Text
                    Р2
ФЗЗ
Художник
п. пономлренко
Фрдоггги 1 Р-
Ф'Х\ И.шришшо ирои.'шедспия. В 2-х томах. Т. 2.
• (лoi'i дух Ммбуи. Последний костер. Повести.
М., «Худож. лит.», 1976
400 с.
Исрпая повесть — о трагических событиях в геодезической
экспедиции — таинственном исчезновении и затем гибели троих ее
участников С большой любовью пишет Гр. Федосеев об эвенках-
охотниках, которые помогают геодезистам устранить смертельную
опасность, но и сами эвенки, общаясь с членами научной
экспедиции, освобождаются от гнета суеверий, от страха перед
мифической силой злых духов; вторая — посвящена удивительной жизни
друга писателя известного эвенка-проводника Улукиткана.
Ф
70302-1067
028 (01)-7С
67-76
Р2
_ 70302-1007
Ф 028 (01)-7G 67"76


ЗЛОЙ ДУХ ЯМБУ Я
1. НАЗАД К ЯМБУЮ На перевале караван задержался. Каюры стали поправлять вьюки па спинах уставших оленей. Люди скучились. Вынули кисеты, закурили. Солнце, словно огненный бубен, повисло над темными падями, над стальными выкроями озер, над зубчатыми грядами далекого Станового. Еще один депь пути до нашего таежного аэродрома, и прощай, кочевая жизнь, комары, тишипа топких болот! Кому из путешественников не знакомо чувство радости, когда, закончив работу, вдоволь наглотавшись хвойного воздуха, приправленного дымком костров, истоптав по звериным тропам не одну пару сапог, ты возвращаешься в тесный людской мир, к родному очагу. И при мысли о доме тебе вдруг захочется не у костра, а иным теплом согреть загрубевшую в долгих походах душу. Мы покидаем центральную часть Алданского нагорья, где долго занимались исследованиями и где еще продолжают работать геодезисты. Эту всхолмленную страну на юге урезают хребты Становой и Джугджур, а па севере она уходит в беспредельность. Пейзаж ее суров, климат чрезвычайно негостеприимен — зима тут владычица; и куда бы ты ни направился, тебя всюду подстерегает одиночество, ужасное одиночество! Этот край никогда не манил к себе людей, не возбуждал любопытства исследователя, оставался в стороне от цивилизации. Только эвенк, дикий кочевник, свободолюбец, нашел тут себе приют и проложил тропу в глубь безмолвных пустырей. И вот я в последний раз смотрю с возвышенности на суровое нагорье. Далеко раскинулась холмистая земля, покрытая зыбунами, чахлыми лиственницами, бельмоватыми озерами. Наконец-то мы вырвались из этого длительного плена! Но почему-то я по радуюсь, почему-то мне грустно, будто я покидаю родные моста. Вдруг все вокруг стало мне необыкновенно дорого: и это сорое, выцветшее небо, и лысые бугры, и застывшие в вечном поклоне ели, и голодный беркут... Видимо, потому, что все тут 7
трудно давалось. Пройдет немного времени, и там, среди городской суеты, в кругу друзей я буду тосковать по тебе, печальный край, и, может быть, когда-нибудь к тебе вернусь... — Прощай, нагорье! — кричу я, окидывая его долгим взглядом. Ночевать остановились у шумливого ручья, на дне залесенного распадка. Мы шли одним смешанным караваном, но лагеря ставили отдельно. У каждого подразделения — астрономов, рекогносцировщиков, наблюдателей свои порядки, свои привычки, выработанные в долгих скитаниях по тайге. Те, кто провел все лето в лесу, раскинули палатки в тени под елями. У них самый большой и жаркий костер. Наблюдатели, прожившие на вершинах гор, привыкли к простору, к открытому горизонту, привыкли видеть пад собою обширный купол неба. Им тесно под сводом крон, опи поставили двускатные «чумы» на середине поляны. У пих па камеппых вершипах всегда не хватало дров, пх опи доставляли на пики на своем горбу, и их главная заповедь — бережливое отношение к огшо. Они и здесь, в лесу, варили свои немудрящий ужин на маленьком костерке, подкармливаемом мелким сушняком. Я почевал с рекогносцировщиками — неутомимыми таежными бродягами. Им чуждо уныние. Ну и ребята! Шутки да прибаутки, и боже упаси попасть им на язык! Лес, горы, болота — все оставило свой отпечаток и на их внешности и на быте. Их лагерь узнаешь с первого взгляда. Посуда, сбруя, одежда акку- ратпо развешаны па колышках, вбитых в стволы толстых деревьев; груз по-хозяйски сложен горкой, покрыт брезентом. Спят они обычно у огпя. И не зря рекогносцировщикам все завидуют. Правда, одежда на пих, как у всех нас, в латках, со следами костров, сапоги доживают последние дни. Но сколько жизнерадостности в каждом из этих таежных скитальцев! Какой опыт! Риск, трудности — их постоянные спутники. Когда на поляну легла прохлада и густой лиловый сумрак позднего вечера окутал тайгу, к нам на стоянку пришли товарищи из соседних таборов. Они не спеша рассаживались вокруг костра и молча следили, как огонь пожирал головешки, как под грудами расплавившихся углей вспыхивало и потухало синее пламя, будто каждый из них видел в этой синеве какое-то знаме- пие. В их молчании чувствовалась нескрываемая радость возвращения. В своих думах они витали где-то далеко-далеко от костров, от корявых лиственниц, от комариного гула. И вряд ли какая сила заставила бы их повернуть назад, расстаться с мыслью о скором свидании с родными. В уснувшем осеннем лесу позванивали бубенцы на шеях пасущихся оленей, в неподвижном воздухе шныряли пучеглазые совы. 8
Ко мне подошел развалистой походкой радист Павел, рослый, голубоглазый парень. Мы вместе с ним провели в тайге все лето. — Неприятность,— сказал он тревожным голосом. — Что, самолета не будет завтра? — Хуже. Вот читайте.— И Павел подал только что принятую радиограмму. Мой помощник по экспедиции Плоткин сообщал: «На гольце Ямбуя бесследно исчез техник Евтушенко. Поиски ничего не дали. (Это второй геодезист, бесследно исчезнувший на гольце.) Необходимо организовать тщательные поиски пропавших и устранить причины гибели людей, иначе наблюдатели категорически отказываются заканчивать работу на Ямбуе. Что делать?» Меня это известие ошеломило. Читаю радиограмму вслух. На стоянке наступила тягостная тишина. Слабые вспышки догорающих головешек освещали лица людей, застывших в самых неожиданных позах. Мы еще не пришли в себя от загадочного исчезновения нашего друга Петрика, вызвавшего много самых разноречивых толков. Строительное подразделение, в котором он работал техником, закончило постройку геодезического знака на гольце Ямбуй. Это было весною, после снеготаяпия. Петрик и один рабочий остались на вершине, чтобы снять опалубку с бетонного тура и оштукатурить его. Остальные, нагрузившись оборудованием, спустились на табор к реке Реканде. Проснувшись рано утром, рабочий не нашел на вершине Петрика. Решив, что тот спустился к своим, он закончил отделку тура и тоже покинул вершину. Но Петрика не оказалось и па таборе. Ждали день, второй, затем обшарили всю равнину с ее марями и озерами, но Петрик исчез, как испарился! Поиски дважды повторили летом. И до сих пор понять не можем, что случилось с ним! И вот теперь там же исчез Евтушенко- Черное небо прочертила зарпица, и далеко, точно в пустую бочку, ударил гром. Кто-то бросил в костер охапку сушняка. Вспыхнувшее пламя разбудило тишину, и, будто очнувшись, все сразу заговорили, заспорили. Одни считали, что Петрик и Евтушенко, спустившись с гольца за дровами или за водою, заблудились в лесу из-за тумана, который часто и надолго приходит к пагорью с Охотского моря, и погибли от голода. Другие не соглашались с этим, ведь оба пропавшие опытные таежники, и уверяли, что и Петрик и Евтушенко живы, что им просто осточертели пустыри, гнус, безмолвие, заплесневелые болота и их потянуло к обжитым местам, к людям, к девчатам. И они, не преодолев гнетущего состояния, бежали на плоту по Реканде, в спешке пе попрощавшись с товарищами и не получив расчета. Но сбежать отсюда в одипочку мог только сумасшедший. 9
Тогда что же в действительности произошло на Ямбуе? Надо было немедленно принять какое-то решение, попытаться проникнуть в тайну исчезновения с гольца двух геодезистов. И, вероятно, никому другому, а именно мне, как начальнику экспедиции, придется распрощаться со своими спутниками, расстаться с мыслями о возвращении домой и повернуть обратно к Ямбую. Надо торопиться — может, еще удастся спасти Евтушенко. И при любых обстоятельствах закончить работу на этом далеком гольце, иначе на следующий год вновь придется вернуться сюда. Но об этом нельзя даже и думать. При мысли, что надо повернуть назад в пустыри, до боли сжалось сердце, еще больше захотелось к тихой, домашней пристани, где нет опасного риска, где жизнь размеренна, спокойна. Я вдруг поверил, что и Петрик и Евтушенко не погибли, а сбежали: от мрачного состояния, в какое повергает человека нагорье при длительном общении с ним, не то что к людям — к дьяволу в пекло сбежишь! — Павел! — решительно сказал я радисту.— Завтра утром мы с тобою пойдем к Ямбую. — Назад? — спросил оп хрипло, чуточку попятившись от меня. — Да, назад. Неси журнал, запишешь радиограмму. Павел смотрел па меня, все еще не веря, что нормальный человек может добровольно отказаться от возвращения домой. — Да вы что, в самом деле?.. Или шутите? — выпалил он срывающимся голосом. — Неси журнал! Нет, Павел явно не верит, продолжает стоять, ища глазами сочувствия у присутствующих. Потом нехотя приносит журнал. — Садись поближе и пиши: «Штаб. П л о т к и п у. Завтра иду с радистом и проводпиком к Ямбую. Передайте приказ всем подразделениям на Ямбуйском объекте принять необходимые меры безопасности и при любых обстоятельствах продолжать работу. Поиски Евтушенко не прекращать». Написал?.. Сейчас же передай и проси штаб явиться утром. Павел встал, посмотрел на меня с безнадежностью и, неловко переставляя отяжелевшие ноги, поплелся к себе в палатку. Тяжелый мрак лег па уснувшую землю. Костер догорел. Люди разошлись по таборам. В лесу смолкли бубенцы. Потускнело небо. Из его темной бездпы повеяло дыханием ночи. Отражаясь в зеркальной глубине заливчика, мерцал тлеющим угольком Юпитер. Забираюсь в спальный мешок. Нет, сегодня мне не уснуть. Что и говорить, обидно расставаться с мыслями о близком свидании с родными, друзьями, снова возвращаться в безлюдное царство болот, в глушь тайги, мерить латаными сапогами зыбуны и снова шагать и шагать без конца... Долго ворочаюсь, не могу уснуть. А без сна не легко будет справиться с завтрашним днем. Ведь сон в походе — и лекарь и 10
диспетчер. За ночь он успокоит нервы, смягчит горечь неудач и облегчит путь. Медленно погружаюсь в пустоту, и, наконец, сон одолевает меня. Лагерь пробудился рано, только занималась утренняя зорька. Вспыхнули костры, пахнуло варевом. Ветер качнул сонную, слегка заиндевевшую тайгу. Стая казарок, расклинивая небесную синеву, беззвучно, будто тайком, пронеслась на юг. Проводники собрались у нашего костра. Они молча выслушали меня, перекинулись короткими фразами. На их лицах не отразилось ни удивления, ни страха, они привыкли ко всяким неожиданностям в тайге. Нам предстояло из шести наших проводников-эвенков отобрать одного, самого опытного. — Кто из вас хорошо знает южный край Алданского нагорья и может нас сопровождать? — обратился я к ним. Все повернулись к маленькому старичку, стоявшему позади остальных, прислонившись к лиственнице. Наши с ним взгляды встретились. — Ты, что ли, Долбачи, возьмешься? — Он, он, другого лучше не найдешь,— подтвердил старший из проводников. — Сможешь провести нас напрямик к гольцу? Губы старика скривились в усмешке. — Почему спрашиваешь? Разве не видел: эвенк в тайге тропу знает, никогда не блудит. — Тогда собирайся. Долбачи неопределенно пожал плечами. — Не хочешь идти? Домой спешишь? — спросил я. — Ходить можно, да беда, у меня чай кончился... Без него никуда не пойду. Два плитка давай — прямо Ямбуй приведу.— И он кривым пальцем показал на восток. — Чай у меня тоже кончился, но я раздобуду у ребят. — Обязательно доставай, без чая голова болит, большой дорога ходить не могу. Проводники разошлись, а Долбачи продолжал стоять под лиственницей, пока я не принес ему обещанный чай. Он бережно положил плитки за пазуху, ушел собираться. Эвенки заядлые чаевники. Они умеют мастерски готовить этот напиток й пьют его с величайшим наслаждением, но только све- жезаваренным. Без чая им и свет не мил! Любой из наших проводников не пожалеет ни времени, ни оленей, чтобы поехать к далекому другу и выпить с ним кружку крепкого чая. С опытным проводником нам не страшно ничто: ни брода через бурные реки, ни завалы, ни сплошная тайга, ни перевалы. У проводников-эвенков в голове своя карта, и идут они по ней, не сбиваясь с пути, каким-то особым чутьем угадывая опасность. Да и олени у таких проводников не сдадут в пути, не натрут спины вьюками, придут к месту неослабленными. 11
Мы с Павлом отбираем из своего имущества только самое необходимое для похода: рацию, палатку, тент, спальные мешки, посуду и десятидневный запас продуктов. При быстром передвижении олени не должны нести на своих спинах более двадцати килограммов груза. Из-за темных вершин ельника брызжет багряный свет утра. Лагерь приходит в движение: люди снимают палатки, свертывают постели, готовят вьюки. Каюры сгоняют к таборам отдохнувших за ночь оленей. Поляна наполняется оживленным говором. ...Погасли костры. В одну длинную шеренгу выстроился кара- вап почти в сто оленей. Мы прощаемся с товарищами. С завистью смотрим, как уходят они па запад. Впереди идут рекогносцировщики. За пими заросшие бородами астрономы со своими тяжелен- пыми упиверсалами, которые бережно везут два оленя в специальных носилках, прикрепленных к их спинам. След астрономов притаптывают молчаливые наблюдатели — пожалуй, самые трудолюбивые из геодезистов. Шествие замыкает пестрая стая собак. Уходящие долго машут нам руками, что-то ободряюще кричат до тех пор, пока всю эту шумную ватагу не проглатывают корявые дебри листвонничной тайги. Скоро смолкли и шорохи большого каравана. — А где же Загря? — спохватываюсь я, не заметив па таборе своей собаки. — Никуда пе денется, прибежит,— неласково, с досадой бросает Павел. И действительно, из просвета, где только что исчез караван, вырывается Загря. Длинными прыжками он сокращает между нами расстояние и со всего разбега наскакивает на меня. Затем, усев: шись на задние лапы, пристально смотрит на запад, откуда еще доносится затихающий говор людей. Как он великолепен, Загря! Почти весь светло-серый, с чуть заметной темной остью па спине, и только чулки на передних ногах белые в крапинках. Тело гибкое, ноги сильные, пружинистые, не знающие устали. Пушистый хвост всегда кольцом заброшен на спипу. Он даже в схватке со зверем и в драке с собаками редко когда опускает его. А клыки! Кобель ими пе кусает, а рвет по- волчьи, и рапы от пих у противника долго не заживают. Но по натуре Загря самое добродушное и преданное существо. Вот уже два года как мы с ним неразлучны в тайге. Приседаю к нему, поворачиваю его морду к себе, говорю: — Послушай, Загря, мы должны вернуться и идти к Ямбую, там люди пропали, и их надо найти, понимаешь, н-а-й- т-и!.. 3aipn вырывается, бросается вдогонку за караваном — неохота ему отстать от веселой собачьей компании, но привязанность ко мне заставляет верпуться. Пора и пам собираться. У Павла недовольный вид. 12
— Ну чего загрустил? — говорю я.— Потерпи немного, скоро и мы будем дома. — Я договорился со Светланой, она придет завтра на аэродром встречать. Ребята подшучивать начнут, еще обидится. И надо же такому случиться!.. — Сильнее соскучишься — милее будет... Связывая потки и не отвечая, он с досады так натянул ремень, что тот лопнул. Я рассмеялся. — Это все от ваших разговоров,— упрекнул он и, повернувшись ко мне, хотел еще что-то сказать, но только безнадежно махнул рукой. Павел, по натуре человек молчаливый и добродушный, безропотно переносит трудности полевика. На этого парня можно положиться. Он опытный таежник, удивительно вынослив, обладает той безмятежной уверенностью, что делает людей сильными. Его выгоревшая на солнце и чуть рыжеватая бородка оттеняет густой загар лица. По нему краснели свежие и давнишние бугорки комариных укусов. Наконец-то и мы готовы покинуть ночной приют. Наш путь ложпт на юго-восток. Где-то там, за далекими синими сопками, за далью лоссж, вздымается дикий голец — таинственный Ямбуй. Долбачи идет с нами впервые. Мы пе зпаем друг друга. И мне хочется с первого дня подружиться с пим, я и стараюсь во всем угождать ему. Это человек лет пятидесяти, крепкий, приземистый, с шишковатыми, жилистыми руками. Неразговорчивый. Лицо у него скуластое, почти плоское, волосы черные, давно не стриженные. Тяжелые седеющие брови почти прикрывают его малюсенькие, светящиеся добротой глаза, лежащие в глубоких впадинах. Одежда на нем сильно поношена. Но он выглядит опрятным и чистым. В его легкой походке угадывается сила; держится ои с достоинством, уверенно. Долбачи быстро перебирает приготовленные нам с Павлом вьюки, связывает их парами и тайком сквозь узенькие щелочки бросает взгляд в нашу сторону — ему тоже хочется разгадать, что мы за люди. Затем он подходит к оленям. Из его связки с ним остался только учаг — ездовой олень, остальные набраны из общего стада. Он мягко кладет загрубевшую ладонь на спину животного, ощупывает шерстистый хребет, обшарпанные вьюками бока и заглядывает в большие круглые глаза, как бы силясь разгадать характер и привычки животного. Отходит, оглядывает оленя со стороны — надо же запомнить и внешние его приметы, совершенно непостижимые для нас. Так, не торопясь, придирчиво Долбачи осмотрел своих новых подопечных и принялся привязывать их друг к другу, придерживаясь испытанного правила: за сильным оленем должен идти слабый, за слабым — опять сильный. 13
Вид у животных усталый. Шутка ли, все лето бродить по топким болотам с грузом! Но впереди еще более трудный, утомительный путь. Проводник поднимает первый вьюк. Животные точно пробуждаются от сна, поворачивают к нему настороженные головы. В их взглядах безнадежная покорность. Долбачи нам не доверяет, вьючит сам, туго притягивая груз ремнями к натруженным спипам оленей. Мы только подносим ему уже связанные и уложенные на седла потки. Наконец все готово. В руках посохи, за плечами ружья. С минуту стоим молча у затухающего костра — так уж принято у нас перед большим походом. Долбачи набивает трубку табаком, прикуривает от уголька и обводит грустным взглядом волнистое пространство, убегающее от пас па юго-восток, как бы пытаясь разгадать, что ждет нас там, за холмами, в синей дали. — Пошли,— говорит он решительно и, подняв с земли конец поводного ремня от учага, ведет аргиш вверх по ключу. С первых шагов меня охватывает странное чувство, будто я совсем расстаюсь с мечтой увидеть близких, родных, чем жил последние дни. Неужели это предчувствие чего-то недоброго, что ждет пас па Ямбуе?.. Загря прорывается вперед, мечется по ернику, не может угадать, в какую сторону пойдет караван. Его всегда приводит в восторг предстоящий путь, если, конечно, пес идет пе па сворке, как в этот раз. Но стоило Долбачи сделать несколько шагов в нужном направлении, как Загря исчез с глаз и до обеденной остановки его не увидишь. Сколько километров он обежит в такой день по болотам, по холмам — уму непостижимо! Но как бы он далеко пи убегал, надолго не упускает из слуха шум идущего каравана. Я очень привязан к Загре. Он много раз выручал нас из беды. В тяжелые дни, когда в наших потках не оставалось продовольствия, Загря помогал нам добыть зверя. Откровенно говоря, отправляясь к Ямбую, я особенно надеюсь на него. Его великолепный слух и отличное обоняние помогут пайти Евтушенко, даже если тот мертв. Идем навстречу пустырям и тпшипе. Ничего нет печальнее пейзажа пагорья — унылого пространства заболоченных марей. Эта земля еще пе имеет сказаний, у нее нет даже прошлого. Зимою только вой холодного ветра, а летом топь и комары, да изредка па глаза попадается след зверя. Забытый людьми край. Мы зпаем, что впереди нас ждут однообразные ночевки у костра, приготовление пищи, сушка одежды — привычная кочевая жизнь. И хотя все это давно знакомо, все же каждый раз, прежде чем сделать первый шаг по неизвестному пути, снова и снова внутренне проверяешь себя, готов ли ты совершить этот путь. 14
Единственное утешение для нас — осень, пора изобилия и щедрости природы, пора спелой ягоды, орехов, грибов. Земля и небо на наших глазах вдруг вспыхивают всеми цветами, от густоголубого до яркого пурпура. Только в эту короткую пору года и бывают такие волшебные смеси красок, такие тончайшие оттенки, которые не передать ни словами, ни кистью. И все же осень — время грусти, время увядания природы. Сегодня нет солнца, и нагорье кажется еще более однообразным. Идем по старым, заросшим осинником гарям, без тропы; вокруг никаких ориентиров, указывающих путь, Всюду видны лишь лесные бугры, небольшие ельнички и мелкие бесприютные озеринки. Но проводник уверенно ведет караван. Мерно покачиваясь на учаге, в поисках прохода Долбачи объезжает топи, петляет по завалам или кочковатым марям; но как бы он ни отклонялся в сторону, выбравшись вновь в тайгу, он неизменно ведет караван на юго-восток. Иногда мне кажется, что он сбился с пути, я тайком достаю буссоль, проверяю направление и, устыдившись своих мыслей, шагаю смелее следом за караваном. На пути ни пней, ни остатков таборов, ни следа человека, только болота, бесконечные болота... Как они нам надоели за лото, будь они трижды прокляты! Си рапа, у далокого горизонта, показались лиловые ступеньки гор, ощо плохо различимые Это Становой. Мы идем к нему под острым утлом. Иногда с возвышенности видим причудливые горбы его угрюмых вершин, скучившихся под хрустальным куполом синего неба. Точно гигантские головы в Снежных папахах, громоздятся они над глубокими ущельями, из которых с громадной высоты стекают с гулом потоки; достигнув равнины, они вдруг смолкают, спокойно ложатся в извилистые берега и бегут к океану. Где-то там, у восточного края хребта, в хаосе вершин — Ям- буй. До пего еще много дней пути, и при этих мыслях хочется без отдыха гпать и гпать олепой, поспешать к Евтушенко. На исходе первый день путешествия. За низкими холмами закат кровавит тусклую равнину. Пылают облака, тайга кутается в мутную синеву наступающего вечера. Идем в полной тишине, только шелест опавшей листвы слышен под тяжелыми шагами оленей. Впереди спуск. За спуском Долбачи, проверив, ладно ли лежат на спинах животных вьюки, перевел караван через шумливый ручей, утонувший в густых зарослях черной смородины. На другом берегу проводник остановился, закурил было, но, оглянувшись на упавшее солнце, снова вскочил на учага, погнал караван к ночевке. Мы с Павлом не удержались от соблазна, немного отстали и, забравшись в пахучие заросли смородины, рвали горстями тяжелые кисти спелой ягоды, с наслаждением набивая отощавшие за день желудки. 15
Вдруг впереди и несколько в стороне от следа каравана несмело, отрывисто залаял Загря. —- Медведь! Ей-богу, медведь! — крикнул Павел. Долбачи торопливо привязывает к лиственнице оленей, выдергивает из вьюка бердану, заряжает ее и бежит на лай. Я с карабином за ним. До слуха долетает треск сломанных сучьев, и за ольховыми кустами закачалась вершина лиственницы. Долбачи грозит мне пальцем: дескать, зверь близко, осторожнее. А сам по-рысиному, неслышно обходит ольховник, приклады- ваот лоЖу берданы к плечу, высовывается из-за кустарника и неожиданно безвольпо роняет ружье. На лиственнице высотою с телеграфный столб, почти на верхушке, прцпикнув к ее последнему сучку, в страхе трясется мальчишка лет шести. Как он попал сюда? Откуда взялся? Непостижимо! Ведь на сотни кдлометров вокруг абсолютное безлюдье, непролазные болота, глушь. Да и вообще тут людям делать нечего. Парпишка папряжсппо следит за пами сверху и, кажется, вот- вот сейчас не по-человечески заворчит или издаст призывный, а то и угрожающий клич. Волосы у него взъерошены, в глазах враждебность. Его круглое и почти плоское лицо до ушей измазано соком голубики и от этого кажется совсем синим. Одежда на нем странноватая: рубашка, пепельно-серая от долгой носки, явно велика п спадает с его узеньких плеч. Заправлена она в штаны, сшитые из лосины, из которых он давно вырос. Ноги босые. — Долбачи, спроси у него, как он попал сюда? — наконец заговорил я, преодолев оцепенение. Проводник повел плечами и что-то крикнул мальчишке по- эвенкийски. Того точно током прошило; он встрепенулся, крепче обхватил ручонками вершину и замер, не спуская с нас беспокойного, острого взгляда. — Не хочет говорить, шибко пугался,— объясняет проводник. Мы медленно подходим к лиственнице. Мальчишка в страхе пытается подняться еще выше, ноги его скользят по стволу дерева, пе находя опоры; он торопится, вершинка лиственницы гнется, вот-вот сломается. Долбачи кричит ему, но мальчишка будто не слышит, никакие уговоры не действуют на него, лезет дальше. Мы поспешно отступаем, иначе он действительно слетит на землю и расшибется. С противоположной стороны поляны доносится шорох опавших листьев под чьими-то торопливыми шагами. Загря бросается туда, и вскоре у перелеска раздвигаются кусты и в образовавшемся просвете появляется рогастый учаг, а на нем женщина. По тому, как у оленя раздуваются бока, можно было догадаться, что он пробежал немало километров. Женщину, кажется, не удивила встреча с нами. Бросив лишь 16
короткий взгляд на поляну, она сразу увидела па дереве мальчишку, и с ее усталого лицы слетела тревога. Не сбавляя размашистый бег учага, она соскочила на землю и легкими шагами, будто не касаясь земли, подошла к лпствеп- нице. Мы и не заметили, как мальчишка очутился уже возле нее и, прячась в широченной материнской юбке, все еще дико косился на нас А женщина подтянула ближе к себе оленя, затем зажала голову мальчишки между ног и начала хлестать ремнем по ягодицам, что-то приговаривая при этом. Тот принял наказание как должное. Я подбежал к женщине, схватил за руку. Не отпуская мальчишку, она взглянула на меня снизу вверх, прищурив и без того узкие глаза, потом сказала спокойно, с достоинством: — Разве по знаешь, что дети лучше всего понимают язык ремня? — За что ты его наказываешь? Она выпрямилась. Смуглая кожа на се лице в свете заката казалась еще темнее, а белые зубы с чистым перламутровым блеском придавали лицу необыкновенную свежесть. Мальчишка улучил момент, вытащил голову, но, заметив меня, тут же снова зарылся в материнские юбки. Я только увидел, как на цветную наборную рукоятку моего ножа, висевшего на поясе, устремились два пугливых живых огонька. Чем-то она поразила парнишку. — Тебя шибко боится,— мельком окинув меня быстрым взглядом и одернув юбку, сказала мать.— Он лючи еще не знает. — Неужели русский такой страшный? — Я протянул руку, хотел приласкать мальчишку. Но он изо всех сил прижался к матери и вдруг разразился отчаянным криком. — Видишь, пугается,— строго сказала женщина, отстраняя мою руку.— У тебя острый нос, все равно что птичий, а глаза круглые, как у оленя. Твоя одежда и обутка совсем не как у эвенка, где он мог тут в тайге видеть таких людей? Действительно, мои глаза, нос, овал лица, одежда заметно разнятся от обыкновенной внешности эвенка. А так как все необычное у детей чаще всего вызывает страх, то и понятно, почему мальчишка меня испугался. — А как тебя зовут? — спросил я женщину. —- Сулакикан. — Лисичка,— пояснил Долбачи. — Мы пастухи. Кочуем с оленями в горы,— охотно продолжала Сулакикан.— Тут близко наш след. У ключа остановились поправить вьюки, глянула, а Битыка,— она тычет пальцем в мальчишку,— нет на учаге. Посмотрела ремни, которыми привязывала его к седлу,— развязаны; значит, не выпал, а сам соскочил. Подождали — не пришел, пришлось табориться и ехать искать. А он, вишь, голубику увидел и остался. 17
— Так ведь мог совсем затеряться? — Как же! Эвенк в тайге не затеряется! — уверенно возразила опа.— Не смотри, что маленький, все равно по следу пришел бы на табор. Да разве мать будет дожидаться, пока сам придет?! У Долбачи вдруг возникает множество вопросов к ней, и они пачипают говорить по-эвенкийски. Битык не сводит с меня пугливых глаз. Я же продолжаю рассматривать Сулакикан. Ей лет тридцать. Она среднего роста, стройна, быстра. На скулах проступает густой румянец. Черные жесткие волосы не расчесаны, ничем пе прикрыты, а просто собраны в две косички и связаны вместо старенькой тряпочкой. Платье ее с широким подолом из ситца, шаровары заправлены в легкие, из мягкой замши, олочи, расшитые цветными нитками и красиво, в елочку, перевязаны длинными ремешками. Держит себя Сулакикан свободно, бойко отвечает Долбачи, сама что-то расспрашивает, изредка кивая головою в мою сторону. В ее разговоре, в манере держать себя перед незнакомыми людьми полная непринужденность. Эта черта присуща всем эвенкийским женщинам, и особенно она проявляется у пастухов, еще вольно кочующих по огромным просторам Алданского пагорья. Сулакикан, как бы между прочим, тоже урывками продолжает рассматривать меня. Ее интересуют и мой карабин, и пуговицы на поношенной штурмовке, и нож, и тяжелые солдатские сапоги. Но ни единым жестом она не выдает своего любопытства. Подошел Павел с оленями. Битык, немного посмелевший, снова зарывается в подол матери. У дальнего горизонта, где вставали на дыбы лиловые облачные копи, мирно потухал закат, смывая с темных болот вечерний загар. И тут мы все разом заметили, что день кончился. В мутной дымке терялись лохматые контуры холмов, совсем потускнели мари, деревья слились с синими вечерними сумерками. На лице Сулакикан появляется беспокойство: вспомнила, что у нее еще много хлопот на стоянке. Мальчишка, улучив момент, отрывается от юбки, подбегает к учагу, ловко вскакивает в седло, торопливо набирает па руку свободный конец поводного ремня, одип-два толчка пятками в бок оленя — и он уже в десяти метрах от пас. Битык вдруг резко поворачивается, показывает мне язык, и быстроногий учаг уносит его размашистой рысью за перелесок. На олене он чувствует себя неуязвимым; скрываясь с глаз, обернувшись кричит: — Лючи!.. Лючи!.. — Ишь ты, шельмец, и не упадет! — восторгается Павел. Сулакикан ведет нас к себе на табор. Представляю, как удивятся пастухи! Не часто в такой глубокой тайге встречаются люди, и нигде гость не бывает таким желанным, как в этих пустынных местах. 18
О встрече с пастухами здесь мы не могли даже и мечтать. Они кочуют в самой глуши тайги и гор и давно не встречались на нашем пути. Наконец-то я услышу их речь, которую трудно передать и записи которой не всегда точны. В моей памяти этот говор звучит неторопливо, певуче-грустно. Он всегда напоминает мне запах марей, душистых рододендронов, свежеподжаренпой оленьей копченки, комариный гул, вой пурги, звон ручья, любопытные морденки ребят, добродушных кочевников и их гостеприимство. С радостью шагаю на стоянку этих вольных лесных людей, с надеждой открыть для себя что-то новое. Давно я ищу такой встречи. Эвенки народ древний, некогда заселявший огромную территорию от реки Оби до берегов Охотского моря. Их предки еще с каменного века были коренными обитателями Прибайкалья. Отсюда они позже расселились по Сибири. С незапамятных времен эти люди были охотниками. Постоянная борьба за жизнь, лишения, нечеловеческие трудности сделали эвенков наиболее приспособленными к жизни в лесах. Изолированные от внешнего мира огромным пространством малодоступной тайги, они в течение очень длительного времени развивались вне влияния со стороны, сохранив самобытность древней культуры. Революция застала их в самых отдаленных и глухих районах тайги, вдали от цивилизации и уже малочисленной народностью. И хотя к этому времени эвенки считались православными, они продолжали верить в злых и добрых духов, в бессмертие, почитали медведя. Наши современные пастухи, кочующие с колхозными стадами оленей по безбрежным пустырям нагорья, ведут свою династию от тех древних эвенков, что некогда пришли сюда, на эту суровую скупую землю, будучи изгнаны из лучших мест в жестокие времена угнетения народностей. Эти эвенки-пастухи не знают оседлости и после революции продолжают вести кочевой образ жизни. Вот почему я и обрадовался встрече с ними. Где же, как не у этих лесных людей, должны сохраниться какие-то обычаи предков, старинные орнаменты на одежде, обуви, предметах обихода и прежний эвенкийский образ жизни. И, конечно, хотелось узнать, что нового принесла им современная культура. 2. БИТЫК ВЫЗЫВАЕТ НА ПОЕДИНОК Темень быстро заполняет просветы в лесу. Густой безбрежный туман расстилается по падям, цепляясь за лысые бугры и норовя подняться над ельником. Но тяжелый сумрак давит его к земле, к сырой болотной колыбели. Шагаем молча, гуськом. В темноте какие разговоры! Долго шлепаем по черной маристой воде, густо утыканной кочками, про- 19
бираемся сквозь стлапиковые заросли. Небо равнодушно и низко над притихшей тайгой. Какая-то неподвижность царит в темно-лиловой долине. Вдруг живой огонек продырявил густой настывший мрак. Доносится людской говор. Ноги теряют усталость. Олени, почуяв дым, прибавляют шаг. Наконец-то окончен сегодняшний путь! Наградой нам будут вечерний костер, кружка чаю с горячей лепешкой да встреча с пастухами. Выходим на поляну... «Вот они, лесные люди, прошлое этой земли»,— подумал я, увидев остроконечные жилища кочевников, лес рогов отдыхающих оленей и вокруг большого костра плосколицых, загорелых людей, освещенных бликами яркого пламени. У огня и наш новый знакомец Битык. Он с жаром рассказывает взрослым, все время показывая руками в нашу сторону, видимо, о встрече с нами — со странными для него «лючи». Все так захвачены рассказом, что не замечают, как мы подошли к стоянке. Тишину разрывает дружный лай всполошившихся собак. Они высыпали нам навстречу из темных закоулков стоянки. Все люди поворачиваются в пашу сторону, и, пока мы подходим ближе к костру, я успеваю бегло оглядеть стоянку. Несколько поодаль от огня, под густым ельником, стоят берестяные чумы. В вечернем сумраке они кая^утся далекими снежными вершинами. Рядом с ними мешанина еще не разобранных вьюков: постели, потки, люльки, седла, олепьи шкуры, домашняя утварь. Почти на середине маленькой поляны, у жаркого костра пестрела толпа женщин и детей. Пламя, вырываясь из-под толстых головешек, освещает их спокойные бронзовые лица и бросает мигающий свет на отдыхающее стадо оленей. Животные лежат плотным серым пластом, пережевывая корм. Здесь, в глуши далеких лесов, пастухи сберегли чистоту эвенкийского типа. Лица взрослых поражают своею родовитостью. Опи круглые, чуточку плоские, с узким разрезом глаз. Все ребята удивительно похожи друг на друга — явно одного племени. Мы оказались у пастухов из Омахтинского стойбища, что на речке Учур. Они перегоняют колхозное стадо олепей на новое стойбище. И хотя никто из пих не приветствует пас, все стоят, словно припаянные к земле, доброжелательные взгляды говорят, что мы желанные гости. Больше всех удивлены нашим появлением дети. Они с криком бросились к чумам, но, заметив, что с нами идет Сулакикан, скучились и замерли в какой-то нерешительности. Они рассматривают пас с любопытством, как призраков, пришедших к ним на стояпку из другого мира. Мимо нас со злобным лаем промчалась огромная стая разношерстных собак. Впереди взрослые, за ними калеки, скачущие на трех ногах, и щенки. Все с ходу навалились на бежавшего сзади каравана Загрю. Закипела свалка. Все смешалось, взвыло и стало 20
отдаляться к лесу и там вдруг оборвалось, смолкло, точно сквозь землю провалилось... Из мрака появляется Загря. Идет геройски. Медленно ворочает головою и, скаля зубы, показывает смолкшим противникам острые клыки. Вся стая плотным полукругом сопровождает его. Когда Загря, опередив караван, вышел на поляну, какая-то плюгавенькая собачонка схватила его за заднюю ногу п тут же постыдно бежала. Загря даже не оглянулся на нее. Не прибавляя шагу, все так же уверенно, спокойно прошел дальше к чумам. Подошел к свежесрубленному пню, обнюхал его, сделал пометку и, повернувшись, стал сильными лапами разгребать пухлую землю. Внешне он казался спокойным и даже безразличным к притихшей стае, но долго еще у него стояла дыбом шерсть на спине и на загривке: видно, это спокойствие досталось ему нелегко. — Смелый в драке всегда во много раз сильнее,— слышу голос старухи со шрамом через всю левую щеку.-— У-у... проклятущие, сробели! — гневно грозится она на своих собак кривым посохом и, повернув ко мне широкое лицо с крупными чертами, бойко предлагает: — Бери за своего кобеля по выбору половпну наших... Чего думаешь, хорошо даю. — Корма на них много надо! — отшучиваюсь я. — Они в танго сами себя прокормят! — Себя-то прокормят,— соглашаюсь я.— А нас? — Оленя жирного давать будем в придачу. Не отказывайся, потом захочешь меняться — столько не дам. — Так много Загря не стоит. К тому же он страшно злой кобель, людей кусает, горя с ним наберетесь,— пытаюсь разочаровать эвенку. — Пошто дурной такой? — И старуха что-то крпчит строгим голосом детворе, окружившей Загрю. Те вмиг рассыпаются кто куда. А Загря важно, львиной походкой направляется к костру. Все собаки покорно уступают ему дорогу, провожают остывшими глазами, а он ложится на притоптанную землю, начинает рыться мордой в своей лохматой шубе. — Кобель красивый и, видать, сильный, а вншь блохи и его кусают,— говорит старуха. Наконец-то мы здороваемся, приветствуем друг друга пожатием руки. И даже теперь на лицах женщин каменное спокойствие, точно такие, как мы, гости у них бывают каждый день. Мы находим место для палатки, недалеко от чумов, развьючиваем оленей и начинаем разбирать багаж. Нас окружают все жители стоянки. Дети, немного посмелев, подступают поближе, усаживаются на землю и, сгорая от любопытства, следят за нами. Одна девочка лет пяти, с беличьими раскосымп глазенками и черной косичкой приблизилась ко мне у всех на виду и, боязливо протягивая ручонку, дотронулась до моей одежды. Среди детворы раздался взрыв одобрения и восторга. Женщины помогают Павлу ставить палатку. Долбачщ привя- 21
зывает на шею оленям чайхай — длинные поленья, чтобы они далеко не уходили, и отпускает на корм. На огне два больших котла с варевом. От них доносится запах отварного оленьего мяса. Этим запахом пропитан весь воздух. Я беспрерывно глотаю слюпу, так чертовски проголодался! Я смотрю на вороха еще не разобранных пастухами вьюков. Чего только они не возят с собою, и — ничего лишнего. Мпого ли нужно для существования жителю тропических стран? Набедренная повязка, горсть риса и несколько плодов, почти ничего не стоящих. Постель, кров, тепло дарит природа. Житоли северного края, где больше холода, чем на юге тепла, должны всегда иметь при себе летнюю и зимнюю одежду и обувь, меховые спальные мешки, палатку, печь, большой запас продуктов. Это не только обременительно, но и очень дорого, средства же к жизни эвенк добывает великим трудом, промышляя пушного зверя в снегах глухих лесов, в тундре. Когда об этом думаешь, невольно хочется сказать, как несправедливо распределены богатства на земле* Старуха со шрамом продолжает стоять около меня. Ее зовут Лапгара. Ей много лет. Она молча осматривает наши вьюки, но па ее морщинистом лице ничего не отражается. Я тоже поглядываю па пее. Уж очень сухощава она и длинна. В ее взгляде житейская мудрость. Ее лицо казалось удивительно светлым, будто Лапгара никогда не знала горя, унижения, слез. Оно было спокойно и неподвижно. Глаза смотрели'так же спокойно, точно все они видели уже много-много раз, все пережили, со всем примирились. И теперь ничто уже в них не возбуждает любопытства. Годы трудной жизни, видимо, научили эту женщину ничему пе удивляться и сделали ее сердце добрым. Может быть, именно в этой доброте и есть человеческое счастье, его богатство! — Куда тропу мнете? — спросила она, вызывая меня на разговор. — Пойдем к гольцу Ямбуй. Знаешь такой? — Ямбуй? — удивилась старуха и, отступив на шаг, еще раз оглядела меня с головы до ног, будто перед ней стоял лючи, спятивший с ума. — Случайно, вы не к Ямбую гоните стадо? — Оборони бог! — Она протестующе замахала руками. — К Ямбую у эвенков давно тропы нет. — Почему? — Ты что, не знаешь? Ямбуй — место шибко плохой! — Лицо ее, будто от боли, стянулось бесчисленными морщинками,— Люди пропали там! — Люди пропали? — невольно удивился я. Откуда бы им знать о пропавших геодезистах? — Кто тебе говорил об этом? — Сама зпаю. Три листопада или больше назад близко голец девка потерялась. Пошла от стоянки на озеро уток стрелять и не вернулась. Долго искали — не нашли. Без следа потерялась. По- 22
том, две зимы, что ли, назад, мужик, шибко хороший охотник, пошел на Ямбуй сокжой промышлять и тоже пропал. — Куда же они девались, как ты думаешь? Она пожала узенькими, сухими плечами и, достав из чехла тонкий длинный нож, вытащила из котла кусок дымящейся оленины, отсекла от него жирный край, долго мяла беззубым ртом, затем сняла оба котла, приставила их к жару. А сама, молча поглядывая на меня, что-то обдумывала. Значит, не только наши геодезисты на Ямбуе пропали... Это уже серьезнее того, что можно было представить. Теперь совсем непонятно, что же могло случиться с ними на Ямбуе. А Лангара продолжала: — Мой старик Карарбах говорит, будто там, на гольце, живет злой дух Харги. Он не любит, когда близко к горе приходят люди, беспокоят его своими делами. — А ты веришь в духов? — спросил я. Она посмотрела на меня долгим, чуть насмешливым взглядом. — На свете много чего есть, даже самый мудрый не все знает... Я, может, не стану верить в духов, если ты скажешь, куда могут деваться люди, пропасть без следа... Не знаешь?.. А я апаш —- только к Харги! — закончила она убежденно, и у нее нприпо аадоргались уголки рта. — У нас на Ямбуо и этом году тоже пропали два человека: один воспою, а второй подавно. — Лючи? — удивилась она. — Да, русские. Лангара поражена не меньше меня. Задумывается. Потом шепчет: — Видишь, духи шибко гневаются: сколько людей брали — и все мало. Ты искать будешь? — Да. Мы должны найти их хотя бы даже мертвыми. — Скажи, какой дурной проводник таскал твой люди на Ямбуй, в это худое место?! — Маймаканские каюры. — А-а, маймаканские могли не знать, что на Ямбуе стоит чум Харги. От них эта гора далеко. — А вы хорошо искали пропавших? — Как искать будешь, если нет следа? — Вот уж зря свалили на злого духа. Надо было узнать, почему погибли люди. — И ты не ходи к Ямбую — пропадешь! — говорит она, пронизывая меня умными глазами. Ну и дела! Я, кажется, готов поверить, что на этом далеком гольце у границы Алданского нагорья действительно властвует злой дух Харги. Но в образе кого? На двух или на четырех ногах? Лангара, вплотную приблизившись ко мне, пытается отговорить меня. 23
— Послушай, кто пропал на Ямбуе, ты даже следа их не найдешь, да и зачем тебе мертвый? Не ходи. Зачем папрасно тропу топтать? Лучше пойдем с нами вершину Худоркапа, дикий баран добудем, мясо жирное кушать будем. Э-э, какой это мясо! — Она сладко причмокнула пустым ртом.— Ел? — Много раз ел, Лангара. Хорошее мясо. Но спасибо за приглашение. Ты мне сейчас такую задачу задала — не до баранов. Скоро к Ямбую еще наши люди придут, как бы с ними чего не случилось. Надо торопиться туда. —- Не хочешь?.. Подумай, атыркан1 хорошо тебе толмачит. Когда в нотках нет мяса, невесело кочевать по тайге.— И она, видимо вспомнив о вечерних своих обязанностях на стоянке, отошла от костра, но вдруг вернулась, ткнула мне в грудь разлохмаченным концом посоха. — Думаешь, ты сильнее Харги? — Человек сильнее всего. — Пустая думка! — бросила она с досадой и торопливыми шагами ушла к чуму. То, что рассказала Лапгара, было для мепя полной неожиданностью, заставило как-то иначе посмотреть па события. Одно ясно: исчезновение людей на Ямбуе не случайность. Удастся ли нам подобрать ключ к разгадке и узнать, что же произошло там с людьми, или мы тоже разделим участь наших товарищей? При этих мыслях меня охватывало чувство, похожее на робость. Вероятно, это испытывает каждый человек, когда он неожиданно становится перед лицом опасности. Кто-то осторожно подкрадывается ко мне сзади. Это Битык, окруженный детворою всего стойбища. Он не сводит с меня глаз, шагает неслышно, поднимая высоко ноги. В руках у него небольшой, красиво изогнутый лук из тяжелого лиственничного дерева. Топкая жильная тетива одним концом наглухо прикреплена к луку, другой же конец свободен, чтобы не держать дерево в постоянной напряженности. У одного, видимо самого старшего из ребят, дочерна смуглого парнишки, я увидел в руках стрелы, довольно-таки длинные, тоже из лиственничного, прямослойного дерева, с железными наконечниками. Они тщательно отделаны и гладко отполированы — от этого, должно быть, зависела их меткость. На виду у затаившейся детворы Битык высовывается вперед, по колеблется. Черные глазенки лукаво искрятся, подбородок дрожит, оп явно не в силах преодолеть страх. Не знаю, что ему падо, ободряю его улыбкой. Парнишка как будто смелеет, пытается тоже улыбнуться. Его взгляд опять приковывает рукоятка моего ножа. Заглядевшись па нее, он шагнул вперед, неожиданно погою зацепился за кочку и, смешно подпрыгнув, пада- Атыркан — старуха. 24
ет на землю вместе с луком. Раздается взрыв детского смеха. Я тоже смеюсь. А Битык уже на ногах. Плотно сжав губы, мальчишка подходит ко мне твердой походкой, но не ближе, чем на два шага, протягивает лук, а головой кивает в сторону, где лежат наши вьюки. Я смотрю туда и ничего не понимаю. Зову проводника. — Долбачи, спроси у Битыка, что он хочет? На лице старика появляется многозначительная улыбка. — Ему нравится твой карабин,— говорит Долбачи.— Он хочет менять его на свой лук. Смотрю на парнишку в недоумении: шутит он или серьезно хочет обменять свой лук на мой карабин? Битык тоже не сводит с меня взгляда, ждет ответа, стоит убежденный, что этим обменом делает мне одолжение. А я не знаю, как отказать ему, чтобы не обидеть и не унизить себя в глазах детворы. Они ждут, что будет дальше. Выручает меня сам Битык. Обратившись к ребятам, он передает одному из них лук, берет топор и, полный независимости, шагает мимо своих сверстников прямо в темноту. Кто-то бросает в костер охапку сушняка, и сноп яркого пла- мопи пмрмпаот из мрака стволы белесых пихт. Мальчик подходит к самой толстой из них, топором делает широкий протес и на нем рисует что-то вроде зайца. Затем делает еще один протес, повыше первого, в середине его рисует точку. Что он затевает?.. Вся детвора повернулась ко мне и замерла в ожидании, еще пе зная, что я в ответ предприму. На их бронзовых лицах, в подвижных глазках торжество, смешанное с лукавством. Несомненно, Битык придумал какую-то хитрость, чтобы завладеть моим карабином. Представляю, сколько будет у них радости, крику и писку, если Битык подстроит мне какую-то ловушку и я попадусь в пее. Он подходит к Долбачи, осмелевший, сияющий и что-то торопливо и долго говорит ему. — Битык говорит, что ты напрасно не меняешься с ним,— поясняет мне Долбачи.— Мальчишка хочет показать тебе, что его лук стреляет лучше твоего ружья. Ты будешь первым пускать пулю в пятно на дереве, потом он пустит стрелу в зайца. Понял? Я утвердительно киваю. Беру в руки карабин. Детвора сбивается пестрой стайкой. Битык просит Долбачи натянуть на лук свободный конец тетивы, это еще не под силу мальчишке. Затем он отбирает из пяти стрел одну. Долго рассматривает ее, проверяет на глаз, выгибает на прочность. Мне никогда не приходилось участвовать в таком состязапии, но я не раз восхищался уменьем детей кочевников пускать стрелы. Что говорить — мастера! Битык уверенно готовится к состя- 25
занию — он явно опытный противник. И хотя на моей стороне все преимущества, мальчишка надеется выйти победителем. Накопец-то все готово. Женщины бросили работу, собрались у костра. Весело переговариваются. Все, конечно, на стороне Биты- ка. Я же был рад, что таким образом мне удастся сблизиться с этой чумазой детворой, и в душе благодарил Битыка за то, что он затеял такую игру. Я действительно был убежден, что это всего лишь игра, рассчитанная не больше как на потеху. Парнишка заметно волнуется. Глазенки быстрые, как у мыши. Окончательно посмелев, он берет меня за руку, уводит к противоположному краю поляны, примерно на пятьдесят метров от ми- шепи, и предлагает стрелять. Я решаю промазать и этим доставить удовольствие детворе. Прикладываю ложе карабина к плечу, долго целюсь, испытывая терпение присутствующих, затем подвожу мушку повыше пятна на дереве, и хлесткий выстрел лениво расползся по глухим закоулкам уснувшего леса. Отдыхающие у чумов олени вскочили и, сбивая друг друга, рванулись в темноту. Залаяли собаки. Издалека, как бы в ответ на выстрел, донесся человеческий крик... Дети бросаются к пихте. Они быстро находят след пули* верхней кромке затеса, и, судя по их ликованию, по их радостным взглядам, мой промах обнадеживает их. Теперь очередь за моим противником. Он считает, что дистанция для стрельбы из лука должна быть наполовину короче дистанции для стрельбы из ружья. Я не возражаю. Надо было действительно слишком верить в меткость стрелы, чтобы в сравнении с пулей выговорить столь незначительные уступки. Битык тяжело вздыхает, глушит волнение. На стойбище стало тихо-тихо. Все — и взрослые и дети — напряженно следят за каждым движением парпишки. Он сбрасывает с себя рубашонку. Приятель помогает ему стянуть ремнем живот и, хитро улыбаясь, что-то заговорщически шепчет ему на ухо. — Он его учит: когда будешь натягивать ил !— не дыши, иначе не туда пустишь стрелу,— говорит мне Долбачи. Лицо Битыка становится серьезным. Мальчишка внимательно осматривает лук, отходит несколько дальше от костра. Вот он опускается на правое колено, а левую ногу, слегка согнутую, выставляет вперед, упирается ею в землю. В его движениях нет обычной детской торопливости. Он вытягивает на всю длину левую руку с луком, прикладывает стрелу и начинает медленно оттягивать тетиву. Все в нем напряжено: глаза, мышцы, каждый волосок. Лицо багровеет. Но что-то мешает ему. Мальчишка отпускает тетиву, вскакивает, быстро подтягивает лосевые штаны и снова опускается на землю. Тверже ставит левую ногу и делает глубокий вдох. Снова напрягается, тянет изо всех сил тетиву, И л — тетива. 26
и стрела с характерным свистом проносится между освещенных костром стволов, вонзается в «зайца»... Крик восторга разрывает тишину уснувшего леса. Битык встает, вытирает рукавом потное лицо. Дети подпрыгивают, как мячики. Один падает на мох, но тотчас же вскакивает и в диком экстазе начинает бешеный танец охотника. Девочка с черными косичками ликует. Победа Битыка приносит кочевникам безграничную радость. Радуемся и мы с Павлом. Когда прошли первые минуты восторга, к герою подошла Лангара и краем подола своей широченной юбки вытерла ему нос. Затем она что-то назидательно сказала ему по-эвенкийски, показала рукой на «зайца» и неожиданно дала подзатыльник, — Пусть не гордится! — сказала старуха, обращаясь к нам.—• Надо было в голову «зайцу» попасть. — Он еще мал, научится,— ответил я. — Если сейчас не умеет, потом не научится. Но Битык, кажется, и не заметил подзатыльника, так велик был его азарт. Мальчишка твердой походкой подошел ко мне и с гордостью протянул свой лук. Я по зпал, что делать: только сейчас понял, что это не игра, что парнишка сопоршонпо серьезно рассчитывает получить кара- бин. Он стоит с протянутым луком и не может понять моего замешательства. Я же действительно ничего не могу придумать и стою как истукан. А все смотрят на меня и ждут. — Долбачи,— обращаюсь я к проводнику,— скажи Битыку, что карабин не мой, казенный, его нельзя никому дарить или менять. Пусть он скажет, что другое хотел бы получить за свой лук. У парнишки смыкаются черные брови, виснут плечи. Лицо морщится от обиды, но от волнения он не может раскрыть рта. Вопросительно смотрит на меня черными доверчивыми глазами и еще надеется. Затем отходит к ребятам, и они все, сбившись в кучу, глядят на меня с явным осуждением. Мпе, признаться, стало жаль их и в то же время неловко перед всеми присутствующими. И тут я вспомнил про нож. Ведь он при первом знакомстве поразил Битыка своей цветной наборной ручкой. «Вот и выход!» Не задумываясь, вынимаю его из ножен, беру за лезвие и протягиваю парнишке. У него загораются глаза. Он хватает нож, вертит его перед собой, пробует острие большим пальцем, не может налюбоваться. Вся детвора с завистью следит за ним. Но вдруг Битык как бы спохватывается. На лице снова появляется досада. — Ачин!1 — неожиданно произносит он с детской непосредственностью и, не взглянув на меня, возвращает нож. 1 Ачпн —нет. 27
Я растерялся. Мы стоим молча друг против друга. Он с луком в руках, я с ножом. Не знаю, куда девать его. Стою буквально уничтоженный поступком мальчишки. — Послушай, лючи, у детей долго не жпвет обида, потом помиришься,— послышался голос старухи.— Ты думал, он не попадет в «зайца»? — Я не думал, что это серьезно,— неуклюже оправдывался я. Всеми забытый костер почти погас. Долбачи осторожно подсунул в огонь концы поленьев и ушел в палатку. Женщины принялись за работу. А Битык не сдвинулся с места. Безвольно уронив руку с луком, он продолжал стоять в окружении сочувствующих ему ребят. Его рот был открыт, глаза увяли, погас в них озорной огонек. Как плохо он должен думать о лючи! Стало непростительно стыдно за себя перед этим еще не искушенным ребенком. Обман у эвенков — самый тяжкий грех. Битык еще раз пристально глянул мне в глаза, задержал свой взгляд на карабине и медленно поплелся к чуму. Не оглянулся, ни у кого не искал сочувствия, уходил тяжелой походкой. А я смотрел парнишке вслед и думал: отдай ему сейчас ружье — он так же гордо скажет: «Ачин!» Ко мне подошла Сулакикан, успокоительно улыбаясь, и, ничего не сказав, ушла следом за Битыком. Еще горше стало у меня на душе. Кому нужна была эта шутка? Вряд ли мне теперь удастся вернуть расположение к себе малышей. Разбрелась по чумам и остальная детвора. Они пе искали для меня снисхождения, ушли удивленные, с полным сознанием своей правоты. «Вот эти уже не будут похожи на своих предков, покорных рабов жестокой судьбы, хотя тоже родились в первобытной тайге. Они наследуют новую жизнь, не будут унижаться или выпрашивать у Харги подачки, и прошлое своего народа станет для них легендой». Затихла стоянка. В прогалине высокоствольных лиственниц появилась полная луна, разливая холодный голубоватый свет по поляне. Посветлели холмы за болотами. Надвинулись черные стены провалов, едва различимые вдали. И тишина глубокая, ничем не нарушаемая, проникла и в мою душу. К ночп посвежел воздух. Набрасываю на плечи телогрейку, поправляю костер. Снова возвращаются все те же думы о бесследно исчезнувших людях. С еще большей силой нахлынуло недоброе предчувствие какой-то беды, поджидающей нас у Ямбуя. Вдруг подумалось, что мы непростительпо медленно идем, упускаем время. Хотелось собрать оленей, накинуть на спины вьюки и гнать их день и ночь, день и ночь... 28
Подошел Долбачи. Он подбросил в огонь дров, воткнул заостренный конец тагана в землю, повесил чайник. — Ты слышал, Долбачи, что говорила старуха про Ямбуй? Проводник не отвечал. Ему явно не нравился этот разговор. — Что же ты молчишь? Тоже боишься Харги? — Харги мне плохо не делал,— уклончиво заговорил Долбачи.— Наверное, близко Ямбуй есть худой место, зыбун, может, человек там пропади, утонул, и совсем не осталось следа, или ушел далеко, заблудился. Слова проводника не утешили меня. Я уже думал о том, что люди могли попасть в зыбуны и погибнуть. Но от этого еще тягостнее на душе. Представлялись ровное, точно приутюженное моховое поле и неопытный путник, вступивший на бархатистый покров зыбуна. Один неосторожный шаг — и вот уже нет опоры. Под ногами у человека трясина, жадно всасывающая добычу в свою холодную утробу. Никто не услышит среди безмолвных болот одинокий крик и мольбу о помощи. Как бы в ответ на эти мысли из ночной глубины леса до слуха доносится приглушенный детский стон. Донесся и не смолк, повис над стоянкой. Я вскакиваю. — Не Битык ли плачет? — спрашиваю у Долбачи. — Девочка, сестра его, в чуме пропадает,— отвечает провод- пик спокойно, точно пичего особенного пе происходит. — Как, то есть, пропадает? — Шибко болеет. — Что с нею? — Никто не знает. Забывая обо всем, бегу к чуму. Распахиваю вход, заглядываю внутрь. Тусклый свет от костерка, разложенного посреди чума, еле освещает его. Внутри никакого убранства, пустые стены из берестяных полотнищ, положенных на конусообразно поставленные шесты. Слева ворох еще не разобранных постелей. В глубине чума сидят, прижавшись друг к другу» молча, как птицы у разоренного гнезда, Лангара и Сулакикан. Рядом, ближе к входу, за бревном, на оленьей шкуре какое-то странное существо, полуприкрытое стареньким одеяльцем. Включив свет карманного фонаря, приподнимаю одеяло. Передо мною девочка лет трех, совершенно изнуренная болезнью. Ее широкое лицо как бы провалилось внутрь, сморщилось и стало совсем плоским. Вместо губ — синие полоски. Руки и ноги как плети, обтянутые кожей. Тяжелый запах отсыревшей постели наполняет чум. Девочка без сознания, бредит. В свете фонаря ее глаза кажутся стеклянными. Присаживаюсь на бревне возле больной. Беру безвольную ручонку, напрасно пытаюсь нащупать пульс. Худенькое тельце девочки в огне. От чуть заметного дыхания у нее шевелятся кры- 29
лышки носа. В пей еще теплится жизпь... А смерть как будто рядом, в темпом углу чума ждет своего часа, ждет спокойно, терпеливо. Я смотрю на больную, и меня охватывает отчаяние при мысли, что девочка умирает, а мои познания в медицине слишком скудны, чтобы спасти ей жизнь. Старуха тяжело поднимает голову. — Опять худо Аннушке. Днем стало легче, а сейчас опять... — Чем лечите? — От этой болезни нет лекарства... — Опять Харги? — Не кричи! — перебивает меня шепотом старуха и грозит пальцем.— Зачем зовешь, если услышит, может и в твой чум послать беду. Берегись его в тайге... Они, молодые,— она кивает в сторону Сулакикан,—забыли про него. Вот он и хочет Аннушку брать. — Повстречайся мы с вами раньше, черта бы я ему дал, а не Аннушку! А теперь слишком далеко болезнь зашла. Старуха замахала руками на меня. — Тихо говори!.. Если ты такой сильный, не дай ей нынче умереть, и я поверю...— Она умолкает. — Что духов нет? Так, что ли?! Лангара пугливо оглядывается и дает мне понять — надо прекратить разговор. Тихо плачет Сулакикан; и кажется, вот сейчас она разрыдается, и безутешным материнским горем захлебнутся чум, тайга, ночь. Нет, она затихла, подняла на меня страдальческие глаза; в них боль и безропотная покорность судьбе. Я не верю в чудеса, по надо немедленно что-то предпринять, хотя бы для того, чтобы не оставаться безучастным к горю этих людей. Выхожу из чума и натыкаюсь на Битыка. Он стоит у входа, прислонившись к скошенной берестяной стене и прислушиваясь к стону умирающей сестренки. Мальчишка поймал мой взгляд пе- чдлъными глазами. В них и мольба и надежда. От прежней обиды на меня не осталось и следа. Я обнял его, прижал к себе. Мне хотелось утешить мальчика, но пе нашлось слов, попятных ему, да и пе было надежды на спасение Аннушки. Давно догорела вечерняя заря на горизонте. Лес вокруг чумов стоит редкий, одинокий, пронизанный полосами лунного света. Тишина полна бодрости. В воздухе ощущение нескончаемой жизни. Так зачем же смерть на земле! Не знаю, что бы я отдал за спасение девочки, за материнскую улыбку Сулакикан, за радость Битыка. Но как это сделать, как спасти Аннушку всем Харги назло? — Павел! — кричу я, забираясь в палатку к радисту.— На 30
стойбище умирает девочка. Устанавливай рацию и любыми средствами свяжись со штабом экспедиции, пусть немедленно вызовут к микрофону врача для консультации. — Штабная рация уже закрыта до утра,— отвечает радист, удивленный моим приказом. — Выходи на волну Министерства связи, объясни радисту, в чем дело, попроси сообщить нашим, что мы в двадцать три часа ждем для переговора врача. — Вы же знаете, что работать на чужой волне строго запрещено. — Еще строже запрещено равнодушие. Не теряй времени! Неожиданно раскрывается вход в палатку, появляется заплаканная Сулакикан. Она что-то держит спрятанное в подоле юбки, пугливо оглядывается и бесшумно опускается рядом со мной, точно врастая в землю. — Ты не обижайся, Лангара хороший человек, и не ругай ее, что она верит в духов и всякие приметы. Старые люди другого не знали.— И, переводя дыхание, она подает мне аптечку.— Тут много лекарств от всяких разных болезней, но мы не понимаем их язык, что к чему. Ты помоги спасти моего ребенка.— Ее голос обрывается. Она ловит мою руку и дрожащими губами шепчет: — Спаси Аппушку! Я открываю ящичек. В нем все перемешано, названия лекарств стерты от долгого пути во вьюках. — Я сделаю все, что от меня зависит, Сулакикан. Павел вызовет к аппарату доктора, я ему расскажу про болезнь Аннушки, и он посоветует нам, как и чем ее надо лечить. А пока посмотрю в своей аптечке лекарства и что-нибудь дам девочке, чтобы ей стало легче. — Ты сейчас позовешь доктора? — поразилась она, — Да. Слышишь, Павел уже зовет. — Доктор — шибко хорошо.— Сулакикан оживает, в ее глазах вспыхивает и уже не гаснет надежда. Она уходит к больной. Достав из потки аптечку, нахожу аспирин, растворяю одну таблетку в ложке воды, несу в чум и с помощью Сулакикан, тайно от Лангары, вливаю в рот больной. Она все так же лежит бездыханным комочком, и мне становится ясным, что Аннушку не спасти. 3. ЭВЕНКИЙСКИЙ ЗАКОН ДОЛГОЛЕТИЯ Из леса выходят двое мужчин с бревнами на плечах. Передний, тонкий, длинный, идет под тяжестью легко, не сгибая спины, и быстро, как сокжой. Второй, поменьше, еле поспевает. За ними показывается старик с хромым оленем в поводу. Он идет налегке, но, видно, прожитые годы лежат на плечах грузом по- 31
тяжелее бревна. Одет он во все самодельное, бедно даже для кочевника. — Откуда люди? — спрашивает передний, но вдруг замечает под ногами Загрю, отскакивает в сторону, чуть не уронив бревна.— У-у-у... здоровущий кобель! Поди, укусит?.. А старик проходит мимо, не проявляя любопытства. Молодые мужчины радушно жмут нам руки и завязывают с Долбачи разговор на своем языке. Им хочется знать, что мы за люди, какое дело привело нас в эти пустыри и как долго мы будем их гостями. — Напрасно идете на Ямбуй,— говорит высокий мужчина, муж Сулакикан, обращаясь ко мне. — А что, по-твоему, там Харги? — Нет,— убежденно говорит он,— но тот, кто забрал людей без следа, шибко хитрый. — А могли люди погибнуть в зыбунах? Он неопределенно повел плечами. — Только слепой да дурной полезет в зыбун. Чего делать там? — Где же искать пропавших? — Однако, близко Ямбуй худой люди живи, чужого не любят. — Думаешь, там беглые скрываются? — Так многие говорят,— уклончиво ответил он.— И вы не ходите одни, тоже пропадете. Ямбуй надо сразу много люди.— И он ушел в чум к больной дочери. Час от часу не легче! Если там действительно скрываются преступники... Мое внимание приковывает старик. Он держится обособленно, будто у него тут свои дела, не связанные с остальными. На его желтовато-смуглом лице, в устало сжатых губах какая-то безысходность, навсегда застывшее выражение горечи. Мне кажется, что когда-то я видел это окаменелое лицо, сильно приплюснутый нос, скрюченную спину и эти худые руки, заканчивающиеся широкими кистями с кривыми, изувеченными подагрой пальцами. Но где и при каких обстоятельствах?.. Вспомнить не могу. Старик привязывает хромого оленя к березке. Ощупывает его больную ногу. Достает нож и начинает расчищать рану у верхнего края копыта. Олень бьется, но руки у старика как клещи. Никто не помогает ему, хотя все видят, что он еле сдерживает взбунтовавшееся животное. Хочу пойти помочь Карарбаху (так звали старика), но Лапгара удерживает меня за рукав телогрейки. — Не ходи,— говорит она властно. — Почему? — удивился я. — Старику не надо помогать. — Да ты посмотри, ему не удержать оленя! 32
2 гр. Федосеев, т. 2
— Удержит. Для старого чем труднее, тем лучше,— утверждает она. Карарбах никого не позвал помочь ему, сам справился с животным. Отпустив его, подходит к костру, устало опускается на землю, осторожно подвернув под себя ноги. Длинные волосы липнут к мокрому лбу. Голова клонится к теплу. Он кажется тут случайным человеком, из другого племени. Старик только теперь замечает меня с Павлом. Он смотрит на пас равнодушно, погруженный в свои думы. — Долбачи, ты не скажешь, почему Карарбах такой одинокий? Не болен ли он чем? — обратился я к провод- пику. — Оп глухой, давно не слышит, а охотник — куда с добром! Недавно сокжоя свалил, видишь, как много мяса варили. У него доброе сердце, это хорошо знают все стойбища и все люди, которые ходили его тропою. Всю жизнь он кочует тут по нагорью с колхозными оленями. Шибко хороший люди! Узенькая, будто не его, латаная дошка не сходится на груди Карарбаха, она связана лосевыми тесемками и перехвачена на животе сыромятным ремнем. На погах донельзя истрепанные унты, аккуратно перевязанные ремешками пониже колен и выше щиколоток. И уж совсем необычное лицо, неподвижно печальное, без тени улыбки, утомленное заботами трудной жизни. Лоб широкий, в морщидах. Верхняя губа слегка прикрыта жиденькими волосами, напоминающими усы. Бородка тоже реденькая, свисает двумя пучочками с подбородка. «Ладони рук, потрескавшиеся от работы, грубые, быть может, никогда никого не ласкавшие. Кажется, давно в этом старике все погасло, не осталось даже воспоминаний. И только глаза, утонувшие в глубоких сухих впадинах, еще жили и поблескивали, как утренние капли росы на листьях рододендрона. Карарбах достает из-за пазухи трубку, набивает ее табаком, прикуривает от уголька, делает две-три затяжки. Возле него появляется Лангара. Она бесцеремонно отбирает трубку, засовывает мокрый конец чубука в рот. Потом трубку я вижу в зубах Сулакикан. К Карарбаху она вернулась потухшей, пустой, обсосанной чужими губами. Так было принято у кочевников. Не всегда был табак под рукою и но у каждого, потому и не считалось зазорным пускать трубку цо кругу. Курили ведь почти все мужчины и женщийы. Не запрещалось курить и детям. В чумах загремела посуда — сигнал к вечерней трапезе. Появляются женщины. Они несут потки с продуктами, туески и ка- маланы — маленькие меховые коврики, сшитые из шкур, содранных с Голов сохатых и оленей. Матерям охотно помогают проголодавшиеся дети. Они выстилают свежим лапником «стол», на котором будет трапеза. Ожила стоянка. Все подступили к костру. Меня не покидает 34
любопытство, желание увидеть что-то из прежних обычаев лесных кочевников. Тут старое и новое вперемешку. Сукна, ситцы, пестрые платки, фабричная обувь уживаются с национальной одеждой и обувью, сшитой из самодельной замши, очень удобной в тайге. Эмалированная посуда и берестяные чуманы — посуда древних промен. Цветные ватные одеяла в одних свертках с медвежьими шкурами. Аппетитные, подрумяненные и пышные лепешки, искусно выпеченные по способу предков на деревянных прутьях. Они гораздо вкуснее испеченных на сковородках. За «столом»- распоряжается старуха. Сулакикан и Сетыя хлопочут у котлов, вытаскивая огромные куски ароматного мяса, рассекают их на части, раскладывают по чуманам и тут же успевают отпускать звонкие подзатыльники нетерпеливой детворе. Сетыя — женщина небольшого роста, немного моложе Сулакикан, очень смуглая, дышащая свежестью и здоровьем, с резкими чертами лица и влажными, чуточку пухлыми губами. Все женщины выглядят опрятными. На них широченные хлопчатобумажные, как у цыганок, юбки и светлые кофточки. Все в длинных шароварах. Обуты они в легкие летние олочи, сшитые из лосевой или олопьой замши, расшитые красивым орнаментом, искусство которого идот, несомненно, из глубокой старины. У Сотый медное кольцо на указательном пальце правой руки: кажется, только что падола и довольна, что я заметил его. Распустив юбку, она плавно опускается возле своих детей, подтаскивает к себе чуман с горячим мясом. Сзади послышались легкие шаги. К костру шла молодая беременная женщина. Мы ее видим впервые. Это Инга. Она выглядит совсем девчонкой, хорошо сложена, крепкая, гибкая, с походкой серны. Под тонкой потертой кофточкой вздрагивают ничем не стесненные тугие груди. Круглый живот затянут черным ситцевым лоскутом. Подойдя к «столу», женщина в нерешительности остановилась. Мы с Павлом не сводили с нее глаз. У Инги прелестное, свежее лицо. На бронзовых щеках, освещенных мерцающим светом костра, густой брусничный румянец. На шее у нее ожерелье из старинных серебряных монет и какая-то брошка на груди, тоже, видимо, сейчас приколотая. Она молчалива и грустна. Женщины заканчивают дележку мяса. Мужчины собрались у костра, ждут приглашения. С первого взгляда все эти пастухи- кочевники кажутся необщительными, даже замкнутыми людьми, но когда узнаешь их ближе, то чувствуешь, что в каждом из них бьется доброе сердце. Из темных убежищ стоянки к костру подступают голодные собаки. Их очень много, все разношерстные, худые. Круглая луна серебрит поляну. Небо слабо светится от редких звезд. В тишине ночи сказочными кажутся остроглавые жилища пастухов, мешанина все еще но разобранных вьюков и ско- 2* 35
пище плосколицых людей, окруженных собаками, оленями и освещенных дрожащими бликами огня. Мы как будто очутились в далеко-далеко ушедших временах. Лапгара садится на шкуру, поджимает под себя ноги. Она показывает мне место слева, и я покорно опускаюсь па землю. Рядом со мною усаживает Павла и Долбачи. Справа — своего глухого старика. Молча, движением головы, подает знак остальным садиться. Она не расточает слова. Ее власть безгранична. Здесь, видимо, царит матриархат. Остальные рассаживаются семьями, плотным полукругом к костру, одни на принесенных ка- малапах, другие на лиственничной подстилке, брошенпой па землю, или на чурбаках. Смолкает говор. Стихает детвора. Начинается трапеза. Перед каждой семьей стоит берестяной чуман, наполненный аппетитно пахнущим горячим оленьим мясом. Лапгара долго роется заскорузлыми пальцами в своем чумане, кладет перед собою кусок грудины — жирный и сочный. Мне дает большую кость и ребровину. Карарбаху кладет совсем пемного мякоти, меньше того, что получили дети. Я замечаю это, и мне становится неловко перед стариком. Не из-за нас ли он не получил положенную ему долю? Пастухи ведь не ждали гостей. Отрезаю от своей порции кусок мякоти, хочу передать его старику. Но мою руку отводит Лангара. Она отбирает мясо и кладет его мне обратно. Это проделывается так властно, что я не осмеливаюсь настаивать па своем. Недоуменно смотрю на Лангару, но она не собирается давать объяснений. Все дружно едят. Слышатся удовлетворенные вздохи, сладостное чмоканье и хруст костей. Дети во всем подражают взрослым. Тут их не упрашивают есть, пикто пе кладет им лепешку в рот. Они прекрасно зпают, что за столом мешкать нельзя, останешься голодным. Потом лей слезы, реви сколько угодно, ничто не поможет. С ранних лет эти дети начинают ценить пищу, относятся к пей с величайшей бережливостью. Рыхлый туман встает в сырых ложбинах. От него веет такой же древностью, как и от всего стойбища. Я слежу за Битыком. Он подбирает под себя ноги, развязывает на груди ремешки, стягивает дошку: так, видно, ему вольготнее. В одной руке мясо, в другой ломоть пшеничной лепешки. Острыми зубами он рвет мясо, глотает кусок за куском, заедая лепешкой, а черные глаза уже высматривают в чумане очередную порцию. Внжу: нацеливается па мозговую кость, торчащую из груды мяса,— самый лакомый кусочек, и воровски косит глаза на старшего братишку, сидящего рядом. Кажется, и тот заметил кость, насторожился, тоже не сводит с нее глаз. Битык перестает жевать и стремительно, по-ястребиному, набрасывается па кость. Тут же его руку ловит братишка. Начинается возня. Но никто из взрослых не обращает на них внимания. Битык вырывается из объятий брата, отталкивает его плечом 36
и крепко держит кость в своих руках. Только теперь мать хватает старшего и награждает звонкой оплеухой. — Почему же ты одпого наказываешь? Виноваты оба! — обращаюсь я к Сулакикан. Она недоумепно смотрит на меня. — Пусть знает — пища сама в рот не ходит.— И одобрительно кивает Битыку, занятому костью. В разговор вмешивается старуха. Не отрываясь от еды, говорит: — Сейчас мать его наказывает, да мало, надо больше, раз не может добыть себе пищу, а потом тайга будет наказывать, она не пожалеет. Детвора смеется... Старший братишка Битыка — Илько — посрамлен, даже за столом он не может добыть себе лакомый кусок! Из глубины ночи доносится перезвон колокольчиков. Он наполняет воздух хрустальной россыпью причудливых звуков, зати- чающпми вдали певучими аккордами. Трапеза продолжается. Мясо дикого оленя осенью особенно вкусно. В нем п сладость игсля, и тончайший аромат альпийских лугов, и еще что-то идущем» от лога и присущее только свежей оленине. Эти удивительный кпчопна ощо больше ощутимы, когда мясо подается в отварном пидо, как сейчас. И парят ого таожным способом, в прозрачной ключевой воде, на лиственничном костре, без каких-либо специй. Самым вкусным считается у эвенков олений язык, грудинка и ребра, когда на них тонкие слои жира чередуются с мясом. Знатоки предпочитают свежую теплую печенку. В большом почете у кочевников и оленья голова. Непосвященному человеку трудно представить, какое это лакомство. Тут и хрящи, и жирные «щеки», и мозги, и мягкий, маслянистый язык. Чего только нет! А сладкие, сочные оленьи губы — это же настоящий деликатес! Все взрослые, и мужчины и женщины, во время еды ловко работают ножами, отсекают мясо кусок за куском прямо у рта. Что и говорить, мастера! Лишь Лангара, чтобы продлить удовольствие, не торопится. Ест без ножа, медленно, аппетитно причмокивая. По губам и по рукам, по подбородку у пее стекает жир. Лицо старухи сытое, довольное. Заметив возле меня кусочек оброненного мяса, Лангара подпирает его, протягивает мне. — Если сыт, пищу не бросай, для нее настанет завтрашний день. — Ты права, Лангара, я не заметпл, как уронил. — То-то! А это не будешь? — спрашивает она, показывая на кость, которую я только что грыз, и, не дожидаясь ответа, подпирает ее. Как хороший мастер, она внимательно осматривает кость со всех сторон и начинает обстукивать обушком ножа, определяя по звуку, не осталось ли где в складках или в стволе ко- 37
сти лакомства. И, не находя ничего съедобного, передает кость глухому старику, кивнув в мою сторону. А около него уже горка набросанных костей. Карарбах тоже осматривает ее, достает длинный, узкий, как шило, нож, точно зонд, вводит его внутрь кости и что-то выскребает. Тут я вижу, как Битык, воспользовавшись тем, что все поглощены едой, незаметно подползает к старику, толкает его ручонкой в бок, кладет перед ним не совсем еще обглоданную кость. На лице Карарбаха появляется подобие улыбки. Их взгляды встречаются. Старик и ребенок довольны. Но все это не ускользает от Лапгары. Она сердито отбирает у старика кость. Битык еле успевает увернуться от ее шлепка. Лицо Карарбаха мрачнеет. Но он не смеет протестовать. — Лангара, почему ты не позволяешь давать Карарбаху даже кости? Разве он не заслуживает получить такую же долю мяса, как и все мы? — спрашиваю я. — Так лучше ему,— отвечает опа спокойно.— Сытый становится ленивым. — Но он же совсем голодный. Ты ему даже лепешки не дала. — Но все меряй брюхом,— отвечает она.— Амакан всю зиму ничего пе ест, однако все его боятся... Тебе надо знать, у кого есть все, тот не научится скрадывать зверя, делать ловушки, разбираться в следах. Он даже огня себе не разведет. А без этого в тайге человек что дупляная лиственница, валит ее ветер куда хочет.— Немного помедлив, она продолжает: — Если Карарбаха кормить досыта, он скоро уйдет к предкам. — Старик болен? — встревожился я. На лице Лангары досада. Она дожевывает мясо, торопливо вытирает рукавом губы. — Нет, он никогда не болеет. Но послушай меня, его отец,— она тычет пальцем в старика, обсасывающего кость,— когда имел столько лет, как Карарбах, еще меньше получал пищи на стойбище и досыта ел, только когда сам добывал зверя. Он все время охотился, шибко много ходил, искал пищу и долго жил, как десять раз олень, — Десять поколений! Это сто лет. — Может, и больше. — Так что же, по-твоему, помогло ему прожить столько лет? — Ты как пенян1 глупый,— сердится старуха.— Потому, что голод пе давал ему сидеть в чуме, велел ходить по тайге, искать зверя, птицу. Он таскал тяжелую поняжку, спал на морозе, не лепился, много работал. Человек и в старости должен уважать труд, как и пищу. Такой долго живет. Это ты хорошо помни. — Значит, ты ве кормишь Карарбаха, чтобы он не ленился, ходил на охоту? Н е н я н — теленок. 38
-г- Вот теперь ты правильно говоришь. Не думай, что мы жад- шло, мяса ему не даем. Нет, оборони бог! Так лучще, чтобы его но скоро .забрала смерть. Раньше было: если старик лишний в чу- мо, понимаешь, без пользы жил, его хорошо кормили, не давали работать, и он скоро пропадал. А Карарбаху нельзя уходить к предкам. Он лучше всех зн&ет, где есть хорошее пастбище, как лечить оленей, где добыть зверя. Без него нам всем худо будет кочевать в тайге. Лучше половицы стада потерять, чем Карарба- ха. Но §удет сытый — непременно обленится, забудет тропы, ноги потеряют силу, не станет охотиться, скоро пропадет. — А так вы его заморите голодом,— перебиваю я старуху. — Что ты! — протестующе замахала она руками.— Если старик шибко хочет мяса, он идет на охоту. Когда ему есть фарт и он добудет зверя, там он один раз кушает, сколько хочет брюхо, и свежей печенки, и губы, и теплой крови... Лангара достает из чумана кусочек мяса и кладет в рот, долго сосредоточенно жует. — Кому никто не помогает жить — того старость боится,— продолжает она.— Ты был ца стойбище Альгома? Не*. И не знал старика Тешку? Он намного старше Карарбаха, а еще не ел печенку от чужой пули, ни у кого не просил пищи. Сам кормит все стойбище. Больше его никто не убивал зверя. Таких стариков уже не будет. — Почему? — С детства он был сирота, никто не жалел его, постоянно говорил: «Если хочешь сытым быть — иди тайга». И тайга сделала его сильным... Карарбах тоже так жил. Когда маленький был, отца на берлоге ам$кан задрал, мать померла, его взяли в чужой чум. Потом на стойбище злой дух пустил мор, все умерли, только Карарбах остался маленький, как Битык. Все лето в тайге один жил, все равно что медведь. Не пропал, выжил. А осенью бедный эвенк нашел его, но кормить было нечем. Карарбах сам добывал себе мясо, рыбу и даже мало-мало помогал бедному эвенку. Потом он стал большой охотник. Много людям давал пищи, шкур, у костра всегда было тепло. Но не думай, что ему легко жилось. Он замерзал в снегу, тонул. Постоянно смерть ходила его следом. Видишь, у него нет ушей.— Лангара срывает с головы Карарбаха шапку — вместо ушей были видны слуховые отверстия, густо заросшие волосами.— Он пропадал голодный, отрезал их, съол и остался жить. Ты бы разве догадался? — Конечно, Карарбах и Тешка из Альгомы — опытные люди, прошли трудную жизнь, но сколько таких, как они, не пережили, погибли! Может быть, в те времена, когда человек был предоставлен сам себе, и надо было воспитывать его в духе невероятных испытаний, иначе действительно ему бы не выжить, но теперь к нему это? Лицо Лангары вытягивается, в глазах вспыхивают недобрые огоньки. Она тычет пальцем в сторону детей, говорит резко: 39
— Этим худо будет жить, шибко худо! Они пойдут в интернат, все будут учиться, за это большое спасибо Советской власти, раньше такого не могло быть. Но им в интернате будут показывать легкую тропу, не будут учить, как жить и добывать пищу, пушнину в тайге, пасти оленей. Разве это хорошо? Потом придет день, дети пожалеют, не скажут спасибо. — Это все, Лангара, наладится,— пытаюсь успокоить старуху.— Да и в будущем им вряд ли придется столкнуться с теми трудностями, какие пережили вы. Главное другое — в интернате дети жпвут в нормальных человеческих условиях, одеты, сыты, учатся. — Э-э-э...— Она безнадежно машет рукою.— Говорю, пе жалей тех, кому худо живется с детства. Голод сделает их хорошими охотниками, один станет два-три стойбища кормить. — Но согласись, Лангара, новое время своего требует. Детям надо учиться не только в интерпатах, но и в институтах, чтобы делать жизнь лучше. Ты сейчас не станешь добывать огонь, как твой дед, у тебя есть спички. Ты давно пе охотишься с самострелами. А радио в чумо?! Такое твоей бабушке и пе снилось! А твои внукп, можот, молнией повелевать будут и станут ездить на нартах-самокатах. Чего доброго, и на Луну полетят! — Ты правду говоришь. Может, и эвенки полетят на Луну, да не там их родина. Кому бросишь тайгу, оленя, зверя? Амакану отдашь? Помни: лесная птица не сделает гнезда па болоте. Место эвенка тут, где лес, сокжой, белка. Пусть эвенков хорошо учат, как лючи, однако и в интернате им надо постоянно говорить, как следить соболя, делать ловушки, бороться с пургою, голодом. Детям будет хорошо от этого, и тогда пускай ходят на Луну, да все равно в тайгу вернутся жить. Вот и подумай, что тебе толмачит старая Лапгара. Старуха умолкла, отвернулась от меня, и я понял, что разговор окончен. Слабые отблески пламени трепетали на ее морщинистом лице. Лангара родилась и прожила всю свою жизнь в зарослях заболоченной тайги, ее представление о мире ограничивается видимыми горными кряжами да топкими марями, по которым эвенки кочевали с оленями. Она верна старому, обычаям предков, но новое, что пришло к лесным кочевникам после революции, не отвергается ею. Нет. Однако непривычные, никогда раньше не возникавшие мысли пугают ее новизною. Она хочет разобраться, докопаться до истины, переживая смутную тревогу за судьбу детей. Мне почему-то показалось, что я давно знаю ее — бесхитростную, открытую и чистую в своих помыслах. Сколько она пережила горя в этой лесной глуши, сколько накопила за прожитые годы житейского опыта и теперь щедро раздает его своему потомству, пытается утвердить в нем любовь к родной тайге. Она подкупила меня материнской тревогой за завтрашний день и своею 40
добротою. Эвевки вообще добры и доверчивы, как дети. В этом убеждаешься с первого дня встречи. И не найдешь преданнее друзей, чем эвенки, когда они видят доброжелательное отношение к ним. В черных тучах утонула луна, и небо дыхнуло холодом. Исчезли лиловые тени деревьев. Из ближних перелесков к стоянке подступил ночной тяжелый мрак. Где-то за ним слышался еле уловимый перезвон бубенцов. Сулакикан налила мне и Лангаре по большой кружке чаю. Налетевший ветер, злой и холодный, качнул ночной покой, тоскливо завыл по перелескам. Старик перестал скоблить кость, поднял голову, обвел глазами беззвездное небо, что-то пробормотал, ни к кому не обращаясь, глухим, хрпплым голосом. И сразу нее почему-то заспешили. Женщины отбирали у детей кружки с недопитым чаем, собирали посуду и расходились по чумам. Муж- чипы тоже поднялись и стали складывать горкой неразобранные иыоки. Над стоянкой послышался хищный крик ночной птицы. — Дождь будет, убирай потку,— сказала Лангара. Мм с Павлом встали. Вокруг действительно произошла какая-то перемена. Исчез туман. Воздух отяжелел. Черное небо слилось с черной землей, поглотило горизопт, скрыло вершины огромных лиственниц, окруживших стоянку. Только чумы еще виднелись в отдалении и при свете костра казались насыпанными курянами. Лангара тяжело поднялась, отряхнула подол юбки, взгляпула на пебо и, никому ничего не сказав, чем-то растревоженная, медленно поплелась в свой чум. Опустела стоянка. Смолкли людские голоса в чумах. У костра остались мы с Карарбахом. Он сидит на прежнем месте, сгорбившись, как лиственничный пень, вытянув к огню босые ноги. В складках его сухих, серых губ, в тупом подбородке ость что-то мужественное, не тронутое старостью. Над ним, как и над Лангарой, властны законы тайги, злых и добрых духов, законы обычаев предков. Но и этот семидесятилетний старик гоже живет не только прошлым, а и заботами сегодняшнего дня. Одежда на нем мне уже не кажется лохмотьями. Скорее она епидетельство его долгих походов. Дошка действительно старая- престарая. Ее нещадно мочили дожди, сушили морозы, рвали сучья, много раз она была прострелена угольками костра, и большие латки на груди старика выглядят, как медали за подвиги. iVI ного зверя добыл старик, мог бы уже давно сменить эту сильно поношенную дошку на новую, но она, видимо, дорога ему, в ней Карарбаху и теплее и привычнее. Старик все еще занят костью. Он долго ковыряется острием ножа внутри ее и, вытащив нож, облизывает влажный конец, 41
жует пустым ртом. Опять долго скоблит, вертит перед глазами и, наконец, без сожаления бросает в сторону. Лежащий вблизи Загря кидается за костью, оглянувшись на собак, готовится к защите. Ни одна из них даже не пошевелилась. Все они смотрят на ощетинившегося Загрю и, вероятно, недоумевают: какой глупый кобель, не знает, что после старика на кости ничего не остается! Загря, кажется, догадывается, что попал впросак, постыдно опускает хвост и уходит с костью на свое место. Не грызет ее, а кладет рядом. Откуда-то из вороха вещей появляется заспанный щенок. Он сладко и громко зевает, но вдруг видит Загрю. На морде щенка явное удивление. Он весь вытягивается, пытаясь лучше рассмотреть собрата, и от щенячьего восторга у него дрожит конец хвостика. Осмелев, он подскакивает к Загре, лижет его в нос, радостный и довольный новым знакомством. Но тому не очень-то нравится эта ласка, он сердито отстраняется, даже скалит зубы, а щенку, вероятно, кажется, что Загря смеется. Он еще больше липнет к кобелю. Тот пе выдерживает, спасается бегством. Щенок хватает кость и услужливо несет ее следом за Загрей. Меня все это смешит и рассеивает мрачное настроение. С болот доносятся тяжкие вздохи. То ветер шарит по дуплам старых лиственниц. Заморосил дождь, густой и мелкий. Колючие капли крапят лицо. — У микрофона врач! — кричит мне Павел, выглядывая из палатки. Он после долгих усилий, через ведомственные станции, все же добился связи со штабом. Одиннадцать часов ночи... Забираюсь к радисту, приникаю к микрофону. Слышимость отличная; кажется, врач стоит рядом. — Здравствуйте, Вера Ивановна! Нахожусь на стоянке пастухов-эвенков. У них умирает трехлетняя девочка. Поблизости нет врача. Помогите спасти ее. — Что с ней? — Высокая температура, кашель, тяжелое дыхание. Ребенок сильно истощен. Нос и губы синие. Вера Ивановна долго молчит. — Очень трудно что-либо определить. Скорее всего у девочки... воспаление легких. Что давали ей из лекарств? — Аспирин два раза. — Через некоторое время дайте еще аспирин с пирамидоном. Затем через каждые три часа впрыскивайте пенициллин. Вы знаете, как это надо делать? — Нет, не знаю, да и пенициллина у нас нет. — Если у ребенка воспаление легких, его спасет только пенициллин. — Значит, безнадежно... Опять молчание. 42
— А у вас есть пенициллин? — наконец спрашиваю я. — Конечно, есть. — Тогда позовите к микрофону Плоткина,— прошу я.— Здравствуйте, Рафаил Маркович! Надо завтра утром, и как можно раньше, доставить нам на самолете пенициллин. Разрешаю снять машину с любого объекта. Наше местонахождение и условные сигналы вам передаст радист. — Я вас понял. Но у нас идет дождь. Боюсь обнадежить. Нулем надеяться на утро. Возвращаюсь к догорающему костру. Старик в одиночестве пьет чай. Лицо его застыло, и только брови шевелятся, то сомкнутся, то поднимутся, тревожа морщины на лбу. Мне хочется узнать, где бродит сейчас Карарбах в своих думах, что видит: сегодняшни день или далекое прошлое, какой по счету мысленно подет караван по чужим, незнакомым местам?.. Как много мог бы он рассказать! Но старик молчит. Он подносит к губам блюдце с горячим чаем, дует на него, отхлебывает... Вдруг настораживается, руки застывают с блюдцем у открытого рта, веки приоткрываются, он вось обращен к лесу. Неужели до его давно бездействующего слуха долетел какой-то звук? Да, старик поворачивает голову то в одну, то в другую сторону и, кажется, сейчас радостно восклик- иот. Но нет. Вот уже снова па его лице полная безмятежность, и он уходит в себя. Человеческие голоса, шум леса, песни птиц, грозовые разряды, шелест падающих листьев, рев зверя, грохот горных обвалов — все звуки живого мира недоступны ему давно. Дождь продолжает моросить. Гонит его с гор ветер. Вместе с туманом уходит он в глубь равнины. В мокрой ночи сникли деревья, прилегла трава. Все уснуло, только ручей тяжело вздыхает в камнях, да иногда доносится стон падающей лесины. Старик кашляет отрывисто, надрывно, ежится от холода под старенькой, латаной дошкой. Бесшумными шагами подходит Лангара, накидывает на плечи старика плащ. — Чего мокнешь? — спрашивает она, присаживаясь на корточки возле меня.— Старика не пересидишь. — Жду, когда заговорит. Хочу попросить его рассказать о своей жизни. — Э-э-э...— качает головою старуха.— Напрасно ждешь. Говорю, давно он глухой, от этого потерял слова, а бее них как расскажешь про жизнь? — Так он и немой? — удивился я. — Без слуха язык заблудился, старик забыл слова, а те, что он говорит, понятны только нам, пастухам. Так что не жди, уходи спать. Лангара затягивается долгим, ленивым зевком, затем подбрасывает в костер дров, поправляет плащ на плечах старика и, достав самодельную трубку, набивает ее табаком. 43
— Лангара, сколько тебе лет? — полюбопытствовал я. Старуха выхватила из жара горящий уголек, прикурила. — Кто их считал?.. Давно бы надо умереть, да никак не соберусь. Сам видишь, Инга должна рожать, она еще не была матерью, как оставишь ее? Аннушка умирает, хоронпть ее надо по нашим обрядам, а кто их знает, кроме меня?! И стадо не бросишь... Да и раньше тоже некогда было годы считать. — Ты родилась в этом крае? — Тут, на Худорканскпх марях. По этой земле кочевали п нашп предки. Старики говорили, еще раньше, давно, как будто на Амуре жили. Знаешь такую реку?.. Оттуда паша родовая.— И Лангара опускает голову, уходит в грустные воспоминания. Потом начинает говорить о тяжелом прошлом своего народа, загнанного жестоком несправедливостью на эту бесплодную землю, покрытую черными болотами. Ее монотонный голос то возрождается, звучпт уверенно, гневно, то стихает до шепота, и тогда слышно, как на ее плечи падают с веток тяжелые капли влаги. Как горьки были ее воспоминания! Она встала и, не пожелав доброй почи, ушла, растревоженная, спать. На мпс отяжелела мокрая телогрейка. Неохотно покидаю нагретое место и, махнув старику рукою — дескать, спокойной ночи! — отхожу от костра. Но прежде чем забраться в спальный мешок, иду проведать больную. В чуме тишина. Свет фонаря выхватывает из темного угла дремлющую у изголовья ребенка Сулакикан. Она, вздрогнув, открывает глаза, всплескивает руками и заслоняет ими дочурку, будто защищая ее от Харги. Но, узнав меня, мать припадает к груди больной. С лица ее медленно сходит испуг. На оленьей шкуре безвольно распласталось щупленькое тельце девочки, истощенное болезнью. Жар у нее как будто уменьшился, но дышит она тяжело, отрывисто, ей не хватает кислорода. Глаза закрыты. Пульс и теперь не прощупывается. Жизнь ее на волоске, вряд ли поможет и пенициллин. Ничего не сказав Сулакикан, выхожу из чума. Карарбах все еще сидит у костра один, что-то бережно держит на ладони левой руки. Подхожу ближе. Это деревянный божок, вырезанный из лиственничного дерева. У пего плоское лицо, длинное туловище и совсем короткие ноги. Старпк щедро смазывает его горячим растопленным жиром. Долго растирает, что-то горячо вымаливает у своего идола. Древностью повеяло от этой сцены. Я ушел, не замеченный стариком. Ни звука, ни шороха, кроме моросящего дождя. Осторожно, не нарушая всеобщего покоя ночи, пробираюсь к себе в палатку. Зажигаю свечу. По привычке достаю дневник. Хочется, не откладывая, записать в него события этого необыкновенного дня. 44
«...Из разговора с кочевниками я понял, что нам на Ямбуе предстоит вступить в мир каких-то непонятных явлений, полный опасности. И прежде всего надо решить, способны ли мы на по- одинок с неведомой силой, даже если она предстанет перед нами в образе злого духа — Харги? Может быть, благоразумнее немедля повернуть назад и, не теряя времени, снарядить более подготовленный отряд? Назад... Нет, это невозможно! Как хорошо, что мы повстречались с пастухами-эвенками! Нам не хватает их опыта, знания тайги. Какими беспомощными мы кажемся в сравнении с этими «дикарями», затерявшимися в заболоченных безлюдных пустырях! Мы это, безусловно, почувствуем в первый же день, как только окажемся возле Ямбуя. С ним бы идти туда!.. Как жаль, что наша встреча коротка! Я впервые узнаю об эвенкийском законе долголетия. Можно соглашаться и не соглашаться с Лангарой по поводу ее «теории», можно даже утверждать, что отношение к старикам не очепь-то доброжелательно — такое впечатление создается. Однако «теория» не выдумана Лангарой, а подсказана самой жизнью и, вероятно, проверена не на одном поколении эвенков. «Истиппую мудрость можпо постигнуть лишь путем страда- пин. Только пужда и страдания могут открыть человеку то, что скрыто от других» — так считалось с древних времен у северян. Что ж, эвенки слишком долго страдали, чтобы законы их жизнп были мудрыми. Разве не верно, что сытый человек — ленивый. И чтобы продлить жизнь, надо действительно не баловать себя, и в преклонном возрасте не отказываться от привычной физической нагрузки, тем более в условиях жизни в тайге, где все трудно дается. В этом, может быть, мудрость долголетия. Невольно думаешь и о другом. Ведь сама-то Лангара совсем не похожа на своих предшественников, бесправных людей, покорных судьбе. Живет в новом мире, пытается его понять, найти место в нем для себя и своего потомства. И пе это ли главное, что дала ей Советская власть. В то же время она не представляет жизни вне тайги для эвенков, и потому понятно ее желание сохранить опыт своего народа, облегчающий жизнь человека в лесах. И это, мне кажется, очень хорошо!» Я кончил писать и задумался. Неожиданно в чаще, рядом с жильем, громко просвиристела пичуга. Неужели уже утро? Выхожу из палатки. Тот же мрак, та же тишина. На востоке еще стоит синяя тьма. Дождик давно перестал. В лиловой мгле дремлют перелески, и одинокая зеленовато-бледная звездочка глядит сквовь редкую ткань туч. На соседних неведомых болотах опять истает туман — вестник приближающегося холода. У огнища, прикрытого пеплом, лежит на оленьей подстилке старик, скрюченный предутренней стужей. Голова и плечи чем-то укрыты, а голые его ноги, костлявые, мозолистые, со сбитыми 45
пятками, лежат прямо на земле, опушенные изморозью. «Не умер ли старид?» Бросаюсь к нему... Нет, Карарбах спит, дышит ровно. Разжигаю костер. От тлеющих головешек он быстро разгорается, вокруг теплеет воздух, иней на голых пятках старика исчезает. Шевелятся оттаявшие шишковатые пальцы, медленно, натужно разгибается спина. Карарбах потягивается и, не просыпаясь, поворачивается грудью к огню, сладко вздыхает. Один сижу у тлеющих угольков костра. Тишина такая, что ручьи глохнут и береговая осока не смеет пошевелиться. Снова и снова задумываешься над тем, что ждет нас там, на Ямбуе? Й слово «Ямбуй» для меня звучит как нечто грозное. Оно вызывает в воображении картину первобытной природы, каких-то допотопных животцых, и кажется, что нас там ожидают необычные приключения, может быть, даже встреча с дикими племенами, затерявшимися с древних времен в этих топких пустырях. Тепло костра незаметно уводит меня в мир грез. Мне представляется стоянка этих людей, одетых в звериные шкуры и обитающих под низким, сырым сводом пещеры. У костра сидят женщины за выделкой сохатиных кож. Возле них резвятсд малыши. Из ночной темноты подходит к костру старик. На крутых мускулистых плечах он принес огромную тушу снежного барана. За ним толпа мужчин, вооруженных копьями. Женщины издают призывный клич, детвора ликует. Из мрачной глубины пещеры появляются старики. Начинается пир. Все набрасываются на тушу, отрывают куски мяса, слегка поджаривают и тут же съедают. Белый бараний жир стекает у них пр губам, по подбородкам, копится белыми узорами на шкурах, прикрывающих тело. Почти потухший костер вдруг вспыхивает, наполнив ярким светом всю глубину пещеры. Я вижу расставленную по карнизам примитивную утварь, стрелы, рогатины, незнакомые поделочные инструменты. Но кто это в страшной, скрюченной позе лежит на каменном полу? Присматриваюсь — человек! Руки и ноги связаны сыромятными ремнями, рубашка и штапы изорваны. Неужели Евтушенко? Так и есть, он! Узнаю рыжебородое лицо, широченные кисти рук со вздутыми от ремней венами. Он стонет... Вижу, к нему подходят двое рослых парней, берут его на руки, несут на жертвеппик, сложенный из плит. Из толпы выходит старая женщина — Лангара. Глазам не верю! Старуха костлявыми пальцами срывает с Евтушенко одежду, смазывает его тело горячим жиром, и я вижу, как кипит он на его животе. Потом все взрослые и дети обкладывают жертвенник сушняком. Лангара, вскинув к небу руки, произносит заклинание и поджигает от головешки сушняк^ Пламя покрывает Евтушенко. Слышу его душераздирающий крик. Сам чувствую, как огонь обжигает всего меня, печем дышать.**. И я... пробуждаюсь. 46
4. ТРЕВОГИ ПАСТУШКИ ЛАНГАРЫ Сквозь ситцевую стенку полога сочатся свежесть хвойного леса и терпкий запах багульника. Чувствуется, как сыро в перелеске после ночного дождя, страшновато высунуться наружу, сразу окатит холодом. Но что поделаешь, надо выбираться. За чумами еще сумрачно, еще ничто не различимо, кроме вздыбленных гор в синей дали и хрупких огоньков в небе. В этот переломный час между ночью и днем голоса и шумы приглушены, белое и черное еще слито воедино. Всюду покой и сон. Однако обитатели тайги давно уже проснулись, но маются, ждут, когда тронется мрак и уйдут из перелеска подозрительные тени. Старика уже нет у затухшего костра, куда-то исчез. Пастухи ушли собирать стадо. Захожу в чум к Аннушке. Ей не стало легче, хотя температура немного спала. Девочка по-прежнему никого не узнает, ничего не ест. Стеклянные глаза ничего не выражают. Вряд ли она выживет. Без всякой надежды даю ей лекарство и выхожу, смотрю на небо. Как назло, у горизонта появились дождевые тучи. Опи пизко плывут над сонной землею. Уже постукивает гром. «Силы пебеспыо, отведите от нас грозу, пропустите самолет, а потом пусть дождь льет сколько угодно»,— невольно шепчу я. В эту минуту я, кажется, сам становлюсь суеверным и готов вымолить у духов жизнь ребенку. Павел раздувает костер. Пробуждаясь, задымились чумы. Светлой полоской обозначился восток. Нагорье раскрывалось темно- лиловыми болотами, пурпуром холмов и полосами заиндевевших марей. «Курлы... курлы...» — прощаются с клюквенными марями журавли. Белые лебеди — властители неба — молча плывут в предгрозовой синеве. В тяжелых взмахах их крыльев — царственное величие. Они несут земле рассвет. Уходит ночь. Уходят тени... Что-то неуловимо прекрасное нарождается в полусвете зари, сочится на волнистую землю. Ветер приятно веет в лицо с далеких гор. Пастухи, узнав, что должен быть самолет с лекарствами для Аннушки, всполошились. Им трудно представить, как он сядет на болото или на топкую марь. Ко мне подошла Лангара, доверчиво дотронулась до моей руки. — Лючи, спаси Аннушку! — Ее голос дрогнул, сухие губы сжались. — Этого я и хочу. Вся надежда на самолет, Лангара. Лишь бы он не опоздал... Но скажи, если мы спасем Аннушку, ты поверишь, что нет злых духов? Старуха недружелюбно взглянула на меня. 47
— Ты только не подумай, что я ставлю условие. Нет. Я говорю так потому, что знаю, сколько несчастья принесли вам эти несуществующие духи, вера в них. — Ты хочешь разогнуть дугу, чтобы не поломать ее. Но так не бывает.— И она уже хотела уходить. — Послушай, Лангара, объясни мне, пожалуйста: эвенки были православными, ты и Карарбах, вероятно, крещеные? Почему же вы не верите в Христа, продолжаете поклоняться духам, богам своих предков? — Кому нужен твой Христос? — Опа удивленно глянула на меня.— Он шибко далеко па небе, чтобы знать горе людей, как выпросишь у него добра? Другое дело духи: они живут в тайге вместе с нами, все видят, все знают и не терпят, чтобы над ними смеялись. Разгневаешь — они пошлют грозу, мор, ребенка отнимут, угонят оленей. А хорошо о них будешь думать — получишь не одну удачу. Им все дано. Говорю тебе, они хотят взять Аннушку, видишь, дождь идет, не хотят пустить сюда самолет с лекарством. — Это не в их власти. Лангара отмахивается от меня, уходит к чуму. Подхожу к костру, у которого возится Павел. — Наши ребята уже шанежки едят со сметаной. Вечером к девчатам пойдут, а мы...— ворчит мой спутник, наваливая конец бревна на огонь. — Не горюй, на Ямбуе долго не задержимся. — Вы думаете? — Он вопросительно смотрит на меня.— Хорошо, если на гольце какие-то злые духи, с ними-то быстро справимся. А вот если там бапдиты?.. — Как-нибудь и с ними справимся. Вот увидишь, Павел, скоро у тебя будет свидание со Светланой. — С такой программой согласен,— радостно говорит он и задает мне деловой вопрос: — Что варить на завтрак? Нынче мы на своих харчах. — Кашу бы пшенную, а? — Опять кашу... От такой ппщи ногп уже не ходят. — Ничего, дойдем до места, там непременно охотой займемся. — Вы думаете, добрые духи подарят пам зверя? — Там, где зло живет, есть и добру место. Авось не пропадем! — Чем на авось надеяться да гадать, лучше пам взять с собой глухого старика, с ним надежнее будет по всем статьям. В тайге оп как дома. Неизвестно, как долго мы там пробудем, на этом самом Ямбуе... — Пожалуй, ты прав,— перебиваю я Павла.— Карарбах, видать, хороший охотник, большой следопыт. Но, боюсь, старик человек суеверный, вряд ли согласится пойти с нами. — А вы попробуйте его уговорить. Утро в полном разливе. Морозит. Нежнее и чище становится голубизна далекого неба. Редеют перелески, пронизанные све- 48
том зари, все более четко вырисовываются на густо-красном фоне деревья. Из чума показывается Лангара. Опа идет к нам мелкими неторопливыми шагами. Что-то несет. — Действуйте насчет старика через нее,— советует Павел, кивая головой на старуху.— Она ведь тут за главного командующего. — Это вам! — крпчит старуха, протягивая куски вяленой оленины как бы в знак примирения. — Спасибо, Лангара, но нам нечем отблагодарить тебя. Деньги возьмешь? — Когда люди живут в одном стойбище, разве мясо продают? — Но ведь гость не нахлебник! — Э-э, лючи, надо знать, что без пищи никто жить не может, но не у каждого она есть в котомке. Убил зверя — твой фарт, тебе спасибо, а мясо всему стойбищу. Закон наших предков не позволяет одному брать себе воду и пищу,— п старуха сует мне в руки куски сушеного, приятно пахнущего дымком мяса. — Спасибо тебе, Лангара, и за мясо и за мудрое наставление. Твои предки, завещавшие эту истину, были достойными людьми. — Надо бы свежего мяса вам дать, да оно кончилось вчера,— говорит старуха, поднимая с земли упавший кусочек оленины и отправляя его в рот,— Старик рано утром ушел с ружьем, тут близко сохатый постоянно жирует; может, удача будет, вернется вечером и еще вас угощать будем. — Ему, глухому, видимо, трудно дается охота. Разве только скрадом он и может убить зверя? — Что ты! — замахала руками старуха.— Скрадом сейчас не добыть сохатого. Это время лист на полу, тихо ходить нельзя, да и зверь сохатый, сокжой на месте не стоит, шибко ходит, грибы ищет, ни за что не догонишь! Карарбах промышляет зверя с собаками. — Как с собаками, он же глухой?! Собаки в поисках зверя далеко уходят с глаз, а лая их старик и близко не услышит. Ты шутишь, Лангара. Она рассмеялась. Голосистое эхо разнесло ее смех по блпзким перелескам. — Ты совсем как муннукан, думать не хочешь. Говорю, нужда многому учила людей.— Она достала из-за пазухи трубку, прикурила от лучинки и продолжала: — Когда Карарбах оглох, его все жалели, не давали ему мяса от другого охотника. Он голодал, долго думал, как жить. Потом догадался. Теперь берет на охоту две собаки. Одну привязывает к поясу, никуда не пускает, а другая бегает кругом, далеко по тайге, ищет зверя. Когда найдет и остановит его — лает. Другая собака на поводке у старика, тащит его на лай, приводит к зверю. Теперь понимаешь, каким хитрым сделала нужда глухого старика? А ты не веришь! 49
— У меня к тебе большая просьба, Лангара. Не сможете лп вы кочевать со своим стадом вместе с нами к Ямбую, пусть старик поможет нам найти следы пропавших людей. Она выпрямилась и ткнула пальцем в мою голову: — Кто поверит, что в таком большом котле нет ума! Или ты сдурел, что ли? Даже худой человек не захочет сам идти к злому духу! — Старуха резко повернулась, пошла от мепя. — Не уходи, Лангара, еще есть разговор. Старуха недоверчиво приостановилась. — Говори, да не трать по-пустому слова. Карарбах на Ямбуй не пойдет,— отчеканила она. — А если я отдам тебе Загрю? — Загрю?! — обрадовалась Лангара, делая шаг в мою сторону.— Отдашь Загрю?.. — Но вдруг осеклась и ушла тихими, неуверенными шагами. Павел поджаривал на углях вяленое мясо. — Слышал? — спросил я у пего.— Их на Ямбуй и калачом не заманишь. — Пожалуй, и не стоит уговаривать. Не дай бог что случится, тогда вина на нас ляжет,— ответил он. Утро расточает пурпур, золотит холодное болото, марь и могучие крылья беркутов, парящих в вышине. Лучи яркого света обнимают землю и пежпым прикосновением будят горы, леса, прогоняют туман, скопившийся на дне широких падей. Легкий, почти прозрачный дым окутывает чумы, откуда доносятся крики детей, стук посуды и говор. Из перелеска подходят олени. Животные шарят по стоянке в поисках солонцов и ложатся на землю. А ручей под притихшим осинником шумит, плещется, зовет. От пего тянет прохладой и запахом свежей травы, смешанным с запахом увядающих листьев. — Через пять минут связь со штабом, будете что передавать? — спрашивает Павел, присаживаясь рядом со мною. — Я вот о чем думаю: нас двоих мало, чтобы серьезно заняться расследованием на Ямбуе. Надо вызвать еще кого-нибудь из надежных ребят. Может, ты посоветуешь? — Если техник Гриша Короткое близко работает, надо просить у него Елизара Быкова. Уж этот не подведет. Да и охота повидаться с ним. Мы ведь из одного села. — Хорошо, запиши радиограмму: «Штаб. Плоткину. Помимо Петрика и Евтушенко, районе Ямбуя бесследно исчезли два эвенка при тех же загадочных обстоятельствах. Положение серьезнее, чем предполагали. Желательно отправить в мое распоряжение десятника Елизара Быкова с проводником-охотником, знающим район Ямбуя. В крайнем случае вместе с Быковым кого-нибудь другого, опытного. Еще 50
риз предупреждаю: всем подразделениям оставаться до полного шшершения работ. Возможно, все будут привлечены к розыску погибших». Иду к ручью умываться. Из-за лохматых вершин лиственниц ныползло красное, как от натуги, солнце. Слепит глаза. Как приятно тепло первых солнечных лучей! Горстями бросаю в лицо, на грудь текучий хрусталь студеной воды. До чего же она колючая, обжигающая, сразу снимает сонливость. Меня встретила Лангара. — Мы сегодня ходить будем вашей тропой, потом завтра свернем на свою. — Очень хорошо! — обрадовался я.— А старик знает, где будем ночевать? На земле останется след наших оленей, он приведет его к старому чумищу пастухов, куда мы идем. ~ Не заблудится? — Старик не знает такого слова — заблудится! — Но почему ты сразу не сказала ему, где ночевать будем? Лангара поморщилась. — Я ему не дала чайника, без чая он нигде ночевать не останется, не беспокойся. А есть захочет — скорее найдет прямую тропу к чуму. Голод укоротит дорогу. — Тогда зачем же ты так мучаешь Карарбаха? — Не мучаю. Так он сильнее беды, сильнее голода, другим от него польза и долго проживет. А его не будет — кто с оленями останется? Дети в интернате учились, книжки читают, много всякого разного знают. А вот чтобы сердце болело за стадо — этому не научили их. Как они останутся с оленями, куда потянут тропу без старика? Не знаешь? То-то!.. — Но вы не вечны. Да и сколько же можно вам работать? Вы с Карарбахом заслужили более спокойную старость. — Нам тут лучше. — Но это не жизнь, а мука! В твои ли годы брать на себя столько забот. Да и нельзя все делать по старинке, жить надо иначе и тебе и детям. — Время другое, ты правду говоришь,-— соглашается Лапгара.— Однако новое надо с умом делать, иначе оно совсем эвенков от насиженных мест уведет. А тайга, сам понимаешь, не должна пустовать. Много в ней добра, ой как много! Кто-то тут дол- жоп жить. — Ваши дети,— перебил я ее.— Они все грамотные, пусть и хозяйничают. — Говорю, их не приучают жить в тайге, другую пищу дают, и опи след волка путают со следом собаки, своего оленя не могут найти в стаде, нарты не умеют делать. А без этой мудрости наших предков они не станут сильными, ветер будет носить их куда захочет. Они не справятся с тайгою, Да и зачем тут 51
такие люди! — И вдруг старуха заторопилась, взяла у меня из рук полотенце, мыло и направилась быстрыми шагами к ручью. Я много лет кочевал с эвенками. Но не помню, чтобы они жаловались на свою жизнь, высказывали обиды, и мне казалось, что эти люди хорошо устроены, довольны тем, что теперь у них всегда есть пища, одежда, свой постоянный угол. Но нет, человек не только этим живет. И тут, в глуши лесов, у пастухов противоречия отцов и детей, горячие споры о жизни. Я не мог не продолжить этого разговора. Лангара, присев на корточки на каменистом бережку, хватала пригоршнями ледяную воду, фыркала, как тюлень, потом долго-долго мылила руки, вся погруженная в какие-то давно привычные ей думы. Я дождался, пока она встала. — Слушай, Лангара, ты слишком безнадежно смотришь на будущее своих детей. — Человеку не дано знать, что будет завтра. Однако как может сердце не болеть у матери, если ее детп хотят жпть не в родных местах, тут в тайге пе остаются! — Куда же они деваются? — Разве ты по знаешь? Нет?.. Много эвенков ушло жить в большие стойбища лючи, будто там им лучше будет; и они, как отставшие от стада олени, разбрелись кто куда, растерялись. Брось каплю брусничного сока в речку, не увидишь, куда девается... Считай, ни их, ни их потомства нет. И молодые, которые учатся, не все приходят назад, ищут другую, легкую жизнь, думают, в лесу нет им счастья. Никто их не останавливает, никто не скажет — без тайги ты пропадешь! Опи уходят от своих обычаев, от опыта стариков, а их дети забудут родпой язык, и они уже не ста- пут эвепками. Скажи, кто будет промышлять соболей, белку, пасти оленей, водить экспедиции? Думаешь, это теперь уже не надо? Нет, надо, как и пятьдесят лет назад или еще больше.— Лангара хотела еще что-то сказать, заторопилась, и горькие слова сдавили горло. Переступая с ноги на ногу, она обжигала меня колючим взглядом, будто я виновник всех ее житейских тревог. — Никто не может заставить человека жить в тайге, Лангара. Такого закона нет. — Нет! — категорически рубит она и рукою прикрывает мне рот,— Стадо без пастуха разбредется в разные стороны, не собрать его больше, понимаешь! — Это верпо, но человеку нельзя запретить решать свою судьбу. Он но пленник. — Ты дурной, что ли?! Зачем запрещать, если он будет знать, как жить в лесу, разве такой уйдет из своих мест! — И, передохнув, так же убежденно продолжала: — А жпть по-новому, как ты говорил, можно и тут, если ума хватит. Эвенки не должны уходить из тайги, там без них обойдутся. Или потом сюда будешь таскать других людей, однако им без опыта жить в лесу будет труднее, чем нам. Разве это не правда? 52
— Тут ты права, но твоему роду, Лангара, это не угрожает. Видишь, как разросся! — Мы, пастухи, постоянно кочуем по нагорью. Живем, как жили наши старики. Карарбах всех с детства учил, как жить в тайге. Потом они много лет учились в иптернато, вернулись к стаду, но забыли законы тайги, стали бояться трудностей, ленятся, потому что им в интернате пе говорят об этом, и Карарбах опять учит их. Разве так можно? И хорошо, что наши вернулись и род Карарбаха стал большой,— не без гордости заключила она.— Но один совсем ушел — младший сын. Он учился в техникуме плавать на большой лодке, остался работать где-то далеко на реке. Не слышит родной речи, песпи поет не свои, его детп не станут эвенками, даже если у них будут не птичьи носы, а настоящие. Зачем ему чужая река? Разве своей нет?! Ты хорошо подумай, если бы все, кто много учился, отдавали свой ум родной тайге, так много было бы добра у народа и не пустовала бы тайга. — Ты считаешь, что эвенки должны былп оставаться кочевниками? — Нет, оборони бог,— запротестовала она.— Эвенкам надо жить, как лючи, на стойбищах, но им не надо запрещать кочевать, это у пас в крови. И дом наш тут,— она тычет пальцем в землю.— Сюда надо тащить новую жизнь, а не уводить эвенков отсюда. Тогда будет много стойбищ, много пушнины, оленей, мяса... Чего молчишь?! — Я согласен с тобой, Лангара, что тайга пе должна оставаться без людей, что лучше эвенкам жить в ней, чем другим; что жить они должны культурно. Но не так просто это сделать... — Если так не сделают, никому не будут нужны олени, опустеет тайга, не останется троп. И если даже эвенков будет больше и больше, то где ты их найдешь, когда они разбредутся по земле? Кто бросает чум, тот теряет все. Помни, что тебе толмачила старая пастушка. — Говорю, что вам надо жить в тайге, но уйдите с этих бесплодных болот в другие места, где богаче природа, много ягеля и земля хорошо родит. — Не говори так! И в этой тайге много богатства, надо его видеть. В это время кто-то окликнул ее, и она поспешно ушла, оставив меня озадаченным своим рассказом. «Нет, не уйти старой Лангаре из тайги,— думаю я, провожая ее взглядом.— Не бросить ей аргиш% Она сохранит до могилы то, что завещали ей с колыбели. А ведь ничего хорошего не видела пастушка за свою большую и трудную жизнь на этих зыбких марях и голых холмах, опекаемых лютой стужей и проклятущей мошкарой. И все же это родные места. Вот и пытается она задержаться в этих пустырях, сохранить опыт предков и сделать новую жизнь эвенков счастливой, но в родной тайге. Не дать им уйти на жительство в другие места. Как же больно думать ей, что 53
тайга может опустеть, что исчезнут тропы отцов, не останется их опыта, если детям не будут прививать в интернатах, институтах любовь к природе, учить их жизни в лесах, развивать в них врожденные способности промышленника! Я по-человечески понимаю ее тревогу за судьбу подрастающего поколения эвенков». Тучи, не донеся до нас дождя, ушли к горизонту, и опять над нами густо-синее небо. Пока Павел печет лепешки к завтраку, я снимаю нашу палатку и в то же время посматриваю, как женщины готовятся в путь. Они ловко расправляются с чумами, скатывают бересту в тугие свитки, набивают потки продуктами, посудой. Хаос вокруг быстро исчезает, все ложится на свои места. К костру подходит только что проснувшийся Битык. На его лице и следа не осталось от вчерашней обиды. Он слюнит указательный палец, макает его в теплую золу и начинает энергично чистить белые, как перламутр, зубы, потом мчится к ручью и, вернувшись, сушит у огня мокрое лицо и руки. Из разобранных чумов появляются полуголые ребята. Налетают на^костер и, сбившись у огня в плотную кучу, следят за нами. Это совсем еще карапузы, загорелые, будто вымазанные в шоколаде. Лица у них заспанные, но глаза чистые, взгляд острый, соболиный. Все вместе малыши чувствуют себя смелее. С раннего возраста они уже умеют наблюдать и скрывать любопытство. Они родились в тайге и, впервые в жизпи открыв глаза, увидели чумы, оленей, костер, услышали лай собак. Позже их любимой забавой стала езда на оленях. А вот сейчас они впервые видят лючи «с птичьими носами», чьи тяжелые сапоги оставляют необычный след на земле, чья речь состоит из каких- то непонятных звуков. Павел берет в руки горячую, докрасна поджаренную лепешку, постукивает по ней пальцами, как гончар по своему изделию, и начинает ломать. Пахучий пар обдает лицо. Детвора напряженно следит за каждым его движением. Губы их невольно шевелятся в предвкушении лакомства. Первым получает лепешку стоящий впереди Битык. Он и сегодня у ребят за главного. Затем Павел наделяет и остальных. Никто из малышей не просит, этого им не позволяет врожденная гордость. С кусками в руках все присаживаются поближе к огню, не торопясь, с удивительной бережливостью, откусывают маленькие дольки, неторопливо жуют, явно наслаждаясь. Нам с Павлом доставляет радость смотреть на детвору. От жаркого пламени смуглые лица ребят пылают густым румянцем и кажутся вылитыми из красной меди. Дети беззаботно жуют, изредка поднимают на Павла блестящие черные глаза, полные благодарности. Тот добродушно улыбается им и тоже жует. Я связываю палатку, а сам все думаю об этих детях. Сейчас они хотят научиться у старших пасти стадо, арканить диких оленей, ходить на лыжах, распутывать следы зверей, 54
подзывать на пикульку рябчиков, кабарочек — стать такими же охотниками, как Карарбах. Для них он предел мечты. Вернутся ли они после учебы в родные леса, как этого хочет Лангара, чтобы по-новому строить тут жизнь, чтобы сохранить национальные достоинства своего народа? И тогда на долю черноглазых ребят выпадет самая интересная миссия — превратить вечно стылый край в пушной заповедник, заставить бесплодную землю служить человеку, и в холодном безмолвии нагорья будет звучать веселая песня эвенков. Со всех сторон к стоянке стекаются разрозненные гурты оленей. Они заполняют просветы в перелеске и всю поляну. Дети, как по команде, перестают жевать, запихивают за пазухи недоеденные куски лепешки, вскакивают. Битык бежит к вьюкам, хватает маут1. Они будут ловить своих учагов, на которых путешествуют по тайге. Мне с Павлом совершенно непонятно, как можно среди этого огромного стада оленей, удивительно похожих друг на друга, найти одного, своего? Однако так кажется только нашему неопытному глазу. Даже дети пастухов прекрасно узнают своих животных, для них каждый олень имеет свои приметы, непостижимые для нас. Но вряд ли они могут объяснить их. Это не всегда могут сделать и взрослые пастухи. Битык встает на пень, так ему виднее, окидывает быстрым взглядом стадо. Вертит головою вправо, влево, то приседает, то вытягивается. И вдруг радостный крик — увидел! Мальчишка, не выпуская из виду опознанного учага, начинает набирать на правую руку мелкими кругами маут. Сходит на землю и по-кошачьи крадется к краю перелеска, где, плотно сбившись в кучу, отдыхают олени. Вдруг один из оленей вскакивает, точно ждал этого момента, поворачивает настороженную голову в нашу сторону. Мальчишка явно не успевает, и учаг огромными прыжками вырывается из стада. Двое шустрых парнишек бросаются за ним, заворачивают его обратно к поляне. Учаг дичится, раздувая ноздри, ищет пугливыми глазами опасность. Носится как оглашенный. А Битык уже в перелеске. Прильнув к стволу лиственницы, ждет, готовый метнуть маут... Слева тоже двое ребят пытаются обхитрить крупного уч&га. Слышится крик, визг, шорох погони. Так, видимо, каждое утро мальчишки азартно состязаются с оленями. Но вот они, как по команде, прекращают гоняться за учагами, с радостными воплями бегут к матерям, показывают ручонками на запад. До нашего слуха доносится гул моторов. Лица всех обращены навстречу звуку. Из густой синевы неба выплывает самолет. 1 Маут — ременный аркан. 55
Павел бросает па костер заранее приготовленную охапку сырых веток с листьями. Над стоянкой столбом встает густой дым. Дети неистовствуют от восторга. Машина теряет высоту, сбавляет скорость, с ревом идет на нас. Она разворачивается низко над лесом, делает один круг, второй. Всполошились олени, залаяли перепуганные собаки. В третьем заходе, когда самолет был над нами, от него отрывается белая лента с грузом на конце, падает на деревья, зависает на верхушке одного из них. Летчик делает еще один круг, прощаясь, качает крылом и уплывает в голубую даль неба. Мы машем руками. А Битык и с ним еще парнишка уже карабкаются по гладкому стволу лиственницы. — Ну и ловкачи! — восторгается Павел. В посылке, сброшенной с самолета, были лекарства и инструменты, отправленные нам Верой Ивановной. Не забыла она вложить и подробную инструкцию. Мне никогда не приходилось держать в руках шприц. Вначале я даже растерялся. Ведь все — и лекарства, и шприц, и руки — должпо быть стерильным. А что можно сделать в такой обстановке? Как бы хуже пе получилось... Но выхода нет. — Ты внимательно смотри,— обращаюсь я к Сулакикан,— что и как я буду делать. Завтра наши тропы разойдутся, и ты будешь сама лечить Аннушку... Нас окружает детвора. Все-то им надо, никуда от них не скроешься. Я тщательно мою руки, кипячу шприц. Мой уверенный вид, кажется, обнадеживает жителей стойбища. На таборе наступает тягостное ожидание. Аннушка лежит на шкуре, под остовом раздетого чума. Глаза ее бессмысленно смотрят в пебо. Лицо еще больше осунулось. — Ей хуже после лекарства,— безнадежно произносит Сулакикан. Да, девочке хуже. Если после укола Аннушка умрет, могут обвпнпть меня... Но отступать поздно. Протираю спиртом тощую ягодицу девочки и с уверенностью опытного врача запускаю иглу. Со лба у меня падают холодные капли пота. Из открытого рта у больной вырвался еле слышный стон. — Аннушка будет жить! — шепчет взволпованная Сулакикан, услышав этот протяжный звук. — Непременно будет,— подтверждаю я.— Надо только хорошо лечить. А пока пусть полежит спокойно. Неожиданно из перелеска донесся подозрительный шум и стал быстро надвигаться на нас. Все насторожились и замерли, не понимая, кто это так беспечно ходит по лесу. А шум становился все яснее и ближе, слышался треск веток и грохот падающего сухостоя. Павел бросился искать Загрю, но тот уже несся к перелеску, пересекая поляну. И тут все увидели, 56
как у закрайки леса он наскочил на сохатого, выбежавшего из чащи. Огромный зверь, чем-то взбудораженный, тут же повернул вправо и стал удирать через марь, поднимая столбы водяных брызг. Загря мчался большими прыжками, пытаясь пересечь ему путь. Не успели оба они скрыться с глаз, как па следу сохатого из перелеска появился бурый медведь. Оп так был запят преследованием сохатого, что и не заметил ни нашей стоянки, ни дыма, ни оленей. — Видел?! — крикпула Лангара.—Медведь шибко плохой зверь, один, два дня будет ходить следом, все равно задерет сохатого, еще и кобеля твоего подомпет... — Загре пе впервой,— ответил я, а сам пе на шутку встревожился. Надо было с утра привязать его, да кто же мог предугадать такое. К стоянке стекаются подгоняемые пастухами последние оди- почки-олени. Воздух наполняется криком тугуток и перезвоном бубенцов. Наскоро завтракаем, и стойбище приходит в движение. Вся подготовка к аргишу лежит па жепщинах. У них уже готовы вьюки, разложены седла, подпруги. Они ловят рабочих оленей, связывают пх одного за другим, начинают вьючить. Я с восхищением слежу за работой пастушек. Какие опи великие труженицы, мужественные и безропотные! Голос Лангары висит над стоянкой. Все послушны ей. За долгие годы ее руки, ее слова и жесты приобрели ту скупую точность, какая присуща только людям сильной воли, убежденным в своей правоте. Да, мы оказались свидетелями настоящего матриархата. Как только мы начали укладывать по поткам наши вещи, детвора мигом сбежалась к нам. Интересно, что лючи возят с собою по тайге? Они следили за нами так пристально, словно мы прятали от них какпе-то волшебные игрушки. Нередко у кого-то из них появлялось на лице удивление или вырывался звук восторга. Инга ведет рабочих оленей к поткам, по вдруг останавливается, выпускает из рук поводной ремень, хватается за живот, ищет глазами опоры. На красноватом лице ее страх. Подбегаем с Павлом к ней, устраиваем ее на ворохе постелей, сами начинаем вьючпть оленей. Муж Инги уехал на Учур за продуктами. Ей приходится самой управляться со сборами в дорогу. Конечно, кочевать ей нелегко, но она держится стойко, только в глазах ее грусть и тревога. Наконец все готово. Груз из кожаных и берестяных поток крепко притянут подпругами к бокам олепей. Старшие дети привязаны ремнями к седлам. Двое самых маленышх, мальчик и девочка, рассажены по люлькам. Люльки связаны сыромятной подпругой. 57
Какие довольные мордашки у всех маленьких «наездников»! Вот уж кому одно удовольствие кочевать по тайге! Остается незавьюченным самый сильный и крупный бык с седлом на спине. Лангара подводит его к больной Аннушке. Та лежит на прежнем месте. Рядом с нею пустая люлька и тяжелая, плотно набитая нотка. Люлька внутри выстлана душистым лапником. Лангара снимает с больной одеяло, расстилает его поверх лапника, а я беру на руки безжизненное тельце ребенка. На меня смотрят все те же пустые глаза. Но мне кажется, что они немного потеплели. — От!.. От!.. От!..— будят пастухи дремлющее в прохладе стадо. Вздрагивает лес ветвистых рогов, разрывается войлок оленьих спин. Животные перестают жевать, лениво поднимаются, потягиваются. Три пастуха, двое мужчин и одна женщина, должны гнать стадо следом за караваном. В караване три длинные связки оленей, кроме нашей. Лангара по-хозяйски оглядывает опустевшую стоянку, прощупывает вьюки на спинах животных, ладно ли завьючены, внимательно осматривает стадо. Все ждут ее команды. — Вы след наш притаптывать будете! — кричит она нам и, ловко оседлав толстого учага, тронула караван. Сулакикан ведет свою связку предпоследней. Битык едет на втором олене, привязанный к мягкому вьюку. — Лючи!.. Лючи! — кричит он, проезжая мимо нас. Он и дети смеются. Следом за Сулакикан идет Долбачи. Мы с Павлом завершаем шествие. На месте стоянки остались утоптанный мох, кучи свежего помета, потухшее огнище и высокие скелеты чумов, много лет служившие кочевникам приютом. 5. ТРОПОЮ КОЧЕВНИКОВ За караваном идет огромное стадо оленей. Среди самок и молодняка выделяются несколько племенных быков — тучных рогачей, сохранивших в своем внешнем облике черты предка — дикого сок- жоя. Стадо, колыхаясь, накрывает марь, наползает на болото, растекается по перелескам. Несмолкаемый крик погонщиков смешивается с тревожным криком растерявшихся телят, лаем собак и треском сучьев. Шум нарушает безмолвие скупой земли, уходит вместе с нами на юго-восток, в глубину нагорья. За горизонт уплывают редкие хлопья туч. В лицо бьет настывший воздух. Как сгустками крови, устлана красными осенними листьями тропа. Сквозь оголенный лес синеет впереди холодеющее небо. 58
Первым препятствием на нашем пути были мари, рассеченные узкими полосами болот и хвойных перелесков. Куда ни ступишь, всюду топь, куда ни взглянешь — жалкие, скрюченные, полузасохшие деревья, навевающие уныние. Видимо, только одна жизнестойкая лиственница и может селиться на этой зыбкой, гнилостной почве, присасываясь к пей упругими, широко разветвленными корнями. Лангара останавливает караван, соскакивает с учага. Впереди перед нами узкая полоса топей, с проточной водой, прикрытой зеленым густым троелистом. Старуха бросает повод, ищет проход, глубоко протыкает кривым посохом вязкую почву зыбуна, ворчит. Затем тянет караван вправо — и тут неудача, пройти нельзя. Поправив на оленях вьюки и подпруги, она еще раз осматривает топь и по-мужски быстро садится на учага. Другие женщины делают то же самое. Лангара подтягивает поближе к себе все связки оленей, привязанных к учагу. Бьет пятками по бокам оленя, гонит его напрямик через топь. Животное упрямится, не идет вперед, бросается влево, падает, вскакивает, машет, как бы протестующе, головой. Но старуха настойчиво правит его в промоину, сильно бьет пятками. Учаг сдается. Осторожно переставляя ноги, будто шагая по минному полю, подходит к тони. Дико косит свои большие круглые глаза па воду. По Лапгара неумолима. Олень, напрягаясь, горбит спину и, тряхнув рожищами, црыгает. Идущий за ним с вьюком олень не успевает прыгнуть, натягивает повод, которым связан с учагом, и тот, не достигнув ногами противоположного берега, падает вместе со старухой в промоину. Восторженный крик детворы разряжает напряженность. Мы с Павлом бросаемся на помощь. Лангара уже стоит на ногах по пояс в холодной воде и помогает учагу выбраться на топкий берег, с криком подгоняя остальных оленей. Затем выбирается сама и начинает выжимать воду из юбки. Долбачи и Сулакикан с больной Аннушкой немного мешкают с переправой. — Сулакикан, сними ребят, мы с Павлом перенесем их,— предлагаю я. — На олене надежнее, пусть привыкают. — А если упадут? — Один раз упадут, другой раз догадаются, что надо хорошо держаться. — А как же с Аннушкой? — Ничего, хорошо пройдет, ее олень самый крепкий. И действительно, никто не упал. Сулакикан даже не оглянулась на ребят. А случай с Лангарой тотчас же был забыт, как только отошли от промоины. Снова идем по широкому полю болот, по гладкой, как скатерть, равнине. Ярко-зеленые мхи прикрывают глинисто-жидкое месиво оттаявшей мерзлоты. Олени чувствуют, что иод этой зе- 59
лепой гладью таится коварная топь. Караван разрывается. Животные грузнут, падают. Слышатся крики, угрозы, удары... Какое поистине мученье пробираться через эту топкую марь! То одна, то другая нога завязает в липкой глине, и если сразу, мгновенно не вытащишь ее — засосет, и тогда без посторонней помощи не выбраться, или кочки так заслонят проход, что негде ступить, и приходится идти в обход. И всюду вода, вода — черная, маслянистая, коварная... Наконец подошли к кромке леса. Лангара проворно пробежала вдоль каравана, убедилась, ладно ли лежат вьюки, не сползли ли подпруги. Заодно поболтала с Ингой, одарила подзатыльником Битыка за какую-то шалость. А тем временем нас догнало стадо. Олени с проворством диких животных перемахнули через промоины и гораздо быстрее, чем мы, перешли болото. Караван вскоре вступил в густую тайгу. Идем на подъем без тропы, гуськом. Чаще встречаются упавшие деревья, одряхлевшие пни, рытвины, прикрытые папоротником. Непролазной стеною встают впереди заросли стланика. И все-таки пробираться тут, по лесу, в тысячу раз лучше, чем идти по марям. Мы с Павлом идем впереди, расчищаем топорами путь. Царственная тшпина тайги наполняется гулом. Лес оживает от стука топоров, от людского говора, от крика погонщиков. За крутым каменистым подъемом перевал. Здесь надо дождаться стада и всем передохнуть. Оленям — влажный ягель п грибы, нам — зеленая лужайка, тень лиственницы да крепкий чай вприкуску. Развьючиваем оленей, отпускаем пх на корм. Детвора с котлами в руках рассыпается по тайге в поисках воды. Это их обязанность во время кочевья. Мы с Павлом таскаем дрова. Небо хмурится. В воздухе сырость. В мглистой пелене скрываются контуры лысых холмов. Меня подзывает Лангара. — Смотри, такое видел? —- Она показывает на небольшую ель. Что за чудеса: на нижних сучьях вокруг ствола аккуратно развешаны пучки зеленой травы, листья, корешки, кем-то заботливо собранные. — Кто это сделал? — спрашиваю я. — Эко не знаешь?.. — Никогда не видел. — Не видел — значит слепой,— насмешливо бросает Лангара.— Это сеноставка1. Знаешь? Корм на зиму запасает, а солнца нет, дожди, так она под елкой сушит. Олень найдет такую траву — не отступится, ни один зверь не пройдет мимо.— И старуха протягивает мне широкий лист.— Смотри, сухой, а не ломается, долго будет лежать на земле и не пропадет. Но это не сеноставка придумала, нет. От предков. Понимаешь? Сеноставка — животное из отряда грызунов. 60
— Не совсем. Объясни получше... — То, что и люди обязательно должны беречь опыт стариков, без этого жить нельзя в тайге. Сеноставка и та не проживет. — Ты права, Лапгара. Все, что облегчает и украшает жизнь человека, надо свято беречь. Но не все из прошлого надо тащить с собою. Ну, скажем, зачем тебе злой дух Харги или божки деревянные, которых ты возишь в нотке? Ты же не молишься им! Лангара при этих словах, как обычно, махнула рукою — дескать, замолчи — и встала. Издали доносится выстрел, будто пустое ведро упало на камень. — Это старик разрядил бсрдапу! — радостно кричит Сулакикан, кивая в сторону звука. — Зверя, видно, убил? — спрашивает Павел. — Даже когда зверь упадет после выстрела, еще не говори, что почь будет с мясом. Пуля не всегда держит зверя,— ответила за нее Лангара. Стадо разбредается по перевалу в поисках корма. Впереди бегут «грибники». Для оленей грибы — лакомство. В это время они предпочитают их даже ягелю. Мы едим вяленое мясо, прихлебываем чай, немного отдыхаем—и снова в путь. Караваи опять ползет по чащобам. Стадо отстает. Где-то позади смолкает крик погонщиков. Солнце спустилось за полдень, померкло. Неизвестно откуда появившиеся тучи темнят запад. Из хмурой глубины горизонта на нас надвигается непогода вместе с глухим рокотом тайги и воем ветра в вышине. — Дождь! Уходить надо! — кричит Лангара и, подбадривая учага, быстро ведет караван в широкий лог. Тучи низко виснут над поникшей тайгой, забегая справа, слева, давят пас чернотой. Вдруг ослепительный блеск. Еще и еще!.. Синие зигзаги молний вспарывают брюхастые облака. На пас обрушиваются тяжелые разряды грома. Черный коршун, будто сбитый грозой, падает па землю, жмется к каравапу, в страхе забыв про врагов... Колючий холодок пробегает под рубашкой. Лангара пугливо поглядывает на гневное небо, торопится внпз. Мы все бежим за ней. Воздух сухой, наэлектризованный; кажется, вот-вот взорвется. Когда мы сбежали на дно широкой пади, впереди внезапно раздался потрясающий рев, перекрывший грохот грома. Олени и люди остолбенели, собаки трусливо поджали хвосты. Лангара, повернув к нам искаженное страхом лицо, погрозила посохом. — Худой место тут, надо скоро уходить,— и, вскочив на учага, стала торопливо уводить караван влево, как бы обходя место, откуда донесся рев. 61
Негаспущий свет молнии полосует небо. От удара грома содрогается под нами земля. Олени ломают строй, забегают вперед, сбивают вьюки. Из туч, как из ледника, набросило холодом. Ветер перешел в ураган, пробежал вихрем по вершинам. Все кругом загудело, палетел ливневый шквал. Сквозь мутную завесу воды не пробивался даже свет молний. Дождь безжалостно хлестал по холмам, отплясывая дикий танец по равнине. Караван забрался в самую чащу. Олени скучились. Дети спрятались под вьюки. Мы все приникли к стволам деревьев. Но нигде нет спасенья. Вода просачивается за воротник, ледяными струями растекается по всему телу. Недалеко от меня укрылась Инга. Она страшно устала, обессилела. Под глазами синие круги. Она старается скрыть боль, тихонько дышит сквозь посиневшие губы. — Лангара, Инге плохо! Надо табориться! — кричу я. Но ветер доносит до старухи лишь обрывки слов. — Инге плохо! — изо всех сил опять кричу я. Лангара срывается с места, наклоняется к Инге, о чем-то спрашивает, затем зовет Сулакикан. Они вместе развьючивают оленя, усаживают Ингу на потку, а из другой потки достают лоскут плащ-палатки, прикрывают им роженицу. Ураган стихает так же внезапно, как и налетел. Сосны распрямляются. Но тучи, отступая на север к плоскому горизонту, все еще сотрясают разрядами небо. Мы все до нитки промокли. Меня трясет озноб не только от холода, но и от страха за Ингу. Боже, в каких условиях ей придется рожать! Я удивляюсь каменному спокойствию, с каким женщины встречают этот трудный час. На землю падают последние капли дождя. В прорехах туч показывается свежее и удивительно синее небо. Такую густую синеву увидишь разве лишь осенью. И только после грозовых туч. Выглянуло солнце. Оно печально смотрит на исхлестанную бурей тайгу, на взбудораженные мутные ручьи, па примятые травы и мхи. Чище и нежнее после дождя стала просинь увядающих лесов. Невдалеке громко кричит ворон, точно бьет в жесть: «Дзинь!.. Дзипь!..» — У-у, сатапюка, беду кличет! — ворчит Лангара на зловещую птицу и с беспокойством поглядывает на Ингу. Вдруг справа от нас словно кто-то застонал. Все повернулись па звук и увидели, как огромная старая лиственница уходила на покой от солнца, стуж и бурь. Падая, она еще цеплялась сучьями за соседние стволы и медленно клонила к земле свою дрожащую вершину. Наконец раздался дважды повторившийся треск, сухая лесина, ломая ветки, подминая под себя молодняк, с тяжким гулом ударилась о землю и разломилась на несколько частей. 62
Мы стояли молча, пораженные картиной гибели лесного великана. Лангара в испуге долго оглядывалась по сторонам, прислушивалась, затем присела на корточки возле Инги и стала ее успокаивать. Потом подошла ко мне и тихо сказала: — Ты думаешь, это ворон кричал?.. Нет! И дерево тоже не само падало. Нашим следом идет Харги. Он хочет взять Ингу. — При чем тут злой дух! Крик ворона и падение сухого дерева бывают в лесу каждый день, и ты это хорошо знаешь! — Нет, нет, не скажи так. Это шибко худой примета. Как бы с Ингой беды не случилось... Я не продолжаю спора — словами ее не переубедишь. Мы наскоро выжимаем и немного высушиваем одежду. Я прошу Сулакикан распеленать Аннушку. Пока она готовит больную, ребята помогают мпе развести костерок, чтобы прокипятить шприц. Девочка все в том же безнадежном состоянии. С трудом нахожу место для укола, так она худа. Аннушку снова заворачивают в одеяльце, укладывают в люльку. Караван трогается. Инга едет самостоятельно. Ее связку оленей ведет Павел. Сидит она в седле грузно, скорчившись, поддерживая живот мокрыми и синими от холода руками. Волосы у нее тоже мокрые, липнут к лицу, к шее, нависают на глаза, но она как будто этого но замочаот. Олень под Ингой идет осторояшо, мягко, точно понимает, какой груз у него на спине. Но пастушка болезпеппо вздрагивает от каждого шага. — Мод!.. Мод!.. Мод!..— все чаще слышится крик Лангары, поторапливающей уставших животных. Пробираемся через чащу вверх по пади. Каждая веточка, каждый куст, только дотронься до них, сбрасывают на нас поток воды. Как терпят дети все трудности пути! Ни один не пикнет, все съежились, прилипли к оленям, словно их и нет. Выходим к береговому ельнику. За ним злобится мутный поток, до отказа напоенный дождевой водой. Его гривастые волны накрывают валуны, толкают друг друга, с ревом проносятся мимо, дальше и дальше, туда, где еле слышатся отдаленные раскаты грома. Инга что-то отчаянно кричит Лангаре. Та не отвечает, не оглядывается, гонит учага дальше, энергично толкая его в бок концом посоха. Старуха не ищет брода, даже не останавливается, а с ходу вместе со всей связкой оленей вваливается в поток. Вздыбились толпы разъяренных бурунов, обрушились на караван, но решительность Лангары придала смелость животным, и они почти на рысях перемахнули через мутный поток. Лангара и нас увлекла своей стремительностью. Инга снова кричит, полная отчаяния. Старуха продолжала беспощадно гнать оленей к видневшемуся холму, прикрытому пятнами бледно-желтого ягеля. 63
Уронив безвольно голову на грудь, Инга покачивается в такт быстро идущему олешо и все чаще корчится. Из прокушенной синеватой губы у нее сочится кровь... Поводной ремень волочится под ногами учага. Я поднимаю его и иду впереди, чтобы пе видеть страданий женщины. Но вот перелесок, за ним холм. Лангара остановила караван. Олени от быстрого бега не отдышатся. Я помог Инге сойти с учага, посадил на приготовленные для нее шкуры; силы покидали ее, но и теперь не слышалось ни стона, ни вздохов, ни жалоб. Только иногда, откинув назад голову, она с мольбою смотрела на небо. От лица у нее отхлынула кровь — оно посинело, потом стало пугающе бледным. Подвели учага с больной Аннушкой. Мать с тревожным предчувствием развязывает ремни, откидывает край одеяла, припадает щекой к щеке ребенка. Аннушку, кажется, не спасет и пенициллин. Изредка приоткрывая рот, она судорожно глотает воздух. Пульс по-прежнему плохо прощупывается. Как только она вообще перенесла этот путь па олене через топи, мари, броды!.. Подошла Лапгара, посмотрела на больную девочку и пронизала меня недобрым, обвиняющим взглядом. — Через два часа снова буду говорить с врачом,— смущенно оправдываюсь я. — Не обманывай,— строго обрывает меня Лангара,— Разве не видишь, ее уже нет с нами?! Говорю, Харги идет нашим следом, беду несет нам. Стада еще нет. Павел ставит нашу палатку, а мы с Долбачи помогаем устроить почлег жепщинам. Все работают быстро. Дети вслед за взрослыми бросаются в лес и тащат оттуда лист- вештичпые ветки, жерди, сушняк для растопки. Ставим один большой чум только для женщин и детей. Муж- чипы переночуют у костра. Пастухи тайно перебрасываются какими-то короткими фразами, тревожно поглядывая на скрюченную и ничего не замечающую вокруг Ингу. Лангара ловко работает пальмой, очищает от сучьев ветки, принесенные детворой, и разбрасывает по «полу» будушего чума. В ее движениях расчетливая торопливость. Она молча командует всеми. Достаточно жеста руки или головы, одного взгляда, как ты, будто загипнотизированный, подчиняешься ей. Я беру топор, срубаю березку с еще не осыпавшимися листьями, очищаю ветки и тоже разбрасываю их по «полу». Лангара вдруг замечает мою работу, коршуном налетает, вырывает из рук ветки, собирает их с «пола» и, ничего не сказав, уносит обратно в лес. Возвращается, говорит с гневом: — Только дурной люди может топтать ногами березу или жечь ее на костре. Разве ты у эвенков видел такое? — Голос ее дрожит, она замолкает, сжимает тонкие губы, чтобы не сказать более резких слов. 64
— Право же, Лангара, я пе знал этого обычая. Извини, мне просто хотелось помочь тебе. — Плохо помог. Надо хорошо помнить: тот, кто обидит, сломает или срубит березку, худо ему будет в пути, сам заболеет или олень пропадет. Разве не видишь, у нас и без того беда из чума не выходит! И Аннушка и Инга... А ты березу еще срубил... Плохо это,— и добавляет уже без гнева: — Березу, по законам отцов, надо беречь, она сестра людям, радость им. Пусть много ее будет в тайге. Я стою перед этой древней старухой, как мальчишка, пойманный с поличным. А ведь действительно наша северная береза, с зелеными кудрями, белоствольная, на этой мерзлой, бедной земле, может быть, раньше была единственным утешением для человека, 01 о радостью; пе зря эвепки так бережно относятся к ней. Лангара уходит и подзывает к себе Сулакикан, что-то говорит ей быстро быстро и, захватив свитки березовой коры, топор, поспешно уходит за холм. Мы с Долбачи накрываем чум. Дети один перед другим стараются помочь нам. Инга молча вздрагивает, жмется спиной к корявому стволу лиственницы. Ее взгляд деревенеет. Она зажимает руками рот, чтобы не выдать страдания. Сколько терпения у этой жепщипы! Из-за холма слышится стук топора. — Что опи там делают? — спрашиваю я у Долбачи. — Чум для Инги. Она будет родить в другом месте, подальше от стоянки. — Надо помочь им. Женщины одни быстро пе справятся, а Инга уже не может ждать. — Мужчины не должны знать, как ставят чум для роженицы,— ответил невозмутимо Долбачи.— Это делают сами женщины. На соседних буграх угасал дневной лиловый свет. Павел разжег костер. Продрогпшо дети сгрудились возле огня. Они не боятся уже лючи. Ребята ловко сушат одежду прямо на себе, не раздеваясь. От нее идет густой пар, пахнет распаренной ло- еппой. Когда костер разгорелся, Битык взял три горящпе головешки, понес их к Инге. Ребята тащат за ним сушняк и сообща разжигают костер. Забота детей трогает всех нас. Я тоже беру несколько поленьев, подхожу к Инге. От жара костра она немного распрямляет согнутую спину, поднимает голову. Искаженное муками лицо улыбается детям. Сухие, синие губы беззвучно шевелятся. Вернулась Сулакикан. Она отобрала из вороха вещей несколько оленьих шкур, достала из поток какие-то свертки и две мягко выделанные кабарожьи шкурки. Приказала трем старшим ребятам все это отнести в чум за холмом. Молча подошла к Инге, помогла ей встать, и они медленно двинулись к чуму. Мы долго смотрели вслед уходящим женщинам. Казалось, Ин- 3 Гр. Федосеев, т. 2 65
га никогда не была такой покорной и доверчивой, как в эти минуты, готовясь стать матерью. Подошли и пастухи со стадом. Марь оживилась криком тугу- ток, растерявших матерей. Но вскоре все смолкло, по редколесью разбрелись в поисках корма серые тени оленей. Пастухи, закончив трудный день, присели к огню, закурили. Сетыя разобрала вьюки, достала потки с продуктами и посудой, стала готовить ужин. Казалось, никто и не думал о маленьком чуме за холмом. Все молчали. Вокруг стояла глубокая лесная тишина. Наступал ночной покой земли. И вдруг вдали кто-то протяжно пискнул. Все сразу замерли. Пискнуло еще и опять смолкло... — Дрозд,— с облегчением сказал Павел. Но напряженность ожидания уже не покидает нас. Даже дети нет-нет да и оглянутся на холм, еще не понимая, но чувствуя, что там что-то должно случиться. Солнце умирало в пурпурной бездне далекого горизонта. За лиственничным океаном мутнел восток. В темнеющем небе нарождались синие алмазы звезд. Холодные тени уже бродили по лесу. Все казалось неопределенным и на стоянке, и на болоте, и за холмом. Но так только казалось. Мы понимали, что эта ночь в отличие от других будет трудной, долгой и, может быть, трагической. Мы сидели у костра и молча пили чай. Из мрака к огню выскочил Загря. Он, на секунду застыв, будто чем-то пораженный, вдруг рванулся ко мне, ударил грудью, повалил на землю. Кобель, запыхавшись от быстрого бега, лизал длинным языком мое лицо, руки, обдавая горячим дыханием. Сколько радости, словно мы не виделись с ним целую вечность! Я тоже страшно обрадовался. Молодец, кобель, нашел нас, не потерялся! Легонько отталкиваю его от себя, встаю. А Загря не успокоился, осматривает стоянку, кого-то ищет. Глажу его по шерстистой спине и не могу понять, почему кобель такой взбудораженный. Что-то случилось; и кажется, вот сейчас он заговорит о чем-то важном, расскажет. — А что это у него за пятно? — говорит Павел, приглядываясь к кобелю при свете костра. Теперь и я вижу: у Загри на белой манишке груди большой мазок крови. — С кем-то дрался,— спокойно отвечает Долбачи. Кобель будто понимает, что разговор идет о нем, поблескивает глазами. — Однако, с медведем дрался. Смотри, вот шерсть...— Долбачи сиял с морды Загри какую-то волосинку, передал мпе. Да, волос медвежий. По его цвету мы определили, что зверь был бурой масти. Но что же произошло между ним и Загрей? Этого, пожалуй, нам не разгадать, как и не узнать, где сейчас глухой старик и приведет ли его жажда чая на табор? 66
К ночи похолодало. На сервере чище и нежнее заголубело далекое небо. Из ельника, из его таинственных дебрей, выплыл кособокий месяц. Темнее и резче стали тени в просветлевшем лесу. Дети гурьбой ушли с Сетыей спать в чум. Мужчины расстилали шкуры у огня. Но о сне никто не думал. Все охвачены ожиданием. Я искренне беспокоился об Инге. Мне казалось, что я вечно кочую с пастухами, живу их радостями, горем, и сейчас, так же как и для них, для меня нет ничего важнее этой напряженной тишины в маленьком чуме и того, что должно свершиться. Удивительная эта ночь! Внизу на болоте белым привидением поднялся туман. В нем что-то мистическое, полное тайн. Таинствен и месяц, низко плывущий над землей... Все молчат. Павел, усевшись поближе к огню, собирается латать штаны. Долбачи набивает трубку табаком, сладко затягивается, передает ее пастухам. Загря лежит возле меня, зализывая намятые подошвы лап. Его жизнь больше, чем наша, полна всяких приключений. Сколько он за день обежит тайги, чего и кого только но увидит! Да и окружающий нас мир он представляет иначе, но зримо, как мы, а болыио по звукам и запахам. Собака легко, на большом расстоянии по шагам угадывает, сохатый или медведь ходит. И среди сотни запахов живых и мортвых существ, лишайников, болот, цветов опа легко уловит запах следа раньше прошедшего зверя. Вероятно, давно-давно и человек обладал таким обонянием. Из леса появляются олени. Они группами располагаются по- идпль от костра, начинают пережевывать корм. Вспугнутые с теплых лежек собаки ворчат. В чуме плачет разбуженный ребенок. Наконец-то до напряженного слуха ясно доносится человеческий стоп. Оп сразу переходит в душераздирающий крик, долгий, патужпый. Кто-то, спотыкаясь, бежит от холма. Это Сулакикан. Опа сильно встревожена, молча бросается к вьюкам, находит нужную потку, достает из нее какие-то свертки и спешит обратно. Я задерживаю ее. — Как с Ингой? В глазах Сулакикан тревога. — Плохо. Может не родить...— И пастушка торопливо уходит к холму, откуда по-прежнему доносится стон. — Уехала бы в поселок, там врач помог бы родить, так нет, все по старинке, в таборе, а оно, вишь, как неладно получается! — подосадовал Павел. В это время из леса появилась горбатая тень, и к огню подошел Карарбах. Он еле-еле передвигал ноги. Видно, давно искал нас в ночной тайге. Кто-то расшевелил костер, и вспыхнувшее пламя осветило старика. Но что такое?.. Его лицо исполосовано свежими царапинами, покрыто черными пятнами запекшей- 3« 67
ся кровп. Од остановился, пошарил глазами по стоянке и, увидев Загрю, скупо улыбнулся. Подойдя к нему, Карарбах отбросил посох, опустился на землю, обнял голову собаки, крепко прижал к худой груди, как можно прижимать самое дорогое существо. И тут мы увидели, что у старика на спине разорвана дошка, а с затылка свисает окровавленным лоскутом сорванная кожа. Старик достал из-за пазухи медвежью почку и бросил Загре. Кобель схватил почку и начал жадно с пей расправляться. Не отрывая от Загри теплого взгляда, Карарбах о чем-то думал, не замечая пас 11 опять, как при первой встрече, мне показалась знакомой сгорбленная спина старика и даже ноняжка на пей. Мы где-то встречались, должно быть, давно, и из памяти выпала эта встреча. Павел вешает па огонь чайник. Я помогаю старику снять с плеч тяжелую котомку с мясом. Меня распирает любопытство: за что Загря получил почку?.. И тут от холма донесся отчаянный крик Сулакикан. Она бежала па стоянку, что-то выкрикивая и жестикулируя. Увидев старика, пастушка вся в слезах бросилась к нему, стараясь объяснить жестами, что Инга умирает... Карарбах встревожился, решительно встал, сбросил с плеч дошку, быстро подошел к вещам, достал из потки две новые ременные подпруги и попросил полить ему из чайника на руки. Павел бросился в палатку, принес мыло п полотенце. Сулакикан торопила старика. Она стояла сппной ко мне. Плечи ее беспрестанно вздрагивали. А за холмом в нустынпой тишине отчаянно кричала женщина. К этому крику, как к болн, никогда нельзя привыкнуть. И никогда нельзя забыть, если хоть раз услышал. Пастушка увела Карарбаха. Он шел торопливыми шагами, взволнованный и как будто неуверенный... Крик Инги перешел в стон; и нам казалось, что вместе с ней стонут и холмы, и тайга, и небо... К стону Инги присоединяется голос старика. В нем сострадание, ласка; он мягко говорит что-то, упрашивает, потом угрожает и начинает стонать сам вместе с Ингой, как бы принимая на себя ее муки... Ушел в тучи месяц, и густая тень прикрыла холм, стоянку, тайгу. Еще мрачнее стало на земле, и еще более тяжелым казалось пам наше беспомощное ожидание. — Клянусь, она не выдержит этой пытки! Да и чем поможет ей этот древний старик? — сказал Павел, безнадежно покачав головой. — А вот мы с тобой только вздыхаем и тоже ничем не можем помочь. Не пойти ли нам туда?.. — предложил я. — Там п без пас много свидетелей. Да и что мы сделаем?..— ответил Павел. Голос Ппгп стихает, будто допосптся из-под земли. Но ста- 68
рик, наоборот, стонет все натужнее, все громче... II внезапно все обрывается, смолкает. Становится так тихо, что до слуха доносятся шелест ветерка, шепот какой-то проснувшейся птицы, вздохи уставшей земли... В этот нестройный шум звуков ночной природы ворвался пронзительный крик, который ни с чем уже не спутаешь! — Родился, ей-богу, родился! — заорал Павел и в дикой радости схватил Загрю и так тряхнул, что тот едва вырвался. Да, это был первый крик ребенка! С души свалилась тяжесть. Ветер тихо качал лесную колыбель. И что-то ласково шептали кроны... Долбачи щедро подложил дров в костер, и горячее пламя весело заполоскалось в воздухе. Длинный Майгачи вылил из чайника старую заварку, направился к ручью за водой. Из чума вышла Сетыя. Она улыбалась. Подойдя к костру, повесила на таганы котлы с мясом, сваренным еще вечером, стала накрывать на «стол». Был предрассветный час. Ночь без луны и без звезд теперь казалась необыкновенно ласковой. И как-то приятно шумела под поторком засох шал осока на болоте, балагурил ручей, и сырой чумаи уходил к речным долинам. Все в природе было спокойно, как вчера и как сто лот назад... Из за холма показался Карарбах. Оп двигался пьяной поход- i.oii; казалось, вот-вот упадет и больше не встанет. По лицу из pun сочилась кровь, и от этого оно казалось изувеченным пыт- Ы1ми. Старик бросил на ворох вещей ременные подпруги, которыми, видимо, подвешивал в чуме роженицу, чтобы облегчить ей муки, и, опустившись у огня на шкуру, безвольно уронил голову. Пород нами сидел прежний, глухой, одинокий Карарбах и устало смотрол в огонь. Пастушка налила ему в кружку крепкого чая, поставила туесок со спелой брусникой, положила лепешку. Старпк что-то промычал, привлекая к себе внимание. Затем показал на Сетыю, а потом в сторону чума за холмом. — Девочка родилась,— пояснила пастушка и ушла в чум к плачущему ребенку. — Вот и хорошо! — с облегчением сказал длинный Майгачи.— Отец хотел дочку. Я взял ножницы, йод и бинт, чтобы сделать старику перевязку. Очень хотелось узнать, что сроднило Карарбаха с Загрей. Где они встретились? Но старик не в силах мне ничего рассказать, придется дожидаться Лангару. На стоянке заметно ее отсутствие. Совершенно очевидно, что здесь все нуждаются в ее опеке, в ее советах, в ее распоряжениях. Она, как самая большая головешка в костре: убери ее — н огонь погаснет. 69
Карарбах поднял отяжелевшую голову. Поправил костер своими жилистыми, патруженпыми руками, налил из кружки в блюдце чаю, подождал с минуту, пока остынет, стал пить, громко втягивая в себя каждый глоток. Для Карарбаха чай — священный напиток, самая лучшая отрада. Пусть уж напьется. Пусть усладит душу, а потом я забинтую ему голову. Вот он поймал мой взгляд. Пытаюсь жестами объяснить старику, что непременно надо перевязать раны, иначе они долго не заживут. Но он отрицательно качает головой. Затем оставляет недопитый чай в блюдце, берет двумя пальцами из костра щепотку золы, прикладывает к ране на лбу, начинает растирать. Я снова пытаюсь объяснить ему, что если это и не вредно делать, то, во всяком случае, и бесполезно. Но тут появляются Лангара с Сулакикан. Старуха подходит к костру, строгим взглядом окидывает стоянку. В глубоких морщинах на лбу и на щеках тоже усталость. Сулакикап что-то говорит Сетые, и та, захватив постель, идет за холм. — Ты пошто стоишь, чего ждешь? Трудный день ушел. Надо кушать, чай пить и спать,— бросает Лангара мне и подсаживается к Карарбаху. Потом спохватывается, дает какие-то распоряжения пастушке. Та развязывает котомку старика, достает из нее свежую печенку, передает Лангаре. Старуха ест ее как лакомство, ловко отсекая кусок за куском. — Почему не угощаешь Карарбаха? — спрашивает ее Павел. — Он около убитого зверя хорошо ел. Разве не видишь, его глаза сытые. — Он сильно устал. — Потому что много жирного мяса ел.— И обращается ко мне: — Что в руках держишь? — Видишь... кожа висит у Карарбаха на затылке, хочу забинтовать раны, но он не дает. — Как так не дает? — И Лангара толкает старика локтем в бок. Тот покорно смотрит па нее через плечо. Я подхожу к нему, открываю пузырек с йодом, хочу промыть ножницы и при этом заметно волнуюсь. — Однако, ты робеешь,— говорит Лангара. И я не успеваю возразить, как старуха встает, заносит над головой старика свой нож, которым резала печенку... — Что ты делаешь? — кричу я в ужасе. Но уже поздно. Лангара отбрасывает отсеченный лоскут кожи. Я заливаю йодом затылок Карарбаха, раны на лице и перевязываю бинтом. Старик невозмутимо переносит операцию и снова принимается за чай. 70
Черное вебо шатром накрыло стоянку. В думах стоит, не шелохнется, старый лес. И темень, черная, строгая, затаилась в перелесках. Все уснуло. Даже голодные хищники в этот глухой час ночи как бы добреют д перестают рыскать по тайге. Лангара будто только сейчас заметила на спине старика разорванную дошку. Она приносит маленький туесок с иголками, нитками, берется за починку. Мне странно: никто не интересуется, кто содрал кожу на затылке старика и оставил следы на лице. — Лангара, спроси Карарбаха, что с ним случилось на охоте. — Разве не видишь, медведь мало-мало царапал. Ничего, заживет,— ответила она. — Но ведь он мог его насмерть задрать! — воскликнул я, удивленный ее хладнокровием. — Да не задрал! — И, повернувшись к старику, она начала жестами расспрашивать его. Лицо Карарбаха помрачнело — неохота было ему вспоминать. Затем медленно он стал издавать какие-то гортанные звуки, подкрепляя их жестами рук. Голос старика звучал, как бубен в дождливый день, слов почти по разобрать, оп больше показывал, чем говорил. Так, вероятно, объяснялись наши далекие предки. Но нот Карарбах смолк. И Лангара сказала мне: — Твой кобель номог, спасибо ему, а то бы и правда потеряли старика. .Чатем она скупо передала мне подробности встречи Карарбаха г. мгднедем... С.очатый, который утром, на наших глазах, выскочил из леса, и и дм мо, еще накануне был или сонным схвачен медведем, или ют сумел подкрасться к нему во время кормежки. Но медведю не удалось прикончить его. Сохатый — зверь сильный и крепкий. Одним ударом ноги он убивает собаку или волка. И вот, спасаясь от преследования, сохатый и наскочил на нашу стоянку, у пел за собою Загрю. Где-то далеко в тайге, после упорной борьбы, собака задержала зверя. Там их и настиг бежавший по следу медведь. Хищник легко прикончил обессилевшую жертву. Но Загря не отступил — не в его это характере, схватился с медведем. Л где-то недалеко от места схватки бродил Карарбах в поисках зверя. Собачонка, что шла на поводу у него, услышала лай Загри и привела охотника к туше сохатого в тот момент, когда дерущиеся, собака и медведь, были в чаще и их не было видно. Старик не успел догадаться, кто убил сохатого, как его поймал сзади медведь. Подмял под себя, начал было расправу, но тут на помощь подоспел Загря. Навалился сзади на медведя, принял на себя всю звериную ярость, отвел от охотника страшную смерть... Л тем временем Карарбах справился, поднялся, наладил ружье и нальнул по медведю. Это на Загрю похоже — его работа. У этого кобеля в крови лютая ненависть к медведю и безотчетная преданность человеку. 71
— Вот Карарбах и говорит: хорошо нынче охотился, много жирного мяса добыл,— закончила рассказ Лангара. — Какая жо это охота, ведь он сам чуть пе погиб? Чему же тут радоваться? — Э-э-э!.. Его много раз амакан ловил, да не может взять, лапы коротки! Понял?! — А долго ли до беды? — Старик ловчее, чем амакан. Брось его в тайге без пищи, без ружья, без спичек — проживет. В нем опыт предков. Ты думаешь, опыт он сам нашел? Э-э, он долго-долго шел к нему, его попемпогу собирали наши деды, берегли для пас. Без него ой как трудно тут! Карарбах много знает, что к чему, и его не обманет амакан. — Все жо не надо его одного, глухого, посылать на охоту. Ведь пе будь Загря таким напористым, сегодня Карарбаха уже не было бы с нами. — Спасибо твоему кобелю! Однако, не будь у Карарбаха опыта, оп пе помог бы ему. — И неожиданно добавила: — Отдай пам Загрю, бери паших собак. На собак менять не хочешь — бори трех самых сильных учагов. Соглашайся, больше никто не даст. — Без Загри, Лангара, нам не найти пропавших людей. А вот если бы Карарбах пошел с нами на Ямбуй — даю слово, отдам вам Загрю без обмана, даром. Вот и ты подумай. Старуха молчит, но, вдруг приглушив в себе соблазн, энергично протестует: — Нет, не пойдет! Говорю, у нас и без того беда за бедой. И ты пе тащи свою тропу па Ямбуй, лучше мимо ходи, все равно пе обмапегаь Харги. Пойдем с нами, угощать будем жирным мясом, будем нить чай крепкий. Разве есть что лучше на земле? А па Ямбуй пойдешь — сам пропадешь, и люди пропадут. Подумай, где лучше? Послушайся сейчас, потом поздно будет... — Спасибо, Лангара, но у нас нет другой тропы. Нам надо как можно скорее добраться к Ямбую. Пожелав всем спокойной ночи, я направляюсь к своему пологу. Из-за холма до слуха доносится песня. Опа растекается радостью по тайге, по холмам, уходит сквозь туман к болотам, будит утро. Это Сетыя, подруга Ипги, поет младенцу о жизни в родных лесах, о безграничных просторах тайги, о счастье человеческом па земле. Под пологом темно. Забираюсь в спальный мешок. Сегодня я устал как пикогда. Устал не от дневного перехода, а от всего пережитого за этот необыкновенно долгий день. Уже засыпая, я вижу сквозь ситцевую стенку полога, как Лангара разбинтовывает голову Карарбаха, аккуратно скатывает бипт, кладет его в карман и начинает посыпать золою раны на его голове. Хочу крикнуть, по сил уже нет оторваться от сна. Удивительно приятно уходить в сон уставшим... 72
6. ЗАГРЯ Как долго я спал — пе помню. Проснулся, почувствовав па себе чье-то горячее дыхание. Это Загря. У него иногда появляется желание полежать рядом со мною. Он находит меня среди спящих и непременно подберется под бок, положит морду близко к моему лицу и дышит, дышит, пока не разбудит. Я обнимаю Загрю, подтаскиваю его ближе к себе. В голове воскресает рассказ Карарбаха, и как-то, цепляясь одно за другое, вспомнилась необычная собачья биография, полная приключений. Воспитывала Загрю злая, властная эвенкийская лайка по кличке Нурка. Мы тогда работали в Олёкмипскоп тайге. Штаб экспедиции находился в поселке Нагорпый, па Алданском тракте. Как-ю утром, проснувшись, я услышал на крыльце своей квартиры подозрительный шорох. Хотел выйти, по дверь неожиданно открылась, и в нее спиной стал пролезать человек, одетый в оленью доху. Он с силой втащил в комнату дрожащую от страха собаку. — Глупая, не идет. Думает, я ей хочу хуже сделать...— сказал он, прикрывая дверь. Незнакомец вскинул на меня черные пытливые глаза. Затем бросил на пол конец ремня, па котором втащил собаку, расстегнул на 1 рудп дошку, отошел в угол и, не раздеваясь, сел па пол, подложив иод себя полы дохи. Садитесь на стул,— предложил я, стараясь скрыть свое не- до\менпе 'Гак нривычнее. Старики говорят: у хорошего человека и но:ит чума тепло, а у худого и у костра пе согреешься... Мы из Омахтьг, что на Учуре. Знаешь? Учиться Ленинград еду. На половине дороги моя собака Нурка догнала меня. Вернуться бы надо, отиозти ее домой, да ушел далеко от стойбища. Семье не прожить без нее. С кем жена охотиться будет, мясо, пушнину добывать? Хотел но пути оставить собаку у дода рыбака на Гонаме, она потом сама бы убежала в Омахту. Пришел в зимовье, а рыбак уже кочевал к прадедам. Вот и привел собаку сюда, в поселок Нагорпый, и думаю: куда ее девать? С собою в машину не велят брать, да и зачем ей Ленинград, пропадет она там без тайги, без зверя. Прогнать хотел — не уходит, бросить в поселке — сердцу больно. Люди болтают, будто у тебя есть хорошие собаки, возьми и Нур- ку, будь человеком, за нее добром поминать будешь Тиманчика из Омахты. Депег не надо, только слово дай — обижать ее не будешь! Говорил Тиманчик медленно, веско, как будто заранее продумал каждое слово. А сам не сводил с меня пристального взгляда, осматривая с ног до головы, словно боялся в чем-то обмануться. На вид ему было не более двадцати пяти лет. Затем он вытащил из-за пазухи самодельную трубку с длпн- 73
ным чубуком, достал из кармана щепотку табаку, дрожащей рукою зажег спичку. Нурка, прижавшись к стенке, бросала на меня враждебные взгляды. Это была остроухая рыжая сука, статная, с пушистым, как у лисы, хвостом и белой грудкой. Туловище у нее длинное, круглое, ноги тонкие. Я сразу угадал в ней чистокровную эвенкийскую лайку и, конечно, обрадовался. — Хорошо, я куплю Нурку. Сколько ты хочешь за нее? — Что ты, оборони бог! — всполошился Тиманчик'.— Только дурной люди счастье свое продают. Говорю, возьми без денег, кормить тебя будет, но, пока я жив, Нурку не считай своей. С учебы верпусь — разыщу тебя, возьму ее обратно. — Согласен. Тогда вернешь мне и деньги. — Значит, даром не берешь? — сказал он почти зло и решительно встал. Собака тоже вскочила. Тиманчик толкнул плечом дверь, шагнул через порожек, но вдруг заколебался, остановился и припал спиною к косяку. Однако времени у него для раздумий пе было. Вернулся, подтащил Нурку к кровати, привязал к ножке. Я достал из кармана пятьдесят рублей, протянул их Тиман- чику. Он решительно отстранил мою руку, сказал твердо: — Только не забудь, что она не твоя.— И, обращаясь к собаке, добавил: — Дуреха, я приду за тобою!..— Он хотел еще что- то сказать, но замялся, слова застряли в горле, и он только заскрипел зубами. Нурка как будто вдруг поняла, что хозяин навсегда уходит от нее, рванулась к нему, упала, взвыла диким голосом. Но Тиманчик, не оглядываясь и не попрощавшись со мною, ощупью нашел дверь, вышел на крыльцо. Постоял. Протер глаза скомканной шапкой и медленно-медленно спустился по ступенькам. Громко хлопнула калитка. Я бросился в кухню, схватил, что попалось под руку из продуктов, хотел дать Тиманчику на дорогу, но он бежал уже далеко по улице, бежал так стремительно, как будто за ним гналась беда. В комнате неистовствовала Нурка. Пытаясь оторваться от кровати, она волчком вертелась на натянутом ремпе, билась об пол, металась как бешеная. На мои попытки приласкать ее она угрожающе скалила зубы. Я поселил ее во дворе. Много дней собака ничего не ела, дичилась и постоянно с тревогой прислушивалась к уличному шуму. Пройдет ли пешеход, донесется ли людской говор, Нурка насторожится, дожидаясь, не откроется ли калитка и не покажется ли ее хозяин. Она выросла в тайге, в стойбище эвенков. И вдруг ничего привычного не стало! Теперь до ее слуха не долетает манящий шум тайги со знакомыми ей запахами зверей, птиц, трав. Да и 74
люди другие, от них не пахнет дымом костра, и говор совсем незнакомый. И вот ждет Нурка Тиманчика, так и не понимая, почему он оставил ее и так долго не идет за ней. Когда ждать становилось невмоготу, она высоко поднимала голову и, устремив взгляд в небо, жалобно выла. Шли дни, недели... Нурка понемногу привыкла к новой обстановке, присмотрелась к людям, но не доверяла их ласкам. А время делало свое дело... Наконец мы перевели ее в сарай, где содержались все экспедиционные собаки. Присматривал за ними дед .Тихон, добрейший человек, воспитавший для экспедиции не одно поколение зверовых лаек. Попав в собачье общество, Нурка сразу проявила свой характер. Она оказалась настолько властной, что скоро подчинила себе всех собак. Нельзя было без смеха смотреть, как эта рыжая, с виду пугливая собака «отчитывала» огромного кобеля Ангарца, вцепившись в него зубами. Тот после взбучки отходил к своей конуре, притворно визжал от боли и заискивающе поглядывал па Нурку. Порою ею овладевала тоска. Жизнь на привязи была непривычна ей. И она весь день не вылезала из своей конуры, ничего не ела, в зеленоватых ее глазах появлялась злая непокорность. В марте Нурка принесла пятерых щенят, рыжих, с белыми, как и у пое, грудками. Собака стала раздражительной, злющей, беспощадной к окружающим ее собратьям. Под сараем, где она находилась со своим потомством, воцарилась полнейшая тишина. Все присмирели. Забыли распри, старались подальше обходить конуру со щенками. И даже овсянку хлебали как бы «шепотом». В эти дни и дед Тихон подпал под настроение своих питомцев. Заходил к ним на цыпочках, разговаривал с собаками жестами и старался долго не задерживаться в сарае. Чороз день после появления на свет Нуркиного потомства ощенилась Чирва — молодая, ласковая и добрая лайка. Она принесла всего одного щепка, нестрого и до уродства большеголового. Но, боже мой, как опа была захвачена материнским чувством! Казалось, все собаки завидовали ей. Но счастье было коротким. На второй день ко мне в кабинет ворвался дед Тихон. — Беда стряслась! — выпалил он, задыхаясь от быстрого бега.— У Чирвы щенок пропал! — Кому он нужен? Найдется,— успокаивал я старика. Чирву он любил. — Не иначе, Нурка съела! — С чего бы это она? — Со злости. Больше некуда ему деваться.— У старика даже слезы на глазах. И вдруг до нашего слуха донеслись шум, драка, визг... Мы выскочили из помещения, бросились в сарай. 75
Оказывается, Чирва, вернувшись с прогулки и не найдя своего чада в конуре, каким-то чутьем догадалась, что это проделка Нурки. Забыв о страхе, она с материнской самоотверженностью набросилась на свою противницу. Сколько звериной ярости было в этой дикой схватке собак! Но на стороне Нурки были все преимущества: сила, ловкость, жестокость. Не успей дед Тихон плеснуть на дерущихся ведро холодной воды, она бы задушила Чирву. Потеря щенка для Чирвы, впервые ставшей матерью, была поистине тяжелым горем. Она еще несколько дней искала его по всем закоулкам сарая, в чужих будках. Малейший шорох настораживал ее. Через некоторое время Чирва, казалось, смирилась с утратой, но было что-то необъяснимое в ее поведении. Чирва перестала ласкаться, отощала, была всегда чем-то озабочена, казалась неряшливой и напоминала бродячую собаку, занятую поисками пищи. Все чаще забегала в нашу экспедиционную столовую, попрошайничала, при случае даже воровала, чего никогда с ней раньше не случалось. Дед Тихон, наблюдавший за пей, заметил, что, когда из Нур- кипой конуры доносился писк щенят, Чирва вскакивала, как от удара кнута, и подолгу прислушивалась. В ее печальных глазах отражалось беспокойство, точно в каждом писке ей слышался зов погибшего щенка. Зато Нурка, несмотря на то, что кормила пятерых прожорливых щенят, раздобрела. Она выглядела гладкой, чистой. Но к конуре по-прежнему никого пе подпускала, будто что-то пряча от посторонних глаз. Однажды, сидя рано утром за работой, я услышал сильный стук в окно. Барабанил дед Тихон. Старик был сильно возбужден, морщинистое лицо, обычно грустное, сияло необыкновенной радостью. Он показывал рукою на сарай и звал меня туда. Я вышел, не понимая, что могло случиться с собаками. В сарае нас встретила обычная тишина, потревоженная вспугнутой с пола стайкой воробьев. Собаки в ожидании корма лениво дремали на своих местах. Нурка куда-то убежала. — Да вы гляньте ось сюда,— сказал дед Тпхоп, показывая на конуру Нурки. Я глазам своим не поверил! В будке Чирва кормила Нурки- ных щепят. Опа лежала на нравом боку, а у сосков копошились живые рыжие комочки, сладостно чмокая крошечными ртами. Голова Чирвы находилась у самого входа, уши были насторожены, а глаза переполнены блаженством. Мы еще пе успели подойти к ней, как она, видимо, уловила своим тонким чутьем приближение Нурки, мгновенно вырвалась из будки, шмыгнула в свою конуру. Но, выскакивая, Чирва вынесла к краю будки двух щенят. Один из щенят был пестрый, большеголовый... 76
Нурка, прибежав в сарай, нырнула в конуру и закрыла вход своей недружелюбной мордой. Дед Тихон стоял обрадованный, умиленный всем случившимся, не зная, что и сказать. Так вот почему Чирва силъпо похудела, всегда была такой озабоченной, попрошайничала! Еще бы, кормить. шестерых щенят, не получая, как Нурка, добавочного пайка для «кормящей матери»! Нам не удалось проникнуть в другую тайну, которая не меньше, чем пропажа пестрого щенка, поразила нас: какое чувство побудило Нурку украсть у Чирвы ее единственного щенка? Может быть, она угадала в этом большеголовом щенке талант зверовой лайки и, не надеясь, что молодая, неопытная мать разовьет в нем эту способность, взяла щенка под свой надзор. А может, Нур- ке мало было своих щенят для удовлетворения материнского чувства, и опа по праву сильного присвоила чужого щенка. Многое еще в жизни животных лежит за чертою нашего понимания и познаний. Прошел год. Разобрали рыжих, повзрослевших Нуркиных ще- пят полевые подразделения. Но, как ни странно, Нурка продолжала ревностно опекать пестрого кобелька — Загрю. Рос он на удивленно быстро и в ого экстерьере все отчетливее проступали черты сибирскоп лапки. Всо статпее становился, но, казалось, все больше глупел. Рос неласковым, ленивым. Мы бы сразу избавились от такой собаки — ни к чему в тайге лодырь! — но у нее оказался еще один покровитель -— дед Тихон, Старик был убежден, что у Загри еще не кончился щенячий возраст, что все это иропдот и он непременно совершит какой-то подвиг, и ни за что по мп ел расставаться с ним. Собаки в экспедиции несут тяжелый труд. Невозможно представить пашу работу без этих умных, выносливых животных. На собачьих упряжках мы перебрасывали грузы, пересекали огромные пространства тундры и тайги, а в трудные времена, когда над лагерем нависала угроза голода, собаки помогали нам охотиться, добывать лосей, медведей, сокжоев. Время шло, а Загря никак не- мог выйти из «щенячьего» возраста. Мы же в конце концов смирились с его присутствием, с его удивительной ленью. Но, когда мы хотели похвалиться своими породистыми собаками, показывали Загрю. Это было единственным утешением за долгое терпение к нему. Помню, осепью мы пробирались с караваном груженых оленей по старой гари вдоль речки Ытымка. С нами были собаки Нурка и Качи. Загря в счет не шел, хотя и сопровождал нас. К концу дня идущий впереди проводник наткнулся в осиннике на свежую жировку сохатых. Это было кстати, у нас давно не было мяса, к тому же оставалась еще не использованной одна лицензия. Мы отпустплп собак, а сами свернули к реке и там решили за- 77
ночевать. Еще не успели развьючить оленей, как до нас донесся лай Нурки, а затем и Качи. Собаки держали зверя. Лай разгоряченных псов разносился по тайге звонким дуэтом, то сливался с треском сухостоя, то стихал в минутной передышке, чтобы возникнуть с новой, еще большей силой. Я схватил карабин и бросился на лай. Пробежал болото, впереди глухая стена ельника. За ним злобный, непрерывный, захлебывающийся лай. В голосе Нурки слышалась рыдающая нотка — зверь вот-вот прорвется и уйдет. Я выскочил за перелесок с подветренной к зверю стороны. Старый сохатый стоял в мелком осиннике, погрузив глубоко в податливую землю ноги и низко опустив тяжелую голову с могучими рогами. Он отбивался от собак. Из открытого рта вместе с горячим дыханием вырывался угрожающий стон, глаза кровя- нилпсь от злобы. А Нурка и Качи отчаянно наседали, наскакивая на зверя спереди. Сохатый вдруг рванулся вперед, подминая под себя не успевшего отскочить Качи, и хотел поддеть рогами Нурку. Но собака вовремя увернулась, отпрыгнула в сторону, упала, но мигом вскочила и, обезумевшая, пренебрегая опасностью, огромным прыжком оседлала зверя. Сохатый вздыбил, взревел, стряхнул со спины рассвирепевшую собаку и, широко разметав ноги, кинулся к болоту. Тут уж было не до стрельбы. Я бросился к Качи, поднял его на руки. Он умирал, раздавленный зверем. А рядом, под высокорыо, на земле спокойно лежал Загря, не обращая внимания на схватку. Он озабоченно искал в своей лохматой шубе блох. В этот момент я готов был пустить в него пулю и не знаю, что удержало меня. Помоги он собакам, мы бы не потеряли Качи, великолепного рабочего пса. И все же Загря продолжал оставаться с нами. Мы терпели его присутствие как наказание за какие-то, не совершенные нами проступки. Когда Загре исполнилось два года, кобель, будто назло всем нам, стал чертовски великолепен! Он уже достиг предельного роста. Все в нем: уши, ноги, корпус, голова — было удивительно пропорционально. Самый великий знаток не смог бы обнаружить в его экстерьере ни малейшего изъяна. Но в упряжке он по-прежнему не ходил и по зверю не работал. В тот год весною мы шли с двумя собачьими упряжками к перевалу через Сектантский хребет. В тайге была распутица. Передвигались только ранними утрами, пока держался наст. Загря плелся, как обычно, вслед за караваном. Мы уже находились близко у цели, как на глаза попался свежий след крупного медведя. Он, видимо, только что вышел из берлоги и направился куда-то на солнечные склоны гор. Пустили по следу Нурку и лучшего медвежатника Турпана. Наст еще 78
выдерживал собак, и им легко было настичь зверя. Мы с проводником бежали за ними на лыжах. Загря был с нами. Собаки настигли медведя в соседнем логу. Тот пытался избавиться от них бегством. Но тут Турпан подвалил справа и, изловчившись, на всем скаку рванул зверя за «галифе». Медведь взревел и бросился за ним, а Нурка только этого и ждала, припала к нему слева и больно хватила зубами за зад. Он погнался за ней. Этим воспользовался Турпан... Так собаки, то справа, то слева до крови расчесали ему «галифе». Медведь остановился, стал обороняться. Нурка и Турпан быстро изменили тактику, подступили к нему спереди... В таком положении мы и застали их на дне пологого ложка. Лай собак, приглушенный стон зверя, позволили нам незамеченными подкрасться поближе. Недалеко от нападающих собак невозмутимо лежал на снегу Загря. Такое равнодушие я уже больше не мог терпеть и твердо решил отделаться от этого бездельника. Но сначала надо было покончить с медведем. Прогремел сухой, короткий выстрел. Зверь упал, вскочил, кинул в нашу сторону обезумевший взгляд, рванулся вниз по ложку и всей своей огромной тушей накрыл не успевшего отскочить Загрю... Медведь лежал на снегу черным комком, раскинув бездействующие лапы и засадив глубоко в снег лобастую морду. Из-под него с жалобным стоном выбрался Загря. Но, выбравшись, не убежал. Нет. Он уставился в упор па мертвого медведя. С ним произошло что-то невероятное: какая-то сила заставила его преодолеть инертность, пробудила врожденный инстинкт зверовой лайки. Загря рвал на боках, на загривке медведя шерсть, рычал, давился от ярости и, окончательно вызверившись, вдруг завыл, задрав высоко морду... На второй день к полудню мы выбрались на верх безыменного отрога и там расположились лагерем. Собачьи упряжки вернулись за медвежьим мясом, но Загря с ними не пошел, Мпе пужпо было подпяться на одну вершину, осмотреть горизонт и определить наивысшую точку хребта. Я шел не торопясь по водоразделу, приминая лыжами хрустящий снег. Видимая с отрога равнина уходила в дымчатую мглу и там, в бесконечности, теряла свои очертания. Горы поднимались над ней высоченными гольцами. На них всюду следы давнишних разрушений: цирки, провалы, одинокие останцы и каменистые ребра, точно обручи, опоясывающие хребет сверху до самого подноясья. Уже вечерело. Освещенная закатом, засыпала уставшая земля. Замирали лесные звуки. И вдруг где-то далеко-далеко точно ударили в бубен. Я остановился. Звук зачастил. Что бы это значило? Неужели лает Загря?! Ну конечно, он, больше некому! Свернул на звук. Понесся вниз по скалистому обрыву. Оттуда все яснее доносился лай. 79
Ниже рваные уступы скал. Схожу с лыж, осторожно спускаюсь по россыпи. Лай все громче... Иду осторожно вдоль каменной стены по карнизу, выглядываю из-за уступа. Где-то близко зверь. Загря мечется метрах в пятидесяти под скалою, разгоряченный, злой. Морда поднята кверху. Но мне не видно, кто бы это мог быть? Спускаюсь ниже. Бешено бьется сердце, терзаюсь любопытством. Но вот сделан последний шаг к обрыву, я закрепился, чуточку высунул голову — и буквально застыл: на одном из остроконечных шпилей соседней скалы стоял снежный баран — белобородый круторог, житель безмолвных северных гор. Собрав на крошечном выступе, не больше чем в ладонь, все четыре ноги и опустив тяжелую голову, оп следил за Загрей. Спокойный, уверенный в своей недосягаемостп, круторог казался каменным изваянием. Одно мгновенье — и баран, обнаружив человека, затяжным прыжком перебросил себя на соседний уступ, пугливо скакнул влево, еще и еще и, чудом удержавшись над обрывом, исчез из глаз, оставив лишь грохот камней. Вот тут мы с Загрей помирились и призпали друг друга. Он все больше и больше привязывался ко мне. Ни на одну из наших собак не был он похож. К упряжке нам его так и не удалось приучить —- слишком он был гордым. С собаками не дружил, на зверя ходил в одиночку, и никогда на нем не было ран от схваток с противником, все боялись этого с виду угрюмого пса. Страстью кобеля были медведи. В схватке с этим сильным зверем смелости Загри позавидовал бы африканский дркий буйвол. Трудно сказать, кто привил ему эти цеппые качества медвежатника. От Чирвы оп наследовал красоту и силу, а Нурка, видимо, привила ему эту страсть зверовой лайки. Но многое он приобрел сам, работая со зверем в одиночку. Судите сами. Мы исследовали Прибрежный хребет у берегов Охотского моря. Лето по условиям погоды было трудное, работа задерживалась, и экспедицию захватила зима. Продовольственные запасы истощились. Населенных мест поблизости пе было. Снсжпыс бураны не подпускали к нам самолеты. Надо было любой ценой продержаться еще месяца полтора, чтобы закончить работу. Решили заняться охотой. Нашим проводником был местный эвенк, хороший охотник Илько. С ним мы и отправились промышлять зверя. Места там низкие, заболоченные, покрытые старыми гарями. С нами были три зверовые лайки: Нурка, Буска и Загря. Собаки бежали молча. Вокруг никаких следов. Вдруг далеко-далеко, левее темной полосы сыролесья, что-то загремело, точно гроза ударила по сухой, звонкой леснне. Потом там же будто вскрикнул кто-то. Залаяла Нурка, а затем и Буска. 80
Грохотом падающих деревьев всколыхнулась гарь. Шум возрастал, надвигался на нас все громче, яспее. Казалось, огромное стадо слонов бежало через гарь, сбивая и ломая по пути деревья. Мы выбрались к просвету, поднялись па ствол упавшей лиственницы и увидели потрясающее зрелище. Черный зверь — сохатый, огромный и длинный, ломился через гарь. Он прошел мимо нас метрах в трехстах. Мы и не подумали стрелять — с такой быстротой сохатый бежал по лесному завалу. Могучими рогами он рушил сухостой, грудью наскакивал на пни, на сучья, ломал валежник, и треск падающих деревьев напоминал беспорядочную пальбу из пушек. Дикий страх ослепил зверя и безжалостно гнал напролом через гарь. — Худой место пошел зверь,— хмуря брови, сказал проводник Илько.— Он уже встречался с собаками и знает пулю — иначе не бежал бы, как бешеный. — Ты думаешь, по нему уже стреляли? — спросил я. — Стреляли,— повторил он убежденно.— Может, ранен был, да ушел. Теперь боится собак, вот и бежит. — Что же делать будем? Илько посмотрел па меня удивленно. — Разве можно собак бросить, когда опи у зверя? В этот момент появился Загря. Кобель пе пошел за зверем вместе с собаками, оп никогда не работал даже с Нуркой, к которой был очень привязан. Весь день до полночи мы шли по следам зверя, представляя но отпечаткам на снегу картину его схватки с собаками. Соха- ii.ni отчаянно отбивался от преследователей и уходил в глубину пи'пи все дальше от нашей стоянки. Мы решили прекратить бесполезную погоню и только развели костер для ночевки, как заявились Нурка и Буска. Вид у них был ужасный: хвосты повисли, уши упали, из открытых ртов свисали языки. Подбежав к нам, опи упали на снег в полном изпеможепии. Потеряв надежду остановить сохатого, опи верпулись своим следом. А где же Загря? Его нигде не было видно. Окликнул собаку раз, другой. Значит, как всегда, один убежал догонять зверя. Трудно было поверить, что ему одному удастся сделать то, чего не сделали Нурка и Буска. Но и не было случая, чтобы от него уходил зверь, даже если для этого требовались не одни сутки. Илько расчистил ногами под собою снег, стащил с головы беличью ушанку, припал ухом к земле, долго слушал. А я следил за ним и с ужасом думал: неужели придется идти к Загре, расставаться с отдыхом, с костром, с хвойной постелью и опять мять ногами снежную целину? — Лает,— сказал Илько, поднимаясь. Мы вернулись к костру. Молча, не сговариваясь, сложили котомки, встали на лыжи. 81
— Ничего, отдохнем у добытого зверя. С мясом ночь куда веселее. Я позвал собак. Ни одна не встала, даже ухом не пошевелила. Так и остались лежать, пригревшись у костра. Ночь лупная, тихая. Лес в алмазах. Под ногами хрустящий снег; и кажется, что ты шагаешь по сыпучему серебру. Долго идем по следу зверя. Километра через три кобель догнал сохатого. Отчаянно сопротивляясь собаке, лесной великан разбросал на месте схватки снег, колодник, изломал кусты. Сразу угадывалась работа Загри, его беспощадность. За кочковатой марью всхолмленную землю покрывает редкая тайга. Все холмы по ту сторону увала залиты фосфорическим светом. А в ложбинах стелется прозрачными облачками туман, будто сотканный из света и тени. Туман как будто вздрагивает от прикосновения лучей луны и оживает. Мы здорово устали. Легкие котомки кажутся теперь тяжестью. Шаги сузились. А ветерок то вдруг набросит лай, подбодрит нас, то пронесет его мимо. И наконец, лай стих, ушел от слуха и больше не возобновлялся. — Тьфу, сатана, опять убежал! — сказал Илько, безнадежно махпув рукой в сторону стихшего лая. Я взглянул на часы — скоро рассвет. Мы молча свернули со следа, взобрались на увал, где чернела густая таежка хвойного сыролесья, чтобы там заночевать. Мы выбились из сил и уже не надеялись догнать зверя. Вдруг Илько схватил меня за руку, показал вниз. Там, на снежной белизне, виднелось подозрительное черное пятно. Присмотрелся — это спит зверь. Стоим пе шевелясь, как пни. Но чуткий слух зверя, видимо, уловил наше присутствие. Он поднял голову, поставил торчмя свои длинные уши, осмотрелся, долго прислушивался и, успокоившись, опять заснул. Вокруг посветлело. Несколько поодаль от зверя я заметил на снегу серое пятно. Загря!.. «Неужели убит?» — подумал я, и эта мысль пронзила меня острой болью. Перевожу взгляд на Илько. Старик улыбается, шепчет мне на ухо: — Оба спят, стрелять пе надо. И я вижу, как подобрело его лицо. Загря лежит, свернувшись в клубочек и уткнув нос в пушистый хвост. Спит и замученный сохатый, разбросав длинные ноги и положив на снег настороженную голову. Даже рассвет не в состоянии разбудить их. Никто из нас и не подумал стрелять. Рука с карабином невольно опустилась. Илько подает пальцем знак — отходить — и начинает осторожно, будто под ним пропасть, поворачивать лыжи на свой след. Я делаю то же самое. 82
Мы песлышно отступаем. У меня пе осталось ни горечи, ни сожаления, что так неудачно закончилась охота. Я даже доволен тем, что чувство, присущее натуралистам, перебило в нас обоих страсть зверобоев. Может быть, больше всего я и люблю Загрю за то, что бывает он безмерно храбрым перед сильным противником и до наивности снисходительным к слабому» Нуркп уже не было с нами в этом походе к Ямбую. Из Ленинграда после трехлетпей учебы вернулся Тиманчик. Он направлялся в свой далекий поселок Омахта, чтобы взять семью и переехать в районный центр, куда после учебы послан на работу. В Нагорном молодой эвенк зашел в штаб экспедиции. Мы встретились во дворе. Я не сразу угадал в нем хозяина Нурки. Одет он был по-городскому, при галстуке. Непривычный для эвенка зачес скрадывал скуластость лица. На ногах — остроносые ботинки. Только походка осталась стремительной и легкой по-прежнему. — Нурка жива? — спросил он, волнуясь. Видно, все годы разлуки с любимой собакой мучил его этот вопрос. А я, здороваясь с ним, с болью почувствовал, что не смогу расстаться с Нуркой. Мысленно стал подыскивать доводы, чтобы оставить ее у себя. Я готов был заплатить любую сумму. Но мне вспомнилось, как Тиманчик втащил собаку в мою комнату, привязал ее к ножке кровати и, слизывая с губ скатывающиеся слезы, говорил: «Пока я жив, ее своей не считай». И мне стало неловко за свои намерения. Я ответил, что Нурка жива и здорова. — Так позови же ее скорее. Может, опа меня забыла...— Он был полон нстернепия. — Тихон Петрович,— окликнул я деда, рубившего дрова за сараем,— приведи сюда Нурку. Тот посмотрел в нашу сторону и, не торопясь, подошел ближе. Подозрительно посмотрел на Тиманчика. — А зачем она понадобилась? — спроспл он резко, заподозрив что-то неладное. — Я ее хозяин,— ответил Тиманчик. — Ишь ты, пашелся! За давностью опа уже пе твоя. — Такого договора пе было! Я увидел, как эвенк вспыхнул, угрожающе глянул на старика, готовый защищать свое право на собаку. — Тихоп Петрович, приведи Нурку,— повторил я. — Ну разве только показать,— упорствовал дед, направляясь к сараю. С минуту мы стояли молча. Я видел, как Тиманчик нервно покусывал губу, как на его скулах вздувались желваки, и невольно подумал: а что, если Нурка действительно не узнает его? 84
Но тут показался Тихон с собакой. Тиманчик сорвался с места, быстро-быстро пошел ей навстречу. Вот они рядом... Собака тщательно обнюхала его, равнодушно потопталась па месте и, увидев меня, натянула поводок. Раздосадованный Тиманчик схватил ее за шерстистые щеки, поднял морду, заглянул в глаза, сказал что- то на эвенкийском языке, стал повторять громче и громче, затем с силой отбросил собаку от себя, повернулся и поспешно ушел, не попрощавшись и не оглянувшись, как и в тот раз, когда он впервые привел ко мне Нурку. Но Тихон показал ему не Нурку, а ее дочь, как две капли воды похожую на мать. — Зачем ты это сделал? — крикнул я. — Она как мать, не различишь, пусть ее и берет, а Нурку пе отдам! — упрямо ответил он, пряча от меня взгляд. Я бросился в сарай, отвязал Нурку-мать. Она по привычке метнулась по двору, по, наткнувшись на след Тиманчика, вдруг оцепенела. Раздутыми ноздрями втянула воздух, ткнулась носом в след и, уже ничего не различая перед собой, рванулась к выходу, перемахнула через калитку... Мы с дедом выскочили на улицу. Тиманчик лежал на пыльной земле, сбитый собакой. А она, ласкаясь, прижималась к нему, лизала его лицо, пожпо поскуливая. Тиманчик с минуту не шевелился и по сопротивлялся. Потом поднял ее морду, заглянул в широко открытые глаза, обнял, и так они лежали некоторое время на сухой земле, оба бесконечно счастливые. На второй день, рано утром, Тиманчик уходил с Нуркой в далеким путь. Мы собрались проводить его. Ничто уже пе могло мучить эвенка с собакой. Смирился и дед Тихон. Подпирая плечом забор, он нервно жевал кончик бороды и, не отрывая UUI3, следил за удаляющимися силуэтами. — Ладно, хай поживэ еще с ним,— сказал он, вытирая влаж- пыо глаза. 7. ДУХ ЛМЛКЛНА НА СТОЙБИЩЕ Отбрасываю край полога и, высунувшись, жадно глотаю воздух. Утренняя прохлада освежает лицо. Выбираюсь наружу. Уже день. Яркий солнечный свет слепит глаза. Детвора па ногах. Пастухи готовятся в путь. На костре в большом котле варится завтрак — целая медвежья голова и две лапы, принесенные вчера Карарбахом. Павел и Долбачи упаковывают свои постели, складывают вещи. — Что нового, Павел? — спрашиваю я.— Была ли связь со штабом? — Из штаба хорошие вести. Завтра Елизар Быков выходит от Короткова к Ямбую. Давненько мы с ним не виделись. По случаю такой встречи не грешно и,..— Он выразительно щелкнул пальцем по горлу. 85
— А есть что? Павел не ответил, но по хитрющей ухмылке я догадался, что не иначе как у пего припрятан спирт. Разговаривая с Павлом, я заметил, что в стороне, прямо на земле, подобрав под себя ноги, прикрытые широкой ситцевой юбкой, сидит Инга, кормит дочь. На ее молодом лице горит румянец, она довольна, спокойна и полна материнского блаженства. Чудесным утром встречает природа новорожденную! Сколько блеска, сколько очарования в листопадных кострах, в пурпуре осенних холмов, в звенящей струе ручейка! А эти лиловые утренние тени, прозрачная дымчатая вуаль, сквозь которую все вокруг кажется торжественным и необыкновенным. Вокруг Инги собрались все дети стойбища. Они не могут скрыть удивления. Присев на корточки, с любопытством следят за новорожденной, пока она, прильнув к груди матери, захлебывается молоком и чихает. Все ребятишки приходят в восторг. С болью в сердце вспомнилось об Аннушке. Спешу ее проведать. На постели больной сидит Сулакикан и, поддерживая левой рукой голову дочурки, поит ее оленьим молоком. Она не замечает меня. Аннушка дышит тяжело, влажные губы ее шевелятся, и только глаза на морщинистом, иссушенном болезнью личике засветились живым огоньком. Это радует, но далеко еще не обнадеживает. У ее ног сидит Битык. Мальчишка смотрит немигающими глазами на сестренку, что-то ей шепчет, показывает на пальцах какую-то фигурку. Увидев меня, он вскакивает и, пятясь, исчезает из чума. Устраиваюсь на его место, беру безвольную ручонку больной, прощупываю пульс. Аннушка ловит мой взгляд черными глазами. И я вижу в них жизнь. Ей-богу, жизнь! Кажется, что еще никогда у меня не было большей радости, чем та, которую подарил мне этот осмысленный, живой взгляд детских глаз! Неужели спасена?! Очередной укол Аннушке делала теперь Сулакикан под моим наблюдением. Женские руки оказались более ловкими, нежели мои. Я передал ей весь запас пенициллина, шприц и все медикаменты. У входа меня ожидал Битык. В руках он держал лук, тот самый, который предлагал в обмен на карабин. Он решительно протянул его мне. Нас окруяшла детвора. Я растерялся, не совсем понимая, что хочет мальчишка. Подошла Лангара. Между нею и Битыком произошло короткое объяспепие. Затем она сказала мне: — Битык отдает тебе лук. — Спасибо. Но я, к сожалению, не могу отдать ему взамен карабин. Я вчера объяснил Битыку. Может, он хочет что-то другое получить? Пусть скажет. — Не менять он хочет,— перебила Лангара.— Даром тебе дает, за Аннушку. Понимаешь? 86
— Скажи ему, за это не благодарят. Люди должны! всегда в беде помогать друг другу, не требуя ничего взамен. Ведь и по вашим законам так же?! Лангара переводит мои слова всем сбежавшимся ребятишкам. Битык согласно кивает головою. Но как только Лангара умолкает, он подходит ко мне и с еще большей настойчивостью сует мне в руки лук. Я теперь не отказываюсь. Растроганный, притягиваю мальчишку к себе, снимаю с руки свои походные часы, надеваю ему на руку. Он сначала вырывается, но потом останавливается, с восторгом смотрит на подарок. И наконец, окруженный детворой, бежит к развесистой ели. Там, сбившись в кучу, ребята долго «колдуют» над часами. На стоянке с раннего утра командует Лангара. Она появляется всюду. Ее властный голос слышится то у костра, то в чуме или доносится от ручья. Удивляешься, откуда только у этой старухи столько энергии! Наступает время завтрака. Лангара почему-то усаживает женщин и детей отдельно. Их еда — вяленое мясо, масло, горячие лепешки и чай. А для мужчин, расположившихся у костра, она вытаскивает и;* котла медвежью голову, лапы и кладет на широкий лист бересты, рядом ставит котел с отваром. Это даже не отвар, а почти чистый медвежий жир. На всех — одна ложка. Я не выдерживаю, подхожу к Лапгарс. — Скажи, почему женщины и дети сегодня едят отдельно? - Потому что сейчас мы будем отпугивать дух убитого ама- luiiin. 1)то делают мужчины, хотя можно и женщинам, которые I ими ходили на амакана. Не нопимаю, о каком духе и о каком медведе ты говоришь? — Которого убил Карарбах... Разве не знаешь, что наши обычаи тробуют уважать дух амакана, он не должен догадаться, кто убил его. Иначе все время будет сбивать нас с тропы, посылать по туда, куда нуишо, и людей и стадо. А ночами будет пугать оленей, покоя никому не даст... — Ты тоже веришь этому? — спрашиваю я. — Я не верю,— шепотом отвечает Лангара.— Они тоже не верят.— Она кивает головой в сторону женщин и детей.— Но так хочет Карарбах. Он старый люди, постоянно живет в тайге, понимает только ее, другого ничего не видел и не знает. Мы не должны ругать его или отговаривать. Пусть уносит в могилу обычай стариков. И тебе говорю, когда кушать станешь, делай все, как будем делать мы, иначе обидишь Карарбаха. Меня тронула Лангара уважительным отношением к глухому старику, и я становлюсь покорным участником древнего обряда отпугивания духа медведя от жилья кочевников. Садимся тесно, плечом к плечу, вокруг медвежьей головы. Я стараюсь запомнить до мельчайших подробностей все, что тут 87
совершается,— ведь этот суеверный обряд, как и многие другие, уходит в небытие даже здесь, в глуши лесов. Но их надо знать, чтобы лучше проникнуть в жизнь этого народа. Лесные кочевпики пе могли понять многих явлений природы, пе в силах были изменить их и естественно приписывали могуществу духов, способных угонять зиму, покрывать землю зеленью и размножать зверей, птиц, распределять между людьми добро и зло, распоряжаться жизнью и смертью. Суеверие вообще сопутствовало человеку с его колыбели, и мы не должны теперь осмеивать его. Это прошлое пародов, с тою лишь разницей, что одни люди ушли от него раньше, другие — позже. У Карарбаха с потерей слуха, а это случилось давно, оборвалась нормальная связь с внешним миром. Многое ему не стало доступным, и он на всю жизнь остался на той ступени развития, в какой его застала глухота, убежденным, что все земные дела от духов, старался не гневить их. Трапезу начинает Лангара. Она зачерпывает пз котла полную ложку жира, подносит ко рту. Остальные хранят гробовое молчание. — Ку! — кричит старуха, обернувшись в сторону леса, и глотает жир. «Ку-у-у!..» — разносит эхо по тайге. Затем Лапгара долго говорит по-русски — видимо, в знак уважения к нам. — Амакан,— почти ласково обращается она к невидимому собеседнику,— ты думаешь, мы тебя убивали? Не-ет, что ты, и не собирались! Как можно! Мяса у нас полные потки, сам посмотрп. Тебя убивали другие люди. Мы его не знаем, чужой. У него своя тропа, он хромой, догопяй его. Ну-пу, скоро догоняй, он так ушел.— Старуха машет рукою в сторону вчерашнего своего следа. Затем передает ложку сидящему слева сыну Майгу, достает нож, ловко отсекает щеку от медвежьей головы, долго жует. Майгу тоже черпает ложкой жир, выпрямляется весь, чтобы Карарбах видел, кричит: - Ку! Он выпивает жир и начинает что-то быстро говорить по-эвенкийски, энергично жестикулируя. Видимо, он тоже уговаривает медведя уйти от табора, поторапливает его. Майгу передает ложку Долбачи, а сам берет из рук Лангары медвежью голову, выбирает кусок полакомее. Все напряженно ждут, когда дойдет очередь до меня. Наконец ложка в моих руках. Я пытаюсь во всем подражать пастухам. Зачерпываю из котла и кричу: - Ку! Ку!.. Силюсь проглотить теплый, совершенно не соленый жир. Уж я приноравливаюсь и так и эдак. С большим трудом мне удается сделать один глоток. Для приличия, как и все, аппетитно облизываюсь. А сам чувствую, что вот-вот жир пойдет обратно. 88
Сижу не шевелясь. Потом с досадой говорю, обращаясь к медвежьему духу: — Какого дьявола ты тут топчешься, косолапый! Убирайся отсюда, иди догоняй хромого, кто убил тебя. — Ты как настоящий эвенк, правильно говоришь,— поддерживает меня Лангара, берет у меня ложку и передает старику. А Долбачи уже сует мне медвежью голову и лапу. Я достаю нож, отрезаю кусок мяса, начинаю жевать. Карарбах распрямляет сгорбленную спину. Лицо его сосредоточенно. Старик, как и все, черпает жир из котла. Подносит его дрожащей рукой ко рту, проглатывает. — Ку! — хрипло вырывается из его горла. Затем старик что- то бормочет и машет рукою в сторону леса. Пожалуй, Карарбах один только и относится к этому древнему обряду со всей серьезностью. — Тебе сказать, что говорил он? — спрашивает Лангара. — Ну конечно. — Карарбах говорит: «Это не люди едят тебя, амакан, ты не думай так, обманешься. Тебя клюют коршуны, вороны. Твою голову и лапы срезал хромой. Пока он близко, догоняй его, потом далеко уйдет, без лап пе догонишь. Иди, иди, не оглядывайся...» Жизнь человека а тайге всегда была полна всяких опасностей. С тех древнейших времен, когда появились люди в лесах, они вели постоянную и упорную борьбу с медведем. Очень часто их преследовали неудачи. И пожалуй, даже сейчас самый опасный и par охотника — это медведь. А чем раньше мог эвенк одолеть дикую силу зверя? Лиственничными самострелами, петлями, лопушками или рогатиной. И охотник нередко погибал в этой неравно ii схватке. Извечный страх перед зверем, особенно у стариков, и породил этот необычный обряд поклонения духу медведя. Отпугивание духа амакана закончено. Закончен и наш своеобразный, пе очень-то сытный завтрак. Пастухи долго пьют чай, и стойбище приходит в движение. Пока ловят оленей, старик бережно собирает все кости, даже самые мелкие, остатки от трапезы. Складывает их в старенький чуман, перевязывает ремешком, относит подальше от огнища и там ставит в развилку толстой березы. — Ты что так смотришь? Разве пе знаешь, что по обычаю предков нельзя бросать кости амакана на земле,— поясняет Лангара.— Амакан подумает, мы их взяли с собой, не отстанет от каравана, неудачу пошлет, а так сразу увидит их на дереве. Карарбах срубает небольшой толщины лиственницу, на высоте полутора метров от земли, протесывает оставшийся ствол с четырех сторон, кладет на него медвежий череп глазницами на восток и, привязав, украшает его стланиковыми ветками — дух медведя не должен далеко уходить от своей головы, а это важно, когда стадо находится в пути. 89
Олени завьючены, все готовы трогаться в путь. И только Инга с ребенком на руках растерянно стоит у догорающего костра. У нее нет еще опыта, как подготовить новорожденного в путь, ждет, когда кто-то из женщин ей поможет. Я подхожу к Инге, приоткрываю край одеяльца: девочка не спит. Смотрит сквозь узенькие щелочки глаз. Личико смуглое, кругленькое. — Что смотришь, лючи? Нравится?! — спрашивает мать воркующим, немного хриплым голосом. — Был бы у меня сын, взял бы ее в снохи. — А может, она не захочет? — улыбаясь, отвечает в тон мне счастливая Инга. — Это может быть. А как же вы ее назвали? — Дора. — Что это значит по-русски? — Родилась, когда был далекий гость. — Хорошее имя. Теперь я буду считать себя ее крестным отцом. Согласна? — Ладно! — И Инга радостно закивала головой, вряд ли понимая смысл моего предложения. Карарбах принес из перелеска трухлявый, совершенно сухой пень и охапку свежих, душистых еловых веток. Пень он бросил на землю и что-то крикнул Лангаре, а сам присел к маленькой походной люльке, сделанной из тонких лубков, вынянчившей не одного ребенка. Он разорвал хвойный лапник па мелкие веточки и любовно выстлал ими дно люльки. «Не жестким ли будет первый путь новорожденной?» — подумал я, следя за работой старика. Лангара опустилась на землю рядом с люлькой и привычным ударом о коленку раздробила трухлявый пепь, принесенный Ка- рарбахом, на мелкие части, растерла в пыль податливые куски, просеяла сквозь пальцы на подол юбки. Затем взяла у Инги новорожденную, притихшую, как будто в ожидании, развернула ее и с нежностью склонилась над смуглым живым комочком. Она тихонько шлепнула девочку огрубевшей ладонью и засмеялась, когда та энергично дрыгнула ножкой, ударив старуху по лицу. Лангара в восторге погрозила ей пальцем и поцеловала крошечные розовые пятки Доры, еще не знающие тропы. Разостлав на земле мягкую, хорошо выделанную шкуру кабарги шерстью вверх, она надела на девочку с помощью Инги голубую фланелевУЮ распашонку, чепчик, присыпала древесной трухой потные места у ребенка, уложила его на шкуру. И тут девочка заорала, как бы протестуя, что ее заворачивали в шкуру. Инга встревожилась. Но Лангара, не обращая внимания на крик, быстро завернула внучку в одну, затем в другую шкуру, перевязала ремнем и положила в люльку. Дальше Инга сама заканчивает все, чтобы ребенок хорошо перенес этот путь, сразу же привык к тайге, к трудностям ко- 90
чевой жизни. Она отворачивает от лица новорожденной край шкуры — пусть дышит свежим смолистым воздухом, впитывает запахи леса, болот й слышит пощелкивание копыт оленей. Подклады- вает под* голову маленькую подушку, а под бока — еловый лапник, чтобы не так качало на ходу. Долго смотрит на раскричавшуюся дочь, может быть, благословляя в первый путь по тайге. Мне стало не по себе от мысли, что мы навсегда расстаемся с чудесными людьми. Мы сроднились с ними за полутора суток совместного пути. У нас с ними во многом различные понятия и представления о жизни. Большая разница в культуре. Иногда бывало трудно объясниться друг с другом, и все же нас объединяли простые человеческие чувства — чувства взаимного понимания, подлинного товарищества. Они были мне близки еще и потому, что я вырос среди простых людей и с детства знал человеческое горе. Все собрались у затухающего костра. Стадо скучилось в ожидании пути. Лангара, прищурив глаза крепко берет меня за руку, говорит, не скрывая тревоги: — Ты лучше бы мимо ходил, чем теперь нам думать, живые вы останетесь на Ямбуе или тоже без следа пропадете! Послушай старую Лангару: не ходи туда, зачем тебе мертвые, пойдем с нами — по пожалеешь, У мяса два дня хорошо стоять будем, надо коптить ого, жир собирать, шкуры мало-мало делать, кишки, требуху чистить. От убитого зверя ничего нельзя бросать, что годится в пищу. И кровь сушить будем. Ты ел сухари из крови? Нет? Попробуешь. Их сладость язык долго не забывает... И у как, пойдешь с нами? — Спасибо, Лангара, но мы пойдем на Ямбуй, другой дороги у пас нет. Шли бы и вы туда, ведь вам пути не заказаны. Карарбах помог бы нам разыскать пропавших товарищей. Загрю отдам, за него не раз спасибо скажете. — Загря хорошо, для пастухов такая собака шибко дорога, но ты пе понимаешь, что говоришь. Зачем тебе Ямбуй, зачем гневить духов, и без того людям пе хватает добра, горе как клещ к ним присосалось. — Значит, отказываешься от Загри? — Да. — Тогда прощай, Лангара! Мы будем долго помнить нашу встречу. Пусть ваша тропа не знает больше бед и когда-нибудь встретится с нашей. Мы обнимаемся. Соленые губы от слез были горячее материнских. Подхожу к Карарбаху. Он, пытаясь улыбнуться, кривит высохшие губы. Тут только я заметил, какой он худой и рослый и как одинок он в своей вечной тишине. На лице старика озабоченность. Его, как и всех, беспокоит наша судьба. Карарбах поворачивается к Лангаре, что-то ей долго объясняет. Старуха внимательно слушает, потом переводит. 91
— Старик говорит: у эвенков пет закона, чтобы гостя отпускать одного, когда впереди опасность. Надо бы проводить вас. Будь другое место, не этот голец, он пошел бы с вами. А на Ямбуй пе пойдет. Зачем гневить духов, они злопамятные, ничего людям не прощают. Не сейчас, так после, а все равно худо сделают. Еще больше разгневаются злые духи и принесут людям горе. — Спроси у него, Лангара, действительно ли он считает духов виновниками несчастий людей? И на Ямбуе пропали люди по их вине? Лангара недовольна таким вопросом, но передает его старику. На лице Карарбаха недоумение. Он захватывает в руку реденькую бороденку, задумывается, пристально смотрит мне в глаза, как бы пытаясь угадать, не хочу ли я посмеяться над ним, над его верованием. Потом говорит убежденно, обращаясь прямо ко мне. И тут я замечаю, что он произносит только гласные буквы и совсем забыл труднопроизносимые, вроде шипящих. Старуха переводит. — Тайга полна злых духов. Это они припосят людям беду. Но там, где человек знает, что к чему: как спастись от стужи, распутать след зверя, как добыть огонь, избавиться от болезни и другое,— зла от духов не бывает. Карарбах толмачит, что им многое известно, чего мы не знаем, почему приходит и уходит зима, почему люди родятся и умирают, как держатся звезды на небе, куда уходит душа покойного — это знают только духи. Никто не в силах бороться с ними, никто! Они сильнее всех нас... — Человек все-таки сильнее! Скажи ему...— перебиваю я Лан- гару. У Карарбаха сердито сдвинулись брови. Оп ответил резко, не отрывая взгляда от меня. — Старик тебе совет говорит: не шибко гордись, даже если станешь сильнее Харги, но этого не будет,— продолжала Лангара.— Сколько бы ты ни бил языком о кремень, огня не добудешь... Старик тоже будет мучиться, думать, как вы там на Ямбуе, и хочет, чтобы наши тропы еще раз сошлись. Я беру в ладонь тяжелую, исполосованную шрамами руку старика с неразгибающимися пальцами. Крепко сжимаю. Другой рукою ловлю костлявую руку Лапгары, и мы долго стоим молча. — Послушай, Лангара, бросьте кочевать по этим безлюдным, неустроенным пустырям, по болотам и вечпо мерзлой земле. Идите со стариком на стойбище. Вы много сделали для своего потомства, не каждому такое под силу. Пора и отдохнуть, вы это заслужили. Пусть молодежь управляется со стадом. Когда сыновья останутся без вашей опекп, станут такими же оленеводами, как и вы. — Оборони бог! — воскликнула старуха, вырывая свою руку и отмахиваясь от меня, как от назойливого паука.— Если я отрублю себе руку, это не будет так больно, как бросить аргиш, уйти 92
от стада. Что ты, что ты!.. Когда я одип день олень не вижу — голова пустая, как бубен. Она дико глянула па меня, будто я собираюсь лишить ее права кочевать по тайге. — Ты хорошо подумай, Лангара, сейчас вы оба здоровы, а если старость сломит вас? — Тут в тайге и помирать будем. Соль горькая, однако, люди не могут жить без нее... Прощай, лючи! Нам пора. Она крепко жмет мне руку и торопливо уходит к оленям. Прощаюсь с Карарбахом. Он улыбается. Мое внимание опять привлекают его ужасные, старые-престарые, загрубевшие от времени лосевые штаны. На них — латка на латке. Достаю из поткп свои запасные брюки, протягиваю старику. Они поношенные, по лучше лосевых. И тут происходит неожиданное. Подходит Лангара, отбирает у Карарбаха брюки и с необыкновенной ловкостью натягпвает на себя поверх широких шаровар. — Хорошо, спасибо тебе,— невозмутимо говорит она, оглядывая себя со всех сторон. — Но ведь это Карарбаху, Лангара... — Мпо опи не плохо,— отвечает она. Старик раннодушпо смотрит на происходящее. А впрочем, это по удивительно. Псе блага на земле, по представлениям эвенков, должны распределяться в зависимости от того, пасколько человек в пих нуждается. Вот и Лангара считает, что си брюки нужнее, пожоли Карарбаху. IVInim окружают дружной толпой дети. У всех в руках коле- ( пин, пиитики, пружинки от часов. Как им удалось разобрать мигь механизм часов, одному Харги известно! Они все «ценности» разделили поровну. А футляр Битык повесил себе на грудь, как награду. Вид у всех довольный. Па прощанье даю каждому по куску рафинада. Сахар пе всегда бывает у пастухов. Ребята тут же засовывают сахар в рот, слышно, как он хрусчко лопается у них па зубах. А что же оставить на память новорожденной? Подходящего пичего пет. Вспоминаю, что у меня в нотке лежит книга Константина Паустовского «Леспая поэма». Ну что ж, оставлю ее. Пишу химическим карандашом на титульном листе: «Доре — маленькой пастушке из рода Карарбаха. Я был тем далеким гостем, в честь которого тебе дали имя. Не покидай свой край, сделай его цветущим и богатым, как того хочет твоя бабушка Лангара». Передаю книгу Инге и прошу ее беречь, пока Дора вырастет. Подхожу к Апнушке. Раскрываю люльку, привьюченную к оле- пю. Нет, больной не легче и после пенициллина. Губы у девочки посинели. Дыхание еле заметно. Беру ее ручонку, пальцы холодные и тоже стшпе. Не выживет... — Сулакикан, через два часа обязательно сделаешь укол и затем не забудь, надо повторять их через каждые четыре часа... 93
Мать ничего не ответила, но так глянула, что я долго не мог прийти в себя. Она окончательно смирилась с мыслью о смерти Аннушки и, конечно, теперь уже не верила ни в какие лекарства. Откровенно говоря, я до последней минуты ожидал другого исхода. Бесшумными шагами ко мне подходит Лангара. — Видишь! А ты сказал, что человек сильнее Харги.— И, прикрыв одеяльцем люльку с умирающей Аннушкой, подает знак Ка- рарбаху трогать аргиш. Что ей ответить, куда отвести глаза, чтобы не встречаться с обвиняющим взглядом старухи? Стою опустошенный. Жаль Аннушку... Караван вытягивается в длинную шеренгу. Как только олень с привыоченной люлькой на спине сделал два-три шага, неумолкавший крик новорожденной прекратился, будто ребенок с нетерпением ждал этой первой минуты начала пути в жизни. Вот он, тот самый врожденный инстинкт кочевника, что пробуждается в нем вместе с первым глотком воздуха, с первой каплей материнского молока! С появлением на свет новорожденную окружал свежий смолистый запах хвои, дым костра, шум леса, крик тугуток, лай собак, журчание ручейка. Все это пришло к ней первым ощущением, с началом жизни и, может быть, до смерти будет сопутствовать ей. Карарбах выводит оленей из перелеска и, взяв направление на юг, вкось пересекает марь. У него на сворке собачонка. За плечами поняжка. К ней привязан топор, чайник и серая сумка с продуктами. Старик, видимо, никогда не расстается с этим грузом. Я смотрю па удаляющегося Карарбаха и мучительно думаю: где я видел эту чуточку сгорбленную фигуру и эти уверенные шаги?.. 8. ЕГО ЗВАЛИ КУЙКИ Это было давно. Наша экспедиция занималась обследованием безлюдного пространства восточнее Алданского нагорья. Полтора года мы прожили там среди дикой природы. Возвращались в жилые места на плоту по Учуру. На всем этом длинном пути по реке стоял один эвенкийский поселок. Мы соскучились по обыденной жизни, мечтали о бане, о картошке. Хотелось увидеть людей, их жилища, услышать девичьи голоса. Да мало ли о чем мечтает человек, возвращаясь из далеких и глухих мест. Время тянулось медленно. Мимо и мимо проплывали незнакомые берега. Глаза давно устали искать приметы близости людей. Уже не верилось, что будет конец этим пустырям. 94
— Сено, глядите-ка, сено! — возбужденно крикнул Рафаил Плоткин, один из моих спутников. На зеленой береговой полоске лежала копна сена. Дальше по кромке леса стали попадаться пни, поленницы дров, и, наконец; мы увидели коров, самых настоящих, двурогих коров, и, конечно, обрадовались, хотя коровы не проявили к нам ни малейшего интереса. Обидно, что и говорить! Неожиданно из-за ельника встал крутой берег с нестройными рядами изб и конусами летних берестяных чумов. Нас издали заметили, и на бровку ската высыпала детвора. Дождавшись, когда илот подошел к берегу, они разом сбежали вниз к воде и помогли пам причалить к заливчику. Мы сошли на берег, и сразу же нас окружила толпа загорелых, немытых ребят. Засунув пальцы в рот, они с нескрываемым любопытством рассматривали нас лукаво искрящимися черными глазенками. Я протянул всем поочередно руку. Дети прятались друг за друга, дичились. Но стоило старшей девочке подойти ко мне, как все посмелели. — Здравствуйте,— сказала она, безбоязненно беря мою руку.— Вы — комиссия? — Какая комиссия? — поинтересовался я. — Но знаю, так все говорят. — Председатель дома? — Айсан? Дома. Вон его изба, у обрыва. Хочешь, поведу? — охотно предложила она. — Тебя как зовут? — спросил я смуглянку. — Сакарды! — крикнул кто-то из толпы. — Что это значит по-русски? — Сахар любит,— подсказали сразу несколько голосов подступивших к нам ребят. Девочка повернулась к ним и что-то сказала на своем языке; то разом притихли. — А что ты хочешь сказать председателю? — продолжала допрашивать меня Сакарды. — Скажу, чтобы он побольше тебе сахару выдавал. Сразу послышался приглушенный смех ребят. Девочка отняла свою руку, обидевшись, сказала: — Не надо мне его сахара, у нас свой есть. Не угодив шуткой и желая вернуть расположение девочки, я сказал серьезно: — Мы приехали к председателю, чтобы рассчитаться с колхозом за работу оленей. — А, вы экспедиция! — блеснув улыбкой, сказала девочка. — Да. По толпе ребят прошел одобрительный шепоток. Меня сразу подкупила Сакарды своей непринужденностью и детской откровенностью. Она подвижна и легка, как птица в полете. Ее дочерна темная кожа лоснилась. Глаза с ярким блеском 95
смело глядели из-под густых ресниц. Черпые волосы смазаны жиром и заплстспы в косичку. Мы с Плоткипым в сопровояодепии всей детской оравы поднялись на высокий берег. Изба председателя была новенькой, только что выстроенной, под тесовой крышей, тыльной стороной обращена к обрыву, а фасадом к маленькой площади, беспорядочно утыканной старыми летними чумами. Сакарды подвела нас к высокому деревянному частоколу. — Айсан, встречай, к вам люди пришли! — крикнула девочка, открывая калитку, и, пропустив пас вперед, исчезла. На веранде, за столом с кипящим самоваром, в одиночестве сидел мужчина лет сорока, пил чай. Увидев пас, он поднялся, одернул на животе рубаху, беспокойными глазами глянул на меня, потом на Плоткина, засуетился. — Здравствуйте!.. Здравствуйте!.. Заходите, садитесь, гостям всегда рад.— И пододвинул к столу две табуретки.— Извините, что у меня такой раскордаш, жена уехала к своим в жилуху, а я, как видите, не справляюсь с домашним хозяйством, по уши утонул. — Нам, кажется, повезло, к чаю угодплп? — сказал Плоткин, присаживаясь к столу. — С дороги чай не плохо. Как доехали? — Спасибо, ничего. Айсан достал из шкафчика чашки и стал разливать чай, не сводя с нас изучающих глаз. Председатель был узкоплечий, небольшого роста, слегка оседал на левый бок, на хромую погу. Лицо у него круглое. Нижняя челюсть слегка выдвинута. Давпо не стриженные волосы лохмами лежали на голове. Одет он был неопрятно, па ногах обшарпанные кирзовые сапоги. Говорил вкрадчиво, словпо стесняясь. — Куда путь держите? — спросил он, ставя перед нами чашки. — Пока к вам,— ответил Плоткин. Брови у председателя дрогнули, он неестественно улыбнулся, но ничего не спросил. — Мы ведь с вами, Айсан, давно знакомы, только пе виделись,— наконец-то решил я объясниться. Он пристально глянул па мепя, па Плоткипа — и вдруг радостная мысль осенила его. — Из экспедиции, что ли?! — Да. Председатель с облегчением опустился на скамейку. — Ревизию обещали из района, гляжу на вас и думаю, вроде бы не похожи на ревизоров, а другим тут делать нечего, живем мы на краю земли. За нами — ни души, гнус да болото. — Ревизию по какому случаю? — спросил я. — Кто его знает,— ответил он приглушенным голосом.— Сколько ни старайся, сколько ни делай людям добра, все им мало, так и норовят тебе напакостить! 96
— Это что, эвенки вас обижают? — А то кто же! — Вот уж не сказал бы, добрее не встречал людей. — Это было когда-то,— энергично запротестовал председатель.— Теперь все грамотные. Пальца в рот не клади — враз откусят! — Что-то вы путаете! Не знают они и малой доли людских пороков. Уж я-то насмотрелся на них за таежную жизнь. — Кто его разберет. Может, это и не они кляузы в район пишут, а радист,— заколебался председатель и, не высказав своих мыслей, ушел в огород, принес пучок зеленого лука, несколько морковок. На столе появился отварной картофель. Об этом мы могли только мечтать. — Вы с устатка выпьете по маленькой? — И Айсан, не дожидаясь ответа, юркнул в избу, принес графин с водкой, рюмки. У раскрытой калитки точно вырос из-под земли старик, длинный, худой, в эвенкийской поношенной одежонке, сшитой из самодельной лосины и загрубевшей от долгой носки. Он был крепок, в том возрасте, когда человек еще надеется на себя. Во всем его облике угадывался лесной кочевник. Старик прикрыл за собою вход, робкимп шагами подошел к веранде, ощупал погою ступеньку, но торопясь, поднялся на нее. Дальше не пошел. Прислонившись плечом к стене и сложив на животе натруженные руки, он оглянулся. Его но удивило присутствие незнакомых людей. Лицо у старика бесцветпос, сухое, как камень, исполосованное лиловыми рубцами, было спокойно. Казалось, ударь сейчас по хате гроза — и оп не пошевелится. Старик смотрел на председателя доверчивыми, совсем детскими глазами, не знавшими ни лукавства, пи лжи. В них он был весь и вся его, как видно, нелегкая жизнь. Айсан делал вид, что пе замечает старика, продолжал пить чай. Эвенк молчал. Стоял неподвижно, древпий и крепкий, как столетний дуб. — Айсан, старик, видно, к вам пришел. Отпустите его или посадите за стол, нам неудобно перед ним. Председатель нехотя повернулся к эвенку. — Ты опять пришел, Куйки!1 Сказал, не ходи, не могу разрешить. Старик то ли не понял председателя, то ли другого ответа и не ожидал, продолжал стоять неподвижно. — Чего дедушка хочет? — поинтересовался Плоткпп. — Он пастух, живет при стаде, прнехал проведать больную дочь, просит разрешить отрезать у оленя, на котором приехал, кусочек рога. 1 Куйки — глухой. У эвенков помимо имен давались еще п прозвища. Эти прозвища могли меняться на протяжении всей жизни. 4 Гр. Федосеев, т. 2 97
— Зачем он ему? — Оленьи рога летом мягкие, хрящеватые, для эвенка лакомство, а я ему говорю: пойди к завхозу, возьми свежего оленьего мяса, на что лучше! А он, вишь, уперся: разреши — и баста! Старик вдруг выпрямился, весь вспыхнул, но в гневе, что ли, не мог разжать челюсти, промычал что-то непонятное, сошел на землю, еще раз глянул на председателя и поспешно скрылся за частоколом. Всем стало неловко. Айсан громко фыркал, отпивая из стакана горячий чай. С минуту молчали. — Сколько у вас оленей? — полюбопытствовал я. — За пять тысяч перевалило. — Может, не следовало обижать старого человека? — осторожно посоветовал я. —- Оно конечно, рог ничего не стоит, но мы на правлении порешили запретить резать рога. Вот я и отказал. Постановление надо выполнять. — Безусловно,— перебил я его.— Но в данном случае в виде исключения падо уважить пастуха. Он ведь в тайге еще живет по старинке, может не понять, почему не даете ему рог, если он ел его всю жизнь. С этим надо считаться. — Тут только попусти вожжи, потом ничего не соберешь, а за все я в ответе. Председатель дрожащей рукою разлил по рюмкам водку, подсунул поближе к нам картошку. Но тут распахнулась калитка, Куйки вел за руку Сакарды. Они оба поднялись на веранду. Старик поставил девочку перед собой и, показывая рукой на председателя, стал с я^аром что-то объяснять ей и для убедительности энергичпо жестикулировать руками. Сакарды повернулась к нам. — Куйки говорит, что его больная дочь Уля много дней ничего не ела, теперь умирает, просит сварить ма-аленький кусочек рога,— Девочка показывает край пальца.— Дедушка хочет это сделать, у эвенков нет закона отказывать умирающему. В его стаде много оленей, но он не может отрезать рог без твоего согласия даже для умирающей дочери.— Тут се голос падает, дрожит.— Пожалуйста, Айсап, разреши! Пусть отрежет!.. — Скажи ему, что я пе могу сам отменить постановление правлепия. Вечером соберу людей и решим. — Нет! — перебивает его Сакарды, машет ручонками, говорит торопливо.— Это долго ждать, а Уля умирает!.. Разреши маленький кусочек!.. Куйки опускает голову, ждет, когда Сакарды переведет слова председателя, еще на что-то надеется, но девочка молчит, не смотрит ему в глаза, ей неловко за всех нас. На веранде гробовая тишина. Только комар пел печально и долго. 96
Порыжели конусы чумов, на лиственницах вспыхнули алые пятна. Дым вечерних костров, лай собак, крик детей уходили в безмятежное небо. У старика неожиданно вытянулось лицо, какое-то время он не сводил с председателя своего взгляда, все еще ждал. Потом вдруг понял всю тщетность надежды, стал пятиться задом, сошел со ступеньки на землю, помог сойти девочке, повернулся и отяжелевшими шагами подошел к калитке. Хотел открыть ее, но только успел схватиться за нее руками, чтобы не упасть. Частокол дрогнул, и долго вместе с ним дрожали плечи у старого эвенка. Сакарды стояла рядом, лицом к нам; и было непростительно стыдно перед ней, еще не понимающей, почему порой люди делают друг другу так больно. — Не могу... Не могу...— как бы оправдываясь перед ее детским взглядом, бешено протестовал Айсан.— Постановление есть постановление. — Уж уважьте старика, случай-то какой! — заговорил, еле сдерживая себя, Плоткин.— Не можете разрешить отрезать кусок рога, подарите ему всего оленя. А уж он сам распорядится, как нужно, и в долгу не останется. Так и постановление не будет нарушено, и пе оскорбите человеческих чувств. Куйки продолжал стоять, прислонившись к частоколу. Мимо Пожали жоппплны, что-то кричали по-эвенкийски. И какая-то тренога, тяжелая, неодолимая, нависла над поселком. Председатель медлил, ерзал на табурстко, глотал слюну и с трудом выдавил из себя: — Сакарды, скажи ему, пусть отрежет... Девочка глядела на него удивленными глазами, точно не понимая, о чем говорит председатель. Теперь и старик повернулся к нам. Лицо его по-прежнему спокойно, даже холодно. Впалые глаза полны горечи. Откинув назад руки, он держался ими за частокол, вытянувшийся, худой и как будто вдруг постаревший. Сакарды стояла рядом молча. Потом вдруг заговорила сердито: — Ло надо... Слышал, люди сказали: Уля уже умерла. Стало тихо. Ни одного живого звука, точно все люди ожидали, пока душа умершей не покинет грешную землю. Старик ничего не сказал, даже не упрекнул председателя. Все принял, как должное. Сакарды открыла калитку, взяла его за руку, вывела за частокол, и где-то в улочке стихли их торопливые шаги. Догорал закат, не осталось на лиственницах алых пятен, таяли контуры изб. Сумрак накрывал поселок эвенков. У обрыва играла загорелая детвора в добрых и злых духов. На столе так и остались рюмки с водкой, отварная картошка и зеленый, пахнущий свежей землей лук. Айсан, скрестив на груди руки и облокотившись на край столп, смотрел мимо меня на старые берестяные чумы, уходящие в тревожную ночь. 4* 9?
И вдруг сквозь густой вечерний сумрак донесся долгий плач. —- А я ведь, видит бог, как лучше им хочу! — сказал председатель, опорояшяя рюмку. — Удивляюсь, Айсан, вы хотя и не эвенк, по коренной северянин, почему так неуважительно отнеслись к горю старика... Нечего вам здесь делать, уезжайте отсюда,— сказал Плоткин, вставая из-за стола.— И вам и жителям стойбища будет легче. Председатель вдруг размяк, уронив голову; он сидел подавленный и страшно одинокий. — Тут нужен другой человек, который бы умел понпмать этих людей и ни при каких обстоятельствах пе терял человеческого достоинства,— добавил Плоткин. — Да, да, уеду, непременно уеду. И замена есть нз них же, кончил институт, ему и вожжи в руки! — Айсан, можно получить счет за работу оленей? — спросил я.— Нам пора. — Мы не задержим... Он устало поднялся, опираясь па край стола. За частоколом послышались тяжелые шаги. Из сумрачной тишины вышел Куйки. За спиной у него поняжка,: с топором, чайником и узелком, в котором, вероятно, была завернута дорожная лепешка. На левом плече висела старенькая бердана. В руках посох. Рядом на сворке бежала худущая, изъеденная мошкой собачонка. Он прошел мимо нас вдоль изгороди неровной, сбивчивой походкой. За первой избой свернул вправо и стал подниматься по склону к уже потемневшему лесу. Не оглянулся на поселок, где осталось его брошспное горе. Через несколько минут его следом в темноту бежала Сакарды, и мы долго слышали се удаляющийся крик: — Куйки!.. Куйки!.. Куйки!.. 9. ТАИНСТВЕННЫЙ ЯМБУЙ Все это я вспомнил, когда уже нас с Карарбахом разделили корявые дебри да топп, прикрытые увядшей травою. С непростительным опоздапием я подумал и о том, что надо было вернуть подареппый Битыком за Аннушку лук, зачем он мне, но разве догонишь! Остался только след от стада оленей, даже крика тугуток уже не было слышно. Вряд ли когда-нибудь еще мы встретимся с этими пастухами. Но два дня, проведенные вместе с ними, мне никогда не забыть, и из памяти не исчезнут образы Карарбаха и Лангары, этих последних из кочующих эвенков. Они, сами того не замечая, в своем духовном развитии уже переросли и древний быт, и злых духов, некогда представлявшихся им всемогущими. Но им все же страшно уйти от прошлого и в то же время им близко и новое. Они как лодка без причала на волне. 100
— Пошли, вишь, как высоко солнце,— говорит Павел, притаптывая сапогом окурок. Наш путь по-прежнему идет на юго-восток мимо болот, холмов, через низкие водоразделы, по печальной тайге. С синего неба на наш маленький караван льется яркий свет щедрого солнца. Долбачи, выступая с оленями впереди, шагает уверенно. Ему достаточно с утра взять нужное направление, и уже до конца дня он с него не собьется. Как живая буссоль. С таким проводником легко ходить по тайге, и теперь я уже не думаю, как вначале: «А туда ли мы идем?» Загря у меня на поводке. Он идет понуро, не забегает вперед, не натягивает ремешка, не замечает крика вспугнутых караваном птиц, писка бурундуков, часто попадающихся нам на глаза, и совсем не нюхает, как обычно, воздух — обиделся. Ох, как пе нравится ему, что я веду его на ремешке! Нас сопровождает все тот же знакомый пейзаж: кочки по болотам, точно цветочные горшки с поникшим черноголовником, кривые березки по закрайкам марей и лысые от давппшнего пожара бугры. Ни цветов, ни травянистых полян — только россыпи, мхи да лишайники, редко увидишь кустик пырея, и то раз- ие у ручья или на старой гари, заросли ярко-красного кипрея. От .)того однообразия путь кажется нескончаемо длинным. За перевалом мы паткпулись на плотный туман; точно снежная лавина, он лежал на дне глубокой пади. Солнце прижимало (то к земле, боковые отроги отрезали ему путь к отступлению. Кое-где сквозь пелену торчали голые макушки холмов да вершины одиноких лиственниц. Мы вошли в серый непроницаемый сумрак, в сырую тишину. Шаги каравана заглохли. За широкой марью виднеется плотная синева высокоствольно- ю леса. Он спустился со склонов гор, пытаясь отобрать у на- трья свободную землю, но наткнулся на неуступчивые мари, на бугры вечной мерзлоты и встал над ними стеною, так ни на шаг и по продвинувшись дальше. Вскоре с чувством невольной робости мы вступили в пределы :>того леса, настоящую первобытпую тайгу. И как только оказались под сводом могучих деревьев, как только почувствовали запах прели, папоротников, коры и влажных мхов, все облегченно вздохнули. После стольких дней пути по марям высокоствольная тайга бесконечно обрадовала нас. Как я привязан к тебе, лес, как люблю твою горделивую тишину, непокорность урагану, вечную таинственность! Знаю, ты не ласков, угрюм. Я всегда скучаю по тебе. Так прими же нас, непутевых детей твоих, в свои Зеленые Чертоги! Нас окружают молчаливые лесные дебри, чащи малолетних деревьев, поднявшихся над могилой упавших великанов, и длинные седые космы лишайников, свисающие гирляндами с еловых сучьев. Яркие полосы солнечных лучей, пробившись сквозь кровлю деревьев, рассеивают плотный сумрак, и лес, окутанный этим се- 101
ребристым светом, кажется еще более величественным. И как мы ни привыкли в своих скитаниях к контрастам природы, ко всяким неожиданностям, все же лес, настоящий большой лес, каждый раз по-новому и все с большей и большей силой захватывает нас. Наверное, потому, что его никогда не познать человеку, не разгадать печальных дум леса в тихие летние ночи, его безумство в зимние бури, его безнадежную грусть в листопад. Может быть, именно в этой непостижимости леса таится его притягательная сила? Только он, лес, умеет обласкать загрубевшие в походах сердца путников, вернуть им силы, разбудить в человеке нежность, мечту, принести ему ощущение радости жизни, иногда утраченное в борь/бе с трудностями. Он умеет снять с плеч усталость, сделать людские шаги мягкими, а мысли легкими, умеет воскресить детство, снова превратить тебя в мальчишку... И самое главное — человек, попавший в настоящий большой лес, выходит из него как бы обновленным, светлым, добрым. Долбачи прокладывает путь. Молодые деревья как бы расступаются перед ним — так ловко он владеет пальмою, прорубая чащу. То тут, то там изредка вспорхнет вспугнутая нами птица или зацокает белка. Всюду перед нами густая поросль. Совсем молодые деревья растут чрезвычайно плотно, постарше — несколько разреженнее, а еще постарше — более редко. Здесь деревья принуждены вступать в жестокую борьбу друг с другом за место, за почву, за солнце. Вырастают только сильные, но и их дальнейшее существование не так уж завидно. В большом лесу молодому дереву удается иногда утвердиться лишь на месте отживших свой век или сваленных ураганом деревьев. Вот топкая, стройпая лиственница, как будто одолевшая в борьбе всех соседей. На ее высоком, гладком стволе ни единой веточки, только одна макушка зеленая. Все пошло в рост — любой ценой надо было достигнуть кровли леса, пробиться к солнцу. Но старшие деревья, чьи кроны образуют свод, не очень-то гостеприимны к своему потомству, они никого пе пропускают выше. И эту стройную лиственницу тоже ждет удел сверстниц: вряд ли ей справиться с могучей кровлей, закрывшей небо. День на редкость жаркий. После вчерашпего дождя и холодной ночи в лучах солпца вспыхнули кострами березовые перелески. В легкий пурпур оделись мари. На болота легла осенняя желтизна. Ни песен, ни писка, ни крика, ничего не слышно вокруг. Птицы, грызупы куда-то озабоченно спешат — все заняты последним приготовлением к зиме. Эти осенние дни для всех полны заботы, и, видимо, по законам леса в это время непристойно нападать друг на друга, пугать и даже резвиться. Для всех обитателей нагорья наступила пора как бы всеобщего примирения. Но это только видимость. И в осенней тишине идет непрестанная борьба за существование, в которой слабые гибнут. 102
Лес кончился. За ним опять лысая земля. На востоке, за макушками деревьев, в мутном крае неба растворился горизонт. Ветерок нет-нет да и набросит оттуда запах дыма. Осенью, как никогда, в лесу надо быть осторожным с огнем. Осень — время лесных пожаров. — Тайга горит,— говорит Долбачи, останавливаясь и нюхая воздух. — Далеко? — спрашиваю я. — С перевалов, однако, увидим. — Кто же мог поджечь ее? — Люди тут нету. Однако, сама гори. Огонь много лет может прятаться под марью, даже не узнаешь, что он там живет. Потом, когда долго нет дождя, сам выходит наружу, зажигает тайгу. Это, однако, такой пожар. Через час из-за отрога, на который мы взбираемся, показывается облако плотного черного дыма, заслоняет солнце, окутывает землю густым мраком. На фоне синего неба оно кажется зловещим. Прорвавшийся внезапно ветер принес едкий запах гари. Воздух отяжелел. Стало трудно дышать. Послышался отчаянный рев зверя. Долбачи торопится, сворачивает вправо, косогором выводит караван па перевал. Впереди широкая падь, охваченная пожаром. Ветер яростно раздувает огонь, гудит в вышине, отбрасывая в небо багряное пламя. По земле бушует огопь. Казалось бы, тут ему нечем поживиться, но гляньте, как оп скачет гигаптскими прыжками по ельнику, пожирает стланик, дупляпые листвепницы, ягель, все живое. И, убегая дальше, оставляет позади в дыму обугленную землю да небо, усеянное черными лоскутами, как обугленными птицами. Мимо в паническом страхе проносятся уцелевшие выводки рябчиков, прыгают обезумевшие белки, отчаянно кричит куропатка, сзывая отставших цыплят. Слева в горячем пламени бьется молодой коршун, не может одолеть высоты. Его подхватывает ветер, бросает в одну, в другую сторону, давит вниз, ломает крылья, и он черным комком падает на пылающий лес. Пожары на этом бедном пагорье, где все вымучено стужей, произрастает медленно и с величайшим трудом, почти непоправимое бедствие. Долгие годы будут стоять скелеты сгоревших деревьев, время не смоет с земли черноту пробежавшего огня. Потом и не так просто будет здесь одеть ее хотя бы в прежний скудный наряд. Огопь обходит нас с трех сторон, окутывает дымом. Долбачи разрывает связку оленей на три части, нам с Павлом дает по четыре оленя, и мы, пе отставая друг от друга, прорываемся через опаленную пожаром зону. Уходим дальше по отрогу и затем уже сворачиваем влево, идем своим курсом на юго-восток. Лесные пожары — конец лета. До зимы остаются считанные дпи. Скоро наступит время долгих ночей, снежных буранов, бе- 103
лого безмолвия. Успеем ли мы добраться до Ямбуйского гольца, раскрыть его тайпу и, наконец, выбраться в жилые места? Сиова бесконечное холмистое нагорье. Мы то поднимались на высокие водоразделы, и нам открывались дымчатые дали, слитые с жиденьким небом, то нас поглощали темные глубокие пади, затянутые старыми гарями, то снова перед нами выстилались мшистые пространства топких зыбунов. К концу шестого дня, преодолев большие расстояния, наш караван с трудом поднялся на давно уже видневшуюся впереди возвышенность. Мы здорово устали от подъемов и спусков, от кочек под ногами, едва держались на ногах. Олени тоже падали от усталости. Но в награду за долгий и трудный путь мы, наконец, увидели впереди высоченные гряды Станового, заполнившие весь юго- восточный горизонт. После однообразных марей, топких болот и чахлой тайги эти голые, бесплодные горы показались нам чудесным зрелищем. Я на них гляжу не впервые, и, как всегда, меня волнуют эти суровые громады и бездонная ширь небес над ними. Солнце утопало в багровом горизонте. Теневая сторона хребта с крутыми обнаженными скалами маячила перед нами грозной стеною. Узпаю тебя, Становой, твои гигантские взмахи отрогов и поднебесные вершины твои, зияющие чернотою, пропасти и древние руины скал, твой первозданный хаос и первобытную дикость. Я хмелею от ветерка, и мне чудится еле уловимый аромат горных лютиков, резкий запах рододендронов из холодных ущелий и пряная сладость влажного ягеля. Мне хочется крикнуть от радости, обнять знакомые вершины, всегда дышать твоей прохладой, Становой! Стоим долго под впечатлением контраста между тем, что осталось позади, и той грандиозностью, что видим перед собою. Во всем суровом облике Станового, в хаосе вершин есть что- то далеко не законченное, будто внезапно окаменел он в творческих муках, да так и застыл навечно в размахе. Постарел, лик его изъели глубокие морщины. Стоит он у края Алданского нагорья, огромный, седой, одинокий. Его резное очертание выкраивается на светло-синем небе. Там хаос скал. Под гранитными громадами развалин еще различимы пасти давнишних цирков и пропасти, прикрытые вечерними тенями. Кое-где белеют потоки горных рек, пропиливших по дну глу- боченных каньонов проходы, и виднеются темно-зеленые полосы лесов у подножья. Что ему, Становому, до наших дел, до гибели людей! Он по сравнению с нами вечность. Но человек бессмертен в своих желаниях покорить эту вечность, поставить на службу себе. Во имя этого мы и идем к Ямбую... — Сюда смотри, это наш голец,— говорит Долбачи, возвращая меня к действительности и показывая посохом на толстую вершину, самую крайнюю с левой стороны хребта. 104
Так близко Ямбуй я вижу впервые. Он стоит несколько обособленно, горделиво возвышается над южным краем Алданского нагорья, соединенный с хребтом голым отрогом, будто Становой пе улегся в положенную ему длину и поэтому краем своим изогнулся на север. Тут он и оборвался мощным гольцом. Геодезисты позже назвали этот изогнутый отрог «аппендикс Станового». Словно в беге, голец вдруг остановился, упершись подножьем в край обширного Алданского нагорья. У него тупая каменистая вершина, справа глубоченный провал, а слева крутой скалистый склон, истекающий серыми россыпями, изрезанный многочисленными ручейками. Кое-где видны останцы. Подножье Ямбуя широко опоясывают густые стланиковые заросли и редкая лиственничная тайга. Ближе, сквозь сучья низкорослых лиственниц, поблескивает полоска реки, зажатая береговыми скалами. Но ниже вода разливается и смутно-смутно белеет за лесом. Это быстроводная Реканда, берущая свое начало в глубоких складках Станового. За ней сразу и начинается Ямбуй. Мы долго рассматриваем голец, пытаясь запомнить приметы на его мрачном лице — они могут послужить нам ориентирами. Ямбуй суров, безмолвен и дик, местами даже неприступен. Какую страшную тайну хранит он в своем гранитном спокойствии? Какую неожиданность готовит нам этот каменный идол? — Однако, тут ночевать будем. Смотри, олень шибко морился, дальше не пойдет,— говорит Долбачи, склонившись на посох. Лицо его осунулось, вид мрачный. Надо бы остановиться; и люди и олени дошли, что называется, до изнеможения. Сегодня мы не отдыхали, как обычно, в полдень. Но кто откажется от возможности переночевать на берегу реки, когда она так близко? До нее километра два. Надо непременно дойти, и наши мученья будут окуплены с лихвой. — Нет, Долбачи, пойдем к Реканде, там и оленям привольно, и нам будет лучше. Проводник смотрит на закат усталыми глазами. Безропотно начинает криком и пинками поднимать оленей. Бедные животные, на них больно смотреть, как мы их замотали. Тяжело поднимается Павел, растирает руками колени, но ноги едва разгибаются, еще хорошо, что в руках посох. — Пошли! — командую я охрипшим голосом. Караван устало закачался на спуске. День кончался. Солнце опалило хребет и вечереющую равнину. Рыжие деревья в огне, горят перелески, пожаром охвачены болота. Над залесенными падями поднимается туман, и на нем вспыхивают алые пятна. Метров через триста неожиданно вышли на звериную тропу. Она показалась нам асфальтовой дорогой, хотя это была неширокая, давно не хоженная, едва протоптанная по зеленому мху стежка. Но все обрадовались. Павел даже запел: 105
Широка страна моя родная, Много в ней лесов, полей и рек... Дальше мы пели вдвоем, и от песни стало легче. Долбачи тоже повеселел, прибавил шаг. Караван крутым косогором обошел обрыв, и мы спустились на дно долины. Последним препятствием до берегового леса был неширокий зыбун, густо усеянный переспелой морошкой. Желтые ягоды, точно крупинки золота, соблазнительно лежали на пышном бархатисто-зеленом покрове. За зыбуном — густая лиственничная тайга, запорошенная увядающей хвоей и пахнущая спелым ольховым листом. В ней уже сумрак позднего вечера. Но в сквозных просветах деревьев еще колышется еле уловимый свет. Еще несколько минут мы идем по лесу, выбирая поуютнее место для ночевки. Вечерняя тайга необычно гостеприимна. В ней и прохлада, смешанная с запахами рододендронов, хвои, увядших папоротников, и будто для нас наброшен на «пол» ковер из вечнозеленых пышных мхов. Каждое дерево приглашает поселиться под его роскошными, разлапистыми кронами. Но мы вдруг стали разборчивыми, продолжали бродить по лесу в поисках лучшего места. А расположились на открытом высоком берегу Реканды. Тут ко всем прелестям леса прибавляется речной ветерок — он всю ночь будет отпугивать от нас комаров. Будто чья-то невидимая рука гасит последние блики света на макушке елей, на холме и, наконец, на далеком пике. Над рекой проносится пепельно-серый туман, гонимый ветром. Лес уходит в ночной покой без птичьих песен, без шорохов — молча. Вот и кончился длинный путь к Ямбую — это смягчает усталость. Кажется, все трудности остались позади. Долго сидим у жаркого костра, пьем чай. В ночь уходят тени. В синеве над нами прорезаются звезды. На поляне мелодично перезваниваются бубенцы. Ничто не омрачает завтрашний день. Павел с Долбачи забираются в палатку. Загря спит на привязи. Я подкладываю в костер побольше дров, хочу переспать у огня. Стелю спальный мешок, ложусь лицом к костру. Смотрю, как бушует пламя, как в синеве расплавленных углей возникают дворцы, громады гор, чудовищные пропасти, то встапет какое-то страшилище, глянет в лицо, и все вмиг исчезнет. Однако ночь готовила нам неприятный сюрприз. Еще далеко до рассвета мой слух уловил какой-то подозрительный треск. Я вскочил. У затухшего костра стоял встревоженный Долбачи. Поднялся и Павел. По редколесью, обгоняя друг друга, бешеными скачками бежали олени. У стоянки они все враз остановились. Повернувшись к своему следу, животные со страхом прислушивались и вздрагивали при малейшем звуке. Я схватил карабин, и два мигнувших пучка света потрясли взрывом отдыхавшую в прохладе тайгу. Олени опять бросились врассыпную, но тут же остановились. Загря неистовствовал на 106
привязи. Где-то за рекою, в каменных складках Ямбуя, заглохло последнее эхо выстрела. — Может, дукту1 ходит близко,— сказал Долбачи после короткой паузы. Из темной глубины леса донесся унылый волчий вой, и стало жутко. Вой разросся в целую гамму бессильного отчаяния и замер на высокой ноте. Проводник с беспокойством взглянул на стадо, и ужас отразился в его глазах. — Однако, один орон кончал! — крикнул он, и с Павлом, похватав ружья, они скрылись во мраке ночи. Вой повторился. Долина захлебнулась отвратительным звуком, и все живое оцепенело не в силах превозмочь страх. Волки, кажется, справляли тризну. Загря, как на иголках, не может успокоиться. Его тревожили какие-то звуки, недоступные моему слуху. Разгорелся костер. Олени стали кормиться. До конца ночи я не отходил от животных. Над Рекандой победно встают призрачные облачка тумана. Они колышутся и, послушные ветерку, уплывают одно за другим навстречу утру. Оно уже начинается во тьме за отрогами. Еще до того, как исчезнуть последней звезде, над перекатом хлестко ударил таймень, в лесу проверещала какая-то пичуга, над стоянкой просвистела пара гоголей. Рождался новый день... События ночи не на шутку обеспокоили нас. С потерей оленя еще можно было смириться, но нас путало другое: волки, так легко овладев добычей, теперь не отстанут от каравана. Сотни километров они способны скрытно идти его следом, терпеливо выжидать момента, чтобы еще поживиться. Заклятый враг оленьих стад, волк из всех хищников самый ловкий, хитрый и осторожный. Тут, в глуши лесов, он чувствует себя неплохо и в поединке с человеком не собирается отступать. Теперь нас ожидали тревожные ночи. По-осеннему долго томилось утро. По реке задула низовка. Быстро расправляемся с завтраком. Вьючим оленей и, пока утренний уровень воды в Реканде низкий, спешим перебрести на противоположный берег реки. Долбачи хочется скорее покинуть «худое» место, спрятать следы каравана в бурлящем потоке Реканды и этим обмануть волков. Мы уже готовы были тронуться в путь, когда Павел, заливая огонь, случайно взглянул на реку и зашептал, задыхаясь: — Смотрите, зверь! Опаленный его шепотом, я сбросил с плеча карабин. — Где?.. На противоположной стороне сквозь редколесье по откосу ломился во всю прыть черный, в белесоватых чулках крупный соха- 1 Дукту —рысь. 107
тый. Из-под ног летела клочьями земля, трещал сушняк, точно тысяча чертей гналась за зверем. Не различая, что впереди, не замечая пи крутого спуска, ни чащи, ни колодника, сохатый опрометью выскочил на каменный берег. Огромный и в то же время поджарый, как скаковая лошадь, он гигантскими прыжками бросился в реку, вздыбил гору пенистых волн. Плыл торопливо. Была видна лишь его длинная голова и рога, похожие на корни засохшего дерева. Течение уносило его вниз. И через минуту зверь пропал в кривуне за наносником... — Долбачи, кто мог так напугать его? — Медведь или человек. Волк днем на большого сохатого не нападет. Реканду перейдем — узнаем. Прошла минута, другая... Никто не появился на следу. Долго ждать пе захотели. Спустились к реке. Вырвавшись из гранитной щели к равнине, Реканда все еще не может успокоиться от бешеной крутизны, от порогов и скал, преграждающих путь. Ревет, бросается по сторонам, как разъяренный зверь, скачет по шиверам, живая, трепетная, ненасытная. — Ты думаешь, перейдем? — неуверенно спрашивает проводник, кивая в сторону брода. — Я утром ходил по реке, в других местах еще хуже. — Тогда будем тут переходить,— и он, осмотрев вьюки на спипах оленей, вскочил на учага. Но не сразу тронул караван, еще поглядел на беснующийся перед ним поток, выбирая проход между крупных обломков. — Мод!.. Мод!.. Мод!.. — кричит каюр на оленей. Солнце высоко. Оно, сверкая, отражается в бурном перекате, в ряби воды, обнажает дно Реканды, усеянное разноцветными валунами. Поток под караваном кипит серебром, брызги бесследно тают в синеве воздуха. Вода бешеными валами налетает, готовая опрокинуть и поглотить караван. Долбачи торопит животных. Мы угрожающе кричим на них с берега. Учаг под проводником не достает дна, неожиданно всплывает. Вода перехлестывает через вьюки остальных животных. Один олень, заспотыкавшись, наступает на поводной ремень, падает, начинает биться в воде. Идущие следом за ним олени мешаются, совсем запутываются. Караван задерживается на самой быстрине. Долбачи что-то отчаяппо кричит нам. Я бросаюсь в поток. Ноги на скользких камнях теряют устойчивость. Кажется, река, собрав всю силу, накидывается на меня. Она сбивает с направления, сносит ниже к гудящему перекату. Но мне после невероятного напряжения удается задержаться и встать на ноги у самого края слива. Павел подбирается к оленям, перерезает ножом поводные ремни, и животные выходят следом за Долбачи на берег. Только один не поднялся, его подхватила вода, бросила ниже, ко второму перекату. Примерно через километр мы должны были стать табором, поэтому здесь не задержались. Выжали воду из одежды, просмотре- 108
ли вьюки и тронулись. Погибшего оленя оставили в реке на корм тайменям, а вьюк с него положили на учага. Только мы выбралпсь на береговую возвышенность, как увидели караван оленей, спускающийся навстречу. Вот, оказывается, кого испугался сохатый. Впереди на большом олене ехал эвенк. Больше никого с ним не было. — Илья омахтпнский, с Учура,— сказал Долбачи, узнав каюра. Подъехав ближе, тот легко соскочил с оленя, бросил повод, и мы поздоровалпсь, пожав друг другу руки. — Моя люди потерял,— прошептал он обветренными губами. — Как потерял? — Совсем. Эта новость меня ошеломила. — Кто был с тобою? — спросил я. — Елизар, фамилию моя не знает. — Елизар Быков? — подсказал Павел. — Быков, Быков. — Где же ты его потерял? — Он на Ямбуй ходи, не вернулся. — Сколько дней, как он пропал? — Два,— виновато ответил каюр. — Ты искал его? Глаза Ильи вдруг раскрылись и бессмысленно застыли. — Искал ты его? — повторил я в гневе. Илья не ответил, и я почувствовал, как кровь ударила мне в виски. — Где твой табор, откуда ушел Елизар? — Тут, за марью,— сказал он, кивнув головою в сторону Ямбуя. — Пошлп туда и там решим, что делать,— предложил я, обращаясь к свопм спутникам. — Туда ходи я не могу,— запротестовал Илья каким-то неестественным голосом и отвернулся. — То есть как это «не могу»? — спросил строго Павел, и его лицо густо покраснело.— Может, Елизар заболел или заблудился, а ты бросил его и не хочешь искать?! Нет, пойдешь! В глазах Ильи блеснула ярость. Губы задергались, приоткрылись, и он лизнул их кончиком языка. — Бери олень, вьюк, бери все. Илья близко Ямбуй один шаг не ходи! — закричал он. — Почему же ты не хочешь идти? — спросил я как можно спокойнее. — Не ходи моя туда... — Может быть, ты знаешь, что случилось с Елизаром? Каюр стоял перед нами ощетинившись, как пойманный в ловушку зверь, и молчал. Его взгляд был диким и острым. 109
Я вижу Илью впервые. Нет, это не добродушный, доверчивый эвенк, дитя природы. Он озлоблен, горит ненавистью. Понять не могу, что с ним. — Клянусь, если чхо и случилось с Елизаром, то не без его участия,— выпалил Павел. — Ну знаешь, это слишком!.. — Да поймите же: Елизар вырос в тайге с ружьем, лучший соболятник во всей округе, разве мог он заблудиться? Не иначе Илья что-то с ним сделал. — Долбачи,— обратился я к проводнику,— может, тебе он скажет, что случилось с Елизаром? Тот пожал плечами и, подумав, сказал: — Тут близко его табор, надо ходить туда, потом говорить будем, как и что. — Пошли. Илья решительно подошел к вьючному оленю, отстегнул бер- дану, отошел на два шага. — Бери! — яростно крикнул он, кивнув на оленей, и стал, как мне показалось, так, чтобы легко и быстро можно приложить ложу ружья к плечу. У меня с плеча сполз ремень карабина и леденящий холодок прошел от пяток до волос. — Ты смотри!.. Шутить с тобою никто не собирается.— Павел шагнул к Илье. Стало жутко в наступившем молчании. Казалось, пошевели ногою или открой рот, ц произойдет страшное, непоправимое. Я еще не видел Павла, это^о добрейшего человека, не способного муху обидеть, таким гневным. И, глядя на Илью, подумал: «Этому человеку ничего не стоит сейчас разрядить бердану в упор». Но тут подошел к Илье Загря. Он бесцеремонно обнюхал каюра и, усаживаясь рядом, скосил на меня умные глаза — дескать, ничего же плохого нет в этом человеке, уж я-то людей знаю! Илья вдруг опустил отяжелевшую бердану, унял прерывистое дыхание. Но на сжатых губах так и осталась накипь злобы. — Трогай! — крикнул Павел Долбачи и, подняв с земли конец повода, повел за ним связку оленей Ильи. Я шел следом за караваном. Метров через пятьдесят оглянулся. Каюр стоял на том же месте, не отрывая от нас взгляда. И хотя мы готовы были тут, под Ямбуем, встретиться с любой неожиданностью, исчезновение Быкова показалось очень странным при таком подозрительном поведении проводника. «Илья... Илья из Омахты...» — мучительно думал я, всматриваясь в его смуглое лицо. «Он, кажется, работал в партии Самсо- нова... Какая-то история была с ним в прошлом году... Но какая? Нет, не вспомнить. А Быков не заблудился. В этом можно поклясться. Что же с ним приключилось?..» — Павел! — окликаю я его.— Ты не знаешь этого каюра? 110
— Помните историю на Гунаме? Это проделка его, Ильи из Омахты! ...В прошлом году, в октябре, после окончания работ, не вышло с Алданского нагорья подразделение наблюдателей. Прошли все сроки. Легла зима, стужа сковала землю, начались снежные бураны. Вблизи района работ не было ни стойбища, нй поселений. Из-за непогоды нельзя было послать на поиски авиацию. Никто не знал, что могло случиться с людьми. К концу работы у них уже не оставалось продуктов и не было зимнего обмундирования. Их было четверо! А время шло. Только когда к концу месяца установилась летная погода, одному из летчиков удалось разыскать людей на реке Гунам, километрах в семидесяти ниже устья реки Ытымжи, где работало подразделение. Сбросили продукты, теплую одежду, печку. И через три недели всех их здоровыми вывезли на оленьих нартах в поселок Нагорный. Что же произошло в отряде? Наблюдатели, закончив работу, спустились на оленях к Гуна- му. Каюрами были Илья из Омахты и еще какой-то парецек из этого же стойбища. Выпал снег. Надо было торопиться. Илья отпросился с пареньком съездить за мясом убитого им сокжоя. Они уехали и пропали, явно обрекая людей на гибель. Позже Илья оправдывался тем, что заблудился в пургу, заболел и не мог вернуться, но никто этому не поверил. Не бросил ли он и тут в какой-то беде Елизара? Но зачем это ему? За редколесьем открылась бугристая марь, затянутая ржавым мхом и ягелем. Мы долго искали сухое место и отаборились на берегу маленького ручейка, по которому стекала с мари ледяная вода необычайной прозрачности. Илья не приходил. Прямо против лагеря высоко поднимается скалистый Ямбуй, заслонивший полнеба. Голец весь открыт глазу, он изрезан расщелинами и опоясан скалами. Человек может заблудиться лишь на равнине, и то разве в туман, когда она особенно коварна своими однообразными перелесками и озерами. Но в ясные дни над равниной, как маяк, господствует Ямбуй. Даже самый неопытный таежник не смог бы сбиться с направления при таком ориентире. А все эти дни была хорошая погода. Но тут я ловлю себя на мысли: ведь и Петрик исчез в ясную погоду и Евтушенко. Нет, тысячу раз нет! Они не заблудились, и тут не случайное стечение обстоятельств. А два погибших эвенка? На Ямбуе творится что-то неладное, и нам надо быть очень осторожными. — Павел,— обращаюсь я к радисту,— сейчас же натягивай антенну, выходи в эфир. Нужно связаться со штабом. — Я и сам об этом подумал... Вот ведь какая чертовщина получается! Неужели Илья убил Елизара? Ну тогда пусть не просит 111
пощады! — И он, взяв топор, отправился вырубать мачты, размахивая руками во всю ширь, точно с кем-то расправляясь. Мы с Долбачи стащили в одну кучу груз, натянули над ним тент, поставили капитально палатку. Тут придется надолго задержаться. Я бегло просмотрел все вьюки Ильи, но ничего подозрительного не обнаружил. Проверил потки с вещами Елизара. Ремешки на них были завязаны бантиком, так ни один эвенк узлы не вяжет. Значит, каюр не интересовался их содержимым. Странно, все это очень странно... Илья вернулся на табор, когда мы заканчивали устройство лагеря. Он даже не подошел к своим оленям, чтобы отпустить их на корм. За него это сделал Долбачи. Илья развел себе отдельно костер, повесил чайник, затем перетащил туда свою постель, потки с продуктами и, повернувшись к нам спиной, сидел один, чужой, подавленный, злой. Я составил радиограмму Плоткину: «Позавчера на Ямбуе исчез Елизар Быков, прибывший к гольцу с каюром Ильей из Омахты. Срочно соберите все характеристики об этом каюре. Радируйте мне. Завтра при наличии погоды направьте к нам самолет обследовать прилегающую к Ямбую низину. Предупредите экипаж: над равниной надо продержаться с полчаса, чтобы Быков смог успеть развести костер, дать о себе знать. Наша стоянка против Ямбуя с западной стороны. Результаты поисков сообщить нам с борта самолета. Завтра посылаю своего каюра за наблюдателем Цыбиным. Его люди примут участие в поисках пропавших». Павел стучит ключом, посылая в эфир позывные, слушает и снова стучит, стучит, стучит... Но эфир не отвечает. — Любой ценой, Павел, свяжись!.. В поисках заблудившегося человека в тайге наиболее надежное средство самолет. С небольшой высоты земля просматривается хорошо, и если затерявшийся услышит гул моторов — должен разжечь костер, дым сразу выдаст его присутствие. Поиски Елизара Быкова с воздуха могут быть неудачными только в том случае, если он мертв. Сейчас одиннадцать часов. Медлить нельзя. Надо идти на поиски. Но с кем идти? И куда? Павел должеп во что бы то ни стало связаться со штабом. Долбачи рано утром отправился на своем быстроногом учаге за наблюдателем Цыбиным. Он работает на одной из сопок за Удюмом, километрах в двадцати пяти от нас. Тот должен привести сюда все свое подразделение с оленями, палатками и недельным запасом продовольствия. Остаемся мы с Ильей. Может, удастся заставить его идти со мпою. Но я тотчас же отказался от этой мысли. Сам черт не знает, что у него па уме. — Ни наших, ни соседей нет в эфире,— сообщает Павел. — Радиограмма должна быть в штабе сегодня, а как это сделать — тебе виднее. Пойду на поиски Елизара. Ты следи за Ильей, чтобы он тут чего не нашкодил. 112
— Куда же вы пойдете один? Беды оы какой не нажить. Место-то какое проклятущее: кто ни сунется на голец — с концом... Завтра вместе пойдем. — Если Илья не врет, что Елизар ушел на вершину Ямбуя, то прежде всего надо обследовать подножье гольца, не спустился ли он на равнину. Тогда я перехвачу его след, и мы будем знать, где его искать. — Ну разве так. Но и к подножью не следует одному идти, как бы... — Пойду с Загрей,— перебил я его и стал собираться. И тут представилась мне вся эта местность, огромная, с коварными болотами, с быстро бегущими речками, стланиковыми крепями, непостижимая, пугающая. Не так-то просто разыскать в ней затерявшегося человека, тем более когда он не может дать знать о себе. Нет, не походы, не пурга, не горные пики, не голодовка, не тяжелые котомки страшны в экспедиционных работах. Самое страшное — гибель людей. Вот тогда мы вдруг начинаем отчетливо понимать, как опасно терять мужество в нашей работе, как непростительна беспечность. Даже самое испытанное в трудностях подразделение при потере человека надолго выходит из строя. А здесь па Ямбуе происходит уж совсем что-то невероятное. Еще раз пытаюсь разобраться в событиях. Быков работал десятником на этом участке, все ему тут знакомо. Тайгу он исходил вдоль и поперек, пе раз преодолевал опасности. Энергии в нем хоть отбавляй! Что же могло с ним случиться? Может, захворал? Это тоже сомнительно. Мы, привычные к походной жизни, в тайге редко болеем. Не знаю, вырабатывает ли организм таежника какие-то могучие средства, убивающие в зародыше всякую хворобу, или так получается оттого, что в тайге нет злокачественных инфекций и условий для их распространения. Конечно, имеет большое значение и то, что мы живем в постоянных походах. Наши мышцы хорошо натренированы, кровообращение благодаря постоянной физической нагрузке у нас могучее, нервы редко сдают — такому организму не то что с насморком, а и с холерой нетрудно справиться! «Но чем черт не шутит, пока поп спит»,— как говорит Павел,— может, Елизар сломал ногу или из трясины не в силах выбраться. И наконец, самое ужасное, если к его исчезновению при- частен каюр. Что таит этот человек в своем злобном молчании? — Долбачи,— говорю проводнику,— прошу тебя, очень прошу, завтра пораньше поезжай за наблюдателями. — Сам вижу, надо скорее люди сюда тащить, искать Елизара. Подхожу к Илье, сажусь напротив на валежину. Оп пьет чай. Хочу еще раз попытаться выжать из него какие-нибудь подробности исчезновения Елизара. Проводник делает вид, будто не замечает меня, невозмутимо отхлебывает чай, но выдают глаза, в них непотухающий злобный блеск. 113
— Когда ушел Елизар с табора, утром или вечером? — спросил я насколько мог спокойно, доброжелательным тоном. Илья, пе торопясь, дожевал лепешку, хлебнул из кружки горячего чаю, долил свежего. Будто не слышал моих слов. Я терпеливо ждал. Но он молча продолжал жевать мясо, изредка с пренебрежением поглядывая на меня. Не знаю, что стоило мне сдержать себя. — Утром или вечером ушел Елизар? — повторил я, призвав на помощь все терпение, всю волю. Теперь нет сомнения, он что- то скрывает и издевается надо мной. Кусая губу, я глушу в себе бешенство, сижу, жду, когда каюр допьет чай, уберет в потку посуду, сахар, остатки лепешки. — Может, ты скажешь, что случилось с Елизаром? — Ямбуй ходи, вернулся нету,— твердит он. — Это я уже слышал. Где он поднимался? Молчание. — Что он взял с собой? — Ружье с ним? — настойчиво спрашиваю я, а про себя твержу: «Спокойно, спокойно». Илья отвернулся, набивает трубку, прикуривает и затем чуточку придвигается ко мне. Трубка каждый раз после двух-трех затяжек затухает. Он снова прикуривает от уголька и, как глухонемой, молчит. — Не собирался ли Елизар после Ямбуя спускаться к озеру на охоту? Может, слышал выстрелы или крик?.. Да отвечай же, черт бы тебя побрал, или я тебя...— И я едва удержался, чтобы не стукнуть Илью. Он продолжал невозмутимо молчать. Следователь из меня оказался никудышный. Я встаю, беру карабин, бросаю в рюкзак чайник, кусок вяленой оленины, банку сгущенного молока, лепешку, кружку. Проверяю, есть ли с собою спички. Привязываю к поясу Загрю. Заглядываю к Павлу в палатку. — Никто не отзывается,— говорит он. — Карауль, времени еще много. — А вы не запаздывайте; может, к ночи действительно злые духи тут собираются, как бы того... — Никакого «того», Павел, не будет. Жди, к вечеру вернусь. Передай Плоткину, чтобы самолет был здесь пораньше утром. Всего хорошего! — Ни пуха ни пера! Долбачи, провожая меня, предупреждает: — Смотри, напрасно Ямбуй не ходи, одному нельзя, место худое, видишь, как люди тут пропадают. — Не беспокойся, Долбачи, я это знаю. А ты завтра поторопись. 114
Появившееся у горизонта утром мятежное облачко исчезло. Небо густо-синее. Если дни будут солнечными, мы скоро выясним, что происходит на этом Ямбуйском гольце, и тогда повернем назад, к своим. Скорее бы!.. 10. В ЗАПАДНЕ Шагаю звериной тропой. Слева в скалистых берегах ворчит Реканда. Справа спокойная, ласковая с виду марь. За нею Ямбуй, К подножью его подступает болото. День теплый, мягкий. Взлетела пара кряковых уток, всплеснула воду и унесла на крыльях в тишину предупреждающий крик. Иду по кромкам болот. На поводке неохотно плетется Загря. Не пропускаю ни одного следа, но попадаются только звериные, старые п свежие. Человеческих следов не видно. Глаза быстро устают от напряжения, утомляет однообразие. В ушах комариный гул. Горцам — а я родился на Кавказе — на открытом пространстве со скудным пейзажем обычно становится не по себе. Радует только осень — в тайге это самое красивое время года. На темно-зеленом фоне лесов, на бледно-желтом ягельном поле пылают осинники ярко-красным багряным огнем. Они сливаются, охватывают пожарами огромные пространства и очаровывают удивительным сочетанием красок. Ни одному художнику, наверное, не удалось передать эти тончайшие тона переходов из одного цвета в другой. Их можно только видеть. А сколько хорошей, светлой грусти приносит с собою осень! С этими мыслями я незаметно все ближе и ближе подхожу к подножью Ямбуя. Под ногами зеленый ковер вековых мхов. Местами забредаю в корявые дебри перелесков. Шагаю через сгнивший, трухлявый валежник порушенных временем деревьев. Шлепаю по травянистым болотам. Пересекаю края замшелых отрогов и шумливые ручейки, сбегающие с гольца. Кругом только мхи да разноцветные лишайники — желтые, зеленые, красные, серебристые. Здесь нет и клочка земли, лишенного растительности, даже камни, скатывающиеся с гор, за несколько лет обрастают мхом ~ все же это обиженная природой страна. Чем ближе, тем грознее кажется Ямбуй. Исполинские зубчатые скалы опоясывают его разрозненными рядами. Высокие, черные, они, как древние крепости, защищают Ямбуй от холодных северных ветров и сами рушатся под гнетом неумолимого времени. Продвигаюсь вдоль подножья. Все тут слишком однообразно: скалы, узкие ложбины и волнистые гребни начинаются почти у самой вершины гольца и внизу неожиданно обрываются темными утесами. На них сторожевыми маяками торчат одинокие, голые от старости, сучковатые лиственницы. Иногда я взбираюсь на утесы. С них видно все как на ладони. За марью, укрывшись среди мерзлотных бугров, бирюзовые озера. 115
В вечерней дреме перелесков темнеют болота, а дальше тайга, изуродованная, жалкая, па муки поселившаяся тут, па зыбкой глинистой почве. Необозримые дали лежат в мертвом молчании, в вековом забытьи. Здесь все нетронуто с первобытпых времен. Солнце клонится к щербатому горизонту. Дня остается мало, нора возвращаться. Но впереди показался мысок. С него, кажется, будет видно пе только равнину, а и северный склон Ямбуя. Это соблазняет меня. Из-за Ямбуя на равпппу угрожающе надвигаются мрачные тучи. Я даже не заметил, когда опи появились. Над головою толчется мошкара — непременно к дождю. Скорее бы добраться до мыска, п на этом придется закончить день. Иду по широкому просвету перелеска, пробираюсь по ерпику. По пути открываются голубые чаши озер, ровные, спокойные, окаймленные вечнозеленым троелистом. На зеркальной глади воды — чудесные кувшинки, раскрывающие навстречу теплу свои бледно-Ячелтые восковые лепестки. Эти цветы кажутся неизвестно как попавшими сюда пришельцами из сказочного мира. Передо мною гладкое поле, прикрытое темно-зелепыми мхами. Ни деревца, ни кочки. На нем никаких следов. Звери, видно, обходят его стороною. Легко и мягко ступаю по влажному мху, как по пружинному матрасу, и вдруг спохватываюсь — да ведь это же • зыбун! Бросаюсь назад, но зыбкий моховой покров неожиданно рвется под ногами. Меня начинает засасывать тяжелая глинистая жижа. Делаю рывок, другой — еще глубже вязну, погружаясь в холодную, липкую пучину. Падаю грудью на мох, разбрасываю руки, стараюсь создать большую площадь сопротивления. Начинаю постепенно без резких движений высвобождать ноги из сапог. Потом кое-как, с большими предосторожностями, достаю из зыбуна сапоги, вместе с пудовой тяжестью прилипшей к ним глины. Проделываю все это лежа, н на четвереньках, вместе с Заг- рей, добираемся до края темно-зеленых предательских мхов. Не могу простить себе эту оплошность! Пройди я еще немного дальше, где растительный покров, прикрывающий жижу, тоньше, пожалуй, и не выбрался бы. Какую хитрую западню устроила природа для ротозеев! Вот и разгадка Ямбуя. Сомпений не остается, тут, в зыбунах, бесследно погибли эвенки и наши товарищи. Можно поворачивать назад, снимать лагерь и возвращаться к аэродрому. Но мысль о том, что Елнзар, возможно, еще борется где-то с зыбуном, ждет помощи, удерживает меня от такого решения. Выхожу на чуть заметную звериную тропку, снова иду вперед. В вышине, на фоне не прикрытого тучами неба, замечаю двух каких-то хищников. Почти не шевеля крыльями, онп описывают круги над склонами Ямбуя, оглядывая с высоты местность. «Они-то наверняка знают, где Елизар»,— подумал я, наблюдая за ними. И точно в подтверждение, сверху донесся гортанный крик: «Кек-кек!.. Кек!..» — напоминающий отдаленный лай. 116
Я остановился. Одна из птиц стремительно пошла на спуск. Отбросив назад сильно согнутые крылья, она зловеще прочертила небосклон, исчезла за лиственницами. Беркут! Вскоре оттуда, где исчезла птица, послышалось какое-то странное бормотание. Я впервые слышу этот звук и не знаю, что означает он на языке хищников? Не упал ли беркут на мертвого Елизара? Но беркут питается только свежей, живой дичью! Тучи захватили полнеба. В их молчании таится что-то грозное. Вот и ветер пронесся ураганом над тайгой. Сумрак спустился над равниной. На далеком озере кричат чайки. На глаза попадаются только следы сохатых и северных оле- пей, места их кормежек, помет. Видимо, с весны, после постройки геодезического знака на Ямбуе, сюда не заходили люди. Точно какой-то магнит тянет меня вперед. И все кажется: вот сейчас, за очередным мыском, наткнусь на след Елизара или увижу дымок его костра. Нет-нет да и гляну на Загрю. Собака спокойна — значит, поблизости нет ни человека, ни зверя, иначе она не оставалась бы безучастной. Небо все больше затягивалось чернотою мятежных туч, и по нему торопливо проплывала разрозненная стая кроншнепов. На озерах, предчувствуя непогоду, стихали птичьи распри и крики. В березовом перелеске жалобно посвистывал рябчик. Черные цапли месили длинными ногами илистые берега... На мыске, у крайнего болота я остановился. Дальше идти не было смысла, и вот-вот накроет дождь. Пора перекусить и возвращаться на табор. Еще раз внимательно осматриваю мрачные склоны Ямбуя, строя догадки. Допустим, Елизар с вершины гольца спустился к озерам подстрелить на ужин уток. Но тогда непременно остались бы его следы. Я все время шел по кромке мхов, по отмелям болот, по влажной почве, где следы хорошо видны. Нет, он не спустился с гольца на равнину. Из глубины гор налетел ветер, запели дупляные лиственницы, лес зашумел, и далеко по равнине пронесся гул. За мыском виден северо-восточный склон Ямбуя, врезающийся в густую высокоствольную тайгу. Туда Елизар тем более не ной дет, нечего ему там делать! Развожу костерок из стланикового сушняка. Дрова горят жарко. Надеваю на толстый ерниковый прут кусок копченки, пристраиваю его к огню. Поджаренная на вертеле оленина — настоящий деликатес. А голубика со сгущенным молоком! Названия не придумаешь этой изумительной по вкусу кисло- сладкой смеси! За вершиной Ямбуя ярко сверкнула молния. Земля вздрогнула. Костер, распавшись на угли, затухал. Надо торопиться в обратный путь. Я разрезал лепешку, заложил в середину горячее, пахнущее дымком мясо, и только поднес его ко рту, как какой-то еле уловимый звук долетел до моего слуха со стороны болота, и 117
передо, мной возникло чудовище... Я так и замер с открытым ртом. Ловлю всполошившегося Загрю, прижимаю к земле, а сам прирос спиною к лиственнице. Готов поверить, что это страшилище из преисподней, разбуженное грохотом неба. Не щевелюсь, жду, что будет дальше. Вот оно качнулось в одну, в другую сторону, приподнялось, вытащило из тины поочередно ноги, шагнуло и снова утонуло в податливом болоте. С его несоразмерно больших рогов свисали длинные лоскуты. И тут, присмотревшись внимательно, я по мягкому овалу спины узнал сокжоя — дикого оленя, обитателя заболоченных равнин. Его огромные, до уродства вздыбленные рога были увешаны шмотками только что отставшей кожи, Она свисала ему на глаза, на морду, и с первого взгляда ни за что было не узнать, что это за зверь. Не дай бог повстречаться с ним на болоте, да еще в грозовую ночь! Тут уж или поверишь в злого духа, или с тобою случится что-нибудь похуже! Я стал затаенно наблюдать с пригорка за сокжоем. Зверь брел по болоту, то и дело утопая по брюхо. Шагал он бесшумно, как по перине, и до того же медленно и равнодушно, будто спал на ходу. Что затуманило звериную голову, откуда у него такая беспечность? Не остановится, чтобы осмотреться, не прислушается, головы не поднимет, идет как будто бесцельно, куда несут его ноги. Он жирен, и осенняя шуба на нем так и лоснится. «Ах, если бы ты, зверюга, знал, какой ты роскошный экземпляр для музея! Как опасно забывать об осторожности! Что стоит мне сейчас убить тебя?!» Представляю его на постаменте, с откинутыми назад рожища- ми, вытянутой вперед и немного приподнятой кверху мордой, ревущим. Схватить карабин, приложить к плечу — дело секундное. Но сейчас не до охоты. Убьешь, да пока освежуешь, да вытащишь из болота — пройдет ночь, устанешь и завтра никуда не сможешь пойти. «Нет уж, живи да считай, что тебе повезло!» Над головою снова загрохотало небо. Молния, ломаясь и падая, больно жалила землю. Равнина содрогнулась от долго не прекращающихся разрядов. Над озером взметнулись птицы. На склоне горы кудахтал перепуганный куропат. Только сокжой оставался равнодушным к разгневанному небу. Спокойным шагом он мерил кромку болот и вскоре скрылся в разлохмаченной ветром тайге. Засунув в карман недоеденную лепешку, я схватил рюкзак и карабин. Окинул быстрым взглядом небо: угольная чернота поглотила горы, накрыла болота, и сквозь нее слабо маячила вершина Ямбуя. Нагорье как будто приподнялось, ушло на запад к еще светлому простору горизонта. Ветер уносит тревожный крик чайки. Со склонов гольца доносится какой-то шум; вначале он напоминает то обвал в далеких 118
горах,,то ураган. Но вот все шумы сливаются в один нарастающий гул. Все ближе, все яснее.-Кажется, будто на нас мчится полунище диких лошадей. Я слышу звонкий перебор, цоканье копыт но россыпи. Град!.. Где укрыться? Впереди небольшая скала, но далековато, не успею добежать. Левее за болотом густой стланик, правее, в глубине ложка, темнеет ельник. Мчусь к ельнику. На ходу отстегиваю Загрю. Он бросается назад и через минуту уже несется по кромке болота, следом за старым сокжоем. Черно-лиловая туча кишит огненными змеями. Невыносимой яркости свет слепит глаза. Из-под ног уплывает мертвенно-бледная россыпь. Нет, и к ельнику не успеть!.. Слева, справа, впереди все чаще и ближе, рвутся на камнях ледяные комки, будто наводчик нащупывает цель. Градовой поток настигает меня метров за двести до ельника. Накидываю на голову рюкзак. Град усиливается, больно бьет по плечам, по рукам, которыми я прикрываю лицо, по коленям. Что-то теплое стекает по лбу, по щеке и солоноватым привкусом копится на губах. Кровь... Только бы не свалиться! Притихшие тучи распахнулись бездной света, озарив на мгновенье в глубине ельника стволы деревьев, кусты и... избушку. Откуда тут взяться человеческому жилью? Но думать некогда. Теряя последние силы, добираюсь до ельника. И здесь нет надежного укрытия. Синий свет молнии опять выхватывает из мрака избушку. Я даже успеваю рассмотреть дверь, она открыта, но кажется странно низкой. Бегу к ней и протискиваюсь внутрь, в темноту. Град обрушивается на ельник с еще большей силой, но я уже отгорожен от него надежной крышей. Что за странное помещение? Оно слишком тесное и низкое, чтобы можно было в нем жить. Ни одного окна. Кому и зачем надо было строить его в этом безлюдном крае, да еще в таком глухом ложке? Но что оно построено совсем недавно человеческими руками — в этом нет сомнения. В сумраке случайно задеваю рукою за какую-то проволоку, хватаюсь за нее. Что-то срывается над головой и, падая с грохотом вниз, гасит внутри избушки остаток света. Бросаюсь к двери, но уже поздно — тяжелая заслонка намертво закрыла вход. Неужели я попал в западню?.. В темноте ощупываю пол, углы избушки, прикидываю высоту: она не более полутора метров. Наконец в стене обнаруживаю уз- ьую прорезь — бойницу. Проклятье! Я в медвежьей ловушке. Мною овладело неудержимое желание вырваться из западни. Подбираюсь к заслонке, жму на нее, сколько есть силы, плечом. Не поддается! Пробую выбраться через потолок. Хватаю руками крайнее бревно, упираюсь в него головою, пытаюсь приподнять. Нет, не 119
сдвинуть. Вспомнил, что потолок в ловушке так заваливают камнями, что самому крупному медведю его не разобрать. Неужели не выбраться?.. Гоню от себя тревожные мысли. Но предчувствие большой беды уже не покидает меня. Безнадежно забираюсь в угол, опускаюсь на пол. Сквозь щели меж бревен льются потоки воды. Сижу, не шевелясь, прильнув к мокрым бревнам. На мне уже нет сухой нитки. Холод проникает внутрь, леденит душу. Надо же было какому-то дьяволу построить эту ловушку на моем пути! Ливень вдруг прекратился. И так же неожиданно смолкли небеса. Но еще слышался в отдалении отступающий гул и вой ослабевшего в тайге ветра. Меня лихорадит. В мыслях — костер. Я уже вижу, как пламя жадно пожирает еловые сучья, и чувствую, как теплый смо- левый запах заполняет избушку. Но от этого становится еще холоднее, еще безнадежнее. Пытаюсь подняться — и не могу превозмочь боль. Кажется, здорово поколотил меня град! В щель вижу лесную синеву и на горизонте разрастающуюся полоску ледяного неба. Лучи закатного солнца пронизывают разводья туч, падают на ельник. Их голубоватый свет сочится в западню сквозь потолок. Слов нет, мастер потрудился на совесть, сделал ловушку очень прочной. Стены ее хорошо протесаны. Углы без щелей. Пол накатный врезан в первый венец. Никакому зверю, даже разъяренному медведю, из нее не выбраться. У тыльной стены висит поржавевшая проволока. Верхний ее конец пропущен через крышу к входному отверстию и там прикреплен к кляпику — деревянному сторожу, на котором держалась тяжелая заслонка. Ко второму концу проволоки, опущенному к полу, обычно прикрепляется приманка — кусок мяса. Медведь, почуяв запах добычи, забирается в ловушку, хватает приманку, тянет ее на себя вместе с проволокой, кляпик соскакивает, заслонка падает, и зверь оказывается в западне. Но в этой ловушке промышленник насторожил заслонку, а приманку не подвесил. Что-то, видимо, помешало ему. В трех стенах, боковых и тыльной, прорезаны небольшие бойницы продолговатой формы, овально затесанные изнутри. Когда медведь попадает в ловушку, охотник пропускает в одну из бойниц ствол ружья и приканчивает зверя. А теперь вот я оказался на месте зверя! Какая непростительная оплошность с моей стороны! Как мог я не узнать ловушки! Какой дьявол загнал меня в этот ельник? Мысли об Елизаре отступают перед собственной опасностью... Надо бы согреться. Может, тогда легче будет найти какой-то выход. Снимаю одежду, выжимаю из нее воду, снова надеваю, съеживаюсь, дышу под мокрую телогрейку. Над ухом торжествующе гудит комар. 120
Отступившие к западу тучи гасят закат. В западне густеет мрак. Над щелью в потолке, тихо переливаясь, дрожит теплым светом звездочка. Но в западне адски холодно, не согреться. Только костер спасет меня. С трудом расправляю онемевшие плечи. Хочу достать спички, дрожащими руками шарю по карманам, за пазухой, ищу под шапкой... Боже, что я наделал, забыл на привале спички! Напрягаю зрение, сквозь мрак снова осматриваю стены, потолок, пол — никакой надежды. Ясно одно: выбраться можно только через входное отверстие. Но как поднять заслонку? Она сделана из толстых лиственничных плах, надежно вправленных в глубокие пазы. Липну к заслонке мокрыми ладонями, давлю на нее изо всех сил, еще и еще — и горько смеюсь над своей беспомощностью. Разве попробовать поддеть ножом низ заслонкп, приподнять ее хоть немного, чтобы в образовавшееся отверстпе просунуть пальцы,— тогда я спасен? На ощупь запускаю конец ножа в паз под заслонку и начинаю нажимать. Кажется, поддается. Да, да, заслонка поднимается. Я просовываю поглубже нож, еще один нажим — и вот-вот заслонка выйдет из нижнего паза. Осторожно нажимаю на рукоять ножа. Но что за чертовщина! Где-то наверху зажало. Я и так, я и эдак — не поддается! И тут вдруг вспоминаю, что заслонка медвежьей ловушки, падая, автоматически спускает вертушку и изнутри ее ни за что не отвернуть. От досады я так нажал на нож, что он переломился пополам. С горечью отползаю в угол. Молчит темная, глухая ночь. Мрачные мысли одолевают меня. Может быть, под Ямбуем есть еще одна западня, и Елизар сидит в ней так же, как и я. А ведь он, пожалуй, опытнее меня. Как сложно устроена жизнь человека, сколько препятствий на его слишком коротком пути и как мало определено ему удачи! Сейчас, кажется, отдал бы полжизпи, чтобы согреться. Холод становится пыткой. Изнемогаю от длительного напряжения, от неприступных стен, от проклятого озноба, ни на минуту не покидающего меня. Сердце стучит все медленнее, все тяжелее. Застывшие пальцы с трудом шевелятся. Неужели в этой проклятой ловушке суждено мне так нелепо погибнуть? Выходит, и я тут, на Ямбуе, разделю участь пропавших товарищей... Прижимаюсь к холодной стене. Так хоть спине теплее. В голову неотступно лезут тоскливые мысли. ...Человек рождается и умирает. Жизнь его слишком коротка. Со дня рождения его преследует смерть. Казалось бы, человек давно должен был примириться с мыслью о ее неизбежности. Но не тут-то было! Жизнь слишком заманчива, слишком соблазнительна и дорога. И особенно начинаешь дорожить ею, когда угроза смерти реальна, как сейчас. 121
Подтягиваю под себя застывшие ноги, весь собираюсь в комок, даппу на заиндевевшие кисти рук. Нет, пе согреться. С завистью думаю о товарищах. Они дома, вне опасности. Для них уже сбылась мечта. Дома и меня тоже ждут, где всю жизнь я редкий гость. Насколько радостны бывают встречи, настолько больнее будут напрасные ожидания... Какая длинная ночь! Давно взошла луна. С елей все реже падают на каменную крышу капли влаги. Негромко журчит ручеек. Над ухом назойливо звенит комар. Кажется, мы с ним вдвоем только и бодрствуем в этой сырой, настывшей ночи. Откуда-то издалека доносится стук камней. Загря!.. Это он, мой верный пес! Как нужен ты мне сейчас! С каким наслаждением запустил бы я свои окоченевшие пальцы в твою лохматую шубу, зарылся бы в нее лицом! От одной мысли, что Загря будет рядом за стеною, мне как будто делается теплее. Если бы он на сегодня забыл о своей собачьей преданпости, вернулся бы на табор и привел к ловушке Павла! Но разве Загря бросит меня! Через минуту послышался хруст сушняка, прыжки в ельнике и тяжелое дыхание собаки. С ходу обежав вокруг ловушки и не найдя входного отверстия, Загря приподнялся на задние лапы, заглянул в бойницу, блеснули его зеленоватые глаза. — Беда стряслась, Загря! — жалуюсь я, и сам тянусь к бойнице. Но вдруг из узкого отверстия пахнуло жарким звериным дыханием, и свирепый медвежий рев потряс избушку. Точно взрывом отбросило меня назад. Мигом исчезла лихорадка, которая только что трепала меня. Хватаю карабин. Злобный угрожающий рев зверя еще раз прокатился по лощипе и низкой октавой повис над мокрым, исхлестанным градом ельником. Я ошеломлен, не могу понять, откуда взялся такой смелый медведь, что не боится человека? Как бешеный носится он вокруг западни, пробует лапами заслонку, бревна, грызет углы и злобно ревет. Это вывело меня из оцепенения. Стало как будто легче оттого, что появился живой противник. Но что будет дальше? Ловушка дрожит от медвежьих рывков. С потолка сыплются на пол мелкие камнн. Медведь начинает подкапываться под левый, тыльный угол избушки. Слышу, как он, разгребая землю, рвет зубами корни, когтистыми лапами отшвыривает из-под себя камни, часто дышит. У него, кажется, насчет меня самые серьезные намерения! Досылаю в ствол карабина патрон. Прижимаюсь к стене и уже собираюсь пустить пулю под пол. Но тут меня осеняет мысль: пусть подкапывается, пусть разломает снизу пол, и как только он просунет морду внутрь — я и угощу его. Потом мне будет легче выбраться из западни. 122
Эта мысль меня подбадривает. И я немного успокаиваюсь. А медведь неистовствует. Подбирается ближе к полу. В темноте его рев страшен. Неужели он не отличает запах человека от запаха какого-либо зверя? Серьезно хочет напасть на меня? Или у него атрофирован врожденный страх перед человеком и для него я просто добыча? Облака прячут луну. Мрак накрывает землю. В западне черно, как в замурованном склепе. Медведь неожиданно притих. В тишине стало еще более жутко. Невольно проверяю, взведен ли боек затвора, и на всякий случай расстегиваю патронташ, чтобы быстрее можно было выхватить запасную обойму. Жду... В темноте ничего не видно. Воображение рисует разъяренного зверя, уже ворвавшегося в ловушку. Мне даже кажется, что я слышу крадущиеся шаги его и чувствую, как он заносит могучую лапу над моей головой... Понимаю, что это сдают нервы. И все же отодвигаюсь к углу, с опаской вожу стволом карабина впереди себя, а потом раскаиваюсь за проявленное малодушие. Неужели ушел? Хочу крикнуть, обнаружить себя, заставить зверя вернуться, раздразнить его, пусть ломает ловушку. Нет, он не ушел. Снова слышу его шаги вокруг ловушки, сопение. Вот он просовывает нос в бойницу, громко втягивает воздух и свирепо ревет. Запах человека явно бесит его. Он опять с еще большей яростью набрасывается на угол ловушки. Я отскакиваю к противоположной стене. Слышу, как острые клыки вонзаются в бревно, как медведь рвет зубами щепу и, не переставая, скребет когтями. Пусть злится, пусть отвернет пару бревен в стене. Ему это ничего не стоит, а для меня спасение. Избушка начинает пошатываться. Это, кажется, придает медведю силы. Он еще больше свирепеет. Неожиданно в лицо ударяет свежий воздух, будто кто-то распахнул дверь. Палец мгновенно пристыл к гашетке. Скорее ощущаю, чем вижу, как бревно начинает отделяться от угла и в щель просовывается медвежья лапа с крючковатыми когтями. Они захватывают стесанный край... Ну-ну, поднатужься!.. Вдруг что-то треснуло, сверху посыпались мелкие камни. Избушка осела под тяжестью каменной многопудовой крыши. Вырви медведь еще одно бревно — ловушка рухнет и раздавит меня, как мышь. Горячая кровь хлынула к сердцу. По телу побежали мурашки. Отпрянув от стены, я замечаю, как избушка начинает медленно крениться. Не знаю, куда отодвинуться,— везде одинаково опасно, С потолка падают камни... В этот момент рядом залаял Загря. Нет, Загря в беде не оставит! Медведь тут же бросился на Загрю. Послышался треск сучьев, глухое рычание, загремела россыпь. Потом все это слилось в один гул. Зверь и собака уходили в темную ночь. 123
Прошли долгие минуты. Камни перестали падать. А не попробовать ли мне самому выбить еще одно бревно? И тогда я выберусь из западни. Осторожно подбираюсь к порушенной стене. Но только дотронулся до бревна, как дрогнула вся стена и снова сверху посыпались камни. Ловушка с натужным скрипом перекосилась. Я отскочил к противоположной стене. Ощущение такое, будто у тебя над головою висит мина огромной взрывчатой силы с заведенным часовым механизмом. И стрелка подходит к роковой минуте. Ищу рюкзак и не знаю, для чего набрасываю на плечи. Потом снимаю его, подкладываю под себя. Все это делаю механически. В голове какая-то пустота; хочется покурить, хотя в этом году я совсем не курил. «А что, если Загря погибнет в схватке с медведем? Тогда зверь не замедлит явиться, и будет достаточно одного его прикосновения к избушке — и она рухнет. Надо что-то делать. Не очень ли я растрачиваю время?» Проталкиваю в щель рюкзак. Как сигнал крайней опасности, с потолка гулко падает тяжелый камень. И в наступившей тишине с пугающей внезапностью лопнула перекладина над головою. Ловушка готова рухнуть. Со слепым ожесточением набрасываюсь на перекосившуюся заслонку. Уж если погибать, то не сложа руки. Бью заслонку ногами, толкаю плечом. Избушка скрипит, где- то рвутся спайки. Опять сыплются камни. Сколько раз на моем пути встречались, казалось бы, непреодолимые препятствия, но такого еще не случалось! Подо мною вдруг начинает шевелиться пол. Стены оседают. Избушка продолжает перекашиваться по диагонали. Последняя надежда — карабин! Направляю ствол к правому краю входного отверстия и стреляю в упор раз за разом. Грохот падающих камней, треск бревен глушат выстрелы. Летят щепки. Ловушка наполняется едким пороховым газом. Расстреливаю вторую обойму, и раньше, чем удается сообразить, что произошло, вижу стволы деревьев и кусок ночного неба. В лицо плеснул теплый, освежающий воздух. Я бросаюсь вперед, как в воду. Падающее бревно больно бьет меня по ногам. Избушка валится, растревожив ночь треском и грохотом камней. Встаю—и не верится, неужели надо мною небо, звезды?! Какие они теплые, эти небесные светлячки! А ели? Разве есть что- нибудь роднее их? На радостях крепко обнимаю первое попавшееся деревцо. Бывают в жизни минуты безумного, невероятного счастья! Их я испытал именно тогда. 11. ШАТУН В темноте за сквозными просветами леса в мрачном величии стоит Ямбуй. К его крутым, морщинистым склонам припал густой туман, свалившийся с рыхлых отрогов. Он синеет у обрывов, под- 124
черкивая хмурую глубину ложбин, и своими длинными щупальцами пьет воду из ночных болот. И точно с облегчением выныривает из облаков ослепительная луна. Она висит в зените как страж над уснувшей землей. Откуда-то издалека доносится приглушенный лай. Это Загря! Он жив, и становится радостнее на душе. Теперь мне не страшна любая опасность. Нет, нельзя не любить наших четвероногих друзей. Что бы я делал без Загри?! Я весь дрожу от холода. Засовываю глубоко под телогрейку скрещенные руки. Бегаю вокруг ели. Немного согреваюсь. Но стоит остановиться, как под мокрой одеждой пропадает тепло, и я снова мерзну. Что же делать? Сходить за спичками к болоту? Нет, они наверняка размокли под дождем. Неужели никакой надежды? А что если попробовать добыть огонь с помощью ружья? Нахожу старый сухой пень. Разбиваю его ударом ноги. Разминаю трухлявую древесину. Нужен еще клочок сухой ваты. Но где его взять? Разве только под мышкой телогрейки. Снимаю ее, ощупываю. И на этот раз мне повезло. Вспарываю ножом телогрейку под одним рукавом, достаю клок ваты, подкладываю под размятую труху. Разряжаю патрон, оставляю немного пороха, запыживаю ватой и стреляю в землю. Пыж должен бы загореться. Но, увы! Видимо, я оставил в гильзе слишком много пороху и вату разметало. Неудача порождает упорство. Еще под другим рукавом телогрейки есть сухая вата. Сдираю с березы кору, тереблю ее на мелкие части, затем нахожу кусок пня, сгоняю сломанным ножом тонкую стружку, смешиваю ее с берестой — все это кладу за пазуху. Расстилаю на земле телогрейку и стреляю маленьким зарядом в сухое пятно под рукавом. Вата задымилась. Кладу на дымок стружки, труху, дую долго, пока не загорается береста. Вот он, огонь! Переношу его на землю, подкладываю мелкого сушняка и ногами тушу телогрейку. А сам жадно глотаю горячий воздух... Собираю дрова, разжигаю большой, жаркий костер. Слушаю, как, разгораясь, он шумит победным пламенем. Снимаю сапоги, мокрую одежду развешиваю вокруг костра. Заряжаю карабин. Присаживаюсь вплотную к огню. Хорошо! И жизнь хороша со всеми ее перипетиями! Прохладный ветерок доносит безмятежный шепот ручейка, но он не нарушает всеобщего покоя лунной, чуть туманной ночи. У меня какое-то удивительно умиротворенное, спокойное состояние. Это благодаря костру. Это он согревает, ласкает, отпугивает одиночество, располагает к мечтам. И я вдруг оказываюсь где-то далеко-далеко от только что пережитого, в местах, где нет опасностей, и даже забываю, зачем пришел в этот холодный, таинственный край... Небо прочертил огненный метеорит. Мигнувший свет на секунду раскрыл до горизонта мертвенно-бледную равнину. Луна 126
огромная, белая, будто вылепленная из снега, плыла по небу, освещая молочной белизною заболоченное пространство нагорья. От него потянуло посвежевшим после дождя воздухом. Но где же Загря? Его долгое отсутствие меня не на шутку тревожит. Иду босиком по мокрому от дождя ягелю к краю ельника. Прислоняюсь к сушине, прислушиваюсь. Неужели попал в лапы медведя? Припадаю ухом к земле — ни лая, ни грохота камней. Тишина, безмолвие ночное да синева кругом. К костру возвращаюсь еще более встревоженный. Натягиваю на себя просохшую у костра одежду. Решаю дождаться собаки, не спать. Отгораживаюсь валежиной от ветерка. Усаживаюсь поудобнее. Рядом кладу карабин — кто его знает, какие тут духи живут на Ямбуе?! Захотелось пить. С трудом покидаю нагретое место. Осторожно, по-звериному, шагаю в темноту. Где-то ниже края ельника в камнях плещется ручей. Чего только не нашепчет горный ручей! Каких только звуков не услышишь! То он звенит стеклянным боем по камням, то нежными струями врывается в ночную темноту, заливается бубенцами... сильнее... тише... Не наслушаться. Забываешь про все и невольно думаешь: как щедра и ласкова к нам жизнь! Припадаю грудью к мокрому камню, пью прямо из буруна, процеживая холодную воду сквозь сжатые губы. Зачерпываю еще кружкой, хочу идти, но что это? Далеко на севере грохнул, как в пустую бочку, выстрел. Кто бы это мог быть? Неужели Елизар? Он мог услышать мою стрельбу в западне и дает о себе знать. Да, да, это Елизар! Это он блуждает где-то по равнине. Завтра мы его найдем. Обрадованный возвращаюсь к костру. Пытаюсь уяснить себе, откуда взялся такой свирепый зверь? Ведь у медведя очень сильно развит инстинкт страха перед человеком, панический страх. Мои многочисленные встречи в течение нескольких десятков лет с хозяином тайги убедили мбня в этом. Медведь не мог ошибиться, принять меня за четвероногого зверя. Чутье его никогда не подводит. Тогда чем же объяснить его поведение? Все это более чем странно и загадочно. Я, пожалуй, назвал бы сумасшедшим того, кто рассказал бы мне ночную историю нападения медведя на человека в ловушке. Неужели я всю жизнь ошибался, считая медведя трусом? Нет! Даже теперь, после такого случая я остаюсь при своем убеждении. Просто это какой-то исключительный случай, и надо в нем разобраться. У медведя в тайге нет врагов, кроме человека. Обитатели леса давно признали его за самого сильного. Еще бы! У него на вооружении такая клыкастая пасть, такие когти, что никому неохота испытывать их на себе. Его приземистость, я имею в виду короткие ноги, и кажущаяся неуклюжесть не мешают ему быть ловким и быстрым в нападении. 127
В местах, где его не беспокоят люди, он действительно владыка лесов. Ни один зверь не рискнет пойти его тропою, приблизиться к нему и оказать сопротивление, попав в его могучие лапы. А его запах, кстати сказать, отвратительный, способен парализовать любого противника. Среди таежных зверей медведица считается самой свирепой матерью. От кого же ей приходится защищать своих малышей? Как ни странно, злейшие враги потомства косолапых — взрослые медведи-самцы. Видимо, природа, создавая такого сильного, злобного и всеядного зверя, побоялась, что он очень расплодится и произведет опустошение среди животного мира, вот и наградила его, казалось бы, нелепым пристрастием пожирать свое потомство. Защищая малышей, медведица бесстрашно вступает в неравный поединок. Схватка медведей — чудовищное зрелище. Заканчивается она обычно гибелью одного из дерущихся, чаще самки. А что будет с медведицей, если она, прибежав на помощь малышам, увидит человека? Казалось бы, и тут это бесстрашное существо должно было остаться верным себе. Но этого никогда не бывает. Медведица постарается незаметно скрыться с глаз. Она не уйдет далеко от детей, но и не осмелится нападать. Страх перед человеком парализует даже материнский инстинкт. Что же тогда заставило этого медведя напасть на человека? У него ведь было совершенно откровенное намерение поужинать мною. Может быть, это пещерный медведь, более свирепый хищник, сохранившийся на Ямбуе с древнейших времен? Опять устраиваюсь у огня. Достаю из кармана недоеденный вечером кусок лепешки, поджариваю его на углях, откусываю маленькие долькн. Как это чертовски вкусно! А ведь стоит жить, если даже сухая корка хлеба кажется деликатесом! В ней скрыта чудодейственная сила жизни. Продолжаю размышлять, сидя у костра. Нет, Елизар не мог попасть на равнину, иначе я увидел бы его след. Кто же стрелял? Или это обман слуха? Возможно, я слышал треск падающего дерева. И тут опять возникает передо мною озлобленный Илья, брошенные им на явную смерть в прошлом году люди... Я, кажется, начинаю склопяться к мпепию Павла, что он убил Елизара. Но куда же девались остальные пропавшие люди? Дождаться бы Загрю, что-то долго не слышпо его лая. А что, если этот медведь — шатун, и, разделавшись с собакой, он заявится сюда? Успею ли я разрядить в него ружье? Эта мысль потрясает меня, как открытие. Действительно, как же это я еще в ловушке не догадался, что это шатун! Два года назад осенью не вышло из тайги подразделение геодезистов. Спускаясь на лодках по реке Угояну, они запоздали, и их захватила шуга. Плыть было опасно, пришлось оборвать путь, выгрузиться на берег. У людей не было ни зимнего снаря- 128
жения, ни продовольствия. Они вынуждены были ждать помощи, не имея возможности сообщить в штаб о своем бедственном положении. Когда же легла зима и стало ясно, что группа геодезистов где-то застряла, организовали поиски на самолете. Скоро потерпевших обнаружили на устье речки Уня, сбросили им все необходимое и обещали прислать нарты. В это время я с проводником стариком Улукитканом возвращался по зимнему пути в жилые места, и мы случайно оказались недалеко от этой группы геодезистов. Решили заехать. Мы свернули с пути и на второй день вечером уже подъезжали к устью Уня. Оставалось всего километров пять, когда Улукиткан неожиданно остановил упряжку, отказался ехать дальше. — На устье Уня всегда волки живут, можно оленя потерять, к ночи туда не пойду,-— категорически заявил старик. Уговорить его не удалось. Я помог ему поставить палатку, заготовить на ночь дров и пешком ушел к своим. Помню, вечер был мягкий. До заката оставалось часа два. Легко шагаю по льду замерзшего Угояна. Река петлями вьется по равнине. За очередным поворотом показался конусообразный шалаш, сооруженный из длинных жердей, накрытый толстым слоем еловых веток и закованный в ледяной панцирь от основания метра на два. Тонкая струйка дыма убегала от шалаша в вечернюю синеву. Возле шалаша стоял техник Смелов с банным веником и немилосердно хлестал по спине своего друга, инженера Узданова, изрядпо обдавая его горячей мыльной водой. — С легким паром! — крикнул я, незаметно подойдя к ним. — Ты откуда взялся?! — радостно крикнул Узданов, и мы обнялись. — Не хотите ли искупаться? Воды горячей хватит. Ну разве откажешься! Через час все жители этой стоянки собрались в шалаше. Внутренность его напоминала нечто среднее между ледяной избушкой и чумом. В нем было очень тепло. Обогревался он небольшим костром, разложенным посредине. Жили геодезисты, кажется, не плохо. Меня угостилп отварной сохатиной губою, по цвету напоминающей сливочное масло, по вкусу — лучшего я ничего не едал, и жареным рябчиком с кислой брусничной подливой — тоже великолепная приправа... Я был голоден и все поглощал с жадностью, не обращая больше ни на что внимания. В этот момент с паническим визгом в шалаш ворвалась собака. Люди схватили ружья и, выскочив из шалаша, подняли беспорядочную стрельбу, кричали, свистели... — Медведь,— сказал Узданов, вернувшись в шалаш.— Два дня назад Бобку утащил, теперь добирается до Зорьки. Какой-то чумной зверь: ни крика, ни стрельбы не боится. 5 Гр. Федосеев, т. 2 129
Я вышел из шалаша. Была ночь, тихая, темная. Звезды чуть- чуть светились в бездонном пространстве. До слуха долетело ворчанье, потом послышался хруст снега под тяжелыми лапами зверя. Ленивой поступью медведь отходил к лесу. — Ишь, шельма, ворчит, неохота без добычи уходить,— сказал рабочий и добавил: — Видно, Бобка вкусный был. Понравился. Когда шаги смолкли, все вернулись в шалаш. — Удивительный зверь,— заговорил техник Смелов.— Давно уже зима, холодище стоит, все медведи в берлогах, а его нелегкая носит по тайге, да еще шкодит. Жалко Бобика... И он подробно рассказал о гибели всеми любимого Бобика. Удирая от медведя, собака была схвачена им у самого входа в шалаш. На визг Бобика выскочили люди, но зверь не расстался с добычей, утащил и съел недалеко от стоянки. А всю прошлую ночь медведь пролежал у входа в шалаш. Тепло ли приманило его, или он, не решаясь ворваться внутрь, поджидал добычу снаружи,— трудно сказать. По какой-то случайности обошлось без жертв. Странпыми казались эти прогулки медведя в зимнее время. Ягоды, корешки трав, орехи — все, чем он обычно питался осенью, погребепо под снегом. Поймать же птицу у него не хватает сноровки, и зверька ему на снегу не скрасть. Почему же он не ложится в берлогу? Чего ждет он, шатаясь по тайге? Утром приехал Улукиткан. Он отпустил на корм оленей, вошел в шалаш. Его как старого друга усадили к печке, угощали мясом и рыбой. — Тут близко плохой медведь живет,— сказал он, принимая от Смелова кружку чая.— На зиму в берлогу не залез. — Что значит — плохой? — спросил я. — Такой медведь все равно что человек, который выпил много спирту, туда-сюда ходи, а голова не работает. И шибко злой он. — Шатун,— подсказал ктекго. — Да, да, шатун. Дела нет, а шатается. Такой медведь людей не боится, кушает. Убивать его надо. Старик допил чай, достал нож и принялся за мясо. — Однако, он утащил вашу серую собачопку. Имя ее начинается такой буква.— И старик начертил на снегу заглавную букву «Б». — Как ты узнал? — воскликнули все в один голос. — Утром тут близко вчерашний след медведя видел, немного ходил по нему — помет нашел, в нем серый шерсть и такой маленький штучка нашел...— Он достал из-за пазухи жетон от ошейника, на котором было выбито точками «Бобик». Улукиткан удивил пас своей наблюдательностью. Когда же ему рассказали о проделках медведя, о том, что зверь бродит вокруг шалаша, старик забеспокоился. — Я сказал, убивать надо, он людей станет таскать. Завтра пойду искать его, сам убивать буду. 130
— А ты не скажешь, почему этот зверь не боится человека? — спросил я старика, когда он, покончив с мясом, снова принялся за чай. — Он худой или раненый, не успел набрать сколько надо сала, теперь не догадается сделать берлогу, шатается туда-сюда, как дурной, куда не надо лезет, пока пе пропадет. Попимаешь? Такой медведь шибко опасный, никого не боится, человека не знает, в палатку придет — все равно что бешеный. Слова старика были серьезным предупреждением. На ночь пришлось у шалаша развести костер и выставить дежурных. Дважды сквозь сон я слышал стрельбу, но ночью подстрелить шатуна не удалось. Утром Улукиткан, взяв свою старенькую бердану, пошел по следу шатуна, но скоро вернулся. — Зверь далеко пошел. Я думаю, падо олень запрягать и догонять его. — Поедем вместе. Через час мы с ним на двух нартах, захватив палатку, печку, спальные мешки, гнали оленей по медвежьему следу. День был солнечный, мягкий. Упряжки неслись легко по снежной белизпе недавпо выпавшего снега. Пакет — так звали собаку Улукиткана, с одним стоячим и другим опущенным ухом, бежал привязанным к моей парте. Зверь, перейдя Угоян, ушел редколесьем па юго-запад. Ни разу не остановился, не свернул с направления; пересекал яры, отроги, лесные завалы, печатал следы так прямо, будто по шпуру шел к намеченной цели. Нам же все время приходилось объезжать препятствия — не всюду, где шел шатун, можно было пробраться на нартах. Беспредельную снежную гладь то здесь, то там нарушали ночные следы горностая, пучки перьев разорванных хищниками птиц, жировки сохатых. Или под старыми лиственницами снег был усыпан шелухой от шишек — следы утренней кормежки белок. Звуков почти никаких, разве прокричит вспугнутый нашим появлением пестрый дятел или вслед нам цокнет синичка. Вот и все. Старик, поторапливая оленей, изредка шевелил поводным ремнем. Медведь шел хлестко, нигде не задержался, точно с каким- то важным поручением. Во второй половине дня след медведя привел нас в глубокий распадок, заросший ельником. Улукиткан остановил упряжку, отвязал Пакета, но не отпустил и, зарядив бердану, ушел на лыжах вперед. Медведь так и не изменил направления, только в вершине распадка он вдруг круто свернул влево и затерялся в густом ельнике, росшем по склону отрога. — Ты тут дожидайся, а я кругом ходить буду,— сказал старик, быстро скатился в ложок, нырнул в чащу и показался уже высоко на краю ©яьника. 5* 131
Огненпый диск солнца низко склонился к горизонту. Все присмирело, стихло. Дожидаясь Улукиткана, я наслаждался белым безмолвием. Но вдруг послышался торопливый шорох лыж. Я оглянулся. Это старик спускался. По поведению Пакета я уже догадался, что медведь где-то близко,— собака нервничала, то и дело поворачивала морду в сторону ельника. — Тут,— сказал старик, подбегая ко мне.— Нужно скоро ходить, а то уйдет другое место. Я схватил карабин и, став на лыжи, быстро зашагал следом за стариком. Идущий на сворке Пакет стал горячиться, начал визжать, и Улукиткан отпустил собаку. Только ее и видели... А вскоре послышались лай, рев, треск. Взвихрился снег, и из-за колоды вздыбил огромный медведь. Он было бросился за Пакетом, но вдруг круто повернул под гору, черной глыбой пошел на нас. Стоявший впереди меня Улукиткан вскинул бердану. Зверь быстро надвигался на него, оставались последние метры, а старик все еще целился... Выстрел! Нас накрыло облако густого дыма, но я все же успел пустить в зверя вторую пулю. Медведь осел, ткнулся мордой в снег, перекинулся через голову и подкатился к ногам эвенка. Тот невольно отступил на шаг, и его смуглое лицо побледнело. Пока Пакет тешился над мертвым зверем, Улукиткан поднялся к тому месту, откуда появился медведь. Он хотел узнать, зачем шел сюда шатун. На его окрик пошел туда и я. Мы увидели ужасное зрелище: весь снег вокруг был взбит и залит кровью, всюду валялись клочья шерсти, кустарник изломан. Несколько в стороне лежала небольшая туша задранного медведя, засыпанного снегом. — Теперь попимаю,— показал Улукиткан рукою на берлогу, вырытую под корнями упавшей ели.— Шатун от Уня прямо сюда ходил другого медведя кушать. Он знал, что тут свежий берлога. Мы не могли уйти, не разобравшись в лесной трагедии. Хорошо, что со мною был Улукиткан и рассказал о повадках медведей- шатунов. Причины этой схватки для меня были тогда слишком загадочными. Для того чтобы перезимовать в берлоге, зверю пужно накопить за лето много жиру. Жир нужен для обогревания и для питания во время спячки. А что же станется с медведем, если он не накопит до зимы достаточно жира? Тогда у медведя не пробудится инстинкт, он не заляжет в берлогу и не впадет в состояние спячки. Он будет бродить по заснеженной тайге, бесстрашно нападать даже на человека, забираться в жилища. И бывает особенно жесток и беспощаден при встрече со своими сородичами. Меня удивило, что от устья Уня до берлоги, находившейся километрах в пятнадцати от реки, шатун прошел напрямик, как по вехам. — Каждый зверь,— объяснил старик,— все равно медведь, олень или сохатый, один раз увидит корм, брод через речку или 132
проход в горах, потом через много-много лет издалека, совсем из другого места, прямо придет туда, как будто на запах, никогда не ошибется. Человек так ходить не может, только зверь. Однако, шатун знал этот берлог, пришел, вытащил хозяина, убил, а сам не лег, не догадался. Так бы и ходил по снегу, пока не сдох... Все это я вспомнил, сидя у костра. Спать расхотелось. Я встал, вышел на край ельника. Тишина, только шепот гусиный на болоте, да месяц стоит в серовато-зеленом небе. Время от времени доносятся какие-то странные звуки, точно кто-то тайком играет на флейте. Звуки струятся, звенят, заканчиваются нежной трелью. Но через минуту воскресают вновь. Я впервые слышу эти звуки. Какой-то не здешний ночной пернатый певец решил дать концерт в чужой, незнакомой ему стране... Продрогший возвращаюсь к костру. Подбрасываю побольше дров. Глотаю горячую воду. И опять думаю о медведе. Зпачит, шатуны бывают не только в начале зимы, бывают и осенью? Иначе ничем не объяснишь нападение медведя на избушку. Ко всем неприятностям на Ямбуе еще прибавляется и шатун. Да куда смелее и яростнее того, которого мы убили с Улукит- каном. Тихо тлеют головешки. От непомерной усталости клонит ко сну. Нет, только не уснуть — это смертельно опасно. Вскакиваю. Бегу к ручью, освежаю лицо холодной водой. Но стоит присесть к огню, как снова тепло предательски начинает уводить меня в какой-то иной мир, где нет опасности... Кажется, будто я балансирую на канате и вот-вот провалюсь в пустоту. Сам себя ругаю за безволие, пугаю внезапным возвращением медведя, но... В душе рождается неодолимое желание скорее бежать отсюда. Я уже готов это сделать. А Загря? Ведь это он увел от меня медведя, и разве я могу уйти без него?! Сходил за водою. Опять началась борьба с наседающим сном. Нервы уже не повинуются мне. Как-то сразу страх отступил, окружающий мир подобрел, и я не заметил, как потух костер, как переместились звезды. Близкий лай собаки, словно грозовой удар, поднял меня на ноги. Я щелкнул затвором, и этот привычный звук как бы и меня самого привел в боевую готовность. Из лесного мрака прорезались два угрожающих зеленых огонька. Цвет их мгновенно перешел в фиолетовый, затем в фосфорический. Стою не дышу, жду, когда зверь пошевелится, чтобы определить во мраке контур его туловища и всадить в него пулю. А немигающий свет так и застыл, впаянным в темноту. Присматриваюсь внимательнее... — Фу ты, дьявол, это же не зверь! — вырывается у мепя. Подхожу ближе. Поднимаю с земли пучок влажного мха, видимо вырванного медведем при схватке с Загрей. На его темном фоне два светящихся червячка. Их-то я и принял за глаза шатуна. 133
А ветер по-звериному ревет в соседнем перелеске, полощет надо мною темные вершины деревьев. Где-то в стланике глухо тявкает Загря. Надо бы бежать на помощь, рассчитаться с шатуном, да где взять силы! Стою в раздумье. Страх перед медведем еще не отпускает меня. Густеет синева предрассветного неба. Вот нерешительно, робко щелкнула птичка, помолчала, щелкнула смелее, громче. — Спасибо тебе, милая синичка, за утро! Ночь сходит с вершин Ямбуя. Посветлело в ельнике. Прислушиваюсь к сонному лепету осины, к звукам рождающегося в лесной тишине рассвета. Еще долго, неуловимо, как призрак, бродит по темным закоулкам ельника тревога. А небо все больше синеет, и, прежде чем погаснуть, ярче пламенеют звезды. На равнине ветерок уже сеет беспокойство. Тронутый им туман поднимается высоко над болотами и легким облачком, точно парусник, стремительно несется навстречу восходу. Там, у края земли, облачко вспыхивает синеватым светом, поджигает небо и пропадает в холодном рассвете. Тьма медленно рассеивается. Уходит сумрак из ложков. На небе гаснут ночные капли слез. Приветствуя утро, кричит чибис. Природа, измученная вчерашним ураганом, не в силах пробудиться. Трава не может подняться, ягель прибит к земле, деревья пожухли. На склонах Ямбуя белыми пятнами, точно пластырь на ранах, лежит нерастаявший за ночь град. И вдруг грохот камней. Что это? Из-за отрога к озеру выбегает несколько сокжоев-самок с телятами. Их гонит рогатый бык. У края воды все разом, точно наткнувшись на стену, останавливаются, поворачивают головы к ельнику. Они увидели дымок костра. Крутят головами, нюхают воздух, пытаясь определить, насколько опасен синий, уплывающий в небо дымок. Какое великолепное зрелище — встревоженные звери! Сокжои не шевельнутся, точно окаменели. Среди пугливых маленьких самок один крупный самец. Он кажется богатырем. Узнаю вчерашнего быка. Он бросил на ельник угрожающий взгляд, отрывисто рявкнул, потряс своими рожищами, и все звери мгновенно рванулись вперед, перемахнули промоину и по троелистовому болоту исчезли в мглистой равнине. Утро рассеивает все: и страх, и усталость, и волнения. Возвращаются мысли о Елизаре. Никакого просвета, куда идти и где его искать? Сквозь зеленую чащу крон пробились первые лучи только что поднявшегося солнца и осветили рухнувшую ловушку. Она лежит раздавленной жабой на притоптанной медвежьими лапами земле и живо напоминает мне кошмары ночи. Но небо хмурится. Здесь, в северном крае, ненастье частый 134
гость. Теперь же осень, можно ожидать дождливых дней с тума- пами, которые надолго приходят сюда в это время с Охотского моря. А то и выпадает снег. Вот тогда нам уже не разгадать тайны Ямбуйского гольца! Павел, наверно, обеспокоеп моим отсутствием, чего доброго, сообщит в штаб и о моем исчезновении. 12. СЛЕДЫ, НЕ СМЫТЫЕ ДОЖДЕМ Поднимаю ствол карабина к небу, стреляю. Загря должеп услышать выстрел. С ближнего болотца поднялась стая пугливых гусей. Постоял минут десять, послушал и, не дождавшись собаки, пошел на табор. Туман испарился, и как бы поднялись болота. Нагорье распахнулось предо мною зеленой шубой хвойных лесов. В каждой травинке, в каждой капле влаги, в ветерке — радость жизни. Пытаюсь вспомнить, какой сегодня день. А впрочем, зачем? У нас не бывает выходных — неважно, среда нынче или пятница. Да и часы не очень нужны. Мы привыкли угадывать время по приметам. Нас усыпляет темнота, будят зори. Где же Загря? Пора бы ему догнать меня. Я все время оглядываюсь. На моем следу появляется серая точка. Она быстро приближается. Узнаю кобеля. Последние сто метров Загря трусит рысцой и, добравшись до меня, падает как подкошенный. Вид ужасный. Бока раздуваются, как кузнечные мехи, шерсть взъерошена, глаза затуманены. Из открытого рта свисает язык, и по нему нитями стекает на землю слюна. — Бедный мой Загря! — Я треплю его за бакенбарды, прижимаю к себе. Он герой, он заслужил большой похвалы — и я готов расцеловать его. Ощупываю его ребра, грудь, лапы, провожу рукою по гибкой спине — ни царапины, ни ушибов. Зарываюсь в его пышную шубу, расчесанную в быстром беге по кустарникам, и слышуг как под рукою собачье сердце гонит кровь мощными ударами в такт учащенной работе легких. Загря закрывает глаза, обжигает горячим дыханием мое лицо. Я задерживаюсь, пусть Загря отдохнет. Нахожу лунку с водою. Становлюсь на колени перед нею, хочу напиться. Из лунки смотрит на меня незнакомое, постаревшее лицо, с обострившимися скулами, обросшее густой щетиной и с запавшими глазами... «Ну и личность, черт побери!» — И, напившись воды, топчу сапогом зеркальную поверхность лужи. Все-таки где же Елизар? Неужели погиб в схватке с шатуном? Это могло быть... Но куда же девались еще четыре человека? Одни из них исчезли весною, другие летом, когда медведей-шатунов не бывает. 135
Погода летная, может появиться самолет, дам задание экипажу обследовать и западный край равнины, откуда ночью донесся выстрел. — Пошли, Загря!.. Но Загря не двигается, следит за мною лежа. Я поднимаюсь, иду. И как только скрываюсь в лесу, собака встает, догоняет меня, забегает вперед, ложится и ждет, пока я не пройду. Затем снова обгоняет меня. Так мы подходим к краю мари. Вот и дымок костра, палатки, пасущиеся олени. Загря, завидев жилье, ложится, дальше не идет. Хочу взять его и донести на руках до палатки. Но тут из лагеря доносится отчаянный крик. Не шатун ли!.. Бросаюсь стремглав. Выбегаю из перелеска. Что же это?.. Павел прижал Илью к лиственнице и трясет изо всей силы — так трясет, что, кажется, вот сейчас у того оторвется голова. — Негодяй, я тебя заставлю говорить! — кричит гпевно Павел. На его побагровевшем лице проступают белые пятна. Кажется, он сейчас придушит Илью. — Что ты делаешь?! — хватаю я Павла за руки.— Опомнись! — И освобождаю насмерть перепуганного Илью. Павел с трудом подавляет в себе гнев. Поднимает с земли два листа бумаги, исписанные мелким почерком, и, подавая их мне, говорит раздраженно: — Вот, прочтите радиограмму Плоткина. Я только что читал ее этому мерзавцу. — Говорю, Елизар Ямбуй ходи, назад нету,— перебил его Илья, пугливо прячась за моей спиной. — «Назад нету»!..—передразнил его Павел. И, поворачиваясь ко мне, повторяет: — Да вы прочтите, что это за субчик! Илья не сводит с Павла налитых злобой глаз. О, как бы он сейчас разделался с ним, а заодно и со мною и с этими бумажками!.. Я присел на пень и начал читать радиограмму. «Илья в прошлом году, в начале зимы, бросил на реке Гуанам группу геодезистов, обрекая их чуть ли не на смерть. В этом году он принес много неприятностей подразделениям экспедиции. Умышленно вывел из строя высокоточный инструмент, сорвал на несколько дней работу астрономов, сжег палатку. Считали, что это по халатности. Но был случай, который должен был насторожить все подразделения. Строителю Короткову, у которого работал Илья, надо было послать людей на одну из вершин Джугджурско- го хребта. Отправились техник Елизар Быков, рабочий и каюр Илья. По пути им надо было перейти речку, но проводник отказался перевести оленей вброд, хотя до этого не раз переходили ее. Другого брода поблизости не было. На второй день Илья согласился продолжать путь, если сделают переправу для оленей. Быков уступил, да и нельзя было иначе. Лес пришлось таскать на плечах более чем за километр, через кочковатую марь. Таскали вдвоем, без Ильи, тот не отходил от дымокура. Только на второй 136
день к вечеру Быков с рабочим уложил последнее бревно. Илья собрал оленей, завьючил их и... перевел животных через речку рядом с переправой. Елизар не удержался, наградил его пощечинами. «Хорошо, помни: мы с тобой еще тайга ходить будем»,— пригрозил ему Илья. С тех пор они никогда не были вместе. И вот случилось, что Елизару надо было срочно идти на Ямбуй по нашему вызову и некого было с ним послать, кроме Ильи...» И я тоже склонен поверить, что Илья отомстил Елизару. — Вот ты какой, Илья! — произнес я вслух и только теперь заметил, как он пристально следит за мной, пытаясь прищуром потушить враждебный блеск в глазах. И откуда среди эвенков, этих добрых и отзывчивых людей, такой выродок?! — Елизара моя не трогал,— сказал он твердо, решительно шагнув ко мне. — Тогда где же он? Куда ты его упрятал? — немного успокоившись, спросил я. У Ильи дрогнула нижняя челюсть; он смерил меня с ног до головы презрительным взглядом, отвернулся и медленно отошел к своему костру. — Что слышно о самолете? — спросил я Павла. — Скоро будет, уже два часа в воздухе. — Пока есть время, будь добр, сходи воп к тому стланику за марь, там лежит Загря, принеси его. Устал он сегодня. — Загря устал? Да вы шутите! — Какие же шутки, если он до табора не может добраться. — Под зверя попал? — Иди, потом расскажу... Да он, кажется, сам идет. Ну конечно. Действительно, на тропке показался кобель. Трудно достался ему последний отрезок до табора по кочковатой мари. Увидев нас, Загря решил приободриться. Он поставил торчмя уши и хотел было положить свой пушистый хвост кольцом на спину, как и полагается, но хвост не повиновался, свалился и повис между ног, упали уши. Подошел угрюмый, с опущенной головой. — Бедный мой пес! Ну иди, иди, отдохни, скоро опять па поиски. Загря крутится под лиственницей, выбирает место и ложится. Долго зализывает набитые до боли подошвы лап. Потом засыпает тревожным сном: видимо, во сне опять продолжает схватку с шатуном. Я безмерно рад, что добрался до табора, рад и костру и теплу. Павел уже пристраивает к огню котелок с каким-то варевом и чайник. Пока разогревается завтрак, я рассказываю своему спутнику о ночных приключениях в ельнике. — Не будь со мной Загри — не знаю, чем бы кончилась встреча с шатуном. Уж и поискал бы ты меня!.. 137
— Жаль, упустили косолапого! К пшенной каше не плохо бы сейчас медвежатники,— сказал Павел, снимая с огня котелок. Горячо пригрело солнце. У дальней лиственницы, наблюдая за мною, сидит у костерка Илья. О чем он думает? Какой план зреет в его голове?.. Павел разбавил теплой водой вчерашнюю кашу в чумане, поставил перед Загрей. Тот пробудился, не поднимая головы, покосился сонными глазами на чуман, но есть не стал. — Летит! — радостно закричал Павел, подняв кверху голову и заслоняя ладонью свет солнца. На фоне облака четко выкроился силуэт крылатой птицы. Я бросил на огонь охапку сырых веток, и над лесом, как гигантский гриб, поднялся толстый столб дыма. Павел передает на самолет задание. Машина с гулом проносится над нами, огибает Ямбуй, парит над немым пространством. С борта мы неизменно получаем: «Видимость отличная, никаких признаков присутствия человека». Почти час самолет кружился над пустынным пространством, то припадая к топкой низине, то уходя вверх, реял над горами и улетел обратно, не оставив нам никакой надежды. — Илья! — окликнул я проводника, все еще сидящего у своего огня.— Ты не знаешь, кто делал под Ямбу ем медвежьи ловушки и сколько их тут? Тот неопределенно повел плечами. — Не знаешь или не хочешь отвечать? Илья, не поднимая головы, покосился в мою сторону, но рта не раскрыл. — Да он же издевается! — вскипел Павел.— Чего молчишь?! — Не горячись,— сказал я тихо.— Обозлится, натворит чего- нибудь и уйдет, потом ищи ветра в поле! — Тогда зачем же ждать? Проще обезоружить его. — Нам сейчас не до него. Давай-ка лучше завтракать, собираться и идти искать Елизара. Нельзя медлить. — А если он сбежит? — Коли захочет сбежать, оп это сделает в любое время. — Ладно...— соглашается Павел. — Так вот, слушай. Люди придут завтра. Хорошо бы нам до их прихода обследовать вершину гольца. — А как же с рацией? Не натворил бы чего! — Павел повел головою в сторону Ильи. — Закрой на ключ, вот и все. — Без рации мы тут пропадем! — Ну и не брать же ее с собою! Стали готовиться, и тут выяснилось, что у нас кончились лепешки. Пришлось почти на два часа отложить выход. Павел, засучив рукава, занялся тестом, а я прилег отдохнуть. Уснул мгно- 138
венно, даже не успев вытащить шишку, попавшую под бок, положить под голову руку... Этот сон после нервной.встряски вернул мне бодрость и силы. Идем налегке: два ружья, топор, в рюкзаках по паре лепешек, по куску мяса и по плащу на случай, если застанет ночь. Шагаем через марь. Загря еще не пришел в себя после ночных приключений, а мы снова тащим его с собою. Тайга напоена обилием запахов. В них кобель прекрасно разбирается, а это очень важно. Ведь мы, людд, ощущаем все зримо, запахи же дают нам смутное представление о местности, по которой идем. Тут человек и собака как бы дополняют друг друга: чего не увидит глаз одного, то уловит чутье другого. Минуем последние ряды кочек, залитых черной, затхлой водой. Всюду неустроенность и бедность природы. Даже щедрая осень бессильна одеть в приличный наряд этот бесплодный клочок земли — марь. Только кое-где по обмежкам багровеют заросли голубики, да разве на мерзлотных буграх увидишь ярко-красную россыпь клюквы или гроздья дозревающей брусники! За клочковатой марыо начинаются стланиковые заросли, опоясывающие подножья Ямбуя. Идем па подъем. Чем выше, тем круче. По склонам серыми потоками стекают россыпи. Сюда к ним выбрались прилипшие к обломкам белые камнеломки, аквилегия Бородина, пытающиеся украсить серую поверхность. Кое-где на влажной почве сиротливо торчат черноголовые осочки. Никакие ветры не могут вырвать корни этих растений из тесных щелей, и стужи бессильны умертвить их. Природа совершает тут какие-то процессы творчества; возможно, производит отбор более стойких видов, чтобы с их помощью озеленить мрачные куру- мы. Пока что здесь нет роскоши, все бедно, рождается уродливым: цветы крошечные, без запаха, деревья чахлые, даже небо бесцветное. И все же есть то, что приводит человека в восторг,— это удивительная стойкость растепий в борьбе за право существовать. И, поняв это, я увидел по-настоящему чудеса и могущество северной природы, открыл ее для себя. С тех пор хилые растения, вскормленные вечной мерзлотой, дупляные лиственницы, крошечные ивки, почвой которым служат россыпи да скалы, лютики, фиалки, расцветшие на снегу, вызывают во мне не чувство жалости, а восхищения. Мы лезем, карабкаемся по прилавкам крутогрудого Ямбуя. Изредка устраиваем короткую передышку, и тогда взгляд устремляется к нагорью, лежащему теперь у наших ног. Мы впервые смотрим на него сверху. Отсюда оно кажется еще более безрадостным, потускневшим, будто вывернутым наизнанку. А у подножья Ямбуя — зыбуны, озера и озерки, как слезинки, щедро рассыпанные по ярко-зеленому ковру мхов. Иногда задерживаемся, стоим молча. Ждем, не взовьется ли на 139
равнине дымок, не долетит ли стон Елизара?.. Нет. Лес, озера, камни молчат. — Врет, убийца, что Елизар ушел на Ямбуй. Он расправился с ним где-то в нути и посылает нас сюда, чтобы запутать следы. Ей-богу, это так! — говорит Павел. — Если мы на вершине не найдем следов пребывания Елизара, тогда заставим Илью повторить с нами путь сюда в обратном направлении. — А что это даст? — Не думаю, что Илья опытный убийца. Уж если он расправился с парнем по пути сюда, думаю, мы обнаружим это. Он и Елизар, идучи сюда, пересекали голые отмели, ягельные поляны, где следы сохраняются очень долго, и мы легко определим, до какого места с караваном шли два человека и откуда шел Илья один. — Наивно думать, что он этого не знает. Взбираемся на самый гребень. Подъем перехвачен бесконечными террасами. Мы упорно ищем по пути отпечатки сапог на влажной тундровой почве, перевернутый камень или примятые стебли сибирского лука, еще встречающегося здесь на большой высоте в осеннее время. Но напрасно, тут до нас никто не проходил. Павел идет неровно, спотыкается. Настроение у него мрачное. — Дьявол меня попутал! — сокрушается он.— Надо же было вызвать именно Елизара, ведь пойди с Ильей другой — ничего не случилось бы. Теперь буду носить всю жизнь этот грех... Чем оправдаюсь перед его семьей?.. Встречный ветерок холодит лицо. Загря идет спокойно, ничто не возбуждает его любопытства. По крутому подъему развалины скал. Каким гнетущим безлюдьем овеяны эти древние руины и мертвые курумы Станового! Павел сбрасывает с плеча винтовку, стреляет в воздух. Звук обшарил крутые склоны, ложки, соседние гребни. Ответом была полная тишина. — Если Елизар сломал ногу и лежит тут где-то на россыпи, он бы ответил выстрелом. Без ружья парень никуда не ходил,— говорит Павел, еще раз разряжая винтовку. Теперь он идет впереди и с первого шага берет хороший темп. Я пе отстаю. Солнце плывет по ухабам бегущих туч. Справа — Становой. Он все время у нас на виду. Цепь за цепью встают ряды ощетинившихся отрогов. За ними открываются новые, еще более синие хребты — старые, бесплодные, нагие, еще не знающие человека. Но какой простор! Какое чудесное зрелище — настоящий праздник для глаз. Выходим на вершину. Сбрасываем котомки. Подсознательным чутьем догадываемся, что тут совсем недавно кто-то был. Вот и доказательства: порванный бланк для определения редукции на пункте, потухший дымокур. Вершина вся сложена из крупных 140
камней, она совсем без растительности, и побывавший здесь человек, к сожалению, не оставил на ней никаких видимых отпечатков. — Да, тут был Елизар. Больше некому,— прихожу я к единственному выводу, продолжая обшаривать площадку. — А вот и окурок... свежий... Еще один! Павел нагибается, берет их в руки, передает мне. — Но ведь Елизар не курил,— недоумевает он. — Странно, чьи же они? Павел, подойдя к краю обрыва, вдруг резко выпрямился. Теперь и мои глаза обнаружили там подозрительное углубление. Впечатление такое, будто здесь, у самого края глубокого обрыва, совсем недавно кто-то долго боролся. Россыпь разворочена, камни разбросаны. Заглядываем вниз. По крутому скосу торчат клыкастые уступы, сбегающие на дно скалистого цирка. Никаких следов. Да если бы они и были, то не могли сохраниться после вчерашнего ливня. — Поддержите-ка плиту,— попросил Павел и, став на колени, запустил под нее руку. Что он там нашел, я не видел, но его лицо вдруг засияло. — Гильза! — вскрикнул он торжествующе. Я взял ее в руки, стал рассматривать. Это была стреляная гильза от германской винтовки «маузер», с обрезанной шейкой, приспособленной к бердане. — Такие патроны я видел у Ильи — значит, он был здесь,— сказал уверенно Павел. Мы долго стоим молча. Разные мысли, самые противоречивые, одолевали нас. Что могло тут произойти над пропастью? Какая связь между стреляной гильзой и этими разбросанными камнями? Если Илья тут убил Елизара, как мог он послать нас сюда? — Уж теперь, будь он проклят, мы его заставим найти труп Елизара! Ах, стервец! — возмущается Павел.— Ну, я до него доберусь! Он у меня попляшет!.. ' — Может, и окурки его? — подумал я вслух. Мы вернулись к отлитому под пирамидой бетонному туру, на котором геодезисты устанавливали свои тяжелые инструменты. На нем лежали найденные окурки. Я развернул один из них. Бумага оказалась не то от газеты, не то от какой-то книжки, напечатанной латинским шрифтом на эвенкийском языке. — Конечно, его окурки,— говорит Павел. — Нет, это еще не доказательство! — сомневаюсь я.— Такая бумага могла быть и у наших. Окурки мы, конечно, сохраним; они помогут нам установить, кто здесь был недавно. — А я убежден, что Елизар убит,— упрямо и зло говорит Павел.— Если Илья убил его тут, на вершине, то труп под обрывом. Надо спуститься туда...— И, не дождавшись моего согласия, он снова направился к обрыву. Помогаю ему спуститься с первого прилавка, и, цепляясь ру- 141
ками за выступы, он сползает вниз. Вместе с ним в глубину провала стекает гул скатывающихся камней. Пока Павел обследует обрыв, я осматриваю восточный гребень Ямбуя. Под ногами шаткий камень да пятна глины. На глаза попадаются только отпечатки копыт снежных баранов, единственных обитателей этих скудных гор. Дальше идти нет смысла. Усаживаюсь на камень. Слева хорошо видно плоское, как стол, нагорье. Все на нем доступно глазу. Справа овеянный древностью Становой. Неужели Быков или Евтушенко могли попасть туда, в этот сложный лабиринт гор? Но зачем?., зачем?.. На вершине меня поджидал Павел. — Тут ниже, метров пятьдесят, жуткая крутизна,— и, схватив меня за руку, подвел к краю обрыва.— Слышите, гудит? — Камнепад. — Вы думаете... Илья не знал про него? — спросил он так, будто я возражал ему.— Знал! Убил Елизара, спустил его по крутизне и сбросил вниз. Расчет прост: па дпе ущелья его похоронит осыпь. Попробуй пайди! — Конечно, приди мы сюда до дождя — вероятно, нашли бы подтверждение твоим предположениям. — А стреляная гильза? — продолжал он возмущенно.— Окурки?! Не доказательства разве? А то, что он издевается над пами?! Думает, все шито-крыто. Вернемся, я возьму его за глотку, как миленький признается. — У тебя, брат, приемы!.. Конечно, надо добиться от него признания. Но, прошу тебя, пе горячись. — Ну ладпо, придем — погладите его по головке.— Павел обиженно отворачивается. — Спокойно, Павел. Мне кажется, многое тут, на Ямбуе, запутано: эвенки сваливают на злого духа, Илья ведет себя странно, и ко всему еще тут и шатун. Только Елизар, живой или мертвый, мог бы все это распутать. — Вы думаете, что он жив? — Павел вопросительно смотрит мне в глаза. — Нет, не думаю. Елизар — опытный таежник, дал бы о себе знать... А впрочем, чего в тайге не бывает! —. Что же будем делать? — Продолжать поиски. Спустимся на дно ущелья, чтобы проверить твои предположения. — Тут нам не спуститься. Опасно. Надо идти окружным путем, но на это у нас не хватает времени. — Пожалуй, ты прав. Поздно. Давай сегодня осмотрим северные склоны Ямбуя, а завтра обследуем дно ущелья. Ветер встречный, и, может быть, Загря что-нибудь почует. Проходя мимо тура, я замечаю широкий протес на одной из ног пирамиды, мелко исписанный карандашом. 142
— Это еще от строителей осталось,— поясняет Павел. Я подхожу ближе, читаю вслух: — «За дровами надо спускаться точно на север, километра два. Вода у подножья Ямбуя, в роднике, примерно под азимутом пятнадцать градусов. Идти надо от пункта по каменным стоякам, а ниже — по заломкам». — Вот и пойдем по одному из этих направлений. Лучше, пожалуй, к воде. Там и чайку попьем. — Чайку не плохо. А лепешку я, пожалуй, съем на ходу, что- то проголодался. Я прячу в карман бережно завернутые в носовой платок гильзу и окурки. Определяю по буссоли направление, засекаю дальние ориентиры, и мы покидаем вершину Ямбуя. Загря идет с Павлом. Он все время забегает вперед, голодными глазами следит, как тот жует лепешку, пока не получает от него кусочек. 13. КОТЕЛОК НА ДЕРЕВЕ Спускаемся по карнизам. Ветер, стужа и вода источили скалы, развалили их и измельчили в бесплодную пыль. Безграничные потоки курумов стекают по склону до самого подножья. Сползая, опи заполняют овражки, щели, сглаживают террасы и внезапно обрываются, лишь только дотронувшись своими широкими языками до мокрых марей у подножья гольца. Тут на склонах не видно признаков жизни. Курумы еще «молодые», неустойчивые. Им нет еще и миллиона геологических лет. На камнях не видно никаких лишайников, самых нетребовательных представителей растительного мира. Здесь еще активно продолжается разрушительный процесс гор. Мы переползаем через прилавки, протискиваемся в щели между крупными обломками, прыгаем с камня на камень. Ниже не- ояшданно натыкаемся на тропку. Опа помогает нам выбраться из хаоса руин; и тут, наконец, мы видим камеппые стояки, о которых написали строители на ноге пирамиды. Тропка бежит вкось склона по ягелю. Мы прощупываем глазами каждую вмятину на ней, каждый куст, каждые потревоженные лишайники, осматриваем каменные стояки. Нет, человек и тут, кажется, давно не ходил. Ниже тропка заметнее. В воздухе разлит хвойный аромат. В лицо бьет тугой теплый ветер. Податливые стланики гнутся под ним, припадают к земле. Через полчаса вступаем в заросли редких кустарников. Дальше они постепенно густеют, исчезают просветы. Откуда-то доносится одинокий крик хищной птицы. Мы останавливаемся. Небо пустое. Неужели где-то поблизости пируют орлы? Мои нервы за последние дни, кажется, слишком взвинчены. 143
Павел скручивает цигарку. Красным огоньком вспыхивает спичка у рта, и синеватый дымок прикрывает его лицо. Крик хищной птицы не повторился, но тревожные мысли, навеянные им, так и остались в душе. Стланики неохотно пропускают нас. Пахучие ветки хлещут по лицу, стелющиеся по земле стволы мешают идти. Зато сколько в этих зарослях хвойной свежести! — Глухарь, смотрите, глухарь! — слышу шепот Павла позади. Я давно заметил темное пятно на дереве, но не мог разобрать, что это такое. Прячась за стланик, мы подбираемся поближе, одновременно выглядываем — да так и замираем: на макушке высокой лиственницы висит котелок, зацепившись дужкой за сломанную вершину. — Что за чудо! — восклицает Павел. — Откуда бы котелку взяться? — говорю я, пораженный находкой не меньше моего спутника.— Кому и зачем понадобилось повесить его на вершине? Павел, не торопясь, вытаскивает из рюкзака топор, плюет на ладонь, подходит к лиственнице. — Никудышные мы с вами следопыты! Котелок за глухаря приняли,— говорит он и ударяет топором по стволу. От первого удара топора котелок вздрогнул вместе с вершиной, зазвенел, будто ожил. Но не упал. Его бури не смогли сбить, а что удар топора! Пришлось рубить лиственницу. Видно, котелок долго висел на дереве: железная дужка вся изъедена ржавчиной, стенки внутри позеленели. Но он был еще крепкий. — Да ведь это экспедиционный котелок. Но такие котелки в тайге не бросают. Не иначе тут кроется какая-то чертовщина! — Не слишком ли много здесь этих чертовщин! — перебил я Павла.— Не злой ли дух выдумывает их для нас с тобой? — Он, он, больше некому потешаться над нами! — Посмотри-ка, не клеймо ли это на ушке? Павел взял у меня котелок, достал нож, соскоблил с ушка ржавый налет. Ясно обозначились две буквы: «С. П.» — Сергея Петрика этот котелок.— Павел нахмурился. — Неужели он на гольце заблудился и погиб? — Да где же тут заблудиться — все на виду. Что-то другое случилось. — Страпно... Почему же люди весною не заметили котелка? Ведь они долго искали Петрика. — Все были убеждены, что он утром ушел с гольца поохотиться на болото, там и искали,— ответил Павел.— А позже решили, что парень погиб в зыбуне. — Каким же образом котелок его оказался так высоко на лиственнице? Не произошло ли что-то здесь с Петриком? Как ты думаешь, Павел? — Может, он на шатуна нарвался? 144
— Весной шатунов не бывает... Вот ведь задача! Мы долго ходили вблизи срубленной лиственницы, осматривали каждый кустик, каждую полянку, заглядывали под камни, вскрывали подозрительные холмики зеленого мха — и все напрасно. Время ли стерло следы событий, или их вовсе тут не было? — Пошли, Павел, после вернемся сюда, когда найдем Елизара.,— сказал я, и мы двинулись дальше. Где-то слева в зарослях стланика опять прокричала хищная птица. Послышалось резкое хлопанье крыльев, но никто с земли не поднялся. Мы шагнули на звук. Неприятное чувство вызвал этот хищ- пый крик. Пробежали ложок. Где-то близко должны быть птицы. Но никого нет. И крика не слышно. Перешли еще один ложок. Вернулись обратно. Что за дьявольщина?! Неужели обманулись, и это кричала не хищная птица? А кто же? Не Харги же тешится над нами? Долгий день разлился по зарослям теплом. Нежно вечерело. Над землею дремотный покой. И легкие облака, белые, бесконтурные, спешили к далекому горизонту, опережая уставшее солнце. Подумалось об Илье. Не натворил бы он чего на таборе! В порыве злобы сожжет рацию, палатки, постели, уничтожит продукты и уйдет. От пего всего можно ожидать... И я уже не мог освободиться от тревожных мыслей. — Уже поздно, давай-ка подвигаться к стоянке,— предложил я. — Пора. У меня в восемнадцать часов связь со штабом,—охотно откликнулсй Павел. Свернули влево от тропки к косогорам, через стланики, овражки, стали спускаться к подножью Ямбуя. Изрядно проголодались, решили у первого же ручейка перекусить. Вот и край зарослей, впереди широкий лог, весь открытый, заросший ягелем, обставленный с боков ельниками. По дну его серебрится ручеек, стекающий к болотам. С маленького пригорка хорошо была видна равнина, изъеденная озерами, как оспой, и прикрытая лоскутами зеленой тайги. Павел ушел с котелком к ручью за водою, а я, сбросив котомку, стал осматривать местность. Могильный покой вечереющего дня: ни песен птиц, нй звуков живого существа и ужасная скудость природы. — Чайку вскипятим или закусим и запьем холодной водою?— спросил Павел, ставя котелок на камень и присаживаясь ко мне. — Чайку бы хорошо попить. — Недолго и согреть, я мигом соберу дровишек.— И он хотел было встать, да так и остался на корточках, не отрывая глаз от чего-то замеченного им в логу.— Видите? — прошептал Павел.— За ельником на склоне.— И он показал пальцем в сторону холма, что виднелся за боковым распадком на расстоянии полкилометра от нас— Смотрите через край ельника и чуть выше, черное пятно шевелится. 145
Я направил туда бинокль — и чуть не ахнул: будто рядом со мною беспечно копался в земле приземистый и неуклюжий медведь, весь поглощенный кормежкой. — Да ведь это вчерашний шатун, будь он проклят! — вскрикнул я. Я узнаю его. Узнаю не по приметам, а скорее всего каким-то внутренним чутьем. Это он добывал меня из ловушки, и я загораюсь желанием отомстить ему. А медведь поворачивается к нам мордой, показывает широкий белый нагрудник. Сомнения нет — шатун! Во/г теперь мы один на один/Кто кого... — Вы. имеете возможность расквитаться с ним, место тут удобпое, подберетесь легко. Дайте-ка бинокль взглянуть,— попросил Павел. — Упустить такой случай нельзя, иначе потом ни за что себе не простишь. Павел приложил к главам бинокль. — Шуба-то на йем, на" сатанюке, боярская, и здоровущий! — восторгался, он. Проверяю* карабин — полностью ли заполпепа патронами магазинная коробка, а сам поглядываю на склон, как незаметно подобраться' к шатуну. Ветер дует под острым углом к медведю, это опасный ветер, к тому же он дует прерывисто, неуверенно, может изменить направление, накинуть дух на зверя. — Отойдем в сторону и там решим, что делать,— сказал я, набрасывая на плечи котомку. — Не, лучше ли подняться по склону и свалиться сверху прямо на него? — Это рискованно, а> нам надо действовать наверняка. Медведь— зверь, осторожный, хитрый. С ним ухо держи востро! Мы свернули на соседнюю возвышенность. Теперь ветер тянул сбоку. Мы находились вне опасности быть обнаруженными зверем. У Павла из-под ног сорвался камень и с грохотом покатился вниз. Мы остановились, и я угрожающе показал ему кулак. Шатун вдруг повернулся вполоборота к нам: и с минуту простоял, почти не шелохнувшись, затем, вытянув морду, он долго обнюхивал воздух. Тревога исчезла, и медведь, опустив голову, продолжал пастись. Нас разделяло расстояние примерно в четыреста метров и две лощины, образующие ниже распадок. Можно было бы сократить расстояние еще метров на двести, но ветерок слишком неустойчив, в любой момент мог подвести. — Вам надо взять повыше и правее, подобраться к тому большому камню, за кустарником,— шепнул Павел, показав на останец.— Оттуда до медведя метров полтораста — дистанция хорошая, тут уж без осечки его уложите. Действуйте, а то ведь скоро стемнеет. — Попробую. А тебе придется быстро перемахнуть через от- 146
рог, добраться до той, дальней скалы и там засесть. Мы будем на одинаковом расстоянии от зверя. Если меня медведь учует или увидит раньше, чем я пущу в него пулю, он непременно махнет через лощину на отрог к тебе. Ты уж не обмишулься, постарайся, иначе он серьезно займется тобою. И уж если схватишься с ним, помни: он левша. Лицо Павла вытянулось. — Как то есть левша? — Ну левша — и все! Что ж тут непонятного? Можешь на себе проверить. — Нет уж, избавьте! А вот если вы раните зверя, он тоже бросится через отрог? — спросил Павел, почесывая затылок. — Вероятно. Так что не прозевай, у него и у раненого нахальства хватит задержаться возле тебя. — Я бы не хотел иметь с ним дело. Да, вот еще что... На всякий случай и вы поосторожнее с ним, очень близко не стреляйте, можете шкуру испортить,— и он смущенно улыбнулся. — Постараюсь об этом не забыть. Проверь, в порядке ли винтовка. — Ни пуха ни пера! — И Павел зашагал по склону. Следом за ним на сворке неохотно поплелся Загря. Мне падо было переждать, пока Павел не появится возле скалы. Я уселся на камень и, доедая лепешку, наблюдал в бинокль за медведем. Это был действительно крупный самец, великан, почти черной масти, с белой манишкой во всю грудь. Продолжая кормиться, он лениво вышагивал по косогору, переворачивая под собою камни и лакомясь всякой мелкой живностью: кислыми муравьями, личинками, насекомыми. Собирая эту скудную дань со склона, он все время контролировал воздух — ждал, не набросит ли откуда запах большой добычи. Через минуту медведь уже трудился над норой бурундука и был полностью поглощен работой. Острыми когтями передних лап он разрывает землю, отгребает ее под себя и далеко отшвыривает задними ногами. Так он может без устали копать час,два, относясь к своему делу чрезвычайно серьезно, пока не доберется до кладовой, где бурундук хранит свои запасы. А каково зверьку! Бедняжка, он, вероятно, забился в самый дальний уголок своего убежища и ждет неизбежной развязки. Медведь после долгой возни выворачивает огромный камень и вдруг падает на все четыре лапы — ловит бурундука. Затем, не поднимаясь, откинув зад, начинает пировать, доставая отборные ягоды, ядреные орехи, душистые корешки... У останца появилась и исчезла фигура Павла. Я уже готов было покинуть свое место, как медведь неожиданно вскочил и насторожился, чуточку сгорбив сильную спину, точно готовясь к прыжку. Так он простоял долго, не шевелясь, темной глыбой на склоне холма. Потом медленно повернул голову в сторону скалы, где только что появился Павел. 147
Ветер, совсем потеряв направление, мечется, как шальной, то дует справа, то слева, будто ищет кого-то. Придется ждать. И я не без тревоги смотрю на покрасневшее солнце. Где-то далеко на болотах плачет чибис. Скоро закат. Но что это? Медведь почти неуловимым движением разворачивается, да так и застывает на месте. Его внимание привлекает таежка, что виднеется в глубине распадка, метрах в двухстах от него. «Неужели Павел решил подкрасться к нему снизу?» — не без досады подумал я, направляя туда бинокль. Нет, то не Павел. Из ельника выходят два сокжоя — бык и самка. Они отдыхали в тени ельника, и теперь пришел час их вечерней кормежки. Потягиваясь и расправляя поочередно задние ноги, они осмотрелись, постояли и стали пастись. Хищник в одно мгновенье скатился на дно ложка и, скрываясь за волнистым рельефом, стал быстро подбираться к сокжоям. Он припадал к земле, весь вытягивался и полз на брюхе не торопясь, боясь выдать себя. Каким он вдруг стал ловким, осторожпым! Его отделяют от добычи лишь заросли низкорослых стлаников. Он приближается к ним еще медленнее, еще осторожнее, ощупывая место, куда поставить лапу, и выгибает спину, чтобы не задеть ветки кустарника. Но голову с настороженными ушами держит высоко. По запаху он знает, какое остается расстояние до сокжоев, в каком направлении они идут и сколько их. На краю зарослей медведь задерживается. Встает на дыбы, смотрит через кустарник. Прямо перед ним молодой ельничек, за которым кормятся сокжои. Он долго стоит как пень, видимо решая, откуда удобнее напасть. Потом опускается на землю, вышагивает из кустарника, направляется к ельнику. Косолапый не подозревает о нашем присутствии, не догадывается, что в этот момент за ним охотятся его враги, так же как и он за сокжоями. Идет двойная игра не на жизнь, а на смерть! Медведь скрывается за изломом. Теперь — ни минуты промедления! Мне надо добраться до края отрога раньше, чем медведь успеет напасть на сокжоев. Ветер усиливается. Стараюсь избегать мелкие шаткие россыпи, прыгаю, как горный баран, с обломка на обломок, перемахиваю через мелкий кустарник. Иногда задерживаюсь посмотреть, что творится в лощине. Уж теперь, кажется, медведю не уйти, и я тешу себя удачей. Огибаю каменистый гребень. За ним крутизна. Бешеными скачками преодолеваю последние метры подъема. Из-под ног вниз срываются камни и щебень. Еще минута — и я на носке у обрыва. Сбрасываю котомку, унимаю сильно бьющееся сердце. Выглядываю из-за камня. У таеяски все так же пасутся сокжои. Животные поочередно поднимают рогатые головы, прислушиваются к тишине, нюхают воздух. Ничто не выдает опасности. Но сверху мне видно, как 148
медведь уже подползает к ельнику, как он припадает к земле, крадется, как росомаха, чуя близкую добычу. У края ельника хищник выглянул из-за пня и тут же залег. Шерсть на загривке поднялась дыбом. Предательский ветер шуршит в кронах деревьев, шумит листвою и проносит мимо сокжоев опасный запах. Шаг за шагом сокжои, как слепые, подвигаются к ельнику. Они от медведя метрах в двадцати... Можно стрелять, но в эту минуту во мне пробуждается страстный натуралист. Неодолимое желание увидеть развязку глушит остальные чувства, и я на какое-то время забываю, что, собственно, привело меня сюда, забываю обо всем и, не отрываясь, слежу за медведем. Только руки все еще крепко сжимают карабин. Между хищником и сокжоями расстояние все уменьшается. Меня крайне удивляет поведение медведя, в таких случаях шатун проявляет больше наглости, этот же на редкость осторожен. Глупые рогачи! Остановитесь! Рядом опасность! Нет, не чуют. Самка с маленькими вылинявшими белыми рогами медленно вышагивает впереди... И вдруг сокжои поворачиваются назад. Какое-то мгновенье они стоят, точно парализованные, затем оба враз в диком ужасе бросаются вниз по распадку. Удирают изо всех сил, звонко стуча копытами по камням. Словно соскочившая пружина, из засады вылетает медведь. Он, как лев, с первого прыжка берет поразительную скорость и в беге на короткую дистанцию превосходит сокжоев. Расстояние между ними быстро тает. Я приседаю на колено, упираюсь плечом в камень, вскидываю карабин. Наплывающий грохот камней под медведем разрывает тишину, но стрелять еще рановато. Медведь быстро настигает отставшую самку, заходит сбоку. Все несутся, почти не касаясь земли: вот они бегут рядом, все ближе и ближе ко мне. Сокжои в паническом страхе налетают на кустарник, бросаются в сторону. Медведь опережает их. Еще три, пять метров — и хищник, изловчившись, хватает добычу пастью за шею снизу, дает такой тормоз всеми четырьмя ногами, что сокжои, подбросив высоко зад и перевернувшись в воздухе вверх брюхом, падает спиною на мох. Это было выполнено с такой ловкостью и с таким точным расчетом, будто медведь всю жизнь тренировался класть добычу на землю именно так, в быстром беге. Темная глыба наваливается на жертву. С противоположного отрога доносится хлесткий выстрел. Следом разряжаю карабин и я. Медведь сваливается с жертвы на россыпь, но через мгновенье уже стоит на ногах, могучий, бесстрашный. Он водит головой, готовый к нападению, и знакомый угрожающий рев потрясает всю округу... Почти одновременно прогремели еще два выстрела. Зверь за- 149
шатался; несколько секунд он силился удержать равновесие, но стал оседать на зад и мягко, будто боясь ушибиться или наделать шуму, свалился на камни. Высоко на склонах Ямбуя смолкает его глухой предсмертный стон. Я громко свистнул от радости. Мне ответил Павел. И стало так легко, будто мы сделали самое главное дело, убив шатуна. Закатное солнце скрылось за серым плотным сводом вечерних туч. Сумрак накрыл распадок. Ветер стих. Над отрогом в синем безмятежном воздухе упражнялись в быстром полете стрижи, да где-то внизу возник гусиный крик. Сокжои трудно и долго поднимается на ноги, трясет шубой и, увидев рядом медведя, хочет прыгнуть, но, споткнувшись, падает, снова поднимается и шагает к таежке, все время оглядываясь. На гряде отрога появляется Павел. Он энергично машет мне шляпой, идет подпрыгивая. Отпущенный Загря несется с головокружительной быстротой вниз по россыпи. Я смотрю в бинокль. Медведь лежит на левом боку, прикрыв передней лапой морду и широко раскинув задние ноги. — Вот мы и встретились! — произнес я удовлетворенно и стал спускаться по крутому откосу в распадок. Какое-то странное состояние овладело мною. Обычно охотничья страсть бурно проявляется во мне, пока я преследую или скрадываю зверя. Тогда я становлюсь рабом этой страсти, могу ползти сотни метров на животе, спускаться по опасным обрывам, переходить топкие болота. Убитый же зверь на меня действует удручающе. После выстрела гаснет охотничья страсть. Мертвое меня не интересует. Но сегодня я сам себя не узнаю: я доволен, как мальчишка, удачей. Мы сходимся с Павлом на дне лога. — С полем тебя, дружище! Убить шатуна не шутейное дело! — И я искренне пожимаю ему руку. — Можно вправду подумать, что только я один герой. — Чья пуля задержала зверя, тому и честь, того и поздравляют с полем, понял? — Ну, не будем считаться — моя так моя,— не без гордости согласился Павел и твердыми шагами, уверенно направился к медведю. Солнце угасало за лиловыми хребтами. Болота парились легким туманом, сквозь него слабо золотилось грустное нагорье. Над нами кружилась пара хищных птиц. В шелесте осоки засыпали сонные озера. То тут, то там слышались всплески и шепот пролетных птиц, готовящихся в ночь покинуть озера. А Загря тешится — рвет зубами хребет зверя. Глазищи навыкате, бешеные, рычит, не может унять злобу. С трудом оттаскиваю его, привязываю к стланику. Он еще долго не может успокоиться. 150
Рассматриваем свою добычу. Перед нами лежит бездыханная глыба, завернутая в роскошную черную шубу. Распластав передние лапы, медведь вонзил крючковатые когти в землю, раскрыл ржавую пасть, но не смог приподнять для прыжка зад, да так и застыл с раскрытой ржавой пастью в угрожающей позе. На его свирепой морде потухал последний отблеск заката. Павел по-хозяйски осмотрел, ощупал шкуру, довольный улыбнулся. — Хорош, дьявол! — Видела бы тебя Светлана, какого зверя свалил, ты бы еще больше выиграл в ее глазах. Нынче такие женихи не валяются: ты и радист и медвежатник. Да и это для тебя не предел. Тут, под Ямбуем, можешь еще отличиться. — Постараюсь. Оба дружно смеемся. Настроение у нас отличное. Еще бы, так легко рассчитались с шатуном! Разводим костер и начинаем свежевать зверя. Это действительно крупный экземпляр восьми-десяти лет и, конечно, в расцвете сил. Такому ничего не стоит развалить ловушку. У него один глаз, второй вырван вместе с лоскутом кожи. Рана еще не зажила. Вероятпо, во время гона он схватился с соперником и расплатился глазом за подругу. В ложках сырой всчсрпий сумрак, и за краем отрога, на заросшем троелистом болоте нарастает птичий гомоп. Далеко-далеко в сумерках над равниной слышится и уже не смолкает лебединый крик: «Янг... янг... янг...» Эти нежные звуки становятся все слышнее, все ближе и ближе, наполняют грустью наши сердца. И из-за чахлого перелеска появляются белые птицы. В пустынном пространстве они кажутся огромными. Качаясь на крыльях, лебеди плывут по низкому горизонту, минуют пожарище заката, уплывают за отроги. С ними, постепенно стихая, смолкает их вечерняя песня. Медведь на удивление оказался жирным. Никак нельзя было предположить, что таким окажется шатун. Толстый слой сала покрывал круп, спину, бока и все внутренности. В таком состоянии он вполне мог зимовать. Что же тогда сделало его шатуном, заставило ломать ловушку, лезть на человека? Неужели потеря глаза? Может быть. Ведь рана еще не зажила, и это вывело его из привычного состояния. Но я не уверен, что это так. И опять сомнения... Разделываем тушу на десять частей, удобнее для оленьего вьюка, и накрываем их шкурой. Подкладываем в огонь сырой валежник — он будет долго тлеть. Я снимаю нательную рубаху, вешаю на ветку поближе к мясу — запах человеческого пота отпугивает ночных хищников. Уходим на табор. Идем мимо озер и болот, застывших в густой синеве ночи. 151
14. ГДЕ ПИРОВАЛИ ХИЩНИКИ Через час, когда ночной сумрак окутал нагорье, мы пересекли последнюю марь перед Рекандой. Близко лагерь. Таинствепно и росисто в ночных просторах нагорья. Слева угрюмо темнел Ямбуй, впаянный в голубеющее небо. Справа внизу бродил по реке туман, мешаясь с блеском перекатов. Позади стихал крик уставших в полете казарок. За сырой степушкой на фоне уснувших гор показался ельник. Но почему над ним не вьется, как обычно, дым костра? Да и оленей не видно, не слышно перезвона. А ведь животных нельзя оставлять в такие пасмурные ночи, когда мошка сатанеет, без дымокуров, иначе они разбегутся по тайге, и их трудно будет собрать. Остаться без оленей в этих пустырях нам не очень-то улыбалось. — Вы думаете, Илья забыл развести дымокур? — спросил Павел, шлепая уставшими ногами по болоту. — Конечно, нет. Этот негодяй просто сбежал. — Наконец-то и вы согласились со мною. Я убежден и готов биться об заклад, что и случай на Гунаме, и исчезновение Елизара, и отсутствие сейчас в лагере дымокура — все это подлое дело Ильи. Причем это он делает умышленно и так нагло, будто ему все сойдет с рук. Надо, не откладывая, заняться им как следует. Мы быстрее зашагали к палатке. В лагере необычная тишина. Сомнений пет: Илья сбежал вместе с оленями, с потками, с вещами Елизара. Но наши вьюки как будто на месте. У давно затухшего огнища стоял один старый хромой олень из связки Долбачи, склонив тяжелую голову над остывшим пеплом и не замечая нас. — Не такой уж Илья простачок, чтобы ждать наказания,— сказал Павел, но вдруг быстро метнулся в палатку, где стояла рация. К счастью, она оказалась на месте. Я сбросил с плеч котомку и долго стоял, размышляя о том, насколько опасно для нас исчезновение каюра. Не задумал ли он расправиться и с нами? Что ему стоит вернуться ночью одному... Признаться, до последнего момента я еще не верил, что Илья виновен в гибели Елизара, и сам искал оправдания его поступкам. Это и помешало мпе действовать более решительно. А надо было хотя бы обезоружить его. — Значит, догадался, стервец, ушел! — бросил в темноту Павел. Ночное хмурое небо низко висело синим плащом над брошенной стоянкой. На землю лег осенний туман. Сникли деревья. Мпе вдруг захотелось уйти от всех этих неудач, сомнений, забыться в долгом сне. Через несколько минут пошел мелкий моросящий дождь, однообразно шумя по ельнику. От него тянуло холодной, пронизы- 152
вающей сыростью. Отяжелела темень. Ничего нельзя было различить в седой мгле ночи. Старый олень не замечал нас, продолжал стоять у холодного огнища. Годы, тяжелая работа то в упряжке, то под вьюком высушили его бока, на спине проложили черные лоскуты потертостей, сделали его безразличным ко всему окружающему. Нижняя губа отвисла, уши упали, дыхание стало чуть заметным. Мошка за лето разъела ему ноздри, веки, толстым слоем копошилась в складках кожи, по всему брюху. Но его уже не тревожила боль и не пугало одиночество. Преданность человеку не позволила старому оленю покинуть стоянку, хотя люди и не баловали его своей лаской. Павел, растроганный, подошел к нему, ласково погладил по спине и стал растирать разъеденные мошкою места. Я разжег костер, и мы с Павлом отправились на поиски оленей. За громадами гор взошла в тучах луна. Небо чуточку посветлело, и из темной глубины ночи встали черные перелески. Мы долго бродили по топкой равнине, по ложкам, с трудом различая проходы. Олени стояли у брода через Реканду, сбившись в кучу, явно намереваясь перейти реку и уйти куда глаза глядят от брошенного людьми табора. Но Илья, уходя, привязал всем им па шею тяжелые метровые поленья —- чанхай, которые при быстрой ходьбе били животных по ногам, цеплялись за кустарники, за кочки, всячески тормозили ход. Именно чанхай и задержал их у брода. Илья это сделал, конечно, ради Долбачи. Ему он не мог напакостить. И за то спасибо! Возвращаемся с оленями на табор, угощаем их солью, снимаем чанхай, и животные уходят в темноту на кормежку. С ними уходит и хромой олень. Я сижу у жаркого костра за дневником. Павел готовит немудрящий ужин. Он, как факир, священнодействует над пшенной кашей, колдует на моих глазах. Насыпает в котелок кружку пшена и заливает тремя кружками воды. Дает каше прокипеть минуты две, не больше, бросает в нее мелко нарезанный лук, чеснок, снимает с огня и плотно заворачивает в телогрейку. Сверху накрывает плащом. Через пятнадцать минут каша готова. — Упарилась, голубушка! — восторгается он, и мы садимся ужинать. Едим молча. — Ну как? — наконец с нетерпением спрашивает повар. Я набираю в ложку горячую россыпь, именно россыпь, чуточку влажную от жира. — Знаешь, Павел, ты превзошел самого себя. — К этой каше оленятины бы отварной, еще не так бы заиграла! — мечтательно говорит Павел, слизывая с губ воображаемый олений жир 153
— Пшенная каша всем кашам главная, хороша она и без мяса,— подхваливаю я его. — Оно конечно... Он выскреб из чашки остатки каши, доел их и, всматриваясь в синие вспышки рассыпавшегося на угли костра, о чем-то задумался. Потом посмотрел в сторону Ямбуя и проговорил: — Теперь уж наверняка в ущелье придется идти. Убил он Елизара на гольце, а похоронил под камнепадом, там надо и искать. — Подожди, не хорони раньше времени. Дождь пошел сильнее. Ни луны, ни просветов в почной кровле. Тревожа сырую тишину, шумела Реканда за далеким перепадом. Лес почернел, стал как будто ниже. С болот наползал душный запах старой воды. Непогода загоняет нас под пологи. Залезаю в спальный мешок. Хорошо, что судьба не лишила нас этого блаженства! Стараюсь скорее погрузиться в иной мир, где нет житейских бурь, забот, загадок. Но голова тяжелеет от дум. Не знаю, на что можем рассчитывать. Мы, кажется, беспомощны разобраться во всем. Был бы с нами Карарбах! И сегодняшний день ни на шаг не приблизил нас к разгадке. А улики, что собрали, как будто еще больше запутывают поиски. В нашу жизнь ворвалось нечто совсем необычное, непонятное, и не напрасно ли тратим мы время? Из неведомых уголков души поднимается тревожное чувство, растет возмущение разума перед непостижимостью событий. Не могу отвязаться от мысли проникнуть в тайну исчезновения людей. Пытаюсь найти связь между гильзой от берданы, разбросанными на вершине Ямбуя камнями, котелком и сбежавшим каюром. Предположим, Илья убил Елизара, а отчего погибли Петрик, Евтушенко и два эвенка? Кто так тщательно замаскировал следы преступления? И почему все эти события произошли на Ямбуе? Случайность? Нет. Тогда что же?.. Наверняка причина гибели людей одна и та же, хотя они и погибли в разное время года: Петрик — весною, эвенки — летом, остальные — осенью. Допустим, смерть их поймала в зыбуне. Но ведь весною, да почти и до середины лета зыбуны еще мерзлые. Не могли опи все попасть в ловушки — такое предположение невероятно. Видимо, надо начинать расследование с котелка, кто и зачем забросил его на лиственницу? Ко мпе под полог забрался мокрый Загря. Никогда этого с ним не было. Даже зимою в лютые сибирские морозы он не искал убежища в палатке. У него теплая шуба, с густым, как войлок, подшерстком. Обычно в непогоду он зароется в снег, соберется в комок, спрячет нос в лапы, в шерсть. Даже вой пурги до него не доходит. — Зачем ты пришел? — спрашиваю собаку. Она пристально смотрит на меня теплым взглядом, вот-вот 154
заговорит. Я подтаскиваю ее ближе к себе. Каким дорогим кажется мне этот серый мокрый комок после ночи в западне, да и Загря, как видно, почувствовал ко мне еще большую привязанность! Это и привело его под полог. Он тряхнул шубой, обдав меня водяной пылью, и улегся рядом. Я уже засыпал, когда подо мною вздрогнула земля и тяжкий, долго не прекращавшийся грохот потряс уснувшую равнину. Кажется, будто рушатся горы, падают вершины, и мы слышим, как со зловещим рокотом скатываются по крутым откосам глыбы скал;, как трясется в испуге земля и воют ущелья, цирки, воздух! — Камнепад в ущелье! — кричит Павел.— Считай, совсем завалит Елизара! Видимо, и Павел не спал, терзаемый теми же мыслями, что и я. На дне ущелья еще долго ворчал обвал, и еще долго слышно было, как скатывались камни. Наконец-то мы оба с Павлом засыпаем под шум дождя и шелест падающих листьев... В тишину сочится шепот, все смелее, громче. Как чист и полон этот звук! То дрозд возвещает утро, тот самый дрозд, что вчера, провожая день, пел на закате. На минуту мною овладевает какая-то детская лень. Лежу, прислушиваюсь к пробуждающейся природе; и кажется, ни разу я не ощущал с такой силой ее близость и ее влияние. Она наполняет меня и бунтарством и глубоким спокойствием. И как приятны птичьи голоса, шум реки и шелест осыпающихся листьев! В мою полудремоту врывается голос Павла: — Подъем! И тут я замечаю сквозь матерчатую стенку полога, что наступил рассвет. Загря потянулся, громко зевнул; неохота и ему покинуть теплое место. Небо ясное. Ни одной тучи. Депь обещает быть солнечным. — Ух, как морозит! Осень вступает в права! — восклицает Павел, разминаясь у огня. В голубеющей вышине неба — распластанные крылья, медленно парит черный коршун. «Не очень-то радостное предзнаменование»,— подумалось мне. — С чего день будем начинать? — спрашивает Павел за завтраком. — Надо осмотреть ущелье, заодно и камнепад. — Вместе пойдем? — Пойду один. Ты оставайся на таборе, свяжись со штабом, собери оленей и разожги дымокур. Иначе мы растеряем животных. Что скажет тогда нам Долбачи, да и не на чем будет выбраться из этого проклятого места. Потом к часу дня выйдешь на Ямбуй. Я постараюсь быть там. — А дальше что? 155
— Дальше... Обследуем вчерашнюю тропку, где нашли котелок. Больше ничего не успеем сделать. — Вы идите налегке, продукты я принесу. — Нет уж, избавь от опеки — возьму сам. Знаешь эвенкийскую поговорку: мясо в котомке не тяжесть. Налей-ка еще чайку, да покрепче, и я буду собираться. По марям, редея, ползет серый туман, сглаживая волнистую поверхность нагорья, и стелется, нависая над шумливой Рекан- дой. Склоны Ямбуя угрюмо чернеют в робких лучах только что поднявшегося солнца. Настроение у Загри хорошее — он рвется вперед. Это подбадривает и меня. Пересекаем с ним замшелое болото. Чуть заметная звериная стежка, обходя топь, уводит нас в чащу и пропадает у высокой морены. Взбираемся на нее. Дальше глубокий каньон урезает Ямбуй с юга. Скалы нависают над ним почти отвесно. Шагаем по его каменистому дну. Сюда не проникают живительные лучи солнца. До скал не доходят теплые ветерки, не обжигают их и снежные бураны. На крутых стенах гранита и в расщелинах лежат вечные тени и затхлая, никогда не продуваемая сырость. Но меня не это поражает. Нет! Я вижу на выступах древних скал прилепившиеся пучки зелени, в трещинах и между обломков крошечные ивки, папоротники, осочки; вся эта живая растительность — поэма борьбы, торжества жизни. За второй мореной неожиданно оказываемся у входа в огромный цирк, выпаханный ледником, некогда покрывавшим Становой. Устоявшуюся тишину изредка нарушает дробный стук скатывающихся по стенам мелких камней да крик вспугнутого нашим появлением ворона. Дно цирка прорезает только что увидевший свет ручеек. Выбегая из-под вечного снежника, он скачет по камням, как мальчишка, догоняющий свою ватагу. Буйствует на крутизне, обдавая береговую зелень белой пеной. Ниже в него вливаются струйки боковых истоков, клокочущие и холодные, родившиеся в пластах скал. Так начинаются все реки, берущие начало в горах. Я придирчиво осматриваю скалы, спадающие в цирк почти от вершины Ямбуя. На крутых скатах опи отполированы зимними обвалами и постоянным камнепадом. «Если Илья убил Елизара тут, на вершине гольца, и каюр знал о существовании камнепада, то труп он сбросил в пропасть»,— вспоминаю слова Павла. В лиловую глубину цирка, к подножью северных скал падает утренний луч солнца. От его прикосновения дрогнул лежащий на уступах туман. Посветлело. Я вдруг почти физически почувствовал на себе чей-то взгляд сзади. Оглянулся — никого. Не ветерок ли подшутил надо мною! Перешагиваю ручей. Подбираюсь к левым развалинам, а сам нет- 156
нет, да и оглянусь: мне все еще кажется, что кто-то пристально следит за мною. Шаги, стук камней, шелест кустарника необыкновенно певуче отдаются в тишине, будто звуки эти рождает баян и скалы долго повторяют их. Из зарослей рододендронов доносится человеческий стон, да так ясно, что я тотчас же крикнул: — Елизар!.. Елизар!.. Вот сейчас из зарослей встанет фигура Быкова, позовет меня... Что за чертовщина! Не мерещится ли все это мне? Стою, прислушиваюсь — никого! В зарослях — никаких следов. Кричу, прошу отозваться. Цирк наполняется разноголосым гулом, затем наступает мертвая тишина. Ловлю на себе спокойный взгляд Загри, и сам успокаиваюсь. Конечно же, меня подводят нервы. Но будь на моем месте Карарбах, попробуй убедить его, что это не злой дух Харги идет следом! Выходим на последнюю морену. Цирк как на ладони. У крошечного озерка ледникового происхождения гурт белых куропаток. Увидев нас, они скучились, прижавшись к ягельной подстилке. Вдруг Загря всполошился, потянул поводок, но смотрит не на куропаток, а левее, в глубь цирка. Налетевший снизу ветерок ласково качнул податливые ветки стланика, пронесся дальше, и тотчас же за озерцом прогремели камни. Перед нами, точно из-под земли, возник табунчик снежных баранов. Звонко хлопая крыльями, с криком поднялись куропатки. И будто по сигналу, бараны все разом заскакали по дну цирка с камня на камень, по снежнику и у подножья скалы, на первых выступах задержались. Это самки с ягнятами. Я свистнул, и этот резкий звук, точно ветер, бросил баранов на скалу. Бесстрашными прыжками над отвесными стенами они преодолевали уступ за уступом, набирали высоту... Все дно цирка завалено камнями. Дальше слева начинается осыпь. Всюду следы ночного камнепада. Я слежу за поведением Загри. Если труп Елизара тут, кобель почует его даже под метровой толщей щебенки. Проходим с ним в одном направлении по осыпи, потом обратно — никаких признаков! Или Елизар погребен слишком глубоко, или его здесь нет. Перехожу на другую сторону цирка, чтобы наметить подъем на вершину Ямбуя. Правее от меня непрерывные, уходящие к вершине гряды скал. Они недоступны. Между ними неширокие полосы обнаженного гранита, по которым, как по лоткам, стекают потоки камней,— место, неподходящее для подъема. Надо бы вернуться и выйти на голец по своему вчерашнему следу. Но от этой мысли я сразу отказался. Попробую подняться именно тут, авось одолею крутизну, и, может быть, там, среди обломков, мне удастся обнаружить следы преступления. Прежде всего надо взобраться на верх цирка. Понимаю: толкает меня дьявол на риск, да еще какой! Связываю на груди лямки от рюкзака и перекладываю на спину карабин. Отпускаю Загрю, 157
с ним не подняться, да и руки надо освободить. Для них найдется работа. Вначале все идет хорошо. Небольшие, частые выступы помогают шаг за шагом набирать высоту. Где ногами упрешься, где схватишься рукою и перешагнешь щель. Но выше круче, труднее, напряженнее. Надо мною сырые стены, внизу пропасть. Я на крутизпе вступаю в поединок с враждебными скалами. Они стерегут каждый мой шаг. Шаткие камни от чуть заметного прикосновения срываются, летят вниз, наполняя воздух гулом. Дно цирка уже далеко позади. Из-за туч появляется солнце. Оно обнаруживает меня в тот момент, когда я ползу на четвереньках по карнизу. Горячие лучи приятно обжигают потный затылок. Свет и тени искажают неровности, изменяют очертания обломков и скал, затрудняют передвижение. С минуту передыхаю, пока глаза привыкают к контрасту, и лезу дальше, до первого гребня, спадающего с вершины Ямбуя. Из-под ног срывается камень. Я успеваю схватиться руками за выступ. Гул уходит в глубину ущелья и там, дробясь, замирает вместе с эхом. Подтягиваюсь, восстанавливаю равновесие, приседаю на прилавок. Дальше не очень-то радостная перспектива, но отступать уже поздно. От частых снежных лавин и камнепадов гребень здесь сильно расшатан. Ни до чего нельзя дотронуться, все предательски ненадежно. Сижу как на подпаленном динамите. Думаю об одном — только не сорвись! Ничто не удержит тебя на этой сумасшедшей крутизне. Стараюсь не смотреть вниз в пугающую глубину. Делаю шаг — и вдруг обломки, на которые ступила нога, сдвинулись, и я, чтобы удержаться, падаю на них, нахожу ногами точку опоры, тяжестью своего тела пытаюсь задержать кампи. При малейшем движении они сорвутся, и меня поглотит пропасть. Лежу не шевелясь. Начинаю терять веру в себя — самое пагубное в таком положении. Кажется, вот-вот рухнет скала, и не останется ни опасности, ни крутизны... Из-под правой ноги срывается обломок, с грохотом летит вниз. Я теряю опору, меня тянет глубина. Сильнее прижимаюсь к откосу, но не удержаться, и начинаю сползать вместе с камнями в пустоту. Уже ощущаю ее край... И тут, в момент смертельной опасности, какая-то сила, не подчиненная разуму, кидает меня с камней влево, на гладкий, почти отвесный откос гранита. Падаю, лечу вниз, но тут же вскакиваю. Меня настигают обломки, тянут за собой. Ноги чудом доносят меня до противоположного гребешка, бросают с силой океанского прибоя на карниз: хватаюсь скрюченными пальцами за угловатый камень, повисаю. До боли напрягаю мышцы, подтягиваюсь на руках, с трудом раскачиваюсь и перебрасываю тело на карниз. 158
И тут же прихожу в себя. С ужасом смотрю вниз, прислушиваюсь к гулу скатывающихся на дно цирка камней. Ради чего этот безрассудный риск! Сколько раз я давал обет не ходить напрямик по незнакомым местам! Через несколько минут снова карабкаюсь по гребню. Сверху спускается ко мне Загря. Мы рады встрече, будто давно не виделись. Дальше крутизна ломается. Идти легче. Я осматриваю осыпи, гребешки скал, уступы, заглядываю в расщелины, прислушиваюсь — никаких признаков Елизара. На вершине нас встречает мошка. Солнце жжет по-летнему. Становой дремлет в полуденном мареве. Вторично обследую вершину Ямбуя, каждый камень, каждую щелочку, осматриваю ноги пирамиды, нет ли на них еще каких надписей. У людей моей профессии, кому пришлось большую часть жизни проводить среди дикой природы и подолгу оставаться наедине с собою, есть тайный советчик. Бывает состояние, когда я ощущаю в самом себе присутствие второго «я», как будто находящегося в постоянных противоречиях с первым, способного спорить, отрицать и утверждать. Но это второе «я», как бы двойник, не подчипено мне. Появляется внезапно, чаще, когда, кажется, уже найдено решение и пет повода для спора. Он начинает внушать новые мысли, сомнения, доказывать противоположное. Эти внутренние силы в минуты больших затруднений помогают найти правильное решение, разобраться в сложной обстановке. К сожалению, пока этот советчик остается безучастным свидетелем моих размышлений. Из-за последнего прилавка появляется Павел. Дышит как паровоз. Чуб и лицо мокрые. — Спешил, еле выбрался. Ну и круто!.. Что в ущелье? — спросил он, немного передохнув. — Никаких следов... Все это нам с тобою померещилось. — Да?!! — Павел как-то сник. Еще одна надежда пропала. — А у тебя что нового? — Плоткин запрашивает согласие высадить нам в помощь группу парашютистов-солдат. Договоренность с воинской частью уже есть. Я обрадовался. — Ты бы Плоткину подсказал — не ждать моего согласия, а перебрасывать солдат. Завтра погода может измениться, и мы упустим такой случай. — И верно, надо было! Не догадался.— Павел виновато опустил голову.— Вечером сообщим. — Так вот, слушай: завтра мы разобьем северный склон Ямбуя на квадраты и, как только прибудут наблюдатели, начнем тщательно их обследовать. Людей хватит. А сегодня займемся загадкой котелка. 159
Мы подходим к пирамиде. Еще раз читаем описание тропки, ведущей к ручью. Задерживаемся у края площадки. Далеко впереди парят два старых беркута. В их полете — спокойствие владык, в размерах крыльев — могущество. Они кружатся над краем восточного отрога. Что привлекает внимание хищников? Может, беркуты ждут, когда с озер поднимутся пролетные гуси, или наблюдают, как колонок съедает чибиса? А может быть, под ними у большой добычи пируют старшие собратья, земные хищники, не терпящие их присутствия, и беркуты выжидают, когда нажрутся те и настанет их черед. Не этих ли беркутов я видел позавчера? Поднимаю голову — где же птицы?.. Небо чистое, пустое. А ведь только что были! Куда они девались? Вот уж непростительно, прозевал! Спускаемся с вершины, повторяем вчерашний путь. Спала жара, прохладой повеяло с равнины. Какое-то предчувствие тревожит меня. Не могу понять, что это: предупреждение о приближающейся опасности или, наоборот, тайные сигналы того, что мы на правильном пути. А скорее всего шалят нервы: не часто им выпадает такая нагрузка. Подходим к границе кустарника. На тропке и по ягелю только наши следы. Табунчик белых куропаток срывается с земли и с криком, с хлопаньем крыльев проносится мимо. Останавливаемся у срубленной лиственницы, где вчера нашли котелок. Никаких новых открытий. Или наши глаза притупились, ничего не замечают, или следы стерты временем. Спускаемся по тропке до ручья, куда ходили геодезисты за водою. Вчера отсюда мы свернули влево, на крик беркутов. Тропка же тянется вниз к ручью. Идем по ней. Густые стланики неохотно пропускают нас. Появляются рыжие комары, на длинных ногах, горбатые, напоминающие крошечных верблюдов. Где-то близко болото. Дальше тропка становится менее заметной. И вдруг неожиданность... отпечаток сапог на ягеле! Не очень старый. Но точно угадать трудно, ведь на лишайниках след держится годами. Кому принадлежит этот след, Петрику или Евтушенко? Спичкой измеряю длину следа — двадцать девять сантиметров, это соответствует 43-му или 44-му размеру. Я не знаю, кто из погибших носил такие большие сапоги. День жаркий, в густохвойном настое, в запахе отогретых россыпей и влажных распадков. Мы иногда на минуту задерживаемся на краю прогалины, чтобы осмотреться. Павел разводит руками, что-то шепчет про себя. Потом вдруг кричит: — Елиза-а-р!.. Никто не отвечает. Стороной, молча, словно тайком, летят на юг птицы. В просини лесов теряются дали. Во всем пейзаже скорбь по ушедшему 160
лету, которое отжило свой век и теперь уходит в глухие туманы, в неуютную зимнюю стужу. Тропка ведет нас вниз по гребню и, не дойдя до края метров двести, сворачивает на запад. Загря неожиданно натянул поводок, глотнул влажными ноздрями воздух, остановился. Уши встали торчмя, вывернулись вправо. Что-то взбудоражило кобеля. — Близко зверь! — шепнул Павел. Загря продолжал сосредоточенно обнюхивать воздух. Слабое дыхание ветерка доцосило до него какие-то еле уловимые запахи или шорохи из стланика. С минуту мы стояли не шевелясь, наблюдая за собакой. Обычно, если близко зверь, Загря мгновенно это чувствовал и проявлял нетерпение. Но сейчас он медлил. Не спеша, осторожно, как балерина, шагпул вперед... Пошел по тропке, обнюхивая пни, разглядывая какие-то невидимые нашему глазу следы на земле. Остановился, стал прислушиваться... И зашагал дальше, тихонько, ни разу не натянув поводка. Склон стал более пологим. Беркутов не видно. Не зря они эти дни кружатся тут над гребнем. Я хотел свернуть, но собака заупрямилась, повела пас немного вправо от тропы — теперь более эпергичпо, готовая броситься вперед. Вижу, вздрогнула, уши сошлись острыми концами... Кто-то близко. Кобель остановился. Я не слышу ничего, кроме собственного дыхания да бьющегося сердца. Стоим секунду... две... пять... Загря срывается с места, делает огромный прыжок, тащит меня дальше. Я сбрасываю с плеча карабин. Слышу впереди шумное хлопанье крыльев. В воздух поднимается молча стая воронов. Они быстро скрываются за вершинами низкого леса. За ними беспорядочной стаей взлетают кукши. Разгоряченный Загря рвется вперед. Ошейник до хрипоты сжимает ему горло. Ноги гнутся от натуги, впиваясь когтями в податливую почву. Я пе могу сдержать кобеля, бегу за ним. Чаща редеет. Появляются широкие просветы. Еще сотня метров — и мы выбегаем на поляну, замкнутую со всех сторон невысоким стлаником. Все, что тут росло: мелкий кустарник, голубика, густо-зеленый мох, ерник — все сломано, вырвано с корнями или затоптано. На разбросанных камнях красные, как кровь, пятна раздавленной брусники. Всюду на взбитой земле следы лис, колонков, медведей и помет осторожных беркутов. На поляне пировали хищники, и, кажется, долго... Не может быть! Под ногами черный ватный лоскут от телогрейки, остаток рукава рубашки, медная буссоль — спутник геодезистов. Достаточно беглого взгляда, чтобы представить весь ужас разыгравшейся на поляне трагедии. Ее следы всюду. Вот металлическая пряжка от пояса с огрызком ремня, клочок светлых волос, 6 гр. Федосеев, т. 2 161
вдавленный чьей-то тяжелой лапой в ягель, куски разорванных штанов, патропы от дробового ружья. И всюду обглоданные костп... — Кого же растерзали? —• произносит растерянно Павел. — Только не Петрика, у него были рыжие волосы. Это Евтушенко. Мы стоим подавленные. Не могу понять, что привело Евтушенко на эту поляну, так далеко от вершины гольца и от стоянки, в стороне от тропы, ведущей к ручью? Дня остается совсем мало. Уже с глубоких лоя^бин Ямбуя веет прохладой, и с болот доносится грустная перекличка утиных стай, готовящихся в ночь покинуть родные места. Отходим от поляны метров на двадцать; надо найти входной след Евтушенко. Я иду по кустарнику вправо, Павел — влево. Ниже мне попадаются остатки сапога — обгрызенная резиновая подошва с задником и каблуком. Измеряю длину — двадцать девять сантиметров, как и тот след, который я заметил на тропе. Значит, там проходил Евтушенко. Тропка, по которой мы спустились с гольца, ведет к ключу. Очевидно, Евтушенко спускался за водою и должен был вернуться на голец. Что же привело его на поляну? Нигде на ягеле пе вижу следа сапог — тут Евтушенко не проходил. Не злой же дух Харги сюда его принес! И вдруг замечаю волок — кого-то тащили по земле к поляне. Мох на ней сдернут, валежник разворочен, стланик примят в одном направлении. Идем вместе с Павлом по волоку. Попались внушительные следы медведя на мягкой почве. Судя по отпечатку лап, зверь шел с поляны как бы против волока, и поэтому мы не придали им значения. — Шапка! — кричит Павел, показывая рукой вперед. Она лежит под колодой, зацепившись за сук. Да, это шапка Евтушенко. Сам он ее шил из черного каракуля, на кожаной подкладае. Дальше мы находим ружье с перерванным ремнем, лосевую рукавицу. Я случайно заметил, что медведь наступал на землю, сильно вдавливая пятки задних ног. И тут нам все сразу раскрылось: медведь, пятясь задом, тащил на поляну мертвого человека. Откуда Он его вэял? Метров через полтораста выходим на тропку геодезистов. Тут тоже все взбито, протоптано, разворочено — следы борьбы. На стволе лиственницы находим мазки запекшейся крови и клок светлых волос. — Евтушенко убили здесь, на тропке,— сказал Павел.— Но с какой £делью? Отнять документы? Ограбить? Какие могли быть при нем ценности? И неужели из-за этого надо было лишать парня жизни? Подлецы!..— негодует он. — Не торопись с выводами. Пока что мы видим лишь звериные следы. Не ранил ли Евтушенко медведя? Ружье у него одно- 162
ствольное, одним выстрелом не свалил, а перезарядить не успел, как тот напал на него,— вот что скорее всего. И я проверяю ружье. Оно заряжено, но ствол чистый, выстрела не было. — Нет, не медведь! — возражает мой спутник.— Будь один случай с Евтушенко — другое дело. Не иначе тут банда живет. — Тогда почему они не взяли ружье? — Оно не нужно им. Они боятся, что люди, попадающие сюда, к Ямбую, могут обнаружить их и донести кому следует, вот и убивают свидетелей. Мне кажется, и мы ведем себя слишком беспечно. Надо поостеречься, иначе сами пойдем на корм медведю. Не подкарауливает ли и нас тут предательская пуля?.. Его слова не на шутку встревожили меня. Точно я пробудился от долгого сна. Теперь малейший звук заставляет настораживаться. Окружающий пас кустарник наполняется подозрительными шорохами. Мне хочется взглянуть на поляну глазами, для которых многое на ней уже не составляет тайны. Оттащив труп человека от тропы, медведь поступил с ним так же, как и с любой добычей, будь то заяц, кабарга или сохатый. Он содрал на поляне мох, брусничник, повырывал кусты, натаскал валежника и всем этим прикрыл свою жертву. Этот хищник предпочитает мясо с душком, вот и квасит его под лесным хламом, пока оно не «созреет». Мы собрали все, что осталось от Евтушенко, сложили вместе и накрыли стланиковыми ветками. Возвращаемся на тропу. Ружье Евтушенко оставляем, а шапку» рукавицы берем с собою. Направляемся к подножью. — Стойте! — Павел хватает меня за руку.— Не там ли, где нашли котелок, погиб и Петрик? — Все может быть. Давай вернемся, осмотрим близкие поляны. Не могу освободиться от ощущения опасности. Не она страшна, а ее предательская внезапность. Совсем завечерело. Пробираемся сторожко, как воры. Но напряженность не может продолжаться долго. Проходит несколько минут, и мы как будто свыкаемся с обстановкой, шагаем смелее. Идущий позади Загря неожиданно прорывается вперед, поднимает морду и начинает носом деловито втягивать воздух. Его пушистый хвост, накинутый кольцом на спину, медленно расправляется. Что это означает? Где-то недалеко, там, куда была обращена морда собаки, послышались подозрительный шелест стланика и шорох камней, как будто кто-то поспешно удалялся. У Загри дрогнули стоячие уши. Переступая с ноги на ногу, он легонько натянул поводок и снова замер, весь обращенный в сторону стихшего шороха. Павел схватил меня за руку. — Слышали? Ей-богу, это человек! — прошептал он встрево- 6* 163
женно, и я почувствовал, как неприятный холодок расползся по моей спине. Загря, не поворачивая морды, скосил на меня глаза, точно и он понимал, кто ходит возле нас. Конечно, это пе зверь, собака вела бы себя иначе. Павел не в силах сдержать себя и, чтобы разрядить напряженность, поднял ружье и выстрелил. Звук всколыхнул стланик и, растекаясь по склону, долго тревожил тишину глухих ложков. За озерами смолкло эхо, а напряженность осталась и в воздухе и в кустах. Выстрел снял страх. Снова тихо в вечереющпх зарослях. В блпжпем перелеске, ссорясь, громко кричали вороны. — Как вы думаете, ушел или затаился? — спросил Павел, все еще прислушиваясь. Я неопределенно пожал плечами. — Давай-ка подобру-поздорову возвращаться па табор. Ночью тут нечего делать. Завтра разберемся,— предложил я, поворачивая назад. Загря стоит, что-то по-своему соображает п, натягивая поводок, вышагивает вперед, направляясь в сторону, где заглох подозрительный шорох. Иногда он деловито нюхает воздух. Мы держим ружья наготове и все время наблюдаем за стланиками. Даже шорох под ногами точно током пронизывает меня. Кобель то на ходу тычет влажный нос в старый звериный след, то вдруг приподнимает морду и, вывернув уши, прислушивается. Все это он делает без задора, как бы ради забавы. Вдруг знакомое бормотапье беркутов. Вот они где! Птицы, звонко хлопая крыльями, отрываются от земли и, не показавшись на глаза, удалились. Мы выходим на поляну. Видим ту же картину, всюду следы расправы, только здесь на лоскутах от одежды, па кпрзе от голенища, на взбитом ягеле и сломанном кустарнике лежат следы более длительного времени. Все было попятно без слов — мы нашли останки Петрика. — Негодяи, каких парней убили!..— не может сдержаться Павел.— А вы говорите, медведь! Я окончательно теряюсь! Не могли же Евтушенко и Петрик ранить медведя с одним и тем же исходом. Неужели на гольце живет банда? Но ведь на всем склоне нет следов пребывания тут людей, кроме нас! — Иднте сюда! — Павел раздвинул стланиковые кусты. Я заглядываю через его плечо — и столбенею: на камне лежит человеческий череп, оскалом к нам, облитый ярким светом солнца. В пустых глазницах затаились тени. На лбу и на черепной коробке заметны борозды — следы зубов. Немного поодаль, под соседним камнем в трещине мы увидели порванный бумажник. Внутри были истлевшие бумажки, несколько монет и обманки для ловлп хариусов. II там же у пня — пучок рыжих волос. Я хорошо знаю Сергея Петрика. Мы много с ним бродили по 164
тундре нашего севера, по тайге. Он был верным товарищем в трудных походах, в беде и весельчак в жизни. Кто мог подумать, что парень так нелепо закончит свою жизнь... Мы опустили череп в щель между камнями, выложили над ним из обломков временный тур. — А что делали тут беркуты? — спросил Павел.— Съестного ничего же здесь нет. — Да, это странно. Решили найти их следы. Я спустился к нижнему краю поляны. Заметил свежие клочья шерсти. Вот оно что!.. На камнях лежали остатки недоеденного ягненка снежного барана. Беркуты принесли его с гольца и здесь растерзали. Присматриваясь, я увидел разбросанные повсюду давнишние заячьи и лисьн кости; видимо, эта поляна служила многим хищникам местом их пиршеств. Но почему здесь оказались и останки Петрика? Мы уходим вниз по тропке к ручью. Уходим, еще больше озабоченные таинственной гибелью товарищей. Тишина в кустарниках давит тяжестью, а шаги кажутся слишком шумными. Павел то и дело оглядывается. Да и у меня ощущение, будто кто-то предательски целится в меня сзади... Скорее бы выбраться на марь! Ниже того места, где был убит Евтушенко, мы нашли котелок. Это подтвердило, что и Петрик п Евтушенко, спускаясь с гольца за водою, нарывались на засаду. Но каким образом котелок Петрика попал па лиственницу, пока что остается загадкой. В мареве Еечерпей дымки растворялись болота, и на зеркальную гладь озер ложился тусклый свинцовый мрак надвигающейся ночи. Неужели Павел прав, что где-то здесь, в глубоких складках Ямбуя, кто-то прячется, тщательно скрывая следы своего пребывания и ценою жизнп других обеспечивает себе безопасность?! Ясно, что Елизар и эвенки тоже убнты. Как назло, стало быстро темнеть. Во мраке тонут зыбуны, равнина. Звезды стали ниже, ярче и теплее. Идем долго, с трудом переставляем уставшие ноги. Наконец-то минуем последпип перелесок. Проходим знакомую марь. И вдруг сквозь мрак ночи гостеприимно моргнул огонек — кто-то живой на стоянке. Отпускаю Загрю. Он несется через кочковатую марь, исчезает из глаз. До нас доносится незнакомый звон боталов. Мы приближаемся к нему. Боталы звенят дружнее. Вот и стадо пасущихся оленей. Увидев нас, животные перестают кормиться, настораживаются. В черноте с какой-то внезапностью возникает человеческая фигура. Мы останавливаемся, захваченные врасплох. Фигура молча надвигается на нас Что-то угрожающее в медлительных движениях, в небольшой сгорбленности, в крадущихся, бесшумных шагах. 165
Позади в тучах блеснула молния. В мелькнувшем свете я увидел... Илью, готового разрядить бердану. Я мгновенно отбросил предохранитель затвора, шагнул к нему. Наступила та самая страшная минута, когда ты не владеешь собой и достаточен малейший повод, чтобы палец потянул за гашетку. Не надо стрелять,— произнес Илья и с облегчением опустил бердану. Я отвел в сторону ствол карабина. Снова затяжно моргнула молния, осветив на миг усталое лицо каюра. Вешаю на плечо ружье, и мы продолжаем стоять друг против друга в темноте. Закапал крупный холодный дождь; и кажется, от него стало легче на душе. Павел закурил, предложил Илье папиросу. Он не взял, достал из-за пазухи трубку, пригубил, зажег спичку. — Все люди сюда пришел.— Илья кивнул в сторону лагеря, откуда доносился лай чужой собачонки.— Моя с ними назад вернулся.— Он произнес это как-то просто, без злобы и длинно затянулся. — Ты лучше скажи, где искать Елизара? — спросил я. — Ямбуя ходи, назад нету! — ответил он и, чуточку подавшись ко мне, с жалобой в голосе добавил: — Моя худо ему не делай. Не делай худо, понимаешь! — И это было сказано так искренне, что нельзя было не поверить. — Мы вчера нашли на гольце твою гильзу от берданы и свежие окурки. Кто был на этих днях на вершине? — спросил я как можно ласковее. — Елизар. — Но ведь он не курил! — Окурки Елизара. Он потерял накомарник, брал у меня махорку и бумагу, чтобы курить, мошку дымом отгонять. И гильзу я давал, он свистел в нее, рябчиков подманивал... На Ямбуй я не был... — На стоянке людно. У большого костра нас встретили печальные лица товарищей. Они узнали от Ильи, что случилось под Ям- буем с Елизаром. Мы здороваемся, стоим молча, будто виноваты. Прибыло подразделение Георгия Цыбина: четверо геодезистов и два каюра. Павел уже трясет в своих объятиях Рыжего Степана — шутника и задиру, нашего общего любимца. Бородатые, обветренные, изъеденные комарами лица при свете костра неузнаваемы. На них усталость и привычное безразличие. Одежда выцвела, поизносилась, украсилась латками. Этих людей уже ничем не удивишь. Присаживаемся с Цыбиным на бревно возле костра. Цыбин среднего роста, прекрасно сложенный и закаленный в тайге спортсмен. Густая черная борода окаймляет молодое обветренное лицо. На всей его внешности печать волевого человека. — Как же вы искали Евтушенко? — спросил я его.— Он ведь лежал убитый почти на тропе, что идет с вершины Ямбуя к ручью. Там же, немного выше, был убит и Петрик. 166
— Мы искали их живыми, а не мертвыми. Никто и не подумал тогда искать их на склоне гольца, а тем более убитыми. Все считали, что они заблудились на болотах,— ответил наблюдатель и скосил на меня черные глаза, в которых полыхали отраженные блики костра. — Кто же убил? — спросил Рыжий Степан, яростно толкнув головешку в огонь. Наступила гробовая тишина. Все повернули ко мне обросшие щетиной лица. — Не иначе кто-то скрывается на Ямбуе,— убежденно ответил за меня Павел, и, выхватив из жара уголек, запалил цигарку.— Бандиты! Они не терпят присутствия людей. Несколько раньше убили двух эвенков. На счету этих негодяев еще есть кто-то. — И Елизара убили? — спросил Цыбин дрогнувшим голосом. — Вероятно. Мы не нашли его трупа, но он вряд ли может быть исключением. — Ну и дела, будь они прокляты! — возмущается повар Федор. — Где нашли останки Петрика и Евтушенко? — спросил Цыбин после долгой паузы. — В стланиках па северном склоне гольца. Спасибо Загре. Не знаю, какую награду ему выхлопотать. Все глянули на лежащего поодаль от костра кобеля. Кто-то бросил ему кусок копченки. За эти дни я чертовски измотался. А сегодня особенно. Мне даже трудно встать, чтобы дойти до полога. Ни о чем не хочется думать. Спать, спать и спать!.. Только бы добраться до спального мешка! — Павел,— зову я радиста.— Дай мне журнал. Не забудь после ужина накормить и привязать Загрю. С трудом вспоминаю, что именно надо сообщить в штаб экспедиции. Пишу: «П л о т к и н у. На склоне Ямбуя в нижней зоне стлаников обнаружены останки Петрика и Евтушенко. Возможно, они были убиты на тропе, по которой наши люди ходили с вершипы гольца за водою. Если это так, то убийцы живут в районе Ямбуя. Обстановка очень сложная. Поторопитесь с переброской солдат и с ними опытного работника уголовного розыска. Быков еще не найден. Отвечайте семь утра». — Слушай, Цыбин,— обратился я к наблюдателю.— Мне кажется, мы слишком беспечно ведем себя. Надо назначить на ночь дежурных. Пусть четыре человека поочередно караулят лагерь по два часа. Только не спать. Костра большого не разводить. — Все будет сделано. — В случае чего сразу будите меня, и люди пусть спят настороженно. Чем черт не шутит! Всякое может случиться. Я отказываюсь от ужина — даже голод отступает перед уста- 167
лостыо. Усилиями воли заставляю себя сесть за дневник. Но о чем писать? Так много событий прошло за сегодняшний день. Не могу отобрать для записи главное, забыл, как строить фразы. Пишу чужим, неразборчивым почерком, и мне кажется, что мысли рождает сам карандаш. 15. НОЧЬ НЕОЖИДАННОСТЕЙ Успеваю стащить с ног сапоги и, не раздеваясь, зарываюсь в меховой мешок. Сон быстро овладевает мною, отступают земные дела, будто проваливаюсь в небытие... Остается живым только слух, но и в нем жизнь отражается, как отдаленное эхо. Вот он что-то уловил важное, какая-то тревога врывается в сон. Не могу прийти в себя, открыть глаза, не знаю, где и кто я,— крепок сон уставшего человека в тайге. И только когда залаял Загря, я, как от грома, мгновенно пробудился. От Реканды, залитой луппым светом, приближалось пощелкивание копыт груженых оленей. — Кто идет? — раздается в тишине строгий окрик дежурного Цыбипа. «Значит, уже за полпочь»,— соображаю. — Что орешь как сумасшедший, не видишь, олень пугается,— слышу, узнаю голос Лангары.— Лучше чай грей, дорога длинный был. — Какая нужда ночью по тайге олепей гнать? — удивляется Цыбин. — Плохую новость везем пачальнику,— говорпт Лапгара. «Что еще случилось? Неужели Апнушка умерла?» И я тороплюсь выбраться из спального мешка. Но меня опережает Лапгара. Она отбрасывает край полога и не присаживается, а падает па подстилку. На ее лице и усталость от долгого пути и тревога. В ожидании, что вот сейчас с ее уст сорвется что-то страшное, забываю даже поздороваться. — Амакан твой люди кушал! — выпаливает опа и ловит проницательным взглядом мои глаза. — Медведь?! Не может быть! — Ха! Думаешь, напрасно два дня оленей маяли, скоро ходили, догоняли тебя?! — Постой, постой! Уж ты-то, Лангара, отлично знаешь, что медведь боится человека и по своей доброй воле вообще не нападает, разве только шатун, а ведь ваши и наши люди погибли летом, когда не бывает шатунов. — Это дурной амакан, не шатун. Шибко плохой зверь. Он постоянно люди кушай. — Людоед? Медведь-людоед?! — Во-во, людоед! 163
— Я никогда не слышал о медведе-людоеде. Не ошибаетесь ли вы с Карарбахом? — Нет,— твердо говорит она,— Раньше не было — это правда, а теперь есть. Человеку не дано все сразу знать. Вот послушай! Мы три дня назад встретили альгомипскпх пастухов, они сказали: на Ямбуе людоед. Карарбах тоже не ворпл, потом говорил мне — надо скоро ходить, догонять начальника, а то его съест амакан. Вот мы и пришли. — Спасибо и тебе и Карарбаху. Но право же, трудно поверить, что всех ваших и наших людей съел медведь. Почему ты думаешь, что альгоминские пастухи не ошиблись? Лицо Лангары кривит проничсская улыбка. — Когда тебе под ноги падает шишка, не топчи ее, надо подпить, хорошо смотреть, пустая опа или с орехами. Карарбах не погнал бы оленей, еслп бы не верил, что люди съел амакап. — А как же с Харги? Ты же мепя убеждала, что на Ямбуе злой дух и что это он посылает людям песчастье. — Э-э!..— Она грозит мне пальцем, шепчет: — Не говори так. Мы еще не знаем, где стоит чум злого духа и кто толкает амакана кушать людей. Сам амакан не догадается. Это я тебе правильно толмачу. — Пока мы с вами, Лангара, кочевали — тут еще один наш человек пропал. — Недавно? — Несколько дней назад. — Ую-ю!..— удивилась старуха.— А ты пе веришь, что в людоеде злой дух живет.— И, легко поднявшись на ноги, она спешит с этой новостью к Карарбаху. — Лангара,— кричу ей вслед,— почему ты ничего не сказала про Аннушку? Жива ли она? Старуха приостанавливается. — Ей лучше. За нее тебе Бптык стрелы к луку прислал. — Спасибо.— Бесконечно обрадовала она меня.— Ты же говорила, что от этой болезни нет лекарства. Человек, как видишь, оказался сильнее Харги. Лангара отбрасывает со лба нависший клок седых волос, смотрит на меня отчужденным, леденящим взглядом и, не проронив ни слова, уходит к Карарбаху. Весь лагерь на ногах. Всех потрясла новость, привезенная эвенками. Никто не слышал такого случая даже в охотничьих побасенках. Пока Карарбах развьючивал оленей, старуха рассказала ему о гибели Елизара. Эта новость поразила его не меньше, чем нас весть о людоеде. Он протягивает мне обе руки с потертыми ладонями, жилистые, в трещинках, скрюченными пальцами. Я сжимаю их, и мы молча смотрим друг на друга. На его старческом, всегда печальном лице неловкость, будто он виноват в нашем несчастье. 169
На огне уже бушует чайник. Уставшие гости присаживаются к костру. Лангара достает из потки посуду, лепешки, сахар, отварное мясо. Карарбах тайком осматривает лагерь, людей, палатки, вьюки. Подолгу задерживает взгляд на незнакомых предметах снаряжения наблюдателей. Цыбин разливает эвенкам по кружкам чай. — Чего смотришь, голодный? — обращается ко мне старуха. И она срезает ножом с ребра толстую стружку трехслойного жирного мяса, откусывает, остаток подает мне.— Садись, ешь, мясо сокжои шибко хорошо. — Спасибо, неохота,— отвечаю ей.— Я вчера убил медведя. Вероятно, это был людоед. — Ты убил медведя? — поражается старуха, недоверчиво глядит на меня.— А где мясо? — В стланике осталось, поздно было, торопились... Это, верно, и был людоед. — Почему ты так думаешь? Может, ошибаешься, амакан одинаковых много? — Я его хорошо приметил. Он позавчера чуть не съел меня, спасибо, Загря выручил. — Он тебя ловил? — Она перестала жевать, смотрит на меня удивленно. — Ловил, да не поймал. — Ты узнал его? — Ну конечно. — Однако такого амакана пуля не берет,— Лангара проглотила тугой комок нежеванного мяса и, обратясь к Карарбаху, занятому едою, стала оживленно рассказывать ему о нашей встрече с людоедом. А я вдруг вспомнил случай в ловушке, свирепость зверя, поверил, что и Петрик, и Евтушенко, и эвенки — наверное, и Елизар Быков — были схвачены и растерзаны медведем. Это более вероятно, чем все наши предположения. Только поведение Ильи остается пока загадочным. Карарбах внимательно выслушал Лангару. Его не обрадовала новость и даже жирное мясо убитого медведя. Он неопределенно повел плечами и недоверчиво посмотрел на меня. Разве старик поверит, что можно убить медведя, в котором поселился злой дух?! — Он тоже говорит, ты ошибся. Такого амакана убить все равпо, что Харги убить, а ты разве не знаешь, что злого духа пуля шамана не берет. Ты убил другой амакан. — Нет, нет, то был людоед, я узнал его. — Амакан все похожи один на один, только рост делает их разными. — Говорю, людоед убит. — Потом посмотрим. — А ты знаешь, Лангара, мы ведь с Карарбахом когда-то встречались в Омахте. Спроси его, помнит он меня? 170
— Однако, ты ошибся, старик давно туда не ходит, это другой был,— говорит она, но все же спрашивает Карарбаха. Тот всматривается в меня долгим, испытующим взглядом и отрицательно качает головою. — Нет, он тебя не видел, иначе обязательно бы вспомнил,— категорически заявляет старуха. — У вас была дочь Уля? — Была... Она умерла от легких. Ей было двадцать лет, только двадцать... А кто тебе это сказал? — В тот вечер, когда Уля умерла, я и встретился с Карарбахом. Он просил у председателя кусочек рога для больной. Лангара возбужденно переводит мои слова старику. Тот утвердительно кивает головою и затем что-то объясняет старухе. — Он помнит, тогда у председателя сидели двое лючи,— говорит Лангара.— Один совсем не похожий на тебя, а другой с бородой, у него на поясе висел большой нож, как пальма. — Это и был я. — Ты был?! Почему раньше не сказал? — Не мог вспомнить. У Карарбаха густые брови сходятся, лицо мрачнеет: видимо, этот разговор вызвал в нем горькие воспоминания о вечере в Ома- xfe. Он дотягивается до меня, кладет шероховатую ладонь на мою руку... Кажется, узнал. — С тех пор как умерла Уля, Карарбах не был в Омахте,— говорит Лангара.— Шибко обидел его председатель, забыть не хочет. А теперь и Омахты нет, пустой берег... Мы помолчали. Старик достал трубку и, не отрываясь от своих дум, набил ее табаком, но не закурил, так и осталась она в отяжелевшей руке. — Тогда со стариком была шустрая девчонка Сакарды. Не скажешь, Лангара, где она теперь? — Ты знаешь Сакарды? Это наша Инга. Она теперь уже мать. — Сакарды — Инга?! — радостно удивился я.— Какая досада, что мы не узнали друг друга! — Может, еще встретишься. В тайге все тропы сходятся,— сказала Лангара и, чуточку отодвинувшись от меня, обхватила сцепленными руками согнутые колени, задумалась. Время перешагнуло за полночь. Мы сидим молча у тлеющего огонька. Хорошо, что покончено с людоедом, остается найти труп Елизара и — прощай, печальное нагорье! Лангара, оторвавшись от дум, подсовывает к огню чайник, поворачивается ко мне. — Ты говорил, что на Утуке встречал Хутаму с двумя одинаковыми ребятишками? — С близнецами. — Во-во. Она в Альгому шла, на стойбище к матери, так? — Ну и что? — Ее мать тоже амакан кушал, тут, на Ямбуе. 171
— Людоед? — удивился я. — Он, он. Чай пью, потом расскажу. — Почему же ты мпе не сказала об этом при нашей первой встрече? — Сама не знала.— И Лангара, отодвинувшись от огня, склонилась над блюдцем. Пила не торопясь, долго... Воспоминания уносят мепя в тот трудный год, когда мы делали первую попытку пропикнуть в глубь Станового, в самую таинственную часть гор, изорванную пропастями, увенчанную скалами, изрытую цирками. Шли мы от Ивакского перевала на запад к Утуку вдвоем с Трофимом Королевым. С нами тогда путешествовал пес Кучум. То был один из наиболее интересных и трудных маршрутов по дикому и малодоступному в этой части Становому 1. Память с удивительной ясностью воскресила передо мною страницы тех печальных дней, когда мы оказались неспособными преодолеть препятствия и были спасены Хутамой — пастушкой из Ироканского стойбища. На третий день путешествия у Трофима разлезлись сапоги. Вернуться па Ивакский перевал было поздно, там никого не оставалось. Два дня еще он шел босиком. Израненные ноги Трофима распухли, и я вынужден был оставить его одного в глубине пелас- ковых гор, надеясь вернуться за ним, как только встречу подразделение пашей экспедиции. Километров через пять идущий впередн Кучум вдруг заволновался и потянул мепя влево, па верх отрога. Вначале я пытался сопротивляться, но кобель проявил упорство, и, оказавшись наверху, я услышал детский плач. Трудно было поверить, что тут, в глуши необетовапной землп, живут люди. Да и не было признаков их пребывания. Мы не шли, а бежали с Кучумом. На поляне, у затухшего костра, стояли четыре оленя, отбиваясь ногами от мошки. А рядом, под старой лиственницей лежал эвенкийский скарб: поткп с продуктами и вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища от чума, седла. Из груды вещей доносился неистовый крик ребенка. Я бросился к малышу, откинул брезент, извлек крикуна. Но их оказалось двое. Достал и того. Симпатичные близнецы-мальчуганы! Оба плосколицые, узкоглазые. Орут, изо всех сил брыкаются, а я не знаю, что делать. Кажется, не бывает более нелепого положения, чем то, в какое попал я. Брожу с ними по поляне, баюкаю, и опи умолкают, даже улыбаются. Но стоило мне остановиться, как малыши начинают дружно орать. Наконец-то в дальпем углу поляны появилась женщина верхом на учаге, с вьючным оленем в поводу. 1 Этот маршрут подробно описан мною в книге «Смерть меня подождет». 172
Хутама, так звали ту женщину, оказалась пастушкой из колхоза «Ударник», чье стадо кочевало по южным отрогам Станового. Она пробиралась в Альгому, через труднопроходимые горы, без примет, по рассказам стариков, чтобы показать матери своих малышей. Узнав от меня, что я оставил товарища в горах, Хутама, напившись чаю, пригнала оленей, оседлала их и, расспросив, где я бросил товарища, отправилась за ним. Караван вернулся по темну. Хутама привезла Трофима на своем учаге. За ночь она сшпла Трофиму олочи, а мне дала «насовсем» свои штаны. И мы с ее маленьким караваном спустились по реке Утук до слияния с Иваном и там встретили своих. О Хутаме мы больше ничего не слышали. Это я вспоминал, пока Лангара пила чай. Но вот она убрала посуду, закурила, передала трубку Карарбаху и стала рассказывать. Она говорила долго, одпотонно, будто во всей этой истории, что случилась с Хутамой и ее матерью, ничего трагического пе было. В тот день, когда мы распрощались с пастухами по пути к Ямбую, опи встретили двух альгоминских эвенков, пробиравшихся в горы к своему стаду. Все ночевали у добычи Карарбаха. Встреча с людьми здесь редкость. И уж так положено в тайге с древних времен — при встрсчо обмениваться новостями. Для такого случая у каждого эвенка непременно найдется что рассказать. Как ни однообразна здесь жизнь, в пей пе бывает дней, похожих один на другой. Какая-нибудь новость для соседа или гостя найдется. Вот почему кочевники всегда рады гостю, особенно дальнему. За кружкой чая, у жаркого костра, Лангара рассказала аль- гоминцам о нашей встрече, о гибели на Ямбуе двух участников экспедиции. Это была большая новость, достойная гостей. Но те неожиданно для всех ответили тоже потрясающим известием. Как оказалось, Хутама после пашей встречи па Становом добралась до родного стойбнща Альгомы, но матери не нашла, она переселилась к Ямбую. Туда и направилась Хутама. Чум старушки стоял ниже нашего теперешнего табора, на устье ручейка, вытекающего пз блпжайшего болота. Можно представить, сколько было радости у этих женщин при встрече! Но она оказалась короткой. На третий день утром Хутама спустилась к ручью с чайником за водою. Близнецы еще спали в чуме. Мать у костра чпетила рыбу для завтрака. День был теплый, осенний. В воздухе висел комариный гул. Ничто не предвещало опасности. Возвращаясь от ручья, Хутама увидела внезапно появившегося сзадп матери медведя. Она не успела крикнуть, как зверь ударом лапы сбил старушку на землю и навалился на нее. Хутама бросилась к чуму, схватила бердану. Но сгоряча только ранила зверя, и он исчез с глаз... 173
На выстрел прибежал парнишка, племянник Хутамы, собиравший в это время по лесу оленей. Хутама с ним сделали корыто из плах, уложили в него старущку и незакрытым установили на высоких пнях. По обычаям эвенков нельзя нарушать тишину, окружающую покойника, нельзя ему напоминать о земных делах: рубить дрова, разжигать костер, варить пищу, и Хутама с парнишкой свернули табор, ушли с оленями на озеро. Там они наткнулись на множество медвежьих следов. Тогда н созрела у Хутамы мысль — сделать медвежью ловушку в ельнике, ту самую ловушку, в которую попал я, отомстить зверю за смерть матери. Когда ловушка была готова, случилась новая беда — парень рассек топором ногу. Хутама из суеверия решила, что возле Ямбуя худое место. Она не стала настораживать ловушку, собрала оленей, ушла через Становой на южные склоны гор, к своей семье. По дороге племянник умер от раны... Где-то далеко-далеко отсюда, за малодоступными хребтами, в верховье Зеи, Хутама разыскала свое стадо, и у родного очага наконец-то замкнулся круг ее ужасных приключений, длившихся более года... Закончив рассказ, Лангара продолжала сидеть, высоко подняв согнутые колени, прикрытые ситцевой юбкой. Старческими печальными глазами смотрела она, как в огне дотлевали лиственничные головешки. Род эвенков с древнейших времен славился мужественными женщинами, бесстрашными, умевшими преодолевать нечеловеческие трудности. Нищие кочевники в прошлом, они не знали теплых стен дома. Их руки никогда не вскапывали землю, вечно в пути, в поисках пищи, они жили случайной добычей, в постоянной борьбе с пургою и стужей. В их крови было презрение к рабству, поэтому никому и никогда не удавалось поработить эвенков. Они предпочитали оставаться дикарями в глухой, почти недоступной тайге, но свободными. Все разбрелись по палаткам. Луна огромная, круглая уходила за лохматый лесной горизонт, и на скалистой вершине Ямбуя потухал ее холодный фосфорический свет. Влажные туманы лежали на болотах. Карарбах и Лангара продолжали пить чай, сидя перед тлеющим камельком. Я бесшумно пробираюсь в палатку, чтобы не разбудить Павла. На ощупь нахожу журнал радиограмм, возвращаюсь к костру и пишу: «Срочно Плоткину. Отставить переброску парашютистов. Выяснилось, в районе Ямбуя много лет свирепствовал медведь-людоед. Он растерзал наших геодезистов и трех эвенков. Вчера этот медведь был убит. Таким образом, причины гибели людей устранены. Сегодня Цыбин приступит наблюдениям пункта Ямбуй. Я задержусь, пока не найдем трупа Быкова». 174
Подкладываю в огонь остатки дров. Лангара и Карарбах, прикрывшись одеяльцем, спокойно спят, как спят люди, исполнившие свой трудный долг. Ну как не проникнуться уважением к этим старым пастухам- кочевникам! Что заставило их два дня «маять ноги оленям» и самим мучиться? Эти люди чужую опасность считают своею, и не ради награды они вернулись к нам, а ради долга, человеческого долга. К сожалению, мы не всегда умеем ценить подобные поступки... Где-то за сумрачными грядами гор, в бездонье пробуждается утро. Еще не стукнул дятел. Еще рассвет не распахнул свои сонные ресницы. В предрассветной мгле земля кажется плоской, уставшей. На южном горизонте лежат без движения плотные облака. Изредка доносится гул камнепада. От этого тяжелого звука жутко на душе. Я забираюсь под полог, зажигаю свечу. Раскрываю дневник и перечитываю все, что было написано в нем вчера,— Лангара опровергла все наши догадки и предположения. Мы знаем, хотя и редкие, случаи, описанные натуралистами, когда крупные хищники, тигры, львы, леопарды, занимались людоедством. Чаще это старые звери, уже неспособные поймать бы- стропогую антилопу, серну или схватиться с диким кабаном. Бывает, что эти признанные цари прерий и джунглей, никому не уступающие в силе и храбрости, одряхлев, питаются даже падалью. А если им удается напасть и убить человека, они становятся людоедами. Но я не слышал, чтобы медведь был людоедом. Желна громким криком растревожила запоздавший рассвет. Ей ответила гагара на болоте. Какая-то птичка, заикаясь, вспоминала забытый мотив. И, как сигнал к пробуждению, загремел посудой повар. До слуха долетел его разговор с Рыяшм Степаном, выбравшимся по своим надобностям из палатки. — Знаешь, Степан,— говорил он басом, полушепотом, растягивая слова,— людей-то поуменыпилось, оставят нас с тобой на Ямбуе подавать световые сигналы, больше ведь некому. — Вот и хорошо,, светить — не лес валить! На этакой работенке скоро не поседеешь! — Ты не прикидывайся дурачком. Может, того,— повар ловко щелкнул языком,— как орешек хрустнешь — и поминай Степана, раба божьего! — Чего мелешь! Людоеда убили. — Вот чудак! Ты думаешь, что медведь людей поел? Зря на него валят. Медведь — трус Тут, может, в болотах какие-то допотопные чудовища живут. В такой глуши не только им, а и чертям есть где укрыться. 175
— Ну и что же... С меня что взять, выбегался за лето, потом же табаком пропитался, никакой зверюга близко не подойдет. А вот уж над тобою потешится, повар завсегда маслами пахнет, самый раз, пикнуть не даст. К тому же ты, Федя, от обжорства низкопятый и масти неопределенной, паршивая девка и та за версту обойдет тебя. Разве на корм медведям и годишься! — Подумаешь, рыжий красавчик! — Рыжие — за первый сорт у девчат. Вот посмотри.— И он долго роется в нотке возле моего полога.— В жплухе меня, брат, Галочка ждет. Взгляни, глаза, как угольки, носик, ротик — все как полагается. — Да ведь эту же фотографию ты у Елизара стащил, совиные твои глаза! — Тс-с! Чего орешь! — шипит посрамленный Рыжий и скрывается в палатке. Рыжий Степан третий год работает в экспедиции. Пришел он к нам хилым пареньком, замкнутым, молчаливым, будто обиженный судьбою. Товарищи неохотно взялп его в поле. Но, попав в тайгу, в горы, столкнувшись с опасностями, познав настоящую дружбу, он приободрился, повеселел. Совершенно неожиданно для всех раскрылся в нем талант музыканта. Будто родился он, чтобы воспеть это скупое и суровое нагорье. В походе отряд прпсядет отдохнуть, Степан достанет губную гармошку, припадет к ней влажными губами, зажмурит глаза и заиграет — так заиграет, что забудешь про путь, про невзгоды, про все на свете. А кончит играть — и усталости как не бывало! В его репертуаре нет знакомых мотивов, все ново, удивительно просто, доступно. Это музыка настроения, музыка о могуществе дикой природы, которую ты видишь, ощущаешь, о птицах, о зверях, о человеческом счастье, и понятпа опа только здесь, где родилась. Много радости дарит она таежным бродягам, попавшим в эти безмолвные пустыри. Степаном все дорожат, берегут его, п слово «Рыжий» произносят ласково, с любовью. Я выбрался из-под полога, да так и остался стоять, вслушиваясь в сонный лепет еще не опавших листьев осппы и всматриваясь в далекий рассвет. Голубоватый свет, необыкновенно нежный, отделил небо от земли. Горные вершины поднялись из мрака ночи и точно замерли, пораженные величественной картиной пробуждения. Узнать бы, что день готовит нам: раскрепощение от тяжких дум или неотвратимую тревогу, награду за мучения или приговор? На душе неспокойно. Ночь торопилась в чащобы, падала па дно глубоченных провалов, покорно уходила в болота, под туман. Алмазной каплей дрогнула в крошечном озерке последняя звезда и погасла за поникшей осокой. Загремели бубенцы — поднялись олени. Все повернулись к рассвету, стоя встречали утро нарождающегося дня... Где-то рядом, в сырой ложбине скорбно кричала одинокая чайка, 176
отставшая от стаи. На юг устремились станицы мелких лесных птиц. Они летели низко над землей, придерживаясь перелесков. «День... день... день...» — вестил ворон. У костра уже пили чай Карарбах и Лангара. — Что стоишь, иди сюлюкать 1,— зовет меня Лангара. Я присаживаюсь к костру. Просыпается лагерь, наполняясь людскими голосами. — Какая нужда разбудила вас так рано, отдыхали бы! — говорю старухе. — Чай — разве не отдых?.. Потом всякие разные думы есть. Карарбах спрашивает: ты хорошо узнал, что людоеда убил? Может, не он? Старик хочет ходить сам смотреть его. — Ошибиться не мог. Два медведя на одном месте жить не будут. Но если он хочет, я поведу его к убитому зверю, пусть посмотрит. Старик утвердительно кивает головой. — Спасибо тебе, Лангара, и тебе, Карарбах, что не сочли за труд предупредить нас о людоеде. Не знаю, как рассчитаюсь я с вами. Лангара подняла голову. — Так пе говори. Не бери напрасную тяжесть на сердце. Не знаешь, что ли,— люди должны помогать друг другу. — Хорошие слова сказала ты, Лапгара. — Это живет в нашей крови от предков. Нам остается только найти Елизара. Думаю, что поиски не будут трудными. Он, вероятно, тоже где-то там, в кустарнике, на северном склоне гольца. Затем проведем наблюдения па вершине Ямбуя и уйдем навсегда из этого безлюдного края. Но почему беспокойство не утихает в душе? Какая тревога затаилась во мне? — Какой плап на сегодпя? — спрашивает Цыбин, подходя ко мне и доставая кисет. — Надо начинать наблюдения и поторапливаться — вот-вот завьюжит. — Мы не задержим. Позавтракаем — и на голец.— Цыбин прикурил от уголька, затянулся и продолжал: — Мне на наблюдениях понадобится всего один человек, остальных используйте па розыски Елизара. — Вот и хорошо. Здесь останутся Павел для связи со штабом и Лангара. Остальные пойдут со мною искать Быкова. Передайте оружие и личный пистолет тем, кто пойдет на поиски Елизара. Вам оно на пункте не нужно. Каждому, в том числе и каюрам, выдайте двухдневный запас продуктов, спички... Через час выходим. — Эй, хлопцы, подъем! — кричит Цыбин в сторону большой палатки. Сюлюкать — пить чай. 177
Оттуда донеслись сонные вздохи. У каюров свой костер под толстой лиственницей. Кроме Ильи и Долбачи, тут еще двое незнакомых мне эвенков: один старик, маленький, сгорбленный, с приветливыми чертами на задублен- ном от ветров лице. И второй, помоложе, длинный, сухой и подвижный, с продолговатым лицом и усталыми глазами. У каждого свой чайник. Пьют из блюдец молча, с нескрываемым наслаждением. Я присел на бревно рядом со стариком. — Вы должны все пойти с нами искать Елизара. С оленями останется Лангара,— обратился я к ним. Но мои слова никакого впечатления не произвели па них. — Они думают, ты не убил медведя,— поясняет Долбачи. — Если убил, покажи шкуру,— добавляет старик. — Зачем же мне обманывать, с этим шутить нельзя. — Я не верю. Такого убить нельзя, он притворился,— продолжал старик,— обманул тебя, а ты хочешь обмануть пас Голец ходи не могу. — Зачем мне обманывать, подвергать опасности себя и других? Никто на это не пойдет. Говорю, с людоедом покончено. Пока Цыбин будет наблюдать, надо найти Елизара, без этого мы не можем уехать отсюда. Каюры молча продолжали пить чай... Я не стал настаивать. События на Ямбуе давали хорошую пищу суеверным людям. Потом с ними говорил Цыбин. Не Илья ли их настраивает, иначе чего бы им упрямиться? — Лангара,— обратился я к старухе,— каюр Илья из вашего стойбища? — Как же, из Омахты. — Ты знаешь его? — Мало-мало. — Как думаешь, плохой он человек? Лангара двинула плечами. — Если у тебя сердце будут рвать руками, ты будешь смеяться? — Кто-то сделал ему больно? — Начальник... Три года назад Омахта пришел экспедиция. Илья с женой у них ходил каюром. Все лето хорошо ходил. Потом начальник брал у него жену. Илья думал, он совсем взял, уступил, сам остался с двумя детишками, даже не стал сердиться, думал, так надо. Доброе сердце тогда было у Ильи. Но начальник обманул. После работ увез ее далеко устье Учура, сам до своей баба ушел, а эвенку бросил. Говорили, даже денег не дал ей обратно вернуться или продукты купить. Какой плохой люди! — А где же она теперь? — Жена не вернулась на стойбище; может, стыдно было, что поверила лючи, бросила детей. Илья ходил на устье Учура, спрашивал у людей, но никто не знал, куда она делась. Там он всю 178
зиму ходил по тайге, искал ее след, но не нашел. Одна, в чужой тайге, без чума, без пищи, пропала. Илья потом вернулся одичалым. На стойбище не живет. Он что-нибудь пакостил тебе? *—• неожиданно спросила она. — Нет, Лангара, это я так спросил, к слову. Так вот оно в чем дело! Надо же было какому-то подлецу вмешаться в жизнь этих двух людей, до наивности доверчивых и покорных, сделать доброе сердце Ильи злым и мстительным! Мне становится вдруг стыдно за себя и Павла, за нашу подозрительность и, может быть, несправедливое отношение к Илье. Мне хочется немедленно поговорить с ним, объяснить эвенку, что он не должен срывать обиду на людях, совсем не причастных к его несчастьям, и вернуться жить на стойбище. Не знаю, с чего начать разговор с Ильей, но поговорить надо. Он настораживается и чуточку отодвигается от меня. — Илья! — начинаю я решительно.— Мы с Павлом действительно заподозрили тебя в убийстве Елизара, в этом виновато твое поведение... Извини нас. Ты не отворачивайся, а слушай. Сейчас Лангара рассказала мне про твое горе. Ну разве можно за одного подлеца мстить всем! И среди эвенков есть, наверное, плохие люди, так неужели в этом виноваты и другие? Не надо обижаться на всех.— И я дружески кладу свою руку ему на плечо.— Тебе, Илья, надо вернуться к детям, жениться и жить по-человечески:, как живут все. Каюр осторожно отстраняет мою руку, долго сидит задумчивый и безразличный, будто он уже много раз слышал это и мои слова не утешают его. Ведь он не протестовал, что жену увезли от него. Ее воля была. Но бросить в чужой тайге женщину, отнятую от детей, от мужа, обмануть — все равно что убить ее, и даже хуже! Вот этого он не может простить и делает вид, что не слышит меня. Всем как будто неловко за меня и за Илью... Знаю, не скоро у пего заживут старые раны. И не так просто забыть ему обиду. Только время да доброе, сочувственное отношение людей помогут ему. Наскоро завтракаем — ив путь. Уже накинут на плечи груз. В последний момент стали собираться и каюры. Но Илья с нами не пошел. Он так и остался сидеть у затухающего костра, одинокий, отчужденный, со своими тяжелыми мыслями. Нас десять человек. Я наблюдал за сборами Карарбаха. Он внимательно перебрал самозарядные патроны для своей старенькой берданы, взял с собою только те, которые считал надежными, проверил предохранитель затвора, любовно оглядел все ружье. Видимо, оно его никогда не подводило. Затем старик кинул за плечи котомку, перехватил ремешком лямки на груди. Во всех его движениях была точность и уверенность. Но мне показалось, что он был взволнован и уносил с собою какую-то тревогу. 179
16. РЫЖЕМУ СТЕПАНУ ПОВЕЗЛО Сегодпя первый заморозок, первый иней па лохматых кочках, первый ледок на камнях в ручейке. Вода стала густой и медленной. Нет ветерка. Не шелохнется трава, прихваченная морозом. И птицы сегодня не будили утро. Идем гуськом по острому ребру крутого склона гольца. С нами поднимаются лиственницы. Они хмурятся, собираются толпами над крутизной, как бы задерживаются в нерешительности. И только смельчакп-одиночки сопровождают нас дальше. Затем и они попадаются реже, отстают. Мы их встречаем и выше, но они тут жпвут лежа, распластавшись по земле, точно разведчики, тайком ползут по каменистой почве. Во главе цепочки нагруженных людей шел Карарбах. Его никто не уговаривал быть впереди идущим. Видимо, старик уверен в себе и считает своим долгом принять на себя все неожиданности пути. Оп ведет нас грядами, образующими стены каньона, начинающегося у южных скал Ямбуя. Тут мы впервые. Нас встречают холодные порывы сквозного ветра, вырывающегося из извилистых щелей. Хаотическое нагромождение каменных глыб преграждает путь. Перепрыгиваем, ползем с одной па другую. Дальше из развалин скал встают останцы чуть ли не до неба. На крутизне, по прилавкам и по ребристым гребням цепочка рвалась, люди, как муравьи, расползались между обломками упавших скал. Порой снизу доносился крик отставших, по старик все так же не спеша брал уступ за уступом, подбираясь все ближе и ближе к вершине. Шаги его явно мельчали, и из груди все чаще вырывался тяжелый вздох. Не те годы! Подножье остается далеко внизу. Небо кажется низким и легким. Уже близка пологая лощина гольца. Мы ее не видим, но она вот-вот покая^ется. У последних останцев делаем пятиминутный привал. Никаких разговоров. Двадцать пять килограммов за плечами — не шутка! Рыжий Степан разувается, перематывает портянки. Цыбин достает кисет, начинает крутить козью ножку. Крутит он привычно, медленно, с наслаждением и, кажется, именно в этом процессе находит наибольшее удовольствие. Долбачи угощает Карарбаха дымящейся трубкой. Под памп лежала тайга. За каких-то два утренних часа она окончательно расцвела, принарядилась. От солнца в просвете между редкими облаками падал на землю дымчатый свет. Он обяшгал своим прикосновением промерзшие за ночь листья, они буквально на глазах желтели, и тайга полыхала холодными кострами: загорались мари, болота, сопки. В пурпур одеваются необозримые дали. По всей земле разливается красота осенней природы. В этой смене красок, поспешном увядании леса есть что-то неотразимое. «Ку-ули... Ку-ули...» — где-то стороною обходят голец кронш- 180
непы. Следом туда же, на юг, торопится стайка дроздов. Эти летят молча, готовые в момент опасности укрыться в тайге. Старик долго смотрит на меня, показывает сначала па свои олочи, затем тычет пальцем в землю и, отрицательно качая головой, произносит что-то непонятное. — Он говорит,— пояспяет Долбачи,— тут Елизар не ходил, не оставил след. Опять под ногами карнизы, уступы, крутые россыпи. Плечи горят от взмокших лямок. Старик устает. Он распахивает дошку, подставляет грудь волнам, струящимся с гор, дышит открытым ртом. Не ветерок ли родных гор, наполненный запахом снежных вершин, возвращает ему силы? Наконец-то перед нами купол гольца, и над ним, теперь уже совсем низко, голубое небо. Еще немного усилий, последняя потуга — и отряд у цели. Одни отдыхают, другие любуются панорамой гор с многочисленными вершинами, будто соски, обращенные кверху. Делать наблюдения в этот полуденный час нельзя — большие горизонтальные колебания, невозможно добиться нужной точности. Только вечером изображение будет четким. Но до вечера у наблюдателей на пункте много дел. А время неумолимо — уже одиннадцать часов. С Цыбиным остается Рыжий Степан. Остальные разбиваются на три группы. Каждая самостоятельно займется поисками Елизара. Во главе первой — Долбачи. Эта группа обследует склон гольца полосою в полкилометра по восточной тропе, на которой были убиты Петрик и Евтушенко. Вторую группу поведет каюр-старик. Она осмотрит западную часть гольца, рядом с гребнем, где мы поднимались, шириною примерно в триста метров. Мы же вдвоем с Карарбахом спустимся тропкой, по которой геодезисты ходили за дровами, и осмотрим стланики между участками первой и второй групп. На душе у мепя спокойно. Людоед убит, и мы без опаски займемся поисками. Но Карарбах словами и жестами предупреждает всех быть осторожными у трупа Елизара, если он будет найден. Там можно встретить другого медведя, нарваться па засаду. В каждой группе по две винтовки. Уславливаемся: если кто найдет Елизара, оповестит об этом двумя выстрелами с небольшим промежутком между ними и разведет дымовой костер. Долбачи и старик со своими людьми уходят. Мы с Карарбахом немного задерживаемся. Еще раз, как могу, жестами и словами объясняю своему спутнику наш маршрут. Он утвердительно кивает головою и, поглядев на солнце, торопит меня. — Амакан, амакан,— произносит он неразборчиво, хрипло, показывая пальцем вниз. Старик напоминает мне, что надо сегодня успеть сходить к убитому медведю. Я иду следом за Карарбахом. Загря плетется у меня на поводке, все время следит за ветерком, налетающим снизу, и изред- 181
ка продувает свой влажный нос. С первого шага старик сосредоточивается. Глаза его наполняются живым блеском, от них ничто не ускользает. Сдвинут ли камень, примята ли трава или сорван мох — все замечается. Иногда старик приседает на корточки, что- то рассматривает. За голыми россыпями, из чего сложена вершина, начинаются разрозненные скалы причудливых форм. Иногда они поднимаются высоко над крутизной, как исполинские руины древних храмов, или лежат глыбами, безжалостно раздавленные временем. Всюду следы разрушений. И тут, среди мертвых курумов, следы осени. До этого трудно было заметить в щелях ск^л, под камнями, в самых затаенных уголках склона живые ростки зелени, чудом растущие без почвы, без влаги и без солнца, затаившись в вечном сумраке или прильнув к шершавым плитам. А в осеннее время эти осочки, папоротники, камнеломки, лук — дикая пахнущая зелень — будто все разом впервые за свою недолгую жизнь расцвели. Точно брызнул кто- то густым багрянцем по безмолвному граниту, по серым россыпям. Карарбах пропускает меня с Загрей вперед. Знаками дает понять, что в кустарниках, к которым мы подходим, собака более надежный проводник. По чуть заметной тропке обхожу последний скальный выступ. Загря неохотно идет следом, все время натягивает поводок, оглядывается. Меня это раздражает. Я тяну за ремешок, насильно увожу его вниз. Но он упрямится. Угрожаю пальцем — он совсем заупрямился, ни с места! Где-то далеко стукнул камень. Я не придал этому значения. Но Загрю будто током прошибло, откинул голову в сторону гребня, откуда донесся звук, весь насторожился. Карарбах тоже остановился. Заслонив ладонью свет солнца, он смотрел в ту же сторону, что и собака. Загря неожиданно рванулся, но поводок сдержал его. Старик показывал на вершину гольца; дескать, там что-то неладное. Однако ничто не подтверждало его тревоги. И я уже хотел продолжать спускаться к подножью Ямбуя, как с вершины донесся душераздирающий человеческий крик. Загря вздыбил, рванулся изо всех сил. Я отстегнул поводок. Собака с первого прыжка взяла максимальный разбег, понеслась по россыпи напрямик к вершине. До нее более километра, к тому же надо пересечь глубокую лощину. Я дважды разрядил карабин, и вся округа всколыхнулась от выстрелов. Далеко откликнулось эхо. Карарбах ни о чем не спрашивает, сбрасывая котомку, дошку, закладывает в бердану патрон. Скулы его судорожно вздрагивают. Я тоже снимаю телогрейку, котомку и устремляюсь вперед. Старик не поспевает за мною, отстает. Не могу понять, что случилось с наблюдателями на вершине. В криках, что доносятся с вершины, мольба о помощи. 182
Я безрассудно на первом подъеме взял сразу слишком большой темп. Сил хватило только выбраться на излом. Сердде разбушевалось, легким не хватает воздуха, ноги плохо повинуются. Останавливаюсь, еле переводя дыхание. В зловещей тишине крик все тише, все реже. Он, как вихрь, подстегивает меня. Сверху доносится злобный лай Загри. Лай быстро отдаляется вместе с грохотом камней. И на вершине Ямбуя все стихает. Поднимаюсь теперь шагом, так легче и быстрее. Загря бежит где-то за главным гребнем все дальше и дальше. Потом оттуда доносится медвежий рев. «Неужели я ошибся, не людоеда убил?.. Нет, не может быть!» Отдыхаю под шапкой гольца и минут через пять выхожу на вершину. Рыжий Степан висит на пирамиде, обняв в смертельном страхе закоченевшими руками визирный цилиндр. Глаза навыкате, как у сумасшедшего. Сам весь необыкновенно длинный, будто вытянутый. Правая нога разута, ступня разорвана, тур облит кровью. Взбираюсь на пирамиду, пытаюсь помочь ему сойти на землю, но не могу разжать сцепившихся пальцев. Степан глядит на меня ничего не видящими глазами. Тут появляется Карарбах. При виде этой картины он забывает про усталость, спешит на помощь. С трудом поднимается старик на тур, поддерживает Степана, и мне удается оторвать его Ьт цилиндра, спустить на землю. — Где Цыбин? — спрашиваю у Рыжего. Он бессмысленно смотрит на меня, молчит. Я со всего размаха бью ладонью его по щеке, и он выходит из шока. — М-медведь! — выпаливает он. — Где Цыбин? — Там.— Парень качнул трясущейся головой в сторону обрыва. Хотел еще что-то сказать, но стал заикаться. Мы усаяшваем его на камень, бросаемся к обрыву. По осыпи свежий след огромных прыжков. Где-то далеко внизу, у невидимых с вершины скал, сыплются камни. — Угу-у!..— кричу я в пустоту, и эхо разносит протяжный звук по всему ущелью. Через минуту, точно из подземелья, оттуда глухо доносится ответное: — Угу-у!.. Сто пудов сваливается с плеч. Я поясняю старику, что Цыбин жив и находится внизу. Но об этом он догадывается и сам по огромным прыжкам, след которых хорошо заметен на осыпи, и по тому, что за Цыбиным никто не гнался. Карарбах нервно растирает тыльной стороною ладони капли пота на лбу и, глянув на меня, неодобрительно качает головою, потом с досадой объясняет, что напрасно поверил мне: нельзя убить медведя, в которого вселился злой дух. Теперь-то я и сам 183
догадываюсь, что убит не людоед, а другой медведь. Какой дьявол затуманил мне разум! Стою перед стариком, как маленький, виноватый. Карарбах берет меня за руку и уводит от обрыва к Степану. Тот нервно икает и, как пугливый зверек, озирается по сторонам. Рапа у парня ужасная, по всей ступне. Отпарываю у него от телогрейки бинт с флакончиком йода, заливаю рапу, забинтовываю. Парепь приходит в себя. — Хорошо, что ты пе сробел,— успокаивающе говорю Рыжему. — Будь это медведь как медведь, а то какое-то страшилище: морда длинная, как у крокодила, губастая, лапы загребущие. Как оно вывернулось из-за скалы, жилы у меня на ногах ослабли, не могу бежать. В жизни такого не видел! Кинулся на пирамиду, она, дьявол, скользкая, только успел схватиться за крестовину, а чудовище уже тут, как рявкнет, точно из пушки, я и повис. А оно поймало меня за ногу и давай стаскивать. Сапог возьми да и со- скользпи с ноги. Пока зверюга с ним расправлялся, не помню, как я до цилиндра добрался... Не будь Загри, стащил бы, подлец, обязательно стащил!.. — Считай, тебе повезло! — говорю я. — Что и говорить... Злой, как сатана, а пасть — во какая! — Степан широко развел руками и, немного помолчав, сказал тоскливо: — И чего меня понесло в экспедицию... — Живой, Рыжик! — обрадовапно и в то же время удивленно кричит только что появившийся Цыбин. Он без шапки, одна штанина разорвана, растерянный, бледный, точно обескровленный. — За малым не съел, сатанюка! — отвечает ему, поддерживая пораненную ногу и кривясь от боли, Степан. — А ты, Рыжик, плюнул бы ему в глаза,— пытается шутить Цыбин. — Спасибо скажи, что он задеря^ался возле меня, а то бы побаловался тобою... Ну и работенка, будь она проклята!.. — Вы же говорили, что с людоедом покончено! — с явным упреком обратился ко мне Цыбин. — Покончено, да не с ним. Надо же было подсунуть мне другого медведя! — Наверняка все тут людоеды. Медосмотра же им не было... И хорошо, что так кончилось. А могло...— Цыбин не договаривает. — Ты, кажется, сегодня мировой рекорд побил по прыжкам, а? — спрашиваю его. — Нечего греха таить, изо всех сил старался. Когда мы увидели зверя, я сразу догадался, что это людоед. Прет на нас махом и как заревет, некогда было думать. Подбежал к скату, а зверь тут как тут, страшенный. Я и рванул, да так рванул, что только у скал задержался. Будь бы ружье со мной или пистолет — не сробел бы. Не верите?.. Ну, как хотите. 184
Карарбах дождался, когда Цыбин закончил, легонько толкнул меня в бок и стал с жаром жестикулировать руками, повторяя одни и те же знаки. Он упрекал меня в том, что я слишком понадеялся на себя, обманулся — никакого медведя не убивал. Так подстроил злой дух, чтобы посмеяться надо мною. Затем старик уселся поодаль от нас на плиту — видимо, чтобы самому разобраться во всем случившемся. Старик нервно крутит головою, жмурит глаза, точно прячась от каких-то назойливых мыслей. Что делать ему: покорно уйти из этих мест, где властвует злой дух, пока не поздно, или остаться с нами, коль уже нарушил завет предков, пришел сюда? А может быть, думает, что теперь наши дела еще больше касаются его, что нельзя оставлять людей в беде и что никому другому, а именно ему, придется исправлять мою ошибку, даже если для этого придется встретиться в поединке с Харги. Во всяком случае, хотелось, чтобы старик так думал в эти минуты. Необходимо поговорить с ним. Но как? Лангара объясняется с ним жестами рук, движением губ, иногда прибегает к помощи всего тела. Между нею и глухим стариком давно установился контакт, они легко понимают друг друга. Но я испытываю затруднения. Пытаюсь убедить его, что мы действительно убили медведя и туша его лежит в стланике под Ямбуем, куда должны будем идти. Карарбах силится понять смысл моих жестов и заставляет меня без конца повторять одно и то же. Наконец-то старик утвердительно кивает головою — кажется, понял. Он явно удивлен моей ошибкой. Уж ему-то стоило один раз взглянуть на медведя и он бы узнал его, живым или мертвым, даже через год. Так неожиданно рухнули наши планы. Придется все начинать сызнова. Видно, не так-то просто покончить с людоедом. Он слишком обнаглел, ведь до этого ему здорово везло. К тому же па его стороне большое преимущество: он хорошо знает местность и может появляться перед жертвой внезапно. Прежде всего надо доставить пострадавшего на табор и заняться раной. Кто знает, какой яд носит этот хищник в своей клыкастой пасти! И беда еще в том, что в наших аптечках нет ничего от заражения крови. Придется сразу по рации вызывать врача. Сейчас как будто у Степана общее состояние неплохое. Он даже пытается шутить. Третью цигарку курит. — А как же с наблюдениями? — спрашивает Цыбин. — Ну и дела, черт побери! Как бы не завязнуть нам тут,— вырывается у меня с досадой.— Рисковать больше не будем. Мы и так слишком дорого заплатили за Ямбуй. Оставляйте здесь инструмент, снаряжение — словом, все, что нужно для работы, и давайте решим вопрос, как спустить Степана с гольца. — На руках,— отвечает он. — Легко сказать, на руках, а по карнизам?! 186
— И по карнизам спустим. Можно попробовать. Встань-ка, Степан! — И Цыбин помогает ему подняться. Идти он, конечно, не может, нога у него опухла и сильно кровоточит. Малейшее прикосновение к ней вызывает острую боль. Мы усаживаем больного на сцепленные руки, он обнимает нас за шеи, и мы идем, идем неудобно, боком, иначе нельзя. Тут по скалам да по шаткой россыпи и без груза того и гляди завалишься или сорвешься. Но другого выхода у нас нет. Я обращаюсь к Карарбаху, прошу его как можно быстрее спуститься на табор, передать записку. Тут же сажусь и пишу: «Павел, опять беда — на гольце появился людоед. Сильно ранен Степан. Немедленно, по любым каналам, свяжись со штабом, нужна срочная консультация врача, что надо предпринять, чтобы не допустить заражения крови и других осложнений. Мы с Цыби- ным несем его с гольца». Цыбин упаковывает инструмент, складывает снаряжение, накрывает брезентом и заваливает камнями. До нас долетает грохот камней. Мы с ружьями бросаемся к бровке. — Ого-го!..— доносится снизу голос Долбачи. Проводпик появляется вместе с двумя рабочими на последнем прилавке. Они спешат, оглядываются. Явно удирают от какой-то опасности. Долбачи кричит издалека: — Амакан, большой амакан там! — и показывает на восточный край гольца. Все они, запыхавшись, выбегают к нам и, увидев сидящего возле тура Степана с забинтованной ногою, без слов догадываются, что на вершине побывал медведь. У них падает и без того неважное настроение. Теперь нас шесть человек. Принимаю другое решение. Я с Долбачи, дождавшись Загри, отправляемся вниз в кустарник тропкой, по которой геодезисты носили на голец дрова, и еще не осмотренной нами. Эта тропка — кратчайший путь с вершины до озера, которым мог воспользоваться Елизар, спускаясь туда на охоту. С собакой не страшно будет встретиться и в зарослях с людоедом. Карарбах пойдет, как намечали, на табор с письмом. Остальные трое поочередно понесут раненого. Неожиданно из южного ущелья донесся затяжной скрежет, тяжелые разрывы, и долго не смолкал дробный гул падающего потока камней. Не очень-то приятно находиться на вершине, когда под тобою рушатся скалы, и кажется, вот сейчас дрогнет сам Ямбуй и, разваливаясь, поглотит тебя... Я подвожу Карарбаха к краю западного ската гольца, показываю в сторону табора, скрытого где-то за изломами, и легонько толкаю вперед — дескать, скорее иди! Он спрашивает меня жестами, куда я пойду? Говорю ему, что с Долбачи отправляемся в кустарник искать Елизара. Он взбудо- 187
раженно что-то серддто мычит. Идет к Долбачи, отдает ему записку, машет рукою в сторону табора. Сам же решительно стягивает па груди ремешки дошки, дает мне понять, что пойдет со мною. Я объясняю, что глухому человеку очень опасно идти сейчас в заросли. Он резко протестует, гневается. Удивляюсь, на что старик надеется. Забыл ли он, как важен для охотника слух, когда он имеет дело с хитрым и бесстрашным медведем, или считает для себя унизительным получить скидку за счет глухоты? Но что с ним поделаешь! Я не стал уговаривать, да это и невозможно. Он не привык, чтобы другие отменяли его решения. Долбачи уже гремел камнями далеко внизу. — Не забудьте, как только доберетесь до табора, сделайте Степану перевязку и проследите за температурой,— говорю я Цы- бину.— Если до нашего возвращения появится в эфире врач, запишите все то, что он предложит, и выполните точно. — Не беспокойтесь, все сделаю. Странная процессия медленпо скрывается за гранью ската. Я стою, прислушиваясь, как следом за ними медленно сползает в глубину грохот камней. 17. ДВА ХОЛМИКА НА ПОЛЯНЕ Нам надо дождаться Загрю. Мы усаживаемся на краю площадки. Карарбах закурил. С какой-то удивительной бережливостью он смаковал каждый глоток дыма и задумчиво всматривался в мглистую даль нагорья. Морщины на лбу шевелились, толстые брови нависли над глазными впадинами, выдавая беспокойство. Трубка была его советчиком и другом, к пей оп всегда прибегал в тяжелые минуты жизни. Выкурив трубку и положив ее за пазуху, Карарбах пребывал в том же положении, глубоко погруженным в думы. Он не может оставаться безучастным к нашим делам — это завет предков, и в то же время он во власти суеверия, убежден, что в людоеде дух Харги и бороться с ним — значит накликать беду. День уходил на запад. Тень облака, прикрывавшего солнце, соскользнула по гольцу вниз, упала на равнину, погасив на ней блеск холодных костров. Померкли озера. Но вдали, на дне речной ложбины, еще золотился осенний туман. В сырых долинах он теперь постоянный гость. Карарбах хватает меня за руку, показывает на восточный гребень. По нему бежит Загря. — Слава богу, живой! — обрадовался я. Загря с разбега падает на плиту возле мепя. Из его рта, как из выхлопной трубы, бьет горячий воздух. Я отдаю ему остаток лепешки, но ему не до еды. Весь он трясется, захлебываясь от нехватки кислорода. А сам не сводит с меня своих умных глаз. В них и торжество и верность. 188
— Впереди у нас с тобою, Загря, посерьезнее дело: кто кого — мы людоеда или он нас,— говорю ему. Собака обрывает дыхание, подползает еще ближе, кладет свою голову мне на колени... Эта сцена трогает Карарбаха. Он гладит кобеля жесткой рукою. Спускаемся с Карарбахом по тропке, ведущей вниз, к северному краю подножья Ямбуя. Там, у кустарников, она раздвоится: одна направится к ручью, вторая влево к лиственничному редколесью. По этой тропке мы еще не ходили. Ветер от нас — это плохой ветер. Идем, все время оглядываясь, чтобы не наскочить на засаду. Какое непростительное ротозейство допускали мы в прошлые разы, спускаясь по этому склону! Ничего бы удивительного не было, если бы тогда меня с Павлом слопал медведь. Очень хорошо как-то сказал Улукиткан: мать дает жизнь, а годы — опыт. Именно опыта часто нам и не хватает! В этот день нашей охоты па медведя я ощутил на себе пеот- разимую силу влияния Карарбаха. Как быстро этот глухой, неразговорчивый старик подчинил меня себе! В нем чувствуется не знающая отступлений воля, выкованная в неудачах, не позволяющих старику доверять другому свою жизнь. Он как бы напоминал мне нашего далекого предка, идущего на поединок с пещерным медведем; человека, обладающего природным даром охот- пика, для которого охота почти сущность жизни. И я иду покорно, как ребенок, иду за ним, вверив ему свою судьбу. Солнце безжалостно расточает тепло. Под его горячими лучами окровавились перелески. Мари лежат в золотой прозрачной мгле. По извилистым кромкам хмурятся синие ели. Вода в озерах не колыхнется, словно отяжелевшая. Над ними в вышине парит одинокий коршун. Подходим к тому месту, где вчера видели отпечаток сапога. Еще метров сто — и тропинка раздвоилась. Левая, по которой идет наш путь, исчезает в низкорослом кустарнике. Мы приостанавливаемся. Тут все возможно: внезапная встреча, засада, нападение с тыла. Чаща — неподходящее место для охоты, тем более на медведя. Стоим, как бы не решаясь войти в кустарник. И вдруг перед нами закачался стланик. Ветра нет, и воздух недвижен, а стланик качается взад-вперед, как бы преграждая нам путь. Карарбах мрачнеет — недобрая примета. Мне тоже как-то не по себе. Любой из нас, кто проведет долгие годы наедине с природой, невольно начинает верить, хотя и не всерьез, в приметы, в счастливые и несчастливые дни, в предчувствия. Хочешь ты или не хочешь, такая обстановка как бы возвращает тебя к предкам. И хотя ты подсмеиваешься над собою, но втихомолку продолжаешь верить и не огорчаешься, что обманываешь сам себя. Карарбах срывает пучок сухого ягеля, сильно разминает его в пыль и бросает в воздух. Мельчайшие частицы лишайника как бы повисают в пространстве голубоватым облачком. Затем начи- 189
нают медленно отклоняться от нас на север, куда лежит наш путь. Самое невыгодное направление течения воздуха. На лице старика я замечаю признаки колебаний. Вытягивая шею, он бросает взгляд куда-то влево. Беспокойно смотрит на низкое солнце. — Пойдем...— говорю я старику, подтверждаю слово жестом руки и делаю первый шаг по тропинке в кустарник. Он ловит меня за руку, возмущенно смотрит в глаза, дует сквозь сжатые губы, тычет пальцем мне в лоб и насмешливо выпаливает какие-то слова. Вероятно, говорит, что у меня пусто в голове, если я решаюсь идти д опасности по ветру. Затем показывает влево, на голый, каменистый гребень, врезающийся глубоко в стланики, предлагает идти туда и, не дожидаясь моего согласия, выходит вперед. Он идет короткими шагами вдоль кустарника, ступает бесшумно, как лань. Только попав на гребень, я понял замысел Карарбаха. Он хочет пересечь заросли стлаников примерно посредине, под прямым углом к течению воздуха. Это оградит нас от внезапного нападения. Пройдя по гребню метров полтораста, Карарбах остановился. С высоты гребня хорошо был виден пологий склон гольца, заросшего двухметровым стлаником. Оба с минуту стоим, прежде чем шагнуть в темные закоулки зарослей, в подозрительную тишину. Для медведя кустарник—* его дом. Не слишком ли мы рискуем, решаясь в этот поздний вечерний час войти в переплетенную стволами заросль, не накроет ли нас тут людоед? Может быть, лучше отложить на завтра? Но поддайся этому соблазну, и тобою овладеет омерзительный страх, и ты никогда больше не заставишь себя пойти навстречу опасности. — Пойдем вместе или как? — спрашиваю я жестами Карарбаха, уже готового покинуть гребень. Старик просит дать ему Загрю. Затем долго и трудно объясняет мне, как действовать. Если труп Елизара или людоед окажутся справа, откуда идет на нас течение воздуха, то их непременно обнаружит Загря и даст знать. Я должен идти на расстоянии пяти шагов от него и контролировать левую сторону, откуда до Загри запахи не будут доходить и опасность может быть более реальной. Исход же будет зависеть от многих обстоятельств, предвидеть которые невозможно. Карарбах достает нож и подрезает наполовину поводок у ошейника Загри. Если людоед бросится на старика, Загря сильным рывком порвет ремешок и отвлечет на себя ярость медведя, а старик тем временем успеет вскинуть бердану и выстрелить. Ружье он несет наготове. 190
Мы продвигаемся со всевозможными ухищрениями, стараемся быть незамеченными, всецело положившись на чутье Загри. Шаги у старика узкие и мягкие, как у кошки. Голова, как маятник, все время качается то вправо, то влево. Изредка он бросает короткий взгляд на идущую впереди собаку. Я иду его следом, иду и думаю: ружьишко-то у тебя, друг, ненадежное, старенькое, еще с прошлого века, скрепленное проволокой, железками от консервных банок. Да и патроны самодельные, не всегда разряжаются... И удивляюсь, что он надеется на свое ружье не меньше, чем я на свой маузер 1. Старик верит в себя, и эта вера помогает скорее увидеть добычу, разрядиться патрону, спасает от многих неприятностей. Для меня ничего не существует, кроме Карарбаха, зарослей слева и неуемного сердца. Идем долго, хотя не так уж мпого прошли от гребня. Время сглаживает напряженность. Но вот слева, как сигнал тревоги, далеко крикнула кукша. Загря вздрогнул и замер, подняв высоко морду с раздутыми ноздрями. Его шерстистый хвост, накинутый веером на спину, стал выпрямляться, вытягиваться. Поднялся загривок. Карарбах почти незаметным движением руки подал мне знак — быть настороже. Я шагпул вперед, к просвету слева от старика. Загря, потихоньку переставляя ноги, двинулся вперед, громко глотнул воздух, еще и еще и, оторвавшись от поводка, привязанного к поясу Карарбаха, огромным прыжком бросился в стланик. Затем послышался быстро удаляющийся шорох, и все смолкло, точно провалилось в пустоту. Старик, не опуская берданы, кивком головы напомнил мне, что нельзя без присмотра оставлять тыл. Но тут залаял Загря. Послышалось сильное хлопанье крыльев, и из стлаников поднялись два старых белохвостых орлана. Они быстро пронеслись мимо нас. Карарбах проводил подозрительным взглядом птиц, обернулся ко мне. Я жестами объясняю ему, что лает Загря. Он пропускает меня вперед, заставляет идти на лай. Загря лает без азарта, редко, лениво. Это не на медведя. На узкой россыпушке кобель встречает нас и моментально поворачивает назад. Мы прибавляем шагу. Ветки хлещут по лицу, руки не успевают защищаться. Ноги застревают между стелющимися стволами. Загря выводит нас на край небольшой котловины. — Ую-ю...— вырывается у Карарбаха удивление. Посреди котловины возвышается продолговатый холмик из лесного хлама. Поверх него торчат четыре медвежьи лапы, вскинутые кверху истоптанными пятками, со скрюченными в предсмертных муках когтями. Низкий густой ерник, что покрывал котловину, вырван с корнями, стланик изломан, камни разбросаны, всю- 1 Маузер — охотничий нарезной карабин фирмы «Маузер». 191
ду клочья шерсти, кровь и глубокие ямы. На свежеизрытой земле отпечатались медвежьи лапы: крупные и поменьше. С одного взгляда мы догадались, что за встреча здесь произошла. Холмик насыпан совсем недавно и был теплый от солнечных лучей. Я сбросил с мертвого зверя землю, мох, ветки. Это была молодая самка лет трех, страшно изувеченная сильным противником. Он перегрыз ей горло и переломил позвоночник. Со спины содрал широкий ремень кожи и переломал ребра. Видно, и после ее смерти медведь еще долго творил над ней расправу. Такая злоба к своим собратьям живет, вероятно, только у медведя. Особенно это проявляется у самцов в годы полного расцвета сил. Тогда они беспощадны ко всему живому. В старости же, когда притупляются у них когти и клыки, они сами становятся жертвой своих собратьев. Орланы уже выклевали глаза у медведицы. Что же не поделили тут хищники? Неужели из-за орехов? Не может быть! Старик тоже озабочен. Он начипает внимательно осматривать холмик. Низко пригибаясь, идет по кромке котловины, ищет следы. Я стою на карауле. Загря, разнеженный вечерним теплом, беспечно развалился на каменной плите, дремлет с закрытыми глазами. Но уши начеку. Длинные тени деревьев ложатся на широкие просветы болот. В зарослях дразнятся кедровки. Кричит куропат, созывая на вечернюю кормежку свое беспокойное семейство. Под просторным куполом неба парят две птицы. Карарбах возвращается в кустарник, склоняется к земле, что- то ощупывает руками и молча зовет меня к себе. Не поднимаясь, показывает на небольшой отпечаток лапы медведицы. Наступая на мягкий ягель, она вдавила в него алюминиевую ложку. Откуда взялась ложка? Я поднимаю ее. На ручке выбиты точками две буквы: «Е. В.». И хотя мы были подготовлены к самым ужасным открытиям, эта находка поразила нас. Мы напали на след Елизара. Карарбах тащит меня в котловину, и метров через шесть мы увидели на мху под стлаником лежку крупного медведя. Старик тычет пальцем в глубокие следы когтей в земле и прыжка и всем корпусом изображает схватку зверей. Он объясняет, что медведь под кустом устроил засаду и отсюда напал на свою жертву. Но почему именно здесь, в котловине, он подкарауливал медведицу? Старик идет по кромке котловины вниз. Вот он останавливается, нагибается, показывает рукою под ноги. Я подхожу к нему, вижу волок и крупные следы медведя на нем, обращенные пятками к нам. Несомненно, тут хищник, пятясь задом, тащил через стланик по мху и камням Елизара. Я поднимаю с земли пуговицу, вырванную с клочком ваты, хочу показать Карарбаху , по он ужеч шагает по волоку влево... 192
Его морщинистое лицо стало вдруг вытягиваться, руки с берда- ной опустились, губы что-то шепчут. У нижнего края котловипы, за единственным стланиковым кустом, мы обнаружили второй холмик, как будто прикрытый телогрейкой. Мне показалось, что при нашем появлении телогрейка приподнялась и медленно опустилась, точно кто-то под пею испустил дух. Потом я еще долго не мог освободиться от этого видения. Елизар лежал вниз лицом, возвышаясь над холмиком скрюченною спиною. Кожа, содранная когтями с головы, от лба прикрывала рану на затылке. Он был схвачен и убит медведем, очевидно, сзади п так внезапно, что не успел даже повернуться лицом к опасности. Мы с Карарбахом стоим у изголовья покойника, спяв шапки, подавлепные. С печалью вспоминаю я о погибших здесь других людях. Онп были все молоды, в том возрасте, когда трудности путешествия кажутся сладостью: они мечтали увидеть под собою побежденные вершины гор, тайгу, реки. Но на путп к цели они неизбежно должны были столкнуться с дикой природой. Это она, чтобы сохранить свою первобытность и отрезать пути человеку к ней, встречает его чудовищпыми препятствиями. В ее распоряжении сила, коварство. И, паступая па нее, в этой борьбе за освоение необжитых пространств, геодезисты оставляют вот такие, часто безыменные, могилы. Кончается день. В стланиках стихает суета. Карарбах подает мне знак торопиться. К ночи медведь непременно вернется к своей добыче, чтобы оградить ее от других хищников. Вернее всего, он явится сюда, чтобы устроить пир. А в темноте на его стороне будут все преимущества. Карарбах хватает меня за телогрейку, тянет за собою вниз, к озерам. Предупреждает, что встреча с медведем около его добычи слишком опасна. Что делать? Неужели бросить труп товарища па растерзание хищнпкам? Решение приходит сразу, само по себе, помимо моей воли. Останавливаю старика, произношу медленно по слогам: — Я остаюсь караулить Елизара.— И показываю рукой на землю и на холмпк. Старик не понимает меня, но догадывается, что я затеваю что- то безрассудное. Подтверждаю еще и еще свои слова более убедительными жестами. У Карарбаха поднимается кожа на лбу, взгляд становится строгим, неуступчивым. Он снова изо всех сил пытается тащить за собою непонятливого лючи. Уговариваю Карарбаха идти на табор. Но старик садится па землю, не хочет оставлять мепя одного, убеждает, что оставаться в котловине на ночь, даже вдвоем, равносильно смерти. Эта 7 гр. Федосеев, т. 2 193
настойчивость трогательна. Однако я непреклонен в своем решении и не хочу думать о том, что ждет меня. Может, ночью повезет, и я встречусь с людоедом, постараюсь рассчитаться с ним. Хочу перехитрить старика, отослать его с запиской. И тут обнаруживаю, что забыл па Ямбуе записную книжку. На чем же писать, когда нет бумаги? Иначе не отправить старика. II надо торопиться, не ровен час людоед может захватить нас врасплох. Случайно взгляд падает на руку старика. Смачпваю слюной его ладонь, пишу химическим карандашом: «Ц ы б и н у. Труп Елизара найден. Остаюсь караулить его. Приходите утром с рабочими похоронить погибших». Говорю старику, что это очень важное сообщение и что его надо как можно скорее доставить на табор. Карарбах неохотно сдается. Отрываю от штанины лоскут, бпн- тую им исписанную ладонь, но так, чтобы прп необходимости можно было свободно владеть ружьем. Старик окидывает тревожным взглядом местность п тащит меня к нижнему краю котловипы. — Тут... тут,— говорит он, приседая. Дескать, здесь садиться надо, и объясняет, что ночью течение воздуха будет сверху вниз, н людоед, придя в котловину, может не догадаться, что его здесь подкарауливает человек. Это был очень дельный совет, и я, чтобы успокоить старика, положил на этом месте телогрейку. Мне пришлось проводить Карарбаха до тропки; кстати, она оказалась недалеко. Старик уходит бесшумными шагами, унося с собою беспокойство и боль за меня. А я гляжу ему вслед, думаю: «Какое чувство руководит тобою, старый эвенк? Зачем ты пришел сюда, к Ямбую, принял на себя горе чужих людей п ради них рискуешь жизнью?» Чем больше я приглядываюсь к старику, тем все сильнее привязываюсь к нему. Если бы можно было поменяться с ним ролями, войти в его жизнь, в его мир, обладать его опытом, видеть окружающее его глазами, какое бы я приобрел богатство! Прежде чем скрыться в зарослях, Карарбах огляпулся. Я помахал ему рукой. II вдруг показалось, что от меня уходит последний человек, что больше мне не суждено увидеть людей. Ощущение жуткого одиночества внезапно охватило меня. Пожалуй, самым разумным было догнать старика и идти с нпм на табор. Но я не сделал и шага. Стою долго настороже, пока, по моим расчетам, старик не вышел к открытым марям. Его уход будто оборвал всякую связь с внешним миром. Из-за Станового высунулась лиловая туча п угрожающе нависла над Ямбуем. Справа и слева от нее сомкнутыми рядами ползут хмурые дождевые облака. Их подгоняет сухая гроза. На землю падает холодный ветерок. 194
В надежде, что тучи пронесутся и будет звездная ночь, я решил устроить скрадок на том месте, где советовал Карарбах. Настроение у меня бодрое, даже воинственное. Может, мы и встретимся. Тут уж по-честному, кто кого! Наламываю хвои, выстилаю ею место, где предстоит мне провести ночь. Я буду в десяти метрах от трупа Елизара, и примерно в пятидесяти метрах от медведицы. С тыльной стороны меня будет защищать от внезапного нападения мощный куст стланика, а чтобы остаться незамеченным со стороны котловины, устраиваю искусственный заслон из хвойных веток, высотою чуть ниже сидящего на земле человека. Мне не впервые караулить зверя ночью, одному, окруженному таинственным молчанием тайги. Я приобрел навык стрелять в темноте по еле заметному силуэту. Но все это было в другой обстановке, когда ты убежден, что в случае, если тебя обнаружит вверь, он не замедлит исчезнуть. Здесь же, наоборот, он постарается напасть. И псход будет зависеть от обстоятельств, которые я не смогу предвидеть. Пользуясь вечерним светом, запоминаю, что находится в ство- ре холмиков на горизонте — это очень важно знать для ночной стрельбы по зверю. На стланиках, на болотах еще колышется розоватый отсвет заката и румянятся нижние края толстых туч. В чаще кустарников смолкли последние звуки дня. Опускаюсь в скрадок. Рядом укладываю Загрю. Над нами смыкаются кроны стлаников. Под их сводом нас трудно заметить, но нам хорошо видны поляна, холмики, край зарослей. Все как будто преобразилось, приняло странные, неестественные очертания — и кустарники и это синее немеркнущее небо. Почему-то вдруг я потерял связь между собою и холмиками, и даже показалось удивительным мое присутствие здесь, на скошенной поляпе. Хорошо, что есть на свете комары, они вывели меня из мппутного забытья. Дождь захватил голец правым крылом — быстро прошел. Тучи бежалп стороною, сваливая на потускневшую равнпну потоки воды. Прошумел ветер, таинственно, как ночной вздох совы, и умер. Ночь будет длинной. Надо устроиться так, чтобы просидеть долгое время без движения. Ведь медведь обладает необычайно чуткпм слухом, и малейший шорох может выдать нас. Привязываю Загрю к стволу стланика, надрезаю ременный поводок, как Карарбах в прошлый раз, чтобы при сильном рывке кобель мог разорвать его. Заряжаю карабин, еще четыре патрона остаются в магазинной коробке. Ночь ложптся на плечи, прижимает к земле, и я замираю, точно растворился в загадочных зарослях стланика. Снова поднимается, гудит в вышине ветер, угоняет тучи. На далеком горизонте лиловый след угасшего заката. Какое-то слабое оживление заметно в кустарниках, будто только сейчас пх 195
ночные жители поверили, что не будет дождя, выбрались из своих убежищ. На болотах слышатся распри пролетных птиц, не поделивших места па илистых берегах. Появляются летучие мыши. Их много. Но они быстро рассеиваются в ночном пространстве, и только пара продолжает бесшумно носиться над холмиками. Пока я вижу котловину, край зарослей, дремлющий в вышине Ямбуй, ничто не омрачает моего настроения. Мысль о том, что не следовало мне одному здесь оставаться, исчезла так же внезапно, как п возникла. Многие ли знают, какие картины рисует воображение человека, когда он остается один на один с безмолвием тундры или захваченный ночным ураганом в тайге, среди бушующего леса? Сердца даже сильных подвержены смятению и страху, и не надо насмехаться над теми, кто не выдержит такого испытания... Нет, я не раскаиваюсь, что остался здесь. Мне бы только в критическую минуту не дать взбунтоваться нервам, удержать спокойствие. Я верю, что именно сегодня мы встретимся с людоедом. На болоте внезапно раздался жалобный и протяжный крик незнакомой мне птицы. Стало еще тише, еще мрачнее в зарослях. Жуткая темнота обняла и голец, и стланики, и котловину. По совести говоря, тишина и молчание были просто страшными. Хотя бы ветерок прорвался п растревожил гнетущее молчание ночи! Загря лежит с поднятой головою, беспрерывно прядет ушами, как говорят эвенки,— собаки слышат даже вздохи комара. Поэтому для Загри никогда не бывает тишины в природе: окружающий мир всегда полон шорохов, звуков, но только немногие из них возбуждают в нем любопытство. 18. НОЧНОЙ ПОЕДИНОК Растеклись по синеве тучи. От звезд чуточку посветлело. Обозначилась котловина и даже просветы в зарослях. Свежая струя воздуха набегает на лицо. Это очень хорошо: ветерок уносит наш запах от котловины к подножью гольца, и появление медведя мы сможем заметить раньше, чем он обнаружит пас. Невидимая птичка пикнула в чаще и смолкла, точно умерла. Загря, не шевелясь, посмотрел на меня, как бы пытаясь разгадать, какое впечатление произвел на меня этот первый ночной звук. Но вдруг кобель мгновенно вывернул уши влево, туда я^е скосил глаза, и редкая щетина на его нижней губе задрожала. Затаив дыхание слежу за ним. Кто-то рядом наступил на опавший ольховый лист, послышалось еле уловимое дыхание. Руки инстинктивно хватают карабин. Загря и теперь не повернул головы на звук, только сильно скошенные глаза неподвижно застыли па каком-то предмете. По направлению взгляда собаки появился яшвой рыжий комочек. Бурундук! Зверек догадался, что обнаружен нами, поднимает 196
крик. Я угрожаю пальцем Загре — лежать! Он как будто успокаивается, но с его морды не сходит напряженность. А бурундук носится вокруг скрадка, то взберется на стланик, то на пень и писком своим явно выражает протест. Наверное, под нами находится вход в его нору и из-за нас оп пе может попасть в нее. А уже пора спать, дни-то у него в эту пору полны больших забот. Загрю раздражала близость бурундука, и хорошо, что тот догадался вовремя исчезнуть, а то бы кобель не посмотрел на мои предупреждения. Появились желтоглазые совы, настал и их час. Опи беззвучно, как тени, носятся над котловиной, кружатся над холмиками, ненадолго исчезают в темноте. Оживает притихший на время мир. На добычу выходят ночные хищники. Они тоже неслышно бродят всюду по закрайкам болот, по перелескам, шныряют по кустарникам. Всю ночь тревожно спят и их жертвы. Что бы ни происходило, но пульс жизни ни на минуту не затихает ни ночью, ни днем, с той лишь разницей, что ночью все трагедии разыгрываются тайно, даже жертвы предпочитают умирать молча, а днем — на глазах у всех. В темноте возникают два светлячка. Они проплывают над котловиной, как блуждающие огоньки, и гаснут у ближнего холмика. Справа доносится писк. На болоте вдруг неистово закричал гусь, захлопал предсмертно крыльями и смолк. Ночная жизнь леса, жизнь болот и перелетных птиц, хищников всегда захватывала меня. Что-нибудь да подсмотришь, откроешь для себя новое, но сейчас все это проходит где-то стороною, не задевая сознания и не отвлекая от напряженного ожидания. Какая-то тень быстро прошмыгнула по котловине, и возникший шорох оборвался у трупа медведицы. Затем послышалось ворчание, что-то хрустнуло и стихло. «Соболь»,— мелькнуло в голове. Загря всполошился было, вскочил и за это получил по носу щелчок. Но ему трудно сдеряшвать себя, если ветерок забивает нос острым соболиным запахом, который всегда будоражит его до бешенства. Еще тень появилась, но с другой стороны, такая яче горбатая и длинная. Она вынырнула из густой тьмы стлаников, застыла на миг пенечком и бросилась к противнику, затаившемуся у трупа медведицы. Писк, драка, возня взбудоражили уже устоявшийся покой ночи. Клубок сцепившихся соболей, гремя камнями, катится вниз, все ближе к скрадку. Хищники уже в пяти метрах от нас. В яростной схватке они рвут друг друга, храпят, задыхаясь от злобы, и вдруг клубок разрывается, посрамленный зверек бросается наутек, ищет спасения в стланиках. Погоня затихает в зарослях кустарников. Драка соболей привлекла филина. Он кру- 197
жится над холмиками лохматым силуэтом. Ухнул, будто стрельнул холостым зарядом, и исчез. Сторожкая ночь сгустилась над котловиной. Только ветерок веет прохладой в лицо, да табун бесформенных туч молча наплывает па небо. Над блпжнпм холмиком вспыхивают светлячки, они мигают на одном месте, как свечи у гроба. Потом внезапно гаснут. Но что это?! Холмик шевелится и как будто разваливается. Меня словно током пронизывает, окатывает холодным потом. Хватаю всполошившегося Загрю, подминаю под себя. В темноте замечаю, как с Елизара сползает телогрейка. Покойник в чем-то светлом поднимается на четвереньки, смотрит в нашу сторону живыми глазами. У меня леденеет кровь. А Елизар еще чуточку приподнялся. В ужасе протираю глаза... Нет, это не привидение и не галлюципация. Покойник снова припадает к холмику, и под ним звопко треснула сухая веточка. Мои руки, как бы сами по себе, выбрасывают ствол карабина вперед, к небу, и немую темень ночи разрывает огненный взрыв... В блеске мигающего света я увидел на трупе Елизара рысь, узнал ее по светлой шубе, по куцему заду и по злому кошачьему взгляду. Опа, словно отброшенная звуком, рванулась в кустарник и бесследно исчезла, растаяла в черных зарослях. Выстрел снимает страх. Все остается па месте, лишь обманутое сердце еще тревожно стучит. С болью думаю, что ночь ведь только начинается. Что же будет со мной дальше? Неужели я разучился владеть собою? И тут впервые меня охватывает сомнение. Только поддайся этому состоянию — и ты станешь мерзким трусом. Хорошо, что со мною мой верный четвероногий друг! Хочу поймать его, прижать к себе и не отпускать, но он неожиданно вскакивает и, сгорбив упругую спину, настораживается. Повернув голову к восточному склону гольца, нюхает воздух, вдыхая его короткими глотками, и нервно переставляет передние ноги — вер- пый признак присутствия зверя. Я приподнимаюсь. Темень захватывает котловину. Загривок у Загри щетинится, острые когти глубоко вонзаются в землю, и, чуточку осадив назад, он уже готовится к прыжку. Я даю ему в бок пинка, но собака не обращает на меня внимания. Где-то там, на склоне гольца, откуда слабый ветерок набрасывает подозрительный запах, ходит зверь, по какой? Вдруг четко доносится грохот камней под чьими-то торопливыми шагамп. Стук камней обрывается у пшкней границы россыпи. Снова тпхо-тпхо. Медведь, кажется, догадывается, что возле его добычи кто-то есть, неслышно крадется по просветам зарослей. У меня словно лопнуло сердце и горячая кровь хлынула по всему телу. 193
Опять загремели камни, и уже совсем близко. Загря не выдерживает, вырывается из скрадка, тащит за собой и меня. Теперь наша встреча пеизбежна. Но проклятая темень, ничего не вижу! Уже у самого края зарослей стукнул отброшенный в прыжке камень, еще и еще... Ближе хрустнула веточка... II опять все оборвалось. Нет, не грохотом камней страшна эта ночь, не гневом зверя, не темнотою, а молчанием, затаившейся тишиной. Зверь сползает в ложок вместе с шорохом потревоженной им россыпи. В углу котловины, куда направлена морда кобеля, возникает большое тусклое пятпо. Это оп! Прикладываю к плечу карабин и холодею — пе вижу ни мушки, ни ствола, между намп сомкнулась тьма... Но вот пятно вдруг оживает, становится заметным, увеличивается, наплывает на нас. Дорога каждая секунда. Окаянные тучи окончательно заслонили свет. Загря отрывает ремешок, вырывается вперед. Я шагнул было за ним и остановился в беспросветной тьме. Отчаянный лай собаки взбудоражил тишину. Зверь бросается на Загрю, но у него не хватает ловкости поймать его. Я не стреляю — не вижу цели. Поражаюсь своему спокойствию, точно окаменел в эту решающую минуту. Кобель работает с невероятным остервепепием и, отступая, ведет на меня зверя. Вот он вырисовывается из мрака бесконтурной глыбой, уверенный, злой, все ближе и ближе. Я крепко прижимаю ложу карабина к плечу. Проклятье, опять не впжу мушки! Лай собаки, стон зверя, грохот камней сливаются в один нескончаемый гул. Вижу, черное пятно уже подходпт к холмику с медведицей, но вдруг ринулось напролом в ночпые заросли... Медведь пе бежал — капул без единого шороха, растворился в темноте, исчез, как след птпчьего крыла, скользнувшего по поверхности озера. «Ушел, сатана!» — подумал я, прислушиваясь к наступившей тишине. Потом где-то за логом снова залаял кобель, затрещал стланик, послышалось тяжелое сопение. Наперерез бы надо, наперерез, да куда побежишь, ничего не видно! На востоке голец отделился от неба, и облачко над нпм посветлело. Где же луна? В грохот камней на россыпи ворвался вой Загри, и я услышал удаляющийся бег зверя. Но оп не удрал, нет, стал обходить меня с тыла и затаился совсем недалеко от котловины. Что Яге я буду делать, если людоед налетит на меня? В двух шагах ничего не вижу. Проходят долгие минуты ожидания. Ни медведя, ни Загри. Взошла луна. Как же непростительно она опоздала! 199
От холмика, у которого я стою, беззаботно уплывают в чащу два светлячка, и там гаснет их прерывистый холодный свет. Прошмыгнула горбатая тень соболя и замерла в недвижимом воздухе хищным силуэтом. Пониже котловины раздался короткий, дрожащий крик совы; серебристым лоскутом она плавно парит над просветами и исчезает в сумраке. Где-то встрепенулась сонная птица. Кто-то в зарослях протяжно простонал и смолк. Кто бы это мог быть? Не почудилось ли? Вот опять донесся стоп, долгий, протяжный... Боже, да ведь это же Загря! И я, не рассуждая, забыв про опасность, бросаюсь в заросли. Бегу по еле заметным просветам. Перескакиваю через рытвины, кустарник, спотыкаюсь о камни, замаскированные лишайником. За волнистым гребнем на россыпи в ложке лежал Загря с беспомощно болтающимися в воздухе ногами. Увидев меня, пес с трудом пошевелил головою, попытался встать и от боли заскулил. Хватаю его за передние лапы, вырываю из щели. Он ревет, болезненно поджимает левый бок, хватает пастью мою руку, но не кусает. На пальцах чувствую липкую влагу, кровь. Видимо, медведь хватил его так сильно, что кобель, проделав в воздухе сальто, попал спиною в щель между крупных камней и не мог сам выбраться. Но вот что удивило меня: зверь не растерзал его. Скорее назад! Скорее из зарослей, где все враждебно и где ночью в темноте ты беспомощен, как слепой щенок! Загря припадает на все четыре ноги, еле поспевает за мною. Вид у него неважный. Хорошо, что еще так легко отделался! Миную нижний ярус густых колючих стлаников, шаткую россыпь. Вдруг показалось, будто зверь гонится за мною. Мгновенно поворачиваюсь лицом к опасности... А кругом нерушимый покой осенней ночи да стланики, слегка затуманенные лунным светом. Ловлю спокойный взгляд Загри. Мне становится неловко за себя... Вот и котловина. От холмика бросаются во все стороны вспугнутые нами тени. Видимо, уже по всей округе среди хищников разнеслась весть о медвежьей добыче, и любители поживиться сбежались на ночной пир. Из темных закоулков чащи за нами следят соболи, колонки, слышится злобное фырканье горностая. Большая ночная птица прошмыгнула низко над котловиной и, исчезая во мраке, бросила протяжно: «Куу-и... Куу-и...» Стою у трупа Елизара. Рядом у ног лежит Загря. Он как будто оглох, потерял чутье. Тяжело дышит и, изредка вытягивая морду, безучастно смотрит в пустое небо. «Неужели Загря после этого случая будет бояться медведя?» —- с горечью подумал я. Накрываю труп Елизара телогрейкой, отброшенной рысью. Укладываю Загрю под холмиком. Боже, еще только одиннадцать часов, а я уже поглядываю на восток, жду рассвета. Как нестерпимо медленно тянется время! 200
Луна высоко над Ямбуем. В светлой бездне утонул узор болотистой равнины. Ушли в туман озера. Ветерок, еле дыша, колышет чащобу. Сколько очарования в этой лунной ночи, и как тяжко думать, что для нас с Загрей она полна опасности, что в ее обманчивом покое нас подкарауливает смерть! Сильно похолодало. Стоять все труднее. Веки тяжелеют. Неодолимой тяжестью наваливается сон. Не знаю, как бороться с ним... Одним рывком разрываю рубашку на груди — так, кажется, легче. Дремлют скалы, мари. За каменными грядами Ямбуя спят люди, бубенцы на шеях оленей, речные перекаты. Все спит, и только я один стою, будто распятый, у холмика. И кто-то добрый незаметно уводит меня в чудесный мир, не знающий тревог... Из рук выпадает карабин, больно бьет по ноге, и я вырываюсь из пагубного забытья. Сбрасываю телогрейку, разорванную рубашку. Остаюсь полуголым с патронташем на животе. Проходят минуты. Мороз впивается в тело. Пальцы замерзли, не подчиняются мне. Я дышу на них, растираю, пока они не оживают. Сам немного отогреваюсь. И как всегда в трудные минуты, вспоминается далекий родной Кавказ, с седыми снежными вершинами, со сторожевыми пиками, с тенью чинар, с костром под ними, с пасущимися конями на душистой поляне и с бледнолицей луною, холмы, что виднелись за станицей, таинственные дебри лесов... Эти грезы детства ушли со мною в жизнь непорочными, светлыми; я храню их, как бы проверяя временами: о чем мечтал еще веснушчатым мальчишкой у околицы и чего добился в пятьдесят... Как щедра на обещания была та далекая кавказская луна! Это она привела меня к Ямбую, заставила стоять у трупа Елизара, втянула в рискованный поединок с людоедом. И невольно подумалось: зачем па этой мудрой земле, где столько красоты,— зло, у вражда и смерть?! Шум крыльев явпо не ночной птицы прервал мои думы. Птица пролетела над котловиной молча, торопливо, и уже по этому можно было догадаться, что она вспугнута с насиженного места. Загря поднял морду. Я пристально обвел глазами край зарослей, держа карабин наготове. Вот пронесся, как оглашенный, бекас... Ясно: кто-то идет. Проходит минута, вторая... Ожидание становится тягостным. Вскакивает встревоженный Загря. И вдруг взгляд задерживается на светлой полоске под темным сводом стланика, метрах в двадцати от меня. Пытаюсь вспомнить, была ли она раньше. Отвожу взгляд влево и снова подвожу его к пятну. Нет, не была! Прикладываю ложу к плечу. Но не успеваю выстрелить — пятно исчезает. Вижу, правее, в том же провале, снова появляется пятно, но больше и яснее. Это, кажется, белая манишка на груди людоеда. 201
Чувствую, как в меня впиваются звериные глаза, и будто полчища муравьев бегут по спине вверх и вниз... Пятно приземлилось, сузилось, зверь как будто готовится к прыжку. Подвожу к нему ствол карабина. Целюсь, помня, что от этого зависит — жить тебе или нет! Выстрел мигнул ярким светом. Я увидел зверя. В следующее мгновенье он метнулся к закрайку, упал и остался на еле заметном ягеле темным бугром. С трудом переставляя ноги, неслышно подошел к нему. Зажег спичку... У ног лежала убитая росомаха. Чертовски обидно, но что поделаешь, еслп мне сегодня не везет. До рассвета еще два часа — целая вечность. Вряд ли так долго я смогу бодрствовать. Всю ночь стою на ногах, как за какую- то провинность. И не сойду ли я с ума от этих безнадежных ожиданий? Разве уйти из котловины, забраться в россыпи, разжечь костер?.. Но и там, у огня, не спасешься от людоеда. Да и нельзя бросить труп Елизара. В тайге жизнь и смерть всегда ходят рядом. Что же делать? Земля, как магнит, тянет к себе, вот-вот упаду и не встану. Страшно хочется согреться и уйти от всех этих неудач. Я уже не в силах владеть собою, защищаться. У меня даже страха не осталось — что может быть позорнее!.. Ноги подламываются, не могут удержать тяжесть тела. Опускаюсь на землю, приятная слабость растекается по всему телу. И вдруг в полудремоту врывается вой: «Ую-ioL» Вскакиваю. Это ветер. С жутким посвпстом он налетает на стланик, расползается по склонам гольца, уходит на болота. Повалил густой, липкий снег. Будет ли когда-нибудь конец этой ночи? Или так и останутся мрак, холмик и воющий стланик? У подножья гольца протяжно взревел зверь. Мне почему-то показалось, что в руках у меня не карабин, а палка. С ужасом ощупываю ружье: не начинается ли у меня галлющгаация? Возникают новые сомнения: а есть ли в карабппе патроны?.. С нервной поспешностью отбрасываю затвор и с облегчением убе- ждаюсь, что все в порядке. Ветер налетает мерными порывами. Ритмично колышется разлохмаченный стланик, а мне кажется, будто рядом, у знакомого берега, бушует море. Перед глазами вздымаются черные волны, гребни бьют в лицо серым колючим холодом. Я вижу валун, обглоданный водою,— на нем мы в юности загоралп на солнце после долгого заплыва в море. Все тут с тех пор осталось неизменным: тот же утес, со строгой линией обрыва, в шапке из вечнозеленого самшита, те же обломки под ним, мокрые, затянутые скользкой слизью, то же море, то коварное, то ласковое, и тот же извечный шепот гальки под волнами. 202
Валун кажется еще горячей от давно погасшего солнца. Весь какой-то податливый, мягкий. Я припадаю к нему, запускаю закоченевшие пальцы рук глубоко в тепло. Какое блаженство!.. Открываю глаза. Странно — сижу под холмиком. Никакого моря. Только гудит по ветру стланик да кромешный мрак вокруг. С трудом поднимаюсь. Долго не могу вырваться из завороженного состояния, навеянного теплом моря. Стою как на подпорках, одип на весь мир... Чу! Что это? Угрожающий медвежий рев. Совсем рядом. Поворачиваюсь к нему. Слышу близко шагп. Вижу медведя. Он подминает под себя Загрю п, поднимаясь, бесконечно вырастает передо мпою. Я вижу его зеленоватые глаза, ржавые клыки, пасть. Он запоспт свою могучую лапу над моею головой. Я отскакиваю, стреляю в упор... Зверь застонал и, падая, обрызгал меня липкой кровью... Вот и кончился поединок. ...Но почему я лежу па земле, почему рядом Загря и так удивленно смотрит на меня? Где же людоед, ведь я видел, как он свалился к мопм ногам. И лицо мое оказалось сухим. Проверяю карабин — в нем целы все патроны. Долго растираю лоб, прихожу в себя. Не помню, когда стих ветер, встали стланики и продырявилось небо. Стало тихо-тихо... Ничто так не страшит человека: пи пурга, ни стужа, ни полярная ночь, ни землетрясение, как безмолвие. Страшно оно потому, что не знаешь, как бороться с ним, и ничего не можешь противопоставить ему. Наконец-то до слуха долетают робкие звуки утра. Опи окончательно будят меня. В посветлевшем воздухе обозначился контур котловины. Вижу у своих ног труп Елизара. И, как что-то очень далекое, вспоминаю людоеда, будто с тех пор, как я оказался тут, прошла вечность. А вот и дятел ударил. Расползся долгожданный звук по зарослям, свалился в равнипу. На востоке горизонт отделился от хмурого ночного неба. Тронулись тени. И как-то сразу, точно по сигналу, на болотах послышался птичий гомон... Утро. Какое счастье! Даже не верится, что я дождался его, что снова увижу людей, солнце, смогу отогреться у костра. — Мы живы, Загря! — кричу я охрипшим голосом. Кому, как не ему, могу я излить свои чувства. — Ого-го!..— перекрывая звуки наступающего утра, сползает с россыпей человеческий голос. — Ого-го!..— отвечаю я и окончательно убеждаюсь в том, что я жив и что уже утро. 203
Сырой, пасмурный день начинается за Ямбуем. Из тьмы уже прорезались крутые бедра скал. На равнине обозначились озера. Свет струится из глубины вселенной, обнимая настывшую землю. Слышу людские голоса. Хочу пойти навстречу товарищам, но не могу сдвинуться с места — ноги не мои. Из стланика донеслись торопливые шаги. Из чащи с берданой наготове высовывается Карарбах. Я пытаюсь улыбнуться. У старика на морщинистом лице вспыхивает удивление. Он вскидывает ружье на плечо и, вытянув вперед руки, спешит ко мне. Хлопает загрубевшей ладонью по моему плечу и что-то бормочет на своем, непонятном мне, языке. За ним появляются Цыбин, Павел, Долбачи. Они разом подходят к трупу Елизара, снимают шапки. И все мы долго стоим молча. У Павла затуманились глаза, дрогнули подбородок и губы. Он опустился на коленп. — Прости, Елизар, я не думал, что так получится,— прошептал он, склоняя голову на изорванную полу телогрейки, прикрывавшей труп. Ко мне подошел Цыбин. — Убили людоеда, а? — спросил он. — Здесь, видимо, все против нас. Цыбин с изумлением посмотрел на меня. — Мы слышали ночью стрельбу, решили, что с людоедом покончено. — С вечера и я был уверен, а оказалось все не так просто. — Что же случилось? — спросил он. — Как видишь, ничего особенного. Остался жив, а могло быть и хуже. — Страшно, да? — Нет, не страшно, а безрассудным было оставаться одному на ночь, но я не мог поступить иначе. Оставить же с собой Карарбаха не решился. Признаться, я не думал, что все так хорошо кончится. Проклятый людоед, он еще потешится над нами! — Значит, медведь жив? — произнес с полной безнадежностью Цыбин. Немного помолчали. — Хорошо бы сейчас костер развести и согреться, потом все расскажу. Карарбах и Долбачи не стали дожидаться моего рассказа. Им захотелось самим разгадать, что произошло в котловине ночью. Они долго ходили по просветам в кустарниках, рассматривали следы. Потом подошли к убитой росомахе, чему-то удивились. Стланиковые дрова разгораются быстро. Лежа у костра, я с наслаждением глотаю горячий, смольный, разбавленный дымком воздух, подставляя огню то грудь, то спину. Хорошо, что есть на земле стужа, пурга, иначе люди не знали бы прелести огня. 204
19. МОГИЛА ЗЕМЛЕПРОХОДЦЕВ Меня будит страшный звук, будто гул набатного колокола в широкой степи. Хаотически всплывают, как нечто очень далекое, жуткие отрывки ночи, рев зверя и клыкастая пасть медведя. Со страхом открываю глаза. Вечнозеленый стланик окружает меня кольцом одиночества. Небо пустое, высокое. Земля кажется чужой, ни звука на ней, ни шороха. Кто-то стоит с ружьем у костра. Знакомый овал спины и латки на одежде. Кто этот человек и почему днем горит такой большой костер? Человек подходит ко мне, улыбается, помогает подняться. С трудом встаю, все болит, ноги не повинуются. — Хорошо спал? — спрашивает он, ощупывая меня пристальным взглядом. Я молча киваю головой. Лицо у него плоское, будто молотом приплюснутое, где-то уже встречалось мне, но где — никак не вспомню! — Моя вода тащи, чай варим, потом ходить будем, а ты хорошо кругом смотри,— предупреждает он меня и, захватив чайник, скрывается в чаще. Вижу под стланиковым кустом скрадок, и тут как-то сразу все встало на свое место. В прозрачпом утреннем воздухе стоит знакомый Ямбуй, впаянный в неподвижную синеву неба. Вокруг вчерашняя тайга, одетая в лохмотья осеннего пурпура, и контур свинцовых озер у подножья гольца. Слышу крик осиротевшей чайки на болоте. И все события ночи, до мелочей, стали реальными. Вспомнил и эвенка — это же переводчик Цыбина — Тешка. Он с ружьем караулил меня у костра. В котловине ни трупа медведицы, ни Елизара. Куда они девались? Снизу доносится стук топора. Это наши что-то делают у подножья гольца. Из-под стлапикового куста смотрит на меня пара собачьих глаз. В них боль и усталость. Загря! — Бедный ты мой! Чем я рассчитаюсь с тобой за сегодняшнюю ночь? У собаки поранен правый бок. Зверь ударил кобеля лапой, содрав лоскут кожи. Я переношу Загрю на поляну, достаю нож. Собака недоверчиво следит за мной, готовая защищаться. Беру осторожно свисающий кусок кожи на боку и одним взмахом отсекаю его. Кобель вскакивает, вырывается и со всех ног бросается в кустарник. Оттуда тайком мечет в меня острые стрелы. У изголовья, где я лежал, замечаю сверток. Развертываю. Вид подрумяненной лепешки и куска отварной оленины, чуточку пахнущей чесноком, окончательно отрезвляет меня. Жадными пальцами отламываю кусок лепешки. Какое блаженство! Я действительно жив и пе рехнулся! 205
Загря пристально следит за мной из глубины кустарника. Он голодный, как и я. С отвисшей губы стекают на землю прозрачные струйки слюны. В широко открытых глазах ожидание. — Иди, Загря, помиримся.— И я показываю ему кусок мяса. Сломилась обида. Кобель поднимается, встряхивает лохматую шубу, подходит ко мне, следит, как я делю лепешку и мясо на две равные части. Одну отдаю ему. Он, как тигр, набрасывается на кусок, мгновенно проглатывает. — Ну и дурень же ты, Загря, слопал без удовольствия! В стланиках послышался шорох. Засунув недоеденный кусок в карман, хватаю карабин. Загря поднимается, громко тянет носом воздух. А шорох ближе. Крайний куст вдруг качнулся, раздвоился, и из темной глубп- ны зарослей высунулся ствол бердапы, затем показалась голова Ильи. Он окидывает спокойным взглядом поляну, чуточку задерживается на костре, уже развалившемся на угли, и, увидев меня с карабином в руках, смотрит, точно впервые встретились. Из-за его спины появляется голова Карарбаха с копной нечесаных волос. Илья пропускает вперед Карарбаха, недружелюбно косится на меня. — Где люди? — спрашиваю его. — Там.— Он кивает головой в сторону, откуда давно доносится стук топора.— Елизара тащили в тайгу, могилку делают. Цыбин говорил, тебе скоро надо идти туда. В голосе каюра по-прежнему неприкрытая враждебность. Видно, никогда этот вольный и доверчивый житель леса не переживет обиды и не простит жестокости людей. — Сейчас пойдем.— И я вскидываю на плечи котомку, привязываю к поясу Загрю. Только теперь заметил, какой у нас с ним жалкий вид! Карарбах разгребает посохом тлеющие угли, вытаскивает наружу медвежий череп и кости. — Зачем сожгли медведя? — спрашиваю Илью. — Старик сказал: не надо оставлять амакану пищу. Когда оп сытый, все равно что люди, много спит, его не увндпшь, а когда голодный — туда-сюда ходит, везде след оставляет, можно скоро найти его,— поясняет Илья.— Карарбах хочет посмотреть место, где амакан убил Елизара. Появляется Тешка. Оп принес чайник воды и полную чашку спелой голубики. — Я мало-мало чай пью, потом ходить буду туда.— Он показал рукою в сторону, откуда слышался стук топора. — Хорошо. Мы все покидаем поляну. Впереди идет старик. Оп ведет нас по волоку, где несколько дней назад медведь тащил Елизара. Лицо проводника спокойно, как застывший базальт. В руках у него бердана. Держит он ее наготове. Только теперь я заметил, что и 206
старик и ружье как близнецы: оба безжалостно потрепаны временем. Карарбаха нельзя представить себе без этой берданы. Она прикипела к нему, и они вместе творят одну историю жизни. Если бы можно было прочесть ее!.. Старик, как рысь на свежем следу, бесшумно ступает по мягкому ягелю. Ничто не может укрыться от его взгляда. Даже тут, в густых зарослях кустарника, где всюду таится опасность, для него исключена неожиданность. По его поведению ни за что не подумаешь, что он совершенно глухой. Я серьезно начинаю верить, что у старика развито какое- то неизвестпое нам чувство, позволяющее ему ощущать невидимый глазу мир. Идем густым стлаником. Небо не разъяснивается, повисает над нагорьем серыми взлохмаченными тучами. Но осень становится все щедрее на цветы. Сегодня в отличие от вчерашнего она по- новому украсила землю, все золотистее делаются ее бесконечно разнообразные краски. Киноварью забрызгала склоны Ямбуя, лазурью залила озера, а от подножья гольца до самого края равнины положила густой, тяжелый пурпур. Прошила его тончайшими голубыми ручейками. И какими бы ты заботами ни был обременен, не можешь оставаться равнодушным к этой чарующей картине увядания природы. Даже старик пет-пет да и остановится, окинет взглядом лежащее у подножья в осенней позолоте нагорье. Илья не отстает. Неслышными шагами он притаптывает мой след. Неожиданно Карарбах наклоняется к земле, что-то поднимает. Расческа! Проходим еще метров двадцать — сапог, подальше — второй. Рядом клок волос, вдавленный сильной медвежьей лапой в ягель, и всюду на волоку ватные лоскуты от телогрейки. Вот и чуть заметная тропка, протоптанная геодезистами, по которой мы с Карарбахом должны были спускаться вчера. На земле кругом следы схватки: мох взбит, россыпь сдвинута, земля в ямах и на бледно-желтом ягеле лежат темные пятна еще не смытой дождем крови. Здесь и произошла роковая встреча Елизара с людоедом. Видать, нелегко досталась медведю добыча. Карарбах предлагает пам с Ильей наблюдать за кустарником, а сам, не выпуская из рук берданы, начинает тщательно обследовать место. Крючковатыми пальцами оп ощупывает каждую вмятину, внимательно осматривает следы сапог и лап, постепенно восстанавливая картипу схватки медведя с человеком. Но и теперь на обветренном лице старика не прочесть, что его тут удивило или опечалило. Старик нашел входной след Елизара в стланике, и, по его заключению, парень шел по тропинке ровным, спокойным шагом, не предчувствуя опасности. Справа от тропки под густым стлаником Карарбах заметил лежку медведя. Видимо, затаившись, зверь ждал свою жертву. Чуть поодаль от куста остались два глубоких 207
отпечатка задних лап зверя, сделанных в момент сильного прыжка, как бы вдогонку жертве. Из уст Карарбаха срывается крик. Я спешу к нему. Он что-то объясняет мне, тычет пальцем в след зверя и явно досадует, что я не понимаю его. Подходит Илья. — Видишь, у амакана левая задняя лапа кривая,— говорит он.— Однако, зверь — калека. Да, след левой задней лапы вывернут внутрь, и она заметно меньше ступни правой поги. Вот Елизар, будто с разбега, вдавил в податливую землю оба каблука, поставленные на ребро, прополз с полметра и, падая, припечатал задом мох. Карарбах хватает себя за затылок левой рукой, как пастью, и знаками объясняет, что медведь напал на Елизара сзади и так внезапно, что тот даже пе успел повернуться к зверю. Ниже мы увидели несколько глубоких отпечатков сапог. Значит, Елизар не сдался, вскочил на ноги и какое-то время еще сопротивлялся стоя. Но где же ему устоять против звериной силы? Он был снова сбит и боролся лежа. Там, где он упал, был больше всего изломан стланик. Однако волок начинался в другом месте. Глаза Карарбаха с живым огоньком блуждали по взбитой земле. Старик наклонился, что-то ощупал. Молча машет рукою, зовет нас. И показывает на нож, сильным ударом воткнутый в ствол лиственницы. Это открытие больше всего поразило пас. Продолжая борьбу с людоедом, Елизар сумел выхватить нож, но промахнулся, всадил его в сырой ствол дерева. Я с трудом вырвал нож. На его тополевой, изящно изогнутой ручке, во всю длину лежала глубокая резная надппсь: «Аленка». И может быть, еще долго, где-то далеко-далеко от Ямбуя, среди людской суеты, Аленка будет считать дни, разгадывать приметы, ждать любимого парня из коварной тайги. Так благодаря Карарбаху мы прочитали последнюю страницу жизни нашего мужественного Елизара. И мною все больше и больше овладевает неодолимое желание рассчитаться с медведем. Немного ниже, почти на тропе, мы нашли котелок, несомненно принадлежавший Елизару. В момент нападения медведя он был отброшен далеко вперед. Случайно ли то, что все погибшие геодезисты были с котелками? Нет ли между ними и нападением людоеда какой-то связи?.. Через полчаса мы без приключений добрались до своих, расположившихся на голом мыске. Тут они решили устроить братскую могилу погибших товарищей. С мыска был виден весь Ямбуй, суровый, строгий, и южный край Алданского нагорья во всем своем печальном убранстве. Заморосил мелкий прохладный дождичек и точно дымкой окутал землю. 208
В неглубокой яме, вырытой у самого обрыва скалы, прикрытой полотнищем старенького брезента, лежал труп Елизара, чуточку сгорбленный, с откинутой назад правой рукой, как бы готовый нанестп последний удар. У его изголовья — останки Петрика и Евтушенко. Вспыхивает костер. Дым уходит в серое безмолвное небо. От земли поднимался запах зеленой хвои и душистого рододендрона. На снежные вершины Станового упали тени застывших в небе облаков. Они казались траурными, чернымп знаменами, приспущенными над свежей могилой. С болота донесся крик чайки; он звучал в воздухе материнским плачем. На обелиске, вытесанном из толстенной лиственницы, сделали скромную надпись: «Здесь похоронены геодезисты: Е. ПЕТРИК, С. ЕВТУШЕНКО, Е БЫКОВ, отдавшие свою жизнь за карту Родины». Настала последняя минута прощания. С золотистых листьев молодой осины, как слезы, падают на свежий холмик капли дождя. Все молча стоим, склонив головы... Мы ушлп от могилы, когда уже не было дождя. Ушли с чувством, что навсегда покидаем этот скалистый мыс. Время все сотрет, исчезнет холмик, упадет обелиск, умрет осинка, и нпчто уже не напомнит историю трагической гибели людей. Вечпы только жизнь и смерть. Но пока жив человек, он не должен забывать эти оставленные в глуши тайги могилы. Если когда-нибудь сюда, к подножью Ямбуя, придут люди — туристы, геологи или случайно забредет охотник, преследуя зверя,— взойдите на мыс, он хорошо виден с озер, полоячите на его вершину, где похоронены землепроходцы, зеленую веточку в знак того, что мы, живущие, помним о них. Спускаемся к озеру. В вечерних сумерках оно кажется огромным, слившимся с беспредельностью. Озеро отделено от мыса неширокой полоской пожелтевшей осоки. Ничто не тревожит его свинцовый лик. Я сбрасываю с плеч котомку, нагибаюсь к воде умыться. Она настолько прозрачна, что, кажется, глядя в нее, можно увидеть грядущее... Подошли остальные и тоже стали умываться. Солнце уже коснулось вершин сухостойпого леса и, утопая в нем, опалило огнем всю равнину, до самого горизонта, весь Ямбуй и скопище лохматых облаков, только что прикорнувших на груди Станового. Все преобразилось, расцвечепное нежнейшими красками позднего заката. Налетел ветерок, прошумел по осоке, всколыхнул озерную гладь п стих. Живые светлячки мигали у кромки воды. Еще полчаса, и землю обнял густой, тяжелый вечерний мрак. 209
Идем, с трудом нащупывая погами звериную тропку. Она ведет нас сквозь заросли кустарника, по мшистому болоту к далекому огоньку. Иду последним. Загря еле плетется по следу, болезненно припадая на задние ноги. Путь кажется бесконечным, ничего не обещающим. Не хочется думать о завтрашнем дне, о людоеде, о горячей лепешке на таборе у костра... Уснуть бы, только уснуть!.. И вдруг мне показалось, что одинокий огонек, пробивший теплом мрак наступившей ночи, мигает у родного очага. С каким наслаждением я сейчас появился бы там и у знакомого порога сбросил с плеч таежные невзгоды, мучительные дни неудач и километры, разделяющие меня с домом! Ветерок бьет прохладой в лицо, набрасывает запах жилья, оленей, затухших дымокуров. Мы прибавляем шаг. Карарбах уже зашлепал ногами по воде. Впереди, сквозь темноту, показалась знакомая ширь болота. Из ночного леса наплыл лай собачонки. Прорезались силуэты палаток, освещенные бивачным костром, показались люди в настороженных позах. Это были наши друзья эвенки. — Что, убил амакана? — спросила меня Лангара, поднимаясь и отходя от костра. При свете огня ее лицо, покрытое бесчисленными морщинами, казалось истомленным ожиданиями. Она в упор смотрела на меня, слегка иронически улыбаясь. — Нет, напрасно промучился почь,— ответил я, тяжело опускаясь на бревно у огпя. Старушка, прпсев рядом, шепчет мне в лицо: — Карарбах говорил, что в этом амакане злой дух Харги поселился. Однако, это правда, иначе он не мог так много людей кушать. — Пустые разговоры, Лангара! Попадись этот медведь кому- нибудь на пулю — не спасет его и Харги. — Ты не гордись! Если силы мало — пе надо драться. Говорю, еще не было человека сильнее духа. Сам видишь, этот амакан не как другой, шибко сердитый. Тебе не убить его! — Ты попроси Карарбаха помочь пам. Старушка удивленно посмотрела на меня. Она откинула от лица нависшие прядп волос, покачала отрицательно головою и ушла за костер. Наконец-то можно отдохнуть, освободиться от забот, от беспо- койпых мыслей! Поесть — и спать. Под лиственницей, поодаль от костра, па спальном мешке лежит Рыжий Степан, растрепанный, не сводит с меня печального взгляда. — Плохо? — спрашиваю его. Нижняя губа у Степана, как от внезапной боли, вдруг задрожала, замигали влажные глаза. 210
— Павел! — кричу я.— Ты говорил с врачом? Из палатки высовывается голова радиста. — Когда же говорить, Долбачи пришел ночью, ни одна станция уже не работала, а сегодня воскресный день. Хоть волком вой — никого в эфире нет. С утра бьюсь... — Рану смотрел? — спрашиваю его. — Как же, промыл марганцем, залил йодом; температура у него нормальная. Рыжий слышит наш разговор, лежит, затаившись, будто нет его тут. Не сводит с меня глаз, ждет приговора. Парень понимает, что беда подкрадывается к нему, и он притих, лежит покорный. — Потерпи, Степан, утром вызовем врача, и все обойдется хорошо,— пытаюсь я успокоить его. В ответ с его уст срывается болезненный стон. Ему не до шуток. Из палатки появился повар Федор. Он протирает сонные глаза, удивленно осматривает нас поочередно, как бы не веря, что все вернулись живыми. — Убили? — спрашивает и он. — Нет. — Почему? — Они не пожелали убиваться! — Ишь ты! А вы бы уговорили. — Пробовали. Трудновоспитуемый. — Чего доброго, сюда заявится.— И он мигающими глазами посмотрел в темноту. — Федор, ты, видно, сыт? — кричит Цыбин.— Нас кормить будешь? — У меня все готово.— Федор показывает на ворох одежды и начинает раскрывать его. Говор смолк. Все следят за Федором, гадают, чем он будет нас потчевать. А тот сдергивает брезент, телогрейку, байковое одеяло, и мы впдим котел, доверху наполненный гречневой каше Г:. — Остыла, дьявол, не мог уж укрыть как следует,— ворчит кто-то из рабочих. Федор, не огрызаясь, кладет в кашу кусок масла, запускает в нее большую самодельную ложку и начинает ворошить нутро каши. Она вдруг дохпула на повара горячим, ароматным паром, стала лениво разваливаться, рассыпаться на отдельные крупинки. — Давай накладывай! — не терпится Цыбпну. Федор взглянул на него через плечо, ничего не сказал. Не торопясь снова накрыл котел байковым одеялом, подбил под котел края и сверху накинул телогрейку. — Пусть она, голубушка, понежится, без этого какая из нее каша! Я и не заметил, как свалились тучи к горизонту, широко распахнув звездную синеву опрокинутого над нами неба. Огромный 211
простор вселенной, будто внезапно открытый, как никогда, казался необъятным. Никогда и звезды не были такими далекими и такими холодными, как в эту ночь, и приступ скорби сменился тихой грустью, раздумьями о земной жизни. Сегодня есть что записать в дневник, пока еще не стерлись впечатления от пережитого, пока свежи детали. В этом случае для записей легко находятся и точные слова, и нужные краски, да и оценка событиям дается более беспристрастная, какой бы горькой ни была истина- Повар загремел посудой. Я закрываю тетрадь, выбираюсь из- под полога. В лагере сумрачно. Еловые головешки горят вяло — больше треску, чем огня. И что я вижу! Илья, опустившись на колени перед Степаном, разбинтовывает его больную ногу. Оп осторожно отдирает от раны присохшую марлю, сам кривится, как от боли. А Степан терпит, лежит с закрытыми глазами, то и дело вздрагивая. Больная нога заметно опухла, посинела, рана сильно загноилась. С нее свисали обескровленные лоскутки мяса. Их надо бы сейчас же удалить, иначе рапа не заяшвет, но как это сделать без совета врача? К Илье подходит Карарбах, приседает на корточки рядом, тоже деловито разглядывает больную ногу, что-то говорит. Илья одобрительно кивает головой. Иду к ручью, умоюсь и займусь Степаном. Надо промыть рану — большего ничего придумать не могу. К ночн резко похолодало. Вода звенит по скользким камням, уходит в темноту. Раздеваюсь догола, захожу на середину ручья. Выбираю поглубже место, хочу схватиться с бурунами... Но тут в ночную тишину врывается душераздирающий крик. Он повторяется еще и еще, будит уснувшую ночь. Быстро одеваюсь, бегу на стоянку. Под лиственницей собрались почти все обитатели лагеря. — Ну п мастак! С маху, без наркоза оперировал! — встречает меня Павел. Илья обеими руками держит ногу Степана. Тот дико ревет, бьется, пытаясь вырваться. Рана в крови. Карарбах вытирает лезвие ножа о засаленные лосевые штаны. Рыжий в гневе поднимает здоровую ногу, обутую в солдатский сапог, нацеливается, хочет влепить кованым каблуком в лицо Ильи. Каюр не отодвинулся, не стал защищаться, смотрит па Степана добрыми глазами. Все вокруг стоят в оцепенепии. У Степана вдруг спадает гнев, опускается на подстилку нога. Заскрежетав зубами, он смолкает. Илья пододвигает к себе котелок с густой коричневой жидкостью, хочет промыть ею рану. — Что это у тебя за раствор? — спрашиваю его. Слышу сзади голос Лангары: — Он хорошо делает. Его отец умел лечить всякие болезни. Утренняя роса, почки осины, брусничник, корни папортника, трое- листа, зверобоя, цветы багульника — его лекарства. Он много доб- 212
pa делал людям. Илью мало-мало учил. Сейчас он варил из маральего корня и разной травы лекарство, это поможет Степану. Ты только не мешай.— Она властно отталкивает меня от больного. Я положился на Илью. Когда долго живешь в окружении дикой природы и в какой-то степени предоставлен самому себе, проще смотришь на все эти вещи. Мне много раз в походной жизни приходилось лечить раны народными средствами, и я не отношусь к ним с недоверием. К тому же понимаю, что у Степана нет злокачественного процесса, но что-то надо было предпринимать, и, может быть, хорошо, что с нами оказался Илья. Каюр продолжает спдеть перед больным, заботливо промывая рану отваром. Потом он долго отпаривал над кипящим чайником листья подорожника, смазал их зеленой мазью, сделанной тоже из каких-то трав, наложил на рану. Я помог ему забинтовать ее. Степан снпк. Не сводит глаз с Ильи. Ему, кажется, стыдно. А Илья кладет на спальный мешок его забинтованную ногу, встает и, не взглянув на больного, уходит к своей палатке. Уходит прежним, замкнутым, непримиримым. — Ужинать! — кричит повар. Каши, конечно, не хватило, все ведь здорово проголодались, к тому же она действительно была вкусной. Лангара разлила по чашкам чай, и через полчаса лагерь стал засыпать. Ночью будут караулить поочередно три человека. Первым дежурит Федор. У восточного края земли из туч вырвалась огромная луна и замерла у края небосклона, точно не узнав вечпо старую землю, иссохшую в недугах, в латках из марей и болот. И тотчас же из тьмы вышли косматые лиственницы, купы стлаников и обозначились горы. Побежали по болотистой равнине синие тени. Олени, отдыхавшие у затухающих дымокуров, поднялись и лениво разбрелись по лунным полянам. Перед сном я подхожу к Карарбаху, допивающему чай, как всегда, одинокому. Лицо его осунулось. На щеках впадипы, еще более приплюснутым кажется широкий нос. Шутка ли, такая нагрузка в семьдесят лет! — Лангара, помоги мне поговорить с Карарбахом,— позвал я старуху, расстилавшую у огня шкуры для постели. Она подошла к нам и, распустив широкую юбку, как квочка крылья, плавно опустилась на землю. — Какой у тебя разговор к нему? — насторожилась опа. — Я прошу его остаться у нас на несколько дней, пусть поможет нам убить людоеда. Лангара потянула Карарбаха за рукав. Он оторвался от чашки, взглянул безразличным взглядом, и мне стало жаль старика. Я не имел права втягивать его в это слишком рискованное предприятие. Не пора ли действительно отблагодарить их с Лангарой за помощь, оказанную нам, и пусть возвращаются к своей при- 213
вычной жизни кочевников. Они и без того много сделали для нас, открыв тайну Ямбульского гольца. Но я твердо знаю: без старика нам трудно будет справиться с людоедом. — Карарбах толмачит: от сытого желудка голова плохо думает, отдыхать надо. Вечер не знает, что будет утром,— сказала Лангара. — Хорошо, давайте спать. Вы завтра не собираетесь возвращаться в стадо? — спросил я осторожно. Старуха удивленно посмотрела на меня. Она положила горящий уголек в потухшую трубку, не спеша затянулась. — А ты уехал бы, когда люди такая беда? — Конечно, нет! — обрадовался я. Уходя от костра, я увидел между корней лиственницы спящего Загрю. Молча погладил его по спине; он даже глаз не открыл, только вздрогнул. Спальный мешок после минувшей ночи у холмиков показался мне неслыханной роскошью. Как бы я ни устал, какой бы ни была спокойной ночь, непременно пробудишься перед рассветом, когда просыпаются в тайге первые звуки утра, и па этот раз я проснулся именно в этот ранний час. По небу плыла полная луна. Теплый запах горящего сушняка смешивался с запахом поджаренной копченки. У огня, горбя спину, сидела Лангара с винтовкой, изредка поднимая голову и бросая тревояшый взгляд в пространство. Красные блпки костра плясали по ее лицу. Почему она дежурит?.. Выбираюсь из-под полога. Никого нет, все спят. За костром лежит Федор, прижавшись к стволу лиственницы и уронив беспомощно голову на грудь. Но ведь он должен был дежурить с вечера! Неужели еще полночь? Гляжу на небо, скоро рассвет. Неслышно подхожу к Лангаре. Она вздрагивает от неожиданности. — У тебя, однако, есть махорка? С пустой трубкой ночь шибко длинная,— говорит она. — Еще этого не хватает, чтобы ты, Лангара, почыо дежурила! — Я правильно делаю. Этот спи, он молодой, ему сон хорошо,— она показывает на Федора,— а те люди вчера шибко морились, вот я и сижу. Да без табаку ночь не пересидеть... — Зачем тебе эта забота? Спала бы. — У старого человека сон отлетает, как осенний лист от березы.— Она отрывает от шипящей на углях копченки благоухающий кусок, дает мне. — Так рано не привык завтракать,— говорю я, подавая ей кисет, по от мяса все же не отказался. Лангара достала из-за пазухп самодельную трубку с длинным таволжаным чубуком, опустила ее в кисет, зачерпнула табаку. Я подал горящий уголек.
В палатке послышался сдержанный голос Цыбина: — Петька, дьявол, спишь?! А ну, живо на дежурство! Кто-то зевнул, стал одеваться, зашаркал сапогами. Из перелеска за марью, пронизанного лунным светом, появляются рогастые чудовища — олени. Направляясь к стоянке, они лениво шлепают по болоту, размешивая серебро воды и нарушая устоявшуюся тишину. Озарился восток голубоватым светом. Я подхожу к Степану. Он не спит. На чуточку бледпом лице спокойствие. — Как твои дела? — Ничего, только рана горит. — Температура? Он приложил ладонь ко лбу. — Сорок два! — И рассмеялся. — Шутишь — значит, здоров. Холод загоняет меня обратно под полог, п, засыпая, я опять думаю о Лангаре и Карарбахе. Что бы делали мы здесь, не сведи нас судьба, не раскрой она нам добрые сердца этих простодушных людей природы! Утром ко мпе снова вернулась безнадежность. Неуверенность в успехе нашего поединка с людоедом все настойчивее овладевает мною. Лагерь весь на ногах. В котлах уже доваривается завтрак. — Гляньте, снег! — показывает Павел па Становой. Сквозь фиолетовую мглу утра выкроились по глубокому небу ослепительной белизны снежные вершины. В лучах только что поднявшегося солнца они, как белые костры, пылают по всему горизонту. — Не вовремя снег,— говорю я, любуясь снежной панорамой гор. — Приходит его пора... Боюсь, не успеем отнаблюдать,— обес- покоепно говорит Цыбин. — Не успеете?.. Будете наблюдать по снегу. Цыбин ежптся, неловко мнется. Все слышат наш разговор, ждут. — Тогда не будем медлить. Разрешите нам всем подразделением идти на голец. Нас много, и медведь не посмеет напасть. — Вы уверены? Он молчит. — Хватит и одного могильного кургана, за него еще надо дать ответ... У костра каюров сидит Лапгара. Против нее на краю сучковатого бревна примостился Илья. На него обрушивается то сдержанный, то гневный шепот старухи. Она говорит беспрерывно, долго, угрожая ему посохом. Но вот, приподнявшись, ловит Илью за волосы, откидывает назад голову, смотрит в его печальные глава. И, как будто ничего не добившись, подходит ко мне. 215
— Говорю, дурак ты, Илья, надо бабу другую брать, идти работать в стадо. Оп шибко хорошо олень знает... Ты тоже так скажи ему. — Говорил, но он не очень-то слушает меня. — Один человек скажет, другой скажет, третий скажет, все равно сделает, как говорят. Я присаживаюсь к костру рядом с Карарбахом. Он пьет чай не торопясь, вприкуску. Иногда перестает жевать и сосредоточенно смотрит в чашку, будто пытаясь разгадать, что сулит ему сегодняшний день. Старик живет в своем замкнутом мире, пожалуй, пи для кого не доступном, и мне было неудобно напоминать ему о наших делах. А он, заметив меня, отставляет чашку, смотрит по сторонам, зовет Лапгару. Она подсаживается к Карарбаху, отодвигает от себя разгоревшиеся головешки, чтобы треск костра не мешал слушать старика. По тому, как уверенно звучит голос Карарбаха, я догадываюсь, что у старого охотника есть какое-то серьезное предложение. Он говорит быстро, оживленно жестикулируя. Затем старик чертит пальцем перед собою полукруг и, приподнявшись, что-то объясняет, тыча пальцем то по одну, то по другую сторону полукруга, показывает на свою левую ногу, выворачивает ступню внутрь. Лангара внимательно вслушивалась в его голос, силясь понять смысл звуков, следила за жестами рук. Иногда она перебивала старика, просила что-то повторить. — Теперь ты слушай, хорошо слушай. Карарбах правильно тебе толмачит.— Старушка пересаживается поближе ко мне.— Амакан — калека, его одна нога портилась. Он постоянно живег тут, на Ямбуе. В нем Харги — злой дух! Его не убьешь даже из твоего сильного ружья, а только разгневаешь, тогда новые несчастья падут па людей. Но Карарбах не может оставить вас без помощи. Это закон тайги. Он говорит: лучше гнев духа принять, чем бросить в беде человека. Пойдет с тобою, но так, чтобы Харги не узнал его. Старик найдет тебе людоеда, может, близко подведет, однако, стрелять не будет: Харги хорошо знает его бердану. — Скажи ему, я согласен. — Еще слушай. Теперь амакан голодный, шибко осерчал, так прямо на людей ходит.-— И старуха вскинула на меня обе руки.— Если ты пойдешь с Карарбахом — это помни. — Мы должны скоро идти? — Маленько кушай и ходи. Карарбах хочет торопиться, видишь, снег, немного мороз будет; амакан уйдет с Ямбуя в большую тайгу, берлога делать, голец больше не вернется. На другой год твой люди опять пропади тут. Я толкнул Карарбаха локтем в бок, показывая на себя, на него и на Ямбуй. Он утвердительно кивает головой. 216
— Потом ты помни,— говорит мне Лангара.— Если Карарбах тебя приведет близко амакану — Загря будет мой. Ты так сам сказал. — Да, да, я отдам тебе и Загрю, и палатку, и спальный мешок, лишь бы он устроил мне встречу с людоедом. Старушка довольная подходит к Загре, приседает на корточки, любовно гладит кобеля. Идем с Цыбиным умываться к расплескавшемуся по широкому руслу ручью. В лужах ледок после первого заморозка. Он хрустко лопается под ногами, взрывается мелкими брызгами. На камнях перламутровые узоры. А там, где вода плесками покрывает валуны, красуются башни, замки, ансамбли сложных сооружений. — Слушайте, Цыбин, вы можете быть со мною откровенны? — спросил я, с завистью поглядывая на его могучие плечи, на грудь, перепоясанную тугими ремпями мышц. — У вас нет оснований спрашивать меня об этом,— ответил он, взглянув на мепя не без удивления. — Я хочу предложить вам одно рискованное предприятие, но вы подумайте, не спешите с ответом. Дело не шуточное. — Идти с глухим стариком? — Нет, с ним пойду я. А вы возьмите одного из проводников, пойдите на марь к озерам и там, против мыса, где похоронены ребята, устройте засаду. Оттуда будете наблюдать за склоном Ямбуя, куда пойдем мы с Карарбахом. Возьмите бинокль. Если увидите медведя — подожгите дымный костер, приготовив его заранее, если же медведя обнаружите возле нас — дайте два выстрела, один за другим, и мы будем знать, что близка опасность. Но это не все и не главное. Вы можете на месте столкнуться с медведем. Мне не нужно объяснять вам, что это значит. Способны ли вы на такую встречу? — Ну и дальше?.. — Вы пе обижайтесь. Это не входит в ваши обязанности по работе, и если вы чистосердечно откажетесь — никто никогда не узнает о нашем разговоре и не упрекнет вас. — Это моя обязанность, и я пойду. Кого из эвенков советуете взять? — Поговорите с Долбачи, он надежный проводник, великолепно ориентируется в тайге. Имейте в виду, пойдем на два- три дня, больше у нас не будет времени. Или — или! Понимаете? Мы вернулись к палаткам. Я позвал Долбачи. Мне не нужно было его упрашивать. — Как скажешь, так и будет,— ответил на мое предложение эвенк, торопливо запихивая в рот толстый ломоть лепешки и такой же кусок копченки. Ко мне подходит Загря. Садится рядом, закидывает голову, смотрит на меня в упор печальными глазами. Вид у него неважный. Он плохо ест и за все утро первый раз встал. Ему надо отлежаться. Собака как будто понимает мои мысли и едва замет- 217
ным движением касается своим телом моей ноги. Я глажу его по мягкой шерсти. Он, видимо, принимает мой жест, как знак согласия взять его с собой, вытягивается, качается на слабых ногах взад-вперед, виляет хвостом, уже готовый следовать за мною. — Нет, нет, Загря, ты не пойдешь! Но он знает, не было случая, чтобы мы ушли из лагеря без него,— продолжает радостно потягиваться. — Павел,— зову я радиста.— Привяжи Загрю и не отпускай. Завтра я приду за ним. Не забудь сегодня передать в штаб о событиях вчерашнего дня. — Хорошо, передам,— ворчливо отвечает он и продолжает стоять какой-то растерянный. — Что у тебя? Опять приснилась Светлана? Сходи, окунись разок в Реканде. — Пробовал, еще хуже грызет. Разве карабин взять да пойти в одиночку схлестнуться с медведем?! — После нас — твоя первая очередь. А пока ты тут останешься за старшего. На ночь выставишь посты. Медведь может прийти и сюда. — К черту, надоело и ждать и гадать! — вырывается у него с отчаянием, и он скрывается в своей палатке. Ко мне подходит Лангара. — Слушай,— говорит она почти шепотом.— Карарбаха надо спрятать от злого духа, обмануть Харги, тогда все хорошо будет. — Как спрятать, он же идет со мною? — Другой одежда надо па него надевать. Я беру старуху за руку, отвожу от костра. — Лангара, ты умная женщина, убеди Карарбаха, что нет на земле Харги, напрасно боится его. — Я не найду таких слов сказать ему. Он старый люди, не хочет быть другим. Старик должен идти с тобою п после всякое горе будет считать наказанием духов, но, однако, идет. Пойми, это трудно ему, а ты хочешь еще и больно сделать. — Боже упаси, я хочу облегчить... Время духов давно прошло. — Он лучше умрет, но пе поверит, что Харги нет. — Хорошо,— сдаюсь я.— Скажи, какую одежду ему надо? — Все равно, что дашь, лишь бы не похож на Карарбаха. Старик попросил остричь его реденькую бороденку, свисавшую одним пучком с подбородка, и стал переодеваться. Свою поношенную дошку, лосевые штаны, унты он туго свернул, сунул в котомку. Надел хлопчатобумажную пару, которую далп ему ребята, телогрейку. Делал он это с присущей ему серьезностью, стараясь не замечать нас. Но сапоги его страшно удивили — какую тяжесть носят лючи на ногах! Они, конечно, были более чем в десять раз тяжелее его олоч, и он от них отказался. Взял у Долбачи его старые унты. 218
Старик с котомкой за плечами, в Степановой кепке, с берда- ной внешне не отличим от нас, совсем не похож на Карарбаха! Лангара обходит его со всех сторон, смотрит на старика снизу, сдвигает набок кепку, поворачивает то вправо, то влево и разражается неудержимым смехом. — Он лючи, лючи! — И тычет в него концом посоха. 20. СЛЕДЫ УВОДЯТ В ЗАРОСЛИ Мы все стоим плотным кругом у костра в сосредоточенном молчании, как всегда перед походом. В эту минуту ты как бы проверяешь себя перед трудным маршрутом и будто даешь клятву в своей верности спутникам, как это, возможно, делали наши далекие предки, отправляясь в набег или на опасную охоту. Загря, с подозрением следивший за нами, вдруг взбунтовался. Увпдев, что мы уходим без него, рванулся, упал и стал вертеться на сворке. Я уже готов был вернуться и отпустить его, но благоразумие взяло верх. — Загря, перестань, завтра приду за тобой! — кричу я, скорее успокаивая себя, нежели его. В ответ собака завыла жалобно, долго, но нас уже поглотил перелесок. Бредем звериной, чуть проторенной тропкой, через марь, обставленную заиндевевшими кочками, будто кувшинами с поблекшим черноголовником. Под ногами ледок. В воздухе морозная све- ясесть. В мышцах столько бодрости, что, кажется, унес бы на плечах весь мир. Впереди неизменно Карарбах, следом Цыбин тяжелыми сапогами взбивает маристую воду. За ним —- Долбачи, он не хочет мочить свои мягкие олочи, скачет по упругим кочкам. Я иду последним, с мыслями о Загре. Нам будет трудно обойтись без него. Не верпуться ли за кобелем?.. Уже хочу крикнуть Цыбину, чтобы он остановил Карарбаха, по поги несут меня дальше. Смолкает вой Загри, и я успокаиваюсь. За марыо Цыбину и Долбачи идти влево, а нам с Карарбахом — вправо. — Как облюбуете место, откуда будете наблюдать, разведите минут на десять костерок, чтобы мы знали, где вы находитесь! — кричу вслед Цыбипу.— Если сегодня мы не убьем медведя, ночуем у вас. Там, среди болот, будет безопаспее. Идем с Карарбахом вдоль перелеска. Воздух необыкновенно чист и прозрачен. Впереди заснеженные взмахи Станового, уже облитые светом пробудившегося солнца, и темные щели, на дне которых отдыхает ночной туман. Точно затаившееся чудовище, неподвижно ждет он своего часа. А ниже провала — гранитный барьер из скалистых нагромождений, прорезанный узкими щелями, уводящпмп взор в самую глубину хребта. 219
Меня с детства обворожили горы своим величием и вечным спокойствием. Они никогда мне пе надоедают, меня не утомляет их крутизна и не пугают их поднебесные вершины. Горами можно любоваться вечно, как и морем. Карарбах вдруг останавливается, смотрит под ноги, манит меня. На зеленом мху видна глубокая вмятипа, отпечаток тяжелой лапы. Медведь явно шел к лагерю. След был чуточку затянут инеем — зверь был здесь в предутренний час. А вот и еще след в грязи, мы сразу узнаем отпечаток левой лапы, вывернутой сильно внутрь. Старик долго стоял прислушиваясь. До лагеря, который хорошо виден за болотом, не больше двухсот метров. К нему хищник не пошел: побоялся огня или учуял запах собаки. Медведь вообще собаки пе боится, но его, привыкшего к постоянной тишине в лесу, лай раздражает, приводдт в бешенство, и он или бежит от собаки, или вступает с нею в драку. Зверь, вероятно, решил подобраться к лагерю с другой стороны, пошел вдоль болота, но оно далеко растянулось. В воду же не полез. Лег на траву, откуда была видна стоянка. Карарбах подозрительно осмотрел лежку, обратил мое внимание на то, что примятая на ней трава не заиндевела: видимо, зверь ушел недавно, может быть только что. Потом старик показал на обледеневшую, явно от дыхания медведя, траву впереди лежки: он лежал мордой к стоянке, что-то выжидал. Мы оказались недалеко от лагеря, и я позвал Павла. Он перебрел болото, подошел к нам. — Видишь? — спросил я, показывая на измятую траву.— Тут был людоед. Я думаю, тебе не нужно объяснять, зачем он сюда приходил? Но он может заявиться и сегодня ночью, так уж не будь ротозеем. Не хватает того, чтобы еще из палатки пропадали люди! Карарбах, видимо, догадался, для чего я позвал Павла, схватил его за телогрейку, поставил перед собой и стал жестикулировать, показывая на Ямбуй, припадал к земле, изображая всей своей фигурой медведя, бегущего к стоянке. Потом предупреждающе погрозил пальцем, убеждая Павла в том, что такой медведь, да еще голодный, может напасть па лагерь. — Теперь, Павел, выслушай мой приказ: в одиночку ни шагу из лагеря, установите суточное дежурство, держите большой костер. Понял? — Все сделаем, не маленькие, уж как-нибудь сами себя убережем. — Вот этого «как-нибудь» медведь и ждет, чтобы проучить вас. — Не беспокойтесь, у нас он не поживится,— уверенно отвечает Павел. Он уходит в лагерь, а мы идем по следам медведя. Зверь нрошел еще метров сто вдоль болотом, оставляя на следу раз- 220
давленный ледок и сбитый с веток голубики иней. Следы настолько свежи, что кажется, зверь идет где-то впереди нас. Карарбах заряжает бердану, жестами предлагает мне идти рядом и при необходимости стрелять сразу, не дожидаясь его. Каждое мгновенье можно наткнуться на зверя. Здесь, на ма- ристой почве, не сразу заметишь притаившегося медведя, его темно-бурая спина как пельзя лучше маскируется среди мшистых бугров. Медведь вышел почти на свой след и, оставляя в грязи отпечатки лап, направился вдоль гольца. Старик задумался, куда идти? Следом медведя или, как решили с утра, на голец? Он показал рукой на тропку и зашлепал по ней мокрыми унтами. Мы выходим на свой вчерашний след. Долго поднимаемся по склону Ямбуя. Карарбах идет привычным неторопливым шагом. Не оглянется, как будто меня нет с ним. Он привык к одиночеству, оно не удручает его. Окружающая природа представляется ему как нечто одушевленное, с ней он, видимо, делится своими мыслями. В постоянных скитаниях по тайге он не ищет приключений, ничем не восхищается, все принимает как должное. За кустарниками мелкая россыпь. Мы прошли наискосок по пей к высокой скале, подымающейся над обрывами. Обошли ее справа и по крутому, заваленному обломками гребешку вышли наверх. На скале свежий, пушистый ягель, притоптанный копытами сокжоев, и всюду их помет. Ветерок бросал прохладу в лицо, проносился мимо. Старик остановился у самого края уступа. За ним провал и крутой, в обломках скат Ямбуя. Прищуренные глаза Карарбаха блуждали по скалистому склону, ощупывали далеко внизу волнистый стланик, ложбины. Сухие губы шептали, сжимались, снова быстро шевелились. Казалось, старик произносил какие-то страшные заклинания. Потом он строго глянул па меня, свободно вздохнул и спокойно стал усаживаться па самой бровке скалы. Я пристраиваюсь рядом. Ленивая, теплая осенняя тишина наполнила день. Осенний наряд, яркость и обилие красок смягчают пейзаж угрюмого нагорья. Но сквозь это великолепие осенних красок вы невольно ощущаете немые признаки великого перелома в природе. Еще пемпого дней, и лютые бураны безжалостно сдерут с земли цветной наряд, утопят тайгу в океане снегов, и замрет на скучной белизне жизнь. Карарбах забеспокоился, что-то его встревожило. Вытянув жи- листую шею, оп наклоняет голову, пристально глядит вниз, под скалу. Под нами ребристый гребень, сбегающий до самых стлаников, рядом извилистый лог, затянутый карликовыми ивками, а еще ниже — волнистые серые россыпи. Нигде пи души. 221
И вдруг до моего слуха долетает стук скатывающихся камней. Он доносится оттуда, куда так пристально смотрит старик. Я подвигаюсь к самому краю скалы и, удерживаясь руками за выступ, тоже смотрю туда. Никого... Что же встревожило Карарбаха, если звуки скатывающихся камней до него не доходят? Через несколько минут, как будто успокоившись, старик перевел взгляд на далеко лежавшую равнину. Но вот он опять с какой-то внезапностью посмотрел вправо под скалу, да так и застыл. Я через его плечо тоже заглянул туда. Никого нигде. Но было полное ощущение, что кто-то ходит под нами. И как бы в доказательство вновь послышался затяжной шорох камней. Я схватил карабин, но старик отвел в сторону ствол, предупредил пальцем —- не стрелять. А сам, не отрывая взгляда, следил за гребнем. Не понимаю, каким образом глухой старик догадывается, что кто-то ходит под нами? Неужели он воспринимает звуки иным путем, нежели мы? Опять стукнуло внизу, посыпались камни, и еще не смолк их грохот, как из-за нижнего карниза вырвалось какое-то серое животное. Узнаю самку снежного барана — обитателя поднебесных вершин. Она беспрерывно оглядывается. В ее пугливом взгляде, в быстрых, неуверенных прыжках — страх. По обе стороны самки, почти впритирку, бегут два ягненка. Они удивительно точно повторяют движения матери, делают те же прыжки, и все трое гордо несут свои головы, поворачивая их то вправо, то влево, будто всеми ими управлял один механизм. Вижу, самка бросается в сторону, двумя прыжками выскакивает на выступ и, повернувшись к своему следу, застывает, угрожая кому-то лобастой головой. Самка одета не по сезону: на ней потрепанная, еще не совсем вылинявшая шуба, а ведь скоро зима. В ее нервных движениях, в настороженности печать каких-то забот. Мы следим за ней. Что приковывает ее взгляд там, за карнизом, куда она так напряженно и не без тревоги смотрит? Самка и ягнята вдруг бросились выше по гребню, но остановились, постояли секунд пять и с такой же поспешностью вернулись на выступ. Это показалось подозрительным, и мы, не отрывая глаз, продолжаем наблюдать за животными. Их следом появляется прошлогодний ягненок — самец. Это видно по рожкам, они не как у самки, заброшены прямо назад, а несколько шире и завернуты концами наружу: В его позе уже проступают гордые черты взрослого самца- круторога. Голову он держит немного выше туловища. Ягненок в том самом возрасте, когда опасность не очень-то тревожит его. Животные, сбившись в стайку, дружными прыжками стали набирать высоту. С какой легкостью они скачут по камням, по прилавкам, обходят обрывы, несутся по скалам, иногда на мгновенье задерживая бег у обрывов. Все ближе и ближе к нам. Наблюдать 222
животных в их естественных условиях, да еще таких чудесных прыгунов, как снежные бараны, поистине большое удовольствие! Бараны то исчезают среди развалин, то вырастают на выступах. Они своим присутствием дополняют суровый горный пейзаж глубоким смыслом — жизпь и тут неистребима. Курумы, покрывающие Становой, при их появлении уже пе кажутся мертвыми. Даже утесы, безпадеяшо нависающие над пропастями, оживают, если на пих появляется силуэт снежного барана. Почти скрываясь за гранью соседней скалы, табунчик снова приостановился. Малыши под опекой матери ведут себя беспечно. А та, вытягивая шею, заглядывает вниз. Ее что-то там приманивало и раздражало, она беспрерывно била копытом о камень и угрожающе трясла своими маленькими рожками. Потом все исчезли за каменными грядами, словно свалились в пропасть. Только изредка с вершины гольца доносился стук камней под их быстрыми ногами. Карарбах накинул на плечи котомку, стал спускаться к гребню, в ту сторону, откуда появились бараны. Он почти выбежал на выступ, где самка поджидала своего непослушного ягненка, и, осторожно высунувшись, стал заглядывать вниз. Несомненно, кто- то вспугнул семейство баранов — с такой поспешностью они бежали на вершину Ямбуя. Старик окинул быстрым взглядом крутой склон гольца, присел да камень. Вынул из-за пазухи трубку, пабил табаком, всунул конец чубука в рот, раскрыл замшевую сумочку, пришитую к поясу, достал из нее кремень, кресало и лоскуток трута. Как шло ко всей его внешности это древнее приспособление для добычи огня! В загрубевших пальцах старика оно казалось более надежным, нежели спички. Спичками Карарбах редко пользовался. Он держал их во внутреннем кармане рубашки, завернутыми от сырости в бересту. Ими он разжигал костер и только в ненастье прикуривал. Приложив к острой грапи кремпя трут, он привычным движением руки ударил кресалом. Взвился тоненькой струйкой дымок. Карарбах положил горящий трут в трубку, придавил его большим пальцем. Не успев ни разу затянуться, он вырвал изо рта трубку — издал полуоткрытым ртом какой-то дикий, предупреждающий звук и показал вниз. Далеко внизу, у самой кромки стланика, виднелось темно-бурое пятно. Медведь! Зверь весь высунулся из-за обломков, стоял, как бы в раздумье. Он явпо шел но следу вспугнутых им баранов. Над медведем в глубоком осеннем небе парит пара коршунов. Распластав крылья в просторе и почти не шевеля ими, они описывают кругл, уходят выше и выше, оглядывая местпость. Даже наступившие заморозки не могут заставить их покипуть нагорье, так велика власть родных мест над этими хищниками. Медведь постоял с минуту, вдруг резко повернул назад, про- 223
гремел по россыпи и псчез в стлапиковых зарослях. Оп днем, как и каждый хищник, старается избегать открытых мест. Без надобности пе покидает заросли. Карарбах предлагает спуститься в кустарник и идти по горячему следу за медведем. Я соглашаюсь, а сам думаю: «Ох, стервец, не обманул бы он нас в стланике!» На равнине, между двух озер, в редколесье вспыхивает дымок. Это наши дают знать, где находится их наблюдательный пункт. Карарбах долго всматривается в сторону дымка, как бы запоминая это место на случай, если придется искать своих ночью. Солнце уже миновало зенит. Быстро проходит день. Расплескалась полуденная теплынь по склонам гольца, опалились солнечным жаром ерничек, ивки и по влажным ложкам осочки — последний наряд земли. За обрывами идти легче. Тут нет развалин, высоких карпизов и нависающих над крутизною скал. Спускаемся по голой, шаткой россыпи. Ниже она затянута бархатисто-зелеными мхами. На нпх всюду старые и свежие следы зверей. Среди них Карарбах сразу увидел отпечатки широких лап медведя. Даже па мхе след кривой задней ноги хорошо заметен. Метров через пятьдесят начинались заросли. Старик, точно не веря глазам, ощупал медвежьи вмятины, прикинул размах спокойного шага хищника и, повернувшись ко мне, кивнул головою в сторону стланика, как бы спрашивая, пойду я в заросли или нет. К этому я уже был подготовлен. Карарбах одобрительно промычал. Он закурил трубку, достал из кожаной сумочки, где хранились охотничьи припасы, два патрона, положил за пазуху, а сумочку легонько завязал ремешком, чтобы при необходимости одним движением руки можно было раскрыть ее. Склонившись на посох, он потягивал трубку, задумчиво глядя в глубипу расстилавшихся перед нами таинственных зарослей. Лицо его было необыкновенно спокойно. В эти минуты почему-то вспомнились слова матери, сказанные ею, когда я был еще подростком. С детства моей неуемной страстью была охота. Все свободное время я проводил в лесу или в горах, выслеживая куропаток, зайцев, а то и более крупную дичь, или занимался ловлей форели. И было так: если у кого на реке пропадали утки, валили па мспя, шли с жалобой к матери, и всегда эта история закаичиваась трепкой. Все попытки родных приглушить во мпе увлечение охотой терпели неудачи. С годами я полностью отдавался ей, страстно полюбил природу, мои походы удлинились, и уже в двенадцать лет я совершил свое первое путешествие на Аксаутский ледник. Однажды мы с приятелем загнали раненую лису в нору. Расстаться с такой добычей нам не хотелось. Нора оказалась очень старой, нежилой и, видимо, была вырыта более крупным, нежели лиса, зверем. Скорее всего волчицей. Мы договорились с товарищем: полезу в нору я, а он привяжет ремень к моим ногам 224
и, как только я задергаю ими,— вытащит меня наружу. На этот безрассудный шаг мог рискнуть только я — самоуверенный мальчишка. Ход в нору был пыльный и узкий даже для худощавого тринадцатилетнего парнишки. Но соблазн был велик. Вытянув одну руку вдоль туловища, а другую подав вперед, я стал медленно углубляться, совершенно пе думая о том, что раненый зверь бывает смел и жесток. В норе стало так темно, что я, как ни напрягал зрение, абсолютно ничего не видел. Стараясь возможно меньше дышать, я протискивался дальше, отгребаясь связанными ногами и левой рукою, а правую держал впереди, готовую поймать лису. Почему-то мне казалось, что я непременно схвачу ее за хвост. И представлялась приятно удивленная мать, как она возьмет в руки огненно- красную шкурку, встряхнет волнистый остюг и скажет: «Кормилец ты мой!..» И вдруг в эти сладостные минуты моя правая рука была яростно схвачена лисою. Потом что-то тупое и твердое стало рвать мне лицо, обдавало душным жаром. Я задергал ногами, и, пока приятель тащил меня из норы, лиса не оставила на лице живого места. Правая рука была в ужасных ранах. Хорошо, что этим только отделался, а ведь мог бы вылезти без носа и без глаз... Так мы, посрамлеппые, вернулись домой. Мать, увидев меня, всплеснула руками: — Господи! За что мне такое наказание! У людей дети как дети, а тут, пойди же, охотник выродился!..— Она заплакала, и, может быть, поэтому обошлось без наказания. Всхлипывая, она говорила убежденно: — Помни, сынок, в жизнь уйдешь с ружьем — не будет из тебя человека. Охота до добра не доведет. Вместо того чтобы к земле приучаться, как другие, носит тебя лихоманка по лесу. Ищешь ты непотерянное! К добру ли мпе вспомнились тут, у зарослей, эти слова матери? Не служат ли опи предупреждением? Но я уже полностью охвачен желанием отомстить за своих ребят и, конечно, становился рабом охотничьей страсти. Карарбах предупреждает меня, что он пойдет впереди, а стрелять буду я. И вот два безумца, один глухой и старый, второй помоложе, менее опытный, вступают в заросли. С первого шага кустарники кажутся западней. Темные закоулки, таинственный шорох стланика, хруст лишайников под ногами — все вдруг становится враждебным. Карарбах идет, почти не касаясь земли, точно обходит минное поле. Медведь шел косогором, не отдаляясь от кромки кустарника и все время придерживаясь небольших открытых прогалин. Его следы лежали глубоко вдавленными в пушистый нежно-желтый ягель. Шаги были равномерными — шел зверь спокойно. 8 гр. Федосеев, т. 2 225
Вот Кграрбах остановился, выбросив вперед ствол берданы. Я отскочил к просвету, готовый встретить опасность с любой стороны. Оказалось, что здесь медведь сделал несколько прыжков влево по ходу и псчез. Неужели услышал нас? Неслышно, то и дело оглядываясь, идем по его следам в непролазную глубину кустарников. Для медведя тут нет преград. Идет напрямик. Он при своем сравнительно небольшом росте везде пролезет. А нам, не будь просветов, пришлось бы передвигаться по стланику, переплетенному стволами, и мы сразу выдали бы себя. Не теряя следа, обходим чащу извилистыми прогалинами. Ветерок встречный — это хорошо. К моему удивлению, мы вышли на поляну, где я провел вчера жуткую ночь. Беспокойные глаза Карарбаха обнаруживают на поляне свэжпй след медведя. Зверь шел сюда, явно надеясь чем- нибудь поживиться. Но — увы! — ушел голодным в том же направлении, вниз, к подножью гольца. На востоке угасал день, тянуло вечерней прохладой. Объясняю Карарбаху, что без Загрп преследовать медведя по зарослям стланика безрассудно, что лучше прекратить охоту и вернуться к своим в перелесок на ночевку. Старик улавливает мою мысль, соглашается, и мы впервые за все время нашего знакомства улыбаемся: довольны, что понимаем друг друга. Старик выходит на еле заметную тропу, проложенную вчера людьми, переносившими труп Елизара с поляны па мыс. Она ведет нас по знакомым местам, все ниже и ниже, то врезаясь в заросли, то обходя их неширокими просветами или лужайками. Я стараюсь идти от проводника на таком расстоянии, которое позволяло бы мне всегда видеть его и в любой момент предупредить об опасности. Наступает час всеобщего покоя, когда хищников еще раздражает свет и они не смеют нападать, а их жертвы полны решимости сопротивляться. Только неугомонные бурундуки шныряют по стланику, всюду слышится их писк. Попадаем в ольховые заросли. Скоро подножье гольца. Старик оглядывается. Что-то тревожит его. Но я слеп и глух — ничего не замечаю. С равнины доносятся подряд два предупреждающих выстрела. Звуки уходят за холмы и там долго будоражат покой болот. Сигнальные выстрелы застают нас в густом кустарнике. Ни единого просвета. Где-то рядом людоед. Он или идет нашим следом, или впереди подкарауливает в засаде. До мыска, где могила наших товарищей, остается не более ста метров. Оттуда донесся и оборвался грохот камней. Это он. Тесно становится в кустарнике. Не повернуться с карабином. Долгая тишина. Куда же девался медведь? Убежал или залег на нашей тропке? 226
Карарбах, не оглянувшись, шагнул вперед, стал выбираться из варослей. Пересекаем последний ложок. Остается преодолеть неширокую полосу густого ольховника, и мы выйдем к мыску. Неужели людоед еще не обнаружил нас? Опять доносится шорох кампей, но теперь в нем улавливается тяжелое дыханпе зверя. Он совсем близко от пас, за кустарником. Где-то в стороне пискнула вспугнутая пташка. Возня на мыске прекратилась. Насторожилась тишина, будто все обитатели зарослей следят за нашим поединком. Мы погружаемся в ольховник, стараемся не дотрагиваться до веток и не дышать. Я изредка останавливаюсь, чтобы перевести дыхание. Старик делает последнпй шаг, высовывает голову из ольховника и весь напрягается, как натянутый лук. Надо стрелять... Но ремень ружья зацепился за сук, и он не может выбросить вперед ствол берданы. Старик что-то сигнализирует мне головою. Я ничего не вижу впереди, выскакиваю из ольховника. Не успеваю вскинуть карабин, как за узким просветом кустарников скрывается полношерстная спина медведя. Карарбах бросился к березке и, ухватившись за нее, посмотрел вслед зверю. Его лицо искривилось, на скулах появились багровые пятна. Вдруг он задышал громко, полной грудью, точно ему в этот момент не хватало воздуха, и что-то промычал. Подняв высоко бердану, он грозно потряс ею вслед зверю. — Что же ты не стрелял? — спрашиваю я KapapGaxa. Он отрывается от березки, подходит ко мне, все еше возбужденный, глядит на меня чистыми детскими глазами, потсм мы с ним долго объясняемся... Карарбах увидел зверя близко, поджидающим нас и уже готовым к прыжку. В последнюю мипуту старик решил стрелять в него, но злой дух Харги не дал, зацепил ремень берданы за сук, и хорошо, что обошлось без выстрела. А то бы не миновать беды... Снова застучал дятел, и беззаботный ветерок, разгребая космы стлаников, тихо прошел по склону. Карарбах выпрямляется, показывает рукой на мысок. Какой ужас! Могильный холмик, что был насыпан вчера, весь разворочен; камни, земля выброшены, столб с надписью покосился. Старик находит на мыске след медведя. Голодный зверь пришел сюда с подветренной стороны. Его, видимо, приманил запах свежей земли и добычи. Он набросился на холмик, и уже наполовину вытащил труп, как услышал нас. Но почему зверь не бросился на нас? Ведь около своей добычи медведь обычно не терпит постороннего присутствия. Это больше чем удавило£т&еня. Мрачнеют у горизонта тучи. В сумрак погружается й&^брье, стланики, дали. Ушедший день оставил нам незавершенные дела... 8* 227
Углубляем яму, закладываем ее крупными камнями, чтобы хищнику нелегко было их выбросить. У нас уже не оставалось сил ни для встречи, ни для сопротивления, как на равнине, у наших наблюдателей вспыхнул сигнальный дымок. В напряженную тишину врываются два выстрела — близко людоед. Передаю Карарбаху сигнал. Он останавливается, у него беспомощно опускаются руки. Но старик тотчас же овладевает собою, показывает на наш след. Я поворачиваюсь к следу, старик становится спиною ко мне, лицом вперед, как шел. Опять раздаются два выстрела с равнины. Что бы значил этот повторный сигнал?.. Неужели мы попали на засаду?.. Как на грех, стало быстро темнеть. До слуха доносится странный звук, будто упало что-то на россыпь. Проходит одна, три, пять секунд — загремели камни на последней россыпушке... Треснул сучок. Треск сучьев все ближе. Зверь, не таясь, настигает нас. Поворачиваю Карарбаха лицом к опасности. Уже слышно хриплое дыхание зверя. Старик становится плотно ко мне. Еще секунда невероятного напряжения, и раздвигается последний куст... — Загря! — кричу я, обрадованный и ошеломленный его внезапным появлением.— Фу ты, дьявол, как напугал! А сам не верю своим глазам, треплю его за лохматые щеки. — Откуда ты взялся? — спрашиваю. Он визжит в восторге, в глазах столько радости, столько преданности! Жмется ко мне, сильно дышит в лицо. У него на шее ошейник с перегрызенным ремешком. Карарбах тоже доволен, гладит кобеля, что-то бурчит. Старик показывает на затухающий горизонт, на опасные заросли. Мы прибавляем шагу. Вот и подножье. Оно заканчивается голой россыпью, за которой видна в сумрачном одеянии уже засыпающая равнина. Путь перерезает ручеек. Вода тихо выбегает из темного неподвижного болота, густо заросшего троелистом. Чем-то древним веет от этих вечнозеленых водяных зарослей. Кто-то живой неловко коснулся их края, качнул гладь болота. Мы с Карарбахом смотрим в глубину темно-лиловой воды, тронутой чуть заметными кругами. Кажется, сейчас из воды покажется чудовище, но мы не удивимся — так таинственны эти приямбуйские болота, окруженные уродливыми, засохшими лиственницами, как призраки идущими рядом с нами. Шлепаем по топкой, кочковатой мари. Негостеприимная темень отнимает последние ориентиры. Идем уставшие, голодные. А тут еще эти топкие болота на нашем пути, полные сапоги ледяной воды и грустные мысли о том, что мы идем в какую-то бесконечность! 228
Вдруг мигнула зарница, осветив уснувший туман над мокрой равниной, дальний горизонт и наш путь по болоту. Мы пошли смелее. Загря тянется на поводке, ему неловко идти по узким проходам, между кочек. Отпускаю его, так легче и мне. Кобель прорывается вперед и, окатив нас холодными брызгами, исчезает во тьме. Еще какое-то время шлепаем по болоту. И наконец выбираемся на сухую землю. Нас встречают корявые дебри перелесков. Карарбах одной рукой закрывает лицо, другой посохом, как слепой, ощупывает в чаще путь. Меня за его спиной не хватают ни сучья, ни деревья, ни хлесткие ветки кустарников. Внезапно из темноты навстречу нам пробивается сигнальный свет. Старик останавливается и, устало склонившись на посох, отдыхает, долго смотрит на мигающий огонек. Это Загря сообщил о нашем приближении. Цыбин зажег факел, показывает путь, згвет нас. Он и Долбачи, оба, видимо, горят нетерпением узнать о наших трофеях. Ветер в тучах шевелит темноту. Иногда он яростно падает на перелесок, лохматит деревья и, срывая листья приземистых берез, бросает их в утробу ночи. Карарбах грузным шагом полез по чаще. Ночью теряется понятие о расстоянии. А огонек то вспыхнет, будто рядом, то вдруг стыдливо замигает, отступит, уйдет в пространство, и ты еще сильнее почувствуешь всю тяжесть своего уставшего тела. Я обгоняю старика. Огонек, будто впаянный в темноту, дрожит одинокой звездой, как бы в перевернутом небе. Иду, отбиваясь от сучьев и веток, а сам думаю: ведь это не последняя тропа, не последняя усталость и еще неизвестно, какую каверзу готовит нам Ямбуй. — У-гу-гу...— доносится человеческий голос. Еще сотня метров, и мы выходим к просвету, чуточку освещенному бликами костра, скрытого за поворотом. Нас радостно встречает Загря, ведет на стоянку. Какой великолепный ночлег ждет нас на этом сухом клочке земли! Уже разостлан пахучий хвойный лапник, заготовлен ворох дров. На легком огне висит синий эмалированный чайник. Поодаль от раскаленных углей лежат горячие лепешки. Котомки, ружья повешены на сучьях ели. — Слава богу,— с душевным облегчением вырывается у Цы- бина.— Вы знаете, что людоед следил за вами от мыска и уже готовился напасть, когда мы подали сигнал вам? Хорошо, что в этот момент появился Загря. — Куда же он ушел? — спрашиваю я, расправляя онемевшие плечи. — К Реканде, нашей тропкой... Боюсь, как бы он не нашкодил в лагере. 229
— Что вы, они предупреждены, приказано всю ночь дежурить п держать большой костер. — Проспят, дьяволята! — перебивает меня Цыбин.— Я пойду с Долбачи к ним. — Ни в коем случае! В темноте вы слепые, а он зрячий, сами придете ему в пасть. Цыбин подается немного ко мне, говорит шепотом: — А нападет на сонный лагерь, что наделает? Говорю, проспят! Разрешите, вдвоем не страшно. — Не будем торговаться. Я знаю: Павел не проспит. Карарбах внимательно следит за Цыбиным, копируя его выра- жение лпца, затем попросил Долбачи объяснить ему, какую новость Цыбин рассказывал мне. Узнав, что Цыбин хочет идти ночью в лагерь, старик строго глянул на него темно-лиловыми при свете костра глазами, покачал головой, погрозил ему посохом. Освобояедаемся от тяжести на пл зчах, от беспокойных мыслей, присаживаемся к костру. Вот и заслуженный отдых! 21. О ЧЕМ ДУМАЕТ СТАРЫЙ ЭВЕНК? Тепло заползает под одежду, растворяет усталость, отнимает ноги, руки. Ни о чем не хочется думать в эти блаженные минуты покоя. Ради них можно было еще и еще идти по корявым перелескам, месить ногами черную воду болот. Цыбин открывает пожом две банки мясных консервов, пристраивает пх к жару. Наливает Карарбаху кружку крепкого чаю. Старик ставпт ее перед собою, достает из котомки огрызок сахара, но не пьет чай. Не отрываясь, долго смотрит в о^онь, где тлеют синие угли и пламя качается по ветерку. Старик кажется человеком, пе знающим мечты, уходящей за пределы действительности, безрадостно идущим дорогой тревог, не познавшим прелестей жизни, не оценившим ее сладость. Действительно, невозможно поверить, что человек, жизнь которого сплетена из постоянной борьбы, скитаний, лишений и элементарных удобств общежития, бывает счастливым. Но отними у Карарбаха эти трудные условия лесного кочевника, огради его от пурги каменными стенами, лиши опасности - и оп будет самым несчастным. По-моему, для человека нет большего счастья, как умение преодолевать трудности, в этом и состоит смысл яспзни. Не важно, что Карарбах ходит в старенькой дошке, спит на хвойной подстилке, мерзнет, голодает,— это все преходящее. Трудная жизнь сделала его сильным — вот что главное, и он чаще нас бывает счастлив. Он тут среди дикой природы — Человек. Мне казалось, что Карарбах вдруг очнется, смахнет ладонью с онемевшего лица раздумье и с жаром начнет рассказывать Долбачи о каком-то недбыкновепном случае, вдруг вспомнившемся ему в этот вечер, или о встрече со смертью... Нет, Карарбах молчит. Другие думы занимают старую голову эвенка. 230
— Собака голова прячет, холод чует. Однако, к снегу,— обрывает молчание Долбачи и, откинув голову, смотрит в ревущую под ветром темень неба. В корнях лиственницы, растущей несколько поодаль от стоянки, лежит Загря, уткнув свой нос глубоко в пушистый хвост и обжигая нас двумя живыми синеватыми фарами. Долбачи уходит за водою. Я рассказываю Цыбину о неудачной встрече с людоедом, а сам не свожу глаз с Карарбаха. Его чай давно остыл, он сидит все так же, скрючившись, обхватив в коленях костлявыми руками длинные, худые ноги. Иногда на лице его вздрогнет скула, подадутся вперед сжатые губы, над переносицей сомкнутся лохматые обрубки поседевших бровей. А глаза непрерывно продолжают следить за синими вспышками костра. Не вспомнилось ли ему прошлое: недавнее и уже давно приглушенное временем? Может быть, перед ним сейчас с воем взметнулась пурга, воскресла встреча в безмолвии со звериной яростью, пятидесятиградусные морозы у неразожженного костра, длительные голодовки, боль в теле от медвежьих когтей — все это было в жизни старика... Нет, я не жалею его, я по-настоящему ему завидую! Ночь дохнула сыростью. Исчезли звезды. Над стоянкой нависли тучи. Пошел дождь, зацокал по листьям, по болоту, ушел через равнину на север, оставив после себя мокрые заросли. Долго еще падали капли с лиственницы на расплавленные угли, на головы, разбивались о камни на мелкие брызги. Еще более неприветливо стало на этом скудном клочке земли. Я легонько толкаю в бок сидящего рядом Карарбаха, показываю на кружку — чай остыл! Он разрывает сцепленные пальпы рук, не глядя, на ощупь находит на притоптанном ягеле кусочек сахара, кладет в рот и начинает пить. Но чувствуется, что все еще не может он оторваться от каких-то дум, принесенных сюда на стоянку. Неожиданно, точно подброшенный взрывом, старик вскочил, схватил бердану и, повернувшись в сторону мыска, вытянулся во весь рост. В глазах, обращенных в темноту, блеснула ярость. Угрожая кому-то ружьем, Карарбах что-то непонятное крикнул. — Кому он угрожает? — спросил я Долбачи. — Я тоже плохо понимаю. Однако, он так сказал: «Я убью его!» — Кого его? Долбачи удивленно посмотрел на меня, не ответил. Он долил чайник и повесил на огонь. Старик продолжал стоять, подставляя грудь ветру, всматриваясь в даль. Я легонько взял Карарбаха за руку, ус&дил к костру. Цыбин поставил перед ним дымящуюся банку с консервированным мясом, положил кусок лепешки, и мы молча стали ужинать. 231
С озер налетает ветерок, стланик вздрагивает от его прикосновения. Где-то в жуткой темноте поет дождевой водой ручеек — ночная музыка глухих, далеких перелесков. Карарбах начал что-то рассказывать Долбачи. Говорил он возбужденно, иногда кивая головой то в мою сторону, то в сторону Ямбуя. Затем старик взял у собеседника трубку, потянул раз, другой... Долбачи пересел ко мне, стал переводить. — Он говорит: когда два люди ходят вместе, амакан их боится. Поэтому он сегодня не напал на вас. Вдвоем его не убить. Понимаешь? Карарбах спрашивает: ты можешь один ходить на амакана? — Могу! — ответил я, не подумав. — Ходить надо обязательно с котелком. — Почему? — Потому что все люди ваши, которых кушал амакан, были с котелками. Старик считает, когда они ходили по чаще, котелок бился о ветки, звенел, амакан далеко слышал, бежал на звук. И ты должен так ходить. — Скажи Карарбаху, что я согласен. — Тогда еще слушай. Старик говорит, что амакан ловит людей сзади, это место,— Долбачи хватает себя рукой за затылок,— и прыгает с правой стороны. Когда будешь идти по стланику — это хорошо знай. — Не понимаю,— перебиваю я проводника.— Спроси Карарбаха, почему нападать медведь будет обязательно сзади и с правой стороны? Долбачи переводит мои слова старику. Тот удивлен, как это я сам не догадался. Карарбах долго складывает из жестов и непонятных мне звуков фразы, выворачивает ступню левой ноги внутрь, как у медведя. — Ты все равно, что сова днем: глаза есть, а не видишь,— переводит Долбачи.— Он думает, у амакана левая нога кривой внутрь, прыгать ему можно только так.— Проводник махнул обеими руками справа налево.— Понял? Ты же видел, Елизара он тоже ловил справа и сзади. Это тебе забывать не надо. — Я должен идти на Ямбуй завтра утром? Спроси Карарбаха. Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами. — Сейчас никто пе скажет, что даст утро. — А что будет делать завтра Карарбах? — Старик тоя^е хочет идти на голец,— сказал Долбачи. Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки. Я отхожу от костра, смотрю на небо — никаких примет завтрашнего дня. С томящим предчувствием жду я его. На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к запаху хвои теперь примешивается запах грибов — последний запах перед снегопадом. 232
Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя, настороже. Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи, да иногда застонет земля или под водою вздохнет уснувшая кувшинка. Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов? Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые плечи Цыбина свинцовые капли влаги. Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них, как бы сверху, сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в стланик, размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку. Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе, все меньше метров остается между ними. Из кустарника срывается бекас, пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над головою... Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по чаще, выжидает удобного момента... Прыжок, второй, человек не успевает обернуться, как ржавые клыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я гашу воображение, чтобы не ввдеть расправы... Издалека донесся выстрел. — Наши стреляют,— встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался.— Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере. Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!.. Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым туманом! Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее — и глазам не верю: у дошки обрезана пола — не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь 233
один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней оп и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой латаной спутницей? Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика — и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй. — Ночью три раза стреляли на таборе,— докладывает Долбачи,— однако, беда, там людоед был! — Может, по волкам стреляли? — предположил я. Проводник повел плечами. Отогреваюсь у костра. Туман, как пьяный гость, качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее и для чего ему сейчас, по мокрому, унты? Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что-то говорит. На помощь приходит Долбачи. — Он в этих унтах пойдет искать амакана. У него же на ногах еще крепкие, лосевые? — Лосевые что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих,— он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу,— можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет. Где-то за туманом, за далью гор — утро. Но еще спят болота, мокрые от ночного дождя стланики, звери, птпцы... В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе. Карарбах опускает в банку со сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чая. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно. — Значит, идете? — спрашивает меня Цыбин. Долбачи поднимает на меня глаза. — Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху. Цыбин неодобрительно покачал головою. — Не так страшен черт, как его малюют,— говорю я.— Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне — куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя, откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох. — Ну что ж, ни пуха ни пера! — говорит Цыбин, громко прихлебывая чай. 234
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти па всех крупных зверей. И это была охота не ради охоты пли спорта, а необходимость, источник питания при работах в отдаленных, безлюдных пустырях. Я выслеживал джейранов и диких кабанов на Кавказе, в местах, где, к сожалению, уже много лет с тех пор нет и следов этих животных, да и не осталось лесов. Бродил осенью и зимою за табунами сокжоев по пустынной Таймырской тундре. Наблюдал жизнь снежных баранов на Становом, Джугд- журе. Охотился на маралов, поднимал их на трубу. Сотни ночей провел в скрадках, подкарауливая зверей. Но медвежьей охоте я отдаюсь с безудержной страстью. Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело — охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время дерншт в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и большего самообладания. На мою долю выпало солидное количество добытых медведей —- может быть, даже рекордное для нашего времени. Другой бы опытный охотник, занимаясь медвежьим промыслом, в условиях, в которых находился я, думаю, добыл бы гораздо больше. Ведь я охотился только ради мяса, когда его у пас пе хватало. Кто-то несдержанно зашлепал по болоту, прошел, никого не вспугнув, до самого подножья Ямбуя. Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в котомку. Туда же засунул и кусок брезепта. Встал, повесил однополую дошку на сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и совершенно черное от туч над Становым. Туман рассеялся и только над проточной водою лежал прозрачно-голубоватой полоской. Всплыла чернь болот, показались широкие разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий в плечах, заслонив полмира. Идем со стариком умываться. Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую, как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глазами влево. Смотрю туда — на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому берегу, но не улетают. Странно, казарка — птица дикая и осторожная. Почему же они так опрометчиво поступают? Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе. 235
Вот оно что — гусей в воздухе караулит смерть. Не сопровождают ли орланы их с тундры и по пути гуси кормят этих двух царей птичьих воздушных дорог? Может быть, поэтому и казарки опаздывают, время их пролета закончилось. Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем вид, что не замечаем гусей. Вода, холодная, леденистая, обжигает лицо. Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная испарина стелется по глади воды и у берегов, коснувшись жесткой осоки, тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра. У дальних болот на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу. Случайно замечаю на противоположной стороне заливчика буквально в пяти метрах от нас на кочке серый комочек с черными пестринками. На меня смотрит пара маленьких черных глаз. Это утка. Видно, не здешняя, издалека. Лежит неподвижно, подобрав под себя лапки и положив голову на левое крыло, обращенное к нам. Я показываю Карарбаху. Он долго смотрит на кочку, не выражая удивления, и безнадежно машет рукою. Утка нас не боится. Не то больная, не то случайно вырвалась из когтей сапсана и теперь, отстав от стаи, одиноко умирает на чужом болоте, безразличная ко всему окружающему. Она вздрагивает всем комочком, все реже открывает глаза, но еще борется со смертью. Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот. Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами кувшинки — белые лилии, как их принято называть. Рано утром ни одного цветка пе было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды. Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье. 236
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях. Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак. В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее. — Вы с Долбачи отправляйтесь на табор,— говорю я Цыбину.— Чует сердце что-то неладное. — Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать. — Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет? Долбачи дважды повторяет мой вопрос. Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет остриженный подбородок. — Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть, он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь. И на этот вопрос старик не отвечает. Он молча начинает укладывать котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем. — Карарбах рапыпе таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит...— отвечает проводник. День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов безнадежно тускнеет. Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей-то голос. — Наши идут. Что-то случилось на стоянке,— поднимаясь, сказал взволнованно Цыбин. У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он недобрую весть. За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый. — Неприятность какая? — спрашиваю я. — Дайте отдышаться...— И Павел скидывает с плеча винтовку,— Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня,— говорит Павел, все еще тяжело дыша от быстрой ходьбы. — Убил кого? — До людей не добрался. Всю ночь от костра не отходили, а оленей всех разогнал по тайге. Утром двух убитыми нашли — спрятал под мох. Ну и сатанюка! Идем на стоянку. Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика. Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его неласковой жизни. 237
Потом старик начинает что-то говорить, обращаясь поочередно то к Илье, то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются с ним. — Карарбах и ты,— Долбачи показывает на меня,— пойдешь на Ямбуй охотиться на амакана, а все другие,— говорит старик,— надо скоро тайга ходить, искать оленей. Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей; может, амакан придет кушать их. — Все понятно, постараемся организовать встречу со всеми почестями,— говорит Павел бодрым голосом.— Кого посадить караулить убитых оленей? Спроси у Карарбаха,— обращается он к Долбачи. — Он совет дает, пускай Лангара сидит там,— говорит Долбачи.— Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут. — Тогда отправляйтесь. — Дайте хоть покурить! — взмолился Павел и, достав кисет, пристраивается с Ильей к огню.— Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда — шкура моя? — Если свою не потеряешь! — замечает Цыбин. — Тебе-то она для чего? — спросил я. — Так сказать, нужен стимул для риска. — Ну что ж, я согласен: кто убьет — тот и шкуру возьмет. — Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого вылущу из шкуры голеньким. — Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь. — Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра. Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его, выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем. Телогрейку прячет в котомку. Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая опасностью, пустились в далекий путь или, охваченные страхом перед белохвостыми орланамп, забились в береговую чащу, ждут ночи? Но небо пустое. И на кочке в заливчике утки уже пет, кроме перьев, плавающих на поверхности воды, они теперь разве только ветерку нужны для забавы. Зато как много к полдню расцвело кувшинок! И как некстати рядом с ними пучки перьев — остатки птичьей трагедии. Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под гольцом часа два-три, а Цыбин с остальными направились в лагерь. Прощаясь, мы долго жали друг другу руки. Может, не встретимся больше. Эти дни убедили нас в том, что здесь, на Ямбуе, всякое может случиться. 238
22. «Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ!» Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда спуститься по знакомой уже тропке сверху вниз, Карарбах не стал на этот раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в засаде. Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы... То они, будто услышав наши шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с многочисленным потомством, то осторояшо глянут на тебя в щелочку из-под лопнувшей корки земли, то усыплют тропу. Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским, давно заброшепным ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева. Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как ход маятника, шагом. У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на руках. Потом, закрыв глаза, липнет грудью к скошенному краю камня, долго лежит не шевелясь. Солнце не томит жаром — греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе медленно плывет паутина. Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается. Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Это опасный стланик. Если людоед следит за нами, то лучшего места для засады не найти. Карарбах дает мне знак отстать, но быть настороже. Сам подходит поближе к зарослям, поднимает ствол берданы. — Бек!.. Бек!.. — вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами кустарник. Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося олененка отчаяние и безпадежность. Стоим несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом невозмутимая тишина. Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним. Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат облака, как бы сбившись в одну кучу. 239
Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным носом к россыпи. Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем на смятую травинку, которую я ни за что бы не заметил. Показывает на камушек, вдавленный в землю. Кто-то прошел здесь осторожно, не оставив заметного следа. Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага. Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке. Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще — и вдруг припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный на податливом ягеле. — Амакан! — едва шевелит он губами, показывая на лишайник с отпечатком кривой медвежьей лапы. Старик объясняет мне, что медведь где-то близко, тут, в стланике, что он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая, когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги. Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют, сходят на нет, не выдерживая натиска курумов. Вот и тропка, по которой спускались за водою Петрик и Евтушенко. Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик. Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?.. Страх? Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться! Нам хорошо виден склон Ямбуя, прикрытый ярко-зелеными стланиками и обломками развалившихся скал. Над ними и над всей землей мир и покой. И кажется невероятным, что в этом абсолютном спокойствии назревает схватка не на жизнь, а на смерть. Карарбах достает из котомки унты, сшитые почыо, натягивает их поверх олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них крючковатыми пальцами, по каким-то приметам отбирает два патрона, кладет за пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди. Затем он низко-низко пригибается к земле, делает движения руками, ногами, головой — ничего не должно мешать при повороте в любую сторону или при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже для него, опытного охотника, предстоящая встреча. Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на 240
широком лбу сдвинуты. Выбирая себе путь, старик что-то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда пойдет он? Я делаю последнюю запись в дневнике: «Через несколько минут мы войдем в стланик, где людоед. Оба ясно представляем опасность. Меня удивляет Карарбах. Уж если я в какой-то степени надеюсь на него, то ему не на кого надеяться. Он с чисто эвенкийским спокойствием идет на этот риск, побуждаемый только человеческой совестью. Если мы ошиблись в своих расчетах или переоценили свои силы и не дойдем сегодня до подножья Ямбуя, то и в этом случае пусть мои друзья не забудут о героическом поступке Карарбаха, старого пастуха-эвенка, пожертвовавшего собою ради нашего общего дела». А Карарбах, собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок, вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, смотрит на него, мучимый тяжелым раздумьем. Он кладет идола на полу дошки, смотрит на него молящими глазами. Что просит старик у своего божка в этот роковой час: удачи мне или прощения для себя? Но тот, кажется, неумолим. Карарбах достает из кармана грязный кусочек медвежьего жира, подогревает на огоньке и размазывает по его плоскому лицу. Идол сыт, губы от жира кривятся, скулы лоснятся. Карарбах доволен, он кладет божка за пазуху, встает, убежденный в успехе. Он бросил короткий взгляд на закат, поправил на спине котомку, пристально посмотрел мне в лицо, как бы пытаясь узнать, готов ли я к поединку. Потом хлопает меня по плечу, кивает на стланик — дескать, можно идти. — А ты какой тропкой пойдешь? — спрашиваю старика. Он показывает одним пальцем на себя, другим — на меня и соединяет эти пальцы: дескать, пойдем вместе. — Ты же говорил, что я пойду один,— переспрашиваю его. Он кивает головой и объясняет, что для меня он будет со мною, а для медведя — его не будет близко возле меня. Я не совсем понимаю Карарбаха, но разговор с ним отнимает много времени, а его у нас не остается, и я не стал больше расспрашивать. Если мы пойдем по одной тропе, то это даже лучше: вместе мы сильнее. Солнце огненным шаром нависает над далекими хребтами. Карарбах торопит меня и говорит, что он будет идти следом, в десяти шагах от меня, но так тихо, что медведь не обнаружит его, и даже Харги не узнает. — Для чего это надо? — задаю ему вопрос. Он дает понять: медведь не должен догадаться, что нас двое, иначе не нападет, а если он издали и увидит его, примет за зверя и еще скорее бросится на меня. Только теперь, взглянув на старика, я заметил, что он действительно в этом меховом одеянии сам похож на медведя, вставшего на задние лапы. 241
Старик берет от меня Загрю, ласково гладит загрубевшей ладонью его по спине, привязывает к своему поясу. До зарослей идем вместе. Лицо Карарбаха непроницаемо. Никакой тревоги. Это и меня заставляет подтянуться. А солнце падает ниже и ниже. Что ему до наших дел! Я выхожу вперед, спускаюсь по еле заметной тропке в заросли. Старик идет следом, но я не слышу ни его шагов, ни шороха кустарника, по которому он пробирается. Шерсть на оленьих шкурах, из которых сшита одежда старика, поглощает звуки. Зеленый каракуль густых рослых стлаников падает вниз, по пологому склону Ямбуя. Робкими шагами вступаю я в эту враждебную чащобу. Дальше иду, не таясь, как ходят по безопасной тропе. Только кустарник хищно теснится вокруг, да из чащи проглядывает зловещий сумрак. В правой руке карабин. Левой машу пустым котелком по кустарникам. В чутком воздухе дребезжащий металлический звук расплывается по Ямбую, уходит в ложки, стекает к подножью гольца. Убежден, что медведь уже услышал этот знакомый ему звук. И может быть, он уже спешит мне навстречу... Слух становится чутким, как у раненой лани. Нервы сдают, и я невольно шепчу: — Спокойно... не спеши... Внезапный взрыв справа сжимает сердце. Карабин липнет к плечу. — Хррр...— взлетает рябчик. — Ух ты, дьявол! Как напугал! — вырывается у меня с облегчением. Птица, трепеща крыльями, пугливо метнулась вниз, оставив в дрогнувшем воздухе несколько перьев да недоуменье на морде Загри. Карарбах не подходит ко мне, показывает на солнце. Времени у нас остается действительно немного. Тропка уводит меня в глубину зарослей. Кустарник молчит, как заколдованный. Хоть бы ветерок развеял тяжкую тишину затаившихся дебрей! Где-то справа, в зарослях, стукнул камень, стукнул и смояк, оставив в вечернем сумраке смутную тревогу. Вдруг я с удивительной ясностью чувствую на себе злобный взгляд в спину настигающего меня медведя и даже физически ощущаю ржавые клыки, впивающиеся в затылок. Мгновенно оборачиваюсь. Котелок летит в сторону... В гробовой тишине прохлада легонько коснулась разгоряченного лпца, кто-то ппкнул в смятении. Ощущение близости зверя не покидает меня. Пячусь задом, жду нападения. Издали наблюдающий за мною и тоже встревоженщлй Карарбах первым приходит в себя, машет рукою, подает знак идти дальше. Я поднимаю котелок, поворачиваюсь. «А что, если людоед 242
перехитрит нас — устроит засаду впереди или слева?» Я сильнее машу по веткам звонким котелком. Спускаюсь ниже, иду не таясь, пружинистым шагом. Под ногами влажный, скользкий ягель. На левую щеку падает теплый луч закатного солнца. Тропка выводит меня на прогалину, где людоед напал на Петрика. Зову Карарбаха, а сам присаживаюсь на пень. Остается меньше половины пути до подножья гольца. Неужели мы сегодня не встретимся с медведем? Я не знаю, смогу ли завтра повторить то же самое. Подходит Загря, кладет на мои колени голову, смотрит на меня спокойно — ничего не ждет. С озера доносится далекий крик какой-то птицы. Быстро завечерело. За прогалиной тропка, обогнув россыпушку, вывела меня в широкий лог и скрылась в зарослях густых стлаников. Осторожно шагаю по притоптанному ягелю. Звенпт и звенит котелок... Неужели медведь ушел куда-то далеко, не слышит призыва? Настойчиво крепнет досадная мысль, что день закончился вничью, а завтра, может, выпадет снег и... Но вот снова из соседнего ложка донесся шорох. В два прыжка я оказался у края просвета. Бросаю котелок, поворачиваюсь на 8вук. Карарбах каким-то образом догадался, тоже смотрит в ту сторону, откуда донесся подозрительный звук. До боли в руках сжимаю карабин. Недалеко от меня кто-то качнул ветку стланика. Чуточку подаюсь влево, поудобнее ставлю ноги. Ближе зашуршали опавшие листья. Снова вздрогнула ветка, другая... И совсем неожиданно в просвет ворвалась вспугнутая кем-то белка. Увидев меня, она на мгновенье поднялась на задние лапки и, пренебрегая опасностью, бросилась мимо меня. «Надо же такое!» — вырывается у меня. С облегчением опускаю карабин, нагибаюсь к земле, хочу подпять котелок. Вдруг сзади яростный собачий лай... выстрел... звериный рев... Мгновенно поворачиваюсь. На меня паплывает черная лохматая глыба с выброшенными вперед когтистыми лапами, неотвратимо наваливается на меня, сбивает с ног, давит огромной тяжестью к земле, обливает лицо горячей липкой кровью. Едкий медвежий запах наполняет легкие. Надо бы выхватить нож, но острая боль не дает шевельнуться. Медведь лежит на мне. В бессильном бешенстве раненый зверь гребет на себя передними лапами камни, ищет в предсмертной агонии врага. Слышу приближающиеся шаги Карарбаха, его гневное бормотание. Острый глубокий удар ножа потрясает могучего зверя. Он весь дрогнул, и тело его стало слабеть, мякнуть, свалилось на бой. Передо мною стоит Карарбах. В широко раскрытых глазах ужас. Он не должен был стрелять, не должен навлекать на себя 243
гнев Харги! Но старик забыл об этом в момент грозившей мне опасности. С трудом встаю. Боль во всем теле, но ран как будто нет. У ног лежит обмякшая туша темно-бурого медведя. — Вот мы квиты с тобою, чудовище! Карарбах стоит рядом, дышит часто, точно ему не хватает воздуха. Он глазам своим не верит, что медведь, в которого вселился Харги, убит. Духи смертны!.. Кажется, именно это потрясло его больше всего. Старик внимательно осматривает медведя, прикидывает длину его от морды до хвоста, потом нагибается, тычет пальцем в уродливую, криво сросшуюся лапу с налипшими комками земли. Сомнений нет, это людоед! Полой телогрейки Карарбах вытирает окровавленное лезвие ножа, вкладывает его в ножны. И я вижу, как на лбу старика сбегаются извилистые морщины. Какие-то мысли и сомнения, может быть, никогда раньше не возникавшие, вдруг захватили его. Духи смертны!.. Разве мог он так думать раньше? — А ведь здорово получилось, черт побери! Не каждому так удается. Поздравляю!..— И я обнимаю старика, крепко прижимаю к груди. Он освобождается от моих объятий, отступает от меня на шаг, тычет себя в грудь пальцем, отрицательно машет головою; дескать, не меня благодари. Старик оглядывается, явно ищет Загрю, говорит еле понятно: — Это... бэююэн... То есть это собака вовремя обнаружила засаду. Я объясняю ему, что, не пусти он вовремя пулю, собака не спасла бы меня. В это время в кустах заскулил Загря. Что-то случилось с ним. Я хватаю Карарбаха за руку, спешу на помощь. Загря лежит на правом боку в камнях. Глаза затуманены болью. У кобеля вывихнута задняя нога — видимо, ударом медвежьей лапы. Сустав бедренной кости выпирает шишкой. Малейшее прикосновение к ноге вызывает у собаки острую боль. Я никогда не был костоправом. Мои познания в этой области ничтожны. Вся надежда на старика. Он приседает на корточки, гладит притихшего Загрю, кладет потрескавшуюся ладонь на хорошо заметное вздутие. А сам ласково приговаривает. Затем просит держать кобеля. Я наваливаюсь на Загрю, прижимаю его голову к земле. Собака, вырываясь, неистово визжит. Карарбах осторожно берет правой рукой больную ногу и сильным рывком вправляет конец сустава в чашечку. Визг обрывается, белый султанчик на конце пушистого хвоста Загри обрадованно дрожит. Я отпускаю собаку. Она еще не верит в совершившееся чудо, долго косится на улыбающегося Карарбаха. Закат в полном великолепии. Румянятся вершины угловатых гольцов, подчеркнутые тенью провалов. Восток кутается в вечер- 244
нюю дымку. Но нам теперь можно не спешить. Вот освежуем медведя, и я навсегда прощусь с тобой, Ямбуй... Шкуру отдадим Павлу — так и быть. Представляю, как он расстелет густо-бурый медвежий ковер перед Светланой, как ахнет девушка от радости и удивления. И Павел, усевшись с ней на шкуре, будет долго рассказывать о необычных таежных приключениях. Выходим с Карарбахом из кустарников, а медведя нет!.. Что за дьявольщина! Неужели ошиблись прогалиной? Нет, тут наши следы, измятый ягель и лужа крови. Выскакиваю к просвету и вижу, как, скрываясь в чаще, мелькнул темный хребет удаляющегося зверя. — Вот проклятый! Сущий злой дух! Но, погоди, придет твой конец! Старик больше меня ошеломлен — обхитрил его Харги! Ведь он не должен был стрелять в него! Карарбах совершил то, чего не могли сделать предки и чего не мог он допустить еще вчера. Но Карарбах, кажется, не собирается вымаливать пощады. Нет! Ни капли раскаяния. Что-то, видимо, оборвалось внутри старика вместе с этим выстрелом. А может быть, в этот момент всплыли тайно терзавшие его сомнения и поколебали в нем слепую веру в духов. С лица старика постепенно сходит минутная растерянность. Он с трудом объясняет мне, что пуля хорошо попала в зверя, но нож злой дух направил в пустое место и не дал повторить удара, что медведя надо догнать, с такой раной ему далеко не уйти. У старика, кажется, возникло безумное желание схватиться с Харги, обрушиться на злого духа всей своей силой, драться и драться, бросать в него камни, скалы, горы... Карарбах перезаряжает бердану. Лицо его хмурится. Нет, нет, он не жалеет, что судьба его свела на Ямбуе со злым духом! Теперь он готов на все, готов принять на себя любую беду, чтобы убедиться, бессмертен ли злой дух Харги и властен ли он над людьми! Но как быть с Загрей? Он, тяжело припадая на больную ногу, выходит к нам. Хорошо, что сам идет к нам и его не придется нести. Карарбах советует не привязывать собаку, пусть плетется сзади нас. Спускаемся следом зверя по логу к подножью Ямбуя. Всюду рытвины, каменные бугры, густо переплетенный стланик — медведю есть где залечь. Шаг за шагом погружаемся в эти чутко затаившиеся заросли. Зверь на бегу кровянит брызгами бледно-желтый ягель. Заметно, что он спешит, как шальной налетает на колодник, падает, попадает в непролазный кустарник. Иногда мы слышим его предупреждающий рев. Вижу сгустки черной крови. Дальше она побежала по земле сплошной извилистой полоской. 245
Карарбах останавливает меня. Он хочет узнать, куда попала его пуля и почему нож не задержал зверя. Осматривает притоп- танпый медведем ягель, находит кровавые мазки на ветках стлаников с правой стороны по ходу зверя, прикидывает высоту мазков от земли, на кустах и жестами показывает, что пуля пробила почки. Старик предупреждает меня смотреть в оба! Медведь далеко не уйдет и непременно где-то тут, в зарослях, устроит засаду на своем следу. Пробираемся по узким прогалинам, караулим зияющие темнотой просветы. Впереди возник подозрительный шорох. Дрогнули кусты, стукнул камень — зверь бросился вниз. Вот и подножье. Бесшумно идем по влажному ягелю, как по льду. Натыкаемся на лежку, залитую кровью. Вероятно, тут зверь решил доясдаться нас, но что-то помешало ему. Карарбах все время напоминает мне об осторожности. Предчувствие смертельной опасности делает раненого зверя во много раз смелее. Задерживаюсь у лежки на две-три секунды и уже хочу шагнуть дальше, как впереди из стланика поднимается лобастая голова и мгновенно исчезает. Не успеваю выстрелить. Где-то дальше гремит россыпь. Откуда-то появилось несколько кукш. Болтливые птицы подняли бестолковый гомон, стали, видимо, поносить косолапого за трусость. Длинные тени вершин Станового слились с провалами. Потускнели склоны. Равнина как бы приподнялась, подставила плоскую грудь вечерней прохладе. Заросли обрываются у широкой полосы мари. Дальше в мутной пелене простираются болота, пересеченные бугристыми, глухими перелесками. Мы вышли на свой утренний след. Правее, в десяти метрах от нас, на мху виднелись отпечатки отяжелевших лап медведя, просеменившего к болотам. Карарбах вдруг ловит меня сзади за телогрейку, показывает рукою па небольшое озерко среди пожелтевшей зелени. Медведь! Вскидываю карабин. Подвожу мушку к краю осоки, за которой метрах в двухстах от нас мелькает темно-бурая полоска спины зверя. Он слышит наши шаги на своем следу, пытается скрыться, пугливо пригибается, неслышно идет по отмели болота. Теперь он боится открытых мест, как летучая мышь света. Уходит в глубину зыбунов, в топи, куда не пройти человеку. Я не стреляю, за кустарником не видно убойного места, и медведь скрывается за густым перелеском. Нас атакуют желтые болотные комары, почти вдвое крупнев обычных. Они медлительны в полете, наваливаются полчищами. Их жало ядовито. Лицо горит от укусов. Нет сил терпеть. Но все эхо сейчас отступает перед охотничьим азартом. 246
Нам надо во что бы то ни стало перехватить медведя до зыбунов, иначе он действительно уйдет! Теперь уже не таимся, громко шлепаем по кочковатой мари. На фоне голубого вечернего неба, распластав крылья, молча кружит над раненым медведем ворон. С трудом преодолеваем троелистовое болото. Бежим через марь напрямик к перелеску. Скорее!.. Скорее!.. У озерка натыкаемся на звериную тропку. Следов медведя на ней нет, он идет правее, придерживаясь кромки болота. Карарбах поднимает ствол берданы, стреляет в небо: может, где-то на прогалине покажется вспугнутый зверь. Внезапный звук сорвал с болот покой. Стаи вспугнутых птиц вычерчивали в вечернем сумраке замысловатые виражи. До слуха доносится прерывистое дыхание зверя, его приближающиеся шаги... Потом все внезапно обрывается, замолкает. Зверь затаился. Сходим с тропы влево, крадемся по мелкому кочкарнику, бредем по воде. Болото безмолвно, как смерть... Позади за перелеском, где находился медведь, тишину разрывает шум крыльев и пугливый крик кряковых. Шум постепенно отдаляется, затихает. Но там, где он возник, кто-то долго и трудно выбирался из воды на берег. — Почувствовал, стервец! Уходит через ручей в другую сторону! Выбегаем из перелеска. Дальше опять марь, сплошь прикрытая пышными лишайниками, будто цветным покрывалом. В потных низинах бродил легкий редеющий туман. Впереди на бугре за марью возникает огромная фигура медведя. Его силуэт хорошо вырисовывается на фоне белых облаков. Мы —- ни с места! Зверь, повернувшись к нам, долго всматривается в вечернее пространство мари и, видимо, успокоившись, ложится мордой к нам. Но у нас нет времени испытывать терпение друг друга. Стоило сделать один лишь шаг, как чуткий слух зверя обнаружил нас. Медведь мгновенно вскочил, еще раз глянул в нашу сторону и поспешно скрылся за бугром. От него теперь не отстает ворон. Его дерзкий крик, как набат, слышен далеко в пустынном пространстве. Мы с Карарбахом бросаемся через марь. Остаются считанные минуты до наступления ночи. Надо во что бы то ни стало догнать зверя, иначе накроет темнота и никуда не пойдешь. На болоте все еще стонет вспугнутая выстрелом птица. Небо к ночи становится льдистым. В мареве тускнеют застывшие озера. Скрываясь за краем перелеска, в ночь уходит караван гусей. Поспешаем, да разве по кочкам разгонишься!.. Вот и бугор. На нем глубокие вмятины медвежьих лап. Мы обрываем бег, осторожно выходим наверх. 247
То, что представилось нам, было настолько неожиданным, что мы забыли и про ружья и про все на свете. За бугром в широком зыбуне, затянутом сплошным рыжим мхом, барахтался людоед. Звериным чутьем медведь понял — не уйти от расплаты. Решился перейти зыбун. За ним непролазная чаща старых перелесков, где надежно можно укрыться. Добрался до средины и стал тонуть. Дальше — явная гибель, повернул назад. Страх встречи с человеком отступил перед более реальной опасностью быть заживо погребенным в топком болоте. Медведь находился не более чем в двадцати метрах от нас. Увидев так близко людей, он оторопел, поднял морду, издал злобный пугающий рев и с дикой решимостью рванулся было к нам. Напрягая все силы, он вытащил из топи передние лапы и, пытаясь найти опору, шлепал ими по растревоженному зыбуну. Напрасно силился вырвать из липкой глины уже погруженный в нее зад. Не помогла и геркулесовская сила. И чем больше бился зверь, тем глубже уходил в разжиженную мерзлоту. Глаза медведя дико блуждали по сторонам. Огромная пасть была широко раскрыта. Зверь продолжал реветь, но это была уже не угроза, а скорее безнадежная ярость, что смерть настигла его раньше, чем он смог свести с нами счеты. Мы стояли в полном оцепенении, забыв про наступающую ночь, про злого духа, даже чувство мести во мне отступило при виде этой ужасной картины. Чем-то далеким, первобытным веяло от нее. В эти минуты, кажется, и для медведя не осталось врагов, кроме вязкой, холодной жижи под ним да страха перед нелепой смертью, поймавшей его в зыбуне. Какой жалкий вид у владыки! Нижняя челюсть отвисла, обнажив заляпанный грязью рот, побелевший язык длинно болтается наружу, и беспомощный рев уже никого не пугает. Старик поражен. Он не понимает, почему злой дух Харги бездействует? Почему не спасает людоеда, не сбил нас со следа, не посылает на нас грозу, несчастье? Не может или его действительно совсем нет?.. Рев прекратился. Тщетны попытки медведя задержаться на поверхности. Уже скрылась спина. Разжиженная глина сковала и передние лапы. Зыбун, как удав, медленно заглатывал людоеда в свою бездонную утробу. На поверхности еще оставалась голова с открытым ртом и с злобными глазами, по-прежнему обращенная к нам... Карарбах достает из-за пазухи своего засаленного божка, сжимает его ягалистыми пальцами, весь багровеет, дышит тяжело- Решительно подходит к краю зыбуна и, размахнувшись, бросает божка в медведя. Тот ловит его разъяренной пастью. Слышится треск, и от идола остались только щепки. Старик с жаром стал объяснять мне: если есть Харги — он 248
сейчас покажет свою силу. И эвенк застыл в ожидании. Потом, точно очнувшись, высоко поднял костлявую руку с берданой. Потрясая ею в сторону зверя, он гневно крикнул: — Ви вааи сииу, Харги!1 И, приложив ложу ружья к плечу, выстрелил в голову медведя. Зверь последний раз глотнул воздух, и над топким зыбуном, поглотившим людоеда, сомкнулся мох. Только широкий шрам на нем еще долго будет напоминать о коварстве дикой природы. Налетел ворон. Потеряв медведя, он вдруг поднял неистовый гвалт, взметнулся над опустевшим зыбупом и унес свое зловещее «дзин... дзин...» в лиловый сумрак засыпающего нагорья. Карарбах все еще никак не придет в себя. Столько тревог и волнений он, кажется, не пережил за всю свою долгую жизнь. Разве мог он еще утром, ублажая свое божество, поверить, что вечером отречется от него?! Свершилось страшное, чего он, вероятно, тайно опасался. Но все это, конечно, не сразу началось, не с нашей встречи, а стоило ему многих бессонных почей, сомненпп, тяжких раздумий, бродило в нем подспудно. И только в этот день, столкнувшись с людоедом, старик понял, что человек сильнее Харги. И все, что он так бережно хранил от предков, вдруг рухнуло. Старик резко повернулся и, не оглядываясь, быстро зашагал назад, к Ямбую. Шел худой, высокий и прямой, как кондовая лиственница. Померкли дали. В потемневшем зеркале болот ничего не отражается. Нагорье уходит в глухую осеннюю ночь. Догоняю Карарбаха. Шлепаем со стариком по воде, черной, как ночное небо. Что нам теперь до темноты, до холодной воды в сапогах, до безлюдных пустырей! Живо одно-единственное ощущение, что мы раскрепощены, что и темень, и тишина, и шорохи уже не пугают нас. Выходим на тропку, где оставались наши котомки. Идем по обмежке болот. Вода в них ночью так густа, так тяжела и так недвижима, что и звезды, отражающиеся в ней, неподвижны. Карарбах идет спокойным и широким шагом, что-то бормочет себе под нос Внезапно он отступает назад, хватает меня за руку, прижимает к себе, свободной рукой показывает вперед. Не понимаю, что встревожило старика. Скосив набок голову, он настороженно смотрит в темноту, явно чего-то ждет. Загря тоже ведет себя странно — навострив уши, громко нюхает воздух. Только я один ничего не понимаю. Хочу спросить старика, в чем дело, но слышу сам, как загремела россыпушка, точно на нее высыпали кучу камней. Затем из этого шума прорвались шаги и стук приближающихся копыт. Карарбах, как всегда, догадался о близости зверя раньше, чем можно было услышать его шаги. 1 Я убью тебя, Харги! 250
Толкаю старика, изображаю руками рога. Он утвердительно кивает головою. Я сбрасываю с плеча карабин. Загря устремляется в сторону зверя. Из темных стлаников появляется учаг. На нем — глазам не верю! — Лангара. Осадив оленя, она легко коснулась ногами земли и, приблизившись к нам, с материнским беспокойством глянула на меня. — Я думала, тебя поймал амакан, не увижу больше,— сказала она с облегчением. — Почему ты так решила? — Мы слышали выстрел из берданы, подумали: почему Карарбах стреляет, а не ты? Он пе собирался убивать злого духа. Немного погодя опять услышали выстрел, тоже из берданы. Что бы ты сказал? Не знаешь?! Мы подумали: наверное, Карарбах ранил амакана, потом тот бежал, его догнал старик и убил. Ты не стрелял, что-то с тобою сл^^чилось. Разве усидишь на таборе, всяко думается! Вот я и тор< глюсь узнать — может, помогать надо. — Спасибо, Лангара, ты угадала, все именно так и было. Карарбах убил людоеда. — У б и л? — Она роняет на землю поводной ремень, поднимает руки к небу.— Неужели забыл, что в амакане злой дух? Он ничего не прощает людям и тем, кто против него, приносит много горя.— И она повернулась к старику. — Карарбах хорошо знал все это и все-таки убил Харги, но, как видишь, остался жив! — Я ловлю ее худую, холодную руку, говорю как можно ласковее: — На земле нет ни злых, ни добрых духов, Лангара, все это придумали сами люди. Ты это понимаешь и веришь в духов лишь в силу привычки. Лангара хмурится, слегка повисает на моей руке, и пальцы ее наливаются тяжестью. Не по душе ей мои слова, и, кривя губы, она говорит убеячденно: — Зачем ты пришел в наше стойбище?.. Без тебя мы много лет жили, и неплохо жили, как велели предки, а они знали такое, что скрыто от других. Ты говоришь, что духов нет, что мы слепые, неправильно живем. Но разве не знаешь, что человек без веры все одно что бесплодная женщина, которая не знает материнской радости. Я не видела духов, но знаю: они сильные. По- верпть же тебе, лючи, все равно что надсмеяться над своим прошлым, над своею жпзнью. Но мы так не можем. Пусть дети живут по-новому, им не нужны наши старые боги... — Нет! Мне хотелось помочь вам освободиться от ненужного страха перед Харги, чтобы вы больше верили в свои собственные силы. — Не говори такие слова! — раздраженно перебиваем она меня.— Лучше послушай старую Л ангару: возьми моего самого сильного учага и скорее уходи из этих мест, уходи! А духи пусть останутся с нами. 251
— Нет, не останутся! Да их и нет, и Карарбах больше уже не будет носить за пазухой божка. Лангара ошеломлена. Запускает руку за пазуху старику, ищет деревянного идола. Ощупывает его карманы, котомку и, обратившись ко мне, смотрит испытующе в упор. «Что ты сделал со стариком?!» — говорят ее глаза. Острыми скрюченными пальцами, как когтями, она впивается в мою телогрейку, яростно трясет меня. — Куда он дел своего бога? — Выбросил. Лангара дико смотрит на меня. Карарбах догадывается о нашем разговоре, поднимает сухую, жилистую руку со сжатым кулаком и, повернувшись в сторону зыбуна, кричит что-то непонятное мне. — Он стрелял в Харги!.. — произносит старуха уставшим, еле слышным голосом.— Что же будет с нами?.. На землю! Падайте на землю!.. Просите у Харги прощег тя! — И она опускается, точно врастает в мох, роняет голову. Карарбах стоит перед нею молча, удручеппый. Я помогаю ей встать. Она покорная, расслабленная, как будто сразу одряхлевшая. — Нет больше Харги...— еле слышно шепчут ее губы. Но вот опять перед нами прежняя Лангара. Суровая, неуступчивая, убежденная в своей правоте. Она поднимает с земли поводной ремень, выходит вперед с учагом, ведет нас па табор. Позади в тучах взошла луна. Тьма рассеялась, ушла в перелески, легла на болота. Под ногами обозначилась тропка. Старуха перебредает промоину, приостанавливается, грозит мне кулаком. — Духи тебе пе простят, ты это узнаешь раньше, чем покинешь Ямбуй. И Карарбаху больше не будет удачи. — Ты, Лангара, с детства поклоняешься духам, ублажаешь, молишься на них, так почему же они не оградили тебя от многих несчастий, что пережила ты за свою жизнь? — Человеку положено много горя и мало радости,— возражает она. — Но не от духов! Старуха гневно глянула на мепя, дернула за повод оленя. Она шла, сбиваясь с проторенной стежки, как ошалелая. Потом вскочила на учага, погнала его влево от тропки через марь и исчезла. Мы почувствовали теплое, живительное дыхание костра раньше, чем увидели огонь. И ветерок донес резкий запах звериного мяса. Это, видимо, каюры привезли медведя — нашу с Павлом добычу. Все поднялись и удивились: за плечами у нас не было ни шкуры, ни мяса. — Ушел...— произнес с отчаянием Цыбин, сплюнув с губы прилипшую цигарку. 252
— Нет, не ушел, утонул в зыбуне,— ответил я, стаскивая с плеч лямки и присаяшваясь к костру. Нас окружают необычным вниманием, даже далекий гость, самый почетный у эвенков, позавидовал бы нам. Повар Федор, кажется, готов выполнить любое наше желание; дескать, быка бы сжарил, не жалко; тайменя метрового не пожалел бы, да нет ни того, ни другого! — Чайку налить или вначале супу горохового похлебаете? Нынче на выбор,— говорит он, пристраивая к жару котелок и чайник. Черные грозовые тучи угрожающе нависли над стоянкой. Из темноты появляется Лангара. Дрожащий свет костра осветил ее. Как будто постарела она за этот час. Растрепанные космы седых волос прикрывают лицо. Синие губы сжаты в гневе. Может быть, только теперь она со всей ясностью поняла, что остается одна с своими духами на всей земле, что и ей бы надо уйти от них, да как же с прошлым, не пошатнулись бы порядки, а заодно и власть ее в семье?.. Она отказывается от чая. Усаживается рядом с Карарбахом. Над ним нависает буря. Он не видит Лангары, но чувствует ее тяжелый взгляд и, горбясь, уменьшается, уходит под дошку, как кролик перед удавом. Чуточку отодвигается. — Лангара, закури! — обрывает Павел напряжение и, подсев поближе к старухе, протягивает ей кисет с махоркой. Лангара берет его, бессмысленно держит перед собою. Смотрит на Павла, и на ее лице остывает накал. Она лезет за пазуху, достает трубку, набивает ее табаком, отсыпает горсть в карман. Прикуривает от уголька. Жадно затягивается раз за разом, дым туманит глаза, умеряет в них гнев. У старухи опускаются худые плечи. Она вся никнет и кажется беспредельно одинокой. Мне просто по-человечески становится жаль ее. Отхлебнув несколько глотков остывшего чаю, Лангара пододвинулась к старику. Она говорит с ним шепотом. Карарбах внимательно следит за движением ее губ и рук. В шепоте ее чувствовался страх перед неизвестностью — что будет дальше: разразится ли Харги гневом и пошлет на них несчастья, запутает обратную дорогу и им никогда больше не увидеть своих детей, стадо, вершины Худорканских гор, или все на земле останется неизменно, как при духах, с теми же радостями и горем? Над стоянкой лопнул черный небосвод. Молния, распахивая тучи, упала па Ямбуй, и чудовищные удары невероятной силы потрясли голец, останцы до самого подножья. Земля содрогалась от долго не прекращающихся разрядов. Какое зловещее нагромождение туч! В небе неукротимое бешенство разгулявшейся стихии. Лангара толкает Карарбаха в бок, поднимает к небу руку, исступленно кричит мне: — Ты сказал, что Харги нет, а это кто? Сейчас увидишь, как 253
он расправится с непокорными! — И она в страхе прижимается к Карарбаху. На мгновенье наступила жуткая тишина, страшнее грозы. Раздался жалобный крик птицы. Он смолк, и тишина показалась еще более глубокой. Над нами снова рвется небо. В тучах кишат, как змеи, молнии. Все ближе, все чаще разряды. С треском упала расщепленная молнией лиственница. Мы беспомощно стоим в ожидании своей участп. К счастью, разряды миновали стоянку. Грозовые тучи обрушили свой гнев на топкую равнину, опалили мигающим светом перелески и ушли на север. Лангара разочарованно глядела вслед уходящим тучам. Может быть, в этот момент, как никогда, она молила Харги вернуться, поддержать ее, сама готовая во имя этого на любые испытания. Но злой дух не возвращается. Покорные ветру тучи уходили в глубь нагорья, и оттуда доносился стихающий рокот. На лицо падал почти неприметный в воздухе мелкий дождь. А вот и звезды над Становым, живые блестящие капельки. Мягкий свет луны облил снежные вершины, заглянул в расщелины, долго шарил по перелескам, пока не обнаружил нас. После грозы так приятно затишье лунной ночи. Цыбин, Павел и я долго сидим у костра. Резкий ветер — серьезное предупреждение о наступающих холодах. А в районе Ямбуя еще уйма работы, затянувшейся в связи с гибелью людей. Утром наблюдатели пойдут в последний раз штурмовать голец, наш же путь обратно на запад, к таежному аэродрому. Лагерь спит. Я заканчиваю записи в дневнике. Кто-то сзади легко крадется ко мне. Шаги обрываются рядом, за спиною. Должно быть, Лангара. Я не вижу ее, но это она. Мне кажется, я и задержался у костра, чтобы поговорить с нею. У нас ведь остался незаконченный разговор, а утром наши пути навсегда разойдутся. — Садись, Лангара,—говорю, не оглядываясь, и отодвигаюсь к краю валежины. Вот уж не ожидал! Это Илья. Каюр присаживается, достает кисет, сворачивает цигарку, передает кисет мне. Я закуриваю. От непривычки бумага рвется, махорка рассыпается. Не знаю, как начать разговор. А Илья прикуривает от головешки, усаживается поудобнее. Дышит громко, неровно, но молчит... Проходят минуты. Илья кончает вторую цигарку. Курит и курит... Значит, помирились. Да разве словами скажешь так убедительно, как этим молчанием!.. Илья бросает окурок на землю, притаптывает, смотрит на меня добрыми глазами. Затем вытаскивает из ножен свой узкий, длинный, сильно сточенный нож, подает мне. Я отдаю свой складной охотничий нож, с ручкой из козьего рога. Все это очень трогательно. 254
Было за полночь, когда я уходил от костра. В тени, без духов, дремал седой Ямбуй. Поодаль от костра, прикрываясь шкурками, спали Карарбах и Лангара, может быть, первым спокойным сном за всю свою долгую жизнь. Земля, скупая, изъеденная болотами, дышала легко, свободно, как спящнй ребенок. Небо, в прорезях цирка совершенно прозрачное, казалось причудливым заливом, обведенным черной каймою скал. По нему скользило маленькое облачко, как парусник, гонимый легким ветерком по голубому безмятежному морю. Его сопровождал табун звезд — белых светлячков. Я смотрел на эту процессию в небесах, прислушивался к ласковым звукам ночи и думал о братской могиле, о людоеде, о тревогах Лангары — почему жизнь людей так трудна и так неумолима?! ...Меня разбудила грустная песня. Пела ее Лангара, собирая но марям оленей. У моего изголовья лежит ошейник Загри. И я вспомнил о своем обещании отдать кобеля пастухам. Боль сжала сердце: неуже- .1И придется расстаться с любимой собакой? Начинаю искать по- ьод, чтобы не отдать Загри... Убеждаю себя, что расстаться с собакой, которая так верна тебе и столько раз выручала из беды, равносильно предательству. Пусть старики берут что угодно, отдам карабин, но не кобеля. Тот, кто долго шел по опасной троне с преданной собакой, поймет меня. С этим твердым решением я выбрался из-под полога. Мой четвероногий друг привязан к березке чужим сыромятным ремешком — значит, пастухи уже считают его своим. Нет- нет, ни за что не отдам! Не подхожу к ней, как обычно утрами, не смотрю на нее — нет сил. А она не спускает с меня глаз, пытается угадать, что случилось со мной. За перелеском умиротворяющий пейзаж: мари, обступившие болота, за ними полуголые осинки и моховые бугры, усеянные клюквой. В лесной чаще одинокий посвист рябчика вплетается в грустную песню пастушки. Лангара идет следом за пасущимися оленями. Увидев меня, она смолкает, подходит к горбатой лиственнице. — Доброе утро! — кричу ей. — Чего пришел, разве дела нет на таборе? — спрашивает она. — Песня твоя приманила. Вы с Карарбахом сегодня на Ху- доркан? — Да. А ты домой, к бабе, к детишкам? Может, останешься? II Павел тоже? — Зачем? Она помолчала. Дрогнули уголки губ. — Ты говорил, что нам надо уходить с этих мест с оленями, где лучше тайга и земля больше родит, а разве не эти болота, не эта стужа и не эти Камни дают нам силы, делают нас сильнее бурь, голода, несчастий?! Ты останься, будешь немного кочевать с нами. Мы покаячем тебе, сколько добра на этой земле! 255
Иди на восток, на запад, куда хочешь, иди день, неделю, месяц, все тайга да тайга, все ягель для оленей, везде помет соболя, но совсем не остается следа человека. А раньше были летние и зимние стойбища, охотничьи лабазы. Много пушнины собирали, ой как много! Эвенкам нельзя откочевывать в другие места, кто будет тут промышлять, разводить оленей?.. Молчишь... Говорю, тайга не должна пустовать, человек должен отогреть ее своим дыханием, она будет еще добрее. — Мне, Лангара, твое беспокойство понятно. Человеку всегда было трудно в этих пустырях, и хорошо, что ты не сулишь легкую жизнь своему потомству. И мне не безразлична судьба этого края, которому я отдал много лет. — Тогда увези с собою это...— Старушка дрожащей рукой берет горсть земли с пучком бледно-желтого ягеля и сует его в карман моей телогрейки.— А от тебя у нас Загря. Спасибо за него. Ты не болей за него, не обидим. Но если когда-нибудь еще наши тропы сойдутся, верну тебе собаку. Верь мне.— Она протягивает свою худую руку. Стою перед ней как истукап. Старуха пе догадывается, с чем я шел к ней, смотрит на меня доверчивыми глазами простодушного человека. Я не выдерживаю, беру ее руку. — Согласен, Лангара: если встретимся, ты вернешь мне Загрю. — И еще одно слово хочу сказать: не думай, что Лангара дурная, не понимает, что делается на свете. Я гляжу на детей, на оленей, на горы — совсем другие стали. Да и сама не хочу быть такой, как прежде. Моя мать никогда не подпимала головы, а я ее не опускаю... Из-за далекого перелеска донесся выстрел. Кто-то взревел. Упала лесина. Олени подняли головы, перестав кормиться. Лангара забеспокоилась. — Это Карарбах стрелял,— сказала она, хватая меня за руку.— Ты не обманулся, хорошо видел, что амакан пропал в зыбуне? Не поймал ли он сейчас Карарбаха? И она бросилась к стоянке. Когда я пришел туда, старуха уже седлала учага. Кто бы мог дать ей шестьдесят лет, видя, как с винтовкой в руке она легка вскочила на оленя, погнала его через топкую марь, беспрерывно подбадривая пятками. Казалось, попадись ей сейчас Харги, она не задумалась бы всадить в него все пять пуль из винтовки. Мы с Долбачи побежали ее следом. Пока перебрались через марь, Лангара была уже далеко за перелеском. За вторым болотом показался ельник. У его края горел костерок, и дым сиротливо сверлил синь утреннего неба. — Карарбах зверя убил,— сказал Долбачи, сбавляя бег. Подходим к ельнику. Лангара сидит уже у огня, ест свежую печенку. На лице и следа не осталось от тревоги. На земле лежит огромный сохатый, сваленный пулей старика. 256
Широченные лопасти рогов с сажень в размахе. Черная с проседью шуба лоснится. На ногах почти белые чулки. Зверь уже в брачном наряде — красавец, хотя до гопа еще недели три. Мы с Долбачи помогаем Карарбаху освежевать сохатого, разделить тушу на равные части для вьюков. У Карарбаха на завтра много лакомств: две берцовые кости, жирные почки, печенка. Сегодня ему разрешается есть, «сколько хочет брюхо». Лангара дремлет у огня, разнеженная теплом. Старик присаживается рядом с нею на сучковатую колоду, достает из котомки топор. Обухом дробит кости, выбирает мозг, складывает возле себя горкой. Старуха пробуждается. Смотрит на мепя сытыми глазами. — Это хочешь? —- Она отсекает ножом ломоть от недоеденной печенки и подает мпе. Я кладу его па жар. — Старику нынче большой фарт,— говорит Лапгара. — А ты вчера пророчила, что ему вообще не будет удачи. — Харги еще себя покажет. Ты напрасно говоришь — духов нет, духов нет... а кто есть? — Человек. — Человек должеп кого-то бояться... — Если пе надеется па себя,— перебиваю ее. Лангара хочет возразить, по замечает возле Карарбаха горку мозга, обрывает разговор — обилие пищи действовало на нее успокоительно. Начался пир. Ели все сырое, не солепое, как паши далекие предки, и от жирной пищи как будто пьянели. У Карарбаха сузились глаза, обленился засаленный рот. Будь чай — пиру бы не было конца. Лангара вложила нож в ножны, встала. Карарбах и Долбачи перестали жевать, тоже поднялись. — Возьмешь сколько надо мяса в дорогу, остальное Цыбину, так хочет Карарбах,— сказала старуха, обращаясь ко мне. Через час свернули лагерь. Вьюки разложены по седлам. Лангара и Карарбах пойдут с нами до сворота к Реканде, и мы распрощаемся. Последним покинет стоянку Цыбин со своими людьми. Его путь на Ямбуй. У листвеппицы Загря. Я прячусь от его взгляда — мне не по себе. Не зпаю, как расстанусь с собакой... Уйду не прощаясь. Два олепя были впряжены в носилки. В них повезем Степана до аэродрома. Настроение у парпя бодрое. Еще бы, ведь его повезут как фараона! Все собрались у затухающих головешек. После минутного молчания прощаемся с наблюдателями. Они пока пе имеют права мечтать о пути в жилые места. У них еще встречи со снежными буранами, с лютой стужей. 9 гр. Федосеев, т. 2 257
Впереди идет Лангара, ведет в поводке Загрю. Кобель беспрерывно поворачивает голову, ищет меня, пе может понять, почему я охладел к нему и куда ведет его эта старая женщина? Он упп- рается лапами, отказывается пдти, но Лангара тащит его дальше. Вот и сворот к Реканде. Нам — на запад, пастухам — на юг, к Худорканским хребтам. Я обнимаю Карарбаха. Он загрубевшей ладонью хлопает меня по спине и улыбается. Подхожу к Ланга- ре; она кладет руки мне на плечи, припадает седой головой к моей груди. — Твоя мать счастливая. Как далеко ты ушел, а свое стойбище не забываешь. — Поверь, Лангара, сюда скоро придет пытливая молодежь; она поможет вам превратить эту скупую, вечно мерзлую землю в край мягкого золота, царство зверей, птиц — то, что ты хочешь. Тогда для твоего потомства не будет лучшего места на земле; и где бы твои внуки ни скитались, свое стойбище и они не забудут. Я хочу, чтобы вы дожили до этих дней. У Лангары на глаза навертываются слезы. Я растревожил ее боль, о которой она забыла в повседпевной суете своей однообразной жизни, но которая никогда не стихала. — Если это правда,— сказала она, вытирая ладонью заплаканные глаза,— мы хс Карарбахом подождем умирать. Тогда я поверю, что человек сильнее Харги. Я смотрю на нее. Сколько таких тружениц знает эта скупая земля! Они рожали детей и учили их мудрым законам предков, добывали огонь и поддерживали его всю ночь; выделывали шкуры и обшивали семью; варили пищу и ели, что оставалось от обеда, ложились спать последними и вставали до зари. У них были грубые руки тружениц и добрые материнские сердца. Эти женщины давали начало жизни и умерли, не оставив нам даже своих имен. Лангара — последняя из этой династии, от плоти и крови кочевников. На меня в упор смотрит Загря. Он, кажется, понимает, что расстаемся навсегда. Я не выдеряшваю, припадаю к нему; он лижет шершавым языком мое лицо... Караван тронулся, закачался на тропе. Взвизгнула собака, рванулась и повисла на ошейнике, неистово взвыла. Я сбежал к бушующей Реканде, рев переката заглушил вой Загри. За рекою на подъеме мы остановились поправить вьюки. Карарбах и Лангара все еще стояли на возвышенности среди одиноких, изувеченных ветрами лиственниц. От них оторвался черный комок — Загря. Отпущенный старухой, кобель стремительно понесся нашим следом. Перемахнул реку и, не задерживаясь возле нас, исчез в чаще. Я оглянулся, хотел отблагодарить добрую старуху, по на бугре ни Карарбаха, ни Лангары уже не было — их поглотили корявые дебри тайги. 258
ПОСЛЕДНИЙ КОСТЕР
Часть первая НА ПОДНЕБЕСНОЙ ВЕРШИНЕ Был конец септября. Поседели грозные макушки гор. Укротили свой бег ручейки. Смолкли птицы, и с мокрых камней уже не сходил хрусткий ледок. Тайга, сбросив красочпый наряд, стояла суровая, погруженная в неразгаданные думы. Все чаще мирное небо мутили мятежные тучи — вестники надвигающихся холодов. Я только что вернулся с «поля» — из глубоких безлюдных мест сурового Приохотского края. За шесть месяцев скитаний по тайге я отвык от жилья, от пружинной кровати, от комнатной духоты, от всяких распорядков дня, а главное — от работы за столом. Одичал. Но как и в прошлые годы, возвращаясь в «жилуху», в таежный городок на Зее, я предвкушал ожидавшие меня радушие и гостеприимство старенькой Акимовны, моей квартирной хозяйки. У нее в ветхой избе я снимал горницу, в пей прожил много зим, не зная забот, как «у Христа за пазухой». Я знал, что ждет она мепя с первых дней заморозков, с материнской тревогой бросается к оконцу, заслышав скрип калитки, или к дверям — на шорох у порожка. Одинокая, давно потерявшая мужа и детей, она принимала меня, как сына. Так было и в этот раз. Первый день я просто привыкаю к комнате, к обстановке, привожу себя в порядок. Надо пепременпо постричься, сходить в баню. Вечером, при свете лампы, кое-что записать в дневпик, последние дни я совсем его не открывал. Снимаю с себя походную одежду, изрядно потрепанную, в латках, пахнущую дымом кедровых костров, болотами, заплесневевшими ущельями, глухими таежными дебрями. Акимовпа свертывает мою одежду в тугой узел, выносит в кладовую — и сразу будто пе было холодных ночей у костра, плавания на резиновой лодке через бурные пороги, звериных троп по кромкам скал. — Ты, поди, и не заметил — изба-то без тебя покосилась, валится на глухую стену. Подпереть бы ее столбом, она бы еще по- дюжила,— говорит старушка, вернувшись в горницу. — Вот ужо, Акимовна, немножко отогреюсь и стену выпрямлю, заставлю ее еще постоять,— успокаиваю хозяйку. — Пользы от меня никакой нет, только беспокойство людям. Кто ее, эту старость, выдумал.— И Акимовна, утерев глаза краем 261
фартука, прислонившись плечом к дверному косяку, заботливо и ласково глядит на меня... Под вечер я отправился в штаб экспедиции. В кабинете главного инженера Кочубиевского на столе — карты, схемы объектов и маршрутов, последние сводки полевпков. Дела в экспедиции идут неважно. Год оказался тяжелым. Все лето одолевали пожары. Они возникали в конце каждого засушливого периода, главным образом от гроз в лесу или в торфяных пластах марей, окутывая дымом огромные пространства. В этот период ни о какой работе не могло быть и речи. А за пожарами, будто нарочно, от Охотского моря наплывал надолго туман с моросящим дождем. И тогда ручьи, реки, болота, захлебываясь водой, становились непроходимыми ни для людей, ни для оленей. И так весь полевой сезон: то палит, то мочит. Из-за этого пять подразделений экспедиции еще находятся на незавершенных объектах, маются, кто в тайге, кто на снежных вершинах или в зыбунах. Кудесники из метеослужбы предвещают на всю округу большие холода с затяжными буранами. Этого мы все боимся. Человек-то еще как-нибудь выдюжит, пересилит себя, как-то приспособится к холоду, а у инструментов есть температурный режим, и никакие усилия не заставят их работать точно. Мы тайно надеемся, что метеослужба ошибается, это бывает с нею не так уж редко. Но мы все-таки принимаем решение до начала предсказанной непогоды подкрепить действующие подразделения техническим составом и опытными рабочими, заранее намечаем для них маршруты возможного отступления в жилые места. Все эти объекты находятся от штаба экспедиции, расположенного в городке Зея, на расстоянии многих сотен километров, в таежной глуши. Решаем, что завтра главный инженер Кочубиев- ский с рабочим вылетит в Удское и попытается посадить У-2 на одну из речных кос па Мае, близ устья речки Нимни. Дальше пешком они взберутся на главную вершину левобережного хребта, где стоит подразделение. Инженеру Куцему предложено к утру быть готовым вылететь на озеро Токо и оттуда на оленях проследовать к реке Гонам — к нивелировщикам, а затем посетить на устье Ытымжи базисную партию. На завтра же назначен вылет Плоткина — помощника начальника экспедиции к астрономам, на одну из вершин Станового, чтобы помочь им спуститься с гор в случае, если ожидаемый бурап затянется надолго. Наступили самые горячие — последние дни полевого сезона. Из штаба расходились по домам поздно. Иду не торопясь, один. Холодно. Пустынны улицы. Избы стоят нахохлившись, как вороны в непогоду. Из труб валит дым. Прижимаясь к земле, он туманит дорогу. В темноте то справа, то слева лают собаки. Волчьими глазами смотрят в ночь еще не потухшие огни в оконцах, и в свете их видно, как с темного неба падают, порхают белые пушинки снега. Опи ложатся на мерзлую землю, но порывы ветра снова подхватывают их, кружат в возду- 262
хе. Снежинки щекочут лицо. Первый снег почему-то всегда тревожит мне душу. Мысли невольно улетают туда, где сейчас в горах, па пустынных морях или на побережье бушующего холодного моря наши люди не просто работают, а бьются за жизнь. Сколько повых забот и трудностей припесет им этот первый снежный буран, кто-то из них заблудится в нем, может не пайти выхода, не добраться до селения. Шумит за поселком растревоженный березпик. В снежпой мгле ничего не видать. Я ускоряю шаги, спешу к теплу. Знаю, не спит, ждет меня Акимовна. Дамка, наша дворовая собачонка, узнает меня издалека, обра- дованно лает. Я всегда держу в кармане какое-нибудь лакомство, ради него она и мерзнет у калитки, поджидая меня. Всякий раз из подворотни выкатывается серый клубок, во весь дух несется ко мне, бросается на грудь. Затем усаживается на задние лапы и ждет угощения. А морда подхалимская, облизывается сухим языком, глаза источают преданность. Я запускаю руку в карман куртки, издевательски долго шарю в нем, пока Дамка нетерпеливо не подает голоса. Она на лету ловит кусок сахара, он хрустко лопается на ее зубах и нежеваным вмиг проглатывается. В избе тепло. Акимовпа сидит за горячим самоваром, пьет чай. Обрадовалась, встает из-за стола, смахивает фартуком пылинки со скамейки. — Скучно одной-то? — спрашиваю я, раздеваясь. — Привычно. Да и скучать не по чем и пс по кому. К старости дни, как капли росы, схожи. Никаких радостей. Да и вся-то жизнь смальства прошла в нужде да в горе. А теперь одно утешение — самовар. Разговорчивый он у меня. Бона послушай- ка...— Акимовна не торопясь наливает и пододвигает мне стакан крепкого запашистого чая. Самовар поет уныло свою нескончаемую песенку. Старушка, подперев ладонью щеку, слушает. Наверное, пенье самовара будит у нее воспоминания о пережитом. Ночью я долго не мог уснуть. Вспомнил своего проводника Улукиткана, с кем делил тепло костра, голод п сытпую пищу, пургу и долгие походы в течение последних шести лет. С ним я расстался два месяца назад, в надежде еще непременно встретиться до моего окончательного отъезда из этих мест. Но пока встречи не получилось. Старик добровольно ушел на розыски затерявшегося где-то между Гыным и Юнамом, в самой глуши Алданского нагорья, нашего строительного подразделения. Найденных им людей давно вывезли самолетом. А он, бедняга, все еще где-то мается в обратном пути на оленях. Вероятно, это тоже его последпий маршрут в нашей экспедиции, а может быть, и последпий в его жизпи подвиг. Ведь ему уже девятый десяток. Давно бы пора ему прибыть на базу партии, а его все пет. Не заболел ли в пути? Может, оленей растерял, осенью животные 263
жадны до грибов, уходят ночью далеко от стоянки. Да мало ли что может случиться в тайге с человеком, которому перевалило за восемьдесят. Вот и болит сердце за старика. Зря отпустили одного, да ведь его не отговоришь, особенно когда надо кому-то помочь,— чужое горе он считает своим, так уж привык жить. Всю ночь надоедливо хлопала одна из старых ставней. Гулко шумели деревья в ночной буре. Перед рассветом отправляюсь в штаб. Поселок уже пробудился. В морозном воздухе отчетливо звучат собачий лай, хлопанье дверей, скрип снега под йогами. В штабе экспедиции меня поджидало несколько радиограмм от начальников партий. Ночной снегопад породил у всех полевиков тревогу. На паше счастье, буран не задержался, ушел в глубь материка. Я вижу в окно, как из-за пологих заречных хребтов торжественно поднимается солнце, окропляя золотым светом деревья, крыши изб, сугробы. День обещал быть ясным, безветренным. Один из начальников партий в своей радиограмме сообщил: «Улукиткан вернулся на базу. Здоров. Просится домой. У меня возражений нет. Сипотенко». Я почувствовал, что пе могу уехать, пе повидавшись со стариком, не обпяв его на прощание, не выслушав его мудрых напутственных слов. Со щемящей болью подумал я, что, наверное, уже не бывать мне больше в этих суровых нагорьях, не бродить по здешней тайге, не купаться в ледяных потоках, не скрадывать снежных баранов. И неодолимо захотелось вернуться туда, взобраться на одну из вершин великого водораздела, еще раз с орлиной высоты взглянуть на безбрежное царство тайги и болот, комариного гуда и птичьего многоголосья, где шесть лет и зим скитались мы с Улукитканом, где я оставлял часть себя, своей жизни. Мне захотелось поклониться могилам погибших товарищей, кому не суждено было верпуться с нами из этих безлюдных мест. Их много. Они спят на Шантарских островах, на Селиткане, под гольцами Сага и Ямбуй, на безымянных холмах Алданского нагорья. Но они увековечили себя в славе советских геодезистов и топографов и на необъятной карте Родины, нанося на нее дотоле не изведанные и не меренные пространства нашей земли... Я уже не мог освободиться от желания повидаться с Улукитканом, еще раз увидеть край, ставший мпс за эти шесть лет навсегда родным. Через час все было обговорено: с давним спутником Василием Николаевичем Мищенко я лечу на вертолете к астрономам вместо Плоткина, и там, где Утукская тропа, идущая с озера Токо в Зей- ские покати, пересекает Становой хребет, дождусь старика. Это единственная тропа, по которой Улукиткан может вернуться на свое стойбище. Чуть раньше нас вылетит в Удское и далее на реку Мая главный инженер Кочубиевский. Инженер Михаил Михайлович Куцый уже отбыл на озеро Токо. Наши топографы, узнав, что я встречусь со знаменитым про- 264
водииком, подсунули мне выкопировки с листов будущей карты с просьбой к Улукиткану просмотреть и уточнить названия рек, озер, урочищ южного края Алданского нагорья. Улукиткан единственный человек, кто досконально знает все это и бережно хранит в своей памяти. По рации вызываю Улукиткана к микрофону. Говорю медленно, раздельно: — Рад твоему возвращению. Можешь ехать домой. Я хочу вылететь на Утукскнй перевал, чтобы встретиться с тобою и попрощаться. Когда ты будешь там? — Зачем прощаться,— слышу его кроткий голос.— Может, еще раз наши тропы сойдутся... Мне надо мало-мало чинить обутки, штаны, надо оленям один день отдыхать. Однако, па перевале буду завтра на закате солнца. На том и порешили. Я попросил пачальпика партии выдать старику зимнюю спецовку, хотя зпаю, что он все равно ее не па- денет, спрячет в потках и кому-нибудь подарит па стойбище, а сам будет мерзнуть в своей старенькой дошке и латаных олочках. В штабе экспедиции людно. Вернувшиеся с «поля» подразделения сдают материалы, снаряжение. Много восторженных встреч, смеха. Кто-то с утра уже приложился к стограммовой стопке и теперь, распахнув свою истосковавшуюся по людям душу, обнимается со всеми. У меня в кабинете последнее совещание. Еще раз проверяем, все ли предусмотрено на случай затяжных буранов, обеспечены ли маршруты задержавшихся в поле подразделений всем необходимым. Домой пришел рано. — Акимовна, доставай-ка из кладовой мою одежонку, завтра улетаю в горы,— заявил я, входя в избу. Старушка удрученно всплеснула руками. — Господь с тобою, пе успел отогреться, опять в тайгу. Надолго? — Думаю, пе задержусь. К воскресенью вернусь, осли будут гречаные блины. — О чем разговор, блины хоть сегодня. Да разве в этом дело,— ворчливо увещевала Акимовна.— Ведь, того и гляди, завьюжит, а человек не волен над бураном, долго ли с бедой столкнуться... — Ничего не случится, Акимовна, я же там буду не впервой. А насчет блипов говорю серьезно — в воскресенье. — Да ну тебя с блинами...— И, махнув сердито рукой, она отправилась в кладовую за моей походной амуницией. Василий Николаевич Мищенко, с которым мы завтра рано утром отправимся в горы, мой давнишний спутник и однокашник. Более пятнадцати лет мы с ним неразлучны в тайге. Встретились в 1938 году, когда я занимался исследованием Центральной части Восточного Саяна, и с тех пор делим пополам радости и невзгоды 265
скитальческой жизни. Я знаю, что и для этой поездки Василий Николаевич все подготовит, как надо, и утром явится ко мне в полном снаряжении. Поздно ночью ко мне пришел Плоткин, сообщил, что Кочуби- евский высадился на Мае в двух километрах выше устья Нимни и что Куцый завтра выходит на оленях с озера Токо к Гонаму. Теперь бы с неделю погоды, только с неделю, и наша экспедиция полностью завершит все свои работы. С этими мыслями я и уснул. ...Пробудился рано. Оделся, вышел на улицу. Еще темно. Крепко морозит. Седой туман окутал заиндевевшие избы, сникшие деревья, лег на землю. В застывшей мгле чуть светится дрожащий в соседней избе тусклый огонек. Где-то за рекой басом лает старый пес. Акимовна рано затопила печь, чем-то очень вкусным пахнет из кухни. Я упаковываю свои вещи. А вот и Василий Николаевич. Как всегда за полтора десятилетия наших скитаний, у него уже все в полной готовности. Садимся завтракать. — Ох, не к добру вы затеяли эту поездку,— бурчит Акимовна,— вечером передавали по радио, что ожидается буран. Переждали бы его дома, в тепле. — У нас нет времени пережидать. Того и гляди, в зиму завьюжит, хуже будет,— отвечает Василий Николаевич, принимаясь за горячую шанежку. Позавтракав, выходим на улицу. Пора бы ехать на аэродром, но кругом такой туман, что нечего и думать о быстром вылете. Темень казалась нескончаемой, затаившейся на всем пустынном пространстве. Вдруг где-то в серой мгле лениво кукарекнул петух. Проскрипели чьи-то шаги по дороге. Дамка, зевая, вылезла пз конуры, потянулась. По ее настроению, по веселым глазам можно предположить, что она, шельма, чует хорошую погоду. В восемь часов пришла за нами машина. Туман долго еще висел над аэродромом. Только во второй по- ловипе дня машина получила разрешение подняться в воздух. Чихнул мотор. Вертолет, как норовистая лошадь, откинул высоко свой хвост и стал набирать высоту. Я гляжу в иллюминатор. Над нами чистое и удивительно прозрачное пебо, какое бывает после первого снегопада. Внизу глубокие распадки, ущелья, ложки, морщинистое лицо земли. Наплывает океан темной, бескрай- пей тайгп, местами разреженной буреломом, в серых латках старых гарей, с четко выкроенными озерами, с витиеватыми прожилками речек. По заснеженной земле легко скользит синяя тень вертолета. А за лесами поднимаются пологие гряды заснеженных гор. За ними зыбкие дали Станового, пленившие пытливое воображение своей таинственностью и недоступностью. Летим прямым курсом к Утукскому перевалу. Залитый солнцем Становой все отчетливее вырисовывается синими хребтами, конусами безымянных вершин, заслоняя небо. За первыми грядами отрогов поднялись крутые откосы главно- 266
го хребта, хаос скал и ломаная линия главного водораздела. Вертолет обходит цирк слева, падает в перевальную щель и не торопясь осторожно пролетает ее руслом. Все дно щели хорошо просматривается. Мы ищем глазами дымок костра, палатку, пасущихся оленей. Но, увы, никого нигде по видпо. Зпачит, Улукиткап еще не успел достичь перевала. Под нами — главное русло пенистого Утука меж черных скал. И тут, видимо, нет Улукиткана. Он бы, услышав гул мотора, дал о себе знать. Но ни дыма костра, ни палатки и здесь пе видпо. Только остроглавые скалы-останцы безмолвно следят за нами из лесных чащ. Поворачиваем назад к перевалу. Мы с Василием Николаевичем не отрываемся от иллюминаторов. Стараемся ничего не пропустить на земле. Почему старик не приехал? Ведь он обещал быть на перевале еще вчера вечером. Приземляемся на краю перевальпой седловины, в том месте, где оленья тропа выходит сюда из Утукского ущелья. Пока я па- скоро развожу костер и готовлю чай, летчики помогают Василию Николаевичу поставить палатку и разобрать груз. Они с удовольствием остались бы с нами здесь поохотиться, но должны вернуться на базу. День теплый, по-осепиему мягкий и тихий. Нависающие над седловиной древние скалы греют на солнце свои каменные бедра. В вечереющей синеве дремлют многовековые вершины отрогов. В воздухе густой стланиковый настой. Он настолько чист, настолько приятен, что кажется, не дышишь, а пьешь его. До гольца, где находятся наши астрономы, совсем недалеко, часа три хода пешком. Не знаю, что делать: дождаться Улукиткана и завтра подняться к астрономам или, не откладывая, сделать это сегодня? — Улукиткан, видимо, сегодня не придет, отправлюсь-ка к ребятам на голец,— говорю я.— Тут, па седловине, без старика делать нечего. Что ты посоветуешь, Василий? — Резонно, и еще потому, что завтра надо будет топать туда пешком, а сегодня за десять минут могут доставить на вертолете.— Он вопросительно смотрит на летчиков. — За нами дело не станет, можем залететь,— отвечают пилоты. — Нынче у астрономов ночь будет жаркая, ишь как вычистило небо,— замечает Мищенко, оглядев синеву над горами. Я беру легкий спальный мешок, укладываю его в рюкзак. Прощаюсь с Василием Николаевичем, обещаю завтра рано вернуться. Мы снова над хребтом. Слева Алданское нагорье, впаянное в мглистую синеву безбрежного пространства. Оно для меня — прошлое. Вряд ли когда-нибудь судьба занесет меня в этот суровый край. Справа и слева высятся вершины, без зелени, без жизни — тупые каменные боги. Из-за них как-то неожиданно показался богатырь-голец. Он крут, опоясан багровыми скалами. Его вершина 267
заснежена только с северной стороны, отчего голец будто в белой папахе, лихо сдвинутой на затылок, с белыми эполетами на плечах. Он господствует над обширной округой, виден издалека, со всех сторон. К нему наш путь. Голец — центральная вершипа Станового — великого северного водораздела. Под ним чернеют цирки — гранитные пасти. Из них берут свое начало многие речки. Чем ближе мы подлетаем, тем выше поднимается голец над темными пропастями, окруженными почти отвесными скалами. Неожиданно почти под самой папахой гольца появляется сигнальный дымок, явно предназначенный для нас. Мы приближаемся. Видим палатку на крошечной террасе, почти на самой макушке гольца. А вот и люди. Они неистово машут нам руками, наверное, кричат, хотя еще не уверены, что машина идет к ним. Вертолет сбавляет скорость, повисает над гольцом парящей птицей, осторожно снижается, несколько раз ощупывает колесами россыпь и наконец приземляется. Ко мне по откосу бежит помощпица астропома Аля. В ее движениях, во взгляде — порыв истосковавшейся по людям души. Я подхватываю ее, прижимаю к груди. — Как это вас угораздило сюда? — спрашивает девушка, радостно оглядывая нас, подает поочередно всем свою крошечную РУКУ- — За вами. Живо собирайтесь! На ее обветренный лоб набегают морщинки, взгляд гаснет. Она отрицательно качает головой. — Рады бы в рай, да грехи пе пускают... Нам бы еще одну ночку вымолить у Мусонина {. — У тебя было достаточно времени околдовать его своими женскими чарами. — Не получается. Перезабыла, как что делается. К нам спускается Иван Иванович Тишкин — астроном. Сухощавый и беспорядочно волосатый человек. — Не вздумайте улететь. Деликатесов у нас нет, но чаем угостим, отменным, с душистым рододендропом. Такой чай бывает только у нас, на этой бешепой высоте. Айда в палатку.— И он, подойдя к нам, обнимает всех. — Спасибо, но у нас пет времепи для чаепития.— Командир вертолета смотрит на низкое солпце.— В следующий раз не откажемся. Я достаю из вертолета спальный мешок, рюкзак, «маузер». Мы прощаемся с экипажем. Вертолет через минуту скрывается за скалистой грядой. — Значит, нашего полку прибыло,— говорит Тишкин, закидывая на спину мой спальный мешок и направляясь к палатке.— Мы с Алей оказались невезучими. Каждую ночь туман, ничего не 1 Мусонин — дух гор. 268
видно, а позавчера такая дура мела, завалило снегом палатку. Спасибо, утром пришли снизу каюр и рабочий с дровами, отрыли пас и отогрели. Мы уж па всякий случай вон па той скале,— он указал рукой вправо,— сделали надпись: «Здесь в сентябре 1953 года замерзли астрономы Вагина и Тишкин». Я думаю, пусть остается. На всякий случай. — Утром сотрете. Видишь, пебо-то какое чистое!—заметил я. — Видели мы и такое небо, да что толку. К ночи может все измениться. Откуда только и берется. На этой высоте свои законы,— сказал Тишкин. В палатке астрономов уютно, тепло, па всем лежит печать заботливой женской руки. Каждому предмету свое место. Пол выстлан свежим ягелем. На низком столе, сложенном из каменных плит, стоит среди бумаг букет темно-фиолетовых лютиков, самых поздних цветов альпийских лугов Станового. Достаточно было войти в это жилье, чтоб почувствовать себя далеко-далеко от суровых гор, от скал под тобою, от тревог. Здесь было все или делалось все, чтобы смягчить жестокое одиночество полевика, чтобы не одичать и облегчить работу. Нежный аромат рододендрона, распаренного в чае, дополнял уют отшельников. — Я, кажется, начинаю понимать, почему вы так затянули аст- роопределения — неохота расставаться с таким роскошным бытом. — Все отдам, не пожалею, буйпу голову отдам,— в тон мне поет Иван Иванович, разливая по кружкам чай. Я достаю из рюкзака сладости для Али, и мы присаживаемся к «столу» по-восточному, прямо на пол. Лицо у Ивана Ивановича вдруг нахмурилось. — Нам нужна ночь, только одна ночь, и из-за этого мы сидим на гольце семнадцать суток. Зарубки уже негде делать на стойке потерянным дням,— говорил он надтреснутым голосом. — Сегодня небо чистое, тихо, может, повезет. — Иначе, ей-богу, сойдешь с ума от этого роскошного быта и чудесного горного пейзажа, век бы пе видел его. Гуси, журавли пролетели,— как увидишь стаю, еще пуще тоска разбирает. Улететь бы с ними... Я больше не еду в «поле». Хватит. Только бы закончить работу. — Много раз ты, милый человек, говорил мне эти слова, а весной придешь и будешь слезно молить: возьмите, дышать в городе нечем, места не нахожу от шума, не сплю. Знакомы тебе эти слова? — Уж па этот раз пе приду. Амба! Сквозь полотняную стену сочился темно-багровый закат. Иван Иванович допил чай, встал. — Пора! — сказал он, ни к кому не обращаясь, и стал одеваться. — Ты, Аля, оставайся в палатке, поспи, а я заменю тебя,— говорю помощнице астронома. 269
— Ни за что,— протестует она.— Уж какой тут сон, если хорошая ночь будет. Мы поднимаемся на вершину гольца. Она всего метрах в ста. Впереди Иван Иванович. Слышно, как твердо шагает он по россыпи, идет напрямик по невидимой глазу, но знакомой ногам тропке. На макушку он выходит по гигантским, давно развалившимся каменным ступенькам. На вершине стоит бетонный тур для астроопределений. Рядом, под брезентом, универсал, размещенный в двух ящиках, элементы, теодолит, какие-то свертки. Все это лежит нераспакованным с тех пор, как начались в горах туманы. Тут в ожидании чистого неба не одну ночь провели астрономы. Вечерние холодные тени урезали края бездонных пропастей. Сглаживались контуры вершин. Тускнела земля. Солнце, миновав полоску багряных туч, как бы задержалось, свалившись на синие горы. Оно виднелось четким красным кругом и не вызывало беспокойства. Но астроном невесело сказал: — Вот видите, как будто все за нас: и закат, и небо, и тишь, а в воздухе тяжесть, нет той легкости, какая бывает при хорошей погоде. Вы чувствуете? — Тишкин тронул меня за плечо. — Ты просто напуган, я тебе сочувствую. Но ведь на небе — ни одного облачка. Что еще надо астрономам? — Чтобы все это сохранилось на ночь.— И Тишкин стал готовиться к работе. Я помог ему установить на туре тяжелый универсал. Пока астроном налаживал его, пришла Аля. В черном полушубке, с засученными рукавами, в валенках и шапке, она похожа на маленького мужичка. Девушка пытливо осмотрела небо, глянула на темнеющие в дымке горы, улыбнулась, видимо довольная обстановкой. Звезд еще не видно. Надо подождать. Мы усаживаемся на камнях у края обрыва, молча любуемся вечерним пейзажем. — Там, за горизонтом,— Аля показывает на запад,— есть города, песни, кино, интересные встречи. Как далека от нас эта жизнь и как дорога. Может быть, именно в том и счастье, что тоскуешь по ней, мечтаешь о ней. Ей никто не ответил. — Бараны,— таинственно шепчет Тишкпп, толкая меня в бок. Я смотрю вниз, куда он показывает рукой и куда сбегает острый гребень гольца. Вижу, на седловине появляется стадо снежных баранов. Россыпь гремит под их копытами, бараны торопятся к южному склону хребта и исчезают за изломом. — Кто бы мог их спугнуть? — Аля вопросительно посмотрела на меня. Я ничего не мог ей сказать. Здесь многое было необъяснимо. Вот снизу налетел ветерок и неожиданно окатил нас снежной пылью. Откуда бы ему взяться, если кругом тихо и над горами реет ничем неколебимый вечерний сумрак? 270
— Вот вам первая ласточка. Все идет как по расписанию,— зло сказал Тишкин. Еще две-три минуты, и потух закат. Тьма поглотила грани откосов. Вот и вершины гор растворились в темноте. Пришла ночь. Она бесшумно выползла из ущелий и повисла над нами, глухая, неподвижная. — Начнем, пожалуй.— Иван Иванович уже стоял у инструмента. Будто только и ждал этой минуты, подул ветерок. Аля, сидевшая на ящике возле тура, поспешно закуталась в полушубок и, повернувшись спиной к ветру, стала записывать в журнал отсчеты. — Вот подул, это уж верная примета к непогоде,— не отрываясь от инструмента, заметил Иван Иванович. Он натянул на голову капюшон штурмовки и, отогревая дыханием застывшие у холодного инструмента пальцы, нацелив объектив в мягкую темень звездного неба, продолжал работать. А ветер усиливался. От края снежного надува потекла в ночное пространство поземка. Колючий холодок пронизывал все тело. Горы под нами тревояшо и глухо гудели. Ветер уже в гневе падал на вершину гольца, рылся в камнях, окатывал нас своим ледяным дыханием. Он шел от Полярной звезды через Алданское пагорье упругими волнами, налетавшими па нас со всех сторон. Ох, как трудно было бороться с ним, как тонка стала моя меховая куртка, как быстро холод охватил все тело от головы до ног. Я поворачиваюсь лицом к ветру. — Хватит, я больше не могу! — кричит Иван Иванович, засовывая руки под штурмовку и приплясывая возле тура.— Аля, беги в палатку, разжигай печь, а мы уберем инструмент и тоя^е придем. Аля поднялась. С отчаянием посмотрела в небо, видимо, ей не хотелось прерывать работу, столько же ждали этой ночи! Но и оставаться здесь уже опасно. И она чуть не ползком отправилась вниз. Мы едва удерживаемся на ногах. Укладываем универсал в ящик, накрываем брезентом, заваливаем камнями. Из-под левой скалы раздается нарастающий гул. Где-то обвал. Чудовищный грохот потрясает скалы. Спешим вниз. Тишкин поймал меня за рукав. — Теперь вы убедились, что горные духи живут не только в легендах! — вскричал он, съежившись от холода. — Признаться, впервые вижу, чтобы при ясном небе такая чертовщина дула. Я снова смотрю на небо. Проветренное, оно кажется еще более льдистым, прозрачным и каким-то совсем доступным. В эту ночь, казалось, можно было невооруженным глазом разглядеть всю глубину вселенной. А нам приходится отступать. По палатке плещет ветер. Он хищно ощупывает ее со всех сто- роц, подкрадывается снизу, норовит сорвать ее. Мы с Иваном 271
Ивановичем заваливаем кампями борта палатки, потуже притягиваем трубу к стойке, чтобы не гремела. И без нее тоскливо на душе. Все-таки какое счастье иметь приют в такую пепогоду! Мы отгорожены от ветра полотняной степой, по пе можем никуда деться от проклятого гула бури и грохота падающих камней. Кажется, будто горы со всех сторон рушатся прямо на пас. — Товарищи, а ведь дров на ночь пе хватит.— Аля грустно глянула на Тишкина. — Я уже думаю об этом.— И оп смотрит па мепя долгим испытующим взглядом.— Вы очень устали? — Идти за дровами? — Нет. Давайте выложим из камней стену возле тура, отгородимся от ветра и тогда попробуем наблюдать. Аля смотрит на него, не может понять, насколько серьезно его предложение. А мне мысль нравится. — Ты, Аля, останешься в палатке,— продолжал астроном,— забирайся в спальный мешок и поддерживай в печке маленький огонек, на это дров хватит до утра. Мы же через каждый час или полтора будем забегать к тебе погреться, если, конечно, не...— Иван Иванович пе закапчивает фразу, поворачивается ко мне.— Я говорю это и от вашего имепи? — Конечно. — Вы с ума сошли,— протестует Аля.— Выложить стену на таком ветру. Это же безумство! — И все-таки почетнее, чем сложа руки мерзпуть в палатке,— пытаюсь успокоить ее. Ветер давит на палатку, будто подпирает сбоку плечом, тужится изо всех сил спихнуть ее в пропасть вместе с нами. Дикая природа, видимо, серьезпо решила напоследок свести с астрономами счеты. В ее распоряжении много проверенных средств доказать человеку, что оп смертен, ничтожен перед ее могуществом. Как никогда, мы это чувствуем сейчас. Надеваем на себя все, что можно. Выбираемся из палатки. Ураганный ветер с ожесточением набрасывается на нас, хлещет колючим полотнищем по лицу, слепит глаза. Мы лезем напрямик, подставляя стуже то одно, то другое плечо. Тишкип злится, плюет в морду ветру и, цепко хватаясь за выступы, упрямо взбирается на каменную высоту. Ветер неизмеппо дует с севера. Здесь на вершине ему все открыто, доступно. Тут он всесильный жестокий бог. Только поддайся соблазпу, присядь, и он расправится с тобой, как ястреб с птахой. Мы начипаем линию стены, строго перпендикулярно направлению ветра. Укладываем камни. Хорошо, что они рядом под макушкой гольца и их сколько угодно. Работаем долго, молча, стараясь держаться к ветру спиной. Но и это не помогает. До чего же он лют и безжалостен! Вижу, как ветер шатает Тишкина, как неуверенны его шаги, 272
как почернело его лицо. Да и я выбиваюсь из сил. А стена еще не совсем закончена. Но дальше оставаться наверху невозможно. Мы оба, как по команде, бросаемся вниз. Иван Иванович впереди. Ему привычен этот крутой, каменистый спуск. Я тороплюсь за ним, кажется, что проваливаюсь в пустоту, чертыхаюсь и отстаю. Палатка, уже обозначившаяся за последним поворотом белым пятном у края черного провала, кажется каким-то привидением, удаляющимся от меня. В адском холоде теряется связь с реальностью. Я хочу окликнуть Тишкина, но ветер вталкпвает мой хриплый голос обратно в глотку. Аля не спит, ждет, гадает — вернемся мы или пет. Услышав стук камней, скатывающихся из-под наших ног, она распахивает вход в палатку. Самим нам это ни за что бы не сделать. Мы вваливаемся внутрь закоченевшие, потерявшие дар речи. Девушка бросает охапку сушняка в печь, где дотлевают грудки жара, и начинает раздевать нас. Оттирает нам отмороженные щеки, дышит на пальцы, мнет их, заставляет нас двигаться. Мы неповоротливы, как тюлени. Все еще не можем освободиться от ощущепия внутреннего холода. Однако понемногу жизнь снова берет верх над смертной стужей. И вой ветра за степами палатки теперь кажется нам убаюкивающей музыкой. — Ну и чего вы добились? — спрашивает Аля, дождавпщсь, когда мы окончательно пришли в себя. — Не стена, крепость,— хвастает Тишкин.— Такую под силу воздвигнуть разве только рабам в древние времена. Так что готовься, будем наблюдать. — Я готова на любые муки, лишь бы покончить с этим гольцом,— говорит храбро Аля, наливая нам чаю и разламывая пахучую лепешку. Тепло и горячий чай навевают сон. Отяжелела натруженная спина, окаменели ноги. Хочется прилечь, забыться. Видимо, то же происходит и с Тишкипым. Аля замечает наше состояние и по доброте своей дает нам успуть, наверное, всего несколько минут. Но понимая, что мы после будем корить за это, пачипает пас трясти. — Подъем! — кричит она звонко. Я поднимаю отяжелевшую голову. Ох, как неохота вставать, выходить опять на бешеный ветер. Смотрю на часы: второй час ночи. Протирает глаза Тишкин. Мы все трое молча одеваемся. Гасим коптилку. Вылезаем из палатки. По черному псбу выстлался запорошенный след Млечного Пути. Промерзшие звезды дрожат в глубине бездонного пространства. Ветер бушует, по-прежнему перехватывает дыхание, бросает в лицо колючий снег. Я несу Алин спальный мешок и тент. Она идет за Тишкиным, одной рукой держится за его пояс, другой прикрывает от ветра лицо. Горы гудят, как океанский прибой. Жуткая ночь. Ничто живое, кажется, неспособно сопротивляться этой безудержной стихии. 273
— Может, вернемся?! — кричит Аля. Но Тишкин продолжает шагать вперед, и девушка покорно идет за ним. Я как-то по-хорошему завидую воле, упрямству астронома. Вот и вершина. Под защитой сложенной нами степы мы сразу беремся за дело. Астроном устанавливает на туре инструмент, а я заканчиваю кладку степы. Потом мы с Тпшкиным натягиваем тент вдоль стены с наружной стороны, укрепляем его, и теперь внутри этого сооруженпя — полпое затишье, пе так пробирает стужа. Можно работать. Аля в валенках забирается в спальпый мешок. Я перехватываю ее у пояса веревкой, усаживаю на ящик, кладу ей на согнутые в коленках ноги журнал. Шестивольтовая лампочка освещает ее рабочее место. Астрономы полны решимости — взять полностью ночь, завершить наблюдения. Уже четыре часа, но до рассвета еще много времени. Ветер к утру становится еще более едким, делает свое дело. Все тише, все медленнее Иван Иванович диктует отсчеты, и все чаще дует па свои маленькие руки его помощница. Иногда я подсаживаюсь к ней, растираю ее посиневшие пальцы, отогреваю их, и опа продолжает работать. Более трех часов идет отчаянная борьба на пустынной вершине гольца. .У меня больше возможностей заниматься собою, чем у астрономов, но и я уже изнемогаю. От заледеневшей скалы тянет такой промозглой стужей, что коченеет все тело, нет сил сопротивляться. Тишкин продолжает поворачивать инструмент, крутить винты, при этом пританцовывает, бьет руками себя по бедрам. Он торопится — с севера наплывают тучи. Они заволакивают небо, вот- вот достигнут зенита, и тогда придется прекратить работу. — Ради бога, не спеши, я пе успеваю,— умоляет Аля и роняет авторучку из окоченевших пальцев. — Уж ты как-нибудь запиши еще этот прием или запомни,— ласково просит Иван Иванович. Я хочу помочь Але, а она тихо всхлипывает, прижимая ладони к лицу. — Все, все, конец, не буду! — видя это, кричит Тишкин и отступает от инструмента. Мы подсаживаемся к Але, оттираем ей руки, лицо, потом катаем ее по земле в спальпом мешке. Это немного согревает девушку. Снимаем с тура инструмент, укладываем в ящик, накрываем брезентом. И все трое бежим вниз, в палатку. Только там спасепие. Тишкин впереди. За ним с трудом поспевает Аля. Я придерживаю ее сзади за воротник полушубка. На шатких или скользких камнях ноги подламываются. Не упасть бы. Страшно от одной этой мысли. Не уверен, что поднимусь. А спуск кажется бесконечным. Что-то не видно приметных проходов, камней. Все мы это замечаем, но идем. Кажется, мы сбились с тропы. 274
Внезапный, огромной силы шквал ветра потрясает горы. Невольно вспоминаю эвенкийскую легенду — это не ветер, а горные духи вышли на охоту, гонятся за жертвой. От их воя падают со скал дикие бараны, цепенеют в полете орлы, от их метких стрел спасения нет никому. Беда и запоздавшему путнику, духи затуманят ему глаза, уведут в сторону с пути п начнут потешаться... Мне кажется, что нечто подобное совершается с нами. Мы действительно что-то слишком долго спускаемся в бездонную пропасть темноты. Из-под ног Тишкина срывается камень, летит куда-то вниз, в пустоту. Мы останавливаемся. Кругом и вправо и влево, вверху и внизу — мрак. Откуда взялся на пути этот обрыв? — Давайте куда хотите, только бы не стоять на месте, я замерзаю,— голос Али полон такой мольбы, что ясно — ей совсем невмоготу. Невероятным напряжением воли сбрасываю с себя оцепенение, хватаю Тишкина за рукав и поворачиваю его назад. — Назад! — во все горло кричу я.— Наверх! Только бы добраться до вершины, там найдется и тропа. Это единственный выход из положения. Почти на ощупь пытаюсь идти вверх. Слышу нечленораздельный крик Али. Наверное, что-то случилось. Но нет времени разбираться. Поворачиваюсь, хватаю ее за полушубок, тащу за собой. Другой рукой защищаю лицо от ветра. Шаги чем дальше и выше, все труднее. Может быть, наступает мучительный копец всем земным делам, радостям и страданиям? Последние минуты бытия. — Стойте, тропа! — кричит откуда-то слева Тишкин.— Вон она, под ногами. Мы идем на его голос Тишкин идет вперед. Бредем, как во сне. Аля соскальзывает с камня, падает па россыпь, вскрикивает от боли. Мы помогаем ей встать, но видим, что она сама идти пе может — сильно ушибла ногу. — Пошли, пошли! — командует строгим голосом Иван Иванович, поддерживая Алю за воротник полушубка. — Больно, не смогу...— Девушка готова разрыдаться. Тишкин действует решительно, толкает девушку вперед, и мы кое-как идем. Делаем последний поворот, обходим знакомую скалу и с облегчением видим белое пятно палатки. Но Тишкин неожиданно останавливается, с губ его срывается невнятное ругательство. Тут и я различаю, что палатка нависает над черной пропастью, вот-вот готова сорваться. В этот миг, наверное, у всех троих возникла страшная мысль: что будет с нами, если мы лишимся этого единственного приюта?! Палатка лежит на россыпи, наполовину вывернутая, хлещут гулко по парусине концы оборванных веревок. Печь свалена, посуда, постели разбросаны. Ветер тужится сорвать палатку с еще уцелевшпх передних оттяжек. Хватаем веревки, закоченевшими пальцами связываем с оборванными концами, поднимаем стойки и начинаем крепить оттяж- 275
кп. Ветер ожесточенно, угрожающе гудит под нами, норовит сбросить нас вместе с палаткой в пропасть. Но уже поздно. Мы снова под защитой полотняных стен. Остается установить печь... Теперь пусть бесится ветер, пусть свирепствует стужа — мы выдержим, переживем. Мы сидим молча, растираем обмороженные лица, с наслаждением слушаем, как, разгораясь, в печи звонко потрескивают сухие сучья. — Часа на передышку хватит? — спрашивает меня Иван Иванович.— Отогреемся — и наверх. Всего два приема осталось, может, тучи рассеются. Аля удивленно и покорно смотрит на нас грустными глазами. — Ветер угомонится,— продолжает Тишкин, видимо надеясь этой твердой иптонацией рассеять не только наши, но и свои сомнения. Желание во что бы то ни стало сегодня закончить работу на гольце, кажется, глушит в нем разум. Мы ждем, когда закипит чайник. Прежде чем идти на голец, надо непременно отогреть нутро кипятком. А пока что я перематываю портянки, снова обуваюсь. Подстилаю под бок спальный мешок — не так холодит снизу. Ноет все уставшее тело. Веки слипаются. Мысли текут сами по себе, никак не управляемые. Думы уводят меня далеко от гольца, в мир буйной зелени и горячего солнца. Но вместе с этим беспокойно шевелятся мысли о свирепом ветре на гольце, с которым снова придется схватиться. Лежащий рядом Иван Иванович прячет голову под телогрейку, подбирает чуть не к подбородку длинные ноги. Я слышу его приглушенный голос: — Посмотреть бы теперь «Лебединое озеро»... — Спите,— как-то по-матерински говорит Аля и накрывает нас одеялом. Меня разбудил крик, донесшийся откуда-то снизу, точно эхо из глубокого ущелья. Затем послышался приближающийся стук камней под чьими-то торопливыми шагами. За стенками палатки ни ветра, ни гула. Полный покой. Даже не верится. С трудом раскрываю глаза. Лежу в спальном мешке, по не помню, когда забрался в него и как кончилась эта длинная ночь. Да и была ли она? Иван Иванович лежит там, где сидел, согнувшись в три погибели, в теплой штурмовке, в валенках, накрывшись пуховым одеялом. «И твою волюшку, милый человек, сломила усталость»,— подумал я. Он тоже пробудился, пытается выпрямиться, но мешает печь. Аля спит на своем месте, глубоко зарывшись в мешок. Кто-то у палатки сбросил на камни вязанку сушняка. — Живые есть? — послышался знакомый голос. Меня точно подбросила какая-то сила и поставила на ноги. Не ослышался ли? Не может быть! Откуда бы ему, этому человеку, тут взяться?! Распахиваю палатку и столбенею. — Улукиткан!.. С неба, что ли, свалился?! — Обняв старика, 276
я крепко прижал к груди. А он еще не мог отдышаться, прийти в себя от крутого подъема. Показался мне совсем стареньким, как эти россыпи, крапленные лишайниками, и очень маленьким. Казалось, прошли годы с тех пор, как мы расстались. — Это ты, Улукиткан? — послышался голос Али.— Каким ветром тебя занесло сюда? Ночью у нас танцы были, что не приходил? — Знал бы — пришел.— И уже с явным облегчением продолжал: — Мы с Василием шибко боялись. Тут губодуй, однако, посильней был. Долго ли до беды! Вот и поторопился к вам. Маленько дровишек принес. Я смотрю на сухонькую фигуру старика, с глубокими следами лямок на плечах, вижу сушняк, принесенный им, представляю себе крутизну подъема. Иван Иванович выбирается из палатки, сощуренными от утреннего солнца глазами смотрит по сторонам, удивляется: — А и верно, Улукиткан! — кричит он и долго пожимает ему руку.— Неужели с Утукского поднялся так рано? — Да, да, с перевала. Раньше бы пришел, да ноги не слушаются, глаза не видят, куда поставить ногу. И голец стал крутой. Старому человеку, видать, все неладно. — Какой же ты старик, такую вязанку дров на голец втащил! — И Тишкин одной рукой взвесил сушняк. — Надо бы больше понести, да годы не пускают. Там внизу, под скалой, еще три вьюка дров. — И за этот не знаю, какую награду тебе выдать. У нас нечем было бы даже чай вскипятить. За ночь не только дрова сожгли, а и всю подстилку. Улукиткан молча берет кастрюлю, чайник, идет к надуву за снегом. Под ногами в глухих забоях пропастей еще густой текучий сумрак, а кое-где, прильнув к грудастым скалам, белеет туман. А здесь, наверху, утро. Оно на редкость ясное и мирное. Небо сипее-синее, какое бывает после яростных бурь. Воздух резок, как лезвие бритвы, и настолько чист, прозрачен, что дальние вершины кажутся рядом, впору достать их вытянутой рукой. Над безднами нависает солнце. Оно по-утреннему свежо и, как всегда, щедро. Нежным пламенем схватывает склоны гор, вершины на глазах рыжеют, туман трогается к седловинам, прозрачными струями сочится в небо и бесследно пропадает в синеве, где белохвостый орлан кружится, распластав неподвижные крылья. — Аля, айда сюда, смотри, какая красота! Весь мир в огне — небо, снега, пропасти! — кричит восторженно Тишкин. Он стоит на краю пропасти, рослый, крепкий, упираясь широко расставленными ногами в землю. Весь облит багрянцем. Нагибаясь, черпает с надува пригоршнями снег и растирает им загорелую грудь. Из палатки, прихрамывая, выбирается Аля. Зябко кутается в теплую пуховую шаль. Но оглядывает сощуренными от солнца глазами горы, и ее лицо, облитое восходом, озаряется радостью, 277
долгожданной, которая приходит к человеку в награду после тяжелых испытаний. Ночь унесла с собой зло. Мир, как в сказке, был перед нею весь — добрый и ласковый. — Ух, как здорово! — кричит Аля и бежит навстречу уже возвращающемуся со снегом Улукиткану. Обнимает его, что-то говорит. Он растроган, улыбается, хочет что-то ответить, но Аля не дает ему сказать слова. Вдруг она бросается к краю террасы. На бегу оборачивается, зовет меня. Мы останавливаемся у огромной каменной глыбы. Она опускается на колени. — Посмотрите, что с ними сталось... А ведь я их собирала сюда со всего гольца.— Ее голос обиженно дрожит. Площадка усеяна фиалками. Они росли на ней густыми пучками, покрывая скудную гольцовую почву разноцветным ковром. Но цветы не пережили ночь, погибли. Умирая, они как-то странно переплелись ножками, скучились, будто пытались одним общим усилием противостоять смертоносной стуже. Аля осторожно берет их тонкими пальцами, укладывает на мясистые листья, поблекшими лепестками к солнцу. Усердно дует на них — пытается оживить. А сама вот-вот заплачет. Здесь, в поднебесье, на каменных вершинах, ничто пе растет. Куда бы ни глянул — камень и только камень, серый, навалом, в виде крупных обломков или россыпей. И ты безмерно радуешься, увидев пучок зелени, растущей под защитою глыб. А цветок, пусть он будет самый невзрачный и совсем неприметный, здесь восхищает тебя, пожалуй, больше, чем в иных местах эдельвейс. Аля остается с Улукитканом готовить завтрак. Хозяйка полна забот, не знает, чем накормить такую ораву. К тому же утром должны прийти их каюр и рабочий из лагеря, расположенного у подножия гольца. И хотя полевики не очень-то требовательны и разборчивы в пище, все же Але хотелось соблюсти давнишнюю походную традицию — для гостя, лица священного, выставлять все лучшее на стол. Мы с Тишкиным отправились вниз к скалам, опоясываюпдям голец, за дровами, доставленными туда на оленях Улукитканом. Под скалой, куда мы спустились, стояли четыре оленя и лежал ворох стланиковых дров. Только Улукиткан мог сделать такое. Иван Иванович помогает мне взвалить на спину сучковатую вязанку дров. Я перехватываю ремешком лямки на груди, пробую, удобно ли лежит груз,— путь нелегкий до вершины. Потом помогаю навьючиться астроному. На подъеме будет жарко. Снимаю шапку, засовываю за пояс. Расстегиваю ворот телогрейки и, опершись на посох обеими руками, оглядываю наш обратный путь — каменистые склоны, барьеры из разрушенных скал, за которыми синеет высокое небо. — Пошли,— говорит Тишкин и трогается первым. На плечах килограммов по тридцать неудобного груза. Он торчит копной из-за спины, качается, никак не подладишь к нему 278
шаг, п от этого он кажется во много раз тяжелее. Но что поделаешь. К этому мы все привыкли. Твердо храним одну из заповедей полевика: умей обеспечить себе приют, тепло и пищу. Тогда милостива к тебе и дикая природа, успешней пойдет работа. Аля угощает нас пшенной кашей. После завтрака мне надо было просмотреть журналы астрономов и наметить с ними маршрут и срок их возвращения с гольца в «жилуху». Улукиткан выбрался на скальный выступ и, усевшись на нем, долго всматривался куда-то на север. В эту минуту он напомнил мне обескрыленную птицу, отставшую от стаи, предчувствующую свой близкий конец. Да, может, и он тоже сюда больше никогда не попадет. Теплый день, синее безоблачное небо, отличная видимость обещают астрономам успешное и полное завершение работы. Завтра и они начнут спуск с гольца. Я смотрю на Типикина и Алю. Они здорово исхудали и устали от ветров и стужи, от постоянной нехватки воды и дров, от несбывающихся упований на коварное небо. Но и без этой палатки, на вершине гольца, без непогожих и бессонных ночей, без пшенной каши и рододендронового чая — без всего этого они, наверное, не мыслят свою жизнь. Последний раз смотрю на палатку, приютившуюся на краю жуткого провала, на узлы веревочных оттяжек, на скалу, где углем написано шутливо-траурное оповещение астрономов о их несостоявшейся гибели. И в памяти проносятся, как кинокадры, переживания прошлой ночи, вой холодного бурана, работа на гольце, проклятья Ивана Ивановича. Мне как-то даже обидно, что ни он, ни Аля не вспомнили, не заговорили про эти злоключения — это было буднями астрономов. Пора уходить и нам. Улукиткан уже стоит, готовый в дорогу, с посохом в руке, с котомкой и берданой за плечами. Быстро собираюсь и я. На спине рюкзак со спальным мешком и с однодневным запасом продуктов. Наш с Улукитканом путь к перевалу. Василий Николаевич уже ждет, наверное, проглядел глаза, волнуется. Попрощавшись с астрономами, трогаемся в путь. Спустившись на край террасы, останавливаемся, машем прощально отшельникам поднебесья, стоящим на грани крутого ската. Наш путь — на запад, по главной линии водораздела. Безмолвен мир, суровый, холодный и мрачный, только шорох камней под погами да глухой гул ветра в ущельях. СНОВА С УЛУКИТКАНОМ Идем вниз, все вниз и вниз — по россыпям, узким проходам между скалами, по зубчатым гребням и уступам горных гряд. Солнце то рядом, у левого плеча, то обгоняет нас. Но вот остались позади курумы, безжизненные развалины и голые вершины 279
скал. Мы как-то неожиданно, будто мгновенно, спустились в иной, живой мир, в царство зеленых стлапиков. Здесь и шагается легко, и дышится глубже влажной свежестью, оставшейся на кустарниках и на мхах от ночной росы. Старик покрикивает на оленей, торопит. Солнце уже впереди нас, низко над вершинами гор. Идем мы с ним в одном — западном — направлении. Гребень обрывается крутыми откосами. Под ними па дне седловины озеро, окантованное по краям стлаником. Вода в нем невероятной синевы и прозрачности, даже издали камни на дне можно пересчитать. Легкий ветерок, совсем неощутимый для нас, качает искрящуюся на солпце поверхность озера. Оно кажется осколком драгоценного камня, упавшего с другой планеты. У спуска задерживаемся. За озером черная скала, вся исполосованная шрамами, следами никогда не прекращающихся зимних обвалов. А кажется, будто какое-то доисторическое чудовище оттачивало на этой скале свои когти. Я внимательно просматриваю ее, ищу проход. Только бы подняться на этот перевал, там близко и до нашего лагеря. В нашем распоряжении до полной темноты оставалось не более полутора часов. Если поднатужиться, пожалуй, успеем добраться до перевальной седловины. Улукиткан ведет передохнувших оленей, я замыкаю караван. Обходим скалу, долго и трудно взбираемся по развалинам, заросшим мелкими кустами рододендрона, работая руками и ногами. Кое-как выбираемся наверх. Солнца уже не видно. Но еще светло нежно-сиреневое небо. Ветер откуда-то пригнал небольшое облачко. Оно дозором пронеслось в вышине и растворилось над нами в густой синеве неба. «К чему бы это?» — хотел я спросить у старого проводника, но не стал его задерживать. Улукиткан неутомимо шагал впереди. Впрочем, уже ясно и самому: вслед за облачком, с запада, где рушатся багровые громады заката, плывут, набухая, хаотические нагромождения туч. Они заволакивают небо. С какой болью, наверное, сейчас на гольце встречают их астрономы! Неужели и завтра они останутся там? По моим расчетам, мы уже должны быть на седловине. Но тут не заметно никаких признаков жилья. Не сгорела ли палатка? Где Василий Николаевич? Я невольно прибавляю шаг. Разряжаю в вовдухе карабин. Никакого отзвука. Ночь. Природа засыпает тихо, покойно. И вдруг сквозь тьму пробивается яркое пламя костра. И на душе вмиг светлеет. Идем на огонек. Он то мигает, заслоняется камнями, то вспыхивает, приближается. Я издалека чувствую его бодрящее тепло. Мы спешим на зов костра, там ждет нас привал, горячий чай и, может быть, долгий ночной разговор с Улукитканом, если его не утомил день. Так уж повелось при паших встречах: он что-нибудь вспомнит из прошлого, откроет мне новую страницу своей 280
жизии. А она полна драматизма, тяжелых лишений, неудач, но и человеческих радостей, счастливых паходок. Черное от туч небо слилось с потемневшим горизонтом. Глаза в такой темноте почти пе нуя^ны, идем на ощупь, защищая лицо протянутыми вперед руками. — Ку-у-й,— слышу, наконец, недалеко голос Василия Николаевича. Отвечаю ему. Мы выходим из кустарника. Идем по ягельпой поляне, на краю которой костер, палатка. Василий Николаевич бежит навстречу, обрадованно кричит: — Слава богу, дождался! Весь вечер глаз пе спускаю со склона, извелся. Неспроста поговорка: ждать да догонять хуже всего. Он накрывает па стол. Я помогаю Улукиткану развьючить и отпустить оленей, достаю мыло, полотенце, иду к ручью. Ключевая вода будто смывает с тела усталость, наполняет душу какой- то удивительной легкостью. Пасущиеся олени, людской говор, веселое потрескивание сушняка в костре, приготовление к ужину — все это вознаграждает за долгий и трудный путь. Рассаживаемся, как обычно, на земле и начинаем вечернюю трапезу. Улукиткан подтаскивает к себе потку, достает из нее свою посуду, сумочки с чаем и сахаром, затвердевшую от долгого хранения лепешку. Василий Николаевич торжественно выкладывает на стол помидоры, огурцы — изыскапнейшие деликатесы в нашем походном быту. Ставит на стол кастрюли с жареными куропатками и грибами. Костер из стлапикового сушняка пышет смолистым жаром, хорошо освещает застолье. После такой прогулки по Становому жареные куропатки — царское блюдо. До чего же вкусно! Василий Николаевич лезет в свою потку, достает бутылку спирта, ловким взмахом выбивает из нее пробку. Малюсенькие глаза Улукиткана блестят. — Однако, я недаром ноги маял, шел сюда,— говорит он, кивнув на бутылку.— Пошто сразу не поставил? — Куда спешить, успеем.— И Василий Николаевич разливает по кружкам огненную влагу. Я хочу немного отодвинуться от костра, уж больно припекает. Поворачиваюсь и неожиданно замечаю две яркие звериные фары, пристально паблюдающие за нами из темной глубины стлаников. Хватаю горящее полено, но слышу спокойный голос Улукиткана: — Не надо — это Турген. Рыжий пес, с опаской поглядывая на нас, приближается, обрадованно ластится к старику. Улукиткан задумчив. — Когда шел сюда, думал: может, больше не встретимся. Я вернусь на свое стойбище, старому мало дел остается в тайге, не ходить больше по ней... А ты куда путь потянешь? — Видно было, что этот вопрос давно занимал Улукиткана. — На Таймыр, в тундру. 281
— Это далеко? — У Ледовитого океана. — Ую-ю,—- протянул он, и его лицо омрачилось. Помолчали. Улукиткан расшевелил огонь, поднял дрожащей рукой кружку со спиртом, глянул на Василия Николаевича, на меня и заговорил тихим голосом, который лился из самой глубины его существа. — Много лет назад я пришел к тебе,— он поворачивается в мою сторону,— чтобы показать Ивакский перевал. На перевале ты сказал: «Останься с нами». Я остался. Мы долго ходили по тайге, лазили на большие горы, таскали вьюки через болота, были там, куда люди совсем не ходили. И все-таки мы живыми вернулись назад... Что было плохо — забудь, хорошее носи в сердце. Теперь уедешь, моя душа всегда будет болеть за тебя. Старик дважды глотнул из кружки, не дыша, запил спирт холодной водой. Мне хотелось многое сказать старику, хотелось поблагодарить его за все доброе, что он сделал для нас в долгие годы скитаний по земле его предков. Мы учились у него понимать природу, учились у него человечности, нам хотелось походить на этого человека, не знающего, что такое ложь, лицемерие, слабость! Спасибо тебе за все, хороший ты мой человек! Но как мне сказать тебе обо всем этом? Ведь тебе просто непонятно, например, что можно быть и дурным человеком... Я отвечаю на своеобразный тост старика: — Мы прилетели сюда попрощаться с тобой, Улукиткан. Пусть твой чум, твоя тропа, твое большое сердце не знают лиха. Как бы мне хотелось, чтобы снова наши тропы сошлись в этой короткой жизни. — Другой в твои годы из чума пе вылазил бы, а ты еше проводником ходишь. Живи долго, старина, ты еще нужен людям. За твое здоровье! — присоединяется и Василий Николаевич, выпивает спирт, машет головой, кряхтит. Старик молчит, чуть прикрыв тяжелые веки. Я смотрю на его морщинистое лицо, освещенное дрожащим светом костра, на шишковатые кисти рук, на истрепанную донельзя одежонку. Ведь Улукиткан едва ли не последний из эвенков, досель не расставшийся с жизнью кочевника. Умрет он, и с ним бесследно исчезнет многое, что хранит его память из жизни этого самого древнего парода Сибири, никогда не имевшего своей письменности, запечатлевшего свою историю и самобытность лишь в сказках да легендах. Поэтому мало мы знаем о своеобразной, многовековой культуре эвенков, об их непримиримости к рабству, о традициях и обычаях. Хмурые, еле различимые в темноте тучи низко ползут над седловиной. Появляются в воздухе одинокие снежники. Улукиткан допил чай, убрал посуду, встал и долго растирал 282
свои худые, усталые ноги. Где-то слева па мысу загремела россыпь, растревожив тишипу ночи. Старик отошел от костра, стащил с головы шапку, прислушался. Гул скатывающихся камней стих в глубине провала. — Однако, снег скоро перестанет, спать будем у костра,— сказал он и стал доставать из вьюка свою постель. — Ты уверен? Он бросил постель на землю, взял меня за руку, повел к тому месту, где стоял. — Слушай, хорошо слушай, сам, без меня догадаешься. Я напрягаю слух. Над седловиной чуть слышный, сонный лепет ручейка, еле уловимый шелест зеленых стлапиков. Да еще слышится, как, срывая нежные ростки ягеля, олени почмокивают губами: по-по-по... Нет, не нахожу я в ночных звуках объяснения прогноза старого эвенка. Смотрю на небо — беспросветная, ничего не говорящая сплошная темень. Старик шутливо толкает меня в бок рукой. — Я же тебе сколько раз говорил, да ты забыл: когда ночью ключ шумит вверху, значит, дождя или спега пе жди. Эта худая туча скоро уйдет и снег перестапет. Мне грустно. В последний раз ночую я у костра с этим мудрым старцем. Видимо, это понимает и он. Мы так сроднились за эти годы, стали настолько близкими, необходимыми друг другу, что просто еще не можем представить, как разойдемся навсегда. Расстилаю спальный мешок рядом с ним, голова к голове. Улукиткан набивает олочи сухой мягкой болотной травой, чтобы утром, не мешкая, обуться. Потом пододвигается к огню и сушит портянки. Вот сидит рядом со мной на оленьей шкуре с поджатыми под себя ногами маленький, сухонький, почти прозрачный, в изношенной одежде, с иссеченным морщинами лицом. Вдруг ветер со всего размаха ударил по костру и осыпал нас искристым жаром, огненный вихрь взвился к небу. Улукиткан оторвался от дум, стряхнул с полы горящие угольки, свернул портянки, засунул их в олочи. — Альгому вспомнил,— вздохпул он.— Там осталось детство и могилы предков, их следы на тропах. А тут,— оп кладет ладонь на сердце,— тут боль, что никогда не вернулся к этим родным местам. Птица вон как далеко улетает, но гнезда своего не забывает. — У тебя еще есть время, побывай на своей родине. — Никто не знает, что будет завтра. Буду жив, утром обязательно пойду на самый верх перевала, может, с горы увижу Альгому. — Меня возьмешь с собой? — обрадовался я. — Альгома тебе — чужое горе, зачем напрасно маять поги?.. Я пойду наверх один. С горы, наверно, узнаю место, поклонюсь ему. Может, боли в сердце не останется. Старики никогда не думали, что жизнь эвенков так изменится, вот бы сейчас встали, посмотрели, эко удивились бы. 284
— Ты жалеешь о прошлом? Думаешь, эвенкам хуже оттого, что они перестали кочевать? Старик поежился, будто я разбередил его больное место. — Об этом нечего жалеть. О другом думаю. Молодые забывают наши обычаи, нужные людям, которые должны еще жить. Раньше у эвенка ничего не было только для себя. Еда, ружье, шкуры, снасти — бери, что тебе надо, спрашивать хозяина было не положено. Никто никого не обманывал. Ты сильный — давай больше. Добыл зверя — тащи на стойбище, дели всем поровну. Рыбу поймал — тоже на всех. Только ему за добычу голову зверя и шкуру сверх его доли давали да еще за удачу от всех ему доброе слово говорили. То был правильный закон, закон тайги. Его никогда не должны забывать люди... —- Ты прав, такой закон нужен всем людям. Его создала жизнь, испытанная в течение многих веков, и без него вряд ли кочевники дотянули бы до наших дней. — У них не было бумаги, букв, чтобы писать слова, все обычаи держали в голове. И школа была другая, которая показывала, как жить в тайге. Каждый проходил ее, учился пускать стрелу по зайцу, настораживать снасть, подманивать на пикульку кабаргу, запирать берлоги. Потом их спрашивали старики, как они научились это делать. Могут быть кормильцами семьи или еще надо учиться. Не каждому парнишке сразу везло назваться охотником. Поэтому эвенки хорошо знали тайгу, сильные были и не искали другой жизни. Улукиткан задумался. Мы сидели молча. Я смотрел на его морщинистое лицо, освещенное трепетным пламенем, и тоскливо думал о том, как мне будет не хватать в жизни дружбы с этим мудрым старцем. — Но в обычаях наших было и такое, что не нужно теперь,— продолжал Улукиткан.— Раньше без этого нельзя было обойтись... Когда на стойбище приходил голод, мор, когда даже самый сильный не мог добыть еду, тогда слабым старикам, которые уже не охотились, кормились тем, что добывали молодые, намекали, что они сделали свое в жизни: родили детей, научили их всему, что сами умели и знали, и теперь должны уйти из стойбища. Хорошие слова говорили больным и калекам, советовали и им уходить. Так нужно было, чтобы остальные остались жить и продолжили род... Тех, кто должен был умирать, не уговаривали. Это был долг. Уходили такие из чумов в самую стужу, без огня и без пищи, не жить уходили. Тогда этот закон был правильным для кочевников, его тоже сделала сама жизнь. Теперь он не нужен... — Все это мне понятно, так же как и твоя боль, что забываем хорошие обычаи. Но согласись, Улукиткан, жить-то теперь стало лучше эвенкам? — Ты правильно сказал. Жить всем куда с добром стало. У каждого своя изба, на стойбище есть и школа и больница, за товарами не надо далеко ходить — магазин рядом. Кто побежит 285
от такой жизни? Кочевать хорошо было раньше, когда в лесу было много зверя, ягод, птицы. А теперь тайга бедная стала. Маток убивают, телят глушат, ничего не жалко, будто чужое! Неправильно делают. Пошто не наказывают таких разбойников? Надо у всех отобрать ружья, которые разоряют тайгу, не смотрят, когда можно охотиться, когда нельзя, по кому можно стрелять, а кого нельзя трогать. Таких даже пускать в тайгу не надо.-— Улукиткан хотел еще что-то сказать, но лишь безнадежно махнул рукой и вдруг тихонько попросил: — Давай маленько спирт, вот столько.— Старик показывает кончик пальца. — Ты же после спать не будешь. — Ничего. Когда я думаю о тайге, сон все равно отлетает от меня. Спирт съест боль сердца... Я достаю бутылку, лью тонкой струйкой в подставленную стариком кружку. — Еще другую беду хочу сказать тебе, большую беду. Надо хорошо думать, чтобы эвенки не уходили от своих стойбищ, где у них все есть. Чтобы они были хозяевами тайги, умели жить в ней, больше пользы давали. А то молодые бегут от оленьих стад, от пушного промысла, будто в чужой стороне их радость, а не тут. Потому что в школах их учат не тому, что надо эвенку, и они, как марал во время гона на рев охотничьей трубы, бегут из тайги в городскую жизнь и не понимают, что это худо — бросать свое стойбище, тайгу.— Голос старика звучал все глуше, все тише, видать, нелегко ему высказывать эти давно его мучающие думы о покинутой когда-то родной Альгоме, о судьбе своих сородичей. Разговор оборвался. Тихие дуновения ветра баюкали тишину, легонько раздували синие вспышки костра. К полуночи воздух становится все более чистым и чутким. В нем отражаются малейшие звуки, еле уловимый шорох курумов, медленно сползающих с вершин в провалы. На юге резко и густо синеет полоска льдистого неба. Тонко пахнет из лоя^бин свежим снегом. Слышно, как далеко внизу Утук ворчит, срываясь с гладких валунов и убегая в темноту. Беру чайник, шагаю к ручью. Иду медленно, осторожно приминая сапогами ягель, чтобы не растревожить ночную тишь, полнее ощутить безмолвие гор. Нагибаюсь к воде. Она поет стеклянным перезвоном, таким чистым и ясным, будто неземным. Набираю полный чайник, по пе ухожу, стою на каменистом бережку. Хочется разгадать, о чем так печально поет ручеек? О потерянном лете? Об увядших цветах на горпых лужайках? Или это его последняя песня, перед тем как уснуть, скованному стужей? Как жаль, что мне непонятен его язык. А вот если позвать Улукиткана, он послушает этот грустный шепот ручейка и непременно переведет его немой лепет па человеческий язык. Старику все тут понятно, все доступно, это все его. Возвращаюсь к костру. — Спать надо,— говорит старик усталым голосом и, подняв-
шстсь на ноги, осматривает все еще черное небо.— Человеку сон прибавляет силы, как медведю — голод, птице — страх. Засыпая, я снова и снова думал о том, что навсегда покидаю оти места и что слова «Стаповой», «Алданское нагорье», «Джуг- джур», «Селиткан», «Сага», «Шантари», «Ямбуй» теперь будут звучать для меня как старинная, родная песня. ПРОЩАЙ, АЛЬГОМА! Пробудился я внезапно от какого-то странного прикосновения, словно кто-то сильно толкнул меня снизу. Одновременно откуда- то из самой глубины гор донесся затяжной приглушенный рокот. Казалось, где-то рядом в седловине ломались скалы, падали вершины, сотрясая землю. «Обвал»,— шевельнулось в голове. Откидываю капюшон спального мешка. Приподнимаюсь на руках. Горит костер. Улукиткан, тоже встревоженный, стоит несколько поодаль от огня, без шапки, прислушивается к затихающему в провалах гулу. С минуту мы находимся в какой-то немой неподвижности. — Чертям не спится, пашли время баловаться,— сказал я, успокаиваясь. Из палатки выскочил полураздетый Василий Николаевич. Но уже все стихло. Прошел испуг. Без звезд не угадать времени. Теперь не уснуть. Я оделся. Сходил к ручью, умылся. Стал собираться. Улукиткан продолжал сидеть у огня, будто забыл, что надо идти на хребет. — Сердце неспокойно,— заговорил оп, видимо продолжая вечерний разговор.— Может, беда караулит меня там за то, что я не вернулся на Альгому.— Улукиткан кивнул головой в сторону чуть видневшихся в темноте вершин и стал не спеша собираться. Накинул на сухонькие плечи дошку. Она у него такая старенькая, такая поношенная, вся в латках, что казалась старше хозяина. Он мог бы давно смепить се на новую, но, видимо, пе хочет расстаться с заплатами, с дырами и пятнами, напомипающими ему пережитое. Василий Николаевич разогрел завтрак. Мы быстро расправились с ним, запили чаем и были готовы покинуть стоянку. Но вокруг еще темно. Стоим, ждем... Будто чья-то невидимая рука начала сдирать мрак с вершины Станового. Из-за перевала, с южных теплых склонов гор надвинулся сырой, рыхлый туман, лег на гребни грудью, да так и замер в грозной неподвижности. — Однако, пойдем.— Улукиткан проткнул посохом холодный воздух, показав на голубеющий запад.— Ходить будем тихо, говорить не надо. Старик поправил на плечах котомку, связал ремешком лямки на груди и зашагал к уже хорошо выкроившимся из мрака скалам. Идем не торопясь. Улукиткан ступает легко, как настороженная лань. Безошибочно находит проходы, камня ногами не потревожит. Я не отстаю, точно копирую его шаги. За все шесть лет 287
наших с ним скитаний я всегда видел Улукиткана идущим впереди. Все трудности и неожиданности пути в горах или по болотам он брал на себя. — Ты, наверное, думаешь, что старик сдурел, на какую гору лезет, чтобы только издали посмотреть на Альгому? — неожиданно повернулся ко мне и спросия Улукиткан. — Зря говоришь так, наоборот — завидую тебе, что ты увидишь родные места, вспомнишь детство свое, которое так бережно хранишь в душе. Я готов подняться на две, на три таких горы, чтобы увидеть мой Кардоник, где родился, и так же, как ты, слишком рано и слишком далеко ушел от Кавказа, от своих родных мест. — Послушай старика, обязательно туда вернись, посмотри из детства на всю свою жизнь. И Улукпткан с таким участием посмотрел мне в глаза, что казалось, готов он сверпуть с этого пути, забыть про свою Альгому и вести меня в далекий край горячего солнца, на мою родину. Утро пасмурное. Тяжелые тучи плывут беспрерывной чередой на юг и пропадают за рваным краем Станового. Мы осторожно шагаем по шатким плитам. Все выше и выше в тишину, нарушаемую лишь нашим дыханием. Туман, что на рассвете завладел Становым, неожиданно отступил, бесшумно, как хищник, сполз со склонов. Но еще долго там курились перевалы. Ветер тянул с неприветливого севера, по был мягким и даже ласковым. Оп расстревожил темный свод неба, нависавший над серыми холмами, и мы увидели между ними голубеющие проталины. В них блеспуло солнце. Исполинские тени вершин пали в провалы и чернели до самого горизонта. Дальше узкая щель, будто незаживший шрам от сабельной рапы, разваливший на две части хребет. В ней холодно и сыро. Жутким кажется в этой заплесневевшей глубине одинокий крик ворона. За щелью, наверху, неширокая терраса, сплошь затянутая топкой тундрой и окантованная с севера снежной каймой. — Дальше воды не будет, давай тут попьем чаю, потом легче пойдем,— предложил я, заметив, как тяжело старик дышит и как пикнет к земле его тело. Он молча опустился на камепь, с кряхтеньем распрямил уставшие ноги, долго развязывал ремешок, стягивающий лямки на груди, и, откинувшись на спипу, уставился в синее небо невидящими глазами. Я собрал охапку мелкого сушняка, разжег костерок между двух камней, поставил на них чайник. Улукиткан с трудом поднялся, подошел к огню, таща за собой котомку и бердану. — Чай пьем, сразу ходить будем наверх. Может, и правда Альгому увижу. За соседними развалинами послышался тревожный крик кедровки. Улукиткан насторожился. Вслед за криком птицы оттуда же донесся стук камней, приглушенный расстоянием. «Что бы это могло быть?..» Я привстал. Опять стук. И вдруг как загремит!.. 288
Старик схватил чайник и одним движением выплеснул из пего воду на костер. Приседая, он подал мне знак — не шевелиться, а сам горячо, напряженно смотрит куда-то вправо. Нет и следа усталости на его лице, в его позе. Не глядя на меня, он вытягивает руку, выпрямляет палец. — Зверь! — чуть слышно шепчут его побелевшие губы. Я слегка приподнимаюсь. Ничего не вижу, кроме шишковатого пальца, направленного в сторону гребня. Но вот что-то огромпое и живое попадает в поле зрения. «Сокжой!» Он появляется из провала метрах в полутораста от нас и стоит весь на виду, дескать, любуйтесь! Зверь молодой, высокий, темно-бурый. На топких и стройных ногах праздничные светлые чулки. Слегка горбоносая голова, с белой короной, сплетенной из симметричных рогов, очень подходит к его, кажущейся короткой, фигуре. Взъерошенная шерсть па спине выдает его буйное настроение. Он стоит на выступе из бурого камня, щедро политый солпечным светом и четко вырисованный на фоне голубого неба. Он так красив и независим, что мы не можем оторвать от него взгляда, молча и недвижно, с волнением и любопытством наблюдаем за ним. Вдруг он весь поворачивается к провалу и, замирая, бросает в немое пространство глухой, протяжный рев — явно вызов. Но кому?.. Никого пет. А зверь, угрожая, трясет рогами, и мы видим, как у него по округлой спине шевелятся бугры упругих мышц. Он бьет копытом по плите и снова ревет, наполняя эхом горы. Легкий, еле заметный ветерок нет-нет да и налетит со стороны зверя. Старик толкает меня в бок, показывает правее, на край ложбины. Там неожиданно появляется из-за края излома, несколько ближе к нам, огромный куст рогов. Потом показывается голова с круглыми и злыми глазами, обращенными к противнику, стоящему на выступе. Это старый сокжой — хор. Он делает неторопливый шаг из-за камня вперед, и мы видим широкую грудь, раздвоенную длинной седой гривой. Опустив низко голову, разгребает йогами мочажину и сильными ударами отбрасывает ее далеко назад. Трясет головой. Издает короткий, басистый рык. За ним на краю ложбины появляются самки и, пе обращая внимания на происходящее, начинают кормиться. Их девять, с молодняком. Им, видимо, уже надоели междоусобицы быков и их буйства. Брачная пора у сокжоев прошла, но самцы все еще злобятся друг на друга и при встречах бьются. Увидев близко самок, молодой сокжой было ринулся к ним, но вдруг остановился. На него уже несся разъяренный хор. Звонко столкнулись рога. Сгорбились могучие спины. В этом положении оба зверя и замерли на какое-то мгновение. Пар, вырываясь из открытых ртов и ноздрей, окутывал морды дерущихся. Протяжный рев расползался по ущельям, скалы басовито вторили ему. Мы видели, как по бурой шкуре хора пробежала дрожь, на ногах вздулись мышцы и в следующее мгновение он всей своей геркулесовской тушей подался на противника. Столк- Ю гр. Федосеев, т. 2 289
нул его с места, стал теспить к скату. Молодой сокжой оторвался от него, описал полукруг и, нагнув низко голову, хотел ударить противника сбоку, но был старым принят точно на рога. Слышится гулкий удар. Еще более сильный удар, и рога снова намертво переплелись. Теперь оба стали яростно напирать друг на друга. Из-под копыт брызнула щебенка, загремели камни, затрещал мелкий кустарник. Громче зашумело эхо в скалах. Видно было, что уже не расцепиться. Этого я и хотел. Обрадовался. Наконец-то я пополню свою коллекцию парой черепов диких оленей со сцепленными навеки рогами — этим редким даже в тайге чудом. Я протянул руку за карабином и хотел было встать, но Улукиткан строгим взглядом остановил меня. Он еще чего-то ждал. Молодой сокжой, казалось, готов был сдаться, да разве расклинишь рога! А хор свирепел. Развернувшись, он прижал соперника к обрыву, надвинулся на него изо всех сил. Еще рывок, и у молодого подломились ноги, он потерял опору и начал медленно сползать в пропасть, таща на своих рогах и противника. Тот спохватился, уперся копытами в кромку, но пе удержался и тоже стал сползать вниз. И оба, так и не расцепившись, покатились вниз. Сверзились в пропасть?! Но не успели еще мы прийти в себя, как там, внизу, протяжно заревел один из сокжоев. Самки всполошились. Раздавшийся из провала стук камней стал приближаться. Еще через минуту послышалось прерывистое дыхание зверя и на площадку выскочил молодой сокжой. Он с разбегу отбил двух самок и погнал их, забирая все выше и выше, к боковому отрогу. И тут появился третий бык, выросший точно из-под земли. Худой, длинный, шуба в свежих латках от побоев. Хромой на заднюю ногу. Видно, крепко досталось ему в этот брачный сезон. И теперь он не решается вступить в конфликт с быками, как говорится, подбирает то, что плохо лежит. Вот он, пригрозив рогами, рявкнул на самок, повернул их вправо и погнал вниз, все махом и махом... — Такого мои глаза еще не видели. А этот хромой,— Улукиткан показал рукой вниз,— там, однако, стоял за скалой. Хитрый, всех самок забрал... Мы развели костерок между двух камней, на прежнем месте, поставили на них чайник с водой. И еще долго находились под впечатлением увиденного. Должен сказать, что вообще, наблюдая за жизпыо диких животных в их естественных условиях, я всегда испытывал величайшее наслаждение, несравненно большее, чем удачный охотничий выстрел по ним. Наверху нас встретил порывистый ветер. Он налетал волнами, холодил лицо, врывался под одежду и, уносясь дальше, пел свою скорбную песню про дикие горы, про стужу и скалы. Улукиткан торопился. Поднимались почти по прямой, в лоб, к видневшимся высоко останцам, охранявшим подступы к вершине. Не по летам старику 290
был такой подъем, но он упорно шел впереди, штурмом брал крутизну. У последнего снежника старик вдруг остановился, стащил с головы ушанку. Может, тут ему почудилось, что из-за вершины ветер донес дыхание родного края. И в нем он уловил неповторимый запах родового стойбища Буты1, запах елей, болот, прокопченных чумов, который он часто пытался воскресить в памяти. Он распахнул дошку, чтоб свободнее дышалось, вдруг сорвался с места н почти бегом направился вверх. Мелкий сухой спег сыпался из-под его ног. Улукиткан забрался на самую вершину, отдышался, устало подошел к краю обрыва и окинул нетерпеливым взглядом лежащее внизу нагорье. Сколько лет он ждал этой минуты!.. Я подошел к старику. Внизу, где обрывалась бешеная крутизна отрогов и темнели изломы глубоких расщелин, начиналась равнина, сумрачная, молчаливая, прошитая речками, вся в стылых пятнах болот. Она уходила за холмы па север, в поседевший простор материка, в бесконечность. То была его земля, политая потом предков, пережившая многие поколения. Может быть, в этот миг ему живо представились скученные конусы берестяных жилищ Альгомы, тайга его детства и мать, которую он чаще всего вспоминал, не знавшая ничего, кроме тяжких забот и нужды. Она виделась ему в вечном беспокойстве, без сна, в жалком рубище, не познавшая сладости жизни. Старик прищуренными глазами неотрывно смотрел вниз. Ноги его заметно дрожали. Нет, он не устал от крутых подъемов, от долгой ходьбы. Его до дрожи взволновал не виденный с детства родной пейзаж, дымчатая равнина, извивы Альгомы, скрытой в скалистых берегах, синие дали. Он стоял с одухотворенным лицом, живой блеск его глаз затуманила печаль. Улукиткан унес в чужие тогда для него зейские леса лишь детскую любовь к этой скудной природе. С тех пор сменилось много поколений зверей, птиц, реки изменили русла, но его тропа ни разу не дотянулась до угрюмого края детства. Он не оставил там ни своего следа, ни одного пенька, пи огнища! И вот она, его родина, лежит перед ним в холодных сумерках. Он узнал ее не но приметам, которые сохранила память, о которых он слышал от других людей. Он угадал ее чутьем, сердцем, силой внутреннего влечения. Опершись грудью на посох, с котомкой и берданой за плечами, в рваных лосевых штанах и старенькой дошке долго стоял на вершине горы последний человек из древнего рода Буты и стойбища Альгома. Улукиткан рассказывал мне, как на этой земле, скованной вечной мерзлотой, прошли тринадцать лет его детства, суровой школы жизни. Не многие его сверстники выжили. Отцы берегли и пе- 1 Б у т ы-—эвенкийский род, некогда заселявший Алданское нагорье, из которого вышел Улукиткан. 10* 291
стовали только тех из своих детей, кто уже с ранних лет был способен бороться, постоять за себя. Улукиткан хороню помнит, как однажды семья умышленно бросила его одного в старой гари, уснувшего на дневном привале, оставив ему лишь лук да несколько стрел, а сама ушла незамеченной с караваном далеко в глубь нагорья и там решила дождаться исхода этого испытания ребенка. Мальчуган по следам настиг семейный караван. Потом мальчишку оставляли в ночь на пятидесятиградусном морозе, без костра, с кресалом и трутом, и он должен был сам развести огонь, устроить ночлег, не имея с собой ни топора, ни шкуры, чтобы укрыться. Не раз отправляли его голодным по следу подраненного зверя... Эта жестокая, но верная школа стоила юному эвенку многих страданий, но благодаря ей он стал Улукитканом. В неудачах ему никто не сочувствовал, ни отец, ни сестры, ни старейшие в роду — никто не смел! Разве только мать, поднявшись ночью подживить в чуме огонь, украдкой роняла на его щеку горячую слезу... Стащив с головы ушанку, утерев ею глаза, Улукиткан надолго замер на самом краю обрыва, где кончался снежный надув, в молитвенном поклоне, то ли прощаясь, то ли прося прощения у родпого стойбища, у тайги, у живущих в ней зверей и птиц, у своих предков за долгую отлучку. Видимо, почувствовав усталость да и ослабев от волнения, он присел на камень. И пожалуй, я никогда не видел его лица таким просветленным и умиротворенным, лица по-пастоящему счастливого человека. Подсаживаюсь к Улукиткапу. И по какой-то внутренней связи, с удивительной живостью и отчетливостью возникают перед глазами мой родной Кардоник — горная станица, темные заросли чинар по отрогам Кавказа и белопенный в вечном гневе, быстротечный Аксаут... Да, приходит пора и мне, как Улукиткану, на склоне жизни обязательно побывать на своей родине, в краю своего детства. И надо поторапливаться... ...Старик поднялся, не спеша накинул на плечи котомку, бер- дану, взял в руки посох. — Прощай, Альгома, однако, больше я пе приду к тебе. К старости все тропы становятся во много раз длиннее,— тихо проговорил он, не сводя с нагорья затуманенных, чуть влажных глаз. Спокойно и мудро старческое лицо, освещенное закатом. Наконец он повернулся па юг и пошел неторопливыми шагами по гребню. Я двинулся за ним. На соседней вершине,мы остановились и еще раз огляделись. Справа шел спуск в цирк, а слева крутые склоны гор падали в Зейскую низину. Хорошо видны Окононские гряды, а левее и дальше пологий, синеющий в холодпом воздухе Джугдыр. — Сходить надо бы в те горы,— сказал старик, показав рукой на восток, на истоки Зеи.— Когда мои глаза смотрят туда — я думаю о лючи каторжном. Он там жил на левом притоке Зеи. 292
— Откуда русский взялся? — Из Якутска бежал, так он говорил, пристал к роду Эдяму и кочевал с эвенками, учил вырезать из дерева буквы и складывать из них слова, ковал ножи, женщинам делал рисунки, по которым они расшивали одежду. Много рассказывал сказок,— какие люди есть на земле, звери, какая тайга. Царя шибко ругал... Когда революция пришла, он был уже старик. Ему все эвенки говорили: езжай домой, где родился. Давали оленей, шкуры, камалапы. Не поехал. Сказал: уже поздно. Почему поздно — мы не знали. И скоро умер. Я сам хоронил его на той речке, ее люди назвали Лючи. — Ты не помнишь его фамилию? — Как же, Демидка, Большой Демидка его звали. —- Это имя, а как фамилия? — Говорю, Большой Демидка, другой фамилии не было. Мы постояли, склонив головы, как бы отдавая должное памяти самоотверженного борца за людское счастье, одного из безвестных героев революции — Большого Демида. — А когда ты, Улукиткан, смотришь туда,— я показал тоже на восток, но несколько левее хребта, на южный край Алданского нагорья,— что ты вспоминаешь? У старика почему-то сурово сошлись брови, он неопределенно пожал плечами, медленно перевел в сторону, куда была обращена моя рука, взгляд прищуренных и без того узких глаз. — Думаю о сыне, которого выменял у старой эвенушки,— после долгой паузы заговорил он.— Да не на пользу все это вышло — вырастил его и потерял. Так потерял, что ни следа, ни примет пе осталось. Долго искал, всю тайгу исходил, два, три года за этим ходил... Много зим ушло с тех пор, далеко ушел я от тех мест, а память все хранит, не забывает. — Почему же сын ушел от тебя? — Кто его знает, зачем бросил теплый чум и сытую жизнь. — Может, погиб, утонул в реке или со скалы сорвался? — Ты не спрашивай меня о нем, надо долго и много толмачить, чтобы понять. Сейчас времени нет, видишь, день кончается, надо вниз идти. Из темнеющей глубины небесного пространства начали падать редкие снежинки. Они неслышно опускались на обнаженную голову старика, на сурово сдвинутые брови и, превращаясь в крохотные капельки влаги, скатывались по морщинам и складкам его лица. Но Улукиткап будто не замечал ни снегопада, ни холодного ветра, налетающего снизу. Может быть, он думал о том, что слишком коротка человеческая жизнь для того, чтобы разобраться во всех ее загадках, горестях и радостях, чтобы побывать хотя бы в самых близких и дорогих сердцу местах на земле?.. Я легонько тронул его за плечо. Он задумчиво глянул мне в глаза и тихо сказал: 293
— Если скоро дойдем до табора, однако, расскажу тебе про сына... Старик посмотрел в серое войлочное небо, надел шапку, поправил па спине котомку и быстро зашагал вниз. ...Когда мы через несколько часов, окруженные тьмой, сидели у костра, Улукиткан обратился ко мне. — Ночь длинная, если хочешь — послушай про сына,— предложил он мне.— Расскажу, что память не забыла, сберегла. Хотя и было это шибко давно. Василий Николаевич удивился: — Про какого сына ты хочешь рассказать? — А слушай и ты, если спать не хочешь... БЫЛЬ ДАВНО МИНУВШЕГО ...Зима тогда была лютая, ветреная. Закостенела земля, вымерзли мари, застыли непокорные стремнины рек. Пурга неистовствовала много дней, глаза забивала, своего следа не видно было. Валила сухостой, срывала чумы. Все попряталось, затаилось. Белка подолгу не кормилась, по две-три в гайне собирались — одной в худеньком гнезде не выжить. Соболь, уж тот-то привычный к холоду. Шуба у него, можно сказать, царская, в ней он где угодно может зимовать, а и он в такую непогодь отсыпается в дупле или под россыпью, злющий на весь мир. В лесу не видно, не слышно ни кедровок, ни поползней, ни синиц — птица затаилась в чащах или в снегах, не пикнет, пе взмахнет крылом. Потом ветер утих. Пришел резун-мороз. От этого не стало легче. Там, где впадает Этмата в Джегорму, за стеною густого перелеска, возвышался одинокий чум. Рядом в затишке стояли олени. Холод заставил животных сбиться в кучу, прижаться друг к другу так плотно, чтоб щелочки не было. Опустив низко головы, они дышали под себя, согревались снизу своим теплом, а сверху их прикрывало плотное облачко, образовавшееся из застывшего пара. Холод не спадал, и олени стояли неподвижно, серой шерстистой массой, вот уже вторые сутки. Стужа крепчала. Дурные приметы не сходили с неба, они угадывались в подспудном, еле слышном гуле леса, в шелесте ползущей по реке наледи, тревожили людские мысли. В чуме в эти дни ни на минуту не затухал огонь. Старенькие, худые сохатые шкуры, чем было накрыто жилище кочевников, плохо держали тепло. Спасением был костер. От него дочерна закоптели шесты, посуда, лица. И надо же было случиться непогоде, когда кончались припасы. Второй день недоедали. А мороз подбирался к шестидесяти градусам. Конечно, никому в голову не придет в такой холод идти добывать зверя. Впрочем, нехватка пищи пе очень тревожила 294
молодых обитателей чума — с полупустыми желудками можно переждать непогоду. Упаси бог остаться без дров в такую стужу! Дров на ночь было припасено достаточно, их бы хватило и па утро. Но именно в эту, самую холодную ночь, молоденькой жене Улукиткана Ильдяне приспело рожать. Будь другая женщина рядом, посоветовалась бы, а мужу сказать постеснялась. Они ждали первого ребенка. Скрючившись у огня и положив на ногу большую кабарожью шкуру, Ильдяна дочищала ее острым скребком. Она эти дни выделала две такие шкуры. Славные будут пеленки новорожденному, мягкие и теплые. С осени заготовила полный турсук лиственничной трухи из сухого черного пня, хорошо промяла ее, просеяла. Добрая будет присыпка в зыбку ребенку, не подопреют у него нежные места на тельце. В полночь Ильдяпа ощутпла в животе толчок, каких до этого не бывало. Теперь и сама догадывалась, что наступают роды. Сказала Улукиткану. Не все у него было приготовлено для такого важного события! По эвенкийским обычаям надо непременно поставить где-то в стороне от стоянки маленький чум для роженицы. В нем она должна сама справиться с тем, что ее ждет. Но разве можно поставить чум при такой стуже, когда носа нельзя высунуть наружу, дыхание перехватывает. Поэтому жена останется лежать в чуме одна, сама с собою, а Улукиткану придется выйти на мороз. Он, по обычаю, не должен присутствовать при родах. Даже когда важенка телится, самец удаляется от нее. На этот счет обычай строг, безжалостен и к женщине, и к мужчине. Улукиткан был обеспокоен: еще неизвестно, как обернется то, что он оставил роженицу в общем чуме. И не дай бог, если об этом узнает шаман! Он этого не простит. Улукиткан ждал сына. Ильдяна хотела угодить ему, и ради этого немало поглотала липкой, прозрачной смолы, какая выступает из кедровых шишек в солнечный день. От нее, по поверью, женщины рожают мальчиков. • Бросив на огонь последнюю охапку дров, эвенк стал одеваться. На ноги натянул меховые чулки, сверх них унты, надев на себя легкую дошку и малицу из осенних оленьих шкур, вышел пз чума. Надо было побольше заготовить дров. Ночь будет длинной, а очаг ни на минуту не должен угасать. В чуме должно быть тепло. К жилью подступала жуткая темень. Эвенк плюнул вверх и услышал, как на лету треснул смерзшийся плевок. Постоял немного, пока глаза привыкли к мраку, взял топор, лежавший у входа в чум, шагнул в ельник. В мыслях Улукиткана тревога за жену: сумеет ли одна сделать все как надо? И место худое тут на устье Этматы. За что ни возьмись —- все неладно получается. Капканы бураном занесены, не просто теперь их разыскать. Плашки шестой день не осмотрены из-за холода, как бы соболь и птицы не завладели добычей. Пять оленей потерялось, в непогоду далеко уйдут, где их след найдешь, а встретятся с дикими сокжоями — считай, совсем про- 295
пали. И вот с жепой пе вовремя получилось. Надо бы уйти с этой стоянки, сбить со своего следа злых духов, это они жизнь эвенка корежат. Но куда сунешься в такую стужу? Такой стужп не было в тайге за все тридцать лет его жизни. Отяжелели ноги, в голове зашумело. Остановился, припал плечом к стволу лиственницы. Вдруг сзади отчетливо донесся хруст снега под чьими-то тяжелыми шагами. Улукиткан оглянулся. Никого. Но зпал, что слух не обманывает его. Долго всматривался в темный сумрак леса, стараясь приглушить вмиг возникшее предчувствие чего-то недоброго. Эвенк постоял еще с минуту и только было шагнул, как снова, но более отчетливо расслышал позади все тот же хруст снега. «Что такое?» — подумал он. Оглянулся. Лохматая тень, чернее ночи, неслышными прыжками передвигалась по ельнику, настигая его. «Медведь!» — Хек... хек... хек...— отчетливо доносилось хриплое дыхание зверя. Эвенк не побежал, отступил за дерево, решил сопротивляться, сжав топор в руке. Зверь мелькнул в просвете между деревьями. И вдруг вылез из мрака, встал на дыбы, огромный и свирепый. Улукиткан крепко оперся ногами о мерзлую землю, вскинул над собою руки с топором. Извечные лесные враги — человек и зверь — какую-то долю минуты стояли в темноте друг против друга, как бы собираясь с силами. Зверь вдруг взревел, окатив противника удушливым запахом псины, и ринулся на человека. Но эвенк увернулся от протянутых к нему когтистых лап и с правого плеча сильно рубанул медведя по темени. Еще раз ударить он не успел. Медведь придавил к земле, пытался рвать когтями, но лапы его пе двигались, не сгибались в суставах. «Зверь-то, видать, обморозился!» — мелькнуло в голове Улукиткана, и это сразу придало ему силы. Извернувшись, он высвободился из-под зверя, вскочил, схватил топор и резким ударом его раскроил зверю череп. Эвенк торопливо ощупал свое тело. Боли нигде не было, значит, зверь только свалил его, а тронуть не смог. Пьяными шагами Улукиткан подошел к толстой ели, прислонился к ней плечом. Стер рукавом с лица липкую звериную пену. Постепенно пришел в себя. И, потрогав йогой медвежью тушу, убедился, что перед ним лежал зверь с отмороженными лапами. Еще раз ощупал мерзлые лапы, худущие бока. Сомнений не было — шатуп! Улукитка- ну снова суеверно подумалось, что это не к добру. Надо бы сразу над убитым зверем совершить медвежий обряд, иначе худо будет всем, и людям и оленям,— дух медведя всемогущ. Положено как можно мягче обращаться с убитым зверем, сразу надеть на его морду сплетенное из тонких березовых прутьев кольцо, чтобы усмирить в звере злого духа. Потом завязать зверю тряпочкой глаза и потаскать его тушу вокруг дерева, против хода солнца, чтобы зверь не видел, куда ушел охотник. 296
А Улукиткану надо было еще отвести этого духа от своего чума, от роженицы и новорожденного. Как эта встреча некстати! Улукиткан рад был бы исполнить обычай предков, но как было это сделать в такую стужу? В голову суеверного эвенка лезли страшные мысли. Вспомнились рассказы, как жестоко мстит этот зверь людям за свою смерть. И он решил отказаться от медведя, от шкуры и мяса, дескать, не видел, не убивал его, и даже жепе решил ничего об этом не говорить. Но на всякий случай надо замести следы. Он повернул тушу спиной кверху, с трудом вытянул вперед его непослушные передние лапы, положил на них рассеченную голову зверя — точь-в- точь так спят в теплые дни медведи. И ушел, пятясь задом, чтобы след его на снегу шел в обратном направлении. Дошел до края ельника, там несколько раз повернулся вокруг себя и лишь после этого перебежал поляну. Остановился и огляделся. В лесу было тихо. В небе дрожали промерзшие звезды, с реки слышался зловещий шорох наледи, сползающей по Джегорме. И вдруг раздался душераздирающий человеческий крик из чума — у Ильцяны, видать, начались схватки. Еще и еще. Голос роженицы то как бы повисал над безмолвным лесом, то взлетал к самым звездам, то падал тихим стоном на землю. Улукиткан натянул до отказа капюшон малицы на уши, мужчине не положено слышать этот крик, иначе родится урод. Долго стоял, раздумывая над всем, что случилось в ельнике, пытаясь как-то отгородить эти события от того, что совершалось сейчас в чуме. Только бы все обошлось благополучно, только бы злой медвежий дух не вздумал вмешаться... Крик Ильдяны смолк. Опять тихо-тихо стало в еловом лесу. На краю поляны, впаянной в темноту, чернел молчаливый чум. Улукиткап встряхнулся, заторопился... В чуме темно. На ощупь отыскал очаг, разворошил рукою огнище, подул на тлеющие угольки. Прислушался — ни плача, пи стона. Испугался. Подвалил к очагу смолевый сушняк. Раздул пламя. Ильдяна, бледная, потпая, молча улыбнулась ему. Она откинула оленье одеяло, и обрадоваппый Улукиткан увидел у ее груди красный и мокрый живой комочек. — Сын,— еле слышно прошептала Ильдяна и еще раз улыбнулась. Слетела тяжесть с души Улукиткана. Окружающий мир, пер- вобытпый, неласковый, вдруг посветлел, смягчился. Растроганный эвенк пе зпал, как выразить жепе свою благодарность, что родила именно сыпа. В нем он уже видел будущего помощника и наследника. Давно в своих мечтах видел он его рядом с собой у медвежьей берлоги, на соболином следу, в схватке с пургой. Улукиткан сбросил малицу, вышел из чума, радостно, как никогда в жизни, рубил, колол дрова, летела в темень щепа из-под топора. Он чувствовал в себе небывалую силу. И скоро в худом, дырявом чуме эвенка заплясало празднично пламя большого костра. Он повесил на огонь медный котел со снегом, развязал боль- 297
шой меховой сверток, в нем хранились для новорожденного кабарожьи шкуры, мягко выделанные,— пеленки — и развернул темную шкуру двухлетнего сокжоя, специально отстрелянного осенью, когда шерсть на нем неломкая, мягкая и плотная. Она заменит одеяло. В свертке были крохотные чулки, нагрудники из мягкой замши и разная мелочь. Все это он разложил возле постели жены. Ильдяна сказала, что ей надо встать. Улукиткан подбросил в костер дров, добавил в котел снега и, одевшись, вышел из чума, чтобы не касаться дел роженицы, она сама управится с собою и новорожденным... Рожай она в маленьком чуме, в стороне от стоянки — тогда сама должна была принести ребенка в общий чум, уже спеленатого, будто случайно найденного в лесу... Радостно возбужденный Улукиткан, не чувствуя стужи, долго стоял возле чума, ждал, когда его позовет жена. Неожиданно из заиндевевшей пустоты, из ночного безмолвия донесся еле уловимый живой звук — пискнула хохлатая синичка. И тотчас же, будто разбуженный этим ничтожным звуком, кто-то пробежал по твердому снежному надуву, звонко захрустел снег. Встревоженное этим, зашевелилось олепье стадо. Из-за ельника донесся шум крыльев поднявшейся с земли капалухи. Затем она шумно усаживалась на вершине лиственницы и крикнула свое: «Ко-ко!..» «Скоро утро»,— заключил по этим звукам Улукиткан. «Спасибо тебе, синичка, что разбудила утро». Потянул носом — вроде потеплел воздух. Воздух становился все более чутким. Звуки доносились из заречных марей, из тайги и из какой-то невидимой глубины пространства. Оживал мир, голодный, усталый, измученный долгой стужей. И вдруг совершенно явственно кто-то громко вздохнул. Эвенка испугал этот тяжелый утробный звук. Тотчас же вспомнился зарубленный шатун. Но тут же отогнал от себя эту мысль. — Качи! — окликнул он любимую собаку и прислушался, как залихватски раскатило его голос утреннее эхо по ожившему старому лесу. И еще радостнее стало на душе эвенка. Качи вылез из снежной ямы, выкопанной им под елью еще до непогоды. Стряхнул с шерсти снег, с зевотой потянулся и завилял хвостом. Голодными глазами он посмотрел на хозяина, подошел к нему, потерся костлявым боком о малицу, дескать, теперь считай, что пережили непогоду и можно выходить на охоту. Улукиткан отогнал его сердитым окриком. Он никогда не ласкал Качи, никому не позволял дотрагиваться до него руками — был убежден, что человеческий запах долго сохраняется на собачьей шерсти, даже дождд не смывают его, и отпугивает от собаки остановленного ею зверя. Качи — сухощавый рыжий кобель. Длинный корпус держится на крепких, хорошо поставленных ногах. Морда почти белая, как бы поседевшая, с умными глазами. Уши Качи всегда держит торчком. Ходит легко, мягко. Во всем чувствуется породистость. Улу- киткап выменял его щенком за учага у эвенка из рода Буляет — 298
жителя заболоченных лесов, славившихся отличными промысловыми собаками. Он доволен собакой, не прогадал, что дорого заплатил. Качи стал его кормильцем и первым помощником. Он бегает вожаком в собачьей упряжке, от него редко уходит зверь, он лучше всех тропит соболя, на слух чует белку. На медведя идет напористо, азартно, редко подавая голос, зато сохатого он облаивает беспрерывно, мягко, будто забавляясь своим голосом, и Улукиткан по его лаю легко определяет, какого зверя держит Качи. Для кочевника цены нет такой собаке! Улукиткан вытащил из-под снега нарту, поставил ее полозьями к восходу. Солнце вот-вот появится из-за лохматого края леса. Отобрал упряжь. Решил дать оленям сутки покормиться. Послезавтра надо будет свертывать чум, откочевать с этого места... Затем он задумался о жене. Ильдяна, в пятнадцать лет став женой Улукиткана, уже умела делать все, что положено эвенкийской женщине: ставить чум, пасти оленей, выделывать шкуры, обшивать мужчин, настораживать капканы, аргишить, держать в порядке кочевое хозяйство. Знала все обычаи предков и, главное, должна была уметь рожать детей по заказу мужа — мальчика или девочку. Улукиткан заплатил ее отцу, старому, одинокому эвенку, кочевавшему всю жизнь по гнилой речке Ытымжа, семь важенок, три соболиные шкурки, связку белок и десять упряжных ремней. Дорого отдал по тогдашним временам. Но Ильдяна, конечно, отработает ему все это, ведь он стал ее полным хозяином, мог распорядиться, как важенкой, как собакой. Но Улукиткан никогда не обижал жену, помогал ей в хозяйстве, берег ее молодость. Ильдяна все отдала мужу, жила одними желаниями угоддть ему. Она- была благодарна богам и духам за то, что стала женой доброго человека, и чего только не приносила им в жертву. И молодая женщина была счастлива, родив ему сына, которого он с таким нетерпением ждал... Наконец Ильдяна позвала его. У входа в чум Улукиткан сбросил малицу, сбил рукавицей снег с унтов, перешагнул порожек. Плотно застегнул за собою лаз. Внутри тепло от распавшегося на угли костра. По стенкам чума качался тусклый свет сальной коп- 'телки. Ильдяна, встретив мужа, бросила на костер мелкого сушняка, и в один миг, как по волшебному велению, в чуме вспыхнуло яркое пламя. Стало совсем светло. Все было прибрано в жилище, ничто не напоминало о родах. Ильдяна стояла бледная, босиком, в стареньком ситцевом платье, слегка расчесав самодельным гребнем сбившиеся волосы на голове. С краю лежанки, на камала- не, сшитом из кожи, содранной с сохатиных голов, спал сын, прикрытый еще и кабарожьей шкурой. Его смугло-красное плоское личико мать нарочно оставила открытым, «пусть отец смотрит, любуется». Ильдяна, несмотря на слабость, стояла гордая, вся сияла от счастья и с улыбкой следила за мужем. Улукиткан разделся, вытер руки о лосевые штаны, подошел к новорожденному. Откинул шкуру — надо же убедиться, что не дев- 299
чонка! Довольный, закивал головой, похлопал загрубевшей рукою по плечу жены, дескать, молодчина. В чум пришла радость. Молодым родителям казалось, что не бывает большего счастья на земле. Как они были благодарны духам, что все так хорошо кончилось. Ильдяна вдруг схватилась за живот, пошатнулась, но успела пойматься рукой за шест, удержалась. Приступ боли выжал из нее долгий, протяжный стон. Скользя рукой по шесту, она с трудом опустилась на согнутые в коленях ноги, свалилась за колоду. Улукиткан уложил жену в постель, накрыл шкурой, завернул как мог ребенка, положил под бок матери. Этого он не должен был делать ни в коем случае! Но какое-то хорошее, впервые испытанное им чувство к жене оказалось сильнее обычаев, угроз шаманов и наказа предков. Потом Улукиткан достал из потки замшевую сумку. Встряхнул ее и улыбнулся. В сумке были собраны сохатиные, оленьи, кабарожьи бабки для сына. Когда он встанет на ноги, большие бабки будут служить ему в играх оленями. На них он положит крошечные турсучки, сделанные из бересты — вьюки, а маленькие бабки будут изображать людей. «Пусть приучается с детства водить ар- гиш по тайге»,— думал отец. Узкая полоска солнечного света рассекла пополам чум. В лесу загалдели кем-то потревоженные кедровки. Улукиткан заторопился. — Капканы соберу и заодно оленей посмотрю, не ушли бы далеко. Жена одобрительно кивнула головой, чуть приподнявшись на постели, на большее не хватило сил. — Шибко не задерживайся, мне что-то лихо... — А ты не вставай, может, полегчает. Дров я притащу, снега натаю. Что тебе еще? Улукиткан быстро управился. И правда, надо было торопиться. День не ахти какой долгий. Солнце обленилось, низко плывет над землей, присмирела тайга. Растеклась теплынь. Заверещали птицы. Эвенк встал на лыжи, перекинул пистонку за плечи и вышел на свою лыжницу, побежал легко. Раскрытой груди было жарко. Не чувствовал под собой лыж. Хорошо, когда есть сын! Вся земля ликует. Веселым гулом наплывает лес. Пойдешь ходко под гору, и он бросится, побежит с тобою. Остановишься, и лес замирает рядом. Крикнешь — он отзывается. И солнце твое, и холмы, и дятлы — весь мир твой. Своими прежними, припорошенными снегом, витиеватыми следами Улукиткан обежал заречные отроги. Спустил плашки, снял капканы. Все по-хозяйски убрал. В поняжке за спиной с десяток белок да два соболя. В эту зиму еще такой добычи не было. Не заметил, как завечерело, заторопился на табор. В ложке, заросшем мелким лиственничным подлеском, увидел наторенную волками тропку. Задержал бег лыж. Ощупал голой рукой когтистые следы — свежие. Хищники бежали легкой рыс- 300
цой в поисках добычи. Чего доброго, на оленей наткнутся, долго ли до беды?! Настичь бы, да хотя бы припугнуть, угнать подальше. Гляпул на закатное солнце, заколебался. Припомнились слова жены перед его уходом, ее усталое лицо. И сып, посапывающий у ее груди. Не поддаваясь соблазну, он не свернул с пути. Авось волки пробегут мимо. Направился прямо к чуму, продолжая беспокойно думать о пропавших оленях. Вспомнился шатун, роковой момент встречи с ним в ельнике, взмах топора и треск черепа. «Надо же было именно в депь рождения сына встретиться этому бродяге па пути, пе мог раньше или позже»,— думал Улукиткан. Он твердо решил завтра свернуть чум, покинуть Этмату, направить нартовый след на север, к истокам Купура. «Пусть дух медведя думает, что я туда откочевал, а я в удобном месте сделаю петлю, поверну назад, погоню оленей по льду без следа и незаметно исчезну в тайге. Может, там не найдет меня амакан, отстанет»,—- думал Улукпткан, вышагивая по мягкому спегу. Его манил дальний путь, новые пади, неизвестные речные ключи, перевалы. Это у него было в крови, как у всех кочевников. И опять же сына надо сразу приучить к аргишу, пусть его баюкают перебор оленьих копыт в быстром беге, звон бубенцов, крутизна перевалов да шум тайги. С детства должен привыкать к тому, из чего жизнь будет складываться... За поворотом он увидел белесый чум, чуть выступающий из густого сумрака. Из дымового отверстия, откуда торчат концы шестов, тонкой струйкой вился дымок в звездное небо. Запах родного жилья будто смыл с лица эвенка усталость и озабоченность. До слуха его донесся детский плач. — Эко звонкий какой! — обрадовался Улукиткан. Ильдяна с нетерпением и тревогой ждала мужа — ведь теперь у них на руках сын. Сидя на колоде, отделявшей огонь очага от постели, она держала в подоле свое живое сокровище — сына. Он лежал голенький на меховой подстилке, пригретый теплом костра, смуглый, с малюсенькими, необычайно черными бусинками глаз. Мать, наклонившись к. нему и придерживая рукой грудь, полную молока, пыталась всунуть розовый набухший сосок в непослушный ротик сына. Он сопел, тужился, казался чем-то педовольным. Улукиткан долго стоял, не двигаясь с места, привороженный этой картиной. Да, он не ошибся в Ильдяне. Она принесет ему, как этот, по меньшей мере трех сыновей. Много сыновей — много добычи, лишний поставленный капкан на соболя, лишняя выпущенная стрела по зайцу, лишняя сотня добытых белок, дай бог всем такое. И тогда Улукиткан поведет свой большой аргиш в самые далекие тайги, до Керби, за Учур, побывает на морском промысле. С сыновьями все тропы будут прямее, короче. Улукиткан развязал на грудн замшевые вязки, сбросил с плеч дошку, подсел к огню так, чтобы хорошо было видно сына. 302
— Ильдяпа! — сказал он спокойным голосом, ласково посмотрев па жену,— Нам, одпако, повезло — сып родился. И стужа кончилась. Надо бы ублажить доброго духа за заботу, но ты знаешь, что у нас для этого нет ни жира, ни свеженины — сколько надо. Да и наши языки давно не отведывали свежего мяса, все потки почти пустые. Давай завтра свернем табор, уйдем отсюда далеко. В пути пробудем до новой лупы, двадцать с лишним снов переспим, пойдем прямо и прямо на восход, до самого моря. Там на берегу поставим чум, разведем огонь, отпустим олепей, сами промышлять будем тюлепя, нерпу, рыбу. Охотнику в тех местах много удачи. А весновать вернемся в свою тайгу. Так велит мое сердце. Ты как думаешь? — Я пойду твоим следом,— кротко ответила она. Порыв ветра качнул чум. Из темной щели в кровле упала горсточка спега па голый животик ребенка. Он вздрогнул, съежился, заорал на весь чум. Мать и отец рассмеялись. — Ишь ты, какой мерзляк, привыкай,— улыбаясь, сказала мать и, смахнув с тельца сына тающий снег, взяла па руки,— Пора тебе спать. Улукиткан достал из потки турсун с сухой древесной трухой, подал жене. Та набрала полную пригоршню коричневой муки и присыпала ею малышу пахи, под мышками, шейку, запеленала пеистово кричащего сына в мягкую шкуру, сунула ему в рот вместо соски кусочек мягкого вяленого мяса, проткнутый поперек прутиком, чтобы не подавился, и уложила сына в зыбку. Затем подтащила к себе одну из поток, порывшись в ней, вынула горсть нарезанной кубиками и засушенной на солнце оленьей крови, несколько луковиц сушеной сараны, которые она приберегла к этому дню. Улукиткан обрадовался. Давно не едал такого лакомства. Стали угощаться. Полный рот вкусного хруста. Эко сладко да сочно! Для языка — праздник. Ильдяна подала мужу чашку чаю и кусок вяленого мяса — жирное оленье ребро. Улукиткан подержал его над огнем, и чум наполнился ароматом жареной оленипы. Потом натесал щепок для разжигапия очага, втащил внутрь жилья два кряжа, положил их концами на огонь и плотно прикрыл за собой вход. Теперь падо хорошо выспаться, отдохнуть. Не часто бывает у него так легко на душе, как в этот день. На новых местах он непременно добудет много сохатых, сокжоев, покроет чум новыми шкурами, чтоб пи стужа, ни сквозпяки не трогали его сына. Может, и пушнины добыть удастся вдоволь, ведь промысел только начинается. А с вьюками доброй пушнины эко весело будет кочевать на ярмарку! Русский купец, увидев связки белок, колонков, добреет, а от искристых черных соболей у него раздуваются ноздри и жилы па шее, он, как журавль па болоте, раскланивается с тобой, еду тебе и спирт даром дает. Пей сколько хочешь. Только на этот раз, думает Улукиткан, не дам себя одурачить, как бывало прежде, непременно увезу с ярмарки в тайгу 303
полные потки муки, добрый мешочек бисеру на унты и дошки жене и сыну, иголок, чаю, соли и даже сахару... С этими мыслями и нырнул Улукиткан в меховую постель, мгновенно заснул, точно на камысных лыжах с пригорка скатился по мягкому снегу... И вдруг услышал, что кто-то называет его по имени, просит выйти из чума. Оп выбрался из-под шкур, накинув на плечи дошку, вышел наружу. Видит — шатун стоит на задних лапах, черный, здоровущий, как чум, с топором, всаженным в его череп по самый обух, отчего морда зверя перекошена и кажется еще страшней. Улукиткан задрожал от страха. А шатун, вытащив из своего черепа топор и откинувшись всей тушей назад, со всего маху рубанул человека по голове. Улукиткан закричал во весь голос. — Тебе, однако, страшное приснилось? — спросила Ильдяна, выбираясь из-под шкуры, чтоб взять подсыхающую у огня пеленку, сын тоже пробудился и звопким плачем напомнил о себе. — Так себе, соболя гнал, на поторчину налетел, больно ушибся,— соврал Улукиткап. Он и на этот раз не сказал жене об убитом шатуне — к чему ее тревожить, у нее и без того сейчас много забот. А перед глазами все еще страшный сон — медведь с выпученными глазами и разинутой пастью, с топором в лапе. «Видно, не хочет от меня отставать дух, шибко рассердился, неужто его верх будет?» — с ужасом думал эвенк. — Послушай, Ильдяна,— сказал он жене перед рассветом,— я пойду за оленями, а ты уложи потки и постели, маленько покорми собак, может, сегодня они мне помогут добыть свеженины. Вернусь — и сразу тронемся в дорогу... За ночь резко приморозило. Закуржавел лес. В морозной тишине слышался только хруст и треск наледи на реке. Еще чище и глубже стало небо, ярче звезды. Улукиткан на лыжах, с ружьем за плечами вышел на берег Этматы, прислушался — не брякнет ли где ботало, не скрипнет ли снег под копытом оленя. Нет, оленей теперь не ищи близко, на выбитом корме, тепло распутало им ноги, и они, наверно, утянулись к свежим пастбищам, к не тронутому копытами ягелю. Куда же идти, где найти почыо их след? Ои окинул взглядом полуокружье заречных холмов и широкие плешины заснеженных марей. Нет, туда не пойдут олени, кочковатое место. Глянул на лежащие в противоположной стороне синие сугробы, которые казались вздутыми мышцами земли. Там глубокий снег, трудно из- под него оленям добывать корм. Значит, олени скорее всего кормятся в глубине правобережпого распадка, там и корм еще никем не тронутый и теплее, чем на открытых местах. Придя к такому выводу, эвенк соскользнул с крутого берега на реку, забрал круто вправо, быстро зашагал по льду к боковому отрогу. Под ногами шорох камысных лыж. По сторопам — сонный ельник. Впереди широкой белой дорогой выстлалась Этмата, убе- 304
жала вперед и оборвалась у темной полоски наледи. Улукиткап остановился, послушал зловещий шелест ползущей воды, пошел вкось ложков с пригорка на пригорок. Торопился. Он решил отсечь полукругом пологие отроги к Джегорме. Пошел на спуск. Замелькали стволы, завилял след по косогору. Вдруг он, сдвинув пятки, резко притормозил бег лыж, круто свернул со своего следа: увидел на снегу отпечатки круглых когтистых лап. Это волки прошли. Вчерашняя шайка. Быстро спустился их следом в широкий лог. В зимнем, заиндевевшем лесу было тихо. Ничего подозрительного. Только где-то в отдалении одиноко отбивал свой утренний час дятел. Улукиткан раздумывал: куда идти?.. Хотел было продолжить свой путь в распадок, где должны находиться олени, но что-то заставило его пойти по волчьему следу. На дне лога он пересек заледеневший ключик, истоптанный свежими следами сохатого. Зверь уже после волков прошел, на- верпо, где-то близко жирует. Но сейчас Улукиткану было пе до сохатого. Надо было во что бы то ни стало найти пропавших пять оленей, без них нельзя было откочевать из этих мест. Волки бежали рысцой, одной стежкой, строго след в след. Но за ключиком вдруг их следы широко разбежались по логу. «С чего бы это?» — встревоженно подумал Улукиткан. Пошел быстрее. За еловой чащей он увидел место кормления оленей, копани- ну, лежки и следы их панического бегства от опасности. Удирали они напрямик, через колоды, валежник, кочки — уходили в глубину лога, видимо рассчитывая, что там их спасет глубокий снег, совершенно непроходимый для волков. Хищники, почуяв добычу, рванулись следом за оленями, но скоро разгадали нехитрый их замысел, быстро изменили тактику. Все разом волки переместились влево, стали обгонять оленей, теснить их к увалу, на мелкий снег. Волки действовали наверняка. Голод придавал им силу и отвагу. На увале опи внезаппо скучились, одним натиском расклинили оленей, отбили самого крупного быка — и тут же расправились с ним. На истоптанном снегу Улукиткан увидел клочья шерсти, обглоданные кости, внутренности и копыта. Лучшего оленя сожрали. В бессильной ярости обрушил он на хищников все, какие знал, проклятия. Не задерживаясь, нашел следы четверых оставшихся в живых оленей. Они удирали по направлению к табору, а волки после сытного пира потянулись в противоположную сторону. Улукиткан смахнул ладонью, растер руками пот с лица, надел шапку и стянул на груди вязки, чтобы не простыть, и направился догонять оленей. Они спустились в соседний лог, потянули вниз. Там к ним, откуда-то взявшись, присоединились еще два оленя. Улукиткан перешел распадок и, выбравшись из ельника на марь, увидел свежую копанину. «Видно, тут стадо отдыхало, не 305
должно далеко уйти». Сдвинув набок ушанку, он вслушался, и слух поймал звонкий голос ботала. Повернул лыжи па звук и скоро в соседнем ложке увидел своих оленей и двух приблудных. Бот они стоят немножко в стороне, болыперогий бычок и добрая важенка, осторожно косятся на человека. Видать, давно отбились от своего стада, одичали. Чьи же это олени, кому надо их вернуть? Но пока пусть ходят в его стаде, заменяя загубленного волками. Он подошел к своим оленям, взял на повод одного из них. Приблудные в нерешительности держались поодаль. Эвенк незаметно намотал на руку длинный ременный маут и внезапно метнул его в сторону важенки. Она сделала несколько прыжков в сторону, но свалилась, раздалось хриплое дыхание из ее затянутого ремнем горла. Бычок бросился было наутек, по, сделав круг, вернулся к стаду, не в силах оставить в беде свою подругу. А Улукиткан, что-то ласково приговаривая, подошел к лежащей оленушке, надел на нее узду и снял с шеи маут. Ощупав ее уши, на левом он нашел два коротких разреза. Узнал метку эвенкийского рода Эдяму с Май. Удивился — далеко беглецы зашли! И хотя чужому горю нельзя радоваться, но два оленя в хозяйстве кочевника не будут лишними, подумал снова Улукиткан. А хозяину оленей он передаст с кем-нибудь долговую палочку, что взял их у Эдяму взаймы и при случае обязательно вернет. С земли, взорвав грохотом крыльев тишину, поднялся глухарь и неподалеку тяжело свалился на вершину лиственницы. Вытягивая шею, он краснобровыми глазами посмотрел па стадо оленей и не заметил, как человек нырнул под сосенку. Сорвав из-за плеч ружье, Улукиткан взвел курок, прислонил ружье к дереву стволом и прицелился, прищурив узкий глаз. «Далековато, не доплюнет»,— подумал он, по все-таки решил попытать счастье, загадав на маленького сына. Подвел пупырышек мушки под грудь лесного царя птиц и нажал на пуск. Сильно толкнуло в плечо, па всю округу гукнул выстрел, и эхо, дробясь, раскатилось но холмам и ложкам. Глухарь покачнулся, пошевелил крыльями, подняв к небу краснобровую голову, как бы прощаясь с утром, и рухнул наземь, ломая сучья. От падения огромной птицы взбугрился, взвихрился под лиственницей снег. Ишь как хорошо день начинается! К двум оленям прибавился еще и глухарь! Теперь-то Улукпткап уж пе выбросит, как прежде, зоб глухаря, надует, высушит его, выкрасит ольховой корой — будет славная игрушка сыну! Когда он вернулся на табор, Ильдяна успела все уже упаковать и сложить на нарты. Осталось раскрыть и уложить опустевший чум, и можно запрягать и навьючивать оленей. Глухаря не стали теребить, отложили на вечер. Скорей, скорей в путь! Улукиткан радовался наступающему дню, дорожным приключениям, видел в нем перелом к лучшему. Ильдяна собирала сына в дорогу. Выстлала мелкой хвоей новенькую люльку — эмкэ, сделанную из тонких березовых лубков. 306
Поверх постелила оленью шкуру, чтобы в первом пути новорожденному было тепло и мягко. Пеленая его, она влюбленно смотрела в открытые глазенки младенца, и по лицу ее расплывалось материнское блаженство. Всю ее жизнь теперь заполнял этот живой комочек. Наконец все было готово. Олени впряжены, парты выстроены в ряд, к ним сзади привязаны важенки. Пока Улукиткан пил чай, Ильдяна накормила сына, уложила его в эмкэ и приторочила зыбку к последней нарте. ■— Не закрывай ему глаза,— сказал отец, издали наблюдая за женой.— Пусть смотрит, запоминает тайгу, речки, свороты, потом когда-нибудь приедет сюда, все будет знать. — Не ознобить бы его, маленько прикрою, а солнце покажется, потеплеет, тогда открою. Еще успеет, наглядится. Улукиткан в последний раз осмотрел стоянку — не забыто ли чего. Проверил упряжки. Можно трогать... Смутная тревога, зародившаяся в его душе позавчера, после схватки с медведем, снова проклюнулась, как птенец из яйца. «К добру ли этот путь? Надо ли было сразу после рождения сына пускаться в такой дальний аргиш?» Но, глянув на солнце, на лес — все торжествовало после непогоды,— Улукиткан развеселился, дурные предчувствия отступили перед этой утренней радостью. Он встал на лыжи, взял в руку поводной ремень от передней упряжки. К поясу привязал поводок Качи, чтоб собаки не удалялись от каравана. Без окриков тропул аргиш, спустился на реку, обогнул млеющий в солнечных лучах ельник, выпрямил след. Легонько крикнул на оленей, и аргиш закачался по бугристому снегу. Впереди лежала мглистая просинь береговых лесов. В звонком воздухе четко отдавалось пощелкивание копыт бегущих оленей, скрип полозьев да треск древесных стволов от жгучего мороза. Путь шел по Джегорме, крепко скованной льдом. Ветер большой дороги тронул губы Улукиткана, и он запел. Будто посветлело сразу на душе, и все вокруг ожило, стало ему подпевать. В своей песне эвенк раздумывал вслух о жизни, славил тайгу, говорил теплые слова жене — благодарил за сына, обещал щедро одарить добрых духов, как только будет у него хорошая добыча. Пел Улукиткан — и весь мир лежал под ним, как никогда, просторный, распахнув пред ним широкое раздолье лесов. И песня, будя утреннюю тишину, словно вела аргиш в неизмеримые снежные пространства. За излучиной, справа к реке, сбегала темная полоска ельпика, значит, тут впадает в нее приток — таёжный ключик. Улукиткан с ходу свернул под темный свод ельпика, поднялся малость по руслу ручья и с гиком вывел аргиш на другой, крутой борт. Надо было дать передохнуть оленям, сменить самых усталых, ослабевших свежими, запасными. Да и Ильдяне надо дать время заняться сыном. Она тотчас распахнула дошку, расстегнула кофту, вы- 307
нула разбухшую от молока грудь и припала ею к настывшему личику сына. Ребенок, не просыпаясь, жадно зачмокал губами. — Надо бы перепеленать ребенка, да как без костра? — сказала Ильдяна мужу, не отрывая нежного взгляда от сына. — Потерпит. Отведем подальше и там сделаем большой привал. Улукиткан, сам не зная почему, торопился. Гнало его вперед какое-то смутное недоброе предчувствие, которое нет-нет да тревожило молодого эвенка. Быстрым движением он хотел приглушить, оттеснить это предчувствие. Вот путь каравану преградила чаща. Улукиткан пальмой прорубает в ельнике проход. И вдруг, бросив повод, подходит к растущей слева молодой осине. На ее стволе он видит широкую царапину. Осматривает «пол» вокруг осины и удовлетворенно улыбается: сохатый тут прошел! Два-три дня назад он тут ломал тальник, лакомился молодыми побегами и сгонял острыми зубами стружку коры с зеленых стволов осин. «Славно погулял»,— думает эвенк, оглядывая местность. Справа давнишняя гарь, густо поросшая мелкорослой чащей, заваленная стволами давно погибших деревьев. Самое зверовое место. Тут и корм ему, и затишье, значит, не должен далеко уйти. Привязанный Качи, зачуяв звериный след, начал поскуливать, принюхиваться к снегу и рваться с поводка. Забеспокоились и две другие собаки, но не уходили от своего вожака, ждали приказа хозяина. Обойдя чащу, Улукиткан нашел выходной след сохатого. Ушел он от места кормежки ровпыми, ленивыми шагами, никем пе потревоженный. Потянул вверх по ключу. В мокром месте оставил отпечаток острых копыт. «Матка,— решил охотник.— Яловая, без телка летовала. Эко много добра носит при себе!» И Улукиткап спустил Качи с поводка. Кобель кинулся было по следу, но вдруг остановился, тряхнул своей лохматой рыжей шубой и, задрав морду, недвижно и чутко внюхался в воздух, ища среди множества лесных запахов тот единственный, который так необходим сейчас ему и хозяину. Навострив короткие уши, выворачивая их то в одну, то в другую сторону, Качи прослушивал тайгу. Где-то далеко за гривой тишину всколыхнул крик кедровки. Видимо, удовлетворенный разведкой, Качи легкой рысцой потянул налево в сыролесье и скрылся с глаз. За ним увязались и остальные две собаки. А Улукиткан вернулся к нартам. — Сохатый тут кормился,— сказал он Ильдяне.— Выедем на увал и там маленько подождем, не подадут ли голос собаки. Зверь не должеп уйти далеко. Он поднял с земли поводной ремень, раз-другой взмахнул пальмой и повел караван из зарослей на прогалину, видневшуюся на увале. Остановились на вершине перевала, возле старой лиственницы, на стволе которой болтались выцветшие тряпочки, кусочки меха — жертвоприношения проходивших тут когда-то путников. 308
Улукиткан отпустил оленей кормиться, развел костер. С высоты перевала он увидел устье Этматы, темные резные полосы береговых ельников и подумал, что надолго расстается с этой речкой, на берегу которой родился его сын. Будут ли добрые духи милостивы к нему и дальше, оградят ли они его путь от беды? Надо бы в дар им бросить кусок жиру па огопь, да его нет. Улукиткан повесил на лиственпицу две тряпочки и бросил под камель несколько пуль. «Не думайте, что мы не помним ваше добро, а зверя свалим, щедро рассчитаемся с вами, добрые духи»,— мысленно обещал эвенк. В костре звонко щелкнула головешка, отлетел уголек на брошенную на снег дошку, запахло паленым. Тут же тревожно забарабанил крышкой чайник. — К чему бы это? — суеверно спросил эвенк и боязливо глянул в сторону, куда отлетел уголек,— туда же лежал их путь. Настороженно прислушался к тишипе — ничего не ответила ему тайга. Только хотел присесть к костру, как услышал отчетливый треск, будто кто-то огромный неуклюже пробирался по чаще, разваливая сухостой. Ильдяна тоже насторожилась. И вдруг там взревели собаки, разом все три, а загадочпый треск стал отодвигаться вправо, перекатился через увал и стих в соседней пади. Скоро там спова проголосил Качи. Стало ясно, что он преследует зверя, наверно, того сохатого. Кочевники радостно перегляпулись. — К добру, однако, уголек-то! — увереппо сказала Ильдяна. Улукиткан заспешил. Конечно, собаки измотают зверя, далеко ли, близко, но задержат. Не помешала бы ночь. Ильдяна быстро перепеленала сына: подсушила у огня его влажпое тельце, сменила мокрую труху, подстилки, туго завернула его в мягкую оленью шкуру. Укладывая в зыбку, прильнула губами к крохотному личику, долго целовала. — Что-то неловко на сердце, так и не выпускала бы из рук сына,— вздохнула она. — От радости сердцу больно. Потом отойдет. На нашем следу дурных примет не видно, беде вроде бы неоткуда взяться. А зверя добудем, добрых духов не оставим без жертвоприношения. Все будет ладно,— успокоил жену Улукиткан. Солнце сдвинулось с полдня, пошло на спуск. Остался позади дымок костра. Прокладывая глубокую борозду в сугробах, полз с тягучим скрипом нарт караван кочевников. Шли по следам зверя и собак. Помогал выбирать дорогу и отчетливо доносившийся лай собак. Зверь, видимо, уходил размашистой рысью, придерживаясь открытых мест. Как по шнуру, отбивал он свой путь по снегам, нигде не свернул, не запнулся, не остановился. Ушел он со слуха человека, увел за собой собак, но не уйти ему от своего следа. На пригорке эвенк затормозил ход лыж, разбросал под ногами снег, припал голым ухом к мерзлой земле, послушал. 309
— Лают на месте, держат! — крикнул он обрадованно и, весь загораясь охотничьим азартом, стал собираться на охоту. Наказав Ильдяне малость переждать тут, а затем вести караван по его следу, он выхватил из передней нарты пистонку, освободил ее от мехового чехла и закинул ее на ремне за плечи, как поняя^ку, встал на лыжи. Глянул на солнце, прислушался: лают... Его легко понесли камысные лыжи. Вскоре отогрелись и отсырели от пота вязки на груди, спине стало мокро. Сбросил дошку — жена подберет. Пошел еще быстрее. Теперь лай прямо в лицо. Звонко вторит ему таежное эхо. Лес мягко качается в глуховатом гуле, как в колыбели. Прокричав с высоты, обгоняет охотника кукша — туда же спешит, на лай. Знает, разбойница, где можно поживиться. Лай все ближе, все громче. Как из-под земли доносится и тяжелый храп и стон сохатого. Эвенк замедлил шаг, неслышно выбрался на пригорок, выглянул из-за дерева и замер: совсем близко, в мелком сосняке ворочалась живая черная копна — зверь! Мгновенно наметив подход к зверю, Улукиткап отбросил в сторону пальму, перекинул ружье со спины на руку, взвел курок, надел на бронку пистон, дожал его курком до отказа. Снова выглянул, ветерок легонько дует в лицо — значит, не вспугнет зверя запахом человека. Рысиными шагами обходит он пригорок, неслышно приминая лыжами сыпучий снег, крадется к сосняку. Зверь, занятый собаками, не чует опасности. Разъяренно он бросается на них, бьет мерзлую землю копытами, угрожающе трясет головой. Качи, заметив хозяина, еще больше смелеет, вызверившись, подступает все ближе к сохатому. Осмелели и собачонки. Но зверь не думает отступать. Округлились, выкатились на лоб его глазища. Из открытого рта валят клубы горячего пара. Страшен и могуч он в своем гневе, не только отбивается, но и сам нападает. Схватка становилась еще более яростной. Улукиткан прислонился к стволу старой сосны. Глубоко втянув в легкие холодный ветерок, приглушил дыхание, взвел курок, положил палец на спусковую скобу и, плотно прижав ложу к правой щеке, выглянул из-за сосны. Зверь был почти рядом, длинноногий и черноспинный, как старая листвяжпая коряга. «Теперь-то не уйдешь!» — подумал Улукиткан, прищурив левый глаз, напряг правый, навел мушку на переднюю лопатку сохатого — в самое сердце решил всадить пулю. И спустил курок... Чуть слышно треснул пистон... Осечка!.. Зверя будто кто сильно толкнул, и он мощно рванулся вперед, разметав собак. Грудью раздирая сосняк, с грохотом круша сушняк, зверь уходил напролом и через мгновение исчез из виду. Улукиткан оторопело привалился плечом к сосне и долго стоял сам не свой, не понимая, что случилось. «Ружье не должно бы сфальшивить. Однако, порох отсырел?.. Надо ж, совсем в руках был, да, видать, не мой»,— подумал он мрачно. 310
За сохатым ушли и собаки. Еще раз припал слухом к тишине, но ни лая, ни треска не слышалось — молча синели перед глазами увалы да курился по падям вечереющий лес. Улукиткан поежился — без дошки на морозе зябко вспотевшему телу. Решил развести костер и тут, в сосняке, доедаться жену. О спичках он знал понаслышке. Говорили: чиркнешь раз — и огонь. Такому не сразу поверишь. А он привык высекать огонь кресалом. Улукиткан увидел возле себя старый сосновый пепь. Рассек его пальмой. Разгреб ногами рядом снег, насыпал горкой трухи от пня и, несколько раз ударив кресалом об острый излом кремня, добыл огонь, и долго раздувал, пока труха не вспыхнула синим пламенем. Солнце, зарумянясь, уже склонилось к горизонту, когда подъехала Ильдяна. Она понимала, что без выстрела не свалишь зверя. А выстрела не слышала. Ничего не спросила, молча смирилась с мыслью, что эта ночь будет голодной. Аргиш тронулся дальше. Олени месили копытами сыпучий снег, затаптывая следы убежавшего с собаками зверя. За ложком сохатый свернул влево, пересек перевал и лиственничным редколесьем ушел в широкую падь. Выбравшись на гребень перевала, Улукиткан остановил запыхавшихся оленей. Впереди лежала широкая падь Иногли. Улукиткан с одного взгляда узнал быстротечную речку Иногли. Сквозь лиственничное редколесье хорошо было видно кривое, как согнутая в локте рука, ее русло. Но засветло до реки не добраться, пора табориться. День уже уходит. Увидел в распадке ельник — чего лучше! Взял в руки повод, чтоб туда вести караван, но вдруг вскинул голову, сдернул с головы ушанку, повернул ухо по ветерку. Откуда-то из- за речки, что темнела впереди на дне широкой пади, неровно, глуховато доносился, как звук бубна, лай Качи. — Пойдем напрямик! — Улукиткан указывал рукой в ту сторону, откуда доносился лай. С новой силой вспыхнула в нем надежда. Уж теперь он не упустит. Молодец Качи, с такой собакой не пропадешь в тайге, кормилец! Улукиткан дал лыжам полный ход, за ним еле поспевали олени. Только не обогнало бы его солнце! Лай ближе, яснее, то стихает, то усиливается, распугивая вечернюю тишину. По разгоряченному лицу охотника хлещут волны студеного воздуха. Побежала навстречу лиственничная тайга. По голосам собак Улукиткан понял, что зверь умаялся крепко, стоит. Но чтоб не получилось, как в прошлый раз, надо поторапливаться. Вот и река, шириной саженей пятнадцать. Олени оборвали свой бег на ее пологом берегу. Взлетевший табун косачей расселся недалеко на пышной березе. Сейчас не до них. Надо скорее 311
перебраться на другой берег. Он внимательно осмотрел темную полоску открытой воды посреддне реки, потопал ногами по льду, проверяя, выдержит ли он тяжесть нарт. Справа слишком крутой берег — не спустить нарты. Слева полынья. Улукиткан постоял, подумал, решил переправляться ниже. Голоса собак теперь звенели почти рядом, под отрогом. Он уже повернул было оленей, но вдруг задержался. Глаз его заметил кругленький, как пятачок, след на снегу. Присмотрелся — еще и еще. Подошел ближе. Выдра! Свежо прошла. В полынью. Тут она, где-то близко. В голову ударила кровь. Кто откажется от такой добычи! Улукиткан заспешил, подал знак Ильдяне затаиться, а сам стал подкрадываться к полынье. Добрался до устья ключика, впадающего в реку как раз против полыньи, и там затаился. Перед ним темнела полоска открытой воды, уходящая за поворот. Видимо, в этом месте со дпа русла бьют теплые ключи, поэтому вода тут не замерзает даже в сильные морозы. В таких свободпых от льда промоинах и держится выдра, охотясь за глупым хариусом. Эх, хорошо бы раздеть ее, снять пышношерстпую шубку,— неплохой добавок к сохатому! Даже дыхапие притаил, сидит ждет. Вот-вот должна появиться выдра. А в уши врывается близкий лай. На месте, значит, зверь, никуда не ушел. Эвенк косит глаз на солнце — и оно как будто остановилось, ждет вместе с ним. Улукиткан начал сомневаться, тут ли выдра, почему так долго не выходит на лед, может, под водой у пее есть ход в нору. А он зря сидит, ждет. Напряжение спало, и оп уже хотел встать, как из темной глубины полыньи бесшумно показалась усатая, седая морда хищницы. Выдра вынырнула на половину своего длинного туловища и быстрым взглядом окинула заледеневшую реку: нет ли какой опасности? Затем ловким движением выбросилась на кромку льда. Еще раз огляделась, стряхнула с шубы воду, лизнула белую манишку на груди, откинула тяжелый хвост. Улукиткан не дыша замер, словно пень на берегу. В этот миг отступил от него весь суетной мир и заботы, будто замолк призывпый лай собак, остался только этот живой серебристошерстый зверок с усатой мордой. Такое богатство рядом! И как русские купцы жадны до выдрового меха! А выдра не торопилась. Не часто зимой выпадают такие мягкие дни и такое щедрое солнце. Она продолжала сидеть на самой кромке льда, занимаясь своим туалетом. Прихорашивалась. Взбивала когтистыми цапками густую шерсть на боках. Ничто не тревожило ее. Но охотник сдерживал себя, не стрелял, бесполезно, даже тяжело раненная выдра свалится в воду и как камень уйдет на дно. Хищница, видимо, решила от полыньи вернуться своим следом к местам, откуда пришла. Впрочем, всем строением своего тела, нравом, ловкостью она хорошо приспособлена к жизни в воде. 312
И ведет себя в реке, как настоящий тигр. Но зато она совсем беспомощна на суше. Тут ее длиппое тело кажется неповоротливым и тяжелым для ее слишком коротких, утиных ног. Вот она неторопливо, будто стелясь, поползла, впиваясь острыми когтями в прозрачную скользкую поверхность льда. Улукиткан ждал, когда выдра отдалится от полыньи. Важно покачивая своим длинным корпусом, не чуя засады, она приближалась к берегу. Кругом был привычный речной покой, нарушаемый лишь всплесками открытой воды. И вдруг, видимо почуяв человека, выдра всполошилась, поднялась, хотела броситься назад, к полыпье, по тут ее настигла пуля. Эвенк вскочил, подбежал к еще бьющейся в предсмертных судорогах добыче, схватил ее за задние ноги. Эко здоровенная!.. На солнце она блестела, как сохатиный камыс. Улукиткан поднял ее высоко, крикнул радостно: — Ильдяна, смотри!.. И глянул туда, где стоял караваи. Ужас исказил его обветренное, скуластое лицо. Из рук упала выдра, с плеча свалилось ружье. Какую-то долю секунды он еще не верил своим глазам. Но вот донесся рыдающий крик жены. И словно пружина, кинуло эвенка туда, где с треском ломался лед, и в открывшуюся бушующую воду погружались олени и нарты... Оставленные без присмотра голодные олени, привлеченные запахом ягеля с противоположного берега, не устояли, не стали дожидаться хозяина и сами тронулись через року. Под тяжестью груженых парт лопнули спайки и без того слабого льда, он вдруг потемнел и стал прогибаться. Олени, почуяв опасность, рванулись вперед. Четыре упряжки успели проскочить гибельное место и на крепком поводном ремне вырвали из хлынувшей воды пятую. Две последние нарты были сбиты в пролом вырвавшимся из-под ледяного покрова потоком. Олени, охваченные смертельным ужасом, повернули было назад, но взбугрившаяся бешеная вода вместе с нартами стала поджимать их под лед. Все это увидел Улукиткан. Ноги сами несли его к ледяному провалу, где среди вздыбленных торосов мелькали головы запутавшихся в упряжке оленей. Точно сквозь туман, он видел, как Ильдяна, рискуя собой, бросилась на лед, пытаясь удержать последнюю нарту, к которой была крепко приторочена зыбка с сыном. Сквозь гул воды и треск льда донесся жалобный детский крик. Улукиткан успел догнать и схватить обезумевшую жену у самого края полыньи... Новый напор воды сдвинул обломки льда, накрыл ими все еще барахтающихся в бессильных попытках противостоять течению животных. Волна накатилась на последнюю нарту, державшуюся на льдине, качнула ее раз, другой и, чуть приподняв, перевернула вместе с зыбкой, показав небу добела стертые полозья. Пока эвенк оттаскивал жену в безопасное место, па реке все смешалось, сгрудилось у затора. Животные, окончательно запу- 313
тавшись в ремнях, захлебывались. Вода, горбясь как хищник перед роковым прыжком, замерла в чудовищном потуге. И вот послышался подспудный гул реки, оглушительный треск. Разорвавший ледяные оковы поток, сметая преграды, утянул под лед нарты и оленей. Но самый сильный в стаде бык, которому Улукиткан доверил зыбку с сыном, сопротивляясь потоку, отступал задом и каким-то чудом зацепился огромными рогами за кромку льда, под который тащила его вода. Упираясь всеми четырьмя ногами о каменистое дно и затылком о твердый край ледяного припая, он силился противостоять напору воды и удерживал нарту. Улукиткан, увидев это, с разбегу всем телом свалился на лед, но проломил его и по грудь оказался в воде. Дальше он все делал машинально, не подчиняясь не только разуму, но даже и инстинкту. Холодная вода обожгла его. Он выхватил нож, отсек упряжной ремень, на котором держался второй, уже мертвый олень, перекинул другой ремень через плечо, оказавшись в одной упряжке с быком, который удерживался рогами за лед. Он стал пинать его в бок, по ребрам, кричал, звал с собою вперед, навстречу потоку. И каким-то чудом они вдвоем вытащили нарту на берег. Улукиткан отпустил быка, ножом пересек ремни на зыбке, развернул мокрую оленью шкуру... Сын был уже мертв. Улукиткан застонал от горя. Он сбросил с себя мокрую дошку, переложил на нее, вынув из зыбки бездыханное тельце сына с посиневшим личиком, с остекленевшими глазами и перекосившимся ротиком. Улукиткан дышал на него, растирал нежно его грудку, брал на руки и качал, прижимая к своему горячему телу... — Делай огонь! — крикнул он Ильдяне, выдержав на себе ее долгий, мучительный взгляд. Она стояла рядом полураздетая, потрясенная случившимся до отупения, до полного безразличия. Закон предков запрещал ей оплакивать горе и смерть близких. Ильдяна будто потеряла себя, все забыла. Она не отозвалась на приказание мужа, не стронулась с места. И вдруг что-то словно оборвалось у нее внутри, отступил страх перед духами и запретами. Тяжелый комок, подкативший к горлу, лопнул, и она дико зарыдала, рвала на себе волосы, царапала лицо. И плевала в небо, крича: — Будьте прокляты, духи! Сгореть вам на огне! Захлебнуться в реке! Берите и меня... Берите! — Опа сильным рывком распахнула дошку, разорвала платье и словно предлагала темнеющему небу свои обнаженные плечи и грудь. Но тут же она и опомнилась, иепугалась страшных кар и бед, какие могут обрушить на нее за сказанные ею слова, за нарушение законов предков разгневанные духи. Она как-то сразу сникла. Стерла ладонью черные капли крови с лица. Взяла из рук мужа уже холодное тельце сына, бережно завернула его в сухую шкуру, взятую с уцелевшей нарты. Дальше Ильдяна не знала, что делать, куда девать глаза, чтобы они ничего больше не видели, куда девать руки, уже привыкшие все время ощущать сына. Болела грудь, набухшая молоком, которое теперь некому отдать... 314
Улукиткап сам разжег костер. Вспыхпула береста, затрещал сушняк, и пламя закачалось в холодпом воздухе. Они оба склонились возле огня, молча глядя на жаркое и веселое пламя. И только тут до слуха Улукиткана долетел лай собаки. Он повернулся на звук. Глянул на солнце. — Надо ехать. Ночь здесь застанет — потемну куда стрелять будешь, опять отпустим зверя,— сказал он, пе глядя па жену. Улукиткан решил сходить за выдрой, потом переправиться на другой берег, где находились остальпые нарты и олени. И попытаться еще сегодня взять сохатого. Но тут совсем неожиданно вечернюю тишипу потряс недалекий выстрел. Взвыли собаки. Лай откачнулся к отрогу и там оборвался, затих. Эвенк продолжал стоять, будто оглушенный раскатом. Кому бы тут быть? Нигде не было видно ни следов нарт, ни копанины оленей, ни остатков костра. Откуда пришел этот охотник, присваивающий чужую добычу? — Ильдяна, ты слышала? — наконец тихо обратился он к жене. — Может, это не выстрел... Может, старая лиственница треснула... Улукиткап отправился к полынье за выдрой и ружьем. Ильдяна медленно опустилась на колени возле нарты, на которую муж положил завернутого ребенка. Она распахнула дошку, под которой лежал посиневший, голенький сын. В окаменевшем ее лице, в мелких морщинках, обозначившихся в уголках ее губ и узких глаз, в каждом ее движении — молчаливое материнское горе, боль, разрывающая сердце. Улукиткан почти бегом добежал до того места, где бросил добычу, чуть не закричал от обиды. Пуля, вероятно, не насмерть поразила выдру, она отлежалась и уползла в полынью, оставив охотнику лишь окровавленные пятачки своих следов. «Горе не приходит одно»,— со щемящей болью подумал Улукиткан. Он глянул в темную воду, пытаясь увидеть на каменистом дне завернутое в серебристую шкуру, на миг обрадовавшее его охотничье счастье да, может, и утопленную нарту, захлебнувшихся оленей. Да где там! И тут ему припомнился страшпый соп. Вспомнил пролетевшего над каравапом с криком старого ворона — худую птицу. Дурные приметы, выходит, сбылись, дух убитого шатуна преследует аргиш, разгоняет добычу, строит козни. И эвенк почувствовал себя совсем бессильным, беспомощным перед этими таинствеппыми и могучими силами. Все вокруг показалось ему пустынным, чужим и ненужным. Вернулся к нартам, с трудом переставляя отяжелевшие ноги. Тяжелые, беспросветные думы тупо ворочались в голове. Ильдяна не помнила, как руки сами завернули трупик сына в шкуру и уложили его в зыбку. Теперь ему не требовались ни труха для присыпки, ни ласковые слова утешения. Не помнила, как сложила на нарту пожитки. Бык, с которым Улукиткан вы- 316
тащил нарту, уже перебрался на другой берег, к остальным оленям. Поэтому Улукиткан и Ильдяна сами впряглись в нарту и перетащились по льду на другой берег к оленям и партам. Кочевники быстро привели в порядок аргиш и тронулись в путь по сохатиному следу, еще заметному на освещенном закатом снегу. Они торопились, пока еще светло, надо было распутать сомнения, связанные с загадочным выстрелом, попытаться догнать сохатого. Шаг за шагом кочевники уходили от роковой переправы, онемевшие от горя и страха перед всемогущими духами тайги. Потухал на горизонте роковой день. Над широкой падью все гуще синело небо. Воздух холодел. С трудом продвигались вперед и олени, упряжные ремни глубоко врезались в их худые шеи. Бедные животные, их настолько изнурил этот день, что уже не пугал угрожающий окрик хозяина. Аргиш прошел мимо холма с безлесной вершиной, примеченной Улукитканом еще с берега речки. На снегу отчетливо виден след размашистого бега зверя и собачьего гопа. Пройдя саженей сто сквозь чащу, Улукиткан остановил оленей на опушке перелеска. Тут весь снег был взбит ямами, кустарник изломан и вырван с корнем, колодник разбросан — очевидно, тут возобновилась яростная схватка собак с сохатым. Улукиткан бросил поводпой ремень передней упряжки и обошел кругом место этой схватки. Едва-едва светил потухающий закат в сумрачном лесу, но эвенк различил на снегу след чужих лыж. Человек на них пришел слева из-за холма. Лыжи у него были короче и шире обычных эвенкийских. Улукиткан заключил, что этот человек пришел издалека, скорее всего с побережья. По короткому шагу догадался, что это старик. Но что ему тут надо? Почему захватывает чужую добычу?.. Пройдя немного по его следу, Улукиткан поднял с земли остатки пыжа после выстрела. А вскоре нашел и утоптанное место под старой лиственницей, откуда охотпик пальнул по зверю. Дальше его лыжня накрыла кровавые следы убежавшего зверя, потянула вправо к подножию отрога. Шел он не спеша, видно, был уверен, что пуля сломила силу сохатого. Улукиткан подал знак Ильдяне вести караван, а сам двинулся вперед. В тишине слышался дробный стук дятла да шепот стлаников. Но вот настороженный слух эвенка уловил удар топора. Еще раз, другой... Ухнула подрубленная лесина, потрясая гулом тайгу. Ветерок набросил запах дыма. Улукиткан дождался жену, велел ей тут задержаться. Сбросил с плеч бердану, проверив заряд и пистон, шагнул вперед — в густой сумрак леса... Чащу леса пронизал дрожащий луч костра. Улукиткан припал к лиственнице и осторожно высунул голову. Но из-за чащи еще нельзя было что-нибудь рассмотреть. Осторожно приминая лыжами податливый снег, он, как рысь па горячем следу, подобрался к толстой валежине и затаился за нею. Где-то слева, учуяв хо- 317
зяина, взвизгнул Качи. Голос своего пса он узнал бы среди сотни других, более сильных звуков. Но почему кобель пе бежит к нему? Неужели привязан? Такого еще не было в тайге. Привязать чужую собаку — все равно что украсть ее. Улукиткап, тронув курок ружья, на него он надеялся, выглянул из-за валежины. За деревьями открывалась поляна, освещенная горевшим посредине большим костром. Возле него мельтешили какие-то тени. Левее чернел большой чум. За ним табун оленей. Улукиткан опустил ствол ружья. Это было стойбище эвепка. Оп потянул носом запах мясного варева и точно опьянел — как давпо не баловался сохатиной! Подле костра на снегу лежал черным бугром убитый зверь, и высокий мужчина, горбясь над тушей, работал ножом — сдирал шкуру. Вокруг него расположилась стайка детворы, один другого меньше, нетерпеливо следившей за тем, как отец свежует сохатого. Детишки были почти полуголы, в меховых обносках, лица изнурены голодом. Да и чум был накрыт дырявыми шкурами, вперемежку с берестой. Олепей было пемпого, и опи тол<е исхудалые, видно, прошедшие большой путь. Все это эвенк заметил с одного взгляда, и пастороженпость растопилась в нем. Он смело вышел из темноты на свет и направился к костру. Всполошились собаки, с лаем бросились навстречу. Из чума вышла пожилая женщина и, заслонив ладонью свет костра, удивленно осматривала Улукиткана. Вспугнутая его появлением, детвора мигом бросилась к ней и, прячась за широченной юбкой, пугливо затаилась. Мужчина кряхтя поднялся, воткнул нож в тушу, вытер руки о полу старенькой дошки. Отступил на шаг. Откашлялся. Худой и высокий, он стоял, сгорбившись, будто готовясь к прыжку, и настороженно всматривался в лицо незнакомца. Не нашел знакомых примет. Дождался, когда Улукиткан подошел к огню, взял протянутую ему руку. Оба они не знали друг друга. Обычай никому не разрешал в таких случаях проявлять любопытство. Вначале надо гостя напоить чаем, а потом он сам расскажет, куда и зачем тянет тропу. — Пошто не отпускаешь оленей па корм? — спросил Улукиткан, сделав вид, что, кроме этого, не замечает ничего. — Близко отсюда чумищем стоял, там олени кормились, неголодные... Это твой рыжий кобель? — Он кивнул головою вправо, под ель, где метался па привязи Качи. — Мой. — Твой и зверь.— Он отшагнул от туши, вложил нож в ножны и, оправдываясь, продолжал: — Думал, издалека собаки привели его сюда, до вечера ждал хозяина, никто не пришел, ну я и пальнул. Шибко мясо нужно было. Вишь, сколько их наплодилось, по куску и то на раз гору мяса надо. А у меня собаки пропали, у самого ноги худые, а снег глубокий... Улукиткан подошел ближе к туше, осмотрел ее заблестевшим 318
взглядом. Яловая сохатиха. Мясо все в жировых прослойках! Давно у него во рту не бывало такой сладости. Но Улукиткан, подавив голод, своим ножом отделил от туши заднюю ногу, отдал ее хозяину стойбища, велел отнести в чум. Подошла с аргишем Ильдяна. Она бросила нераспряженных оленей на краю поляны и ушла в чум, откуда тотчас донеслись голоса двух женщин. Женские языки легко связываются в один узел. Улукиткан отсек от туши изрядный кусок белой, как снег, грудины, несколько ребер, уложил мясо в котел и повесил его на огонь. Отхватил острым ножом часть еще теплой печенки и съел ее сырой — до чего же она сладкая да сочная, сама тает во рту, язык не успевает облизывать губы. Потом он отпустил пастись оленей, достал потки, постели. Хорошо бы чум поставить и эту ночь провести в тепле, но потемну не собрать шестов для остова и не хватит шкур, чтобы его закрыть, большая их часть потонула вместе с нартой и с оленями па страшной переправе. «Ничего,— успокоил себя эвенк,— с жирным мясом и хорошим костром можно провести ночь и под открытым небом...» Женщины, накормив сохатиной детей и уложив их спать, присели к очагу. Сквозило холодом. Ильдяна продолжила рассказ о том, что случилось с ними в этот день, начав с того, как они радовались рождению желанного сына, как хорошо началось их кочевье с Этматы. Да, видать, добрым духам надоело даром заботиться о бедных кочевниках, и они отступились. А злой дух Харги, конечно, воспользовался этим и наказал Улукиткана и Ильдяну, отняв у них сына. Огда — хозяйка чума слушала ее, и из узких щелочек ее глаз катились одна за другой теплые слезы. Она их ладонью растирала по лицу. А на поляне догорал костер. Темнота разлилась по бескрайней тайге. Сливаясь с небом, слабо маячили во мраке заречные холмы. Ночную тишину баюкал перезвон бубенцов на шеях оленей. Наконец-то можно расправиться с голодом. Мужчины вошли в чум. Скинули дошки у входа. Присели на бревна к огню. И женщины заботливо принялись кормить мужчин. Вначале подали чай. Он развяжет языки. Новостей у каждого полные потки. Хорошо ими обменяться. Хозяин сидит против Улукиткана. Вытащив из-за пазухи самодельную ольховую трубку с длинным таволжаным чубуком, он острым концом ножа почистил ее в знак уважения к гостю, набил табаком, подал Улукиткану. Тот прикурил от уголька, несколько раз затянулся, вернул ее хозяину. Его зовут Нюкуландя — большой Николай. Худой и длинный, как жердь, выглядит он старше своих пятидесяти лет. Широкое морщинистое лицо заканчивается клинообразной седой бородкой, беспорядочно смятой. Толстые, сдвинутые брови нависают над зоркими глазами, в глубине которых таится то ли печаль, то ли какая-то боль. Плечи неровные. Правое еще в юности помял ама- 319
кап, от этого оно немного усохло. С детства он был обременен всеми житейскими недугами и заботами, да и сейчас жил в тисках беспросветной нужды. Это было видно по его одежде, по чуму, по утвари, по детям, по тому, как низко клонилась его голова. А в его движениях, в голосе чувствовалась покорность року. Он допил чай, ребром ладони аккуратно вытер губы. Накинул на плечи дошку, уж очень сквозило. Подождал, не заговорит ли первым гость. Но Улукиткан молчал. Как никогда, тяжело было у него на сердце. Он теперь не знал, куда ему вести свой аргиш, точно внезапным половодьем залило и смыло все пути, которыми еще вчера оп думал кочевать. Нюкуландя подживил огонь. В зыбке пробудился и заплакал ребенок. Ильдяна вздрогнула всем телом, захлебнулась глотком чая и закашлялась. Но она удержала слезы. А Огда подтащила к себе зыбку, взяла на руки спеленатого ребенка и, наклонившись к нему, заулыбалась всем лицом..«Счастливая!» — горько позавидовала Ильдяна. А та, словно угадав ее мысли, вдруг повернулась к ней и, все еще улыбаясь, протяпула ей ребенка. Ильдяна растерялась, но, подчиняясь какому-то могучему чувству, поспешно схватила его, ловко развязала вязки на своем платье, раскрыла набухшие болью, полные молока груди, стала лихорадочно всовывать в рот крикуна упругий сосок. И обе матери молча наблюдали, как малыш, захлебываясь, глотал молоко, а насытившись, снова уснул на руках у Ильдяны... Нюкуландя не дождался, когда Улукиткан раскроет рот, хотя принято перед началом еды послушать гостя. Он снял с огня котел с мясом, передал жене. Она знает, что дальше делать. Налил себе чаю, но пить не стал. — Осеневал на побережье,— начал он тихим, кротким голосом.— Кету добывал. Хорошо шла. Много юколы заготовил, да одной кетой ведь не проживешь. Ее никто не покупает, у всех ее сколько хочешь, даже горсти муки не выменять. Потому сюда пришел, люди сказывали, с осени тут густо держалась белка. Думал, если ладно добуду, в Удское пойду покрутиться с купцами, да не вышло. Белка оставила нам пустые гайна да редкие следки на снегу. Вся ушла в другие места. За ней на моих заморенных оленишках разве угонишься? В пустой тайге и одному не прожить, а у меня вон их сколько,— оп кивнул на спящих детей,— шестеро на одно ружье. Вот и маюсь. Беда, друг, беда! Услышал лай твоих собак, на сердце маленько потеплело, думаю — люди близко, может, добрый совет дадут, как из нужды выбраться. Была бы добрая собака — ушел бы на Эдяду-Чайдах за соболем, там его место, да где ее добыть? Возьми половину моих оленей за своего рыжего кобеля. А? Хорошо даю. У тебя еще есть две собаки... Нюкуландя умоляюще смотрел на Улукиткана, молодого и сильного, ждал его ответа. А Улукиткан только теперь заметил, как глубоко ввалились у Нюкуланди глаза, на одном из которых 320
было бельмо. Скуластое лицо в морщинах, псщерблено ветрами и стужей, руки жилистые, со скрюченными пальцами. И весь он какой-то нескладный, надломленный, в засаленных лосевых Штанах и хлопчатобумажной рубахе неопределенного цвета. — Качи — кормилец,— задумчиво, помолчав, сказал Улукиткан, протягивая руку к чайнику.— Без него в тайге все равно что без ног. А те две черные собачонки сами ничего найти не могут, даже свой след теряют. Их и даром никому не нужно... А пасчет белки ты правду сказал, густо была с осени, да ушла, бросила свои грибные запасы, подалась ближе к ельникам, холода чует. Кочуй к вершине Индикана, там должна быть удача. Мясо ели молча, долго и прилежно. Нюкуландя вскоре отпустил на животе ремень. Подсунув под себя кривые ногп, он выхватывал из берестяного чумана дымящийся кусок мяса, прикусив его сильными зубами, резким движением ножа отсекал от него изрядную долю и, не жуя, проглатывал, после чего сладко облизывался. Так поступали все — ловко работали ножами, набивали желудки нежеваным мясом. Потом курили, пили чай и снова ели. Хозяин толмачил о море, о нерпичьем промысле, о кете и снова возвращался к Качи, в который раз повторяя, что хоть у него ничего нет, кроме оленей, но он готов половину их отдать за собаку. Улукиткан ничего не отвечал, и они снова брались за ножи, обсасывали кости, ели и пили, пока у каждого совсем не отяжелели животы. Улукиткан принес дров — огонь не должен за ночь потухнуть, иначе его не так просто, без спичек, добыть. Хорошо, если в золе сохранится горящий уголек. Ильдяна собрала всю посуду: чашки, кружки, ложки и по-хозяйски тщательно вылизала и облизала все, затем вытерла подолом своей широченной юбки и уложила в потку. Потом Ильдяна вышла из чума, отсекла ножом от сохатиной туши жирный пласт мяса, измельчила его, сложила в котел и, вернувшись, повесила на костер вариться. Ночью каждый может встать, выбрать в котле любой кусок сохатины и подкрепиться, чтоб теплее было спать. Когда мяса много, нечего его беречь, надо вдосталь насладиться свежениной. Перед сном мужчины вышли из чума. После жирного мяса легко на душе, но тяжело брюху. Нюкуландя вскинул голову, осмотрел звездное небо. — К утру закуржавеет лес, белка рано пойдет кормиться. Эх, была бы собака... Заслышав людей, обрадованно взвизгнул Качи. Улукиткана задело за сердце это знакомое и привычное изъявление собачьей преданности. «Нет, и за стадо оленей не променяю тебя. Отдам старику даром одну из черных собачонок»,— твердо решил он. Гости устроились спать у входа в чум. Да разве уснешь в таком горе. Забравшись под шкуры, Улукиткан и Ильдяна долго и горячо шептались между собой. Не раз всхлипывала Ильдяна, в чем-то убеждая мужа. Тот тяжело вздыхал, ворочался. И уснули они далеко за полночь. 11 Гр. Федосеев, т. 2 321
Неторопливое утро вставало из-за темных далеких хребтов. На небе потухали слабые звезды, высвеченные светом зари. Стук дятлов заглушал редкие звуки зимнего леса. С проблеском солнца проснулись птицы, послышались посвист рябчиков и щебет суетливых синиц. На холмистых отрогах прорвали туман острые вершины елей. Все было так, как вчера, как год, как сотни лет назад,— неизменно. Улукиткан поднялся рано, после ночного разговора с Ильдя- ной и ее слез он долго не мог уснуть, не выспался. Не знал, как поступить, прикидывал и так и этак — очень трудную задачу задала ему жена. Он раздул очаг в чуме, подложил побольше дров — пусть тепло костра растревожит спящих. Вышел наружу. За холмами, за темной грядой лохматых лиственниц и островерхих елей, отбеливалось утро. Завидев его, забеспокоился привязанный к ели Качи. Улукиткан резко повернулся на его голос и почти побежал к собаке пьяной, шаткой походкой. Сморщившись от какой-то мысли или боли, он пал на колени перед Качи и первый раз в жизни обнял собаку. Дрожащими губами он что-то взволнованно говорил ей, крепко прижимая к себе. Из чума вышел Нюкуландя. Громко зевая, он вскинул сонные глаза к небу, уже посветлевшему, обещающему погожее утро, приметы доброго дня. Подошел к огнищу, разворошил золу, собрал в кучу горящие угольки и, наложив на них щепок, раздул костер. Над костром он повесил котел с мясом и два медных чайника. Улукиткан отрубил от туши сохатого жирное стегно, положил его на свои нарты, а остальное мясо предложил Нюкуланде. Затем присел со стариком к огню. Пока женщины одевали детей, убирали постели, мыли посуду, между мужиками шел деловой разговор. — Мы с женой ночью посоветовались, решили отдать вам Качи. Ты правду сказал, что без собаки с такой оравой тебе, однако, не выбраться из беды,— говорил глухо Улукиткан. — Хорошо, спасибо,— отвечал растроганный Нюкуландя.— Добром за добро отплачу, когда наши тропы снова сойдутся. А оленей бери половину, выбирай, глаза у тебя острые. — Оленей твоих не возьму, не нужны мне, а вот...— Улукиткан хотел еще что-то сказать, но в нерешительности только покрутил головой. — Нет у меня ни соболей, ни белок,— смущенно сказал Нюкуландя.— А даром я кобеля не возьму. — Нет, не даром. Поменяемся: я тебе собаку, а вы моей бабе сына самого младшего, грудного отдайте, пусть он заменит нашего первенца. Только не думай, что я зла хочу, много прошу. Качи уже в три года стал вожаком в упряжке. Редко какой зверь уходит от него, на медведя идет один, азартный на соболя. Какое твое слово? Говори. Нюкуландя удивленно уставился на него зрячим глазом. Что- то растерянно промычал. 322
— Огда! — окликнул он жену.— Иди сюда, есть разговор.^ И, повернувшись к Улукиткану, тихонько сказал: — Она родила его, послушаем, что скажет. Может, согласится... Огда, озабоченная материнскими хлопотами, подошла к костру, тяжело опустилась на колоду и глянула вопросительно на мужа. — Улукиткан хочет менять своего кобеля на нашего сына, говорит, что его жена так хочет, шибко просит. Что ты скажешь? Огда продолжала смотреть на мужчин усталыми и покорными глазами. Ни единым движением, ни выражением лица она не выдала того, что творилось в материнской душе. А может быть, она даже почувствовала некоторое облегчение оттого, что избавляется от ребенка, ведь у нее, кроме младшего, вон сколько детишек, да и еще могут родиться. Кивнув утвердительно головой, она ушла в чум, не сказав ни единого слова. — Видишь, она согласна,— сказал Нюкуландя,— только матери больно сказать эти слова. Что же, пусть сын будет твоим, бери, не понравится — разменяем... Улукиткан ничего не ответил, сидел задумавшись. Разве мог он еще вчера подумать, что расстанется с Качи? И что он теперь будет сам делать без своего первого помощника и кормильца? Но тут из чума появилась довольная Ильдяна с ребенком на руках, она ласково улыбалась ему. Улукиткан, не выдавая своих горьких дум, улыбнулся жене. Нюкуландя все-таки упросил взять в придачу две старые соха- тиные шкуры да медный котел. На том и кончили обмен. Ильдяна достала из зыбки замерзший трупик сына, на его место положила выменянного ребенка. Улукиткан в ельнике вырубил три жерди, положил их горизонтально между двумя лиственницами на высоте человеческого роста и к ним привязал завернутого в шкуру мертвого сына. Так по-эвенкийски принято было хоронить покойников. Молодые родители вместе с сыном похоронили и свое горе. Материнское чувство связывало уже Ильдя- ну с живым ребенком, хоть и не ею рожденным, но сосавшим теперь ее грудь и оттого ставшим ей родным. Вернувшись к костру, она стала торопить мужа скорее покинуть стоянку. Боялась: чего доброго, мать раздумает, отберет ребенка, что тогда ей делать? Не стали дожидаться завтрака. Улукиткан пригнал и запряг оленей, выпили по кружке чаю, уложили постели и потки на нарты, стали прощаться с хозяевами. — Куда аргиш поведешь? — спросил Нюкуландя Улукиткана. Тот неопределенно пожал плечами: — На реку выедем, там решим. — Мы тут еще дня три стоять будем. Если не понравится нащ сын — приходи за кобелем,— сказал Нюкуландя, пожимая руку Улукиткану. Загремели бубенцы на шеях оленей, взметнулся и заскрипел под копытами и полозьями снег, потянулся караван через перелески к реке. А вслед ему несся отчаянный вой Качи. Улукиткан И* 323
новодным ремнем настегивал оленей, спешил уйти от этого воя, приглушив в себе щемящую боль разлуки с верным четвероногим другом и помощником. Когда холмы остались позади и смолк жалобный голос Качи, Улукиткап замедлил бег оленей. Направил аргиш вниз по реке, хотя сам еще не понимал, почему этот путь выбрал. Но не все ли равно теперь, куда ехать, чего искать, если на душе нет никаких желаний. И Улукиткан печально запел. По тайге разлился монотонный, протяжный напев, состоящий из добрых слов об Ильдяне, Нюкуланде и его жене, уступивших им своего сына. Пел он и о том, что хорошо жить в тайге о сыном, а собаку достать и вырастить легче, чем мальчишку... — Моод... Моод...— подбадривал он оленей и снова продолжал свою песню. Далеко ушел аргиш от стоянки. Широко распахнулась долина, залитая солнечным блеском морозного дня. Улукиткап оглянулся — мутная синева пространства поглотила отрог, за которым остались Качи, дырявый чум Нюкуланди, голодная детвора и их никогда пе улыбающаяся мать. — Маленько остановись! — крикнула Ильдяна. Улукиткан задержал оленей. Замерли бубенцы. Посмотрел на жену, спрашивая глазами, что случилось. Сошел с нарт, подошел к ней. — Что тебе? — Мы даже не посмотрели, мальчика ли выменяли. А если это девочка? — с тревогой произнесла она. — Давай посмотрим, не должно бы, чтоб нас обманули,— ответил убежденно Улукиткан. Ильдяпа достала из зыбки младенца, завернутого в шкуру, размотала широкий замшевый ремень, разбросала края меховых пеленок — и громко ахнула, всплеснула руками и бессильно опустилась на край нарты. Улукиткан склонился. То, что увидели они, было сверх ожиданий. Перед ними, щурясь от солнца, лежал мальчик — смуглый, породистый эвенк. Но калека: ступни малыша были вывернуты внутрь. Ильдяна, закрыв ладонями лицо, заплакала. Улукиткан стоял рядом безмолвный, пе зная, что сказать жене, как успокоить ее. Он суеверно подумал, что все это проделки духа убитого медведя, это он затуманил им головы, не дал как следует рассмотреть, что выменяли. — Вместо добра взяли себе на всю жизнь горе,— всхлипывая, говорила Ильдяна полным безысходности голосом.-—Нюкуландя сказал, что они три дня кочевать пе будут, что, если не понравится нам их сын, он отдаст назад Качи. Может, повернем оленей на свой след,— предложила она,— как ты думаешь? Улукиткан молчал. Долго топтал под собою снег, в раздумье переваливаясь с ноги на ногу. — Почему молчишь? — поторопила Ильдяна.— Может, успеем засветло разменяться. 324
— У Нюкуланди на его две руки семь ртов — беда! Да еще чум дырявый, оленешки худые, и в нотках нет даже горсти муки. Что он будет делать без Качи? А?.. Ильдяна жалобно смотрела на него полными слез глазами. — Зачем гнать оленей по пройденному следу, отнимать у бедного счастье,— продолжал Улукиткан, успокаивающе положив руку на плечо жены.— Считай, что мы его калекой родили, будем растить его такого, какой есть. Пусть остается с нами... Ильдяна полой парки вытерла слезы на лице, подумала и согласно качнула головой. — Пусть так и будет,— покорно ответила. Она запеленала раскричавшегося младенца и, приложпв его к груди, стала кормить. Рядом присел Улукиткан. Они молчали. Долго, очень долго молчали, будто забыли, что надо продолжать путь... Улукиткан оборвал свой рассказ, пододвинулся ближе к костру. Но видно, что он все еще был во власти воспоминаний. С Утукй на наш табор налетел холодный ветер, раздул костер, качнул черные купы стлаников и унесся в ночь. Из-за хребта показалась щербатым осколком луна. Упали в провалы величественные тени вершин. Василий Николаевич налил всем горячего чая. — Что же дальше было с сыном? — спросил я. Улукиткан не сразу ответил. — Вырастили Чильго — так мы его назвали, и потеряли, так потеряли, что следа не нашли, куда делся, все равно что утонул. И, усевшись поудобнее, продолжал свой рассказ: — Много зим прошло с той поры, как выменяли на кобеля сына. Мальчишка рос не так, как все, трудно. Жена шибко много терпела, мучилась с ним. Он даже из чума не мог сам выходить, ноги не держали, кривые, они не знали лыж. Руки не приучились держать ружье, ставить капканы, петли. Он совсем не разбирался в следах зверей. Постоянно был возле матери, старался делать то же, что делала она. Научился шить рукавицы, унты, лучше матери расшивал бисером узоры на олочах. За них купцы давали на ярмарках две-три цены, нам от этого жить становилось легче. И мы не жалели, что оставили его у себя. Но сын нам часто так говорил: вырасту, пойду искать свою родную семью, буду помогать родному отцу. А ему на костылях никуда и от чума не уйти. Он попросил Ильдяну выделать для него большую сохати- ную шкуру. И больше года не отрывался от нее, шил, много шил, всю лосину покрыл разноцветным бисерным узором, видны на нем также и упавшая хвоя, и мелкий сушняк, и следы зверей и птиц. А спелая ягода брусника точь-в-точь как бывает в тайге. Брось эту расшитую сохатину в лесу на землю и не сразу догадаешься, что это человек сделал. Шибко хороший был мастер. 325
Старик снова надолго умолк, освещенное пламенем костра лицо его было задумчиво. Василий Николаевич подбросил в огонь дров. Луна спряталась в тучах, стало еще темнее вокруг. — Как-то осенью мы с Ильдяной весь день собирали оленей,— продолжал Улукиткан, зябко подрагивая плечами и все ближе пододвигаясь к костру.— В тот год грибов в тайге было шибко много, мы распутали оленей, чтоб они досыта наелись грибов. А непутевые далеко уходили, не так скоро, просто было найти их в тайге. Вечером вернулись мы на табор — огнище холодное. Заглянули в чум — никого. Крикнул — никто не отозвался. Понял, что сын ушел... Совсем ушел... Слова не сказал. Долго и напрасно мы его искали. На пути травы не примял, ни одного камня с места не стронул — без следа пропал. Оставил нам только расшитую брусничником лосину да полный чум горя. Старик помолчал. Передохнул. С его лица не сходила печаль воспоминаний. ...Никто нигде не видел парнишку на костылях. Много лет и зим Улукиткан и Ильдяна не могли забыть приемного сына. Далеко кочевали по тайге, напрасно искали его след. Наступил один год, на редкость удачливый, все эвенки его помнят. Хорошо добыли пушнины и потянулись к Учурской часовне покрутиться с купцами. Поставили чумы на берегу реки. Много было на ярмарке всякого народу: лючи, якуты, эвенки, разные начальники, попы—у каждого до охотников дело. Все добрые, угощенье дают, спиртом задарма поят, того и гляди, так окрутят, что уедешь с ярмарки с пустыми потками, да еще расписку оставишь купцу, что должен ему триста, а то и больше белок. На ярмарке Улукиткан увидел вроде знакомого мужика, подошел, присмотрелся — Нюкуландя! Унты продает. Шибко красивые унты! И Нюкуландя узнал его, обрадованно оглядел своим единственным глазом, руку протянул. «Здорово, паря, здорово! Вот как встретились. Давно ли из тайги?» А Улукиткан сразу повинился перед ним, что потерял его сына. На Нюкуланде была добротная парка, заячья шапка и широкие лосевые штаны. Видать, разбогател человек. Улукиткан не утерпел, спросил: кто ему шьет и украшает так богато унты? Нюкуландя говорит: женщины их рода большие мастерицы шить унты, но им далеко до его сына-калеки Чильго — он шил эти унты. Значит, жив! Обрадовался Улукиткан. А Нюкуландя сказал, что Чильго здесь, с ним приехал, и потащил Улукиткана в свой чум. А там уже Ильдяна плачет от радости, что увидела Чильго. Это он помог семье Нюкуланди поправить свою жизнь, наполнил потки продуктами, одел всех. Радовались Улукиткан и Ильдяна: недаром, значит, они столько возились, долго мучились с Чильго, хороший человек вырос... Время было за полночь. Улукиткан встал, растер затекшие от сидения коленки, поглядел на небо. На стоянку наваливались бес- 326
контурные облака, тревожа уснувшую землю недобрым знамением. — Что же дальше случилось с Чильго? Встречался ли ты еще с ним или с Нюкуландей? — спросил я старика. — Тогда на Учурской часовне хорошо договорились — встретиться через пять зим на вершине речки Маймакан. Чтобы не забыть, на палочке пять зарубок сделали, раскололи ее пополам — ему и мне. Каждую зиму я срезал по зарубке. Когда одна осталась, кочевал на Маймакан. Да напрасно так далеко маял оленей — Нюкуландя не пришел. — Что-нибудь случилось? Улукиткан пожал узенькими плечами. — Люди говорили, что Чильго взяли в город учить других, как делать красиво обутки, камаланы. Старик кормит свою собаку, терпеливо ждавшую, когда хозяин обратит на нее внимание. Василий Николаевич уходит спать в палатку. А мы решили докоротать ночь у костра. Я подтаскиваю к огню толстый стланик, заваливаю концами на жар. Забираюсь в спальный мешок. Какое блаженство, когда ты наконец, закончив суетный день, можешь уснуть, вытянувшись во всю длину и дыша свежим горным воздухом. Когда я уже засыпал, пошел снег, открытое лицо острыми булавочками покалывали редкие снежинки. Под утро не на шутку разгулялась пурга. Завыли ущелья. Не стало видно ни земли, ни неба. Непогода загнала нас в палатку, где Василий Николаевич уже затопил печь. Пьем чай, прислушиваемся к вою бурана. — Там, на гольце, теперь ходу нет,— задумчиво проговорил Улукиткан. Я понял его. Он думал об астрономах. Конечно, они и сегодня дежурят на гольце, ждут-гадают — не разгонит ли ветер тучи. Даже у нас здесь, в относительном затишье, немыслимо покинуть палатку. За полотняной стенкой незаметно наступает день. Тучи, как хмельные, спотыкаясь о вершины, валятся на юг. — Однако, ходить буду, искать оленей, а то уйдут далеко, след заметет, потом не найдешь,— спокойно заявляет Улукиткан и начинает одеваться. — Куда тебя понесет в этакую пропасть?! — вскидывается Василий Николаевич. — Ничего. Сейчас не пойду — потом хуже будет.— Старик меняет стельки в унтах, тщательно обувается. Туго перепоясывает ремнем дошку, шею перевязывает стареньким шарфиком, сдвигает на глаза ушанку. Ощупывает за пазухой карман — есть ли спички. Берет посох и вылезает из палатки в завывающую пургу. Василий Николаевич, застегивая за ним вход в палатку, продолжает ворчать: — И когда только он успокоится! Ведь девятый десяток. Можно же было переждать, так нет... 327
Тихо потрескивает в печке сухой стланик. Пьем чай и молча ждем возвращения старика. Ожидание переходит в беспокойство. Я одеваюсь и тоже выбираюсь из палатки. Тотчас на меня накидывается непогода. Сыпучая поземка слепит глаза, сечет лицо. Воют земля и небо. Пытаюсь звать Улукиткана, но крик мой глушит свирепый ветер. Надо идти искать старика. Я обхожу всю седловину. Возвращаюсь на табор. В сугробах затихает поземка. Шагать стало легче, хоть погода все еще свирепствует. Оказывается, Улукиткан уже пригнал оленей. Они стоят привязанные у палатки. А сам он разбирает вьюки, раскладывает их по седлам. «Неужели готовится в путь? — думаю встревоженно.— Ведь вчера договорились, что он вначале проводит нас и тогда уж отправится на свое стойбище. Почему передумал?» — Вы только подумайте,— встречает меня взволнованный Василий Николаевич.— Улукиткан решил ехать к астрономам, боится, что с ними случилась беда. Не могу отговорить. — Послушай, Улукиткан.— Я подхожу к нему.— Ты с ума сошел, в такую погоду подниматься на голец?! Ничего с астрономами не случится, они не маленькие, знают, что делать. — Может, знают, да поленятся,— спокойно возражает он.— Я им к палатке ремни привяжу, куда лучше веревок, не порвутся, И помогу мало-мало дрова натаскать, огонь буду караулить. — У них для этого есть рабочий и каюры, зря сгоняешь оленей и сам намаешься. — Лучше сейчас напрасно сходить, чем потом долго жалеть, что не пошел, не помог, когда надо было... — Но ведь ты же знаешь, что Иван Иванович человек бывалый и осторожный,— не отступаю я. — И с бывалым беда случается,— рассудительно говорит старик. — Уж если тебя тревожит судьба астрономов, сегодня или завтра прилетит за нами вертолет, и мы слетаем с тобою на голец, чтобы ты убедился, что там ничего не случилось. — Э-э...— энергично отмахивается Улукиткан.— Такая погода не на один день, пока он прилетит, я на оленях туда-сюда схожу. — Ноги ему спутать, и весь разговор! — советует Василий Николаевич. Но ни уговоры, ни угрозы не помогли. Старик по-прежнему твердо верил в себя, хотя видно было, что силы, глаза, слух у него далеко не те, что прежде. Но я понимал, что уж коль в нем зародилось беспокойство за людей, то он жилы порвет, разобьется, но изо всех сил будет стремиться к ним. И я сдался. — Хорошо, ты пойдешь на голец, но с Василием Николаевичем. Одного тебя не пущу. Это мое последнее слово. — Ты, однако, на меня уже совсем не надеешься,— сказал он 328
с горькой обидой, по покорно согласился,— ладно, пускай идет и Василь. Двоим лучше, чем одному... — С тобой хоть на край света! — положил ему на плечо руку Василий Николаевич.— А собираться мне — раз плюнуть!.. — А как подниматься будете на голец по такой погоде? Найдешь тропу? — спросил я. Улукиткан удивленно посмотрел на меня, сокрушенно пожал сухонькими плечами. — Видать, худо думаешь обо мне, если так спрашиваешь... Я обнимаю его, прижимаю к груди. — Прости, Улукиткан, я совсем не хотел тебя обидеть, боже упаси! Видишь, как вьюжит, вот и беспокоюсь. Вьюки готовы. Мы забираемся в палатку. Нас встречает запах свежеиспеченного хлеба и вареного мяса. Я усаживаю Улукитка- на рядом, Василий Николаевич пододвигает нам лист бересты с огромными кусками отварной сохатины, наливает в кружки жирного бульона и разламывает свежие, пахучие лепешки. Мы с аппетитом, плотно завтракаем. Тишину нарушают порывы все еще ревущего ветра. После завтрака вьючим оленей. Ветер, сталкивая мрачные тучи за хребет, злобно хлещет по щекам, будто предупреждает, что не пощадит и путников. Но я уже не отговариваю, не упрашиваю старика — бесполезно. Смотрю с грустью на пего, какой же ты старепький-старенький, но сколько еще в тебе молодости и энергии. Как тяжелы для тебя стали вьюки, как трудно твоим шишковатым пальцам стягивать подпруги, но как ты уверенно и безропотно все это делаешь, одержимый желанием нести людям добро—в этом ты весь! Откуда ты черпаешь столько силы?! А Улукиткан, будто угадывая мои мысли, поворачивается лицом ко мне и говорит: — Приезжай еще. Только не откладывай, не те годы долго ждать,— Голос его наполняется печалью. Он нервно царапает свою бороденку скрюченным пальцем, глядит на меня добрыми и скорбными, широко раскрытыми глазами. — Буду жить надеждой, что когда-нибудь вернусь сюда, и мы еще поохотимся на снежных баранов,— отвечаю я, чувствуя слезы на глазах.— А ты тоже не торопись к предкам. Ты очень нужен людям. Ой, как нужен! — Ладно, я подожду умирать, только приезжай. А если наши тропы больше не сойдутся, помни старого Улукиткана, Становой, Маю, Трофима под Сагой, Майку... И как я, слепой, вел тебя по тайге. Спасибо тебе, что мы долго были вместе,— на его лоб набежали да так и остались глубокие тени морщин, глаза затянуты прозрачной влагой,— однако, прощай! Мы обнимаемся. Крепко жмем друг другу руки. И Улукиткан уходит впереди своего каравана в бушующий буран, навстречу опасности, вечно обремененный заботами о людях. Больше мы с ним не встречались. 329
Часть вторая — Борись, и, умирая, борись! — сказал старый Уйбан. НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА Да, больше мы с Улукитканом не виделись. О последних днях его жизни мне рассказали его родные и близкие. Рассказали все, что им было известно о трагической кончине старого следопыта, не дожившего всего несколько лет до своего столетия. И мне очень живо и отчетливо представились его состояние и переживания в эти последние дни и часы его долгой и необыкновенной жизни. Вот как это было. ...Смеркалось медленно. Ветер выл голодным зверем, налетая на заснеженные избушки эвенкийского селения. По обширной Зей- ской долине гулял лютый буран. Он мчался своей извечной дорогой от Охотского моря через прибрежный Джидинский и Джуг- дырский хребты и, падая с высоты на равнину, силился сровнять с землей все на своем пути, валил лес, забивал снегом тропы, наметал по марям длинные и глубокие сугробы. Старик Уйбан, перебрав все приметы, заключил, что конца непогоде не предвидится, сходил в сосновый бор, прислушался к гулу леса, но ни единой обнадеживающей нотки в нем не уловил, ничего утешительного не добыл. И худыми словами поносил старик непутевую погоду... Жители Бомнака, большого эвенкийского стойбища, в эти бурные вечера рано зажигали в избах огни. Не слышалось обычного людского гомона, стука топоров, собачьего лая. Олени кормились близко за поскотиной, боясь далеко уходить от людей. Ни единого человека не было на забураненных улочках. Кому охота морозиться! Поселок стоит на крутом берегу Зеи. Его левый край складами, баней, длинными поленницами дров, огородами прижался к 330
реке, а правый вылез на крутяк, к березнику, наступающему с ближних бугров. Поселок давнишний. Жители не помнят, кто первым из эвенков и когда поставил свой чум тут, на устье шумливой речки под названием Бомнак, и почему приглянулся ему этот крутой берег против острова, когда выше и ниже по Зее куда живописнее места? Первый поселенец построил на толстых столбах лабаз и в него сложил свой скудный скарб. Каждый год отсюда уходил аргиш — на промысел в безлюдной тайге пушнины, зверя, рыбы — и сюда же возвращался с добычей. С годами семья первого поселенца разрослась. На стойбище прибавилось чумов. Крутой берег Зеи стал для многих эвенков родным домом. Жили в нем трудно, по древним законам кочевников, в чудовищных тисках нищеты, суеверий, жестокой несправедливости. Буран уже несколько дней властвовал над Зейской долиной. Он наваливался на поселок со всех сторон, врывался под крыши изб, гудел и свистел в печных трубах. Как бы вторя бурану, где- то на краю стойбища протяжно, тоскливо выла собака. В избах долго не гасли огни. Завтра, если хоть немного утихнет буран, должен начаться пушной промысел. И на стойбище нет семьи, чтобы кого-нибудь не провожали в тайгу. А у охотников думы об одном — видятся уже им соболиные следы, рысьи морды, капканы, костры в сумраке безлюдной тайги, сон в палатке или шалаше. Обо всем этом думает и Улукиткан. Ему девяносто три года, но он тоже собирается в тайгу, не хочет отставать от охотников. Конечно, он понимает, что теперь ему уже не до охоты, силы уже далеко не те, что прежде, но он не может быть без леса, без костра, без пурги, душен ему зимний воздух на стойбище, а изба кажется клеткой. Старик с вечера втащил в избу нарту, разобрал ее, заменил вязи, проверил ремешки, приладил новый березовый лучок. Оставалось проверить упряжные ремни — и можно отправляться в дорогу. Время высушило старика. Он стал маленьким и почти невесомым. Спину сгорбила трудная жизнь. Лишь глубокие и чистые, как у ребенка, глаза оживляют его морщинистое лицо. Они смотрят на мир ласково, доверчиво и мудро, каждая мысль или затаенное чувство мгновенно отражаются в них. Кто-то на крыльце похлопал варежками об унты, сбивая снег, потом долго шарил по двери руками, ища скобку. Улукиткан поднялся и отворил дверь, и вместе с волной холодного воздуха в избу вошел старик Уйбан — старейший на стойбище, ему было уже давно за сто. Он долго протирал рукавом дошки подслеповатые, покрасневшие на ветру глаза, молча кивнул хозяину в знак приветствия и, подойдя к железной печке, уселся на скамеечке, с трудом отдышался. Все в нем обличает бедняка-когчевника. Одежда на нем с чужого плеча, сильно поношена, в многочисленных латках. Лицо 331
широкое, скуластое, с приплюснутым носом, с крупными чертами. Из-под седых, сурово сдвинутых бровей и глубоких темных впадин грустно выглядывают слезящиеся старческие глаза. — Как думаешь, когда погода передурит? — первым заговорил Улукиткан. — Ветер переменился, подул с заката, значит, должен перебороть пепогоду,— ответил гость. — Хорошую новость принес ты, Уйбан. — Можно ехать,— убежденно сказал Уйбан.— Куда след потянешь — на Чайдах пли Окоион? — Нет, решил па Аргу кочевать. Нынче настоящих холодов еще не было, белка должна быть па открытых местах. А ты как бы решил? — Не тебе у меня спрашивать. Всем известно, куда ты пи поедешь — везде тебе удача... — Не те годы, Уйбан,— с грустью сказал Улукиткан, подливая чаю в круяяку старика. Они впервые встретились в чащобах далекого Удыгина, куда в те времена со всех сторон материка стекались тоненькие звериные стежки. Однажды зимой Улукиткан добывал, заготавливал там мясо. Преследуя сохатого, на крутом спуске гольца сломал лыжу, упал и вывихнул ногу. Его отыскала жена. Она привезла Улукиткана в чум, но больше ничем помочь не смогла. И никого поблизости не было. Пришлось отправиться далеко, в Шевлинскую тайгу. Она день и ночь гнала оленей, пока не разыскала костоправа Уйбапа. С пим и вернулась на Удыгин. И через неделю больной встал. С тех пор на всю жизнь почувствовал себя Улукиткан неоплатным должником Уйбана. Улукиткан плотно укладывал сумочки, свертки, банки с продуктами в кожаную потку. А Уйбап с грустью наблюдал прищуренными глазами за каждым его движением, молча переживая всю горечь и беспомощность своих старческих лет. Над свежими снегами, завалившими стойбище, над березпика- ми и холмами вставал рассвет. По реке ветерок выстилал серебристый туман. А над стойбищем уже раздавались обычные звуки утра. Лаяли нетерпеливо собаки, предчувствуя выход в тайгу. Кричали пастухи, пригнавшие с ночной кормежки оленей для отъезжающих в тайгу охотников. Лишь взойдет солнце, обласкает настывшую землю, как от стойбища во все стороны тронутся охотничьи нарты. У каждого из охотников есть свое заветное место в тайге, свои мечты и удачи. Они будут гнать оленей, торопиться. В песнях своих на этом долгом пути они прославят тайгу, осчастливят себя соболями, белками, выдрами. Нет большей добычи, геройства, как в песнях эвенка. Ничего, что они однообразны,— в них его желанная мечта. 332
Старики, дожидаясь, когда сын Улукиткана Басиль приведет во двор оленей, пили чай. Распахнулась дверь. В избу вбежала внучка Улукиткана Светлана. — Доброе утро! — задорно крикнула она и, увидев Уйбана, подошла к нему. — Ты дедушку пришел провожать? — Ага. —- Лучше бы уговорил его не ехать на охоту.— Она понизила голос— Он нас не слушает. А в его годы долго ли до беды! — Явно пересказывала слова кого-то из взрослых. — Беду кликать пе надо.— Уйбан поймал в свои ладони холодную руку Светланы и стал тихонько гладить ее, согревать.— Пусть едет. В тайге ему легче дышать. Улукиткан вышел на крыльцо, взглянул на стеклянное небо, на холодную заречную тайгу, па синие дали, залитые утренним светом, и его снова с небывалой силой потянуло в тайгу, в дорогу. И никакие доводы разума уже не могли заглушить в нем этот могучий зов природы, привычку кочевника. Басиль привел двенадцать упряжных оленей и двух учагов. На них они уедут в далекую тайгу, будут кочевать по падям, по всхолмленной Аргинской равнине, тропить соболей, гонять сохатых, брать медведей из берлог. И, вернувшись к весне на стойбище, они подытожат: о чем мечтали, отправляясь на промысел, и чего добились. Басиль позвал отца: — Посмотри оленей, выдюжат или какого обменяем? Улукиткан спустился с порожка, подошел к оленям, осмотрел их, ощупал спины: ничего не скажешь — на них можно далеко аргипшть. Серебристый туман на реке качнулся, тронулся и начал таять в морозном воздухе. Улукиткан с Басилем вывели свои упряжки на улицу. Выстроили в ряд. Впереди олени старика. У него никто из родных никогда не оспаривал права и места впереди идущего. Все верили, что Улукиткан не утратил еще чутья пути. Провожающие тоже высыпали со двора на улицу. Только Уйбан не сдвинулся с места, точно прирос к бревну. Сидел одинокий, никому не нужный. Отъезжающим оставалось гикнуть на оленей, скатиться по готовому следу на реку и прощай надолго крутой берег. Но тут откуда-то послышался тревожный крик: — Волки... Волки!.. Стойбище враз смолкло, насторожилось. По улочке от березни- ка пронесся парнишка на крупном учаге. По тому, как устало бежал олень, как раздувались у него бока и длинно свисал язык, можно было заключить, что учаг без отдыха отмахал не один десяток километров. — Волки в стаде! — продолжал кричать парнишка. 333
Эти слова, как набатный колокол, всколыхнули жителей стойбища. Люди высыпали из изб и толпой двинулись к сельсовету. — Дурная примета — волки,— сказал Улукиткан, повернувшись к сыну.— Однако, надо пойти послушать, откуда взялись они и что будет говорить председатель. Пошли всей семьей. Парнишка, жестикулируя, что-то громко рассказывал. Окружившая его толпа загудела. — Граждане! — раздался голос председателя сельсовета.— Сегодня ночью волки ворвались в наше племенное стадо, задрали более тридцати лучших маток, остальных разогнали по тайге. Пастухи просят помощи, надо собрать оленей, иначе лишимся стада. — А что смотрели пастухи? Проспали?! С них взыскать надо! — вскричала какая-то старушка, потрясая посохом. — Об этом потом. Кого посылать будем? Один за другим поднялись на крыльцо пятеро охотников. Им дали час на сборы. Улукиткан с сыном вернулись домой. Молча шли они по мерзлым улочкам. Басиль чуточку выше отца, крепкий, с добродушным лицом, в движениях родовая подвижность. — Хорошо, Басиль, что ты первый вышел и других потащил, только не задеряшвайся. — Ты дождись меня, я непременно вернусь на четвертый день, и, не мешкая, уедем на Аргу. — Долгими покажутся эти дни. Домочадцы обрадовались задержке. Может, все-таки удастся уговорить старика не ехать в тайгу... Из школы прибежал правнук. — Ты не уехал на охоту? — удивился он, увидев дедушку. — Нет. — Почему? — В его голосе прозвучала обида. — Все говорят, что я стар, никудышный охотник, разве только пугать белок да соболей и гожусь, зря буду мять ноги. А что ты думаешь? — Старику от разговора с правнуком, кажется, немного полегчало. — Поезжай,— отвечал мальчишка и продолжал просящим тоном: — Лыжи в лесу сделаешь мне, а?.. Привезешь? Улукиткан улыбнулся: — Ну ради них придется поехать. Уже лыжи-то я обязательно смастерю, сами катиться будут, руки у меня на это еще способны. Только чем рассчитываться будешь, внучек? Долго не думай, ударим по рукам. А? Тот заколебался. — Я тебе лыжи-бегунки, а ты мне из школы — пятерки. Согласен? — предложил старик. Правнук прижался к нему и бросил на старика лукавый взгляд. ...Наступил третий день ожиданий. Истомился старик. Места себе не находит. Руки не знает, куда девать. Ночами снились ему 334
рысьи следы, лай собак, выстрелы, сладость сохатиного мяса. Но, пробуждаясь, он видел себя запертым в четырех стенах. Уже не верил, что когда-нибудь ожиданиям придет конец. Еще солнце не успело скрыться за непогожий горизонт, а уж тяжелый сумрак лиственничных чащоб окутал стойбище. Откуда- то из-за реки донесся выстрел, второй, раз за разом. Точно бичом кто хлестнул по чуткой ночи. Все насторожились. Что бы это значило? Не иначе с кем-то стряслась беда, не дошел до стойбища и, может быть, разрядил последний патрон... Где-то на краю стойбища скрипнула дверь, и кто-то натужно крикнул в беспокойное пространство: — Угу-гу... И опять тишина. Тучи низко неслись над поселком. Люди, собаки и даже ветер чутко прислушивались к этой тревожной тишине. Кто бы это мог быть? С добрыми вестями или с бедой? Ожил поселок. Где уж тут усидеть в избе! Распахивались двери, калитки, люди выскакивали в чем попало, на ходу натягивали на себя дошки, телогрейки. По дощатым настилам скатывались вниз, где сквозь мрак синел широкой полосой речной лед. Давно такого переполоха не было на стойбище. И Улукиткан заторопился. Захватив с собою ведро для воды, он выскочил на улицу, поспешно спустился к реке, где уже стоя- ли*люди. По реке приближался большой караван. Его еще не было видно, слышалось лишь дробное пощелкивание копыт бегущих оленей. «Едут с глухой стороны, кто бы это мог быть?» Оттуда послышался окрик каюра. — Не наши,— заключил кто-то в толпе. Из-за поворота, из морозной сизой мглы, выскочили две черные собаки, затем выкатилась вереница запряженных оленями груженых нарт. Передний каюр, увидев стойбище, унял бег оленей, поехал шагом, прижимаясь к островному берегу. Против проруби караван остановился. Ослабли упряжные ремни на натруженных шеях животных. С нарт повскакивали люди, и, судя по тому, как долго они выгибали спины и растирали коленки, их путь был долгим. — Где у вас больница? — спросил подошедший к эвенкам русский, одетый в «просторную доху,— Человека в тайге подобрали. Обморозился. «Чей же это знакомый голос? Где я его слышал?.. Однако, не вспомнить»,— досадовал Улукиткан. Он поставил ведро на лед, протискался через толпу и уже хотел было спросить каюров на своем языке, кто эти люди, как вдруг тот, который был в дохе, поймал его обеими руками за воротник, повернул к себе. — Улукиткан?! — крикнул приезжий и, не дожидаясь ответа, сбросил с плеч доху, приподнял эвенка и, прижимая к себе, за- 335
кружился на льду. Толпа загудела удивленно, уважительно поглядывая на лючи. А Улукиткан, напрягая память, пытался вспомнить, кто он, этот человек, который так обрадовался ему. Будто все: и одежда, и голос, и манера держаться среди людей — знакомо, а узнать не может. Старик даже с досадой крепко выругал себя по-эвенкийски. — Боже, как я рад, что ты жив, что мы встретились! Арсен я! — говорил взволнованна приезжий, похлопывая ласково старика по спине. — А я думал, кто ты? Вроде знакомый, а пе догадаюсь. У старого человека память что решето — ничего не держит,— бормотал Улукиткан. — А я не могу забыть ни тебя, ни Худорканский голец, ни пургу. Улукиткан помолчал, видимо обдумывая слова гостя, потом тихо сказал: — Как же, такое не забывается. Все помню. Шибко помню. Это был инженер-геодезист Арсений Виноградов, возвращающийся из далекой тайги в жилые места. Он почему-то считал, что Улукиткан, работавший у него проводником пятнадцать лет назад, давно умер. — Ночевать, однако, ко мне пойдем, вспоминать будем, как ходили по горам, ели жирное баранье мясо,— предложил старик. Арсен попросил одного молодого эвенка отвезти больного'человека в больницу, приказал своим спутникам поставить палатки на острове, достал из груза свой спальный мешок и рюкзак. — Можно идти,— сказал он Улукиткану. Толна, не удовлетворившая своего любопытства, не узнав, что так сблизило этого лючи и ихнего Улукиткана, стала нехотя расходиться. Как-нибудь уж до утра доживут, а там непременно узнают, где такой голец — Худоркан и что такое случилось на нем, если это так запомнилось встретившимся друзьям... Проходя мимо проруби, Улукиткан, показав на ведро, сказал: — С таким гостем, как ты, Арсен, однако, ночь будет длинная, полведра воды не хватит для чая. Как думаешь? — И ночи и чая не хватит,— усмехнулся Арсен. Он зачерпнул из проруби полное ведро, и они по темным улочкам стойбища направились к избе Улукиткана. За чаем они вначале вспоминали о разных мелочах совместных странствий по тайге, не касаясь главного, волновавшего обоих. Улукиткан расспрашивал Арсена о местах, где ему нынче пришлось побывать, богата ли там тайга белкой, держится ли в ней сохатый, какие снега — старика по-прежнему все интересовало. Сам он рассказал гостю о последних событиях на стойбище, о приметах нынешней зимы. Женщины и дети уже давно спали. Смолк движок у реки, и в поселке погас электрический свет. В окно заглядывала заиндевевшая луна. Улукиткан зажег керосиновую лампу. 336
— Однако, пора спать,— предложил он. Он расстелил для гостя на полу шкуру, дождался, когда Арсен лег и заснул, прикрутил лампу, оделся потеплее и вышел из избы. Ночь была прозрачной. Ни одного облачка. Тишина. Улукиткан глубоким вздохом набрал полные легкие воздуха, задержал его, как бы давая возможность осесть в груди лесному аромату. И вот из глубин памяти выплеснулись события, оживленные встречей с Виноградовым. Очень зримо и близко представились ему горы — зубцы поднебесных вершин, холодные тени чахлых лиственниц, тропа, бегущая по крутизпе. В лицо хлестнул буран, и точно наяву он услышал душераздирающий крик: — Помогите!.. СЛУЧАЙ НА ХУДОРКАНЕ Улукиткан видит себя идущим во главе большого аргиша, груженного экспедиционным скарбом, и рядом Арсения Виноградова. Путь шел к снежным вершинам, туда, где в щелях заплесневелых скал берет свое начало дикий Худоркан. Ночную стоянку они устроили у подножия высоченного гольца, называемого тоже Худорканом, уже обласканного первым весенним теплом. А солнечным утром с поняжками на плечах они отправились в путь от палатки к вершине гольца. Небо было чистое, в голубом разливе, без примет. В звонком воздухе чутко отдавались шаги по россыпи. Все выше и выше. Шли навстречу дню. Улукиткан решил вести инженера вначале по острию гребня до снежника у входа в цпрк. А дальше проходы прятались в синеве. У старика было хорошее настроение. В такт своим шагам он напевал монотонную песенку о том, как чудесно на земле веспой, когда в каждом цветке торжествует любовь, в каждой росинке — жизнь, в песнях птиц — счастье. В прохладе тающих снегов звенели горы таинственными голосами. Этот еле слышный звук как будто шел из глубины лощин. — К чему они гудят? — спросил проводника Виноградов. — К непогоде. Когда крутом тихо и на небе нет примет, первыми узнают о непогоде горы. Ныпче может завьюжить. Вот и последние скалы. Они точно обручем туго опоясывают голец. Крутизна отнимает силы. Шаги мельчают. Ногам помогают руки. Легким не хватает воздуха. Наверху задержались передохнуть. До вершины рукой подать. Она вся на впду, с поднятой высоко макушкой. Улукиткан повернулся к своему следу. Окликнул Виноградова. — Видишь, вон там за грядами ущелье.— Старик проткнул пальцем воздух, показал на запад, где в теснине гор чернела глубоким шрамом щель.— То Ивак. Там я давно оставил больного отца, он не мог идти, а мы не могли ждать, когда его возьмет смерть. Оставили ему дров для костра и ушли, голод нас гнал... 337
— Он умер? Улукиткан удивился вопросу. — С ним осталась собака, ее тоже мы никогда больше не видели... Огибая голец, с криком пронеслась мимо стайка кедровок. Улукиткан, оторвавшись от дум, торопливо зашагал. На вершине гольца стоял геодезический знак. Виноградов достал из футляра инструмент, установил его на столике и, припав глазами к трубе, долго вглядывался в горизонт. Было тихо и тепло, как в хороший весенний день. — Нет, не вижу того, что надо. Придется задержаться,— сказал он, отрываясь от объектива. — Может, нынче и совсем ничего не увидишь. Этот туман сам не уйдет, только ветер разгонит его, но ветер принесет непогоду. Решай: ждать или лучше завтра прийти? — Подожду, делать все равно нечего, авось дали очистятся. А ты сходи вон в тот цирк, может, барана подстрелишь и спустишься на табор,— предложил Арсен. — Барана добыть хорошо. Однако, послушаю тебя, авось фарт будет.— И старик, накинув на плечо бердану, зашагал вниз по гремучей россыпи. Под теплыми лучами весеннего солнца голец мирно дышал, как спящий олень, не замечая совершающегося в природе вокруг него таинственного обряда — пробуждения и обновления. Улукиткан шел своим следом. Замшевые олочи беззвучно касались камней. На крутых спусках он притормаживал ход. Уже миновал последнюю гряду скал, как до его слуха донесся шум крыльев пролетевшей на юг стаи мелких лесных птиц. Эвенк удивился: «С чего бы это они летят обратно на юг и так торопливо?» И тут почувствовал сзади дыхание ветра. Повернулся и остолбенел: муть на северном горизонте оконтурилась в тучу, которая угрожающе нависла над бесплодной равниной. Справа и слева вставал неудержимо на дыбы поднятый ветром туман. «Дурная голова, зачем оставил на гольце одного инженера!» — спохватился старик. Хотел вернуться, но до табора уже было недалеко. Быстро погасло солнце. Ветер набирал силу. Тяжелая туча, набежавшая с севера, черным брюхом накрыла голец, на котором остался Виноградов. Улукиткан беспокойно подумал о том, сумеет ли инженер в такую непогоду добраться до палатки, а без нее, да еще в ночь — худо ему будет. Тревога за судьбу инженера охватила проводника. Улукиткан торопливо добежал до табора. Наскоро раздул огонь в печке. Снял олочи, переменил стельки, положил в карман трут и кресало на случай, если нельзя будет воспользоваться спичками. Затем привязал к своей поняжке пуховый спальный мешок Виноградова, почти невесомый, меховые чулки, теплое белье. Накинул кладь на плечи, стянул ремешком лямки на груди. На какую-то 338
секунду он задумался: «Может, зря беспокоюсь? Арсен не заблудится, не маленький, и без меня придет». И тут Улукиткану вспомнились давно сказанные ему отцом слова: «Пусть ты добрый, но если у тебя не будет ни мяса, ни шкуры, чтобы одолжить больному соседу, сколько бы ты ни болтал языком о доброте — делу не поможешь». Улукиткан, отбросив колебания, поспешно закончил сборы. Он уходил с табора со смутным предчувствием какой-то беды. Но зашагал уверенно, подставляя ветру грудь и морщинистое лицо. Буран свирепел, хлестал его по щекам, мешал смотреть вперед. Подъем давался ему труднее. За цирком он еле нашел проходную щель. Поднялся на верхние скалы. Присел отдохнуть на камень у обрыва. И в реве урагана уловил какой-то посторонний звук, похожий на крик человека. Звук этот донесся слева, из глубокой расщелины. «Неужто Виноградов? С чего бы его туда занесло?.. Нет, не может быть!» Стащив с головы шапку, он повернул ухо в сторону ветра... Крик не повторялся. «Однако, почудилось»,— решил Улукиткан. Но на всякий случай крикнул в пространство, постоял немного и начал взбираться на крутизну. Его мучили самые противоречивые мысли. Вначале он успокаивал себя тем, что Виноградов едва ли решился спуститься по скалам на дно расщелины да еще ночью. Но затем ему казалось, что бешеный буран мог сбросить инженера с гольца вниз. Он не допускал мысли, что его слух мог ошибиться. Эвенк заторопился вперед, он почти бежал, спотыкаясь о камни. На верху отрога он пристально осмотрел пологий скат — никаких следов. Крикнул — никакого ответа. Свернул влево. Увидел вмятину в снегу, вторую, третью. Пригнулся, припал глазами: «Виноградов шел». Улукиткан пощупал след — давненько прошел человек. Вмятины уходили вниз по другому отрогу. С губ старика сорвался возглас досады. Теперь он твердо знал, что в расщелине кричал Виноградов. Значит, нужно торопиться, дорога каждая минута. Сгущались сумерки, уже трудней становилось разглядывать дорогу. Вот начался спуск. Дальше следы Виноградова шли вниз по крутизне и обрывам. Старик глазам не верил: «Ослеп, что ли, инженер, куда свой след тянет?» Улукиткан еще торопливее побежал по расщелине. Натыкался на каменные стены. Скатывался по скользким надувам. Но вот ущелье кончилось. Дальше падали в темноту отвесные ряды карнизов. Улукиткан с трудом разыскал, увидел след — отпечатки пальцев Арсена на заснеженном выступе, за который, видимо, он хватался руками при спуске. «Лешак тебя несет, лезешь куда попало, разве не видишь, что там пропасть...» — с досадой бормотал Улукиткан. Заглянул вниз. Темень заполняла глубину провала. Но старик не раздумывал. Непослушными от холода руками он обхватил выступ и, повисая на них всей тяжестью, опустил тело вниз, левой ногой нащупал опору на стене. И тут понял, что делает глупость: если сейчас он погибнет, то ведь и Арсе- 339
ну без него не выбраться из беды. Но он уже ничего не мог поделать с собою. Продолжая держаться руками за выступ, он искал опору для второй ноги и уже хотел встать на нее, как руки вдруг ослабели и соскользнули с выступа, судорожно цепляясь за скалу... Старик почувствовал под собою глубину провала. Сорвавшиеся из-под него обломки о грохотом покатились вниз. Пытаясь удержаться, он, срывая ногти с пальцев, хватался за скользкие стены откоса, по которому сползал, и в отчаянии закричал. Но кто мог услышать его одинокий крик в этой холодной пустыне, ведь и Арсен, наверное, погиб... Улукиткан пришел в себя, когда почувствовал, что остановился, смолк под ним скрежет сползающих камней. Он прополз на четвереньках еще ниже. Ощупал руками россыпь возле себя,— нашел бердану и посох. С трудом приподнялся. Не разгибая спины, долго растирал ушибленные бока, голову, коленки. Кругом непроглядная тьма да вой разгулявшейся стихии. — Ого-го-о! — снова крикнул Улукиткан изо всех сил. Но ветер, бьющий в лицо, не донес даже эхо его голоса. Улукиткан поднялся, поправил на плечах котомку, унял дрожь в руках и ногах. Пошел по дну расщелины вниз. Меж поредевших облаков мигали живые огоньки звезд. А на земле, казалось, темнела вокруг пугающая бездна. Старику подумалось, что он спускается в какой-то иной мир, где нет ни тепла, ни жизни и откуда нет возврата. Его окружали скалы, безучастные и холодные, как смерть. Острые когти холода все глубже впивались в лицо, в руки и ноги. Но вот, преграждая ему путь, возникла перед ним заросль густых, низкорослых ив. Они так переплелись между собою, что ни человеку, ни зверю не пробиться через них. — Арсе-ен!..— крикнул Улукиткан в темноту, зная, что инженер не смог бы уйти дальше этих зарослей. И почти рядом с ним послышался стон. Старик бросился к кустарнику. Виноградов лежал на снегу под ивками, в телогрейке и плаще, без шапки, хватая открытым ртом холодный воздух. Большие круглые глаза его были видны даже в темноте. Проводник и инженер молча смотрели друг на друга. — Я знал, что ты придешь,— наконец оказал, пытаясь подняться, Арсен и тут же снова свалился на снег. — Вставай, уходить надо, тут пропадем,— прокричал ему в ухо старик и просунул руку под шею инженера, чтобы помочь ему встать. — Больно!..— закричал тот.— Я разбился. Идти не могу. — Берись за меня, крепко держись, будем вставать.— Голос Улукиткана звучал повелительно. Виноградов закинул руки за спину старику, обнял его и сделал усилие приподняться, но со стоном разжал руки, даже не оторвав от снега головы. 340
— Брось меня, спасайся сам! — сказал он расслаблеппым голосом. — Ты сдурел, что ли? — закричал проводник.— Как так оставить тебя тут? Говорю, пойдем! — И, напрягая все силы, Улукиткан безуспешпо пытался 'поднять инженера. — Уже близко лес, совсем близко, разве не слышишь, как шумит? Там будет костер, тепло. Послушай старика, пойдем,— ласково уговаривал Улукиткан спутника.— Как-нибудь дойдем! — Не могу... И ты не теряй времени, уходи,— глухо, сквозь зубы, сипел Арсен. Улукиткан не знал, что делать. Такого случая еще не было в его жизни. Бросить Арсена он, конечно, не мог. Но он ясно понимал, что вдвоем в таком положении им не спастись. Улукиткан сбросил с плеч ружье, котомку. Закоченевшими пальцами отвязал от котомки спальный мешок. С неимоверными усилиями стянул с инженера сапоги, надел на него ватные брюки, меховые чулки. Кальсонами обмотал его голову. Увпдев неподалеку большой плоский камень, утоптал возле него с податливой стороны снег и разостлал спальный мешок. Подтянув Арсена к камню, долго засовывал непослушное тело инженера в мешок, надеясь, что Виноградов может долго не замерзнуть в этой гагачьей постели, а сверху он еще накрыл его своей дошкой — так надежнее. Сам остался в старенькой телогрейке. Виноградов силился что-то сказать, но только застонал. Улукиткан наклонился к нему: — Прощай, Арсен... Если утром не приду, считай, что пропал. А ты маленько отдохни, согрейся и по моим следам сам выбирайся.— Это было сказано так просто, будто речь шла не о жизни и смерти, а о легкой прогулке. Старик достал из кармана кусок лепешки, разломил пополам, одну половину засунул в мешок больному, вторую оставил себе. Потом засыпал инженера снегом поверх постели, прихлопал по краям, чтобы ветер не разрыл. Всмотрелся, запоминая в профиль скалы, нависающие над этим местом. И, перекинув за плечо бер- дану, взяв в руки посох, Улукиткан зашагал прочь от живой могилы своего спутника в гудящую буранную мглу. Скорей бы добраться до тайги! Но он не знал, куда приведет его эта расщелина. Холод становился нестерпимым. Старик подставлял холодному ветру то спину, то бока. Засовывал за пазуху закоченевшие кисти рук, прижимая их к телу. Он ощутил острое покалывапие в ступнях. Надо бы немедля разуться, растереть пальцы снегом, перемотать портянки, но он боялся присесть, не надеялся, что сможет встать. Надо было во что бы то ни стало добраться до тайги. Дно расщелины становилось все более пологим. Разбежались, как вспугнутое стадо диких баранов, тучи, и зрелая, большая луна осветила снежную равнину, куда выходило ущелье. Оттуда до- 341
несся глухой шум леса. Короткий, радостный вздох вырвался из груди старика. Вот и первое деревцо, горбатое, дупляное, одиноко растущее на каменных обломках. Дальше деревья стали попадаться чаще, но как на грех не находилось ни единой сушины. Он шел от дерева к дереву, искал сухие пни. Буран неотступно гнался за ним, подхлестывал. Он начинал понимать, что костра не предвидится и ему никогда уже не согреться. И тут наткнулся на сухие кусты голубики. Не дрова, но все-таки можно зажечь. Сломал большой куст, размельчил его ногами на части, закоченевшими руками кое- как сгреб изломанные прутья в кучу. Оставалось подложить под нее завиток березовой коры и подпалить, хоть на минуту согреться. Он запустил руку за пазуху и с ужасом обнаружил, что припасенная береста и спички остались во внутреннем кармане дошки, которой он укрыл Арсена- Буран вдруг утих. Показалась луна. Но стало еще холодней. Улукиткан не помнил, сколько времени он безвольно бродил по редколесью, пока не увидел впереди валежину, темным горбом торчащую поверх сугроба. Старик с каким-то облегчением присел на нее. Ноги окончательно потеряли чувствительность, в коленках не сгибались. Откинув голову, Улукиткан хотел в последний раз глянуть на звезды и на лесную ширь, залитую лунным светом,— и обомлел... Он с трудом раздавил рукавицей на лице заледеневшую корку, протер глаза. И еще раз всмотрелся. Нет, ему не причудилось, он не спал. Большая черная тень переместилась на лужайке, слилась с кустарником, но скоро появилась снова, четко выкроившись на снежном поле. «Сокжой!» — сведенными стужей губами прошептал эвенк. И все его существо в этот момент сосредоточилось на звере, который сейчас для него воплощал в себе все: тепло, пищу, сон, самую жизнь... Опираясь на совсем ослабевшие руки, он встал с лесины, мельком отметив, что пальцы на ногах перестали болеть, то ли согрелись, то ли совсем закоченели. Да и руки он чувствовал только в плечах. Но все это как-то отступило перед охватившим его желанием добыть сокжоя. Ветер откуда-то донес какой-то загадочный звук: не то сонная птица на дереве пошевелила крылом, не то треснула веточка под тяжелой лапой какого-то хищника, может, тоже крадущегося к сокжою. Сокжой мгновенно повернулся на этот звук и, вытянув морду навстречу ветру, внюхался в воздух. Постоял немного, осторожно шагнул вперед и бесшумно исчез за лохматым густым стлаником. Улукиткан, закрыв глаза, на минуту сосредоточился. Было страшно от мысли, что зверь уходит, а вместе с ним уходит и его последняя надежда. «Лучше погибнуть на горячем следу зверя, чем замерзнуть, как слепому щенку»,— рассуждал он, осторожно двинувшись вперед, по направлению к поляне, с которой только что ушел сокжой. Это ясное сознание несколько оживило его, за- 342
ставило быстрее стучать сердце, будто подогрело кровь. Теперь бы только зарядить бердану. Но пальцы будто забыли, как это делается. Он запихивал их в рот, отогревая дыханием, засовывал под телогрейку. Наконец, действуя чуть ожившими пальцами и зубами, он все же зарядил ружье. Снегопад почти прекратился, еще больше посветлело. Улукиткан достиг поляны, где кормился сокжой. Встречный ветер глушил его шаги. Ожили глаза, чутким стал слух. За взлохмаченными ветром стланиками, за лиственничным редколесьем, на мари, освещенной луной, темнел силуэт пасущегося сокжоя. Улукиткан почувствовал, как теплая, живая кровь ударила ему в голову. Теперь все зависит от него, от его воли и ловкости. Только бы сумели омертвелые пальцы спустить боек берданы. Улукиткан осторожно обошел кустарник, быстро подобрался к стоявшей в просвете корявой лиственнице. Приник к ней и отдышался, а затем выглянул из-за ствола дерева. Тени уродливых лиственниц переплели снег причудливым узором. Сокжой, ничего не подозревая, неторопливо передвигался по противоположной кромке мари, не отрывая головы от земли, продолжал кормиться. Сейчас он был весь на виду, горбоносый, с черными вздутыми буграми будущих рогов на голове, приземистый и длинный. В фосфорическом свете луны он казался огромным серебристым изваянием. Приближаясь к старику ленивыми шагами, сокжой как бы испытывал терпение охотника. Улукиткан, затаив дыхание, начал наводить ружье. Человек знал, что через какое-то время из них двоих останется жить один: он или сокжой. И это уже не обычная охота, а поединок жизни и смерти. Улукиткан, прижимаясь к лиственнице, с трудом удержался на ногах. Зверь был уже близко, но почему-то держался в тени, будто ему неприятен лунный свет. И это мешало Улукиткану навести мушку на верное, самое убойное место зверя. Улукиткан призвал на помощь всю волю, всего себя. Он еще тверже оперся ногами о мерзлую землю, просунул негнущийся указательный палец в пусковую скобу ружья. После выстрела зверь шарахнулся в сторону. Заспотыкался, упал, но тотчас же вскочил, глянул в сторону, откуда раздался выстрел, и, медленно опускаясь на колени, издал последний утробный стон. Старик, бросив бердану, теперь она была для него лишней тяжестью, еле передвигая ноги, обошел стланик и поплелся к убитому зверю. Сокжой лежал на правом, окровавленном боку, поджав ноги и осторожно положив свою длинную голову на снег. Улукиткан обошел вокруг туши, нагнулся над нею, не торопясь осмотрел ее от морды до хвоста, ощупал зимнюю длинношерстную шубу на спине сокжоя, черные вздутия будущих рогов на его темени. Они были мягкие, наполненные горячей кровью. В другое время эвенк не замедлил бы их срезать и сварить — лучшего лакомства не знал 343
его язык. Но теперь было не до того. Старик опустился на колени перед тушей. Надо было как-то сделать хоть маленький разрез в животе сокжоя — и тогда спасен Улукиткан! Но как это сделать? Старик попытался охватить рукоятку ножа пальцами правой руки, чтобы вытащить его из ножен, но пальцы, как деревянные, соскользнули с рукоятки. Тогда старик зажал ее запястьями обеих рук, собрав все силы, потянул на себя — и все же вытащил нож, но тут же и выронил его. На большее руки не были способны. Длинный и узкий, как шило, нож лежал на снегу. Улукиткан склонился к самому снегу, схватил нож зубами и, разогнувшись, не выпуская ножа изо рта, воткнул лезвие в живот сокжоя. Дальше было легче. Держа нож зубами, помогая руками, старик немного расширил разрез, и оттуда в лицо ему ударила горячая струя крови и пара. Улукиткап о чувством величайшего облегчения сунул в горячую рану свои омертвелые руки. Пар, выходя из нутра туши, оседал густым инеем на почерневшем лице эвенка. Улукиткан, погрузив руки в брюхо зверя до локтей, грудью навалился на тушу, но не смог подтянуть непослушные ноги. Они совсем одеревенели, ступни, наверно, примерзли к олочам. Но сейчас эвенк не думал о ногах. Надо было во что бы то ни стало отогреть пальцы на руках, а уж они помогут вернуть к жизни и ноги. Он все глубже запускал руки во внутренности животного, шевелил кистями. И спустя несколько минут пальцами почувствовал отдаленное тепло, оясила в них боль. Появилось полное ощущение, что руки лежат на раскаленных угольях и медленно распадаются по суставам. Он вырвал руки из брюшины зверя, хватал горстями снег и оттирал им кисти, засовывал руки за пазуху, дул на них. Боль становилась острее, точно кто-то вонзал иголки под ногти, выкручивал фаланги пальцев. Старый эвенк взревел от этой боли. Но живое тепло сделало свое дело —- боль начала ослабевать, в кончиках узловатых старческих пальцев запульсировала кровь. Улукиткан скрипел зубами, еще энергичней хлестал себя руками по бокам, натирал кисти снегом и снова засовывал их в брюшину зверя. Руки, хотя и сильно болели, становились все более послушными. Тщательно прикрыв шерстью рану в брюшине зверя, чтобы сохранить внутри туши тепло, Улукиткан решился взяться за свои ноги. Расшнуровал олочи, стащил их о ног, оторвал примерзшие к ступням стельки и засунул их себе за пазуху, прямо к телу. Ноги были темно-синие, холодные, как лед, без признаков жизни. Эвенк изо всех сил тер их снегом, затем шерстяными портянками, прижимай к теплой еще мохнатой шкуре сокжоя. Повторялось то же, что и с руками: вначале пальцы зашевелились, затем появилась жгучая боль — явные признаки оживления. Стиснув челюсти от боли, Улукиткан засовывал поочередно ноги в брюшину сокжоя и снова растирал их снегом. 344
Хотя боль и не прекращалась, руки и ноги еще плохо повиновались старику. Он достал из-за пазухи нагретые стельки, вложил их в олочи, завернул ступни в портянки, обулся. Морозный ветер, будто поняв, что старый эвенк вырвался из его леденящих струй, немного утих. Улукиткан развернул убитого зверя на спину и стал свежевать. Он торопился. Работало все —- зубы, руки, нож, пока из шерстистой шкуры не вылупилась красная туша. Старик в изнеможении опустился на шкуру. И тут только почувствовал тупую, ноющую боль в пустом желудке. Стоя на коленях, он вспорол ножом всю брюшину зверя и, запустив в нее глубоко руки, отрезал большой кусок печенки, еще теплой и пахучей. Ел ее сырую, без соли, ел жадно, много, глотая нежеваными кусками, пока не набил желудок. Глазами разыскал в темном небе Хэглэн1 и удивился: ему казалось, что уже скоро рассвет, а в действительности еще не было и полночи. Но теперь спать, и только спать! Закутаться в шкуру сокжоя, и забыть стужу, Арсена, оставшегося там, в расщелине, табор, где-то приютившийся у подножия гольца. Улукиткан мысленно поблагодарил предков за то, что они помогли ему спастись от явной смерти их древним способом. Он стал устраиваться на ночлег. Отсек ножом от туши заднюю ногу и положил ее па шкуру: с подветренной стороны она заменит ему подушку. Затем он половину шкуры разостлал на снегу, шерстью кверху, лег на нее, а остальной частью укрылся. Зная, что шкура, вывернутая мездрой наружу, быстро замерзнет и он окажется замурованным в ней, как в колоде, пе сможет повернуться на другой бок, расправить согнутые ноги, он не укутывался слишком плотно, оставил отверстие для лица, через которое можно будет выбраться утром из этого своеобычного спального мешка. Несколько минут старик находился в состоянии величайшего блаженства. По телу разлились теплота и какая-то удивительная легкость, будто он снова лежит, как дитя, в мягкой люльке далекого детства. Когда Улукиткан пробудился, первое, что вмиг вернуло старика к действительности, была острая тревога за спутника, оставленного в ущелье. Затем пронеслись пред ним несвязные отрывки ночных событий. Старик лежал, боясь пошевелиться, еще не уверенный, что его руки и ноги спасены, что он сможет подняться. Он долго и трудно выбирался из-под замерзшей шкуры и еле удержался на ногах. Он был весь расслаблен, как после тяжелой болезни. Ветер давно стих. Ни одна веточка, ни одна былинка не шелохнутся, точно окаменело все после бури. В просвете между лиственницами виден был встающий из тумана голец. Горы пробуждались. Громоздились над пропастями их вершины, и из-за скал сочился узкими полосками утренний свет. Улукиткану казалось, будто он Хэглэн — Большая Медведица. 345
из какого-то неведомого мира вновь вернулся на свою землю, и как бы заново увидел знакомые горы, небо, снова ощутил себя живым. Улукиткан накинул на плечи пустую котомку, нашел бердану и поспешил в расщелину, где у приметной скалы, под холодным сугробом оставил Арсена. Опираясь на посох, еле держась на ослабевших ногах, он медленно уходил от мари, от жирной туши зверя, от теплой постели, уходил убежденный, что иначе человек не может поступать, и это сознание прибавляло ему сил. Тяжело давался старику каждый шаг, каждый метр подъема. Малейший излом, неприметный в другое время, теперь казался крутизною. Старик не узнавал расщелины. Спускаясь вчера вечером по ней, он из-за пурги почти ничего не видел, не запомнил приметные места, и теперь казалось, будто скалы повернулись к нему какой-то незнакомой стороной. Но вот и солнце! Оно выбралось на зубчатый гребень гольца и на какое-то время замерло, будто отдыхая от крутого подъема. На западном горизонте в синеве прорезались макушки далеких кряжей. Где-то неподалеку, около каменных развалин, громко прокричала куропатка, резким гортанным криком оповещая жителей расщелины о наступившем дне. Улукиткан еле передвигал ноги. Но тревога за Арсена гнала его дальше, выше и выше. За последним поворотом расщелина стала выклиниваться. Старик узнал лоб отрога, по которому вчера сполз, но сейчас не мог найти глазами утеса, под которым оставил инженера. «Разве могло такое случиться раньше? Совсем устарел. Куда такое годится?» — горестно раздумывал он, остановившись. Зарядив бердану, выстрелил. Далеко по глухим ложкам расползлось, потревожив утреннюю тишину и долго забавляясь в ущельях, эхо выстрела. Улукиткан прилег на снег, припав ухом к надуву, стал слушать. Нет ни шороха, ни человеческого вздоха. Где-то в глубине, под снежным покровом, чуть слышно сочилась вода. «Однако, прошел утес»,— подумал Улукиткан и повернул назад. Напрягая зрение, он старался не пропустить ни одного каменного выступа, старательно рассматривал россыпушки, скалы. В поле его зрения попалась веточка хвои, торчащая из-под глубокого снега. И сразу все разгадалось — и каменистые развалины, и утес, и большая глыба на самом дне расщелины, возле которой был оставлен Арсен. Под каменным навесом теперь лежал метровый снег, почти вровень с глыбой, крепко спрессованный ночным ветром. И только маленькая веточка лиственницы торчала из сугроба. Улукиткан узнал эту ветку, вчера поставленную им. Возле ветки в сугробе была норка, из которой шел парок. — Арсен, это я, Улукиткан!.. Ты слышишь? — крикнул Улукиткан, наклоняясь над норкой. Немного погодя из сугроба послышался тихий стон. 346
Старик сбросил с плеча ружье, размял ногами корку снежного надува и, став на четвереньки, начал разгребать сугроб. Работал ожесточенно, долго, пока не отрыл Арсена. Тот лежал на спине, расслабленный и раскрасневшийся, в жару. Он смотрел на проводника широко открытыми глазами. В них отражалось небо, разлохмаченный край утеса и сам Улукиткан. Старик заботливо потрогал лоб больного. — У тебя что болит? — спросил он. Тот раскрыл рот, пошевелил сухим языком, но ни одного слова не мог произнести. — Надо скорее в тайгу,— сказал Улукиткан,— там разведем костер. У костра и с чаем легче думать. Решим, что делать. Он помог Виноградову выбраться из спального мешка, усадил на дошку. Снял с ноги инженера сапог, закатал штанину и осторожно ощупал темно-фиолетовую рану на рассеченной камнем коленке, уже затянутую коркой. — Нога заживет, худо, что простыл,— спокойно заключил Улукиткан,— Наши предки такую боль хорошо лечили: голого в снегу катали, потом клали в теплые оленьи шкуры, и через день он был на ногах. Который слабый — сразу умирал, ему все равно в тайге не жить... Будь ты, Арсен, эвенком, я бы непременно так сделал, а с лючи без привычки всякое может случиться... — Пи-и-ить...— еле слышно попросил инженер. Старик подсел к нему. Повернул распаленную жаром его правую руку ладонью к солнцу. Положил на нее комок снега. Снег быстро растаял, как на горячей сковородке. Так он сделал несколько раз. Виноградов жадно слизывал влагу со своей ладони. — Теперь будешь жить,— сказал убежденно Улукиткан. Больной, преодолеэая слабость, поднял голову, глянул на проводника своими ввалившимися лихорадочными глазами. — Только ты мог спасти меня! — чуть не плача, произнес Арсен. — И другой на моем месте сделал бы то же. Так велит завет наших предков, так должны делать все,— просто ответил старик. Он увидел висевший у инженера на поясе нож, вытащил его из ножен, достал свой и на их рукоятках вырезал по два глубоких креста. На недоуменный взгляд инженера старик ответил: — Нас двое,— Он указал на вырезанные знаки,— Это будет память, что не пропали ночью, побороли пургу, — Как тебе-то удалось спастись от стужи? — спросил Виноградов. — Ты помог. — При чем тут я? — Ты не мог идти. Я бросил тебя под сугробом, но шибко хотел спасти. От этого я стал сильнее стужи. Понял? — Спасибо тебе, Улукиткан.— Арсен с трудом протянул к проводнику расслабленные руки и, наклонив к себе его седую голову, прижался к ней губами. 347
СЛЕДЫ НА ПЕРЕНОВЕ Распласталась тайга по заснеженным холмам, выстлала пади, ушла сплошной чернотою за хребты. Всюду величественная тишина зимнего леса. Изредка стукнет дятел: ударит клювом в сушину, подождет, когда смолкнет, ударит еще, посильнее, и как зачастит... Долго не стихает в лесу этот дребезжащий звук. Он так обычен, что, кажется, не нарушает общего покоя. В вечернем сумраке багровел закат. Воздух был резок. Все замерло в безмятежной истоме угасающего дня. И такая благодать, такой покой, будто в природе на века наступило примирение. Ни хищников, ни бурь, ни смерти. Тишину разорвал шум крыльев вспугнутой стаи синиц. И еще не успел смолкнуть шорох их крыльев, как послышался хруст снега под чьими-то легкими шагами. Затем ближе, точно от удара, вздрогнула березка, раздвинулся стланик, и в образовавшемся просвете появился Улукиткан. Выбравшись из чащи, он, не задерживаясь, па ходу стряхнул с ушанки снег, протер лосевой рукавицей глаза, глянул на меркнущее у плоского горизонта солнце. Не торопясь, вывел из чащи три пары оленей, впряженных в нарты, нагруженные охотничьим скарбом. Спустился к речке Арга и на пологом берегу остановился. В холодном безмолвии спала река. За нею простерлась на запад бесконечная равнина, угрюмая и в снежной белизне своей однообразная, как синь океана. Слева за тальниковым частоколом эвенк увидел поляну, прижатую увалом к реке. Именно сюда, к ней, он и пробирался. Более трех десятков лет назад тут однажды была его стоянка. Однако и сейчас все ему на полянке знакомо: и приземистые ели, столпившиеся у невысокого берега, и озерко под рекою, в оправе из пожелтевшей осоки, теперь замерзшее, и старые пни от срубленных им еще тогда деревьев. Проходя мимо, Улукиткан толкнул ногою один из пней, и тот развалился. «Пни и те сгнили, а я еще топчу землю»,— подумал старик. Он подвел упряжки к ельнику. Отпустил оленей. Достал пальму — большой нож с длинной деревянной рукояткой, заменяющий топор, и ушел в чащу. За тусклым горизонтом потухал закат. Из боковых ложбин, из чащи наплывал ночной холодный сумрак. Одна за другой в небе загорались звезды. Старик не торопился с устройством ночлега. Для одинокого путника зимняя ночь кажется бесконечно большой, чего только не передумаешь, где только не побываешь, мысленно дожидаясь рассвета! «Как-нибудь прокоротаю ее, а завтра приедет Басиль, будет веселей, и языку найдется работа»,— размышлял он. Улукиткан опознал место, где когда-то стоял его чум. Выстлал это место лиственничными ветками, установил печь, натянул палатку, принес воды. Раньше он все это делал легко и быстро, а те- 348
перь не тот взмах пальмы, шаг стал мельче, да и в руках не осталось прежней силы. Перед тем как забраться в палатку, старик оглядел звездную синеву неба над стоянкой. Ухом припал к тишине. С юга через марь набегал легкий ветерок, казалось бы, совсем неприметный, какой всегда дует вечером вслед ушедшему дню. Но старику многое говорил этот ветерок. В нем расслышал он, как далеко отсюда гудел глухо огромный, непостиясимый даже для разума лес. «К непогоде...» А в палатке теплынь. Мигает свеча. Пахнет отогретой лиственничной подстилкой. Чудесный запах! Куда нежнее и ароматнее запаха еловой или сосновой хвои. Вообще Улукиткан предпочитает его любому запаху. Эвенки давно уже живут оседло, сменив дырявый берестяной чум с негаснущпм очагам в нем на четырехстенную уютную избу с печью. Только такие старики, как Улукиткан, не могут, не видят смысла ломать установленный прадедами уклад жизни, связанной звериными тропами, полной поединков со стужей и непогодой. Вся его жизнь — большой аргиш. Одна-две ночевки на одном месте, и дальше, к новому небу, к другому ручейку, туда, где лес в тихую погоду, кажется, поет колыбельную. Улукиткан убежден, что на свете нет ничего уютнее полотняного жилья с лиственничным запахом, нет ничего вкуснее пшеничной лепешки, испеченной на жарких березовых углях, и здоровее сна у костра, он не знает приятнее музыки, чем голоса живой природы. Улукиткан сбросил с худеньких плеч дошку, подложил в печку дров, присел к теплу. «Хорошо!»—подумал он, доставая из потки посуду, сумочку с сахаром, масло, отварное мясо. Скорее бы закипел чайник... Улукиткан слышит, как шелестит снег, падая на крышу па- латкп, как за озерком стонет, качаясь, старая лиственница, как за Аргой кричит голодная птица. Расстегнул вход в палатку и, высунув седую голову, вгляделся, вслушался в беспросветную темень. Где-то внизу тихо шумели старые сосны. «К утру снег перестанет, перенова будет, а это всегда охотникам фарт, может, и мне повезет»,— порадовался старик. После чаепития он занялся подготовкой к охоте: отложил несколько мелких беличьих патронов к бердане и три для крупного зверя. Его пес Пакет — мастер берлоги искать, авось и нынче поднимет зверя, тогда он, Улукиткан, старому дружку своему Уйбану не сохатиную шкуру привезет, а медвежью. Теплая будет ему подстилка под бок, да и укрыться ею куда с добром. Улукиткан достал из потки трубку, сам не курил, но на всякий случай, для встречи с кем-нибудь возьмет и трубку. Просмотрел, не продырявились ли меховые чехлы для лыж, без них не скрадешь в тихом лесу зверя. Сон не приходил к Улукиткану. И перед ним вставал завтрашний день: лес, встревоженный выстрелами, след зверя, призыв- 349
ный лай Пакета. Всякий раз, когда он находился в тайге, им овладевало это загадочное чувство. Он никогда не пытался осмыслить, понять его, просто слепо доверялся и отдавался ему. То было чувство привязанности к тайге, ко всему, что связывало с ней,—' и это было для эвенка чем-то таким, что дороже всякой добычи, сытого табора, что он не променял бы на сотню черных соболей. И он радовался сейчас, что это чувство дожило с ним до глубокой старости, приносит ему и теперь величайшее наслаждение. Именно эта привязанность и привела его теперь на Аргу. Думал он и о другом. Безымянный голец, с которого он вывел в «жилуху» астрономов — Ивана Ивановича и Алю, оказался последней покоренной вершиной в его жизни, как и то стадо снеж- пых баранов, которое он видел тогда, уходя с гольца. Не пришлось ему больше бывать в горах, скрадывать круторогов. И тогда же, у стойбища, куда он привел астрономов, навсегда оборвалась долгая тропа проводника, догорели костры последних шумных привалов. Не сопровождал он больше ни одной экспедиции, годы отняли у него право быть впереди идущим. Будто кто-то пальмой пересек жизнь эвенка, разделив ее на прошлое и сегодняшнюю старость. Он заснул и во сне увидел далекую чайдахскую тайгу — глухой, безлюдный край, где много лет назад он, будучи проводником, ослеп. Потерял солнце, тропу, приметы, но не бросил спутника, вывел его из большой беды, спас и себя. То был небывало голодный путь, нечеловеческие испытания. И все это он снова переживал в снах, которые часто переходили в кошмары. Улукиткан сбивался с направления, тонул вместе со спутниками в зыбунах или на порогах, бессмысленно блуждал по чащам и болотам. А просыпался с тяжелой головой. Утро еще таилось за тусклым горизонтом, когда Улукиткан застегнул за собою вход в палатку, привалил край полотна поленом. Долго стоял, поглядывая на все стороны, раздумывая, куда ему податься, где вернее искать свою удачу? Можно бы за речку, в ельники, места там подходящие для белки, однако кочковатые мари, не везде пройдешь. Неплохо бы податься и в ложки, там-то наверняка есть зверь, но ходить по крутым отрогам у старика уже не было сил. «Совсем не остается мне и дела и места в тайге»,— с горечью думал охотник. Улукиткан еще раз окинул хозяйским взглядом становище и, подчиняясь какому-то внутреннему охотничьему приказу, уверенно направился в глубь лиственничной тайги, навстречу разгорающемуся дню. Лес еще был полон ночного оцепенения. Деревья стояли, опушенные снегом, с высоко поднятыми вершинами, сквозь которые чуть сочился голубоватый свет утра. Старик неторопливо месил лыжами податливую перенову, лю- 350
буясь сказочным, неповторимым снежным царством,— на пнях белые папахи, на березах висячие кружева инея, коряги превращены в снежные хоромы, под стланиковыми навесами таинственные пещеры. Старик бережно обходит хрупкие творения ночного снегопада. Опытные глаза охотника ничего не пропускают. На свежем снежном покрове читают они предутренние следы лесных обитателей. Вот мышь, крошечное беспокойное существо, выскочила из норки поглядеть на заснеженный мир и, пробегая к соседке, настрочила малюсенькими лапками стежку. А это дикий олень, опускаясь в береговой ельник на кормежку, взбил сильными копытами белизну переновы, по путц развалил своей огромной тушей легкие снежные надстройки. Вот следы горностая, в поисках пищи этот хищник шнырял по темным закоулкам стланика, взбирался на валежины, чтобы осмотреться, принюхаться, и бежал дальше голодный, злой. Из распадка, к которому подошел Улукиткан, донесся еле уловимый звук. Старик остановился, напряг слух и глаза. «А где же Пакет? Почему не подает голоса, оглох, что ли?» — подумал старик и зашагал к густой лиственничной чаще, откуда донесся непонятный звук. На спуске в ложок он увидел след недавно пробежавшей белки. «Это она цокнула, больше некому». Улукиткан неторопливо вложил в бердану беличий заряд. Протер рукавицей глаза и, сторожко шагая, всматривался в просвеченные солнцем вершины лиственниц, ища среди веток живой темный комочек. А белке прижаться бы к стволу, затаиться, выждать, когда охотник пройдет мимо, так нет, не утерпела, запрыгала, защелкала на весь лес, похваляясь, что она на недосягаемой высоте. «Вот я сейчас и сшибу тебя, глупая!» — усмехнулся Улукиткан, прислоняя ружье к стволу дерева и прижимая к щеке приклад. Но целился долго, не мог поймать зверька на мушку. «Леша- ковы руки, дрожат, не враз прицелишься»,— горько подумал Улукиткан. А белка пуще дразнится: щик... щик... щик... Насмехается над стариком: то припадет к сучку так, что и не заметишь ее, то вернется по вершине или повиснет на тонкой веточке. Грохнул выстрел- Белка спохватилась, поняла — шутки плохи, надо удирать. И пошла верхом, с ветки на ветку, с дерева на дерево, пугливо озираясь на охотника. Редколесье пробежала по «полу» и снова пошла по деревьям, скрылась в темной глубине берегового ельника. Улукиткан опустил дымящийся ствол берданы, прислонился плечом к лиственнице и незрячими глазами посмотрел вслед убежавшей белке. Плюнул с досады. «Глаза обманывать стали, на что годится!» 351
Но отступаться и не подумал, такого еще не бывало. Пошел догонять белку. И хотя белка удирала по вершинам деревьев, больше пе подавала голоса, Улукиткан шел уверенно следом за нею. С веток, по которым она прыгала, на свежий снег сыпались содранная коготками зверька кора, хвоя, сбитые мелкие лиственничные шишки. На перенове все это хорошо заметно. Не уйти тебе, пышнохвостая... У ельника старик постоял, послушал, глянул в зеленую темень хвои, где спряталась белка. Улукиткан подобрался к толстой ели, стукнул о ствол дерева прикладом берданы, и тотчас же вверху, среди крон метнулся черный комочек, белка замерла, беспокойно подергивая пушистым хвостом. «Теперь-то не уйдешь!» — пригрозил Улукиткан, поднимая бердану. В этот момент издали донесся лай собаки, злобный, напористый. Старик опустил ружье, стащил с головы шапку, повернулся правым ухом в ту сторону. «Не на белку лает. Неужто берлогу нашел?.. Но какому дурню медведю взбредет в башку устраивать берлогу на солнцепеке?» А лай становился все яростнее, настойчивее. Забыв про белку — сейчас дорога каждая минута,— старик направил лыжи на лай и пошел резво срезать пологие края увалов. И снова был недоволен собой: «Будто быстро иду, а расстояние не сокращается, топчусь на месте, как глухарь на току». А тут еще поняжке неловко на спине, вроде бы и веса в ней немного, а плечи оттягивает. «Все теперь тебе неладно!» — ворчал старик. А яркие солнечные лучи били ему в лицо; ожил, проснулся лес, протягивая ветви навстречу солнцу; защебетали синицы, запикали поползни; горластая желна перекрыла их своим криком. И вот Улукиткан увидел на свежей белизне парный след, глубоко вдавленный в снег. Остановился, нагнулюя, ощупал пальцами круглые пятачки следа и даже заулыбался. «Недавно пробежал. Ишь как торопится, что ни прыжок — сажень! А вот и след Пакета, почти рядом бежал». Старику стало легко, будто не было ноняжки тяжелой за плечами, и ноги вновь обрели давно утраченную упругость и быстроту. «Скорей, скорей надо! — подстегнул он себя.— А то чего доброго скроется зверушка, уйдет, не догонишь такую удачу». Откуда-то издалека пришел черный гость, редкий в Зейской тайге, в дорогой шубе. «За ним неделю можно идти — не устанешь». Пожалуй, впервые за всю жизнь он идет по горячему следу такой ценной добычи — черного соболя. Сколько лет он мечтал, ждал такой встречи! Никак нельзя ее упустить. Ноги бы только не подвели, глаз не обманул. Лай Пакета, слитый с лесным гулом, становился все ближе, все громче. Глаза перестали искать проходы, старик бежал напролом, руша снежные мосты, гроты, башни. Откуда и сила взялась! Стало жарко. Из-под ушанки по- 352
текли горячие ручейки пота. Остановился передохнуть, хватил ртом горсть снежку, расстегнул на всю грудь дошку. И дальше... Лай уже совсем рядом, в ложке с крутым спуском, в густой лиственничной чаще. Улукиткан притормозил лыжи, немножко отдышался. Разъяренный Пакет, задрав морду, облаивал толстую сосну. Улукиткап, не таясь, вышел из чащи. Осмотрел просвеченную солнцем крону дерева — никого не увидел. Зашел с другой стороны — то же самое. Сосна старая, вся издолблена дятлами, полузасохшая. Он подошел к ней, легонько стукнул бадожком по стволу. Тотчас же изнутри донеслось злобное ворчание. На высоте поднятой вверх руки, с солнечной стороны, старик увидел на стволе сосны отверстие. На этом месте когда-то был сук, он сгнил, отвалился, и тут образовалось дупло, служившее зверьку убежищем. Тут он отлеживался после ночной охоты и сытной трапезы или спасался от затяжных зимних буранов. Сюда зверь и торопился, спасаясь от собаки. И наверное, сейчас, сидя в дупле, считал себя вне опасности. Улукиткан осмотрел и ощупал корни старого дерева, лежащие почти на поверхности рассыпушки,— нет ли где внизу выхода из дупла. Сбросил котомку. Не торопясь достал топор, срубил сук подходящей толщины, вытесал из него чурку и заткнул ею отверстие в стволе сосны. Убедившись, что зверек надежно заперт, Улукпткан разжег костер, набил снегом чайник и повесил его над огнем. К нему подошел успокоившийся Пакет, довольный улегся возле него и долго смотрел в лицо старика ласковым, преданным взглядом. Но пока Улукиткан не спеша пил чай, собака остороя^- но следила и за дуплом. Малейшее движение, шорох в дупле заставляли Пакета упруго вскакивать, кидаться к сосне и, наскакивая на ее ствол, заливаться неистовым лаем. Пакет считался беспородной собакой, хотя его мать, злая бродячая сучка, была чистокровной эвенкийской лайкой. Опа не любила суетливую жизнь людского стойбища, собак — обленившихся пустолаек, уходила в тайгу на все лето и осень до начала пушного сезона. В постоянной заботе о пище она скиталась по марям и болотам и там иногда ее видели с выводком щенят. Но возвращалась она к хозяину одна, будто не желая обрекать потомство на скудную жизнь среди людей. И вот однажды из тайги она привела трехмесячного сына, одного из большого помета. Улукиткан решил, что собака не зря это сделала. Выпросил щенка у хозяина и назвал его Пакетом. Не ошибся старик. Мать не наградила сына породистыми качествами: ни острыми стоячими ушами, ни лисьим, длинным п пушистым хвостом, зато передала ему дар промысловой собаки. Неутомимые в упряжке и погоне за крупным зверем ноги, великолепное чутье и беспредельная преданность хозяину выгодно отличали Пакета от всех других собак стойбища. Он азартно работал по соболю, белке, был неустрашим в схватке с медведем. Улукиткан дорояшл им. 12 гр. Федосеев, т 2 353
Напившись чаю, старик, все так же не торопясь, подошел к сосне и стал обушком топора простукивать со всех сторон ствол. По звуку старик легко определил более тонкую стенку и в том месте прорубил еще одну дыру внутрь, довольно широкую, чтобы свободно пролезла рука. Потревоженный стуком зверек забился в самый верх дупла, и оттуда доносилось его угрожающее ворчание. Улукиткан достал из-за пазухи трубку. Затем надел на левую руку замшевую рукавицу, опробовал пальцы, можно ли ими сделать мертвую хватку. Просунув в вырубленное отверстие руку в рукавице и усевшись возле сосны, он стал вдувать едкий махорочный дым в дупло. Притихший было зверек снова заметался, яростно тряс зубами затычку и, не находя выхода, бросался по дуплу вниз и вверх, но не приближался к руке охотника. А Улукиткан беспрерывно курил. Дым, накапливаясь вверху дупла, удушьем теснил зверька вниз. Соболь чуял, именно там, внизу, где пробивается в дупло полоска дневного света, его и подкарауливает опасность, но дым становился все нестерпимей. Старик в третий раз набил трубку, когда соболь осторожно лапками коснулся его рукавицы и тотчас пугливо отпрянул. «Ишь, пугается!» — усмехнулся охотник, пуская в дупло очередную порцию дыма. Он слышал, как зверек спустился к самому отверстию и замер, готовый на все, Улукиткан знал, что в минуту грозящей ему опасности этот маленький хищник становится крайне озлобленным и сильным, может постоять за себя перед любым противником. Поэтому Улукиткан, отложив еще дымящуюся трубку, встал поудобнее на колени, приготовился к схватке. Соболь яростно заворчал почти у самой руки Улукиткана. Табачный дым прижимал его к человеческому запаху. Соболь уже касался задними лапками рукавицы, продолжая цепляться передними за стенку дупла. У старика перехватило дыхание. Еще две-три секунды — и из отверстия послышался яростный писк, хриплое дыхание зверька. Соболь, схваченный за горло, забился в руке Улукиткана. Старик осторожно вытащил из дупла извивающийся черный пушистый клубок. Зверек неистово царапался задними лапками, задыхаясь, злобно фыркал в лицо охотнику. А Улукиткан стоял и глядел на добычу, словно завороженный. Ничего подобного он не видел в своей жизни. Он повернул соболя черной спиной к солнцу — и точно кто-то брызнул по ней серебром! А черная шерсть на ярком свете казалась еще черней. «Казак»!1 Вот повезло на старости лет! Выходит, неправда, что счастье в старости совсем покидает человека. Ишь как хорошо получилось! Эко удивится Басиль!» И, продолжая любоваться соболем, старик уже представил, как он вернется на стойбище, поднимется по деревянным ступенькам в лавку, как положит на стойку «казака» и как ахпут все от удивления. К а з а к — высший сорт соболя, черный. 354
Он протянул руку с соболем к Пакету, чтобы пес лучше запомнил запах драгоценного меха. Но соболь, как-то изловчившись, чиркнул собаку острыми Зубами по морде. Пакет с визгом отскочил, но в следующее мгновение яростно бросился к зверьку, сбил старика с ног. Падая на россыпь, Улукиткап не удержал драгоценную добычу. Соболь мелькнул в воздухе черной молнией, упал на снег и огромными прыжками устремился к леску. Пакет кинулся следом... Улукиткан вскочил, схватил бердану, но увидел лишь горбатую тень, скользящую по снежной белизне, и бегущего за нею Пакета... Отбросив ружье, он прикрыл ладонями лицо и долго стоял, беспомощно сгорбившись, маленький, тщедушный. Он проклинал свои костлявые руки, свою старость. Присев на пень, он, сам не зная почему, достал из кармана лепешку, отломил маленький кусочек и, положив в рот, стал лениво жевать. Сердце его ныло от обиды, в руках еще не унялась дрожь. Он тоскливо осмотрелся вокруг. Перед ним была все та же запорошенная снегом, в сказочном убранстве тайга, необыкновенно ласковое солнце и такое синее небо, хоть пей его. Где-то в чаще одинокий дятел дробил своим стуком тишину, какая-то крохотная птаха, наверно синичка, пыталась сложить свой незамысловатый мотив. И ветерок покачивал нагретый зимний воздух. И старику вроде полегчало, обида отлегла от сердца. «Да что я, в самом деле, совсем никудышный, чтоб из-за соболя так расстраиваться! Значит, не суждено мне было его добыть. Старость тут ни при чем». Он поднял и накинул на плечо бердану. Ясно, что теперь соболь тут не задержится, уйдет далеко. «Не буду больше испытывать на нем свое счастье». Старик подошел к береговому обрыву. Дальше, за Аргой, лежала бугристая равнина, сглаженная к горизонту белизной снегов. На ней кое-где были видны узкие полосы ельников, будто черные незажившие шрамы земли. «Там наверняка белка живет, ее места»,— подумал Улукиткан и уже хотел было спуститься на реку, как где-то слева послышался треск сучка под чьей-то ногой. «Зверь!» — заключил Улукиткан и круто повернул лыжи в направлении этого звука, потянул свой след к чуть видневшейся сквозь морозную мглу пади. Шел он осторожно, то крался по кустарникам, низко пригибаясь, то укрывался за толстыми стволами лиственниц. Совсем близко послышался тот же треск. Охотник огляделся по сторонам — никого не видно. Вокруг глубокая морозная тишь. Улуйиткан взобрался на мысок и, прижавшись к дереву, огляделся. Впереди резкой темной полосой начинался сосновый бор. Правев его, по падям и заснеженным холмам простиралась старая гарь. Улукиткан внимательно всматривался в гарь, в подлесок, но ничего не мог различить. «Лет десять назад — враз бы увидел, а теперь лешевы глаза хоть выколи!» 12* 355
И вдруг слева, совсем близко, послышался скрип снега под чьими-то тяжелыми шагами. Улукиткан глянул туда и сильнее прижался к сосне: «Сохатый!» Вот он весь повернулся к охотнику, прислушался, навострив уши. Что-то, видимо, встревожило его. Улукиткан, пожалуй, еще не видел в жизни такого огромного зверя. Весь облитый солнечным светом, он казался прямо-таки великаном. Темной масти, а спина совсем черная. На голове корона широченных рожищ. Могучая грудь. «Однако, жирен!» — дивился старик, примериваясь глазом к зверю, от которого его отделяли слева по увалу редкий ольховник, а справа падь, заваленная упавшими стволами сгоревшего леса. Место неудобное для скрадыва- ния, земля завалена сухими сучьями, малейшая неосторожность — и прощай добыча! У сохатого отличный слух и хорошее чутье, по зрение неважное. Он житель леса, а в лесу видимость короткая, и у сохатого выработалась как бы близорукость в отличие от обитателей открытых мест, степей и гор, где зрение имеет первостепенное значение. В двух сотнях шагов вряд ли сохатый отличит человека от пня, зато его шаги он услышит за версту. И все же Улукиткан решил подобраться к зверю по гари. Пятясь задом, он спустился с мыска, скатился к реке. Достал из котомки длинные чехлы, сшитые из собачьих шкур шерстью наружу, натянул их на свои широкие лыжи. Зимою в тихую погоду только в них и скрадешь зверя — собачья шерсть глушит под лыжами шорох снега. Воздух недвижимо висел над разогретым лесом — это для скра- да не очень-то хорошо. Старик сбросил с плеч поняжку — лишняя тяжесть ни к чему. Затянул потуже ремень на животе и подоткнул под него полы дошки, чтобы ногам было свободнее шагать. Еще раз оглядел гарь, усеянную мертвыми деревьями. И бесшумно двинулся вперед. Вот и выскорь — замеченная с мыска старая лиственница, падая, подняла своими могучими корнями большой пласт земли, точно щит, поставленный на ребро. Надо добраться до него — и можно стрелять. Слышно, как лениво шагает зверь по снегу, как с треском ломает тальник и смачно жует молодые побеги. Улукиткан занес ногу, чтобы перешагнуть через валежину, но пошатнулся и наступил лыжей на сухой сучок. Треск сломанного сучка в тишине показался взрывом. Улукиткан, ухватившись за сушину, замер. Но зверь, почему-то даже не пошевелив головой, продолжал кормиться. «Эко, спокойный какой!» — удивился Улукиткан и осторожно перенес через валежину вторую ногу. Он подкрался к выскори. Перевел дух. Глянул в щель между корнями. Сохатый был от него шагах в пятидесяти и весь на виду. Улукиткан развязал кожаную сумочку, висевшую сбоку, достал из нее патрон с большой пулей и перезарядил бердану. Не торопясь просунул в щель ствол... Зверь, видимо, что-то почуял, вскинул рогатую голову, поставил торчмя уши и замер. Но было уже поздно. От выстрела дрог- 356
пула тайга. Сохатый круто развернулся, спотыкаясь, бросился вверх по пади, но, не одолев крутизны, повернул назад, вниз. В слепом беге, наскакивая на сухостой, грудью руша снежные наметы, с треском подминая под себя молодые деревья, он уходил к Арге. И там, у реки, внезаппо оборвался его бег. Старик постоял, еще не уверенный в удаче, еще не зная, насколько тяжело задела пуля сохатого. Он разрядил бердану, продул ствол. До его слуха долетел гортанный крик какой-то птицы, должно быть, первой увидевшей свалившегося сохатого. Вот и горностай прошмыгнул мимо старика в ту же сторону. Этот запах крови слышит далеко. Над рекой появилась стайка кукш. «Ничего в тайге от них, негодников, не скроешь, исподволь за всем следят, все видят и тотчас передают друг другу»,— подумал старик и, не задерясиваясь, пошел на крик птиц. «Знал бы Басиль, что я добыл сохатого, наверпо, не пожалел бы оленей, поторопился. Он любит отварную жирную грудинку, хорошо нынче угощу его!»—Старик совсем забыл о неудаче с «казаком», вновь поверил в себя. По пути поднял брошенную котомку. Снял с лыж чехлы, приторочил чехлы к поняжке. Все так же не торопясь, направился к убитому зверю. «Должно же было мне сегодня повезти... Пожалуй, еще проживу своей добычей, не нужно мне занимать на жизнь у кого-нибудь. Еще будут радости»... И внезапно до тошноты, резко он ощутил голод. Вспомнил, что с утра ничего не ел, лишь выпил кружку чаю у дупляной сосны. След раненого зверя с гари свернул вправо, к видневшейся в сосняке полянке. Тут Улукиткан увидел лежку, залитую кровью. Но самого зверя не оказалось. Старик внимательно осмотрел лежку. Зверь леясал на левом, кровоточащем боку, головою к своему следу. Эвенк припомнил, что в момент выстрела сохатый стоял к нему правым боком — значит, пуля прошла навылет. Не должен бы далеко уйти... Улукиткан направился к Арге, куда раненый зверь потянул свой след. И вскоре он увидел за рекою, на заснеженной мари, живую черную копну, медленно движущуюся на юг, к темному ельнику у горизонта. Это был его сохатый. По тому, как он медленно уходил от опасности, эвенк заключил, что ранен зверь смертельно. Он заторопился — ишь как солнце-то уже низко! Шел и думал о сохатом: «Зачем, на свою беду, ты так неосторожно ломал тальник, оставляя такие после себя следы, ведь они свели мою судьбу с твоею. Теперь мы идем одной тропою, будто связанные длинным ремнем. И возле нас близко смерть. Кого-то из двоих она скоро схватит за горло. Ты можешь рассчитывать только на себя. И я тоже. У тебя рана, а у меня старость. Тебе надо уйти, а мне догнать тебя. Нам обоим одинаково трудно...» Старик вдруг почувствовал тяжесть и боль в своих усталых ногах. Остановился в нерешительности. «Хорошо, если до темноты догоню, возле убитого зверя ночевать легко, приятно, а если добы- 357
чу упрячет от меня ночь? Однако лучше вернуться на табор, а завтра утром выйти в погоню со свежими силами, никуда зверь не уйдет от своего следа». Улукиткан готов был уже повернуть лыжи, но снова задумался: «Сын Басиль, наверно, уже пришел на табор. Не скажет ли он с усмешкой: стар ты, отец, не охотиться тебе больше, если бросаешь в тайге раненого зверя?..» Старик колебался. Склонившись грудью на посох, он смотрел, как уходила от него добыча. И чувствовал, что у него сегодня уже нет сил гнаться за нею. Издалека с заречной стороны до него донесся вой — то растеклась по заснеженной равнине голодная волчья песня. Улукиткан увидел, как сохатый, заслышав волка, шарахнулся в сторону, пробежал немного, остановился, опустив рога к земле, охваченный предчувствием новой опасности, готовый обороняться. «Ишь, как скоро учуял, проклятый хищник! Но нет, не дам тебе поживиться»,—- подумал Улукиткан о волке и решительно повернул лыжи за Аргу. Мясо зверя, пораненного волком, считалось непригодным в пищу, такой таежпый закон. Не дать волку опакостить добычу — это было теперь для старика главным. Перебежав по льду реку, Улукиткан выбрался на марь. Последние лучи закатного солнца косо пересекали снежную белизну. На ней черным пятном маячил сохатый, он с трудом вышагивал по кочкам все в том же направлении — к ельнику. Иногда останавливался, поворачивал голову в сторону, откуда донесся вой, и надолго застывал на месте в тревожном ожидании. Страх перед хищником, видимо, на какое-то время оттеснял от него опасность, которую он чуял позади,— шедшего по его следу человека. Улукиткан сошел с лыж, поставил их торчком в снег, чтобы на обратном пути было легче их найти. На мари на них далеко не уйдешь. Не выпуская из виду сохатого, он зашагал быстрее. Кочки, иногда высотою до пояса, очень затрудняли путь. Но мысли о волке заставляли Улукиткана торопиться. И хотя он понимал, что не в его годы состязаться с быстроногим и злобным хищником, все же решил не отступаться от своей добычи. Сохатый стал чаще останавливаться. Видно, его покидали силы. Может быть, так и догнал бы его старик, но послышался спо- ва одинокий вой голодного волка, и лесной великан вскочил, охваченный страхом, он спешил скрыться в лесу, но у него уже ноги подламывались, рана болела и кровоточила, и только врожденная чудовищная выносливость толкала сохатого вперед. Проклятые кочки вконец измотали и силы старика. Когда раненый зверь останавливался, останавливался и старик. Опираясь жилистыми руками на посох, он отдыхал. Казалось, между ним и сохатым установилось какое-то равновесие в движении и во времени. Но зверь шел все медленнее, и это обнадеживало охотника. Он рассчитал, что до темноты ему удастся приблизиться к сохатому на выстрел и тогда кончатся страдания и зверя и его собственные. 358
Волк был где-то совсем близко. Улукиткан, напрягая последние силы, подбирался к раненому сохатому, ползком хватаясь руками за кочки. Сохатый, почуяв его приближение, повернулся к охотнику, сделал два огромных прыжка в его сторону и замер, пораженный близостью человека. Но не побежал. Вечный страх перед ним уступил чему-то другому, более сильному. Улукиткан поднялся с земли. И вот зверь и охотник стояли открыто друг против друга. Оба обессилевшие, но полные решимости. Старику надо было пройти еще шагов тридцать, чтобы стрелять наверняка. Но его ноги не в состоянии были сдвинуться с места. Но соблазн был слишком велик — гора мяса, огромная шкура. И он встал, опираясь на бердану. Сохатый фыркнул, переместил все четыре ноги на шаг вперед, но удержался, не упал и медленно двинулся навстречу эвенку. Вооруженная тяжелыми рогами, с выброшенными вперед острыми надбровными бивнями, голова зверя была низко опущена. Улукиткан знал, как опасен раненый сохатый. Не мешкая, он перезарядил бердану оказавшимся единственным при нем большим зарядом. В это время на том месте, где стоял раненый зверь, поднялся огромный столб снежной пыли, сквозь которую замелькали взмахи рогов вздыбленного зверя, послышался храп и стон, ударами сильных ног сохатый рушил мерзлые кочки, разбрасывая далеко от себя черную землю. Эвенк невольно вскинул бердану. Справа от головы сохатого он увидел серую тень волка. Это был матерый бирюк — одиночка. Голод заставил его в одиночку начать схватку с сохатым, возможно, волк понял, что его могучий противник ранен. Затяжным прыжком он хотел схватить сохатого за горло, но промахнулся и лишь на какой-нибудь волосок увернулся от смертельного удара передних копыт сохатого. Волк быстро оправился, еще больше рассвирепел. Он-то знает, как брать такую круппую добычу, только бы вцепиться сохатому в горло, тогда достаточно одного сильного рывка — и жертва захлебнется собственной кровью. Но горло оказалось под охраной острых рогов и сильных ног, способных одним ударом пересечь пополам любого хищника. Волк вдруг переменил тактику, решил взять зверя сзади. В лесу бы сохатый прижался задом к выскори или толстой лесине и ничего бы ему не сделала даже стая волков, а тут, па открытой мари, он был беззащитен. Он разгадал маневр хищника, мгновенно повернулся к волку. Улукиткан видел, что сохатый, отбиваясь от разъяренного волка, пятится задом к нему, все ближе и ближе. «Еще немного — и пальну». Старик приподнял ствол берданы вверх, прижал ложу к щеке и внезапно понял: зверь, доверчиво отступая в его сторону, как бы ищет у него защиты. И он опустил ружье... В это время сохатый приподнялся на задних ногах и в следующее мгновение обрушился всей своей огромной тушей па волка. Тот отскочил, но, ударившись о кочку, упал и тут же был насажен па 359
острые бивни лесного великана. Сохатый поднял волка высоко, как бы показывая невидимым врагам, на что он еще способен, и тут же сам со стоном рухнул на землю. Волку стоило огромных усилий сойти с рогов. Он снова накинулся было на сохатого, но силы его иссякли. Хищник начал кататься, хватая зубастой пастью снег, и пополз прочь, оставляя на мари кровавый след. Улукиткан встал, направился к сохатому, шел не таясь, держа наготове бердану. Хотел подойти поближе и наверняка покончить с сохатым: «Неправда, что счастье откачнулось от меня. Это ли не фарт!» Сохатый увидел приближающегося человека, с трудом приподнял перед, потом зад. Встал. Еле удерживаясь на ломких ногах, шагнул навстречу охотнику. В его движениях, в позе, в том, как он держал гордо приподнятую голову, не было страха. Большие круглые глаза, в которых пылал закат, смотрели на эвенка печально, беззлобно. В них было столько мольбы, столько жажды жизни! Старик не выдержал, опустились руки. Он хотел отвернуться, чтобы не видеть этих грустных, совсем человечьих, осмысленных глаз, но не мог. И стрелять не мог. Взгляд зверя перевернул всю душу Улукиткана... Себя не узнал — отступился от добычи. Возвращался к Арге своим следом. Нес в голове тяжелый необычный для охотника груз — жалость. «Это она заставила уйти от сохатого. Видать, не промышлять мне больше зверя». Спустившись к реке, эвенк прибавил шагу. Лыжи легко скользили по гладкому льду. До этого он вроде не замечал старости, старался не касаться, отгораживался от нее, не признавал ее, видел у других, не у себя. И вот она пришла к нему как бы нежданно, без примет, не предсказанная сном, в первый, долгожданный день охоты. Пришла окончательно, властная, неуступчивая. «Стар я, что и говорить, добыча бежит от меня, как птица от пожара». Он почувствовал ноющую боль в спине. Ноги дрожали, подламывались. Немая слабость растеклась по всему телу. Удары сердца тяжело отдавались в голове. Только бы не свалиться, добраться до табора. Пустая котомка вдруг стала тяя^естью. На холодных плечах скупой земли потухал кровавый закат. В этот короткий час, между светом и тьмою, когда в сумерках снежная белизна сливается с тьмою, смолкает робкий щебет синиц, исчезает ветерок и воздух становится необыкновенно чутким, как в летнем зное паутина. Табор пустовал. Басиль еще не приехал. Улукиткан ждал его позднее. «Как бы кстати сейчас была печенка и отварное жирное мясо!» Старик не стал устраивать ночлег, ушел искать оленей. Да разве их сразу найдешь! «Глупая порода, на месте не кормятся, от ягеля бегут, чего ищут — не знают»,— досадовал старик. Одного ездового только и нашел, привел к табору. 360
Но на этом пз закончился день. Надо было принести п пако- лоть дров, натаять воды, сварить ужин. Много дел, пока обретешь сон. Поздно прибежал Пакет. Принес длинный язык да отяжелевший хвост. Ему было не до еды! Примостившись между корней под старой лиственницей, собака долго зализывала натруженные подошвы лап. Из мутной бездны горизонта шла беспокойная ночь. Тьма накрыла табор. За Агрою, где потухло солнце, небо слилось с землею. Загудел ветер. Он шел с Охотского моря, сковывал стужею поверженные горы, реки и запорошенную снегом тайгу. Старику казалось, ветер разбудил шаманов и пошел куролесить по зейскпм просторам с бубнами да со свистом. Закружились над стоянкой хрупкие пушинки снега, они падали на землю, но порывы ветра подхватывали их и в дикой пляске гнали дальше в кромешную тьму. Снизу донесся крик ночной птицы, короткий и печальный. Ослепленный мраком, старик долго стоял, тревожно прислушиваясь к лесному шуму, ждал, не донесется ли с Арги знакомый перезвон бубенцов на шеях оленей Басили. Продрогший, вернулся в палатку. В печке весело гудело пламя. Старик страшно устал. Устал, может быть, больше от неудач, чем от долгой ходьбы по тайге и хлопот на таборе. В его ли годы такая нагрузка?! Нож валился из рук, веки смыкались, хоть подпорки ставь! «А дождаться Басиля надо. Сын приедет, надо выйти помочь ему разгрузить нарты». Улукиткан разбросал по притоптанному снегу еловый лапник для сына, заботливо ощупал его — не будет ли ему жестко спать. Кое-как, на четвереньках добрался до своего места и прилег не раздеваясь. «Басиль приедет — поужинаем вместе, и тогда заберусь в спальный мешок». Мысли сменяли одна другую. Каким долгим был его путь на земле! Вспомнились тропы. Они на всю жизнь врезались в память, Все прошлое переплетено ими. То он видел их торными, то в болотах топкими, зыбкими, еле приметными глазу, то взбирающимися по камню на крутизну. Тропы никогда не останавливались на месте, они шли, бежали — и тащили его за собою. Никто не знает, в каких далеких краях эти таежные тропы начинаются и где кончаются. И кто знает, что хранят в своей молчаливой памяти эти черные борозды, секущие лесное пространство вдоль и поперек? Кому поведают они тайны брошенных на их пути огнищ, захоронений, каменных курганов? В палатке аромат разнеженной теплом хвои. Улукиткан нет- нет да и прислушается к гудящим порывам ветра. Жалеет, что с вечера не наколол еловых плах, правнуку лыжи обещал сделать, вот и вытесал бы их теперь, дожидаясь Басиля: «Эко, не догадался!» Одиночество никогда не было Улукиткану тягостным. В одиноких скитаниях по тайге и горам он прожил большую часть свопх 361
дней. А теперь его жизнь совсем сузилась, и он живет наедине со своими думами. Все чаще мыслью он обращается к прошлому. Он просеивает это прошлое через житейскую мудрость, судит себя самого... В печке весело потрескивали лиственничные дрова. Спать Улукиткану совсем не хотелось. Верно, что к старости сон сменяют думы. На этот раз вспомнился ему давнишний случай. Улукиткан хранил его в своей памяти со всеми подробностями, никогда раньше не пытался переосмыслить ход давно ушедших событий. Эти воспоминания увели старого эвенка далеко от Арги, от его последнего табора, в далекое прошлое, в другие времена. Улукиткан увидел себя молодым... ТАЕЖНЫЕ КЛАДЫ ЗЕМЛИ За лиловыми грядами гор угасал темный осенний день. Эвенк вел аргиш через старую гарь. Впереди шли связки оленей, груженных скарбом лесных кочевников. За ним, путаясь среди стволов упавших деревьев, плелось разрозненное стадо самок и молодняка. Люди и животные устали. Давно пора было остановиться. Женщины ворчали на мужчин — куда они тянут тропу в ночь! Потемну не так легко поставить чум, накормить всех и уложить спать детвору. Но мужчины точно оглохли. Они спешили, пока еще светло, добраться до реки Зеи, перебраться на левый берег и там отабориться. На той стороне реки кочевников ждала зверовая охота. Август — пора жирного мяса. Хорошо навялить его для зимы. Да и шкура осеннего зверя куда с добром для половинки 1. Вот и торопились скорее к месту. На высоком берегу Зеи аргиш задержался. Ниже река делала крутой поворот вправо, всплескивала у последней шиверы и, пе успокоившись, уходила в тревожную даль. Улукиткан оглядел реку, узнал место, вспомнил, что выше у шиверы брод. Тронул оленей к спуску. Внезапно слева донесся выстрел. Все повернулись на звук, замерли. Встреча с человеком в этой глухой, далекой тайге — большое событие в жизпи кочевников. Долго стояли, ожидая, не подаст ли человек еще какой знак о себе. Кто он, какие дела привели его в этот безлюдный край? Улукиткан отстегнул от связки учага, вскочил на него и, не сказав ни слова, погнал оленя в направлении, откуда донесся выстрел. Остальные спустились к реке и на берегу решили започе- вать. Не лезть же в воду без Улукиткана. Далеко за ельником эвенк наткнулся на след чужого каравана. Соскочил на землю, ощупал рукою примятый копытом ягель. «Недавно прошел»,— заключил он. А что это?! Отпечаток большого 1 Половинка — самодельная замша. 362
сапога! «Однако, лючи! Наверно, купец везет товар, много товару, ишь как грузнут ноги оленей в землю!» За промоиной Улукиткан увидел знакомый холм. Он выступал из сумрака острой залесенной вершиной. За ним у ручья старинное чумище кочевников — постоянное пристанище кочующих эвенков. Скоро ветерок набросил дым, затем послышался лай собаки. Сквозь поредевший лес блеснул костер. Улукиткан унял бег оленя. От огня отошел пожилой эвенк, заслоняя ладонью глаза от света костра, издалека рассматривал гостя. Узнал, бросился навстречу, и через минуту оба эвенка, обнявшись, похлопали друг друга ладонями по спине. — Слушай, начальник,— крикнул эвенк сидевшему у костра за чаем человеку,— искать больше не надо Улукиткана, сам пришел! Тот поднялся, шагнул вперед, поймал маленькую руку Улукиткана огромными своими руками, улыбнулся, будто перед ним стоял давний знакомый. — Вот ты какой, Улукиткан,— с ноготок, а я представлял тебя лесным богатырем,— сказал он, продолжая рассматривать эвенка.— Рад, что встретились. Меня зовут Сергей Дубков. Много дней мы тут ищем тебя. Улукиткан неопределенно повел плечами и, не сводя глаз с лючи, думал: «Видать, молодой, а какой большой и тяжелый, одни обутки с пуд весом. Лицо длинное, нос горбатый, как у старого сокжоя». Потом он быстрым взглядом окинул стоянку. Ничто не ускользнуло от его придирчивых глаз. «Однако, не купец, тогда какая нужда загнала его сюда?» Удивленный равнодушием Улукиткана, Дубков сказал: — Что же не спросишь, почему рад тебе? — Сам скажешь, коли охота будет,— ответил бесстрастным голосом эвенк. Дубков улыбнулся, закивал головой и, обняв гостя, усадил к костру. — Много наслышан о тебе, Улукиткан, только ты можешь мне помочь... Ну об этом потом поговорим. Пей чай, угощайся. Вот тебе сахар.— Он пододвинул к соседу сумочку. — Сахар — хорошо, шибко хорошо.— И Улукиткан бережно взял в руки кусочек, осмотрел его с любопытством, точно впервые видит, пососал и положил в карман.— Детишкам понесу, их язык еще не знает такую сладость. — Для детей у меня есть особо, так что пей чай с сахаром, бери, не стесняйся,— уговаривал Дубков. Но гость больше не дотронулся до сладости, считая, что слишком накладным будет для хозяина это угощение. — Откуда тропу тянешь? — спросил он собеседника, все еще с любопытством рассматривающего его. — От самого Петрограда. 363
Улукиткан с уважением посмотрел на Дубкова и кивнул головой. — Однако, далеко твое стойбище.— И после небольшой паузы сказал: — Старики наши толмачили, будто лючи своего царя скинули. Будет большой фарт для всех людей. Правда ли? — Правда, правда, Улукиткан! — заверил Дубков, довольный скупым и точным словом эвенка.— Большой фарт для людей! Большевики это сделали. Не надо никакого царя — народ хозяин земли. Кто не работает, тот не ест! Понимаешь? — Ладно говоришь,— согласился Улукиткан и взглянул на Дубкова.— И про большевиков толмачили старики, да, однако, их тут никто не видел, какой такой большевик? — Говоришь, не видели, так посмотри: я большевик! — Эко, большевик! — удивился эвенк, отставляя кружку с чаем п весь поворачиваясь к нему. Взглянул на него с изумлением, будто только сейчас заметил, какой он большой и сильный. «Такому и правда ничего не стоит скинуть самого царя»,— подумал эвенк. — Чего так смотришь? — спросил Дубков. — Надо хорошо запомнить, какой такой большевик, затем эвенкам рассказывать буду. Эко удивятся! Такой новости могут не поверить, скажут — Улукиткан придумал... Нешто все большевики такие большие, как ты? — спросил он. — Нет, что ты! — Дубков громко рассмеялся и ласково посмотрел на эвенка.— Большевик не обязательно ростом большой. Большевик за свою землю душой болеет, людям добро делает, большие дела затевает. Я слыхал, ты тоже большевик? — Я? — Улукиткан стукнул себя пальцем в грудь. — Да, да,— закивал Дубков с серьезным лицом.— Тайгу любишь, чужого не хочешь, своими руками ппщу добываешь, значит, хороший человек. Большевик. «Чудной этот лючи, однако, ладные слова говорит! — с удовольствием думал Улукиткан, доливая себе чаю.— И глаза у него прямо глядят, не плутуют». — Моя семья, олень, чум — тут,— сказал он, кивнув в сторону Зеи.— Кончаем чай пить, пойдем в паше стойбище. Там ночевать будем. — Не возражаю,— обрадовался Дубков. Путники собрали еще не отдохнувших оленей, набросили на их еппньг вьюки, и Улукиткан повел караван Дубкова на свою стоянку, к Зее... На таборе сразу узнали проводника Дубкова — пожилого эвенка. Обрадовались. Но внимание всех привлек лючи. Его огромная фигура, лицо с большими круглыми глазами, необычная одежда, громадные сапоги — все вызвало почтительный интерес кочевников. Женщины начали вытаскивать из котлов поспевшее мясо и усаживать всех за трапезу. Но разве могли они оторвать взгляды Э64
от туго набитых поток, что свалил со спин оленей гость, и унять свое любопытство! Дубков заметил это, пе стал испытывать их терпение. Сразу же после приветствий подтащил к костру вьюк и, усевшись возле него, не торопясь стал развязывать ремешки. Все замерли, забыв о кусках дымящегося ароматным парком горячего мяса. Глаза детей и женщин с жадным нетерпением следили за руками лючи. На таборе наступила тишина. Дубков неторопливо вытаскивал из потки какие-то свертки, сумочки, железные коробки и складывал горкой возле себя. Женщины, приняв лючи за купца, сидя на корточках, ждали, что сейчас увидят добротные цветные ткани, сверкающие бусы, кольца, еще какие-нибудь диковинки, и шепотом прикидывали между собою, какую цену с них запросит лючи за эти товары. Гость развернул ситец. Яркие краски невиданных рисунков обворожили кочевниц. Лючи поровну разделил между женщинами весь кусок, каждой отмерил по горсти разноцветного бисера. Мужчинам поднес по трубке и по охотничьему ножу. Детям по банке конфет. «Удивительный лючи, он ничего не требует за товар, еще смеется. Эко дурной купец, задарма отдал, что ли?!» — удивленно перешептывались между собой эвенки. Наконец уселись за ужин. Все даже устали от любопытства, от подарков и восторгов. Улукиткан посадил гостя рядом с собой. Дубков достал бутылку спирта, передал Улукиткану. Снова все встрепенулись — спирт!.. В ту далекую пору он был всемогущим. Ни один эвенк, от малого до старого, не мог устоять перед этим соблазном. Женщины и подростки враз похватали деревянные чашки, повскакивали со своих мест и обступили Улукиткана. Тот ловким ударом ладони выбил из бутылки пробку, прикинул в уме, на сколько частей делить, и стал разливать спирт по чашкам. Никого не обидел, никому лишней капли. Все выпили, поморщились и снова расселись по местам. Улукиткан пошарил в кармане, вытащил кусок сахара и показал его детворе. В детских глазах недоумение: они никогда не видели такого белого, как снег, камня. А отец не торопясь взял нож, положил сахар на левую ладонь^ ловко расколол его на мелкие куски, раздал малышам. Спирт развязал языки. Веселый говор перемежался с потрескиванием головешек в костре и шумом убегающей в ночь реки. Женщины с детишками ушли в чумы. У костра остались гость с проводником, Улукиткан с братом. — Что еще у тебя в нотках? — спросил Улукиткан, поворачиваясь к Дубкову и отставляя пустую кружку,— Женщины до утра не уснут, пока не покажешь им товар. Может, менять будем на камаланы, на выдру, на унты? — Не с товарами ехал к тебе, Улукиткан, а то, что дал вам,— то мои подарки, за них ничего не надо... Я пе купец. Я геолог, 365
как инженер Успенский, которого ты водил по Становому. Помнишь его? — Как не помню! Хороший лючи. В одном чуме жили, один след тянули. Шибко хороший человек.— Глаза эвенка потеплели. — А я его ученик. Поклон тебе привез от Успенского. Он сам хотел сюда идти, да не смог. Работы много. Теперь он большой начальник. Меня послал. Велел непременно отыскать тебя. Сказал, что ты можешь пособить нашему делу. — А что за дбло? — Большое.— Дубков потряс над головою ручищами.— Горы твои, Улукиткан, как сундук. Много в них добра: золото, железо, руды разные... Да найти их нелегко. Успенский говорил, что ты знаешь, как к ним добраться. Можешь ты провести меня к этим горам? — Можно, почему нельзя? — задумчиво глядя в огонь, сказал Улукиткан, предаваясь каким-то своим мыслям. Но вот он всем телом повернулся к геологу.— Пошто раньше не пришел, когда лето было? А теперь как бросить семью? Скоро зима, надо ловушки делать, речку городить — рыбу поймать, одежонку теплую шить,— кто будет это делать, коли я пойду с тобой?.. Не знаешь! То-то! А на железо ни один купец лепешку не даст! Разве ты не знал, что у эвенков это время всегда много работы? — Знал, но так получилось,— тихо возразил Дубков. — Летом или весной приезжай — слова не скажу. А теперь не то что люди, бурундук, однако, смеяться будет: эко, Улукиткан семью бросил в зиму! — Ты прав, Улукиткан,— согласился геолог и добавил с надеждой в голосе: — Пойдем в горы с семьей, с оленями, там и промышлять будешь. — Что ты! — испуганно замахал руками эвенк.— Где золото — никто не охотился. Й речка не наша, эдяму 1 ее своей считают. Никак идти нельзя,— убежденно заключил Улукиткан. Дубков сник и помрачнел. Не ближний свет —от Петрограда до истоков Зеи — лежал его путь, и вот такая неудача. Пламя, вырываясь из-под толстых головешек, освещало сидящих у костра. Улукиткан перевел брату разговор с Дубковым, тот выслушал молча, с бесстрастным лицом, потом ушел в свой чум. За ним отправился и проводник Дубкова. Гость и хоаяин табора остались у костра одни. — Послушай, Улукиткан.— В голосе Дубкова зазвенела просящая нотка.— Не для меня это нужно. Для людей. Для всей страны. Пойми: ведь, если у тебя нет ружья и пуль, ты же не сможешь охотиться... А нам нуяшо железо, чтобы и у вас были ружья и припасы, чтобы больше было у людей ситцу и сахару. — Однако, ты плохо думаешь об эвенках. Надо, надо повести тебя. Но правду говорю: не могу! — с огорчением ответил Улукиткан. 1 Эдяму — род эвенков. 366
Догорали последние головешки, когда пошел дождь. Мелкий, почти неприметный в ночи, он шелестел по листве, по гальке, монотонно барабаня по берестяным крышам чумов. Ветер и дождь слились с тьмою, и только река, чуть белея, колыхалась на перекате. Дубков расстроенный ушел к себе в палатку. Утром на стоянку насела осатаневшая после дождя мошка. Олени, прижавшись вплотную друг к другу, стояли у дымокуров. Улукиткан с братом осматривали стадо, ощупывали бока и спины животных, заглядывали им в глаза, по каким-то известным им приметам отбирая подходящих животных. Они отобрали самых рослых и сильных быков, отделили их от стада, поставили к отдельному дымокуру. — Неужели вы собираетесь по такой воде вброд переходить Зею? — спросил геолог Улукиткана. — Что ты! Думаешь, Улукиткан совсем дурной!.. С тобой в горы будем ходить. — Со мной?..— переспросил Дубков, чувствуя, как спазма сжимает ему горло. — Ночью мы много думали с братом,— спокойно продолжал эвенк, подкладывая в дымокур гнилушки.— Наши предки говорили так: коли в твой чум пришел добрый гость, да еще издалека, ты так делай, чтобы он ушел еще больше добрый... Вот утром я сам себе и сказал: «Какой, Улукиткан, ты большевик, коли не хочешь, чтоб всем людям фарт был?» Дубков, не в силах сдержаться, пригнулся к эвенку, крепко обнял его. — Славный ты мой человек! Большевик! — смеясь увлажненными глазами, бормотал он растроганно. — Однако, ты как амакан! Эко, сильный какой,— с восхищением сказал Улукиткан, когда Дубков, покружив его, поставил на ноги, и добавил: — Почто стоишь? Собирай вьюки, связывай, скоро ходить будем. Дубков бросился было к своей палатке укладывать вещи, но его поймал за руку Улукиткан, загадочно прошептал: — Только не шибко радуйся. Мусунин может рассердиться, не пустит нас! — А кто такой Мусунин? — спросил геолог. — Дух гор и тайги. — Духи не вольны над человеком,— заметил Дубков. — Не скажи так. Они ничего не прощают людям. Могут чум сжечь, не туда завести, оленей угнать — все могут, если плохо почитаешь их... Надо уйти незаметно, пусть они не догадаются, что я повел тебя в запретные горы. — Почему запретные? — удивился геолог. — Туда эвенки никогда не ходили, никто не знает, что там. 367
Дубков не стал спорить — лишь бы эвенк не изменил своего решения. Он с интересом следил, как Улукиткан вьючил оленей. К чему бы ни притрагивались его руки — все делалось удивительно споро и ладно. Он ловко накидывал спаренные потки на спины оленей, перехватывал их широкой подпругой, похлопывал животное по крупу и что-то строго и ободряюще говорил при этом. Улукиткан собрал всю семью в чуме, чтобы тайно от духов попрощаться с нею и дать ей нужные советы и наказы. Потом попросил брата отвести готовый в путь караван к лесу. Сам прошел туда позже, крадучись, кружным путем. Светлый лазурный купол неба висел над Зейской долиной. Солнце светило вслед уходящим в горы. Возле берестяных чумов стояли с печальными лицами провожающие — женщины и детишки... Угрюмые дебри тайги, впустив караван, снова сомкнулись. Мрачно и сыро под кровлей старого леса. Еле слышны всплески ручейка, шелест ветра в кронах и мягкое пришлепывание копыт вьючных оленей. Иногда лес обрывался, и караван выползал на залитые солнцем елани. Но вскоре снова его поглощала сумеречная синева темнолесья. На голом пригорке, перед спуском, караван остановился. Надо было поправить вьюки. Улукиткан, проделав это, воткнул острие пальмы в пень и устало навалился на рукоять. Так он отдыхал, одновременно вглядываясь в предстоящий путь. Впереди по грудастой земле раскинулась тайга, опаленная осенним жаром. А справа за холмами, за зыбью поблекших болот вставали горные хребты, затененные снизу глубокими провалами. — Так пойдем! — сказал Улукиткан, показывая рукою в сторону холмов. И начал спускаться с пригорка в голове каравана. Черная птица обогнала караван и, усевшись впереди на вершине лиственницы, встопорщила перья, вытянула шею и подняла крик: «Кин-ко-ко... кин-ко-ко...» По всей тайге разнесся этот мрачный и хриплый крик. — Слышь, худая птица шаманит беду! — крикнул Улукиткан, останавливая караван. Он выхватил из вьюка переднего оленя бердану, быстро зарядил ее и, не целясь, выстрелил. Ворон сорвался с лиственницы, отлетел дальше и снова уселся на вершине ели. Улукиткан свернул с тропы влево, стал обходить вещую птицу. Он, крадучись, пробирался сквозь чащу, избегая открытых мест. Но ворон как будто следил за караваном и еще раз появился впереди. Тут уж и Дубкову появление птицы, ее наглый крик показались плохим предзнаменованием. Улукиткан снова остановился, повернулся к идущему позади спутнику. Выронив поводной ремень из рук, он испуганными глазами смотрел на Дубкова. — Напрасно пугаешься вороньего крика,— сказал геолог.— Делать ей нечего, вот и забавляется, каркает. — Нет,— решительно возразил проводник.— Ворон — птица 368
худая. В одном чуме живет со злым духом, заодно с ним думает. Сейчас он на наш след беду накликает. Эвенк говорил приглушенно, в каждом слове его чувствовались страх и тревога. — Духи считают клады гор своими, не желают, чтобы я вел тебя туда. Лучше бы нам вернуться, а то нашлют они горе на мое стойбище. — Уверяю тебя, все хорошо обойдется. Пойдем вперед.— Дубков подошел к проводнику, одобряюще похлопал его по плечу. Может, и не оставили мрачные думы эвенка, но он ничего не сказал, уступил настоянию русского. Поднял с земли ременный повод и не торопясь зашагал по закрайку перелеска. Поворачивая голову то вправо, то влево, он продолжал настороженно прислушиваться к каждому звуку, к малейшему шелесту. Наверное, теперь ему казалось подозрительным все: и трепет листвы на ветерке, и всплески воды, и взлет вспугнутой птицы. Ворон больше не каркал, остался где-то позади. В просветах лесных вершин по-прежнему голубело небо. В долине, куда спускался караван, выстилался туман. Бесчисленные ручейки скатывались с крутых склонов гор, наполняли воздух своим журчанием. Ветерок нес с вершин запах вечнозеленых рододендронов, запах накаленных солнцем курумов. — Сколько дней нам до места идти? — спросил Дубков проводника, когда они остановились на привал. Улукиткан неопределенно повел плечами. — Очень далеко? — Не знаю. Моя никогда туда не ходил. — Как, то есть, не ходил? Ты же сказал, что знаешь, где есть РУДа. — Это правда, знаю, но я там никогда не был. — Значит, ты идешь впервые? — не без тревоги спросил Дубков. — Ага. — Найдешь? Улукиткан молча допил чай. Налил в кружку свежего. — Давно я с одним стариком промышлял сокжоев тут, наверху,— начал он и показал рукой на левобережный хребет.— Один раз старик сказал: «Видишь, где солнце начинает день, большие хребты в снегах? Там в речке много разных дивных камней, тяжелых и легких, мягких и твердых. И есть чистое золото. Туда ведет только одна тропа. Она спрятана в глубоких щелях гор, под стлаником. Никогда не ходи туда, то богатство не твое... Много людей ходили, только твой дед вернулся назад живой. Он много чего видел в тех горах, да не мог рассказать. — Почему? — спросил захваченный рассказом Дубков. — Мусунин отнял у него язык, и дед до смерти молчал. — Не сказку ли ты, Улукиткап, принимаешь за быль? — заинтересованно спросил геолог. 369
— Не скажи так,-— перебил его Улукиткан.— Тот старик правду толмачил. И с дедом моим — правда. Отец мне говорил... ...Все дальше и выше уходил караван в глубь осеннего пространства, навстречу сырым, моросящим туманам, в безмолвие снежных вершин. Люди и олени месили усталыми ногами зыбуны, болота, кочковатые мари, прокладывали путь сквозь чащу и рискованные броды, карабкались по каменным уступам горных кряжей. Наконец караван достиг снежных вершин и двинулся по их темным ущельям. — От-от-от,— покрикивал Улукиткан, подгоняя оленей, и горное эхо многократно повторяло его голос. По пути им попадались звериные тропы. Но Улукиткан от них пугливо шарахался в сторону, поясняя Дубкову, что отец ему говорил: «Пойдешь клад искать, тяни свою тропу, а те, что попадутся там, все кончаются несчастьем...» Почти уже стемнело, когда уставший караван спустился на дно глубокого ущелья и остановился на узкой прогалине, возле ручья. Горы нависали над ними грозными силуэтами. Они казались неприступными, преграждали путь в завтрашний день. Поставили палатку. Развели костер. Но ужин готовить не стали. Сил едва хватило разложить постели. Улукиткан пробудился до рассвета. Осторожно вылез из мехового мешка, протер заспанные глаза, осмотрелся. Синее небо усыпано горячими угольками звезд. Горы спят в туманной мгле. Дремотно плещется по камням притихший ручей. Проводник быстро позавтракал и собрался в путь. В котомку положил топор, лепешку, кусок мяса. Торопился уйти до рассвета. И, не разбудив Дубкова, покинул стоянку. Улукиткан вышел на высокую террасу, откуда казалось, будто кто-то гигантским мечом рассек горы, обнажив глубину земли. Справа над террасой нависали древние скалы. Слева зияли темные ущелья, врезающиеся в белизну снегов. Долго стоял эвенк, опираясь на посох, всматривался вниз и вверх. «Тут все вроде так, как рассказывал когда-то старик, значит, есть здесь и проход через хребет. Но как его найти?» — рассуждал про себя проводник. Улукиткан продолжал взбираться выше. А кругом ни кустика, ни травинки, ни единого живого существа. Не видно даже лишайников. Только камень. Камень на дне, на склонах, в вышине. Эвенк всем этим был не столько удивлен, сколько взволнован, ведь он впервые очутился в этих запретных высях. После роскошной тайги, богатых живностью озер и полян эти серые, безжизненные громады гор, ветхое небо над ними и непробудная тишина угнетали его. Все вокруг ему казалось мертвым, заколдованным злыми духами царством. Прыгая с камня на камень, обходя опасные места, Улукиткан поднялся на последний откос. И тут, изумленный, замер. Слева пред ним открылся цирк, весь в зелени, убранный поздними цве- 370
тами — вечнозелеными листьями бадана, ивки, белыми камнеломками. А на дне цирка покоилось озеро цвета утреннего неба, обросшее ярко-зеленым луком, осочками и разнотравьем. Эвенк не верил своим глазам. Улукиткан стоял, будто одурманенный этим чудом, и вдруг почувствовал, как что-то приятное, ласковое коснулось его лица,— это был утренний горный ветерок, совсем не такой, как сырой воздух ущелья. Улукиткап вдохнул его полной грудью, еще и еще. И по этому дуновению угадал, что где-то близко есть сквозная щель — проход, который им был нужен. Осторожно, с опаской, Улукиткан вошел в цирк. Гранитные стены как бы раздвинулись перед ним, и цпрк до краев переполнился тишиной. Эвенк в восторге не знал, на чем остановить свои глаза. В недвижном голубом воздухе реяла паутина. Под ногами пышным бархатом стлались душистые травы и мхи. Длинные тени скал остриями уходили в озерную голубизну, такую чистую и плотную, как лед, что, казалось, по ней можно было ходить. На озерке Улукиткан увидел стайку водяных лилий, белых-белых, точно живых, внезапно застывших на взлете птиц. Казалось, взмахни рукой, и они, трепеща лепестками, вспорхнут, закружатся в прозрачном воздухе. Но в этой буйной зеленой роскоши не видно было ни одного живого существа — ни следа, ни звука, ни шелеста крыльев,— все застыло в неподвижности. И, как бы дополняя красоту цирка, оживив ее, у озерка откуда-то, будто из камней, цоявился сохатый. Он стоял на берегу с царственно приподнятой рогатой головой, не видя затаившегося за обломками эвенка, не чуя запаха человека в неподвижном воздухе. Сохатый был в брачном наряде. Черная с проседью шуба лоснилась на боках. И Улукиткана осенила обнадеживающая мысль: не пришел ли зверь к озеру той самой тропою, что ведет в соседнее ущелье? Сохатый, убедясь, что ему не грозит ни какая опасность, шагнул в воду, растревожив копытами недвижную синеву озера. Опустив тяжелую голову, он долго пил, всасывая сквозь сжатые губы холодную влагу. Потом шагнул назад. Два-три прыжка, и зверя не стало. Улукиткан бросился его следом. У кустарника, где исчез сохатый, он увидел горную тропу и глазам не поверил. Тропа обрывалась возле самого берега озерка — у водопоя. На ней были следы сохатых, медведей, снежных баранов, сокжоев. И даже кабарожек — самых маленьких из оленей. Но ни один зверь не пошел дальше. Животных как будто пугали серые развалины скал за цирком, безжизненные россыпи, заплесневелый воздух мертвого ущелья, и они возвращались обратно. Только теперь Улукиткан вспомнил слова старика, что вход, ведущий к перевалу, скрыт в густых стланиках. Он пошел по тропке, где только что пробежал сохатый, и, выбравшись из зарослей, увидел узкую лощину, сдавленную скалами. Будто приветствуя появление человека, в этот момент солнце залило ее ярким светом. Горы как бы раздвинулись. Дальше лощина врезалась 371
в толщу хребта глубоким шрамом, и над ней с двух сторон нависали снега. Улукиткан понял, что там, за белыми взмахами вершин, лежала запретная земля. «Тут проход!» — обрадовался он и, не задерживаясь, повернул назад. Дубков от радости не знал, куда его усадить, чем потчевать. Еще бы! Весь день ждал, чего только не передумал. — Куда ты пропал? — наконец спросил он, облегченно вздохнув. — Хотел скоро вернуться, не стал тебя будить, а оно, вишь, как получилось. Проход нашел. Однако, место худое, с оленями не пройти. — Пройдем, не сомневайся!—убежденно воскликнул геолог.— В опасных местах на себе груз подниму. Дубков почувствовал в себе невероятный прилив сил. Горы готов разворочать, лишь бы дойти до желанной цели. Ведь все, что оставалось позади, было только подступом к ней. — Скажи, Улукиткан, как ты нашел сюда путь, если никогда здесь не был? — спросил Дубков. — И другой на моем месте тебя сюда привел бы. На земле всегда остается след человека и времени, зверей и пожаров, птиц и ветров. Надо только научиться разбираться в них. И ты никогда не заблудишься. — Но ведь мы шли сюда без тропы, не видели ни людских следов, ни затесов, никаких ориентиров? — Ты хочешь знать то, чего не знаю сам я. Эвенку надо один раз посмотреть, куда идти, потом ведет сердце, оно чует путь, а как это сказать тебе — не знаю. На следующее утро встали, как обычно, рано. Позавтракали, свернули табор и двинулись в глубь ущелья. На караван наплывал пугающий пейзаж из ветхих скал и каменных завалов. Все чаще слышался крик проводника, подбадривающий оленей. На крутых подъемах животные теряли силы. Им давали передохнуть и гнали дальше. На неприступных местах их развьючивали, груз вытаскивали вручную наверх, а затем поднимали поодиночке оленей. Шли очень медленно. Подъем становился все более крутым. Весь день прошел в схватках с моренами и крутизною. И только к вечеру, когда жиденький сумрак смягчил грозные очертания скал и глубину ущелий, караван вошел в цпрк. Дубков, как вчера Улукиткан, был удивлен цветистой зеленью, что покрывала дно цирка, свисала в виде гирлянд с боковых скал, выстилала откосы, спадающие с невидимой сейчас высоты. Геолог был поражен контрастом между тем, что осталось позади, и тем, что он увидел. Не мог надышаться воздухом, так он был ароматен и свеж. 372
Заночевали на травянистом берегу озерка. Ночь была тихая, влажная, с костром из стланикового сушняка. Чай пили с горячей пшеничной лепешкой, не поленились выпечь, чтоб отпраздновать достижение этого дивного уголка, близость к цели. Всю ночь пе умолкала музыка живой природы, в которую причудливо вплетался звон бубенцов пасущихся оленей. Утром караван быстро миновал стланик, хитро маскирующий вход в расселину со стороны бокового отрога. Сначала путники еле протискивались сквозь узкую брешь, заваленную обломками скал. Но потом стены ущелья раздвинулись, дорога стала просторнее. Вперед повела капризная, протоптанная дикими животными тропа. Она то озорно прыгала по уступам, то терялась среди серых курумов. Извилистое ущелье было уставлено причудливыми, напоминающими статуи, выточенные ветрами и водой, осколками скал. Каких только тут не было фигур! Одни напоминали людей со вскинутыми в небо скрюченными руками, изувеченных страшными пытками, то упавших на колени и просящих пощады, то будто обезглавленных при попытке пробиться за перевал и выставленных напоказ в устрашение тем, кто насмелится повторить дерзкий их замысел. Дальше путь лежал по гигантским плитам, хорошо отполированным и сложенным ступеньками, которые вели вверх к хорошо видневшимся слева потрескавшимся останцам, напоминающим древние развалины. «Не стены ли это разрушенного каменного бугарука1 горных духов, и не по этим ли ступеням поднимались шаманы, чтобы научиться мудрости повелевать людьми, предсказывать судьбы?» — рассуждал про себя Улукиткан, рассматривая останцы. Все здесь было настолько необычно и таинственно, что, появись внезапно из-за скалы злые духи, облаченные в шкуры неведомых зверей, с раскаленными копьями в руках,— так их представляли эйенки,— Улукиткан не удивился бы. Наконец путники достигли перевала. Тропа выровнялась, побежала вперед по плато, миновала последний ложок и привела караван к крутому излому. Перед Дубковым и Улукитканом открылась обширная горная страна, чудесное царство первобытной природы. — Эко долго шли, да куда попали! — взволнованно произнес Улукиткан. Они наскоро поправили вьюки на оленях, и караван пошел к спуску. Солнце, уняв свой жар, клонилось к горизонту. Два беркута мирно парили в небесной синеве. Распластав могучие крылья, они иногда совершенно неподвижно зависали в воздухе, с огромной высоты выискивая на земле добычу. Неподалеку от излЬма, за которым должна была открыться увиденная ими сверху долина, идущий впереди Улукиткан подал знак остановиться. 1 Буг а рук —церковь. 373
— Что случилось? — крикнул Дубков и поспешил к проводнику. На голой рассыпушке лежало пять вытянувшихся в цепочку, позеленевших от времени оленьих скелетов. С одного взгляда можно было догадаться, что смерть поразила сразу всех животных, связанных поводными ремнями. А впереди них — два человеческих черепа. Вокруг валялись металлические предметы: пряж- га от сгнивших ременных подпруг, ботала, костяные ободки от вьючных седел. Улукиткан, конечно, усмотрел в этом грозное предупреждение со стороны горных духов. Хорошее настроение у проводника сразу сменилось знакомым чувством суеверного страха. Улукиткан готов был поверить, что духи в самом деле сторожат вход в долину и могут воспрепятствовать им так же, как безвестным их предшественникам. Сделав несколько робких шагов, проводник присел на корточки и внимательно осмотрел черепа. Они лежали рядом, похожие, точно близнецы, друг на друга, отшлифованные водой и ветрами. На них не было видно каких-либо следов разыгравшихся здесь событий. Но не все укрылось от Улукиткана. — Это эвенки,— пояснил он шепотом, указывая на черепа.— Они были очень бедные. — Почему ты так думаешь? — спросил Дубков. — Разве сам не догадался? С ними шло только пять оленей. Пять на двоих — совсем мало, много ли на них увезешь. Значит, шибко бедные люди. — Почему же они погибли, причем оба сразу и все олени? — Злой дух послал на них большую грозу, враз всех убил! — уверенно ответил эвенк. — Зачем, Улукиткан, все валить на духов? А насчет грозы ты, моЖет, и прав. — Нет, тут иначе не бывает,— возразил эвенк.— Около человека постоянно спорят между собой добрые и злые духи. Ты думаешь, напрасно кричал ворон? Улукиткан готов был повернуть назад, бежать из этих запретных мест, но разве мог он так поступить, дав слово лючи сопровождать его до конца?! Эвенк нерешительно поднял с земли конец повода и робко шагнул было к спуску. И тут позади, где-то далеко пророкотал гром. А вслед ему донесся отчаянный крик беркутов, молниями падающих с неба. Из-за гряды блияших скал выползала черная брюхатая туча. Она прямо и быстро надвигалась на караван. Погасло солнце. Все вокруг стихло. Как будто враз вспотели камни, к которым невольно прижались путники. Казалось, надвигающимся чудовищем управляет какая-то могущественная и неотразимая сила. В холодном дыхании тучи чувствовалась неземная ярость и злоба. 374
— Видишь, духи гневаются! — крикнул Улукиткан, весь во власти суеверного страха. Еще несколько секунд... И мгновенный пестерпимо голубой мертвенный свет. Ужасающий удар грома. Тяжкий вздох земли. И снова зловещая тишипа. В эту минуту и Дубков готов был поверить в существование какой-то сверхъестественной силы. Туча, как будто подобрав крылья, еще больше напряглась и вдруг разорвалась вся, от края и до края. В ее глубоком темпом чреве кишели молнии. Земля вокруг содрогалась от беспорядочной пальбы. Слева, справа от путников рвались грозовые снаряды. Весь мир потонул в хаосе света, тьмы и грохота... Потом, как бы растратив свой гнев, туча обмякла, округлые ее бока провисли, она с каждым мгновением теряла свой грозный облик. Пошел дождь. Он с успокоительным шорохом падал на россыпь, на спины оленей, на одежду путников. Прояснились вершины. Налетевший откуда-то ветер угонял в горы жалкие остатки тучи. Улукиткан, с лица которого еще не сошел страх, ошеломленно смотрел вслед удаляющейся туче, молча прислушивался к отдаленному рокоту грома. — Вот это гроза! — заговорил первым Дубков, стаскивая с себя мокрую телогрейку и выкручивая ее. — Этим бы кончилось — хорошо,— ответил эвенк, видно, все еще не веря, что остался жив. Он тоже разделся, отжал воду из одежды. Затем, прикрикнув на оленей, решительно двинулся к спуску. Долина начиналась узкой лощиной. Дальше она широко раздвигалась, краями уходдла в далекие туманы. С двух сторон над нею возвышались скалистые вершины — недремлющие стражи кладов земных. С их склонов сбегали бесчисленные ручейки. Покидая высоту, они весело перекликались, унося в низины хрустальный перебор да чистоту своих струй. И так велика была притягательная сила этой сказочно чудесной долины, что теперь уже ничто не заставило бы путников повернуть назад, отступить. Спуск становился все круче. Вьюки сползали на шеи оленей. Камни срывались из-под ног. Гул тревожил первозданную тишину. Караван то пробирался среди обломков, то продирался сквозь густые заросли стланика, и тогда проводнику приходилось прорубать проход своей пальмой. Ложе долины было залито розовым цветом багульника, точно вешним теплым дыханием разбужены обычно уже спящие в это время почки кустарников. Такого позднего цветения багульника еще не видели глаза Улукиткана. Да и под ногами такая свежая, сегодняшняя зелень, что казалось, вокруг не осень, а весна буйствует. И теперь Улукиткан был уверен, что эта долина населена и оберегается не злыми, а добрыми духами. Караван остановился под темными колоннами елей, на бережку шумливого ручейка, день и ночь без отдыха подтачивающего
скалу и уносящего в далекие низины плоды своей работы — песок и гальку. В воздухе слышался далекий гул перекатов других потоков. Стрекозы, кузнечики, бабочки на все лады прославляли отходящий день и свой чудесный мир. Может быть, впервые за свой бесконечный век скалы и тайга, эта заповедная долина услышали сейчас человеческие голоса. Дубкову не терпелось приняться за разведку, и он, вытащив из поклаяш свой геологический молоток, сказал: — Ты, Улукиткан, готовь ночлег, вари ужин, а я схожу по ключику, взгляну на выходы пластов... Без этого мне ни за что не уснуть. Он взял ружье, пустую котомку и поспешно ушел вверх по ключу. Ушел и как растаял... Улукиткан сложил горкой груз, накрыл палаткой. Приготовил постели. Натаскал большой ворох дров. На душе у него такая благодать, что хоть песни пой,— не ожидал он, что так удачно закончится этот необычайный путь. «Придет Дубков, у него в нотке есть спирт, будем хорошо отдыхать»,— мечтал он, навешивая котел с варевом на огонь. Долго-долго потухала заря за зубчатым горизонтом. Над долиной неуловимо сгущался сумрак. Стихал ее живой мир. Но из щелей скал, из зеленых чащ доносилась мягкая, еле слышимая, как бы беззвучная и, однако, отчетливо ощутимая в глубокой тишине, никогда ранее не слыханная эвенком музыка, рождающая в его голове удивительно светлые мысли. И Улукиткан сейчас чувствовал себя как бы в ином, впервые ему открывшемся мире — без вражды, без жертв, без насилия, в мире, одновременно и живом и сказочном. Улукиткан устало присел у костра. Дубков не приходил. Наступила ночь. Уже не видно стало ни скал, ни глубины долины, ни розового багульника. Все поглотила темень. И тревога закралась в душу эвенка. Малейший звук настораживал его. С нетерпением ждал он шороха гальки под торопливыми шагами геолога. Он напился чаю, а ужинать не стал. И тут, помимо воли, вспомнился ему зловещий крик ворона в начале пути, затем представились останки людей и животных на перевале. Долина с ее роскошной зеленью, с чудесной музыкой, с живописными отрогами — все это лишь западня для них. Как он не мог догадаться сразу! Как он отпустил неопытного, не знающего законов тайги человека одного, да еще в ночь!.. Злые духи затемнили мой рассудок. А ночь шла. И никакие могущественные духи не повелевали ею, ни на минуту не могли укоротить или продлить ее. Надо бы идти на поиски геолога, но куда? Куда Дубков потемну утянул свою тропу? «Дождусь рассвета»,— решил эвенк. Улукиткан отошел от костра, всмотрелся в синий мрак ночи. Небо над стоянкой было черное, заметно отделялось от еще более черных гребней у горизонта. Эвенку чудился геолог, блуж- 376
дающий по каменистым оврагам, по стланиковым крепям, без надежды когда-нибудь выпутаться из расставленных духами ловушек. Иногда сквозь гул водопада доносился крик совы, как будто зовущей на помощь... Теперь он был убежден, что стряслась непоправимая беда. Глаза эвенка придирчиво всматривались в каждый камешек, в каждую былинку. Он видел на выступах скал следы молотка геолога, оставленные на плитах осколки пород, кучи мелкой береговой гальки. Шел дальше и дальше в глубину ущелья. Следы Дубкова привели проводника к широкой осыпи, начинающейся где-то высоко в скалах. Улукиткан, не раздумывая, свернул с ручья на эту осыпь. Его пе покидало какое-то странное состояние тревоги и неуверенности, казалось, что кто-то тайно крадется следом за ним. Порой он физически ощущал па себе чей-то тяжелый взгляд, и тогда малейший шорох приводил эвенка в содрогание. Он тотчас поворачивался в эту сторону и, вскинув бердану, ждал. В его воображении мгновенно возникал образ горного духа со страшной пастью и когтистыми лапами, каким он его представлял по сказкам и легендам. Стоял подолгу. Но никого поблизости не обнаруживалось. Только мошка беззвучно роилась перед глазами да шумно ликовал живой мир, приветствуя восход солнца. И чем выше поднимался эвенк, тем шире раскрывались перед ним горы. Они разворачивались перед ним безбрежным зеленовато-серым каменным морем. На изломе он решил передохнуть. Дальше, до вершины отрога, были видны скалы, слегка затянутые стланиками, и кое-где лежали полосы снежников — остатки зимних надувов. Эвенк не мог понять, зачем Дубкову понадобилось взбираться на такую высоту, да еще на ночь глядя? Ведь скальных развалин много и внизу. На гребне эвенк задержался. Внимательно осмотрел склон отрога, россыпи, зеленые полосы рододендрона и, ничего не обнаружив, спустился в котловину. Там Улукиткан увидел свежий помет рогачей, их лежки на зеленой траве, примятый копытами ягель. Видимо, стадо после утренней кормежки отдыхало на зеленой лужайке и кем-то было внезапно вспугнуто. — Ку-у-у...— крикнул изо всех сил Улукиткан, полагая, что Дубков где-то близко. В ответ донесся еле слышный, какой-то загадочный звук. Тревога за Дубкова с еще большей силой захватила эвенка. Оглядел снежник. Отчетливо виднелись вмятины от медвежьих лап, красные пятна крови на лежке. — Э-э-эй... Дубко-о-ов!..—- крикнул Улукиткан. Никто ему не ответил. Внизу в зарослях галдела кедровка, да под узкой россыпушкой в камнях плескался говорливый ручеек. Улукнткан нашел на снежнике входной след медведя и, не выпуская его из поля зрения, пошел по нему в обратном направ- 377
лении. Дошел до гребня. Постоял, передохнул. Тени редких облаков, точно парусные корабли, бесшумно скользили по склону. Беззвучно качались стланики. От места схватки с человеком раненый зверь уходил осторожно, ощупью, ища просветы в зарослях, натыкаясь па выступы, на валежник и оставляя по пути на камнях и листьях брызги крови. След привел Улукиткана к россыпушке. За ней открывался весь склон отрога, изрезанный промоинами и обставленный полуразвалившимися скалами. «Тут где-то Дубков, дальше уйти у него вчера не хватило бы времени»,— размышлял Улукиткан. У края россыпушки эвенк нашел отпечатки тяжелых сапог геолога. Пошел по этому следу. Увидел взбитый ягель, развороченные камни, кровь, лоскуты от одежды, притоптанные медвежьими лапами. Из-за кустарника ударил в лицо резкий запах бараньей требухи. Улукиткан свернул на него и в нескольких шагах от себя увидел задранного рогача. Все сразу прояснилось: баран отдыхал на каменном прилавке, разнеженный вечерним теплым солнцем, медведь близко подобрался к нему, один-два прыжка, и бездыханная жертва лежала у его ног. Голодный зверь сразу начал свой пир. У своей добычи он не терпит посторонних и бывает нещадно свирепым. Именно в этот момент и появился поблизости Дубков. Заметив человека, зверь мгновенно отскочил от барана и вздыбил. > А Дубков не отступил, не побежал от зверя, остался стоять, упираясь большущими сапогами в россыпь и успев приложить к плечу ружье. Все это заняло какие-то секунды. Медведь ринулся на геолога. Раздался выстрел. Но зверь успел схватить человека, и они сцепились воедино, покатились по камням вниз. Улукиткан, скинув с плеча ружье, разрядил его в воздух. Запели горы, камни, расползся гулкий звук по всем закоулкам отрога. Далеко в горы ушло эхо. Он припал ухом к россыпи. И услышал человеческий стон. Кинулся в ту сторону. Дубков лежал сразу за кустарником, ничком, распластавшись на плитняке, под горячим солнцем. Он показался эвенку необыкновенно большим и тяжелым. Правая нога Дубкова была несколько отброшена в сторону, в каком-то неестественном положении по отношению к туловищу. Это сразу заметил эвенк и решил, что нога переломлена. Он сбросил с плеч бердану, котомку, дошку. Положил свою руку на широкую спину геолога, стал мягко похлопывать по ней, будто будя геолога ото сна. Дубков не пошевелился. Дышал тяжело, редко, с тихим стоном. С осторожностью взял Улукиткан обеими руками переломленную ногу геолога, придал ей нормальное положение, затем перевернул лицом кверху огромное неподвижное тело. Теперь Дубков лежал на спине, вытянувшись во весь рост, с безвольно откинутой набок головою. Плащ и рубашка на нем разорваны в клочья. По груди шли глубокие следы когтей мед- 378
ведя, залитые кровью. Эвенк наскреб рукою пригоршню мягкой земли, тщательно засыпал ею рапы. Присел рядом. Повернул лицо геолога к себе. Оно было спокойно, но без признаков жизни. Веки плотно сомкнуты, губы белые, высохшие, лицо было похоже на гипсовую маску. Улукиткан достал из котомки чайник и, спотыкаясь о камни, побежал в ложок. Воду в таких местах не сразу найдешь. И не всюду до нее доберешься, как и в этот раз. Она журчала где-то недоступно глубоко, в камнях. Эвенку пришлось бежать выше, к кромке террасы, откуда свисали языки белых, не успевших за лето растаять надувов. Вернувшись, Улукиткан разжег костер, повесил чайник. Дубков не приходил в себя. Эвенк склонился над поврежденной ногой геолога. Распорол ножом штанину и легким прикосновением пальцев ощупал багрово-синюю опухоль, опоясывающую ногу в месте перелома — в области бедра. Печально посмотрел на геолога: «Куда я пойду теперь с тобою, лючи?» Он налил в кружку горячей воды, настоянной на листьях брусничника. Слегка остудил. Лил ее на губы Дубкова тонкой струйкой, прислушиваясь, как, проникая в рот, вода тихо хлюпала в горле. Улукиткан скорее почувствовал, нежели увидел, как постепенно оживало измученное тело спутника. Лицо его обмякло, покрылось испариной. И, наконец, чуточку приоткрылись глаза да так и замерли, уставившись на эвенка. Они долго смотрели в упор друг на друга. Никогда за весь долгий путь эти два человека не были такими близкими, как сейчас. Эвенк радостно улыбнулся. Дубков, не отрывая от него взгляда, тяжело разжал рот. — Ты пришел... Ты настоящий большевик,— чуть слышно выговорил он. Ничего не ответив, Улукиткан думал о том, что надо найти сухую, прямослойную сушину, чтобы изготовить лубок и наложить его па перелом ноги, о том, как спустить больного лючи отсюда на табор, и вообще, что делать с ним дальше в этих безлюдных горах?.. С острой болью вспомнились дети, жена, брошенные им где-то далеко, на пустом берегу Зеи. ...Крик ночной птицы оборвал воспоминания Улукиткана. Старик поднялся. И тотчас же исчезли видения далекого прошлого. Он спокойно вздохнул. За палаткой ритмично качалась под ветром тайга. Валил снег. Старик выпил остывший чай. Прилег. Но уснуть не мог. В памяти уже само по себе безудержно плелось продолжение, горькая концовка давних, но не забываемых событий. Вспомнилось, как долго и трудно срасталась нога Дубкова. Много пережил эвенк, 379
выхаживая геолога. Чего только не передумал он за это время. Беспокойство об оставленной, ждущей его возвращения семье не оставляло Улукиткана ни на минуту. День и ночь ему слышались голоса детей, их жалобный зов вернуться в чум. Тяжелые сны, щемящее до боли предчувствие беды, худые приметы совсем измучили эвенка. Глубокой зимой, по лютому холоду вывез Улукиткан своего спутника из долины кладов. Дубков лежал на вторых нартах хорошо укатанный и прочно привязанный к саням. Улукиткан правил первой упряжкой и очень торопился, не щадил оленей. Ему уже мерещилось, как из чума, заслышав бег оленей, выскочат навстречу жена, дети, как они обрадуются его возвращению и как долго он у костра будет рассказывать им о своих приключениях. Олени резво бежали по льду мимо заснеженных утесов. В полдень показался яр. За ним знакомый поворот и долгожданный ельник на низком берегу реки... Улукиткан внезапно оборвал бег оленей, спрыгнул на лед. Какую-то долю минуты стоял пораженный, не веря глазам. Затем снова вскочил на нарту и неистово погнал животных. Кричал на них, пинал изо всех сил аргалом, торопил вперед к чуму, стоявшему одиноко на фоне заснеженного леса. Над ним не вился дымок костра, берег пустовал. Не слышно было лая собак. Видимо, никто тут не ждал его. Взбудораженные олени с ходу вынесли нарты на берег. Остановились. Кругом никем не потревоженная белизна недавно выпавшего снега. Улукиткан отстегнул вход в чум. Пахнуло брошенным жильем. Ни жены, ни детей, ни души. Но спальные мешки, потки, седла, уздечки и весь кочевой скарб лежали на своих обычных местах, будто брошенные за ненадобностью. Улукиткан не верил глазам, никак пе мог понять, зачем и куда могла мать увести детей из чума в такую стужу, ничего не взяв с собою, уйти пешком, без оленей?.. Все это казалось эвенку совершенно невероятным сном. Он вошел внутрь берестяного чума. Долго стоял, пытаясь найти ответ на мучительную загадку. Он заметил валявшиеся около очага недожеванные куски оленьей кожи, остатки от олоч. Не оказалось и упряжных ремней, потников — все было съедено. Ни единого полена дров, ни одного сучочка — перед тем как покинуть жилье, обитатели его все сожгли до уголька, а собрать и принести еще дров ни у кого уже, видно, не осталось сил. Белый пепел огнища был холодным. Улукиткан вышел из чума. На краю заснеженной площадки были только следы колонков. Но тут Улукиткан увидел свежий пень и удивился: дерево срублено слишком низко и явно неумелыми руками. «Видать, жена болела, сынишка рубил»,— заключил эвенк. Потом он заметил связку ерниковых прутьев, подвешенных на сучке под елью рогульками вниз. На языке кочевни- 380
ков это означало, что на таборе потерялись олени. Улукиткан пересчитал прутья. Их было тринадцать — все стадо, оставленное им на стоянке. Затем на соседнем дереве он увидел затес с горизонтально прикрепленной к нему ерниковой веточкой, обращенной мелкими прутиками на юг. «Ушли вниз по реке и на стоянку не вернутся»,—- расшифровал Улукиткан этот немудрый знак, «Но когда ушли?..» — продолжал он придирчиво осматривать стойбище. Ничто не могло укрыться от его пытливых глаз. Всему эвенк мог найти объяснение. Вот он увидел торчащую из-под снега свежую щепку, на которую другой бы не обратил внимания, подошел к ней, достал нож, концом его измерив слой снега на щепке, решил, что щепу запорошил вчерашний небольшой снегопад, а снег, что выпал днем раньше, лежал под щепкой: «Значит, семья покинула чум только вчера». Теперь он отчетливо представил себе, что тут случилось: обремененная непосильными заботами о детях, тяжело заболела Ильдяна, и все хлопоты на таборе легли на хрупкие плечи старшего сынишки. Он должен был поддерживать огонь в очаге, разваривать сыромятные ремни для, пищи, ухаживать за больной и двумя малолетними сестренками. А ему самому было всего восемь лет. Оставшиеся без присмотра олени разбрелись по тайге, вероятно, присоединились к стаду диких сокжоев и навсегда ушли от человека, от вьючных седел, от лямок, от понуканий. Семья, потеряв всякую надежду дождаться отца, решила бежать от голода, с проклятого места, над которым властвуют злые духи. Вместе с больной матерью дети двинулись вниз по заледеневшей реке, навстречу неизвестности. «Догнать!» —Улукиткан бросился к первой нарте, ничего не сказав Дубкову, гикнул на свою упряжку. Олени соскочили на лед и, покорные аргалу, изо всех сил понеслись на юг. Скорее, скорее! Замелькали береговые скалы, ельники, мрачные утесы. Река, врезаясь в толщу земли, металась по залесенной долине. Там, где на льду лежал снег, не сдутый ночным ветром, он увидел следы женщины и двух детей, третьего — грудного ребенка — мать несла на руках. Улукиткан на бешеном скаку оленей не упускал следы из виду. Но вот на снегу остались лишь два следа и след матери стал глубже — наверное, она взяла на руки и трехлетнюю дочку. Улукиткан торопил оленей. Напряженно всматривался в синеющий по берегам лес, искал дымок костра. «Куда она, безумная, идет?..» — чуть не кричал он и гнал, гнал дальше обессилевших животных. След двух уставших путников свернул на берег. Улукиткан повернул туда же упряжку. И скоро увидел брошенную ночевку. Старая ель, сама пережившая немало бурь и потрясений, участливо прпютила на ночь под своей густой кроной мать с детьми, заслонила пх от ветра, дала им отдохнуть на своей мягкой хвое. 381
Огнище прикрывал пепел, еще не сдутый ветром и теплый от тлеющих под ним угольков. Возле костра лежали обгрызенпые и жеваные куски сыромятных ремней. От старой ели начинался утренний след тяжелых, медлительных шагов, он шел все туда же, вниз по реке, на юг. Мать с невероятным упорством тащила детей, пытаясь ценою своей жизни спасти их. Но, уходя с ночевки, она оставила у огнища снежный холмик, прикрытый еловым лапником, с воткнутым рядом столбиком, обтесанным с четырех сторон. Предчувствие не обмануло Улукиткана. Он осторожно сбросил лапник, разгреб снег, поднял двумя руками уже закоченевший трупик младшей дочурки, завернутый в ветхую хлопчатобумажную юбку матери. С мертвой дочуркой на руках подошел Улукиткан к Дубкову, лежащему на второй нарте. — Ты не верил, что духи сильнее людей. Вот видишь, как они наказывают непослушных... Дубков ничего не ответил. Виноватым он чувствовал себя, готов был принять на себя любое возмездие, но понимал, что бессилен чем-либо помочь эвенку-другу. Но Улукиткан никого не винил и воспринимал все так, как и должно быть по его верованиям и обычаям. С тех далеких времен, когда эвенки были оттеснены пришельцами от своих исконных земель в глубь материка, тяжелая, беспросветная жизнь научила их терпению и стойкости, приучила ничему не удивляться. Отец положил на нарту трупик дочурки, привязал его ремнем п вытащил из клади свою бердану. Два выстрела потрясли неподвижную тишину долины. Далеко откликнулось звучное эхо в вечереющей тайге. Испуганные олени сдернули пристывшие к снегу нарты и, подстегнутые окриком каюра, понеслись дальше. Впряженные в нарты с Дубновым олени устали сильнее и не поспевали за передней упряжкой. Улукиткан, выхватив нож, на ходу пересек поводной ремень, связывавший упряжки, крикнул геологу, чтоб он не торопился, ехал по его следу, а сам помчался дальше. На бегу сбросил со своих нарт весь груз. Никогда ему так дорого не было время. Под ногами оленей стлалась заледеневшая гладь реки, мимо проносились уже окутанные вечерними сумерками каменные уступы, заиндевевшие мысы, купы береговых лиственниц. Еще поворот, еще утес... и эвенк увидел на речной глади лиловое пятно, освещенное потухающим закатом. Он придержал вконец измучен- пых оленей, соскочил с нарты. Крикнул изо всех сил. Спотыкаясь, неровными шагами кинулся к будто примерзшим ко льду силуэтам. Жена стояла как каменная, опираясь голыми иссохшими кистями рук на посох, ветерок шевелил поседевшие волосы ее непокрытой головы. Голод обескровил ее губы, сморщил кожу на лице, из темных глазниц смотрели на приближавшегося человека зеленые глаза, уже ни на что не реагирующие. Ее тело, волосы, 382
взгляд, вся фигура так состарились, изменились, что Улукиткан не только не узнал жену, но не мог поверить, что это именно она. У нее в заплечном мешке, сшитом из оленьей шкуры, скорчилась живым невесомым комочком трехлетняя дочь, а возле ее ног лежал на льду обессилевший сын. Женщина, завидев Улукиткана, протерла ребром ладони невидящие глаза, но не двинулась с места, вероятно, убежденная, что это пе свои. Но вдруг всплеснула руками, как крыльями, кинулась навстречу. Дрожали судорожно ее худые плечи. Улукиткан никогда не видел ее плачущей и сейчас не знал, что делать. Прижимая ее к себе, он хотел что-то сказать, утешить и не находил слов. А она оторвалась от него и кинулась к распростертому на льду сыну. Лицо у мальчика было почти такое же морщинистое, постаревшее, как у матери, кости обтянуты прокопченной кожей, а вместо губ две тонкие, бесцветные полоски, не прикрывающие зубов. Потускневшие глаза смотрели тупо, безразлично. Улукиткан, присев на корточки, взял сына на руки и стал поить его собственной горячей слюной. Возле них опустилась на лед и мать. Так они долго сидели на льду с опущенными головами, будто совершая клятвенный обет — никогда больше не разлучаться... ИСПОВЕДЬ У ПОСЛЕДНЕГО КОСТРА На Арге за стенками палатки жуткой теменью набухала ночь. Бесновалась тайга, охваченная непогодой. По льду реки катились, серебрясь, седые космы поземки. В старом, простреленном дырами дупле выли злые духи. И далеко, в заречной стороне, отчаянно ревел зверь, окруженный волчьей стаей. Улукиткану все это было знакомо с детства, постоянно жило с ним — не путало. Какое-то время он еще находился под впечатлением воспоминаний о Дуб- кове, о том давно ушедшем, горьком для кочевников времени. Улукиткан вытащил из котла кусок мяса, попробовал, пожевал — сыровато. Выбрался наружу, окликнул Пакета, бросил ему. У того на зубах не задержалось. Ногами нагреб снег на борты палатки, притоптал его, чтобы снизу не поддувало, проверил, ладно ли заправлена выходная труба. Забрался внутрь. Плотно застегнул за собой вход. Укрылся, как за крепостной стеной. Потом по-хозяйски осмотрел внутренность жилья — все лежит на своем месте. Отодвинул от печки в угол потки, так свободнее будет Ба- силю расположиться. «Он вот-вот должен подъехать, тогда и поужинаем вместе». Чтобы скоротать время, Улукиткан занялся ружьем. Давно не заглядывал в ствол, не забился ли он пороховой гарью. Вытащил из потки кабарожью берцовую кость, расколол ее обухом топора, достал мозг — для смазки ружейного затвора. Положив к себе на колени бердану, задумчиво разглядывал вырезанные на ее ложе 383
разные знаки — летопись охотничьих удач. Для постороннего человека это просто крестики, скобки, точки, черточки, а для него это добытые медведи, сохатые, рыси, соболи, росомахи — вся жизнь! Сколько событий, отваги, риска хранят эти ничем не приметные знаки! Но не над этим сейчас задумался старый эвенк. Бердану прислал ему в подарок в знак благодарности Дубков из города и еще два тяжелых ящика патронов. Цены тогда этому подарку не было. Он смотрел на старенькую бердану, такую же древнюю, как и он сам, а мысленно был далеко под Становым. Там, много лет тому назад, разыскали его товарищи Дубкова. Передали ему вместе с поклоном это ружье, просили показать им клады земли. Не мог отказать, хотя по-прежнему побаивался гнева горных духов. Повел. Но на этот раз забрал с собой семью. Долго геологи стучали молотками, рылись в речной гальке. Таскали на табор разные камни. А еще через два года на том месте, где когда-то стояла его и Дубкова палатка, расположилось большое стойбище геологов. «Теперь там самолеты садятся»,— рассказывали люди. Не стихая гудела лиственничная тайга под порывами холодного ветра. Прислушиваясь к ней, старик гадал о завтрашнем дне: утром пошлет Басиля за Аргу расставить капканы на соболя, посмотреть, как густо наследили белки в ельнике, а сам с Пакетом подастся к увалам, куда ушел «казак». Все думки его там, в густых перелесках. Авось по-настоящему подфартит. И он разыщет упущенную добычу. Старик наложил полную печь сухих дров. Еще раз вслушался в рев ветра. Неодобрительно покачал головой, запорошенной сединой, при этом подумал: как хороша жизнь, когда есть тепло, жирное мясо и завтрашний день. Но усталость будто караулила старика, незаметно подкрадывалась к нему и овладевала всем его существом, отнимала руки, ноги, гасила мысли. Не по возрасту трудным для него оказался этот день, к тому же полный тяжелых раздумий. И Улукиткан уснул, может быть, впервые за свой век не чуткой дремой бывалого таежника, а тяжелым сном смертельно усталого старого человека. Впрочем, и во сне он оставался охотником, видел под ногами путаные соболиные следы. Мерещились ему остроухие белки. То и дело попадался свежий звериный помет... Идет Улукиткан по заснеженному, царственному лесу, не нарадуется на его красу, читает чудесную лесную книгу... Сухие дрова в печурке быстро разгорались. Старик натолкал их в печь лишку, видать, забыл, что лиственница горит гораздо жарче других древесных пород. В темноте над палаткой трепетали вылетавшие из трубы искры и языки пламени. Казалось, это моргала ночь под порывами ветра. Печь накалилась докрасна, и в палатке стало невыносимо жарко. Надо бы бросить на огонь снежку, малость притушить 384
пламя, но старик крепко спал. Огонь, предоставленный сам себе, вызверился, разбушевался, ему стало тесно в печи, от жара готовой взорваться. А ветер вдруг переменил направление и... ударил по палатке с тыла. Вырвавшееся из трубы пламя лизнуло багровым языком кровлю полотняного жилья и словно прилипло к пей. Огонь быстро охватил всю палатку. Взвихрилось пламя. Отступил мрак. Ветер, усиливаясь, налетал беспрерывным шквалом то с одпой, то с другой стороны, раздувая пожар. Огонь проник внутрь палатки, жадно пожирал все, что в ней было — постели, потки, одежду, дрова. А Улукиткану снился далекий Джугджур — горбатые хребты, звериные стежки под ногами, глубокие цирки с вечными снежниками, где в полуденный зной отдыхают стада диких животных. Не просыпаясь, Улукиткан почувствовал: воздух в горах так нагрелся, что трудно стало дышать. Горные вершины, на которые поднимался эвенк во сне, вдруг па его глазах превратились в огромное стадо диких баранов. Бушующее пламя, внезапно поднявшееся из пропасти, охватило животных. А дальше загорелись скалы, лавина огня растекалась по россыпям, вспыхнуло само небо. Улукиткан закричал нечеловеческим голосом и... пробудился. Ему казалось, что огонь охватил все: лес, реку, снега, весь йир. Едкий черный дым слепил глаза, не давал дышать. На нем уже горели телогрейка и ватные брюки. Страх, никогда доселе не испытанный, овладел эвенком. Ничего не соображая, подчинись только инстинкту, он рванулся через огонь и, объятый пламенем, добежал до леса, свалился и начал кататься по снегу, вскакивал и опять падал, стараясь затушить огонь на себе. Но ветер снова и снова раздувал на нем горящую вату. Улукиткап, обжигая руки, отрывал от себя огненные шматки, бросал их на снег, старался затоптать. И дико, не своим голосом крттчал, молил о помощв но крик его безответно замирал в ночном мраке и завывании ветра. Обессилев, он снова упал и, нагребая на себя снег, продолжал лежа бороться с огпем, пока пе потерял сознание... Старик подумал, что все совершается с пим во сне. Но когда сознание его прояснилось под действием боли, жара, а затем холода;, все ему представилось в реальном свете. Он с трудом приподнялся, сел на снегу. Голова его гудела как от угара, доысли путались. Надо было немедля что-то делать, а что, он совсем не знал. Ноги и руки вышли из повиновения. Ужасная боль от ожогов охватила все тело. «Неужели конец?!» Но тотчас же отогнал от себя эту страшную мысль. Ветер ослабел. Улукиткан глянул на табор. Там, где стояла палатка, курился дымок над сгоревшими пожитками. В печке дотлевали последние угольки. А вокруг уже густела темень да скрипела лютая стужа. 13 гр. Федосеев, т. 2 385
Холодный ветер хлестнул по лицу. Улукиткан вздрогнул, выпрямился. В этом затухающем огоньке увидел свое спасение, свет надежды. Он поднялся, сделал шаг к печи, но споткнулся, не удержался на ногах и рухнул в снег. От обиды он заплакал. Это была короткая, очень короткая минута бессилия и безволия. Но он знал, что сейчас огонь для него сама жизнь. И он должен добраться до огня. С трудом удерживая равновесие, Улукиткан подошел к печке, заглянул внутрь: в дальнем углу под пеплом дотлевал последний жарок. Дрожащими руками он стал разгребать снег, собирать вокруг себя угольки, щепочки, мох, уцелевшие от пожара головешки и торопливо запихивать в печь. Затем, обессиленный, присел. Так сидел он, слитый с тишиною. Устало и тяжело колотилось сердце. В глазах расплывались, качались звезды... «Басиль! Неужто запах пожара не чуешь? Богом прошу, поторопись, Басиль!» — шептал старик. Вспыхнувшее в печи пламя осветило старика. Он оглядел себя и ужаснулся: пузыри ожогов покрывали руки, ноги, грудь. Ни до чего нельзя было дотронуться. Снег падал и таял на черной, местами обугленной коже, принося некоторое облегчение. Потом снег повалил сплошной массой. И старик начал замерзать. Дров не было. Печь плохо горела. Холод проникал внутрь, сковывал мысли, замораживал волю. Но старик, быстрым взглядом окинув стоянку, встал, сделал несколько шагов, разгреб пепелище, стал подбирать уцелевшие от спального мешка куски меха, лоскуты от одежды, от палатки, ремешки — все, что осталось от огня. Нашел байковое одеяло, накинул его на плечи. Долго обматывал тряпьем все тело. Стало вроде теплее. — Басиль!.. Басиль!.. Пошто не торопишься! — крикнул он в темноту. Кругом угрюмо шумела тайга. Улукиткан, не поддаваясь отчаянию, долго убеждал себя, что сын не подведет, что он где-то близко и вот-вот заявится. Конечно, в пути может всякое случиться... Только сейчас Улукиткан вспомнил, что поблизости находится его учаг, вечеров привязанный им к дереву. В голове старика созрел план — доскакать на олене до соседней пади, где стоит бригада охотников. Конечно, было риском кидаться в ночь, в буран, но ничего другого он не мог придумать. «Надо взять с собою огонь»,— мелькнуло в сознании. Улукиткан разыскал под елью повешенные еще с вечера узду, седло-. Найдя котелок, выплеснул из него воду, нагреб дополна из печки золы вместе с жаром. Олень лежал на месте, дремотно пережевывая жвачку. Улукиткан поднял его, негнущимися руками надел узду, пристроил седло. Хотел уже ехать, но остановил его внутренний голос: «Не бросай затухающий огонь, подкорми его, может, еще вернешься 386
сюда». Улукиткан, разгребая снег, подобрал головешки, щепки, сучья и все это побросал в печь. Олень бежал размеренной рысью, качая в такт седока. Уравнялись мысли эвенка. «Не замерзнуть бы только, доехать, потом все заживет, забудется». Оп был уверен, что судьба и па этот раз не изменит ему. Снег перестал. На увалы надвинулся редкий туман. Местность стала совершенно неузнаваемой. Расстояние исказилось, очертания беспрерывно менялись. В левой руке он держал дужку котелка с жаром, в правой — повод и посох. Эвенк торопил оленя, пинал, толкал животное в бок посохом. За первым ложком свернул на острог. «Подняться бы только наверх, а там рукой подать до чума»,— размышлял старик. Но олень начал уставать, все чаще его бег переходил на шаг, и понукания уже не помогали. А тут еще ветер! Он пронизывал все тело. Ноги, завернутые в лохмотья, совсем онемели. Руки некуда было спрятать от стужи. Дорога казалась бесконечной, и тяжкие сомнения все больше захватывали Улукиткана. «Нет, не добраться!» — с тоской думал эвенк. Он чувствовал, что замерзает верхом на олене. Ему показался бессмысленным этот торопливый путь в никуда. Захотелось прилечь на землю и спокойно ждать конца, избавления от мук холода и боли во всем теле. Из рук старика выпал повод. Неуправляемый олень, понурив голову, устало плелся по лесу, сам выбирая путь по прогалинам. Его уже никто не торопил... Слева в редколесье мелькнула подозрительная тень и замерла совсем близко. Учаг остановился, насторожился и вдруг метнулся в сторону. Старик не удержался и свалился наземь. Далеко отлетел котелок, окропив искрами снег. Улукиткан мгновенно пришел в себя, вскочил и бросился к пустому котелку. Но напрасно хватал он закоченевшими пальцами из снега потухающие угольки, дул на них изо всех сил... Спасти огонь не удалось. Улукиткан, стоя на коленях в снегу, обреченно подумал, что вот настал его последний привал на земле. Уходит он к предкам без огня, без чума, без теплой одежды, весь обгорелый и обмороженный. До слуха его долетел лай Пакета, с вечера пропавшего в лесу, потом старик услышал человеческий окрик, и лай прекратился. — Басиль приехал! — обрадовался эвенк и ответно крикнул. Улукиткан с трудом распутал повод, взобрался на учага. Скорее, скорее назад, на табор! Там Басиль. Он спасет... Олень, поцяв, что они возвращаются на место ночевки, резво бежал по спуску, разметывая копытами снег. — Угу-гу...— беспрерывно кричал Улукиткан, предупреждая сына о своем приближении, напряженно вглядывался вперед, ца- деясь, что вот-вот там должен блеснуть огонек костра. До ельника оставалось метров Сто. За ним сразу открылась по- 13* 387
ляпа. На снежной белизне чернели остатки сгоревшего табора. Ни Басиля, ни нарт, ни его следа. Глазам своим не веря, эвенк обошел стоянку, постоял возле печки, погрозил кулаком обманувшему его ветру. Одеяло свалилось с плеч, тащилось следом, пальцы ног лезли из лохмотьев, оставляли на снегу глубокие вмятины от шишковатых ступней. Его охватило чувство невыразимой пустоты п заброшенности. Но он знал, что побороть это чувство можно лишь работой. Надо дать дело немеющим рукам и ногам. Надо сопротивляться до последней минуты. В печи мигало синее пламя. По небу по-прежнему ползли сумрачные тучи. Но снегопад перестал. Посветлело в долине. Старик решил, что падо немедля нарубить хвои и как-то отгородиться от проклятого ветра. Но где топор? Память отказывалась подсказать, куда он положил его с вечера. Улукиткан стал собирать лапник, которым был выстлан «пол» в палатке. Закрепил между двумя березками посох и стал прикладывать к нему ветки, одна на другую, как можно плотнее, нагребал снизу спега, притаптывал его. От этого ногам стало теплее, ослабла боль. Затем оп решил собрать и принести дров, спасительный огонь не должен погаснуть в печи. Улукиткан поторапливал себя, но бестолково топтался на месте, не зная, что взять с собой, не представляя, где можно ночью без топора найти сушняк. Он заглянул в печь и совсем испугался: на дне ее в слабом пламени дотлевали последние угли. Охапка дров могла сейчас продлить его существование. Но за ними надо было идти в ельник, идти наугад, а он совсем обессилел. Улукиткан поправил лохмотья на теле, глянул в сторону ельника, выбирая кратчайший путь. Он прочертил рукой в снегу глубокую бороздку в направлении, куда решил идти и где его следовало искать, если он не вернется на табор. Улукиткан еще с минуту постоял в раздумье. Повернулся к ельнику, прислушался, не донесет ли оттуда ветер каких-нибудь звуков. И сдвинулся с места, не уверенный, что сможет пройти десять — пятнадцать шагов, отделяющих его от ельника. Ноги казались ему длинными ходулями. Опи пе сгибались, бороздили снег. Время от времени старик переставлял их руками и шел дальше, порой забывая, куда и зачем идет. Он уже так шел однажды... В памяти на мгновение воскрес лесной пожар. Старик увидел себя со связкой оленей, неожиданно захваченным ураганным огнем. Пожар распространялся с невероятной быстротой, уничтожал по пути все живое. Гибли звери, падали обугленные на лету птицы, валились вьючные олени. На Улукиткане горела одежда, он задыхался, падал, но продолжал ползти через охваченные пламенем мхи и кустарники до ручья... И на этот раз он втайне падеялся на эту скрытую, как будто ему неподвластную силу. 388
Оставалось всего два-три шага до ельника. Теперь оп был для старика надеждой, жизнью, всем... Протянутой вперед рукою оп ухватился за первопопавшуюся ветку, подтянулся, и темная хвойная чаща приняла эвенка под свой крои. В лесу было тише. Деревья стояли вокруг бесиросветпой стеной, пи пней, ни сучьев не было видно. Напрягая зрение и на ощупь Улукиткан напрасно искал сушняк среди сыролесья. Напрасно разгребал ногами засиежеппый лесной «пол» в надежде найти валежину. И хотя оп знал, что не в каждом лесу без топора паберешь дров для костра, все-таки продолжал поиски. Так как у старых елей нижние ветки обычно бывают сухпми, забрался под низкие хвойные кроны, на ощупь в темноте, пе щадя рук, ломал звонкие сучья и бережно складывал их в кучу, которую перетаскивал от ели к ели, чтоб не потерять. Продолжая собирать сушняк, Улукиткап все дальше и дальше уходил по ельнику. И вдруг его остановила страшная мысль: пе слишком ли он задержался здесь, по погас ли в печке огопь? Кое- как связал ремнем дрова, взвалил па спину и, шатаясь, поплелся к стоянке. Холод сквозь лохмотья обжигал тело. Улукиткану подумалось, что с тех пор, как оп покипул стоянку, прошла уйма времени, и огопь в печи, наверно, давно погас. А без огпя не все ли равно где замерзать... Он припал к стоявшей рядом лиственнице, обнял ее. «Только бы не упасть»,— подумал он и па какое-то время потерял созпание. Огромный живой мир тайги, мир, без которого он не мог бы жить, отступил от него, земля, по которой оп столько исходил, уплывала из-под его пог. Очпувшись, эвенк еще крепче обхватил дерево, хотя понимал, что это уже не спасет его. С болью он подумал, что не у костра, пе в теплом чуме, а возле лиственницы, в тайге, на морозе оборвется его жизнь, что ему уже не дождаться Басиля и не успеть сказать сыну многое, что надо бы сказать. В полузабытьи старик уже не чувствовал течения времени и положения, в каком находился. Очень захотелось кого-нибудь обнять, на прощание согреться чьей-то близостью, кому-то передать остаток собственного сердечного тепла. Оп посмотрел на свои изуродованные огнем руки, обхватившие ствол лиственницы, и подумал, что они уже ни на что не способны — ни ласкать, ни делать добро, и ему стало жаль самого себя. Откуда-то из глубины притихшего леса до него донесся голос Басиля. Залаял Пакет. О его существовании Улукиткан забыл. Очень этим обрадованный, Улукиткан решил идти на лай. Пакет, наверное, прибежал на табор. Там, может, в печи пе погас огопь. Туда непременно приедет и Басиль... Собака вынырнула из темноты в трех метрах от старика и замерла. Не узнала. Какое-то время собака и человек смотрели друг на друга, точпо впервые встретились. Оп тихонько позвал 389
пса, обрадовавшись, что с ним теперь живое существо, а у Пакета опустилась шерсть на загривке. Еще раз очень внимательно собака осмотрела хозяина с головы до ног, но не подошла к нему, а не спеша повернула назад, по своему следу, все время оглядываясь, как бы поджидая старика. Улукиткан шагнул за Пакетом. Не обращая внимания на боль в обмороженных ногах, он старался не упустить собаку из виду. Вязанка свалилась со спины старика. И он с трудом поволок ее за собой по снегу. Падал, поднимался и упорно шел по собачьему следу. Старик был уверен, что собака выведет его к людям, к костру, который, может, сын уже развел и вскипятил на нем чай. — Басиль, откликнись!.. Эко, оглох, что ли! — закричал Улукиткан, задыхаясь от волнения и слабости. Ему никто не отвечал. На поляне ни огня, ни следа оленей, ни нарт. И Пакет остался где-то в стороне, видимо, его отпугивал запах гари, смрада, распространявшийся с пожарища. Огня в печке не было. Отчаяние охватило эвенка. Запустив в печку руку, он энергично ворошил уже остывшую золу, хватал ее горстями и просеивал между закоченевшими пальцами... Ни одной искорки! Тогда он в яростном порыве перевернул печь, вытряс из нее все, что там было, и снова стал рыться в золе, перебирая ее с той тщательностью, с какой старатели ищут крупинки золота в песке. Горящий уголек, даже самый маленький, с бусинку, теперь стоил ему жизни. И счастье словно моргнуло, как светлячок,— в золе он увидел крохотную каплю огня. Забыв боль и холод, он припал к земле, загородил собою эту искорку от ветра, подсунул к огоньку угольки и стал с величайшей осторожностью дуть на них. Долго разгоралось драгоценное пламя. Улукиткан, не отрываясь, на ощупь стал собирать вокруг себя травинки, мох, кору, мелкие стружки, все, что могло гореть, клал на костерок и дул... На четвереньках дополз до кромки леса, где была брошена вязанка сушняка. Нашел, конец ремня и волоком потащил дрова к огню. «Если Басиль не приедет — это будет мой последний костер...» Старик, заслоняя собою огонь от ветра, осторожно разворошил тлеющие угольки, положил на них мелких прутиков и снова легонько подул. Ожил огонь. Весело заплясало пламя. К липу, к рукам, к голым коленкам прикоснулось тепло — тепло жизни. О, как много мог бы сказать сейчас старый эвенк людям о благодатной силе огня! Костер разгорелся, но Улукиткан, чтобы продлить, нет, не наслаждение, а самое жизнь, мелко разламывая сучья, подкладывал их в огонь расчетливо, скупо, ведь он не сможет больше раздобыть даже веточки. Старик все еще продолжал ждать сына, представляя себе, как он принесет из леса на сильных плечах толстые сухие лиственничные бревна, как положит крестом их концы на костер, расши- 390
рит заслон:, и тогда ому, старику, станет очень тепло и легко. Отойдут к сыну все заботы о его жизни, с которыми сам он ужо справиться не в силах. «Великие духи,— шептал Улукиткан,— пошлите сил дождаться сыпа!» Огня не хватало. Ветерок, пабегающин с реки, упосил и без того еле ощутимое тепло. Улукиткан долго маялся с погами, растирал их спегом, подсовывал к огню, спова растирал, но, ничего не добившись, завернул в тряпки. Все более явственно оп чувствовал пеотврати- мую близость конца. А вместе с тем из головы не шли мысли о его незаконченных земных делах и заботах. Их было много. Они состояли из мелочей, но лежали на совести старика, как большие долги. Он считал, что перед многими людьми остался в долгу: кому посулил лыжи, кому бересту для летнего чума, вдовам обещал олочи перечинить, заготовить дров; подросткам — научить делать туески. Да разве мог он все вспомнить!.. Его жизнь па стойбище от зари до зари проходила в хлопотах, жаль, па всех у него не хватало ни сердца, ни рук, ни времени. «Надо бы все это поделать и тогда уж уходить к предкам»,— горестно, но спокойно думал он. Какой-то непонятный звук заставил Улукиткана оглянуться. Из сумрачного леса приближался к нему старик Уйбан. Он узнал его с первого взгляда. Обрадовался, никак не ожидал. А Уйбан подошел к костру, сбросил с плеч вязанку сушняка, положил на огонь. Долго усаживался. Смотрел на Улукиткана в упор слезящимися глазами. — Разве забыл наказ предков — не сдаваться? — услышал Улукиткан голос старого друга.— Тайга клятву дала беречь богатырей, заботиться о них, питать жирной пищей, окружать соболиными следами, удачами да небесной синевой с могучпми орлами, чтобы от них, от орлов, они перенимали смелость и зоркость. Не ты ли был этим богатырем, не тебя ли вскормила своими щедротами тайга? Так борись, и, умирая, борись!.. Голос костоправа звучал призывно п решительно. И Улукиткану показались позорными его мысли о кончине. Он протянул руки через костерок, чтоб обнять старого друга, но там никого не оказалось. Улукиткан задумался над его словами. Нет, смерть не пугала, она много раз приходила за упрямым эвенком. «Умереть неожиданно — значит, не успеть вовремя ускользнуть от опасности»,— давно убедил себя Улукиткан. Не раз в жизни ему удавалось ускользнуть, увернуться от смертельной опасности... Но теперь другое. Вот догорит костер... и тут на снежпом берегу Арги перестанет биться сердце, застыпет кровь старого кочевника. Из ночного мр^ка донесся голодный волчий вой, отдаваясь глухо в тайге, повисая в морозном воздухе. Старик вздрогнул, будто кто-то сильно встряхнул его. Он медленно, преодолевая боль во всем теле, повернулся в сторону ельника. Там пичего не было вид- 391
но, не слышалось ни единого звука. Странпо, что не подает голоса и Пакет, наверное где-то затаившийся поблизости. «Ишь, волки как обнаглели, не боятся человека! А у меня, как на грех, под рукою нет ни ножа, ни палки, и бердана где-то лежит, не дотянуться. Но пока горит костер, зверь не подойдет»,— думал старик, прислушиваясь и приглядываясь к лесу. Вой не повторился. Но через минуту-другую до слуха старика долетел приближающийся хруст снега под осторожными шагами хищника. Все яснее, все ближе. Улукиткап физически ощутил на себе холодный гипнотизирующий волчий взгляд. Старик оглянулся — нет ли хищника сзади? Посмотрел по сторонам. Вот он!.. С Арги на берег вышел матерый волк. Он приближался к человеку, будто уверенный в его беспомощности. Все ближе, все смелее. Улукиткан крикнул. Это у него получилось не очень громко и грозно, но хищник исчез. Старик огляделся. «Не затаился ли где?..» И тут он увидел Пакета. Собака сидела поодаль, удивленно посматривала на хозяина. В ее взгляде и в позе не было ни тревоги, ни страха, и Улукиткан подумал, что не Пакета ли он принял за волка. Костерок затухал. Старик гляпул на лежащий сбоку сушняк и мысленно подсчитал, что хватит его на час. «С час, не больше, и я проживу». Он бережно разделил сушняк на две равные части и одну из них сразу положил на жар. Но решил, что это слишком расточительно, и половину убрал из костра. Пододвинулся ближе к огню. И снова задумался. Вся жизнь представилась ему непрерывной цепью сложных событий, через которые, как через бурный поток, он шел к этому последнему костру... — Басиль!.. Ты слышишь, Басиль!.. Неужели ты не видишь отцовской беды?! — простонал он в полузабытьи. Но что это? Он не верил глазам. ...Из чащи вышел неторопливо его отец. Улукиткан увидел его худое, испещренное морщинами лицо, с омраченными горем глазами и с клинышком чуть седеющей бороденки. Своим обликом отец напоминал тяжелое прошлое Алданского нагорья. В ту пору по тайге прошел мор. Погибли олени, звери, птицы. Эвенки покидали обжитые предками места, уходили кто куда, захватив с собою только то, что могли унести на плечах. Больных, слабых, стариков бросали. Улукиткану тогда шел тринадцатый год. От того времени в его памяти запечатлелось стойбище, заваленное трупами животных, изможденные лица умирающих с голоду людей, гвалт разжиревшего воронья и вой потерявших хозяев собак. Улукиткан хорошо помнит поляну, с одинокой березкой посредине, с кучей сушняка, приготовленного для больпого. На всю жизнь запомнился печальный взгляд отца, которым оп прощался с уходящей навсегда от него семьей. Было это очень давно... С тех пор обновилась тайга, стерлись следы бедствий, йо память сберегла живые картины той поры. ...Отец неслышными шагами приближался к нему. Под ста- 392
ренькой дошкой сгорбленный скелет. В руках посох. Из глазных впадин холодный укоряющий взгляд устремлен па Улукиткана. Но сын не собирался вымаливать у отца прощение за уход семьи. Закон тайги и борьбы за существование отвергал всякую жалость, родственные чувства, сострадание. Но образ отца, так же как всех предков, для Улукиткана всегда был превыше всего, был его судьей и первым советчиком, Улукиткан никогда и пичем не опорочил памяти отца. Может, поэтому отец, явившись пред ним, пичего не сказал, только посмотрел на него. Исчез так же внезапно, как и появился... Склонившись над горкой дотлевающих угольков, старик напрасно шарил вокруг руками — сушняка уже не было. Все, что могло гореть и лежало поблизости, было сожжено. Но Улукиткан хотел во что бы то ни стало дождаться Басиля. Он посмотрел на ельник, и ему показалось, что лесок отдалился от него и стал совсем недоступным. И все-таки рассудил: «Лучше в пути пропасть, чем замерзнуть у потухающего огнища». Упираясь дрожащими руками в заснеженную землю, оп приподнялся и тут увидел торчащий из-под спега край полоза. «Нарта!» — чуть не закричал обрадовапно. Ведь нарта вся березовая, сухая. Ее хватит па большой костер. Потом о дровах побеспокоится Басиль. Только бы подтащить нарту к огню. Напрягая все силы, оп только па руках, волоча бесчувственные ноги, с передышками, прополз эти песколько шагов и ухватился заскорузлыми пальцами за нарту. Никакая сила на могла бы оторвать его от нарты. Он потянул ее на себя, дернул раз, другой, третий... Наконец сдвипул пристывшие к снегу полозья, нарта сдвинулась с места, развернулась и поползла следом за Улукитканом. И снова подумал о Басиле: «Где же ты, непутевый, тянешь свой след?..» Сын нужен был теперь Улукиткану лишь для того, чтобы сказать ему последние слова о заветах предков, которые, казалось Улукиткану, могут вместе с его смертью навсегда исчезнуть. Изгибаясь и отталкиваясь всем телом, он пятился ползком назад и тяпул за собою парту. Добравшись до костра, старик сгреб закоченевшими руками, точно граблями, в кучу горящие угли, подтащил к ним передок нарты, чтобы пережечь па пей тальниковые вязки, скрепляющие полозья. Так он разобрал парты. И вот жарко горит костер, тепло горячей волной окатывает старика. Оп полулежит у огня, скрюченный, боясь пошевелиться, разбудить притихшую боль. Улукиткап долго отогревает у костра руки, распрямляя пальцы, затем разматывает лохмотья на распухших ногах, ощупывает синие пятна на коже — то ли ожоги, то ли обморожение. Он пододвигает ступни к огню — ноги не чувствуют огня, пальцы на них не шевелятся. Улукиткап растирает ноги снегом, придвигает их к самому огню, спова растирает, но ничего не добивается. Его слух улавливает гул старого леса. Он зарождается где-то 393
далеко за Аргою, в безмолвии древних болот, и идет по вершинам деревьев, легонько качая стволы. Лес как будто прощается с Улукитканом, глухо и скорбно поет свою песпю. ...Костерок опять догорает. Дрова почти кончились. Какой-то загадочный шорох возникает в тишине. Старик поднимает голову, глядит в ночной полумрак... Через поляну, увязая в глубоком снегу, бредет к нему правнук. Улукиткан, узнав его, тревожно думает: «С чего бы это он бредет один?» А правнук, не дойдя до костра, останавливается, снимает с головы ушанку, вытирает ею пот с лица и отчетливо выговаривает: — Дедушка, не умирай, сделай лыжи, ты же обещал мне. Помнишь?! Улукиткан ласково отвечает: — Раз обещал, так сделаю. А ты меня пе обманул насчет двоек да троек? Смотри, меня-то ладно, а других в жизни будешь обманывать — худым человеком прослывешь.— И старик потянулся к ребенку, чтобы пригладить его мокрый чуб своей отяжелевшей рукою... Огонь погасал. Но Улукиткап уже пе думал о дровах — теперь это лежало вне его бытия. Тело охватывал смертный озноб. Только смутно почувствовал, как заскулил возле него Пакет. Врожденная подозрительность все время держала собаку настороже, в отдалении от странно ведущего себя хозяина. Не было же никогда, чтобы хозяин в такой холод сидел полуголым на снегу, у маленького костра. А сейчас она почуяла, что хозяин уходит от нее навсегда. Она торопливо выбралась из ельника, боязливо подкралась к Улукиткану, обнюхала его спину, качнула приветливо пушистым хвостом. Но знакомые запахи уже оттеснялись чем-то страшным и чуждым. Пятясь задом, собака отступила. Потом осторожно зашла спереди, глянула старику в лицо с закрытыми глазами — и все поняла. Усевшись на снег возле старика, она печально смотрела на него и тихонько, жалобно скулила. Старик, не открывая глаз, на ощупь, дрожащей рукою подтащил Пакета поближе к себе и обнял. Его пальцы ощутили под шерстью собаки тепло, то живое тепло, которое уходило из его тела. Мгновенно воскрес в его памяти Арсен, ночная пурга над гольцом, убитый сокжой и отогретые в горячей брюшипе зверя руки. Вспомнил Улукиткан и про своего учага, лежащего в ельнике. «Как не догадался привязать его ближе, эко дурной стал! А теперь не доползти до него, да и пе хватит сил свалить его». Ему внезапно пришла мысль убить Пакета, а затем запустить руки в его теплое нутро. Освободив правую руку, он стал нащупывать на левом бедре нож. То ли инстинкт или что-то другое предупредило собаку об опасности. Она зло скосила глаза на старика, облизала дрогнувшие губы и, отталкиваясь передними лапами, попятилась, пытаясь высвободиться. Улукиткан повалился на собаку, телом подмял ее под себя. Пакет взвизгнул и зарычал. Улукиткан приподнялся и оттолкнул от себя собаку. 394
— Живи, дуреха! — с трудом шевеля омертвевшими губами, прошептал он. Пакет, будто поняв все, успокоился, чуть отошел в сторонку и, присев, пристально, с прежней преданностью уставился на старика. Пар от горячего дыхания опушал белым мягким инеем морду Пакета. А старику захотелось сказать собаке те сокровенные прощальные слова, что собирался он сказать сыну, людям. Но язык его уже не шевелился во рту. Да и те слова словно выветрились из головы. А Пакет, снова приблизившись, участливо прильнул к нему шерстистым боком. Это так растрогало старика, что оп заплакал. Плакал без слез, морща изуродованное ожогами и стужей лицо и чуть слышно всхлипывая. Так они, прижимаясь друг к другу, полулежали у догорающего костра. С реки донесся треск — где-то лопнула спайка настывающего льда. Улукиткан приподнял голову, насторожился, вслед за этим звуком ему послышался знакомый перебор копыт в быстром беге оленей, звон бубенцов на их шеях и даже голос Басиля, подбадривающий усталых животпых. Но каким-то уголком затухающего сознания он понимал, что это ему только чудится, что уже поздно, никто и пичто не сможет уже отвратить приближающийся конец. Улукиткан с трудом откинул назад руку, пошарил по снегу — не осталось ни сучочка. А в костре дотлевали последние головешки. Преодолевая боль в плечевых суставах, почти положив ладони на тлеющие угли, он пытался отогреть скрюченные холодом пальцы. Тут он увидел свои лыжи. Они стояли в двух шагах, прислоненные к лиственнице. «Как он не заметил их раньше? Эх, только бы добраться до них». И он дополз до лиственницы, зажал лыжи между закостеневшими кистями рук и сунул их в угли. Сухое еловое дерево разгорелось быстро. «А у меня же есть еще посох,— вспомнил старик.— Нет, посох нельзя жечь. Его надо пе забыть взять с собой в последнюю дорогу. Никто же не знает, какой тропою уходят люди из жизни и как долго длится этот путь? А с посохом привычно и легче будет идти». Посох был сейчас святыней для Улукиткана, связывающей его с жизнью. Мпого их сменил он за свою жизнь, скитаясь по родным и чужим, далеким тайгам и горам, марям и болотам. Посох сопровождал его в радостях и удачах, в бедах и несчастьях. Счастливые посохи, после того как у них измочаливались концы, он бережно прятал в дуплах на вечное хранение, а те, что вели по недобрым путям, он засовывал под мох, в трясину — на гниение и исчезновение. Луна, разворошив кружева туч, появилась па далеком горизонте. Посветлело в лесу. Всплыли холмы за Аргой, прояснились си- пие дали. Но все это совершалось уже помимо сознания старика, 396
все дальше безвозвратпо уходило от Улукиткана. «Горсточку бы тепла»,— единственно о чем сейчас думал старик. Снова подумал про посох. «Может, но брать ого с собою? А попользоваться лучше им, покуда жив».— Так решив, oil с трудом нащупал посох руками и пододвинул его к огню. Хотел пододвинуться к слабому огоньку и сам, по но смог. Закоченевшее тело, казалось, примерзло к земле. Улукиткан с обидой подумал, что отправляется к предкам в непотребном виде — босой, в жалких лохмотьях, тогда как для этого случая у пего па стойбище давно приготовлепы новые дошка, шапка, добротные олочи и штаны. «Что ж, пусть все это остается живым людям,— успокоепно подумал Улукиткан.— Но все-таки нехорошо лежать на спегу почти голым. Надо хотя бы укрыть свое тело снегом...» И старик нашел в себе силы, чтобы скрюченными стужей руками разгрести возле себя снег... Перед ним из ельника появился Арсен. — Я пришел рассчитаться с тобою за то, что ты спас меня во время пурги на Становом.— Арсен сбросил с плеч большую котомку, достал из нее знакомый Улукиткану спальпый мешок из гагачьего пуха, надел на старика свежее теплое белье, меховые чулки. Снял с себя рубашку, замотал ею голову старика, а затем бережно втолкал в мешок его пепослушное тело... Улукиткан чуть приподнял тяжелые веки. Ничто не нарушало молчания ночи. Луна была далекой и ненужпой. Посох догорал в чуть тлевшем костре, не давая тепла. Улукиткану показалось, что он ясно слышит перезвон бубенцов. Старик пошевелился. «Да, это, конечно, Басиль. Я же говорил, что оп не обмапет...» Улукиткан открыл глаза. Узнал сына. И ожившими руками обхватил голову склонившегося над ним Басиля, прижал ее к своим губам. — Я знал, что ты придешь, сын, чтобы проводить отца к предкам,— шептали заледеневшие губы старика. Но видение исчезло. Померк в глазах Улукиткана последний отблеск света. Земля под ним вдруг потеплела и обмякла, принимая его остывающее тело в свое лоно. В последний раз он услышал гуд родного леса, крик ночной птицы, лай Пакета. Немигающими открытыми глазами напоследок он увидел под ногамд тропу, взбегающую к знакомым вершинам, и стадо снежных баранов на уступе скалы, и расцветающий багульник — весь этот живой, неповторимый мир враз померк и ушел из сознания Улукиткана... Смерть настигла его у погасшего костра, в снежной, им самим приготовленной могиле...
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА Имя Улукиткана было известно исследователям восточной окраины нашего материка и военным топографам задолго до революции. Одаренный талантом следопыта, уменьем превосходно ориентироваться на местности, он снискал себе славу отличного проводника. За свою долгую жизнь этот эвенк сопровождал многие экспедиции, ходил с ними труднейшими для того времени маршрутами. Когда я вспоминаю Улукиткана, передо мной встает человек большой души, завидного мужества, совершивший не один подвиг во имя долга. Шесть лет он был проводником нашей экспедиции, когда мы работали над созданием карты районов, прилегающих к Охотскому морю. Для меня прожитые вместе с ним годы были академией. Старик открыл мне огромный мир природы, которую он очень любил, научил меня понимать ее. Но главным достоинством Улукиткана была человечность, которую он целомудренно пронес через девяностолетнюю оюизнь. Трудно переоценить его заслуги. Сколько он открыл проходов через малодоступные хребты приохотского края, сколько проложил троп по заболоченной тундре, по тайге! Еще много десятилетий ими будут пользоваться изыскатели, пастухи, кочующие в тех местах со стадами колхозных оленей. Геодезистам и топографам благодаря Улукиткану удалось сохранить на карте этого района исконные названия рек, озер, хребтов. Еще при жизни своей он стал одним из главных героев моих книг «Тропою испытаний» и «Смерть меня подождет». Но у меня не хватило литературных способностей изобразить этого человека со всей полнотой. Трагическая гибель Улукиткана потрясла всех, кто знал этого мудрого эвенка. Его имя, его беспримерные подвиги в тайге, его жизнь заслуживали самой благодарной памяти. Я счел своим долгом написать об Улукиткане повесть, поставить памятник на могиле этого великого труженика и сделать этот памятник своими руками. 398
В июне 1964 года я отправился в далекий поселок Бомнак, где на берегу Зеи был похоронен Улукиткан. На его могиле я соорудил железобетонный четырехгранный тур, какие строят геодезисты на горных пиках. В него были вмонтированы три чугунных плиты с надписями. На правой стороне тура: «С тобой, Улукиткан, геодезисты и топографы штурмовали последние белые пятна на карте нашей Родины». На лицевой стороне: «Улукиткан. 1871—1963». На левой стороне: «Тебе, Улукиткан, были доступны тайны природы, ты был великим следопытом, учителем, другом». Чугунная плита прикрывает могильный холм. На ней слова: «МАТЬ ДАЕТ ЖИЗНЬ, Г О Д Ы — М У Д Р О С Т Ь. Улукиткан». Через два года закончится строительство Зейской ГЭС. Море покроет огромное пространство долины. Под ним исчезнет и место гибели Улукиткана. Но памятник ему, поставленный на высоком берегу, будет виден отовсюду. Отсюда открывается вид на заречную тайгу без края и границ, которую так знал и любил этот изумительный человек! Краснодар Октябрь 1967 г.
СОДЕРЖАНИЕ ЗЛОЙ ДУХ ЯМБУЯ. Повесть . . ПОСЛЕДНИЙ КОСТЕР. Повесть 7 261 Григорий Анисимович ФЕДОСЕЕВ Избранные произведения в двух томах Том II Редактор Л Красноглядова. Художественный редактор Ю. Боярский. Технический редактор Т. Таржанова Корректор Г. Ганаполъская Сдано в набор 15/1 1975 г Подписано в печать А02106 от 20/VI 1975 г Бумага типогр №1 Формат 60x90Vie 25,0 печ л 25,0 усл. печ. л. 28,041+1 вьл =28,088 уч-изд л. Тираж 100 000 экз. Цена 1 р. 07 к. Заказ JS6 3167 Издательство «Художественная литература» Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19 Кодированный оригинал-макет издания подготовлен на электронных печатно-кодирующих устройствах «Север-2» Ордена Трудового Красного Знамени Первая Образцовая типография имени А. А Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Москва, M-54, Валовая, 28