, как неприкаянный, считали чудаком, философом.
«Начиная понемногу исцеляться от своих отроческих недостатков,, Николенька Иртеньев никак не мог избавиться
от самого главного, которому суждено наделать еще много
вреда в ж и з н и — с к л о н н о с т и к у м с т в о в а н и ю » ( с т р . 130)..
Николенька любил минуту, «когда, возносясь все выше и:
выше в область мысли, вдруг постигать всю необъятность ее
и сознать невозможность итти далее».
Уже ребенком 5-6 лет Левушка мечтает о полетах в небо'
и даже, пробует летать, чуть не разбившись при таком полете из окна второго этажа. Это он пятилетним мальчиком
вместе с братьями Николенькой, Митенькой, Сережей и сестренкой мечтает о блаженном времени, когда все будут
братьями, сделаются счастливыми, все будут любить друг
друга, все сделаются «муравейными братьями». Старший брат
Николай знал тайну этого счастья: он уверял всех четырех
•младших, тесно, как муравьи, прижавшихся друг к другу,
что тайна эта «написана им на зеленой палочке, и палочка
эта зарыта у дороги, на краю оврага, у самого Заказа...»
Близость этой тайны, которая поможет осуществить
любимое братское единение, остро, болезненно ощущает
ребенок. И всякий раз, когда ему кажется, что «все любят
и всем хорошо», он испытывает в своей детской душе тепла
и радость, и каждый раз, когда он видит человеческую злобу,.
он начинает рыдать и приходить в отчаяние. В своих автобиографических «Записках сумасшедшего», написанных в 1884 г.,
он ірспоминает о случае, когда тетя рассказывала ему о жизни
Христа, о том, как его распяли, били, мучили, а Христос молился за своих мучителей... Мальчик, потрясенный неправдой, пристает к тете с детски-наивным, для него мучительным
вопросом: «За что они его били?» «Он простил, да за что
они били?.. Больно было?.. Тетя, больно ему было?..»—
«Ну, будет, я пойду чай пить»,—отвечает тетя.—«А может
быть это неправда—его не били?» К
И болезненно-впечатлительный мальчик, «тонкокожий»
Левушка, «Лева-Рева», снова неутешно рыдает и бьется головой о стенку...
Проклятые вопросы преследуют его всю жизнь, и он
всегда ставит и решает их в своих книгах, ибо он не только
чувствовал, он—великий художник—в и д е л г л а з а м и воо б р а ж е н и я , и не только видел, но, как отзывчивый человек, он вникал в страшный смысл давнишней истории.
Эта «склонность к умствованию» сочеталась у Толстого с
чувствительностью, и художник это знал, когда писал Фету,
что у него и у Фета «не у м у м а , а у м с е р д ц а » . У него
была органическая потребность ставить и решать вопросы о
том:
Что
И в
Кто
Кто
тайна от века?
чем состоит существо человека?
он? Откуда? Куда он идет?
там вверху, над звездами живет?
В его кабинете висит портрет Генриха Гейне, который
написал строки, столь дорогие этому вечному страстному
вопрошателю:
Отчего под крестной ношей
Весь в крови влачится правый?
Отчего всегда бесчестный
Встречен почестью иль славой?
Где ответ?.. Иль силе правды
На земле не все доступно?
Не головным путем, а всею силою своего воображения
подходил он к тайне мироздания, к тайне справедливой брат1
T. X X , «Записки сумасшедшего», стр. 6.
ской и счастливой человеческой жизни. Он ставил не праздные отвлеченные вопросы, он не мудрствовал лукаво, а болел
сердцем своим, ибо чувствительность его всегда направлена
в сторону братской любви. В сторону любви ко всему живому.
Его философия всегда связана с практикой братского делания. Без этой неиссякаемой потребности любить нельзя и
представить Льва Толстого, для которого «Жизнь есть любовь». Не логикой приходит он к этому, а всем нутром своим.
Он ж и з н ь любил раньше и больше чем с м ы с л ее. Этим
он резко отличается от Карамазова и от самого головного Ф. М. Достоевского.
В «Воспоминаниях детства» мы видим, что эту любовь к
любви, эту жизнь сердца развивает и воспитывает в своем
племяннике та самая тетушка Татьяна Александровна Ергольская, которая до гробовой Доски самоотверженно, беззаветно любила отца Толстого, любила даже после женитьбы
его. Глазами этой любви она смотрела на весь мир. После
смерти Марии Николаевны в 1830 г. отец—Николай Ильич—
сделал предложение Татьяне Александровне, которую сам
любил раньше. Но Татьяна Александровна отказалась быть
его женой, зато стала на всю жизнь второй матерыо детей
Николая Ильича.
Это она, по признанию Льва Николаевича, научила его
«духовному наслаждению любви». По его наблюдению, главная черта ее была любовь. «Она не словами учила меня
этому,—пишет Л. Н. в «Воспоминаниях детства»,—а всем
своим существом заражала меня любовью»... «Главное свойство ее жизни, которое невольно заражало меня—была ее
удивительная всеобщая доброта ко всем без исключения»...
«Не одна любовь ко мне была радостной. Радостной была
эта атмосфера любви ко всем присутствующим, отсутствую
щим, живым и умершим людям и даже животным».
Эту любовность, эту атмосферу любви впитало детское
сердце и запомнило на всю жизнь.
Обостренная чувствительность и необычайная чуткость
помогала Л. Н. болезненно-остро переживать всякую неправду, всякую ложь и фальшь вскрывать за внешним обликом
окружающего скрытую от глаз изнанку.
Правдивость, искренность, откровенность, унаследованные от деда Н. С. Волконского, порвавшего с лживым придворным кругом, были также отличительными чертами всех
братьев и сестры. Даже непосредственный эгоист и всегда
комильфотно-изящный Сергей Николаевич, которого не трудно узнать в Володе, брате Николеньки Иртеньева, и отчасти
в Андрее Болконском, даже и он, «непостижимый и дорогой,
совсем чуждый и вместе с тем бесконечно близкий» Льву
Николаевичу, даже и он всегда отличался «благородной откровенностью» характера.
У Л. Толстого, при его обостренной чувствительности,
эта страстная любовь к правде переходит в восторженное
обожание идеала добродетели, в покаянное настроение, в горячее стремление жить правдивой и праведной жизнью,
жизнью странников и юродивых, жизнью простых людей,
чуждых фальши и близких природе.
Это властное желание превратить свою жизнь в житие,
уйти в природу, развивают в нем отчасти семейные предания, отчасти легенды и сказания странников и юродивых,
отчасти рассказы и сказки дворовых и крепостных крестьян,
а больше всего окружающая природа яснополянской усадьбы с лесами и перелесками, дорогами и тропками.
В книге Сергея Львовича Толстого «Федор ТолстойАмериканец», в характеристике этого двоюродного дяди
Л. Толстого мы узнаем, что знаменитый дуэлист и крепко
на руку нечистый Федор Иванович был большой ханжа.
На это указывает его дочь М. Ф. Каменская и С. Л. Толстой.
«Это подтверждается,—пишет он,—отзывом о нем моего
отца. Лев Николаевич говорил, что Федор Иванович был богомолен и суеверен, потому что его мучили угрызения совести. Он каялся, молился, клал земные поклоны, стараясь
искупить преступления своей молодости и своих жестоких
поступков. Может быть, в' этом сказались б л а г о ч е с т и в ы е т р а д и ц и и р о д а его матери, урожденной Майковой.
Ведь из этого рода произошел Нил Сорский».
Эти благочестивые традиции поддерживались также в
семье Льва Николаевича Толстого и также действовали на
него, но, конечно, неизмеримо сильнее, чем на Толстого-
«американца», давшего характерные черты для образа Долохова.
В усадьбе Толстых-Волконских, в зале-столовой, пристроенной Львом Толстым, среди портретов предков выделяется один: это портрет урожденной Мордкиной, помеченный 1703 г. Эта Мордкина была матерью того слепого князя
Горчакова, который был отцом Пелагеи Николаевны, будущей губернаторши, будущей супруги хлебосола Ильи Андреевича Толстого, того чисто выбритого, розового, пухлого
старика с детскими глазами и мягкими волосами, который
посылал свое белье стирать в Голландию и проел громадное состояние своей жены Горчаковой. На портрете Мордкина изображена в черной одежде монахини с суровым
лицом подвижницы; она глядит на распятие, глядит на
того, кого «били» и кто «молился» за своих врагов.
Когда-то в доме Н. С. Волконского висела еще одна
картина в красках, изображавшая «родословное древо» Волконских. Это древо держал в руках родоначальник Волконских «святой» Михаил, замученный в 1246 г. в Золотой
Орде «за веру христианскую»...
Все это, конечно, видел с детских лет «тонкокожий»
ребенок и запомнил.
Легенды о праведном житии, традиции рода сплетались
с легендами и сказаниями «божьих людей» и сказками дворовых.
Никогда не следует забывать, что мир усадьбы тесно
соприкасается с миром избы и большой дороги, со всем
тем, что позднее называл Толстой «своим большим светом».
Этот мир оказывал влияние на н а п р а в л е н и е чувствительности.
Если имение отца Некрасова примыкало ко Владимирскому тракту, к дороге, которую народ звал «проторенной
цепями», то близ имения отца Льва Николаевича проходил
тракт от Москвы на Киев. По этому тракту тянулись люди
с котомками, кто в Киево-Печерскую лавру, кто в обратную сторону, кто к «Троице»—в Троице-Сергиевскую лавру,
кто в Оптину пустынь. Одна из таких странниц, монахиня
женского тульского монастыря Мария Герасимовна, стала
крестною матерью сестры Льва Николаевича.
Сказания и легенды этих странников и странниц о «житии» того или иного «праведника» или «страстотерпца», «великомученика»—раскаявшегося грешника,
«душеспасительные» беседы о «мученической любви» и покорности высшей
воле, разговоры о том, «чем люди живы», мечты об уходе
из мира, от мирской злобы в тихую обитель—находили в
Ясной Поляне благоприятную почву.
Опекунша рано осиротевших Толстых, тетка Александра
Ильинична Остен-Сакен, у которой жизнь сложилась трагически, любила ездить по монастырям и умерла в 1841 г.
в Оптиной пустыни.
Однажды она привезла в Оптину пустынь к знаменитому старцу Амвросию свою племянницу Марию Николаевну, сестру Л. Н.
— «А это кто с тобой?»—спросил старец.
— «Это—племянница Маша».
— «Маша?.. Ну, будет наша!..»—предрек старец.
После смерти своего мужа Юшкова Пелагея Ильинична,
великосветская казанская дама, другая опекунша Толстых,
начинает ездить по монастырям, живет одно время в Оптиной пустыни и только незадолго до смерти своей переезжает в Ясную Поляну, где и умирает в 1875 г. 80-ти лет.
В 1889 г. после тяжелых разочарований в жизни уходит в Шамардинский монастырь близ Оптиной пустыни
сестра Л. Н., которая прежде еще предпринимает пешком
паломничество в монастырь за 25 верст от Покровского,
где она жила.
В монастыре она живет до 1911 г. и там умирает, приняв схиму перед самой смертью. У ее дочери Елены Сергеевны, родившейся за границей уже после первого неудачного брака M. Н. с Валерианом Петровичем Толстым, висит большой портрет M. Н. в гробу, в одеянии схимницы.
Под этой схимой навсегда успокоились страстные влечения
к жизни.
•
Об уходе от мирской злобы и неправды одно время
мечтал брат Л. Н. Митенька, вспыльчивый, впечатлительный, любивший «все доводить до последнего предела», со
свойственной его натуре страстностью предающийся вере.
Еще в Казани он любил «каяться в грехах» не в модных
церквах, где бывала аристократия, а в острожной церкви,
где был особенно строгий священник И у Митеньки были
падения и взлеты. Сперва аскетизм, целомудрие, a потоді
кутежи, связь с рябой Машей, которую он взял из публичного дома, а затем нигилизм, атеизм, уход из своего класса,
полуголодное существование и смерть от туберкулеза в
1856 г. в Орле, в номере гостиницы, на пути к новой
жизни. В годы своих религиозных порывов Митенька любил
беседовать с монахами, странниками.
•^Г")
Любовью к странникам и юродивым, к покаянным порывам наделил Л. Н. и своих любимых героев, начиная
с героя первой повести «Детство» Николеньки Иртеньева,
в котором изображает себя.
Две главы в повести «Детство» (V—Юродивый, XII—
Гриша) свидетельствуют о большом влиянии юродивых и
странников на характер Николеньки Иртеньева.
«Много воды утекло,—говорит Л. Н. устами Николеньки
Иртеньева,—много воспоминаний о былом потеряли для меня
значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша
давно окончил свое последнее странствование, но впечатление, которое он произвел на меня, и чувство, которое возбудил, н и к о г д а н е у м р е т в м о е й п а м я т и » .
И здесь, конечно, от этих' слов
а глубоко пережитой правдой.
веет
не
вымыслом,
В одной из своих ранних комедий «Нигилист», написанной в 60-х годах для домашнего спектакля, Л. Н. выводит на
сцену странницу, которая случайно попадает в семейство и
водворяет мир в семье, где с приездом в эту семью студента-нигилиста начались распри. Странницу прекрасно играла Мария Николаевна. Позднее, готовя народную повесть
«Петр-Мытарь», Лев Николаевич долго изучает песни калик
перехожих, людей с котомками за плечами. Самый сюжет
был заимствован из Жития святых.
Мария Герасимовна, крестная мать Марии Николаевны,
собиравшая по городам и селам в подряснике послушника
на монастырь, послужила прототипом Л. Н. для его Иванушки
в эпопее «Война и мир».
Фамильную галлерею родовитых предков дополняет целая вереница незабываемых образов крепостных дворовых,
кротких и безропотных. К самой усадьбе почти, к самым
белым башням и березовому «прешпекту» подходит деревня
Ясная Поляна, подходит деревенская жизнь с ее горем и
радостями.
А в людской и девичьей усадьбы, где бывало по 12
душ и более дворовых, был целый мир безответных рабов,
который в годы детства и отрочества был ближе ребенку, чем мир безответственных господ. В «Воспоминаниях
детства» Л. Н. любовно рисует образ экономки Прасковьи
Исаевны, о которой Л. Н. замечает: «Прасковью Исаевну я довольно верно описал в «Детстве» под именем Натальи Савишны). Все, что я о ней писал, было действительно» (стр. 276).
К образу Натальи Савишны возвращается художник несколько раз в своей повести и подчеркивает, что она «имела такое сильное и благое влияние на е г о н а п р а в л е н и е и р а з в и т и е ч у в с т в и т е л ь н о с т и » (стр. 78). «Вся жизнь ее была
чистая, бескорыстная любовь и самоотверженность» (стр. 80).
Кроме Натальи Савишны, целый ряд образов из дворовых, полных самоотречения и покорности, встает перед
вами в повести «Детство» и в «Воспоминаниях детства».
Тут и няня Татьяна Филипповна, которая выняньчила Л. Н.,
а потом его племянницу и старшего сына. Тут же горничная
Гаша, «фрейлина» капризной бабушки Пелагеи Николаевны,
которая вечно ворчала и мучила ее... А эта красавица Гаша,
когда умерла бабушка, была в отчаянии, хотя из-за нее
она когда-то отказалась от личной жизни. Гаша пережила
бабушку, состарилась в Ясной Поляне, стала Агафьей Михайловной, была отпущена на волю Л. Н., ходила за овцами,
собаками, звали ее «собачьей -гувернанткой». Со своим настоящим именем она увековечена в романе «Анна Каренина».
О ней написаны яркие страницы Татьяной Львовной Сухотиной-Толстой в книге «Друзья и гости Ясной Поляны»,
о ней много раз пишет Лев Николаевич в своих письмах,
с ней за самоваром и бесконечными беседами, как Пушкин
в Михайловском со своей Ариной Родионовной, проводил он
на старости лет долгие зимние вечера в Ясной, когда семья
была в Москве. Он заслушивался воспоминаний своей «Ари-
ны Родионовны», которая «хорошо рассказывала про старину».
Точно так же и одинокий Левин до ж!енитьбы вел зимой
вечерние беседы со своей Агафьей Михайловной. В зимних
письмах к жене Л. Н. вспоминает о «болтовне Агафьи
Михайловны» так же часто, как в письмах весенних о пеньи
соловьев.
«Я помню ее худой, высокой старухой с остатками
большой красоты в благородных чертах гордого и строгого
лица,—говорит о ней Татьяна Львовна.—Эта «собачья гувернантка» любила не одних собак, для нее всякое живое
существо было достойно любви и сострадания... за ее собственным столом можно было видеть мышь. Эта мышь
была ею приручена и во время обеда сидела на столе и
ждала, когда Агафья Михайловна поделится с ней своей
пищей. Баранину с тех пор, как она ухаживала за овцами,
А. М. в рот не могла взять. Эта милая язычница ссорится
со своими богами, порой поворачивает образ Николая угодника лицом к стене за то, что он не исполнил той или
иной молитвы, порой читает со своим Л. Н. житие святых,
порой рассказывает ему, «какой он был противный барчук».
Она умерла, когда в Ясной никого не было. Умерла спокойно, без ропота и страха, и, когда ее несли на погост,
собаки с воем провожали свою гувернантку далеко за деревню по дороге к кладбищу.
Такова была среда покорных и безответных людей, к
которым в детстве тянуло Левушку.
Людская, а позже жизнь на Кавказе—два с половиною
года среди казаков, среди Епишек, участие в смертельных
боях рука об руку с «простым» народом под Севастополе^
научили Л, Толстого любить и высоко ценить дростых
правдивых людей.
Но усадьба наложила на эту любовь свою особенную печать: сын усадьбы идеализирует и странников, и солдат, и
дворовых, крестьян крепостных, « п о к о р н ы х г о с п о д н е й
и г о с п о д с к о й в оле».
•
II
РУССО XIX ВЕКА
Но, быть может, более, чем легенды «покорных господу
божьих людей», более, чем сказки покорных господам нянюшек и сказочников, более, чем примеры самоотверженной
любви, впечатлительную натуру JI. Н.—этого исключительного тонкого поэта, питает красота окружающей природы
и красота произведений величайших художников мира.
Природу научился он любить в Ясной Поляне, научился
находить красоту ее в целомудренной простоте, чуждой
кричащей экзотике, в той «наготе смиренной», сквозь которую эта красота «сквозит и тайно светит», по выражению
Тютчева.
Особенно дорожил яснополянский отшельник пейзажем
«своей собственной природы», усадебным пейзажем центральной полосы России. В Пятигорске в 1852 г. JI. Н.
проводил « ц е л ы е ч а с ы , м е ч т а я о Я с н о й , о ч у д н ы х -.^/
м г н о в е н и я х , п р о в е д е н н ы х т а м » . В Ясной он привык с детских лет направлять свое страстное влечение ко
всему живому, к своему любимому коню «Делиру» и к собакам Бульке, Милке, и к березовой аллее «прешпекта»,
и к соловьям, которые майскими ночами заливались, свистали, щелкали в кустах сирени у белого дома с колоннами, и к яблоневому саду, усыпанному белыми цветами,
и к лесам и перелескам, обступившим со всех сторон Ясную
Поляну, и, наконец, к старому Заказу, где у самого оврага
рассказывал свои сказки о «муравейных братьях» и «зеле-''
ной палочке» «чудесный Николенька».
3
I
Лев Толстой.
4 мая 1897 г. Лев Толстой—уже 60-летний старик—пишет Софье Андреевне в Москву из Ясной Поляны: «Очень
я себя чувствовал вялым и слабым в день отъезда и дорогой,
но необыкновенная красота весны нынешнего года в деревне разбудит мертвого»... «Жаркой ночью колышет молодой лист на деревьях, и лунный свет, и тени, соловьи
пониже, повыше, подальше, поближе, сразу и синкопами,
и вдцли лягушки, и тишина, и душистый жаркий воздух—
все это вдруг не во-время, очень странно и хорошо.
Утром опять игра света и тени от больших, густо одевшихся берез «прешпекта», по высокой, уже темно-зеленой
траве, и незабудки, и глухая крапива, и все—главное маханье берез «прешпекта»; т а к о е же, к а к б ы л о , к о г д а
я, ш е с т ь д е с я т л е т т о м у н а з а д , в п е р в ы й р а з з а м е т и л и п о л ю б и л к р а с о т у эту».
Вот этот зеленый голос природы никогда не переставал
звучать в душе Л. Н., который был органически связан
с многозвучным и многокрасочным миром...
Максим Горький видел его однажды в Гаспре, на берегу
моря, «беседующим с волнами». Эту же органическую связь
Толстого с природой ощутил и И. Е. Репин, когда наблюдал его разъезжающим по лесам и перелескам Ясной Поляны, называл его «лесным' царем»... А. А. Фет когда-то
сравнивал его с морем. Этот несравненный лирик и певец
природы любил стоять в священном трепете перед «мощью
стихийной» своего друга Льва Николаевича.
Этот «лесной царь» знает жизнь леса, жизнь и смерть
деревьев. Он долго не может себе простить, что однажды на Кавказе, во время обстрела неприятеля, для правильного прицела приказал снести прекрасные, полные
жизни деревья, мешавшие ему—артиллерийскому офицеру.
Он прекрасно знает и чувствует животных; это он показал
и в своем «Холстомере», и в Мухортом из рассказа «Хозяин
и работник», и в описании скачек и красавицы Фру-Фру из
«Анны Карениной», и в детских рассказах о Бульке, рассказах, которые с таким восторгом слушают дети.
В 1856 г. он гостил у И. С. Тургенева в Спасском,;
гуляя с Тургеневым по выгону недалеко от усадьбы, он
увидел старую лошадь.
«Смотрим,—рассказывает И. С. Тургенев С. Н. Кривенко Т—стоит на выгоне старая лошадь, самого жалкого
и измученного вида; ноги погнулись, кости выступили от
худобы; старость и работа совсем как-то пригнули ее,
она даже травы не щипала, а только стояла и отмахивалась
хвостом от мух, которые ей досаждали. Подошли мы к ней,
к этому несчастному мерину, и вот Толстой стал его гладить
и между прочим приговаривать, что тот, по его мнению,
должен был чувствовать и думать. Я положительно заслушался. Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал:—«Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь
были лошадью».,
Эта способность перевоплощаться в животное существо,
обернуться им, превратиться в старую клячу или в умирающее дерево в Толстом воспиталась с детства и так
необычайно развита, что заставляет Максима Горького сказать о нем: «Это—последний колдун». «Оборотень»—сказали
бы в деревне.
У природы учился автор «Холстомера» просто и красиво
умирать и об этом потом рассказывает в своем очерке
«Три .смерти».
Отрываясь от своей Ясной Поляны, попадая в город,
он задыхается, как рыба, выброшенная на берег. «В городе
я невменяем,—жалуется он,—в городе каменные плиты закрыли землю»... а ему нужна живая зеленеющая, цветущая
земля.
Он, рожденный в усадьбе, с детства был неравнодушен
к природе, и она была неравнодушна к нему и смотрела
на него «добрыми звездами» и была в его глазах «неіхосредственнейшим выражением красоты и добра».
Страстное влечение к живому, зеленому, радостному,
благоухающему, играющему всеми красками радуги, звучащему миру Л. П. .сохраняет на всю свою жизнь и на
всех своих путях и перепутьях.
Здесь родилась и пропиталась соком цветущей земли
его радостная формула—«отлично жить на свете хорошим
1
3*
Н. Н. Гусев. «Толстой
в расцвете художественного гения», стр. 15.
35
людям», которую он Неоднократно повторяет и в письме
к А. А. Толстой (1858 г.), и в «Семейном счастье» устами
Сергея Михайловича, и в «Юности» устами Иртеньева.
Он с детства жил в природе, и природа жила в нем.
Об этом красноречиво свидетельствуют и его первые дневники 47—52 гг., и его письма к жене (1862—1910 гг.), и его
письма к А. А. Фету, этому изумительному певцу природы,
и тысячи документов, и яблоневый сад в 35 десятин, сотни
деревьев которого посажены самим Л. Н., и лесные посадки, и пчелы, среди которых, на пчельнике, любил проводить Л. Н. лучшие часы, и, наконец, прежде всего и
больше всего—все его творчество.
Кавказ, станица Старогладковская, севастопольские окрестности, с полями, залитыми кровыо и все же усыпанными
цветами, Ясная Поляна, и снова Ясная, и вновь, и вновь
ее березы, ее пруд, ее соловьи—тысячу раз находят страстный, восторженный отклик в душе поэта, и всякий раз
встает перед ним в ярком свете новая красота, «прекрасная как в первый день творения», вызывая у Толстого
восклицание: «Здесь невыносимо хорошо...» «Отлично жить
на свете».
И каждый раз с детских лет, весной, вместе с природой
как бы наливаясь свежим соком, он переполнен и «весенними чувствами ожидания чего-то», он обновленной душой
верит в прелесть будущего, начинает внутреннюю переработку, «чистку души», начинает строить радужные планы
лучшей жизщі даже тогда, когда считает себя «старой,
промерзшей, да еще под соусом сваренной картофелиной».
Под крыло вечно обновляющейся, неустанно творящей
природы, в лоне которой ничего не пропадает, а лишь
видоизменяется, бежит Л. Н. и от своего страха смерти.
Под крыло цельной природы зовет он раздвоенного человека, к высокому небу и добрым звездам зовет он, проникнутый «этическим Натурализмом», как выразился один из
критиков.
Вот идет он своей легкой походкой по родным лесам
и перелескам вместе с А. Ф. Кони.
«Природа лучше человека,—говорит Толстой.—В ней нет
раздвоенности, она всегда последовательна. Ее следует везде
любить, ибо она везде прекрасна и везде и всегда трудится.
Человек, однако, все умеет испортить, и Руссо вполне
прав, когда говорит, что все, что вышло из рук творца—
прекрасно, а все, что из рук человека—негодно. В человеке
вообще нет цельности. Он роковым образом осужден на
раздвоение» Ч
При обострении чувствительности, при болезненно-мучительном ощущении противоречий цивилизации, эта красота
гармоничной и цельной природы выпрямляет душу JI. Толстого, как красота Венеры Милосской выпрямляла душу
Глеба Успенского.
Лучшие певцы природы А. Пушкин, Ф. Тютчев и А. Фет
были любимейшими его поэтами.
Чтение книг также питало и направляло чувствительность Л. Толстого. Биограф его Н. Гусев в своей книге
«Молодой Толстой» приводит, вслед за Бирюковым, список
любимых произведений Толстого до 14-ти лет, при чем
и сам Толстой указывал, что эти книги оказали на него
влияние.
История Иосифа из Библии -огромное.
Сказки «1001 ночь», «40 разбойников», «Принц Камарайзаман»—большое.
«Черная курица» Погорельского—очень большое.
Русские былины: «Добрыня Никитич», «Илья Муромец»,
«Алеша Попович»—огромное.
Стихи Пушкина: «Наполеон»—большое.
От 14 Д0 20 лет, по собственному признанию Л. Н., на
него оказали влияние книги: Евангелие Матфея—нагорная
проповедь—огромное.
Стерн—«Сентиментальное путешествие»—очень большое.
Руссо—«Исповедь», «Эмиль»—огромное, «Новая Элоиза»—очень большое.
Пушкин—«Евгений Онегин»—очень большое.
Гоголь—«Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», «Шинель»—большое, «Вий»—огромное, «Мертвые души»—очень большое.
1
А- Ф, Кони. «На жизненном пути», т. II, стр. 29—30.
Тургенев—«Записки охотника»—очень большое.
Дружинин—«Поленька Сакс»—очень большое.
Григорович —«Антон Горемыка»—очень большое.
Диккенс—«Давид Копперфильд»—огромное.
Лермонтов—«Герой нашего времени», «Тамань»—очень
большое.
Прескотта—«Завоевание Мексики»—большое.
В перечне этих книг не указаны произведения Тепфера: «Библиотека моего дяди» и Стендаля—«Пармский монастырь».
В годы семейного счастья Толстой увлекается Гомером,
читает в подлиннике его бессмертные произведения, позднее он любит читать напамять стихи Пушкина: «Когда для
смертного умолкнет шумный день», повести Белкина, стихотворение Некрасова «Умолкни, муза».
Огромное впечатление производили на него «Записки: из
Мертвого дома» Достоевского, произведения А. И. Герцена, философия Шопенгауера.
В годы религиозных исканий, в период «Посредника», он
зачитывался Житиями святых, произведениями народного
фольклора, отмечает книги фон-Поленца: «Крестьянин» и
«Дневник Амиеля».
Уходя из Ясной Поляны в ночь на 28 октября 1910 г.,
Л. Н. оставил раскрытый на столе роман Достоевского
«Братья Карамазовы».
В яснополянской библиотеке размещено в 25 шкафах
свыше 15 000 томов, начиная с французских классиков XVII—
XVIII века и кончая присылаемыми авторскими экземплярами
Л. Андреева, Бальмонта, Игоря Северянина и др. Эти приношения авторов с почтительнейшими автографами занимают видную часть библиотеки Толстого'.
Если к описанию библиотеки Толстого, сделанному А. Грузинским и В. Булгаковым, добавить отзывы Л. Н. о книгах
в его трактате об искусстве, получается яркая картина,
раскрывающая направление в чтении Л. Н.
В этом разноязычном книжном материале Толстой всегда
выделял от юности и до последних дней, прежде всего,
произведения народного творчества русского, греческого,
еврейского, арабского. В библиотеке Ясной Поляны одну
из основных групп, к которым прикреплялся более или
менее значительный интерес Толстого, по утверждению
проф. Грузинского, составляли «памятники русской народной словесности, читать и перечитывать которые для Л. Н.,
по словам его, составляло «наслаждение».
Из произведений индивидуального творчества на первом
месте шли такие, в которых описывалась жизнь крестьянства, которые носили всенародный характер, относились к
большому искусству. Любимыми художниками Толстого были
авторы, умевшие «ударить по сердцам», принести в мир
великое волнение любви, чуждые фальши и риторики, неутомимые искатели правильных путей, друзья обиженных
и униженных, провозглашавшие «любви и правды чистое
учение».
Неискренность, фальшь, рисовку, жажду выказываться
клеймил Л. Н. в своем «Дневнике молодости» и в своих
«Кавказских» и «Севастопольских очерках» и в своей эпопее.
Главный герой его «правда»,. Эту правду он раскрывает
не только в идеологии, но и в обрисовке пейзажа, в обрисовке характера, в самом стиле и в своих литературных
приемах. Острое ощущение правды и простоты помогает
ему р а з о б л а ч и т ь всякую неискренность. «Простота первое условие моральной красоты»,—записывает он в Дневнике 1852 года.
В своем творчестве художник казнит каждый намек на
неискренность, на измену простоте. Перечитывая свое «Детство» в 1903 г., через 50 лет после напечатания, он жалеет,
что написал это: «так нехорошо, литературно, неискренно
написано». В другом месте ом же отмечает, что «Детство»
написано сладковато».
Чуткий ко всякой фальши, он резко, беспощадно нападает на произведения декадентов, на произведения JI. Андреева, Арцыбашева и др. писателей «конца века» и первого десятилетия XX столетия.
Он брал в руки «декадентские» книжки, «чтобы понюхать, как ш и скверно пахнут». «Что скажет мужик, если
ему прочесть?»—говорил он с возмущением.
Искренний, правдивый, видевший один из основных признаков художественности в з а д у ш е в н о с т и , он с негодо-
ванием ополчался против фальши, против всего искусственного, выдуманного, неясного.
В записках Д. П. Маковицкого приведено два отзыва
JL Н. о «Красном смехе» Леонида Андреева:
а) 27 февраля 1905 г. «Я не читал его, только перелистывал. Здесь сидел брат Андреева, ждал ответа... Я написал, что некоторые места сильные, но остальное все искусственно и неясно и неопределенно».
б) 27 октября 1907 г. «Все старое, ничего: нового не
сказано. Я йе мог прочесть его, как ни старался. А фальши
сколько!»
5—6 октября 1909 г. Л. Н. прочел некоторые из рассказов
Л. Андреева. «О «Молчании»,—пишет Маковицкий,—Л. Н.
сказал, что фальшиво, с одобрением выразился о дьяконе
в «Жили-были», но сказал, что конца рассказа нет. Хвалил
рассказ «Коля», «Превосходный»... Его прежние рассказы
с. 1901 года—«Молчание», «Коля», «Превосходный», «По реке»,
«В темную даль»—прекрасные, но там уже начинается чепуха, преувеличение чувства».
У кого же научился писать этот чувствительный художник-мыслитель?
Не у рассудочных классиков, не у риторичных романтиков, а у чувствительных представителей сентиментализма,
тех представителей, на которых воспитывались «чувствительные сердца» в начале XIX века.
Еще в конце 40-х годов он читает Стендаля, а когда работает над первым своим произведением, у него на столе лежит
«Исповедь» Руссо, которую он читает по целым дням, «Сентиментальное путешествие Стерна и «Давид Копперфильд»
Диккенса, «Библиотека моего дяди» Рудольфа Тепфера.
Эта «Библиотека моего дяди» появляется раньше в XI томе
«Отечественных записок» за 1848 год, а в 1851 году одновременно два журнала: «Москвитянин» и «Современник» печатают роман Диккенса «Давид Копперфильд».
Руссо, Стерн, Диккенс, Тепфер своей творческой манерой
помогли чувствительному художнику вырабатывать слог и
манеру и свое отношение к жизни.
Сам Толстой в «Воспоминаниях детства» признает, что
он был далеко несамостоятелен в формах выражений, а находился под влиянием сильно подействовавших на него тех же
двух писателей—Стерна «Сентиментальное путешествие» и
Тепфера «Библиотека моего дяди». Здесь он не упоминает еще
о романе Диккенса «Давид Копперфильд», отзвуки которого
слышатся во многих местах его «Детства». Диккенс оставался
любимым писателем Л. Н., и не даром его портреты висят
внизу, в прежнем кабинете Л. Н., и вверху, в том кабинете,
где он работал в последние годы своей жизни.
Был и еще писатель, который в 40-е годы оказал огромное
влияние на автора «Кавказских очерков», «Севастопольских
очерков» и «Войны и мира»—это знаменитый французский
писатель Стендаль, автор «Пармского монастыря» и замечательного романа «Красное и черное».
Как и Стерн со своей описательной манерой, так и Стендаль, изумительно чуткий к риторике и фальши, своим м е т о д о м а н а л и з а , своей манерой развенчивать героические
действия военных людей, совлекать поэтический ореол, вскрывать изнанку событий, показывать войну, «как она есть»,
произвели на Толстого огромнейшее впечатление.
Уже в «Набеге» в 1852 г. и «Рубке леса» 18|р4 г., в «Севастопольских очерках» 1858 г. выступает на первый план
п р а в д а в о й н ы . Огромно влияние Стендаля и в эпопее
«Война и мир» и в повести «Хаджи-Мурат».
Из русских писателей на Толстого оказали влияние Григорович со своим «Антоном Горемыкой» и Тургенев с «Записками охотника». Несомненно Поликушка вырос из Антона
Горемыки, а «Рубка леса» написана под влиянием произведений натуральной школы и ранних очерков из «Записок
охотника». Без «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки»
Пушкина, быть может, не было бы эпопеи «Война и мир»
и романа «Анна Каренина». Но постоянным спутником Толстого был Диккенс, которого он много раз перечитывал,
считая его гениальным, величайшим писателем XIX века,
умеющим любить своих героев и заражать этой любовью
своих читателей.
В записной книжке 1856 года у Л. Н. Толстого говорится:
«Первые условия популярности автора, т. е. средство заст
вить себя любить, есть любовь, с которой он обращается
со своими любимыми лицами. От этого диккенсовские лица—
общие друзья всего мира. Они служат связью между человеком Америки и Петербурга» (Цитата взята у H. Н. Гусева).
У Диккенса учится Толстой ставить себя на место изображаемых лиц и ясно представлять себе, каким языком каждое
из них говорит.
Таким же
Ж.-Ж. Руссо.
постоянным
спутником
Толстого
был
и
В творчестве Толстого Жан-Жак Руссо играл главную
роль, как писатель, наиболее созвучный и близкий по чувству,
по идеям, по отношению к природе и цивилизации. Не даром
Мария Николаевна Волконская, мать Л. Н., так любила Руссо,
его «Эмиль» был ее настольной книгой, не даром Руссо с таким пламенным воодушевлением проводил в литературе и
жизни диктатуру сердца, противопоставив поэзию чувства
поэзии классической рассудочности.
Профессору русского языка в Париже, М. Бойе, говорил
Л. Н. в 1907 г.: «Я прочел всего Руссо, все 20 томов, в том
числе и «Словарь музыки». Я более, чем восхищен им—боготворил его. В 15 лет я носил на себе медальон с его портретом, вместо нательного креста. Многие его страницы так
близки мне, что мне кажется, что я написал их сам».
В 1905 г. JI. Н. охотно принимает свое избрание в члены
женского О-ва имени Руссо и пишет в Женеву: «Руссо
был моим учителем с 15-тилетнего возраста. В моей жизни
было два благодетельных влияния: Руссо и Евангелие».
В Анналах О-ва проф. Бенруби, один из деятельнейших
членов О-ва имени Руссо, в своей статье «Толстой продолжатель Руссо» (Tolstoi continuateur de Rousseau) писал еще
в 1907 г., при жизни Толстого: «Лев Толстой—это Руссо
XIX столетия или воплощенный Эмиль. Дух Руссо проникает все творчество Толстого. Один продолжил другого; что
не значит—подражал ему. Толстой был истолкователем современного человека. То, чем был Руссо для XVIII века, тем был
Толстой для нашего века».
В адресе «Толстовского О-ва», поднесенном Обществу
Ж.-Ж. Руссо 30 мая 1912 г., уже после смерти Л. Н., по
случаю 200-летия со дня рождения Руссо, говорилось: «Толстовское О-во в Москве имеет честь почтить память вашего
великого гражданина. Имя, которое мы носим, обязывает
нас сделать это. Глубокое уважение к личности, творениям
и идеям Ж.-Ж. Руссо, которое мы, члены О-ва, носим в
наших сердцах, делает из этой обязанности великую радость.
Идеи Руссо—независимость разума, равенство людей, единение народов и любовь к торжественной простоте природы,—
все эти идеи нам так близки, что Лев Толстой, представитель
нашего народного гения, посвятил всю свою жизнь на их
развитие и распространение»...
Слезы восторга, умиления, покаяния характеризовали мироощущение Льва Толстого, эти же слезы повышенной чувствительности окрасили его миросозерцание, весьма сходное
с миросозерцанием Ж.-Ж. Руссо, одного из самых чувствительных писателей конца XVIII века.
Автор «Исповеди», «Эмиля» и «Новой Элоизы», Ж.-Ж. Руссо родился в XVIII веке в доме честного ремесленнка-часовщика, мелкого буржуа, вырос перед лицом гор, почувствовал
всю фальшь высокопоставленного общества XVIII века и,
как плебей, восстал против аристократов.
В XIX веке аристократ еще с большим страстным порывом, искренней и убедительней, чем Ж.-Ж. Руссо, восстал
против своего класса и всю свою восторженную любовь к
природе, все свое возмущение перед ложью буржуазной
цивилизации, всю свою восторженную чувствительность, озаренную творчеством Ж.-Ж. Руссо, вложил в свои осердеченные образы, слитые с осердеченной природой.
Чувствительность этого последнего аристократа питалась
вопиющими противоречиями XIX века, более яркими, чем
противоречия конца XVIII века.
И Лев Толстой стал душой эпохи, создателем нового
чувствования, стал провозвестником новой правды, нового
человечества, стал страстным обличителем лицемерного и
лживого «общества» и величайшим поэтом простой, лишен- у
ной фальши природы.
.
И стали его называть на Западе: «Руссо XIX века».
III
СТРЕМЛЕНИЕ К САМОУСОВЕРШЕНСТВОВАНИЮ
Стремление к самоусовершенствованию, к самообличению,
восторженное обожание идеала добродетели наложили печать
на тематику того, кто был субъективнейшим из художников,
на основную тенденцию его произведений и на характерные
черты всех его главных героев.
С Нехлюдовым не раз случалось в жизни, что он называл
«чисткой души»,—читаем мы в «Воскресении». «Чисткой души
называл он такое состояние, при котором он вдруг, послеиногда большого промежутка времени, сознав замедление,
а иногда и остановку внутренней жизни, принимался вычищать весь сор, который, накопившись в его душе, был причиной этой остановки.
Всегда после таких пробуждений Нехлюдов составлял
себе правила, которым намеревался следовать уже навсегда:
писал дневник и начинал новую жизнь, которую надеялся
никогда уже больше не изменять. Но всякий раз соблазны
мира улавливали его, и он, сам того не замечая, опять падал
еще ниже того, каким он был прежде. Так он очищался и
поднимался несколько раз».
Такой «чисткой души» занимался Толстой-Оленин-Нехлюдов на Кавказе, куда он, кающийся барич, бежал, мучимый
сознанием своих «грехов», подобно Оленину, герою повести
«Казаки». Там, на Кавказе, в своих дневниках Толстой-Оленин
обдумывает себя, осознает, судит, казнит, очищает и стремится обуздать свои страсти веригами правил. Такой же
чисткой души он занимался у себя в Ясной Поляне, где
писал «Войну й мир», «Анну Каренину», и в Москве, в Хамовниках, где создалось «Воскресенье».
Дневник, начатый еще в 1847 году, с 19-летнего возраста, Л. Н. ведет с перерывами д о 65 г. и от 78 г. до конца
своей жизни. На Кавказе в 51—52 гг. этот дневник дополняется «журналом слабостей», который он ведет в духе Франклина. В каждой строчке этих покаянных дневников чувствуются «змеи сердечной угрызенья». В каждой строчке
выступает своеобразный эгоцентризм. Автор обдумывает самого себя, судит и казнит.
Эпиграфом ко всем этим дневникам могут послужить
строки из «Воспоминания» Пушкина, которое так любил цитировать автор «Исповеди»:
В уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток,
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток.
И с отвращением читая жизнь свою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю...
Обычно вместо «строк п е ч а л ь н ы х» казнящий свои
поступки Лев Николаевич ставит «строк п о с т ы д н ы х».
Весь дневник Толстого—это длинный свиток воспоминаний, в котором Толстой терзает себя бичами покаяния часто
слишком сгущенных и заостренных обвинений благодаря
своей обостренной чувствительности. В особенности в годы
молодости он преследует свои «три дурных страсти»: игорную
страсть, сладострастие и тщеславное желание выказаться».
Самообличение занимает его до глубокой старости, до
конца его дней.
Семидесятипятилетний старик записывает в свой дневник
6 января 1903 г.: «Я испытываю теперь все муки ада: вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания
эти не оставляют меня и отравляют жизнь».
Тем же длинным свитком воспоминаний о внутренних
слабостях, падениях, подъемах, чистках, переменах являются,
зачастую, письма Толстого к Т. А. Ергольской, брату
С. H. Толстому, H. H. Толстому, A. A. Толстой
и многим
ДРУГИМM M JÊÈ
Ж
В этих дневниках-письмах сквозь покаянный тон отчетливо вырисовывалась единственная истинная вера Л. Н.—«вера в совершенствование». Но цели этого совершенствования
постоянно меняются. В 1879 году в «Исповеди», в период
полного переворота и коренной чистки Л. Н., оглядываясь
на пройденное, рассказывает о смене тех своих ближайших
целей, к которым он стремился: «Я старался совершенствовать себя умственно,—я учился всему, чему мог и на что
наталкивала меня жизнь; я старался совершенствовать свою
волю '—составлял себе правила, которым старался следовать;
совершенствовал себя физически всякими упражнениями, изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя
к выносливости и терпению. И все это я считал совершенствованием. Началом всего было, разумеется, нравственное
совершенствование вообще, т. е. желание быть лучше других не перед самим собой или перед богом, а желание
быть лучше перед людьми другими. И очень скоро это стремление быть лучше перед людьми подменилось желанием
быть сильнее других людей, т. е. славнее, богаче, важнее
других».
Перед нами проходят подросток, комильфотный юноша,
молодой человек, увлекающийся музыкой, гимнастикой, картежной игрой, счастливый муж, хозяин, приумножающий
свои имения, свои стада, пламенный обличитель праздной
помещичьей жизни, яснополянский отшельник, стремящийся
раздать имения... И всегда на всех путях оглядка на себя,
чистка души, пересмотр, покаяние, самоусовершенствование
и внутренний переворот... «воскресение»...
В 1848 году 13 февраля двадцатилетний Левушка пишет своему комильфотному брату Сергею Николаевичу из
Петербурга, где он «намерен оставаться навеки»: «Я знаю,
что ты никак не поверишь, что я переменился, скажешь,
«это уж в двадцатый раз, и все из тебя пути нет», «самый
пустяшный малый»—нет, я теперь совсем иначе переменился,
чем прежде менялся; прежде я скажу себе: «дай-ка я переменюсь», а теперь я вижу, что я переменился, и говорю—•
«я переменился».
Конечно, это увлечение петербургской жизнью и идеалом
чиновника 2-го разряда быстро проходит. Мечта остаться
навеки в Петербурге заменилась в 70-е годы мечтой остаться навеки в Ясной Поляне, а эта мечта заменилась позднее
мечтой покинуть усадьбу отцов и дедов и навеки поселиться в избе мужика, в «маленькой, но отдельной и теплой
хате».
;
у ...
];{)
Сколько раз менялись увлечения этого страстного, необузданного, налагающего на себя вериги вечного путника
и вечного бунтаря, и сколько раз он говорил и писал в письмах, дневниках, очерках и рассказах свое—«я переменился».
В сущности, и вся его творческая жизнь—это «длинный свиток» этих перемен, это «текучесть», это диалектика бурной,
страстной, могучей души, воплощающей в ярких, незабываемых образах то, что накапливалось в душе художника.
И всегда сквозь эти образы просвечивает покаянное настроение.
і
Такой же беспощадной искренности и беспощадного самообличения во имя самоусовершенствования JI. Толстой
требует и от своих близких, от друзей, от родителей и от
любимой девушки, Валерии Владимировны Арсеньевой.
Работая над своими первыми повестями «Детство» и «Отрочество», Лев Толстой внимательно, по целым дням читает
Руссо и прежде всего его «Исповедь». Этой «Исповедью»
была не только первая повесть Толстого, но было и все то,
что он писал впоследствии до своей «Исповеди» (1879—
82 гг.) и после своей «Исповеди» и после своего «В чем моя
вера».
I II
.
\
В этом дневнике-исповеди-проповеди под разными именами и личинами на первом плане всегда выступает одно
лицо, лицо кающегося дворянина, дворянина «из хорошего
круга», мятущегося, падающего, смиряющего себя, бичующего себя в припадке раскаяния жестокими, часто несправедливыми обвинениями, казнящего и собственные недостатки
и пороки своего класса.
Представители аристократического родового дворянства—
Иртеньев (Детство), Делесов (Альберт), Бутлер (Хаджи-Мурат), Оленин (Казаки), Сергей Михайлович (Семейное счастье), Андрей Болконский и Пьер Безухов (Война и мир),
К. Левин (Анна Каренина), Нехлюдов (Юность, Утро помещика, Записки маркера, Воскресенье), Евгений Иртеньев (Дьявол), Николай Иванович Сарынцев (И свет во тьме светит)—
только разные имена, разные вехи, обозначающие разные
периоды жизни Льва Толстого, разные фазы развития, разные состояния одной и той же беспокойной души.
На наших глазах главный герой из ребенка превращается
в отрока, отрок—в юношу-студента, студент—«в молодого
человека», «молодой человек»—в стареющего холостяка, холостяк—в счастливого мужа.
«Утро помещика» начинается строками: «Князю Нехлюдову было 19 лет, когда он из 3 курса университета приехал на летние вакации в свою деревню и один пробыл
в ней все лето».
,
В жизни Толстого, бросившего университет и приехавшего
в Ясную Поляну, чтобы посвятить себя жизни в деревне, это
совпало с 1847 годом, когда ему было 19 лет.
Герой «Казаков» Оленин, приехавший на Кавказ в станицу Новомлынскую, «был юноша, нигде не кончивший курса,
нигде не служивший (только числившийся в каком-то присутственном месте), промотавший половину своего состояния
и до 24 лет не избравший еще себе никакой карьеры и никогда ничего не делавший.
Л. Толстой уехал с братом на Кавказ в станицу Старогладковскую в 1851 г. и прибыл туда 31 мая, когда ему
шел 24-й год.
Константину Левину было 34 года, когда он сделал предложение 18-летней Китти Щербацкой.
Льву Николаевичу было 34 года, когда он женился
на 18-летней Софье Андреевне Берс.
Софье Андреевне было 40 лет, когда Л. Н. в первый
раз в 1884 г. задумал уйти из Ясной Поляны, и у ней было
9 человек детей.
Марии Ивановне Сарынцевой было столько же лет, и
у нее было 9 человек детей, когда ее муж Николай Иваныч задумал перевернуть жизнь своей семьи в драме «И свет
во тьме светит».
И таких примеров можно привести много. Хронологическая канва жизни главного героя часто совпадает с хронологической канвой жизни Л. Толстого.
Главные герои Толстого любят так же, как и он сам,
вести дневники, начинают новую жизнь, стремятся к нравственному самоусовершенствованию и составляют для себя
«правила жизни», как делает это Иртеньев в «Юности»
или Нехлюдов в «Воскресении» и Пьер Безухов в «Войне
и мире».
:
Значительнейшие события из своей жизни заносит Толстой и в с в о е й д н е в н и к и в с в о и х у д о ж е с т в е н н ы е
п р о и з в е д е н и я . И постепенно закрепляет он в неумирающих образах всю свою жизнь в ее важнейших этапах,
жизнь последнего аристократа, порвавшего с усадьбой через
5 лет после революции 1905 г.
Сосредоточенность на своем «я» приводит Л. Толстого,
таким образом, к автобиографизму и обличительному морализму, как отличительным чертам его художественного
творчества, на что неоднократно указывалось всеми историками литературы и критиками.
За 4 года до своей смерти во введении к своим «Воспоминаниям детства» (1903—1906 гг.) Л. Н. писал:
«Вспоминая так свою жизнь, т.-е. рассматривая ее с точки
зрения добра и зла, которые я делал, я увидал, что вся
моя длинная жизнь распадается на четыре периода.
Такую историю жизни всех этих четырех периодов, совсем правдивую, я хотел бы написать, если бог даст силы
и жизни. Я думаю, что такая написанная мною биография,
хотя бы и с большими недостатками, будет полезней для
людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего
времени приписывают незаслуженное им значение» (т. I, стр.
254—255).
Это деление очень удобно принять при изучении и
группировке произведений по основным темам всего того,
что оставил нам Толстой.
Если Л. Н. не оставил своей биографии, если не осуществил постоянной мечты и не написал романа «Четыре
эпохи», то все творчество его в высшей степени автобиогра4
Лев Толстой.
49
фично, все основные периоды от усадьбы детства и отрочества, холостой жизни, семейного счастья, отхода увековечены в наиболее значительных его произведениях. При чем
первые три периода, до 1879 г., проходили под знаком
усадьбы, а последний период—от 1879—под знаком избы.
Во всех своих произведениях, которые J1. Н. называет
«художественной болтовней», взыскательный художник на
протяжении 58 лет увековечил период своей детской жизни,
период бурной и страстной молодости, семейной жизни и
отшельнической, покаянной сосредоточенности; и всегда и
во всем он поднимал вопросы огромной важности и всегда
давал образцы большого художества и выдвигал характеры,
которые в сознание читателя вносили нечто возвышающее и
очищающее.
В каждом произведении в центре внимания—момент духовного кризиса и момент духовного просветления. Высшей точкой этого просветления являются обычно: смерть—
воскресенье—переход к новой жизни.
И всегда во всех произведениях, как и в «Севастопольских очерках»—главный герой только правда, и всегда во
всех произведениях—стремление к максимальной простоте,
ясности и правдивости, и всегда от каждой строки веет горячей любовью ко всему миру и ко всему, что «в нем есть
прелестного», и эта могучая волна любви властно захватывает
каждого читателя.
Основные черты индивидуальности художника—его чувствительность, правдивость, искренность, стремление к самоусовершенствованию—наложили печать на его слог, на
его манеру описывать виденное и пережитое, на основные
темы, на характеры его героев.
IV
ПЕРИОД ХОЛОСТОЙ
жизни
Дев Толстой выступил в литературе в 1852 году, т. е.
в период холостой жизни или по его терминологии: «в период грубой распущенности».
На эстетику, на тематику, на характеры героев Л. Толстого, на его аристократическую идеологию в этот период
налагает определенную окраску—бытие молодого барича,
владельца родового поместья Волконских-Толстых.
Мы уже говорили, что юношей 19 лет граф Толстой,
подобно пушкинскому князю 3., тоже задумал уехать в деревню и осесть на землю, заняться устройством крестьян,
но из этого ничего не вышло.
Каково же было имущественное положение рода Толстых, деда—Ильи Андреевича, отца—Николая Ильича и,
наконец, самого Льва Толстого?
Родоначальник графов Толстых—Петр Андреевич Толстой получил при Петре I титул графа и нажил большое
состояние, но после смерти Петра за участие в суде над
царевичем Алексеем Петровичем и за интриги против Меньшикова был лишен титула, всех чинов и состояния и сослан
в Соловки, где умер 84 лет. В 1760 г. Елизавета Петровна
вернула потомков его из ссылки, и им были возвращены и
титул и часть их имений, но у Андрея Ивановича Толстого,
деда знаменитого Американца, увековеченного и Грибоедовым, и А. С. Пушкиным, и Львом Толстым, было 4 брата
и 5 сестер, а у его отца, Ивана Андреевича, около 6 братьев
и 5 сестер, достигших зрелых лет, и, по словам Сергея Льво4*
51
вича Толстого, биографа Федора Толстого - Американца,
«остатки состояния Толстых р а с п ы л и л и с ь между многочисленными потомками Петра Андреевича. Каждому из них
досталось немного, и имущественное положение лишь некоторых поправилось женитьбою на богатых невестах» Т
Как известно, дед Льва Толстого женился на богачке
княжне Горчаковой и быстро проел огромное состояние.
Николай Ильич, отец Льва Толстого, для поправления расстроенных дел женился на богатой и некрасивой M. Н. Волконской и занялся хозяйством в Ясной Поляне. Интересно,
что опекунша Л. Н., Пелагея Ильинична, желала «самого
большего счастья для своего питомца, чтобы он женился на
очень богатой девушке и чтобы у него вследствие этой женитьбы было как можно больше рабов» (Исповедь, т. XV,
стр. 6).
В статье историка Казани Ник. Загоскина «Студенческие
годы Л. Н. Толстого» мы читаем: «Уже послужной список
графа Николая Ильича свидетельствовал нам о том, что за
ним не числилось даже «крестьян», этой необходимой принадлежности барского благосостояния старой крепостной России». А вот что скажет нам о том же копия с акта о дворянства графа Николая Ильича (от 15 марта 1832 г.), выданная из тульского дворянского депутатского собрания
и приложенная к делу о принятии в студенты Льва Николаевича:
«Граф Толстой, 35 лет, детей имеет: сыновей—Николая
8 л., Сергия 6 л., Дмитрия 4 л., Льва 3 л. и дочь Марию
1У2 года. За ним имения родового и благоприобретенного
состоит за покойною женою его, графинею Марией Николаевной Толстой: Крапивенской округи в сельце Ясной
Поляне с деревнями—219 душ; Богородской округи в деревне Малой Воротынке—18; Черненого уезда в селе Никольском—Вязсмскос тож—в деревне Платициной—223; Орловской губ. Дмитровского уезда в селах- Харламове, Долбенкине,
в деревнях: Халкееве, Трубочине—333, итого—
793 мужска и 800 женска полов душ. Жительствует в Кирсановском уезде» (Ист. Вестн. № 1, 1894 г., стр. 85).
1
С. Л. Толстой. «Федор Толстой-Американец».
Николай Ильич умер в 1837 году. После раздела между
братьями и сестрой отцовского1 наследства Лев Николаевич получил в собственность деревни: Ясную Поляну, Ягодную и Мостовую, Малую Воротынку, Ясенки, с 147 десятинами земли и 333 душами мужского пола крепостных крестьян
и дворовых
Его крепостное хозяйство шло по старинке, так же, как
при дедах и отцах.
Вместе с родовой усадьбой Л. Толстой унаследовал традиции аристократического высшего круга со всем его сложившимся в течение десятилетий, из поколения в поколение,
готовым мировоззрением. Эти традиции рода, класса, часто
заслоняют то ценное, природное, «свое», что было в натуре
Л. Толстого и что укреплялось под влиянием мужицкой
традиции, традиции дворовых крестьян, странников, что
укреплялось под влиянием «своей собственной усадебной
природы».
Жестокими и сгущенно-мрачными красками рисует граф
Толстой свой портрет в одну из покаянных минут, портрет
намагниченного сословными традициями аристократа.
До 1862 года этот светский, холостой молодой человек,
пропитанный традициями и понятиями аристократического
круга, стоит в центре внимания Льва Толстого.
Это связано с «обдумыванием- самого себя» и жизни молодых людей своего круга.
Прекрасной натуре Толстого, столь богатой и столь
отзывчивой на все хорошее, приходится рано столкнуться
с сословной традицией, с целым кодексом «хорошего тона»,
с целым кодексом «сословной морали», сословной эстетики,
прикрывающим голые интересы и вкусы господствующего,
правящего класса.
Будущий гениальный художник превращается в медиума,
которого настойчиво и упорно подвергают сословному гипнозу и гувернер Сен-Томас, и опекунша Юшкова, и гости
Юшковой, и великосветская родня. В великосветский дом
Юшковой попадает Л. Н. в 1841 году, после смерти своей
первой опекунши, тетушки Александры Ильиничны.
В доме отставного гусарского полковника Юшкова бывает весь «большой свет».
Историк Казани Загоскин так характеризует Юшковых
и их гостей, да и всю ту общественную' среду, проникнутую сословными предрассудками, пропитанную понятиями
«комильфотности», в которую попал 14-летний Левушка Толстой в 1841 году и в которой провел 6 лет отрочества и
юности:
«Пелагея (Полина) Ильинична всецело принадлежит...
истории казанской общественности, в которой она играла
в течение 1840 и 1850-х гг. весьма солидную и видную
роль. Она была выдана отцом своим, казанским губернатором Ильей Андреевичем, за казанского же помещика Владимира Ивановича Юшкова (в 1869 г. в Казани).
Отставной гусарский полковник В. И. Юшков оставил
по себе в Казани память образованного, остроумного и
добродушного человека, но вместе с тем большого шутника
и балагура, каким он и оставался до самой своей смерти».
«...Вынужденный своим положением вращаться в казанском великосветском обществе В. И. Юшков никогда не
был его адептом. Напротив, он не прочь был подшутить
подчас над кодексами его условных приличий, над фальшью
и противоречиями его жизни и частенько допускал выходки,
так или иначе шокировавшие местный большой свет.
Совершенный контраст мужу представляла Полина Ильинична Юшкова—«добрая тетушка, чистейшее существо», как,
едва ли не иронизируя, аттестует ее Л. И. Толстой в своей
«Исповеди».
Воспитанная в доме отца - разорившегося, но пропитанного традициями русского барства
второй
половины
ХѴШ столетия губернатора—Полина Ильинична оставила по
себе в Казани память крайне доброй, хотя небольшого ума
женщины, д о м о з г а к о с т е й
пропитанной
светс к о с т ь ю и у л ь т р а - а р и с т о к р а т и ч е с к и м и принцип а м и,—почва, на которой зарождались между супругами
довольно частые и крупные недоразумения. Другой отличительной чертой П. И. Юшковой было глубокое развитие
в ней религиозного чувства, доходившего до ханжества»
(стр. 85—86, Истор. Вестник, январь 1894 г.).
«Волею и неволею-, но граф Л. Н. Толстой был всецело
вовлечен в шумный разгар великосветской жизни; его «по-
лировали» усиленно, преподавали ему кодекс провинциальноаристократической коми ль ф отности и его успехами в свете
несравненно больше интересовались, нежели его успехами
в какой-то арабщине 1 , которая сама по себе не могла ему
дать ни «облагораживающей» молодого человека связи с порядочной женщиной, ни богатой невесты, ни вожделенных
шпор и адъютантских аксельбантов, ни увеличения числа его
«рабов».
«...Зимний сезон 1844—1845 гг., когда Л, Н. Толстой,
в качестве «молодого человека», стал уже выезжать в свет,
был еще более шумен, Балы то у губернатора, то у предводителя, то в женском Родионовском институте, где с особенной любовью культивировала их начальница Е. Д. Загоскина, частные танцовальные вечера, маскарады в дворянском собрании, благородные спектакли, живые картины,
концерты—-беспрерывной цепью следовали один за другим.
В качестве родовитого титулованного молодого человека
с 'хорошими местными связями, внука бывшего губернатора и выгодного жениха в ближайшем будущем1, Л. Н.
был везде желанным гостем».
А что нашел студент-аристократ Л. Толстой, не блиставший на экзаменах, в той аристократической студенческой среде, с которой он связался в ученические годы?
У того же Загоскина мы читаем об этих желторотых
дэнди: «Студенты-аристократы чуждались бурного разгула
казанских «буршей» старого времени и образовывали свою
особую группу, хотя и впадали в противоположную крайность — увлечение светской жизнью, наслаждениями более
тонкого и «комильфотного» характера и теми вожделениями,
которые с такой убежденностью проповедывала своим воспитанникам тетушка Полина Ильинична» (стр. 105).
Казанская среда культивировала самоуверенных, чванных, комильфотных барчат, которые весь мир делили на
людей «в белых перчатках» и на всякую «дрянь» без перчаток.
Весною, в апреле 1847 года, 19-летний «молодой человек»
спешит в Ясную Поляну, чтобы заняться устройством своих
1
J1. Толстой должен был изучать арабский язык,
крестьян. С университетом все кончено, после ряда неудач.
С устройством крестьян; тоже ничего; не выходит. Начинаются
поездки в Москву.
Молодой человек без определенных занятий, выходец
из древней аристократической семьи, успел внешне усвоить
высшие «правила» большого света.
Дневник Л. Толстого от 47 по 52 гг., письма его к брату
Сергею и в особенности письма к тетушке Татьяне Александровне, его «Исповедь» рисуют в несколько сгущенных
красках, пожалуй, слишком обличительных и преувеличенноправдивых выражениях облик «молодого человека» из хорошего круга, принятого в большом свете.
В 1850 году Л. Н. записывает в своем «Дневнике»:
«Зиму третьего года я жил в Москве очень безалаберно,
без службы, без занятия, без дел. Положение молодого
человека в московском свете. Я говорю про «молодого
человека», соединяющего в себе некоторые условия, а именно:
образование, хорошее имя и тысяч 10 или 20 дохода...
У молодого человека, соединяющего эти условия, жизнь
самая приятная и совершенно беспечная, ежели он не служит (т. е. серьезно), а просто числится и любит полениться.
Все гостиные открыты для него, на каждую невесту он
имеет право иметь виды, нет ни одного молодого человека,
который бы в общем мнении света стал выше его...»
Большой свет властвует над юношей-аристократом и
не выпускает из-под своего влияния. Многое дурное он
делает «не желая делать, только из подражания большим».
Всякий раз, как он пытается высказать свои заветные желания, быть простым и хорошим, он встречает презрение
и насмешки, а как только «предается гадким- страстишкам»—
его хвалят и поощряют.
Об этом говорит Л. Н. в «Исповеди» и об этом же
говорит Нехлюдов в романе «Воскресенье».
В своем «Дневнике» Л. Н. пытается разорвать путы большого света, он составляет планы стать лучше, пишет иные
правила, определения, но и в его правила врывается мораль
господствующего класса, кодекс большого света с его комильфотностью, с его делением окружающих людей на людей белой и черной кости. Игорная страсть, карьера, светские
знакомства все это регламентируется молодым человеком в
его «Дневнике».
8 декабря 1850 г. он записывает: правила для игры
в Москве до 1 января... Правила, относящиеся к самоміу
процессу игры... Правила для общества.
«...избирать положения трудные, стараться владеть всегда
разговором, говорить громко, тихо и отчетливо, стараться
самому начать и самому кончить разговор. Искать общества с людьми, стоящими в свете выше, чем сам — с такого
рода людьми, прежде чем видишь их, приготовь себя, в
каких быть с ними отношениях... не мешать беспрестанно
разговора французского с русским и с русского на французский...
'
На бале приглашать дам самых важных—ежели сконфузишься, то не теряться, а продолжать. Быть сколько можно
холоднее и никакого впечатления не высказывать» (стр. 43).
19 декабря 1851 года:
«Правила для общества. Не переменять названного, всегда называть одним и тем: же манером. Ни малейшей неприятности или колкости не пропускать никому и отплачивать
вдвое» (стр. 44).
16 декабря 1851 года:
«...Всегда вставать рано, с утра писать письма и повесть...
обедать дома и вечером у князя Андрея Ивановича играть
и волочиться за княгиней...» (Дневник молодости, т. I, стр. 42
и далее, за 1847—1852 гг.).
Игра в карты, светская жизнь съедают состояние молодого человека. Надо спасать положение.
18 января 1851 года он набрасывает целый план такого
спасения по готовым образцам1 людей своего круга.
«Чтобы поправить свои дела, из трех представившихся
мне средств я почти все упустил, а именно:
1) попасть в круг игроков и при деньгах — играть,
2) попасть в высокий свет и, при известных условиях,
жениться,
3) найти место выгодное для службы.
Теперь представляется еще 4-е средство, а именно:
занять денег у Киреевского.
Ни одно из всех 4-х средств не противоречит одно
другому, и нужно д е й с т в о в а т ь » .
А пока план будет приведен в исполнение, молодому человеку остается: «Написать в деревню, чтобы выслали скорее
100 руб.»... «просить о месте»... «заложить часы»...
Дюссо, Яр, цыганки, игра в карты, биллиард, балы и
«балики», танцклассы, пикники, развлечения большого света...
приводят к полному расстройству дел. Надо бежать на
Кавказ, и молодой человек по совету брата Николая едет в
станицу Старогладковскую и проводит на Кавказе 2Ѵг года
пред лицом гор, среди простых людей, полудиких полуязычников, истых детей природы... Он превращается то в
страстного охотника, то в удалого джигита, то в безнадежно
влюбленного в простую казачку молодого человека, то в
воинственного офицера, увлеченного отважными стычками с
чеченцами, того офицера, которого он изобразил отчасти
в герое рассказа «Кавказский пленник», отчасти в лице Бутлера в повести «Хаджи-Мурат».
И всегда и во всем горячка страсти, и всегда стремление
обуздать свои порывы и направить себя на путь простой,
правдивой, добродетельной жизни, и всегда над ним власть
сословных традиций.
Та жизнь в свете, которую, позднее в «Исповеди», J1. Н.
не может вспомнить без «ужаса, без омерзения, без боли
сердечной», наложила печать на внешний его облик, и эта
печать не стирается даже при жизни на Кавказе, в Крыму,
куда он попадает из Москвы .
Вот он ждет зачисления фейерверкером в 4-ю батарею,
а пока прогуливается по улицам Тифлиса в белых перчатках,
в модном пальто от лучшего московского портного Ширмера и в высокой складной шляпе.
При виде незнакомца, проходящего мимо без перчаток,
Левушка говорит старшему брату Николеньке:
— «Наверное какая-нибудь дрянь.
— Почему же дрянь?
— Да без перчаток».
Уже на Кавказе, пред лицом гор и простых людей, он
первое время избегает интеллигентных людей, держит себя,
как «гордец»; «Не из гордости я так веду себя,—пишет он
в письме к тетушке Т. А. Ергольской,—это вышло само
собой, слишком велика разница в воспитании и в чувствах,
во взглядах тех, кого я здесь встречаю, чтобы я мот находить
какое-нибудь удовольствие с ними». Комильфотным аристократом он остается и в 54 году, когда служит в лагере
под Силистрией адъютантом при генерале, ему так приятно,
что штаб его генерала «состоит большей частью из людей
комильфо».
В Севастополе игорная страсть и страсть к женщинам
все время отвлекают молодого офицера в сторону светских развлечений. В Бельбеке в 1855 году ом проигрывает
5000 рублей, и брат вынужден продать в уплату долгов
белый дом с колоннами из Ясной Поляны, который строил
Н. С. Волконский.
Дом в 43 комнаты продан за долг, тот дом, в котором он
родился, в котором обучал его Федор Иванович Рессель—
Карл Иванович Мауэр.
Каково же политическое мировоззрение графа JI. Н. Толстого в годы молодости?
Намек на эти взгляды мы находим в дневнике 1852 г.
В этих взглядах не трудно заметить влияние аристократического дома Юшковых, весьма консервативного.
3 августа 1852 года молодой человек бросает интереснейшие замечания о своем задуманном романе русского помещика: «В романе своем я изложу зло правления русского
и ежели найду его удовлетворительным, то посвящу остальную жизнь на составление плана аристократического избирательного соединения с монархическим правлением, на основании существующих выборов. Вот цель для добродетельной
жизни» («Дневн. молодости», стр. 147).
Русский помещик консервативных взглядов, убежденный
аристократ по привычкам и по традициям, праздный, тще' славный человек, одержимый игорной страстью и неотвязчивыми игорными воспоминаниями, посетитель балов и «баликов»—таков внешний облик молодого человека в период
холостой жизни от 47 до 62 годов.
Но за этим в н е ш н и м обликом барича-аристократа отчетливо выступает внутреннее тщательно скрываемое лицо,
рблик застенчивого, совестливого, любящего, увлекающегося,
мятущегося человека, которого тянет к простым серым людям, солдатам, мужикам, казакам. Это влечение к ним он
всосал с молоком крепостной кормилицы. Это он страстно
и мучительно работает над вопросами отношения барина к
крестьянам, человека к человеку, человека к мирозданию.
Тот самый азартный игрок, который проиграл в штосс
в два дня и две ночи дом, где родился, задумывается в
те же дни над основанием религии, «соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры
и таинственности, религии нравственной, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле».
Тщеславный офицер, который на Кавказе любит «выказывать» свою храбрость и походить на джигита, в Севастополе в 1855' г. бестрепетно стоит перед лицом смерти
и полтора месяца проводит на 4-м бастионе среди солдат,
в «этом страшном, действительно ужасном месте» в моменты
смертельной опасности. Он участвует при штурме Севастополя. Много раз видит смерть лицом к лицу.
По распоряжению свыше автора первых рассказов о
Севастополе начинают беречь и переводят в более безопасное место командиром горного взвода на Бельбек, за
20 верст от Севастополя, и все же 27 августа 1855 г. он принимает участие, к а к д о б р о в о л е ц , при штурме Севастополя, после которого Севастополь сдан.
4 сентября сообщает Т. А. Ергольской:
«28-е—день моего рождения—второй раз в моей жизни
был памятным и печальным днем: в первый раз четырнадцать лет тому назад это была смерть тетушки Александры
Ильиничны, теперь—потеря Севастополя. Я плакал, когда
увидел город, объятый пламенем, и французские знамена на
наших бастионах; и вообще во многих отношениях это был
день очень печальный».
В дни падения Севастополя и гибели тысячи солдат
созревает у Л. Н. решение оставить армию. В ноябре
1855 г. артиллерийский офицер, защитник Севастополя, поручик граф Л. Н. Толстой был отправлен в Петербург с
донесением; он оставляет армию, вскоре выходит в отставку
после 4-х лет военной службы: 2Ѵз года на Кавказе ии П/г года на Дунае и в Севастополе.
Это он же, любитель цыганских хоров и «баликов», пишет
замечательные письма своей невесте Арсеньевой в 1856—57 г.
Если в казанский период от 14 до 19 лет юноша Толстой невольно подчиняется гипнозу аристократической великосветской среды, то от 1847 года начинается борьба против
этого гипноза. За все 4 года военной службы идет изучение
себя, окружающих людей, природы, войны, идет упорная
работа над собой, над совлечением с себя «ветхого человека», «комильфотного» светского человека, пропитанного
сословными традициями, начинается ведение дневников, журнала слабостей, и в то же время идет подготовка к писательской работе, попытки описывать природу и набрасывать
портреты окружающих.
24 сентября 1852 г. JI. Н. записывает: «Надо писать и
писать, одно единственное средство выработать манеру и
слог». Выработка нового человека и нового писателя идут
одновременно.
У
ЛЕВ/ГОЛСТОЙ-ЭСТЕТ
Перед «комильфотным» молодым человеком, пробующим
писать, перед Левушкой «философом» встают прежде всего
важнейшие вопросы—для кого же он будет писать? кто его
читатель? зачем писать? где искать сюжеты, и кто его главный герой?
В решении этих вопросов постоянно сталкиваются сословное, традиционное и свое, природное, органическое.
В «Записках» и «Дневниках» 1851 по 1853 гг. (без даты) у
Л. Н. мы читаем:
«Ламартин говорит, что писатели упускают из вида литературу народную, что число читателей больше в среде
народной, что все, кто пишет, пишет для того круга, в котором
живет, а народ, в среде которого есть лица, жаждущие просвещения, не имеет литературы и не будет иметь до тех пор,
пока не начнут писать для народа» (стр. 78).
«...Все сочинения, чтобы быть хорошими, должны, как
говорит Гоголь в своей прощальной повести («она выпелась
из моей души»), выпеться из души сочинителей, большею
частью стоящих на высшей ступени развития. Народ не поймет. Ежели даже сочинитель будет стараться сойти на ступень народную—народ не так поймет...» (стр. 79).
«...Разве «Антон Горемыка», «Женевьева»—народ поймет. Слова доступны, как выражение мысли, но мысль—недоступна. У народа е с т ь с в о я л и т е р а т у р а—п р е к р а сная, н е п о д р а ж а е м а я , но о н а не п о д д е л к а , о н а
в ы п е в а е т с я и з с р е д ы с а м о г о н а р о д а . Нет потреб-
ности в высшей литературе—и нет ее. Попробуйте стать
совершенно па уровень с народом,—он станет презирать вас.
П у с к а й и д е т в п е р е д в ы с ш и й к р у г — и народ не
отстанет; он не сольется с высшим кругом, но он тоже подвинется» Ч
Здесь вполне оправдалось созревшее, заранее обдуманное
намерение писать для «хорошего круга», писать для того
круга, в котором, по преимуществу, жил Л. Толстой, ибо
только тогда его сочинения могут « в ы п е т ь с я » из души.
В своем обращении к читателям, которым начинается
«Детство», автор требует от своего читателя, чтобы он «из
зависти» не презирал «хорошего круга», «ежели даже и не
принадлежал к нему, но смотрел бы на него спокойно и
беспристрастно».
Мы знаем, что повести «Детство», «Отрочество» и «Юность»
рассказывают о жизни людей «хорошего круга», так же как
и другие произведения Л. Толстого—«Кавказские» и «Севастопольские очерки», «Утро помещика», «Семейное счастье».
Все они рисуют жизнь светских людей по преимуществу.
Его описания гувернеров, бабушек, тетушек, дворовых,
охоты, цыганских хоров, балов, переездов из усадьбы в город
«на долгих», пейзажи усадьбы, «березовые аллеи», кусты сирени с поющими там соловьями, все это поистине «выпелось»
из его души.
Он не просто пишет, он наслаждается воспоминаниями
о счастливой поре детства, отрочества и юности. Не даром
совместная жизнь с братом Николенькой на Кавказе, в станице Старогладковской, дает ему возможность часто уноситься в золотую пору детства, юности и отрочества в братской беседе.
Как писать и во имя чего писать?—спрашивает себя
молодой художник.
В переписке с тонким эстетом В. Боткиным, из семьи
миллионеров-чаеторговцев, которого Белинский называет
«сибаритом-сластеной»,—в переписке с Дружининым, Фетом,
в речи Толстого, произнесенной им 4 февраля 1859 года
в О-ве любителей российской словесности по случаю избрания в члены О-ва, отчетливо выступают его поэтические
1
«Дневник молодости» Л. Толстого, 1847—52 гг., т. I.
воззрения, отражающие аристократические вкусы горсточки
утонченных эстетов, которым «чужды обличительные произведения Щедрина, Мельникова и других».
Толстой жалуется Боткину, что поэзия у нас не нормальное явление, что ее заслоняет тенденциозная журналистика.
В своем ответе В. Боткин находит, что поэзия у нас
нормальное явление, но только «для малейшего меньшинства». «Вас,—пишет Боткин Толстому 22 ноября/4 декабря
1857 г.,—приводит в недоумение новый путь, который приняла наша журнальная беллетристика; но разве вы забыли,
что Россия переживает первые дни после Крымской войны,
ужаснувшие ее неспособностью, безурядицей и всяческим
воровством.. В тихие интимные созерцания немногих людей
истинного искусства ворвалась наша грубая, гадкая практическая жизнь. Но неужели из этого следует усомниться
в доэзии—и разве возможно отбросить ее, когда уже душа
хоть раз проникла в ее мир? Салтыков говорит, что теперь
и Гете перечитывать не станут больше. Он прав: те, которые
наслаждаются его рассказами—никогда не станут перечитывать Гете по той именно причине, что они ничего не поймут
в нем. Он же говорит, что для изящной литературы теперь
прошло время;—бедное то время, для которого проходит
способность творчества... Нет, я слишком чувствую внутренние, живые силы России, чтобы отрицать в ней способность
творчества, я слишком хорошо знаю вас, чтобы не верить
больше в возможности русской поэзии... Я помню, как в 40-х
годах поклонники стихов Гервега и вообще «Tendenz-Poésie»
кричали о своей победе над Гете и чистым искусством,
но что осталось от их криков и от самих стихов Гервега?
Всякий политический момент народной жизни вызывает и
в литературе явления, ему соответствующие; но из них остаются только те, которые стоят выше этих моментов,—все
остальное обращается в общественный навоз. Напишите-ка
ваш кавказский роман так, как вы его начали—и вы увидите, как Щедрины и Мельниковы тотчас будут поставлены
на свои места. В это я так же верю, как в действие солнечного света» 1 .
1
стого
Толстой. «Памятники жизни и творчества», выи IV. Переписка ТолБоткиным, стр. 50 — 52.
Такова была точка зрения не одного только В. П. Боткина. К ней примыкали в 50-е годы после падения Севастополя
и Фет, и Дружинин, и Тургенев, и другие выходцы из дворянских гнезд, ненавидевшие демократическую поэзию и
Некрасова.
j „
У Панаевой-Головачевой воспроизводятся яркие беседы
между писателями для «светского общества», которых коробили некрасовские «Еду ли ночыо», «Огородник», «В дороге»,
и писателями для большинства новых читателей. На заявление Тургенева, что стихи Некрасова «Еду ли ночью» светская дама не станет читать, Некрасов отвечал: «Я не для
светских барынь пишу.»—«Для кого же ты, милый друг,
пишешь?.. Для мужика?—язвительно спрашивали Некрасова
сторонники «малейшего меньшинства».
Невиданный в обществе успех первого собрания стихов
Некрасова в 56 году говорил, что поэт-гражданин нашел
своего читателя.
Любимейший поэт Л. Толстого, его современник и друг,
шел совершенно другой дорогой в эту бурную «прокламационную» эпоху, шел дорогой интимной утонченнейшей
лирики.
Фет-Шеншин искал в поэзии «единственного убежища от
всяких житейских скорбей, в том числе и гражданских».
В своем предисловии к 3-му выпуску «Вечерних огней» он жаловался на шестидесятников, подвергавших его стихи остракизму: «Так как,—писал он,—в сущности люди эти ничего
не понимали в деле поэзии, то останавливались только на
одной видимой стороне дела, именно, на его непосредственной бесполезности. Понятно, до какой степени им казались
наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей
невозмутимостью и прискорбным отсутствием гражданской
скорби» (т. II, 489 стр., изд. Маркса, 19,01 г.).
Фет ненавидит поэзию Некрасова, и в 1866 году он клеймит «поэта», который несет на рынок, где царит стоокий
слепец, свой «малеванный хлам». Свой «чистый храм» он
противопоставлял «затхлой площади» гражданского певца,
которого он зовет «продажным рабом», «псевдопоэтом».
Страстно нападая на поэта-народника во имя свободы,
А. А. Фет не дал ни одного стихотворения, в котором были
5
Лев Толстой.
65
бы строки о народе, о мужике, о крестьянском труде—все
это он относил к области тенденциозной гражданской поэзии,
к области газеты и публицистики,—но в его поэзии большое
место занимали оды и послания с весьма определенной
тенденцией: тут и королеве эллинов Ольге Константиновне,
и великому князю Константину Николаевичу, и великой княгине Елизавете Маврикиевне ответ на «милостивые строки»,
тут и «на погребение великой княгини Александры Георгиевны», тут и 1 марта—«день искупительного чуда»...
А. А. Фет заменил «затхлую площадь» более поэтической
обстановкой, тут не было огородника, Орины—матери солдатской, бабушки Ненилы, Прокла, Савелия, тут были королева эллинов и прочие «высокие особы».
Что же говорит друг Фета-Шеншина Лев Толстой в это
же время? Что он ответил «сибариту-сластене» В. Боткину,
на сестре которого был женат Фет-Шеншин, что он ответил
убежденному идеологу «малейшего меньшинства», с которым
так часто и страстно спорил в последние годы своей жизни
«неистовый Виссарион» Белинский?
Толстой, так же, как и его друг Фет, возмущен тем именно,
что «изящной литературе нет места теперь для публики» (выражение Толстого).
Вокруг кипит борьба партий, борьба классов...
Он же не примыкает ни к славянофилам, ни к западникам,
но к «аристократам на манер Аглицких». Он ищет обособленных, ушедших в свой внутренний мир людей, которые сами
силою бы добра притягивали к себе и были бы примером
людей «в добре».
Он хочет уйти в искусство, как в монастырь, как в тихую
обитель «звуков сладких и молитв». Он мечтает о создании
чисто-художественного журнала, в который бы вошли Боткин, Фет, Тургенев и все, кто разделяет «наши убежденья».
Это убеждение ясно из следующих слов письма к В. Боткину:
«Что 1б вы сказали в теперешнее время, когда политический
грязный поток хочет решительно вобрать в себя все и ежели
не уничтожить, то загадить искусство, что бы вы сказали о
людях, которые, веря в самостоятельность и вечность искусства, собрались бы и делом (т. е. самым искусством в слове)
и словом (критикой) доказывали бы эту истину и спасали бы
вечное независимо от случайного (одностороннего, захватывающего политического влияния)... Цель журнала одна: художественно наслаждаться, плакать и смеяться. Одно его мерило: образованный вкус. Журнал знать не хочет ни того,
ни другого направления и потому, очевидно, еще меньше
хочет знать потребности публики. Журнал не хочет количественного успеха. Он не подделывается под вкус публики,
а смело становится учителем публики в деле вкуса, но т о л ь к о в к у с а . . . Деньги для издания дадим все—Тургенев, вы,
Фет и я, и т. д.».
Эти свои воззрения на искусство в сжатом, сгущенном
виде JI. Н. отразил в стихотворении в прозе «Сон», которое
он не решался напечатать. В форме «сна», как это часто
бывало у Толстого, была выражена основная форма его
мировоззрения в данный период. Чувствуешь, что этот сон
не выдуман, а действительно пережит художником.
«Я во сне говорил все то, что было в моей душе и чего
я не знал прежде. Мысли мои были ясны и смелы и сами
собой облекались вдохновенным словом. Звук моего голоса
был прекрасен. Я удивлялся тому, что говорил, и радовался,
слушая звуки моего голоса. Я один стоял на колеблющемся
возвышении. Вокруг меня жались незнакомые мне братья.
Вблизи я различал лица, вдали, как зыблющееся море, без
конца виднелись головы. Когда я говорил, по толпе, как
ветер, пробегал трепет восторга. Когда я замолкал—толпа,
отдыхая, как один человек, тяжело переводила дыхание.
Я чувствовал на себе глаза миллионов людей, и сила этих глаз
давила меня и радовала. Они двигали мною так же, как я
двигал ими.. Восторг, горевший во мне, давал мне власть
над безумной толпой, власть эта, казалось мне, не имела пределов. Далекой (правописание JI. Н. Толстого), чуть слышный
голос внутренне шептал мне «страшно», но быстрота движений
заглушала голос и влекла меня дальше. Болезненный поток
мыслей, казалось, не мог истощиться. Я весь отдавался потоку,
и белое возвышение, на котором я стоял, колеблясь, поднималось все выше и выше. Но, кроме сковывавшей меня силы
толпы, я давно уже чуял сзади себя что-то отдельное, неотвязно притягивающее. Вдруг я почувствовал сзади себя чужое
счастье и принужден был оглянуться. Это была женщина.
5*
67
Без мыслей, без движений я остановился и смотрел на нее.
Мне стыдно стало за то, что я делал. Сжатая толпа не расступалась, но женщина, каким-то чудом, двигалась медленно и
спокойно по средине толпы, не соединяясь с нею. Не помню,
была ли эта женщина молода и прекрасна, не помню одежды
и цвета волос, не знаю, была ли то первая погибшая мечта!
любви или позднее воспоминание любви матери, знаю только,
что в ней было все и к ней сладко и больно тянула непреодолимая сила. Она отвернулась. Я смутно видел очертания
полуоборотившегося лица и только на мгновение застал ее
взгляд на себе, взгляд, выражавший кроткую насмешку и
любовное сожаление. Она не понимала того, что я говорил,
но не жалела о том, а жалела обо мне. Она не презирала
ни толпу, ни восторги наши, она была прелестна и счастлива.
Ей никого не нужно было, и от этого-то я чувствовал, что
не могу жить без нее... С ее появлением исчезли и мысли,
и толпа, и восторги; но она не осталась со мной. Осталось
одно жгучее воспоминание. Я заплакал во сне, и слезы эти
были мне слаще восторгов. Я проснулся и не отрекся от
своих слез. В слезах этих и наяву было счастье» (Толстой—
«Памятники творчества и жизни», вып. IV, стр. 55—56).
Этот «Сон» мы привели полностью. Он не вошел в собрание сочинений и впервые напечатан в сборнике «Толстой.
Памятники творчества и жизни, 4».
Приводя этот «Сон» в письме к В. Боткину от 4 января
1858 г., JI. Н. прибавляет: «Ежели Тургенев еще с вами,
прочтите ему и решите, что это такое—дерзкая ерунда или
нет».
Этот «Сон» был, конечно, не дерзкой ерундой для тогда'шнего Толстого, а воплощением его заветных мыслей,
его эстетическим манифестом, его данью аристократическому
вкусу, данью литературной комильфотности.
Гордость вкуса и гордость ума были в высшей степени
свойственны всегда Толстому. Самостоятельность и вечность
^«чистого искусства» JI. Толстой, с обычным ему вызовом
общепринятому, противопоставил общественной тенденции
«журнальной беллетристики», обслуживающей «политическигрязный поток».
і
Свой чисто художественный журнал он хотел, конечно,
противопоставить прежде всего некрасовскому «Современнику», где с 52 г. печатал почти все свои произведения
вплоть до 58 года. С 59 г. его «Семейное счастье», «Казаки»,
«1805 год» и «Айна Каренина» появляются уже в 0 «Русском
Вестнике» того Каткова, который также далеко не чужд
политических взглядов и который с каждым годом все правеет и правеет.
. О самостоятельности и вечности искусства и независимости его от политического грязного потока повторяет Толстой в речи, произнесенной в О-ве любителей российской
словесности от 4 февраля 59 г., после избрания его в
члены О-ва.
Председательствовал А. С. Хомяков, один из виднейших
славянофилов.
В этой речи, которая в Архиве не сохранилась и в Труды
О-ва не попала, Лев Толстой, как свидетельствует сухая
протокольная отметка секретаря—«коснулся вопроса о преимуществе художественного элемента в литературе над всеми
ее временными направлениями» 1 .
Во всех этих выступлениях Л. Толстого чувствовалось
огромное влияние того поколения дворян-аристократов, которое позднее, в романе Тургенева «Отцы и дети», так решительно восстало против детей с их проповедью пользы,
с их формулой «природа—не храм, а мастерская».
Как и всегда, Л. Толстой доходил до крайних пределов своих выводов, и, как всегда, Толстой внешний вел
борьбу с Толстым внутренним, Толстой, поддавшийся гипнозу «хорошего круга»—вел борьбу в литературе с Толстым — мятежным искателем правды. Это почувствовал
А. С. Хомяков, председатель О-ва любит, росс, словесности, и весьма прозрачно намекал на это в своей речи.
От имени Общества любителей российской словесности
он с радостью приветствовал избранника, «как деятеля чисто
художественной литературы», который (Толстой) в своей
речи чисто художественное направление ставил высоко над
всеми этими временными и случайными направлениями дея1
См. Бирюков. Биография Л. Н. Толстого,, т. I, стр. 176—177.
тельности. Но А. С. Хомяков подчеркивал, что «постоянное
требование самообличения—в природе человека и в природе
общества».
«Есть минуты,—говорил он,—и минуты важные в истории, когда это самообличение получает особенные неопровержимые права и выступает в общественном слове с большей определенностью и с большей резкостью. Случайное
и временное в историческом ходе народной жизни получает
значение всеобщего, всечеловеческого уже и потому, что
все поколения, все народы могут понимать болезненные
стоны и болезненную исповедь одного какого-нибудь поколения или народа. Права словесности, служительницы вечной красоты, не уничтожают прав словесности обличительной, всегда сопровождающей общественное несовершенство,
а иногда являющейся целительницей общественных язв.
Есть бесконечная красота в невозмутимой правде и гармонии души; но есть истинная, высокая красота и в покаянии, восстановляющем правду и стремящем человека или
общество к нравственному совершенству».
Далее Хомяков решительно восстает против одностороннего мнения германской эстетики с ее формулой «искусство
для искусства»: «конечно, художество вполне свободно.
В самом себе оно находит оправдание и цель... Но художник—человек, всегда человек своего времени, обыкновенно
лучший его представитель, весь проникнутый его духом и
его определившимися и зарождающимися стремлениями. По
самой впечатлительности своей организации, без которой он
не мог бы быть художником, он принимает в себя, и
более других людей, все болезненные, так же, как и радостные, ощущения общества, в котором он родился...», «...но
неужели вы вполне чужды тому направлению, которое назвали обличительной словесностью?—спрашивает Хомяков.
Да, вы были и вы будете невольно обличителем,—говорит он» (Русск. Архив 1896 г., т. II, стр. 491. Ст. Лясковского
В. Н.: «А. С. Хомяков, его биография и учение»).
Был ли Толстой таким обличителем? Конечно, он был
обличителем, хотя и не таким, каким был любой обличитель
поколенья 50—60-х гг. Он был обличителем внутренних
язв отдельного человека из высшего общества, он был само-
обличителем настойчивым, упорным, неутолимым, обличителем того «молодого человека», пропитанного и отравленного,
изуродованного аристократической традицией, портрет которого так беспощадно резко нарисовал в своих дневниках,
обличителем того аристократического круга и тех сословных
традиций, которые над ним властвовали.
Но художественная практика уже в период холостой
жизни противоречит постоянно его эстетической теории.
Теоретик, эстет по традиции, уводит искусство.от толпы,
от человека в «мир звуков сладких и молитв», в мир «звездных песен», а художник-творец, верный интуиции, постоянно
зорко, пристально вглядывается в окружающую жизнь и
страдает от вопиющих ее противоречий. И хотя и влюблен
в «чисто художественное», в чистое искусство, он постоянно
подчеркивает его обличающую, очищающую, возрождающую силу.
Во многих произведениях автор «Детства» любит показать великую прелесть и сладость искусства, в особенности
музыки, пения (Отрочество, Альберт, Два гуеара, Люцерн,
Семейное счастье). В одном из вариантов к гл. XI своего
«Отрочества» Л. Н. описывает, что переживал он, когда
слушал давно знакомые звуки Патетической сонаты Бетховена.
I
I .
Но рисуя преображения человека под влиянием музыки
и искусств вообще, не в теории, а в своем художественном
творчестве, Л. Толстой не уводил искусство от людей, но
связывал с ними.
Вспомните рассказ «Люцерн», ночную песню маленького
тирольца перед окнами великолепного отеля. «Эти сладострастные, слабые аккорды гитары, эта милая легкая мелодия и эта одинокая фигурка черного человечка среди
фантастической обстановки темного озера, просвечивающей
луны и молчаливо возвышающихся двух громадных шпицев
башен, черных руин сада—все было странно, но невыразимо
прекрасно или показалось мне таким. В с е с п у т а н н ы е
невольные впечатления жизни в д р у г получили
д л я м-еня з н а ч е н и е и п р е л е с т ь , в д у ш е моей
как б у д т о р а с п у с т и л с я с в е ж и й б л а г о у х а ю щ и й
цветок. Вместо усталости, рассеянного равно-
д у ш и я ко всему на свете, которое я испытывал за минуту
перед этим, я в д р у г п о ч у в с т в о в а л п о т р е б н о с т ь
л ю б в и , п о л н о т ы , н а д е ж д ы и б е с п р и ч и н н у ю рад о с т ь ж и з н и . . . Все, казалось, испытывали то же самое
чувство, которое испытывал и я. Все молча стояли вокруг
певца и внимательно слушали. Все было тихо, только в промежутках песни, где-то вдалеке, равномерно по воде долетал звук молота, и из Фрешенбурга рассыпной трелью
неслись голоса лягушек, перебиваемые влажным однозвучным свистом перепелов. Маленький человечек среди улицы
заливался, как соловей, куплет за куплетом, песнь за песней».
Эти незабываемые, вдохновенные строки, бесконечно более сильные, чем рассудочное построение «Сна» с аллегорической женщиной, воплотившей в своем образе вечную красоту, гораздо более ярко свидетельствовали о могучей, творящей, выпрямляющей и преображающей праздничной силе
искусства. И этот отрывок взят нами из произведения, где
вовсе не было презрения к человеческим болям и радостям,
где песня боролась с тупостью сердца и властно растапливала весенним дыханием лед равнодушия. Надругательство
«лордов» над «бедным тирольцем» после песен тирольца
кажется чудовищным и невероятным фактом и больно ударяет, как резкий контраст. И, конечно, «Люцерн» Л. Толстого—это, прежде всего, обличительный памфлет негодующего художника и не только против «лордов», но и против своего барски-сентиментального подхода к бедному
певцу.
В том же 1857 г. Толстой пишет свой рассказ «Альберт», где речь снова идет о чарах искусства, о сладостной прелести музыки. Здесь нет высоких гор, нет озаренного луной озера, здесь нет «лордов», нет бедного тирольского певца... здесь иное...
Пять человек богатых и молодых людей приехали в
третьем часу ночи веселиться на петербургский «балик».
Молодые люди и среди них Делесов делали вид, что веселились вместё с другими «гостями». «Но было как-то скучно,
неловко, каждому казалось почему-то (как это часто случается), что все это не то, что нужно». И вот в душный
зал ворвался господин Альберт, «бедный» Альберт, поги-
бающий артист. «На нем было короткое пальто и прорванные узкие панталоны над шершавыми нечищенными сапогами. Скрутившийся веревкой галстук повязывал длинную,
белую шею. Грязная рубаха высовывалась из рукавов над
худыми тонкими руками... нечесанные волосы, закинутые
кверху, открывали невысокий и чрезвычайно чистый лоб».
Он пытался танцовать, но слабые ноги не держали подвыпившего голодного музыканта... И вот этот «жалкий человек» среди богатых комильфотных молодых людей, среди
«гостей» петербургского «балика» заиграл «Меланхолию»
в светлой и в жаркой комнате среди блестящих женщин,
в час, когда уже. загорелась заря на окнах...
И петербургский балик преобразился...
«Делесов испытывал непривычное чувство. Какой-то холодный круг, то суживаясь, то расширяясь, сжимал ему
голову. Корни волос становились чувствительны, мороз пробегал вверх по спине, что-то, все выше и выше подступая
к горлу, как тоненькими иголками кололо в носу и нёбе,
и 'слезы незаметно мочили ему щеки... Ему вспомнилась
первая любовь к кузине в розовом платьице, вспомнилось
первое признание в липовой аллее, вспомнился жар и непонятная прелесть случайного поцелуя, вспомнилось волшебство и неразгаданная таинственность тогда окружавшей
природы...»
В воспоминаниях Делесова вставали «остановившиеся,
разрастающиеся, укоряющие образы прошедшего. Он с наслаждением созерцал их и плакал,—плакал не оттого, что
прошло то время, которое он мог употребить лучше (ежели
бы ему дали назад это время, он не брался употребить его
лучше), но он плакал оттого только, что прошло это время
и никогда не воротится»...
«А скрипка Альберта говорила одно и одно. Она говорила: «Прошло для тебя навсегда, прошло время силы,
любви и счастья, прошло и никогда не воротится. Плачь
о нем, выплачь все слезы, умри в слезах об этом времени,—
это одно лучшее счастье, которое осталось у тебя».
Жалкий и бедный музыкант играл на скрипке, преображенный, и «побледневшие губы уже не закрывались, и вся
фигура выражала восторженную жадность наслаждения».
Под влиянием этой игры Делесов загорается внезапным
решением спасти во что бы то ни стало артиста. Это
он делает по-барски и неумело, но подлинное искусство
потрясло и его и всех, кто был в этой жаркой комнате.
Так же потрясло, как потрясала самого Л. Н. игра замечательно одаренного скрипача Кизеветтера, тоже погибавшего и тоже пробудившего у Л. Толстого желание его
спасти.
Мы видим, как автор «Сна», друг «сибарита и сластены»
В. П. Боткина, и сам как бы берет из рук погибающего
Альберта-Кизеветтера скрипку, и над страной все более и
более властно звучит песнь возрождения и преображения,
песнь разоблачителя и обличителя.
Художественное творчество Л. Толстого родилось в атмосфере жизни великосветского общесва, но родилось из
п о т р е б н о с т и с а м о о б л и ч е н и я , из п о т р е б н о с т и
очиститься,
вернуться к укоряющим образам своего
прошлого, образам детства, отрочества, юности.
VI
i
ГЕРОЙ ИЗ АРИСТОКРАТИЧЕСКОГО КРУГА
Главное внимание в период холостой жизни Л. Толстой
уделяет людям своего круга. Портреты пишет он, опираясь
на свои наблюдения над жизнью светских людей, ибо не
только его герои, н о и о н с а м « о д и н и з 120 с в е т с к и х
людей».
Где он берет сюжеты для своих произведений? В какой
среде находит прототипы?
Сюжеты он берет из жизни обитателей усадьбы, из
жизни «русского помещика», из жизни молодого человека,
«хорошего круга»—«умного, чувствительного, заблудившегося», прожигающего жизнь в Москве и Петербурге, из жизни
«пропащего» барича, проигравшего в азартные игры свое
состояние, который ищет спасения в военной службе на
Кавказе, из жизни барича, разъезжающего по Европе.
Первоначальные замыслы Толстого огромны. Он задумывает монументальное произведение—семейную хронику—
«Четыре эпохи»; с увлечением принимается за роман «русского помещика». 19 декабря 1852 г. он записывает в «Дневнике молодости»: «Основание романа русского помещика:
герой ищет осуществления счастья и справедливости в
деревенском быту, не находя его, он, разочарованный, хочет
искать его в семейном. Друг его наводит на мысль, что
счастье состоит не в идеале, а в постоянном жизненном
труде, имеющем целью—счастье других» (стр. 160).
Его захватывает мысль написать книгу о жизни любимой тетушки Татьяны Александровны Ергольской, той са-
мой, которая научила его «наслаждению любви». «Хорошую
можно написать книгу—жизнь Т. А.»,—замечает он в своем
дневнике 1851 года.
В 1851 году он мечтает писать «повесть из цыганского
быта». Полностью ему не удается осуществить эти замыслы.
Вместо романа «Четыре эпохи» мы видим три повести:
«Детство», «Отрочество» и «Юность», вместо романа «Русский помещик»—мы видим лишь отрывок «Утро помещика»,
вместо книги «Жизнь Т. А.»—мы видим в период семейного счастья образ Сони в эпопее «Война и мир», в котором увековечиваются некоторые черты самоотверженной
Татьяны Александровны Ергольской. О ней читаем в дневнике: «Истинно целомудренная девушка, которая данную ей
силу материнства самоотверженно отдает на служение богу,
людям, и есть самое прекрасное и счастливое существо».
Вместо повести из цыганского быта мы видим в «Двух
гусарах» изображение цыганского хора с цыганкой Стешей.
Все три повести «Детство», «Отрочество» и «Юность»—
три эпохи из жизни центрального героя Николеньки Иртеньева. Эти повести сам Лев Николаевич на склоне лет
в своих «Воспоминаниях детства» называет «нескладным смешением правды с вымыслом». В них быт, обстановка, пейзаж, действующие лица усадебного мира воспроизведены
с большой верностью действительности. Перед нами медленным темпом, с постоянным отклонением в сторону, развертывается семейная хроника Толстых, Исленьевых, Дьяковых. Медленное чтение этих повестей с постоянными остановками напоминает «Поездку на долгих».
Перед вами развертывается пейзаж Ясной Поляны с ее
березовой аллеей при въезде в усадьбу, обстановка старого
дома, построенного Волконским.
В обрисовке семьи Иртеньевых и их друзей перемешана
правда с вымыслом. Прототипом бабушки послужила бабушка Толстого Пелагея Николаевна, урожденная княжна
Горчакова. Прототипом отца Иртеньева послужил не родной
отец Льва Николаевича, Николай Ильич, а дед Софьи Андреевны Вере, Исленьев—отец той самой Любочки, с которой
дружил Л. Н. в детстве. Эта Любочка стала впоследствии
женой придворного доктора Берса и матерью Софьи Андре-
евны, Татьяны Андреевны и Елизаветы Андреевны. В своих
воспоминаниях '«Женитьба Л. Н. Толстого», в связи с 50-летием со дня венчания своего с Л. Н., Софья Андреевна рассказывает 1 :
«Дедушка Исленьев (описанный Л. Н. в лице «Папк»)
жил в то время в имении своем Ивицы Одоевского уезда, единственном оставшемся от большого состояния, и то
купленном на имя его второй жены, мачехи моей матери,
Софьи Александровны, рожденной Ждановой. Эта Жданова
описана у Л. Н. в «Детстве» под именем «La belle Flamande».
Имение деда моего отстояло от Ясной Поляны приблизительно в 50 верстах».
Первая жена Иртеньева, мама Николеньки и Володи —
бледное воспроизведение идеального образа матери Льва
Николаевича, которую Л. Н. не помнил и образ которой
воспроизведен сквозь слезы воображения, на основании семейных преданий. Брат Володя отчасти воспроизводит черты
старшего брата Сергея Николаевича. Друг Николеньки Нехлюдов, «чудесный Митя», увековечивает черты друга Л. Н.,
помещика Тульской губ. Дьякова, портрет которого висит
и поныне в кабинете Л. Толстого. В сестре Любочке-плаксе
отразились черты отчасти сестры Л. Н. — Марии Николаевны,
отчасти черты дочери Исленьева Любочки, подруги игр в
семье Толстых, будущей матери Софьи Андреевны. Первая
детская любовь Левушки Толстого к Сонечке Калошиной
увековечена в любви Николеньки Иртеньева к Сонечке Валахииой. Надменный изящный аристократии Ивин Сережа,
к которому относится с восторженным поклонением Николенька Иртеньев — Саша Мусин-Пушкин.
Образы гувернеров и гувернанток воспроизводят черты
воспитателей и воспитательниц Исленьевых и Толстых. Сентиментальный немец Федор Иванович Рессель, гувернер Толстых, послужил прототипом для незабываемого Карла Ивановича Мауэра, самоуверенный, бессердечный Сэн-Томас—
прототип Сэн-Жерома, гувернантка Мими с дочерью Катенькой—шведка Копервей со своей дочерью,—гувернантка
Исленьевых. Дворовые Ясной Поляны, горничная бабушки
1 «Русское слово» № 219, 1912, 23 сент. «Из записок граф. С. А. Толстой».
Гіелагеи Николаевны Гаша, экономка Прасковья Исаевна
увековечены в образах Гаши, Натальи Савишны.
Сюжеты и черты «Кавказских повестей» и «Севастопольских очерков» брались Толстым из жизни его и брата Николая в станице Старогладковской, в хате старого казака
Епишки, брались также из собственной жизни в Севастополе во время осады его. При чем представители гвардии—
выходцы из светского общества, « московские знакомые».
«Хороший Круг» всегда в центре внимания.
Повести, очерки, рассказы, записки ведутся от лица
Иртеньева, Нехлюдова, Оленина, Делесова, волонтера, юнкера, т. е. центрального излюбленного героя Толстого, и
только повесть о погибшем, убившем себя Нехлюдове ведется от лица маркера, при чем этот маркер, самая его
речь и наблюдения его весьма не убедительны.
Роман «Семейное счастье» ведется от лица молодой женщины-аристократки, захотевшей променять тихую жизнь
усадьбы на шумную, блестящую жизнь великосветского
столичного общества. Героиня романа переоценивает себя
и людей своего круга.
Эта переоценка, пронизанная самообличением, покаянием
и порывами к совершенству— основная тема всех повестей и романов Л. Толстого.
Вспомним о дружбе Николеньки Иртеньева и «чудесного
Мити» Нехлюдова, которые дают себе слово- «признаваться
во всем друг другу» (Отрочество, стр. 135, т. I), вспомним о дружбе самого Л. Н. и Дьякова.
«Под влиянием Нехлюдова,—читаем мы в конце повести
«Отрочество»,—я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляли восторженное обожание идеала
добродетели и убеждение в назначении человека постоянно
совершенствоваться» (стр. 136).
Почти теми же словами начиналась и повесть «Юность»,
и те же слова неоднократно повторяются на протяжении
всей повести.
«Этот же голос раскаяния и страстного желания совершенства и был главным новым душевным ощущением в ту
эпоху моего развития, и он-то положил новое начало
моему взгляду на себя, на людей и на мир божий»,—говорит Николенька Иртеньев (стр. 142).
Е повестях «Детство» (1852 г.), «Отрочество» (54 г.),
«Юность» (55—57), «Утро помещика» (52 г.), «Записки маркера» (56 г.), «Два гусара» (56 г.), «Альберт» (57 г.), «Люцерн»
(57 г.), «Из записок князя Нехлюдова» (57), в набросках
повести «Казаки», сделанных еще в 52 г., в рассказе волонтера «Набег» (52 г.), в рассказе юнкера «Рубка леса» (54—
55 гг.), в очерке «Встреча в отряде с московским знакомым»
(56 г.), в замечательных по правдивости, по величаво-простому стилю, по высоте тона «Севастопольских очерках»,
в романе «Семейное счастье» (59 г.)—отрок, юноша, молодой человек, юнкер, волонтер, армейский офицер, русский
барич Нехлюдов -путешествующий, жаждующий «наслаждения человек», Сергей Михайлович—холостяк, мечтающий
о семье,—это все тот же Лев Толстой, и он ведет неустанно
страстную борьбу с аристократическим обществом, оо всеми
унаследованными и навязанными условностями. Это Лев Толстой, одержимый игорною страстью, упорно стремится от
нее «отделаться стихами» и возвращается к теме о ней
и в «Детстве», и в «Двух гусарах», и в «Записках маркера»,.
В варианте, не вошедшем в X гл. повести «Детство»:
«Что за человек был мой отец» мы читаем об отце Николеньки Иртеньева: «Он был человек с пылкими страстями,
преобладающие страсти были игра и женщины. Во всю
свою жизнь он выиграл около 2-х миллионов и все их прожил... У него была одна история из-за карт, за которую
он был сослан, но вместе с тем он имел репутацию хорошего
игрока, и с ним любили играть. Как он умел обыгрывать
людей до последней копейки и оставаться с ними приятелями, я решительно не понимаю, — он как будто делал одолжение тем, которых обыгрывал».
У отца Иртеньева еще одна черта: он любит петь цыганские романсы и подергивает часто плечом, когда волнуется.
Другой азартный игрок в карты и пламенный любитель
цыганских хоров—граф Турбин, герой повести «Два гусара»,
гусар 20-х годов, современник Дениса Давыдова. Прототипом его, как отчасти и Долохова, послужил знаменитый
картежник и дуэлист граф Федор Толстой-Американец.
Азартный игрок граф Турбин-отец противопоставлен своему
слишком раздумчивому практическому сыну. Отец производил обаятельное впечатление, несмотря на необузданность
своих страстей.
На ряду с игрой, с игорной страстью, столь распространенной в «хорошем кругу», Л. Н. Толстой преследует, как
вредную болезнь, «комильфотноегь».
Герой «Детства», «Отрочества» и «Юности» Николенька
Иртеньев встречает в доме своей н а д м е н н о й аристократки-бабушки людей «очень большого света», по-внешнему
«холодных и н а д м е н н ы х » , увлекается маленьким аристократом Сережей Ивиным, у которого лицо имело «н а дм е н н о е выражение».
ч
Илинька Гарп, сын бедного иностранца, худенький, бледный, бедно одетый, «с птичьей рожицей и добродушноп о к о р н ы м выражением», казался Николеньке Иртеньеву
«таким презренным существом, о котором не стоило ни
жалеть, ни даже думать» (1—53).
Бабушка, князь Иван Иванович, Корнаковы, Ивины,
гувернер Сэн-Томас прививали стыдливому, искреннему,
правдивому, доброму, чувствительному мальчику стремление
быть как можно более «ком-иль-фо».
В главе XXXI повести «Отрочество» Л. Н. подробно говорит об этом французском понятии комильфотности, которое, по словам художника, «было одним из самых пагубных
понятий», привитых шестнадцатилетнему Иртеньеву, привитых ему воспитанием и обществом. «Мое любимое и
главное подразделение людей в то время, о котором я
пишу, было на людей «comme il faut» и на «comme il ne
faut pas». Второй род подразделялся еще на людей собственно не «comme il faut» и простой народ. Людей «comme
il faut» я уважал и считал достойными иметь равные со
мной отношения, вторых—-притворялся, .что презираю, но
в сущности ненавидел их, питая к ним какое-то оскорбленное чувство личности; третьи для меня не существовали, — я презирал их совершенно. Мое комильфо состояло
первое и главное—в отличном французском языке и особенно в выговоре... Второе условие комильфо были ногти,
длинные, отчищенные и чистые; третье было уменье кланяться, танцовать и разговаривать; четвертое, и очень важное, было равнодушие ко всему и постоянное выражение
некоторой изящной, презрительной скуки... Я не уважал
бы ни знаменитого артиста, ни ученого, ни благодетеля
рода человеческого, если бы он не был комильфо»... «Я знал
и знаю очень, очень многих людей старых, гордых, самоуверенных, резких в суждениях, которые на вопрос, если
такой задастся им на том »свете: «кто ты такой? И' что
ты там делал?» — не будут в состоянии ответить иначе,
как: «Je fus un homme très comme il faut».
«Эта участь ожидала меня» (том I, стр. 209—210).
В этом своем стремлении к комильфотности Иртеньев
был похож на того Левушку, который, по словам Агафьи
Михайловны, был «противным барчонком».
Задача художника—о б л и ч и т ь, дискредитировать эту
блестящую, внешне-изящную оболочку аристократической
комильфотности, и он это делает, .пользуясь неумолимым,
убийственным пером разоблачителя всего внешнего и ничтожного.
Растет его герой, и растет ненависть художника к самодовольному, самоуверенному, тщеславному, пустому и праздному аристократизму.
Вот его Оленин, герой «Казаков», промотавшийся аристократ, который «ни во что не верит и ничего не признает».
Он едёт на Кавказ, оставив позади большой свет со всем
его «вздором», но еще не совлек с себя ветхую оболочку,
он в пути еще «ищет воображением того» вздора, который
он оставил, и ему представляется .опять черкешенка, слава,
возвращение в Россию, флигель-адъютантство, прелестная
жена». Только постепенно перед лицом гор и простых людей,
Ерошек и Лукашек, пред лицом правдивой природы, он
начинает испытывать чувство свободы от прошедшего.
«Проходит несколько дней в станице Новомлынской. Московские воспоминания были бог знает где. Старая жизнь
была стерта, началась новая, совсем новая жизнь, в которой
еще не было ошибок. Когда приезжает комильфотный
Белецкий, «настоящий барин», на Оленина «так и пахнуло на
него всею тою гадостью, от которой он отрешился» (11—96).
6
Дев Толстой.
81
Оленин влюбляется в казачку Марьяну. Он с отвращением вспоминает о жизни большого света, он пишет до
поздней ночи письмо, которое он ни к кому не отправляет, он изливает душу: «Коли бы вы знали, как мне мерзки
и жалки вы в вашем обольщении. Как только представляются
мне вместо моей хаты, моего леса и моей любви эти гостиные, эти женщины с припомаженными волосами, над подсунутыми чужими буклями, эти неестественно шевелящиеся
губки, эти спрятанные и изуродованные слабые члены и
этот лепет гостиных, обязанный быть разговором и не имеющий никаких прав на это, •— мне становится невыносимо
гадко. Представляются мне эти тупые лица, эти богатые
невесты с выражением лица, говорящим: «ничего, можно,
подходи, хоть я и богатая невеста»; эти усаживания и
пересаживания, это наглое сводничание пар и эта вечная
сплетня, притворство; эти правила — кому руку, кому кивок,
кому разговор, и, наконец, эта вечная скука в крови, переходящей от поколения к поколению (и все сознательно, с
убеждением в необходимости). Поймите одно и поверьте
одному Надо видеть и понять, что такое правда и красота,
и в прах разлетится все, что вы говорите и думаете, все
ваши желания счастья и за меня и за себя» (11—119).
В «Кавказских» и «Севастопольских очерках» проходит перед нами целая вереница людей, изуродованных резко выраженной сословностью.
Эта сословность, эта погоня за аристократической привилегированностью ярко выступает и на войне, которую
описывают эти очерки. «Для капитана Обжогова штабс-капитан Михайлов—а р и с т о к р а т , для штабс-капитана Михайлова адъютант Калугин—а р и с т о к р а т , потому что он
адъютант и на «ты» с другим адъютантом. Для адъютанта
Калугина граф Нордов — а р и с т о к р а т , потому что он флигель-адъютант.
Тщеславие, тщеславие и тщеславие
везде,
д а ж е н а к р а ю г р о б а 1 и между людьми, готовыми к
смерти из-за высокого убеждения... Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу, проі страдания,
1 Курсив наш,—В.Л.-Р.
а литература нашего века есть только бесконечная повесть
снобов и "тщеславия?» (т. II, стр. 157).
До смешного надутыми и высокомерными проходят перед
вами князья Голицыны, Калугины, полковник Нефредов, один
из 122 светских людей, и ротмистр Проскухин, тоже один из
этих 122... Им смотрит в глаза смерть, а они думают лишь
об орденах да о том, чтобы «выказать себя», пройти под
ядрами не склонив головы.
В очерке «Рубка леса» показан ротный командир Волхов
из офицеров, называемых в полку «бонжурами». Он имел
состояние, служил прежде в гвардии и говорил по-французски. Ему ужасно не нравится этот Кавказ, ибо он сознает с раздражительностью, что «он нехорош на Кавказе».
«Он морально падает все ниже и ниже, чувствует себя
неспособным к службе... он не мо'жет переносить опасности... просто он не храбр». Этот Волхов сродни разжалованному баричу Гуськову из рассказа «Встреча в отряде с московским знакомым».
Эта «Встреча» описана в «Кавказских записках» князя
Нехлюдова, значительно опростившегося на Кавказе. В центре некий Гуськов, «разжалованный» в солдаты за какую-то
глупую историю. Этот Гуськов с «маленькими красными
ручками», пересыпающий речь французскими выражениями,
вспоминающий о столичной жизни, о своей квартирке, о женщинах, под которыми он разумеет, конечно, женщин комильфо, внушает простым боевым кавказским офицерам и
князю Нехлюдову «несимпатичное, тяжелое сострадание». Нехлюдову было противно, что этот лживый, жалкий, опустившийся аристократик презирает общество своих же
товарищей офицеров и считает подобным себе его — Нехлюдова—только потому, что он один знает по-французски.
Нехлюдов, наоборот, «побывав на Кавказе, успел оценить
полк и уважал в тысячу раз больше, чем то общество, из
которого вышел господин, Гуськов».
Этот Гуськов говорит о своей гибели, говорит о том, что
ему никогда не подняться, что все он терпит уже не с гордостью, а с подлостью.
Для него подняться вновь — это вновь попасть в высший свет, стать тонким, вновь овладеть французской речыо.
6*
83
Его зовут трусом. «Драться я не могу в этой обстановке, решительно не могу; я бы, может быть, был герой,—говорит он в оправдание своей трусости, -дайте мне полк,
золотые эполеты, трубачей, а итти рядом с каким-то диким
Антоном Вондаренко и т. д. и думать, что между мной и
им нет никакой разницы, что меня убьют или его убьют —
все равно—эта мысль убивает меня» (т. II, стр. 274). Этот
искалеченный, душевно-горбатый человек презирает девять
десятых мира и в то же время ничтожен, пуст и внушает
чувство гадливости Нехлюдову. Гуськов занимает у Нехлюдова 10 рублей, идет в юнкерскую палатку и тут же, хвастаясь и привирая, бойко рассказывает, как он «жил в хорошем свете», и прокучивает и проигрывает эти занятые
деньги.
В «Записках маркера», написанных в том же 56 году,
князь Нехлюдов, отец которого командовал корпусом',
попадает в компанию завсегдатаев биллиардной, опустившихся светских людей. Гордый, самолюбивый, морально чистый, целомудренный человек понемногу «посвящается» и
«просвещается». За два года на глазах маркера совершается
падение хорошо воспитанного, комильфотного князька, который, проиграв все свои незаработанные им деньги, начинает
занимать по целковому у маркера. В первый раз он пришел
в ресторан «тонкий, высокий, волоса завиты наперед по
модному, а с лица белый, румяный, ну, сказать, молодец...»
А затем «вид уж свой потерял...» скучный, худой, желтый
стал. Как-то за биллиардной игрой вздумал он угостить
в долг своего партнера гусара хорошим вином, но неожиданно для самолюбивого князя ему в кредите отказали.
Несчастный Нехлюдов из-за стола побежал к маркеру, чтобы
занять 6 рублей, а когда маркер отказал, не заходя в столовую, вскочил в карету и ускакал, «то-то смеху было»,—
вспоминает маркер...
И этот Нехлюдов в том же ресторанчике пустил себе
пулю в лоб.
Маркер никак не может понять, «отчего такой грех с ним
случился. Уж чего ни делали господа. Сказано—господа.
Одно слово господа».
Что же читаем мы в письме самоубийцы?
«Бог дал мне все, что может желать человек: богатство,
имя, ум, благородные стремления. Я хотел наслаждаться
и затоптал в грязь все, что было у меня хорошего. Я не
обесчещен, не несчастен, не сделал никакого преступления,
но я сделал хуже: я убил свою честь, свой ум, свою молодость. И что погубило меня? Была ли во мне какая иная
страсть, какая бы изменила меня? Нет. Семерка, туз, шампанское, желтый в средину, мои серенькие радужные бумажки, папиросы, продажные женщины'—вот мои воспоминания».
Нехлюдов убивает себя после глупой истории с гусаром, которого он не мог угостить вином». «Во мне,—пишет
ом в своем предсмертном письме,—не осталось ничего благородного—одно т щ е с л а в и е , и из т щ е с л а в и я я делаю
единственный благородный поступок моей жизни».
Умирая, Нехлюдов думает одновременно и о том, что
там, за гробом, и о том, какие толки будут о его смерти
у тетки его Ртищевой.
Всем этим комильфотным тщеславным барам, опустившимся, пропащим, погибающим, обычно противопоставлены
простые люди, дворовые, солдаты, казаки; самодовольным,
самоуверенным аристократам противопоставлены люди великих страданий и лишений. Между теми и другими — делая
пропасть.
Пропасть между офицером лейб-гвардии Болховым и
солдатом Веленчуком, которого убивают шальной пулей,
потому что офицерам захотелось завязать перестрелку в
интересах военной карьеры. Пропасть между солдатами 4-го
бастиона и адъютантом Голицыным, пропасть между музыкантом Альбертом и его самодовольным покровителем Делесовым; между бедным странствующим тирольским певцом
и господами с «белейшими воротничками» в окнах великолепно освещенной гостиницы, гостиницы со швейцарами
и лакеями в золоторасшитых ливреях; пропасть между тирольским певцом и его аристократическим покровителем.
С величайшим презрением клеймит Толстой комильфотный аристократизм господ, который встречается и наблюдается им всюду: и в усадьбе отца, и в доме бабушки, и. на
Кавказе, и в Крыму, и в Москве, и в Люцерне. Вся его
натура протестует против холодных, надменных, праздных
людей, которые не имеют человеческого сердечного чувства «на личное доброе дело» и у которых мнимая цивилизация уничтожила «инстинктивную блаженнейшую первобытную потребность добра в человеческой натуре». В самом
Толстом п р и р о д н ы й ч е л о в е к в о с с т а л п р о т и в «комильфотного», «естественный» человек против
«цивилизованного» человека.
В очерке «Люцерн», написанном в форме горячего
письма, с датой 8 июля 1857 г., Л. Толстой изливает собственное возмущение по поводу действительного
происшествия в Люцерне. От единичных фактов он переходит
к широким обобщениям о зле так называемой «цивилизации»
в буржуазно-аристократическом обществе.
В романе «Семейное счастье», тоже написанном под звуки
Бетховена, под пенье соловьев, повествуется о том, как
поэзия любви была убита мертвящим дыханием высшего
света.
Сюжет этого произведения был тесно связан с эпизодом
из жизни Л. Н. Этот эпизод бросает яркий свет на, творчество
обличителя-художника.
В 1856 г. Л. Н., одержимый страстным стремлением
к семье, к семейному счастию и любви, едва не женился на
Валерии Владимировне Арсеньевой. В это время Л. Н. состоял опекуном Валерии Владимировны Арсеньевой, род.
23 февраля 1836 г.
жившей у своей тетки, помещицы
Арсеньевой, в деревне Судаково, недалеко от Ясной Поляны.
Молодой Толстой нередко заезжал в имение, где жили тетка,
племянницы и гувернантка. И вот зарождается роман. Начинается интереснейшая переписка, о которой мы узнаем в
книге H. Н. Гусева: «Молодой Толстой».
«О двух вещах умоляет Л. Н. свою невесту: трудитесь,
работайте над собой, думайте пристальней, отдавайте себе
искренний отчет в своих чувствах и со мной будьте искренни
самым невыгодным для себя образом. Рассказывайте мне
все, что было и есть в вас дурного. Хорошего я невольно
предполагаю в вас слишком много... Вы говорите и думаете,
1 См. H. Н. Гусев. «Жизнь Льва Николаевича Толстого. Молодой Толстой» ( 1 8 2 8 - 1 8 6 2 гг.), стр. 254.
что я холоден, рассудителен: да не Дай вам бог столько
и так тяжело перечувствовать за эти пять месяцев... Я не
боюсь высказываться таким, каким я есть, хотя и очень
плохим, и с этой нерешительностью, сомнениями и всякою
гадостью, делайте и вы так же»... В другом письме он
уговаривает свою невесту «следить за собой, итти все вперед
по дороге к совершенствованию»—«помогай вам бог, мой
голубчик, итти все вперед, любите, любите не одного меня,
а весь мир божий, людей, природу, музыку, поэзию и все,
что в нем есть прелестного, и развивайтесь умом, чтобы
уметь понимать вещи, которые достойны любви на свете.
Любовь—главное назначение и счастие на свете».
Л. Н. мечтает, как он будет жить вместе с н е ц — зиму
в Петербурге, лето — в деревне. В Петербурге он будет
жить скромно, на 4-м этаже, но он «будет видеть лучшее
общество во всей России, т.-е. л у ч ш е е о б щ е с т в о н е
в с м ы с л е ц а р с к о й м и л о с т и и б о г а т с т в а , а в смысле ума и образования».
Но то, что Л. Н. пишет «чуть не со слезами иа глазах»,
кажется светской барышне «нотацией и скукой»... Она
любит свет, она не любит «одеваться старухой», она жаждет успехов в свете. Разрыв неминуем, и в конце декабря переписка обрывается. У невесты нет восторженного
обожания идеала добродетели, она «натура холодная, которая
еще не способна любить». «Она страшно пуста, без правил,
и холодна, как лед, оттого постоянно увлекается»... На нее,
повидимому, оказала влияние ее тетушка, «светская барыня
с придворными вкусами», как предполагает сам Л. Н.
Оглядываясь на свои переживания за эти полгода, Л. Н.
пишет в 1859 г. свой роман «Семейное счастье», где решает
вопрос, что было бы, если бы он, 28-летний холостяк, женился на 20-летней Валерии Владимировне. Только в романе
«Семейное счастье» возраст Маши 17, а ее опекуна—36 лет,
здесь умышленно подчеркивается разница лет и разница
мироощущений.
Вначале
Маша под влиянием нахлынувшей любви
духовно растет, по-другому чувствует природу, крестьян,
себя и жаждет самоусовершенствования, но проходят месяцы
после свадьбы... юная Маша привыкает к глубокому, сосре-
доточенному Сергею Михайловичу, она жаждет новых внешних впечатлений, она не может усидеть в деревне, где
«все одно и то же». Она рвется в столицу, в высшее; общество, ей захотелось блистать. И вот она в Петербурге. Она
становится «изысканною женщиной общества», ее захватывают балы... она, по словам своего мужа, проводит «каждый
день в этой грязи праздности, роскоши, глупого общества»,
ей некогда заглянуть в себя, подумать о себе, о близком
человеке, некогда сосредоточиться... ей лестно, что на нее
обратил внимание сам иностранный принц и хочет с ней
познакомиться. Возвращение в деревню все откладывается.
Отчуждение близкого человека растет. И вот сказка любви,
так чудесно расцветшая в усадьбе, в майские ночи, под
звуки бетховенских сонат, под трели соловья, в преображенном любовью ночном мире, когда так «отлично жіить
на свете»—сказка любви исчезает, как сон... Деревенскую
сказку заглушила и задушила столичная сутолока большого
света с его блеском и треском. Жажду стать лучше и чище
и отдаться разумному труду с любимым человеком заменила
жажда минутного успеха в высшем свете... среди пустых
и пошлых светских людей... От счастья двух верящих друг
другу людей ничего не осталось.
Наконец они снова в усадьбе, но они уже не те... И сама
природа как будто перестала говорить им...
«Так же сад вижу в окно, те же площадки, те же
соловьиные песни недалеко от пруда, та же сирень во. всем
цвету, и тот же месяц стоит над домом, а все так страшно-,
так невозможно изменилось. Так холодно все, что могло
бы быть так дорого и близко...» (т. III, стр. 927).
Этот мотив преображения природы под влиянием любви
повторил И. Бунин в своей «Митиной любви».
У Маши родились дети, явилось новое чувство любви
к детям, к отцу детей, но старое чувство отцвело и умолкло,
ибо оно расцветало и пело в дуЩе, во всем мире, пока
хотелось
«итти все вперед по дороге к совершенству,
пока хотелось любить весь мир, природу, музыку, поэзию
и все, что в мире есть прелестного».
R этот период холостой жизни светским людям, людям
комильфотным, Толстой любит, как мы уже видели, противопоставлять «цельного, природного, естественного» человека.
В каждом произведении мы находим это противопоставление, и всегда симпатии художника на стороне этих веселых, улыбающихся «природных» людей—этих Брошек, Лукашек, Илюшек и т. д.
В повести «Юность» Иртеньев вспоминает, как после
купанья он бродил по полям и лесам и встречал крестьян
и крестьянок на работах, он испытывал при этих встречах
бессознательно сильное смущение и старался, чтобы они
его не видели.
В этом воспоминании есть характерная фраза: «несмотря
на то, что простой народ не существовал для меня...»
Верно ли это?
Конечно, простой народ всегда существовал для Толстого, но там, где-то, в глубине его души, ибо Прасковьи
Исаевны и Гаши даже в его «Детстве» неизмеримо выше,
правдивее, проще и лучше, чем комильфотные баре, мечтавшие иметь как можно больше «рабов» и рабов, конечно,
«кротких и безответных».
В плане «Юности» молодой художник хочет описать «поездку в деревню (Бедность)... чувство к страданьям мужиков».
Поездка в деревню была уже описана в другом произведении «Утро помещика», описана с планами «составления
философии и помещичества», со стремлением героя соединять философию и практику.
В этом «Утре помещика», которое написано в один год
с повестью «Детство», Л. Н. с какою-то влюбленностью набрасывает на фоне деревенской нищеты красивую, сильную
фигуру ямщика Илюшки «с светлыми кудрями, весело блестящими узкими голубыми глазами, со свежим румянцем и
светлым пухом, только что начинающим покрывать его губу
и подбородок». Как целен, жизнерадостен и правдив этот
сильный парень, разъезжающий по полям и дорогам, по городам и селам, по сравнению с 19-летним Нехлюдовым, с его
«планами помещичества» и воспитания крестьян!
Спит этот Илюшка здоровым, беззаботным сном, летит во сне мимо золотых городов... ему сладко лететь все
дальше и дальше.
*
«Славно,—шепчет себе Нехлюдов, и мысль, зачем он
не Илюшка, тоже приходит ему».
В повести «Казаки», которая тоже была набросана вчерне
в 1852 г., герой ее Оленин, «молодой человек», никак не мог
забыть себя и своего сложного, негармоничного прошедшего,
но там, на Кавказе, пред лицом гор, он серьезно думает
«бросить все, купить избу, скотину, жениться на казачке».
Это желание «быть простым казаком и жить близко к природе»
окрашивает всю повесть и глубоко пережито и самим' Толстым, полюбившим казачку в станице Старогладковской.
В рассказе «Набег» и в очерке «Рубка леса» простые
солдаты неизмеримо выше офицеров, «особенно разгульных
гвардейцев, всевозможных «бонжуров», проигравшихся в
карты и уехавших на «тот погибельный Кавказ» добывать
чины и главу.
«Севастопольские очерки»—это апофеоз простого серого
солдата, который «в те тяжелые времена» «не упал, а
возвысился духом». «Надолго,—говорит бывший храбрый
защитник 4 бастиона,—останутся в России следы этой эпопеи, которой героем был народ русский».
Этот герой без героических поз и жестов, стал вырисовываться перед Толстым еще на Кавказе («Набег», «Рубка
леса»), а в 1855 году в Севастополе, пред лицом смерти,
встает перед художником во весь рост, во всей своей мужественной простоте.
Интересно, что представителей других социальных групп
мы не видим в произведениях Л. Толстого в период холостой
жизни.
Не увидим их и в позднейших произведениях, а если
увидим, то в крайне редких случаях.
Мечта главного героя—бросить все, купить избу, скотину, жениться на казачке—носит весьма платонический характер.
И в «Дневниках», и в «Письмах», и в «Утре помещика», и в «Семейном счастьи» вырисовывается в перспективе
все определеннее и определеннее облик молодого помещика,
желающего заняться «устройством своих крестьян» и устройством своего имения, помещика, которого все более начинает отталкивать шумный город и все более влечет тишина
усадьбы. Об этом ярко говорится в «Семейном счастьи».
Холостой молодой человек, много раз едва не погибший,
уставший, мечется из стороны в сторону и мечтает, наконец,
осесть на землю, обзавестись семьей, начать патриархальную жизнь не расточителя, а хорошего хозяина, ведущего
правильный образ жизни, продолжающего хозяйственную
традицию деда и отца.
VII
В МАСТЕРСКОЙ ТОЛСТОГО В 52—62 ГОДЫ
Новое чувствование странного, увлекающегося жизнерадостного, всегда правдивого, всегда глубоко-взволнованного
Л. Н. Толстого, его склонность к умствованию и морализи-*»
рованию, его восторженное обожание идеала добродетели
и пламенное, упорное стремление к самосовершенствованию,
его постоянный эгоцентризм и неутомимый самоанализ, его
внутренняя динамика, конечно, наложили печать уже па первые его произведения, на все его литературные приемы,
которые нельзя отрывать от творческой личности художника.
Его литературные' вкусы, его увлечения, его писательская манера, его слог и характер его переживаний—в особенности переживаний основного героя,—его пейзаж, самый
тон его произведений теснейшим образом связаны с главнейшими чертами авторского характера, слагавшегося в родовой
усадьбе в аристократической семье.
«Когда я читаю вас,—пишет друг JI. Н., критик H. Н.
Страхов,—то в каждой строке вижу ж и в о е ч у в с т в о , в
этом состоит ваш очаровательный слог». И в беседах с-Л. Н.
Толстым в каждом слове его «как бы чувствовалось—по
замечанию А. Ф. Кони—биение сердца».
Для Толстого произведение хорошо или дурно оттого,
ч т о и к а к говорят и « н а с к о л ь к о г о в о р я т о т д у ш и » ,
насколько автор любит свой предмет. В предисловии к
своему первому произведению «Детство» Л. Толстой грубость и неловкость своего языка объясняет «характером
своего творчества», указывая на то, что он «пел не горлом,
а грудью». Он признавал, что горловой голос гораздо
гибче грудного, но зато он не действует на душу. Напротив,
грудной голос хотя и груб, но берет за душу. «То же самое и в литературе,—пишет Толстой,—можно писать из головы и из сердца—мысли в голове накапливаются так много,
в воображении столько образов, что выражения не точны,
не плавны и грубы. Может быть я ошибаюсь, но я останавливал себя всегда, когда начинал писать из головы, и
писал только из сердца».
И Толстой писал только тогда, когда не мог молчать,
у него от «избытка сердца уста говорили» на протяжении
всех 58 лет творческой работы. Не даром он любил говорить, когда у него хорошо шла работа: «Кусочек жизни
оставил в чернильнице».
Дружинин в письме 1856 г. Льву Николаевичу, приславшему ему на суд свою повесть «Юность», замечательно
тонко оттенил, что у автора «Юности»—«все страницы, писанные с любовью, превосходны, чуть он холоден, у него
слог изменяется, и являются адские обороты речи».
Но несмотря на то, что Л. Н. постоянно пишет как
бы вне себя, он много думает над методами своего творчества, над выработкой слога и манеры письма.
Постоянный самоанализ, постоянные беседы с самим собой й стремление как можно правдивее, яснее и резче
выразить самого себя,- постоянная психологическая тренировка необычайно изощряли его способность понимать язык
чувств, предчувствовать и «послечувствовать», как он сам
выражался.
Усложненность жизни требует усложненных приемов.
Л. Толстой отделен от Пушкина почти на четверть века,
и это расстояние остро ощущает художник. В психологическом анализе он уже не может итти путем Пушкина,
создателя «Повестей Белкина»; «Тамань» Лермонтова говорит ему больше.
31 октября 1853 года Л. Н. записывает в своем дневнике: «Я читал «Капитанскую дочку» и, увы, должен сознаться, что теперь уже проза Пушкина стара—не слогом,
но манерой изложения. Теперь справедливо в новом напра-
влении и н т е р е с п о д р о б н о с т е й ч у в с т в а заменяет интерес самых событий. Повести Пушкина голы как-то».
В свои произведения Л. Н. вносит п о д р о б н о с т и
ч у в с т в а , м е л ь ч а й ш и е д е т а л и . Психологизм—основная черта его романов и повестей. Не даром его эпопею
«Война и мир» называли «психологической историей».
Как опытный мастер, открыв крышку часов, прекрасно
разбирается в каждом мельчайшем винтике и колесике, так
Л. Н. Толстой, раскрыв внутренний мир человека, тайное
делает явным и привлекает к этой работе и своих читателей. Герой его говорит как бы сам с собой, и вы присутствуете при этом разговоре человека с собственной душой и совестью. Уже Ап. Григорьев указывал, что первые этюды Толстого «замечательны по обилию наблюдений
автора над миром собственной души». Н. Чернышевский
подметил эту черту Толстого и назвал ее «изображение
внутреннего монолога».
Этот внутренний монолог Оленина, Нехлюдова, П. Безухова, Болконского, Левина, Каренина, Сарынцева и др.
достигает в момент кризиса величайшего напряжения. Это
величайшее напряжение подчеркивается иногда какой-нибудь
внешней чертой.
Из многочисленных деталей художник любит выбирать
какую-нибудь одну, и эту деталь он подчеркивает, повторяет, пристает с ней к читателю, заставляет его запомнить
эту деталь и выделить ее раз навсегда.
На ряду с детальным конкретным описанием, на ряду с
интересом к д о д р о б н о с т я м чувства мы видим, как постоянная и все растущая склонность к умствованиям приводит художника к частым абстрактным о т с т у п л е н и я м .
В своем «Дневнике молодости» он сам пытается найти
что-то среднее между двумя методами: методом «детализации» и методом «генерализации».
«...Я замечал,—писал в своем дневнике в 52 г. Л. П.,—
что у меня дурная привычка к отступлениям и именно что
эта привычка, а не обилие мыслей, как я прежде думал,
часто мешает мне писать и заставляет вставать из-за письменного стола и задумываться совсем о другом, чем то,
о чем; я писал. Пагубная привычка. Несмотря на огромный
талант рассказывать и уменье болтать моего любимого писателя Стерна, отступления тяжелы даже у него».
Посылая на суд Дружинину свою повесть «Юность»,
Толстой 'больше всего боится суда над своими умствованиями, отступлениями и над мельчайшими деталями своего
анализа.
«Рассуждений не бойтесь,—писал Дружинин в 1856 г.
в упомянутом выше Письме,—они все умны, оригинальны.
Есть у вас поползновения к необычайной тонкости анализа,
которые могут разрастись в большой недостаток. Обуздать
эту наклонность вы должны, но гасить ее не надо ни за
что на свете».
«Каждый ваш недостаток имеет свою часть силы и красоты, почти каждое ваше достоинство имеет в себе зернышко недостатка».
і
Проклятые, мучительные вопросы заполняют все существо художника. Они требуют осознания и ответа. Эти
вопросы преследуют его всю жизнь и во сне и наяву,
особенно в переходную эпоху, в эпоху пересмотра, переоценки, подведения итогов. Интересно, что у него были
изумительные умственные и осердеченные сны: то о смерти,
то об устройстве земельного вопроса, то по вопросу об
эстетических задачах художника. Такие же умственные,
философские сны видят его герои—Пьер Безухов, Анна
Каренина, герой рассказа «Что я видел во сне».
Склонность к умствованию постоянно мешала Толстому
в его творчестве, перебивая его настроение, прерывая нить
образов... и чем дальше, тем больше... Интересно, что свои
«Севастопольские очерки» Толстой называет « с т а т ь я м и».
Отвлечения в сторону в повести «Юность» переходят в целый трактат о роли личности в истории в эпопее «Война
и мир», а в период «духовного рождения» художник все
сильнее склоняется к умствованию, уже начинает борьбу
против «художественной болтовни» во имя религиозно-философской проповеди.
Вместе с тем Толстой работает и над проблемой искренности и над вопросом—как писать природу и человека так,
чтобы заразить читателя своими переживаниями. Чтобы
сильней ударить по сердцам. Этот вопрос он пытается разрешить при создании пейзажа и при создании портрета.
При созерцании природы 3 июля 1851 г. он заносит
в свой дневник:
«Сейчас лежал я за лагерем. Чудная ночь. Луна только
что выбиралось из-за бугра и освещала две маленькие, тонкие, легкие тучки; за мною свистел свою заунывную непрерывную песнь сверчок; вдали слышались лягушки, и около
аула то раздается крик татар, то лай собаки, и опять все
затихает, и опять слышен один только свист сверчка, и
катится легонькая прозрачная тучка мимо дальних и ближних звезд. Я думал: пойду, опишу я, что вижу. Н о к а к
н а п а с а т ь э т о ? Надо пойти, сесть за закапанный чернилами стол, взять серую бумагу, чернила, пачкать пальцы
и чертить по бумаге буквы. Буквы составляют слова, слова—
фразы. Но разве можно передать чувства? Нельзя ли какнибудь перелить свой взгляд при виде природы? О п и с а ние н е д о с т а т о ч н о » .
И здесь чувствительность помогает Л. Толстому остро
переживать восторг, умиление перед выпрямляющей красотой природы, запомнить эти переживания и потом воссоздать их сквозь «слезы воображения».
Когда Оленин понял «всю даль между ним, горами и
небом, всю громадность гор и когда ему почувствовалась
вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон... он «мало-по-малу начал вникать в эту красоту
и п о ч у в с т в о в а л горы». Слово «почувствовал» подчеркивает сам художник (т. II, стр-. 36).
Там, где нет этой способности вчувствования, где трескучая фраза подменяет искренность переживаний и благоговейного единения с природой, там для Толстого нет подлинного искусства.
10 августа 1851 г. Л. Н. записывает в свой дневник:
«Всеми чувствами, кроме осязания, наслаждаюсь природой»,
«говорят, что, смотря на красивую природу, приходят мысли
о величии божьем и ничтожности человеческой; влюбленный видед в воде образ возлюбленной, другие говорят, что
горы, казалось, говорили то-то и то-то, а деревья звали
куда-то. Как . может притти такая мысль? Надо стараться,
чтобы вбить в голову такую нелепицу, чем больше живу
я, тем больше мирюсь с различными натянутостями (affectation) в жизни, разговоре и т. д., но к этой натянутости, несмотря на все мои разговоры—привыкнуть не могу».
Постепенно Л. Н. приучает себя п е р е л и в а т ь свое
настроение: не просто описывать, а восстанавливать свое
настроение, не декламировать, а переживать. Риторическому,
декоративному пейзажу с подчеркнутым экзотизмом, а с
другой стороны—протокольному описанию с этнографическим уклоном он противопоставляет свой глубоко-прочувствованный пейзаж, который он вновь видит перед собой
сквозь слезы восторженной влюбленности в природу, когда,
по словам Оленина в «Казаках»—«счастье—это быть с природой, видеть ее, говорить с ней».
Когда Оленин вник в красоту гор, «почувствовал» горы,—
«с этой минуты все, что он видел, все, что он думал, все,
что он чувствовал, получило для него новый, строго величавый характер гор. Взглянет на небо—и вспомнит горы,
взглянет на себя, на Ванюшу—и опять горы».
Вы помните этот многократно повторяющийся припев
к каждому высокому порыву: «А горы!..»
Здесь нет фразистого избитого метафорического описания легендарных ущелий и стремнин «в глубокой теснине
Дарьяла». А между тем и вы, вместе с Олениным, переживаете эту красоту гор, вместе с ним ч у в с т в у е т е красоту
их, величие их и близость. Вы влечетесь к тому высокому
небу, которое впервые почувствовал всем своим измученным
сердцем тяжело раненный под Аустерлицем Андрей Болконский. Но в то же время в пейзаже Толстого всегда ясно
чувствуется и дидактический уклон.
Вся повесть «Казаки» развертывается пред лицом гор,
•с которыми слиты обитатели станицы, и Брошка, и Лукашка, и красавица Марьянка, чуждые фальши, фразы и суетливо-мелкого тщеславия.
В очерке «Набег» описывается, как в 10 часов ночи отряд простых и серых солдат со своими офицерами, страшно
воинственно настроенными, выступает в ночной тьме и глубоко настороженной тишине.
7
Дев Толстой.
97
«Перед собой я видел сплошную колеблющуюся черную
стену, за которой следовало несколько движущихся пятен;
это был авангард конницы,—рассказывает волонтер,—и генерал со свитой. Среди нас продвигалась такая же мрачная
масса, но она была ниже первой: это была пехота»...
«...Только изредка слышались в рядах звон тяжелого
орудия, звук столкнувшихся штыков, сдержанный говор и
фырканье лошадей; по легкому пару, поднимавшемуся над
землей, и с двух сторон открытому горизонту можно было
заключить, что мы идем по широкому роскошному лугу».
«Природа дышала примирительной красотой и силой».
«Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете,
под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может
среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе
подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы,
кажется, исчезнуть в прикосновении с природой,—этим непосредственнейшим выражением красоты и добра» (т. II,
стр. 17).
В очерке «Севастополь в мае 1855 года» мы читаем потрясающие незабываемые строки, дорисовывающие картину
короткого перемирия, когда ради уборки трупов выкинули
белые флаги и вчерашние враги почувствовали себя братьями. Художник как бы обрывает идиллическое описание
словами:
«Но довольно. Посмотрите лучше на этого десятилетнего мальчишку, который в старом, должно быть, отцовском картузе, в башмаках на босу ногу и нанковых штанишках, поддерживаемых одной помочью, с самого начала
перемирия вышел за вал и все ходил по лощине, с тупым
любопытством глядя на французов и на трупы, лежащие
на земле, и набирал полевые голубые цветы, которыми усыпана эта лощина. Возвращаясь домой с большим букетом,
он, закрыв нос от запаха, который наносило на него ветром,
остановился около кучи снесенных тел и долго смотрел на
один страшный безголовый труп, бывший ближе к нему.
Постояв довольно долго, он подвинулся ближе и дотронулся ногой до вытянутой окоченевшей руки трупа. Рука
покачнулась и стала на свое место. Мальчик вдруг вскрик-
нул, спрятал лицо в цветы и во весь дух побежал прочь,
к крепости.
Да, на бастионе и на траншеях выставлены белые флаги,
цветущая долина наполнена мертвыми телами, прекрасное
солнце спускалось к синему морю, и синее море, колыхаясь,
блестит на золотых лучах солнца. Тысячи людей толпятся,,
смотрят, говорят, улыбаются друг другу. И эти люди христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не
упадут вдруг на колени перед тем, кто дал им жизнь, вложил в душу каждого вместе со страхом смерти любовь
к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не
обнимутся как братья. Белые флаги спрятаны, и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется невинная
кровь и слышатся стоны и проклятья» (т. II, стр. 181—182).
Цветущая долина, прекрасное солнце, синее морс, которое
колыхаясь блестит на золоте лучей, мальчик с букетом
цветов и смрад гниющих трупов... Какие контрасты!.. Золотыми лучами солнца художник как бичами хлещет преступных людей, сеющих вокруг себя убийства...
, •
Красота природы оттеняла у него безобразие и фальшь
человеческой жизни.
Во время последней бомбардировки Севастополя Толстой заносит в дневник в августе 1855 года замечательные
строки: «Сейчас глядел на небо. Славная ночь... Боже, помилуй меня... Дай мне быть хорошим и счастливым, господи,
помилуй...»
«...Звезды на небе, в Севастополе бомбардировка, в
лагере музыка».
Сколько раз светлые звезды, среди которых летали горящие ядра, и высокое небо напоминали Толстому и его героям
о правде, добре и любви.
»
Художник любит подчеркнуть ярким, незабываемым контрастом любовную красоту обожаемой природы и отвратительную злобу человека.
Разве можно забыть, как убивали, точно «живорезы»,
несчастного Хаджи-Мурата и его спутников настигшие их
солдаты ?
7*
99
Перед боем Хаджи-Мурат и его спутники тихою южною
ночью точили сабли. Кто-то пел песню про джигита Гамзата,
который бился, пока были пули в ружьях «и кровь в жилах»...
Умирая, Гамзат закричал птицам: «Вы, перелетные птицы, летите в наши дома и скажите нашим сестрам, матерям и белым
девушкам, что умерли мы все за Хазават».
«Потом все затихло, и опять слышалось только соловьиное
чмоканье и свист из сада и равномерное шипенье, а изредка свистенье быстро скользящего по камням : железа
из-за двери». Свист сабель и свист соловьев... Какой яркий
контраст!.. Но вот после отчаянной схватки Хаджи-Мурат
убит в неравном бою... Солдаты, как охотники над убитым
зверем, собрались над телом убитого Хаджи-Мурата и его
людей и в пороховом дыму, стоявшие в кустах, весело разговаривают, торжествуя победу... Соловьи, смолкнувшие во
время стрельбы, опять защелкали, сперва один близко, а
потом другие в дальнем конце».
Разве можно забыть это место, этот апофеоз природы
и странное жгучее обвинение, брошенное в лицо человекупобедителю?
Толстой не воспевает, не раскрашивает и не расписывает
природу, она у него говорит всегда с в о е п о с л е д н е е
р е ш а ю щ е е с л о в о в с а м ы е в а ж н ы е м и н у т ы его
героев, когда торжествует любовное единение с людьми,
с целым миром.
,
Его любимые герои как бы растворяются в природе.
Они в природе и природа в них в лучшие моментьГ их
жизни.
Николеньке Иртеньеву, герою «Детства, отрочества и
юности» 16-ый год; он проводил в полнолуние целые ночи
напролет «сидя на своем тюфяке, вглядываясь в свет и
тени, вслушиваясь в тишину и звуки, мечтая о различных
предметах, преимущественно о поэтическом, сладострастном
счастьи».
«Он ложился на свою постель лицом к саду и, закрывши
сколько возможно было от комаров и летучих мышей лицо,
смотрел в сад, слушал звуки ночи и мечтал о любви и
счастьи».
«Тогда,—рассказывает Л. Н. устами Николеньки Иртеньева,—все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с одной стороны на лунном небе
своими кудрявыми ветвями, с другой—мрачно застилавших
кусты и дорогу своими черными тенями, и беспокойный,
пышный, равномерный, как звук, возрастающий блеск пруда,
и лунный блеск капель росы на цветах перед галлереей,
тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени,
и звук перепела за прудом, и голос человека с большой
дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг
о друга, и жужжание комара над ухом под одеялом, и
падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья,
и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней
террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими
зеленоватыми спинками,—все это получало для меня странный
смысл—смысл слишком большой красоты и нечеловеческого
счастья. И вот являлась о н а , с длинной черной косой и
высокой грудыо, всегда печальная и прекрасная, с обнаженными руками, сладострастными объятиями. Она любила меня,
я жертвовал для одной минуты ее любви всею жизнью. Но
луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе.
Пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук,
становился ясней и ясней, тени становились чернее и чернее,
свет прозрачней и прозрачней, и, вглядываясь во все это,
что-то говорило мне, что она с обнаженными руками и пылкими объятиями еще далеко-далеко, еще не все благо; и чем
больше я смотрел на высокий полный месяц, тем истинная
красота и благо казались мне выше, чище и чище, ближе и
ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благого,
и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей радости
навертывались мне на глаза. И все я был один, и все казалось,
что таинственно-величавая природа, притягивающий к себе
светлый круг месяца, остановившийся зачем-то на одном
высоком неопределенном месте бледно-голубого неба и вместе стоящий везде и как будто наполняющий собой все
небесное пространство, и я, ничтожный червяк, уже оскверненный всеми мелкими бедными людскими страстями, но со
всей необъятной могучей силой любви—мне все казалось в эти
минуты, что как будто природа и луна и я, мы были одно
и то же» (т. I, стр. 213—214).
Это писалось в 1855—57 году в повести «Юность», когда художнику было около 30 лет, но это же бессознательно
ощущалось и в детстве и это все более и более осознавалось
религиозно-философски в последние годы.
Сперва Толстой изображает природу усадьбы или, как
он выражается, «свою собственную природу», позднее он
дает пейзаж и далекий от Ясной Поляны. Но усадьба воспитала в нем любовь к природе, глубокое ее знание и
уменье воспроизводить ее интимную жизнь.
В пейзажах Л. Толстого, на ряду с искренностью переживания, на ряду с дидактическим уклоном, на ряду с
пантеистическим слиянием с природой, ярко выступает динамика при описаниях природы. Эту динамику толстовского
пейзажа вы остро почувствуете, если после книги Николая
Николаевича Толстого: «Охота на Кавказе» прочтете повесть
Льва Николаевича «Казаки». Оба описывают окрестности станицы Старогладковской, но у одного пейзаж статичен, у
другого динамичен. Горы Льва Толстого вошли в душу
Оленина и поднимаются все выше и выше вместе с подъемом
его настроения. Горы Льва Николаевича растут в вашей
душе, они идут за вами, они зовут вас ввысь.
Эта динамика сообщает огромную силу толстовскому
пейзажу, написанному всегда с изумительной простотой и
правдивостью.
'
При создании портрета Л. Толстой также исходит из
желанья быть искреннее, проще, правдивее, подальше от
наполеонизма, байронизма и демонизма.
И в «Казаках», и в «Набеге», и в «Рубке леса» этот гений
простоты и правдивости жестоко высмеивает приемы Марлинского и его последователей при изображении природы и
людей Кавказа.
«Никаких здесь нет бурок, стремнин, Амалат-Беков, героев и злодеев,—думал о н , — л ю д и ж и в у т , к а к ж и в е т
природа».
В воспроизведениях красоты природы и окружающей
жизни Толстой объявляет войну всякой искусственности в
искусстве. «Мы в России совсем другого взгляда на Кав-
каз, чем здесь»,—говорит Толстой в своем очерке «Рубка
леса». Он восстает против манеры описывать Кавказ «по
преданию», завещанному Лермонтовым, исковерканному Марлинским. «Нет, Кавказ для меня и теперь хорош, н о т о л ь к о
и н а ч е».
Это «иначе» Толстой стремится показать правдиво, просто,
чрез образы простых, близких к природе людей, олицетворявших природу Кавказа.
Фигура простого, доброго капитана Хлопова, предшественника Тушина, поражает нас правдивостью. Этот незабываемый образ, намеченный в «Набеге» и в очерке «Рубка
леса», хорошо показывает, что понимал Толстой под словом
«иначе».
Создавая своего мужественного капитана Хлопова и противопоставляя его воинственному хорошенькому, молоденьком}'" прапорщику Аланину, рвущемуся в бой, и офицеру
Розенкранцу «в азиатской одежде», старавшемуся походить
на татарина, слыть за отчаянного храбреца, Л. Н. продолжал
традицию, намеченную еще Пушкиным в его «Цыганах» и
«Капитанской дочке» и М. Ю. Лермонтовым в его «Герое
нашего времени»: невольно встают в памяти Алеко и старый
цыган, Швабрин и Гринев, гвардейское офицерство и капитан Миронов, Печорин и Максим Максимыч.
Но у Лермонтова его Печорин все-таки обаятелен, всетаки интересен своей гордой демонической силой, а Максим
Максимыч отчасти на заднем плане. У Л. Н. его добрый
капитан Хлопов выдвигается художником, как положительная
фигура, а воинственный Розенкранц нарисован, напротив,
явно саркастически и более беспощадно, чем у Лермонтова
Грушницкий.
Капитан Хлопов, бедняк, храбрый служака, живущий на
жалованье, 18 лет проведший на Кавказе, 4 раза был тяжело ранен. Он служит на Кавказе, потому что «здесь он на
что-нибудь годится». В карты он не играет, кутит редко,
курит «простой табак» и каждый месяц посылает старухе
матери и сестре часть своего «двойного» жалованья. О сражениях и своем участии в них он ничего не пишет матери
и другим не рассказывает. Он чужд рисовки, не любит «выказывать» себя. Волонтер, от лица которого ведется рассказ,
знает о нем от его матери, мелкопоместной помещицы, соседки по имению. Эта простая малограмотная женщина называет Кавказ—«Капказом», сражение—«отражением» и верит в то, что ее Пашеньку спасает от ран и смерти образ
заступницы.
Капитан Хлопов не рвется в бой, он знает, что каждый
бой связан с опасностью для жизни и убийством себе подобных. Но в бою он мужественен и исполняет свой долг
без позы и фразы. В характеристике капитана Хлопова
художник
определенно и резко обнаруживает
с в о е о т н о ш е н и е к этому характеру: «Капитан еще прежде нравился мне: у него была одна из тех простых спокойных русских физиономий, которым приятно и легко «смотреть
в глаза...».
В бою он не суетится: «только изредка он возвышал голос,
прикрикивая на тех, которые поднимали головы. В фигуре
капитана было очень мало воинственного, но зато в ней было
столько истины и красоты, что она необыкновенно поразила
меня».
«Вот кто истинно храбр»,—сказалось мне поневоле. Он был
точно таким же, каким я всегда видел его: те же спокойные
движения, тот же ровный голос, то же выражения бесхитростности на его некрасивом, но простом лице...» «Но сколько различных оттенков я замечал в других: один хочет казаться спокойнее, другой—суровее, третий—веселее, чем
обыкновенно, по лицу же капитана было заметно, что он
не понимает, зачем казаться» (т. II, стр. 25).
И далее следует отвлечение, которое позднее в романе
«Война и мир» получило яркую художественную окраску,
получило подтверждение в образах, дало основной тон при
изображении Наполеона и его генералов:
«Француз, который при Ватерлоо сказал: «La garde meurt,
mais ne se rend pas», и другие, в особенности французские
герои, которые говорили достопамятные изречения, были
храбры и действительно говорили достопамятные изречения..
Но между их храбростью и храбростью капитана есть та
разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было
случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен,
он не сказал бы его. Во-первых, потому, что, сказав великое
слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело,
а, во-вторых, потому, что когда человек чувствует в себе
силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не
нужно. Это, по моему мнению, особая великая черта русской
храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми военными слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на подражание
устарелому французскому рыцарству» (т. II, стр. 25).
Доброму и простому капитану Хлопову, органически связанному с простыми армейскими солдатами, противопоставлены французящие генералы, для которых кровопролитная стычка—великолепное зрелище, а на ряду с ними и суетливо мечущийся офицерик Розенкранц, который хотел выказать себя «отчаянным храбрецом», стараясь походить на
джигита-татарина.
«Это был один нз наших молодых офицеров, удальцовджигитов, о б р а з о в а в ш и х с я п о М а р л и н е к о м у и
Л е р м о н т о в у . Э т и л ю д и с м о т р я т на К а в к а з не
иначе, как с к в о з ь п р и з м у « г е р о е в н а ш е г о времени», М у л л а - Н ^ у р о в и т. п. и в о в с е х с в о и х д е й с т в и я х р у к о в о д с т в у ю т с я не с о б с т в е н н ы м и наклонностями, а примером этих образцов...
Поручик, может быть, и любил общество порядочных
женщин и важных людей—генералов, полковников, адъютантов—даже уверен, что он очень любил это общество, потому
что был тщеславен в высшей степени,—но он
считал
своей непременной обязанностью поворачиваться своей грубой стороной ко всем важным людям, хотя грубил им весьма
умеренно, и когда появлялась какая-нибудь барыня в крепости, то считал своей обязанностью ходить мимо ее окон с
кунаками в одной красной рубахе и одних чувяках на босу
ногу и как можно громче кричать и браниться,—но все это
не столько с желанием оскорбить ее, сколько с желанием
показать, какие у него прекрасные белые ноги и как можно
было бы влюбиться в него, если бы он сам захотел этого.
Или, часто ходя с двумя-тремя мирными татарами по ночам в
горы, засаживаться по дороге, чтобы подкарауливать и убивать немирных проезжих татар, хотя сердце не раз говорило
ему, что ничего тут удалого нет, он считал себя обязанным
заставлять страдать людей, в которых он будто разочарован
за что-то и которых он будто бы презирал и ненавидел.
Он никогда не снимал с себя двух вещей: огромного образа на шее и кинжала сверх рубашки, с которым он даже спать
ложился... Он был убежден, что чувство ненависти, мести
и презрения к роду человеческому были самые высокие поэтические чувства. Но любовница его—черкешенка, разумеется,—
с которой мне случалось видеться, говорила, что он был
самый добрый и кроткий человек и что каждый вечер он
писал вместе свои мрачные записки, сводил счеты на разграфленной бумаге и на коленях молился богу. И сколько
он выстрадал для того, чтобы только перед самим собой
казаться тем, чем он хотел быть... «потому что товарищи
его и солдаты не могли понять его так, как ему хотелось»
(т. И, стр. 11—12).
Волонтер, от лица которого ведется рассказ, и в котором не трудно угадать самого автора, приводит ряд фактов,
рисующих совершенно в ином свете этого Розенкранца, который свое происхождение выводил как-то от варягов и
ясно доказывал, что предки его были чисто русские... Волонтер однажды своими глазами видел, как этот последователь
Грушницкого и других «героев с кинжалом» однажды во
время пожара побежал в горящий с одного края дом, вышел оттуда с опаленными волосами, с обожженным локтем,
неся за пазухой двух голубков, которых он спас от пламени.
Очерк «Набег» написан в 1852 году на Кавказе и уже
намечает вполне определенно отношение автора к вопросу о
войне, к вопросу, под влиянием каких чувств решается
человек без видиміой пользы подвергать себя опасности
и, что еще удивительнее, убивать себе подобных. Очерк
«Набег» вскрывает великую ложь и преступность войны.
Этот очерк дал эскизные фигуры Хлопова и Розенкранца,
из которых выросли позднее Тушин, Кутузов—с одной стороны, и Долохов—с другой, в эпопее «Война и мир».
Уже в ранних своих произведениях Л. Н. наметил свою
точку зрения на национальных героев русских и французов,
которую позднее в романе «Война и мир» так ярко развернул
в образах Кутузова и Наполеона.
VIII
ПЕРИОД СЕМЕЙНОГО СЧАСТЬЯ
Теснейшая связь Льва Толстого с помещичьим хозяйством, с аристократическим барским кругом, раскрывается
с наибольшей силой в плодотворнейший период творчества
создателя эпопеи «Война имир» (65—69) и романа «Анна Каренина» (75—77).
Этот период связан с увлечением хозяйственною деятельностью, с поглощением семейным счастьем, в особенности в первые 7 лет после женитьбы, и с напряженной
творческой деятельностью. В этот период прекращаются
метания Л. Н., прекращается
разбрасывание своих сил,
даже дневники от 65 по 78 гг. не ведутся.
В Ясной Поляне идет та патриархально-традиционная
жизнь, о которой мечтал молодой Толстой в годы своих
метаний.
«После некоторого количества лет —пишет Л. Н. своей
тетушке Т. А. Ергольской со станции Моздок на полдороге к Тифлису, в январе 1852 года,—не молодой, не старый я, в Ясной Поляне; дела мои, в порядке, у меня нет ни
беспокойства, ни неприятностей. В ы тоже живете в Ясной.
Мы ведем жизнь, которую вели раньше—я работаю по
утрам, но мы видимся почти целый день. Мы обедаем.
Вечером я вам читаю что-нибудь интересное для вас. Потом мы беседуем; я рассказываю вам про кавказскую жизнь,
вы рассказываете ваши воспоминания о моем отце и
і Письма Толстого, 1848—1910 гг., стр. 23—24, под ред. Сергеенко,
1910 год.
матери... Мы вспоминаем людей, которые нам были дороги
и которых больше нет... Я женат; моя жена тихая, добрая,
любящая; вас она любит так же, как и я, у нас дети, которые зовут вас бабушкой; вы живете в большом доме наверху, в той же комнате, которую прежде занимала бабушка.
В е с ь дом с о д е р ж и т с я в том же п о р я д к е , к а к о й
б ы л при
о т ц е , и м'ы н а ч и н а е м т у ж е ж и з н ь ,
т о л ь к о п е р е м е н и в ш и с ь р о л я м и . Вы заменяете бабушку, но вы еще лучше ее, я заменяю отца, хотя и не
надеюсь никогда заслужить эту честь. Жена моя заменяет
мать, д е т и — н а с . . . Даже Гаша заменяет Прасковью Ильиничну» (стр. 23—24).
Эпопея «Война и мир» создавалась в 64—69 годах,
в эпоху расцвета хозяйственной деятельности; еще за год
до женитьбы, в мае 61 года, молодой хозяин пишет своему ,
другу, хозяйственному крепостнику А. А. Фету 1 : «Вашей
х о з я й с т в е н н о й д е я т е л ь н о с т и я не н а р а д у ю с ь . . .
И немножко горжусь, что и я немного содействовал ей.
Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг—хорошо, но
он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за
ним, а природа, на которой женился посредством купчей
крепости или от которой родился по наследству,—еще лучше. С в о я с о б с т в е н н а я п р и р о д а . И холодная она,
и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж
это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и
умрешь—все в нее же уйдешь. Я, впрочем, теперь меньше
предаюсь этому другу, у меня другие дела, втянувшие меня;
но все без этого сознания, что она тут, как повихнулся—
есть за кого ухватиться,—плохо было бы жить» (стр. 73).
23 сентября 1862 года Л. Н. женился на Софье Андреевне Вере; через 2 дня он записал в дневнйке: «25 сентября
1862 г. Неимоверное счастье... Не может быть, чтобы это
кончилось только жизнью».
Это цитирует после смерти Л. Н. в своих воспоминаниях его жена Софья Андреевна в 1912 году.
Женитьба закрепила хозяйственную связь Толстого с
усадьбой, со своей «собственной природой».
1
Письма JI. Н. Толстого, под ред. Сергеенко. 1910 г., стр. 73.
Начинается библейский период, когда хозяева и стада
их плодятся и множатся и наполняют землю яснополянскую.
Через четыре месяца после свадьбы Софья Андреевна
пишет своей сестре Татьяне Андреевне (13 февр. 1863 г.):
«Мы совсем делаемся помещиками, скотину закупаем, птиц,
поросят, телят. Приедешь—все покажу. Пчел у Исленьевых
покупаем. Меду—ешь—не хочу...»
В своих воспоминаниях «Моя жизнь дома и в Ясной
Поляне» ч. 2, 1863—64 гг., в главе «Хозяйство» Т. А. Кузминская дает интереснейшее описание хозяйства молодых супругов, увлеченных приобретательством и заботой об ожидаемых детях:
«Утро Лев Николаевич проводил в хозяйстве; все, бывало, обойдет или же сидит в пчельнике. Это лето он
пристрастился к пчелам... Но ни одними пчелами увлекался
Л. Н., его увлечения были самые разнообразные. То oh
сажал капустуі в огромном количестве, то разводил японских
свиней и писал отцу, что он не может быть счастлив, если
ему не купят японских поросят, какие есть у известного
хозяина Шатилова. Отец исполнил его желание. «Что за
рожи, что за эксцентричность природы»,—писал Л. Н. отцу
В это же лето он насадил яблоневый сад, сажал кофе,
цикорий. Посадка сосновых лесов очень занимала его...
Управляющий Томашевский... оставил Л. Н. После ухода
Томашевского Л. Н. пришла мысль, что будет гораздо
лучше, если он и Соня, с легкой посторонней помощью,
будут справляться с делом одни. Соня сделалась конторщицей. Она рассчитывала поденных девок, в чем и я помогала ей. На своих легких, белых платьях она носила
тяжелую связку ключей на ременном поясе.
Л. Н. заведывал полевым хозяйством, взяв себе на помощь мальчишку Кирюшку лет 14, из бывших учеников.
Л. Н. писал А. А. Фету 15 мая 1863 г.: «Я сделал важное
открытие, которое спешу вам сообщить: приказчики, управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве.
Попробуйте прогнать все начальство и спать до 10 часов,
и все пойдет, наверное, не хуже. Я сделал этот опыт и
остался им доволен».
Но Афанасий Афанасьевич, будучи прекрасным хозяином, не последовал совету JI. Н. и лишь посмеялся новому
увлечению и оригинальному совету J1. Н.
Конечно, опыт Л. Н. иметь помощником на 900 десятинах Кирюшку был пригоден лишь на короткое время. Потому хозяйство в Ясной Поляне всегда шло плохо, и последствия были плачевные» (Т. А. Кузминская. «Моя жизнь
дома и в Ясной Поляне», стр. 55—56).
«В Ясной Поляне лишь яблочный сад и посадки лесов
процветали и обессмертили память Л. Н. в хозяйстве».
Далее рассказывается, как Л. Н. в компании с помещиком А. Н. Бибиковым затеял в имении последнего «Телятниках» постройку винокуренного завода: «Соня была очень
против этой затеи, находя ее безнравственной, но Л. Н. говорил, что для развода свиней нужна ему барда» (стр. 57).
«Хозяйственное настроение» молодого помещика захватывает его. Он изучает образцовые именья, он прикупает,
присаживает, пристраивает, присматривает, он даже на мужичка начинает посматривать глазами помещичьими... И
в это же время наслаждается семейным счастьем...
В письме к двоюродной тетке, графине А. А. Толстой,,
счастливый молодой муж благодарит ее за «прелестное»письмо ее, которое пришлось в т о н того счастливого положения, в котором живет он...
«Куда это идет?—Не знаю, только с каждым днем мне
спокойнее и лучше. Я было уже устал делать счеты с собою, начинать новую жизнь (помните?), было помирился
со своей гадостью, стал себя считать хоть не положительно,
но сравнительно хорошим; теперь же я отрекся от своегопрошедшего, как никогда не отрекался, чувствую всю свою
мерзость, всякую секунду примериваясь к ней, к Соне, «но
строк печальных не смываю» (Толстовский музей, т. I,
стр. 180).
Были в этом письме строки, в высшей степени характерные для периода помещичьего, патриархального счастья,
семейно-помещичьей «эгоистической жизни». «Доказывает ли
это слабость характера или силу—я иногда думаю—и то,
и другое,—но я должен признаться, что в з г л я д м о й н а
ж и з н ь , н а н а р о д и на о б щ е с т в о т е п е р ь с о в с е м
д р у г о й , чем тот, к о т о р ы й у меня был п о с л е д н и й р а з , к а к мы с в а м и в и д е л и с ь . И х
можно
ж а л е т ь , но л ю б и т ь , м н е т р у д н о п о н я т ь , к а к я
м о г т а к с и л ь н о » (192—там же).
Интересно отметить, что даже толстовец,секретарь Л. Н.
H. Н. Гусев, в своей книге «Толстой в расцвете художественного гения» признает, что у Л. Толстого временами
изменялись и отношения к народу под влиянием Софьи
Андреевны, и, как пример такого изменившегося отношения, приводит письмо его к жене, написанное летом
1865 года ( с дороги в его именье Никольское. В этом письме Л. Толстой иронически упоминает о том, что он ночевал и пил чай в избе «милого русского мужичка»... «что за
свиньи и неряхи!» Секретарь Л. Н. прибавляет: «раньше
Толстой не писал в таком роде» (стр. 27).
Гусев приписывает эту перемену влиянию Софьи Андреевны. Не слишком ли много приписывается влиянию
жены, и разве не вносит большую поправку в это мнение
толстовца глава «Хозяйство» из книги Т. А. Кузминской
и рассказы ее о предположенной постройке винокуренного
завода, против которой так восставала Софья Андреевна?
В письме к Софье Андреевне 65 года, да и в других
письмах 60-х годов заметно стремление Толстого с м от р е т ь г л а з а м и п о м е щ и к а-х о з я и н а и писать в этом
традиционно-хозяйственном стиле.
Политике Л. Н. чужд постольку, поскольку самодержавие не затрагивает лично его, хотя придворный круг глубоко презирает. В этом отношении представляют большой
интерес его два письма, в июле и августе 1862 года, к
А. А. Толстой, незадолго до женитьбы, после обыска,
который был произведен у него летом 1862 года в связи
с работой студентов в яснополянских школах, организованных Толстым. В этом письме к тетушке, близко стоящей
ко двору, Толстой пишет: «Хороши ваши друзья! Ведь
осе Потаповы, Долгоруковы и Аракчеевы и Равелины—
это все ваши друзья. Мне пишут из Ясной: первого июля
приехали три тройки с жандармами, не велели никому выходить, должно быть и тетеньке, и стали обыскивать.—
Что они искали,—до сих пор неизвестно.
Какой-то из ваших друзей, грязный полковник, перечитал все мои письма и дневники, которые я только перед
смертью думал поручить тому другу, который будет мне
тогда ближе всех; перечитал две переписки, за тайну которых я бы отдал все на свете,—и уехал, объявив, что он
подозрительного
ничего не нашел. Счастье мое и
этого вашего друга, что меня тут не было,—я бы его
убил.
Мило! Славно! Вот как делает себе друзей правительство. Ежели вы меня помните с моей политической стороны,
то вы знаете, что всегда и особенно со времени моей
любви к школе я был совершенно равнодушен к правительству и еще более равнодушен к теперешним либералам,
которых я презираю от души. Теперь я не могу сказать
этого. Я имею злобу и отвращение, почти ненависть к тому
милому правительству, которое обыскивает у меня литографские и типографские станки для перепечатывания прокламаций Герцена, которые я презираю, которые я не имею
терпения дочесть от скуки. Это факт—у меня раз лежали
неделю все эти прелести,—прокламации и «Колокол», и я
так и отдал, не прочтя. Мне это скучно, я все это знаю и
презираю, не для фразы, а от всей души. И вдруг меня
обыскивают с студентами, все равно ежели бы вас стали
обыскивать, подозревая в убийстве ребенка» (Толстовский
музей, стр. 162) Т
В следующем письме от 7 августа он вновь пишет о
нанесенном :ему оскорблении: «Я пишу это письмо обдуманно, стараясь ничего не забыть и ничего не прибавить,
с тем, чтобы вы его показали разным разбойникам Потаповым и Долгоруким, которые умышленно сеют ненависть
против правительства и роняют государя во мнении его
подданных. Дела этого оставить я никак не хочу и не
могу. Вся моя деятельность, в которой я нашел счастье
и успокоение, испорчена» (стр. 163).
Далее Я. Н. предлагает своей тетушке переговорить
с графом П. А. Перовским, состоявшим в то время при
Александре и Владимире Александровичах, а также с поэтом1
Переписка с гр. А. А. Толстой. Толстовский музей, ч. I. СПБ, 1911 г.
графом А. К. Толстым, чтобы они сказали, как передать
письмо государю.
«„..Выхода мне нет другого, как получить такое же
гласное удовлетворение, как и оскорбление (поправить дело
уже невозможно), или экспатриироваться, на что я твердо
решился. К Герцену я не поеду; Герцен сам по себе, я
сам по себе. Я и прятаться не стану, я громко объявлю,
что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя
знать минутой вперед, что меня и сестру, и жену, и мать
не скуют и не высекут,--и уеду» (164, там же).
Это , стиль феодала, затворившегося в своем замке, который может гордо сказать всякому непрошенному гостю:
«мой дом—моя крепость».
В первые годы женитьбы перед нами помещик, увле- #
ченный хозяйством, аполитичный, всецело поглощенный эгоистическим благополучием своей семьи.
Л. Н. сравнивает себя с яблоней, ветви которой были
раскинуты во все стороны! и поглощали все соки дерева, но
вот пришел мудрый садовник, подрезал раскинувшиеся
ветви, и дерево стало приносить обильные плоды.
«Я не копаюсь в своем положении,—продолжает он,—
и в своих чувствах и ,только чувствую, а не думаю о
своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно
много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои
умственные и даже все нравственные силы столь свободными и столь способными к работе. И работа эта есть
у меня. Работа—это роман из времен 1810—20 годов, который занимает меня вполне с осени... Я теперь писатель
всеми силами своей души и пишу и обдумываю, как еще
никогда не писал и не обдумывал. Я счастливый и спокойный муж и отец, не имеющий ни перед кем тайн и никакого желания, кроме того, чтобы все шло попрежнему»
(стр. 192) К
Еще ранее, в первые же месяцы после женитьбы, этот
«писатель всеми силами души» почувствовал необычайный
прилив творческих сил. В письме к сестрам, Татьяне Андреевне и Елизавете Андреевне Берс, счастливая Софья
1
8
Толстовский музей, т. I. СПБ, 1911 г.
Лев Толстой.
113
Андреевна Толстая между прочим сообщает: «Девы, скажу
вам по секрету, прошу не говорить, Левочка м о ж е т б ы т ь
н а с о п и ш е т , к о г д а е м у б у д е т 50 лет».
Но уже через 4 месяца Софья Андреевна пишет Татьяне
Андреевне: «Лева начал новый роман. Я так рада! Неужели
«Казаки» еще не вышли? От успеха их будет зависеть, будет ли он продолжать вторую часть» 1 .
Толстой уже не может ограничиться очерками в роде
«Рубки леса», письмами в роде «Люцерна», «Записками»
в роде «Севастопольских очерков», неоконченными набросками, каковыми были «Утро помещика», «Юность», «Казаки»...
От подготовительных этюдов и набросков портретов людей
ходульных и простых, фальшивых и правдивых, от изображения отдельных моментов войны, увековеченных в «Севастопольских очерках», и от набросков помещичьей жизни
в «Детстве», «Отрочестве», «Юности», «Утре помещика»—
Толстой переходит к монументальному законченному произведению, где рисует жизнь разных слоев господствующего класса на фоне усадьбы, в период величайшего военного потрясения, в период наполеоновского нашествия, в период «Отечественной войны».
Эмоциональный художник, у которого изобразительский
талант и «склонность к умствованию» выросли и окрепли,
задается целью развернуть огромное полотно и показать
хорошо знакомую жизнь родственных, близких ему фамилий Волконских, Толстых, Берсов на исторической базе.
Он детально изучает эпоху и вместе с тем старается
философски осмыслить события, потрясшие весь мир и проведшие глубокие, новые борозды в крепостной России.
В этих событиях участвовал и его родной отец—Николай
Ильич Толстой—Николай Ильич Ростов.
Лев Николаевич пишет «психологическую историю» в
живых, -неумирающих образах, не повесть, не роман, а
нечто новое, небывалое в русской литературе, полуэпопею,
полухронику, где переплетаются в одно грандиозное целое
семейная хроника, историческая действительность, философский трактат.
Отрывки из обоих писем приводит Т. А. Кузминская в своей книге
«Моя жизнь дома и в Ясной Поляне», ч. 2, стр. 14.
1
Для такого монументального произведения нужна была
огромная предварительная работа «при наилучших условиях
и в лучший период жизни». Только помещичья усадьба,
только свобода от всяких служебных обязанностей могли
дать ему необходимый досуг.
Перед художником встают вопросы о границах того
периода, который должно захватить произведение, о правильном сочетании правды и вымысла, вопросы о композиции, языке. Все это глубоко волнует художника.
В новых текстах из «Войны и мира» мы находим следы
этих упорных исканий. В одном из проектируемых предисловий Толстой, для того чтобы объяснить, что такое предлагаемое сочинение, находит удобнейшим описать то, каким
образом он написал его.
«В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением и героем, который должен был быть декабрист,
возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и
несчастий моего героя, и оставил начатое. Но в 1825 году
герой мой был уже возмужалый семейный человек. Чтобы
понять его, мне нужно было перенестись к его молодости,
и молодость его совпадала с славной для России эпохой
1812 года. Я другой раз бросил начатое и стал писать
со времени 1812 года, которого еще запах и звук слышны
и милы нам, но которое теперь настолько уже отдалено от
нас, что мы можем думать о нем спокойно. Но и третий
раз я оставил начатое, но уже не потому, что мне нужно
было описывать первую молодость моего героя, напротив,—
между теми полуисторическими, полуобщественными, полувымышленными великими общественными характерными лицами великой эпохи личность моего героя отступила на
задний план, а на первый план стали с равным для меня
интересом и -молодые и старые люди, мужчины п женщины
того времени. В третий раз я вернулся назад по чувству,
которое, может быть, покажется странным большинству
читателей, но которое, надеюсь, поймут именно те, мнением
которых я дорожу; я сделал это по чувству, похожему на
застенчивость, и которое я не могу определить одним словом. Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе
8*
115
с бокапартовской Францией, не описав наших неудач и
нашего срама. Кто не испытывал того скрытого, но неприятного чувства застенчивости при чтении патриотических сочинений о 12 годе? Ежели причина нашего торжества была
не случайна, но лежала в сущности характера русского
народа и войска, то характер этот должен был выразиться
еще ярче в эпоху неудач и поражений».
«Итак, от 1856 года возвратившись к 1805 году, я
с этого времени намерен провести уже не одного, а многих моих героев и героинь через исторические события
1805, 1807, 1812, 1825 и 1856 гг.» (Л. Толстой, Новые
тексты «Войны и мира», стр. 41—42. Изд. «Огонек», № 108).
Таким образом в процессе долгих исканий 1805 год
был принят за начало той эпохи, которую Л. Н. готовился
изобразить в своей эпопее. Но конец определился позднее.
Пределом изображаемой эпохи был взят 1820 год, а не
1856 г. и даже не 14 декабря 1825 г. Самое заглавие «Война
и мир» было найдено лишы в 1867 году.
В атмосфере долгой кровопролитной войны, втянувшей
в свою орбиту всю страну и все слои дворянского общества,
шла налаженная патриархальная жизнь и в барской усадьбе
по «дедовской традиции», и в императорском Петербурге
с его царем, министрами, придворными и чиновниками, по
заведенному церемониалу, и в хлебосольной дворянской
Москве, с ее Английским клубом, дворянским собранием.
Конечно, интересный дневник Жихорева был для Л. Н.
«золотым дном» при обрисовке московских и петербургских
нравов того времени.
Эту жизнь Л. Толстой изображал на основании семейных преданий, преданий родственных фамилий, на основании личных наблюдений, которые он искусственно отодвигал
назад, переносил к началу Александровской эпохи.
Эти личные наблюдения и самонаблюдения, конечно, легли
в основу романа и сообщили ему ярко-жизненную, захватывающую, волнующую силу, разрушив в то же время во
многих местах историческую перспективу.
Эти наблюдения были сплошь пронизаны, как солнцем,
радостным ощущением семейного счастья и сообщали особенный солнечный тон «семейной хронике», вправленной в
историческую раму Александровской эпохи. От этой хроники
так и веет яснополянским духом. Она попадала «в тон
того счастливого положения», в котором живет JI. Толстой—
выражаясь его словами.
Этого мы уже не найдем в романе «Анна Каренина»,
на «холодный тон» которого не раз указывал Н. Страхов.
По мере того как собирался материал исторический,
архивный, взятый из книг, и бытовой, выхваченный прямо из
окружающей усадебной жизни, вставали острые, еще более
мучительные, вопросы: о форме произведения, об его архитектуре, о соотношении художественного портрета и прототипа, об исторической правде и правде художественной.
В наброске предисловия ярко отразилось это «святое
недовольство» собою и поиски новых форм, стиля, наиболее
правдивого, наиболее убедительного и простого.
«Я бесчисленное количество раз начинал и бросал писать
эту историю из 12-го года, которая все яснее и яснее становилась для меня и которая все настоятельней просилась
в ясных и определенных образах на бумагу. То мне казался
ничтожным прием, которым я начинал, то хотелось захватить все, что я знаю и чувствую из того времени, и я
сознавал невозможность этого, то простой пошлый литературный язык и литературные приемы романа казались мне
столь несообразными с величественным, глубоким содержанием, то необходимость выдумкой связать те образы и
картины и мысли, которые сами собой родились во мне,
так мне становилась противна,^ что я бросал начатое, отчаявшись в возможности высказать все то, что мне хотелось
и нужно было высказать. Но время и силы уходили с
каждым часом, и я знал, что никто и никогда не скажет
того, что я имел сказать, не потому, что то, что я имел
сказать, было очень важно для человечества, но потому, что
известные стороны жизни, ничтожные для других, только
я один по особенности своего развития и характера (особенности, свойственные каждой личности) считал важными.
Больше всего меня стесняют предания—как по форме, так
и по содержанию. Я боялся писать не тем языком, которым пишут все, боялся, что мое писание не подойдет ни
под какую форму ни романа, ни повести, ни поэмы, йи
истории, я боялся, что необходимость описывать значительных лиц 12 года заставит меня руководиться историческими документами, а не истиной, и от всех этих боязней
время проходило, и дело мое не подвигалось, и я начинал
остывать к нему. Теперь, помучившись долгое время, я решился откинуть все эти боязни и писать только то, что
мне необходимо высказать, не заботясь о том, что выйдет
от всего этого, и не давая моему труду никаких наименований» (Новые тексты «Войны и мира», стр. 37—38, «Огонек», № Ä 8 ) .
Весь 63 год шла работа над планом, набрасывались
конспекты, и совсем краткие, с беглыми характеристиками
главных героев, и подробные.
После конспектов* JI. Н. пробует начать и набрасывает
то отрывок «Три поры» («1812 год») с очень ярким 1и резко
очерченным портретом генерала-аншефа Волконского в его
барской усадьбе, то описывает обед у молодых князей Волконских, то «бал у Нарышкиных в 1811 году».
Наконец, после всей этой предварительной черновой работы в мастерской, где были разбросаны глыбы мрамора
и уже выделялись высеченные из этого мрамора отдельные детали, говорящие о могучем резце, художник приступает к творческому завершению.
В конце 1864 года были уже готовы десять печатных
листов романа и проданы Каткову в «Русский Вестник»,
при чем Л. Н. с большой твердостью отстоял гонорар 300 рублей от листа. Эти 10 листов—первая часть—появились под
заглавием «1805 год».
Писалось произведение Л. Н. вначале очень медленно.
По подсчету М. А. Цявловского в его статье: «Как писался роман «Война и мир» 1 , к началу апреля 65 года было
написано около х / 8 части всего будущего произведения.
К январю 66 года—было написано немного более 4/г>.
В 1866 году, начиная со 2-й книги «Русского Вестника»,
Л. Толстой печатает продолжение «1805 года», часть 2-ю
с подзаголовком «Война».
Работа начинает двигаться быстрее. В декабре 66 года
автор хотя и неоконченного, но уже нашумевшего произве1 «Толстой и о Толстом». Новые материалы, т. III, стр. 145.
1.18
дения уверен, что роман будет кончен к осени будущего
года и будет целиком издан им самим. Печатание в «Русском Вестнике» прекращается в 66 году. Заключен договор с типографией П. Риса, предположено выпустить 4 800
экземпляров.
Во второй половине декабря 67 г. вышли первые 3 тома
сочинения графа Льва Николаевича Толстого—«Война и мир»,
в марте 68 г. вышел 4-й том, а в 'марте 69 г.—следующий
5-й том. Только в декабре 1869 года появилось объявление
в «Московских Ведомостях» о выходе 6-го тома, о цене всех
6-ти томов—10 руб. и о втором издании «Войны и мира».
В заметках Н. Апостолова «Толстой и П. И. Бартенев» 1
сообщаются очень интересные подробности о работе Л. Н.
в последней стадии, когда роман уже набирался и посылался
ему в гранках. Здесь большую помощь Л. Н. оказал известный историк граф П. И. Бартенев. «Работая в Чертковской
библиотеке, при которой тогда уже, -пишет Н. Апостолов,
издавался замечательный, научно-богатый журнал «Русский
Архив», Л. Н. Толстой сблизился с редактором и вдохновителем этого журнала П. И. Бартеневым. Их знакомство,
перешедшее в тесную дружбу, на чисто деловой почве,—
довольно интересная страница из жизни автора «Войны и
мира» (стр. 175).
Всегда взволнованное лицо «взыскательного художника»
рельефно выступает в письмах, которыми забрасывал Толстой
своего московского друга из Ясной Поляны в 1867—68 гг.
«Главным корректором выходивших книг русской «Илиады»
и «Одиссеи» он просил быть П. И. Бартенева. Но !мало того:
он дал П. И. Бартеневу «carte blanche» выкидывать все, что
покажется «опасным», или «возвращать ему рукопись, если
последняя будет неясна или очень нескладна» (стр. 175).
Отрывки писем Толстого к Бартеневу, к этому корректору-редактору, которые приводит Н. Апостолов, говорят
о том, как пламенно и требовательно относился к своей
работе Л. Толстой, этот «исключительно взыскательный
художник».
1
«Толстой. Памятники творчества и жизни», стр. 174—179.
«Толстой суетился над каждой буквой своего романа,
вымарывая, перечеркивая, по-иному сортируя слова, а иногда
целые фразы и страницы»,—говорит Апостолов (стр. 176).
Доходило до протеста со стороны П. И. Бартенева,
который видел, что это бесконечное исправление текста
замедляет и удорожает работу'типографии. «Не марать так,
как я мараю,—пишет в 67 г. Толстой своему другу корректору-редактору,—я не могу и твердо знаю, что маранье
это на великую пользу, и не боюсь поэтому счетов типографии, которые, надеюсь, не будут уже очень придирчивы.
То именно, что вам нравится, было бы много хуже, ежели
.бы не было пять раз перемарано...» (Там же, стр. 176).
Такова внешняя, очень краткая, история этого грандиозного произведения, семь раз переписанного Софьей Андреевной -Толстой «в лучший период жизни».
Н. Страхов называет эту эпопею «несравненным произведением», «величайшим и своеобразнейшим памятником нашего искусства».
ЭПОПЕЯ «ВОЙНА И МИР»
Эпопея «Война и мир» явилась наиболее совершенным
и законченным
выявлением
аристократической
барской
культуры.
;
- г« л ! I
Печать великосветскости и аристократизма лежит на всем
произведении.
Эпопея была начата описанием вечера в салоне известной Анны Павловны Шерер, фрейлины и приближенной
императрицы Марии Федоровны, в июле 1805 года, где
мы видим и Андрея Болконского с женой, и Пьера Безухова, и дипломатов, и придворных, и министров.
С первых же строк первой страницы полились французские разговоры офранцуженных людей, связанных с высшей придворной знатью Петербурга, и на протяжении двух
тысяч страниц французская речь .слишком заметно выступает и, как замечали критики, «засаривает» текст. В свое
оправдание Лев Толстой говорил: «Занимаясь эпохой начала
нынешнего века, изображая лица русского и з в е с т н о г о
о б щ е с т в а , и Наполеона, и французов, имевших такое
прямое участие в жизни того времени, я невольно увлекся
формой выражения того французского склада мысли больше,
чем это было нужно» (т. VII, стр. 279).
Позднее, уступая натиску критиков, раздраженных этим
подчеркиванием комильфотности стиля, Л. Н. в изданиях
1873 и .1880 гг. французский текст заменил русским. Но уже
в 5-м издании собрания сочинений Толстого 1886 г., в первом, которое выпускала Софья Андреевна, был восстановлен
прежний французский текст и, конечно, не Софьей Андреевной, как предполагает H. Н. Гусев, а самим Львом Николаевичем, как убедительно доказывает М. А. Цявловский.
Возможно, что Софья Андреевна, при ее властном характере,
настояла на этом возвращении к комильфотному стилю.
Этот стил вполне соответствовал тому кругу, который
был поставлен в центре произведения.
Шурин Льва Николаевича, Степан Андреевич Берс, в
«Воспоминаниях о гр. Л. Н. Толстом» рисует нам автора
«Войны и мира» как раз в эпоху созидания этого произведения. И вот его резко-подчеркнутый вывод о сословных симпатиях Л. Н. в этот период: «Он был з а я д л ы й а р и с т о к р а т , хотя всегда любил простой народ. Еще больше любил
аристократов. Середина между этими сословиями была ему
несимпатична... По его собственному признанию, в нем было
приятное сознание того, что он писатель и аристократ» 1 .
В своей эпопее на историческом фоне Л. Н. Толстой развертывает семейную хронику аристократических дворянских
родов в усадьбах «Лысые Горы», «Отрадное», «Богучарово».
Друг Толстого H. Н. Страхов подчеркивает сходство
эпопеи «Война и мир» с романом А. Пушкина «Капитанская дочка». Сходство во внешней манере, в самом тоне,
в предмете рассказа, а главное, во «внутреннем духе обоих
произведений».
«Капитанская дочка»,—говорит он,—тоже не исторический роман, то есть вовсе не имеет в виду в форме романа
рисовать жизнь и нравы, уже ставшие для нас чуждыми,
и лица, игравшие важную роль в истории того времени.
Исторические лица, Пугачев, Екатерина, являются у Пушкина мельком в немногих сценах, совершенно так же, как
в «Войне и мире» являются Кутузов, Наполеон и пр.
Главное же внимание сосредоточено на событиях частной
жизни Гриневых и Мироновых, и исторические события
описаны лишь в той мере, в какой они прикасались к жнзни
этих простых людей. «Капитанская дочка», собственно говоря, есть х р о н и к а с е м е й с т в а Г р и н е в ы х ; это—тот
1
Цитируем
блиотеке.
по
рукописи,
сохранившейся
в
яснополянской
би-
рассказ, о котором Пушкин мечтал еще в третьей главе
«Онегина»,—рассказ, воспроизводящий «Преданья русского
семейства».
Впоследствии у нас явилось немало подобных рассказов, между которыми высшее место занимает «С е м е й и а я
х р о н и к а » С. Аксакова 1 (стр. 278).
В самом деле: стоит немножко вглядеться в «Войну
и мир», чтобы убедиться, что это—тоже « с е м е й н а я х р о ника», т. е. простой рассказ без внешней связи, без завязки, без увлекательной фабулы, как сама быль из жизни
дворянских семейств, где в центре не приключения, не отдельные личности, а медленно развертывающиеся события
в жизни целой дворянской семьи».
Но семейную хронику Гриневых-Мироновых, простых
русских людей из дворян, создавал объективнейший художник, а семейную хронику Ростовых-Болконских—рисовал
субъективнейший гениальный художник, который свое «я»
связал с историей своего рода, своих предков с материнской и отцовской стороны, с историей семьи ИсленевыхБерс, с которыми он породнился в 1862 году. Его эпопея—
это прежде всего галлерея фамильных портретов, это семейная хроника Толстых—Волконских—Вере.
Фамильные портреты деда по матери, Николая Сергеевича Волконского, и деда по отцу, Ильи Андреевича Ростова или «Простого»,—портреты бабушки Пелагеи Николаевны,
отца—Николая Ильича вошли в галлерею «Войны и мира»
и увековечены там со своими ясными и определенными
характерными чертами.
Тот, кто бывал в усадьбе Ясная Поляна, останавливался
подолгу перед портретами Николая Сергеевича Волконского
и Ильи Андреевича Толстого, что висят на одной стене
в столовой зале по обе стороны большого портрета слепого
князя Горчакова, тот сразу узнавал знакомые черты, увековеченные в эпопее «Война и мир».
Тот, кто глядел на портрет генерал-аншефа Николая
Сергеевича Волконского в пудреном парике, с нависшими
1 Н. Страхов. Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л.
стом ( 1 8 6 2 - 8 5 ) . Изд. 1887 г.
Н.
Тол-
седыми бровями и умными пронзительными глазами, тот
невольно вспоминал незабываемые строки художника-внука:
«...отворялась громадно-высокая дверь кабинета и показывалась в напудренном парике невысокая фигурка старика,
с маленькими сухими ручками и с серыми висячими бровями, иногда, как он насупливался, застилавшими блеск умных и точно молодых блестящих глаз» («Война и мир»,
т. IV, стр. 84).
Такие же серые нависшие брови и пронзительные глаза
были и у прадеда, и у деда, и у внука—Льва Николаевича
Толстого, в жилах которого текла кровь князей Волконских,
гордых и независимых.
Резким контрастом к суровому облику властного барина,
засевшего в своем феодальном замке с двумя белыми башнями при въезде в Ясную Поляну, являлся написанный
крепостным живописцем портрет деда по отцу—Ильи Андреевича Толстого с женственно-мягким, румяным, пухлым
лицом и редкими мягкими волосиками... Этот контраст остро
ощутил Л. Толстой, противопоставив в своей эпопее гордому и властному феодалу-аристократу хлебосольного и бестолково-мотоватого родового дворянина-москвича, добродушного и ограниченного.
Князь Болконский и «родословное дерево»—Илья Андреевич Ростов—и «обеды, ужины и танцы».
«Граф встречал и провожал гостей, приглашая всех
к обеду. «Очень, очень вам благодарен, ma chère или т о п
cher ( т а chère или mon cher он говорил всем без исключения, без малейших оттенков, как выше, так и ниже его
стоявшим людям),—за себя и за дорогих именинниц. Смотрите же, приезжайте обедать. Вы меня обидите, mon cher!»
Эти слова с одинаковым выражением на полном, веселом
и чисто-выбритом лице и с одинаково-крепким пожатием
руки и повторяемыми короткими поклонами говорил он
всем без исключения и изменения. Проводив одного гостя,
возвращался к (тому или к той, которые еще были в гостиной, придвинув кресло и с видом человека, умеющего и
любящего пожить, молодецки расставив ноги и положив на
колени руки, он значительно покачивался, предлагал догадки
о погоде, советовался о здоровье иногда на русском, иногда
на очень дурном, но самоуверенном французском языке
и снова, с видом усталого, но твердого в исполнении обязанностей человека шел провожать, оправляя редкие седые
волосы на лысине, и опять звал обедать» («Война и мир»,
стр. 35—36).
Графу Илье Андреевичу недостает родовитой гордости и комильфотности.
Дальнейшие характеристики, более углубленные, вполне
согласны с теми образами, которые раскрываются в родословной Л. Толстого на основе семейных преданий.
Связь этих художественных портретов с фамильными
прототипами-оригиналами огромная и несомненная. Несомненна связь вереницы образов и с живыми лицами, окружающими обитателей и друзей Ясной Поляны.
Сообщение Софьи Андреевны своим сестрам в 1862 году,
что «Левочка их, может быть, опишет», «когда ему будет
50 лет», оказалось вполне достоверным. Только описал он
их, когда ему не было и 40 лет.
«Я бы очень сожалел,—писал он в «Русском Архиве»
в 1868 году,—ежели бы сходство вымышленных имен с действительными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я
описал то или другое действительное лицо; в особенности
потому, что та литературная деятельность, которая состоит
в описывании существующих или существовавших лиц, не
имеет ничего общего с тою, которою я занимался.
М. Д. Ахросимова и Денисов—вот исключительно лица,
которым невольно и необдуманно я дал имена, близко подходящие к двум особенно характерным и милым в действительности лицам тогдашнего общества. Это была моя ошибка, вытекавшая из особенной характеристики этих двух лиц,
но ошибка моя в этом отношении ограничилась, однако,
лишь постановкою этих действующих лиц. Согласитесь, что
ничего похожего с действительностью не происходило с
этими двумя лицами. В с е ж е о с т а л ь н ы е л и ц а с о в е р шенно
вымышлены
и не
имеют... д а ж е
для
меня о п р е д е л е н н ы х п е р в о о б р а з о в в предании
или д е й с т в и т е л ь н о с т и » .
Когда Л. Н. спрашивали, кто Андрей Болконский, он
отвечал: «Никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя
личностей или мемуаров. Я бы сыдился печататься,—говорил
сн,—если бы весь мой труд состоял в том, чтобы списывать
портреты».
Илья Львович в своих ценных воспоминаниях «Мои воспоминания» рассказывает, что «когда отца спрашивали, правда ли, что Ростов—это такой-то, а Левин такой-то, он никогда не отвечал определенно, и чувствовалось даже, что
такие вопросы были ему неприятны, пожалуй, даже обидны.
Он говорил, что тип создается писателем из целого ряда
лиц и поэтому он никогда не может и не должен быть портретом определенного человека».
Конечно, Л. Н. в один портрет собирал черты сходных,
однородных характеров, и даже его М. Д. Ахросимова, увековеченная еще ранее Грибоедовым в его комедии «Горе от
ума», представляет портрет синтетический: здесь и знаменитая М. Д. Ахросимова, хорошо известная в аристократическом обществе Москвы, и Мария Аполлоновна Волкова, и Анастасия Сергеевна Перфильева—мать приятеля Л. Н. И все
же назвать всех героев эпопеи «лицами совершенно вымышленными», не имеющими для себя определенных прообразов
в предании или действительности, Л. Н. не имел оснований.
Стоит вспомнить, как собирал свой материал создатель
образов Болконских, Гостовых, Наташи, Веры, Бориса, Анатоля и других.
Воспоминания Варвары Валериановны Нагорной, дочери
Марии Николаевны, любимой сестры Льва Николаевича—
напечатанные в трех субботниках «Нового Времени» за 1916 г.
(№№ 14 400, 14 413, 14127), оригинал Наташи Ростовой в
романе «Война и мир», драгоценнейшие воспоминания Татьяны
Андреевны Кузминской (Берс) «Моя жизнь дома и в Ясной
Поляне»), да и самые фамильные портреты предков—опровергают свидетельство автора. Конечно, многое в его романе
взято с натуры, многое увековечивает родовые черты фамильных портретов и семейные преданья о предках.
Свои наблюдения Л. Н. тщательно -записывает, собирает.
Полем его наблюдений является родственная ему аристократическая среда.
В 1863 году в Ясной Поляне живут Татьяна Андреевна
Вере, ее жених-студент Саша Кузминский, тут же гостит
окончивший лицей Анатоль Шостак, сын чопорной аристократки, начальницы Николаевского института, «тетушки Екатерины Николаевны», изящный ловелас, весьма откровенно
ухаживающий за пылкой Таней. Тут же живет тетушка Татьяна Александровна Ергольская. Софья Андреевна ждет
появления на свет ребенка. Уже скоро запахнет детскими
пеленками.
> j
і і .•-.., ; •
«Соня весела, бодра, но мало принимает участия в наших
развлечениях по своему нездоровью. Мы до того счастливы
видеть друг друга, что разговорам нашим нет конца,—вспоминает Татьяна Андреевна К- Лев Николаевич хотя и поглощен хозяйством—пчелами, баранами, поросятами и т. п., но,
любя молодежь, уделяет нам часть своего времени и принимает участие в пикниках, кавалькадах и прогулках. Летом он
почти совсем не писал, но, мне казалось, многое записывал
в свою книжечку, которую он носил постоянно в кармане.
Однажды я спросила его: «Что это ты все пишешь в свою
книжечку?»—Он усмехнулся.—«Да вас записываю»,—сказал
он.—«А что в нас интересного?»—добивалась я.—«Это мое
дело. Правда—всегда интересна» (стр. 48—49). Эта запись
тут же, на месте, под свежим впечатлением, поступала затем
в материал романа.
В другом месте своих воспоминаний Т. А. подробно
рассказывает о своем увлечении в Петербурге Анатолем
Шостак, о встрече с ним в театре, о беседе его и затем
вскользь бросает замечание:
«Иногда, после занятий, Лев Николаевич заходил в комнату тетушки. По лицу его я видела, что ему хотелось чтолибо выкинуть, прыгнуть куда-нибудь, сказать какую-либо
глупость. Но однажды он спросил меня серьезно:—«Таня,
а ты еще ничего мне не рассказывала, .что с тобой в Петербурге было? Мне же надо знать, как ты там справлялась?»—
полушутя-полусерьезно обратился он ко мне.
Я думала, что он выспрашивает меня из участия, и красноречиво рассказала ему все, что могла... Лев Николаевич
часто останавливал меня вопросами: «Что же ты чувствовала,
что это было нехорошо?» Или: «Как же он был с тобою?»
1
Т. А. Кузминская. «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне», ч. II.
и т. п. Я и не подозревала тогда цели его вопросов и была
с ним откровенна» (кн. 2, стр. 50).
Прочтите описание бала, на котором впервые выступила
Таня—Наташа—в тульском дворянском собрании в 1862 г.,
в день приезда наследника в Тулу; прочтите описание пения
Татьяны Андреевны, ее ночных бдений в соловьиные майские
ночи у окна,—вы будете поражены совпадением важнейших
моментов из жизни Татьяны Андреевны и Наташи Ростовой.
Татьяна Андреевна была изумительной певицей, и пела
она до глубокой старости. По свидетельству знавших ее—она
не умерла, а перестала петь.
Об «Эдемских ночах», соловьиных ночах, много рассказывает Татьяна Андреевна, и о том же говорит В. В. Нагорная 1 в своем очерке: «Оригинал Наташи Ростовой в романе
«Война и мир» («Нов. Время», суббота, 9(22) апреля 1916 г.,
№ 14 400 и в следующих).
«Помню,—пишет она,—как однажды, находясь в деревне
у друга дяди Левочки Д-ва 2 , Таня, по просьбе всех, стала
петь в зале старинного барского дома. Была светлая майская
ночь. Окна были раскрыты в сад, и соловьи звонко до смешного перекрикивали ее голос. Между слушателями находился А. А. Фет со своей женой Марией Петровной. Таня пела
романсы Глинки, Даргомыжского и др. Когда она перестала,
то ее просили петь еще. Мария Петровна, подходя к нам,
говорила: «Вот увидите, что голубчику Фету (так она называла своего мужа, не выговаривая буквы «л») не сойдет это
даром, и он что-нибудь да напишет на этот поэтический
вечер».
И действительно, на другое утро Фет принес написанное
им ночью стихотворение и поднес его Тане; приведу из него
первые строки:
Сияла
Лучи
Рояль
Как и
ночь. Луной был полон сад. Лежали
у наших ног, в гостиной без огней
был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
сердца у нас за песнею твоей.
1 В.
Нагорная—дочь Map. Ник. Толстой, которая была дружна
Люб. Алекс. Берс—дочерью A. M Исленьева.
2
Дьякова.
с
Т ы пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб только, дорогая,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
С невероятной алчностью впитывала Татьяна Андреевна
красоту «своей собственной природы». В своем увлечении
она всегда эмоциональна, всегда доходит до самозабвения.
Рассказ Т. А. Кузминской и художественное создание Толстого часто поразительно совпадают... Иногда кажется, что
свои воспоминания пишет Т. Кузминская под диктовку
Наташи Ростовой, а еще вернее Л. Н. пишет свою Наташу
под диктовку Тани.
Вот вам одна из иллюстраций:
«Наша комната во втором этаже, с балкона открытый
вид в даль. Девочки уже легли. Лиза, кажется, уже заснула.
Вокруг все тихо. Я сижу у окна. Перед окном яблочный
сад в полном цвету. Пахнет черемухой.
— Таня, ложись спать... Уже поздно...
— Варя, я не могу спать в такую ночь. Да ты взгляни,
что за красота.
Варя 1 не отвечала. Она уснула» 2 .
Это читаем мы в записках Татьяны Андреевны и аналогичные же строки мы находим в описании ночи, проведенной
Андреем Болконским в имении Ростовых «Отрадное», когда
он, затаив дыхание, вслушивается в ночной разговор Наташи
и Сони.
Таким же образом собирались «кусочки» живых характеров, выявленных в действии и переносимых на полотно.
Создавая контрастирующие пары: Наташу и Соню, Андрея
Болконского и Пьера Безухова, Николая Андреевича Болконского и Илью Андреевича Ростова, Николая Ростова и Петю
Ростова, Денисова и Долохова, Наполеона и Кутузова—
Л. Н. подчеркивал одни черты, взятые из жизни, и затушевывал
другие, как это было, например, с образами Наташи и Сони.
В кратких конспектах едва-едва намечался замысел, но уже
выступали три основные родовые группы: Волконские, под
своей фамилией, Толстые и все три сестры Вере—Елизавета,
1
2
О
Варвара Валерьяновна, дочь Марии Николаевны Толстой.
«Моя жизнь дома и в Ясной Поляне».
Леи Толстой.
129
Софья и Таня Йсленьевы-Берс,—дочери «Любочки», котбрую Толстой уже изображал в «Детстве». Но все три
дочери были сделаны «дочерьми глупого и доброго графа
Толстого». Имена трех дочерей не совпадают с именами трех
прототипов. Старшая, блондинка Лиза—умна, хороша, грациозна, кокетлива; вторая—Александра—весела, беззаботна,
любяща ; третья—Наташа—г р а ц и о з н ы й
шаловливый
б е с е н о к . Тут же, уже в первом проспекте, фигурировал
Анатоль, сын сестры графини Толстой—«молодой пройдоха».
Граф Толстой женат на «плебейке-воспитаннице». У Толстого сын Николай «даровитый, ограниченный».
Уже в первом проспекте «глупому, доброму» графу Толстому был противопоставлен Волконский—гордый, деятельный, разумный барин. У него дочь «старая дева», спасающаяся самоотвержением, даровитая музыкантша, поэтическая
и умная аристократка, «недоступная пошлости житейской».
Был тут же «единственный сын богача Илья—«кроткий умница». Женат он на красавице «б...». Ее брат, «светский
дурак», делает карьеру «нечаянно». В Илье не трудно угадать
будущего Пьера, а в «красавице» «б...» легко узнать будущую красавицу Элен, мраморную красоту которой так ценили
при дворе. Была еще одна семья, едва намеченная, связанная
свойством и с Толстыми и с Волконскими: это два брата
и две сестры Масальские. Старший брат умер, оставив вдову,
умную и чопорную, и родного сына Бориса, чистого, глуповатого рыцаря-красавца. Другой брат в 11-м году был министром и имел двух сыновей: Ивана—гордеца, дипломата, и
Петра—кутилу, сильного, дерзкого и решительного, непостоянного, нетвердого, но честного. Дочь Мария была замужем за Волконским и умерла. Было тут еще одно лицо—Берг,
ловкий наглец, делающий карьеру больше всех.
Борис, Петр, Илья—друзья молодости. Берг жени гея на
Александре, Борис—на Наташе, Иван—на Лизе, Петр—на
кузине.
Уже в этом первоначальном наброске всем трем сесграм
Берё было отведено первостепенное место. Позднее одна из
трех сестер—Александра—была удалена, ее место заняла
Соня—«воспитанница», «плебейка», в которую влюбляется
Николай.
Борис—это уже не «глуповатый рыцарь», а человек долга,
у него «французская храбрость», он честолюбив, много читает,
у. него огромная память. Он последователен, логичен, хороший
математик, прекрасно говорит на нескольких языках. Он влюбляется в Наташу.
Эта Наташа—дочь Толстого, «капризна, ей все удается,
всех тормошит и всеми любима, честолюбива». «Она музыкантша, понимает и до безумия чувствует музыку». Вдруг
грустна, вдруг безумно радостна. Она всегда влюблена—то
в учителя, то в Бориса, то в царя... Наташа изменяет Борису.
Раненного под Бородиным Бориса, которому все известно,
везут в Москву на «их подводах в Нижний». «Он притащился
и насильно прощает». Он другой человек. В Нижнем свадьба.
Он едет к армии.
В завершенном виде Волконские—Волхонские превратились в Болконских. Борис стал сыном Болконского—Андреем.
Толстые выступают сперва как «Простые», затем «Плоховы» и, наконец, как «Ростовы».
Связь почти всех этих «вымышленных» лиц с живыми
лицами несомненна, и многие из прототипов тотчас же себя
узнали. Об этом свидетельствует и В. В. Нагорная, и Т. А. Кузминская, и отец сестер Берс, и друг Берсов—Поливанов.
Великолепным свидетельством является описание Т. А. Кузминской в письме к другу Поливанову чтения «Войны и
мира» Л. Н. в перфильевской полутемной гостиной, освещенной двумя «олеиновыми лампами»: началось чтение. Автор
сначала очень волновался. «Голос его понемногу становился
тверже, выражение лица—спокойнее, и по мере того как
он читал, одушевление его росло. Я чувствовала, как он
понемногу забирал и увлекал слушателей, заставляя их
чувствовать и переживать и за князя Андрея, и за Пьера,
и за маленькую княгиню... Мертвая тишина изредка прерывалась криками полушопотом: «АхІ» или «Удивительно!» Эти
невольные отклики сердца были приятны Льву Николаевичу,
судя по его чтению. А я прямо чувствовала, как он тащил
нас всех за собой на высоту, и мне хотелось закричать:
«Лечу, лечу!» Помните, как я, бывало, кричала после пения
или чтения «Евгения Онегина», что улетаю, а вы спокойно
скажете: «Все же на месте останетесь».
9*
131
Про семью Ростовых говорили, что это живые люди,
а мне-то как они близки. Борис напоминает вас наружностью
и манерой. Вера—ведь это настоящая Лиза. Ее степенность,
отношение к нам верно, т. е. скорее к Соне, а не ко мне.
Графиня Ростова—живая мама, особенно, когда она со мной.
Когда читали про Наташу, Варенька Перфильева хитро подмигнула мне, но, слава богу, кажется, никго не заметил. Но
вот будете смеяться: моя большая кукла «Мими» попала
в роман. Помните, как мы Сашу Кузминского венчали с ней,
и я настаивала, чтобы он поцеловал ее, а он не хотел и повесил ее на дверь. Пьер понравился меньше всех. А мне—больше всех. Я очень люблю таких. Маленькую княгиню хвалили
дамы, но не нашли, с кого писал ее Лев Николаевич.
Был перерыв. Пошли пить чай. Казалось, все были очарованы чтением. На дамской половине стола начались разговоры, кого писал Л. Н., и многих называли, а Варенька
вдруг громко сказала: «Мама! а ведь Мария Дмитриевна
Офросимова—это вы, она вас так напоминает».—«Не знаю,
Варенька, меня не стоит описывать»,—сказала Анастасия Сергеевна, как всегда, решительно и скороговоркой. Левочка
засмеялся и ничего не сказал. Папа от чтения и or успеха
Льва Николаевича был на седьмом небе. Мне было весело
глядеть на него. Жаль, что не было Сони. Но знаете, что
Варенька правду сказала. По-моему вышла смесь Марии
Аполлоновны и А. С. Перфильевой» С
После выхода первой части «1805 год» Татьяна Андреевна
получила от Поливанова письмо (от 2 марта 1865 года) 2 :
«Верно вы прочли «1805 год». Много вы нашли знакомого
там? Нашли и себя: Наташа так, ведь, напоминает вас? А в
Борисе есть кусочек меня; в княжне Вере—кусочек Елизаветы
Андреевны, и Софьи Андреевны есть кусочек, и Пети есть
кусочек. Всех по кусочку».
Татьяна: Андреевна «черкнула» в ответ своему другу
детства Поливанову: «Вы спрашиваете про Бориса. Да, в нем
есть ваша наружность и ваша manière d'être. Лиза—это Вера.
Сони нет. Это он описывает тетеньку Татьяну Александровну
1
2
Т . А. Кузминская, ч. III, стр. 24—25.
Том III, стр. 40—41.
и ее наружность с большой косой. Наташа -он прямо
говорит мне: «Я тебя всю записываю». Боюсь, опишет историю
с Анатолем. ГІапа не хочет этого. Он будет сердит. Он говорит: «Знакомые узнают Таню». А мама говорит: «Да ее после
этого никто замуж не возьмет»... «Потом еще, предмет мой,
вы думаете, что поцелуй Наташи взят из времен учителя.
Нет, это из времен Саши Кузминского и Мими».
Когда читаешь эти воспомииания поэтической и темпераментной Т. А., перед вами встает во весь рост «Таня-огонь»,
«Таня-бесенок», Таня—то грусть, го безумная радость, 'Ганя—
воплощенная цыганская песня, и сразу в каждой строке узнаешь толстовскую Наташу, а в толстовской Наташе видишь
Таню, не кусочек, а Таню во весь рост, со всеми ее увлечениями... «Левушка ее «всю» записал».
Теперь ответьте на вопрос: можно ли согласиться с Л. Толстым в том, что в его эпопее «лица совершенно вымышленные» и не имеют даже для него «определенных первообразов
в преданиях и действительности»?
И внешний облик, и внутренний образ, и ряд положений,
в которых проявляет себя характер в действии—выхвачены
Л. Толстым зачастую прямо из жизни. Он остро ощущает
самое трепетание крыльев жизни и умеет заразить своим
ощущением читателей...
Все его главные лица выхвачены из окружающей родственной среды.
На наших глазах герои Л, Н. живу г, действуют, растут,
их образы всегда динамичны, всегда в движении.
«Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но Живая
девочка со своими детскими открытыми плечиками... бросилась к матери и засмеялась»...
А вот эта девочка-подросток уже на балу, в «белом платье
на розовом шелковом чехле, с розами на корсаже, с прической
а-ля-грэк».
А вот она поет, и Андрей Болконский, гордый, скрытный,
не может удержать слез.
Вот она—невеста Андрея Болконского—увлечена Анатолем.
Вот она—отверженная невеста—почти на грани самоубийства,
Вот она у постели умирающего прежнего своего ж е н и х а Андрея Болконского.
Вот она—жена Пьера, мать—с пеленками в руках, показывает родным желтые пятна на пеленках своего выздоравливающего детеныша.
Всегда разная и всегда одна и та же в своем основном,
существенном характере, и всегда с чертами ростовской
породы.
Не особняком выступают у JI. Толстого его герои, а по
родственным группам, с чертами, наследованными от предков,
с характерными признаками породы.
Курагины, Безуховы, Друбецкие, Болконские, Ростовы—
это семейные, фамильные, групповые портреты, в которых
каждому бросаются в глаза родственные черты, родственное
сходство.
Старик Болконский, сын его Андрей, дочь Марья, внук
Николай—гордые аристократы, правдивые, с ярко выраженной духовной жизнью—проходят перед нами.
«Семейство Ростовых,—говорит Н. Страхов,—несмотря на
все разнообразие своих членов, представляет удивительно
схваченные общие черты, доходящие до тех оттенков, которые можно чувствовать, но не выразить... Почему-то чувствуешь, например, что Вера есть настоящая Ростова, тогда
как Соня ясно имеет душу другого корня».
Ни у одного художника русского нет такого острого
ощущения родства, породы, наследственности, как у этого
выходца из рода Рюриковичей.
Но герои Л. Н. н е т о л ь к о я в л я ю т с я п р е д с т а в и телями д в о р я н с к и х родов, а и представителями р а з н ы х с л о е в г о с п о д с т в у ю щ е г о
сословия.
Здесь представители придворного круга—Курагины, с бесчестным, фальшивым князем Василием во главе, Болконские—рыцари чести, «родов униженных обломки», крупные
землевладельцы с феодальной окраской, завзятые аристократы; тут хлебосольные полуразорившиеся дворяне-москвичи
Ростовы, которых первоначально Л. Н. почтил фамилией
«Простые».
Тема аристократизма, комильфотности, поставленная в
«Юности», проходит и через эпопею «Война и мир».
А. Фет указывал Л. Н., что его Андрей Болконский однообразен и скучен и только un homme comme il faut во всей
первой части романа.
Позднее Л. Н. удалил подчеркнутые черты этой комильфотности, небрежно-презрительный жест Андрея. Духовный
рост Андрея—это преодоление комильфотности, гордости
родовитого аристократа. В своего Андрея Балконского Л. Н.,
внук Н. С. Волконского, явно влюблен, как и в своего брата
Сергея Николаевича, черты которого, отчасти, увековечены
в Андрее Болконском.
Близко знавшие Сергея Николаевича Толстого поражались, как в характере этого аристократа ярко проявлялись
черты Волконских. Изображая уроки математики, которые
давал своей дочери, княжне Марье, гордый и суровый старый
князь, отец Андрея, Л. Н. как бы угадал, как будет относиться впоследствии к своим детям Сергей Николаевич—
внешне-суровый и скрытно-нежный.
В этого Сергея Николаевича, жившего с цыганкой и
имевшего от нее детей, смертельно влюбилась Татьяна Андреевна, будущая Кузминская, и едва не погибла... Ее переживания, после того как ее свадьба с ним расстроилась, описаны
в эпопее «Война и мирр» в! том месте, где говорится о
разрыве Наташи Ростовой с Андреем Болконским.
Семейная хроника Ростовых и Болконских, как мы уже
говорили, была вправлена в историческую рамку, как и «Капитанская дочка» Пушкина, но «Капитанская дочка» была написана прозрачно-легкими, акварельными красками, исторические фигуры едва намечены, а эпопея Л. Н. Толстого написана могучей, тяжелой кистью художника, сочными, яркими
масляными красками.
Густой слой этих красок помогает лепке фигур; исторические фигуры Александра I, Наполеона, Кутузова и Ростопчина монументальны и скульптурны и навсегда врезываются
в память.
Но естественно встает вопрос, насколько эта художественно-претворенная психологическая «история» согласна с историческими фактами,
Сам художник хотел приблизиться к исторической правде,
поскольку она не противоречила правде художественной.
Наметив вехи своего произведения, JI. Н. изучает виднейших русских и французских историков, письма современников, мемуары, расспрашивает очевидцев, перебирает в памяти и разыскивает в документах семейные предания о
нашествии французов, словом проделывает «мучительную»,
как сам выражается, «предварительную работу» «глубокой
пахоты», стремится перенестись в самую атмосферу эпохи,
события которой отошли вдаль на 50 лет и уже успели
подернуться туманной дымкой...
В исторической части своего романа художник очень
осторожно и внимательно пользуется историческими материалами. «Везде,—пишет он в своем послесловии «Несколько
слов по поводу книги «Война и мир»,—где в моем романе
говорят и действуют исторические лица, я не выдумывал,
а пользовался материалом, из которого во время моей работы
образовалась целая библиотека книг, заглавия которых я не
нахожу необходимым выписывать здесь, но на которые всегда
могу сослаться».
Но JI. Н. не ограничивался писанными и печатными источниками: брат Софьи Андреевны, Степан Андреевич Вере,
вспоминает о своей поездке с JI. Н. на Бородинское поле
в 1866 году:
;
«Два дня Л. Н. ходил и ездил по той местности, где
за полстолетия до того пало более ста тысяч человек, а
теперь красуется великолепный памятник с золотыми надписями.
Ti;1!'"
Он делал свои заметки и рисовал план сражения, напечатанный впоследствии в романе «Война и мир». Хоть он
и объяснял мне кое-что и рассказывал, где стоял во время
сражения Наполеон, а где Кутузов, я не сознавал тогда
всей важности его работы...
Я помню, что на месте и в пути мы разыскивали стариков,
еще живших в эпоху Отечественной войны и бывших свидетелями сражения»
1 Цитирую
по рукописи, которая хранится в яснополянской
отеке. В. Л.-Р.
библи-
Архивный фон романа создавался путем тщательного
изучения мельчайших подробностей, характерных штрихов,
проникнутых ароматом эпохи, как старинные вещи в бабушкиных шкатулках.
Глубоко неправ был И. С. Тургенев, когда говорил, что
«история Толстого—фокус, битье тонкими мелочами по глазам», когда в своих изящных воспоминаниях бросил, как бы
мимоходом, вскользь, оскорбительную для гениального творца эпопеи, по-европейски утонченную ядовитую фразу: «Самый печальный пример отсутствия истинной свободы, проистекающего от отсутствия истинного знания, представляет нам
последнее произведение графа JL Н. Толстого «Война и мир»,
которое в то же время по силе творческого, поэтического
дара стоит едва ли не во главе всего, что явилось в нашей
литературе с 1840 года».
Это как раз писалось в 69 году, когда JI. Н. закончил
свое монументальное произведение, на которое затратил,
по его словам, пять лет непрестанного, исключительного
труда и кропотливого изучения источников.
Знатоки эпохи, историки-профессионалы подчеркивают,
что творческое ясновидение Толстого, несмотря на слишком
явную тенденциозность художника, приводит его часто к
настоящим открытиям в области истории. К. Покровский
в юбилейном сборнике «Война и мир» свой очерк «История
работы над романом «Война и мир» заканчивает строками:
«В общем, источники романа свидетельствуют о колоссальной
подготовительной работе Толстого по изучению эпохи 1812 г.,
выясняют характер и процесс его художественного творчества, дают ясное понятие о том, что «Война и мир» есть
своеобразная художественная мозаика, сложенная из бесчисленно-разнообразных по своему происхождению сцен и образов, что роман этот в значительной своей части не только
исторически-правдоподобен, но и исторически-действителен,
и что во время его создания шла борьба между художником
и субъективным мыслителем» (стр. 128).
Конечно, художник-мыслитель положил печать на исторический фон и слишком ярким' солнцем своего гения осветил
жизнь, гораздо менее развитую, чем та, которая развертывается в эпопее.
1
Он подошел к войне, длившейся чуть ли не десять лет,
с суровым обличением' моралиста.
Когда-то брат Л. Н., Николай Николаевич, говаривал
о военных рассказах того времени: «Все это прикрасы, а
на войне нет прикрас». Это навсегда запомнил Л. Н. и подтвердил' правду этих слов и в «Кавказских», и в «Севастопольских очерках», и в своей эпопее. И здесь он был верен заветам
своего любимого художника Стэндаля, о котором1 говорит:
«Что я знаю о войне, я прежде всего узнал от Стэндаля... я
больше, чем кто-либо другой, многим обязан Стэндалю...»
«Пармский монастырь», «Черное и красное» Стэндаля оставили глубокие следы на эпопее Л. Толстого не только)
в описании сражений, но и в обрисовке психологии героев,
на которых производила огромное впечатление легенда Наполеона.
В первой половине романа Андрей Болконский и Пьер
Безухов могут применять к себе крылатую фразу Пушкина:
«Мы все глядим в Наполеоны». Так глядел в Наполеоны
и герой стэндалевсгого романа «Красное и черное».
Все они мечтали о своем1 Аркольском мосте.
Т о л с т о й не т о л ь к о
разоблачает
изнанку
в о й н ы , но и б о р е т с я п р о т и в
наполеоновской
легенды.
Когда тяжело раненный под Аустерлицем Андрей Болконский, все время мечтавший о своем «вот оно», смиряется
перед лицом смерти, перед лицом «неизмеримо-высокого
неба», с тихо ползущими по нему серыми облаками, «он
по-другому оценивает и свою жажду славы и своего легендарного героя. Лежа на поле брани, Андрей Болконский,
глядевший раньше «в Наполеоны» теперь, глядел «в высокое небо».
«Как тихо! спокойно и торжественно, совсем не так,
как я бежал,—подумал князь Андрей.,—не так, как мы
бежали, кричали, дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник
француз и артиллерист—совсем не так ползут облака по
этому высокому, бесконечному небу. Как же я не видел
прежде этого высокого неба? И как счастлив, что узнал
его наконец! Д а ! все пустое, все обман, кроме ѳтогр
бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме него. Но и того
даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава
богу!» х .
Грому побед противопоставляет художник тишину высокого неба, злобе и лжи—добро и правду. И когда на
Праценской горе со своей свитой проезжает легендарный
герой Наполеон, Андрей Болконский перед лицом высокого
неба совершенно иначе глядит на него.
Принимая Андрея Болконского за труп, его прежний
кумир риторически воскликнул: «Вот прекрасная смерть!»
«Князь Андрей понял, что это было сказано о нем,
и что говорил это Наполеон. Он слышал, как называли
«Sire» того, кто сказал эти слова. Но он слышал эти слова,
как бы он слушал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но он и не заметил, а тотчас же забыл их.
Ему жгло голову; он чувствовал, что исходит кровью, и
он видел над собой далекое, высокое и вечное небо. Он
знал, что это был Наполеон—его герой, но в эту минуту
Наполеон казался ему столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между
его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими
по нем облаками Г
Конечно, не Андрей Болконский, а сам Лев Толстой,
когда-то в детстве декламировавший с огромным подъемом
оду «Наполеон», призвал Наполеона на очную ставку с
высоким вечным небом и в легендарном герое показал маленького человека.
Военные события развертывались в огромном масштабе.
Изумительное по грандиозности было описание битвы под
Аустерлицем, под Бородиным. В описании военных действий, помимо воли, у художника проявилась его ненависть к Наполеону и любовь его к Кутузову, выразителю
настроений солдат. Изображая кровопролитные битвы,
образы квасных, крикливых патриотов, в роде Растопчина,
Л. Толстой оставался верен себе: он оставался смертельным
врагом войны и реторического патриотизма, и это поняли
1
T. IV, стр. 267.
1 T. IV, стр. 277.
Вяземские и Растопчины. Он создал множество военных
фигур и французов, и немцев, и русских, но все они
делятся на две основные группы: с одной стороны—Тушины
и Кутузовы, с другой—Растопчины и штабные генералы,
Наполеоны и Мюраты.
Личность полководца в эпопее Толстого на основании
его философской концепции была сведена к нулю.
Все военные герои Л. Н. выступают пред лицом стотысячных армий, пред лицом серых солдатских масс, которые
творят историю, «дух войска» решает судьбы сражений,
и гениален тот вождь, который умеет угадывать это настроение солдатской массы.
В своем романе Л. Н. пишет целый трактат о» роли
личности в истории. Он развенчивает так называемых «великих людей», он возвеличивает солдатские массы, ибо историю творят массы, а не генералы. Л. Толстой хочет рассматривать историю н е с л и ч н о й , а с о б щ е й т о ч к и
з р е н и я . Не с точки зрения личного произвола, личной
свободы, а с точки зрения исторической необходимости.
Но историческую необходимость Л. Толстой подчинил «предвечному закону», «закону «предопределения».
Деятельность генералов и полководцев была занимательна для него только в смысле иллюстрации этого- «закона предопределения», который по его убеждению управляет историей, иллюстрацией того психологического закона,
который заставляет «человека, исполняющего самый несвободный поступок, проделывать в своем воображении целый
ряд ретроспективных умозаключений, имеющих целью доказать ему самому его «свободу».
Эта философия много наносила ударов самодовольным
и самоуверенным сверхчеловеческим героям, и низводила их
с пьедесталов, но упиралась, как в тупик, в закон «предопределения» там, где надо было понять историческую закономерность и изучать те движущие силы, которые обусловливали с железной неизбежностью наступление определенных исторических событий.
Эта философия развернута была Л. Толстым в незабываемых картинах битв, где участвовали массы с их стихийным
движением и вожди, немецкие Пфули, с их готовыми планами, с их готовым расписанием: когда, где и какая марширует колонна.
Смешны были эти немецкие генералы, не учитывающие
настроения солдатских масс, но не прав был и JI. Толстой
со своим законом «предопределения», обрекающим человеческую личность на фатализм, на пассивное подчинение
воле рока или провидения...
Низвергнув героическую личность во имя массы, творящей историю, он низверг и массу во имя «закона предопределения». Этой фаталистической тенденции противоречили им же созданные образы Тушина, Кутузова, воля
которых включена в цепь событий.
В эпопее Л. Толстого рельефно выступали три плана,
не всегда органически слитые между собой: семейная хроника, военные события 1805—12 гг. и философский трактат,
который в изданиях 1873 и 1880 гг. Л. Толстой пытался
выделить в отдельное приложение.
Художник, стратег, философ—говорили в этой эпопее
не единым языком.
Семейная хроника написана языком родовитых аристократов, воспитанных французскими гувернерами, тем языком, в котором когда-то «француз» А. С. Пушкин чувствовал
«недостатки проклятого воспитания». Этот язык, изобилующий галлицизмами, пересыпанный французскими словечками,
подходил к изображаемой эпохе и отвечал духу времени.
Батальные картины были зачастую написаны языком
военных историков и мемуаристов.
Философский трактат был написан тяжелым, вялым языком толстовских теоретических религиозно-моральных и философских сочинений.
Это отсутствие ограничности построения и отсутствие
единства языка очень отражались на достоинстве эпопеи,
на ее цельности.
К. Леонтьев остроумно говорил об этой эпопее:
«Три головы, множество рук, глаза из рубинов и бриллиантов—только не надо лбом, а на лбу у огромного золотого драгоценного кумира».
Но все это искупалось грандиозностью замысла, глубиной мысли и тонкостью психологического анализа, еще
не виданного в русской литературе.
Даже И. С. Тургенев отступил на задний план, ибо
И. Тургенев, по меткому замечанию того же К. Леонтьева,
«анализирует душу почти всегда только у одного главного своего героя, у того, который ближе всех к нему самому
по душевному строю, а для анализа Толстого нет преград
ни в темпераменте человека, ни в возрасте, ни в половых
различиях, ни даже в зоологических». «Можно разве заметить одно, что национальное начало больше, чем все остальное, может ему сопротивляться, ибо французов в «Войне
и мире» он анализирует гораздо слабее, чем своих» (стр. 26) С
Нам думается, что последнее объясняется патриотической
тенденцией Л. Толстого, которая невольно проявляется в
его эпопее и ослабляет могучий пафос, направленный против
войны, как величайшего зла.
«Отразились ли в романе принадлежность автора к определенному общественному классу, классовые интересы и
симпатии?»—ставит вопрос Т. Поли ер в юбилейном сборнике
1912 года «Война и мир» и отвечает положительно, подчеркивая, что Толстой «рисует нам лишь аристократическую
Россию» того времени, а не всю Россию, как утверждает
Страхов.
«Народ,—пишет Полнер,—играев в романе весьма скромную роль: во всех IV томах из 1921 печатной страницы
едва наберется 150 таких, где представитель «простого»
народа появляется на сцене. В большинстве случаев это
солдат—необходимый и неизбежный аксессуар батальных
картин... Представители других общественных классов (кроме
ленд-лордства и отчасти крестьянства) почти совершенно
'отсутствуют в «Войне и мире». «Странно было бы ставить
Толстому в вину такое самоограничение: художник изображает то, что знает и хочет. Мы можем лишь констатировать
факт...»
«Бытовая сторона «Войны и мира» сводится несомненно
к гениальному воспроизведению картины старого- русского
1
К. Леонтьев. «О романах гр. Л. Н. Толстого».
барства первых десятилетий XIX столетия. Этой теме посвящается три четверти романа» (62—63) 1 .
Сам Л. Н. нисколько не скрывает влечения к родственному аристократическому. слою, к аристократической обстановке, к аристократической традиции в эпоху писания своей
эпопеи. В одном из проектов предисловия к эпопее мы читаем:/Еще несколько слов оправдания на замечания, которые,
наверное, сделают многие. В сочинении моем действуют
только князья, говорящие и пишущие по-французски, как
будто вся русская жизнь того времени сосредоточивалась
в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально,
и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь
чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне не интересна и наполовину непонятна, жизнь аристократии того
времени, благодаря памятникам того времени и другим
причинам, мне понятна, интересна и мила» 2 .
/
«Завзятый аристократ» обошел почти молчанием грозный
вопрос о крепостном праве, о р а б с т в е многомиллионного
народа, на что неоднократно указывали многие исследователи. Этим он ослабил свою эпопею, посвященную нарождению декабризма. И по этому пункту Л. Н. выступил
с оправданием в своем послесловии «Несколько слов по
поводу книги «Война и мир». «Характер времени, как мне
выражали некоторые читатели при появлении в печати I части, недостаточно определен в моем сочинении. На этот
упрек я имею возразить следующее. Я знаю, в чем состоит
тот характер времени, которого не находят в моем романе,—
это ужасы крепостного права, закладывание жен в стены,
сечение взрослых сыновей, Салтычиха и т. п.; и этот
характер того времени, который живет в нашем представлении, я не считаю верным и не желаю выразить. Изучая
письма, дневники, предания, я не находил тех ужасов этого
буйства в большей степени, чем нахожу их теперь или
.когда-либо. В те времена так же любили, завидовали, искали
истины, добродетели, увлекались страстями; та же была
сложная умственная нравственная жизнь, даже иногда более
1 «Война
и мир», сборник под редакцией Полнера и Обнинского
1912 г.
3 Новые тексты из «Войны и мира», изд. «Огонек», № 108, стр. 43.
утонченная, чем теперь в высшем сословии... Есть характер
того времени (как и характер каждой эпохи), вытекающий из
большей отчужденности высшего круга от других сословий,
из царствовавшей философии, из особенностей воспитания,
из привычки употреблять французский язык и т. п. И этот
характер я стремился, сколько умел, выразить» Р
Это оправдание мало убедительно. Определенная тенденция смягчить ужасы рабства бросается в глаза. Художник
подменил трагедию «крещеной собственности» идиллией барства с его развлечениями, увлечениями, с его охотами,
балами, танцами, с его страстями, с его исканиями истины
и добродетели.
Стремление смягчить жестокие нравы «господ» заметно
в черновой работе художника над материалом.
Прочтите набросок «Три поры» с незабываемой яркой
характеристикой барина-аристократа, екатерининского генерал-аншефа князя Волконского. Этот набросок при окончательной редакции отброшен, а в нем очень определенно
выразились и помещичьи-барский уклон художника и крепостнический облик князя Волконского, впавшего в «немилость еще при Павле» за дерзкий и гордый ответ...
Как и Николай Ростов, князь Волконский тоже п о п р а в и л свое состояние выгодной женитьбой на нелюбимой,
но богатой женщине. «Родовое состояние князя,—читаем мы
в этом наброске,—было небольшое, но выйдя из службы, он
женился на княжне Д., у которой были большие деньги, уехал
в свое родовое поместье и н а ч а л с т р о и т ь с я в р о д е
ф е о д а л ь н ы х баронов с башнями и замками, с
садами и парками, прудами и фонтанами.
«Мужики как этой деревни, так и всех других деревень
князя, без чувства особенного рабского уважения, благоговения почти не вспоминали и теперь еще—старики—не
вспоминают о князе. Строг, но милостив был, как и всегда,
говорят они. Главное, что чувствуется в их похвалах (тоже
как и всегда бывает)—это благодарность к князю за то., что
тот, кому они поклонялись и работали, был князь, генераланшеф, человек, совершенно непохожий на них, никогда не
1 T. VII, полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, стр. 278—279.
доходивший ни до ка'ки'х'
-подробностей, никогда не
приравнивавшийся к ним, гордый и чуждый для них. Как бы
мне ни не хотелось расстраивать читателя необыкновенным
для него описанием, как ни не хотелось описать противоположное всем описаниям того времени, я должен предупредить,
что князь Волконский вовсе не был злодей, никого не засекал,
не закладывал жены в стену, не ел за четырех, не имел
сералей, не был озабочен одним поронием людей, охотой
и распутством, а напротив, всего этого терпеть не мог
и был умный, образованный и столь порядочный человек,
что, введя его в гостиную, теперь никто бы не постыдился
бы за него» Ч
«Крестьяне Лысых Гор, не в обиду будь сказано, 19 февраля работали весело на хороших лошадях и имели вид
благосостояния больший, чем какой теперь
встретить
можно» 2 .
Князь, который никогда «никого долго не удостаивал
своим взглядом...» «вошел наверх. Из официантской вскочило несколько человек молодых официантов. Двое из них
были музыканты, успевшие уже позавтракать и переодеться. Он прошел в кабинет и написал письмо в Воспитательный
Дом облагодетельствованному им чиновнику
о приеме! в
Воспитательный дом младенца девицы
Александры, на ;письмо,
написанное
твердым,
деловым,
крупным
почерком, положил деньги,
100
рублей, которые сам достал из сундука, и, хлопнув в
ладони, кликнул Петрушку, а Петрушка —\ Якова. Александра была горничная княжны, младенец был сын
князя. Это был уже пятый, и все они были отправлены
в Воспитательный дом, а мать возвращалась назад. Все
знали это, но князь делал вид, как будто этого не было,
и все делали такой же вид, и, когда возвращалась Александра, все сомневались, в самом ли деле это все было.
Дети у Александры начали рожаться полтора года после
вдовства князя. Князь не упрекал себя в этом. Все у него
было рассчитано наиудобнейшим образом. В религиозном
1 Новые тексты из «Войны и мира», изд. «Огонек», № 108, стр. 45—46.
Там же, стр. 47.
2
10
Лев Толстой.
145
отношении князь тоже не упрекал себя, потому что для
него еще раньше французской революции существовала одна
религия разума. Выбрана же была Александра потому, что
она была ближе всех и нраву тихого и смирного» г .
В окончательный текст не вошла эта характеристика, и
там фигура князя Волконского гораздо строже и добродетельнее. Никакой горничной Александры, увозящей в Воспитательный дом каждый год ребенка князя, там нет.
А между тем эта подробность крепостного быта весьма
характерная и хорошо вскрывает дух времени...
Я к о в л е в — о т е ц Герцена, Шеншин — отец Фета, Струйский —отец Полежаева — все эти гордые феодалы-бароны
вырисовываются перед нами в их отношениях к женщиненаложнице с чертами крепостников. Герцену, Фету, Полежаеву и их матерям выпало немало горьких минут от жестоких нравов крепостников, хотя их отцы и не замуровывали
своих жен в стены. Интересно замечание JI. Н., что крестьяне при князе Волконском жили лучше, чем' после 19 февраля. Это говорилось с обычным вызовом, брошенным в
лицо «презренным либералам».
Увлечение строительством и хозяйством заставляет JI. Н.
идеализировать и старика Волконского, воспроизводящего
черты деда по матери, и Николая Ильича Ростова—Николая
Ильича Толстого.
В романе «Война и мир» мы видим апофеоз патриархальной хозяйственной идиллической деятельности. «Осенью
1813 года Николай женился на княжне Марье и с женой,
матерью и Соней переехал на житье в Лысые Горы»,—читаем
в конце романа. В 4 года он, не продавая имения жены,
уплатил оставшиеся долги и, получив небольшое наследство после умершей кузины, заплатил и долг Пьеру. Еще
через 3 года, к 1820 году, Николай так устроил свои денежные дела, что прикупил небольшое имение подле Лысых Гор
и.-вел переговоры о выкупе отцовского Отрадного-, что составляло его любимую мечту.
Начав хозяйничать по необходимости, он скоро так пристрастился к хозяйству, что -оно сделалось для него любимым
1
Новые тексты из «Войны и мира», изд. «Огонек», № 108, стр. 51.
и почти исключительным занятием. «В глазах крестьян крепостных строгий, но справедлив!,ій молодой помещик прежде
всего—«хозяин», после его смерти в народе хранилась
набожная память об его управлении: «он хозяин был... напред мужицкое, потом свое, ну, и потачки не давал. Одно
слово—хозяин...»
Этот самый Николай Ильич в гусарский период в одну
ночь проиграл 40000 рублей Долохову, напоминавшему
своими чертами гусара-дуэлянта, «крепко на руку нечистого»
Ф. И. Толстого-Американца... Остепенившись, Ростов стал
идеальным хозяином... Во время бунта крепостных в Богучарове, бессмысленного, как все русские бунты, не раз тенденциозно описанные художниками-усадебниками, хозяинкрепостник Николай Ростов укрощает крепостных, приходя
в ярость. Взбунтовавшиеся рабы повинуются господской
.воле «того, кто потачки не давал».
Чувствуется при развертывании эпопеи, что сам авггор
хотел бы итти по стопам своих предков, этих строителей,
«идеальных хозяев», которым противопоставляется расточительный и хлебосольный, глуповатый Илья Андреевич Ростов—Илья Андреевич Толстой.
В эпопее вы сразу замечаете не только принадлежность
автора к господствующему классу, а принадлежность к
отдельному слою этого класса, принадлежность к старинному
барскому аристократическому роду, стоящему на высших
ступенях феодальной лестницы и с презрением относящемуся
к придворному кругу карьеристов и выскочек, жаждущих
подачек и милостей двора. Не даром' же с такой ненавистью
напали на безбожие, историческое вольнодумство и темные,
грязные стороны романа Растопчин, Норов и Вяземский.
Вяземский, когда-то друг Пушкина и декабристов, а
позднее товарищ министра, этот—по выражению Тургенева—
«лакей-энтузиаст», в созданных Толстым образах увидал одну
пошлость и оскорбление патриотизма, клевету на высший
свет.
Л. Толстой взглянул на так называемый «большой свет»
и петербургский, и московский, и на салон придворной дамы,
и на Московский английский клуб глазами потомка того
«владетельного барона», который удалился в изгнание от
Ю*
147
'
двора и затворился в своем замке, как гордый рыцарь
чести и подлинного аристократизма.
После того как Л. Толстой, вопреки желанию тульского
дворянства, побывал мировым посредником, он хорошо узнал
«ужасы, грубость и жестокость дворянства» и беспощадно
разоблачил глупость, невежество, бессмысленные подражания иностранцам, эгоизм, карьеризм, чванство и угодничество
господствующего сословия, выдвинув, как исключение,
Пьера Безухова, Н. Болконского, Андрея Болконского и
Николая Ростова.
Но в Пьере Безухове он изобразил свою мятущуюся,
ищущую душу, а в Болконском—Ростове—родное, фамильное, дорогое и близкое.
Политические воззрения людей 20-х годов едва намечаются в этом произведении в эпилоге, когда сталкиваются
две точки зрения: точка зрения Николая Ростова, «преданного
престолу», верного присяге, готового с оружием в руках
защищать своего государя, защищать «по чему-то сильнейшему, чем рассуждения», защищать «свое» достояние, ибо
«мы можем рисковать собой, но не детьми»,—и точка зрения
мятежного, страстного Пьера, который после масонства
пришел к созданию революционного общества, мечтая «дать
новое направление всему обществу и всему миру».
Интересно, что при своем радикализме Пьер тоже не
забывает о благосостоянии своих детей. Он отнюдь не «карбонарий...» Он создает «общество джентльменов». «Мы,—
m
говорит он Ростову,—только для того, чтобы Пугачов не
пришел зарезать и моих и твоих детей и чтобы Аракчеев
не послал меня в военное поселение—мы только для этого
боремся рука с рукой, с одной целью блага и общей безопасности».
Но JI. Толстой, создавая образ Пьера Безухова, стоящего
на грани 14 декабря 1825 года, совершенно свободен от
увлечения политическими идеалами декабристов.
Декабристы его отталкивали, ибо он их считал людьми
не подлинно русскими, беспочвенными, отдававшими свои
силы на борьбу за изменение в н е ш н и х условий жизни.
Для Толстого и для его любимых героев и для Пьера
в минуту опрощения высшая правда—в преклонении перед
идеалами вшивого солдата- Платона
Каратаева, умеющего жить и мыслить благообразно и «как следовает покоряться»; высшая правда—в преклонении перед идеалами
странников и странниц, перед внутренним миром просветленного человека.
В минуты опрощения богач-миллионер Безухое, мечтавший быть сверхчеловеком, русским Наполеоном, мечтавший
убить Наполеона, Пьер, говоривший и мысливший по-французски, Пьер—рсочет стать простым солдатом и жить и
мыслить, как Платон Каратаев с его радостным непротивлением злу.
Но в эпопее «Война и мир» встреча Пьера с Платоном
Каратаевым—только эпизод. Впрочем, Пьер и после встречи
с Каратаевым любит представлять себе, как бы поступил
Каратаев в том или ином случае жизни.
Мимолетным настроением является и мечта княжны
Марьи об уходе из владетельного замка вместе с странниками и странницами.
Если пленник французов, арестованный Пьер, едва не
расстрелянный в дни величайших нравственных потрясений и страданий, увлекся фигурой благообразного кроткого
Платона Каратаева, то Марья Болконская влечется к образам странников, «божьих людей», как опекунша Толстого
'тетушка Александра Ильинична Остен-Сакен, как влеклась
сестра Льва Николаевича—Мария Николаевна. Черты матери,
сестры и тетки были увековечены в образе Марии Болконской.
«Была одна странница, Федосьюшка, 50-летняя маленькая, тихонькая, рябая женщина, ходившая уже более 30 лет
босиком и в веригах. Ее особенно любила княжна Марья.
Однажды, когда в темной комнате, при свете одной лампадки, Федосьюшка рассказывала о своей жизни, княжне
Марье вдруг с такой силой пришла1 мысль о том, что Федосьюшка одна нашла верный путь к жизни, что она решилась сама пойти странствовать. Когда Федосьюшка пошла
спать, княжна Марья долго думала над этим и, наконец,
решила, что—как ни странно это было—ей надо было итти
странствовать. Она поверила свое намерение только одному
духовнику-монаху, отцу Акинфию, и духовник одобрил
se намерение. Под предлогом подарка странницам княжна
Марья припасла себе полное одеяние странницы: рубашку,
лапти, кафтан и черный платок. Часто подходя к заветному
комоду, княжна Марья останавливалась в нерешительности
о том, не наступило ли уже время для приведения в исполнение ее намерения.
Часто, с л у ш а я р а с с к а з ы с т р а н н и ц , о н а в о з б у ж д а л а с ь их п р о с т ы м и , д л я н и х
механиче1
скими, а д л я н е е полным и г л у б о к о г о с м ы с л а
речами, так что она была н е с к о л ь к о раз готов а б р о с и т ь в с е и б е ж а т ь из д о м а . В воображении
своем она уже видела себя с Фед-осьюшкой в грубом рубище,' шагающею с палочкой и котомочкой по пыльной
дороге, направляя свое странствие, без зависти, без любви
человеческой, без желаний, от угодников к угодникам и
в конце концов туда, где нет ни печали, ни воздыхания,
вечная радость и блаженство. «Приду ,к одному месту—
помолюсь; не успею привыкнуть, полюбить—пойду дальше.
И буду итти до тех пор, пока ноги подкосятся, и лягу, И
умру где-нибудь, и приду, наконец, в ту вечную, тихую
пристань, где нет ни печали, ни воздыхания»,—думала княжна Марья.
Но потом, увидав отца и особенно маленького Коко,
она ослабевала в своем намерении, потихоньку плакала и
чувствовала, что она грешница: любила отца и племянника больше, чем бога» («Война и мир», т. V, стр. 189—190).
Это писалось еще в 60-е годы. Позднее, уже в 80-е
годы, в эпоху «Посредника», странники, старцы, дурочки и
юродивые становятся излюбленными героями J1. Толстого,
да и сам он—сын Марии Николаевны Волконской,—становится «путником», странствующим по полям и дорогам.
В 1877 году Л. Н. пишет H. Н. Страхову: «Если бы я был
один, я бы не был монахом, я был бы юродивым, т. <е.
не дорожил бы ничем в жизни и не делал бы никому
вреда».
Уже в 60-е годы, в период работы над эпопеей JI. Н.
вполне отчетливо выступала бессознательная любовь к странникам и странницам; в воспоминаниях Т. А. Кузминской,
относящихся к 63—-64 гг., мы читаем: «Странно, Л. Н.
прямо любил «божьих людей»: недоразвитых, полусумасшедших, скитальцев, странниц и даже пьяненьких, как он
сам однажды выразился: «Ужасно люблю пьяненьких». «Эдакое добродушие и искренность!» Мы, слушающие его, конечно, оспаривали это добродушие и эту искренность. Интерес к этим людям и оказываемое им гостеприимство
рн наследовал еще от матери (в «Войне и мире» княжна
Марья—тип его матери). Издавна тетушками и бабушками
велся этот обычай странноприимства. В Ясную Поляну приходило много нищих, странниц, странников и скитальцев.
Они шли на богомолье в Киев, в Новый
Иерусалим,
Троице-Сергиевскую лавру. Их кормили и подавали милостыню» 1 .
В сущности и Платон Каратаев с его лиловой, приблудившейся к нему собачкой больше похож на странника,
чем на солдата. Каратаев и Федосьюшка—это те зерна,
из которых через 15 лет выросла философия Толстого, философия «непротивления злу», органически связанная фаталистическим объяснением роли личности в истории.
•/Кроткие «божьи люди» и благообразный фаталист Каратаев
органически связаны с толстовскими Тушиными,
Кутузовыми, которых так подчеркнуто-резко противопоставил Л. Толстой деятельным, активным героям, стремящимся вмешаться в исторический ход вещей и включить свою
волю, как звено, в причинную цепь событий. В статьях
H. Н. Страхова о «Войне и мире», которые так высоко ценил
его друг Л. Толстой, были ярко противопоставлены две
группы героев в эпопее Л. Н. Этот умный, глубокий критик-философ, следуя Аполлону Григорьеву, писал:
«Уже в 1859 году Ап. Григорьев замечал, что граф
Л. Н. Толстой н е в м е р у и н а с и л ь с т в е н н о с т р е мился о п о э т и з и р о в а т ь тип Белкина».
В 1862 году критик 2 пишет: «Анализ Толстого разбил
готовые, сложившиеся, отчасти чужие нам идеалы силы,
страсти, энергии. В р у с с к о й ж и з н и о н в и д и т т о л ь к о
о т р и ц а т е л ь н ы й т и п п р о с т о г о и с м и р н о г о » человека и привязался к нему всей душою.
1
2
«Моя жизнь дома и в Ясной Поляне», ч. Н, стр. 50—51.
Ап. Григорьев.
Везде
с л е д и т он и д е а л п р о с т о т ы
душевн ы х д в и ж е н и й . . . в смерти солдата Валенчука, в честной и простой храбрости капитана Хлопова, явно превосходящего в его глазах—несомненную же, но крайне эффектную храбрость одного из кавказских героев à la Марлинский, в покорной смерти простого человека, противопоставленной смерти страдающей, но капризно страдающей барыни».
Вот самая существенная черта, самая важная особенность, которою характеризуется художественное миросозерцание гр. JI. Н. Толстого. Понятно, что в этой особенности заключается и некоторая односторонность.
«Ап. Григорьев находит, что гр. JI. Н. Толстой дошел
до любви к смирному т и п у — п p ' ê и м у щ е с т в е н н о п о
н е в е р и ю в б л е с т я щ и й и х и щ н ы й тип,—что он иногда и пересаливает в своей строгости... неправ анализ Толстого потому, что не .придает значения блестящему действительно и страстному действительно и хищному действительно типу, который и в природе и в истории имеет
свое оправдание, т. е. оправдание своей возможности и
реальности.
Не только бы мы были народом, весьма не щедро одаренным природой,—если бы мы видели свои идеалы в одних
смиренных типах—будь это Максим Максимыч или капитан
Хлопов, даже и смирные типы Островского,—но пережитые
нами с Пушкиным и Лермонтовым типы—чужие нам только
отчасти, только, может быть, по своим формам и по своему,
так сказать, лоску. Пережиты они нами потому собственно,
что к восприятию их наша природа столь же способна,
как и всякая европейская. Не говоря уже о том, что у нас
в истории были хищные типы, и не говоря уже о том, что
Стеньку Разина из мира эпических сказаний народа не выживешь, нет, самые в чуждой жизни сложившиеся типы не
чужды нам и у наших поэтов облекались в своеобразные
формы. Ведь тургеневский Василий Лучинов—XVIII век, но
русский XVIII век, а уже его, например, страстный и беззаботно прожигающий жизнь Веретьев—и подавно» Г
1 Н. Страхов. «Критические статьи об И. Тургеневе
стр. 324—326.
и Л. Толстом»,
Сам Страхов идет по следам схемы JI. Толстого, так
талантливо вскрытой Ап. Григорьевым, при чем охотно стремится «выжить» из мира эпических сказаний народа и из
русской истории и Пугачова и Разина и заклеймить представителей революционной, активной интеллигенции.
Этот консерватор, ненавидевший революционеров и в то
же время много раз признававшийся, что он не видит настоящей дороги, никогда не жил, а лишь поддавался жизни
и «берегся», много раз в своих письмах к Толстому от 60,
70 и 80-х годов говорил о своем пристрастии к смирному
типу.
В 1875 году 25 декабря он пишет своему другу JI. Н.
замечательное письмо, в котором ставит точку над «и»:
«Во время моей журнальной деятельности я всегда чувствовал, что мне некуда вести своих читателей. Понемногу
я понял, где нужно искать источника силы наших нигилистов
и революционеров. В них ж и в а ж а ж д а д е я т е л ь н о с т и ,
и они с радостью хватаются за указываемые им цели. А мы,
'консерваторы, славянофилы и т. п., мы только з н а е м , ч е г о
н е д е л а т ь . По-моему русский народ резко разделяется
на два класса,—людей пассивных и деятельных. В пассивных,
которых большинство,—хранятся наши лучшие качества:
простота, правда, всякая душевная красота. Деятельные—
почти без исключения дурны, это или бестолковые молодые
люди, как нигилисты, или люди без стыда и совести, жестокие, своенравные, сильные, но отталкивающие. Эти деятельные все у нас делают, а мы и вся пассивная масса
отрицаем и переносим их глупости» (Переписка Толстого
с Н. Страховым, стр. 72) Ч
Здесь только не поставлены «два класса людей» в действительную связь с борющимися классами: классом, стоящим у власти, «охраняющим устои», и классом порабощенным,
идеолоігами которого являлись деятельные люди, «разночинцы-желчеьики», выступавшие с «враждебным словом отрицания» против славянофилов и провозвестников того царя
небесного, который «в рабском виде» «исходил, благословляя, эти бедные селенья».
1 Н. Страхов. «Критические статьи об И. Тургеневе
(1862—1885), стр. 3 2 6 - 3 2 7 .
и J1. Толстом»
Верный своему любимому смирному и простому типу,
Л. Н. доходит до своей каратаевщины, так резко противопоставляемой исторической разиновщине.
И поскольку Л. Толстой верен этой своей схеме—он
тенденциозен и искажает не легендарный, а исторический
облик «хищного» Наполеона и чересчур стилизует под Каратаева образ «смирного» Кутузова.
Самый образ Каратаева, как бы выражавший дух русского народа, является слишком надуманным, абстрактным,
формальным.
А. Грибоедов в своих набросках произведения «12-й год»
гораздо ближе подходит к русскому солдату из крепостных,
который с беззаветным геройством сражался, но никогда
не забывал, что вернется снова «под палки своего господина»
и что снова начнутся «прежние мерзости», из-за которых
можно убить себя, что и делает этот солдат.
Преклонение Пьера перед «вшивым» Каратаевым было
нужно самому Толстому—этому мятущемуся Пьеру, который
преодолевал в себе Толстого-хозяина, издевавшегося в письмах к Софье Андреевне над «милым русским мужичком».
Но это поклонение, понятное в 60-е годы, было преждевременно в эпоху Отечественной войны. От этого поклонения
слишком разило покаянным славянофильским преклонением
перед всеспасающим армяком, перед кротостью и терпением
«всевыносящего русского племени».
Когда появился роман, на него посыпались нападки со
стороны Д. И. Писарева (Старое барство), Шелгунова (Философия застоя), И. Берви-Флеровского, выступившего в
«Деле» под псевдонимом «С. Навалихин» и утверждавшего,
что для Л. Толстого « в с е т о и з я щ н о и у м н о , ч т о
знатно и богато».
«Новый, еще неоконченный роман графа Л. Толстого можно
назвать образцовым произведением по части патологии русского общества. В этом романе целый ряд ярких разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопросы
о том, ч т о д е л а е т с я с ч е л о в е ч е с к и м и у м а м и и
характерамипритакихусловиях, которые дают
людям возможность
о б х о д и т ь с я без знаний,
б е з м ы с л и , б е з э н е р г и и и б е з т р у д а » , — т а к писал
Писарев (т. VI, стр. 479) по выходе I части романа.
В 1870 году на Толстого обрушился Шелгунов, увидевший в эпопее падение таланта, а в философии автора—ф ил о с о ф и ю з а с т о я , апологию восточной азиатской косности.
Критика 60 и 70-х годов прежде всего увидела в этом
произведении барский аристократизм и резко заклеймила
его, отрицая художественные достоинства романа, уверяя
читателей в его бессодержательности. Это была критика
революционно-демократическая, критика «разночинной интеллигенции», той интеллигенции, которой не нашлось места
в эпопее Толстого, этой «Одиссее и Илиаде».
Это было время, когда еще не заглохла борьба «отцов
и детей», Кирсановых и Базаровых, Герцена и Чернышевского, Тургенева и> Добролюбова, когда совсем недавно
были зверски подавлены «бунты» бывших крепостных против помещичьей власти в Бездне и Каидеевке.
Это была эпоха развёнчивания Пушкина.
В своей книге «Толстой в расцвете художественного гения» H. Н. Гусев выступает в защиту Льва Толстого против тех, которые утверждали, что в период «Семейного
счастья», «Войны и мира», «Анны Карениной» создателем их
владели «аристократические пережитки» и заставляли его относиться «исключительно оптимистически к преданьям старого дворянства, дворянского быта, который он так любил».
«Это о б ъ я с н е н и е н е в е р н о , — у т в е р ж д а е т он,—не потому, Толстой обходил в своем произведении многие мрачные стороны русской жизни того времени, что он пристрастно
относился к аристократам и дворянам, а п о т о м у , ч т о так о в ы б ы л и е г о в з г л я д ы в т о в р е м я на и с к у с с т в о »
(стр. 100).
Основные взгляды на искусство JI. Н. в этот период
H. Н. Гусев сводит к стремлению в ы д в и н у т ь п о л о ж и т е л ь н ы е с т о р о н ы о к р у ж а ю щ е й е г о ж и з н и.—«В с е
то, на ч т о н у ж н о н е г о д о в а т ь , л у ч ш е о б х о д и т ь » , —
записывает в своей записной книжке .Толстой 29 марта
1856 года, в период создания «Севастопольских очерков».
А приступив к печатанью своей (эпопеи «Война и мир»,
Л. Н. пишет П. Д. Боборыкину во второй половине 1865
года: «Цели художества несоизмеримы... с целями социальными. Цели художника не в том, чтобы неоспоримо разрешать вопросы, а в том, чтобы заставить любить жизнь в
бесчисленных, никогда не истощаемых всех ее проявлениях».
«Надо, чтобы не было виновных»,—записывает он в своих
Дневниках 1863 года 3 марта.
Приводя эти драгоценнейшие документы, рисующие
взгляды Толстого первого периода от 1852 до 1879 гг. на
искусство, ученик и секретарь Толстого толстовец H. Н.
Гусев этими взглядами объясняет характер творчества Толстого.
Такое объяснение очень наивно. Естественно встает вопрос: «Ну, а эти взгляды чем объясняются?»
А поставив такой вопрос, естественно притти к аристократизму господствовавшего класса, наслаждавшегося благами
жизни в усадебной обстановке.
И неожиданно сам же H. Н. Гусев приходит «все-таки» к
тому выводу, который пытался опровергнуть: «Если же
теперь поставить вопрос 1 ,—пишет он,—почему Лев Толстой держался в то время такого взгляда на искусство, то
на этот вопрос придется, все-таки, ответить так, что здесь
сказывалось влияние тех условий жизни, в которых он тогда жил. Как будто бы, чувствуя смутно всю ту неправду,
ложь и насилие, которые лежат в основе материального благополучия привилегированных классов, к которым он принадлежал в то время, Толстой стремился отогнать от себя всякую
мысль об этом, чтобы не нарушать своего спокойствия... и,
ценя и любя свое счастье и спокойствие, Лев Толстой бессознательно старался видеть в жизни, как Каратаев, « о д н о
торжественное благообразие».
Здесь H. Н. Гусев приблизился к объяснению «классового
уклона» художника. Он не отметил только того, что к
закрыванию глаз на мрачные стороны усадебной жизни,
к подчеркиванию светлых сторон вели Толстого социальные
условия, принадлежность к господствующему классу.
1
«Толстой в расцвете художественного гения», стр. 100,
Но мы уже указывали, что JI. Толстой принадлежит к
землевладельческой аристократической среде, которая всегда
была в оппозиции к придворному кругу, к столичной знати,
и это сказывалось на стремлении художника в его эпопее
«Война и мир» разоблачать придворных высшего круга,
их жизнь в столице.
Здесь он отнюдь не хочет обходить все то, на что
нужно негодовать. Вспомним салон Анны Павловны Шерер, семью Курагиных.
Здесь Толстой является обличителем и разоблачителем
и недаром же он вызвал такую ненависть у представителей «высшего света», придворных кругов, сановных бюрократов, всяких Вяземских, Норовых, Растопчиных, видевших в эпопее «Война и мир» «грязь», клевету, оскорбление
патриотизму.
Но этого мало. Выдвигая положительные стороны барской усадьбы, помещичьей жизни, JI. Н. стремится преодолеть
определенное влияние класса.
И Писарев, и Шелгунов, и Флеровский были правы,
отмечая уклон у Л. Н. к аристократизму, но они совершали
величайшую ошибку, отрицая Л. Толстого, как художника.
Они были неправы, проходя мимо того общечеловеческого,
что раскрывалось и в метаниях Пьера Безухова, и в юных
порывах Наташи, и в смерти Андрея Болконского, и в родах
Лизы Болконской, и в радостном расцветании человека и человеческого сердца вместе о расцветанием природы весной.
Они были неправы, пройдя мимо гневных, величественнопрекрасных страниц Толстого, направленных против ужасов
войны.
Когда-то Виссарион Белинский в своих
классических
статьях о Пушкине признавал, что в авторе «Евгения Онегин а » — « в е з д е в ы в и д и т е р у с с к о г о п о м е щ и к а » , для
«которого принцип класса—вечная истина». Но это не мешало
гениальному разночинцу признать в Пушкине-аристократе
гениального поэта, умевшего подняться до высших вершин
искусства, до интересов целого, до создания общечеловеческих типов.
Революционное поколение наших дней уже преодолело
писаревский взгляд на Пушкина, оно сумеет преодолеть и
писаревский взгляд на творчество JI. Толстого, оно сумеет
выделить классовое и общенациональное, общечеловеческое.
Писарев, Флеровский, Шелгунов не смогли, не сумели, не захотели в ту «бурную, прокламационную эпоху»
подойти к эпопее непрокламационно, не захотели увидеть
общенациональные черты в образах Кутузова, Тушина, Наташи Ростовой и Пьера Безухова, не смогли оценить то
общечеловеческое, что так волнует и захватывает и русского,
и японца, и француза, и немца в описаниях игр и радостей
подростков Ростовых, в картинах родов и смерти княгини
Лизы Болконской, смерти Пети Ростова, горя его матери,
возрождения и смерти Андрея Болконского; они прошли
мимо зазеленевшего дуба, который был «согласен» с Андреем
Болконским, не видали «высокого неба» и не слышали замечательной беседы двух друзей—Андрея Болконского и
Пьера Безухова у перевоза... А между тем во всем этом было
столько волнующей, незабываемой, облагораживающей и очеловечивающей красоты.
И эту красоту могли почувствовать и дворянин, и крестьянин, и рабочий, и буржуа.
В своей замечательной книге: «О романах графа Л. Н.
Толстого» дворянин-аристократ К. Леонтьев вспоминает, как
однажды он читал «Войну и мир» двум очень молодым и
развитым мужу и жене из крестьян. Произведение их обоих
интересовало и восхищало до того, что по окончании чтения
они беспокоились о судьбе Пьера, как о живом человеке.
«Молодая жена говорила: «Ну, слава богу, что Пьер
устроился; только бы со своей бесхарактерностью—не разорился бы он!» А муж возражал: «Ну, нет, теперь Наташа
не даст ему разориться». О крепостном праве они оба и
забыли, хотя сами были дети крепостных, до того Толстой
сумел заставить их полюбить своих дворян» (стр. 45).
Тут не верно одно: хозяйственная крестьянская черта
никогда не забывала и н е м о г л а забыть о крепостном,
но она полюбила в дворянах Толстого общечеловеческое,
близкое, родное, понятное и крестьянину и дворянину.
В эпопее Л. Толстого влияние семьи, рода, родовитого
феодально-аристократического слоя—достигает высшей точки. И все же это произведение глубоко национальное и
глубоко-общечеловеческое. «Когда русского царства не будет,—говорил H. Н. Страхов,—чуждые народы будут изучать
по «Войне и миру», что за народ были русские».
Новые народы будут изучать,—скажем мы,—какие общечеловеческие ценности мировая культура передала в наследие
JI. Н. Толстому—Руссо XIX века—и какие общечеловеческие ценности получил в наследие от него XX век через
его произведения.
X
ПОД ЗНАКОМ СМЕРТИ
«Семейное счастье», «Война и мир», «Анна Каренина», Сергей Михайлович и Маша, Пьер Безухов и Наташа, Левин и
Кити—мечты о семейном счастье, высшая точка семейного
счастья, конец семейного счастья и начало духовного рождения—такова эта трилогия, посвященная торжеству рода,
семьи.
С
«Анна Каренина»—это эпилог, это оглядка на пережитые
15 лет, и это пролог—это тревожное, чутко-напряженное
заглядывание в лицо будущей жизни, оторванной от семьи.
«Анна Каренина», как двуликий Янус, обращена одним
лицом к рождению, другим—к смерти. От этого романа
до «Исповеди»—только один шаг.
Создавая эпопею «Война и мир», Л. Толстой рассказывал
полноту жизни, «заманку» жизни, е е « б л а г о о б р а з и е » ,
радость любви, радость хозяйства, радость семейного благополучия. Создавая роман «Анна Каренина», Толстой раскрывал суету жизни, ее. безобразие, «заминку» жизни и задумывался над смыслом хозяйства на фоне кризиса землевладения, задумывался над смыслом жизни под угрозой
неминуемой смерти.
В Ясной Поляне ® 60-е годы светло и радостно, и
солнечным светом залита эпопея «Война и мир». В Ясной
Поляне в 70-е годы не все благополучно, и тень этого
неблагополучия отброшена на трагический роман «Анна Каренина».
Откуда это неблагополучие в Ясной?
Имя создателя эпопеи «Война и мир» на устах у всех.
Литературная работа дала большие средства и дала возможность купить в 1872 г. в Самарск. губ. Бузулукском
уезде 2 500 десятин. За новый, только еще начатый роман предлагают со всех сторон вперед 10000 рублей, по
500 руб. за лист.
Семья «страшно благополучна»—по выражению отца, дети живы, здоровы, кажутся «гордому» отцу умными и неиспорченными. 13 июня 1872 г. у него родился 6-ой р е б е н о к Петя. Всюду, жизнь и детские радости, и новые роды
жены, и тайна рождения, и счастье материнства и отцовства,
и датские пеленки.
Но вот наступает 1873 г. По соседству с Самарской
губ. начинается, в связи с недородом, голод. Перед глазами
помещика Бузулукского уезда Л. Н. Толстого развертываются страшные картины безысходной нужды. Толстой видит, в каком положении находится голодное, обезземеленное
крестьянство, разоренное непосильными податями. Он принимает близкое участие в судьбах безропотных, терпеливых
людей, на которых обрушилось стихийное бедствие. Он шлет
в «Московские Ведомости» письмо, в котором рисует картины
этого бедствия. Он сам обследовал каждый десятый двор и
рисурт в цифрах жизнь разоренной деревни.
«...Людей простых, хороших, здоровых физически и нравственно, когда они страдают от лишений,—пишет Л. Н.,—
жалко всем с у щ е с т в о м — с о в е с т н о и б о л ь н о б ы т ь ч е л о в е к о м , г л я д я на них, на их с т р а д а н ь я » .
Благодаря неутомимой энергии Л. Н. Толстого, привлекается общественное внимание к бедствию крестьян, и благодаря ему удается собрать около 2 миллионов рублей
деньгами и свыше 20 000 пуд. хлеба.
Встречи с голодающими, сектантами в Самарской губ.,
занятия в школе у себя в Ясной Поляне в 70-е годы с
крестьянскими детьми, работа в поле все чаще сталкивают
его с крестьянами, с их трудом, нуждой, с их мировоззрением.
у.
В помещичьем хозяйстве не ладится... Всюду жалобы на
кризис.
11
Лов Толстой.
161
Еще до женитьбы, 20 июня 1860 г. JI. Н. Толстой писал
А. А. Фету:
«Со всевозможной деятельностью невозможно вести хлебопашество успешно и приятно более, чем на 60-ти, 70-ти
десятинах, т. е. десятинах по десяти, пятнадцати в поле
(в четырех). Только при этих условиях можно не дрожать
за всякий грех, за всякий пропущенный рабочий день и
час, за лишний рубль в месяц работнику, а 80-70 десятин
нельзя...
Это не так себе болтовня, а вывод, до которого я дошел
боками. Кто вам скажет противное, тот или лжет, или не
не знает». Это писалось еще при крепостном праве, при
даровом труде, при отсутствии капитала, без которого немыслимо было расширить среднепоместное хозяйство.
С 1865 года начинаются все чаще жалобы «71. Толстого
на хозяйственные неурядицы. «Наше дело хозяйственное,—
говорит он все тому же Фету,—теперь подобно делам акционера, который бы имел акции, потерявшие цену и не
имеющие хода на бирже. Дело очень плохо»... и дальше:
«Что за злая судьба на вас? Из ваших разговоров я всегда
видел, что одна только была в хозяйстве сторона, которую
вы сильно любили и которая радовала вас,—это коннозаводство, и на нее-то и обрушилось несчастье. Приходится
вам опять перепрягать свою колесницу, а «юхванство» перепрячь из оглобель на пристяжку; а мысль и художество
уже давно у вас перепряжены в корень. Я у ж е п е р е п р я г
и г о р а з д о с п о к о й н е е п о е х а л » 1.
Л. Н. Толстой все более уходит в свою литературную
работу, передает все дело приказчику и из гонорара приплачивает на покрытие расходов по хозяйству, которые начинают из года в год превышать доходы с именья... Брат
JI. Н., Сергей Николаевич, получивший в наследство от •
своего отца Пирогово (в 35 верстах от Ясной Поляны), не
раз говаривал Льву Николаевичу в 70-е годы, когда этот
«аристократ» и «писатель» уже «перепряг свою колесницу»:
«Хорошо тебе; как птице небесной, ни сеять, ни жать—
1
Письма Л . Толстого.ЧІод ред. Сергеенко. «Книга», 1910 г., стр. 83.
написал роман и покупаешь себе в Самаре новые именья,
а ты похозяйничал бы тут» С
Л. Толстой охладел к хозяйству и все больше и больше
уходил то в занятия школой, то в литературу. Этому охлаждению способствует несчастный случай в Ясной Поляне.
В 1872 году яснополянский бык заколол пастуха. Начинается дело, и владелец Ясной Поляны, живший в это время
в Самаре, едва не попадает на скамью подсудимых... Толстой, возмущенный привлечением к следствию, собирается
ликвидировать дела в России и ехать в Англию «от того
безобразного моря самоуверенной пошлости, развратной
праздности и лжи, лжи, лжи, которые со всех сторон затопляют тот крошечный островок честной трудовой жизни,
которую он устроил».
Он уже мечтает продать все, «набрать тысяч 200», поселиться с женой и детьми («жена любит английское»)
около Лондона, «завести знакомство с хорошими аристократическими семействами и спокойно работать над тем, что
ему нужно написать» («Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А.
Толстой» от 18 сент. и дальше, стр. 235—240).
После несчастного случая с пастухом, смерть все чаще
и чаще стучит своей «могильной лопатой» в окна близких
людей и в окна яснополянского дома. Тайну рождения
заслоняет тайна смерти.
Страх смерти с детских лет уже слегка начинает тревожить чувствительного мальчика.
На вопрос о смерти наталкивают сами факты жизни.
Ему нет двух лет, когда умирает мать, и об умершей матери
своей он постоянно слышит воспоминания окружающих.
Ему нет девяти лет, когда умирает отец в 1837 году,
и смерть его ставит грозный вопрос о жизни и смерти
во всей их глубине.
Ему десять лет, когда умирает бабушка в 1838 г., не
пережив смерти любимого сына Николая Ильича, потом в
1841 г. умирает Александра Ильинична, умирают дворовые, умирает Прасковья Исаевна, смерть которой описана
в «Детстве».
1 «Мои воспоминания». Илья Толстой, стр. 118.
11*
В 1856 г , уімирает брат Дмитрий, в 1860—брат Николай умирает в Содене на руках JI. Н. Письмо из-за
границы А. А. Фету автора «Трех смертей» (1859 г.) исполненно мрачного отчаяния и ужаса перед смертью, от которой
никто не уйдет.
17 октября 1860 г. он пишет:
«20 сентября он умер буквально на моих руках. Н и ч т о
в ж и з н и н е д е л а л о н а м е н я т а к о го в п е ч а т л е н и е
Правду он г о в о р и л , ч т о х у ж е с м е р т и н и ч е г о н е т .
А как хорошенько подумать, что она все-таки конец всего,
так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что был Николай Николаевич Толстой, для него ничего не осталось... За несколько минут
перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом
прошептал: «Да что это такое». Это он ее увидал. Это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что
ухватиться, что же я найду?» С
Ужасом, трепетом, отчаянием веет от каждой строки
этого письма.
Лев Толстой увидел смерть, увидел поглощение близкого человека в ничто... и содрогается... Потом в 1865 г.
смерть мужа сестры Марии Николаевны, Валериана Петровича Толстого, оставленного всеми в Липецке уже после
того, как жена, возмущенная его романами, разошлась с ним,
вновь поднимает проклятый вопрос о смерти, о жизни, об
оставленном всеми человеке и о простом отношении друг
к другу.
Музыка, гимнастика, охота, школа, женитьба, семья, хозяйство, все то, за что пытался ухватиться Л. Н., только на
время отдаляло тревожный вопрос. В 1869 г. он, хозяинземлевладелец, едет покупать именье в Пензенской губ. И вот
что он пишет Софье Андреевне из Саранска: «Третьего дня
ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 часа ночи. Я устал страшно, хотелось
спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска,
страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я! тебр расскажу впоследствии, іно
1
Письма Толстого, стр. 70.
подобного мучительного чувства никогда я не испытывал, и
никому не дай бог испытать. Я вскочил, велел закладывать.
Пока закладывали, я заснул и проснулся здоровым. Вчера
это чувство в гораздо меньшей степени возвратилось во
время езды, но я был приготовлен и не поддавался ему,
тем более, что оно и было слабее... В эту поездку я в первый
раз почувствовал, до какой степени я сросся с тобой и с
детьми. Я могу оставаться один в постоянных занятиях,
как я бываю в Москве, но как теперь, без дела, я решительно
чувствую, что не могу быть один» (там же, стр. 88).
Этот свой «арзамасский ужас» гораздо подробнее и полнее JI. Н. описывал в 1884 г. в своих «Записках сумасшедшего».
Арзамасский ужас встает перед JI. Н. все чаще и чаще.
В своих «Воспоминаниях» Илья Львович рассказывает
об отце: «Он всегда старался чутко прислушиваться к смерти и где мог ловил мельчайшие подробности. Он даже
условился с братом Дмитрием, что тот из них, кто прежде
умрет, придет и расскажет, как он живет «там».
Но брат Дмитрий умер на 50 лет раньше Л. Н. и не
приходил к нему ни разу.
Смерть брата Дмитрия Л. Н. описывает с потрясающим
реализмом и мучительными подробностями и в «Воспоминаниях детства» и в романе «Анна Каренина», рассказывая
о смерти Николая Левина.
Прислушайтесь к тому, что говорит умирающий от туберкулеза, порвавший со своей аристократической семьей,
со своим классом беспощадный отрицатель—Николай Левин
своему брату Константину Левину:
— Ю х , не люблю я тот свет...—сказал он, остановив
испуганные, дикие глаза на лице брата.—И вот, кажется,
уйти изо всей мерзости, путаницы и чужой и своей хорошо бы было, а я б о ю с ь с м е р т и , у ж а с н о б о ю с ь
с м е р т и.—Он содрогнулся».
Это «ой, боюсь, боюсь смерти» вы часто слышите во
веек произведениях Толстого.
Когда подруга соседа по имению Бибикова, Анна Степановна, бросилась в 1872 году под поезд, узнав, что он
хочет жениться на другой, и погибла, Лев Николаевич ездил
смотреть мертвое тело несчастной Анны Степановны.
После женитьбы Толстого смерть долго не заглядывала
в Ясную Поляну, почти в течение 11 лет, но вот с 1873 по
1876 г. в Ясной нет прежней ясности. 18 ноября 73 года
умирает сын Петя П/2 лет от крупа. 20 июня 74 г. умирает Татьяна Александровна Ергольская, умирает «почти
старостью».
«Нет у нас в доме благополучия»... «У нас горе за горем»,—
жалуется Толстой своему другу А. Фету в 1874 году.
А новое горе уже опять идет, и неблагополучие в доме
растет и растет.
В 75 году умирает 10-месячный сын Николай от водянки в мозгу, в 75 г. у Софьи Андреевны происходят преждевременные роды, она производит на свет девочку, которая
живет несколько часов. Наконец, в том же 75 году, когда
не прошло и 6 недель после этих преждевременных родов,
умирает Пелагея Ильинична Юшкова, 80 лет, приехавшая
незадолго до смерти из монастыря в Ясную Поляну.
«Странно сказать,—пишет JI. Н. Александре Андреевне
Толстой,—но эта смерть старухи 80 лет подействовала на
меня так, как никакая смерть не действовала. Мне ее жалко
потерять, жалко это последнее воспоминание о поколении
моего отца, матери, жалко было ее страданий, но в этой
смерти было другое, чего не могу вам описать и расскажу
когда-нибудь. Но часу не проходит, чтобы я не думал о ней.
Хорошо вам, верующим, а нам труднее» (стр. 263) 1 .
Уже после смерти первого своего ребенка Софья Андреевна и Лев Николаевич огораживают и для себя место на
кладбище, обдумывают, «где их положат после смерти». «Ведь
здесь, на земле, все только покамест»,—как выражается Софья
Андреевна в письме 1873 года.
Все это, вместе взятое, создавало тот мрачный тон, который
делал музыку романа «Анна Каренина».
Этот роман писался в 73—76 годах, под знаком самоубийства Анны Степановны, под знаком 5-ти смертей в Ясной
1
Толстовский музей, т. I., СПБ, 1911. г.
Поляне, и грозное «Реквием» звучит в нем величественноскорбно.
Уже в начале романа героиня его, Анна Каренина, в каждой черте которой так и трепещет избыток неудовлетворенной страсти, встречает своего будущего любовника Вронского
перед лицом смерти. На вокзале только что поезд раздавил
железнодорожного служащего. Кровавый образ раздавленного
мужика, как грозное «memento mori», преследует Анну Каренину по пятам на протяжении всего романа до последнего
издыхания, до того трагического момента, когда она сама
кладет свою «.прелестную» голову с завитками волос на
рельсы под колеса проходящего поезда. Черная нить смерти
все время просвечивает в переживаниях Анны, все отдавшей
в жертву страсти. И свой суд над Анной творит Л. Толстой
под знаком смерти.
XI
РОМАН «АННА КАРЕНИНА»
Не сразу подошел Толстой к этому роману. После нашумевшей эпопеи «Война и мир», «великий», «гениальный»
автор долго не приступает к литературной работе. Он увлечен школой. Пишет «Азбуку», затем «Новую азбуку», берется
за новые методы преподавания и грамоты, увлекается крестьянскими детьми, своими учениками, увлекается собственными детьми.
Но уже сок творчества накопился и начинает кипеть.
Толстого увлекает замысел исторического романа из эпохи Петра I. Идет изучение петровской эпохи, собираются
материалы, оживают лица далекой эпохи, оживает язык далеких предков... Но фигура Петра Великого становится в глазах
Толстого все более мелкой. «Пьяный сифилитик» возбуждает
у художника отвращение и ненависть.
В 1872 году JI. Толстой отказывается от своего замысла.
Однажды в марте 1873 года JI. Н. зашел навестить умирающую тетку Татьяну Александровну; на столе он нашел
раскрытый томик Пушкина, на глаза попались первые строки
незаконченного романа: «Гости съезжались на дачу». Его
поразило начало, сразу приковывающее внимание к роману.
Вот как надо писать!.. Он ушел к себе в комнату и начал
свой будущий роман словами: «Все смешалось в доме Облонских»...
Позднее были прибавлены две строки: «Все счастливые
семьи похожи одна на другую, каждая несчастная семья несчастна по-своему».
После эпопеи о « с ч а с т л и в ы х с е м ь я х » художник
разом вводит читателя в « н е с ч а с т н ы е с е м ь и»—Облонских, Карениных, Вронских.
Первая попытка печатать роман «Анна Каренина», который был начат в 73 году, была в 1874 году—были напечатаны первые 4 листа. В этом наброске Вронский выступал
еще под фамилией Удашева. Затем Толстой сдает печатать
роман в «Русский Вестник», и там появляется он с 75 года
и печатается в течение 3 лет. Но восьмая часть романа
была опубликована в «Русском Вестнике». Вместо этого от
редакции было напечатано заявление: «В предыдущей книжке под романом «Анна Каренина» выставлено «окончание
следует», но со смертью героини роман кончился. По плану
автора следовал бы еще эпилог листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский в смущении и горе после
смерти Анны отправляется добровольцем в Сербию, что все
прочие живы и здоровы, а Левин остается в своей деревне
и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор,
может быть, разовьет эти главы к особому изданию своего
романа» (Напечатано у Н. Бирюкова во II т. биографии
Л. Н. Толстого, стр. 269).
Это бесцеремонное обращение с рукописью глубоко возмутило автора, он хотел отвечать негодующим письмом,
но письмо не было послано патриотическому «Русскому
Вестнику», убоявшемуся осмеяния добровольческого движения в 1877 г. в эпилоге романа.
В 1878 году появился, наконец, весь роман в окончательной, 3-й редакции.
Отдельное издание этого романа во многом разнится от
журнального текста. В рукописном отделении Публичной
библиотеки в Ленинграде хранится интересный экземпляр
«Анны Карениной», пожертвованный в библиотеку покойным
H. Н. Страховым, другом Л. Н. В один том переплетены
первые 4 листа, напечатанные, и корректуры издания 1878 г.
Сюда H. Н. Страхов приложил предисловие с изложением
истории этого экземпляра.
В VIII томе полного собрания сочинений Л. Н. Толстого
под редакцией и с примечаниями П. Бирюкова это объяснение приводится полностью (т. VIII, стр. 369—370).
Эти три редакции: 1) набросок в 4 листа в 1874 г.,
2) текст «Русского Вестника» 1875—77 гг. и 3) окончательно
проредактированный роман в 1878 г.—дают богатейший материал для исследования творческого процесса в мастерской
художника.
В работе Толстого над его романом сказалось влияние
пушкинской традиции.
Весь роман был написан как бы под знаком Пушкина.
Когда-то, в молодости, ночуя в имении Серговщина
кн. Н. С. Гагарина, куда Л. Н. заехал покупать телят, он
случайно на ночь стал читать первую попавшуюся ему
книгу. Читал он ее, не отрываясь, до конца, потом, прочитав, перечитывал всю ночь. Это был «Евгений Онегин»
Пушкина. Уже тогда поразило Толстого-читателя удивительное уменье поэта двумя-тремя штрихами обрисовывать
все особенности быта того времени.
В 1874 г., в письме к П. Д. Голохвостову в марте 1874 г.,
т. 'е. в разгар работы над «Анной Карениной», Толстой
писал: «Давно ли вы перечитывали прозу Пушкина? Сделайте мне дружбу—перечтите с начала до конца «Повести Белкина»—их нужно изучать и изучать каждому писателю. Я
на-днях это сделал и не могу вам передать того благодетельного влияния, которое имело на меня это чтение». В непосланном письме к тому же Еолохвостову от 30 марта
1874 т. Толстой писал: «Вы не поверите, что я с восторгом,
давно уже не испытываемым, читал это последнее время,
после вас—повести Белкина, в седьмой раз в моей жизни.
Писателю надо, не переставая, изучать это сокровище. На
меня это новое изучение произвело большое действие».
Эти замечательные строки приводятся H. Н. Гусевым 1
в виде примечания и бросают свет на работу художника
над стилем и над композицией произведения как раз в марте
74 года. В этом же марте 74 года отец многочисленного
семейства пишет Александре Андреевне Толстой: «Я стараюсь и не могу не гордиться своими детьми. Кроме того, я пишу и начал печатать новый роман, который мне
1
I". Н. Гусев. «Толстой в расцвете художественного гения», стр. 1§8,
нравится, но едва ли ионравится другим, п о т о м у ч т о
е л и I I I к ю м п р о с т».
Чисто пушкинская простота этого семейного романа,
стройность его композиции, сцепление образов выступали
все отчетливей и отчетливей. Читатель все время вспоминает то роман Пушкина «Евгений Онегин», то «Повести
Белкина», то отрывки из неоконченного романа, то незабываемую элегию «Воспоминание».
В романе Толстого «Анна Каренина» образ Анны невольно напрашивался на противопоставление образу пушкинской
Татьяны.
Любопытно, что своей прелестной наружностью Анна
Каренина, как указывают биографы, напоминает красавицу
дочь А. С. Пушкина, баронессу Гартунг.
Л. Толстой как бы ставит вопрос, задумываясь над образом пушкинской Татьяны: «А что произошло бы, если бы
пушкинская Татьяна, уже по выходе замуж, Татьяна, блистающая в свете, сошлась с Онегиным и упразднила «правило», которым руководствовалась: «я другому отдана и
буду век ему верна»?»
И вот все ярче и ярче вырисовывается образ Анны Карениной в ее трагической красоте.
В усадьбе Толстых живет няня Агафья Михайловна.
Эта Агафья Михайловна с ее чисто русским складом ума,
с мудрой простой речью, сразу напоминает и няню Татьяны
и Арину Родионовну Пушкина.
К. Левин, как и Лев Толстой, любит порой вспоминать
«длинный свиток» своих грехов «и с отвращением» читать
«жизнь свою, и трепетать, и проклинать, и горько-жаловаться,
и горько слезы лить».
А. С. Пушкин свое заветное вложил в образ Евгения
Онегина, этого дэнди, скользящего в столичном высшем
свете со своей саркастической улыбкой, а Толстой всего
себя вложил в мятущегося, страстного, то кротко кающегося, то грозно обличающего К. Левина.
Отталкиваясь от Пушкина, от его светского, столичного
Онегина и деревенских жителей Лариных, от повестей Белкина; с их изящной простотой и стройностью замысла, Л. Толстой шел своим путем, расширив рамки романа, захватив
всю русскую жизнь в эпоху 70-х годов и заставив жить
и действовать своих героев и на фоне столицы и на фоне
усадьбы.
В письме к H. Н. Страхову от 26 апреля 76 года
JI. Толстой говорит по поводу композиции своего романа:
«Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила
потребность собирания мыслей, сцепленных между собой
для выражения себя. Но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда
берется одна и без того сцепления, в котором она находится.
Само же сцепление составлено не мыслию (я думаю), а чемто другим, и выразить о с н о в у э т о г о с ц е п л е н и я непосредственно словами нельзя, а можно только посредственно словами, описывая образы, действия и положения» Т
V Для выражения волновавших художника больших мыслей
о людях, столице и усадьбе, об устоях, на которых покоится семья, о результатах хозяйства помещиков и крестьян,
о смысле жизни, о путях жизни для преодоления страха
смерти—художник создал целую вереницу образов, тесно
сцепленных между собой. О с н о в о й э т о г о с ц е п л е н и я
' я в л я е т с я л ю б о в ь к жизни, к жизни з д о р о в о й ,
п р а в и л ь н о й , о с м ы с л е н н о й , исполненной знания того,
что хорошо и что плохо, что помогает человеку жить для
добра и правды и преодолевать страх смерти.11
В романе две основные группы персонажей, связанных
с двумя центральными фигурами: Анны Карениной, жены
петербургского сановника, и К. Левина, деревенского жителя.
К ним идут и от них расходятся радиусами волнующие
незабываемые образы.
/ Д л я Анны смысл жизни заслонен: страстью. Для Константина Левина ни горячая любвь к молодой, обаятельнопрекрасной жене, ни отцовское чувство к ребенку, ни хозяйство не могут заслонить вопроса о смысле жизни, вопроса о жизни и смерти, ѵ
Безумная страсть Анны Карениной к Вронскому загорается с первой же встречи с ним на вокзале, где только
1
Письма Толстого, стр. 118.
что паровоз раздавил сторожа. Эта страсть развертывается
на наших глазах с неожиданной силой и захватывает, гипнотизирует А. Вронского, который только еще вчера был
увлечен Кити Щербацкой и увлек ее настолько, что она
отказала влюбленному в нее Левину, который несомненно
ей нравился.
Вот Анна на балу, где и Кити и Вронский. Кити видела,
что они чувствовали себя наедине в этой полной зале.
И на лице Вронского, всегда столь твердом и независимом,
'она видела то огорчавшее ее выражение потерянности и
покорности, похожее на выражение умной собаки, когда
она виновата.
• >
«Анна улыбалась—и улыбка передавалась ему. Она задумывалась—он становился серьезным. Какая-то сверхъестественная сила притягивала глаза Кити к лицу Анны. Она
была прелестна в своем простом черном платье, прелестны
были ее полные руки с браслетами, прелестны вьющиеся
волосы расстроившейся прически, прелестны грациозные движения маленьких рук и ног, прелестно это красивое лицо
в своем оживлении, но было ч т о - т о у ж а с н о е и ж е с т о к о е в е е п р е л е с т и » (стр. 73, т. VIII).
Это « у ж а с н о е и ж е с т о к о е »
мимоходом едва не
убивает Кити, любовь которой к А. Вронскому растоптана
на этом балу, как нежный цветок.
Это « у ж а с н о е и ж е с т о к о е » разрушает семью Анны,
обрекает на гибель оставленного матерью горячо любимого
ею сына Сережу, который был органически слит с матерью
и которого убивало безумно-бездушное воспитание бюрократа-отца.
Это « у ж а с н о е и ж е с т о к о е » довело Анну до самоубийства, когда она поняла, что ее безумная, слепая, требовательная страсть уже не может заполнить жизни А. Вронского.
И самая смерть Анны под колесами поезда—апофеоз трагической страсти, чего-то «ужасного и жестокого».
Когда после ее гибели мы видим А. Вронского вновь
на вокзале в момент его отъезда на войну, мы еще ощущаем
дыхание этого « у ж а с н о г о и ж е с т о к о г о » .
— «Да, как орудие я могу еще годиться на что-нибудь,
но как человек—я развалина»,—говорит этот когда-то сильный
и твердый самец-мужчина.
«При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием
разговора с знакомым, с которым он не встречался после
своего несчастья, ему вдруг вспомнилась о н а, т. е. то,
что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший,
вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней жизни; закинутая назад
уцелевшая голова со своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губах и ужасное в остановившихся незакрытых глазах выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово—о
том, что он р а с к а е т с я , — к о т о р о е она во время ссоры
сказала ему» (т. IX, стр. 293).
Трагическая красота «прелестной» Анны вместо радости
и счастья принесла людям « у ж а с н о е и ж е с т о к о е » , ибо
Анна, по мнению ее сурового обвинителя, беспощадного
судьи, не хотела подумать о смысле жизни и смысле смерти.
Трагическая страсть Анны и Вронского точно прожектором освещает целый ряд пар, по-разному относящихся
к вопросам пола, брака, семьи. Перед нами целая лестница
отношений.
На первом плане Анна и Каренин, Анна и Вронский,
ее муж—сановный бюрократ, и ее любовник—флигель-адъютант.
Каренин «всю свою жизнь прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с о т р а ж е н и е м ж и з н и ,
и каждый раз, когда он сталкивался с самой жизнью, он
быстро падал от нее».
А. Вронский, окончивший пажеский корпус, придворный,
подобно Евгению Онегину, выезжавший из дому, чтобы не
возвращаться до глубокой ночи, «не создан для блаженства»
семейной жизни, он говорит своим светским друзьям, прожигающим жизнь: «Я рожден цыганом и умру цыганом».
Это «один из лучших образцов золоченой молодежи петербургской», проживающий ежегодно 45000 руб. и не
сводящий концы с концами. В глазах столичных мамаш «он
очень богат, умен, знатен, на пути блестящей военной придворной карьеры и обворожительный человек».
Вронский никогда не знал семейной жизни. Мать его
была в молодости «блестящей светской женщиной, имевшей во время замужества и особенно после много романов, известных всему свету».
Этот «добродушно-красивый, с чрезвычайно спокойным
и твердым лицом» флигель-адъютант, в широком с иголочки
новом мундире, легко заводит связи с десятками блестящих
светских женщин, не прочь увлечь и хорошенькую девушку,
без намеренья жениться.
У комильфотного Вронского вся жизнь сводилась к соблюдению светских правил. Ведь не даром же в свете
его считали «носителем совершенного аристократизма».
«У него,—говорит Толстой,—был свод правил, несомненно определяющих, что должно и чего не должно делать.
Свод этих правил обнимал очень малый круг условий, но
зато правила были несомненны, и Вронский никогда не выходил из этого круга, никогда ни на минуту не колебался
в исполнении того, что должно. Правила эти несомненно
определяли: что нужно заплатить шулеру, а портному не
нужно; что лгать не надо мужчинам, а женщинам можно;
что обманывать нельзя никого, но мужа можно; что нельзя
прощать оскорбления, но оскорблять можно и т. д. Все
эти правила могли быть неразумны, нехороши, но были
несомненны, и, исполняя их, Вронский чувствовал, что он
спокоен и может высоко носить голову».
Связь с Анной на время наносит удар этим «правилам», светскому, легкомысленному отношению к «женщине».
Цыганской жизни приходит конец на время... Сановному
Каренину все известно, и надо искать выхода вне «правил»
светской жизни.
Когда А. А. Каренину светские люди, привыкшие соблюдать внешние приличия, открыли глаза на измену жены,
Каренин испугался прежде всего скандала в семье, а затем нарушения установленного в доме порядка.
Он испытывал чувство, подобное тому, какое испытывает
человек, спокойно было прошедший по мосту над пропастью
и вдруг «увидевший, что этот мост разобран и что там
пучина».
Постепенно Каренин, вместе со своим другом Лидией
Ивановой, законодательницей салонов, увлекающейся спиритическими учениями и модными проповедниками, находит
способы отгородиться от жизни. И только в то время, когда
неверная жена Анна—на волосок от смерти при рождении
ребенка, Каренин из бумаги за № превращается в человека
и готов простить Анну, примириться с Вронским. Сцена
встречи сановного чиновника и блестящего военного, всегда
такого спокойного и твердого, у смертного одра Анны, встреча мужа и любовника, преображенного перед возможной
смертью любимой женщины, потрясает и вызывает у каждого
слезы. Анна в полубреду перестает быть «прелестной» женщиной, а становится на миг человеком, способным на высокий порыв, и требует такого же высокого порыва и от
бюрократа Каренина и от совершенного аристократа Вронского.
Но Анна выздоровела, и все трое, выбитые из колеи,
возвращаются на прежние «правильные» позиции.
Правда, А. Вронский, после пережитого потрясения у
смертного одра Анны, после проявления им слабости, едва
не застрелился... но все вошло в прежнюю колею...
Каренин стремится оформить разрыв с Анной и отбирает у нее страстно любимого сына, подчиняет свою жизнь
указаниям своего мистически настроенного друга Лидии Ивановны.
Вронский с недовольным чувством вынужден изменить
свою светскую «цыганскую» жизнь, изменить свой распорядок «жизни по правилам», отказаться от блестящей придворной карьеры и уехать с Анной и ребенком в свое поместье, устроенное на английский лад, и там вести образ
жизни ленд-лорда.
И чиновник и флигель-адъютант неожиданно вынуждены
'столкнуться с противоречиями жизни, с ее трагической стороной, от которой так старательно отгораживались. Им обоим
пришлось заглянуть в самую пучину жизни.
Но оба они в вопросе о любви подчиняются «мнению света», тому, «что станет говорить княгиня Марья Алексевна»,
или та же Лидия Ивановна, окруженная мистически настроенными придворными, гадающими на кофейной гуще.
Вронский и Анна живут в свете, где по-своему, без трагедий, решается вопрос любви...
В этом свете, очень похожем на полусвет, мелькают, как
блестящие бабочки-поденки, всевозможные дамочки высшего
света, весьма мало отличающиеся от продажных женщин и
кокоток, разные баронессы Шильтон, Бетси, Лоры, Сафо,
Штольц и их любовники—гвардейские офицеры и светские
львы: Петрицкие, Стремовы, Бузулуковы, Васьки Калужские и т. д.
«Баронесса Шильтон, «приятельница» Петрицкого, блистая лиловым атласом платья и румянами, белокурым личиком и как канарейка наполняющая комнату своим парижским говором, сидела перед круглым столом и варила кофе»...
Эта канарейка щебечет о том, что «он», т. е. муж, не хочет
давать ей развод, и она начинает процесс, потому что ей
нужно отобрать свое состояние. Ей нужно состояние, чтобы
оплачивать визиты своих блестящих поклонников.
Эта баронесса надоела «как горькая редька» Петрицкому,
сидящему без денег, задолжавшему портным, надоела «особенно тем, что все хочет давать деньги».
«Лора сошлась с Милеевым и бросила Фертингофа».
Бузулуков—тоже один из светских львов. «Его страсть
балы, ни одного придворного бала не пропускает». Он отправился на бал в новой каске. В эту каску он на придворном
балу положил грушу, два фунта конфет, и его случайно разоблачила великая княгиня, пожелавшая показать какому-то
послу его каску...
Все эти элегантные военные, веселые прожигатели жизни,
кокотки высшего света и «приятели» их отдаются «всякой
страсти не краснея и над всем остальным смеются».
Здесь все можно купить и продать, здесь высокое чувство
любви подменено веселеньким приключением на холостой
квартире какого-нибудь блестящего промотавшегося Петрицкого.
Все эти «канарейки» Бетси, Лоло и баронессы Шильтон,
все эти «канарейки» находятся на самой низкой ступени той
лестницы, которую Лев Толстой видел в своем воображении.
12
Лев Толсгой.
177
Только одной ступенью выше ставил он баловня высшего света Стиву Облонского, к которому относится слишком
снисходительно.
Стива Облонский—брат Анны Карениной, но если сама
Анна—трагическая женщина, то Степан Аркадьевич—Стива—веселый водевильный муж, который любит говорить
всем, что «блюдет святыню дома», что у него жена «удивительная женщина», и ежедневно он готов изменять этой женщине, изменять с самой добродетельной, обаятельной улыбкой, изменять с верой в свою правоту: «мужчины должны
быть независимыми—у них есть свои мужские интересы».
Этот любящий рестораны и тонкие меню милейший «либерал» прежде всего «легкомысленный мужчина», который не
может пройти равнодушно мимо хорошенькой женщины.
И «все смешалось в доме Облонских» только потому, что
его жена Долли, уроженная Щербацкая, мать многочисленных
детей, накрыла на месте преступления своего Стиву с гувернанткой их же детей.
Истощенная материнством, утратившая свое женское обаяние Долли-мать давно уже любит своего Стиву не как
любовника, а как отца своих детей и как мать матерински
прощает ему, большому ребенку, его легкомысленные шалости.
•'Деревенский житель К. Левин в своих отношениях к женщине резко противопоставлен столичным людям, чиновнику
Каренину, военному Вронскому, душе общества Стиве Облонскому и всем другим людям высшего столичного света.
Он ищет в жене помощницу в работе, хозяйку, мать
семьи, хранительницу дедовских и отцовских традиций.
Незадолго до женитьбы еще холостой и одинокий К. Левин любуется трудовой, дружной, любовной жизнью молодых крестьян, во время уборки сена помогающих
друг
другу.
«Иван поспешно и, видимо, стараясь избавиться от всякой минуты лишнего труда подхватывал, широко раскрывая
руки, подаваемую охапку и расправлял ее на возу... Подав
последнее сено граблями, баба отряхнула засыпавшуюся ей
за шею труху и, оправив сбившийся над белым незагорелым лбом красный платок, полезла под телегу увязывать
воз. Иван учил ее, как цеплять за «лисицу», и чему-то сказанному ею громко расхохотался. В выражениях обоих лиц
была видна правильная, молодая, недавно проснувшаяся любовь» (т. VIII, стр. 234).
Это прочное любовное единение двух здоровых, молодых крестьян, связанных общими интересами и наполняющих общую совместную жизнь трудом, зажигает К. Левина мечтой о женитьбе на крестьянке.
Но К. Левин женится не на крестьянке, а на сестре Долли, на юной и прекрасной 18-летней Кити, после пережитого
ею увлечения и потрясения.
Кити становится верной женой, чадолюбивой матерью и
хлопотливой хозяйкой, на которую немного ворчит Агафья
Михайловна, утратившая главенствующее положение в доме.
Кити и Левин счастливы, но при всем эгоистическом1 счастьи
К. Левин в важнейших вопросах жизни одинок и чувствует
«стену между святая святых его души и другими, даже женой своей».
Единоутробный брат К Левина, блестящий и талантливый
журналист-славянофил, теоретик Кознышев готов полюбить
милую, красивую девушку Вареньку.
И Кознышев и Варенька встретились в Покровском у
молодых, счастливых Левиных, которые живут «по сердцу».
Атмосфера любви захватила Кознышева и Вареньку, этих
рассудочных людей, лишенных всякой жизнерадостности.
Во время прогулки в лесу Кознышев совсем был готов
объясниться в любви и сделать предложение Вареньке, но...
гриб «перебил» чувство. Брак не состоялся... И Кознышев
и Варенька так и не будут жить жизнью сердца и не узнают
любви...
Брат К. Левина Николай—отщепенец от семьи, от класса, давно растративший свое состояние. Когда-то он спас
из публичного дома в минуту раскаяния некрасивую, рябую
Марию Николаевну. Больной, умирающий, раздражительный
он мучит терпеливую, кроткую подругу своей резкостью,
своими больными капризами... Но Маша всю свою нежную
душу, чуткую, самоотверженную, глубоко-человеческую, жалеющую и безропотную любовь, любовь сестры милосердия,
отдает несчастному больному.
12*
179
Анна, баронесса Шильтон, Бетси, Лоло, Сафо, Долли,
Кити, Варенька и жена Ивана Парменова, здоровая красивая крестьянка, рябая Маша, с которой Левин не решается
познакомить свою чистую Кити,—это целая вереница женских
типов.
На вершине поставлена автором очеловеченная, одухотворенная, самоотверженная любовь Маши.
Такова основная тема о любви, которую раскрывают
намеченные нами образы.
Но к этой теме примыкает и вторая тема, тема о родовой
усадьбе, об унаследованной традиции, о хозяйстве.
Развитие этой темы связано с патриархальной фигурой
К. Левина—деревенского жителя по преимуществу, и в то
же время с переживаниями самого автора и его «святая
святых».
В «Воспоминаниях о графе Л. Н. Толстом» шурина его
С. А. Берса имеются весьма ценные для нас строки: «О Левине Л. Н. говорил, что выставил его простачком, что и этого
было достаточно для наглядного сравнения хорошей жизни
с безобразием светской жизни в Москве и Петербурге».
В самом деле, в переживаниях К. Левина упрощено,
огрублено все то, что переживал воспитанный на традициях
родовой усадьбы Лев Толстой, ненавидевший город, сосредоточенный в себе деревенский житель, хозяин, философ,
моралист, аполитичный человек, презирающий либералов.
К. Левин эгоцентричен, равнодушен к общественному благу,
он—бережливый, расчетливый хозяин, семьянин, усвоивший
патриархальные взгляды отцов, вдумчивый, искренний, неловкий в свете, самолюбивый и гордый, родовитый аристократ, презирающий и новую придворную, столичную аристократию и тех землевладельцев, которые пытаются завести
«агрономическую промышленность».
В основу романа К. Левина и Кити обитатель Ясной
Поляны Л. Н. Толстой—муж Софьи Андреевны—снова кладет
прежде всего свое личное, семейное, пережитое в родной
усадьбе, свою семейную хронику.
Иртеньев, Нехлюдов, Оленин, Сергей Михайлович, Пьер
Безухов превращаются в К. Левина, дорисовывая черты
прежних центральных героев.
Период влюбленности, выезд на бал, предложение Левина, роды Кити, гроза в лесу, едва не убившая ребенка
К. Левина и Кити—все это необыкновенно яркое воспроизведение своего пережитого. Софья Андреевна подробно рассказала в своих воспоминаниях о предложении Льва Николаевича, о своей свадьбе.
Целый ряд лиц романа перешел из семейной хроники
Толстых в хронику Левиных. Николай Левин и его подруга
Маша—это Дмитрий Толстой и его подруга. Описание смерти
Николая Левина совпадает с таким же описанием этого
же момента в «Воспоминаниях детства». Няня Агафья Михайловна перенесена из Ясной Поляны в Покровское Константина Левина со своим именем и своей болтовней... Эпизод с Веселовским повторяет эпизод с Анатолием Шостаком
в Ясной Поляне, когда он слишком развязно ухаживал за
Таней Берс, невестой Кузминского, и Лев Толстой предложил
ему убраться из Ясной Поляны.
Лысые Горы Болконских, Покровское Левиных—сохраняют весь аромат Ясной Поляны с ее старинными постройками,
старинными диванами и старыми березами...
В романе «Анна Каренина» нужной любовью овеяно родовое Покровское.
Даже умирающий в чужом городе Николай Левин, этот
деклассированный дворянин, покинувший поместье в эпоху
кризиса помещичьего хозяйства, нигилист, атеист, сочувствующий коммунистическим идеям, искренно ненавидевший
аристократические воззрения К. Левина и его дома, даже он
носит в своей крови что-то унаследованное от родовой
усадьбы, от своих предков.
В плохоньком 12 номере гостиницы он уносился воспоминаниями в свое прошлое, в свое детское, усадебное, яснополянское.
— «Да, расскажи мне, что делается в Покровском? Что
дом—все стоит? И березы... и наши классные? А Филипп,
садовник, неужели жив? Как я псмню беседку и диван. Да
смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись
и о п я т ь з а в е д и т о же, ч т о б ы л о » . «Я тогда приеду
к тебе, если жена будет хорошая» (ѴШ, стр. 80).
Скитальчество по чужим городам и гостиницам подкосило бурную, протестующую натуру Николая Левина.
Как думает К. Левин, так думает Лев Толстой.
К. Левин, как и Лев Толстой, как Иртеньев, Нехлюдов,
Оленин, восторженно обожает идеал добродетели. Он показан в период нравственного подъема, его портрет вырисовывается в зеленой раме, на фоне родового Покровского.
Сперва живет он один, холостяком, с тяжелым чувством
тоски о своем одиночестве, в обществе старых верных дворовых. Как и Льва Толстого, его исцеляет и обновляет
природа, как и Л. Толстого, его чарует весна, захватывает
картина крестьянской работы.
«Между тем пришла весна, прекрасная, дружная, без
ожидания и обмана весны, одна из тех редких весен, которым вместе радуются люди, животные и растения... Эта
прекрасная весна еще более возбудила Левина и утвердила
его в намерении отречься от всего прежнего, с тем, чтобы
устроить твердо и независимо свою одинокую жизнь. Хотя
многие из тех планов, с которыми он вернулся в деревню,
не были им исполнены, однако самое главное—чистота жизни
была соблюдена им. Он не испытывал того стыда, который
обыкновенно мучил его после падения, и он мог смело
Смотреть в глаза людям» (т. VLII, стр. 131).
К. Левин, как и Л. Толстой, ненавидит город. В городе
он «не настоящий», там он не на своем месте, ибо место
этого постоянного деревенского жителя—его Покровское.
«Утром Константин Левин уехал из Москвы и к вечеру
приехал домой. Дорогой в вагоне он разговаривал с соседями о политике, о новых железных дорогах, и так же, как
и в Москве, его одолевали путаница понятий, недовольство
собой, стыд перед чем-то; но когда он вышел на своей
станции, узнал кривого кучера Игната, с поднятым воротником кафтана, когда он увидел в неярком свете, падающем
из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и махрами, когда
кучер Игнат еще в то время, как укладывались, рассказывал ему деревенские новости о приходе рядчика, о том, что
отелилась Пава,—он почувствовал, что- понемногу путаница
разъясняется и стыд, недовольство собой проходят» (т. VIII,
стр. 81).
К. Левин высоко чтит и хранит традиции предков, как и
Лев Толстой, он «без расчета живет» в своем родовом имении
Покровском, точно приставлен «как весталки древнего мира,
хранить огонь какой-то», и его тянет не к з е м л е в л а д е л ь ц а м , а к п о м е щ и к а м , не к тем, которые с капиталом покупечески заводят «агрономическую промышленность», а к тем,
которые «на лубок не срубают сад» и хранят свои наследственные липы... и хотят «огонь блюсти»... «А то—не дворянское дело» (VIII—81).
Большой старинный дом в Покровском1, в котором жила
Агафья Михайловна и без умолку болтала о старом и о старине, был для К. Левина—«целый мир».
« Э т о б ы л мир, в к о т о р о м ж и л и и у м е р л и е г о
о т е ц и мать. Они жили тою жизнью, к о т о р а я
д л я Левіина к а з а л о с ь и д е а л о м в с я к о г о соверш е н с т в а и к о т о р у ю о н м е ч т а л в о з о б н о в и т ь с жен о й , с о с в о е й с е м ь е й » (ѴШ—83).
Константин Левин—Лев Толстой продолжает дело Николая Сергеевича Волконского—Николая Андреевича Болконского, Николая Ильича Ростова, Николая Ильича Толстого—«хозяина».
Среднепоместный, патриархальный, бережливый, родовитый аристократ К. Левин резко противопоставляется крупным
вемлевладельцам Свияжским и Вронским с их новшествами,
с их стремлением превращать поместья в предприятия.
В беседе со Стивой Облонским, продававшим за бесценок лес купцу Рябинину, К. Левин с глубокой враждой
и презрением говорил о Вронском, представителе новой
аристократии, этом ленд-лорде, переехавшем из столицы
в имение, устроенное на английский лад:
«Ты говоришь: аристократизм. А позволь тебя спросить,
в чем состоит этот аристократизм Вронского или кого бы
то ни было,—такой аристократизм, чтобы можно было пренебречь мною? Ты считаешь Вронского аристократом, но
я нет. Человек, отец которого вылез из ничего пронырством,
мать которого бог знает с кем не была в связи... Нет, я уж,
извини, но я считаю аристократом себя и людей, подобных
мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре
честных поколения семей, находящихся на высшей степени
образования (дарование и ум—это другое дело) и которые
никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком не
нуждались, как жили мой отец, мой дед. И я знаю много
таких. Тебе низко кажется, что я считаю деревья в лесу,
а ты даришь тридцать тысяч Рябинину; но ты получишь
аренду и не знаю еще что, а я не получу и потому дорожу
родовым и трудовым... Мы—аристократы, а не те, которые
могут существовать только подачками от сильных мира сего
и кого купить можно за двугривенный» (VIII—148).
Но патриархальный, родовитый К. Левин, «хранитель
огня»—хранитель традиции—мучительно переживает землевладельческий кризис.
Добрая треть романа «Анна Каренина» посвящается этому
кризису; перед вами проходит целая вереница полуразорившихся помещиков. Развертывается широкая и яркая картина
жизни уездных дворян. В столицах возникают банкирские
конторы, «работают» различные Мальтусы, «известные железно-дорожные богачи», приобретают громадные богатства
без труда, «как это было при откупах».
На глазах Левина купец скупает за полцены великолепнейший лес прожившегося Стивы Облонского—дворянинанехозяина, но и хозяину приходится плохо. Левин не подает
руки этому купцу Рябинину, он его презирает, но он же
презрительно отзывается и о новой чиновничьей аристократии и о правящем слое вельмож и сановников, которые
существуют «подачками мира сего».
Он признает свое оскудение и оскудение таких же, как
он, средних землевладельцев с их жалобами на порядки,
па рабочих, на новшества.
«Я на что ни затрачивал денег в хозяйстве—все в убыток,—говорит Левин.—Скотина—убыток, машина—убыток, и
я не один. Сошлюсь на тех хозяев, ведущих рационально
дело. Все, за редким исключением, ведут дело в убыток».
В рассуждения К. Левина Л. Толстой вложил много своего,
передуманного долгими зимними вечерами в Ясной Поляне
под аккомпанемент болтовни Агафьи Михайловны.
Разочарование в помещичьем хозяйстве окрашивает творчество Толстого на протяжении 40 лет, от 1865 г. до последних лет, и создает определенную психологическую подготовку
для пересмотра и переоценки, для тоски по здоровму крестьянскому труду для мечты К. Левина бросить свое хозяйство, жениться на крестьянке, приписаться к крестьянскому
обществу, «переменить ту, столь тягостную, праздную, искусственную и личную жизнь, которой он жил, на эту трудовую,
чистую и общую, прелестную жизнь» (т. VIII, стр. 138).
В этой жизни—веселье, радость и великий смысл.
В романе имеются две блестящие картины, рисующие
два поля. На одном, огороженном поле под Петербургом,
скачут гвардейские офицеры на своих кровных рысаках,
скачет Вронский на своей «прелестной» Фру-Фру. Высший
свет следит, затаив дыханье, за этой скачкой... Кому достанется приз? Кто пролетит через все преграды?.. Анна Каренина, брат Вронского, А. А. Каренин, придворные, министры, разные Лоло, Бетси, князья и графы захвачены
красивым зрелищем...
А на другом поле идет покос. Идет радостное состязание
крестьян в силе и выносливости. И среди них в ногу с лучшими косарями идет К. Левин, захваченный трудовой энергией. И, конечно, все симпатии художника на стороне второго поля. Здесь веселье, радость и глубокий смысл затраченных усилий.
В первом томе, в XI главе (3 часть), мы видим К. Левина
на его заливных лугах во время уборки сена, «частью наймом, частью из доли».
Картина труда захватывает его своей поэзией и красотой. Тут и крестьянин Иван с молодой женой, и старые
мужики, и девки, и бабы. «Бабы с песныо приближались
к Левину, и ему казалось, что туча с громом веселия надвигалась на него. Туча надвинулась, захватила его, и копна,
на которой он лежал, и другие копны и воза, и весь луг
с дальним полем, все заходило и заколыхалось под размеры
этой дикой развеселой песни с криками, присвистом и еканьями. Левину завидно стало за это здоровое веселье, хотелось
принять участие в выражении этой радости жизни, но
он ничего не мог сделать и должен был лежать и смотреть
и слушать. Когда народ с песней скрылся из вида и слуха,
тяжелое чувство тоски за свое одиночество, за свою телесную
іпраздно.сть, за свою враждебность к этому миру охватило
Левина» (VIII—234).
Наступила ночь. К. Левин лежит в поле на копне и
глядит, как Андрей Болконский, в бесконечное небо и
мечтает о веселии, о радости, о счастливой жизни, о крестьянствовании, о женитьбе на крестьянке.
Эта мечта быстро рассеивается, как перламутровое рблачко, когда все «так прелестно в эту прелестную ночь»
(VIII—235—236). Стоило утром на заре, через несколько
часов встретить карету и увидать в окне Кити, «светлую
и задумчивую Кити», чтобы мечты о крестьянке растаяли.
Но мечты о простой трудовой жизни, о «мужицком труде»
будут возвращаться все чаще и чаще и будут становиться
/все реальнее и реальнее.
«Ночь, проведенная К. Левиным на копне, не прошла для
него даром. То хозяйство, которое он вел, опротивело ему
и потеряло для него всякий интерес. Несмотря на превосходный урожай, никогда не было, или, по крайней мере,
никогда ему не казалось, чтобы было столько неудач и
столько враждебных отношений между ним и мужиками,
как нынешний год. Причина неудач и этой враждебности
была теперь совершенно понятна ему» (VIII—272—273).
«Уже давно Левин чувствовал недовольство своим отношением к хозяйству. Он видел, что лодка его течет, но
он не находил и не искал течи. Может быть, нарочно
обманывал себя (ему ничего не оставалось, если бы он
разочаровался в ней). Но теперь он не мог более себя
обманывать. То хозяйство, которое он вел, стало ему не
только не интересно, но отвратительно, и он не мог больше
им заниматься» (VIII—274).
Хозяйство внушает К. Левину отвращение не только
потому, что оно ведется в убыток или, в лучшем случае,
«впустую», но и потом)', что К. Левин в борьбе за свои
интересы должен быть врагом интересов крестьян, и это
его все более и более мучает.
Женитьба, семья, дети только на время заглушают это
чувство отвращения. Все острее встает вопрос о неравенстве,
о том, что у помещика сотни и тысячи десятин, а у мужикаклочок земли. Мучит К. Левина и то, что он с своего
имения имеет все-таки 5 0 0 0 руб., а крестьянин со своего
клочка всего 50 руб. Казалось бы, вывод простой... Но
К. Левин еще не созрел для этого вывода.
«Это несправедливо, и я чувствую это...—говорит он
Стиве Облонскому.
— Да, ты чувствуешь, но ты не отдашь ему своего
именья,—сказал Степан Аркадьевич, как будто нарочно задиравший Левина.
— Я не отдаю потому, что никто от меня этого не
требует, и если бы я хотел, то мне нельзя отдать,—отвечал
Левин,—и некому...
— Отдай этому мужику; он не откажется.
— Да, но как же я отдам его? Поеду с ним и совершу
купчую?
— Я не знаю; но если ты убежден, что не имеешь
права...
— Я вовсе не убежден. Я, напротив, чувствую, что* не
имею права отдать, что у меня есть обязанность и к земле
и к семье.
— Нет, позволь; но если ты считаешь, что это неравенство несправедливо, то почему ты не действуешь так?
— Я и действую, только отрицательно, в том смысле, что
я не буду стараться увеличить ту разницу положения, которая существует между мной и им.
— Нет, уж извини меня, это парадокс.
— Да, это что то софистическое объяснение,—подтвердил Весловский» (т. IX, стр. 133).
До поры, до времени К. Левин отделывается от проклятых вопросов парадоксами и софистическими объяснениями, ибо к этому толкает его интерес семьи, рода, класса.
И он участвует вместе со своим классом в несправедливом
деле... «ради семьи, ради детей».
Но вот этому мучимому сомнениями, вечно собой недовольному деревенскому жителю приходится столкнуться
лицом к лицу со смертью брата, со случаем, который едва
не убил его жену и ребенка (во время грозы), и шаткость
парадоксов и софистических объяснений встает перед Левиным во всей очевидности.
Со смертью брата Димитрия связана третья тема этого
романа, тема «Исповеди», основная тема перелома, тема
«духовного рождения».
В 1876—77 гг. Лев Толстой уже предчувствовал все
го, что позже так резко было выдвинуто им в «Исповеди».
Третья тема романа была завязана прочным узлом и надолго в тех главах, где выступает умирающий брат Левина,
.Николай, со своими худыми, похожими на грабли руками,
со своими испуганными глазами и со своим: «ой, боюсь
смерти».
Подчеркнуто-резко выступает
скелет туберкулезного,
хватающийся за брата:—«не уходи», за бога—с требованием
чудесного исцеления, за московского знаменитого врача, у
которого наверное есть рецепт от смерти—этот скелет заслоняет в последней части романа и Анну с Вронским
и беременную Кити с ее тайной рождения... Этот скелет
в глазах К. Левина—Л. Толстого вырастает в огромный
символ, закрывающий и солнце и весь мир.
С потрясающими натуралистическими подробностями описана смерть брата Николая, которую с содроганием и трепетом переживает К. Левин.
В смерти брата К. Левин почувствовал свое будущее
уничтожение и содрогнулся и затрепетал, как трепетал сам
Лев Толстой, опуская в могилу братьев, тетушек, собственных детей. И подобно тому как нигилист Николай Левин
в момент отчаяния зовет священников и ждет чуда, ждет
выздоровления от религии и готов корыстно поверить,
только бы сегодня не умереть, так и Константин Л е в и н Лев Толстой хватается за создание новой религии, близкой
к мужицкой вере, только бы победить смерть. Для него,
как он сам признается в 1877 г., и вопрос о религии такой
же вопрос, как для утопающего вопрос о том, за что ухватиться в момент неминуемой гибели, которую он чувствует
всем существом своим.
Работая над третьей темой романа, темой последних
30-ти лет своей жизни, JI. Толстой пишет в апреле 1876 г.
А. А. Толстой 1 :
«Теперь я, к несчастью, ничем не могу позволить себе
заниматься, кроме окончания романа; но с весной чувствую,
что необходимая серьезность для занятия таким пустым
делом оставляет меня. И боюсь, что не кончу романа
раньше будущей зимы. Летом же буду заниматься теми
философскими и религиозными работами, которые у меня
начаты не для печатания, но для себя.
Мне тоже очень радостно было ваше мнение о том (если
его я так понял), что обращения не бывают, или редко—
мгновенные, а что нужно перейти через труд и мучения»
(стр. 269).
«...Вы говорите, что не знаете, во что я верую. Странно
и страшно сказать: ни во что из того, чему учит нас
религия; а вместе с тем я не только ненавижу и презираю
неверие, но не вижу никакой возможности жить без веры
и еще меньше возможности умереть. И я строю себе понемножку свои верования, но они все хотя и тверды, но
очень неопределенны и неутешительны» (стр. 270).
Через год, в феврале 1877 г., в письме к той же А. А.
Толстой, автор «Анны Карениной» вновь возвращается к
теме о смерти и своем неверии и заканчивает письмо строками:
«У меня есть приятель, ученый Страхов, и один из
лучших друзей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи
друг на друга нашими религиозными взглядами. Мы оба
убеждены, что философия ничего не дает, что без религии
жить нельзя, а верить не можем. И нынешний год летом
мы собираемся с ним в Оптину пустынь. Там я монахам
расскажу все причины, по которым, не могу верить» (стр. 279).
Работа над собственным духовным «рождением», над преодолением страха смерти, почти совпадает с обращением
К. Левина.
25 июня 1877 г. цензура разрешила печатать последнюю
часть романа с описанием обращения неверующего К. Левина
1 Толстовский музей. T . I. Переписка с гр. А. А. Толстой. СПБ, 1911.
и с описанием отъезда Вронского в армию. Эта часть—
127 страниц—вышла в типографии Т. Рис в 1877 году.
Тот душевный процесс, который еще не был закончен
в переживаниях Толстого, был зафиксирован в постепенном
развитии вплоть до завершения его, до обращения К. Левина к рационализированной религии.
«Всю эту весну он был не свой человек и пережил ужасные минуты. «Без знания того, что я такое и зачем' я здесь,
нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно нельзя
жить»,—говорил себе Левин».
И счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был
несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем,
чтобы не застрелиться.
«Но Левин не застрелился и не повесился и продолжал
жить» (т. IX, стр. 299—300).
К. Левин приходит к религии. Не оптинские старцы, не
петербургские проповедники с плутовскими глазами в роде
бывшего французского комми Ландо, не Шопенгауэр и другие философы, а те люди, которые в поте лица добывают
хлеб, привели его к этому. Левин пришел к мужицкой вере
Агафьи Михайловны, скотника Николая, подавальщика при
молотьбе Федора, богатого и хорошего мужика Фоканыча.
«Подавальщик был из дальней деревни, из той, в которой
Левин прежде отдавал землю на артельном начале. Теперь
она была отдана дворнику внаймы.
Левин разговорился с подавальщиком Федором об этой
земле и спросил, не возьмет ли землю на будущий год
Платон, богатый и хороший мужик той же деревни.
— Цена дорога. Платону не выручить, Константин Дмитриевич,—отвечал мужик, выбирая колосья из потной пазухи.
— Да как же Кириллов выручает?
— Митюхе (так презрительно назвал мужик дворника),
Константин Дмитриевич, как не выручить. Этот нажмет
да свое выберет. Он христианина не пожалеет. А дядя
Фоканыч (так он звал старика Платона) разве станет драть
шкуру с человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не
доберет. Тоже человек.
- - Да зачем же он будет спускать?
— Да так, значит люди разные; один человек только для
нужды своей живет, хоть бы Митюха, только брюхо- набивает, а Фоканыч—правдивый старик. Он для души живет. Бога помнит.
— Как бога помнит? Как для души живет?
— Известно как: по правде, по-божью. Ведь люди разные.
Вот хоть вас взять, тоже нехбидите чело-века.
— Да, да, прощай,—проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял палку и быстро пошел прочь
к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч живет для
души, по правде, по божью, неясные, но значительные мысли
толпой как будто вырвались откуда-то из-заперти и все,
стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя
его своим светом» (т. IX, стр. 304).
^Противоречащий вечно самому себе, путанный, парадоксальный индивидуалист К. Левин, который не согласен
ни с либералом Облонским, ни со славянофилом Сергеем
Ивановичем Кознышевым, ни с ленд-лордами землевладельцами, ни с земцами, находит свою правду у «богатого и
хорошего мужика» Фоканыча и у крестьянского большинства,
освещающего свой крестьянский труд верой в правду божыо.
К своему религиозному мировоззрению индивидуалист
К. Левин пришел, поняв, что жизнь может иметь смысл
только в том случае, если этот смысл не уничтожается
смертью, если есть средство победить смерть.
Не в воскресении плоти, не в личном бессмертии, не в
учении церкви о Христе-«и с к у п и т е л е » находит этот индивидуалист свое спасение от смерти, а в бессмертии человеческого—мужицкого, трудового коллектива, а в бессмертии человечества, в котором отдельный человек — капля
океана.
К. Левин понял, что необходимо отречься от обособленной жизни «только ради своей нужды», что надо приобщиться к о б щ е й трудовой жизни, к о б щ е м у благу,
отречься от личного и приобщиться к безличному, к миру
добра.
Затворившийся в своем замке, в своем Покровском-,
индивидуалист становится частицей трудовой массы, становится каплей океана, сыном ч е л о в е ч е с к и м .
Свою новую жизнь он готов строить под знаком Добра
и Правды, вне пределов времени. Эта новая жизнь определяется не тем, что удовлетворяет личную нужду одного
человека, одной семьи, а тем, что включает в себя все человечество, что включает в себя все общее добро.
Так был разрублен узел третьей темы о смерти, и в
разрешении этой третьей темы было разрешение и первой—
о семье, и второй—о хозяйстве.
Индивидуалист Левин для того, чтобы разрубить узел,
призвал на помощь, как мистик, небесные силы, небесную
механику, ему понадобился рационализированный Deus ex
machina, но, разрывая со своим классом, он ищет опоры
в трудовом коллективе, в его творческой радости, и здесь—•
преодоление всяких страхов и сомнений. Разрешения всех
вопросов он ищет не впереди, не в техническом прогрессе
хозяйства, а позади—в торжестве патриархального замкнутого хозяйства трудового крестьянства. Здесь он ищет спасения от всех бед и противоречий.
Левину противопоставляется Вронский, лишенный всякого душевного содержания, и Каренин, убивший у себя
всякий душевный порыв. Вронский после самоубийства Анны
превращается в ходячий труп, в развалину, в пушечное мясо.
Каренин подменяет голос сердца, голос совести тем, что
скажет ему «ясновидящий» плут, француз Ландо, от которого
получает Каренин вместе с придворной дамой Лидией Ивановной «указания» в самые важные моменты своей жизни.
Для Левина ясно, что от одиночества, от бессмысленной жизни, от страха смерти можно найти спасение в любовном делании добра людям1, для Каренина ясно, что никаких добрых дел от него его Христос, искупитель, распятый за мир, не требует. Он верит в свое спасение и без
добрых дел, он губит своим бессердечием и Анну и сына
Сережу.
И Каренин и Лидия Ивановна живут мистической верой
придворного круга, где всегда плутоватые Ландо и наивные
Радстоки находили восторженных почитателей. Этот Ландо
был списан с «ясновидца» Archer, которого прекрасно знала
А. А. Толстая и «всю зиму была жертвой этого сумасшедшего».
То, что говорилось от лица Левина, пережившего «обращение», то через два года сказал Лев Толстой от своего
имени в тех же выражениях в «Исповеди», подробно развивая едва намеченные в «Анне Карениной» свои художественные прозрения.
Таким образом мы провели читателей через целый лабиринт сцеплений образов, и перед ними раскрылись грандиозность замысла и удивительная стройность архитектуры
романа.
В книге М. С. Громеки «Последние произведения гр.
Л. Н. Толстого» мы читаем: «Для того чтобы судить о
мастерстве художественной перспективы романа, нужно
знать, что при удивительной живости этих второстепенных
образов, которые—одни часто, другие лишь на мгновенье—
появляются перед нами, но всегда и все с чертами определенными и живыми, их очень много, и это множество производит впечатление не пестроты и хаотичности, а необыкновенной жизненности, до такой степени, что самое качество
их как-то скрадываеттся. Не считая детей, на более далеких
планах стоит не более, не менее, как 99 лиц из образованного класса и 67 человек из остальных общественных слоев.
И все эти полтораста фигур проходят перед нами так,
что каждая имеет свои типические черты, не мешается с другими и не нарушает впечатления от лиц первостепенных,
составляя для них фон необыкновенной жизненности»
(стр. 87—88).
Но роман Толстого», который печатался целых три года
в катковском «Русском Вестнике», вызвал целую бурю толков. На идеологическом фронте вокруг имени Льва Толстого кипела борьба. Революционно-народнический журнал
«Отечественные Записки» и «Дело» напали на «салонный»
роман, аристократические читатели Каткова видели во Вронском положительного героя. Как Писарев когда-то смешал
А. С. Пушкина с Евгением Онегиным, так общественная
критика смешала Льва Толстого с его салонными героями
и ставила ему на вид образы Вронского и Облонского.
Уже самый факт печатания в катковском «Русском Вестнике» романа зачастую предрешал его оценку. Редактор
«Отечественных Записок» Салтыков-Щедрин пишет П. В.
13
Дев Толстой.
193
Анненкову 9 марта 1875 г. по поводу начала «Анны Карениной», появившейся в № 1 «Русского Вестника»:
«Вероятно вы знаете историю Маркевича и читали роман
Толстого о наилучшем устройстве быта детор. частей. Меня
это волнует ужасно. Ужасно думать, что еще существует
возможность строить роман на о д н и х половых побуждениях. Ужасно видеть перед собой фигуру безмолвного кобеля
Вронского. Мне кажется, это подло и безнравственно; и ко
всему этому прицепляется к о н с е р в а т и в н а я партия, которая торжествует. Можно ли себе представить, что из коровьего романа Толстого делается какое-то политическое знамя»
(Письма Салтыкова-Щедрина, стр. 76).
Великий сатирик бил художника, не выслушав, не зная
романа в целом.
В 1878 году, уже по окончании романа в журнале
«Дело» (кн. 2, 4) была напечатана нашумевшая статья «Салонное художество». В этой статье Никитина, известного
революционера-народника Ткачева, редактировавшего позднее орган «Набат» за границей, говорилось: «Идеализация и
опоэтизирование заурядной любовной интрижки были необходимы для удовлетворения эстетического вкуса салонной
публики» (т. II, стр. 323)... «самоубийство Анны вызвано
салонной моралью, не допускающей открытой связи вне законного брака—она должна вечно мучиться укорами совести и непременно кончается дурно». «Граф Л. Н. Толстой
строго держался того правила, что даже опоэтизированный
им разврат должен понести заслуженное им наказание—иначе
роман был бы заподозрен в неблагонадежности направления
и Анну Каренину с позором бы изгнали из салонов» (т. II,
стр. 324).
ГІо свидетельству Н. К. Михайловского («Личные воспоминания о тр. Л. H Толстом», т. VIII, стр 195):
«Критика катковского лагеря превозносила «Анну Каренину» выше леса стоячего, выше облака ходячего, в самую
высь подзвездную. Сверх всякой меры восторгаясь мельчайшими художественными подробностями романа, эта критика
радовалась и его общему тону и содержанию. Она радовалась, что граф так глубоко интересуется блестящим миром
салонов, будуаров, модных ресторанов, конских ристалищ.
Она восхваляла графа, как выразился один из критиков, за
«умение находить людей», сохраняющих среди новых общественных наслоений лучшие предания старого культурного
общества... верхний слой, живущий чисто человеческими интересами, доступный благородным чувствам и романическим
порываниям, людей, у которых изящество жизни не считается
развратом, культурные формы общежития не рассматриваются, как продукт крепостного права»... и т. д. и т.,д. Словом,
гр. Толстой оказывался каким-то специальным певцом
' 'благоуханных и блестящих сфер, так называемого высшего
общества».
И консерваторы-аристократы и революционеры-народники проходили мимо огромного содержания и необычайно
художественного оформления романа. Только читая письма
H. Н. Страхова за те годы, когда появлялись новые и новые
главы «Анны Карениной», читая письма А. Толстой за эти
годы, видишь, что роман действительно «делал эпоху» и совершенно затмил «Новь» И. С. Тургенева, появившуюся
в те же годы.
Особенно поразила всех сцена свидания Анны с сыном
Сережей: «Мое впечатление—необычайной свежести и силы
этого отрывка,.—писал Н.Н.Страхов в 1877 г. 16 янв.другу
своему Л. Н. Толстому,—повторяется у всех. Стасов говорит,
что не одобряет содержания романа, но что тут сила изображения, скульптурности, как он выражается, такова, что
Тургенев в подметки не годится. Н. Я. Данилевский расплакался, читая,—и потом взял назад свои порицания, любуется фигурой Алексея Александровича и говорит, что
детей вы изображаете лучше Диккенса. Даже передовые педагоги находят, что в изображении Сережи заключаются
важные указания для теории воспитания и обучения» (Переписка, стр. 99).
18 мая тот же H. Н. Страхов сообщает своему «бесценному Льву Николаевичу»: «Последняя часть «Анны Карениной» произвела особенно сильное впечатление, настоящий
взрыв. Достоевский машет руками и называет вас «богом
искусства». Это меня удивило и порадовало—он так упрямо
восстановлен против вас. Стасов написал под псевдонимом
статью в «Новом Времени», в которой провозглашает вас
13*
195
великим писателем, наравне с Гоголем и Шекспиром, и пророчит вам вечную славу» (стр. 118 Переписка Толстого с
H. Н. Страховым).
Прошло 13 лет со времени выхода в свет романа «Анна
Каренина», и вот К. Леонтьев пишет в «Оптиной пустыни»
ві 1890 году свою блестящую книгу: «О романах графа
Л. Н. Толстого—анализ, стиль и влияние». Эту книгу он
начинает словами: «Один из наших известных ученых и писателей несколько лет тому назад разбирал в приятельской
беседе достоинство «Анны Карениной»—говоря, что тот, кто
изучает этот роман, изучает самую жизнь. Я думаю, что
ценитель этот был прав и что роман этот, в своем роде,
такое совершенство, которому по необычайной правдивости
и по глубине его поэзии ничего равного нет ни в одной
европейской литературе XIX века. Есть стороны, которыми
он стоит выше «Войны и мира».
Это
писалось после религиозно-философских статей
Л. Толстого, в которых он порвал с официальной церковью,
к которой всем сердцем принадлежал К. Леонтьев.
Со времени этого отзыва прошло почти 40 лет, но и
поныне ни один художник в мире не написал ничего сильнее,
чем картина смерти Николая Левина, родов Кити, свиданья Анны с сыном, примирения Каренина с Вронским у
постели умирающей Анны.
Этот роман—вершина творчества Л. Толстого. С этой
вершины видишь воочию рост художника-человека и созерцаешь в перспективе и все то, что создал он от 1852 до
1877 года и все то, что создает он от 1879 до 1910 года.
После романа «Анна Каренина» очевиден разрыв Л. Толстого с усадьбой и предрешена его связь с избой, и неизбежен его уход из Ясной Поляны, где живут «для своей
нужды».
»
XII
ОТ УСАДЬБЫ К ИЗБЕ
Кризис помещичьего патриархального хозяйства, оскудение и разорение родовитого дворянства, растущую нищету закабаленного крестьянства, надвигающуюся социальную катастрофу, стремление преодолеть индивидуализм, обособленность, желание выйти из того замка, где затворившись
жили когда-то предки, страх смерти и жажду бессмертия,—
все это остро, мучительно пережил К. Левин, все это пережил и сам Лев Толстой.
Он так же, как и К. Левин, прячет от себя ружье, он
посматривает на крюк в своем кабинете, к которому так и
тянется рука с веревкой.
О пережитом душевном кризисе он подробно рассказал в своей «Исповеди» (1879 г.), в этом потрясающем по
искренности и силе человеческом документе. Разрыв с родовитым, старинным, аристократическим слоем праздного дворянства неизбежен, переход на точку зрения трудового
крестьянства кажется спасением от гибели. Об этом мы
читаем в «Исповеди»:
«Я почувствовал, что т о , н а ч е м я с т о я л , п о д л о м и л о с ь , ч т о м н е с т о я т ь не на чем, ч т о т о г о , чем
я ж и л , у ж е н е т , ч т о м н е н е ч е м ж и т ь » (т. XV,
стр. 113)... «Со мной случилось то, что жизнь людей нашего круга—богатых, ученых—не только опротивела мне,
но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения
науки, искусства,—все это предстало мне в новом значении. Я понял, что все одно б а л о в с т в о , что искать смысла
в этом нельзя. Ж и з н ь ж е в с е г о т р у д я щ е г о с я народа, в с е г о ч е л о в е ч е с т в а , т в о р я щ е г о жизнь,
п р е д с т а в и л а с ь м н е в. е е н а с т о я щ е м з н а ч е н и и .
Я п о н я л , ч т о э т о — с а м а ж и з н ь и ч т о с м ы с л , опр.ав , д а н и е эт!ой ж и з н и — е с т ь и с т и н а , и я п р и н я л
е г о » (XV—37) К
Московская перепись 1882 года, посещение ночлежного
Ляпинского дома открывают перед Л. Толстым всю бездну
нищеты и все преступления богатых классов. В статье «Так
что же нам делать?»—Л. Н. вспоминает о том потрясающем впечатлении, которое произвело на него, деревенского
жителя, посещение этого социального ада:
«Испытанное мною в «Ляпинском доме» впечатление в
первую минуту заставило меня почувствовать б е з о б р а з и е
м о е й ж и з н и » . Ляпинский дом мрачной тенью закрыл
благообразие яснополянской усадьбы.
Перед художником « б л а г о о б р а з и я » предстали вопросы :
Жить, как живут люди его круга, нельзя, так что же
надо делать?
Как покончить с б е з о б р а з и е м личной жизни и
жизни окружающих близких людей?
Граф Лев Толстой сближается с иной социальной средой, учится смотреть глазами мужика, глазами сектанта Сютаева, глазами крестьянина Бондарева, крестьянина Новикова,
которые становятся лучшими его друзьями. Они прекрасно
видят лицемерие официальной церкви, насилие господствующих классов и все грозное значение аграрного вопроса. Хорошего и богатого мужика Фоканыча из «Анны Карениной»
сменяют крестьяне-коммунисты Сютаев и Бондарев, много
претерпевшие от правящего класса.
Начинается перестройка идеологии, построенной на интересах семьи, рода, господствующего класса, перестройка
эстетики, покоящейся на «благообразии», перестройка всего
художественного творчества, обращенного к людям «своего
круга».
1
Курсив наш. в . JI.-P.
Начинается беспощадное обличение людей своего круга,
своей семьи, лицемерия церкви, власти, обличение противоречий всего капиталистического строя, покоящегося на рабстве.
Но прежде всего помещик-хозяин-барин сталкивается
с жестокостью и несправедливостью аграрных отношений.
Вопрос о земельной собственности встает перед совестью
Л. Толстого во всей остроте. Еще задолго до кризиса, еще
в период семейного счастья, еще в 1865 г., во время голода
яснополянский помещик скорбит и волнуется: «Засуха не
выходит из головы», и тогда же он видит замечательный
сон и спешит 13 августа записать его в своей записной
книжке.
Этот сон, приводимый H. Н. Гусевым в его книге: «Толстой в расцвете художественного гения» (стр. 33), мы перепечатываем полностью:
«Всемирно-народная задача России состоит в том, чтобы
внести в мир идею обществе іного устройства без поземельной собственности. «La propriété c'est le vol» 1 останется
больше истиной, чем истина английской конституции до тех
нор, пока будет существовать род людской. Это—истина
а б с о л ю т н а я , но есть и вытекающие из нее истины относительные—приложения. Первая из этих относительных
истин есть воззрение русского народа на собственность.
Русский народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда и собственность, более всякой
другой стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Эта истина не
есть мечта, она—факт, выразившийся в общинах крестьян,
в общинах казаков.
Эту истину понимает одинаково ученый русский и мужик, который говорит: пусть запишут нас в казаки, и земля
будет вольная. Эта идея имеет будущность. Русская революция только на ней может быть основана. Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери
и дери, что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие
1 Изречение
французского
«собственность есть кража».
анархиста Прудона, умершего в 1865 г.:
не мешает, а способствует этому порядку вещей (все это
видел во сне 13 августа)».
Этот сон, приснившийся в 1865 году, все определеннее
вырисовывается наяву в мировоззрении Толстого после московской переписи 1882 года, после неоднократных бесед и
встреч с осени 1881 года с сектантом-коммунистом В. К. Сютаевым и после переписки с крестьянским писателем Т. М.
Бондаревым, которых Л. Н. считал своими учителями.
В этом сне не трудно заметить отзвуки идей революционного народничества с его верой во всеспасающую общину
и в то, что мужик—социалист по инстинкту.
В своем трактате: «Так что же нам делать?», написанном
в 1886 г., JI. Н. так определяет влияние двух «гениальных»
крестьян на его мировоззрение: «За всю мою жизнь два
русски-мыслящих человека имели на меня большое влияние и обогатили мою мысль и уяснили мне мое миросозерцание. Лица эти были не русские поэты, ученые, проповедники,—это были два живущие теперь замечательные человека, оба всю свою жизнь работавшие мужицкую работу
крестьян: Сютаев и Бондарев».
Об этом же влиянии Л. Н. писал и сотруднику Минусинского музея Лебедеву (в этом музее хранил свои рукописи
сосланный в Сибирь Бондарев) и А. С. Пругавину, известному
знатоку сектантского движения, писавшему о Сютаеве и сютаевцах.
И Бондарев и Сютаев были, действительно, замечательные люди. Вся жизнь В. К. Сютаева, крестьянина-каменщика, стремившегося « п о л о м а т ь межи», человека, горевшего мечтой о любовной « о б щ е й жизни», о жизни «с о о бща», об устройстве людьми « о б щ и н н о г о образа жизни»,
была сплошным радостным подвигом, несмотря на гонения.
Он проходил сквозь строй жизни с любовной, благодушной,
мудрой улыбкой, и таким же его изобразил И. Е. Репин,
и таким же он глядит с копии, нарисованной Т. Л. Толстой
и сохранившейся в кабинете Льва Толстого до наших дней.
Умер он в 1892 году, имея отроду приблизительно
73 года. Он не умел писать и свои, устные беседы вел посократовски, путем наводящих вопросов, делая вывод в
конце беседы или, как он выражался,—«присказывая». Сын
его И. В. Сютаев в 1877 году отказался от военной службы
и просидел в разных тюрьмах и даже в Шлиссельбургской
крепости несколько лет. И отец- и сын не ходили в церковь,
отвергали иконы и обличали корыстие и лицемерие священников. Все, что они имели, они с радостью отдавали неимущим, помогая им и своим трудом.
«Бывший крепостной раб» помещика Чернозубова, Новочеркасской области, Т. М. Бондарев (1820—1898) тридцати
пяти лет был сдан в солдаты и разлучен с семьей помещиком
за то, что, проходя мимо барской усадьбы, вылил воду из
бутылки. После десятилетней солдатчины он был за свои
сектантские воззрения сослан в Минусинский уезд, Енисейской
губ. Он был одарен исключительным публицистическим дарованием. Он написал свыше 3 500 листов разных сочинений;
главный его труд: «Торжество земледельца или трудолюбие
и тунеядство».
Об этом труде, с большими выдержками из него, писал
в 80-е годы Глеб Успенский.
Рассказав о себе вкратце, рассказав, как, приехав в Сибирь
с женой и двумя детьми в 1867 г. в одних рубашках, да и
то казенных, он в течение 14 лет трудами рук своих создал
благополучие семьи, Бондарев писал: «Из всего сказанного
мною видно то, что как у вас в великосветском классе высшая степень генерал, в н а ш е м — з а с л у ж е н н ы й з е м л е д е лец... я о т и м е н и в с е х з е м л е д е л ь ц е в п и ш у и к о
в с е м , с к о л ь к о е с т ь н а с в е т е н е р а б о т а ю щ и х хлеб
для себя... Вся моя история состоит только в двух словах:
во-первых, почему вы по первородной заповеди сами своими
руками хлеб не работаете, а чужие труды поедаете? Вовторых, почему у вас ни в богословских, ни в гражданских
и ни в каких писаниях хлебный труд и трудящийся в нем
не одобряется, а до-нельзя унижается».
Для Бондарева род земледельческой жизни—есть сама
жизнь. Его рукопись в извлечениях была напечатана в «Посреднике» только в 1906 г., а еще раньше, при жизни
Бондарева, появилась за границей на французском языке.
Важнейшие свои мысли изложил Бондарев на могильных
плитах, которые сам заранее приготовил для памятника о
«своей жизни многострадальной и великого оплакивания достойной».
На одной из плит были выбиты слова: «О, к а к и м и
с т р а ш н ы м и з л о д е я н и я м и и в а р в а р с т в а м и переп о л н е н Б о ж и й с в е т . По в с е я Р о с с е и в с ю п л о д о р о д н у ю при в о д а х з е м л ю , л у г а , л е с а , р ы б н ы е
р е к и и о з е р а , в с е э т о . . . о т л ю д е й о т о б р а л и и...
отдали на вечное время. А людей подарили в жертву голодной и холодной смерти» Т
И Сютаев и Бондарев не чужды религиозных суеверий,
что признавал и Л. Толстой; они весьма наивно верили,
как утописты, что стоит обратиться к царю и министрам и
раскрыть им глаза—и они помогут осуществить правду на
земле... За свою наивность они не раз жестоко платились.
Их вера в с п а с и т е л ь н о с т ь х л е б н о г о т р у д а , их
жажда р а з р у ш и т ь м е ж и и у н и ч т о ж и т ь в е к о в у ю
н е п р а в д у сильных мира сего, их м е ч т ы о ж и з н и о біц е й, их стремление п о к а з а т ь п р и м е р о б і ц е й ж и з н и—
все это производит на Л. Толстого огромное впечатление.
В этом своем отношении к Сютаеву и Бондареву Л. Н. разошелся со своими близкими. Софья Андреевна считала Сютаева
«проходимцем».
Примкнув к идеологии крестьянских правдоискателей с
их бессознательным уклоном в сторону мелкобуржуазного
утопического социализма, Лев Толстой начинает проводить
свои новые идеи, близкие взглядам Сютаева и Бондарева,
в своих религиозно-философских и художественных произведениях.
Но здесь он прежде всего столкнулся с яснополянской
традицией, с интересами семьи, рода, с определенным бытовым усадебным укладом жизни, столкнулся с Софьей Андреевной, которая решительно, настойчиво и властно защищала устои, «благообразие» старого барства.
Началась борьба не на жизнь, а на смерть, и эта борьба
завершила крах усадьбы и возвестила конец благообразия
уходящего мира «господ».
1 См. Толстовский
Ежегодник, 1913 г. К. Шохор-Троцкий — «Сютаев
и Бондарев» (стр. 37). Курсив наш.
Когда-то переписавшая семь раз «Войну и мир», переписавшая не раз и «Анну Каренину», Софья Андреевна уже
не переписывает новых сочинений своего мужа, они ее отталкивают, она считает их вредными, она «берет отставку».
В «Воспоминаниях» 1 любимой дочери Льва Николаевича
Татьяны Львовны Сухотиной-Толстой мы читаем об этом
времени:
f
«Отец ушел в интересы, открывшиеся ему новым мировоззрением. Н о в ы е л ю д и , с о в е р ш е н н о ч у ж д ы е с е м ь е ,
с т а л и и н т е р е с о в а т ь е г о и и н т е р е с о в а л и с ь им».
По давно данной инерции отец сразу не только не
пытался изменить внешней жизни семьи, но в 1882 году он
купил и меблировал дом в Москве в Хамовническом переулке. Он же купил нам карету, коляску и двое саней и распорядился о том, каких трех лошадей привести для нас из Ясной
Поляны.
Старший брат ходил в университет. А меня вывозили
в свет. На первый мой бал вывез меня отец. Но мало-по-малу
отцу такая жизнь становилась все более и более невыносимой.
Особенно тяжело ему было оставаться земельным собственником. Он призывал семью к тому, чтобы раздать все состояние и итти крестьянствовать».
«В семье начался разлад и с тех пор, как начались
«идеи» (как говорила моя мать), все испортилось. Дети, видя,
что отец перестал ими руководить—вышли из повиновения.
Правительство, почуяв какие-то вредные веяния, насторожилось и, не решаясь трогать самого Толстого—ссылало и
заключало близких ему по духу людей. Вместо стройной,
счастливой семейной жизни шла борьба с пререканиями,
слезами, взаимными упреками».
Семья стала «лобным местом», подвергаемым обстрелу
со стороны Мережковских, ловивших Л. Толстого на том,
что, оставаясь в семье, в усадьбе, он противоречит своему
учению.
В 1890 г. Толстой решительно объявляет семье, что не
хочет быть собственником. Состояние семьи разбито на
1
«Толстой и о Толстом». Новые материалы, стр. 46—47.
10 частей и роздано на руки всем членам семьи. Позднее
Л. Н. жалел, что тогда же не передал земли крестьянам.
В 1909 году 6 ноября Толстой пишет дочери Татьяне 1 :
«Мне кажется, что вопрос о несправедливости земельного
рабства и необходимости освобождения от него стоит теперь на той же степени сознания его, на которой стоял
вопрос крепостного права в 50-х годах: такое же сознательное возмущение народа, живо сознающего совершаемую
над ним несправедливость, такое же сознание этой несправедливости в редких, лучших представителях богатых классов и такое же грубое, отчасти неумышленное, отчасти умышленное непонимание вопроса в правительстве».
Вслед за американцем Генри Джорджем Л. Толстой начинает говорить о национализации земли.
Толстой все отчетливее видит, что на пути его планов,
на пути его борьбы против империалистических войн, против аграрного рабства, против собственности, против капиталистической эксплоатации стоят семья, господствующие
классы, правительство и церковь и прежде всего семья.
В книге В. Г. Черткова «Уход Толстого», которую тяжко
читать, приводятся выписки из дневников и писем Л. Н.
от 1884 по 1910 г. Эти документы (некоторые из них опубликованы без разрешения Александры Львовны Толстой, мы
их цитировать не будем) раскрывают картину невыносимых
страданий, выпавших на долю Льва Толстого. Этих страданий совершенно не почувствовал лицемерный и фальшивый
фарисей Д. С. Мережковский в своей книге о Толстом.
Этих страданий не хотели и до сих пор не хотят знать те,
которые, с легкой руки сына Льва Николаевича, Льва Львовича, или, как его зовет М. Горький, Тигра Тигровича, обвиняли Л. Толстого в неискренности, в том, что его слово
расходилось с делом. Ответом на эти обвинения являются
дневники Л. Толстого за 84, 97 и девятисотые годы.
Берем краткие извлечения из документов, сообщенных
В. К. Чертковым:
«Очень тяжело в семье... Тяжело, что не могу сочувствовать им...» (апр. 16, 1884 г.).
1 См. сборник «Толстой и о Толстом».
Воспоминания Т.
ной-Толстой, стр. 45—62.
Л. Сухоти-
«Дома все та же всеобщая смерть. Одни маленькие
дети живы. Какой-то за чаем опять тяжелый разговор. Всю
жизнь под страхом...» (17 мая 84 г.).
«Как тут жить, как прорвать этот засыпающий песок.
Буду рыть...» (1 июня 1884 г.).
«Вечером покосил у дома... Пошел купаться, вернулся
бодрый, веселый, и вдруг начались со стороны жены бессмысленные упреки за лошадей, которых мне не нужно и
от которых хочу избавиться. Я ничего не сказал, но мне стало
ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в
Тулу» (29) 17 июня 1884).
Деревянность, мертвенность, безнадежность близких людей ложится могильной плитой на сознание отца семейства.
«Она до моей смерти останется жерновом на шее моей
и детей» (19 июля 1884 г.).
Это писалось в 1884 году, в период первой попытки
ухода из усадьбы.
«Уныло, гадко, все отталкивает меня от той жизни, которой живут вокруг меня»,—заносит в свой дневник Л. Н.
18 января 1897 г.
Неправда богатой жизни, противоречия между «роскошной жизнью» дома и нищетой вокруг заставляют Л. Н. вновь
мечтать об уходе и писать письмо Софье Андреевне 8 июля
1897 г.
Уход снова не состоялся, а письмо было ей передано
только в 1910 г., после его смерти:
«Ты дала мне и миру то, что могла дать, дала много
материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить
тебя за это. Но в последний период нашей жизни—п о с л е д и н е 15 л е т—м ы р а з о ш л и с ь » .
Влияние В. Г. Черткова и новых людей-единомышленников растет, растет и злоба и ревность Софьи Андреевны.
В особенности обостряется раздражение С. А., когда она
начинает подозревать, что готовится завещание, в котором
будет отказ от литературной собственности.
Попытки написать «нечто в роде» завещания делались несколько раз (в 1895, 1907 гг.). В завещании 1907 года,
юридически неофициальном, Л. Н. Толстой высказывает
желание, чтобы все его сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уж где-либо напечатанные,
так еще и не изданные, написанные или впервые напечатанные с 1 я н в а р я 1881 г о д а , т а к и в с е н а п и с а н н о е
им д о э т о г о с р о к а , н о е щ е н е н а п е ч а т а н н о е , н е
с о с т а в л я л о бы п о с л е е г о с м е р т и н;ичьей собс т в е н н о с т и и м о г л о б ы б ы т ь б е з в о з м е з д н о изд а в а е м о и п е р е п е ч а т ы в а е м о всяким, кто этого
захочет.
і
Таким образом все напечатанное до 1881 года оставалось
по этому проекту в руках Софьи Андреевны.
В окончательной редакции завещания, юридически оформленного, написанного 22 июля 1910 г. и утвержденного
тульским окружным судом к исполнению 16 ноября 1910 г.,
было завещателем высказано следующее распоряжение:
«...Все мои литературные произведения, когда-либо написанные мною по сие время и какие будут написаны мною
до моей смерти, как уже изданные, так и не изданные, как
художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконные, драматические и во всякой другой форме, переводы,
переделки, дневники, частные письма, черновые наброски,
отдельные мысли и заметки, словом, все без исключения
написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось как в рукописях, так равно
и напечатанное, и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и
самые рукописи и все оставшиеся после смерти бумаги
завещаю в полную собственность дочери моей Александре
Львовне Толстой. В случае же, если дочь моя, Александра
Львовна Толстая, умрет раньше меня, все вышеозначенное
завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной. Лев Николаевич Толстой» (Бирюков. Биография Л. Н. Толстого, стр. 224, т. IV).
О составлении завещания Софья Андреевна не знала.
Меж;ду тем положение Л. Толстого в Ясной Поляне,
по свидетельству В. Г. Черткова и близких друзей яснополянского отшельника, становилось все более мучительным, в
особенности же за последние пять месяцев перед его уходом.
В доме Софья Андреевна «подвергала все действия своего
мужа неотступному контролю». Она настойчиво требовала
от Л. Н. такой доверенности на пользование его сочинениями,
по которой имела бы право прибегать к суду и вперед
запродать на продолжительный срок право издания этих
сочинений. Свои настойчивые домогательства она сопровождала истериками, угрозами покончить с собой, насилуя
волю слабевшего с каждым днем восьмидесятилетнего старца.
Уступая Софье Андреевне, всем ее требованиям, которые
не противоречили его совести, Л. Н. настойчиво противился
ее желанию отстоять литературную собственность. Присутствие Л. Н. в усадьбе «становилось вредным для Софьи
Андреевны и непроизводительным для Льва Николаевича».
Та «тяжесть отношений», которая все увеличивалась и
действовала раздражающе на Софью Андреевну, достигла
крайнего предела и выразилась в словах дневника от 26 октября 1910 года: «Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших», и привела, наконец, к уходу из усадьбы в ночь с
27 на 28 октября 1910 года. В своем последнем письме к
Софье Андреевне от 28 октября 10 г. автор «Войны и мира»
благодарил свою прежнюю помощницу «за честную 48-летнюю жизнь с ним» и просил простить во всем, чем был виноват перед ней и чем она могла быть виновата перед ним.
«Отъезд мой огорчит тебя, сожалею об этом, но пойми
и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое
в доме становится—стало невыносимым. Кроме всего другого,
я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых
жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего
возраста—уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении
и тиши последние дни своей жизни».
В объяснениях ухода Толстого друзья и ученики его и
в особенности В. Г. Чертков (Уход Толстого) сообщают
немало мелких подробностей, которые как-то умаляют значение ухода яснополянского отшельника. Они как будто
забывают, что этот уход был только эпилогом в родословной
Толстых-Волконских. Об этом уходе мечтает в эпопее «Война
и мир» Мария Николаевна Болконская; осуществляет мечту
и уходит из усадьбы в Шамардинский монастырь любимая
сестра Л. Н. Мария Николаевна, с которой И. С. Тургенев
отчасти писал свою Лизу из «Дворянского гнезда».
Разрывая со своей усадьбой, сотни раз воспетой им Ясной
Поляной, JI. Н. стремился к мужицкой черной избе.
В последнем томе (IV) «Биографии Льва Николаевича
Толстого» ученик и друг его П. И. Бирюков, работавший
над биографией 20 лет, приводит драгоценные воспоминания
крестьянина М. П. Новикова о последнем разговоре, который вел с ним Л. Н. за неделю до своего ухода:
«Расспрашивая меня о моей семье, о том, как относятся
крестьяне к моему отступлению от старой веры и к моим
некрещенным ни в какую веру детям, Л. Н. неожиданно
спросил: «А я у вас никогда не был в деревне?»
Я сказал, что «несколько раз вы обещали посетить меня,
но забыли».
Л. Н. рассмеялся и сказал: «Вот хорошо. Теперь я на
свободе и в любое время могу исполнить свое обещание».
Я принял это в шутку и сказал: «А помните, Л. Н., два
года назад вы писали на мой зов, что «если бы и хотел,
все же не мог бы поехать к вам».
Для меня, говорю, так и осталось непонятным, почему вы
не могли поехать».
«Тогда,—перебил
меня Л. Н. шутливо,—было
время
строгое, а теперь конституция. Я со своими поделился, или
как у вас это говорят,—спросил он у меня,—кажется, отошел
от семьи, теперь я здесь лишний, как и ваши старики, когда
они доживают до моих годов, а потому совершенно свободен...»
«...Да, да, поверьте, я с вами говорю откровенно, я
не умру в этом доме, я решил уйти в незнакомые места,
где бы меня не знали. А может я впрямь приду помирать в
вашу хату...»
М. П. Новиков был уже в постели, когда Л. Н. вновь
пришел к своему гостю и продолжал беседу:
«Я ведь от вас никогда не скрывал, что я в этом доме
киплю, как в аду, и всегда думал и желал уйти куда-нибудь,
в лес, в сторожку и л и в д е р е в н ю , к б о б ы л ю , г д е мы
п о м о г л и б ы д р у г д р у г у , но б о г н е д а в; а л м н е
с и л порвать с семьей. Моя слабость, может быть, грех,
но я для своего личного удовольствия не мог заставить
страдать других, хотя бы семейных...»
«Я вам сказал, что я теперь свободен, и вы поверьте, что
я не шучу, мы наверное скоро увидимся. У вас, у вас, в
в а ш е й х а т е,—добавил он поспешно, заметивши мое недоумение,—и я впрямь отошел от семьи только душою, без
приговора, как у вас,—пошутил он.—Для себя одного я
этого не делал, не мог сделать, а теперь я вижу, что и для
семейных лучше, меньше будет из-за меня спору, греха».
Прошло несколько дней после этого разговора. 24 октября Л. Н. писал крестьянину М. П. Новикову:
«Михаил Петрович, в связи с тем, что я говорил вам
перед вашим уходом, обращаюсь к вам еще со следующей
просьбой: если бы действительно случилось то, что я бы
приехал к вам, то не могли бы вы н а й т и м н е у в а с в
д е р е в н е х о т я бы с а м у ю м а л е н ь к у ю , но о т д е л ь ную теплую хату, так что вас с с е м ь е й я стесн и л б ы с а м о е к о р о т к о е в р е м я » 1.
Разрыв с усадьбой и смерть, последовавшая через две
недели после ухода (7 ноября 1910 г.), смерть на пути к
избе—символически подчеркнули конец помещичьего, усадебного благообразия и необыкновенно яркими штрихами
трагически завершили биографию одного из самых жизнерадостных художников и еще раз с необычайной силой подчеркнули противоречия социального строя.
После смерти Льва Николаевича была выполнена его
последняя воля: у семьи его была выкуплена Александрой
Львовной земля яснополянского родового именья и передана
крестьянам, после этого выкупа на средства, поступившие
от продажи посмертных произведений Л. Н. Толстого, закреплен был отказ от литературной собственности, и все
без исключения произведения его стали достоянием народным.
Борьба семьи, рода против Льва Толстого была лишь
частью той борьбы, которую вели против него господствующие классы, официальная церковь.
Начиная с 1879 года большая часть религиозно-философских и публицистических сочинений этого иконоборца печаталась за границей. Его сочинения запрещались, калечились
1 П. И. Бирюков, т. IV, стр. 2 3 3 - 2 3 4 .
14
Лев Толстой.
209
цензурой,
его последователей, отказывавшихся от военной службы, бросали в тюрьмы и ссылали в Сибирь.
В 1901 году 22 февраля синод «в своем попечении
о чадах православной церкви, об охранении их от губительного соблазна и о спасении заблуждающихся»—отлучил Льва
Толстого от церкви. Отлучил тот самый синод, который
позднее так позорно пресмыкался перед Григорием Распутиным.
Это отлучение подействовало только на черносотенцев.
Когда в день опубликования этого бессмысленного и бестактного послания еретик, отлученный от церкви, попал
случайно на Лубянскую площадь в Москве, кто-то,--рассказывает П. И. Бирюков,—иронически сказал про него:
«Вот он, дьявол во образе человека». Многие оглянулись,
узнали Льва Николаевича и начали кричать: «Ура! Лев
Николаевич! Здравствуйте, Лев Николаевич! Ура! Привет
великому человеку!»
В то же время синодом было дано распоряжение священникам не отпевать Толстого в случае его смерти.
За Л. Н. власть и церковь устанавливают неусыпное
наблюдение. Даже на станции Астапово за умирающим
следят шпионы и стерегут представители церкви и ожидают,
что вот-вот их призовет раскаявшийся грешник. Представительница интересов рода и семьи Софья Андреевна и
представители интересов государства и церкви встретились
на станции Астапово, где умирал окруженный друзьями и
единомышленниками близкими по духу людьми тот, кто
«отстал от семьи», от своего класса, от церкви, от родовой усадьбы с ее традициями.
7 ноября он умер, а 9 ноября огромная толпа крестьян несла на плечах от станции до Ясной Поляны гроб
Льва Николаевича по направлению к Старому Заказу, где
когда-то Николенька Толстой любил рассказывать братьям
и сестренке сказку о «муравейном братстве» и о зеленой
палочке, зарытой у оврага, у Старого Заказа, где завещал
похоронить себя Лев Николаевич, всегда стремившийся разгадать тайну человеческого братского единения.
Впереди гроба яснополянские крестьяне несли на двух
шестах большую, брлую ленту с надписью: «Лев Николаевич, память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны».
А в эти дни осиротевший мир оплакивал величайшего
художника той переходной эпохи, когда «все перевернулось» и начало укладываться заново, оплакивал художника,
о котором яснополянские мужики говорили: «Умственный
мужик, хотя и барин».
Родовая усадьба со старинным домом и пристройками
стала музеем жизни и творчества величайшего художникаусадебника, последнего из могикан. Этот музей красноречиво
рассказывает посетителям, как столкнулись в Ясной Поляне т р а д и ц и и рода, семьи, старого родовитого барства
с «идеями» Льва Толстого, отщепившегося от своего класса,
сурового отрицателя вековых устоев. Этого отщепенца люди
«своего круга» с озлоблением называли «чудаком», «юродивым», «сумасшедшим».
Усадьба-музей—памятник краха усадьбы и победы избы,
памятник борьбы «непротивленца» Льва Толстого и страстной, активной, буйной противницы его идей Софьи Андреевны, урожденной Берс-Исленьевой.
Напряженная борьба там, внутри «феодального замка»
Волконских-Толстых, борьба, все обострявшаяся с 1879 года,
закончилась смертью Льва Толстого в 1910 году на пути
от усадьбы к избе и смертью Софьи Андреевны в 1919 году
в Ясной Поляне. Спутники жизни, почти не разлучавшиеся
48 лет, и в могилах своих как бы свидетельствуют о том,
что они разошлись навсегда. Страстную защитницу интересов семьи и рода похоронили в Кочаках, на родовом
кладбище Толстых-Волконских, Бибиковых, Языковых... Там,
в могилах, осененных крестами, прильнувших к деревенской
церкви, навеки успокоилась Мария Николаевна Волконская—
Мария Николаевна Болконская, Николай Ильич Толстой—
Николай Ильич Ростов, Татьяна Александровна Ергольская—
Соня из «Войны и мира», Софья Андреевна—Кити, Татьяна
Андреевна—Наташа, подруга Бибикова—Анна Степановна,
бросившаяся под поезд... За смертными останками этих про14*
211
тотипов встают неумирающие образы в этом своеобразном
музее прототипов.
Это небольшое кладбище, которое зимой утопает в снегах, а летом, как своеобразное Campo sancto, чуть виднеется в золотом море ржи, обступающем его со всех сторон, красноречиво повествует о старом барстве второй половины XIX и начала XX веков.
«Воспоминанье предо мной свой длинный развивает
свиток».
А в трех верстах от этого фамильного кладбища-музея,
в стороне от церкви, зеленеет под дубами Старого Заказа
бескрестная могила Льва Толстого... Рядом с этой могилой,
над обрывом, возвышается холм, где закопали любимого
коня Делира, на котором часто совершал свои лесные поездки этот «Лесной царь», этот «дядя Ерошка», который
не умер, а ушел) в природу. Эта вечно зеленеющая могила
еще 'резче подчеркивает грань между усадебным миром
и миром трудового «муравейного» братства, слитого с природой, и встала она зеленою вехой на пути от Ясной По
ляны к черной избе.
XIII
ПЕРИОД «ПОСРЕДНИКА»
Таковы были последние 30 лет жизни автора «Исповеди»,
трактата «Что такое искусство», драмы «Власть тьмы» и
романа «Воскресенье».
Как и в предшествующие 28 лет, на творчестве этого
неутомимого обличителя и правдоискателя отразился «новый фазис» в его жизни.
Новая эстетика, новый круг читателей, к которому обращался художник, новый язык, новый стиль, новые приемы,
новый герой и новая идеология—связаны с той средой, к
которой художник обратился всем сердцем своим.
В своих воспоминаниях о В. И. Ленине, напечатанных
в «Русском Современнике», Максим Горький рассказывает,
как однажды он пришел к В. И. и застал его за чтением
«Войны и мира».
— «Какая глыба... А?—сказал Горькому Владимир Ильич,
угадывая его собственные мысли.—Какой матерый человечище!.. Вот это, батенька, художник. И знаете, что еще
изумительно в нем: его мужицкий голос, мужицкая мысль.
Настоящий мужик в нем. До этого графа подлинного мужика
в литературе не было». Нам думается, в романе «Война
и мир» подлинный граф еще заслоняет подлинного мужика,
который отчетливо выступил с 80-х годов.
И вот этот «человечище», как и К. Левин, с молоком
кормилицы всосавший органическое, физическое влечение
к мужику, к «хлебному труду», в своих произведениях последнего периода с особенной яркостью выявляет свое уменье
чувствовать, мыслить, говорить и работать «по-мужицки»
и смотреть на мир и на господствующие классы глазами
мужика. Не даром же он говорил М. Горькому: «Я больше,
чем вы, мужик и лучше чувствую по-мужицки».
Уже в романе «Анна Каренина» JI. Н. противопоставил
диллетантской, подражательной, барской живописи графа
Вронского, «живописи от нечего делать», подлинное искусство Михайлова, который вложил в свои работы весь пафос
своей души, живет своим сердцем, а не чужим, и говорит
по-новому новое слово, свое, пережитое, волнующее. Но
в «Анне Карениной» еще не было разрыва с «господствующими классами», с «господским искусством», которое служит
наслаждению и похоти господствующих классов.
После «Исповеди» с 1882 до 1898 г. у Л. Толстого
16 лет идет разработка новой эстетики с точки зрения трудового человека. Начав с решительного аскетического отрицания эгоистического искусства-«баловства», J1. Толстой
приходит к искусству, заражающему волнением любви, заражающему неустанным стремлением к благу человечества.
Первым наброском трактата «Что такое искусство», появившемся в «Вопросах философии и психологии» в № 5 —
1897 г. и в № 1—1898 г., был набросок письма JI. Н.р как
полагают, к Александрову, издателю «Художественного мира»
в 1882 г. 1 .
Этот набросок был незакончен, и письмо не было отправлено. В марте 1889 года редактор «Русской Мысли» В. А.
Гольцев обратился лично к Л. Н. с просьбой высказаться
о задачах искусства, и посещение В. А. Гольцева снова
дало повод Льву Николаевичу заняться этим вопросом,
В. А. Гольцев использовал продиктованную заметку, включив ее в свою статью «О прекрасном в искусстве» в № 9
«Русской Мысли» за 1889 г.
Эту схему Л. Толстой продолжал разрабатывать в том
же году для «Русского Богатства» Л. Е. Оболенского, но,
уже получив корректуру статьи и исправив ее, все же не
решился печатать: «статейка мне очень не понравилась...
и не послал».
1 «Толстой и о Толстом»,
статья А. Чертковой, стр. 8.
кн.
3, «Толстой об искусстве».
Вступит,
В письме к Александрову автор «Анны Карениной» писал: «Люди похотливы, им хочется щекотать свои нервы
и хочется при этом считать, что они делают важное, хорошее дело,—готова эстетика, теория искусства. Красота, идеал,
бесконечное в конечном».
«И вот в тумане этой теории, оправдывающей похоть
людскую, я жил и, как говорится высоким слогом, служил
искусству 30 лет. И это служение, должен сказать, очень
веселое. Я делал то, что делают все так называемые художники: я выучился бесполезному мастерству, но такому, которым мог щекотать похоть людскую, и писал книжки о том,
что мне взбредет в голову, но только так подделывал их,
чтобы щекотать похоть людскую и чтобы мне за это платили деньги. И мне платили деньги и говорили еще, что
я делаю очень важное дело, и я был очень доволен. Но
лет 8 тому назад я вернулся к той простой истине, которую знает всякий человек, рождаясь на свет, что жизнь
есть благо не одно личное, а благо общее, и на этом знании
поверял свою жизнь. И, рассчитываясь сам с собой, я увидел,
что в том деле, которое я делал, не было ничего высокого
и нет никакой разницы от того, что девки без портков
пляшут и обнимаются в балете, и что вся теория искусства,
которому я служил, есть большой, огромный соблазн, т. е.
обман, скрывающий от людей благо и вводящий их в зло.
Но я, осердясь на блох, и шубу в печь, т. е. решил, что
все т. н. искусство есть огромное зло,—зло, возведенное
в систему. Потом, когда я остыл немного, я убедился, что
я был не совсем справедлив, что в этой материально бесполезной деятельности т. н. искусства не все есть служение
похоти, а что есть1 и полезное, хотя и не материально, т. е.
добро. Я убедился, что я был справедлив относительно
себя, но несправедлив вообще, потому 'что я знаю, что
многое доброе я получил от этой материально бесполезной
деятельности»...
«Люди не удовлетворяются одним удовлетворением своих
материальных потребностей, а всегда имели разумные потребности, ведшие к исканию блага разумного, а потому
не личного вообще.
Из этого стремления разума вытекала всегда людская
деятельность, имеющая целью общее благо. Такая деятельность, очевидно, не удовлетворяла материальным личным
требованиям 1 , была материально бесполезна; то эта материально бесполезная деятельность имеет право быть только
тогда, когда духовно полезна, т. е. стремится и влечет людей ко благу. И эту только деятельность я называю изящным искусством.
Вести же людей к благу можно только одним путем—
любить благо, и потому деятельность эта состоит в том,
чтобы показать пример любви к тому, что добро, и отвращение к тому, что зло.
Чтобы сделать это, нужно, во-первых, знать, что хорошо, что дурно, 2) любить то, что хорошо, и ненавидеть
то, что дурно и 3) уметь высказать эту любовь хорошо» 2 .
В своей заметке об искусстве для В. Гольцева JI. Н. проводит резкую грань между искусством ложным и настоящим, между художником-индивидуалистом, который живет
исключительно эгоистической жизнью, и художником-участником общей жизни человечества. Здесь JI. Н. Толстой,
по обыкновению, сгущает краски, говоря о себе периода
«Войны и мира» и «Анны Карениной». И в эпикурейский
период он давал образцы высокого искусства, всегда воплощавшие « п р а в и л ь н о е , т. е. нравственное отношение
к предмету».
Для Толстого ясно, что искусство хорошо или дурно
от того, ч т о говорит й к а к говорит и насколько о т
д у ш и г о в о р и т художник. Совершенным произведением
является произведение з н а ч и т е л ь н о е по содержанию,
п р е к р а с н о е по ф о р м е и в высшей степени з а д у ш е в н о е . Все эти признаки бросаются в глаза и в эпопее
«Война и мир» и в романе «Анна Каренина», но в этих
произведениях в центре была жизнь представителей господствующего класса.
В этих двух набросках об искусстве 82 и 89 годов еще
не было резкого противопоставления искусства господского,
1 «Толстой и о Толстом»,
новые материалы, кн. 3, стр. 17—19,
ред. H. Н. Гусева и В. Г. Черткова,—Труды Толст, музея.
2 Так сказано у JL Толстого.
под
праздного и праздничного искусству общенародному, трудовому. Это резкое противопоставление было сделано в трактате «Что такое искусство». Не даром этот трактат вышел
отдельным изданием («Посредник») в 1898 году в изуродованном цензурой виде.
Из трактата было сделано 48 «изъятий». Цензура выкидывала все то, что заостряло вопросы, вскрывало черты
«господского искусства». В очерке Вл. Бонч-Бруевича «Л. Н.
Толстой об искусстве» 1 приводятся эти выброшенные цензурой куски.
«Для всякого балета, цирка, оперы, оперетки, выставки,
картины, концерта, книги нужна напряженная работа тысяч
и тысяч людей, подневольно работающих часто губительную
и унизительную работу. Ведь хорошо было бы, если бы
художники все свое дело делали сами, а то всем им нужна
помощь рабочих не только для производства искусства, но
и для их, большею частью, роскошного существования, и,
так или иначе, они получают ее или в виде платы от богатых людей, или в виде субсидий от правительства, которые миллионами даются им .на театры, консерватории,
академии. Деньги же эти собираются с народа, у которого
продают для этого корову и который никогда не пользуется теми эстетическими наслаждениями, которые дает
искусство».
Слова «у которого продают для этого корову»—были
вычеркнуты цензором.
Далее Л. Н. устанавливает зависимость художников от
господствующих классов. Художники, оторванные от общечеловечески-полезного труда, обслуживают высшие классы.
«Высшие классы» диктуют художнику свои вкусы и требования, при чем мерилом хорошего искусства признается
«красота», т. е. получаемое от искусства, одобряемого счастливыми избранниками.
Цензура выбросила то место, где Л. Н. стремится искусством будущего заменить искусство «патриотическое, со своими гимнами, поэмами, памятниками, ... искусство церковное, т. е. искусство известного культа, со своими иконами,
1
«На литературном посту» № 1, 1928 г.
шествиями, службами, храмами, ... искусство военное, ...
искусство утонченное,
собственно развратное, доступное
только людям праздных, богатых классов, угнетающих других людей.
И с к у с с т в о будущего—это и с к у с с т в о о б щ е н а р о д н о е , о б щ е д о с т у п н о е , н у ж н о е н а р о д н ы м масс а м : оно влечет людей от личного к общечеловеческому,
от разобщенности к братскому единению.
«Искусство же, передающее чувство-, вытекающее из отсталого, пережитого людьми религиозного- учения, искусство
церковное, патриотическое, сладострастное, передающее чувство суеверного страха, гордости, тщеславия, восхищения
перед героями, искусство, возбуждающее исключительную
любовь к своему народу или чувственность, будет считаться
дурным, вредным искусством, будет осуждаться и презираться общественным мнением».
Конечно, и это место цензура не пощадила.
Для Толстого искусство — одно из средств общения,
единения людей между собой. Словом, люди передают
другим людям свои чувства.
«И вот на этой-то способности людей заражаться чувствами других людей ... и основана деятельность искусства».
Настоящее, нужное жизни, трудовым массам искусство,
по учению Толстого, есть необходимое для жизни, «для движения к благу отдельных людей и человечества средство
общения людей, соединяющее их; в одних и тех же чувствах».
Оценка достоинства искусства, т. е. чувств, которое оно
передает, зависит от понимания людьми смысла жизни, от
того, в чем они видят благо и в чем зло жизни».
Далее выдвигалась религия как единственный критерий,
определяющий благо и зло- искусства, и здесь Л. Толстой
пытался придать искусству религиозный, «христианский»,
этический характер, приближаясь к Гоголю периода «Переписки» и к Достоевскому периода «Дневников».
Но в «Трактате» Л. Толстого было много ценных мыслей
в критике искусства господствующих классов и в подчеркивании огромной силы художника, з а р а ж а ю щ е г о своим чувством. То, что писал Л. Н. о б у п а д к е и с к у с с т в а
в ы с ш и х к л а с с о в , в п о л н е приемлемо и для идеол о г о в т р у д о в ы х м а с с , стоящих вне религии.
Разве можно забыть беспощадные, сильные строки этого
трактата: «Мало того, что вследствие своего отделения от
всенародного искусство высших классов стало бедно содержанием и дурно по форме, т. е. все более и более
непонятно,—искусство высших классов с течением времени
перестало даже и быть искусством и стало заменяться подделкой под искусство.
Произошло это по следующим причинам. Искусство всенародное возникает только тогда, когда какой-либо человек
из народа, испытав сильное чувство, имеет потребность
передать его людям. Искусство же богатых классов возникает не потому, что в этом потребность художника, а преимущественно потому, что ум высших классов требует развлечений, за которые хорошо вознаграждают. Люди богатых
классов требуют от искусства передачи чувств приятных
им, и художники стараются удовлетворить этим требованиям» (ст. XIX, стр. 66—70).
Трактат давал объяснения тому новому, что хотел вложить Л. Толстой в свое творчество. Для нас важен не религиозный критерий, а попытка вскрыть отрицательные черты
«господского искусства» периода упадка господствующих
классов, их вырождения, оценить благо и зло искусства
с точки зрения трудового человека.
С этой точки зрения и в своем трактате об искусстве,
и в работе о Шекспире, и в ряде статей и предисловий
Л. Н. подошел к художникам мировым. Он решительно восстал против Шекспира, который, по мнению его, «баловался
словами», презирал народ и изображал лишь королей и
придворных, он восстал даже против своего любимейшего
прежде поэта А. А. Фета.
В своем «Дневнике» от 30 июля 1896 года он пишет:
«Вчера проглядел романы, повести и стихи Фета. Вспомнил
нашу в Ясной Поляне неумолкаемую музыку в 4 руки, и так
ясно стало, что все это—и романы, и стихи, и музыка—не
искусство, как нечто важное и нужное людям вообще, а
баловство грабителей и паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью, романы, повести—о том, как пакостники
влюбляются, стихи—о том же, или о том, как томятся от
скуки, о том же и музыка. А жизнь, вся жизнь—кипіит
своими вопросами о пище, труде, о вере, об отношениях
людей... стыдно!., гадко!..»
Аскетическая тенденция заставляет Л. Толстого высказывать явно несправедливые суждения и делать из правильных посылок явно неверные выводы, пропитанные морализированием. Но Л. Н. прав, противопоставляя г о с п о д с к о м у искусству искусство в с е н а р о д н о е .
В предисловии к сочинениям Мопассана Л. Толстой становится на защиту французского народа, крестьянства, которых и Мопассан и другие авторы описывали и описывают как грубых, тупых, почти животных, над которыми
можно только смеяться.
Даже собственные произведения: «Детство», «Война и
мир», «Анна Каренина» кажутся ему баловством, болтовней,
«игрой в зеркальце», ибо писатель тогда, когда он верит,
что «искусство украшение жизни, заманка жизни», не делает важного, нужного дела.
В своей преувеличенной правдивости в своем самообличении Л. Н. доходил до проповеди аскетизма и начинал
стыдиться «красоты цветного платья» и начинал стремиться
к «схиме-схеме». Он забывал, что и в первых своих произведениях он рисовал жизнь с точки зрения добра, рисовал
героев, восторженно обожающих идеал добродетели. Но в
молодости изображение «благообразия», «заманки» жизни
было на первом плане.
Теперь он хочет создавать искусство, раскрывающее
смысл жизни, искусство, бичующее отрицательные стороны
жизни.
Прежних друзей-эстетов—Боткина, Дружинина, Фета—
сменяют крестьяне Сютаев, Бондарев, Новиков. Любимые
произведения Толстого—сказки, народные легенды и притчи,
пословицы, сказания.
Любимое препровождение времени в этот период—беседы с крестьянами, которых он встречает в своих скитаниях, «на своем Невском проспекте»—на проезжей дороге,
к Троице-Сергию, в Оптину пустынь, к Киево-Печерской
лавре. В этот период он любит совершать пешком, иногда
в лаптях, с котомкой за плечами, длинные путешествия, при
чем представители «большого света» в мудром старике не
узнают барина и графа.
Для этих-то «представителей большого света», у которых свой язык, свое мироощущение, свое миросозерцание,
свои художественные традиции, хочет Лев Толстой писать
теперь.
С 1884 года этот «подлинный мужик в литературе»
увлекается все больше и больше мыслью издавать книги
для образования русских людей. Ему хочется отплачивать,
чем можно, «за свои 50-летние харчи»,—«уплатить долг народу», как говорили народники.
В беседе с Г. И. Данилевским в 1885 году о так называемой «народной литературе» Л. Н. говорил 1 :
«Более 30 лет назад—когда некоторые из теперешних
писателей, в том числе" и я, начинали только работать в русском государстве, грамотных считалось десятками тысяч;
теперь, после размножения сельских и городских школ, они,
по всей вероятности, считаются миллионами. И эти миллионы
русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата с раскрытыми ртами, и говорят нам: «Господа родные
писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи: пишите для нас, жаждущих живого литературного слова, избавьте нас от всех тех же лубочных
Еруслан Лазаревичей, Милордов, Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того,
чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой
души. Я об этом много думал и решился, по мере сил,
попытаться на этом поприще».
Это заявление совершенно не походило на то, что когдато в «Дневниках молодости» писал Л. Толстой о читателях
из народа и читателях «своего круга». Тогда автор «Детства»
свое барское лицо обращал прежде всего к усадебному
читателю, он сознательно • хотел писать о «милых и понятных» ему людях из аристократической среды.
Это заявление совершенно противоречило тому «Сну»,
о котором в 1856 году писал Л. Н. В. П. Боткину, тем
1
См. П. Бирюков, т, III, стр. 6.
эстетическим эпикурейским теориям, которые проводил он в
своей переписке с Боткиным, Дружининым, Фетом и в своей
речи на заседании О-ва любителей российской словесности.
Теперь Лев Толстой своим мужицким лицом повернулся
от «хорошего круга», от «высшего света», от «малейшего
меньшинства» «избранных читателей» к своему «большому
свету», к многомиллионному трудовому крестьянству и широкой читательской массе. Искусству г о с п о д с к о м у он
хочет противопоставить искусство в с е н а р о д н о е .
И вот в 1884 г. возникает у его друга В. Г. Черткова
мысль создать специальное издательство «Посредник».
В проспекте этого издательства говорилось: «Во всех
своих изданиях редакция «Посредника» проводит идею «единения людей, единения всего живущего в одном всемирном
братстве».
,
,
,
Издательство начало борьбу против лубочной литературы.
Одним из создателей лубочной литературы был И. Д. Сытин,
сам вышедший из крестьян. В 1884 году В. Г. Чертков обратился к И. Д. Сытину, раскинувшему обширнейшую сеть
офеней и книгонош. Руководители «Посредника» желали
использовать распространительский аппарат у Сытина, его
разносчиков на базарах и ярмарках.
И. Д. Сытин пошел навстречу, и началась работа «Посредника», во главе которого стал в скором времени замечательный человек И. И. Горбунов-Посадов, отдавший делу
«Посредника» 40 лет своей жизни.
Цена изданий «Посредника» была самая дешевая—1—П/г
коп. и даже иногда меньше. На смену рассказам «пострашнее
да почуднее» пришли—«жалостливые и милостливые».
В начале 1885 года были выпущены в свет первые четыре маленькие книжечки «Посредника» с рисунками на
обложке: «Чем люди живы», «Бог правду видит, да не скоро
скажет», «Кавказский пленник» Л. Толстого и рассказ Н. Лескова «Христос в гостях у мужика».
Эти первые книжечки разошлись в количестве нескольких миллионов экземпляров.
На призыв «Посредника» откликнулись Гаршин, Эртель,
Немирович-Данченко, Короленко, Засодимский,
Станюкович, Лесков и др.
В работе издательства JI. Н. Толстой принял самое
энергичное участие. Из 1 ООО названий, выпущенных за
40 лет по литературе и разным отраслям знания, чуть ли не
Ѵ 7 были статьи и рассказы Л. Толстого. Сюда вошли такие
крупные произведения, как первая народная мужицкая
драма «Власть тьмы», выпущенная в 1886 г. и разошедшаяся в несколько дней в 250 ООО экземпляров, комедия
«Плоды просвещения», рассказы «Смерть Ивана Ильича»,
«Крейцерова соната», «Хозяин и работник», сказки: об «Иванедураке», «Сколько человеку земли нужно», «Ильяс», «Свечка»,
«Два старика» и множество притч и рассказов.
В 1897 году П. И. Бирюков и В. Г. Чертков были высланы из России. И. И. Горбунов остался единственным
редактором «Посредника», но уже за первые 11 лет было
выпущено свыше 150 названий.
После высылки Бирюкова и Черткова в течение нескольких лет Л. Н. не писал для «Посредника»: он был
поглощен писаниями, об издании которых в России нечего
было и думать. Они появлялись только за границей. В то же
время Л. Н. работает над художественными произведениями
из жизни своего круга, но эти произведения: «Дьявол»,
«Хаджи-Мурат», «И свет во тьме светит» и т. д. он решил
не печатать при жизни. В начале XX столетия сотрудничество
его в «Посреднике»' возобновилось. Началось собирание
«Мыслей мудрых людей», предназначенных для чтения на
каждый день, появляется «Круг чтения»—избранные, собранные и расположенные на каждый день мысли многих писателей об «истине, жизни и поведении». Здесь он выступает как собиратель и объединитель изречений мировых
учителей. Голоса) Л'. Толстого-творца в этих книгах не
слышно.
В то же время создаются небольшие произведения:
«За что», «Корней Васильев», «Молитва», «Ягоды», «Божеское и человеческое», «Алеша Горшок» и т. д.
За первые 9 лет издания «Посредника» вытесняют прежнюю глубоко развращающую лубочную литературу и расходятся до 20 ООО ООО экземпляров. Цензура преследует издательство беспощадно, мешает работе.
В письмах к В. Г. Черткову за 1884—1894 гг. и П. И.
Бирюкову за 1885 по 1891 гг., собранных в «Толстовском
ежегоднике» 1913 г., создатель бессмертного рассказа «Алеша
Горшок» высказывает много раз, как он смотрит на книгу,
издаваемую для своего «большого света».
Прежде всего он требует, чтобы художник проявил «способность видеть, что д о л ж н о б ы б ы т ь , к а к б у д то
о н о е с т ь » , и чуткость к языку: «Язык надо бы по всем
отделам держать в чистоте, не то, чтобы он был однообразен, а напротив, чтобы не было того однообразного
литературного языка, всегда прикрывающего его пустоту».
Это повторяет он много раз.
Свои сказки, легенды, притчи, рассказы на пословицы,
свою драму «Власть тьмы» Л. Н. писал совершенно в иной
манере, чем произведения 1852—1877 гг.
Только в своей «Азбуке» 1872 г., создавая свои рассказы для детей, главным образом крестьянских, и печатая
в этой «Азбуке» свои рассказы «Кавказский пленник» и «Бог
правду видит, да не скоро скажет», он нашел1 особый слог,
и этому слогу он прежде всего учился у самого народа,
у своих крестьянских учеников. Работая со своими яснополянскими школьниками в 1862 г. над сочинением рассказов
на пословицы, Л. Толстой чутко прислушивался к живой,
точной, сжатой речи своих учеников и многому у них научился, и не даром он предвидел появление среди них Ломоносовых, Пушкиных.
Совершенно изменился французский склад речи, фраза
стала короткой, выражение—.подлинно-народным, русским
и напоминающим простой, ясный, прозрачный язык легенд
и сказок.
Художник хочет не только «описывать», как было дело,
что сделал тот или иной герой или человек', а « п о к а з а т ь »
«на п о л ь з у л ю д я м » , ч т о д е л а л и л ю д и х о р о ш о ,
а ч т о — п л о х о . Он рассказывает в своих сказках, легендах и притчах то, ч е г о н е бы.до, но то, что д о л ж н о
б ы л о б ы т ь с точки зрения высшей правды и справедвости. П о у ч и т е л ь н а я
сторона отчетливо
выступает
в конце почти каждого нравоучительного рассказа.
Лев Толстой всегда любил притчи и пословицы. Еще
в 1862 г., в период своего увлечения народной школой, он
писал в статье «Кому у кого учиться писать: крестьянским ли ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?»:
«чтение сборника пословиц Снегирева составляет для меня
одно из любимых—не занятий, но наслаждений. На каждую
из пословиц мне представляются лица из народа и их
столкновения в смысле пословицы. В числе неосуществимых мечтаний мне всегда представляется ряд не то повестей, не то картин, написанных на пословицы».
Теперь в 80 и 90-е годы Л. Толстой осуществляет свои
мечтания, он пишет книжки на пословицы «Упустишь огонь—
не потушишь», «Вражье лепко, а божье крепко» и т. д.
Рассказы «Два старика», «Чем люди живы», «Упустишь
огонь—не потушишь»—производили огромное впечатление
на С. Аксакова, В. Соловьева, К. Леонтьева, Н. Страхова
и других.
«Вы нашли ту форму, в которой всего яснее и неотразимее выражаются ваши мыслив,—пишет Н. Страхов в 1885 г.
Но Н. Страхов резко нападает на «голое нравоучение»,
которое выступало во многих не написанных, а набросанных
произведениях Льва Толстого; у. него в период «Посредника» особенно отчетливо выступала склонность к умствованию, к морализированию.
Если в повестях, романах и эпопеях прежнего Л. Толстого попадались «шишки и колючки» гоголевской натуральной школы, утомляли подчас «неиссякаемые подробности», то теперь в сжатых легендах, сказках и притчах
и рассказах поражали простота и чистота одухотворенного,
опрозраченного, сквозящего реализма. «Поликушка», рассказ
из народной жизни, написанный Л. Н. в 1863 г., еще носил
следы влияния Григоровича с его «Деревней» и «Антоном
Горемыкой». Он был слишком раскрашен, преднамеренно
бил по нервам и был прозаичен, народнически-аляповат,
от него пахло гоголевской «Шинелью».
Рассказы «Чем люди живы» (1881 г.) и «Два старика»
(1886), «Упустишь огонь—не потушишь» (1886), «Алеша Горшок» (1905)) после «Поликушки» поражают своей благородной
15
Лев Толстой,
225
легкостью, изящной простотой, чистотой слога и необычайной сжатостью.
«Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире» («Чем люди живы»),—читаете вы и вспоминаете пушкинское: «Жил старик со своей старухой у самого синего
моря». В этих «жил», «жили», повторяемых слишком часто,
отчетливо выступает стилизация: «Жил в деревне» («Упустишь огонь...»), «Жил в городе» («Где любовь...»). Иногда
начало было иное: «Было это дело при господах» («Свечка»).
Конец этих нравоучительных произведений обычно строился по образцу окончания рассказа «Два старика»: «И пон я л он, что на миру: по рмерты велел бог отбывать каждому свой оброк—любовью и добрыми делами».
Рассказ «Свечка» кончался строками: «И п о н я л и муж и к и, что не в грехе, а в д о б р е сила божья».
Обычно героем этих рассказов является странник, простой человек, крестьяне, старики.
В основе всех этих рассказов—горячее стремление разбудить деятельную любовь, призвать к братскому единению,
поднять голос против суеверий и ханжества, против злобы,
пьянства, против одурманивания себя, против тунеядства.
Смысл жизни и преодоление страха смерти—в умении
забыть о себе, жить для другого. «Жив Никита—жив и
я»,—говорит герой рассказа «Хозяин и работник», Брехунов,
согревая теплом своего тела замерзающего Никиту.
Сжатый рассказ «Алеша Горшок», всего в несколько
страничек, как бы резюмировал все то, что говорил Л. Толстой о народе, начиная с Платона Каратаева и кончая
Акимом из «Власти тьмы». Здесь слишком бросалась в
глаза пассивность, покорность воле старших, незлобивость,
непротивление злу, подчеркивалось все то, что любил Л. Т.
идеализировать в своих безропотных, терпеливых, покорных
крестьянах. Но вопреки намерению художника его Алеша
Горшок, который безропотно делал все, что заставляли его
делать хозяева—«и все улыбался», вызывая чувство глубокого возмущения против торжествующего мещанства. Мастерство, с каким написан был этот шедевр приводило в
восторг Александра Блока.
XIV
«ВЛАСТЬ ТЬМЫ»
К горячему возмущению против власти тьмы, против
тех, кто мешает рассеять эту тьму, призывает потрясающая
драма Толстого «Власть тьмы» (1886).
Об этой «первой народной драме» поговорим несколько
подробнее.
В основу ее положен был действительный случай, рассказанный Толстому М. В. Давыдовым.
«В бытность мою прокурором в Туле,—вспоминает этот
большой друг Толстого,—меня поразило своей обстановкой
одно крестьянское дело о детоубийстве, рассматривавшееся
в окружном суде. Это было дело об убийстве новорожденного ребенка одной крестьянской девушки отцом ребенка,
состоявшим в свойстве с девушкой, проживавшей в одной
семье и доме с ним. Особенности этого дела, кроме драматической обстановки самого убийства, составляло поведение убийцы, который сам, мучимый угрызениями совести,
заявил публично
/об учиненном им преступлении, а впоследствии жаждал суда и наказания, которым, хотя он был
приговорен на каторгу, остался доволен, видя в наказании
искупление своего греха, находя в нем успокоение и возможность дальнейшей жизни. Я подробно ознакомил Л. Н.
с обстоятельствами дела, которое, как я и ожидал, весьма заинтересовало его; он виделся в тюрьме с осужденным и
затем, вскоре же, написал первое свое драматическое произведение, в котором несколько изменил обстановку дела,
прибавив обстоятельство отравления первого мужа Марфы
15*
227
Колосковой, но выпустив имевшую на самом деле место
сцен}/- покушения на убийство «Никитой» (на самом деле
Ефремом Колосковым) его дочери, девочки «Анютки» (на самом деле Евфимии), в то время как он винился перед народом
в убийстве, а девочка, очень его любившая, с плачем припала
к нему. Он было изо всех сил ударил ее колом по голове,
решив, что Анютку лучше убить, пока она чиста и невинна,
и так как без него ей плохо будет житься в семье. К счастью,
он не рассчитал удара, и кол скользнул лишь по голове
девочки, при чем она упала замертво.
Помню, что несколько раньше или даже в то самое время,
как JI. Н. писал «Власть тьмы», он говорил, что встретил на
шоссе ехавшего куда-то старичка-крестьянина, с которым
вступил в беседу, при чем старик его очень пленил благодушием и видимой кротостью; крестьянин, между прочим,
рассказал, что нашел выгодную работу—отходника» С
Драма, выхваченная из жизни крестьян, живущих, как
«лесные звери», «как слепые кроты» во власти тьмы, была
увековечена Толстым в художественных образах, незабываемых и волнующих. Каждый образ ярко выступает, у
каждого из персонажей—свой язык, свои излюбленные поговорки.
Невзрачный старик «отходник»—косноязычный, пересыпающий речь беспомощным «тае», был противопоставлен,
как поборник правды, как живая совесть, как луч света тому
миру, где царит «власть тьмы», где главенствует бессовестная,
словоохотливая Матрена, знающая «все 77 уверток», «тертая,
тертая, перетертая», которая «и под землей-то на аршин
видит».
Между отходником Акимом и его женой Матреной идет
непримиримая борьба за душу сына Никиты, слабовольного
щеголя, к «которому бабы так и льнут». Сначала он обольстил
Девку-сироту Маринку и бросил, затем стал любовником
щеголихи Анисьи—жены умирающего богатого мужика Петра,
у которого служит в работниках; после смерти Петра Никита
женится на Анисье и становится любовником придурковатой
Акулины, дочери отравленного Петра. Акулина прижила от
1
Н. В. Д а в ы д о в . «Из прошлого», стр. 286—287.
Никиты ребенка, а Никита, чтобы скрыть грех и выдать замуж Акулину, по наущению Матрены и Анисьи,
убивает ребенка, раздавив его хрупкое тельце. К этому он
идет фатально, ибо «коготок увяз—всей птичке пропасть».
Но после убийства ребенка, у которого «косточки хрустят»,
наступает момент раскаяния и покаяния перед народом. В минуту этого воскресения совести на свадьбе Акулины Аким
поддерживает сына: «Говори, дитятко, все говори»... «легче
будет». Придурковатая Акулина хочет взять грех Никиты на
себя.
~
О том, что готовилось преступление, знали в доме многие,
знал работник Митрич, догадывалась и чуткая девочка 10 лет
Анютка...
Старик Митрич—отставной солдат, который из своего
прошлого помнит только, как его секли; этот бывший, давно
уже погибший человек ко всему равнодушен и ничему не
удивляется.
«Ты, Митрич, смотри, если что, лишнего не болтай»,—
говорит ему Никита перед родами Акулины.
«А мне что. Заметай след как знаешь»,—отвечал Никите
Митрич.
Но детски-правдивую Анютку, которая все слышит, многое замечает и о многом догадывается чутьем, смертельно
пугает и мучит жестокая и злая, надвигающаяся отовсюду
тьма.
Духовно-мертвому Митричу противопоставлена эта чуткая
девочка 10 лет, дочь Петра и Анисьи. Она еще не успела
испортиться, она еще не дошла до «77 уверток», она еще
«не перетерта», она не умеет на ужасы жизни отвечать:
«а мне-то что».
Потрясающими красками рисует Толстой картину, когда
ночью, там внизу, в погребе, Никита, по настоянию Анисьи,
давит новорожденного ребенка, а здесь, на печи, все слышат
все понимающий старый Митрич и полуребенок Анютка.
Разговор на печи погибшего Митрича и обреченной на
погибель Анютки под аккомпанемент криков, доносящихся
снизу, остается навсегда в памяти:
А н ю т к а (поднимается).—Дедушка, а дедушка?
M и т р и ч,—Ну, чего еще?
А н ю т к а.—Намедни прохожий ночевал... сказывал, что
младенец помрет,—его душка прямо на небо пойдет. Правда
это?
М и т р и ч.—Кто ее знает! Должно так! А что?
А н ю т к а . — Д а хоть бы и я померла! (хнычет).
М и т р и ч . — П о м р е ш ь , из счета вон!
А н ю т к а . — Д о 10-ти годов все младенец, душа к богу
може еще пойдет, а то ведь изгадишься!
М и т р и ч.—Еще как изгадишься-то! Ваша сестра как
не изгадится. Кто вас учит? Чего ты увидишь? Чего услышишь? Только гнусность одну. Я хоть немного учен, а коечто да знаю, не твердо, а все не как деревенские бабы.
Деревенская баба что? Слякоть одна! Вашей сестры в России
больше миллиона, а все как кроты слепые,—ничего не знаете.
Как коровью смерть опахивают, приговоры всякие да как
под насест ребят носить к курам—это знают...
А и ю т к а.—А я, дедушка, Вотчу до половины знаю.
Митри;ч.—Знаешь ты много. Да и спросить с вас тоже
нельзя. Кто вас учит?.. Так беспастушная скотина—озорная
самая, бабы эти—самое глупое ваше сословие. Пустое самое
ваше сословие.
А и ю т к а.—Как же быть-то?
M и т р и ч.—А так же и быть... Завернись с головой и
спи... О, господи! (Молчит. Сверчок).
А н ю т к а (вскакивая).—Дедушка, кричит кю-то, не путем
кто-то! Ей-богу! Право, кричит! Дедушка, милый, сюда
идет!
М и т р и ч . — Г о в о р ю , с головой укройся!
В драме по-новому зазвучала крестьянская речь, как
никогда не звучала ни у Толстого, ни у Островского. Эта
речь была обращена ко всем, кто, как Митрич, от ужасов
жизни, от власти тьмы спешил «с головой укрыться».
Пьеса впервые была прочтена в Ясной Поляне яснополянским крестьянам.
На этом чтении Лев Толстой не услышал голоса Акима,
зато голос Митрича прозвучал весьма явственно. На вопрос
Льва Николаевича, обращенный к любимому яснополянскому ученику, «понравилось ли прочитанное сочинение»,
яснополянский крестьянин ответил: «Сперва ловко повел
дело, а потом сплоховал»...
Так ответил бывший крестьянин своему «барину», владельцу Ясной Поляны. Это было свидетельство того, как
сильна «власть тьмы», власть пережитков рабства даже среди
яснополянских мужиков.
А. Стахович, мастерски читавший драму много раз в
Ясной Поляне и в Петербурге среди приближенных царя
и перед «мужицким царем» Александром III, рассказывает
в своих «Клочках воспоминаний» (в «Толст, ежегоднике» 12 г.)
и об этом ответе яснополянского Митрича' и о том, как принята была драма в Петербурге, среди придворных и цензоров.
Цензор Феоктистов «объявил Черткову, что не может
разрешить напечатать ее в «Посреднике». «Чтобы доказать,
что напечатать ее можно, потому что народ не поймет такой
серьезной вещи, и что «Власть тьмы» вообще выше понимания
масс, которым только еще доступны народные рассказы и
поучения Л. Н., я во многих домах,—говорит Стахович,—рассказывал о чтении в Ясной Поляне «Власти тьмы» крестьянам и о том, как они поняли и оценили ее. То же передает и
Чертков Феоктистову, и наша хитрость удалась : «Власть тьмы»
была пропущена для «Посредника», т. е. для народного
чтения».
Но и Феоктистов и другие охранители чистоты нравов
говорили, что постановка на сцене этой драмы немыслима
из-за «цинизма выражений» и из-за сцен, слишком быощих
по нервам.
Разные господа,—вспоминает А. Стахович,—трубили, что
новая пьеса Л. Н- сплошная грязь, повальный разврат,
пьянство, отравление мужа женой, обольщение отчимом падчерицы и детоубийство на сцене... и на сцене же лежит
солдат, ковыряя мозоли... И что постановка на императорской
сцене «Власти тьмы» не только посрамление, но позор для
искусства... («Толстовск. ежегодник», № 12, стр. 40).
И все же в результате самой широкой агитации и мастерского чтения А. Стаховича пьеса была, с некоторыми
изменениями, допущена к постановке на сцене императорского театра.
Слушая драму, даже петербургские салонные аристократы поняли, что пьеса JI. Н. не французская мелодрама,
в которой герой в целых 4 актах продолжает быть негодяем,
а в пятом акте, по щучьему велению и по авторскому хотению, раскаивается и вдруг становится прекрасным человеком.
Все уразумели, что «Власть тьмы»—первая русская народная драма, как первая русская историческая хроника «Борис
Годунов», а «Горе от ума» и «Ревизор»—первые русские комедии» («Толстовск. ежегодник» № 12, стр. 39).
В «Плодах просвещения» устами мужиков, по-мужицки
грубовато, метко и сильно Л. Н. высмеял суеверие бар.
И драма Толстого и его рассказы, притчи и сказки были
сильны не проповедью жизни для души, для бога, не проповедью того, что должно быть, а к а р т и н о й т о г о , ч т о
есть.
Темная, голодная, забитая, забытая, безземельная, бесправная Русь глядела своими измученными глазами на вас
в мужицких произведениях Л. Толстого. Ильяс, Иван-дурак,
Аким, Алеша-Горшок, бедный сапожник («Жили-были») звали
к непротивлению, а суровая правда о вымирающей морально
и физически деревне будила самых равнодушных и звала
к активному протесту.
Были сильны рассказы и сказки Л. Н. тем, что клеймили
праздных людей и обращались к трудовой массе. «Сказка
об Иване-дураке и его двух братьях» кончалась словами:
«У кого мозоли на руках—полезай за стол, а у кого нет—
тому объедки».
XV
ТЕМА ОБ У Х О Д Е
В художественном творчестве JI. Н. последних 30 лет
мужик занял первое место; князья, графы, придворные аристократы, «понятные и милые» раньше художнику, теперь
отступили на задний план, и если JI. Толстой возвращался
к изображению быта их среды, то делал это весьма неохотно.
Жизнь людей его крута ему действительно «опротивела»,
их неправда, лицемерие, праздность, их отрицательные черты
выступали резко, подчеркнуто, отнюдь не затушевано. Если
раньше художник невольно придавал своему герою ту или
иную положительную черту и вычеркивал отрицательные
черты, то теперь он поступает наоборот.
Если раньше он умалчивал о «жестокостях» крепостной
эпохи, то теперь жестокости в жизни господствующих классов
выставлял на всенародные очи и резко, беспощадно их
обличал. Стоит вспомнить рассказ «После бала», «Посмертные
записки Федора Кузьмича», драму «Живой труп», «Крейцерову сонату», «За что», «Воскресение»...
Темы о несправедливости аграрных отношений, о новом
крепостном праве, о необходимости порвать с господствующими классами и у й т и к людям труда становятся основными
емами Л. Толстого. Достаточно вспомнить «Записки сумашедшего», «И свет во тьме светит», «Воскресение»—и мы
увидим, как остро выдвигает Толстой аграрный вопрос и
необходимое его разрешение хотя бы в индивидуальном порядке не откладывая в долгий ящик.
В «Записках сумасшедшего» помещик, семьянин, с детства
проявляет необыкновенную чувствительность, в детстве переживает нервные припадки при виде человеческой несправедливости и жестокости. На десятом году женитьбы им
овладевает приступ тоски и ужаса перед жизнью и смертью.
Это происходит при покупке именья на выгодных условьях
близ города Арзамаса.
В основу дальнейшего положено то, что пережил Л. Толстой и о чем писал своей жене в 1869 году:
«Я искал такого дурака, который бы не знал толку,
и, как мне показалось, я нашел такого. Именье, с большими
лесами, продавалось в Пензенской губернии. По всему, что я
разузнал, выходило, что продавец именья такой дурак, и
леса окупят именье. Я собрался и поехал».
П вот ночью, подъезжая к городу Арзамасу, герой «Записок сумасшедшего» проснулся испуганный: «Зачем я еду?..
Куда еду?»—пришло ему вдруг в голову. Тоска затопила
все его существо, и отвращение к хозяйственным хлопотам
овладело им всецело.
В душе «хозяина» происходит переворот. Он начинает
читать Библию, священное писание, Евангелие. «С этого
времени,—рассказывает он,—еще меньше и меньше меня занимали дела хозяйственные и семейные. Они даже отталкивали
меня». «Все не то казалось мне. Как, что было то, я не знал.
Но то, что было моей жизнью, перестало быть ею. Опять
на покупке имения я узнал это. Продавалось недалеко от
нас очень выгодное имение. Я поехал. Все было прекрасно,
выгодно. Особенно выгодно было то, что у крестьян земли
было только огороды. Я понял, что они должны были задаром,
за пастьбу убирать поля помещика. Так оно и было. Я все
это оценил, все это мне понравилось по старой привычке.
Но я поехал домой, встретил старуху, спрашивая о дороге,
поговорил с ней. Она рассказала о своей нужде. Я приехал
домой и, когда стал рассказывать жене о выгодах имения,
вдруг устыдился. Мне мерзко стало. Я сказал, что не могу
купить этого имения, потому что выгода наша будет основана
на нищете и горе людей. Я сказал это, и вдруг меня просветила истина того, что я сказал—главное, истина того, что
мужики так же хотят жить, как мы, что они—люди, братья,
сыны Отца, как сказано в Евангелии. Вдруг как что-то давно
щемившее меня оторвалось у меня, точно родилось. Жена
сердилась, ругала меня. А мне стало радостно».—«Это было
начало- моего сумасшествия» («Записки сумасшедшего»,
стр. 1 2 - 1 3 ) .
Вопрос о судьбе родовой и благоприобретенной собственности поставлен ребром. В Ясной Поляне раскол в семье
и бурные сцены.
В конце 80-х годов JI. Т. набрасывает драму «И свет
во тьме светит», к которой возвращается и в 1900 и в 1902 гг.
В этом черновике семейная драма обнажена и с мукой
раскрыта, как величайший разлад между владельцем усадьбы,
мечтающим во имя совершенства раздать имение и его
близкими.
'і ! •;
Это не столько художественное произведение, сколько
апелляция к потомству, сколько вопль истерзанного сердца.
В 40-летней Марии Ивановне, родившей 9 человек детей
и охраняющей их интересы, не трудно узнать Софью Андреевну, в стареющем 56-летнем Николае Ивановиче Сарынцеве,
мечтающем отказаться от собственности и уйти из усадьбы—
не трудно узнать Льва Николаевича.
В беседе между гостьей-княгиней и Марьей Ивановной
раскрывается тот «переворот», который переживал Николай
Иванович.
На этот «переворот» и Мария Ивановна, и княгиня, и «весь
свет» смотрят как на болезнь, как на сумасшествие:
К и я г и н я.—Я не знаю, милая Мария Ивановна, но мне
кажется, что вы слишком берете все это к сердцу. Я понимаю
его. Это такое высокое настроение. Ну и что же, если он и
будет раздавать бедным. Мы и так слишком много о себе
думаем.
М а р и я И в а и о в и а.—Да, если бы это ограничилось
этим, но вы не знаете его, не знаете всего. Это не помощь
братьям, бедным, а это полный переворот, уничтожение всего.
К н я г и н я.—Мне не хотелось бы вторгаться в вашу
семейную жизнь, но если позволите...
М а р и я И в а н о в н а . — Н е т , я считаю вас своей семейной, особенно теперь...
К н я г и н я . — Я бы советовала вам прямо и откровенно
сказать свои требования и войти в соглашение с ним, до каких
пределов...
М а р ь я И в а н о в н а (взволнованно).—Тут нет пределов,
он все хочет отдать. Он хочет, чтобы я теперь, в мои годы,
стала кухаркой, прачкой.
К н я г и н я . — Д а не может быть... Это удивительно...
М а р и я И в а н о в н а (достает письмо).—Вот, мы одни,
и я рада все сказать вам. Вчера он написал мне это письмо,
я прочту его вам...
К н я г и н я , — К а к ? Живет с вами в одном доме и пишет
письма? Как странно.
М а р ь я И в а н о в н а.—Нет, это я понимаю. Он так волнуется, когда говорит. Я последнее время боюсь за его
здоровье.
К и я г и н я.—Что же он пишет?
М а р и я И в а н о в н а . — Д а вот (читает): «Ты меня упрекаешь в том, что я разрушаю прежнюю жизнь, а не даю
ничего нового, не говорю, как хотел бы устроить семью.
Когда мы начинаем говорить, мы волнуемся, и потому пишу.
Почему я не могу продолжать жить так, как жил, я уже
говорил много раз и убедить в том, что так не надо жить,
а надо жить по-христиански, в письме я не могу. Ты можешь
сделать одно из двух: или поверить истине и свободно итти
за мной, или поверить мне и отдаться мне и по доверию
итти за мной». (Прерывает чтение). Не могу я ни того, ни
другого. Не считаю, чтобы нужно было жить, как он хочет—
мне детей жалко, и не могу ему довериться. (Читает). «План
мой вот какой: все наши земли мы отдадим крестьянам,
оставим себе 50 десятин и весь сад, огород и заливной луг.
Будем стараться сами работать, но не будем принуждать ни
себя, ни детей. То, что мы оставим, может все-таки нам приносить около 500 рублей».
К н я г и и я.—С девятью человеками детей жить на 500 рублей? Это невозможно!
М а р и я И в а н о в н а . — Н у , тут весь план, как отдать дом
под школу и 'самим жить в садовниковой избе, в 2-х комнатах.
К н я г и ' н я . — Д а , я начинаю также думать, что это что-то
болезненное. Что же вы отвечали?
М а р и я И в а н о в ы а.—Я сказала, что не могу, что одна
я пошла бы всюду за ним, но с детьми... Ведь подумайте
только, я Николеньку кормлю. Я говорила: «Нельзя так ломать все. Ведь разве я на это шла. Я уже слаба и стара.
Ведь 9 детей родить, кормить...
КнягійГня.—Да, я никак не думала, чтобы это так
далеко зашло.
М а р ь я И в а н о в и а.—Так и осталось, и я не понимаю,
что будет. Он вчера простил аренду мужикам из Дмитровки
и хочет им совсем отдать землю.
К н я г и н я.—Я думаю, что вы не должны допускать этого.
Вы обязаны защитить детей. Если он не может владеть
именьями, пусть отдаст вам» (XX, стр. 194—195, «И свет
во тьме светит»).
Эта драма—живой кусок, вырванный из жизни яснополянцев за последние 25 лет, когда Толстому стали чужды
представители рода Толстых, Волконских и Берсов-Исленьевых и стали близки крестьяне, стали близки Сютаев, Бондарев, М. П. Новиков, когда произошел разрыв с женой, семьей,
родом, классом.
,
Отрывки из дневника 1884 года в книге В. Г. Черткова:
«Уход Толстого» свидетельствуют о мучительности этого
приближающегося ухода..., о мощном влиянии среды и о
напряженнейшем стремлении преодолеть это влияние.
В «Воскресении» подробно рассказывается о том, как
молодой князь Нехлюдов, студент 3 курса, прочитав книгу
«Социальная статистика» Спенсера во время работы над
сочинением по аграрному вопросу, отдает землю, полученную
в наследство от отца, крестьянам.
Позднее молодой студент поступает в военную службу
и, унаследовав от матери 10000 десятин земли, становится
«большим землевладельцем», получающим 20000 рублей дохода. Он забыл о своих юношеских увлечениях, но после
пережитого переворота во время «чистки души» он вновь занялся своими именьями Кузминским и Пановым. «В нменьи
«Кузминское» приказчик с наивностью выставлял выгоды
малоземельности крестьян и того, что они окружены господскою землей... Из конторских книг и из разговоров с приказчиком Нехлюдов узнал, что так и было прежде, две
трети лучшей пахотной земли обрабатывались своими работниками усовершенствованными орудиями, остальная же
треть земли обрабатывалась крестьянами наймом по 5 рублей
за десятину, т. е. за 5 рублей крестьянин обязывался три
раза вспахать, три раза заскородить и засеять десятину,
потом скосить, потом связать или сжать и свезти на гумно,
т. е.. совершить работы, стоившие по дешевому вольному
найму по меньшей мере по 10 рублей за десятину. Платили
же крестьяне работой за все, что им нужно было от конторы» (стр. 234).
*
И вот Нехлюдов решил отдать землю по очень недорогой цене крестьянам в аренду. Не раз сравнивая положение землевладельца с владельцами крепостных, Нехлюдов
приравнивал отдачу земли крестьянам вместо обработки ее
работниками к тому, что делали и рабовладельцы, переводя крестьян с барщины на оброк. Он отдал им землю со
скидкой 30о/о. Но когда он ближе пригляделся к жизни
крестьян, когда он увидел нищету в деревне Паново, увидел,
как у матерей-крестьянок вошло почти в обычай обрекать
младенцев на голодную смерть, перестанет мать кормить
грудыо—«он и сгаснет»; когда Нехлюдов увидел несчастных
детей со сморщенными личиками и тоненькими, как червячки,
ножками, он с ужасом почувствовал, что «народ вымирает,
привык с своему вымиранию». Он понял, что все бедствия
народа в том, что земля, которая кормит его, не в его руках,
а в руках людей, которые, пользуясь этим правом на землю,
живут трудами этого народа (254). Нехлюдов решает «найти
средства для того, чтобы этого не было, или по крайней мере,
самому не участвовать в этом деле». Он вспоминает основное
положение Генри Джорджа: «не может быть земля предметом
собственности, не может она быть предметом купли и продажи, как вода, воздух, как лучи солнца». И ему стало
стыдно своего распоряжения насчет сдачи в аренду земли в
Кузминском. Он решил отдать в Панове землю крестьянам
в наем за ренту, а ренту признать собственностью этих же
крестьян, с тем, чтобы они употребляли эти деньги на работы
и на дела общественные.
Родные смотрят на князя Нехлюдова как на «оболтуса»
и с тревогой говорят о его красных аграрных экспериментах.
На почве конфликта с родными, семьей, с представителями господствующих классов, с целой системой, основанной на жестокости и неправде, у героев Толстого рождается
жажда уйти из усадьбы («И свет во тьме светит»), покинуть господствующее положение и начать жить не для своего
животного «я», а для того человеческого, гуманного, что
связывает с «человечеством». Тема об уходе становится основной, давно наболевшею, глубоко выстраданною темой. К ней
возвращается Л. Н. много раз: в рассказе «Отец Сергий»,
в драме «Живой труп», в «Посмертных записках Федора
Кузьмича», в романе «Воскресенье».
Рассказ «Отец Сергий», над которым работал Л. Н. в
1890, 91 и 98 годах, начинается строками:
«В Петербурге в сороковых годах случилось удивившее
всех событие: красавец-князь, командир лейб-эскадрона кирасирского полка, которому все предсказывали флигель-адъютантство и блестящую карьеру при императоре Николае I, за
месяц до свадьбы с красавицей-фрейлиной, пользовавшейся
особой милостью императрицы, подал в отставку, разорвал
свою связь с невестой, отдал небольшое свое именье своей
сестре и уехал в монастырь с намерением поступить в него
монахом».
В «Посмертных записках старца Федора Кузьмича», умершего 20 января 1864 года в Сибири, близ города Томска,
на «заимке купца Хромова», Л. Н. использует для своей
темы об уходе легенду о старце Федоре Кузьмиче, в котором видели Александра I, будто бы покинувшего тайно
престол. Легенда рассказывала о том, что вместо царя
Александра был похоронен поразительно похожий на него
солдат-гвардеец, забитый палками. Эту легенду положил в
основу своего неоконченного рассказа, набросанного в 1905 г.,
Л. Н., при чем для того, чтобы обосновать тему об уходе,
художник создал образ жены Александра, явно противоречащий историческим данным.
У Толстого она «и лживая, и ограниченная, капризная,
злая, отравляла его жизнь» (т. XX, стр. 105), а по документам эпохи, по обширной переписке Елизаветы Алексеевны
она представляется личностью высоких душевных качеств,
замечательно умной, сердечной и благородной. Л. Толстой
собирался в виду этого изменить характеристику жены Александра I, «но признавался, что ему жалко было бы расстаться с своим первоначальным представлением о ней и
о взаимных отношениях между обоими супругами, важными
для художественного обоснования «ухода» Александра I»
(Примечания В. Г. Черткова, т. XX, стр. 105).
Тема «Воскресенья» тоже в значительной степени затрагивает ту же тему об отходе от своего класса и об уходе
в иной мир труда и страданий. Но на этом популярнейшем
произведении Толстого необходимо остановиться подробнее.
XVI
РОМАН «ВОСКРЕСЕНЬЕ»
Творческая история романа «Воскресенье» явственно раскрывается в «Воспоминаниях» А. Ф. Кони и в опубликованных «Дневниках» Л. Толстого 1895—99 г.
В своих прекрасных воспоминаниях о встречах и беседах с Л. Н. А. Ф. Кони рассказывает:
«... Среди наших бесед о религиозных и нравственных
вопросах мне приходилось не раз обращаться к моим судебным воспоминаниям и рассказывать Толстому... Между этими воспоминаниями находилось одно, которому суждено было
оставить некоторый след в творческой деятельности Льва
Николаевича».
Это было воспоминание, послужившее сюжетом романа
«Воскресенье».
Когда А. Кони был прокурором петербургского окружного суда, в первой половине 70-х годов, к нему в камеру
однажды пришел молодой человек с просьбой передать
письмо арестантке Розалии. В этом письме он предлагал
на ней жениться. Молодой человек принадлежал к старой
дворянской фамилии одной из внутренних губерний России,
кончил привилегированное ысшее учебное заведение и состоял при одном из министерств. Розалия была «чухонкапроститутка», судившаяся за кражу у пьяного гостя 100 руб.
«Молодая еще девушка, с сиплым от пьянства и других последствий своего ремесла голосом, с едва заметными следами
своей былой миловидности и с цинической откровенностью
на всем доступных устах».
16
Лев Толстой.
241
Молодой человек—жених—часто виделся с Розалией,
отбывающей тюремное заключение, возил ей всевозможные
подарки, которые она принимала с восторгом, но повенчаться
им не удалось, так как Розалия умерла в тюрьме от сыпного
тифа.
«Месяца через три после этого почтенная старушкасмотрительница женского отделения тюрьмы, рассказала
мне, что Розалия, будучи очень доброй девушкой, ее полюбила и объяснила ей, почему этот господин хочет на ней
жениться».
«Оказывается, молодой человек, едва окончивший курс,
соблазнил ее, 15-летнюю девочку, живущую на мызе у его
тетушки... «Брошенная затем своим соблазнителем, она родила, сунула ребенка в Воспитательный дом и стала спускаться со ступеньки на ступеньку, покуда, наконец, не
очутилась в притоне на Сенной. А молодой человек, между
тем, побывав на родине, в провинции, переселился в Петербург и тут вступил в общую колею деловой и умственной
жизни. И вот в один прекрасный день судьба послала его
быть присяжным в окружном суде, и в несчастной преступнице, обвиняемой в краже, он узнал жертву своей молодой
и эгоистичной страсти... Вот почему так настойчиво требовал
он осуществления того своего права, которое великий
германский философ называл п р а в о м н а н а к а з а н и е » .
Рассказ о несчастной Розалии был сообщен JI. Н. в
1887 году, и сюжет глубоко взволновал и заинтересовал
Толстого.
В 1895 г. он сообщает А. Ф. Кони: «... пишу я, правда,
тот сюжет, который вы рассказывали мне, но я так никогда не
знаю, что выйдет из того, что я пишу, и куда оно меня
заведет, что я сам не знаю, что я пишу теперь...»
Через 11 лет у него вылилось удивительное «Воскресенье» Р Сюжет из жизни молодого человека-аристократа,
захотевшего искупить свою вину, пробудил в душе Л. Толстого воспоминания, связанные с периодом холостой жизни,
периодом «грубой распущенности». Перенестись воображением в период своей далекой молодости, поставить себя
1
А. Ф. Кони. «На жизненном пути», т. II, стр. 31—37.
на место покаявшегося молодого человека и пройти вместе
с ним через все его мытарства—вот была задача Толстого.
Биограф и последователь Толстого П. Бирюков записывает свой разговор с JI. Н., который происходил за
3 месяца до смерти Толстого, т. е. в августе 1910 г . 1 :
«Вот вы пишете про меня все хорошее. Это неверно
и неполно. Надо писать и дурное. В молодости я вел
очень дурную жизнь, и два события этой жизни особенно
и до сих пор мучают меня, и я вам, как биографу, говорю
это и прошу вас это написать в моей биографии. Эти
события были: связь с крестьянской женщиной из нашей
деревни до моей женитьбы. На это есть намек в «Дьяволе».
Второе—это преступление, которое я совершил с горничной
Вашей, жившей в доме моей тетки. Она была невинна, я ее
соблазнил, ее прогнали, и она погибла».
«Слушая с трепетом сердца его покаяние, я не мог,
конечно, дальнейшими расспросами растравлять душевную
рану этого покаяния. Мы шли несколько времени молча
и потом, встретив кого-то из семейных, прекратили нашу
беседу.
Сопоставляя этот короткий рассказ с тем, что написано
в «Воскресенье», мы можем заключить, что отношения
Нехлюдова к Катюше и есть изображение этого события.
Этим можно объяснить и ту страстность, с которой Л. Н.
относился к этому произведению, и его увлечение, с которым
он торопился кончить и опубликовать прежде всего эту
повесть из многих, начатых им. Да будет это покаяние
не в осуждение почившему, а к очищению его светлой
памяти».
Если героем рассказа «Дьявол» был взят герой «Детства» Иртеньев, то героем романа «Воскресенье» стал Нехлюдов; «чудесный Митенька» поставлен был в центре романа
«Воскресенье».
Катюша Маслова когда-то встретила юного, невинного
студента, влюбленного в нее, «сияя улыбкой, с черными,
как мокрая смородина, глазами». Через несколько лет после
этой светлой встречи она была грубо смята и брошена
1 Том ill, стр. 317.
16*
офицером Нехлюдовым, прежним студентом, уже много испытавшим в жизни. И это было в пасхальную ночь, когда на
реке ломался и звенел лед...
В ночь « с в е т л о г о в о с к р е с е н ь я » обречена была на
моральную с м е р т ь юная любящая девушка...
Весенняя ночь, ледоход, взрыв страсти Нехлюдова, его
отъезд в армию, жизнь красивой молодой женщины в прислугах, публичный дом, обвинение в отравлении купца,
скамья подсудимых, суд над нею—проституткой Масловой—
и участие в этом суде присяжного заседателя—выхоленного, располневшего, самодовольного князя Нехлюдова,—вот
экспозиция этого романа.
Князь, выгодный жених, получающий 20 ООО дохода,
собирается жениться на «породистой» дочери бывшего начальника края Корчагина, который когда-то зверски избивал,
засекал и истязал крестьян.
И вдруг встреча на суде со своей жертвой, проституткой Масловой, дочерью крестьянина, которую когда-то
из сострадания спасли от смерти тетушки для того, чтобы
потом морально ее убил он,—породистый, выхоленный аристократ, он—судья мнимой преступницы.
В этой встрече—трагический узел романа, который и
развертывается перед вами в ряде контрастирующих картин.
То потерпевшие жертвы, арестанты, гонимые сектанты,
голодные бездомники, безземельные крестьяне, гонимые и
мстящие за народные страдания революционеры, то тюремщики, судьи, губернаторы, сенаторы, бывшие министры,
властители церковных дел, проповедники. На кричащих, потрясающих контрастах был построен этот волнующий, захватывающий роман, этот грозный обвинительный акт.
И в прежних произведениях создателя Нехлюдова обличительный, покаянный тон выступал весьма заметно. Но
в романе «Воскресенье» он достигает необычайной силы.
Здесь перед вами жертвы и палачи, мученики и мучители.
И первое место отведено не князьям1 и начальникам края,
а крестьянам, арестантам, жертвам господствующих классов.
Приступая к своему роману, 5 ноября 1895 года JI. Н. записывает в своем дневнике:
«Сейчас ходил гулять и ясно понял, отчего у меня
не идет «Воскресенье». Можно начать... я понял, что надо
начинать с жизни крестьян, ч т о о н и — п р е д м е т , о н и —
положительное,
а т о — т е н ь , то — отрицательн о е » («Дневник» 1895—99 гг.).
Начинался роман описанием весны:
«Весна была весной даже в городе. Солнце грело, трава
оживала, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее».
И в этот весенний день из тюрьмы повели по улицам
города Маслову, черные, как мокрая смородина, немного
косящие глаза которой уже давно перестали сиять.
Вместе с нею и Нехлюдовым идете вы на суд, из суда
в тюрьму, из тюрьмы в этапное путешествие и видите сотни
лиц, обреченных на муку-мученическую.
Таким образом и сюжет, и тон романа, и фигуры центральных героев, и место в романе правящего слоя, и жертвы
системы были даны. Была дана основная тема, необходимо
было показать воочию работу суда, сената, жизнь тюрьмы,
этапы, надо было предварительно собрать и возвести в
перл создания сырой материал. Это была большая работа,
и недаром т о л ь к о 18 д е к а б р я 1899 г. Л. Н. записал
в своем дневнике: «кончаю «Воскресенье» (181).
JI. Н. Толстой очень высоко ценил «Записки из Мертвого
дома» Достоевского. Теперь он сам подошел к Мертвому
дому. Преимущество было на стороне Достоевского, который годами мучился в тюремном аду, среди каторжного
населения; Л. Н. пришлось подойти к Мертвому дому извне.
Н. К. Давыдов в своих «Воспоминаниях» рассказывает
о предварительной кропотливой работе художника:
«... Знакомясь с бытом арестантов и характерами отдельных лиц из них, он подолгу пребывал в тюрьмах и исправительных отделениях, беседуя с «преступниками» всех категорий в Крапивне, Туле и Москве. В то время, когда им
подготовлялось и писалось «Воскресенье», Л. Н. посещал
заседания суда, и раз, по его просьбе, я провел его в тульский суд, где рассматривалось с присяжными заседателями
дело по обвинению одного молодого! тульского мещанина
в покушении на убийство молоденькой проститутки. В качестве свидетелей по этому делу были вызваны и давали
показания сама потерпевшая, товарки ее и хозяйка того
«дома», где знакомый «гость» ударил в бок ножом несчастную
девушку» Р
В печати имеются воспоминания представителей тюремного ведомства об изучении автором «Воскресенья» тюрем.
Эти воспоминания рисуют нам работу над сырым материалом Л. Н.
Познакомившись с надзирателем Бутырской тюрьмы
Виноградовым, Л. Н. пользуется его замечаниями.
«Л. Н. посадил меня за средний стол, а с своего, стола
взял листы корректуры и положил их передо мной, говоря:
«Вы читайте корректурные листы и говорите мне, что не
сходится у меня с тюремными порядками вашей тюрьмы,
а я буду записывать».
Он сел и положил перед собой лист бумаги. Я стал
читать корректурные листы, в которых было описание тюрьмы, и говорил, где что было написано неверно, а Л, Н.
записывал на своем листе.
Неправильностей, однако, было немного. Так Л. Н.
неверно описал форменную одежду надзирательницы в женском отделении, а также неверно описал одежду надзирателей; было несколько мелких неверностей о содержании
арестованных.
Чтение корректуры Л. Н. часто прерывал, спрашивая
меня о разных обстоятельствах тюремной жизни. Интересовался знать, по каким причинам пересыльные арестанты
подолгу задерживаются в тюрьмах, расспрашивая меня подробно, как совершается отправка арестантов весной во время разлива рек, не затопляет ли где весна тюрем во время
половодья.
Ч а с т о в о з в р а щ а л с я к в о п р о с у , н е м о г у т ли
каким-либо путем политические иметь
сообщение с уголовными»2.
Задумав «Воскресенье» Масловой связать со встречей
ее в тюрьме с революционерами, Л. Н. ищет реальной,
естественной почвы для этой встречи.
Давыдов. «Из прошлого», стр. 257.
Виноградов. «Из записок надзирателя Бутырской тюрьмы»
стой и о Толстом»), стр. 50.
1
2
(«Тол-
Мы помним первое свидание Нехлюдова с Масловой
s тюрьме, их беседу через двойную решетку. Картину этого
свидания и разговора нельзя забыть, не забыть этого сплошного крика несчастных людей, прильнувших к сетке.
Начальник тульской тюрьмы вспоминает, как Толстой,
при встречи с ним, говорил, что ему «желательно было бы
ознакомиться с порядком свидания заключенных с посетителями».
«Я,—рассказывает бывший начальник тюрьмы, — сообщил JI. Н., что свиданья бывают во все воскресные
дни с 10 часов утра до 4 шсов дня, и если он желает,
то можно обратиться к губернатору за разрешением осмотреть всю тюрьму, а если хочет, то я доложу о его желании
губернатору и помогу получить разрешение на допуск его
для осмотра тюрьмы. Л. Н., немного призадумавшись, сказал:
«Сомневаюсь», а потом спросил: «А нет ли в числе служащих такого, который постоянно присутствует на свиданиях», и получив утвердительный ответ, просил меня прислать к нему в Ясную Поляну старого опытного надзирателя, Ивана Петровича Высоцкого, который постоянно
присутствовал на свиданиях.
Высоцкий в Ясной Поляне пробыл двое суток и, вернувшись, доложил мне, что Л. Н. подробно расспрашивал
его о комнате свиданий и о свиданиях заключенных и
благодарил за присылку, его.
Впоследствии, читая «Воскресенье», я узнал комнату
свиданий тульской тюрьмы» 1 .
Поразительна сила воображения художника, его способность «угадать» по немногим данным все то, что должно
происходить при определенной обстановке, дорисовывая,
дополняя картину воображением. Описание Толстым свиданий заключенных, шествия арестантов от тюрьмы к
вокзалу под палящими лучами солнца, ночевки на этапах,
казнь политических, мертвое равнодушие к заключенным
тюремщиков и судей—все это прошло сквозь гневную, возмущенную неправдой душу художника и все это волнует
до слез.
1 Брозовсккй С. И. «Из
воспоминаний начальника
мы». «Толстой и о Толстом», стр. 53—54, т. III.
тульской
тюрь-
Для JI. Толстого суд, ссылка, казнь—это средства борьбы господствующих классов против тех, кто мешает их
благоденствию. Нехлюдов говорит мужу своей сестры, Игнатию Никифоровичу: «Суд имеет целью только сохранять
общество в настоящем положении и для этого преследует и казнит как тех, которые стоят выше общего уровня
и хотят поднять его, так называемых политических арестантов, и тех, которые стоят ниже его, так называемых
преступных типов».
С особенной силой обрисовал Толстой борьбу власти
против революционеров:
«Человек, от которого зависело смягчение участи заключенных в Петербурге, был увешанный орденами... заслуженный, но выживший из ума, как говорили про- него,
старый генерал из немецких баронов... и теперь, уже расслабленным стариком, получил то дававшее ему хорошее
помещение, содержание и почет место, на котором он
находился в настоящую минуту. Он строго исполнял предписания свыше и особенно дорожил этим исполнением.
Приписывая этим предписаниям свыше особенное значение,
он считал, что все на свете можно изменять, но только не
эти предписания свыше. Обязанность его состояла в том,
чтобы содержать в казематах, одиночных заключениях политических преступников и преступниц и содержать этих людей так, что половина их в продолжение десяти лет гибла,
частью сойдя с ума, частью умирая от чахотки и частью
убивая себя: кто голодом, кто стеклом разрезая руку, кто
вешая себя, кто сжигая» г .
Целую галлерею портретов революционеров увековечил
Л. Н. в своем романе. Все они стоят неизмеримо выше
общего уровня; тут и кроткая, самоотверженная Мария Павловна с прекрасными глазами, всегда готовая подставить
под удары свою грудь за других, и Вера Ефремовна со
своими «огромными испуганными глазами», у которой «самочувствие олимпийское», тут и некрасивая Ранцева «с кротким
выражением лица, которое имело свойство вдруг при улыбке
преображаться и делаться веселым и обворожительным»,
1
«Воскресенье», страница 310, П. 1918 г., изд. Наркомпроса,
тут и самолюбивый властный интеллигент Новодворов, и
крестьянин Набатов, и рабочий Маркел Кондратьев; тут и
мужественный, целомудренный Симонсон, полюбивший Катюшу чистой любовью, тут и два юноши, которых на глазах
Крыльцова вели на казнь. Эта казнь определила путь самого
Крыльцова, гневного мстителя за всех, кого преследовала
власть.
Все они написаны с несомненной горячей симпатией
к этим людям, отдающим свою жизнь за своих братьев.
В романе, в первоначальной его редакции, был вставлен разговор революционеров на этапе об одном из их
товарищей Синегубе. Содержание отрывка касалось известного революционера, человека исключительной нравственней
силы и красоты, Дмитрия Андреевича Лизогуба, казненного
в 1879 г. в Одессе. О нем слышал Л. Н. от лица, близко
знавшего его; кроме того, в его архиве хранилась рукопись,
перепечатанная на машинке: «Дмитрий Андреевич Лизогуб»
(Биографический очерк).
Л. Н. интересовался сюжетом «Казнь в Одессе», о чем
писал в своем «Дневнике» 1897 г. Позднее этот разговор
он удалил из романа для того, чтобы вернуться к образу
Лизогуба-Светлогуба и увековечить его в прекрасном рассказе «Божеское и человеческое», над которым работал в
1905 году.
«Разговор на этапе» начинался словами: «Особенно остановились на двух: «Синегубе
бывшем мировом судье—
удивительном, как говорили, по чистоте души, нежности
и твердости убеждений до самой смерти человеке, повешенном в одном городе, и другом юноше, единственном сыне,
обожаемом матерью, Огинском, обворожительном и прелестном юноше, расстрелянном в другом 2 . Образ Синегуба был
написан с исключительной нежностью, но несколько стилизован в духе толстовского евангелия.
Революционеры выше других по своему уровню, но
Л. Толстой против их методов борьбы.
1
Историческое лицо Лизогуб в очерке «На этапе» выступает у
Толстого под фамилией Синегуб, а в рассказе «Божеское и человеческое»
под фамилией Светлогуб.
2 Толстой. «Памятники творчества и жизни», т. II, 1920.
' Когда князь Нехлюдов увидел на этапе среди других
умерших арестантов политического Крыльцова, глядя на
спокойное, неподвижное и страшно-прекрасное лицо умершего, то лицо, которое вчера еще было возбужденноозлобленным и страдающим, Нехлюдов думал: «Зачем он
страдал? Зачем он жил? Понял ли он теперь это?»
Это вопросы ставил и сам Л. Н., и в этих вопросах
звучали пессимизм и осуждение революционных методов
борьбы со стороны непротивленца Толстого.
Но образы Светлогуба, Марии Павловны, Симонсона,
Крыльцова говорят в этом романе, что у этих людей была
/ С в о я большая, прекрасная правда, о н и з н а л и , з а ч е м
. ж и в у т , и не даром Катюша Маслова оживает, воскресает
[среди э т и х людей и решает итги з а н и м и , не за кающимся
(непротивленцем Нехлюдовым, который ею хочет спастись,
а за революционером Симонсоном, который любит ее без
всяких покаянных предпосылок.
Для Нехлюдова его «хождение по мук^м» не прошло
бесследно. Он еще не воскрес духовно, но для него началась
«совсем новая жизнь».
Роман заканчивается строками, обещающими продолжение: «Чем кончится этот новый период его жизни—покажет
будущее».
Вернется ли он к господствующим, пойдет ли к революционерам этот новый человек, ставший непротивленцем?
После того, что он видел среди господствующих классов,
его возвращение в эту среду «породистых» уже невозможно больше.
Все эти воры, убийцы, казнокрады, развратники, губернаторы, архиереи-гомосексуалисты, прокуроры синода, относящиеся к поддерживаемой ими религии, как «относится •
куровод к падали, которой он кормит своих кур», вызывают
у Нехлюдова величайшее о т в р а щ е н и е .
С о т в р а щ е н и е м он видит, как из роскошного вагона выносят на руках лакеи полуразвалившуюся куклу,
накрашенную и самодовольную Корчагину—мать его прежней невесты—даму большого света. Выносят из того же
поезда, в котором везут Катюшу Маслову и других несчастных, а мимо великолепной дамы высшего света, мимо
этого «гроба повапленного» идут измученные, усталые рабочие люди, и их гонят вон из вагона потому, что они грязны—
в этих рабочих людях, которые, ' наконец, попали в вагон,
где едет Нехлюдов, этот прежний аристократ видит подлинный «большой свет».
«Да, совсем новый мир»,—думал Нехлюдов, глядя на
эти сухие мускулистые члены, грубые домодельные одежды и загорелые ласковые и измученные лица и чувствуя
себя со всех сторон окруженным совсем новыми людьми,
с их серьезными интересами, радостями и страданиями
настоящих людей, настоящей трудовой и человеческой
жизни».
«Вот он, le vrai grand monde,—думал Нехлюдов, вспоминая фразу, сказанную князем Корчагиным, и весь этот праздный роскошный мир Корчагиных с их ничтожными желаниями
и интересами.
И он испытывал чувство радости путешественника, открывшего новый, неизвестный и прекрасный мир» 1 .
В этом романе все симпатии читателя на стороне Масловой, а не кающегося князя Нехлюдова. Да и сам художник
«попеременно описывает его и ее чувства и жизнь... положительно, серьезно—ее и с усмешкой—его» («Дневник», стр. 71).
Правда, позднее, к концу романа, эта усмешка сходит
с лица художника, но остается на лицах читателей, в особенности, когда Нехлюдов пытается судить о причинах
борьбы революционеров.
В пейзаже («Воскресенья») Толстой сохраняет ту же
могучую силу, в особенности при описании весны в усадьбе.
«Вернувшись после суда над Катюшей к себе в Кузминское, Нехлюдов долго не мог уснуть; в открытые окна
вместе со свежим воздухом и светом луны вливалось кваканье лягушек, перебиваемое чоханьем и свистом соловьев,
далеких, из парка, и одного близко—под окном, в кусте
распустившейся сирени. Слушая соловьев и лягушек, Нехлюдов вспомнил о музыке дочери смотрителя; вспомнив
о смотрителе, вспомнил о Масловой, как у нее тоже, как
1
«Воскресенье», т. II, стр. 422. Изд. Наркомпроса, 1918 г.
кваканье лягушек, дрожали губы, когда она говорила: «вы
это совсем оставьте».
Эти дрожащие губы, «как кваканье лягушек»—изумительный по тонкости штришок, незабываемая нота в симфонии природы.
В романе «Воскресенье» подошел Л. Н. и к вопросу
любви, к вопросу о половой жизни. Целомудренный Симонсон, не желающий жить половой жизнью, и Катюша Маслова,
которой после всего испытанного половая жизнь внушает
отвращение, должны создать новый союз, основанный на
братской любви. Здесь—возвращение художника к той же
теме о целомудрии, которую он так остро, так аскетически
выдвинул в своей «Крейцеровой сонате» в 1890 г.
XVII
ДИАЛЕКТИКА ТОЛСТОГО
При оценке значения Л. Толстого, как художника-новатора высказываются самые противоречивые суждения даже
писателями-общественниками.
«Считаете ли вы Толстого революционером в искусстве?»—спрашивает анкета «Огонька» (№ 52 за 1927 год).
Голоса расходятся.
В. В. Вересаев отвечает—«нет»,
Серафимович—«да», А. В. Луначарский пишет: «Я считаю
Толстого огромным революционером в искусстве, созданный
им стиль могучей и свежей правдивости представляет собой
целый переворот в художественной форме».
«Толстого я люблю,—отвечает Мейерхольд,—не только
как большого художника, но и как революционера в художественном творчестве».
Ал. Н. Толстой наиболее решительно и безоговорочно
утверждает: «Еще бы. Он разрушил плавную, красивую
фразу, назначение, которой было ласкать слух, ввел в фразу
индивидуальность, эпитеты, выдвинул на главное место
существенное и вернул слову пластическую силу. Не даром
его упрекали за тяжелый язык... О н с д е л а л я з ы к о р у дием изображения».
Напротив, В. В. Осинский не считает Толстого революционером в искусстве, ибо, по его словам: «Толстой является
представителем художественного метода, которым пользуется класс, уже завоевавший себе культуру». В. В. Осинский забыл, что Л. Н. писал 58 лет, и подошел к нему совершенно не диалектически, а между тем Лев Толстой—художник,
переживший разные фазы развития, художник, всегда избегавший избитых форм.
Мы уже показали, что в развитии литературы великий
художник сыграл революционную роль: реторической прозе
Марлинского, с обилием метафор, романтической фразе, байронической позе, жесту, гарольдову плащу—JI. Н. противопоставил простое человеческое слово, противопоставил подлинное выражение лица, правдивое переживание, искреннее
чувство.
Он безжалостно убил «высокопарные мечтанья». Он
явился величайшим разоблачителем романтики, с ее байронизмом и наполеонизмом, явился разоблачителем надуманного, фальшивого, ходульного, напускного и крикливого.Он
каждое простое слово свое наполнил любовью, он заставил
помнить, что художник не только мастер-профессионал, но
и прежде всего и больше всего—человек в благородном
значении этого слова.
Он гениально разрешил задачу упрощения стиля, упрощения образа любимого героя, задачу, к которой приближались в последние годы жизни и Пушкин, создатель «Повестей Белкина», и Лермонтов, создатель Максима Максимовича. Это возможно было в 50-е годы после разгрома движения декабристов, после того, как подлинный пафос революционной романтики подменили реторическая фраза, поза
и жест.
Но Толстой не только покончил с романтической реторикой и реторическим романтизмом, он нанес несокрушимый удар беспринципному, беспозвоночному натурализму.
Известно, что этот реалист «в высшем смысле» очень
любил талант Мопассана, но резко порицал его романы
за отсутствие в них одного из трех условий художественного творчества, отсутствие « п р а в и л ь н о г о , т. е. нравс т в е н н о г о о т н о ш е н и я к п р е д м е т у » . Л. Толстому
чужд художник-натуралист, «к добру и злу постыдно равнодушный», у которого нет лица, нет определенного о т н о ш е н и я к описываемой жизни, нет стремления... «без слова
сказаться душой». Толстой хочет вместе с художником
любить и ненавидить, волноваться и гореть сердцем. Он
говорит: «Цемент, который связывает всякое художественное
произведение и потому производит иллюзию отражения
жиЬни—е'сть не единство лиц и положений, а единство
самобытного нравственного отношения автора к предмету».
Такое единство в каждую фазу развития было у автора
«Анны Карениной», «Крейцеровой сонаты», «Власти тьмы»,
и не даром Н. Михайловский усматривал в произведениях
Л. Толстого в с е г д а ш н е е п р и с у т с т в и е п р и н ц и п и а л ь н о й т о ч к и з р е н и я , т. е. того стержня, того позвоночника, которого не было у художников-натуралистов, у
художников «золаистов».
На ряду с определенностью отношения к изображаемому
миру, на ряду с пафосом любви, JI. Толстой внес в литературу свой тончайший психологизм, те «подробности чувства», которые так понятны и необходимы были вместе с
усложнением жизни и утончением психики. Этот психологизм он внес и в свой пейзаж, всегда построенный по
принципу «психологического параллелизма». Если у Григоровича, Гончарова, Аксакова—пейзаж развертывается сам по
себе, то у JI. Толстого пейзаж дорисовывает душевные переживания человека. Между явлениями природы и психической жизнью человека в особенно критические моменты
проводится яркая, незабываемая параллель.
Психологизм Л. Толстого связан с ярко выраженным
диалектическим подходом к человеческой личности. Л. Толстого прежде всего и больше всего интересует текучесть
душевной жизни, рост человеческой личности, и никто не
умеет показать эту диалектику так ярко, как Л. Толстой,
изобразивший в образе Катюши Масловой непосредственную радость жизни—моральную смерть—возрождение к
осмысленной жизни. Вспомните рассказы «Дьявол», «После
бала», «Записки сумасшедшего», «Посмертные записки старца Федора Кузьмича», «Отец Сергий»—в каждом из них в
центре текучесть душевных переживаний, диалектика человеческой личности, смена разных фаз сложного, многогранного человеческого «я». Этой своеобразной диалектикой Л. Толстой резко отличается от других художников и одной этой
чертой своего творчества вполне заслуживает имя новатора и революционера.
И в жизни и в творчестве Л. Толстого была своя диалектика, были свои фазы, о которых забывают очень часто.
Забывают и о том, что при этой диалектике были элементы, обнаруженные с первых лет его творчества, те элементы, в которых были заложены зародыши дальнейшего
развития художника.
«Со мной случился переворот,—читаем в «Исповеди»,—
к о т о р ы й д а в н о г о т о в и л с я в о м н е и з а д а т к и кот о р о г о в с е г д а б ы л и в о мне».
Задатки этого грядущего переворота мы можем найти
уже и в детские годы, когда он, пятилетним мальчиком, с
восторгом слушает рассказы старшего брата Николеньки
о муравейных братьях и зеленой палочке, зарытой, будто бы,
у Старого Заказа.
«Идеал муравейных братьев,—вспоминает впоследствии
Л. Толстой уже незадолго до смерти,—братьев, льнувших
друг к другу, только не под двумя креслами, завешенными
платками, а под всем небесным сводом всех людей мира,
о с т а л с я д л я м е н я т о т же. И к а к я т о г д а в е р и л ,
ч т о е с т ь з е л е н а я паліочка, на к о т о р о й написано
то, ч т о д о л ж н о у н и ч т о ж и т ь з л о в л ю д я х и д а т ь
им в е л и к о е б л а г о , т а к я в е р ю и т е п е р ь , ч т о е с т ь
эта истина и что б у д е т она о т к р ы т а л ю д я м и
д а с т им то, ч т о о н а о б е щ а е т » .
Если у Метерлинка дети ушли за «Синей птицей», то
у Л. Толстого его герои идут за «Зеленой палочкой».
Но в разные фазы развития, как мы показали, идеал
муравейных братьев то заслонялся благообразием усадебного быта, то ярко выступал на фоне трудовой жизни и помогал заклеймить все «безобразие» барского уклада.
В 80-е годы то, что было в зародыше в детские годы,
приводит к п о л н о м у о т р и ц а н и ю праздной усадебной
жизни, к п е р е в о р о т у , когда жизнь «всегда трудящегося
народа, всего человечества, творящего жизнь, представилась» художнику «в ее настоящем значении». Переворот
давно готовился, задатки нового накоплялись с каждым
десятилетием, и, наконец, наступил момент, когда количество
перешло в качество, когда потомок князей Волконских и графов Толстых, с детских лет привыкших «смотреть на мужика»,
порвал с барской усадьбой и ушел к мужицкой избе.
Вместе с коренным переломом идеологии, с изменением
точки зрения, с обращением к новому читателю мы видим
коренной перелом в искусстве Толстого, видим создание
новой эстетики, которую Л. Троцкий остроумно назвал
«сельскохозяйственной» эстетикой, видим выработку нового
стиля, свободного от французского влияния, стиля, «насыщенного мужицкой простотой». И здесь Л. Толстой явился
революционером в собственном творчестве.
Самые излюбленные типы его вместе с художником пережили переворот.
Правда, в бесконечной веренице лиц, которые проходят
перед нами в его творчестве на пути от усадьбы к избе,
увековечены лишь два основных образа: образ помещика
и образ мужика.
В статье Л. Троцкого, напечатанной в 1908 г. в немецком журнале «Neue Zeit», говорилось об основных типах
гениального художника:
«Помещик и крестьянин—вот, в конце концов, единственные лица, которых Толстой допустил в святая святых своего
творчества. Но никогда, ни до своего духовного кризиса, ни
после него, он не был свободен и не пытался освободиться
от чисто господского презрения ко всем тем лицам, которые
становились между помещиком и крестьянином или занимают место вне этих освященных полюсов старого порядка—
от презрения к немецкому управляющему, к купцу, французу-гувернеру, врачу, «интеллигенту» и, наконец, к фабричному рабочему с часами на цепочке.
Он никогда не испытывал потребности понять эти типы,
заглянуть им глубже в душу, спросить их об их верованиях.
Мимо его художественного глаза они проходят, как незначительные и большей частью комические силуэты. Там, где
он рисует, например, революционеров 70-х или 80-х годов
(«Воскресение»), он просто варьирует в новой среде свои
старые крестьянские или дворянские типы или же дает
им чисто внешние, обвеяние юмором эскизы. Его Новодворов может считаться типом русского революционера
17
Лев Толстой.
257
с таким же правом, q каким Ринко де-ля Марльиньер Лессинга типом французского офицера» («Искусство и литература в марксистском освещении», ч. II, № 51. Л. Н. Толстой, статья Троцкого, стр. 469).
Но Л. Троцкий забывает отметить факт огромной важности в диалектике творчества Л. Толстого: до «переворота»,
пережитого автором «Исповеди», помещик у него заслоняет мужика, усадьба заслоняет избу, после переворота мужик заслоняет помещика, а изба заслоняет усадьбу. И в этом
сосредоточении внимания на страданиях трудового люда
последний усадебник явился революционером.
Об этой диалектике вечного путника, бунтаря, искателя
новых путей не следует забывать. Она ясно выступает, если
поставить лицом к лицу Толстого—создателя великосветских повестей, печатавшихся в некрасовском «Современнике», создателя великосветского семейного романа, печатавшегося в катковском «Русском Вестнике», и Толстого—
создателя «Воскресенья», «Власти тьмы», «После бала», «Записок сумасшедшего», создателя народной литературы в
изданиях «Посредника».
Но Лев Толстой—революционер и новатор—зачастую
является реакционером в особенности в своих религиознофилософских умствованиях, где его тенденция выступает
резче, обнаженнее, чем в его образах, отражающих всю
полноту жизни. В творчестве Толстого никогда реакционная тенденция не побеждает, ибо в нем революционер
ведет неустанную борьбу против реакционера. Диалектик
Л. Толстой на пути к зеленой палочке, к идеалу братского
единения, противопоставил усадьбе ее отрицание—избу, но
не сумел притти к синтезу, ибо в избе он идеализировал
пассивность и косность, идеализировал не элементы развития,
а элементы застоя, идеализировал, вопреки своей страстной
и бурной природе. Эта! страстная натура в целом ряде
образов помогает читателю преодолеть рассудочную, реакционную тенденцию, подсказанную феодальной традицией.
XVIII
ЛЕВ ТОЛСТОЙ—НЕПРОТИВЛЕНЕЦ
В 1902 году в Гаспре встретились больной JI. Толстой
и Максим Горький убежденный непротивленец-и вечный
противленец. Л. Толстой говорил с умилением о романе
«Крестьянин» фон-Поленца и особенно хвалил ту сцену, где
избитая пьяным мужем жена укладывает его в постель и
старательно подсовывает ему под голову подушку.
Выйдя от Толстого, Максим Горький с негодованием
отозвался об этой кротости жены: «Хватила бы поленом его
по башке».
Эта сценка прекрасно вскрывает психологию непротивленцев и противленцев. Проповедь «непротивления злу насилием» отталкивает от Л. Толстого самых восторженных его
почитателей—и А. П. Чехова, и А. Эртеля, и В. Г. Короленко.
j
;У
Чехов в своей «Палате № 6», в своем «Печенеге», Эртель
в своих письмах, В. Короленко в своем «Сказании о Флоре»
горячо восстают против непротивления злу.
Нужно ли говорить, что революционеры с возмущением
боролись против непротивленчества, против каратаевщины.
На такого непротивленца отнюдь не был похож и тот
«природный» Толстой, который жалел, что жандармы были
в Ясной Поляне в его отсутствие и что он не мог а оружием
в руках защищать от них свою усадьбу в 1862 году. На такого непротивленца не был похож тог Толстой, который с таким возмущением говорил о следователе, обязавшем его
подпиской о
невыезде
в
1872 году о
жандармском
17*
259
ротмистре в Москве, явившемся к нему с допросом по делу
сектанта Сютаева в 80-е годы.
Органический, природный Толстой, Толстой неутомимый
протестант против всякого насилия кипел пламенным гневом, когда сталкивался с насильниками, и в этом протесте
он был понятен и дорог и близок всем революционерамобщественникам. А на Толстого-Нехлюдова, рассудочного
моралиста, посматривали революционеры с «усмешкой», как
и он сам порой смотрел на своего героя.
В его борьбе против насилия власти было очень мало
каратаевского, его гневные обличения будили и укрепляли
революционную активность.
Борьба Толстого против господствующих классов, их
идеологии, против церкви, против государственного строя
ярко выразилась, прежде всего, в б е с п о щ а д н о й к р и т и к е о т р и ц а т е л ь н ы х с т о р о н действительности. И
здесь нет равного ему по силе.
Многие его произведения носили антиправительственный
характер и появлялись лишь в нелегальных изданиях.
В целом ряде своих произведений: «Патриотизм и правительство», «Единое на потребу», «Николай Палкин», «Хаджи-Мурат», «Из записок Ивана Кузьмича», «После бала»,
«Чингис-хан с телеграфом» Толстой обнажает с неслыханной силой язвы самодержавия.
Перед нами проходят образы царей: Ивана IV, Петра I,
Павла I, Александра I, Николая I, Александра II, Александра III и Николая И, заклейменные двумя-тремя чертами.
— «Все несчастие людей,—не раз повторяет Толстой,—
происходят главным образом от царей, потому что ц а р и ло большей части—самые худшие из людей, хитрые, дерзкие, бессовестные».
«Кто не знает, каков был наш нами прозванный душевнобольным Иоанн IV, который много лет властвовал, избивая
и мучая людей? А дальше—кто правил Россией?»
Так гневно спрашивает Толстой в своей статье «Единое
на потребу», написанной в 1905 г., и отвечает:
«То зверский, жестокий и пьяный Петр, ругавшийся со
своей пьяной компанией над всем, что свято людям, то
ходившая по рукам безграмотная, распутная Екатерина I, то
немец Бирон, правивший царством только потому, что был
любовником Анны Иоанновны, племянницы Петра I, совершенно чуждой России и ничтожной женщины, то другая
Анна, любовница другого немца Миниха, правящая Россией
после признания царем ее сына, младенца Иоанна, которого
потом убили по распоряжению Екатерины, то незамужняя
развратная дочь Петра—Елизавета, посылавшая армию воевать п р о т и в пруссаков, то выписанный и посаженный на
престол ее племянник-немец—Голштинский принц, приказавший войскам воевать з а пруссаков, то убившая его, совершенно чуждая немка Екатерина II, управлявшая Россией
со своими любовниками и раздарившая им десятки тысяч
крестьян. То полоумный Павел, который распоряжался, как
может распоряжаться сумасшедший, судьбами России и русских людей. То отцеубийца Александр I, отдавший русский
народ во власть ужасного Аракчеева, то грубый необразованный и жестокий Николай I, то неумный, недобрый и
лицемерный деспотический Александр II, то совсем глупый,
грубый и невежественный Александр III, то, наконец, малоумный, грубо-суеверный и непросвещенный Николай И».
Николаю I посвящены убийственные страницы в «Николае Палкине», памфлете, заклеймившем свинцовые мерзости
свинцовой эпохи, с ее шпицрутенами и ее «зеленой улицей»,
сквозь которую прогоняли тысячи здоровых, сильных людей
Николай I и его приближенные. Николай I и его клика
встают во весь рост в повести «Хаджи-Мурат». Немало теплых строк посвящает Толстой и Николаю II. Палочная система с потрясающей силой описана в незабываемом рассказе:
«После бала».
В январском номере журнала «Минувшие дни» (№ 2,
1928 г.) опубликовано неизданное произведение этого «непротивленца»: «Чингис-хан с телеграфом». Речь идет о русском правительстве Николая II, которое- «с полной бесцеремонностью и наглостью давит, душит, убивает, запирает,
ссылает всех дерзающих, не только провинившихся, но и
поднимающих против него голос».
Толстой констатирует два явления: безудержный деспотизм власти и сознание незаконности этой власти, которая,
«усиливаясь с каждым днем и часом, дошла в последнее
время до последней степени», имея в своем распоряжении
железные дороги, телеграф, скоросшивательные машины. Правительство этим «Чингис-ханом с телеграфом» может «всегда
подавлять всякие попытки освобождения, делающиеся народом».
Этот «Чингис-хан» дает награбленные деньги на народные
школы, которые распространяют «чингис-хановское просвещение».
Описывая поездку царя на юг, когда «украдкой, как
беглец, пролетает этот человек между трех рядов охраны»,
Л. Толстой спрашивает: «На что же царь, коли он прячется? А если прячется, то верно не даром, а значит
чувствует, что ему нельзя не спрятаться после того, что
он делает или делал. Так думает огромное большинство. Не
говоря уже о всех вешаемых, заключенных, сосланных, из
которых большая доля невинных,—а их десятки тысяч, и у
всех их так же, как у всех убитых, есть отцы, матери, братья,
сестры, жены, друзья, которые не могут не ненавидеть виновника и виновников их горя,—но не говоря об этих сотнях, тысячах людей, имеющих такие естественные причины
для ненависти к царю и его помощникам, главная масса
народа,, крестьяне, все крестьяне, за исключением малого
числа загипнотизированных людей,—все крестьяне, доведенные теперь лишением земли до положения худшего, чем то,
в котором они были 50 лет тому назад,—крестьяне, ожидавшие освобождения от своего земельного рабства, худшего
теперь, чем рабство крепостное, не могут не смотреть все
больше и больше на царя, виновника этой созданной им
несправедливости, с т а к и м и ж е с а м ы м и н е д о б р ы м и ,
в р а ж д е б н ы м и ч у в с т в а м и , к а к и т е ч у в с т в а , кот о р ы е питают к царю и его помощникам все
д е с я т к и и л и с о т н и т ы с я ч н е п о с р е д с т в е н н о пос т р а д а в ш и х и с т р а д а ю щ и х от их ж е с т о к о с т е й .
Крестьяне знают, что все попытки освобождения их от
земельного рабства, все всегда разбивались о закоснелость
царского правительства, которое как будто в насмешку над
их законными требованиями дало им закон 9 ноября, вносящий еще только новое зло в их отчаянное положение.
И потому нельзя царю и его помощникам не бояться
н е н а в и д я щ и х правительство крестьян, не бояться их
доходящего до ненависти раздражения за неуслышанное их
страдание и за неисправление той в о з м у т и т е л ь н о й неп р а в д ы , от которой они страдают» (стр. 8).
Можно ли назвать язык этого гневного отрывка языком
непротивленца?.. Конечно нельзя!
Как никто до него, Л. Толстой вскрыл противоречия
капиталистического строя в своих статьях «Перепись 1882
года», «Так что же нам делать?», «Об изменении существующего строя», «Сон».
Угнетателям он противопоставляет истинных друзей трудящихся.
:
В XI главе своего трактата «В чем моя вера» он говорит: «Все цивилизованное большинство людей осталось для
жизни с одной верой в городового и десятника. Положение
это было бы ужасно, если бы оно вполне было бы таково.
Но, к с ч а с т ь ю , в н а ш е в р е м я е с т ь л ю д и , л у ч ш и е
л ю д и н а ш е г о в р е м е н и , к о т о р ы е не д о в о л ь с т в у ю т с я т а к о й в е р о й и и м е ю т с в о ю в е р у в то, к а к
д о л ж н ы ж и т ь л ю д и».
В трактате «Так что же нам делать?» он пишет: «Читая
историю французской революции, становится, несомненно,
ясным, ч т о о с н о в ы р е в о л ю ц и и (на которые так несправедливо нападает Тэн), н е с о м н е н н о , в е р н ы и д о л ж н ы б ы т ь п р о в о з г л а ш е н ы . Ошибка была только в
том, что провозглашаемые принципы предполагалось осуществлять так же, как и прежние злоупотребления—насилием».
Толстой не хочет мириться с уродливыми противоречиями капиталистических отношений.
В своей статье «Об изменении существующего строя»
он предсказывает, что «существующий к а п и т а л и с т и ч е ский строй должен быть у н и ч т о ж е н и заменен
к о м м у н и с т и ч е с к и м».
Борьба Толстого против господствующей церкви ярко
выразилась в критике художником о т р и ц а т е л ь н ы х сторон религии, ставшей орудием порабощения и обмана. В этой
критике нет равного ему по силе. Стоит вспомнить описание
богослужения в его романе «Воскресение», его «Исповедь».
Этот негодующий отрицатель является лучшим союзником
революционеров в их разрушении старого.
Но в своей п о л о ж и т е л ь н о й программе Толстой исходил из настроения пассивного крестьянского большинства,
не хотевшего и не умевшего собрать разрозненные силы
для активной борьбы против ненавистно-тягостных условий
жизни, для борьбы за новое земельное и государственное
устройство.
Разрозненные отдельные личности, уходящие в свой
внутренний мир от человеческой неправды, влияют на положительную сторону проповеди Толстого. Не к борьбе, не
к ниспровержению существующего строя, а к в н у т р е н н е м у п е р е в о р о т у звал Толстой каждого из своих читателей в отдельности, уверенный, что условия изменятся, если
каждый перестроит свой внутренний мир. Социалистический
идеал Толстого носил следы пережитков феодального строя
и был совершенно чужд историзму и революционной борьбе,
в нем чувствовались отзвуки настроений дворовых и крестьян,
изуродованных крепостной эпохой, людей кротких и терпеливых, «покорных воле господ» и «воле господней».
К неделанию, к неучастию в преступлениях правительства, к отказу от участия в войне,—призывал Толстой.
Он был уверен, как и прежние утописты, что его проповедь, его увещание надо обращать к каждому в отдельности, к какому бы классу он ни принадлежал,—и к царю,
и к митрополиту, и к миллионеру, и к крестьянину, и к
рабочему. Стоит им только понять (в отдельности), что есть
добро, а что зло, и они все сейчас же переменятся, и все
изменится к общему благу.
Когда-то сам Толстой террористов, убивавших отдельных
тиранов, сравнивал с человеком, который в овчинном тулупе вылавливает каждую отдельную блоху вместо того,
чтобы промыть самую овчину и разом уничтожить ту грязь,
в которой заводятся блохи.
Но сам он своей проповедью, обращаемой им; к каждому
отдельному лицу, шел тем же путем: вместо того чтобы
призывать к л а с с угнетенных против к л а с с а угнетателей,
к революции, к борьбе против всего строя в целом, вместо
того чтобы «промыть овчину» социального строя, он призывал к исправлению каждого угнетателя, стремился обратить его на путь истинный.
Против тех, кто призывал к насильственному ниспровержению существующего строя, основанного на порабощении, Толстой выдвигал свою проповедь «непротивление злу»
насилием. Внешнему злу, которое причиняется угнетенным,
он противопоставляет внутреннее зло, которое выпадает на
долю угнетателей, обреченных на страдания за свою несправедливость.
Г. В. Плеханов говорит о проповеди Толстого: «Знач е н и е т о л с т о в с к о й п р о п о в е д и з а к л ю ч а л о с ь не
в ее н р а в с т в е н н о й и не в ее р е л и г и о з н о й стороне. Оно з а к л ю ч а л о с ь в я р к о м и з о б р а ж е н и и
т о й э к с п л о а т а ц и и н а р о д а , б е з к о т о р о й н е мог у т с у щ е с т в о в а т ь в ы с ш и е к л а с с ы . Эксплоатация
эта рассматривается Толстым с точки зрения того нравственного зла, которое она причинила самим эксплоататорам. Но
это не мешало ему изображать ее со своим обычным, т. е.
гигантским талантом» Е
Плеханов указывает, что там, где Толстой «проповедует
«непротивление злу» насилием, многие его страницы будят
в душе читателя святое стремление выставить против реакционного насилия революционную силу. Он советует ограничиться о р у ж и е м к р и т и к и , и эти превосходные страницы, безусловно, оправдывают самую резкую критику
посредством оружия.
Вот это—и только это—дорого в проповеди гр. JI. Н.
Толстого».
«Все остальное,—поскольку это остальное пропитано его
нравственно-религиозной тенденцией,—идет в разрез со всеми
прогрессивными стремлениями нашего века; все остальное
принадлежит к области идеологии, совершенно несовместимой с идеологией пролетариата» (там же, стр. 64).
Не следует забывать, что Толстой, пламенный отрицатель и критик, критикует не с точки зрения восходящего
класса, которому принадлежит будущее, а с точки зрения
1
«Статьи о Л. Н. Толстом». Плеханов. Изд. ГИЗ, М., стр. 63.
умирающих классов, на смену которым пришла буржуазия
с ее техническим прогрессом, буржуазия, ненавистная JI. Толстому.
Если внук мужика А. П. Чехов «с детства уверовал в
прогресс» и приветствовал великие блага пара и электричества, то Толстой всеми своими симпатиями в прошлом,
с его патриархально-примитивным миром, с «восточною косностью» этого мира.
И Плеханов, и Луначарский, и Троцкий, и Ленин, и
Мартынов, и Роза Люксембург боролись против крайнего
эгоцентризма и косности в проповеди самоусовершенствования и жестокого «непротивления злу насилием».
Против формулы, которую выдвигал этот потомок «десяти
незамученных трудом поколений» для всех народов и для
всех времен: «Нельзя огонь тушить огнем, водой сушить
воду»—восстает в 90-е годы В. Г. Короленко в своем «Сказании о Флоре».
В сЕоем письме к А. И. Эртелю в 1890 г. по поводу своего
«Сказания о Флоре» В. Г. Короленко писал: «Я не могу
считать насильником человека, который один защищает слабого и измученного раба против десяти работорговцев. Нет,
каждый поворот его шпаги, каждый его удар для меня—
благо. Он проливает кровь. Так что же? Ведь после этого
и ланцет хирурга можно назвать орудием зла!» (Письма
А. И. Эртеля, 1909 г., стр. 180—181).
Не к покорности насильникам, а к борьбе против них
огнем и мечом призывает Короленко угнетенных.
Теоретические взгляды Толстого были сбивчивы и противоречивы. Эта противоречивость объяснялась противоречиями переходной эпохи, когда «все переворотилось».
Как художник—он горел и зажигал огнем возмущения
и вызывал стремление противостоять злу, как моралист—
он гасил это возмущение и призывал к терпению, к покорности во имя блага внутреннего мира. Выдвигая этический
принцип на первый план, он бичевал не ради тех, кого
эксплоатируют, а ради исправления тех, кто эксплоатирует.
Стоит вспомнить разговор Андрея Болконского с Пьером
Безухим о крепостных и крепостниках.
Эта проповедь в 80-е годы имела большой успех именно
тогда, когда тысячи интеллигентов уходили от борьбы «в
келыо под елью» и занимались самоусовершенствованием.
Но эта же проповедь вызвала резкий отпор со стороны
революционеров в эпоху подъема. Этот отпор вызывает непротивленчество и теперь у всех тех, кто глубоко убежден,
что истинно социальное улучшение может быть достигнуто
не путем религиозно-нравственного усовершенствования отдельных личностей, а путем переустройства всей системы
хозяйственных отношений, в результате чего изменится к
лучшему и каждая личность в отдельности.
Полное противоречий творчество Толстого вызывало и
противоречивые отношения к себе.
В статье, написанной по поводу 80-летия Льва Толстого
«Лев Толстой, как зеркало русской революции», В. И. Ленин
писал в 1908 году в № 35 «Пролетария»:
«И противоречия во взглядах Толстого надо оценивать
не с дочки зрения современного рабочего движения и современного социализма (такая оценка, разумеется, необходима, но она недостаточна), а с точки зрения того протеста
против надвигающегося капитализма, разорения и обезземеливания масс, который должен был быть порожден патриархальной русской деревней. Толстой смешон, как пророк,
открывший новые рецепты спасения человечества, и поэтому
совсем мизерны заграничные и русские «толстовцы», пожелавшие превратить в догму как раз самую слабую сторону
его учения. Толстой велик—как выразитель тех идей и тех
настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в
России. Толстой оригинален, ибо совокупность его взглядов,
вредных, как целое, выражает как раз особенности нашей
революции, как к р е с т ь ян с к о й , буржуазной революции».
В статье «Лев Николаевич Толстой и его эпоха» В. И.
Ленин ставит вопрос: можно ли Льва Толстого отнести к
социалистам и если можно, то к каким социалистам?
«Учение Толстого,—пишет В. Ленин,—безусловно у т о п и ч н о и, по своему содержанию, реакционно в самом
і В. И. Ленин «О Толстом». ГИЗ, Л., 1925 г., стр. 5—6,
точном и в самом глубоком значении этого слова. Но отсюда
вовсе не следует ни того, чтобы это учение не было социалистическим, ни того, чтобы в нем не было критических
элементов, способных доставлять ценный материал для просвещенных передовых классов.
Есть социализм и социализм. Во всех странах с капиталистическим способом производства есть социализм, выражающий идеологию класса, идущего на смену буржуазии, и
есть социализм, соответствующий идеологии классов, которым и идет на смену буржуазия. Феодальный социализм
есть, например, социализм последнего рода, и характер такого социализма давно, свыше 60 лет тому назад, оценен был
Марксом на ряду с оценкой других видов социализма» («Искусство и литература», ч. II, изд. «Мир», стр. 504).
В 1909 году Л. Толстой предвидел наступление новой
революции, хотя не верил в ее победу. Революция пришла
в 1917 г. и совершила переворот в хозяйственном строе,
в социальных отношениях страны. Дворянство сметено. На
смену буржуазии пришли пролетарии. Косное крестьянское
большинство получило небывалый толчок. В деревне идет
машинизация хозяйств, тракторный пахарь сменяет первобытного мужичка с его сивкой-буркой, с его допотопной
сохой.
Исторический процесс обнажился, и рост законов железной необходимости можно ощутить невооруженным глазом.
Эти железные законы отрицают утопические построения
Толстого. Путь крестьянства не в возврате назад на Восток, а в движении вперед через технику Запада.
Будущее крестьянства не в уходе в свое обособление,
не в уходе в свое патриархальное мелкое хозяйство, а в
широком объединении на основе коллективизма и машинизации.
В новой деревне революция выжгла каленым железом
пережитки каратаевщины и феодализма. Потомков дворовых,
«покорных воле господ и воле господней», сменили активные
борцы.
История отрицает внеисторическую, абстрактную теорию
великого мужика.
Еще в 1890 г. бывший народник-беллетрист А. И. Эртель,
понявший огромное значение технического прогресса в деревне, писал ß. Г. Черткову, другу Толстого и редактору
«Посредника», до поводу внеисторичности учения Толстого:
«JL Толстой потерпел фиаско в той части своей деятельности, которая задавалась целью создать и осуществить
известный практический идеал, перестроить тип общества по
образу логических категорий, свіести все разнообразие и
богатство жизни к единой схеме древле-христианской общины,
фиаско неизбежное, если припомнить, что планы общественного устроения отнюдь не осуществляются одной теоретической работой мысли, ни даже одним личным примером,
а целой с о в о к у п н о с т ь ю и с т о р и ч е с к и х условий
и сложным процессом о б щ е н а р о д н о г о созна: I
ния»...
«Всем предписать земледельческий труд, как он (Л. И. Т.)
сделал это в предисловии к Бондареву, предписать жестокое
непротивление злу, как он сделал в письме к Энгельгардту,
целомудрие даже до скопчества (в «Крейцеровой сонате»),
самоотречение до уничтожения личности—в книге «О жизни»,—все сие, конечно, несомненные продукты ф о р м а л ь н о г о м ы ш л е н и я . К ним же я отнесу и полнейшее отрицание государственности, и включение всей науки в узкое
понятие долга и пользы, и сухо-пуританское изгнание элементов самодовлеющей красоты из понятия об искусстве,
и парадокс о деньгах. Одним словом, в десятке разнообразных случаев Л. Н., вместо того чтобы обуздать и
направить на прямой путь одичалую и ошалевшую лошадь,
рекомендует ее без дальних разговоров прирезать... За всем
тем, всегда останутся драгоценны его указания, что лошадь
одичала и ошалела, сбилась с прямого пути. И в этом его
крупная историческая роль. В его характере, в его натуре
много есть гордого и вообще неукротимого и сообразно
сему много есть черствости, фанатичности и самоуверенности в его рассуждениях; но эта столь подлежащая критике сторона удивительно смягчается великим художественным дарованием и чуткостью, и вот почему он так легко делает
обаятельное впечатление» (Письма Эртеля, стр. 216—217).
Говоря о публицистике Льва Толстого, приходится пожалеть, что в последние 30 лет она оттесняет на задний
план художественное творчество этого несравненного мастера, ибо интуитивно созданные им образы ближе к жизни
и больше связаны с силами развития, чем его рассудочные
построения, оторванные от жизни.
Все, что создавал художник в последний период жизни,
точно украдкой от Толстого-проповедника, говорило о свежести и яркости восприятия жизни. Об этом же особенно
красноречиво говорила и повесть «Хаджи-Мурат» с исключительно красивым вступлением, в котором живучий цветок
татарника, выдержавший все удары судьбы, напоминает
художнику Хаджи-Мурата (см. «Дневник» 95—99 г., стр. 40).
Эта повесть—одно из прекраснейших произведений Толстого.
К сожалению Л. Н. уходил от художественной литературы и все больше посвящал свои силы религиозно-философским статьям, в которых он часто был беспомощен.
Илья Львович Толстой в своих «Воспоминаниях» дает
очень характерную страничку 1 :
«Как-то Л. Н. дал своему любимому старшему брату
одну из своих философских статей и просил прочесть и
сказать свое мнение.
С. Н. прочел и, возвращая книгу, сказал: «Помнишь,
Левочка, как мы, бывало, езжали на перекладных? Осень,
грязь, замерзло колчами, сидишь в тарантасе, на жестких
дрожинах, бьет тебя то о спину, то о бока, сиденье из-под
тебя выскакивает, мочи нет—и вдруг выезжаешь па гладкое шоссе, и подают тебе чудную венскую коляску, запряженную четверкой хороших лошадей...
Так вот, читая тебя, только в одном месте почувствовал, что пересел -в коляску. Это место—страничка из Герцена, которую ты приводишь, а все остальное твое—это
колч и тарантас» (стр. 122).
Это была шутка, но в этой шутке была большая доза
правды. В «умствованиях» Толстого часто не было той эмоции, которой были овеяны образы Толстого-художника, и
1
Илья Львович Толстой. «Мои воспоминания», стр. 122.
не было обычной силы выражения и не было гениальной
интуиции.
Зато Л. Н. Толстой-художник оставил глубокий след
в нашей литературе и, как Гомер, Шекспир, Гете и Пушкин и другие мировые художники, сохранит на сотни лет
свою волнующую силу.
XIX
ЧИТАТЕЛИ ЛЬВА ТОЛСТОГО
«Великий писатель», «великий реформатор», «великий человек», «душа эпохи», «человек человечества», «гражданин
мира»—вот эпитеты, которыми наделяют Толстого на разных языках его восторженные почитатели. Распространение
произведений и размеры влияния гениального художника
и яснополянского мудреца на русскую и мировую литературу—далеко еще не изучено, но теперь уже ясно видно,
что переживаемая нами эпоха величайшего перелома, начавшаяся в 1861 году, эпоха крушения старого мира и помрачения божков, заката старой Европы и восхождения нашей
молодой страны—связаны с именем этого «Руссо XIX века».
Некрасов в свое время жаловался на недолговечность
братьев-писателей, в судьбе которых «что-то лежит роковое».
Этого «рокового» не было совсем в судьбе самого страстного
и жизнерадостного из русских художников. Он прожил 82
года, напряженно работал 58 лет, оставил после себя огромное литературное наследие и под конец жизни стал идолом
д в у х полушарий.
Сперва он пишет для «избранных» читателей, для «людей
развитых», для представителей «хорошего круга», затем—
для своего «большого света», для многомиллионной, патриархальной, трудовой мужицкой Руси, затем для всего мира,
переживающего конец века.
Этот страстный искатель, вечный путник, умерший в
странствии, на станции железной дороги, на всех путях
изведал необычайный успех. Проходил ли он в модном
пальто, цилиндре и белых перчатках, или в зипуне, лаптях,
с котомкою за плечами, с посохом странника в руках,—
всюду жизнь его приветствовала и радостно улыбалась
ему.
-;
В 1852 г. в № 9 (сентябрьском) распространенного и
авторитетного журнала «Современник» появилось первое произведение кавказского офицера, подписанное двумя буквами
«Л. Н.», и о новом молодом таланте сразу заговорили все.
Н. А. Некрасов, этот чуткий и тонкий ценитель и опытный
редактор-издатель журнала, пишет И. С. Тургеневу: «Если
не будет лень, обратите внимание на повесть «Детство» в
девятом номере—это талант новый и свежий!»
В октябрьских книгах «Москвитянина» и «Отечеств. Записок» появились заметки, которые прочитывает автор с «необычайной радостью». В отделе «журналистика» («От. Зап.»,
окт., 1852 г.) в неподписанной рецензии говорилось о «его
замечательной статье» следующее:
«Давно не случалось нам читать произведение более прочувствованное, более благородно написанное, более проникнутое симпатией к тем явлениям действительности, за изображение которых взялся автор».
Далее были строки, которые могли окрылить любого начинающего писателя: « е с л и ж е э т о п е р в о е п р о и з в е д е н и е Л. Н., т о н е л ь з я н е п о з д р а в и т ь р у с с к у ю
литературу с появлением нового замечательного таланта».
После появления «Отрочества» Тургенев пишет Колбасину:
«Очень рад успеху. Дай только бог Толстому пожить, и он, я
твердо надеюсь, еще удивит нас всех. Это—талант первоклассный», а после опубликования «Кавказских очерков», «Набега», «Рубки леса», «Севастопольских очерков» тот же Тургенев сообщает Дружинину: «Когда молодое вино перебродит, из него выйдет напиток, достойный богов».
В 1856 г. в № 12 «Современника» Н. Г. Чернышевский
предсказывает, что «все, чем граф Толстой до сих пор обогатил нашу литературу, только залог того, что даст он нам
в будущем, но какой драгоценный залог!»
После своих «Севастопольских очерков» Толстой не только завоевал себе известность среди литераторов и таких
18
Лев Толстой.
273
ценителей, как Боткин, Дружинин, с одной стороны, и Чернышевский—с другой, но и читательские массы заговорили
о нем. Эпопею 12-го года «Война и мир» (65—69) критик
Н. Страхов называл великим, гениальным произведением.
Прочитав «Анну Каренину» в конце 70-х гг., Ф. М. Достоевский воскликнул: «Толстой—это бог искусства».
В 60-х годах Д. И. Писарев, Шелгунов, Берви-Флеровский резко нападали на автора романа «Война и мир», но
это была эпоха разрушения эстетики, развенчания Пушкина,
эпоха помяловщины, воинствующего разночинства и слишком тенденциозной публицистической критики.
Поворот к Пушкину в 80-х годах был в то же время
и поворотом к Толстому-художнику.
В 1883 г. умирающий Тургенев называет своего собрата «великим писателем земли русской» и умоляет его
вернуться к художественному творчеству и выражает радость, что был «современником Толстого».
Н. Лесков, А. Эртель, А. Чехов, В. Гаршин испытали на
себе огромное влияние Л. Толстого, влияние толстовской
«манеры выражаться», и преклонялись перед его гением.
Когда просматриваешь в яснополянском музее книги, преподнесенные писателями яснополянскому отшельнику, эпитет «великий» встречается на каждом шагу, едва ли не
в каждом автографе. Даже самые далекие Толстому авторы-индивидуалисты: В. Розанов, Л. Андреев, К. Бальмонт,
Игорь Северянин говорили о нем с благоговейным восторгом. Л. Андреев прислал свою трагедию «Анатэма»—«глубокочтимому Льву Николаевичу». В 1896 г. К. Бальмонт посылает
свою книгу «В безбрежности» со смиренною надписью: «Великому учителю Льву Толстому», а 5 декабря 1907 года он же шлет свои «Горящие здания» с автографом:
«Величайшему гению, какой только есть на земле—Льву
Толстому от безыменного К. Бальмонта».
Даже «гений» Игорь Северянин, который всегда «своей
победой упоен» и который «повсеместно оэкранен», пересылает в 1908 г. Л. Н. свой «Первый сборник стихотворений»—
«Зарницы мысли» с автографом: «Океану—капля». «Льву Николаевичу Толстому—Игорь Северянин».
Естественно встает вопрос о том, как относятся к Толстому современные литературные и общественные деятели?
В № «Огонька» от 1927 года напечатаны мнения о
Толстом крупнейших общественных деятелей России. Эти
мнения В. В. Вересаева, А. Н. Толстого, В. Осинского,
А. В. Луначарского, А. Серафимовича и др. свидетельствуют
о восторженном отношении к Л. Толстому со стороны
писателей наших дней, при чем и партийные и беспартийные признают исключительное значение творчества Толстого.
Приведем в извлечениях ряд вопросов и ответов анкеты:
Как вы относились к художественным произведениям Толстою
в юности?
В. В. В е р е с а е в . — С восторгом.
Н. К. К р у п с к а я,—В молодости без конца читала и
перечитывала Толстого. Л. Т. учил ненавидеть старый строй.
Захватывала непримиримость Л. Т., его ненависть к мещанству, пошлости, его искания.
А. В. Л у н а ч a j p i c ки й.—Вся моя юность прошла под
колоссальным обаянием толстовских образов.
A. С. С е р а ф и м о в и / ч . — Ч и т а л , не отрываясь, и опятьтаки видел не книгу, а реально существующее.
Как вы относитесь к художественным произведениям Толстою
сейчас?
B. В е р е с а е в.—С восторгом.
A. С. Е н у к и д з е . — Е щ е лучше, чем раньше. После современных художников с удовольствием перечитываю великие произведения Л. Т.
К р у п с к а я Н. К.—Я и сейчас люблю Т. больше всех
художников слова, но не перечитываю его, уже ушло куда-то далеко, думается о другом.
Нужен ли Толстой современному читателю?
B. В е р е с а е в.—Сама жизнь дает ответ на это. Среди
рабочих и красноармейцев наиболее читаемый
писатель—Т—ой.
А. Е н у к и д з е . — П о - м о е м у , очень нужен. Современному
молодому читателю мало понятен тот мир, который гениально отражен Т—м в своих произведениях, но его язык и величайшее мастерство его, художественные и литературные
приемы Т—ого—всякому читателю дадут много.
18*
275
H. К. К р у п с к а я . — . . . н а в я з ы в а т ь произведения Т—ого
рабфаковцам нельзя. К сожалению то, что близко у Т—ого
массам, и сейчас окрашено в тенденциозный цвет религиозности и толстовства. Но, по-моему, нельзя стать художником
слова, не изучив, не поняв JI. Т—ого, не пережив его произведений. Нельзя также понять прошлого, не изучив произведений Л. Толстого.
A. В. Л у н а ч а р с к и й . — Т о л с т о й в высшей мере нужен
современному читателю.
B. Э. М е й е р х о л ь д . — Т о л с т о й
нужен современному
русскому читателю. Нашему читателю, вообще, нужен всякий большой художник.
А. С. С е р а ф и м о в и ч . — К а к воздух.
Мнения М. Горького о Толстом хорошо всем известны по
его замечательным воспоминаниям.
«Сейчас были,' журналисты из Неаполя, один из них
уже примчался из Рима,—заносит в свои листки М. Горький после ухіода Т—го. Просил сказать им, что я думаю
о «бегстве Толстого»—так и говорят «бегстве».
Я отказался беседовать с ними. Вы понимаете, конечно,
что душа іЦоя в тревоге яростной,—я не хочу видеть Толстого святым; да пребудет грешником, близким сердцу насквозь грешного мира, навсегда близким сердцу каждого
из нас. П у ш к и н и о н—н е т н и ч е г ,о в е л и ч е с т в е н н е е
и д о р , о ж е нам» (Горький о Толстом, стр. 39).
— Умер Лев Толстой!
Получена телеграмма, и в ней обыкновеннейшими словами сказано: скончался.
Это ударило в сердце. Заревел я от обиды и тоски.
И вот теперь, в полоумном каком-то состоянии, представляю
его себе, как знал, видел, мучительно хочется говорить о нем.
Представляю его в гробу,—лежит, точно гладкий камень
на дне ручья, и, наверное, в бороде седой—тихо спрятана
его всем чужая—обманчивая улыбочка. И руки, наконец, спокойные, сложены—отработали урок свой каторжный» (там
же, стр. 39).
Такие строки, облитые слезами и кровыо сердца, писал
Горький, как и писал их Гоголь при вести о смерти Пушкина,
и Тургенев при вести о смерти Гоголя.
Правда, старый большевик-партиец, публицист Ольминский резко нападает на вредные и опасные произведения
JI. Толстого, называет романы «Война и мир», «Анна Каренина». контрреволюционными, возмущается тем, что Толстого рекламируют, и ставит вопрос: «Ленин или Толстой» 1 .
В своей заметке по поводу юбилейного издания сочинений
Толстого («Правда», № 15 от 10/11—28 г.) А. В. Луначарский вскользь отвечает на статью Ольминского «О противопоставлении Толстого—Ленину говорить было бы столь
же странно, как, скажем, о противопоставлении Академии
Наук по поводу 200-летнего юбилея этого учреждения, вообще, как о противопоставлении любого крупного юбиляра,
имеющего мировое значение, гению нашей революции—Ленину».
,
Сам Ленин, отмечая отрицательные стороны творчества
Толстого, глубоко ценил его как художника. Мнения В. И.
Ленина вполне ясно сфрмулированы в XI томе его сочинений.
Там мы читаем: «Толстой не только дал художественные
произведения, которые всегда будут ценимы и читаемы
массами, когда они создадут себе человеческие условия жизни; свергнуЕ иго помещиков и капиталистов, он сумел с
замечательной силой передать настроение широких масс,
угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования».
Можно ли говорить о влиянии Толстого на современных
художников слова?
Несомненно. Поворот в литературе наших дней от зоологизма и физиологизма к психологизму, поворот к монументальному историческому роману, к большим полотнам, поворот от ходульности к простоте совершается у нас под
знаком Л. Толстого.
Прочтите «Разгром» Фаддеева, «Повесть о непогашенной луне» Бориса Пильняка, «Повести» Л. Сейфуллиной,
«Русь» Пантелеймона Романова, роман Семенова «Наталья Тарпова», роман Бахметьева «Преступление Мартына»—и вы увидите мощное влияние Толстого; борьба против ходульности
1 Ст. Ольминского. «Наши отношения к Толстому». «Эгонек», №
1928 г.
2 «Ленин или Лев Толстой», «Правда» 4 февраля 1928 г., № 30,
4,
и реторичности фразы во имя простоты и правды—результат этого влияния. Только JI. Толстой доводит до
конца свои романы в 2 000 страниц, а Романовы и Малашкины останавливаются в начале пути, выпустивши 1-й том.
Мы уже не будем говорить о слишком явном подражании
С. Малашкина в его неудачном романе, карикатурно ничтожном, бездарном и безвкусном: «Две войны и два мира».
Влияние Толстого в нашей стране в литературных кругах интересно проследить в специальной исследовательской
работе. И это влияние будет расти..
В отзывах иностранных писателей о «великом писателе»,
о «великом реформаторе» давно уже занял видное место и,
пожалуй, даже виднейшее место этот «человек человечества».
И величайший европейский писатель Ромэн Роллан, автор
«Жана Кристофа», сложился под влиянием JI. Толстого.
Каждое новое произведение за последние 20 лет его жизни
обсуждалось, как мировое событие.
Если европеец И. Тургенев сблизил нас с Францией, и
парижане считали его своим, то JI. Толстой сблизил весь
мир с Россией. В Италии русских называют «соотечественниками Толстого», а в Японии любой солдат поет песню
про Катюшу Маслову из «Воскресенья».
А. Ф. Кони в своих «Воспоминаниях о Льве Толстом»
рассказывает о том, чему свидетелем был в 1902 г. в Швейцарии, когда с другими туристами поднялся на вершину
Риги-Кульма на высоту 6 000 футов над уровнем моря для
того, чтобы любоваться восходом солнца. «...Когда я посетил
Ригіи-Кульм ів последний раз летом, в начале прошлого
десятилетия, произошло нечто необычайное. Собравшиеся
в очень раннее утро на вершине обменивались оживленными
вопросами и замечаниями, в которых сквозила несомненная
тревога по поводу чего-то, что должно было неминуемо, к
общей печали, совершиться. Это ч т о - т о было напечатано
в вечерних газетах,—известие, что Л. Н. Толстой, бывший
в это время тяжко болен, находится в безнадежном состоянии и что ежечасно надо ждать его кончины. И люди,
съехавшиеся из разных сторон, немцы, англичане, испанцы и
в особенности американцы, были удручены одним и тем же.
Их, перед восходом вековечного светила, тревожила мысль о
том, что, быть может, в это время уже закатилось духовное
светило, лучами которого столь многие, чуждые ему по
языку и по племени, надеялись осветить запросы неудовлетворенной души и смущенного сердца.
И после великолепных картин, заставивших некоторых
почувствовать то, что чувствовал Кант, созерцая звездное
небо,—за ранним завтраком продолжались разговоры о Толстом, при чем, узнав, что я русский (и на этот раз единственный в отеле), многие обращались ко мне с вопросами
о том, знаю ли я его лично, и можно ли верить газетному
известию—и далеко не одно простое любопытство слышалось в их словах» '(«На жизненном пути», т. II, стр. 10).
Эта яркая страница говорит об огромном интересе европейцев к творчеству JI. Толстого.
Писатели Америки, Японии, Англии, Франции и других
стран давно уже отказались считать его иностранцем и чтут
его другом и братом. «Он не русский,—говорит американец
Уильям Гаррисон,—он гражданин мира, его деятельность
имеет универсальное значение».
Но гражданин мира даже в этой своей всечеловечности
остается всегда и прежде всего русским с ног до головы,
русским, совлекающим с себя ветхую ризу барского подражания европеизму, остается русским, обличающим французскую манеру выражения, мышления и поступков.
Не сразу иностранцы заговорили о Л. Толстом. Только
начиная с 1870 года, Толстого начинают переводить на иностранные языки. Сперва в Греции (1870 г.) и славянских
государствах, а затем во Франции, Англии, Германии. В конце
столетия автор «Исповеди», «Крейцеровой сонаты», «Воскресения» становится властителем дум и чувств, и С. А. Венгеров
затрудняется сказать, «где более чтят и любят Льва Толстого—у нас дома или за границей».
К 75-летию со дня его рождения в 1903 году выходит
далеко не полная работа Битовта «Лев Толстой в искусстве»,
где насчитывается 4 000 номеров произведений, связанных
с именем Толстого в России и за границей, при чем библиограф
указывает, что Толстой переведен на 25 языков. В том же
юбилейном 1903 году помощник библиотекаря петербургской
Публичной библиотеки Драганов выпускает ценную работу
«К семидесятипятилетию графа JI. Н. Толстого. Толстой
как писатель, всемирность распространения его произведения
в России и за границей». Здесь были даны интересные статистически-библиографические данные, извлеченные из монографии Драганова «Хронологическое обозрение 45 разноязычных переводов сочинений графа Л. Н. Толстого».
По подчету Драганова, к 1903 году Толстой переведен не
на 25, а на 45 языков и наречий. Англичане представили
250 №№ переводов произведений Толстого и изучений его
произведений, немцы—234, французы—177, чехи—150, сербы—87, славяне—84, поляки—30, датчане—27, финны—26,
итальянцы—20, латыши—8, турки—7, евреи—5, японцы—4,
сиро-арабо-абиссинцы—3, китайцы—2.
Были переводы на персидский, сиамский и др. языки.
Всего 1 404 перевода и изучения Толстого. К 1898 году разных названий произведений Толстого было издано (от 1870 г.)
в иноязычной литературе 523, а в Российской империи за
47 лет (с 1852 по 1898 г.) всего 238, в д в а 1 с п о л о в и н о й
раза меньше.
За границей появилось многое из того, что запрещалось
в России. Такого распространения в мировой литературе не
знал ни один из русских писателей, кроме Пушкина, переведенного к 1903 г. на 70 языков и наречий.
Отлучение Толстого от церкив в 1901 году увеличило
его популярность и за границей и в России. В яснополянском музее, в так называемой ремингтонной комнате висит
большая картина в раме, изображающая Иоанна Гуса на
костре. Над отлученным от церкви, сжигаемым «еретиком»
виднеется Христос. Подпись под картиной: «Великому русскому реформатору Льву Толстому на память о дне сожжения
чешского реформатора Яна Гуса 23 июня- (6/ѴІІ) 1415 года от
Всеславянского О-ва славян в Москве 23 июня 1909 г.»
Каково же отношение к Толстому широкой читательской
массы в нашей стране? Каково отношение рабочих, крестьян,
красноармейцев?
В кабинете Л. Н. в Ясной Поляне на письменном столе
его лежит большая глыба полированного зеленого стекла
в виде пресспапье, подарок от служащих и рабочих Мальцевского завода, присланный по случаю отлучения от церкви
синодом автора «Исповеди» и «Воскресения». На глыбе вырезана и вызолочена надпись: «Вы разделили участь многих
великих людей, идущих впереди своего века, Глубокочтимый
Лев Николаевич. И раньше их жгли на кострах, гноили в
тюрьмах и ссылках. Пусть отлучают вас, как хотят и от чего
хотят, фарисеи-первосвященники. Русские люди всегда будут
гордиться, считая вас своим, великим, дорогим и любимым!»
Под этими мужественными и трогательными словами подписалось 16 рабочих.
Известно, что после 1901 года ходила по рукам картина,
изображающая Толстого на костре в виде Яна Гуса, а над
ним Победоносцева в одежде Великого Инквизитора. Этот
Инквизитор не даром в конце 80-х годов мечтал вместе
с Д. Толстым сгноить Л. Толстого в Суздальском монастыре.
Эта картина была сильно распространена в рабочей среде.
Когда исполнилось (в 1908 году) 80 лет со дня рождения
Л. Толстого, он отказался от празднования своего юбилея,
но приветствия шли со всех сторон мира в Ясную Поляну,
эту своеобразную «Мекку», от народов белой, черной и желтой расы.
Ю. О. Якубовский вспоминает, что в день юбилея тульский почтовый чиновник привез... 900 телеграмм, а к вечеру
число их возросло до 2 000.
Среди приветствий было и письмо от португальских писателей и адрес, подписанный 700 английскими литераторами,
артистами, живописцами, скульпторами, политическими деятелями, именами граждан, крестьян, рабочих, были приветствия
от О-ва любителей российской словесности и О-ва деятелей
периодической печати, и трогательный адрес 53 официантов
одного из петербургских театров, и многочисленные телеграммы от рабочих разных заводов.
«В этом дивном всесветном калейдоскопе восторженных
приветствий, положительно опьяняющих своим потоком слушателя, каких только не было лиц, народов, возрастов, положений, сословий»,—говорит Ю. Якубовский в своих «Воспоминаниях».
Смерть JI. Толстого 7 ноября 1910 года вызвала невиданный интерес во всей мировой прессе к личности Толстого.
«Осведомительное бюро» передало Толстовскому музею
СПБ 20 объемистых томов вырезок из газет о днях ухода,
болезни и смерти великого писателя, при чем этот материал
был разбит на 20 разделов.
Интерес к Толстому не ослабевает в писательской среде
и в наше революционное десятилетие. По подсчету Ник.
Апостолова в его статье «Л. Н. Толстой в годы российской
революции», за 2 710 дней вышло в Советской России книг,
брошюр и газетных заметок о Л. Толстом 4 681.
Идет в высшей степени углубленное и подробное изучение жизни и творчества Толстого. Вышли работы, которые
помогают этому изучению.
В 1922 году П.< Бирюков закончил 4-томное фундаментальное произведение—Биографию Толстого, около 60 печатных листов. К 1927 году секретарь Толстого H. Н. Гусев,
семнадцать лет углубленно изучавший первоисточники, дневники, переписку Л. Н., выпустил 2 тома о Толстом, содержащие богатейший материал: 1) жизнь Льва Николаевича
Толстого (1828—1862 г.), 2) Толстой в расцвете художественного гения (1862—1877 г.). Свыше 50 печатных листов.
Академия Наук в 1926 г. издала библиографический указатель Л. Н. Толстого, составленный А. Л. Бемом, с дополнениями Срезневского (129 страниц).
В. И. Срезневский готовит «Хронику жизни и творчества
Толстого».
В яснополянском музее подготовлена к печати В .Ф. Булгаковым, секретарем Л. Н., опись (книг библиотеки Ясной
Поляны с воспроизведением пометок Л. Н. и автографов
писателей.
Наконец, в ближайшее время начнут выходить первые
томы первого «Полного собрания сочинений Льва Толстого»
в 90—92 томах, предпринятого Госиздатом.
При жизни Л. Н. вышло 11 собраний его сочинений.
В 1911 году И. Кушнерев выпустил «Сочинения графа
Л. Н. Толстого в 20 томах, 12-м изданием»; в 1913 г. вышло
«Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого» в 24 томах под
ред. и с примечаниями Толстого. Но все эти «полные» собрания представляли только часть всего написанного неутомимым, взыскательным художником, который переделывал свои
произведения иногда 3—4 раза и даже больше и вел дневник
свыше 60 лет, переписывался с интереснейшими людьми своего времени и мыслителями всех стран.
В юбилейном издании «Дневники» только с 1881 года
составляют 9 томов. Письма к разным лицам с комментариями, указаниями и проч. редакторскими замечаниями составляют около 15 томов, переписка с В. Г. Чертковым будет
заключать 900 писем. В это полное собрание сочинений
войдут и записные книжки разных годов, в соответствующие
по годам томы. Подготовительные работы по изданию первого полного собрания сочинений JI. Н. Толстого ведутся,
под общей редакцией В. Г. Черткова, в течение 8 лет двумя
независимыми редакционными группами. Первая группа во
главе с А. Л. Толстой занимается разработкой рукописей
Толстого, хранимых в бывш. Румянцевском музее (ныне Публичная библиотека имени Ленина), относящихся к первому
периоду творчества Л. Н. Вторая группа во главе с В. Г. Чертковым работает над рукописями Л. Н., относящимися ко
второму периоду его деятельности, от 1880 по 1910 гг.
За революционные годы вырос Толстовский музей в
Москве и в Ясной Поляне.
В 1920 году по просьбе Толстовского о-ва в Москве, беспокоящегося за целость московской усадьбы Толстого,
дом и усадьба перешли в ведение музейного отдела Наркомпроса, и Совет народных комиссаров особым декретом
объявил дом и усадьбу Л. Толстого общегосударственной
собственностью (6 апреля 1920 г.).
И в яснополянской усадьбе и в Хамовниках идет реставрационная работа, и к столетней годовщине дом и усадьба
будут восстановлены окончательно.
И теперь уже в яснополянском музее восстановлено
8 комнат. Жизнь здесь точно замерла в ночь 28 октября
1910 года. В библиотеке Л. Н. в Ясной Поляне уже разобрано
около 16 000 томов. А в деревне кипит новая жизнь, Ясная
Поляна становится маленьким культурным центром. Здесь
под руководством А. Л. Толстой создается культурный центр
для обширной округи.
На прежней Кабацкой горе построено громадное здание
8 2 этажа: щкола-іпамятник с большими итальянскими окнами
в двухсветном зале, окнами, точно перенесенными из кабинета Толстого. Здесь будет обучаться свыше 300 детей,
которые теперь ютятся в тесном помещении. Уже теперь
яснополянская опытная станция раскинула свои учреждения
широкой сетью. Здесь же возвышаются больничные корпуса...
Электричество... радио... амбулатории... лаборатории—
вот та новая жизнь, которая бьет ключом здесь, музея; ; 1
усадьбы.
•;
Статистика посещений яснополянского музея-усадьбы
свидетельствует о росте интереса к Толстому среди широких
масс.
В 1920 г. музей-усадьбу посетили
» 1921
» 1922
1923
1924
1925
1926
1927
1 661 человек.
3147
2 816
3 440
4131
5 899
5 655
6 206
Из них в 1927 г. иностранцев—49, русских литераторов—13, домашних хозяек—256, учащихся I ступени—253,
учащихся высшей школы—140, красноармейцев—469, краскомов—45, служащих—1 877, рабочих—701 и т. д.
Но наиболее важным учреждением, развернувшим во всей
яркости картину растущего влияния Толстого, является Толстовский музей в Москве, открытый в 1911 году.
За годы революции он вырос в богатейшее хранилище
материалов, относящихся к жизни и творчеству Л. Н. Толстого. При музее—библиотека, заключающая свыше 23 000 томов, до 56 000 газетных статей; читальный зал дает полную
возможность для исследовательской работы по Толстому
и с каждым годом принимает все более углубленный характер.
Архив Толстовского музея является основным фондом
рукописей Л. Толстого и материалов о нем. Сюда входит
архив В. П. Боткина, архив В. Г. Черткова, переместившего
его по своему желанию из Академии Наук в 1927 году. Сюда
вошли: 1) рукописи—свыше 180 художественных творений
и статей Л. Н. (142 папки, около 20 пудов) и 2) письма.
разных лиц к JI. Н., около 15 000, которые большею частью
относятся к последним 5 годам жизни JI. Н.
Тем, кто хочет работать над вопросами, связанными с
творчеством и жизнью JI. Н., музей в Ленинграде, 2 музея
в Москве, музей в Ясной Поляне открывают исключительно
благоприятные возможности.
Да и широкая масса находит для себя богатый материал
для знакомства с Толстым, с его средой и эпохой, его
исканиями, с его творчеством периода «Современника», периода больших романов, периода «Посредника».
Кружок М. А. Рыбниковой и Случевской специально готовился в течение П/г лет к руководству экскурсиями по
музею.
''
Естественно напрашивается вопрос: проложена ли «народная тропа» к «нерукотворному памятнику» Толстого?
Когда в 90-е годы придворная дама, представительница
«высшего света», двоюродная тетка Л. Н., А. А. Толстая
шутливо заметила, что ее старому другу не мудрено возгордиться от того фимиама, который расточают перед ним
читатели всего мира, мудрец с улыбкой отвечал ей: «В моем
б о л ь ш о м с в е т е слава моя пока не существует, значит
ее нет».
і 1
j . j .j і , j
Автор «Воскресения» и «Кавказских рассказов» был слишком скромен. До 80-х годов он был, правда, художником
по преимуществу образованного слоя интеллигенции, связанной с дворянской усадьбой, интеллигенцией демократической
и буржуазной, но с 80-х годов у него появились миллионы
читателей из крестьянской и пролетарской среды.
Всего в 1903 году, по подсчету Драганова, было выпущено за 50 лет творческой работы 3 666912 экземпляров
в отдельных изданиях, не считая того, что печаталось в
разных журналах.
При чем на первом месте шли произведения периода «Посредника».
«Детство и отрочество» . . . 11 изданий .
«Воскресенье»
36
»
. .
«Хозяин и работник» . . . . 28
»
. .
«Кавказский пленник» . . . . 20
»
. .
«Новая азбука»
. , 24
»
. .
9 800 экз.
277500 »
174570 »
228 600 »
573000 »
«Крейцерова соната» . . «
«Власть тьмы»
«Бог правду видит» . . . .
«Русская книга для чтения»
«Где любовь, там и бог» . .
12
50 ООО
128 ООО
162 600
1 262 ООО
177 500
11
И
24
14
В 1891 г. появилось в № 258 газеты «Русские Ведомости»
письмо JI. Н. к редактору «Русских Ведомостей» об отказе
от литературной собственности на произведения его, написанные после 1880 года. Этот отказ удешевил книгу, увеличил
число изданий и тираж.
Но в особенности этот тираж увеличивается в первые два
года после смерти JI. Н. В его «большом свете» слава его
росла с каждым днем.
Отчет библиотек и отзывы читателей, анкета говорят
об увеличении этого интереса. Рост этих материалов говорит весьма красноречиво и единодушно, что тираж произведений Толстого достиг колоссальной цифры, о чем свидетельствуют диаграммы распространения печатных произведений Л. Н. по вычислениям К. Н. Нардова.
Только за один 1911 год число экземпляров произведений
Л. Толстого, изданных в России на русском языке, достигает
4 610 120, на других языках—73 600, а всего—4 683 720.
По содержанию общее количество распределяется в следующем порядке:
Художественных
. . . .
Религиозно-нравственных
Педагогических . . . .
Поли. собр. сочин. . . .
.
.
.
2 312 320 экз.
1 876 200 »
91 200 »
352000 »
Этот «лиризм цифр» волнует не менее, чем самые красноречивые рассуждения о значении Толстого. Ведь если принять
численность населения России около 150000 000 чел. и исключить окраины страны, где русский язык неизвестен или же
грамотность равна 0, а также иметь в виду лишь грамотное
население, начиная с 8-летнего возраста, то мы получим,
что на каждые 18 грамотных человек приходилась одна
книжка сочинений Л. Толстого.
Через два года после его смерти было в обращении
более 660 названий его различных произведений, которые
в общей совокупности составили печатный материал в
6 ООО ООО книг .
Шесть миллионов!..
Цифра неслыханная до этого времени не только у нас
в России, но и в Европе.
Уменьшился ли интерес читателей к творчеству JI. Толстого за последнее десятилетие?
Из всех писателей русских одним из любимейших в
настоящее время является JI. Толстой.
В 1921 году была проведена анкета среди 11460 красноармейцев для выяснения читательского интереса среди масс.
На вопрос: «Кто ваш любимый писатель?»
2 0 % назвали
7%
»
3%
»
1,4%
»
Льва Толстого
Пушкина
М. Горького
Д. Бедного
Еще ярче был ответ 750 краснофлотцев:
2 2 % назвали
9%
»
2,7%
»
1,1%
»
Льва Толстого
Пушкина
М. Горького
Д. Бедного
Было бы интересно провести анкету за последние годы,
выяснив, какие произведения особенно читаются.
Можно ли говорить после этого, что слава JT. Толстого
не существует в его «большом свете»? В последние годы
растет влияние Горького, и в некоторых библиотеках имя его
стоит на первом месте.
10 сентября 1928 г. весь мир будет праздновать столетие
со дня рождения «Льва русской литературы».
СОДЕРЖАНИЕ
Стр.
В место предисловия
. . „
5
I. «Создатель нового чувствования»
•
11. Руссо X I X века
19
33
III. Стремление к самоусовершенствованию
44
IV. Период холостой жизни
51
V . Лев Толстой—эстет
62
VI. Герой из аристократического круга
75
VII. В мастерской Толстого в 52—62 годы
92
VIII. Период семейного счастья
• . . .
IX. Эпопея «Война и мир»
107
121
X . Под знаком смерти
160
XI. Роман Анна Каренина
' • •
XII. От усадьбы к избе
• . .
. *
168
197$у
XIII. Период «Посредника»
213
X I V . «Власть тьмы»
227
X V . Тема об уходе
. . .
233
XVI. Роман «Воскресенье»
241
XVII. Диалектика Толстого
253
XVIII. Лев Толстой—непротивленец
. . . . . .
X I X . Читатели Льва Толстого
272
ТлаішІ
дальщй
259
ш
Цена 2 p. 80 к.
В
папке 3
é
8Î2 S
руб.
к-,--
- -
•ММ, : Ä
а ш
-
ш ш ш
х-- =••
. "• ./ ч V
<1 \
.)
:
М М М
- :
J
-' і . . - г • : •
.
' >7
і
, /--Ж/-;/
ѴѴЙк'1-":..
M M '
-
-
-
-
§J
I f f ky.
Склад
издания
'.I
M i l
ТОРГОВЫЙ СЕКТОР
I
ГОСУДАРСТВЕННОГО ИЗДАТЕЛЬСТВА РСФСР
Москва, Центр, Богоявленский переулок, 4.
Телёф. 2-65-31 и 5-50-80, Ленинград, Ленотгиз,
Проспект 25-го Октября, 28, Телефон 5-34-18.
О
- '
'
^ і
• -
•
:
у;
V'V
•
-
-
У«:'
-- V
•
''
" у-
Ь
-
;
: г.у
'Ш
SS®
•à"..
. г»
ямн
ftp
ШІІІ
É I
Sr-éy
t i l
щшш
*г
•
, А
« и
Ii
•
<
Р -к
І М Ш І
-,
•
•
Wi
»
-
•
• Ц'?
ѣ. .
щщ
>ÎT. >
*
.л V
I I !
І Ш
К
ïш
ш
і
ж
2018695358
1ПГ1ТДДИШ1В
III
•
;••
.
ШШШ ка V
'