/
Text
I S S N 0 1 3 0 - 6 5 4 5 “ И Н О С Т Р А Н Н А Я Л И Т Е Р А Т У Р А ”, 2 0 24 , № 1 0 , 1 – 2 8 8
10
2024
10
2024
СПЕЦИАЛЬНЫЙ НОМЕР:
АНГЛИЯ,
КОТОРАЯ ГУЛЯЕТ
САМА ПО СЕБЕ
[10]
2024
Ежемесячный
литературнохудожественный
журнал
Англия, которая гуляет сама по себе
Из классики ХХ века
NB
Неизвестная классика
Байрон — 200 лет
со дня смерти
Из будущей книги
Переперевод
Трибуна переводчика
Круговая порука
О романе Иэна Макьюэна
“Упражнения”
Библиография
Авторы номера
3 Ричард Хьюз Крепкий ветер на Ямайке.
Роман. Перевод Александра Глазырина
67 Филип Артур Ларкин Стихи. Перевод и
вступление Михаила Липкина
72 Редьярд Киплинг Два рассказа. Перевод
Александра Глазырина
107 Константин Львов Колесо, озеро,
беспроволочный телеграф
111 Эдвард Томас Стихи. Перевод и вступление
Ильи Кутика
128 Уолтер Де Ла Мэр Два рассказа. Перевод и
вступление Александра Глазырина
196 Джордж Гордон Байрон Дон Жуан. Песнь
одиннадцатая. Перевод Михаила Кузмина.
Вступление, подготовка текста и комментарии
Константина Львова
228 Владимир Ослон Мой Байрон: стихи к Тирзе
240 Александр Ливергант У позорного столба.
Глава из книги “Даниель Дефо. Факт или
вымысел”
260 Оскар Уайльд Стихи. К 170-летию со дня
рождения. Перевод и вступление Александра Васина
264 Вера Калмыкова “Мастер
сверхъестественного”. О переводах Максима
Калинина из Роберта Саути
274 Василий Нацентов Упражнения в
безысходности
275 Константин Львов “Рог Роланда”
277 Даша Сиротинская Ноты и длинноты
280 Английская литература на страницах “ИЛ”
2020—2024
283
© “Иностранная литература”, 2024
До 1943 г. журнал выходил
под названиями “Вестник
иностранной литературы”,
“Литература мировой
революции”,
“Интернациональная
литература”. С 1955 г. —
“Иностранная литература”.
Главный редактор
А. Я. Ливергант
Редакционная коллегия:
Л. Н. Васильева
С. М. Гандлевский
Т. А. Ильинская
заместитель главного редактора,
ответственный секретарь
К. В. Львов
Д. Д. Сиротинская
А. О. Филиппов-Чехов
Международный
совет:
Ван Мэн
Томас Венцлова
Матей Вишнек
Клаудио Магрис
Андрес Неуман
Иштван Орос
Роберт Чандлер
Общественный
редакционный совет:
К. Н. Атарова
Н. А. Богомолова
Е. А. Бунимович
Т. Д. Венедиктова
А. А. Генис
А. В. Гладощук
В. П. Голышев
Ю. П. Гусев
Е. Е. Дмитриева
О. Д. Дробот
С. Н. Зенкин
Г. М. Кружков
М. А. Осипов
М. Л. Рудницкий
И. С. Смирнов
Е. М. Солонович
Б. Н. Хлебников
А. В. Ямпольская
Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке
Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Ричард Хьюз
[ 3 ]
ИЛ 10/2024
Крепкий ветер на Ямайке
Роман
Перевод Александра Глазырина
Вступление1
Л
ЕТ сорок тому назад, когда я был молодым человеком,
только что из Оксфорда, одна дама, друг нашей семьи,
по какому-то случаю показала мне — просто как предмет мимолетного интереса — несколько листков бумаги, которые хранились у нее на дне одного из ящиков комода. Листки
были исписаны карандашом, написанное различалось нечетко, строчки были неровные, буквы тоненькие, как паутинка,
но почерк элегантный; принадлежал он очень старой леди
поколения королевы Виктории. Запись была посвящена происшествию из собственного детства автора, и происшествие
это было единственным в своем роде.
В 1822 году (писала она) вместе с еще несколькими другими
детьми она направлялась с Ямайки домой в Англию на бриге
© Time Incorporated, 1963
© Александр Глазырин. Перевод, 2024
1. Вступление написано автором для издания “Time Reading Program
Special Edition”. — New York: Time Incorporated, 1963. (Здесь и далее — прим.
перев.)
[ 4 ]
ИЛ 10/2024
“Зефир”, когда бриг этот был захвачен пиратами у самого побережья Кубы. Очевидно, бриг перевозил довольно значительную сумму звонкой монетой, спрятанную на борту, и пираты об
этом каким-то образом прознали. (Впоследствии у нее возникло предположение, не был ли Аарон Смит, таинственный новый помощник капитана, в сговоре с ними. Не служил ли он у
них наводчиком?) Но Ламсден, капитан “Зефира”, упорно отрицал, что он вообще везет какие-либо деньги, и хотя они обшарили все судно от носа и до кормы, найти ничего не смогли. Чтобы заставить Ламсдена заговорить, они пригрозили ему, что
убьют у него на глазах всех детей, находящихся на его попечении, если он не выдаст денег. Но ведь деньги, в конце концов,
были его собственные, а дети — нет, и этого пираты не приняли в расчет; даже когда предупредительный залп был дан по палубной рубке, куда согнали всех детей — и целили пираты прямо у них над головами, — Ламсден остался неколебим. Тогда
пираты выпустили детей из рубки и переправили их на свою
собственную шхуну, желая удалить их из пределов видимости и
слышимости на то время, пока меры более непосредственного
(и, несомненно, более успешного) убеждения будут применены
собственно к нежной персоне Ламсдена. Там, на пиратской
шхуне, сверх того, детей окружили лестным вниманием, можно
сказать, обласкали, на славу угостили засахаренными фруктами. Им было настолько хорошо у пиратов, так они с ними поладили, что они едва не плакали, когда пришло время попрощаться с новыми друзьями и опять вернуться на бриг.
На этом короткая история, изложенная карандашом, кончалась. Ламсден к тому времени сдался, пираты получили
свои деньги, равно как и остальную добычу, и два судна разошлись. В итоге пираты похитили и увезли с собой вовсе не детей, а Аарона Смита.
Но... предположим, что в силу какой-то случайности дети
вовсе не вернулись на борт брига под защиту верного капитана
Ламсдена? Предположим, что эти такие человечные пираты
вдруг обнаруживают, что на них, непонятно на какой срок, легла обуза в виде целой детской, которую они должны теперь неотвратимо таскать за собой...
Очень молодой человек (а им-то я и был, когда тема “Крепкого ветра на Ямайке” вот так вот запросто и даром на меня свалилась) редко бывает настолько зрелым, чтобы писать романы;
я, скорее, находился в том возрасте, когда в один присест пишутся вещицы покороче. По всему казалось, что лучше бы отложить начало работы над книгой до того момента, когда мне исполнится, по крайней мере, лет двадцать пять или двадцать
шесть; а между тем я решил перенести мою историю во време-
[ 5 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
ни на целое поколение позже по сравнению с той, что произошла с “Зефиром”, то есть перенести ее в эпоху упадка известного со старинных времен пиратства, а не его расцвета, в
эпоху, когда действительно крутые молодцы по большей части
занялись новыми, более прибыльными видами преступного ремесла. Аарон Смит, как я вскоре выяснил, остался жив и предстал перед судом (“в черном костюме он выглядел настоящим
джентльменом”), был оправдан и написал мемуары. (“Злодеяния пиратов” Аарона Смита впервые были опубликованы в
1824м. По чистому совпадению они были переизданы издательством “Голден Коккерел Пресс” в том же 1929 году, когда
впервые вышел в свет и “Крепкий ветер на Ямайке”.) Пираты
той формации, что описана Смитом, выглядят некими условными ужасными злодеями и ничего общего не имеют с персонажами моей книги.
Когда настало время и в самом деле приступить к работе над
книгой, я удалился на замечательнейший и красивейший маленький остров-город под названием Каподистрия, в Адриатике, где
в то время обменный курс был таким льготным, что я мог жить,
не тратя практически ничего — а это было как раз то, чем я тогда
располагал, — и где говорили исключительно по-итальянски, а я
(во всяком случае, на первых порах) на этом языке не знал ни
слова, так что мог работать целый день в “Кафе делла Лоджия”,
не отвлекаемый болтовней, которая для меня была просто бессмысленным шумовым фоном и мешала не сильнее, чем ветер
или дождь. Там-то целую зиму я и бился над первой главой. Может показаться, что дело подвигалось медленно; но я решил, что
книга моя должна быть короткой, а в этом случае всегда больше
времени уходит на то, что писатель из книги выкидывает, чем на
то, что в ней остается. Когда наконец я — подгоняемый моим все
улучшающимся пониманием итальянского — вернулся в Британию, я послал эту первую главу в Нью-Йорк, Генри Годдарду Личу, и он напечатал ее в “Форуме” в виде отдельного рассказа. В
этой главе говорилось об урагане, и он написал: “Мне понравился твой крепкий ветер на Ямайке”, и мне, в свою очередь, тоже
понравилась эта его фраза, и я тут же решил, что таково будет название всей книги, когда я ее напишу.
Вскоре, вслед за этой первой главой, я и сам пересек Атлантику, с моей теперь уже наполовину законченной рукописью в качестве основного багажа, чтобы навестить старых
друзей; встреча эта замечательно удалась, и как-то так вышло,
что она растянулась на восемнадцать месяцев. Там, в Америке, я и завершил в конце концов свою книгу, живя в одиночестве в старом деревянном каркасном доме (с бюджетом десять долларов в неделю) в окрестностях Нью-Престона, штат
[ 6 ]
ИЛ 10/2024
Коннектикут. Вот почему получилось, что книга увидела свет
в Нью-Йорке на несколько месяцев раньше, чем в Лондоне,
так что первое ее издание — американское. (Увы, появилась
она тогда под измененным заглавием “Вояж невинности”, но
в остальном мире она стала известна с самого начала под названием оригинальным, американские же переиздания выходили потом то под одним названием, то под другим.)
При первом появлении романа несколько известных ньюйоркских обозревателей оказали ему поддержку и без конца
обращали на него внимание, но читатели откликаться не торопились. В тот момент все читали “Бездну морскую” Джоан
Лоуэлл, и от публики было трудно ожидать, что она проглотит зараз две книжки о приключениях детей на море. Первое
издание “Вояжа невинности” никак не могло подобраться к
заветному кругу бестселлеров. Несмотря на этот медленный
старт, в течение прошедших с тех пор более чем тридцати
лет книжка никогда не прекращала издаваться в Америке, напротив, поток перепечаток постепенно все нарастал. Более
того, именно американец не так давно, отбросив всяческое
благоразумие, назвал ее “лучшей книгой о детях, когда-либо
написанной”, — оценка, на которую в Европе никто бы не решился.
С другой стороны, и в Лондоне, и в целом в Европе с самого ее появления большой и мгновенный успех, кажется,
свалился на нее разом, как гром средь ясного неба, преимущественно, я думаю, потому, что в ней было о чем поспорить. Конечно, не всем она пришлась по вкусу; многие ревнители детства вознегодовали, раскипятились и вышли из
себя. Она не понравилась Андре Жиду, он не мог понять, зачем она вообще была написана. Она не понравилась также
директрисе Королевской школы офицерских дочерей в Бате, та выразила уверенность, что ни одна из ее маленьких подопечных не смогла бы убить взрослого человека, а если бы
они такое совершили, то вполне можно надеяться, что, будучи правдивыми детьми, они (как Джордж Вашингтон) откровенно бы в том сознались — она так и выразилась в своем
письме в газеты.
Кто-то сказал недавно, что эта книга “скромно и незаметно” больше сделала, чтобы изменить представления людей о
детстве, чем все труды Фрейда, но лично меня полемика, разгоревшаяся вокруг моей бесхитростной повести, повергла в
совершенное изумление. У меня не было намерения изменить чье-либо мнение о чем бы то ни было. У меня просто была история, которую мне хотелось рассказать. Случилось так,
что история эта была о детях... но нет никаких сомнений, что
дети имеют то же право, что и старшие, быть изображенными реалистически — насколько позволяет мне мое понимание и умение. В конце концов, в таком контексте “реалистически” — это просто синоним слова “любовно”; моей
единственной заботой было показать их наилучшим, наиправдивейшим образом — с любовью.
Но если меня спросят, что эта книга значит для меня сегодня, мне будет совершенно нечего ответить кроме того, что я
знаю: было когда-то время, когда она была мне совершенно
впору. Разумеется, я развивался, менялся; я должен был избавиться от нее (написать ее, иными словами). Теперь она лежит перед вами — она больше не является частью меня; и разве может отношение автора к своей прежней работе
выражаться иначе, чем строгими словами “без комментариев” — так могла бы сказать повзрослевшая змея о сброшенной
ею старой коже?
Ричард Хьюз
[ 7 ]
ИЛ 10/2024
I
Среди плодов, принесенных отменой рабства на Вест-Индских островах, особенно заметны руины. Они примыкают к
сохранившимся домам и распространяются далее, докуда долетит брошенный рукою камень: развалившиеся жилища рабов, развалившиеся сахаромольни; часто — разрушенные
особняки, поддерживать которые далее в пригодном для житья состоянии было бы слишком накладно. Землетрясения,
пожары, дожди и — смертоноснее всего — растительность быстро делают свое дело в этом краю.
Вот один хорошо мне памятный образчик разрухи. Ямайка;
огромный каменный дом под названием Дерби-Хилл. В доме
этом жила семья Паркеров, и когда-то он был центром процветающей плантации. С приходом Освобождения имению, как и
многим другим подобным, пришел, что называется, каюк. Сахароварни развалились. Густой кустарник задушил посадки сахарного тростника и гвинейского проса. Полевые негры все как
один покинули свои хижины, не желая, чтобы им хоть что-то
напоминало даже о самой возможности работы. Потом пожар
уничтожил жилища домашних негров, и трое оставшихся преданных слуг заняли особняк. Две мисс Паркер, наследницы всего этого хозяйства, состарились, да и по воспитанию своему были ни на что не способны. И вот картина: приезжая в
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
1
[ 8 ]
ИЛ 10/2024
Дерби-Хилл по делам или по какой-то другой причине, надо было пробираться сквозь достающий до пояса кустарник, пока не
окажешься перед главной дверью, ныне постоянно настежь
распахнутой навстречу буйно разросшимся насаждениям. Жалюзи во всем доме были оборваны, вместо них преградой свету
служили мощные виноградные лозы, и сквозь расползающийся
полурастительный сумрак проглядывала фигура старой негритянки, закутанной в грязную парчу. Две старые мисс Паркер
жили в постели, поскольку негры забрали всю их одежду: хозяйки почти умирали с голоду. Воду для питья им приносили поутру на серебряном подносе в двух треснутых чашках вустерширского фарфора и в трех скорлупах кокосового ореха. Бывало,
немного погодя одной из наследниц удавалось уговорить своих
тиранов одолжить ей платье из набивного ситца; тогда она выбиралась из своей берлоги и слонялась без дела посреди всеобщего развала, пытаясь то стереть с золоченого мраморного стола засохшую кровь и перья когда-то зарезанных на нем цыплят,
то начать какую-то осмысленную беседу, то в кои-то веки завести часы в корпусе из позолоченной бронзы; потом бросала все
это и сомнамбулой заваливалась обратно в постель. А в скором
времени, судя по всему, сестры были заморены голодом до
смерти. Либо, коль такая кончина вряд ли вероятна в стране
столь плодородной, возможно, их накормили толченым стеклом — слухи ходили разные. Как бы то ни было, обе они умерли.
Это одна из тех картин, которые оставляют в памяти глубокое впечатление; гораздо более глубокое, чем заурядные,
не столь романтичные, повседневные факты, которые показывают нам реальное положение на острове в смысле статистическом. Разумеется, даже в истории переходного периода
местные анналы сохранят разве только какие-нибудь разрозненные клочки одной подобной мелодрамы. Куда более типичным был, к примеру, Ферндейл, имение милях в пятнадцати от Дерби-Хилла. Здесь сохранился только дом
надсмотрщика: Большой Дом целиком обвалился и совершенно зарос бурьяном. Дом же надсмотрщика состоял из
нижнего каменного этажа, предоставленного козам и детям,
и второго, жилого, деревянного этажа, в который можно было попасть по двум пролетам наружной деревянной лестницы. Когда случались землетрясения, верхняя часть лишь слегка перекашивалась, и ее можно было потом с помощью
больших ваг подвинуть назад, на свое место. Крыша была гонтовая и после сухого сезона текла, как сито, так что первые
несколько дней сезона дождей кровати и прочую мебель приходилось без конца переставлять туда-сюда, чтобы спастись
от капелей, пока дерево кровли не разбухнет как следует.
[ 9 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Люди, жившие там во времена, о которых я вспоминаю,
звались Бас-Торнтоны: они были не уроженцами острова,
“креолами”, а семьей из Англии. У мистера Бас-Торнтона был
некий бизнес в Сент-Энне, и он имел обыкновение ездить туда
каждый день верхом на муле. Ноги у него были такие длинные,
что на своем низкорослом скакуне выглядел он довольно смешно, а поскольку хозяин был настолько же темпераментным, насколько мул обидчивым, оба они совместно и неотступно следили за соблюдением собственного достоинства.
Рядом с жилым домом стояли развалины мельницы и сарая
для выпаривания. Эти два заведения никогда не располагаются впритык друг к другу: мельница ставится на возвышении и
снабжена водяным колесом, вращающим громадные вертикальные железные валы. Отсюда тростниковый сок сбегает по
клиновидному лотку в помещение для выпаривания, где стоит
негр и потихоньку полощет в нем травяную кисть, обмакнутую
в известь, чтобы сок гранулировался. Затем сок разливается в
большие медные чаны над топкой, в которой горят вязанки
хвороста и тростниковый жмых. “Тут стоят несколько негров,
снимая в бурлящих чанах накипь медными черпаками с длинными ручками, в то время как их товарищи сидят вокруг, поедая сахар либо пожевывая жмых в тумане от горячего пара”.
То, что они вычерпывают, медленно стекает по полу с изрядной примесью разной дряни — насекомых, всяких прутиков и
даже крыс — к ногам негров, а потом — в другой резервуар, чтобы из всего этого путем перегонки получился ром.
Так, во всяком случае, это делалось когда-то. Я ничего не
знаю о современных методах, как и о том, существуют ли они
вообще: я не бывал на острове с 1860 года, а с тех пор прошло
немало времени.
Но еще задолго до того всему этому в Ферндейле пришел конец: большие медные чаны были перевернуты вверх дном, а наверху, на мельнице, три огромных вала совсем расшатались без
дела. Вода уже не доставала до них: ручей бежал куда-то по своим собственным делам. Дети Бас-Торнтонов, бывало, заползали в давильню через выпускное окно, пробираясь среди опавших листьев и обломков колеса. Как-то раз они нашли там
выводок дикой кошки — мать куда-то отлучилась. Котята были
крошечные, и Эмили попыталась было отнести их домой в переднике, но они кусались и царапались так свирепо, прямо
сквозь ее легкое платьице, что она была очень рада — хотя ее
гордость и пострадала, — когда они все вырвались, кроме одного. Этот единственный, Том, вырос, но так никогда по-настоящему и не приручился. Потом от него было несколько приплодов у их старой домашней кошки Китти Кранбрук, и
[ 10 ]
ИЛ 10/2024
единственный оставшийся в живых из этого потомства, Табби,
стал в своем роде знаменитостью. (А Том скоро удрал в джунгли насовсем.) Табби был преданный кот и хороший пловец,
плавал он для собственного удовольствия, загребая лапами кругом плавательного бассейна вслед за детьми и время от времени испуская возбужденные вопли. Еще он занимался смертельным спортом со змеями: устраивал засаду на гремучую змею
либо на черного полоза, как если бы охотился за водяной крысой, обрушивался на змею с дерева или еще откуда-нибудь и сражался с ней насмерть. Однажды он был укушен, и они все его
горько оплакивали, предвкушая зрелище захватывающей смертельной агонии, но Табби только скрылся в кустах и, вероятно,
чего-то поел, а через несколько дней вернулся с видом весьма
самодовольным, явно готовый пожирать змей, как и прежде.
В комнате у рыжего Джона было полно крыс. Он налаживал
большие ловушки-западни, ловил грызунов, а потом отдавал их
Табби на расправу. Как-то раз кот был настолько нетерпелив,
что схватил и уволок ловушку вместе со всем содержимым и устроил в ночи целый кошачий концерт, громыхая ею по камням
и рассыпая снопы искр. Назад он вернулся через несколько
дней, лоснящийся и очень довольный, но Джон так больше никогда своей ловушки и не видел.
Другой напастью в его комнате были летучие мыши, они тоже кишели там сотнями. Мистер Бас-Торнтон мог, бывало,
весьма ловко сбить летучую мышь на лету одним щелчком хлыста. Но шум это производило в маленькой каморке посреди ночи адский: режущие ухо щелчки — и вот уже воздух полон всепроникающим писком множества мелких тварей.
Для английских детей все это было чем-то вроде рая — чем
бы оно ни было для их родителей: особенно в те времена, когда никто не жил у себя дома такой вот совершенно дикой
жизнью. Тут кто-то должен был чуть-чуть опередить свое время — назовите его, как хотите, хоть декадентом. Разнице между мальчиками и девочками неминуемо суждено было исчезнуть, к примеру, в том, что касалось ухода за собой. Длинные
волосы сделали бы вечерний поиск травяных клещей и гнид
нескончаемым, поэтому волосы у Эмили и Рейчел были коротко острижены и позволяли им вытворять все, что вытворяли мальчики: лазать на деревья, плавать, ловить зверьков и
птиц; у каждой на платьице даже было по паре карманов.
Средоточием их жизни был, скорее, не дом, а плавательный
бассейн. Каждый год, когда дожди прекращались, поперек ручья воздвигалась запруда, так что в течение всего сухого сезона
они располагали довольно большим прудом для купания. Кругом стояли деревья: громадные пушащиеся хлопковые деревья,
[ 11 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
а между их лапами — кофейные деревья, и в контрасте с общей
бесформенной грандиозностью растительного царства — изящные сандаловые деревца и ярко расцвеченные красные и зеленые перечные; окруженный ими пруд был почти полностью в
тени. Эмили и Джон сооружали там древесные пружины — их
научил Хромоногий Сэм. Надо срезать изогнутую палку и привязать к одному концу веревочку. Потом второй конец заострить, чтобы на него насадить фрукт как наживку. У самого основания с этой стороны немножко подтесать палку и в плоском
месте просверлить дырку. Срезать маленький колышек, как раз
такой, чтобы просунуть в рот этой дырке. Потом сделать петлю
на конце веревки, согнуть палку, как натягивают тетиву лука,
пока петля не проденется в дырочку, и защемить ее там колышком, так чтобы петля располагалась вдоль него развернуто. Насадить наживку и подвесить на дерево посреди веток; птица сядет на колышек, намереваясь поклевать фрукт, колышек
выпадет, петля туго захлестнется вокруг птичьих лапок, и тут
вы выскакиваете из воды, как розовые хищные обезьяны, и, выкликая “Ина-дина-дайна-ду” или еще какую-нибудь ахинею, решаете — то ли свернуть птице шею, то ли отпустить на волю,
тем самым возбуждение и ожидание развязки еще продлевается как для ребенка, так и для птицы.
Вполне естественно, что у Эмили были всякие идеи о том,
как просвещать негров. Они, конечно, были христиане, так
что об их нравственности заботиться не приходилось, не нуждались они также ни в супе, ни в вязаных вещах, однако все они
были прискорбно невежественны. После продолжительных
переговоров они наконец согласились, чтобы Эмили научила
Малыша Джима читать, но успеха она не достигла. Еще у нее
была страсть ловить домашних ящериц, но так, чтобы те при
этом не сбрасывали своих хвостов, как это у них водится, если
их напугают; целью ее неустанных тщаний было упрятать их
целехонькими и непотревоженными в коробку из-под спичек.
Ловля зеленых травяных ящерок также была занятием весьма
деликатным. Ей приходилось сидеть и подсвистывать наподобие Орфея, пока они не повыберутся из своих щелей и не проявят свои эмоции, раздувая розовые горлышки; потом, очень
нежно, она заарканивала их длинным травяным стебельком.
Ее комната была полна зверушек, частью живых, частью, видимо, уже дохлых. Еще у нее были ручные белки и, в роли наперсницы и оракула, Белая Мышь с Эластичным Хвостом, всегда
готовая поставить точку в любом вопросе; правило, установленное мышью, было правилом железным, особенно для Рейчел, Эдварда и Лоры, то есть малышни (в семье им присвоили
общее прозвание — Лиддли). Мышь предоставляла некоторые
[ 12 ]
ИЛ 10/2024
привилегии для Эмили, переводчицы ее прорицаний, и с Джоном, который был старше Эмили, она также благоразумно в
пререкания не вступала.
Мышь была вездесущей, белки же более ограничены пространственно: они жили на холме в маленькой норе, охраняемой двумя растениями-кинжальниками.
Веселее всего на пруду было играть на двурогом бревне.
Джон усаживался верхом на главный ствол, а другие старались спихнуть его, схватившись за рога. Малышня, конечно,
только бултыхалась на мелком месте, но Джон и Эмили ныряли. Надо сказать, Джон нырял правильно, головой вперед,
Эмили же прыгала только ногами вперед, прямая, как палка;
зато она могла долезть до таких высоких сучков, куда ему было не добраться. Миссис Торнтон как-то пришло в голову, что
Эмили уже слишком большая, чтобы и дальше купаться нагой. Единственным костюмом, который она смогла приспособить для купания, была старая хлопчатобумажная ночная
рубашка. Эмили прыгнула, как обычно; сперва воздушными
пузырями ее опрокинуло вверх тормашками, а потом мокрый
хлопок окутал ей голову и руки и едва ее не утопил. После этого вопрос приличий так и остался в подвешенном состоянии:
все-таки цена слишком велика — утонуть ради их соблюдения;
по крайней мере, на первый взгляд, это было чересчур.
Но однажды в пруду действительно утонул негр. Он объелся крадеными манго и, уже чувствуя свою вину, решил еще и
прохладиться в запретном водоеме, с тем чтобы потом единожды покаяться в двух прегрешениях. Плавать он не умел, а при
нем был только негритенок (Малыш Джим). Холодная вода и
обжорство привели к апоплексическому удару. Джим немножко потыкал в него палочкой, а потом убежал в испуге. Погиб ли
человек от апоплексии или утонул, стало предметом дознания,
и доктор, прожив в Ферндейле неделю, решил, что все-таки
негр утонул, хотя покойник и был до самого рта набит зелеными манго. Большая польза от происшествия состояла в том,
что ни один негр не стал больше здесь купаться под страхом,
что “даппи”, или дух мертвеца, может его схватить. Так что, если какой-нибудь черный хотя бы приближался к пруду в то время, когда дети там купались, Джон и Эмили устраивали представление, будто даппи нащупывает их под водой, и ужасно
огорчались, когда негр второпях скрывался. Только один негр
в Ферндейле действительно однажды видел даппи, но этого
оказалось вполне достаточно. Ошибиться, спутав даппи с живыми людьми, невозможно, потому что голова у даппи на плечах повернута задом наперед, а еще на них цепи; кроме того,
никто не должен называть их “даппи” в лицо, потому что это
дает им силу. Этот несчастный человек забылся и, увидев призрак, вскрикнул: “Даппи!”. И заработал ужасный ревматизм.
Хромоногий Сэм рассказывал им множество историй. Он,
бывало, сидел день-деньской на камнях сушилки, где вялился
на солнце красный стручковый перец, и выковыривал червей
из пальцев ног. Сначала это казалось детям очень противным,
но он, видимо, получал от этого немалое удовольствие; и к тому же, когда тропические блохи залезали под их собственную
кожу и оставляли там свои маленькие яичные кладки, это ведь
не было так уж непереносимо мерзко. Джон иногда растирал
такое место даже с каким-то трепетным увлечением. Сэм рассказывал им истории про Ананси: про Ананси и Тигра, и про
то, как Ананси приглядывал за Крокодильей детворой, и прочее в том же роде. А еще у него был маленький стишок, который произвел на детей очень сильное впечатление:
[ 13 ]
ИЛ 10/2024
Старый Сэм плясать мастак.
Не уймется он никак.
Пляшет сутки напролет,
Никогда не устает.
До тех пор плясать он может,
Пока с ног не слезет кожа.
Возможно, стишок был как раз про то, как с самим старым
Сэмом стряслась беда: он был очень общителен. Ему было
предсказано, что у него будет великое множество детей.
Ручей, питавший плавательный бассейн, сбегал в него по глубокой лощине в зарослях кустарника. Он манил соблазнительной перспективой исследований, но дети не часто заходили слишком далеко вверх по ручью. Каждый камень по
дороге надо было перевернуть в надежде обнаружить рачков,
а нет рачков, так Джон обязательно брал с собой спортивный
пистолет, который заряжался водой с помощью ложки и сбивал на лету колибри — дичь, слишком мелкую и хрупкую для
более солидного снаряда. А еще всего несколькими ярдами
вверх по ручью стояло дерево красного жасмина, с массой
бриллиантовых цветов и совсем без листьев, которое почти
целиком скрывалось в облаке колибри, яркостью своей затмевавших цветы. Писатели часто теряются, пытаясь дать
представление о колибри и прибегая к сравнению с блеском
драгоценных камней: это сравнение ничего не дает.
Колибри строят из шерстинок свои малюсенькие гнезда на
самых концах тонких веточек, где их не достанет ни одна змея.
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
2
[ 14 ]
ИЛ 10/2024
Они так беззаветно пекутся о своих лежащих в гнездышке яйцах, что не тронутся с места, даже если к ним прикоснуться рукой. Но, зная до чего эти птички нежны, дети никогда себе ничего подобного не позволяли, они лишь сдерживали дыхание,
и вглядывались, и таращились до тех пор, пока в глазах у них
не потемнеет.
Как бы то ни было, это неземное блистание обычно служило некоей преградой и не пускало дальше. Редко когда ктото из детей предпринимал дальнейшие исследования: я думаю, это вообще случилось лишь один раз, в день, когда
Эмили почему-то была особенно не в духе.
Это был ее собственный десятый день рождения. Они
проболтались целое утро в стекловидном мраке своей купальной ямы. Теперь Джон сидел голый на берегу и мастерил из
прутиков плетеную ловушку. Малышня крутилась на мелком
месте и радостно визжала. Эмили прохлаждалась, сидя в воде
по самый подбородок, и рыбья мелюзга сотнями любопытных ртов щекотала каждый дюйм ее тела — что-то вроде невыразимо легких поцелуев.
Она вообще в последнее время чувствовала омерзение, когда к ней прикасались, но эти рыбьи касания были ей как-то
особенно отвратительны. Наконец, уже не в силах так больше
стоять, она выкарабкалась из воды и оделась. Рейчел и Лора
были слишком малы для долгой прогулки, и, кроме того, она
чувствовала, что меньше всего хочет, чтобы с ней пошел ктото из мальчиков; так что она тихонько прокралась за спиной у
Джона, причем глядела на него, зловеще нахмурившись, хотя
и не имела на то никакой причины. Вскоре она, никем не видимая, уже углубилась в чащу кустарника.
Она прошла около трех миль, довольно быстро поднимаясь вдоль речного ложа и ни на что особенно не обращая внимания. Она еще никогда не забиралась так далеко. Потом ее
внимание привлекла прогалина, ведущая вниз, к воде; здесьто и был исток речки. Она в восторге затаила дыхание: вода
била ключом, чистая и холодная, из трех отдельных родников, под бамбуковой сенью — как и положено начинаться реке; это была величайшая из возможных находок и личное открытие, принадлежавшее только ей одной. Она немедленно
возблагодарила в душе Господа, за то, что Он в день ее рождения подумал о таком замечательном подарке, особенно когда
казалось, что все складывается как-то не так, а потом начала
шарить на всю длину руки в известняке, откуда били родники,
среди зарослей папоротника и кресс-салата.
Услышав плеск, она оглянулась. С полдюжины чужих негритят спустились по прогалине, чтобы набрать воды, и тара-
3
Это была совершенно типичная жизнь английской семьи на
Ямайке. Большинство таких семей задерживалось там всего на
несколько лет. Креолы — семьи, более чем одно поколение которых жило в Вест-Индии, — постепенно эволюционировали,
[ 15 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
щились на нее в изумлении. Эмили пристально посмотрела
на них. Охваченные внезапным ужасом, они побросали свои
тыквы-горлянки и галопом поскакали прочь, вверх по прогалине, как зайцы. Эмили последовала за ними, не медля, но с
достоинством. Прогалина сузилась до тропы, а тропа очень
скоро привела в деревню.
Все тут было лоскутное, неряшливое, пронзительно голосящее. Кругом вразброс стояли маленькие одноэтажные плетеные лачуги, сверху полностью укрытые сенью огромнейших деревьев. Не наблюдалось и подобия какого-либо
порядка: лачуги торчали как попало, там и сям; нигде не было
никаких оград; виднелись только одна или две головы крупного рогатого скота, чудовищно истощенного и запаршивевшего; непонятно, содержался ли этот скот под крышей или
же прямо на улице. А посредине деревушки красовалось какое-то неописуемое не то болото, не то мутный пруд, в котором негры плескались вместе с гусями и утками.
Эмили пялилась на негритят; они пялились на нее. Она двинулась по направлению к ним; негритята сразу рассыпались по
разным лачугам и следили за ней оттуда. Воодушевленная приятным чувством внушенного ею страха, она продвинулась еще
и наконец наткнулась на древнее создание, которое поведало
ей: это Либерти-Хилл, тут Город Черных Людей. В старое время негры сбегают от бушас (надсмотрщиков), сюда приходят
жить. Они негритята, они букрас (белых) никогда не видали...
И так далее. Это было убежище, построенное беглыми рабами
и все еще обитаемое.
А затем, видимо для того, чтобы чаша ее счастья была уже
совсем полна, некоторые ребята, посмелее, повыползали из
своих укрытий и почтительно преподнесли ей цветы — несомненно, чтобы как можно лучше показать себя пред ее бледным ликом. Сердце колотилось у нее в груди, ее распирало
упоение триумфом, и, распрощавшись с ними с величайшей
снисходительностью, она прошагала, как по воздуху, весь долгий путь домой, назад, к своей возлюбленной семье, к деньрожденному торту, обвитому веночком и осиянному десятью
свечками, в котором — так уж выходило — шестипенсовик обязательно оказывался в ломтике у того, чей был день рождения.
[ 16 ]
ИЛ 10/2024
мало-помалу приобретая характерные отличительные черты.
Некоторые традиционные для европейцев ментальные механизмы они утрачивали, и взамен начинали появляться очертания новых.
С одной такой семьей Бас-Торнтоны были знакомы, их совершенно развалюшное имение находилось в восточной стороне. Они пригласили Джона и Эмили провести у них пару
дней, но миссис Торнтон была в нерешительности, боясь, как
бы дети не набрались в гостях дурных манер. Дети там представляли собой какую-то диковатую шайку, по крайней мере по
утрам они частенько бегали босиком, как негры, а это очень
важная вещь в таком месте, как Ямайка, где белым людям необходимо соблюдать приличия. У них имелась гувернантка (возможно, с не совсем чистой кровью), которая нещадно колотила детей щеткой для волос. Однако климат у Фернандесов был
здоровый, а кроме того, миссис Торнтон подумала, что неплохо бы детям завести какой-то круг общения за пределами собственной семьи, пусть даже и с не совсем подходящими ребятами, и в итоге она разрешила им поехать.
Они выехали после полудня назавтра после того самого дня
рождения, и поездка в коляске оказалась долгой. И толстый
Джон, и худенькая Эмили, оба ехали в безмолвии, одолеваемые
страшной сонливостью; это был первый визит, который они
когда-либо кому-либо наносили. Час за часом коляска преодолевала неровную дорогу. Наконец они достигли узкой дорожки,
ведущей к Эксетеру, имению Фернандесов. Наступил вечер,
солнце уже готовилось стремительно, как это всегда бывает в
тропиках, закатиться. Было оно необыкновенно большое и
красное, и в этом чудилось что-то странно угрожающее. Дорожка, или подъездная аллея, была великолепна: первые несколько
сотен ярдов ее с обеих сторон ограждал так называемый “приморский виноград” с гроздьями плодов, представляющих собой нечто среднее между крыжовником и яблочками сорта золотой пепин, а еще там и сям виднелись красные ягоды
кофейных деревьев, лишь недавно насаженных на расчищенных местах среди обгорелых пеньков, но уже снова пришедших
в небрежение. Потом появились массивные каменные въездные ворота в стиле колониальной готики. Их надо было объезжать: годами никто не брал на себя труда открывать тяжелые
створки. Никакого забора тут никогда и не было, так что колея
просто проходила сбоку от ворот.
А за воротами — аллея величественных капустных пальм.
Никакие другие деревья на аллее, ни древний бук, ни каштан,
не выглядели столь эффектно: пальмы отвесно вздымали свои
безупречно ровные стволы на стофутовую высоту, где их вен-
[ 17 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
чали настоящие короны из перьев: пальма за пальмой, пальма
за пальмой, как божественная двойная колоннада, ведущая в
бесконечность, так что даже огромный дом рядом с ними казался чем-то определенно напоминающим мышеловку.
Пока они проезжали между этими пальмами, солнце внезапно зашло: тьма затопила все вокруг, поднявшись от земли, но ее
приступ был тут же отражен луною. Вскоре, мерцая как призрак,
старый слепой белый осел встал у них на пути. Никакие проклятия не могли сдвинуть его с места, кучер вынужден был слезть и
отпихнуть его в сторону. Воздух полнился обычным тропическим шумом: москиты гудели, цикады испускали трели, лягушкибыки звенели, как гитары. Этот шум продолжается всю ночь и
почти весь день: он более настойчив, он сильнее врезается в память, чем сама жара, чем даже множество кусающихся тварей.
Внизу в долине ожили светляки; как по сигналу, переданному по
цепочке, волны света одна за другой пронеслись по ущелью. На
соседнем холме какаду затянули свои серенады, от попугая к попугаю метались звуки оркестра: пьяный смех, как бы раздающийся среди железных балок и перерезаемый скрежетом ржавой ножовки; нет ужаснее этого шума, но Эмили и Джон в той
мере, в какой они вообще обратили на него внимание, нашли
его даже как бы бодрящим. В недолгом времени стало можно
различить иной звук: это молился негр. Скоро они поравнялись
с ним: там, где апельсиновое дерево, обремененное золотыми
плодами, то совсем омрачалось, то слабо мерцало в лунном свете, окутанный покрывалом, сотканным из игольчатых сверканий тысяч светляков, сидел посреди ветвей старый черный святой, громко, пьяно и доверительно разговаривая с Богом.
Как-то почти вдруг они оказались в доме и были тут же отправлены прямо в постель. Эмили пренебрегла умыванием,
раз уж возникла такая спешка, но компенсировала это упущение необычно долгими молитвами. Она благочестиво нажимала пальцами на глазные яблоки, добиваясь появления искр;
несмотря на слегка болезненные ощущения, ей всегда удавалось их вызвать; а потом, уже произнося слова сквозь сон,
кое-как забралась в кровать.
На другой день солнце поднялось, как и село — огромное,
круглое и красное. Оно было ослепительно жарким — и предвещало что-то недоброе. Эмили, рано проснувшаяся в чужой
постели, встала у окна, наблюдая за неграми, выпускавшими
куриц из курятника, где их запирали на ночь из страха перед
грифами. Как только очередная птица, еще со сна, выскакивала наружу, чернокожий запускал ей руку под живот, чтобы
проверить, не замышляет ли она сегодня снести яйцо, — если
так и было, ее отправляли назад, в заключение, если же нет,
[ 18 ]
ИЛ 10/2024
выгоняли, и она заваливалась в кусты. Жарко уже было, как в
печке. Другой чернокожий с помощью эсхатологических
проклятий, аркана и кручения хвоста пытался загнать корову
в нечто вроде колодок, дабы лишить ее всякой возможности
лечь, пока ее не подоят. Копыта бедного животного болели
от жары, а несчастная чашка молока вызвала воспаление вымени. Даже стоя у затененного окна, Эмили вспотела, как после пробежки. Земля потрескалась от сухости.
Маргарет Фернандес, с которой Эмили разделила ее комнату, молча выскользнула из постели и стояла у нее за спиной, сморщив короткий носик на бледной физиономии.
— Доброе утро, — вежливо сказала Эмили.
— Попахивает землетрясением, — сказала Маргарет и оделась.
Эмили вспомнился страшный рассказ о гувернантке и
щетке для волос; Маргарет определенно не пользовалась щеткой по прямому назначению, хотя волосы у нее были длинные, — видимо, рассказ соответствовал действительности.
Маргарет была готова гораздо раньше Эмили и, хлопнув
дверью, покинула комнату. Эмили последовала за ней позже,
опрятная и тревожная, и никого не нашла. Дом был пуст. Вскоре она заметила Джона, тот стоял под деревом и разговаривал
с негритенком. По его бесцеремонной манере Эмили догадалась, что Джон не то чтобы прямо врет, но рассказывает несколько несоразмерную историю о значительности Ферндейла в
сравнении с Эксетером. Она не окликнула его, потому что в доме стояла тишина, она была не у себя, и не ей, гостье, было тут
что-то менять по своей воле, так что она просто к нему подошла. Вдвоем они обследовали округу и в итоге нашли конный
двор и негров, готовивших к прогулке пони, а также детей
Фернандес — босоногих, именно как молва и доносила. У Эмили перехватило дыхание, она была потрясена. Как раз в этот
момент цыпленок, торопливо пересекавший двор, наступил на
скорпиона и кувыркнулся замертво, как подстреленный. Но душевное равновесие Эмили было нарушено не столько опасностью, сколько несоблюдением приличий.
— Пошли, — сказала Маргарет, — слишком жарко тут оставаться. Сгоняем к Эксетерским скалам.
Кавалеристы расселись по скакунам: Эмили ни на минуту
не забывала, что на ней ботинки, респектабельно застегнутые
на пуговки до середины икр. У кого-то была с собой еда, у когото тыквы-горлянки с водой. Пони, очевидно, знали дорогу.
Солнце по-прежнему было большим и красным, на небе ни облачка, и будто бы голубая глазурь изливалась на раскаленную
добела глину, но ближе к поверхности земли дрожала грязно-
[ 19 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
серая дымка. Следуя по направлению к морю, они оказались у
места, где на обочине еще вчера бил изрядный ключ. Теперь
там было сухо. Но не успели они миновать эту точку, как оттуда с силой вырвалось что-то вроде снопа водяных брызг, и
вновь стало сухо, только где-то внутри что-то подспудно булькало. Однако всадникам было жарко, слишком жарко, чтобы
разговаривать между собой; устремляясь к морю, они сидели
на своих пони, отпустив поводья.
Утро шло своим чередом. И без того раскаленный воздух
становился все горячее, как будто вольно черпая еще и еще из
какого-то хранилища чудовищного пламени. Волы лишь переступали своими обожженными ногами, когда уже больше не
могли переносить прикосновения почвы; даже насекомые были слишком истомлены, чтобы свиристеть; обычно греющиеся
на солнце ящерицы попрятались и дышали часто и с натугой.
Тишина стояла такая, что легчайшее жужжание можно было
бы услышать за милю. Ни одна рыба, даже вытащенная из воды,
не шевельнула бы хвостом по своей воле. Пони продолжали
двигаться по привычке, дети перестали даже думать о чем-либо.
Они почти уже готовы были выскочить из собственной кожи; где-то совсем рядом один раз безнадежно протрубил журавль. Затем потревоженная тишина сомкнулась нерушимо, как
и прежде. Их дважды бросило в пот, будто что-то вдруг случилось. Шаг пони все замедлялся и замедлялся. Они двигались уже
не быстрее процессии улиток, когда наконец достигли моря.
Эксетерские скалы — знаменитое место. Морской залив, почти идеально полукруглый, защищенный рифом; отлогая полоса
белого песка шириной в несколько футов от воды до обреза дерна; и, наконец, почти посредине выступает гряда скал и спускается прямо в глубокую воду — несколько саженей глубины. А в
скалах — узкая расщелина, по которой вода попадает в маленький бассейн, или миниатюрную лагуну, прямо внутри скального
бастиона. Тут не утонешь и не страшны акулы, и дети Фернандес
намеревались плескаться там весь день, как черепахи в затоне.
Вода в заливе была гладкая и недвижная, как базальт, и прозрачная, как чистейший джин, хотя за милю, на рифе глухо ворчала
зыбь. Вода в самом бассейне не могла быть глаже. Не чувствовалось ни малейшего дуновения морского бриза. Недвижность
воздуха не нарушал полет ни единой птицы.
Сейчас у них не было сил зайти в воду, но они легли, свесив головы, и смотрели вниз, вниз, вниз — на морские веера
и морские перья, на морских уточек — рачков с красными
плюмажами, на кораллы, на черную с желтым рыбу — “школьную учительницу”, на рыбу-радугу, на весь этот лес фантастических рождественских елок, который являет морское дно в
[ 20 ]
ИЛ 10/2024
тропиках. Потом они встали — голова кружилась, в глазах было темно — и мгновение спустя уже плавали, как бы подвешенные у самой поверхности воды с видом утопающих — над водой торчали одни носы — в тени скального выступа.
Около часа пополудни они сгрудились в редкой тени панамского папоротника, тяжело отдуваясь после теплой воды; поели взятое с собой, насколько хватило аппетита, и выпили всю
воду, не утолив жажды. Потом произошел очень странный случай: пока они там сидели, раздался совершенно необычный
звук, странный звук, стремительно пронесшийся в вышине наподобие порыва ветра, но эта странность не была дуновением
пробудившегося бриза, и сразу вслед раздалось резкое шипение, и что-то как бы пролетело со свистом, будто запустили ракеты или в некотором отдалении взлетели то ли гигантские лебеди, то ли сказочные птицы рух. Они все одновременно
посмотрели вверх, но не увидели ничего. Небо было пустым и
ясным. И долгое время, еще до того как они снова залезли в воду, все было тихо. А кроме того, некоторое время спустя Джон
услышал как бы легкий стук, как будто сидишь в ванне, а кто-то
тихонько снаружи побрякивает по стенке. Но у ванны, в которой они сидели, стенок не было — это был целый мир, и он был
незыблем. Ощущение было забавное.
К закату они совсем ослабели от долгого пребывания в воде
и насилу могли подняться на ноги, и просолились они, как бекон; но, повинуясь какому-то единому импульсу, как раз перед
заходом солнца они ушли со скал и собрались у своей одежды,
под пальмами, где на привязи стояли пони. Садясь, солнце стало даже еще больше и вместо красного было теперь грозно-багровым. Оно село за западным рогом залива, который немедленно почернел, так что граница воды там стала неразличима,
и как отражаемое в ней, так и отражение казались сделанными
по одному шаблону с идеальной симметричностью.
Дыхание бриза так и не тронуло рябью поверхность воды,
но в какой-то миг вода вздрогнула, тронутая каким-то собственным, внутренним аккордом, дробя отражения; потом стала снова зеркально-гладкой. Дети затаили дыхание в ожидании: что-то должно было произойти.
Стаи рыб, всполошившись, как если бы среди них вдруг
появилась субмарина, повысовывали головы из воды, рассеявшись по всему заливу среди стреловидного тростника, мельчайшие подрагивания их телец рассыпали искрящуюся рябь,
но после каждого такого волнения вода вскоре снова приобретала вид совершенно твердого, темного, массивного стекла.
Один раз все вокруг слегка затрепетало, как подрагивают
кресла в концертном зале, и снова послышался этот таинст-
[ 21 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
венный взмах крыльев, хотя так и не было ничего видно под
высокими переливчатыми звездами.
И вот началось. Вода в заливе стала убывать, как будто ктото вытащил пробку; в одно мгновение вновь оголившаяся полоса песка и кораллов шириною с фут замерцала на воздухе, затем море опять нахлынуло, все в мелких бурунах, доплеснув до
самого подножия пальм. Кусками оборвало дерн, а в дальнем
конце залива в воду рухнул небольшой фрагмент утеса. Песок
и ветки ливнем понеслись вниз; капли посыпались с деревьев,
как алмазы; у птиц и зверей будто наконец развязались языки,
они заверещали и замычали; пони, хоть и не слишком обеспокоившись, вскинули головы и пронзительно заржали.
И все; так продолжалось всего несколько мгновений. Безмолвие быстрым контрмаршем опять овладело всем своим
взбунтовавшимся царством. Снова стояла тишь. Деревья были
недвижны, как руины колонн, листва лежала как приглаженная, каждый листик на своем месте. Кипящая пена растаяла, на
воде вновь появились отражения звезд, как если бы ни малейшего волнения никогда и не бывало. Голые ребятишки тоже
стояли без движения рядом со спокойными пони, отсвечивая
своими круглыми детскими пузиками.
Но для Эмили это было слишком. Землетрясение полностью завладело всем ее существом. Она начала пританцовывать, тяжело перескакивая с ноги на ногу. Зараза перекинулась
и на Джона. Перевернувшись вверх тормашками на влажном
песке, он крутился еще и еще, выписывая какие-то эллипсы, и,
прежде чем успел осознать это, очутился в воде; кувырки были
головокружительные и неописуемо смелые.
Тут Эмили поняла, чего ей хочется. Она взобралась на пони и погнала его галопом вверх и вниз по пляжу, а сама при
этом лаяла по-собачьи. Дети Фернандес таращились на нее
серьезно, но без неодобрения. Джон, держа курс на Кубу,
плыл так, будто акулы обкусывали ему ногти на ногах. Эмили
направила пони в море и колотила его, пока он не поплыл, и
вот она уже плыла вслед за Джоном по направлению к рифу,
продолжая хрипло тявкать.
Они, должно быть, проделали уже добрых сто ярдов, прежде чем почувствовали, что вымотались. Потом повернули к
берегу; Джон держался за ногу Эмили, дышал с трудом и отдувался, оба были изнурены, эмоции их пошли на спад. Скоро
Джон выдохнул:
— Ты что голышом скачешь, смотри, подхватишь стригущий лишай!
— А мне все равно, хоть бы и так, — сказала Эмили.
— Подхватишь, не будет все равно.
[ 22 ]
ИЛ 10/2024
— А мне все равно, — пропела Эмили.
Путь на берег показался длинным. Когда они достигли
его, остальные уже оделись и готовились к отъезду. Вскоре
вся компания в темноте была на пути домой. Немного времени спустя Маргарет изрекла:
— Вот так-то вот.
Никто не ответил.
— Я, когда встала, нюхом чуяла, что будет землетрясение.
Ведь я говорила, Эмили, правда же?
— Вечно ты со своим нюхом, — сказал Джимми Фернандес. — Все-то ты всегда чуешь.
— У ней страсть какой нюх, — с гордостью сказал Джону самый младший, Гарри. — Она может перед стиркой по запаху
разобрать грязную одежду, какая чья.
— Да не может она, по правде, — сказал Джимми. — Мошенничает она. Как будто прямо все пахнут по-разному!
— Могу я!
— Собаки вот вправду могут, — сказал Джон.
Эмили ничего не сказала. Конечно, люди пахнут по-разному, тут и спорить не о чем. Она всегда могла сказать, например, какое полотенце ее, а какое Джона, и даже знала, пользовался ли им кто-то еще. Но этот разговор просто показывал,
что за люди эти креолы: вести беседу, вот так вот запросто, кто
как пахнет!
— Ну, вы как хотите, я сказала, что будет землетрясение, и
вот оно, пожалуйста, — сказала Маргарет.
Вот оно, то, чего Эмили ждала! Так, значит, на самом деле
произошло землетрясение (ей не хотелось самой спрашивать, ведь тогда обнаружилась бы ее неосведомленность, но
теперь Маргарет произнесла все эти слова, и, выходит, так
оно и было).
Теперь, вернувшись однажды в Англию, она сможет рассказать кому угодно: “Я пережила землетрясение”.
С наступлением этой определенности ее сникшее было волнение стало оживать. Ничего подобного с ней не происходило, с этим не могло сравниться ничто, никакое приключение,
пережитое ею благодаря Богу или Человеку. Представь она,
что вдруг обнаруживает у себя способность летать, даже это не
показалось бы ей более чудесным. Небеса разыграли свою последнюю, ужаснейшую карту, и она, маленькая Эмили, смогла
вынести это и уцелеть, тогда как даже взрослые (например, Корей, Дафан и Авирам) потерпели поражение и погибли.
Жизнь внезапно показалась какой-то опустевшей: уже никогда не произойдет с ней ничего столь опасного, столь грандиозного.
Тем временем Маргарет и Джимми продолжали пререкаться:
— А еще вот что: завтра будет полно яиц, — сказал Джимми. — Куры никогда так не несутся, как в землетрясение.
Какие смешные были эти креолы! Они, казалось, даже и
представить не могли, какую перемену во всей последующей
жизни производит Землетрясение.
Когда они вернулись домой, Марта, черная горничная, отпустила несколько крепких замечаний по поводу грандиозного катаклизма. Она только накануне отдраила фарфор в гостиной, а теперь все снова было покрыто пленкой
всепроникающей пыли.
[ 23 ]
ИЛ 10/2024
На следующее утро, в субботу, они отправились домой. Эмили
все еще была настолько под впечатлением землетрясения, что
будто онемела. Она ела землетрясение и спала с землетрясением. Ее собственные руки и ноги были землетрясением. У Джона
было то же самое, только не с землетрясением, а с пони. Землетрясение, конечно, было забавной штукой, но что действительно имело значение, так это пони. Но в данный момент Эмили
ничуть не беспокоило, что она была одинока в своем представлении о соразмерности. Она была слишком переполнена собой,
чтобы обращать внимание на что-то другое или помыслить, что
кто-то еще претендует на иную, пусть иллюзорную, картину реальности.
Мама встретила их в дверях и засыпала вопросами. Джон
без умолку стрекотал о пони, но Эмили будто язык проглотила. Она была — но не телом, а разумом — вроде ребенка, который съел так много, что его не может даже стошнить.
Миссис Торнтон временами слегка беспокоилась о ней. Их
образ жизни был очень мирным — вероятно, в самый раз для такого бойкого ребенка, как Джон, но такой ребенок, как Эмили,
думала миссис Торнтон, вовсе не бойкий, на самом деле нуждается в неких внешних стимулах, в некоем воодушевлении, иначе
есть опасность, что ее разум постепенно уснет — полностью и
навсегда. Эта жизнь была слишком растительной. Соответственно, миссис Торнтон всегда разговаривала с Эмили в самой
выразительной манере, на какую только была способна — как если бы все, о чем ни зайдет речь, являлось предметом величайшего интереса. Она надеялась также, что поездка в Эксетер несколько ее оживит, но Эмили вернулась такой же молчаливой и
так же мало склонной к выражению чувств, как и прежде. Очевидно, визит не произвел на нее никакого впечатления вообще.
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
4
[ 24 ]
ИЛ 10/2024
Джон устраивал малышне торжественное построение в подвале, они маршировали круг за кругом, с деревянными мечами
через плечо, распевая “Вперед, Христовы воины”. Эмили к ним
не присоединялась. Что все это теперь значило — а ведь раньше
такое, бывало, и огорчало ее, — если, будучи девочкой, она, когда вырастет, все равно никогда не сможет стать настоящим
воином с настоящим мечом? Она пережила Землетрясение!
Но и остальные не могли предаваться этим занятиям без
конца. (Иногда они продолжались часа по три, по четыре.)
Благодаря землетрясению, как бы оно ни сказалось на душевном состоянии Эмили, атмосфера несколько прояснилась.
Жарко было по-прежнему. В мире животных, казалось, происходило какое-то странное волнение, как будто чем-то повеяло.
Обычные ящерки и москиты пропали и так и не появлялись,
но на их место выползли наиболее жуткие порождения земли,
исчадья тьмы: бесцельно сновали сухопутные крабы, сердито
вертя своими клешнями, и почва казалась как бы ожившей,
столько было красных муравьев и тараканов. На крыше собирались голуби и переговаривались боязливо.
Подвал (он же наземный или первый этаж), где они играли, никак не соединялся с деревянным строением наверху, но
имел свой собственный вход, расположенный под двумя пролетами лестницы, ведущей к главной двери, и теперь дети собрались здесь в тени. Снаружи, в ограде, лежал один из лучших носовых платков мистера Торнтона. Он, должно быть,
обронил его сегодня утром. Но ни у кого из них не было охоты вылезать наружу, на солнце, чтобы подобрать его. Они все
еще там стояли, когда увидали, как через двор ковыляет Хромоногий Сэм. Завидев такую добычу, он уже был близок к тому, чтобы стащить платок, как вдруг вспомнил, что сегодня
воскресенье. Он бросил его, как горячий кирпич, и начал
присыпать песком — ровно на том месте, где и нашел.
— Бог даст, я тебя завтра украду, — пояснил он с надеждой. — Бог даст, ты еще будешь тут?
Отдаленное ворчание грома, казалось, выразило неохотное согласие.
— Спасибо, Боже, — сказал Сэм и поклонился низко нависшему краю тучи. Он захромал прочь, но затем, не совсем, видимо, уверенный, что Небеса сдержат Свое обещание, изменил
намерение: схватил платок и удрал к себе хижину. Гром заворчал сильнее и сердитее, но Сэм не внял предупреждению.
У них вошло в привычку, что каждый раз, как мистер
Торнтон бывал в Сент-Энне, Джон и Эмили выбегали встречать его и возвращались вместе с ним верхом, каждый взгромоздясь на одно из его стремян.
[ 25 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Тем воскресным вечером они выбежали, как только увидели, что он приближается, несмотря на грозу, которая теперь
грохотала у них уже над самыми головами, и не только над головами, ибо в тропиках гроза — это не отдаленное происшествие где-то высоко в небесах, как это водится в Англии, но все,
что вас окружает: молнии прыгают, как плоские камешки, по
поверхности воды, скачут от дерева к дереву, ударяются оземь,
пока не покажется, что неистовые вспышки пронзили вас насквозь и гром громыхает прямо у вас внутри.
— Назад, назад, чертовы дурачки! — закричал отец в ярости. — Домой!
Они остановились, ошеломленные; впоследствии у них возникло представление, что эта буря была какой-то небывалой
силы. Оказалось, что они вымокли до нитки — должно быть, в
тот же момент, когда выскочили из дома. Молния сверкала беспрестанно, огонь играл прямо у папиных железных стремян, и
внезапно они представили, как ему страшно. Они влетели в
дом, потрясенные до глубины души, и почти в тот же миг он тоже уже был в доме. Миссис Торнтон кинулась к нему:
— Мой дорогой, как я рада...
— Никогда не видал такой бури! Почему, скажи на милость, ты выпустила детей наружу?
— Я и вообразить не могла, что они сделают такую глупость! И я все время думала... но хвала Господу, ты вернулся!
— Я надеюсь, худшее уже позади.
Возможно, так оно и было, но в течение всего ужина молния сверкала, почти не угасая. Джон и Эмили ели с трудом: воспоминание о том мгновении, когда они увидели лицо своего
отца, преследовало их.
Трапеза вообще получилась не особенно приятная. Миссис Торнтон приготовила для мужа его “любимое блюдо”, а,
как известно, нет ничего, чем можно было бы сильнее досадить капризному человеку. В середине трапезы, сопровождаемый вспышками молнии, появился Сэм, и церемония прервалась; он с сердцем швырнул носовой платок на стол и
заковылял прочь.
— Скажи на милость... — начал мистер Торнтон.
Но Джон-то с Эмили знали, в чем тут дело, и были совершенно согласны с Сэмом относительно причин бури. Воровство и вообще дело скверное, а уж в воскресенье!..
Тем временем молнии продолжали свою игру. Из-за грома
разговаривать было трудно, да ни у кого и не было охоты болтать. Только гром и был слышен да стукотень дождя. Как
вдруг под самыми окнами раздался совершенно ужасающий
нечеловеческий вопль ужаса.
[ 26 ]
ИЛ 10/2024
— Табби! — закричал Джон, и все бросились к окну.
Но Табби уже юркнул в дом, а вслед за ним, в пылу преследования, летела целая компания диких котов. Джон на одно
мгновение приоткрыл дверь в столовую, и кот проскользнул
к ним, взъерошенный и задыхающийся. Но даже после этого
зверюги не оставили своих попыток: какая безумная ярость
увлекала эти исчадья джунглей преследовать его аж до самого
дома, вообразить невозможно, но они были здесь, в передней, и затеяли кошачий концерт; и, как будто подвластный их
заклинаниям, гром пробудился с новой силой, а молния затмила хилую настольную лампу. Стоял такой шум, что передать нельзя. Табби, шерсть дыбом, скакал вверх и вниз по
комнате, глаза его горели, он бормотал и иногда как бы издавал восклицания таким голосом, какого дети никогда у него
не слышали и от какого кровь у них стыла в жилах. Его, казалось, вдохновляло присутствие Смерти, он вел себя чрезвычайно загадочно, точно некий ужасный властелин, а снаружи, в передней, бесновался этот адский пандемониум.
Пауза не могла долго продолжаться. За дверью столовой
стояла большая цедилка, а над дверью было веерообразное
окошко, давно уже разбитое. Что-то черное, вопящее промелькнуло сквозь это окошко, приземлившись посреди накрытого к ужину стола, раскидав вилки и ложки и опрокинув
лампу. И еще, и еще — но Табби уже был таков, он выпрыгнул
через окно и молнией унесся в кусты. Целая дюжина диких
котов перепрыгнула, один за другим, с крышки цедилки прямо через веерное окошко на стол, а оттуда — прочь, по его горячим следам. В мгновение ока дьявольские охотники и их
отчаявшаяся дичь исчезли в ночи.
— Ох, Табби, миленький мой Табби, — причитал Джон, а
Эмили снова ринулась к окну.
Они пропали. Ползучая растительность в джунглях, озаряемая молниями, походила на гигантскую паутину, но ни
Табби, ни его преследователей видно не было.
Джон ударился в слезы, впервые за несколько лет, и бросился к маме. Эмили замерла у окна, как пригвожденная, ее
взгляд в ужасе был прикован к тому, чего она на самом деле не
могла видеть, и вдруг она почувствовала себя больной.
— Господи, что за вечер! — простонал мистер Бас-Торнтон, ощупью пытаясь найти в темноте все, что осталось от
его ужина.
Чуть погодя хижину Сэма охватило пламя. Из окна столовой они видели, как старый негр, театрально шатаясь, направился во тьму. Он швырял камни в небо. В минуту краткого затишья они услышали, как он плачет:
[ 27 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
— Разве я его не вернул? Ведь я же вернул дурную вещь?
Потом сверкнула еще одна слепящая вспышка, и Сэм рухнул, где стоял. Мистер Торнтон резко оттащил детей назад и
произнес что-то вроде:
— Пойду посмотрю. Не пускай их к окну.
Потом он затворил и запер на засов ставни, и исчез.
Джон и малыши продолжали всхлипывать. Эмили захотелось, чтобы кто-нибудь зажег лампу, она бы почитала: это помогло бы ей на время забыть о бедном Табби.
Следует думать, что ветер, должно быть, уже некоторое
время усиливался, но сейчас, к моменту, когда мистер Торнтон трудился, втаскивая тело старого Сэма в дом, это был уже
далеко не обычный шторм. Тело старика, суставы которого
окостенели, вероятно, еще при жизни, волочилось безвольно, как у червя. Эмили и Джон незамеченными выскользнули
в переднюю и были безмерно поражены, увидев, как оно болтается; они с трудом оторвались от этого зрелища и вернулись в столовую прежде, чем их обнаружили.
Там миссис Торнтон героически восседала в кресле, читая наизусть псалмы и стихи сэра Вальтера Скотта, а ее выводок сгрудился вокруг нее. Эмили попыталась отвлечь свои
мысли от Табби, вновь воскрешая в памяти все подробности
своего Землетрясения. Временами шум, нарастающие раскаты грома и нескончаемые пронзительные вопли ветра, которые она до сих пор едва замечала, становился таким громким,
что ему почти удавалось вторгнуться в ее внутренний мир; ей
хотелось, чтобы эта гадкая гроза поторопилась и поскорее закончилась. Сначала она представила реальную картину землетрясения в последовательности его течения, как если бы
оно происходило вновь. Потом она облекла его в форму
Oratio Recta, устной речи, изложив в виде рассказа, начинающегося все с той же магической фразы: “Однажды я пережила Землетрясение”. Но очень скоро вновь появился драматический элемент — на этот раз в виде благоговейных
комментариев ее воображаемой английской аудитории. Покончив с этим вариантом, она сделала еще одно переложение, в историческом ключе — это был Глас, возвещающий,
что однажды девочка по имени Эмили пережила землетрясение. И так далее, все подряд с начала до конца, по третьему
разу.
Ужасная судьба бедного Табби вдруг вновь предстала у нее
перед глазами, застигнув ее врасплох, так что она снова почти заболела. Даже Землетрясение уже не служило ей опорой.
Охваченный страшным видением, ее разум неистово боролся, хватаясь даже за явления внешнего мира как за послед-
[ 28 ]
ИЛ 10/2024
нюю оставшуюся соломинку. Она старалась сосредоточить
интерес на любой малейшей детали окружавшей ее сцены —
сосчитать дощечки в ставнях, — на любой мельчайшей подробности того, что было вовне. Только сейчас она в первый
раз действительно начала обращать внимание на погоду.
Сила ветра к этому времени удвоилась. Ставни выперло
внутрь, как будто к ним снаружи прислонились усталые слоны,
и отец попытался обвязать запор тем самым платком. Но отталкивать этот ветер было все равно что отталкивать скалу.
Платок, ставни, все разлетелось, дождь ворвался, как море
врывается внутрь тонущего корабля, ветер заполнил комнату,
сорвав картины со стен, начисто смахнув все со стола. Сквозь
зияющий оконный проем была видна озаряемая молниями наружная сцена. Ползучие растения, раньше напоминавшие гигантскую паутину, теперь взметнулись в небо, как растрепанные волосы. Кусты распластались по земле, прижатые к ней
так плотно, как кролик прижимает свои уши. Ветви деревьев
мотались в небе, готовые оторваться. Негритянские хижины
были сметены полностью, и негры ползли на животах через
ограду, чтобы найти убежище у дома. Скачущий дождь, казалось, покрыл землю белым дымом — нечто вроде моря, в котором чернокожие неуклюже барахтались, как бурые дельфины.
Один негритенок покатился было прочь, его мать, забыв осторожность, встала на ноги, и толстую старую ведьму тут же сдуло и стремительно покатило через поля и живые изгороди, как
в забавной волшебной сказке, пока не прибило к стене, где она
и осталась, не в силах двинуться. Остальным, однако, удалось
добраться до дома, и скоро их стало слышно снизу, из подвала.
Дальше больше, сам жилой этаж начал зыбко подрагивать, как, бывает, подрагивает в ветреный день плохо прикрепленный ковер; в открытую дверь подвала чернокожие запустили ветер, и теперь, уже в течение некоторого времени,
они не могли ее затворить. Ветер казался скорее какой-то
твердой глыбой, а не струей воздуха.
Мистер Торнтон обошел вокруг дома — посмотреть, что
можно сделать, и сообразил, что следующей будет снесена
крыша. Он вернулся в столовую, к изваянию Ниобы. Миссис
Торнтон была как раз на середине “Девы озера”, младшие дети слушали с напряженным вниманием. Раздраженный донельзя, он сообщил им, что, вероятно, через полчаса их всех
не будет в живых. Казалось, эта новость никого особенно не
заинтересовала: миссис Торнтон продолжала свою декламацию, демонстрируя безупречную память.
После того как прозвучала еще пара песней поэмы, крышу
снесло. По счастью, ветер подхватил ее с внутренней стороны,
и она укатилась, почти не задев дома, но одна из связок стропил обвалилась наперекос и зависла слева от двери в столовую,
лишь на волосок не задев Джона. Эмили, к своему большому неудовольствию, вдруг почувствовала холод. Неожиданно она
поняла, что с нее хватит, хватит этой бури; если сначала она
отвлекала внимание и потому была даже чем-то хороша, то теперь стала совершенно нестерпима.
Мистер Торнтон начал искать, чем бы проломить пол. Если
бы только он смог проделать в нем дыру, то спустил бы жену и
детей в подвал. К счастью, долго искать ему не пришлось: одно
из плеч упавшей связки уже проделало для него эту работу. Лора, Рейчел, Эмили, Эдвард и Джон, миссис Торнтон, и, наконец, сам мистер Торнтон, спустились во тьму, уже заполненную неграми и козами.
Проявив исключительное здравомыслие, мистер Торнтон
прихватил с собой из верхней комнаты пару графинов мадеры, и теперь каждому, от Лоры до последнего старика-негра,
досталось по глотку. Все дети воспользовались таким дьявольским везением по максимуму, но так получилось, что к Эмили
бутылка попала дважды, и каждый раз она отхлебывала от души. В их возрасте этого было более чем довольно, и пока у них
над головами то, что было когда-то левой стороной дома, уносилось прочь, и наступало временное затишье, и вслед за ним
ветер вновь затевал матч-реванш, Джон, Эмили, Эдвард, Рейчел и Лора, мертвецки пьяные, спали вповалку на полу подвала, и сон про ужасную судьбу Табби, разодранного на клочки
этими извергами почти что у них на глазах, безраздельно царил в империи их кошмаров.
[ 29 ]
ИЛ 10/2024
II
Всю ночь вода хлестала сквозь пол жилого этажа на людей,
ютившихся внизу, но (должно быть, благодаря мадере) вреда
им не причинила. После того как ветер задул с новой силой,
дождь тем не менее почти сразу прекратился, и, когда наступил рассвет, мистер Торнтон вылез наружу, чтобы оценить
понесенный урон.
Местность была совершенно неузнаваема, будто по ней
пронеслось наводнение. Трудно было сказать, с географической точки зрения, где вы находитесь. Характер ландшафта в
тропиках определяется не рельефом почвы, а растительностью; но вся растительность на мили вокруг превратилась в
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
1
[ 30 ]
ИЛ 10/2024
бесформенную кашу. Сама же почва была разворочена внезапно возникшими потоками, глубоко пропахавшими красную землю. Единственным живым существом в пределах видимости была корова, но и та осталась без рогов.
Деревянная часть дома почти вся исчезла. Уже после того
как им удалось благополучно спрятаться, стены, одну за другой, унесло. Мебель была разбита в щепы. Даже тяжелый обеденный стол красного дерева, который они берегли и ножки
которого всегда стояли в небольших стеклянных плошках с
маслом для защиты от муравьев, просто как испарился. Валялось несколько фрагментов, то ли принадлежавших ему, то
ли нет, точно сказать было невозможно.
Мистер Торнтон вернулся в подвал и помог жене выбраться: от долгого пребывания в стесненном положении она почти
не могла передвигаться. Они вместе опустились на колени и
возблагодарили Бога за то, что им не пришлось подвергнуться
худшим испытаниям. Затем они поднялись и огляделись кругом
в некотором отупении. Казалось невероятным, что все это было совершено потоком воздуха. Мистер Торнтон попытался пощупать воздух рукой. В спокойном состоянии он был такой мягкий, такой разреженный: кто бы мог поверить, что Движение,
само по себе неосязаемое, могло сообщить ему твердость, что
атмосферное явление, нежное, как лань, могло прошлой ночью
с тигриной жадностью схватить Толстую Бетси, унести ее, подобно птице рух, и зашвырнуть — он сам видел — за два широких поля.
Миссис Торнтон поняла его жест.
— Вспомни, кто его Князь, — сказала она.
Хлев был поврежден, но не совершенно разрушен; мул же
мистера Торнтона так изранен, что Торнтон вынужден был
попросить одного из негров перерезать ему горло; коляска разбита вдребезги, о восстановлении нечего было и думать. Единственным непострадавшим строением была каменная халупа,
когда-то служившая в старом имении госпиталем при сахароварне; они разбудили детей, которые чувствовали себя больными и невыразимо несчастными, и препроводили туда; а там
негры с неожиданной энергией и добротой постарались, как
только могли, обеспечить им хоть какие-то удобства. Пол в халупе был мощеный, там было темно, но она была прочной.
В течение нескольких дней дети без всякого повода злились друг на друга, но изменения в своей жизни приняли, практически их и не заметив. Сначала ведь нужно приобрести жизненный опыт, чтобы иметь возможность судить, что является
катастрофой, а что нет. Дети лишь в малой степени способны
отличить бедствие от обычного течения их жизни. Если бы
[ 31 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Эмили узнала, что случился Ураган, без сомнения, впечатления ее были бы гораздо сильнее, потому что само это слово
полно романтических страхов. Но слово это в ее сознании не
прозвучало, а гроза, пусть и очень сильная, была, в конце концов, событием заурядным. Тот факт, что гроза нанесла неисчислимый ущерб, тогда как от землетрясения его не было вовсе, не давал ей никакого права занять более высокое место в
иерархии катаклизмов: Землетрясение — вещь исключительная. Если она была молчалива и часто ощущала в душе ужас, то
виной тому были не мысли об урагане, а гибель Табби. Временами казалось, что кошмар этот уже не вынести. Это было ее
первое глубоко личное соприкосновение со смертью — и, кроме того, смертью насильственной. Смерть Старого Сэма не
произвела на нее такого впечатления: в конце концов, есть
большая разница между негром и любимым котом.
Кроме того, стоять лагерем в бывшем госпитале доставляло даже некоторое удовольствие: это было что-то вроде нескончаемого пикника, в котором и их родители в кои-то веки
принимали участие. Благодаря этому дети, на самом деле,
впервые начали относиться к собственным родителям как к разумным человеческим существам с доступными пониманию повадками — например, съедать обед, усевшись на полу.
Миссис Торнтон была бы немало удивлена, если бы ей сказали, что до сего времени она практически ничего не значила для
своих детей. Она испытывала острый интерес к Психологии
(Наука Болтологии, по слову Саути). У нее было полно теорий
по поводу их воспитания, которые она не имела времени претворить в жизнь, но тем не менее считала, что обладает глубоким пониманием их характеров и является средоточием их
страстной привязанности. В действительности она от роду была неспособна разобраться в их душевных свойствах. Это была
маленькая кругленькая женщина — я бы сказал, типичная уроженка Корнуолла. В младенчестве она была так мала, что ее всегда носили на подушечке, опасаясь, как бы неуклюжие человеческие руки не нанесли ей вреда. В два с половиной года она уже
научилась читать. Чтение ее всегда было серьезным. Не отставала она и в общем развитии: ее преподавательницы говаривали
об ее умении себя держать как о чем-то редко встречающемся —
разве что в старых царствующих домах: несмотря на свою фигурку, напоминающую пуфик, она умела взойти в экипаж, как ангел, ступающий по облакам. Она была очень вспыльчива.
Мистер Бас-Торнтон также обладал всеми достоинствами,
кроме двух: у него не было прав первородства и, стало быть,
наследуемого состояния, и он не умел заработать на жизнь. А
от того и другого зависели их средства к существованию.
[ 32 ]
ИЛ 10/2024
Насколько была бы поражена мать, настолько же, без сомнения, удивились бы и дети, если бы им сказали, как мало значат для них их родители. Дети редко обладают сколько-нибудь
значительной способностью к количественному самоанализу:
как правило, они по определению убеждены, что больше всех
любят папу и маму, причем одинаково. На самом же деле Торнтоны-младшие во всем мире любили прежде и больше всех Табби, потом уже — избирательно — друг друга, а на существование
своей матери обращали внимание вряд ли чаще раза в неделю.
Своего отца они любили несколько больше, отчасти из благодарности за то, что, подъезжая вечерами к дому, он позволял
им прокатиться за компанию, стоя на стременах.
Ямайка выжила и снова расцвела, плодоносное лоно страны было неистощимо. Мистер и миссис Торнтон тоже выжили
и, проявляя терпение и проливая слезы, пытались восстановить свое хозяйство, насколько оно поддавалось восстановлению. Но рисковать, чтобы их возлюбленные чада еще раз оказались в такой опасности, было нельзя. Небеса сделали им
предупреждение. Дети должны уехать.
И это была не только опасность физическая.
— Какая ужасная ночь! — сказала как-то раз миссис Торнтон, обсуждая с мужем отправку детей на родину и их школьное будущее. — О, мой дорогой, что должны были перенести
наши бедные малыши! Подумай, насколько острее этот ужас
для ребенка! А они повели себя так мужественно, вели себя
как настоящие англичане!
— Не думаю, что они вели себя так сознательно. (Он сказал это, лишь бы возразить, вряд ли ожидая, что она воспримет его слова всерьез.)
— Ты знаешь, я страшно боюсь того, какое долговременное внутреннее влияние может оказать на них подобное потрясение. Ты заметил, они хоть бы раз упомянули об этом? В
Англии, по крайней мере, они будут ограждены от опасностей такого рода.
Тем временем дети, приняв свою новую жизнь как нечто
само собой разумеющееся, наслаждались ею вовсю. Большинство детей во время поездки на поезде предпочитают, чтобы
станции сменяли одна другую как можно чаще.
Восстановление Ферндейла также было предметом нескончаемого интереса. У этих похожих на спичечные коробки домиков есть одно преимущество: легко рушатся, легко и строятся; и раз начавшись, работа продвигалась быстро. Мистер
Торнтон лично возглавлял строительную бригаду, неустанно
орудуя механическими приспособлениями своей собственной
конструкции, и вскоре настал день, когда он уже стоял, просу-
[ 33 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
нув свою красивую голову сквозь быстро заделываемую прореху в новой крыше и выкрикивая указания двум чернокожим
плотникам, которые лежали, распластавшись, в своих клетчатых рубахах, пришивая один кусок гонта за другим, и словно бы
замуровывали его, как в страшной истории о человеческом
жертвоприношении. Наконец он вынужден был втянуть голову, и несколько последних кусков гонта были прихлопнуты на
место.
А часом позже дети в последний раз смотрели на Ферндейл.
Когда им сказали, что они должны уехать в Англию, это
сообщение было ими воспринято как некий ни с чем не связанный факт: с внутренним трепетом, но без всякого понимания, что тому послужило непосредственной причиной, — поскольку вряд ли это могло быть из-за смерти кота, а больше
ничего важного в последнее время не случилось.
Первая часть их путешествия была по земле, до МонтегоБэй, и, что примечательно, взятая взаймы линейка была запряжена не парой лошадей или парой мулов, но одной лошадью и
одним мулом. Когда лошадь собиралась пойти поскорее, мул
тут же засыпал в оглоблях, а как только кучер будил его, он пускался в галоп, который бесил лошадь. В любом случае их продвижение могло быть только медленным, так как все дороги
были размыты напрочь.
Джон был единственным, кто мог что-то вспомнить об Англии. А помнил он вот что: он сидит наверху лестничного пролета, отгороженный от него маленькими дверцами, и играет
красной игрушечной молочной тележкой. Он знал — и не заглядывая туда, — что в комнате налево малютка Эмили лежит в
своей кроватке. Эмили утверждала, что она тоже что-то вспоминает, в ее устах это звучало как “Вид на задворки кирпичных
домов в Ричмонде”, но она могла и присочинить. Остальные
родились на острове — Эдвард совсем недавно.
У них у всех, однако, были весьма детальные представления об Англии; материалом для них служили сведения, почерпнутые из рассказов родителей, из книг и старых журналов, которые они иногда рассматривали. Нечего и говорить,
это была сущая Атлантида, страна на краю света, где-то, откуда дует Северный Ветер, и поехать туда было предприятием
почти столь же волнующим, как помереть и отправиться на
Небеса.
По дороге Джон уже в сотый раз рассказывал им обо всем,
происходившем на верху той самой лестницы; остальные слушали с вниманием (ведь Вера позволяет человеку вспомнить
даже его реинкарнации).
[ 34 ]
ИЛ 10/2024
Вдруг Эмили вспомнила, как она сидела у окна и смотрела
на большую птицу с красивым хвостом. В то же время картина эта сопровождалась то ли ужасным пронзительным криком, то ли еще чем-то неприятным — она не могла точно
вспомнить, какое именно из ее чувств было оскорблено. Ей
не приходило в голову, что кричала та самая птица, и вообще
воспоминание было слишком смутным, чтобы ей удалось сосредоточиться и толком все это описать. Она переключилась
на размышления о том, можно ли на самом деле спать на ходу, что, по словам кучера, проделывал мул.
Они остановились на ночь в Сент-Энне, и там случилась еще
одна примечательная вещь. Хозяин гостиницы был дубленый
креол, и за ужином он ел кайенский перец ложками. Не обычный кайенский перец, разумеется, который продают в лавках и
который сильно разбавлен молотыми бобами кампешевого дерева, но куда более жгучий, беспримесный, настоящий. Вот это
действительно было чистой воды Событие С Большой Буквы, и
никто из них потом его не забыл.
Опустошение, которое они видели дорогой, не поддавалось
описанию. Тропический пейзаж вообще-то всегда отличается
монотонностью, растительным изобилием и даже буйством; зелень более или менее однообразна; громадные полые стебли служат опорой для множества мясистых листьев; ни у одного дерева
нет четких очертаний, потому что рядом всегда есть что-то, смазывающее его контур, — пространство отсутствует как таковое.
На Ямайке эта избыточность сказывается даже в столпотворении горных хребтов; и сами вершины столь многочисленны,
что, оказавшись на одной из них, вы будете окружены другими и
не сможете ничего разглядеть. Кругом цветут сотни цветов. Теперь представьте всю эту роскошь размолотой, как пестом в ступе, — раздробленной, смятой в кашу и уже вновь растущей! Мистер Торнтон и его жена готовы были закричать от облегчения,
когда перед ними впервые блеснуло море, и вот наконец они оказались в виду панорамы залива Монтего-Бэй во всей красе.
В открытом море волнение было значительное, но под укрытием кораллового рифа, проход через который был с булавочное отверстие, поверхность воды оставалась спокойной, как
зеркало, на глади которого три судна различных размеров стояли на якоре, и под каждой из этих прекрасных машин отражение в воде целиком ее повторяло. С внутренней стороны рейда
располагались острова Боуг, а сразу слева за ними, в низине у
подножья холмов было устье маленькой речки, болотистое и
(как сообщил Джону мистер Торнтон) изобилующее крокодилами. Дети никогда не видели крокодилов и надеялись, что хотя
бы один осмелится показаться, ведь вскоре они уже должны бы-
[ 35 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
ли прибыть в город; но ни один так и не показался. Они были
сильно разочарованы, когда выяснилось, что нужно сразу отправляться на борт барка, ибо все еще рассчитывали, что на улице из-за какого-нибудь угла может появиться крокодил.
“Клоринда” бросила якорь на глубине в шесть морских саженей, и вода была такой прозрачной, а свет таким ярким, что,
когда они подошли близко к кораблю, отражение вдруг исчезло, и казалось, будто они смотрят на него как бы исподнизу, с
обратной стороны. Из-за преломления корпус судна казался уплощенно-вспученным, на манер черепахи, как если бы весь он
находился над поверхностью воды; и якорь на своем тросе, казалось, уносился в сторону плоско, как снижающийся воздушный змей, при этом как бы волнуясь и извиваясь (благодаря
волнистой поверхности воды) среди извилистых кораллов.
Это было единственное впечатление, сохранившееся у Эмили от подъема на борт корабля, но сам корабль был чем-то настолько необыкновенным, что потребовал всего ее внимания.
У одного только Джона были сколько-нибудь ясные воспоминания о предыдущем путешествии. Эмили думала, что тоже что-то
помнит, но на самом деле просто облекала в зрительные образы то, что ей рассказывали; подлинный корабль оказался совершенно не похожим на то, что ей, как она думала, помнилось.
Согласно какому-то последнему капитанскому капризу дополнительно подтягивались ванты — туже, чем казалось нужным матросам, которые ворчали, натягивая скрипящие тросовые талрепы. Джон не позавидовал им, глядя, как они крутят
рукоятку на жарком солнце, но предметом его зависти был малый, чья работа состояла в том, чтобы черпать рукой из большой банки ароматный стокгольмский деготь и вливать его в коуши. Его руки были вымазаны в дегте по самые локти, и Джону
до зуда хотелось того же.
В одно мгновение дети рассыпались по всему кораблю,
там просто обоняя, тут особо принюхиваясь, мяукая, как кошки в новом доме. Мистер и миссис Торнтон стояли у главных
сходней, слегка опечаленные счастливой увлеченностью своих детей и немного сожалея об отсутствии подобающей чувствительной сцены.
— Я думаю, они будут здесь счастливы, Фредерик, — сказала миссис Торнтон. — Я бы хотела, чтобы мы могли себе позволить отправить их пароходом, но дети находят увлекательную сторону даже в неудобствах.
Мистер Торнтон что-то проворчал.
— А по мне, хоть бы этих школ вовсе не было — кто их
только выдумал? — вдруг взорвался он. — Тогда бы и ехать не
было такой уж необходимости.
[ 36 ]
ИЛ 10/2024
Последовала короткая пауза, дабы логика этого высказывания проникла за пределы рампы, затем он продолжал:
— Я знаю, что дальше будет; они уедут... обормотики! Просто обыкновенные маленькие обормотики, такие же сорванцы, как у всех! Разрази меня Господь, только я думаю, сто ураганов было б лучше, чем это!
Миссис Торнтон содрогнулась, но храбро продолжала:
— Ты знаешь, я думаю, они были даже уж слишком привязаны к нам? Мы были единственным и незаменимым средоточием их жизни и мыслей. Для развивающихся умов нехорошо
находиться в полной зависимости от одного человека.
Из люка показалась седеющая голова капитана Марпола.
Морской волк: в ясных голубых глазах светятся честность и
надежность, приятное, все в морщинах, лицо цвета сафьяна,
громыхающий голос.
— Он так хорош, даже не верится, — прошептала миссис
Торнтон.
— Ну, не стоит уж так. Этим софизмом пользуются, когда
хотят сказать, что люди не соответствуют своему облику, —
прорявкал мистер Торнтон. Он чувствовал себя не в своей тарелке.
Капитан Марпол, безусловно, выглядел идеальным Детским Капитаном. Он будет, решила миссис Торнтон, заботлив без суетливости — она всегда была сторонницей мужественной гимнастики, хотя и предпочитала, чтобы такого рода
занятия обходились без ее участия. Капитан Марпол бросил
милостивый взгляд на кишащих чертенят.
— Они будут его обожать, — прошептала она мужу. (Она
считала, конечно, что и он тоже будет их обожать.) Личность
капитана была очень важна — как если бы речь шла о личности директора школы.
— Да у нас тут детская, а? — сказал капитан, сдавив руку
миссис Торнтон.
Она попыталась было ответить, но оказалось, что горло
ее совершенно парализовано. Даже мистер Торнтон, который обычно за словом в карман не лез, растерялся. Он пристально поглядел на капитана, ткнул большим пальцем в сторону детей, напрягся, пытаясь сочинить достойную момента
речь, и в итоге промямлил тихим, изменившимся голосом:
— Отшлепайте, если что...
Тут капитан должен был удалиться по своим обязанностям, и в течение часа отец с матерью безутешно сидели на
главном люке с довольно сиротливым видом. Даже когда уже
все было готово к отправлению, собрать всю стаю для коллективного прощания оказалось невозможным.
[ 37 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Но вот буксирный трос загремел в желобе блока; им пора
было сходить на берег. Изловить удалось только Джона и Эмили, и они стояли и через силу разговаривали со своими родителями, как с чужими, уделяя этой беседе не более четверти
своего внимания. Перед самым носом Джона красовалась веревка, и как же было соблазнительно по ней взобраться; он
просто не знал, чем заполнить эту паузу, и в итоге впал в полную немоту.
— Время сходить на берег, мэм, — сказал капитан, — нам
пора отчаливать.
Два поколения очень официально перецеловались и произнесли слова прощания. И старшие уже шли по сходням, когда
значение всего происходящего забрезжило в голове у Эмили.
Она бросилась вслед за матерью, вцепилась в ее обильные телеса двумя сильными кулачками и зарыдала, громко всхлипывая:
— Поехали тоже, мама, ах, ну поедем с нами!
Говоря по-честному, в этот самый момент до нее дошло,
что это же была Разлука.
— Но подумай, какое это будет приключение, — бодро сказала миссис Торнтон, — никакого сравнения, если бы я тоже
поехала! Ты должна присматривать за Лиддлями, как будто
ты уже настоящая взрослая!
— Но я не хочу больше никаких приключений! — рыдала
Эмили. — Я уже пережила Землетрясение!
Страсти так разыгрались, что никто не осознал, как же
произошло финальное расставание. Далее в воспоминаниях
миссис Торнтон был провал — ей помнилось лишь, как устала
ее рука, когда она все махала и махала вслед уменьшающемуся
пятнышку, уносимому береговым бризом; пятнышко зависло
ненадолго в неподвижности во время краткого штиля, а потом поймало-таки ветер, и его вобрала синева.
А тем временем у леера стояла Маргарет Фернандес, которая вместе со своим младшим братом Гарри ехала в Англию
на том же самом корабле. Никто не пришел их провожать, а
смуглая нянька, сопровождавшая их, спустилась вниз, едва
поднявшись на борт, точно хотела как можно скорей заболеть. Каким красавцем глядел мистер Бас-Торнтон со своими
характерными английскими чертами! Но каждому было известно, что денег у него нет. Остановившееся белое лицо
Маргарет было обращено к земле, подбородок по временам
начинал дрожать. Гавань понемногу терялась из виду, беспорядочное нагромождение массы набегающих друг на друга,
складывающихся в замысловатый узор холмов исчезало, все
ниже оседая на фоне неба. Редкие белые домики и белые облака пара и дыма от сахарных заводов пропали. Наконец зем-
[ 38 ]
ИЛ 10/2024
ля, палево мерцая, как восковой налет на виноградных гроздьях, утонула в изумрудно-синем зеркале.
Маргарет размышляла, составят ли дети Торнтон ей компанию или будут только мешать. Все они были младше ее, к
сожалению.
2
На обратном пути в Ферндейл отец с матерью оба хранили
молчание, будучи под воздействием тех порывов ревности,
смешанной с взаимным сочувствием, которые сильное общее
переживание порождает более в людях привычно, по-семейному, близких, чем в пылких любовниках.
Они были выше заурядных сантиментов по поводу свежей
и тяжелой утраты (они бы не замерли над маленькими башмачками, найденными в серванте), но не могли быть свободны от влияния куда более сильнодействующего естественного родительского инстинкта — Фредерик не в меньшей
степени, чем его жена.
Но когда они уже подъезжали к дому, миссис Торнтон начала потихоньку посмеиваться про себя:
— Какое забавное маленькое создание наша Эмили! Ты обратил внимание, что она сказала почти напоследок? Она сказала: “Я пережила землетрясение”. Она, должно быть, спутала
это слово в своей бедной глупой головке с “воспалением уха”1.
Последовала долгая пауза, а потом она отпустила еще одно замечание:
— Джон у нас такой впечатлительный: чувства так его переполняли, что он просто не мог говорить.
3
Прошло много дней после возвращения домой, прежде чем
они опять оказались в состоянии говорить о детях. Долгое
время, когда надо было о них упомянуть, они выражались неудобопонятными обиняками — так, как будто дети умерли.
Но спустя несколько недель их ждал чрезвычайно приятный сюрприз. “Клоринда” сделала заход на Каймановы острова и предприняла рейс к Подветренным островам, и, пока
судно стояло на якоре на Большом Каймане, Эмили и Джон
написали по письму; судно, шедшее в Кингстон, взялось эти
1. По-английски “землетрясение” — earthquake, “воспаление уха” — earache.
письма доставить, и вот наконец они дошли до Ферндейла.
Оба родителя и мечтать не смели, что такое может случиться.
Вот что писала Эмили:
Мои дорогие родители,
На этом корабле полно Черепах. Мы тут остановились, и
они обнаружились в шлюпках. Черепахи в салоне ползают под
столами и заползают на ноги, и черепахи в проходах и на палубе, и всюду, куда ни пойдешь. Капитан сказал, что теперь мы не
должны падать за борт, потому что у него в шлюпках тоже полно черепах и воды. Матросы приносят их на палубу каждый
день, когда устраивают помывку, и, когда поставишь их стоймя,
на них как будто фартучки надеты. Они так забавно вздыхают и
стонут по ночам, я сначала думала, что они больны, но потом к
этому привыкаешь, они прямо совсем как больные люди.
Ваша любящая дочь,
Эмили.
[ 39 ]
ИЛ 10/2024
А вот письмо от Джона:
Это были последние новости, каких они могли ожидать в течение многих месяцев. “Клоринда” нигде больше не приставала. Когда миссис Торнтон об этом думала, у нее в животе появлялось чувство холода — оно служило как бы мерой того,
насколько до детей далеко. Но у нее находились аргументы,
вполне логичные, что и этот срок когда-нибудь придет к завершению, как приходит любой срок. Нет ничего более непреклонного, чем корабль, который одолевает пространство без
устали, пядь за пядью, пока наконец — и это не подлежит никакому сомнению — не достигнет той маленькой точки на карте,
к которой стремился все это время. С философской точки зрения корабль в порту отправления абсолютно тот же, что и в
порту прибытия: два этих события занимают различное поло-
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Мои дражайшие родители,
Капитанский сын Генри отличный парень, он ставит такелаж собственными руками в одиночку, он вообще такой сильный. Он может пройти кругом под закрепленными тросами, и
палубы ни разу не коснется. Я не могу, но я зацеплюсь ногами и
вишу на выбленках, и матросы говорят, это очень смело, но им
не нравится, когда Эмили так делает, вот смех. Надеюсь, вы оба
в добром здравии, у одного матроса есть обезьянка, только у нее
на хвосте болячка.
Ваш нежно любящий сын,
Джон.
[ 40 ]
ИЛ 10/2024
жение во времени и пространстве, но не отличаются по степени реальности. Ergo, то первое письмо из Англии все равно что
уже написано, но только слова его не совсем еще... разборчивы.
Это же относится и к свиданию с ними. (Но вот тут надо остановиться, ибо те же аргументы, но обращенные к старости и
смерти, не работают.)
А всего через две недели после получения этого первого
отчета, пришло и еще одно письмо, из Гаваны. “Клоринда” зашла туда по непредвиденной оказии: письмо было от капитана Марпола.
— Какой милый человек, — сказала Элис. — Он, должно
быть, понял, с каким трепетом мы ожидаем любую крупицу
новостей.
Письмо капитана Марпола не отличалось краткостью и
живостью детских писем, тем не менее ради новостей, в нем
содержащихся, привожу его целиком:
Гавана-де-Куба
Досточтимые сэр и мадам,
Спешу написать вам, дабы избавить вас от всякой неопределенности!
Покинув Кайманы, мы совершали рейс к Подветренным островам и прошли в виду острова Пинос и мыса Фолс утром 19го
и мыса Сан-Антонио ввечеру, но весьма сильный северный ветер, первый в сезоне, воспрепятствовал нам обогнуть его 22го,
однако, как только ветер в достаточной мере поменялся, мы обогнули его живым манером и легли курсом на N1/2O на изрядном
расстоянии от Колорадос, каковые суть опасные рифы, расположенные на некотором расстоянии от этой части кубинского берега. В шесть часов поутру 23го — дул тихий ветер, не более одного балла — я заметил три паруса на северо-востоке, очевидно,
торговые суда, следующие тем же курсом, что и мы, и в то же время была замечена шхуна подобного же рода, движущаяся по направлению к нам со стороны Блэк-Ки, и я обратил на нее внимание моего помощника как раз перед тем, как произошло
нижеследующее: идя по ветру в нашу сторону, к десяти утра она
оказалась на расстоянии оклика от нас, посудите же о нашем
изумлении, когда они нагло открыли десять или двенадцать замаскированных пушечных портов и по всему борту выставили
артиллерию, наведенную на нас, приказывая нам тоном самым
безапелляционным лечь в дрейф, либо они потопят нас без промедления. Делать было нечего, кроме как выполнить их требование, хотя, беря в рассуждение дружественные отношения, ныне
существующие между английским и всеми другими правительствами, мой помощник был в некотором недоумении, какова же
[ 41 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
причина их действий, и полагал, что это некое недоразумение,
которое скоро разъяснится, мы были тут же взяты на абордаж
пятьюдесятью или семьюдесятью головорезами наихудшего испанского типа, вооруженными ножами и абордажными саблями, которые овладели кораблем и заключили меня в моей каюте,
а равно моего помощника и команду, впредь до того, как они разграбят судно, творя всяческие бесчинства, просверливая бочонки с ромом и отбивая горлышки бутылок с вином, и скоро великое их множество валялось по всей палубе в одурманенном
состоянии, затем их главарь сообщил мне, что, как ему известно,
у меня на борту есть значительная сумма звонкой монетой и применил все возможные угрозы, какие низость способна измыслить,
дабы принудить меня открыть тайник, бесполезно было мне уверять его, что помимо пятидесяти или около того фунтов, уже
ими найденных, я ничего не везу, он стал еще более настойчив в
своих требованиях, заявляя, что его сведения верные, и, продолжая поиски, стал срывать обшивку в моей каюте. Он похитил
мои приборы, одежду и все мое личное имущество, забрав у меня даже скромный золотой медальон, в котором я обыкновенно
ношу портрет моей Супруги, и никакие призывы к его чувству,
хотя я и проливал слезы, не смогли подвигнуть его вернуть мне
сей предмет, для него никакой ценности не представляющий, он
также сорвал и унес из моей каюты шнуры от звонков, каковые
уж вне всякого вероятия чтобы смог как-то использовать, и это
был акт самого настоящего пиратства, и, наконец, видя все это,
я ожесточился сердцем, он угрожал взорвать корабль со всем, что
на нем есть, если я не выдам ему желаемую добычу, он сделал
приготовления и привел бы в исполнение эту дьявольскую угрозу, если бы я, в этой последней крайности, не согласился.
Перехожу теперь к последней части моего повествования.
Дети нашли убежище в рубке, и до сей поры им не было причинено никакого вреда, за исключением разве одной или двух затрещин и Позорного Зрелища, какового они вынуждены были
стать свидетелями, но как только монеты, всего около пяти тысяч фунтов, большей частью моя личная собственность, и основная часть нашего груза (преимущественно ром, сахар, кофе и аррорут) переместились на шхуну, капитан с невиданной,
омерзительнейшей разнузданностью вытащил их всех из убежища, ваших собственных малюток, и двух детей Фернандес, также
бывших на борту, и зверски поубивал их, всех до единого. Чтобы существо, способное на такие злодеяния, могло выглядеть
как человек, никогда я не поверил бы, когда бы мне рассказал
кто-то другой, хотя я прожил долгую жизнь и повидал всяких людей, я думаю, он безумен, я даже в этом уверен; и я присягаю в
том, что он должен быть предан хотя бы тому правосудию, что
[ 42 ]
ИЛ 10/2024
совершается слабыми руками человеческими, в течение двух
дней мы там дрейфовали в беспомощном состоянии, поскольку
такелаж наш весь был порезан и, наконец, встретились с американским военным кораблем, который оказал нам содействие и
сам отправился бы в погоню за негодяями, не имей он совершенно определенных распоряжений о следовании в иное место. Я
же затем встал на рейде Гаваны, где уведомил представителя
Ллойда, правительство и корреспондента газеты “Таймс” и воспользовался возможностью написать вам это печальное письмо,
прежде чем продолжить свой путь в Англию.
Есть еще один пункт, по поводу которого вы могли бы испытывать некоторые опасения, учитывая пол иных из этих невинных бедняжек, и я рад, что на этот счет могу успокоить ваши души, дети были взяты на пиратское судно вечером, и я рад
сообщить, что они были преданы смерти немедленно, и их маленькие тела были брошены в море, что я увидел с большим облегчением своими собственными глазами. Не было достаточного времени, чтобы случилось то, чего вы могли бы опасаться, и
я рад, что могу доставить вам это утешение.
Имею честь быть
Вашим покорным слугой,
Джас. Марпол,
капитан, барк “Клоринда”.
III
1
Рейс из Монтего-Бэй на Кайманы, где дети написали свои
письма, занимает всего несколько часов: ведь, в самом деле, в
ясную погоду как раз напротив Ямайки можно увидеть пик
Тарквинио на Кубе.
Гавани там нет, и встать на якорь из-за рифов и мелей затруднительно. “Клоринда” остановилась у Большого Каймана, вахтенный еще на расстоянии углядел белый, песчаный
участок дна — единственное место, сулящее здесь безопасный
отдых, и дал сигнал бросить якорь с наветренной стороны от
него. По счастью, погода стояла прекрасная.
Остров этот — длиннейший на западном конце группы,
низкий и весь поросший пальмами. Вскоре снарядили шлюпки, и на свет было извлечено множество черепах, как и описывала Эмили. Туземцы, со своей стороны, принесли попугаев, надеясь продать их матросам, но сбыть с рук удалось
немногих.
[ 43 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Впрочем, вскоре неудобные Кайманы остались позади, и
был взят курс на Пинос, большой остров в заливе у берегов
Кубы. Один из матросов, по имени Кёртис, как-то потерпел
здесь кораблекрушение: историй про этот случай у него было
не счесть. Место тут не слишком приятное: малонаселенное и
покрытое лабиринтом древесных зарослей. Единственная
доступная пища — плоды одного из деревьев. Есть тут еще и
некие бобы, выглядят они соблазнительно, но на поверку
смертельно ядовиты. Крокодилы здесь, по словам Кёртиса,
были такие лютые, что загнали его самого и его товарищей
на деревья. Единственным способом избавиться от них было
бросить им на растерзание свои шапки, а кто посмелее, калечили их ударами палок по промежности. Было там также великое множество змей, в том числе один из видов боа.
Течение у острова Пинос имеет направление строго на восток, поэтому “Клоринда”, чтобы ее не снесло, держалась у самого берега. Они миновали мыс Корриентес, похожий, если
видишь его впервые, на пару холмиков, выросших из моря,
они миновали Голландскую Косу, известную под именем Фальшивый мыс Сан-Антонио, но тут должны были на некоторое
время приостановиться, как писал в своем письме капитан
Марпол, и не смогли обогнуть подлинный мыс того же названия. Пытаться обогнуть мыс Сан-Антонио, когда дует северный ветер, — напрасная трата сил.
Они дрейфовали в виду этого длинного, низкого, скалистого, безлесного выступа, которым кончается огромный
остров Куба, и ждали. Они подошли к нему так близко, что лачуга рыбака на его южном берегу была ясно различима.
Для детей эти первые несколько дней на море пронеслись,
будто беспрерывное цирковое представление. Нет других таких механизмов, придуманных ради целей трезвых и практических и в то же время настолько пригодных для игры, как корабельный такелаж; и добрый капитан, как миссис Торнтон и
предполагала, был склонен предоставить детям полную свободу. Началось с лазания по ступеням выбленок по матросской команде, с каждым разом все выше и выше, пока Джон не добрался до самой реи и осторожно ее не потрогал, потом крепко ее
обхватил, и вот уже уселся на нее верхом. Скоро и Джон, и Эмили уже бестрепетно взбегали по выбленкам и с важным видом
прохаживались по рее (как будто это обыкновенная столешница), но проходить далеко по рее не разрешалось. А обучившись
бегать по выбленкам, особенно полюбили валяться в той сетке
из тросов, цепей, стяжек, которая простирается снизу от бушприта и по обеим его сторонам. Освоиться здесь — вопрос привычки. В ясную погоду можно тут по желанию и лазать, и пре-
[ 44 ]
ИЛ 10/2024
бывать в покое: стоять, сидеть, висеть, раскачиваться, лежать —
то на той стороне, то на этой, и при этом для особого твоего
удовольствия пена синего моря выхлестывает вверх, так что
почти всегда ее можно коснуться; и еще тут есть неизменный и
никогда не надоедающий спутник — большая белая деревянная
дама (собственно, Клоринда), она с такой легкостью несет на
своей спине все судно, и в коленях у нее журчит и булькает, а
трещины на ней почти совсем замазаны неимоверным количеством краски, и она куда больше любой настоящей женщины.
Посредине было нечто вроде копья с древком, закрепленным напротив нижней стороны бушприта, и с острием, направленным вниз, перпендикулярно к поверхности воды — гарпун
для дельфинов. Тут любила висеть старая обезьяна (с болячкой
на хвосте), болтая в воде коротким обрубком, еще не съеденным мучительным раком. Обезьяна не обращала внимания на
детей, а они на нее, и тем не менее обе стороны все больше привязывались друг к другу.
Какими маленькими выглядели дети на корабле среди
матросов! Они как будто принадлежали к другому виду существ! И все же они были такими же живыми созданиями, и
все у них было впереди.
Джон, со своей пухлой веснушчатой рожицей и неистощимой энергией.
Эмили, в огромной шляпе а-ля пальмовый лист, в бесцветном хлопчатобумажном платьице, обтягивающем ее тщедушную, живую, озорную фигурку; у нее худенькое, почти лишенное выражения лицо; темно-серые глаза, сощуренные так, что
блеск их почти не виден, но все же иногда невольно загорающиеся; и действительно красивые, скульптурной лепки губы.
Маргарет Фернандес, дылда (по меркам этих карапузов; ей
только что сравнялось тринадцать), с лицом квадратным и бледным, вечно спутанными волосами и изысканными нарядами.
Ее младший брат Гарри, в силу какого-то атавизма — вылитый испанец в миниатюре.
И младшие Торнтоны: Эдвард, мышиной масти и с общим
мышиным, но симпатичным выражением; Рейчел, с густыми короткими золотистыми кудряшками и толстеньким розовым личиком (мастью в Джона, но пожиже); и последняя, Лора, самая
необычная из трех малявок, с густыми темными бровями, большой головой и срезанным подбородком; Творящий Дух, создавая ее, кажется, был в состоянии слегка истерическом; да, эта
Лора, решительно, воплощение концепции серебряного века.
Когда северный ветер стих, скоро наступил почти мертвый штиль. Утро, когда они наконец обогнули мыс Сан-Антонио, было жаркое, ослепительно жаркое. Но на море никогда
[ 45 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
не бывает душно, там скверно другое: если на суше тенистая
шляпа защищает вас от солнца, то на воде ничто вас не защитит от этого второго солнца, которое светит вверх, отраженное в воде, пробивает любую оборону и обжигает непривычную кожу снизу. Бедный Джон! Кожа у него спереди на шее и
на подбородке покраснела и пошла пузырями.
С того места на глубине двух морских саженей начинается
белесая отмель, изгибающаяся от севера к северо-востоку.
Внешний ее край четко очерчен и обрывается круто, и в хорошую погоду можно провести судно вдоль нее на глазок. Она
кончается Блэк-Ки — скалой, встающей из воды, как остов корабля. За нею расположен пролив, сложный для кораблевождения, так как дно его покрыто рифами и скалами, а за ним
снова начинается риф под названьем Колорадос, первый в
длинной цепи рифов, идущих вдоль берега в северо-восточном
направлении до Хонде-Бэй, а это две трети пути до Гаваны. С
внутренней стороны этих рифов проходит запутанный Канал
де Гуанигуанико, пролив, обеспечивающий самый западный
выход из них, а вдоль него расположено несколько маленьких
и довольно сомнительных портов. Но океанские суда, что и говорить, избегают этого ящика, набитого сюрпризами, и “Клоринда” предусмотрительно шла на хорошем отдалении к северу, с достойной неторопливостью держа курс на открытую
Атлантику.
Джон сидел у камбуза с матросом по имени Кёртис, и тот
посвящал его в замысловатую и таинственную историю о некоей Голове Турка. Юный Генри Марпол стоял за штурвалом.
Эмили мельтешила кругом — не заговаривая, но все время
отираясь около него.
Все остальные матросы собрались в круг на баке, так что
кроме их спин ничего видно не было. Но по временам раздавался общий гогот, вся группа колыхалась, и было ясно, что
они там что-то затеяли.
Немного погодя Джон пошел к ним на цыпочках посмотреть, что там такое. Он впихнул свою круглую голову у них между ногами и протискивался вперед, пока ему не стало все
видно так же хорошо, как будто он пришел сюда первым.
Выяснилось, что матросы решили для смеху накачать старую обезьяну ромом. Сперва они дали ей кусок бисквита, пропитанный ромом, потом стали макать тряпки в жестянку с
пойлом и выжимать их ей в рот. Затем попытались заставить
ее выпить, но этого она делать не захотела — только зря потратили немало спирта.
Джон почувствовал смутный ужас от всего этого, хотя, конечно, не догадывался, что за этим кроется.
[ 46 ]
ИЛ 10/2024
Несчастный зверек трясся, стучал зубами, вращал глазами
и что-то лопотал. Полагаю, это зрелище должно было казаться
одновременно и мучительным, и забавным. Иногда спирт вроде бы совсем его одолевал. Но только один из матросов уложит
его на верх старого бочонка из-под говядины, как — опля! — он
уже снова очнулся и с быстротой молнии пытается сигануть по
воздуху у них над головами. Но обезьяна — не птица: они каждый раз ловили ее и вновь принимались подпаивать.
А Джон был теперь так же не в силах отказаться от участия
в этой сцене, как и сама обезьянка Жако.
Было поразительно, сколько спирта может поглотить этот
маленький иссохший зверек. Он был, конечно, пьян — безнадежно, безумно, до полного помрачения пьян. Но он не был парализован, даже сон его не брал, и казалось, ничто не может взять над
ним верх. Наконец они оставили свои попытки. Притащили деревянный ящик и сделали с краю прорезь, потом положили
обезьяну на верх бочонка, быстро нахлобучили ящик сверху, и
после множества маневров ее гангренозный хвост был просунут
сквозь прорезь. С анестезией или без, но к операции на нем можно было приступать. Джон замер, широко раскрыв глаза, не в силах оторвать взгляда от этого непристойно изгибающегося огрызка, который один только и оставался на виду, краем же глаза
он видел громогласных хирургов и вымазанный дегтем нож.
Но в тот самый миг, когда лезвие коснулось плоти, узник с
ужасающим визгом вырвался из своей клетки, скакнул на голову хирурга, с нее подскочил высоко в воздух, схватился за
ванту, стягивающую фок-мачту и форштевень, — и в одно
мгновение взлетел вверх по носовому такелажу.
Тут начался шум и крик. Шестнадцать мужчин занялись
воздушной гимнастикой, пытаясь поймать одну несчастную,
старую, пьяную обезьяну. Зверек же был пьян как сапожник,
и зол как черт. Его поведение менялось от диких и жутких
прыжков (это была какая-то вдохновенная гимнастика) до
скорбного расслабленного мотания на туго натянутом канате, который грозил в любой момент катапультировать его в
море. Но даже в эти минуты они никак не могли его схватить.
Не удивительно, что теперь все дети стояли внизу на палубе, на самом солнцепеке, широко раскрыв глаза и рты, пока
их запрокинутые головы почти уже не начали отваливаться, — такая это была Бесплатная Ярмарка, такой Цирк!
И ничего удивительного, что на той пассажирской шхуне,
которая, как заметил перед тем, как спуститься вниз, Марпол,
двигалась по направлению к ним от пролива за скалой БлэкКи, дамы, прежде укрывавшиеся в тени под парусиновым тентом, вышли и сгрудились у леера, покручивая парасольками,
вооружившись лорнетками и театральными биноклями, возбужденно щебеча, как коноплянки в клетке. Все-таки было слишком далеко, чтобы они смогли различить такую крошечную
преследуемую дичь, так что вполне понятно их любопытство:
что это за сумасшедший корабль с морскими акробатами, к которому их несет легкий восточный ветерок. Они настолько заинтересовались, что скоро была спущена шлюпка, и дамы — а
среди них и несколько джентльменов — в нее набились.
Бедный маленький Жако не удержался, наконец рухнул
прямо на палубу и свернул себе шею. Пришел ему конец — а с
ним, разумеется, и охоте. Воздушный балет прекратился в самом разгаре — без финальной живой картины. Матросы стали по двое и по трое плавно соскальзывать на палубу.
А гости были уже на борту.
Вот как в действительности была захвачена “Клоринда”. Не
было никакой артиллерийской демонстрации — но, с другой
стороны, капитан Марпол ведь вряд ли мог знать об этом, если
иметь в виду, что он в это время был внизу, у себя в каюте, на
койке. Генри управлялся с рулем, и руководило им то шестое
чувство, которое, как известно, бодрствует лишь тогда, когда
остальные пять спят. Помощник и команда были настолько поглощены своим занятием, что сам Летучий Голландец мог бы
встать с ними борт о борт, а они бы и ухом не повели.
[ 47 ]
ИЛ 10/2024
И правда, весь маневр был исполнен так бесшумно, что капитан Марпол даже не проснулся, каким бы невероятным это
ни показалось для моряка. Но, с другой стороны, Марпол начинал свою карьеру как успешный торговец углем. Помощник и команда были загнаны в носовой кубрик (дети думали,
что это место называется “лисья нора”1) и заперты там, а люк
для надежности забит парой гвоздей.
Дети же, как уже доложено, были спокойно препровождены в рубку, в которой хранились стулья, совершенно бесполезные куски старой веревки, сломанные инструменты и ведра с
засохшей краской. Но дверь за ними была без промедления закрыта на замок. Им пришлось ждать еще часы и часы, когда же
еще что-нибудь произойдет, — по сути, почти весь день, и это
им страшно надоело, если не сказать осточертело.
Действительное число мужчин, осуществивших захват,
вряд ли было больше восьми или девяти, большинство же со-
1. По-английски “носовой кубрик” — forecastle, “лисья нора” — fox-hole.
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
2
[ 48 ]
ИЛ 10/2024
ставляли ряженые “женщины” — и они не были вооружены,
по крайней мере никакого оружия видно не было. Правда,
вслед за ними со шхуны скоро прибыла вторая шлюпка, полная людей. Эти, для проформы, были вооружены мушкетами.
Никакой возможности сопротивляться этому ужасу не было.
Два длинных гвоздя, вколоченных по краям люка, могут надежно удержать взаперти сколько угодно мужчин.
С этой второй шлюпкой прибыли капитан вместе с помощником. Первый был нескладный здоровенный детина с дурноватой, унылой физиономией. Он был сложен громоздко, но с
такой болезненной несоразмерностью, что не производил впечатления силы. Одет он был со скромной умеренностью в серокоричневый сухопутный костюм; он был свежевыбрит, а его
редкие волосы — напомажены и лежали несколькими темными
прядями поперек огромной лысой головы. Но вся сухопутная
благопристойность его наружности только усугубляла впечатление от больших грязно-бурых рук, покрытых пятнами, рубцами и мозолями — следами привычного ему ремесла. Сверх того,
вместо башмаков он носил пару гигантских домашних тапок без
задников, на арабский манер, которые он, должно быть, сделал, обрезав ножом пару изношенных моряцких сапог. Даже
его громадные, широко расставленные ноги с трудом его держали, так что он вынужден был передвигаться по палубе, очень
медленно шаркая и тяжело переваливаясь на ходу. Он сутулился, будто все время боялся стукнуться обо что-нибудь головой, и
выставлял вперед тыльную сторону рук, точно орангутанг.
Тем временем люди его расселись на палубе и методично, без
лишнего шума, занялись выбиванием клиньев, которыми были
задраены люки, готовясь к извлечению и переправке грузов.
Их вождь прошелся несколько раз туда и сюда по палубе, затем, видимо, внутренне приготовившись к деловой беседе,
спустился вниз, в каюту Марпола, в сопровождении своего помощника.
Этот помощник был невысок и рядом со своим шефом выглядел очень привлекательным и смышленым. Одет он был
почти щеголевато, хотя и без излишеств.
Они нашли капитана Марпола даже теперь проснувшимся
лишь наполовину, и посетитель с минуту стоял в молчании,
нервически крутя в руках свою фуражку. Когда он наконец заговорил, оказалось, что у него легкий немецкий акцент.
— Прошу прощения, — начал он, — не окажете ли вы любезность ссудить мне некоторое количество припасов?
Капитан Марпол воззрился в изумлении сперва на него, а
потом на размалеванные лица “дам”, приникших к потолочному люку.
[ 49 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
— Кто вы такой, черт подери!? — разродился он наконец
вопросом.
— Я исполняю должностные обязанности на колумбийском военно-морском флоте, — пояснил посетитель, — и нуждаюсь в некотором количестве припасов.
(Тем временем его люди повытаскивали клинья и готовились сами распорядиться всем, что было на судне.)
Марпол оглядел его с головы до ног. Трудно было представить такую фигуру в роли офицера даже на колумбийском флоте. Затем его взгляд снова невольно упал на потолочный люк.
— Если себя вы называете военным, сэр, то, бога ради, вот
эти-то кто такие? — Он отметил, что ухмыляющиеся физиономии поспешно ретировались.
Посетитель смущенно покраснел.
— Объяснить довольно трудно, — откровенно признался он.
— Скажи вы “на турецком флоте”, звучало бы более правдоподобно, — сказал Марпол.
Но посетитель, как казалось, не шутил. Он стоял молча, в
характерной позе: покачиваясь с ноги на ногу и потирая щеку о плечо.
Вдруг ухо Марпола уловило спереди какой-то приглушенный шум. Почти в тот же самый миг тяжелый удар, потрясший весь барк, дал понять, что шхуна стала с ним борт о борт.
— Что такое? — возопил он. — Кто там в моем трюме?
— Припасы... — пробормотал посетитель.
До сих пор Марпол раздраженно ворчал, лежа у себя на
койке, как собака в конуре. Сейчас, впервые осознав, что затевается что-то серьезное, он вскочил и одним броском устремился к трапу. Маленький, приятного вида человечек подставил ему подножку, и капитан рухнул у стола.
— Вам бы лучше оставаться тут, а? — сказал верзила. — Мои
ребята составят счет, вам будет полностью уплачено за все,
что мы возьмем.
Глаза у морского торговца углем мгновенно загорелись.
— Вам придется недешево заплатить за этот произвол! —
прорычал он.
— Я заплачу вам, — сказал посетитель с неожиданной торжественностью в голосе, — самое малое пять тысяч фунтов.
Марпол вытаращился в изумлении.
— Я выпишу вам на эту сумму ордер, его оплатит колумбийское правительство, — продолжил он.
Марпол хватил кулаком по столу, почти лишившись дара
речи.
— И вы думаете, я поверю этой ахинее? — прогремел он.
Капитан Йонсен ничего не возразил.
[ 50 ]
ИЛ 10/2024
— Да вы сознаете, что вы формально виновны в пиратстве, производя насильственную реквизицию на британском корабле, таком, как этот, даже если бы вы и заплатили все до последнего фартинга?
Йонсен по-прежнему не отвечал, но скучающее лицо его
помощника на мгновение озарила улыбка.
— Вы заплатите мне наличными! — заключил Марпол. И
вдруг сменил тему: — Но как, черт побери, вы попали на корабль в мое отсутствие, вот чего не возьму в толк? Где мой помощник?
Йонсен завел бесцветном голосом, точно бубнил заученное:
— Я выпишу вам ордер на пять тысяч фунтов, три тысячи
за припасы и две тысячи вы дадите мне наличными.
— Мы знаем, что на борту у вас есть деньги звонкой монетой, — вставил маленький приятный помощник, заговорив в
первый раз.
— У нас достоверные сведения, — заявил Йонсен.
Тут кровь отлила у Марпола от лица, и его бросило в пот.
Прошло неимоверно долгое время, прежде чем Ужас проник
в его тупоумную голову. Но он отрицал, что у него на борту
есть сокровища.
— Это ваш ответ? — сказал Йонсен. Он извлек тяжелый
пистолет из бокового кармана. — Не скажете нам правды —
поплатитесь жизнью. — Его голос был в высшей степени кроток и звучал механически, как будто он не придавал особого
значения тому, что говорил: — Не ждите снисхождения, такова моя профессия, и к крови я привык.
Дикие вопли, раздавшиеся сверху, с палубы, дали Марполу
понять, что его цыплятки переместились на новые квартиры.
В смертной тоске Марпол поведал гостям, что у него есть
жена и дети, которые останутся без средств к существованию, если его лишат жизни.
Йонсен, с видом сильно озадаченным, сунул пистолет обратно в карман, и вдвоем с помощником они взялись за самостоятельные поиски, одновременно прихватывая все подряд в каюткомпании и других каютах: огнестрельное оружие, носильные
вещи, постельное белье и даже (как с редкостной скрупулезностью отметил Марпол в своем отчете) шнуры для звонков.
Наверху продолжался шум и стук: катились бочонки, гремели ящики и т. п.
— Помните, — продолжал Йонсен через плечо по ходу поисков, — деньги не возвратят вам жизнь, и уж вовсе будут вам
бесполезны мертвому. Если вы хоть сколько-нибудь дорожите жизнью, немедля откройте мне потайное место, и жизнь
ваша будет в безопасности.
[ 51 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Единственным ответом Марпола по-прежнему была умоляющая сентенция касательно жены и детей (на самом деле
он был вдовцом, и его единственная родня, племянница, в
случае его смерти приобрела бы состояние в несколько десятков тысяч фунтов).
Но это повторение, казалось, навело помощника на какую-то мысль, и он начал очень быстро что-то говорить своему начальнику на языке, какого Марпол никогда прежде не
слышал. На мгновение любопытство блеснуло во взгляде
Йонсена, а вслед за тем он начал тихонько посмеиваться с
этаким сладеньким выражением и потирать руки.
Помощник пошел на палубу сделать приготовления.
У Марпола не было и тени подозрения, что же такое затевается. Помощник пошел на палубу сделать приготовления в соответствии со своим планом, что бы он там ни задумал, а Йонсен тем временем предпринял последний заход в поисках
потайного места — без особого тщания и храня молчание.
Вскоре помощник что-то громко ему крикнул, и он скомандовал, чтобы Марпол поднялся на палубу.
Бедный Марпол издал стон. Выгрузка трюма и всегда-то довольно пачкотное дело, но эти визитеры были неряшливы
сверх всякой меры. В мире нет вони хуже, чем когда черная патока смешивается с трюмной водой, и теперь дух стоял, будто на
волю вырвалось десять тысяч чертей. Сердце у него упало, когда
он увидел, какому разорению подвергся груз: по всей палубе разбитые ящики, бочки, бутылки, все перепутано и перемешано,
просмоленная парусина порезана на куски, люки разбиты.
Из рубки доносился пронзительный голос Лоры:
— Я хочу выйти!
Испанские дамы, видимо, вернулись на шхуну. Его собственные люди были заперты в носовом кубрике. Было ясно,
где находятся все дети, потому что горланила не одна только
Лора. Но на виду были лишь шесть членов команды гостей,
они стояли в ряд, лицом к рубке, все с мушкетами.
Теперь контроль над ситуацией взял на себя маленький
помощник:
— Где спрятаны ваши деньги, капитан?
Мушкетеры стояли к нему спиной.
— Идите к дьяволу! — ответил Марпол.
Прогремел залп: шесть четко различимых отверстий прошили верхнюю часть рубки.
— Эй! Поосторожнее там, вы что делаете? — возмущенно
заорал изнутри Джон.
— Если вы нам не скажете, в следующий раз они будут целиться на фут ниже.
[ 52 ]
ИЛ 10/2024
— Вы изверги! — крикнул Марпол.
— Так вы скажете?
— Нет!
— Огонь!
Вторая линия отверстий прошла над головами тех из детей, что были повыше, разве на каких-нибудь несколько дюймов.
На мгновение повисла тишина, затем из рубки раздался
дикий визг. Звук был такой ужасающий, что и родные матери
не смогли бы сказать, из чьей глотки он исходит. Правда, закричали только раз.
Йонсен возбужденно слонялся в сторонке, но, когда раздался этот вопль, он приступил к Марполу с лицом, багровым
от внезапной ярости.
— Ну, теперь скажете?
Но Марпол в этот момент полностью владел собой. Он не
поколебался:
— НЕТ!
— В следующий раз он отдаст приказ стрелять прямо по
мальцам!
Именно это имел в виду Марпол, когда писал в своем письме: “все возможные угрозы, какие низость способна измыслить”.
Но даже и это его не укротило.
— Нет, говорю вам!
Героическое упорство!
Но вместо того чтобы отдать роковой приказ, Йонсен
поднял свою медвежью лапищу и треснул ею Марпола в челюсть. Последний свалился на палубу, оглушенный.
И вот после этого-то они и вывели детей из рубки. По-настоящему дети не были слишком напуганы, за исключением
Маргарет, которая, казалось, приняла все это близко к сердцу. То, что стреляют — и стреляют именно по вам, — вещь настолько невообразимая, что, когда это происходит в первый
или даже второй раз, увязать эти две мысли так трудно, что
не возникает и соответствующих эмоций. Это и вполовину не
так страшно, как когда кто-нибудь, например, наскакивает на
вас в темноте с криком “Бу-у!”. Мальчики немного поплакали,
девочки были взвинчены, раздражены и голодны.
— Что это вы тут вытворяли? — с напором спросила Рейчел у одного из команды стрелков.
Но только капитан и помощник знали по-английски. Последний, проигнорировав вопрос Рейчел, пояснил, что они
все должны перебраться на борт шхуны, — “а там поужинаем”, сказал он.
Когда несчастный оглушенный капитан Марпол пришел в себя, он обнаружил, что привязан к грот-мачте. Несколько пригоршней древесных опилок и щепы были кучками сложены у
его ног, и Йонсен обильно посыпал их порохом — хотя, говоря по правде, все же не в таком количестве, чтобы “взорвать
корабль со всем, что на нем есть”.
Маленький приятный помощник стоял тут же в сгущающихся сумерках с горящим факелом, готовый запалить погребальный костер.
Что может сделать человек в таких тяжких обстоятельствах? В эту грозную минуту старикан вынужден был признать
наконец свое поражение. Он сказал им, где спрятаны деньги,
полученные за фрахт — где-то около 900 фунтов, — и они его
отпустили.
Как только наступила темнота, последние пираты вернулись на свой корабль. От детей не было слышно ни звука, но
Марпол догадался, что их тоже забрали туда.
Прежде чем выпустить свою команду, он зажег фонарь и начал что-то вроде инвентаризации всего, что пропало. Картина
была просто душераздирающая: помимо товаров, все его запасные паруса, снасти, провизия, огнестрельное оружие, краска,
порох, вся его собственная одежда, равно как и одежда его помощника, все навигационные приборы исчезли, как и все имущество, бывшее в каютах; кают-компания прямо-таки выпотрошена, не осталось ни ножа, ни ложки, ни чая, ни сахара, ни
даже запасной рубашки, чтобы прикрыть наготу. Только багаж
детей остался нетронутым — и черепахи. Только их меланхолические вздохи и были слышны в тишине.
Но почти столь же душераздирающе выглядело то, что пираты оставили: все, что поломано, инструменты, настолько
изношенные и ни к чему не пригодные, что он ждал только
ближайшего “шторма”, чтобы их смыло за борт — в общем,
все, на что глядеть не хотелось, осталось в неприкосновенности.
Что пользы, господи прости, в страховом полисе? Он стал
сам собирать этот хлам и сваливать его за борт.
Но капитан Йонсен наблюдал за ним.
[ 53 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Его манеры были полны неотразимого моряцкого обаяния. Попечением двух испанских моряков они были переправлены через два фальшборта на меньшее судно, и оно тут
же отвалило.
Там чужие матросы взломали целый ящик засахаренных
фруктов, которыми они могли сколько душе угодно притуплять остроту разгулявшихся аппетитов.
[ 54 ]
ИЛ 10/2024
— Эй, ты, — крикнул он, — грязный жулик! Я напишу Ллойду и разоблачу тебя! Сам лично напишу! — Он был страшно
возмущен еще одним бессовестным обманом.
Так что Марполу пришлось бросить это занятие — по
крайней мере, на время. Он взял нагель, взломал вход в носовой кубрик и, помимо матросов, обнаружил там смуглую
няньку Маргарет. Она пряталась там целый день — вероятно,
по причине сильного испуга.
3
Вы могли бы подумать, что ужин в тот вечер на шхуне был событием шумным и развеселым. Однако как бы не так.
Такая ценная добыча, само собой, привела команду в наилучшее настроение, и пища, состоявшая преимущественно из
засахаренных фруктов, к которым в несколько странном порядке был затем добавлен хлеб с порубленным репчатым луком, сервированный в одной на всех чудовищной лохани, и
съеденная прямо на палубе, при свете звезд после отбоя, вроде бы должна была подействовать на взрослых, как и на детей. Тем не менее и те и другие были охвачены внезапным,
непреодолимым и совершенно неожиданным приступом застенчивости. Как следствие, ни один государственный банкет никогда не был столь официальным и скучным.
Предполагаю, что эта болезнь была порождена отсутствием
общего языка. Испанские моряки как-то справлялись с этой
трудностью — они скалили зубы, ухмылялись, жестикулировали,
но дети настолько увлеклись демонстрацией хороших манер,
что это зрелище определенно привело бы в изумление их родителей. Тут и моряки стали так же церемониться; а один бедный
мелкорослый парень обезьянистого вида, имевший привычку
постоянно рыгать, был настолько запихан локтями и задерган
выразительными взглядами своих товарищей и настолько повергнут в смущение собственными аккордами, что скоро сбежал, чтобы поесть в одиночестве. Но даже и тогда столь безмолвной оставалась эта пирушка, что слабые звуки его рыганий
все равно доносились с расстояния в полкорпуса судна.
Возможно, дело пошло бы получше, будь здесь капитан и
помощник, с их английским. Но они были слишком заняты:
тщательно изучали личные вещи, принесенные ими с барка,
при свете фонаря отсеивали все слишком явно связанное с
конкретным владельцем и с неохотой отправляли в море.
Вот эти-то громкие всплески, вызванные падением пары
пустых сундуков, на которых большими буквами было отпечатано ДЖАС МАРПОЛ, и послужили причиной услышанного
4
Капитан Йонсен послал маленького обезьянистого матроса,
который в начале вечера так оскандалился, навести порядок
на носу судна. Всяческие тюки, метлы, кранцы, лежавшие там,
были свалены на одну сторону, а постельное белье для гостей в
достаточном количестве нашлось среди награбленного.
Но ничто теперь не могло их расшевелить. Они проковыляли вниз по трапу и, сохраняя тревожное молчание, получили каждый по одеялу в тревожном молчании. Йонсен мотал-
[ 55 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
ими рева непритворного негодования, поднявшегося на
близлежащем барке. Пара в изумлении прервала свои труды:
с чего бы это команда, у которой отобрали все, чем она владела, с таким возмущением реагирует на то, что кто-то швыряет
в море пару старых, ничего не стоящих сундуков.
Это было непостижимо.
Они продолжали свою работу, не обращая больше внимания на “Клоринду”.
Ужин кончился, и ситуация в обществе стала еще более
неловкой. Дети стояли, не зная, куда девать руки и ноги, не в
состоянии заговорить со своими хозяевами, чувствуя, что
разговаривать только между собой будет невежливо, и страстно желая уйти отсюда. Будь сейчас светло, они могли бы с удовольствием заняться изучением нового места, но в темноте
делать было нечего, совершенно нечего.
Матросы скоро нашли, чем себя занять, капитан же с помощником, как сказано, уже и так были заняты.
Однако, когда разборка была закончена, Йонсену ничего
не оставалось, как вернуть детей на барк и убраться, пока стоит тьма и дует бриз.
Но, услышав те самые всплески, Марпол, с его живым воображением, истолковал их по-своему. Они говорили о том, что
ждать больше нет резонов, зато есть все резоны улепетнуть.
Я думаю, заблуждение его было вполне добросовестным.
Была тут, конечно, небольшая передержка, когда он сказал,
что “видел собственными глазами”, тогда как он только слышал
собственными ушами, но побуждение было самое лучшее.
Он заставил своих людей работать с лихорадочной торопливостью, и когда капитан Йонсен вновь поглядел в их сторону, “Клоринда”, развернув в звездном свете все паруса, уже
ушла на полмили в подветренную сторону.
Преследовать ее, идя за ней по ее курсу, нечего было и думать. Йонсен должен был удовольствоваться тем, что пристально наблюдал за ней в ночной бинокль.
[ 56 ]
ИЛ 10/2024
ся рядом, желая быть чем-то полезным в этом деле укладывания в постель, притом что никакой постели тут не было, но
понятия не имея, как за это приняться. Наконец он оставил
эти попытки и вымахнул на палубу через носовой люк, бормоча что-то себе под нос.
Перед глазами у детей мелькнули напоследок на фоне
звезд фантастические туфли, болтающиеся на громадных
ступнях, но смеяться им как-то совсем не хотелось.
Однако домашний комфорт одеяла под подбородком начал все же сказываться: они, очевидно, были теперь совсем
одни, и жизнь потихоньку стала возвращаться к этим немым
изваяниям.
Тьма стояла глубочайшая, и звездное небо в квадрате люка делало ее только еще глубже. В первый раз долгая тишина
прервалась, когда кто-то из них заворочался, почти что уже и
не стесняясь. А потом вскоре:
Лора (медленно, замогильным тоном). Мне не нравится эта
постель.
Рейчел (так же). И мне.
Эмили и Джон (вместе). Ш-ш! Спите давайте!
Эдвард. Тараканами воняет.
Эмили. Ш-ш!
Эдвард (громко и с убеждением). Они сгрызут наши ногти, потому что мы не умывались, и кожу, и волосы, и...
Лора. У меня в постели таракан! Пошел вон! (Кажется,
слышно, как упомянутый зверь удаляется, но Лора и сама
уже вскочила.)
Эмили. Лора! Вернись в постель!
Лора. Не могу, там таракан!
Джон. Ложись обратно, маленькая дурочка! Он уже давно
убрался!
Лора. Да, а вот его жена осталась!
Гарри. У них жен нет, они сами жены.
Рейчел. Ой! Лора, прекрати! Эмили, Лора ходит по мне!
Эмили. Лор-ра!
Лора. Должна же я по чему-то ходить!
Эмили. Ложись и спи! (На короткое время наступает тишина.)
Лора. Я молитвы не прочитала.
Эмили. Прочти лежа!
Рейчел. Так нельзя! Это только ленивые так делают!
Эмили. Заткнись, Рейчел, если должна — пусть читает.
Рейчел. Это грех! Кто так делает, тот поплатится! Кто так
ляжет спать, будет проклят, обязательно! Будет? (Молчание.) Будет? (Опять молчание.) Эмили, я говорю, будет?
IV
1
Все дети спали долго и проснулись одновременно, как по будильнику. Они сели, стали разом зевать, а потом потягиваться, расправляя онемевшие ноги и спины (вспомним, что им
пришлось лежать на твердых досках).
Шхуна шла ровно, слышались тяжелые шаги людей по палубе. Главный и носовой трюмы были объединены, и оттуда,
[ 57 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Джон. Нет!
Рейчел (мечтательно). Я думаю, тогда очень много людей
должны быть прокляты.
(Снова тишина.)
Гарри. Марги! (Молчание.) Марги! (Молчание.)
Джон. Что такое с Марги? Чего она не отвечает? (Слышны
слабые всхлипывания.)
Гарри. Не знаю. (Снова всхлипы.)
Джон. Часто с ней такое?
Гарри. Иногда она просто полная идиотка.
Джон. Марги, что с тобой?
Маргарет (скорбно). Оставьте меня в покое!
Рейчел. Она, наверно, напугалась. (Насмешливо напевает.)
Марги встретила бабайку, бабайку, бабайку!
Маргарет (всхлипывая громче). Ох вы, маленькие дурачки!
Джон. Ну, что тогда с тобой случилось-то?
Маргарет (чуть погодя). Я старше вас всех.
Джон. И поэтому ты так боишься? Это же смешно!
Маргарет. Нет, не смешно!
Джон. Да!
Маргарет (горячась и настаивая на своем). Нет, говорю тебе!
Джон. Да!
Маргарет (самодовольно). Это просто потому, что вы все
слишком маленькие, чтобы понять...
Джон. Ой, Эмили, тресни ее!
Эмили (сонно). Сам тресни.
Гарри. Но, Марги, почему мы тут? (Нет ответа.) Эмили, почему мы тут?
Эмили (равнодушно). Я не знаю, Я думаю, они просто хотят
получить за нас выкуп.
Гарри. И я тоже так думаю. Только они нам ни разу не сказали, что собираются требовать за нас выкуп.
Эмили. Взрослые никогда ничего нам не рассказывают.
[ 58 ]
ИЛ 10/2024
где они находились, было видно, что главный люк открыт.
Капитан показался в нем, спустив сначала ноги, и спрыгнул
на кучу-малу груза с “Клоринды”.
Некоторое время они просто разглядывали его. Он казался озадаченным и приговаривал себе под нос, будто прикидывая и беря на заметку, что тут есть, а потом что-то яростно
крикнул людям на палубе.
— Хорошо, хорошо, — донесся сверху обиженный голос
помощника. — Что за спешка-то?
В ответ бормотание капитана разрослось и усилилось, будто голоса сразу десятка людей исходили из его груди.
— А можно нам уже встать? — спросила Рейчел.
Капитан Йонсен круто повернулся — он забыл об их существовании.
— Чего?
— Ну, пожалуйста, можно мы встанем?
— Да подите вы к чертям! — Он пробормотал это так тихо,
что дети его не услышали.
Но помощник его услыхал.
— Ай-яй-яй! — сделал он укоризненное замечание.
— Да! Ну-ка, поднимайтесь! На палубу! Живо! — Капитан
остервенело схватил и поставил короткую лестницу, чтобы
они могли вылезти из люка.
Они были немало удивлены, обнаружив, что шхуна больше не в открытом море. Напротив, она стояла, удобно пришвартованная к небольшому деревянному причалу, в славной
бухточке, почти полностью окруженной сушей, а у берега бухточки располагалась славная, хотя и неряшливая, деревенька
из белых деревянных домиков, крытых пальмовыми листьями; и колокольня маленькой, сложенной из песчаника церквушки возвышалась посреди изобильной зелени. На набережной стояло несколько разодетых бездельников, глазевших на
приготовления к разгрузке. Помощник распоряжался работами команды, вооружавшейся баграми для извлечения грузов
и готовившейся к жаркому утреннему труду.
Помощник весело кивнул ребятам головой, но затем перестал обращать на них внимание, и это было очень обидно.
Но, по правде говоря, он был очень занят.
В это же время на корме откуда-то появилась компания разношерстных и странноватых молодых людей. Маргарет решила, что таких красавцев ей прежде никогда видеть не доводилось. В них была и стройность, и некая приятная округлость, и
одежда на них была изящнейшая (даром что поношенная). А
лица! Прекрасные лица овальной формы, с оливковым оттенком! А эти большие нежно-карие глаза в окружении черных
[ 59 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
ресниц, эти до неправдоподобия карминные губы! Они семенили по палубе, стрекоча что-то друг другу пронзительными
голосами, “щебетали, как коноплянки в клетке” и высаживались на берег.
— Кто это такие? — спросила Эмили капитана, который
как раз вновь появился на палубе.
— Кто — “кто”? — проворчал он рассеянно и не глядя по
сторонам. — А, эти? Феи.
— Эй, давай, давай! — кричал помощник, и в тоне его появилось недовольство.
— Феи? — воскликнула Эмили в изумлении.
Но тут капитан Йонсен начал смущенно краснеть. Он побагровел от загривка до плеши на макушке и ушел.
— Он придуривается! — сказала Эмили.
— Слушайте, а мы-то когда-нибудь сойдем на берег? — сказал Эдвард.
— Нам лучше подождать, пока нам скажут, правда, Эмили? — сказал Гарри.
— Не знала, что в Англии будет, как здесь, — сказала Рейчел, — тут очень похоже на Ямайку.
— Это не Англия, — сказал Джон, — ты, бестолочь!
— Ну, а как же, — сказала Рейчел, — мы же в Англию едем.
— Мы в Англию еще не приехали, — сказал Джон, — мы
сейчас остановились в каком-то месте вроде того, где мы набрали всех этих черепах.
— Мне нравится останавливаться в разных местах, — сказала Лора.
— А мне нет, — сказала Рейчел.
— А вот мне нравится, — стояла на своем Лора.
— Куда ушли эти молодые люди? — спросила Маргарет у
помощника. — Они вернутся?
— Как продадим груз, они сразу вернутся за платой, — ответил тот.
— Так они не живут на корабле? — допытывалась она.
— Нет, мы наняли их в Гаване.
— Но зачем?
Он посмотрел на нее с удивлением.
— Как зачем, они же и были “дамами” у нас на борту и изображали пассажиров. Ты же не думала, что это были настоящие леди?
— Так они были ряженые? — спросила пораженная Эмили. — Вот смешно!
— Мне нравится по-всякому наряжаться, — сказала Лора.
— А мне нет, — сказала Рейчел, — по-моему, это для малышни.
— А я думала, что это настоящие леди, — призналась Эмили.
[ 60 ]
ИЛ 10/2024
— Мы — порядочная корабельная команда, вот мы кто, —
сказал помощник чуть суховатым тоном — и без особенной
логики, если задуматься. — Так, а теперь спускайтесь на берег
и сами себя развлекайте.
Итак, дети спустились на берег, вереницей держась за руки, и прогулялись по городку, совершив экскурсию по всей
форме. Лора хотела было отделиться и идти сама по себе, но
остальные ей не дали, так что возвратились они тем же нерушимым строем. Они посмотрели на все, на что можно было
посмотреть, и никто не обращал на них ни малейшего внимания (по крайней мере, насколько они могли судить), и теперь
им не терпелось снова начать задавать вопросы.
В ту пору это было в своем роде очаровательное, маленькое,
сонное старинное местечко под названием Санта-Люсия, обособленно расположенное на забытом западном окончании Кубы
между Номбре-де-Диос и Рио-де-Пуэркос, отделенное от открытого моря запутанной системой проливов, проходящих сквозь
рифы и отмели Изабеллы; в проливах этих могут плавать только
ведомые поднаторевшей рукой юркие местные каботажные суденышки, крупный же транспорт избегает их пуще всякой порчи; по суше же это место отделено от Гаваны сотней миль леса.
Было время, эти маленькие порты на берегу Канала де Гуанигуанико были весьма процветающими, поскольку служили
пиратскими базами, но то было недолговечное процветание. В
1823 году американская эскадра под командой капитана Аллена
совершила героическую атаку на их штаб-квартиру в заливе
Сехуапо. После этого удара (хотя потребовались многие годы,
чтобы его воздействие сказалось в полной мере) промысел так
никогда по-настоящему и не оправился: он хирел и хирел, подобно ручному ткачеству. Деньги можно было заработать гораздо быстрее в таком городе, как Гавана, и с меньшим риском
(пусть и способом менее почтенным). Пиратство давно уже перестало быть доходным занятием и потому уже годы как сошло
со сцены, но профессиональная традиция в некоей декадентской форме жила еще долго после того, как исчезла экономическая выгода. И вот теперь Санта-Люсия — и пиратство — продолжали существовать, потому что так уж повелось — и без
всякой иной причины. О том, что в кои-то веки попадется такая
добыча, как “Клоринда”, не стоило даже и мечтать. С каждым
годом почва под ногами все сокращалась и сокращалась, и пиратские шхуны оставались гнить у причалов либо позорно шли
на продажу и превращались в торговые суда. Молодые люди
уезжали в Гавану или в Соединенные Штаты. Девицы зевали.
Местные гранды все больше надувались от гордости по мере того, как их число и их собственность таяли, — идиллическая про-
[ 61 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
стодушная сельская община, забывшая о внешнем мире и о своем собственном приближающемся полном забвении.
— Не думаю, что мне бы понравилось тут жить, — решил
Джон, когда они вернулись на корабль.
Между тем груз был перемещен на набережную, и после
сиесты толпа где-нибудь в сотню человек собралась вокруг,
переталкиваясь и рассуждая. Аукцион должен был вот-вот начаться. Капитан Йонсен топтался тут же, натыкаясь на всех и
каждого, но особенно действуя на нервы помощнику тем, что
поминутно выкрикивал указания, противоположные его собственным. Помощник держал в руках гроссбух и пачку ярлыков с номерами, которые он лепил к тюкам и прочей таре с
товарами. Матросы сооружали нечто вроде временных подмостков — событие обставлялось со вкусом.
Толпа поминутно росла. Поскольку все они говорили по-испански, для детей это была пантомима: какое-то кукольное
представление, а не движения и разговоры настоящих людей.
Дети открыли для себя, какая это чарующая игра — наблюдать
за иностранцами, простейшие слова которых ничего для вас не
значат, и пытаться угадать, о чем они.
Кроме того, все эти люди выглядели так забавно: они расхаживали с видом поистине королевским и беспрерывно пререкались, и курили тонкие черные сигары, голубой дымок
поднимался от их чудовищного размера шляп, как от кадил.
На один миг их внимание отвлеклось — толпа внезапно
расступилась и на подмостки, шатаясь, поднялась вся команда шхуны, таща пару громадных весов, которые, как и всегда,
оказались слишком велики для этого сооружения, и разом убралась вместе с ними в противоположном направлении.
В толпе было довольно много женщин, всё старухи, как показалось детям. Иные были тощие и иссохшие, как обезьянки,
но большинство — толстые, а одна толще всех, и к ней относились с величайшим почтением (возможно, из-за ее усов). Это
была супруга начальника местной магистратуры, Сеньора дель
Илюстриос Хусгадо дель Мунисипаль де Санта-Люсия, так она
титуловалась. У нее было кресло-качалка соответствующей
прочности и ширины, которое принес косоглазый коротышка-негр и установил в самой середине сцены, прямо напротив
платформы. На него она и воссела, а негр стоял сзади и держал
у нее над головой фиолетовый шелковый зонтик от солнца.
Не было никаких сомнений, что именно она немедленно
стала самым значительным лицом во всем этом сборище.
У нее был зычный бас, и, когда она изъяснялась с некоторой веселостью (а она это делала неоднократно), все его слышали, но по большей части все болтали между собой.
[ 62 ]
ИЛ 10/2024
Дети, как это у них водится, продрались сквозь толпу, не
слишком заботясь о соблюдении правил приличного поведения, и собрались кучкой у ее трона.
Капитан то ли не понимал ни слова по-испански, то ли
вдруг отказался понимать, но только ведение аукциона перешло к помощнику. Последний влез на подмостки и, с важностью приняв на себя эти обязанности, приступил.
Но ведение торгов с аукциона — это искусство: провести
успешный аукцион не легче, чем написать сонет на иностранном языке. Вы должны иметь в своем распоряжении способность к красноречию без запинки, дар воодушевлять аудиторию, забавлять ее, критиковать ее, переубеждать ее, пока она
не зашумит по нарастающей, будто на богослужении под открытым небом, раз за разом возглашая “Аминь”, пока ею напрочь не будет забыта и цена лота (и что это вообще за лот),
и она не начнет получать подлинное удовольствие просто от
того, как все вновь и вновь набавляется цена — как чемпион
на бильярде наслаждается одной долгой разбивкой.
Маленький уроженец Вены прошел хорошую школу: ему
довелось пожить в Уэльсе, а там можно было наблюдать аукционные торги в их пышнейшем цветении. По-валлийски,
по-английски или на своем родном наречии он мог вести дело просто превосходно, но, чтобы делать это на испанском, у
него не хватало запаса мощности. Аудитория оставалась сурова, холодна, настроена критично, и цену назначала как бы нехотя.
И как будто этой языковой трудности было недостаточно
самой по себе, тут еще на своем троне сидела эта неодолимая
старая дама, отвлекая своими шуточками те жалкие крупицы
внимания, которые он, в ином случае, смог бы пробудить и
использовать.
Когда настал черед третьего лота кофе, началась довольно непристойная перебранка. Дети были страшно скандализованы: они никогда раньше не видели, чтобы взрослые вели
себя друг с другом настолько грубо. Капитан взял на себя взвешивание, и шум был как-то связан с его манерой склоняться к
весам, когда он считывал значение веса. Он был близорук и,
наклоняясь, гораздо лучше видел цифры, но это вызвало недовольство покупателей, и они много чего наговорили по
этому поводу.
Оскорбленный капитан, стиснув кулаки, принялся отвечать им по-датски. Они возражали ему по-испански с еще
большей язвительностью. Он пришел в замешательство и
рассердился: пусть тогда сами ведут все дела без него, раз они
не способны отнестись к нему с малой толикой вежливости.
[ 63 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Но кто тут был менее пристрастен? Разгневанный помощник взялся утверждать, что выбрать одного из покупателей в
равной мере неприемлемо.
В каковой связи в глубинах толстой старой леди началось
землетрясение и постепенно набрало силу, достаточную, чтобы поднять ее на ноги. Она взяла Джона за плечи и подтолкнула его перед собой по направлению к весам. Затем в немногих остроумных и звучных словах она огласила свое решение:
он должен производить взвешивание.
Аудитория была довольна, но, как только Джон понял, в
чем дело, он весь покраснел, и ему захотелось отсюда немедленно улетучиться. Остальные же дети, напротив, были снедаемы завистью.
— А можно я тоже помогу? — пропищала Рейчел.
Отчаявшийся помощник подумал, что тут его последняя
надежда. Пока Джон получал инструкции, он собрал остальных детей и, порывшись в пестрой груде одежды, вырядил их
всех в некое подобие маскарадных костюмов. Потом раздал
им образцы товаров, чтобы они носили их по кругу, и торг начался заново.
Аукцион принял теперь, скорее, характер приходского базара. Даже викарий был в наличии — правда, выбритый не так
гладко, как если бы дело происходило в Англии, и вид у него
был хитроватый. Он был одним из немногих покупателей.
Дети вовсю наслаждались доставшейся им ролью, то держались важно, то кривлялись и дергали друг друга за тюрбаны. Но здесь толпа была латинская, а не северная, и все их
прелестные выходки вместе взятые не имели успеха и не возбудили никакого интереса. Продажи шли хуже, чем прежде.
Тут было только одно исключение — его составляла важная старая леди. Ее внимание (благодаря ее собственному поступку) обратилось к детям, и теперь оно сосредоточилось на
одном из них, Эдварде. Она притянула его к своей груди, как
мамаша в мелодраме, и ее волосатый рот одарил его тремя
звучными поцелуями.
Эдвард мог сопротивляться не более, чем если бы был
стиснут питоном. Того больше, эта неимоверная женщина зачаровала его, как будто и в самом деле была питоном. Он лежал у нее на руках безвольный, смущенный и подавленный,
но без всякой реальной мысли о бегстве.
Так дело и шло: с одной стороны, никем не замечаемое
жужжание помощника, с другой — это грандиозное создание,
которое по-прежнему отпускало свои шуточки и по-прежнему
господствующее над всем вокруг неожиданно вспоминало об
Эдварде, и одаряло его парой поцелуев, похожих на разрывы
[ 64 ]
ИЛ 10/2024
бомб, потом совсем о нем забывало, а чуть позже вспоминало
и снова тискало его в объятьях, потом вновь роняло свои остроты, потом почти роняло Эдварда, вдруг поворачивалось
кругом, чтобы метнуть стрелу в стоящую позади толпу, — оно
приводило в безысходное отчаяние несчастного аукционера,
видевшего, как лот за лотом уходят за десятую часть стоимости, а то и вовсе не находят покупателя.
Однако у капитана Йонсена возникла собственная идея,
как оживить приходской базар, который, казалось, уже потерпел полный провал. Он поднялся на борт и смешал несколько
галлонов зелья, известного среди алкоголиков под именем
“Кровь палача” (в его состав входят ром, джин, бренди и портер). Невинное (как пиво) на вид, освежающее на вкус, оно
имеет свойство более разжигать, чем утолять жажду, и, проделав одну брешь, вскоре разрушает всю крепость.
Затем он разлил его по кружкам, с простодушным видом
заметив, что это знаменитый английский кордиал, и раздал
детям для распространения в толпе.
Кубинцы сразу начали выказывать куда больший интерес
к детям, чем прежде, когда те разносили всего лишь образцы
аррорута, и вместе с их популярностью росло и их собственное удовольствие, и подобно маленьким Ганимедам и Гебам в
духе рококо, они сновали туда и сюда в толпе, раздавая соблазнительный яд всем желающим.
Увидев, что тут готовится, помощник в отчаянии хлопнул
себя по рту и простонал:
— Ох, ну ты и болван!
Но сам капитан был очень доволен своей хитростью: он
потирал руки, ухмылялся и подмигивал.
— Повеселее стало... хм... а?
— Подожди — увидишь! — Вот и все, что позволил себе сказать помощник. — Ты просто подожди и увидишь!
— Посмотри на Эдварда! — сказала Эмили, обращаясь к
Маргарет. — Он совершенно отвратителен!
Это была правда. Самую первую кружку ему отдала толстая
сеньора — с более чем материнской заботливостью. Эдвард
сейчас был зачарован, он полностью находился в ее власти.
Он сидел, уставясь в ее маленькие черные глазки, а его собственные большие карие подернулись влагой умиления. Он,
правда, избегал ее усов, но зато ее щеке возвращал поцелуи
добросовестно. Все это делалось чисто инстинктивно, ведь у
них не было никакой возможности обменяться хоть единым
словом. “Природа лезет напоказ, как бы подцепленная вилкой...” — тут был как раз такой случай, будто кто-то с удовольствием поддел Природу этой самой вилкой.
[ 65 ]
ИЛ 10/2024
Ричард Хьюз. Крепкий ветер на Ямайке
Тем временем на остальную толпу ликер подействовал
именно так, как предвидел помощник. Вместо того чтобы стимулировать публику, он полностью растворил те немногие крупицы внимания, которые до той поры она еще уделяла торгам.
Он спустился с платформы, в отчаянии отказавшись от всех
дальнейших попыток. Ибо толпа теперь разбилась на маленькие кучки, рассуждавшие и спорившие о своих собственных делах, как если бы они все находились в кафе. Помощник же, в
свою очередь, поднялся на борт и заперся в своей каюте — пусть
капитан Йонсен расхлебывает кашу, которую сам заварил!
Но увы! Не родился еще на свет распорядитель сборищ
худший, чем капитан Йонсен: он был совершенно неспособен ни понимать толпу, ни управлять ею. Все, что он мог придумать, это продолжать потчевать публику еще усиленней.
Для детей же спектакль был захватывающий. Вся натура
этих людей, казалось, переменилась, стоило им напиться: прямо у детей на глазах что-то как бы развалилось и рассыпалось,
будто лед растаял. Не надо забывать, что для них все это было
пантомимой; ни слова в объяснение, зато зрение их обрело необычайную ясность.
Это было, как если бы всю толпу разом погрузили в воду, и
что-то во всех присутствующих оказалось растворено и вымыто прочь, в то время как общая структура сборища все еще сохранялась. Тон голосов изменился, разговоры теперь стали куда более медленными, а движения — неспешными и плавными.
На лицах появилось выражение большего чистосердечия и в
то же время они стали походить на маски: теперь они меньше
скрывали, да меньше стало и такого, что стоило скрывать.
Двое мужчин даже принялись бороться, но боролись так неумело, будто борьба происходила по ходу представления пьесы
в стихах. Разговор, который до того имел начало и конец, теперь разрастался бесформенно и беспредельно, а женщины
без конца смеялись.
Один старый джентльмен, весьма прилично одетый, растянулся во весь рост на грязной земле, головой в тени восседавшей на троне леди, накрыл лицо носовым платком и погрузился в сон; трое других мужчин средних лет, каждый
держась одной рукой за другого ради сохранения контакта, а
вторую используя для жестикуляции, вели бесконечную кудахчущую беседу, страшно заикаясь и спотыкаясь на каждом
слове, но никогда полностью ее не прекращая — наподобие
старенького двигателя.
Собака носилась среди них, неустанно виляя хвостом, и
никто ее ни разу не пнул. Наконец она обнаружила старого
джентльмена, уснувшего на земле, и начала с воодушевлени-
[ 66 ]
ИЛ 10/2024
ем вылизывать ему ухо — такого случая ей явно раньше не
представлялось.
Старая леди тоже погрузилась в сон, и во сне стала слегка
сползать набок: она могла бы даже вывалиться во сне из кресла, когда бы ее негр не послужил ей подпоркой. Эдвард ее покинул и присоединился к другим детям с видом несколько
пристыженным, но они ему ничего не сказали.
Йонсен озирался кругом в недоумении. С чего бы Отто
прекратил торги, толпа-то теперь нализалась и была готова?
Правда, у него, вероятно, могла оказаться какая-то серьезная
причина. Непросто понять этого помощника, но парень он
умный.
Истина состояла в том, что голова у Йонсена была слабовата для такого ликера, пробовал он его очень редко и мало
что знал о коварных аспектах его действия.
Он шагал взад и вперед по пыльному причалу своей обычной медленной шаркающей походкой, с несчастным видом
свесив голову, по временам естественнейшим образом стискивая руки и даже подхныкивая. Когда священник подошел
к нему потихоньку и предложил цену сразу за все, оставшееся
нераспроданным, он лишь тряхнул головой и продолжал свое
шарканье.
Во всей этой сцене было что-то слегка напоминающее
кошмарное сновидение, и потому она так приковала внимание детей и была уже почти на той грани, где внушила бы им
страх. В ней было какое-то напряжение, и Маргарет наконец
сказала:
— Давайте пойдем на корабль.
Так что все они поднялись на борт и почувствовали какуюто свою незащищенность, хотя и спустились в трюм, который был самым безопасным местом — ведь они уже ночевали
там. Они сидели на кильсоне, ничем особенно не занимаясь и
ничего не говоря, охваченные смутными и мрачными предчувствиями, на смену которым пришла опустошенность и
тоска.
— Ох, вот бы тут была моя коробка с красками! — сказала
Эмили со вздохом, донесшимся как будто из самой глубины ее
ботинок.
Окончание следует
Филип Артур Ларкин
[ 67 ]
ИЛ 10/2024
Стихи
Перевод и вступление Михаила Липкина
Филип Артур Ларкин (1922—1985) обладал очарованием, отчасти неоднозначным и парадоксальным. Внешние события его размеренной, спокойной, скромно-респектабельной жизни, пожалуй, даже малоинтересны: работа университетским библиотекарем, музыкальным критиком, явное
дистанцирование от модернизма, стихи в подчеркнуто архаичной манере,
тогда как все больше мастеров английского поэтического слова писали
верлибры, а в тематике господствовали глобальные, философские или теологические проблемы. Но высшее назначение искусства — рассказать о
жизни что-то такое, чего жизнь сама о себе не рассказывает, — здесь он
достиг того, чего не удавалось многим другим. Он решил еще и очень сложную эстетическую задачу — о серьезных вещах говорить просто. О жизни
и смерти, о надеждах и разочарованиях, о том, что мы, живые люди, житейскую пошлость, ограниченность и обреченность принимаем и переносим с
философской иронией. Но всегда ли мы действительно спокойны и ироничны? Так какие же мы? Что нам делать? Нет, решений мы от Ларкина не
дождемся. Он дарит нечто иное: образ спокойного и мудрого, несколько
циничного собеседника, не чуждого крепкого словца (ох, как изумили и
даже огорчили многих поклонников Ларкина опубликованные посмертно
его личные записи), но главное в нем — способность сказать читателю:
знаешь, я такой же, как ты, мне тоже плохо, так же больно, как и тебе. А то,
© Philip Arthur Larkin, 1955, 1974, 1988
© Михаил Липкин. Перевод, вступление, 2024
[ 68 ]
ИЛ 10/2024
что он говорит читателю, еще и обретает естественную и одновременно
изысканную гармонию — не зря музыкальный критик Филип Артур Ларкин
был великим поклонником джаза. В результате Ларкин даже если и не дарует утешения, то, по крайней мере, разделяет с читателем столь свойственное современному человеку западной культуры ощущение одиночества
и ущемленности. А это уже немало.
Утреннее чириканье
Весь день на службе, полупьян к ночи,
Я просыпаюсь где-нибудь в четыре.
Еще чуть-чуть — и озарят лучи
Края гардин, а взгляд мой по квартире
Во тьме блуждает. Что там рассмотреть?
Что ближе еще на день стала смерть,
Ведь нам о ней напоминает мрак:
А я — когда? И где? И как
Умру, и буду мертв, подобно прочим.
Ошеломленный разум меркнет, но
Не кается, хотя и шепчет память:
“Любви — не знал. Добро — не свершено.
Возможности хоть что-нибудь поправить,
Жизнь развернуть, ошибки зачеркнуть
И как-нибудь найти какой-то путь
Уже не будет средь житейских терний,
Осталось сгинуть в вечной пустоте,
Не быть, иль быть нигде —
Нет ничего страшней и достоверней”.
В нас неизбывный этот страх живет
И нет уловок, чтобы не бояться.
Религия о вечной жизни лжет,
Развесив рухлядь старых декораций.
А те, мол, кто умом наделены —
Они бояться смерти не должны,
Ведь зренья, слуха, осязанья, вкуса,
И чувств, и разума — нет ничего при ней...
Но это-то всего страшней:
Впасть в забытьё и больше не проснуться.
Боишься в эту точку посмотреть:
Мала, смутна, но холод в ней нетленный.
Зачем хоть что-то делать? Знаешь ведь:
Все может быть, но ЭТО — непременно.
Такое осознанье искони —
Печь огненная, если мы одни,
Без ближних, без бухла. А в общей массе
Бодришься, чтоб не испугать других,
Но смех и страх — что в них?
Смерть — это смерть, хоть умничай, хоть кайся.
[ 69 ]
ИЛ 10/2024
А свет все ярче, контуры ясней,
Посередине — мысль, как шкаф, простая.
Не можем без нее. Не можем с ней.
Один из нас двоих уйдет, растает.
А телефоны зазвонят вот-вот,
Под белым небом медленно встает
Знакомый, равнодушный, незнакомый
Мир, нам на время отданный. Ничей.
И почтальоны с лицами врачей
Уже вершат свой путь от дома к дому.
Косилка
Косилка снова заглохла; ну что на сей раз полетело?
Встаю на колени, смотрю, в чем там дело.
Дело в еже: он жил в высокой траве, а теперь, убитый
уже, зажат на ноже.
Я видал его раньше и даже кормил однажды,
А теперь вот пришел, бездумно жесток, и скосил весь
его мирок,
И назад не поворотить, и толку нет хоронить.
Наутро я встану, а ему не дано того же, и не придет
больше ежик.
Первый день после смерти; одним выбывшим больше,
И всегда оно вот так вот. Хорошо бы нам быть
осторожней
Обхождение
Дождь бьет, как в барабан, в морскую гладь,
А та, клонясь, вздыхая, постепенно
Стекает к пропасти, но воздвигать
Пытается дворцы в волосьях пены,
Филип Артур Ларкин. Стихи
Друг к другу — ну, что ли, как-то добрее;
Пока еще вроде бы есть какое-то время.
[ 70 ]
ИЛ 10/2024
Волна с волной без устали играть
Желает, разрушая эти стены,
И вдруг пронзает бриз безбрежность дня,
Сияет в небе сводов галерея,
В ней, в этой галерее, нет меня:
Все обошлись, ничуть не сожалея.
Высокие окна
Подростков парочка — она и он;
Конечно, он вставляет ей пистон,
А у нее пилюли иль спираль,
И это — рай; их жизнь — чудесный сон.
Так, несомненно, думает о них
И о свободе их любой старик:
Отринули нелепую манерность
Как развалившийся комбайн, и — вжик! —
Вперед по склону вниз быстрей катись,
Там счастье! А ведь сорок лет тому
И обо мне вздыхали: будет жизнь
Его не то что наша. Он во тьму
Таращиться не будет в страхе божьем,
Заботясь лишь о том, как мысли скрыть;
Он — птица вольная, путь перед ним проложен,
Как склон: лишь оттолкнуться и скользить!
И прочие подобные слова...
Но вместо слова образ возникает:
В высоких окнах — солнце, синева
Безбрежная, нездешняя, живая.
Проходите, следующий
Привычка есть — ах, как она дурна —
Ждать, что грядущее нас наградит сполна.
Мы ждем и уповаем день за днем,
Твердя одно: “Потом...”
И вдруг мы видим: вот же он, идет —
Сверкающий обетованный флот.
Ну почему так медленно всегда?
Скорей, скорей сюда!
Но мимо флот проходит всякий раз,
Разочаровывая жалких нас;
Мы без помехи можем рассмотреть
Сверкающую медь,
И флаги, и канаты, и бушприт,
И образ девы, золотом покрыт,
Но флот без остановки, словно тень,
Уходит в прошлый день.
А мы-то ждали, что вот-вот, сейчас
Корабль разгрузит трюмы и раздаст
Свое добро — нам, ждущим столько лет,
Однако — нет как нет.
Лишь одному мы кораблю нужны —
Безмолвен, грозен. Паруса черны,
И за его кормою никогда
Не пенится вода.
[ 71 ]
ИЛ 10/2024
Из классики ХХ века
[ 72 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг
Два рассказа
Перевод Александра Глазырина
© Александр Глазырин. Перевод, 2024
Водоворот
(август 1914)
И внушил Господь твой пчеле...
Коран1
Т
АК вышло, что, к прискорбию моему и несчастью, мне
до сих пор не выпал случай предать огласке несколько
весьма примечательных историй из жизни моего друга,
Почтенного Э. М. Пенфентенью, одно время служившего ми
нистром путей и лесов в первой администрации Де Туара, затем — пусть без официального присвоения должности, но дефакто — исполнявшего обязанности премьера в одном из наших великих и бурно развивающихся доминионов, а ныне
ставшего, как обычно, кумиром, но уже в своей собственной
Провинции, по площади равной двум Англиям с половиной.
По этой причине считаю себя вправе распорядиться некоторой толикой правдивых сведений касательно последнего визита Пенфентенью на берега нашего отечества. Ко мне домой
он прибыл на машине, жарким летним днем, одетый в белую
жилетку, белые же короткие гетры, просторный черный сюртук и со сверкающим цилиндром на голове, — телесно, может
быть, слегка округлившийся, но по-прежнему быстрый умом и
проворный в движениях.
— За что нынче воюем? — спросил я его первым делом, ибо
в прошлый раз, когда нам с ним довелось встретиться, Пенфентенью был по уши погружен в заботы о размещении займа размером в три миллиона фунтов ради финансирования
бессовестной транжирки — своей возлюбленной Провинции,
и теперь я не испытывал никакого желания снова принимать
у себя и всячески ублажать его приятелей-финансистов.
— Мы, — отвечал Пенфентенью в манере, достойной посла
иностранной державы, — прибыли ради того, чтобы отныне
иметь Голос, представляющий нас в ваших Советах, сиречь
властных органах. Кстати, этот Голос приезжает сегодня вечерним поездом вместе с моим Генеральным Представителем. Я подумал, ты не станешь возражать, если я приглашу их
сюда. Впредь, знаешь ли, мы собираемся снять с тебя часть обременяющих тебя обязанностей. И у тебя появится возможность кое-чему поучиться и кое в чем поднатаскаться.
— Без сомнения, — отвечал я. — И на что же похож этот Голос?
1. Сура 16, аят 68. Перевод И. Ю. Крачковского. (Здесь и далее — прим. перев.)
[ 73 ]
ИЛ 10/2024
[ 74 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
— Он серьезен и целеустремлен, — сказал Пенфентенью. —
Он проникся ответственностью и искренне переживает за
дело. Сам увидишь, — добавил он.
— А зовут его как?
— Мы обращаемся к нему то так, то сяк, но тебе, я думаю,
будет лучше звать его “мистер Лингэм”. Собственно, больше
этого одного раза тебе с ним общаться и не придется.
— Говоришь, он сильно переживает. Из-за чего, собственно?
— Из-за Империи. Дома он нас всех почти что излечил от
нашего однобокого Империализма. Может статься, он и тебя
излечит.
— Замечательно. И как мне прикажешь себя с ним вести?
— Не беспокойся, — сказал Пенфентенью. — Он сам со
всем определится.
И когда спустя полчаса в компании с Генеральным Представителем подведомственного Пенфентенью доминиона появился мистер Лингэм, он и правда все бразды взял на себя.
Он двинулся к нам поперек газона, подобный приливной
волне — и говорливый, как все приливные волны. Он рассказал, как по дороге пытался разъяснить Генеральному Представителю, что с политической точки зрения аморально, а со
стратегической — неразумно, чтобы сорок четыре миллиона
человек несли на себе весь груз обороны нашей могущественной Империи, но, насколько он понимает (при этих словах Генеральный Представитель скоренько испарился), мы сейчас
стоим на пороге новой эры, когда самоуправляемые и обладающие собственным достоинством (последнее определение
он повторил дважды) доминионы добросовестно и полномочно, будучи партнерами в единой Имперской структуре, возьмут на себя ту долю груза ответственности, какого бы рода эта
ответственность ни была, каковую будущий Пан-имперский
совет на них возложит. Тем временем Генеральный Представитель на пару с Пенфентенью на другом конце моего сада уже
занялись приготовлением напитков. Меня же мистер Лингэм
увлек на самую удаленную от этих двоих скамейку и там приступил к освещению своей темы с удвоенной основательностью.
Ужинали мы в восемь. В девять мистер Лингэм все еще
трактовал предметы, относящиеся к исключительному ведению Империи. В десять Генеральный Представитель, видимо,
сочтя, что свой оклад он уже отработал, без зазрения совести
придремал на софе. В одиннадцать он, а с ним заодно и Пенфентенью, отправились на боковую. В полночь мистер Лингэм
притащил пред мои очи толстопузую сумку для документов, туго набитую газетными вырезками, и уже всерьез приступил к
[ 75 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
описанию будущего федеративного устройства Империи.
Помнится, у него на выбор было три альтернативных плана.
Как специалист по части словесности, я проголосовал за третий вариант, особо звучно именуемый “Обоюдно скоординированная Сенаторская Гегемония”, сущность какового он затем в деталях излагал мне в течение трех четвертей часа. В
половине второго ночи он настоятельно посоветовал мне просто принять все сказанное на веру и помнить, что пока это всего лишь Идея, изложенная в самых общих чертах. Вслед за чем
удалился в свою комнату, прихватив с собой один-единственный стакан холодной воды; я же направил свои стопы в подсвеченный занимающейся зарею сад и вознес молитву, дабы любые Власти и Силы, не занятые сейчас неотложными делами,
учинили кровавую расправу над мистером Лингэмом, над Пенфентенью и над Генеральным Представителем.
Самый ранний предрассветный час, как мне уже неоднократно приходилось замечать и прежде, для меня благотворен, и ветерок, поднимающийся перед зарей, всегда был моим наилучшим советчиком.
— Подожди! — шепнул мне ветерок, шелестя средь розовых бутонов, готовящихся распуститься поутру. — Завтра будет день. Подожди, и, может быть, что-нибудь эдакое да случится!
И я отправился в постель, будучи в мире с Господом, с людьми вообще и со своими гостями в частности, а очнувшись поутру, навестил мистера Лингэма, коего застал в пижамной паре,
и, прежде чем пойти принять ванну, он добрых полчаса разглагольствовал передо мной на Пан-имперские темы. Чуть позднее Генеральный Представитель сообщил, что ему необходимо
написать ряд писем, а Пенфентенью пустился в измышления
по поводу кризиса Кабинета, якобы случившегося в его обожаемом Доминионе, из-за чего он, дескать, будет безотрывно занят
шифровками и каблограммами до самого полудня. Но я твердо
заявил:
— Мистер Лингэм желает совершить небольшую экскурсию по окрестной местности. Мы поедем с вами в вашем автомобиле.
— Автомобиль наемный с платой из расчета за час езды, —
попытался возразить Пенфентенью.
— Да. И я как налогоплательщик его оплачиваю, — парировал я.
— Но у вашей машины крытый верх, а судя по погоде, того
и гляди соберется гроза, — заявил, в свою очередь, Генеральный Представитель. — А у нашей даже ветрового стекла нет.
Защитные очки мы и те взяли напрокат.
[ 76 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
— Очки я вам одолжу, — сказал я. — Моя машина нуждается
в ремонте.
Наемный экипаж, которому еще предстояло возвращаться в Лондон, громко фыркал и рычал на ходу. Это была открытая машина, способная выжать миль где-нибудь восемнадцать на ровной дороге, со спазматически работающим
приводом, то и дело впадающим в паралич.
— Да, собственно, разницы тут ни малейшей, — со вздохом
сказал Генеральный Представитель. — Если поедем на этом
экипаже, он просто повысит голос, чтобы перекрыть шум мотора. Пока ехали сюда на поезде, он все время так и делал.
— Послушай, — сказал Пенфентенью с подозрением, — скажи, чего ради ты это все затеваешь?
— Из любви к Империи, — отвечал я, а тем временем из дома
выкатился мистер Лингэм в пыльнике и с биноклем на груди. —
Вот, а теперь мистер Лингэм в точности скажет нам, на что
именно он хотел бы посмотреть в окрестностях. Он, думается,
знает об Англии больше, чем все мы, остальные, вместе взятые.
— Я с этой целью специально вчера кое-что подчитал, —
просто сказал мистер Лингэм. И пока мы собирали в корзину
провизию для ланча (никогда нельзя быть ни в чем уверенным, когда имеешь дело с машиной, взятой напрокат), он
весьма подробно и доходчиво набросал перед нами план действий на день.
— Вы поведете, разумеется? — сказал, обращаясь к нему,
Пенфентенью. — Уж в этом-то деле вы разбираетесь досконально.
Это заявление немало меня изумило, ибо выдающиеся
специалисты по Федеративному Государственному Устройству редко бывают приличными механиками, но мистер Лингэм сказал, что на этот раз он предпочел бы находиться среди пассажиров и наслаждаться беседой с нами.
Удобно устроившись на заднем сиденье, он ни разу не поднял
глаз на прелестный ландшафт, окружавший нас со всех сторон, и
не проронил ни единого слова по поводу жизни, текущей на английской дороге — жизни, которая мне представляется какой-то
сплошной оргией наслаждения, сокровищницей чудес и сюрпризов. Скауты из Автомобильной ассоциации в своей горчичного цвета форме; их естественные враги — придирчивые и несправедливые полисмены; наши собственные естественные
враги — стада злонамеренного скота, в ярмарочный день бредущего как попало и норовящего пихнуть или боднуть бока нашего
экипажа на всех поворотах дороги, в то время как сопровождающий их на велосипеде мальчишка — подручный мясника — тащится позади, отстав на добрый фарлонг; паровые тягачи, воло-
1. Отсылка к эпизоду из романа Р. Л. Стивенсона (ниже в рассказе — Р.Л.С.)
и Л. Осборна “Несусветный багаж” (глава 3).
[ 77 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
кущие за собой целые поезда — карусели, качели, передвижные
тиры — и с храпом сосущие воду из придорожных прудов вопреки запретительным надписям на установленных тут же табличках; трактора с прицепами, с горкой нагруженными щебнем для
отсыпки дороги; едва ли не через каждые семь миль — сельские
фельдшерицы в униформе, бойко колесящие кому-то на помощь;
повозки, битком набитые розовощекими детишками во главе с
гувернанткой и беззаботной трусцой плетущиеся рядом с медноблещущими, с ревом проносящимися авто; на обочине — приходский священник, куда-то направляющийся в компании набожных девиц, чьи лица морщатся, обданные поднятой нашими
колесами пылью; мотоциклы всех видов и размеров, вылетающие из-за каждого угла; цепочки красных флажков вдоль стрельбищ; подразделения резервистов в пыльных обмотках; стайки
ребятни в пылу игры прямо посреди улицы — и мудрая, воспитанная Английская Собака, с оглядкой и совершенно спокойно ведущая себя на мостовой, в отличие от своей заполошной хозяйки,
которая беспрестанно печется о том, как бы ее питомица не попала под колеса проезжающих экипажей — все эти картины и явления раз за разом проносились мимо нас, залитые солнцем либо укрытые тенью. Но мистер Лингэм лишь разглагольствовал,
ничего в окружающем не удостаивая внимания. Он говорил без
умолку — мы все вместе сидели позади, и деться нам от него было
некуда, — говорил, голосом перекрывая скрежет изношенной передачи и довольно-таки нервирующее посвистывание одной из
шин, явно плохо заклеенной, — он говорил о Федеративном Устройстве Империи, которое будет способно противостоять любым мыслимым опасностям (увы, кроме него самого). И все-таки
из троих его слушателей я был самым учтивым — я не вел себя
хамски пренебрежительно, подобно Пенфентенью, и не изображал той откровенной, доходящей до обморочного состояния
скуки, что была написана на лице Генерального Представителя.
Мне вдруг вспомнился некто Джозеф Финсбери1, развлекавший
постояльцев гостиницы “Трегонвел Армз” на краю Нового Леса
изложением девяти — или даже десяти — версий того, как семье с
одним кормильцем можно прожить на доход в размере двухсот
фунтов, помещая воображаемую персону получателя такового
дохода в различные географические точки, — но в голове моей
из списка мест всплыли лишь Лондон, Париж, Багдад и Шпицберген, а дальше я запамятовал. Эти четыре названия я, видимо,
ненароком пробормотал вслух, ибо Генеральный Представи-
[ 78 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
тель, в душе которого нежданно-негаданно пробудилось нечто
человеческое, внезапно продолжил:
— Басра, Гельголанд и острова Силли...
— Что? — проворчал Пенфентенью.
— Ничего, — сказал Генеральный Представитель, пылко
хватая меня за руку. — Просто вдруг выяснилось, что мы —
братья.
— Точно, — сказал мистер Лингэм. — Именно к этому я все
время упорно и подводил. Мы все — братья. Представляете, ведь
каких-нибудь пятнадцать лет тому назад разговор, который мы
ведем сейчас, был бы просто немыслим. Империя тогда для него
еще не созрела. Если вернуться назад, даже на десять лет...
— Вспомнил! — вскричал Генеральный Представитель. —
Брайтон, Цинциннати и Нижний Новгород. Бог да благословит Р.Л.С.! Продолжайте, дядюшка Джозеф. Теперь я запасся
терпением еще надолго.
И мистер Лингэм продолжил в манере нашей взятой напрокат колымаги — неспешно и громогласно. Он признал, что человек, одержимый некоей Основополагающей Идеей — а ведь,
в конце концов, единственное, что имеет значение, это Идея, —
может показаться занудным, но Работа Всемирного Масштаба,
не преминул он заметить, всегда выполнялась занудами. После
чего он, можно сказать, лег костьми, отдавшись упомянутой
Работе, мы же предали себя течению всепоглощающего времени и Милосердию Аллаха, ибо Он единственный в силах накинуть платок на роток Своих Пророков. В итоге на протяжении
более пятидесяти миль, едучи по нашей родной, кипевшей
жизнью летней Англии, мы впустую транжирили время, тупо
внимая его речам.
Около двух часов пополудни мы достигли верхней точки
возвышенности Самтнер-Райзинг и оттуда поглядели вниз, на
деревушку Самтнер-Бартон, расположенную по ту сторону одноколейной железнодорожной линии, поверх которой был переброшен выстроенный из красного кирпича мост. В сгустившемся, чреватом грозою июньском воздухе до нас порывами
доносились фрагменты мелодии, сопровождавшей верчение
карусели — паровой орган вовсю наяривал на лугу у деревенского пруда. Параллельно гремели барабаны, и видно было,
как в дальнем конце широкой деревенской улицы развеваются
знамена и сверкают на солнце какие-то значки и эмблемы.
Мистер Лингэм поинтересовался, что тут происходит.
— Боюсь, ничего имеющего отношение собственно к Империи. Похоже, это “Праздник лесничих” — благотворительная ярмарка, проводимая одним из наших больших Обществ
взаимопомощи, — пояснил я.
[ 79 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
— Идею надо лишь скоординировать и масштабировать по
Имперской шкале... — снова завел он свою волынку.
— Но раз тут такое дело, значит, в местном пабе толпа народа, — продолжал я, как бы не расслышав.
— Что за проблема перекусить тут, около дороги? — сказал
Пенфентенью. — У нас же с собой корзинка для ланча.
— Вы что же, никогда не слышали, какой эль варят в Самтнер-Бартон? — закинул я удочку, и Пенфентенью, схватывая на
лету, тут же обратился в завзятого администратора и заявил:
— Мне все ясно! Лингэм может отвезти нас туда, и мы закупимся элем, а тем временем Холфорд, — так звали наемного
шофера, чьи взгляды на пиво нам не были известны, — разложит тут всё для ланча. Это будет куда лучше, чем есть в пабе.
Мимоходом мы можем заглянуть и на “Праздник лесничих”, к
тому же я, вероятно, смогу купить на станции несколько сегодняшних газет.
— Верно, — отвечал я. — Железнодорожная станция как раз
под этим мостом, а когда мы вернемся, ланч уже будет нас
ждать — вон там. — И я указал на естественную терраску в
сплошной прохладной тени под ветвями нескольких славных
буков на самой вершине Самтнер-Райз. Поскольку Холфорд
уже извлек из машины корзинку с ланчем, подразделению Регулярных Войск на маневрах ничего не оставалось, как двинуться маршем под палящим солнцем в заданном направлении.
— Ах! — сказал мистер Лингэм, и в голосе его эхом отдалась интонация статьи в ежемесячном журнале: — Вся Европа
нынче — один военный лагерь, стонущий, как, помнится, я
однажды написал, под бременем своего снаряжения.
— Давайте же, вперед, поехали! — воскликнул Пенфентенью. — Мы хотим попробовать, что тут за пиво!
Мы выехали, но все осталось по-прежнему. Мистер Лингэм
мог бы заниматься перестройкой Империи на федеративных
началах даже с веревкой, туго затянутой у него на шее. Не успели мы тронуться с места, как он снова начал ораторствовать.
— Для Молодых Наций главная опасность состоит в том,
что они могут быть втянуты в этот водоворот Милитаризма, — продолжал он свою речь, огибая с тыла отряд идущих
строем солдат.
— Сбавьте скорость, проезжая вдоль воинской колонны, —
подсказал я ему. — Чтобы поменьше пылить на них. И обгоняем их справа, как принято в Англии.
— Благодарю! — Мистер Лингэм взял вправо. — Вот еще
один момент, который должен быть скоординирован по всей
Империи. Но вернемся к тому, о чем я говорил. Моя идея всегда заключалась в том, что составляющие части Империи долж-
[ 80 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
ны держать между собой совет о принципиальных подходах к
ведению войны, дабы, после того как вопрос о наличии casus
belli был решен нами по существу, мы могли в порядке координации постановить, какую роль каждый доминион должен играть всякий раз, когда военные действия становятся, к сожалению, весьма вероятны.
Мы приблизились к дугообразному пролету проходящего
над железнодорожным путем моста, и наемная таратайка жалобно взвыла, ткнувшись в начало довольно крутой арки.
Мистер Лингэм переключил передачу, и несчастная машина
поволокла себя навстречу радостной песенке “Юп-ай-эдди-иэй!”, исторгаемой паровым органом. Добравшись до верхней
точки арки, мы увидели оркестр “лесничих”, с развевающимися знаменами марширующий вдоль улицы.
— Все это просто прекрасно, — сказал Генеральный Представитель, — но в реальной жизни разные ситуации имеют
обыкновение возникать внезапно, когда времени на раскачку
не остается...
(Некоторые философские школы придерживаются того
взгляда, что Время как таковое не существует; и что когда мы
достигнем полной просветленности, то будем созерцать прошлое, настоящее и будущее как Единое Величественное Целое. Лично я уже почти достиг подобного состояния.)
Мы нырнули с моста на деревенскую улицу. Мальчик на
велосипеде, к которому были приторочены четыре наглухо
закрытых картонных коробки, усердно давя на педали, несся
по направлению к нам из переулка по правую руку. Чтобы
легче одолеть подъем, он низко пригнул голову к рулю, и,
что вполне естественно, брал влево. Мистер Лингэм яростным движением вильнул вправо. Пенфентенью завопил что
было мочи. Мальчик поднял глаза, увидел, что автомобиль
вот-вот размажет его о парапет моста, выпрыгнул из седла
своего агрегата и, метнувшись через узкую мостовую, заскочил в ближайший дом. Дверь за ним с треском захлопнулась
в тот самый момент, когда наша машина, взвизгнув всеми
тормозами, боднула брошенный велосипед, вдребезги расколошматив при этом три из четырех коробок; четвертая же,
пролетев над незащищенной, ввиду отсутствия ветрового
стекла, приборной панелью, плюхнулась прямо в руки мистеру Лингэму.
Воцарилась мертвая тишина, затем послышалось шипение, как при утечке пара из парового котла, и человек, который побежал было по направлению к нам, резко развернувшись, понесся в противоположную сторону.
— Ба! Да тут, похоже, пчелы, — сказал мистер Лингэм.
[ 81 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
Это и правда были они — целых четыре роя: первые живые
существа, на которых он обратил внимание за весь этот день.
Кто-то из нас произнес: “О господи!” Генеральный Представитель бежал из машины, перескочив через заднюю панель
кузова, и властным тоном кричал: “Остановить движение!
Всем остановить движение!” Пенфентенью также был уже на
мостовой и стоял у ближнего дома, названивая в дверной звонок. Так что оба их пледа достались мне, и я — ибо я сам пасечник — не мешкая, накрылся ими с головой. Пока я засовывал
штанины моих брюк в носки — ибо я бывалый пасечник — мистер Лингэм подхватил оставшуюся целой коробку и одним
мощным, полным изящества жестом (потом он говорил нам,
что почему-то думал, будто внизу течет река) перекинул ее через парапет моста, после чего, перебежав дорогу, устремился
по направлению к деревенскому лугу. В этот момент станционная платформа прямо под нами была запружена толпой “лесничих” и их приятелей, с заранее распростертыми объятиями
поджидавших там прибытия делегации Правления братского
общества. На моих глазах коробка развалилась, ударившись о
каменный бордюр, обрамлявший станционный палисадник, и
ее содержимое метнулось вовне расширяющимся во все стороны конусом, подобно шрапнели. Результат высвобождения заключенной в коробке энергии был скорее стимулирующим,
чем седативным. Вся эта стоявшая внизу хорошо одетая публика разом завопила подобно обитателям Содома и Гоморры, когда на них обрушился дождь из огня и серы. Затем все они единой толпой ринулись в билетную кассу, зал ожидания и прочие
доступные места, захлопнули двери и окна и продолжали возмущенно вопить, в то время как вдали на линии уже засвистел
локомотив прибывающего поезда.
Продолжая торчать на заднем сиденье с поджатыми ногами, подобно какой-нибудь красавице-черкешенке под покрывалом, я развернулся на 180 градусов и увидел Пенфентенью:
он приплясывал перед запертой дверью, задрав воротник
пиджака выше ушей и протягивая руки, полные банкнот, к
сребровласой женщине, глядевшей на него из окна второго
этажа. Женщина лишь беззвучно шевелила губами и качала
головой. Тут из-за угла дома показалась улыбающаяся малышка с котенком на руках. Внезапно (впрочем, все происходящее трогало меня не больше, чем аналогичная сцена в грошовой кинушке) котенок, зашипев, спрыгнул с рук у малышки, и
та ударилась в слезы; Пенфентенью, по-прежнему пританцовывая, сгреб ребенка в охапку и сунул к себе под полы пиджака; лицо женщины побелело, входная дверь отворилась, Пенфентенью вместе с ребенком пропихнулся внутрь, и я
[ 82 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
остался один в негостеприимном мире, обитатели коего все
как один кинулись задраивать окна и зазывать детей домой.
Послышался чей-то голос: “Вы их распугали! Распугали!
Сыпьте на них пылью, и они снова соберутся в рой! И успокоятся!”
У меня не было никакого желания посыпать пылью какуюлибо из тварей Господних. Обе руки были мне нужны, чтобы
удерживать на голове мои драпировки, и я был бы не против
иметь еще две, дабы те следили, чтобы брючины мои не вылезали из носков. Кроме того, пчелы не причиняли мне никакого
вреда. Очевидно, они сочли меня членом Ассоциации пчеловодов здешнего графства, дисциплинированно заплатившим ежегодные взносы и теперь имевшим право невозбранно участвовать во всех пчеловодческих мероприятиях. Тряская дрожь
нашей наемной таратайки и исходящий от нее вибрирующий
рокот, а может быть, вид качающихся знамен и надменный бой
большого барабана склонили многих из них двинуться вверх по
улице и оказать внимание идущей в нашу сторону колонне “лесничих”. Так что пчелы меня покинули, равно как не стали они
преследовать и мистера Лингэма в его бегстве по направлению
к общинному лугу, и я смог уже во все глаза, а не как прежде,
вполглаза, глядеть на приближающихся музыкантов; одновременно до ушей моих донесся второй свисток поезда, замедляющего ход, прибывая на платформу прямо подо мною.
Оркестранты “лесничих” имели не больше понятия о том,
что их ожидает, чем войска, подвергнутые внезапному обстрелу. В самом деле, можно было видеть ту же несообразную жестикуляцию и те же смятенные лица, что на войне сопутствуют
ранениям и смертям, а в части звуков — слышать, как ровно так
же жутко прерывается нормальное течение речи, ибо тромбон
замолк посреди музыкальной фразы, подобно тому, как, падая,
обрывает речь на полуслове сраженный человек. Оркестранты скребли себя ногтями, обшлепывали себя со всех сторон и
разбегались, оставив победителям трофеи — знамена и духовые инструменты, кучей сваленные вокруг большого барабана.
Теперь и в дальнем конце улицы стали захлопываться окна, и
деревня, лишенная признаков жизни, лежала ныне вокруг меня, подобная рифу во время отлива. Хотя, повторюсь, я сам
пчеловод не из последних, но никогда не мог себе представить, как, оказывается, много на свете пчел. Соткавшись в воздухе мглистым трепещущим облаком и носясь в таком виде из
конца в конец пустынной улицы, они в то же время оставляли
резервы, достаточные, чтобы расцветать бутонами или болтаться маятниками на всех подоконниках и во всех сточных
желобах, причем те множества, что сочились из трех разло-
[ 83 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
манных коробок, никак не иссякали, не говоря уже о Четвертом (Железнодорожном) батальоне, ответственном за наступление на станцию внизу, под мостом. Узники зала ожидания и
прочих помещений продолжали вопить во всю мочь (убежден,
что они там умирали от жары и духоты), а начальник станции
через равные промежутки времени вновь и вновь взывал к запропастившемуся куда-то стрелочнику, в то время как поезд,
подходя все ближе к платформе, свистел уже без умолку.
Тут Пенфентенью, этот продажный политикан-приспособленец из тех, что добиваются наибольшего успеха, нагнетая в
публике эмоции, показался в окне дома справа от меня, весь
чуть не лопаясь от радости и веселья; позади него женщина, а
на руках — ребенок. Я видел, что рот его открывается и он чтото кричит, прикладывая ладони рупором к губам, но трескотня
мотора и жужжание пчел заглушали его слова. Он драматическим жестом несколько раз указал на что-то, происходящее с
противоположной стороны улицы, затем отступил от окна; по
лицу у него струились слезы. Подобно орудийной башне под
броневым прикрытием в трудном морском походе, я развернулся на сто восемьдесят градусов (каждое мгновение опасаясь, как
бы штанины не вылезли из носков) и в должный момент навел,
так сказать, орудие на общинный луг. Я увидел лосося, который
в ритме мелодии “Юп-ай-эдди-и-эй!” на краткий миг выпрыгивал из пруда, привлеченный тучей вившихся над водой насекомых, но загарпунить его было некому. Лодочки-качельки пустовали, кокосовые орехи мирно красовались на своих красных
шестах перед белыми экранами, а весело размалеванные карусельные лошадки продолжали бегать по кругу, но без всадников. Все тут гармонировало друг с другом — веселая музыка, зеленый дерн, сверкающая вода и эта жадная рыба, то и дело
выскакивающая на воздух. Когда же по серым жабрам и биноклю на груди я распознал в этой рыбьей особи Лингэма, то простерся ниц пред Аллахом с чувством той благочестивой радости, которая более искренна и действенна, чем любая молитва.
Потом я вновь обернулся к окну, за которым Пенфентенью уже
посинел от хохота, и сам вытер невольные слезы концом пледа.
Пенфентенью приподнял окно на осторожные полдюйма
и проревел в образовавшуюся щель:
— Видел его? Тебя-то не покусали? Мне отсюда много чего
видно. Цирк с тремя аренами — всё как на ладони.
— А станцию тебе видно? — спросил я, мотнув головой в
сторону правого заднего брызговика нашей таратайки.
Он изогнулся, вытянул шею так и сяк, но чудный этот вид
оказался его взору недоступен.
— Нет! А там на что похоже? — прокричал он.
[ 84 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
— На преисподнюю! — крикнул я в ответ. Сребровласая
женщина явно испугалась, даже Пенфентенью был в шоке и,
судя по всему, счел нужным извиниться перед ней за резкость
моих выражений.
— Ну, ты всегда скажешь так скажешь, — пропел он укоризненно. — Забыл, видно, что ничто не имеет значения, кроме
Идеи. А кроме того, пчелы принадлежат этой леди.
Он закрыл окно и, судя по жестам, представил меня хозяйке дома; но ухитрился сделать это так, что у меня возникло
впечатление, будто я — образчик какого-то насекомого у них
под лупой.
Клуб влажного пара избавил меня от временного ступора.
Поезд наконец потерял терпение и теперь прибывал на станцию прямо подо мною, дабы разобраться, что там такое происходит. Веселые голоса распевали песни, из окон всех купе
высовывались головы приезжающих, но ни на песни, ни на
приветствия никто не отвечал. Состав остановился, и публика начала выходить на перрон. И тут же принялась влезать
обратно в вагоны, следуя советам своих друзей, запершихся в
зале ожидания. Не до всех сразу дошел смысл предостережений, поэтому в дверях вагонов образовались пробки, однако
те, кому от пчел уже досталось, влезли первыми.
На тот момент пчелы, более склонные заниматься собственными делами, чем без повода мучить своих случайных
жертв, сгруппировались у южного края платформы, близ
книжного киоска. Поэтому совершенно незащищенный машинист на северном конце поезда сперва никак не мог понять, о
чем глаголет герметически закупоренный начальник станции,
когда последний снова и снова ему кричал, чтобы он со своим
поездом поскорее “убирался отсюда”.
— Где вы? — кричал машинист в ответ. — И чего ради мне
уезжать?
— Неважно, где я нахожусь, а “чего ради” вы сами через
минуту поймете, если немедленно не уберетесь! — гаркнул начальник станции. — Высаживайте пассажиров в Парсонс-Мидоу, оттуда они могут пройти пешком, полями.
Этот голорукий, одетый в тоненькую рубашку идиот, свесившийся из кабины, счел указания начальника станции оскорбительными для своего достоинства и проревел, обращаясь к наглухо закрытой станционной конторе:
— Так вы скажете мне, чего ради, или нет? Послушайте,
вы, я не привык... — И тут его вытянутая наружу рука стремительно метнулась к шее...
Известно ли вам, что ужалить машиниста — это то же самое, что ужалить его поезд? Состав тронулся рывком, едва не
[ 85 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
разбив муфты сцепления, и понесся, рявкая по-собачьи, пока
не пропал из вида. Ни единой мысли не мелькнуло у поезда о
людях, успевших высыпать на платформу, об оставшихся позади членах разделенных семей. Вместо поезда ими заинтересовался я. Там были мужчина по имени Фред и его жена Гарриет — этакая веселая жизнерадостная парочка, — и они меня
чрезвычайно занимали, пока с боем не проложили себе путь в
маленькое, стоящее на отшибе строение, уже к тому времени
густонаселенное. Был там еще один безымянный холостяк, который уселся под полуоткрытым зонтиком и принялся его вертеть с бешеной скоростью, — это был настолько новый способ
решения проблемы, что я ему громко поаплодировал.
Основательно очистив территорию, пчелы, похоже, приступили к строительству сот из материала изданий, лежавших
на прилавке киоска. Тем временем несколько отважных душ на
цыпочках выбрались из зала ожидания, затем, с преувеличенно смиренным видом прихожан, выходящих из церкви, преодолели полосу предательски хрустевшего гравия, поднялись
по ступенькам деревянной лестницы на мост и оказались, таким образом, на одном уровне со мною — то есть там, где неистощимые разломанные коробки по-прежнему продолжали извергать взвод за взводом и эскадрон за эскадроном. Чтобы
убедить их вернуться туда, откуда они пришли, больших трудов
не требовалось. Они ретировались, обернув головы носовыми
платками, похожие на обескураженных покойников, спешно
ищущих убежища в Чистилище. Только один пожилой джентльмен, нарядом напоминающий то ли епископа, то ли самого
папу римского, ибо тело его было обернуто знаменем, украшенным надписью “Умеренность и Стойкость”, с видом приговоренного, идущего сквозь строй, ринулся вверх по улице.
Пробегая мимо меня, он крикнул:
— Ночь или Блюхер, мистер!
Ему удалось добраться до “Белого оленя”, того самого паба, где я намеревался приобрести пиво.
День начал клониться к вечеру. Я стал прикидывать, как
долго человек, находящийся в турецкой бане и ослабленный
приступами истерического хохота, сможет прожить без пищи, и особенно без питья, а также как долго в тех же самых условиях сможет выдержать пчела, лишенная привычных для
нее прав и привилегий.
Вполне очевидно, что чувство юмора у пчелы развито очень
слабо, ибо стоит пчеле один-единственный раз реально пошутить, эта шутка сразу стоит ей жизни; однако ее всеобъемлюще
мрачный и отталкивающий взгляд на жизнь производил на меня впечатление несказанное. Она парализовала движение по
[ 86 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
железной дороге, стерла с лица земли торговлю, разрушила все
и всяческие социальные контакты, уничтожила взаимное доверие, любовь, дружбу, спорт, музыку (одинокий паровой орган,
и тот в конце концов смолк), погубила все, что придает жизни
ее вещественность, ее краски и аромат, и все же в сотворенной
ею голой пустыне не было ни единого существа, хоть на чутьчуть более, чем она сама, способного изменить ситуацию, дабы
восстановить разумный порядок вещей. Небо потемнело от
снующих туда-сюда пчелиных адвокатов, улаживающих отношения между роями; улица мерцала, озаряемая вспышками бессмысленной пчелиной активности. Пчелы толпами скапливались на черепичных кровлях и в водосточных желобах,
успевали в бешеном натиске соорудить одну-две сотовых ячейки, пока не выяснялось, что их пчелиной царицы в толпе нет;
тогда они всем гамузом кидались прочь, на ее поиски, либо неслись, встрепанные и ошалевшие, навстречу другой жужжащей
туманности, видимо поддавшись лживым слухам о том, что царица — там. С хмурой неприязнью наблюдал я за ними, а тем
временем массивная синяя грозовая туча, как по волшебству,
выросла вдруг над вершинами вязов, стоявших близ дома местного пастора, нависла над округой, подобно огромной арке, и,
как бы заодно со мной, нахмурилась. И тут я сообразил, что уже
ни пчелы, ни какая-то иная саранча не застят лика небес, ибо
надвигающаяся зловещая Английская Гроза — единственная сила, которой даже библейская “пчела” Девора не может противопоставить свое маленькое, немощное “я”.
“Ага! Ну, теперь-то вам мало не покажется”, — сказал я про
себя, когда первые, так сказать, предупредительные порывы
бури подхватили большой барабан и погнали его вдоль улицы
на манер воздушного змея. Все выше и выше вздымалась темная туча, пока наконец, трепеща, не рассекла небосвод первая
молния. Девора съежилась. Где она летала, там ее не стало; где
она сидела, там пришипилась; и яростный ливень прихлопнул
ее — так захлопывают книгу, дочитав главу до конца. К тому моменту, когда дождь просочился уже через оба моих пледа, в
окошке, утирая свой лживый рот салфеткой, показался Пенфентенью.
— Ну ты как, в порядке? — поинтересовался он. — Ну тогда
и вообще всё в порядке! Миссис Беллами говорит, ее пчелы,
когда сыро, не кусаются. Ты бы лучше сходил привел Лингэма. Придется ему заплатить и за пчел, и за велосипед.
Для ответа у меня не нашлось слов, достойных слуха сребровласой леди, так что я молча, под вспышки молний, пошлепал по затопленной ливнем улице на общинный луг, к пруду.
Мистер Лингэм, едва различимый за стеной ливня, рысцой
[ 87 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
бегал вдоль береговой кромки. Держался он с завидной бодростью, а завидев меня, взбодрился напоказ еще пуще.
— Вот это ванна, а? — крикнул он. — Я промок до костей.
Надо бы мне переодеться.
— Пошли, — сказал я. — Не знаю, чем уж вас там приветят,
но в любом случае вы заслуживаете лучшего.
Пенфентенью, сухой, сытый, с начальственной миной на
лице, впустил нас в дом.
— А ты, — шепнул он мне, — подожди-ка в буфетной. Миссис Беллами не понравилось, как ты отозвался о ее пчелах.
Тс-с! Тс-с! Она, в общем-то, леди добросердечная. Лингэм,
она вдова, но у нее сохранилась одежда покойного мужа, и
как только вы заплатите за причиненный ущерб, она одолжит вам костюм. Я уже с ней обо всем договорился!
— Только скажите ему, чтоб не вздумал раздеваться у меня в
прихожей, — донесся голос с верхней лестничной площадки.
— Скажите ей... — начал было Лингэм.
— Пойдем посмотрим, какой чудный костюмчик я для вас
выбрал, — проворковал Пенфентенью таким тоном, будто
улещивал маньяка.
Я снова вышел наружу, проковылял к машине и плюхнулся
на сиденье; двигатель продолжал работать, и его шум заглушал
мои неудержимые взвизгивания и икоту. Оторвав наконец лоб
от рулевого колеса, я обнаружил, что движение в деревне возобновилось после, судя по моим часам, полуторачасового перерыва. Перед моими глазами продефилировали: два лимузина; одно ландо; машина местного врача; три туристические
машины, рассчитанные на дальние поездки; фургон патентованной паровой прачечной; три трехместных автомобиля;
один паровой тягач; несколько мотоциклов, один из них — с
коляской; и одна пивоварня на колесах. Можно сказать, мне
явилась аллегория всей моей родной невозмутимой страны,
притормозившей на краткое время свое движение ввиду непредвиденных внешних обстоятельств, но теперь вновь занявшейся своими повседневными делами, и я благословил Ее со
слезами на глазах, хотя и знал, что Она, скорей всего, смотрит
на меня в этот момент как на упившегося в стельку забулдыгу.
Тут и воинская колонна перешла через мост у меня за спиной — компания военнослужащих регулярных войск, вымокших, хоть выжимай, однако и не думающих роптать на мокрую свою участь. У них в арьергарде, неся корзинку для
ланча, прошествовали Генеральный Представитель и Холфорд, наемный шофер.
— Слушайте, — заявил Генеральный Представитель, кивая
в сторону потемневших спин цвета хаки. — Если мы вот это
[ 88 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
имеем для обороны в случае войны, то ведь это ж, что называется, “трость надломленная”. Они разбежались, как зайцы — как зайцы, говорю я вам.
— А вы сами? — спросил я.
— О, я всего лишь прогулялся по мосту в обратном направлении и остановил движение с той стороны. Потом съел
ланч. Жаль, конечно, что без пива. Я гляжу, подстилки-то наши промокли насквозь.
— Прошу прощения, — сказал я. — У меня не было времени
их перевернуть.
— И не было никакой необходимости, чтобы двигатель все
это время продолжал работать, — суровым тоном сказал Холфорд. — Мне придется пересчитать расход бензина. Он, сами
понимаете, превышает расход, рассчитанный по милям на
индикаторе.
— Прошу прощения, — повторил я.
В конце концов, именно так налогоплательщикам приходится отдуваться за всякий очередной кризис.
Дверь в дом отворилась, и под дождь, теперь уже лишь слабо моросящий, вышли Пенфентенью и его напарник.
— А! Так вы оба здесь! Вот, пожалуйста, Лингэм, — воскликнул Пенфентенью. — Он слегка промок. Пришлось ему
переодеться.
Мы и сами это видели. Я был слишком раздражен и слаб,
чтобы позволить себе еще один приступ хохота, но Генеральный Представитель согнулся вдвое и чуть не повалился
там, где стоял. Покойный мистер Беллами был, видимо, человек корпулентный до чрезвычайности, о чем свидетельствовал весь покрой его одеяния. Мне потом сказали, что он
помер от delirium tremens, что сразу объясняло как фасон
костюмчика, так и то, почему мистер Лингэм, извиваясь
внутри него, бранился столь вдохновенно. От уравновешенного и обстоятельного Федералиста не осталось и следа,
если не считать бинокля и двух мокрых бакенбардов. Мы
стояли на мостовой перед Стихийным Человеком, призывающим Стихийные Силы, дабы те прокляли и испепелили
все Творение Господне.
— Так, не лучше ли нам теперь двинуться в обратный
путь? — сказал Генеральный Представитель.
— Поглядите-ка! — заметил я, случайно бросив взгляд в
сторону. — В коробках-то по-прежнему полно пчел!
— В самом деле?! — яростно взревел мистер Лингэм и кинулся топтать насекомых огромными башмаками покойного
мистера Беллами. Девора слипшимися влажными комками покатилась в сточную канаву. Приглушенный визг донесся со
[ 89 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Водоворот (август 1914)
стороны окна, где за стеклом неистово жестикулировала миссис Беллами.
— Всё в порядке. Я заплатил за них, — заявил мистер Лингэм. И вывалил в канаву последние ошметки, как вываливают
перегной из ставшего слишком тесным для корней цветочного горшка.
— Что? Вы что же, собираетесь забрать их с собой, домой? — спросил Генеральный Представитель.
— Нет! — Лингэм провел влажной рукой по измазанному
лбу. — Тут ведь где-то еще должен быть велосипед, с которого
началась вся эта канитель? — сказал он.
— Он тут, под передним мостом, сэр, — поспешил доложить Холфорд. — Могу выудить его оттуда для вас.
— Нет уж, увольте. Не прежде, чем я с ним разделаюсь...
Не успели мы его остановить, как он запрыгнул в машину
и схватился за руль. Таратайка подскочила, рванулась, взвизгнула (впрочем, не так громко, как миссис Беллами у себя в окне) и умчалась вдоль по улице. То, что было под ней и осталось лежать на земле, являло, как верно заметил Холфорд,
нерадостное зрелище. Мистер Лингэм на скорости обогнул
большой барабан, лежащий посреди ярмарочной площади, и
с грохотом помчался назад, крича:
— Оставьте его как лежит. Это мое мясо.
— Точнее говоря, фарш, — заметил Холфорд после того,
как повторная операция под лозунгом “стереть в порошок”
завершилась. — Теперь уж не скажешь, был велик или не было никогда никакого велика.
Миссис Беллами отворила окно и отверзла уста. Оказывается, она включила в счет, предъявленный мистеру Лингэму,
лишь ущерб, первоначально нанесенный велосипеду, но не
полную стоимость машины, которую мистер Лингэм ныне безжалостно и методично — спица за спицей — изничтожил, загубив обе шины и обратив в пыль седло и крылья. Мистер Лингэм какое-то время ее слушал и наконец ответил — должен
сказать, я до того ни разу не видел, чтобы у человека изо рта
шла пена:
— Если вы не замолчите, я врежусь в ваш дом, вот в этой
машине, въеду на ней вверх по лестнице и... и убью вас!
Она смолкла; он тоже замолчал. Холфорд взялся за руль, и
мы двинулись прочь. И было самое время, ибо после бури снова выглянуло солнце, и Девора, укрывшаяся под черепицей и
карнизами, уже ощутила его живительное тепло, побуждающее ее вернуться к прерванным трудам по воссозданию разрушенной федерации. Мы предупредили сельского полисмена,
встреченного нами в дальнем конце улицы, что ему, возмож-
[ 90 ]
ИЛ 10/2024
но, придется снова на какое-то время остановить движение.
Владелец карусели, качелей и кокосовых орехов-мишеней пожелал узнать, кто ему — на том или на этом свете — возместит
понесенные убытки. Мистер Лингэм со всей уверенностью
указал ему на миссис Беллами... А потом мы поехали домой.
Вечером, после обеда, мистер Лингэм с сухо-доктринерским выражением на лице поднялся со своего места, дабы
сделать несколько замечаний касательно Федеративного Устройства Империи в части организации Скоординированных
Наступательных Операций с опорой на Эффективное Единство Всех Сил, как то Моральных, Вооруженных и Финансовых, кои находятся в распоряжении Перманентно Мобилизованных Сообществ и должны быть все вместе задействованы
безотносительно к тому, принято или не принято решение
по существу того или иного casus belli, одномоментно, автоматически и без всяких экивоков морального порядка при
первых же слабых намеках на возможность войны.
— Наша проблема состоит в том, — сказал он, — что Мы
тратим дьявольски долгое время на то, чтобы до начала действий убедиться в их правомерности, и таким образом топчемся на месте, а не движемся вперед сразу же, как только
произошло нечто, требующее этих действий. Вот, к примеру,
мне следовало не останавливаться, но продолжать движение,
когда я наехал на этот самый велосипед.
— Но ведь это вы, Лингэм, свернув направо, оказались виновником происшествия, — вставил я.
— Я не хочу больше ничего слышать про эти ваши чертовы, продиктованные как бы беспристрастностью, а на самом
деле самомнением, оговорки в пользу кого бы то ни было, —
одним духом выпалил он.
— Вот теперь вы начинаете видеть вещи в истинном свете, — сказал Пенфентенью. — Надеюсь, вы не пойдете на попятный, когда опухоль от укусов спадет.
Из классики ХХ века
Пророк в своем отечестве
северу от Лондона простирается страна, называемая
Мидлендс; она изобилует городами, выстроенными из
кирпича и похожими друг на друга как две капли воды;
однако населяющие ее туземцы благодаря наследственному чутью научились проводить различие не только между собственно городами, но даже между отдельными стоящими в них домами; так что на обеденный перерыв, равно как и по вечерам,
каждый представитель широких масс местного населения воз-
К
[ 91 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
вращается в предназначенное ему место без всякой путаницы
и скандалов.
Прошлым летом по одному неотложному делу мне пришлось пересекать эту территорию, и меня угораздило попасть в
руки дорожной инспекции, озаботившейся проверкой моих водительских прав. “Контроль” был инициирован в городке, служившем местом проведения еженедельных ярмарок и в тот
день запруженном крупным рогатым скотом: коровы двигались
как попало, вразброд, и на крестце у каждой красовалась красная табличка с цифрами. Англоговорящий туземец-полисмен
взялся изучать мои права на мосту, в то время как то одна, то
другая особь из обтекающей нас массы скота, натыкаясь на машину, то и дело безжалостно ее пихала. Туземный инспектор
(кстати, в штатском платье), высунув чудовищной длины багровый язык, лизнул табличку с цифрами, в точности такую же, как
любая из налепленных на коровьи задницы, и собрался было
пришлепнуть ее к моему ветровому стеклу. Я запротестовал.
— Но это же убережет вас от излишнего беспокойства, —
сказал он. — А то ведь вас и дальше будут останавливать, и вы
будете обязаны предъявлять ваши права. А это ваша защита.
Все так делают.
— О, ну если так... — вяло согласился я.
Он хлопнул табличкой по стеклу, и я двинулся вперед (человек этот был прав: все встреченные мной машины были
“защищены” так же, как моя); по пути я посетил некое графство, где, как гласила придорожная афиша, была строго ограничена знахарская деятельность, и уже в сумерках выехал на
широкую равнину, по которой пролегает Большая северная
дорога; по обочинам ее тянутся просторные неухоженные
пустыри, в свою очередь с обеих сторон окаймленные запущенной древесной порослью.
И тут машина, хотя ничто этого не предвещало, всхлипнув,
остановилась. Никому и в голову не придет, что прерыватель
магнето — эта миниатюрная двухдюймовая пружинка из отличнейшей стали — может взять и лопнуть; и к тому времени, когда
мы докопались до причины нашего несчастья, нас окутала ночная тьма. Блеснула несмелая звездочка, но тут же, заслоненная
макушкой стоящей прямо у нас по курсу округлой древесной купы, потухла; придорожный пустырь таял в бархатной тени живой изгороди; свет еще одной звезды отразился от стеклянистой черноты гудронированной дороги; хилая луна силилась
пробиться сквозь туман — тусклое пятнышко в дальней долине.
В лучах наших фар зелень травы приобрела какой-то нездешний оттенок, а древесные стволы отсвечивали костяной белизной. Где-то на невидимой церкви часы пробили одиннадцать,
[ 92 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
и, прикорнув на переднем сиденье, я вознамерился ждать, предоставив Ходу Вещей и Времени вершить свое дело и питая слабую надежду, что ближе к утру кто-нибудь да подцепит нас на
буксир. Давненько уже не проводил я ночь под открытым небом, и поздний час сказывался на моем настроении. Время тянулось, как ему и положено тянуться подобными ночами, и всякий вдруг поднявшийся ветерок казался мне предвестником
рассвета, сулящим удачу и благословенным; но потом опять
приходило ощущение, что Врата Солнца закрыты навеки...
Подъехавшую машину я принял за фургон булочника на
фордовском шасси; правда, фары ее пламенели с какой-то необычайной, прямо-таки разорительной яркостью. Авто остановилось, и оттуда поинтересовались, что такое у нас стряслось.
Уже одной этой фразы было достаточно, чтобы понять, с кем
мы имеем дело — даже если бы мои собственные фары не осветили полное бритое лицо, очки в роговой оправе, желтый клеенчатый дождевик, под ним — сапоги с широкими голенищами,
а сверху — мягкую шляпу того фасона, какой в моде у обитателей Дальнего Запада (а вот у нас, на Востоке, таких в продаже
не сыщешь днем с огнем). Я объяснил, в какой мы оказались ситуации. Комплект запчастей у машин, производимых мистером
Генри Фордом, не содержит деталей, подходящих для автомобилей моего типа, но... не чудная ли нынче ночка, чтобы встать
лагерем на природе? Сам он никакой нужды в гостиницах не испытывает. У него тут снаряженный всем необходимым дом на
колесах, он взял его напрокат, чтобы попутешествовать по Великобритании, чем и занимается несколько последних месяцев. С тех пор как жена его пять лет назад скончалась от язвы
двенадцатиперстной кишки, он полностью предоставлен себе
самому. Сравнительная этнология — вот область его нынешних
исследований. Профессор? Нет-нет, вовсе нет, и ни к каким
колледжам сроду не имел отношения. Он вообще-то риелтор,
занимается сделками с недвижимостью в пригороде Омахи —
это такой крупный культурный центр в штате Небраска. Приходилось ли мне когда-нибудь о нем слышать? На самом деле
мне однажды довелось даже посетить это самое место, и у меня
там случилась незабываемая встреча с одним похоронных дел
мастером, но на меня вдруг нашел такой стих (под воздействием ли чудной ночки, или просто черт меня дернул), что я заявил, будто Соединенные Штаты — страна, мне совершенно неизвестная. Я сказал, что еще ни разу не покидал своего
отечества, однако всю свою жизнь страстно мечтал разобраться в исторических судьбах и грядущих перспективах США и с
этой целью вступил в целых три научных общества, каждое из
которых регулярно присылает мне все свои публикации.
[ 93 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
Резко повернув, он припарковал свою машину на травке
сбоку от моей; лучи наших фар скрестились, озарив стволы
маленькой рощицы; вслед за тем я был приглашен в его “дом
на колесах”, изнутри обшитый сосновыми панелями и залитый ослепительным светом электроламп; в “доме” имелись:
откидной стол, пишущая машинка и койка с устроенными
под ней выдвижными ящиками и запирающимся на ключ
шкафчиком. Он заговорил, и все пролетавшее меж его массивных искусственных челюстей он не просто молвил, но как
бы изрекал; глаза его прятались за очками в чернильно-черной оправе; лицо было столь же невыразительно, сколь интонации голоса безразличны к смыслу рекомого.
Произнося все слова как бы с большой буквы, он принялся
разглагольствовать (впрочем, из сказанного мне мало что запомнилось) о нашем Национальном Духе, который, по его суждению
и ощущению, был весьма Гомогеничен и повсюду пронизан чувством Этической Взаимосвязанности — Неосознаваемой, но Реальной и Жизненно Важной. В этом, согласно его Оценке, была
суть нашего Расового Комплекса. Каковой, несомненно, являлся
нашим Достоянием и Активом, однако, Демократия, постулируя
истинные Идеалы, требует большей Широты Мышления и большего Разнообразия в Воззрениях. Всему сказанному я неизменно
поддакивал, выражая свое согласие таким тоном, какой вызвал
бы на откровенность кого угодно и что угодно, вплоть до стационарных уличных почтовых ящиков.
Следом он коснулся Общих Перспектив Демократии, а затем бросил взгляд на Стадный Инстинкт и на Свободу Индивидуального Самовыражения, столь необходимую, дабы этот
инстинкт уравновесить. Тут он принялся рыться у себя в карманах, то и дело тяжело вздыхая.
— До того как умерла моя жена, я был, можно считать, стопроцентным американцем. Я вроде как и сейчас американец,
но... В Нашей Литературе есть такое сочинение — “Человек
без родины”. Не читали? Вот я он самый и есть!
Он все еще что-то искал по карманам, но теперь эти движения сопровождались каким-то утробным звуком, похожим
на звук пилы.
— Проще всего предположить, что с начала и до конца
причиной тому алкоголь! — добавил он.
Тот же звук возобновился. Судя по всему, это он так смеялся, так что и я в свою очередь тоже счел за лучшее посмеяться. В конце концов, если человек не может без выпивки, какая берлога лучше подойдет для пьянки, чем такой вот “дом
на колесах”? Но следующие его слова заставили меня раскаяться в своих поспешных выводах.
[ 94 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
— Вернувшись домой с ее похорон, я сразу ощутил Первичный Импульс — позыв к Самовыражению. До той поры
мне никогда не случалось реализовать себя... Ага!
Он наконец нашел в нагрудном кармашке то, что искал —
размочаленный огрызок сигары.
— А скажите, сэр, только искренне, каково ваше Мнение
касательно Запрета? — спросил он, помусолив и с удовлетворением пристроив во рту окурок сигары.
— Э-э... м-м! Ну-у, это смелая инициатива! — наудачу пробормотал я, ибо понял, что под Запретом (с большой буквы)
он, как и многие его соплеменники, разумеет Сухой Закон, в
то время как я приготовился скорее слушать, чем высказываться — причем слушать рассуждения совсем о других предметах. Он неторопливо повернулся в мою сторону.
— Откровение касательно Запрета, явленное мне по возвращении домой с ее похорон, было совсем в ином роде. На
эту Принципиальную Платформу я с тех пор и встал.
Следовало понимать так, что отныне я стал одним из представителей тех неисчислимых толп, к коим имеет быть обращенной проповедь с упомянутой Платформы.
— Существуют Расы, сэр, которые с самого момента своего
возникновения изолированы от необходимых и благодетельных микробов — микробов Цивилизации. И как только эти
микробы бывают им привиты, эти расы реагируют на прививку в точной пропорции к своему предшествующему иммунитету или, иначе говоря, своей Расовой Невинности. Ветрянка,
которой я переболел дважды, а после этого и думать о ней забыл, для папуасов так же смертельна, как для белых — легочная
чума. Для них алкоголь — это бедствие, вырождение и гибель.
Почему так? Нам никуда не деться от железной логики Причин
и Следствий. Защитите любую расу от естественных для нее и
Богом ей данных бактерий, и вы автоматически создадите
культуру, которая приведет эту расу к упадку и разложению, в
случае если эта защита вдруг почему-либо исчезнет. Таков, сэр,
мой Тезис.
Пока он вещал, так и не зажженная сигара медленно перемещалась из угла в угол у него во рту, но смеяться мне почемуто не хотелось.
— Невинный Краснокожий Индеец воспылал неодолимой
страстью к Огненной Воде сразу же, как только Бледнолицый
его с ней познакомил. За Огненную Воду он отдал свою землю,
свою честь и свое будущее. И что он представляет собой теперь? Этнологический Пережиток, существующий под Государственной Опекой. Вы улавливаете мою мысль? Лишите Гражданина Соединенных Штатов врожденного иммунитета по
1. Имеется в виду Ла-Манш.
[ 95 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
отношению к алкоголю, сделайте ему прививку Расовой Невинности, и вы с неизбежностью низведете как его умственный
уровень, так и виды на будущее до ментальности и перспектив
того же Краснокожего. Такова Не-ме-зи-да, порожденная Запретом. И этот Процесс уже начался, сэр. Вы, наверное, уже и
сами это заметили, — тут он сглотнул, будто ему не хватало воздуха, — общаясь с Нашими Людьми?
— Ну-у... — сказал я. — Люди далеко не всегда поступают в
соответствии с тем, что они проповедуют.
— Не пытайтесь ничего сглаживать в угоду моему Национальному Комплексу. Вспомните самое скверное из того, чему вы были свидетелем. Я имею в виду тему: “Наши Люди” и
“Спиртное”.
Круглые линзы испытующе уставились на меня. Я решил
рискнуть.
— Я переправлялся через Канал1 вместе с одним американцем; он толковал мне о Запрете в корабельном баре и за время разговора порядочно набрался. При мне заглотил три
порции.
— Мне показалось, вы сказали, что никогда не покидали
Англию? — заметил он.
— О, но Франция не в счет, — поспешил уточнить я.
— Тогда не приходилось ли вам бывать в Монте-Карло?
Нет? Ну, а я вот побывал — нынешней весной. Один из наших
туристических пароходов загрузил три сотни наших граждан в
порту Вильфранш, и они отбыли на обед в Монте-Карло. Я видел, сэр, как они выходили из обеденного зала в этом громадном отеле напротив Казино — нет, не пьяные, но все без исключения на взводе. И в этом самом отеле после этой самой
трапезы я наблюдал, как пожилой американский гражданин
приставал с поцелуями к восьми женщинам подряд — они сидели в кружок на диванчиках, причем все женщины были не первой молодости; а остальная бывшая с ним компания, глядя на
это, аплодировала. Люди там только плечами пожимали, и я
слышал, как французский негр, служитель при дверях, сказал:
“Только янки способны так накачаться”. Это меня уязвило. Я,
будучи стопроцентным американцем, был уязвлен несказанно.
И вы ведь наверняка сами наблюдали подобные картины в течение последних нескольких лет?
Я кивнул. Лицо его теперь ожило в желтых отсветах от наглухо застегнутого дождевика. Он с размаху стукнул рукой по
колену, потом еще раз и еще, пока вновь не успокоился, ха-
[ 96 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
рактерно клацнув и скрипнув напоследок своими роскошными зубными протезами.
— Откровение касательно Опасностей, коими чреват Запрет, снизошло на меня по возвращении домой в час моей
скорби. Я как раз всего за неделю до того имел беседу по поводу Запрета с миссис Таруорт. И вот теперь лучшая подруга
моей супруги, сэр, наша ближайшая соседка, наполнила одну
из ваз в нашей гостиной хризантемами, взятыми из погребального венка. С тех пор, стоит мне учуять аромат этих цветов, и тот день сразу оживает в моей памяти. Да, сэр, в час
бедствия моего снизошло на меня, что я должен предупредить мою страну о Не-ме-зи-де, грозящей отмщением за излишнюю Самонадеянность. На свете есть только один Грех,
и этот Грех — Самонадеянность. Не будь мы, сэр, до такой
степени Самонадеянны, мы бы ни за что не узаконили такой
Запрет, с каким имеем дело сейчас... И, оставшись в тот вечер
в одиночестве, я рассудил, что есть только одно средство, какое я могу взять на вооружение, дабы донести мою весть до
родной моей страны. И средство это, сэр, не что иное, как
Кино. Так я рассудил. Именно к такому я пришел убеждению.
А ведь до той минуты Кино как бизнес меня нисколько не интересовало, хоть я и регулярно посещал киносеансы в качестве зрителя... И вот, сэр, в течение десяти дней после того, как
я осознал Всеобъемлющее Значение и Настоятельную Важность явленного мне Откровения, я распродал все, что мог
распродать, и заново вложил вырученные средства. Я покинул Омаху, сэр, будучи самым свободным и самым счастливым человеком в Соединенных Штатах.
Дуновение ветра из рощицы просочилось в приоткрытую
дверь фургона и принесло с собой завиток тумана. Заметив
это, он захлопнул дверь.
— Стало быть, вы взялись за производство фильмов, направленных против Запрета? — предположил я.
— Что вы, сэр! Мой замысел был шире, гораздо шире! Мне
пришла идея изобразить Убийство Америки, с ее нынешним
слабеньким Иммунитетом, совершаемое Микробом Современной Цивилизации, которого она, Америка, самонадеянно
не желает замечать. Именно эта идея должна была вдохновлять тексты всех титров. Прежде чем прийти к концепции
своего Воззвания, я потратил месяцы на изучение Кинобизнеса; я изучал его во всех Штатах нашего Союза с великим
трудом и упорством. Полностью Завершенная Концепция,
сэр, со всеми вытекающими из нее Потенциальными Возможностями, сформировалась у меня в голове во второй половине дня, в воскресенье, в Рэнд-парке, в городе Кеокук,
[ 97 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
штат Айова — это наш национальный центр производства
перламутровых пуговиц. Мальчишкой, сэр, я, бывало, вооружась клещами, плавал на речном суденышке — знаете, такие
лодки с будочкой — по Камберленд-ривер, штат Теннесси, и
собирал ракушки, вечно в надежде отыскать жемчужину ценой в тысячу долларов. (Как раз такие ракушки и идут в Кеокуке на изготовление пуговиц.) Там-то я и нашел свою жемчужину, когда вся Концепция разом выстроилась у меня в
голове! Прошу прощения!
Он выдвинул из-под койки ящик с фотографиями, поставленными там вертикально на манер карточек в картотеке,
пробежался своими длинными пальцами по верхнему их
краю и вытащил три штуки.
Первое фото изображало голову пожилого индейского вождя в полной боевой раскраске; морщинистые губы его были
сжаты плотно, в ниточку, веки тоже сморщены, ноздри раздуты, и все лицо в целом пламенело такой откровенной, такой
страстной ненавистью, что я даже вздрогнул.
— Это, — сказал мистер Таруорт, — лик Духа Трагедии —
как Краснокожих Индейцев, так и наших Белых: те первыми,
а эти за ними следом продали себя и свое наследие за Огненную Воду Бледнолицых. Субтитры, каков бы ни был диапазон
их содержания, непременно должны быть проникнуты этой
трагической нотой. Ибо для того, чтобы Фильм стал Воззванием, необходим лейтмотив, с начала до конца равномерно
вплетенный в отснятый материал. И потому по ходу действия
драмы на экране периодически возникает вот этот крупный
план Краснокожего, который я вам сейчас показываю. Он появляется, сэр, как бы наблюдая за прогрессирующей деградацией своего народа, начиная с пришествия Бледнолицых,
принесших с собой спиртное, и кончая вымиранием его расы. Затем вы видите его вновь и вновь; образ его все больше
доминирует; он, торжествуя, следит за крахом Белого Американца, которому искусственно привили Невинность в отношении Алкоголя, — вновь повторяется тот же самый цикл.
Этот Его снимок я сделал в Оклахоме, одном из наших Западных Штатов — там живет большое число самых богатых, какие только есть на свете, Краснокожих, — им там капает плата за добычу нефти на их территории. Ко всему прочему у них
создано Историческое общество — там их размалевывают в
боевые цвета и наряжают в перья ради поддержания их расовой гордости, ну и для съемок в Кино. Мне сказали, что конкретно этот индеец принадлежит к Епископальной церкви, и
у него есть собственный “Кадиллак”. Солнце светит ему прямо в глаза, из-за этого у него такой вид. Он у меня значится
[ 98 ]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
под титром “Ром-Разлит-по-Стаканам” (это один из элементов, составляющих обращенное к Публике Воззвание), и, скажите, — тут голос его дрогнул от творческой гордости — разве
Он не самое то, что нужно для моих целей?
Он передал мне второе фото. Сигара перекочевала у него
во рту из угла в угол, и он продолжил свой рассказ.
— Далее, в каждом Фильме-Воззвании необходимо соблюсти
баланс между лейтмотивом и уравновешенной подачей Мужского и Женского Полов. Американские Женщины, сэр, навязали Нам Запрет, в то время как наши мальчики были за морем,
спасая вас на поле боя. Есть такой женский тип — фанатичная,
до мозга костей, приверженка Запрета. И вот в течение всего
фильма она смотрит на то, к чему привел ее фанатизм, смотрит
и смотрит, вплоть до финальной Катастрофы. Это тип Женщины-Триумфатора в противовес Мужской Деградации, идущей
под лозунгом “Ром-разлит-по-стаканам”. В поисках Ее образчика
я впустую обрыскал весь Средний Запад, пока не вспомнил — к
чему, дескать, Иордан, когда есть Авана и Фарфар — о лучшей
подруге миссис Таруорт там, у нас дома. Я был в тот момент в
Тексаркане, штат Арканзас, устраивая одно дело, о котором я
вам еще расскажу; но в тот же вечер я кинулся в Омаху, чтобы
сделать с нее фото. Когда я так внезапно туда вернулся, она...
она, похоже, подумала было, что я намеревался сделать ее, что
называется, Номером Вторым. Вот, смотрите, это Она. Вряд ли
вы сами могли бы представить, что это за тип, — так вот он перед вами.
Я посмотрел и увидел: взор, чья напускная доброжелательность и благостность были не в силах скрыть реальной душевной черствости и безразличия; рот, чуть приоткрытый, слегка
дрябловатый; неимоверное подсознательное высокомерие, непоколебимую самоуверенность и прочие предупреждающие
знаки того же порядка, читаемые в постановке головы и в выражении широкоскулого лица. А он уже вертел в руке третье фото.
— И когда Американская Женщина осознает весь Размах,
все Последствия и всю Бесповоротность той Катастрофы, которая порождена ее, Женщины, собственной Самонадеянностью, она придет в Отчаяние. И маска Отчаяния появится на
ее лице. Вот, посмотрите, это Она же — но в финале.
Какая-то не имеющая оправданий жестокость была в том,
чтобы довести живое существо — любое живое существо — до
столь мучительного состояния, в котором смешались стыд,
гнев, бессилие и сознание полного жизненного краха. А здесь
до подобного состояния довели красивую, гордую женщину:
как громом пораженная, стояла она, вцепившись руками в
спинку обитого тисненым бархатом кресла.
[ 99 ]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
— То есть вы вернулись назад, в Тексаркану, так и не сделав ей предложения... — начал я.
— Ну да, конечно. Между поездами было всего сорок семь
минут. Я так ей и сказал. Но я получил то, что хотел — вот, оба
фото.
У меня аж дух перехватило; он, должно быть, что-то заметил в выражении моего лица, ибо, забирая у меня фото, поспешил пояснить:
— В нашем Кинобизнесе мы не задействуем реальных лиц.
Эти фото — лишь некий Базис, который мы выстраиваем,
прежде чем подобрать наиболее близкий тип из среды профессионалов. Тут зафиксирован требуемый пик выразительности. Она тут исполняет лишь функцию образца, с которым
надо сверяться.
— Рад это слышать, — сказал я.
Он наконец прикурил свою сигару; поза его под складками
просторного плаща стала более расслабленной.
— Ну вот, сэр, стало быть, я определился с лейтмотивами и
обеспечил присутствие как Мужского, так и Женского начала;
и вся та часть фильма, которая отображала упадок и гибель
Краснокожих, была у меня уже практически готова, благодаря
поддержке со стороны Конгрегационалистской Церкви, которая (вот парадокс) как раз активно пропагандировала Запрет в
Тексаркане и окрестностях. Собственно, поэтому я там и обосновался. Одна леди из тамошних прихожанок прямо помешалась на том, как преступно Наша Нация обошлась с Индейцами;
у нее на эту тему имелась куча подробнейших документов из Вашингтона; и на фильм про эти дела она готова была отсыпать
столько Господних долларов, сколько ни попросишь. Там у нас
все-все было: как Краснокожий Мужчина и земли свои, и меха,
и женщин отдает первопоселенцам за Выпивку; и какие битвы
из-за спиртного происходили вокруг факторий; и как Правительственные Агенты надували Краснокожих, задурив им головы Ромом; и до какого безумия доходили Индейцы из-за алкоголя; и про Войну Черного Ястреба; и в целом про завоевание
Запада — где оружием служил, прежде всего, Ром; в общем, полная лохань нашего Стыда и Позора. Но фильм этот провалился,
сэр, ибо люди в Арканзасе сказали, что это поклеп, что мы мараем нашу Национальную Честь и что в любом случае приобретение земель, совершенно необходимых для Нашего дальнейшего Развития и Процветания, есть дело куда как более
Христианское, чем кровавые войны в Монархической Европе.
Конгрегационалисты там еще хотели заиметь новый орган; так
я за счет бюджета финансируемого ими фильма сторговал для
них большой орган фирмы “Эстей”. У меня была идея, чтоб его
[100]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
музыка звучала в параллель примерам из современной жизни,
из Монте-Карло и европейских отелей, я имею в виду Деградацию Белых Американцев; ключевой субтитр гласил бы: “Огненная Вода Бледнолицых — это Рок, Разящий Всех Без Разбора”.
И крупный план старика индейца с титром “Ром-Разлит-по-Стаканам” на всем протяжении внушает-внушает-внушает одну и ту
же мысль! Чувствуете, какова моя Концепция?
Он снова прикурил потухшую сигару.
— У меня все это так и стояло перед глазами. Но, начиная с
этого момента, я должен был полагаться на свой собственный
Национальный Комплекс, на то, что в этом плане подсказывала мне интуиция. Я выбросил все современные побочные эпизоды — борьбу против Запрета; бутлегерство; самогоноварение;
трагедии, связанные с употреблением спирта, выгнанного из
древесины, и прочей подобной дури. Не знаю даже, не навыкидывал ли я лишнего. К примеру, на Восстании Красных Кровяных Телец однозначно требовалось сделать акцент.
— А они тут при чем? Какая у них тут роль?
— Жизненно важная! Ведь они вычищают из человеческого организма все негодные и вредоносные вещества. Под
микроскопом видно: они ярятся, как львы. Отнимите у них
привычную для них работу, каким-то образом сделав систему
человеческого организма Стерильной и Невинной, и Красные Кровяные Тельца обратят свою ярость на саму эту систему и разрушат ее физически. А может быть, они в таком случае разрушат человека не только физически, но и умственно.
Какова мысль, а?
— Откуда вы ее почерпнули?
— Она ко мне пришла сама — наряду с другими, — ответил
он с той простотой, с какой, должно быть, пророк Иезекииль
делился своими откровениями с товарищами по вавилонскому
пленению близ реки Ховар. — Но наш Демократический Зритель не дорос до подобных соображений. Так что я выбросил
и их тоже. Для целей Фильма я принял за данность, что к некой — неуточняемой — дате Соединенные Штаты полностью
теряют иммунитет к спиртному — приобретают Алкогольную
Невинность. Алкогольная Порча полностью удалена из состава Крови, и, вполне очевидно, соответствующий Инстинкт
больше не действует. Появляется Ключевой Титр: “Триумф
Самонадеянности”. Но с этого момента и далее замысел мой
топчется на месте, ибо, если мы хотим, чтобы фильм реально
прозвучал как Воззвание, нельзя, представляя образ подобной
Эпохи, обойтись без убедительных примеров новой реальности, а ведь они, само собой, пока еще зримо не материализовались. А это значит, что единственное место, где можно вопло-
[101]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
тить Культурный Аспект этой Цивилизации Будущего — это
Голливуд; и сразу же ясно, что и полумиллиона долларов не
хватит, чтобы покрыть все необходимые затраты. “Видение
Деиммунизированной Цивилизации”. Каков проектик, а?! Но
все это теперь не имеет значения.
Он опустил голову и на несколько минут затих.
— Не переживайте так, — сказал я. — Как вы представляете
дальнейшую реализацию идеи? У себя в голове, в воображении?
— В воображении? Дальше все пойдет с той же неизбежностью, c какой Гибель через Алкоголь настигла Краснокожих.
Я имел в виду показать всеобъемлющую Картину Культуры
той Цивилизации, где Господствуют Женщины. Цивилизации, построенной на основе Алкогольной Невинности — и с
неимоверно возросшим уровнем материального Производства (вот тут отчего бы не поиметь денег на кинопроизводство
от людей из Большого Бизнеса — пусть продемонстрируют,
какую продукцию их компании будут производить сто лет
спустя). И еще с одним побочным эффектом — практически
нулевым уровнем рождаемости.
— А это еще почему? — спросил я.
Он назвал мне причину, вполне резонную (не буду на ней
задерживаться, ибо к сути нашего рассказа она не имеет отношения), и затем продолжил:
— А когда Видение приобретает завершенность, наступает
Конец — такой же жестокий и беспощадный для Белых, как и
для Краснокожих. Как это будет выглядеть? Американская
Женщина — вы же помните тот первый крупный план этой
леди, который я вам показывал; он вновь и вновь будет появляться по ходу повествования — завершив все то, что она намеревалась сделать, захочет продемонстрировать миру Всеобъемлющее Значение Дела Ее Жизни. Почему бы и нет? За всю Ее
жизнь никто и никогда ее ни в чем не обвинял, не произносил
в ее адрес ни единого слова критики. И вот, по зрелом размышлении, движимая все той же своей Неслыханной Самонадеянностью, Американская Женщина отменяет все запретительные законы, все барьеры, воздвигнутые против Алкоголя —
дабы показать, чего Она добилась от Ее Мужчин. Субтитры
здесь гласят: “Зенит Самонадеянности. Америка — Несокрушимый Столп, Вождь и Спаситель Человечества”. “Пусть Беснуются Силы Зла! Мы Их Попрали”. А? Какова идейка?!
— Немного экстравагантная. Как вы сами считаете?
— Экстравагантная? Имеете в виду, если сравнивать с реальной жизнью нынешних мужчин и женщин? Но она уже все равно
что не существует. Относитесь, как хотите, но это мой сигнал,
[102]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
это верхняя нота, которую я беру перед Потопом. Сейчас мы живем в некоем временном интервале, когда Великая Мировая Волна вздымается все выше, чтобы потом обрушиться и смести с лица земли Детей Самонадеянности. Пока же, да, пока ничего не
происходит. Машина Деиммунизированной Цивилизации функционирует благодаря собственным ранее сделанным запасам
энергии. А потом, сэр, потом Мировая Волна обрушится на Белых, так же как она обрушилась на Краснокожих! (В этой части
фильма, как я вам уже говорил, образ старого индейца Ром-Разлит-по-Стаканам по ходу повествования все более и более доминирует.) И тогда, поскольку ментальность жертв поражена искусственно привнесенными искажениями и население в целом
лишено иммунитета, последствия будут Катастрофическими.
Обаяние Алкоголя, утаенное от людей на протяжении жизни пяти Поколений, воспрянув к жизни, разразится, как Циклон. Вот
Ужас, весть о котором я настойчиво стремлюсь донести. А далее
вы увидите, как и Европа, и Азия, и Гетто эксплуатируют обессилевшую Америку. “Беззащитный Народ останется без убежища и
пустит по ветру Все, что у него есть”. Место былого Господства и
Самообладания займет Болезненная Мания. А вслед за ней и Безумная Одержимость! А затем со штыками наперевес к нам явится Европа. Зачем и почему? Потому что спиртное повсюду будут
продавать Европейцы под охраной вооруженных Европейских
солдат — продавать пожилым, жалобно скулящим Белым Американцам, которые за бутылку спиртного отдадут им свои права на
собственность — отдадут свои компании, заводы, каналы, небоскребы, городское жилье, фермы, прелестные маленькие домики — все, что у них есть. Вы увидите, как Американцы выходят к
Океану на всем пространстве от Ойстер-Бэй до Палм-Бич, озаренные ярким закатным светом Национального Разложения, и
бредут по колено в воде навстречу кораблям, чтобы поскорее получить желанную бурду. И Европа берет их за глотку, продавая каждому столько, сколько ему надо — кому несколько ящиков, кому
один бочонок за раз, — под прикрытием Взятых Наперевес Европейских Штыков.
— Но почему всю ответственность надо возлагать на Европу? — не утерпел я. — Ведь наверняка какой-нибудь прогрессивный американский алкогольный трест с самого начала
первым включится в игру.
— Конечно! Но мое Воззвание обращено к Американской
Нации, и есть некоторые вещи, сэр, которых Американский Народ не воспримет и не поддержит. Так что тут либо Европа, либо ничего. Ведь иначе я не смог бы так эффектно подать Европусо-Штыками-Наперевес. А тут вы увидите, как эти штыки
поддерживают порядок в огромных храмах новой религии: раз-
[103]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
битые бутылки из-под виски вокруг алтаря — и сам Священник,
старый и, подобно всем прочим, лишенный иммунитета, жалобно скулящий и возносящий молитвы вместе со своей паствой,
пока, достигнув пика своих мучений и своего позора, не свалится и не начнет барахтаться в грязи, подобно всем остальным!
Экстравагантная идея? Нет, сэр. Чистая логика. И так будет происходить повсюду, с Запада до Востока и с Востока до Запада, с
обеих сторон вплоть до той разделительной линии, по которой
Европейский и Азиатский Алкогольные Тресты проведут границу между своими зонами в Стране Самонадеянности. Никакой
жалкой торговли вразнос, никаких дрянных лавчонок к тому
времени не останется; вместо них грузовые электропоезда в милю длиной будут стремглав нестись, одни из Сан-Франциско,
другие из Бостона, везя каждый по семь тысяч тонн алкоголя,
пока головой не упрутся, каждый со своей стороны, в Алкогольную Разделительную Линию. И вы увидите эту человеческую мелочь, Американский Народ, увидите, как он заискивает, лебезит, умоляет, ползает на коленях перед большими колесами
грандиозного поезда, как эти людишки стараются пронырнуть
под Взятыми Наперевес Европейскими Штыками, чтобы хотя
бы потрогать руками, хотя бы прикоснуться к емкостям с вожделенной бурдой, даже если они не смогут этой бурды испить. Это
чудовищно... чудовищно! “Расплата за Грех!” “Смерть Сыновей
Самонадеянности, попавших под Женскую Пяту!”
Он поднялся, головой едва не упираясь в гулко резонирующую крышу фургона, и обтер платком лицо.
— Продолжайте! — сказал я.
— Да, собственно, продемонстрировать остается не так
много. Вы увидите Европейцев, которые не играли со своим
иммунитетом ни в какие игры, и Азиатов, с незапамятных
времен отличающихся своей искушенностью и изощренностью. Увидите, как те и другие, используя свое спиртное и сами нисколько его не опасаясь, растекаются повсюду и занимают страну (о чем будут свидетельствовать уличные знаки и
надписи), подобно... подобно потокам лавы в Гонолулу. Далее
там будет еще, в порядке аналогии, намек на Возвращение Великого Морового Поветрия — как бы Язва пожирает все это
скопище сырого человеческого мяса. Будет показано, как эти
несколько жалких футов плоти выгнивают и облезают с человеческого костяка, — нечто, подобное тому, что было в Эпоху
Ре-нес-санса, когда в Европе начал свирепствовать Сифилис.
И в самом конце — опять-таки, без указания определенной даты — картина: как несколько выживших Американцев, загнанных в резервацию на территории Йеллоустонского парка, прозябают там в компании столь же малочисленных
[104]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
скрюченных недугами, хромоногих Недобитков-Краснокожих. Просекаете? “Самонадеянность Получает Последнее
Воздаяние”. “Колесо Совершило Полный Оборот”. И финальное появление крупного плана индейца Ром-Разлит-поСтаканам с его гримасой Ненависти: Миссия его выполнена.
Он снова нагнулся к фотографиям в ящике под койкой.
— Я сделал этот снимок, — сказал он, — когда был в Йеллоустоне. Этот документ — именно то, что я имел в виду вмонтировать в качестве Завершающей Ноты. Люди на фото — всего
лишь компания туристов; они наблюдают за медведями-гризли, которые роются в груде гостиничных отбросов (их, то есть
медведей, там специально держат — напоказ приезжающим).
Ведь правда, этот водянистый свет очень удачно как бы обволакивает их одеяния?
Взору моему предстали шестеро или семеро мужчин и женщин в дождевиках какого-то тусклого, палевого оттенка, собравшиеся кучкой, без мысли о позировании, на маленькой полянке. Один из мужчин поправлял воротник плаща, другой
наклонился завязать шнурок, а женщина в этот момент держала над ним раскрытый зонтик. Все они располагались лицом к
груде жестянок и прочего смутно различимого мусора — и вид
у них у всех был неописуемо жалкий и убогий.
— Да. — Он забрал у меня фото. — Это должна была быть
финальная нота — так сказать, разрешение доминанты в миноре. Но теперь все это не имеет значения.
— В самом деле? — довольно-таки по-дурацки спросил я.
— Дело не во мне, сэр. Моя Церковь — а я Фундаменталист, и
я прочитал моим единоверцам не более половины сценария —
сочла нужным отречься от меня, ибо я, дескать, мараю Национальную Честь. За это тут же ухватилась шайка наших местных
газетчиков. Они заявили, что я предатель и то, что я делаю, я
делаю за доллары. А потом еще приложили руку леди из Комитета общественного усовершенствования и Духоподъемного
комитета. В вашей стране вы даже представить себе не можете,
какие из этого могут проистечь последствия! Я... я — стопроцентный Американец, но, оказывается, я и понятия не имел,
что собой представляют наши мужчины и женщины. Думаю, на
самом деле никто из нас у себя дома нисколько не беспокоится
о том, чтобы, скажем так, не разыгрывать из себя Американского Гражданина, а быть им. У нас нет такого закона, чтобы упечь
человека в тюрьму за то, что он марает Национальную Честь. В
нем и надобности нет. Я обратился к нашим местным законодателям, в Легислатуру, и там один Сенатор целый час распинался, призывая — полагаю, моего Создателя — сделать так, чтобы
все кругом — единогласно и в международном масштабе — от ме-
[105]
ИЛ 10/2024
Редьярд Киплинг. Пророк в своем отечестве
ня отреклись и отмежевались. Никто за меня не заступился. Я
побывал в большом еврейском синдикате, который заправляет
Кинобизнесом у нас в стране. Я встречался с Хейвельштайном,
он представляет интересы фонда величиной в шестьдесят семь
миллионов долларов. Говорят, он в жизни ни разу не прочитал
ни одного сценария. Мой же сценарий он читал громко, вслух,
не пропуская ни единого слова. Кое-где он похохатывал, но в
итоге сказал, что дела у него отлично идут и так, потихоньку-полегоньку, и он отнюдь не намерен провоцировать погромы, от
которых пострадает Избранный Народ в Нью-Йорке. Он сказал, что я опередил свое время. Я это знал и без него. А потом —
и за этим стоит та самая лучшая подруга моей жены — народ у
нас дома начал поговаривать, дескать, надо бы потребовать,
чтобы провели обследование моего психического состояния —
способен ли я управлять своими собственными делами. Я повидался с парой адвокатов и получил реальное представление о
том, что такое Американский Закон и Американская Юстиция.
Это была еще одна вещь, о которой, оказывается, в действительности я ничего не знал. А когда узнал, то почувствовал себя
насквозь больным, до самого нутра — больным, сэр, физически
и умственно; и тело, и душа моя буквально содрогались от ужаса. И тогда я все бросил и уехал. Сменил свое имя и уехал два года тому назад. Этим древним пророкам и мученикам вряд ли
пришлось выстрадать столько же, сколько выстрадал я — из-за
того, как наша Демократия обходится с человеком, ежели он в
чем-то не сходится с ней во взглядах. Потому-то и нет у меня с
тех пор иного места для жизни, кроме этого старого фургона. И
вот, сэр, мы с вами нынче встретились в ночи, как два корабля,
идущих каждый своим курсом — если не считать того, что, как я
уже говорил, мне доставит большое удовольствие отбуксировать вас поутру в Донкастер. А теперь скажите, есть ли во мне
хоть что-нибудь, поразившее вас как некое отклонение от психической нормы?
— Ни в малейшей степени, — поспешно ответил я. — Но
что вы сделали со своим сценарием?
— Положил на хранение в Банк Англии в Лондоне.
— Вы хотели бы продать его?
— Нет, сэр.
— А нельзя ли поставить по нему фильм здесь, в Англии?
— Я стопроцентный Американец. Мои убеждения таковы,
что я не могу принять участие в косвенной атаке на мою Родную Страну.
Он снова скрипнул своими искусственными челюстями.
Говорить, кажется, было больше не о чем. Жара в наглухо закрытом фургоне становилась все более гнетущей. Пока я слу-
[106]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
шал его рассказ, время как бы стояло на месте. Теперь же я
осознал, что окрестные совы перестали ухать и что ночь в
этой части света подошла к концу. Я поднялся с койки. Мистер Таруорт, неторопливо расстегивая одну за другой пуговицы на дождевике, отворил дверь.
— Господи Всемогущий! — воскликнул он c чисто детским
благоговейным изумлением. — Солнце восходит! Смотрите!
Дневной свет еще только готовился затмить краски зари;
солнце еще не встало над горизонтом. Ледяная чернота Большой северной дороги была повита дымящимися лентами тумана; ближе к земле цвет их напоминал плотный непрозрачный жемчуг, когда же волокна тумана поднимались выше
уровня придорожных посадок, жемчужную белизну сменял оттенок волнистого опала. Влажные от росы верхние ветви деревьев вдруг заиграли множеством алмазных граней, и тот ветерок, который всегда пробегает перед самым восходом
солнца, подул из благоуханных краев Востока и коснулся моих
щек, как касался их столько раз прежде на пороге или по завершении иных, самых невообразимых встреч и событий.
Мой новый знакомец глубоко вздохнул, когда ослепительные лучи показавшегося над горизонтом солнца, пробежав
низко над землей, с дотошной тщательностью высветили все
складки его плаща, все впадинки и морщинки у него на лице.
Посреди беспредельной, чистейшей, залитой солнцем тишины новорожденного дня до нас вдруг донеслось отдаленное
ритмичное тарахтение автомобиля. Шум становился все ближе, и вот уже машина вынырнула из-за поворота: это был катафалк, везший покойника на какие-то совсем уж ранние или, может быть, отдаленные похороны; боковина ярко блестевшего
дубового гроба выглядывала из-под надгробного покрова, слегка сползшего на одну сторону. А в следующий миг катафалк уже
исчез, растворившись в лучезарном сиянии, исходившем от
влажной, залитой солнцем дороги, и тарахтение его смолкло,
заглушенное хором тысячи птиц.
Мистер Таруорт положил мне руку на плечо.
— А скажите, как Ближний Ближнему, — произнес он, —
ведь правда, в конце концов, есть что-то весьма утешительное
в Концепции Смерти?
После чего он — с чувством и толком — занялся буксировкой меня и моей машины в направлении Донкастера, в каковом городе, лишь только там вновь началась ежедневная деловая жизнь, оказалось возможным без проблем раздобыть
новый прерыватель магнето, эту миниатюрную двухдюймовую пружинку из отличнейшей стали, поломка которой обездвиживает любой автомобиль.
Константин Львов
Колесо, озеро, беспроволочный
телеграф
Редьярд Киплинг. Призрак в желтой коляске: рассказы. — М.: Текст, 2023
Карьера самого молодого нобелиата по литературе, “самого
совершенного гения“ (по мнению Генри Джеймса) вкратце
выглядела следующим образом.
По окончании школы в 1882 году Киплинга не отправили ни в
университет (по причине посредственной успеваемости),
ни в армию (слабое зрение). Он
вернулся на родину, в Британскую Индию, где отец подыскал ему место помощника редактора газеты в Лахоре. Там
быстро выяснилась одержимость Киплинга литературным
ремеслом: коллега вспоминал,
что молодой Редьярд, увлеченно писавший и перепачканный
чернилами, походил на далматинскую собаку. В 1886 году ему
повезло. Новый редактор газеты Кей Робинсон предложил
Киплингу печатать короткую
прозу, и с ноября 1886го по
июнь 1887 года молодой репортер опубликовал 39 рассказов.
В январе 1888 года в Калькутте
вышел первый сборник Киплинга — “Простые рассказы с
© Константин Львов, 2024
гор”, в том же году он издал еще
шесть сборников (стихотворный был опубликован еще в
1886м) и обрел популярность.
Год спустя в метрополию прибыл уже известный литератор.
За долгую жизнь Киплинг
выпустил почти три десятка
сборников рассказов, множество стихотворений, романы, путевые и документальные очерки. Однако здесь пойдет разговор не о Киплинге — поэте и
романисте, а лишь о Киплингерассказчике.
Он был неутомимым странником в жизни — посетил все
континенты, кроме Антарктиды, подолгу жил в Англии, Индии, США и Южной Африке.
Таким путешествующим Киплинг стал и рассказчиком: героями его были люди, боги,
звери, технические средства;
время действия колебалось от
недостоверного прошлого до
неведомого будущего, декорациями оказывались даже райские врата и адские котельные.
Безусловно, Киплинг опирался на свой опыт, наблюдательность, нередко на страницах появляется безымянный
журналист, то есть он сам
[107]
ИЛ 10/2024
[108]
Из классики ХХ века
ИЛ 10/2024
(‘Человек, который хотел стать
королем“), но автобиографичность ему несвойственна. Известно, что в романе “Свет погас” (1891) скрыта несчастная
влюбленность Редьярда в подругу детства — Флоренс Гаррард. Среди рассказов автобиографические мотивы обнаруживаются лишь в трех: “Мэ-э,
паршивая овца” (безрадостные
школьные годы Редьярда, когда
он, по собственному признанию, научился лгать и тем самым обрел природу сочинительства), “Они” (рассказчик
попадает в усадьбу, населенную
призраками умерших деток, а
Киплинги потеряли семилетнюю дочь Джозефину, умершую от пневмонии) и “Садовник” (героиня посещает одно
из мемориальных кладбищ на
Западном фронте, где Киплинги потеряли сына Джона). Даже
богатый журналистский опыт
Киплинг прямо описал лишь в
футуристическом рассказе “С
ночным пакетботом”: действие
разворачивается в 2000 году,
приведены материалы газеты —
“Бюллетеня Противоаварийного совета транспорта”.
Итак, чтобы разобраться в
творческом методе и стиле Киплинга, следует вернуться к заглавию статьи. Что означают
слова, вынесенные в заголовок,
разумеется, в отношении литературы Киплинга?
“Колесо” является символом цивилизации, технического прогресса, а Киплинг был горячим их сторонником; колёса — неотъемлемая часть авто-
мобиля и железнодорожного
вагона, а Киплинг был страстным автолюбителем и путешественником. Но не менее важно, что в буддизме, пожалуй,
наиболее значимой религии
для Киплинга (самое развернутое высказывание — “Строители моста”), есть образ “колеса
мира”: “Колесо мира снова и
снова проходит те же фазы”
(“Человек, который хотел стать
королем”, перевод Л. Р.).
“Озеро” является частью
имени Киплинга. Дело в том,
что родители дали второе
имя — Редьярд — своему первенцу в честь места своего знакомства — озера Редьярд в Стаффордшире. Озеро имеет свой
богатый и разнообразный внутренний мир, а зеркало его вод
отражает мир внешний. Озеро — символ художника, а Киплинг и был в первую очередь художником, причем по праву наследства. Отец его был скульптором, а дяди Эдвард БернДжонс и Эдвард Пойнтер — известными живописцами, да и
сам Киплинг — способный рисовальщик, достаточно увидеть
иллюстрации к “Просто сказкам”. Метод “озера Киплинг”
был нарочито незамысловат:
“Сначала он просто записал
факты, потом немного исправил свой рассказ и ввел в него
несколько размышлений о
нравственности” (“В кратере”,
перевод А. Репиной).
Наконец, изобретение Маркони, использованное Киплингом для названия одного из рассказов (“Беспроволочный теле-
ления скорее с фаталистическим пессимизмом: “...До таких
пустяков, как местное управление, никому нет дела до тех
пор, пока угнетение народа и
уровень преступности не переходят определенных границ, а
правители не проводят в пьянстве и курении гашиша чуть ли
не круглый год. Туземные государства созданы провидением
только затем, чтобы поставлять в нужном объеме живописные декорации, тигров и всевозможные небылицы. Они
представляют собой темные
пятна на земном шаре, где
царит невообразимая жестокость, которые одной своей
стороной соприкасаются с железными дорогами и телеграфом, а другой — с временами
Гаруна аль-Рашида” (мысли репортера-рассказчика; “Человек, который хотел стать королем”, перевод Л. Р.). Нужно пояснить, что Киплинг причислял к “темным пятнам жестокости” и цивилизованные страны, достаточно указать на описание ужасов Первой мировой
войны в “Окопной мадонне”.
А утопия, созданная Киплингом в рассказах “С ночным
пакетботом” и “Проще простого”, его “всемирное правительство” — всего лишь Противоаварийный cовет транспорта,
ведающий бесперебойной работой “тучеломов”, воздушных
кораблей, несущих почту, то
есть информацию.
Практический стиль “озера Киплинг”, одновременно
изобразительный и рассуди-
[109]
ИЛ 10/2024
Константин Львов. Колесо, озеро, беспроволочный телеграф
граф”, перевод Е. Коротковой),
символизирует призрачную, мистическую сторону его творчества. Ведь и в упомянутом рассказе
испытание вида связи — всего
лишь внешняя оболочка сюжета,
тогда как главное в нем — таинственное и недолгое вселение души
Джона Китса во впавшего в транс
персонажа, скромного провизора мистера Шейнора.
Итак, маятник поэтики Киплинга колеблется между материей (даже матерьяльностью),
изображением и мистикой.
Чтобы оценить соотношение
трех этих компонентов, нужно
вспомнить две оценки Киплинга, сделанные его младшими
современниками. Джордж Оруэлл писал о “чувстве ответственности, которое заставляло
Киплинга выработать мировоззрение и публичную позицию”. Томас Элиот писал о
присущем Киплингу “необычном даре ‘второго зрения’, способности принимать и передавать сигналы откуда-то еще, не
из этого мира”.
Киплинг верил в божественное присутствие, выводил
на свои страницы богов и героев разных религий, но считал:
единственное, в сущности, что
боги могут сделать для человека, — это научить тому, “что,
как бы ни сложились обстоятельства, мы, люди, не должны
ничего бояться” (“Дети Зодиака”, перевод Е. Нелидовой).
Весьма поверхностно причисляемый к “империалистам”
Киплинг в действительности
относился к проблемам управ-
[110]
ИЛ 10/2024
тельный, позволял писать как
о любви, так и о службе:
“С первых же дней нашей
роковой любви я увидел, что
чувство Агнесы более сильное,
более захватывающее и более — если так можно выразиться — чистое, чем мое”.
“Погода в Индии часто бывает знойная, и так как вес переносимых кирпичей не меняется, а
людям милостиво даруют возможность переутомляться, не
получая взамен даже благодарности, то они иной раз валятся с
ног” (“Призрак в желтой коляске”, перевод Е. Нелидовой).
Вообще, озерная гладь литературы оказалась способной отражать практически любые
превратности жизни: “Дождь
падал сплошной стеной, ветер
то выл, то ревел, стволы растущих вокруг пальм стонали и
трещали. Именно в подобный
вечер, сидя за таким ужином,
человек вспоминает все грехи,
которые совершил, и погружается в размышления о грехах,
которые намеревался совершить в будущем. О сне и думать
не приходилось по тысяче причин. От коптилки в умывальной
ко мне в комнату падали гротескные тени. Когда причины, напившись моей крови, наконец
угомонились, во дворе явственно раздались голоса носильщиков паланкина...” (“Мое собственное персональное привидение”, перевод Ю. Жуковой.)
Цитата обрывается, но рассказ продолжается появлением
призраков. И это обычное явление для Киплинга-рассказчика. Потустороннее, мистическое, духовидческое непринужденно приходит на страницы
его прозы. Вот герой, молодой
литератор, общается со сверстником Чарли Мирзом, мелким
клерком и непризнанным поэтом-графоманом. Но время от
времени Мирз погружается в
состояние метемпсихоза и повествует рассказчику о перипетиях своих прошлых жизней.
Оказывается, он был рабом на
галерах в античной Греции, а
потом участвовал в плавании
Торфинна Карлсефни в страну
Винланд, то есть в первом открытии Америки (“Самый лучший рассказ на свете”). Или беседа старинных и в общем умирающих приятельниц внезапно
открывает тайну: одна из них
договорилась c судьбой, что будет принимать на себя физические немощи своего любимого,
чтобы не болел он (“Дом чудес”, перевод А. Долинина).
И восклицание героини в
финале рассказа (“Ведь муки
зачтутся?”) подводит читателя
вплотную к гуманизму Киплинга. Он верил, что все страдания зачтутся и все страждущие рано или поздно попадут
в царство Божие, быть может,
даже убийца-предатель-дезертир в одном лице (“У Врат”).
NB
Эдвард Томас
[111]
ИЛ 10/2024
Стихи
Перевод и вступление Ильи Кутика
Эдвард Томас (1878—1917) — один из самых своеобразных и таинственных британских поэтов начала ХХ века, ни на кого из нашего Серебряного
века не похожий. Поэтому так трудно подобрать к нему аналогии в русской
поэзии, поэтому так важно его знать, чтобы увидеть возможности развития
поэзии еще и по такому ее пути. Томасу посвящены стихи практически всех
крупнейших англоязычных поэтов ХХ века, и его влияние на английскую
поэзию становится со временем все более ощутимым, что отмечают многие
литературные критики.
Эдвард Томас родился 3 марта 1878 года в графстве Суррей в старинной валлийской семье. Начальное образование он получил в лондонской
школе при Соборе Св. Павла, а высшее — в Оксфорде на историческом факультете. Еще студентом он женился на Елене Нобл в июне 1899 года, которой впоследствии он посвятит одно из пронзительных стихотворений,
вошедших в эту подборку. Тогда же Томас решает, что его жизнь — это литература.
Он начинает литературным обозревателем, рецензируя по пятнадцать
книг в неделю, и начинает печататься как литературный критик в столичной “Дейли Кроникл”, а также как биограф. Очень скоро он становится по-
© Илья Кутик. Перевод, вступление, 2024
[112]
NB
ИЛ 10/2024
пулярным в жанре описания своих странствий по Англии и в 1913 году выпускает роман “Счастливые-везучие Морганы”. За пятнадцать лет своей литературной деятельности Томас выпустил тридцать книг прозы и написал
более миллиона слов как обозреватель, чтобы поддерживать семью из уже
троих детей.
Он переезжает в деревню. Тогда же знакомится с великим американским поэтом Робертом Фростом, гостившим в Англии. Они очень сближаются, и Томас даже вынашивает планы по переезду в США, где он мог бы поселиться рядом с Фростом. Фрост убеждает Томаса начать писать стихи, и
тот начинает их писать в 1914 году, когда ему уже 36 лет. Дружбе с Фростом посвящено одно из стихотворений в подборке.
За два с половиной года до своей гибели Эдвард Томас успевает написать 142 стихотворения, из которых большая часть — поэтические шедевры. Можно сказать, что стихотворство под влиянием Фроста излечило слабого здоровьем Томаса от длительной депрессии, когда он даже подумывал
о самоубийстве. Одним из таких шедевров является самое, пожалуй, известное его стихотворение “Эдлстроп”, где речь об остановке везшего Томаса поезда на этой заброшенной станции в июне 1914 года, накануне
Первой мировой. Томас идет на войну добровольцем в июле 1915 года, несмотря на то, что мог бы легко получить освобождение от воинской службы по состоянию здоровья и как отец большого семейства. На фронте он
быстро удостаивается чина второго лейтенанта артиллерии.
Эдвард Томас был убит взрывом снаряда, когда раскуривал трубку
вскоре после своего прибытия во Францию, к началу битвы при Аррасе, в
пасхальный понедельник 9 апреля 1917 года. Его похоронили там же, во
Франции. 11 ноября 1985 года в уголке поэтов Вестминстерского аббатства был установлен мемориальный камень-кенотаф с именами шестнадцати
поэтов, погибших в Первой мировой, среди которых числится и имя Эдварда Томаса.
Переводить Эдварда Томаса очень трудно. Он поэт интонационный, сочетающий регулярный стих с нерегулярным в пределах одного текста, где
размер меняется по нескольку раз. Его кажущаяся простота — одна из ловушек для переводчика, так как поэтическая мысль Томаса всегда развивается, как вьюнок, ползущий по стене или забору, — предсказуемо вверх и
непредсказуемо вширь. И да, главное в его стихах, это именно интонация,
приглушенная и загадочная. Эта подборка — плод моей почти тридцатилетней любви к Эдварду Томасу, результат большого числа разных попыток
ухватить его интонацию и передать ее по-русски. Удалось это мне или нет,
судить читателю.
Перерыв1 (1914)
Дневной с трудом пережив
Кошмар, мы ночного ждем.
Меж ночью и днем перерыв —
Сумерки под дождем.
[113]
ИЛ 10/2024
Дорога промокла так
И так целиком влилась
В белеющий березняк,
Что там засияла грязь.
Пляж отдыхает: он
Вдыхает стужу, какой
Славится Аквилон,
А выдыхает — покой.
Лес черен, туманна заря
И местность, а плотность туч —
Чрезмерная, несмотря
На прокарауленный луч.
А хижина лесника
Спит под ветвями ив.
Шторм, движущий облака,
Тряс ее, не разбудив.
По диагонали ввысь
Дым идет, и она,
Как туман ни густись,
И без него не видна.
Стоит она там, где мой драндулет
От взрыва снесло б в кювет,
Но дела ей никакого нет,
Мрак снаружи иль свет.
1. Стихотворение написано в середине декабря 1914 г. Хотя Эдвард Томас
в это время еще не был призван в армию, в стихотворении угадывается так
называемый Набег на Грейт-Ярмут (графство Норфолк) в ноябре 1914го.
Портовый городок расположен на берегу Северного моря. Это был первый
обстрел британской территории немецкими войсками. После дождя был
сильный туман, а потому прицельной стрельбы у немцев не получилось, и
почти все снаряды разорвались на пляже. (Здесь и далее — прим. перев.)
Эдвард Томас. Стихи
Умри и забудь тех вон рощ
Сияние, небосвод
В тучах, туман обложной и дождь,
И покой, что взорвется вот-вот.
Указатель (1914)
[114]
ИЛ 10/2024
Мутное море сияет холодом. Солнце, белея,
Робеет. Травы — от хвощей до шалфея —
Скованы изморосью на холме, где палец
Указателя тычет в пространство, и ты, скиталец,
Затерянный меж боярышником и лещиной,
Сам выбираешь маршрут свой длинный.
Я читаю надпись на пальце, и все же — куда податься?
Внутренний голос твердит: “Когда тебе было двадцать,
Выбрать было не поздно”. Тут другой включается
голос:
“Когда тебе было двадцать, ты жить не хотел”. И
голость
Ветвей орешника окончательной стала, когда
Голос второй добавил: “Пройдут года,
И возле этого указателя стукнет тебе шестьдесят”.
И засмеялся: “Ты это увидишь, брат”.
Я засмеялся тоже, а он продолжал: “Ты рано
Иль поздно увидишь это, но пока ты не стал
стариканом,
Даже если землею заткнет тебе рот, желанья
Все прекратив, ты обязан свободно желать и знанья
От меня набираться, несмотря на погоду, на
То, какая длина жизни тебе дана.
В любом возрасте нужно соотноситься
С внутренним голосом, даже если землица
Скована холодом или же разогрета
Солнцем июльским. Осень, зима и лето
Минут, как и весна, но останется указатель
И прямостоящий в пространстве — ты, созерцатель
Пальца верховного, решающий про пути
Дальнейшие. Но не спрашивай: по какому из них
брести?”
Эдлстроп (1915)
NB
О да, я запомнил Эдлстроп:
Вывеску над перроном. Под ней
Наш поезд вдруг затормозил и встал.
Был июнь и полдень. Поздний июнь, точней.
Пар свистел, кто-то покашливал, но никто
Не стал выходить из вагонов, чтоб
Пройтись по пустой платформе. А я смотрел
На название станции — Эдлстроп.
Плакучие ивы, белая таволга, розовый иван-чай,
Копны старого сена не были ни на йоту
Менее обольстительны в своем одиночестве, чем
Те кучевые, что в небе легко поддавались счету.
[115]
ИЛ 10/2024
И вдруг флейта дрозда раздалась близко-близко,
И птицы вокруг нее запели шире и шире,
Слышней и слышней, — те птицы, что вьют свои
гнезда
В Глостершире и Оксфордшире.
Сова (1915)
Я спустился в долину: есть хотелось, но
не смертельно; я
Страшно замерз, но внутреннее тепло
Продолжало бороться с ветром; я дико устал, но кров
Любой меня бы вполне устроил. Мне повезло:
На постоялом дворе я поел, отогрелся и лег спать,
Даже забыв, что был голоден, что замерз и сник.
Ночь была спокойной, если бы только не
Крик совы, самый печальный во всем мирозданье
крик,
Пророческий и протяжный, он шел с соседних
И хлеб мой стал солон и трезв мой сон,
А неясыть все кричала, неся мне весть
О них, лежащих под звездной крышей,
Которым более не возрадоваться, не согреться и
не поесть.
Эдвард Томас. Стихи
холмов,
Ни единой радужной нотки в нем не было, но зато
Он ясно дал мне понять, от чего я успел уйти,
А в эту же ночь не успел из остальных — никто.
Дороги (1916)
[116]
ИЛ 10/2024
Я люблю дороги:
Незримые нам богини
В холмах и в долине —
Мои главные боги.
Дороги — они всегда
Будут, а мы вот — нет,
Хотя оставляет свет
И сгинувшая звезда.
На сей земли
Ничего под тучей
Ни хрупче и ни живучей
Мы создать не смогли.
Дорога, в холмах виясь,
Не сияла бы так
После дождя, не цени мой шаг
В ней красоту, а не грязь.
Они одиноки, когда мы спим.
Нас самих они одиноче:
Им снятся в течение целой ночи
Путешествующие по ним.
Тучки снов своих, как овец
Охраняющий комондор,
В кучку сбив на равнинах гор,
Всходят они на очередной отвес.
За поворотом — вон тем, крутым —
Рай не невозможен ничуть:
Сосна какая-нибудь,
Но в ней и Ад допустим.
NB
Частенько до крови стерев ступни,
Я иду и иду тем не менее;
И чем дальше, тем вдохновеннее
Иду, словно было так искони.
Елене валлийских дорог
Из сказочной Мабиноги1
Молятся мои ноги,
А другой проселочный бог
[117]
ИЛ 10/2024
Прячется в этих ивах,
Что по четыре иль по три
Всегда возникают подле
Путника на извивах
Дороги. Он раньше всех
Под взорванными стропилами
Рядом с чужими могилами
Поселился. Я ночью смех
Слышу моей Елены,
Когда петух, вскочив на плетень,
Орет неуместную мутотень,
А французские шантеклеры
Откликаются, зазывая к себе солдат,
Разобщенных ночным броском,
Их шаг так же легок, как у босиком
Бегущей Елены, но идут они прямо в ад.
Все дороги ведут во Францию.
Тернист путь живых, а мертвые,
Являясь по двое, по трое,
Танцуют, поправ гравитацию:
1. “Мабиноги” — валлийский эпос из 12 сказочных и рыцарских повестей
был записан между 1350 и 1410 гг. (Есть авторитетные версии гораздо
более ранней датировки — между 1060 и 1137 гг.) В письме к одной из своих
корреспонденток Томас сам расшифровал свою отсылку к эпосу: “Елена —
леди из эпоса Мабиноги, валлийская леди, которая вышла замуж за императора Максина и дала свое имя грандиозным горным дорогам Уэллса — они
все есть на картах и называются Сарн-Хелен... Мифологам она известна как
странствующая богиня сумерек”. Нельзя не добавить, что Еленой звали и
жену поэта.
Эдвард Томас. Стихи
Что бы дорога мне ни дала,
Что бы она ни взяла,
Мертвые — это моя кабала,
Их пляс — как стуки кайла,
[118]
На одиноком моем пути
Встают они толпами,
Заглушая хлопами и притопами
Гул городов, остающихся позади.
ИЛ 10/2024
Все, что наши поэты нарифмовали (1915)
Все, что наши поэты нарифмовали
Про любовь, я считал простодушным и
Подлинным. Я ведь и сам вначале
Жил ради любви к поэзии и ради любви к любви.
Но сейчас я гадаю, была ли
Их любовь той самой любовью, или
Моя настолько отлична, а их скрижали
Любовным зельем перепоили.
Ибо наверняка так, как они,
Ни тогда, ни потом я не
Любил когда-либо. Любовь, черкни
Свой ответ, ведь я на войне.
Единственный в пользу того, что тут
Пишу, может быть аргумент такой:
Я знаю, при ком учащается сердца стук,
А, значит, я не нелюбящий, а другой.
Расставание (1915)
NB
Прошлое, скажем так, страннейшая из юдолей:
Там ветры не дуют, дожди не идут, а если
Пойдут и задуют, то все равно на месте
Все останется. Что ж до людей, они там живут
без боли
И без всякого удовольствия. Эго
Почивших не испытывает конфуза
Из-за отмирания нервов, разума, их союза
С сердцем, качающим кровь. Все это
Тем компенсируется отчасти,
Что те, кто радостны были, там чувствуют радость от
Печалей даже, а те, кто наоборот —
Страдают от горестей так же, как и от счастья.
[119]
ИЛ 10/2024
Сегодняшнее расставанье — двойная боль:
Во-первых, оно расставание, во-вторых,
То зло, которое им закончилось, мне под дых
Садануло из Прошлого. Не того, что само собой
Врывается в жизнь, когда ты уже вылечился, а оно
Вдруг бабах! — нет, не такое зло, не такое!
А такое, что напрочь забыто, оставив тебя в покое,
Когда ты и зла не держишь, и вообще тебе все равно.
В общем, оно, скорее, даже некая благодать,
Одуховление памяти, чудо
Непрекращающегося вчера, и оттуда
Его, казалось, нельзя уж никак достать.
Дом [1] (1915)
Это нет, не конец, но за этим — полная пустота.
Сладкое лето, грубая зима, и т. д. и т. п.
На земле я любил: дружбу, саму любовь,
Одиночество затерянности в толпе.
Я все их знаю — нет, я не устал от них,
Я просто все о них знаю. И мой
Стимул жить дальше — это прямо сейчас
Вернуться домой. Но как я вернусь домой?
Я мог бы попробовать найти свой дом,
Но боюсь, что буду в нем счастлив, иль,
Напротив, зачахну там от побывки и захочу
Вернутся туда, где сейчас я глотаю пыль.
Эдвард Томас. Стихи
Вот это и есть моя скорбь: мой дом
И почвы клочок. Я никогда их не видел, и
Ни один путешественник вам не расскажет о
Них, хоть он исходил все края, все тупики земли.
[120]
Память о множестве зла, даже пусть
Часть ее выветривается, больней
Физической боли, а жизнь помнит его
Лучше, чем все то лучшее, что было в ней.
ИЛ 10/2024
Нет, я не могу вернуться домой и не
Вернулся бы, если бы даже мог.
Смаргивать все дурное — вот, что надо, пока
Слепота сапогом не наступит на ваш зрачок.
Дрозд (1915)
Когда зима уже здесь почти,
Кто стал бы себе напевать в ноябре
То, что пелось ему в апреле, когда зима
Наконец собралась уйти?
Весь день я слышу дрозда, углядев
Наконец самого исполнителя на
Верхушке голого тополя: он пел,
Как флейта, и не прерывал напев.
Разве не нечто большее таится-таки
В его пониманье бренности календаря
С ноября по март, чем у нас, где на всё
Нам хватает пальцев одной руки?
Или все его понимание — лишь эскапизм, уход
От называния ноября ноябрем,
Апреля апрелем, а зимы — зимой,
Чтоб не менять зазубренных нот?
Но я-то знаю все месяцы как свои пять,
Люблю их сладкие имена: апрель,
Май и июнь с октябрем, и пока
Существуют названья, я должен знать,
NB
Что сопрело в тленном апреле и что потом
В обломном проливном ноябре
Новый появится Ной,
И остальные одиннадцать пересекут потоп.
И апрель я люблю за то, что он
Птичью трель инициирует, люблю декабрь
За деку метели бреющую, — за все те
Значения, что таятся в звучании их имен.
[121]
ИЛ 10/2024
А он плетет свои несложные кружева,
И все месяцы любит за то, что они дают
Ему петь круглый год и тотчас забыть
То, что будет завтра и было вчера.
Если б я разбогател (1916)
1
Если б я разбогател, т. е. случись такое вот чудо,
Я б сначала купил Годхэм, Кокридден, Чайлдердич
близ Брентвуда,
А после Розис, Пирго и Лэпвотер (в такой вот
очереди)2
И сдал бы их все внаем своей старшей дочери,
А ежегодную ренту я б у нее попросил, как в сказке:
Мне приносить бело-желто-синие анютины глазки,
Бледно-желтые примулы и алый ятрышник, при этом
Она должна находить их первой весной и летом.
Если жe она принесет мне оранжевый улекс Галля3,
Я отменю ей ренту, переписав на нее все леса и дали
Годхэма, Чайлдердича и Кокриддена,
А после — Розиса с Пирго и Лэпвотером, непременно
В такой вот последовательности и очереди,
И с радостью их отдам моей старшей дочери.
Если б всею округой 4
1. “Если б я разбогател” — первое из четырех стихотворений в жанре “завещаний”, адресованных детям и жене. Это — старшей дочери Бронуэн (1902—
1973).
2. Первая часть топонимов стихотворения относятся к полям, фермам, лесам и т. д. в графстве Эссекс, в районе (боро) Брентвуд, вторая часть — к полям и т. д. в районе Хэверинг-Бауэр, что на границе с графством Эссекс и
относящемся к Лондону.
3. Улекс Галля — вид цветковых растений.
4. Стихотворение посвящено сыну поэта Мерфину (1900—1965).
Эдвард Томас. Стихи
Если б всею округой, где конь бы мог
Проскакать, я владел, то ее, сынок,
Я бы отдал тебе — Тай, Скринс, Гушейс и Кокерель,
Шеллоу, Рочертс, Бэндиш и Пикерель,
[122]
ИЛ 10/2024
Мартинс, Лэмкинс и Лилипут,
Все леса, все овраги и всяк закут,
Все пашни, где плугом ворочается земля,
Все кусты, где любовники любят, сады, поля,
Где садится солнце, где северный ветер лют,
И деревья, где дрозд распевает, ценя уют,
Песню, которую на язык
Наш не перевести, как бы ни был поэт велик.
Этот край блаженный, пока не сгину,
Передам я в правленье старшему сыну,
Если он на рассвете мне пенье дрозда
Даст послушать, а то я их всех навсегда
Здесь извел на начинку для пирогов,
Этих эссекских птиц, этих певчих дроздов,
И остался без них я, мой юный сынок,
Окончательно стар и совсем одинок.
А в качестве ренты с тебя бы я брал
Только песню дрозда, что и черен, и мал.
Пусть мой сын обживает — не я — этот край,
Бездорожный почти, под названием Тай
Или Скринс, или Гушейс и Кокерель,
Шеллоу, Рочертс, Бэндиш и Пикерель,
Мартинс, Лэмкинс и Лилипут,
Пока все колеи туда пришлых ведут.
Что мне дать?
1
NB
Что мне дать моей младшенькой , кроме
Тепла и еды, и покоя в доме?
Пожалуй, мне дать ей нечего. Разве что вид,
Которым славится Южный Уилд2
В Эссексе: акры и акры и два ручья —
Уилд и Пейн, где живут: чибис, грач,
Лебедь и дятел. А вместо сыча,
Сюда аж двух королев доносился плач
Из Хэверинг-Бауэр3. Доченьке моей едва ли
1. Младшая дочь поэта — Майфэнуи.
2. Южный Уилд — фермерские земли и парк в районе Брентвуда в графстве
Эссекс.
3. Хэверинг-Бауэр — сейчас деревня на окраине Лондона (около 24 км от
Чаринг-Кросс), на границе с Эссексом, а в прошлом, с начала XI в. (с Эдуарда
Исповедника, 1003—1066), — одна из резиденций британских монархов. В ней
проживали вдовствующие королевы: Маргарита Французская (1282—1317),
вдова Эдуарда I Длинноногого (1239—1307), и Жанна Наваррская (ок.1368/
1373—1437), вдова Генриха IV (1366—1413).
Нужны богатства, замешанные на печали.
Ей не нужен ни Самарканд, ни все эти горы с долами,
Ни та вон горная вилла, белеющая над селами
Внизу, одновременно с другими домами рядом и
Высоко над ними, как Венера по-над Плеядами.
Леса — акры и акры; часть, видно, пойдет на доски,
Но я не дам ей мозолить свои маленькие ладошки.
В очках и болтая кудряшками, она тащит меня на
буксире
Найти ей Холм, чтобы тот стоял в ее личном мире,
И хочет тысячу разных вещей, бегая и гомоня,
И время с радостью ей их даст, вместо меня.
А тебе, Елена?
[123]
ИЛ 10/2024
1
1. Стихотворение адресовано жене Елене Томас (Нобл) (1877—1969).
Томас женился на Елене в двадцать один год, студентом Оксфорда, а их сын
родился еще до того, как он окончил университет.
Эдвард Томас. Стихи
А тебе, Елена, что мне дать тебе?
Сколько разных вещей я бы дал тебе,
Окажись я в бесконечной бесплатной лавке
Сокровищ, лежащих в открытую на прилавке!
Я бы дал тебе новую молодость, это раз,
Со всеми ее пригожестями. Два: мой глаз
Верный и твердую руку, а заодно —
Земли и воды, цветы, вино,
И столько детей, сколько сердце твое и чувства
Захотели б иметь, и образцы искусства
Лучшего, чем мое. Три: всё-всё, что ты
Посеяла в путешествующей реке тщеты
Или мне отдала. Если б в этой лавке сокровищ мог
Я брать с любой полки что захочу, я б уволок
Для тебя — тебя прежнюю, а также умение
Различать, что ты хочешь более, а что — чуть менее,
Но главное, чтоб ты вовремя дополучила в мире
То, чего хочешь действительно. И четыре:
Я бы дал тебе дни, свободные от забот,
И сердце, не бьющееся ни от зла, ни от
Счастья; ну, и себя, если эго свое я найду в халяве
Лавки, уверившись в оного добронравье.
Она была дождя прикосновеньем (1916)
[124]
ИЛ 10/2024
Она была дождя прикосновеньем
К мужскому телу, волосам, глазам,
Когда они гуляли, и он сам
Одним сплошным казался удивленьем.
Как молния, горит он — он влюблен,
Поет, смеется... Мне лишь только зримо,
Как вдруг смутился на мгновенье он,
Когда она сказала: “Всё. Пришли мы”.
Три слова мигом затворили дверь
Меж мною и дождем, хоть та ни разу
Не закрывалась раньше, а теперь
Захлопнулась, и нет в ней даже лаза.
Вдвоем гуляя... (1916)
Вдвоем гуляя в пост,
Мы думали, что счастья
Секрет не может прост
Настолько быть в напасти.
Нас уносило ввысь
От счастья, но мы меру
Блюли и не звались,
Как двое, Зевсом с Герой1.
Убили тех двоих
Завистливые боги.
А мы избегли лих
И счастливы в итоге.
Вишневые деревья (1916)
NB
Вишневые ветки склоняются, осыпаясь
На дорогу, прошедшие по которой давно мертвы.
1. Имеются в виду древнегреческие мифологические персонажи Алькиона и
Кейк, которые были так счастливы, что называли себя Герой и Зевсом.
Зевс в гневе превратил их в птиц-зимородков (альцион).
Лепестки усеяли землю на целый палец,
Как будто для свадьбы, но некому тут свадьбы играть,
увы.
1
Солнце сияло, когда мы вдвоем гуляли (1916)
[125]
ИЛ 10/2024
Солнце сияло, когда мы вдвоем гуляли
Медленно, то останавливаясь, то опять
Начиная идти; так было и дня в начале,
И в конце, когда солнце существовать
Переставало. Мы никогда не спорили, у какой
Двери расстаться. Прошлое привлекало
Нас в меру, зато поэзии шум мирской
Нас занимал вовсю, как и война, начало
Которой было отдалено от нас,
Но делалось ближе чуть-чуть в жужжанье
Яблочных ос, чей желтый взрывал фугас
Темноту на круглой лесной поляне,
Где росли бегонии, самые из цветов
Мелких красивые, а также лиловый крокус
Из полей Элизийских, что к свету был не готов,
Так как в Аиде темно. Но смещался фокус
Беседы нашей все более на войну,
В лунном свете шли на восток солдаты,
И мы их видели, мы предпочитали сну
Размышлять, как были они когда-то
Эти наши прогулки вдвоем и те
Яблоки, и те наши беседы впрок
С их паузами на солнце и в темноте
Суть памяти общей сырой песок,
1. Стихотворение посвящено дружбе Эдварда Томаса с Робертом Фростом.
Эдвард Томас. Стихи
Крестоносцами или же легионерами
Цезаря. В лунном стояли свете
Их полки перед нашими белыми склерами,
Блестевшими, как ручей в черном лесном кювете.
[126]
Который поздно иль рано накроет приливом...
И будут двое других мужчин
Гулять, любуясь цветами и желтым жнивом
В лунном свете, который для всех один.
ИЛ 10/2024
Виселицы (1916)1
В лесу хорек был старожил,
С семьей резвился, весел,
Но вот его лесник убил
И к дереву подвесил.
Раскачивается хорек,
(А ветер воет грубо),
Не зная боли и тревог
На мертвой ветке дуба.
Здесь ворон жил, устроив быт
В тиши глухого леса,
Но был он лесником убит
Из старого обреза.
Качается он на ветру,
(А ветер воет грубо),
Не зная боли, в дождь, в жару
На мертвой ветке дуба.
Сорока здесь жила — трепло
Известное в округе.
Ей, как и всем, не повезло
Ему попасться в руки.
Качается она, вися,
(А ветер воет грубо),
Безмолвная такая вся
На мертвой ветке дуба.
NB
Перестрелял он кучу здесь
Зверьков и птиц, телами
Которых этот лес стал весь
Завешан. Под ветрами
Раскачиваются тела,
(А ветры воют грубо),
Не зная боли и тепла
На мертвых ветках дуба.
1. Стихотворение написано на второй день битвы на Сомме (с 1 июля по 18
ноября 1916 г.).
Последнее стихотворение (1917)1
Когда с тобой расстается подлинная любовь, то это
Скорбь такая, что будущее черно без просвета.
Но есть и два утешительных фактора: отчаянье — ведь
не что иное,
Как надежда, хоть и слепнущая от слез, а небо над
головою,
Выше теперешних туч — ведь синее, и когда-нибудь
донизу станет синим.
А вот любовь, пустячная самая, даже большим
оборачивается уныньем:
В ней легко попутать отсутствие отчаянья с надеждой,
ибо
В ней не бывает бурь, трясущих двоих одного пошиба.
Такая любовь — как холодная вечная морось
Жалости и раскаянья, которые то вместе, то порознь,
И капельки эти настолько малы, что никогда
не сиять им
По законам солнца, по всем вероятьям.
1. Стихотворение было найдено на последней странице дневника Томаса и
впервые опубликовано в 1971 г.
[127]
ИЛ 10/2024
Неизвестная классика
Уолтер Де Ла Мэр
[128]
ИЛ 10/2024
Два рассказа
Перевод и вступление Александра Глазырина
Немного об Уолтере Де Ла Мэре
“Один из ‘лучших из лучших’” (Роберт Фрост). “Волшебный писатель” (Дерек Уолкотт). “Он сплетает нежную, невидимую сеть — непостижимую тайну звука” (Т. С. Элиот). “Его проза не имеет равных по своему богатству со
времен смерти Генри Джеймса или даже, как вызывающе это ни звучит в
наши дни, со времен Роберта Луиса Стивенсона” (Грэм Грин). “Он был так
‘велик’, что, как у всех величайших, его величие действует на вас на уровне ощущения, которому трудно найти определение... ваше главное чувство, как и полагается в подобных случаях — это чувство огромной благодарности” (Мартин Сеймур-Смит).
Это всё о нем, об Уолтере Джоне Де Ла Мэре (имя Уолтер ему не нравилось, он предпочитал, чтобы семья и друзья звали его Джеком). Он прожил
долгую жизнь (1873—1956; 24 апреля прошлого года исполнилось 150 лет
со дня его рождения). Первые его стихи и рассказы стали появляться в
британских журналах в 1895 году, еще во времена правления королевы
Виктории, последние же — совсем в иную эпоху: его последний поэтический сборник вышел в 1952-м, последний сборник рассказов — в 1955-м.
В 20—30-е годы ХХ века его репутация одного из главных, наиболее признанных на национальном уровне английских поэтов и прозаиков, автора,
© Александр Глазырин. Перевод, вступление, 2024
[129]
ИЛ 10/2024
Александр Глазырин. Немного об Уолтере Де Ла Мэре
пишущего для детей и взрослых, была общепризнанной, сопоставимой в
англоязычном мире с репутацией Уильяма Батлера Йейтса. Притом что как
поэт он всегда был равен себе, верен заветам тихой “георгианской” поэзии
(в своем собственном визионерском изводе) и чужд модернистским веяниям. Во второй половине ХХ столетия британская академическая наука
именно из-за этой чуждости торжествующему модернизму перевела его
поэзию в разряд второстепенных явлений, а “волшебная” его проза, далекая от злобы дня и лишенная прямых откликов на события социальной
жизни, несмотря на свой исключительный артистизм, также оказалась в тени. Ныне ситуация меняется: появились новые дефинитивные собрания
поэзии и прозы, проводятся посвященные ему международные конференции, функционирует и выпускает свой журнал “Walter de la Mare Society”.
Де Ла Мэр происходил из семьи, принадлежавшей к среднему классу.
Отец его, служащий Банка Англии, потомок французских гугенотов, торговцев шелком, в старину переселившихся в Англию, умер, когда Джеку было
четыре года, оставив жену и шестерых детей, что называется, “в стесненных обстоятельствах”. Джек посещал хоровую школу при лондонском соборе Святого Павла (ныне в этом соборе он и погребен), но у него не было
средств, чтобы поступить в университет, и в семнадцать лет он пошел по
стопам отца, заняв должность клерка по статистике в лондонском филиале
американского нефтяного гиганта “Стандард Ойл”. Там он прослужил ни
много ни мало девятнадцать лет, попутно начав публиковаться в журналах
под псевдонимом Уолтер Рэмал, пока в 1908 году не получил от короны так
называемый Civil list pension, подтвержденный затем еще раз в 1915-м, и
это позволило ему целиком отдаться писательству. Творческие итоги: четыре романа (адресованный детям “Генри Брокен” (1904), “Три обезьяны
королевской крови” (1910) — одна из знаменитейших анималистических
фантазий британской литературы, “Возвращение” (1910) — ныне классика weird fiction, и “Мемуары малютки” (1921) — сюрреалистический шедевр, принесший автору Мемориальную премию Джеймса Тейта Блэка), 82
рассказа “для взрослых”, 19 “историй для детей” (в 1947 году за собрание
этих историй автор получил Медаль Карнеги), сказочная пьеса “Перекрестки” (1921), множество статей и эссе, в том числе вышедших отдельными изданиями или сборниками, несколько составленных им антологий и, конечно же, стихотворения — их полное собрание, вышедшее в 1969-м,
составило тысячестраничный том.
В чем же прелесть созданного Де Ла Мэром, почему кажется необходимым иметь в русском читательском обиходе корпус его произведений, а его
отсутствие представляется в высшей степени досадным? Ответ: мир, созданный им, уникален, как может быть уникален только мир, созданный гениальным воображением. И искусство, создавшее этот мир, единственно и неповторимо. Энциклопедия “Британника” определяет Де Ла Мэра так:
“Британский поэт и прозаик, обладающий необычайной силой вызывать к
жизни призрачные, мимолетные моменты бытия”. Нездешность, отличность
этого мира от поверхностно воспринимаемой физической вселенной рождает представление о принадлежности прозы Де Ла Мэра к жанру supernatural
[130]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
или weird fiction. Это и верно, и в то же время не верно. Ибо мир этот во
“взрослой” прозе Де Ла Мэра — отнюдь не сказочная вселенная фэнтези, не
потусторонний мир религий и эзотерических учений, не инопредельный мир
мифов Лавкрафта. Мир Де Ла Мэра — наш с вами мир, но иначе увиденный,
“тот же самый, но другой”, и дело не в поверхностной манерности “оригинального взгляда” художника, а в “иной стороне вещей”, художнику открывшейся. На “той стороне” открывается их истинная сущность, их красота, и
там же обнажается и во всем ужасе раскрывается природа мирового зла: отсюда присущая многим вещам Де Ла Мэра тревога и мрачность — впрочем,
никогда не переходящая в безысходное отчаяние. Все чудеса мира происходят на той границе, где человеческое сознание и подсознание встречаются с
этим “инобытием”. Вся страшная и прельстительная, равно как светлая и освобождающая поэзия мира живет на этом пороге. И приходит она к человеку не откуда-то извне, а являет себя изнутри него, в меру познания им себя
самого. Потому так важны вновь и вновь возникающие в прозе Де Ла Мэра
уединенные и странные “локусы”, где происходят эти встречи; потому так
важны для него те герои, чье по-особому восприимчивое сознание настроено на волну этих встреч — чудаки, безумцы, одержимые и, прежде всего, дети. “Его повторяющимся сюжетом является ‘квест’ — поход от реальности к
фантазии, от яви к сновидению, от факта к тайне, от взрослого видения к детскому, поход, никогда не достигающий своей цели” (М. Свердлов). Ни у кого
эти “путешествия” не описаны с такой точностью деталей, ни у кого душа
“путешественника” не являет себя в такой полноте и с таким богатством нюансов, никому не дано было познать и отобразить подобный опыт во всей его
эфемерности и подлинности — и с такой тонкостью (понятие subtle — неуловимый, нежный, тонкий, но также искусный, изысканный, и производное
от него существительное subtlety — чаще других встречаются в текстах британских критиков и литературоведов, когда речь заходит о свойствах созданий Де Ла Мэра). При том что моральная двусмысленность ему глубоко чужда, Де Ла Мэр никогда не предлагает “окончательных решений”, всякая
рассказанная им история — это вызов интеллекту и совести читателя. В то
же время у Де Ла Мэра много произведений, чей напряженный психологизм
не имеет ничего общего с horror & supernatural, хотя и им свойственна та же
завораживающая атмосфера, что и вещам, где сильна аура ирреальности.
Ибо богатейший словарь и изысканный, местами причудливый — барочный
или, как говорят иногда англичане, “эвфуистический” — стиль в равной мере присущ и его “сверхъестественным” рассказам, и сюрреалистическим
фантазиям, и гротескным, но сугубо реалистическим повествованиям. И везде он неподражаем и глубоко оригинален. Современный мэтр британской
weird fiction Рэмси Кэмпбелл отмечает: “Как Лавкрафт, так и М. Р. Джеймс
привлекали последователей, имитировавших поверхностные черты их стиля
и метода, но у Де Ла Мэра нет ничего поверхностного, что можно было бы
имитировать”.
Первое знакомство русских читателей с Де Ла Мэром-поэтом состоялось
еще в 1937 году на страницах знаменитой “Антологии новой английской поэзии”. В нее вошли восемь стихотворений (в том числе знаменитое “Слушаю-
щие”) в переводах Сусанны Мар. В 1983 году в издательстве “Детская литература” вышла известная всем любителям английской поэзии книга чудесных переводов Виктора Лунина — Уолтер Де Ла Мэр “Песня сна”, куда вошли 82 стихотворения. В дальнейшем время от времени в различных
изданиях появлялись и новые переводы. Детская проза Де Ла Мэра у нас
также, пусть недостаточно, но все же известна. Отдельные сказки публиковались в русском переводе, начиная с 1986 года, а в 2021-м издательство
“Волчок” выпустило сразу две книги — “‘Пугало’ и другие удивительные истории”, куда вошли семь сказок, и роман “Три обезьяны королевской крови”
(перевод Светланы Лихачевой). Но “взрослой” прозы Де Ла Мэра у нас почти нет. Единственное печатное издание — хрестоматийный рассказ “Тетушка Ситона” в превосходном переводе В. Воронина, увидевший свет в 1994
году во втором томе антологии “Шедевры английского готического рассказа” издательства “Слово”. Добавим сюда сетевой перевод маленького рассказа “Тайна” — и на этом всё. Автор этих строк решил отчасти заполнить
лакуну. Из подготовленного им цикла рассказов Де Ла Мэра “ИЛ” публикует
две вещи, иллюстрирующие разные грани его повествовательного искусства: “Миндальное дерево” (1909) и “Все святые” (1926). Обе они принадлежат к наиболее известным образцам малой прозы Де Ла Мэра.
[131]
ИЛ 10/2024
Миндальное дерево
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
У
моего давнего приятеля — в нашем кружке ему дали
прозвище Граф — была склонность время от времени
заводить странные знакомства. Всякий, кто имел располагающую внешность, обходительные манеры, отличался
каким-нибудь заскоком, причудой, оригинальной точкой зрения или же выказывал энтузиазм, все равно по какому поводу,
находил в нем благодарного, а то и восторженного слушателя. И хотя он частенько обманывался в своих ожиданиях и
разочаровывался в своих находках, сердце у Графа было неспособно долго страдать из-за крушения очередной иллюзии.
Должен, однако, признаться, что среди этих случайных наперсников, то и дело негаданно залетавших на его орбиту,
иногда попадались такие субъекты, что, как говорится, просто не знаешь, куда деваться. И сознаюсь, что как-то после полудня, увидев его на запруженной толпою Хай-стрит рука об
руку со спутником, еще более болтливым и чудаковатым, чем
обычно, — да, сознаюсь, я перешел на другую сторону улицы,
чтобы не встречаться с этой парочкой.
Но от острого взгляда Графа мне укрыться не удалось. Он
тут же без всякого снисхождения попрекнул меня моим снобизмом.
[132]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
— Вижу, наше общество вам нынче не подходит, — заявил
он, с презрительным безразличием выслушивая мои жалкие
протесты.
Однако уже на другой день мы вместе пошли прогуляться
по вересковой пустоши, и то ли яркое солнце, то ли веявшая
в воздухе ранняя майская свежесть навели его на мысли о давно прошедших днях.
— Вы же помните, Ричард, того моего приятеля, несколько не от мира сего, который вчера так шокировал вас своими
далекими от светского лоска манерами? Давайте я расскажу
вам одну историю.
Ниже я постарался по возможности точно изложить эту историю из времен Графова детства — само собой, насколько мне
удалось ее запомнить. Хотелось бы мне, конечно, чтоб у меня
был такой же повествовательный дар, каким обладал мой старый друг — тогда, возможно, и при чтении в ней сохранилась
бы частица той прелести, какую она имела в устном изложении. Ведь, вполне вероятно, прелесть эту придает ей в моем воображении исключительно память об интонациях его голоса,
о его дружеской интимности, его задушевности. Какой неимоверной трудности задача — передать все это на письме!..
“Дом, с которым связаны мои первые воспоминания, дом,
который до последнего моего земного часа будет казаться
мне единственно родным, стоял в небольшой зеленой ложбине на краю обширной вересковой пустоши. Из пяти его верхних окон открывался далекий вид на восток, на башню с петушком-флюгером на крыше, стоявшую посреди деревни,
разбросанной по склону крутого холма. А прогуливаясь в старом зеленом приусадебном парке, — ах, Ричард, какие там
цвели крокусы, какие желтофиоли, какие фиалки! — можно
было видеть по вечерам поля, где стеной стоят густые хлеба,
и темные борозды пашни с горящей над ними вечерней звездой; а чуть южнее через гребень холмистой гряды перетекал
пихтарник, понизу весь заросший орляком.
И дом, и парк, и заглохший — и оттого таинственный — фруктовый сад, все это было подарено моей матери на свадьбу ее
двоюродной бабушкой, очень старой леди в головном уборе вроде тюрбана, чьи проницательные глаза, бывало, наблюдали за
мной с портрета, висевшего напротив плетеного кресла, в котором я сиживал всякий раз, как наступало время очередной трапезы, — да, взор у нее был проницательный, но отнюдь не острый, не испытующий; иногда мне казалось, что она
посматривает на меня с легкой усмешкой. Там-то, в усадьбе, под
пенье ли жаворонка, под стенанья ли осеннего ветра с дождем
прошли первые долгие девять из моих детских лет, ныне спутавшихся в моей памяти в один неразрывный клубок. Даже теперь
[133]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
сердце у меня подчас так и забьется от страстного желания теми
же неискушенными, детскими глазами увидеть величественные
облака, плывущие в высоком вечернем небе, услышать вновь —
как слышалось мне тогда — две короткие нотки, которые высвистывает овсянка, сидя на тонкой веточке в зеленом своем убежище. Я ясно помню каждую комнату в старом доме, крутые лестницы, прохладную кладовую, где вечно пахло яблоками; помню
крупные куски угля в чулане, и колодец, и мою старую птицу —
чучело черного ворона, и уныло шелестящие на ветру вязы, но
лучше всего я помню беспредельную, роскошную ширь покрытой вереском равнины, и заросли дрока на ней, и высокий шатер над нею, сотканный из пронизанного солнцем воздуха —
простор небесный, полнившийся пеньем птиц поутру.
Марта Родд, бледная, медлительно-степенная, c задумчивым взором пуританских глаз, являла собою некий человеческий осколок — все, что осталось от некогда деятельной, чопорной горничной. Миссис Райдер, в похожем на военную
форму, колом стоящем синем платье из набивного ситца, украшенном плетеной золотой брошью, служила кухаркой. А кроме них двоих там был только старый Томас, садовник (на вольном воздухе, да если смотреть на него издали, он смахивал на
какое-то мифическое создание, мужскую ипостась дриады).
Добавим сюда мою мать и еще этого фантазера-мальчишку,
вечно сгорающего от любопытства, вечно томимого жаждой —
умственной, телесной, духовной, — то бишь меня самого. Отец
мой как бы не в счет, ибо он был в этом доме кем-то вроде частого и хорошо знакомого гостя — гостя, всегда желанного и с
радостью принимаемого, но отнюдь не жаждущего оставаться
здесь надолго. Он был смуглолиц, сероглаз, имел вытянутый
подбородок, а в выражении лица у него сочетались необычайная безмятежность, даже бесстрастие, с необычайной же подвижностью и переменчивостью. В зависимости от его капризного настроения наш маленький домашний кружок то
погружался в уныние, то предавался бурному веселью. Никогда
не забуду, как в доме вдруг воцарялся дух всеобщей радости и
довольства — отец умел его вызывать, коли находил на него такой стих, — и тогда мама, напевая, начинала сновать вверх и
вниз по лестнице и весело кружить по своей крошечной гостиной, а обычно молчаливая Марта, придя в превосходное настроение, заводила нескончаемую болтовню с кухаркой, которая за разговором не забывала орошать жиром филей,
крутящийся над огнем на вертеле; я же, присев у очага, наблюдал за этой удивительной картиной. А еще мне навсегда запомнились долгие летние вечера, когда отец мой повсюду, во всяком предмете находил свою тайну, волшебство, загадку, и мы с
ним, бывало, сидели вдвоем в саду, и он рассказывал мне сказ-
[134]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
ки, а над головами у нас свисали маленькие зеленые яблочки, и
поверх кривых, изогнутых веток тусклым золотом разливался
сумеречный свет молодой луны.
Все это картины далекого прошлого, Ричард, но насколько живо видятся они мне до сих пор!
Желания моего отца, его слова, его капризы, его насупленные брови — в нашем тесном домашнем кругу все это были законы, начертанные на скрижалях. Весь смысл жизни моей матери заключался в нем одном. Только упомянутый
маленький мальчишка в какой-то мере сохранял независимость, вечно занятый чем-то своим, любознательный, тихий,
послушный, хотя и ему по временам бывали знакомы горечь
и ожесточение тайного мятежа. В детстве он иногда переживал часы такого душевного страданья, какого потом целые —
более милосердные — годы не приносили сердцу, научившемуся не только помнить, но и анализировать. Зато в иные часы радость жизни била фонтаном, и волна счастья накрывала
его. Среди кустов дрока вдруг открывались зеленые чертоги — там жили феи; вдоль земляных борозд перед его любопытным, готовым ко всяким открытиям взором ковыляли
горбатенькие гномики, скакали заколдованные птички-малиновки. Ариэль — да не один, а сразу три Ариэля — парил в солнечных лучах, мелькал в капельках росы; а в шорохе дождя
слышалось эхо дальних волшебных потоков и водопадов.
Но долго вести мирную домашнюю жизнь отцу моему было
невтерпеж. Неудовлетворенность снедала его, томила тоска по
крайнему, чрезмерному, запредельному. И если обстоятельства
принуждали его скрывать свое недовольство, что-то настолько
горькое и вместе с тем надменное было в его молчании, столько
пренебрежительного сарказма звучало в его речах, что обстановка в доме становилась почти невыносимой. И оттого, что он
знал, каким влиянием на всех нас обладает, его высокомерное
презрение в такие периоды времени лишь обострялось.
Вспоминаю, как однажды летом, на склоне дня, мы ходили
собирать землянику. У меня была маленькая плетеная корзинка, я усердно искал ягоды и, заглядывая под ароматные листочки, то и дело звал маму посмотреть, какую ‘громаднющую’ земляничину я нашел. Рядом со мною трудилась прилежная Марта,
сетуя на то, что руки ее уже не могут служить своей хозяйке с
прежним проворством. А отец мой рвал ягоды стремительно,
наперегонки с мамой. И если ему попадалась совсем уже спелая,
он каждую такую аккуратно прихватывал и вкладывал маме между губ; а если встречалась поклеванная птицами, ее он посвящал Пану, сопровождая приношение рифмованным присловьем. А когда солнце скрылось за холмом и грачиный таратор
стал стихать в верхушках вязов, он предложил маме руку, и мы
[135]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
всей гурьбой двинулись сперва по длинной петляющей тропке,
потом прямо по траве, и внесли нашу ягодную добычу в дом, в
прохладный полутемный коридор. Мы вошли в это сумрачное
место, и тут я увидал, как мама, порывисто наклонившись,
вдруг поцеловала отцу руку. А он нетерпеливо сбросил мамину
ладонь со своей руки и прошел к себе в кабинет. Я услышал, как
хлопнула дверь. В следующее мгновение он потребовал, чтобы
принесли свечей. И, глядя в полумраке на лица этих двоих, моих родителей, я детским моим чутьем вдруг понял, что отец внезапно от всех нас до смерти устал, что все мы ему враз смертельно надоели; и еще я понял, что мама делит со мной эту
интуицию. Она села — и я подле нее — в маленькой нашей гостиной и взялась за шитье. Но когда склонила она голову над белым полотном, в лице ее уже не было и следа недавней девической живости.
Полагаю, она была счастливее, когда отец находился в какой-нибудь дальней отлучке; ибо тогда не нужно было, желая
поспеть за перепадами его капризного настроения, каждую минуту думать о том, как ему угодить, и она могла тешить себя надеждами и жить в радостном предвкушении, готовясь к очередному его возвращению. В парке у нас стоял летний домик или,
проще говоря, беседка, в которой она, бывало, сидела в одиночестве, следя, как ласточки, летая туда-сюда, рассекают вечерний воздух. А то, в другой раз, она брала меня с собой на долгую прогулку и, рассеянно слушая мою болтовню, шла со мною
рядом, увлеченная, вероятно, единственной чудной мечтою —
что вот, пока мы так гуляем, нежданно-негаданно вернулся
отец и, может быть, прямо сейчас сидит и считает минуты, когда же он сможет наконец нас поприветствовать. Но недолгими были эти мечты. Она вдруг начинала говорить со мною тоном резким и холодным или ни с того ни с сего принималась
корить Марту за ее совиную повадку; должно быть, все вокруг
казалось ей каким-то пустым и нелепым в сравнении с этими
растаявшими снами наяву.
Думаю, она редко имела представление, где именно обретается отец во время своих долгих отлучек из дома. Он мог оставаться с нами неделю, а потом бросал нас на месяц. Она была
слишком горда, а в дни, когда он был в ладу с собой и с нами —
слишком счастлива и полна надежд, чтобы приставать к нему с
вопросами; ему же как будто нравилось держать свои дела от
нее в секрете. Он и вообще любил иногда на пустом месте напускать таинственность и, за что бы ни брался, вечно старался
выставлять себя личностью не от мира сего и совершать поступки, непостижимые для простых смертных.
Так заведенным чередом оно все и шло. И однако, казалось
мне, с каждым прошедшим месяцем все меньше веселья, все
[136]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
меньше счастья становилось в нашем доме; что-то блёкло, тускнело в нашем обиходе, что-то исчезало, улетучивалось безвозвратно; холод отчуждения пронизывал нас все сильнее. Докучная забота в конце концов не оставила в душе моей матери даже
тени ее прежней веселости. Она замкнула свое сердце, запечатала его печатью, чтобы любовь уже никогда не смогла прорвать заслон и растопить ее вечную мрачность.
В День Гая Фокса, перед тем как мне идти спать, Марта мне
рассказала, что в деревушку на другом краю вересковой пустоши
переехала какая-то новая семья. И вот именно после этого события отец мой стал бывать в долгих отлучках все реже и реже.
Поначалу мама выказывала свою радость тысячью всевозможных способов: она сама изобретала и сама же стряпала какие-то особо изысканные лакомства; в темных ее волосах появились нарядные ленты; она даже песенки стала напевать
новые (хотя голос у нее от природы был слабый, тоненький).
Ради его удовольствия она читала ему вслух; я буквально сбился с ног, бегая по ее поручениям, бестолковым и ненужным,
но данным мне, чтобы хоть чем-нибудь ему услужить. Одного
слова похвалы было ей довольно в награду за многие часы
упорных трудов. Но постепенно, видя, что отец изо дня в день
проводит вечера вне дома, мама вновь стала тревожной и подавленной; и, хотя она никогда громко не жаловалась, ее вечно обеспокоенное лицо, ее тоскливо вопрошающий взгляд
раздражали его безмерно.
— А куда мой папа все время уходит после ужина? — спросил я как-то вечером у Марты.
Вопрос был задан при маме; она в ту минуту тоже была у
меня в спальне — складывала мою одежду.
— Как ты смеешь задавать такие вопросы? — сказала мама. — И почему вы позволяете себе разговаривать с ребенком
о том, куда уходит и откуда приходит ваш хозяин?
— Но куда он все-таки ходит? — повторил я Марте свой вопрос, когда мама вышла из комнаты.
— Тс-с, мастер Николас, — отвечала она, — разве вы не слышали, что сказала ваша мамочка? Она так переживает, бедная
наша госпожа, из-за того, что хозяин сроду не проведет весь
день дома, а все только эти карты, карты, карты каждый вечер у мистера Грея. Ведь я же слышу, как он приходит — гравий шуршит под окном, часто на дворе уж полночь, а то и час
утра. А она ведь, клянусь, хоть бы раз ему слово сказала про
свое недовольство. Ревность — страшное мученье, мастер Николас, и давать для нее повод — неблагородно это, не по-мужски. Миссис Райдер так и осталась во вдовах — и все из-за ревности; а ведь у ней всего неделя оставалась до свадьбы со
вторым-то.
[137]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
— Но почему мама ревнует папу, если он ходит в карты играть?
Марта натянула на меня через голову мою ночную рубашку.
— Тс-с, мастер Николас, маленьким мальчикам не положено задавать столько вопросов. Я надеюсь, когда вы вырастете
и станете взрослым мужчиной, от вас, милый вы мой, вашей
мамочке будет одна радость. А ей бы, бедняжке, так надо хоть
чуток радости — и сейчас, как никогда!
Я испытующе посмотрел на Марту, но она прикрыла мне
глаза рукою, и вместо дальнейших расспросов я лишь прочел
ей свою обычную молитву перед сном.
Несколько дней спустя я сидел вместе с мамой у нее в гостиной, она мотала серую пряжу, а я ее держал; и тут в комнату вошел отец и велел мне идти надевать шапку и теплый шарф.
— Он пойдет со мной в гости, — резким тоном пояснил
отец.
Выходя из комнаты, я услыхал, как мама спросила:
— Предполагаю, к твоим друзьям в Грейндже?
— Можешь предполагать все, что тебе угодно, — ответил он.
Я слышал, как мать встала, чтобы выйти из комнаты, но
он велел ей остаться, и дверь захлопнулась...
В комнате, где сидели картежники, был очень низкий потолок. У окна стояло фортепьяно, рядом с камином — палисандровый столик, и на нем изящная кармазинного цвета рабочая
корзинка, а чуть в стороне — зеленый ломберный стол с горящими свечами. Мистер Грей был сухощавый элегантный мужчина с высоким узким лбом и длинными пальцами. Майор
Обри — приземистый, краснолицый и не слишком разговорчивый. Еще там был мужчина помоложе, обладатель роскошной
шевелюры. Казалось, все в этой компании были в отличных отношениях друг с другом; я помогал сдавать карты и складывать
столбиками серебряные монеты, а заодно на пару с мистером
Греем потягивал из бокала шерри. Отец говорил мало, на меня
никакого внимания не обращал, играл же с большой серьезностью и все время едва заметно хмурил брови.
Немного погодя открылась дверь и вошла леди. Как выяснилось, это была сестра мистера Грея по имени Джейн. Она уселась за свой рабочий столик и привлекла меня поближе к себе.
— Так значит, это и есть Николас! — сказала она. — Или
лучше — Ник?
— Николас, — сказал я.
— Ну, разумеется, — сказала она, улыбаясь, — мне и самой
так гораздо больше нравится. Как это мило с твоей стороны,
что ты пришел повидаться со мной! Ты не против составить
мне компанию? Потому что во всех этих играх я ничего не понимаю, зато люблю поболтать. Идет?
[138]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
Я заглянул ей в глаза и понял, что мы с ней уже стали
друзьями. Она снова улыбнулась, приоткрыв губы, и прикоснулась к моим губам надетым на палец наперстком.
— А теперь вот что: сперва дело, а уж после поболтаем. Видишь ли, у меня приготовлены три разных сорта печенья. Потому что я никак не могла сообразить, какое же тебе должно
больше понравиться. Вот сейчас и поймем. Пойдем, ты сам и
выберешь.
Она встала и отворила высокую дверцу узкого буфета; наклонившись к полке, она бросила взгляд в сторону картежников. То
печенье я помню по сей день; там были маленькие овальные песочные печеньки с медом, заварной крем и пирожки с изюмом;
а еще большая стеклянная ваза с конфетами — я поднял ее обеими руками и отнес на квадратный рабочий столик. Взяв пирожок, я сел на скамейку подле мисс Грей, а она принялась разговаривать со мной о том о сем и одновременно тонкими своими
руками что-то усердно вышивала и украшала тесьмой. Я рассказал ей, сколько мне лет, а еще про свою двоюродную бабушку и
ее трех кошек. Рассказал про свои сны и про то, что я страшно
люблю йоркширский пудинг, ‘только, знаете, чтобы его давали
без мяса’. И еще я сказал ей, что, по моему мнению, мой папа —
самый красивый из всех людей, каких я только видел.
— Что, красивее даже, чем мистер Спенсер? — сказала она
со смехом, не отрывая взгляда от иголки.
Я ответил, что священники вообще мне не очень нравятся.
— А почему? — спросила она серьезным тоном.
— Потому что они, когда говорят, все время как будто притворяются, — сказал я.
Она от души рассмеялась.
— А все люди разве не так? — спросила она.
Негромкий голос ее был так музыкален, а изгиб шеи так
грациозен, что мне подумалось — до чего же она красивая; в
особенности же меня восхищали ее темные глаза в те минуты, когда она мне улыбалась — лучезарно и вместе с тем чуть
печально. Под конец я пообещал ей, что если мы с ней встретимся на вересковой пустоши, то я покажу ей норку дикого
кролика и Мельникову Лужу.
— Ну, Джейн, как вам показался мой сын? — спросил отец,
когда мы уже собрались уходить.
Она наклонилась и вложила мне в ладошку ‘счастливый’
четырехпенсовик.
— Я люблю четыре пенса, милые четыре пенса, славные
четыре пенса больше жизни я люблю, — шепотком пропела
она мне прямо в ухо. — Только это секрет, — добавила она и,
полуобернувшись, бросила взгляд через плечо. Потом легонько поцеловала меня в макушку.
[139]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
Пока она так ласкала меня на прощанье, я все время смотрел на отца, и мне почудилось, что на лице его промелькнула
легкая, чуть презрительная усмешка. Но затем, когда мы уже
вышли из деревни на поросшую вереском равнину и, оказавшись вдвоем посреди пустынного великолепия ночи, двинулись бок о бок вдоль по тропинке меж кустов дрока, ступая то
по мягкой дернине, то по твердой каменистой почве, мне уже
казалось, что за всю мою жизнь отец мой еще ни разу не был
мне таким чудесным попутчиком. Он взялся рассказывать какие-то коротенькие истории — начинал одну, другую, сотую, и
ни одной не заканчивал; но все же, при свете всех этих звезд у
нас над головами, рассказы эти сверкали в моем воображении,
подобно нитке ярких разноцветных бус. Потом мы остановились среди бескрайнего мрака, и он стал насвистывать мелодию самой удивительной из всех старинных песен — ‘Песни,
что пели сирены’. Он как будто похитил у меня все мои мысли
и фантазии; он разговаривал со мною, как мой двойник, как
мое второе ‘я’. Но стоило нам — ах, ну почему так скоро, подумал я с упавшим сердцем — подойти к нашей калитке, как вдруг
он разом замолк и, отвернувшись, уставился куда-то вдаль, в
продуваемый ветром простор вересковой пустоши.
— Каким ничтожным, плоским и тупым мне кажется... — начал он и смолк, оборвав декламацию то ли невеселой усмешкой, то ли вздохом. — Послушай, Николас, — сказал он, повернув меня лицом к звездам, — ты должен вырасти мужчиной.
Мужчиной, понимаешь? Никакого пустозвонства, никакого
позерства, никаких капризов, а самое главное — никакого притворства. Никакого и никогда. Это твой — один-единственный — шанс не потерять себя посреди этого раз и навсегда установленного Порядка. — Он наклонился ко мне и вгляделся в
мое лицо взором долгим и пристальным. — У тебя глаза твоей
матери, — задумчиво произнес он. — А это, — добавил он чуть
слышно, — это не шутка. — Он толчком отворил незапертую
скрипучую калитку, и мы вошли во двор.
Мама сидела в низком кресле перед уныло догоравшим в
камине огнем.
— Ну, Ник, — поинтересовалась она каким-то приветливоформальным тоном, — как ты провел этот вечер?
Я глядел на нее, не отвечая.
— Играл ли ты в карты с джентльменами; или там была музыка, и ты помогал переворачивать ноты?
— Я разговаривал с мисс Грей, — сказал я.
— В самом деле? — сказала мама, поднимая брови. — А кто
же такая эта мисс Грей?
Отец улыбался, глядя на нас, в глазах его плясали искорки.
— Сестра мистера Грея, — тихим голосом отвечал я.
[140]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
— А не его жена? Нет? — сказала мама и украдкой покосилась на огонь в очаге.
Засомневавшись, я хотел было посмотреть на отца, но почему-то не мог поднять взора выше его колен.
— Дурочка ты, дурочка! — со смехом сказал он, обращаясь
к маме. — Зоркая ты наша! Не бери в голову, сэр Ник; беги-ка
ты в постель, дружище.
Когда я проходил мимо маминого кресла, она вдруг довольно грубо схватила меня за рукав.
— Разве ты не собираешься поцеловать меня на ночь, а? —
сказала она с каким-то даже бешенством; ее тонкая нижняя губа дрожала мелкой дрожью. — Что, и ты туда же?!
Я чмокнул ее в щеку.
— Какая прелесть, мой милый, — презрительно заметила
она, — как будто рыбка губами ткнулась. — Она поднялась и
резким движением оправила юбку. — Я не хочу больше оставаться в этой комнате, — произнесла она надменно, с вызовом, и, вдруг всхлипнув, выбежала из комнаты.
Отец продолжал улыбаться, но уже по инерции, как бы забыв о застывшей у него на губах улыбке. Он стоял очень тихо,
так тихо, что я начал бояться, не слышит ли он со всей отчетливостью, о чем я сейчас думаю. Затем, слегка вздохнув, он
присел к маминому письменному столу и карандашом набросал на клочке бумаги несколько слов.
— Вот, Николас, постучись к маме и отдай это ей. Спокойной ночи, старина. — Он взял меня за руку и улыбнулся, глядя
мне в глаза. Душевное благородство светилось в его взгляде,
и читалась в нем смутная просьба о помощи, отчего я сразу
почувствовал себя на его стороне.
Очень собой довольный, я поспешно поднялся вверх по
лестнице и доставил доверенное мне послание. Мама открыла мне дверь; она все еще плакала.
— Ну, что еще? — произнесла она тихим, дрожащим голосом.
Но вскоре вслед за тем — я даже не успел еще уйти из темного коридора — я услышал, как она стремительно сбегает вниз
по лестнице, а спустя недолгое время отец с матерью вместе,
рука об руку, поднялись наверх, и, судя по ее смеху и легкому
тону ее разговора, можно было предположить, что она и ведать не ведала никаких забот и горестей.
После уже ни разу не пришлось мне видеть столько радости
и девической живости в лице моей матери, сколько их было в
нем на следующий день, когда сидела она вместе с нами за завтраком. Поданные к столу медовые соты, маленькие бронзовые хризантемы, ее желтое платье — всё вместе составляло
изящную, продуманную миниатюру. При каждом слове она исподтишка бросала взгляд на отца; негаснущая застенчивая
[141]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
улыбка таилась у нее под ресницами. Столько ясности и юной
свежести было в ней нынче, такими живыми и подвижными
были сегодня ее черты, что я с трудом узнавал вчерашнее измученное, землисто-желтое лицо. У отца, казалось, отлегло от
сердца; он так же, как и я, искренне радовался ее нынешнему
расположению духа и сам получал удовольствие, собственным
весельем и шутками способствуя ее хорошему настроению.
Однако скоротечным было это солнечное утро, и, когда
короткий и хмурый день пошел на убыль, сумрак окутал дом.
Ввечеру отец опять, как повелось, оставил нас в одиночестве.
А потом над вересковой пустошью нависла туманная ночь и
закапал мелкий теплый дождик.
Так и вышло, что в дальнейшем мне все чаще и чаще предоставляли самому подыскивать себе занятия, и в конце концов я до того привык обходиться своим собственным обществом и обретаться в узком кругу своих маленьких мыслей и
забот, что начал уже смотреть на несчастливую долю моей матери едва ли не равнодушно и научился критиковать ее едва
ли не раньше, чем научился жалеть. И Рождество, сколько
помнится, не доставило мне особого удовольствия, тем более
что отца не было дома, и все наши скромные торжества прошли без всякого воодушевления. Было приготовлено много
чего вкусного, были и подарки, и книга с картинками от Марты. Я получил новую лошадку-качалку — с какой неизменной
безмятежностью глядит на меня из глубины прошедших лет
ее потертая крапчатая мордашка! На Рождество установилась ясная, солнечная погода, и в День святого Стефана я отправился поглядеть, есть ли лед на Мельниковой Луже.
Я стоял у самой кромки берега и, наклонясь, отколупывал
пальцем ломкие пластинки льда, как вдруг в недвижном воздухе раздался чей-то окликавший меня голос. Оказалось, что
зовет меня Джейн Грей; в компании с моим отцом она шла по
вересковой пустоши и еще издалека увидала, как я стою над
прудом, склонившись к воде.
— Вот видишь, я сдержала свое обещание, — сказала она,
беря меня за руку.
— Но вы обещали, что придете одна, — возразил я.
— Хорошо, пусть так и будет, — ответила она, утвердительно кивнув головой. — До свидания, — добавила она, обернувшись к отцу. — Как видите, вы — третий лишний. Николас проводит меня до дома, мы там выпьем чаю, а вы сможете зайти за
ним вечером — если вы сегодня к нам собираетесь.
— Так вы меня приглашаете? — спросил он с капризной
ноткой в голосе. — Вам не все равно, приду я или нет?
Она подняла к нему лицо, а когда заговорила, тон ее был
серьезен.
[142]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
— Вы — мой друг, — сказала она. — Разумеется, мне не все
равно, навещаете вы меня или нет.
Он пытливо смотрел на нее из-под полуопущенных век.
Лицо у него было осунувшееся, мрачно-тоскливое.
— Как вам не надоест играть словами? К чему этот педантизм, Джейн? Вы что же, считаете меня юнцом, которому еще
не стукнуло и двадцати? Пару десятков лет тому назад, куда ни
шло, но сейчас... сейчас меня просто забавляет ваша женская
манера изъясняться. То, что вы, женщины, говорите, очень
мало связано с тем, что вы реально чувствуете.
— Я не считаю, что я такая уж бесчувственная, — возразила
она. — Знаете, на вас трудно угодить, вы чересчур придирчивый.
— Ага, придирчивый, — как эхо, насмешливо повторил он.
Потом, сдержавшись, пожал плечами. — Поймите, Джейн,
это все внешнее: я по привычке бравирую своим безразличием. Характерная черта жизненной философии человека в моем возрасте. Это же так легко — принять иронически-героическую позу. Учтивые речи, благородная седина со стальным
отливом, риторические фигуры, драматические жесты — да
вам, наверное, самой все это даже слишком хорошо знакомо?
Но приходит час, когда надоедает изображать на лице улыбку, и жизненная комедия предстает всего лишь посредственным фарсом. Или так: позолота осыпается, и проступает неприкрашенное, прозаическое лицо трагедии. И возвращаясь
к разговору о чувствах, — чувства остаются в прошлом. Одна
за другой наши надежды отправляются на покой и засыпают
вечным сном, иллюзии рассеиваются, а все чудеса и тайны
объясняются ловкостью рук какого-то фокусника. Это возраст, милая моя Джейн, возраст... Возраст обращает нас в камень. А вам, молодым, жизнь кажется чудным сном — вот
спросите хоть Николаса! — Он снова пожал плечами и добавил, как бы про себя: — А кое-кому приходится очнуться от
сна на чертовски жестком ложе.
— Само собой, — медленно произнесла Джейн, — вы все это
так умно говорите. Да только все это одни слова, и что тут
правда, что нет — совсем иное дело, как мне кажется. Мне об
этом судить трудно. Мне кажется, вы говорите одно, а имеете
в виду другое, так что, выходит, все это ни о чем. Я не могу и не
хочу верить в то, что вы уже совсем утратили способность чувствовать, просто не могу в это поверить. — Она продолжала
улыбаться, но мне почудилось, что в глазах ее блеснули слезы. — Это все наносное, это все притворство; мы вовсе не такие жалкие и ничтожные рабы времени, как вы тут стараетесь
изобразить. Должен быть какой-то способ, чтобы все это преодолеть. — Она отвернулась, затем медленно добавила: — Вы
призываете меня быть бесстрашной, искренней, говорить
[143]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
только то, что подсказывает мне сердце, и я спрашиваю: а вы,
вы сами?
Отец не смотрел на нее и потому не заметил руку, которую
она уже было протянула ему, но тут же вновь отдернула.
— Правда в том, Джейн, — медленно проговорил он, — что
опоздал я нынче со своей искренностью. А что касается сердца, в сорок лет этот орган уже не заслуживает доверия, он порядком дискредитирован. Жизнь, размышления, себялюбие,
эготизм, назовите, как хотите, но все самое скверное, что
они могли со мной сделать, уже произошло, и я действительно не способен на те чувства, которые позволили бы мне сделать вид, будто ничего этого не было. А когда пылкая юность
проходит и пылкие чувства вместе с нею — что ж, дорогая леди, значит, пришла пора и самому сойти со сцены! На поверку от бытия нашего не остается в итоге ничего, кроме всепоглощающей, нагло торжествующей пустоты. И всегда
сворачиваешь на самую унылую, самую пыльную дорогу — она
зовется ‘забвение’.
На какое-то время он замолчал. Глубокая, странная тишина опустилась на нас и на все окружающее. Воздух был тих, от
зимнего неба веяло невыразимым покоем. И вновь зазвучал
негромкий бесстрастный голос:
— И когда нападает эта дремота души, тогда правильные
поступки кажутся слишком легкими, слишком тривиальными
и, стало быть, не стоящими труда, а неправильные — попросту дурацкими, и вся жизнь становится скучной и глупой... Ну
да ладно; отдаю леди на твое попечение, Николас, позаботься о ней, ты же мужчина, ‘колючки, ракушки, зеленые лягушки’ — ну, ты сам знаешь. Au revoir, и, честное слово, я уже почти хотел бы, чтобы это было не ‘до свиданья’, а ‘прощайте’.
Джейн Грей внимательно посмотрела на него.
— Так ведь и я тоже, — тихо ответила она. — Потому что,
похоже, мне вас никогда не понять. А может, оно и к лучшему, может быть, зря я пытаюсь вас понять.
Отец делано засмеялся, отвернулся и пошел прочь.
Мы с мисс Грей не спеша двинулись вдоль зарослей поседевшего от инея камыша, а потом вошли в лес. Орляк и вереск
там были почти бесцветные, почва — темная, напитанная еще
осенними дождями. Под сенью темно-зеленых хвойных лап
мох был усеян еловыми шишками. Мертвая тишина стояла повсюду в этот зимний послеполуденный час. Вдали взлетали,
медленно набирали высоту и снова опускались на распаханное
поле охрипшие грачи; высоко в бледном небе несколько птиц
кружили на растрепанных ветром крыльях.
— Как понять папины слова: хочу, чтобы это было ‘прощайте’? — спросил я.
[144]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
Но спутница моя не сказала мне в ответ ни слова, она лишь
крепче сжала мне руку. Молча шагала она рядом со мной по стылой земле и казалась мне очень стройной и грациозной. В воображении я ставил рядом с нею маму, и мама моя в сравнении с
ней была низенькой и какой-то неуклюжей. Я задавал ей разные
вопросы: про лед, про красный цвет неба и еще, есть ли в этом
лесу омела. Время от времени и она, в свою очередь, тоже спрашивала меня о том о сем, и, когда я отвечал, мы смотрели друг
на друга и улыбались, и, казалось, она чувствует то же, что и я,
а чувствовал я чистейшую радость просто оттого, что она рядом. На полпути в их усадьбу ‘Терновники’ она нагнулась ко мне
в холодных сумерках и, положив руки мне на плечи, сказала:
— Мой милый, милый Николас, ты должен быть хорошим
сыном для твоей мамы — смелым и добрым. Будешь?
— Он теперь почти никогда с мамой даже не разговаривает, — по какому-то наитию отозвался я на ее слова.
Она прижалась губами к моей щеке; собственная ее щека
по сравнению с моей была совсем холодная; и еще она крепко меня обняла.
— Поцелуй меня, — сказала она. — Мы ведь постараемся
быть хорошими. Изо всех сил постараемся, правда? — умоляющим тоном спросила она, все еще не выпуская меня из
объятий.
А я с печалью в душе смотрел, как сгущается вокруг нас
темнота.
— Это нетрудно, если ты уже взрослый, — сказал я.
Она засмеялась и снова меня поцеловала, а потом мы с ней
взялись за руки и побежали бегом. И пока совсем не запыхались, всё бежали к завидневшимся вдали огонькам ‘Терновников’.
Я уже какое-то время был в постели, лежал, пригревшись,
но еще не сомкнув глаз, когда мама, не зажигая света, тихо вошла в комнату. Она села у моей кровати; дыхание у нее было
частое, прерывистое.
— Где ты был весь вечер? — произнесла она.
— Мисс Грей попросила меня остаться на чай, — ответил я.
— А я разве давала тебе разрешение идти пить чай с мисс
Грей?
Я ничего не ответил.
— Если ты еще хоть раз пойдешь в этот дом, я тебе всыплю
как следует. Ты слышишь меня, Николас? Один, или с твоим
отцом, но, если ты снова туда пойдешь, я тебе всыплю. Тебя
ведь уже давненько не секли, правда?
Лица ее мне не было видно, но голова ее склонялась ко
мне в темноте все время, пока она сидела у края моей кровати — сидела согнувшись, почти скорчившись.
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
Я не отвечал. Но когда мама ушла, не поцеловав меня на
ночь, я заплакал — бесшумно, уткнувшись головой в подушку.
Что-то в один миг улетучилось из моей памяти, ушла какая-то
нота, чтобы не зазвенеть уже никогда. Жизнь разом стала
]
чуть более холодной, непонятной, чуждой. Я и без того по [ИЛ145
10/2024
преимуществу водил компанию с самим собой; теперь еще одна эмоциональная преграда воздвиглась между мною и всем
светом; все более бессмысленным и равнодушным казался
мне этот свет, все сильней трещало и рушилось прежнее мое,
детское представление о миропорядке.
Вряд ли хоть одна неделя проходила теперь без очередной жестокой ссоры. Впрочем, когда начинали звучать сердитые голоса, мне все время удавалось ускользнуть куда-то в
сторону; я одинаково боялся стать мишенью как отцовских
хладнокровных насмешек, так и материнских гневных вспышек либо отчаянных сожалений. Отец не снисходил до того, чтобы активно обороняться от нападок мамы и никогда
не пытался ни в чем ее убедить; он просто пожимал плечами, на корню отвергал все ее обвинения, игнорировал ее
гнев. Храня бесстрастный вид и демонстрируя показное
равнодушие, он всеми силами пытался скрыть собственную
душевную усталость и горькую досаду. Разумеется, суть происходящего доходила до меня лишь смутно, и все же благодаря детской незамутненности взора и интуитивной проницательности я многое видел, хотя очень редко мог понять, в
чем причина постигших меня невзгод; и я продолжал, на
мой собственный лад, любить их обоих нисколько не меньше, чем прежде.
Наконец, как раз в День святого Валентина, дела приняли
еще более скверный оборот, чем когда-либо прежде. Отец
имел обыкновение вешать предназначенную маме валентинку на ручку двери ее маленькой гостиной — нитку жемчуга, веер, книгу стихов или что-нибудь еще в том же роде. В тот день
ранним утром она спустилась вниз и села у окна, глядя на падающий снег. За завтраком она не проронила ни слова, только делала вид, что ест, и лишь по временам поднимала глаза,
чтобы бросить взгляд на отца, причем во взгляде ее было какое-то странное упорство, чуть ли не ненависть; и еще она все
время постукивала ногой по полу. Он же не обращал на нее
никакого внимания, сидел спокойный и угрюмый, погрузившись в свои собственные мысли. Я думаю, в действительности он не забыл, какой тогда был день, поскольку долгое время спустя я нашел в его старом бюро коробочку, а в ней
купленный им всего за неделю до того браслет и бумажку с ее
именем. Скорей всего, именно отсутствие этого маленького
подарка довело мою мать чуть ли не до безумия.
[146]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
Ближе к вечеру, наскучив сидеть дома, наскучив одиночеством, я вышел во двор и какое-то время без особого увлечения что-то лепил из снега. Когда стало смеркаться, я вернулся в дом и в темноте услыхал гневные голоса. Отец вышел из
столовой и, стоя в тусклом свете зимних сумерек, молча поглядел на меня. Вслед за ним показалась мать. В ту минуту мне
было видно, как она стоит в дверном проеме, привалившись
к притолоке, белая от ярости, с дрожащими руками и с глазами, округлившимися и потемневшими от накипевшей злобы.
— Он тоже научится тебя ненавидеть, — выкрикнула она
сдавленным, каким-то придушенным голосом. — Каждую минуту, каждую секунду я буду учить его ненавидеть тебя и презирать, как я сама тебя... Ох, как же я тебя ненавижу и презираю.
Отец посмотрел на нее спокойно и пристально, прежде
чем ответить. Взяв в руки холщовую шляпу, он машинально
принялся ладонью что-то с нее стряхивать.
— Что ж, очень хорошо, ты свой выбор сделала, — холодно
сказал он. — Решение всегда оставалось за тобой. Ты сама все
раздула, ты бесишься, а теперь ты сказала слова, которых никогда уже нельзя будет ни взять назад, ни забыть. Сказала при
Николасе. Только, ради Бога, не воображай, что я стану оправдываться. Мне не в чем оправдываться. Я не думаю ни о ком,
кроме себя самого... ни о ком. Постарайся меня понять: ни о
ком. Возможно, на самом деле, ты сама... не более чем... Но,
опять, все это слова, слова... как все это скучно, не нужно, глупо! — Он сделал резкий жест рукой. — Да, жизнь — это... А, всё,
хватит. Пусть как будет, так и будет. — Он стоял, глядя через окно во двор. — Смотри-ка, снег пошел, — сказал он, как бы разговаривая сам с собою.
Снег беспрестанно шел всю предыдущую долгую ночь и
весь сегодняшний день. Было по-зимнему уныло и холодно.
Дальше нашего крыльца уже ничего нельзя было различить —
только угрюмое скопление туч в сумеречном воздухе, еще больше потемневшем из-за беспрерывно валившей вихрившейся
мешанины снега. Отец бросил мгновенный взгляд назад,
внутрь дома, и, как мне показалось, посмотрел на меня c какойто странной тайной мыслью. Но он тут же вышел наружу, и секунду спустя шагов его уже не было слышно.
Мама пристально смотрела на меня в страшной растерянности; в широко раскрытых глазах ее были ужас и раскаяние.
— Что? Что это? — сказала она.
Я глядел на нее в тупом недоумении. Снежные хлопья, три
невесомых кома, разом вплыли в полутемную прихожую из
наружного мрака. Она зажала себе рот рукой. Немощными,
изнемогающими под тяжкой ношей казались ее тонкие пальцы, унизанные множеством колец.
[147]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
— Николас, Николас, скажи мне: что это я говорила? Что я
такое сказала? — Она, спотыкаясь, ринулась к двери. — Артур,
Артур, — кричала она, выскочив на крыльцо, — сегодня День
святого Валентина! Я только это и хотела сказать; вернись,
вернись!
Но отец, вероятно, был уже за пределами слышимости; не
помню, чтобы он отозвался.
Мама, держась рукой за стенку, нерешительно вошла в
дом. Очень медленно, через силу, стала она подниматься по
лестнице. А я продолжал стоять у подножия этой лестницы и
через пространство холла глядеть в вечернюю тьму. Тем временем из кухни показалась Марта; вид у нее был замкнутый,
губы чопорно поджаты, а в руке она держала тоненькую горящую свечку. Она закрыла входную дверь и зажгла в прихожей
лампу. Из кухни, лаская обоняние, наплывал приятный запах
праздничных яств.
— А он вернется? — сказала Марта; в свете своей свечечки
она выглядела испуганной. — Такой нынче снегопад, в ладонь
шириной уже нанесло на подоконник. Ох, мастер Николас,
тяжко жить на свете нам, женщинам. — И она вслед за мамой
стала подниматься по лестнице — пошла зажигать свет во
всех мрачных и угрюмых верхних комнатах.
Я сел под окном в столовой и, напрягая зрение, в свете от
камина принялся читать свою книжку с картинками. Вскоре
вернулась Марта и стала накрывать на стол.
Хотя память у меня сейчас оставляет желать лучшего, но,
сколько помню, День святого Валентина всегда отмечался у
нас как семейный праздник. И на этот же самый день приходился день рождения матери моего отца. Хорошо помню, как
она, пока была жива, навещала нас по этим дням вместе со своей компаньонкой, мисс Шрайнер, которая любила разговаривать со мной на своем забавном английском. В предыдущем году такая же годовщина послужила поводом для нежного
примирения между отцом и мамой после ссоры, показавшейся
тогда пустячной размолвкой. И помнится, что именно в этот
день попались мне на глаза первые, еще плотно закрытые почки на миндальном дереве. Как обычно, посреди стола у нас стоял большой, усеянный блестками торт, с марципанами и засахаренными фруктами, такой же, как на Рождество. Да, еще
помню, что, когда в деревне жила миссис Мерри, ее маленькие
хорошенькие дочки, бывало, приезжали в большой коляске
провести с нами вечер и составить мне компанию в этот праздничный Валентинов день.
Но теперь все переменилось. Ум мой стал чуть острее, но тем
не менее я был еще слишком дурачком, чтобы суметь толком
осознать смысл этой перемены. Всё же надежды мои и мечты
[148]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
слегка увяли и полиняли. Я лениво перелистывал книжку с картинками, смутно ощущая, что цветные иллюстрации доставляют
мне нынче меньше удовольствия, чем прежде, чем даже вчера:
должно быть, мне уже порядком надоело их разглядывать, ровно
так же, как им надоело смотреть на меня. Однако заняться мне
больше было нечем; пришлось с тусклой физиономией продолжать апатично переворачивать разрисованные страницы.
Около семи часов мама послала за мной. Я нашел ее сидящей у себя в спальне. Свечи горели перед зеркалом. Она уже
была в своем праздничном черном шелковом платье, а на шею
надела жемчужное ожерелье. Она начала расчесывать мне волосы, накручивая их кончики себе на пальцы, а пальцы предварительно смачивала в розовой чаше. Чаша эта принадлежала к
числу первых предметов, которые я, едва появившись на свет,
научился различать своими младенческими глазами. Она нарядила меня в чистую блузку и в туфли с пряжками и за всеми этими делами разговаривала со мной так или почти так, как будто
рассказывала мне какую-то историю. Потом долго и пристально разглядывала себя в зеркало, поджимая в улыбке подбородок, что давно уже вошло у нее в привычку при разговоре. Я
слонялся по комнате, дотрагиваясь по очереди то до коробочек с туалетными принадлежностями, то до расставленных на
столике безделушек. По несчастной случайности я опрокинул
один из этих предметов, флакон с розовой водой. Вода разлилась, и теплый воздух спальни наполнился ее ароматом.
— Глупый, неуклюжий мальчишка! — сказала мама и с силой ударила меня по руке.
Я начал плакать — больше от обиды и накопившейся усталости, чем от боли. И тут она вдруг с какой-то бесконечной
нежностью опустила голову мне на плечо.
— Мама сейчас ничего толком не соображает, — сказала
она и сама заплакала — беззвучно, но такими горькими слезами, что я едва мог дождаться, когда она меня отпустит, а когда чуть отпустила, сразу же высвободился и убежал.
Медленно поднялся я по лестнице этажом выше, в спальню
Марты, и там, встав коленками на плетеное кресло, принялся
глядеть в окно. Снег перестал валить хлопьями, хотя заснеженную вересковую пустошь всю затянуло белесым туманцем. Высоко над покрытою снегом землей ветер гнал облака, между
ними появились просветы, а в просветах показались звезды:
ярко замерцали гроздья созвездий, и то там, то здесь стали загораться одинокие светила, более крупные и жарче блиставшие, чем остальные. Но хотя смотреть в окно мне еще не надоело, колени у меня начали болеть, а кроме того, в маленькой
комнате было страшно холодно, ведь располагалась она под самой крышей. Поэтому я спустился в столовую, где во всех семи
[149]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
подсвечниках уже были зажжены свечи. После темноты глазам
моим с непривычки их полыханье показалось нестерпимо ярким. Мама стояла, опустившись на колени, на коврике перед
камином. Она выглядела очень маленькой — почти карлица,
подумалось мне. Опершись подбородком на руку, она смотрела
на языки пламени; одна из ее туфелек как-то косо высовывалась из-под подола платья.
Я обвел взглядом стол, уставленный желе, сладостями, бокалами и фруктами, и вдруг почувствовал, как сильно я проголодался — ведь ко всему прочему такой вкусный запах жареной индейки доносился снизу, из кухни. Марта постучала в
дверь, когда пробило восемь.
— Обед готов, мэм.
Мама мельком посмотрела на часы.
— Передайте миссис Райдер: еще немного подождем, совсем чуть-чуть. Хозяин будет дома с минуты на минуту. — Она
поднялась на ноги и поставила кларет подогреваться в камин,
чуть поодаль от огня.
— Лучше, когда он теплый, да, мама? — спросил я.
Она испуганно взглянула на меня и кивнула.
— Ты ничего не слыхал, Николас? Сбегай к дверям и послушай; кажется, я слышала шаги...
Я отворил наружную дверь и стал вглядываться в темноту.
Но мне вдруг почудилось, что весь мир кончается за порогом — там же, где кончаются тепло и свет; дальше простирались владения зимы и безмолвия, и этот простор, вроде бы
мне хорошо знакомый, почему-то страшил меня сейчас, как
безбрежное, грозное море.
— Снег перестал идти, — сказал я, — но там никого нет —
вообще никого, мама.
Часы тянулись медленно: четверть часа, еще четверть часа,
еще... Индейку, как я с горечью мог убедиться, слыша звуки, доносившиеся из кухни, вынули из духовки и поставили остывать
в кладовую. Мне предоставили самому угощаться всем, что мне
только понравится — хоть дрожалкой-желе, хоть нежным розовым бланманже... Часы уже вот-вот должны были прозвенеть
полночь. Я чувствовал себя больным, все еще голодным и бесконечно уставшим. Пламя свечей начинало меркнуть.
— Оставьте мне здесь маленький свет, — сказала наконец
Марте мама, — а сами идите спать. Хозяин, должно быть, заплутался в снегу, сбился с пути по дороге домой.
Но тут вслед за Мартой в комнату вошла миссис Райдер.
— Вы уж простите мне, что я вмешиваюсь, мэм, но это неправильно, это совсем неправильно, если вы и дальше будете
вот так тут сидеть. Хозяин, может быть, до самого утра не вернется. И я бы сочла, что не выполнила свой долг, мэм, если
[150]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
бы не высказала вам свое мнение. Хоть нынче, хоть в любое
другое время.
— Спасибо большое, миссис Райдер, — ответила мама своим обычным тоном, — но я бы предпочла пока не ложиться.
Представьте, до чего одиноко человеку ночью в чистом поле.
Но мне больше ничего не понадобится, спасибо.
— Хорошо, мэм, что совесть моя требовала, я вам то и сказала. Вот я вам еще бокал глинтвейна принесла, не то вы совсем тут загрустите либо сомлеете от усталости.
Мама взяла вино и чуть-чуть отпила, со слабой улыбкой глядя на миссис Райдер поверх бокала, после чего миссис Райдер
удалилась на пару с Мартой. Думаю, обе они в ту минуту не заметили, что я сижу тут же, в тени, на моей скамеечке у края стола. Но живо представляю, как эти добрые души всю долгую
ночь по очереди крадучись спускались вниз по лестнице, чтобы втихомолку поглядеть на нас, и уже, должно быть, глубокой
ночью, когда пламя в камине едва теплилось, они принесли две
шали и для тепла укрыли нас обоих. Думаю, они решили не забирать меня оттуда, чтобы я составил моей маме компанию. И
в самом деле, я помню, как мы с мамой разговаривали в темноте и как она брала меня за руку.
Когда они ушли, мы с мамой вместе стали прихлебывать горячее вино. Наши тени, неясно очерченные, но огромные, шевелились на потолке. Говорили мы очень мало, но я с нежностью заглядывал в ее серые, какие-то ребяческие глаза, и мы с
ней целовали друг друга, опустившись на колени перед камином. А потом я вприскочку, но без лишнего шума шлялся вокруг
стола, прихватывая по вдохновению то один, то другой сладкий или просто аппетитный кусочек. Однако мало-помалу в затихшем доме — тишину нарушало лишь гудение пламени в очаге да отдаленное, призрачное потрескивание стужи за окном —
меня одолела дремота; я уселся у огня, прислонив голову к креслу. Сидя в этой позе и мутным взором глядя на огонь в очаге и
на колышущиеся тени, я начал ронять голову на грудь, и очень
скоро незаметно подкравшиеся сонные видения стали мешаться у меня в голове с реальностью.
Было уже раннее утро, когда я, задеревеневший, замерзший, несчастный, очнулся, сидя в той же неудобной позе на
том же неподходящем для отдыха месте. Каким-то непривычным студеным духом веяло в воздухе. В погасшем, холодном
очаге лежал серо-стальной пепел. Необыкновенно яркий белый луч света падал на потолочный карниз сквозь щель в жалюзи. Я с трудом поднялся. Мама все еще спала и тяжело дышала во сне. Когда я c любопытством над ней склонился, мне
показалось, будто я различаю, как тени мимолетных снов
скользят у нее по лицу. Она то слегка улыбалась, то брови ее
[151]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
чуть приподнимались, точно она в этот миг о чем-то беззаботно и шаловливо болтала с моим отцом, а потом вновь лицо ее
цепенело в неподвижности, и угрюмая мрачность опускалась
на ее лоб, на веки, на губы.
Я прикоснулся к ее рукаву, вдруг ощутив свое одиночество
в этом большом доме. Лицо ее тут же нахмурилось, она глубоко вздохнула:
— Что? — вымолвила она. — Ничего... ничего? — Она протянула ко мне руку; веки приподнялись у нее на глазах, ничего
еще не видящих со сна. Но постепенно осознание времени и
места вернулось к ней. Она облизнула губы, повернулась ко
мне, и вдруг в порыве отчаяния вспомнила все о нынешней ночи. Она спрятала лицо в ладони и с минуту едва заметно покачивалась всем телом взад и вперед; потом встала, отвела с лица
волосы и пригладила их перед зеркалом. Я удивился, не увидав
следов от слез у нее на щеках. Губы ее дрогнули при взгляде в
зеркало, как если бы не свое привычное отражение увидела
она там, а сама душа ее, истомившись от горя, без ее ведома отразила в стекле свой бледный, печальный лик. Я схватил ее руку, безвольно повисшую поверх праздничной шелковой юбки,
и стал гладить, целуя одно за другим по очереди каждое из колечек, свободно сидевших на ее тонких пальцах.
Но, видимо, мои поцелуи были ей сейчас без надобности.
Тогда я вернулся к столу, на котором по-прежнему красовались
разные угощения — свидетельства нашей жалкой попытки отпраздновать Валентинов день, странным образом утратившие
всю свою соблазнительность в холодном сумеречном свете занимавшегося дня. Я засунул к себе в карман пригоршню винного печенья и отрезанный еще с вечера кусок кекса, ибо во мне
вдруг созрела твердая решимость уйти из дома и отправиться
погулять по вересковой пустоши. Сердце мое часто и сильно
забилось, когда я вообразил себе безлюдный заснеженный верещатник и как сам я бреду в одиночестве по нехоженому
снежному покрову. Заодно в голове у меня родился план дойти
пешком до ‘Терновников’; я почему-то был уверен, что мама не
станет сегодня ни бранить меня, ни наказывать. Возможно, думал я, отец мой сейчас там. И я расскажу мисс Грей все про мое
нынешнее приключение: про то, как я целую ночь провел в
столовой. Я всячески старался не совершать резких движений
и ничем не выдавать своего нетерпения, дабы не нарваться на
полный запрет выходить из дома, и, наконец оставшись незамеченным, украдкой выбрался из комнаты, пересек пространство передней и, оставив входную дверь чуть приоткрытой, радостно выбежал на утренний зимний простор.
На небе уже занялась заря, порядочно развиднелось, и первые дуновения утреннего ветерка начали разгонять предрас-
[152]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
светную дымку; веяло холодом, и мне казалось, что зябкая ночная тьма никак не отлипнет от моих щек. Воздух был знобкий,
и все же чувствовалась в нем какая-то свежая, едва уловимая
сладость. Идеально ровная снежная поверхность, прихваченная морозом, вся превратилась в наст и лишь слегка холмилась
над кустиками дрока; но то там, то сям тонкие веточки с засохшими на них цветами все же пробивались из-под снежных
колпачков. Крошечные льдистые чешуйки незримо плавали в
воздухе. Я высматривал, а найдя, с интересом разглядывал маленькие прудики, откуда снег посдувало ветром, и блестел голый черный лед. Еще я примечал, где на кустах сохранились
паучьи тенета, протянутые от колючки к колючке и фестонами
инея превращенные в гирлянды. Оборачиваясь, я, насколько
получалось, старался вести счет своим следам, ведущим назад,
к дому, который тусклым, нечетким пятном виднелся в какомто угрюмом мареве под покровом все еще омраченного западного небосклона.
Ущербный диск луны, поздно взошедшей нынче ночью,
светился, казалось, совсем близко от поверхности земли. Но
с каждой минутой свет зари, разливаясь хрустальной рекою,
сиял все победительней, и тьма угрюмо отступала на север. И
когда наконец показалось солнце и рассыпало искры на розовом снегу, я в восторге обернулся, воздев к небу указательный
палец, как будто оставленный мною дом мог увидеть мой
жест и разделить мою радость. И в самом деле, я видел, как
преобразились его окна, и хоть издалека, но явственно слышал, как тараторят дрозды на голых ветках грушевого дерева,
а когда одинокий дрозд вдруг запел совсем рядом, я даже
вздрогнул — с такой пронзительной, но и сладостной ноты
начал он свою песню в заснеженных зарослях дрока.
К тому времени я уже почти дошел до начала покатого
склона, с верхней точки которого вдали видна была обсаженная липами дорога, ведущая от края вересковой пустоши к деревне. Я бодро шагал вперед, похрустывая взятыми с собой
бисквитами, весело поглядывая по сторонам и глотая слюнки
в предвкушении чудного завтрака, которым меня вскоре, без
сомнения, угостит мисс Грей; я почти уже забыл и о том, по
какому случаю отправился в путь, и об охваченном тревогой
доме, оставшемся позади. Наконец я добрался до верха отлогой возвышенности и поглядел вниз. На небольшом расстоянии от меня росло красновато-бурое деревце боярышника,
под чьим зеленым навесом в былые апрельские дни я не раз
укрывался от дождя. Однако сейчас оно само было накрыто
плотным снежным капюшоном и лишь отбрасывало слабую
тень, лежавшую на незапятнанной белизне снежного покрова длинным, чуть более темным пятном. Невдалеке от этого
[153]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
куста я различил распластанную на снегу фигуру и каким-то
чутьем сразу понял, что там лежит мой отец.
Увиденное не удивило меня и не напугало. Оно показалось
мне лишь вполне очевидным следствием нынешнего долгого и
тягостного ночного бдения и всех предыдущих тревог и неурядиц. Я не ощущал горя, просто стоял рядом с телом, глядя на
него с глубоким изумлением и с каким-то чувством вроде пристального любопытства, а еще, возможно, с чувством легкого
сожаления из-за того, что он не может меня видеть в это прекрасное утро. Его согнутая серая рука лежала на снегу; потемневшее лицо с пятном засохшей крови было повернуто чуть в
сторону, как будто он хотел, чтобы косые солнечные лучи не
били ему в глаза. Я понимал, что он мертв, и начал уже размышлять, какие перемены это внесет в нашу жизнь; как я буду отныне проводить время; как все пойдет у нас в доме теперь, когда
его не стало — не стало его влияния, его авторитета, его неуживчивости. Еще мне пришло в голову, что я здесь один, что я
сейчас единственный, кто владеет этой огромной тайной, что
мне надо смиренно и благонравно, как будто нынче воскресенье, идти домой, а дома тихим голосом поведать новость маме,
всячески стараясь скрыть торжественное волнение, порожденное в моей душе сознанием важности выпавшей на мою долю миссии. Я уже стал в воображении представлять, какие вопросы будут мне заданы, и подбирать на них подходящие
ответы, как вдруг нездоровые мои фантазии были прерваны
Мартой Родд. Она пришла по моим следам и смотрела теперь
на меня с того самого гребня холма, откуда я только что спустился. Затем поспешила ко мне — и горбилась на ходу, как будто несла на плечах какой-то тяжелый груз; рот у нее был приоткрыт, лоб сморщился под упавшими на него прядями
дымчатых светло-русых волос.
— Смотри, смотри, Марта, — закричал я, — я нашел его на
снегу; он мертвый! — И вдруг сердце у меня сдавило, будто
оковы на нем защелкнулись. Красота и безлюдье утра, девственная белизна снега — все это было издевкой, грубой насмешкой надо мною — коварством, вероломством, предательством. Слезы хлынули у меня из глаз; в страхе и отчаянии я
вцепился в несчастную старую деву, горько рыдая, безудержно сокрушаясь, в ужасе пряча мои глаза, чтобы не видеть
больше этой простертой на снегу безмолвной, загадочной в
своей неподвижности фигуры. Она снова и снова гладила рукою мои волосы; взгляд у нее был остановившийся, немигающий; наконец, с опаской подойдя поближе, она склонилась
над моим отцом.
— Ох, мастер Николас, — сказала она, — бедные его черные волосы! Что же нам теперь делать? Что будет с бедной
[154]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
твоей мамочкой теперь, когда его не стало? — Она спрятала
лицо в ладони, и мы оба вновь залились слезами.
Но скорбь моя быстро улетучилась. Новизна моего положения — то, что я теперь оказался в совершенном одиночестве и
был сам себе хозяин: мог идти, куда хотел, делать все, что мне
нравится; та жалость, которой меня пуще всего донимали, когда я меньше всего в этом нуждался, и, напротив, полное ко мне
пренебрежение, когда чуть позже мучительное чувство заброшенности окутало меня подобно облаку, — все эти новые ощущения и переживания постепенно отвлекли мои мысли в другую сторону. Тело моего отца принесли домой и положили в
маминой маленькой гостиной, чьи окна глядели на парк и на заснеженный фруктовый сад. Все шторы задернули, дом погрузился во мрак. Я находил тайное удовольствие в том, чтобы заглядывать то в одну, то в другую недоступную для солнца
комнату и красться от двери к двери по лишенным дневного
света коридорам. Мама моя была больна; и по какой-то необъяснимой причине я связывал ее болезнь со стайкой одетых в черное джентльменов, которые однажды утром появились у нас в
доме, а потом все вместе пешком ушли через пустошь. Наконец
как-то после полудня приехала из Ислингтона миссис Маршалл, и, судя по количеству привезенных ею с собой узлов, а
особенно по обитому зернистой кожей сундуку с железными
ручками, я догадался, что прибыла она, как однажды уже случилось на моей памяти, чтобы остаться надолго.
На другое утро я играл в зале со своими оловянными солдатиками, когда до слуха моего донеслись приглушенные расстоянием голоса миссис Райдер и миссис Маршалл, которые
беседовали между собой, поднимаясь нога за ногу по лестнице из кухни.
— Нет, миссис Маршалл, ничего, — говорила миссис Райдер, — ни одного слова, просто ни единого. А теперь наша дорогая леди, бедняжка, осталась совсем одна, и, кроме доктора,
некому помешать, чтобы чужие люди не лезли от нечего делать к маленькому сиротке со всякими такими вопросами, не
допытывались у него ни о чем. Мало ли чего нам с вами, миссис Маршалл, может прийти в голову, но мы же язык не распускаем. Пути Господни неисповедимы — но добрее души не
бывало на свете.
— Ах, — вздохнула миссис Маршалл.
— Мне, к сожалению, известно, — продолжала миссис Райдер, — что в доме прошел кое-какой слушок. Но теперь-то, как
бы то ни было, вы тут, с нами... Люди не ангелы, что женатые,
что холостые, и на каждый роток...
— А о чем-нибудь таком тут не говорили?.. — осторожно намекнула миссис Маршалл.
[155]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
— Говорили, миссис Маршалл, — сказала миссис Райдер, —
аж слушать противно! Щепотка правды на бочку лжи. Я даже
спорить не стала. Просто заткнула уши — вот так — намертво.
Миссис Маршалл открыла рот, собираясь еще что-то сказать, когда обе они вдруг обнаружили меня, сжавшегося в комок всего в одном футе от лестницы.
— Ага, так вот у вас где кувшинчики стоят! — изображая радостное оживление, сказала миссис Маршалл. — А это, полагаю,
наш бедный человечек, оставшийся без отца. Тяжко пережить
такое невинному дитяти, миссис Райдер, хоть бы даже и такому
крепышу, — что тут еще скажешь? Ну, а ты не помнишь меня, малыш, не помнишь миссис Маршалл? Должен помнить!
— Он, в общем, очень хороший мальчик, — сказала миссис
Райдер. — И я очень надеюсь, что он, Бог даст, будет расти на
утешение бедной своей овдовевшей мамочке. И молю о том
Господа... — Тут они пристально посмотрели друг на друга, и
миссис Маршалл, вздыхая от натуги, нагнулась и вытащила из
просторного кармана у себя на подоле большой кожаный кошелек, а затем, порывшись среди серебра и меди, выбрала
блестящую монетку в полпенни.
— Я нисколько не сомневаюсь, что он будет стараться, бедный малютка, — сказала она бодрым тоном.
Я молча взял полпенни, и обе женщины стали, не торопясь, подниматься по лестнице на второй этаж.
Во второй половине дня я ушел гулять подальше на пустошь, туда, где Марта не могла бы до меня докричаться, взяв
с собой лопату и намереваясь построить из снега большой
мавзолей. За ночь выпало еще больше снега; он был теперь
такой глубокий, что поверх башмаков попадал мне на носки.
Я трудился с большим усердием, копая, сгребая, прихлопывая, формуя, притаптывая. И так увлекся, что не замечал
мисс Грей, пока она не подошла ко мне вплотную. Я оторвал
взгляд от снега и удивился, увидав, что солнце уже почти село
и над землей стелется вечерний туман. Мисс Грей была под
вуалью и до подбородка закутана в меха. Она вынула руку из
муфты; рука была без перчатки.
— Николас, — произнесла она тихим голосом.
Я стоял, почему-то смущенный и пристыженный, ничего ей
не отвечая. Она присела на мой все еще довольно бесформенный снежный курган и взяла меня за руку. Потом откинула вуаль, и я увидел ее лицо, бледное и потемневшее; ее ясные темные глаза серьезно и пристально всматривались в мое лицо.
— Бедный мой, бедный Николас, — сказала она и продолжала пристально на меня смотреть, теплой своей рукой сжимая мою руку. — Что мне сказать? Что мне сделать? Тебе, наверное, очень-очень одиноко здесь, одному, посреди снега.
[156]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
— Да не то чтобы так уж одиноко, — отвечал я. — Я тут делал... я тут строил кое-что понарошку.
— А я, выходит, села теперь на твой прекрасный снежный
дом? — сказала она, грустно улыбаясь, и я ощутил, как дрожит
ее рука.
— Это не дом, — возразил я, отвернув лицо в сторону.
Она прижала мою ладошку к меху у себя на горле.
— Бедные замерзшие, синие руки, — сказал она. — Тебе
нравится играть одному?
— Мне нравится, что вы тут, — ответил я. — Я хочу, чтобы
вы всегда приходили — или хотя бы иногда.
Она с улыбкой притянула меня к себе, наклонилась и поцеловала в голову.
— Ну вот, — сказала она. — Вот я и пришла.
— Мама болеет, — сказал я.
Она отстранилась и посмотрела на дом, отделенный от
нас пространством пустоши.
— Моего папу положили в маленькой гостиной — в гробу,
конечно; вы знаете, он умер; и миссис Маршалл приехала; она
дала мне нынче утром полпенни. А доктор Грэм дал мне целую
крону. — Я достал денежку из кармана штанов и показал ей.
— Очень-очень красивая монетка, — сказала она. — А сколько замечательных вещей ты сможешь на нее купить! Посмотри-ка, я тоже хочу подарить тебе одну маленькую вещь. И
пусть это будет наш с тобой секрет.
Она достала из муфты маленькую серебряную коробочку;
на серебре крышки было вычеканено распятие.
— Знаешь, я подумала, что, наверное, нам с тобой надо сегодня увидеться, — продолжала она тихим голосом. — Ну, так
кто же тебе это подарил? — сказала она, кладя коробочку мне
на ладонь.
— Вы, — так же тихо ответил я.
— А кто я такая?
— Мисс Грей, — сказал я.
— Твой друг, Джейн Грей, — повторила она, как будто зачарованная звучанием своего собственного имени. — Теперь
скажи ты: мой друг навсегда, Джейн Грей.
Я вслед за ней повторил эти слова.
— А теперь, — продолжала она, — скажи мне, какая это комната... маленькая гостиная. Это ее узенькое окошко вон там,
на углу, увитое плющом?
Я покачал головой.
— А какая? — прошептала она после долгой паузы.
Я покрутил лопаткой в снегу.
— Вы хотите посмотреть на моего папу? — спросил я. — Знаете, Марта точно не будет возражать, а мама все время в постели.
Уолтер Де Ла Мэр. Миндальное дерево
Она вздрогнула; темные ее глаза с какой-то странной пытливостью неотрывно смотрели на меня.
— Но Николас, бедная ты моя овечка... где? — едва шевеля
губами, чуть слышно сказал она.
]
— С задней стороны дома; туда выходит маленькое окош- [ИЛ157
10/2024
ко... Если вы придете вечером, я в это время буду играть в зале; я всегда играю в зале после чая, если мне не скажут заняться чем-то другим, а теперь вообще всегда. Никто вас не
увидит, знаете, вообще никто.
Она вздохнула.
— Ох, что ты такое говоришь? — сказала она и, опустив вуаль, встала.
— Но вы же хотите на него посмотреть? — повторил я.
Она вдруг наклонилась и прижалась к моему лицу своим,
спрятанным под вуалью.
— Я приду, приду... — И лицо ее, которое я видел сейчас
так близко, как-то внезапно и сильно изменилось. — Мы с
тобой оба всегда будем... будем ему верны, ведь правда, Николас?
И она быстро пошла прочь, по направлению к пруду и к
небольшой темнеющей за ним рощице. Я смотрел ей вслед и
понимал, что в этой самой рощице она в одиночестве будет
дожидаться вечера. Очень довольный, посмотрел я на мою
серебряную коробочку, потом открыл ее, поглядел, какая она
внутри, и положил в тот же карман, где лежали мои крона и
полпенни. Потом еще сколько-то времени занимался своими
строительными работами.
Но строительный пыл мой уже угас, я почувствовал, что
замерз: мороз с наступлением темноты стал крепчать не на
шутку. Я пошел домой.
Паче чаяния, на мою неразговорчивость и на мое подозрительное стремление уклониться от испытующих взглядов
и от расспросов, где я был и что делал, никто не обратил внимания. Я пил чай в одиночестве, если не считать, что та или
иная из женщин то и дело забегала в комнату по какой-то
срочной надобности и тут же выбегала. В доме царила суматоха, но какая-то необычная, подспудная. Я стал задаваться вопросом, что бы могло быть ее причиной, и начал вдруг опасаться, как бы мой план не оказался раскрыт.
Тем не менее вечером я, как и обещал, играл в зале, подле
самой двери, настороженно прислушиваясь, чтобы вовремя
уловить малейший знак, говорящий о прибытии моей гостьи.
— Беги лучше на кухню, дорогуша, — сказала Марта. Щеки
ее горели. Она несла большой бидон с горячей водой; от воды шел пар. — Нынче вечером ты должен вести себя тихо-тихо и пойти спать, как хороший мальчик, а завтра утром я, мо-
[158]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
жет быть, раскрою тебе большой-большой секрет. — И в радостном возбуждении торопливо меня чмокнула.
В тот момент ее секреты не особенно меня интересовали;
я горячо пообещал ей вести себя тихо-тихо, но только пусть
мне можно будет и дальше поиграть здесь, в передней.
— Ладно, только совсем потихоньку, и, главное, ты не должен мешать миссис Маршалл... — начала было она меня наставлять, но ее как ветром сдуло, когда с верха лестницы ее
позвали нетерпеливым, повелительным тоном.
Не успела она уйти, как в дверь чуть слышно постучали. Мне
показалось, что, войдя, Джейн Грей внесла с собой в нашу переднюю холод и свежесть заснеженного леса. Я на цыпочках
провел ее по узкому коридору в маленькую безмолвную комнату. Комнатка была ярко освещена; свечи горели ясным и ровным пламенем. В застойном воздухе разносился слабый аромат
цветов. Чьи-то легкие, осторожные шажки слышались у нас над
головами, на верхнем этаже, но ничего тревожного или беспокойного не было в этих звуках — казалось, будто чей-то невнятный шепоток проникает откуда-то извне в царство тишины.
— Мне очень жаль, — сказал я, — но они уже приколотили
крышку. Марта говорит, пришли после полудня и приколотили.
Мисс Грей достала из-за пазухи маленький букетик подснежников и спрятала его среди тесно уложенных цветочных
венков, потом опустилась на колени и крепко прижала к губам маленький серебряный крестик, который иногда носила.
Мне было неловко стоять и смотреть, как она молится, и захотелось поскорей вернуться к моим солдатикам. Но пока я
наблюдал за ней (и при виде того, как в маленькой комнате
все чудно сверкает и переливается, мне почему-то смутно
вспоминался снег, лежащий под звездами в темноте парка), в
комнате наверху все не умолкали тихие шаги — туда-сюда, туда-сюда. Вдруг тишину нарушил тоненький, продолжительный, сердитый плач.
Мисс Грей посмотрела на потолок. Ясные глаза ее дивно
сияли при свечах.
— Что это было? — еле слышно спросила она, прислушиваясь.
Я смотрел на нее во все глаза, ничего не понимая. Плач
раздался снова — жалобный, как будто далеко-далеко кто-то
очень маленький и беспомощный на что-то горько сетовал.
— Этот голос совсем как... как у младенца, — сказал я.
Она торопливо перекрестилась и поднялась на ноги.
— Николас! — произнесла она странным, тихим голосом, в
котором звучало явное замешательство; при этом лицо ее
сияло, хотя сияло оно тоже как-то странно. Она смотрела на
меня с нежностью, однако, что-то еще, до того непривычное
и непонятное, было в ее взгляде, что я подумал: лучше бы она
не приходила, зря я ее позвал и впустил.
Она ушла, как и пришла. Я даже не посмотрел ей вслед, в
темноту, и, хотя в голове у меня был полный сумбур, вернулся к своей игре.
Я проснулся гораздо позже обычного, и пока я сидел, потягивая из кружки горячее молоко и глядя на пышущие жаром угли в кухонном очаге, Марта поведала мне свой секрет...”
— Так что, Ричард, вчера на Хай-стрит моим несуразным
спутником был не кто иной, как единственный брат вашего
старого чокнутого друга, — сказал Граф. — Его единственный
брат, — задумчиво добавил он.
[159]
ИЛ 10/2024
Все святые
А поскольку время само по себе... неподвластно
изменениям, священное... должно заключаться в той
форме или иметь тот облик, какие мы придаем делам
и явлениям обыкновенным для дней нынешних.
Ричард Хукер
О законах церковной организации,
книга пятая, раздел 70
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
Б
ЫЛ августовский день, около половины четвертого пополудни, когда я впервые очутился в точке, откуда мог с
высоты посмотреть на церковь Всех Святых. И стоило
мне бросить на нее взгляд, как раздражение мое и усталость
вмиг улетучились. Я стоял, как говорит древнее речение, “пришед соглядати землю” — подобно двум юношам израильским,
посланным на разведку в Землю Обетованную. Как часто воображаемое бывает много выше того, что предлагает нам реальность. Не так с храмом Всех Святых. Достигнув наконец конечного пункта моего путешествия (а путь сей — насекомые, пыль,
жара, ветер), я, прихрамывая, вышел на край зеленого обрыва,
тянувшегося по-над морем. Внизу, под обрывом, у самого берега высились стены церкви — и должен сознаться, что картина,
представшая предо мною въяве, неизмеримо превосходила
все, что могла родить моя немощная фантазия.
Кажется, больше всего меня в ту минуту поразило не
столько впечатление, производимое ее древностью, суровым
видом или даже уединенностью, но окружавшая ее атмосфера
[160]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
заброшенности, забвенности. Она стояла там, притаившись,
будто скрывалась от кого-то на берегу неширокой морской
бухты. Ни звука не слышалось в воздухе, ни одна галка не хлопала крыльями между ее башенок. Никакой иной крыши, ни
даже дымка не видно было во всей округе; только темно-синяя арка небосвода, узкая белоснежная полоса отлива и этот
пустынный берег, тающий в дымке на западе, где над ним уже
начинала сгущаться предзакатная пелена.
Встреча наша, стало быть, произошла в подходящий час и в
подходящее время года. И все же я не мог опомниться от удивления. Ибо определенно не “красота” церкви Всех Святых, как
будто погруженной в сон посреди безмятежного покоя недвижного воздуха и ясных небес, произвела на меня наиболее
сильное впечатление. А какой бы она впервые представилась
мне, подумал я, если бы осенняя буря выла и трубила над этой
узкой бухтой, и клочья сорванной ветром пены летели меж ее
сумрачных пинаклей, и рев моря эхом отражался от ее стен?! А
вообразить только, какая она зимой, заледеневшая на морозе,
с бахромой льдистого инея на краях и гранях всех ее резных
рельефов, лепных украшений, лиственных орнаментов, фиалов и зубцов!
В самом деле, разве не разбросаны по лицу земли нашей,
от Китая до Перу, творения рук человеческих, что остались
нам в наследие от полузабытого прошлого и теперь смущают
наш ум и ставят в тупик воображение своей непостижимостью? Непостижимостью, хочу я сказать, в том смысле, что
непостижима страсть, их породившая и нашедшая в них свое
воплощение. Глядя на них в свете дня прошедшего, можно
подумать, что эти монументы созданы расой полубогов. И все
же, если удастся нам избавиться от нашей неуверенности в себе и нашей умственной ограниченности, то мы вполне естественно придем к мысли, что даже и на нас самих лежит долг
оставить после себя подобные мемориалы — свидетельства
творческого и верой вдохновленного гения, присущего не
столько какой-то отдельной личности, сколько человечеству
в целом.
Однако, может статься, это именно мне так повезло, что я
впервые увидел церковь Всех Святых на пике жарких летних
дней, после путешествия, тяготы которого можно оправдать,
только зная его итог. В этот предвечерний час огромная церковь посредством какого-то колдовского наваждения внушала вам едва ли не уверенность в том, что она — живая, и живет
своей собственной, только ей присущей жизнью. Она стояла,
как я уже сказал, затаившись в своем естественном низинном
укрытии, греясь под аспидным куполом небес, как какое-то
наполовину окаменевшее чудовище, способное тем не менее
[161]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
в любую секунду зашевелиться и сбросить морок, который,
взмахнув своей волшебной палочкой, наслал на него некий
кудесник. И с каждым дюймом, на который сдвигалось по небосклону идущее на закат солнце, облик церкви менялся.
В подобных вещах есть свое очарование. Человек сам по
себе, говорит философ, есть игралище вечных перемен. Его
собственная жизнь и жизнь, его окружающая, суть не более
чем обломки кораблекрушения, несомые волнами неостановимого потока. И все же, преследуемый призрачными идеалами, подстрекаемый несбыточными мечтами, он рисует
себе картину иллюзорной неизменности, а время на бескрайнем своем досуге расцвечивает ее разными красками и уснащает прочими “эффектами”. Близилось время жатвы; лето
было уже на кону; амбары заждались зерна нового урожая;
пришла пора тишины; даже дрозды примолкли — не настал
еще срок для их осенних причитаний. Надо было мне все же
прийти сюда пораньше.
Расстояние само по себе не играло большой роли. Но одолеть девять кремнистых холмов на протяжении семи миль —
определенно задача не из легких. С языком на плече, в окружении неизбежного облака пыли, доплестись до вершины по одному крутому склону, а с вершины увидеть второй, ничуть не
лучше; доплестись до верха по второму — и увидеть третий; из
последних сил взобраться по нему и, уже наполовину задохнувшись, а наполовину испекшись, узреть (не чудовищный ли это
мираж?) — четвертый... И бесконечные каменные стены, обесцвеченная трава, никаких цветов — лишь клочковатый крестовник, белесая полынь, унылая крапива и тоненький упорный
вьюнок с его висячими миндалевидными кадильцами — и ослепительное сияние солнца, от которого некуда спрятаться; в общем, опыт, чем далее, тем все более докучный и утомительный.
И повсюду эти бесконечные кремневые изгороди, будто какойто Хозяин Поместья ревниво забаррикадировал от посторонних свой цветущий вертоград! Миля пути вдоль такой каменной стены, да в сопровождении неотвязной мушиной заразы,
равносильна прогулке по адским сферам — паломничество на
пару с Танталом. А когда неизвестно откуда взявшаяся навозная
телега порожняком прогрохотала мимо меня, и густые клубы
пыли, поднятой ею с дороги, наполнили дрожащий от зноя воздух, я уже готов был разрыдаться во весь голос.
Нет, эту прогулку мне будет не так легко забыть — а тем более ее завершение, когда со стертыми ногами, едва живой от
усталости, в пыли с головы до ног — пыль на щеках, на губах,
на веках, пыль, набившаяся в волосы, пыль, шуршащая между
одеждой и моим голым телом, — я вытянул свои гудящие от
усталости конечности на дерне под сенью одного из деревь-
[162]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
ев, чья разрозненная купа увенчивала почти отвесный склон
того холма, что не только был последним, но еще и подарил
моему телу блаженство на зеленой травке в тени зеленой листвы, а моим глазам — празднество лицезрения собора внизу,
подо мною. Какая все-таки странная вещь наша Память с ее
избирательностью. Как капризна она, одни старые письма
пряча на дно ящика, другие вдруг извлекая наружу.
В то мгновение я почему-то вспомнил об одном давнем-предавнем дождливом вечере. Я тогда остановился на минуту послушать пожилого офицера Армии спасения, который проповедовал на углу улицы. Стены мокрых, убогого вида домов эхом
откликались на его раскатистые разглагольствования. Его призывающий к покаянию барабан походил на плаху для отсекания
голов. Козлиная его бородка кивала при каждом слове, им произнесенном. “Братья мои и сестры, — вещал он, — с самого мига
рождения бренные наши тела начинают путь свой к гибели; c
той самой минуты, когда Господь собрал воедино материю, их
составляющую, ведет отсчет время, в ходе коего они вновь распадаются на части. Ныне, в самый этот миг, коли внимательно
вслушаетесь, то услышите, как внутри у вас все осыпается и истирается, как работает там моль и ржа — червь, никогда не умирающий. И то же деется со всеми людскими делами и установлениями — ровно то же самое. А когда сброшено будет сие
Прекрасное Облачение, в коем все смертно, то явимся мы в
том достоверном облике, который покажет неприкрашенную и
отвратительную истинную суть нашу!”
Луч света, выбившийся из лавки торговца масляными красками на углу улицы, падал ему на щеку, на бороду и стеклянно
поблескивал у него в глазу. Промокшие представители человечества, в окружении которых он жестикулировал, недвижно
стояли и пялились на него — какие-то девчушки, стажеры на побегушках, меланхоличные бездельники. С меня было довольно.
Я пошел прочь. И все же странно, что такое совершенно неподходящее к времени и месту воспоминание вдруг ни с того ни с
сего всплыло в моей памяти там и тогда. Вокруг, как я уже говорил, не было ни единой живой души. Только считанные морские птицы — наверное, это были кулики-сороки — резкими голосами пререкались вдали на пляже.
На моих часах была четверть четвертого, и обычное задумчивое “лин-лан-лон”, без сомнения, должно было вскоре
прозвенеть на колокольне там, внизу, призывая к вечерней
службе. Но даже если бы в ту минуту восемь колоколов разом
подняли набатный трезвон над морем и побережьем, я не
смог бы и пальцем пошевельнуть. Как ни скудна была тень,
падавшая от едва тревожимых ветром деревьев, под которыми я лежал, — чувство несказанного покоя овладело мною.
[163]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
В течение получаса все вокруг стыло в оцепенении; ни у одного колокола язык не дрогнул. Если только в стенах подо
мною не скрывалось несколько пришедших ранее таких же случайных, как я сам, посетителей, церковь Всех Святых была пуста. Cобор не только без прилегающего огороженного церковного двора, но и без прихожан — не было ли в нем оттого еще
больше романтического очарования? Дом настоятеля и жилье
прочего здешнего духовенства, как задолго до моего путешествия сообщил мне мой старый путеводитель, располагались отсюда за милю, а то и больше. Я наметил себе последовательность действий: сперва выяснить, где находится и открыт ли
вход в церковь, а затем, утолив жажду, выкупаться.
С какой бесчеловечной жестокостью всякая крайность,
будь то голод, усталость, боль или страсть, превращает нас в
людей жалких и не совсем полноценных. Сушь до того меня
истомила, жажда до того одолела, что всякий раз, как я смотрел на море, мне вновь и вновь мерещилось, что вот я сейчас
одним протяжным глотком вберу в себя целиком всю его синюю махину. И все же одновременно глаза мои продолжали
пытливо и настойчиво разглядывать стоявший под обрывом
монумент прошедших столетий.
Мыс, на котором стояла церковь, окончанием своим глядел
почти точно на запад. Соответственно, окна капеллы Богоматери располагались прямо подо мною; стёкла четырнадцатого
века непроницаемо чернели среди ажурных оконных переплетов. Над ними свинцовая ребристая крыша алтаря, V-образной
формы, но не крутая, а с довольно пологими скатами, тянулась
по направлению к недостроенной башне и затем расходилась
под двумя прямыми углами направо и налево — ибо собор в плане имел форму креста. Стены его, древние, аскетичные, скудно декорированные, поневоле производили впечатление суровое и неприветливое. Камень, из которого их построили, был
сер, как обесцвеченные временем кости, и в то же время серость его казалась нематериальной, как пламя — или как еще
не начавший остывать, добела раскаленный пепел. Стены эти,
однако, были достаточно вещественны, чтобы отбрасывать на
покрытые дерном отлогие откосы у своего подножья чудесно
отсвечивающую тень, чья синева была столь же живой, хотя и
более бледной, чем синева моря. И пока я наблюдал за этой тенью, она все время двигалась, смещалась. Но даже если бы это
величественное здание вдруг целиком исчезло, растворилось в
пустоте, вся сцена по-прежнему осталась бы исполнена невероятного, неизъяснимого очарования. Цвет воздуха, цвет неба
на этом таящем неведомую угрозу берегу придавал странную
нереальность даже утесам, похожим здесь на своего рода береговые укрепления.
[164]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
Итак, с выигрышной моей позиции на холме, господствующем над берегом и храмом, я какое-то время продолжал
наблюдать за церковью Всех Святых, приглядываться к ней
не менее пристально, чем часовой, не вполне доверяющий
собственным глазам, приглядывается к неясному силуэту, который приближается к нему в сумерках. Это может звучать
нелепо, но у меня было чувство, что я, со своей стороны, в
любой момент тоже мог бы удивить церковь Всех Святых, разоблачив ее, раскрыв, на что она в действительности похожа — и не просто похожа, но чем она доподлинно является,
когда нет рядом ни единого свидетеля, никого, кто разделил
бы с ней ее одиночество.
Возьмем, к примеру, эти гигантские статуи, стоящие с боков
у основания недостроенной башни — насыщенного иссиня-белого цвета на солнце и насыщенного иссиня-пурпурного в тени, — изображения ангелов и святых, судя по тому, что я еще
раньше прочел в моем путеводителе. Только шесть из них, да и
то, разумеется, не каждая целиком, видны были оттуда, где я сидел. И все же я поймал себя на том, что пересчитываю их вновь
и вновь, как будто сомневаясь в собственных способностях к
элементарной арифметике. Ибо по первому впечатлению мне
показалось, что я вижу их семь — хотя от самой по отношению
ко мне дальней, на западном углу башни, был виден лишь совсем небольшой выпуклый каменный фрагмент, который,
вполне вероятно, и не статуе вовсе принадлежал, но был неотъемлемой частью самого здания.
Однако освещение, даже яркое дневное — вещь обманчивая,
и, бывает, фантазия наша играет странные шутки со зрением.
Тем не менее, как следует поупражнявшись, сознание наше оказывается в состоянии фиксировать мельчайшие подробности,
которые беглый взгляд уловить не способен. Призвав на помощь воображение, человек может дойти до того, что в один
прекрасный день начнет невооруженным глазом различать какие-то формы, передвигающиеся средь черных теней лунных
кратеров, когда у нас на земле полночь, а на луне полуденное
время. Как бы то ни было, я постепенно навострился разбирать
узоры каменной резьбы, слабые следы, оставленные на камне
превратностями погоды, выгибы, впадины, налеты, потёки, отреставрированные участки, мимо которых взгляд мой поначалу скользил, не замечая. Эти стены и в самом деле, так же как лица человеческие, являли собою карты и таблицы, на которых
запечатлелась их долгая история.
В какой-то момент этого продолжительного сосредоточенного всматривания общая гипнотическая атмосфера в
союзе с жарой внезапно меня одолели. Я задремал там, над
обрывом, в скудной тени приютившей меня рощицы, и дре-
[165]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
мал долго (если измерять время собственным хронометром
дремы) — достаточно долго, чтобы мне привиделся широкоохватный панорамный сон. Пробудившись, я смог вспомнить
лишь малые его крупицы и тут же обнаружил, что стрелка моих часов за время этого дремотного интервала продвинулась
на циферблате всего на несколько минутных делений.
Я встрепенулся — вялый и как будто, несмотря на жару, закоченевший — с тем странным паническим чувством, какое иногда испытываешь после тревожного сна в неудобной позе. Какая все-таки глупость — тратить впустую время, видя перед
собою цель моего путешествия, к тому же в час, когда собор, без
сомнения, уже скоро закроется для посетителей и, замкнувшись в себе, останется на ночь наедине со своими никому не ведомыми мыслями. Я поспешил спуститься по крутому скругленному склону холма и, обогнув залитую солнцем каменную
громаду, через пару минут очутился перед южным входом —
только для того, чтобы убедиться, что дурные мои предчувствия оправдались, ибо церковные двери были уже на замке. Изза этого открытия усталость моя будто учетверилась. Какая же
это дурость — идти на поводу у собственных никчемных капризов. Какая мелочь, какой пустяк вертит человеком!
Я окинул взглядом изукрашенную резьбой каменную кладку,
своего рода узорную броню, облекавшую стены здания у меня
над головой. Прекрасная эта оболочка в изобилии являла взору
разнообразные высеченные в камне формы и фигуры — символы, порожденные воображением, то вспыхивающим, как языки пламени, то затухающим и оставляющим в качестве как бы
письменного о себе свидетельства единственно этот каменный
орнамент. Но ни единой живой птички или хоть бабочки нигде
не было видно. У меня оставался лишь один шанс все-таки попасть внутрь церкви. С ощущением загнанности, как будто не я
тут чего-то искал, а меня самого преследовали, я вновь поспешил выйти из тени собора на солнце, где меня тут же накрыла
и потопила волна ослепительного света — и опять очутился в
точке, откуда открывался широкий вид на море. Море наконец
оказалось от меня так близко, что я мог отчетливо слышать и
бурные великанские вздохи прибоя, и ропот откатывающейся
волны. На самом деле до этого момента я и не представлял, насколько близко к береговой полосе расположены громадные западные двери собора.
Казалось, будто створы их намеренно помещены в этом
месте, чтобы гостеприимно отверзаться — но не навстречу тем
людям, у кого вера, ковчегом для хранения коей служил собор,
давно уже стала докучной рутиной, а ради утешения паломников, приходящих прямо с океана. Мне представилось, как они,
набившись в утлые лодочки-скорлупки, покидают свои разом
[166]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
опустевшие большие суда — якоря брошены, паруса праздно
повисли; как они потом выпрыгивают на берег и вразброд, увязая в песке, идут к этим приветно распахнутым вратам — “Парфяне, и Мидяне, и Еламиты, и жители Месопотамии и частей
Египта, прилежащих к Киринее, и пришедшие из Рима, иудеи
и прозелиты — и мы слышим их нашими языками говорящих о
великих делах Божиих”.
И тут наконец я увидал, как мне попасть ко Всем Святым —
через низенькую, точно для карликов предназначенную боковую дверцу с закругленным верхом и коваными зигзагообразными накладками. В замковом камне выступающего над дверью карниза была высечена забавная хитровато-злобная
рожа с высунутым раздвоенным языком. Этой издевательской гримасой рожа как бы приветствовала мое появление —
приветствие как нельзя более подходящее, принимая во внимание, какой убогий вид был у меня в тот момент!
Но попав под эти грандиозные своды, я тут же забыл и думать о том, кто я и что я. Тишина, прохлада, невозмутимое спокойствие царивших внутри здания сумерек оглушили и притупили мое мизерное человеческое сознание. Даже океан и тот
не смог бы с такой безраздельностью принять и утешить человеческое “я” на своей покойно дышащей груди. Кроме окон, у
меня над головой цедивших сквозь витражные стекла прощальные лучи склоняющегося к западу солнца, на всем огромном
пространстве храма не видно было ни единого цветного пятна,
да и весь внутренний декор церкви отличала строгость, доходящая до суровости. Каменные контрфорсы несли свои закругленные арки с каким-то почти устрашающим бесстрастием.
Был ли таков замысел зодчего, или всего лишь сказывалась иллюзия перспективы, но вся поверхность пола в здании, казалось, полого поднимается в восточном направлении, к потемневшей деревянной крестной перегородке,
изукрашенной множеством резных фигур и отделяющей клирос и алтарный престол от нефа. Я как будто сменил одну всеобъемлющую реальность на другую: пламенеющий мир природы на этот оазис покоя. И здесь-то воображение мое
полетело, как на крыльях, и летело, забыв об отдыхе и унося
меня из окрестной пустынной глуши вглубь неизведанного.
В этой тишине и покое я, должно быть, вновь задремал. И
так стремительно может вдруг нахлынувшая и тут же отхлынувшая волна сна подействовать на наше сознание, что, снова открыв глаза, я огляделся в полном недоумении.
Где это я? Что за демон, явившись из неведомой романтической бездны, занес мое бедное, размякшее от сна тело в это
громадное прибежище призраков? Гул, звон, вопли жуткого
сна, чьим слабеющим ропотом был все еще полон мой слух,
[167]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
внезапно стихли. И тут душу мою затопило чувство смятения,
пришедшее извне, порожденное вполне посюсторонним моим окружением, уже не мирным и безмятежным, но грозным
и зловещим, и в тот же самый миг я осознал, что я здесь не
один. Шагах в двадцати-тридцати, чуть не доходя до крестной
перегородки, стоял какой-то старик.
Судя по облачению — мантии из черного и пурпурного бархата, украшенной кистями, — он был служителем церкви. Казалось,
он еще не осознал, что некий посетитель нарушил его уединение. Сейчас он стоял и прислушивался. Шею он вытянул вперед,
а голову склонил набок, к плечу, укрытому порыжевшей от старости тканью. Я наблюдал за ним, не отводя взгляда, а он поднял
свои глаза и, как будто с тайным, ему одному понятным подозрением обвел пристальным взором из конца в конец всю верхнюю
часть северного трансепта. Там, где я сидел, до меня не долетало
ни шороха, ни шепотка — ни единого звука, который мог бы привлечь его внимание. Должно быть, птица залетела снаружи через
окно с выбитым стеклом и своим щебетом в один и тот же миг
разбудила меня, и вызвала его бдительное любопытство. А может быть, старик ждал, что некий другой здешний обитатель
присоединится к нему, спустившись откуда-то сверху.
Я продолжал наблюдать за ним. Даже на таком расстоянии
серебристый сумеречный свет, падавший сквозь верхний ряд
окон над хорами, позволял мне, хоть и не совсем четко, разглядеть его лицо: косую линию крупного носа, обтянутые кожей
скулы и выступающий подбородок. Он так долго стоял все в той
же позе, что я решился наконец прервать его задумчивость.
При звуке моих шагов он выпрямил шею и с опасливым
видом втянул голову в плечи, потом повернулся в мою сторону и стоял неподвижно, следя за моим приближением. Он напомнил мне одного из тех стариков, которых любил писать
Рембрандт: узловатые морщинистые руки, черные нависшие
брови, широкий тонкогубый рот церковника, сосредоточенный взгляд запавших темных глаз под тяжелыми полуопущенными веками. Белый, как мельник, от пыли, разгоряченный
и грязный, я вряд ли казался того рода гостем, какого любой
уважающий себя блюститель святыни станет встречать с распростертыми объятиями, но он тем не менее приветствовал
меня c церемонной вежливостью.
Я принес извинения за свой поздний визит и, как мог, постарался оправдаться.
— Пока я вас не заметил, — довольно нескладно сказал я в
заключение, — я не решался отойти слишком далеко от входа;
иначе, боюсь, я мог тут очутиться на ночь взаперти. Когда на
небе нет луны, здесь, должно быть, тьма кромешная.
Старик улыбнулся, но как-то криво.
[168]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
— Дело в том, сэр, — ответил он, — что собор закрывается
для посетителей в четыре, то есть в тех случаях, когда нет послеполуденной службы. Службы теперь проводятся здесь не
так часто, как прежде. Но и посетители бывают редко. Зимой, к примеру, здесь и правда мрак, как вы и сказали, сэр. Не
то чтобы мне пришлось когда-нибудь провести здесь ночь, хотя обычно я ухожу отсюда последним. Есть риск пожара, надо
всегда держать это в голове, и... Думаю, мне следовало заметить ваше присутствие здесь, сэр. После стольких лет вырабатывается привычка, знаете ли.
Слова его отдавали обычным казенным педантизмом, но
голос звучал скорее приветливо, чем неприязненно. И никакого желания поскорей избавиться от меня он не выказывал.
Он продолжил свой обзор помещения, хотя в глазах его было
отсутствующее выражение, и внимание его показалось мне
рассеянным.
— Я подумал, не смогу ли я устроиться где-то на ночлег, а
собор как следует осмотреть завтра утром. У меня было изнурительное путешествие; я пришел пешком из Б...
— Ах, из Б... И вправду утомительное путешествие, сэр, особенно если на своих ногах. Я, бывало, ходил туда, навещал больную дочь. Компании в экипажах, случается, сюда заезжают, но
не так часто, как раньше. Слишком далеко мы от всей этой суеты, чтобы нас тут очень уж донимали такими вторжениями. Я
не хочу сказать, что те, кто приходит сюда, чтобы поклониться
Господу, непременно “вторгаются” или замышляют что-то худое. Вовсе нет. Но большинство из тех, кто здесь бывает, приезжают просто поглазеть. И надо сказать, что по нынешним временам и богомольцы по большей части немногим лучше.
Что-то в сказанном мною или в моей внешности, похоже,
разубедило его в том, что я тоже принадлежу к этой категории праздных зевак.
— Ну, не стану утверждать, что я такой уж примерный прихожанин, — сказал я. — Я, скорее, именно охотник за впечатлениями, любитель достопримечательностей. И, однако, посидишь
тут всего несколько минут — и чувствуешь умиротворение.
— Да, сэр, умиротворение, — повторил за мной старик,
глядя в сторону. — Легко могу себе представить, после такой
дороги, да в такой день, как нынче. Но жить здесь — совсем
другое дело.
— Я как раз думал об этом, — ответил я, предпринимая неуклюжую попытку исправить положение. — Здесь, должно
быть, как вы говорите, очень пустынно зимой — а на самом
деле, две трети года.
— У нас тут бывают штормы, сэр, — с одной стороны, вроде, плохо, а с другой даже хорошо, — согласился он, — и еще в
[169]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
здешних местах особенно сильные туманы — те, что приходят
с моря, сэр. Наплывают с моря и не рассеиваются сутками, ни
днем ни ночью; всё вместе: шквалистый ветер и туман, да такой, что собственную ладонь еле разглядишь, держа прямо перед глазами — и это в разгар дня. А пуще всего — шум от бури,
сэр, так и катит у тебя над головой, так и гремит, и при этом
от тумана мгла стоит, густая, как шерсть. Для пришлого человека — чистый ужас. Да, сэр, мы тут, прямо скажу, остаемся самим себе предоставлены, когда кончаются погожие деньки, и
птицы улетают на юг... Вы просто поразитесь, какой силы ветры здесь дуют. Тут у нас работал каменщик — местный, кстати,
житель — года два или три тому назад, не больше; так его сдуло вчистую с крыши, из-под башни, швырнуло на воздух, как
пустой мешок. Но, — тут старик, наконец, вновь, как бы с усилием, обратил блуждающий взор вверх, в сторону крыши, —
но теперь там особо делать уже нечего. — Он, казалось, размышлял о чем-то. — Все перекрыто.
— Нехорошо с моей стороны отвлекать вас от ваших
дел, — сказал я, — но вы говорили, что службы сейчас бывают
нечасто. Почему так? Когда думаешь о... — Но тут я смолк, не
желая проявить бестактность.
— Прошу вас, сэр, не надо думать, что вы меня задерживаете. Ведь давать здесь объяснения — это часть моих обязанностей. Но из того замечания, которое вы обронили, я понял,
что вам, вероятно, известно из газет о том, что здесь произошло не так давно, несколько месяцев тому назад. В прошлом ноябре мы потеряли нашего настоятеля — настоятеля
Помфри. Да, что тут скажешь, так оно и есть; и место его до
сих пор не занято. Мы с вами разговариваем доверительно,
сэр, но я не хочу, чтобы то, о чем мы говорим, пошло куда-то
дальше. Эти газеты, они, на мой взгляд, просто какие-то прожорливые чудовища: ни уважения, ни ясного разумения, ни
понятия о приличиях. И они копируют одна другую, как коты — один заорал, а за ним хором и остальные.
Мы тут никогда не стремились добиться известности, тем
более скандальной: и в последнее время ничуть не больше,
чем всегда. Если б вы знали, какими беспардонными могут
быть эти заезжие посетители! И не только какие-нибудь заморские, которые могут вас чувствительно задеть по незнанию, гораздо хуже того — англичане, такие же, как вы и я.
Они задают вам такие вопросы, каких вы никак не ждете от
жителей цивилизованной страны. Их нисколько не беспокоит, что вы и как вы — ни на вот столечко, сэр. Мы говорим об
инквизиторах былых времен, мучителях под масками, но в
наше собственное время есть немало представителей рода человеческого, готовых, случись у них такая возможность, с
[170]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
удовольствием поглядеть, как ближнего вздернут на дыбу.
Жестокий, бессердечный нынче век, сэр.
Странный у нас затеялся разговор для этого времени и
места; помимо всего прочего, ведь и сам я принадлежал к той
же славной компании досужих зевак и ротозеев. Я, однако,
сохранял полное спокойствие. Да и сам старик, как будто желая загладить неловкость, стал вдруг меня спрашивать, не желаю ли я осмотреть какую-то определенную часть здания.
— Света становится все меньше, — объяснил он, — но все
же, если мы будем ходить только тут, понизу, у нас еще есть
сколько-то минут в запасе, и ничто нам не помешает не торопясь тут прогуляться.
Эта перемена темы хотя бы ненадолго избавила меня от
конфузии, я мог только поблагодарить его за предложение и
еще раз попросить не причинять себе из-за меня никакого неудобства. Еще я объяснил ему, что хотя я не был лично знаком с доктором Помфри, но читал о его болезни в газетах.
— Не он ли, — добавил я слегка нерешительно, — автор
книги “Церковь и народ”? Если да, то он, без сомнения, был и
автор чрезвычайно знающий, и человек чудесный.
— Именно, сэр. — Пожилой клирик простер ко мне руку. —
Вы можете с полным на то правом это говорить: если когда-то
и жил на земле святой человек, так это он. Но “болезнь” — не
то слово. Все было хуже, сэр: беспамятство его постигло; его,
можно сказать, просто не стало — не стало, как и не было. Но,
слава Богу, газеты узнали обо всем лишь в самых общих чертах.
Он понизил голос.
— Сюда, прошу вас. — И он мягко повлек меня вдоль бокового придела к точке, что располагалась под самым сводом
башни, и там вновь остановился. — Я хочу сказать, сэр, что
очень мало осталось на свете тех, в чьей душе еще есть какоето место для святой веры, — нет больше в мире благоговения,
сэр. А большинству будет все равно, а то и в радость, если
храм наш Всех Святых вместе со всем, что он олицетворяет,
будет завтра сметен с лица земли, низвергнут во прах. И оттого я с величайшей осторожностью сужу о том, с кем мне говорить, а с кем нет. Но если найдешь иногда, с кем поделиться
своими тревогами, легче становится на сердце. Если б не это,
тогда чего ради католики сооружали бы все эти свои деревянные ящики-исповедальни? И какой, спрашиваю я вас, был бы
смысл им поститься и накладывать на себя епитимью?
Видите ли, сэр, уже двенадцать лет, как я тут смотритель при
храме и помощник настоятеля. Если судить невзирая на лица —
то есть на то, у кого какой сан и чин, — то могу без ложной скромности сказать, что я из всей здешней церковной братии, из всего
то есть причта — старший. А настоятель наш, сэр, был человек с
1. До тошноты (лат.). (Здесь и далее — прим. перев.)
[171]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
душою, для всякого одинаково открытой. Не гордился должностью своей, не чванился, сэр, не кичился ни облачением своим,
ни высотой положения, ни полномочиями. Так-то вот! И заглянуть мог к любому из нас на огонек без предупреждения — не просто без церемоний, а даже и без намека на какие-то церемонии.
Я проследил за его взором, обращенным к постепенно темнеющим каменным пространствам у нас над головами; проникавший снаружи свет тусклым серебром покрывал безмолвные
своды. На поверхности древнего камня такой эффект, без сомнения, создавало любое сумеречное освещение — закатное ли,
рассветное ли. И все там было недвижно.
— Смотрите, я вам объясню, чтоб вы поняли, сэр, — продолжал старик, — процессия при богослужении шествует из ризницы вот в этом направлении, проходит через те кованые врата и
далее под крестной перегородкой — в алтарь. Посетители допускаются, только ежели предъявят свою карточку или устно представятся ответственному церковнослужителю, и никак иначе.
Если вы встанете на шаг или два правее, то сможете краем глаза
увидеть алтарную перегородку — работа четырнадцатого века,
времен епископа Роберта де Бофорта, — единственный в своем
роде образчик той эпохи. Но вот что я хочу сказать: когда мы
проходим на службу отсюда и в ту сторону, у нас в обычае всегда
держаться плотнее друг к другу — так оно достойней и приличней, сэр, чем разбредаться по храму, как стадо овец.
А кроме того, сэр, разве не похожи мы, выдвигаясь для совершения богослужения, на воинский отряд, маршем следующий на поле брани? Надеюсь, вы понимаете мою мысль: это же
своего рода предметный урок верности долгу. Третий помощник настоятеля идет во главе, за ним певчие, мальчики и мужчины, горестно-смиренные, даже как бы изнуренные служением, потом младшие каноники, потом, вместе с клириками из
причта, идут сторонние лица из сановного духовенства, если
кто из них оказался тут по случаю, потом, сэр, я сам, а уже за
мною — настоятель.
У нас и допрежь того не бывало ни незваных, ни особо подозрительных, а в тот день, могу ручаться — и я это уже повторял ad nauseum1, — ни единого чужака и близко не было видно, сэр, ни в нефе, ни в трансептах. То есть никого на виду,
потому что кого же разглядишь, если между ним и тобою стена из норманнского камня в четыре фута толщиной. Стало
быть, сэр, шли мы своим обычным порядком, и я, как водится,
в должный момент обернулся, чтобы, поклонившись, сопроводить доктора Помфри на положенное ему место, как вдруг,
[172]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
к ужасу своему — истинно говорю, ужас меня сразу обуял, — обнаружил, что его у меня за спиной нет! Я пришел в полное смятение, и вы бы легко меня поняли, знай вы все тогдашние обстоятельства.
Не то чтобы я потерял присутствие духа. Мой первый долг
был следить, чтобы соблюдался установленный порядок и ничего неподобающего не происходило. Что я при этом чувствовал — другой вопрос. Старый джентльмен вышел из ризницы
вместе с нами, это я знал точно: ведь я сам, как обычно, помогал ему надеть облачение, а он, тоже в обычной своей манере,
при этом улыбался и повторял всегдашнюю свою присказку:
“Ну, Джонс, еще один день миновал, еще один день”. Он и всегда был джентльмен из тех, сэр, кого волнует время. Как мы его
провели, как потратили и все такое.
Как я уже сказал, он был позади меня, когда мы прошли через врата. Я краешком глаза видел, как он идет, — постепенно
привыкаешь, знаете ли, глядеть вот так, исподтишка, вполглаза. И вдруг — ни намека, ни следа, а я, можете вообразить, сэр,
в каком я замешательстве. Я встретился глазами с каноником
Оккамом, сделал ему знак, и служба продолжалась своим обычным чередом, я же поспешил назад, в ризницу, думая, уж не стало ли нашему бедному джентльмену худо ненароком. И все же,
сэр, я вовсе не был поражен, увидав, что ризница пуста и его
там нет. Но я надеялся, что какая-никакая зацепка, какие-никакие факты обнаружатся, и в голове у меня, как говорится, сложится картина.
Я, насколько мог, взял себя в руки, по крайней мере, прикусил язык; и очень нам повезло, что каноником-резидентом
на сослужении у настоятеля был тогда каноник Оккам, а не
каноник Ли Шугар, хотя, возможно, не по чину мне о том судить. Как бы то ни было, сэр, но наш возлюбленный декан —
благочестивейший и высочайший духом джентльмен из всех,
когда-либо служивших украшением Церкви — исчез навсегда.
Вновь среди нас появиться было ему не суждено. Его... — И
тут старик, воздев брови и вытянув трубочкой свои широкие
тонкие губы, почти шепотом проговорил мне в самое ухо следующие слова: — Его сокрыли от нас... похитили, сэр.
— Похитили?! — пробормотал я.
Старик прикрыл глаза и, подрагивая веками, добавил:
— Его нашли, сэр, позже в тот же вечер, в так называемой
Трофейной комнате — он сидел там в уголке и плакал. Как дитя.
И ни слова о том, что понудило его вдруг покинуть службу или
какой морок сбил его с толку и завел сюда; хотя, слава Богу, и ни
слова о какой-то томившей его горести или печали. Он не узнавал нас, сэр... не узнавал меня. Чисто юродивый... совершенно
безобидный... и память отшибло начисто. Юродивый, сэр.
[173]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
Нелепо было шептаться, стоя среди этих громадных пространств, где, насколько достигал взор, не видно было никаких признаков жизни, даже какой-нибудь мельчайшей мушки
или моли. И все же я еще сильнее понизил голос:
— И что, прежде не наблюдалось никаких подозрительных симптомов? И он так и не пришел в себя?
Горестное выражение на любом человеческом лице заразительно: при виде его вы и сами начинаете горевать; что уж говорить, когда вы видите его на лице человека столь пожилого и
столь смиренного... Терзаясь угрызениями совести, я отвернулся в тот самый миг, как с уст моих слетел этот последний вопрос; эмоции суть нечто вроде разжижителя для душ человеческих, и теплое чувство симпатии вдруг родилось между нами.
— Если вы не против, пойдемте со мною, — прошептал он, —
тут есть местечко, где я умываюсь и привожу себя в порядок; время от времени, сэр, это бывает необходимо. Там нам будет удобней разговаривать. Иногда мне вспоминаются слова из Книги
Экклезиаста: “Птицы небесные передадут твое слово, крылатые
разгласят твою речь”. Мало есть такого, сэр, в жалких наших делах человеческих, чего не знал бы написавший эту книгу.
Развернувшись, он с неожиданным проворством двинулся
вперед плавной походкой, как бы скользя в своих эластичных
тупоносых туфлях на тонкой подошве (обувь, и вообще популярная у клириков), и приостановился у двери, вся поверхность которой была усеяна гвоздями с крупной шляпкой. Отперев ее огромным ключом, он впустил меня в нишу, расположенную под
центральной башней. Мы поднялись по спиральной каменной
лестнице и двинулись далее по коридору шириной едва ли более
двух футов и такому темному, что я то и дело вытягивал руку, дабы, коснувшись кончиками пальцев черного бархатного одеяния моего проводника, убедиться, что я от него не отстал.
Коридор этот наконец привел нас в маленькую комнатку; как
я понял, здесь не было иного освещения, кроме тусклого света,
проникавшего сюда изнутри собора, где в этот час все сильнее
сгущались сумерки. Своими дрожащими ревматическими пальцами старик запалил свечу и, поставив ее на середину старого дубового стола, распахнул еще одну толстую дубовую дверь.
— Если угодно, сэр, вы найдете там таз и полотенце.
Я вошел. Гравюра с изображением распятия была прикноплена к обитой панелями стене, а под нею на особой подставке стояли оловянный таз и кувшин. В жизни своей не пил я
воды слаще. Я омыл руки и лицо и вволю напился; глотка моя
была, как высохшее русло реки после долгого бездождья.
Кроме того, в комнате находились лежавшее в углу потускневшее кадило и пара семисвечников, деливших сделанное в стене углубление с мышеловкой и какой-то книгой. Пока я стоял
[174]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
там, вытирая руки, глаза мои устало, но оттого не менее приязненно переходили с одного из этих бессловесных, вышедших из употребления предметов на другой.
Когда я вернулся, старик неподвижно стоял перед окном,
забранным решеткой с торчащими на манер лезвий перекладинами, и как будто пристально вглядывался во что-то, расположенное за окном, внизу.
— Вы спрашивали меня, сэр, — сказал он, поворачивая ко
мне свое исхудалое восковое лицо, освещаемое теперь хилыми
лучами одинокой свечки, — вы спрашивали меня, сэр, если я
правильно понял ваш вопрос, о том, не случалось ли раньше чего-то такого, что помогло бы как-то объяснить то, о чем я вам
рассказал? Что ж, сэр, это долгая история, и, может быть, одна
из таких, которые особенно трудно излагать, если в сердце своем вы по-доброму расположены ко всему на свете. Храм Всех
Святых, сэр, это, можно сказать, мой второй дом. И мальчиком
был я тут, и мужчиной, я здесь в общей сложности почти пятьдесят пять лет — пережил четырех епископов и служил под началом ни много ни мало четырех разных деканов; доктор Помфри, несчастный наш джентльмен, был последним из пяти.
Пусть простятся мне такие слова, сэр, но ничуть я не преувеличу, если скажу, что каноник Ли Шугар — сопляк сопляком,
особенно коли есть с кем сравнивать. Отчасти, наверное, поэтому никогда он не находил общего языка с каноником Оккамом. Или даже с архидиаконом Траффордом, хотя тот совсем
иного сорта джентльмен. Он за границей сейчас. Здоровье у него нынче, сэр, как говорится, совсем никуда.
Ведь, по моему скромному мнению, что нужнее всего, так
это не столько многоумие или многознание, сколько простой
здравый смысл. В тех обстоятельствах, о которых я собираюсь упомянуть, многоглаголание ни к чему, кто бы и что бы
ни глаголил; нет толку в том, чтобы, затворив двери, сидеть
за столом и, глубокомысленно приложив палец к губам, рассуждать о вещах, которые, сэр, с какой стороны ни посмотри,
вряд ли вообще можно назвать свидетельствами либо доказательствами. Что пользы спорить, вдаваться в ничтожные тонкости, браниться по пустякам, когда дела и были-то неважные, а не успели оглянуться, они и вовсе стали из рук вон. Я
вам вот что скажу — говорю это со всем должным уважением
и притом, хочу надеяться, не суюсь не в свое дело: доктор
Помфри мог бы и сейчас быть здесь, с нами, в здравом уме и
твердой памяти, если б только соблюдались простейшие меры предосторожности.
Но теперь, когда бедный наш джентльмен уже обретается
где-то там, по ту сторону, у меня не осталось никакой надежды
на то, что еще можно что-то предпринять или хотя бы достиг-
[175]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
нуть согласия во мнениях о случившемся — никакой совершенно. Консилиум за консилиумом; то один эксперт, то другой приезжает из Лондона и даже с континента. И я не могу сказать,
чтоб это всё были недостаточно сведущие в своем деле джентльмены; более того, они все — гордость своей профессии. Но
почему не сказать все как есть? Зачем скрывать, как великую
тайну, то, что на самом деле все мы знаем? Вот о чем я спрашиваю. И каков же ответ? А вот какой: если кому-то у нас во что-то
не хочется верить, если что-то не вяжется с чьими-то представлениями, желаниями и убеждениями — и мешает чьему-то умственному комфорту, — то все такое стараются убрать с глаз долой и, пока позволяют приличия, делают вид, что ничего
такого как бы и нет.
Каноник Ли Шугар, сэр, знает то же, что знаю и я. Но как
же он, спрашивается, собирается совладать со всем этим сейчас, когда время уже упущено, коли он отказывается признавать за этими вещами ту природу, о коей каждая мелочь свидетельствует, что она именно такова, а не какая-то иная. Ведь
это мы тут, сэр, а не весь остальной беспечный мир за этими
стенами, это мы, короче говоря, несем за все ответственность. И вот что я скажу: никакая сила и ничье могущество ни
здесь, ни там, внизу, не смогут завладеть местом сим, покуда
те, кто в его стенах, имеют достаточно веры, чтобы их сюда
не пускать. Но стоит вере хоть раз поколебаться — и воды потопа обрушатся на нас. И когда я говорю “никакая сила”, сэр,
я имею в виду — при всем сознании собственной моей малости — хоть бы и самого Сатану. — Когда он произнес это последнее слово, худое лицо его со впалыми щеками застыло,
окончательно став похожим на восковую маску. Черные глаза
его из-под тяжелых век напряженно вперились в меня, и в остром этом взгляде — как если бы что-то непостижимое неотступно призывало его на бой — читалась неколебимая отвага.
Такое плотное безмолвие повисло вокруг нас, что самые камни этих стен, казалось, стали еще тверже, застыв в тишине.
Поразительно, насколько бодрящим и духоподъемным действием может обладать обыкновенный оловянный таз, наполненный водою. Я продолжал стоять, опершись на край стола,
так что свет от свечи по-прежнему падал на моего визави.
— Что здесь не так? — спросил я его без околичностей.
Он, кажется, не ожидал, что я задам такой прямой вопрос.
— Не так, сэр? Если вы простите мне такую вольность, — отвечал он с болезненной, отстраненной улыбкой, поглаживая
рукой один из отворотов своего бархатного одеяния, — если
простите мне такую вольность, сэр, я скажу, что ваш приход
сюда — это непосредственный отклик на мои молитвы.
Голос его дрогнул.
[176]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
— Я теперь старик, и силы мои на исходе. Соблаговолите попытаться войти в мое положение, и вы легко поймете, что мне
неоткуда ждать той помощи, в которой я нуждаюсь. У меня нет
сомнений, что упомянутые мною джентльмены всей душою ратуют только за спасение собора — это ими движет, сэр; в этом
их цель и такова их более чем серьезная ответственность. Но
они отказываются видеть, как близко мы подошли к самому
краю и как нас продолжает сносить к нему все ближе и ближе.
Ведь дело-то обстоит очень просто. Судите сами. Как говорят мне мой опыт и мои познания, во всем королевстве нет другого такого священного места — я имею в виду, строения, сопоставимого с нашим храмом Всех Святых не только по размерам и
древности, но также и по тому, что я бы назвал святостью и верностью преданию, — которое было бы так беззащитно. Я подразумеваю, беззащитно, сэр, перед вторжениями, столь специфичными по своей природе и столь ужасающими.
— Ужасающими?
— Ужасающими, сэр; именно так я скажу, хоть я и крепок духом и никогда не терял той способности разумения, какой наградил меня при рождении Создатель. Где еще, спрошу я вас,
можно ожидать, что силы тьмы сойдутся, чтобы столь неприкрыто пойти на приступ, как не в этой узкой долине? Во-первых, тут, прямо за стенами — море. Вам, может быть, это и не
известно, сэр, но на моей-то памяти — а я тут всю жизнь живу —
приливная волна на пути своем год за годом неустанно выгладывает и пережевывает берега этой бухты — от трех до четырех футов per annum1. Сорок дюймов, еще сорок дюймов, и
еще сорок дюймов отъедаются из года в год. Судите сами, сэр:
я это видел, будучи и ребенком, и взрослым, в течение всех
шестидесяти лет, мною здесь прожитых, — а теперь прикиньте, сколько же это будет за столетие. И это не считая тех случаев, когда от берега вдруг разом отваливается немалый кусок.
А теперь подумайте одну минуту о наводнениях и о бурях,
которые свирепствуют у нас всю осень и всю зиму напролет, а
то захватывают и весну, когда долина эта юному неискушенному взору кажется больше похожей на рай, чем любое иное место на земле. Эти потопы и шторма делают дороги, ведущие к
нам из близлежащих городков, почти непроходимыми; а это
значит, что в течение нескольких месяцев в году мы, по существу, начисто отрезаны от остального мира — вот как островки
там, в море, отрезаны от большой земли. Сознаете ли вы, сэр,
скажу я далее, что от места, где мы сейчас с вами стоим, более
мили до ближайших следов человеческого обитания, да и те
1. За год (лат.).
[177]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
суть всего лишь остатки старой фермерской усадьбы, уничтоженной пожаром? Ручаюсь, что если бы вы (от чего Бог вас
упас) оказались здесь взаперти на всю предстоящую ночь — а
дело было близко к тому, но так и не случилось, — ручаюсь, что
вы могли бы кричать, пока не сорвете голос, в ближайшее окно — если бы еще до окна добрались, — и ни одна живая душа не
услыхала бы вас и не пришла к вам на помощь.
Я опирался о стол руками и сейчас слегка переменил их
положение. Довольно утомительно было, задавая вопросы,
получать на них одни лишь вот такие неопределенные и уклончивые ответы. Кроме того, всегда чувствуешь некоторую
неловкость в обществе незнакомого человека, который вдруг
начинает говорить с вами в подобной далеко не безличной и
даже довольно напористой манере.
— Ну, — усмехнулся я, — надеюсь, что нервная система у меня достаточно крепкая, и, попав в подобную переделку, я бы
не слишком осрамился. В детстве у меня было особенное развлечение: я иногда проводил ночь в церкви, забравшись в кафедру. Та еще постелька, знаете ли!
Старик неотрывно, с мрачной серьезностью смотрел мне
прямо в глаза.
— Но я полагаю, сэр, — сказал он, — если б вы рискнули
произнести тут проповедь в темное время суток, дух ваш, при
всем его молодом задоре и шутливом настрое, оказался бы не
готов к появлению паствы, пришедшей ее послушать?
— Вы хотите сказать, — спросил я с легким нетерпением, —
что здесь водятся привидения? — В голове моей мелькнула нелепая мысль о некоем кочующем цыганском таборе, решившем воспользоваться этим просторным и уединенно расположенным собором в качестве убежища и вставшем на постой в
каких-то его потаенных уголках. Старинная церковь, должно
быть, как улей сотами, изобилует коридорами, переходами,
комнатушками вроде той, где мы со стариком сейчас затаились; и ведь что на самом деле означает слово “католический”
как не бесконечное всеприятие (сиречь гостеприимство) в
предписанных пределах? Но старик поймал меня на слове.
— Я имею в виду, сэр, — твердо сказал он, прикрыв глаза, —
что здесь творят свои дела посланцы дьявола. — Он поднял руку. — И очень вас прошу, не отметайте моих слов, принимая их
за бредни выжившего из ума старика. — Он слегка придвинулся
ко мне. — Я слышал их своими ушами, я видел их собственными
глазами, хотя не могу сказать наверняка, действительно ли есть
у них какое-то материальное воплощение, — это, сэр, за пределами моего слабого разумения. Но ведь, в самом-то деле, какой
такой материальности можем мы от них ожидать? Во-первых,
есть одна книга, и в ней сказано: “Я считаю, материя их такова,
[178]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
что человек не может ни познать ее природу путем изучения на
опыте, ни, как бы мудр он ни был, составить о ней понятие с помощью умозаключений”. Разве не верно? По моему суждению,
верно. И во-вторых, не сказано ли в Писании (я разумею апокриф) то же самое или очень к тому близкое об их назначении,
что и в этой книге? В Писании сказано — поправьте меня, если
я неточно процитирую: “Дьяволы суть твари, созданные Господом для отмщения”.
Все это еще не так скверно. Но вот тут мы подошли к точке,
дальше которой двинуться не можем. То бишь дошли до отмщения. Ведь об их мощи, о том, что способны они сделать, я сам
могу представить вам верные свидетельства. А это такие дела —
один раз пойдет звон, и они тут же станут притчей во языцех.
Если не так, то почему, спрашивается, все эти эксперты, не успеют сюда приехать, как тут же в страхе и в спешке отбывают
восвояси? Улепетывают, поджав хвост. Что-то видят они, чтото нащупывают — а поверить не в состоянии. Начинают выдумывать всякие причины — и давай Бог ноги! — Лицо у него даже
передернуло от запальчивости. — Почему? Да потому, что сталкиваются тут с вещами, которые находятся за пределами их разумения. Не помогает им, сэр, их наука. — Задохнувшись, он отступил назад; было видно, как глубоко он взволнован.
— Но ведь вы не станете спорить с тем, — сказал я, — что всякое старое здание со временем неизбежно выказывает признаки упадка. В Англии половина соборов, половина церквей, даже и не слишком старых, подверглись “реставрации” — и во
многих случаях с удручающими результатами. Подливка свежего цементного раствора и прочее в этом роде. Есть совсем недавние примеры... Все, что я хочу сказать: почему вы с такой
уверенностью полагаете, что обычный физический износ должен быть вызван каким-то иным воздействием, а не...
Старик тут же отверг мои доводы.
— Прошу меня извинить, — прервал он меня в своей неподражаемой манере, сочетающей скромность и чувство собственного достоинства. — Я не мастер давать объяснения, сэр.
Упадок... напряжение... деформация... оседание... разложение... я слышал, как эти слова перескакивают с одних уст на
другие, точно шарик, когда играют в бильбоке. Я наслушался
их до тошноты. Да ведь я говорю не о развале, сэр; я говорю о
ремонте, о восстановлении. Не об упадке, а об укреплении. Не
о том, как что-то ржавеет и осыпается, а об усилении и обновлении, которым просто диву даешься. Я могу показать вам
конкретные места, преимущественно скрытые от поверхностного взгляда, — и даже приглядевшись, разобраться там непросто, сэр, где камни, совсем еще недавно рыхлые, как пемза, и дырявые, как губка, заменены на новые, будто только что
[179]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
из каменоломни, а ведь никаких карьеров в радиусе двадцати
миль у нас тут нет.
Есть такие точки, где массивные блоки размером ярд на
ярд вдвинуты на свое место какой-то неимоверной силой. Наши Все Святые сейчас прочнее и надежнее, чем в течение
всех последних трехсот лет. У них у всех лучшие намерения,
у тех, что приезжают сюда посмотреть, что да как, и сперва
разглагольствуют, и до чего ж красноречиво! — а потом молчок, и смываются потихоньку. Я признаю за ними эти лучшие
намерения. Я вполне такие намерения у них допускаю. Они
хмыкают и гмыкают, они мямлят что-то невнятное. То улыбнутся натужно, то плечами пожмут. Но в глубине души, сэр,
они напуганы, напуганы до смерти, и все как один сбиты с
толку. У них на лицах это написано. Но если вы спросите меня, для чего такие дела тут затеваются и что тут назревает, —
ответа у меня нет, то есть совсем никакого.
А теперь, сэр, поставьте себя на их место, представьте,
что на кону ваша репутация и что вас позвали осмотреть здание, коего владельцы, равно как и те, кому оно отдано на попечение, до крайности взволнованы тем фактом, что его заново отстраивает и восстанавливает некая сила, им
неизвестная. Только представьте себе это! Разве тогда, — и он
постучал по столу костяшками пальцев, — будучи обычным
человеком и при этом посторонним, а не одним из нас, здешних, сами вы тоже не сбежали бы отсюда, прикусив язык, потому что кому ж охота разводить турусы себе во вред? Не постарались бы выкинуть все это дело из головы как какое-то
идиотское наваждение, по тем соображениям, что житье в
глухих углах вроде нашего, отрезав человека от большого мира, порождает у него в уме всяческую блажь?
Уверяю вас, сэр, они не верят даже мне — да что они, когда
сам каноник Оккам и тот верит не до конца. А все же, когда
встречаются они с капитулом, все разговоры их и прения об
этом и больше ни о чем. Коли что другое, я всё снесу безропотно. Господь нам то посылает, говорю я, чего мы, человеки, заслуживаем. Мы, стало быть, сами дали для того основание. Но
ежели человека, который есть столп веры, постигает слепота и
злочестие вкупе с кромешным безумием, вот тогда, сэр, я, бывает, начинаю бояться и за свой собственный рассудок.
Он распрямил плечи, насколько позволял его согбенный
годами костяк, и, ухватившись пальцами за концы воротника
у себя под подбородком, стоял, глядя во тьму сквозь узкое окно, выходившее внутрь собора.
— Ах, сэр, — снова заговорил он, — шестьдесят лет провел я
в этом уединенном месте, и как же мне было не прислушиваться к тому, что подсказывали мне мое чутье и собственные мои
[180]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
маленькие беспокойные мысли? Посмотрите, что пишут ваши
газеты, сэр. В них говорится, что Великая война завершилась — а и смелым же человеком будет тот, кто поклянется пред
ликом небес, что случилась она из-за одних только происков
человеческих, — и что же теперь видим мы вокруг нас? Куда ни
глянь, ничего, кроме раздоров, жульничества, ненависти, бесчестья и вражды. Я не ученый, сэр, но, насколько позволяют
мне судить мои знания и опыт, мы, представители рода человеческого, живем нынче текущим днем, ни к чему не готовясь и
ничего не планируя. Сегодня мы задним числом осознаем то,
что должны были сделать еще вчера, а что должно быть сделано завтра — как не имели понятия, так и не имеем.
А Церковь, сэр? Боже сохрани, чтобы я притязал судить о
том, что меня не касается; и если б вы сказали мне полчаса тому назад, что вы ревностный член церкви, я бы не позволил
себе так изливаться перед вами по поводу всех этих дел. Это
было бы просто неприлично. Но вы подобных претензий не
высказали, и это придает мне уверенности. Просто слушая
меня, вы тем самым уже мне помогаете, сэр; пусть даже всем
нам тут помочь вы никак не сможете. Столетия прошли с тех
пор, как — и по моему скромному суждению, это было сделано
совершенно правильно — мы оторвались от родительского
ствола и укоренились в нашей собственной почве. Однако
вот о чем я вас спрошу: плохо ли, хорошо ли мы тогда поступили, но, само по себе, не сделало ли это нас более беззащитными перед нападением того, кто неустанно рыщет туда-сюда
по свету в поисках, кого бы ему пожрать?
Я не призываю вас занять ту или иную сторону. Но джентльмен — не какой-нибудь шут гороховый, джентльмен не станет насмехаться над тем, чего он толком не понимает. Он всегда себе на уме. И вот тут, скажу я вам, у меня большие
сомнения насчет каноника Ли Шугара. Он и слышать ни о чем
таком не хочет; хотя, конечно, глядя из Лондона, все может
выглядеть по-другому. А он именно там водит компанию; стало быть, ему узор в калейдоскопе может казаться совсем
иным, понимаете?
Старик мгновение испытующе смотрел на меня, будто в
душе сам себя спрашивая, а не принадлежу ли, в конце концов, и я к тем же недостойным, что и Ли Шугар. Затем уныло
продолжил:
— Как видите, сэр, я готов ко всему, что будущее принесет; я
всё снесу. Коль придется, я сумею прожить те немногие годы,
что мне, может быть, еще остались, и при этом, что называется, не сдаться. Но это лишь в случае, если буду я уверен, что собственные мои сокровенные чувства не обманывают меня, не
уводят с пути истинного. Скажите мне самое худшее, и вы сослу-
[181]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
жите старику такую службу, за какую ему вовек не расплатиться.
Или же скажите мне, сэр, что я просто слепец, который пытается наощупь выбраться из сетей дьявольского наваждения, — а
ежели так, то вся моя надежда в том, чтобы оказаться там, где
обретается ныне учитель мой, оказаться как можно скорее рядом с доктором Помфри. Все мы были когда-то детьми; а мир
нынче таков, что для такого человека, как он, нет ничего хуже, чем в этот мир, как говорится, вступить и жить в нем.
О сэр, я иногда сам себя спрашиваю: то, что мы называем
детством и взрослением, не копия ли судьбы наших древних
праотцев? Доведено до нас, что в начале времен были такие
Падшие Ангелы; но даже если б и не было рассказано про них
в Священном Писании, мы сами могли бы о них догадаться,
судя по нашим страхам и скверным предчувствиям. Иногда я
ловлю себя на том, сэр, что смотрю на малое дитя c чувством,
близким к благоговению, ибо знаю, что в душе своей зрит оно
картины рая и мира вселенского, о которых мы, старшие годами, не имеем никакого понятия и которые со временем исчезнут из души его, ибо жизнь постепенно сотрет их, как стирает она в памяти след краткого сновидения.
В речи его не было ни следа елейности, хотя фразеология,
казалось бы, располагала к этому, и улыбался он мне, как будто ища у меня подтверждения своим словам.
— Видите ли, сэр — если, конечно, я хоть насколько-то верно об этом сужу, — я хочу сказать, небеса очень милосердно
отнеслись к мистеру Помфри. Он вернулся в далекое прошлое и, как я понимаю, душа его ныне пребывает в покое в
некоей нездешней обители.
Он подошел ко мне на шаг или два ближе; пламя свечи серебрило теперь его редкие длинные волосы, во впадинах под
бровями и под выступающими скулами лежали причудливые
тени. Глаза, потускневшие с возрастом, смотрели прямо на
меня с какой-то невыразимой мольбой. Я растерялся, не зная,
что ему сказать.
Он уронил руки вдоль тела.
— На самом деле, — сказал он, опасливо оглядываясь кругом, — я сейчас, набравшись смелости, позволю себе — для меня самого-то это дело привычное — объяснить вам, какова реальная физическая опасность. Ведь одно дело — к чему вас
обязывает долг службы; доброе же деяние, совершаемое одним незнакомцем ради другого, — совсем иная материя. Кажется мне, вы пришли, если можно так выразиться, как раз вовремя; это самое главное. С другой стороны, мы можем сейчас
же покинуть здание, если вас к тому призывает осторожность.
В любом случае мы должны уйти еще задолго до того, как станет совсем темно; ведь даже если речь об обыкновенных чело-
[182]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
веческих существах, так и их лучше всего не беспокоить, когда
они заняты какой-то своей работой среди ночи. Темнота чревата неосмотрительностью; сознание в темноте не настолько
четко работает. А кроме того, было дело, я как-то сам задержался слишком надолго. Даже вот и сейчас уже еще немного,
и день кончится; хотя, я смотрел по календарю, лунный серп
нынче ночью будет виден — если только небо не затянет облаками. Я всего лишь хочу сказать, сэр: все, чем мы, так сказать,
по максимуму располагаем, — это ничем не замутненное, ничем не стесненное свидетельство наших внешних чувств. А
нынче наступает такой час, когда... когда сомневаешься, доверять ли этим самым своим чувствам.
Я где-то читал, что только то, что составляет внешние атрибуты глаз — их разрез, складки и морщинки окружающей
кожи, форма век и тому подобное — передает мельчайшие оттенки смысла человеческого взгляда и сообщает ему выразительность. Смотреть ему в глаза, даже при столь слабом и меланхоличном освещении, было все равно что цепенеть в
тяжком раздумье над каким-нибудь серым, соленым, безжизненным прудом — из тех, что иногда соседствуют с морем на
плоском, внушающем невнятную угрозу берегу.
Возможно, если б я был чуть менее доверчив и не падал с
ног от усталости, то к этой минуте я начал бы сомневаться, в
здравом ли уме сие дряхлое божье созданье. Однако же, без сомнения, даже при малейшем контакте с безумием некий часовой у вас в мозгу начинает стрелять из ракетницы и передавать
сигналы предупреждения; весь окружающий ландшафт сразу
меняется; возникает ощущение угрожающей опасности. А если
к тому же знаки, начертанные возрастом и жизненным опытом
на человеческом лице, могут служить свидетельствами добропорядочности и душевной простоты, то мой собеседник был
вполне безопасен. Верить же или не верить его чутью и проницательности — дело иное.
Но в то же время и сам по себе собор Всех Святых тоже нельзя было не принимать во внимание. Тот первый взгляд с приютившей меня зеленой возвышенности на его угрюмые, но все
же чем-то неотразимо влекущие к себе стены странно меня
взволновал. Существуют здания (как если бы их однажды создали в подражание оригиналам, воспоминание о которых ныне
уже почти не брезжит в памяти человечества), оказывающие
единственное в своем роде влияние на воображение. Даже теперь, в этой уединенной, освещенной свечою комнате, почти наглухо замурованной меж массивных каменных глыб, громадное
это сооружение, казалось, ненавязчиво, исподтишка продолжает все глубже впечатывать, втравливать свой изначальный образ
в мое сознание.
[183]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
Я снова поглядел на старика: вид у него был отстраненный,
как будто он предоставлял мне одному, без постороннего влияния, принять свое собственное решение. “А как бы сказались на
мне, как бы повлияли на меня долгие годы, проведенные меж
этих сумрачных стен?” — подумал я. Безусловно, даже простое
приличие требовало от меня пойти сейчас на поводу у этого отшельника, износившего среди них свою жизнь! Он взывал ко
мне, взывал с мольбою. Будь даже мое нежелание следовать за
ним вдесятеро сильнее, я вряд ли смог бы ему отказать. По
меньшей мере, не смог бы без риска оказаться, в случае если
пойду на попятный, в столь же унизительном положении, что и
те специалисты по старинной архитектуре, о которых он рассказывал, — в положении улепетнувших, поджав хвост.
— Я единственно хотел бы надеяться, что действительно
чем-то смогу вам помочь.
Он повернулся кругом, выражение лица его переменилось, будто на него упал луч света.
— Ну, сэр, тогда идемте сейчас же. Вы со мною, сэр, — это все,
на что я надеялся и о чем просил. А теперь нельзя терять времени.
Он на мгновение наклонил голову и прислушался, навострив свое большое, плотно прилегающее к голове, похожее на
раковину ухо, — такими становятся уши только в преклонном
возрасте. — Берем с собой спички и свечку, сэр, — голос он понизил до шепота, — но, хотя мы не должны друг друга потерять
из вида, мы с вами, я имею в виду, никакого фонаря, думаю, мы
с собою не возьмем. Я бы вам предложил, если не возражаете,
легонько ухватиться за край моего одеяния. Видите, тут вот
есть нечто вроде ленты — как нарочно для наших целей придумано. Нам придется долго то подниматься, то спускаться, но я
в этом здании везде с завязанными глазами найду дорогу; мне,
можно сказать, каждый дюйм его известен. К тому же теперь
звонарей у нас нет, так что я, считай, отвечаю за всё.
Он отступил назад и посмотрел на меня, сложив на груди
руки, и на старом его лице появилась загадочная, почти детская улыбка.
— Я иногда про себя думаю, сэр, что я тут вроде часового в
той пьесе Уильяма Шекспира. Много лет тому назад я видел ее,
сэр, во время единственной моей поездки в Лондон — я был тогда еще мальчишкой. Но ежели коварный, улыбчивый подлец
мне попадется на пути, мечтал бы я, чтобы свели меня с таким
же призраком, как в этой пьесе. Тот призрак до сих пор стоит
у меня перед глазами.
Хотя говорил он шепотом, что-то стрекочущее появилось
в звуке его голоса, отчего мне вспомнился знакомый стрекот
сверчка в лавке у булочника. Я крепко уцепился за бархатную
кисточку, болтавшуюся у него на поясе. Он отворил дверь, су-
[184]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
нул мне в руку коробок спичек, сам подхватил подсвечник и
задул огонь. Мы тут же утонули в непроницаемой тьме.
— А теперь, сэр, будьте так добры, снимите ваши походные башмаки, — пробормотал он мне в самое ухо, — нам следует продвигаться без малейшего шума. Торопить я вас не буду.
А если вам что-то понадобится, дерните, пожалуйста, за эту
кисточку. Через несколько минут мрак немного рассеется.
Когда я нагнулся, чтобы развязать шнурки на ботинках,
сердце у меня колотилось так, что, казалось, сейчас выскочит
из груди. Вполне возможно, что наш разговор подслушивали!
Я связал шнурки ботинок между собой и перекинул их через
шею — мальчишкой я часто так делал, собираясь шлепать босиком по воде, — и мы тронулись в нашу экспедицию.
Слишком часто терзали меня ночные кошмары, где я оказывался затерян и покинут в каменных недрах какого-то
странного, чудовищно огромного здания, чтобы я с легкой
душой пустился в подобную авантюру. Сознаюсь: я мертвой
хваткой вцепился в мой спасательный трос, и мы ощупью,
шаг за шагом, двинулись вперед. Поводырь мой то и дело оборачивался и чуть внятно бормотал мне что-нибудь на ухо, то
предостерегая меня, то ободряя.
То я ощущал, что мы куда-то поднимаемся по пологому полу, то в течение какого-то времени чувствовал, что путь наш
идет вниз по целым пролетам сильно выщербленных ступеней; потом мы вдруг оказывались в более-менее широком коридоре и чуть ли не бегом по нему проносились, или же, напротив, буквально протискивались вверх по винтовой
лестнице, настолько узкой, что плечи мои едва не касались
стен слева и справа. Несмотря на могильный холод, царивший в этих недрах собора, я вскоре начал задыхаться, до того
мне стало жарко, к тому же я страшно устал от собственных
непроизвольных попыток хоть что-то разглядеть во мраке.
Один раз, чтобы восстановить сбившееся дыхание, мы задержались напротив узкого проема в толще каменной кладки,
где можно было насладиться глотком поступающего снаружи
прохладного воздуха. Его дуновение доносило слабый аромат
диких цветов и морской свежести. А вскоре вслед за тем
сквозь забранное решеткой окно, где-то уже совсем высоко,
взгляд мой уловил сияние первых звезд наступающей ночи.
Потом мы еще раз повернули внутрь здания и поднялись по
еще одной спиральной лестнице. Здесь тьма, прежде кромешная, была уже не такой плотной, и поддерживающие кровлю
крестовые своды у нас над головой стали слегка различимы.
Более свежий, чем прежде, воздух мягко повеял мне на щеки, а
затем дрожащие пальцы сперва ощупью коснулись моей груди
и следом, холодные и костлявые, сжали мне руку.
[185]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
— А здесь, сэр, Бога ради, стойте, не шелохнитесь. — Так
близко прозвучали эти произнесенные шепотом несколько
слогов, будто голос принадлежал какому-то вестнику, явившемуся из глубины моего собственного сознания. — Стойте, не
двигайтесь. Шаг-другой — и вы упадете с высоты в шестьдесят-семьдесят футов.
Я попытался разглядеть что-нибудь по ту сторону пропасти,
в то же время вдруг осознав, что, похоже, до нависающей прямо
у нас над головами величественной крыши с ее чудовищным весом и со всей украшающей ее резьбой и изваяниями нас отделяет сейчас совсем ничтожное расстояние. Теперь, когда мы приблизились к краю этого искусственного каменного обрыва,
густой мрак сменился чуть более бледным сумраком, и я догадался, что мы стоим в одном из углов южного трансепта, ибо тот
свет, который еще способно было источать вечернее небо, чуть
заметней брезжил справа от нас. С другой же, противоположной стороны, северные окна, как мне показалось, были по большей части либо заколочены досками, либо чем-то заставлены.
Изо всех сил напрягая зрение, я смог различить элементы
строительных лесов — они торчали из стен, видом своим напоминая вязальные спицы, — и растянутое над ними брезентовое
полотнище, чем-то похожее на оболочку воздушного шара. На
мгновение я чуть не оглох от мерзкого звука — как будто прямо в
ухо ко мне залетело огромное жужжащее насекомое. Но звук
этот тотчас же прекратился. Я решил, что виной гудению не
что-то внешнее, а моя собственная голова.
— Понимаете, сэр, — дыша мне почти в самое ухо, чуть
слышно произнес старик, мы с ним все еще стояли в довольно
гротескной позе, взявшись за руки, — леса там были поставлены уже много месяцев тому назад. Их установили, когда последний по счету джентльмен приезжал из Лондона инспектировать состояние здания. С тех пор они так там и стоят. И, сэр,
я все-таки умоляю вас, будьте предельно внимательны!
Я вряд ли нуждался в его предупреждениях. Одной рукой
я судорожно сжимал коробок со спичками, пальцы другой переплелись с пальцами моего спутника, все чувства мои были
напряжены. Однако мне не удавалось уловить даже самого
слабого шевеления или шороха под необъятными сводами собора. Одна лишь тишина, подобная той, что, должно быть,
царит в монаршей усыпальнице пирамиды Хеопса, слабо звенела у меня в голове, кружа в ушных лабиринтах.
Не могу сказать, как долго оставались мы в таком положении; минута проходила за минутой, но временами мне казалось,
что прошли часы. А потом, хотя ничто такой перемены не предвещало, я внезапно понял, что ощущаю ни на что не похожую,
непрерывную вибрацию. Невозможно подобрать название это-
[186]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
му ощущению. Было такое чувство, будто где-то в отдалении с гудением трутся друг о друга чудовищно громадные мельничные
жернова, или что — впрочем, без отчетливой пульсации — раз за
разом, не переставая, взмахивают какие-то крылья, или даже
что это крутится неимоверных размеров юла.
Несмотря на свой возраст, спутник мой, очевидно, обладал
слухом ничуть не менее острым, чем мой. Он сжал мне руку
крепче прежнего еще за добрых десять секунд до того, как сам
я отдал себе отчет, что ощущаю это атмосферное возмущение.
Затем, сдавив мне пальцы еще настойчивей, он спросил:
— Вы видите, сэр?
Я вглядывался, до предела напрягая зрение, но не видел ничего. На самом деле ведь и то, что, как мне казалось, я слышал,
могло быть обманом чувств. В определенных обстоятельствах
нет ничего более ненадежного, чем ухо, — разве что за исключением глаза. Ухо преувеличивает, искажает и может даже насочинять то, чего нет. Так же неожиданно, как пришло ко мне
осознание, что я слышу этот подспудный ропот, он вдруг перестал звучать. А затем — хотя утверждать наверняка я ничего не
могу — грязновато-тусклое, грузно обвисшее брезентовое полотно на той стороне здания ощутимо дрогнуло, как будто гигантская, но осторожная рука высунулась откуда-то, чтобы отдернуть завесу в сторону. Времени, чтобы убедиться в
достоверности увиденного, у меня не оказалось. Старик поспешно увлек меня к проему в стене, через который мы перед
тем вышли в это место; ретирада наша была стремительной: мы
не остановились, пока снова не оказались перед узким, как
щель, окном в стене, о котором я уже говорил прежде; там мы
смогли освежиться, глотнув воздуха, менее застойного, чем
внутри собора. Некоторое время мы стояли там, передыхая.
— Ну как, сэр? — спросил он наконец по-прежнему бесцветным, приглушенным голосом.
— А вам когда-нибудь случалось ходить тут одному, без сопровождающих? — прошептал я.
— О да, сэр, я составил себе привычку уходить из собора
последним, и часто прихожу первым; но к этому часу меня
обычно здесь уже не бывает.
Я пристальней вгляделся в его лицо, профиль которого
смутно рисовался на фоне узкого продолговатого прямоугольника ночного неба.
— Очень сложно быть на сто процентов уверенным в собственных ощущениях, — сказал я. — А вам приходилось сталкиваться с чем-нибудь... ну, так, чтобы совсем рядом, лицом к лицу?
— У меня все время ушки на макушке, сэр. Может быть, я у
них не считаюсь за достаточно важную персону, чтобы стоило мне досаждать, — как говорится, последняя крыса.
1. Гением места (лат.).
[187]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
— Но все же было такое? — Мне казалось, будто бы и сам я
уже вступал в общение с призрачным genius loci1 Всех Святых,
так подействовали на меня наши собственные приглушенные
голоса, настойчивые предостережения, затаенное вслушивание, легкая одышка, из-за которой тем не менее казалось, что
сердце готово вот-вот выскочить из груди. — Было?
— Было, сэр, — сказал он. — Как раз в этом самом коридоре.
Меня едва не настигли, сэр. Но на мое счастье, чуть подальше
есть такая ниша в стене, там сложены фрагменты древних резных орнаментов, оставшиеся от первого здания собора, считается, шестого века: каменные капители, головы, руки и тому
подобное. Я почуял неладное, юркнул туда и схоронился. И как
раз вовремя. Да уж, сэр, признаюсь, я натерпелся такого страха, просто душа ушла в пятки.
— То есть вы что-то слышали, но не видели? Но что-то ведь
потом появилось?
— Да, сэр, я забился в угол, сжался в комок, и казалось мне,
будто снова я стал дитятей малым. Звук был такой, будто металл
лязгает по металлу, но, думаю, металла там никакого не было.
Он приближался с дикой скоростью, потом пролетел мимо меня, и подуло на меня чем-то мерзким, нечистым. Несколько секунд я дышать не мог; воздуха не хватало.
— А других звуков не было?
— Больше ничего, сэр, разве что издали шум такой донесся,
будто кто-то что-то гулко так бубнит, прямо громыхает, но ничего не разобрать, тарабарщина какая-то. Вроде как зовет или
спрашивает, или только так кажется — голос-то нечеловеческий. И воздух опять всколыхнулся. Понимаете, сэр, как ни суди, у меня-то самого все обошлось без последствий — всего-то:
шел себе, шел, да на пути замешкался. Однако как-то от кого-то
слыхал я, что происшествия такие редки потому лишь, что посещение нашего здешнего мира доставляет страдания и муки, и
уж во всяком случае не удовольствие, сэр, этим существам, призракам этим, независимо от того, добрые ли они или злые. Так,
слышал я, говорят, хотя об истинности сего судить не могу.
Случилось это в самом начале зимы — в ноябре. Помню, всю
нашу прибрежную низину затянуло с моря густым туманом. Клубами заплывал он сюда сквозь вот этот проем, будто молоко
текло, и свечку гасил. Я уж с тех пор ее тут и не зажигаю; и простите меня, сэр, коли сочтете, что хвастаюсь, но я вроде почти
уж и позабыл про тот страх. В конце концов, на какой бы стезе
человек ни подвизался, сделать он может не больше того, что
ему по силам, и если кто-то вращается в высших сферах и не слу-
[188]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
чается на пути его подобных столкновений и препон, чего ж ради буду я на то жаловаться? Что есть жизнь всякого человека,
сэр (когда пройдет пора веселой юности), как не топтание на
месте?.. Вы ничего сейчас не слышали, сэр?
Его кроткое монотонное бормотание прервалось, и мы оба
прислушались. Всякое древнее здание обладает своими собственными голосами и звуками; однако ничего, что было бы внятно для слуха и природе чего я мог бы дать четкое словесное определение, уловить мне не удавалось. Если что и улавливалось,
так только некий, скорее кажущийся, чем реальный, шорох легчайшего беспрерывного шевеления или некое порождаемое
трением поскрипывание, которые намертво вмурованные одна
поверх другой каменные глыбы, чуть-чуть отличающиеся по весу и по испытываемой ими в кладке нагрузке, способны, вероятно, дать в ощущении запредельно обостренному восприятию.
Только это из всего мира доступных чувствам явлений — мира,
который, как говорят, представляет собой в конечном счете череду невообразимо быстрых преображений, совершаемых под
тираническим диктатом времени.
— Нет, я ничего не слышу, — ответил я, — но, пожалуйста,
не подумайте, что я усомнился в том, о чем вы мне рассказали. Отнюдь нет. Надо помнить, что я тут чужак, недавний
гость, и поэтому воздействие места на меня не может не быть
менее явным. И что же, вы здесь в отношении всех этих дел
лишены всякой помощи?
— Да, сэр. Помощи нынче ждать не от кого. Но даже в лучшие
времена общество в здешней округе нам составляли считаные
соседи, а денег у нас и вовсе никогда не было. Я имею в виду, не
было ни на какие существенные расходы. И даже в самых смелых мечтах никто и помыслить не мог о том, чтобы привлечь к
нам, что называется, общественный интерес. На мой взгляд,
странное это дело, сэр, но всякий раз, как в газетах начнут чтонибудь обсуждать, все у них оборачивается насмешкой, а то и позором. Да и как им к этому не скатиться, коли нет у них никакой
веры, которая наставляла бы их на путь истинный? И язык прикусить их никто не заставит, разве что из соображений элементарного человеческого приличия они не позволят себе о чем-то
разглагольствовать. А с другой стороны, кто я такой, чтоб жаловаться? А теперь, сэр, — продолжал он со вздохом, судя по которому сам он уже устал до изнеможения, — если вы достаточно отдохнули, может быть, не возражаете подняться вместе со мной
на крышу? Это последняя точка моего обхода, хотя, говоря по
совести, мне бы еще надо посмотреть, все ли в порядке с башней. Но для таких экскурсий я уже стал староват, не по силам
мне взбираться по голым балкам, да еще перелезать через них; и
лесенки там нынче стали куда как ненадежны.
1. Спика — самая яркая звезда созвездия Девы, по яркости на небесном
своде следующая за Антаресом.
[189]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
Далеко идти нам не пришлось. Мы поднялись по деревянным ступеням, и старик потянул на себя низкую, массивную,
обитую железом дверь. Она была закрыта на засов, но на замок
не заперта, и сразу вывела нас на свинцовую кровлю здания, а
вместе с тем — в центр грандиозного вечернего амфитеатра.
На западе блекли последние слабые следы заката, и серебристое сиянье Спики1 на пару с кованым лунным серпом озаряло
безмятежную ширь неба, простершегося над морем подобно
тихой лагуне. Даже на такой высоте чувствовалось, как колышется воздух, убаюканный тихой колыбельной прилива.
Лестница, по которой мы вышли наружу, венчалась ровной односкатной крышей с высотой ската около семи футов.
Мы осторожно сделали несколько шагов и снова остановились; теперь мы оказались почти tgte-`-tgte с гигантскими фигурами, которые, наподобие часовых, стояли у основания
контрфорсов недостроенной башни.
Башня действительно так и не была по сей день достроена;
ей как будто намеренно придали вид развалин; кроме того, на
некоторых из ее каменных блоков были заметны выбоины и
пятна, как от пожара, и это напомнило мне когда-то случайно
прочитанную легенду о том, что именно на этом участке побережья в давние века не раз высаживались грабители-викинги.
Ночь была невероятно ясной и тихой. Слева от нас поднимался конической формы обрывистый склон, увенчанный наверху той уединенной рощицей, в тени которой нынче, в послеполуденный час, я нашел отдых от слепящего солнца. Трава
там в бледном лунном свете казалась теперь седой, будто покрытой инеем. А с правой стороны вдаль уходила холодная
равнина Атлантики — сумрачное зеркало неизмеримой протяженности; один лишь отделенный от нас большим расстоянием плавучий маяк время от времени как бы украдкой подавал
сигналы, где-то на краю окоема на краткий миг высовывая
свой тощий фосфорический палец.
Одного лишь ощущения безмерности окружающего пространства — пустыни, усеянной звездами Млечного Пути; одного лишь присутствия здесь каменного левиафана, на чьей спине
мы сейчас стояли — двое человечков, мелюзга-недоростки рядом с этими выразительными каменными изваяниями, — одного лишь этого было довольно, чтобы разжечь воображение.
Вдобавок — неважно, была ли то подтвержденная фактами реальность или бред чистой воды — внушенные мне этим стариком церковником мысли о том, что собору ныне грозит некая
[190]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
непостижимая опасность и даже вторжение, возбудили мои
нервы до предела. Ноги мои налились свинцовой тяжестью, подобно кровле, на которой они стояли, а кончики пальцев покалывало, как будто сквозь тело у меня один за другим проходили
мощные электрические разряды.
Мы осторожно двинулись дальше — щуплая фигура старика на несколько шагов впереди; по мере продвижения он все
время опасливо поглядывал то направо, то налево. Однажды, сделав резкий жест, он заставил меня отступить и не
меньше минуты, не отрываясь, всматривался в фигуру — одну
из двух, что стояли от нас подальше, — силуэт которой вырисовывался сейчас на фоне заполненной звездами пустоты. В
неярком звездном свете фигура производила страшноватое
впечатление — сколько я ни вглядывался в нее со всей возможной пристальностью, мне все казалось, что она вполне
ощутимо для глаза шевелится на своем изъеденном ветрами
пьедестале.
Но нет, “всё в порядке!” — безмолвно подал мне знак старик, и мы тронулись дальше. Тронулись медленно и осторожно; я имел довольно времени, проходя мимо, отметить, что у
этой конкретной фигуры в правой руке был изогнутый лук с
натянутой тетивой, а на голове — высокая каменная корона,
сильно пострадавшая от непогоды. И она, и вся компания изваяний стыли в неподвижности. Наконец мы завершили наш
обход башни, вернулись на то место, где вышли на крышу, и
стояли теперь в ясном сумеречном свете, глядя друг на друга,
как два заговорщика. Должно быть, в выражении моего лица
был заметен оттенок скептицизма.
— Нет, сэр, — чуть слышно произнес старик, — я ничего
иного и не ожидал. Ночь против обыкновения тихая. Я еще
раньше обратил на это внимание. В такие тихие ночи они нас
оставляют в покое. Надо нам возвращаться и отправляться
домой...
До этой минуты в голове у меня не было ни единой мысли
о том, где я сегодня заночую и поужинаю; я даже не сознавал,
до чего я проголодался. Тем не менее предложение уйти с открытого воздуха и вновь ощупью пробираться по узким проходам среди каменных стен в кромешной тьме, из которой
мы только что вышли, звучало в высшей степени непривлекательно. На этом широком ровном пространстве крыши, по
крайней мере, было достаточно места, чтобы в случае чего
дать деру, к тому же имелись и всякие укромные впадины и
ниши, где можно затаиться. Чтобы выиграть еще хоть минуту передышки, я стал спрашивать, трудно ли мне будет устроиться на ночь в деревне. И, как я и ожидал, старик сам предложил мне свое гостеприимство.
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
Я поблагодарил его, но все еще медлил за ним последовать, ибо в этот самый момент тщился осмыслить необычный эффект, порожденный сочетанием здесь зон прозрачного сумрака и полного мрака, — эффект этот в предыдущую
]
секунду послужил для меня причиной обмана чувств: я прямо- [ИЛ191
10/2024
таки поверил, что какое-то небольшое животное — собака,
предположительно спаниель — внезапно украдкой промелькнуло и спряталось за ближайшим к нам каменным контрфорсом. Но, разумеется, то была всего лишь иллюзия. Создание
это, каково бы оно ни было, в любом случае не принадлежало
к разряду громко лающих. Никаких движений нигде больше
не было видно, да и спутник мой, похоже, ничего странного
и скверного не заметил.
— Вы ведь говорили, — не отставал я от него, — что когда
план ремонтных, то бишь реставрационных, работ находился еще на стадии предварительного анализа, даже эксперты
бывали сбиты с толку тем, что они тут обнаруживали? А что
же именно они говорили?
— Что они говорили, сэр?! — Голоса наши звучали здесь,
как какие-то мелкие, незначительные шумы вроде стрекота
кузнечиков на полуденном лугу. — Вот, посмотрите внимательно на балюстраду, к которой вы в эту самую минуту прислонились. Видите, насколько она выкрошена и как бы изглодана... видите эти борозды выше уровня свинцового настила?
Все это — самый простой, самый обычный износ, естественная обветшалость: постоянное воздействие атмосферных условий, то есть простых стихий, сэр, — дождя, ветра, снега,
мороза. Обычная работа природы, сэр. И будьте добры, сравните теперь со Святым Марком — вон он стоит — и помните,
сэр, что эти скульптурные изображения изначально мыслились как неотъемлемая часть всего сооружения, как, можно
сказать, часовые на башне замка... Символы, понимаете?
Я наклонился к основанию гигантского творения из серого камня, так что глаза мои оказались на расстоянии не
более шести дюймов от пьедестала статуи. И должен признаться, если только лунный свет не ввел меня в заблуждение, что не смог найти ни малейших следов выкрашивания
или истирания. Просто ничего подобного. Камень был декорирован невысоким гротескным рельефом, изображавшим крокодила с широко раскрытой пастью — двуглавого
крокодила; и все ломаные, закругленные и волнистые элементы рельефа были вырезаны с такой остротой и четкостью, как будто вырезали их ножом в головке сыра. Я выпрямился и отступил назад.
— А теперь бросьте взгляд вверх, сэр. И скажите, много ли
святости находите вы в этой фигуре и ее жестах?
[192]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
Тварь, долженствующая изображать орла, восседала на запястье воздетой руки изваяния — и орел этот куда больше был
похож на грифа-стервятника. Голова статуи — как раз пониже
птицы — была задрана как бы с наглым вызовом; неестественно крупные уши торчали на черепе; тощее правое предплечье
было вытянуто вперед, и указательный палец целил в кого-то,
будто желая поглумиться. Каменные глаза статуи были устремлены к звездам; и в целом весь вид ее был враждебный,
злобный и устрашающий. Я отступил в сторону. Легчайшее
дуновение теплого, как парное молоко, воздуха, прилетев с
моря, коснулось моей щеки.
— Вот так-то, сэр, и среди остальных еще есть пара в том же
роде, — заметил старик, внимательно за мной наблюдавший. —
Иная воля тут воплощена, а не воля Господа Всемогущего.
При этих его словах возбуждение мое, доселе сдерживаемое, прорвало все границы. Ну что это за разговор, что за бесконечные туманные намеки?! Я уже не владел собою.
— Хоть убей, не могу понять, о чем вы говорите! — воскликнул я голосом, меня самого поразившим своей визгливой
громкостью, особенно посреди царившего вокруг столь полного и столь величественного покоя. — Нельзя же восстанавливать, имея целью разрушение.
Старик встретил мою вспышку, не дрогнув.
— Нет, сэр? Вы так считаете? А почему же нет? Разве не
двух родов изменения существуют на нашем свете — построение и разрушение? Если сообщите вы силу и крепость пагубным или ложным намерениям, разве зря потрачена будет на
это энергия ваша, когда истинно таковы ваши цели? Разве не
справедливо это суждение, сэр, даже если речь идет всего
лишь о человеческом разуме и человеческом сердце? Допускаю, мы тут на отшибе, на окраине; но где ж и ожидать, что
враг себя покажет, как не на первой линии обороны? Учреждение как таковое может быть сохранено, сэр, оно может
быть даже укреплено и обновлено — для того, чтобы осуществить разрушение пущее и худшее. И сотня голосов как трубила и пела, так и будет трубить и петь, не видя разницы, тогда
как вера и жизнь внутри учреждения зашатается, готовая рухнуть в пропасть.
Так или иначе этот рой туманных метафор привел меня к
некоему убеждению. Очевидно, умственные способности старика со временем несколько поистощились и вместе с тем
утончились: он стал жертвой детально и логично им истолкованной, но оттого не менее чудовищной галлюцинации.
— И при всем при том вы считаете не подлежащим сомнению, — продолжал я свои рассуждения, — что, принимая все
сказанное вами за истину, человек посторонний все же спосо-
1. Твердую почву (лат.).
[193]
ИЛ 10/2024
Уолтер Де Ла Мэр. Все святые
бен оказать вам пусть лишь ничтожно малую, но помощь.
Гость, заметьте, который многие годы если и входил в церковные двери, так только из интереса ко всему старинному и
отжившему.
Старик положил мне на рукав свою трясущуюся руку. Самым идиотским во всей этой ситуации были башмаки, попрежнему висевшие у меня на шее, подобно неким нелепым
жерновам!
— Очень прошу вас, сэр, — буквально взмолился он, — имейте по отношению ко мне малое снисхождение. Я никого не собираюсь поучать. Я даже и не собирался намекать, что те, кто
не вхож в церковные двери, не принадлежат, позволю себе такое выражение, к стаду овец Господних. Всё в должное время,
сэр, а время определит Господь Всемогущий. Может быть, при
всем должном уважении, нам более всего следует бояться того,
что исходит из их среды. Но истинно говорю вам, сэр, уж поверьте старому человеку: у меня слов нет, чтобы выразить то
чувство благодарности, которое я по отношению к вам испытываю. Вы дали мне возможность чистосердечно рассказать о сокровенном — что называется, излить душу. У Всех Святых —
мой дом земной, и... что уж тут, этим все сказано. Вы не в силах
мне помочь, если не считать, что помогаете самим своим здесь
присутствием. А кто в силах — одному Господу ведомо!
В этот миг глухой, но необычайно мощный рокочущий раскат донесся откуда-то изнутри здания, как будто громадную глыбу или каменный блок то ли передвинули, то ли вытащили из
стены; странный, скрежещущий, скребущий по нервам звук. А
спустя долю секунды свинцовые плиты, на которых мы стояли,
казалось, дрогнули у нас под ногами.
Пальцы старика сжались на моей руке.
— Идемте, сэр; держитесь ближе ко мне; нам надо уходить
сейчас же, — нашептывал дрожащий старческий голос, — мы
и так слишком долго тут оставались.
Однако выйти из собора в ночь нам в итоге удалось без каких-либо происшествий. Маленькая западная дверь, скалящаяся голова над которой приветствовала меня днем по прибытии, опять вывела нас на terra firma1, и мы двинулись вверх
по глубоко впечатанной в песчаный грунт дорожке, окаймленной по бокам зарослями конопляного репейника, фенхеля и болиголова; сквозь нежный сумрак ночи видно было, как
у самых наших ног цветут синяк и желтый мачок. Поднявшись на вершину песчаного откоса, мы обернулись и посмотрели назад. Собор Всех Святых, бесформенный, чудовищно
[194]
Неизвестная классика
ИЛ 10/2024
огромный, лежал у нас под ногами в своей низине; у края этого изглоданного морем и ограниченного скалами побережья
он напоминал естественный выход на поверхность земли
пласта какой-то доисторической породы; а в то же время было в нем что-то странно человеческое и по-человечески угрюмое.
Воздух обволакивал мягко, как молоко — пруд, наполненный легчайшими сладкими ароматами утесника, папоротника-орляка, вереска; и никакой, даже самый слабый бормоток
не нарушал его покоя, за исключением одних только затаенных, хрипловатых вздохов прилива. Но в дальней дали над
морем, где-то у самого горизонта затеяли свою ленивую игру
зарницы: мерцающими вспышками пламенели небеса, будто
открывалось на миг окно в сигнальном фонаре, и планета передавала послание планете, — пламенели, а потом гасли.
Только эти молнии, да, пожалуй, еще слабое лунное сиянье,
лившееся в древние окна, можно было счесть причиной легких стеклянных отблесков, то и дело стремительно пробегавших в окнах северного трансепта далеко под нами. А все
же как легко поддается обману воображение! Разговоры старика все еще эхом звучали у меня в ушах, и я мог бы поклясться, что свет в окнах был не отраженный, но что сияние, излучаемое каким-то источником света, судорожными
проблесками вырывалось наружу изнутри здания.
Мы оба приостановились близ усыпанных цветами кустов
фуксии, перед калиткой, ведущей в его маленький квадратный сельский садик.
— Вы уж простите меня, сэр, за эти наставления, но я взял
за правило, елико возможно, оставлять все мои треволнения
и опасения за дверью, когда прихожу домой. Моя дочь — вдова, и еще не так давно в этом скорбном положении, так что я
стараюсь сообщать лицу своему довольное и веселое выражение, насколько это получается в данных обстоятельствах. И
вот еще что: знаете, сэр, я по временам думаю, не есть ли... не
является ли принесение личной жертвы обязанностью для
тех, кто озабочен по преимуществу состоянием собственной
своей души. Я бы с готовностью отдал жизнь, могу вас заверить, сэр, если бы осознал хоть с какой-то определенностью,
что это послужит благому делу. Я бы сделал это с легкостью,
если... — Он не сделал попытки завершить фразу.
Тем же вечером, по пути в отведенную мне спальню, старик, ступая на цыпочках, повел меня посмотреть на своего
внука. Дочь его внимательно наблюдала за мной, склонившимся над детской кроваткой — c тем по-птичьи опасливым
волнением, какое все матери выказывают, когда к их ребенку
приближается чужой.
Ее маленький сын был прекрасен той чистой красотой,
которая наводит на мысль о чем-то почти нездешнем. Он
сбросил с себя простынку и одеяльце — как если бы невинность в нашем мире не нуждалась в покровах или в защите —
и лежал, вольно раскинувшись, с повлажневшими во сне губами, щечками и лбом. Он дышал так тихо, что нельзя было уловить ни малейшего движения его плеч и узкой грудки.
— Чудный малыш! — все еще глядя на него, тихо пробормотал я. — Интересно, где-то он сейчас витает?
Его мать подняла лицо и улыбнулась мне с таким выражением, будто ей самой приснился сон, полный радости и восторга; потом вздохнула.
И тут издалека донесся первый продолжительный шелест
подувшего с моря ветра. На моих часах было одиннадцать; судя по всему, после долгого знойного дня на побережье надвигался шторм; но Все Святые, несомненно, уже забыли, когда
в последний раз заводили свои часы.
[195]
ИЛ 10/2024
Байрон – 200 лет со дня смерти
[196]
ИЛ 10/2024
Джордж Гордон
Байрон
Дон Жуан
Песнь одиннадцатая
[197]
ИЛ 10/2024
Джордж Гордон Байрон — фигура в истории уникальная. Вероятно, после
смерти Бонапарта в глухой ссылке на Святой Елене не было европейца более знаменитого, чем Байрон. Его можно назвать “человеком тысячи
лиц” — самым читаемым и обсуждаемым на родине и на континенте поэтом, политиком по праву наследования, неутомимым либертином, путешественником и мемуаристом, сторонником революции, анархии и независимости, светским денди и интеллектуалом-пересмешником, наконец, героем
Греции, принесшим свою жизнь на алтарь ее свободы. Выдающиеся коллеги-современники Гёте и Вальтер Скотт безоговорочно признавали литературный гений Байрона. Даже когда мода на него прошла, вкусы эпох переменялись, за некоторыми сочинениями Байрона признавали несомненное
право на вечность. К ним всегда относились оригинальные, непринужденные, остроумные и риторичные октавы “Дон Жуана”.
Байрон писал “Дон Жуана” с 1818 года и до самой смерти, оставив поэму неоконченной. Начал свою работу он в Венеции, 9 июля 1818 писал издателю Джону Мёррею, что сочиняет “веселую повесть a la Beppo”. Две
первые песни — о детстве и юности героя, о романе его с донной Юлией,
бегстве из Испании, кораблекрушении, голоде и каннибализме, знакомстве с дочерью пирата гречанкой Гаидэ — вышли в свет 15 июля 1819 года.
Критики и читатели упрекали Байрона в цинизме и безнравственности —
поэт продолжал свой труд. III, IV и V песни, посвященные любви Жуана и
Гаидэ и ее трагической развязке (Жуан был продан в рабство, девушка
умерла), издали в августе 1821 года. Следующие три песни были напечатаны в июле 1823 года: сначала Байрон описывает приключения Жуана в
султанском серале, а потом участие героя в штурме Измаила войсками Суворова. IX, X и XI песни опубликованы спустя месяц. В первых двух местом
действия стал Петербург: Екатерина Великая делает Жуана своим фаворитом, а затем посылает с дипломатической миссией в Лондон. С XI песни начинается рассказ о жизни героя в Англии; все шесть “английских” песен
© РГАЛИ
© Михаил Кузмин, наследники. Перевод, 1930—1935
© Константин Львов. Вступление, комментарии, 2024
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
Перевод Михаила Кузмина
Вступление, подготовка текста и комментарии
Константина Львова
[198]
Байрон – 200 лет со дня смерти
ИЛ 10/2024
представляют собой сатирическое описание отечества поэта. Смерть настигла Байрона, когда он только приступил к XVII песне (сохранились 14
первых октав).
Известен и почитаем был Байрон и в России. Василий Жуковский, автор знаменитого перевода “Шильонского узника” (Байрон в одном из писем назвал его “русским соловьем”), так писал об английском поэте Гоголю: “Байрон сколь ни тревожит ум, ни повергает в безнадежность сердце,
ни волнует чувственность, его гений все имеет высокость необычайную
(может быть, от того еще и губительней сила его поэзии): мы чувствуем, что
рука судьбы опрокинула создание благородное и что он прямодушен в своей всеобъемлющей ненависти — перед нами Титан, Прометей, прикованный к скале Кавказа и гордо клянущий Зевеса, которого коршун рвет его
внутренность”.
Исследователи (в первую очередь, В. М. Жирмунский) давно подметили и подробно описали типологическое сходство ряда сочинений Байрона
и Пушкина: ”южных поэм” русского поэта — с “восточными поэмами” Байрона, “Евгения Онегина” — с “Дон Жуаном”, “Графа Нулина” — с “Беппо”.
Впрочем, Пушкин объективно и критически оценивал творчество Байрона.
Например, в LXI строфе 1 главы “Онегина” Пушкин заметил, что “гордости
поэт” пишет преимущественно собственные портреты. В заметке о драмах
Байрона Пушкин выразился пространней: “Байрон бросил односторонний
взгляд на мир и природу человечества, потом отвратился от них и погрузился в самого себя. <...> В конце концов он постиг, создал и описал единый характер (именно свой), все, кроме некоторых сатирических выходок,
рассеянных в его творениях, отнес он к сему мрачному, могущественному
лицу, столь таинственно пленительному”.
Среди незавершенных сочинений Пушкина есть и начало биографии
английского поэта: “Первые годы, проведенные лордом Байроном в состоянии бедном, не соответствовавшем его рождению, под надзором пылкой матери, столь же безрассудной в своих ласках, как и в порывах гнева,
имели сильное продолжительное влияние на всю его жизнь. Уязвленное
самолюбие, поминутно потрясенная чувствительность оставили в сердце
его эту горечь, эту раздражительность, которые потом сделались главными
признаками его характера. <...> Мур справедливо замечает, что в характере Байрона ярко отразились и достоинства, и пороки многих из его предков: с одной стороны, смелая предприимчивость, великодушие, благородство чувств, с другой — необузданные страсти, причуды и дерзкое
презрение к общему мнению”.
“Дон Жуан” публиковался на русском языке полностью несколько раз.
В XIX веке поэму перевел Дмитрий Минаев (1865—1866), Павел Козлов
(1889), в середине прошлого века Георгий Шенгели (1947) и Татьяна Гнедич (1959). Филологи признают, что ни один из переводов нельзя считать
конгениальным оригиналу. Предпринимались и другие издательские репризы. Для грандиозного горьковского проекта “Всемирная литература”
поэму Байрона начал переводить Николай Гумилев, но остановился на 50-й
[199]
ИЛ 10/2024
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
строфе Первой песни. Дело продолжил Георгий Адамович, младший товарищ Гумилева по “Цеху поэтов” (а тот превратился в редактора), но его
деятельность заглохла на Третьей песне. В итоге “Всемирная литература”
издала заново отредактированный перевод П. Козлова, а тексты Гумилева
и Адамовича остались в редакционном портфеле, который унаследовало
другое знаменитое советское издательство — “Academia”.
В 1930 году его редакция заказала новый перевод большому поэту —
Михаилу Кузмину. История подготовки этого так и не осуществленного издания подробно изложена в работах М. Л. Гаспарова и Н. А. Богомолова
(см. редакционно-издательскую переписку: РГАЛИ. Ф. 629. Оп. 1. Ед. хр.
16). Работа продолжалась более пяти лет. Переводчик медленно угасал от
грудной жабы, научный редактор В. М. Жирмунский на некоторое время
прекращал работу, потому что подвергался политическим репрессиям. В
качестве получившихся текстов все сомневались.
Михаил Кузмин писал А. Г. Габричевскому: “Мне и с ‘Дон Жуаном’-то,
которого я люблю, трудно справляться. Я думаю, причина — октавы. Октавы — форма строфы, располагающая к болтливости, свободе, непринужденности, живой речи. Она не допускает насильственности, которую выносят отлично сонеты или терцины. Насильственность же неизбежна при
переводах...” (22 июня 1930; опубликовано Т. А. Лыковой и О. В. Северцовой). Виктор Жирмунский писал руководителю редакционного сектора
издательства А. Н. Тихонову (Сереброву): “Общее впечатление мое такое,
что перевод не удался. Слишком большое различие между манерой Байрона и Кузмина. Некоторые места, конечно, очень хороши — там, где есть лирический тон, шаловливая ирония и т. д. — как в эпизоде с Гаидэ, вообще
в любовных пассажах. Другие же — военные, политические, философские — к сожалению, не на высоте. Главная беда — в манере, усвоенной
М. А. Кузминым, — выбрасывать союзы, предлоги, местоимения и т. п., что
придает многим строфам бессвязный, непонятный, загадочный прямо характер. Я произвел огромную работу — чуть ли не в каждой строфе отмечал места непонятные, бессвязные, неясные и пр. По чернильным исправлениям Кузмина Вы можете судить об этих местах” (4 июля 1935;
опубликовано Н. А. Богомоловым). Официальный отзыв о рукописи сделал незаурядный критик, “красный князь” Дмитрий Мирский (СвятополкМирский). Он был также далеко не обнадеживающим: “М. А. Кузмин переводит стих в стих. Иначе сказать, он старается сохранить, что можно, из
каждой синтаксической единицы (каждого ‘суждения’ данной строфы).
Свойства русского языка позволяют (при сохранении того же числа слогов) сохранить только часть содержания подлинника, поэтому установка
на передачу хотя бы части каждого ‘суждения’ приводит к тому, что почти
каждое приходится крайне сокращать, иногда до непонятности, и сплошь и
рядом выбрасывать все служебные слова” (сентябрь 1935). Итак, “русский
Байрон” казался совсем не равновеликим своему младшему русскому современнику Пушкину. Кроме того, время работы Кузмина над переводом
“Дон Жуана” совпало с пересмотром принципов советского художествен-
[200]
ИЛ 10/2024
ного перевода — от формалистической точности (буквализма) к гладкописи и удобочитаемости.
Сам Михаил Кузмин не отказывался от совершенствования своего перевода, но и не считал работу неудачной: “В Ленинграде неоднократно читались с эстрады длинные отрывки из моего перевода Комаровской и Артоболевским, и ни артисты (в этом отношении чрезвычайно
требовательные), ни публика не находили перевод трудным, а наоборот,
отмечали его естественность и свежесть” (письмо Я. Е. Эльсбергу, зам. руководителя редсектором; 21 сентября 1935). Не забывал о поэме Байрона
Кузмин и на пороге смерти: “В двадцатых числах я выйду из больницы и
все мое внимание и время посвящу ‘Дон Жуану’” (письмо Тихонову; 18
февраля 1936). Из больницы поэт, увы, не вышел — скончался 1 марта.
Несмотря на обоснованную критику, все ознакомившиеся с переводом
Кузмина сходились во мнении, что большой труд прекрасного поэта обладает и немалыми достоинствами. В любом случае читатели вправе составить свое мнение.
Фрагменты перевода М. Кузмина были напечатаны лишь однажды — в
“Избранных произведениях” Байрона (Москва: ГИХЛ, 1935). Редактор тома
академик М. Н. Розанов оценивал его достаточно высоко: “Сопоставляя
помещаемые здесь VI, VII и VIII песни ‘Дон Жуана’ в переводе Павла Козлова с новыми переводами М. А. Кузмина (IX и X песни), всякий может убедиться, насколько полновеснее и богаче содержанием становится байроновский текст в руках нового переводчика”. Машинопись перевода “Дон
Жуана” с рукописной правкой Кузмина находится в архиве издательства
“Academia” (РГАЛИ. Ф. 629. Оп. 1. Ед. хр. 328—331). Текст XI песни печатается по ед. хр. 330.
Песнь одиннадцатая
Байрон – 200 лет со дня смерти
I
С материей епископ Берклей дрался, —
И правда! Вздор материя — вся речь!
Но взгляд его и не опровергался,
Не может в умные мозги он лечь.
А веры нет. Когда б я постарался,
Материей я мог бы пренебречь,
Духовность мира доказать желал
И голову на плечах отрицал.
II
Прекрасное открытье — доказать,
Что мир есть лишь всемирный эготизм,
Все идеально, все на нашу стать, —
Держу пари, не худшая из схизм
Сомнение, коль можно так назвать
То, что я думаю, важнейшая из призм
Для солнца правды, духа не гони! —
Небесной — водка, хоть трещат мозги.
[201]
ИЛ 10/2024
III
И портя нам подчас пищеваренье
(Не то, что “драгоценный Ариэль”),
Препятствует воздушному паренью,
Причем я не могу понять досель,
Зачем во всем, что лишь доступно зренью,
Полов, созвездий, видов канитель,
И мир — неразрешимая задача —
Творца блистательная неудача, —
IV
Коль не случайность, в Ветхом же Завете
Найдешь об этом тексты не одни,
Но лучше будет нам о сем предмете
Не рассуждать — и так коротки дни,
Чтоб посвящать их на вопросы эти,
Что многие за дерзость чтут. Они
Правы. Узнает скоро всяка плоть
Иль может сном пытливость побороть.
Метафизические прочь находки!
Едва ли к пользе могут нам служить,
Когда б учился, не жалея глотки:
То есть, что есть, я мог бы убедить,
Но дело в том, что чувствую чахотки
Я приступы. То воздух, может быть...
Но как найдет болезненный припадок,
Мне догмат веры делается сладок.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
V
VI
[202]
ИЛ 10/2024
При первом — познаю я божество
(Хоть в черта вера тоже не мала),
Второй открыл мне девы естество,
При третьем кладезь первородный зла,
Четвертый Троицы дал существо,
И так крепка уверенность была,
Что я жалел, зачем три, не четыре
Лица, чтоб вера проявлялась шире.
VII
Но к делу. Кто, взобравшись на Акрополь,
Зрел Аттики былую красоту,
Иль с моря созерцал Константинополь,
Иль побывал в далеком Тимбукту,
В Китае, где фаянсов каждый тополь,
Иль Ниневии помнит пустоту,
Тем Лондон не доставит впечатленья,
Но, год прожив там, поменяют мненье.
VIII
Итак, Жуан взошел на Холм стрелка,
Когда уж солнце достигало цели,
И Лондон виделся издалека.
Как деятельно улицы кипели!
Кругом же тишина была легка,
Колеса на оси одни скрипели,
Да гул, напомнивший пчелиный рой,
Что вьется над столицею любой.
Байрон – 200 лет со дня смерти
IX
Итак, Жуан, исполнен созерцанья,
За экипажем продолжает путь,
К великим бриттам полон почитанья,
Которого не в силах оттолкнуть,
Свободы, думая, здесь пребыванье.
Народа глас не в силах обмануть
Ни казни здесь, ни тюрьмы, ни мученья,
Любые выборы — как возрожденье.
X
Здесь жены целомудренны, народ
Что хочет, платит. Жизнь же дорога
Лишь для того, чтоб годовой доход
Яснее был для всякого врага,
Закон незыблем здесь, засад не ждет,
Здесь безопасны горы и луга,
Здесь... — но докончить мысли он не мог.
Ножи блеснули: “Жизнь иль кошелек!”
[203]
ИЛ 10/2024
XI
Непринужденный возглас раздался
От прятавшихся четырех бродяг,
Которым путешественник дался,
Что далеко отстав от колымаг
Усиленным зеваньем занялся.
И путнику, коль он не из рубак,
На острове, где средства в миллионах,
Не мудрено остаться и без оных.
XII
Жуан по-английски не понимал
Ни слова, кроме вечного “God damn”.
Причем его так редко он слыхал,
Что спутал бы с “Селям” его совсем,
Или с “Господь спаси вас” — смысл не мал.
Я — англичанин сам, признаюсь всем,
Но встретить не случалось мне удачи,
Чтоб имя божье призвалось иначе.
Но понято Жуаном их движенье,
И так как холеричен был и пылок,
То вынул пистолет без промедленья
И выстрелил в живот, а не в затылок.
Тот взвыл, как бык, и прянул в исступленьи,
По грязи, как по лучшей из подстилок,
Товарищу крича, хоть был не трус:
“Проклятый уложил меня француз”.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
XIII
XIV
[204]
ИЛ 10/2024
Товарищи с враждебной стороны
Исчезли. И с подмогой запоздалой
Друзья теперь спешат, поражены
Историей такою небывалой.
Жуан, узрев, что фаворит луны
Лежит и истекает кровью алой,
Бинты на рану наложил как мог,
Жалея, что поторопил курок.
XV
“А может, мне обычай незнаком,
И только так встречают здесь гостей.
Конечно, залучив в заездный дом,
Случается, нас грабят вдвое злей.
Но не с ножом, нахально — бьют челом.
Но что нам делать? Здесь, среди полей,
Нельзя нам раненого оставлять,
Так помогите мне его поднять”.
XVI
Но только к исполненью приступили,
Кричит им: “Стой! Тут каши не сварить.
Эй, джину бы! Добычу упустили,
Здесь бросьте умирать!” — Все слабла нить,
Что с жизнью связывала. Гуще были
Все капли крови. Туже выходить
Дыханье. Пальцы вдруг платок сорвали,
И крикнул, умирая: “Дайте Салли”.
Байрон – 200 лет со дня смерти
XVII
И умер. Окровавленный платок
Упал к ногам Жуана. Смысла нет.
И ясно, наш герой понять не мог,
Что означал прощальный сей привет.
Том первый был по городу “стрелок”,
Налетчик, бабник, настоящий шкет,
Живя так припеваючи, в охотку,
Карман и сам он нажили чахотку.
XVIII
Исполнив все, что случай вынуждал,
Причем пришлось закону подчиниться,
Жуан проворным темпом продолжал
Приостановленный свой путь к столице.
Двенадцатичасовый срок ведь мал,
А все же в этот срок могло случиться,
Что им убито вольное творенье.
Наводит случай сей на размышленья!..
[205]
ИЛ 10/2024
XIX
Да, в мире стало меньше смельчаком,
Легенды начали о нем слагаться.
Кто первым был в боях кулачных? — Том.
В театрах кто, как он, умел толкаться?
В ком страсть к налетам (злись, острожный дом!),
Кто выпивал и был готов стреляться,
И кто блистал столь барственной натурой,
Когда был с Салли, “черноглазой шкурой”?
XX
Но Тома нет. Итак, о нем ни слова.
Геройски пал и, истинный герой,
Погиб до наступленья срока злого.
Привет, о Темза! В бричке громовой
Жуан катит вдоль берега речного.
С пути не сбиться — путь ему прямой
Чрез Кеннингтон и прочий разный “-тон”,
Чем зуд к столице в сердце возбужден.
Вдоль скверов, где деревьев не в помине
(От “non lucendo” “lucus” — ход приличный),
Вдоль “Радости холма” — как по равнине
Безрадостной, вдоль линии кирпичной
Коробок пыльных, где висит доныне
Билетик: “Отдается за наличный”, —
Вдоль улиц под названьем “Парадиз”,
Что Евин отдал бы легко каприз.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
XXI
XXII
[206]
ИЛ 10/2024
Коляски, дрожки, тачки — шум и крик,
Вращение колес, толпа, смятенье;
Зовут таверны развязать язык,
Мелькают мимо все, как привиденья,
В окно цирульник выставил парик,
Фонарщик начинает освещенье
И масло в лампы подольет как раз
(Тогда еще не выдумали газ).
XXIII
Все это может созерцать кругом,
Кто подъезжал под Новый Вавилон,
В карете будь то, в бричке иль верхом, —
Все то же самое увидит он.
Я больше мог бы сообщить при сем,
Но гидов жалко. Сонный небосклон
Темнел, и ночь уж распустила хвост,
Когда Жуан наш переехал мост.
XXIV
Что может быть приятней и богаче,
Чем тихой Темзы еле слышный плеск,
Когда не тонет он среди проклятий?
Огней Вестминстерских ровнейший блеск,
Ширь тротуаров, слава наших братий,
Дом призрачный, и в лунный арабеск
Попавшая соборная колонна, —
Все говорит: здесь сердце Альбиона!
Байрон – 200 лет со дня смерти
XXV
Друидов рощи нет; прошли и сами,
Хоть Камень (черт ли в нем поймет?) стоит,
Но цел Бедлам с разумными цепями,
Чтоб сделать безопаснее визит.
Ряд должников сидит, как прежде, в яме,
И Ратуша (кому не лень, острит)
Полна величья. Но венец богатства
Средь этого собрания — аббатство.
XXVI
Ряд фонарей по Поль-Моль, Чаринг-кросс
Так ярок, что не выдержит сравненья —
(Как с золотом сравнили бы навоз)
Столиц континентальных освещенье;
О темноте не поднят в них вопрос,
Во Франции ж другое примененье,
И ищут уличных там фонарей
Для вешанья использовать скорей.
[207]
ИЛ 10/2024
XXVII
Когда б весь знатный род повешен был,
Вселенную он осветить бы мог,
Иль в замки б кто им петуха пустил,
Но новый способ от слепых далек, —
Он кажется им фосфором могил,
Как будто он — блудливый огонек,
Достаточен для ужаса и страху,
Для пользы ж больше надо бы размаху.
XXVIII
И в Лондоне помехой Диогену —
Когда б он вновь затеплил свой фонарь,
Чтоб “честного” дала людская пена
И пестрая большой столицы гарь,
Не освещения была б дилемма,
Я занимался этим тоже встарь
И честных личностей искал когда-то,
Но мне встречались только адвокаты.
По Поль-Моль громко цокая теперь,
За экипажами он едет следом.
Толпа редела. Час пробил и дверь,
Закрытая от должников, к обедам
Зовет одних избранников, поверь.
К дипломатическим летя победам,
Как юный грешник, проезжает он
Сент-Джэмский — как дворец, так и притон.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
XXIX
XXX
[208]
ИЛ 10/2024
К гостинице подъехали. Поток
Нарядных слуг выходит из сеней.
Зевак сейчас же уж готов кружок
И пешеходный рой пафосских фей,
Что скромный Лондон упразднить не смог.
Но как одну из Мальтуса затей,
Полезной может счесть привычку эту.
Но покидает уж Жуан карету.
XXXI
Ему дал кров изысканный отель,
Для знатных иностранцев специально,
Кому благоволить — Фортуны цель,
Кто счет подписывает машинально.
Послы держав стояли там досель
(И коренится ложь затем фатально),
Пока не объявит с гербами медь,
Что стали в сквере жительство иметь.
XXXII
Хотя Жуана важно порученье,
Но титулом он не был облечен,
Который точное б дал объясненье,
Зачем на берег Темзы прибыл он.
Все знали — тайное есть назначенье,
Судьбою иностранец занесен,
Что молод, образован он и мил,
И что царице голову вскружил.
Байрон – 200 лет со дня смерти
XXXIII
Перед Жуаном уж бежали слухи,
И слава подвигов любви нависла.
Головки романтичные не глухи
И к похождениям отнюдь не кисло
Относятся. И англичанкам сухи
Истории, где есть остатки смысла.
Итак, как раз он попадает в моду,
Что страсть смешает мыслящему роду.
XXXIV
Страстей не лишены. Нет, совершенно
Напротив. Но их место — голова.
Но раз последствия их неизменны,
Вопрос о месте их — одни слова.
Не все ль равно, сознайтесь откровенно,
Потугам женским, что сперва?
Раз все одна преследуется цель,
В сердцах ли зарожденная, в уме ль?
[209]
ИЛ 10/2024
XXXV
Жуан представился в приличном месте,
Верительные грамоты вручив,
И удостоен надлежащей чести.
Заметив, что он молод и красив,
Решили им вертеть посредством лести
(О, мир политиков лукав и льстив!)
И бросились на светского юнца,
Как сокол на пернатого певца.
XXXVI
Ошиблись, как и часто, старики,
Но речь о том впоследствии пойдет.
Понятия мои не высоки
О вас, политиков двуличный род!
В стихии лжи вы все ж не смельчаки.
Вот женщина: когда уж лжет, так лжет.
Выходит все так складно, так удобно,
Что правда выйдет неправдоподобна.
В конце концов, ведь что такое ложь?
Не правда ль — в маске? Шлю я вызов свой!
Без кваса лжи ты факта не найдешь.
Историк, жрец, законник иль герой,
Когда на правду хоть чуть-чуть похож,
Пропал в поэмах, в летописях строй.
И даже у пророчеств, если бы
Не раньше делались они судьбы.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
XXXVII
XXXVIII
[210]
ИЛ 10/2024
Итак, хвала и лжи, и всем лгунам!
Нас в мизантропии винить не смей.
Te Deum гряну по колоколам.
За тех краснеет муза, кто не с ней.
Напрасны вздохи, — лишь сгибаться нам
И целовать любую из частей
Величества! Пример — зеленый Эрин,
Трилистник чей уж свежести неверен.
XXXIX
Жуан представился и интерес
Повсюду возбуждал и удивленье,
И все превозносили до небес
Огромный бриллиант — на загляденье.
Екатерина раз в момент ivresse,
В любовном ли, в спиртном ли опьяненьи
Сей бриллиант ему вручила с жаром.
И то сказать! Достался он не даром.
XL
А между тем весь министерский штат
Любезностью почтил Жуанов чин.
Считается, что вежливость — впопад,
Когда затронут ей сам властелин,
Чьи замыслы толкуют наугад,
В чем состоит для клерков долг один,
И можно видеть, что их ремесло
В “присутствии” довольно тяжело.
Байрон – 200 лет со дня смерти
XLI
Ведь наглость — их испытанный прием,
Предмет их повседневного занятья,
В военном министерстве иль другом,
Не верите? Так есть же дяди, братья,
Которые хлопочут кой о чем,
О паспорте иль о другом проклятьи, —
Они вам скажут, есть ли что грубей
Из министерских сукиных детей.
XLII
Жуана приняли с empressement —
Беру утонченное выраженье
Я у соседей. Образец нам дан
Для чувств довольства или огорченья,
Ведь приучил суровый океан
Быть проще островное населенье
Материкового, и слух привык,
Чтоб Билангейтский пущен был язык.
[Чтобы развязней был морской язык.]
[211]
ИЛ 10/2024
XLIII
Британский Damme возможно счесть античным,
Здесь материк скорее матерой.
Стремишься быть ты аристократичным,
Не прибегай тут к ругани другой.
Я не хочу казаться схизматичным
В вопросах вежливости мировой,
Но Damme эфирно, хоть довольно смело,
Ругательств платоническое тело.
XLIV
XLV
Весь высший свет, как называем знать,
Что в западной живет и худшей части,
Где тысячи четыре насчитать
Людей, у коих бодрствовать во власти,
Когда другие все идут в кровать,
А ум и смысл не нужен этой касте. —
Наш Дон Жуан, как подлинный патриций,
Радушно принят в этот мир традиций.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
Открытость грубую найдем и дома,
А вежливость (фальшива иль верна)
Не каждый раз с удачею искома,
Лазури бездна, пенная волна
Как символы того, что незнакомо
И чем из прошлого душа полна.
Довольно общих мест, вернемся к теме,
Единство соблюдать хочу в поэме.
XLVI
[212]
ИЛ 10/2024
Он — холостой. Вот пункт первоначальный,
Привлекший дев невинных и матрон.
К мечте подходит матримониальной
И на прелюбодейство годен он.
Женатым в этой области печальной,
Чтоб нарушать супружеский закон,
Трудней секрет блюсти, тяжеле грех,
И вместе с ним сильней и срам, и смех.
XLVII
Для брака, но не брак. Знаток он в моде,
В сердцах. Поет, танцует, внешний вид
Чувствительней Моцартовых мелодий,
По прихоти то весел, то скорбит
Без всякого насилья и пародий.
Хоть молод он, но мир ему открыт
Для наблюденья, — недурной предмет,
Где с описаньем сходства вовсе нет.
XLVIII
Краснели девы близ него и жены,
Причем с последних краска не сходила;
На Темзе оба царствуют фасона:
И способы белиться, и белила.
Для юноши порядочного тона
Всегда беленье будет сердцу мило.
Все маменьки справлялись без изъятья,
Каков доход его и есть ли братья.
Байрон – 200 лет со дня смерти
XLIX
Модистки, что зажиточной невесте
Отсрочку в плате делали, покуда
Медовый поцелуй с луною вместе
Не отзвучит, — сочли его за чудо,
Что надо захватить, пока на месте,
И платьями снабжали всех не худо.
За то мужья оплачивали счеты
Кряхтя, ворча, без всякой без охоты.
L
И племя, что вздыхает над сонетом,
Весь нежный выводок синих чулок,
Что был журнальным вздором полн при этом,
Жуана тоже пропустить не мог:
Кто лучшим слыл в Испании поэтом?
Хоть говор их от местного далек,
Кастильский ли язык им предпочтен,
Иль русский, и видал ли Илион?
[213]
ИЛ 10/2024
LI
Жуан, солидным не блистая знаньем,
И знатоком не быв в литературе,
Стоял, безмолвствуя, перед собраньем,
Не зная, что ответить каждой дуре,
Согласно должностным своим стараньям,
Любовной и воинственной натуре,
Он в сторону ушел от Иппокрены
И зелень синей видел в брызгах пены.
LII
Но наугад ответствовать спешит
С такой уверенностью наш повеса,
Что глупости его имеют вид
Познаний ценных столь большого веса,
Что чуду света, Араминте Смит
(Перевела “Безумье Геркулеса”
Безумным слогом), повод он дает
Заполнить изреченьями блокнот.
Жуан знал языки, и помогла так
Жуану стая иностранных слов
Во мненьи сведущих аристократок.
Жалели лишь, что не писал стихов,
Не будь замечен этот недостаток,
Его б превознесли до облаков.
Мечтали Мэвия Мэнниш и Фиц-Фриски
Давно воспеты быть по-галисийски.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
LIII
LIV
[214]
ИЛ 10/2024
Благополучно вел свои дела,
Желанным гостем зван на все собранья,
Как в глубине зеркального стекла
У Банко, ряд поэтов в смысле званья
Прошел тут перед ним — им “несть числа”,
С десяток тысяч — общее признанье.
И из “живущих” там “великих” сотни
У каждой есть журнальной подворотни.
LV
В десятилетье раз любой поэт
Являться должен, как боец кулачный,
Чтоб поддержать известность прошлых лет,
Хотя б она была и неудачной.
Я сам, хотя причин к тому и нет,
И роли не завидовал невзрачной,
Как Бонапарт, порядочное время
Поэзии нес царственное бремя.
LVI
“Жуан” — Москва, “Фальеро” — Лейпциг мой,
Мой “Mont Saint Jean”, пожалуй, “Каин” станет.
“La belle alliance” — союз глупцов тупой,
Пав до нуля, с паденьем льва восстанет.
Паду ли, я паду как мой герой,
Боль не царить царям, пусть плен настанет.
Я к острову пустынному готов,
Отступник Соути — мне привратник Лов.
Байрон – 200 лет со дня смерти
LVII
Сир Вальтер до меня был; Кэмпбель с Муром,
Те — до и после, нынче притянули
Сионский холм, как часть номенклатуры,
Полудуховному певцу, попу ли.
Пегас псаломским истинно аллюром
Ступает под почтенным Рулей-Пулей,
Что рысака, взамен его копыт,
Как Пистоль встарь, ходулями дарит.
LVIII
Доселе продолжает тяжкий труд
На том же винограднике он, где
В награду гроздья уксус уж дают.
То дар от Муз, заслуженный вполне,
То смуглый Спор, стал бардом всякий тут
И вал дает при каждой борозде.
Камбиза рев, рост римского предела
И вой евреев пред жрецом Кибелы.
[215]
ИЛ 10/2024
LIX
Еще и ты, дражайший Эвфуес,
Что дан мне в нравственные двойники,
Ты в положенье трудное залез,
Вести две роли будет не с руки.
У многих Кольридж свой имеет вес,
И Уордсворда оценят знатоки,
А Саваж-Ландор, что нашел так тонко
У плута Соути лебедем гусенка.
LX
Джон Китс, которого могли убить
Статьи, когда величия намек,
Иль темноты успел он подарить,
В такую речь язык богов облек,
Каким и должен был их наделить.
Несчастный малый! Злополучный рок!
Как странен мозга пламень изначальный,
Что может быть задут статьей журнальной.
Да, длинен список, что свои права
Представить рад без удовлетворенья.
Чья лавром увенчается глава,
Нам неизвестно, времени ж решенье
Тогда откроется, когда трава
Могильная покроет наше тленье.
Их столько же прославится едва ли,
Как тех царей, что в Риме власть пятнали.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
LXI
LXII
[216]
ИЛ 10/2024
Но поздний Рим уж начал вспоминать я,
Где гвардия решала все на месте.
Да, “рвать укроп — ужасное занятье”, —
И ублажать солдат посредством лести, —
Как бы вампира держите в объятьи.
Будь дома я, да полон жаждой мести,
Я показал бы этим янычарам,
Что значит с умственным сражаться жаром.
LXIII
Сдается, знаю я два-три приема
Смутить их строй. Но стоит ли предмет,
Чтобы душа была к нему влекома?
К тому ж необходимой желчи нет,
Душа с рожденья с пивом незнакома,
А муза шлет улыбку лишь в ответ
И прочь скользит, поклон отвесив мило,
Уверена, что зла не причинила.
LXIV
Оставили в опасности героя
Мы средь поэтов и ученых дам,
Хоть назидание кое-какое
Из скудной почвы он извлек и там,
Из общего не выделяясь строя,
Но общество другое выбрал сам
Умов живых и острых он, причем
Сын солнца в нем не паром был — лучом.
Байрон – 200 лет со дня смерти
LXV
Все утро проводил Жуан в занятьи,
Что тяжелее в сущности безделья
И муча, как отравленное платье
Кентавра Несса, нудит это зелье.
Лечь на софу, ругая без изъятья
Занятья в качестве врагов веселья,
За исключеньем доблестных забот
О родине, что не идет вперед.
LXVI
После полудня — завтраки, визиты,
Фланированье, бокс. Спустилась тень —
В парк, где деревья в ящики набиты,
Спешит разгуливать свою он лень.
Деревья без цветов не плодовиты,
Не поживиться пчелке. Все же “сень”
(Как Мур сказал), чтоб высший женский пол
Понятие о воздухе нашел.
[217]
ИЛ 10/2024
LXVII
Свет просыпается: костюм, обед,
Огни зажглись; с гербами метеор
Чрез улицы и скверы — ряд карет —
Несется с грохотом, чертит узор
По полу мел, фестоны — круче нет.
Медь молотка у двери полнит двор,
И круг избранников толпой идет
В чертоги райские из позолот.
LXVIII
Хоть отдает трехтысячный поклон,
Хозяйка не присела. Здесь царит
Вальс, учит девушек раздумью он,
Не выставляя слабости на вид!
Дом до сеней гостями запружен,
Кто опоздал, на лестнице стоит.
Меж герцогов и дам они б хотели
Продвинуться хотя бы еле-еле.
Втройне счастлив, кто глазом обвести
Успев все общество, скорей стремится
К покою ль “вне”, к дверям ли “по пути”,
Чтоб там, как “Горнер” маленький забиться,
Оставив всех своим путем идти!
Насмешкой, скорбью может насладиться
Или зевает, как обычный зритель.
А ночь плывет, хотите ль, не хотите ль.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
LXIX
LXX
[218]
ИЛ 10/2024
Не каждому доступно это. Тот,
Кто в обществе был членом не без толка,
Как Дон Жуан, ладью свою ведет
Средь перьев, жемчугов, алмазов, шелка,
Пока до места своего дойдет,
То нежно вальсируя втихомолку,
То гордо шествуя сквозь пар и пыль,
Где знание ведет свою кадриль.
LXXI
Но если не танцует он иль виды
Имеет на кого-нибудь из жен,
Храни господь его от той обиды,
Чтоб замысел был явно обнажен.
Не спрятаться тому от Немезиды,
Кто нетерпеньем слишком заражен
У нации, что славится раздумьем,
Предусмотрительность сведя к безумью.
LXXII
Коль удалось, соседом сядь за ужин.
Предупрежден — взирай из-за колонок...
Сладчайшая минута! Вновь разбужен,
Сел на плечо чувствительный чертенок,
И ум, виденьем прошлого запружен,
Опять переживет, горяч и тонок,
Надежды, страхи. Так простейший бал
В сердцах полет и гибель пробуждал.
Байрон – 200 лет со дня смерти
LXXIII
Но этот предварительный совет —
Для общей массы, что должна следить,
Чтоб лишних слов не произнесть в ответ
Или, напротив, не договорить.
Но есть избранники: их много ль, нет? —
Что моде дня сумели угодить.
Тогда любимцу (умнику, невежде)
Все можно или позволялось прежде.
LXXIV
Герой наш, как герой — красив и молод,
Богатство, род, к тому же — иностранец,
Чтоб рабский плен, всем общий, был расколот, —
Истратил не один тут карбованец.
Есть люди, что поэзию и голод
Склонны рассматривать, как жуткий танец.
Послал бы я подобных адвокатов
Взглянуть на молодых аристократов.
[219]
ИЛ 10/2024
LXXV
Уж с юности там юности не знают,
Потасканы; богаты — без гроша,
В объятьях силы лучшие теряют,
Евреям деньги передать спеша,
В палатах вечерами заседают,
Судьбу отчизны кое-как верша,
Играют, пьют, чужой съедая хлеб,
Пока не перейдут в семейный склеп.
LXXVI
“Где мир?” — воскликнул Юнг в восьмом десятке.
“Где мир, рожденным людям лучший дар?”
“Где мир, что восемь лет был?” Без остатка,
Смотрю, исчезнул сей стеклянный шар.
Разбит, раздроблен, все пространство гладко,
Молчание сменило блеск и жар.
Все денди, полководцы, короли,
Как дуновенье ветра, протекли.
Скажи, великий где Наполеон?
Где малый Кэстльри, скажите нам?
Где Грэттен, Кёррен, Шеридан, чей тон
Весь суд приковывал к своим речам?
Где бедной королевы слабый стон?
Где дочь ее, отрада островам?
Где на сто — пять, спасительный процент?
И где, черт побери, наличье рент?
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
LXXVII
LXXVIII
[220]
ИЛ 10/2024
Где Брюммель? Спит он? Лонг-Поль-Вельсли? Спился.
Где Уайт-Брид? Ромильи? Где Георг Третий?
Где “Фем” четвертый — “царственная птица”,
Что завещанье дал на спор столетий?
В Шотландию поехал насладиться
Он скрипкой Соуни в песенном куплете:
“Ты каркни — каркну я”. Готовил чудо
Полгода в помощь царственного зуда.
LXXIX
Где лорд Такой-то? Леди где Такая?
Где он, почтенных мисс и мистрисс рой?
Те брошены, как шляпы отставляют,
Те замужем, в разводе (нрав такой
Заводится, умов не возмущая).
Где дублинских восторгов громкий вой
И Лондона свистки? Гренвили где же?
Какими виги стали? Да все те же.
LXXX
Где леди Фрэнсис, леди Каролина?
Поспели развестись вы или нет?
О “Morning Post” — единая картина
Всех раутов, поломанных карет
Как выдумок воспитанного сплина,
Скажи, что нового в потоке лет?
Кто живы, те в чужих краях томятся,
Боясь с одним лишь съемщиком остаться.
Байрон – 200 лет со дня смерти
LXXXI
Кто раньше к герцогам привык стремиться,
За младших братьев принялись скорей.
Обобраны богатые девицы,
Обилье жен иль просто матерей.
Веселье, свежесть потеряли лица,
Короче, список горестный, ей-ей.
Тут мало странного, всего страннее,
Как быстро все сменяются затеи.
LXXXII
Что семь десятков лет! Лишь за семь мною
Прослежен от монарха человек
До самого простого под луною, —
И перемен хватило бы на век.
Нет прочного, и прочностью такою
Непрочность лишь одарена, чей бег
Деянья все лишает основанья.
Лишь не добиться вигам все признанья.
[221]
ИЛ 10/2024
LXXXIII
Я зрел Юпитера — Наполеона,
Что до Сатурна съежился. Я зрел
Такого герцога во время оно,
Что был глупей, чем взор его смотрел.
Не время нового искать мне лона:
Отходный флаг я выкинуть успел.
Я зрел: король освистан и прославлен.
В чем толк? — вопрос свободным мной оставлен.
LXXXIV
Я зрел землевладельцев без гроша;
Зрел Иоанну Соуткот, зрел, как умело
Несет налоги всякая душа,
Я зрел покойной королевы дело,
Что на шутах корона хороша,
Конгресс, что цели отвечал всецело,
Я также зрел, как нации не раз
Груз сбрасывали тяжкий — высший класс.
Поэтов малых, романистов зрел,
Ораторов, что так красноречивы,
Я зрел, как фонд с землею спор имел,
Помещик крикуном стал всем на диво,
Как на народе запросто летел
Холуй верхом; я зрел, как взял за пиво
Взамен “напиток легонький” Джон Буль,
И вдруг нашел, что он — дурак и нуль.
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
LXXXV
LXXXVI
[222]
ИЛ 10/2024
Но carpe diem, carpe, мой Жуан.
Придет заутра — радостная раса
Непрочная, полна все тех же ран —
“Жизнь — жалкая игра”. Не тратьте часа!
Играй, бездельники! Ура, обман!
Слова, не дело первого будь класса,
Притворствуйте и не в своей красе
Кажитесь тем, чем кажутся и все!
LXXXVII
Имею на другие песни виды,
Чтоб там судьбу героя рассказать
В стране, которую все без обиды
Готовы “нравственною” называть.
Я воздержусь от “новой Атлантиды”,
Но все же хочется мне дать понять:
Не нравственней мы всех народов света
И знаем это сами без поэта.
LXXXVIII
Что видел Дон Жуан, что перенес,
Вот что я опишу за исключеньем
Тех мест, что в жертву скромности принес,
Притом все — только плод воображенья,
Ни обо мне, ни о друзьях вопрос.
Писака, тот найдет во всех реченьях
Намеки на событья. Повторю:
Я без намеков, прямо говорю.
Байрон – 200 лет со дня смерти
LXXXIX
С четвертой ли он вступит в брак или
Лишь с третьей дщерью ищущей графини,
Иль выгоднее девы привлекли
(Ну, в смысле матерьяльной благостыни), —
Займется ль населением земли,
Чего законный брак источник ныне,
Или потерпит по суду убытки
За слишком откровенные попытки, —
ХС
В своем, о Время, ты таишь теченьи.
Иди, поэма! Бьюсь я об заклад
Количеством стихов и ударений,
Что нападения ей предстоят,
Как всякому великому творенью,
От тех, что черным белое звать рад, —
Тем лучше, пусть я остаюсь один,
Но мыслей буду полный господин.
[223]
ИЛ 10/2024
I—IV строфы. Байрон с иронией и юмором описывает главное положение философии епископа Д. Беркли (1685—1753),
согласно которому весь материальный мир существует лишь в
сознании человека, — так же как предметы, появляющиеся в
сновидениях.
III строфа. “Драгоценный Ариэль” — цитата из “Бури”
У. Шекспира (акт 5, сцена 1, строка 95).
VIII строфа. Холм стрелка (Шутерс-хилл) находится на дороге из Дувра, в восьми милях к югу от Лондона, и с него открывался один из лучших видов на город.
XIV строфа. “Фаворит луны” — цитата из “Генриха IV (часть
1)” У. Шекспира (акт 1, сцена 2, строки 23—28).
XVII, XIX строфы. Байрон использовал воровской сленг эпохи Регентства.
XVIII строфа. Речь идет о коронерском дознании.
XXI строфа. Lucus a non lucendo (лат.) — “роща называется
lucus, потому что в ней не светит” — пример неверной этимологии по Квинтилиану (“De institutione oratoria”, I, 6).
XXV строфа. Байрон упоминает Стоунхендж, лондонскую
психиатрическую клинику — госпиталь Марии Вифлеемской,
Мэншн-хаус (резиденцию лорд-мэра Лондона), Вестминстерское аббатство.
XXVI строфа. В годы Французской революции уличные фонари нередко использовались как импровизированные виселицы.
XXIX строфа. Сент-Джеймсский дворец после пожара 1809
года фактически перестал быть королевской резиденцией. Поблизости находились игорные дома.
XXX строфа. В Пафосе (Кипр) находился один из главных
храмов Афродиты (Венеры), покровительницы чувственной
любви. В противоречивом “Очерке о законах народонаселе-
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
Комментарии
[224]
Байрон – 200 лет со дня смерти
ИЛ 10/2024
ния” (1809) Т. Мальтуса в качестве средств контроля рождаемости бедняков предлагались воздержание и уменьшение браков.
XXXVIII строфа. Байрон иронически упоминает о посещении Георгом IV в 1820 году Ирландии и торжественных приемах по этому случаю.
XXXIX строфа. Ivresse — состояние опьянения (фр.).
XLII строфа. Еmpressement — усердие, рвение, готовность
(фр.).
“Билангейтский язык” — старинный рыбный рынок в одном
из лондонских районов был печально известен сквернословием
своих торговцев (о нем упоминает историк Р. Холиншед).
XLIII строфа. В оригинале Байрон употребил прилагательное “аттический”, то есть классический греческий.
XLIX строфа. В оригинале Байрон употребил выражение
“драпированные девушки” и сделал примечание, что так называют “хорошеньких, знатных, модных и образованных девушек,
снабженных гардеробом в кредит, который предстоит выплатить их будущим мужьям”.
LI строфа. Иппокрена — священный источник на Геликоне
(Беотия), пробуждавший поэтический дар; по преданию, он забил после удара копыта Пегаса.
LII строфа. Речь идет о трагедии Луция Аннея Сенеки.
LIV строфа. Байрон имеет в виду эпизод “Макбета” У. Шекспира (акт 4, сцена 1, строки 112—124), когда Макбет видит призраков будущих шотландских королей — потомков убитого по
его приказу Банко.
LVI строфа. Байрон сравнивает свою литературную биографию с исторической биографией Наполеона Бонапарта. Сражение под Москвой (Бородинское) — “пиррова победа”, а под
Лейпцигом и Ватерлоо (фермы Мон-Сен-Жан и Бель-Альянс)
Бонапарт потерпел решающие поражения в 1813 и 1815 годах.
В свою очередь, драма “Марино Фальеро” была поставлена в
Друри-Лейн против желания Байрона в 1821 году и провалилась, а мистерию “Каин” (1821) критики упрекали в богохульстве. Поэта-лауреата У. Саути Байрон сопоставляет с суровым губернатором о. Святой Елены Х. Лоу, надзиравшим за ссыльным
императором.
LVII—LVIII строфы. “Рулей-Пулей” и “Камбизом” Байрон называет незначительного плодовитого своего подражателя
Джорджа Кроули (1780—1860), в частности, написавшего трагедию “Катилина” (1822). Прозвище “Камбиз” связано со склонностью Кроули к скучной и напыщенной риторике (см. рассказ
Геродота о персидском царе и священном быке).
“Смуглым Спором” и “жрецом Кибелы” Байрон именовал
литератора Генри Харта Милмана (1791—1868), автора “Паде-
[225]
ИЛ 10/2024
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
ния Иерусалима” (отсюда “вой евреев”). Со своим фаворитом
евнухом Спором справил шутовскую свадьбу император Нерон
(см. “Жизнеописания двенадцати цезарей” Светония), а жрецами Кибелы были опять-таки евнухи.
“Пистоль ходулями дарит рысака” — цитата из “Генриха IV
(часть 1)” У. Шекспира (акт 4, строка 233).
LIX строфа. Эвфуэс — герой одноименного елизаветинского
романа Джона Лили, давший название высокопарному стилю в
английской литературе эпохи Барокко. Байрон же называет
“Эвфуэсом” поэта Брайана Уоллера Проктера, известного под
псевдонимом Барри Корнуолл (1787—1874). Он написал поэму
“Диего де Монтилья”, которую критики сравнивали с “Дон Жуаном”, но без его “распутства и насмешек”. Возможно, Байрон обмолвился и в действительности имел в виду “эвфемизм”.
LX строфа. Версия П. Б. Шелли, что Китс заболел и скоро
умер из-за уничтожающей рецензии на “Эндимиона” в “Куотерли Ревю” (апрель 1818), считается сомнительной.
LXI строфа. В оригинале Байрон пишет о “тридцати фальшивых тиранах” времени кризиса Римской империи в III веке
(так называется соответствующая глава “Истории Августов”).
LXII строфа. Байрон упоминает преторианцев и янычар —
гвардейцев Римской и Османской империй, непременных участников дворцовых переворотов.
“Укроп” — намек на цикуту, напиток из этого ядовитого растения часто использовался для убийства и суицида в античности.
LXV строфа. “Отравленное платье” — согласно мифу, кентавр Несс был смертельно ранен Гераклом, когда попытался изнасиловать его жену Деяниру. Пораженный отравленной стрелой, Несс перед смертью отомстил, рассказав Деянире, что его
кровь будто бы обладает свойствами приворотного зелья. Позднее, когда Деянира хотела помешать мужу уйти от нее к Иоле,
она пропитала кровью умершего кентавра одежду Геракла, которая стала причиной мучительной гибели героя.
LXVII строфа. “По полу мел” — в эпоху Регентства бальные
залы в особых случаях украшали меловыми рисунками — имитацией живописи.
“Позолота” — в оригинале Байрон говорит о позолоченной
бронзе.
LXIX строфа. Уильям Горнер (1786—1837) — математик,
один из авторов схемы вычисления значения многочлена с помощью его записи в виде суммы одночленов.
LXXVI строфа. Цитата из стихотворения Эдварда Янга
(1683—1765) “Отставка”, действительно написанного им в возрасте 80 лет.
[226]
Байрон – 200 лет со дня смерти
ИЛ 10/2024
LXXVII строфа. Роберт Стюарт, виконт Кэстльри (1769—
1822), ирландец по происхождению, был влиятельным британским политиком, министром по военным, колониальным, иностранным делам. Покончил с собой, перерезав горло
перочинным ножом. Байрон написал на смерть Кэстльри эпиграмму.
Генри Грэттен, Джон Филпот Кёррен и Ричард Бринсли
Шеридан (драматург) были по происхождению ирландцами,
членами парламента от партии вигов, умерли соответственно в
1820, 1817 и 1816 годах.
“Бедная королева” — английская королева Каролина была
ложно обвинена в супружеской измене, умерла в 1821 году. Ее
дочь, принцесса Шарлотта умерла от родов в 1817 году.
LXXVIII строфа. Джордж “Бо” Брюммель и Уильям Лонг
Поль Уэлсли (племянник знаменитого полководца и политика)
были известными денди эпохи Регентства, законодателями вкусов, но разорились и стали банкротами.
Сэмюэл Уайтбрид, член парламента от партии вигов, покончил с собой в 1815 году, а сэр Сэмюэл Ромильи, которого Байрон
невзлюбил за юридическую помощь, оказанную жене поэта, — в
1818 году.
Неподписанное завещание периодически безумного короля
Георга III, умершего в 1820 году, стало причиной многолетних
споров. Михаил Кузмин ошибочно отнес строку о завещании к Георгу IV, правившему во время сочинения XI песни “Дон Жуана”.
“Фем — царственная птица” — популярным прозвищем Георга IV было “Хем”; в Брайтонском павильоне находилось украшение под названием “Фем, китайская птица королевской власти”;
поэт Томас Мур написал сатиру “Фем и Хем, или Две птицы королевской власти”.
В 1822 году Георг IV совершил официальный визит в Шотландию. “Соуни” — презрительное прозвище шотландцев.
LXXIX строфа. Байрон считал, что Уильям Уиндем, барон
Гренвиль (1759—1834) отступился от либерализма, — следовательно, он был столь же ненадежен, как и его отец, который
сперва поддерживал Питта Старшего, а потом покинул политика.
LXXX строфа. Байрон упоминает своих возлюбленных в
1812—1814 годах, леди Каролину Лэмб и леди Фрэнсис Уэбстер,
разошедшихся со своими мужьями.
LXXXII строфа. Партия вигов в те годы была в оппозиции.
LXXXIII строфа. Предположительно, речь идет об Артуре
Уэльсли, ставшем герцогом Веллингтоном в 1814 году
“Отходный флаг” — в оригинале “Голубой Питер”, военноморской флаг, сигнализирующий о немедленном отплытии.
[227]
ИЛ 10/2024
Джордж Гордон Байрон. Дон Жуан
LXXXIV строфа. Иоанна Соуткот — невежественная основательница фанатичной секты, которая, болея водянкой, объявила, что родит нового Мессию — Шило (Ср.: Бытие, 49:10); умерла в 1814 году.
“Дело покойной королевы” — история с законом о разводе
Георга IV и Каролины Брауншвейгской, принятым палатой
лордов и отвергнутым палатой общин в 1820 году.
В этой строфе Байрон упоминает Веронский конгресс Священного союза, состоявшийся в 1822 году. Главным вопросом
его повестки стала подготовка французской интервенции против Испанской революции. Великобританию на конгрессе
представлял герцог Веллингтон (см. его оценку в предыдущей
строфе).
LXXXV строфа. Байрон упоминает о попытках кабинета
лорда Ливерпуля на рубеже 1810—1820-х годов обслуживать государственный долг с помощью жесткой бюджетной экономии,
что вызывало критику как со стороны радикальной прессы, так
и со стороны землевладельцев.
“На народе летел холуй верхом” — предположительно, Байрон писал о так называемой “Питерлооской резне”, кровавом
разгоне конными войсками собрания сторонников реформы
избирательного права под Манчестером 16 августа 1819 года.
“Напиток легонький” — ухищрения, с помощью которых пивовары пытались избежать налогов на солод (см. “Генрих IV
(часть 2)” У. Шекспира (акт 4, сцена 3, строки 133—136).
LXXXVI строфа. Сarpe diem — наслаждайся настоящим днем
(лат.), цитата из Горация (“Оды”, книга 1, ода 11, строка 8).
“Жизнь — жалкая игра” — цитата из трагедии “Макбет”
У. Шекспира (акт 5, сцена 5, строка 24).
LXXXVII строфа. “Новая Атлантида” — неоконченная утопическая повесть Фрэнсиса Бэкона об устройстве вымышленного
острова Бенсалем.
[228]
Владимир Ослон
Мой Байрон: стихи к Тирзе
Байрон – 200 лет со дня смерти
ИЛ 10/2024
19 апреля 1824 года умер великий поэт Джордж Гордон Ноэл, лорд Байрон,
еще при жизни ставший легендой и остающийся ею все двести лет, прошедшие с тех пор. Читатели и — особенно — читательницы буквально расхватывали его стихи и поэмы, выходившие неслыханными тиражами. Немаловажной составляющей такого сенсационного успеха была нарочитая
исповедальность многих из них, что и положило начало молве вокруг соотношения реальности и вымысла в творчестве этого, по выражению Лермонтова, “гонимого миром странника”. Мировая слава Байрона-поэта говорит
сама за себя, но в англоязычном мире он известен прежде всего как “поэт
и авантюрист” (с ударением на второе слово) сомнительной морали, так что
в обширной литературе о поэте разбор его поведения нередко превалирует над поэтическим дискурсом.
В Россию интерес к Байрону проник еще в 1810-х годах вместе с первыми французскими переводами его поэм. Его читали, переводили, следили за
его перемещениями по Европе. Рылеев написал в 1824 году оду “На смерть
Бейрона”. Пушкин, одно время считавший его своим учителем, изучал английский язык с целью читать его в оригинале. Лермонтов с увлечением
читал, цитировал, переводил, а иногда и откровенно подражал ему. Байрона
много переводили и издавали в XIX и XX веках. В своем комментарии к
“Евгению Онегину” Набоков много раз возвращается к фигуре Байрона и
прямо называет его чуть ли не равным Пушкину гением (поразительное для
Набокова признание!). Как результат, русские классические тексты настолько изобилуют упоминаниями английского поэта, что усредненный русский
читатель с младых ногтей хорошо знает это имя.
Последнее утверждение основано на собственном опыте автора этих
строк. Английские эпиграфы из Байрона встречались мне у Пушкина и Лермонтова еще до того, как я выучился их правильно читать (существует, правда, мнение, что и сами поэты не были сильны в английской транскрипции),
но годам к четырнадцати это все-таки произошло, и первой настоящей английской книгой в моих руках оказался один из томов знаменитого издания
“The Works of Lord Byron” (London: John Murray, 1900) под редакцией и с комментариями маститого литературоведа Эрнеста Хартли Кольриджа.
Вот что этому предшествовало. Зайдя однажды в отдел иностранной литературы Тульской областной библиотеки, который ютился в небольшой
комнате одного из зданий XVIII века в историческом центре города (теперь
© Владимир Ослон. Вступление, перевод, комментарии, 2024
Личность Тирзы и вопрос о том, реальным или воображаемым существом
была особа, обозначенная этим именем, стали предметом многочисленных
[229]
ИЛ 10/2024
Владимир Ослон. Мой Байрон: стихи к Тирзе
на этом месте стоит построенный в 1970-е годы Дом советов, известный среди туляков как Белый дом), мой отец, Анатолий Борисович Ослон, обнаружил
на полках множество французских, английских и немецких книг XIX и начала XX веков. Источником этого изобилия были, конечно же, конфискованные
после 1917 года книжные собрания. Выраженный моим отцом интерес
встретил понимание со стороны завотделом, которая показала ему книгохранилище, а также подвал в том же здании. В первом он увидел плотно нагруженные книгами многоэтажные стеллажи, над которыми летали птицы и доступ к которым был полностью запрещен ввиду угрозы обвала; в последнем
книги лежали грудами на полу под окнами, в которые в свое время их свалили снаружи. В одной такой груде мой отец видел итальянское издание “Декамерона” с читательской надписью 1587 года. Дела давно минувших дней...
Книги на полках в самом отделе были, однако, каталогизированы и выдавались на руки, так что, например, “Отверженных” я читал в первом издании (брюссельском, десятитомном) 1862 года. Были и другие французские
книги, но Гюго оставался у меня на первом плане, и когда дело дошло до
драматургии, оказалось, что искать нужно еще в одном месте. На этот раз
добрая заведующая отвела нас с отцом (школьников не записывали) в другое здание библиотеки (бывший Дом имени императора Александра II; ныне Музей самоваров), где вдоль стен главного читального зала стояли роскошные старинные книжные шкафы, за стеклами которых поблескивали
тиснением многочисленные собрания сочинений, так что драму “Кромвель”
я уже читал, с трудом удерживая в руках красивый тяжелый том черной кожи. (Эти шкафы и их содержимое представляли собой остатки библиотеки
Горбовых, вывезенной в 1918 году из села Петровское Новосильского уезда; их и сейчас можно видеть в нынешнем здании Тульской областной научной библиотеки.)
Но возвращаюсь к Байрону. В одном из горбовских шкафов мое внимание привлекли массивные голубые тома упомянутого выше издания, и я,
подержав в руках один из них, поделился с отцом острым ощущением своей необразованности. Уже в ближайшее воскресенье начались мои еженедельные занятия с Г. А. Дели, преподавательницей английского языка Политехнического института, где мой отец читал теоретические основы
электротехники, и примерно через полгода я принес из нашего очередного похода в библиотеку третий том сочинений лорда Байрона.
Мой выбор не был случайным: большую часть книги составляли восточные поэмы, через посредство которых я вознамерился продолжить движение после “Восточных мотивов” Гюго. Книга, однако, сама открылась на
с. 30, и я прочел, полагая, что понимаю их, замечательные строки стихотворения “К Тирзе” (замечу в скобках, что в наше время ни для кого не секрет,
что Тирза — это Джон Эдлстон, друг юности Байрона), а также примечание
к нему:
[230]
Байрон – 200 лет со дня смерти
ИЛ 10/2024
слухов и пересудов более или менее вздорного характера. Ныне это затруднение не может быть определенно и доказательно разрешено, а аллюзии в
стихах нередко расходятся с последующими высказываниями лорда Байрона.
Нет сомнения в том, что в беседах с леди Байрон, а также, вероятно, с миссис
Ли, лорд Байрон упоминал Тирзу как реальную девушку, смерть которой почти совпала по времени с его возвращением в Англию в 1811 году. Однажды он
показал леди Байрон прекрасную прядь волос, которые, как она поняла, принадлежали Тирзе. Он говорил, что никогда не упоминал ее настоящего имени
и теперь, после ее смерти, только в его груди сохранился этот секрет.
Итак, романтическая тайна... Восточные поэмы были отложены до лучших времен, а посвященные Тирзе стихотворения с упоминанием некоего ее
дара, сохраненного лирическим героем, читались и декламировались с восторгом юного неофита. По настоянию моей учительницы, считавшей стихотворный перевод полезным упражнением при изучении иностранного
языка, я даже сделал неуклюжую попытку эквиметрического перевода на
родной язык стансов “Away, away, ye notes of woe!” (“Изыдите, напевы боли...” в нижеследующей подборке; впрочем, тогда дело не сдвинулось дальше первой строфы, да и та канула в Лету), и в моем школьном сочинении на
тему “Пушкин и Байрон” прошло, помнится, красной нитью сопоставление
строк “Напоминают мне оне / Другую жизнь и берег дальный” со вторым
катреном упомянутого перевода, что дало мне возможность впервые в жизни употребить в скобках гордое выражение “перевод мой”.
Но была ли тайна? Прошло много лет, и вдруг на экране моего монитора мелькнули знакомые страницы того издания, ставшего доступным онлайн. Перечитав примечания и полистав письма поэта, я сделал для себя
небольшое открытие: редактор не только прекрасно знал, кто скрывался
под именем загадочной Тирзы, но и не слишком старался утаить это знание. В туманной юности мне, конечно, и в голову не пришло сопоставлять
разбросанные по нескольким томам свидетельства и намеки, но сейчас я
ясно вижу, что их там достаточно, чтобы развеять пресловутую тайну. В частности, очевидно, что дар Тирзы и знаменитый сердолик в форме сердца — это один и тот же предмет, фигурирующий в многочисленных стихотворениях: “Сердолик”, “Залог любви”, “Прощание” и, конечно, “О
разбитом сердоликовом сердце” (см. ниже мое примечание к этому стихотворению). Редактор снабдил их перекрестными ссылками и так прокомментировал первое из них:
Сердолик был подарком от его друга Эдлстона, кембриджского хориста,
позже клерка одного из торговых домов в Лондоне. Эдлстон умер от чахотки 11 мая 1811 года. (См. письмо Байрона мисс Пигот от 28 октября 1811
года.) Их знакомство началось, когда Байрон спас его от утопления.
Таким образом, у меня в руках уже тогда был весь необходимый материал, чтобы раскрыть этот секрет Полишинеля. Но что бы это изменило?
Прекрасные стихи о любви оказались бы не менее прекрасными стихами о
мужской дружбе, а инсинуации биографов и толкователей, будь даже таковые доступны мне в то время, я бы не понял или счел бы ничтожными, как
считаю ничтожными сейчас. Великий поэт облек горечь утраты именно в
эту форму, и правильно поступил всезнающий редактор (кстати, внук поэта
Сэмюэла Кольриджа, близко знакомого с Байроном), не предав бумаге то,
что было на слуху тогда и вызывает у некоторых нездоровое волнение до
сих пор.
Что до меня, то домыслы вокруг личности Тирзы второстепенны, а посвященные ей стихи я пронес через всю жизнь. Читая и перечитывая их, я
не раз вспоминал те книги из горбовских шкафов и свою первую попытку
перевода; когда же стал возможен электронный доступ именно к этому собранию сочинений, я испытал непреодолимый порыв довести начатое до
конца, при том что весь цикл многократно переведен, хорошо и не очень,
на русский язык. Перед читателем результат этого порыва.
[231]
ИЛ 10/2024
Подпись под портретом1
Разбитых чувств и грез предмет!
Любовь и ты давно умчались,
А я в слезах на твой портрет
Смотрю, волнуясь и печалясь.
1. Стихотворение написано в начале 1811 г., то есть до смерти Эдлстона.
Вот как его комментировал редактор Э. Х. Кольридж: “Любопытное сочинение сомнительного свойства под названием ‘Жизнь, писания, мнения и
времена достопочтенного Д. Г. Ноэла Байрона’ (Лондон: 1825) содержит
пространное и обстоятельное повествование о ‘неуспешной’ попытке
Байрона спасти от позора и унижений некую грузинскую девушку, купленную им за 800 пиастров на невольничьем рынке. Маловероятно, чтобы данные стихи имели отношение к этой истории; с другой стороны, она, если
имела место, дает в какой-то степени ключ к стихам”. Это примечание
послужило отправной точкой одного из поворотов легенды о Тирзе: в
книге И. Мерабишвили “Тирза лорда Байрона” (Тбилиси, 2007) рабынягрузинка объявлена героиней реального эпизода биографии поэта и адресатом стихов о Тирзе. Выводы исследовательницы подвигли поэта
В. Саришвили написать драму “Тирза”, где эта история обросла массой
фантастических, на мой взгляд, подробностей.
Владимир Ослон. Мой Байрон: стихи к Тирзе
Печаль пройдет, твердят вокруг,
Но только я тому не верю;
Убив надежду, память вдруг
Бессмертной сделала потерю.
К Тирзе
[232]
Байрон – 200 лет со дня смерти
ИЛ 10/2024
С доски истлевшей имя смыто,
И ни надгробья, ни креста;
Ах! всеми — но не мной — забыта,
Зачем могилой ты взята?
Храню любовь, хоть разделило
Нас множество морей давно;
Но вот разлуку смерть продлила,
Нам свидеться — нет — не дано!
Когда бы взглядом или словом
Смягчила ты прощанья миг,
Как знать, не стал бы столь суровым
Удар, что днесь меня постиг...
А ты, мишень стрелы смертельной,
Узрела ль ты еще хоть раз
Того, в чьем сердце безраздельно
Царила и царишь сейчас?
О! не его ли взгляд смятенный
Сквозь пелену ловила ты,
Когда тебя волной мгновенной
Объяла бездна немоты
И все свершилось? Но до срока
Покинув бед людских юдоль,
Ты в сердце, страждущем жестоко,
Навеки поселила боль.
Навеки, да. Ведь в том же месте,
Где без тебя всё прах и тлен,
Мы слезы счастья лили вместе,
Наплыву чувств отдавшись в плен.
Кивок тайком от посторонних,
Улыбка, мимолетный взгляд;
Ладонь в трепещущих ладонях,
Живых сердец согласный лад;
Непогрешимость поцелуя,
Угар любовного огня;
Невинный взор, что, кровь волнуя,
Умерить страсть молил меня.
Внимая ноты неземные,
Немым восторгом одержим,
Я слышал голоса иные,
Но упивался лишь твоим;
Я твой залог ношу поныне,
А ты? Где ты? Подай мне знак!
Я знал тоску и знал унынье,
Но в жизни не терзался так!
Что ж, чашу тягостной утраты
Я пью, безропотно скорбя:
Когда лишь мир в гробу нашла ты,
Назад не позову тебя;
Но если бренной сферы лучше
Тот вышний круг, где ты теперь,
О, помоги душе заблудшей
Воспрять от горечи потерь.
Прости мне всё — и всё прощу я!
Дай силы до тебя достать:
Надежду в небесах ищу я
Твоей земной любви под стать!
[233]
ИЛ 10/2024
Изыдите, напевы боли...
Изыдите, напевы боли!
Молчи, пленявший прежде стих.
Не верю этим звукам боле —
Бежать, скорей бежать от них!
То лучших дней, увы! миражи,
Но оборвать струну пора —
Мне не пристало думать даже,
Чем стал теперь — чем был вчера.
Молчу! — но не перемололась
Воспоминаний череда;
Я слышу отзвучавший голос,
Что не воскреснет никогда;
Душой, усталой от вопросов,
Сквозь забытьё тебя зову
И тщетно алчу, сон отбросив,
Тебя услышать наяву.
О Тирза милая! теперь ты
Лишь греза в трепетной ночи,
Звезда, чьи в предвещенье смерти
Дрожат над пропастью лучи.
Владимир Ослон. Мой Байрон: стихи к Тирзе
Ведь голос, что томил так сладко,
Утих, и чары с ним ушли;
Но музыка звучит украдкой,
Как погребальный гимн вдали!
Да, Тирза! да, все изменилось,
Ты прах! но муку ноты длят,
И в сердце горечь и унылость
Затмили благозвучный лад!
[234]
Но тот, кому богами в гневе
Суждён постылый путь тоски,
Печаль по светозарной деве
Хранит до гробовой доски.
ИЛ 10/2024
Рывок — и всё, конец борьбе...
Рывок — и всё, конец борьбе,
С сердечной мукой распрощаюсь;
Последний вздох — любви, тебе,
И к светской жизни возвращаюсь.
Приму без трепета в груди
Ту явь, которая томила:
Чего страшиться впереди,
Когда минуло все, что мило?
Так дайте ж мне вино, пиры;
С толпой смеясь, ни с кем не плача,
Я буду в мире мишуры
Вращаться, ничего не знача.
Мне память прежних дней светла,
Но стало все иным, ведь ныне
Я здесь один, а ты ушла;
Ты пустота — и я в пустыне.
Байрон – 200 лет со дня смерти
И лира не поможет мне!
Улыбка, даже и сквозь слезы,
Не скроет эту скорбь вполне,
Как не скрывают гроба розы.
Сображников беспечный рой,
Безумных кутежей морока
Забвенье в душу льют порой,
Но сердце — сердце одиноко!
В чужой дали, тоской объят,
Бывало, грезил я средь ночи,
Как небеса свой свет струят
В твои задумчивые очи;
Я слушал волн эгейских плеск,
Взывая к лунному светилу:
“Да узрит Тирза этот блеск” —
Увы, он серебрил могилу!
Когда недуг меня пытал
Огнем то жара, то озноба,
“Негоже Тирзе, — я шептал, —
Узнать, что я у двери гроба”.
Как слабый раб на склоне лет
Уже не дорожит свободой,
Так мне постыл, коль Тирзы нет,
Дар жизни, посланный природой!
Залог твой, Тирза, дан, когда
Жизнь и любовь зарю встречали!
Как изменила всё беда!
Как сумрачны цвета печали!
Умолк стук сердца твоего.
Ах, мне свое бы сердце тоже
Унять! — но, хоть почти мертво,
Оно во власти хладной дрожи.
[235]
ИЛ 10/2024
Знак скорби! горестный залог!
Мне в сердце, где не стихли страсти,
Лей, лей любви нетленной ток
Иль расколи его на части.
Надежда, обратившись в дым,
Алтарь любви не потушила:
Ах! ровня ли любовь к живым
Той, что умершая внушила?
Эвтаназия
Друзья, семья, хвала, хула —
Что мне они? Одна развязка!
Что дева, чьи черты свела
Гримаса горя — или маска?
Я в землю лягу без речей,
Без нот печали сердобольной,
Чтоб не смутить души ничьей
И дружбы не спугнуть невольно.
И хоть на грани бытия
Любовь придержит вздох напрасный,
Но в жизни ты и в смерти я
Ей век останемся подвластны.
Владимир Ослон. Мой Байрон: стихи к Тирзе
Когда черед настанет мой
В безгрёзную зарыться дрему,
О забытьё! крылом укрой
Мою смертельную истому.
[236]
ИЛ 10/2024
В твой светлый, о Психея! лик
Вгляжусь в преддверии разлуки:
Былое отрешу на миг
И улыбнусь в предсмертной муке.
Но тщетны грезы — словно вздох,
Отшепчет красота и канет;
А слезы дев таят подвох —
Всю жизнь влекут, пред смертью ранят.
Нет, я прощусь, как срок придет,
Один, без жалоб, с жизнью бренной;
Для тысяч смерть — благой исход,
И минет боль, кольнув мгновенно.
“Однако ж... умереть, идти
Неведомо куда”1 в тумане,
Стать вновь ничем в конце пути,
Как был до жизни, до страданий!
Сочти дни счастья и мечты,
Сочти дни боли и тревоги
И знай: кем в жизни ни был ты,
Не жить — вернее нет дороги.
И ты ушла — юна, прелестна...
Байрон – 200 лет со дня смерти
“Heu, quanto minus est cum reliquis
2
versari quam tui meminisse!”
И ты ушла — юна, прелестна,
Как вешний первоцвет;
Лицом и чарами небесна,
Каких средь смертных нет!
Там тешится толпа беспечно,
Где сон сковал тебя навечно
И тьма сменила свет,
А мне вблизи твоей могилы
И миг пробыть не хватит силы.
1. Здесь Байрон цитирует Шекспира (“Мера за меру”): “Aye but to die, and
go”. Я счел уместным использовать в переводе соответствующий контекст
из “Анджело” Пушкина.
2. “Ах, сколь мало значат другие по сравнению с памятью о тебе!” (Лат.)
Не знаю, где и как предали
Тебя земле сырой;
Что там растет — цветы, трава ли —
Посажено не мной;
Довольно и того, что буду
Тебя любить всегда и всюду,
Будь ты лишь перегной;
Мне без плиты могильной ясно:
Всё прах, что я любил так страстно.
[237]
ИЛ 10/2024
Да, всей душой и неизменно
Любил, как ты, поверь,
А ведь твоя любовь нетленна
Останется теперь.
Сплелись любовь и смерть нежданно —
И ни обиды, ни обмана,
Ни горечи потерь;
И ты мои не видишь ныне
Измены, промахи, унынье.
Цветы, что днем благоухают,
Ночь не переживут;
На ветках листья засыхают
И тлен к себе зовут;
Однако легче нам едва ли
Взирать на розы, что увяли,
Чем если их сорвут;
Беда глазам, что проследили
Путь от цветения до гнили.
Узрев твою красу поблёкшей,
Что я бы ощутил?
Коль был мне знак, беду предрёкший,
Его я упустил:
Владимир Ослон. Мой Байрон: стихи к Тирзе
Был нам обоим миг для счастья,
Утрата — только мне:
Ведь нет ни солнца, ни ненастья
В могильной глубине.
Я тоже, сломлен скорбью слёзной
Желаю впасть в покой безгрёзный
И не роптать во сне,
Что все, что прежде было мило,
Тоска развеяла и смыла.
[238]
ИЛ 10/2024
Ничто не предвещало шквала;
Сгорела ты, а не увяла —
Огонь не пощадил;
Так вдруг звезда, что блеском манит,
Сверкнет в последний раз и канет.
Когда б рыдать не разучился,
Я б слезы лил о том,
Что близ тебя не очутился,
Отчаяньем гнетом;
Не обнял, не остался рядом,
Не глянул в очи нежным взглядом,
Чтоб ощутить вдвоем,
Что нет любви за гранью смерти
И там не будет, где теперь ты.
Но чем бы мир ни влек, в котором
Мне без тебя брести,
В былое возвращаюсь взором
И счастлив я почти!
Ведь мраку вечности ужасной
Воспоминанье не подвластно,
И на моем пути
Любви умершей мне дороже
Живая память, но ее же.
Когда средь суеты мирской...
Байрон – 200 лет со дня смерти
Когда средь суеты мирской
Твой образ вдруг меня оставит,
Бегу людей и жду с тоской,
Когда он вновь себя мне явит;
И миг печальный настает,
И тень приходит дорогая
И жалобу мне в душу льет,
Досады горькой не скрывая.
О, не кори и не суди
За то, что не тобой болею, —
Я день и ночь ношу в груди
Вину пред памятью твоею;
Не верь, что я к тебе остыл,
Я просто не желаю, чтобы
Вздох о тебе перехватил
Салонный сплетник узколобый.
Отнюдь не тщась тебя забыть,
С пьянящим кубком стал я дружен —
Чтоб в Лете боль мою сгубить,
Тлетворнее напиток нужен.
Когда бы душу забытьё
Видений тягостных лишило,
Я наземь пролил бы питьё,
Что думы о тебе глушило.
Когда б ушла из сердца ты,
Какие бы в нем чувства жили?
И кто бы приносил цветы
К твоей заброшенной могиле?
Нет, нет — мне скорбь велит одно,
И милый долг блюсти я буду:
Весь дольний мир отрину, но
Грядущей встречи не забуду.
Взыскую, одинок и сир,
Тобой речённого удела,
Когда покину смертный мир,
Где ты одна меня жалела:
И, ах! заслужено ли мной
Блаженство, явленное в этом?
Ты слишком для любви земной
Была мечтой и горним светом.
О разбитом сердоликовом сердце 1
Бедняга сердце! Как могло
Ты расколоться вдруг на части?
Выходит, зря судьбе назло
Тебя хранили от напасти?
А вот хозяину, поди,
В осколках ты еще дороже,
Ведь сердце у него в груди
Теперь с тобой, разбитым, схоже.
1. В 1807 г. Байрон “передарил” сердоликовый кулон, полученный им на
память от Джона Эдлстона, своей подруге детства мисс Элизабет Пигот, в
переписке с которой он ранее рассказывал о Джоне. Узнав о смерти
Эдлстона, Байрон написал 28 октября 1811 г. письмо с просьбой вернуть
ему этот талисман.
[239]
ИЛ 10/2024
Из будущей книги
[240]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант
У позорного столба
Глава из книги “Даниель Дефо. Факт или вымысел”
1
Дефо воспрял. У него высокие — самые высокие — покровители, иные свои сочинения, например, “Об опасности, грозящей религии и о вероятности религиозной войны в Европе”
он даже позволяет себе посвятить его величеству, “величайшему и лучшему из монархов, которого я вправе назвать не
только государем, но и своим господином”. В своих памфлетах, трактатах, стихах Дефо возносит хвалу Вильгельму без
всякого удержу: “Без тени тщеславия скажу, что имею честь
знать его величество лучше, чем его недруги знают его лошадь. И если только мое свидетельство способно еще что-то
добавить к его безупречной репутации, имею полное право
сказать: наш государь — не только человек высоконравственный, но и глубоко набожный, что присуще немногим монархам на этом свете и во все времена”.
И с этих пор берет за правило откликаться на самые громкие, тревожные события в стране и в мире. Активно печатается — кстати, вместе со Свифтом — в газете своего друга
Джона Дэнтона “Афинский Меркурий” с подзаголовком “Казуистическая газета”. Освещает как свежие новости, так и
вечные проблемы — от религиозного диссидентства до воспитания детей, придумывает каверзные (казуистические) вопросы: “Как мужьям надлежит обращаться с женами?”, “Восстанут ли чернокожие из мертвых в день Страшного суда?”
или: “Какой грех тяжелее, лгать или есть скоромное в постный день?”. И выдает их за читательские — что-что, а пудрить
читателям мозги умеет как никто.
Охотно пишет и на политические темы. Никогда бы не сказал за своим врагом и антиподом Свифтом (Свифт — доктор бо-
© Александр Ливергант, 2024
Книга А. Ливерганта “Даниель Дефо. Факт или вымысел” выйдет в декабре
2024 года в издательстве “АСТ” (редакция Елены Шубиной).
1. Перевод В. Левина.
[241]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
гословия, Дефо — купец, “галантерейщик”; Свифт — тори, Дефо — виг; Свифт — англиканин, Дефо — раскольник, нонконформист), который в апреле 1713 года, после подписания Утрехтского договора в сердцах воскликнет: “Чтоб она сгорела,
эта политика! Как бы я хотел очутиться вдали от дворов и министров!” Хотел очутиться — и очутился: в этом же 1713 году
был навечно сослан в “гнусный Дублин в презренной Ирландии”, подальше от дворов и министров. Дефо же всегда стремится, и не скрывает этого, быть поближе ко двору — во всяком
случае, ко двору своего кумира и благодетеля Вильгельма.
Поднимают в очередной раз голову якобиты. И Дефо пишет
“Новое открытие старой интриги. Сатира на измену и тщеславие” — обличительную сатиру в стихах, его первый поэтический
опыт. И не последний. “Дня не проходило, чтобы он не написал
стихотворение, — вспоминает Дэнтон. — Можно подумать, что
этот человек рифмует во сне”. Стихи у Дефо, скажем прямо, так
себе, как говорится, оставляют желать. Ему не сравниться с блестящим поэтом, критиком и переводчиком, мастером меткой
эпиграммы и пародии, ближайшим другом Свифта Александром Поупом, про которого Свифт писал: “Он поместит, умен и
краток, в две строчки то, что я в десяток”1. Далеко ему и до “поэта поэтов” Джона Драйдена. А между тем себя он считал прежде всего поэтом, не уступающим ни Поупу, ни Драйдену, своим
современникам и постоянным литературным оппонентам. (Автор, заметим мимоходом, далеко не всегда верно оценивает
свои достоинства и недостатки, расхваливает то, что ему не удалось, и ругает то, что получилось первоклассно.)
А вот переводчиком, хотя знал много языков, и современных и классических, Дефо не был — разве что выдавал свое,
оригинальное, за переведенное; бывало и такое. Но на переводы отзывался. За несколько лет до смерти в “Дневнике”, еженедельной газете, владельцем которой был предприниматель и
издатель Джон Эпплби, чьим именем Дефо нередко подписывался, в номере от 31 июля 1725 года, пишет злую сатиру на перевод Поупа “Илиады”. Обвиняет, смеха ради, Поупа в плагиате; мало сказать Поупа — самого слепого Гомера: “Этот Гомер,
со временем обретя славу и деньги, больше денег, чем следует
иметь поэтам, обленился настолько, что свел знакомство с неким Андроником, спартанцем, и неким афинянином по имени
Р. С. (не скрывается ли под этой аббревиатурой Ричард Стил,
тот самый, что брал интервью у Селкерка, издатель вместе с
Джозефом Аддисоном известных журналов “Болтун” и “Зри-
[242]
ИЛ 10/2024
тель”?), прекрасными поэтами, хотя и менее знаменитыми,
чем он, и они за весьма скромное вознаграждение, ибо были
бедны и жили впроголодь, сочинили за него эти песни”. Довольно редкий у Дефо пример “комического переосмысления
действительности”: чувство юмора не было сильной стороной
литературного дарования Даниеля Дефо.
Из будущей книги
***
После того как новоизбранный мэр Лондона, пресвитерианин сэр Хамфри Эдвин попытался, следуя недавно принятому
“Акту о временном согласии конформистов с догмами англиканской церкви”, воплотить этот Акт в жизнь и в первую половину воскресного дня вместе с другими пресвитерианами —
членами торговой гильдии — отправился в церковь, а во вторую — в молельный дом, парламент счел “Временное согласие” нецелесообразным и его отменил. На что Дефо в январе
1698 года незамедлительно отзывается “Рассуждением о временном конформизме диссентеров в случае их продвижения
по службе”, где в очередной раз призывает раскольников и
англикан к взаимопониманию: “Все мы люди Христовы”.
“Мне бы хотелось, чтобы раскольники и англикане жили в мире и согласии, — пишет Дефо. — Те немногие, что являются
сторонниками мира и согласия между этими двумя церковными установлениями, — это люди самые мудрые, самые набожные и самые благоразумные”. Дефо прав, сторонников мира и
согласия, людей мудрых и благоразумных всегда, во все времена и во всех странах было немного, разве что на словах. Сам
же Дефо — определенно из числа этих мудрецов, что он доказывал не раз и за что ему не раз доставалось.
Без чего невозможно достичь мира и согласия? У Дефо есть
ответ на этот вопрос, и ответ этот лежит на поверхности. Жить
в мире и согласии, полагает Дефо, готовы, прежде всего, люди
благополучные, просвещенные, состоявшиеся и прочно стоящие на ногах. И усовершенствованию общественных институтов — “всё на благо народа!” — посвящает благополучный и просвещенный Дефо одно их самых своих практически полезных
сочинений — “Опыт о проектах” (май 1698 года). Нам и сегодня
есть что почерпнуть из этой “энциклопедии человечества”, как
без тени иронии назвал “Опыт о проектах” Бенджамин Франклин, нашедший этот компендиум нужных знаний и советов в
библиотеке своего отца.
“Опыт о проектах” — это и в самом деле энциклопедия, где
есть место и страхованию от пожаров и кораблекрушений, и
учреждению не только Военной, но и Женской академии.
“Хорошо образованные женщины, — рассуждает Дефо, — су-
[243]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
щества в высшей степени прекрасные, и им не грех подражать, тогда как женщины невежественные подвержены бурным и порочным страстям, они болтливы, крикливы, коварны — истинное исчадие ада”.
Пишет английский просветитель и о строительстве дорог, и о поощрении торговли, и об улучшении работы банковской системы, находящейся еще в зародыше, и о необходимости сберегательных банков и системы страхования. А
также — о важности государственного содержания больниц и
сумасшедших домов, о выплате пенсий морякам, пострадавшим за отечество. И, кто бы мог подумать, — об учреждении
общества обучения хорошим манерам и о необходимости совершенствования английского языка; за чистоту языка Даниель Дефо ратует едва ли не первым в Англии. Вульгаризмам,
просторечиям, тем более площадной брани в письменной, да
и в устной речи, на его взгляд, не место. Похвальная, что и говорить, инициатива. Инициативой, увы, и оставшаяся.
Ратует не только за чистоту языка и за хорошие манеры, но
и за... работорговлю, хотя и видит ее отрицательные стороны.
Вернее, увидит в будущем. В сатирико-дидактическом стихотворении “Исправление нравов” (1702) выступает против “бесчеловечного обращения” с невольниками, против “торговцев
человеческими душами”, осуждает купцов, торгующих людьми:
“Человеческие души вымениваются на безделушки”. Этот же
мотив, кстати сказать, присутствует и в романе “Полковник
Джек”, где герой, сам плантатор и работорговец, рассуждает о
постыдном обращении с невольниками-неграми. Но это будет
в 1720 году, за четверть же века до этого, когда писался “Опыт
о проектах”, Дефо был менее гуманен: торговлю рабами он
считает эффективным способом оздоровления английской
коммерции и даже рекомендует правительству закупить в Гвинее 200 негров для “общественных” работ. Вот и в “Плане английской торговли” спустя тридцать лет напишет, что работорговля могла бы способствовать торговле Англии с Африкой. А
ведь мог быть и сам, вместе с другими участниками Монмутского восстания, продан в рабство американским колонистам и
отправлен в трюме за океан.
Совершенствованию подлежат не только общественные и
образовательные институты, но и “слуги народа” — парламентарии, с которыми у Дефо, кто бы ни был у власти, виги или
тори, отношения, как правило, натянутые. В мае 1701 года
пять именитых представителей графства Кент подали в парламент петицию с требованием денег на оборону страны, за
что были незаконно посажены в тюрьму: войну с Францией
парламент финансировать отказывался. После чего, на сле-
[244]
ИЛ 10/2024
дующий же день, Дефо, переодевшись нищей, отвратительного вида старухой (если только это не апокриф), является в
сопровождении еще шестнадцати сановных лондонцев в парламент и вручает спикеру Роберту Гарли, встретившемуся
ему в дверях, петицию собственного сочинения с громким названием “Обращение от имени легиона”.
Есть в обращении такие слова: “Если власть возвысится над
законом, она становится бременем и тиранией, вы не имеете
права смотреть свысока на помыслы и чаяния народа! Выполняйте свой долг, джентльмены, на что мы все очень рассчитываем. Если же вы будете и впредь пренебрегать своим долгом (прошел слух, что народные избранники в сговоре с французским
королем и ведут с ним закулисную игру), то вам придется иметь
дело с оскорбленной нацией, ибо англичане не более рабы парламента, чем короля. Наше имя — легион, и нас много”. Грозная
петиция, нечего сказать. Грозная и очень Дефо повредившая: в
глазах тори (а их в парламенте тех лет большинство) он станет
опасной, подозрительной фигурой. Но и пригодившаяся: где бы
“отвратительная старуха с выпученными глазами, в морщинах и
бородавках” еще встретила своего будущего покровителя, видного политика, спикера палаты общин Роберта Гарли?
Из будущей книги
***
Относительно выполнения своего гражданского долга Дефо,
впрочем, особых иллюзий не питает. В памфлете “Шесть черт
истинного парламентария. Обращено ко всем добрым людям
Англии” (январь 1701 года) он рисует портрет образцового, а следовательно, не существующего члена парламента. Парламентарий, убежден Дефо, обязан быть “лоялен, набожен, разумен, честен, высоконравственен и не молод”. Из шести черт идеального
британского парламентария соответствовала действительности
лишь шестая, последняя черта: тогдашний английский парламент (только ли тогдашний? только ли английский?) погряз во
взяточничестве и интригах, в Вестминстере царят подкуп, пьянство, разврат. На то, что народные избранники возьмутся за ум,
надежды было мало. И об этом, в сущности, этот памфлет Дефо,
обращенный ко всем людям Англии. Добрым и не очень.
“Прошение бедного человека в связи со всеми декларациями,
актами парламента, которые провозглашались и будут провозглашаться для усовершенствования нравов и искоренения безнравственности” обращено, собственно, не ко власть имущим —
они к бедному человеку не прислушаются, от них ждать нечего, а
к самому себе. Остановить “нескончаемый поток пороков и богохульств” Дефо может лишь собственным примером, власть же
должна быть неподкупна и выносить суровый, но справедливый
приговор: “За пьянство — в полицию, за прелюбодеяние — в
тюрьму, за воровство — вешать; и всех виноватых без разбора”.
“Бессмысленно, — пишет он, — издавать законы, коль скоро сами
законники продажны”. Удивительно еще, как он после подобных
заявлений ходит на свободе! Впрочем, недолго осталось...
И тут напрашивается “лирическое отступление”: мы завидуем иронии, скепсису, прозорливости английских просветителей, восхищаемся их умом и дальновидностью, способности
высмеять язвы общества, подвергнуть их ядовитой насмешке,
словно не замечая, как же их скепсис, ирония парадоксальным
образом сочетаются с наивностью, верой в сомнительные человеческие добродетели. Верой в возможность усовершенствовать человека, направить его на путь истинный. Или эта наивность выдуманная, фальшивая, показная, “фейк”, как теперь
говорят?
Дефо отдает себе отчет в том, что острословие, фантазия
(wit) и разум, смысл (sense) сочетаются между собой не лучшим образом, плохо друг с другом ладят. И, выражаясь детским языком, — “оба плохо”. В сатирической поэме Дефо
“Миротворец” (февраль 1700 года) есть такие примечательные строки:
[245]
ИЛ 10/2024
Уж не себя ли автор имеет в виду, когда говорит о “смысле в
избытке”? Действительно, совместимы ли разум и насмешка,
острота ума? Что важнее? Что продуктивнее для совершенствования homo sapiens? Или homo sapiens совершенствованию не
подлежит? “Наш век достоин лишь сатиры”, как писал Свифт в
“Стихах на смерть доктора Свифта”. Кто лучше — сатирики, которые над нами смеются, или моралисты, которые нас поучают? Первые, впрочем, тоже поучают, но смеясь, от противного — на то они и сатирики. Вторые поучают без тени улыбки —
на то они и моралисты, “разумники”; остроумный моралист —
такой же оксюморон, как честный политик. К первым относится Свифт; ко вторым — Дефо.
В поэме автор изображает войну между известными поэтами, и призывает сатириков и моралистов заниматься каждого
своим делом. Пусть Драйден пишет трагедии, Прайор “услаждает королевский слух панегириками”, Уичерли сочиняет ли-
1. Перевод Р. Дубровкина.
Александр Ливергант. У позорного столба
Фантазия без смысла просто смех,
Смысл без фантазии — не меньший грех,
Поток фантазии нам горше пытки,
1
Но много хуже, если смысл в избытке .
[246]
ИЛ 10/2024
рические стихи, а Конгрив — юмористические. Разум подсказывал Дефо превозносить Вильгельма, потакать без тени улыбки королю, который к нему благоволил и даже, случалось, с
ним советовался. А как же тогда острота ума? Не был ли Дефо
или Свифт, умнейшие, талантливейшие люди эпохи, смешны
самим себе в cомнительной роли преданного, льстивого (чтобы не сказать угодливого) и расчетливого царедворца? Умели
ли они, великие просветители, олицетворение здравого смысла, посмотреть на себя со стороны? Или стыдились себе в своих верноподданнических чувствах признаться?
На эти вопросы нет однозначного ответа: монаршая власть
была всесильна, во власти короля было казнить и миловать; благосостояние даже самых умных, самых одаренных и независимых всецело от нее зависело. Попробуй после этого не быть
угодливым, не расшаркиваться и не славословить. Как бы то ни
было, Дефо — он это доказал не раз и на деле — служил королю
Уильяму верой и правдой, ставил его очень высоко, искренне
верил, что отечеству в эти смутные времена наконец-то повезло.
Из будущей книги
***
А между тем у его кумира и благодетеля было одно слабое место.
Верно, Вильгельм был всем хорош: и правоверен, и добропорядочен — протестант до мозга костей. Не чета “веселому королю”, “реставратору” Карлу Второму. Но один недостаток, и
серьезный, у Вильгельма все же имелся. Голландец Билли был
чужаком, англиканином, но не англичанином. Не “чистокровным англичанином”, как назвал Дефо свою анонимную поэтическую сатиру, написанную в январе 1701 года и выдержавшую
только за один год девять переизданий. Сатиру не на короля
(упаси Бог!), а на его обидчиков, а вернее обидчика, все того же
Джона Татчина, который в 1700 году выпустил памфлет “Иностранцы”, где прозрачно намекал на то, что негоже английскому народу терпеть чужеземца на английском троне.
Цель этой сверхпопулярной (одних пиратских изданий набралось больше дюжины) сатиры Дефо двоякая: укорить соотечественников в неблагодарности к “образцовому монарху” и,
одновременно, показать, что чистокровных наций (о чем хорошо бы не забывать и нам) не бывает: “Нет никого из моих соотечественников, кто мог бы похвастаться тем, что он чистокровный англичанин”. Мало того — ругает соотечественников на
чем свет стоит. Читаешь “Чистокровного англичанина”, и кажется, будто нет никого хуже англичан, они и пьют больше
всех, и бездельничают, и взятки берут — нечем хвастаться. С
“чистокровным англичанином” Дефо может сравниться разве
что Джон Буль из сатирической “Истории Джона Буля” — сочи-
нения литератора, математика и медика Джона Арбетнота, который вместе со Свифтом, Поупом и драматургом Джоном Геем был членом комического “Клуба Мартина Писаки”.
“...Гнусный, омерзительный памфлет, — читаем в ‘Призыве
к чести и справедливости’, — написанный очень дурным стихом неким Татчином и названный ‘Иностранцы’. В этом памфлете автор — кто он такой, было мне тогда неведомо — ополчился на самого короля, а заодно и на голландскую нацию в
целом. Обвинив его величество в преступлениях, которые без
ужаса не могли бы вообразить даже худшие его недруги, он
именует государя отвратным именем ‘иностранец’. Книжица
эта вызвала у меня лютый гнев, оттого и родилась эта сущая
безделица, которая, к моему величайшему удивлению, была
принята на ура. Я имею в виду ‘Чистокровного англичанина’”.
Принята на ура — не то слово, тираж был неслыханный, больше 80 000 экземпляров, с тех пор за Дефо закрепилась постоянная метонимия: “автор ‘Чистокровного англичанина’”.
Над поэмой хохотал весь Лондон, и, что для автора не менее
важно, поэтическая сатира вызвала — как не вызвать — монаршее одобрение. “Хорошо помню, — вспоминает Дефо спустя
много лет, — как про мою поэму узнал его величество король,
как был я им принят и как он меня совершенно незаслуженно
обласкал и наградил, вознес до небес...” “Незаслуженно” — эдакое кокетство. Ведь оценить по достоинству эту сатиру мог не
только Вильгельм, но и сам Дефо: “До ‘Чистокровного англичанина’ у нас не было ничего такого, что бы не сходило с нашего
языка, над чем при всем нашем национальном безрассудстве не
приходилось краснеть и смеяться”.
Вознесен до небес — и читателями, и королем, да и самим
собой тоже. Теперь о будущем можно, казалось бы, не беспокоиться.
2
“Это мужчина среднего роста, с темно-русыми волосами,
смуглый, носит длинный парик; у него крючковатый нос, высокий лоб, острый подбородок, серые, глубоко посаженные
1. Перевод Р. Дубровкина.
[247]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
Что значит англичанин чистокровный? —
Лишенный смысла оборот условный...
Конфликт понятий несоединимых,
1
К любому человеку применимых .
[248]
Из будущей книги
ИЛ 10/2024
глаза и большое родимое пятно на щеке у самого рта” (“Лондон газетт”, 10 января 1703 года).
Дефо разыскивается?! Разыскивается законопослушный
член общества, преуспевающий предприниматель, известный, обласканный монархом литератор, вхожий к его величеству и окруженный сановными и влиятельными друзьями?
Как такое возможно?
8 марта 1702 года на пятьдесят втором году жизни отправляется в мир иной патрон и благодетель Дефо король Вильгельм. Умирает то ли от застарелой чахотки, то ли от падения
с лошади. Конь его величества — такова молва — оступился и
угодил копытом в кротовью нору. (Что явилось поводом для
многочисленных шуток и карикатур.) Страна в трауре, верней
в псевдотрауре: рейтинг Вильгельма был последние — военные, а значит, тощие — годы не слишком высок. Якобиты, те и
вовсе не скрывают своей радости и пьют за здоровье крота —
“маленького джентльмена, разодетого в бархат”. Пьют и сокрушаются, что крот опоздал: “Мы бы меньше грустили, если бы
конь короля споткнулся не теперь, а тринадцать лет назад”.
Кто скорбит от души, так это Дефо, ханжеским слезам придворных он не верит, и об этом его очередная поэтическая сатира “Псевдоплакальщики. Элегия на смерть короля Уильяма”.
Обращает на себя внимание не столько сама поэма, сколько посвящение: в надежде на доброе к себе отношение и в дальнейшем Дефо, опытный царедворец, предусмотрительно посвящает свою элегию новому монарху, свояченице Уильяма, младшей
дочери Якова, королеве Анне.
Посвятил — и просчитался. Анна, как теперь бы сказали, на
контакт не пошла, к славословиям Дефо осталась безразлична.
Мало того, окружила себя врагами Даниеля; дочь своего отца,
Анна — хоть и протестантка, но курс взяла не на Низкую церковь, как Вильгельм и как пресвитерианин Дефо, а на Высокую,
близкую к католической; Церковь, для которой раскольники
были чуть ли не еретиками. В парламенте теперь верховодили
не виги, как раньше, а близкие к Высокой церкви тори; многие
виги (Гарли в том числе) с приходом Анны, чтобы остаться при
дворе и у власти, сменили партийную ориентацию, “перекрасились”. Акта о толерантности королева придерживалась только
на словах: о согласии и примирении — что с нонконформистами, что с Францией — не могло быть и речи.
В мае того же 1702 года, не успев сесть на трон, Анна объявляет Франции очередную войну, которая войдет в историю как
Война за испанское наследство и которую выиграет “для нее”
славный герцог Мальборо, брат ближайшей подруги Анны,
придворной интриганки Сары Дженнингс. Тот самый Мальбо-
ро, про которого у нас пели: “Мальбрук в поход собрался”. Очередной призыв к умеренности и миру — основной мотив памфлета Дефо “Новое испытание лояльности англиканской церкви” — прошел незамеченным; глас вопиющего в пустыне. Дефо
чувствует, что впал — точнее сказать, впадает — в немилость, хотя пока монаршая немилость никак не проявляется. “Удивительно, — недоумевает Дефо, — но я не нахожу никого, кто бы
разделял мои взгляды, и при этом все заверяют меня, что я
прав”.
[249]
ИЛ 10/2024
Тогда-то, в декабре 1702 года, и появляется на книжном рынке
скандальный памфлет без подписи — “Кратчайший способ расправы с диссентерами”, в котором анонимный автор, выступая
от имени приверженцев официальной англиканской церкви,
предлагает — нет, требует — с инакомыслящими (с раскольниками, то бишь) не церемониться. Как же это в духе времени!
Раскольники приуныли, добропорядочные же англикане потирают от удовольствия руки: давно пора призвать диссентеров к
порядку! “Получил от Вас памфлет, который наделал столько
шума, — пишет издателю ‘Кратчайшего способа’ профессор из
Кембриджа, убежденный англиканин. — Очень Вам за него благодарен. Согласен с автором абсолютно во всем, теперь это едва ли не самая ценная книга в моей библиотеке, за вычетом
Священного Писания, конечно. Молю Бога, чтобы ее величество королева осуществила то, к чему призывает автор”.
Вскоре выяснилось, что попались на удочку в равной степени и нонконформисты, и англикане: “Кратчайший способ”
оказался на поверку искусной мистификацией. Ее автор — сам
раскольник, а его памфлет — не только скрытая, завуалированная сатира на апологетов Высокой церкви, но и, одновременно с этим, — на раскольников, причем едва ли не более ядовитая: “Если бы посещение молельного дома каралось не
денежным штрафом, а виселицей и галерами, — страдальцев
среди проповедников-диссентеров было бы куда меньше, дух
мученичества их бы навсегда покинул”. Кто способен написать
такое, обвести вокруг пальца, разобидеть и недоброжелателей, и сторонников, догадаться не трудно. Таким “мистификатором” мог быть только Даниель Дефо. Дефо идет ва-банк, он
вряд ли надеется выйти сухим из воды. “Кратчайший способ” — из тех произведений, что пишутся от безысходности, не
от хорошей жизни.
Идет ва-банк — и проигрывает. В том, что памфлет сочинен
автором “Чистокровного англичанина”, ни у кого нет ни малейших сомнений. Та же “Лондон газетт” (официальный ор-
Александр Ливергант. У позорного столба
***
[250]
ИЛ 10/2024
ган вигов, кстати сказать) не только подробно, с полицейской
приметливостью, описывает внешность мистификатора, не
только сообщает основные сведения о нем, но и открыто обвиняет в подлоге. Даниель Де Фо обвиняется в написании “подстрекательского, клеветнического сочинения”, и за его поимку назначено солидное вознаграждение. “Он родился в
Лондоне, — читаем в том же номере газеты, — и многие годы
был галантерейщиком в Корнхилле. В настоящее же время является совладельцем кирпично-черепичного завода близ Тилбьюри-Форт в Эссексе. Тому, кто найдет упомянутого Даниеля
Фо, дабы передать его в ведение одного из мировых судей ее
величества, получит в качестве вознаграждения 50 фунтов, каковая сумма, согласно распоряжению ее королевского величества, будет ему незамедлительно выплачена”.
После этого объявления в газете ненавистники Дефо — как
видно, кто-то из раскольников — рисуют такой вот его карикатурный портрет. Как говорится, увидишь — испугаешься: “Какая же гадкая физиономия! Совесть темна не менее, чем лицо!
Нечто трупное, черное, глаза сальные, выпученные, нос вислый, длинный, губы толстые, челюсть массивная, как у барана,
одет в разноцветное тряпье”. И это про Дефо, который, повторимся, следил за своей внешностью, умел красиво и со вкусом
одеться. Право же, старуха, в чьем обличье он полтора года назад явился в парламент, была не так отвратительна...
Первым был наказан не автор, а его злосчастный памфлет: по решению Палаты общин, 25 февраля 1703 года памфлет “Кратчайший способ расправы с диссентерами” был
конфискован и публично сожжен палачом на лондонской
площади Нью-Пэлес-Ярд.
Из будущей книги
***
Долго искать автора “постыдного и подстрекательского сочинения” не пришлось. Узнав, что его издатель и книгораспространитель задержаны, Дефо сразу же объявился, решив, как
он впоследствии напишет, “отдаться на милость правительства, дабы другие не пострадали из-за моего просчета”. Стало
быть, счел свою обоюдоострую мистификацию “просчетом”.
Или это не более чем фигура речи?
Скрывался Дефо в доме своего давнего знакомого, французского гугенота, которого сразу же задержали, но француз
единомышленника не выдал. Мы не знаем, объявился ли Дефо по собственному почину — не хотел, чтобы за него страдали издатель, печатник, гугенот-француз, или все же был выдан за объявленное вознаграждение; за обещанной суммой,
насколько нам известно, никто не явился.
[251]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
Дефо предъявляет мировому судье — а мировые судьи в те
времена наделялись правом сажать в тюрьму до судебного
разбирательства — “объяснительную”: “Краткое пояснение к
недавно опубликованному памфлету ‘Кратчайший способ
расправы с диссентерами’”. А также — челобитную тогдашнему государственному секретарю Даниелю Финчу графу Ноттингемскому, что было грубой ошибкой: Ноттингем Дефо
терпеть не мог и этого не скрывал.
Вот уж действительно унижение паче гордости: “Я глубоко сознаю, что нанес обиду ее величеству и правительству,
что из-за меня пострадало несколько совершенно невинных
людей... Прошу ваше превосходительство помочь мне сложить оружие или, по крайней мере, надоумить меня, как повести себя так, чтобы заслужить прощение ее величества...
надежда на милосердие ее величества подвигают меня на то,
чтобы броситься к стопам ее величества, прося при этом Вашего вмешательства и благорасположения... Могу ли все же
надеяться получить как джентльмен наказание более достойное, чем тюрьма, позорный столб или нечто подобное, что
хуже для меня самой смерти?..”
Ноттингем — на суде он будет давать против Дефо показания — вероятно, обладал неплохим чувством юмора. Дефо
просит его вмешательства — и Ноттингем ему во “вмешательстве” не отказывает: отдаст под суд и упечет за решетку. Дефо
просит подвергнуть его “наказанию более достойному, чем
тюрьма, позорный столб или нечто подобное” — и Ноттингем добивается, что его приговаривают именно к тому, что
было для него “хуже самой смерти”, — к тюрьме и к позорному столбу. Наказанию, особенно для джентльмена, крайне
унизительному. Даже провокатор Тит Оутс, когда его приговорили к позорному столбу, взмолился: уж лучше казните.
В июле того же года Дефо, словно никакого покаянного
письма не было, препровожден в помещение лондонского уголовного суда Олд-Бейли, неподалеку от печально знаменитой
Ньюгейтской тюрьмы, где ему в самом скором времени предстояло сидеть. Продолжался суд три дня, 7, 8 и 9 июля 1703 года, а буквально за две недели до суда, 22 июня, в Лондоне выходит первое — “истинное” — собрание его сочинений, в которое
вошли двадцать два произведения — памфлеты, сатиры, поэмы — и где на фронтисписе красуется его портрет: разница с
описанием его внешности в “Лондон газетт” невелика, разве
что родимое пятно на щеке куда-то подевалось.
Почему “истинное”? Потому, что 27 апреля опубликовано
пиратское издание памфлетов и стихотворных сатир этого
же автора, и надо было от этого издания отмежеваться.
[252]
ИЛ 10/2024
Прокурор, сэр Саймон Харкорт, выступил с пылкой, гневной речью, обвинил подсудимого во всех смертных грехах, “в
неслыханном преступлении, равного которому он не знает”.
Сэр Саймон был так взбешен, что Дефо не сумел показать, на
что способен: приуныл, смешался, отвечал невпопад, только
постоянно взывал к королеве и просил пощады. Уже в тюрьме, в поэме “Гимн позорному столбу”, сетовал, что плохо защищался, своего адвоката назвал “проходимцем, предателем
и дуралеем” и во всеуслышание заявил, что у позорного столба поставлен не за нарушение закона, а за честность, и что
для него великая честь стоять, вставив голову в деревянный
ошейник, так же, как до него стояли многие великие люди.
Приговор Малого жюри суда присяжных был суров и отчаянно несправедлив. Дефо предписывалось:
Из будущей книги
“1. Выплатить штраф в размере 200 марок ее величеству
королеве.
2. Трижды, три дня кряду, стоять у позорного столба с бумагой в руке, удостоверяющей его преступление.
3. Оставаться за решеткой в тюрьме Ньюгейт столько времени, сколько сочтет нужным ее величество.
4. Подвергнуться условному тюремному заключению сроком на семь лет, но лишь в случае примерного поведения. В
противном случае условное заключение становится реальным”.
Иные скажут: подумаешь, каких-то три дня, всего по часу в день
стоять у позорного столба; бывают пытки и пострашней. Могли ведь и розгами высечь, или поставить на лбу клеймо, или,
того хуже, — уши отрезать, а то и голову отрубить: за подстрекательскую, клеветническую деятельность смертной казни
предавали нередко. Для простолюдина такое наказание, как
позорный столб, и в самом деле не позорно и не унизительно;
для простолюдина, но не для джентльмена, тем более человека
с именем и репутацией — иной раз, правда, сомнительной.
Стоял Дефо у позорного столба, как ему и предписывалось,
три дня подряд по часу в день, причем в самые жаркие дни и в
самых густонаселенных кварталах Лондона; первые два дня, 29
и 30 июля 1703 года, — у Королевской биржи на Чипсайде, и
третий, 31 июля, — у Темпл-бара. Как теперь полюбили у нас говорить, мало не покажется: руки и голова наказуемого просовывались в укрепленные на шесте колодки, так что голова находилась как бы в деревянном воротнике, а руки — как будто в
деревянных наручниках. Безответного приговоренного, по сути, отдавали толпе на поругание, его могли избить, выкрикивать в лицо ругательства, поносить, облить помоями, забро-
Отрезаны уши, да стыд не пришит,
2
Дефо под ударами черни стоит .
1. Дж. Свифт. Дневник для Стеллы. Перевод А. Г. Ингера // Джонатан
Свифт. Путешествия Гулливера. Сказка бочки. Дневник для Стеллы.
Письма. Памфлеты. Стихи на смерть доктора Свифта. — М.: АСТ, НФ
Пушкинская библиотека, 2003. — С. 409.
2. Перевод Дм. Урнова.
[253]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
сать камнями. Бывало, правда, и цветами. Многие здесь же, у
столба, пили за здоровье автора “Простейшего способа”, бросали ему цветы, украшали столб гирляндами, хором декламировали “Гимн позорному столбу”. Пели и кричали: “Слава чистокровному англичанину!”
И рисовали на него карикатуры: Дефо служил идеальной
моделью, он ведь был обездвижен и не мог ответить ни бросавшему в него камни, ни писавшему на него пасквили в прессе.
Иные были не лишены остроумия: “Чистокровный гугенот.
Искрометный диалог между позорным столбом и Даниелем
Дефо, лицемером-раскольником”. Доставалось “лицемеру-раскольнику” не только от журналистов, но и от художников. Вот
как выглядит знаменитая карикатура на Дефо кисти Джорджа
Бикхема, впрочем, относящаяся к более позднему времени.
Называется карикатура “Неразлучные братья”. Дефо стоит
у позорного столба, длинный хищный нос, огромные родимые
пятна по всему лицу. В нижней части рисунка он же сидит в своем кабинете с книгой в руке, на обложке значится: “Наказание
по закону”. Перед ним стоит понтифик в мантии и тиаре, за
спиной — дьявол с рогами и с ослиными ушами, его копыто с
клешней покоится у Даниеля на плече. Справа изображен трефовый валет, слева — червовый. В нижней части карикатуры
портрет Оливера Кромвеля, рядом — побивающие друг друга
виги и тори. Под карикатурой надпись: “Проделки вига”. Такой
карикатурой можно, пожалуй, гордиться: Дефо при жизни вписан в историю: позорный столб, виги и тори, римский папа,
Оливер Кромвель...
“Я повидал не только благополучную сторону этого мира, —
напишет он годы спустя, — но и оборотную, не приглаженную.
За каких-нибудь полгода я ощутил всю разницу между королевскими покоями и тюремной камерой”. “Испытал участь последнего ничтожества и сильного мира сего”. Последние слова, впрочем, принадлежат не автору “Робинзона”, а автору
“Гулливера”1. Судьба антиподов в чем-то схожа... А вот что написал про Дефо в колодках благоволивший к нему, в отличие
от Свифта, Александр Поуп, тот самый Поуп, которого Дефо
обвинил в плагиате перевода “Илиады” Гомера:
3
[254]
Из будущей книги
ИЛ 10/2024
Кто не помнит примечательную сцену из “Робинзона Крузо”.
Герой, оказавшийся в одиночестве на необитаемом острове,
утешает себя тем, что “едва ли кто на свете попадал в более бедственное положение, и тем не менее оно, это положение, содержало в себе как отрицательные, так и положительные стороны, за которые следовало быть благодарным...” Подобная
диалектика (Зло — Добро) применима и к пребыванию Дефо в
уголовной тюрьме Ньюгейт, где, как и его герой на острове
(который Робинзон также называет поначалу тюрьмой, пленом), он, приученный, как персонаж “Идиота”, к “синякам
фортуны”, приходит к убеждению, что даже “в худшем несчастье на земле... всегда найдется какое-то утешение”.
Зло. В Ньюгейте Дефо сидит полтора года; срок немалый:
Ньюгейтская тюрьма — не санаторий.
Добро. Но мог бы, если бы не вмешательство извне, если
бы не покровительство некоего высокого лица, просидеть
много дольше, а возможно — всю оставшуюся жизнь.
Зло. Дефо брошен на самое дно, вместе с ним за решеткой
сидят отбросы общества: отчаянные головорезы, убийцы, воры, грабители, разбойники с большой дороги.
Добро. Но без общения с “уголовным элементом” — с такими, как Джек Шеппард, для которого, как мы увидим, не существовало ни толстых тюремных стен, ни прочных решеток на
окнах, или Джонатан Уайлд, убийца и вор, который искусно
разыгрывал из себя законопослушного члена общества, — Дефо, быть может, никогда бы не написал “Молль Флендерс”
или “Полковника Джека” — романы про неунывающих пройдох и авантюристов, которым море по колено.
Попадались ему в Ньюгейте и не злокозненные преступники вроде него самого: недобитые генералы кромвелевской армии, а также всевозможный торговый обанкротившийся люд,
диссентеры-проповедники, изгнанные из своих приходов; их
жизненные истории Дефо тоже мотал на ус — память у него была цепкая, реакция отменная. Умел задавать нужные — не в
бровь, а в глаз — вопросы, расположить к себе заключенных,
по какому бы обвинению они ни сидели. Умел слушать, сопереживать и при этом не лезть к собеседнику в душу — искусство
редкое.
Зло. Верно, приговор был суров, неоправданно суров даже
для того времени. За памфлет — и это в свободной стране —
Дефо поплатился позорным столбом и вдобавок ньюгейтским застенком, про который Молль Флендерс обмолвилась
однажды, что “хуже его на свете не бывает”, и в котором не то
[255]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
что полугода — нескольких дней хватило бы, чтобы даже самый безмятежный, уверенный в себе, мужественный человек
впал в отчаяние.
Добро. Но Дефо находился в привилегированном положении, с ним обращались иначе, чем с “преступным элементом”:
выпускали на прогулку, предоставляли, что для Дефо было немаловажно, перо и бумагу и даже помогали передавать написанное на волю — издателю и в типографию. В те времена в
Ньюгейте одиночных камер удостаивались немногие, и Дефо
был из их числа; из общей камеры, где тогда сидели и мужчины и женщины, его на несколько часов выводили в одиночную, в “кабинет”, — писатель как-никак. Словом, установили
для него режим наибольшего благоприятствования.
С истинным человеколюбием, однако, подобные поблажки
имели мало общего: лорд Ноттингем, тот, кто, собственно, и
засудил Дефо и кого Свифт однажды прозвал “Доном Бесогоном”, “шил” автору “Робинзона” антиправительственный заговор и рассчитывал, что Дефо “расколется” и расскажет, кто заказал ему “Кратчайший способ”, и даже, кажется, намекал, что
если именитый политзек будет откровенен, то у него есть шанс
выйти на свободу раньше срока. Не потому ли, кстати, перед
тюрьмой Дефо был ненадолго отпущен на поруки? Ноттингем,
как видно, надеялся, что на свободе Дефо одумается и даст
нужные показания. “Нужных” показаний Дефо не дал — говорить ему было нечего. А и было бы, молчал бы, думаю, как рыба. Или отговорился бы — это он умел.
Зло. Пресвитерианские пасторы, приходившие в Ньюгейт
“сеять разумное, доброе, вечное”, с преступниками говорили о
высоком, стремились направить их на путь истинный — дело
по большей части безнадежное. Дефо же, своего единомышленника, такого же диссентера, обходили стороной, после
скандала с “Кратчайшим способом” в контакт с ним старались
не вступать, что было, конечно, обидно, несправедливо.
Добро. Но Дефо знает, чем развлечь сокамерников: в Ньюгейте он читает вслух товарищам по несчастью поэму “Гимн
позорному столбу”, которая — забавная подробность — распродавалась в те самые дни, когда ее автор стоял в колодках у
столба под палящими лучами июльского солнца.
Чуть позже, вскоре после выхода из тюрьмы, Дефо начинает выпускать “Обозрение”, короткую, всего на несколько
страниц, газету, а лучше сказать информационный листок,
бюллетень, брошюру, где почти нет места для новостей, зато
всегда найдется место и для политики, и для религии, и для
литературы, и для уличных сплетен и анекдотов. Ядовитые
памфлеты и стихи, репортажи с места событий (к реальным
[256]
Из будущей книги
ИЛ 10/2024
событиям иной раз никакого отношения не имевшие) соседствовали в “Обозрении” с веселой, уличной болтовней.
Когда Дефо рассказывал сокамерникам, что он собирается в своей будущей газете печатать, они от души смеялись и с
удовольствием слушали смешные истории, в которых главными и неизменными героями были не ходячие карикатуры, типические персонажи вроде провинциального помещика сэра
Роджера де Коверли из “Болтуна” или наивного и самодовольного педанта, невежды и блюстителя нравственности,
которым развлекали просвещенных читателей члены “Клуба
Мартина Писаки”, а дураки, прохвосты и черти.
До чертей, привидений, призраков, ведьм и прочей нечисти Дефо с детства был большой охотник. Вор забирается
через дымоход в дом квакера, его ловят, но он спасается, выдав себя, черного от копоти, за дьявола. Или: на врача нападают воры, а поскольку денег у лекаря при себе нет (и отродясь не было), его заставляют глотать пилюли, которыми он
лечит больных.
Выходили номера “Обозрения” почти десять лет, с 1704 по
1713 год, сначала раз в неделю, а потом и чаще. Дольше, кстати, чем “Болтун” и “Зритель”; в отличие от этих высоколобых,
литературно отшлифованных изданий, передовицы “мистера
Обозрения”, как вскоре прозвали Дефо, предназначались скорее для пивной, чем для кофейни. И тем не менее биографы
Дефо сходятся: без “Обозрения” не было бы ни “Болтуна”, ни
“Зрителя” с их “джентльменской образованностью” и тонким
юмором.
Зло. Бизнес Дефо терпит очередной крах, убытки составляют без малого две с половиной тысячи фунтов, он вновь банкрот, его семья — жена и семеро детей — бедствует. “Насилие,
имущественный ущерб и варварское обращение, — пишет он о
себе в номере ‘Обозрения’ от 24 марта 1705 года, — довели дело до полного краха, уничтожили и его самого, и его предприятие”. И здесь, как видим, Дефо тоже “путает следы” — предпочитает выражаться не в первом, а в третьем лице.
Жалуется: ко всему прочему не хватает рабочих рук, и Дефо вынужден нанимать (за последние гроши) людей с улицы,
бродяг и проходимцев, которые бездельничают и уверяют хозяина, что заработают больше, если будут просить милостыню. Что, увы, соответствует действительности.
Добро. Но есть, однако же, высокое лицо, и лицо это Даниелю Дефо благоволит. Таинственный благодетель добивается того, что семье Дефо назначается вспомоществование,
его долги выплачены короной. Благодетель — виг, как и Дефо, диссентер, как и Дефо, выпускник диссидентской Акаде-
[257]
ИЛ 10/2024
Александр Ливергант. У позорного столба
мии, как и Дефо. Тори он станет позже, в связи с изменившейся политической конъюнктурой.
Через третьих лиц он передает Дефо, что даст ему возможность писать и говорить, что и как он захочет. Что, положим,
некоторое преувеличение, и заключенный Ньюгейта это понимает — не вчера родился. Передает, что зачитывается его памфлетами, где достается органу крайних вигов — “Наблюдателю”
Татчина, и особенно органу крайних тори — “Репетиции” Лесли. Особым успехом у благодетеля пользуются сочинения Дефо,
направленные против “птиц высокого полета”, как называли в
Корнхилле тори, сторонников Высокой церкви, а также против
их фанатичного союзника, известного проповедника Генри Сэчеруэлла, ярого приспешника тори и Высокой церкви, проклинавшего в своих пылких проповедях Славную революцию и “заезжего” короля Вильгельма.
Нравятся благодетелю и очерки Дефо “из жизни” вроде “Бури” (1704) — самого, пожалуй, яркого примера вымышленного
правдоподобия или достоверного вымысла, каким так славен Даниель Дефо. Поди разбери, где вымысел, а где правда, когда читаешь, к примеру, его поздний исторический “роман-документ”
вроде “Записок кавалера”. Тем более — “Бурю, или Рассказ о невиданных разрушениях, вызванных недавно случившимся ужасающим ураганом, разразившимся на суше и на море”.
Многие исследователи Дефо, даже самые серьезные и ответственные, верят, идут, так сказать, у него на поводу. Американский исследователь, автор книги “Даниель Дефо. Гражданин современного мира” (1958) Джон Роберт Мур, убежден, что в этом
очерке писатель выступает в роли объективного и бесстрастного хроникера событий, “представившего — впервые в английской литературной истории — подробный отчет о стихийной
катастрофе на основании надежных свидетельских показаний”.
“Объективный хроникер”, “надежные свидетельские показания” — чем не документ.
Если вспомнить, однако, что и про “Робинзона” современники, поверив Дефо, точно так же говорили, что это подлинные записки “моряка из Йорка”, то вполне можно допустить,
что и Мур излишне доверчиво относится к Дефо-хроникеру, к
его “достоверному” повествованию. Дефо — таков, если угодно,
его творческий метод — любит и умеет выдать вымысел за документ, убедить читателя, что тот читает достоверное повествование, как говорится, “с цифрами и фактами в руках”: Робинзон
Крузо выброшен на остров 30 сентября 1659 года, вещи с затонувшего корабля переносит с 1 по 14 октября и покидает остров, по его подсчетам, 19 декабря 1687 года, в Англию же возвращается спустя два года, в 1689м, и т. д.
[258]
Из будущей книги
ИЛ 10/2024
Верно, бурю (как, собственно, и историю с Робинзоном)
Дефо не выдумал — жестокий ураган и в самом деле пронесся
над Ла-Маншем и юго-западной Англией 26—27 ноября 1703
года — в Ньюгейте шутили, что в такие дни лучше сидеть за
решеткой, чем на свободе. Ураган привел к многочисленным
разрушениям и человеческим жертвам на суше и на воде. Верно, уже через пять дней после окончания урагана в “Лондон
газетт”, той самой, где совсем недавно печаталось подробное
описание его внешности — портрет разыскиваемого преступника, Дефо публикует объявление с просьбой, обращенной в
основном к поместному дворянству и приходским священникам, снабжать его достоверной информацией о жертвах и повреждениях, за которую готов был даже платить.
И хотя в предисловии к “Буре”, подписанном “Скромный
слуга времени”, Дефо пространно рассуждает об ответственности историка: “Если же хроникер лишен возможности ссылаться на конкретных свидетелей, он обязан прямо и во всеуслышание об этом заявить”; хотя обстоятельно, с массой
деталей, пишет о том, как вели себя во время непогоды авторы адресованных ему писем, а также он сам; хотя своему
очерку он предпосылает “научные” главы “О естественных
причинах ветров” и “О мнении древних, утверждавших, что
этот остров более подвержен штормам, чем любое другое место на Земле”, — многое в этом “правдивом повествовании”
свидетельствует: приверженность фактам и цифрам и здесь
является не более чем приемом, мистификацией.
Автор “достоверного” “Робинзона”, также имевшего реальную подоплеку (Селкерк), “начиняет” исходно правдивую, действительно имевшую место историю безудержным вымыслом.
Сходным образом и в “Буре” Дефо берет документ лишь за основу, отталкивается от нон-фикшн для создания фикшн. О
чем, в первую очередь, свидетельствуют адресованные хроникеру, этому “скромному слуге времени”, искусно стилизованные письма приходских священников и моряков. Моряки, как
им и положено, щеголяют в очерке Дефо морскими терминами, углубляются в технические и статистические подробности. Священники, как полагается наместникам бога на земле,
то и дело апеллируют к “Всемогущему Создателю”, который
“так жестоко покарал нас за грехи наши”. Свидетельствуют о
литературном подлоге и рассыпанные по письмам говорящие
фамилии: Джон Дайсер — то есть Джон Игрок-в-кости; Джон
Селлер — Джон-торговец; миссис Гэппер — миссис Каша-ворту; капитан Кроу — капитан Ворона и т. д.
В “Буре”, одной из первых литературных мистификаций
классика, Дефо в очередной раз блеснул непревзойденным ис-
кусством “правдоподобной выдумки”. Одни считают очерк
подделкой, уверены, что Дефо выдумывает “достовернее правды”, другие же, как профессор Мур, искренне убеждены, что
автор собственноручно считал трубы разрушенных домов.
В конце этой книги читатель прочтет этот очерк Дефо и сам
решит, в самом ли деле автор в своем обстоятельном “рассказе
о невиданных разрушениях” не погрешил против истины.
***
Вернемся, однако, в Ньюгейт. Главное “добро” заключалось в
том, что Дефо не теряет надежды. И надежды его — лучше
поздно, чем никогда, — оправдались. Звезда главного обидчика
Дефо, лорда Ноттингема, закатилась, королева отправляет его
в отставку, а на его место приходит тот самый таинственный
благодетель, который не дал жене и детям Дефо умереть с голоду, уговорил королеву заплатить его долги и уже давно подумывает выкупить горе-памфлетиста из тюрьмы и, таким образом, обязать его служить ему, а в его лице и отечеству, верой и
правдой; за такую услугу — вызволить из Ньюгейта, да еще до
срока, — придется платить.
“Когда я, лишенный всякой дружеской поддержки, страдал
в Ньюгейте, — вспоминал Дефо, — когда семья моя была разорена, а сам я лишен всякой надежды на освобождение, ко мне
обратился человек чести, с коим до сего дня был я незнаком, и
если его и знал, то лишь как знаменитость, на которую все мы
смотрим издали и снизу вверх...” Тем временем “человек чести” ограничивается тем, что передает Дефо в тюрьму через
вторые руки письмо, где всячески его обнадеживает — пока,
правда, только на словах. “Подумайте, что я могу для Вас сделать”, — говорится в письме, подписанном “Роберт Гарли”.
[259]
ИЛ 10/2024
Переперевод
Оскар Уайльд
[260]
ИЛ 10/2024
Стихи
К 170летию со дня рождения
Перевод и вступление Александра Васина
Оскар Фингал О’Флаэрти Уиллс Уайльд (1856—1900) — таково полное имя
писателя — в нашей стране известен в первую очередь нашумевшим романом “Портрет Дориана Грея”. Любители театра, возможно, вспомнят еще
какую-нибудь из его блистательных комедий — “Веер леди Уиндермир”
или “Идеального мужа”, а читатели помоложе — замечательные сказки
Уайльда и его знаменитое “Кентервильское привидение”. Но все же этот,
согласитесь, достаточно внушительный список произведений будет далеко
неполным, если мы ни словом не упомянем о стихах Уайльда.
Думаю, в наше время, к сожалению, мало кто вспомнит, что создатель
“Саломеи” и “Мальчика-звезды” был еще и поэтом, причем поэтом весьма
неплохим. Достаточно назвать хотя бы его “Балладу Рэдингской тюрьмы”,
которая в свое время принесла автору скандальную славу.
И все же, как это ни покажется сегодня странным, в России Уайльд стал
известен прежде всего благодаря своей поэзии. Пик популярности русского Уайльда пришелся как раз на эпоху Серебряного века. В начале 1900-х
годов этот англо-ирландский писатель — один из самых востребованных
иностранных авторов в России. Ему даже давали русские имена: Оскар
© Александр Васин. Перевод, вступление, 2024
Вальд, Оскар Вильде и даже Остап Вильде. Произведения Уайльда в это
время выходили огромными тиражами, их активно переводили на русский
лучшие поэты Серебряного века: К. Бальмонт, В. Брюсов, Н. Гумилев,
М. Кузмин, Ф. Сологуб, даже В. Маяковский (более того, первую главку
своей поэмы “Про это” он назвал “Балладой Рэдингской тюрьмы”).
И в последующие — советские — годы поэзия Уайльда не утратила у
нас своей популярности. И это при том, что в России уже появились на русском и “Дориан Грей”, и “Призрак Кентервильского замка”. Одну только
поэму о Рэдингском узнике переводили — ни много ни мало — целых семнадцать раз. К уже упомянутым мной мастерам Серебряного века присоединились поэты нового времени: А. Дейч, В. Топоров, А. Либерман, Нина
Воронель (кстати, на сегодняшний день ее перевод считается одним из
лучших, если не самым лучшим переводом этой поэмы).
Настоящим событием для читающей публики стала публикация в 1960
году двухтомника избранных произведений Уайльда, составленного
К. И. Чуковским, куда были включены многие уже хорошо известные у нас
переводы его поэзии.
Однако полное собрание стихотворений и поэм Уайльда на русском
вышло только в XXI веке, а именно в 2014 году благодаря группе поэтовэнтузиастов во главе с Е. Витковским. Это были талантливые переводчики,
участники сетевого форума “Век перевода” — Б. Булаев, О. Кольцова,
Ю. Лукач, Д. Манин, А. Серебренников, Я. Старцев, А. Триандафилиди. До
сих пор жалею, что моего имени нет в этом списке: тогда я уже вовсю переводил Уайльда, но, к сожалению, еще не был участником форума.
Надеюсь, что мой скромный вклад в поэзию русского Уайльда тоже
найдет своего читателя. И это при том, что сделан он был очень давно —
еще в пору моей студенческой юности.
[261]
ИЛ 10/2024
Requiescat 1
Не потревожьте — тише! —
Почившей сон.
Ей там, под снегом, слышен
Травинок звон.
1. Да покоится (с миром) (лат.). Это стихотворение Уайльд написал в память
о своей сестре Изоле, умершей восьми лет. (Здесь и далее — прим. перев.)
Оскар Уайльд. Стихи
Поблекла золотая
Волос копна.
Стать прахом плоть живая
Обречена.
[262]
ИЛ 10/2024
Как лилия, что в белом
Растет, цветя,
Она душой и телом
Была дитя.
Теперь под мертвым камнем
Ее юдоль.
Не знать отныне сна мне —
Одну лишь боль.
Ее уж не разбудит
Напев живой.
Спи с миром! Да пребудет
Мой дух с тобой!
Madonna mia1
Дитя-цветок, не знающая зла,
Открытый лоб в венке тяжелых кос,
Грустят глаза в прозрачной дымке слез,
Любовь своим огнем не обожгла
Ни щек ее, чья кожа так бела,
Ни плотно сжатых губ; лишь шейку ей,
Что пуха голубиного нежней,
Пронзила вены тонкая стрела.
Ты — ангел в человеческом обличье.
К твоим ногам склонившись, как вассал,
Губами прикасаюсь к ним едва.
Так Данте, стоя рядом с Беатриче,
Увидел, осененный знаком Льва,
Дорогу к раю и седьмой кристалл2.
Impressions3
II. La Fuite de la Lune 4
Переперевод
Все уснуло. Звуков больше нет.
Мир застыл, объятый тишиной.
Тишина, где мгла стоит стеной,
Тишина, где мглу сменяет свет.
1. Здесь: Богородица (в букв. переводе с итал. — моя госпожа).
2. Ссылка на песнь XXI “Божественной комедии. Рай” Данте.
3. Впечатления (фр.).
4. Бегство луны (фр.).
Лишь порою эха резкий зов
По полям разносит птичью трель.
Это выкликает коростель
Сквозь туман подругу меж холмов.
И, в рассветном небе чуть видна,
Торопясь укрыться в темноту,
В дымку, словно в желтую фату,
Завернулась бледная луна.
Могила Шелли
Здесь кипарис меж каменных громад
Как факел, что поставлен кверху дном;
Сова ночная строит здесь свой дом;
В траве мелькает ящерки наряд;
И там, где пламенеет маков ряд,
Под сводами одной из пирамид,
Среди гробниц, от глаз людских сокрыт,
Угрюмый сфинкс таится, мглой объят.
Блажен, кто в недрах матери-земли
Вкушает безмятежно вечный сон.
Твоя же пристань — грот в морской дали,
Где грохот бури эхом повторен
И где на дне большие корабли
Лежат, как мертвый груз, с былых времен.
В лесу
В преддверии сумрачной чащи,
На светлой поляне лесной
Маячит в короне из веток
Мой фавн золотой.
Он скачет за тенью вдогонку,
Он песню поет, но опять
И песню, и тень его тщетно
Хочу я поймать.
Поймай его тень мне, охотник!
А ты, соловей, мне верни
Напев, что пленил мою душу
На долгие дни!
[263]
ИЛ 10/2024
Трибуна переводчика
Вера Калмыкова
[264]
ИЛ 10/2024
“Мастер сверхъестественного ”
О переводах Максима Калинина из Роберта Саути
Перевод — точка сборки национальных культур в единую мировую, пункт отмены естественного хода времени, взамен которого предлагается вечное движение, развитие, осуществление и смена смыслов. Если брать английского Роберта Саути,
то это национальный, а потом уже европейский романтик,
представитель “озерной школы”, путешественник, собиратель и обживатель сюжетов европейских мифов и легенд. Если взять русского Роберта Саути, то это самостоятельный литературный миф Нового времени, эмблема — наряду с
Байроном — европейского (английского лишь во вторую очередь) романтизма, автор неоспоримых образцов балладного
жанра, источник вдохновения для отечественных поэтов.
Первый переводчик Саути на русский — В. А. Жуковский.
Мало кто знает, однако, что сперва Саути обратился к Жуковскому, а не наоборот: Л. М. Аринштейн еще в 1987 году указал, что баллада Саути “Марш на Москву” (1813) имела прецедентный текст — знаменитое стихотворение Жуковского
“Певец во стане русских воинов” (1812)1. В английской литературе опыта таких стихов на тот момент не имелось, пришлось воспользоваться зарубежным. Так что интерес друг к
другу у участников диалога — явно взаимный.
Как бы там ни было, в 1813—1814 годах Жуковский перевел три баллады на тот момент живого английского поэта, на
родине не так чтобы широко известного: “Рудигер” под названием “Адельстан”, “Лорд Вильям” как “Варвик” и “Старуху из
Беркли”, в русском варианте — “Балладу, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди” (для простоты речи и сам Жуковский, и его наследники-исследователи называли ее кратко “Старушка”).
Следует напомнить, что явления и персонажи из баллад Жу-
© Вера Калмыкова, 2024
1. См.: Л. М. Аринштейн. Жуковский и поэма о 1812 годе Роберта Саути //
Жуковский и русская культура. — Л.: Наука, 1987. — С. 311—322.
[265]
ИЛ 10/2024
Вера Калмыкова.”Мастер сверхъестественного”
ковского, в частности трех переводных из Саути, стали источниками прозваний для членов “Арзамасского общества
безвестных людей” (“Арзамас”). “Старушкой” выпала честь
именоваться С. С. Уварову. Если вчитаться в составленный
Жуковским стихотворный “Протокол двадесятого арзамасского заседания”, состоявшегося в июне 1817 года (продолжение 20го заседания 22 апреля, поэтому некоторые исследователи считают июньскую встречу 21й), то можно обнаружить
и другие прозвания из переводов Саути: Рейн из “Адельстана”
(М. Ф. Орлов), Варвик (Н. И. Тургенев). Как любая милая арзамасская шутка, эта содержит, действительно, долю шутки:
“безвестные люди”, скромно полагавшие себя солью русской
литературы, именуя себя по персонажам Саути, тем самым
выводят английского поэта в его русской версии на первый
план происходящего в словесности.
Весной и в начале лета 1831 года были дополнительно переведены: “Две были и еще одна”, то есть “Мэри, служанка постоялого двора” и “Джаспер”, “Доника” (название переводчиком сохранено), “Господень суд над епископом Гаттоном” как
“Суд Божий над Епископом”, “Королева Уррака и пятеро мучеников марокканских” (в русском названии одна “р” и географическая привязка опущены). Фактом русской культуры
обнародованные — не обязательно опубликованные в печати,
достаточно было прилюдного чтения, — произведения Саути
становились мгновенно, стоило им в том или ином качестве
стать доступными публике. Не станем забывать и про доброхотные “списки”, то есть рукописные копии, которыми дворянки в изобилии снабжали аудиторию. Некоторые дамы, услышав “Старушку”, исправно падали в обморок.
Известно, что сюжеты баллад Саути черпал из самых разных источников — то из латинских или немецких исторических хроник, причем сюжет той же “Старушки” вполне можно назвать бродячим, то из сочинений авторов былых
времен, например книги англичанина Томаса Хейвуда “Иерархия блаженных ангелов” (1635) и другие. При публикации
своих произведений английский романтик давал подробный
прозаический исторический комментарий к каждому стихотворению. Этот аспект Жуковского интересовал, видимо, в
наименьшей степени: меньше всего казалось ему важным
привязывать каждую историю к какому-нибудь известному в
Европе месту, чтобы подчеркнуть — как поступал Саути —
подлинность происшествия. В центре внимания русского
поэта — сюжет со всеми его перипетиями, причем и романтическая ирония Саути, ощущающаяся во всех его текстах, пропадает по-русски, зато усиливается лирический момент. На-
[266]
Трибуна переводчика
ИЛ 10/2024
пример, как отметила А. А. Рябова, в “Варвике” появилось обширное и прекрасное, но отсутствующее в подлиннике пейзажное описание. Действие у Жуковского происходит в романтическом “где-то”, разворачивается в условном
пространстве, значительно более “готическом”, если уж на то
пошло, чем в подлиннике.
О желании переводчика переготичить оригинал свидетельствуют два варианта концовки “Адельстана”. “Сюжет
произведения исторически восходил к средневековым немецким сказаниям о Лоэнгрине, ‘рыцаре лебедя’, наделенном чудесной силой, — об этом, в частности, говорилось в авторском предисловии Саути <...> Саути, а за ним и Жуковский
представили героя грешником, обещавшим дьяволу своего
первого ребенка. <...> В переводе [имеется в виду первый вариант. — В. К.] Жуковского мольба матери осталась напрасной, и Адельстан в финале бросил ребенка в пропасть <...>.
Впоследствии текст был переработан Жуковским, в результате чего финал стал соответствовать подлиннику”1, в котором
Спаситель спасает безвинное дитя и наказывает виновного
отца-грешника.
Особый вопрос — зачем Жуковскому понадобилось переименовывать героев английских баллад — все современные
переводчики и ученые решают одинаково: по-видимому, он
выбирал варианты, казавшиеся ему, с одной стороны, благозвучными, а с другой — наименее конкретными с точки зрения национального колорита. Условность поэтических имен
сочеталась с канонами прелагательного направления2, к которому Жуковский, вне всякого сомнения, принадлежал.
Объяснить, что ни в одном его тексте не соблюдены метрические характеристики оригинала, можно целым рядом причин, факт остается фактом: они не соблюдены.
После Жуковского в Саути вчитывались Пушкин и Гоголь,
причем “Анчаром” мы обязаны образу в одном из сочинений
1. А. А. Рябова. Творчество Р. Саути в русских переводах XIX — начала XX
века. — URL: https://modernlib.net/books/a_a_ryabova/tvorchestvo_r_
sauti_v_russkih_perevodah_xix__nachala_xx_veka/read/ (дата обращения:
12.03.24).
2. Термин редко употребляется нынче, поэтому стоит напомнить: прелагательное направление (от перелагать) сформировалось фактически одновременно с русской литературой петровского извода. Авторы, получившие
недвусмысленное царское распоряжение в как можно более короткий срок
сформировать русскую литературу, начинали с переложений известнейших европейских сочинений в эпических и драматических жанрах на русский язык и нравы. Хрестоматийный пример в этом смысле — “Гамлет”
А. В. Сумарокова. Н. А. Гранцева доказала, что из всех драматургов XVIII в.
по оригинальным сюжетам работал только М. В. Ломоносов.
1. См. об этом: Д. Н. Жаткин, А. А. Рябова. Р. Саути в русских переводах
второй половины XIX в. // Вестник ЗабГУ. 2008, № 1. — URL:
https://cyberleninka.ru/article/n/r-sauti-v-russkih-perevodah-vtoroy-poloviny-xix-v (дата обращения: 12.03.2024).
[267]
ИЛ 10/2024
Вера Калмыкова.”Мастер сверхъестественного”
озерного романтика, а “Вием” Гоголя — другому (пресловутой
“Старушке”). Во второй половине XIX века Ф. Б. Миллер и
А. Н. Плещеев1, а за ними Вс. А. Рождественский, Д. Л. Майзельс и Н. А. Оцуп переводили Саути, достигая удач, но целостного репрезентативного корпуса произведений никто из них
так и не предоставил.
Авторитет Жуковского до поры до времени оставался незыблем. Причем эти пора и время длились довольно долго,
так как отдельные попытки Н. С. Гумилева, С. А. Александровского, Е. В. Витковского, А. А. Штейнберга представить
нового русского Саути остались единичными.
Современный переводчик Максим Валерьевич Калинин
предпринял попытку не только дерзкую, но и, если можно так
выразиться, антологическую. С одной стороны, покусившись
на авторитет, с другой — предоставив ему раскрыть первоначальный замысел в полноте, пусть и чужими руками. Опираясь
на исследования творчества Жуковского, Калинин выбрал все
произведения, которые не только перевел, но и планировал
перевести классик первой половины XIX века (так к вышеупомянутым добавились “Генрих V и отшельник из Дрё”, “Корнелий Агриппа”, “Роза”, “Епископ Бруно”), и опубликовал свои
русские варианты всех двенадцати баллад, присовокупив к ним
еще две (“Чистилище святого Патрика” и “Король Шарлемань”) и “Бабушкин рассказ” из цикла “Английские эклоги”. О
намерениях Жуковского стало известно благодаря его пометкам на балладном томе из собрания сочинений Саути. Получившейся книге (М.: Летний сад, 2022) Калинин дал название
“Старуха из Беркли” — по самому известному произведению.
Во-первых, Калинин утверждает, что объявлять переводы
Жуковского переложениями неправильно: как он считает,
количество искажений там далеко от критического, переводы “достаточно точны, при наличии, конечно, определенных художественных допущений, без которых не бывает счастливых поэтических открытий” (“Предисловие”). Важнее
другое: “В. А. Жуковский практически ни в одном переводе
из Саути не повторяет размер подлинника — оставляя небольшую лазейку для переводчиков последующих поколений, которой грех не воспользоваться”.
Во-вторых, Калинин уравнивает голоса английского и русского поэта, публикуя в примечаниях те самые предтекстовые
[268]
Трибуна переводчика
ИЛ 10/2024
вступления Саути, которые тот считал очень важными — и которые Жуковский проигнорировал, как показано выше, сознательно и целенаправленно. Для Саути его текст — отражение
истории, сложившейся много раньше, в эпоху каких-нибудь
“последних готов” или короля, скажем, Оттона. Для Жуковского текст Саути — отражение европейского романтизма, который и должен стать основой расцветающей русской культуры.
И европейская история в таком контексте, разумеется, вещь
излишняя. Для Калинина главное — синтезировать оба подхода на основе современного перевода стихов.
Романтическое просветительство Саути — в том, чтобы
обратить внимание соотечественника и современника на мистические, языческие и христианские корни европейского мироощущения, на иррациональные повороты событий, проявления души и характера, сохраненные легендами. Идеология
Просвещения, как известно, такие моменты не жаловала. Для
просветителя Жуковского переводы из Саути — способ воспитания души русского читателя. И если Саути, вводя в обыденный
ход событий сверхъестественные причины и следствия (злой
епископ сравнивает голодающий простой народ с мышами и погибает, съеденный полчищем вполне конкретных грызунов, —
нормальная для литературы реализация сравнения или метафоры), порой непосредственно в текстах посмеивался над созданной им самим готической атмосферой, то Жуковский оставлял
веселье для личной переписки, а в переводах оставался предельно серьезным. Открывая читателю мистические глубины, он
рассчитывал, что душа современника, открывшись новому, приобретет и новые возможности восприятия мира.
Интересно, как эту психологическую коллизию воспринимал Николай Гумилев, восприемник символизма и акмеист. В
1922 году, предваряя книгу баллад английского поэта, он писал: “Для нас стихотворения Саути — это целый мир творческой фантазии, мир предчувствий, страхов, загадок, о которых
лирический поэт говорит с тревогой и в которых эпический
находит своеобразную логику, только некоторыми частями соприкасающуюся с нашей. Никаких моральных истин, кроме,
может быть, самых наивных, взятых как материал, невозможно вывести из этого творчества, но оно бесконечно обогащает
мир наших ощущений и, преображая таким образом нашу душу, выполняет назначение истинной поэзии”1. Никаких моральных истин — оценка исторически неверная, но сделанная
1. Н. С. Гумилев. Баллады Роберта Саути. — URL: https://gumilev.ru/clauses/57/ (дата обращения: 12.03.24).
В этой гостинице каждый прохожий в то время мог
видеть
Бедную Эми. Подлинно бедная! дико потупив
Голову, в землю глаза неподвижно уставив, по целым
Дням сидела она перед дверью трактира на камне.
Плакать она не могла, но тяжко, тяжко вздыхала;
Жалоб никто от нее не слыхал, но, боже мой! всякий,
Раз поглядевши ей, бедной, в лицо, узнавал, что на свете
Все для нее миновалось: мертвою бледностью щеки
Были покрыты, глаза из глубоких впадин сверкали
Острым огнем; одежда была в беспорядке; как змеи,
Черные кудри по голым плечам раскиданы были.
[269]
ИЛ 10/2024
Вера Калмыкова.”Мастер сверхъестественного”
с иных позиций психологии творчества и говорящая о русском
модернизме и рецепции Саути в России Серебряного века
больше, чем о самом английском романтике. Книга переводов
Максима Калинина, кстати говоря, оказывается приуроченной к столетию выхода гумилевского тома.
Еще Брюсов, размышляя над поэтикой символизма, говорил, что нельзя гомеровским языком передать ощущения человека, живущего на рубеже XIX и XX веков. Значительно раньше, но в той же логике Жуковский вырабатывал для баллад
особый язык, нацеленный на понимание со стороны, условно
говоря, пушкинских сверстников — и при этом неизбежно основанный на той стадии развития русской грамматики, которая характеризовала состояние русского литературного языка,
во многом менявшегося как раз под воздействием произведений арзамасцев. Реалисты и модернисты за последние двести
лет настолько хорошо поработали над языком, что наши пластические средства выразительности на сегодняшний момент
многочисленны и активны. Поэтому многое из того, что казалось невероятно свежим в эпоху Жуковского, кажется косноязычным и устарелым нам сегодня. Поэтому попробуем посмотреть, что же в этом плане дают нам переводы Калинина —
помимо того, что героем баллад возвращены натуральные имена, а стиху ритмический рисунок.
Выше говорилось, что “Мэри, служанка постоялого двора”
стала у Жуковского частью текста “Две были и еще одна”, для
которых русский поэт избрал гекзаметр. Сам он считал, что выбор не самый удачный, но — возможный. По душе предложение
пришлось таким ценителям, как В. К. Кюхельбекер и Н. А. Полевой. Двести с небольшим лет спустя Максим Калинин вежливо заметил: “Как бы то ни было, все-таки хорошо, что классик
не применил метр Гомера к прочим переведенным балладам,
будь то Саути, Скотт, Шиллер или любимый им Уланд”.
Итак, тексты. Жуковский:
Вечно молчала она и была тиха, как младенец;
Но порою, если случалось, что ветер просвищет,
Вдруг содрогалась, на что-то глаза упирала и, пальцем
Быстро туда указав, смеялась смехом безумным.
[270]
ИЛ 10/2024
Калинин:
Ее деревенскою дурочкой звать
В округе привыкли давно.
Считают — в душе у нее тишь да гладь,
Но боль там такая, что не рассказать,
Осела на самое дно.
Трибуна переводчика
Глаза ее странствуют в мире теней.
В сознании отклик потух
На холод, скользящий за пазуху к ней,
На дождь, молотящий сильней и сильней,
На шквал ветровых оплеух.
Что это? Экспериментальный перевод М. Л. Гаспарова с
сокращением исходного текста спасибо если только вдвое?!
Нет. Калинин утверждает, что возвращение к тексту Саути...
Интересно сравнить фрагменты. Объем первого: 15 строк,
118 слов. По второму: 10 строк, 54 слова. Но это механические
показатели. Посмотрим по сути. Оригинальное, данное автором название баллады становится первым стихом у Жуковского: “бедную Эми” можно всегда увидеть в гостинице, она постоянно сидит перед дверью, теперь уже трактира, погруженная в
бесконечную безмолвную печаль. Далее следует описание
внешнего облика, восходящее (спасибо гекзаметру) к античным образцам: бледные щеки, огненно сверкающие глаза, одежда в беспорядке, черные кудри подобны змеям. Описательность здесь вообще преобладает, нарратив явно становится
основным средством передачи смысла. Мотив безумия возникает лишь к концу отрывка, когда героиня при определенном звуке ветра, увидев что-то вдали и указав на это пальцем, начинает
хохотать. Это описание поразительно напоминает Евгения из
“Медного всадника”: тот тоже при некотором состоянии погоды, напоминающем самый жуткий день в его жизни, приходил
в состояние неистовства.
Конечно, во времена Гумилева на каком-нибудь собрании
“Цеха поэтов” переводчику указали бы, что “в гостинице” и
“перед дверью трактира” — нетождественные пространственные условия, но Жуковский таких придирок еще избегал.
У Калинина никакой печали нет и в помине, он сразу дает
картину безумия, раскрывая мотив, традиционный для английского романтизма, скажем, для Вальтера Скотта. Как перево-
дчик и как оригинальный поэт Калинин любит сталкивать различные речевые регистры, как здесь — идиому (“тишь да гладь”)
и высокую речь, подчеркнутую, в частности, фразовым ударением (акцентированная частица не в стихе “Но боль там такая, что
не рассказать”) и метафорой (“дно души”). “Тишь да гладь”, характеристика в общем поверхностная (считают, что в душе у нее
ничего не происходит), конфликтует с метафорой по смыслу,
благодаря этому конфликту мы получаем развитие психологического сюжета. В следующей строфе первый стих передает то содержание, которое выражено у Жуковского подробнее: “Но порою, если случалось, что ветер просвищет, / Вдруг содрогалась,
на что-то глаза упирала и, пальцем / Быстро туда указав, смеялась смехом безумным”. У Калинина нет ни ветра-знака, ни указующего перста. Невосприимчивость героини обозначена словами “В сознании отклик потух”, и далее описываются внешние
погодные факторы, причем опять-таки с сопряжением разных
регистров (оплеуха — примета разговорной речи).
Приведем еще один пример, на сей раз из общеизвестного “Адельстана”, то есть “Рудигера”.
Жуковский:
[271]
ИЛ 10/2024
День багрянил, померкая,
Скат лесистых берегов;
Реин, в зареве сияя,
Пышен тек между холмов.
Девы красные толпою
Из растворчатых ворот
Вышли на берег — игрою
Встретить месяца восход.
Вдруг плывет, к ладье прикован,
Белый лебедь по реке;
Спит, как будто очарован,
Юный рыцарь в челноке.
Калинин:
Закат багрянил косогор
и вереск поджигал.
Широкий Рейн играл огнем
В несметности зеркал.
Вера Калмыкова.”Мастер сверхъестественного”
Он летучей влагой пены
Замок Аллен орошал;
Терема зубчаты стены
Он в потоке отражал.
Вальдгёрстский замок разгонял
Вечернюю тоску;
Спустились многие к реке —
Пройтись по холодку.
[272]
ИЛ 10/2024
Внезапно — лебедицу зрят
Они среди зыбей:
Цепочкою из серебра
Челнок привязан к ней.
Трибуна переводчика
Змеится вымпел на ветру.
Челнок по лону вод
Плывет за птицею вослед
И витязя везет.
Отрывки по четыре катрена каждый дают богатейший материал для сравнения поэтик, разделенных парой сотен лет.
Жуковский верен любви к пейзажу и описывает его во всех
подробностях, которые может вообразить: здесь и “Скат лесистых берегов”, и зарево заката (в багрец окружающий мир окрашивает день), и сияние пышного Рейна (со смещением ударения), и подробное, насколько возможно, описание замка и
его отражения в “потоке”. Как минимум два неологизма — багрянил и растворчатых, причем первый оказался из продуктивного класса, второй, как показывает практика, нет, но его морфологическую неуклюжесть можно объяснить тем, что работа
с передачей суффиксов иностранных слов аналогичными русскими средствами Жуковским со товарищи еще продолжалась
в те годы, система отлажена еще не была. Третий катрен —
описание гуляющих, четвертый — волшебного явления лебедя, прикованного к ладье, и спящего “в челноке” (вспомним
гостиницу и трактир) юного (!) рыцаря.
Современный перевод на сей раз наглядно показывает глубокое знакомство Калинина с историей русской поэзии. Источник глагола “багрянить” перед нашими глазами: метонимическая способность глаголов такого плана, как видно, открыта
русским романтиком. Выражение “в несметности зеркал” отсылает к совокупной традиции метафоризации Серебряного
века. Во втором катрене нет описаний, только состояние и
действие, причем не без просторечия (по холодку). Третий и
четвертый посвящены описанию лебедицы и челнока, “среди
зыбей”, конечно, отзывается Пушкиным (да и лебедь поэту не
чужой персонаж), показана и серебряная цепочка, и вымпел, и
“витязь” без возраста, причем сохранена последовательность
разглядывания: сначала видим лебедицу, потом — что к ней
привязан челнок (а не птица прикована к ладье, как у Жуковского), после — вымпел и, наконец, пассажира.
Разумеется, та традиция, которой владеет и пользуется
Калинин, заложена Жуковским и многими арзамасцами и
продолжена модернистами. Однако различие в подходах Жуковского и Саути заметно и без поправки на совершенствование речевой пластики: если английский романтик, а вслед за
ним современный переводчик, концентрируются на подробном описании сверхъестественного, верификации его, то
русский романтик — на чувственно прекрасном, воспринимаемом непосредственно. При этом Калинин подчеркивает
реальность происходящего, совместимость привычного и
мистического, чудесного посредством обыденно-разговорных оборотов, а не описаний.
Книга “Роберт Саути. Старуха из Беркли. Перевод Максима Калинина” даст любителю поэзии множество поводов для
наблюдения, наслаждения обменом и перетеканием смыслов.
В комментариях переводчика много такого, о чем не напишешь в статье — например, там помещен редко встречающийся перевод В. Маккавейского. Словом, все точно по Блейку,
тоже известнейшему английскому поэту: “В одном мгновенье
видеть вечность...” — то есть историю русской литературы и
языка поэзии в одной небольшой книге.
[273]
ИЛ 10/2024
Круговая порука
О романе Иэна Макьюэна “Упражнения”
[274]
ИЛ 10/2024
Василий Нацентов
Упражнения в безысходности
В издательстве “Inspiria” в переводе Олега Алякринского вышел новый роман современного британского классика Иэна Макьюэна
“Упражнения”, который западные
критики едва ли не единодушно
уже признали лучшим у писателя.
Я долго читал этот роман. Делал
выписки, отвлекался на работу и
другие тексты — нет, “Упражнения”
нельзя назвать медленной книгой,
но читать ее действительно нужно
неторопливо, чтобы длинная и
сложная жизнь главного героя Роланда Бейнса, “ребенка долгого мира”, не вступала в подчеркнутое противоречие с миром нынешним.
Через его судьбу проходят все
основные события двадцатого века и первых двух десятилетий
двадцать первого.
В самый разгар Карибского
кризиса четырнадцатилетний Роланд вступает в любовную связь с
двадцатипятилетней учительницей
музыки Мириам Корнелл — этот
преступный болезненный союз станет для него роковым и будет напоминать о себе всю оставшуюся
жизнь. Во время чернобыльской
катастрофы от Роланда уйдет жена.
В Берлине, в дни Мирной революции, произойдет неожиданная
встреча с ней — в следующий и последний раз они увидятся спустя десятилетия, когда его жена Алиса
© Василий Нацентов, 2024
Эберхардт будет уже всемирно известной писательницей.
А кем на восьмом десятке окажется сам Роланд Бейнс? С одной
стороны, несостоявшийся музыкант и поэт, доживающий век в доме своей подруги, на которой он женился незадолго до ее смерти. Но с
другой — любимый отец (после ухода Алисы он самостоятельно воспитывал сына) и дедушка (внучка Стефани — его воображаемая книга
двадцать первого века), он в хорошей для своего возраста физической форме и надеется прожить
еще с десяток лет.
Кажется, это единственный вывод из всех мучительных жизненных
“упражнений” — семья, спокойствие
и благополучие куда важнее славы и
большой и необычной судьбы. Даже
творческая нереализованность меркнет, когда внучка, “озабоченно хмуря
бровки”, берет Роланда за руку.
И все-таки роман при всех исторических и человеческих противоречивостях однозначен в
своей мрачности и безысходности.
“Упражнения” — не роман-итог
(хотя на момент выхода книги писателю было семьдесят четыре года), еще слишком рано. Это романфакт. Констатация факта. Жизнь
(читай: любовь, политика, литература и пр.) — вот такая, и другой никогда не будет, как ни старайся.
Впрочем, нужно признать, что
Роланд Бейнс не особенно старался. Разве что в юности он был побе-
дителем (или так ему казалось), обладая взрослой женщиной, но остался побежденным. Жизнь проживала его, а не наоборот. Только однажды он сопротивлялся по-настоящему, когда решился уйти от нее —
испугавшись сладкой любовной неволи (она заперла все его вещи). Но
это не помогло — Мириам Корнелл
не перестала владеть им. Да и весь
сюжет его жизни (и всей книги)
продолжали двигать женщины. В
этом смысле судьбу Роланда, конечно, никак нельзя назвать типичной,
но с некоторой натяжкой можно
считать показательной в послевоенном западном обществе.
Важно отметить и автобиографичность книги. И герой, и его автор родились в один год в семье военного, провели детство на базе в
Ливии, учились в английской школе-интернате. У обоих есть старшие родные братья, которые появились на свет, когда их мать была
замужем за другим человеком, и потому они были отданы на усыновление (об этом станет известно по
прошествии многих лет).
“Упражнение” — роман-исследование собственного прошлого и
своего поколения, для которого
1989 год казался “неким порталом,
широкими воротами в будущее”,
когда “после многих веков войн,
разрушений и зверств Европа наконец-то обрела вечный мир”. Когда можно было вообразить, что
от Кале до Берингова пролива
вполне реально проехать на машине, никому не показывая паспорт.
Когда Советская империя могла
вступить в НАТО, и тогда необходимость в альянсе отпала бы сама
собой...
Как мы знаем, получилось все
совсем не так. Знает об этом и автор. Может быть, отсюда безысходный, исполненный отчаяния
тон книги? Или потому, что работа над ней шла во время эпидемии
коронавируса? Этот этап в истории человечества тоже описан довольно подробно. Слишком уж безжалостен взгляд на нашу недавнюю историю и современность. И
безнадежен — в будущее.
И все-таки, как ни крути, Иэн
Макьюэн прав: “Если человечеству удастся просто дожить до последнего дня двадцать первого века, до последней главы этой книги, в целости и сохранности, это
уже было бы триумфом”.
[275]
ИЛ 10/2024
Замкнутый одиннадцатилетний
мальчик, участник молодой музыкальной “ватаги”, теннисный инструктор в Риджентс-парке, скромный колумнист-лейборист, скупо
пишущий поэт, немолодой ресторанный тапер, кормящий отецодиночка... Таковы некоторые ли-
© Константин Львов, 2024
чины, которые носит главный герой новейшего романа Иэна Макьюэна — Роланд Бейнс.
Роли, что он пробует на сцене
“театра жизни”, ему поручает и Случай, и три путеводные звезды —
Свобода, Секс и Смерть. Увы, свет
этих звезд не отведет героя от болота будней, брака, буржуазности. Несмотря на музыкальные способности, Роланд не становится ни из-
Константин Львов. “Рог Роланда”
Константин Львов
“Рог Роланда ”
[276]
Круговая порука О романе Иэна Макьюэна “Упражнения”
ИЛ 10/2024
вестным пианистом, ни джазовым
импровизатором. Обладая литературным даром (возможно, скромным), он не превратился в профессионального литератора. Будучи
человеком любящим и любимым,
не создал крепкой семьи. В сущности, роман Макьюэна — это история поражения, жизненной неудачи, причем уже бесповоротной, потому что читатели расстаются с Роландом, когда он разменивает восьмой десяток, так и не найдя выхода
из “личного лабиринта холодной
печали”.
Тем любопытнее следующая
особенность книги. Макьюэн поделился с главным героем фактами и
обстоятельствами собственной биографии. Автор и персонаж — ровесники, отцы обоих были кадровыми
военными, детство обоих прошло на
окраинах Британской империи,
Макьюэна и Бейнса бросили с детьми на руках первые жены, на склоне
лет и писатель, и герой обрели неизвестных братьев (о, эти скелеты в семейных шкафах!). Впрочем, преувеличивать степень автобиографичности “Упражнений” не следует, и об
этом предупреждает сам Макьюэн:
“Выражаю благодарность моему
преподавателю английского языка
и литературы, покойному Нилу
Клейтону, который настоял, чтобы
я использовал его подлинное имя, и
шлю самый теплый привет всем
мальчишкам и учителям, которых я
встретил в стенах странной и удивительной школы ‘Вулверстоун-холл’.
Никакая преподавательница игры
на фортепьяно по имени Мириам
Корнелл там никогда не работала”.
В ткань повествования вплетены события не только семейной
истории Макьюэна, но и общественной жизни Соединенного Королевства и мировой истории.
Прискорбные тайны брака Роберта и Розалинды Бейнсов неотдели-
мы от ситуации на Западном фронте. Английская журналистка собирает в послевоенном Мюнхене материалы о деятельности антифашистской молодежной “Белой розы” и знакомится с одним из ее
членов — в результате на свет появляется будущая жена Роланда. Первое осмысление свободного бытия
приходит к юному Роланду во время Суэцкого кризиса и готовящейся эвакуации британских граждан
из Триполи. Пробудившаяся чувственность главного героя находит свою жизнелюбивую цель в
дни Карибского кризиса, когда человечество оказалось на грани самоуничтожения. По-настоящему
осознает свое отцовство Роланд,
когда к границам Альбиона приближается радиоактивное чернобыльское облако. Герой случайно
встречает покинувшую его жену на
свежих развалинах Берлинской
стены и тут же понимает, что между ними воздвиглась стена сколь
незримая, столь и несокрушимая.
Примеры сопряжения на
страницах книги всемирной и частной истории можно множить,
но стоит ли?! Важнее отметить,
что связаны они не посредством
техники монтажа, как у модернистов, а превращаются в пространные повествовательные пассажи,
небесполезные более или менее
молодым читателям Макьюэна,
быть может, не слишком свободно ориентирующимся в истории
Второй мировой и холодной
войн. Не менее важно и другое
наблюдение (авторское и читательское): вокруг происходят
грандиозные события, рушатся
империи, а Роланд, “замкнутый
мальчик”, да и многие другие персонажи всеми силами цепляется
за куски расколотой жизненной
(семейной) скорлупы. Вероятно,
это движение в противоход тече-
нию эпохи и обуславливает их неудачи и разочарования.
Еще одной важной, конечно,
тоже автобиографической темой
романа стала Литература. Среди
персонажей немало литераторов.
Роланд Бейнс, несостоявшийся поэт, на протяжении многих лет ведет дневник. Его жена, Алиса Эберхардт, собственно, и бросает семью для того, чтобы реализовать
свои писательские амбиции (не повторить ошибку своей матери).
Возможно, в этой сюжетной коллизии отразились аналогичные
эпизоды из жизни Дорис Лессинг.
Тещу главного героя благословляют на судьбоносную мюнхенскую
командировку Сирил Коннолли и
участники и сочувственники жур-
нала “Горизонт” — Джордж Оруэлл
и Малькольм Маггеридж, Соня
Браунелл и Нэнси Кунард. Что
важнее, строительство литературной карьеры и поддержание семейного очага? Иэн Макьюэн выразительно выписывает недостатки
обеих крайностей, но наиболее
убедителен в критике института
брака — “пыточной машины для
двоих” (это как минимум).
Несомненно одно: Роланд
Бейнс был способным учеником,
и в жизни ему повстречались умелые и любящие учительницы, но
главные свои экзамены в жизни
он сдал на всего лишь удовлетворительные отметки, и “Роландов
рог” так и не прозвучал по-настоящему.
[277]
ИЛ 10/2024
С первой же страницы, очутившись в полутемном музыкальном
классе и услышав нестройное постукивание неприрученных пока
нот под полусонными мальчишечьими пальцами главного героя Роланда — ему одиннадцать и вся щедро отпущенная ему необыкновенность ждет только знака, чтобы полыхнуть во всю мощь (нам предстоит прожить с ним еще семь десятков лет и увидеть, что с этой необыкновенностью станется), — с
первой же страницы мы чувствуем,
что попали в какой-то настоящий,
очень “качественный” литературный мир, наконец-то без дураков,
без компромиссов. И возможно,
будь роман короче раза в два, то
© Даша Сиротинская, 2024
ощущение чуда не успевало бы растаять, как отзвук этих самых нот в
вечернем воздухе — ни герою, ни
его учительнице в эту минуту нет
до музыки дела, а мы так заворожены невозмутимой, даже чуть небрежной противоестественностью
происходящего, что забываем о литературе. То есть все идет как надо.
“Упражнения” — старомодный, вызывающе традиционный роман
воспитания, и мы этому рады. Мы
давно жаждали прочесть нечто “человеческое”, сопоставимое с нашей собственной жизнью; у Иэна
Макьюэна — железные шансы навсегда завоевать любовь читателя
своей способностью “по старинке”
рассказать пронзительную историю. Не восхищение мастерством — а любовь. Это ведь в мире
“интеллектуальной литературы”
Даша Сиротинская. Ноты и длинноты
Даша Сиротинская
Ноты и длинноты
[278]
Круговая порука О романе Иэна Макьюэна “Упражнения”
ИЛ 10/2024
такая редкость. Но нет, “живой
классик” идет несколько иным путем — и вместо “пронзительной истории” мы получаем, пожалуй,
произведение куда более важное и
показательное. Мне подумалось,
что “Упражнения” — роман, вобравший в себя абсолютно весь современный мир, — с его растерянностью, сомнениями, уязвимыми
местами; своего рода хроника наших слабостей.
При этом я имею в виду отнюдь
не то, что книга прямо-таки лопается от всяческих исторических
отсылок — особенность, единогласно отмеченная моими собеседниками как определяющая в “Упражнениях”, мне очень долго казалась нарочитой до смехотворности, пока я не осознала в очередной раз, что и эта болезненная
одержимость прошлым, его мельчайшими деталями, каждым дуновением политического ветерка полувековой давности, якобы повлиявшим на нашу нынешнюю неудовлетворенность размером зарплат
или передачами, которые показывают по телевизору, все это тоже —
неотъемлемая черта нашего общества, нашего времени. Спору нет,
ежеминутное ожидание ядерной
катастрофы — чрезвычайно выразительный фон для скандальной
связи тринадцатилетнего мальчика и учительницы, еще какой. Но
по большей части экскурсы в историю XXI века, на которые мы прерываемся словно бы для того только, чтобы повысить градус внушительности в ничтожном существовании главного героя, — и впрямь
абсурдны. Сын признается Роланду, что в школе он отнюдь не “силен в математике” — гораздо, мол,
больше в этом деле преуспевает
его одноклассница-китаянка. И поэтому парень собирается бросить
школу и податься в актеры. О чем
же задумывается Роланд, выслушав
сыновнюю исповедь? Не поверите — о том, какого прогресса во
всех областях добился в последние
годы Китай. Я читаю, смеюсь, а потом думаю — да ведь точно так и
устроено наше мышление, тревожное мышление людей, измученных
мизерностью собственных судеб.
Да, даже не одержимостью историей объясняется сходство
портрета с оригиналом, даже не
тем, как жалок в конечном счете
становится Роланд, за всю жизнь
так и не решившийся ни на что выдающееся. Мы всматриваемся в
его бледную, не слишком богатую
событиями биографию — но не
“предаемся светлой печали”, как
было с подчеркнуто заурядным
Стоунером, а негодуем: как так?
Как посмел этот талантливый, глубоко чувствующий человек провести всю свою долгую жизнь, глодая старые обиды и подыскивая —
и не находя — время на то, чтобы
заменить сгнившие плинтуса в собственном доме?! Мы узнаем в нем
себя. Мы уже видим, что и нашему
поколению совсем скоро предстоит отчитываться за то, сколько было дано — и сколько растрачено
впустую. Макьюэн очень ловко,
как бы невзначай провоцирует
нас, изображая рядом со своим героем — облысевшим, потолстевшим, размякшим безгрешным Роландом — двух женщин, каждая из
которых совершает непростительное, с точки зрения общепринятой морали, преступление и тем
самым расплачивается за право
быть самой собой. Ну, каково нам
это? Мы злимся на этих героинь —
сладострастницу, совратившую ребенка, и эгоистку, предавшую сына, — злимся в основном потому,
что не можем хоть отчасти ими не
восхищаться. А мы не хотим восхищаться теми, кто способен на та-
кие поступки. И здесь Макьюэн, на
мой взгляд, “вскрывает” очень
важный, сущностный пласт нынешнего диалога поколений.
Фундаментальной ценностью,
за которую сражается современное общество и которую в развитых странах вроде бы даже сумело
уже отстоять, является бережность к личности другого, приоритет принципа “не навреди”, возведенная в абсолют осторожность.
Начавшая уже выветриваться дискуссия о травме, казалось бы, вообще не должна была становиться
дискуссией. Правда ведь? Разве
нам нужно доказывать, что достойны осуждения насильники, домашние мучители, предатели? Нет, не
нужно. Но огневой рубеж проходит в другом месте, по куда более
зыбкой почве. Дело в том, что в
эпоху осторожности пресловутое
“лазанье в окна к любимым женщинам” уже не оценивается однозначно как яркое проявление чувств,
рыцарственная горячность, романтический подвиг. Скорее — как
вопиющее “нарушение личных
границ”. Логика, в которой превыше всего — ценность “порыва”, опрометчивого решения, живого
пьянящего чувства, заставляющего позабыть о последствиях, — эта
логика уходит в прошлое, к добру
или к худу. И поэтому поведение
Роландовых женщин ужасает современного читателя. Его ужасает
исповедь шестидесятипятилетней
учительницы музыки, которая даже не пытается оправдаться, когда
Роланд заявляется спустя сорок
лет в ее холеный дом с французскими окнами и обрушивает на нее
ворох визгливых обвинений — тут
автор разыгрывает эдакий психотерапевтический фарс. Престарелая совратительница не вызывает
у читателя ни капли сочувствия.
Или нет?
Макьюэн написал роман не о
травме, а о ее неоднозначности. И
Роланд в какой-то момент дает себе
отчет в том, что пусть история с
учительницей и перекорежила всю
его жизнь — именно она стала для
него источником небывалых по
интенсивности
переживаний.
Именно в то время, когда разворачивались эти события, он был собой в “превосходной степени” — не
растратившим талантов, не изжившим надежд. Роман ли с учительницей музыки лишил его всего этого
и привел в объятия женщин, сделавших его только несчастнее?
Или собственная слабость? В том,
как мы отвечаем на этот вопрос, и
проявляется, на мой взгляд, наша
причастность к “отцам” или “детям”. И даже больше — к той или
иной цивилизации, к тому или иному тысячелетию, если угодно. Сам
Роланд ответить на него не может — как и на прочие вопросы, которые ставит перед ним жизнь — и
потому именно Роланд — наш герой, один на всех, неудачник на
стыке эпох, ищущий свое отражение в выдающихся романах знаменитой жены — и не находящий; заставляющий бывшую любовницу
плоскими фразами отчитываться
перед ним за охватившее ее некогда безумие — и не испытывающий
удовлетворения.
Вся жизнь свелась к “упражнениям”, книга — где-то на две трети — к необязательным пространным описаниям. Ноты, обратившие нас в слух на первой странице, потонули в длиннотах. И все
это кажется нам до боли правдоподобным. Наверное, именно поэтому перед нами тот самый роман, который мы заслужили.
[279]
ИЛ 10/2024
Библиография
[280]
ИЛ 10/2024
Английская литература
на страницах “ИЛ”
2020—2024
2020
В Англии все наоборот [7]
Номер посвящен английской литературе
Браунинг Роберт
Волпи Нокс
Эдмунд Джордж
Гринграсс Джесси
Картер Анджела
Кольер Джон
Кэрролл Льюис
Сандерсон Стюарт
Томас Дилан
Уильямс Эмлин
Чайльд Роланд дошел до Темной Башни. Поэма.
Перевод Анны Чикуриной. Вступление Ольги Варшавер
[7]
Рассказы. Перевод Михаила Матвеева [7]
История исчезновения бескрылых гагарок,
рассказанная очевидцем. Рассказ. Перевод Михаила
Грачева [7]
Мудрые детки. Роман. Перевод Натальи Смелковой
[7—8]
Три рассказа. Перевод Даши Сиротинской [7]
Из ранних и поздних стихов. Переводы Григория
Кружкова и Марины Бородицкой. Вступление Григория
Кружкова [7]
Стихотворения. Переводы Григория Кружкова и
Марины Бородицкой. Вступление Григория Кружкова [7]
Два очерка. Перевод и вступление Ольги Волгиной [7]
Кукуша. Пьеса. Перевод Сергея Гогина [7]
2021
“Искать, найти, дерзать...” [1]
Номер посвящен английской литературе
Бейнбридж Берил
Во Ивлин
Библиография
Лессинг Дорис
Остен Джейн
Саутвелл Роберт
Теннисон Альфред
Мартин Джордж
С днем рождения, друг! Перевод Е. Суриц [1]
Эдвард Великолепный. Портрет молодого
карьериста. Два рассказа. Перевод Анны Лысиковой [1]
Зима в июле. Повесть. Перевод Ольги Долженковой [1]
Гордость и предубеждение. Фрагменты романа. Перевод
и вступление Александра Ливерганта [1]
Стихи. Перевод и вступление Дмитрия Якубова [1]
Улисс. Составление и вступление Андрея Корчевского [1]
All You Need Is Ears. Главы из книги. Перевод и
вступление Владимира Ильинского [4]
Дефо Даниэль
Шекспир Уильям
Из книги Дальнейшие приключения Робинзона Крузо.
Глава XIII. Перевод и вступление Александра Ливерганта
[12]
Сонет XVIII. Переводы. Составление и вступление
Андрея Корчевского [12]
2022
Мильтон Джон
Фэйнлайт Рут
Шекспир Уильям
Томас Дилан
Форд Джон
Спайс Николас
[281]
ИЛ 10/2024
Сонет XIX. Переводы. Составление и вступление Андрея
Корчевского [2]
Стихи из сборника “Так далеко отсюда”. Перевод и
вступление Марины Бородицкой [6]
Сонеты. Перевод Михаила Кузмина. Вступление Игоря
Шайтанова [8]
“Не следуй кротко в ночь спокойных снов...”.
Переводы. Составление и вступление Андрея
Корчевского [9]
Суд над леди. Пьеса. Перевод Андрея Корчевского.
Вступление Лизы Хопкинс. Перевод вступления Ксении
Жолудевой [10]
В изоляции. Очерк. Перевод Анастасии Хлопуновой [11]
2023
Мы, проходящие сквозь стены. Рассказ. Перевод
Михаила Грачева [1]
Коллинз Уилки Лунный камень. Фрагмент романа. Перевод и
вступление Александра Ливерганта [2]
Грейвз Роберт Самое лучшее Рождество. Глава из книги “Со всем этим
покончено”. Перевод Татьяны Чернышевой [3]
Остен Джейн Ювеналии. Перевод и вступление Ксении Атаровой [4]
Шелли Перси Биши Озимандия. Переводы. Составление и вступление
Андрея Корчевского [5]
Шекспир Уильям Трагическая история Отелло, венецианского мавра.
Перевод и вступление Виталия Поплавского [7]
Ардитти Майкл Магда. Пьеса. Перевод Ольги Варшавер и Татьяны
Тульчинской [8]
Байрон Джордж “Она идет в красе, как ночь...” Переводы.
Гордон Составление и вступление Андрея Корчевского [9]
Бен Афра Оруноко, или История царственного раба. Подлинная
повесть. Перевод и вступление Артема Серебренникова
[9]
Гилберт Уильям Мое первое дело. Рассказ. Перевод Михаила Вострикова
[9]
Оруэлл Джордж Луна под водой. Очерк. Перевод Софьи Некрасовой [9]
2024
Мэйсфилд Джон
Одри Уилберт
Ночной народец. Из будущей книги. Перевод Даши
Сиротинской [1]
Сказки о паровозах. Перевод Михаила Грачева [1]
Английская литература на страницах “ИЛ”. 2020—2024
Дайсон Джереми
Раскин Джон
Китс Джон
[282]
ИЛ 10/2024
Суинберн
Алджернон
Дал Роалд
Мидлтон Томас
Стивенсон
Роберт Льюис
Фоден Джайлс
Волшебные сказки. Перевод Георгия Велигорского [1]
Яркая звезда. Переводы. Составление и вступление
Андрея Корчевского [2]
Чарльз Долорес (Дева семи скорбей). Поэма. Перевод
Елены Фельдман [5]
Лебедь. Рассказ. Перевод Екатерины Бабкиной [6]
Невинная девушка из Чипсайда. Комедия. Перевод
Сергея Радлова. Комментарии Владимира Макарова [7]
Стихи. Перевод и вступление Наталии Корди [7]
Водоносный горизонт. Рассказ. Перевод Михаила
Грачева [7]
Авторы номера
Ричард Артур
Уоррен Хьюз
Richard Arthur
Warren Hughes
[1900—1976]. Прозаик,
поэт, драматург.
Филип Артур
Ларкин
Philip Arthur
Larkin
[1922—1985]. Поэт, романист, музыкальный
критик.
Михаил
Михайлович
Липкин
[р.1966]. Переводчик
художественной, детской и научной литературы. Участник проектов ОГИ Литература
народов России и Литература народов СНГ.
Ведет переводческий
семинар с иврита в Литературном институте
имени А. М. Горького.
Джозеф
Редьярд
Киплинг
Joseph Rudyard
Kipling
[1865—1936]. Прозаик и
поэт. Лауреат Нобелевской премии [1907].
Автор романов Лисица на чердаке [The Fox in the
Attic, 1961; рус. перев. 1977], Деревянная пастушка [The Wooden Shepherdess, 1973; рус. перев. 1977],
рассказов, сборников стихов, пьес. В ИЛ опубликованы его рассказ Незнакомец [1992, № 3] и роман В опасности [2002, № 8].
Перевод публикуемого романа Крепкий ветер на
Ямайке выполнен по изданию A High Wind in
Jamaica [New York: Time Reading Program Special Edition, Time Incorporated, 1963].
Автор сборников стихов Северный
корабль [The North Ship, 1945], Меньший обман [The Less Deceived, 1955], Свадьбы в Троицу [The Whitsun Weddings, 1964], Высокие окна [High Windows, 1974] и др., позднее стихи были
собраны в два посмертных сборника Избранных
стихотворений [Collected Poems, 1988 и 2003].
Публикуемые стихи взяты из разных сборников.
Переводил поэзию Киплинга, Йейтса, Морриса,
Вийона, Леконта де Лиля, Бялика, Имрулькайса
и др. В его переводе с английского, иврита и
арабского вышли книги Б. Нетаниягу Пять отцов-основателей [2006], Б. Льюиса Евреи ислама
[2020], М. Вейсмана Мидраш рассказывает детям
[отдельные тома, 2017—2023], Ахмада Исы АльАссама Под благодатной тенью, Х. Н. Бялика Легенды о царях Давиде и Шломо [2023].
В ИЛ опубликованы его переводы стихов А. Йожефа [2004, № 5] У. Морриса [2013, № 5].
Автор романов Свет погас [The Light that Failed,
1891; рус. перев. 1903] и Ким [Kim, 1901; рус. перев. 1915], книг рассказов и стихов Книга джунглей [Jungle Book, 1894] и Вторая книга джунглей
[The Second Jungle Book, 1895], а также многих
сборников стихотворений, новелл и сказок. В
ИЛ опубликованы его стихи [1992, № 1; 2008,
№ 10], рассказ Долг [2019, № 2], публицистика
[1983, № 8; 1986, № 8: 2008, № 1].
Публикуемые рассказы Водоворот [The Vortex] и
Пророк в своем отечестве [The Prophet and the
Country] взяты с сайта https://www.kiplingsociety.co.uk.
[283]
ИЛ 10/2024
[284]
ИЛ 10/2024
Константин
Владимирович
Львов
Автор материалов о культуре на радио Свобода.
В ИЛ опубликованы его эссе Голоса непонятных
печалей: неизвестные и неоконченные рассказы
Пруста [2021, № 7], послесловие к переводам 35 английских сонетов Ф. Пессоа [2023, № 9],
вступление к публикации перевода трагедии Еврипида Елена [2024, № 2], статья Маэстро Т. Капоте: моментальные викторианские снимки
[2024, № 3], вступление и комментарии к роману
Ж. Жироду Элпенор [2024, № 6], рецензии Письмо о возможном на роман А. Неумана Странник
века [2024, № 5] и Паломничество на Киферу на
роман Г. Маркеса Увидимся в августе [2024, № 7],
рецензии в рубрике Среди книг.
Эдвард Томас
Автор поэтических сборников Шесть стихотворений [Six Poems, 1916], Cтихотворения [Poems,
1917], Последние стихотворения [Last Poems, 1918;
посмертно], Две поэмы [Two Poems, 1927; посмертно] и др., эссе Оксфорд [Oxford, 1903], Прекрасный Уэльс [Beautiful Wales, 1905], Покой и смятение [Rest and Unrest, 1910], Свет и сумерки
[Light and Twilight, 1911] и др.
Перевод стихотворений выполнен по изданию
Избранные стихотворения [Selected Poems.
London: J. M. Dent, 1997].
[р. 1976]. Историк-архивист, кандидат исторических наук, сотрудник ИМЛИ имени
А. М. Горького.
Edward Thomas
[1878—1917]. Прозаик,
поэт,
литературный
критик.
Илья
Витальевич
Кутик
Автор поэтических сборников Пятиборье чувств
[1990], Лук Одиссея [1993], Ода на посещение Белосарайской косы, что на Азовском море [1995],
Смерть трагедии в 2-х тт. [2003], Эпос [2011] и др.
Составитель сетевой двуязычной [русско-американской] антологии русской поэзии Русская поэзия: От веток до корней. Его стихи переведены
на 19 иностранных языков. Переводил Т. Транстрёмера, А. Поупа, Г. К. Честертона, Э. Паунда,
Ц. Норвида.
В ИЛ в его переводе печатались стихи Х. Бьёркегрена [1991, № 12], Т. Транстрёмера [1995,
№ 9], А. Поупа, М. Прайора, М. У. Монтегю, Дж.
Литтелтона [2023, № 9].
Уолтер
Де Ла Мэр
Автор романов Генри Брокен [Henry Brocken,
1904], Три обезьяны королевской крови [The Three
Royal Monkeys, 1910, рус. перев. 2021], Возвращение [The Return, 1910], Мемуары малютки
[Memoirs of a Midget, 1921], рассказов [Collected
short stories vv. 1—3, 1996—2006; в рус. перев. “Пугало” и другие удивительные истории, 2021], пьесы
Перекрестки [Crossings, 1901], поэтических сборников [The Complete Poems, 1969; в рус. перев. Песня сна, 1973], книг эссе и др.
[р. 1961]. Поэт, эссеист,
переводчик поэзии со
шведского, английского
и польского языков. Доктор философии Стокгольмского университета, профессор СевероЗападного университета
[Чикаго], член Шведского ПЕН-клуба и Шведского Союза писателей.
Лауреат премии журнала Золотой век [1994].
Один из основателей
школы метареализма.
Живет в Чикаго.
Walter de la Mare
[1873—1956]. Поэт и
прозаик. Лауреат Мемориальной премии
Джеймса Тейта Блэка
[1921], Обладатель медали Карнеги [1947].
Публикуемые рассказы Миндальное дерево [The
Almond Tree] и Все святые [All Hallows] взяты из
сборника Лучшие рассказы Уолтера Де Ла Мэра
[Best Stories of Walter de la Mare. London: Faber
& Faber, 1957].
Александр
Алексеевич
Глазырин
В его переводе вышли сборники произведений
У. Г. Хадсона, Р. Л. Стивенсона, романы Дж.
О. Кервуда, Ф. М. Кроуфорда, С. Батлера, рассказы У. У. Джекобса, Э. Ф. Бенсона, Б. Пейна.
В ИЛ публикуется впервые.
Джордж Гордон
Байрон
Автор сборника Часы досуга [Hours of Idleness,
1807], поэм Английские барды и шотландские обозреватели [English Bards and Scotch Reviewers,1809],
Паломничество Чайльд Гарольда [Childe Harold’s
Pilgrimage, 1812—1818], Гяур [The Giaour, 1813],
Корсар [The Corsair, 1815], Шильонский узник [The
Prisoner of Chillon, 1816] и др., стихотворного романа Дон Жуан [Don Juan, 1819—1824], трагедий
Марино Фальеро, дож Венеции [Marino Faliero,
Doge of Venice, 1921], Двое Фоскари [The Two Foscari,
1821], драмы Вернер [Werner, 1821] и др.
В ИЛ опубликованы переводы его стихотворения “Она идет в красе, как ночь...” в рубрике
Вглубь стихотворения [2023, № 9].
Публикуемые стихи взяты из сборника Сочинения лорда Байрона: Поэзия, т. 3 [The Works of Lord
Byron: Poetry. Vol. III. London: John Murray,
1900].
[р. 1954]. Переводчик
с английского.
George Gordon
Byron
[1788—1824]. Поэт-романтик.
Владимир
Анатольевич
Ослон
[р. 1955]. Переводчик с
французского, английского, итальянского языков, а также с русского
на французский. Обладатель Пушкинской медали за перевод Пророка на
французский язык. По
профессии разработчик
программного обеспечения.
Составитель и переводчик избранной прозы
Э. Арокура Накануне бессмертия: Рассказы о
будущем и настоящем [2021]. В его переводе вышли стихи французских поэтов XIX в. [Буйе, Лафенестр, Сильвестр, Коппе, Верлен, Арокур,
Доршен, Микаэль и др.] для антологии Франция
в сердце [2019], около половины сонетов и канцон для полного собрания стихотворений Дж.
Боккаччо Душа любовью пленена [2023], а также
многие стихотворения для полного собрания поэзии Ж. Верна Блуждающий огонь [2024].
В ИЛ в его переводе опубликованы стихи Т. де
Банвиля [2024, № 4] и Э. Арокура [2024, № 7].
Александр
Яковлевич
Ливергант
Автор книг Редьярд Киплинг [2011], Сомерсет Моэм [2012], Оскар Уайльд [2014], Фицджеральд
[2015], Генри Миллер [2016], Грэм Грин [2017],
Вирджиния Вулф: “Моменты бытия” [2019], Пелем Гренвилл Вудхаус. О пользе оптимизма [2021],
Викторианки [2022], Агата Кристи: свидетель обвинения [2022].
В его переводе издавались романы Д. Дефо, Дж.
Остен, Дж. К. Джерома, И. Во, Т. Фишера,
Р. Чандлера, Д. Хэммета, Н. Уэста, У. Тревора,
[р. 1947]. Литературовед, переводчик с английского, кандидат искусствоведения. Лауреат премий Литературная мысль [1997], Мастер [2008], non/fiction
[285]
ИЛ 10/2024
[2019], обладатель почетного диплома критики зоИЛ [2002].
П. Остера, И. Б. Зингера, повести и рассказы
Г. Миллера, Дж. Апдайка, Дж. Тербера, С. Моэма, П. Г. Вудхауса, В. Аллена, эссе, статьи и
очерки С. Джонсона, О. Голдсмита, У. Хэзлитта,
У. Б. Йейтса, Дж. Конрада, Б. Шоу, Дж. Б. Пристли, Г. К. Честертона, Г. Грина, а также письма
Дж. Свифта, Л. Стерна, Т. Дж. Смоллетта,
Д. Китса, В. Набокова, дневники С. Пипса и
Г. Джеймса, путевые очерки Т. Дж. Смоллетта,
Г. Грина и др. Неоднократно публиковался в ИЛ.
Оскар Уайльд
Автор пьес Герцогиня Падуанская [The Duchess of
Padua, 1883], Саломея [Salome, 1891], Веер леди
Уиндермир [Lady Windermere’s Fan, 1892], Идеальный муж [An Ideal Husband, 1895], Как важно
быть серьезным [The Importance of Being Earnest,
1895] и др., романа Портрет Дориана Грея [The
Picture of Dorian Gray, 1890], повестей, рассказов,
сказок, поэм, стихов, стихотворений в прозе, эссе, статей. Его произведения неоднократно публиковались по-русски, пьесы ставились в российских театрах.
[286]
ИЛ 10/2024
Oscar Wilde
[1854—1900]. Драматург,
поэт, прозаик, эссеист.
Александр
Юрьевич Васин
[р. 1960]. Переводчик с
английского. Дипломант конкурса художественного
перевода
Музыка перевода [2013].
По профессии преподаватель русского языка и литературы.
Вера
Владимировна
Калмыкова
Поэт, филолог, кандидат филологических наук. Лауреат премий имени А. М. Зверева [2011],
Гостиная [2022, 2024],
Национальной премии
Лучшие книги издательства “Молодая гвардия”—
2010 в номинации Биографии за книгу Очень
маленькая Родина. Иллюстрированное путешествие [совместно с С. Ивановым].
В его переводе вышли письма и стихи Л. Кэрролла для сборника Алиса [2019], стихи английских,
ирландских, шотландских и американских поэтов XVII, XVIII и XIX вв. С. Батлера, Т. Смоллетта, О. У. Холмса, Х. Миллера, Ю. Филда, Д. У. Расселла, Д. Мейсфилда, Д. Стивенса и др., для многотомного сборника научных трудов Художественный перевод и сравнительное литературоведение [2021—2024], а также стихотворения и поэмы
для собрания поэзии Г. Ф. Лавкрафта Немезида
[2024].
Публикуемые стихи переведены по изданию Избранное [Selections. М.: Прогресс, 1979].
Автор поэтических книг Первый сборник [2002],
Растревоженный воздух [2010], книг по истории
искусства и истории литературы, в том числе Венецианская живопись ХV-—XVI вв. [2008], XIX век.
Национальные школы [2008; в соавторстве с
В. Темкиным], Пейзаж в мировой живописи
[2011], Пабло Пикассо [2015], Сальвадор Дали
[2015], Михаил Булгаков [2015], Тициан. Религиозные сюжеты [2018] и др., принимает участие в
издании словарей, энциклопедий и др. справочных изданий по вопросам теории и истории литературы. Постоянно печатается в журналах Нева, Октябрь, Юный художник, в одесском альманахе Дерибасовская-Ришельевская и др. Неоднократно публиковалась в ИЛ.
Василий
Нацентов
[р. 1998]. Поэт, прозаик, литературный критик. Лауреат премий
Звездный билет [2018]
и Лицей [2024].
Дарья
Дмитриевна
Сиротинская
Переводчик, литературовед, кандидат филологических наук.
Печатался в журналах Знамя, Октябрь, Новый
мир, Дружба народов, Интерпоэзия [США], Эмигрантская лира [Бельгия] и др.
В ИЛ публикуется впервые.
[287]
ИЛ 10/2024
Автор романа Теорема тишины [2023]. В ее переводе опубликованы романы Г. Мелвилла Марди и
путешествие туда [2020], Ш. Андерсона Свадьба
за свадьбой [2021] и К. Маккея Банджо. Роман без
сюжета [2024]. В ИЛ в ее переводе публиковались
очерки К. Джейми и А. Боннетта и интервью с ними [2018, № 10], отрывки из романа Г. Мелвилла
Марди и путешествие туда [2019, № 7], рассказы
Д. Кольера [2020, № 7], отрывок из романа Банджо К. Маккея [2023, № 12], отрывок из книги
Д. Мэйсфилда Ночной народец [2024, № 1], Составитель и переводчик рубрики Реверсивное движение. Путешествие американцев в первой трети ХХ
века [2021, № 10], составитель специального детского номера Дом вверх дном [2024, № 1]. Постоянная ведущая рубрики Книги вразнос. Что у нас
переводят. И как.
Пе ре во дчи ки
Ми ха ил Алек сее вич
Куз мин
[1872—1936]. Поэт, прозаик, драматург, переводчик,
критик, композитор.
Автор сборников стихов Сети [1908], Осенние озера
[1912], Вожатый [1915], Нездешние вечера [1921], Параболы [1923], Форель разбивает лед [1929] и др., повестей
Приключения Эме Лебефа [1907], Подвиги Великого Александра [1908], Мечтатели [1912], рассказов, пьес, дневников. Переводил Л. Апулея, У. Шекспира, П. Мериме,
О. Уайльда и др.
В ИЛ в его переводе опубликованы Сонеты У. Шекспира
[2022, № 8].
Подписаться на журнал можно во всех отделениях связи.
Индекс П3254 — Почта России, 70394 — Урал-Пресс.
Льготная подписка оформляется в редакции
(вторник, среда, четверг
с 13.00 до 17.30).
В оформлении обложки
использован фрагмент
картины итальянского
художника Каналетто
[наст. имя Джованни
Антонио Каналь, 1697–1768]
Вестминстерское аббатство с
процессией рыцарей ордена
Бани [1749].
Редакторы номера
Л. Васильева,
С. Гандлевский,
А. Ливергант,
К. Львов.
Художественное
оформление и макет
Андрей Бондаренко,
Дмитрий Черногаев.
Старший корректор,
секретарьреферент
Ксения Жолудева.
Авторские права
Милана Варакина.
Компьютерная правка
Ксения Жолудева.
Компьютерная верстка
Вячеслав Домогацких.
Главный бухгалтер
Татьяна Чистякова.
Исполнительный директор
Мария Макарова.
PR
Дарья Забалканская,
Алиса Галенкина.
Журнал выходит
один раз в месяц.
Оригинал-макет номера
подготовлен в редакции.
Адреса редакции: 115035, г. Москва,
Космодемьянская наб., д. 44/2, корп. А
(юридический);
125315, г. Москва, Ленинградский просп., д. 68,
стр. 24 (фактический, почтовый); м. “Аэропорт”.
Телефон: (495) 225-98-80.
E-mail: zhurnalil@yandex.ru
Купить журнал можно:
в Москве:
в редакции;
в книжном магазине “Фаланстер” (ул. Тверская, д. 17);
в Санкт-Петербурге:
в книжном магазине "Все свободны" (ул. Некрасова,
д. 23);
в книжном магазине “Подписные издания” (Литейный
просп., д. 57);
в интернет-магазине “Лабиринт”
(http://www.labirint.ru)
в интернет-магазине “Ozon”
(https://www.ozon.ru)
Официальный сайт журнала:
http://www.inostranka.ru
Наш блог “ВКонтакте”:
https://vk.com/journalinostranka
Регистрационное
свидетельство
ПИ № ФСС77-63040
от 18 сентября 2015 г.
Подписано в печать
27.09.24
Формат 70х108 1/16.
Печать офсетная.
Бумага газетная.
Усл. печ. л. 25,20.
Уч.-изд. л. 24.
Заказ № 4145/24
Тираж 1500 экз.
Отпечатано
в Публичном
акционерном обществе
“Можайский
полиграфический
комбинат”
143200, Россия, г. Можайск,
ул. Мира, 93.
www.oaompk.ru,
тел.: (49638) 20-685
Присланные рукописи не
возвращаются и не
рецензируются.