/
Author: Базанов В.Г.
Tags: русский фольклор издательство наука русская поэзия серия институт русской литературы художественный фольклор
ISBN: 5-02-027934-Х
Year: 1988
Text
В. Г. БАЗАНОВ
ФОЛЬКЛОР
,
РУССКАЯ
ПОЭЗИЯ
АКАДЕМИЯ
НАУК ССС Р
ИНСТИТУТ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
(ПУШКИНСКИЙ ДОМ)
В. Г. Б А З А Н О В
ФОЛЬКЛОР
РУССКАЯ
ПОЭЗИЯ
начала XX в.
ЛЕНИНГРАД
« Н А У К А»
ЛЕНИНГРАДСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
1988
Редакционная
к о л л е г ' и я:
О. Б. АЛЕКСЕЕВА (отв. редактор), Л. И. ЕМЕЛЬЯНОВ,
А. Н. ИЕЗУИТОВ
Рецензенты:
М. Я. МЕЛЫД, А. И. МИХАЙЛОВ
4604000000-791
338-88-1II
042(02)-88
ISBN 5-02-027934-Х
Издательство «Наука
1988 г.
К ВОПРОСУ О ФОЛЬКЛОРЕ
и фольклористике
В ГОДЫ РЕВОЛЮЦИОННОЙ СИТУАЦИИ
В РОССИИ
( 1859—
1861)
1
Богатейшие записи художественного фольклора производились
преимущественно в северных районах России, населенных госу
дарственными крестьянами. Между тем фольклор русского Севера,
в частности Олонецкой губернии, не всегда является надежным
источником для понимания эстетики и мировоззрения крестьянина
XIX в., особенно пореформенной поры. П. Н. Рыбников и А. Ф. Гильфердинг подробно сообщают о личном мастерстве олонецких сказите
лей, о бытовании былин в пределах Пудожья и Заонежья, но они
по вполне понятным причинам не касаются отношения крестьян
к крепостному праву, не говорят о реформе (1861) и той реакции,
которую вызвала эта реформа в народе. В годы крестьянских восста
ний (1859—1861) Олонецкий край, как и некоторые другие районы
русского Севера, прославившиеся сказительским фольклором, на
ходились несколько в стороне от грозных событий. В характе
ристике фольклора XIX в. нельзя сбрасывать этих местных условий,
нельзя не считаться с конкретным экономическим укладом, спо
собствовавшим наилучшей сохранности древнерусской народной
поэзии или, наоборот, разрушению эпического миросозерцания, поту
ханию определенных художественных традиций.
Для исследователя крестьянских настроений особый интерес
представляют фольклорные записи из Поволжья и других губерний
центральной России, испытавших все ужасы крепостничества и
помещичьего произвола. Олонецкий север с его своеобразным
фольклорным «классицизмом» и Поволжье с его пугачевско-разинским романтизмом («волжский романтизм», по определению Коро
ленко) вливаются в общий поток русской народно-поэтической
культуры. Однако в этом общем потоке происходит дифференциация
классического наследия. Поволжье как бы возвращает поэзию
к эпохе прежних крестьянских движений и одновременно восстанав
ливает героику недавнего прошлого, напоминает о ней. Олонецкая
губерния крепко держится воспоминаний о древнем Новгороде,
крестьянской патриархальности. В обстановке, которая существо
вала в русской деревне в исходе 50—начала 60-х гг., вполне понятно
тяготение русского крепостного и временнообязанного крестьянина
к идейным и художественным композициям пугачевско-разинского фольклора, к композициям огня и мести. Песни и преда
ния о Пугачеве и Разине в годы новых крестьянских восстаний
3
приобретают характер политического манифеста, завещанного
предками.
Кроме исторического воспоминания, была еще современность,
не уступавшая прошлым движениям за крестьянскую волю.
В. И. Ленин дает обобщающую картину положения в России той
поры: «Оживление демократического движения в Европе, польское
брожение, недовольство в Финляндии, требование политических
реформ всей печатью и всем дворянством, распространение по всей
России „Колокола", могучая проповедь Чернышевского, умевшего и
подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров,
появление прокламаций, возбуждение крестьян, которых ,,очень
часто" приходилось с помощью военной силы и с пролитием крови
заставлять принять ,,Положение", обдирающее их, как липку,
коллективные отказы дворян — мировых посредников применять
такое ,,Положение", студенческие беспорядки — при таких условиях
самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать
революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восста
ние — опасностью весьма серьезной».1
Во всех политических проектах второго периода освободительного
движения в России («Сунгуровское общество», «Земля и воля»,
казанский кружок, «ишутинцы», революционные народники) По
волжье намечается в качестве главной арены революционных
действий, с восстания в Поволжье должна начаться крестьянская
революция.2
Крестьянские восстания в Поволжье, как и во многих других
губерниях России, могли служить основой для возникновения новых
эпических фольклорных фабул и сюжетов. Но этого не произошло:
героика и драматизм этих восстаний не нашли должного отзвука
в пореформенном фольклоре. Некоторые историки фольклора
пытаются разглядеть в былинном эпизоде столкновения Ильи
Муромца с кн. Владимиром отражение бунтарских крестьянских
настроений эпохи революционной ситуации 1859—1861 гг. Стремясь
проследить идейную эволюцию русского крестьянина, нарастание
революционных настроений и отражение этих настроений в фоль
клоре, мы часто прибегаем к бодрому тезису: традиционные жанры
«продолжают жить и совершенствоваться». «Продолжают жить» —
бесспорно. Что касается «развиваются», «совершенствуются»,
«идейно заостряются», «художественно шлифуются», то это еще
следует доказать и без всякого насилия над материалом.3
2
Пушкин сравнивал фольклор с зеркалом, в котором отражается
особенная физиономия народа: «образ мыслей и чувствований»,
«тьма обычаев, поверий и привычек». Фольклор — этика и эстетика
народа, но не всегда его социальная история. Именно потому, что
фольклор часто не поспевает за освободительным движением эпохи,
что он и сам нуждается в революционной прививке, демократы
из «Современника» не считают фольклор в с е г д а и непременно
4
самым надежным источником идейной характеристики крестьянства.
Для них фольклор как бы разбитое зеркало, по осколкам которого
трудно судить о современной народной жизни, о социальной действи
тельности пореформенной деревни. Отсюда постоянная принципиаль
ная критика тех писателей и ученых, которые пытаются подменить
проблему истинной народности проблемой крестьянской самобыт
ности, фольклорно-этнографического «деревенского» стиля. Про
блема народности состоит не в подражании фольклорным образцам,
не в этнографическом орнаменте. В качестве примера фольклоризированной псевдонародности Чернышевский приводит «боренькины
повести», имея в виду рассказы из народной жизни Евгении Тур и
Даля. Хотя в салоне «тетушки» «все были согласны в высоком худо
жественном достоинстве ,,боренькиной повести44 («Черная до
лина». — В. Б.) и до чрезвычайности восхищались удивительно
глубокому знакомству с простонародной жизнью и дивному его
искусству владеть народным языком», Чернышевский в 1856 г.
в «Современнике» давал ясно понять, что народ только выиграет, если
в русской литературе будет поменьше «Боренек» с их миловидным
и приторным фольклоризмом (II, 660).4 Известно, что Чернышевский
не пощадил раннего Островского за его излишнее пристрастие
к фольклорным сценам. «Все эти сцены с плясками, играми, песнями
и т. д. решительно лишние и не связаны с пьесою ничем, кроме воли
автора», — говорится в рецензии на комедию «Бедность не порок»
(II, 238). Если Д. В. Григорович в «Антоне Горемыке» и в «Деревне»
«силен потому, что знает и любит народ»,5 то многочисленные его
подражатели явно «перещеголяли» в знании фольклора и этнографии
и довели «простонародные сюжетики» до «пустого, скучного и
аффектированного» фарса. В знании «крестьянского быта и мужиц
кого языка» еще нет ничего оригинального и тем боллее передового:
«Каждый помещик, каждый чиновник земской полиции, каждый
священник очень хорошо знает нравы поселян. Хвалиться тут ровно
нечем. Ведь русская деревня для нас не Австралия, которой не видал
никто из наших соотечественников» (IV, 690). Даже «Очерки
из крестьянского быта» Писемского Чернышевский не считает слиш
ком оригинальным вкладом в литературу о народе. Писемский
«излагает дело с видимым бесстрастием докладчика». В этой объек
тивности тона преимущество Писемского перед беллетристами,
впадающими в сентиментальное притворство. Но в этом же его
ограниченность: «. . .не судит существующего» (IV, 51). Необходимо
выносить приговор действительности, расшатывать патриархальные
устои, пробуждать в народе энергию протеста. Нужно знать не только
народный быт и фольклор, но и «диалектику души» крестьянина.
Чернышевский ставит в пример Л. Н. Толстого. Толстой не слепо
следует за фольклором, а видит противоречия действительности,
которые по-своему скрещиваются в русской деревне. «Толстой
с замечательным мастерством воспроизводит не только внешнюю
обстановку быта поселян, но, что гораздо важнее, их взгляд на вещи.
Он умеет переселиться в душу крестьянина, — его мужик чрезвы
чайно верен своей натуре. . .» (VI, 682).
5
Мужицкий «взгляд на вещи» познается сложным путем. Глав
ное — в знании народной жизни, крестьянских практических идеалов,
в понимании потребностей и закономерностей развития крестьянской
России. Революционные демократы тоже ошибались, они слишком
переоценивали социалистические стремления русского мужика.
Но вера в социалистический характер крестьянской общины у них
соединялась с отрицанием существующего строя, с теоретическим
обоснованием необходимости крестьянской революции, с практикой
революционной борьбы.
Взглянуть «в душу крестьянина» помогает фольклор, устное
народное творчество. Но и фольклору недостает передового политиче
ского сознания. Русское крестьянство нуждается в революционном
просвещении и руководстве, — задача науки и литературы вести
за собой народ, работать с надбавкой на революционное будущее.
Статья Чернышевского «Не начало ли перемены?», появившаяся
в ноябрьской книжке «Современника» за 1861 г., фактически посвя
щена проблеме революционизирования народных масс. Простой на
род еще находится во власти рутинерских привычек, но это не значит,
что со временем, при благоприятных исторических обстоятельствах
русские крестьяне не поднимутся на сознательную борьбу. Перемена
уже наступает, среди крестьян появляются недюжинные люди
(Чернышевский не называет Антона Петрова, но безусловно имеет
в виду его героический подвиг) — это «люди энергического ума и
характера, способные обдумывать данные положения, понимать дан
ные сочетания обстоятельств, сознавать свои потребности, сообра
жать способы к их удовлетворению при данных обстоятельствах и
действовать самостоятельно» (VII, 387).
Чернышевский не впадал в односторонность. Он видел как
положительные стороны крестьянского характера, заслуживавшие
высокой похвалы, так и темные стороны, требовавшие критического
отношения. Решительная борьба с рутинерскими нравами и обы
чаями, сдерживавшими экономическое и умственное развитие на
рода, входит в программу демократического народоведения.
Демократическая теория народного экономического и нравствен
ного «капитала», разработанная Чернышевским, учитывает фольк
лорный материал (в частности, семейно-бытовые песни). Но Черны
шевский, а вслед за ним и другие литераторы «Современника»
не считают погружение в фольклор самым верным способом постиже
ния сущности народности и «крестьянской души». В статье «Погоня
за лучшим» И. А. Пиотровский писал: «Не зная народа, мы хотим
с ним сблизиться. Узнать же народ посредством книжных наблюде
ний, определить народность по песням — нам никогда не удастся.
Для того чтобы сблизиться с народом, не нужно подделываться
под его манеру жить; для того чтобы образовать народ, не нужно
разделять безусловно всех его тенденций и взглядов. Если из истории
мы узнали о симпатиях народа к предрассудкам и суевериям, об апа
тии к своему трудному положению, то нелепо было бы бояться
уничтожать замеченные нами недостатки. А мы об этой нелепости
именно и заботимся».6 Это писал не просто рядовой сотрудник
6
«Современника». Пиотровский был преданным учеником Чернышев
ского, он практически участвовал в революционном движении.
,Н. Я. Николадзе сообщает, что Пиотровский «поклонялся Чернышев
скому как никому из тогдашних писателей»/
Тогда же, в декабрьском номере «Современника» за 1861 г.,
М. А. Антонович в связи с обсуждением вопроса «что такое народ
ность?» еще более полемически возражал против превращения
фольклора в основной источник понимания народности. «Для раз
решения его («что такое народность?». — В. Б. ) , — писал Антоно
вич, — стали собирать и печатать народные поверия и суеверия,
древние и народные легенды, сказки и пословицы, в особенности
песни. Действительно, порядочный ворох этого материала был
собран, долго рылись и копались в нем; а все-таки знание народности
оставалось в том же положении, в каком оно еще находилось при
«Маяке». Что тут делать и как быть?» 8 Этот слишком категорический
вывод не нужно объяснять отступлением Антоновича от позиций
«Современника». В 1861 г. Антонович — боевой союзник Чернышев
ского. Виноват не «порядочный ворох этого материала», а использо
вание этого материала в теоретических построениях фольклористов.
Фольклор не то что отвергается, ему отводится не главное место
в народознании. Это была оппозиция славянофильской фолькло
ристике и Буслаеву, использовавших фольклор для идеализации
русского средневековья и патриархальных народных нравов.
Повторяем, что демократы из «Современника» не отрицали
художественного и познавательного значения фольклора, но они
отказывались судить о положении современного крестьянина, о его
политических взглядах и убеждениях только по произведениям
народной поэзии. Мнение «Современника» держалось на объектив
ном рассмотрении всех факторов народной жизни в их совокупности.
«Современник» ратует за новый тип фольклориста, который бы
одновременно был революционным просветителем, а если потребу
ется, то и активным борцом за интересы трудового народа. Фолькло
ристика входит в демократическое народознание, не претендуя
на миссию особой науки о народе.
3
Впереди демократического народознания всегда шли русские
писатели, они выводили фольклористику в авангард освободитель
ного движения. Пробив ограду классицизма и выйдя из дворянского
салона, русская реалистическая литература оказалась на площади,
на ярмарке, в крестьянской избе, у крутых поворотов истории, вместе
с народом. От Радищева идет повышенный интерес к социальной
этнографии, к крестьянскому быту, к крестьянской дилемме в целом.
Кроме типично фольклорного путешествия в поисках былин и сказок,
существовал другой маршрут: изба — ярмарка — сельская площадь.
Вместо сказительской избы — вся Россия, встреча с народом.
По этому маршруту прошли передовые русские писатели, этнографы
и фольклористы, от Радищева до Горького. В «Путешествии» Ради
7
щева содержится целая программа демократического народознания.
Путешественник, он же писатель, энтограф и фольклорист, путе
шествующий гражданин прежде всего, заносит в свой дневник
причитания и песни, а рядом с ними — огромный прозаический мате
риал, собственные наблюдения, народные толки и мнения. На ярма
рочной площади, у стен Святогорского монастыря, зародился замы
сел первой русской национально-реалистической трагедии «Борис
Годунов». Пушкина мы видим среди этой ярмарочной толпы, бесе
дующим с народом и размышляющего о народных судьбах.9 На Макарьевской ярмарке скрещиваются важнейшие сюжетные линии
поэмы Некрасова, в частности происходит знаменитая встреча разно
чинца Веретенникова с народом. Здесь же Яким Нагой произносит
мужественную речь.
Всю эту ярмарочную эпопею завершает встреча Горького с Ири
ной Федосовой из Олонецкой губернии. Появление Федосовой
с воплями на Нижегородской ярмарке уже есть вызов «хвастливой»
действительности, внешнему благополучию русских купцов и поме
щиков.
Ярмарка праздничная, ярмарка подвыпивших, разгулявшихся
купчиков показана в очерках И. Ф. Горбунова. В трактирах поются
народные песни, играет на гитаре Петруха, поет «белокудренькая
Катя». Исполнительницу народных песен убивает бутылкой разбуше
вавшийся купец. На купеческой ярмарке опошляется народное
искусство, растаптываются благородные чувства, — все приобретает
черный, зловещий вид.
И здесь же, на ярмарке, революционные агитаторы встреча
ются с народом. В 60-е гг. ярмарка превращается в арену для
политической пропаганды. В письме В. И. Кельсиева к Н. А. СерноСоловьевичу, послужившем поводом к аресту последнего, речь идет
о планах широкой пропаганды в народе: «Главное, пропустите
,,Колокол41, ,,Общее вече44 — и мой ,,Сборник44 на Нижегородскую
ярмарку: это будет весьма полезно и опускать ярмарки не сле
дует <. . .) Огарев просит вас похлопотать тоже об ярмарке, и к ты
сячелетию тоже переправить какую-нибудь посылку в Тверь».10
В Центральном историческом архиве в Москве хранится специ
альное дело (ф. 95, on. 1, № 140) о доставлении в августе 1863 г.
из Москвы в Нижний Новгород по железной дороге чемодана с возму
тительными воззваниями и подложным манифестом. В чемодане было
обнаружено 776 экземпляров прокламаций «Земля и воля» и 168 эк
земпляров подложного манифеста.
Правда, с ярмаркой всегда ассоциируется кабак, зрелище до
вольно тягостное, страшное, не требующее поэтизации. Однако
и русский кабак в истории крестьянского быта не есть только сосредо
точение всего темного, отсталого, порочного. Еще Радищев изобра
жал бурлака, возвращающегося из кабака окровавленным: «. . .если
что-либо случится не по нем, то скоро начинают спор или битву».
Для И. Г. Прыжова, работавшего сразу над тремя темами — «Нищие
на Руси», «Кабачество на Руси» и «Граждане на Руси» (последняя
работа остается до сих пор неопубликованной), — мужицкий кабак
8
есть своеобразный парламент. По Прыжову, в кабаке мужики раз
вязывают языки, разговаривают откровенно и смело. Потом эти же
мужики появлялись в трезвом виде на сельской площади или в поме
щичьей усадьбе с топором в руках. Конечно, Прыжов романтизирует
русский мужицкий кабак. Чаще было по Некрасову:
Громам греметь оттудова,
Кровавым лить дождям,
А все вином кончается.
Но и Некрасов дает понять, что на ярмарке и в кабаке часто
начинается мужицкий диспут. Не случайно осведомители, которым
поручалось наблюдение над состоянием крестьянских умов, посто
янно терлись в кабаках, подслушивая народные разговоры.
4
«Ярмарочный» эпизод должен войти в историю русской фолькло
ристики. В 1857 г. русское правительство, напуганное появлением
революционных разночинцев, приняло специальный закон о путе
шествующих фольклористах и этнографах. Не возбраняя ходить
по деревням и посещать ярмарки с целью собирания статистических,
исторических и этнографических сведений, вместе с тем Прави
тельствующий Сенат строго запрещал распространять среди народа
«рассуждения и толки». Решение гласило: «Лица, ходящие по горо
дам, посадам, селениям, ярмаркам, большим и торговым дорогам
для собирания исторических, статистических, этнографических и
т. п. сведений, если имеют правильные паспорты, не причисляются
к разряду бродяг, на том основании, что собирание таких сведений
законом не воспрещено. Но если лица сии будут при этом делать
ложные разглашения и непременно распространять р а с с у ж д е
н и я и т о л к и , предосудительные для правительства, и р а с с е и
в а т ь с л у х и о военных и политических происшествиях, к наруше
нию народной тишины и покоя клонящиеся, то за подобные действия
они подвергнутся строгим взысканиям по уголовным законам».11
Через два года в кабинте Александра II снова обсуждался
«предмет введения порядка при разъездах собирателей сведений
о народных обычаях». 8 декабря 1859 г. министр юстиции гр. Па
нин на имя кн. Долгорукова, шефа жандармов, направил соот
ветствующую записку: «По тщательном розыскании оказалось, что
в законах наших не содержится постановления на предмет ноше
ния одежды. Принимая в соображение, что произвольное употреб
ление одним и тем же лицом попеременно различной и различным
классам усвоенной обычаем одежды может в некоторых случаях
возбудить подозрение со стороны полиции, что употребление худой
крестьянской одежды для сближения с низшим классом не составляет
прямой необходимости при собирании сведений о народных обычаях,
поверьях и песнях, ибо, сколько известно, подобные сведения собира
лись и прежде без перемены усвоенной обычаем одежды и, наконец,
что подобная перемена одежды, при различном понятии о существе
9
крестьянского вопроса, особенно при появлении переодетых собирате
лей на постоялых дворах, в шинках, кабаках и других подобных
местах сборищ может послужить поводом к безпокойствам между
крестьянами — казалось бы необходимым вменить в обязанность
издателям журналов и газет, которые признают нужным собирать
сведения о народе посредством переодетых лиц, чтобы сии лица
имели надлежащие виды, чтобы о каждом таком случае поставлялось
в известность Министерство внутренних дел, дабы начальники гу
берний могли быть предварены о таких собирателях прежде прибытия
их на место и чтобы сами сии собиратели, по прибытии на место,
заявляли бы о себе местной полиции» (ф. 109, эксп. I, д. 240, лл. 23—
25).
24 декабря 1859 г. В. А. Долгоруков докладывал Александру II
относительно путешественников, собирающих по селам и деревням
сведения о быте крестьян. «Высочайшее повеление» было сообщено
в Министерство внутренних дел. В результате появилось официальное
предписание «О путешественниках, отправляющихся в Россию для
собирания разных сведений», подписанное министром внутренних дел
С. С. Ланским 4 января 1860 г. Приводим этот документ полностью:
«Министерство внутренних дел. Департамент полиции исполни
тельной. Отделение II. Стол I. 4 января 1860 г. По высочайшему
повелению.
„О путешественниках, отправляющихся в Россию для собирания
разных сведений".
По случаю дошедших сведений о разных неблагонамеренных
толкованиях, рассеваемых между народом, относительно изменения
существующего порядка во владении помещичьими имениями,
циркулярным предложением моим от 8 декабря 1857 г. за № 42 по
ручено начальникам губерний бдительно следить за распростране
нием ложных известий, которые могут нарушить общественное
спокойствие, и, в нужных случаях, принимать самые решительные
меры для пресечения зла в начале.
Между тем сделалось известно, что в некоторых местностях
являются разного звания лица, даже без указанных видов, под пред
логом собирания сведений о быте крестьян, и разговорами возбуж
дают между сними людьми ложные и вредные толки.
Обращая на сие обстоятельство бдительное внимание вашего
превосходительства, я, с высочайшего государя императора соизволе
ния, имею честь сообщить вам, что для надлежащего руководства
и исполнения:
что только ученые общества, утвержденные правительством, мо
гут посылать от себя лиц для собирания нужных им сведений;
что и ученые общества, отправляя путешественников, должны
снабжать их надлежащими видами и о каждом из них поставлять
в известность Министерство внутренних дел, дабы начальники
губерний могли быть предварены' об упомянутых собирателях прежде
прибытия их на место, а равно и сами собиратели обязаны заявлять
о себе местной полиции;
что издатели журналов и газет отправлять подобных путешествен
10
ников права не имеют и
что с лицами, путешествующими без установленных видов, сле
дует поступать по законам.
К сему присовокупляю, что о таковом монаршем соизволении
сообщено министру народного просвещения, для зависящего от него
распоряжения.
Я остаюсь в полной уверенности, что в настоящем случае вы,
милостивый государь, направите действия подведомственных вам
градских и земских полиций к разумной деятельности и окажете
всевозможную заботливость, чтобы со стороны их не было до
пускаемо никакого послабления и никаких претензий или неоснова
тельных распоряжений» (там же, л. 49—49 об.).
Столь спешное решение о путешествующих фольклористах и
этнографах было вызвано нашумевшей псковской историей с Павлом
Якушкиным. Псковская городская полиция три раза подвергала
Якушкина аресту за ношение крестьянской одежды, вернее за по
пытку идейно сблизиться с народом. Псковская история освещена
в литературе, поэтому нет надобности останавливаться подробно
на ней. В странствиях Якушкина до сих пор остается самым загадоч
ным нижегородский эпизод 1864 г. Сохранившееся в ЦГАОР дело
«О статье, напечатанной в газетах относительно арестования псков
скою городскою полициею г-на Якушкина» не оставляет сомнений,
что Якушин был уличен в политической неблагонадежности и поэтому
к нему было приковано особое внимание III отделения. Напомним, что
вскоре после псковской истории 1859 г. Якушкин с рекомендательным
письмом Ивана Аксакова, редактора «Русской беседы», прибыл
в Ярославль. Из Ярославля он собирался продолжить путешествие
по Владимирской, Костромской и Вологодской губерниям. Ясно, что
это длительное путешествие в год оживленных споров о предстоящей
крестьянской реформе выходило за пределы обычной фольклорной
экспедиции. Якушкин ставил своей задачей ознакомление с бытом и
жизнью помещичьих крестьян. Путешествие фактически не состоя
лось. В Ярославле было учреждено тайное наблюдение со стороны
корпуса жандармов. Начальник Ярославской губернии А. П. Бутур
лин писал С. С. Ланскому: «По моему мнению, цель командировки его
в литературном отношении прекрасна, но я задумываюсь над тем,
как он будет собирать сведения в помещичьих имениях, и опасаюсь,
чтобы Якушкин, конечно, проникнутый духом Аксакова, человека,
как известно, несколько либерального, в беседах с крестьянами не дал
большой воли языку своему: это в настоящее время может быть очень
вредно» (там же, лл. 23 об. и 24). Бутурлин переоценивал либерализм
Ивана Аксакова, о «языке» же Якушкина он сказал метко. Возвра
щенный восвояси, в орловское имение своей матери, Якушкин не
преминул «громко говорить в выражениях нескромных и неприличных
о крестьянском деле, о наделе им земли и об отношениях дворовых
слуг к господам, припевая: „Авось, мы им зададим"» (там же, л. 45).
Корпуса жандармов полковник Арцышевский доносил кн. Долгору
кову, что «напиваясь в кабаках с простолюдинами, вольнодумством
своим такой человек может в легковерном народе поселить заблужде
ние и возбудить толки весьма вредные при ожидаемой перемене
крестьянского быта» (там же, л. 46—46 об.).
Летом 1864 г. III отделению стало известно, что Павел Якушкин
отправляется в новое путешествие по России, в частности собирается
посетить нижегородскую ярмарку. Следить на этот раз за Якушкиным
поручалось жандармскому полковнику Коптеву. Из III отделения
летели шифрованные телеграммы: «Почему вы не доносите о дейст
виях Павла Якушкина, немедленно доносите» (телеграмма от 22 ав
густа 1864 г., там же, л. 71). Пока Коптев собирал сведения, у управ
ляющего III отделением флигель-адъютанта Мезенцева уже был
донос: «Якушкин прибыл сюда с ненадлежащим видом, выданным
орловской полицией по случаю утраты им билета. Шатается по каба
кам, постоянно пьян и был посажен в полицию, где пробыл 2 часа.
Рассказывает все преувеличенно и хочет опять писать псковскую
статью № 2-й, но он кругом виноват. Затем, продолжая свои шатания,
начал являться третейским судьей на драках и при спорах, играет
в орлянку и т. п.» (там же, л. 72). Полковник Коптев в рапорте от
23 августа 1867 г. сообщал, что Якушкин «ходит в самой дурной
одежде крестьянского покроя» и «посещает всего более те места, где
толпится народ» (там же, л. 74). Для нижегородского губернатора
Н. А. Огарева Якушкин — «бродяга-литератор» и политический аги
татор. Долгорукову он сооощает: «. . .ораторствует перед черным на
родом о предметах, которые, более или менее, могут давать низшему
классу мысли, состоянию его несвойственные» (там же, л. 79—79 об.).
Вся эта переписка кончается телеграммой Мезенцева Коптеву:
«Предложите генерал-адъютанту Огареву выслать Якушкина в Пе
тербург» (там же, л. 77).
Во всех агентурных донесениях Якушкина обвиняют в пьянстве:
«Он ведет жизнь нетрезвую, почти постоянно пьян». Якушкин всегда
находил смелое оправдание. Он обычно говорил, что талантливые
люди на Руси, любящие простой народ, не могут не пить. В конечном
итоге Якушкин — личность трагическая, как и Николай Успенский.
Он страдал тяжелым недугом. Но в официальных сообщениях слиш
ком подчеркивается этот недуг, чтобы окончательно скомпрометиро
вать опасного путешественника.12
На самом деле Якушкина преследовали за политическое вольно
мыслие, за его демократическое народолюбие.13 Особенно это каса
ется нижегородского путешествия. В 1864 г. — Якушкин не прежний
корреспондент «Русской беседы», он близкий знакомец Чернышев
ского, один из почитателей Герцена, сотрудник «Современника».
Незадолго до отъезда Якушкина в Нижний Новгород у него были
отобраны бумаги, среди которых находился черновой фрагмент
письма к Герцену. Якушкин писал о своей любви к народу и о своих
многолетних скитаниях по Руси: «Вы, вероятно, знаете, что я от руского правительства никаких субсидий никогда не получал, а только
из любви к русскому народу более двадцати пяти лет по Руси ходил,
и меня никто не может уличить ни в какой лжи против народа, и
потому я могу говорить смело о теперешних делах. . .» Возможно,
что сохранился полный текст письма, если оно было закончено
12
и послано Герцену. Пока ясно одно: Якушкин и раньше писал Гер
цену. В перехваченном фрагменте письма говорится: «Я хотел,
Александр Иванович, и это письмо послать прямо к вам». Значит
Якушкин неоднократно посылал свои письма «прямо» в Лондон.
В 1864 г. Якушкин собирался подробно рассказать о положении
в России и о своих путешествиях: «Зная вашу любовь к России,
я думаю, что вас обрадую этим письмом». Свои путевые очерки он
предназначал для «Колокола», но потом передумал, так как услыхал,
что Герцен «не совсем радушно принимает письма о делах совершив
шихся».14
Потому-то за Якушкиным так бдительно и следили, что он нахо
дился в переписке с Герценом, дружил с Чернышевским, при встрече
с крестьянами вступал в политические разговоры. Нижегородский
губернатор Огарев в своей записке В. А. Долгорукову напоминал
и о том, что Якушкин обнаружил «свое вредное направление мыслей
и дерзость во время беспорядков, сопровождавших проведение в ис
полнение сентенции над Чернышевским». Рукой Долгорукова сделано
примечание (карандашом): «Якушкин был на площади при объявле
нии приговора Чернышевскому и просил дозволить ему проститься
с ним» (ф. 109, I эксп.; ед. хр. 240, л. 81).
Несколько затянувшийся разговор о Якушкине нам потребовался
не только для того, чтобы сообщить архивные разыскания, предло
жить новые материалы. Сами эти материалы проливают яркий свет
на личность Якушкина и на историю «хождения в народ». Якушкин
едва ли не самая любопытная фигура в демократической фолькло
ристике периода революционной ситуации в России. Его путешествие
по России - смелая попытка сдружить фольклористику с народо
ведением. Якушкин — и фольклорист, и исследователь народного
экономического быта, и бесстрашный пропагандист. В пореформен
ные годы он больше пропагандист и публицист, нежели собиратель
народной поэзии. В пожертвовании чисто фольклористическими
интересами есть своя внутренняя логика. И революционные народ
ники пойдут по этому же пути. Они не столько записывают фольклор,
сколько вслушиваются в крестьянские слухи и толки, опираются
на народные толки в своей пропаганде и учитывают их в своих теоре
тических построениях. Они беседуют с крестьянами на политические
темы, распространяют прокламации и книги, специально для народа
написанные; в беседах дают понять, что самодержавие и помещиков
пора уничтожить, постоянно ссылаясь при этом на опыт прежних
крестьянских движений (Разин, Пугачев). Якушкин стоит в преддве
рии массового «хождения в народ». Важно, что именно Якушкин
обратил внимание на народные толки, — в них излагается народное
мнение о современных событиях, отношение крестьян к реформе
1861 г. Якушкин отмечает самое существенное в толках: «. . .толки
крестьян вращались .около одного пункта: земля будет наша. Они
(крестьяне. — В. Б.) говорили, что землю «сам бог зародил, что
барин пахать-то не умеет — что он с землей будет делать?» 15
13
5
Народные толки и слухи — не новая тема, она давно существует,
правда, в исторической литературе. Известный советский историк
С. Н. Чернов в 1925 г. обратил внимание на важность изучения
народной публицистики эпохи Пушкина и декабристов. «Изучение
слуха как исторического источника, можно сказать, — писал
С. Н. Чернов, — едва только ставится. Меж тем для историкаисследователя он представляет огромный интерес. . . Дело в том, что
при достаточно умелой постановке исследования и уточнения мето
дов подхода и изучения слух может быть использован для труднейшей
и ответственнейшей области научного восстановления отдельных
отрезков социально-политической борьбы: здесь слухи дают материал
не только для изучения настроений и взглядов сложивших и переда
вавших их лиц и кругов, но и для выяснения их конкретных планов,
тактики и социально-политических программ».16 В статьях С. Н. Чер
нова «Из истории солдатских настроений в начале 20-х годов
XIX века» и «Слухи 1825—1826 годов» с надлежащей полнотой
изучены солдатские толки в связи с восстанием в Семеновском полку
и слухи, распространявшиеся в тревожные осенние дни 1825 г. и
сразу же после неудавшегося декабрьского восстания. Хотя
С. Н. Чернов и оговаривает, что слухи и толки в собственном смысле
этого слова, без примеси преданий и легенд, представляют для него
интерес исключительно как исторический материал, в подзаголовке
к статье «Слухи 1825— 1826 годов» он делает существенное разъясне
ние: «фольклор и история». Из этого второго возможного названия
статьи следует, что слухи и толки — ф о л ь к л о р н о-исторический
источник. Историк и фольклорист в одинаковой степени заинтересо
ваны в этом источнике. Толки и слухи — вольная крестьянская
речь, дошедшая до нас в неизуродованном цензурой виде, на пра
вах народного автографа.
Если для понимания солдатских настроений первой четверти
XIX в. слухи и толки имеют огромный интерес (С. Н. Чернов и его
последователь в фольклористике Л. В. Домановский 17 совершенно
правильно настаивают на этом), то нет нужды доказывать, что для
прослеживания крестьянских настроений, политических идеалов,
характера аграрных требований в бурные годы борьбы за землю и
волю народные толки представляют для исследователя незаменимый
документ.
Н. А. Добролюбов в студенческой газете «Слухи» обратил внима
ние на народные толки и слухи, которые «также быстро исчезают,
как и появляются». Добролюбов подробно поясняет свою мысль:
«Таким образом, каждый день являются новые вести, сплетни,
мнения, задачи, решения, вопросы и ответы, словом — с л у х и и
каждый день они исчезают и заменяются другими, так что и записать
их не успеют. . . А между тем сколько резких, живых, характеристиче
ских черт в этих эфемерных разговорах! Это не мертвые числа и
буквы, не архивная справка, не надгробная надпись умершему, —
нет, это сама жизнь с ее волнениями, страданиями, наслаждениями,
14
разочарованиями, обманами, страстями, — во всей своей красоте и
истине. Неделя этой жизни научит вас больше, нежели семь томов
мертвой статистики. Десяток живых современных черт объяснят
историку целый период гораздо лучше, нежели двадцатилетние
изыскания в архивной пыли, где он найдет только блестящие реляции
о темных делах, указы, к<ото)рые никогда не исполнялись, да след
ствия, в которых невозможно отыскать причины. . .» (IV, 429—430). 18
Автор статьи, он же редактор студенческой газеты, призывает
читателей сообщать «все, что только услышат». «А ведь мало ли что
говорят. . . Заочно и про царя говорят, а писать про него еще никто
не писал безнаказанно», — замечает Добролюбов. Это уже прямое
признание за народными толками и слухами политической актуаль
ности, приравнивание слухов к потаенной литературе. Газетные
фельетоны и статьи в «Слухах» основываются на народных толках
и вестях: о Крымской войне и злоупотреблениях в армии, о русских
царях, особенно Николае I, о предполагаемой отмене крепостного
права и т. д.19
Понятно, почему Чернышевский и Михайлов так настойчиво
советовали молодому поколению, готовившемуся идти в народ, чтобы
руководить стихийным крестьянским движением, просвещать и
революционизировать народные массы, вслушиваться в крестьянские
толки, учитывать народную молву, собирать вести, сверять свои
планы с народным замыслом. Революционный агататор обязан был
знать народные толки и опираться на них в своей пропагандистской
деятельности, в своих политических проектах. Помещики тоже
по-своему интересовались народными толками, не на шутку боялись
народных разговоров о земле и воле, о праве крестьян на владение
землей. Один нижегородский помещик в 1858 г. писал своему прия
телю в Петербург: «Крестьяне начали философствовать, что, дескать,
бог создал землю не для одних господ, что они (будто бы) не могут ею
распоряжаться, а создал, дескать, для всех людей поровну!»20.
Народные толки важны для понимания крестьянского мировоззре
ния, слабых и сильных сторон крестьянских движений, — в этом
смысле они могут составить прекрасный идеологический комментарий
к классическому художественному фольклору. Крестьяне мечтали
получить свободу из рук Александра II, искренне верили, что су
ществует «царская грамота», которую скрывают помещики и попы.
Отсюда крестьянские ходоки, путешествие в Петербург, желание
непременно встретиться с царем и вручить.ему прошение. Г. Т. Рябков
в статье «Массовое движение в Смоленской губернии в первый период
революционной ситуации» ссылается на одно из таких путешествий:
из села Бессонова Вяземского уезда в 1857 г. крестьяне отправили
ходоков с жалобой на помещика Д. П. Путяту.
«Для передачи прошения были выбраны ходоки — Селиван Ермо
лаев и Илья Павлов. Первый из них 21 января 1857 г. был арестован
в Петербурге, не увидав царя, и по этапу отправлен на родину,
а второй вернулся и распространил слух, будто с мая 1857 г. все
крепостные люди будут вольными и что Селиван Ермолаев несет
царское повеление о вольности бессоновских крестьян. Когда вскоре
15
имение все же было продано и 28 марта 1857 г. для введения Путяты
во владение в Бессоново прибыло временное отделение земского суда,
крестьяне заявили уездным чиновникам, что знать не хотят нового
помещика, будут ждать своего поверенного и обязательно дождутся
воли. Когда же им сообщили, что Селиван Ермолаев арестован,
а на прошении дан отрицательный ответ, восставшие заявили,
что не верят этому и все пойдут в Петербург жаловаться импера
тору».21
Крестьяне нс расставались с верой в царя-освободителя, по
авторитет Александра II постепенно падал, у крестьян появлялись
сомнения в том, что он лично объявит свободу. 1 января 1859 г.
полтора десятка крестьян оказались у Зимнего дворца. Сюда их при
вел слух о воле, которую царь якобы обещал к Новому году. В это
время к Зимнему дворцу съезжались царские сановники. Между со
бой ходоки говорили: «Вот сколько наших притеснителей собралось,
не скоро царю с ними сладить и уговорить дать свободу добровольно».
Около трактира на Сенной площади крестьяне говорили еще более
откровенно: «Государь давно бы освободил, да они проклятые все
мешают, а чего боится, сказал бы только нам, мы бы помогли».22
Это уже не просто разговор о царе, но и критика его, укор в нереши
тельности («чего боится»), и самое главное — осознание своей силы.
Если бы царь согласился, то крестьяне разгромили бы «проклятых»
помещиков.
Ненависть к крепостничеству и государственной власти опреде
ляет и то своеобразное народоправство, которое по-своему представ
лено в волшебных сказках и подтверждено практикой крестьянских
движений. «С миром заодно» — лозунг, брошенный с крестьянской
трибуны. Крестьяне не желают оставаться без начальника, но началь
ника из своей среды, знающего народные нужды и способного
постоять за интересы общины. Некрасовский Ермил Гирин отнюдь
не вымышленное лицо, но созданное логикой самих событий. Из Сара
товской губернии доносили в III отделение, что во многих селениях
крестьяне хотят управляться сами, назначая сами от себя начальство,
а помещичье не признают. Историк В. А. Федоров, изучивший
многочисленные донесения о настроениях среди крестьян в связи
с «ходом крестьянского дела» по материалам III отделения Министер
ства внутренних дел, сообщает такой эпизод из истории борьбы
за самоуправление крестьян д. Чуриловка Рязанской губернии:
«Как сообщают документы, ,,первым проявлением неповиновения
крестьян помещичьей власти было самопроизвольное смещение быв
шего старосты и назначение вместо него другого, а именно: Миная
Иванова, который объявил не только помещику, но и земской поли
ции, что он, как избранный в старосты миром, никакой власти
признавать не будет, кроме воли мира44. На вопрос своего помещика
генерала Заварицкого: ,,Как ты смел не исполнить моих приказаний?41
Иванов ответил: ,,Я такой же генерал, как и ты, потому что меня
выбрал мир44. Иванов пользовался у крестьян большим авторитетом.
На одной из сходок крестьяне постановили ,действовать дружно,
не отступать от Миная Иванова ни в чем44, и если начальство будет
16
что-либо предпринимать, вплоть до ввода воинской команды, то
„отразить силу силой“».23
Показательна также беседа двух крестьян, состоявшаяся летом
1857 г.:
«Толкуют, — обратился один крестьянин к другому, — что мы
скоро будем вольные.
— Вероятно, казенные?
— Нет, то и есть что совсем вольные: ни рекрутчины, ни податей
не будут спрашивать и начальства никакого не будет, сами управ
ляться станем».24
Возникновению и распространению толков и слухов способствует
обстановка, сложившаяся в тревожный 1861 г. Подготовка мани
феста об освобождении крестьян велась в строжайшей тайне. Мани
фест был подписан 19 февраля, а объявили его 5 марта — две недели
в народе судили и гадали о предстоящей воле. Между тем Алек
сандр II и окружавшие его крепостники были серьезно обеспокоены
слухами о том, что в день освобождения начнется расправа крестьян
над помещиками. Страх перед новой пугачевщиной дошел до того,
что масленичные народные гуляния в Петербурге были перенесены
подальше от Зимнего дворца, с Дворцовой площади на Марсово
поле.
Накануне 19 февраля во все трактиры, харчевни и кабаки Петер
бурга посылаются переодетые правительственные шпионы. Они тол
каются среди простого народа, заводят знакомства с крестьянами
и ремесленниками, подслушивают разговоры. Ценнейший материал
о преследовании народных говорунов сообщают «Записки современ
ника о 1861 годе», опубликованные в «Красном архиве» (1926, т. 16,
с. 118—164). Далее мы ссылаемся на эти «Записки», автором которых
был Э. П. Перцов. «Полиция созвала дворников со всех домов и
приказала им наблюдать, чтобы ни внутри двора, ни на улице перед
домом не собиралось более трех человек, и чтоб они подслушивали,
не говорит ли кто об освобождении помещичьих крестьян, а также
и присматривали бы, не окажется ли у кого гостей более трех человек,
хоть бы и за карточным столом, и обо всем этом немедленно давали бы
знать надзирателю своего квартала. При этом полиция обещала пять
рублей за донос и 200 розог в случае, если о чем-нибудь из сказанного
сама узнает мимо дворника» (127). За распространение слухов,
противоречащих официальной версии о манифесте и воле, жестоко
наказывали в полицейских участках. Э. П. Перцов сообщает о разго
воре с извозчиком: «19 февраля мне пришлось возвращаться домой
вечером. Я заговорил, было, о воле с извозчиком, который вез меня:
„Нет, барин, — прервал он меня, — вы уж лучше не говорите со мной
об э т о м ! 14 — „А что?44 — „Да я и думать-то о т о м боюсь44. —
После нескольких моих убеждений, извозчик мне открылся: „Сегодня
по-утру один из наших ребят, перед тем, как надо запрягать лошадь,
сказал хозяину: „Да полно, запрягать ли? Ведь сегодня. . . того. . .
о н а . . . вот как вы назвали, объявлена44. А тут случись городовой,
хозяин сгоряча и расскажи ему. Митюху-то взяли в часть, всех нас
тоже проморили в части, хозяина то и дело звали то к приставу, то
2 В. Г. Базанов
17
в контору, и, уж к вечерни стали благовестить, Митюху при всех нас
так отодрали, что спаси, господи!11» (133).
Отставной надворный советник и журналист Э. П. Перцов,
человек уже пожилой, тоже занимается собиранием народных слухов.
Но делает это он в целях своеобразной контрразведки, как корреспон
дент «Колокола». Перцов еще в молодости был замешан в антиправи
тельственной пропаганде. В 1861 г. он проявил много энтузиазма,
чтобы собрать ценнейший «фольклорный» материал, характеризую
щий отношение к реформе в разных слоях общества. «Во все это
время я и мои приятели, — пишет Перцов в «Записках современника
о 1861 годе», — «беспрестанно толкались между простонародья,
а моя купеческая борода особенно вызывала на откровенность
мастеровых, извозчиков и вообще людей из крепостного сословия»
(127). В приписке к «Запискам» дается существенное пояснение:
«Таким образом я пользуюсь всякой возможностью разведывать
мысли крепостных людей» (145). Поводом для ареста Перцова
в августе 1861 г. послужили толстые пакеты, отправленные в Петер
бург на его имя из Казани. Это была посылка, предназначавшаяся
для «Колокола». Оказалось, что в пакетах — подробное изложение
крестьянских волнений в селе Бездна. При аресте были отобраны
также упоминаемые нами «Записки современника о 1861 годе».
И эти «Записки», по всей вероятности, предназначались для «Коло
кола». Герцен и Огарев в «Колоколе» освещали крестьянскую
реформу и крестьянскую Россию с позиций самого народа, из номера
в номер они публиковали народные толки и слухи, сообщенные
русскими корреспондентами. «Колокол» ждет своего исследователя
и с этой стороны. Для Герцена и Огарева было ясно, что народные
толки и слухи — верный барометр народных настроений. Отсюда
такое внимание «Колокола» к этого рода народной словесности.
Все эти толки и слухи важны не только для понимания крестьян
ской идеологии, но и теории «русского социализма», теории революци
онных демократов, которая, по словам Ленина, была «не что иное,
как формулировка революционных стремлений к равенству со сто
роны крестьян, борющихся за полное свержение помещичьей власти,
за полное уничтожение помещичьего землевладения».
6
В этой работе мы возвращаемся к крестьянскому политическому
красноречию. Речи руководителей крестьянских восстаний и кресть
янских агитаторов создавались на основе народной молвы, включая
в себя народные толки и слухи, оформляя их в развернутые требова
ния, проекты, декларации. Толки и слухи — летучая публицистика;
речи — ораторское искусство крестьянских агитаторов, обращенное
к определенной аудитории. Проблема народного политического
красноречия не нами придумана. Пушкин обратил внимание на речи
и воззвания Пугачева. «Первое возмутительное воззвание Пугачева
к яицким казакам, — писал Пушкин, — есть удивительный образец
народного красноречия, хотя и безграмотного» (IX, ч. I, 371).26
18
Если бы в свое время были записаны пугачевские речи, афоризмы,
шутки и прибаутки, то, вероятно, мы имели бы прекрасные образцы
народного политического красноречия.27 Частично Пушкин восстано
вил в «Истории Пугачева» и в «Капитанской дочке» характерные
для речи Пугачева поэтические выражения и формулировки.
Ю. Г. Оксман обращает наше внимание на те фольклорные цитаты
«Истории Пугачева», которые прямым образом характеризуют
красноречие Пугачева, его незаурядное художественное и публи
цистическое дарование. Пушкин сообщает два анекдота. «Когда
Пугачев сидел на Монетном дворе, праздные москвичи между обедом
и вечером заезжали на него поглядеть, подхватить какое-нибудь
от него слово, которое спешили потом развозить по городу. Однажды
сидел он задумавшись. Посетители молча окружили его, ожидая,
чтобы он заговорил. Пугачев сказал: „Известно по преданиям, что
Петр I, во время Персидского похода услыша, что могила Стеньки
Разина находилась невдалеке, нарочно к ней поехал и велел разме
тать курган, дабы увидеть хоть кости славного бунтовщика! —
Вот какова наша слава!11 Всем известно, что Разин был четвертован
и сожжен в Москве. Тем не менее сказка замечательна, особенно
в устах Пугачева».28
Здесь Пугачев — своеобразный сказитель, правда подневольный,
закованный в цепи. Но и в неволе он остается прежним Пугачевым,
остроумным, лукавым, находчивым и бесстрашным, — характерно,
что предание о посещении Петром I могилы Разина звучит как
защитительная речь «славных бунтовщиков».
В другом анекдоте рассказывается о том, как один из симбирских
помещиков приехал на Монетный двор, чтобы выразить свою нена
висть к вождю крестьянского восстания. Дворянин, осыпавший
Пугачева оскорблениями, «был очень дурен лицом, к тому же и без
носу». «Пугачев, на него посмотрев, сказал: „Правда, много я пере
вешал вашей братии, но такой гнусной образины, признаюсь, не
видывал“».29 Пушкин ссылается также на «дерзкий, смелый» ответ
Пугачева П. И. Панину. «П. И. Панин вырвал при допросе клок
бороды у Пугачева, рассвирепев: — Кто ты таков?! спросил он
у самозванца. — Емельян Иванов Пугачев, — отвечал тот. — Как же
смел ты, вор, называться государем? — продолжал Панин. — Я не
ворон (возразил Пугачев, играя словами и изъясняясь, по своему
обыкновению, иносказательно), я вороненок, а ворон-то еще ле
тает (. . .) Панин, заметя, что дерзость Пугачева поразила народ,
столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови
и вырвал у него клок бороды» (IX, ч. I, 78).
Пушкин проявил огромный интерес к народному красноречию,
понимая его широко, в частности и как собственно ораторское
искусство, политические речи, произносимые на сходах, на площа
дях.30 Отзываясь о «Юрии Милославском» Загоскина, Пушкин
заметил, что речь Минина на нижегородской площади слаба: «в ней
нет порывов народного красноречия» (XI, 65).
От Пушкина идет повышенный интерес в русской поэзии к кресть
янским говорунам. В поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»
2*
19
на всероссийский сход пожаловала многомиллионная мужицкая
Россия. «Этот огромный, незатухающий ни днем, ни ночью митинг
шел по дорогам и тропам, площадям и околицам, лесам и пашням, он
возникал у переездов и переправ, риг и амбаров, у этапных тюрем
и волостных правлений, и просто у одинокой березы, неведомо каким
ветром заброшенной в поле. Некрасов пришел на этот общерусский
митинг и решил его запротоколировать от начала до конца». К со
жалению, мы очень мало знаем о крестьянских ораторах, воодуше
вивших Некрасова на создание столь замечательной поэмы.
В данной статье делается попытка с относительной точностью,
как это позволяют исторические документы, воспроизвести речь
Антона Петрова, произнесенную в 1861 г. в Бездне. Прежде чем
реконструировать речь Петрова, напомним о бездненских событиях
по «Современнику». Восстание в Бездне — выдающийся факт совре
менной народной жизни. Мимо подобных фактов не должны прохо
дить писатели и этнографы, — в Бездне состоялся крестьянский суд
над царским манифестом. «Современник» призывает из подобных
«современных фактов» делать соответствующие выводы.32 Первый
вывод следует сделать относительно реакции крестьян на Положение
19 февраля. «Современник» резко расходится с официальной оцен
кой. Не только «Северная пчела», но и вся буржуазно-дворянская
пресса в один голос заявила, что манифест встречен крестьянами
«с желанным спокойствием и благоразумием». Пиотровский ссыла
ется на эти восторженные отклики: «Даже ,,Полицейские ведомости44
печатали фельетоны в стихах и в прозе в честь радостного события,
а „Отечественные записки44заменили даже обычное название „Совре
менная хроника44 — заглавием „Современная радость России44.
Словом, образованное общество торжествовало и уверяло, что вся
Россия, весь народ точно так же мирно торжествует. И казалось, что
уверенность эта вполне естественна, законна и неопровержима.
Но в это самое время обнаружилось печальное явление: начались
недоразумения. . . и в газетах появились статьи и известия о разных
беспорядках по крестьянскому делу» (242). Для «Отечественных
записок» и «Русского вестника» восстание в Бездне— всего лишь
досадное недоразумение. В «Отечественных записках» говорилось,
например, что Антон Петров «один был причиною Спасского проис
шествия» («Отечественные записки», 1861, № 6, «Современная
хроника России»). Для «Современника» — это «факт не единичный»,
не случайное происшествие, а историческая неизбежность и необхо
димость. События в Бездне есть результат крепостнической реформы
1861 г. Пиотровский делает следующий вывод: «Крестьяне вышли
из крепостной зависимости, с обязанностью оставаться в прежнем
повиновении к своим помещикам» (242).
Второй вывод касается непосредственно характера просто
народья. Испуганные либералы, заигрывавшие в свое время с просто
народьем, после безднинских событий усилили отрицательную харак
теристику русского крестьянина, пренебрежение к нему.
«Многие, конечно, — пишет Пиотровский, — в этом факте (собы
тия в Бездне. — В. Б.) способны видеть невежество и грубость
20
простонародья». Иные идут еще дальше: «Крестьянин — это зверь.
Его нужно бить и бить. Только палка может иметь над ним власть»
(246). Понятно, что Пиотровский был лишен возможности писать
в «Современнике» о Бездне и Антоне Петрове подробно. Но и та ску
пая характеристика, которая содержится в его статье, красноречиво
говорит в пользу восставших крестьян. Бездненские события рису
ются так: «В селе Бездне крестьяне требуют ч и с т о й в о л и ; они
ждали совершенно другого, чем им говорят. Антон Петров становится
во главе недовольных. Крестьяне подымаются (. . .) Они поднялись
по зову Антона Петрова, сознательно толковавшего смысл прочитан
ных статей» (246).
Либеральный профессор Н. Н. Булич называл Антона Петрова
«глупым и нечто вроде юродивого», а буржуазно-дворянская печать
о нем писала, как о «злодее», повинном в бездненских беспорядках.
Мнение «Современника» об Антоне Петрове известно: он действовал
вполне сознательно и совершил бесстрашный подвиг. В прокламации
П. Г. Зайчневского события в Бездне ставились в пример, а Петров
назывался «благородным Антоном Петровым». Казанские студенты
отслужили гражданскую панихиду «за убиенных за свободу и любовь
к отечеству», а проф. Щапов, после того как пропели вечную память,
с амвона церкви произнес речь, в которой приравнял простого
крестьянина к «величайшим из пророков» и «провозвестников ис
тины». «И вот в наше время, — говорил Щапов, — явился еще один
народный пророк правды и добра, Антон Петров, и не избежал
обычной участи. Мир праху твоему. . .».33
В политическую работу втягиваются сами крестьяне. Газета
«Голос» в 1863 г. (№ 337 от 19 декабря) сообщила о воспитаннике
вологодской семинарии Иване Благовещенском, приехавшем на кани
кулы в глухой Никольский уезд и там распространившем среди
крестьян «возмутительные сочинения», в частности статью Н. П. Ога
рева из «Колокола» (от 1 июля 1861 г.) «Что нужно народу?».
К ответственности привлекались крестьянин Степан Малыгин и
пономарь Колосов, они взяли у Благовещенского читать политиче
скую литературу и не донесли на агитатора. Возможно, что и сами
крестьяне писали подметные письма. Историк М. Е. Найденов счи
тает, например, что автором подложного манифеста, распростра
нявшегося в Лебединском уезде Харьковской губернии, мог быть
крестьянин-грамотей. Манифест был отобран у крестьян села
Терны, где он читался отставным унтер-офицером Павлом Приходько.
От имени «его императорского величества» объявлялось: «Работать
на барщине мужикам два, а женщинам один день с тягла, земля
помещичья отдается вся крестьянам; помещикам оставляется оче
рета, болота, чтобы было где гнездиться, как чертям, вода сойдет,
земля останется, и то людское, а около дома помещика земли на два
ступня вокруг».34 Для нас вопрос об авторстве подложного мани
феста остается открытым. Но даже если этот документ вышел из-под
пера революционного разночинца, то и тогда он остается по-своему
народным, ибо совершенно точно характеризует крестьянские на
строения пореформенной эпохи.
21
Официальные документы сохранили скупые и крайне односторон
ние данные о крестьянских агитаторах и их политическом красно
речии. Но и то немногое, что проникло на страницы официальных
донесений, заслуживает соответствующей интерпретации со стороны
историков и фольклористов. Крестьянские речи составляют особый
раздел устной народной словесности, раздел, выходящий за рамки
общепринятой жанровой регламентации. В отдельных донесениях
ораторы из временнообязанных крестьян названы по имени, с точным
указанием места и времени их публичных выступлений. Можно
сослаться на факты наиболее значительные, на крупные волнения
в Кандеевке Тамбовской губ. и в Бездне, сопровождавшиеся выступ
лениями народных ораторов.
О
содержании речей Леонтия Егорцева рассказывает А. М. Дренякин, причем он берет в кавычки некоторые выражения, как
принадлежащие самому Егорцеву.35 Егорцев «грозил вешать тех,
которые его ослушаются, а потом и начальников усмирения. Вместе
с тем он убеждал всех угрозами, что в случае прибытия войск
„ н и к т о п о д о п а с е н и е м с м е р т и не д о л ж е н в ы д а
в а т ь с в о и х“ и никто не должен верить ни земской полиции, ни
предводителю, ни даже мне (Дренякину. — В. Б.), по его выражению
„ ц а р с к о м у п о е л у“, подкупленным будто бы помещиками».
Насколько Егорцев своими речами влиял на крестьян, свидетель
ствует тот факт, что когда Дренякин обратился с предложением
«покаяться в ослушании», то восставшие крестьяне в один голос
кричали: «Не будем работать на помещика и оброк не хотим, хоть
всех перевешай».36
Среди крестьянских ораторов мы видим Андрея Елизарова,
участника Отечественной войны 1812 г., награжденного четырьмя
георгиевскими лентами и медалью за взятие Парижа. Елизарову
в 1861 г. исполнилось 72 года. Этот отставной солдат стоял впереди
вооруженной дрекольями толпы в селе Кандеевка. Воодушевляя
крестьян словом, он доказывал, что «они есть вольные и нисколько
не должны работать на помещика».37
Об Андрее Елизарове, как и многих других «возмутителях»,
официальные донесения сообщают самые поверхностные сведения;
их биографии, история вольнодумства, практические деяния мало
интересовали усмирителей крестьянских восстаний. Некоторое
исключение представляет Антон Петров. Имя его прогремело
в 60-е гг.
В сентенции е. и. в. комиссии военного суда говорилось, что
«подсудимый, крестьянин Антон Петров, по обнародовании высо
чайше утвержденного Положения о крестьянах, освобождаемых
от крепостной зависимости, из видов корысти принял на себя обязан
ность читать крестьянам Положение, перетолковывая смысл его
превратно, сообразуясь с общим направлением умов крестьян,
мечтавших о совершенной свободе, впоследствии же, когда увидел
общее сочувствие крестьянского населения, начал внушать крестья
нам неповиновение помещикам и местным властям и до того увлек
крестьян своими рассказами, что они отказались от работ в пользу
22
помещиков, стали оказывать непослушание и буйство противу вла
дельцев. Большие массы народа ежеминутно стали стекаться
в с. Бездну слушать его толкование, так что к 12 апреля настоящего
года там собралось до 5000 человек из разных, даже отдаленных
деревень и уездов и угрожали общим восстанием Казанской губ.».38
В конечном итоге и те, кто усмирял безднинских крестьян, не
могли скрыть огромной популярности Антона Петрова среди народ
ных масс и действенных результатов его пропаганды. Об этом
говорилось в сентенции военного суда, приговорившего Петрова
к расстрелу. Еще более показателен рапорт графа А. С. Апраксина
на имя Александра II: «. . .крестьянин Антон Петров сделался у них
(крестьян Спасского уезда. — В. Б.) каким-то пророком, возбудил
даже фанатизм, увлекая крестьян своими рассказами, сообразуясь
с господствующею в умах их идеею и понятиями о воле, подкрепляя
все доводы свои именем вашего величества и всемогущего бога,
даровавшего ему права объявлять крестьянам свободу и избавление
от помещиков».39 В рапорте Апраксина говорится и о том, что к Ан
тону Петрову «съезжались крестьяне со всех сторон, даже и довольно
дальних селений, днем и ночью охраняли его дом и никого туда
не впускали, так что, не имея никакой силы, невозможно было взять
проповедника или пророка, как они его почитали».40 Для крестьян
Антон Петров — пророк, проповедник, увлекающий своими расска
зами («Увлек крестьян своими рассказами»).
Управляющему имением Н. А. Крылову довелось наблюдать
следующую сцену: «К сумеркам приехал в Кокряты, Сидора дома нет.
,,Где он?“ — ,,В конторе к воле приписывается, истинную волю
мужики доискались, так теперь все в конторе собрались44, — сказали
мне бабы — „помещиков слышь рубить велено44. Пошел я в контору.
Толпа, шум, гам, толкотня, какое-то зверское ухарство на лицах.
Сходка о том, как делить барскую рожь и как молотить кладь
барскую? или по себе снопы прямо разделить? Решили обмоло
тить кладь барскую миром. Прислушиваюсь к толкам — резать,
вешать, рубить дворян топорами, топоры посадить на длинные
копья. Вообще размер пугачевщины».41
Были у Антона Петрова и его прямые сообщники, призывавшие
крестьян собираться в Бездну. Так Ермолай Иванов, надев на палку
шапку, ходил по базарам и во весь голос кричал, что «в Бездне
открывается воля».
Неопровержимым и самым ярким свидетельством могли бы слу
жить рассказы или речи Антона Петрова, но они не были записаны,
хотя казанские студенты и пытались в мохмент восстания посетить
с. Бездну и встретиться с Петровым.42
И все же один из очевидцев, управляющий имением А. П. Ермоло
вой в с. Мурасе Спасского у. Н. А. Крылов, «слово в слово» передает
речь Петрова, услышанную им в Бездне: «Сидит Антон в избе
в Бездне, смотрит на эти нулики43 и читает без запинки: „помещику
земли — горы да долы, овраги да дороги, и песок да камыш, лесу им
ни прута. Переступит он шаг с своей земли — гони добрым словом,
не послушался — секи ему голову, получишь от царя награду44. На
23
роду такая воля нравилась, со всех сторон стекались толпы слушать
истинную волю и приносили с собой Положения, в которых он отме
чал, где находить истинную волю. Так проповедовал Антон 5 дней
сряду. Потом Антон распустил слухи, что получил от царя грамоту и
дочитался в библии до пророчества, смешал то и другое и проповедо
вал — ,,что истинную волю тогда только получите, когда сохраните
того человека, который найдет вам ее. Истинная воля до тех пор
не дается, пока не прольется много крови христианской. Крепконакрепко царь приказал того человека караулить и денно и нощно,
и конным и пешим, сохранять от всякой напасти и не допускать
до него ни господ, ни попов, ни чиновников. А паче того его не выда
вать и от избы его не отходить. Если зажгут село с одного конца, не
отходить от избы, если зажгут село с другого конца, не отходить от
избы. Будут к вам приходить и старые и младые, не допускайте
до меня и не выдавайте меня. Будут вас обманывать, говорить, что
от царя пришли, не верьте им. Придут к вам с соблазнами старые,
придут и средние, придут и лысые, и волосатые, и всякие чиновные,
не выдавайте меня. А когда прийдет час, приедет сюда царя младый
юноша 17 лет, на правом плече золотая медаль, а на левом серебря
ная, тому поверьте и меня выдайте. Станут вас стращать войском,
не бойтесь, никто не смеет бить народ православный без царского
приказа. А если двор не подкупят и будут в вас стрелять, то и вы ру
бите топорами тех царских ослушников11».44
В заключение Н. А. Крылов свидетельствует: «Речь Антона
бездненского передаю вам слово в слово, как я слышал ее в Кокряти».
Ясно, что это не «слово в слово» записанная речь Антона Петрова,
а всего лишь отрывок из нее, воспроизведенный Н. А. Крыловым
по памяти. Но и по этому отрывку можно судить о красноречии
крестьянского пропагандиста, о его богатой словесной культуре.
Еще более авторитетным документом, частично восстанавливаю
щим характер «рассказов» Антона Петрова в дни подготовки восста
ния, являются его показания в следственной комиссии и в полевом
суде. И в данном случае нельзя ручаться за точность записи,
к тому же Антон Петров многое мог опустить, недосказать, созна
тельно забыть. Антон Петров признавался: «По получении в селе
Бездне Положения об освобождении крестьян от крепостной зависи
мости, в начале апреля месяца, меня пригласили старики в деревню
Болховскую прочитать Положение. Читавши его, я, не зная хорошо
грамоты, неправильно растолковал первую статью уставной грамоты,
где сказано: ,,из них отпускаются после ревизии на волю 00“. Знаки
эти я принял за изъяснение воли и потому стал говорить всем
крестьянам, что вышла воля. Чрез два дня я почти со всеми крестья
нами села Болховского, из которых припомню Ивана Николаева,
Василия Федорова, Романа Кондратьева, воротился в село Бездну и
явился с теми крестьянами к священнику, прося его дать присягу
в том, что мы нашли в Положении волю, но священник не согласился
на этом; после того мы пошли домой, и я сказал крестьянам: „Да
вайте вместе выхлопатывать волю“. С тех пор я всем приходящим
ко мне стал объявлять, что крестьяне — вольные, говорил им, чтобы
24
они не слушали помещиков и начальствующих властей, приказывал
крестьянам не ходить на барщину, не платить оброков, не давать под
вод, даже не препятствовать, когда крестьяне увидят, что другие
будут брать из барских амбаров хлеб; если вода разломает мельницу,
то не поправлять самим, от помещиков ничего не брать. Толковал,
что вся земля принадлежит крестьянам, а помещику остается только
одна треть. Все это я выдумал из своей головы для того, чтобы более
привлечь на свою сторону крестьян, полагая, что чем более будет
крестьян, тем скорее получу свободу. Многие крестьяне приходили
ко мне, и я объявлял им свободу. Когда приезжали в наше селение
предводитель дворянства, исправник и становой пристав, то я,
по глупости своей, приказал крестьянам их не слушать и к ним не хо
дить, боясь, чтобы крестьян не сбили с толку. Чтобы больше привлечь
крестьян к себе, я предложил миру избрать новых сотских и посылал
их с другими крестьянами по разным деревням собирать крестьян
слушать свободу. По прибытии в нашу деревню военной команды,
я находился в избе и видел, как подъезжали верхами сначала два
офицера, а потом священник и увещевали крестьян разойтись,
но крестьяне отвечали: ,,Не хотим, умрем за царя“. Когда сделали
первый и второй залпы из ружей, я молился и ничего не говорил;
после третьего залпа я сказал крестьянам: ,,Ребята, не сдавайтесь,
еще не время, теперь стрелять уже не будут, а станут читать волю“.
Слова эти я говорил, чтобы отстоять волю. За четвертым залпом
я хотел выйти, но пока меня родители благословляли, еще было
сделано несколько залпов. Простившись с родными, я взял Положе
ние и медный благословенный образ и, неся над головою Положение,
вышел к войску; это я сделал потому, что полагал, с царским указом
на голове в меня стрелять не будут; бежать же я не хотел, и лошади
для меня никто не приготовлял, а она была разъездною, которая
назначена была мною для безопасности, чтобы меня не подожгли и
не поймали».40
Нет сомнений в том, что Антон Петров, до того как стать народным
трибуном, своеобразным революционным агитатором, уже имел боль
шой опыт общения с крестьянской аудиторией. Он был сказителем,
правда, грамотным, любившим читать книги. Антона Петрова одно
сельчане хорошо знали как хорошего рассказчика, «краснобая»,
который за словом в карман не лезет. Основываясь на свидетельствах
крестьян, советник губернского правления Э. П. Перцов в своей
объяснительной записке поясняет, что «Антон Петров любил до того
читать, что бывало и на мельницу для помола муки приезжает всегда
с книжкой и, прочитавши ее, рассказывал так-то хорошо, что они
(крестьяне. — В. Б.) заслушивались».46
С другой стороны, в воспоминаниях казанского студента А. А. Би
рюкова содержится важное для нас признание об Антоне Петрове,
как «начетчике-краснобае». «Самое сильное движение было в Казан
ской губернии Спасского уезда, в селе Бездне. Здесь, — говорится
в этих воспоминаниях, — жил крестьянин грамотей, по имени Антон
Петров, который любил читать всякие книги, по преимуществу
старинные и сборники и жития св[ятых]. Как начетчик-краснобай,
25
он был известен не только селу, а далеко по окрестным селам и дерев
ням».47
Политическое красноречие Антона Петрова, сполна проявившееся
во время бездненского восстания, было подготовлено предшество
вавшим «краснобайством», т. е. фольклорной традицией. Можно
сказать, что в лице Петрова мы имеем своеобразного крестьянского
публициста, оратора, возглавившего восстание в Бездне.
7
Прямое отношение к фольклору эпохи движения временнообязан
ных крестьян имеют местные слухи, легенды и предания, которые
возникли в связи с бездненскими событиями и казнью Петрова.
Рассказы Петрова о настоящей воле передавались из уст в уста и
превращались в общенародную молву. Э. П. Перцов рассказывает,
что «крестьяне спешили передать этот слух соседям своим, говорили
о воле на базарах, и на третий день, когда Антон Петров открыл волю,
в Бездну собралось уже несколько тысяч крестьян».48 Что это за слух
и в какие словесные формы он облекался? Об этом мы узнаем из доне
сений А. С. Апраксина и Н. А. Крылова. Им довелось наблюдать
крестьянский сход и кое-что запомнить совершенно точно. Очевидно,
что царские чиновники не могли беспристрастно вспоминать о вос
ставших крестьянах, свои рассказы они сопровождают демагогиче
скими выпадами («звериное ухарство на лицах» и т. п.). Но историче
ская правда, внесенная показаниями самого народа, все же берет
верх, и местами официальные записки становятся почти фольклорно
этнографическим документом, точной характеристикой Спасского
уезда в момент повстанческого движения крестьян.
В предании, известном по рапорту генерал-майора свиты графа
А. С. Апраксина, Антон Петров изображается великим мучеником,
который непременно должен воскреснуть. Сообщая об этом предании
Александру II, А. С. Апраксин делает к нему довольно любопытный
комментарий: «В губернии уже известно, что на городском кладбище
студентами беспрепятственно отслужена панихида, из чего крестьяне
выводят заключение, что павшие были точно невинны, а злонамерен
ными людьми пущен слух, что Антон Петров был не преступник,
а мученик, что над могилой его светится огонь, что ангел в белой
одежде виден ночыо и что он должен скоро воскреснуть. Смертная
казнь вселила страх в народ, но, к прискорбию, страх этот начинает
уменьшаться вестью об отправлении панихиды в Казани. В настоя
щее же время умы в народе до того взволнованы, что всякий
беззаконный поступок, нарушивший общественное спокойствие или
дающий пищу перетолкам, может повлечь за собою самые дурные
последствия».49
Второе предание известно в передаче Н. А. Крылова: «Рассказы
вают, что на Антона граф надел свое платье, ордена свои, посадили
в карету и повезли к царю. Говорят, что для дворян, которые народ
стреляли, готовили смоляные кибитки, чтоб везти их в Сибирь. Что
где-то народ резал дворян, вдруг приехал Константин. ,,Дети мои!
26
Тише, тише, что вы делаете?" — ,,Дворян' рубим, ваше высо
чество!" — ,,Ну, спасибо, что исполняете службу царскую. Собаке
собачья смерть!"» Н. А. Крылов с барским пренебрежением пишет,
что «всех басен вам не пересказать! все они потешны, все глупы
донельзя. . .» Но за этими «баснями» скрывался словесный бунт
временнообязанных крестьян.
Крестьяне в этом предании не возлагают надежд на «освободи
теля» Александра II. Версия о Константине-освободителе объясня
ется давнишней фольклорной традицией. Солдатско-крестьянские
слухи, народная молва 1825 г. приписывали Константину намерение
освободить крестьян — «невольников» («я теперь хочу невольников
освободить всех»), Константин противопоставлялся Николаю Павло
вичу. О народной молве 1825 г. пишет историк П. Н. Кудрявцев:
«Константин — лишь знамя, символ. Проявленная к нему симпатия
объясняется, конечно, приписываемым Константину намерением
освободить крепостных. Слухи о том, что жив Павел I, оставивший
свое ,,отцовское письмо" с назначением престола Константину,
основаны па мысли, что только ,,господа" мешают царю освободить
крепостных крестьян, они одни всему виной. Отсюда жгучий классо
вый антагонизм к ,,господам". Мысль о близком освобождении раз
неслась широко и захватила массы так глубоко, что возбуждение
умов достигло крайней степени. По свидетельству современников
,,слухи сии так в то время умножились, что никогда еще столько их
не бывало". Брожение шло и между солдатами. В караульных шли
толки о том, что «не государь царствует, а большие господа», причем
открыто заявлялось, что «сего не надо таить, — надо знать».00
Константин — отвлеченное понятие «хорошего царя».
Легенда о Константине Павловиче снова оживает в пореформен
ные годы, в связи с обсуждением царского манифеста и движением
временнообязанных крестьян. Но теперь она переадресовывается
Константину Николаевичу. На Константина крестьяне возлагают
надежды, теперь великий князь не только воображаемый заступник
угнетенного народа, но и предводитель восстания за землю и волю.
Легенда перерабатывается в духе революционных замыслов эпохи.
Иван Орлов, активный участник студенческого движения, арестован
ный в 1863 г. по делу тайной казанской организации («Казанский
заговор»), в своих следственных показаниях воспроизводит крестьян
ские толки о Константине (в показаниях И. Орлова — Константин
Николаевич): «Из разговоров с крестьянами, в особенности при
волжских губерний, я заметил, что между ними сильно распространен
слух (и их в нем почти нельзя разубедить, так они уверены), что
будто бы его императорское высочество Константин Николаевич
вследствие каких-то несогласий с государем должен был удалиться
от двора и теперь скрывается. И так как его императорское высо
чество Константин Николаевич пользуется в народе большой
популярностью, что он их единственный защитник, то они вполне
уверены, что он призовет их к оружию и даст полную свободу и землю.
Некоторые даже говорили, что если бы Константин Николаевич,
хотя бы сам не приезжал, то по крайней мере послал бы от имени
27
своего одного или двух казаков, мы бы все поднялись. В особенности
этот слух между крестьянами был сильно распространен, когда
в Казань стянули войска из уездов. Можно было заметить из разго
воров, что слух этот распространен солдатами, которые возвраща
лись на родину в отставку».51
Это уже не просто царь, а мужицкий начальник, призывающий
к расправе над помещиком. Легенда о Константине приобретает
неожиданно революционный характер.
Подобная интерпретация царской власти никак не устраивала
дворянство. Более того, дворянство видело в крестьянской идеализа
ции царя свообразный род кощунства и вольномыслия. Не случайно
в тревожный 1861 г. предводители дворянства Подольской губернии
обратились к губернатору с запиской, в которой предупреждали,
что «абстрактное значение» царя в глазах крестьян «отделяется ими
вполне от власти исполнительной, подкупной и запрошенной дво
рянством». «Такое понятие о верховной власти, — говорилось
в записке, — явление не новое в истории народных масс, оно всегда
опасно, ибо клонится приписывать власти намерения ей чуждые и
способно обессилить все исполнительные органы в государстве».52
В. И. Ленин всегда указывал на «наивный монархизм» русского
крестьянина, на отсутствие в крестьянском движении ясных поли
тических требований. Но за этим «наивным монархизмом» скрыва
лось «стремление смести до основания и казенную церковь, и
помещиков, и помещичье правительство, уничтожить все старые
формы и распорядки землевладения, расчистить землю, создать
на место полицейски-классового государства общежитие свободных
и равноправных мелких крестьян, — это стремление красной нитью
проходит через каждый исторический шаг крестьян в нашей револю
ции. . .»,53 И это тоже находит отражение в крестьянской публи
цистике, в крестьянском политическом красноречии, толках и слухах.
«Наивный монархизм» — не просто вера в царя. Крестьянин в своей
борьбе за волю и землю опирается на царский авторитет и даже
на повеление самого бога. Однако фольклорный царь — это не пома
занник божий, сидящий на престоле, глухой к нуждам народа.
Крестьянский наивный монархизм часто оборачивается оппозицией
самодержавию, критикой помещичьего государства.
8
На сельской площади происходят важнейшие события: восстания,
социальные поединки, кровавые расправы. На одной и той же дере
венской площади можно было услышать бойкого крестьянского
говоруна, своеобразного оратора, по-своему перетолковывавшего
царский манифест, вычитывая в нем право на полную свободу,
призывавшего крестьян вооружаться против помещиков. И здесь же,
после усмирения восставших и казни «возмутителей» и «лжетолкователей», раздавались плачи по убитым и раненым. Женщинакрестьянка, преследуемая помещичьим крепостничеством и семейным
деспотизмом, имела свою трибуну, правда, трибуну печальную, среди
28
могил на кладбище. Там в тиши, без свидетелей, женщины обычно
причитывали, рассказывали о своей жизни, жаловались на тех, кто
их угнетает. Кладбище для русской крестьянки было единственным
местом, где существовала свобода слова.
Революционные демократы полагали, что путешествующие
фольклористы должны собирать и изучать не только традиционные
жанры (былины, сказки, песни, пословицы и т. д.), но и местные
предания, народные слухи, толки, сенсации. В связи с движением
временнообязанных крестьян особого внимания заслуживали народ
ные ходоки, по-своему толковавшие Положение 19 февраля. Для
революционных демократов важны не встречи со сказителями,
а встречи с шумящей народной «толпой», — выход из фольклорной
избы на широкие дороги народной истории. Фольклористика переста
вала быть наукой о народно-поэтическом творчестве, она становилась
наукой о нравственном и умственном облике народа. Но тогда,
в 60-е годы XIX в., не было и самого названия ф о л ь к л о
ристика.
Крестьянские речи, толки, вести, слухи едва ли можно безогово
рочно относить к фольклору. Это не художественный фольклор, но
бесспорно устное публицистическое творчество — авторитетный
свидетель эпохи, верный показатель крестьянских настроений.
В XIX в. многие события народной жизни, достойные поэтизации,
не успевают превратиться в художественный фольклор (в былины,
песни, предания), остаются на периферии народного творчества.
Не затронуты фольклором самые значительные факты, близкие
народу, его социальной биографии. Подобного разрыва между
поэзией и действительностью не знали прежние эпохи. Даже первая
четверть XIX в. оставила более существенный след (фольклор 1812 г.,
песни об аракчеевщине, солдатские стихи о событиях в Семеновском
полку 1820 г.). Вторая половина XIX в. скупо отозвалась в фольклоре.
Ни о каком новом этапе говорить, на наш взгляд, не приходится.
Важнейшие события пореформенной поры не только не успели отра
зиться в народной поэзии, они, видимо, и не могли уложиться
в канонические повествовательные формы, в традиционные компози
ции и образы. Это первый и самый крупный «разлад» фольклора
с действительностью, творимой самим народом. Не находит должного
отражения в народной поэзии движение временнообязанных
крестьян. Своеобразное заторможение объясняется не только
нормативностью фольклорной эстетики, легко справляющейся с срав
нительно отстоявшимся жизненным материалом, но и тем, что,
в отличие от крестьянских движений XVII—XVIII вв., восстания
50—60-х гг. не имели даже временных успехов. Отсюда их глубочай
ший драматизм. Стихийные крестьянские восстания, часто кончав
шиеся «бунтом на коленях», в лучшем случае завоевывали земляной
валик, с которого крестьянские агитаторы произносили смелые речи.
Основной формой полемики с помещичьей реформой 1861 г. являлись
толки и слухи. В толках и слухах заключена политическая программа
крестьянина, способного, по словам Пиотровского, «расшевелиться»
и совершить «высокий благородный» подвиг.
29
Когда исследователь той или иной проблемы погружается
в материал, создает свое повествование, он невольно может впасть
в преувеличение, оказаться под гипнозом увлекательных фабул,
событий, фактов. Такая опасность угрожала и автору данной статьи.
Но в постановке вопроса о народных толках и слухах у фолькло
ристов имеется предшественник, причем великий, прекрасно знавший
русского крестьянина и беспредельно любивший простой народ. Это
Н. А. Добролюбов. По словам Добролюбова, слухи и толки есть
«выражение духа, направления и понятий народных в ту или другую
эпоху» (IV, 429). «Чем более подслушаем мы таких откровенных
рассуждений, рассказов, отдельных мыслей и впечатлений, —
писал Добролюбов, — тем яснее нам будет истинный дух народа, тем
понятнее будут его стремления, его чувства, тем полнее и осязатель
нее представится нам картина народной жизни» (IV, 430).54
Опубликована: Русский фольклор. Материалы и исследования. М.; Л., 1962.
T. 7. С. 189—216. (Ред.).
1 Ленин В. И. Гонители земства и Аннибалы либерализма / / Поли. собр. соч.
Т. 5. С. 29—30.
2 Показателен разговор И. П. Липранди с В. А. Долгоруковым (в записи шефа
жандармов): «Из разговоров д. с. с. (действительный статский советник. — В. Б.)
Липранди я могу заключить, что он предвидит для России смуты и потрясения и по
вторение Варфоломеевой ночи. Черные эти мысли основывает он: на общем неудоволь
ствии всех классов народа; на шаткости правительственных мер; на дурном выборе
начальствующих лиц, как о том удовлетворяет каждое выходящее из обыкновенного
круга событие, например в Варшаве; особенно же на затруднениях, готовящихся
Положением о помещичьих крестьянах, которое не только не понятно для них, но при
исполнении должно представить противоречия и непреодолимые препятствия, и тем
самым даст повод к жалобам, к ослушанию, посягательству на имущество и жизнь
дворян и к открытым возмущениям. Между тем работы остановятся, окажется
недостаток в хлебе и затем один бог знает, что произойдет на Руси». В заключение
Липранди сказал, что «именно Саратовская губерния требует особенного внимания
правительства, как по населению ее раскольниками, так и по географическому ее
положению, ибо простой народ, по старинному преданию, все с той стороны и из
Сибири ожидает появления богатырей и избавителей. В случае же что там подымет
какой-либо ловкий зачинщик знамя бунта, он может легко принять обширные размеры
и угрожать всей России» (запись, датированная 30 апреля 1861 г., среди бумаг
В. А. Долгорукова в Центральном гос. историческом архиве в Ленинграде, ф. 930,
д. 170, лл. 1—2).
3 Следует отметить, что в статье Б. Н. Путилова «Об историческом изучении
русского фольклора» содержится серьезная попытка критически рассмотреть популяр
ную в фольклористике концепцию, согласно которой история русского фольклора
представляет собой постоянное и непрерывное идейно-художественное развитие,
обусловленное поступательным движением общественных отношений. Б. Н. Путилов
пишет: «В сущности, история народного творчества в схематичном виде совпадает
с историей литературы и искусства вообще. В „Очерках4* (имеются в виду «Очерки
русского народно-поэтического творчества советской эпохи». М.; Л., 1952. — В. Б.)
и в ряде других исследований обнаруживается явная тенденция к тому, чтобы искус
ственно приподымать поздние явления фольклора в их идейно-художественном
качестве за счет сознательного снижения явлений более ранних» (Русский фольклор.
Материалы и исследования. V. М.; Л., 1960. С. 58).
4 Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч.: В 16 т. М., 1939— 1953. Ссылки даются
на это издание, том и страницы указываются в тексте.
5 Д. В. Григорович «находит, что последние — такие же люди, как и мы, и боль
30
шею частью люди добрые и неглупые; поэтому он любит их, и, когда видит, что они
терпят нужду или притеснения, ему становится жаль их» (IV, 690).
6 Пиотровский И. А. В погоне за лучшим/ / Современник. 1861. № 7. С. 263.
7 Современник. 1864. № 8. С. 370.
8 М. Антонович писал о славянофильской фольклористике: «Восхваливши себя
самих за любовь к старине, славянофилы начинают ораторствовать о народе и восхва
лять его за то, что и он также до сих пор остается верен началам древней Руси. В про
стом народе славянофилы видят воплощение старины; он дорог и любезен им, как
редкий старинный памятник; они восхищаются им, как археолог восхищается какимнибудь папирусом, этрусской вазой, или вещицей, найденной в Помпее; они дорожат
им, как зооноги зубром, порода которого того и гляди переведется совсем. Они отно
сятся неприязненно и даже фанатически неприязненно к тем из народа, которые
стряхивают с себя старинный хлам и старинную грязь и стремятся к новому образова
нию <(. . .) Во всяком случае, к этой любви все-таки примешивается у них археологи
ческая любовь к древности, к старине» (Современник. 1862. № 1. С. 29).
9 Возможно, что предание о столкновении Разина с астраханским воеводой
из-за шубы, известное в поэтической переработке Пушкина (второе стихотворение
«Разинского цикла»), поэт впервые услышал от слепцов и нищих на ярмарке у Свято
горского монастыря. Конечно, Пушкин мог обратиться непосредственно к хронографу,
запечатлевшему это предание. «Но в этом виде хронограф вряд ли был известен
поэту в 1826 г., когда им были написаны песни о Разине, запрещенные к печати
Бенкендорфом» (Жак Л. П. Разинскал тема в творчестве А. М. Горького / / Учен,
зап. Шуйского пед. ин-та. 1956. В. 3. Факультет языка и литературы. С. 112, примеч.).
10 Былое. 1906. N2 9. С. 168.
11 Центральный гос. архив Октябрьской революции СССР, ф. 109, эксп. I, д. 240,
л. 40. В дальнейшем ссылки на ЦГАОР даются в тексте (разрядка наша. — В. Б.)12 В жандармских донесениях мы постоянно встречаемся с преувеличениями.
В записке «Извлечения из слухов», предназначавшейся в 1847 г. для Л. В. Дубельта,
о Некрасове, недавно приехавшем в Петербург, говорилось дословно следующее:
«Что в С.-Петербурге какой-то Некрасов, участвующий в журнале „Современник", есть
бездельник, бывший в числе бродяг, даже воров, писал фальшивые паспорты, одним
словом будто отъявленный мошенник. Что его отец в Ярославской богатый дворянин
и отдалил его» (ЦГАОР, III отд., I эксп., ед. хр. 18, ч. 18, лл. 165 об. и 166).
13 Агент III отделения А. Трофимов, выдавший себя за политического ссыльного,
фактически наблюдавший за поведением и разговорами И. А. Худякова, доносил
4 мая 1867 г.: «Намекал на Нижегородскую ярмарку, куда собирались литераторы
с целью распространения пропаганды по Волге. Заговор считает неконченным.
Насколько можно судить по его разговорам, кажется, что самое живое и большое
участие в распространении между народом пропаганды принимал Якушкин. На ниже
городской ярмарке литераторы и нижегородские книжные продавцы давали обеды
с целью сближения с обществом, на которое для замаскирования цели приглашали
военного губернатора Огарева, о котором он (Худяков. — В. Б.) отзывался самым
невыгодным образом. В Петербурге бывали тоже подобные обеды и вечера. О Я кушкине говорит, что ему многое не доверялось, потому что он в пьяном виде болтлив».
«Черновые заметки А. Трофимова об Иване Худякове», хранящиеся в ЦГАОР, нами
подготовлены к публикации (см.: Базанов В. Г. И. А. Худяков и покушение Кара
козова / / Русская литература. 1962. № 4. С. 146— 163).
14 Публикуемые материалы о П. И. Якушкине не входят в прежнюю работу:
Базанов В. Павел Иванович Якушкин. Орел, 1950. Исключение составляет черновой
фрагмент письма к Герцену. Незаконченное письмо по автографу, сохранившемуся
в делах III отделения, было опубликовано в одном из примечаний к статье «Новые
люди или нигилисты? (К истории русского демократического народоведения)»//Русская литература. 1959. № 2. С. 157. Письмо к Герцену написано на отдельном листе
бумаги, имеющем другой карандашный текст, едва поддающийся расшифровке.
Первоначальный карандашный текст относится к изданию «Песен, собранных П. В. Ки
реевским». Возможно, что это предварительный набросок полемической статьи «Коечто об изданиях Бессоновым народных стихов и песен», появившейся в «Библиотеке
для чтения» за 1864 г. Приводим карандашный текст:
«1. Зависть к Киреевскому
2. Буслаев и Забелин (?) дали песни
31
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
Взял у Киреевского песни для калик
Не поместил ни одной песни в Собр. Киреевского
Не по мысли Киреевского издается сборник песен
Почему стихи Киреевского все и даются
Непонимание варианта и разночтения
Самовосхваление: сперва издавать песни как родился, как жил и, наконец, умер
Неосновательность примечаний
Неосновательность толкования слов и понятий (бурлацкие (?) и иерусалим
ский стих и Жена Добрыни)
11. В младших стихах
12. Об Аксаковых и (нрзб)
13. Филологический аппарат
14. Киреевский делал бессмы (сленно)
15. Русский народ не профанируется стихами
16. Православие любит эпическую поэзию
17. Весна начинается (нрзб) (ЦГАОР, ф. 109, on. 1, ед. хр. 152, л. 2—2 об. Начато
28 июля 1864 г. — кончено 8 августа 1864 г.).
15 Якушкин П. И. Сочинения. СПб., 1884. С. 2.
16 Чернов С. Н. У истоков русского освободительного движения. Саратов, 1960.
С. 329.
17 Домановский Л. В. Освободительное движение первой четверти XIX века
в русском народном творчестве: Автореф. дис. . . . канд. филол. наук. Л., 1954.
18 Добролюбов Н. А. Поли. собр. соч.: В 6 т. М., 1934— 1939. Здесь и далее ссылки
даются на это издание, том и страницы указываются в тексте.
19 Газета «Слухи» и «Дневник» Добролюбова могут служить темой специальной
работы «Народные слухи и толки на страницах студенческой газеты и дневника
Добролюбова». В «Дневнике» Добролюбова народные слухи заполняют целые стра
ницы. Среди записей (от 18 января 1956 г.) имеются и такие: «Сегодня попал мне
извозчик, удельный крестьянин. Я разговаривал с ним. Мужик очень не глупый»
(VI, 414). Чернышевский в конце июня 1849 г. в своих дневниковых записях рассказы
вает о встрече с мужиком, который оказал ему услугу: «Я сказал, чтоб он пошел
со мной до города. . . Шли, стали говорить, я стал вливать революционные понятия
в него, расспрашивал, как они живут. . .» (I, 219). Подобные же разговоры Чернышев
ский вел в феврале 1850 г. с извозчиком: «. . .об их положении как крепостных, только
вообще говорил, что должно стараться от этого освободиться. . .» На обратном пути
«говорил уже с извозчиком весьма ясно, что (надо) силою чтоб требовать, добром
нельзя дождаться» (I, 362).
20 Частично народных толков мы касались в статье «Поэма ,,Кому на Руси жить
хорошо44 и крестьянское политическое красноречие», опубликованной в журнале
«Русская литература» (1959, № 3). На народные толки и слухи в исходе 50—начале
60-х гг. обратили внимание советские историки, работающие над изучением револю
ционной ситуации в России 1859— 1861 гг. (см.: Федоров В. А. Требования крестьян
ского движения в начале революционной ситуации до 19 февраля 1861 г. / / Револю
ционная ситуация в России в 1859— 1861 гг. М., 1960. С. 137).
21 Там же. С. 158.
22 Там же. С. 147.
23 Там же. С. 142.
24 Там же. С. 143.
25 Ленин В. И. Памяти Герцена / / Поли. собр. соч. Т. 21. С. 258.
26 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. М.; Л., 1937— 1949. В дальнейшем
ссылки даются на это издание с указанием тома и страницы в тексте.
27 Г. П. Макогоненко замечает по этому поводу: «Манифесты Пугачева потому
и обладали огромной притягательной силой, потому и имели величайшее агитацион
ное значение, что они обещали народу вольность» (Макогоненко Г. П. Радищев
и его время. М., 1956. С. 368).
28 Оксман Ю. Г. От «Капитанской дочки» к «Запискам охотника»: Исследования
и материалы. Саратов, 1959. С. 85.
29 Там же. Пушкинская запись «Когда Пугачев сидел на Монетном дворе»
в академическом издании сочинений Пушкина опубликована в иной редакции (XII,
161).
30 Анализируя образ Пугачева в «Капитанской дочке», Ю. Г. Оксман на конкрет
32
ных примерах показывает, как в метод речевой характеристики переселился живой
Пугачев с его свободолюбием, ясным умом, лукавым юмором и «живописным способом
выражаться».
31 Архипов В. А. Поэзия труда и борьбы: Очерки творчества Н. А. Некрасова.
Ярославль, 1961. С. 282.
В поэме «Кому на Руси жить хорошо» запечатлена не просто ярмарка, а своеобраз
ный крестьянский сход, имеющий вид ярмарки. Э. П. Перцов в «Записках современ
ника о 1861 годе» отсылает к Ярославлю, к ярославской площади, т. е. непосредственно
к некрасовским местам. Вот эта сцена: «В Ярославле 19 февраля было такое огром
ное стечение крестьян из деревень, верст за сто и более, что город представлял вид
ярмарки. Пришедшие крестьяне и крестьянки стекались в %
собор, вокруг которого
по неимении места внутри, образовались густые толпы, так что не только у входа
и на паперти не было где упасть яблоку, но даже и в отдалении от них нельзя было
пробраться от тесноты и давки. По окончании богослужения, все эти не нашедшие себе
места в церкви справшивали выходящих: „Объявлена ли воля? Читали ли манифест?44.
Не получив утвердительного ответа, все приуныли и в тишине расходились от собора:
кто назад в деревню, кто отыскивать себе помещение в городе до следующего утра»
(Красный архив. 1926. Т. 16. С. 135)
32 Имеется в виду статья И. А. Пиотровского «В погоне за лучшим» («Современ
ник. 1861. № 8. С. 239—264). Статья Пиотровского «В погоне за лучшим» дошла
до бездненских крестьян. М. Рот писал в своих воспоминаниях о том, как в его присут
ствии один из грамотных крестьян прочитал описание Бездненского восстания
в «Современнике»: «Я никогда не забуду, что выразило при этом чтении лицо читаю
щего и остальных плотников. Сначала они выразили крайнее любопытство, а затем
отчаяние и прямо ужас, и, узнав, что книга выслана из Петербурга, они все в один
голос спросили: „Неужто и там, где живет царь, все это известно44. И на ответ мой, что
не только там, но и по всей России об этом все уже знают, они ответили: „А мы, дураки,
до сих пор были уверены, что это дело от царя скрыто44» (см.: Буилканец Е., Вульфсон Г.
Бездненское восстание в освещении «Современника» Н. Г. Чернышевского и «Коло
кола» Герцена. Казань, 1951. С. 8).
33 Бездненское восстание 1861 года: Сборник документов. Казань, 1948. С. 127.
34 Найденов М. Классовая борьба в пореформенной деревне (1861 — 1863 гг.).
М., 1955. С. 66.
30 М. Е. Найденов пишет о выступлениях Егорцева: «Речи Леонтия Егорцева
вносили сильное возбуждение в среду крестьян, которые под их влиянием бросали
господские работы, отказывались выполнять распоряжения местных властей, смещали
с занимаемых должностей в сельском управлении ставленников помещиков и заме
няли их своими выборными. Так, в селе Покровском, расположенном почти на самой
границе с Моршанским уездом, под влиянием агитации Егорцева 5 апреля крестьяне
пришли в такое возбуждение, что управляющий должен был бежать из именья»
(там же. С. 86).
36 Крестьянское движение в 1861 году после отмены крепостного права. Ч. I и II.
М.; Л., 1949. С. 145 (далее — Крестьянское движение).
37 Там же. С. 145— 146.
38 Там же. С. 70.
39 Там же. С. 66.
40 Там же. С. 67.
41 Там же. С. 62—63.
42 А. С. Апраксин докладывал Александру II: «В доказательство того, что сту
денты университета по участию своему в подстрекательствах народа весьма вредны
и что они даже в уездах бывают в сношении с крестьянами, я повергаю вашему
величеству то обстоятельство, что двое из них отосланы мною в Казань из Бездны,
куда, студенты те мне объявили, что заехали будто бы из любопытства, для свидания
с Антоном Петровым» (Крестьянское движение. С. 76).
43 Имеется в виду один из пунктов образца уставной грамоты. В письме Н. А. Кры
лова содержится соответствующее пояснение: «В с. Бездне какой-то старовер Антон
Петров в Положении доискался истинной воли, которую до него хотя и многие видели,
но никто понять не мог. Именно в положении, где напечатан „образец уставной
грамоты44, написано: дворовых 00, крестьян 00, земли 00 и т. д. Эти нули Антона не при
вели в смущение, он растолковал, что это есть истинная воля и запечатана она крестом
св. Анны. А крест св. Анны — переверните назад страницу прямо против дворовых 00 —
3 В . Г. Б а з а н о в
33
стоит 10 %. Это, говорит, и есть крест св. Анны, которым потайным образом запеча
тана истинная воля» (Крестьянское движение. С. 63).
41 Крестьянское движение. С. 63—64.
45 Красный архив. 1930. Т. 36. С. 185— 186.
4Ь Бездиенское восстание 1861 года. С. 83.
47 Там же. С. 124. Впервые воспоминания А. А. Бирюкова опубликованы: Учен,
зап. Казанск. гос. ун-та им. В. И. Ульянова-Ленина. 1930. Кн. 5. С. 861—878.
48 Бездненское восстание 1861 года. С. 79.
49 Крестьянское движение. С. 75. Предания об Антоне Петрове записывались
и в советское время. После Отечественной войны казанские фольклористы записали
в 1946— 1953 гг. от потомков участников бездненского восстания рассказы, содержа
щие воспоминания об отдельных эпизодах восстания и зверской расправе царских
войск над безоружными крестьянами. В них с большой симпатией рисуется Антон
Петров. В одном из рассказов изображается сцена чтения Антоном Петровым мани
феста. «Антон читает им (крестьянам. — В. Б.) волю: ,,На помещика не работайте,
вышла вам чистая воля“. Стал объяснять мужикам: „Чистая воля всем вышла,
работать не ходите, сечь не имеют права“. Он говорил, что народу вышла воля, что
крестьян с землей должны отпустить». Возможно, что какие-то отрывки из речей
Антона Петрова сохранило это народное предание. В другом рассказе, записанном
от шестидесятилетней колхозницы Крымовой, содержится эпизод расправы: «Народ
валом повалил к нему (Антону. — В. Б.). От нашей деревни ходаков было двое:
моего дедушки дядя и еще один. Не поспели еще реку Бездну переехать, глядят,
а народу сколько! И на улицах, и на заборах, и на крышах, и на деревьях! А тут стре
лять стали. Они и перебраться не поспели. Видят, Антона ведут на виселицу в поле.
Он в белой новой одежде, на голове толстую книгу ,,Волю“ держит. Идет и громко
кричит: „Не верьте, народ, помещику! Воля есть! Народу воля предстоит!11 А страж
ники, урядники его плетями так и хлещут, кровь течет. Он вытирает кровь на лице
рукавом и опять кричит. А народ так и лезет к нему. „Пустите нашего Антона!*4 и на
род полиция хлещет. Потом стрелять стали». Устные рассказы об Антоне Петрове
приводятся В. Павловой в статье «Народные сказы о бездненском восстании 1861 г.»
(Литературный Татарстан. 1957. Кн. 12. С. 149).
50 Кудрявцев К. Народная молва о декабрьских событиях 1825 года / / Бунт
декабристов: Юбилейный сборник. 1825— 1925 / Под ред. Ю. Г. Оксмана и Г1. И. Ще
голева. Л., 1926. С. 318.
01 Базанов В. Новые люди или нигилисты? / / Русская литература. 1959. ,№ 2.
С. 170— 171.
52 Крестьянское движение. С. 174.
53 Ленин В. И. Лев Толстой, как зеркало русской революции / / Поли. собр. соч.
Т. 17. С. 211.
04 После завершения работы над статьей мною в ЦГАОР были просмотрены
бумаги Э. П. Перцова, отобранные у него при аресте 29 августа 1861 г. в Петербурге.
Здесь находится «Записка современника», опубликованная в 1926 г. в «Красном
архиве» (ф. 109, оп. 214, № 137). Здесь же (№ 140) хранится текст статьи «Отче наш».
Статья состоит из вопросов, адресуемых Александру II: «Не ты ли казнишь за нескром
ное слово, за один взгляд, несогласный с твоей волей? Не ты ли осуждаешь людей
в крепость на целую жизнь за то, что их образ мыслей, их понятия о самых близких им
предметах не согласны с твоими мыслями и понятиями?. . Не ты ли со своими цензо
рами не даешь людям возможности передавать другому полезные знания потому
только, что эти знания могут обличить твою неправду?» и т. д. И, наконец, отдельную
группу бумаг составляют «Статьи Э. П. Перцова, опубликованные в „Колоколе**»
(№ 138). Среди них — статья о событиях в Бездне, опубликованная в 1861 г. в № 100
от 1-го июня. До появления в Петербурге Э. П. Перцов служил советником губерн
ского правления в Казани, и им была написана официальная объяснительная записка
о бездненском восстании. Статья и заметки Перцова в «Колоколе», как и многие
другие корреспонденции из России, подвергались редакторской обработке. См. статью
«Освобождение крестьян» и комментарий в XV томе полн. собр. соч. А. И. Герцена
(М., 1958. С. 249—253, 451). Проясняется и несколько загадочное письмо «неизвест
ного друга» к Герцену, в котором о Перцове сказано: «Арестовали Перцова, на
которого, как на нашего корреспондента, донес его слуга» (Литературное наслед
ство. Т. 63. С. 670).
ФОЛЬКЛОРИСТИКА
И СОВРЕМЕННОСТЬ
Цель всякой науки есть отыскание истины. Конкретная цель
фольклористики как науки о народно-поэтическом творчестве состоит
в том, чтобы, основываясь на фактах, на жизненном материале,
объективно ответить на вопрос: что такое современный фольклор
и каковы тенденции развития поэтической народной культуры.
В течение многих лет по данному вопросу ведутся споры, переходя
щие иногда в чернильные драки. В пылу полемики отдельные уче
ные, не разделяющие популярной теории непременного и непрерыв
ного прогресса фольклорных жанров, именовались «нигилистами».
Конечно, это недоразумение. И самые закоренелые скептики не отри
цают огромного исторического значения фольклора, не умаляют
фольклорного эстетического наследия. Спор идет о формах современ
ного народного творчества, о дальнейших путях его развития, о пред
мете и методе фольклористики.
Истина должна явиться в результате всестороннего изучения
духовной культуры советского народа, в частности колхозного кресть
янства, с его давними фольклорными традициями. Наша отечествен
ная фольклористика в своих лучших проявлениях всегда была свя
зана с социальной и эстетической жизнью народа. Фольклористы —
это не узкий кружок поклонников изящного в народной словесности,
а историки народной поэзии, народного мировоззрения и отчасти
народного быта. И не только историки, но и активные деятели своей
эпохи, способствующие становлению и развитию новых форм худо
жественного народного творчества.
В области исторического изучения народной поэзий, особенно
эпоса, мы имеем бесспорные достижения: вполне успешно соверша
ются путешествия в глубь веков, добываются ценнейшие материалы
и делаются важные обобщения. Но обратный ход с фонарем исто
рии оказывается более трудным, он сопряжен с поисками новых
методологических приемов исследования, с расширением обществен
ных горизонтов науки.
О фольклоре нельзя говорить как об едином и непременно прогрес
сивном искусстве; фольклор наделен своими противоречиями, силь
ными и слабыми сторонами. Одни жанры (народно-лирические
песни, сказки, частушки, пословицы и поговорки, частично обря
довая поэзия) до сих пор имеют распространение, входят в состав
современного народного творчества, другие (духовные стихи, бы
з*
35
лины, исторические песни) стали достоянием немногочисленных
(в основном престарелых) сказителей, давно утратили свое широ
кое бытование. Внимательные фольклористы отмечают в наше время
идейную размолвку между некоторыми формами фольклора и социа
листической культурой. Сохранность в той или иной деревне старин
ных преданий, обрядовой поэзии и даже богатырских эпических
песен еще не является надежным показателем эстетического и ум
ственного развития. Власть фольклора противоречива. Наблюдается
и обратный процесс: крепко держатся за традиционный фольклор,
но недостаточно приобщены к достижениям социалистической
цивилизации. Фольклор не всегда является «громким голосом настоя
щего». И далеко не всякий фольклор является подлинно народным
творчеством.
Классический фольклор в своих лучших образцах составляет
ценнейшее национальное наследие. Кстати сказать, у нас еще мало
написано работ, в которых бы фольклор рассматривался как само
бытное художественное искусство. Нужны строгие академические
исследования, но нужны и просто живые книги о фольклоре, о связи
фольклора с действительностью, о художественной и познаватель
ной сущности народой поэзии, об отдельных сюжетах и героях, об
этике и эстетике фольклора, о крупнейших народных певцах,
о взаимосвязях фольклора и профессионального искусства. Почему
фольклор столетиями волнует читателя? Чем объяснить большую
жизнь эпоса, народной лирики и сказок? В чем состоят особенности
взаимодействия фольклора и литературы? Все эти и многие другие
вопросы еще ждут своего исследователя.
Значение классического фольклора в формировании человече
ского характера, в развитии эстетических понятий и нравственных
наклонностей исключительно велико.
Одна из главных задач советской фольклористики состоит в том,
чтобы с марксистско-ленинских позиций изучить неповторимый
художественный опыт народных масс, всесторонне и глубоко осветить
роль многонационального классического фольклора в умственной
и эстетической жизни советского народа, в воспитании подрастаю
щего поколения.
Теория фольклора еще недостаточно разрабатывает те общие
закономерности и ведущие тенденции, которые определяют разви
тие художественного народного творчества в эпоху строительства
коммунизма. Совсем недавно, четверть века тому назад, многие
фольклористы (и в их числе автор данной статьи) искренне верили
в возможность создания новой народной поэзии исключительно
на основе традиционного фольклора с его нормативной эстетикой.
Многие из нас находились под гипнозом теории имманентного разви
тия фольклорных жанров. В действительности все оказалось сложнее.
Только в конкретных географических районах нашей страны и в опре
деленных исторических условиях, когда крестьянство еще крепко
держалось фольклорных традиций, приспособление старой художе
ственной формы к новому содержанию в какой-то степени было
естественно и неизбежно. Желая по-своему откликнуться на события
36
народной и государственной жизни, сказители обращались к фольк
лорной поэтике, которая была у них под рукою. К сказительскому
творчеству порой примазывались самозванцы, лживые стихослага
тели, но не о них должна идти речь в серьезном разговоре о неудач
ных экспериментах недавнего прошлого. Прежде всего недопустимо
обвинение всех сказителей, в частности Марфы Крюковой, создав
шей талантливый «Сказ о Ленине», и других ныне покойных знатоков
старинного эпоса, чуть ли не в словесной спекуляции. Многие из нас,
представителей старшего и среднего поколения в фольклористике,
хорошо помнят встречи со сказителями; в своем большинстве это
были интересные и безусловно одаренные выходцы из трудового
народа. Их патриотическое творчество, во многом несовершенное,
но безусловно идущее из глубины души, нельзя отрицать. В конечном
итоге виноваты не сказители, а фольклористы, возлагавшие наивные
надежды на возрождение традиционных фольклорных жанров в их
новом идейном и художественном качестве. Явление временное,
характеризующее процесс становления современных художествен
ных понятий и концепций в сознании определенной части крестьян
ства, фольклористы выдавали за общенародное творчество, возво
дили в совершенную степень, в степень социалистического реализма
в фольклоре. В миниатюре мы видели большой процесс.
Довольно печальным итогом многих наших заблуждений в годы
культа личности явился коллективный труд «Очерки русского на
роднопоэтического творчества советской эпохи», изданный в 1952 г.
Институтом русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
В целом книга написана с позиций вульгарного социологизма, в ней
оправдывается модернизация классического фольклора и прославля
ется поэзия искусственная, ходульная, возникшая в годы культа
личности Сталина. В погоне за ложной актуальностью фольклористы
в 30-е гг. без всякого критического разбора вводили в обиход произ
ведения внешне фольклорного стиля, а по существу явившиеся
результатом недомыслия и прямой фальсификации. Вместо того
чтобы оценить опыт сказочника, перелицовывающего старинные
сказки на новый лад, как неудачу, фольклористы приходили от подоб
ных подделок в неописуемый восторг; они даже способны были
посредственные песни-переделки сравнивать с «Борисом Годуновым»
и фольклорными стихотворениями Лермонтова. Есть в этой книге
и такое «открытие»: «Новой формой народной поэзии являются
надписи на избирательных бюллетенях, представляющие поэтические
импровизации» (с. 507).
Многочисленные погрешности «Очерков русского народнопоэти
ческого творчества» в конечном итоге объясняются не столько
творческими неудачами отдельных сказителей, сколько неразборчи
востью самих фольклористов. Основная ошибка авторов коллектив
ного труда состоит в том, что они слишком ограниченно и келейно
понимали современное народное творчество, часто пользовались
случайными материалами, изучали творчество сказителей изоли
рованно, вне тех реальных процессов, которые происходят в жизни
советского народа.
37
Не следует забывать, что и фольклор и фольклористика оказа
лись под влиянием теории бесконфликтности, той ходульно-воспевательной риторики, которая поддерживалась и насаждалась в годы
культа личности. Многие произведения, вошедшие в известную
книгу «Творчество народов СССР», и ряд других фольклорных сбор
ников под рубрикой «народная поэзия» требуют критической про
верки. В дальнейшем предстоит внимательно разобраться в ворохе
фольклорных публикаций, установить, чтб действительно принадле
жит народной поэзии, а что относится к случайным опытам скази
телей или является сознательной фальсификацией и несомненно
должно быть исключено из поэтической летописи нашей эпохи.
Публикация того или иного произведения в фольклорном сборнике
еще не есть доказательство его народности. Многие фольклорные
сборники засорены случайными текстами, которые не могут считаться
записанными со слов народа.
Само понятие «фольклор нашего времени» требует исторического
толкования. Некоторые авторы риторических речей и статей о «не
меркнущем» фольклоре иногда прибегают к не вполне безупречным
в научном отношении приемам: попытки разобраться в сложности
понятия «фольклор» (но не отрицание народного творчества!), тре
вогу за судьбу самой науки объявляют неверием в духовные силы на
рода. В таких случаях обычно ссылаются на известное высказывание.
В. И. Ленина о том, что только Великая Октябрьская социалисти
ческая революция и могла придать народному творчеству соответ
ствующий размах. Но В. И. Ленин под народным творчеством имел
в виду прежде всего пробуждение народа к сознательному истори
ческому творчеству, к сознательной жизни, трудовой подъем на
родных масс, творчество в самом широком и революционном
смысле.
Художественное народное творчество в годы социалистического
строительства приняло новые формы. Между тем фольклористика
к этому новому творчеству подходила с устаревших методологических
позиций или вовсе не замечала его. Упорные попытки применять
традиционную фольклористическую методику плохо помогали делу,
чаще просто запутывали проблему. Коллективность, устность, вариа
тивность — все эти признаки, более или менее свойственные
старому фольклору, безуспешно применялись к явлениям современ
ного творчества, применялись поверхностно, формально (иначе они
оказывались еще менее применимыми) и, конечно, мало что объяс
няли в современной художественной жизни народа. В самом деле,
не допускаем ли мы ошибку, не нарушаем ли мы требования диалек
тики, когда иной раз пытаемся закономерности, свойственные худо
жественному сознанию прошлых эпох, перенести в наше время и недо
статочно учитываем те качественные видоизменения, которые прои
зошли во взаимоотношениях между фольклором и литературой.
Вместо того чтобы изучать и обобщать явления живой жизни, мы
еще часто держимся привычных формул, устаревших понятий и
в своих теоретических построениях впадаем в схематизм. Короче го
воря, догматическое представление о современном народном творчестве
38
толкает фольклористику в заколдованный круг традиционных поня
тий и ограничивает ее научные и общественные возможности.
Показательны результаты многих фольклорных экспедиций. Из
экспедиций возвращаются с ценными, но немногочисленными за
писями традиционного фольклора. Между тем современные процессы
характеризуются крайне поверхностно. За последние 20 лет, несмотря
на ежегодные поездки фольклористов, не издано ни одного сборника
русского советского фольклора в новых записях. Получается стран
ное противоречие: существующие концепции не подкрепляются фак
тами и материалами, а те случайные тексты, которые обычно сообща
ются в отчетах, являются спорными по своему происхождению
и художественному значению.
Чтобы поднять авторитет фольклористики, для этого недостаточно
декларативно признавать современное народно-поэтическое твор
чество, — наука не отрицает эмоций, но немаловажную роль в ней
играет также критический анализ материала. И если сама действи
тельность опрокидывает некоторые наши схемы, уточняет наши кон
цепции, то мы должны смело идти навстречу самой жизни.
Теперь важно понять и осмыслить не нарушение единства формы
и содержания, что было показательно в какой-то степени для сказительского фольклора, создававшегося в пределах традиционных
жанров, и что уже составляет пройденный этап, а то единство, без
которого не может быть современного народного творчества, отвеча
ющего художественным требованиям советского человека. Видимо,
нам в дальнейшем придется изучать современный фольклор не только
в его элементарных формах, но и в его высших проявлениях, в формах
массовой художественной самодеятельности, неразрывно связан
ных с профессиональным искусством.
Поворот к живым процессам современного народного творчества
наметился в коллективной монографии «Русский фольклор Великой
Отечественной войны» (изд. «Наука», М.; Л., 1964). Не абсолюти
зируя чистую «фольклорную форму», авторы этого труда пытаются
поставить тот комплекс проблем (фольклорное наследие и новый
фольклор в свете исторически сложившихся традиций, массовая
художественная самодеятельность, взаимодействие массового твор
чества и профессионального искусства), которые фактически опреде
ляют идейные и эстетические особенности современного народного
творчества. В. Е. Гусев в заключительной главе пишет о «многообра
зии разных форм народного искусства, которые генетически восхо
дят к разным источникам — к сказочному и сказовому эпосу, к старой
крестьянской лирике, к городскому романсу, к революционной рабо
чей песне, к поэзии гражданской войны, к советской массовой песне
30-х гг., наконец, к созданным в военные годы произведениям совет
ских поэтов и композиторов» (с. 294—295). Связи массового худо
жественного творчества с литературой, с профессиональным искус
ством особенно сейчас прочны и плодотворны. Именно на это органи
ческое единство двух взаимообогащающих художественных стилей
и поэтик следует обратить особое внимание. В книге «Русский фольк
лор Великой Отечественной войны» эта проблема названа, но решена
39
она еще слишком декларативно, без проникновения в существо
самого процесса.
Сейчас все меньше и меньше становится сторонников теории
«чистого фольклора». Более того, многие убеждены в необходимости
расширить предмет и метод фольклористики, обратить ее к совре
менному материалу. Напомню хотя бы одну из программных форму
лировок опубликованной в 1960 г. проблемной записки «Вопросы
советской науки. Изучение народно-поэтического творчества»:
«Углубленное историческое изучение фольклора позволит создать
марксистские труды по истории фольклора народов СССР, а затем
и всемирную историю фольклора.
Наконец, разработка проблем теории и истории фольклора будет
способствовать воспитанию любви к народному искусству у подра
стающего поколения, а также поможет работникам культурнопросветительных учреждений, домов народного творчества в решении
повседневных задач по выявлению и воспитанию народных талантов
и развитию массовой художественной самодеятельности» (с. 3).
Кстати сказать, нам лучше удаются проблемные записки, нежели
сами труды, написанные под воздействием этих записок. Фактически
фольклористика уже расширила предмет своего изучения, обратив
внимание на художественную самодеятельность, но оставила непри
косновенной методику самого изучения. Сам факт устного бытования
произведения еще не является основным признаком его фольклор
ного происхождения. Едва ли возможно на основе формальной,
арифметической методики вариантов делать далеко идущие выводы.
«Катюша» Исаковского записана в огромном количестве вариантов,
и эти варианты хорошо изучены. Но вывод напрашивается все же
один: Исаковский написал прекрасную песню. Песенные тексты
обычно отрываются от автора, приобретают так называемую аноним
ность, но это уже проблема авторской атрибуции.
Наивно думать также, что фольклорные переделки являются
наилучшими в художественном и идейном отношении. Чаще подра
жание уступает образцу, является его бледной копией. Даже стили
стическая близость к фольклору той или иной частушки и песни
не может служить основанием для зачисления их по происхожде
нию в разряд непременно произведений фольклора. Тем более не сле
дует преувеличивать художественную ценность каждого фольклор
ного варианта.
Существуют определенные доводы в пользу того, что фолькло
ристика должна выяснять сферу и характер проявления фольклор
ных форм в современном народном творчестве, ибо всякая наука
может быть по-настоящему действенной лишь в том случае, если
она ясно сознает специфику своего предмета. С этим нельзя не согла
ситься. Фолклористике, как и любой другой науке, не нужно искус
ственно приписывать обязанности, которые не свойственны ей и не
могут быть выполнены. Но здесь-то и подстерегает главная опас
ность: из собственно фольклорных форм, если иметь в виду наши
прежние категории, остается очень немного. Фактически основная
задача фольклористики пока что сводится к улавливанию чисто
40
фольклорных элементов художественной самодеятельности, но эти
фольклорные элементы не выступают изолированно.
Сошлюсь хотя бы на один пример. Летом 1961 г. в Центральном
парке культуры и отдыха им. С. М. Кирова состоялся большой празд
ник народного творчества Ленинградской области. Открыл праздник
народный хор колхоза «Заря коммунизма» Волховского района,
исполнивший песню Щекотова «Живые мечты Ильича». Его сменил
сводный духовой оркестр Всеволожского района. Тепло встретили
зрители выступление русского народного хора торфопредприятия
«Назия», ансамбля песни и пляски Выборгского целлюлозно-бумаж
ного комбината, танцевальный коллектив Дворца культуры Волхов
ского алюминиевого завода, который показал танец «Волховчанка».
Музыку к этому танцу написал местный композитор А. Гулов. Среди
четырех тысяч участников художественной самодеятельности — пев
цов, танцоров, музыкантов — была лишь одна сказительница из
Тихвинского района Л. Вальская. И это факт далеко не случайный, —
такова логика развития современного народного творчества, проте
кающего не по тем шлюзам, которые были заготовлены в тиши
фольклорных кабинетов.
Кстати напомню, что праздник народного творчества Ленинград
ской области проходил по соседству с Пушкинским домом. Сектор
народного творчества Института русской литературы АН СССР
ежегодно снаряжает фольклорные экспедиции вплоть до устья
Печоры и предгорий Кавказа. Между тем на этом празднике не было
видно фольклористов. И это понятно. Если задача фольклористики
состоит в изучении фольклорных элементов, а не всей художествен
ной практики современного народного творчества, то из-за одной
сказительницы из Тихвинского района, может быть, и не стоило
покидать фольклорный кабинет, жертвовать научной работой. Но
возможно другое: фольклористы чувствуют себя недостаточно подго
товленными в области изучения и обобщения тех процессов, которые
происходят в художественной самодеятельности.
Ясно, что предмет науки уточняется и изменяется в связи с раз
витием самой действительности. Содержание современного народ
ного творчества определяет своеобразие фольклористики на данном
историческом этапе: нельзя слепо держаться за сложившуюся
когда-то специфику. Изучение отдельных фольклорных образов
и мотивов (да еще исключительно словесного фольклора) ведет
к разорванным композициям и лишает возможности понять синте
тическую основу современного народного художественного твор
чества. Единый и живой процесс при таком изучении невольно
обедняется. Чтобы избежать разрозненного и малопродуктивного
изучения современного народного творчества, необходимо, на наш
взгляд, продумать вопрос о комплексных экспедициях, о совместной
и постоянной работе фольклористов-словесников, искусствоведов
и музыковедов в особенности.
Понимая, что в определении сущности современного народного
творчества и вытекающих отсюда актуальных проблем фолькло
ристики не должно быть торопливости, мы все же не имеем права
41
слишком задерживаться с решением основной проблемы «фолькло
ристика и современность». В докладе о программе Коммунисти
ческой партии ясно говорится о художественной самодеятельности,
о взаимодействии народного творчества и профессионального искус
ства, об их диалектическом единстве: «Широкую арену выявления
и развития народных талантов и дарований представляет собой
художественная самодеятельность, которая приобретает все больший
размах».
Фольклористика не может миновать эту «широкую арену», уйти
на проселочную дорогу. Возможно, что фольклористам частично
придется переучиваться, по крайней мере молодых специалистов
необходимо готовить с учетом реальных потребностей, они должны
быть ближе к социалистическому народознанию и искусствозна
нию. Это позволит фольклористам внести свой вклад в решение
общих проблем теории искусства.
У фольклористики имеются и другие возможности крепить связи
с современной жизнью народа, нс отказываясь от своей хорошей
специфики, — это верный союз с этнографией. Сейчас огромное
значение имеет организация духовного, нравственного и художе
ственного быта народа, в частности быта колхозной деревни.
В свое время были допущены серьезные огйибки в отношении
крестьянского быта, в частности обрядов, которые слишком легко
сдавались в архив. В традиционных обрядах и обычаях видели
проявление архаики, чего-то слишком несовременного, устаревшего.
На страницах нашей печати за последние годы оживленно
обсуждался вопрос об обрядах и обрядовой поэзии. В ходе дискуссии
было высказано много интересных и полезных идей и суждений.
На первых порах дискуссия приняла несколько односторонний харак
тер. Формальные признаки того или иного обряда часто заслоняли
более важные вопросы, выдвигаемые самой жизнью. Чтобы ново
брачные и гости не скучали, предлагалось, например, организовывать
футбольные соревнования. Свадьба приобретала натянутый, декора
тивный характер. Церемония свадебного торжества выглядела бы
так: «На сцене с левой стороны за круглым столиком должны сидеть
жених и невеста. За большим столом — представители обществен
ных организаций, родители, друзья жениха и невесты. Торжествен
ную часть открывает представитель райсовета и горисполкома.
Он подходит к молодоженам, горячо поздравляет их и одевает через
плечо широкие красные ленты с надписями о верности, долге и чести.
На голову невесты надевается красивый кокошник.
В этот момент хор и все присутствующие поют свадебную песню».2
Против столь театрализованного представления выступила «Ли
тературная газета» (№ 135 от 3 ноября 1959 г.), напечатав фельетон
«4 : 0 в пользу родственников невесты». Но «Литературная газета»
слишком легко разделалась с И. Горюновым, директором Оршинского дома культуры, напечатавшим в «Известиях» статью «Да,
нужны советские обряды». Между тем проблема, поднятая на стра
ницах «Известий», нашла широкий отклик. Рабочие и служащие
пишут не только о свадьбе, но и о танцевальных вечерах, о проводах
42
в армию, о праздновании дня рождения, о традициях воинской
славы и увековечении памяти воинов, погибших в борьбе за незави
симость родины, о ритуале присвоения бригадам звания коммунисти
ческого труда и т. д. В молодежной газете «Смена» (1959, № 266
от 11 ноября) тогда же появилась целая страница «Продолжаем
разговор о традициях, обычаях и обрядах». Электромонтер Коже
венного завода им. А. Н. Радищева А. Тахтенков высказался за
новые обряды, но и в старых он видит много полезного. Вот его
мнение, на мой взгляд — во многом очень справедливое: «Да, по
молвки, смотрины и венчания не отвечают духу нашего времени.
Советские обряды и традиции призваны воспитывать у нашей моло
дежи высокое чувство ответственности перед коллективом, друг перед
другом, они должны быть красивыми и торжественными и, самое
главное, быть проводниками нашего коммунистического мировоз
зрения». Но и в старинных обрядах и обычаях содержатся полезные
нравственные идеи и ценные пособия. «Конечно, среди них есть такие,
которые сегодня неприемлемы для нас. Но на этом основании, —
продолжает А. Тахтенков, — нельзя отрицать все. Партия учит нас
бережно относиться к культурному наследию прошлого. Это указание
относится, как мне думается, и к обрядам. Поэтому я за то, чтобы
все полезное, нужное, отвечающее нашим взглядам, было взято
из старинных обрядов, в частности и из свадебных». Евгений Пермяк
в статье «Помолвка», опубликованной в декабре 1961 г. в «Известиях»
(№ 303), справедливо спрашивает: «Кто же нам, хозяевам жизни,
помешает возродить лучшие, ничем не опороченные, мудрые традиции
нашего народа?» Писатель высказывается за возрождение некоторых
разумных элементов свадебного обряда.
Речь, очевидно, должна идти не столько о возрождении старых
обрядов, сколько о создании новых, учитывающих полезные нрав
ственные и эстетические идеи, заключенные в прежних народных
обрядах и обычаях. В этом отношении этнографы и фольклористы
могли бы принести огромную пользу. Но прежде мы должны рас
статься с некоторыми собственными нашими иллюзиями, с опереточ
ным отношением к современному народному творчеству и народным
обрядам.
Совсем недавно наши центральные газеты «Известия» и «Правда»
опубликовали статьи, имеющие огромное теоретическое и практи
ческое значение. В статье заместителя Председателя Совета Мини
стров Украинской ССР П. Тронько «Новая идеология — новые
обряды» справедливо говорится о современной обрядности, которая
формируется в новых общественных отношениях. «Любой наш празд
ник — революционный и трудовой, календарный и семейный — по
сути своей призван воспитывать в людях высокие моральные ка
чества. Поэтому и форма новых обрядов должна нести высокую
идейную нагрузку, формировать эстетические вкусы. Мы уже не го
ворим о том, что широкое внедрение советской обрядности — это
действенное средство борьбы с религиозной идеологией». На Украине
широко развернулись изучение и пропаганда того положительного,
что несут с собой современные обряды. В частности, Институт фольк
43
лора и этнографии УССР во главе с академиком М. Ф. Рыльским
внимательно следит за народнопоэтическим бытом в его развитии.
Этим институтом уже собраны фольклорно-этнографические матери
алы, характеризующие новую обрядность и новые ритуалы («Дни
трудовой славы», «Праздник урожая», новое новогоднее «щедрование» ит. д.). П. Тронько говорит о государственной важности тех но
вых обрядов, обычаев и традиций, которые внедряются в быт укра
инского народа. «Новые обряды, — пишет П. Тронько, — рождены
новым временем, новым строем жизни. Современным праздникам
надо помочь укрепить свои позиции, завоевать прочное место в быту
советских людей». 3
В «Правде» напечатана статья В. Степанова «Новые празд
ники и обряды — в народный быт». В этой статье не случайно упоми
нается французский просветитель Монтескье. Можно сослаться
и на русских революционных демократов Белинского, Чернышев
ского и Добролюбова. Все передовые социологи и этнографы прош
лого прекрасно понимали, что на многих народных обрядах лежит
отпечаток религиозности, что церковники использовали крестины,
похоронный и свадебный обряды в корыстных целях, для утвержде
ния в «простонародии» рутинерских привычек. Церковные и сектант
ские обряды и праздники до сих пор представляют «одну из глав
ных форм пропаганды религии в нашей стране». «Мы, — замечает
В. Степанов, — должны систематически вести широкую атеистиче
скую пропаганду, разъяснять ошибочность церковных представле
ний, показывать вред религиозных праздников и обрядов. Надо,
однако, признать, что наши философы, этнографы, деятели фронта
научного атеизма пока что слабо разрабатывают эти вопросы,
не дают серьезных и нужных трудов по данным темам». Это можно
сказать и о фольклористике.
В статье В. Степанова нет благодушия, которое еще, к сожале
нию, проскальзывает в некоторых слишком объективистских работах
фольклористов. Описывая тот или иной традиционный обряд или
публикуя традиционные произведения фольклора, противоречивые
по своему идейному составу, мы иногда или забываем о критике
патриархальной народности, привитой дореволюционному крестьян
ству самодержавием и крепостничеством, или уподобляемся безглас
ным статистам. Многие наши экспедиционные отчеты, опубликован
ные и неопубликованные, напоминают довольно равнодушные репер
туарные списки или содержат наивные восторги перед тем, что уже
стало обыденной в жизни колхозного крестьянства.
Фольклористике не хватает хорошей публицистичности и граж
данственности. Наша наука должна способствовать поискам новых,
разумных форм народного поэтического быта. Не только машины
и умелые рабочие руки, но и культура, полнота духовной жизни
деревни, села, районного центра ведут сельское хозяйство к новым
успехам. Советские сельскохозяйственные праздники («Русской
зимы», «Весны», «Урожая», «Первой борозды») требуют соответ
ствующего поэтического оформления. Очевидно, что фольклористы,
будучи специалистами в области песенной народной культуры и об
44
рядового фольклора, не могут оставаться в стороне от жизненных
процессов. Новые обряды, понятно, не вводятся административными
постановлениями, излишняя торопливость здесь может принести
только вред; но чтобы не было этой поспешности, неквалифицирован
ности в решении важной проблемы, фольклористам совместно
с этнографами следует серьезно подумать о подлинно гражданской
обрядности, отвечающей эстетическим потребностям советского на
рода. Именно на этой основе должны возникать позитивные идеи
науки о современном народно-поэтическом творчестве.
«Правда» достаточно ясно разъясняет сущность проблемы:
«Новые праздники становятся устойчивыми. Входя в народный быт,
они переплетаются с устоявшимся, традиционным. Понятно, что
не всякую традицию можно совместить с рождающимися празд
никами и обрядами. Многие традиции консервативны, они сложи
лись давно и сейчас не отвечают строю чувств и мыслей советского
человека, новая праздничность и обрядность вытесняют такие тради
ции, но в то же время используют в них хорошее, очищенное от
консервативного и реакционного. Наши новые праздники и обряды
должны быть синтезом традиционного и нового, подсказанного
жизнью».4
Вдумчиво разобраться в современном художественном народ
ном творчестве, не отбрасывая фольклорных традиций прошлого
и национальных отличий, принять непосредственное участие в фор
мировании эстетических чувств нового человека можно лишь при
условии объединения сил, с помощью комплексного изучения тех
процессов, которые происходят в современной жизни народа.
Проблема комплексного изучения фольклора имеет разные
аспекты. Это проблема историко-генетическая и многонациональ
ная, позволяющая привлекать огромный фольклорно-этнографиче
ский и этнический материал. Сейчас, в эпоху строительства комму
низма, особенно важно понять и изучить тесное взаимодействие
культур социалистических наций, процессы, сближающие, взаимообогащающие многонациональное советское народное творчество.
Для литературоведческих академических институтов особый
интерес представляет проблема взаимодействия народно-поэтиче
ского творчества и литературы на всем протяжении ее развития.
Проблема «литература и фольклор» является одной из центральных
в изучении классической русской литературы. Здесь уже много сде
лано, особенно в области поэзии (Пушкин, Кольцов, Никитин,
Некрасов), но отсутствуют еще обобщающие работы, в которых
бы прослеживались сложные и часто противоречивые отношения
между литературой и фольклором в эпоху классицизма, в период
увлечения романтизмом, особенно в эпоху русского реализма. В отли
чие от Запада, где к фольклору было приковано особое внимание
романтиков, по-своему решавших проблему национальной самобыт
ности, в России XIX в. с ее постоянным и жгучим «крестьянским
вопросом» интерес к народной словесности и социальной этнографии
не только не потух после эпохи романтизма, но и постоянно вспыхивал
на крутых поворотах истории. Победа реализма над романтизмом
45
в России сопряжена с более глубоким и всесторонним пониманием
народной жизни. Социально-этические вопросы великие художникиреалисты решали, опираясь на фольклор — это зеркало народной
души. К тому же фольклор, язык фольклора, народно-художествен
ное мышление, как хорошо известно, всегда служили одним из основ
ных источников подлинной народности литературы. Русский реализм
XIX в. неразрывно связан с художественным народознанием.
Очевидно, что после Великой Октябрьской революции вместе
с социальной ломкой произошли коренные изменения в художествен
ной жизни, в этике и эстетике народа. Но следует ли отсюда, что
сама проблема литературы и фольклора теперь не является актуаль
ной? Изменилось содержание понятия «фольклор», исчезли социаль
ные противоречия, способствовавшие разъединению фольклора и
литературы, образованию двух культур (устной и книжной). История
сделала свое дело: многие традиционные фольклорные жанры отжили
свой век. Но это не значит, что современный художественный опыт
народа и фольклорное наследие оказались вне рамок социалистиче
ской эстетики.
Совсем недавно в «Литературной России» опубликована речь
А. Н. Толстого, в которой о важности фольклорного наследия ска
зано достаточно ясно: «Собранный в единый свод фольклор наро
дов СССР явится величайшим по объему и по блеску творчества
из всего, что записано и издано в какой-либо другой стране. Удель
ный вес его должен сыграть огромную политическую и культурную
роль в борьбе нашей страны за социалистическую культуру».5
Обо всем этом приходится говорить, чтобы правильно оценить
недавно вышедшую работу П. С. Выходцева «Русская советская
поэзия и народное творчество» (Изд. АН СССР. М.; Л., 1963). Изучая
фольклоризм как эстетическую категорию, П. С. Выходцев сказал
много нового о творчестве отдельных поэтов и об этапах развития
советской поэзии в целом. Исследователя интересовали прежде всего
факты непосредственного воздействия народно-поэтических тради
ций на развитие профессиональной поэзии советской эпохи, на фор
мирование и углубление таких ее существенных качеств, как народ
ность и национальное своеобразие. Процесс взаимодействия рас
сматривается на разных исторических этапах, с начала революции
и до наших дней, причем автор учитывает самобытное преломление
народно-поэтических традиций в творчестве разных поэтов, в произ
ведениях различных поэтических жанров.
Вокруг проблемы национального своеобразия и фольклора, как
одного из источников этого своеобразия, с давних пор ведутся ожив
ленные споры. Поэтому вполне оправданным является повышенное
внимание некоторых историков литературы к творчеству Демьяна
Бедного, Есенина, Петра Орешина, Лебедева-Кумача, Исаковского,
Твардовского, Павла Васильева, Николая Рыленкова. В прокламиро
вании индивидуальных эстетических симпатий нет ничего сомнитель
ного. Нелепо требовать от литературного критика, ученого и просто
читателя одинаковой любви ко всем поэтам, по-своему талантливым,
но разным по стилю, по отношению к изображаемому предмету.
46
Другой вопрос: можно соглашаться или не соглашаться с характери
стикой «России» А. Прокофьева и «Пулковского меридиана» В. Инбер. Возможны и другие трактовки, другое понимание, другие харак
теристики.
Было бы, конечно, неверным основную идею народности литера
туры сводить к наивному прославлению фольклора и тех поэтов,
которые придерживаются национально-фольклорного стиля. Фольклоризм всего лишь часть художественного народознания, и речь
должна идти о степени участия фольклора (классического и совре
менного) в развитии народности, о своеобразии творческого метода
тех поэтов, которые вместе с фольклором и всегда впереди его.
Прослеживая постоянные связи литературы с фольклором, мы
обязаны не забывать о противоречиях в самом фольклоре, его проти
воположных тенденциях. Ясно, что обращение к фольклору не всегда
является признаком овладения истинной народностью в искусстве.
В наших суждениях о взаимоотношениях фольклора и литературы
не должно быть механического приноровления к устоявшимся схе
мам и умозрительным концепциям. Необходимо считаться с истори
ческим и национальным своеобразием в развитии той или иной
литературы.
Проблема фольклоризма важна еще и потому, что трудно понять
русскую поэзию прошлого и настоящего без проникновения в идейную
и эстетическую сущность фольклора. Это особенно касается поэзии,
обращенной непосредственно к деревне, к крестьянской России.
Крестьянские поэты — не значит непременно родом из крестьян,
и тем более это не самоучки, прикомандированные на всю жизнь
к фольклору. Речь идет о больших поэтах, о Некрасове и его после
дователях, о национальной поэзии, об отражении в поэзии крестьян
ской психологии, деревенской действительности, преображенной бу
рями революции. Крестьянский вопрос был одним из самых трудных
вопросов в годы гражданской войны и в годы социалистического
строительства.
Обращение к фольклору имело особый смысл. С крестьянами
следовало говорить на языке самого фольклора. С помощью фольк
лора можно было и уходить от современности, спорить с нею, оправ
дывать слабые стороны крестьянского мировоззрения. Таков архаи
ческий фольклоризм Клюева. С другой стороны, разве не показа
тельна тревога, иногда ложная, но часто и справедливая, Есенина,
Орешина и Павла Васильева за крестьянский быт, обычаи, фольклор.
И опять-таки с помощью самого фольклора поэты стремятся победить
мужицкую ограниченность, преодолеть частнособственническую иде
ологию, мешающую движению вперед. Именно на этой социальной
арене произошла наиболее ответственная встреча советских поэтов
с крестьянским фольклором.
Советская поэзия в лице ее лучших представителей: Маяковского,
Демьяна Бедного, Есенина, Багрицкого, Твардовского, Прокофьева,
Павла Васильева, Суркова, Грибачева, Бориса Ручьева — поэзия
общенародная, общенациональная, но всегда учитывающая жизнен
ные интересы трудового крестьянства и припадающая к глубоким
47
родникам народной поэзии. И нет ничего парадоксального в том, что
в годы гражданской войны в поисках более доступной формы стиха
великий Маяковский учился у менее великого Демьяна Бедного,
обращался к фольклору, а Горький восполнял пробелы в знании
крестьянства обращением к фольклорному наследию и постоянно
советовал молодым писателям изучать народно-поэтическое творче
ство.
Дело не в том, чтобы подбирать к отдельным стихам фольклор
ные параллели, подыскивать фольклорные источники. В литературо
ведении и фольклористике еще сказывается преувеличенная оценка
фольклорной стихии. Романтизация фольклора приводит некоторых
исследователей к упрощенному толкованию проблемы народности,
к подмене истинной народности внешним этнографическим колори
том. В художественной практике это ведет к фольклорно-экзоти
ческим описаниям, затемняющим реальные жизненные судьбы на
рода. Об этом говорят сами писатели, выступающие часто с более
смелых позиций, нежели фольклористы и историки литературы.
Проблема «литература и фольклор» нуждается в широком осве
щении в связи с историей художественного реализма и националь
ного самосознания. В условиях социалистического общества эта
проблема имеет и второй, дополнительный смысл: необходимо
изучать обратный процесс, т. е. влияние профессионального искусства
на современное народное творчество, показывать их диалектическое
единство, не снимая при этом того своеобразия, которым отмечено
то и другое искусство.
<1964 г.).
Опубликована: Рус. лит. 1964. № 2. С. I—XII. (Ред.).
1 О празднике художественной самодеятельности Ленинградской области со
общалось в «Ленинградской правде» (№ 157 от 4 июля 1961 г.).
2 Известия. 1959. № 248.
3 Там же. 1964. № 130. 2 июня.
4 Правда. 1964. № 154. 2 июня.
5 Литературная Россия. 1963. № 2. 11 января. С. 1.
О СОЦИАЛЬНО-ЭСТЕТИЧЕСКОЙ ПРИРОДЕ
ПРИЧИТАНИЙ
ПОЭЗИЯ ПОХОРОННОГО ОБРЯДА
Причитания, как и другие фольклорные жанры, имеют свою
историю, уходящую в далекое прошлое. В народе причитания
принято называть просто «воплями», от глагола вопить. Этот
замечательный и вполне самобытный вид русской народной поэзии
изучен далеко не полно.
Обычай «плакаться» при погребении существовал с незапамят
ных времен и почти у всех народов. «Разумеется, заплачка как
таковая, как обрядовый обычай песенного или речитативного вопля
над телом умершего, уходит генетическими своими корнями в отда
леннейшую древность, покоясь на примитивных, но весьма прочных
формах культа покойников».1Академик И. И. Толстой, автор замеча
тельной книги «Аэды. Античные творцы и носители древнего эпоса»,
на примере «Илиады» показывает проникновение в античный эпос
мотивов традиционного обрядового причитания и возникновение
новых эпических плачей, отражающих историко-бытовую обстановку
древней Греции. Гомеровские аэды выступают «возбудителями
плача», а исполняют причети присутствующие при скорбной церемо
нии женщины (Андромаха, Гекуба и Брисеида). О существовании
заупокойных обрядов свидетельствуют и другие памятники эпиче
ского народного творчества. В ассирийско-вавилонской эпопее
о Гильгамеше, в египетских папирусах, в скандинавской «Эдде»,
в карело-финской «Калевале» и в русских былинах о Добрыне Ники
тиче, как и во многих других памятниках, сохранились отдельные
фрагменты причитаний. О похоронных обрядах и причитаниях у во
сточных славян упоминают летописи и памятники древнерусской
письменности. Так, в Сказании о Борисе и Глебе (XI в.), в Ипатьев
ской летописи (XII в.), в Слове о житии Дмитрия Донского (XV в.)
сравнительно легко обнаруживаются отдельные мотивы причитаний,
восходящие к языческому фольклору.
Сложность генетического рассмотрения причитаний как жанра
состоит в том, что до нас фактически не дошли плачи древних русских
воплешиц. Сохранились похоронные причитания в записях поздней
шего времени (XIX в.). Однако именно здесь, в жанре
причитаний, ломка традиционных форм и замена их новыми, отвечаю
щими более развитым общественным и семейным отношениям, проис
ходила несравненно более бурно, нежели в былинах и исторических
песнях. Какие-то древнейшие мотивы входят в состав причитаний,
4 В. Г. Базанов
49
известных в записях XIX в., но многое стерлось или просто не вошло
в традицию, отметено самой историей умственного развития народа.
Попытки реконструировать древнерусские плачи пока кончаются
воспроизведением самой общей схемы. Мало для суждения о форме
и содержании древних причитаний дают и так называемые «литера
турные плачи». Фольклоризм «литературных плачей», входивших
в состав княжеского жития и светской повести, не вызывает сомне
ний.2 Плач по Стефану, епископу Пермскому, например, имеет много
общего с севернорусской народной причетыо в записях Е. В. Барсова.
И все же это формальная, только внешняя общность и стилисти
ческая близость. Житийный плач и народная «заплачка» художе
ственно и идейно во многом неодинаковы; они часто противоречат
друг другу, расходятся в трактовке вечной темы жизни и смерти.
В плачах по князьям — в полусветских, полуцерковных княжеских
житиях, в светских повестях — на первом месте молитвенное славо
словие, церковная дидактика, идеализация христианского смирения.
Отсюда торжественно-панегирический стиль церковных, житийных
плачей. Народные причитания развиваются совсем иным путем,
по-своему решая проблему личности и проблему психологизма.
В народные причитания постепенно переселяется социальная
трагедия, обнажаются противоречия самой действительности.
Полагаем, что и в самые древние языческие времена причита
ния были скреплены с повседневным бытом; они не имели исклю
чительно магического значения. Древние русские письменные па
мятники сохранили некоторые сведения о дохристианских обрядах,
сопровождавшихся «воплями». И тогда «вопли» вмешивались в от
ношения между людьми. Языческие «божественные» праздники
обычно проходили «с свистанием и с кличем и с воплем». «С свистанием и с кличем», в частности, и потому, что на этих праздниках
«пьяницы» бились дрекольем до смерти. После ожесточенных драк
начинались «вопли»: женщины оплакивали убитых и изувеченных. 3
Древняя Русь продолжительное время находилась во власти
языческих верований, крепко держалась за обычаи и предрассудки
прошлого. Даже дружинно-княжеская среда не гнушалась похорон
ных и поминальных обрядов, фольклорные влияния всюду сказыва
лись. Князь Владимир Мономах, например, считал своим долгом
«над мертвеце» идти, т. е. участвовать в похоронных процессиях.
О существовавших когда-то похоронных обрядах и сопровождавших
их причитаниях мы можем только догадываться. В позднейших
редакциях похоронных причитаний обнаруживаются лишь бледные
следы дохристианских верований и ритуального песнопения. Вместе
с христианством в похоронные обряды и причитания поступало
новое содержание, несущее с собой свои суеверные понятия, облечен
ные в религиозную символику. В результате в причитаниях мы имеем
сплав разнородных элементов (от ритуального песнопения до хри
стианской молитвы). Все архаические элементы в стиле и словаре
причитаний — остатки прошлого, образы-пережитки, часто механи
чески передающиеся от одного поколения к другому.
Причитания входят в композицию аграрных, земледельческих,
50
праздников; они всегда вместе с народным бытом и народными
обрядами. Этнография сообщает материалы об обряде поминовения
усопших. На праздниках обычно вспоминаются ближайшие родствен
ники, которых уже нет среди живых; в помин усопших пекутся на
масленице первые блины; в последний день масленичной недели
ходят на кладбище (кладут на могилу блины, иногда и водку), жен
щины причитывают, объединяя общие места из похоронной причети с рассказом о своей жизни. В. Я. Пропп справедливо замечает,
что «мы имеем, по-видимому, обветшалые и поблекшие формы не
когда весьма развитого культа предков», и тут же ссылается на
описание в Стоглаве, где под 23-м вопросом говорится: «В троицкую
субботу по селам и по погостам сходятся мужи и жены на жальниках
и плачутся по гробом с великим причитаньем. И егда начнут играти
скоморохи, и гудцы и перегудники, они же, от плача переставше,
начнут скакати и плясати и в долони бити и песни сатанинские пети;
на тех же жальниках обманщики и мошенники».4 В культе предков
сказывается давнишняя и устойчивая традиция почитания умерших.
Причитания выражали естественные чувства сострадания и человеко
любия. В плачах лирика возобладала над эпосом. Но именно в этой
лирической стихии причитаний В. Я. Пропп не видит «особой
проблемы». В народном обряде как бы объединяются субъективная
лирика и поэзия труда, частные эмоции и чувствования постоянно
контролируются рациональным замыслом самого обряда.
В троицкую субботу «жалобились» и плакали по умершим «с вели
ким причитаньем». И тогда же играли скоморохи, скакали и плясали,
пели «песни сатанинские». Это уже не просто поминки, но и борьба
за собственное существование, попытка договориться с природой,
должным образом встретить весну. С наступлением весны необходимо
было вспомнить об усопших («сами души» усопших требовали со
ответствующих обрядовых действий, как полагал А. Н. Афанасьев,
сторонник солярной теории). В. Я. Пропп дает вполне земное и, на
наш взгляд, верное объяснение, почему предки наши избрали начало
весны для поминовения усопших. «Время между двумя солнцеворо
тами есть время пробуждения сил земли, нужных земледельцу. Культ
мертвых стоит в связи с земледельческими интересами и стремле
ниями».5 По древним представлениям (В. Я. Пропп ссылается на ан
тичные представления о смерти), покойники продолжали действо
вать, они имели большую власть, могли оказывать помощь или вре
дить, способствовать плодородию земли или, наоборот, вызывать
неурожай. «Вот почему забота о посевах, — пишет В. Я. Пропп, —
сочетается с заботой о покойниках и носит двоякий характер: усоп
ших надо умилостивить, надо выразить им свою любовь, почита
ние. Но этого мало. Их надо поддержать пищей и теплом, надо с ними
трапезовать, надо оставлять им еду на могилах, совершать возлия
ния из вина и масла. Но и этого мало. Надо обеспечить им не только
жизнь, но и бессмертие. Надо приобщить их к кругообороту жизнь—
смерть—жизнь, которым живет природа и который нужен земле
дельцу, надо, чтобы они и сами способствовали этому кругообороту».6
Если в русском заупокойном культе и не отразились все эти разно
4*
51
образные элементы древнего обряда, то в похоронных причитаниях
в том или ином виде древние представления сохранились.
Прошлое русской причети если и познается, то прежде всего
через сами причитания, дошедшие до нас в устной народной тради
ции. Отзвуки древнейших верований сохранились в обрядовых пла
чах русского крестьянства XIX столетия, в частности в причитаниях
Ирины Федосовой. Колоссальный образ смерти в похоронных плачах
включает самые древние мотивы, начиная с зооморфных уподобле
ний (смерть изображается в виде черного ворона или серого зайца);
здесь же очеловечивание смерти (смерть является в образе красной
девушки или калики перехожей). Умерший человек как бы продол
жает жить, делает добро или, наоборот, приносит бедствия. Это
сила таинственная и властная, которой можно противостоять только
с помощью соответствующих обрядовых действий, точно соблюдая
ритуал. Отсюда постоянные обращения в похоронных причитаниях
к стихиям природы (часто к ветру) с просьбой «разнести пески»
и «раскрыть гробову доску», отсюда и наивная надежда на воз
можную встречу с покойником, посылка поклонов на «тот свет» и т. п.
Представители «мифологической» школы в русской фольклори
стике усиленно отыскивали в похоронных причитаниях самые началь
ные формы человеческого мироощущения. Они считали архаические
мотивы важнейшими, определяющими мировоззренческую концеп
цию причитаний, а все остальное — позднейшими наслоениями,
прикрывающими первоначальный замысел. Даже такой социальный
образ, как образ Горя-Злочастия, у «мифологов» означал таинствен
ную, неведомую силу, живущую в темноте, во мраке, в морской
пучине или в подземелье. Для представителей «мифологической»
школы причитания представляли узко этнографический интерес.
Показательной является статья Н. Баталина в «Филологических
записках» (1873, вып. II), где подробно перечислены зооморфные
и антропоморфные образы, составляющие мифологическую основу
причитаний. У «мифологов» причитания лишались всякого соци
ально-бытового содержания, они круто поворачивались в отдаленней
шую древность.
Причитания — один из самых противоречивых жанров фольк
лора. Это поэзия духовная, кладбищенская и одновременно исклю
чительно земная, утилитарная. Фольклорному кладбищенскому
романтизму в конечном итоге чужды мистика, религиозная экзаль
тация и церковный аскетизм. Крестьянин религиозен по-своему,
он и в похоронных обрядах не расстается со своеобразным мужицким,
демократическим эпикурейством. Поминки он представляет не иначе
как за артельным столом, в крестьянской избе и обязательно с пол
ной чашей, без излишнего молитвенного славословия. В Заонежье
не случайно в женскую могилу клали ухват и квашню, а мужчи
нам для «забавушки» — «маленькую» водки. И в похоронных причи
таниях много житейского крестьянского материализма, противостоя
щего мистическому идеализму церковных поучений. Серафичность
в поэтике остается по инерции, в качестве внешнего орнамента,
стилистического привеса. Остается, например, обычное обращение
к умершему с просьбой показаться хотя бы «серым заюшкой». И тут
же возникает сомнение в реальности возвращения с «того света»:
Видно, век того на свете да не водится.
Што ведь мертвый с погоста не воротятся. . .
В этом «не воротятся» — победа стихийного фольклорного утилита
ризма над христианской догматикой и собственными предрассуд
ками воплениц.
Конечно, причитания полны противоречий и контрастов, многое
держится в них на столкновении противоположных мировоззрен
ческих концепций. Таинственное сверхъестественное, загадочное
несколько неожиданно переносится в мир реальный, даже слишком
обыденный. В результате возникают явные алогизмы. Так, вера
в загробный мир не исчезает, но сама загробная жизнь понимается
в духе крестьянского общежития, слишком запросто. «Тот свет»
приравнивается к крестьянской избе со всем домашним бытом.
Умерший если продолжает жить, то по-домашнему, с'хлебом и
с солью. Многие архаические мотивы и образы остаются на правах
своеобразной народной фантастики, но они не подкрепляются со
ответствующим миропониманием. Прежде всего срывается таин
ственное покрывало с самой смерти; она уже не кажется такой
титанической и колоссальной. Вопленицы ее называют просто «зло
дейкой», и причеть находится во вражде со смертью-злодейкой,
приносящей горе и беды. В причитаниях заметен «тихий бунт»
против смерти, а по существу и против церковной морали. В сказ
ках герой вступает в открытый поединок со смертью: солдат завязы
вает смерть в мешок и несет ее на кладбище. Не смерть похищает
людей, а люди хоронят ее или просто обманывают. Ритуальный
похоронный обряд постепенно сближается с реальной повестью о че
ловеческих чувствах и с повседневными заботами. Главное — в выра
жении горестных переживаний, в чувствах приязни к умершему,
в жалобах на судьбу оставшихся в живых (вдов, сирот).
Даже в столь священные обряды, какими являются традицион
ные похороны, русский крестьянин вносит иронию и смех, своеобраз
ный род кощунства. Речь идет о сознательном пародировании церков
ных обрядов, о полемике с ними. Погребение Купалы, Костромы,
Ярилы настолько театрализованно, что и сам обряд превращается
в веселый народный спектакль. Кроме земледельческой основы
праздника, есть и более философские и социальные причины превра
щения траурного обряда в комическое представление. В книге
В. Я. Проппа прекрасно показана производственная, земледель
ческая, крестьянско-хозяйственная основа обрядовой игры. Но не
будет преувеличением сказать, что эта игра с гиканьем, плясками,
шутками и какими-то залихватскими потехами является вызовом
причитаниям воплениц. В какой-то степени народ обличает и соб
ственные обычаи и скучные обряды, пересматривает традиции,
полученные в наследство от седой древности. Такие игрища были
по преимуществу достоянием молодежи, несколько иронически
настроенной к патриархальному быту предков. Народный маскарад
53
тем и показателен, что здесь все направлено против рутинерской
обрядности и церковного богопочитания. Это не значит^ что русский
крестьянин уходит от религии, становится атеистом, но он не в ладах
с официальной церковью и спорит с ней. Есть в этом обряде и то, что
принципиально отличает фольклор от «балладных ужасов» Жуков
ского, от балладных мертвецов и их кладбищенских похождений.
В деревенской избе, на деревенской площади народный житейский
рассудок как бы вступает в единоборство с кладбищенским мисти
цизмом и религиозной догматикой древнего похоронного обряда.
Сошлемся на описание С. В. Максимова, приводимое В. Я. Проппом:
«Сзади идет поп в рогожной ризе, в камилавке из синей сахарной
бумаги, с кадилом в виде глиняного горшка или рукомойника,
в котором дымятся горячие уголья, мох и сухой куриный помет».
Рядом с попом идет дьячок, а за ним плакальщица и родственники,
неся угощения для поминок. «Начинается кощунственное отпевание
с всхлипыванием плакальщиц и пр. Девок заставляют целовать
покойника в губы. Часть парней уносит покойника хоронить, часть
остается в избе. Парень, наряженный девкой, угощает девиц шань
гами — кусками мерзлого конского помета».7 Здесь все в духе фольк
лорной лубочной пьесы. Деревенское игрище с ряженым покойни
ком — пародийная инсценировка обряда, без кладбищенских ужасов
и привидений. Молодого деревенского парня, иногда изрядно выпив
шего, кладут на салазки или на доску, лицо его натирают овсяной
мукой, и этого мнимого мертвеца, отпеваемого столь же мнимым
попом в рогожной ризе, развозят по деревне, вызывая всеобщий
смех. Поэзия XIX столетия не знает столь смелого сатирического
ниспровержения романтических сюжетов о таинственных покойни
ках. Даже Катенин не доходил в своих «народных» балладах до та
кого поэтического «кощунства». Суть дела, конечно, не только в «ри
туальном смехе», но и в нарочито подчеркнутой идейной и эстетиче
ской позиции фольклорного обряда, придуманного и для увеселения,
и для осмеяния ханжества.
ПЕЧАЛЬНОЕ ПЕСНОПЕНИЕ
Историческая действительность вносит в традиционные обряды
свои поправки, часто деформирует их, учитывая потребности народа,
всей нации. В древней Руси возникают обряды, связанные с воин
скими походами, проводами на войну и в честь погибших. Летопис
ные рассказы сохранили некоторые данные: плач Ольги на земле
Древлянской, плач слуги убитого Андрея Боголюбского, плач кня
гини Евдокии по Дмитрию Донскому и т. д. Тексты самих причита
ний, опиравшихся в какой-то степени на народную похоронную ли
рику, до нас не дошли. Реконструировать художественную форму
причитаний по князьям и дружинникам на основе летописных
и житийных сказаний или на основе фольклорных записей поздней
шего времени, беря за образец рекрутские плачи Ирины Федосовой,
фактически невозможно. Летописи и памятники церковно-книжного
характера упоминают о плачах в суровые годы борьбы русского
54
народа за свою национальную независимость. Но какие именно это
были плачи, можно только предполагать. Бесспорно, что в годы
татарского нашествия существовали плачи плененного народа,
в частности плачи русских девушек, уведенных завоевателями
на чужбину. В историко-песенном фольклоре и отчасти в былинах
содержатся отдельные мотивы и поэтические образы, близкие причети. Так, в былине о Казарине горюющая девушка, обращаясь
к своей косе, оплакивает горькую участь в татарском плену.8 Воз
можно, что заунывные невольничьи песни являются одним из вариан
тов причитаний. Видимо, драматические чувства и переживания,
вызванные тяжестью плена и тоской по родине, первоначально
оформлялись в народный плач, в этом жанре находили свое естест
венное выражение. И. И. Толстой справедливо замечает: «Связь
заплачки с песней чрезвычайно крепка и очень старинна».9 В «Или
аде» плач Брисеиды над телом Патрокла может служить примером
лирико-эпической причети, вызванной к жизни обстоятельствами
военного времени. Характеристику плача рабыни-красавицы мы на
ходим в книге И. И. Толстого: «Сколько в то страшное время было
других, таких же как Брисеида, обездоленных молодых женщин,
чья жизнь была исковеркана, а воля подкошена жестокой войной,
бросившей этих несчастных в рабство и отдавшей их молодое тело
во власть животным истинктам жадного победителя! Плач Брисеиды
имеет для нас огромный социальный смысл, громадный исторический
интерес: ее причеть не поэтический вымысел, а живая былая дей
ствительность, драма женщины, оказавшейся одной из жертв антич
ной войны и тогдашнего рабовладельческого уклада жизни».10
Можно утверждать, что в русском фольклоре средних веков
существовали плачи о пленных. Плач Ярославны — пример подоб
ного жанра. О бытовании таких плачей можно догадываться
по описаниям плена в «Повести временных лет». Печенеги, половцы,
татары уводили в плен русских тысячами и десятками тысяч. Эти
пленные попадали на рабовладельческие рынки, в какой-то части
выкупались, но в большинстве кончали жизнь в плену. Примеры
этого — Нестор Искандер, автор «Повести о взятии Царьграда»,
«работавший» в турецком войске; автор Казанской истории, осво
божденный в завоеванной Казани, и т. д. Оплакивали свою судьбу
не только сами пленные, но плакали по ним и близкие их, оставшиеся
на родине. Фактически это был плач по живым, пропавшим без вести.
В особую группу древнерусских причитаний следует выделить
те плачи, с которыми матери и жены провожали воинов в поход,
а также плачи по героям, погибшим смертью храбрых. Параллельно
героико-эпическим песням, прославлявшим воинскую доблесть, воз
никала поэзия элегическая, скорбная. Былинно-гимнические песни
не могли заменить причитаний; воинская боевая песня и материн
ская причеть соседствуют. Былина воспевает подвиг, сражение,
победу над врагом; причитание — оплакивает погибших, выражает
боль утраты. Причитания по-своему патриотичны. Плачи раздава
лись в дни траура, при погребении князей и дружинников, при
воспоминании о них. В «Слове о полку Игореве» содержится указа
55
ние на песни-славы, которые пел Бонн, и на причитания русских
женщин («Жены Русский въсплакашась аркучи: ,,уже намъ своихъ
милыхъ ладъ ни мыслию смыслити, ни думою сдумати, ни очима
съглядати, а злата и сребра ни мало того потрепати“»). При проводах
в поход не было нужды в профессиональных вопленицах. Каждая
русская женщина в ту пору могла оплакивать своего мужа или сына,
выражать свои чувства в форме лирического плача. Даже княгини
не гнушались причитаний. Так, княгиня Евдокия плакала по Дмит
рию Донскому. На плач Евдокии обратил внимание еще Н. А. Цертелев в «Соревнователе просвещения и благотворения». Когда Дмит
рий Донской отправлялся против Мамая, то княгиня «со всеми вое
водскими женами взыде на златоверхий свой терем набережной
и сядя под южными окны и рече: Убо конечное зрение зрю на тя, вели
кого князя. . . слезы бо от очию ея лияхуся, аки быстрина речная,
и воздохнув печально, приложивши руце к переем, и рече: господи,
боже великий! призри на мя смиренную: сподоби мя еще видети слав
ного в человецех в. к. Димитрия Ивановича; даждь ему помощь на
противныя от крепкия руки твоея, да победит. Не сотвори, господи,
яко же прежде на Калке реце было христианом от злого Батыя. . .
(на Калке не было Батыя, — примечание «Соревнователя») не даждь
погибнути оставшему христианству. . . от тоя бо рати, Русская земли
уныла. . . Аз же имею два отрасли, но еще малы суть: егда повеет
их ветр с юга, или с запада, немогут терпети, и ни начто же опирался;
или зной поразить их, тако же им погибнути».11
Можно, на наш взгляд, говорить о существовании мужских
плачей. Они раздавались в момент погребения боевого товарища.
Ясно, что это были особого толка плачи, восходящие лишь по линии
поэтики к обычным народным причитаниям. Лучше сказать: «зауныв
ное песнопение», напоминавшее жалобный плач. Здесь мы опять
не можем не сослаться на изумительно тонкое наблюдение И. И. Тол
стого. Античные певцы (аэды) исполняли печальные песни, они
выступали в роли своеобразных плакальщиков. Печальная песнь
(мужская заплачка) «примыкала к античному погребальному об
ряду, довольно подробно изображенному в конце ,,Илиады“ в сцене
обрядового плача над мертвым Гектором («Илиада» XXIV, 718-776).
Тело покойного кладут на резное красивое ложе, а рядом усаживают
певцов («аэдов»), „возбудителей плача“ (трена). Певцы выполняли
трен, а присутствовавшие при этой скорбной церемонии женщины
вторили им своими воплями».12 Но возможна и другая ситуация.
Древние воины, находясь далеко от родных мест, от жен и матерей,
сами справлялись с обрядом, выдвигая из своей среды плакальщи
ков. Они-то и возбуждали обрядовый вой, «вопль неумолчный»
(«Илиада»).
В условиях древней Руси обрядовое почитание умершего полко
водца, князя-дружинника и даже не столь именитого воина вполне
естественно и вероятно. Роль «возбудителей плача» могли выполнять
дружинные певцы, настроив свою лиру на печальный лад. Русская
летопись сохранила некоторые сведения о мужских плачах. Ярополк
оплакивал своего отца Изяслава Ярославича; при погребении Влади
мира Васильковича причитывала княгиня и «наипаче же плакахуся
по немь лепшии мужи володимерьстии». Н. П. Андреев и Г. С. Вино
градов считают вполне правдоподобным существование мужских
плачей-слав, напоминавших о заслугах погибших. Родственным жан
ром плачей-слав являлись песни-славы. Конкретные обстоятельства
определяли выбор той или иной «славы». Над телом покойника
выступали «возбудители плача» и его исполнители. Б. Н. Путилов
берет под сомнение вообще песни-славы и сам обряд в честь князей
и воинства, возвращающегося из похода. Даже песню легендарного
Бояна он характеризует как песню «для домашнего употребления».
Серьезных доказательств исследователь не приводит. В разделе
«Колядки» Б. Н. Путилов снова возвращается к песням-славам,
делая на этот раз некоторую уступку: «Можно согласиться, что
существовали ,,славы“ в честь князей и дружинные песни. . .» 13
Но эта оговорка не решает существа дела. В «славах» по князьям
непременно видится нечто опереточное, неестественное. Конечно,
были и условно-театральные «славы» и «вопли». В «Борисе Годунове»
Пушкин показал притворность «воплей» по царю, фальсификацию
самого народного обряда. Но это не значит, что все «славы» явля
лись притворными, не выражали общенациональных чувств и на
строений. Нельзя также согласиться с резким противопоставлением
народно-поэтического творчества поэзии феодальной и, тем более,
дружинной. Увлеченные полемикой с теорией аристократического
происхождения фольклора, некоторые фольклористы все передовое,
героическое, патриотическое отдают одному фольклору, все рели
гиозно-благочестивое, консервативное, идейно-ограниченное —
«отсталой» житийной литературе и феодальной поэзии. В подобную
схему не укладываются реальные отношения фольклора и литера
туры в эпоху раннего феодального государства. Для искусства
Древней Руси не показателен еще резкий разрыв между фолькло
ром и литературой. В частности, былевая поэзия — не только кресть
янская поэзия, но поэзия общенациональная, патриотическая, трибунная. Видимо, и песни легендарного Бояна — не исключительно
дружинная поэзия. Пушкин, Рылеев и Александр Бестужев склонны
были видеть в Бояне пламенного певца-гражданина, воодушевляю
щего своими победными песнями народ, нацию. Плачи и песниславы часто упоминаются в летописях XII —XIII вв. На это справед
ливо указывает Д. С. Лихачев в статье «,,Слово о полку Игореве“
и особенности русской средневековой литературы».14 Песни в честь
победителей и печальное песнопение в память погибших героев со
ставляли общенациональное поэтическое достояние. Плачевная
песнь, распеваемая заунывным голосом, и есть своеобразный муж
ской плач, который в фольклористике еще не нашел точного обозна
чения. Древняя Русь боролась и плакала. Народная поэзия той поры
как бы раскалывается между героическим эпосом и причитаниями.
Эпические песни не отрицают песен-слав и плачей-слав. Наивно
думать, что плачи-славы компрометируют древнерусское воинство
и его поэзию. Плачи являлись скорбным памятником погибшим
героям.
57
ОТ СО Л ДАТСКИХ ПЛАЧЕЙ О ПЕТРЕ I
К Р Е К Р У Т С К И М П РИ Ч И ТАН И Я М И РИНЫ ФЕДОСОВОЙ
Далеко не все произведения традиционного фольклора уклады
ваются в общепринятую жанровую регламентацию. Тем более трудно
определить жанровую специфику древнего фольклора, не зная ни
текстов, ни формы исполнения. О существовании мужских плачей
можно говорить условно. И эта условность распространяется на
многие другие произведения фольклора, жанровая природа которых
остается неясной. С аналогичным явлением мы встречаемся в XVII и
XVIII вв., хотя тексты до нас не дошли. Известны, например, по
фольклорным сборникам плачи об Иване IV и Петре I. Но именно
эти плачи не упрощают, а усложняют проблему жанровой характе
ристики. Они как бы завершают историко-песенные циклы, образуя
к ним своеобразные послесловия.
Далеко не каждый русский князь и тем более царь удостаива
ется причети. Фольклор вообще не безразлично относится к прак
тическим делам того или иного государственного деятеля. Народная
поэзия не скупится на доброе слово о Петре I, частично об Иване IV,
и не замечает других самодержцев, оставивших после себя отрица
тельное воспоминание. Но оплакивал ли народ смерть Ивана IV
и Петра I? И как оплакивал, в каких словах и в какой эмоциональ
ной форме? На эти вопросы опубликованные плачи-славы не дают
прямого ответа. В оценке заслуг обоих русских царей они мало
самостоятельны, следуя за народным преданием и исторической
песней. Так, в плачах об Иване IV говорится об успешной борьбе
с татарами, о взятии Казани. Почему же это плачи? Жанровое
определение в данном случае не нами придумано. Название «Плач
войска», объединяющее плачи об Иване Грозном, фигурирует в «Пес
нях, собранных П. В. Киреевским».10 Фактически же это исторические
песни или рассказы в стихах. 16 Только начало (20 строк) первого
плача соответствует поэтике причитаний (вместо обычной «горюшицы» — молодой сержант во время заутрени в Успенском соборе
«слезами заливается»: «Расступись-ка, мать сыра земля» и т. д.);
все остальное повествование — сокращенный вариант исторической
песни «Взятие Казани». Печатая это произведение, эклектическое
по своему жанровому составу, П. А. Бессонов вынужден был дать
существенное разъяснение: «Отселе (с 21-й строки. — В. Б.) речь
сержанта переходит в рассказ певца». Получается явная бессмыс
лица. Одно и то же произведение имеет три жанровых обозначения:
плач, речь сержанта, рассказ.
В разделе «Смерть Грозного царя Ивана Васильевича» имеется
всего лишь один текст, который формально можно назвать плачем,
хотя он и опубликован без всякого названия (саратовская запись
А. Н. Пасхаловой; тот же текст с незначительными изменениями
опубликован Костомаровым и Мордовцевой). Показательно здесь
изображение Ивана IV, лежащего в гробу. Это не обычный покой
ник — причеть едва справляется с описанием всех царских доспехов.
Народ боготворит «животворящий крест», «корону царскую», но
58
он — против «грозного меча». Отношение к мечу передается одним,
но сильным словом — «ужахнется»:
Во гробу-то лежит православный царь,
Православный царь, Иван Грозный Васильевичь.
В головах у него стоит животворящий крест,
У креста лежит корона его царская,
Во ногах его вострый, грозный мечь.
Животворящему кресту всякий молится,
Золотому венцу всякой кланятся,
А на грозен мечь взглянет, — всяк ужахнется.17
Все остальное повествование еще больше клонит в сторону причи
таний. Однако «жалостливая» поэтика не формирует сам жанр.
На наш взгляд, и этот «плач» тяготеет к исторической песне, несмотря
на легко обнаруживаемые лексические ряды, идущие от причитаний.
В сборнике Киреевского имеется еще одно произведение, фор
мально отнесенное к плачам. — «Плач царицы по умершем царе»,
записанный от московской мещанки Татьяны Андреевны в сентябре
1839 г.18 «Плач» этот — явная мистификация, однако не лишенная
тайного политического смысла. Чтобы создать впечатление плача,
в тексте дважды указывается, что именно Марфа Матвеевна, глядя
на «гробницу белу-каменную», «закричала громким голосом» (во
втором варианте, записанном от семидесятилетнего московского
мещанина, — «стала она плакать и рыдать и жалобно причитать»).
На самом деле плачут «князья-бояре», они жалуются на стрельцов:
Без тебя все царство помутилося,
Все стрельцы-бойцы взволновалися,
Всех князей-бояр во тынах рубют,
А меня-то, царицу, не слушают! 19
В «плаче» — растерянность «князей-бояр» и самой царицы. Заклю
чительные стихи второго варианта дают понять, что «горем поле
не насеяти» и «уж царя-то тебе не поднять будет». Такова ирони
ческая интерпретация плача царицы, вернее — пародия на «кня
жеские» плачи. Видимо, этот пародийный «плач» вышел из среды
стрельцов, оппозиционно настроенных к «князьям-боярам». Стрель
цы напоминают о себе, демонстрируют свое отношение к царю, воз
рождают прежние распри.
Все три рассмотренных нами текста из «Песен» Киреевского
не являются народными плачами. Из причитаний ' заимствуются
художественные приемы и стилистические элементы, но заимствуются
с целью преодоления смыслового и жанрового своеобразия народной
поэзии. В конечном итоге это и не плачи и не песни, а нечто совсем
иное. Трудно представить себе, чтобы почти былинные стихи входили
в «печальное песнопение» и,тем более,чтобы они «приголашивались».
Столь же условны в жанровом отношении солдатские «плачи»
о Петре I. Парадоксален сам факт: бравые гвардейцы причитывают.
Конечно, и здесь — приспособление специфической женской поэзии
и, возможно, традиционных песен-слав к обстоятельствам нового
59
времени, к событиям, о которых солдаты из крестьян рассказывают
в форме, заимствованной из арсенала крестьянского фольклора.
Мы уже видели, что подобное сочетание художественных канонов
было возможно и на более ранних этапах, в XII—XIII вв. (дружин
ные песни-славы и плачи-славы).
Плачи о Петре I, опубликованные в восьмом выпуске «Песен,
собранных П. В. Киреевским», неоднородны по своему идейно
художественному составу и нуждаются в критической и текстологи
ческой проверке. Цикл начинается с плачей при кончине Петра
(всего два текста). «Князья-бояре», «все старшие фельдмаршалы»
стоят у изголовья умирающего Петра, они озабочены судьбой Рос
сии: «На кого ты свое государство отказываешь?» С подобным же
вопросом к Петру обращается императрица. Умирающий Петр
оставляет завещание: «Каменна Москва и Россия вся моей госуда
рыне».
Возможно, что княжеско-боярские «плачи» были сложены по
социальному заказу профессиональной вопленицей, но не в качестве
обрядовой причети, а для истории, для летописи. Так слагались
в свое время некоторые плачи по князьям в княжеской и дружин
ной среде, заносимые потом книжниками на летописные страницы.
Четыре следующих текста (два из них от лица императрицы
Екатерины I, жены Петра) представляют собой плачи-оповещения:
«Помер, помер наш батюшка, православный царь». Первые два
плача (при кончине Петра) выдержаны в строго официальном,
деловом тоне, как беседа умирающего царя с приближенными;
собственно фольклорный элемент в них ограничивается фразеологией
(таково изображение Петра, удалого-доброго молодца, в «кроватушке тесовой» и на «подушечках шелковых»). В плачах об умершем
Петре как будто плачет сам народ, народные плакальщицы (в вари
анте «С Урала» в записи В. И. Даля императрица оплакивает Петра
словами похоронной причети: «Расступися, мать сыра земля, От
кройся гробова доска» и т. д.). В плачах-оповещениях содержится
и народная тревога, выраженная в традиционных вопросах причети:
на кого покинул «мать Россиюшку» и «молодых солдат». Но только
в «Плаче государыни» запрятаны сокровенные народные мысли
и предсказания, идущие от простых людей:
Все графы-генералы измену сделали,
Царски знамена врагу приклонились,
Российску армеюшку во полон взяли. 20
Все остальные тексты в собрании П. В. Киреевского поданы под
одним общим названием — «Плач войска». В этот раздел входят
совсем сомнительные редакции, что и оговаривает П. А. Бессонов
в небольших пояснениях. Перепечатывая два текста из сборников
Чулкова и Новикова, редактор восьмого выпуска под первым
текстом (№ 4) делает приписку: «Этот образец — самый близкий
к народному и господствующему. . . Но в тех же песенниках помещен
другой, более подправленный и дополненный рукою книжника (это
указано у нас курсивом)». Рядом печатается и этот «подправлен
60
ный» текст в сопровождении следующего комментария: «Образец,
как и следовало ожидать, всего более понравился позднейшим
песенникам и Сахарову. Переделки И. И. Дмитриева шагнули еще
далее». К записи Минаева сделано примечание: «Мелодраматические
черты, книжные выражения и искусственные патриотические тенден
ции отмечены у нас курсивом. До открытия другого подлинника,
более чем сомнительно». 1 Не ставя своей задачей определить подлин
ность того или иного варианта, мы для сравнительного анализа
привлекаем наиболее бесспорные, в частности запись П. В. Киреев
ского от семидесятилетней старушки Катерины Андреевны из села
Слобода Боровского уезда Калужской губернии (редкий случай,
когда дается точный паспорт). Этот текст и все другие, примыка
ющие к нему (№№ 1, 2, 3, 4, 7, 8, 14), имеют вполне устойчивую
композицию и отличаются завершенностью поэтического замысла.
Традиционен зачин (обращение к «светлому месяцу-батюшке»:
«Что ты светишь не по-старому, Не по-старому не по-прежнему»).
И вся остальная повествовательная часть соткана из образов и оли
цетворений, ставших в причитаниях классическими: уподобление
самого плача водным стихиям («И он плачет — что река льется,
Возрыдает — что ручьи текут»); риторическое словопрение, обра
щенное к «матушке сырой земле» и к «гробовой доске» («Ты раск
ройся, гробова доска»). Сквозь эти «общие места» легко видится
конкретная фабула. Речь идет о Петербурге, Петропавловском
соборе, об умершем Петре I. У гробницы императора стоит часовой
солдат. Часовому не положено разговаривать и,тем более, плакать,
между тем он, «призадумавшись», «плакать стал». Художественный
вымысел творит и сам обряд, но опять-таки в духе народного быта.
Петр должен «проснуться» и посмотреть на «свою гвардию». На этом
«встань-проснись» собственно и кончается народное причитание.
Далее повествование срастается с рассказом о солдатском житьебытье, который плохо укладывается в рамки причитания.
В плаче, записанном от семидесятилетней старушки Катерины
Андреевны, вся гвардия, все полки, от полковников до солдат, торже
ственно стоят под знаменами и дожидают, как и прежде, «капитана
бомбардирского», т. е. самого Петра I. Все, как в почетном карауле:
Капитаны перед ротами,
Офицеры перед взводами,
А прапорщики под знаменами. . ,22
В других вариантах, столь же фольклорных по форме, появляются
ноты разочарования, горести. Плач из «рапорта» превращается
в жалобу. Оказывается, что молодой солдат, стоящий на часах,
«приознобил» «резвы ноженьки» и «белы рученьки по самые костыньки» (запись А. Н. Пасхаловой). В варианте, записанном
П. А. Киреевским, молодой сержант жалуется на тяжелую солдат
скую службу. На вопрос князя Голицына: «Ты й о чем плачешь, о чем
слезы льешь?» — полковой сержант отвечает:
Ну и как же мне не плакати,
Ну и как же мне горьких слез не лить?
61
Что померк, померк наш светёл месяц,
Потемнело солнце красное,
Потяжелела служба царская. . .23
Здесь отсутствует петровская эпоха, нет бравых гвардейцев, стоя
щих под боевыми знаменами, зато слышится «громкий голос» Голи
цына: он не разговаривает, а кричит («закричал своим громким
голосом»); слышится и ропот солдата. Плач солдата — не аллегория,
это плач-жалоба на свое житье и без всякого иносказания. Петр I
приглашается («восстань-проснись») не столько для того, чтобы
почтить созданную им гвардию, застывшую в почетном карауле,
он должен навести порядок, защитить солдат, облегчить «цареву»
службу. Не случайно причеть с пометой «Песенник Шноровский,
2-е изд. 1791 г.» имеет такие совсем заунывные концевые стихи:
Погляди на свое войско милое,
Что на милое и на храброе:
Без тебя мы осиротели,
А осиротев, обессилели.24
Нам не кажутся эти стихи, как и строфа в записи Минаева, выделен
ная П. А. Бессоновым как книжная, мелодраматическими, искус
ственными. Напомним строки из записи Минаева:
Как полки твои во строю стоят,
Опустив на грудь свои головы!
Что не царь нами теперь властвует
И не русской князь отдает приказ,
А командует, потешается
Злой тиран Бирон из Немечины.25
Те изменения, которые произошли в армии после смерти Петра, при
Анне Иоанновне, могли обострить в солдатском фольклоре драма
тические коллизии и вызвать оппозиционные настроения. Вся даль
нейшая эволюция солдатской «причети» подтверждает наметившийся
переход в область самую прозаическую, от восхваления Петра
к критике его преемников. П. А. Бессонов считает критику «злого
тирана» Бирона и обращение к Петру с просьбой стать на защиту
угнетенных солдат («Прикажи весь сор метлой вымести») мелодра
мой «книжного» происхождения. На наш взгляд, именно эта «при
четь» отражает реальные жизненные конфликты, отказывается от
патетики, риторического славословия. «Причеть» следует за собы
тиями и отражает их с позиций крестьянина-солдата. 26 Возникнове
ние подобных солдатских «причитаний» исторически вполне объяс
нимо.
Рекрутские наборы, увеличившиеся в конце царствования Ека
терины II, нашли отражение в особого типа причитаниях, связанных
с проводами крестьянина на двадцатипятилетнюю службу. Подлин
ный образец рекрутской причети приводит Радищев в «Путешест
вии из Петербурга в Москву». Престарелая мать жалуется на свою
судьбу («Я, бедная престарелая мать твоя, скитаться должна по
миру»); печальная картина запущенного крестьянского хозяйства:
62
поля «порастут травою», бедная хижина покроется мхом. Все эти
прозаические детали дают понять, что жизнь крестьянина тяжела
и горька, а с уходом «кормильца» в рекруты семье грозит полное
разорение.27
В плачах о Петре I, а затем и в рекрутской причети появляются
мотивы солдатского протеста; женская причеть как бы проникает
в казарменный быт. Мотив жалобы, традиционное обращение
к умершему государю сохраняются, но в конкретных исторических
обстоятельствах это обращение меняет свой адрес. «Молодой солдат»
при Павле I апеллирует к Екатерине II, принципиально обойденной
фольклором. Однако этот явный алогизм объясняется тем, что
Екатерина II в сознании патриархального солдата не только госуда
рыня, но и мать Павла, к ней и следует обращаться с жалобами на
сына. Л. В. Домановский не без основания видит в солдатских
«плачах» защиту суворовских традиций, которые грубо попирались
при Павле I.28 Обращение «восстать-подняться» переадресуется
Екатерине II, но «подняться» не для того, чтобы полюбоваться
«милой гвардией», как это было частично в «плачах» о Петре, а в ка
честве свидетеля бедственного положения в армии и во всей стране
(«жить похужело», «всему царству почежёлело»):
Поморил смертью голодною,
Познобил ЗИМОЙ ХОЛОДНОЮ .29
В «плачах» — солдатская оппозиция «временщикам». Павел I
ввел строевую муштру, по прусскому образцу строил военный быт,
армия оказалась на выучке у «гатчинского капрала». Отсюда
заунывный характер солдатской поэзии этой эпохи. «Молодой
солдат» — не прежний гвардеец, совершающий поминальный обряд
по Петру. «Рядовой служака» стоит на часах, но уже не по команде
«смирно»; он весь в волнении: «Он бьет ружьем о сыру землю».
И не просто «слезно плачет» — он «кричит голосом»:
Уж ты встань, проснись, наша матушка,
Наша матушка Катерина Алексеевна!
Без тебя нам жизнь похужела,
Жизнь похужела, поплошела
От твоего сына от любимого,
Что от Павла от Петровича:
Стал он слушать иноземщину,
Иноземщину неверную,
Немчуру ли некрещеную, —
Ведет службу чужеземную,
Гонит силушку в туретчину,
Во лихую во неметчину.
Мрет там сила православная,
Что от холода, от голода.
Встань, проснися, наша матушка,
Заступись за нас служивыих,
За служивыих, за верныих.30
В этом солдатском «плаче» достаточно красноречиво выражен
протест народа против немецкого засилия в военном командовании.
Солдатский фольклор перекликается с великой русской поэзией.
63
В пушкинском «Ноэле» и в песне Александра Бестужева и Рылеева
«Царь наш немец русский» — плачущий, страдающий народ. Глав
ный виновник народного горя — Александр I, облаченный в «прус
ский мундир».
Солдатские «плачи» апеллируют к царю, им свойственны царист
ские иллюзии, но о временщиках, о Шварцах и Аракчеевых, в них
говорится со всей откровенностью, без всяких скидок на мундир.
Солдатские «плачи» не проходят мимо семеновской истории 1820 г.
Причеть переносится в аракчеевскую эпоху, становится свидетельни
цей восстания в Семеновском полку и суровой расправы с восстав
шими солдатами. Действие в зачине происходит в Петропавловской
крепости, вместо «молодого солдата» — арестованные «добры мо
лодцы», участники восстания. Солдаты «слезно плачут» (по фольк
лорному обычаю), в действительности— они «думу думают»,
«речь говорят» («во слезах они речь говорили»). В заключительной
части — прямое указание на Семеновский полк и намек на полков
ника Шварца. Конкретные факты укладываются в затверженную
поэтическую схему:
Посмотри-ка на свои полки,
На любезной-то полк Семеновской,
На Семеновской, на конну гвардию!
Как у нас в полках не по-прежнему:
Караулы стали частые,
Перемены стали редкие,
А начальство пошло строгое! 31
В вариантах, известных в записях Н. Кедрова 32 и бр. Соколо
вых,33 о расправе с семеновцами также говорится в соответствии
с историческим фактом. Солдаты-семеновцы, прославившиеся
в войне с Наполеоном, не вынесли зверских издевательств командира
полка Шварца, отказались повиноваться, потребовали человеческого
отношения со стороны офицеров. За это весь полк был арестован
и отправлен в Петропавловскую крепость:
Как разбили тут
Полк Семеновский,
Полк Семеновский
Петропавловский
По одному солдатушку.
О
сравнительно широком бытовании солдатских «плачей»
свидетельствуют многочисленные записи начала XIX в., опубликован
ные и неопубликованные, покоящиеся в архивных хранилищах.
Нет сомнения в том, что все это — произведения фольклора, имевшие
устное распространение, особенно в 20-е гг. прошлого столетия.
И все же остается неясным жанровое происхождение солдатских
«плачей»: являлись ли они причитаниями или это пример обычной
стилизации? В собрании П. В. Киреевского рассматриваемые нами
тексты печатаются под названием «плачи». В книге «Русское народ
ное поэтическое творчество» 34 один и тот же текст, записанный
М. В. Семевским в Псковской губернии, именуется то «песней
64
Семеновского полка», то «песней-плачем семеновцев», то просто
«плачем семеновцев». Действительно, солдатские «плачи», начиная
с «плачей» о Петре I и кончая «плачами семеновцев», в жанровом
отношении крайне неопределенны, их трудно подвести под какуюлибо определенную рубрику.
Нельзя отрицать, что солдатские «плачи» стилистически всего
ближе к причитаниям. Но верно и то, что образ солдата-плакальщика
представляет собой явный анахронизм, противоречащий мужествен
ной солдатской поэзии. Остается «рассказ» (определение Бессонова)
или «заунывное пение» (формула Рылеева), т. е. песенно-лирическая
импровизация на тему солдатской жизни. Полагаем, что это был
«комбинированный» жанр: крестьянская причеть и солдатский
рассказ.
Могли ли сами солдаты складывать подобные «плачи»? Да, могли!
Выходцы из деревень, хранившие в памяти «общие места» из
крестьянской причети, испытавшие на себе эмоциональное воздей
ствие обрядовой поэзии (при проводах), очевидно, могли переиначить
на свой лад ранее затверженные мотивы и образы. В своем кругу
солдаты экспериментируют, создают опыты в стихах, беря за образец
фольклорную форму. Так возникают первые потаенные солдатские
стихи, которые грамотный солдат заносит на бумагу, чтобы затем
распространять в списках. Так возникала потаенная, подпольная
солдатская поэзия. Мы еще очень мало знаем о рукописной традиции,
о взаимосвязях фольклора с этой традицией, с рукописной литера
турой, которую творили социальные «низы». Г. А. Гуковский в статье
«Социальные стихи XVIII века» обращает внимание на литературную
жизнь крестьянина и солдата этой эпохи. Он справедливо утверж
дает: «Солдатские стихи делали свое дело. В листочках, списанных
грамотеями из ,,низов“, они ,,носились в народе“, как выражался
Болотов, и кажется они имеют право на внимание историка не
в меньшей степени, чем признанные произведения поэтов ,,высокой“
литературы, имена которых вошли в словари Новикова и Евгения
Болховитинова».35 Полагаем, что солдатские стихи заслуживают
такого же внимания со стороны фольклористов. Трудно представить
себе народное творчество XVIII и тем более XIX в. вне рукописной
потаенной поэзии, созданной крестьянами и солдатами. Между
рукописной «литературой» и чистым, без всяких посторонних приме
сей фольклором существуют самые тесные отношения; иногда даже
трудно провести разграничение между ними. Некоторые рукописные
произведения, дошедшие до нас в списках и вариантах, на самом деле
являются истинно фольклорными произведениями, рассчитанными на
соответствующую аудиторию и последующее коллективное твор
ческое редактирование. Всего легче сказать, что солдатские стихи —
индивидуальное творчество, значит не фольклор, а литература.
Однако проблема авторской атрибуции остается актуальной и для
фольклора. Многие произведения фольклора остаются анонимными
только потому, что навсегда утрачены сведения о их создателях.
Неизвестен автор, но автор все же был. Фольклор не отрицает
творческой индивидуальности. В конечном итоге солдатские стихи
5 В. Г. Базанов
65
тоже фольклор. Солдаты создают стихи и сами их записывают.
Нас интересует возможность возникновения в пределах стиля
и жанров традиционного фольклора новых произведений, отвечаю
щих запросам времени, потребностям народной жизни.
Если подлинно солдатская поэзия обращается к народным причи
таниям, приспосабливая эти причитания к новой аудитории и обога
щая их новым содержанием, то официальная военно-историческая
песня, песня полковая, созданная для солдат наемными поэтами-версификаторами, спорит с народными причитаниями и с солдатскими
«плачами». Горестным переживаниям крестьянина и солдата
полковая песня противопоставляет идиллические картины «службы
царской»; «молодому солдату», слезно оплакивающему свою
судьбу, — улыбающегося гренадера-молодца; солдатскому скепти
цизму — казенный патриотизм. Среди многочисленных фальсифи
каций, включенных П. А. Бессоновым в «Песни, собранные П. В. Ки
реевским», есть одна полковая песня «Гренадеры-молодцы» (на
голос: «Из-под дуба, из-под вяза»), где спор с фольклором принимает
особенно откровенную форму. В полковой песне высмеивается
и сам обряд проводов рекрута, и рекрутское причитание; вся дере
венская сцена написана в явно иронических тонах:
Пальцы рубит, зубы рвет,
В службу царскую не йдет.
А когда служить сберется,
То как с жизнью расстается;
Там жена, и брат, и сват,
Гришка, Сидор и Кондрат
Как по мертвом зарыдают:
До кружала провожают,
Всей деревней заревут:
«Ваньку в рекруты сдают!»
— Ах, прости на веки, Ваня:
— Вот ужо те будет баня!
Оказывается, что все опасения крестьянина напрасны:
Жизнь солдатска нам забава,
Польза, счастье нам и слава! ль
Солдатские «плачи», песни и стихотворения противостоят этим
аляповатым стихам, где нет и не может быть подлинных пережи
ваний крестьянина и солдата. Это уже борьба внутри самой солдат
ской поэзии, народной и псевдонародной. Солдатский фольклор
обогащает русскую гражданскую поэзию. Александр Бестужев
и Рылеев свою знаменитую революционную песню «Ах, тошно мне»
создают не без влияния фольклора, в частности солдатских «плачей»
и песен. Псевдонародный «фольклор» становится достоянием Ростоп
чина.
Повторяем, что солдатские «плачи», противостоящие казенно
патриотическим гимнам, могли возникнуть в процессе творческого
обращения наиболее одаренных солдат к фольклорным традициям.
Поэтика причитаний приспосабливается к солдатскому песенному
стиху или рассказу в стихах. В данном случае прямой источник
66
солдатских «плачей» — распространенная крестьянская причеть.
Не выходя за пределы довольно односложного сюжета (молодой
солдат, стоящий на часах, жалуется на свою жизнь) и опираясь
на художественный опыт воплениц, солдаты создают свои собствен
ные стихи, в тон и лад народным причитаниям. Прямые заимствова
ния из причитаний легко попадают в солдатские походные песни.
Иногда даже трудно сказать, где впервые то или иное описание
сложилось: в солдатской среде или в деревне, в солдатской песне
или в причитании. Напомним хотя бы из солдатской песни следую
щую строфу:
Где нам день дневать, ночь коротать?
Нам денек дневать — во чистом.поле,
Во чистом поле, под ясным’ небом;
Ночь коротати — во темном лесу,
Во темном лесу, во сыром бору;
Нам постелечка — мать сыра земля,
Нам зголовьицо — зло кореньицо,
Умываньицо — частый-мелкий дождь,
Утираньицо — шелкова траваГ'
Но можно представить себе и другую творческую историю.
Создателями солдатских «плачей» были вопленицы, простые русские
крестьянки, наслушавшиеся рассказов солдат, мужей и сыновей,
приехавших в деревню на побывку или отслуживших тяжелую
«государеву службу». Со слов солдат вопленицы по-солдатски,
но в форме, привычной их поэтическому сознанию, повествуют
о порядках в армии, обо всем, что испытали их сородичи: произволе
офицеров, муштре, телесных наказаниях и т. п.
В том и в другом случаях солдатские «плачи» явились результатом
взаимопроникновения двух творческих начал: устного солдатского
рассказа и крестьянской причети. Мы более склоняемся к тому,
что сами солдаты творили солдатские «плачи». Ясно, что не каждый
солдат мог создать художественное повествование, наполнив его
конкретным жизненным содержанием. Подобное перевоплощение
было под силу только своеобразным поэтам-сказителям, знающим
крестьянскую поэзию и умеющим отбирать из нее нужные слова
и образы. В солдатской обработке обычное причитание теряло свои
жанровые особенности, — это уже не был «вопль», т. е. плач в обыч
ном смысле этого слова. Такой путь (от вопленицы к солдату-поэту),
реально существовавший, в творческом отношении означал кризис
самого жанра. Солдатские «плачи» не отличаются художественным
своеобразием и богатством поэтического вымысла. В конечном итоге
это всего лишь своего рода фрагмент, черновой набросок, сокращен
ный и несколько обновленный вариант крестьянской причети. Второй
путь — от солдата-песенника и солдата-рассказчика к талантливой
вопленице-поэтессе — нам представляется для данного жанра наибо
лее продуктивным. Рядовые вопленицы, и тем более истинные
поэтессы, вроде Ирины Федосовой, вполне могли в рамках традицион
ного причитания художественно воспроизвести солдатские рассказы,
придав им обобщающее значение. Плачи Федосовой тем и показа
тельны, что в них горе семейное, горе крестьянское трактуется
5*
67
в широком социальном и общественном плане, а в рекрутской
причети — непременно со знанием психологии солдата и солдатской
жизни. О Федосовой можно сказать: «Ее блестящий реалистический
талант и здесь находит свое выражение. Нельзя не удивляться
тому, как эта неграмотная женщина, никогда не испытывавшая
сама тяжести солдатской службы, умеет находить выразительные
и правдивые слова и образы для изображения солдатчины. Со зна
нием дела, от имени солдата, пришедшего домой на побывку, она
показывает ,,ученье“; словно очевидец, изображает жестокие методы
воздействия ,,кумандёров“ на солдат; как тонкий наблюдатель
передает психологию обучаемого солдата. Умело находит краски
вопленица и для изображения повседневной жизни солдат в казарме.
Еще более яркие краски берет она для изображения ,,зеленой
улицы“ — наказания солдат за провинности».38
Конечно, одного «реалистического таланта» вопленицы еще
недостаточно, чтобы с «таким знанием дела» изображать солдатчину.
Неоценимую услугу Федосовой оказали сами солдаты, приезжавшие
в Заонежье на побывку. Рекрутская причеть как бы объединяется
с солдатским фольклором, песенным и прозаическим, у истоков
этой причети — живые беседы, рассказы, воспоминания и, возможно,
поэтическое творчество солдат. Федосова прямо-таки по-солдатски
говорит о тяжестях службы, о розгах и палках, о караулах «на часах»
и строевом «учении»:
Уже слушайте солдатики молодыи,
Да вас сошлют на чужу на сторонушку,
И на-б у буточки стоять да студёной зимой,
И на часах стоять, бессчастным, на всеночныих;
И от земли да зябут резвы ваши ноженьки,
И от оружьица зябут да ручки белый,
И как от ветра подвеват да блёкло личенько,
И от морозушку сердечко порастрескает;
И вы у буточки-то будете похаживать,
И сапог 6 сапог ведь вы да поколачивать,
И с руки на руку ружье да перекидывать. . ,39
Кстати укажем, что и в плаче «Отдам мужа в рекруты» из архива
Державина содержится аналогичное описание, правда не столь
развернутое и художественно совершенное, как у Федосовой, но тоже
«со знанием дела», как будто сама вопленица испытала тяжести
солдатской службы:
Как примашутся крылья, ноженки,
Как признобятся белы рученки к строевому ружью,
Приглядятся ясный очочки на чужую реку,
Как ни день-то, ни ночь вам покою нет,
Ночь темна настанет — на часах стоять,
А белой день придет — во поход идти. . .40
На солдатские рассказы ссылается сама Ирина Федосова, но
главное — она вводит эти рассказы в свои причитания, на основе
их создает яркое и вполне самобытное повествование.41 Вот, напри
мер, художественно переосмысленный рассказ солдата о «зеленой
68
улице», включенный в причитание почти без всяких изменений:
И
И
И
И
И
на ученьице, родитель на мученьице,
уже бьют да нас, победных, без повинности,
до ран да бьют, родитель, до кровавыих,
до умертвия, победных, бьют головушек,
скрозе строй гонят, бессчастных, нас солдатушков. . ,42
Среди потаенных солдатских стихов, распространявшихся в спи
сках в самом начале XIX в., сохранился такой же рассказ очевидца,
но облеченный в иную художественную форму (солдатское стихотво
рение) .
Автором «Солдатской жизни», судя по списку, опубликованному
В. Н. Орловым в «Литературном наследстве», был гренадер Измай-.
ловского полка Иван Макаров. В одном из списков имеется приме
чание: «за сие сочинение прогнан он сквозь строй и выписан
в армейский полк». Приводим из стихотворения «Солдатская жизнь»
две строфы:
О, прекрасная весна,
Ты приятна и красна,
На тебя всяк веселится,
Когда вольным кто родится.
А солдату ты, весна,
Очень, очень несносна.
Тут начнется всем ученье,
О, несносное мученье!
О, ученья глубина!
Про то знает лишь спина.
Коль здоровы будут палки,
Офицеры так, как галки,
Солдат мучают до смерти,
Точно душу в аде черти.
Кулаками по скулам
И палками по спинам.
А коль палочек не станет —
Тесаков на то достанет,
Эспантоны не гуляют —
Часто под бок прилетают.43
Стихотворение «Солдатская жизнь» переписывалось в особые
тетради, распространялось в списках и, возможно, передавалось
из уст по памяти. Отсюда существенные разночтения и варианты,
а также приписывание разным авторам. В одном из списков, храня
щихся в архиве Института русской литературы АН СССР, в приме
чании сказано: «поэму сию писал верно Тобольского пехотного
полка гренадер Илья Тихонов сын Яковлев». В том и другом случае
списки, скорее всего,доносят до нас имена переписчиков запретных
стихов, а не имена их подлинных авторов. В списке Ильи Тихонова
ощущается большая зависимость от литературной традиции, в част
ности от ломоносовского «Гимна бороде». Сошлемся на сцену
избиения:
О! солдатская спина, —
Ты к несчастью рождена.
Ты родилась на беды,
69
Тебя бьют без череды,
Офицеры так, как черти,
Солдат мучают до смерти.
Кулаками по скулам,
А тростями по бокам.
Если трости мало станет,
Тесаков на то достанет.
Эспантоны не гуляют,
Часто под бок прилетают.44
В прокламации 1820 г., написанной в форме обращения семеновцев к Преображенскому полку, в таких словах говорилось о «горест
ном положении» солдат: «У многих солдат от побоев переломаны
кости, а многие и померли от сего! Но за таковое мучение ни один
дворянин не вступился».45 В причитаниях Федосовой солдат жа
луется:
Тоскуют-то солдатски бедны плечушка,
И станут бедны эти костьица изломаны. . .
Между автором прокламации, солдатским поэтом и вопленицей —
устный рассказ бывалого солдата. В беседах с солдатами вопленица
уловила солдатские настроения, познала солдатскую жизнь и
усвоила солдатскую фразеологию. В плачи врываются мотивы
стихийного протеста против тех притеснений и терзаний, которым
подвергались рекруты. «Когда бреют лоб, мать вопит: Быдьте
прокляты, злодеи-супостатыи». С другой стороны, в плачи пересе
лился солдатский патриотизм, вопленица рассказывает о «сраженьицах» словами солдатской эпической песни:
И тут страженьс да было превеликое,
И кроволитье да ту было преужасное;
И от дыму-то не видно свету белого,
И мы ходили-то, солдаты, по колен в крови;
И мы плавали, солдаты, на плотах-телах;
И ручьем кровь да туды-сюды разливается
И наше храброе — сердчё да разгоряется;
Тут одна рука не може, другая пали;
Тут одна нога — упала, другая стой;
И раззудилося плечо да расходилося,
И бурлацкое ведь сердчё не устерпчиво;
И гди ведь пулей не ймем, там грудью берем,
И гди грудь не бере, душу богу отдаем.
Известно, что на «завоенные» плачи обратил внимание В. И. Ле
нин; от подчеркнул на полях второй части «Причитаний Северного
края» те места, в которых речь шла об отношении народа к рекрут
чине и о беззащитной доле солдатки и нищете крестьянской семьи,
оставшейся без «кормильца-батюшки», об аракчеевской военщине.
В. Д. Бонч-Бруевич в таких словах передает отзыв В. И. Ленина
о «завоенных» плачах: «Хорошая книжечка! — сказал Владимир
Ильич, возвращая мне через неколько дней ,,Завоенные плачи“,
на которые он обратил особое внимание. — Я внимательно прочел ее.
Какой ценнейший материал, так отлично характеризующий
аракчеевско-николаевские времена, эту проклятую старую военщину,
70
муштру, уничтожавшую человека».46 Повторяем, что такая отличная
характеристика «проклятой старой военщины» могла сложиться
только в коллективном творчестве. В данном случае мы разумеем
творческий союз солдат и крестьянок-воплениц. У Ирины Федосовой
солдатский «плач» превратился в большую поэму, сотканную из
причитаний.
ПРИЧИТАНИЯ И Д ЕЙ С ТВИ ТЕЛ ЬН О С ТЬ
У нас нет специальной работы по истории жанра причитаний.
Да и трудно такую работу создать, ибо мы не можем проследить
эволюцию причитаний на разных этапах развития исторической
жизни народа. Накоплены богатые сведения о бытовании причитаний
в XVIII столетии, но отсутствуют, если не считать похвальных
«плачей» в честь Петра I, фольклорные записи, образцы крестьянских
заплачек данной эпохи. Между тем очень важно знать особенности
причитаний конкретной исторической поры, локальные стили и те
местные условия, в которых создавались те или иные тексты. Кроме
причитаний обрядовых (свадебные, похоронные, рекрутские), были
еще плачи «на всякий случай», бытовые, не столь регламентирован
ные художественным каноном, более свободные в своем развитии
и в своих постоянных связях с окружающей действительностью.
Да и обрядовые плачи (исключение составляют свадебные, наиболее
нормативные, признающие устойчивые художественные композиции
и сложившиеся обрядовые традиции) часто обрастали впечатле
ниями сегодняшнего дня, становились поэзией вполне современной,
вбирающей в себя жизненно важный материал.
Из всех жанров фольклора причитания подвергались наиболее
ожесточенным официальным нападкам и запретам. Так было в древ
ней Греции. Солон в Афинах запретил неистовые «вопли». Только
во время заупокойных обрядов в честь великих мужей в Афинах
допускались плакальщицы.
Чем же объяснить неприязненное отношение к причитаниям
в эпоху средневековья и при Петре I? В причитаниях слишком явно
выглядывала старина, в них сохранялись пережитки язычества,
они противоречили новым формам быта, светскому этикету. Отчасти
и поэтому. Но главное все же в политической неблагонадежности
самой поэзии, в том стихийном протесте, который пробивался наружу.
В общем причитания не украшали прошлое и настоящее, они
говорили о неблагополучии в самой действительности.
Исполняя официальный обряд или причитывая «заплачку» по
конкретному случаю, вопленица-импровизатор могла принять на себя
роль народного заступника и дипломата, вторгнуться в область
политики, запретную для народа. Бытовые причитания способны
к тематическому расширению, к вбиранию в себя народных толков
и пересудов. Не случайно Петр I в 1715 г. обращает внимание на
«непристойный и суеверный обычай выть, приговаривать и рваться
к умершим». В «Записках о Петре Великом и его царствовании
брауншвейгского резидента Вебера», напечатанных в 1872 г. в «Рус
71
ском архиве» (№ 7 и 8), сообщаются подробные сведения о похо
ронных обрядах, а также об отношении Петра к «разным причита
ниям». Рассказывая о похоронах вдовствующей царицы Марфы
Матвеевны, иноземный бытописатель свидетельствует: «В подобных
случаях у русских искони в обыкновении были громкие рыдания,
плач и разные причитания, которые казались мне насколько искрен
ними, настолько же и притворными; но царь решительно хо
чет вывести этот обычай, и на упомянутых похоронах строго прика
зано было, чтобы никто громко не плакал и не причитывал»
(с. 1343).
Петр I, боровшийся против разных суеверий и косности народного
быта, в причитаниях мог видеть не только проявление рутинерских
обычаев, чуждых новым преобразованиям и европейской цивилиза
ции, но и слышать ноты недовольства современным порядком, жалобы
на личные потери и жертвы в результате жестоких расправ со старо
обрядцами и стрельцами. Петру I, по-видимому, запомнились
материнские плачи о стрельцах в октябре 1698 г., во время казни.
Об этих плачах по стрельцам сохранилось яркое свидетельство
в «Дневнике» Иоанна-Георга Корба: «Ужас предстоящей смерти
увеличивали жалостные вопли жен. . . Мать оплакивала своего сына,
дочь судьбу отца, несчастная жена злой рок мужа; с их рыданиями
сливались вопли тех женщин, которые по разным связям родства или
свойства заливались слезами. Когда кого из осужденных лошади
быстро уносили на место казни, рыдания и вопли женщин увеличива
лись, которые, стараясь догнать их, оплакивали жертву разными,
почти сходными один с другими, словами (передаю их так, как мне их
перевели): ,,Для чего тебя так скоро отнимают у меня? Зачем поки
даешь меня? И в последний раз поцеловать нельзя? Не дают мне
попрощаться с тобою в последний раз?“ Этими печальными причита
ниями несчастные женщины провожали своих друзей, которых
догнать уже не могли».47
Это свидетельство И.-Г. Корба представляет для нас несомненный
интерес, поскольку оно дает основание предполагать, что причитания
всегда имели самое непосредственное отношение к важнейшим
событиям народной жизни и могли из поэзии обрядовой, бытовой
превратиться в поэзию, по-народному гражданскую, неприятную
для слуха дворянского общества.
Нужно думать, что в петровскую эпоху широко бытовали анти
крепостнические причитания, т. е. причитания, в которых громко
раздавались жалобы на помещиков, изображались ужасы крепост
ного права, бесчеловечное отношение к крестьянину. В «Полном
собрании законов Российской империи» есть указ Петра I о том, что
«крестьян продают на розницу, как скотов, и даже так, что от семей,
от отца или матери, дочь или сына помещик продает, отчего немалый
вопль бывает».48 Но именно эти «вопли», «непристойные» причитания
оставались за оградой высокого искусства классицизма, за преде
лами литературы XVIII столетия и даже фольклорных сборников,
составленных любителями народной словесности. Они как бы дискре
дитировали эстетику дворянских особняков, ибо звучали не в лад
72
с громкой, выспренней одической поэзией. А. П. Сумароков, отец
русского классицизма, сам обращавшийся к народной любовной
лирике, причитания называет «дурацкими песнями».49 Несмотря на
гонения, народные вопленицы продолжают «приплакивать», а иногда
и громко «кричать», заявляя о солдатчине, о крепостничестве,
о беззащитных вдовах и сиротах, обо всем, что накопилось в душе
русской крестьянки. Пожалуй, удивительней всего, что Петр I,
искоренявший причитания, запрещавший «выть» по покойникам, сам
становится жертвой «непристойного» обычая.
И все же, несмотря на официальные препоны, народные причита
ния становятся достоянием большой русской литературы, правда
с помощью великого революционера Радищева. И это тоже показа
тельно! Радищев причитания считает вполне художественной
и общественно важной поэзией.
Используя традиционные художественные приемы, неизвестный
автор XVIII в. складывает «Плач холопов». Это плач и одновременно
политическая крестьянская лирика. Причитания создают трагический
образ крестьянской России, плачущей от помещичьего произвола,
разбоя чиновников, безысходной нужды. И сама причеть перестает
быть только явлением обряда, семейного быта, она завоевыва
ет деревенскую трибуну. В историю русской поэзии некоторые при
читания Ирины Федосовой входят на правах обличительной
поэзии. Но были, конечно, и до Федосовой гневные народные
плачи.
Отсутствие авторитетных записей народных плачей вплоть до
70-х гг. XIX в., когда появился первый том «Причитаний Северного
края» (1872), значительно затрудняет историческое рассмотрение
данного жанра даже в пределах близлежащей эпохи. Многое забыва
лось и безвозвратно утрачивалось из фольклорной летописи народной
жизни. Мы говорили о петровском времени и тех народных «воплях»,
которыми сопровождалось строительство Российской империи, поме
щичьего государства. Причитания XVIII в. не были собраны, они
остались за пределами дворянской фольклористики. Не дошли до нас
также и плачи-славы о Разине и Пугачеве — блестящий документ
эпохи. Пушкин указал на бытование лирических «заплачек» о Разине.
Народное сознание сближает два события: восстание Разина и вос
стание Пугачева. Собирая материал для «Истории Пугачева»,
Пушкин записал предание о матери Степана Разина, якобы разыски
вающей своего сына среди погибших пугачевцев: «В Озерной старая
казачка каждый день бродила над Яиком, клюкою пригребая к берегу
плывущие трупы и приговаривая: Не ты ли, мое детище? не ты ли,
мой Степушка? не твои ли черные кудри свежа вода моет?»50
Пушкин внес в «Историю Пугачева» цитату из причети, причем
очень важную. В некоторых позднейших записях причитаний встре
чается и образ Пугачева.
Дворянские историографы называли Пугачева «злодеем», «извер
гом». В. Броневский в «Истории войска Донского» так и писал:
«изверг рода человеческого». В плачах Пугачев — «родный
батюшка», «красное солнышко».51
73
До нас не дошли и другие ценнейшие материалы, характеризую
щие живую историю русских причитаний. Сошлемся хотя бы на
1812 г. Не приходится сомневаться, что Отечественная война
с Наполеоном не могла не пробудить к жизни «завоенную» причеть.
Существовали, конечно, и обряды, связанные с проводами на войну
и с трауром по погибшим русским воинам. Декабрист В. И. Штейнгель свидетельствует, что петербургских ополченцев с плачем прово
жали матери и родственники. 2 Это значит, что были и причитания,
но о них мы ничего не знаем. Возможно, именно потому, что причита
ния составляли слишком обыденную поэзию, что каждая деревенская
женщина могла выплакать свое горе в незатейливой форме, на них
и не было обращено должного внимания. Записывались былины,
духовные стихи, сказки. Причитания в отрывках цитировались
Радищевым, Пушкиным, Гоголем, Аксаковым. О повсеместном их
распространении все хорошо знали. Но в науку о народной поэзии
они пришли в последнюю очередь.53
При всей скудости материала, при отсутствии фольклорных
записей мы не должны отказываться от конкретно-исторического
изучения причитаний и поисков хотя бы косвенных источников.
Пушкин сохранил несколько строк из причети о Разине. Отдельные
фрагменты причитаний эпохи крепостного права входят в литературу'
«путешествий» («Путешествие из Петербурга в Москву»). Сошлемся
на «Путешествие критики», автором которого был С. К. фон Ферельц,
учитель немецкого языка Владимирской гимназии. Путешественник
посещает крестьянские избы. «Подхожу — звук цепей, вопли нещастных поражают слух и сердце мое. . . Тут трое малюток увиваются
около брата своего, который заступал у них место отца и матери.
„Родимой ты наш братец! на кого ты нас покидаешь? кто нас будет
поить, кормить? без тебя натерпимся мы и холоду и голоду“ умоляли
они брата своего, который, взирая на них наполненными слез
глазами, тем более, кажется, чувствовал нещастие свое, что оно
сделается источником горестей и страдания для оставляемых им
сирот. Между тем они не перестают повторять жалобную песнь
свою».54 В «Путешествии критики» — отрывок из детской причети
и прекрасный комментарий к нему.
После публикации восьми текстов причитаний в записи 1810 г.
из архива Г. Р. Державина мы можем более уверенно говорить
о связях этого жанра народной поэзии с современной жизнью,
с повседневной крестьянской действительностью.55 О невольном
замужестве дочери рассказывает мать; виновником трагедии явля
ется деревенский староста: «Как насел на нас вор-староста».
Девушка оплакивает в лесу разлуку с родными, жалуется на
«отягощения работами»: «Что работа мне не в могушку, Что я маюся
во горести». Жена провожает с причетью мужа-рекрута: «Навали
лись на нас лихие люди, Что лихие люди, начальники. . .» Последний
плач имеет и более точный паспорт. Он исполняется при проводах
на первую войну с Наполеоном, когда «добрый молодец» собирается
в «поход идти»: «Под злодея нашего, под недруга, Под француза,
недруга злого-лютого!» «Лихие» — это злые, бессердечные люди,56
74
почти как в «Плаче о старосте» Ирины Федосовой («этого злодея
супостатого» и т. п.).
Опубликованные тексты причитаний в записи 1810 г. помогают
более объективно оценить наследие выдающейся заонежской вопле
ницы и в какой-то мере проясняют историю жанра. Короткие,
в 20—30 строк, причитания начала XIX в. не могут идти ни в какое
сравнение с монументальными плачами Федосовой, в художествен
ном отношении они — явление заурядное, пример самой рядовой
причети. Но и в них есть тот эпический размах, та социальность
и повествовательная манера, которая обычно считается непременно
федосовской, ею самой созданной. Ранние записи частично восста
навливают предысторию знаменитого «Плача о старосте».57 Идейный
и художественный опыт прошлого сказывается и там, где, каза
лось бы, действует личное дарование поэтессы. Показательна сама
фразеология ранних плачей: «начальники», «злодеи», «лихие люди».
Вся крепостническая Россия с ее представителями не может вме
ститься в рамки лирической поэзии. Жизненный материал требует
более объективного повествования, гневных интонаций, обличитель
ного пафоса. В ранних записях все эти качества лирико-эпической
причети присутствуют, правда, в форме самой элементарной, одно
сложной.
Заслуживают внимания пояснения «списчика» (так называет
себя неизвестный собиратель, приславший Г. Р. Державину свои
записи). Он довольно удачно комментирует записанные причитания
«на всякий случай»: каждый плач имеет точный адрес, возник
в конкретных обстоятельствах, по тому или иному случаю. Современ
ник Державина свидетельствует, что причитания имели массовое
распространение, что редкая крестьянка не умела «вопить», не знала
«заплачки» и не могла приспособить ее к жизненным условиям.
«,,Вопить не умеет“, — говорит «списчик», — такой же почти упрек,
как ,,прясть не умеет“». Поэтому деревенские девушки «заблаговре
менно учатся вопить». «Вопли» требуют мастерства; они не даются
сразу. С самых давних пор были вопленицы-профессионалки. Русская
наука и литература знают одну выдающуюся вопленицу-поэтессу.
Но это не значит, что у Ирины Федосовой не было предшественников.
Наконец, имеются все основания утверждать, что кровавые
подавления крестьянских восстаний вызывали море народных слез.
В дни расправы с восставшими матери и жены не могли не оплакивать
погибших. В Бездне стоял сплошной плач, и очевидно, что там были
свои вопленицы, истолковательницы общественного и семейного
горя. Управляющий имением А. П. Ермоловой, очевидец безднинских
событий .1861 г., Н. А. Крылов обронил такую деталь: «Тотчас же
нарядили 50 человек рыть могилу мертвым, расставили караулы, все
утихло. Через час поднялся плач и причитанье. . .» 58 В традиционные
похоронные причитания под давлением обстоятельств могли невольно
врываться мотивы народного протеста. О содержании безднинских
причитаний мы ничего не знаем. Но аналогичное оплакивание
крестьян, подвергнутых телесному наказанию в 1861 г., было зафи
ксировано в Тарусском уезде Калужской губернии. В рапорте
75
генерал-майора Н. Г. Казнакова сообщалось о плачах и воплях:
«Во время взятия крестьян под стражу и наказания их, толпы,
расположенные вдали, и преимущественно женщины, которых разо
гнать не было возможности, оглашали воздух плачем и воплями,
поощряли крестьян к сопротивлению, кричали мужьям, чтобы выдер
живали наказание до конца, не давая обещания исправлять барщину,
старались убеждать солдат к неисполнению своего долга и осыпали
меня бранью».09 Здесь налицо мотивы, которые легко могли вплестись
в традиционные причитания. Вопленицы «поощряли крестьян
к сопротивлению».
Призванные выражать чувство утраты, скорбь по умершему
близкому человеку, рассказывать о неустроенности жизни на земле,
причитания не ограничиваются миром этих личных горестных пере
живаний. Сам образ горюшицы, образ бесконечно трагический,
уже есть вызов официальному благополучию, оппозиция казенному
оптимизму. Задача исследователя состоит и в том, чтобы разглядеть
общественный смысл причитаний, семантику образов, то, что скрыто
в складках и тайниках поэзии. Далеко не все причитания, бытовавшие
в разные эпохи исторической жизни, объединяли лирику и эпос,
субъективные чувствования с гражданскими переживаниями. Но
бесспорно были и такие плачи, в которые врывались публицистика,
полемические тирады, злободневные намеки и открытые напомина
ния о тяжести крепостничества и деспотизма. Они составляли
особый род народной потаенной поэзии и редко попадали в фольклор
ные сборники.
Важно, конечно, и то, что причитания — специфически женская
поэзия, развернутый монолог горюющей и протестующей крестьянки.
Былины составляют по преимуществу мужской род поэзии, в них —
мужественное, почти ораторское слово и соответствующие сюжетные
горизонты. Русская крестьянка в фольклоре завоевывает право
говорить от собственного имени, она создает свою, неподражаемую
поэзию. Могила мужа или сына, сельская площадь, где собирают
рекрутов, изба, в которой снаряжают девушку в подневольное
замужество, поле, где в поте лица трудится крестьянка, — вот
арена народных поэтесс-воплениц. Возможно, что именно на клад
бище впервые раздалась свободная речь женщины, угнетенной
в обществе и в семье, не имевшей другой трибуны для высказывания
всего, что накопилось за многие годы тяжелой жизни.
Образы и мотивы причитаний входили в песни крепостнической
неволи, составляя один из элементов песенной художественной
композиции. В частности, в песне «Во лесу, лесу дремучем» девушкасиротка оплакивала свою жизнь в барском доме. Но это были
отзвуки причитаний, их репродукция. Судьба лирической героини
народных песен и судьба русской женщины из народа в причитаниях
одинаковы. Пушкин в «Путешествии из Москвы в Петербург»
указывал на сходство народной лирики и причитаний, на их эмо
циональную общность: «Вообще несчастие жизни семейственной есть
отличительная черта во нравах русского народа. Шлюсь на русские
песни: обыкновенное их содержание — или жалобы красавицы,
76
выданной замуж насильно, ,или упреки молодого мужа постылой
жене. Свадебные песни наши унылы, как вой похоронный».60
Далеко не всякая действительность подвластна фольклору.
У причитаний имеется своя область идейных и художественных
интересов, своя сфера эмоционального воздействия, свои границы
и возможности. Своеобразие причитаний состоит в том, что тема
общественная, тема социальная в них редко выступает открыто,
чаще протест против существующей действительности находит
выражение в обострении личных трагических переживаний.
К тому же в причитаниях бунтарские настроения переплетаются с ре
лигиозными, энергия с вялостью, гуманизм с эгоцентризмом.
Отмечая прочные связи, существовавшие между обрядово-быто
вой поэзией и действительностью, указывая на смысловую двуплановость причитаний и их способность откликаться на важнейшие
события семейной и общественной жизни русского крестьянина, мы
не должны забывать, что вопленицы-поэтессы не имели и не могли
иметь ясного политического сознания, что в причитания перекочевали
слабые стороны крестьянской психологии и реакционные идеи. Если
в причитаниях и содержатся бунтарские настроения, то сам бунт —
«бунт на коленях», с «Христом за пазухой». Для причитаний показа
тельна апелляция к богу и вера в царя-освободителя. Причитаниям,
как и многим другим жанрам фольклора, не хватает сознательной
революционности, политической мятежности. Это поэзия плачущей
крестьянской России, слезливая, печальная и гневная, но еще не та
поэзия, которая призывала к активному действию, воодушевляла
крестьян на активную борьбу с помещиками и самодержавием. Даже
плачи Ирины Федосовой нельзя равнять с удалыми разбойничьими
песнями, с пугачевско-разинским фольклором. Вопленицы появля
ются на сельской площади после подавления крестьянских восстаний,
когда чинится расправа над «возмутителями». Вопленицы — пер
выми на гражданской панихиде. На кладбище они оплакивают
погибших за крестьянскую волю. Причеть протестует, но протестует
пассивно.
ЕЩ Е РАЗ ОБ И РИ Н Е ФЕДОСОВОЙ
Причитания Ирины Федосовой следует рассматривать особо.
Записанные от нее Е. В. Барсовым семнадцать текстов занимают
почти триста страниц в «Причитаниях Северного края». Некоторые
плачи насчитывают свыше тысячи стихов, фактически являются
сводными текстами. Сюжетно многоплановые и стилистически
тяжеловесные плачи Федосовой не укладываются в композиционные
рамки обычной причети. В научной литературе можно встретить
разные и часто противоречивые определения жанровых особенностей
федосовских причитаний. Плачи Федосовой называются «поэмами»
(«из отдельных плачей она сложила целую поэму», — писал Л. Н. Май
ков), «импровизированными поэмами», «социально-бытовыми поэ
мами» (по характеристике современного фольклориста К. В. Чи
стова) и т. п. Н. П. Андреев и Г. С. Виноградов предлагали видеть
77
в плачах Федосовой «своеобразный жанр, синтетически объединяю
щий былину и плач». Влияние былинной поэтики в плачах Федосовой
безусловно сказывается: торжественно-патетические стихи, муже
ственные, декламационные. В плаче, изображающем приезд в де
ревню чиновника за поборами, стих приобретает особую энергию,
особый разбег:
Как во ту пору теперь да в тое времечко,
Как по этой почтовой ямской дороженьке
Застучало вдруг копыто лошадиное,
Зазвонили тут подковы золоченый,
Зазвенчала тут сбруя да коня доброго,
Засияло тут седёлышко черкасское,
С копыт пыль стоит во чистом поле:
Точно черной быдто ворон приналетыват,
Мировой этот посредник так наезживал;
Деревенский робята испугалися,
По своим домам оны да разбежалися;
Он напал да на любимую сдержавушку,
Быдто зверь точно на упадь во темном лесу.
Я с работушки победна убиралася,
Из окошечка в окошечко кидалася.61
Плач требует определенной ритмической меры, элегической то
нальности, заунывной протяжной мелодии. У Федосовой — громозд
кие стихи и словесный рисунок из эпических песен. Отдельные
описания — приезд чиновника — напоминают былинные картины,
эпическое время. Местная традиция (Заонежье, прославленное быле
вой поэзией) и личная поэтическая культура (Федосова и сама
хорошо знала и пела былины) способствовали объединению в при
читаниях разных жанровых и стилистических канонов. Однако
не только заонежские причитания отмечены эпическим складом;
печорские вопленицы тоже склонны к замедленно спокойному повест
вованию. Соседство былевой поэзии и здесь постоянно дает себя
знать. И все же нельзя эпический элемент в причети объяснять
исключительно местным художественным опытом или только личным
сказительским складом, а также условиями записи.62 Причины столь
распространенного явления следует искать в социальной функции
причитаний, в масштабности изображаемых событий. Часто жизнен
ные обстоятельства делали из фольклорной лирики эпическую драму
с ее тяжелыми воспоминаниями, переживаниями и нравственными
страданиями.
Нет сомнений в том, что яркое дарование Федосовой наложило
сильный отпечаток на традиционную причеть. Поэзия Федосовой —
поэзия выдающейся вопленицы-поэтессы, счастливо объединяющей
давнишнее коллективное наследие с личной изобретательностью.
Но именно личное начало в причитаниях Федосовой слишком пре
увеличено в трудах некоторых фольклористов.
К. В. Чистов в книге о Федосовой рассматривает заонежскую
причеть на широком социальном фоне пореформенной деревни,
сообщает очень ценные сведения по истории местного края, пытается
проникнуть в творческую лабораторию вопленицы-поэтессы и пока
78
зать реальные источники отдельных причитаний. Но окончательные
выводы и обобщения малоубедительны. Пореформенному творчеству
Федосовой придается такое самодовлеющее значение, что в конечном
итоге почти ничего не остается для эволюции жанра, для прошлого
русской причети. Следует сразу же сказать: К- В. Чистов неодно
кратно подчеркивает, что Федосова «активно опиралась» на коллек
тивное творчество народа, «не ставила себя вне традиции» (с. 192).
Однако это правильное утверждение остается декларативным, весь
пафос исследования состоит в том, чтобы «уловить то новое, что
изучаемый сказитель вносит в общую сокровищницу русского на
родного творчества» (с. 20). Причитания Федосовой привлекают
К. В. Чистова как отзвук «грозных и бурных событий» пореформенной
поры.63 Конечно, эти события отразились в заонежских причитаниях.
Федосова, безусловно, являлась вдумчивым истолкователем народ
ной жизни. Но едва ли об индивидуальном мировоззрении вопленицы
и ее художественном методе можно писать столь категорически,
так определенно: «Федосова приближается к раскрытию внутренней
противоречивости христианства» (с. 198); «Развернутое изображе
ние тягот солдатской жизни неизменно сопровождалось у Федосовой
четким осмыслением классового характера современной ей русской
армии» (с. 218); «Социальный враг — источник всех крестьянских
несчастий — был узнан и определен ею» (с. 249); «Особенности
художественного метода отражения действительности, который был
свойствен И. А. Федосовой, обусловливались ее мировоззрением»
(с. 256); «. . .Федосова знала два метода обобщений, свойственных
реалистическому искусству» (с. 286); «Показ взаимоотношений
героев в их развитии позволяет Федосовой в ряде случаев подойти
вплотную к проблеме характера и обстоятельств и, тем самым,
преодолеть принцип деления героев только на положительных и
отрицательных, теперь оказавшийся неспособным с достаточной
глубиной выразить новые взаимоотношения, новые идеи, новое
понимание людей и жизненных обстоятельств» (с. 302); «Уже неодно
кратно говорилось о том, что художественный метод Федосовой
был методом реалистическим» (с. 325) и т. д. и т. п.
О чем свидетельствуют эти и многие другие высказывания
К. В. Чистова? В терминологию исследователя переселилась мето
дология его труда. В книге «Народная поэтесса И. А. Федосова»
речь идет не столько о народной причети, сколько об индивидуальном
творчестве Федосовой, причем в характеристику мировоззрения и
художественного метода заонежской вопленицы переносится поли
тический опыт революционнных демократов.
Нельзя отрицать, что в некоторых плачах Федосовой («Плач
о старосте» и «Плач о писаре») отразились существенные стороны
пореформенной России (наезды мировых посредников, бедствия
и нищета олонецких крестьян), но едва ли следует утверждать, что
федосовские причитания знаменуют собой «новый этап» в русском
фольклоре второй половины XIX в. Для такого решительного вывода
отсутствуют серьезные доказательства. В рекрутских плачах Федо
совой («Плач по холостом рекруте» и «Плач по рекруте женатом»),
79
датируемых К- В. Чистовым условно 1867—1868 гг., отражена много
вековая история, прежде всего аракчеевско-николаевская военщина,
и отражена она как по собственным впечатлениям, так и «с голоса»
других воплениц, учивших Федосову причитывать. Если учесть, что
Ирина Федосова родилась в 1831 г. и собственными глазами не могла
наблюдать аракчеевскую военщину в глухом Заонежье, то придется
сделать вывод, что ее поэтическое мышление было многим обязано
предшествующей традиции. «Завоенные» плачи, как и многие другие
обрядовые и бытовые, идут от XVIII и первой половины XIX в.,
за ними скрываются плачи многих воплениц, оставшихся неизвест
ными науке, а также устные рассказы самих солдат, приезжавших
в Заонежье на побывку.
Индивидуальное, личное в причитаниях не снимает вопроса
о власти традиции, об устойчивости художественных форм. Личное
начало в фольклоре следует правильно понимать. Импровиза
ция предполагает творческое освоение наследия, напряжение па
мяти.
Одним из главных признаков «реалистического метода» Федо
совой («метод Федосовой был методом реалистическим») К. В. Чи
стов считает конкретность мышления и сам «способ создания героев».
«Герои ее произведений не просто имели прототипов, а были поэти
ческими портретами совершенно определенных исторически сущест
вовавших лиц — земляков и односельчан поэтессы, их друзей и вра
гов, их родственников и детей и т. д.» (с. 279). Понимая недостаточ
ность такой характеристики «метода» Федосовой, сводящей сложный
процесс художественного творчества к правдивому копированию
совершенно определенных лиц и фактов, К. В. Чистов в конечном
итоге приходит к выводу, что «Федосова знала два метода обобще
ния, свойственных реалистическому искусству. В „рассказах о прошлом“ своих героев и в рассказах об их взаимоотношениях в траги
ческие дни она шла от единичного реального факта к установлению
общего в единичном, т. е. к представлению единичного в образно
обобщенной форме. С другой стороны, в „рассказах о последствиях44
она рисовала общее, типическое в его приложении к единичным
судьбам отдельных семей, т. е. шла от общего к его выражению
в образно-единичной форме» (с. 286). Эти и многие другие суждения
К. В. Чистова (например, утверждение на с. 302 об отражении в при
читаниях «взаимоотношений героев в их развитии», что позволяет
Федосовой «преодолеть принцип деления героев только на положи
тельных и отрицательных» и т. д.) напоминают известные и бесспор
ные положения о реализме, ставшие достоянием популярных учебни
ков по теории литературы. Но именно эти общие положения далеко
не всегда приложимы к фольклору и особенно к причитаниям. В ко
нечном итоге такие умозрительные формулировки ведут к отожест
влению «реализма» Федосовой с критическим реализмом русской
классической литературы. К. В. Чистов продолжает «. . .все эти
особенности имеют совершенно определенные аналогии в истории
возникновения классического реализма в русской литературе XIX в.,
родившегося в конечном счете на той же исторической почве»
80
(с. 327). Говоря о реалистическом «методе» Федосовой, о совершен
ном характере ее «реализма», К- В. Чистов явно не учитывает истори
ческое и художественное своеобразие фольклора. Различие между
фольклором и литературой фактически исчезает. Между тем «метод»
Федосовой не ею избретен. Это метод самого фольклора; к тому же
фольклорный реализм не был извечен, и далеко не во всех фольклор
ных жанрах он творит победу. По К. В. Чистову получается, что
Федосова — сложившийся реалист, соревнующийся в понимании
противоречий пореформенной действительности с Л. Н. Толстым.
Идейную ограниченность Федосовой К. В. Чистов понимает довольно
своеобразно. Он пишет: «Федосова, подобно другим русским кресть
янам — ее современникам, разумеется, не владела и не могла владеть
научным пониманием истории, пониманием того, что крестьянское
движение само по себе, без союза с пролетариатом, руководимым
марксистской партией, не может привести к освобождению трудового
народа из-под гнета эксплуатации. Неумение искать впереди выход из
создавшегося положения, естественно, приводило к идеализации
прошлого, к мечте о возврате к созданному воображением времени,
когда не было в мире беззакония, жили на земле люди „постатейные44,
и Горю не было среди них места» (с. 319).
Если оставить на совести исследователя разговор о «научном
понимании истории», которым не всегда владела вопленица Федосова
(здесь она разделяет ограниченность Некрасова и Чернышевского),
то признание в причитаниях «идеализации прошлого» нам пред
ставляется исключительно важным выводом, особенно в связи с про
блемой реализма. Идеализированное прошлое противопоставляется
«не только настоящему, но и будущему» (с. 318). Подобное «переоде
вание» в костюмы прошлого характерно для романтической поэзии.
«Идеализация прошлого» в причитаниях Федосовой — пример
фольклорного романтизма.64 В причитаниях, безусловно, отражается
конкретность поэтического мышления, отчетливо сказывается стрем
ление к социальной характеристике действительности, к индиви
дуализации своих переживаний (именно собственных переживаний,
а не положительного героя). Но значит ли это, что реализм как
художественный метод в творчестве Федосовой завоевывает свои
права, что причитания — вершина фольклорного реализма? Правда,
и К. В. Чистов говорит об ограниченности федосовского реализма,
в частности указывает на отсутствие «развязок в сюжетных поэмах
Федосовой». В этом, в отсутствии сюжетных «развязок», по его
словам, сказывается «ограниченность крестьянского мировоззрения
той поры» (с. 319). Однако в волшебно-героических сказках есть
«развязки», и очень определенные: сказочный герой непременно
желает овладеть теми материальными богатствами, которые создает.
Между тем и сказки не выходят за пределы той идейной ограничен
ности, которая свойственна фольклору в целом. К тому же разве
можно формальные элементы композиции (отсутствие сюжетных
развязок) выдавать за ограниченность мировоззрения крестьянкивопленицы. Это недоразумение, но недоразумение не случайное.
К. В. Чистов желает видеть в Федосовой только поэтессу, причем
6 В . Г. Б а з а н о в
81
поэтессу с ясным политическим мировоззрением и своим индивиду
альным художественным методом.
Яркая индивидуальность Федосовой не отменяет специфики
жанра и традиционной поэтики. Нам представляется:
1. Причитания — поэзия драматическая, повествующая о горе
стных событиях народной и личной жизни, о переживаниях, вызван
ных этими событиями. Это поэзия элегическая, медитативная,
а значит и субъективно-лирическая. И одновременно это поэзия
по-своему эпическая, вбирающая огромный жизненный материал,
вторгающаяся в общественную жизнь, в социальные и правовые
отношения, в народные судьбы. Главнейшие художественные компо
зиции и социальные мотивы федосовских плачей были предопре
делены традицией, предусмотрены давней эстетикой причитаний.
И в ранних записях наряду с лирическим образом горюющей матери
в качестве самостоятельных персонажей выступают люди не из
крестьянского сословия, злые «начальники», виновники крестьян
ского горя. Ясно, что для характеристики этих «начальников» нужна
была не лирика, а эмоции другого порядка: гнев, проклятие. Эта
гневная и сатирическая интонация легко обнаруживается в записях
начала XIX в. В причитаниях Ирины Федосовой лирико-эпическая
традиция находит классическое завершение.
2. Соотношение лирического и эпического начала в причети
в конечном итоге зависит не столько от творческого своеобразия
той или иной вопленицы, сколько от изображаемого материала,
от тех событий, которые определяют фабульное повествование.
В социально-бытовых причитаниях усиливается эпический элемент.
В причитания «завоенные» косвенными путями приходит героиче
ская тема. С другой стороны, в субъективно-лирических причитаниях,
посвященных судьбе близкого человека (рекруту, дочери, насильно
выданной замуж, и т. д.), всегда ощущается трагедия более общего
значения. Главное состоит в эмоциональном эффекте, в том впечат
лении, которое производит причитание на слушателей.
3. Причитания — поэзия, эмоционально напряженная, способная
вызвать чувство сострадания, любви и гнева. В этом смысле до сих
пор в оценке причитаний допускаются досадные неточности. В работе
К. В. Чистова причитания Федосовой не рассматриваются как поэзия
лирическая. Даже самые личные, субъективные мотивы похоронных
и рекрутских причитаний трактуются исключительно в социальном
аспекте: «Со свойственной ей зоркостью Федосова ясно видит соци
альные последствия смерти (ухода на службу) крестьянина для его
вдовы и детей. Семья не только теряет работника, но и становится
бесправной, переходит как бы в иную социальную группу» (с. 233);
«Таким образом, смерть мужа и отца — начало злоключений вдовы
и сирот — осмысляется Федосовой как факт социальной значи
мости (. . .) Федосова поднимается до социального осмысления вол
нующей ее общественной несправедливости, но она знает, что ее сме
лый протест безрезультатен, вдовы обречены на разорение, а их при
теснители наказаны не будут» (с. 242—243). Конечно, смерть близ
кого человека «осмысляется» прежде всего как личное горе. И плачи
82
Федосовой — прекрасный образец поэзии драматической и глубоко
психологической. В поэме «Мороз, Красный нос» Некрасов прекрасно
разгадал эту лирическую стихию причитаний.
4. Художественная и идейная структура федосовских плачей
вырастает из своеобразного синтеза лирики и эпоса. Поэтому про
тивопоставление эпических, монументальных плачей лирическим
причитаниям нам представляется неправомерным. Законченные эпи
ческие картины, развернутые описания природы, обличительные
тирады и здесь же — образ «горюшицы», эмоциональная взволно
ванность, лирический субъективизм. Если не ставить в пример
некоторые плачи Ирины Федосовой, то массовая причеть может
показаться общественно индифферентной. В ней политические, граж
данские и просто крестьянско-артельные настроения оттеснены пере
живаниями более ограниченными, личными, интимными. Чернышев
скому похоронные плачи казались слишком эгоцентричными, замкну
тыми в круг односложных эмоций, безразличных к общественной
жизни. Н. Г. Чернышевский утверждает, что в народной похорон
ной лирике отражено одно чувство, «одна и та же натура»: «мысль
о собственной личной пользе, личном удовольствии, личцом благе».
«Если муж и жена жили между собою хорошо, жена совершенно
искренно и очень глубоко печалится о смерти мужа, но только
вслушайтесь в слова, которыми выражается ее печаль: ,,на кого
ты меня покинул? что я буду без тебя делать? без тебя (мне) тошно
жить на свете!44 Подчеркните эти слова „меня, я, мне“: в них — смысл
жалобы, в них — основа печали. Возьмем чувство еще гораздо
высшее, чистейшее, чем самая высокая супружеская любовь: чувство
матери к ребенку. Ее плач о его смерти точно таков же: „Ангел
мой! Как я тебя любила! Как я любовалась на тебя, ухаживала
за тобою! Скольких страданий, скольких бессонных ночей ты стоил
мне! Погибла в тебе моя надежда, отнята у меня всякая радость!44
И тут опять все то же: „я, мое, у меня44».6^ Для Чернышевского
причитания выражают личные чувства. Но личное, индивидуальное
в народной поэзии понимается Чернышевским еще в духе основных
принципов антропологической философии.
При всей односторонности характеристики причитаний Черны
шевский справедливо подчеркивает это «я, мое, у меня». Как бы
причитания (похоронные, свадебные, рекрутские и просто бытовые
«на всякий случай») ни были скреплены с народным бытом и реаль
ными жизненными фактами, они прежде всего существуют для
выражения собственных переживаний.
5. В народе удачно определили жанровое своеобразие причита
ний, назвав их «воплями», точнее бы сказать, «вопль души». Это —
размышление русской крестьянки, выстраданная и глубоко искренняя
исповедь, поэзия трагических событий и скорбных переживаний. Из
народного быта и чувств причитания делают целую драму. Не слу
чайно Святослав Раевский рядом с «воплем», народным наименова
нием, ставит свое обозначение: «горькие жалобы», «раздумье»,
«безотрадные свои думы». Именно «думы» — приблизительно в том
смысле, в каком этот особый жанр психологической лирики обозначен
6 *
83
в украинской поэзии («думы» Тараса Шевченко) и в русской («Раз
мышление поселянина» Кольцова, крестьянская лирика Некра
сова).66 С другой стороны, причитания сродни народной бытовой
лирической песне (напоминавшей Пушкину «грустный вой») с ее
эмоциональной настроенностью, элегическим звучанием. Причитания
можно рассматривать как особый род лирической поэзии, правда,
лиризм их «жестокий», не знающий успокоения, полный скорби,
взволнованно-слезной патетики.67
В причитаниях — драматический разлад с действительностью,
разлад решительный, но не освещенный ясным политическим созна
нием. Драматизм переживаний переселяется в стих, в словесную
ткань, в лексику. Трагедия «я», за которым скрывается русская
крестьянка, принимает неслыханные размеры. Размеры трагического
в причитаниях определяются жизненными судьбами русской кресть
янки.
6.
Причитания сочетают правду человеческих переживаний и
социальных эмоций с риторикой нравственных назиданий, с услов
ной символикой словаря и образов. Стиль причитаний вырабаты
вался столетиями, его создавали и шлифовали все женщины кресть
янской России, в их числе и выдающиеся вопленицы. Причитание
как определенный род народной поэзии испытывало влияние со сто
роны эпоса и крестьянской песенной лирики и, конечно, претерпевало
изменения вместе с ходом самой истории, развитием народного
поэтического сознания.
Попытка К. В. Чистова объяснить «особенности реалистического
метода» Федосовой исключительно своеобразием пореформенной
эпохи, когда в народном творчестве якобы «начали вырабатываться
новые приемы в изображении действительности» (с. 326), не может
быть признана научно обоснованной, поскольку мы слишком мало
знаем о дореформенных причитаниях. Но и то немногое, что известно
науке (в частности, записи причитаний из архива Державина),
свидетельствует о традиционности тех приемов изображения дей
ствительности, которые обычно считаются непременно индивидуаль
ными, федосовскими, порожденными пореформенной эпохой. Самое
предварительное сопоставление федосовских причитаний с причита
ниями более поздней поры и из географических районов, не сосед
ствующих с Заонежьем, имеющих свои местные традиции, показы
вает принципиальную верность «метода» Федосовой издавна сущест
вовавшей традиции. Даже причитания, записанные в период кризиса
жанра, в годы потухания причитаний, подтверждают власть тради
ции, дают понять, что Федосова, при всем ее индивидуальном художе
ственном даровании, является прежде всего талантливой хранитель
ницей многостолетнего коллективного художественного опыта, а ее
причитания доброй своей частью обязаны рядовой русской причети,
идейно и художественно оформившейся в эпоху крепостничества.
И это нисколько не противоречит характеристике Горького, его
очерку о Федосовой, опубликованному в 1896 г. в «Одесских ново
стях». Горький за Федосовой видит «стомиллионную массу»: «Это
истинно народная поэзия, этот стон, который создал народ, наша
84
стомиллионная масса». «Федосова, — по словам Горького, — вся
пропитана русским стоном, около семидесяти лет она жила им,
выпевая в своих импровизациях чужое горе и выпевая горе своей
жизни в старых русских песнях».
Федосова была наделена ярким художественным дарованием и
тонким социальным чутьем; ее плачи являются надежным источником
для понимания психологии русского крестьянина. К. В. Чистов
стремится показать все эти достоинства ее причитаний, но в поисках
двух реалистических «методов», которыми владела вопленица,
невольно преувеличивает «писательское» дарование Федосовой.
Являясь крупнейшей хранительницей коллективного художест
венного наследия, Федосова обладала даром импровизации. Она
была склонна к переосмыслению традиционных образов и расшире
нию жанровых границ причитаний. В самом появлении «импрови
зированных поэм» нет ничего парадоксального, неожиданного.
Подобное сосуществование двух поэтик — поэтики причитаний и
поэтики рассказа в стихах — предусматривает фольклорная тради
ция. Причеть может перейти в стиховой эпос, в поэтический сказ,
но тогда это уже не будет плач в полном смысле этого слова. Трудно
представить себе, чтобы стиховые «поэмы», синтетически объединяю
щие былину и плачи, Федосова приголашивала как обрядовую
причеть. Вероятно, она свои большие «поэмы» Е. В. Барсову рас
сказывала, отчасти имитируя речитатив причитаний.
О СУДЬБЕ Ж А Н РА И О ЗАБ Л УЖ Д ЕН И Я Х Ф ОЛЬКЛО РИСТОВ
В дореволюционной крестьянской России причитания имели самое
широкое и повсеместное распространение. В советское время тоже
производились записи причитаний (по преимуществу похоронных
и плачей-воспоминаний о прошлой жизни). Новые записи свидетель
ствовали об устойчивости исторической поэтики, хотя содержание
причети под давлением времени подвергалось существенным изме
нениям. Одновременно фольклористы отмечали постепенное потуха
ние самого жанра, замкнутость художественной традиции, отсутствие
к ней интереса со стороны молодого поколения, порвавшего со ста
ринными обрядами и обрядовой поэзией.
В 20-е гг. XX в. появились записи причитаний из Костромской
губернии и из Сибири. Заслуга В. Смирнова, автора статьи «Народ
ные похороны и причитания в Костромском крае», состоит в том,
что он обратил пристальное внимание на массовые формы бытования
причитаний. Собиратель костромского фольклора ссылается на слова
воплениц: «. . .плачут и воют с причитаниями все зараз и всякая
на свой лад». «Все зараз» еще и в том смысле, что каждая вопленица
опирается на определенный поэтический шаблон, на готовую поэти
ческую схему. И одновременно «на свой лад», т. е. каждая вопленица
выражает собственное настроение (самовыражение) и создает свою
«заплачку». «Свой лад» дается не сразу и далеко не всем вопленицам.
Сказывается, конечно, и общая судьба жанра. Е. В. Барсову посчаст
ливилось встретить крупнейшую вопленицу-поэтессу и при этом
85
в годы хорошей сохранности обрядовой поэзии в Заонежье. К тому же
Барсов сосредоточил свое внимание на репертуаре выдающейся
вопленицы и сумел представить федосовскую причеть в наиболее
совершенных и развернутых редакциях. В. Смирнов, производивший
записи через 50 лет после Барсова в Костромской губернии, непода
леку от Олонецкого края, имел дело с общераспространенной причетью и записи производил в естественной обстановке, под крестьян
ской крышей. Сопоставляя федосовские плачи с костромскими,
ученый пришел к неутешительному, но справедливому выводу:
«Костромские похоронные причитания, имеющиеся в нашем распоря
жении, в большинстве случаев гораздо беднее по своему содержанию,
являясь как бы отрывками, сравнительно с теми разнообразными
и полными образцами, которые были собраны и изданы Е. Барсовым
в 70—80-х гг. прошлого столетия».68 «Как бы отрывки» — правильное
и точное определение костромских причитаний, взятых в параллель
с федосовскими. Но эти «отрывки» и есть массовый, типичный плач,
характерный образец общерусской причети. В. Смирнов не пере
оценивает индивидуального творчества воплениц, хотя и подчерки
вает «свой лад», т. е. умение самостоятельно использовать традицион
ную поэтику причитаний.
М. К. Азадовский, автор известного труда «Ленские причитания»,
находил и в старых и в новых записях надежный материал для обос
нования теории художественного новаторства в фольклоре. Ирина
Федосова для Азадовского прежде всего самостоятельный художник,
а уже потом вопленица. «К Ирине Федосовой, — пишет М. К. Аза
довский, — можно подходить только как к выдающемуся индивиду
альному художнику. В богатстве ее описаний, в тонкости психологи
ческих черт, в прекрасно задуманных и разработанных диалогах,
в ярких характеристиках, в умелом пользовании бытовыми подроб
ностями, в величественных описаниях картин природы, наконец,
в сильной и мощной фантастике, — во всем этом сказалась незауряд
ная личность художника-поэта».69 Таким образом, К. В. Чистов
в книге о Федосовой фактически следовал за Азадовским, сосредото
чив внимание на идеологической характеристике олонецкой вопле
ницы-поэтессы.
В сибирских причитаниях М. К. Азадовский находит много
«индивидуальных различий». Это дает основание ученому, тогда еще
молодому, подробно говорить о «личной изобретательности». Не слу
чайно в книге «Ленские причитания» М. К. Азадовский ссылается
на бр. Соколовых («Сказки и песни Белозерского края»), выступав
ших тогда в защиту сказительских «школ» и направлений.
Для своего времени повышенное внимание к индивидуальному
творчеству в фольклоре имело положительное методологическое
значение. Необходимо было преодолеть пренебрежение к народному
певцу, оставшееся в наследство от буржуазной науки, необходимо
было показать неиссякаемую творческую энергию, появившуюся
в фольклорных новообразованиях. Вместе с тем у бр. Соколовых
и у их последователей проблема «индивидуальных различий» засло
нила другие не менее важные проблемы, и, главное, она решалась
86
без достаточного учета исторических судеб отдельных фольклорных
жанров, в отрыве от общих процессов, характеризующих современное
состояние народно-поэтического творчества. М. К- Азадовский
со своей стороны призывал усилить «индивидуальное изучение»
причитаний хотя бы в областном разрезе.
Установка на областные варианты и отличия часто приводила
фольклористов к тому, что местные, локальные элементы и индивиду
альные сказительские особенности в поэтике и в художественном
стиле слишком возвеличивались, возводились в совершенную сте
пень, а многовековая традиция, общие закономерности фольклорного
развития отодвигались на второй план, оказывались в тени. Есте
ственно, что среди воплениц были более и менее одаренные, выдаю
щиеся и рядовые, но и самые талантливые среди них всегда дорожили
предшествующим художественным опытом и нарушение завещанных
эстетических правил считали своего рода беззаконием. Проблема
художественного творчества в фольклоре предполагает верность
классическому образцу, усвоение и передачу всего комплекса изобра
зительных средств. Местная «школа» — понятие очень сложное.
В «школы» входят и известные фольклористике «мастера» и их
безвестные предшественники, «учителя» и «ученики», «отцы» и
«дети». В «Ленских причитаниях» М. К. Азадовского «школы» возни
кают несколько искусственно, они образуются самим фольклористом.
Причитания П. А. Шестаковой и П. Ф. Медведевой, несмотря на
присущую им некоторую индивидуальность, не дают материала для
серьезной постановки проблемы самостоятельного художественного
творчества. Между тем М. К. Азадовский придает личной «изобрета
тельности» воплениц такое первостепенное значение, что для пред
шествующей традиции мало что остается.
При определении специфики того или иного фольклорного жанра
необходимо учитывать массовое творчество, средний уровень сказительского мастерства, не преувеличивая роли индивидуальных завое
ваний. К тому же личное начало в отдельных жанрах проявляется
по-разному, не в одинаковой степени, и касается оно далеко не всех
художественных компонентов. Не случайно у Азадовского индивиду
альное творчество сказочника (Сказки Верхоленского края. Иркутск,
1924) получает всестороннее и глубокое освещение. Сибирская
сказочница Н. В. Винокурова действительно является примером
свободного художественного развития. Вообще фольклорная проза
дает больше простора для проявления личного начала. В поэтиче
ских фольклорных жанрах (былина, песня, плач) скованность тра
дицией ощущается сильнее. Верность художественному канону есть
оборотная сторона словесного творчества в фольклоре, особенно
в поэзии.
Всегда учитывая индивидуальные сказительские возможности, мы
не должны игнорировать типологическое, устойчивое, нормативное.
Отказ от нормативности в фольклорной эстетике означает прибли
жение кризиса того или иного жанра, угасание классической тради
ции. Местные различия, варианты и особенности не должны уводить
фольклористику от проблемы общенациональных основ фольклора.
87.
К спорным выводам, как нам кажется, пришли также Г. С. Виногра
дов и М. М. Михайлов, авторы вступительных статей к сборнику
«Русские плачи Карелии». Изучая пудожские причитания в современ
ных записях, Г. С. Виноградов справедливо отмечает, что по содер
жанию и характеру художественных компонентов эти местные при
читания мало чем отличаются от общерусской причети. Однако
дальше арифметического перечисления композиционных признаков
и основных мотивов этот исследователь не идет.
М. М. Михайлов, ученик М. К. Азадовского, способный молодой
фольклорист, погибший в годы Великой Отечественной войны, много
внимания уделил современному состоянию причитаний. Так, он
устанавливает, что в современной пудожской причети произошло
обновление лексики и тематики. Наиболее одаренные вопленицыпудожанки (А. М. Пашкова, Е. С. Журавлева, Е. И. Терехова)
обнаружили тяготение к сложным и самостоятельным композициям,
включающим современный материал. Сборник «Русские плачи*Карелии» должен был показать процесс переоформления старой причети
в нечто новое, более совершенное в художественном и идейном
отношении. Не увлекаясь реликтовой стороной, достаточно выяснен
ной прежними исследователями, М. М. Михайлов стремился рас
сматривать причитания в свете популярной в то время фольклори
стической теории бурного прогресса большинства жанров народно
поэтического творчества.
М. М. Михайлов переживал огромные трудности, когда соприка
сался с похоронной причетью. Он понимал, что похоронные причита
ния призваны выражать «чувства любви и скорби» по умершим.
Однако тотчас же традиционная похоронная лирика приносилась
в жертву придуманной схеме. Оказывается, что «выражение чувств
любви и сожаления о смерти» близкого человека особенно пока
зательно для причитаний женщин, принадлежащих к «зажиточной
и кулацкой части деревни».70 Едва ли нужно говорить о том, что
простой народ всегда был носителем подлинного гуманизма. В этом
отношении народная нравственность выгодно отличается от пошлой
буржуазной морали. В народных похоронных плачах нет бессердеч
ности, эгоистического и черствого отношения человека к человеку.
Приходится только удивляться, что «сентиментально-трогательную»
похоронную лирику М. М. Михайлов отнес к кулацкой поэзии. Но это
была не только его ошибка.
М. М. Михайлов все же полемизирует со «слепыми оптимистами»,
которые вопреки фактам утверждают, что «причитания уже не бы
туют, что они уже вымерли». К сожалению, исследователь слишком
много внимания уделяет «новой политической заостренности» быто
вых и похоронных причитаний. Создается впечатление, что ученый
записавший ценнейшие тексты народных причитаний, думает прежде
всего о том, чтобы его труд правильно поняли, не истолковали пре
вратно. Поэтому во вступительной статье столь многочисленны
отступления и пояснения, ставящие своей задачей реабилитацию
обрядовой причети в современных условиях. Часто эти авторские
отступления имеют чисто декламационный характер. Если, например,
88
в традиционных похоронных причитаниях не было и не могло быть
«правильного понимания форм воплощения человеческого бессмер
тия», то «в современных плачах и сказах о вождях и героях Совет
ского Союза мы находим это правильное материалистическое понима
ние, правда, не везде и не в одинаковой степени» (с. 29). Странно
теперь звучит и такое утверждение: «Преодолев годы разрухи через
НЭП, партия и правительство привели страну к социализму и вместе
с тем трудящееся крестьянство к колхозному строю, в рамках кото
рого оно быстро создает зажиточную жизнь. С большой яркостью
этот путь отразился на эволюции похоронных причитаний» (с. 35).
В чем же состоит эволюция причитаний? М. М. Михайлову недоста
точно сказать, что в плачах постепенно исчезают «жалобы на нужду
и тяжесть жизни», что основными мотивами становятся «жалость
и горе от потери любимого человека». Оказывается, что вопленицы
и в траурные дни настраиваются «на оптимистический лад» и в своих
плачах «отражают новую жизнь, новые общественные отношения»
и т. п. В результате у сказительницы Е. П. Копейкиной предполагае
мый ответ умершего мужа выражается такими бодрыми стихами:
Нынь ведь времячко счастливое,
Уж будет время талантливое,
Уж теперь времячко советское.
Уж ты ведь сходишь, моя милая,
Уж обратят да ведь вниманьице.
Об этих и многих других столь же условных «плачах» М. М. Ми
хайлов пишет как о «большой доле совершенно нового, свежего
вклада воплениц, в соответствии с требованиями нового их идейного
содержания и требованиями задач, которые ставят себе вопленицы
в своих произведениях» (с. 39). Нет сомнений в том, что плачи-сказы,
вошедшие в книгу «Русские плачи Карелии», создавались воплени
цами, а не фольклористами. Но создавались они не без влияния
фольклористов, ориентировавших в своих статьях и докладах на
фольклорных конференциях, в присутствии самих сказителей, на со
здание подобных сказов. М. М. Михайлов здесь не одинок. «Широ
чайшую личную изобретательность» приветствовали почти все фоль
клористы, возглавляемые А. М. Астаховой и М. К. Азадовским, в их
числе и автор данной работы.71
Утверждение М. М. Михайлова, что «все плачи и сказы имеют
оптимистический конец» (с. 41), тоже отражает общие наши вуль
гарно-социологические заблуждения. В фольклористике в 30-е гг.
господствовала теория бесконфликтности, согласно которой и плачи
должны непременно звучать оптимистически, жизнеутверждающе,
как походный марш или хвалебная ода. Появление плачей-сказов
в свое время неправильно было оценено как всегда положительный
пример «личной изобретательности», «личного поэтического твор
чества». В действительности эти произведения ознаменовали собой
упадок жанра, и никакое вмешательство «личного начала» не могло
спасти причитания, спущенные самим временем под откос.
М. М. Михайлов был совершенно прав в полемике с теми фолькло
ристами, которые вообще не допускали бытования причитаний в со
89
временных условиях. История показала, что об отмирании некоторых
фольклорных жанров следует судить более осторожно. В годы Вели
кой Отечественной войны с фашистскими захватчиками крестьянки
русского Севера с причитаниями провожали своих мужей и сыновей
на фронт, оплакивали погибших воинов. Причеть оказалась способ
ной отражать переживания трудного военного времени. Это была
временная «вспышка», но она все же была.
В естественной обстановке проводов на фронт и при получении
похоронных повесток на севере России, где еще были свежи в памяти
традиционные образы и мотивы, наметившийся кризис жанра вре
менно задержался. Но и плачи военного времени, поражающие своей
искренностью и взволнованностью, следует понимать как уступку
прежней архаической традиции. Это — не полное восстановление
жанра в его гражданских правах, а всего лишь применение существо
вавшей поэтической формы к драматическим обстоятельствам и
переживаниям военного времени. Так нужно рассматривать записи
причитаний, произведенные в 1942—1945 гг.
В конечном итоге судьба причитаний не зависит от существующих
фольклористических концепций. Сама действительность, объектив
ные законы развития социалистического общества определяют
историю народно-поэтического творчества и его завтрашний день.
Некоторым фольклорным жанрам открыт путь в будущее, перед
другими — бездорожье, иные давно уже исчезли. Если собиратели
фольклора и записывают до сих пор отдельные тексты причитаний,
то уже как остатки полуразрушенной поэзии. Судьба причитаний
сходна с судьбой других традиционных жанров, в частности с судьбой
былин, которые совсем исчезли. С большим трудом собиратели
фольклора отыскивают на Печоре и на Мезени стариков, сохранив
ших в своей памяти хотя бы отрывки из когда-то широко бытовавших
эпических песен об Илье Муромце и Добрыне Никитиче. Причитания
ждет тот же удел. И мы расстаемся с этой седой, но когда-то мудрой
стариной без сожаления и оплакивания, видим в отмирании отдель
ных фольклорных жанров вполне закономерный процесс. Разру
шается жанр обрядовой поэзии вместе с исчезновением самого
обряда, но отдельные элементы поэтики причитаний,чувства и эмоции
общечеловеческого характера переходят в народную лирику, оста
ются в качестве своеобразного художественного компонента и
образца. В конечном итоге народная лирическая песня вбирает
в себя огромный опыт традиционного фольклора, частично принимая
на себя и функции обрядовой поэзии, не исключая лирической
стихии причитаний.
<1964 г.>.
Опубликована: Рус. лит. 1964. № 4. С. 77— 104. (Ред.).
1 Толстой И. И. Аэды: Античные творцы и носители древнего эпоса. М., 1958.
С. 25.
2 См.: Адрианова-Перети, В. П. Очерки поэтического стиля древней Руси. М.; Л.,
1947. С. 144— 164.
90
3 См.: Романов Б. А. Люди и нравы древней Руси: (Историко-бытовые очерки
XI—XIII вв.). Л., 1947. С. 109.
4 Пропп В. Я. Русские аграрные праздники: (Опыт историко-этнографического
исследования). Л., 1963. С. 19.
5 Там же. С. 22.
6 Там же. С. 23.
7 Там же. С. 69.
8 О песнях девушек, плененных татарами, и о мотивах в этих песнях, типичных
для причитаний, см. в кн.: Путилов Б. Н. Русский историко-песенный фольклор XIII —
XVI вв. М.; Л., 1960. С. 107.
9 Толстой И. И. Аэды. С. 25.
10 Там же.
11 Соревнователь просвещения и благотворения. 1823. Ч. 22. С. 248.
12 Толстой И. И. Аэды. С. 20.
13 Путилов Б. Н. Русский историко-песенный фольклор XIII—XVI вв. С. 53.
14 Слово о полку Игореве — памятник XII века. М.; Л., 1962. С. 307.
15 Песни, собранные П. В. Киреевским. М., 1864. Вып. 6. С. 210—211 (далее: Кире
евский) .
16 В. И. Чичеров видит в плаче о Грозном (второй вариант, записанный П. В. Шей
ном) переделку плача о Петре I (см.: Чичеров В. И. Народное поэтическое творчество
в период образования и развития русской нации / / Вопросы формирования русской
народности и нации: Сборник статей. М.; Л., 1958. С. 301, примеч.). Б. Н. Путилов
называет плачи о Грозном плачами-песнями, полагая, что они возникли «путем
применения к новым художественным задачам традиционных народных поминаль
ных плачей». В итоге Б. Н. Путилов соглашается с тем, что «в вариантах песни-плача
об Иване Грозном оказались мотивы петровских песен» (Путилов Б. Н. Русский
историко-песенный фольклор XIII—XVI вв. С. 234—235). Если иметь в виду второй
вариант плача в «Песнях, собранных П. В. Киреевским» (запись П. В. Шейна), то нет
никаких оснований спорить с В. И. Чичеровым. Этот «плач» бесспорно представляет
собой переработку «плача» о Петре. Об этом свидетельствуют исторические реалии,
в частности наименования полков — Семеновский, Измайловский, Петропавловский.
Что касается определения самого жанра (плач-песня), то условность такого опреде
ления очевидна. Столь же условна и наша терминология: печальное песнопение,
т. е. пение печальных песен.
17 Киреевский. Вып. 6. G. 206.
18 Там же. С. 207—208.
19 Там же. С. 208.
20 Там же. Вып. 8. С. 278.
21 Там же. С. 291.
22 Там же. С. 281.
23 Там же. С. 288.
24 Там же. С. 294.
25 Там же. С. 291.
26 Солдатские песни петровской поры не скрывают тяжестей походной жизни. Для
характеристики изнурительных походов песня выбирает себе в помощники причитания.
В песне «Сборы и выезд Шереметева» (Киреевский. Вып. 8. С. 120) целую строфу
занимает причеть:
. . .солдаты всплакали:
«Где нам день дневать, ночь коротать?
Нам денек дневать — во чистом поле,
Во чистом поле, под ясным небом;
Ночь коротати — во темном лесу,
Во темном лесу, во сыром бору;
Нам постелечка — мать сыра земля,
Нам зголовьицо — зло кореньицо,
Умываньицо — частый-мелкий дождь,
Утираньицо — шелкова трава!»
Однако здесь причитание подчинено обшей концепции песни, композиции героико
патриотической.
27 Пример литературной фальсификации рекрутского обряда можно найти
в «сельской повести» Павла Любимова «Роза и Любим», опубликованной в 1790 г.
91
Здесь все кончается благополучно: добрый барин-помещик устраивает семейное
счастье влюбленных (см.: Скипина К. О чувствительной повести / / Русская проза /
Под ред. Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова. Л., 1926). Ясно, что «вопли» в повести
Любимова по своей историко-литературной функции — проявление дворянского
сентиментализма.
28 «В жалобах солдат ясно просвечивает стремление вернуться к суворовским
традициям, связанным в их представлении со временем Екатерины II. Это желание
способствовало известной идеализации ее образа в этих песнях» (Русское народное
поэтическое творчество. М.; Л., 1955. Т. 1Г, кн. 1. С. 300).
29 Киреевский. Вып. 9. С. 264.
30 Архив Географического общества, р. XXVII, д. 25, л. 2. Записано А. П. Чесно
ковым в Подгородной слободе Малоархангельского уезда Орловской губ. в конце
90-х гг.
31 Записано Тюриным в Тверской губ. (Киреевский. Вып. 9. С. 265).
32 Новгородский сборник. М., 1865. Вып. 3. С. 7.
33 Сказки и песни Белозерского края / Записали Б. и Ю. Соколовы. М., 1915.
С. 313—314.
34 Русское народное поэтическое творчество. Т II, кн. 1. С. 258—259.
35 Литературное наследство. М., 1933. Т. 9— 10. С. 142.
36 Киреевский. Вып. 9. С. 301.
37 Там же. Вып. 8. С. 120.
38 Русские плачи (причитания). Л., 1937. С. XXX (Биб-ка поэта) (вступ. ст.
Н. П. Андреева и Г. С. Виноградова).
39 Причитания Северного края, собранные Е. В. Барсовым. М., 1882, ч. II.
С. 76 (далее: Барсов).
40 Русская литература. 1960. № 3. С. 147 (публикация Ю. М. Лотмана).
41 На зависимость рекрутских причитаний Федосовой от устных солдатских рас
сказов указывается в нашей работе: Карелия в русской литературе и фольклористике
XIX века. Петрозаводск, 1955. С. 299—300.
42 Барсов. Ч. II. С. 220.
43 Литературное наследство. Т. 9— 10. С. 146.
44 Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом)
АН СССР, ф. 225 «Русской старины», оп. 21.
45 Декабристы: Сборник отрывков из источников. М.; Л., 1926. С. 38.
46 Бонч-Бруевич В. Д. В. И. Ленин об устном народном творчестве / / Советская
этнография. 1954. № 4. С. 120.
47 Дневник поездки в Московское государство. . . от императора Леопольда I
к. . . державнейшему царю и великому князю московскому Петру Алексеевичу 1698 г.
чрезвычайного посла, веденный Иоганном-Георгом Корбом, секретарем цесарского
посольства. М., 1868. С. 226.
48 На этот указ ссылается Н. А. Добролюбов в статье «О степени участия
народности в развитии русской литературы» (Добролюбов Н. А. Собр. соч.: В 6 т. М.,
1934. Т. I. С. 240—241).
49 А. П. Сумароков писал о причитаниях в статье «О неестественности», опубли
кованной в 1759 г. в «Трудолюбивой пчеле» (Апрель. С. 237—239).
50 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10 т. М.; Л., 1949. Т. 8. С. 217—218.
51 Песни и сказания о Разине и Пугачеве / Вступ. ст., ред. и примеч. А. Н. Лозановой. М.; Л., 1935. С. 186.
52 См. его «Записки касательно составления и самого похода санктпетербургского ополчения против врагов отечества в 1812 и 1813 годах, с кратким обозрением
всех происшествий во время бедствия и спасения нашего отечества, случившихся
с подробным описанием осады и взятия Данцига» (СПб., 1814. Ч. I. С. 84).
Из советских публикаций следует отметить плач по крепостным девушкам,
записанный А. М. Астаховой от престарелой крестьянки Рязанской обл. М. И. Новико
вой. См.: Русское народное поэтическое творчество. Т. 2, кн. 1. С. 461. Впервые опубли
ковано в альманахе «Год двадцатый» (М., 1937. С. 388—389).
54 «Путешествие критики» было напечатано в 1818 г. в Москве в типографии
Селивановского. Со временем книга стала библиографической редкостью. В 1951 г.
переиздана Московским государственным университетом.
85 Русская литература. 1960. № 3. С. 145— 150.
э6
В плаче «О невольном замужестве дочери»: «Навалились на нас злодеи лихие
люди, Что лихие люди — начальники. . .».
92
57 Возможно, что «списчик» — близкий знакомый поэта, один из чиновников
Олонецкого губернского управления, где Державину довелось служить губернатором
и вместе с Н. Ф. Эминым заниматься историей и этнографией местного края. Если это
записи из Олонецкой губернии, то они представляют тем больший интерес, как бы
прямым образом указывая на традицию, предшествующую Ирине Федосовой.
Красный архив. 1929. Т. 4 (35). С. 199.
09 Крестьянское движение в 1861 году после отмены крепостного права. М.;
Л., 1949, ч. I и II. С. 89.
60 Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10 т. Т. 7. С. 287.
61 Барсов. С. 286.
62 С условиями записи необходимо тоже считаться, от них многое зависит.
Так, Е. В. Барсов записывал плачи от Ирины Федосовой в течение довольно продолжи
тельного времени, вопленица имела возможность сообщить собирателю наиболее
полные редакции причитаний и максимально проявить свое импровизаторское дарова
ние. К. В. Чистов справедливо замечает: «Итак, необходимо учитывать, что записи
Барсова или Агреневой-Славянской дают нам не совсем то, что в действительности
звучало в устах Федосовой перед крестьянской аудиторией. Однако это не должно
нас обескураживать. В записях от нее, несомненно, отражено и действительное
бытовое причитывание и индивидуальная манера Федосовой в „естественных условиях“, хотя вместе с тем они дают и нечто большее, родившееся в условиях записи»
( Чистов К. В. Народная поэтесса И. А. Федосова: Очерк жизни и творчества. Петро
заводск, 1955. С. 266. Далее ссылки на это издание — в тексте).
63 К. В. Чистов часто забывает, что олонецкий крестьянин не испытал на себе
всех ужасов крепостничества и «грозные события» в Кузоранде, на родине Федосовой,
нельзя преувеличивать. Об этом мы уже писали в книге «Карелия в русской литературе
и фольклористике XIX века».
64 Примеры реалистического толкования традиционных, ритуально-обрядовых
мотивов, которые приводит К. В. Чистов, в большинстве своем не являются убедитель
ными. «Так, например, один из наиболее распространенных мотивов — „птица-вест
ник41 получает у Федосовой, — пишет К. В. Чистов, — подчас необычайное развитие,
неожиданное реалистическое обоснование: птица, принесшая печальную весть,
лишь приснилась овдовевшей, т. е. это уже не примета, а предчувствие, воспринимаемое
реалистически (например, с. 26—27 и др.), в другом случае (т. II, с. 77—78) „птицавестник44 перестает быть вещей птицей и превращается в простого „почтового
голубя44 (кукушку), приносящего под „правым крылышком44 письмо — „скорописчую
грамотку44 от солдата его родным» (с. 320). Укажем, что «птица-вестник» во всех
отмеченных К. В. Чистовым версиях встречается в причитаниях других воплениц.
К тому же птица, явившаяся во сне, отнюдь не реалистичнее других «вещих птиц»
и не менее связана с верой в сновидения, т. е. с патриархальными народными обычаями
и предрассудками.
65 Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч.: В 15 т. М., 1950. Т. 7. С. 283.
66 Отмечая, что грусть, сжимающая сердце, составляет постоянный элемент
стихотворений Шевченко, Добролюбов поясняет: «Как вообще в малороссийской
поэзии, грусть эта имеет созерцательный характер, переходит часто в вопрос, в думу.
Но это не рефлексия, это движение не головное, а прямо выливающееся из сердца»
{Добролюбов Н. А. Поли. собр. соч.: В 6 т. Т. 2. С. 568).
67 Более подробно о стиле причитаний см.: Базанов В. Г. Обряд и поэзия / / Исто
рия, фольклор, искусство славянских народов. М., 1962. С. 233—252 (Доклады совет
ской делегации. V Международный съезд славистов).
68 Второй этнографический сборник. Кострома, 1920. С. 55. (Труды Костромского
научного общества по изучению местного края. Вып. XV).
09 Азадовский М. Ленские причитания. Чита, 1922. С. 14— 15.
70 Русские плачи Карелии / Подгот. текстов и примеч. М. М. Михайлова; Статьи
Г. С. Виноградова и М. М. Михайлова; Под ред. проф. М. К. Азадовского. Петро
заводск, 1940. С. 34 (в дальнейшем ссылки на статью М. М. Михайлова приводятся
в тексте).
71 См.: Базанов В. Г. Устное народное творчество и работа с носителями фольк
лора. Докл. на I съезде писателей Карело-Финской ССР / / На рубеже. 1941. № 1—2.
С. 42—53. Здесь же опубликованы выступления М. К. Азадовского, Н. П. Андреева
и А. М. Астаховой.
ЗАМЕТКИ ФОЛЬКЛОРИСТА
(Об историко-сравнительном изучении и его издержках)
Для фольклористики последнего времени показательны творче
ские поиски, интерес к теоретическим проблемам — к эстетической
сущности и художественной специфике фольклора, к истории отдель
ных жанров, к жанровой классификации и принципам отражения
действительности. Положительные результаты достигнуты в области
публикации памятников народного творчества, в текстологии и
комментировании. Эти достижения характеризуют, не только фольк
лористику, представленную академическими институтами Москвы и
Ленинграда, но всю многонациональную фольклористику Совет
ского Союза.
Не отрицая наших общих достижений и научной ценности отдель
ных трудов, я хотел бы коснуться тех трудных проблем, которые,
на мой взгляд, нуждаются в обсуждении. Ясно, что за пределами
данной работы останется целый ряд вопросов, останутся незатрону
тыми, неосвещенными многие книги и статьи последних лет. Трудно
обозреть всю литературу о фольклоре, она велика и разнообразна.
Ограничусь некоторыми проблемами русской фольклористики,
причем буду ссылаться на академические труды, на примере которых
всего лучше познаются наши достижения и наши заблуждения.
Одной из самых важных проблем нашей фольклористики является
проблема историко-сравнительного изучения.
В годы споров и борьбы с компаративизмом сравнительное изу
чение фольклора пошло явно на убыль. Тогда не делали различия
между формально-сравнительным и историко-сравнительным изуче
нием. Это было кратковременным заблуждением.
Сейчас историко-сравнительный метод полностью восстановлен
в своих гражданских правах. Правда, некоторые ученые, работающие
в области сравнительного изучения фольклора, деликатно заменили
понятие «метод» скромной «методикой», «методическим приемом
исследования». Так, В. М. Жирмунский, крупнейший представи
тель историко-сравнительного направления в советской фольклори
стике, полагает, что на современном этапе сравнительное изучение
следует понимать не как цель и даже не как метод науки, а всего
лишь как методику. Однако сведение историко-сравнительного
метода к методике, к технике исследования, на наш взгляд, имеет
профилактическое, условно-терминологическое значение. В трудах
В. М. Жирмунского и его учеников сравнительная типология пони
94
мается именно как метод исторического изучения фольклора. И в этом
нет ничего одиозного. Марксистско-ленинская теория фольклора
предполагает многообразие творческих направлений и множество
научных концепций. Только с помощью историко-сравнительного
метода можно проникнуть в древнюю историю фольклора, прибли
зительно наметить генезис отдельных жанров и пути дифференциации
художественного сознания.
Возможно, что замена слова «метод» более узким, прикладным
и менее ответственным термином «методика» есть результат недав
него недоверия к сравнительному изучению, широко представленному
в зарубежном компаративизме.
Недостаток формалистического компаративизма состоит не в са
мой постановке вопроса о заимствовании фольклорных сюжетов и
не в самом факте существования миграционной теории. Буржуазная
компаративистика оказалась неспособной научно объяснить те или
иные явления национальной культуры в связи с всеобщими законами
социально-исторического развития. Компаративизм в зарубежной
фольклористике подготовил современный релятивизм. На смену
компаративизму, сбрасывавшему в фольклоре национальное свое
образие, пришел релятивизм, который недооценивает культурную
общность человечества, неохотно идет на сравнение сходных явлений
в различных культурах.1 В условиях воинствующего империализма
релятивизм, противопоставляющий своеобразие одной культуры
другой, безусловно, способствует пробуждению расизма, утвержде
нию неполноценности культурного наследия колониальных и слабо
развитых стран, становящихся на путь самостоятельного развития.
Историко-сравнительное изучение предполагает широкое привле
чение фольклорного и этнографического материала. Фольклорно
этнографический материал так называемых культурно отсталых
народов, сохравнивших доклассовые общественные и эстетические
представления, бросает свет на многие явления народно-поэтической
культуры, затемненные наслоениями позднейших эпох.
Проблема стадиального изучения фольклора была поставлена и
в какой-то степени решена еще буржуазной «антропологической
школой» (Тейлор, Лэнг, Фрэзер) и русскими компаративистами
(Буслаев, Веселовский). Но это не значит, что сторонники историко
сравнительного метода в России слепо шли по стонам своих пред
шественников. Для передовой русской сравнительной фольклори
стики всегда был показателен интерес к живым эпическим традициям,
к «жизненным явлениям». А. Н. Веселовский считал необходимым
использовать «метод, по которому требуется объяснять жизненное
явление прежде всего из его времени и из той самой среды, в которой
оно проявляется, и лишь тогда раздвигать границы сравнения,
когда ближайшие условия не дают исследователю удовлетворитель
ного ответа».2
Советские ученые В. М. Жирмунский, В. Я. Пропп, Е. М. Мелетинский, при всех их индивидуальных отличиях, фактически разви
вают учение Веселовского, выдвигая на первый план социально
историческую общность в фольклоре разных народов.
95
Признавая всестороннюю взаимозависимость материального и
духовного производства, полагая, что в определенных исторических
условиях художественные идеи, эстетические достижения отдельных
наций становятся общим достоянием, марксистская наука о народно
поэтическом творчестве историко-сравнительное изучение распро
страняет на весь путь фольклора, длительный и сложный, начиная
с самых древних форм и кончая современным народным творчеством.
В традиционном фольклоре особенно ясно проступает «чужое», но это
«чужое» почти всегда становится своим, органически входящим
в национальное наследие.
Одновременно с теорией культурных заимствований в советской
фольклористике всеобщее признание получила теория историко
типологического сходства явлений. Идею историко-типологического
сравнения, обоснованную Веселовским, заново выдвинул и развил
В. М. Жирмунский в докладе «Эпическое творчество славянских
народов и проблема сравнительного изучения эпоса» на IV Между
народном съезде славистов в 1958 г. Если Веселовский допускал
возможность самозарождения сходных фольклорных мотивов, гене
тически не связанных между собою, то Жирмунский эту возможность
значительно расширил, придав типологии в эпосе определенную
закономерность, распространив типологическую общность, обуслов
ленную сходными социально-экономическими условиями, одинако
вым историческим развитием, на сложные эпические сюжетообразования.
Историко-типологическое изучение дает наибольшие результаты,
когда привлекается значительный сравнительный материал по этно
графии и фольклору народов, стоявших в недавнем прошлом на раз
ных ступенях исторического развития.
Бесспорным достижением широкого историко-сравнительного
изучения ранних форм фльклора является исследование Е. М. Мелетинского «Происхождение героического эпоса. Ранние формы и
архаические памятники» (М., 1963). Многолетний труд Е. М. Мелетинского вызвал оживленную полемику. К сожалению, пока полемика
уходит от главных проблем историко-сравнительного изучения
фольклора. Автор ценной книги оказался между двумя крайностями.
С одной стороны, апологетическая, слишком дружеская критика
немедленно объявила, что Мелетинский пришел «к созданию вполне
законченной и очень хорошо фактически аргументированной кон
цепции о связи героического эпоса с фольклором доклассового
общества, в первую очередь со сказаниями о героях-первопредках»3; с другой — ряд оппонентов выступил с излишне резкими
критическими замечаниями, утверждая, что «терминологическая
путаница, допускаемая автором, не случайна. Она является резуль
татом его антиисторических представлений об эпосе, о героизме,
о культуре, о национальных особенностях исторического и художе
ственного развития эпических памятников вообще».4
Первый, похвальный, отзыв противоречит основному пафосу ис
следования Мелетинского. Е. М. Мелетинский своей книгой не закры
вает проблему, а открывает ее для дискуссии. О «законченной»
96
концепции пока говорить еще рано. Обобщения Мелетинского —
не догмат, общие выводы, сделанные сегодня, завтра могут быть
уточнены, дополнены и частично изменены. Сам Мелетинский спра
ведливо пишет: «На современном уровне науки, пока не разработаны
более точные объективные методы для решения генетических про
блем, историко-типологическое сравнение — необходимый и почти
единственный инструмент исследования. Пользуясь этим методом,
следует лишь не забывать о диалектике общего и частного и не при
менять полученные теоретические выводы прямолинейно и буквально
к каждому конкретному фольклорному тексту».5 Это очень сущест
венная оговорка, смысл которой можно значительно расширить.
Механически применять теоретические выводы нельзя не только
к отдельным текстам, но и в целом к национальным эпическим
памятникам, имеющим свою неповторимую художественную историю.
Установление определенных общих закономерностей в возникнове
нии и развитии эпоса — дело будущего. В. Ф. Миллер с большим
научным тактом писал в свое время: «Современная научная разра
ботка нашего былевого эпоса все еще не дает, на мой взгляд, возмож
ности ответить на некоторые вопросы по его истории и построить
учение, удовлетворяющее всем научным требованиям. Отдаленные
основы эпоса сокрыты от нас густою завесою длинного ряда веков,
которая, по отсутствию или крайней скудости письменных докумен
тов, до сих пор была приподнимаема только посредством смелых
догадок и гипотез, не находивших всеобщего признания».6 Мы не мо
жем сказать, что и сейчас история эпоса вполне разъяснена, особенно
это касается происхождения героического эпоса, ранних его форм,
взаимоотношений мифа и эпоса.
Известно, что каждая научная проблема предполагает специфиче
ские приемы исследования, метод исследования находится в непо
средственной зависимости от самого предмета изучения. От книги
«Происхождение героического эпоса. Ранние формы и архаические
памятники» нельзя требовать решения всех проблем истории и
теории эпоса, посильного лишь большому коллективу ученых.
Е. М. Мелетинский пристально изучает ранние формы эпоса не
потому, что в фольклоре его интересует исключительно только
архаика, что он равнодушен к историческим судьбам эпоса, а един
ственно потому, что сам эпос, объект его изучения, заключает в себе
многочисленные отголоски первобытной культуры. Без изучения
ранних форм фольклора, без расшифровки архаических памятников
не будет и самой истории эпоса. Нельзя изучать биографию эпоса,
минуя рождение и детство. Эпос как целое, как живой художествен
ный организм требует всесторонней исторической и эстетической
оценки и критики. Эта оценка складывается постепенно. К ней можно
прийти историческим путем, прослеживая всю родословную, устанав
ливая взаимоотношения ранних и более поздних художественных
форм, прослеживая генетические связи.
Никто не отрицает важности изучения проблемы генезиса герои
ческого эпоса в направлении изыскания его древнейших первоисточ
ников, все ссылаются на известное высказывание Маркса о греческой
7 В. Г. Базанов
97
мифологии. Часто даже трудно понять, в чем состоят принципиальные
расхождения в понимании существа проблемы между Е. М. Мелетинским и его оппонентами, авторами статьи в «Советской этногра
фии». Авторы статьи «В плену предвзятой схемы» утверждают, что
«в исследованиях об эпосе на современном этапе развития советской
науки важно не ограничиваться реконструкцией пережиточных форм,
а выявлять социально-исторические корни и прогрессивное содер
жание эпоса». Эту безусловно верную мысль У. Б. Далгат, Н. В. Кидайш-Покровской и И. В. Пухова мы вправе высказать теми же
словами, но в обратном порядке: важно не только изучать «прогрес
сивное содержание эпоса», но также заниматься «реконструкцией
пережиточных форм», чтобы в итоге выявить «социально-историче
ские корни» эпической поэзии. Если это так, то Е. М. Мелетинский,
как ученый, занимается с точки зрения марксистской методологии
очень важной научной проблемой. Исследователь пытается на основе
анализа архаических памятников, широко привлекая фольклор родо
вого общества, реконструировать, описать древнейшую стадию эпоса.
Автор не считает эту стадию универсальной, архаические и классиче
ские формы эпоса для него не только последовательные ступени,
но и в известном смысле параллельные варианты. Так или иначе,
усилия автора направлены на то, чтобы восстановить некую архаи
ческую стадию в истории словесного искусства, предшествующую
типичным образцам эпической героики с отчетливым изображением
славного национального прошлого, культом воинской силы и храб
рости и т. п. Эпическая архаика, по мысли автора, обнаруживает
и другие черты, составляющие ее эстетическое своеобразие, — «про
метеевский» пафос защиты первых завоеваний цивилизации челове
чества (наивно отождествляемого со своим племенем) в борьбе
со стихийными силами природы, еще не отдифференцированными
от инонациональной среды; воинская героика в архаической эпике
причудливо переплетена с идеализацией ума — хитрости, а послед
ний еще порой окружен магическим ореолом; чисто героическое даже
иногда дополняется комическим; в числе типичных сюжетов —
не только межплеменные столкновения и не только героическое
сватовство (о чем много писал В. Я. Пропп) или мотивы героической
биографии (о чем писал В. М. Жирмунский), но также добывание
или возвращение орудий труда, благ культуры, символов плодоро
дия и т. п., с чем связаны и элементы чисто трудовой героики. Бога
тырь часто рисуется одновременно племенным первопредком, а эпи
ческое время совпадает с мифической эпохой зари мироздания.
Героика в архаической эпике часто приобретает богоборческий
характер. Борьба с иноземными захватчиками рисуется одновре
менно и как защита «настоящих людей» и их культурных завоеваний
от «чудовищ», демонов болезней и других воплощений враждебных
людям стихийных сил природы. Все эти особенности архаической
эпики прежде всего выводятся из определенного типа эпического
мироощущения, фиксирующего, по мысли автора, известную ступень
в истории народного миросозерцания. Е. М. Мелетинский считает,
что эпос героический с самого начала теснейшим образом связан
98
с этнической и политической консолидацией народа и отражает
его исторические воспоминания; но в тех случаях, когда ядро эпоса
возникает в догосударственный период в истории народа — его
создателя и носителя,— исторические воспоминания не могут еще
быть выражены непосредственно как отношения военно-политических
союзов, исторических военных вождей и т. п., они еще широко поль
зуются языком мифа и сказки. Отсюда специфика архаических
форм героического эпоса и тех памятников, которые (с известными
оговорками) автор исследования относит к «архаическим памятни
кам» (карело-финские руны, кавказские нартские сказания осетин,
адыгов и абхазцев, богатырские поэмы тюрко-монгольских народов
Сибири, шумеро-аккадский книжный эпос о Гильгамеше, мифологи
ческие песни скандинавской «Эдды»). Архаические формы и памят
ники противопоставлены классическим, возникшим после государ
ственной консолидации народов — носителей эпоса и отражающим
национальное прошлое народа в более рациональных и адекватных
формах рассказа об исторических событиях и лицах, национально
политических конфликтах и т. п. Классические формы и памятники
эпоса фигурируют в монографии главным образом для сравнения
и как некая перспектива, а основное содержание работы — подробное
описание архаических памятников и даже древнейшего пласта в этих
памятниках, указывающего на непрерывную преемственную связь
с фольклорно-эпической традицией доклассового общества. Характе
ристика ранних форм и архаических памятников сплетается в моно
графии с генетическим аспектом — с теорией происхождения
героического эпоса. Генетический аспект в свою очередь тесно связан
с представлениями (во многом оригинальными) автора о словесном
искусстве доклассового общества, которое до сих пор изучалось
главным образом историками (этнографами). Е. М. Мелетинский
утверждает, что классические формы эпоса отчасти развиваются
в результате эволюции, трансформации архаических (например,
индийская «Рамаяна»), отчасти непосредственно на основе древних
исторических преданий о межплеменных столкновениях, миграциях
и т. п. Историческое предание, однако, по мысли исследователя,
в догосударственный период в основном «сосуществовало» с эпосом,
не сливаясь с ним (например, хосунный эпос и легенды о Тыгыне
рядом с олонхо) в силу указанных выше особенностей догосударственного эпического мышления. Главным же источником эпической
архаики он считает первобытную эпическую традицию преимущест
венно в виде сказаний (мифов и сказок) о первопредках — культур
ных героях и богатырских сказок-песен. Реликтовые черты культур
ного героя Е. М. Мелетинский обнаруживает и в образах Вяйнямейнена и Ильмаринена в «Калевале» и в образе Сослана—Сосруко
в нартском эпосе. Черты первопредка он подчеркивает в богатырях
якутских, бурятских, отчасти алтайских, даже в шумеро-аккадском
Гильгамеше. В архаической эпике повсюду находит он популярные
для богатырских сказок темы героического сватовства, родовой
мести, героического детства и т. д., а также нравственно-правовую
ориентацию богатыря на соблюдение древних родовых норм (превра
7*
99
щение общеобязательных древних норм поведения в индивидуаль
ный подвиг героя).
Е. М. Мелетинский старается показать, как в архаической эпике
постепенно изживаются или трансформируются реликтовые черты,
восходящие к первобытному фольклору, в частности, как формиру
ется героический характер богатыря, как богоборчество сменяется
зачатками социального конфликта, как менее архаические персонажи
вытесняют более архаические, как преображается эпический фон,
как мифология из «почвы» эпоса постепенно становится его «арсе
налом».
В качестве предполагаемого первоначального источника некото
рых сюжетов и образов архаических произведений героического
эпоса Е. М. Мелетинский часто выдвигает «первобытный мифоло
гический эпос», т. е. циклы мифов и сказок о первопредках — куль
турных героях. Е. М. Мелетинский считает (и подкрепляет свой
тезис ссылками на фольклор Океании, Америки, Крайнего Севера
и т. д.), что первопредки — культурные герои — древнейшие персо
нажи первобытной мифологии, которая была еще не религиозной,
а первобытно-синкретической. В первобытном фольклоре в значи
тельной мере отражены трудовые успехи древних людей, их опыт
изображения орудий труда, применения огня, первых злаков и
т. д. и т. п., они воплощают коллективные силы племени. Эти образы
сыграли известную роль и в развитии религиозной мифологии
(от первопредка — культурного героя к боготворцу), и в развитии
сказочно-эпического героя. Культурные герои (и их комические
двойники — мифологические озорники-трюкачи) являются древней
шими героями первобытного фольклора, не только мифов, но и
сказок, древнейшими литературными персонажами. Здесь Е. М. Ме
летинский стремится приложить к вопросу о древнейших формах
словесного искусства и генезисе эпоса воззрения М. Горького, счи
тавшего древние мифы обобщением трудового опыта, рассказами
о «героях труда».
Вопрос об отношении эпоса к мифу имеет длинную историю
в науке, сложен и запутан. Здесь возможны различные позиции,
например: 1) отрицание генетической связи эпоса и мифа и утвержде
ние того, что все эпические памятники выросли из исторического
предания; 2) признание большой роли шаманских мифов и легенд
в формировании эпоса (на этой позиции стоит, например, В. И. Абаев,
к ней близок и В. Я. Пропп, утверждающий, однако, что при генети
ческом наследовании эпос идеологически «перевооружается» и ста
новится враждебен мифу); 3) отношение к эпическим героям как
к результату трансформации солярных или грозовых богов или
в лучшем случае духов-хозяев (мифологическая школа XIX в.).
Е. М. Мелетинский пытается решить проблему «миф и эпос»,
не отрицая связи между ними и не выводя эпос из религии. Для этого
он ищет в первобытной мифологии и фольклоре такие мифиче
ские персонажи, которые, по его наблюдениям, олицетворяют не силы
природы, а человеческий коллектив, трудовые успехи и борьбу
с силами природы. Как раз по этому пункту возникла полемика
100
с Е. М. Мелетинским. Авторы статьи «В плену предвзятой схемы»
в «Советской этнографии» упрекают Е. М. Мелетинского в отождест
влении эпических героев с образами древней религиозной тотемической мифологии, имеющей мистический характер. Однако Е. М. Мелетинский, как и ряд других ученых, рассматривает древние тотемические мифы именно как первобытно-синкретические, не видит в них
проявлений «мистики». Зооморфная оболочка в этих мифах является
условной, поскольку персонажи эти мыслятся всегда прежде всего
как люди и предки людей, а не как звери. Их «звериность» — это
либо просто родовое имя, либо способность иногда превращаться
в зверей при известных условиях. Кроме того, эта связь архаических
эпических героев с образами первобытной мифологии дается исследо
вателем в плане генезиса, а не в порядке отождествления. Новым
у Е. М. Мелетинского в этом пункте является как раз широкое рас
смотрение этих образов как литературных, а не только как религиоз
ных персонажей (исходя из признания первобытного идеологиче
ского синкретизма).
В конечном итоге он не отрицает, что решение проблемы взаимо
отношения эпоса и мифа является актуальной задачей современной
науки: «главное в этом вопросе — дать правильную оценку самим
мифам и выяснить (не растворяя эпос в мифе), какие мифы, в какой
форме и на каких исторических этапах участвовали в формировании
героического эпоса».7
Е. М. Мелетинский, как мне кажется, безусловно, прав, когда
настаивает на расширительном понятии мифа. Миф — не только
тотемизм, отражение религиозных верований, но и поэтическое
представление о природе и обществе. Выводя некоторые архаические
типы из фольклора доклассового общества, Мелетинский исходил
из первобытного идеологического синкретизма. Концепция Мелетин
ского соответствует воззрениям на миф и эпос Горького и вполне
согласуется с известным высказыванием Маркса. Именно Маркс
рассматривал миф в качестве не только арсенала, но и почвы эпоса.8
Правда, с другой стороны, Маркс считал мифологию составной
частью всякой религии. Это «с одной стороны» и «с другой стороны»
как раз и соответствует представлению о синкретизме первобытной
мифологии. Эта вторая сторона, связывающая мифологию с рели
гией и с религиозными легендами, в работе Мелетинского недоста
точно показана. Из проблемы генезиса первобытного фольклора
частично выпадает один из древнейших первоисточников. Формулы
«культурный герой древнее бога» или «культурный герой — не бог»
не отменяют другой версии: культурный герой вполне может быть
объектом религиозного культа. Представители мифологической
школы не всегда ошибались. Духи-хозяева, ритуальные действа —
тоже из биографии культурного героя. Е. М. Мелетинский не исклю
чает возможной трансформации культурного героя в боготворца.
Но говорит об этом как-то уклончиво, чтобы не бросить густую тень
первобытной религии на культурного героя.
По Мелетинскому, первобытный эпос повествует не о богах и
шаманах, вырастает он не из шаманских легенд, его основа — древ
101
нейшие персонажи первобытно-синкретической (в известном смы
сле — дорелигиозной) мифологии, от которой есть дорога и в религию,
и в искусство. Но эти две дороги часто сходятся в фольклоре. Для
Мелетинского культурный герой — обобщение не стихийных сил
природы (как боги и духи-хозяева), а самого человеческого коллек
тива, олицетворение племени и его трудовых успехов. Возможно, что
в этом настойчивом очеловечивании культурного героя скрывается
опасность излишней героизации мифологического эпоса.
Отмечая большие заслуги Е. М. Мелетинского в выявлении
архаических форм эпоса в связи с эволюцией народного мировоз
зрения, в установлении генетических связей между некоторыми эпи
ческими героями и их первопредками (культурными героями)
в фольклоре доклассового общества, нельзя не признать, что некото
рые обобщения, содержащиеся в книге «Происхождение эпоса» и
в большой статье «Народный эпос»,9 безусловно, нуждаются в про
верке, в дополнительной аргументации. Так, например, Мелетинский
считает, что «типы героев весьма однородны в пределах одной жанро
вой разновидности» («Народный эпос», с. 50). Отсюда вывод, что
культурный герой в большинстве случаев «не становится объектом
религиозного культа и продолжает развиваться в рамках народного
эпоса» (там же, с. 51). Между тем для фольклористики и социологии
важно не только то, что сближает культурного героя с эпическим,
но и то, что отличает одного от другого, что уводит эпос от мифологии,
создает неповторимую красоту эпической поэзии. В советской фольк
лористике высказывалась подобная точка зрения. Так, например,
по мнению В. Я. Проппа, догосударственный эпос генетически связан
с мифом, но вместе с тем и противостоит ему, идеологически вражде
бен мифотворчеству.
Мы слишком мало знаем о самых ранних формах фольклора,
о первобытном идеологическом синкретизме, чтобы категорически
судить о роли культурного героя в становлении и развитии эпического
героя. Здесь возможны и необходимы разные гипотезы, предполо
жения и домыслы. Сам Мелетинский признает, что пути формирова
ния героико-эпических циклов очень различны. Но именно к этой
важнейшей проблеме, к возникновению героического эпоса в его
национальных формах, Мелетинский в своей работе только прибли
жается. Задача исследования «Происхождение героического эпоса.
Ранние формы и архаические памятники» определена совершенно
ясно: «Пользуясь данными этнографии, необходимо проанализиро
вать фольклорное наследие первобытного общества в древнейших
формах и архаических памятниках героического эпоса, а затем
проследить судьбу этого наследия в процессе дальнейшей эволюции
героических эпопей».10 Открывая древнейшие темы и сюжеты (герои
ческое сватовство, борьба с чудовищами), изучая взаимоотношения
ранних форм героического эпоса с первобытными формами мифо
логического и сказочного эпоса, мы входим в предысторию героиче
ского эпоса. Остается еще сама история формирования и развития
догосударственного и государственного эпоса. Она не может быть
понята без опускания по исторической лестнице сверху вниз и обрат
102
ного пути (снизу вверх). Вполне понятно стремление ученых идти
дальше, от первопредка, культурного героя к более близким пред
шественникам, чтобы родословная эпоса восстанавливалась по при
знакам, лежащим в национальной истории того или другого народа.
В одном и том же эпическом памятнике часто скрещиваются разные
исторические пути, объединяются художественные и идейные завое
вания разных эпох. В рунах о Вяйнямейнене и Ильмаринене мы
слышим отголоски глубокой старины. Мифологические мотивы
в «Калевале» совершенно очевидны. В исключительно содержатель
ной главе о карело-финском эпосе Е. М. Мелетинский подробно
анализирует «прометеевский» характер деятельности Вяйнямейнена.
Рядом с вещим Вяйнямейненом стоит кузнец Ильмаринен, они вместе
участвуют в основном эпическом событии — похищении Сампо.
«Вяйнямейнен — универсальный демиург и культурный герой — был
заодно мастером и кузнецом. Ильмаринен как идеализированный
кузнец поднимается до демиурга и культурного героя».11 Но в «Калевале» есть еще и знаменитый Куллерво — социальный мститель,
бедный и озлобленный патриархальный раб. Этот эпический герой
не укладывается в концепцию культурного героя. У Е. М. Мелетинского Куллерво стоит особняком. Думаем, что каждый классический
эпос, прошедший через века художественной фантазии, представляет
собой единое целое; «корни эпического творчества» настолько раз
ветвлены и перепутаны между собою, что трудно, а порой и просто
невозможно найти среди них древнейший, берущий свое начало
в первобытно-общинном строе.
Поэтому недостаточно опуститься на историческое дно, не менее
важно прощупать художественную стихию эпоса, вместе с ходом
самой истории подняться со дна на поверхность вечно изменяющегося
фольклорного моря. И тогда, когда эпос уходит в область самую
прозаическую, в социально-бытовые отношения, уходит от первобыт
ного синкретизма и героической идеализации в общенародный и
семейный быт, древние исторические черты выступают вместе с раз
вивающимся художественным сознанием, подчиняясь внутреннему
развитию самой народной жизни и логике образного мышления.
Следует уточнить и, может быть, признать недостаточно удачной
заимствованную и несколько метафорическую терминологию
Е. М. Мелетинского. Условность самой терминологии («культурный
герой», «мифологический эпос») дает повод для возникновения
споров, в которых каждая фактическая или терминологическая
неточность берется на вооружение спорящими сторонами. Е. М. Ме
летинский пишет о культурном герое: «Культурные герои создают
различных животных, птиц и рыб (мышь, попугая, морских птиц,
тунца, акулу), определяют рельеф местности, строят первую лодку
и первыми начинают заниматься рыбной ловлей, первыми охотятся
на диких свиней и для этой цели изготовляют копье, первыми очи
щают участок для посева, создают культурные растения, рубят
бамбук, варят пищу, строят хижины и, поселившись в одной хижине,
создают ,,мужской“ дом; они же изготовляют музыкальные инстру
менты и изобретают деньги-раковины».12
ЮЗ
Данная характеристика культурного героя построена на огромном
сравнительном материале. Е. М. Мелетинский усматривает то общее,
типологическое, что объединяет этнически пестрый фольклор, делает
проблему культурного героя своего рода универсальной, и он же
стремится понять те отличия, которые вносят сама история и этно
графия в тот или иной цикл сказаний, придавая культурному герою
неповторимые черты.
И все же говорить о трудовых успехах, техническом и обществен
ном прогрессе при первобытно-общинном строе, об актуальной твор
ческой самодеятельности культурного героя нужно с большой осто
рожностью, не впадая в схематизм. То, что справедливо в отношении
Вяйнямейнена из «Калевалы» (он действительно «творец» огня,
изобретатель лодки и музыкального инструмента кантеле, знамени
тый рунопевец, обладатель Сампо, чудесной мельницы-самомолки),
не может быть перенесено на архаический образ Ворона с его зоо
логическими чертами (всеядность, употребление в пищу падали,
копание в грязи и навозе), хотя он вместе с куропаткой и пробивает
в небесной тверди отверстие. От Ворона до Прометея —дистанция
огромных размеров. Термин «культурный герой» применительно
к Ворону звучит подчас парадоксально. Утверждение, что «культур
ный герой был подлинным героем, обладавшим свободой активной
деятельности»,13 нельзя распространять в одинаковой степени и
на Ворона, и на Вяйнямейнена, и на Сослана — все это очень разные
культурные герои. Образ Сослана в нартском эпосе нельзя отожде
ствить ни с каким другим героем, действующим магическим могуще
ством и мудростью. Это богатырь-воин, в нем сказывается «сильная
боевая родовая сплоченность нартов».14 Е. М. Мелетинский видит
эти исторические различия (в частности, между Сосланом и Вяйнямейненом), но проблема типологической общности у него иногда
заслоняет индивидуальное, национальное в эпосе. Отсюда и
некоторая, на наш взгляд, переоценка или, вернее, романтизация
первобытного героя-творца, его героической жертвенности.
Несмотря на довольно стройную концепцию происхождения
героического эпоса, нам представляется, что культурный герой по
ставлен Е. М. Мелетинским на слишком высокий пьедестал. Здесь
можно согласиться-с У. Б. Далгат, Н. В. Кидайш-Покровской и
И. В. Пуховым, справедливо заметившими, что об «активной деятель
ности», «подлинном» героизме и т. п. в применении к столь древним
религиозно-мифологическим образам говорить едва ли правомерно.
Ради справедливости следует отметить, что Мелетинский не сводит
эпического героя к мифологическому Ворону, но стремится показать,
какое развитие претерпевает этот образ в фольклорном эпосе (от Во
рона— к эпическому герою). Такая попытка вполне закономерна
и в научном отношении оправданна. Однако характеристика куль
турных героев ведется Е. М. Мелетинским в излишне высоких тонах,
с надбавкой на будущее эпоса, на эпического героя. В результате
в своем детском периоде народы кажутся чересчур взрослыми, они
слишком умствуют в своем младенчестве, культурный герой начи
нает напоминать вундеркинда, а в зрелом состоянии у народов
104
слишком много детского, берущего свое начало в мифологии, в перво
бытном синкретизме.
Напрасно авторы статьи в «Советской этнографии» высказывают
сожаление, что «Е. М. Мелетинский в своих рассуждениях об эпосе
и его происхождении не признает того, что для эпоса нужен геройчеловек, разумная волевая личность. . .»15 Е. М. Мелетинский, как
и его критики, даже слишком переоценивает «волевую личность»
в эпосе. В статье «Народный эпос» он пишет об «индивидуалистиче
ской эпической героике»: «Образ богатыря как бы заключает в себе
известный парадокс. Его сила, храбрость и могучая энергия исклю
чительны, в нем всячески подчеркивается не только личный почин,
но, как мы видели, самоуверенность и упрямство в отстаивании соб
ственной воли, гордость и строптивость; его порой причудливые
деяния — результат свободной самодеятельности, не терпящей
никаких ограничений, никакой ,,дисциплины“. Нет сомнений в том,
что в образах богатырей есть любование силой отдельной личности,
выделившейся из первобытно-общинной скованности» (с. 84).
Такое обобщение не очень убеждает нас, не раскрывает сущности
эпоса. Для нас активная героическая фигура не есть основной при
знак эпоса. Основное — народная стихия, выражение массовой
жизни. Едва ли можно народную основу эпоса, общенародный идеал
видеть исключительно в гиперболизации народных представлений
«о свободной развитой личности и нормах ее поведения» (там
же). Это недостаточно широкое понимание эпоса и его народных
основ.
В «Советской этнографии» советуют Е. М. Мелетинскому еще
более усилить характеристику «волевой личности» в эпосе. Факти
чески Мелетинский стоит на тех же позициях, что и его критики.
Но критики должны критиковать. Отсюда спор начинает напоминать
известную полемику Александра Бестужева с Шишковым о значении
церковнославянского наречия в русском языке. Спорили о слове
«нос». В итоге оказалось, что Шишков имел в виду корабельный нос,
а Бестужев — самый обыкновенный, просто нос. Так, авторы статьи
в «Советской этнографии» выражают явное неудовольствие тем, что
Мелетинский сближает Прометея с культурными героями (в данном
случае Мелетинский мало оригинален, это довольно распространен
ное сближение), отмечая в нем такие рудиментарные черты, как
жульничество, а характеристику нартского богатыря Батрадза дает
в явно сниженном плане, компрометирующем и эпос, и самого
богатыря. Для наглядности берутся в параллель две характеристики.
Одна принадлежит известному языковеду и кавказоведу В. И. Аба
еву, другая — Е. М. Мелетинскому. Первая считается безусловно
верной, исторически и эстетически оправданной; вторая — непре
менно ведет к «искаженному толкованию некоторых нартских обра
зов и связанных с ними сюжетов».
По Абаеву: «Первые годы своей жизни среди нартов Батрадз
не показывал всей своей силы и редко выходил из дому. Он сидел
сиднем, подобно Илье Муромцу, и ему даже дали презрительную
кличку ,,копающийся в золе“».
105
По Мелетинскому: «Образ Батрадза иногда несет в себе черты
,,сидня“, который постепенно копит свою силу. . . он грозен, копается
в золе и навозе, он ,,паршивец“».16
Что касается «жульничества Прометея», то эта «первобытная
черта» не Мелетинским придумана. И ничего компрометирующего
здесь нет. Фауст из народной книги тоже личность далеко не безуп
речная. А как быть с Алешей Поповичем, этим «бабьим пересмешни
ком», Иванушкой-дурачком и девушкой-сопливкой в русских сказ
ках? То же следует сказать и о характеристике Батрадза. В. И. Абаев
не скрывает, что в народе Батрадзу дали презрительную кличку
«копающийся в золе». У Мелетинского герой «копается в золе и
в навозе». Подобная деталь содержится в некоторых вариантах
нартского эпоса. И тут ничего не поделаешь. Фольклорная эстетика
очень часто допускает сознательное принижение героя, пародийное
толкование его биографии, чтобы затем показать превращение
неумытого, грязного и с виду хилого героя в истинного богатыря.
Такова художественная логика фольклора, обожающая неожидан
ные метаморфозы. Кстати сказать, Мелетинским очень интересно
решается проблема комического двойника. Реликтовые черты «трик
стеров», т. е. комических персонажей, негативных двойников культур
ных героев, Е. М. Мелетинский видит в осетинском Сырдоне и скан
динавском Локи. Следует добавить, что в одном персонаже народных
сказок часто заключена двойная функция комического героя, образ
как бы раздваивается, чтобы затем ярче проявиться наружу поло
жительному, нравственному и героическому началу.
Защищая Прометея и Батрадза от пресловутого сходства с куль
турными героями, авторы статьи в «Советской этнографии» делают
решительный вывод: «Подобные сравнения не только не историчны
в своей основе, они убеждают в полной схематичности формального
метода Е. М. Мелетинского, который ничего общего не имеет со срав
нительно-историческим анализом. . .» (с. 106). Авторы полемической
статьи «В плену предвзятой схемы» сами оказались в плену пред
взятой критики. Нет и не может быть универсальной методики
сравнительного изучения, однотипных приемов исследования. Многое
зависит от самого предмета изучения, от характера материала,
от субъективной культуры ученого. Нельзя требовать одних и тех же
результатов, одинакового историко-сравнительного анализа от иссле
дования, посвященного одному жанру, в' пределах одной этнической
группы и в исторически определенных границах, и от исследования,
где в центре внимания стоит вопрос о соотношении архаического
эпоса и первобытного мифа. Решая проблему происхождения эпоса,
Е. М. Мелетинский вынужден обращаться к эпическим произведе
ниям различных народов, причем к таким произведениям, где сохра
нились архаические черты, восходящие к пройденным этапам
культурно-исторического развития. Иными словами, сравнительно
типологическая методика применена им к той области, где примене
ние других приемов исследования затруднено из-за недостатка
материалов. Разумеется, такая стадиальная реконструкция по отно
шению к отдельным памятникам фольклора сохраняет известную
106
гипотетичность, но может много дать для выяснения общих, «типич
ных» путей формирования эпоса.
Можно производить сравнение фольклорных явлений в рамках
определенной исторической эпохи (патриархат, ранний феодализм
и т. д.), в пределах сложившегося жанра или группы жанров, пред
ставляющих историческую и эстетическую общность.
Сопоставлять сходное со сходным, устанавливать типологию
по простейшим формам схожести — одна из возможностей историко
сравнительного изучения фольклора. Но можно и выходить за пре
делы подобного локального сравнения. Имеется и другой способ
проникновения в типологию фольклора на самых ранних этапах
его развития, в научном отношении более сложный: сравнивать
сходное с несходным, выходить за рамки родственных явлений,
замечать и улавливать возможные превращения в самом фольклоре,
разделенном историческими эпохами. Пример широкого историко
сравнительного изучения дает Энгельс. Он сравнивает греков с ироке
зами, находя много общего между ними. Советская фольклористика
выходит на дорогу широкого сравнительного изучения, не страшась
самого термина «компаративизм». Одним из орудий марксистского
метода в фольклористике является широкое историко-сравнительное
изучение. Сравнительное изучение не должно закоснеть, замкнуться
в локальные ряды схожих мотивов и сюжетов. Антиисторизм может
проявляться и в пределах локального сравнительного изучения, и за
его пределами. Все зависит от историзма самой фольклористики;
схемы не должны господствовать над материалом.
Сейчас все — за историко-сравнительное изучение. Однако
недостаточно только признавать важность такого изучения. Необхо
димо, на наш взгляд, всегда иметь в виду, что историко-сравнитель
ное изучение допускает разные аспекты. Нужно говорить о масшта
бах сравнения. Историко-сравнительный метод признает и самый
широкий размах. У Мелетинского сравнительный анализ распростра
няется на фольклор разных эпох и разных народов, сравнение
захватывает целые исторические ряды, соседствующие и отдаленные
друг от друга, явления, внешне не схожие между собой, но в далеком
прошлом имеющие генетические связи. Поскольку автор поставил
перед собой задачу «генетическую», главное его внимание обращено
именно на анализ первобытного (т. е. доклассового) наследия
в обществе.
Здесь необходимо сделать две существенные оговорки. Во-первых,
проблема историко-типологического сходства фольклорных явлений
не должна заслонять другие проблемы, исключительно важные для
понимания национальной истории и национальной специфики на
родно-поэтического творчества. Очевидно, что опускаться на истори
ческое дно фольклора с помощью самого фольклора в записях
XIX—XX вв. следует с большой осторожностью, не допуская при
этом ложного освещения истории народного мировоззрения и худо
жественного сознания, модернизации фольклора самых ранних эпох.
И во-вторых, далеко не во всех жанрах типологическое сходство
проявляется в одинаковой степени. Вообще типологическая общность
107
не является обязательным законом фольклорного процесса. В статье
«„Пир Атрея“ и родственные этнографические сюжеты в фольклоре
и литературе» 17 В. М. Жирмунский значительно уточняет проблему
историко-типологического сходства, учитывая своеобразие отдельных
жанров. Некоторые фольклорные и литературные жанры имеют почти
универсальное расхождение: рыцарский и народный роман, бытовая
новеллистика, народные баллады, волшебные и анекдотические
сказки.
Жанровый путь исследования народной поэзии является без
условно плодотворным; он предопределен эстетической сущностью
самого фольклора. Именно в жанре художественно реализуется опре
деленная концепция действительности. Важно только, чтобы это
жанровое исследование включало все главные аспекты историче
ского, социально-политического и эстетического изучения, чтобы сам
жанр не превращался в категорию формальную. Положительных
результатов, судя по вышедшим книгам и статьям, в изучении типо
логического сходства в пределах одного жанра достиг Б. Н. Путилов
в книге «Славянская историческая баллада» (М.; Л., 1965). Пред
ставляется нам несколько искусственным подразделение Б. Н. Пу
тиловым историко-сравнительного изучения на историко-генетиче
ское, устанавливающее международные культурные взаимодействия,
и историко-типологическое, плодотворно действующее в области
изучения генезиса и истории героического эпоса и сказок. Такое
подразделение в практике научных исследований приводит к не
оправданному противопоставлению двух взаимно дополняющих и
обогащающих явлений, возникших в результате культурных взаимо
действий и историко-типологического сходства.
Сложность контактных связей и в литературе, и в фольклоре
состоит именно в том, что сама типология фольклора постепенно
включается во всемирно-исторический процесс, образует одно из
звеньев международных культурных контактов. В том и в другом
случае — и при историко-типологическом сходстве, и при так назы
ваемых влияниях, заимствованиях — огромное значение имеет твор
ческое обогащение, творческое освоение странствующих сюжетов.
Вся работа Б. Н. Путилова построена на материале, свидетель
ствующем о вполне закономерном национальном обогащении между
народных сюжетов и повторяемости жанровых систем. Сопоставляя
отдельные мотивы и образы русских, украинских, белорусских и
южнославянских баллад, исследователь убедительно показывает,
что отстаивание национального достоинства и борьба против пора
ботителей (татаро-монгольских и турецких), вторгшихся в домаш
нюю, внутреннюю жизнь народа, образуют единую художественную
идею. Единство художественной идеи, продиктованное определен
ными историческими обстоятельствами, событиями национальной
жизни, не снимает вопроса о сложном межнациональном обмене,
в результате которого возникали национальные редакции, националь
ные версии. Но эта общность не распространяется на сам жанр.
Б. Н. Путилов полагает, что «жанровая система здесь есть категория
национальная» (с. 6).
108
С одной стороны, исследователь считает, что «художественное
сходство касается не только отдельных сюжетов, но и поэтической
системы баллад в целом»; с другой — он заявляет, что «у нас нет
каких-либо оснований допускать, что исторические баллады как
жанровые (или внутрижанровые) системы могли переходить от
народа к народу» (с. 168).
Б. Н. Путилов находится под сильным гипнозом теории типоло
гического сходства, он не решается сказать, что сами жанры (исклю
чение делается только для сюжетов, между тем трудно представить
себе фольклорные сюжеты вне жанровой определенности) могли
передаваться от народа к народу. Б. Н. Путилов ссылается на В. М. Жир
мунского, на теорию типологической общности. Но Жирмунский
имел в виду типологию в эпосе, в другой жанровой системе.
Считая жанровую систему категорией исключительно националь
ной, Б. Н. Путилов фактически не показывает национальной специ
фики русской исторической баллады, совсем скороговоркой говорит
о белорусских балладных исторических песнях. Сам материал клонит
явно в другую сторону. Жанр баллады — категория столь же нацио
нальная, как и интернациональная, в данном случае общеславянская.
Здесь вполне уместно говорить о межнациональной жанровой си
стеме. К тому же в жанровом отношении исторические баллады
требуют дифференциации, они не составляют чего-то единого. До
шедшая до нас историческая баллада доброй своей частью обязана
семейно-бытовой, и наоборот. Отсюда образ «татарина» из истори
ческого персонажа становится часто бытовым, нарицательным, полу
чает пародийное оформление. И это не просто «поэтическая профана
ция» старой темы, но вполне закономерное для фольклора переодева
ние новых понятий в старые костюмы. Баллада постепенно теряет
свой исторический колорит и превращается в семейно-бытовой
рассказ. Б. Н. Путилов, увлеченный единой художественной идеей,
иногда слишком переоценивает историзм баллады, рассматривая ее
как конкретное отражение борьбы русского народа с татаро-монголь
ским игом, преувеличивает значение патриотической фабулы, забы
вая о частной жизни, о внутренних нравственных устоях, о семейном
деспотизме, о неустроенности самого народного быта. Между тем
нетрудно угадать в образе балладного «татарина» (в южнославян
ских балладах — «турка») обозначение семейного крепостничества,
жестокости, произвола. Общераспространенные балладные мотивы
приспосабливаются к социально-историческим обстоятельствам дан
ного времени, данного народа, вбирают быт и семейные отношения,
делают из них целую драму, часто жестокую, кровавую. Кроме
типологической общности, отражающей чувства патриотизма, волю
к борьбе с завоевателями, бедствия военного времени, была еще
повседневная народная жизнь, уводившая балладные сюжеты в про
заический быт, в домостроевский уклад, где у славянских народов
было много общего и отличного, неповторимого в своем своеобразии,
несводимого ни к какой типологической общности.
Б. Н. Путилов не отрицает «творческого обмена», но основой
его считает непременно типологическую общность. О балладах гово109
рится: «Творчески воспринимались и становились частью нацио
нального репертуара такие баллады, которые в своем содержании
заключали типологически знакомые черты» (с. 175). Исследователь
славянской баллады, судя по окончательным выводам, проявляет
излишнюю осторожность в своем отношении к миграции отдельных
фольклорных сюжетов, не содержащих типологической общности.
«Типологически знакомые черты» превращаются в нечто абсолютное,
в решающий фактор культурного взаимообмена. Допуская, вслед
за В. М. Жирмунским, возможность возникновения сходных сюже
тов у разных народов, мы не должны впадать в другую крайность,
т. е. недооценивать возможность творческого заимствования баллад
ных песен, как и других жанров фольклора, одним народом у другого.
Иначе говоря, типологическая общность сюжетов не должна засло
нять сходства, явившегося в результате заимствования чужого, но
ставшего со временем своим. Когда теория типологической общности
превращается в своеобразный громоотвод или в страховой документ,
выданный на всякий случай, чтобы не заподозрили в компаративизме,
то в результате и создается тот искусственный барьер, который раз
деляет два соседствующих и дополняющих друг друга процесса.
Историко-типологическое сходство изолируется от сходства, явив
шегося в процессе миграции отдельных сюжетов. Оно разрушающе
действует на историко-генетические связи и опосредствования. Из
типологии делается нечто священное, культовое: типология. . . или
презренный компаративизм!
К сожалению, у некоторых последователей В. М. Жирмунского
типология поглощает живую историю фольклора, упрощается и сама
проблема историко-сравнительного изучения. Типологическая общ
ность понимается слишком элементарно, как простейшее сходство
мотивов, общих характеристик. В результате сравнительное изучение
возвращается к своим формальным истокам. Примитивная типо
логия — родная сестра вульгарного понимания самозарождающихся
сюжетов и образов.
Если у Б. Н. Путилова историко-сравнительное изучение славян
ской баллады строится на прочном грунте, на множестве общесла
вянских балладных сюжетов и их национальных редакций, то в статье
В. К. Соколовой «Антифеодальные предания и песни славянских
народов» 18 типология определяется по самым общим признакам,
исследователь фактически подменяет художественное единство
в фольклоре и многообразие национальных форм случайной арифме
тикой однородных мотивов, внешним сравнительным анализом более
или менее схожих «общих мест». Это тот случай, когда историко
сравнительное изучение становится наивно-сравнительным и с боль
шим вульгарно-социологическим привесом. Сравниваются «хорошие
цари» и «хорошие короли» — Иван Грозный и чехословацкий
Матьяш. В фольклорные «сотоварищи» напрашивается Генрих IV.
Сравнительная характеристика вбирает самые случайные факты,
события, лица. Грозный одарил бедняка — и Матьяш наградил
крестьянина. Но такое сходство мало о чем говорит. Поэтому исследо
ватель спешит сделать вывод: «При всем типологическом сходстве
НО
русские и словацкие предания своеобразны» (с. 176). «Поводом
к созданию и распространению» подобных совпадающих мотивов
почти всегда является безответная «реальная действительность»
(с. 180). В статье В. К. Соколовой типологическая общность распро
страняется не только на фольклорных царей и королей, но и на «бла
городных разбойников». «Если рассказы о действиях народных
мстителей, — пишет В. К. Соколова, — наиболее отчетливо показы
вают различие антифеодальных циклов у разных славянских народов,
то особенности их образов, приемы построения их, мотивы, привле
каемые для их характеристики, столь же наглядно демонстрируют
их типологическую близость» (с. 197—198). Установление типологи
ческого сходства по самым общим признакам фактически приводит
к сглаживанию идейного и художественного своеобразия анти
феодальных преданий и песен славянских народов. Типологическая
общность по принципу: там разбойники и здесь разбойники, все
фольклорные разбойники — борцы за социальную справедливость и,
конечно, в эпоху капитализма — просто грабители. В. К. Соколова
так и пишет: «Образ разбойника, выступающего в роли борца за со
циальную справедливость и заступника за народ, характерен лишь
для определенного периода и свидетельствует о незрелости полити
ческого сознания широких масс. В нем получили выражение нена
висть трудящихся к эксплуататорам, их жажда свободы и справед
ливости и в то же время непонимание, какими средствами этого
можно добиться. С развитием капитализма образ ,,благородного
разбойника44 сохраняется как исторический, а разбойники начинают
рисоваться как простые грабители или ловкие пройдохи, о проделках
которых создаются произведения авантюрного характера» (с. 206).
Сравнительное изучение фольклора может рассыпаться на мелочи
или привести к таким произвольным аналогиям, такому субъекти
визму, что и получится Иван IV в лаптях, а все докапиталистические
разбойники будут под стать Степану Разину. Не спасет и типология.
Типология, основанная на сближении самых общих мотивов или
внешне схожих деталей, только связывает народный историзм,
затемняет художественную историю фольклора. Плохо, когда исто
рико-сравнительное изучение становится данью моде, очередным
увлечением, а типология в фольклоре превращается в клеймо,
которым штампуются явления разного исторического, социального
и эстетического порядка. Лишь бы сравнить, находить однородные
мотивы и образы, не слишком задумываясь о методологии и качестве
сравнительного анализа, чтобы в конечном итоге сделать решающий
вывод: «при значительном типологическом сходстве» имеются
«и существенные различия» (с. 180). Поверхностное сравнительное
изучение уже приносит отрицательные результаты, дискредитирует
сам историко-сравнительный метод.
Речь идет не о том, чтобы ограничить, сузить возможности исто
рико-сравнительного изучения многонациональной народной поэзии.
Наоборот, в этой области предстоит еще очень много сделать, вовле
кая все новые и новые материалы, расширяя в пространстве и вре
мени типологические и историко-генетические характеристики.19
ill
Изучение фольклора в пределах общего, но схожего имеет перво
степенное значение в условиях духовного единства социалистических
наций.20 Советская фольклористика очень много сделала именно
в этом направлении, постоянно обращаясь к историческим связям
славянской народной поэзии и к связям более зримым, простираю
щимся на современный фольклор народов Советского Союза.
Ознакомление с фольклором Великой Отечественной войны в его
многонациональном составе, в частности с партизанским песенным
творчеством разных славянских народов, существенно дополнило
наши представления о судьбах отдельных фольклорных жанров,
о закономерностях и тенденциях в современном народном твор
честве. 21 Установлены прочные связи фольклора с действитель
ностью, с конкретными фактами этой действительности, с патриоти
ческим сознанием борющихся народов за свою независимость,
с чувствами и переживаниями военных лет, героическими и траги
ческими. И одновременно фольклорные материалы Великой Отече
ственной войны, взятые в совокупности, внесли дополнительную
ясность в само понятие «современный фольклор», указав на новое
качество — все возрастающую роль литературных влияний на устное
народное творчество.
СУДЬБЫ Ж А Н РА И М Н И М О Е НОВАТОРСТВО
Историко-сравнительное изучение, расширяющее наши пред
ставления о международных фольклорных связях, не должно засло
нить собственно национальную историю фольклора во всем его
жанровом многообразии, идейной и художественной самобытности.
Необходимо продолжить создание монографий типа «Русский герои
ческий эпос» В. Я. Проппа, «Русский историко-песенный фольклор»
Б. Н. Путилова, «Исторические основы карело-финского эпоса»
В. Я. Евсеева, «Украинский народный эпос» Б. П. Кирдана, «Русские
народные песни» С. Г. Лазутина, «Русская народная бытовая песня»
Н. П. Колпаковой, «Русские народные пословицы, поговорки, загадки
и детский фольклор» В. П. Аникина и многих других работ, посвя
щенных отдельным жанрам национального фольклора. В ряду этих
книг стоит и монография Э. В. Померанцевой «Судьбы русской
сказки» (М., 1965).
Э.
В. Померанцева исследует не происхождение сказки, не ее
исторические корни, даже не историю самого жанра, а историю
собирания и изучения сказок в России, сказочный репертуар и жанро
вый состав, творчество сказочников и, конечно, судьбу сказки. Во вве
дении к книге содержится обещание «показать особенности развития
русской сказки в этот период (XVIII—XIX вв. — В. Б.) и по возмож
ности нащупать закономерность основных тенденций сказки на раз
ных этапах жизни этого жанра» (с. 4). Нужно сразу же сказать, что
эта задача оказалась очень трудной, почти невыполнимой.
Э. В. Померанцева и сама прекрасно понимает, что говорить
об истории сказки «на разных этапах этого жанра», о «закономер
ностях» и «тенденциях» нужно с большой осторожностью. Не слу112
чайно она приводит убедительную цитату из «Морфологии сказки»
В. Я. Проппа: «Изучение истории не может быть произведено сразу —
это дело долгих лет, дело не одного лица, это дело поколений, дело
зарождающейся у нас марксистской фольклористики» (с. 4).
Э. В. Померанцева проявляет нужную осторожность, когда сомне
вается в возможности на основе записей XVIII—XIX вв. реконструи
ровать сказку более древних веков «со всеми ее специфическими
жанровыми признаками». Большую ценность представляет глава
«Русская сказка в XVIII в.». Вызывает некоторое сомнение характе
ристика эпохи. Создается такое впечатление, что в XVIII в. только
и делали, что пели и плясали: «На всем протяжении XVIII в. народное
устно-поэтическое творчество живет полной творческой жизнью
в быту различных социальных групп. Являясь единственной формой
выражения мыслей, дум и чаяний крестьянства и крепостных рабо
чих, оно вместе с тем прочно бытует в купеческой и мещанской среде,
а также живет в быту русского дворянства. Народная песня звучит
во дворце при Петре I, веселые хороводы водят там при Анне Иоан
новне; поет народные песни и, по преданию, сама сочиняет их царица
Елизавета; Екатерина II поощряет русские игры, пляски и обряды.
Шумят московские гуляния со своими балаганами. В барских усадь
бах пользуются почетом и уважением сказочники; помещики создают
крестьянские хоры. В городе и деревне справляются пышные старин
ные свадьбы. Потомки скоморохов сказывают на севере торжествен
ные былины и веселые скоморошины. По всей стране льется широкой
волной народная песня, и приезжие иностранцы дивятся охоте
русского народа к пению, тому, что крестьяне поют чуть ли не за вся
ким делом, что солдаты поют, выступая в поход, что ямщики поют,
не переставая, от начала пути до конца. На посессионных текстиль
ных фабриках Средней России, на крепостных рудниках Урала
и Сибири рождаются первые, полные социального протеста, рабочие
песни. С истошными плачами провожает рекрутов деревня на цар
скую службу» (с. 32—33). Несмотря на эти «истошные плачи»,
XVIII век в описании фольклориста выглядит слишком идиллически.
В дальнейшем Э. В. Померанцева напоминает о «Плаче холопов»,
об антикрепостническом фольклоре, ссылается на «Путешествие»
Радищева. Поправки очень существенные, но они не разрушают
яркого описания развеселого житья в XVIII в.
В книге «Судьбы руской сказки» подробно говорится о фолькло
ристике того времени, об использовании сказок в литературном
творчестве, о ценности печатных сборников и принципах публикации
фольклорных текстов. «Велико их значение и для русского сказковедения», — заключает Э. В. Померанцева обзор сказочных сборни
ков XVIII в. Это «велико» несколько снижается тем прекрасным
анализом, который Э. В. Померанцева делает на материале последую
щей поры, обращаясь к сборнику «Русские сказки в записях и публи
кациях первой половины XIX века» (Изд. АН СССР, М.; Л., 1961).
Высоко оценивая труд составителя этого сборника Н. В. Новикова,
Э. В. Померанцева убедительно показывает, что большинство публи
каций начала XIX в. не выдерживает строгой фольклористической
8 В. Г. Базанов
113
критики, что они «не могут служить материалом для суждений
о состоянии сказочной традиции» (с. 69). Это не подлинные записи
фольклорных текстов, а «литературное упражнение на фольклорной
основе» (Б. Броницин), «своеобразное сочетание литературного и
фольклорного начала» (Е. Авдеева), «неискусно стилизованные
пересказы» (И. Сахаров), «чуждые народной традиции» (И. Ваненко). Ясно, что все эти «псевдофольклорные» издания не являются
надежным источником для понимания сказочной традиции первой
половины XIX в. Если так обстояло дело с публикацией сказок
в начале XIX в., то нет оснований слишком преувеличивать научную
ценность и подлинность сказочных сборников XVIII в. При строгой
проверке может оказаться, что и Матвей Комаров и Евграф Хомяков
(Э. В. Померанцева считает, что «не было двух ,,московских жителей“, а только один крупный писатель и фольклорист, публикатор
подлинных народных песен и сказок — Матвей Комаров, он же —
Евграф Хомяков», с. 56) вместо «подлинно народных сказок» тоже
печатали «неискусно стилизованные пересказы». Здесь еще требуется
большая и кропотливая работа исследователя.
Верным и смелым представляется нам утверждение Э. В. Поме
ранцевой об устойчивости сказочной сюжетики и поэтики. Нужно
согласиться, что «при всей своей вариативности народная сказка
по существу поразительно стабильна, неизменяема в своей основе»
(с. 22). Это не значит, что сказка не претерпевала изменений на своем
многолетнем пути. Но Э. В. Померанцева справедливо возражает
против теории «постоянных изменений». Сторонники этой вульгарно
социологической теории не называются, их не стоит и вспоминать,
так как почти все фольклористы были в свое время увлечены теорией
продуктивного развития фольклорных жанров. Коллективный труд
«Русское народное поэтическое творчество» (Т. I, М.; Л., 1953; Т. II,
кн. 1 и 2, 1955— 1956) в этом отношении может служить убедительным
примером. Наиболее ценным исследованием, в котором прослежива
ются пути проникновения пореформенной крестьянской действитель
ности в народную поэзию, является книга К. В. Чистова о И. А. Федо
совой. Однако и К- В. Чистов не обошелся без довольно рискованных
обобщений относительно деформации традиционных фольклорных
образов. Напомним: «Но даже доступные нам записи отчетливо
показывают, как стихия социального осмысления врывается в мир
сказки, былины, причитания, деформирует традиционные образы,
наполняет их новым содержанием, полным жизни и борьбы»/2
Следует прежде всего сказать, что далеко не все перечисленные
в этой оптимистической цитате фольклорные жанры способны в оди
наковой степени и одинаково быстро «наполняться новым содержа
нием», к тому же «полным борьбы». Трудно, например, представить,
что былины и волшебно-героические сказки разгружаются от преж
него содержания и беспрепятственно дают дорогу новому, не разру
шая при этом и самой формы, созданной столетиями. Для того
чтобы сделать столь ответственный вывод, требуется большой срав
нительный материал. Мы достаточно хорошо знаем фольклор в запи
сях второй половины XIX в., но далеко не всегда даже приблизи
114
тельно представляем его богатейшую предысторию. То, что часто
в фольклористике относится к врывающейся социальной стихии,
к завоеваниям эстетической мысли отдельных сказителей XX в.,
то в действительности может принадлежать художественному прош
лому, классическому наследию. На наш взгляд, превосходные записи
русского фольклора второй половины XIX в. и нашего времени
свидетельствуют о жизненности фольклорной эстетики, об устойчи
вости традиционного стиля и метода фольклора, но отнюдь не явля
ются показателем новых художественных открытий, нового содер
жания и т. п. Говоря о возможности художественно-идейного пере
воплощения традиционного фольклора, необходимо учитывать
специфику отдельных жанров. Каждый жанр имеет свои отличия,
отличия формально-структурные и более существенные, определяю
щие границы импровизации и возможности доступа в традиционный
сюжет современной действительности. Причитания и бытовая сказка
обладают наибольшей отзывчивостью, но и здесь современные
мотивы появляются главным образом в фабуле, не нарушая поэтики
жанра и устойчивых художественных концепций.
Э. В. Померанцева уходит от теории постоянных деформаций и
возвращается к ней, когда погружается в обетованный мир избран
ного сказочника. В недавние времена мы часто и дружно обращались
к сравнительной методике (именно методике, не более как исследова
тельскому приему), чтобы путем сравнения сказок одного сказочника
со сказками другого накопить определенную сумму «отличий» в пре
делах того или иного областного «гнезда» или (чаще всего) выявить
творческое своеобразие подшефного фольклористу сказителя. Сама
проблема фольклорного варианта понималась слишком провинци
ально, ограниченно. Варианты сопоставлялись для того, чтобы дока
зать наличие многочисленных «местных школ», творческих сказительских направлений, индивидуального мастерства и т. п. В прежних
наших работах подобная методика не знала границ, она объявлялась
чуть ли не главным методологическим достижением советской
фольклористики. Конечно, местные традиции всегда сказываются
в народном творчестве, мимо них нельзя проходить, но коллекциони
рование сказительских вариантов не должно превращать в самоцель.
Труднее из добытых материалов делать далеко идущие выводы.
Тщательное изучение вариантов, областных отличий, сказительского
репертуара необходимо для понимания сложного фольклорного
процесса, эволюции отдельных жанров, художественной специфики
фольклора, его отношений к действительности. И эти же материалы
можно использовать для оправдания разного рода «творческих
контаминаций», случайно привнесенных, часто лишенных всякого
художественного прогресса, свидетельствующих не о деформации
стиля и жанра, а об их деградации, о постепенном потухании клас
сической традиции.
К сожалению, Э. В. Померанцева в книге о судьбах русской
сказки склоняется то в ту, то в другую сторону, вступает в такие
противоречия сама с собой, что бедная сказка не знает, что ей делать,
куда податься: то ли срочно деформироваться, то ли не спешить
8*
115
с эволюцией, не торопиться от гиперболизации к художественному
лаконизму.
Говоря о русской сказке XVIII—XIX вв., Э. В. Померанцева
придерживается следующего основного тезиса: «Сказка — не ча
стушка, и ее реакция на современную ей действительность гораздо
слабее и медленнее. Вряд ли можно говорить о значительной эволю
ции всего жанра на протяжении нескольких десятилетий, однако
при внимательном анализе можно найти какие-то тенденции, инто
нации, детали, порожденные той или иной эпохой. Так несомненно
в сказке XIX в. мы найдем больше, чем в сказках XVIII в., деталей,
связанных с крепостным бытом» (с. 76). Вполне понятно, что борьба
крестьян за волю и землю способствовала усилению в сказках анти
крепостнических настроений, демократизации бытовых сказок,
возникновению социальных анекдотов; пореформенная эпоха тоже
оставила свой след, правда незначительный, идущий из города,
от городской фразеологии, от идеологии вчерашних крестьян, став
ших фабричными. Э. В. Померанцева пишет о всех этих новых
деталях и напластованиях, но в отличие от авторов «Русского народ
ного поэтического творчества» не стремится выискивать элементы
стиля. И все же трезвый реализм покидает исследователя, как только
в книгу «Судьбы русской сказки» приходит излюбленная тема
о сказочниках. Э. В. Померанцева начинает с дореволюционного
Абрама Новопольцева (1820— 1885), открытого Д. Н. Садовниковым
и прославленного советскими сказоведами, и кончает сказочниками
нашего времени И. Ф. Ковалевым и А. Н. Корольковой, ставшими
членами Союза советских писателей. Нет сомнений в том, что Абрам
Новопольцев был талантливым сказителем, мастерски рассказывал
сказки и вносил в традиционные сюжеты свой авторский элемент.
И все же можно ли о Новопольцеве писать: «Новопольцев выступает
как сатирик, умеющий уничтожающе высмеять своих классовых
врагов, остроумно показать в самом неприглядном виде общечелове
ческие пороки и недостатки» (с. 121); «Новопольцев не поднимается
до открытого протеста, до гневного обличения. Издевочкой и смехом
расправляется он со своими врагами, развенчивает современную
ему действительность» (с. 123); «Свойственные Новопольцеву лако
низм, динамичность рассказа определяют его синтаксис и лексику»
(с. 129) и т. п. Сказитель Новопольцев поднимается над традицией,
«искусно контаминирует», «сознательно разрушает каноны»?
Для таких смелых утверждений необходимо иметь сравнительный
материал, авторитетные сведения о сказочниках XIX в. «Отсутствие
подробных сведений о сказочниках-мастерах, невозможность соста
вить точное представление о составе их индивидуального репертуара,
об их роли в коллективе, об их работе над традиционными текстами —
все это лишает нас, — признается сама Э. В. Померанцева, — воз
можности путем анализа индивидуального творчества нескольких
мастеров установить процессы, типичные для всего коллективного
сказочного творчества пореформенного периода» (с. 118—119). Если
это так, то и характеристику творческого своеобразия Новопольцева
и стиля его сказок необходимо было вести в иных тонах, всегда
116
имея в виду главное: «Абрам Новопольцев — прекрасный хранитель
сказочного наследия» (с. 122). Э. В. Померанцева не забывает
о традиционности сказок Новопольцева, о их близости к наследию
скоморохов, но пристрастие исследователя к сказительскому мастер
ству, к «свойственному Новопольцеву лаконизму» постоянно дает
себя знать и приносит в книгу о судьбах сказки непримиримые
противоречия.
Романтизация личного сказительского начала в книге Э. В. По
меранцевой увеличивается с приближением к нашим современникам.
Суть дела даже не в оценке того или иного сказочника, его творче
ских исканий и художественных завоеваний. В жертву приносится
сама сказка, ее творческая история. Назвав Парамона Богданова
«подлинным художником-реалистом», Э. В. Померанцева вынуждена
и о его сказках говорить, что они «не являются уродливым сцепле
нием разнородных элементов, они крепко спаяны, являются закончен
ным монолитным целым» (с. 143). В результате появляются особые
сказки «новаторов», «законченная монолитность», бесконечные
«творческие» контаминации. Не желая отказаться от апологетиче
ского отношения к мнимому новаторству, разрушающему традицион
ную обрядность и классический стиль, Э. В. Померанцева не находит
выхода из создавшейся драматической коллизии. С одной стороны,
исследователь считает стиль сказки, ее сюжеты и образы достаточно
стабильными, защищает народную сказку от тенденциозного «олитературивания» и неудачного сочинительства, с другой — повторяет
свои прежние оценки Ковалева как «мастера бытового сказа»,
«мастера реалистической новеллы», «замечательных реалистических
фрагментов». Оказывается, что «мастер реалистической новеллы»
проявил особое внимание к проблемам любви. «Любовь является
основной темой сказок Ковалева. Интересом к любовной фабуле
продиктован отбор Ковалевым его репертуара из традиционного
наследия и наличие в его сказочном запасе пересказов „Барышникрестьянки“ и ,,Дубровского“ или чувствительной повести о „магоме
танке, умирающей на гробе своего мужа“. Этим же интересом объяс
няется яркость и разработанность любовных сцен в сказках Кова
лева» (с. 169—170). Или еще одна черта из «творческого облика»
сказочника Ковалева: «Ковалев часто подчеркивает классовый мо
мент в своих сказках. Так, хороший художник Ваня не может найти
себе работы, „так как он был из бедной семьи. . . ему везде отказы
вали, потому что все вакансии занимали или попы, или помещики,
или богатый класс, или купеческие дети, несмотря на то что они знали
много меньше Вани“» (с. 174).
После столь возвышенной характеристики творческих достижений
сказочника трудно поверить, что «даже лучшие северные сказочники
нашего времени, обновляя текст, модернизируя его, невольно нару
шают традиционный канон сказки и тем самым способствуют ее
умиранию» (с. 191). До сих пор не создавалось впечатления, что
сказочники, авторы «замечательных реалистических фрагментов»,
ведут «к порочному разрыву формы и содержания». Нужно прямо
сказать, что восхваление художественного мастерства отдельных
117
сказочников, выпячивание их редкой индивидуальности, эстетиче
ская неразборчивость в определении новаторства плохо согласуются
с теми принципиальными выводами, которые делает Э. В. Померан
цева, оглядываясь на многовековой путь сказки. «Русская фольк
лорная сказка в XVIII—XIX вв. всецело живет своим старым бага
жом, запасом традиционных схем, сюжетов, мотивов, образов, лишь
приспосабливаясь к новой действительности, но в корне не изменяясь
и продуктивно не развиваясь. Новая действительность, воздействуя
на характер ее интерпретации, на ее роль в жизни и быту народа,
отражается, однако, в ней лишь в деталях, изменяющих традицион
ную основу, но не создает новых фольклорных сюжетов и образов»
(с. 203). С этим нельзя не согласиться.
Появлению книги Э. В. Померанцевой предшествовала дискуссия
о коллективном и индивидуальном начале в фольклоре. В дискуссии
были допущены излишние полемические заострения, направленные
в сторону Ю. М. Соколова и М. К. Азадовского. Наивно думать,
что Ю. М. Соколов, как и М. К- Азадовский не понимали диалектики
единства личности и коллектива в творческом процессе. Фактически
никто и никогда не отрицал коллективной сущности фольклора.
Но на определенном этапе изучения истории и эстетики фольклора,
в противовес старой теории миграции и учению мифологов, было
принципиально важно подчеркнуть роль певца, творческой индивиду
альности. Заслуга Ю. М. Соколова состоит, в частности, и в том,
что он отметил сближение фольклора и литературы в новых истори
ческих условиях, заметил в самом фольклоре появление современных
мотивов. Только робкие последователи Соколова и Азадовского
стали отрывать индивидуальное начало от живого процесса коллек
тивного творчества и устойчивых классических традиций. Отсюда
возникло множество недоразумений логического и исторического
порядка. Большой и длительный творческий процесс, связанный
с проявлением в коллективном индивидуального, оказался в тисках
теории творческих вариантов и мнимого новаторства. Иначе говоря,
сказки одного сказителя, былины одного певца, фольклор одной
деревни и села стали заслонять историю самого фольклора, проблема
хранения классического наследия оказалась оттесненной, искус
ственно раздутой проблемой индивидуального сказительского
мастерства.
В какой-то степени инерция идеализации художественного метода
одного сказителя проявляется и в книге Э. В. Померанцевой «Судьбы
русской сказки».
Э. В. Померанцева, давно и плодотворно работающая в этой
области фольклористики, в советское сказковедение вносит много
нового, проясняющего пути и судьбы русской сказки на протяжении
последних столетий. В работе поставлены и другие важные вопросы,
в частности большое методологическое «Введение» посвящено про
блеме национального своеобразия и разнообразию вариантов, кото
рые заслуживают изучения как самостоятельные художественные
произведения. Оставаясь верной своим главным положениям, взятым
безотносительно к творчеству современных сказочников и потому
118
бесспорным в своей основе («постоянное движение», «живая твор
ческая жизнь», «конкретные варианты», «творчество рассказчика»),
Э. В. Померанцева русскую сказку в записях XVIII—XIX вв. рас
сматривает как глубоко национальное явление.23 «Национальное
своеобразие сказок любого народа, — пишет Э. В. Померанцева, —
может быть определено лишь путем анализа всего его сказочного
репертуара в сравнении со сказками других народов. Вместе с тем
черты национального своеобразия, часто трудно уловимые, наличе
ствуют и в каждом отдельном варианте сказки, даже в тех случаях,
когда он является обработкой так называемого бродячего сюжета»
(с. 12). Действительно, особые приметы сказочного героя не просто
отыскиваются, они не лежат на поверхности сюжета. Сами компо
ненты национального своеобразия познаются как через собственно
национальную историю, так и в сравнении со сказками других
народов.
Проблема национального своеобразия фольклора является одной
из актуальных и малоразработанных, требующих постоянного вни
мания и новых методологических решений.
В книге Э. В. Померанцевой волшебная сила сказки трактуется
главным образом со стороны героической: «Мужественный, верный,
красивый герой преодолевает все беды и невзгоды и завоевывает
свое счастье, добивается победы» (с. 89); «Это — безупречный, свет
лый, радостный мир. Мир этот противопоставлен злу жизни, темным
силам сказочного царства» (с. 90). Все это правильно, но явно
недостаточно. Народная сказка не только героична, она полна драма
тизма, игры воображения, неиссякаемого юмора, бытовых красок.
Можно даже утверждать, что волшебная сказка является «перво
предком» романа, романа приключенческого, социально-психологи
ческого и научно-фантастического. Сказка имеет свои связи с дейст
вительностью, с народной жизнью и мировоззрением, связи, часто
едва уловимые, зашифрованные художественным вымыслом, высту
пающие под фантастическим покрывалом. В отличие от эпоса и
историко-песенного фольклора, где исторический национальный быт,
важнейшие события государственной и народной жизни часто опре
деляют сюжет и фабулу, образуют повествовательную основу,
в сказках (о животных, волшебных) само повествование как будто
нарочно уводит от реальной действительности, затемняет жизненные
коллизии. Демократические требования в сказке выражены не прямо,
а через мечту о материальном благополучии, о материальном рае,
сытом довольстве. Таким образом, сказка по-своему утилитарна,
в «ином царстве» всегда видится крестьянская изба с ее радостями
и печалями.
Определяя национальное своеобразие сказок, мы не должны
забывать, что своеобразие это очень особенное, сложное по художе
ственному и идейному составу. В традиционном фольклоре отражены
и сильные и слабые стороны крестьянской психологии, идущие
от экономического и бытового уклада дореволюционной деревни.
Здесь и заветная мечта о счастливой жизни, неприятие окружающей
действительности, протест против социальной несправедливости,
стихийное свободолюбие, и здесь же — многовековое терпение, пас
сивная созерцательность, рутинные привычки, усыпляющие энер
гию и волю. Фольклористы не всегда учитывают, что утопические
идеи сказок (социальная утопия) обращены в прошлое, в патриар
хальное «мужицкое царство». Иногда материальное благополучие
в сказках рисуется как апофеоз неисправимого лентяя (лежание
на печи), иногда оно достигается с помощью «хитрой науки». Бедной
старухе «захотелось отдать сына в такую науку, чтобы можно было
ничего не работать, сладко есть и пить и чисто ходить». Сколько
ни пытались люди уверить старуху, что такой науки нигде в целом
свете не найдешь, она все свое — продала избу и говорит сыну:
«Собирайся в путь, пойдем искать легкого хлеба!».24 Иллюзорная
мечта хлебопашца о «легком хлебе», имеет глубокий философский
смысл. Значит, был очень горек хлеб, добываемый крестьянином.
Надежда на чудесную помощь «хитрой науки» только подчеркивает
драматизм положения обездоленного бедняка. «Хочу идти туда,
сам не знаю куда» — это не просто присказка, в этом «не знаю» —
трагедия политического сознания крестьянина, его путешествий
-за правдой. Возможно, что был прав Евгений Трубецкой, когда
писал: «Мысль об ,,ином царстве" есть глубокое откровение нашего
народного творчества. Но в жизни, как и в сказке, это откровение
затемняется и заслоняется безобразною, кощунственною на него
пародией».25 В общем народная сказка требует больших идейных
и эстетических измерений. Необходимо также иметь в виду, что
фольклорное и национальное не всегда совпадают, истинно нацио
нальное достигается и с помощью фольклора, и вопреки ему. Не слу
чайно революционные народники, участники грандиозного «хожде
ния в народ», распространяли вместо сказки о «хитрой науке»
известную брошюру «Хитрая механика», где содержались призывы
к борьбе с царем и помещиками, и сказку «Дядя Филат», написанную
специально для народа. В этой сказке повествование ведется от лица
дяди Филата. Старый сказочник рассказывает сказку о крестьянском
царстве. Фольклорные мотивы имеют условное значение, они на пра
вах внешнего колорита. Главное — не в повествовательной манере
сказочника, не в фольклорной фразеологии, даже не в путешествую
щих Антошке и Прошке и не в заключительной фольклорной сцене
пиршества, а в том, что в этом новом царстве, куда попали Антошка
и Прошка, и поля, и леса, и луга, и заводы, и фабрики принадлежат
народу. Традиционный сказочный сюжет о мужицком царстве осве
щает революционная песня, песня Рылеева и Александра Бестужева,
но значительно переработанная и дополненная. Известно, что поэтыдекабристы, они же крупнейшие декабристские агитаторы, боялись
распространять такие песни среди народа, чтобы не приблизить час
народной революции. В народнической сказке эту песню поет сам
народ: революционная поэзия идейно возвышает сказочный сюжет,
превращает сказку в политическую аллегорию.
В царство попадают два парня — Прошка да Антошка — и там
встречаются с мудрым старцем.
120
«Вот оно — мужицкое-то царство? Видали тапере, где лучше?» —
говорит старец.
«На конце улицы слышится смех, хохот, песни — веселье такое
идет, что и сказать нельзя. Это парни с девками тешатся, играючи,
забавляючись, во всю душеньку, во всю мочь удалую молодецкую. . .
А вот и походя кто-то песню затянул — оглянулись мои молодцы —
это гурьба молодых парней идет с гармоникой, с балалайкой, и орут
они вместе какую-то песню развеселую. . . Прислушались мои ребята
и слова разобрали: чудесная была песня, таких они и не слыхали:
Нет у нас ни попов,
Нет у нас ни рабов,
Ни царей, ни купцов,
Ни воров-наглецов!
Ай люли, ай люли. . .
Мы не любим войны,
Не имеем солдат,
Все мы братья равны,
Каждый друг наш и брат!. .
Ай люли, ай люли. . .
То ли дело так жить
И друг дружку любить,
День деньской работать —
А под вечер гулять!. .
Ай люли, ай люли. . .
Пропели молодцы песенку и пошли далее. А Антошка с Прошкой
все стоят, разиня рот, да слушают.
— Прошка! — говорит Антошка, — слышал?. .
— Слышал, брат!. . Неужто все это въявь, а не во сне?. . Где же
это мы тапереча? А чай — в царстве небесном!. .
— Не в небесном, други — говорит старец — в мужицком цар
стве. Вот оно мужицкое-то царство: видели тапере, где лучше?. .» 26
«Где лучше?» — старый и вечно новый вопрос, тот самый вопрос,
ответ на который мучительно ищут русские революционеры и великие
русские писатели XIX в. На всех этапах русского освободительного
движения выдвигаются разные утопические социалистические про
екты, отменяющие фольклорные фантасмагории об «ином царстве».
И все же какие-то нити связывают идеи социализма в русской литера
туре с фольклором, где по-своему отражены социальные стремления
народа, его заветные чаяния и мечты о свободе и воле.
<1966 г .>.
Опубликована: Рус. лит. № 2. С. 220—237.
1 О релятивизме в буржуазной этнографии см. в «Ответе» С. Н. Артановского
американскому ученому Ст. Данну (Советская этнография. 1965. № 6. С. 88).
2 Веселовский А. Н. Сочинения. М.; Л., 1938. Т. 16. С. 16.
3 Путилов Б. У истоков эпоса / / Вопросы литературы. 1963. № 10. С. 198.
4 Далгат У. Б., Кидайш-Покровская Н. В., Пухов И. В. В плену предвзятой
схемы / / Советская этнография. 1965. № 5. С. 105.
121
5 Мелетинский Е. М. Происхождение героического эпоса: Ранние формы и
архаические памятники. М., 1963. С. 15— 16.
6 Миллер В. Очерки русской народной словесности: Былины. М., 1897. Т. 1.
С. III.
7 Мелетинский Е. М. Происхождение героического эпоса. С. 14.
8 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 12. С. 737.
9 Мелетинский Е. М. Народный эпос / / Теория литературы. М., 1964. С. 50—
96 (в дальнейшем: Народный эпос).
10 Мелетинский Е. М. Происхождение героического эпоса. С. 19.
11 Там же. С. 127.
12 Там же. С. 33—34.
13 Там же. С. 93.
14 Там же. С. 184.
15 Советская этнография. 1965. № 5. С. 103.
16 Цит. по: Советская этнография. 1965. № 5. С. 107. Следует отметить, что
авторы статьи в «Советской этнографии» высказывание Е. М. Мелетипского о Батрадзе процитировали не полностью, сократив те самые строки, где подчеркивается
демократизм воина-богатыря. Дословно цитата читается так: «Баградз — типичней
ший богатырь-воин, и именно поэтому фантастический образ бога-меча мог быть
использован как средство для фантастического, гиперболического выражения бога
тырской силы Батрадза. Вместе с тем образ Батрадза иногда несет в себе черты
„сидня44, который постепенно копит свою силу, а порой приобретает черты сказочного
демократического героя, ,,не подающего надежд14: он грязен, копается в золе и навозе,
он „паршивец44 и как „бедняк с нижней улицы44 противостоит сыновьям богатого
Бурафарнуга» (Мелетинский Е. М. Происхождение героического эпоса. С. 200).
17 Советская этнография. 1965. № 6. С. 3—32.
18 Соколова В. К. Антифеодальные предания и песни славянских народов / /
Славянский фольклор и историческая действительность. ДА., 1965. С. 173—207 (далее
ссылки приводятся в тексте).
19 Н. И. Кравцов еще в 1955 г., выступая в Киеве на совещании по истории
эпоса восточных славян, призывал расширять и углублять историко-сравнительное
изучение славянского фольклора на основе марксистско-ленинской методологии.
Проблемы сходства и национального своеобразия в эпосе различных славянских
народов Н. И. Кравцов предлагал рассматривать в их единстве, не впадать в край
ности и не повторять ошибок буржуазного компаративизма (см.: Кравцов Н. И.
Историко-сравнительное изучение эпоса славянских народов / / Основные проблемы
эпоса восточных славян. М.; Л., 1958). Большой интерес к эпическому творчеству
славянских народов, к проблемам и задачам сравнительного изучения эпоса был
проявлен на IV съезде славистов. Доклады В. М. Жирмунского п П. Г. Богатырева
на эту тему во многом определили характер дискуссии и дальнейшее изучение
советскими фольклористами фольклора славянских народов. Международные съезды
славистов, безусловно, способствовали пробуждению повышенного интереса к исто
рико-сравнительному изучению славянского народно-поэтического творчества. И одно
временно, как мне кажется, эти съезды вызвали появление скороспелых работ,
внешне актуальных, но не глубоких по своему содержанию. Всякое поветрие в науке
приносит отрицательные результаты.
20 Соймонов А. Д. Новые процессы в фольклоре восточных славян / / Русский
фольклор. Т. 8. Народная поэзия славян. М.; Л., 1963. С. 241—272.
21 См.: Гусев В. Е. Освободительная борьба славянских народов в партизан
ских песнях / / Славянский фольклор и историческая действительность. М.; Л.,
1965. С. 208—231.
22 Чистов К. В. Народная поэтесса И. А. Федосова. Петрозаводск, 1955. С. 193.
23 Можно спорить, насколько удачно Э. В. Померанцева комментирует идею
единства национального и интернационального в фольклоре, приводя в качестве
примера сказочный сюжет о «неверной жене» и наказании застигнутого мужем
любовника. Сказки о «неверных женах» нам не представляются наилучшим образцом
для понимания национальной специфики, — это не тот сюжет, где сказочный герой
проявляет свой национальный характер, хотя сам мотив «неверной жены» является
одним из древнейших мотивов русского и мирового фольклора. Напомним, что этот
древний сюжет был переосмыслен исследователями совсем в неожиданном плане:
«В связи с изменением условий жизни деревни изменились сюжеты сказок с семейным
122
конфликтом. Взаимоотношения в патриархальной семье перестали интересовать на
родных сказочников, так как патриархальная семья постепенно разрушалась.
На смену прежним семейным конфликтам в сказке появляются конфликты индиви
дуальной семьи — неверность жены и т. п. Обычно такие новые конфликты порождают
и новые сюжеты» (Русское народное поэтическое творчество. М.; Л., 1956. Т. 2. Кн. 2.
С. 211). Здесь «неверность жены» — признак наступившей женской эмансипации,
новый конфликт в семейно-бытовом фольклоре. Куда только не проникал вульгарный
социологизм! Что касается «образцовых жен» в фольклоре, то о них пишет Д. М. Ба
лашов в статье «Баллада о гибели оклеветанной жены»: «Разбираемая баллада
показывает, однако, что и образцовая жена не может спастись от клеветы свекрови и
напрасной смерти от руки любимого человека». Д. М. Балашов дает соответствующий
исторический комментарий: «За картиной семейной драмы кроется невысказанная,
молчаливая мысль: что-то плохо в самих условиях, в самом укладе быта и моральном
кодексе, его освещающем» (Русский фольклор. Т. VIII. Народная поэзия славян.
С. 141). С этим комментарием нельзя не согласиться. Каждый фольклорный сюжет
достоин изучения и типологических характеристик. Мы не против «неверных жен»
в фольклоре. Но сами характеристики должны быть продуманы, исторически сверены
и взвешены с точки зрения народной этики.
24 Народные русские сказки А. Н. Афанасьева. М., 1938. Т. 2. № 251.
25 Трубецкой Е. Иное царство и его искатели в русской народной сказке. М.,
[1922]. С. 48.
2Ь ЦГАОР СССР, ф. 112, оп. 2, ед. хр. 2697, лл. 29 и 30 об.
О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ
(Заметки)
Поэзия и жизнь Есенина нуждаются во всестороннем и глубоком
освещении. Есенин стал классиком, и наша общая задача — спо
койно и объективно разобраться в личности поэта, в его литературном
наследии.
Теперь уже недостаточно одного восторженного признания, дру
жеских похвал и положительных эмоций. Требуются историко-лите
ратурные работы, основанные на прочном грунте, на точных фактах,
глубоких обобщениях, исторически выверенных концепциях. На этом
пути многое сделано. Постоянно публикуются монографии и статьи,
обогащающие науку новыми материалами и ценными наблюдениями.
Следует отметить многочисленные статьи и книги Ю. Прокушева,
монографии П. Юшина и А. Жаворонкова, работу Аллы Марченко,
смелую по своему замыслу и исполнению, а также многие другие
исследования, посвященные более частным проблемам.
Бесспорно, что нас ожидают ценнейшие открытия историко-лите
ратурного характера, целый ряд уточнений в летописи жизни и
творчества поэта. Мы многое знаем, многое уже уточнили, но ведь
еще многое до сих пор остается в тени, неизвестно или забыто. И, как
показывают некоторые факты, трудно даже предугадать, насколько
ценными могут оказаться новые разыскания и напоминания о прош
лом. Сравнительно недавно, например, были обнаружены рязанским
краеведом Д. А. Коноваловым юношеские письма Есенина к М. П. Баль
замовой частично они напечатаны в 1969 г. в журнале «Москва»),
значение которых для воссоздания духовного облика молодого
Есенина, его идейно-эстетических и социально-нравственных взгля
дов трудно переоценить. В этих письмах совсем еще юный Есенин,
Есенин необычный, глубоко обеспокоенный, мятежный, взбудора
женный сомнениями, рассуждающий совсем не по-мальчишески.
Здесь он совсем не похож на беспечного, наивного в своей патри
архальной простоте деревенского парня. Так разрушается одна
из легенд о поэте: вопреки все еще распространенному мнению,
Есенин пришел в поэзию с большой субъективной культурой.
Кстати сказать, это самая безобидная легенда о Есенине, и при
думана она отчасти самим поэтом. Стилизованным костюмом Есенин
подчеркивал свое крестьянское происхождение, он вместе с Н. Клюе
вым «играл в маскарад», нарочито выставляя свою приверженность
к деревенским устоям жизни. Появление двух поэтов, одного из
124
рязанских степей, другого из глухих олонецких лесов, в домотканых
рубахах вызывало и восторженные похвалы и колкие насмешки.
И. Розанов рассказывает о встрече с Клюевым и Есениным
в 1916 г.: «Костюмы их мне показались маскарадными, и я определил
их для себя словами: ,,опереточные пейзане“ и ,,пряничные мужички“». И тут же И. Розанову вспомнились русские революционеры
в кучерских кафтанах, обстриженные в кружок.1 Смелая и неожидан
ная ассоциация. В самом деле, кто же эти «мужички»? «Опереточ
ные пейзане» или запоздалые народники? Социальный маскарад
продолжался, — смазные сапоги Клюев и Есенин носили не ради
потехи. Правда, выглядели накануне Октябрьской революции эти
«мужички» довольно странно, слишком театрально.
Легенда о «мужичках», выросшая из вполне реального источника,
превратилась со временем в целую историко-литературную концеп
цию. Почти все видные современники поэта, писавшие о нем с добро
желательных позиций, сходились в понимании его социальной био
графии. Есенин пришел в город с песней о патриархальной деревне.
Здесь, в «чугунном» городе, и была поэзия Есенина простужена
революционной бурей, — так в кратких словах можно сказать об
этой концепции. Николай Клюев, обращаясь к своему «младшему»
брату, писал:
Мы свое отбаяли до срока —
Журавли, застигнутые вьюгой.
Нам в отлет на родине далекой
Снежный бор звенит своей кольчугой.2
Четыре строки (прекрасные в поэтическом отношении) умещают
широко бытовавший взгляд на Есенина (и тем более на Клюева).
Историки литературы говорили на своем языке, но говорили факти
чески то же самое. Мы вынуждены привести большую цитату из
Вяч. Полонского, из его выступления в 1927 г. на диспуте в Комму
нистической академии:
«Поэзия Есенина раскрывает перед нами трагедию крестьянского
поэта, пришедшего в город из деревни и оказавшегося чужим
в городе, не сумевшим в городе найти свое место. . . Есенин был
выдвинут крестьянством в ту как раз эпоху, когда старая деревня,
старая крестьянская Русь, обречена была на слом, и Есенин пал
жертвой обреченности этой крестьянской, деревянной Руси. Но он и
был поэтом этой обреченной деревни. Мотивы ее гибели и были
мотивами его лирики <. . .)
Деклассированный поэт, попавший в чуждую среду, лишенный
культуры — а он был мало культурен, — Сергей Есенин не нашел
в жизни, в борьбе за жизнь, никаких зацепок, чтобы спастись, и
пал жертвой и своей собственной некультурности, и своей оторван
ности от „отчего дома", и одиночества, и неспособности идти в ногу
с своим веком».3 Так появилась еще одна легенда: «деклассирован
ный поэт».
Луначарский, Воронский и менее известные литературные кри
тики и литературоведы не столь резко и прямолинейно, как Вяч. По
125
лонский, более осторожно, с некоторыми оговорками, но тоже видели
драму Есенина в разладе поэта с городом. Есенин уходит от земли,
из избяного патриархального «рая» и не находит себе места в проле
тарской революции, становится праздным гулякой, скандалистом,
больным человеком. Сказать, что в этой распространенной версии
все неверно, что Есенин не болел за патриархальную деревню, не
тревожился за ее судьбу, не боялся «железного гостя», значит
покривить перед истиной, перед деревенскими стихами поэта. Что
было, то было. А. В. Луначарский имел основание утверждать, что
«осознать внутреннюю сущность пролетарской революции он мог
только путем чрезвычайно усиленной работы над собой и над всем
общественным материалом, его окружающим».4
Есенин дорожил деревенскими устоями, давними поэтическими
традициями, но он не был реакционным романтиком, глядевшим
исключительно в прошлое, в деревянную Русь. Правда, путь его
к революционным будням не был легким. Противоречия, свойствен
ные крестьянству и поэзии Есенина, влюбленного во все родное и
близкое, «в поля и леса, в свое деревенское небо, в животных и
в цветы» (М. Горький), служили основанием для возникновения
самой живучей легенды, совсем не поэтической. Потребовалось всего
одно слово, чтобы «деревенский парень» получил ложный социальный
паспорт. Это зловещее слово было произнесено: кулак! Превращение
поэта из патриархального «мужичка» в «кулацкого сына» произошло
в 1924 г. в статье Г. Лелевича «О Сергее Есенине». «Не в том дело, что
Есенин, — писал Лелевич, — в первых книгах сознательно защищал
интересы кулаков, а в том, что так воспринимать мир могли только
кулаки. Разве поэт, связанный с середняцкими и бедняцкими мас
сами, мог совершенно пройти в своих стихах мимо страданий пред
революционной деревни, мимо гнета и унижений, мимо безземелья и
нужды? Лишь изредка звучит в первых стихах Есенина смутная
тоска, слышатся неопределенные порывы. Но тоска эта не об общест
венных бедствиях, порывы эти не к борьбе за свободу, а к простому
молодому озорству сытого кулацкого сынка».5 Не будем придирчивы
к Г. Лелевичу. В чем-то он был прав. Ранняя поэзия Есенина действи
тельно лишена острого социального звучания, она погружена в сель
скую природу, в деревенский патриархальный быт. Есенин явно
тяготел к лирике личной, интимной, нейтральной. «Молодое озорство»
в поэзии Есенина не нарушало покойной тишины. И все же причем тут
«самодовольство хозяйчика», «домовитый кулачок», «сытое до
вольство зажиточного слоя крестьян»? Это уже не стилистические
оплошности литературного критика, а определенная тенденция. Ска
жем прямо: так начинали свой поход против Есенина вульгарные
социологи. И главное, они не понимали поэзии Есенина, оставались
глухими к его чарующей лирике. Если поэт с сыновней любовью
писал о деревне, о «шелковой траве» и «смолистой сосне», о коровах
и лошадях, уже этого было достаточно, чтобы приковать его к по
зорному кулацкому столбу. Сейчас это кажется парадоксальным,
•маловероятным. Но вот цитата из той же статьи Г. Лелевича: «Вся
природа напоминает ему его хозяйство. Месяц в стихах Есенина
126
то месит кутью на полу, то глядит с неба ягненком, то жеребенком
запрягается в сани, то лошадиной мордой жует сено. . . Он (Есе
нин. — В. Б.) готов взгрустнуть и о горькой доле собаки, у которой
утопили щенят, и о печали коровы, обреченной на живодерню, и
даже о скорби лисицы, затравленной охотниками».6 Нужно сказать,
что у Г. Лелевича критика «кулацкой» поэзии Есенина облечена
в более или менее пристойную форму. Критик по-своему чувствует
поэзию и где-то глубоко в душе признает ее эстетическую ценность.
Но вот о тех же есенинских стихах начинает писать А. Крученых,
и лирика природы приобретает зловещие краски. А. Крученых
обладал дарованием литератора-журналиста. Этого нельзя отрицать.
К сожалению, дарование это часто использовалось во вред русской
литературе. Достаточно было Г. Лелевичу намекнуть на идейно
ущербные стихи о «горькой судьбе собаки», как А. Крученых спешит
разгадать еще одну «черную тайну». Оказывается, что «все животные
у Есенина, в соответствии с его настроением, — жалостные, нездоро
вые, слезливые и умирающие (и корова, и лисица, и собака) .Так Есе
нин, не сумевши найти жизненной радости внутри себя, не сумел
увидеть ее и во внешнем мире»/
Едва ли сейчас нужно опровергать столь явную бессмыслицу,
защищать великолепные стихи Есенина о деревенской собаке, кото
рыми восхищался М. Горький. Однако нам никуда не уйти от «кре
стьянского уклона», от есенинской деревни, от крестьянской России.
Об этом следует говорить, учитывая всю сложность крестьянской
дилеммы. Известно, что В. И. Ленин постоянно занимался крестьян
ским вопросом, принимал крестьянских «ходоков», советовался
с ними, вместе обсуждал положение в деревне. На пост комиссара
земледелия В. И. Ленин подыскивал непременно «мужицкого нар
кома». Таким ленинским наркомом был, например, В. Г. Яковенко,
выходец из крестьян Енисейской губернии, знающий и любящий
деревню. И. А. Теодорович писал о нем 17 декабря 1921 г. В. И. Ле
нину: «Это — мужик (. . .) рослый, могучий, волосатый бородач от
сохи, влюбленный в ,,землю“».8 «Влюбленный в ,,землю“» звучит как
большая похвала. В. И. Ленин иначе и не представлял руководство
сельским хозяйством, — нарком земледелия должен знать и любить
деревню, ее прошлое и настоящее. В беседе с крестьянином Тверской
губернии И. А. Петрушкиным В. И. Ленин говорил, что «у крестьян
нет дегтя и оси телег мажут маслятами, поэтому телеги курлыкают,
как журавли в небе ( . . . ) у крестьян нет керосина, и приходится
освещать избу лучиной, как в глубокую старину. . . Он на мгновение
задумался, потом страстно и убежденно сказал, что с разрухой
Советская власть обязательно справится, что хозяйство страны
восстанавливается и придет время (. . .) когда Страна Советов будет
передовой страной мира и в хозяйственном, и в культурном отно
шении».9
Есенин постоянно думал о Ленине, называл его «капитаном
земли», видел «путеводительные светы», зажженные Лениным. Для
Есенина В. И. Ленин — сам народ. Есенин даже собирался идти
к М. И. Калинину, чтобы поговорить о крестьянских делах. Легко
127
представить себе Есенина в качестве своеобразного крестьянского
«ходока»; в «Письме от матери» и в «Ответе» на него содержатся те
самые просьбы и надежды, иногда наивные, не учитывающие слож
ной обстановки в стране, поднимающейся из пепла гражданской
войны и хозяйственной разрухи, с которыми обычно обращались
крестьяне к В. И. Ленину. А. Воронский в своих воспоминаниях
сохранил «конспект» предполагавшегося разговора Есенина с
М. И. Калининым: «О нашем ,,мужичке“ он иногда говорил с хитре
цой и с намеками: не так, мол, просто, товарищи-коммунисты:
около мужичка вам придется попыхтеть да попыхтеть, не все у вас
с ним благополучно. Возвратившись из родной деревни, он жало
вался, что город обижает деревню: за сапоги и несколько аршин
мануфактуры и за налоги идет весь урожай. Обижают крестьян и
местные власти. Он собирался идти к М. И. Калинину искать
заступы».10
Но всего лучше, пожалуй, сослаться на «Русь уходящую»:
Я слушаю. Я в памяти смотрю,
О чем крестьянская судачит оголь.
«С Советской властью жить нам по нутрю. . .
Теперь бы ситцу. . . Да гвоздей немного. . .»
То, что Есенин и как поэт и как человек с сыновней любовью
относился к русской деревне, к крестьянству, — в этом его нравствен
ная позиция, эстетическая программа и гражданский подвиг. Есенин
всего меньше походил на беспечного эпикурейца или безмятежного
сельского писателя, — думающий и страстный поэт. В его деревен
ских стихах — лирика природы, народознание и социально-философ
ские размышления. «Крестьянский уклон» не помешал Есенину стать
великим национальным поэтом, подняться на вершину советской
поэзии. На эту вершину он шел своим путем, по крутым дорогам
крестьянской России.
Поиски затерянных материалов, открытие неизвестных страниц
в биографии поэта продолжаются, и бесспорно многое еще прояс
нится и уточнится. Возможно, что возникнут и сложные вопросы.
Их не нужно бояться. Есенину приходилось переживать трудные
искусы и превратности. Самое неприемлемое для нашей методоло
гии — уходить в сторону от реальных противоречий и утрачивать
чувство историзма. К недостаточно проясненным проблемам изучения
Есенина, безусловно, относится неоднородный по своему идейному и
художественному составу стихотворный цикл — «Москва кабацкая».
И конечно, всегда нужно иметь в виду трагическую смерть Есенина.
О «Москве кабацкой» разгорались горячие споры, особенно
после смерти поэта. В 1927 г. в Коммунистической академии со
стоялась большая дискуссия, посвященная борьбе с упадочными
настроениями среди молодежи. О Есенине говорили много и с разных
позиций.
128
Трудно было на этом собрании, посвященном борьбе с есенинщиной, а заодно и с Есениным, добиться истины, не упростить сложных
явлений. В печатный текст выступления В. М. Фриче включен «доку
мент» из стенной газеты — стихотворение одного из ведомственных
курьеров:
Стихи Есенина мне ничего не дали,
Хоть жаждал я в них многое найти,
Но с ними мне не по пути:
Они от жизни далеко отстали."
Только А. В. Луначарский и представители передовой молодежи,
рабочие и студенты пытались защитить любимого поэта. Вот одно
из таких выступлений: «Почему молодежь увлекается Есениным?
Потому что Есенин поэт современный. Я скажу, что из всех поэтов,
которые есть в наше время, лучшим поэтом был, безусловно, Сергей
Есенин. . . Но что мы видим теперь? Мы видим, что объявили
какую-то есенинщину и ставят знак равенства между хулиганством и
есенинщиной (. . .) крайне не справедливо, когда вырывают отдель
ные слова из стихотворения и доказывают: ,,Вот где корень хулиган
ства — в поэзии Есенина14».12
Другой молодой рабочий на этом диспуте говорил: «Прежде
всего, мне думается, что этот вопрос совершенно бесспорный, что
Есенин и есенинщина — две вещи совершенно различные. Что я
подразумеваю под есенинщиной? Это такое настроение, когда часть
молодежи отрывается от коллектива, замыкается в свою собствен
ную жизнь, и отсюда уже идет все остальное». «Лишь небольшая
часть рабочей молодежи в силу плохих материальных условий,
в силу плохого культурного охвата пошла и стала на этот путь,
этим страдает. Но в большинстве рабочей молодежи есенинщины
нет».13
В конечном итоге правыми оказались т. Соловьев и т. Иванов,
представители рабочей молодежи, а не Л. С. Сосновский, который
обвинял Есенина во всех смертных грехах. И все же вопрос о Есенине
и есенинщине не случайно всколыхнул общественность в конце
20-х гг. и сейчас не стоит уходить от драмы Есенина. Иначе мы
утопим поэта и его поэзию в розовой словесной риторике о безуслов
ной народности и постоянной жизнерадостности. Действительно,
почему здоровый и влюбленный во все живое Есенин, принявший
Октябрьскую революцию, воспевавший ее в своих космических сти
хах, опускается в подвалы «Москвы кабацкой», оказывается во
власти болезненной рефлексии? Не замечать в жизни и поэзии
Есенина (поэзии во многом автобиографичной, личной, интимной)
трагических ситуаций, душевной надломленности, моральной депрессйи было бы так же не объективно и односторонне, как и сводить
«Москву кабацкую» и «Исповедь хулигана» к ресторанной богеме и
пессимизму. Ответ на трудный вопрос отчасти дает сам Есенин.
«Самое лучшее время в моей жизни, — писал поэт в 1922 г.,—
считаю 1919 г. Тогда мы зиму прожили в 5 градусах комнатного
холода. Дров у нас не было ни полена». Именно тогда, когда не было
9 В. Г. Базанов
129
ни полена дров, в тяжелые годы гражданской войны, Есенин чувство
вал себя «гораздо левее», нежели в 1922 г., когда страна вынуждена
была залечивать раны, заниматься «черновой работой», даже сделать
временную уступку частному капиталу, чтобы затем перейти в реши
тельное наступление на всех фронтах социалистического строи
тельства. Тут сказывались позиции романтика, воспринявшего
Октябрьскую революцию несколько отвлеченно, в духе крестьянских
социально-этических утопий. Не только Есенин, но и некоторые
другие видные советские писатели не сумели правильно понять
нэп, обнаружили колебания, роптали на революционные будни,
требовавшие огромного напряжения сил. У Есенина была еще и
другая опасность, гибельная для поэта, — он сдружился с богемой,
пошел в «Стойло Пегаса», которое, по словам Д. Фурманова,
«являлось в сущности стойлом буржуазных сынков».14 Так возникла
есенинщина, явление отрицательное, выходящее за пределы личной
биографии поэта. Необходимо отличать есенинщину как бытовую
реакцию мелкобуржуазной интеллигенции на социальные перемены
в жизни Советской России от поведения лирического героя «Москвы
кабацкой».
В ту пору, в конце 20-х гг., нужно было серьезно разобраться
в столь симптоматичном явлении, как есенинщина, найти правильную
оценку поэзии Есенина и ее читательского восприятия. Это и сделал
А. В. Луначарский. Для него «Есенин был человеком с очень нежной
душой, чрезвычайно подвижной, очень легко откликающейся на
всякие прикосновения внешней среды, и, как это у художника и
должно быть, кроме этой необыкновенной нежности и впечатлитель
ности душевной, он имел талант чрезвычайно точно и свежо, посвоему, эти свои, столь быстро возникавшие и изменявшиеся настрое
ния передавать. . . Как мастер слова он уже, несомненно, представ
лял собою выдающееся явление».
Именно потому, что Есенин был исключительно эмоциональным
и искренним лириком, он в «Москве кабацкой» смог осудить себя
за безволие, за «паденье с кручи». А. В. Луначарский справедливо
утверждал, что «одним из самых крупных борцов против есенинщины
должен явиться сам Есенин».10
Борьба с самим собой обусловила в лирике появление «диалек
тики души», сложных психологических переживаний. Да, Сергей
Есенин писал:
Только сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.
Но это больше бравада, нежели истинный герой «Москвы кабац
кой» и «Исповеди хулигана».1ь Об «озорном гуляке» Есенин говорит
с глубокой болью и сожалением. Все эти «уличные повесы» и «озор
ные гуляки» не из «Стойла Пегаса», они в своем ухарстве чем-то на
поминают разгулявшихся удалых «добрых молодцев» из народных
песен. Если внимательно прочитать стихотворение с озорным назва
нием «Хулиган», то нельзя не заметить, что истинный лирический
герой Есенина — скромный и тихий, временами грустный, задумчи
130
вый, безгранично преданный родной природе, отчему дому, очень
мирный, даже несколько сентиментальный, чрезмерно чувствитель
ный, душевно впечатлительный.
Русь моя, деревянная Русь!
Я один твой певец и глашатай.
Звериных стихов моих грусть
Я кормил резедой и мятой.
Целая программа поведения и в «Исповеди хулигана»:
Я люблю родину.
Я очень люблю родину!
Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь.
Приятны мне свиней испачканные морды
И в тишине ночной звенящий голос жаб.
Я нежно болен вспоминаньем детства,
Апрельских вечеров мне снится хмарь и сырь.
Как будто бы на корточки погреться
Присел наш клен перед костром зари.
И так почти в каждом стихотворении «Москвы кабацкой»: грехо
падение и раскаяние. У поэта нет другой любви, кроме любви
к родине. Врачеватели Есенина — простые люди, его землякикрестьяне, звери, природа. Под березой или кленом происходит
причастие, возрождение души.
Поэт сбрасывает со своих плеч тяжелую, угнетающую его одежду
ресторанного «гуляки», появляется таким, каким был он в лучшие
дни своей жизни. Правда, Есенину так и не удается полностью
преодолеть недуг, отказаться от сомнительных знакомств, но он
много делает, чтобы вырваться из омута, вернуться в мир светлых и
радостных надежд.
Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил,
Только б тонко касаться руки
И волос твоих цветом в осень.
Лирика Есенина никогда не звучала столь взбудораженно,
взволнованно, не кричала с такой болью и мольбой, как в «Москве
кабацкой». Настоящий Есенин — страдающий и мятежный; поэт
с чарующей откровенностью, плача над собой, желает поведать
миру о своих нравственных муках, о своей трагедии. Сущность
«Москвы кабацкой» — в душевной боли, в понимании собственной
вины, в неподдельном пафосе самообличения. О «кабацкой» лирике
спорили много и ожесточенно, но едва ли не один Петр Орешин,
искренний друг Есенина, понял истинный смысл этого цикла стихов.
Не скрывая внутренних противоречий, трудных искусов, выпавших на
долю Есенина, Петр Орешин в «Москве кабацкой» увидел бунт
против собственного поведения и бунт против тех темных сил, которые
приводили поэта, необыкновенно впечатлительного, нежного и довер
чивого, в «жуткое логово». «Есенин обнажил себя перед Миром, и
поэтому мы ощущаем его в каждом образе, в каждой строке,
9:
131
в каждом созданном слове. . . Есенинское Я — совершенно особое,
большое, глубокое, озаренное до последней капли, обнаженное
с небывалой жестокостью к самому себе».1' В понимании собственной
вины, в огромной очистительной силе самораскаяния, в утверждении
добрых, гуманных человеческих чувств состоит истинное мужество,
облагораживающее начало исповедальной лирики Есенина.
В 1973 г. была опубликована поэма Александра Филатова «Неж
ность России».18 В ней речь идет о встрече Есенина с Дзержинским,
об отношении Дзержинского к поэту.
Дорожите, поэт,
Нежным сердцем своим —
И поймите,
Что это любовь, а не жалость.
Мы с друзьями в Чека для того и не спим,
Чтобы легче жилось вам
И лучше писалось! . .
Исследователями точно не установлено, встречался ли Дзержин
ский с Есениным. Но можно не сомневаться в том, что именно так,
по-отечески, с большим вниманием и ободрением этот выдающийся
ленинец стал бы разговаривать с замечательным русским поэтом.
Об отношении Сергея Мироновича Кирова к Есенину мы знаем.
Это исторический факт. Вместе с Кировым в Баку Есенин праздновал
1 Мая и написал прекрасные стихи, прославляющие день междуна
родного торжества, прославляющие пролетариат и крестьянство.
Не менее отеческую заботу о поэте проявляли М. И. Калинин,
А. В. Луначарский и другие выдающиеся политические деятели
нашей партии и государства.
Многие факты, свидетельствующие о личных контактах и творче
ских взаимосвязях поэта с современниками, либо еще не выявлены,
либо не осмыслены во всей их широте. Заслуживает, например,
внимания дружба Есенина с замечательным писателем-коммунистом
И. М. Касаткиным. Иван Касаткин, из крестьян-костромичей, был
замечен в свое время М. Горьким, он принимал непосредственное
участие в революционном движении, был хорошо известен В. И. Ле
нину. К сожалению, в последние трудные дни Есенину не пришлось
встретиться с Касаткиным. Об этом сожалели они оба: Есенин —
перед отъездом в Ленинград осенью 1925 г., а Касаткин, узнав
о смерти великого поэта.19 Круг друзей Есенина был более широк,
нежели принято думать. У него было немало истинных друзей,
но были и друзья-недруги.
О друзьях поэта, не заметивших страшной др&мы или не прида
вавших ей особого значения, тоже нужно говорить. И об этом в свое
время сказал А. В. Луначарский: «Мы не помогли ему достаточно.
Это верно. Я думаю, что настоящая среда, организованная литера
турная среда, могла бы все-таки помочь Есенину, не в самое послед
132
нее время, тогда он был почти безнадежен, но раньше. Его надо было
втянуть в здоровую общественность».20
Когда говорят о нападках на Есенина, о тенденциозной критике,
то обычно вспоминают ошибающегося А. Воронского. Да, Воронский
ошибался, ошибки его хорошо известны. Но Воронского все же
нельзя ставить рядом с Крученых. А. Воронский куда более вдумчиво
и содержательно писал о «кабацких» стихах Есенина. Он не прощал
поэту ресторанных похождений и слабых стихов, которые «режут
слух», и он же настойчиво повторял, что Есенин — «первоклассный
поэт», «большой лирик». В лучших стихотворениях «Москвы кабац
кой» Воронский увидел подлинный лиризм и выражение скорбных
переживаний. Воронскому принадлежит верное и тонкое замечание
о своеобразии читательского восприятия «Москвы кабацкой» и
«Исповеди хулигана» после трагической смерти поэта: «Теперь,
после самоубийства поэта, стихи последнего периода звучат по-осо
бому. Насильственная смерть подвела им новую черту, влила в них
новый, роковой смысл. Раньше в них можно было усматривать следы
сюжетного приема, художественную условность опытного мастера,
всегда законную. Сейчас они потрясают как подлинный документ,
строки налились и сочатся кровью, напоены смертной тоской и
томлением, крестной мукой, одиночеством и предчувствием гибели.
Эстетика отходит на задний план, и чувствуешь, как гробовая
дрожь сотрясает тело поэта».21
К некоторым стихам Есенина Воронский был явно несправедлив.
В частности, он слишком резко критиковал «Стансы». Об этом
часто напоминают литературоведы, приводя из Воронского одну
и ту же фразу: «„Стансы" плохи и неубедительны». Мы приведем
весь отзыв, не сокращая его. Воронский действительно «бранил»,
как выражался сам Есенин, «Стансы». Но это не помешало ему
приветствовать многие другие стихотворения из цикла «Советская
Россия». В статье «На разные темы» Воронский писал: «И можно бы
после ,,Москвы кабацкой" только порадоваться ,,прозрению" поэта.
Беда, однако, в том, что стихи во имя Маркса просто плохи. ,,Стишок
писнуть", ,,Эра новая не фунт изюму вам" в устах такого перво
классного поэта, каким является Есенин, звучат совершенно непри
лично. После ,,Письма матери", ,,Памяти Ширяевца", ,,На родине",
,,Русь советская", ,,Не жалею, не зову, не плачу" и иных его чудесных
лирических стихов ,,Стансы" режут слух как гвоздем по стеклу. Они
небрежны, написаны с какой-то нарочитой, подчеркнутой неряшли
востью, словно поэт сознательно хотел показать: и так сойдет».22
В «Стансах» действительно стих иногда спотыкается, становится
тяжеловесным, отягощенным нарочитыми прозаизмами. А. В. Луна
чарский тоже отмечает в поэзии Есенина срывы и даже «глубокий
упадок». Нельзя не замечать тех творческих мук, которые временами
переживал поэт. Есенин не мог стоять в стороне от бурных революци
онных событий. Он искренне желал писать стихи о советской дейст
вительности, о новой деревне, о героическом прошлом и настоящем.
На этом пути у Есенина были огромные достижения, всякий раз поэт
переживал чувство радости за удачные стихи, посвященные «другому
133
поколению у хижин». Но были и творческие неудачи, вполне естест
венные в большой поэтической работе «стилистические» издержки.
Иногда не так просто удавалось лирическому поэту освоить все
многообразие современной жизни и найти соответствующую форму
художественного выражения.
Впереди Есенина ожидали самые сильные, самые смелые твор
ческие открытия. Он был искренен, когда писал, что старался понять
Маркса, хотел «бежать» за комсомолом. Но определенные литератур
ные круги, враждебно настроенные к Есенину, воспользовались
отдельными спорными в художественном отношении стихотворе
ниями, чтобы создать еще один зловещий слух, который Луначарский
передает так: «. . .ничего теперь Есенин не пишет; как взялся за
советские мотивы, гораздо меньше талантом стал».23
Есенина травили, об этом открыто говорил А. В. Луначарский,
называя идейных врагов Есенина, распространявших слух о падении
его таланта, пособниками контрреволюции в литературе: «...этим
пользовались контрреволюционные круги. . .»24 Есенин хотел жить
как настоящий человек и поэт-патриот, певец Советской России.
Но «рок событий» приближал трагическую развязку, и чудесная
поэзия оборвалась.
Тяжело и трудно было писать о гибели Есенина, о его прежде
временной смерти. Естественно возникал вопрос: как могли про
смотреть друзья, не уберечь такого человека?
Вадим Шершеневич в речи «О друге», произнесенной в Централь
ном Доме работников просвещения 21 февраля 1926 г., спешил
потушить сомнения, оградить друзей от всяких подозрений. Он гово
рил: «Много раз в статьях, письмах спрашивают, не мы ли, не
друзья ли его были виноваты в его смерти. Нет, товарищи, не мы,
а читатели, которые только после смерти полюбили Есенина, которые
сейчас приходят и слушают каждое слово о нем».20 Шершеневич
ссылается на вечер в Политехническом музее, когда Есенин был
освистан и только В. Я. Брюсову, председательствовавшему на этом
вечери, якобы удалось «прекратить безобразие публики». Но кто
представлял эту «публику»? Шершеневич напрасно обвиняет чита
телей и слушателей. А. Воронский свидетельствует об обратном:
«Стихи и песни Есенина были хорошо известны читающей России.
Даже те, кому наиболее чуждыми казались его основные поэтиче
ские настроения, не могли равнодушно отнестись к его творчеству:
его стихи доходили, цеплялись за сердце и находили отклик у каждого
по-своему. Бездушного отношения к Есенину, самого тяжкого для
всякого поэта, не было ни у кого. Крестьянин и рабочий-самоучка,
ценившие поэзию, рабфаковец и рабкоровец — литераторы, искушен
ные писатели и начинающие поэты читали и знали Есенина и ждали
его очередных стихов. Широту охвата его поэзии подчеркнули и
похороны: они объединили в большой и пестрой толпе людей, в иные
моменты не связанных друг с другом».26
134
Да, Есенина любила и почитала читающая Россия. Но у поэта
были ревнивые недруги из литературной среды. Об этом Есенин
знал и пытался ответить недоброжелателям, защитить свою честь.
Своеобразным ответом Есенина на сенсационные слухи и разного
рода толки была, на наш взгляд, поэма «Черный человек».
Алла Марченко, автор одной из лучших книг о Есенине, находит
много общего в «творческой судьбе» героя поэмы «Черный человек» и
художника Чарткова из «Портрета» Гоголя, и «не только Чарткова,
но и его антипода, нашедшего в себе силы освободиться от соблазни
тельной власти ,,Черного“».27 Чтобы столь неожиданное сопоставле
ние не было воспринято слишком прямолинейно, А. Марченко тут же
поясняет: «Гоголевского много не только за поэмой, но и в самой
поэме. Правда, как всегда у Есенина, эти связи спрятаны очень
глубоко. Это не обычные литературные реминисценции, а зашифро
ванные намеки, не видные для зрителя ,,переглядывания“» (с. 207).
Скажем, что и более близкие связи и «переглядывания» в «Черном
человеке» тоже не выступают наружу, они зашифрованы, запрятаны
в складки иносказания. А. Марченко дает понять, что и некоторые
друзья Есенина были причастны к драме поэта и тени их мелькают
в «Черном человеке». Известно, например, что сам Есенин признавал
связь своей поэмы с маленькой пушкинской трагедией «Моцарт и
Сальери». Когда Анатолий Мариенгоф в «Романе без вранья»
рассказывал о своем друге как о «прохвосте и забулдыге», он, может
быть, и «не сознавая глубины предательства», не поднимался «даже
до уровня Сальери», даже «позавидовать гениальности, осенившей
,,голову гуляки праздного44, — не сумел» (с. 206). И при жизни
Есенина Мариенгоф не сумел должным образом оценить своего
друга. Но вот А. Марченко напоминает нам стихотворение Вадима
Шершеневича из сборника «Автомобилья поступь» (1916). Ее вывод,
прямо скажем, слишком преждевременный. «В „Черном человеке44
обыграна ситуация одного из самых характерных для В. Шершене
вича стихотворений, где „город весь в черном44, но слегка „потрепан
ном44 преследует „испуганную деревню44» (с. 195). Одно .слово
«в черном», конечно, еще не создает сюжетной ситуации. Стихотво
рение Шершеневича не имеет ни прямого, ни косвенного отношения
к замыслу есенинского «Черного человека». Другое дело, когда
А. Марченко заявляет: «Вадим Шершеневич — не единственный
„черный человек44 в жизни Есенина. Вторым, а может быть, и первым
был Николай Клюев» (с. 201). Что касается Николая Клюева, то пре
вращение его в «черного человека» можно считать явным недоразу
мением. Вообще у А. Марченко, вдумчивого исследователя и талант
ливого литератора, отношение к Клюеву, мягко говоря, слишком
устаревшее. Но об этом следует потолковать более подробно и не
в этой статье. В книге «Поэтический мир Есенина» большой и
своеобразный поэт Клюев выглядит отпетым ретроградом, как
человек он тоже подается односторонне. О Вадиме Шершеневиче
сказано между строк и без достаточной аргументации. Однако сама
постановка вопроса о «черном человеке» в «Черном человеке»,
смелый переход от гоголевского Чарткова к ассоциациям более
135
злободневным нам представляются вполне закономерными в исто
рико-литературном смысле и оправданными в этическом плане.
Здесь нам хотелось бы снова напомнить об Алексее Крученых
с его фрейдистской болтовней. Крученых писал: «Самоубийство
(Есенина. — В. Б.) было трагическим завершением душевной бо
лезни».28 По словам Крученых, Есенину «суждено было либо быть
повешенным, либо повеситься».29 Все было предрешено. В стихах Есе
нина — предсказание, пророчество самоубийства. Крученых больше
всего боялся, чтобы в смерти Есенина не заподозрили тех интриганов,
которые травили поэта при его жизни. Виноват Есенин — и только он.
Ему на роду была написана такая смерть.
За последние годы советские литературоведы много сделали,
чтобы раз и навсегда покончить с ложными толкованиями поэти
ческого наследия замечательного поэта и с тенденциозными представ
лениями о личности Есенина. Ю. Прокушев в статье «Есенин
в Баку», появившейся в 1973 г. в «Огоньке» (№ 52), напоминает
о «разного рода Крученых», пытавшихся перечеркнуть все твор
чество Есенина и бросить черную тень на последние годы жизни
поэта. Сейчас и горько, и неловко перечитывать многочисленные
брошюры А. Крученых, рассчитанные на обывателя. Одна за другой,
по преимуществу в издании самого автора, в 1926 г., сразу же после
трагической смерти Есенина, выходят книжки Крученых с сенсацион
ными названиями: «Гибель Есенина. Как Есенин пришел к само
убийству», «Черная тайна Есенина», «Есенин и Москва кабацкая»,
«Лики Есенина. От херувима до хулигана», «Черный человек в поэзии
Есенина. (О патологии творчества Есенина)» и др. Поведение Кру
ченых и его развязные высказывания, известные по печатным и устным
выступлениям и до рокового 1925 г., бросают свет на истинное
содержание и семантику образов предсмертной поэмы «Черный че
ловек».
Крученых даже похвалялся своей дружбой с Есениным, он
приводил трогательный есенинский автограф: «Милому Крученых»
(от 21 ноября 1925 г.). Есенин знал об оскорбительных критических
выпадах Крученых, но реагировал на них с исключительным добро
сердечием: «Ни ты, ни я, искусство (поэзия) живет и помимо нас».
Приходится удивляться великодушию Есенина. Как Моцарт, он
обращается к другу-недругу. Однако Крученых не Сальери, он просто
бойкий интриган и опытный демагог. В отношениях с Есениным он
именно таков. Принимая дружеские автографы и клянясь, что
с Есениным «не сводит какие-либо личные счеты», Крученых еще при
жизни поэта отзывался о великолепном цикле стихотворений «Пер
сидские мотивы» с хамским пренебрежением. Он писал: «. . .неживые
это стихи. Особенно плохо, что в ,,Персидских мотивах“ Есенин
совершенно не самостоятелен. Что ни слово — то штамп. Тут и Лер
монтов и — помоложе и похуже — Мих. Кузмин. И еще что угодно».
«Персидские мотивы», по мнению Крученых, «неинтересны современ
ному читателю».30
В поэме «Черный человек» Есенин воспроизводит подобного
рода толки, обвиняющие его чуть ли не в плагиате. «Черный чело
136
век» — не вымышленный образ и тем более не двойник поэта.
Черный человек
Глядит на меня в упор.
Глаза покрываются
Голубой блевотой, —
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.
Для Крученых Есенин последних лет всего лишь ресторанный
поэт, певец «воровского бандитского притона». В «Москве кабацкой»
он видит только «пьяный разгул и бандитское буйство».31 Прекрасные
лирические стихи из «Москвы кабацкой», полные грусти и раскаяния,
Крученых аттестует как уход в «дурман чувствительности». «Висельное настроение» и «кабацкое отчаяние» — вот вся есенинская лирика.
«Теперь и родина ему опротивела», — пишет Крученых.32 Он соби
рает в своих мерзких книжонках то, что при жизни Есенина делал
достоянием злоязычных кулуарных слухов и ядовитых журнальных
рецензий. Есенин, конечно, знал о недоброжелательных и просто
оскорбительных отзывах и слухах. В поэме «Черный человек» воспро
изводится вполне реальная ситуация:
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек,
Черный, черный!
С особой неприязнью Крученых отзывался о стихах Есенина,
посвященных Советской России. В брошюре «Гибель Есенина», где
были обруганы «Персидские мотивы», он заявляет, что «Есенин пыта
ется писать на революционные темы. Но не приходится скрывать того,
что у Есенина всегда выходило — чем революционнее, тем слабее».33
О «Советской России» Крученых пишет: «Все это плохо сделано
технически, абсолютно не выдержано идеологически (нет никакой
революционности, а лишь наивный анархизм и нигилизм), и, наконец,
пресловутой есенинской ,,искренностью“ здесь даже и не пахнет».34
Из всех поэтических откликов на смерть Есенина Крученых
вырывает из известного стихотворения Александра Жарова одну
строфу:
. . .Для деревни новой, для гулянки
Ты давно уж без вести пропал. . .
И грустят, грустят лады тальянки
О словах, которых ты не дал.
Комментарий Крученых к стихам Жарова в духе обычных его
словесных плетений: «Жаров оказался единственным, у кого хватило
137
смелости признать, что Есенин ,,для деревни новой давно уж без вести
пропал“. Это отнюдь не уменьшает горечи по поводу смерти Есе
нина».35 И здесь Крученых покривил душой, говоря о, своей горечи
по поводу смерти талантливого поэта. Если бы эта горечь действи
тельно была, то не посмел бы Крученых тогда же кощунствовать над
последними стихами Есенина «До свиданья, друг мой, до сви
данья. . .», написанными кровью поэта. Нужно было потерять
всякое чувство меры, чтобы писать о прощальных стихах Есенина
с такой неприкрытой неприязнью: «Какое надругательство над
жизнью! Какие ненужные слова! Какой Сологуб водил рукой Есе
нина?!»36 Злыми, неприличными книжками встретил Крученых весть
о смерти поэта. Маяковский называл его писания «дурно пахнущими
книжонками».37 Крученых не замедлил использовать поэму «Черный
человек», которую хорошо знал еще до появления ее в печати, чтобы
реабилитировать до конца очерненных недругов Есенина, травивших
талантливого поэта. «Это уже сплошной бред, душевный тик», —
вещал Крученых.38 Нет, эта поэма была не бредом больного поэта,
не галлюцинацией, а защитительной речью, продуманным ответом
тем, кто порочил его нравственный облик и искажал его поэзию.
Есенин не желал, чтобы потомки судили о нем по статьям и книжкам
Крученых. Конечно, суть дела не только в одном Крученых. Есенин
создал собирательный образ «черного человека», тайного недруга.
Тем самым он разрушил еще одну легенду, вернее историко-литера
турную сплетню, грубую и тенденциозную. Окончательный вариант
поэмы «Черный человек» был завершен за месяц до смерти поэта.
Исследователи еще будут писать о друзьях и недругах Есенина,
находя все новые и новые материалы и доказательства. Среди искрен
них и добрых друзей Есенина, как мы уже отмечали, был Иван
Михайлович Касаткин. М. В. Минокин опубликовал сохранившееся
письмо И. Касаткина к И. Вольнову от 16 января 1926 г. В этом
письме много исторической правды. Мы вынуждены повторить эту
ценнейшую публикацию:
«Милый мой братан Иван Егорович! Спасибо, родной, за весточку.
Спасибо. Все эти недели я живу как с перешибленным хребтом,
так потрясло случившееся. И каждый день, как во сне, мы тут травим
и травим свои раны воспоминаниями о Сергее бесконечными. Софья
Андреевна, жена его, все время ночует у нас, боясь еще идти на свою
квартиру, — и мы проговариваем ночи напролет. . .
Да, он в мою сторону всегда хорошо думал, я это слышу отовсюду.
И, как-то странно, он был окружаем множеством самых неподходя
щих людей, и я виню себя, что не так часто бывал вблизи его, и из
каких-то деликатных чувств, и он кружился в неком отдалении. . .
Почти накануне отъезда он был с женою у меня в гостях, мы
выпили, он мило плясал, помахивая платочком, и на. последней
своей книжке написал мне: ,,Другу навеки, учителю дней юных,
товарищу в жизни. . .“
Смерть его огромно всколыхнула тут весь народ. На бесконечные
траурные вечера его памяти народ валит в таком количестве, что
138
милиция не справляется: крик, рев, давка. . . через день устраивает
вечер Художественный театр, выступит Луначарский. В этом массо
вом движении публики вокруг гибели Сергея я вижу не только
любовь к его поэзии — нет, тут, мне кажется, невидимо скрещива
ются некие шпаги. . . Да, мы просчитались в Сергее!
Если не скоро приедешь сюда, прошу тебя, дружок, напиши
поподробнее, что и что он говорил в тот день на Софийке? Поста
райся, не поленись изложить приблизительно дословно его высказы и
обрисуй состояние. У меня сотни догадок о его конце. И ничего
ясного. Тьма! Будь здоров. Обнимаю.
Ив. Касаткин».39
И при жизни Есенина, и после его смерти «скрещивались шпаги».
Есенин всегда вызывал ожесточенные споры и оставил после себя
много загадок. Из сотни загадок добрая половина уже разгадана.
Не будем торопиться с окончательными выводами. Но критически
разобраться в ворохе воспоминаний, версий и суждений просто
необходимо.
Это относится и к недавно вышедшим воспоминаниям Матвея
Ройзмана «Все, что помню о Есенине» (1973).40 Отмечая, что
в сборнике «Сергей Александрович Есенин. Воспоминания» (М.; Л.,
1926) «коллективное творчество. . . привело к созданию образа
великого поэта-человека в карикатурном виде»,41 М. Ройзман в своей
книге, наполовину мемуарной, наполовину литературоведческой,
тоже делает сильные перекосы и впадает в тенденциозность.
Личные пристрастия автора особенно заметны в той части ра
боты, когда речь заходит об имажинистах и так называемых «мужиковствующих» поэтах. Получается как в карикатуре Дид-Ладо:
крестьянские поэты — маленькие вятские лошадки (у Дид-Ладо
Есенин изображен лошадкой из Вятки), Шершеневич — орловский
рысак, Мариенгоф — породистый конь, Гунтер. «Мужиковствующие» С. Клычков, П. Орешин, А. Ганин только и делают, судя по
воспоминаниям М. Ройзмана, что пьют горькую (да еще не желают
расплачиваться с официантами), объедают и обирают Есенина,
сочиняют подражательные стихи. Николай Клюев — «олонецкий
дьячок», «литературный враг» Есенина, воспевающий «избяную
Русь, дедовскую веру, церковные обряды» (с. 196). К Николаю
Клюеву Матвей Ройзман беспощаден, он даже считает своим долгом
сообщить читателям, что «ведь не за положительное отношение
к Советской власти в начале тридцатых годов Клюев был выслан
в Нарым» (с. 240). Что можно сказать в данном случае? Всего лучше
сослаться на справедливые слова самого Матвея Ройзмана, сказан
ные им в связи с публикацией посмертных воспоминаний А. Мариен
гофа в журнале «Октябрь»: «И все же нашелся умный, с хорошим
вкусом редактор, который сумел из рукописи отобрать страницы и
опубликовать их в журнале ,,Октябрь“» (с. 266). Значит, еще дело
и в редакторе книги «Все, что помню о Есенине».
139
Об имажинистах Вадиме Шершеневиче, Анатолии Мариенгофе,
Николае Эрдмане, Рюрике Ивневе и Александре Кусикове Матвей
Ройзман вспоминает с почтением, как о видных литераторах, красно
речивых ораторах и добрых друзьях Есенина. Так, Матвей Ройзман
о Вадиме Шершеневиче пишет: «Вообще же между Есениным и
Шершеневичем была дружба, основанная на взаимном уважении,
хотя в поэзии они стояли на противоположных полюсах» (с. 42).
Как-то странно выглядит эта дружба — дружить и стоять на проти
воположных идейных и эстетических позициях. Многое, видимо,
мешало настоящей дружбе. Матвей Ройзман пишет о расхождениях
между Есениным и имажинистами, но пишет об этом слишком
уклончиво. Создается впечатление, что Есенин до 1925 г. оставался
в стане имажинистов. Разумеется, имажинистов не нужно оглуплять
(такая тенденция тоже имеется в некоторых работах о Есенине).
Нельзя забывать, что Есенин подписывал имажинистские манифесты
и какое-то время сам писал имажинистские стихи. Ему импонировала
образованность имажинистов, он не был равнодушным к их стихо
вому экспериментаторству, к поискам свежих метафор. С другой
стороны, нельзя в суждениях о Клюеве, Клычкове и Орешине опи
раться только на воспоминания их противников. Есенин, как хорошо
известно, о всех этих крестьянских поэтах часто отзывался с одобре
нием. Сергея Клычкова, например, в «Ключах Марии» Есенин
называл «истинно прекрасным народным поэтом», который увидел,
что «земля поехала», советская деревня потянулась к новому быту.
Рецензируя книгу стихов Петра Орешина «Зарево», Есенин в 1918 г.
писал: «Перед Орешиным еще широкое будущее». Клюева он не
щадил за увлечение религиозной символикой и внешней орнаментальностью, не скрывал «внутренней распри». Но это ему не поме
шало в заметке «О себе», датируемой октябрем 1925 г., призна
ваться: «Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок,
Белый и Клюев. Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и
Клюев научили меня лиричности». Личная дружба не помешала
также Есенину еще в 1921 г. в статье «Быт и искусство» строго
осудить имажинистов за их формалистическое трюкачество. «Мужиковствующих» поэтов он обличал за преклонение перед патриар
хальной стариной, особенно доставалось Клюеву. Имажинистов же
он упрекал за утрату «чувства родины». В статье «Быт и искусство»
содержится до конца принципиальная оценка имажинизма: «У со
братьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого
слова, поэтому у них так и несогласован© все. Поэтому они так и
любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами
шутовского кривляния ради самого кривляния <. . .) Они ничему не
молятся, и нравится им только одно пустое акробатничество, в кото
ром они делают очень много головокружительных прыжков, но кото
рые есть ни больше ни меньше, как ни на что не направленные
выверты».42
<1974 г.>.
140
О п убл и к ов ан а: Рус. лит.
1974. №
4. С.
19— 3 4.
(Ред. ) .
1 Цит. по: Есенин: Жизнь. Личность. Творчество / Под ред. Е. Ф. Никитиной.
М., 1926. С. 77.
2 Клюев Н., Медведев П. Н. Сергей Есенин. Л., 1927. С. 5.
3 Упадочное настроение среди молодежи. Есенинщина. М., 1927. С. 79—81.
4 Там же. С. 34.
5 Октябрь. 1924. № 3. С. 181.
6 Там же. С. 180.
7 Крученых А. Черная тайна Есенина. М., 1926. С. 9.
8 См. очерк Ю. В. Журова о В. Г. Яковенко в журнале «История СССР» (1969,
май—июнь. С. 112).
9 Петрушкин И. Беседа была откровенной / / Известия. 1967. № 223. 21 сент.
10 Воронский А. Памяти Есенина: (Из воспоминаний) / / Красная новь. 1926.
Кн. 2. С. 211.
11 Упадочное настроение среди молодежи. Есенинщина. С. 99.
12 Там же. С. 143, 144 (из выступления т. Соловьева).
13 Там же. С. 147, 149 (из выступления т. Иванова).
14 Фурманов Д. Из дневника писателя. М., 1934. С. 70—71.
15 Упадочное настроение среди молодежи. Есенинщина. С. 31.
16 А. Н. Толстой очень точно это угадал. «Милый, талантливый Есенин, —
писал он в рецензии на новый сборник стихов поэта, — никогда сроду не были вы
конокрадом и не стаивали с кистенем в голубой степи. . . Кому нужно, чтобы вы
изо всей мочи притворялись хулиганом?» ( Толстой А. Н. Сергей Есенин: Исповедь
хулигана. Трерядница. М., 1921. См. также: Новая русская книга / Изд. И. П. Лады
женского. Берлин, 1922. № 1. С. 16).
17 Красная новь. 1926. № 5. С. 236.
18 Филатов А. Прекрасное — в людях. М., 1973. С. 99.
19 Иван Вольнов, вспоминая о последней встрече с Есениным 23 декабря 1925 г.,
в день отъезда в Ленинград, писал Ивану Касаткину: «И, знаешь, он больше всего
говорил о тебе, о твоей хорошей искренности, о том, что он душевно привязан к тебе
за то, что тебе органически противна поза, ложь, вся та подленькая обыденщина,
которая загнала его в петлю. . . И чувствую, что лучшая любовь его в последние его
земные дни, быть может, даже в последние минуты была к тебе» (см.: Чернышева И.
Есенин и Вольнов / / Сергей Есенин: Исследования. Мемуары. Воспоминания. М.,
1967. С. 175). И. Евдокимов, рассказывая о последнем дне Есенина в Москве, тоже
свидетельствует о любви Есенина к Касаткину: «Тебя, кажется, хорошо знает
Касаткин? — спросил. — Вот бы кому написать. . . — Да, Касаткин, — весь заулы
бался он нежнейшим вниманием к этому имени. — Да, да. Люблю его, какой это
парень. . . дядя Ваня. . . Мы с ним давно-о. . . давно-о! Давний мой друг!» (Сергей
Александрович Есенин: Воспоминания. М., 1926. С. 227—228).
20 Упадочное настроение среди молодежи. Есенинщина. С. 38.
21 Воронский А. Об отошедшем / / Красная новь. 1926. Кн. 1. С. 231.
22 Воронский А. Литературные типы. М., [1925]. С. 191.
23 Упадочное настроение среди молодежи. Есенинщина. С. 36 (из докл. А. В. Л у
начарского) .
24 Там же. С. 36.
25 Есенин: Жизнь. Личность. Творчество. С. 61.
26 Воронский А. Об отошедшем. С. 228.
27 Марченко А. Поэтический мир Есенина. М., 1972. С. 206 (далее ссылки
приводятся в тексте).
28 Крученых А. Черная тайна Есенина. С. 21.
29 Крученых А. Гибель Есенина: Как Есенин пришел к самоубийству. М., 1926.
С. 3.
30 А. Крученых о «Персидских мотивах» писал еще в 1924 г. Свой отзыв он
перепечатал в брошюре «Гибель Есенина» (С. 12— 13).
31 Крученых А. Есенин и Москва кабацкая. 3-е изд., доп. М., 1926. С. 5.
32 Крученых А. Черная тайна Есенина. С. 14.
33 Крученых А. Гибель Есенина. С. 7.
34 Крученых А. Есенин и Москва кабацкая. С. 17.
35 Крученых А. Гибель Есенина: Как Есенин пришел к самоубийству. С. 17.
141
36 Там же. С. 10.
37 Маяковский В. Поли. собр. стихотворений. М., 1959. Т. 12. С. 97. Маяковский
писал далее, что Крученых «обучает Есенина политграмоте так, как будто сам
Крученых всю жизнь провел на каторге, страдая за свободу, и ему большого труда
стоит написать шесть (!) книжечек об Есенине рукой, с которой еще не стерлась
полоса от гремящих кандалов».
38 Крученых А. Черная тайна Есенина. С. 15.
39 Письмо Касаткина к И. Вольнову опубликовано в статье М. В. Минокина
«Есенин и Вольнов» (Орловский комсомолец. 1957. № 37. С. 3).
4и Матвей Ройзман еще в 1926 г. в сб. «Воспоминания и статьи, стихи памяти
Есенина, автографы и иконография» (М., 1926) опубликовал свои воспоминания
о Есенине. Ник. Богословский тогда же очень резко, даже слишком резко, писал
в «Красной нови»: «Суконным языком, с провалами в безграмотность никому не ве
домый ,,собрат по перу“ Ройзман пишет ,,о моментах личных встреч с ним (Есениным),
которые, может быть, выявят новые данные, характеризующие его как человека14.
Вся крохотная (на сколько сил хватило!) ройзмановская статейка пестрит эдакими
оборотами: ,,В то время, учитывая прогрессирующую склонность Сергея к вину,. . .“
и т. д. К сожалению, многое из разговоров я еще не могу оглашать, но помню, что сама
беседа носила откровенный характер. В конце концов она пошла по тем рельсам,
которых, признаться, я до этого побаивался! Конечно, попутно (a propos. . .) сооб
щаются ,,новые данные44, новые драгоценные потомству сведения о собственной
Ройзмана персоне. „Так как я в то время увлекался библейскими образами (кстати —
это было одной из причин, почему я пошел по одной дороге с имажинистами), то мы
очень долго беседовали на затронутую тему44. . . Но не будем умножать примеров
безграмотности участников этого сборника» (Красная новь. 1927. Кн. 1. С. 261).
41 Ройзман М. Все, что помню о Есенине. М., 1973. С. 102 (далее ссылки приво
дятся в тексте).
42 Творчество Н. Клюева, С. Клычкова, П. Орешина и др. сейчас привлекает
внимание исследователей. В работах П. С. Выходцева уже наметился новый подход.
В начале 30-х гг. особенно поносил крестьянских поэтов Осип Бескин. Не запрещая
«любить природу» и даже «наслаждаться цветочками» («сажайте их у себя под
окном, если место есть»), Осип Бескин в пейзажной лирике крестьянских поэтов
и в их постоянном влечении к фольклорной поэтике видел то «русопятство», то «оска
ленные клыки озлобленного кулачья, эпигонов, недоносков — „богатырей44 феодальной
Руси, ополчившихся на все основы нашего строительства» (Бескин О. Кулацкая
художественная литература и оппортунистическая критика. М., 1930. С. 16). Сергей
Клычков пытался защитить право писать о природе, имея в виду ее огромную роль
в социалистическом обществе, ее экономическую и эстетическую ценность. «Самым
торжественным, самым прекрасным праздником при социализме, — писал С. Клычков
в «Литературной газете», — будет праздник. . . древонасаждения! Праздник Любви и
Труда! Любовь к зверю, птице и. . . человеку!» Клычков говорит как поэт, эмоцио
нально, взволнованно, как истинный друг природы. Так о природе сейчас пишут
поэты — наши современники. Осип Бескин в защите природы увидел гнев «разъярен
ного кулака»: «Лозунг любви к человеку, прикрывавший на своем пути немало
пакости, ныне модернизирован Клычковым и иже с ним и пущен в оборот в защиту
кулака» (там же, с. 52). В кулаки были зачислены не только С. Клычков и Н. Клюев
(во всем, конечно, был виноват Николай Клюев, ибо все «следовали клюевским
заветам», заветам этого «кулацкого мракобеса»), но и П. Орешин, А. Чапыгин и
Вяч. Шишков. Это был организованный поход «ультралевого» Осипа Бескина против
крестьянских писателей, которые пытались искренне понять всю сложность крестьян
ской психологии и пережитки патриархальной «старины», еще цепляющиеся за
новую жизнь. Конечно, крестьянские поэты сделали немало идейных промахов,
особенно Н. Клюев и С. Клычков, которые переоценивали власть дедовских обычаев и
роль народного религиозного протестантизма. Их творчество требует от нас всесторон
ней и объективной оценки, учитывая ленинскую характеристику крестьянской Рос
сии, ее прошлого и будущего.
«ПЛАЧ О ЕСЕНИНЕ»
НИКОЛАЯ КЛЮЕВА
Смерть Сергея Есенина была оплакана многими поэтами. Но да
леко не все прощальные стихи создавали картину настоящего траура.
Огромная человеческая трагедия часто подменялась довольно ба
нальной бытовой фабулой. Драматические интонации не создавали
самой драмы. Исключение составляют знаменитые стихи Маяков
ского. В них страшная личная трагедия поэта и трагедия обществен
ная, огромная боль самого Маяковского («. . .в горле горе комом —
не смешок. . .») и упрек Есенину за малодушие, за то, что не сумел
построить свою жизнь. Есенина оплакивали «скрипки, женщины,
поэты и друзья». В «Плаче о Есенине» 1 Николая Клюева поэта
оплакивают народные вопленицы. Сохранилась фотография: в Ле
нинграде у гроба с телом покойного поэта собрались на последнее
прощание близкие друзья. На переднем плане, у самого изголовья —
скорбный Клюев. Тогда-то, во время гражданской панихиды,
у Клюева пробудились в памяти взволнованные похоронные «за
плачки», с которыми «горюхи-горе горькие» обычно провожали
в последний путь свое «чадо милое». Своеобразие небольшой «траур
ной» поэмы состоит в том, что многие ее сюжетные положения и
образы вырастают из народных причитаний.
Причитания Клюеву были известны с детства, он их слышал
в живом исполнении талантливых заонежских воплениц. Мать поэта
была плачеей и сказительницей. О ней Клюев всегда вспоминал
с большой теплотой, как о нравственном наставнике: «Грамоте,
песенному складу и всякой словесной мудрости обязан своей покой
ной матери, память которой и чту слёзно, даже до смерти».2 Когда
Прасковья Дмитриевна умерла, ее оплакивали «четыре вдовицы»:
Четыре вдовы в поминальных платках,
Та с гребнем, та с пеплом, с рядниной в руках,
Пришли, положили поклон до земли,
Опосле с ковригою печь обошли,
Чтоб печка-лебедка, бела и тепла,
Как допреж, сытовые хлебы пекла.
(«Четыре вдовицы к усопшей пришли. . .»)
Поминальный плач по матери («Плач во родительскую субботу»)
записал сам Клюев, снабдив фольклорный текст примечанием:
«Голошен Пелагеей Еремеевой на могиле моей матери в 1922 году».3
143
В «Плаче о Есенине» — целые отрывки из народных обрядовых
причитаний.
Установить все фольклорные источники «Плача о Есенине» просто
невозможно, да это и не входит в нашу прямую задачу. В «Плаче»,
например, есть и «горынь-трава» («Только мне горюну — горыньтрава. ..»), и «певун-трава» («Он не жал ли к сердцу певунатравы. . .»). Можно подумать, что «певун-трава» или «плакун-трава»
в «Плач о Есенине» пришли из «Голубиной книги» (№ 82):
Мать Пречистая Богородица
По Исусу Христу сильно плакала,
По своему сыну, по возлюбленном;
Ронила слезы пречистый
На матушку сыру землю;
От тех от слез от пречистыйх
Зарождалась Плакун-трава:
Потому Плакун-трава травам мати.
Между тем клюевская «горынь-трава» и «певун-трава» не из
«Голубиной книги», а из причитаний одной из вытегорских воплениц,
причем в записи самого Клюева:
Понесу тебя на рученьках,
Как река несет плавун-траву,
Не колебнется — не столкнется,
Со желтым песком не смутится!
Вероятно также, что независимо от Некрасова в «Плаче о Есе
нине» появляется строка: «Да погасла зарная свеченька. . .» (у Не
красова: «И погас он, словно свеченька...»). Некрасов в поэме
«Орина, мать солдатская» и Клюев в «Плаче о Есенине» образ-сим
вол угасающей свечи заимствуют из народных песен и причитаний.
Один — из костромских, другой — из олонецких.
В причитаниях обычно воссоздаются конкретные обстоятельства
смерти: умер своей смертью, утонул во время сплавных работ,
убит «громом-молнией», погиб от руки недругов. В устойчивую
поэтическую схему Клюев вносит всего лишь одну деталь, уточняю
щую обстоятельства смерти Есенина, — «с веревкой на шее»:
С тобою бы лечь во честной гроб,
Во желты пески, да не с веревкой на шее! . .
Вопленицы обычно выступают как истолковательницы семейного
горя и нравственные наставники, утешители осиротелой семьи и
обличители людских пороков. В плачах содержатся также упреки
умершему, если он не послушался добрых советов, сдружился с
«голью кабацкой». Клюев переносит в «Плач о Есенине» фольклор
ную характеристику «обманных» ребят и девушек, намекая на нездо
ровый быт «Москвы кабацкой», на ресторанную богему, на сомни
тельных друзей и знакомых:
Знать, того ты сробел до смерти,
Что ноне годочки пошли слезовы,
14 4
Красны девушки пошли обманны,
Холосты ребята все бесстыжи!
«Плач о Есенине» — произведение многоплановое, затемненное
густым слоем метафор-загадок, сложной символикой. Загадочен
эпиграф к поэме. Эпиграфом взят отрывок из плача удельного князя
Василько Ростовского: «Младая память моя железом погибнет,
и тонкое мое тело увядает. . .» В сказании об ослеплении князя
Василько, известном по «Повести временных лет», Клюева больше
всего поразила трагическая коллизия. Передовой национальный
герой становится жертвой интриг близких ему людей. Он погибает
от злой клеветы князя Давида Игоревича. Сюжетная семантика
в «Плаче» создается путем скрытого привязывания одного символа
к другому. Первый ряд символов — фольклорного, мифологического,
древнерусского происхождения, второй — бытовой, современный,
публицистический. В «Ключах Марии» Есенин называл такой способ
построения «семантических гнезд» в поэзии Клюева «сочинитель
ством загадок с ответом в средине самой же загадки».4 В «Плаче
о Есенине» приходится встречаться с такими «загадками», ключи
от которых запрятаны глубоко в иносказание. Такова клюевская
символика птиц. Символика птиц широко известна в фольклоре
и в памятниках древнерусской литературы. В одном случае в образе
птицы является Правда, в другом — Кривда, символический экви
валент всего недоброго, злого. В «Плаче» Клюева есть и вещий
Алконост (Алконост и Сирин в народном декоративном искусстве
олицетворяют солнце и свет), и «вещая зегзица», и обычные птицы
(орел, сокол, гагара). Особую сюжетную роль выполняет и в народ
ных причитаниях, и в «Плаче о Есенине» традиционная «белая
лебедушка». Именно «лебедушка» обычно сочувственно сообщает
о постигнувшем несчастье. Это одна из самых доброжелательных
птиц, она является соучастницей народных переживаний в бедах
и горе. У Клюева «лебедь белая» появляется из-за «синь-моря»,
чтобы унести весть о гибели поэта на его родину, под «окошечко
материнское». Пролетая над Невой, «белая лебедушка» увидела
«избу на избе», где «молодой детинушка себя сразил». Это уже
не из фольклора, не из фольклорной поэтики — речь идет о гости
нице «Англетер», где повесился Есенин.
Символика птиц в «Плаче о Есенине» образует довольно сложную
эмблематику. Кроме «белой лебедушки», птицы небесной, светлой
(белый цвет в фольклоре всегда олицетворяет святость, невинность,
доброту), есть еще фантастические птицы, птицы болотные, прино
сящие зло, несчастье. Так, например, по индийским сказаниям
и легендам с ночной птицей «гу-кук» (вроде совы) было связано
местное поверье. Об этом поверье сообщается в «Хожении за три
моря Афанасия Никитина»: «Есть на том Алянде птица гукук, она
летает ночью и кричит ,,гукук“; на которую хоромину она сядет,
то тут человек умрет; а кто захочет ее убить, тогда у нее изо рта
огонь выйдет».5 Такая зловещая птица есть и в «Слове о полку
Игореве», она является в образе девы Обиды. Обида в «Слове»
10 В. Г. Базанов
145
поставлена во главе враждебной стаи птиц.6 Используя древние
мифы и народные предания, Клюев на основе их создает свои сим
волы, в частности в «Плаче о Есенине» появляются птицы «с удавной
петлей», не предусмотренные мифотворчеством и фольклором. Хищ
ные птицы налетают на «жито багровое», на окровавленный «дубо
вый стол». Образы зловещих птиц призваны выразить ту темную
силу, которая и при жизни Есенина, и после его смерти приносит
русской поэзии одни беды. Хищные птицы способны и в дни траура
пировать промеж собой:
Как на это ли жито багровое
Налетали птицы нечистые —
Чирея, Грызея, Подкожница,
Напоследки же птица-Удавница.
Возлетала Удавна на матицу,
Распрядала крыло пеньковое,
Опускала перище до земли.
Обернулось перо удавной петлей...
Едва ли нужно расшифровывать клюевское иносказание, непре
менно выискивать, кого именно имел в виду поэт, когда изображал
«Грызею» и «Удавницу». Очевидно лишь то, что в «Плаче» осужда
ется нездоровая среда, погубившая Есенина. Борис Лавренев в
статье «Казненный дегенератами» в том же 1926 г. с негодованием
писал о «стервятниках и паразитах», которым «нужно было какоенибудь большое и чистое имя», чтобы, прикрываясь этим именем,
«можно было удержаться лишний год на поверхности, лишний час
на литературной сцене скандала, грязи, похабства, ценой даже
чужой жизни».7 Клюевская аллегория в стихах фактически говорит
об этих же литературных «стервятниках» — «налетели птицы не
чистые».
Находясь в состоянии сильного эмоционального экстаза,
в «Плаче о Есенине» Клюев выплакал все, что накопилось у него
на душе. Этот «Плач» — произведение исповедальное и вместе с тем
остро полемическое. Если подробно разбираться в отдельных сюжет
ных эпизодах и характеристиках, завуалированных Клюевым, при
крытых иносказанием, то, конечно, можно разглядеть некоторые
реалии литературной жизни 20-х—начала 30-х гг. Отношения между
Клюевым и Есениным были сложными. Клюев не мог простить
Есенину, что он еще в 1918 г. отказался от «среднего брата», осудил
его за преклонение Китеж-граду, стертые образы и внешнюю орнаментальность. Отчуждение Есенина Клюев объяснял интригами има
жинистов, их влиянием на своего бывшего ученика, в прошлом
единомышленника. В поэме «Четвертый Рим» (1922) Клюев с явным
раздражением отзывается о Есенине-имажинисте, осуждает его за
богему, за «лаковые башмаки», за измену прежним идеалам («Ушел
ты от меня разбойными тропинками!»). «Четвертым Римом» Клюев
отвечает Есенину на его поэму «Кобыльи корабли», на явно имажи
нистские стихи; в которых и сам поэт выглядит не по-крестьянски.
Клюев по-прежнему ходил в смазных сапогах и овчинном полу
шубке, не расставался с «богородицей», настойчиво подчеркивал
146
свое крестьянское происхождение и свою закоренелую любовь к пат
риархальным нравственным принципам. В «Четвертом Риме» он
демонстративно заявляет:
Не хочу быть знаменитым поэтом
В цилиндре и в лаковых башмаках,
Предстану миру в песню одетым,
С медвежьим солнцем в зрачках,
С потемками хвой в бородище. . .
В «Плаче о Есенине» Клюев возвращается к «Стойлу Пегаса».
Здесь начиналась трагедия «милого матюжника»:
Из-под кобыльей головы, загиблыми мхами
Потянулась окаянная пьяная стежка.
Следом за твоими лаковыми башмаками
Увязалась поджарая дохлая кошка.
С имажинистами у Клюева были свои счеты. В «Стойле Пегаса»
слишком высокомерно относились к крестьянской России, в народной
поэзии видели нечто застывшее, консервативное, примитивное.
Клюев бывал в «Стойле Пегаса», но всегда испытывал там свою
отчужденность. Имажинисты тоже не жаловали Клюева, относились
к нему с пренебрежением. Клюев напрасно переоценивал дружбу
Есенина с Шершеневичем и Мариенгофом. Сам Есенин не хуже
«олонецкого крестьянина» разбирался в тех опасностях, которые
подстерегали истинных поэтов в «Стойле Пегаса». Связи с имажи
нистами у Есенина не были прочными, внутренними, глубокими.
В опубликованной в 1921 г. статье «Быт и искусство» Есенин писал
о своих временных союзниках: «У собратьев моих нет чувства родины
во всем широком смысле этого слова, поэтому у них так и несогласовано все. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали
в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого
кривляния». Главная болезнь имажинистов — безнародность. Но
Есенин не щадил и Клюева, указывая на его слишком «старческое»
понимание национальной самобытности и народности. В письме
к Иванову-Разумнику 6 марта 1922 г. Есенин признавался, что ему
«до чертиков надоело .вертеться» с имажинистской «пустозвонной
братией», и тут же писал о Клюеве, который только что выступил
с поэмой «Четвертый Рим»: «. . .Клюев засыхает совершенно в своей
Баобабии. Письма мне он пишет отчаянные. Положение его там
ужасно, он почти умирает с голоду. Я встормошил здесь всю публику,
сделал для него что мог с пайком и послал 10 миллионов руб.
Кроме этого, послал еще 2 миллиона Клычков и 10 — Луначарский.
Не знаю, какой леший заставляет его сидеть там (в Вытегре. —
В. Б.)? Или ,,ризы души своей“ боится замарать нашей житейской
грязью? Но ведь тогда и нечего выть, отдай тогда тело собакам,
а душа пусть уходит к богу. Чужда и смешна мне, Разумник
Васильевич, сия мистика дешевого православия, и всегда-то она
требует каких-то обязательно неумных и жестоких подвигов. Сей
вытегорский подвижник хочет все быть календарным святителем
вместо поэта, поэтому-то у него так плохо все и выходит».9
ю*
147
В отзыве Есенина не все справедливо: Клюев был принципиаль
ным противником официального православия, он считал себя пра
внуком Аввакума, исповедовал старообрядческую веру. К тому же
«вытегорский подвижник» в годы первой русской революции и в пер
вые годы Октябрьской революции энергично выступал с полити
ческой трибуны, не боялся черновой работы, писал в Вытегре боевые
статьи и принимал участие в создании Народного театра. И после
1919 г., пережив идейный кризис, он пытается идти в ногу со вре
менем. Замечательные баллады «Богатырка» и «Ленинград», опуб
ликованные в 1926 г. в журнале «Звезда», свидетельствовали, что
«смиренный Миколай» полон гражданских переживаний, вовсе не
собирается оставлять высоких песнопений. «Плач о Есенине» тоже
является по-своему гражданским выступлением. Клюев воинственно
настроен против тех литературных критиков, которые третировали
крестьянских поэтов, объявляли их «кулацкими подголосками».
И о Есенине тогда писали тенденциозно, превращали его в певца
сермяжной Руси или в деклассированного интеллигента. Клюев
имел основание напоминать о «птицах Удавницах», которые свили
гнезда в журналах и газетах.10 Он даже несколько сгущает краски,
слишком нагнетает драматизм положения. По убеждению Клюева,
женатые и холостые «ребята» из литературных салонов и некоторых
редакций газет сыграли роковую роль в судьбе талантливого поэта.
Поэтому, когда Клюев начинает говорить о недругах Есенина, его
стихи становятся жесткими, гневными, обличительными, публици
стическими:
Из всех подворотен шел гам
Иди, песноликая, к нам!
А стая поджарых газет
Скулила: кулацкий поэт!
Куда ни стучался пастух —
Повсюду урчание брюх,
Всех яростней в огненный мрак
Раскрыл свои двери кабак.
В «Плаче» есть упрек и самому Есенину: оступился, не разо
брался в своих друзьях, пренебрег дедовскими заветами, забыл
о «запечных богах» Медосте и Власе и тем самым совершил великий
грех:
Умереть бы тебе, как Михайлу Тверскому,
Опочить по-мужицки — до рук борода! . .
Клюев остается Клюевым, идеализатором крестьянской патриар
хальности. Одновременно он думает и о дальнейших судьбах поэти
ческого наследия крестьянской России, о словесном и изобразитель
ном народном искусстве, о преданиях старины, которыми нельзя
пренебрегать. Клюев считал, что только крестьянские поэты спо
собны постоять за самобытность и народность искусства, что только
они могут понять и оценить значение фольклора, самовитого народ
ного слова в создании новой культуры. Ясно, что это было заблужде
ние Клюева, вызванное отчасти пролеткультовским нигилизмом и
148
рапповским пренебрежением ко всему, что не укладывалось в их
вульгарно-социологическую теорию. «Плач о Есенине», как нам
кажется, имеет прямое отношение к развернувшейся в конце 20-х гг.
дискуссии о крестьянских поэтах и их месте в современной
литературе. Когда-то Сергей Городецкий опекал Клюева и Есенина,
пытался создать из крестьянских поэтов литературное общество
под названием «Краса». На Клюева Городецкий возлагал особые
надежды. Еще в 1912 г. в «Новой земле» (№ 9—10) Городецкий
приветствовал «олонецкого крестьянина», выбравшегося на боль
шую дорогу поэзии. Он посвятил Клюеву стихи:
»
Как воду чистую ключа кипучего
Твою любовь, родимый, пью,
Еще в теснинах дня дремучего
Провидев молонью твою.
Вспоминая о встрече в Петрограде осенью 1915 г. с Клюевым
и Есениным, Сергей Городецкий писал в 1926 г. в «Новом мире»:
«Чудесный поэт, хитрый умник. . . Клюев, конечно, овладел молодым
Есениным, как овладевал каждым из нас в свое время. Он был
лучшим выразителем той идеалистической системы деревенских
образов, которую нес в себе и Есенин (. . .) Будучи сильней всех нас,
он крепче всех овладел Есениным <. . .) Клюев оставался первым
в группе крестьянских поэтов. Группа эта все росла и крепла. В нее
входили, кроме Клюева и Есенина (. . .) Борис Верхоустинский, Сер
гей Клычков и Александр Ширяевец».11
И вот этот «хитрый умник» Клюев, «чудесный поэт», превраща
ется в закоснелого, замшелого стиходея. Тот же Городецкий
и в том же 1926 г. в журнале «Советское искусство» писал: «Гибель
Есенина совершенно расстроила ряды крестьянской поэзии. Он
был самый сильный и самый талантливый, и все же он погиб на
перевале от старого к новому. На плечи его товарищей по группе
легла тяжелая и, кажется, непосильная задача продолжить начатое
им дело. Старший его товарищ, Николай Клюев, не подает никаких
надежд. Он целиком до сих пор покоится в иконах, лампадах
и свечах. Изобразив в свое время Кремль, как Китеж, и увидев
в Ленине „керженский дух“, он дальше не пошел, и ничего, кроме
старых песен, мы ждать от него не можем. В таком же положении
находится Сергей Клычков, ближайший сверстник Есенина. Песня
его отравлена надрывом и старой деревенской мистикой».12
Клюеву везло в отрицательных оценках, в данном случае Горо
децкий, попавший под влияние рапповских критиков, мало ориги
нален. Хотя в общем-то он был прав: крестьянские поэты не могли
заменить Есенина, они осиротели, не пошли дальше «старых песен»,
тогда как Есенин стал великим национальным поэтом, сумел одолеть
все ухабы и рытвины проселочных дорог. Статью своего старого
друга Сергея Городецкого «Текущий момент в поэзии» Клюев не мог
не читать, она появилась в февральском номере «Советского искус
ства», т. е. в тот самый момент, когда Клюев напряженно работал
над «Плачем о Есенине». Возможно, что под впечатлением этой
149
статьи в «Плаче» появился второй эпиграф, стихи самого Клюева,
в которых трагизм положения распространяется на всех крестьян
ских поэтов:
Нам в отлет на родине далекой
Снежный бор звенит своей кольчугой.
Необходимо учитывать, что Клюев «Плач о Есенине» читал со
сцены, исполнял среди близких друзей. Нс только самобытный
поэт, но и прирожденный актер, он производил на слушателей потря
сающее впечатление. То, как вопленица, надсадно рыдал, то, как
олонецкий колдун и вещатель, заклинал недругов Есенина, то созда
вал особую задушевность, тихо, протяжно, как тоскующая мать,
пел прощальные песни. Эмоциональные взрывы следовали один
за другим. «Плач о Есенине» — театрализованная поэма, поэмадрама. В «Сумасшедшем корабле» Ольга Форш прекрасно уловила
эмоциональные оттенки клюевской речи, клюевский артистизм,
такой же необычный, причудливый, избяной, как и его «буревая»
поэзия. Ольга Форш рассказывает о вечере, посвященном Есенину,
на котором Клюев читал стихотворение «Оттого в глазах моих
просинь. . .», написанное еще в 1917 г., и только что созданный
«Плач о Есенине». «Настал черед и Микулы. Он вышел с правом,
властно, как поцелуйный брат, пестун и учитель. Поклонился пуб
лике земно — так дьяк в опере кланяется Годунову. . . Он разделил
помин души на две части. В первой его встреча юноши-поэта, во
второй — измена этого юноши пестуну и старшему брату, и себе
самому. Голосом, уветливым до сладости, матерью, вышедшей за
околицу встретить долгожданного сына, сказал он свое известие
о том, как
С рязанских полей коловратовых
Вдруг забрежжил конопляный свет.
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз,
Даль повыслала отрока вербного, —
С голоском, слаще девичьих бус.
Еще под обаянием этой песенной нежности были люди, как
вдруг он шагнул ближе к рампе, подобрался, как тигр для прыжка,
и зашипел язвительно, с таким древним, накопленным ядом, что
сделалось жутко. Уже не было любящей, покрывающей слабости
матери, отец-колдун пытал жестоко, как тот в „Страшной мести“
Катеринину душу, за то, что не послушала его слов. Не послушала
и вот —
. . .На том ли дворе, на большом рундуке,
Под заклятою черной матицей,
Молодой детинушка себя сразил. . .
Никто не уловил перехода, когда он, сделав еще один мелкий
шажок вперед, стал говорить уже не свои, а стихи того поэта, ушед
шего.
150
Чтоб воочию представить уже подстерегавшую друга гибель,
Микула говорил голосом надсадным, хриплым от хмеля. . . Люди
притихли, побледнев от настоящего испуга».13
Клюев оплакивает Есенина по-крестьянски, «горючими слезами».
Когда поэту не хватает своих слов, чтобы выразить боль души,
он обращается к причитаниям, передоверяет народным поэтессам
свои чувства. Целые отрывки из народных причитаний, из мате
ринских плачей, нежных и взволнованных:
Ты скажи, мое дитятко удатное,14
Кого ты сполохался — спужался,
Что во темную могилушку собрался?
Старичища ли с бородою,
Аль гумённой бабы с метлою,
Старухи ли разварухи,
Суковатой ли во играх рюхи?
В «Плаче» Клюева не забыта и мать Есенина, она «тихохонько»
поет ту самую колыбельную песню, с которой когда-то укачивала
в деревенской зыбке своего Сереженьку:
Сон березовый пригож,
На Сереженькин похож!
Баю-бай, баю-бай. . ,15
После того как Есенина оплакали вопленицы (сам народ), про
пела колыбельную песню мать, Клюев заключает небольшую поэму
стихами, в которых до предела обостряются лирические ноты. Стихи
печальные, взволнованные, но без всякой надрывности, свойствен
ной причитаниям. В последней части поэмы Клюев очень скупо
обращается к фольклорной лексике. В народных лирических песнях
и в похоронных плачах непреодолимое горе, вызванное потерей
близкого человека, сравнивается с «заносами снега белого».
В «Плаче во родительскую субботу», записанном Клюевым от вытегорской вопленицы Еремеевой, содержится именно такая метафора:
Как у меня, родитель-матушка,
На ретивом сердечушке
Есть заносы снега белого,
Погреба да льда студеного.
Клюев объединяет этот фольклорный образ «снега белого»
с есенинским, с «белым ромашковым цветом», и сама мелодика стиха
есенинская, напевная, задушевная, задумчивая. Трижды повторя
ется строка «Белый ромашковый цвет». Это есенинские цветы:
«Цветы мне говорят — прощай. . .» Клюев вплетает в поэтический
венок есенинские образы. Возможно, что Клюев в дни тяжелых
переживаний перечитывал письма Есенина. Среди них и одно из
самых ранних, датированное 30 марта 1916 г., когда между поэтами
существовала большая и искренняя дружба. Есенин писал Клюеву:
«Дорогой мой Коля! На долгие годы унесу любовь твою. Я знаю,
что этот лик заставит меня плакать (как плачут на цветы) через
151
много лет. Но эта тоска будет не о минувшей юности, а по любви
твоей, которая будет мне, как старый друг. Твой Сережа».16
Многое можно простить Клюеву, многое можно забыть в его
«Плаче о Есенине», неровном, местами слишком дремучем, отяго
щенном архаикой и стилизацией. Нельзя только забыть успокои
тельные, мудрые заключительные стихи «старого друга» Есенина,
которые служат надгробным памятником обоим поэтам:
Падает снег на дорогу —
Белый ромашковый цвет,
Может, дойду понемногу
К окнам, где ласковый свет?
Топчут усталые ноги
Белый ромашковый цвет.
Жизнь — океан многозвенный
Путнику плещет во след.
Волгу ли, берег ли Роны —
Все принимает поэт. . .
Тихо ложится на склоны
Белый ромашковый цвет.
<1977 г.).
Опубликована: Рус. лит. 1977. № 3. С. 192— 198 (Ред.).
1 «Плач о Есенине» («Помяни, чортушко, Есенина. . .») впервые опубликован
в «Красной газете» (1926. 28 дек. Веч. вып.). См. также: Клюев Н., Медведев П. Н.
Сергей Есенин. Л., 1927.
2 Автобиографическая справка, записанная со слов Клюева П. Н. Медведевым
в 1922 г., опубликована в кн.: Современные рабоче-крестьянские поэты в образцах
и автобиографиях, с портретами / Сост. П. Я. Заволокин. Иваново-Вознесенск, 1925.
С. 218.
3 Плач Пелагеи Еремеевой в записи Клюева сохранился среди автографов
поэта, находящихся в Пушкинском Доме.
4 Есенин С. Собр. соч.: В 5 т. М., 1967. T. 4. С. 195.
5 Хожение за три моря Афанасия Никитина, 1466— 1472 гг. М.; Л., 1948. С. 59.
6 О символике девы Обиды в «Слове о полку Игореве» см.: Рыбаков Б. А.
Прикладное искусство Киевской Руси IX—XI веков и южнорусских княжеств XII —
XIII веков / / История русского искусства. М., 1953. T. 1. С. 273—274.
7 Б. Лавренев свою статью снабдил эпиграфом из Лермонтова: «И вы не смоете
всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!» «И мой нравственный долг, —
писал Б. Лавренев, — предписывает мне сказать раз в жизни правду и назвать
палачей и убийц палачами и убийцами, черная кровь которых не смоет кровяного
пятна на рубашке замученного поэта» (Красная газета. 1926. 30 дек. Веч. вып.).
8 Есенин С. Собр. соч.: В 5 т. Т. 4. С. 208.
9 Там же. С. 100— 101.
10 О друзьях и недругах Есенина нам приходилось говорить. См.: Базанов В. Г.
О Сергее Есенине (заметки) / / Русская литература. 1974. № 4. С. 19—34. Сошлемся
еще на один возмутительный выпад против Есенина в год его трагической смерти.
Когда в журнале «Ватага», органе Тульской ассоциации пролетарского творчества,
начинающий поэт Вьюгин опубликовал стихотворение, посвященное Есенину, некто
М. Амшинский в журнале «Рабочий читатель» грубо отчитал Вьюгина и оскорби
тельно отозвался о Есенине: «Это уже совсем не по-пролетарски. Хотя Есенин парень
и талантливый, но ему не по пути с нами. Этот парень к пролетарским писателям
ни с какой стороны не подходит и посвящать ему стихи по меньшей мере неразумно.
152
Быть может, тов. Вьюгин не пролетарский поэт и является поклонником уличных
поэтов-пошляков, к числу которых принадлежит и Есенин? Тогда незачем его пускать
в сборник пролетарского творчества» (Амшинский М. Растет и крепнет пролетар
ское творчество// Рабочий читатель. 1925. № 7. С. 19).
11 Новый мир. 1926. № 2. С. 139— 140.
12 Городецкий С. Текущий момент в поэзии / / Советское искусство. 1926. № 2.
С. 22—23.
13 Форш О. Сумасшедший корабль. Л., 1931. С. 170— 171.
14 Слово «удатный» у Даля — храбрый, смелый, отважный (см.: Даль В. И.
Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1956. Т. 4. С. 471).
15 Обычная реминисценция из народной песни. Ср. набросок Некрасова «Баюшкибаю» к поэме «Мать» (1877).
16 Белоусов В. Сергей Есенин: Литературная хроника. М., 1969. Ч. 1. С. 89.
ПОЭМА
О ДРЕВНЕМ ВЫГЕ
1
В поэтическом наследии Николая Клюева особое место принадле
жит поэме «Погорельщина» (1928—1929). Рукопись поэмы Клюев
в 1929 г. подарил при встрече в Ленинграде известному итальян
скому ученому-слависту Этторе Логатто, с которым поэта познако
мил А. П. Чапыгин.1 Не может быть сомнений в том, что «Погорель
щина» — поэма прежде всего историческая, явившаяся в результате
пристального внимания поэта к Древней Руси, его многолетнего
знакомства с историей старообрядческого движения, с книжными
и фольклорными памятниками. Клюев хорошо знал и ценил древне
русское искусство, сам собирал старообрядческие рукописи и про
изведения народного творчества. В январе 1928 г. он писал искус
ствоведу Э. Ф. Голлербаху: «Я крайне нуждаюсь и продаю свои
заветные кижские вещи: книгу рукописную в две тысячи листов
со множеством клейм и заставок изумительной тонкости — труд
поморских древних списателей. . . Древние иконы 16-го и 17-го веков,
дивной сохранности, — медное литье».2 Клюев изучал многие иллю
стрированные рукописи Апокалипсиса, иконографию Страшного суда
и евангельские легенды, знал он «Откровение Иоанна Богослова»
и «Историю Выговской пустыни», изданную в 1862 г. Д. Е. Кожанчиковым по рукописи Ивана Филиппова. Источники поэмы много
образны, но главный — фольклорное предание. Клюев жил среди
народных певцов и сказителей, его дед, отец и мать были отличными
знатоками духовных стихов. Сам поэт не раз совершал путешествия
в Соловки и на Выг, где хранились воспоминания о далеком прош
лом. Поэт шел по «живым следам», он был этнографом и фолькло
ристом, хранителем «народной памяти», исследователем культуры
Русского Севера.
В трудах дореволюционных и советских историков (Елпидифора
Барсова, Николая Барсова, А. П. Щапова, П. Г. Любомирова,
Н. М. Дружинина, А. А. Морозова и др.) подробно сообщается
о возникновении Поморского старообрядческого общежительства,
о внутреннем устройстве и хозяйственной деятельности, бытовом
укладе и культурных приобретениях выговцев. В. Д. Бонч-Бруевич
в одной из своих фольклорных рецензий отмечает огромную роль
старообрядческого Выга в создании культурных ценностей: «Не надо
никогда забывать, что совершенно недалеко от Поморья находились
знаменитые старообрядческие монастыри ,,Лекса“ и ,,Выга“, где
154
в XVII в. сильно было развито своеобразное просвещение и где
возглавляли всю жизнь такие изумительные творцы многочисленных
литературных произведений, организаторы огромных хозяйств, как
братья Денисовы и другие их сотоварищи. Влияние выгорецких
и лексинских общежительств было колоссально даже в России,
а относительно Севера надо сказать, что оно было там безмерно.
И это влияние не могло не отразиться на фольклоре, быте, нравах,
литературе суровых обитателей далекого Севера».
Этому суровому краю, Выгу и Лексе, братьям Денисовым, изу
мительным творцам народного искусства, талантливым выходцам
из олонецких крестьян Клюев и посвящает поэму «Погорельщина».
Клюев не скрывает, что в поэме «Погорельщина» он изображает
Выг, старообрядческое общежительство, где были свои художники
и писатели. Братья Денисовы, Иван Филиппов, Андрей и Семен
Викуловы, Трифон и Мануйла Петровы — все это и проповедники,
и писатели, создавшие свою школу, оставившую значительный след
в древнерусской литературе. Проф. П. Г. Любомиров писал об этой
«мужицкой школе»: «Да, эта ,,мужицкая“ школа писателей с разных
сторон заслуживает самого пристального внимания ученых исследо
вателей и всех интересующихся самодеятельностью народа в области
духовной культуры».4 О выдающихся старообрядцах в поэме «Пого
рельщина» говорится в соответствии с исторической действитель
ностью, с той ролью, которую сыграли выговские деятели в литера
турном движении Древней Руси:
Отец «Ответов» Андрей Денисов
И трость живая Иван Филиппов
Суземок пили, как пчелы липы.
Их черным медом пьяны доселе
По холмогорским лугам свирели,
По сизой Выге, по Енисею
Седые кедры их дымом веют. . .
Из всех писателей Древней Руси Клюев выделял протопопа
Аввакума и Андрея Денисова, с ними связывал свою литературную
биографию, свое мировоззрение и свои нравственные искания. Целые
столетия отделяют Клюева от его земляка Денисова, но время не
помешало поэту XX в. учиться у старообрядческого проповедника.
Возможно, что Клюев испытал влияние со стороны собственно
литературной, эстетической денисовского «красноплетения» пропо
веднического искусства. Для поэзии Клюева показательна густая
метафоричность, узористое, фигурное слово, иногда даже чрезмерно
вычурное, поставленное в «духовных» стихах на ходули натянутой
риторики. Андрей Денисов тоже любил «хитросплетенные» образы
и усложненный метафоризм. Если он вспомнит апостола Павла,
то непременно украсит свою речь такими сложными и изысканными
словообразованиями: «златокованая труба», «медоточный язык»,
«духонаостренный сосуд». Это почти клюевская поэтика, поэтика
витиеватых стилистических излишеств. Поэзия Клюева помнит
свою историю и в какой-то степени продолжает метафорический
стиль Аввакума и Денисова. Ольга Форш в «Сумасшедшем
155
корабле» свидетельствует, что Клюев читал свои стихи «с подкрадкой, подползом, и вдруг всей мужицкой мощью, как конь кобылицу,
покрыл все религиозно-философское собрание, сорвал с мест, завер
тел вертуном.
Я видел звука лик и музыку постиг,
Даря уста цветку, без ваших ржавых книг. . .»
Он «пробрался незванно-негаданно, да как гаркнет с кафедры на
президиум и на всю залу:
Беседная изба — подобие вселенной,
В ней шолом — небеса, полати — млечный путь. . .
Он топотал, ржал в великолепном вдохновении. Он взвихрил в зале
хлыстовские вихри, вовлекая всех в действо ,,беседной избы“. Он
вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту».5
Конечно, таким поэтом-чтецом нужно было родиться. Но у Клю
ева к тому же была определенная школа. Он хорошо знал жития
святых, псалмодическую поэзию, речи проповедников, духовные
стихи, сказки, народный театр. У него была особая субъективная
культура. И эту культуру ему помогли сформировать поморские
старообрядцы, выходцы из олонецких крестьян.
Андрей Денисов был выдающимся оратором, за красноречие
поморские старообрядцы называли его вторым Златоустом. Е. Бар
сов пишет о Денисове: «Всем известный Андрей Денисов, предво
дитель и организатор беспоповщины XVII века, слыл в Поморье
не только мудрым философом, но и изящным церковным проповед
ником. Проповедь в руках его, действительно, была одним из самых
могущественных средств — владеть душою своих последователей
и направлять их жизнь на путь мнимо-спасительного жития».6
Денисов произносил свои проповеди (догматические, нравоучитель
ные, панегирические и надгробные) с большим темпераментом, как
актер, прекрасно владея своим голосом, по смыслу, в зависимости
от темы, в своих поучениях и сказаниях разыгрывал «действо»
в лицах, как и Клюев, «взвихрял» слово и «топотал», и «ржал»
в «великолепном вдохновении». Вот что пишет Е. Барсов, основы
ваясь на документах, на свидетельстве самих слушателей: «Если
он хотел навести страх на своих слушателей, — то говорил тогда
,,с грозным видом и ужасающим, громким гласом44; при изображе
нии же последней судьбы человечества, — как-то Страшного суда
Христова и вечных мук, — он ,,изъявлял все это весьма унылым,
густым гласом44. . . При выражении сожаления и сердечного сокру
шения о чем-нибудь или при воспоминании о человеческих немощах
и повсечасных греховных падениях, — он повествовал всегда
,,жалостно и весьма печальным гласом, и когда при этом обращался
с молитвою к Богу и Святым Его или с просьбою к людям о спомоществовании во спасение, — тогда взывал весьма униженно, сми
ренно, тонко, тихим, благопокорным и умиленным гласом44. Возбуж
дая к мужеству, — мужественным гласом мужественно глаголал;
повествуя о подвигах людей добродетельных, — он старался ,,при156
влачать сердца к подражанию сладкоразлиянным любезно-прият
ным, чистым гласом“. Когда же предлагал вниманию слушателей
какие-нибудь радостные вещи небесные или земные, — особенно же
когда говорил о прекрасном рае, о будущем небесном царствии,
о вечных неизреченных благах, уготованных праведникам, — тогда
,,глаголал весьма светло, выражал то веселым и гладкосвободным,
радостным гласом“».7
Отсюда, из стремления красно говорить и разыгрывать театраль
ное «действо», может быть, идет и клюевская манера эмоциональ
ного и стилистического нагнетения, чрезмерное увлечение фигураль
ностью слова, словесная витиеватость. Конечно, Клюев был лири
ческим поэтом, особенно когда он обращался к природе, но есть
в его «Песнослове» стихи, вбирающие рационалистическую поэтику
проповеднического искусства, где нет места слишком личным, интим
ным переживаниям. О таких «духовных» стихах Клюева можно
сказать: «. . .мысль всюду берет перевес над чувством — и диалек
тическое ее развитие всюду преобладает над живым голосом
сердца».8 Если не знать, что это сказано о красноречии Денисова,
то можно подумать, что Барсов пишет о Клюеве. При всем том,
что поэзия Клюева, его лучшие стихи и поэмы поражают нас крепкой
скульптурой стиха, словесной резьбой, слуховыми и красочными
обозначениями (звукообразы), в этой же поэзии, колористической,
метафорически насыщенной, яркой, как фресковая живопись, не
редко встречаются обветшалые, утомительные, монотонные описа
ния. В поэзии Клюева причудливо сочетаются разные стилистические
элементы, от самых архаических до изощренно модернистских.
Для Клюева выговские художники и писатели — хранители и
создатели таких духовных ценностей, которые не должны быть
забыты. Поэт дорожит дедовским наследием, считает Аввакума
и Андрея Денисова, Рублева и Чирина своими учителями, себя
называет их внуком. Он сам становится поэтом-изографом, творит
красоту, учитывая опыт древнерусского искусства. Поэзия Клюева
обращена к Древней Руси. В ней можно найти отражение древней
языческой старины, старинных мифологических преданий. Это
космогонические предания о начале мира, о мифологическом отно
шении человека к природе и предания более поздние, привитые
народу христианством, апокрифическими легендами, духовными сти
хами, религиозной литературой средневековья. Летописи, фрески,
иконы, лубочные картинки — все было подвластно Клюеву, его
пытливому уму и пристальному взгляду. Если бы Клюев не стал
поэтом, то несомненно из него вышел бы выдающийся филолог
и искусствовед, продолжатель Ф. И. Буслаева, собиратель и истол
кователь древнерусских памятников, письменных и устных. Поэзия
Клюева дорожит историческими и филологическими знаниями.
2
Поэма «Погорельщина» доброй своей частью историческая, обра
щенная в русское средневековье. И в своих прежних стихах Клюев
157
постоянно напоминал о Выге, Соловках и Кижах, знакомых поэту
с детства. Здесь пересекались трудные дороги северного крестьянина,
отсюда поднималось неувядаемое народное «словесное древо», здесь
вырастали незабываемые памятники народного зодчества:
Пусть в стихе запылает Выгов,
Расцветет хороводный сад.
(«Я знаю, родятся песни. . .»)
Палеостров, Выгу,
Кижи, Соловки
Выплескали в книгу
Радуг черпаки.
Там псаломогорьем
Звон и чаек крик,
И горит над морем
Мой полярный лик.
(«Мать-Суббота»)
В «Погорелыцине» сходятся многие мотивы и образы более
ранней клюевской поэзии, лучше просвечиваются особенности поэ
тики, ощущаются складки словесной орнаментики, отчетливее обо
значаются сильные и слабые стороны мировоззрения Клюева, его
идейного и художественного мышления. Поэт вместе с рыбаками
и охотниками на «лесных и озерных тропах», свой среди зверей
и птиц, в этом чудесном мире первозданной северной природы.
В неторопливых, эпически спокойных стихах предстает «лесное
чудо», поморская деревня Сиговый Лоб, где живет поэтическая
легенда, «баюкает сказка»:
Наша деревня — Сиговый Лоб
Стоит у лесных и озерных троп. . .
Где губы морские, олень да остяк,
На тысячу верст ягелёвый желтяк.
Сиговец же ярь и сосновая зель,
Где слушают зори медвежью свирель,
Как рыбья чешуйка свирель та легка,
Баюкает сказку и сны рыбака.
За неводом сон — лебединый затон,
Там яйца в пуху и кувшинковый звон. . .
Лосиная шерсть у совихи в дупле,
Туда не плыву я на певчем весле!
Но это только увертюра, музыкально-живописное вступление.
Затем читатель как будто попадает в краеведческий музей, где
собраны экспонаты по народной истории, этнографии и культуре
местного края. Поэт превращается в опытного, многознающего
экскурсовода, который рассказывает о далеком прошлом Поморья,
о Соловках и древнем Выге, о процветавшем старообрядчестве.
В поэме содержится множество географических и топографических
примет и «знаков», указывающих путь в исторические места (Со
ловки, Лопский погост, Выг, Чертова гора), определяющих прост
ранство и время, — из русского средневековья взяты все жизненные
158
обстоятельства, изображаемые в поэме; локальные краски, фа
була — тоже оттуда, из XVII столетия.
В первой части «Погорельщины» древний Выг показан в пору его
расцвета, когда там возникали промыслы, создавались художествен
ные ремесла, собирались старинные рукописи и книги, из среды
самих старообрядцев выдвигались самобытные писатели и живо
писцы. Поэт удивительно глубоко почувствовал своеобразие при
кладного народного искусства и тех «чудотворных» икон, которые
создавались в старообрядческом Поморье. Богомазы, изографы и
скульпторы не обходятся без христианской символики, но им чужда
церковная догматика, везде и всюду они видят связь веры в сверхъ
естественные силы с почитанием и пониманием окружающей при
роды, дают свое толкование христианским легендам и иконографии.
На простой деревенской скатерти, сотканной крестьянкой из Сиго
вого Лба, пророк Иона из озера «грозит крестом». Это обычный
мотив, содержащийся в христианских легендах: иконы святых «при
плывают» по воде. Все остальное в рисунке Прони взято из окру
жающей природы и деревенского быта:
У Прони скатерть синей Онега, —
По зыби едет луны телега,
Кит-рыба плещет и яро в нем
Пророк Иона грозит крестом.
Тут же заонежские кружевницы, их рукоделье — изображение ска
зочных коней:
В коклюшках кони живых брыкастей,
Золотогривы, огнскопытны
Пьют дым плетёный и зоблют ситный.
Поэт демонстрирует искусство резчика Олехи. Под простым
«долотцем» оживают «птицы райские» Сирин и Алконост с женской
головой и крыльями.
Сирин и Алконост вошли в народное прикладное искусство,
в частности в вышивки: «Птицы с ликами дев — Сирин и Алконост —
широко представлены в разных видах русского искусства, начиная
с древности (на колтах с перегородчатой эмалью, в заставке руко
писного евангелия, в резных украшениях храмов домонгольского
периода и т. д.). Встречаются они и в вышивке XVIII—начала XX в.
Сладкогласные птицы-девы древних сказаний*проникли в народное
искусство разными путями. Немалую роль в этом сыграла средне*
вековая литература, а особенно лубочные картинки XVII—XVIII вв.
В крестьянском быту птица Сирин украшала дверцы шкафчика
в избе, сундук, прялку, расписанные сельскими мастерами; поволж
ские плотники вырезали ее на карнизах изб, красильщики набивали
ее изображение на холст, а женщины вышивали на головных уборах
золотой нитью по малиновому бархату, на строчевых подзорах,
на концах полотенец в тамбурном шитье».9
Под лубочными картинками, изображающими этих птиц, обычно
следовали такие неуклюжие стихи:
159
Птица райская Алконост
Близь рая пребывает,
Некогда и на Ефрате-реце бывает.
Егда же в пении глас испущает,
Тогда и сама себе не ощущает.
А кто по близости ея будет,
Тот все в мире сем позабудет. . .
Таковыми песньми святых утешает
И будущую радость им возвещает. . .,0
У резчика Олехи все по-своему, по-крестьянски. Рядом с «птицей
райской» — два гуся, тут же «медведь матерый». От иконописного
изображения ничего не осталось. Алконост среди беломорских птиц
и зверей, утешает он своим пением не святых, а рыбаков и охотников:
Резчик Олеха — лесное чудо,
Глаза — два гуся, надгубье рудо,
Повысек птицу с лицом девичьим,
Уста закляты потайным кличем.
Когда Олеха тесал долотцем
Сосцы у птицы, прошел Сиговцем
Медведь матерый, на шее гривна,
В зубах же книга злата и дивна.
Не забывает поэт рассказать и о гончарном промысле, где тоже
богато представлена народная эстетика, фольклорная образность:
Там в крынках кукушка ку-ку да ку-ку,
Журавль-рукомойник курлы да курлы,
И по сту годов доможирят котлы. . .
Поэма насыщена этнографией и фольклором, художественным
видением поэтической старины и пониманием православно-язы
ческого синкретизма в народном искусстве. В том-то и состоит
своеобразие крестьянского изобразительного искусства, что в нем
религиозные мифы и легенды трактуются в духе повседневных
жизненных потребностей и крестьянского хозяйственного опыта.
Так, сиговский иконописец Павел, создающий фресковую живопись,
ставит святых Егория и Миколу в самое обычное деревенское быто
вое окружение и непременно изображает их на фоне «голубых озер»,
освещенных «ткачихой-луной». Вместо традиционной церковной
иконы — избяная орнаментика и беломорский пейзаж:
«Виденье Лица» богомазы берут
То с хвойных потемок, где теплится трут,
То с глуби озер, где ткачиха-луна
За кросном янтарным грустит у окна.
Егорию с селезня пишется конь,
Миколе — с крещатого клена фелонь,
Успение — с перышек горлиц в дупле,
Когда молотьба и покой на селе.
Распятие — с редьки: как гвозди креста,
Так редичный сок опаляет уста.
Но краше и трепетней зографу зреть
На птичьих загонах гусиную сеть,
Лукавые мёрды и петли ремней
Для тысячи белых кувшинковых шей.
16 0
У крестьян свой пантеон, среди «чтимых лиц» в Поморье и Заонежье — Богоматерь и Параскева Пятница, они в народном культе
олицетворяют плодородящее начало, земное плодородие прежде
всего, к тому же «женские» святые заботятся о благополучии домаш
него очага. «Мужские» святые Егорий и особенно Николай Чудо
творец (Микола или Николай Угодник) — всего лишь защитники
скотоводов, хлебопашцев и рыбаков от разных напастей, помощники
в труде и борьбе со стихийными силами природы. Егорий оберегает
стада от хищных зверей, а Микола в народных преданиях и легендах
обычно «изображался как добрый покровитель земледелия и уро
жая, милостивый заступник мужика, но в то же время наделялся
и некоторыми человеческими слабостями — любопытен, любит мо
лебны и почитание».11 В честь Миколы крестьяне устраивают пир
шественные праздники, в жертву ему закалывают бычка (откарм
ливают святого). Миколу именовали еще Николаем Мокрым, он
справляется с морскими стихиями. Такой Микола у северных рыба
ков пользовался особенным почетом, считался помощником «на
водах», хозяйничал он не только на суше, на земле, но и на море.
Клюев в строгом соответствии с крестьянскими понятиями изобра
жает поморские верования, обряды и обычаи выговцев. От Миколы
зависит наступление весны, он может утихомирить разбушевавше
еся Белое море, принести вёдро, тихую, безветренную погоду, но
может и разгневаться, вызвать буйный ветер, задержать наступление
тепла. Это покровитель рыбаков, охотников, сплавщиков, оборона
поморской деревни. С таким святым нужно дружить, располагать
к себе, приглашать за крестьянский стол отведать янтарной ухи.
В «Погорсльщине» изображается именно такой Микола, в «ризе
сермяжной» и в «оленьих пимах»:
Он, кормилец, в ризе сермяжной,
Ради песни, младеня в зыбке,
Откушает некуражно
Янтарной ухи да рыбки!
И разговаривают с Миколой крестьяне запросто, как с давним
знакомым:
Красной ложкой похлебай ушицы,
Мы тебе подарим рукавицы,
И на ноженьки оленьи пимы. . .
На Выге были и профессиональные изографы, ученики и подра
жатели Рублева. О них тоже сообщается в «Погорельщине»:
По моленным нашим
Чирин да Парамшин,
И персты Рублева
Словно цвет вербовый!
Автор данной работы затрудняется что-либо сказать с Парамшине. Что касается Прокопия Ивановича Чирина, то этому живо
писцу, родом из Новгорода, принадлежат иконы «Никита-Воин»,
11 В. Г. Базанов
161
«Иоанн-Воин», «Богоматерь Казанская», «Богоматерь Владимир
ская с праздниками и ликами святых», «Богоматерь Тихвинская».
Он вместе с Назарием Савиным и Иваном Паесиным в 1621 г. распи
сывал постельную комнату и столовую избу Михаила Федоровича,
а также принимал участие в росписи сводов сольвычегодского
Благовещенского собора. П. Г. Любомиров пишет о выговских
живописцах: «Усвоив древние технические приемы и следуя святым
образцам дониконовской старины, выговские иконописцы выраба
тывали свой собственный — ,,поморский“ — пошиб письма. От ликописания святых они перешли к портрету и оставили нам ряд изобра
жений виднейших деятелей общежительства и других чтимых там
лиц. Позже, по-видимому, освободив пейзаж от его условного, слу
жебного значения на иконе, они дали образцы и символическиучительных картин природы, и аллегорически-фантастических ком
позиций».12
3
В «Погорелыцине» рассыпано множество деталей, свидетель
ствующих о поморском происхождении поэмы. Географическое про
странство, ландшафт, этнография, сам воздух пропитаны Выгом,
его историей. Даже в самых фантастических картинах видятся
выговские старообрядцы. Наступает мрачная пора для Выга: появ
ляется «антихрист», страшная, до конца очерненная разрушитель
ная сила. В поэме драматизм событий нарастает из строки в строку.
Не стало резчика Олехи, умирает кружевница Проня, сжигают себя
в келье «степенный свекор с Селиверстом», горят рублевские иконы,
старцы Изосима и Савватий покидают Соловки. В одной из старо
обрядческих песен (об осаде Соловецкого монастыря в XVII в.)
говорится о наступивших тяжелых временах:
Посылает Государь-царь
Ко Изосиму и Савватию,13
К соловецким чудотворцам,
Стару веру порудити
И всех старцев прерубити.14
Падение Выговской пустыни в «Погорельщине» изображается
в духе христианского вероучения о «конце света». Антихрист воз
главляет борьбу со старообрядцами:
Так погибал Великий Сиг.
Заставкою из древних книг,
Где Стратилатом на коне
Душа России, вся в огне,
Летит ко граду, чьи врата
Под знаком чаши и креста!
Гибель Великого Сига — не досужий вымысел поэта. Фабула
поэмы клонит к началу XVIII в. В 1730 г. умер Андрей Денисов.
Его место заступил брат Семен. Вскоре сравнительно благополучная
жизнь выговцев была нарушена. Начались внутренние раздоры.
162
В 1739 г. в скит была направлена комиссия во главе с СамаринымКвашиным, которая навела на старообрядцев страх и ужас.
К тому же еще были живы в памяти прежние расправы над старо
верами. Обитатели монастырей и скитов начали готовиться к само
сожжению. Запылали костры. Из среды поклонников сурового аске
тизма, древних старообрядческих устоев вышла «сожалительная»
повесть, рассказывающая о появлении на Выге новых хозяев, петер
бургских и олонецких купцов, о «зазорном» их поведении, о раз
граблении старообрядческого монастыря с его «басненными кни
гами»: «Сладчайшие церковные песни и келейные акафисты скоро
в молчании уснут, св. писания чтение всюду угаснет, прекрасных
молитвенных храмов лепота вся потемнеет, чудного видения св. об
разы и священных книг пребогатое сокровище непощадных расхи
щением пограблено будет, и лея лютая, вся прискорбная и вся
вредительная на всю сию пустыню, яко лютии прузи, наскочат».15
Клюев смотрит на трагедию Выга глазами старообрядца, ревни
теля старой веры, запоздалого последователя Аввакума и Андрея
Денисова. В «Погорелыцине-» воспроизводятся старообрядческие
толки и слухи. Во всем виноват «антихрист» Никон. Церковные
преобразования патриарха Никона старообрядцы воспринимали как
гонение на истинное христианство. Никон в духовных стихах наделя
ется звериным обликом: «Змий-собака воцарился. . .», «Злой анти
христ» уже «воцарился», «вооружился», ловит в свои сети, уничто
жает старообрядцев. Поэма «Погорельщина» проникнута апокалип
сическими настроениями. Увлечение апокалипсическими, эсхатоло
гическими представлениями, разными фантастическими видениями
и пророческими предсказаниями было свойственно в начале XX в.
широким кругам русской интеллигенции. Об этом свидетельствует
«Антихрист» Вл. Соловьева, поэзия Андрея Белого, Максимилиана
Волошина, Вяч. Иванова, отчасти и Блока. Одна из теоретических
статей А. Белого называлась «Апокалипсис в русской поэзии».
Андрей Белый заявлял: «Русская поэзия, перебрасывая мост к рели
гии, является соединительным звеном между трагическим миросозер
цанием европейского человечества и последней церковью верующих,
сплотившихся для борьбы со зверем. . . Апокалипсис русской поэзии
вызван приближением конца всемирной истории».16
Сам факт обращения к Апокалипсису еще мало о чем говорит;
важно знать, какой смысл тот или иной писатель или философ
вкладывал в христиански-эсхатологическую легенду. Для Клюева
показательно интуитивное переживание исторического прошлого и
внутреннее эстетическое влечение к культуре Древней Руси. На Древ
нюю Русь он смотрит любящими глазами, но часто до крайности
доводит свою любовь. В художественных и идейных построениях
Клюева огромную роль играло историческое предание о древнем
Поморье, о денисовском Выге, о его гибели. Поэма «Погорельщина»
окружена языческой стариной, календарной образностью, старооб
рядческим фольклором и книжностью. Клюевский Апокалипсис
нельзя сводить к какому-либо одному источнику, литературному
или фольклорному. Поэма погружена в старообрядческий быт, она
11*
163
сохраняет старообрядческое мировоззрение, с позиций выговских
отшельников поэт судит о пришествии антихриста на землю. Духов
ные стихи и легенды Клюев знал в живом бытовании, от народных
певцов и от своей матери, замечательной сказительницы. В старо
обрядческом «Стихе о последнем времени», хорошо известном Клю
еву, о наступлении царства антихриста говорилось в обычных для
фольклорной поэтики нарицательных образах:
Уже Антихрист народился,
Змей-собака воцарился;
Он рассеял свою прелесть
По всей матери-вселенной;
Разметал он свои сети
По всему своему царству;
Он и станет всех прельщать,
В свои сети уловлять.
«Конец света» по духовным стихам и причитаниям означает
конец народной жизни, историческую катастрофу. В духовном стихе
эта катастрофа изображается в самых драматических образах:
Идут лета всего света,
Приближается конец века;
Пришли времена лютыя,
Пришли года тяжкие:
Не стало веры истинныя,
Не стало стены каменныя,
Не стало столпов крепкиих,
Погибла вера христианская.17
В поэме «Погорелыдина» — тот самый Антихрист, «змей-со
бака», которого мы видим в духовных стихах и легендах, мрачный
носитель всего сатанинского, темного, злого, коварного. С появле
нием его наступает конец Великого Сига. Картина гибели Великого
Сига начинается с мрачных предзнаменований. Мужицкие святые
поспешно покидают красный угол крестьянских изб:
И с иконы ускакал Егорий, —
На божнице змий да сине море!
Нету Богородицы
У пустой застолицы!
Адский пламень по углам: —
Не пришел Микола к нам!
«Сирин песнокрылый» тоже в слезах заплакан, собирается поки
нуть «лесов дремучих перевал». Старообрядцы бегут в глухие леса:
Мы покидаем Соловцы,
О, человече Алексие!
Вези нас в горнюю Россию,
Где Богородица и Спас
Чертог украсили для нас!
Настоящий арсенал народной мифологии и средневековых апо
крифических сказаний, но уже мобилизованный поэтом для создания
164
собственной художественной легенды о Великом Сиге, уплотненной
символики, пронизанной крестьянскими представлениями, народ
ными слухами, бытовыми образами, избяной поэтикой. Клюев сбли
жает старообрядческое предание с поэзией крестьянской жизни,
с фольклором, не имеющим прямого отношения к выговским собы
тиям. Сам образ антихриста-змия, полонившего Великий Сиг, напо
минает в «Погорельщине» былинно-образного крылатого Змия, иску
сителя рода человеческого. Поэт дорожит бытовым антуражем,
домашней обстановкой, «хождением по мукам» простых деревенских
баб. Отсюда слияние христианской символики и древнеславянских
мифов с просторечием и деревенским бытом:
И нет подойника, ушата,
Где б не гнездилися змеята.
На бабьих шеях, люто злы,
Шипят змеиные узлы,
Повсюду посвисты и жала,
И на погосте кровью алой
Заплакал глиняный Христос. . .
Язык «Погорельщины», образная система поэмы отражают слож
ную мозаику фольклорных понятий и представлений. Языческая
старина в православном — и здесь же целый круг повседневных
крестьянских представлений, ощущение временных связей: крыла
тый антихрист, заплаканный «глиняный Христос» среди подойников
и ушатов. Сквозь апокрифическое предание просвечивает дореволю
ционная олонецкая деревня, голодная и обездоленная, находящаяся
во власти царских чиновников и попов. Не обходится поэт и без
наивной стилизации старины. Поэма постепенно набирает истори
ческий разбег, образы перемещаются в новую обстановку. Так
создается второй, «подводный» сюжет. Сошлемся хотя бы на сон
Прони, апокалипсический по своему первоначальному смыслу. Сон
страшный, предвещающий кончину мира. Но в этом сне рядом
с мифическим Змием — «поджарая волчица», «печи» и «ковриги»,
«кормилица-мучица», «гужи и пимы», «кожа с хомутом». Короче
говоря, «сон в руку». Поэт изображает бесхлебную, голодную Олонию, где «карел — кору ел».
Грызет лесной иконостас
Октябрь — поджарая волчица,
Тоскуют печи по ковригам
И шарит оторопь по ригам
Щепоть кормилицы-мучицы.
Ушли из озера налимы,
Поедены гужи и пимы,
Кора и кожа с хомутов,
Не насыщая животов.
Покойной Прони в руку сон. . .
4
В том-то и состоит трудность прочтения «Погорельщины», что
это поэма многоплановая, где рядом с древнерусской символикой
165
гнездятся типично клюевские иносказания, выходящие далеко за
пределы русского средневековья. Модернизация древнего сюжета
происходит с помощью вставных романсов, выпадающих из общего
стиля поэмы. Так, например, неожиданно появляется ямщицкий
романс «Загибла тройка удалая» (подражание известной «Тройке»
Федора Глинки):
Разбиты писаные сани,
Издох ретивый коренник,
И только ворон на-заране,
Ширяя клювом в мертвой ране,
Гнусавый испускает крик!
Лишь бубенцы — дары Валдая
Не устают в пурговом сне
Рыдать о солнце, птичьей стае,
И о черемуховом мае
В родной далекой стороне!
Можно понять появление в «Погорелыдине» тройки с валдай
скими бубенцами. На старой русской тройке Клюев хотел въехать
в Город Белых Цветов. Поэма «Погорельщина» кончается очередной
сказочной утопией. Вместо погибшего Сига на «славном Индийском
поморье» возникает при «ласковом князе» Онории город Лидда,
Город Белых Цветов. Согласно мифологическим преданиям, белый
цвет соответствует понятию «светлый, ясный», «благодетельный
и справедливый».18 В «Голубиной книге» -- «белый царь над царями
царь», он стоит за дом Богородицы, верует в Троицу нераздельную.
Согласно символике Апокалипсиса, белая одежда предназначалась
праведникам, достойным занять место в «царстве божием» и обрести
вечную жизнь. В Откровении Иоанна Богослова (гл. III) сказано:
«Побеждающий облечется в белые одежды. . .» Сектанты-адвентисты
не случайно ходили в праздничные дни в чистых белых сорочках.
И сам Город Белых Цветов в поэме Клюева напоминает сказочные
утопии, которые входили в крестьянские легенды о далеких землях
и в старообрядческие песнопения. Фантазия рисовала «все мыслимые
степени блаженства: одни воображают потоки вина, молока, меда
и самыми изысканными кушаньями уставленные столы, непрерывный
пир и ничем не омраченное веселье, другие — сокровища Креза
из золота и драгоценных каменьев. Здесь поразительное плодоро
дие земли, там идиллическая свобода от грехов, печали и болез«19
ней».
В поэме «Погорельщина» — схожее изображение легендарного
города на «славном Индийском поморье»:
Избы во Лидде — яхонты,
Не знают мужики туги-пахоты.
Любовал Онорий высь нагорную
Повыстроить церковь соборную.
Все это — как в народных сказках, в легендах о Беловодье,
которое неизвестно где находится, или в «Сказании о невидимом
граде Китеже».20 Трудно сказать, какой именно сказочный город
166
подразумевал Клюев, но следы в поэтике и топографии поэмы ведут
нас и к народным сказкам, и к духовным стихам, и к былинному
эпосу. Сорок дней и сорок ночей в Городе Белых Цветов хозяйничали
чужеземные завоеватели — сарациняне:
Столп рубили, пылили на выгоне,
Краски, киноварь с Богородицы
Прахом веяли у околицы.
Ясно, что этот сказочный Город Белых Цветов создан воображе
нием поэта. Но, как часто бывает у Клюева, самые фантастические
образы находят свое фольклорное объяснение. Так оно получается
и с Лиддой, с Городом Белых Цветов. «Лидда с храмом белым»
находится в «Индийском поморье». Это намек на «Сказание об
Индийском царстве». Однако Клюеву даже не было нужды «путе
шествовать» слишком далеко, забираться в фолианты древних книг.
У него на родине, в Олонецкой губернии, сказители распевали
духовные стихи, которые поэт отлично знал. В «Каликах перехожих»
П. Бессонова приводится стих «Алексей божий человек» с указанием
места бытования: «Записано в Остречинском погосте Олонецкой
губернии». В этом стихе предусмотрены почти все локальные детали
клюевской утопии: «Индийское поморье» и даже царь Онорий
(у Клюева — князь Онорий).
Напомним олонецкую версию стиха об Алексее божьем человеке.
Стих начинается с указания места действия:
Во славном во граде во Риме,
При царе было при Онорьи.
Ясно, что Рим здесь — условное географическое обозначение,
сказочный христианский Рим. Алексей божий человек оставляет
дворец отца своего князя Ефимьяна, расстается с «обрученной
княгиней» и отправляется в «Индийское царство», где пребывает
семнадцать лет. Затем он возвращается на родину, чтобы посвятить
себя иночеству. Когда отшельник, никем не узнанный, умирает,
царь Онорий со всем Собором узнает в нем святого («божьи мощи»):
Со святейшим патриархом
И со всем священныим Собором. . .
И следующий эпизод, связанный с нападением вражеского войска
на стольный город Лидду, где стоит белый храм, тоже приводит
нас к духовным стихам и опять-таки в Олонецкую губернию, прямо
в Повенецкий уезд, по соседству с бывшей Выговской пустынью.
В поэме «Погорелыцина»:
Обложили град сарациняне,21
Приужахнулся Онорий с горожанами,
С тихими стадами да полянами. . .
Сорок дней и ночей сарациняне
Столп рубили, пылили иа выгоне,
Краски, киноварь с Богородицы
Прахом веяли у околицы.
167
В духовном стихе «Святитель Никола» (в «Каликах перехожих»:
с пометой: «Поется в Петрозаводском и Повенецком уезде») «срачинские люди» захватили город Антиохию, окружили храм:
Набежали тут срачинские люди,
Обступили круг соборной божьей церкви,
Круг святителя Миколы чудотворца.
Они множество народа полонили. . ,22
И все же Город Белых Цветов в поэме «Погорелыдина» остается
одним из загадочных символов. Здесь недостаточно сослаться на
старообрядческое ожидание второго пришествия, на пришествие
сына божия Иисуса Христа, который спустится на землю, чтобы
воздать по заслугам праведникам и грешникам, установить свое
тысячелетнее царство для тех, кто непоколебимо верил в него. Безус
ловно, Клюев учитывал и Откровение Иоанна Богослова («Апокалип
сис»). По христианскому вероучению о «конце света» незадолго до
«второго пришествия» Христа на землю должен появиться антихрист.
Антихрист возглавит борьбу с христианской церковью, но в конце
концов восторжествует христианская вера.23 В поэме «Погорельщина» Клюев сохраняет православную обрядность и эсхатологиче
ские настроения, свойственные поморским старообрядцам. Но он же
и разрушает историческую легенду, наделяя сюжет и образы своей
поэмы семантической двуплановостью.
5
Сохранился отзыв Андрея Белого, который читал «Погорельщину» в отрывках, присланных ему Ивановым-Разумником. Белый
осуждал Клюева за надуманные образы, за попытку «уломать»»
историю в иносказания, архаические по форме и сомнительные
по существу. Но в отзыве Белого есть и некоторые спорные положе
ния, полемические заострения, свидетельствующие о разном отноше
нии поэтов к использованию библейских легенд и народных преда
ний, в частности к образу Иродиады, несколько неожиданно появив
шемуся в «Погорельщине».
Приведем из письма к Иванову-Разумнику (1929) ту самую часть,
где речь идет о Клюеве, о его поэме «Погорелыдина», вернее, о ее
последних ' главах: «Дорогой друг, еще не ответил Вам ничего на
Вашу любезность: спасибо за отрывки из Клюева; вероятно, ,,Погорельщина“ вещь замечательная; читая отрывки, от некоторых прихо
дил в раж восторга, такие строки, как ,,Цветик мой дитячий“ и
,,Может им под тыном и пахнёт жасмином от Саронских гор“, напи
шет только очень большой поэт; вообще он махнул в силе; сильней
Есенина! Поэт, сочетавший народную старину с утончениями в е р и
фикационной) техники XX в. — не может быть небольшим; стихи
технически — изумительны, зрительно — прекрасны; морально —
,,гадостны“; красота имагинации при уродстве инспирации. И —
,,hier stehe ich“ (повторяю Ваши слова). Изумительное по образам,
содержанию, ритму и технике стихотворение ,,Виноградье мое
168
со калиною44 воняет морально: от этих досок неотесанных, на которых
,,нагота, прикрытая косами44, идет дух мне неприемлемого, больного,
извращенного эротизма. . . от стихотв(орений) Клюева, прекрасных
имагинативно и крупных художественно, разит смесью „трупа с цве
тущим жасмином, я не падаю в обморок, потому что соблюдаю
пафос дистанции между собой и миром поэзии Клюева. А во всем
прочем согласен с Вами.
Невыразимо чуждо мне в стихах не то, что они о „гнилова
том44, а то, что поэт тончайше подсмаковывает им показываемое:
в этом смысле и склонение „сосцов44 (?!) „Иродиады44 (?!). Клюев
не верит ни в то, что Иродиада — Иродиада, ни в правду „песни44,
долженствующей склонить „сосцы44 (непременно „сосцы44!), ни
в „Спаса рублевских писем44, которому „молился Онисим44. „Спаса
писем — Онисим44 — рифма-то одна чего стоит! Фу — мерзость!
Так Спаса не исповедуют!
Извиняюсь, дорогой друг — вдруг вспыхнул от негодования:
в 29 году не так говорят о духовном; не говорят, а живут и умирают
в духе. . . А это —
Спаса рублевских писем,
Ему молился Онисим
Сорок лет в затворе лесном.
Гюисмансу много лет назад было простительно „гутировать44 свято
сти; но и он трепетал. А этот не трепещет; и, чего доброго, ради изыска
пойдет в кафе-кабаре прочесть строчку:
Граждане Херувимы, прикажите авто!
Наденет поддевочку, да и споет под мандолину свое прекрасное
„кислоквасие44, проглотив предварительно не один „ананас44 от куль
туры, кишащей червями. И оттого „двуногие пальто44, презираемые
Клюевым, мне ближе: где им до эдакого изыска; у „двуногих пальто44
нет и представления о том, что возможны такие кощунства. „Мы
на четвереньках, нам мычать да тренькать в мутное окно44 — участь
Клюевской линии; ее дальнейший этап — „четвереньки44. Навуходоносорова участь!
А поэзия его изумительна; только подальше от нее; и говоря „по
мужицки, по-дурацки44, я скорей с Маяковским; люблю его отмерен
ною, простою любовью: „от сих до сих пор14.
Дорогой Разумник Васильевич, не сердитесь на мое „нет44
Клюеву? Ведь не оспариваю: прекрасно; но мне мало уже пре
красного; на 50 году жизни хочу жить и „хорошим44, как прекрас
ным».24
При ведем те самые стихи из поэмы «Погорелыдина», которые осо
бенно возмутили Белого:
Кто вы — лопарские пимы
На асфальтовой мостовой?
«Мы сосновые херувимы,
Слетели в камень и дымы
От синих озер и хвой.
Поведайте, добрые люди,
169
Жалея лесной народ, —
Здесь ли с главой на блюде,
Хлебая железный студень,
Иродова дщерь живет?
Д о нее мы в кошеле рысьем
Мирской гостинец несем:
Спаса рублевских писем,
Ему молился Анисим
Сорок лет в затворе лесном!
Чай, перед .Светлым Спасом
Блудница не устоит,
Пожалует нас атласом,
Архангельским тарантасом,
Пузатым, как рыба-кит!
Да еще мы ладили гостинец: —
Птицу-песню пером в зарю,
Чтобы русских высоких крылец,
Как околиц да позатылиц,
Не минуть и богатырю!
Чай, на песню Иродиада
Склонит милостиво сосцы,
Поднесет нам с перлами ладан,
А из вымени винограда
Даст удой вина в погребцы!»
Андрей Белый имел основание осуждать Клюева за неуместные
в истинной поэзии надуманные иносказания, за вольное обращение
со Священным писанием, за кокетство с «сосновыми херувимами»,
за некоторые неуклюжие образы, напоминавшие лубочные картинки.
Но Белый, повторяем, не всегда был прав, он не очень считался
с особенностями клюевской поэтики, с крестьянским взглядом на
вещи. Так, он не понял тайного смысла клюевской Иродиады, увидев
в этом образе только «больной, извращенный эротизм»; ему кажется,
что и в песне «Виноградье мое со калиною» поэт «подсмаковывает»,
впадает в аморальность. Здесь Андрей Белый явно ошибался. Для
Клюева вообще не показательна эротика, тем более извращенная.
В свое время «олонецкий крестьянин» за увлечение эротическими
мотивами, за «самоуслаждение» упрекал Александра Блока. Позна
комившись с циклом стихотворений «Вольные мысли» из сборника
«Земля в снегу», Клюев писал Блоку: «Отдел ,.Вольные мысли" —
мысли барина-дачника, гуляющего, пьющего, стреляющего за дев
чонками ,,для разнообразия" и вообще „отдыхающего" на лоне при
роды. Никому это не нужно, кроме Чулкова, коему посвящены эти
„Мысли". . .».25
В песне «Виноградье мое со калиною» Клюев фактически сохра
няет фольклорное содержание, не заключающее ничего непри
стойного, безнравственного. Обычно в свадебной поэзии «ви
ноградье» символизирует «сладкую» жизнь, жизнь, полную доволь
ства. Фольклор знает и более откровенную эротику. Клюевская песня
в «Погорельщине» — литературный вариант народной песни, в ней
Настенька «наготу свою застит косами»:
Виноградье мое со калиною,
Выпускай из рукава стаю лебединую!
Уж как лебеди на Дунай-реке,
170
А свет Настенька на белой доске,
Не оструганной, не отесанной,
Наготу свою застит косами!
Виноградье мое, виноградьице,
Где зазнобино цветно платьице?
«Иродова дщерь» — не более как обычная клюевская «загадка»,
разгадать которую помогает сам поэт. Иродиада пришла к поэту
не столько из библейской легенды, сколько из старообрядческих
духовных стихов и фольклорных преданий.26 Напомним, что в италь
янских стихах Блока, созданных под впечатлением мозаики XIV в.,
Саломея, дочь Иродиады, светлоокая, обаятельная, в нарядном
красном одеянии, небрежно несет на своей маленькой голове блюдо
с головой Крестителя:
Все спит — дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак.
Маяковский тоже не обошел евангельское предание об Иродиаде.
В поэме «Облако в штанах» содержится такая развернутая мета
фора:
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю —
голову Крестителя.
Маяковский использует религиозную символику в явно полемиче
ских целях, «господин бог» и «хмурый» апостол Петр приглашаются
на землю, чтобы пировать и повесничать. Они включаются в общую
жизненную карусель, поэт обращается со «всемогущим», как равный
с равным, и всегда готов вступить с ним в единоборство. И это
не просто ироническая интерпретация Священного писания, но гор
дый вызов поэта всем пророкам, не исключая и «пророков нового
времени», в какие бы ризы они ни облачались, старообрядческие или
новохристианские («веховские», «нововременские» или какие дру
гие) .
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крылатые прохвосты!
Жмитесь в раю!
По воспоминаниям А. Н. Тихонова (Сереброва), Горький был
поражен богоборческим пафосом поэмы «Облако в штанах» и гово
рил, что «такого разговора с богом он никогда не читал, кроме как
в книге Иова, и что господу богу от Маяковского здесь здорово
влетело. . .» 27
У Клюева своя Иродиада, в ином смысловом и художественном
контексте, нежели у Блока и Маяковского. Автора «Погорелыдины»
171
интересовало вторичное существование мифа, прошедшего фольклор
ную обработку. А. Афанасьев сообщает, что «в стремительных вих
рях предки наши усматривали пляску духов и нимф и что в эпоху
христианскую представление это было перенесено на Иродиаду, кото
рая славилась некогда своими искусными танцами. Такое смешение
тем более понятно, что сам демонический змей (сатана) называется
в народных сказках Иродом. В связи с этим девы воспаляющих и зно
бящих болезней были признаны дщерями Ирода, и старшая из них
стала обозначаться именем плясавицы».28 В народном сознании
сложилось и свое толкование библейской легенды о смерти Иоанна
Крестителя (Иоанн Креститель якобы был казнен царем Иродом
по настоянию его жены Иродиады «усекновением головы»). Во мно
гих областях России в день Ивана Постного (29 августа) «было
принято не есть ничего круглого, напоминающего голову, — яблоки,
картофель. Один из наблюдателей народного быта констатировал,
что среди крестьян распространено убеждение, что ,,Иродиада играла
главой Иоанна, как яблоком: есть яблоки... — значит подражать
ей, а в чем подражать, этого объяснить не могут“».29
В старообрядческой среде особенно отрицательно относились
к Иродиаде и ее пляскам. Проповедовавшие аскетический образ
жизни старообрядцы порицали разные «бесовские забавы» и «плясания». Одна из старообрядческих проповедей гласила: «Вси любящий
плясание со Иродиею в негасимый огонь осудятся».30
Для Клюева, как и для Аввакума, Иродиада олицетворяет «бесование», темное безнравственное начало. Это она отрубила голову
Иоанну Крестителю, чтобы затем совершать ритуальные танцы.
В «Погорельщине» именно такая Иродиада.
Оказывается, «Иродова дщерь» продолжает жить и плясать. Она
да-же не прочь совращать «лесной народ», поморских крестьян,
жителей глухого Заонежья, которые свято чтут свои обычаи, не затро
нутые стяжательством и эгоизмом:
Поднесет нам с перлами ладан,
А из вымени винограда
Даст удой вина в погребцы!
Андрея Белого раздосадовали эти стихи. Между тем Клюев при
давал образу Иродиады особое значение. В поэме «Погорельщина»
Иродиада («Иродова дщерь») олицетворяет темные силы буржуаз
ного Запада, продажную буржуазную мораль. Сошлемся на коммен
тарий самого Клюева, на его статью «Газета из ада, пляска Иро
диады. Малая повесть о судьбе огненной русской», которая была
опубликована еще в 1919 г. в «Звезде Вытегры». Теперь уже не Ав
вакум, а старичок в сибирке, внешне похожий на знаменитого прото
попа («Старичок в сибирке, клюшка с кукишами, ликом же — прото
поп Аввакум, что заживо царем Алексием за истинный древнеотече
ский крест пламени огненному предан»), рассказывал поэту:
«А в неприступных палатах, что по-английски банками зовутся,
гремит золотой змий, пирует царь Ирод-Капитал, а с ним князи и ста
рейшины, и тысячники, беззаконники, сквернители и соблазнители
172
нечестивые. . . Вшедши же Иродиада — всемирная буржуазия —
посреде нечестивых и пляса угоди Иродова и возлежащим
с ним».31
Из этого предания, конспективно записанного Клюевым от «ста
ричка в сибирке», пришла в «Погорельщину» несколько необычная
«Иродова дщерь», родная дочь мирового капитала.'
Необходимо учитывать, что с буржуазным XX в., несшим с собой
разложение народной нравственности, разрушение природы и естест
венной среды, у Клюева были свои счеты. К. Маркс указывал, что
«культура, если она развивается стихийно, а не направляется созна
тельно. . . оставляет после себя пустыню».32 Когда русские поэты, сто
явшие на рубеже двух эпох, с тревогой писали о трагическом XX в.,
они имели в виду буржуазную цивилизацию, жестокие законы влады
чества чистогана и конкуренции. Блок тоже полон напряженной тре
воги, «исторические катастрофы. . . рисуются перед ним почти в апо
калипсических очертаниях».33 Клюев куда более неподвижен в своих
эмоциях, сфера его мечтаний — Древняя Русь, патриархальная
деревня, будущий «пшеничный рай». В поэме отсутствует «железный
гость», но есть «гиблая тальянка» и самогон. В «смертном сне»
Прони появляется именно такая деревня, утратившая патриархаль
ное целомудрие, пьющая и гуляющая:
А в горенке по самогонке
Тальянка гиблая орет —
Хозяев новый обиход.
К патриархальным обычаям деревни автор «Погорельщины» отно
сился почтительно, страшно боялся, чтобы «тальянка гиблая» и «бе
совские плясания» не нахлынули в родные ему края. В поэме изобра
жается трагедия деревенской девушки Настеньки, которая «напилась
из поганого копытца», стала жертвой разлагающего влияния, погу
била себя. «Гибель упреди!» — вот клич Клюева.
Радонеж, Самара,
Пьяная гитара,
Свилися в одно. . .
Мы на четвереньках,
Нам мычать да тренькать
В мутное окно!
За окном рябина,
Словно мать без сына,
Тянет рук сучье.
И скулит Трезором
Мглица под забором —
Темное зверье.
Клюев хотел сказать, что «Иродовой дщери» нужно спасаться,
чтобы она не оказалась на пиру освобожденных революцией народов,
не принесла с собой вредное влияние. Конечно, это наивное иносказа
ние и столь же наивная тревога за будущее своего края. Клюев пыта
ется библейское сказание подтянуть к новому времени, впадая в яв
ный анахронизм.
173
6
«Погорельщина» поражает своей стилевой разнохарактерностью,
неожиданными переходами от спокойного эпического повествования
к стилизованному ямщицкому романсу и публицистическим стихам,
искусственно привязанным к основному сюжету. В поэме изобра
жается приезд поморских мужиков в Москву. Глазами этих мужи
ков поэт воспринимает город («Выла улица каменным воем, глотая
двуногие пальто»). Тут повествование принимает несколько одиоз
ный характер. Поэт пытается создать пародию на агитплакаты,
непонятные для лесных жителей, но из этого ничего не получается.
Смешно читать такие выкрики:
Граждане херувимы, прикажете авто?!
Это экспонаты из губздрава!. .
Реклама на теплые джимы?
Включение в поэму двенадцати чужеродных строк сделало это
произведение уязвимым для критики, придававшей именно этим
вставным строкам особое значение. Поэма истолковывалась как
вопль крестьянского поэта по Древней Руси. Конечно, риторические
возгласы и наивные иносказания не украшали «Погорельщину».
Клюев еще раз показал, что он плохо разбирался в современной
действительности. Но едва ли нужно упрощать художественное мыш
ление поэта и его влечение к культуре Древней Руси. Аналогичные
«древнерусские» мотивы содержались и в поэме «Деревня», опубли
кованной в 1927 г. (Звезда, № 1). Некоторые критики уже тогда
пытались обвинить поэта в недоброжелательном отношении к совре
менному городу и даже в кулацких настроениях. Клюев был вынуж
ден послать во Всероссийский союз писателей следующее объясне
ние: «На запрос Союза о самокритике моих последних, появившихся
в печати произведений и о моем общественном поведении довожу
до сведения Союза следующее. Последним моим стихотворением
является поэма под названием ,,Деревня“, помещенная в одном из
виднейших журналов нашей республики, прошедшая сквозь чрезвы
чайно строгий разбор нескольких редакций. Она подала повод обви
нить меня в реакционной проповеди кулацких настроений. Говорить
по этому поводу можно, конечно, говорить без конца, но я признаюсь,
что в данном произведении есть хорошо рассчитанная мною, как
художником, туманность и преотдаленность образов, необходимых
для порождения в читателе множества сопоставлений и предположе
ний; чистосердечно уверяю, что поэма ,,Деревня“, не гремя победо
носной медью, до последней глубины пронизана болью свирелей,
рыдающих в русском красном ветре, в извечном вопле к солнцу
наших нив и чернолесий.
Свирели и жалкования ,Деревни" сгущены мною сознательно
и родились из уверенности, что не только сплошное ,,ура“ может
убеждать врагов трудового народа в его правде и праве, но и призна
ние своих величайших жертв и язв неисчислимых <. . .) от власти жел174
того дьявола — капитала. Так, доблестный воин не стыдится своих
ран и пробоин на щите, его орлиные очи сквозь кровь и желчь видят:
На Дону вишневые хаты,
По Сибири лодки из кедра.
Разумеется, вишневые хаты и кедровые лодки выдвинуты мною лишь
как моя эстетика, но отнюдь не в качестве проклятия благороднейшим
явлениям цивилизации. . .
Просвещенным и хорошо грамотным людям давно знаком мой
облик как художника своих красок и в некотором роде туземной
живописи. Это не бравое ,,так-точно“ царских молодцов, не их формы
казарменные, а образы, живущие во мне, заветы Александрии,
Корсуня, Киева, Новгорода от внуков велесовых до Андрея Рублева,
от Даниила Заточника до Посошкова, Фета, Сурикова, Нестерова,
Бородина, Есенина. Если средиземные арфы живут в веках, если
песни бедной, занесенной снегом Норвегии на крыльях полярных чаек
разносятся по всему миру, то почему же русский берестяной Сирин
должен быть ощипан и казнен за свои многопестрые колдовские сви
рели — только лишь потому, что серые, с невоспитанным для музыки
слухом обмолвятся люди, второпях и опрометно утверждая, что това
рищ маузер сладкоречивее хоровода муз?
Я принимаю и маузер,и пулемет, если они служат славе Сирина —
искусства. . . Я отдал свои искреннейшие песни революции (конечно,
не поступясь своеобразием красок и языка, чтобы не дать врагу
повода для обвинения меня в неприкрытом холопстве)».34
Клюев действительно искренне приветствовал Великую Октябрь
скую социалистическую революцию, слагая «красные песни», но
верно и то, что он слишком упивался образами «избяного рая»,
опасался индустриализации деревни, появления «железного гостя».
Отсюда растерянность олонецких мужиков, попавших в большой
город, и растерянность самого поэта, заблудившегося в собственных
противоречиях. О «Погорельщине» можно сказать словами Эмиля
Золя, произнесенными в связи с поэмой Гюго «Революция»: «Стихи
местами великолепны, и мы читаем, улыбаясь: нас смешит этот апо
калипсический зверь, с брюхом, набитым риторикой и скрипучим
механизмом».35
В жизни Клюев был столь же двойствен, как и в поэзии. Известный
поэт, а носит крестьянское платье, не расстается со старообрядческим
крестом, ведет себя несколько необычно, даже вызывающе. В этом,
безусловно, сказывалось желание Клюева походить на Андрея Дени
сова. В «Погорельщине» содержится «внешний» и «внутренний»
портрет поэта, нарисованный в несколько стилизованной манере.
Клюев под стать выговским старцам.
Я затворюсь в глухой пещере,
Отрощу бороду до рук, —
Узнает изумленный внук,
Что дед недаром клад копил,
И короб песенный зарыл,
Когда дуванили дуван!
175
Сберегая в душе своей «короб песенный», Клюев в поэме о древ
нем Выге имел в виду и нечто большее, выражая свое отношение
к идейным позициям в литературе, к «крестьянскому уклону»
в поэзии. Он и Октябрьскую революцию принимал по-крестьянски,
как осуществление многовековой мечты мужика о зажиточной жизни,
но с сохранением дедовских устоев. Не случайно Андрей Денисов
появляется и в поэме «Погорельщина», и в цикле стихотворений
о В. И. Ленине. Клюев считает даже уместным в стихах о Ленине
напомнить о «Поморских ответах».
История этого старообрядческого сочинения известна. В 1722 г.
на Выг был послан иеромонах Неофит, который должен был провести
«разглагольство в вере». Неофит дал выговцам 106 вопросов в пись
менном виде. Ответы на эти вопросы составлял преимущественно
Андрей Денисов. Они и получили название «Поморских ответов».
Выговцы ратовали за самостоятельный образ жизни, чтобы иметь
возможность блюсти дедовские обычаи и нравы. Свою общину они
понимали как трудовую артель, в которой соблюдаются строгие
нравственные правила,, развиваются ремесла и бережно относятся
к национальной старине. Поморские старообрядцы мечтали создать
такое «сказочное царство», где, как в сказаниях о Беловодье и Индий
ском царстве, «не будет ни царей, ни вельмож», а заодно не будет
«ни ссор, ни зависти, ни воровства, ни разбоя». Клюев хотел сказать,
что древнее Поморье оставило ценное духовное наследие, в хозяй
ственных и культурных начинаниях выговцев есть что-то ^разумное,
дельное, отвечающее общим народным чаяниям. Он и В. И. Ленина
воспринимал прежде всего как мужицкого вождя, который учитывает
в своих декретах о земле и воле давние крестьянские ожидания:
Е" гь в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет з Поморских ответах.
Клюев воспевает «пламенеющий ленинский рай», но будущее
советской России понимает по-своему. Он принадлежал к числу тех
крестьянских поэтов, которые стояли на позициях непримиримой
критики капиталистического мира, приветствовали Великую Ок
тябрьскую революцию, в годы гражданской войны выступали с пат
риотическими воззваниями, слагали песни и гимны в честь Красной
Армии, громившей интервентов, и одновременно поддерживали в себе
мираж духовного и нравственного превосходства патриархальной
деревни над городом, пытались создать свои наивные утопии, обра
щенные в далекое прошлое. Оглядываясь на пройденный путь, Клюев
сам признавался, что он слишком долго и нудно «бубнил» о «мужиц
ком хлебном рае». В поэме «Погорельщина» вырисовывается траги
ческий образ старца, который допевает свои последние песни.
«Последняя Лада» — лирическое отступление в поэме, имеющее
исповедальный характер:
Это последняя Лада,
Купана из русского сада.
176
Замирающих строк бубенцы!
Это последняя липа
С песенным сладким дуплом;
Знаю, что слышатся хрипы,
Дрожь и тяжелые всхлипы
Под милым когда-то пером!
Знаю, что вечной весною
Веет березы душа,
Но борода с сединою,
Молодость с песней иною
Слезного стоят гроша!
Вы же, кого я обидел
Крепкой кириллицей слов,
Как на моей панихиде,
Слушайте повесть о Лидде,
Городе Белых Цветов!
Лучшие «избяные песни» Клюева, поэта большого и самобытного,
не забыты. Но следует помнить и о том, что этот поэт часто не понимал
тех грандиозных событий, которые происходили в современной ему
деревне. «Духовная драма» Клюева состояла в том, что он факти
чески проповедовал идеалы патриархального крестьянства, давно
отвергнутые самой народной историей.
<1979 г. >.
Опубликована: Рус. лит. 1979. № 1. С. 77—96
(Ред.).
1 В Рукописном отделе Института русской литературы АН СССР сохранилась
машинописная копия поэмы «Погорельщина» (ф. 79, оп. 4, № 94, л. 1—36). По ру
кописи, подаренной самим поэтом Логатто, поэма была опубликована в 1954 г. в НьюЙорке в двухтомном собрании сочинений Н. Клюева.
2 ГБЛ, ф. 453, карт. 1, ед. хр. 32.
3 Алексеева О. Б. В. Д. Бонч-Бруевич рецензирует труды фольклористов / /
Русская литература. 1970. № 3. С. 155.
4 Любомиров П. Г. Выговское общежительство: Исторический очерк. М.; Сара
тов, 1924. С. 77.
5 Форш О. Сумасшедший корабль. Л., 1931. С. 1 6 7 -1 6 8 .
6 Барсов Е. Андрей Денисов Вторушин как выгорецкий проповедник / / Тр. Киев
ской духовной академии. 1867, февр. С. 243.
7 Там же. Апр. С. 92—93.
3 Там же. С. 93.
9 Маслова Г. С. Орнамент русской народной вышивки как историко-этнографи
ческий источник. М., 1978. С. 94.
10 Рождественский Т. С. Памятники старообрядческой поэзии. М., 1909. С. 136.
11 Носова Г. А. Язычество в православии. М., 1975. С. 94.
12 Любомиров П. Г. Выговское общежительство. С. 64.
13 Говоря о влиянии древнего Новгорода на Русский Север, в частности на Заонежье и Поморье, В. О. Ключевский отмечает пострижника из Кириллова монастыря
Савватия, который в 1429 г. поставил первую келью на Соловецком острове, где после
его смерти выходец из Новгорода Зосима основал знаменитый Беломорский мона
стырь (см.: Ключевский В. О. Курс истории. М., 1937. Ч. 2. С. 266—267).
14 Рождественский Т. С. Памятники старообрядческой поэзии. С. 35.
15 Цит. по: Любомиров П. Г. Выговское общежительство. С. 113.
16 Белый А. Апокалипсис в русской поэзии / / Весы. 1905. № 4. С. 27.
17 Рождественский Т. С. Памятники старообрядческой поэзии. С. 4. Именно этот
сборник, как рассказывал В. И. Малышеву писатель А. Чапыгин, находился в руках
Клюева.
12 В. Г. Базанов
177
18 Мочульский В. Историко-литературный анализ стиха о Голубиной книге. Вар
шава, 1887. С. 96.
19 Алексий^Еп. Религиозно-рационалистическое движение на юге России во второй
половине XIX века. Казань, 1909. С. 295—296.
20 В «Толковом словаре живого великорусского языка» В. И. Даля (М., 1935.
Т. 1. С. 158): «Беловодье — никем не заселенная, вольная земля».
21 В фольклорной интерпретации «сорочина долгополая» (вероятно, от «сара
цины») выступает наряду с другими захватчиками, действовавшими в пределах Мос
ковского государства начала XVII в. В исторических песнях, связанных с именем
Скопина, «сорочина долгополая» угрожает Новограду (древнему Новгороду). См.:
Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. 2-е изд., доп. М.,
1977. С. 148. В «Погорельщине» упоминаются и «Саронские горы»:
И пахнет жасмином
От Саронских гор!
В стихе о Голубиной книге — «посреди поля Сорочинского»; в былинах киевского
цикла — гора Сарочинская.
22 Калики перехожие / Сборник стихов и исследование П. Бессонова. М., 1861.
С. 599.
28
О воззрениях старообрядцев и сектантов см.: Белов А. В. Адвентизм. М.,
1968; Миловидов В. Ф. Старообрядчество в прошлом и настоящем. М., 1969; Мала
хова И. Духовные христиане. М., 1970.
24 ИРЛИ, ф. 79, оп. 3, ед. хр. 21. Машинописная копия (оригинал в ЦГАЛИ).
В отрывках письмо опубликовано в журнале «Литературная Армения» (1967. № 1.
С. 76—81). Благодарю К. Н. Григорьяна, предоставившего мне эту копию.
25 Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 594.
26 Рассказ евангелистов Матфея и Марка об Иродиаде использовал Флобер
в новелле «Иродиада». По евангельскому преданию, танцевала вокруг блюда с головой
казненного проповедника Иоанна Крестителя не Иродиада, а сс дочь Саломея.
27 М. Горький не случайно вспомнил о книге Иова. «Эту грустнейшую и велико
лепнейшую песнь человечества в местах земной ссылки» поэт-декабрист Федор Глинка
в 1836 г. переложил в стихи, но поэма «Иов» долгое время не могла появиться
в печати, так как духовная цензура усмотрела в «многострадальном» Иове своеоб
разного бунтовщика, который запросто беседует с богом, вступает с ним в пререка
ния и даж е сомневается в его существовании.
Но где же бог? Вотще взываю,
Вотще кругом его ищу:
Гляжу направо — исчезает,
Налево — нет! Вверху, внизу. . .
Ни пред собой, ни за собою
Его не вижу. . . Бога нет!
О цензурных гонениях на «Свободное подражание священной книге Иова» см.: База
нов В. Г. Карельские поэмы Федора Глинки. Петрозаводск, 1945. С. 108— 125.
28 Афанасьев А. Поэтические воззрения славян на природу. М., 1869. Т. 3. С. 93—
94.
29 Носова Г. А. Язычество в православии. С. 73.
30 Михневич В. Исторические этюды русской жизни. СПб., 1882. Т. 2. С. 249.
31 Звезда Вытегры. 1919. 15 июня. № 29. С. 2—3.
32 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 32. С. 45.
33 Слонимский А. Блок и Вл. Соловьев / / Об Александре Блоке. Пб., 1921. С. 268.
34 Цит. по копии, любезно предоставленной другом поэта, народным художником
РСФСР А. Н. Яр-Кравченко, которому Клюев посвятил ряд своих стихотворений.
Копия не имеет даты, письмо условно датируется 1928 г.
35 Золя Э. Гюго и Литтрэ / / Э. Золя. Моя ненависть и другие публицистические
очерки. СПб., 1903. С. 80.
«ОЛОНЕЦКИЙ КРЕСТЬЯНИН»
И ПЕТЕРБУРГСКИЙ ПОЭТ
1
Для большинства современников внутренний мир Николая Алек
сеевича Клюева (1884—1937) оставался загадкой. В мемуарной лите
ратуре главное место, как правило, занимает описание его внешности,
оставлявшей часто двусмысленное впечатление. Внимание обраща
лось на крестьянскую одежду поэта, на смазные сапоги, домотканую
рубаху или кафтан, бросалась в глаза и манера его речи, подчерк
нуто окающая, «елейная», излишне узорчатая. О Клюеве говорили:
«умен и хитер, а для чего-то держится простачком». Георгий Иванов
в книге «Петербургские зимы» рассказывает о встрече с Клюевым
в 1916 г., называя своего нового знакомца почему-то Николаем Ва
сильевичем:
«Я как-то зашел к Клюеву. Клетушка оказалась номером Отель де
Франс с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел
на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
— Маракую малость по-басурманскому, — заметил он мой удив
ленный взгляд. — Маракую малость. Только не лежит у меня душа.
Наши соловьи голосистей, ох голосистей. . .
— Да что ж это я, — взволновался он, — дорогого гостя как
принимаю. Садись, сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь?
Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то, —
он подмигнул, — если не торопишься, может, пополудничаем вместе.
Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз.
Тут, за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился. — Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно — сейчас
обряжусь. . .
— Зачем же вам переодеваться?
— Что ты, что ты — разве можно? Собаки засмеют. Обожди
минутку — я одним духом.
Из-за ширмы он вышел в поддевке, смазных сапогах и малино
вой рубашке: — Ну, вот — так-то лучше!
— Да ведь в ресторан в таком виде как раз не пустят.
— В общую и не просимся. Куда нам, мужичкам, промеж господ!
Знай, сверчок, свой шесток. А мы не в общую, мы в клетушку —
комнатушку, отдельный то есть. Туда и нам можно. . .» 1
И в самом деле, что же это? Мужичок-травести, игра в ряженого,
показное, лубочное переодевание или нечто более серьезное? Если
верить Георгию Иванову, то Клюев был просто пройдошистым чело
12*
179
веком, у которого на душе не было ничего святого. Конечно, такой
ряженый «мужичок» производил тошнотворное впечатление, заслу
живал колких насмешек и порицания. Но все же был ли Клюев
именно таким, каким он изображается в «Петербургских зимах»?
Думается, что Георгий Иванов слишком сгустил краски, писал свои
воспоминания много лет спустя после встречи с Клюевым, перепутав
«Николая Алексеевича» с каким-то «Николаем Васильевичем»,
который больше походил на светского прощелыгу, нежели на кре
стьянского поэта.
Но среди воспоминаний есть и вполне достоверные, в которых
«олонецкий крестьянин» выглядит правдоподобно со всеми его
странностями и слабостями. Так, Клюев, приезжая в Москву, обычно
останавливался в семье писателя С. А. Гарина. Сохранилось письмо
Клюева к Гарину, свидетельствующее о их близких отношениях.
Письмо условно датируется концом 1913 или началом 1914 г. Клюев
рассказывает о своей многотрудной жизни, о земле и избе, о своих
мужицких позициях в литературе, обо всем, чем только «крепок и
красен человек деревни». Есть в этом письме признание, которое
требует специального разъяснения: « . . .все дорогое и бесконечно
родимое слопала тюрьма да нужда». Приводим это письмо.
«Дорогой Сергей Александрович!
Меня вновь потянуло написать Вам, приветствовать Вас и доро
гую Нину Михайловну, так как из всех московских знакомств только
встреча с Вами и Ваше отношение ко мне глубоко тронуло и запом
нилось в духе моем. Я очень стесняюсь говорить про себя людям, так
как чаще всего они норовят залезть с сапогами в душу, но с Вами
не боязно мне. Жизнь Вам и радость с поклоном низким!
В Москве я постараюсь не быть дольше, так как ни московская
жизнь, ни люди не соответствуют складу души моей, тишиной, безвестьем живущей — на зеленой тихой земле под живым ветром,
в светлой печали и чистом труде для насущного. Не хотелось бы мне
говорить о том, ,,что по чужим углам горек белый хлеб, брага хмель
ная неразлымчива“, так как чаще всего разговор об этом становится
похожим по жалобу, но все-таки тяжко мне, дорогой Сергей Алек
сандрович. . . Живу я в деревне о 8 дворах, имею старых-престарых
отца и мать, любящих ,,весь Белый свет“, то-то бы была радость,
если бы на этом Белом свете был для них свой угол и их Миколаюшко
не скитался бы на чужой стороне, а жил бы в своей избе и на своей
земле, но все это дорогое и бесконечно родимое слопали тюрьма
да нужда. Нестерпимо осознавать себя как поэта, 12 тысяч книг кото
рого разошлись по России, знать, что твои нищие песни читают ску
чающие атласные дамы, а господа с вычищенными ногтями и
с безукоризненными проборами пишут захлебывающиеся статьи
в газетах ,,про Надсона и мужиков“, и, конечно, им неинтересно, что
у этого Надсона нет даже ,,своей избы“ — т. е. того важного и жиз
ненно необходимого, чем крепок и красен человек деревни. Хотел я
с этой нуждой обратиться к Шахову, ведь эта просьба так свята
и нетленна по жизненности своей, потому что в земле только наше
180
бессмертие и, в частности, бессмертие всякой жертвы и помощи чело
веку, от человека исходящих. Это, я знаю, чувствует и Шахов. Но
пишу сперва Вам; в простосердечной уверенности, что Вы найдете
действенные живые слова для просьбы обо мне к Шахову, а если
найдете удобным, то прочитаете ему это письмо, — нужно 300—
400 рублей, и я оживу и уверяю, что заплачу людям за это песнями,
до сего времени невыраженными и, быть может, и неслыханными. . .
Жадно, нетерпеливо ждя ответа. Адрес: Маринское почтовое отделе
ние Олонецкой губ. Вытегорского уезда Николаю Клюеву. Жду кар
точки. Жизнь Вам и любовь. Н. Клюев».2
Жена писателя С. А. Гарина, Нина Михайловна, рассказывает
о встречах с Клюевым в своих записках, оставшихся в незаконченном
виде.
Среди близких знакомых, в домашней обстановке Клюев дер
жался просто, без выкрутас, как и полагается степенному крестья
нину, приехавшему в большой город из Олонецкой губернии. При
езжая в Москву, он останавливался у Гариных; в воспоминаниях
Гариной Клюев совсем не такой опереточный, каким он казался
на литературных вечерах. На Гариных он производил впечатление
умного и рассудительного человека. Не был наивным простачком
и не впадал в театральность. Н. М. Гарина в конце концов пришла
к выводу, что Клюев был самобытным и исключительно незаурядным
человеком, хотя и «себе на уме».
«Клюев Николай. Поэт. Крестьянин Олонецкой губернии. Коре
настый. Ниже среднего роста. Бесцветный. Лицом ничего не выра
жающий. Малоподвижный. На вид тихий и смиренный. . . С речью
медленной и переплетенной бесконечной буквой ,,о“, что придавало
его речи свой специфический ,,клюевский“ оттенок и отпечаток. Читал
свою поэзию Клюев оригинально, своеобразно. Все нараспев, как
мелодекламацию, но неизменно и определенно всегда с большим успе
хом.
Зимой в полушубке. В меховой потертой шапке. В несмазанных
сапогах. Летом в мещанском, тоже потертом зипуне, и так же, как
и в остальные времена года, всегда обросший и заросший. Клюев
производил впечатление человека ,,не от мира сего“, какого-то
,,святого41. . . блаженного. На самом деле он, несомненно, был небес
хитростным человеком, надуманным и определенно ,,себе на уме“. . .
Близоруким Клюев казался человеком, редко спуск(авшимся) на
землю и питавшимся лишь образами своей деревни, своей хаты, своей
природы. А главное — своей поэзией. Для дальнозорких Клюев пред
ставлялся в другом свете — человеком крепко, твердо стоявшим
не только на своей олонецкой, но и на других землях. Крупно одарен
ный, Клюев был большим поэтом-лириком. Поэтом-певцом природы
и всего, связанного с ней. Знала я Клюева много лет. Он останавли
вался обычно у нас во время своих поездок из деревни в Москву,
никого никогда не стесняя. Так же тихо и смиренно проводил свое
свободное время среди нас. Клюев не пил. Не пил ни при каких жиз
ненных обстоятельствах.3 Всегда трезвый и начеку. И это ,,всегда
181
трезвый“ и было самой отличительной чертой его среди почти всех
его коллег по перу того периода времени».4
Клюев останавливался у Гариных в 1914—1916 гг. Таким обра
зом, в воспоминаниях Н. М. Гариной освещается то самое время,
о котором Георгий Иванов пишет в «Петербургских зимах». Но какая
разница в восприятии и освещении одного и того же человека, слож
ного и незаурядного. Г. Иванов совершенно неправдоподобно сооб
щает, что Клюев роскошествовал в Отель де Франс, принимая гостей,
развалившись на широкой турецкой тахте. В ту пору Клюев приез
жал в Петроград и Москву с медными пятаками в кармане. Даже
тогда, когда «олонецкий крестьянин» получал небольшой гонорар
за стихи, он вел исключительно скромный образ жизни, был скуп
на расходы, перебивался с хлеба на квас, экономил каждую копейку,
чтобы вернуться в вытегорскую деревню с «капиталом», себя прокор
мить и старикам привезти подарок. Как об этом гласит протокол засе
дания Комитета литературного фонда от 26 сентября 1916 г., приехав
в Петроград для издания своих произведений и «не имея средств для
найма комнаты и для проживания», Клюев просил выдать ему
150 рублей, дабы «иметь возможность устроить свое издание не бед
ствуя». Сохранился и другой документ, подписанный Клюевым и Есе
ниным. Они вместе в 1916 г. обращались в Постоянную комиссию
для пособия нуждающимся ученым, литераторам и публицистам при
имп. Академии наук со следующим прошением:
«Мы, поэты-крестьяне, Николай Алексеевич Клюев и Сергей
Александрович Есенин, почтительнейше просим Комиссию пособия
литераторам при Академии наук помочь нам в нашей нужде.
Нужда наша следующая: мы живем крестьянским трудом, кото
рый безнадежен и, отнимая много времени, не дает нам возможности
учиться и складывать стихи. Чтобы хоть некоторое время посвящать
писательству не во вред и тяготу нашему хозяйству и нашим старикам-родителям, единственными кормильцами которых также явля
емся мы, нам необходима денежная помощь в размере трехсот рублей
на каждого».
Прошения Клюева и Есенина написаны несколько нарочито, как
горестные челобитные. Это не столько есенинский, сколько клюевский стиль, с хитринкой. Но и Есенину тогда было не до модных порт
ных, он ходил в том самом костюме, в котором проводила его некогда
деревня. Среди частушек, записанных Есениным, есть частушка
о рязанских «ребятах», приехавших в Питер:
Наши
А мы
Дома
Мы в
дома работают,
в Питере живем.
денег ожидают,
опорочках придем.
Клюев носил деревенскую суконную поддевку с большим достоин
ством, тут не было опереточного переодевания. Он унаследовал
от дедов и отцов, вытегорских крестьян, не только «красовитое»
слово, но и привычки, внешний облик, манеру поведения. У него была
182
внутренняя потребность оставаться самим собой, иначе он и не мог
одеваться. Суконный кафтан и полушубок составляли обычный кос
тюм олонецкого крестьянина.5 Рассказывая о своем деде Тимофее,
который по ярмаркам водил медведей, Клюев не забывает похва
литься его «кафтаном из ирбитского сукна»: «Сам жил не на квасу
да редьке: по престольным праздникам кафтан из ирбитского сукна
носил, с плисовым воротником, кушак по кафтану бухарский, а ру
баху носил тонкую с бисерной накладкой по вороту».6
Домотканые кафтаны и полушубки вытегорами воспеты и в пес
нях:
Наших кондушских ребят
Из-за горочки видать;
На них шубы-то суконны,
Полушубочки дубленны,
Часы купленные,
И резиновы калоши,
Молодцы наши хороши.
По будничным дням крестьяне одевались куда скромнее и беднее.
Автор очерка «Вытегорские Кондуши», скрывшись за инициалами
«П. М.», в «Олонецких ведомостях» (1874) уточняет, что песня
«Наших кондушских ребят» не совсем верна; она, как и вообще все
подобные народные песни, «выражает только общую народную идею
о богатстве и благосостоянии». Обычно вытегорские крестьяне
носили пестрядные рубахи домашнего тканья и крашенья, полу
шубки из овчины и суконные поддевки. В таком одеянии Клюев
и приезжал в Москву и Петербург. Его суконная поддевка с плеча
«кондушских ребят».
Было бы неверно утверждать, что во всех воспоминаниях и мемуа
рах Клюев предстает перед читателем в искаженном виде. Даже
в поверхностных и тенденциозных «Петербургских зимах» Геор
гия Иванова улавливаются какие-то характерные черты столь свое
образного человека, в частности обороты речи, свойственные именно
Клюеву. Именно так и объяснялся Клюев: «Садись, сынок, садись,
голубь. Чем угощать прикажешь. Чаю не пью, табаку не курю, пря
ника медового не припас». Тут неточно только одно: «чаю не пью».
Клюев мог сказать: «вина не пью». У вытегоров была поговорка:
«Барин пьет цяй, пока аппетит есть, поп — пока цяй хорош, а мужи
чок пьет, пока кипяток в самоваре». Братья Соколовы, собиравшие
сказки и песни в Белозерском крае в тех самых местах, где родился
Клюев и почти безвыездно жил, замечают о местных крестьянах:
«Любовь к чаю и даже к самому процессу чаепития доходит иногда
до трогательности».7 Долгое время в Заонежье употребление табака
и вина считалось позором, возможно, что такая строгость нрава
частично объясняется влиянием старообрядческих традиций. В заонежских свадебных причитаниях невеста обращается к своему же
ниху:
Вечор слышала слово про тебя;
Идет славушка не так уж хороша;
Скажут — .ходишь ты по темным ночам,
Заседаешь по царевым кабакам,
183
Скажут — пьешь винцо-пивцо;
Табачок, милый, понюхиваешь.1
В свете этих народных обычаев нужно понимать признание
Клюева о самом себе. В одной из своих автобиографических заметок
(1926) он сообщает: «Я — мужик, но особой породы: кость у меня
тонкая, кожа белая и волос мягкий. Ростом я два аршина восемь
вершков, в грудях двадцать четыре, а в головной обойме пятнадцать
с половиной. Голос у меня чистый и слово мерное, без слюны и без
лая, глазом же я зорок и сиз: нерпячий глаз у меня, неузнанный.
Не пьяница я и не табакур, но к сиропному пристрастен: к тверскому
прянику, к изюму синему в цеженном меду, к суслу, к слоеному
пирогу с куманичным вареньем, к постному сахару и ко всякому
леденцу».9
Неизвестно, что в этом «житейном» рассказе идет от действитель
ности, а что от художественного вымысла, от желания «красно» ска
зать о себе. Бесспорно одно: Клюев дорожил своей крестьянской
биографией, соблюдал обычаи, унаследованные от дедов и отцов.
Мы не ставим своей задачей создать более или менее полное
жизнеописание Клюева. Такая биография — дело будущего. Однако
и сейчас, когда делаются первые попытки объективно осветить жизнь
и творчество талантливого крестьянского поэта, необходимо учиты
вать, как писал Б. В. Томашевский, «литературные функции» биогра
фии и рассматривать ее как традиционную спутницу художественных
произведений. 0 Одним из самых значительных эпизодов биографии
Клюева является его знакомство с Александром Блоком, их встречи
и переписка.
2
Клюев и Блок, при всей несхожести человеческих характеров
и социальных биографий, после революции 1905 г. вместе обсуждали
и решали один из важнейших вопросов эпохи: интеллигенция и народ.
В статье «Народ и интеллигенция» Блок признается, что «сама дей
ствительность показывает», насколько этот вопрос является «насущ
ным», «всероссийским». «. . .Это, — пишет Блок, — самый больной,
самый лихорадочный для многих из нас вопрос. Боюсь даже, воп
рос ли это? Не совершается ли уже, пока мы говорим здесь, какое-то
страшное и безмолвное дело? Не обречен ли уж кто-либо из нас бес
поворотно на гибель?» (V, 319).11 Вопрос этот оказался действи
тельно «всероссийским», ибо, по словам Блока, «полтораста миллио
нов с одной стороны и несколько сот тысяч — с другой, люди, взаимно
друг друга не понимающие в самом основном» (V, 323). Эта статья
в конце 1908 г. дважды читалась Блоком в Петербурге: в Религиозно
философском обществе и в Литературном обществе. К этому времени
Блок уже был заочно знаком с Клюевым.
В 1907 г. «олонецкий крестьянин», тогда совсем начинающий поэт,
оторванный от большого литературного мира, отважился послать
известному петербургскому поэту свои стихи. В сопроводительном
письме Клюев писал: «Я, крестьянин Николай Клюев, обращаюсь
184
к Вам с просьбой прочесть мои стихи, и если они годятся в печать,
поместить их в каком-нибудь журнале. . .» Первые письма Клюева
к Блоку, робкие и неуверенные, свидетельствуют, что именно поэзия
Блока оказалась близкой крестьянскому поэту. «Мы, я и мои това
рищи, — пишет Клюев Блоку, — читаем Ваши стихи, они-то и
натолкнули меня обратиться к Вам. Один товарищ был в Питере
по лесной части и привез сборники Ваших стихов; нам они очень нра
вятся. Прямо-таки удивление. Читая, чувствуешь, как душа стано
вится вольной, как океан, как волны, как звезды, как пенный след
крылатых кораблей. И жаждется чуда прекрасного, как Свобода,
и грозного, как Страшный суд ( . . . ) Я человек малоученый, — так
понимаю Вас, — и рад и счастлив возможности передать Вам свое
чувствование».12
Восторженный отзыв Клюев написал под впечатлением сборника
стихотворений «Нечаянная радость», вышедшего в 1907 г. в издатель
стве «Скорпион». Совсем недавно прославлявший Прекрасную Даму,
далекий от жизни народа, поэт-символист в новом цикле стихов
с искренним сочувствием изображает тружеников, способных «барку
жизни» сдвинуть с «большой мели».
Входит кто-то сильный
В сером армяке.
Руль дощатый сдвинул,
Парус распустил
И багор закинул,
Грудью надавил.
В этом стихотворении слышатся отзвуки знаменитой революцион
ной песни «Ой, ребята, плохо дело, Наша барка на мель села. . .»
(Песня «Барка» широко распространялась в годы героического хож
дения в народ. В ее создании принимали участие известные револю
ционные народники Д. Клеменц и С. Синегуб). В «Нечаянной
радости», в разных разделах этого сборника, были рассыпаны стихи,
содержащие отклики поэта на события революции 1905 г.13 Такие
стихи не могли не прийтись по душе «олонецкому крестьянину»,
который сам принимал участие в революционном движении тех лет.
Клюев не любил подробно рассказывать о своей жизни, его авто
биографические заметки сообщают скупые сведения о прожитом и
передуманном. В заметке 1926 г. он обронил всего несколько слов
о своей молодости: «Жизнь на земле, тюрьма, встреча с городом. . .»
Вот и все. Между тем за этой лаконичной фразой скрывается целая
эпоха, и слово «тюрьма» имеет вполне конкретное содержание.
До недавнего времени мало кто знал, что Клюев сам принимал
непосредственное участие в революционном движении Олонецкой
губернии, привлекался к суду и находился под арестом. Вытегорский
уездный исправник Качалов в 1906 г. доносил олонецкому губерна
тору о «задержанном крестьянине» Николае Клюеве:
«14 января, будучи в Мокачевском волостном правлении, в част
ном разговоре высказался, что платить подати не надо и нужно
отобрать землю у священников (. . .) 22 января читал крестьянам
протокол Бюро Всероссийского крестьянского союза, требующий:
185
1. Управление страны не чиновниками, а выборными от народа.
2. Обязательное бесплатное обучение.
3. Отмена всех исключительных законов.
4. Отмена смертной казни.
5. Освобождение всех заключенных по политическим причинам.
6. Свобода союзов, собраний, слова и печати».14
Всероссийский крестьянский союз, созданный в 1905 г., сыграл
положительную роль в пропаганде освободительных идей, в органи
зации политических сходок и в распространении прокламаций и бро
шюр, созданных специально для деревни, для революционного
просвещения крестьянских масс. Клюев оказался способным и неуто
мимым агитатором, он не только распространял воззвания, но и гово
рил от себя своим землякам: «Начальство ваше — кровопийцы, добра
вам не желают и ничем вам не помогают, а только все разоряют».
Кроме того, Клюев подстрекал на неуплату податей и неповиновение
начальству. Об этом тоже сообщал олонецкому губернатору вытегорский исправник. Как видно из бумаг Олонецкого губернского жан
дармского управления, помеченных 31 января 1906 г., Клюеву
предъявлялись очень серьезные обвинения:
«1. 22 января 1906 г. во время схода крестьян Пятницкого обще
ства в дер. Косицыной пришел крестьянин Николай Клюев и, вынув из
книжки какой-то печатный приговор, начал читать собравшимся
на сходе. По прочтении приговора Николай Клюев предложил при
сутствовавшим его подписать, говоря, что после подписания крестья
нами этого приговора начальства у них не будет и при этом, обра
щаясь к крестьянам, прибавил: ,,Начальники ваши кровопийцы,
добра вам не желают. . .“
2. За несколько дней до схода 22 января Николай Клюев захо
дил в волостное правление и здесь в разговоре с крестьянином Насонковым советовал ему не платить податей и говорил, что крестьянам
нужно отобрать землю от попов.
3. Летом минувшего года, воспользовавшись отсутствием учителя
Верхнепятницкого земского училища, Николай Клюев пришел в учи
лище и говорил ученикам Гуляеву, Логинову и Белоусову, что кре
стьяне напрасно платят казенные сборы и разные подати, что все,
получаемые с крестьян деньги, идут в карманы начальства, которое
через это богатеет, и что начальство нужно бить».15
В донесении вытегорского уездного исправника сообщалось, что
«на маскараде в общественном собрании» Клюев появляется «одетый
в женское платье, старухою» и здесь подпевает вполголоса какие-то
песни: «Встань, подымись, русский народ» и другую песню, из которой
вытегорский исправник запомнил только слова: «И мы водрузим на
земле красное знамя труда». При этом Клюев вел политические раз
говоры, утверждая, что «50 000 крестьян Олонецкой губернии всем
недовольны и готовы к возмущению». В официальном протоколе,
составленном вытегорским уездным исправником, говорилось, что
Клюев «по своим наклонностям и действиям представляется вообще
человеком крайне вредным в крестьянском обществе».
186
Всероссийский крестьянский союз кое-что позаимствовал в своей
деятельности из тактики старых народников, участников массового
«хождения в народ», в частности, основные приемы пропаганды:
встречи с крестьянами, устные беседы, переодевание в крестьянское
платье, исполнение революционных песен. Судя по всему, Клюев вел
себя как своеобразный «семидесятник», но ему незачем было переоде
ваться в крестьянский костюм, он сам был олонецким мужиком. Мы
видим его и в крестьянской избе за чтением прокламаций, и на дере
венской сходке, произносящим зажигательные речи, и он же запе
вает революционные песни.
За «хождение в народ» и революционную пропаганду Клюев
был арестован, в 1906 г. он четыре месяца (с 21 января по 26 мая)
провел в вытегорской тюрьме, затем еще два месяца в петрозавод
ской. При обыске в январе 1906 г. у Клюева были обнаружены его
собственные сочинения «возмутительного характера» и «Капитал»
Маркса. После освобождения из-под ареста Клюев не прекратил
своей революционной деятельности, он вместе с членами Петрозавод
ского комитета РСДРП участвует в сходке рабочих Александров
ского завода, снова ораторствует и в списках распространяет свои
стихотворения. Один из организаторов местной с.-д. группы боль
шевиков Александр Копяткевич в своих воспоминаниях рассказы
вает:
«Помню выступления летом 1906 г. на одном из этих митингов
известного поэта Николая Клюева. Он только что был. выпущен
из петрозаводской тюрьмы, где просидел шесть месяцев за чтение
революционной литературы и „Капитала44 Маркса (как сам Нико
лай Клюев рассказывал). Вместе со мной, ибо наша с.-д. группа при
няла в нем участие по выходе из тюрьмы, он пошел на собрание и,
после моего выступления о помощи ссыльным, обратился с речью,
называя собравшихся „Дорогие братья и сестры44, и произвел своей
апостольской речью очень сильное впечатление. В период 1905 —
1906 гг. Н. Клюевым было написано очень много стихотворений рево
люционного содержания. Мне он подарил более 60 своих революцион
ных стихотворений, которые у меня, к сожалению, не сохранились».16
Возможно, что Копяткевич несколько преувеличивает револю
ционный характер стихотворений «олонецкого крестьянина»; в то же
время Клюев еще не был «известным поэтом», но боевые граждан
ские стихи он пробовал писать, и какая-то часть их тогда же попала
в печать, стала достоянием более широкого читателя.
Невольно возникает вопрос: откуда у девятнадцатилетнего
Клюева, безвыездно проживавшего в Олонецкой губернии, столь
ясно выраженное желание участвовать в освободительной борьбе?
О детстве и отрочестве Клюева мы имеем лишь самые скупые и отры
вочные сведения. С 1896 г. семья Клюева жила в Вытегре, где буду
щий поэт и окончил двухклассное городское училище, после оконча
ния которого был принят в петрозаводскую фельдшерскую школу.
Через год он был отчислен из этой школы по состоянию здоровья.
Известно, что, когда Клюеву исполнилось 14 лет, его мать, сама
родом из старообрядческой семьи, посылала сына к соловецким
187
старцам «на выучку». Но Клюев в молодости прошел и другую школу
воспитания. Вытегра была местом ссылки. Видимо, Клюев имел воз
можность общаться с политическими ссыльными, среди которых были
и социал-демократы. К сожалению, Клюев не оставил после себя вос
поминаний, поэтому трудно судить о его конкретных связях с ссыль
ными революционерами. Возможно, что Клюев был знаком с полити
ческими ссыльными Я. А. Берзинем и В. А. Кугушевым, которые летом
1905 г. бежали из-под надзора. Но вот «статья-письмо» Клюева
«С родного берега» многое проясняет в политической биографии
«олонецкого крестьянина». Это «письмо» в сентябре 1908 г. получил
Блок из Вытегры и сразу же (11 сентября) сообщил Е. П. Иванову:
«Если бы ты знал, какое письмо было на днях от Клюева. . . При
приезде прочту тебе. Это — документ огромной важности (о совре
менной России — народной, конечно), который еще и еще утверж
дает меня в моих заветных думах и надеждах».]/
Статья была отправлена Блоку с просьбой переслать ее в Париж,
где тогда находился В. С. Миролюбов, издатель «Трудового пути»,
с которым Клюев был хорошо знаком и поддерживал постоянные
связи. Блок настолько был потрясен этим «документом», что пере
писал его и в своей статье «Стихия и культура» (1908) привел боль
шую выдержку.
В статье «С родного берега» содержится яркая этнографическая
зарисовка местного края. Земли и лесов у олончан много, но кресть
яне живут, бедно, с горя пьют по праздникам, а по будням пробав
ляются картошкой да рыжиками: «Наружно же вид Олонецкой губ.
крайне мирный, пьяный по праздникам и голодный по будням. Пьян
ство растет не по дням, а по часам, пьют мужики, нередко бабы и под
ростки, казенки процветают, яко крины, а хлеба своего в большин
стве хватает не много дальше Покрова. Девять зимних месяцев при
ходится кормиться картошкой и рыжиками, да и те есть не у всякого».
Сведения, сообщаемые Клюевым, разрушали обычные представ
ления о патриархальном олонецком мужике, якобы далеком от со
циальных бурь. Оказывалось, что крестьяне сравнительно «мирной»
северной губернии, изнемогая под бременем «вечного труда» и побо
ров, мечтают о воле и земле и уже готовы постоять за себя. Клюев
собрал ценнейший материал, характеризующий крестьянские на
строения в годы первой русской революции. Революция вызвала мощ
ное крестьянское движение. Рабочий класс и крестьянство совместно
решали аграрный вопрос, вместе выступали против царя, помещи
ков, попов и чиновников. Клюев зафиксировал это движение в самых
глухих деревнях. В отдаленной Олонецкой губернии, где «непрохо
димые болота и лесные грязи убивают всякую охоту к передвижению,
где люди, зачастую прожив на свете 80 лет, не видали города, паро
хода, фабрики и железной дороги», происходит брожение крестьян
ских умов, сами крестьяне начинают разбираться в «тайнах жизни»,
выступать с политическими требованиями. Статья «С родного берега»
наполовину состоит из народных толков, соавторами Клюева явля
ются сами крестьяне. Это столь же клюевское произведение, как
188
и фольклорное. Сошлемся на отрывок, который полностью состоит
из фольклорных цитат, из деревенских слухов и анекдотов:
«О республике же в нашей губернии знают не больше, как несколь
ко сот коренных крестьян, просвещенных политическими ссыльными
из интеллигентов и городских рабочих. Республика — это такая стра
на, где царь выбирается на голоса, — вот все, что знают по этому пред
мету некоторые крестьяне нашей округи. Большинство же держится
за царя не как за власть карающую и убивающую, а как за вопло
щение мудрости, способной разрешить запросы народного духа.
,,Ен должен по думе делать“, — говорят про царя. Это значит, что
царь должен быть умом всей русской земли, быть высшей доброде
телью и правдой. Нынешний же царь злодеяниями, кажущимися
народу предвестником ,,последнего времени44, представляется одним
чем-то в высшей степени бессовестным, врагом бога и правды, дру
гим — наказанием за грехи, третьим — просто пьяным, осатаневшим,
похожим на станового барином, четвертым — ничего не знающим и
ни во что не касающимся, с ликом писанного ,,Миколы44 существом.
Ежедневные казни и массовые расстрелы доходят до наших мест
в виде фантастических сказаний. Говорят, что в городе ,,Крамштате44
царь подписал ,,счет“ матросов, предназначенных для казни, и что
по дорогам было протянуто красное сукно, в церквах звонили в коло
кола, а царь с царицей ехал на пароходе и смотрел ,,в бинок44. Что
в каком-то городе на белой горе казнили 12 братьев, и с тех пор икона
Пресвятой Богородицы, находящаяся в ближней церкви, плачет
денно и нощно, подавая болящим исцеление. Что в Псковской губер
нии видели огненного змия, а в Новгороде сжатая в кулак рука Спа
сителя, изображенного на городской стене, разжимается. Все это
предвещает великое убийство — перемеженье для Россеи, время,
когда брат на брата копье скует и будет для всего народа большое
,,поплененье“, касающееся уже лично нынешнего императора;
будто бы он, будучи еще наследником, ездил к японскому государю
в гости, стал похабничать с японской царицей и в драке с ее мужем
получил саблей коку в голову, отчего у него сделалось потрясенье
и он стал межеумком, таким, характеризуя кого, мужик показывает
на лоб и вполголоса прибавляет: ,,винтика не хватает44. Вот, мол,
отчего и порядки на Россеи худые; да еще оттого, что ен начальству
волю дал и сам сызмальства мясничать научился. Перво на перво,
как приехал из Японии, зараз царем захотел стать — отцу Алек
сандру 111 сулемы подсунул, а брата Егорья в крепость засадил, где
его и застрелил унтер-офицер Трепов, что теперь у царя в ключниках
состоит и жалованье за это 40 тыщ на месяц получает. Но подобные
разговоры — исключение. Большинство же интересуется насущным:
заботой о пропитании, о цене на хлеб, проделками сельских вла
стей — старшин, старост, сборщиков податей, волостных писарей,
становых, земских, урядников, ругает их в глаза и позаглазно, уваже
ния же к этим господам не питает никто — ни старый, ни малый».18
В народных слухах много еще наивного, вымышленного, однако
их достоинство и отличие от прежних патриархальных упований
состоит в решительном преодолении царистских иллюзий. О Нико
189
лае II, последнем российском самодержце, олонецкие крестьяне рас
пространяют злые сатирические памфлеты и анекдоты, которые
быстро становились достоянием устной народной словесности,
передавались из уст в уста. Клюев дословно приводит крестьянские
толки, крестьянское мнение о существующем самодержавии, которое
должно быть разрушено. Олонецкие государственные крестьяне
говорят о своих непосредственных угнетателях — о попах и царских
чиновниках: «только начальство шибко забижает, земство тоже маху
не дает — налогами порато прижимает». За такие разговоры кре
стьян не жаловали. О гонениях и преследованиях за вольные мысли
Клюев рассказывает со слов вытегорских мужиков:
«Бывало, год какой назад, соберемся на сходе, так до белого
света про политику разговоры разговариваем, и полица не касалась,
а теперь ей от царя воля вышла: кто за правду заговорит, того
за воротник — да в кружку. Ну, одного схватят да другого схватят,
а третий и сторонится: ведь семья на руках пить-ись просит, а
с острожного пайка немного расхарчишься. Да это бы все не беда,
так, вишь, народ-то не одной матки детки, у которого в кисете звенит,
так ен тебе же вредит: по начальству доносит». Клюев от себя допол
няет: «Так говорит половина мужиков Олонецкой губернии».
Крестьянин постепенно начинает выпрямляться, различать своих
истинных врагов, не бежит в далекие скиты, а идет на деревенскую
площадь слушать революционных агитаторов. О политической сходке
тоже рассказывает Клюев. На вопрос городского агитатора «чего
ищете, чего хотите?», крестьяне дружно отвечали: «Чтобы все было
наше». «Чтобы все было наше», — кричали в ответ не два, не три, а
по крайней мере сотни четыре людей. «Чтобы все было наше, —
вот, — пишет Клюев, — крестьянская программа, вот чего желают
крестьяне. Что подразумевают они под словом ,,все“, я объяснил,
как сумел, выше могу присовокупить, что к нему относятся кой-какие
и другие пожелания, так, например: чтобы не было податей и началь
ства, чтобы съестные продукты были наши, а для выдачи можно кон
тору устроить, препоручив ее людям совестливым. Чтобы для желаю
щих были училища и чтоб одежда у всех была барская, т. е. хорошая,
красивая. Много кой-чего и другого копошится в мужицком сердце;
мысленно им не обделен никто: ни вдовица, ни сирота, ни девушканевеста».
О будущей «крестьянской республике» олонецкие мужики судят
по-хозяйски, практично, думают о реальных материальных благах
и социальной справедливости. В. И. Ленин писал о крестьянском
понимании будущего общественного устройства: «Стремление смести
до основания и казенную церковь, и помещиков, и помещичье прави
тельство, уничтожить все старые формы и распорядки землевладения,
расчистить землю, создать на место полицейски-классового госу
дарства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян, —
это стремление красной нитью проходит через каждый исторический
шаг крестьян в нашей революции. . .» 19 Именно о таком «общежи
тии» мечтали олонецкие крестьяне, за него боролись.
190
Следует иметь в виду, что в Олонецкой губернии, испытавшей
сильное влияние старообрядчества, народные социальные утопии
включали мотивы, навеянные апокрифическими сказаниями и духов
ными стихами. В какой-то степени и крестьянские движения прош
лого происходили под «священными» знаменами. Существовали
с давних пор такие слова-сигналы, которые «неведомыми и неуследимыми путями доходили до сердца народного, находили готовую почву
и глубоко пускали корни». Эти «великие слова», звучавшие в годы
крестьянских движений, в древнерусских фольклорных и литератур
ных памятниках, Клюев приводит и подчеркивает: «Земля божия»,
«вся земля есть достояние всего народа». Разобраться в происхож
дении и в реальном содержании народного понимания «божией земли»
нам помогает известный советский историк А. И. Клибанов. Рассмат
ривая основные идеи и образы народных социальных утопий эпохи
феодализма, сочинения крестьянских вольнодумцев, А. И. Клибанов
пишет: «На языке народных понятий, образов и словаря нельзя было
глубже и доступнее изложить „политическую экономию феодализма44.
Земля как дар божий человеку и есть та самая Правда, которая
,,с небес приниче44: насильно отторгнутая от человека земля не пере
стает оставаться „божьей44. Кривда пошла по земле, но она ходит
не по своей земле, а по божьей, топчет „божью землю44 и на ней
„божьих людей44».20
Стихи о Правде и Кривде входят в «Голубиную книгу». В статье
«С родного берега» приводится одна из местных версий духовного
стиха, где Правда, странствующая по земле, «нигде пристану
не находит». Текст духовного стиха Клюев поясняет: «Общее же на
строение крестьянства нашего справедливо выражено в одном духов
ном стихе, распеваемом по деревням прохожими нищими слепцами».
В годы первой русской революции и в дальнейшем (об этом мы еще
будем говорить подробно) Клюев придавал огромное значение народ
ным социальным утопиям, проектировал будущее из прошлого, сле
дуя в этом отношении за фольклорным преданием. Отсюда у него
особые требования и к пропагандистам, работающим в деревне.
Трудно вести пропаганду среди крестьян, не считаясь с их психоло
гией, с привитыми веками верованиями, воззрениями и привычками.
В статье «С родного берега» подробно разъясняется крестьянский
взгляд на «хорошую жизнь». Крестьянин иначе и не понимает буду
щую свою жизнь, как жизнь без податей и угнетателей, в полном
материальном благополучии, в равноправии, чтобы «все было наше»;
«не обделен никто: ни вдовица, ни сирота, ни девушка-невеста»,
«для желающих были училища», и «одежда всех была барская,
т. е. хорошая, красивая».
Типично мужицкая социально-этическая утопия, перекочевавшая
в письмо Клюева из фольклорных легенд и сказок. И все же, как
нужно понимать крестьянскую «упорную думу о боге»? Клюев
разъясняет, что традиционное «бог его знает» только «наружно
кажется неодолимым тормозом для восприятия народом револю
ционных идей». На самом деле вера в «коровьего бога» не есть «дока
зательство безнадежности мужика, а, так сказать, его весы духов191
ные, своего рода чистилище, где все ложное умирает, все справедли
вое становится бессмертным». Такое понимание «божественного»
свойственно народным социальным утопиям, оставшимся в наслед
ство от фольклора и крестьянских антикрепостнических восстаний;
мужицкий бог во вражде с официальной церковью и с угнетателями
народа. Это сила карающая, справедливая, способная постоять
за правду, за социальное равенство на земле. Такой бог может повер
нуть «золотой рычаг вселенной. . . к солнцу правды». Того и гляди,
что такой легендарный бог встанет во главе восставших крестьян,
выйдет из «соснового храма», из лесной церквушки на деревенскую
площадь, где вместе с обездоленным народом будет учреждать
«крестьянскую республику». Клюез судит о «божьей земле» по народ
ным представлениям.
Статья «С родного берега» как бы подводила итог «хождению
в народ» самого Клюева и итог в более широком смысле, учитывая
неудавшийся опыт старых революционных народников, а также пре
тенциозные попытки некоторых кабинетных ораторов, без всяких
оснований выдающих себя за друзей народа. Он метил и в либераль
ных краснобаев, и отчасти в анархистов, рассчитывавших на молние
носный эффект своих призывов. «Нужно забыть, — говорит
Клюев, — кабинетную историю зачастую слепых вождей, вырвать
из сердца перлы комнатного ораторства, слезть с обсиженной пло
щадки, какую бы вывеску она ни имела, какую бы кличку партии,
кружка или чего иного она ни носила, потому что самые точные вож
деления, созданные городским воображением ,,борцов“, при первой
попытке применения их на месте оказываются дурачеством,
а зачастую даже вредом». Можно подумать, что «олонецкий крестья
нин», пережив неудачу собственного хождения по деревням, вообще
отказывается от революционной пропаганды. Но это не так. Кресть
яне недоверчиво встречают приезжих из города агитаторов, потому
что не видят в них своих единомышленников. Не помогают и «красные
книжки», среди которых были и книги для народа, созданные рево
люционными народниками 70-х гг. XIX в.21 Тем более они не желают
слушать прожектерские речи, в которых отсутствовало всякое пони
мание народной жизни.
Однако есть и такие пропагандисты в Олонецкой губернии, кото
рые умеют разговаривать с крестьянами, знают их повседневные
настроения, бережно относятся к духовному наследию прошлого.
Наиболее сознательные крестьяне готовы вместе с такими борцами
за народное дело отправиться в Сибирь на каторгу. Клюев сближа
ется с олонецкими социал-демократами и поддерживает с ними связь.
Уже от лица самих крестьян Клюев свидетельствует: «Пострадать
с „доброй волей“ нс считается позором. Возвратившиеся из тюрьмы
пользуются уважением, слезным участием к их страданию. Тысячи
политических ссыльных с разных концов России нашли в нашем краю
приют и вообще жалостное отношение населения. Революционные
кружки, организованные ссыльными во всех уездах губернии, за
последнее время значительно обезлюдели. Много работников, как
из крестьян-мещан, так и из интеллигентов, арестованы, главный
192
губернский комитет получает из Питера партийные журналы, прокла
мации и брошюры и через уездных членов распространяет по всей
губернии». И это пишет Клюев в годы наступившей реакции, веря
в дальнейшие успехи революционной борьбы. Но самое важное в том,
что сами крестьяне организуются, не хотят жить по-старому. Клюев
снова ссылается на фольклор, но ужё песенный, создающийся под
впечатлением происходящих событий.
В подтверждение того, что вот-вот из нависшей тучи «грянет
гром» и польются кровавые дожди, Клюев ссылается на народные
песни. «Песни крестьянской молодежи, — замечает он, — наглядно
показывают отношение деревни к полиции, отчаянную удаль, готов
ность пострадать даже за ,,книжку“, ненависть ко всякой власти пре
держащей». В статье «С родного берега» рядом с деревенскими
новостями, слухами и толками, фольклорной публицистикой —
современные песни и частушки в записи Клюева:
Мы без ножиков не ходим,
Без каменья никогда,
Нас за ножики боятся
Пуще царского суда.
Мать Россия торжествует —
Николай вином торгует,
Саша булочки пекет,
А Маша с Треповым живет.
Люди ножики справляют,
Я леворверт заряжу,
Люди в каторге страдают —
Я туда же угожу.
У нас ножички литые,
Гири кованые.
Мы ребята холостые,
Практикованные.
Мы научены сумой —
Государевой тюрьмой.
Пусть нас жарят и калят
Размазуриков-ребят,
Мы начальству не уважим —
Лучше сядем в каземат.
Каземат ты каземат —
Каменная стенка.
Я мальчишко-сибиряк
Знаю не маленько.
Не маленько знаю я,
Не своим бахвальством,
Что Россейская казна
Пропита начальством.
Ах ты книжка-складенец,
В каторгу дорожка,
Пострадает молодец
За тебя немножко.
13 В. Г. Базанов
193
Во тюрьму меня ведут,
Кудри развеваются —
Рядом девушки идут
Плачут, удивляются.
и т. п.
На Блока эти песни произвели потрясающее впечатление.
Его комментарий к ним — тревожный, взволнованный, психологи
чески очень сложный. Блок пишет: «В дни приближения грозы сли
ваются обе эти песни: ясно до ужаса, что те, кто поет про ,,литые
ножики“, и те, кто поет про ,,святую любовь“, — не продадут друг
друга, потому что — стихия с ними, они — дети одной грозы; потому
что — земля одна, ,,земля Божья“, ,,земля — достояние всего народа“. Распалилась месть Культуры, которая вздыбилась ,,стальной
щетиною“ штыков и машин. Это — только знак того, что распалилась
и другая месть — месть стихийная и земная. Между двух костров
распалившейся мести, между двух станов мы и живем. Оттого
и страшно: каков огонь, который рвется наружу из-под ,,очерепевшей
лавы“?» (V, 359).
Россия оказалась между «двух костров», между двух вражду
ющих станов. С одной стороны — «стальная щетина», «штыки
и машины» буржуазного мира; с другой — «литые ножи», народное
возмущение, которое может быть стихийным, жестоким и бессмыс
ленным или священным, благословенным, как «очистительный
огонь».
Мы располагаем откликом Блока еще более существенным,
чем его статья «Стихия и культура». На этот раз перед нами знаме
нитая поэма «Двенадцать», где слышатся отзвуки «клюевских»
песен. Разудалые песни в поэме Блока сливаются с «музыкой»
Октябрьской революции:
Ужь я ножичком
Полосну, полосну! . .
Ты лети, буржуй, воробышком!
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку. . .
Если какие-то строчки из песен, сообщенных Клюевым, могли
сохраниться в памяти Блока, когда он писал поэму «Двенадцать»,
то этого уже очень много, чтобы статью Клюева «С того берега»
действительно считать «документом огромной важности».
В статье «Стихия и культура» Блок приводит следующие
песенные тексты: «Ты любовь, ты любовь. . .», «Пусть нас жарят
и. калят. . .», «У нас ножички литые...», «Ах ты, книжка-складенец. . .» Исследователи творчества Блока часто ссылаются на эти
фольклорные частушки, придают им большое значение, полагая,
что поэт не случайно обратил внимание на «размазуриков-ребят»,
способных идти на любые лишения и испытания, лишь бы не тер
петь произвол и насилие. Беспощадная удаль народных частушек
действительно была близка Блоку. Борис Соловьев в книге «Поэт
и его подвиг» пишет именно об этом:
«В таких частушках поэту слышался гневный ропот самой стихии,
194
уже подступающей к жерлу вулкана и готовой хлынуть безудержным
потоком, все сжигающим на своем пути:
f
У нас ножики литые,
Гири кованые.
Мы ребята холостые,
Практикованные. . .
Это — старшие братья тех ,,ребят” из поэмы ,,Двенадцать”,
которым ,,на спину б надо бубновый туз”, — но разве таким бубно
вым тузом смутишь и испугаешь ,,практикованных ребят”, уже
порешивших во что бы то ни стало добиться своего?! . . Так у две
надцати красногвардейцев — героев поэмы — оказались побратимы,
которых издавна видел Блок».
Все правильно, но остается неясно, откуда Блок взял фольклор
ных «побратимов», в каком сборнике он обнаружил или где слышал
столь дерзновенные частушки? Даже фольклористы проявляют не
понятную неосведомленность. Так, Э. В. Померанцева в статье
«Александр Блок и фольклор» предполагает, что Блок в 1908 г.
задолго до «Двенадцати» «приводит частушки, типичные, на его
взгляд, для народной души, либо на память, либо по неизвест
ному нам источнику».23 Между тем Блок сам указывает на этот
источник, ссылаясь на статью Клюева «С родного берега».- Натан
Венгров, высоко оценивая частушки, в которых Блок услышал
«предвестие надвигающейся революционной грозы», тоже забывает
о клюевских записях. Клюева вспоминают тогда, когда речь заходит
о заблуждениях Блока, о его временном интересе к старообряд
ческим поучениям, к религиозным народным движениям. Вот тут-то
и появляется хитрый олонецкий мужичок с «хлыстовскими
замашками». В действительности все было куда сложнее. Начав
шаяся в 1907 г. переписка Клюева и Блока продолжается.
Семь лет совместных раздумий об ответственности интеллигенции
перед народом, о судьбе России, современном состоянии поэзии.
Отношения между петербургским поэтом и «олонецким крестьяни
ном» год от года усложняются. И весьма важно разобраться
в этих взаимоотношениях.
3
В самых первых письмах Клюев еще стеснительный, «мало
ученый». В дальнейшем «олонецкий крестьянин» будет судить
о поэзии Блока строго, даже слишком придирчиво. В том же 1907 г.
в издательстве «Золотое руно» выходит сборник Блока «Земля
в снегу». Этот сборник Блок посылает в дар вытегорскому знакомцу.
Клюев отвечает благодарственным письмом: «Дорогой Александр
Александрович, тронут Вашей добротой ко мне, благодарен за при
сланную книгу „Земля в снегу“, красивая книга, прекрасные загла
вие и внешность ее. . .» 24 На этот раз похвала была уклончивой,
сдержанной. Клюев говорит о прекрасном названии, а о содержании
красиво оформленной книги высказывается критически. Хотя в самом
начале письма (октябрь 1907 г.) он и предупреждает, что «очень
13*
195
стесняется много говорить» о новом сборнике стихотворений, на са
мом деле отправляет развернутый отзыв.
Письма Клюева имеют не совсем обычный характер. Они многое
открывают в личности «олонецкого крестьянина», обладавшего
редкой начитанностью и большой культурой. Можно не сомневаться,
что, когда эпистолярное наследие Клюева будет собрано и опубли
ковано, получится исключительно содержательная книга. В чем-то
Клюев напоминает Алексея Кольцова, который в своих письмахпосланиях был столь же даровит и самобытен, как и в своих песнях.
В. Г. Белинский писал под живым впечатлением: «В этом письме
весь Кольцов. Так писал он всегда и почти так говорил. Речь его была
настолько вычурна, язык не отличался определенностью, но зато
поражал какой-то наивностью и оригинальностью».25 В письмах
к Белинскому — «весь Кольцов»,26 так же как в письмах к Блоку —
«весь Клюев», — это его дневник, его философия, этика и эстетика,
его исповедь.
О поэзии Блока Клюев судит несколько пристрастно, желая во
что бы то ни стало завлечь петербургского поэта в крестьянскую
избу, отлучить от буржуазного города, где «господином себя чув
ствует только богач». Поблагодарив Блока за присланный сбор
ник «Земля в снегу», все свои симпатии Клюев отдает «Нечаянной
радости»: «Вы ведь сами человек образованный, имеете людей,
понимающих искусство и творящих прекрасное, но что по-ихнему
неоспоримо хорошо, то по-моему быть может безобразно, и наоборот.
Взгляды на красоту больно заплевывать, обидно и горько, может,
и Вам выслушивать несогласное с этими взглядами. Если я читал
Вашу „Нечаянную радость" и, поняв ее по-своему, писал Вам про
нее кой-что хорошее, то из этого еще не значит, что я верно определю
и „Земля в снегу" (. . .) „Нечаянная радость" веет тихой мудростью,
иногда грешной и, видимо, присущей Вам острой страстью, умно
прикрытой рыцарским обожанием „к прекрасной", кой-где сытым,
комнатным благодушием, чаще городом, где идешь, и все мимолетно,
где глухо и преступно, где господином себя чувствует только
богач, а несчастных, просящих хлеба, никому не жаль, изредка —
самомнительным, грубобалаганным фокусом. „Нечаянная ра
дость" — калейдоскоп, где пестрые камешки вымысла, под циркуль
и наугольник, кропотливой работой расположены в эффектный
узор, быстро вспыхивающий и еще мгновеннее угасающий. Отдален
ная, уплывающая в пьяный сумрак городских улиц музыка продрог
шего, бездомного актерского оркестра, скрашенная двумя-тремя
аккордами псалтири. Уличная шарманка с сиротливой птичкой,
вынимающей за пятачок розовый билетик счастья, с хозяином
полумужчиной, с невозмужавшей похотью в глазах, с жаждой
встречи с вольной девой в огненном плаще, который играет и поет
только для того, чтобы слушали».27 Отзыв изысканно фигуральный,
но с определенной тенденцией и лукавством. В «Нечаянной радости»
Клюев увидел «эффектные узоры» городской действительности,
униженных «маленьких людей», балаганных актеров и обитателей
городских чердаков. Это был Петербург Гоголя и Достоевского.
196
Все кричало о неблагополучии, о трагедии «всех», даже тех, кто
является хозяином жизни. У богачей — мнимое «комнатное» бла
гополучие, у трудящихся — беспризорное, бесприютное, нищенское
существование.
В сборнике «Земля в снегу» Клюев отметил стихотворения,
которые ему «родны и милы», все это стихотворения большого
общественного смысла, содержащие критику буржуазного города
или признание высоких нравственных достоинств простого народа:
«Холодный день» («Мы встретились с тобою в храме. . .»), «Кол
дунья» («Ищу огней — огней попутных. . .»), «Русь» («Ты и во мне
необычайна...»),28 «Принимаю» («О, весна без конца и без
краю...»), «Инок» («Никто не скажет: я безумен...»), «Осенняя
любовь» («Когда в листве сырой и ржавой...»), «Моей матери»
(«Я насадил мой светлый рай. . .»), «В этот северный летний вечер».
В этих стихах, как полагал Клюев, Блок находился в поисках
«духа истины», говорил о неизведанных путях народной России,
об «изначальной ярости земли-матери». Такого Блока Клюев
принимает, приветствует. Но был и другой Блок, которого «оло
нецкий крестьянин» отвергает.
Клюев решил выразить свое отношение к поэзии декадентов.
Не пощадил он и своего учителя, заметив в новых его стихах
«смертную ложь нашего интеллигента». В сборнике «Земля в снегу»
были стихи, содержащие «магические», «болотные» образы («болот
ные чертенята» и «болотные попики»). Против такой фольклорно
мифологической символики Клюев не возражает, он и сам писал
такие стихи. «Олонецкий крестьянин», к тому же еще старообрядец,
не может согласиться с бытовым наполнением блоковской лирики,
с «культурными» страстями, наконец, с образом самого рассказчика.
«Многие стихи из Вашей книги, — признается Клюев, — похабны
по существу, хотя наружно и прекрасны — сладкий яд в золотой,
тонкой чеканки чаше, но кто вкусит от нее? Питье усохнет,
золотой потир треснет, выветрится и станет прахом. Смело кричу
Вам: не наполняйте чашу Духа своего трупным ядом самоуслаж
дения собственным я — я!. .» 29 Подобное «самоуслаждение» Клюев
находит в «Вольных мыслях». О «Вольных мыслях» в письме гово
рится без всяких недомолвок, от своего имени и от имени «вытегорских товарищей», которые с восхищением отзывались о «Нечаянной
радости» («Нам они очень нравятся»). Вот этот строгий выговор:
«Отдел ,,Вольные мысли” — мысли барина-дачника, гуляющего,
пьющего, стреляющего за девчонками ,, для разнообразия44 и вообще
,,отдыхающего44 на лоне природы. Никому это не нужно, кроме
Чулкова, коему посвящены эти ,,Мысли41». Блок не обиделся на
столь резкую и во многом несправедливую оценку «Вольных
мыслей». В ноябре 1908 г. он писал матери: «Всего важнее для
меня — то, что Клюев написал мне длинное письмо о ,,Земле
в снегу44, где упрекает меня в интеллигентской порнографии (не за
всю книгу, конечно, но, например, за «Вольные мысли»). И я поверил
ему в том, что даже я, ненавистник порнографии, попал под ее
влияние, будучи интеллигентом. Может быть, это и хорошо даже,
197
но еще лучше, что указывает мне на это именно Клюев. Другому
бы я не поверил так, как ему. Письмо его вообще опять настолько
важно, что я, кажется, опубликую его» (VIII, 258).
В письме Клюева много наивного, он требовал, чтобы Блок
отказался от самого себя, от своих жизненных идеалов и своего
поведения. Но есть в этом письме и то, что шло от крепкого крестьян
ского сознания, от народной вражды к светским бездельникам.
В «Вольные мысли» входили «рассказы в стихах», в которых Блок
изображал тяжелую, беспросветную жизнь простых тружеников.
На набережной рабочие разгружают барки, на тачках возят дрова,
кирпичи и уголь, тут же дети голыми ногами месят «груды желтого
песку».
И матери — с отвислыми грудями
Под грязным платьем — ждали их, ругались
И, надавав затрещин, отбирали
Дрова, кирпичики, бревешки. И тащили,
Согнувшись под тяжелой ношей, вдаль.
Мрачная «физиологическая» сцена из быта петербургской рабо
чей окраины: выпитая «сороковка», утонувший грузчик, голодные
ребятишки, измученные матери. Все это представлялось Клюеву
страшным кошмаром, социальным бедствием. От Блока он ждал
большего сочувствия этим несчастным людям, обличения нравов
«сытого» общества. «Олонецкому крестьянину» казалось, что петер
бургский поэт слишком бесстрастно изображает человеческую
трагедию, остается в стороне от людского горя или уходит в природу,
чтобы не видеть безобразной действительности: «Пойду еще
бродить». Вместо того чтобы греметь, обличая зло, поэт сам отдается
богеме, поет песни разному салонному сброду. Клюев не мог простить
Блоку такие, например, стихи:
Всегда хочу смотреть в глаза людские,
И пить вино, и женщин целовать,
И яростью желаний полнить вечер,
Когда жара мешает днем мечтать,
И песни петь! И слушать в мире ветер!
Такое времяпровождение («все позволено») воспринималось
Клюевым как проявление интеллигентского эгоизма, как уступка
буржуазным нравам. Здесь происходит Столкновение двух мироощу
щений, двух жизненных концепций, двух поведений. Если восполь
зоваться словами Ф. Энгельса о Георге Веерте, то Блок не отказы
вается от «выражения естественной, здоровой чувственности
и плотской страсти».30
Когда Клюев осуждал Блока за «интеллигентскую порнографию»,
он, видимо, имел а виду слишком натуралистическое изображение
«плотской страсти», буржуазно-курортного быта в стихотворениях
«В Северном море» и «В Дюнах». Клюев считает, что в «Вольных
мыслях» не хватает гражданственности, чувства социальной ответ
ственности. Петербургский поэт сам разделяет пороки «курортной
цивилизации», несет на себе печать чуждой народу среды. Как
198
можно беспечно отдыхать на лоне природы и «стрелять за девчон
ками», когда кругом ложь и лицемерие? Концевые стихи «В Дюнах»
Клюев воспринимает как авторскую апологию диким, звериным
страстям:
Лежу и думаю: «Сегодня ночь
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
„Моя! Моя!“»
В «Вольных мыслях» Клюев заметил «бескрылое и цыганское»,
но не разгадал сложности психологических переживаний Блока,
«диалектики души» поэта. 30 октября 1911 г. Блок записал
в своем дневнике: «Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше,
все житейское, простое и сложное, и бескрылое и цыганское»
(VII, 79). В своей поэзии Блок не жертвует множественностью
человеческих индивидуальностей, «простым и сложным», он запечат
левает «современные сомнения, противоречия», не исключая «броже
ния праздных сил». В статье «О драме» (1907) поэт признается,
что сложные жизненные коллизии способна отражать «только одна
гибкая, лукавая, коварная лирика» (V,-164). «Что такое лирика?» —
спрашивал Блок. В статье «О лирике» (1907) отвечает: «Лирика
есть „я“, макрокосм, и весь мир поэта лирического лежит в его
способе восприятия» (V, 133—134). Клюев не понимает этой «гибкой»
блоковской лирики, «лукавой» и «коварной», он судит о «Вольных
мыслях» односторонне, догматично.
Лирический герой Блока куда более сложен, психологически
многогранен, нежели он представляется Клюеву. Клюев не замечает
трагедийности, одиночества лирического «я», внутренней логики
всего цикла стихотворений. Он «рубит с плеча», отсекает отдельные
сцены от сложной композиции, от всей образной системы, видит
в самом поэте прожигателя жизни, бродягу «без очага», которому
пока закрыт путь в народную Россию. В чем-то Клюев был по-своему
прав, отчасти он разгадал трагедию мятущегося Блока. Бунт против
дачников-мещан, против ненавистного обывательского болота закан
чивался в «Вольных мыслях» вынужденным примирением с действи
тельностью. Когда рассказчик сам становится действующим лицом,
он не выдерживает гражданских испытаний, сам становится соучаст
ником беспечного пиршества, не уходит из общества, которое должно
быть непременно отвергнуто. Оттого снижается социальная актив
ность «Вольных мыслей», снижается философская значительность
цикла в целом. На это справедливо указывает П. П. Громов:
«В изображении этой „северной44, „звериной44 любви у Блока есть
нечто от Гамсуна, но, пожалуй, еще больше от модернистского
литературного шаблона».31 Таким образом, характеристика Клюева
«Вольных мыслей» при всей ее упрощенности не лишена некоторой
критической прозорливости и мужицкой принципиальности. Блок
«поверил» Клюеву, согласился с ним: «другому бы я не поверил так,
как ему».32 Блок даже собирался опубликовать письмо Клюева. Речь
199
в этом письме шла не только о Блоке, но и о поэзии символистов,
о кризисе декадентского искусства в целом.
Клюев хотел сказать, что у крестьян куда выше жизненные
идеалы, что деликатность, скромность, стыдливость сохранились
в народе, в частности в олонецкой деревне, изолированной от
пагубных влияний буржуазной цивилизации. Тут «олонецкий кре
стьянин» разделял мнение старых демократов и в какой-то степени
повторял их характеристики «простонародья». О земляках Клюева
писал в «Заметках собирателя» П. Н. Рыбников, открывший
в Заонежье знаменитых сказителей, в частности он ставил в пример
Трофима Рябинина: «Слово гордость не исчерпывает характера
Рябинина: к ней присоединяется деликатность, так как это свойство
в нем следует назвать уважением к самому себе и к другим».33
Приведем еще одно свидетельство местного фольклориста о пове
дении заонежских женщин: «Заонежская женщина прежних времен,
а в особенности девушка, всегда отличалась своей скромностью
и стыдливой застенчивостью к мужчине; только со своими или
близкими знакомыми она говорила и держала себя свободно; сама
никаких вопросов малознакомому мужчине не делала, а лишь только
отвечала. Но все важные события в своей жизни, как радость,
так и горе, — она изливала или в песне, или в причети, и только в них
она нисколько не стеснялась и ,,при чужих чужанинах“. Такая же
скромность или застенчивость выражались в заонежской девушке
и в танцах, где она никогда не плясала, а только плавно и величаво
выступала».
Известно, что Н. А. Некрасов в поэме «Кому на Руси жить
хорошо» широко использовал записи заонежского фольклора
и наблюдения фольклористов. Он и сам отлично знал отношение
крестьян к барским прихотям и «разным пакостям», отмечал весьма
характерную для народа целомудренность. В набросках к поэме
Некрасов останавливает внимание именно на этой нравственной
черте русского мужика, отличающей его от господ:
Нехорошо ругается
Народ — сознаться надобно,
А толков про зазорное
Не любит. . . На зазорные
Картинки не глядит.
Стошнит его! куда ему!
По части разных пакостей
С французскими мамзелями
Далеко до господ.35
Подобные характеристики северного крестьянина, быта и нравов
складывались под впечатлением живых встреч с народом. По словам
П. Н. Рыбникова, «крестьянин искреннее в своих чувствах и последо
вательнее в своих поступках нас, цивилизованных людей». «Если он
ненавидит недруга, он изведет его; если полюбил, а родные стали
поперек его счастья или любимая девушка не отвечает на его лю
бовь, — так он идет в монастырь; если усомнился в истине предания
и значении обрядности, создает свою религиозную и философскую
200
систему, распространяет ее между братьями и стоит за нее, не
боясь тюрьмы и ссылки; если сознал, что гнет сверху превосходит
всякую меру,
. . .схватит шалыгу подорожную,
И видит князь Владимир
стольно-киевский,
Что пришла беда неминучая».
«Да, — заключает Рыбников, — мы, образованные люди, не
умеем уже так освобождаться от своих кумиров и пугал».36 Заметки
Рыбникова прекрасно комментируют письма Клюева к Блоку, где
содержится та же «религиозная и философская система», вырабо
танная веками и распространяемая среди братьев-крестьян.
Мы привели подробные сведения об олонецких крестьянах, об
их нравственном капитале вовсе не для того, чтобы непременно
отдать предпочтение Клюеву в понимании народного характера
и народности в искусстве. Вся сложность проблемы «Клюев и Блок»
в связи с народознанием состоит в том, что и крестьянство
не представляло собой чего-то единого, артельного, «соборного»,
не знающего противоречий, и крестьянское устное творчество,
деревенский быт, нравы и обычай не составляли однотипной
картины, идеальной в своей основе. У Клюева были свои предубежде
ния, симпатии и вкусы, у Блока — свои, не ведущие непосредственно
в крестьянскую избу, но обогащенные опытом общечеловеческой
цивилизации. У того и другого поэта складывалось отношение
к крестьянству и его поэзии вполне самостоятельно, отражая
индивидуальные идейные и художественные устремления. Клюев
тоже далеко не все приветствовал в фольклоре, его субъектив
ные пристрастия и наклонности постоянно давали о себе знать.
Он с особым вниманием относился к народному эпосу, к духовным
стихам, легендам и причитаниям, видя в этих фольклорных
жанрах отражение устойчивых народных социально-этических воз
зрений, но более осторожно и дифференцированно подходил к бы
товой лирике, к сказкам и современным частушкам. У Блока
несколько иной интерес: от древних мифов — к бытовой лирике
и фольклору городской улицы.
Кстати сказать, народная поэзия не чуждалась «неприличных»
сюжетов, называя вещи своими именами. В народных сказках
можно встретить бытовые сцены явно эротического содержания.
Но фольклорный смех социален, и в этом его сила. Фольклору
свойственны и задорное озорство, и задиристая ирония, и убийствен
ная сатира; монашеское затворничество, аскетизм — не в духе
подлинного фольклора. Блок ценит в народной поэзии веселый
смех и здоровые наслаждения. У него — по-интеллигентски чувствен
ная, даже изощренная эротика, в фольклоре — мужицкая, порой
несколько грубоватая. Клюев и к фольклорной эротике проявлял
сдержанность, опасался растления деревенских нравов, влияния «го
родской» устной словесности и «жестоких» романсов.
201
Приветствуя в поэзии Блока все, что идет от народной России,
от «огней родных изб», где все звенит и поет вместе с народной
песней, вместе с выогой, лесными тропами и оврагами, Клюев
не прощает поэту малейшей неточности в изображении крестьян
ского быта и крестьянской духовной культуры. Так, он критически
отзывается о стихотворении «Пляска» из цикла «Заклятие огнем
и мраком». «Стихотв [орения] ,,Песельник“, ,,Пляска“ — балаганные
прищелкивания про Таньку и Ваньку». «Я читал их, — пишет Клюев
Блоку, — на беседе (посиделке), девки долго смеялись над словом
,,Лови лесной туман косой“, а в ,,Пляске“ слово лютики будто
с того света свалилось, незнакомое, уродливое, смешное, как барыня
в буклях, с лорнетом и в плиссе, попавшая в развеселый девичий
хоровод, где добры молодцы — белы кречеты, красны девушки —
што малинушка. Я не упоминаю про внешность стихов, потому что
не придаю ей, кроме музыкального, никакого значения». В стихотво
рении «Песельник» («Я — песельник. Я девок вывожу. . .») Клюев
отметил действительно неудачную строку: «Эй, девка, собирай лесной
туман косой» (Клюев цитировал по памяти, неточно: «Лови лесной
туман косой»). При переиздании сборника «Земля в снегу» Блок
исключает это стихотворение, чтобы «девки» не смеялись над туманом
и косой.
В «Пляске» Клюев увидел танцующую «барыню в буклях».
Такая «барыня» больше относится ко всему циклу «Заклятие огнем
и мраком», где героиня как бы меняет социальные маски: то она
выступает как городская женщина, актриса, «интеллигентка», то
как деревенская русская баба, солдатка, вопленица. П. П. Громов
справедливо замечает, что «некоторая напряженность, неестествен
ность, художественная дисгармоничность обнаружились в этой
,,смене масок“».37 В «Пляске» Блок ближе держится фольклорной
стихии. Рыцарь Прекрасной Дамы на этот раз появляется на
народном гулянье, где пляшут под гармошку до самой зари. Клюев
и тут находит этнографические неточности, указывает на несоот
ветствие нескольких романтических образов характеру крестьянских
бытовых обрядов. Такие песни в деревне не поют! Но Блок и не
стремился к прямому сближению своей «Пляски» с крестьянским
песенным фольклором. В его «Пляске» слышатся отзвуки город
ского «хмельного» романса и залихватской цыганской песни.38
Романтический образ женщины с «огненной душой» облекается
в несколько необычную форму, полуобращаясь к фольклорной
пляске, к деревенскому обряду:
Гармоника, гармоника!
Эй, пой, визжи, жги!
Эй, желтенькие лютики,
Весенние цветки!
Там с посвистом да с присвистом
Гуляют до зари,
Кусточки тихим шелестом
Кивают мне: смотри.
202
Смотрю я — руки вскинув,
В широкий пляс пошла,
Цветами всех осыпала
И в песне изошла. . .
Подобные хмельные песни («И вся ты — во хмелю») знала
крестьянская Россия, справлявшая разгульные, пиршественные
праздники после сбора урожая. Блок, безусловно, симпатизировал
таким разгульным народным песням. Своими «кабацкими» стихами
(«Я пригвожден к кабацкой стойке. . .») он бросил вызов мещан
скому благополучию, преуспевающему обывателю. В стихотворении
«Поэты» голос Блока прозвучал особенно громко и вызывающе:
Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта — всемирный запой,
И мало ему конституций! . .
Клюев осуждал Блока за прожигание жизни, к тому же он
требовал от «Пляски» полного соответствия фольклорному образцу,
верности в деталях. «Олонецкий крестьянин» решил сам показать
разгульный деревенский праздник. В сборнике «Лесные были»
появилась клюевская «Плясея». Возможно, что Клюев своей
«Плясеей» отвечал Блоку, возвращал блоковскую плясунью в де
ревенский хоровод. «Плясея» Клюева — типично народная песня,
претерпевшая незначительную авторскую обработку. В Вологодской
губернии Н. А. Иваницким была записана песня «Я вечор, молода,
во пиру была. . .» в несколько иной редакции, без концевых строф,
без припевки «парня-припевалы». В песне Иваницкого — картина
деревенского пиршества и образ разгулявшейся «плясеи». У Клюева
«парень-припевало» вносит в бытовой сюжет мотив, взятый из
«удалых» песен («разбойный ножик точится!»). Приведем клюевскую
«Плясею» и соответствующий текст из сборника «Песни, сказки,
пословицы, поговорки и загадки, собранные Н. А. Иваницким
в Вологодской губернии» (№ 535).
ПЛЯСЕЯ
(Девка-запевало):
Я вечор, млада, во пиру была,
Хмелен мед пила, сахар кушала;
Во хмелю, млада, похвалялася
Не житьем-бытьем — красной удалью.
Не сосна в бору дрожмя дрогнула,
Топором пилой насмерть ранена,
Не из невода рыба шалая,
Извиваючись, в омут просится, —
Это я пошла впляску походом:
Гости-бражники рты разинули.
Домовой завыл — крякнул под полом,
На запечье кот искры выбрызнул:
Вот я —
Плясея —
203
Вихорь, прах летучий
Сарафан —
Синь-туман,
Косы — бор дремучий!
Пляс-гром,
Бурелом,
Лешева погудка,
Под косой —
Луговой
Цвети к- незабудка!
(Парень-припевало):
Ой, пляска приворотная,
Любовь — краса залетная,
Чем вчуже вами маяться,
На плахе белолиповой
Срубить бы легче голову!
Не уголь жжет мне пазуху,
Не воск — утроба топится,
О камень — тело жаркое,
На пляс — красу орлиную
Разбойный ножик точится!
ИЗ СБОРНИКА Н. А. ИВАНИЦКОГО
Я вечор, молода, во пиру была,
Во пиру была, во беседушке.
Не у батюшки, не у матушки —
У мила дружка у Иванушка.
Я не мед пила и не полпива,
Я пила, молода, сладку водочку.
Сладку водочку да наливочку,
Я не рюмочкой, не стаканчиком,
Из полна ведра, через край до дна,
Я и тут, млада, не пьяна была.
Уж я лесом шла — не шаталася,
Уж я полем шла — не валялася.
За вереюшку ухватилася.
Верея ли ты моя, вереюшка!
Поддержи-ка ты бабу пьяную,
Бабу пьяную, жену похмельную.
Я гулять пошла — обрядилася;
У меня в дому всё поприбрано:
Суды вымыла — во щи вылила,
Порог вымыла — в горох вылила,
Полы вымыла — в квашню вылила,
Косяки скребла — пироги пекла.
Ясно, что между блоковской «Пляской» и клюевской «Плясеей»
нет ничего общего. Клюев близко держится фольклорного текста,
Блок создает свою песню, избегая фольклорных цитат и внешнего
подражания. Обращение к фольклору у них было разное. Блок
не стремился послушно следовать за народной песней, хотя и вни
мательно прислушивался к ней. Клюев очень часто прибегал
к стилизации, а иногда и просто сохранял в неприкосновенности
основные элементы фольклорного стиля. Требуя от Блока, чтобы
его «красны девушки» не походили на барынь в буклях, сам Клюев
впадал в другую крайность, в натуралистический фольклоризм,
204
в копирование традиционных стилистических приемов и довольно
архаических образов. В том же письме, где содержится отзыв
о сборнике «Зима в снегу», Клюев спрашивал у Блока: «Что Вы
думаете про такое стихотворство, как моя ,,Песня о царе Соколе
и о трех птицах божьих“? Можно ли так писать — не наивно ли,
не смешно ли?» Едва ли Блок мог положительно отозваться
о клюевской «Песне», перегруженной фольклорными заимствова
ниями. Клюев походил больше на сказителя, нежели на поэта.
В «Песне о Соколе и о трех птицах божиих» (таково окончательное
название этого стихотворения) Клюев объединяет в одну художест
венную композицию образы и стилистические приемы народных
эпических песен, причитаний и сектантских песнопений. Сам Клюев
называет некоторые стихотворения подобного типа «былинами нового
времени». Это совсем близко сказительским экспериментам нашего
времени (Марфа Крюкова, П. И. Рябинин-Андреев и др.):
От налета соколиного,
Злого посвиста змеиного
Волга-реченька смутилася,
В сине море отшатилася. . .
Ой, не звоны колокольные
Никнут к земли, бродят около, —
Стонут люди полоненные
От налета злого Сокола.
И не песня заунывная
Над полями разливается, —
То плакун-трава могильная
С жалким шорохом склоняется! . .
До Клюева доходили слухи, что далеко не все его «фольклор
ные» стихи у известных петербургских поэтов вызывали сочувствие.
Символистам и акмеистам казалось, что Клюеву не хватает общей
культуры, что он весь находится во власти традиционной фольклор
ной поэтики. Но Клюев не сдавался, защищал свое право писать
«с голоса народа», уличая критиков в пренебрежении к народному
языку, роптал на недоброжелателей. «Я знаю, Ахматова и компа
ния, — писал Клюев В. С. Миролюбову, — не верят в мое пони
мание искусства, думают, что под искусством я подразумеваю
прикладное искусство, слышал я, что они фыркают на мои писания,
так как, видите ли, у меня истощился запас ,,культурных слов“,
что по их понятию является показателем скудности душевной, —
на все это мне претит возражать».39
Клюев считает, что он «сам народ». У столичных поэтов было
основание осуждать Клюева за излишнее пристрастие к копированию
фольклорных образов. Клюев часто приносил в жертву эпическому
«мы», коллективному герою свое собственное «я». Блок через народ
ную песню постигает прежде всего самого себя, обращается к народ
ной песне, чтобы преодолеть эмоциональную разорванность между
лирическим героем и народом. Духовная обездоленность русского
интеллигента у Блока как бы снимается душевной щедростью
народной лирики. Несмотря на скудность народной жизни и постоян
ные лишения, народные песни прославляют «бедовую удаль»,
205
мощное веселье, всепоглощающую бодрость. Блок идет на прямое
сближение своей «Осенней воли» с народной лирической песней,
никогда не впадая в стилизацию, во внешнее подражание, дорожа
своей индивидуальностью, личными переживаниями, своей биогра
фией:
Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав!
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.
Таким Блок был и в жизни. В письме к Андрею Белому от 15 октября
1905 г. есть такое признание: «Отчего ты думаешь, что я мистик?
Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю» (VIII, 138).
Клюев никогда не мог сказать о себе ничего подобного. Он и в
«Плясее» остается в стороне от слишком разгулявшихся парней
и девок, не сближается с героями бедовых народных песен. Блок,
а за ним и Есенин идут на такое сближение, они вместе пируют
с «добрыми молодцами», вместе бражничают и бродяжничают,
вместе оплакивают неудавшуюся жизнь и ищут дорогу в будущее.
В письме к матери, написанном под впечатлением замечаний
Клюева о «Вольных мыслях», Блок признавался: «Следовательно
(говоря очень обобщенно и не только на основании Клюева, но
и многих других моих мыслей): между*,интеллигенцией44 и ,,народом44
есть недоступная черта» (VII, 258). Но именно в лирике Блок
сумел преодолеть эту «недоступную черту», приблизиться к внутрен
нему миру народной России.
Клюев называет собрание своих стихотворений в двух книгах
«Песнослов» (1919), как бы указывая на организующую роль
в его стихах народно-песенного слова. Но Клюев — поэт по преиму
ществу эпический, сдержанный в своих эмоциях, скованный в своих
интимных чувствах. Тут несомненно сказался личный характер
Клюева и его понимание предназначения поэзии. Для песенной ли
рики у него не хватало «певучего начала», эмоциональной подвиж
ности. Лирическая песня, которая становится достоянием народной
памяти, — это стихия Блока и Есенина.40 Клюев держится как-то
особняком от «разгулявшихся молодцев», его больше привлекают
певцы былин и плакальщицы, выплакивающие народное горе.
В самых «фольклорных» стихах поэт неохотно обращается к бытовой
лирической песне, он публикует собственно народные песни, отчасти
редактируя их, всегда подчеркивая, что это все же песни заонежские,
а не его собственные.
До нас не дошли отзывы Блока о поэзии Клюева, но можно
с уверенностью сказать, что слишком «сермяжные» стихи, погру
женные в замкнутую жизнь крестьянской избы, Блок осуждал,
видел в них проявление эстетической ограниченности. Частично
мнение Блока о «деревенских» стихах Клюева, перегруженных
бытовыми образами и «тяжелыми» метафорами, нам помогает
восстановить его небольшая рецензия на рукописный сборник
стихотворений Дмитрия Семеновского «Зоревые знамена» (1919):
206
«В родовом, русском — Семеновский роднится иногда с Клюевым,
не подражая ему, но черпая из одной с ним стихии; это как раз
то, что мне чуждо в обоих, что приходится признать, с чем нельзя
не считаться, но с чем, по-моему, жить невозможно: тяжелый
русский дух, нечем дышать и нельзя лететь. Особенно роднят
Семеновского с Клюевым такие образы:
Телега — ржаная краюха —
Увязла в медовый раствор.
Медовым раствором назван навоз — это совсем уж плохо, даже
независимо от сущности. А сущность — липкое, парное, ржаное.
Можно погрузиться в этот мир, как во всякий настоящий и непри
думанный мир, и поверить, что ,,двор — уж не двор, а дворец“,
потому что там — „сокровища кала44, но тут скоро задохнешься.
В этом мире нет места для страсти — она скоро превращается в чув
ственность, и веянием этой обезличивающей чувственности уже про
никнуты порою „природные44 стихи Семеновского: страсть уже обес
крылена там, где начинаются сравнения (эти «опоясанные тучки», эти
«сироты-овины», «мохнатые снопы»), где начинают большую роль
играть запахи, где постоянно близка ржавая болотная вода».
В примечании Блок поясняет, что «особенно рискованны такие
образы (их много), как „мохнатый сноп44: казалось бы, это очень
хорошо — ярко и сочно; но эпитет „мохнатый44 прилагается к
животному, и в этой помеси растительного с животным начинает
роиться чувственное, похотливенькое, мужичье» (VI, 342).
В этом отзыве о поэзии Семеновского Блок прав и не прав.
Крестьянские поэты, начиная с Клюева, действительно перегружали
свои «природные» стихи слишком натуралистическими деталями,
эмпирическими описаниями. Блок верно почувствовал узость
поэтического кругозора и слишком плоскую мужицкую чувствен
ность. Вместе с тем в его рецензии сказывается некое пренебре
жение к прозаическому крестьянскому быту и вырастающей из него
«мужичьей» поэтике. Кстати сказать, «мохнатые снопы» и «сиротыовины» совсем не противопоказаны поэзии. В этой предметной
конкретности есть своя художественная образность и земная
окрыленность. В поэзии Клюева, как и в стихах Семеновского,
ощущается перегруженность «растительными» и «животными»
образами, предметами крестьянского обихода, всем «парным»
и «ржаным». Но без этого «ржаного колорита» были бы немыслимы
клюевские «избяные песни». От некоторых «родовых» излишеств
в поэтике Клюев пытается освободиться и, что особенно важно,
делает это не без влияния Блока.
«Олонецкий крестьянин» учился у петербургского поэта технике
письма, культуре поэтического слова, но всегда оставлял за собой
право отстаивать свои идейные убеждения, свои идеалы. Первую
книгу стихотворений Клюев посвящает Блоку: «Александру Блоку —
Нечаянной радости». Посылая сборник стихотворений Блоку, Клюев
начертал следующую дарственную подпись: «Александру Александ
ровичу Блоку в знак любви и чаяния радости-братства Николай
Клюев. Андома ноябрь 1911».41 Влияние Блока оказалось исключи
207
тельно плодотворным. От Блока в лирике природы Клюева —
повышенное внимание к музыкальной наполненности стихж
а и к мета
форической насыщенности образов. Вся оркестровка стиха идет
навстречу «сосновому перезвону» и шелесту березовой рощи. Глухое,
протяжное «щ» смягчается с помощью успокаивающего, убаюки
вающего «ш». Шипящие вторят друг другу, образуя один плавный
звуковой поток:
Ветер-сторож следы старины
Заметает листвой шелестящей.
Распахни узорочье сосны,
Промелькни за березовой чащей.
(«В златотканные
дни сентября...»)
Такая неподвижная тишина («листва шелестит», «сосны шеп
чут») длится до первого волнения соснового бора. И тогда на
чинают с удвоенной силой звучать раскатистые «о» и «у», предвещая
непогоду и донося до слуха людские думы:
Мир вам, сосны, вы думы мои,
Как родимая мать, разгадали.
Большинство стихотворений, вошедших в книгу «Сосен пе
резвон»,— лирика природы. Но Клюев не просто живописует, он
о чем-то постоянно беспокоится, тревожится, предупреждает,
пророчествует. Порой он погружается в лабиринт загадок и полу
намеков. Стремление овладеть внутренним зрением, почувствовать
под внешними покровами мира иную, таинственную жизнь сбли
жает поэзию Клюева с тревожной лирикой Блока. Клюев продол
жает ставить недоуменные вопросы:
О кто ты, Родина? Старуха?
Иль властноокая жена?
(«В морозной мгле,
как око сычье. . .»)
Женские образы как в поэзии, так и в стихах Клюева отражают
поиски цельного и просветленного образа Родины, а стало быть,
и тех путей, которыми должны идти ее «бездомные сыновья».
Посвящая Блоку стихи, Клюев придает особое значение избран
ному пути:
О, матерь-отчизна, какими тропами
Бездольному сыну укажешь пойти?
Разбойную ль удаль померять
с врагами
Иль робкой былинкой кивать при пути?
(«Весна отсняла... Как сладостно
больно. . .»)
Если не знать, что эти стихи писал «олонецкий крестьянин»,
то их легко можно было бы счесть блоковскими стихами. Блок
тоже мучительно размышлял о «матери-отчизне» и сыновней ответ
ственности перед ней. Не случайно одну из своих статей он назвал
«Вопросы, вопросы, вопросы».
208
Два поэта — один из Петербурга, другой из Олонецкой губернии
идут вместе по дороге, полуразрушенной ураганами, в сложную
эпоху, в переходное время, в ночь после битвы, каждый по-своему
представляет себе судьбу Родины, ее будущее.
У Блока — многоплановый образ России. «И ,,старуха“, и
,,властноокая жена11, и ,прекрасная незнакомка14».42 Здесь нет рез
кого противопоставления прошлого настоящему, и наоборот. Блок
видит в прошлом будущее России. У него более динамичное,
нежели у Клюева, понимание самой истории. Об отношении Блока
к культуре Древней Руси, к мифам и преданиям свидетельствует
статья «Поэзия заговоров и заклинаний» (1906): «...заговоры,
а с ними вся область народной магии и обрядности, оказались тою
рудою, где блещет золото неподдельной поэзии; тем золотом, кото
рое обеспечивает и книжную ,,бумажную11 поэзию вплоть до наших
дней» (V, 37). В «Нечаянной радости» широко представлена
низшая демонология (лешие, черти, домовые, русалки), поэт блуж
дает в «лесу народных поверий». В причудливых легендах и былин
ках ищет и находит скрытый поэтический родник, неумолкаемый
«лесной ручей», столь необходимый для установления «связи вре
мен». Но Блок не склонен скрывать «безобразную историю»,
если даже эта история делалась с участием народа. Фольклор
тоже не составляет исключения, поэт не возводит фольклорно
этнографические мотивы в степень истинной народности. Сказочная
народность — не больше:
Где ведуны с ворожеями
Чаруют злаки на полях
И ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах.
(«Русь»)
Блок даже подвергает сомнению народный характер некоторых
эпических песен. Так, например, он утверждает, что былинные
богатыри «умеют ругаться, умеют бахвалиться, а лучше всего
умеют пьянствовать и расправлять грязные кулачищи» (V, 90).
В статье «Девушка розовой калитки и муравьиный царь» (1906)
отзыв о богатырях чем-то напоминает отзыв Г. Р. Державина.
Державин усматривал в былинах явную «нелепицу», неоправданный
«гигантеск», «варварство» и даже «грубое неуважение к женскому
полу». Теоретически не отказываясь от опоры на народное мифотвор
чество, Блок в своей художественной практике более всего дове
ряет собственной фантазии, интуиции и философским исканиям.
«Давно уж, — отмечал поэт в своем дневнике 1901 —1902 гг.,—
хочу я положить основание мистической философии моего духа.
Установившимся наиболее началом смело могу назвать только
одно: женственное». Блок вслед за Вл. Соловьевым создает
мифы — Прекрасная дама, Вечная женственность, Прекрасная
незнакомка, Властноокая жена. Встречается и образ «старухи»,
но эта блоковская «старуха» — старая, заснеженная, колдовская
Русь.43 Она заслуживает признания, в ней есть своя неповторимая
14 В. Г. Базанов
209
красота, сказочная привлекательность. Но все же это «старческий
лик» уходящей России:
. . .Там прикинешься ты богомольной,
Там старушкой прикинешься ты,
Там молитвенный звон колокольный,
За крестами кресты да кресты. . .
Только ладан твой синий и росный
Просквозит мне порою иным. . .
Нет, не старческий лик и не постный
Под московским платочком цветным! . .
(«Новая Америка»)
Тема Родины и личной судьбы в поэзии Блока становится боль
шой и нескончаемой темой. «О, нищая моя страна, что ты для сердца
значишь? . .» И тут же рядом другой вопрос, продолжающий
первый, но тоже требующий ответа: «О, бедная моя жена, о чем ты
горько плачешь?» Обобщенный образ блоковской Родины предпола
гает множество «посредствующих звеньев», множество исторических
оттенков, чувствований самого поэта. У Клюева образ Родины
(«кто ты, Родина? Старуха? . .») сплетается с самыми древними
представлениями народа о Матери-земле, Матери-свете, Материкормилице. В основе клюевской «связи времен» — изначальные
аграрные обряды и религиозные верования. С. С. Шашков в статье
«Главные эпохи в истории русской женщины» поясняет происхож
дение обряда чествования Земли-матери: «В ряду божеств одно
из первых мест принадлежало Матери-земле, щедрой кормилице
и покровительнице всех людей. Главною служительницей и пред
ставительницею этой богини была женщина, которая своим участием
в религиозных торжествах в честь Земли преклоняла последнюю
на милость к людям, побуждала ее к плодородию, парализовала
действие сил, враждебных к людям, как любящая мать, — плачет
об их бедствиях, радуется при виде их счастья».44
В натурфилософской лирике Клюева широко представлена
символика материнства, но опять-таки символика, вырастающая
из мифа и деревенского бытового уклада. Не образ древнерусской
царственной женщины, известной по летописному преданию о кня
гине Ольге, и не образ «красной девицы», столь популярной
в народной лирической песне, а именно как роженицы и кормилицы —
патриархальной «старухи». Образ старухи или старика, как преобра
женный миф, встречается и у других крестьянских поэтов. На это
указывает А. И. Михайлов: «Поэтически наиболее обобщенным и,
так сказать, „программным героем“ новокрестьянской поэзии
выступает патриархальная древность в образе старика или старухи.
Образ „ветхого деньми“ старца является вообще одним из главных
компонентов их поэтической, мировоззренческой системы, опреде
ленное единство которой, при многих принципиальных расхождениях
поэтов между собой, не подлежит сомнению».45 В системе поэти
ческих образов Клюева «старуха» — это и Мать-земля, и Матьсубботница, и сама Богородица. Все они являются хранительни
цами вековых нравственных устоев, олицетворяют определенную
210
мировоззренческую систему, являются отражением народной
прапамяти.
Клюевская «старуха» — нечто вневременное, универсальное.
Клюев подчеркивает в образе старухи все непреходящее, вечное,
почитаемое в народе. Но у этой полумифической старухи есть
своеобразный земной «двойник»— домовитая «баба-хозяйка». Ста
рые религиозные мифы как бы обретают земное существование.
У поэтов-символистов культ женщины часто приобретал теурги
ческий смысл, мистический ореол. Так, у Андрея Белого «Жена,
облеченная в солнце» ведет борьбу с «Великой Блудницей»,
сидящей на «Багряном Звере». У Клюева — прежде всего «бабахозяйка», кормилица, олицетворение власти земли. Клюев как бы
отвечает Андрею Белому, спорит с ним:Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб
и шорохи часов безмолвия:
Но бабой-хозяйкой, домовитой
и яснозубой,
С бедрами, как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды. . .
(«Поддонный псалом»)
Образ «бабы-хозяйки, домовитой и яснозубой» в поэзию Клюева
тоже приходит из фольклора. Таково фольклорное представление
женской красоты и «хорошей жизни» («жизнь, как она должна
быть»). Первый признак красоты по народным понятиям — «чрезвы
чайно свежий цвет лица» и «румянец во всю щеку» или «кровь
с молоком», как говорят в народе. Сельская красавица должна
быть «крепка сложением», «довольно плотна», у нее «не может
быть маленьких ручек и ножек, потому что она много работает».
Клюев редко обращался к женским образам, его поэзия сторонится
любовной лирики, мало говорит о женской красоте. Если в «Песнях
из Заонежья» он и писал о «красных девушках», то по народно
обрядовым песням, послушно следуя за фольклорной эстетикой.
А в описаниях красавицы в народных песнях, как об этом писал
в свое время Чернышевский, «не найдется ни одного признака
красоты, который не был бы выражением цветущего здоровья
и равновесия сил в организме, всегдашнего следствия жизни
в довольстве при постоянной и нешуточной, но не чрезмерной
работе».46 В поэзии Клюева именно такая фольклорная красота:
«цветущее здоровье», жизнь в довольстве и при постоянной работе
«бабы-хозяйки».
Клюевская «старуха» и его же «баба-хозяйка» — явный спор
с Белым и Блоком. Вместо Прекрасной Дамы и таинственной
«Жены, одетой в солнце», — деревенские женщины во всю их нату
ральную величину. Целая родословная (у Блока — «женственное
начало»): дочери Матери-земли, представительницы народного
самосознания, труженицы, кормилицы, домовитые хозяйки, храни
тельницы семейного очага. В письмах к Блоку Клюев еще более
откровенен. Он желает, чтобы Блок внял его советам, пошел за ним.
14*
211
Историки литературы иногда вспоминают о Клюеве в связи
с Блоком, но вспоминают для того, чтобы развенчать «хитрого
и оборотистого мужичка», показать его в самом темном свете.
Натан Венгров в книге «Путь Александра Блока» пишет о взаимо
отношениях двух поэтов: «Остро чувствующий всякую фальшь
и неправду, Блок неожиданно всерьез принимает юродствующего
Н. Клюева за якобы подлинный ,,голос народа44 и укоряющий
голос своей совести, впадая в настроения „кающегося дворянина44.
Между тем весь тон Клюева, „прощающего44 Блоку его „барскую
жизнь44: елейные обращения к Блоку в письмах — „Брат Александр44,
надпись на книге стихов „Мирские думы44 — „сладчайшему брату
Александру44 с извлечениями „из бесед со старцем Распутиным44
и других „святых44 этого рода — для любого, даже самого непрони
цательного человека со всей ясностью обнаруживали хитрого
и оборотистого мужичка, использовавшего поэта в своих целях».47
Письма Клюева к Блоку не дают оснований делать заключение
такого рода. В изображении Венгрова Клюев мало похож на
самого себя. Письма Клюева, как мы уже убедились, содержат
большой и принципиальный разговор о жизни и литературе, об
отношении поэзии к действительности. К сожалению, мы не знаем
ответных писем Блока, но о них можно в какой-то мере судить
по письмам Клюева и по письмам Блока, адресованным матери
и друзьям, а также по дневниковым записям поэта.
Одно из клюевских писем, полученных осенью 1907 г., Блок
решил опубликовать, чтобы дать возможность братьям по перу
подумать о сложности самой проблемы «народ и интеллигенция».
Приведя большой отрывок из письма Клюева в статье «Литературные
итоги 1907 года», он сообщает читателям: «Вот что пишет мне
один молодой крестьянин Северной губернии, начинающий поэт;
привожу выдержку из его письма, так как считаю его документом
большой важности» (V, 213).48 В подстрочном примечании к статье
Блок уточняет, что письмо Клюева «написано в ответ на мои очень
отвлеченные оправдания в духе „кающегося дворянина44» (V, 214).
Клюев, видимо, не принял во внимание этих «отвлеченных» оправда
ний и решил высказаться до конца, бросить вызов «господам».
В письме к матери от 27 октября 1907 г. Блок признается: «Письмо
Клюева окончательно открыло глаза!» Вот что писал «олонецкий
крестьянин» петербургскому поэту:
«Простите мне дерзость, — пишет Клюев Блоку, — но мне ка
жется, что если бы у нашего брата было время для рождения
образов, то они не уступали бы вашим. Так много вмещает грудь
строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление! . .
И хочется встать высоко над Миром, выплакать тяготенье тьмы
огненнозвездными слезами и, подъяв кропило очищения, окропить
кровавую землю (. . .)
О, как неистово страдание от „вашего44 присутствия, какое
бесконечно-окаянное горе сознавать, что без „вас44 пока не обой
дешься! Это-то сознание и есть то „горе-гореваньице44 — тоска
злючая-клевучая, кручинушка злая, беспросветная, про которую
212
писали Никитин, Суриков, Некрасов, отчасти Пушкин и др. Сознание,
что без ,,вас“ пока не обойдешься, — есть единственная причина
нашего духовного с ,,вами“ несближения, и редко, редко встре
чаются случаи холопской верности нянь или денщиков, уже доста
точно развращенных господской передней. Все древние и новые
примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни есть
показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости,
скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что ,,вы“ везде,
что ,,вы“ ,,можете“, а мы ,,должны“, вот необоримая стена несбли
жения с нашей стороны. Какие же причины с ,,вашей“? Кроме
глубокого презрения и чисто телесной брезгливости — никаких.
У прозревших из ,,вас“ есть оправдание, что нельзя зараз пере
делаться, как пишете вы, и это ложь, особенно в ваших устах, —
так мне хочется верить. Я чувствую, что вы, зная великие примеры
мученичества й славы, великие произведения человеческого духа,
обманываетесь в себе. Так, как говорите вы, может говорить только
тот, кто не подвел итог своему миросозерцанию.
И из ваших слов можно заключить, что миллионы лет чело
веческой борьбы и страдания прошли бесследно для тех, кто ,,имеет
на спине несколько дворянских поколений“».
Такие письма «олонецкого крестьянина» не могли не волновать
Блока, пережившего глубокий идейный кризис, постепенно отходив
шего от декадентов. Клюев имел основания писать Блоку поучи
тельные письма. У него был большой жизненный опыт, прекрасное
знание крестьянской России. В годы первой русской революции он
принимал непосредственное участие в революционном движении,
в пропаганде среди крестьян, в собрании народных толков и слухов.
В годы наступившей реакции дружба Блока с «олонецким крестьяни
ном» была взаимно полезной. Клюев резко обличал поэтов-декадентов за отрыв от народа. Что мог Блок в статье «Литературные
итоги 1907 года» сказать в ответ на письмо Клюева? «Что можно
ответить и как оправдаться? Я думаю, что оправдаться нельзя,
потому что вот так, как написано в этом письме, обстоит дело
в России, которую мы видим из окна вагона железной дороги, из-за
забора помещичьего сада да с пахучих клеверных полей, которые
еще А. А. Фет любил обходить в прохладные вечера, ,,минуя
деревни“» (V, 214—215).
Взыскательный к себе, постоянно находившийся в поисках
высоких нравственных идеалов, сомневающийся в собственном пове
дении, в правоте своих убеждений, удивительно тактичный Блок
прощает Клюеву несправедливые нарекания, упреки, дидактический
тон, излишнюю самонадеянность. И что самое главное: прислуши
вается к его голосу. Блок отвечает покаянными письмами, оправ
дывается, сам порицает сословные предрассудки, искренне при
знается, что еще «не подвел итог своему миросозерцанию», просит
понять, что «нельзя зараз переделаться» (V, 214). Переписка
продолжается и психологически усложняется. Клюев уверовал, что
только он может вывести Блока из темного тупика, сдружить
его с народом. Клюев в роли нравственного наставника Блока —
213
парадоксальная ситуация? Но было именно так. Письма Клюева
становятся все более и более настойчивыми, требовательными,
рассчитанными на эмоциональное воздействие. «Олонецкий кресть
янин» не стесняется в выражениях, тонко плетет словесные узоры —
и осуждает Блока, и заискивает перед ним. В ответ на признание
Блока о невозможности «сразу переделаться» Клюев 22 января
1910 г. посылает из Вытегры «хитросплетенное» послание:
«Здравствуйте, дорогой Александр Алек(сандрович). Получил
Ваше письмо от 11 января. Оно резко, но не отличимо от прежних.
Если бы Вы не упоминали почти в каждом письме про свое
барство, то оно не чувствовалось бы мною вовсе. Бедный человек,
в частности крестьянин, любовен и нежен к человеку-барину,
если он заодно с душой-тишиной, т. е. с самой жизнью, которую Вы
неверно зовете елейностью. Эта тишина — жизнь во всех людях
одна, у бедных и неученых она сказывается в доброте, ласке,
у иных в думах, больше религиозных, у иных в песнях протяжных,
потому что так ощутительней она. Так поют сапожники за работой,
печники, жнецы, ямщики и т. д. У ненуждающихся и ученых,
когда наука просто надоест, а это в большинстве так и бывает,
живущая в человеке тишина проявляется (как это ни странно) тоже
в думах. Но думы всегда певучи, красочны — отсюда музыка
и живопись, и живопись и музыка вместе — это книга — проза
и поэзия. Есть премия-картина к Всеобщему календарю Сытина —
,,Свят(ой) Николай спасает от смерти трех невинно осужденных
граждан4*, прибавка ,,с картины Репина44. Вероятно, эта картина
нарисована наперво барином, но, глядя на нее, не помыслишь,
что это затея, и как сквозь туман видишь не усы колечком, не гусиное
мясо, а ,,Лик“, беру на себя смелость прибавить: родной, обще
душевный. (Чтобы полюбить, что за этой картиной необходима
тишина и в обыкновенном значении). В Питере мне говорили,
что Ваши стихи утонченны, писаны для брюханов, для лежачих
дам, быть может, это и так в общем, но многое и многое, в особен
ности же ,,'Тишина44, их какие-то жаворонковые трепеты, пережи
вания мгновенные — общелюдски, присущи каждому сердцу. Ведь
в тех же муках рождала и простого человека мать, так же нежно
кормила у груди («пришельцы» из «Неч(аянной) рад<ости»)),
и исчезает ,,род презренья44, а уж ,,кто-то ласковый рассыпал золо
тые пряди, луч проник в невидимую дверь44.
И Ваше жесткое: ,,я барин — вы крестьянин44 становится пус
той — ,,новой ложью44, и уж не нужно больше ,,каяться44 (что Вы
каялись'раньше мне, почему-то не узнавалось). И верится, что
,,во тьме лжи лучится правда44 (слова из вашего письма). Быть
может, Вам оттого тяжело — что время летит, летит. . . или что
я хорошо думаю о Вас, но не вскрывайте себе внутренностей,
не кайтесь мне, не вспугивайте то малое, нежное, что сложилось
во мне об Вас. Говорить про это много нельзя, иначе истратишь
слова, не сказав ничего. Понимаю, что наружная жизнь Ваша
несправедлива, но не презираю, а скорее жалею Вас. Никогда не
214
было в моих помыслах указывать Вам пути, и очень прошу Вас
не считать меня способным на какое-либо указание. Желание же
Ваше ,,выругать14 не могу исполнить, — слишком для этого Вы
красивы. Желаю Вам от всего сердца Света, Правды и Красоты
новой, здоровья и мужества переносить наружные потери жизни.
Крепко желается не забыть Вас. Не отталкивайте же и Вы меня
своей, быть может, фальшивой тьмою. Сам себя я не считаю
светлым, и Вы не считайте меня ни за кого другого, как за такого
же. Всякое другое мнение Ваше для меня тяжко. Если я Вас не
огорчил этим письмом окончательно, — то не огорчитесь моей старой
просьбой о книгах стихов Бальмонта, Брюсова, Сологуба, Гиппиус,
какие Вам не трудно. Всего Вам светлого. Без презрения любящ(ий)
Вас Клюев.
НА ПОРОГЕ ЗИМЫ
Не говори, без слов понятна
Твоя предзимняя тоска,
Она как море необъятна,
Как мрак осенний глубока.
Не потому ли сердцу мнится
Зимы венчально-белый сон,
Что смерть костлявая стучится
У нашей хижины окон?
Что луч зари ущербно-острый
На елей меркнет бахроме. . .
Не проведут ли наши сестры,
Как зиму — молодость в тюрьме?
От их девического круга,
Весну пророчащих судьбин,
Тебе осталася лачуга,
А мне — умолкший карабин.
Но о былом не сожалея,
Мы предвесенни, как снега,
О чем же сумеречно тлея
Вздыхает пламя очага?
Или пока снегов откосы
Зарозовеют жданным днем
Твои отливчатые косы
Зимы затмятся серебром.
1910 г. 22 января
Жду ответа».49
Читая это письмо, понимаешь, насколько был себе на уме Клюев,
образованный «олонецкий крестьянин», талантливый литератор,
актер и дипломат, неуступчивый в своих убеждениях, в своей непри
миримости к барству и декадентству.
Познакомившись с докладом Блока «О современном состоянии
русского символизма», прочитанным в апреле 1910 г. в Обществе
ревнителей художественного слова, а затем опубликованным в альма
нахе «Аполлон» (1910, № 8), Клюев спешит поделиться своими
соображениями. Доклад Блока вызвал в литературных кругах
оживленную полемику. Блоку тогда еще была свойственна некоторая
половинчатость, неясность позиций, двойственное отношение к симво
лизму как литературному направлению. Во многом соглашаясь
с Вяч. Ивановым, главным теоретиком символизма, защищая неко
215
торые общие положения «теургии», Блок в то же самое время давал
понять, что современное искусство не может миновать кричащих
противоречий эпохи, стоять в стороне от жизненно важных проблем
сегодняшнего дня. «В своем докладе Блок, — замечает Д. Е. Макси
мов, — по сути дела звал не к мобилизации символистской литера
туры, а к отказу от объединявших ранее ,,младших символистов44
,,теургических44 целей, к ,упрощению44, к сближению с действитель
ностью, то есть в сущности как бы начинал расчищать путь, —
по-видимому, еще не вполне осознанно, — ведущий к капитуляции
символизма как школы».50
Нужно представить себе «олонецкого крестьянина», который
читал доклад Блока, затемненный гегелевскими «тезами» и «анти
тезами», специальной философской терминологией и запутанными
силлогизмами. Отдельные формулировки были настолько сложны,
что сам Блок в письме к Д. Мережковскому вынужден был при
знаться, что о многом «можно было сказать по-другому и проще»
(V, 445). По-другому, проще и понятнее Блок отзывался о поэзии
декадентов в частных беседах и дружеских письмах, там он говорил
о декадентах без всяких скидок на личную дружбу с Вяч. Ивановым
и Андреем Белым, прямо заявлял, что символисты «плюют на
„проклятые44 вопросы, к сожалению. Им нипочем, что столько нищих,
что земля кругла. Они под крылышком собственного ,,я“». В письме
к Евгению Иванову (25 июня 1907 г.): «Стихов писать не могу —
даже смешно о них думать. Ненавижу свое декадентство и бичую
его в окружающих, которые менее повинны в нем, чем я. Настал
декадентству конец. . .» Возможно, что в письмах к Клюеву Блок
отзывался о символистах именно так, без всяких утаек, запросто.
Но и доклад «О современном состоянии русского символизма» Клюев
читал внимательно, желая во что бы то ни стало вникнуть в существо
развернувшейся дискуссии. «Олонецкий крестьянин» проявляет ост
рое социальное чутье, хотя и не одолевает всей сложной блоковской
терминологии. В письме к Блоку, помеченном 5 ноября 1910 г., Клюев
ссылается на свою «темноту»: «Я ведь ничего не читаю и ничего
не знаю, а так бы хотелось узнать — почитать. . . По темноте своей
многого не уразумел, не понял отдельных неизвестных мне слов».
Среди «неизвестных» слов есть такие: теург, теза и антитеза. Клюев
явно прибедняется, выдавая себя за «темного и нищего» мужика,
которого «любой символист посторонился бы на улице». В конечном
итоге этот «темный» мужичок неплохо разобрался и в докладе Блока,
и в современной поэзии. Многознающий, начитанный, природой
одаренный «олонецкий крестьянин», только прикидывавшийся
простачком, в письме к Блоку решительно переходит в наступление
против мистических откровений декадентов. В теургических построе
ниях, в религиозной схоластике, в желании слить религию и искусство
не видит ничего содержательного, оригинального. Народу чуждо
декадентское богоискательство. Русский крестьянин верит в бога
по старинке, без всяких внешних аффектаций.
Клюев очень точно почувствовал в декларациях поэтов-декадентов о «мировой душе» и «вечной красоте» эстетическое оправдание
216
мистических идеалов, оторванных от социально-нравственных и ду
ховных народных исканий. Клюев утверждает: «Художники не по
знают Вечной красоты до тех пор, пока не плюнут и не дунут на Са
тану, не отрекутся от мира и того ложного искусства, которым они
тешат себя и князя воздушного. Но так как они собственной кровью
расписались в верности Зверю, то не могут верить в неизреченное,
не могут быть творцами невидимого и должны устыдиться своей
дурацкой болтовни о таких вещах, как Бог, Мировая душа, Красота и
Любовь».
Приходится удивляться, насколько прозорливо Клюев определил
судьбу символизма, заявив в письме к Блоку, что декаденты «неиз
бежно должны замолчать», ибо они только запутывают сложный
вопрос о «тайнах мира» и народном миросозерцании. «Творчество
художников-декадентов, — пишет Клюев Блоку 5 ноября 1910 г., —
без сомнения, принесло миру больше вреда, чем пользы. Самая
дурная сторона их — это совершенная разрозненность с действитель
ной жизнью, искажение правды жизни по произволу. . .» И тогда,
когда поэты-декаденты пишут о «тайнах мира» (например, о боге,
любви, о мировой душе), их упадочная поэзия действует «губи
тельно», возбуждая «чудовищные, неисполнимые стремления, разжи
гая, например, и без того похотливую интеллигентскую молодежь
причудливыми и соблазнительными формами страсти, выкроенной
авторами из собственных блудливых подштанников (подобные неис
полнимости могут быть причиной самоубийства). Бог же и Мировая
душа не могут быть предметом каких бы то ни было художественных
описаний, которые только запутывают, затемняют и порождают лож
ные мысли о величайшей тайне в мире».51
Буржуазное искусство переживает «глухую полночь», декаденты
безуспешно пытаются построить «башню до небес», а в действитель
ности у них вырастают только бесчисленные «шаткие леса». Таким
«строителям», по словам Клюева, «ничего не остается делать, как
спасаться, — побросать циркули и молотки, все предумышленные
вычисления и схемы, опуститься в зеленый дол и, не оглядываясь,
рассеяться каждому в свою отчизну».
«Олонецкий крестьянин» оказался очень содержательным коррес
пондентом, поднимавшим важные вопросы. Вопросы эти — «религи
озные искания и народ», «народ и интеллигенция» — входят в про
граммные статьи Блока тех лет. Можно отметить прямые совпадения
в письмах Клюева и в статьях Блока. В ноябрьском письме 1910 г.
Клюев пишет о декадентах, которые утратили всякую реальность,
доказали полное непонимание народной жизни, народных религиоз
ных исканий, ибо «говорят о боге, о том, о чем можно плакать одному,
шептать вдвоем, а они занимаются этим при обилии электрического
света; и это — тоже потеря стыда, потеря реальности, лучше бы ни
когда, ничем не интересовались и никакими „религиозными сомнениями“ не мучались, если не умеют молчать и смертельно любят
соборно сплетничать о боге». В этом письме Клюев повторяет самого
себя, свое прежнее письмо (1907), о котором Блок отзывался: «Слова
его письма кажутся мне золотыми словами». С другой стороны, сам
217
Блок тогда же, в 1907 г., в статье «Литературные итоги 1907 года»
(в одной из ее редакций) писал о том же интеллигентском богоиска
тельстве и почти в тех же самых словах. В 1910 г. Клюев фактически
объединяет свои, ранние высказывания с высказываниями Блока,
известными ему и по письму, и по печатным выступлениям поэта.
У Блока: «Но ведь они говорят о боге, о том, о чем можно плакать
одному, или. . . мало ли, как, но не в этой безобразной, разваливаю
щейся людской каше, не при этом обилии электрического света!
Это — тоже своего рода потеря стыда, лучше бы ничем не интересова
лись и никаких ,,религиозных“ сомнений не знали, если не умеют
молчать и так смертельно любят соборно посплетничать о Христе».&2
У Клюева свое понимание подвига Христа, отличное от церков
ного, от официально православного и отличное от декадентских
исканий «новой религии». Он знает, что и Блок не разделяет церков
ных поучений и отрицательно относится к салонным богоискателям.
В сборнике «Земля в снегу» Клюев заметил стихи, в которых Христос
приравнен поэтом к гражданским пророкам и к мужицкому богупахарю. Стихи эти явно понравились «олонецкому крестьянину»:
Когда под рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте, —
Тогда — просторно и далеко
Смотрю сквозь кровь предсмертных слез,
Я вижу: по реке широкой
Ко мне плывет в челне Христос.
Это тот самый фольклорно-легендарный Христос, который, как
крестьянин,ходит по земле-кормилице, плавает в челне, как беломор
ский рыбак, или, принимая на себя вид убогого, «является испытую
щим людские сердца странником».53 О Христе-землепашце сообщают
памятники апокрифической литературы («Как Христос плугом орал»,
«Хождение апостолов Петра, Андрея, Матфея, Руфа и Александра»),
в них Христос выступает защитником трудящегося человека, как
символ социальной справедливости. Такого Христа, известного
еще по писаниям утопических социалистов, Клюев принимает, «новую
религию» декадентов решительно отвергает.
4
Клюев проходит через все дневниковые записи Блока ближайших
лет. Сразу же после первой встречи с «олонецким крестьянином»
в октябре 1914 г. Блок записывает в свой дневник 17 октября:
«Клюев — большое событие в моей жизни» (VII, 70). 19 октября
появляется новая запись: «Злиться я не имею права, потому, что
слышал кое-что от Клюева, потому, что обеспечен деньгами и могу
не льстить,и потому, что сам нисколько не лучше тех, о ком пишу»
(VII, 72—73). После встречи в Петербурге «олонецкий крестьянин»
продолжал посылать письма, вызывая у Блока все новые и новые
218
сомнения, чувства растерянности, беспокойства, угрызения совести.
Вкрадчивый Клюев укорял «брата Александра» за непоследова
тельность, колебания, за неспособность отказаться от среды, которой
сам Блок тяготился. 6 декабря 1911 г. в дневнике Блока появляется
такая запись: «Я над клюевским письмом. Знаю все, что надо делать:
отдать деньги, покаяться, раздарить смокинги, даже книги. Но
не могу, не хочу» (VII, 101). Через три дня (9 декабря): «Послание
Клюева все эти дни — поет в душе. Нет, рано еще уходить из этого
прекрасного и страшного мира» (VII, 101). Через пять дней совсем
тревожная запись: «Ни с кем ничего не договорить, устал, сплю плохо,
дилетантски живу, забываю и письмо Клюева; шампанское, устрицы,
вдохновения, скуки; не желая, но недоволен» (VII, 102). И наконец,
17 декабря: «Писал Клюеву: „Моя жизнь во многом темна и запу
тана, но я не падаю духом“» (VII, 103). Переживания сложные,
противоречивые, жизнь полна превратностей. А тут еще Клюев бере
дит душевные раны, советует удалиться в «сумерки дикого бора»,
превратиться в «божия Александра», податься в скиты, сдружиться
с простым народом. Письмо из Вытегры было резкое, обличительное,
замысловато написанное, но уж слишком ядовитое, упрямое, отмечен
ное печатью резкой оппозиции:
«Дорогой Александр Александрович.
Это мое приветствие к Вам уже не имеет характера ,,с добрым
утром“, ибо я воочию убедился, что Вы спите, хотя и не в зачарован
ном замке, как думается с первого взгляда. И кажется Вам, что все
еще ночь в мире, и еще далеко до того, когда наступит день, и что два
необъятных привидения Убийство и Чувственность бродят по всей
земле и называют ее своею. Тщетно я подбрасываю сучьев в свой
одинокий лесной костер, чтобы огонек его стал виден Вам в пустыне
Вашей Ночи и чтоб почувствовали Вы, что он приводит на грудь
брата. Все мои письма и слова к Вам есть раздувание этого костра, —
я обжег руки, на губах у меня пузыри и болячки, валежник и сучья
разорвали мою одежду. . . Но сон обуял Вас. Мнится Вам, что мир
во власти демонов. Демоны кишат, рыщут в безднах ночи и, покорные
Вашей воле, приносят Вам то аметист, то священного скарабея.
На самом же деле происходит следующее: в сером безбрежья веерусского поля, где синь-горюч камень, ковыль-трава и ракитов куст,
чарым сном спит прекрасный Иван Царевич. В шумучих ковылях
теряется дикий шлях — путь искания возлюбленной (Прекрасной
дамы), и с какой-нибудь Непрядвы или речки Смородины доносятся
лебединые гомон и всплески. Далеким-далеко, за нитью багровой
заряницы, скоком-походом мчится серый волк: несет воду живую и
мертвую. И не демоны ширяют в дымных воздухах, а курганное
воронье треплет шибанками (крыльями), клюет падаль-человечину:
то белую руку со златым кольцом, то косицу с жарким волосом
молодецким. За синим бором, на ровном месте (как хлеб на скатерти)
идет побоище смертное, правый бой с самим Диаволом. . .
И зигзица прокуковала тридцать годов судины. Пора вставать
Прекрасному на резвы ноги, да заломил Враг отступную дань
219
не много не мало — душу из белой груди. Мается маятой смертной
в Кощеевом терему Царевна: чья возьмет?. .
Топится воск в малой келье на бору. Истекают смоль-душа —
Спасу в дар приносится: „Прими, Господи, за грехи наши“. И „сосен
перезвон», как колокол, красное яйцо сулит, — белую вербу, ключе
вую воду, частый гребень, ворона коня, посвист удалецкий, зазнобукрасну девицу. . .
Я знаю, что Вам опять это письмо покажется неверным, опять
заговорите Вы в лермонтовском „и скучно, и грустно“, но мне теперь
видно Ваше действительно роковое положение, так как одной ногой
Вы стоите в Париже, другой же „на диком бреге Иртыша“.54 Отсюда
то тяжелое и нудное, что гнело нас при встрече и беседе друг с другом.
Я видел Вас как-то накосо, с одного бока, тщетно пытался заглянуть
Вам прямо в лицо, то отдаваясь течению Ваших слов в надежде, что
(как это иногда бывает) оно прибьет к берегу, то окликая Вас Вашим
тайным, переживаемым. Напрасно! Даже Ваш прощальный поцелуй
был (если не из физического отвращения) половинчат и не унесен
мною в мир. Ясно, что такие люди, как я, для Вас могут быть лишь
материалом, натурой для Ваших литературных операций, но
ни в коем случае не могут быть близкими, братьями. Доказательством
этому служит Ваше признание, что Вы творите не для себя в другом
человеке, а во имя свое, т. е. как Бог, и не знаете, боитесь поверить,
что Ваше „я“ вовсе не Ваше Я, а наполовину мое. „Он“, тот, Кого
назвать я не умею и не смею, и еще: вещи, которые меня волнуют
настолько, что под тяжкой улыбкой приходится скрывать слезы,
Вами встречены даже с иронией, с полным недоверием. (Помните,
за обедом я заикнулся о Прощении, и Вы засмеялись в ответ). Все это
только открыло мне, что Вам грозит опасность, что Ваше творчество
постольку религиозно, а следовательно, и народно, поскольку далеки
всяких Парижей и Германий и т. п. Повторяю, что моя беседа с Вами
была сплошной борьбой с иноземщиной в Вас. Я звал Вас в Наза
рет, — Вы тянули в Париж, я говорил о косоворотке и картузе, —
Вы бежали к портному примеривать смокинг, в то же время посылая
воздушный поцелуй и картузу, и косоворотке. Такое положение долго
продолжаться не может, а если и продолжится, то вскоре Мир увидит
вместо Ивана Царевича „Идолище поганое“, нового бога, с лицом
быка и спиной дракона. В тот день безумства и позора дунет Дух,
и велико будет падение идола, и Вечная Зима (которую Вы уже
слышите в «Земля в снегу») дохнет метелью и мраком на светлый рай
Ваш. . .
В настоящий вечерний час я тихо молюсь, да не коснется Смерть
Вас, и да откроется Вам тайна поклонения не одной Красоте, которая
с сердцем изо льда, но и Страданию. Его храм, основанный две
тысячи лет тому назад, забыт и презрен, дорога к нему заросла
лозняком и чертополохом; тем не менее отважьтесь идти вперед! —
На лесной прогалине, в зеленых сумерках дикого бора приютился он.
Под низким обветшалым потолком Вы найдете алтарь еще на месте
и его тысячелетнюю лампаду неугасимо горящей. Падите ниц перед
нею, и как только первая слеза скатится из глаз Ваших, красный звон
220
сосен возвестит Миру — народу о новом, так мучительно жданном
брате, об обручении раба Божия Александра — рабе Божией России.
В этом смысле понимайте и название моей книжки, всецело
обращенной к Вам. Простите меня за беспокойство, которое я причи
нил Вам своим посещением. Если найдете удобным, то покажите это
письмо С. М. Городецкому, так как ничего другого в настоящее время
я и ему сказать не имею. Что он написал (как говорил) обо мне
в газете ,,Речь“? Спрашиваю Вас, воздержаться ли мне писать о Вас
в ,,Аполлон“, о чем есть оттуда просьба ко мне? Не могу больше
писать, очень еще слаб после болезни. Было воспаление легких, в боку
еще очень колет и кашель страшный.
Жизнь Вам и Прощение.
Освящайтесь, просветляйтесь и прославляйтесь.
Остаюсь в любви Н. К.»55
Послание «олонецкого крестьянина» взбудоражило Блока, он
обращается к друзьям и знакомым за советом, желает узнать их
мнение, проверить себя, свое отношение к Клюеву. 23 декабря 1911 г.
клюевское письмо-заклинание было прочитано у Мережковских.
«Я читал письмо Клюева, — записывает Блок в своем дневнике, —
все его бранили на чем свет стоит, тут был приплетен П. Карпов.
Будто — христианство ,,ночное“, „реакционное44, „соблазнительное44.
Добролюбов и Семенов — высшие аристократы (Философов)» (VII,
105). Хозяин квартиры и его супруга Зинаида Гиппиус, их закадыч
ный друг Д. В. Философов пришли в явное раздражение, пытаясь
воздействовать на Блока, который свел дружбу с олонецким «колду
ном». В ход были пущены разного рода наветы и сплетни. Мережков
ский внушал, что притворный Клюев не кто иной, как полицейский
сыщик. Вернувшись домой, совсем разбитый и расстроенный, Блок
записал в дневнике реплику Мережковского о Клюеве: «Не донимайте
меня Сергием Радонежским, Серафимом Саровским — „я знаю, чем
это пахнет44. — „Сыщик у дверей44» (VII, 106).
Еще до встречи в квартире Мережковских несколько обескура
женный Блок познакомил с письмами Клюева М. П. Иванову, чело
века, близкого семье поэта. Отзыв Ивановой, видимо, пришелся очень
кстати. 23 декабря Блок переписывает в свой дневник из письма
М. П. Ивановой (письмо от 20 декабря 1911 г. было адресовано
матери Блока) все, что касается Клюева:
«. . .Пожалуйста, не думайте, что я испугалась слов эшафот и т. п.
и потому отношусь отрицательно к письму Клюева. Когда я начала
читать, то мне очень понравилась красота образов и сравнений,
но так от начала до конца и была только одна красота. Из-за этой
красоты и до сути едва доберешься. Чужая душа — потемки. . .
но по письму могу сказать только, что поэт совсем закрыл человека.
Видно, что он любит А(лександ)ра А(лександровича), но очень уж
много берет на себя, предъявляя такие обвинения, угрозы, чуть ли
не заклинания. Куда он зовет? Отдать все и идти за ним, и что же
делать? Служить России? Но это ведь даже не Россия, а его дикий бор
только, неужели истина только там?. . Перезвон красивых фраз, и
221
А(лександр) А(лександрович) принял это очень близко к сердцу
только потому, что, вероятно, сам переживал разные сомнения, и вот
в этой-то борьбе с самим собой гораздо больше Бога, чем в гордели
вой уверенности в своей правоте Клюева. Он был обижен смехом
иронии и недоверия А(лександра) А(лександровича) над дорогими
ему вещами; но мне кажется, это был смех, чтобы заглушить в себе
горечь и недовольство самим собой. Я думаю и надеюсь, что Бог,
Который носит определенное название нашего Спасителя и Который
даровал талант Александру) А(лександровичу), поможет ему
в конце концов найти самому истинный путь к спасению себя и других,
потому что А(лександр) А(лександрович) понимает не одну только
красоту, но и страдание. Удивляюсь, что Клюев, только написав
Александру) А(лександровичу) разные обвинения и не зная даже,
как их примет А(лександр) А(лександрович), через несколько стро
чек уже дарует ему прощение; нет, не нравится мне это. . . У Клюева
очень много гордости и самоуверенности, я этого не люблю. . .»
(VII, 106-107).
Письмо Клюева, наделавшее столько шума, заслуживает внима
ния как блестящий образец фольклорно-орнаментального стиля.
В письмах к Блоку «олонецкий крестьянин» обнаружил незаурядные
способности беллетриста, прекрасно владеющего сказовой манерой
повествования. Даже М. П. Иванова, осуждавшая Клюева за «гор
дость и самоуверенность», не могла скрыть своего восхищения
самовитым словом: «понравилась красота образов и сравнений».
Отношение М. П. Ивановой к Клюеву-пророку до конца отрицатель
ное: «Я не люблю его». Она обижена за Блока: напрасно он так
близко принимает к сердцу клюевские назидания. В письме
М. П. Ивановой содержатся очень тонкие наблюдения и над колеблю
щимся Блоком, над его психологической раздвоенностью, и многое
разгадано в сложной личности Клюева, в его «горделивой, уверен
ности». Уж слишком настойчиво Клюев добивается, чтобы Блок
признал свою духовную драму. Клюев зашел слишком далеко. Он
не только поучал Блока, но диктовал ему правила нравственного
поведения. Блок стал уставать от клюевских нравоучений, отвечал
на них «смехом иронии и недоверия». В 1911 г. многое прояснилось.
Блок сам решил искать «истинный путь к спасению» без помощи
Мережковского и Клюева. Отсюда в дневнике Блока новая запись,
помеченная 24 декабря: «Сомневаюсь о Мережковских, Клюеве,
обо всем. Устал — уже, как рано, сколько еще зимы впереди»
(VII, 108).
Несмотря на возникшие расхождения с Клюевым, который
из олонецкой избы многого не видел и не различал, Блок сохраняет
к нему уважительное отношение, считает его незаурядной личностью,
талантливым выходцем из народа, своеобразно и смело мыслящим.
В марте 1913 г. они снова встречаются, причем Блок не забывает
записать в своем дневнике: «Пришла мама, потом Клюев, очень
хороший, рассказал, как живет» (VIII, 227). Следовать за Клюевым
он не собирался («не могу и не хочу»). На призыв Ионы Брихничева,
222
редактора журнала «Новая земля», вместе с Клюевым искать «народ
ную правду», Блок ответил отказом. Еще раз выразив свое доброе
отношение к «олонецкому крестьянину» («люблю Клюева»), Блок
26 августа 1912 г. писал Брихничеву, что «все остаются разными»,
«говорят на разных языках, хотя, может быть, иногда понимают
друг друга» (VIII, 401).оЬ «Понимали друг друга», но говорили
«на разных языках». Так оно и было. Об этом свидетельствует вся
переписка «олонецкого крестьянина» с Блоком, их дружеские беседы,
длительная история взаимоотношений. В отличие от Клюева, уверо
вавшего в правоту своих идей, Блок строго судит самого себя:
. . .Устал я шататься,
Промозглым туманом дышать,
В чужих, зеркалах отражаться,
И женщин чужих целовать.
(«Двойник»)
И все же оставались сложные нерешенные вопросы, ответствен
ные идейно-нравственные проблемы. Блок готов отказаться от «неко
торых своих привычек, привитых средой, но куда идти, где заключена
настоящая правда? Здесь Блока по-прежнему ждали тяжелые испы
тания: «Требуется какое-то иное, высшее начало. Раз его нет, оно
заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного
„богоборчества" декадентов и кончая неприметным и откровенным
самоуничтожением — развратом, пьянством, самоубийством всех
видов» (V, 327). К такому выводу Блок приходит в статье «Народ
и интеллигенция». Между Россией официальной, по преимуществу
дворянско-буржуазной, и Россией свободной, по преимуществу
крестьянской, существует глубокая бездна, которую преодолеть
интеллигенту из декадентских кругов, если даже он склонен к стихий
ному бунтарству, совсем не легко.
Предчувствие социальных потрясений Блока никогда не остав
ляло, не оставляло его и чувство ответственности перед народом.
Но верно и то, что к «Двенадцати» путь лежал через рытвины и
ухабы. Понимать «связь времен», слушать «великую музыку буду
щего» (так скажет Блок после 1917 г.) поэт научился не сразу.
В трудные переходные годы, когда у него завязалась дружба с Клюе
вым, многое еще оставалось неясным, затуманенным, неоформившимся в законченную систему взглядов. Тогда Блок находился между
декадентским салоном, где проповедовал «мистический анархизм»,
и народной Россией, которая состояла из резких контрастов, загадоч
ных противоречий. Не только Блок, но и Андрей Белый не могли
спокойно, без угрызения совести отсиживаться у себя дома, бездумно
проводить время в бесплодных спорах о «мировой душе». В декадент
ской поэзии Блок первым совершил «бегство» под «крышу кабака»,
где пела и плакала народная Русь:
Нет, иду я в путь никем не званный,
и земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
отдыхать под крышей кабака.
(«Осенняя воля»)
223
Тогда же Андрей Белый опубликовал в «Пепле» (1909) программ
ное заявление: «Темы ,,Пепла“ — мое бегство из города в виде
всклокоченного бродяги, грозящего кулаком городам, или воспевание
каторжника; этот каторжник — я. . .
Бегу — согбенный, бледный странник —
Меж золотистых хлебных пажитей».57
Поэт-символист, заядлый горожанин, переодевается в «бродягу»,
заранее готовится к странствию, к встрече с «каторжанами», с отвер
женными, загубленными «бродягами». Блок идет в харчевню, под
«крышу кабака», желая преодолеть фатальный разрыв между
интеллигентом и с горя пьющим мужиком.
После неудавшейся попытки сдружиться с «бродягами» и «ка
торжниками», с вчерашними крестьянами, проживающими последнее
«тряпье», Белый в 1909 г. решил совершить путешествие на Запад,
к Рудольфу Штейнеру, поближе к антропософской общине. Блок
сказал Белому: «Да, вот — странники, как бы ни были различ
ными. . . я вот (тут он усмехнулся) застранствовал по кабакам,
по цыганским концертам. Ты странствовал по Африке; Эллис
странствует по ,,мирам иным“. Да, да — странники: такова уж
судьба». Блок замыслил совершить путешествие по крестьянской
России, он уже отправился в путь, но так и не дошел до деревни,
до деревенской площади, задержался в «кабаке».
Я пригвожден к трактирной стойке.
Я пьян давно. Мне все — равно.
Вот счастие мое — на тройке
В сребристый дым унесено. . .
(«Я пригвожден к трактирной
стойке. . .»)
«Кабацкая» лирика Блока вполне объяснима народной историей.
Только на первый взгляд такая лирика кажется социально нейтраль
ной. На поро. е кабака побывали Пушкин («Да пьяный топот трепака
перед порогом кабака»), Лермонтов («Смотреть до полночи готов
на пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков»)
и Аполлон Григорьев («На тебе лежит печать буйного похмелья. . .»).
Для русского мужика кабак был тем убежищем, куда заходили
с большого горя, чтобы побеседовать о своем житье-бытье, отвести
душу. Под крышей кабака рождались самые дерзновенные толки и
слухи. Известный ученый-этнограф И. Г. Прыжов в «Очерках
по истории кабачества» в общем-то дает отрицательную характе
ристику «ужасных сцен», совершавшихся в кабаках: «. . .и вино,
и кабак, и кабацкие пьяницы — все это приняло дьявольское, темное,
нечистое значени е».С другой стороны, ученый-демократ поясняет,
что в «этих народных клубах <. . .) начинались всевозможные бунты
и волнения с Разина и до 19 февраля 1861 года».59 Прыжов, отдав
ший всю жизнь освободительному движению, даже не осмелился
выпустить свой труд о кабаках, чтобы не отнять у народа «последний
приют», где можно было гонимому русскому крестьянину откро
венно побеседовать, поделиться своими сокровенными думами.
224
Прыжов решил не разглашать тех разговоров, которые происходят
в кабаке. Он и сам был непременным участником этих разговоров,
за что чуть не поплатился своей жизнью, оказавшись после суда
над нечаевцами на каторге.
Думаем, что и Блок ходил по кабакам, чтобы послушать народные
толки. Вообще «кабацкая» лирика заслуживает пристального
внимания. Это не был беспечный пир разгулявшихся поэтов. В «ка
бацкой» лирике Блока — социально-психологическая драма и
нравственная исповедь, это лирика огромной очистительной силы,
знающая самоосуждение и глубокую народную душевную боль.
У поэтов-декадентов были свои соображения путешествовать
и свои маршруты странствий. И костюмы у них были разные: кто
бежал в визитке, кто — в крестьянской рубахе. Но Клюев в бродяж
ничестве Блока и Белого не видел ничего путного, дельного. Бес
цельное, бесполезное бегство «туда, не знаю куда». Блоку он.советует
по-настоящему идти в народ, в деревню, в скиты, в монастыри, туда,
где собираются народные толпы. Не только идти в народ, но и гото
виться к пропаганде, к активной встрече с народом. Поэт должен
быть проповедником, наставником, учителем. У Клюева были некото
рые основания надеяться, что Блок увлечется старообрядческими
учениями, пойдет вместе с ним по деревням и скитам. Блок проявлял
интерес к старообрядцам. Об этом свидетельствуют не только статьи
1907—1908 гг., но и цикл стихов «Родина», где появляется раскольни
чий Христос:
И капли ржавые, лесные,
Родясь в глуши и темноте,
Несут испуганной России
Весть о сжигающем Христе.
Борис Соловьев не без оснований утверждает, что Блок «видел
в сектантстве бессмертное проявление живого народного духа, вечно
развивающейся мысли». Но именно в увлечении старообрядческой
мечтой о всеобщем счастье на земле Б. Соловьев находит главный
просчет Блока, основу его «наивно-инфантильных, идеалистических
представлений» о движущих силах истории. Виновником столь сомни
тельной приверженности Блока опять-таки считается Клюев с «его
хлыстовскими замашками, витиевато-вычурным словом и теат
рально-наигранными, мнимо глубокомысленными „обличениями44
русской интеллигенции (и, в частности, самого Блока)».60 Блок
не исключает сектантов-бунтарей из летописи народных движений,
ему представляется, что и те, кто поет про «литые ножи», и те, кто поет
про «святую любовь», утверждая, что «земля — божья», делают одно
и то же общее дело, они «дети одной грозы» («не продадут друг
друга»). Старообрядцы своим стихийным бунтарством выражают
накопившуюся веками ненависть к официальной церкви и официаль
ному государству, распространяют давнюю мечту крестьян о счастли
вом «мужицком царстве». Деревенская молодежь поет удалые песни,
а старообрядцы, скрывающиеся в глухих лесах, поют свои духовные
стихи, в которых заключена их дума о будущем, их гнев против
«начальства»:
15 В. Г. Б а з а н о в
225
Ты любовь, ты любовь,
Ты любовь святая,
От начала ты гонима,
Кровью политая.
Именно этот отрывок из старообрядческой песни приводит Блок
в статье «Стихия и культура», полагая, что всего два слова —
«кровью политая» — говорят о многом, о мужестве сектантов, гото
вых во имя своей идеи, пусть даже религиозной, идти на пытки. Блок
делает вывод: в дни приближения грозы сливаются обе эти стихии —
собственно крестьянская и старообрядческая, вышедшая тоже
из патриархальной крестьянской оппозиции существующему строю,
оппозиции, облаченной в религиозную форму.
Говоря о религиозном сектантстве и народном вольнодумстве,
необходимо учитывать, что еще в эпоху русского средневековья
существовали крестьянско-плебейские «поучения», имеющие прямое
отношение к антифеодальной борьбе. «Революционная оппозиция
феодализму, — писал Ф. Энгельс, — проходит через все средне
вековье. Она выступает соответственно условиям времени то в виде
мистики, то в виде открытой ереси, то в виде вооруженного восста
ния».61 Старообрядцы и в начале прошлого века, учитывая «соот
ветственно условия времени», эксплуататорскую сущность буржуаз
ного государства и официальной церкви, продолжали распростра
нять ту самую «ересь», которая фактически отражала интересы
крестьян. По словам Ф. Энгельса, она требовала «уравнения дво
рянства с крестьянами, патрициев и привилегированных горожан
с плебеями, отмени барщины, оброков, налогов, привилегий и
уничтожения по крайней мере наиболее кричащих имущественных
различий. . .»°2 Один из советских историков справедливо замечает,
что «очень важные для нас проявления идейной и даже зачатки
политической борьбы трудящихся прослеживаются в таком массовом
явлении, как раскольничье и сектантское движение. Сложное и
противоречивое, порожденное темнотой народа и ,,идиотизмом
сельской жизни", оно в извращенных, религиозных формах выражало
протест против ненавистной действительности, идеологически
санкционированной официальной церковью».03
Споры о народных религиозных движениях не утратили своего
значения и в годы наступившей реакции, когда буржуазная интелли
генция окончательно погрязла в бесплодных спорах о «новой рели
гии». Блок оказался ближе М. Горькому, настойчиво ищущему вы
ход из «тенёт интеллигентских противоречий», и «олонецкому
крестьянину» Клюеву, нежели Мережковскому и другим «поборникам
религиозного суеверия».64
«Теперь они, — пишет Блок об участниках религиозно-философ
ских собраний в Петрограде, — опять возобновили свою болтовню:
но все эти образованные и обозленные интеллигенты, поседевшие
в спорах о Христе, их супруги и свояченицы в приличных кофточках,
многодумные философы и лоснящиеся от самодовольства попы знают,
что за дверями стоят нищие духом, которым нужны дела. Вместо
дел — уродливое мелькание слов. . . А на улице — ветер, проститутки
226
мерзнут, люди голодают, их вешают; а в стране — ,,реакция“; а в Рос
сии жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти болтуны в лоск
исхудали от своих исканий, никому на свете, кроме „утонченных
натур“, ненужных, — ничего в России бы не убавилось и не прибави
лось!» Блок не был религиозным человеком, но он не был и атеистом
в полном смысле этого слова; к религиозным народным движениям
он относился не только терпимо, но видел в них непримиримое
отношение крестьянских масс к царскому самодержавию.
Сложную проблему религиозных народных исканий, эсхато
логические чаяния народных масс Блок не отделяет от проблемы
социальных утопий, от веры в царство справедливости на земле.
Хилиастические доктрины крестьян-сектантов имели определенный
смысл и были обращены к будущему. «Тысячелетнее царство» есть
своеобразная старообрядческая утопия. Ф. Энгельс указывал, что
хилиастические мечтания плебейских масс связывались не только
с борьбой против феодализма, но даже подвергали «сомнению
учреждения, представления и взгляды, которые были свойственны
всем покоящимся на классовых противоречиях общественным
формам».00
«Олонецкий крестьянин» для Блока был авторитетным толковате
лем народных воззрений и чаяний. В какой-то мере он способствовал
пробуждению интереса Блока к сектантскому движению. В письме
к матери от 27 ноября 1907 г. поэт не скрывает, что Клюев помог
ему разобраться в ложности и бессмысленности декадентствующих
богоискателей: «Забавно смотреть на крошечную кучку русской
интеллигенции, которая в течение десятка лет сменила кучу миросозерцаний и разделилась на 50 враждебных лагерей и на много
миллионный народ, который с XV века несет одну и ту же однообраз
ную и упорную думу о боге (в сектантстве). Письмо Клюева оконча
тельно открыло глаза» (VIII, 219). Блока и Клюева объединяла
неприязнь к буржуазному практицизму и официальной церковности.
Блок лучше, яснее скажет о лампадном православии в письме
к В. В. Розанову (1909): «...Я не пойду к пасхальной заутрене
к Исакию, потому что не могу различить, что блестит — солдатская
каска или икона, что болтается — жандармская епитрахиль или
поповская нагайка. Все это мне по крови отвратительно» (VIII, 274).
Так несколько неожиданно очень разные Клюев и Блок, «олонецкий
крестьянин», пробующий свои силы в поэзии и публицистике, и
известный петербургский поэт, вышедший из другой социальной
среды, оказываются вместе, становятся в чем-то единомышленни
ками, не утрачивая при этом своей самостоятельности.
5
Наступившая после революции 1905—1907 гг. реакция не сломила
Клюева, но и не соединила его с революционным подпольем,
с пролетарским движением. А. К- Грунтов справедливо замечает,
что «этот период жизни поэта является наименее изученным».66
В новой исторической обстановке «олонецкий крестьянин» оказался
15*
227
среди богоискателей. Тогда, после поражения первой русской
революции, увлечение обновленной религией среди интеллигенции
составляло широко распространенное явление. «Интерес ко всему, что
связано с религией, несомненно, — писал В. И. Ленин в 1909 г., —
охватил ныне широкие круги ,,общества“ и проник в ряды интеллиген
ции, близкой к рабочему движению, а также в известные рабочие
круги».67 Клюев был религиозным человеком, религиозным по-особен
ному, по-крестьянски, неся с собой патриархальные пережитки и
ненависть к официальному православию.
Крестьянин обожествлял стихийные силы природы, ходил мо
литься в «сосновый храм», населенный таинственными существами.
Языческий пантеизм отразился в фольклоре, суевериях и обычаях
народа. В этнографическом очерке «Вытегорские Кондуши» (Олонец
кие ведомости, 1874), на которыи мы уже ссылались, об олонецких
крестьянах говорится, что они «приняли от своих отцов это религиоз
ное настроение и ныне, глубоко проникнутые им, твердо стоят на этой
точке. Мы думаем, что склад религиозной жизни кондушан и теперь
тот же самый, какой был двести лет назад. . . Таким твердым религи
озно-нравственным своим настроением народ не обязан никому, он
выработал его сам, и потому-то оно так глубоко вошло и проникнуло
собой всю жизнь кондушан».
Известные фольклористы Борис и Юрий Соколовы, посетившие
Белозерский край в 1909 г., отмечали двоеверный характер крестьян
ских религиозных верований: «Подобно обычаям, и самые представ
ления религиозные носят явно двоеверный характер. Еще стойко
сохраняется вера в чудесные существа, руководящие всей жизнью
крестьянина и населяющие всю окрестную природу. Каждое место
на земле и каждое жилище имеет еще своего сверхъестественного
обитателя».Клюев считал, что свет истинной веры и способность
к сопротивлению официальной церкви и продажной буржуазной
морали крепче сохранились в старообрядческой среде, что в Поморье
и на реке Выг, в глухих олонецких лесах, где скрываются стихийные
оппозиционеры официального православия и самодержавия. Так
Клюев искал «неколебимые столпы народной красоты». Если верить
поэту, то он был кормчим в хлыстовской общине («корабле»).
Секта «хлыстов» (само название «хлысты» не принадлежит
старообрядцам, оно было дано им духовенством православной
церкви) возникла в XVI в. в крестьянской среде. Ее основателем был
костромской крестьянин Даниил Филиппович. «Хлысты» отличались
приверженностью аскетическим правилам поведения, они осуждали
роскошь, не брали в рот хмельного, не курили, даже во время
праздников проявляли умеренность («чайку попьем, попоем и от
лично»). И в хозяйственной жизни старообрядцы проявляли умение
и трудолюбие. В. И. Ясевич-Бородаевская писала о «хлыстах» села
Петровки Екатеринославской губернии: «Большая часть хлыстов —
люди очень зажиточные; их гумна полны скирдами хлеба, в „леваде"
стоги сена, в загонах ,,худоба", под навесом сытые кони; внутреннее
убранство хат говорит о полном материальном довольстве». 9 Совет
ский историк А. И. Клибанов,уточняя эту характеристику, справед
228
ливо утверждает, что среди христоверов, быт и верования которых
изучала Ясевич-Бородаевская, '«не было равенства богатых, а было
неравенство, как и среди прочих крестьян, с той, однако, разницей,
что в христоверческой общине налажена была материальная взаимо
помощь, и этой материальной взаимопомощи хватало по крайней
мере настолько, чтобы нужда не переходила в нищету. Нищих среди
постников, как правило, не было». 0
В основном это было религиозное движение крепостных крестьян,
отрицавших православную обрядность и мечтавших о переустройстве
общества на началах более справедливых, обеспечивающих матери
альное благополучие и сохранность общинных нравов. Когда в 1918 г.
В. И. Ленин ознакомился с некоторыми сочинениями старообрядцев,
он сказал В. Д. Бонч-Бруевичу: «Как это интересно! Ведь это создал
простой народ. . . целые трактаты. . . Ведь это семнадцатый век
Европы и Англии в девятнадцатом столетии России. . . Неужели это
до сих пор не изучено?» 71 В. И. Ленин видел в давнем старообрядче
ском движении отражение классовой борьбы, стихийный крестьян
ский протест против существующей действительности, крестьянские
социально-этические требования и их чаяния о «пшеничном рае».
В. Д. Бонч-Бруевич, крупнейший знаток сектантства, старообрядче
ских сочинений и речей, утверждает, что иногда «сектантская мысль
залетала в поля коммунизма, требуя полного уничтожения частной
собственности, современной формы семьи и государства».72
Более точно сформулировал социальную сущность старообрядче
ских утопий В. И. Ленин, определив их как своеобразный вариант
«первоначального христианства с его демократически-революционным духом».'3 В «Проекте программы нашей партии» Ленин писал:
«Известен факт роста в крестьянской среде сектантства и рациона
лизма, — а выступление политического протеста под религиозной
оболочкой есть явление, свойственное всем народам, на известной
стадии их развития, а не одной России. Наличность революционных
элементов в крестьянстве не подлежит, таким образом, ни малейшему
сомнению». Одновременно Ленин предупреждал: «Мы нисколько
не преувеличиваем силы этих элементов, не забываем политической
неразвитости и темноты крестьян». Всегда напоминая о «неразви
тости» крестьянских масс и их патриархальных иллюзиях, Ленин
считал, что «рабочая партия не может, не нарушая основных заветов
марксизма и не совершая громадной политической ошибки, пройти
мимо тех революционных элементов, которые есть и в крестьянстве,
не оказать поддержки этим элементам». 4 Поэтому В. И. Ленин,
разоблачая «жандармов в рясах», представителей религии и церкви,
советовал среди старообрядцев вести пропаганду, учитывать их
скрытую ненависть к самодержавию и пережиткам крепостничества.
Вопрос о работе среди сектантов был включен в программу
II съезда РСДРП. Доклад «Раскол и сектантство в России» подгото
вил Бонч-Бруевич. В докладе предлагалось создавать для старо
обрядцев специальные брошюры и прокламации демократического
и социалистического содержания. На одной из комиссий съезда,
23 августа 1903 г., была одобрена резолюция по докладу Бонч229
Бруевича, составленная В. И. Лениным с незначительными поправ
ками Г. В. Плеханова. Резолюция гласила: «Принимая в соображе
ние, что сектантское движение в России является во многих его
проявлениях одним из демократических течений, направленных
против существующего порядка вещей, II съезд обращает внимание
всех членов партии на работу среди сектантов в целях привлечения
их к социал-демократии»/0
Только в свете этих высказываний В. И. Ленина о сектантском
движении можно понять «хождения» Клюева, его участие в одном
из «демократических движений» эпохи, выступавших под религиоз
ной оболочкой. В письме к Блоку в начале 1909 г. Клюев признается,
что не собирается «бежать от жизни», а отправляется в путешествие
по монастырям и скитам потому, что «это самые удобные места:
народ ,,со многих губерний11 живет праздно несколько дней, времени
довольно, чтобы прочитать, к примеру, ,,Слово божие к народу44 и еще
кой-что „нужное". Вот я и хожу и желающим не отказываю, и ходить
стоит, потому удобно, и сильно, и свято неотразимо. Без этого же
никак невозможно». И далее он откровенно признается: «Я не считаю
себя православным, да и никем не считаю, ненавижу казенного
бога, пещь Ваалову — Церковь, идолопоклонство „слепых", людо
едство верующих».
Увлечение старообрядцами — не только эпизод клюевской био
графии. В то время о них спорили в литературных кругах, в салонах,
в различных обществах. Представление о том, что старообрядцы
унаследовали от своих далеких предков чисто народное мироощу
щение и истинную веру в бога, не искаженную позднейшими извраще
ниями христианства в лоне православной церкви, — это представле
ние не было новостью для русского общества 1900-х гг. Болес того,
существовало мнение об упорной оппозиционности многих расколь
ничьих общин самодержавному государству.
Таким образом, попытка Клюева опереться на старообрядческие
слои населения в интересах социального освобождения всего
крестьянства, хотя и была наивно-утопического свойства, имела
все же под собой определенные исторические основания. Не только
«олонецкий крестьянин», тогда еще начинающий литератор, но и
известные в ту пору поэты-символисты Александр Добролюбов
и Леонид Семенов отправляются к старообрядцам, один — на Север
ный Кавказ, другой — в Поволжье. Бегство из Петербурга они
расценивают как сознательный протест против буржуазных нравов,
как глубоко продуманный акт социального поведения. Узнав, что
А. М. Добролюбов решил заняться «здоровой работой» и подышать
«вольным воздухом», Александр Блок в статье «О современной
критике» высказал догадку: «В этом есть что-то родственное „хожде
нию в народ44 русских интеллигентов. Недаром у всех нас на глазах
деятельность А. М. Добролюбова, да и не одного его» (V, 206). Блок
имел в виду и «хождения» Клюева, с которым петербургский поэт
встречался и вел оживленную переписку.
После первой встречи с Клюевым в октябре 1911 г. Блок записал
в дневнике: «Большое событие в моей жизни». Конспективно записал
230
он (11 октября 1911 г.) и содержание состоявшейся беседы: «. . .его
нежность, его „благословение", рассказ о том, что меня поют в Оло
нецкой губернии, и как (понимаю я) из „Нечаянной радости" те,
благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанного,
ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал
(в «Нечаянной радости»), а они позволили мне: говори. И так ясно
и просто в первый раз в жизни — что такое жизнь Л. Д. Семенова
и даже — А. М. Добролюбова. Первый — Рязанская губ., 15 верст
от имения родных, в семье, крестьянские работы, никто не спросит
ни о чем и не дразнит (Хлысты, но он — не). „Есть люди", которые
должны избрать этот „древний путь", — „иначе не могут". Но это —
не лучшее, деньги, житье — ничего, лучше оставаться в мире, больше
„влияния" (если станешь в мире «таким»). „И одежду вашу люблю,
и голос ваш люблю". Тут многое не записано, запамятовано, я был
все-таки рассеян, но хоть кое-что» (VII, 70—71). Но и в этом «коечто» многое сказано. Клюев призывал Блока избрать «древний путь»,
всегда помнить об Аввакуме и Андрее Денисове, основателе Выговского общежития. Можно и у себя дома, не бросая Петербурга,
оставаться «таким» в мире, влиять на окружающих, подавать личный
пример. Но все же лучше последовать за Александром Добролюбо
вым и Леонидом Семеновым, которые не чуждаются «крестьянской
работы», идут в народ, к старообрядцам, чтобы там излечить свою
душу, заняться серьезным делом.
Леонид Семенов за самое короткое время проделывает неожи
данно быструю идейную эволюцию. Будучи студентом Петербург
ского университета, он был нс прочь славить батюшку-царя. В 1905 г.
он — среди восставших рабочих, приходит к выводу, что «царю
верить нельзя. Старый режим должен погибнуть. Наша обязан
ность — бороться с ним до последнего издыхания. . .» И это не
случайное высказывание. В письмах к Блоку (1905) Семенов сооб
щает о тех «властителях дум», которые окончательно определили
его мировоззрение: «Набросился на Маркса, Энгельса, Каутского.
Открытия для меня поразительные! Читаю Герцена, Успенского.
Все новые имена для меня!» В другом письме Семенов говорит
о романе Чернышевского «Что делать?»: «Поразительная вещь, мало
понятая, неоцененная, единственная в своем роде, переживет
не только Тургенева, но, боюсь, и Достоевского. Сие смело сказано,
но по силе и мысли, и веры она равняется разве явлению Сократа
в древности»./Ь В 1906 г. Семенов ведет революционную пропаганду
среди крестьян, его избивают жандармы, сажают в курскую тюрьму.
Семенов снова идет в народ. Бывшие поэты-декаденты решают искать
«зеленый дол» среди старообрядцев. Семенов отправляется в Рязан
скую губернию, потом на Северный Кавказ. Добролюбов странствует
по Самарской и Оренбургской губерниям. В одном из писем к Блоку
(условно датируется 1910 г.) Клюев отзывается о Семенове и Добро
любове как о своих друзьях и единомышленниках, называет их
«братьями».
«Дорогой Ал(ександр) Ал (ександрович), я Вашу книжку стихов
получил давно — и давно уж сообщил Вам об этом открытым пись
231
мом. Хочется Вам сказать, что Ваше недоумение насчет своего
барства и моей простоты поверхностно, ложно. Как пример — это
известный Вам писатель Леонид Дмитриевич Семенов. Вы, кажется,
вместе учились. Он ведь тоже барин потомственный, — а иначе не
обращается ко мне как к брату и больше чем близок душе моей. Еще,
может, Вы не забыли Александра Добролюбова — Ваши стихи
о Пре(красной) даме подарены ему Вами с надписями как другу. —
Он то же самое. Они во мне, и я в них — и духовно мы братья.
Ваш же, живущий во мне образ, — не призрак, а правда моя. Я видел
и побои, и пинки — их легче сносить, чем иногда слово простое,
будничное, от которого иногда разреветься недолго, а такие ведь
слезы никогда не остаются неотмщенными, хотя бы и невидимо.
Жизнь Вам и радость.
Сколько перепутий, тропок-невидимок.
Грез осуществленных и ума ошибок.
Сколько кубков поднятых, сколько их разбитых,
Светочей неявленных, подвигов забытых,
Исчислять и взвешивать прошлое бесплодно, —
В миге народившемся — ключ к душе народной.
Сломим же минувшего тяжкие печати,
Станем многорадужны, как воды на закате,
Отразим стоцветности блики и зигзаги,
Мир окинем взорами, полными отваги.
Братья, загрустившие о мирах безвестных, —
Огоньки маячные в подземельях, тесных,
Не ищите истины под былою схимой, —
Только в мимолетности будущее зримо.
Вверьтесь же текущего сумеркам прозрачным,
Ландыши весенние на кладбище мрачном.
Николай Клюев». .
Клюев’ и Блока называет своим «братом» («Брат Александр,
жизнь тебе и радость»), обращается к нему по-свойски, как будто
Александр Александрович уже дал согласие принять участие в хож
дении по скитам и монастырям. У Клюева было намерение во что бы
то ни стало привлечь Блока на свою сторону, пробудить интерес
к народным религиозным движениям. Был такой момент в жизни
Блока, когда он под влиянием Клюева собирался совершить путе
шествие по старообрядческим скитам и уже выбирал маршрут.
В феврале 1909 г. Блок записывает в записную книжку: «Поехать
можно в Царицын на Волге — к Ионе Брихничеву. В Олонецкую
губернию — к Клюеву. С Пришвиным поваландаться? К сектан
там — в Россию»/' Именно «поваландаться», посмотреть, как живут
раскольники, какую веру исповедуют, какому богу поклоняются,
о чем думают и размышляют. Необходимо знать крестьянскую
Россию, ибо, как признавался Блок, «ошибки хотя бы социалдемократии в недавние годы происходили от незнания и нежелания
знать деревню» (VII, 46).
Клюев требовал решительного опрощения, полного разрыва
со средой, с обществом, которое калечит поэта. На это Блок не мог
дать согласия, он слишком дорожил своей независимостью, свободой
мысли и действий, у него не было желания превращаться в лесного
232
отшельника. Он не прочь был заглянуть в темную область народных
гаданий, встретиться с крестьянами, узнать их образ жизни, верова
ния и настроения. Клюев для него представлял в этом смысле огром
ный интерес. Вместе они, но каждый по-своему, переживали отчуж
денность интеллигенции от народа, сходились они и в желании
сблизиться с русским крестьянином, для которого общение с приро
дой, с землей-матерью было исконно и постоянно.
У Блока был свой взгляд на «хождение в народ», он не идеализи
ровал старых народников и не возлагал особых надежд на клюевские путешествия по крестьянской России. Соединиться с народом,
завоевать его доверие не так-то просто. История прежних «хождений
в народ» показывает, что встречи с народом обычно заканчивались
непониманием, вызывали у простого мужика «усмешку» или «молча
ние». «Если интеллигенция все более пропитывается ,,волею
к смерти“, то народ, — продолжает Блок в статье «Народ и интелли
генция», — искони носит в себе ,,волю к жизни“. Понятно в таком
случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизнен
ных сил: просто — по инстинкту самосохранения бросается и
наталкивается на усмешку и молчание, на презрение и снисходи
тельную жалость, на ,,недоступную черту"; а может быть, на нечто
еще более страшное и неожиданное» (V, 327).
Клюев решил переступить эту «недоступную черту», соединиться
со старообрядцами, затеряться в «зеленых сумерках дикого бора».
Блок боялся этих сумерек, верил в силы «юной России», на нее
возлагал огромные надежды. Для Клюева народ — прежде всего
крестьянство, а лучшая часть крестьянства — приверженцы патриар
хальных устоев, хранители дедовского культурного и нравственного
наследия. Отсюда маршрут его странствий: в крестьянские избы,
раскольничьи скиты, в монастыри. Клюев решил продолжить «хожде
ние в народ», начатое в годы первой русской революции.
В годы реакции Клюев завязывает обширные связи с раскольниче
скими сектами. Исколесив Русский Север, он отправляется осенью
1911 г. в Рязанскую губернию — к хлыстам. Спустя несколько лет
(в 1915 г.) Клюев писал С. Есенину: «Я бывал в вашей губернии, жил
у хлыстов в Даньковском уезде; очень хорошие и интересные люди,
от них я вынес братские песни». У Клюева была одна цель — уста
навливать связи между отдельными старообрядческими общинами.
Значительно позднее, в 1923 г., он рассказывал Н. А. Архипову,
своему вытегорскому другу, что его дважды арестовывали за дружбу
со старообрядцами: «Сидел я и в Харьковской каторжной тюрьме,
и в Даньковском остроге (Рязанской губ.). . . Кусок хлеба и писатель
ская слава даром мне не доставались»/8
Клюев настолько увлекся религиозным народничеством, что
создает «братские песни» на потребу раскольничьим скитам. Назва
ние «Братские песни» подразумевало и особую «жанровую» функцию,
и происхождение стихотворений. Значительная часть из них возникла
как литературная обработка сектантских (конкретно — хлыстов
ских) духовных песен, некоторые, видимо, были плодом вполне
самостоятельного творчества поэта, имитацией общего стиля и
233
характера этих ритуальных песнопений. По утверждению самого
Клюева, его песни были рассчитаны на устное бытование («передава
лись устно и письменно помимо меня»). Они действительно сразу же
превратились в старообрядческий фольклор. Как об этом писал поэт
Василий Князев, клюевские «братские песни» «в сотнях и в сотнях
списков распространялись по всей необъятной сектантской России».
«По ним молились на Волге, радели в Онежье, славили бога среди
сибирских снегов. И какой-то профессор на Кавказе, у тамошних
духоборцев, собирает, записывает клюевские ,,братские песни" как
драгоценные перлы народного творчества, а другой профессор
слышит их по ту сторону океана, в Канаде».79
Песни эти имели несколько необычный характер, они совсем
не напоминали церковные молитвы. Клюев свои песни называет
то «братскими песнями», то «песнями похода». Последнее название
более соответствует и ритму, и стилю этой действительно «походной»
песни:
Братья-воины, дерзайте
Встречу вражеским полкам!
Пеплом кос не посыпайте,
Жены, матери, по нам.
Наши груди — гор уступы,
Адаманты — рамена.
Под смоковничные купы
Соберутся племена...
Своеобразие авторской позиции, особой тональности клюевских
«травяных псалмов» состоит в том, что они обращены к крестьянской
России. «Священные ризы» только прикрывают «убогую сермягу»,
мужицкие переживания и настроения. Одна из лучших «братских
песен» называется «Пахарь», она написана в защиту пахаря:
На мне убогая сермяга,
Худая обувь на ногах,
Но сколько радости и блага
Сквозит в поруганных чертах.
В этой своеобразной «религии» не нашлось места ни церковной
обрядности, ни вере в загробную жизнь, ни мистицизму, ни смирению;
Христос для Клюева — скорее дань древней народной традиции,
священный атрибут деревенского быта, наконец, символ справедли
вости и любви к человеку, чем бог в обычном смысле слова.
История религиозных движений знает периоды, когда в ходе
развертывания этих движений решались большие проблемы соци
ального значения. Однако в условиях русской действительности
конца 1900—начала 1910-х гг. надежды на то, что социальное
освобождение может осуществляться под знаменем какой бы то
ни было религии, были чистейшей иллюзией. В. И. Ленин в 1909 г.
предупреждал: «Все современные религии и церкви, все и всяческие
религиозные организации марксизм рассматривает всегда,как органы
буржуазной реакции, служащие защите эксплуатации и одурманению рабочего класса».80 Это относится и к разного рода интеллигентам-богостроителям, в частности и к Клюеву, несмотря на его
оппозиционность к самодержавию и официальной религии.
234
«Братские песни» представляют собой одно из самых архаиче
ских явлений в русской поэзии начала XX в. Клюев слишком переоце
нивал значение старообрядчества в освободительном движении Рос
сии, повторяя ошибки старых народников. Путешествия по разбро
санным скитам и монастырям (преимущественно по глухим уголкам
губернии и отдаленным окраинам России) закончились тем, что
«олонецкий крестьянин», тогда уже известный поэт, снова оказался
за тюремной решеткой. В страхе перед народными возмущениями
самодержавие жестоко преследовало старообрядцев, тем более подо
зрительным казался Клюев, привлекавшийся в свое время
за распространение революционных воззваний.
За Клюевым продолжалось негласное наблюдение, олонецкие
жандармы собирали сведения о подозрительном путешественнике,
который распространял свои «Братские песни». В феврале 1913 г.
в жандармском донесении сообщалось, что «Николай Алексеев
Клюев, выбывший осенью прошлого года в Москву (донесение мое
от 31 октября прошлого года за № 235), до нового года переслал
из Москвы 270 рублей. Из разговора с отцом вахмистр Стриноголович
узнал, что означенные деньги получены Клюевым-сыном в счет
причитающейся ему суммы в размере 750 руб. за издание им в одной
из московских редакций сборника под названием „Братские песни“.
Кроме того, по словам отца, сын его готовит к изданию еще какие-то
три книжки. Означенные выше деньги, а также вся корреспонденция
получаются Клюевым-отцом не через волостное правление, отстоящее
от дер. Делвачево’ в 2-х верстах, а через Мариинское почтовое
отделение, находящееся на расстоянии 8 верст от деревни. В данное
время Клюев-сын проживает в С.-Петербурге по Усачеву пер.
в д. № 16, кв. 11 у своего зятя Василия Ращеперина, служащего
в каком-то судостоительном заводе в электрическом отделении.
В 20-х числах сего февраля Клюев предполагает вернуться на родину.
Из всего вышеизложенного, принимая во внимание политическую
неблагонадежность Клюева-сына, является сомнение в законности
источника, из коего получает Клюев деньги, а также не заключа
ется ли в корреспонденции Клюева чего-либо преступного или,
по меньшей мере, тенденциозного».й1
6
Разное было отношение к Клюеву в кругах тогдашней интеллиген
ции и в литературных кругах. Одни видели в нем истинного предста
вителя крестьянской России, народного поэта и правдоискателя,
другие — лесного отшельника, старообрядца, мистика, третьи —
опереточного мужичка, лубочного актера или юродивого. В жизни
Клюев был столь же сложен и противоречив, как и в литературном
творчестве. Чтобы более или менее беспристрастно судить о Клюевепоэте и Клюеве-человеке со всеми его странностями и крайностями,
нужно знать ту среду, в которой вырос поэт, нравы и привычки
олонецкой деревни, историю и этнографию местного края. Родился
Клюев в деревне Коштуге Вытегорского уезда Олонецкой губернии
235
(ныне Вологодской области). Клюевская семья — целая школа
народной мудрости и фольклорной культуры. Дед, отец и особенно
мать, Прасковья Дмитриевна, сыграли огромную роль в формирова
нии нравственных убеждений и художественных наклонностей
будущего поэта. Сергей Есенин писал Клюеву в 1916 г. из Царского
Села: «Приехал твой отец, и то, что я вынес от него, прямо-таки
передать тебе не могу. Вот натура — разве не богаче всех наших
книг и преданий?»82 Особенно Клюев обожал свою мать, талантли
вую сказительницу и плачею, образ ее проходит через всю его поэзию.
В 1922 г. Клюев рассказывал П. Н. Медведеву о Прасковье Дмитри
евне: «Мне тридцать пять лет, родом я по матери прионежский,
по отцу же из-за Свити-реки, ныне Вологодской губ. Грамоте, песен
ному складу и всякой словесной мудрости обучен своей покойной
матерью, память которой чту слезно, даже до смерти».83 В самой
пространной автобиографии, опубликованной в 1926 г. в журнале
«Красная панорама» (№ 30, от 23-го июня), Клюев со слов своего
отца рассказывает и о деде:
«Говаривал мне мой покойный тятенька, что его отец, а мой дед
медвежьей пляской сыт был. Водил он медведей по ярмаркам, на со
пели играл, а косматый умник под сопель шином ходил. Подручным
деду Федор Журавль — мужик, почитай, сажень ростом: тот в бара
бан бил и журавля представлял. Ярмарки в Белозерске, в Кириллов
ской стороне, до двухсот целковых деду за год приносили.
Разоренье и смерть дедова от указа пришла. Вышел указ: медведей-плясунов в уездное управление для казни доставить. . . Долго еще
висела шкура кормильца на стене в дедовой повалуше, пока время
не стерло ее в прах.
Но сопель медвежья жива, жалкует она в моих песнях, рассыпа
ется золотой зернью, аукает в сердце моем, в моих снах и созву
чиях. . .»
Показательно, что это не столько автобиография в обычном
смысле, как принято думать, сколько своеобразный сказ о деде
охотнике и психологический этюд о самом себе. Реальная биография,
жизненные факты, анкетные данные здесь отсутствуют.
Многое в духовной биографии поэта объясняют его пристрастия
к культуре Древней Руси и старообрядцам. Заброшенная среди
дремучих лесов и непроходимых болот Олонецкая губерния была
долгое время хранительницей древних народных обычаев и оплотом
старообрядчества. Сам воздух этих краев был напоен поэзией патри
архальной старины. Многие «духовные» стихотворения Клюева могут
рассматриваться как отражение поведения самого автора. Между
поэтикой и личностью Клюева существует определенная связь.
Индивидуальный стиль, по словам Д. С. Лихачева, может рассматри
ваться как «отражение реального поведения человека, как нечто
неотделимое от поведения писателя в жизни, как проявление единства
его натуры и его деятельности».84 Поведенческое начало» в поэзии
Клюева, особенно в его «братских песнях» и «мирских думах»,
выражено в достаточной степени отчетливо. И в поэзии, и в обществе,
и наедине с собой поэт придерживается определенных нравственных
236
норм и правил. Даже во внешнем облике Клюева сохраняется
определенная «натура».
Современники удивлялись, глядя на иконописную клюевскую
бороду. Между тем «олонецкий крестьянин» и внешне хотел походить
на поморских старообрядцев, правнуков протопопа Аввакума и
Андрея Денисова, основателя Выговского общежития. Ф. И. Буслаев
писал о древнерусской бороде: «Борода, столь мало обращавшая
на себя внимание античного скульптора, стала для иконописца
такою существенною характеристикою, в которой он всего вернее
и легче мог приблизиться к идеальному подобию. Это была самая
видная и крупная черта иконописного типа, наиболее удобная к вос
произведению при помощи той недостаточной техники, которою
пользовался иконописец».80 «Как бы то ни было,
продолжает
Ф. И. Буслаев, — но борода в глазах иконописца была знаком
большей зрелости и духовного совершенства и, следовательно,
высшей красоты. По крайней мере, наши предки вполне усвоили
себе это художественное воззрение». Такие бороды носили олонецкие
крестьяне, особенно причастные к старообрядческому движению.
Клюевская борода — это частность, портретная деталь. Важнее,
что Клюев внутренне был близок к Аввакуму и Андрею Денисову,
считал их своими великими предками. Он оживлял образы прошлого
для того, чтобы разыгрывать новую роль. «Полукрестьянин—полуинтеллигент», как называл Клюева Валерий Брюсов, всячески
подавлял свою внутреннюю интеллигентность и делал это по вполне
понятной причине. Посвятив себя одной определенной цели, он
превратил и свой образ жизни, и свою внешность в наглядное
средство агитации. Клюев хотел убедить всех и каждого, что является
с ног до головы типичным представителем северного русского
крестьянства, имеет право говорить от его имени. Однако, стремясь
с максимальной точностью соблюсти облик простого крестьянина,
его речь и повадки, он часто перебарщивал, впадал в педантичную
мелочность, давая повод для всякого рода подозрений и пересудов.
Но играть свою роль «олонецкого крестьянина» все же умел, являясь
по природе своей не только поэтом, но и актером.
В обществе петербургских и московских литераторов, на литера
турных вечерах Клюев выглядел более чем странно, элементы
наигранности в манерах скрыть не удавалось, создавалось впечатле
ние, что поэт изображает мужичка. И. Эренбург, встретившийся
с Клюевым в доме М. Шкапской, вспоминал об этом знакомстве:
«За столом сидел Н. А. Клюев в крестьянской рубахе и пил чай
с блюдца. Он мне сразу показался актером, исполняющим в тысячный
раз затверженную роль».86 По словам Н. М. Гариной, Клюев «был
человеком очень „земным", очень неглупым, и очень ,,себе на уме". . .
Он ,,играл“ . . . ,,играл“ не только на „блаженстве" своем, но и на. . .
дураках». В Клюеве было что-то от профессионального актера, он
умел перевоплощаться, играть в простачка, хитрого олонецкого му
жичка, блаженного, смиренного и бесхитростного, а если нужно, пре
вращаться в кряжистого Микулу Селяниновича или в пророка, потря
сать словом, витийствовать, проповедовать и заклинать. Многое
237
в личности Клюева, в его театральности отнюдь не вульгарно, идет
от народного краснобайства и игры в «блаженного». В автобиогра
фической заметке (1922) Клюев пишет о своем родословном дереве,
которое уходит своим «корнем во времена царя Алексея»: «До Соло
вецкого Страстного сидения восходит древо мое, до палеостровских
самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты на
родной».
История знает разного рода юродивых и блаженных. Были и
просто душевнобольные, несчастные, вызывавшие в простом народе
чувство глубокого сострадания, были и настоящие плуты, ханжи
и лицемеры, прислужники самодержавия и официальной церкви.
Ученый-революционер И. Г. Прыжов специально занимался изуче
нием юродства. Одна из его работ называется «26 московских
лжепророков, лжеюродивых, дур и дураков» (1865). Ученый-эт
нограф подразделял юродивых на настоящих и притворных.
Настоящие — «это или полоумные по природе, или доведенные
до безумия жестокой судьбой. . .» Но большинство юродивых —
«фанатики-изуверы», «великие плуты». Такие юродивые были и
в деревнях, и в городах. Они увеселяли «развращенных аристокра
тов» и обманывали угнетенный народ. Один из ближайших едино
мышленников Клюева по «Новой земле» В. Свенцицкий в статье
«Мерзость и запустение» писал: «Развращенных аристократов
,,потянуло на юродивых”. И вот начинается ,,отхожий религиозный
промысел". Стекаются ,,юродивые", ,,святые", ,,прорицатели" —
и их показывают по салонам, как раньше показывали итальянских
теноров... Пока по петербургским салонам идет отвратительное
лобызание с ,,юродивыми", пока монахи роют свои ходы в торговые
бани ( . . . ) в глубине народной, в глубине живых душ человеческих
совершается великая работа религиозной мысли».
Но были в Древней Руси и такие «юродивые», которые не боялись
говорить матку-правду, оставляли в дураках тех, кто над ними
потешался. Александр Бестужев в некоторых древнерусских юроди
вых и шутах видел нечто «похожее на народного трибуна в карика
туре», они были своеобразными «проводниками народного мнения»,
«обличителями пороков», «пересмешниками недостатков». О вполне
здравомыслящих и даже «интеллигентных» юродивых, о их поведении
наедине с собой и при наличии наблюдателей подробно говорит
современный исследователь А. М. Панченко: «Юродство действи
тельно могло быть одной из форм интеллектуального критицизма».88
Можно даже говорить о своеобразной «поэтике поведения», о так
называемых «поведенческих масках». «Поведенческие маски» в об
щественной и литературной полемике применялись в эпоху Древней
Руси и в XVIII в. Такие «маски», отличавшиеся «большей мерой
индивидуализации поведения», были «уделом тех, кто „выламывался“ из норм и стиля общепринятого. Так появились амплуа
,,шута“ и ,,чудака“, ,,острослова-проказника“» и т. д.89
Определенная традиция «обратного поведения», существовавшая
с давних пор на Руси, нашла свое отражение в эпоху Петра Первого
в таких известных фактах, как защита бороды и русского платья.
238
Если «немецкое платье допетровской Руси было потешным (маска
радным)», то, напротив, как об этом пишет В. А. Успенский, «в пет
ровское время свадьбы шутов Шанского и Кокошкина празднуются
в русском платье, принявшем теперь характер маскарадного (точно
так же позднее, в XVIII в., гимназистов и студентов наказывали,
переряжая их в крестьянскую, т. е. русскую национальную,одежду).
Можно сказать, таким образом, что сама оппозиция русского и
западного платья сохраняется, но знаки при этом меняются
на противоположные».90
Здесь необходимо учитывать, что,«будучи плотью от плоти народ
ной культуры», юродивые-актеры часто «пользуются теми же прие
мами, какими пользуется фольклор. Прежде всего это касается
парадокса. Парадоксальность, присущая юродивым, свойственна
также персонажам сказок о дураках. „Юродивый" и ,,дурак11 —
это в сущности синонимы. В словарях XVI—XVII вв. слова „юродство“, ,,глупость“, ,,буйство“ стоят в одном синонимическом ряду.
Понятно поэтому, что сказки о дураках — один из важнейших
источников для понимания феномена юродства. Из фольклора, кроме
того, берется принцип загадки и притчи».91 Именно в этом смысле,
как носителю определенной театрально-фольклорной культуры и
народного красноречия, Пушкин в «Борисе Годунове» отвел важную
роль юродивому. В письме к П. А. Вяземскому он признавался:
«Юродивый мой, малой презабавный».92 Пушкин ссылается на «Исто
рию государства Российского» Карамзина, где содержались сведе
ния о юродивом, тоже презабавном: «Василий Блаженный, подобно
Николке Псковскому, не щадил Грозного. . .» 93
Пушкин в «Борисе Годунове», видимо, использовал местное
псковское предание о юродивом Николке.94
Англичанин Джильс Флетчер, наблюдавший жизнь русского
общества в царствование Федора Иоанновича, отмечает особую
популярность юродивых-пророков среди народа: «Их считают проро
ками и весьма святыми мужами., почему и дозволяют им говорить
свободно все, что хотят, без всякого ограничения, хотя бы даже
о самом боге. Если такой человек явно упрекает кого-нибудь в чем бы
то ни было, то ему ничего не возражают, а только говорят, что
заслужил это по грехам. . . Блаженных народ очень любит, ибо они,
подобно пасквилям, указывают на недостатки знатных, о которых
никто другой говорить не смеет».90
В Олонецкой губернии были свои юродивые-пророки. «Жизне
описание» блаженного Фаддея опубликовано в 1844 г. в «Олонецких
губернских ведомостях». Внешний портрет Фаддея — типичный при
мер агиографического штампа. «Фаддей, — говорилось в олонецкой
легенде, — был среднего роста, благородной осанки, кроткий и
смиренномудрый; имел седые кудрявые волосы, круглое, благообраз
ное и бледное лицо, высокое чело, украшенное морщинами, умильный
и дальновидный взор. Фаддей носил железные вериги и крест на груди
и плечах. Железный посох был его опорою. Думу светлую, ум глубо
кий и тонкий и христианские добродетели Фаддей скрывал под видом
юродства».
239
Поэт-декабрист Федор Глинка, отбывавший ссылку в Петроза
водске, записал предание о юродивом Фаддее, который встречался
с Петром I и якобы отважился обличить императора. Приводим это
предание в записи Глинки: «Фаддей — юродивый — он ходил в сером
кафтане, подпоясанный ременным поясом, на груди носил медный
крест, в руках — всегда вылитую железную палку. Он был правдив
и набожен, любил детей, журил стариков, изумлял кликуш и пугал
леших. Тогда судьи были строгие: сажали виновных на деревянную
кобылу и вешали. Но горе было судье неправедному. Его всенародно
порицал Фаддей с железной палкой». Олонецкое предание Глинка
использовал и переработал в стихотворении «Железной палкою
своей»:
Во времена царя Петра
Жил дивный муж в Кареле дикой —
Фаддей, раб божий, друг добра,
Муж свят и труженик великой. . .
И часто, часто злых судей
Или приказных закоснелых
Крестил разгневанный Фаддей
Железной палкою своей.96
Фольклорная легенда о Фаддее отчасти подтверждается историче
скими источниками. Петр Первый действительно проявил к нему
снисходительность и в 1719 г. писал петрозаводскому ландрату
Муравьеву: «Здешний мужик, которого зовут Фаддеем и который
стар уже и кажется умалишенным, живет в лесу и приходит в де
ревню. Его здесь считают за чудо. Чего-либо худого и склонности
к расколу не замечено. Поэтому я, чтобы не было какого-либо
соблазна, велел к вам на заводы отвести, чтобы там его кормили
до смерти».9'
В этнографическом описании Олонецкой губернии Ф. Дьякова
приводится народное предание о встрече вытегорского юродивого
Гриши с Петром, проезжавшим через Вытегру в Архангельск. Этот
юродивый, как гласит местное предание, стащил у Петра камзол,
отсюда и стали величать вытегоров «камзольниками». Существовало
и соответствующее народное присловье: «Вытегоры-воры, у Петра 1
камзол украли». «Но на деле, — замечает Ф. Дьяков, — это было
не так; хотя камзол Петра I и достался вытегорам, он подарен Вели
ким, и его державная рука передала камзол Грише, жителю погоста,
которого называли блаженным по его жизни; он скрывал под видом
простоты ум более возвышенный, всякому говорил правду, обличал
недобрых, заставлял краснеть от стыда злых». 8
Всю эту затянувшуюся справку о юродивых-интеллектуалах и
просто блаженных мы привели для тдго, чтобы прояснить некоторые
странности Клюева. Конечно, он не ходил в рубище босиком по снегу
и не был юродивым — вполне здравомыслящий человек. Но носите
лем определенной театрально-фольклорной традиции все же являлся,
любил рассказывать притчи, разил своих противников шуткамиприбаутками, прекрасно знал искусство скомороха и балаганных
240
дедов, у них учился самовитому и колкому слову. Он брал многое
от ярмарочного фольклора и народного театра. Исполнительское
фольклорное искусство предполагает «выразительные интонации
устной речи, жесты, мимику, а нередко и костюмы, чаще всего
в обрядах, ряженьях и представлениях драм».99 Клюев отлично
владел сказительскими жестами и мимикой, всеми формами фоль
клорного искусства: словесного, театрально-обрядового и музы
кально-напевного.
Клюев был актером, актером талантливым, хотя и растрачивал
свои силы часто понапрасну. И все же его актерство не лицедейство,
оно вызвано вовсе не пошлым тщеславием и дешевой популярностью.
Где бы ни появлялся Клюев, он всем своим видом подчеркивал
крестьянское происхождение и свою несокрушимую веру в народные
силы.
Нужно только представить себе Клюева на сцене, когда он читал
свои стихи. Он то напоминал Микулу Селяниновича со всей его
«мужицкой мощью», народной мудростью и земной силой, то пере
воплощался в темногб дремучего старообрядца и тогда читал свои
стихи с «подкраткой», «подползом», то превращался в вопленицу,
истошным голосом оплакивал «свое чадо милое». Ольга Форш
в «Сумасшедшем корабле» увековечила именно такого Клюева,
талантливого поэта и актера, сложного, во многом непонятного,
вызывающего недоумение: «Певец темный, с пронзительной силой
увета-Микула был кряжист, широкоплеч, с огромной притаенной
силой. Он входил тихонько, благолепно, сапоги мягкие с подборами,
армяк в сборку, косоворотка с серебряной старой пуговицей. Лик
широкоскул, скорбно-сладок. А глаз не досмотришься — в кустистых
бровях глаза с быстрым боковым оглядом. В скобку волосы, масля
нисты, как у Гоголя, счесаны набок. Присмотревшись, кажется, что
намеренно счесаны, чтобы прикрыть непомерно мудрый лоб. На
гнулся, чтобы достать что-то из-за голенища. . .» Да, именно таким
был Клюев, кряжистый олонецкий мужик и своеобразный интелли
гент. Рассказывая о выступлении Клюева на религиозно-философ
ском собрании в Петербурге, Ольга Форш замечает: «Он топотал,
ржал в великолепном вдохновении, он взвихрил в зале хлыстовские
вихри, вовлекая всех в действо ,,беседной избьГ. Он вызывал и
восхищение,и почти физическую тошноту».100 Таким поэтом-актером
нужно было родиться.
Разобраться в личности Клюева, причудливой, необычной,
не так-то просто. О нем нельзя судить по сенсационным слухам
и тенденциозным воспоминаниям тех современников, которые относи
лись к «олонецкому крестьянину» с пренебрежением, или современни
ков, обращавших внимание исключительно на деревенский кафтан
и иконописную бороду, но мало интересовавшихся подлинной натурой
этого оригинального человека, его настоящей биографией и литера
турным творчеством. В частности, история с переодеванием, раздутая
некоторыми мемуаристами, нам представляется более сложной,
нежели просто игра в «ряженого мужичка».
16 В. Г. Базанов
241
Когда-то, еще в 70-е гг. прошлого века, революционные народ
ники, переодевшись в крестьянское платье, шли в народ, чтобы
вести среди него политическую агитацию. Клюев, в конце 1900-х гг.
применявший ту же самую практику, теперь пустился в обратное
«хождение» — из деревни в город, чтобы ратовать за сохранение
стародедовских патриархальных обычаев.
Постоянно проживая в Вытегорском уезде Олонецкой губернии,
среди земляков-крестьян, поэт время от времени наведывался
в Петербург, иногда в Москву. Поездки эти всегда вызывались
задачами художественной пропаганды, т. е. заботами о публикации
новых произведений, поисками литературных связей. Клюеву нужны
были единомышленники и сочувствующие.
Он высказывал большую осмотрительность в выборе знакомств,
всегда безошибочно реагируя на малейшее проявление барственной
снисходительности со стороны устроителей петербургских литера
турных салонов и громких писательских «знаменитостей».
И. Н. Розанов рассказывает, как в начале 1916 г. в Москву
приехал Клюев и вечером 21 января вместе с Есениным выступил
с чтением стихов в «Обществе свободной эстетики». «И вот между
пиджаками, визитками, дамскими декольте твердо и уверенно про
бирается Николай Клюев. У него прямые светлые волосы, прямые,
широкие, спадающие „моржовые" усы. Он в коричневой поддевке
и высоких сапогах. За Клюевым следовал „какой-то парень" стран
ного вида. На нем была голубая шелковая рубашка, черная бархат
ная безрукавка и нарядные сапожки». Это был Есенин. Далее
Розанов говорит, что Клюев и Есенин своим внешним видом возбуж
дали «отрицательно-ироническое отношение». «Костюмы их мне, —
пишет Розанов, — показались маскарадными, и я определил их
для себя: „опереточные пейзане" и „пряничные мужички". Тогда-то
и вспомнились мне римский кинематограф и русские революционеры
в кучерских кафтанах, обстриженные в кружок».101
Неожиданная ассоциация: «опереточные пейзане» и «русские
революционеры в кучерских кафтанах». История русского обществен
ного движения знает разного рода ряженых: от славянофилов
до участников героического «хождения в народ». Клюеву и Есенину
хотелось своим видом подчеркнуть значение крестьянских поэтов
в общественном и литературном движении. Ходить по Петербургу
в поддевке и сапогах — значит бросать вызов не только своими
стихами, но и своим внешним видом. Крестьянские поэты разыгры
вали социальный водевиль с переодеванием. Само переодевание
в крестьянский костюм имело демократический характер. Это
делалось сознательно, с полемическим заострением, демонстративно,
чтобы противопоставить себя литературным особнякам, где на де
ревню смотрели с пренебрежением или снисходительно.
Удивительнее всего, что Клюева и Есенина за их крестьянское
платье окрестили «пряничными мужичками», отзываясь о них ирони
чески, если не с пренебрежением; тогда как к поэтам-декадентам,
юродствовавшим и выкидывавшим разные коленца, относились
довольно снисходительно, прощали им разные «чудачества», писали
242
о них даже с некоторым любованием. В годы появления в литературе
Клюева, а затем и Есенина у всех причастных к миру искусств была
еще свежа память об «игрищах», которые устраивались у Минского:
совершались символические «жертвоприношения». А разве игрища
в честь Диониса на башне Вяч. Иванова не были бытовой демонстра
цией «мистического анархизма»? Андрей Белый в кругу близких
знакомых и на литературных сборищах появлялся в черной маске
и красном домино. Разве все это не маскарад? . . Возможно, что
Клюев и Есенин своим крестьянским платьем бросали вызов завсегда
таям литературных салонов и башен, решили показать свои «игрища»
(поиграть в мужиков).
О Клюеве, повторяем, нельзя судить по сенсационным слухам,
по поверхностным и тенденциозным воспоминаниям некоторых совре
менников. Не только Георгий Иванов в «Петербургских зимах»
(Париж, 1938) представляет Клюева каким-то пройдошистым му
жичком, у которого в душе нет ничего святого, но, к сожалению,
и во вновь появляющихся воспоминаниях все еще встречаются
крайне субъективные оценки и характеристики «олонецкого кре
стьянина». Так, Матвей Ройзман, рассказывая о застолье в «Стойле
Пегаса», изображает Клюева каким-то «дикобразом», от которого
следует держаться подальше: «Клюев, в косоворотке, на которую
был надет потертый пиджак, в стоптанных сапогах, со своим ликом
не то отшельника, не то переодетого монаха, с зачесанными назад
жирно смазанными волосами, говорил елейным голосом, называя
Сергея Сереженькой, но явно не хотел видеть его во главе новой
группы. Да это и понятно: внешне они были как будто друзьями,
а на самом деле литературными врагами».102
Отношения между Клюевым и Есениным действительно были
сложными, однако до последних дней своей жизни Есенин проявлял
дружескую заботу о своем «среднем брате», не забывал напоминать:
«Учитель был мой». Совершенно несправедливо М. Ройзман утвер
ждает, что «Октябрьскую революцию Клюев встретил недружелюбно,
восхваляя кондовую избяную Русь, дедовскую веру, церковные
обряды». Клюев приветствовал Великую Октябрьскую революцию.
Он создавал «красные песни», участвовал в художественной само
деятельности, придавая огромное значение народному театру. Сош
лемся хотя бы на выступление Клюева в 1919 г. в вытегорском
Доме культуры. На вечере он с воодушевлением читал «Красную
песню», заставляя вслушиваться в каждое слово. Из чтеца-декламатора на глазах у публики он преобразился в сказительницу,
вынес на сцену скамейку и стал разыгрывать сцену в избе под
речитатив стихотворения: «. . . и почну у бабки сказку я просить,
и почнет мне бабка сказку говорить». Он не только рассказывал
сказку, но и изображал ее, добиваясь сценической выразительности.
Очевидец этой сцены Василий Соколов рассказывает: «Клюев присел
по-бабски на скамейку, протянул левую руку к воображаемой
прялке, а правую — к веретенцу и, поплевывая на пальцы, начал
прясть. Мы видели уже не его, а пряху, слышали жужжание веретена.
Минут восемь длилась сказка и не исчезло видение, навеянное
16*
243
словами и перевоплощением поэта. Спасая ладонями уши от грома
аплодисментов, он мелкими шажками убежал за кулисы. В наши дни
такой артист был бы находкой для любого народного театра».103
Исполняя роль старухи-сказочницы, Клюев в жестах и интона
циях (рассказывать сказку именно так, как «бабка сказку говорит»)
отражал большой опыт заонежской «школы» сказителей. И. В. Кар
наухова, собиравшая и изучавшая сказки заонежских мастеровисполнителей, свидетельствует, что рассказчики в Заонежье были
необычайно интересные, богато одаренные. Они обладали несомнен
ным творческим воображением и «доходили до больших высот
сценической выразительности», «не столько рассказывали сказку,
сколько изображали ее».104
'
Тогда же, в 1919 г., в газете «Звезда Вытегры» появилась
статья «Порванный невод». Статья эта дорисовывает недорисован
ный портрет «олонецкого крестьянина». Клюев с возмущением
писал о буржуазных «продажных борзописцах, двенадцатой пробы
художниках, стихотворцах и проходимцах с хорошо подвешенными
языками». В статье речь шла о «проклятом полицейско-буржуазном
наследии, будь то пьеса, кино, песня или музыка. . .» Вот что писал
Клюев:
«Вся эта шайка кормилась с барского стола, носила платье
с плеча их сиятельства и возглавлялась солидным „Новым вре
менем14, в кандальном отделении которого, в барском единении
с охранкой, фабриковались подобные литературы. Отсюда выходили
и здесь одобрялись замыслы патриотических песенников, романов
с описанием прелести дворянских гнезд и героев, непременно графинь
и графов, пьес, где выводится народ — немытое рыло или, наоборот,
вылощенный до блеска фарфоровый пастушок. В первом случае
доказывалось, что и подлому народишку без станового не обойтись;
во втором случае в слушателе закреплялось понятие, что под
дворянской десницей мужик живет как в медовой бочке, ест писаные
пряники, водит на ленточке кудрявых барашков, постукивает са
фьяновыми каблучками — через казарму, школу, театр и церковь —
вся эта бумажная чума вливалась в народ. Народ, особенно та часть
его, которая относилась к городскому трактиру, гноилась духовно».105
Такую статью не мог написать «опереточный мужик». Не нужно
освобождать Клюева от свойственных ему противоречий, заблужде
ний и ошибок, но не следует также забывать, что он был верен,
как сам об этом пишет в статье «Порванный невод», «революцион
ному народу в самые страстные, крестные дни его истории». Об этом
свидетельствует его деятельность, литературная и общественная,
в годы первой русской революции и после Октября семнадцатого
года. Но верно и то, что поиски особого пути для русского крестьян
ства, поиски тяжелые, трудные, обращенные в «безвозвратное
прошлое», оказались бесперспективными, отвергнутыми самой исто
рией. В. И. Ленин писал о «крестьянской точке зрения» на будущее:
«. . .верна ли эта точка зрения? соответствует ли она объективным
хозяйственным условиям и ходу экономического развития? Доста
точно поставить ясно этот вопрос, чтобы увидеть, что крестьянский
244
взгляд определяется отживающим и безвозвратным прошлым (. . .)
Крестьянский взгляд неверен. Он представляет из себя идеологию
вчерашнего дня. . .».106
Николай Клюев, самобытный поэт и наивный мыслитель, в своей
поэзии объединял крестьянскую революционность с верой в дедовское
предание, в возможность создания особой «крестьянской республики»
по образцу народно-сказочных утопий. В этом непонимании истори
ческих закономерностей революционной действительности и состоит
трагедия Клюева.
<1978)
Опубликована: Север. 1978. № 8. С. 93— 112; № 9. С. 91 — НО. (Ред.).
1 Иванов Г. Петербургские зимы. Париж, 1938. С. 82—84. На необъективность
воспоминаний Г. Иванова справедливо указывает Б. А. Филиппов: «Таких воспомина
ний, в которых часто при этом на ложку правды приходится если не бочка, то лохань
лжи и преувеличений, можно было бы привести немало. Большинство обратило
внимание только на личину поэта — и за личиной не заметило лица его. А ведь
было что-то недюжинное в этом хитроватом кряжистом олонецком мужике» (см.:
Клюев Н. Сочинения / Под общей редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова [Мюн
хен]. 1969. Т. 1. С. 8.
2 ИМЛИ АН СССР, Рукописный отд., ф. 178, on. 1, ед. хр. 11, л. Л-4 (машинопис
ная копия).
3 В более поздней, незаконченной редакции: «Клюев не пил ни при каких жизнен
ных обстоятельствах. Один из писателей, узнав о том, что я в своих мемуарах пишу
и о Есенине, и о Клюеве, пошутил: ,,Ну, это несложно. Есенин родился. . . с бутылками.
Клюев. . . с иконами44. Я ответила: ,,Если подходить к вашим собратьям по перу
с такой „несложной точки зрения44, как вы, тогда мне о вас первом не придется
ничего писать, так как вы почти точная копия Есенина44». В других черновых
набросках воспоминаний Н. М. Гариной имеется следующее дополнение: «Клюев,
учитель и руководитель Есенина в первых его литературных шагах, медленно, но
неоспоримо начал приблизительно с четырнадцатого года уступать свое первенство
Есенину, быстро входившему тогда в первые ряды поэтов, опережая своим исключи
тельным талантом своего учителя».
4 ИМЛИ АН СССР, Рукописный отд., ф. С. А. Гарина (без шифра). Рукопись
на отдельных листах, недатированная.
5 Бр. Соколовы во вступительной статье «За сказками и песнями (Из путевых
впечатлений)» к сборнику «Сказки и песни Белозерского края» пишут о деревенских
нарядах тех самых мест, где вырос Клюев: «Здесь мы видим и простые деревенские
наряды, и степенные одежды купеческого покроя, и, наконец, современный костюм
фабричного рабочего. Но все же в очень многих местностях (особенно в Белозерском
уезде) преобладает традиционное крестьянское одеяние. Это больше „домотканина44,
„своедельщина44. Обычная мужская одежда: кафтан до колен, из серого домашнего
сукна и пониток (серый или синий) из домотканины, с борами и черными обшивками
по бортам ( ...) Из верхней одежды носят „ермяки" (т. е. армяки) и понадевки
(т. е. поддевки), зимою — овчинные тулупы, называемые ,,кошулями“, и „полушубки44
(Сказки и песни Белозерского края. С. XXVIII—XXIX).
6 Красная панорама. 1926. № 30. С. 13.
7 Сказки и песни Белозерского края / Записи Бориса и Юрия Соколовых. М.,
1915. С. XXXV.
8 Досюльная свадьба, песни, игры и танцы Заонежья Олонецкой губернии / Соб
рано и изложено в драматической форме В. Д. Лысановым. Петрозаводск. 1916. С. 74.
9 Красная панорама. 1926. № 30. С. 13.
10 Томашевский Б. В. Литература и биография / / Книга и революция. 1923.
№ 4 (28). С. 6.
11 Здесь и в дальнейшем цит. по: Блок Л. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1960— 1963 (том
обозначается римской цифрой, страницы — арабской). Записные книжки 1901 —
1920 гг. — по отд. изд. (М., 1965).
245
12
Автографы писем Н. А. Клюева хранятся в ЦГАЛИ (ф. 55, оп. 2, ед. хр. 39).
Письма Блока к Клюеву, видимо, утрачены безвозвратно; вероятно, они сгорели
во время пожара в вытегорской деревне.
3 Во втором издании сборника «Нечаянная радость» (М., 1912) Блок выделил
несколько стихотворений в специальный раздел «1905». В него вошли «Сказка
о петухе и старушке», «Сытые», «Шли на приступ. . .», «Прискакала дикой степью. . .»,
«Еще прекрасно серое небо. . .», «Вися над городом всемирным. . .», «Митинг».
Именно в этом цикле Клюев мог увидеть «чудо прекрасное, как Свобода. . .» О стихах
Блока, посвященных 1905 г., см.: Максимов Д. Е. Александр Блок и революция
1905 года / / Революция 1905 года и русская литература. М.; Л., 1956. С. 247—279.
14 В Петрозаводском архиве среди бумаг жандармского управления сохранилось
дело о производстве дознания «по обвинению крестьянина Николая Клюева» в револю
ционной пропаганде, начатое 29 января 1906 г. и законченное И июля того же года.
См.: Грунгов А. К. Материалы к биографии Н. А. Клюева / / Русская литература.
1973. № 1. С. 118— 126; Рунов В. Новое о Николае Клюеве/ / На рубеже. 1964.
№ 4. С. 111 — 112; Азадовский К. М. Раннее творчество Н. А. Клюева/ / Русская
литература. 1975. № 3. С. 192— 193. Для Рук. отд. Пушкинского Дома А. К. Грунтов
снял копии со следственного дела о Н. Клюеве, находящегося в Гос. архиве КАССР.
В тех случаях, когда привлекаются материалы из других архивных хранилищ,
в нашей работе даются дополнительные ссылки.
15 ГЛМ, ф. 99, ед. хр. 120, л. 1.
16 К-опягкевич А. Из революционного прошлого Олонецкой губернии. (1905—
1906 гг.). Петрозаводск, 1922. С. 4 —5.
17 Блок А.Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1963. Т. 8. С. 252. 18 сентября Блок писал
о клюевском письме Г. И. Чулкову: «Получил поразительную корреспонденцию из
Олонецкого края от Клюева» (там же, с. 254). Полный текст статьи Н. Клюева
«С родного берега» с обстоятельным комментарием опубликовал К. М. Азадов
ский / / Русский фольклор. Социальный протест в народной поэзии. Л., 1975. С. 201 —
209.
18 На ценность подобных толков и слухов, очень важных для понимания современ
ного состояния народной умственной жизни, народных настроений и убеждений, в свое
время указывали Н. А. Добролюбов и Г. И. Успенский. Это «уж голос действительно
народный», — писал Гл. Успенский В. А. Гольцеву в 1889 г. Он призывал собирать
и изучать народные толки, крестьянские рукописные сочинения, содержащие «голоса
народной массы» {Успенский Г. И. Поли. собр. соч. М.: Л.. 1954. Т. 14. С. 3 3 7 - 338).
19 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 17. С. 211.
20 Клибанов А. И. Народная социальная утопия в России: Период феодализма.
М., 1977. С. 16.
21 Клюев свидетельствует, что в Олонецкой губернии в годы первой русской рево
люции распространялись пропагандистские книжки, созданные еще революционными
народниками, участниками массового хождения в народ, в частности распространялась
«Хитрая механика», особенно популярная в 70-е гг. прошлого века. О народни
ческих «книгах для народа» см.: Базанов В. От фольклора к народной книге. Л.,
1973;
22 Соловьев Б. Поэт и его подвиг: Творческий путь Александра Блока. М., 1971.
С. 679—680.
23 Померанцева Э. В.’ Александр Блок и фольклор / / Русский фольклор: Мате
риалы и исследования. М., 1958. Т. 5. С. 221.
24 Письма Н. Клюева к А. Блоку цитируются по машинописной копии, любезно
предоставленной Д. Е. Максимовым и сверенной с автографами ЦГАЛИ: ф. 55,
оп. 2, ед. хр. 39.
25 Белинский В. Г. Поли. собр. соч. М., 1955. Т. 9. С. 512.
26 Скатов Н. И. « . . . И песни вещие Кольцова»//Вопросы литературы. 1977. № 6.
С. 131.
27 ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, ед. хр. 39, л. 7—7 об.
28 Клюев делает оговорку: «Без строки: И ведьмы тешатся с чертями. . .».
29 Приводится в примечаниях к т. 8 собр. соч. А. Блока (с. 594).
30 Энгельс Ф. «Песня подмастерья» Георга Веерта//К . Маркс и Ф. Энгельс об
искусстве. М., 1976. Т. 2. С. 323.
31 Громов П. А. Блок: Его предшественники и современники. М.; Л., 1966.
С. 261—262.
246
12 Возможно, что под впечатлением послания Клюева Блок в письме к Н. Н. Волоховой характеризовал сборник «Земля в снегу» как книгу « . . . несовершенную,
тяжелую и сомнительную» (Новый мир. 1955. № 11. С. 153; публикация В. Н. Орлова).
33 Песни, собранные П. Н. Рыбниковым. 2-е изд. М., 1909. С. LXXIX.
34 Досюльная свадьба, песни, игры и танцы в Заонежье Олонецкой губернии /
Собрано и изложено в драматической форме В. Д. Лысановым. Петрозаводск, 1916.
С. 4.
35 Некрасов Н. А. Поли. собр. соч. и писем. М., 1949. Т. 3. С. 516.
36 Песни, собранные П. Н. Рыбниковым. Т. 1. С. LXXXI — LXXXII.
37 Громов П. Блок: Его предшественники и современники. С. 335.
38 О. Мандельштам писал о Блоке: «Он подхватил цыганский романс и сделал его
языком всенародной страсти» (Мандельштам О. Барсучья нора / / О поэзии. Л., 1928.
С. 58).
39 ИРЛИ АН СССР, Рукописный отд., ф. 185,on. 1, № 167, л. 17 об.
40 М. И. Цветаева делится своими соображениями об особом даре песенности
Блока и Есенина: «Маяковский на песню не способен, потому что сплошь мажорен,
ударен и громогласен, так шутки шутят («не гораздо хорошия») и войсками коман
дуют, так не поют. Пастернак на песню не способен, потому что перегружен,
перенасыщен и, главное, единоличен. В Пастернаке песне нету места, Маяковскому
самому не место в песне. Поэтому блоковско-есенинское место до сих пор в России
„вакантно1*. Певучее начало России, расструенное по небольшим и недолговечным
ручейкам, должно обрести единое русло, единое горло» (Цветаева М. И. Эпос
и лирика в современной России: Владимир Маяковский и Борис Пастернак / / Несоб
ранные произведения. Мюнхен, 1971. С. 665—666).
41 Экземпляр сборника «Сосен перезвон» с автографом Клюева находится среди
других книг, принадлежавших Блоку, в Пушкинском Доме АН СССР.
42 Исследователи справедливо указывают на расширительно-иносказательный
смысл образа женщины в поэзии Блока: «Образ женщины, жены, для Блока — не
только образ и воплощение возлюбленной, но и обобщенный образ Прекрасной
Дамы, и образ родины, и образ вечности, и образ революции, и воплощение стихийной
страсти» (Долгополов Л. К. Александр Блок: Личность и творчество. Л., 1978.
С. 51—52).
43 Кроме этой символической «старухи», олицетворяющей дремучую Русь, у Блока
был свой идеал «бабушки». Суть дела не в возрастной принадлежности, а в связи
времени и поколений. Прочитав повесть М. Горького «Детство» (1915), Блок говорил
П. Сухотину: «Вот где настоящая бабушка — Россия!» Не «бабушка» в гончаровском
«Обрыве» и не клюевская патриархальная «старуха», а бабушка Горького в сознании
Блока вполне вписалась в «юную Россию», была ее спутницей.
44 Дело. 1871. № 1. С. 229.
45 Михайлов А. И. Поэзия Петра Орешина: Автореф. дис. . . . канд. филол. наук.
Л., 1974. С. 10.
46 Чернышевский Н. Г. Поли. собр. соч.: В 16 т. М., 1949. Т. 2. С. 10.
47 Венгров Н. Путь Александра Блока. М., 1953. С. 278.
48 В 1918 г. начало статьи «Литературные итоги 1907 года» Блок перепечатал
в «Знамени труда» (№ 127) под названием «Религиозные искания и народ», где
о письме Клюева было сказано: «Вот что пишет мне крестьянин Северной губернии,
начинающий поэт. Слова его письма кажутся мне золотыми словами» (Блок А.
Собр. соч. 1936. Т. 8. С. 8).
49 ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, ед. хр. 39, л. 26—27 об. Стихотворение «На пороге зимы»
под названием «У очага» входит в сборник «Сосен перезвон» (1912).
50 Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1975. С. 416—417.
nl ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, ед. хр.. 39, л. 34—36 об.
'^2 Блок А. Собр. соч. 1936. Т. 8. С. 7.
53 Народные русские легенды, собранные Афанасьевым. Лондон, 4859. С. XV—
XVI. Апокрифические легенды о братании человека с Христом в связи с эпизодом
братания Мышкина и Рогожина в романе «Идиот» Достоевского привлекаются
в работе Л. М. Лотман «Реализм русской литературы 60-х годов XIX века» (Л., 1974.
С. 292).
54 Клюев воспринимает блоковскую тему «демонизма» как возвращение поэта
в страшный мир декаденства, омертвляющий человеческую душу. В Г909 г. Блок
совершил заграничное путешествие, с которым связано возникновение «Итальянских
247
стихов». «Западничеству» Блока Клюев противопоставлял свою «борьбу с иноземщи
ной», модернизированное славянофильство.
55 ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, ед. хр. 39, л. 64—65 об.
56 «Клюев, — отмечала М. А. Бекетова, — призывал отказаться ,,от более сложного“. От этого „более сложного14 Александр Александрович не захотел отказаться,
считая, что это часть его самого, и по поводу клюевского письма писал матери так:
„Веря ему, верю и себе11» (Бекегова М. А. Александр Блок: Биографический очерк.
2-е изд. Л., 1930. С. 115).
57 Белый А. Начало века. М.; Л., 1933. С. 466—467.
58 Прыжов И. Г. Очерки. Статьи. Письма. М.; Л., 1934. С. 205.
59 Там же. С. 19.
60 Соловьев Б. Поэт и его подвиг. С. 742—743.
61 Маркс К Э н г е л ь с Ф. Соч. Т. 7. С. 361.
62 Там же. С. 362.
63 Мирошниченко П. Я. Народные истоки утопического социализма в Рос
сии / / История общественной мысли: Современные проблемы. М., 1972. С. 480.
64 Д. С. Мережковский, С. Н. Булгаков и Н. А. Бердяев в годы реакции после
первой русской революции с их религиозной метафизикой «оказались в лагере
кадетской буржуазии и в стане официального православия с его близорукостью
к черносотенным кругам. Церковным иерархам особенно импонировало возвращение
обоих соловьевцев (Булгакова и Бердяева.— В. Б.) в лоно казенного православия,
их обращение назад к христианскому ортодоксализму» (Социологическая мысль
в России: Очерки истории немарксистской социологии в последней трети XIX—начала
XX века / Под ред. член-кор. АН СССР Б. А. Чагина, Л., 1978. С. 329).
65 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 7. С. 363.
66 Русская литература. 1973. № 1. С. 121.
67 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 17. С. 415.
68 Сказки и песни Белозерского края. С. XLII.
69 Ясевич-Бородаевская В. И. Борьба за веру: Историко-бытовые очерки. СПб.,
1912. С. 239—240.
70 Клибанов А. И. История религиозного сектантства в России. М., 1965. С. 80.
71 Бонч-Бруевич В. Д. Избранные сочинения. М., 1959. Т. I. С. 380.
72 Там же. С. 174.
73 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 33. С. 43.
74 Там же. Т. 4. С. 228—229.
75 КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК (1898—
1917). М., 1970. Т. 1. С. 72.
6 Письма Л. Семенова к Блоку хранятся в ЦГАЛИ. Указаны В. Н. Орловым.
77 Блок А. Записные книжки. 1901 — 1920. М., 1965. С. 131.
78 ГЛМ, ф. 118. Биографическая записка, сделанная со слов Клюева Н. А. Архи
повым в 1923 г.
79 Князев В. Ржаные апостолы. Пг., 1924. С. 108.
80 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 17. С. 416.
81 ЦНА КАССР, ф. 19, оп. 2, д. 53/8, л. 135.
82 Есенин С. Собр. соч.: В 5 т. М., 1962. Т. 5. С. 121. В дальнейшем цит. по этому
Собр. соч. С отцом у Клюева отношения, видимо, складывались не всегда доброже
лательно. Выходец из крестьян Кирилловского уезда Новгородской губ., А. Т. Клюев
дослужился до чина жандармского унтер-офицера, затем оставил эту должность и стал
«сидельцем» казенной винной лавки в д. Желвачево Вытегорского уезда. Между тем
его сын, Николай Клюев, к унтер-офицерству, да еще из жандармерии, относился
с явной неприязнью. В записке Всероссийского крестьянского союза, которую он
распространял среди вытегорских крестьян, говорилось, что «полицейские стражники
для нашего общества не нужны».
83 Клюев И. Автобиография / / Современные рабоче-крестьянские поэты. Ива
ново-Вознесенск, 1925. С. 218.
84 Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л., 1976. С. 32.
85 Буслаев Ф. И. Древнерусская борода. Сочинения. СПб., 1910. Т. 2. С. 227—228.
86 Эренбург И. Люди. Годы. Жизнь. М., 1964. С. 362.
87 Новая земля. 1911. № 19. С. 6.
88 Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. С. 102.
248
ИУ Логман Ю. М. Бытовое поведение и типология культуры в России XVIII в. / /
Культурное наследие древней Руси: Истоки. Становления. Традиции. М., 1976. С. 295.
90 Там же. С. 290.
91 Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. С. 127.
92 Пушкин А. С. Поли. собр. соч. М.; Л., 1937. Т. 13. С. 239.
93 Карамзин Н. М. История государства Российского. СПб., 1824. Т. 10. С. 284.
94 Грановская Н. Юродивый в трагедии Пушкина //Р у с с к а я литература. 1964.
№ 2. С. 92—94.
95 Флегчер Дж. О государстве Русском. СПб., 1911. С. 142— 143.
96 Стихотворение Ф. Н. Глинки «Железной палкою своей» и запись народного
предания о блаженном Фаддее см.: Базанов В. Карельские поэмы Федора Глинки.
Петрозаводск, 1945. С. 92—93.
97 Олонецкий патерик, или Сказание о жизни, подвигах и чудесах просветителей
и подвижников олонецких / Сост. архимандрит Никодим. Петрозаводск, 1910. С. 69.
98 ГИМ, ОПИ, ф. 450 (ф. Е. В. Барсова), ед. хр. 703, л. 49—50.
99 Кравцов И. И. Поэтика русских народных лирических песен. М., 1974. С. 4.
100 Форш О. Сумасшедший корабль. Л., 1931. С. 166, 168.
101 Розанов И. Н. Есенин и его с п у т н и к и / / Есенин: Жизнь. Личность. Творчество.
М., 1926. С. 74—77.
1и‘ Ройзман М. Все, что помню о Есенине. М., 1973. С. 196. Подробно взаимо
отношения Клюева и Есенина рассмотрены В. Г. Базановым в статье «Друзьянедруги (Сергей Есенин и Николай Клюев)», опубликованной посмертно/ / Север.
1981, № 9. С. 95— 1 19. (Ред.).
103Соколов В. От Вытегры до Шуи / / Красное знамя. 1971. № 87. 22 июля.
104 Карнаухова И. В. Сказки и предания Северного края. М.; Л., 1934. С. 378.
105 Звезда Вытегры. 1919. № 48. 3 авг.
106 Ленин В. И . Аграрный вопрос в России к концу XIX века / / Поли. собр. соч.
Т. 17. С. 135.
К ТВОРЧЕСКИМ ИСКАНИЯМ
А. БЛОКА
Работая над поэмой «Двенадцать», Блок в записной книжке
18 февраля 1918 г. сделал следующую запись: «Что Христос идет
перед ними — несомненно. Дело не в том, ,,достойны ли они его“,
а страшно то, что опять Он с ними и другого пока нет; а надо Дру
гого?» Через три дня та же самая мысль высказана в дневнике
несколько иначе: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что
красногвардейцы „недостойны" Иисуса, который идет с ними сейчас,
а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой».
О блоковском Иисусе Христе с красным флагом, возглавившем
победное шествие красногвардейцев, исследователи писали много
и по-разному. «Этот образ, — замечает В. Н. Орлов, — множество
раз приводился в качестве наиболее разительного примера идейно
художественной непоследовательности Блока. С другой стороны,
Христос был главной поживой для критиков, пытавшихся тенден
циозно перетолковать „Двенадцать" в аполитичном и религиозном
духе, вытравить из поэмы ее революционный смысл. Друзья и враги
поэмы, каждый по-своему, упрекали Блока за Христа — то в орто
доксальной религиозности, то в грубом богохульстве.
Это действительно самый неясный и на первый взгляд даже
двусмысленный образ в поэме. Но вместе с тем это и чрезвычайно
важный образ, от правильного истолкования которого в значительной
мере зависит понимание поэмы в целом».1
Христос, идущий впереди красногвардейцев, мог вызывать естест
венное недоумение. Л. И. Тимофеев, например, полагает, что Блок
не понял подлинного содержания социалистической революции, соз
дав столь неожиданный финал поэмы: «Слишком тяжел был груз
прошлого, слишком далек был поэт от народа. Поэтому он и не нашел
для революции такой символики, которая действительно объективно
передавала бы ее сущность».2 Но уж так ли разрушает образ симво
лического Христа внутреннюю логику движения образов, снижает
революционное звучание всей поэмы? Если в поэме и есть «груз
прошлого», то он взвален на плечи самой народной историей,
крестьянскими освободительными движениями, выступавшими часто
в религиозной форме, и идейным наследием социалистов-утопистов,
не исключая и русских революционных демократов.
В конечном итоге едва ли следует возводить блоковского Христа
к сектантским учениям, к представлениям о Христе как только
250
обличителе «мирской неправды». Тем более несправедливо видеть
истоки этого символического образа в «писаниях современных мисти
ков». Между тем такое мнение высказывалось: «. . .своего Христа
поэт стремился отыскать в запретных апокрифах, в сектантских
учениях, а то и в писаниях современных мистиков, апокалиптиков,
неохристиан».3 В писаниях «современных мистиков» Блок, конечно,
не мог найти ничего похожего на Христа из «Двенадцати»; что ка
сается сектантских учений, то здесь были какие-то попытки превра
тить Христа в союзника «отшельников», бежавших от притеснений
официальной церкви и царских чиновников в секты. Об увлечении
Блока сектантскими поучениями свидетельствует статья «Стихия
и культура» (1908). Блок ссылается на статью Клюева «С родного
берега», которая писалась для В. С. Миролюбова, находившегося то
гда в Париже. Клюев сообщал, что «все древние и новые примеры
сектантского бегства в скиты, в леса-пустыни — показатель упорного
желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворян
ского вездесущия».4 Блок с присущим ему историческим чутьем
уловил в этом признании («золотые слова») отражение стародавних
крестьянских религиозно-нравственных исканий, своеобразный про
тест против политической, экономической и религиозной эксплуата
ции народа. «Олонецкий крестьянин», как признается Блок, «открыв
глаза», помог разобраться в сложной, запутанной мозаике религиоз
ных верований, понять, что богоискательство интеллигентов, столь
модное в годы наступившей реакции, не имело никакого отношения
к народной «думе о боге», что народ в своих религиозных поисках
остается верен идеалам раннего христианства, видит в Христе
своего заступника и покровителя, по-своему воспринимает и трактует
ветхозаветные и евангельские мифы. В той же статье («Стихия и куль
тура») Блок обращает внимание на высказывание одного из старо
обрядцев: «Наши сектанты мне представляются тоже революционе
рами, но только их программа писалась под диктовку Неведомой
Силы», и хотят они установить «тысячелетнее царствование» «как на
небе, так и на земле». Блок и сам пишет о сектантских «дедах»,
прославляющих своего «хвойного» Христа:
Задебренные лесом кручи;
Когда-то там на высоте,
Рубили деды сруб горючий
И пели о своем Христе.5
Современный исследователь народных религиозных движений
периода феодализма А. И. Клибанов в книге «Народная социальная
утопия в России» приводит огромный материал, свидетельствующий,
что «староверие дало религиозную теорию противопоставления мира
равенства — миру господства, мира труда — миру тунеядца, мира
бедных — миру богатых, мира правды — миру лжи, мира Христа —
миру Антихриста. И эта религиозная теория имеет прямое отношение
к субъективному формированию крестьянства как класса крепостни
ческого общества».6 Возможно, что Блок «своего Христа» создавал
не без некоторого влияния этой «религиозной теории», выработанной
251
самими крестьянами. Однако, как нам кажется, Блок прежде всего
учитывал богатейший опыт русской гражданской поэзии и публи
цистики, а также совсем недавние споры о «новой религии», выступ
ления Мережковского, «веховцев» и «нововременцев» и их идейных
оппонентов — голгофских христиан. Что касается давних традиций,
связанных с использованием Св. писания в целях революционной
пропаганды и утверждения свободолюбивых идеалов, то Блок,
конечно, знал, что еще декабристские романтики пытались использо
вать учение ранних христиан в борьбе с крепостничеством и абсолю
тизмом. В декабристских воззваниях и «республиканских катехизи
сах» говорилось, что бог создал человека свободным, но земные
тираны похитили у него волю. Отсюда делался вывод: русский
крестьянин имеет право на борьбу с самодержавием и помещиками.
«Напрасно иные отрицают христианскую религию, будто она, —
писал М. А. Фонвизин в 1823 г.,— поддерживает самовластие и пота
кает оному; стоит развернуть Ветхий завет, чтобы удостовериться
в противном мнении (. . .) Следовательно, бог благоприятствует более
народному и республиканскому правлению, нежели самовластному
или деспотическому».7 Очевидно, что дворянские революционеры
по-своему понимали христианское учение, извлекали из Библии
только те альтруистические положения, которые сравнительно
легко приспосабливались к программным требованиям Союза
Благоденствия. И сам библейский бог в декабристских стихах
и в прозе изображался как грозная сила, карающая земных «нече
стивцев». В «Опытах священной поэзии» Федора Глинки политиче
ские лозунги Союза Спасения и Союза Благоденствия прикрывались
ссылками на Библию и псалмы. Вместо ветхозаветных пророков —
«истинные сыны отечества»:
За дело правды мы и чести
И за отчизну держим бой. . .
Готовьтесь, храбрые друзья,
Бесстрашьем встретим их удары.
В переложении 43-го псалма Глинка обращается к библейскому
богу как к своему союзнику, он и с богом разговаривает на языке
декабристского воззвания:
Восстань же, боже! Что ты дремлешь?
Мы именем твоим святым
Тебя зовем. . . Но ты не внемлешь:
Ты предал нас врагам твоим!
В поэзии Державина, а затем и Федора Глинки наметилось
явное снижение библейских сюжетов и образов, высокое станови
лось низким, а небесное слишком земным и даже обыкновенным.
Образ бога в элегических псалмах Глинки снижается до такой
степени, что псалом становится, по выражению Пушкина, «ухарским»
или, как выразился однажды И. А. Крылов в разговоре с М. И. Пого
диным: «Глинка с богом запанибрата, он бога в кумовья себе позо
вет».
252
По существу это никакой не Христос в обычном смысле слова,
а некий обобщающий символ. Русские социалисты-утописты XIX сто
летия если и обращались к Христу, то как к пророку новых времен,
судье и нравственному наставнику, использовали идеи раннего хри
стианства для пропаганды собственных освободительных идей.
Христос превращался в поборника человеческих прав, в защитника
угнетенных, в предтечу самих социалистов-утопистов. Вместо одного
мифа создавался другой, более демократический, современный,
соответствующий мировоззрению и нравственному катехизису борцов
за народное дело. В. Г. Белинский в письме к Н. В. Гоголю утверждал,
что истинный Христос не имеет никакого отношения к церковному,
официально-православному, ибо он «первый завещал людям учение
свободы, равенства и братства».8
Идеи христианского социализма в зачаточном виде появились
в литературной деятельности декабристов, а позднее — в 1840-е гг. —
они найдут яркое преломление в деятельности революционного
кружка петрашевцев, затем отчасти и у крестьянских демократов
и революционных народников.9 Мечтая о переустройстве общества
на разумных началах, русские революционеры призывали интелли
генцию к апостольскому служению, не забывая о народном социаль
ном протесте, облекавшемся в религиозные формы. Отсюда в граж
данской поэзии и пропагандистских документах ссылки на Евангелие,
напоминания о Христе как защитнике угнетенных и обиженных.
В некрасовском «Пророке» библейская легенда о Христе была
переосмыслена в духе революционного назидания: сам Христос
благословляет молодежь на подвиг. Пророком крестьянской револю
ции провозглашался Чернышевский:
Его еще покамест не распяли,
Но час придет — он будет на кресте.
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
Революционные народники,' участники героического «хождения
в народ», тоже не отказывались от использования Св. писания
в пропагандистских целях. В прокламациях и в книгах для народа
они излагали «азбуку социальных наук» со ссылками на Евангелие,
на учение Христа. В прокламации «Русскому народу» внушалось
крестьянам: «Все знают, что Иисус Христос приходил на землю
исполнить закон, а не нарушить его. Не забывайте этого, добрые
люди! И так по природе своей и по учению Иисуса Христа люди
равны (...) И великая награда тому, кто постоит за равенство
и свободу».10 С. Степняк-Кравчинский приравнивал участников
«хождения в народ» к «христианам первых веков»; революционерпропагандист, по его словам, «шел на муки с ясностью во взоре
и выносил их с полным спокойствием духа, даже с наслаждением,
так как знал, что страдает за свою веру».11
Таким образом,у Блока в своем отечестве были предшественники,
ненавидящие поповщину, отвергавшие церковного «спасителя»
и одновременно использовавшие в своих произведениях художествен
253
ного и публицистического содержания образ Христа как некий
нравственный символ в борьбе за равенство и свободу, «Христа
с флагом». «Другого» они тоже не видели или приравнивали реаль
ных героев освободительной борьбы к лику многострадального
Христа. К тому же не следует забывать, что в начале XX в. снова
пробудился интерес к религиозным исканиям. Блоку было с кем
спорить, используя в полемике старые доспехи. Д. Мережковский
и Н. Бердяев постоянно разглагольствовали о «божественной рево
люции» (по словам Мережковского, «религия есть революция,
революция есть религия»), а по существу они выступали против
рабочего движения, в защиту самодержавия и православия. С другой
стороны, в годы наступившей реакции «интерес ко всему, что
связано с религией, несомненно, охватил ныне широкие круги
,,общества“ и проник в ряды интеллигенции, близкой к рабочему
движению, а также в известные рабочие круги».12
Мариэтта Шагинян в своих мемуарах «Человек и время», опубли
кованных в журнале «Новый мир», пишет:
«А после революции религиозное движение расширилось, оно
захватило верхушку рабочего класса, писателей, известных под
именем декадентов, но захватило по-разному. Одних — с примесью
д о п е т р о в с к о г о н а ц и о н а л и з м а , лампадного правосла
вия, церкви как спасительницы души, собирания, увода их в бездейст
вие, в спасающую от греха пассивность при помощи ,,страха божия“.
Других — вневременно и внеисторично, с мистическим ощущением
церкви как чего-то нематериального, ,,града господня“, связующего
души невидимой связью. Третьих — реально строящих у себя свою,
домашнюю церковь с молитвами и причастием, церковь, желающую
быть близкой с революцией, со ,,святым террором44, новым походом
крестоносцев на самодержавие, чему Гиппиус обучала в Париже
своего ученика (названного так ею в письме ко мне) Бориса Савин
кова. И еще всякое другое, и сексуальная, старческая болтовня
В. Розанова, которую даже очень большие его поклонники не всегда
могли вытерпеть не только на бумаге (он печатал просто невыноси
мые вещи), а й в личном с ним общении».13
Рассказывая о мутной, гибельной волне, захлестнувшей в 1908—
1910 гг. часть русской интеллигенции, М. Шагинян делает некоторое
исключение для голгофских христиан, влияние которых она и сама
испытала в молодости, когда только начинала свой литературный
путь. М. Шагинян вспоминает незаурядную личность Михаила
Старообрядческого.14
Судьба этого человека сложилась печально. Трагедию Михаила
Старообрядческого проясняет заметка в «Новой земле», появив
шаяся в 1911 г., автором которой был Иона Брихничев:
«Арестован и заключен на полтора года в крепость за книгу,
посвященную 1 марта, — епископ Михаил.
Это тяжкий удар для всех, кто близко знает епископа Михаила,
кто читал его призывы к царству Божьему на земле — его учение
,,о земном Христе44. . .
Епископ Михаил арестован и заключен в тюрьму.
254
Мы — его друзья — не можем сделать ничего для его освобож
дения.
Но мы должны помнить, что епископ Михаил человек больной,
туберкулезный.
Полтора года ему не выжить в тюрьме.
И потому мы обязаны все, кому дорого то знамя, которое
несет Михаил, кто хотел бы видеть его живым, здоровым и бодро
работающим на пользу общего дела, — обратить внимание властей
на состояние здоровья дорогого узника и просить об его освобожде
нии хотя бы под залог или по крайней мере о замене тюрьмы
высылкой за границу».15
Михаил Старообрядческий был арестован за участие в движении
голгофских христиан и за сочувствие к народовольцам. М. Шагинян
спрашивает: «Не было ли голгофское движение, не был ли сам
Михаил — в противоположность реакционной гурмандии Мережков
ских — отголоском положительной части такого национального явле
ния, как народничество, сыгравшим отрезвляющую для меня роль
в нездоровой обстановке ,,нового религиозного сознания44 Мереж
ковских?»
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно обратиться к «Новой земле»,
к незаслуженно забытому общественно-литературному журналу,
выступавшему против духовной столыпинщины, церкви и буржуаз
ного государства.16 В этом журнале сотрудничали Михаил Старооб
рядческий, В. Свенцицкий, Н. Раевский и Н. Клюев. Главным органи
затором и редактором «Новой земли» был Иона Брихничев. Он
и Михаил Старообрядческий являлись авторами основных статей,
определяющих направление журнала.
Важно, что «новоземельцы» отрицают религию, которая нахо
дится «на службе у сильных». «Наличная религиозность, повто
ряем, — пишет Михаил Старообрядческий, — действительно реак
ционна. Религиозные системы нашего дня — все так или иначе
стремятся закрепить существующее на земле насилие и зло».
«Поповская вера, вредная и реакционная», как и другие «обскурант
ские» религиозные учения, приносящие народу один вред, должны
быть разрушены. Вместе с тем «новоземельцы» возлагают огромные
надежды на создание такой «религии», которая бы способствовала
утверждению на земле справедливых отношений и высокой нрав
ственности. Это была «религия» утопических социалистов, вернее их
вера в великую роль морального фактора как мощного двигателя
в социальном прогрессе человечества. «Я говорю, — уточняет тот же
Михаил Старообрядческий, — даже не об определенной какой-либо
общине, или секте, или церкви, а о будущей религии в ее сущности,
которая будет всегда освободительной, которая и есть не что иное,
как бунт за освобождение всего человека, завоевание и хлеба,
и вечной правды».17
В нравственный кодекс голгофские христиане вкладывали свое
понимание, истинная нравственность не мыслилась без героического
служения народу и высокой требовательности к самим себе. Конечно,
«новоземельцы» слишком переоценивали этический фактор в социаль255
ной борьбе, но необходимо учитывать, что «Новая земля» сознательно
выдвигала проблему гражданской морали, находясь в оппозиции
«Вехам» и «Новому времени». «Верховцев» и «нововременцев»
Михаил Старообрядческий и Иона Брихничев считали своими глав
ными политическими противниками.
В сборнике «Вехи» (1909), в этой «энциклопедии либерального
ренегатства» ,к а д е т ы и их идейные пособники выступали против
героических традиций в русской общественной жизни. Испуганные
революцией 1905 г. и освободительным движением народных масс,
идеологи либеральной буржуазии стали проповедовать «духовное
самоотречение», пытались внутренне разоружить и скомпрометиро
вать революционно настроенную интеллигенцию. Встав на путь
предательства и ренегатства, «верховцы» не стеснялись в приемах
полемики, в частности С. Булгаков в статье «Героизм и подвижни
чество» стремление к подвигу, гражданское служение народу объяв
лял безрассудством, самонадеянностью, «особой разновидностью
сословного аристократизма». «Веховцам» вторили «нововременцы»,
апологеты буржуазного государства и обновленного православия,
они были не прочь оправдать царское правительство («казните
и вешайте — бог с вами и за вас»). «,,Вехи“ — сплошной поток
реакционных помоев, вылитых на демократию. Понятно, что и публи
цисты ,,Нового времени“, Розанов, Меньшиков и А. Столыпин, —
писал В. И. Ленин, — бросились целовать ,,Вехи“».19
Пытаясь переделать евангельское христианство в своего рода
демократическое учение, «новоземельцы» — сознательно или бессоз
нательно — отправлялись от идей так называемого «христианского
социализма», имевшего среди своих апостолов таких выдающихся
мыслителей, как Сен-Симон, Фурье, Ламенне и др. Отнюдь не
случайно «Новая земля» поместила в 1911 г. (№ 9) в переводе
с французского «Учение Христа о новом обществе» аббата Ламенне,
где между прочим говорилось: «Перед окончанием своей миссии
Иисус возвещает о новом обществе и кладет основание его. До него
народы были принадлежностью одного или нескольких хозяев,
принадлежали им как стада. Повсюду тираническая власть несколь
ких, рабство остальных, притесняемых во имя силы или под дерзким
предлогом природного превосходства. Владыки и сильные мира
давили на мир всей тяжестью своей гордости и хищности. Иисус
пришел, чтобы положить конец этому возмутительному беспорядку,
он пришел поднять эти склоненные головы, освободить это множество
рабов. Он учит их, что, равные перед богом, люди свободны друг
перед другом; что ни один сам по себе не имеет власти над братьями
своими, что божественные законы рода человеческого: равенство
и свобода. . .»20
Соединяя христианство с задачами преобразования общества
на основе справедливости и равенства, пытаясь переделать христиан
ство в своего рода демократическое учение, «новоземельцы» приду
мали «мужицкого бога», который должен спуститься на землю
и посмотреть на народные бедствия:
«. . .Явился бог новый, мужицкий. . . Этот новый бог. . . Уже
не сторож для богатых, их жен, шуб, а мужицкую землю и мужичьи
256
дела ведает. . . Он в самом деле пришел сюда, — в тихую деревню,
в темную жизнь — эту избу, черную и холодную, смотрит черными
мертвыми глазами со старых полупившихся икон, — как в храме он
не смотрит. Пришел новый мужицкий бог и понял и увидел: темную,
обыденную и горькую безотрадную тоску, и глухую извечную
скорбь». 1 Такого путешествующего Христа изображает Михаил
Старообрядческий в очерке «Христос на улицах и в ,,злых домах“
современного города и деревни»:
«И в самом деле, какие лица у этих работниц.
Отгнившие челюсти. . . Трупный цвет лица.
Кажется, что вот эта работница сейчас упадет в судорогах. . .
Да, конечно, ее глаза уже почти не видят. . .
Через неделю или две она упадет среди этого отравленного шума.
На фабриках чашек, как на фабриках свинцовых белил, работники
гибнут от постепенного отравления.
И дальше идет Христос.
Деревня: . ..
— Одинокая, горькая! Даже лая: не слышно.
— Все собаки-то от холода подохли; избы, точно скорчившиеся
от голода и холода. Тесовых изб мало. Большинство — крытые
соломой, а ка иных и соломы нет.
— На скотину солома-то с крыли пошла. — Да без толку. Почитай,
вся скоти.на-то подохла, а не подохла, за грош продали.
Вся почти деревня больна, а только сорок пять в больничках.
Остальные по домам валяются..
В маленькой избе на деревянных нарах около двух стен лежат
вплотную цинготные женщины, опухшие,, обезображенные болезнью.
Головы их повязаны рваными тряпицами. Лохмотья на теле, и на
лохмотьях же валяются они. Около них копошатся грудные дети.
Некоторые из детей совершенно голы и прикрыты только материнским
тряпьем. На других полуистлевшие лоскутки. Малютки, как неоперившиеся птички, разевают свои беззубые ротики и слезящимися
глазками смотрят на матерей, шевеля слабыми ручонками, точно
ища чего-то. Один из маленьких пискнул, и мать поспешила его
ткнуть к своей груди под лохмотья.
Рядом с нарами на веревке — зыбка. Мать шевелит больной,
опухшей и покрытой кровоподтеками ногой.
Зыбка тихо поскрипывает, качаясь взад и вперед.
И из больных, полуослепших глаз старухи покатились слезы.
— Умереть бы скорее — умереть!
И кривыми, черными, как сухие стручья, пальцами она открывает
сморщенные губы и показывает те же кровавовспухшие десны.
От чего они голодны, больны. . . Они темные? . .
Спрашивает Христос.
Отчего. . . Нет молока у их детей? . .
Разве не дает земля им хлеба — земля, напитанная кровью
вместо дождя.
И сказал Христос:
На земле, где я умер на кресте, только звери — и хищники.
17 В. Г. Базанов
257
Тогда пусть погибнет мир.
Я, Бог, проклинаю. . .
Встаньте, воскресните, или в пепел обращу землю. . .»22
Иона Брихничев и Михаил Старообрядческий призывали не к сми
рению и терпению, а к «борьбе против зла жизни». В писаниях
«новоземельцев» Христос появляется для того, чтобы превратиться
в бога-человека, спуститься на землю и быть свидетелем потря
сающих картин народного бесправия и горя, материального поло
жения трудящихся, их крайней нищеты. Противопоставляя себя
разного рода либеральным фарисеям, оказавшимся в стане реакции,
голгофские христиане придумали своего Христа, вернее, превратили
евангелистского Христа в мужицкого бога, в защитника угнетенного
народа и карателя эксплуататоров. Такой Христос должен был побы
вать на фабриках и в деревнях, собственными глазами посмотреть
на каторжный труд, страшные социальные бедствия. «Новоземельцы»
учитывали крестьянскую религиозность, и одновременно они учиты
вали мужицкую ненависть к существующему строю.
В «Новой земле» часто вспоминали Льва Толстого и при его
жизни, и тогда, когда великого писателя не стало. Журнал, следуя
за Толстым, подвергал уничтожающей критике официальную цер
ковь, высмеивал продажность и ханжество трубадуров православия.
Однако у «новоземельцев» были и серьезные расхождения с Толстым,
вернее, с толстовцами, — они не принимали пассивных добродетелей,
призывов к смирению перед злом. «Христианство, — писал, напри
мер, Михаил Старообрядческий, — без живого дела, без борьбы
против зла жизни, не только мертвое, это лживое, лицемерное,
казенное христианство. . .» Христос, говорилось в той же статье,
учил не о рае на небе, а «о царстве правды на земле, о преобразовании
земли насильственной в землю праведную», чтобы «стереть с лица
земли неправду и рабство — главные источники страданий».23
В статье «Как ты смеешь быть слабым» Иона Брихничев писал:
«Только сильные имеют право на признание. Только безумству
храбрых поем мы песню».24
В «Новой земле» огромное значение придавали поэтическому
слову, поэзии пропагандистской, увлекающей на путь человеколюбия
и борьбы за социальную справедливость. Какое-то время таким
поэтом-проповедником оказался «олонецкий крестьянин» Николай
Клюев. В связи с выходом в свет «Братских песен» Брихничев
спешил обнародовать похвальную рецензию.25 Чтобы придать своей
рецензии особый вес, прославить «олонецкого мужика» и новоявлен
ного поэта, Иона Брихничев ссылается на письмо Блока: «И Блок
писал мне о нем панегирики».26 Тут же Иона Брихничев благодарит
Брюсова за то, что он «первый указывает русскому обществу на
замечательного поэта голгофского христианства». Иона Брихничев
имел в виду предисловие В. Брюсова к сборнику стихотворений
Клюева «Сосен перезвон», который вышел из печати в октябре 1911 г.
(на титульном листе— 1912 год). В. Я. Брюсов писал, что «поэзия
Клюева жива внутренним огнем, горевшим в душе поэта, когда
он слагал свои песни. И этот огонь, прорываясь в отдельных
258
случаях, вспыхивает вдруг перед читателем светом неожиданным
и ослепительным». Этот «внутренний огонь» одновременно был
и «огнем религиозного сознания». В. Брюсов отличает клюевскую
религиозность от официальной, церковной. «Олонецкий крестьянин»
благоговел перед «сосновою ризою», а не перед поповскою рясою.
В лирику природы переселились крестьянское самосознание и сти
хийный пантеизм.
Сосны молятся, ладан куря,
Над твоей опустелой избушкой.
Клюев создавал и такие стихи, которые звучали как гимны.
Одну из песен поэт не случайно переименовывает из «Песни братьев»
в «Песнь похода». Второе название более отвечало настроениям
голгофских христиан, объявивших поход против общественных поро
ков. Клюев прославляет «воинов-братьев», которые собираются в по
ход, распространяет лозунги и призывы («дерзайте!»), чаще наивно
претенциозные.
Братья-воины, дерзайте
Встречу вражеским полкам!
Пеплом кос не посыпайте,
Жены, матери, по нам.
Иона Брихничев, наиболее радикально настроенный «новоземелец», в статье «Поэт голгофского христианства» приветствует
в «духовной» поэзии Клюева именно те стихи, в которых сквозь
религиозную символику пробиваются гражданские настроения:
тут Клюев — агитатор, страстный, уверовавший, что голгофский
христианин должен быть «сильным и бесстрашным в борьбе со адом
мира во всех его безграничных направлениях». Похвалив Клюева
за самобытность дарования, но не желая об этом распространяться
подробно («. . .речь этого олонецкого мужика необычайна. . . и не
похожа на речи и стихи современных корифеев»), Брихничев ставит
в пример псалмодическое стихотворение, в котором поэт превра
щается в страстного проповедника и обличителя.
«Это голгофское, исповедническое настроение христианина не
делает его рабом, наоборот, отрешившись от всех пут временных
и вечных, он знает, — пишет Брихничев о Клюеве, — себе цену
и потому в лице пахаря говорит всем угнетателям, прошедшим
и будущим:
Вы на себя плетете петли
И навостряете мечи.
Ищу вотще: меж вами нет ли
Рассвета алчущих в ночи?
На мне убогая сермяга,
Худая обувь на ногах,
Но сколько радости и блага
Сквозит в поруганных чертах.
В мой хлеб мешаете вы пепел,
Отраву горькую в вино,
17*
259
Но я, как небо, мудро-светел
И не разгадан, как оно.
Вы обошли моря и сушу,
К созвездьям взвили корабли,
И лишь меня — мирскую душу,
Как жалкий сор, пренебрегли.
Работник господа свободный
На ниве жизни и труда.
Могу ль я вас, как терн негодный,
Не вырвать с корнем навсегда?
Вот то главное, что дорого в Клюеве, прочее есть и в более совер
шенной форме у других поэтов. Это — только у Клюева».27
«Братские песни» были рассчитаны на специальную догадливость
читателя.
На Блока в «Новой земле» возлагали особые надежды, считали
его своим единомышленником. Самый первый номер «Новой земли»,
вышедший в сентябре 1910 г., не обошелся без Блока. В нем было
перепечатано одно из самых ранних стихотворений «Фабрика»
(1903). В этом стихотворении «новоземельцы» услышали тревогу
за будущее человечества, предсказание тех бед и мук, которые несет
с собой буржуазная цивилизация. «Новоземельцы» имели все основа
ния выделять Блока из толпы декадентов как поэта-бунтаря, стра
дающего за судьбу народа. Однако голгофские христиане слишком
узко понимали и односторонне интерпретировали блоковскую поэзию.
«Новая земля» пропагандировала далеко не все стихи Блока,
а только те, которые были отмечены размышлениями о земном начале
всякой религии. Так, на страницах газеты, а затем и журнала из
обширной поэзии Блока афишируются следующие стихотворения:
«Из Гейне» («Три светлых царя из восточной страны. . .»), «Верю
в Солнце Завета. . .», «Смотри приветно и легко. . .», «Дух и плоть»
(«Здесь, на земле, единоцельны. . .), «Неведомому Богу» («Не ты ли
души оживишь?..»), «В посланиях к земным владыкам...». Это
наполовину христианские, наполовину языческие стихи, не столько
религиозные, сколько пантеистические, философские.
В 1912 г. Брихничев уговаривал Блока сблизиться с голгофскими христианами, быть их пророком. Блок ответил отказом:
«Голоса проповедника у меня нет. Поэтому я один». Однако поэт
сделал существенную оговорку: «На художническом пути, как мне
и до сих пор думается, могу я сделать больше всего». Таким образом,
Блок оставлял за собой возможность на «художническом пути»
быть полезным общественному движению, не исключая и «новоземельцев».
В том же году «Новая земля» прекратила свое существование.
В Центральном государственном архиве в Ленинграде сохранилось
цензурное дело по «Новой земле», именуемой в официальных доку
ментах то еженедельной газетой, то журналом.28 Еще в 1910 г. был
арестован 5-й номер за статью «Надо ли поддерживать „висящее
на ниточке“?» Имея в виду пошатнувшееся самодержавие и преда
260
тельскую тактику либералов-постепеновцев, «Далекий друг» (ве
роятно, Михаил Старообрядческий) спрашивал:
«Не опасно ли и надо ли поддерживать вообще „висящее на
ниточке44?
Надо ли поддерживать обветшалое, отжившее, что „еле держится“, из боязни „резких потрясений14, „радикальных катастроф44?
Надо ли „создавать, поддерживая висящее на ниточке44, какие-то
„безболезненные44, „постепенные44переходы? Или пусть падает, и чем
скорее, тем лучше, потому что в конце концов все эти подпорки
только тормозят жизнь. . .
Русский народ не любит ничего половинчатого, недоделанного,
недосказанного. И не боится сразу начинать жить по-новому. . .
Итак, надо ли поддерживать „висящее на ниточке44? Нет, не надо!
Пусть разбивается вдребезги. Только бессильные живут прошлым.
Отдаться во власть прошлого, это самое безнадежное рабство.
Надо жить будущим».
Статья «Далекого друга» вызвала негодование царской цен
зуры, в ней было усмотрено «возбуждение к ниспровержению сущест
вующего в государстве общественного строя». Статья действительно
была исключительно смелой, призывающей к свержению прогнив
шего самодержавия. Цензурные запреты («уничтожить!») повторя
лись, но журнал все же продолжал выходить в свет, меняя на
титульном листе фамилии издателей и редакторов: «киевский меща
нин» А. Годфрид, дворянин Н. Степаненко, рязанский крестьянин
С. Тупицын, наконец, жена Брихничева — Валентина Максимовна.
Особенно возмутила цензоров статья «Похоронный марш», посвя
щенная событиям на Ленских приисках. В этой статье «новоземельцы» открыто выразили свой протест против кровавой расправы
над беззащитными рабочими:
«На Ленских золотых приисках расстреляно более трехсот
рабочих.
За что?
За то, что они потребовали от хозяев законного удовлетворения
своих экономических требований.
Терпели долго. Просили, убеждали. Доказывали, что и рабочий
хочет есть, и у рабочих есть дети, которых надо поить, кормить
и одевать. „Хозяевам44, тратящим десятки и сотни тысяч на шампан
ское, кокоток и роскошную развратную жизнь, плохо верится, что
грязный рабочий, презираемый раб труда — не может жить без
хлеба.
Но всякому терпению бывает конец, даже терпению русского
рабочего.
Не выдержали они — и потребовали то, о чем просили раньше.
— Бунтовщики! Злодеи! Арестовать „агитаторов44! . .
И храбрый ротмистр приказывает солдатам — стрелять. Толпа
бросается на землю, — снова стреляют в лежачих.
Убитых более двухсот. Раненых столько же. Победа полная.
Даже для нас, холодных, черствых, бессовестных, кровавая рас
права эта невыносима. Кажется, ко всему привыкли. Отупели,
261
опустились. Но и нашу совесть разбудил храбрый ротмистр. И рус
ское общество болезненно содрогнулось и крикнуло:
— Мучители, убийцы, перестаньте же, перестаньте же! . :»30
После этой статьи «Новая земля» была закрыта.
«Новоземельцы» пытались издавать другой журнал под назва
нием «Новое вино». Вышло всего три тощих книжки. На обложке
второго номера «Нового вина» был помещен портрет Блока. Здесь
же опубликована статья Л. Столицы с нарочитым названием «Хри
стианнейший поэт XX века». В этой статье сказано, что Блок
«с самого начала его творчества и до сей поры неизменно, неуклонно,
неколебимо христианский. А вспомним, что на нашем языке ,,хри
стианский41 — почти синоним с ,,крестьянский44. Более того, он именно
христианский в русском понимании этого слова, т. е. страдальческий
и сострадальческий, винящийся, кающийся».31 В этой статье пред
ставляет интерес только признание, что на языке «новоземельцев»
«христианский» почти синоним с «крестьянский».
Голгофские христиане причисляли себя к лику борцов за народное
счастье, готовых за идею пожертвовать своей жизнью. Оставаясь
наивными мыслителями, постоянно апеллируя к «богу мести и пе
чали», они проповедовали «грядущее избавление от рабства
и нищеты». Если «нововременцы» использовали христианское учение
для борьбы с современным пролетарским движением, против социаль
ной активности народных масс, то «новоземельцы» создавали такую
религиозную схему, которая учитывала интересы крестьян и рабочих,
т. е. выступали с требованием уничтожения частной собственности,
социализации на все орудия и средства производства. Мы с полным
основанием можем рассматривать «новоземельцев» и их главного
идеолога Иону Брихничева как запоздалых представителей утопи
ческого крестьянского социализма, обращенного в прошлое, к «перво
бытному христианству». «Первобытному христианству», по словам
А. В. Луначарского, были присущи «демократизм» и «значительная
доля революционности».32 Это был «уравнительно-потребительский
социализм», представителем которого еще в XVI в. был Томас Мор,
осуждавший собственность на орудия и средства производства.
В предварительном варианте «Манифеста^ Коммунистической пар
тии» Энгельс подразделял социалистов на три группы: 1) «реакцион
ных», критикующих капиталистический строй справа и стремящихся
«восстановить феодальное патриархальное общество»; 2) «буржуаз
ных», которые «под предлогом реорганизации общества имеют целью
сохранить устои нынешнего общества»; 3) «демократических», яв
ляющихся либо пролетарскими его идеологами, которые еще «недоста
точно уяснили себе условия освобождения своего класса», либо
«мелкобуржуазными попутчиками пролетариата».33 Если исходить
из этой классификации социалистических учений, предшествовавших
марксизму, то «новоземельцев», как нам кажется, нужно отнести
к «мелкобуржуазным попутчикам пролетариата», а их социализм
понимать как «критически-утопический».
Блок оставался чуждым любой религиозной метафизике. Но
все же какие-то нити связывали поэта с голгофскими христианами,
262
с их антибуржуазными настроениями, с их отрицательным отноше
нием к Мережковскому, Бердяеву и Булгакову, вернувшимся в лоно
официального православия. «Новоземельцы» не случайно тяготели
к Блоку, видели в его лице своего союзника. Истинный смысл
блоковского Христа нельзя понять, не учитывая той идейной борьбы
в кругах русской интеллигенции, которая возникла сразу же после
первой русской революции и продолжалась после Октября 1917 г.
Именно Блок начал еще в 1907 г. поход против интеллигентовбогоискателей, далеких от народных нравственно-религиозных иска
ний. Не принадлежа ни к одному из религиозных течений, Блок
в годы реакции и в годы назревания новой революционной ситуации
принимал непосредственное участие в разоблачении защитников
официального православия и либеральной буржуазии, пытавшейся
подновить официальное православие. В статье «Литературные
истоки 1907 года» он высмеивал «дырявые фраки интеллигентских
религиозных исканий». В начале XX в. спорили о Христе все: «дамы,
супруги, дочери, свояченицы в приличных кофточках, многодумные
философы, попы, лоснящиеся от самодовольного жира, — вся эта
невообразимая и безобразная каша, идиотское мелькание слов». Все
«сбились с панталыку, бродят как сонные мухи, работать не любят,
от безделья скучают. Следовательно, и прения с попами — лишь
один из видов самоуслаждения. . .» Среди «сбившихся с панталыку»
были и декаденты, литературные фарисеи, использовавшие «Открове
ние Иоанна Богослова», чтобы посеять страх, отпугнуть от начавше
гося революционного движения народных масс. С «евангелием от
декаданса» связано возрождение апокалипсических настроений,
предсказание «конца мира», распространение мистицизма. Это был
организованный и заранее продуманный поход религиозной братии
против пролетариата и революционно настроенной интеллигенции.
В философском обществе и в литературных салонах болтали о боге,
а на улицах Петербурга и Москвы собирались политические демон
страции в защиту самодержавной власти. В. Свенцицкий в 1911 г.
в заметке «Мерзость и запустение» сообщал в «Новой земле» об
одной из таких демонстраций: «Теперь они устраивают какие-то
шествия с знаменами, с факелами, с „значками", устраивают хоры
из ,,девочек“ и называют их „серафимами", из мальчиков — „херуви
мами", — они впереди своих процессий несут образ Христа в венце
терновом».34
Когда Блок работал над поэмой «Двенадцать», в его памяти
еще были свежи все эти «многодумные философы» и ожиревшие
попы, «серафимы» и «херувимы», которые несли образ Христа
в терновом венце. В своей поэме Блок показал другую демонстрацию,
демонстрацию красногвардейцев, тоже с Христом впереди. Люди
в солдатских шинелях пришли утвердить новую веру, а буржуев,
святош, всех этих «серафимов» и «херувимов», «барыню в кара
куле» — отправить на свалку истории.
Блоковский Христос и не старообрядческий, скитский, и не
Христос евангелистский, церковный. Со старообрядческим Христом
у него внешнее сходство. «Белый венчик из роз» фольклорно-иконо
263
графического происхождения. Такой Христос в сельских церквушках
и в красном углу крестьянских изб. Согласно мифологическим
представлениям белый цвет соответствует понятиям светлый, ясный,
справедливый. По Апокалипсису белая одежда предназначалась
праведникам; в Откровении Иоанна Богослова (гл. III) сказано:
«Побеждающий облечется в белые одежды». За блоковским Христом
скрывается длительная и во многом мучительная история нравст
венно-этических исканий русской интеллигенции и самого народа.
Более глубокие связи у блоковского Христа-бунтаря с идейным
наследием утопических социалистов, с их ассоциативным мышле
нием и пропагандой Христа как учителя «величайших пророков
нового времени». Касаясь творческой истории образа Христа в поэме
«Двенадцать», исследователи довольно часто приводят в качестве
параллели статью Блока «Катилина» (1918). Блок как бы искал
исторических аналогий в эпохе раннего христианства. «Первоначаль
ное христианство, — как об этом замечает В. Н. Орлов, — явилось,
в понимании Блока, великой религиозно-нравственной силой, которая
нанесла сокрушительный и непоправимый удар изжившему себя
старому языческому миру, а Христос выступил ,,вестником нового
мира“. Он произнес ,,беспощадный приговор44 растленной государст
венности и цивилизации миродержавного и преступного Рима.
,,Когда появился Христос, перестало биться сердце Рима44, ветер
христианства ,,разросся в бурю, истребившую языческий старый
мир44, — говорит Блок в очерке ,,Катилина44, написанном вслед за
,Двенадцатью44 и важном для понимания проблематики поэмы
(бунтовщик Катилина демонстративно назван «римским большеви
ком»; Блок сам указал, что смотрел на этот очерк как на «проверку»
поэмы). С присущей ему склонностью устанавливать широкие истори
ческие аналоги, Блок сближал свое переломное время с эпохой
раннего христианства, сопоставлял распад императорского Рима
с концом царской, помещичье-буржуазной России. Это была любимая
историософская мысль Блока, и он развивал ее многократно».35
Ни у кого не вызывает сомнений, что блоковский Христос пришел
на землю, чтобы покарать притеснителей и угнетателей и оправдать
красногвардейцев, приравнять их к апостолам. В этом смысле
Блок в финале поэмы оказался близким «новоземельцам», настой
чиво пропагандировавшим именно такого Христа, учителя «величай
ших пророков нового времени». В литературе о Блоке высказывалось
мнение, что Христос в «Двенадцати» не только заступник восстав
шего народа, соучастник революции, но и социалист, предвестник
будущего. Еще в 1922 г. в «Одесских известиях» Эдуард Багрицкий
писал, что «Христос — социалист, идущий под красным флагом
впереди 12-ти красногвардейцев-апостолов нового времени, через
кровь и грязь к неистребимой заре мирного освобождения».36 Версия
о Христе-социалисте в наиболее развернутом виде содержится
в работе «„Двенадцать44 А. Блока» Л. К. Долгополова. «Блоковский
Христос воплощает активное начало — он участник революционного
переворота, ведущий униженных и оскорбленных в царство со
циализма, которое будет его царством (. . .) Христос должен служить
264
воплощением надежд, возлагавшихся поэтом на русскую революцию,
воплощением его представления о ее характере и задачах».37 Натан
Венгеров в Христе-спасителе видит одну из литературоведческих
крайностей, поэма «Двенадцать» как бы насильно сближается
с романом Чернышевского «Что делать?» В поэме Блока все же
не обойден вопрос «что впереди?» Вопрос этот нельзя считать
одним из центров идейной экспозиции произведения, но он поставлен
Блоком. Ответить на него поэт так и не смог, как не смогли на него
ответить социалисты-утописты и голгофские христиане. Важнее, что
в поэме «Двенадцать» Христос — вместе с красногвардейцами
и с «кровавым флагом». 10 марта 1918 г. Блок записывает в свой
дневник: «. . . если бы в России существовало действительно духо
венство, а не только сословие нравственно тупых людей духовного
звания, оно давно бы ,,учло“ то обстоятельство, что ,,Христос
с красногвардейцами44. Едва ли можно оспорить ту истину, простую
для людей, читавших Евангелие и думавших о нем».
Учитывая евангельские легенды и опыт обращения к св. Писанию
в русской гражданской литературе, Блок принимает самое смелое
решение: использовать миф о Христе-бунтаре для оправдания начав
шейся пролетарской революции. Он идет куда дальше своих пред
шественников, в частности и «новоземельцев», с их «мужицким
богом» (земля «божья» и должна принадлежать всем людям). «Новоземельцы», соприкасавшиеся с идеологией социалистов-утопистов,
отражали стихийную крестьянскую революционность и в то же самое
время — крестьянскую политическую незрелость. Блок с помощью
своего Христа возвышает борющийся народ, приравнивает красно
гвардейцев к апостолам, творящим самое «святое» дело. О блоков
ском Христе-бунтаре пишут почти все исследователи творчества
поэта, расходясь в деталях, в отдельных формулировках, но не по су
ществу. Наиболее развернутая характеристика Христа в поэме Блока
содержится в книге Бориса Соловьева: «Это заступник всех угне
тенных и обездоленных, всех, кто был некогда ,,загнан и забит44,
несущий с собою ,,не мир, но меч44 и пришедший для того, чтобы
покарать их, притеснителей и угнетателей. Этот Христос — вопло
щение самой справедливости, находящей свое высшее выражение
в революционных чаяниях и деяниях народа, — какими бы суровыми
и даже жестокими ни выглядели они в глазах иного сентиментально
настроенного человека. Вот тот Христос, с которым, того не ведая,
идут красногвардейцы, герои поэмы Блока, — ив глазах поэта совер
шается удивительное превращение, ибо если красногвардейцы идут
за Христом, то, стало быть, они и являются его новыми апостолами.
Таким образом, и само число их — двенадцать, — совпадающее
с числом апостолов евангельской легенды, становится символичным,
как и название поэмы, подчеркивающее именно ,,апостольское44
призвание и назначение его героев (. . .) Иисус Блока — это не тот,
которого проповедовала православная церковь, — милостивый, бла
гостный, готовый лобызать и жертву и ее палача, проповедуя
братское их примирение и всепрощение, а другой — изгоняющий
торгашей из храма, беспощадно карающий угнетателей и притесните
265
лей, призывающий народ к мести и расправе над ними, не останавли
ваясь перед пролитием крови, а потому и благословляющий бунты,
раздувающий пожары восстаний, идущий рядом с „бедным убийцей“,
с тем, кому ,,на спину б надо бубновый туз“, как его собрат и това
рищ».38
В поэме «Двенадцать» Христос из библейской легенды приходит
на площадь, в революционный Петроград, приходит в самые ответ
ственные моменты народной жизни, чтобы оправдать революционное
насилие, вселить веру в завтрашний день, приветствовать победу
над старым прогнившим миром.
Позади голодный пес,
Впереди Исус Христос.39
Блоковские красногвардейцы фактически не имеют ничего общего
с евангельскими апостолами, не являются они также внуками сек
тантских «дедов» с их молитвенным песнопением. Вышли они на
революционную улицу со своими «братскими песнями»:
Уж я ножичком
Полосну, полосну! . .
Ты лети, буржуй, воробышком!
Поэма «Двенадцать» не лишена внутреннего полемического
смысла. Обращаться к Христу, приглашать его в гости, советоваться
с ним — довольно распространенный мотив в поэзии начала XX в.
Отвергая «декадентское» евангелие Мережковского и Розанова,
обернувшееся ницшеанством, Блок имел в виду также разного рода
«молитвенные» стихи, появившиеся вскоре после 1917 г. Не кто иной,
как Зинаида Гиппиус оплакивала в своих «священных» стихах
падение самодержавия, возводила хулу на красногвардейцев, при
зывала Иисуса Христа покарать большевиков. Апелляция к Христу,
заигрывание с ним, ссылки на евангелистские заповеди становятся
«общим местом» многих поэм и стихотворений, созданных в грозные
революционные годы. Приветствуя падение дома Романовых, Баль
монт тоже славит Христа:
И в диком лесе,
И в чистом поле
Душа на воле,
Нет рабства боле.
Христос воскресе!
Бальмонт спрашивает: «революционер я или нет?»40 Ближайшее
будущее ответило за поэта : нет! Бальмонт испугался пролетарской
революции, покинул Советскую Россию, предпочел влачить жалкое
существование за границей.
Андрей Белый приветствовал начавшуюся революцию поэмой
«Христос воскрес!» Но у Белого «сама революция оказывается
эпизодом в ,,мистерии“ воскресения. Поэтому-то социальный ее
аспект появляется только на фоне общей мифологической истории
крестных мук Христа».41
266
Сами мифологически-религиозные образы еще мало о чем гово
рили. Только Блок сдружил Христа с красногвардейцами, вооружил
его «красным знаменем», поставил во главе восставшего народа.
В. Г. Короленко, прочитав «Двенадцать», очень метко заметил
о блоковском Христе: «Христос говорит о большевистских симпатиях
автора».42
Нужно отдать должное великому поэту, воспевшему Октябрьскую
революцию, еще и потому, что в конечном итоге он сам прекрасно
понимал, что образ Христа, пусть и бунтаря, собрата и товарища
красногвардейцев, противоречил новому эпосу, что нужен был «Дру
гой». Блок сомневался в идейной и художественной целесообразности
сложившегося финала поэмы: перед красногвардейцами возникает
призрак Христа. Но когда Н. Гумилев в одной из своих лекций
сказал, что заключительная строфа поэмы кажется ему искусственно
присоединенной, не связанной с целью, Блок отозвался так: «Мне
тоже не нравится конец „Двенадцати". Я хотел бы, чтобы этот конец
был инои».
После мучительных размышлений Блок записывает в дневнике:
«Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели
на этом пути, то увидишь „Иисуса Христа". Но я иногда сам
глубоко ненавижу этот женственный призрак». Именно такой «женст
венный», ласковый, сладчайший Христос в Апокалипсисе и сектант
ских песнопениях, разукрашенный, в венце из двенадцати звезд,
чем-то напоминающий «жену, облеченную в солнце». Д. Е. Максимов
справедливо замечает, что образ Христа у Блока «не поддается
однозначно рассудочной расшифровке типа „символ нового мира"
или „этическое начало" и пр., хотя эти смысловые грани в нем,
конечно, присутствуют».44 Конечно, блоковский Христос не уклады
вается в заранее уготовленные схемы, в узкие тематические опреде
ления, он многозначен, полисемантичен. Это и каратель отживаю
щего мира, и носитель революционной жертвенности, бунтарь
и мечтатель, участник народного восстания и провозвестник буду
щего царства свободы. В поэме Блока Христос сохраняет некоторую
символичность. Это во многом проблемный и философский образ,
отражающий трудные идейные и художественные поиски поэта.
<1981 г.)
Опубликована: А. Блок и современность. М., 1981. С. 200—226. (Ред.).
1 Орлов В. Н. Поэма Александра Блока «Двенадцать»: Страница из истории
советской литературы. М., 1962. С. 84—85.
2 Тимофеев Л. Н. Александр Блок. М., 1957. С. 147.
3 Соловьев Б. Поэт и его подвиг: Творческий путь Александра Блока. 3-е изд.
М., 1971. С. 664.
4 Полностью статья Клюева «С родного берега» была опубликована К. М. Азадовским в сб. Социальный протест в народной поэзии. Русский фольклор. XV. Л.,
1975. С. 200—209.
5 Стихотворение «Задебренные лесом кручи. . .» было вчерне написано в октябре
1907 г. и дописано в 1914 г.
267
6 Клибанов А. И. Народная социальная утопия в России: Период феодализма.
М., 1977. С. 92.
7 Избранные социально-политические и философские произведения декабристов.
М„ 1951. Т. 1. С. 383.
8 Белинский В. Г. Поли. собр. соч. М., 1956. Т. 10. С. 214.
9 На условность самого термина «христианские социалисты» справедливо указы
вают современные историки и социологи. Этот термин приобретает совсем превратный
характер, когда церковные деятели прошлого и настоящего называют себя «христиан
скими социалистами». «Религиозные идеологи, — замечает И. А. Крывелев, — сни
скали репутацию „социалистов44 своими частыми критическими замечаниями в адрес
капитализма. Они критиковали капитализм не в его основе, не за неискоренимые
пороки, относящиеся к его природе, а за его „крайности44. Тем не менее термин
„христианский социализм44 утвердился, и нам придется им пользоваться» (Крыве
лев И. А. История религии. М., 1976. Т. 2. С. 77).
10 Агитационная литература русских революционных народников: Потаенные
произведения 1873— 1875 гг. Л., 1970. С. 75, 78.
11 Степняк-Кравчинский С. Подпольная Россия. СПб., 1906. С. 22.
12 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 17. С. 415.
13 Шагинян М. Человек и время / / Новый мир. 1973. № 6. С. 134.
14 В. И. Ленин цитировал сочинения Михаила Старообрядческого, находил
в них, как на это указывает М. Шагинян, оппозиционные к самодержавию и официаль
ной церкви настроения. Вместе с тем В. И. Ленин отмечал, что «взгляды этого
писателя очень наивны» (Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 22. С. 81).
15 Новая земля. 1911. № 18. С. 3.
16 «Новая земля» выходила в Москве с сентября 1910 г. Первоначально назы
валась общественно-политической и литературной газетой. Затем выходит под тем же
названием, но уже как журнал. В результате забытая «Новая земля», первоначально
объявленная газетой, библиографами не включалась в журнальные описания и карто
теки, выпала из истории русской журналистики XX в.
17 Михаил, Еп. Чем объяснить то, что работники «обновленной земли боятся
религии» / / Новая земля. 1911. № 11. С. 4.
18 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 19. С. 168.
19 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 19. С. 173.
20 Из толкований Евангелия — Ламенне Матфея, гл. XX. Учение Христа о новом
обществе. Перевод с французского (Новая земля. 1910. № 12. С. 3—4) Иона Брихничев в «Новой земле» (Новая земля. 1910. № 12. С. 3—4) опубликовал заметку
«Апостол демократии Ламенне». Г.-Ф. Ламенне, основатель католического хри
стианского социализма, выступавший в 30-е гг. XIX в., является автором книги
«Слово верующего», в которой призывал к установлению социальной справедливости;
он не был сторонником революционных методов борьбы, огромные надежды возлагал
на нравственные усовершенствования. За свои проповеди в защиту общественного
равенства Ламенне был отлучен от церкви и лишен духовного звания. В годы массо
вого «хождения в народ» (1874— 1875) «Слово верующего» в вольном переводе
Степняка-Кравчинского (у Кравчинского— «Слово верующего к народу») широко
использовалось в революционной пропаганде среди крестьян и фабричных.
21 Михаил, Еп. Есть ли надежда на рождение демократической религии? (Новая
земля. 1910. № 14. С. 10). В «Беседах с читателем» Михаил Старообрядческий
ссылается на «Исповедь» Горького: «Религией радостной, как религия Уитмена,
пронизанной светлой идеей всемогущества человека в его коллективе, — силы его —
поднять расслабленную жизнь, как народ в „Исповеди44 Горького поднимает расслаб
ленную. И она должна прийти, — придет эта новая религиозность и исцелит» (Новая
земля. 1910. № 12. С. 12).
Об Уитмене в статье «Есть ли надежда на рождение демократической религии?»
говорится как о создателе «своеобразной религии, пропитанной духом демократии»:
«Это — пантеизм, радостно приемлющий мир, со всем тем, что в нем есть. . .
Обожествляющий природу, готовый видеть бога в носильщике. Он полон острого
ощущения природы. Живет в ней и с ней. Это язычник, анархист-демократ с ярко
выраженным культом равенства» (Новая земля. 1910. № 14. С. 9).
22 Новая земля. 1910. № 15. С. 6.
23 Новая земля. 1910. № 3. С. 12— 13.
268
24 Там же. 1911. № И. С. 6.
25 Клюев Н. Братские песни. М., 1912.
26 Новая земля. 1912. № 1—2. С. 5—6. Письмо А. Блока к Ионе Брихничеву нам
неизвестно.
27 Брихничев И. Поэт голгофского христианства / / Новая земля. 1912. № 1—2.
С. 5.
28 ЦГИАЛ, ф. 776, оп. 16, ч. 2, ед. хр. 1012.
29 Новая земля. 1910. № 5. С. 14— 16.
30 Новая земля. 1912. № 17— 18. С. 4.
31 Новое вино. 1913. № 2. С. 12.
32 Луначарский А. В. Об антирелигиозной пропаганде/ / Революция и церковь.
1919. № 1. С. 15.
33 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 337—338. См. также: Гольман Л. И.
Фридрих Энгельс — историк социалистической мысли/ / История социалистических
учений: Вопросы историографии. М., 1977. С: 14.
34 Новая земля. 1911. № 19. С. 6.
35 Орлов В. Н. Поэма Александра Блока «Двенадцать». М., 1962. С. 98.
36 Цит. по: Тимофеев Л. И. Александр Блок. М., 1957. С. 151, примеч.
37 Вопросы советской литературы. М.; Л., 1960. Т. 8. С. 179.
38 Соловьев Б. Поэт и его подвиг: Творческий путь Александра Блока. С. 659
и 664.
39 Л. К. Долгополов высказывает оригинальное предположение: «Генетически
образ пса в поэме Блока восходит безусловно к гетевскому пуделю, преображение
которого в злого духа Мефистофеля составляет завязку трагедии. Упоминание
,,Фауста“ Гете содержится в записной книжке Блока и как раз в момент работы над
поэмой. От Гете, через Достоевского (разговор Ивана Карамазова с «чертом»)
образ собаки и перешел, видимо, в „Двенадцать14» (Долгополов Л. К. Александр
Блок: Личность и творчество. Л., 1978. С. 167, примеч.). Но,возможно, что в данном
случае Блок имел в виду народные мифологические предания, согласно которым
собака является воплощением зла, темного начала.
40 Бальмонт К. Революционер я или нет. М., 1918. С. 26.
41 Громов П. А. Блок, его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 523.
42 Цит. по: Орлов В. Н. Поэма Александра Блока «Двенадцать». С. 85.
43 См.: Чуковский К . Александр Блок как человек и поэт. Пг„ 1924. С. 27.
44 Максимов Д. Е. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1975. С. 141.
НИКОЛАЙ КЛЮЕВ
Для многих современников Николай Клюев оставался загадкой.
Одни видели в нем истинного поэта из народа, большой самобытный
талант, представителя крестьянской России, другие — ржаного апо
стола, певца уходящей старины, нечто искусственное, далекое от под
линной народности. Среди многих строк, посвященных Клюеву в ме
муарной литературе, главное место, как правило, занимают описания
его внешности, оставлявшей чаще всего странное впечатление. Вни
мание обычно обращалось на одежду поэта — смазные сапоги, до
мотканую деревенскую рубаху, большой крест на груди. Отмечалась
и манера его речи, подчеркнуто «окающая», узорчатая, «елейная».
Но в облике «олонецкого мужичка» проступали и другие черты,
о Клюеве говорили: «Умен и хитер, а для чего-то держится про
стачком».
Для двойственного отношения и колких насмешек были основа
ния. И в самом деле — кто же он? Мужичок-травести, игра в ряже
ного, показное, лубочное переодевание или нечто серьезное?
Посвятив себя одной определенной цели, Клюев превратил и свой
образ жизни и свою внешность в наглядное средство агитации.
Он хотел убедить всех и каждого, что является с ног до головы
типичным представителем русского крестьянства и имеет все права
говорить от его имени. Но, стремясь с максимальной точностью
соблюсти облик простого крестьянина, его речь и повадки, Клюев
все же перебарщивал, давая тем самым повод для всякого рода
пересудов.
Удивительнее всего, что Клюева и Есенина за их крестьянское
платье некоторые современники окрестили «пряничными мужич
ками», отзываясь о них иронически, если не с пренебрежением, тогда
как к поэтам-декадентам, юродствовавшим и выкидывавшим разные
коленца, относились довольно снисходительно, прощая им их «чуда
чества», писали о них даже с некоторым любованием. Андрей Белый,
например, позволял себе появляться на литературных сборищах
в черной маске и красном домино. А разве игрища в честь Диониса
на башне Вяч. Иванова не были бытовой демонстрацией «мисти
ческого анархизма»? Возможно, Клюев и Есенин своим крестьян
ским платьем бросали вызов завсегдатаям литературных салонов и
башен, по крайней мере в их поведении было что-то от социального
протеста.
Чтобы более или менее объективно судить о Клюеве-человеке и
Клюеве-поэте со всеми его крайностями и странностями, нужно знать
270
ту среду, в которой вырос поэт, нравы и обычаи олонецкой деревни,
историю и этнографию местного края.
Родился Николай Алексеевич Клюев в далекой деревне Андоме,
заброшенной в глухие леса, за пятьсот верст от железной дороги.
Клюев надолго не покидал обжитые места, он то скитался по дерев
ням, то жил в Вытегре, небольшом уездном городе Олонецкой губер
нии (ныне Вологодской области), то путешествовал по старообряд
ским скитам, собирал и изучал фольклор. Клюевская семья — целая
школа народной мудрости и фольклорной культуры. Дед, отец и
особенно мать, Прасковья Дмитриевна, сыграли огромную роль
в формировании нравственных убеждений будущего поэта, его ха
рактера. В автобиографической заметке Клюев писал о своем деде:
«Говаривал мне мой покойный тятинька, что его отец, а мой — дед,
медвежьей пляской сыт был. Водил он медведей по ярмаркам, на со
пели играл, а косматый умник под сопель шином ходил. Подручным
деду был Федор Журавль — мужик, почитай, сажень ростом: тот
в барабан бил и журавля представлял. Ярмарки в Белозерске,
в Кирилловской стороне, до двухсот целковых деду за год приносили
(...) Разоренье и смерть дедова от указа пришла. Вышел указ:
медведей-плясунов в уездное управление для казни доставить. . .
Долго еще висела шкура кормильца на стене в дедовой повалуше,
пока время не стерло ее в прах. Но сопель медвежья жива, жалкует
она в моих песнях, рассыпается золотой зернью, аукает в сердце моем,
в моих снах и созвучиях. . .» 1
Клюев вышел из старообрядческой семьи — дед по матери при
надлежал к секте самосожженцев, мать поэта была тоже старооб
рядкой и вопленицей. О матери Клюев всегда вспоминал с большой
теплотой, как о своем нравственном наставнике: «Грамоте, песенному
складу и всякой словесной мудрости обучен своей покойной матерью,
память которой чту слезно, даже до смерти». Сергей Есенин писал
Клюеву в 1916 г. из Царского Села: «Приехал твой отец, и то, что
я вынес от него, прямо-таки передать теое не могу. Вот натура —
разве не богаче всех наших книг и преданий?»
Многое Клюев унаследовал от своих земляков, он и внешне ничем
не отличался от олонецких крестьян. Рассказывая о своем деде,
Клюев не забывает похвалиться его кафтаном: «. . . по престольным
праздникам кафтан из ирбитского сукна носил, с плисовым воротни
ком, кушак по кафтану бухарский, а рубаху носил тонкую, с бисерной
накладкой на вороту». По будничным дням вытегорские крестьяне
выглядели куда скромнее и беднее. Обычно они носили пестрядные
рубахи, домашнего тканья и крашения, полушубки из овчин и сукон
ные поддевки. В таком одеянии Клюев и приезжал в Москву и Пе
тербург.
В Москве Клюев останавливался в 1913— 1916 гг. у Гариных,
жена писателя С. А. Гарина, Нина Михайловна, сохранила черновые
записи о встречах с интересными людьми, о Клюеве она сообщает:
«Клюев Николай Алексеевич. Поэт. Крестьянин Олонецкой губер
нии. Коренастый. Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом, ничего
271
не выражающим, я бы сказала даже тупым. Длинной, назад зачесан
ной, примазанной шевелюрой. Речью медленной и бесконечно пере
плетаемой буквой ,,о“. С явным и сильным ударением на букве
этой. . . и резко отчеканиваемой буквой ,,г“, что и придавало всей
клюевской речи специфический и оригинальный отпечаток и от
тенок. . .
Зимой — в стареньком полушубке. Меховой, потертой шапке.
Несмазанных сапогах. Летом — в несменяемом, также сильно потер
том армяке и таких же несмазанных сапогах. Но все четыре времени
года также неизменно сам он весь обросший и заросший, как дрему
чий его олонецкий лес. . .
Читал Клюев свои произведения, свою поэзию также весьма ори
гинально и своеобразно, — всегда нараспев, как.бы мелодекламируя,
но всегда и везде с большим, неизменным успехом».
По ее словам Клюев был человеком очень «земным», очень неглу
пым и очень «себе на уме».'«Он твердо и крепко стоял на земле.
И не только на своей олонецкой, но и на других. Он ,,играл“. . . и
,,играл“ не только на ,,блаженстве“ своем, но и на. . . дураках».2
В Клюеве было что-то от профессионального актера, он умел пере
воплощаться, играть в простачка, хитрого олонецкого мужичка,,
блаженного, смиренного и бесхитростного, а если нужно, превра
щаться в. кряжистого Микулу Селяниновича или в пророка, потрясать
словом, витийствовать, проповедовать и заклинать. В автобиогра
фической заметке Клюев пишет о своем родословном дереве, котарое
уходит своим «корнем во времена царя Алексея»: «До Соловецкого
Страстного сидения восходит древо мое, до палеостровских самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты народной».3
Талантливых актеров, умело прикидывавшихся блаженными,
знала Древняя Русь. Александр Бестужев в древнерусских юродивых
видел нечто «похожее на народного трибуна в карикатуре», они были
своеобразными «проводниками мнения народа». Такие юродивыеинтеллигенты Древней Руси были, как отмечает А. М. Панченко,
«плотью от плоти народной культуры, они пользуются теми же приемами, какими пользуется фольклор. Прежде всего это касается
парадокса».4 Именно в этом смысле, как носитель определенной
театрально-фольклорной традиции, Клюев напоминал «интеллек
туальных юродивых» Древней Руси. Он не ходил в рубище босиком
по снегу, но загадки загадывал и притчи рассказывал, шутками и
прибаутками мог разить своих противников. К тому же он прекрасно
знал искусство скоморохов и балаганных дедов, у них учился кра
совитому и колкому слову. Исполнительское фольклорное искусство
уже предполагает выразительные интонации устной речи, жесты,
мимику, а нередко и костюмы. Клюев отлично владел сказительскими
жестами и мимикой, всеми формами фольклорного искусства: сло
весного, театрально-обрядового и музыкально-напевного.
Клюев был актером, актером талантливым, хотя и растрачивал
свои силы часто понапрасну. И все же его актерство вызывалось
желанием выполнять особую миссию крестьянского поэта, а вовсе
не пошлым тщеславием и дешевой популярностью.
272
Клюев не любил подробно рассказывать о своей жизни, его авто
биографические заметки сообщают скупые сведения о прожитом и
передуманном. Всего несколько слов он обронил о своей молодости:
«Жизнь на земле, тюрьма, встреча с городом. . .» Вот и все. Между
тем за этой лаконичной фразой скрывается целая эпоха, и слово
«тюрьма» имеет вполне конкретное содержание. В 1905— 1906 гг.,
находясь в Вытегре и в Мокачевской волости, Клюев принимал непо
средственное участие в революционной пропаганде среди крестьян.
За «хождение в народ», устные беседы с крестьянами, распростране
ние прокламаций и пение революционных песен («Встань, подымись,
русский народ. . .») он был арестован, в 1906 г. четыре месяца провел
в вытегорской тюрьме, затем еще два месяца — в петрозаводской.
В разговорах о народных настроениях Клюев утверждал, что «50 000
крестьян Олонецкой губернии всем недовольны и готовы к возмуще
нию». При обыске в январе 1906 г. у Клюева были обнаружены его
собственные сочинения «возмутительного характера» и «Капитал»
Маркса. После освобождения из-под ареста Клюев не прекратил
своей революционной деятельности, он вместе с членами Петрозавод
ского комитета РСДРП участвует в сходке рабочих Александров
ского завода, снова ораторствует и в списках распространяет свои
стихотворения. Один из организаторов местной группы большевиков
Александр Копяткевич в своих воспоминаниях рассказывает:
«Помню выступления летом 1906 г. на одном из этих митингов
известного поэта Николая Клюева. Он только что был выпущен
из петрозаводской тюрьмы, где просидел шесть месяцев за чтение
революционной литературы и „Капитала44 Маркса (как сам Николай
Клюев рассказывал). Вместе со мной, ибо наша с.-д. группа приняла
в нем участие по выходе из тюрьмы, он пошел на собрание и после
моего выступления о помощи ссыльным он обратился с речью, назы
вая собравшихся: „Дорогие братья и сестры41, и произвел своей
апостольской речью очень сильное впечатление. В период 1905—
1906 гг. Н. Клюевым было написано очень много стихотворений
революционного содержания. Мне он подарил более 60 своих револю
ционных стихотворений, которые у меня, к сожалению, не сохрани
лись».5
Возможно, что Копяткевич несколько преувеличивает революци
онный характер стихотворений «олонецкого крестьянина». Но боевые
гражданские стихи Клюев писал, и какая-то часть их тогда же попала
в печать, стала достоянием более широкого читателя. В 1905 г. в сбор
никах «Волны» и «Прибой», издаваемых П. А. Травиным, увидели
свет пять его стихотворений: «Безответным рабом я в могилу
сойду. . .», «Где вы, порывы кипучие. . .», «Слушайте песню про
стую. . .», «Гимн свободе» («Друг, обнимем в сегодняшний день. . .»),
«Народное горе» («Пронеслось над родимою нивой. . .»).
Именно в этих стихах поэт заявил о своем гражданском при
звании:
Где вы, невинные, чистые,
Смелые духом борцы,
Родины звезды лучистые,
Доли народной певцы?
18 В. Г. Базанов
273
Родина, кровью облитая,
Ждет вас, как светлого дня,
Тьмою кромешной покрытая,
Ждет — не дождется огня!
(«Где вы, порывы кипучие. . .»)
Целый цикл стихотворений Клюев посвящает борцам, которых
преследует самодержавие, бросает в тюрьмы и на каторгу. Даже
в лирику природы, в тихий «сосновый храм» врываются напоминания
о жертвах и «глухих казематах»:
Зимы предчувствием объяты,
Рыдают сосны на бору;
Опять глухие казематы
Тебе приснятся ввечеру.
(«Ты все келейнее
и строже. . .»)
Важно, что Клюев в годы наступившей реакции, в дни уныния
и тоски, повального увлечения декадансом остается певцом «святой
мечты», «надежды на лучшую долю». Он оплакивает борцов, погиб
ших в неравном бою с самодержавием, создает картину народного
траура. Стихотворение «Завещание», написанное в тяжелые годы
реакции, в «час зловещий, час могильный», выражавшее надежды,
что народ осилит «злое горе» и освободительная заря снова взойдет,
было перепечатано в 1918 г. в первом номере «Вестника жизни»,
который издавался Всероссийским Центральным Исполнительным
Комитетом Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов.
Наступившая реакция не сломила Клюева, но и не сблизила его
с революционным подпольем. Поэт оказался среди старообрядцев,
отрицавших православную обрядность и мечтавших о переустрой
стве общества на более справедливых началах. В. И. Ленин видел
в старообрядческом движении отражение классовой борьбы, стихий
ный крестьянский протест против существующей действительности,
крестьянские социально-этические требования и чаяния о «пшенич
ном рае». В «Проекте программы нашей партии» Ленин писал:
«Известен факт роста в крестьянской среде сектантства и рациона
лизма, — а выступление политического протеста под религиозной
оболочкой есть явление, свойственное всем народам, на известной
стадии их развития, а не одной России. Наличность революционных
элементов в крестьянстве не подлежит, таким образом, ни малейшему
сомнению».6 Поэтому В. И. Ленин, разоблачая «жандармов в рясах»,
представителей официальной религии и церкви, советовал среди
старообрядцев вести пропаганду, учитывать их скрытую ненависть
к самодержавию и пережиткам крепостничества. Вопрос о работе
среди сектантов был включен в программу II съезда РСДРП. Доклад
«Раскол и сектантство в России» был подготовлен Бонч-Бруевичем.
Резолюция по этому докладу, составленная В. И. Лениным, гласила:
«Принимая в соображение, что сектантское движение в России явля
ется во многих его проявлениях одним из демократических течений,
направленных против существующего порядка вещей, II съезд обра
274
щает внимание всех членов партии на работу среди сектантов в целях
привлечения их к социал-демократии».7
Только в свете этих высказываний В. И. Ленина о сектантском
движении можно понять «хождения» Клюева, его участие в одном
из «демократических движений» эпохи, выступавших под религиоз
ной оболочкой. В письме к Блоку от начала 1909 г. Клюев признается,
что не собирается «бежать от жизни», а отправляется в путешествие
по монастырям и скитам потому, что это самые удобные места: народ
«со многих губерний» живет праздно несколько дней, времени до
вольно, чтобы прочитать не только, к примеру, «Слово божие к на
роду», но и еще кой-что «нужное». И далее: «Я не считаю себя право
славным, да и никем не считаю, ненавижу казенного бога, пещь
Ваалову — Церковь, идолопоклонство ,,слепых“, людоедство ве
рующих».8
Увлечение старообрядцами — не только эпизод клюевской био
графии. В то время о них спорили в различных слоях общества,
в литературных кругах. Не только «олонецкий крестьянин», тогда еще
начинающий литератор, но и известные в ту пору поэты-символисты
Александр Добролюбов и Леонид Семенов отправляются к старооб
рядцам. Сам Блок тоже собирался последовать за Клюевым и Добро
любовым.
В годы реакции Клюев завязывает обширные связи с раскольни
ческими сектами. Исколесив русский Север, он отправляется осенью
1911 г. в Рязанскую губернию — к хлыстам. Спустя несколько лет
(в 1915 г.) Клюев писал Есенину: «Я бывал в вашей губернии, жил
у хлыстов в Даньковском уезде. . . от них я вынес братские песни».
Увлекшись религиозным народничеством, Клюев создает «брат
ские песни» на потребу раскольничьим скитам. Название «братские
песни» подразумевало и особую «жанровую» функцию, и происхож
дение стихотворений. Значительная часть из них возникла как лите
ратурная обработка сектантских (хлыстовских) духовных песен,
некоторые, видимо, были плодом вполне самостоятельного творчества
поэта, имитацией общего стиля и характера этих ритуальных песно
пений. По утверждению самого Клюева, его песни были рассчитаны
на устное бытование. Они действительно сразу же превратились
в старообрядческий фольклор. Как об этом писал поэт Василий
Князев, «клюевские ,,братские песни“ в сотнях и в сотнях списков
распространялись по всей необъятной сектантской России». Песни
эти имели несколько необычный характер, они совсем не напоминали
церковные молитвы. Клюев называет их то «братскими песнями»,
то «песнями похода». Последнее название более соответствует и
их ритму, и их стилю:
Братья-воины, дерзайте
Встречу вражеским полкам!
Пеплом кос не посыпайте,
Жены, матери, по нам.
Наши груди — гор уступы,
Адаманты — рамена.
Под смоковничные купы
Соберутся племена...
(«Песнь похода»)
2 7 Г)
Своеобразие авторской позиции, особой тональности клюевских
«травяных псалмов» состоит в том, что они обращены к крестьянской
России, в защиту простого мужика, — «священные ризы» только
прикрывают «убогую сермягу»:
На мне убогая сермяга,
Худая обувь на ногах,
Но сколько радости и блага
Сквозит в поруганных чертах.
(«Пахарь»)
В «братских песнях» не нашлось места ни церковной обрядности,
ни вере в загробную жизнь, ни мистицизму, ни смирению. Христос
для Клюева — не столько бог в обычном понимании, сколько дань
древней народной традиции, священный атрибут, символ справед
ливости и любви к человеку. Идейная позиция Клюева тех лет часто
диктовала поэту парадоксальное решение религиозной темы, причуд
ливое использование библейской символики. Увлеченный стремле
нием превратить христианского бога в заботливого опекуна крестьян
ской массы, Клюев позволял себе слишком вольное перетолковывание сюжетов и образов «священной» поэзии. Короткие «отношения»
с богом, вопреки намерениям самого поэта, отзывались в его стихах
лукавством, даже кощунством, приобретали чуть ли не пародийную
окраску. На это, в частности, обратил внимание критик Львов-Рогачевский, отказавшийся принимать всерьез «братские песни»:
религиозный поэт, а сбогом запанибрата. Поегословам, автор превра
щает «терновый венец в какую-то бутафорию», а сам в пророческом
экстазе продолжает приплясывать и припевать каким-то разудалым
тоном:
Мы в раю вкушаем ягод грозди,
На земле же терпим крест и гвозди,
Перебиты наши голени и ребра. . .
Ей, гряди ко стаду, Пастыр; добрый! 9
Клюев был религиозным человеком, но религиозным по-особен
ному, по-крестьянски, неся с собой патриархальные пережитки и
ненависть к официальному православию. «Олонецкий крестьянин»
обожествлял стихийные силы природы, ходил молиться в «сосновый
храм», населенный таинственными существами. Поэт разукрашивает
«ризы вечера», чтобы они не уступали в своей красочности офи
циально-церковной помпезности. Отсюда в поэтике Клюева сама
метафора становится символом, утверждающим крестьянские поэ
тические воззрения на природу. В раззолоченной поэзии «олонецкого
крестьянина» происходит омирщение церковно-религиозной симво
лики, он находит ей бытовое и чисто художественное применение.
Для поэта важна не сама по себе риза, а ее метафорические уподоб
ления: «Ризы вечера багряно-золотые», «Заря, задув свои огни,
тускнеет венчиком иконным», «Болото курится, как дымное кадило»,
«Галка-староверка ходит в черной ряске», «Прослезилася смородина,
травный слушая псалом», «За оконцем месяц — божья камилавка»,
276
«В избе заслюдилась стена, как риза рябой позолотой», «Монашка
прядет паутину-кудель», «Печь, как старица, вздохнула», «Схимникбор читает требник», «Осина смотрит староверкой», и т. д. Все эти
«ризы», «кадила», «требники», «монашки», «староверки» служат сим
волами при изображении природы и человека. Самые пантеистиче
ские стихи Клюева по-земному возвышенны, сверены с крестьянским
мировоззрением, это домашний, избяной пантеизм.
По-настоящему ярких и талантливых стихотворений среди «брат
ских песен» немного. Брюсов писал, что все лучшее в сборнике «Брат
ские песни» (1912) написано «в порыве личного* индивидуального
вдохновения и окрылено стихом, часто совершенным, иногда сделан
ным умелой и искусной рукой».10
* * *
Литературная слава пришла к Клюеву не сразу. Потребовалось
время, около семи лет, чтобы начинающий поэт, подписывавший свои
стихи «Крестьянин Олонецкой губернии», приобрел известность.
В1912 г. появились два сборника стихотворений — «Братские песни»
и «Сосен перезвон», в 1913 г. вышел следующий — «Лесные были».
В стихотворении «Оттого в глазах моих просинь. . .» поэт вспоминает
о критических отзывах, советах и поучениях, которыми сопровожда
лось его раннее творчество:
Мне ученые люди сказали:
«К чему святые слова?
Укоротьте поддевку до талии
И обузьте у ней рукава!»
Крестьянскому поэту советовали взять за образец камерную
поэзию, «порешили», что «в рифме не смел»:
В поученье дали мне Игоря
Северянина пудреный том.
Сердце поняло: заживо выгорят
Те, кто смерти задет крылом.
Правильному пониманию самобытного дарования Клюева спо
собствовал Валерий Брюсов, предпославший к сборнику «Сосен
перезвон» свое предисловие. Он не называет Державина, но харак
теристику Клюева-поэта строит с учетом того «внутреннего огня»,
который зажег в русской поэзии великий бард XVIII столетия.
В клюевских «буревых» стихах, неровных, часто неожиданных, не
признающих никаких «планов» и «правил», есть что-то от громозвуч
ной и живописной поэзии Державина. Возможно, что Брюсов вспом
нил отзыв Пушкина о Державине, видевшего в «смелости изображе
ния» высшее проявление творческой мысли и самобытности таланта:
«Плана и не может быть. . . какой план в ,,Водопаде“, лучшем произ
ведении Державина». «Поэзия Н. Клюева похожа на этот дикий,
свободный лес, не знающий никаких „планов", никаких ,,правил“ —
пишет автор предисловия. — Стихи Клюева вырастали тоже ,,как
277
попало“, как вырастают деревья в бору. . . Поэзию Клюева нужно
принимать в ее целом, такой, какова она есть, какой создалась
она в душе поэта столь же непроизвольно, как слагаются формы
облаков под бурным ветром поднебесья».11
У Клюева есть стихи и просто ученические, и подражательные,
и книжные. Так, «олонецкий крестьянин» пишет о «жизни быстротеч
ной», о «полете времени» и «волшебном вине» с явной оглядкой и
на Державина, и на Тютчева, и на своих ближайших современни
ков — поэтов-символистов. Но именно такие рассудочные стихи
лишены «внутреннего огня», в них не вспыхивает неожиданный и
ослепительный свет, который был замечен Брюсовым.
Поэт черпает свои силы от матери-земли и древней народной
культуры. Мир живой природы раскрывается во многих стихотворе
ниях Клюева с позиций нужд деревенского труженика и его хозяй
ственной деятельности. От читателя таких стихов требуется опреде
ленная эрудиция, для того чтобы он мог уловить присутствие этой
точки зрения, нередко сказывающейся в мелких подробностях и
штрихах. Вот, к примеру, стихотворение «Зима изгрызла бок
у стога. . .». Уже первая его строка, говорящая о приближении
весны, содержит намек, что пришло время для новых хозяйственных
забот. Весну по-своему встречают с крестьянином и лошади, и ко
ровы, и овцы, в общем все домашнее царство. Остатки залежавше
гося сена ждут исхудавшие за зиму животные, как дорогой подарок,
который еще можно доставить на санях по «пегой дороге». Тяжелые
«коровьи вздохи» сопровождают затянувшиеся зимние сумерки:
По вечерам коровьи вздохи
Снотворней бабкиных речей.
Завершают эту совсем не идиллическую деревенскую картину
крестьянские мечты о близком тепле и «молочной реке». У Клюева
весна приходит с крестьянскими думами о завтрашнем дне, приносит
новые заботы и надежды:
Лишь в поставце, как скряга злато,
Теленье числя и удой,
Подойник с крынкою щербатой
Тревожат сумрак избяной.
Достаточно одной этой «производственной» детали, чтобы понять
радость пробудившейся от зимней спячки деревни, радость вполне
естественную: весна обнадеживает, с весной наступает новый хозяй
ственный год.
У поэта особый взгляд на природу. Разгадать «письмена» при
роды — значит приблизиться к ней, стать ее «радостным причастни
ком». Клюев как бы читает «книгу природы», всматриваясь в «чер
нильные пятна» на реке, в лесные прогалины, в синеву заонежских
далей и в голубизну неба, в седую изморозь, во встревоженные
ветром травы, в каменные глаза валунов, в черные покрывала осен
них ночей, в ситцевую белизну северного лета:
278
Обету строгому неверен,
Ушел я в поле к лознякам,
Чтоб поглядеть, как мир безмерен,
Как луч скользит по облакам.
(«Набух, оттаял лед на речке. . .»)
Чтоб помолиться лику ив,
Послушать пташек-клирошанок
И, брашен солнечных вкусив,
Набрать младенческих волвянок.
(«Не в смерть,
а в жизнь введи меня. . .»)
Природа и крестьянин настолько связаны друг с другом, что сама
природа становится некоторым подобием человеческого существа.
Художественное мышление Клюева необычно по своей материаль
ности, насыщенности земными впечатлениями. В его стихах все про
низано плотью крестьянского бытия. Поэт не скупится на красочные
обозначения, метафоры и сравнения, лишь бы придать своим описа
ниям чувственную наглядность и вещественную определенность,
а главное — найти узловую связь между человеком и окружающей
его обстановкой:
И нечем голые колешки
Березке в изморозь прикрыть.
Горбуньей-девушкою лодка
Грустит и старится в тоске.
Забыв хомут, пасется Серко .
На глади сонных, сжатых нив.
Как Ной ковчег, готовит дровни
К веселым заморозкам дед.
Словесная изобразительность Клюева напоминает порой декора
тивную орнаментику — рисунки на вышитых полотенцах и резьбу
по дереву с затейливыми узорами. Поэт как будто мастерит детские
игрушки или малюет лубочные картинки, и перед нами возникает
разукрашенный мир зверей и птиц. Галки, курицы, петухи, голуби,
гуси, воробьи, целая ярмарочная «толпа» птиц, что-то вроде народ
ного театра или балагана, где ряженые выступают в пестрых ко
стюмах.
Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборой, в сизой подпояске
Голубь в однорядке, воробей в сибирке,
Курица ж в салопе — клеванные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках.
В галочьи потемки, взгромоздясь на жердки,
Спят, нахохлив зобы, курицы-молодки,
Лишь петух-кудесник, запахнувшись в саван,
Числит звездный бисер, чует травный ладан.
(«Г алка-староверка
ходит в черной ряске. ..»)
279
У Клюева всегда в запасе устная народная словесность, этот
лучший путеводитель по крестьянской России. Поэт превращается
в своеобразного экскурсовода, рассказывает о прошлой и настоящей
жизни олонецких крестьян, о материальном быте и внутренней
духовной жизни. Рассказывает обстоятельно, со знанием этнографии
и фольклора, дорожа каждой подробностью:
Печные прибои пьянящи и гулки,
В рассветки, в косматый потемочный час,
Как будто из тонкой серебряной тулки
В ковши звонкогорлые цедится квас.
В полях маята, многорукая жатва,
Соленая жажда и оводный пот.
Квасных переплесков свежительна дратва,
В них раковин влага, кувшинковый мед.
И мнится за печью седое поморье,
Гусиные дали и просырь мереж. . .
А деД запевает о Храбром Егорье,
Склонив над иглой солодовую плешь.
(«Печные прибои пьянящи и гулки. . .»)
В поэтике Клюева заложены разные возможности: с одной сто
роны, зрительные и слуховые образы легко могут превратиться
в нечто застывшее, неподвижное, омертвелое (такую опасность видел
Есенин, назвав Клюева поэтом-копиистом, поэтом-рисовальщиком),
с другой — через орнаментальную живопись поэт находит выход
в народный быт, в художественный и нравственный мир крестьянской
России. Некоторые «избяные песни» от начала до конца' этнографичны, Клюев выступает в них как поэт-натуралист. Критик Б. Гус
ман даже утверждал, что Клюев дает «почувствовать красоту север
ной деревни лучше, чем сотни и тысячи этнографических трудов».
Конечно, это крайнее преувеличение. Но поэзия Клюева действи
тельно этнографична, и этнографизм ее не искусственный, не наду
манный, не головной, не ради внешней экзотики, как, например,
у Сергея Городецкого. Клюев пришел в литературу с чувством соб
ственного достоинства, как талантливый выходец из крестьянской
среды. У него был свой самобытный голос, большой запас жизненных
впечатлений, исключительно тонкое понимание народного слова.
У символистов появился сильный противник, у акмеистов — тайный
соперник. В одном из обзоров русской поэзии говорилось, что в его
поэзии внимательный читатель различит следы упорного труда,
желание во что бы то ни стало подчинить себе стих, заставить слово
выражать именно то, что надо, и для этого он равно пользуется как
языком народной песни, так и языком поэтов: Тютчева, Брюсова,
Блока.
❖
Крестьянские поэты, в первую очередь, конечно, Клюев и Есенин,
завоевавшие широкую известность и определенное положение в лите
280
ратуре предоктябрьских лет, привлекли к себе пристальное внимание
молодой советской общественности. Ведь это были лидеры малочи
сленного отряда крестьянских писателей, который представлял в ли
тературе многомиллионную деревенскую массу. А так как судьба
революции зависела от того, сумеет ли рабочий класс повести за со
бой крестьянство и вовлечь его в строительство социалистического
общества, то злободневность проблемы крестьянской литературы
станет вполне очевидной.
Вскоре после Октябрьской революции, весной 1918 г., Клюев
возвращается из Петрограда в Вытегру, в родные края. В «Известиях
Олонецкого губернского исполнительного комитета» сообщалось:
«С чувством полного удовлетворения приветствуем возвращение
в родную Олонию даровитого поэта Николая Клюева, пользующе
гося общероссийской известностью». Клюев оправдал доверие зем
ляков. Нужно было начинать все заново, нести революционное слово
в народ, думать о массовой пропаганде, об агитационной поэзии.
Тогда-то Клюев и создает «Красную песню», которую с воодушевле
нием читает в вытегорском Доме культуры, заставляя вслушиваться
в каждое слово. Василий Соколов рассказывает о том впечатлении,
которое произвела на слушателей «Красная песня». Начал Клюев
читать «. . .с подкупающей искренностью, призывно:
Распахнитесь, орлиные крылья,
Бей, набат, и гремите, грома, —
Оборвалися цепи насилья,
И разрушена жизни тюрьма!
Поблескивали черным вороновым крылом волосы, отращенные
до плеч. Искрометно сверкали зрачки глаз. В такт стиха вздрагивали
кисти пояса, висевшего вровень с подолом синей в черных крестиках
рубахи. Пламенные слова начала стихотворения, напоминавшего
„Марсельезу", были встречены восторженно».12
Волевые, энергичные стихи с повторяющимся из строки в строку
рефреном «За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой» не могли не волно
вать, не потрясать, тем более что Клюев читал «деревенскую марсель
езу» с огромным воодушевлением. Но в «Красной песне» содержа
лись и архаические образы, явно не соответствующие бурной эпохе.
Поэт, видимо, учитывал разнохарактерную аудиторию. В зале при
сутствовали и местные интеллигенты, и крестьяне-пахари, и красно
армейцы, собиравшиеся идти защищать красный Петроград. «Бого
родица наша Землица», сказочная Жар-птица и былинный Святогор
были рассчитаны на крестьян в солдатских шинелях и их отцов:
Пролетела над Русью Жар-птица,
Ярый гнев зажигая в груди. . .
Богородица наша Землица,
Вольный хлеб мужику уроди!
Сбылись думы и давние слухи, —
Пробудился Народ-Святогор —
Будет мед на домашней краюхе
И на скатерти ярок узор.
19 В. Г. Базанов
281
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами —
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
Умышленно сочетая революционно-патетические образы и при
зывы с фольклорно-сказочными, поэт стремился в своей пропаганде
опереться на давние мечты крестьян, придать своим стихам особый
вес, согласовать революционные лозунги с практическими крестьян
скими требованиями, с идеалами самого фольклора. Клюев не пони
мал будущего без реставрации поэтической старины, воскрешения
социально-этических народных легенд о «пшеничном рае». Отсюда
в его поэзии своеобразное уживание двух поэтик, двух семантиче
ских рядов и стилистических приемов — от сказовых, фольклорно
архаических до самых патетических.
Столь откровенные, нарочито подчеркнутые стихи с «крестьян
ским уклоном», естественно, вызывали некоторое опасение, настора
живали пролетарских поэтов.
Уже в 1918 г. журнал «Грядущее», орган ассоциации пролетар
ских писателей (Пролеткульт), в статье «О поэзии крестьянской и
пролетарской» 13 поставил вопрос о том, какая поэзия должна
главенствовать, ибо «дело не только в поэтических образах и лите
ратурных формах, а касается того, какова должна быть Россия.
Должна ли она быть земледельчески-крестьянской, с идеалом мужиц
кого рая, или пролетарски-социалистической, с машинногородским
укладом». Когда же вышел из печати сборник Клюева «Медный кит»,
журнал незамедлительно отозвался на него рецензией. Признавая,
что в книге «немало очень сильных, красивых стихотворений»,
рецензент подчеркивал, что и «они не спасают читателя от тяжелой
улыбки при зрелище того, как автор тщетно силится уберечь от всеразрушающей революции свой древний Китеж-град, свое христиан
ское миропонимание».14
Вместо того чтобы спокойно разобраться в противоречиях поэзии
Клюева и помочь крестьянскому поэту освободиться от патриархаль
ного груза, пролеткультовцы провожали автора «Красной песни»
и других патриотических гимнов на темную свалку истории. Пони
мали они клюевскую поэзию односторонне и часто неверно. Так,
П. Бессалько считал, что Клюев отражает в своем художественном
творчестве «христианское миропонимание», привитое официальным
православием.15 В действительности в самом названии сборника
заключено фольклорно-мифологическое представление о мире. Древ
нее мифическое предание Клюев переосмысляет в духе своей поэтики
и своего мировоззрения — не просто рыба-кит, а «медный кит»
(ожелезенный кит), подобно символу того самого «шаровидного
Корабля», который пролеткультовцы дружно воспевали в своих
космических стихах:
В союзе с паром, сталью и огнем
Овладеем шаровидным Кораблем,—
писал «истинно пролетарский» поэт Илья Садофьев, которого ре
цензент «Грядущего» противопоставлял Клюеву. «Да, Вселенной и
282
всей природой мы овладеем лишь разумом, наукой — точными позна
ниями, а суеверная сказка, мистика и прочная штука, делавшая
людей рабами этой природы, должны быть забыты». 6
Здесь все на первый взгляд как будто правильно: Николай Клюев
верил в силы природы, Илья Садофьев верил в технический прогресс.
Тем не менее Клюев был не только по-своему актуален, но и необхо
дим, — природа, как покажет ближайшая история, тоже нуждалась
в опеке, в покровительстве.
Дать представление современному читателю о таком сложном,
а порой и противоречивом явлении, как поэзия Николая Клюева, —
задача нелегкая. Клюевская религиозность, да еще с «привесом»
сектантства, приверженность к старине и патриархальной деревне,
неприязнь к городу и индустриальному прогрессу, конфликт с проле
тарскими писателями первых лет Октября, разрыв с Есениным,
репутация «кулацкого подголоска» — все это и многое другое нуж
дается не просто в оценке, но в точном и принципиальном объяснении.
Сосредоточивая свое внимание на самом главном в деятельности
столь незаурядного представителя крестьянской поэзии начала на
шего века, отдавая должное сильному и яркому дарованию поэта,
мы не должны забывать о срывах и ошибках, вызванных непонима
нием исторической обстановки в отношениях города и деревни,
об идейной позиции Клюева в период коренной ломки издавна сло
жившихся обычаев и представлений крестьянской среды.
Клюев не скрывал своих убеждений и симпатий. Он пытается
разъяснить свою точку зрения пролеткультовцам в очерке «Красный
конь» (1919). В нем Клюев рассказывает о своей встрече со старич
ком из Онеги-города в Соловках, в Преображенском соборе, одну
из стен которого украшала живописная аллегория: на дереве был
повешен мужичок с «англицким» замком на рту, рядом изображены
барыня и генерал на лошади с саблей и копьем. «Себя узнал в Стра
стях, Россию, русский народ опознал в пригвожденном с кровавыми
ручейками на дланях, — говорит старичок. — А барыня похабная —
буржуазия, образованность наша вонючая. Конный енерал ржаную
душеньку копием прободеть норовит — это послед блудницы на звере
багряном. (...) Дедушка, — спрашиваю, — воскреснет народ-то,
замок-то губы не будет у него жалить? Запретное, крестное слово
скажется? (...)
— Воскреснет, — говорит, — ягодка! Уж печать ломается,
стража пужается, камение распадается. . . от коневой головы камен
ной вздыбится Красный конь на смертное сражение с Черным жереб
цом. Лягнет конь шлюху в блудное место, енерала булатного сверзит,
а крестцами гвозди подножные вздымет (...)
Нищие, голодные, мученики, кандальники вековечные, серая убой
ная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодум
ные старички онежские, вещие, — вся хвойная пудожская мужицкая
сила,— стекайтесь на великий красный пир воскресения!» 17 —
с бурной радостью восклицает автор очерка.
Каков же итог? Клюев приветствует очистительное пламя револю
ции, радуется разрушению старого мира, но он видит или хочет уви
283
19 *
деть в этом воскресении осуществление заветной мечты о пшеничном
рае, наступление вечного мужицкого праздника. Это типично клюевская аллегория с иконописной символикой, подготовленная всеми его
прежними нравственными и эстетическими исканиями.
Очерк «Красный конь» был напечатан в «Грядущем», который
не замедлил заявить, что Клюев «отстал от жизни ровно на 30 столе
тий».18
Сам факт появления поэта на страницах пролеткультовского
журнала, где постоянно печатали свои программные статьи и стихо
творения П. Бессалько, А. Маширов-Самобытник, А. Пришелец,
А. Поморский, И. Садофьев, Я. Бердников, А. Гастев, В. Кириллов,
свидетельствовал о возможности творческого диалога между проле
тарскими и крестьянскими поэтами. У автора «Красного коня» были
свои счеты с теоретиками «Грядущего» и с поэтами «Кузницы».
Пролеткультовцы явно недооценивали значение классического насле
дия, с пренебрежением они относились и к фольклору, видя в нем
только пережитки патриархальной деревни. Ратуя за «чисто проле
тарское мировоззрение», за автономию пролетарского искусства,
пролеткультовцы тем самым наносили урон творчеству крестьянских
писателей и так называемых «попутчиков». Один из главных теоре
тиков Пролеткульта В. Плетнев утверждал, например, что «задача
строительства пролетарской культуры может быть разрешена только
силами самого пролетариата, учеными, художниками, инженерами
и т. п., вышедшими из его среды». Читая статью В. Плетнева «На
идеологическом фронте», В. И. Ленин подчеркнул слова «только» и
«его», отметил весь абзац одной вертикальной чертой и написал:
«Архифальшь».19 В. И. Ленин предостерегал от столь узкого, сектант
ского понимания задач культурного строительства, вопрошая:
«А крестьяне?»
Клюев впадал в другую крайность, демонстративно заявляя
в послании В. Кириллову:
Мы — ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные,
Вы — чугунные, бетонные,
Электрические, млечные.
Однако в своих лучших «деревенских» стихах Клюев отражал
давно сложившиеся взгляды на устройство социальных отношений.
Ему нельзя отказать в глубоком знании традиций и нравов северного
крестьянства. В его поэзии — вековые думы и чаяния народа, поэт
прославляет народную мудрость и народное искусство, бережно хра
нит чудотворное народное слово, умеет из «бревен мысль свою вы
строить».
Своеобразной поэтической декларацией Клюева является стихо
творение «Рожество избы». Этим стихотворением открывается сбор
ник «Изба и поле».
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
284
Тёпел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шоломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок —
Сказ пойдет о красном древоделе
По лесам, на запад и восток.
Клюев сам был в поэзии «красным древоделом», поэтом-изографом, придававшим огромное значение зрительному образу, фигу
ральному слову, народной орнаментике и тем неразгаданным «пись
менам», которые заключены в выпестренных коньках на крышах
крестьянских изб, в домовой архитектуре. Под крышей избы проте
кала вся жизнь крестьянина с ее радостями и печалями. Изба — это
не только сруб, строение, созданное топором и долотом «крепкогру
дым плотником», но и жилище, где все напоминает о трудящемся
человеке, о его воззрениях, ожиданиях, заботах, делах. Изба и
земля-кормилица — неразлучны, они составляют единое, нераздель
ное целое. Это не просто изба, а «изба-богатырйца». В такой избе
рождаются, живут и трудятся настоящие богатыри, выкорчевываю
щие из каменистой олонецкой почвы пни и коренья. «Избяные
песни» — это песни о плоти земли, о чаше крестьянской жизни,
о родной природе, о «красном древоделе» и о пахаре.
Кругом земля-землища
Лежит, пьяна дождем,
И бора-старичища
Подоблачный шелом.
Из-под шелома строго
Грозится туча-бровь. ..
К заветному порогу
Я припадаю вновь.
(« Изба-богатыри ца»)
Это народно-песенная «земля-землища», достопримечательная
земля. Земля ждет рабочие руки, но она нелегко отдает свои богат
ства. Поэт знает, что значит труд и пот, боль и соль, материальные
достатки и крестьянские радости. Вот стихотворение о ковриге —
негромкое, но в нем есть своя прелесть, своя тихая музыка. Это песнь,
пропетая поэтом насущному, родимому хлебу. Простая коврига удо
стаивается самого высокого поэтического сравнения. Коврига — «из
бяное светило». И лежит эта коврига на столе «в ржаном золотистом
сиянье»:
Коврига свежа и духмяна,
Как росная пожня в лесу,
Пушист у кормилицы мякиш
И бел, как береста, испод.
Она — избяное светило,
Лучистее детских кудрей,
285
В чулан загляни ненароком —
В лицо тебе солнцем пахнет.
И в час, когда сумерки вяжут,
Как бабка, косматый чулок,
И хочется маленькой Маше
Сытового хлебца поесть —
В ржаном золотистом сияньи
Коврига лежит на столе,
Ножу лепеча: «Я готова
Себя на закланье принесть».
(«Коврига»)
Клюев воспел ту самую землю еще и потому, что на ней колоси
лась народная культура и из нее вырастало «словесное древо»:
Седых веков наследство,
Поклон вам, труд и пот!
(«Изба-богатырица. . .»)
5fc
В 1918—1919 гг. Клюев переживал небывалый творческий подъем.
Это были самые счастливые, самые плодотворные годы в его жизни.
Какие бы трудности ни встречались на его пути, Клюев оставался
верен своему призванию, всегда памятуя о том, что настоящий поэт
не должен уходить на отдых или замыкаться в мире личных пережи
ваний, оставаться в стороне от важнейших событий революционной
эпохи. Во вторую книгу «Песнослова», выпущенную в 1919 г. изда
тельством Народного комиссариата по просвещению, вошло десять
стихотворений о В. И. Ленине. Журнал «Печать и революция» (1920)
об этом цикле отзывался с большой похвалой: «Венцом революцион
ных песен Клюева является цикл стихов ,,Ленин“. Эти стихи пока
лучший, глубоко своеобразный отклик народной поэзии на Револю
цию. Образ Ленина преломляется в хорошо знакомых автору обра
зах северной природы и быта:
Есть в сутулости плеч недолет гарпуна,
За жилетной морщинкой просветы оконца,
Где стада оленят сторожит глубина».
(«Октябрь — месяц просини, листопада. . .»)
Для Клюева это были программные стихи. Художественные осо
бенности клюевского цикла стихов о Ленине находились в зависи
мости от крестьянского взгляда на происходящие события. Октябрь
ская революция — революция народная, священная, давно ожидае
мая. Но для Клюева особенно важно подчеркнуть, что именно Ленин
дал крестьянам землю: «Мужицкая ныне земля». А если так, то и
сам Ленин, по Клюеву, прежде всего мужицкий вождь:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах.
(«Есть в Ленине керженский дух. . .»)
286
Видимо, Клюев хотел сказать, что давняя мечта крестьян о земле
и воле наконец-то осуществилась, что Ленин дорожит «народным
исподом», учитывает крестьянские чаяния, выраженные в легендах
о «святой Руси», «избяной Индии», «Китеж-граде», которые отра
жали не кулацкое стяжательство и «сытое довольство», а вековые
мечты крестьянина о свободной и счастливой жизни. Клюев созна
тельно использует поэтику фольклора народов русского Севера,
из народных легенд и песен черпает краски, тропы, метафоры и
сравнения. Не случайно рядом с Верхарном стоит олонецкий певец
Т. Г. Рябинин, прославившийся своими былинами о русских бога
тырях:
И с железным Верхарном сказитель Рябинин
Воспоет пламенеющий ленинский рай.
О Ленине рассказывают северные крестьяне, охотники, олене
воды, рыбаки, через их восприятие поэт запечатляет образ Ленина.
Отсюда густой этнографический колорит и фольклорные уподобле
ния: «голубой песец», «красный олень», «сомовья уха», «золотые
молоки», «лосиное пастбище», «карельская нива», «тресковый чум»,
«тресковые кадки», «гаги-песни», «поэзии кит», «буревые стихи» и
т. п. У Клюева Ленин — представитель северных народов, он мало
чем отличается от героев народных легенд и эпических песен.
Ленин — тундровой Руси горячая печень,
Золотые молоки, жестокий крестец,
Будь трикраты здоров и трикраты же вечен,
Как сомовья уха, как песцовый выжлец!
(«Октябрь — месяц просини, листопяда. . .»)
Как часто бывает у Клюева, собственно фольклорные образы
и мотивы, художественно переосмысленные, составляют существен
ный элемент авторского повествования, клюевской поэтики. У Клюева
были свои проекты и предложения, в ту пору он был озабочен пробле
мой сохранения памятников национальной старины. В «Письме
к братьям-коммунистам» Клюев выступал против вскрытия «святых
мощей», раскапывания могил (в Петрограде была сделана попытка
обследовать захоронение Александра Невского). Видимо, Клюев
добивался встречи с В. И. Лениным, чтобы рассказать ему о своих
сомнениях и преподнести в дар «хвойные стихи». В стихотворении
«По мне Пролеткульт не заплачет. . .», появившемся в 1919 г. в жур
нале «Пламя», поэт выражал надежду, что Ленин не осудит его
за «пестрядинные» стихи:
И возлюбит грозовый Ленин
Пестрядинный, клюевский стих.
Владимиру Ильичу Клюев послал свои стихи, оттиск из «Песнослова», с дарственной надписью, выполненной в обычной для поэта
стилизованной манере:
«Ленину от моржовой поморской зари, от ковриги-матери, из рус
ского рая красный словесный гостинец посылаю я — Николай Клюев,
287
а посол мои сопостник и сомысленник Николаи Архипов. Декабря
тысяча десятьсот двадцать первого года». 20
Спустя два года, когда цикл стихотворений о Ленине был выпущен
в Петрограде отдельным изданием, тот же журнал «Печать и револю
ция». который опубликовал их, вдруг выступил с разносной рецен
зией. «Книга стихов, самое заглавие которой указывает на ответ
ственную задачу — поэтически создать образ Ленина, — писал автор
рецензии Г. Лелевич, — показывает нам вождя пролетарской рево
люции в виде не то Святогора-богатыря, не то Георгия-Победоносца, не то князя Владимира-Красное-Солнышко, не то самого
Иисуса Христа. Клюев берет Октябрьскую революцию и пытается
приспособить ее к своим чаяниям домовитого мужичка. Это искажен
ное до нелепости восприятие революции он прикрывает всеми узор
чиками и побрякушками, которые могут оказаться под рукой у ра
скольничьего начетчика с Северного Поморья».21
Не понимая и не ценя народное творчество, приняв клюевскую
орнаментику и фольклорную символику за «узорчики» и «побря
кушки», подобные «ценители» сводили по сути на нет всю работу
поэта над ленинской темой. Своими нелепыми и злобными обвине
ниями они причинили немалый вред крестьянским поэтам вообще.
* * *
Вс. Рождественскому принадлежит одна из самых точных и прони
цательных характеристик клюевской поэзии 20-х гг.: «Поэзия его
прежде всего не проста, хотя и хочет быть простоватой. При большой
скудности изобразительных средств (без устали повторяющаяся
метафора-сравнение) и словно нарочитой бедности ритмической
Клюев последних лет неистощим в словаре. Революцию он воспринял
с точки зрения вещной, широкогеографической пестрословности.
,,Интернационал“ поразил его воображение возможностью сблизить
лопарскую вежу и соломенный домик японца, Багдад и Чердынь».22
Не покидая деревенской избы, всегда оставаясь рядом с кресть
янством, Клюев создает «избяные песни» большого гражданского
содержания и интернационального звучания.
Для Клюева Октябрьская революция — «праздник великой ком
муны», праздник интернациональный, всех народов, населяющих'
земной шар. В поэзии Клюева впервые появляются столь пиршествен
ные картины:
Многоплеменный каравай
Поделит с братом брат:
Литва — с кряжистым Пермяком,
С Карелою — Туркмен;
Не сломят штык, чугунный гром
Ржаного града стен.
Только под «деревом Свободы» освобожденные Октябрьской рево
люцией народы могут дружно встретиться за праздничным столом.
Все племена в едином слиты:
Алжир, оранжевый Бомбей
288
В кисете дедовском зашиты
До золотых, воскресных дней.
Есть в сивке доброе, слоновье,
И в елях финиковый шум, —
Как гость в зырянское зимовье
Приходит пестрый Эрзерум.
(«Я — посвященный
от народа...»)
Россия теперь не та, не старая деревянная Русь с ее «богомольным
смирением», к ней устремлены взоры других народов, больших и
малых, «звездная Москва» служит маяком для всего человечества,
борющегося за свою свободу и независимость.
* * *
Путь Клюева после 1919 г. оказался трудным й запутанным.
Наступила пора тяжелых нравственных испытаний. Исключительно
сложным для поэта оказался вопрос об отношениях города и деревни.
Крестьянские поэты отлично понимали, что город при капитализме
развращал деревню, разорял ее, но они еще недостаточно различали
те новые процессы, которые стали постепенно входить в жизнь де
ревни после Октябрьской революции. Гражданская война и ее послед
ствия — голод, разруха, продразверстка — отсрочили налаживание
новых экономических связей между городом и деревней. Эти времен
ные экономические трудности не были поняты Клюевым, отсюда
у него идейные колебания, сомнения, неуверенность. Еще в самых
ранних своих стихах, вошедших в сборник «Лесные были», крестьян
ский поэт предупреждал, что «сын железа», проникающий в самые
глухие уголки России, в частности и в родное поэту Заонежье, несет
с собой страшные нравственные недуги, угрожает первозданной
природе, с пренебрежением относится к народному художественному
наследию.
В хвойный ладан дохнул папиросой
И плевком незабудку обжег;
Зарябило слезинками плесо,
Сединою заиндевел мох.
Заломила черемуха руки,
К норке путает след горностай. . .
Сын железа и каменной скуки
Попирает берестяный рай.
(«Обозвал тишину глухоманью. . .»)
Тревога за будущее родной природы не была напрасной. Через
всю свою жизнь и всю свою поэзию Клюев пронес «избяную сказку»
о неисправимых пороках «цивилизованного мира». Здесь мы сталки
ваемся с непреодолимым заблуждением поэта. Клюеву не хватало
чувства истории, он смотрел на проблему «город и деревня» из узкого
окна заснеженной заонежской избы. У него была одна идея, одно
стремление — искать положительные идеалы среди народов, не испы
289
тавших на себе всех ужасов капитализма, сохранивших в неприкосно
венности патриархальный быт и нравы. С этой целью Клюев совер
шает поэтические путешествия к народам Востока, на крайний рус
ский Север, в лопарские чумы, где пытается найти воображаемую
«обетованную землю».
Пустите Баяна — Рублевскую Русь,
Я Тайной умоюсь, а Песней утрусь.
В древнерусских сказаниях, в народном эпосе, сохранившем культ
«большой семьи», Клюев ищет прообраз будущего общественного
устройства.
Глубокая связь с историей и культурой Древней Руси, с фолькло
ром русского Севера предусматривала появление в поэзии Клюева
образов и мотивов, уходящих в далекое прошлое, в древние легенды
и предания, включая предания о Китеж-граде и об «Индеюшке бога
той». Внеисторично не то, что Клюев обращался к мифам Древней
Руси. Внеисторична концепция автора, внеисторично отношение
поэта к крестьянской России XX в., его попытка создать модель
социалистического будущего на основе древних книжных и фольклор
ных преданий. Воспев трудящегося человека «с молотом в руках,
в медвежьей дикой шкуре», Клюев непременно желает найти в совре
менном обществе социально-нравственного антагониста. Гимн
труду, простым труженикам тут же оборачивается реакционной
утопией, прославлением уходящего прошлого. Поэт пытается снова
открыть накрепко закрытую историей дверь в патриархальную ста
рину. Вновь в поэзии Клюева возрождается легенда о «берестяном
рае» и керженских отшельниках:
Столб-кудесник, тропа проволочная
Низвели меня в ад электрический. . .
Я поэт — одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.
Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.
(«По керженской игуменье
Манефе. . .»)
Поэт впадает в сермяжные парадоксы, играет в мужичка-лапот
ника. Оказывается, что «свить сенный воз» куда мудрее, труднее,
нежели написать «Войну и мир» или Шиллерову балладу. Конечно,
здесь Клюев юродствует, грешит перед историей, разрушает те худо
жественные и идейные ценности, которые сам создает. В результате
его защита крестьянской самобытности и дедовских обычаев обора
чивается игрой в запечного Ивана-дурачка: «Не хочу коммуны без
лежанки, без хрустальной песенки углей!» В самых космических сти
хах о «красном солнце», о союзе серпа и молота, крестьян и рабочих
поэт непременно напомнит о «дедовском кисете», о лежанке, о Китежграде. Рядом со стихами, поражавшими смелостью изображения,
соседствуют лубочные, вялые. Рачительный хозяин народного слова,
290
он в то же время и его разрушитель. В своей поэтике Клюев объеди
няет самоновейший символизм с фольклорной стилизацией. И
в жизни Клюев был столь же двойствен. В своем поведении, в ма
нерах и в одежде оставался прежним «олонецким мужичком», прие
хавшим в большой город заниматься' отхожим промыслом, то ли
плотничать, то ли быть ямщиком. Он и свою комнату на Большой
Морской в Ленинграде сумел превратить в деревенскую избу со всеми
ее атрибутами. Геннадий Гор рассказывает о встрече-с Клюевым:
«В конце двадцатых годов на ленинградских улицах можно было
встретить бородатого человека в старинной синей поддевке, широких
штанах и сапогах бутылкой. Он был похож на лихача, только что
сошедшего с козел. Но все знали, что это не извозчик-лихач, а знаме
нитый поэт Николай Клюев. . .
Войдя в типичный петербургский двор, поднявшись по типичной
городской лестнице, мы с Никандром остановились перед дверью.
Я и не подозревал, что обычная петербургская дверь откроется
в крестьянскую избу.
Но вот дверь открылась, и вместе с ней открылось нечто, не под
дающееся реалистическим мотивировкам. Перед нами была изба,
по бревнышку перенесенная из Олонецкой губернии и собранная
заново, разместившаяся в петербургской квартире.
Между бревен торчал мох. Из щелей выполз таракан. Под доща
тым потолком были полати. Большая русская печь занимала поло
вину избы. Перед печью стояла квашня.
За простым дощатым столом сидел человек с большим бабьим
лицом. Борода казалась приклеенной. В углу висел портрет богоро
дицы кисти Симона Ушакова — одновременно икона и историческая
реликвия.
Клюев, сложив совсем по-бабьи на животе руки, заговорил, окая
и причитая, о погоде, почему-то о льне, гумне и деревенском густом
сусле.
Слова его были слепком обстановки и дополняли полати, квашню,
бревна, скрывавшие от глаз каменные стены старого петербургского
доходного дома. Но вдруг словно кто-то нажал на рычаг машины
времени. Олонецкая изба перенеслась в XX век».23
Повадки Клюева и его лубочные стихи не могли не вызывать
справедливых нареканий. Кроме стихов о «скрипуше-телеге», притор
ных и псевдонародных, Клюев к тому же продолжал разукрашивать
поэтическую «горенку» религиозно-мифологическими образами.
Стихи Клюева, созданные после 1919 г., в период идейных колебаний
и творческого кризиса, были действительно чрезмерно насыщены
таинственностью «речений», туманными иносказаниями, архаической
лексикой, приторной стилизацией старины. Не может быть сомнений
в том, что Клюев во многом ошибался, тянул не в ту сторону, вспять,
слишком примитивно понимал социалистическое будущее, как раз
мечтавшийся сказочный герой, который, сидя на печке, только и
думает, чтобы был «мед и мучная сыть», а у «Маланьи груди брыкасты, как оленята».
Вышедшие в 1922 г. сборники стихотворений Клюева («Львиный
291
хлеб», «Четвертый Рим» и «Мать-Суббота») обостряли трагические
ноты, обнажали чувство непонимания поэтом современной действи
тельности и происходящих событий. Клюев был тяжело болен —
духовно, нравственно надломлен. Отгородившись от насущных кре
стьянских дел и чаяний, по-прежнему находясь в оппозиции к «желез
ному городу», он оказывается в положении лесного отшельника.
Сам поэт с грустью пишет о своих сединах, о плакучих ивах, о ка
ком-то «чернильном удаве», который мстит за любовь к Древней
Руси.
Но есть роковое: Печаль и Седины,
Плакучие ивы и воронов грай. . .
Отдайте поэту родные овины,
Где зреет напев — просяной каравай!. .
Чернильный удав на сермяжной странице
Пожрал мое сердце, поэзии мстя.
(«Коровы — платиновые зубы»)
Клюев приветствовал новый мир революции, убежденный, что
теперь-то он и может без всяких тревог остаться в обновленном ста
ром, что революция намерена укрепить в деревне патриархальные
нравы. Индустриализация и коллективизация деревни разрушили
клюевские иллюзии, его поэтический идеализм, веру в непреходящую
силу русского средневековья. В конечном итоге Клюев оказался
перед им же воздвигнутой каменной стеной мифического Китежграда.
♦ ^ ^
Движение Клюева вперед всегда было сопряжено с отступлением
назад, к старым догмам. Об этом свидетельствуют две небольшие
поэмы «Заозерье» и «Деревня». Поэма «Заозерье» по преимуществу
фольклорно-этнографическая. Деревню, обрядовую, справляющую
по старинке праздники, поэт изображает с прежней художественной
зоркостью. Клюеву нельзя отказать в умении создавать образы яркие,
выпуклые, зримые. Поэт думал о материальном довольстве крестьян,
желал им благополучия, осуществления древней мечты о зажиточной
и счастливой жизни. Отсюда в «Заозерье» такие напутственные
стихи:
Чтоб у баб рождались ребята
Пузатей и крепче реп,
И на грудах ржаного злата
Трепака отплясывал цеп.
Крестьянские идеалы красоты почти всегда утилитарны, -о чем
в свое время писал Чернышевский: первый признак красоты, по на
родным понятиям, — «чрезвычайная свежесть лица» и «румянец
во всю щеку» или «кровь с молоком», как говорят еще; сельская
красавица «крепка сложением», «довольно плотна»,.у нее «не может
быть маленьких ручек и ножек, потому, что она много работает».
Клюев следует за фольклорной эстетикой, за отношением фольклора
к действительности, наделяя деревенских баб и мужиков здоровьем
и трудолюбием. Без работы, без материального достатка, без физи
ческого здоровья не может быть настоящей красоты.
292
В поэме «Деревня» Клюев делает еще одну попытку рассказать
о становлении новой деревенской действительности. Поэт начинает
издалека, с Куликовской битвы, пытается говорить о современности,
опираясь на опыт истории, — сблизить Василия Буслаева с «сине
глазым» Васяткой («Теперь бы книжку Васятке о Ленине и о ца
ре. . .») На глазах у поэта происходит разрушение им же созданной
легенды, мифы разбиваются о землю, которую они должны освящать.
«Урожайный бог» и «железный конь» не знают примирения. Испу
ганные ласточки при виде «железного коня» покидают насиженные
гнезда, доживает своей век «степной жеребенок», истосковавшийся
по раздольным лугам и чистому водопою. «Стальногрудый витязь»
в «Деревне» чем-то напоминает прежнюю клюевскую «чугунку».
История как бы повторяется. Клюев возвращается обратно, к «поэ
зии телег». . . (Есенин тоже писал о «железной коннице», но он сумел
создать великолепные стихи о «красногривом жеребенке», проникну
тые изумительной лирической взволнованностью).
Но воздадим поэту должное — в поэме «Деревня» встречаются
по-прежнему великолепные строки:
Только будут, будут стократы
На Дону вишневые хаты,
По Сибири лодки из кедра,
Олончане песнями щедры,
Только б месяц, рядяся в дымы,
На реке бродил по налимы
Да черемуху в белой шали
Вечера, как девку, ласкали!
И все же подчеркнем, что Клюеву с трудом давались стихи о новой
деревне, что он так и не выбрался из заколдованного круга тради
ционных образов.
Чапыгин писал в 1926 г. Горькому в Сорренто: «Клюев — захирел,
ибо ему печатать то, что он пишет, негде, а когда делает вылазки
в современность, то это звучит вместо колокольного звона, как коро
вий шаркун. . . Теперь он где-то в деревне, но не в Олонецкой, а Нов
городской». И еще, в письме 1927 г.: «Очень Вас прошу написать
в Москву кому-либо из власть имущих о Клюеве, — его заклевали,
и он бедствует, а между прочим, поэт крупный и человек незауряд
ный — пусть ему как-нибудь помогут. Не печатают его, и живет
он по-собачьи. Жаль будет, если изведется!» 24
Клюеву действительно жилось тяжело, в критике его склоняли
на все лады. Пытаясь все-таки сблизиться с деревенской новью,
Клюев в 1932 г. отправляется путешествовать по Вятке. Под впечат
лением увиденного он создает «Стихи о колхозе», появившиеся тогда
же в журнале «Земля советская». Поэт рассказывает об одном из са
мых драматических эпизодов колхозного строительства — об убий
стве передового колхозника. «Сокол Иван» стал жертвой кулацких
происков. Стихотворение искреннее, проникнутое любовью к кресть
янскому труду, к Ивану и Екатерине, которым так и не пришлось
сыграть свадьбу.
Но что это? Выстрел прорезал туман!. .
Кровавою брагой упился бурьян!
Погасла луна и содрогнулась мгла, —
Коварная пуля сразила орла,
Он руки раскинул — два сизых крыла!
293
Зловещую ночь не забудет колхоз!. .
Под плач перепелок желтеет овес,
Одна Катерина чужая для слез.
Она лишь по брови надвинула плат,
И доит буренок, и холит телят,
Уж в роще синицей свистит листопад.
Отпраздновал осень на славу крлхоз,
И прозван «Орлиным» за буйный покос,
За море пшеницы и розовых прос!
(«В ударной бригаде
был сокол Иван. . .»)
В этом стихотворении Клюев сумел приблизиться к реальным
событиям деревенской жизни, в какой-то мере овладеть современной
темой. И все же для Клюева это слишком элементарные, посред
ственные стихи. Такие «колхозные» стихотворения в ту пору писали
начинающие поэты, только еще пробовавшие свои силы. В других сти
хотворениях того же цикла («Стихи о колхозе») Клюев опять воз
вращается к сермяжным образам, перепевает самого себя. Тот же
«родной овечий Китоврас», те же «златогруд караван» и «извечная
плакун-трава».
Поэт старается изобразить радостное пиршество в колхозе, но
стихи получаются аляповатыми, пиршественные картины — в духе
прежних лубочных описаний «пшеничного рая». Здесь есть и «смуг
лянка Октябрина», и «стаи праздничных снопов», и «петух с насед
ками», однако это не «буревые», энергичные стихи, которые поражали
словесной резьбой, красочностью.
Собственно клюевская трагедия постепенно нарастала. В 1929 г.,
сообщая об итогах Всероссийского съезда крестьянских писателей,
журнал «На подъеме» извещал своих читателей: «На съезде был
расшифрован и уточнен вопрос о том, кого же считать крестьянскими
писателями. Отряд крестьянских писателей является наиболее близко
смыкающимся с отрядом пролетарской литературы. Старые реакци
онные писатели типа Клычкова и Клюева — к крестьянским писате
лям Советского Союза не имеют никакого отношения».25 Теперь,
когда история советской поэзии первых двух послеоктябрьских
десятилетий представляется нашему взору как законченный литера
турный период, мы видим, что настоящее сближение поэтов крестьян
ского происхождения с социалистическим мировоззрением произо
шло не сразу, что это был трудный процесс, причем в полной мере это
сближение было достигнуто другим поколением поэтов, поколением
Исаковского, Твардовского, Прокофьева. Очевидно, на то были свои
объективные причины. Поэтому, обращаясь к творчеству Клюева,
как и других крестьянских поэтов, следует придерживаться строго
исторической точки зрения, учитывая, в частности, ленинские выска
зывания об особенностях крестьянского мировоззрения и крестьян
ских настроениях эпохи первых лет Октября.
В своих заблуждениях крестьянские поэты для историков лите
ратуры тоже представляют интерес, ибо в этих заблуждениях часто
отражаются противоречия крестьянской психологии, двойственное
294
отношение определенных кругов крестьянства к революционной дей
ствительности. К тому же и сами крестьянские поэты не представляли
чего-то единого, их многое сближало, объединяло, но многое и
разъединяло. Так, Есенин считал необходимым еще в 1918 г. отмеже
ваться от Клюева, этого «олонецкого сказочника», который прекрас
ные жемчужины искал в далеком прошлом и за правдой путешест
вовал то в легендарную «избяную Индию», то в столь же легендарный
Китеж-град. Клюев проявлял наивную беззаботность, не считаясь
с диалектикой исторического развития. Уповая на патриархальные
утопии, он неизбежно вставал в противоречие с современной дейст
вительностью, никак не мог понять, что индустриализация деревни
послужит основанием для создания новой культуры и быта, социали
стических отношений между людьми.
:|:
*
*
И все же Клюев сделал еще одну попытку вернуться в большую
советскую поэзию. Об этом свидетельствуют лирико-эпические
баллады «Богатырка» и «Ленинград». Стихи эти не были замечены
критикой, между тем они заслуживают самой высокой оценки. «Бога
тырка» и «Ленинград» достойны включения в самую строгую по от
бору антологию советской поэзии. Они могут занять место рядом
с ленинградскими стихами Николая Тихонова и Александра Про
кофьева; Красноармейская «Богатырка», пропахшая «потом бое
вым», становится эмблемой патриотического служения, героического
подвига, вечного, никогда не забываемого. Это поэтический символ
огромного исторического значения, устанавливающий связь времен и
поколений.
В груди, в виске ли будет дырка —
Ее напевом не заткнешь. . .
Моя родная богатырка,
С тобой и в смерти я пригож!
Лишь станут пасмурнее брови,
Суровее твоя звезда. . .
У богатырских изголовий
Шумит степная лебеда.
В балладе «Ленинград» — стремительное развитие образов,
интонационно-ритмическая энергия стиха, предметно-метафорическая изобразительность здесь — под стать героической теме. Не без
молвствует и сама природа, она не просто обрамляет сюжет, а акком
панирует «богатырю Ленинграду», придает всему повествованию
особую экспрессию. Балтийское море шумит, и этот шум напоминает
грозные годы гражданской войны. «Косматые тучи» подчеркивают
напряженность, суровость эпохи. Все очень точно, предельно сжато
и динамично. В полном соответствии с описательными картинами
фонетический строй стиха: зимой на городе — «снежные латы» и
«месяц щербатый» запутался в «карельских густых волосах»; весной
на бульварах расцветает сирень, бросая на плечи города «лиловую
шаль». Стоит «богатырь Ленинград» в любую погоду, не зная устали.
Как с волчьей метелицей споря,
По-лоцмански зорко лобат,
У лысины хмурого моря
Стоит богатырь Ленинград.
295
Поэт ведет читателя на баррикады, а затем на Марсово поле, где
народ справляет гражданскую панихиду по павшим героям:
Там дремлют в суровом покое
Товарищей подвиг и труд,
И с яркой гвоздикой левкои
Из ран благородных растут.
С чувством признательности, с патриотическим воодушевлением
Клюев пишет о боевых подвигах ленинградцев, об интернациональ
ном значении Октябрьской революции, русского пролетариата:
И слушает Рим семихолмный,
Египет в пустынной пыли,
Как плавят рабочие домны
Упорную печень земли.
Баллады «Богатырка» и «Ленинград» были опубликованы в 1926 г.
в журнале «Звезда».
Тогда же была написана замечательная «Застольная». Стихи
обращены к мальчугану в пионерском галстуке и к его матери. Поэт
не скрывает невзгод и «глухих дней», выпавших на долю женщины.
Но стихи эти удивительно молодые, задушевные и доверительные.
Поэт разговаривает с молодым поколением, которому предстоит
продолжить дело отцов:
Не говори, что ночь темна,
Что дик и взмылен конь метели. . .
«Застольная» для того и написана, чтобы прославить мужество
трудящегося человека, «трудовые хлеб и соль»:
Нам труд — широкоплечий брат
Украсил пир простой гвоздикой,
Чтоб в нашей радости великой
Как знамя рдел октябрьский сад. . .
Нам труд — широкоплечий брат.
* * *
Клюева не следует искусственно приближать к нашей современ
ности. Он не стал духовным наставником даже новокрестьянских
поэтов, хотя и претендовал на эту роль. Не создал он и своей «школы»,
тем не менее Клюев оказывал и до сих пор оказывает влияние на со
ветских поэтов. Приведем показательные строки из. его стихотворения
«Привязал гнедого к тыну. . .»:
Привязал гнедого к тыну;
Будет лихо ал и прок,
Пояс шелковый закину
На точеный шеломок.
Скрипнет крашеная ставня. . .
«Что, разлапушка, — не спишь?»
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
Можно было бы вслед за этими стихами Клюева привести стихи
Александра Прокофьева, Павла Васильева, Бориса Корнилова, а из
наших современников — Николая Тряпкина, чтобы убедиться в их
296
созвучии. При всем индивидуальном своеобразии каждого из этих
поэтов очевидно, что они учились у Клюева — мастера словесной
изобразительности — и эпическому повествованию, и разговорно
сказовым интонациям, и вечным символам, и мозаичным сцеплениям,
и «самовитому» слову. (Кстати, Клюев одним из первых приметил
Павла Васильева, сказав о нем: «Иртыш баюкает тигренка — Ва
сильева в полынном шелке!»).
Несмотря на то что магистральная тема произведений Клюева —
тема избяной, мужицкой России, его творчество имеет более широкий
смысл, выходящий за пределы исключительно деревенской проблема
тики. В сущности, это была вечно живая тема искусства всех народов
и стран — тема отношения человека и природы. Выдающееся значе
ние ее в истории русской классической литературы не подлежит сом
нению.
Поэзия Клюева — это прежде всего любовь к России, вера в ду
ховные силы народа. Самоцветный язык, поразительная красочность
образов, яркая орнаментальная живопись клюевской поэзии неувя
даемы, как неувядаема красота народного слова.
<1981 г.)
Опубликована: Клюев. Н. Избранное. М., 1981. С. 5—46. (Ред.).
1 Красная панорама. 1926. № 30. 23 июня. С. 13.
2 ИМЛИ АН СССР, Рукописный отд., ф. С. А. Гарина. Наброски воспоминаний
на отдельных листах.
3 Современные рабоче-крестьянские поэты. . . / Сост. П. Я. Заволокин. ИвановоВознесенск, 1925. С. 12.
4 Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л., 1976. С. 127.
5 Копяткевич А. Из революционного прошлого Олонецкой губернии (1905—
1906 гг.). Петрозаводск, 1922. С. 4—5.
6 Ленин В. И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 228.
7 КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М., 1970.
Т. I. С. 72.
8 ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2.
9 Львов-Рогачевский В. Поэзия новой России: Поэты полей и городских окраин.
М., 1919. С. 62—63.
10 Брюсов В. Предисловие / / Клюев Н. Сосен перезвон. М., 1912. С. 6.
11 Там же. С. 5—6.
12 Соколов В. От Вытегры до Шуи / / Красное знамя. 1971. 22 мая.
13 Бессалько П. О поэзии крестьянской и пролетарской / / Грядущее. 1918. N<> 7.
С. 3.
14 Грядущее. 1919. № 1. С. 23.
15 Там же.
16 Там же. С. 24.
17 Грядущее. 1919. N° 5—6. С. 14, 15.
18 Там же. С. 15.
19 См.: Смирнов И. О публикациях ленинских «Заметок» на статье В. Плетнева
«На идеологическом фронте» / / Вопросы литературы. 1975. № 4. С. 192.
20 Библиотека В. И. Ленина в Кремле. Каталог. М., 1961. С. 497. № 6095.
21 Печать и революция. 1924. Кн. 2. С. 175.
22 Книга и революция. 1923. N° 2. С. 62.
23 Гор Г. Замедление времени / / Звезда, 1968. N° 4. С. 183.
24 Литературное наследство. М., 1963. Т. 79. С. 650—651.
25 На подъеме. 1929. № 7. С. 88.
20 В. Г. Базанов
СУДЬБЫ ФОЛЬКЛОРА,
СУДЬБЫ ПОЭЗИИ. . .
В научном наследии В. Г. Базанова эта книга — и показатель
завершенности пути исследователя, и одновременно свидетельство
его явного выхода к новым исследовательским рубежам.
Пусть не покажется парадоксальной совместимость здесь этих
двух противоположных измерений всякой эволюции, всякого разви
тия.
Счастливую особенность В. Г. Базанова-фольклориста составляет
тот факт, что народное творчество рассматривается им ни в коем
случае не с позиции формального систематизатора исторически за
вершенных структур и жанров, а как богатейший материал народознания, как поэтическая сокровищница великой страны, внесшей
свой существенный вклад в развитие мировой культуры. В сознании
передовых сил русского общества никогда не существовало непреодо
лимой преграды между наукой и нравственностью. Следует этим
заветам и автор настоящей книги, подчеркивая мысль о том, что
с развитием в России социально-освободительного движения «фоль
клористика переставала быть наукой о народно-поэтическом твор
честве» и становилась «наукой о нравственном и умственном облике
народа». Эта точка зрения на особую, гуманистическую ценность
отечественной фольклористики находит самое обстоятельное обосно
вание в написанных В. Г. Базановым статьях за последние двадцать
лет и составляющих разделы этой книги.
Первые из них посвящены собственно историческим и теорети
ческим проблемам фольклористики. «К вопросу о фольклоре и фоль
клористике в годы революционной ситуации в России (1859—
1861)» — в этой первой помещенной в книге статье автор берется
определить весьма не простую картину взаимоотношений между
фольклором и действительностью в середине XIX в. — в период от
мены в России крепостного права, сопровождающейся сложной исто
рической ситуацией. Прежде всего здесь вслед за- Б. Н. Путиловым
им отвергается ошибочная мысль о будто бы исторически-поступательной эволюции фольклора, не отстающего от развития обществен
ных отношений. В итоге, как известно, это оборачивалось стремле
нием всячески приподымать поздние явления фольклора «за счет
сознательного снижения явлений более ранних» вопреки явным
показателям художественной неполноценности одних и достоинств
других. Фольклор же, по мысли исследователя, это прежде всего
298
этика и эстетика народа, но не всегда его социальная история. Так,
впрочем, понимали фольклор и революционные демократы середины
прошлого века, воспринимавшие его не как полную картину всей
исторической жизни народа, а лишь как разбитое зеркало, осколки
которого и представляли собой отдельные стороны и черты этой по
следней. Эти-то наблюдения и становились основой развития концеп
ции народности с ее недоверием к этнографическому орнаменту и
ориентацией на исторически-реальную фактографию народной жизни
и с ее признанием неизбежных противоречий между фольклором и
действительной жизнью народа. Подробно эта проблематика иссле
дуется автором на примере идейной оппозиции между славянофи
лами вместе с Буслаевым и народными демократами, прежде всего
Н. Чернышевским и Н. Добролюбовым. Не случайно и в собственной
теории В. Г. Базанов предпочтение отдает понятию «народознание»
по сравнению с понятием «фольклор» — как более исторически
объективному и предметно-расширительному кругу явлений нацио
нальной жизни. На некоторых из этих явлений, а именно тех, в кото
рых с наибольшей остротой и колоритностью запечатлелась Россия
реформенных лет, исследователь останавливает особое внимание.
Это ярмарки, кабак, сельские сходки, артельные сборища, где в пол
ную меру проявлялись такие специфические виды народного творче
ства, как «толки-слухи», представлявшие собой «летучую публи
цистику», а также «крестьянское политическое красноречие». Не за
бывается при этом и даже кладбище — эта единственная, можно
сказать, трибуна крестьянки, где, оплакивая родного покойника,
она в полную меру могла излиться «свободным словом». Эти-то места
и составляли предмет устремлений народников, деятельность которых
В. Г. Базанов рассматривает на примере «хождения в народ» П. Якушкина, И. Худякова и др. Обобщая свой анализ сложных взаимоотно
шений между фольклором и действительностью в середине XIX в.,
исследователь приходит к выводу, что историческая жизнь этой эпохи
явно обгоняла оперативные возможности народно-поэтического твор
чества: «Многие события народной жизни, достойные поэтизации»,
не успевали стать фольклором. Это был «первый и самый крупный
,,разлад“ фольклора с действительностью».
К судьбе народного творчества уже в XX в. исследователь обра
щается в следующей статье «Фольклористика и современность»
(1962). Не справлявшиеся с отображением народной жизни традици
онные фольклорные жанры уже с середины прошлого века, перед
лицом новой исторической действительности революционной эпохи
окончательно выявляют свою исчерпанность ■и завершенность. Так
называемые «новины», пришедшие будто бы на смену традиционным
«старинам», — пожалуй, самый наглядный пример негодного дела
вливания нового вина в старые мехи. Этой бытовавшей в свое время
у нас волюнтаристской практике в области поэтической народной
культуры В. Г. Базанов выносит окончательный приговор. Однако
ни опровержением «теории имманентного развития фольклорных
жанров», ни провалом практики перелицовывания старинных ска
зок на новый лад, отнюдь, не ставится под сомнение необходимость
20*
299
существования фольклористики в наши дни. Фольклористам,
по убеждению В. Г. Базанова, остается вполне еще достаточно
работы — в качестве «историков народной поэзии, народного миро
воззрения и отчасти народного быта». Разумеется, это прежде всего
тщательное собирание и исследование всего, что еще остается
от в целом уже собранной сокровищницы традиционного фольклора.
Наряду с этим исследователем выдвигается здесь и вопрос о необхо
димости «изучения духовной культуры. . . колхозного крестьянства».
Но здесь нельзя не отметить и некоторых издержек во взглядах его
на современность фольклора, сказавшихся в этой статье, как-никак
написанной все же пятнадцать лет назад. Так, едва ли бесспорны
утверждения о массовой художественной самодеятельности — как
форме современного фольклора и мысль о неразрывной связи такой
самодеятельности — как формы народного творчества — с профес
сиональным искусством, а вместе с этим и выдвижение работников
культурно-просветительских учреждений на роль едва ли не главных
запевал в нынешнем фольклоре. Все это, 'разумеется, следствие
специфической атмосферы начала шестидесятых годов.
Центральную часть собственно «фольклорного» раздела книги
составляет статья, всецело посвященная только одному жанру,—
«О социально-эстетической природе причитаний» (1964). Что и гово
рить, жанр специфический и наименее по сравнению со многими
прочими изученный. С самого начала автор обращает внимание
на его сложность, противоречивость: «поэзия духовная, кладбищен
ская и одновременно земная, утилитарная»; проблема личности и
психологизма решается в ней в единстве с проблемой социальных
противоречий и нередко обретает звучание и социальной трагедии;
но вместе с тем же «кладбищенский романтизм» исключает в плачах
какую-либо мистику и религиозную экзальтацию. В этом, несомненно,
значительнейшем, если не единственном, по.своей обстоятельности
исследовании жанра не упускается ни один из возможных аспектов
анализа: причитания рассматриваются в соотношении с житийскими
плачами, ритуальными песнопениями, христианскими молитвами,
поэзией аграрных праздников, «демократического эпикурейства»,
материнской причетью, воинской песнью. Широк исторический диа
пазон самого исследуемого материала — от его реконструкции
по древним памятникам («Слово о полку Игореве», «Задонщина»,
летописи) до воплей, слышанных самим исследователем на Севере.
Наряду с традиционно женскими существовали, оказывается,
и мужские, солдатские «плачи», в которых отобразился почти
весь путь национальной истории. — «Древняя Русь боролась и
плакала».
Уделяя основное внимание, однако, женским плачам, В. Г. Ба
занов ставит вопрос о творческой личности вопленицы, принимающей
на себя «роль народного заступника и дипломата», вторгающегося
в область политики. С особой тщательностью исследуется при этом
социальная сущность женских причитаний. Плач — это одновре
менно и «политическая крестьянская лирика», завоевывающая «де
ревенскую трибуну». Не случайно плачами сопровождались крестьян
300
ские волнения: восстания Разина, Пугачева, антиправительственное
выступление в 1861 г. крестьян в селе Бездна. Подчеркивая сам
характер социального протеста в причитаниях, автор статьи называет
его «слезливым, печальным и гневным». «Причеть протестует пас
сивно». Что же касается поэтики плача, то она анализируется
на материале причети Ирины Федосовой. Необходимо при этом отме
тить, что к творческому портрету знаменитой онежской вопленицы
В. Г. Базанов добавляет свой «полемический» штрих, направленный
против утверждения К. В. Чистова, будто бы на художественный
метод поэтессы оказывал значительное влияние опыт революционных
демократов. Если уж говорить о реализме Федосовой, обобщает автор
исследования, то «здесь фольклор и литература фактически слива
ются». Ее творчество не столько ориентировано на историческую
новизну жизни пореформенной России (что утверждается Чисто
вым), сколько на сохранение «многостолетнего коллективного худо
жественного опыта». И эта мысль представляется нам несомненно
более верной с нынешних позиций обозрения исторических судеб
национальной культуры.
Судьбу плачей исследователь прослеживает до конца, опровергая
и здесь надуманную, но имевшую в 30-е гг. большой вес «теорию»
о будто бы дальнейшем развитии жанра причитаний, с обязательным
в духе времени показателем его «расцвета» и даже «оптимистиче
ского лада» — как отражения «новой жизни, новых общественных
отношений». В том-то и дело, поясняет В. Г. Базанов, что плачи
призваны были выражать «чувства любви и скорби» и в этом отно
шении в смысле формы представляли собой явление «типологиче
ское, устойчивое, нормативное». Что же касается современной
лирики, то в нее, по тонкому наблюдению исследователя, от плачей
переходят лишь компоненты уже давно разрушенного временем
жанра.
Одну из наиболее привлекательных и интересных черт В. Г. База
нова как исследователя проблем народной культуры составляет его
неизменное стремление изучать ее не в статике, а в сложном комп
лексе многих, нередко противоречащих одна другой научных концеп
ций и позиций, предопределяющих в своем итоге максимальный поиск
истины. С наибольшей определенностью выявляется эта черта, по на
шему мнению, в завершающей «фольклорный» отдел книги статье
«Заметки фольклориста. Об историко-сравнительном изучении и его
издержках». К одной из «трудных проблем» современной фольклори
стики, а именно к проблеме историко-сравнительного изучения
народно-поэтического творчества, исследователь подходит здесь,
интерпретируя сложный и плодотворный опыт искании в этой области
таких современных ему исследователей, как В. М. Жирмунский,
В. Я. Пропп, Е. М. Мелетинский, Б. Н. Путилов, Э. В. Померанцева
и др. Находят ли исследователи генезис того или иного народно
поэтического сюжета в инонациональном фольклоре или же на «исто
рическом дне» собственной народной жизни, подводит итог своим
наблюдениям автор, истинным бытием наполняется он лишь вместе
с «ходом самой истории», поднимающей его, этот сюжет, «со дна
301
на поверхность вечно изменяющегося фольклорного моря». Этот-то
«ход» сюжета — как сложно развивающееся явление народного
творчества — и призвана объяснить общими усилиями ученых совре
менная фольклористика.
Уже в этих начальных разделах книги довольно отчетливо дает
о себе знать мысль автора о том, что «трудно понять русскую поэзию
прошлого и настоящего без проникновения в идейную и эстетическую
сущность фольклора». Здесь намечается им существеннейшая для
нашей современной литературоведческой науки проблема синтеза
литературы и фольклора, решению которой и посвящена вторая
половина книги. Народная поэзия рассматривается в ней как пер
возданный источник неиссякаемого в своих глубинах национального
поэтического самосознания, как живой материал, творчески прелом
ляемый в значительнейших достижениях поэзии XX в.
Александр Блок — как раз тот крупнейший поэт начала револю
ционного века, творчество которого самой своей существенной сторо
ной ориентировано на поиски сближения с народным этическим
и эстетическим идеалом. И поэтому-то к объяснению самых непрояс
ненных и трудных сторон его творчества подходит В. Г. Базанов
со своим «фольклорным» ключиком. И всякий раз, на наш взгляд,
достаточно удачно. Еще не так давно, в наше, можно сказать, время,
автор одной из книг о Блоке считал нужным поделиться с читателями
своим недоумением по поводу возможности переписки Блока с кре
стьянским поэтом Клюевым: «Не только современных нам исследова
телей, — пишет он, — но и некоторых друзей и близких знакомых
поэта удивило значение, которое он (Блок. — А. М.) придавал пись
мам своего корреспондента».1 Если уж не «удивлению» «друзей и
близких знакомых поэта», то во всяком случае «удивлению» «совре
менных нам исследователей» полагает В. Г. Базанов предел своим
напечатанным в двух номерах журнала «Север» за 1978 г. (№ 8, 9)
очерком-исследованием «Олонецкий крестьянин и петербургский
поэт». Дело в том, что в «олонецком крестьянине» Николае Клюеве
автор стихов о Прекрасной Даме как раз и услышал голос «потаен
ной» народной Руси, к которому он потянулся, устав от туманных
блужданий в пределах соловьевского и символистского мистицизма.
Голос разбойной и одновременно религиозно-утопической Руси по
слышался Блоку в письмах Клюева. Сложная картина взаимоотно
шений двух поэтов, по сути дела двух культур (крестьянской и дво
рянско-интеллигентской), раскрывается в этом насыщенном бога
тейшим историческим и культурологическим материалом очерке, без
учета которого не представимо ныне исследование творчества ни того,
ни другого поэта. И если учесть ничтожный по нынешним временам
тираж журнала «Север», то перепечатка очерка «Олонецкий кре
стьянин и петербургский поэт» (в исправленном виде) в настоящей
книге представляется весьма своевременной.
То же следует сказать и о статье «К творческим исканиям Блока»,
представляющей собой истолкование творчества автора «Двенад
цати», опять же исходя из народно-утопических идеалов и их симво
лики (образ Христа — как мужицкого бога), в контексте духовно
302
исторических исканий предреволюционной эпохи (движение так на
зываемых «голгофских христиан»).
Духовный вклад России в мировую культуру представляет собой
в основном вклад страны земледельческой, каковой она и являлась
вплоть до тридцатых годов текущего столетия, когда после Октябрь
ской революции технической реконструкцией была предрешена
ее нынешняя судьба крупнейшей в мире индустриальной и атомной
державы. Земледельческим миросозерцанием проникнут весь нацио
нальный фольклор. Основу утопических идеалов русского народа
неизменно составляли представления людей, возделывающих землю
во имя всеобщего блага, добра и справедливости. Наконец, и вся
национальная литература в целом проникнута тревогой за судьбу
землепашца, создавшего и хранящего в веках основные духовные
и материальные ценности нации.
Тем в большей мере это земледельческое начало русской культуры
должно было проявиться в творчестве художников — сыновей самой
крестьянской России. И конечно же, это прежде всего Есенин и
Клюев.
Общеизвестным фактом современной науки о литературе является
открытие новой страницы в есениноведении, сделанное В. Г. Базано
вым. Это открытие Есенина «вглубь» — к корневым истокам народ
ной духовной культуры, это новое прочтение его поэзии в контексте
языческой и христианско-апокрифической мифологии. И хотя откры
тие это в целом уже закреплено выходом в 1982 г. (уже посмертно)
его книги «Сергей Есенин и крестьянская Россия», дополнитель
ный материал к «углубленной» концепции есенинского творчества
читатель найдет и в статье настоящей книги «О Сергее Есенине»
(1966).
Значителен во второй части книги раздел, посвященный творче
ству Николая Клюева. Трудно преувеличить значение В. Г. Базанова
в разработке этой проблемы. Едва ли не ему, единственному из совре
менных исследователей, принадлежит честь возвращения в отечест
венное литературоведение этого крупного в русской поэзии явления,
так органически вписывающегося в отдельные участки всего лите
ратурного процесса текущего столетия, сопряженного с самыми ост
рыми проблемами национального духовного развития. Клюев и Блок,
Клюев и Есенин (равно как и другие новокрестьянские поэты),
Клюев и крестьянская культура, Клюев и проблема «Человек и
природа», Клюев и остро зазвучавшая в современном общественном
сознании тема исторической, духовной памяти. Все эти вопросы
затрагиваются исследователем в завершающих книгу статьях «Плач
о Есенине" Николая Клюева» (1977), «Поэма о древнем Выге»
(1979), «Николай Клюев» (1981). Творчество «поэта глухого Заонежья», как назвал его в свое время пролетарский поэт В. Кириллов,
рассматривается автором книги в объективной исторической ретро
спекции и перспективе: и в его созвучности нашему времени, и с уче
том его неоправдавшихся наивно-патриархальных и руссоистских
иллюзий.
303
В этой уже второй выходящей посмертно книге В. Г. Базанова
вопросы изучения фольклора и национальной поэзии интегрируются
в единой для них проблеме народознания, постижения глубинных ос
нов духовного бытия народа. Ей присущ высокий уровень ориентации
читательского сознания на постижение весьма непростых явлений
литературного процесса XX в.
А. И. Михайлов
1 Турков А. Александр Блок. М., 1969. С. 231.
У К А ЗА ТЕЛЬ ИМ ЕН
Абаев В. И. 100, 105, 106
Аввакум Петров 155, 157, 172, 231, 237
Авдеева Е. 114
Агренева-Славянская О. X. 93
Адрианова-Перетц В. П. 90
Азадовский К. М. 246, 267
Азадовский М. К. 86—89, 93, 118
Аксаков И. С. 11, 74
Аксаковы 32
Александр (библ.) 218
Александр I 64
Александр II 9, 10, 15— 17, 26, 27, 33, 34
Александр III 189
Александр Невский 287
Алексеева О. Б. 177
Алексей Михайлович 172, 238, 272
Алексей, человек божий 167
Алексий, епископ, 178
Амшинский М. 152, 153
Андреев Н. П. 57, 77, 92, 93
Андрей (библ.) 218
Андрей Боголюбский 54
Аникин В. П. 112
Анна Иоанновна, имп. 62
Антонович М. А. 7, 31
Апраксин А. С. 23, 26, 33
Аракчеев А. А. 64
Артановский С. Н. 121
Архипов В. А. 32
Архипов Н. А. 233, 248, 288
Арцышевский, полковник 11
Астахова А. М. 89, 92, 93
Афанасьев А. Н. 51, 123, 172, 178, 247
Ахматова А. А. 205
Багрицкий Э. Г. (Дзюбин Э. Г.) 47, 264
Базанов В. Г. 31, 34, 93, 152, 178, 246,
249, 298—304
Балашов Д. М. 123
Бальзамова М. П. 124
Бальмонт К. Д. 215, 266, 269
Барсов Е. В. 50, 77, 85, 86, 92, 93, 154,
156, 157, 177, 249
Баталин Н. 52
Батый 56
Бедный Д. (Придворов Е. А.) 46—48
Бекетова А. А. 248
Белинский В. Г. 44, 196, 246, 253, 268
Белов А. В. 178
Белоусов, ученик земск. уч-ща 186
Белоусов В. 153
Белый А. 140, 163, 168— 170, 172, 177,
206, 211, 216, 223—225, 248, 270
Бенкендорф А. X. 31
Бердников Я. П. 284
Бердяев Н. А. 248, 254, 263
Берзинь Я. А. 188
Бескин О. М. 142
Бессалько П. 282, 284, 297
Бессонов П. А. 31, 58, 60, 62, 65, 66,
167, 178
Бестужев-Марлинский А. А. 57, 64, 66,
105, 120, 238, 272
Бирон Э.-И. 62
Бирюков А. А. 25, 34
Благовещенский И. 21
Блок А. А. 140, 163, 170, 171, 173, 178,
183— 185, 188, 194—219, 221—227,
230—233, 245—248, 250—253, 258,
260, 262—267, 269, 275, 302, 303
Богатырев П. Г. 122
Богданов П. 117
Богословский Н. 142
Болотов А. Т. 65
Болховитинов Е. 65
Бонч-Бруевич В. Д. 70, 92, 154, 229, 248,
274
Борис Владимирович, князь, св. 49
Борис Годунов 57, 150, 239
Бородин А. П. 175
Брихничев И. П. 222, 232, 254—256,
258—262, 268, 269
Броневский В. 73
Бронницын Богдан 114
Брюсов В. Я. 134, 215, 237, 258, 259,
277, 278, 280, 297
Булгаков С. Н. 248, 256, 263
Булич Н. Н. 21
Буслаев Ф. И. 7, 31,95, 157, 237, 248, 299
Бутурлин А. П. 11
Бушканец Е. Г. 33
305
Вальская Л. 41
Ваненко И. (Башмаков И. Н.) 114
Василий Блаженный 239
Васильев П. Н. 46, 47, 296
Василько Ростовский, князь 145
Вебер А. 71
Веерт Г. 198, 246
Венгров Н. (Венгров М. П) 212, 247,
265
Верхарн Э. 287
Верхоустинский Б. 149
Веселовский А. Н. 95, 96, 121
Викулов А. 155
Викулов С. 155
Виноградов Г. С. 57, 77, 88, 92, 93
Винокурова Н. В. 87
Владимир Василькович, князь 56
Владимир Мономах 50
Волохова Н. Н. 247
Волошин М. А. 163
Вольнов И. Е. 138, 141, 142
Воронский А. К. 125, 128, 133, 134,
141
Вульфсон Г. 33
Выходцев П. С. 46, 142
Вьюгин 152, 153
Вяземский П. А. 239
Гамсун К- 199
Ганин А. А. 139
Гарин С. А. 180, 181, 245, 271, 297
Гарина Н. М. 180— 182, 237, 245, 271
Гарины 182
Гастев А. К. 284
Гейне Г. 179
Генрих IV 110
Георгий (Егорий) Победоносец (библ.)
160, 161, 164, 189
Герцен А. И. 12, 13, 18, 31— 34, 231
Гете И.-В. 269
Гильфердинг А. Ф. 3
Гиппиус 3. Н. 215, 221, 254, 266
Глеб Владимирович, князь, св. 49
Глинка Ф. Н. 166, 178, 240, 249, 252
Гоголь Н. В. 74, 135, 196, 241, 253
Годфрид А. 261
Голицын 61, 62
Голлербах Э. Ф. 154
Гольман Л. И. 269
Гольцев В. А. 246
Гор Г. С. 291, 297
Горбунов И. Ф. 8
Городецкий С. М. 149, 153, 221, 280
Горький А. М. 7, 8, 31, 48, 84, 85, 101,
126, 127, 132, 171, 178, 226, 247, 268,
293
Горюнов И. 42
Грановская Н. 249
Грибачев Н. М. 47
Григорович Д. В. 5, 30
306
Григорьев А. А. 224
Григорьян К. Н. 178
Гриша, юродивый 240
Громов П. П. 199, 202, 246, 247, 269
Грунтов А. К- 227, 246
Гуковский Г. А. 65
Гулов А. 41
Гуляев, ученик земск. уч-ща 186
Гумилев Н. С. 267
Гусев В. Е. 39, 122
Гусман Б. 280
Гюго В. 175, 178
Гюисманс Ж.-К. 169
Давид Игоревич, князь 145
Далгат У. Б. 98, 104, 121
Даль В. И. 5, 60, 153, 178
Даниил Заточник 175
Даниил Филиппович 228
Денисов Андрей 155— 157, 162, 163, 176,
231, 237
Денисов Семен 162
Денисовы 155
Державин Г. Р. 68, 74, 75, 93, 209, 252,
277, 278
Дзержинский Ф. Э. 132
Д ид-Ладо 139
Дмитриев И. И. 61
Дмитрий Донской 49, 54, 56
Добролюбов А. М. 221, 230—232, 275
Добролюбов Н. А. 14, 15, 30, 32, 44, 92,
93, 246, 299
Долгополов Л. К. 247, 264, 269
Долгоруков В. А. 9— 13, 30
Домановский Л. В. 14, 32, 63
Достоевский Ф. М. 196, 231, 247, 269
Дренякин А. М. 22
Дружинин Н. М. 154
Дубельт Л. В. 31
Дьяков Ф. 240
Евдокимов И. 141
Евдокия, княгиня 54, 56
Евсеев В. Я. 112
Егорцев Л. 22, 33
Екатерина I 60
Екатерина II 62, 63, 92, 113
Елизавета Петровна, имп. 113
Елизаров А. 22
Еремеева П. 143, 151, 152
Ермолаев С. 15, 16
Ермолова А. П. 23, 75
Есенин С. А. 46, 47, 124— 152, 168, 182,
206, 233, 236, 242, 243, 245, 247—249,
270, 271, 280, 283, 295, 303
Жаворонков А. 3. 124
Жак Л. П. 31
Жаров А. А. 137
Жирмунский В. М. 94—96, 98, 108— 110,
122, 301
Жуковский В. А. 54
Журавлева Е. С. 88
Журов Ю. В. 141
Забелин И. Е. 31
Заварицкий, генерал 16
Заволокин П. Я. 152, 297
Загоскин М. Н. 19
Зайчневский М. Н. 19
Золя Э. 175, 178
Иван IV (Грозный) 58, 59, 91, ПО, 111,
239
Иваницкий Н. А. 203
Иванов, рабочий 129, 141
Иванов В. И. 163, 216, 243, 270
Иванов Г. В. 179, 182, 183, 243, 245
Иванов Е. П. 23, 188, 216
Иванов М. 16
Иванов-Разумник Р. В. 147, 168
Иванова М. П. 221, 222
Ивлев Рюрик (Ковалев М. А) 140
Изосима (Зосима), старец 162, 177
Изяслав Ярославич, князь 56
Иисус Христос (Спаситель) 77, 144, 165,
168, 218, 220, 222, 225, 226, 250, 251,
253, 254, 256—258, 263—268, 302
Инбер В. М. 47
Иоанн Богослов (библ.) 154, 166, 168,
263, 264
Иоанн Креститель (библ.) 171, 172
Иов (библ.) 171 — 178
Иона (библ.) 159
Ирод (библ.) 172, 173
Иродиада (библ.) 168— 173
Исаковский М. В. 40, 46, 294
Казнаков Н. Г. 76
Калинин М. И. 127, 128, 132
Каракозов Д. В. 31
Карамзин Н. М. 239, 249
Карнаухова И. В. 244, 249
Карпов П. И. 221
Касаткин И. М. 132, 138, 139, 141, 142
Катенин П. А. 54
Катерина Андреевна, исполнительница
61
Катилина Луций Сергий 264
Каутский К. 231
Качалов, исправник 185
Кедров Н. 64
Кельсиев В. И. 8
Кидайш-Покровская Н. В. 98, 104, 121
Кирдан Б. П. 112
Киреевский П. В. 31, 32, 58—61, 64,
66, 92, 93
Кириллов В. Т. 284, 303
Киров С. М. 132
Кирша Данилов 178
Клеменц Д. А. 185
Клибанов А. И. 191, 228, 246, 248, 251,
267
Клычков С. (Лашенков С. А.) 139, 140,
142, 147, 149, 294
Клюев А. Т. 235, 248
Клюев Н. А. 46, 124, 125, 135, 139— 152,
154— 158, 163, 164, 166—215, 217—
219, 221—223, 225—228, 230—238,
240—248, 251, 255, 258—260, 267,
269—299, 302, 303
Клюев Т. 183
Клюева П. Д. 143, 236, 271
Ключевский В. О. 177
Князев В. В. 234, 248, 275
Ковалев И. Ф. 116, 117
Кожанчиков Д. Е. 154
Кокошкин, шут 239
Колпакова Н. П. 112
Кольцов А. В. 45, 84, 196
Комаров Матвей 114
Кондратьев Р. 24
Коновалов Д. А. 124
Константин Николаевич, вел. кн. 27—28
Константин Павлович, вел. кн. 26—28
Копейкина Е. П. 89
Колосов, пономарь 21
Коптев, полковник 12
Копяткевич А. 187, 246, 273, 297
Корб И.-Г. 72, 92
Корнилов Б. П. 296
Короленко В. Г. 3, 267
Королькова А. Н. 116
Костомаров Н. И. 58
Кравцов Н. И. 122, 249
Крез 166
Крученых А. Е. 127, 133, 136, 137, 141,
142
Крывелев И. А. 268
Крылов И. А. 252
Крылов Н. А. 23, 24, 26, 27, 33, 75
Крымова, колхозница 34
Крюкова М. С. 37, 205
Кугушев В. А. 188
Кудрявцев К. 34
Кудрявцев П. Н. 27
Кузмин М. А. 136
Кусиков А. Б. (Кусикян А. Б.) 140
Лавренев Б. А. 146, 152
Ладыженский И. П. 142
Лазутин С. Г. 112
Ламеннс Г.-Ф. 256, 268
Ланской С. С. 10, 11
Лебедев-Кумач В. И. (Лебедев В. И.)
46
Лелевич Г. (Кальмансон Л. Г.) 126,
127, 288
Ленин В. И. 4, 18, 28, 30, 32, 34, 38, 70,
92, 127, 128, 132, 149, 190, 228—230,
234, 244, 246, 248, 249, 256, 268, 274,
275, 284, 286—288, 293, 297
307
Леопольд I 92
Лермонтов М. Ю. 37, 152, 224
Липранди И. П. 30
Литтрэ Э. 178
Лихачев Д. С. 57, 236, 249, 297
Логатто Э. 154, 177
Логинов, ученик земск. уч-ща 186
Лозанова А. Н. 92
Лотман Л. М. 247
Лотман Ю. М. 92, 249
Луначарский А. В. 125, 126, 129, 130,
132— 134, 139, 147, 262, 269
Лысанов В. Д. 245, 247
Львов-Рогачевский В. Л. 276, 297
Лэнг Д. 95
Любимов П. 91
Любомиров П. Г. 154, 155, 162, 177
Майков Л. Н. 77
Макаров И. 69
Макогоненко Г. П. 32
Максимов Д. Е. 216, 246, 247, 267, 269
Максимов С. В. 54
Малахова И. 178
Малыгин С. 21
Мамай 56
Мандельштам О. Э. 247
Мариенгоф А. Б. 135, 139, 140, 147
Маркс К. 97, 101, 122, 133, 134, 173, 178,
187, 231, 246, 248, 269, 273
Марфа Матвеевна, царица 59, 72
Марченко А. М. 124, 135, 141
Маслова Г. С. 177
Матфей (библ.) 178, 214
Матьяш Хуньяди, король ПО
Маширов-Самобытник А. И. 284
Маяковский В. В. 47, 48, 138, 142, 143,
169, 171, 172, 247
Медведев П. Н. 141, 152, 236
Медведева П. Ф. 87
Мезенцев Н. В. 12
Мелетинский Е. М. 95— 107, 122, 301
Меньшиков М. О. 256
Мережковский Д. С. 216, 221, 222, 226,
248, 254, 263, 266
Миллер В. Ф. 97, 122
Миловидов В. Ф. 178
Минаев, собиратель фольклора 61, 62
Минин (Захарьев-Сухорук) К. М. 19
Минокин М. В. 138, 142
Минский Н. М. 243
Миролюбов В. С. 188, 205, 251
Мирошниченко П. Я. 248
Михаил Старообрядческий, епископ
254, 255, 258, 261, 268
Михаил Федорович, царь 162
Михайло Тверской 148
Михайлов А. И. 210, 247, 304
Михайлов М. Л. 15
Михайлов М. М. 88, 89, 93
308
Михневич В. О. 178
Монтескье Ш.-Л. 44
Мор Т. 262
Мордовцева А. Н. см. Пасхалова А. Н.
Морозов А. А. 154
Моцарт В.-А. 136
Мочульский В. Н. 178
Муравьев, ландрат 240
Надсон С. Я. 181
Найденов М. Е. 21, 33
Наполеон I 64, 74
Насонков, крестьянин 186
Некрасов Н. А. 9, 19, 20, 31, 33, 45, 47,
81, 83, 84, 153, 200, 213, 247
Неофит, иеромонах 176
Нестеров М. В. 175
Нестор Искандер 55
Никитин Афанасий 145, 152
Никитин И. С. 45, 213
Никитина Е. Ф. 141
Никодим, архимандрит 249
Николадзе Н. Я. 7
Николаев И. 24
Николай I 15, 27
Николай II 189
Николай (Никола, Микола) Чудотво
рец, св. 160, 161, 167, 189, 214
Николка Псковский, юродивый 239
Никон, патриарх 163^
Нина Михайловна см. Гарина Н. М.
Новиков Н. В. 113
Новиков Н. И. 60, 65
Новикова М. И. 92
Новопольцев А. 116
Ной (библ.) 289
Носова Г. А. 177, 178
Огарев Н. А. 12, 13, 31
Огарев Н. П. 8, 18, 21
Оксман Ю. Г. 19, 32, 34
Ольга, княгиня 54, 210
Орешин П. В. 46, 47, 131, 139, 140, 142
Орлов В. Н. 69, 246, 248, 250, 264, 267,
269
Орлов И. 27
Островский А. Н. 5
П. М. 183
Павел I 27, 63
Павлов И. 15
Павлова В. 34
Паесин И. 162
Панин П. И. 9, 19
Панченко А. М. 238, 249, 272, 297
Парамшин 161
Парасковья Дмитриевна см. Клюе
ва П. Д.
Пастернак Б. Л. 247
Пасхалова А. Н. 58, 61
Пашкова А. М. 88
Пермяк Е. (Виссов Е. А.) 43
Перцов Э. П. 17, 18, 25, 26, 34
Петр (библ.) 171, 218
Петр I 58—63, 65, 71—73, 91, 92, 113,
238, 240
Петров Антон 6, 20—26, 33, 34
Петров М. 155
Петров Т. 155
Петрушкин И. А. 127, 141
Пиотровский И. А. 6, 7, 20, 21, 29, 30, 33
Писемский А. Ф. 5
Плетнев В. Ф. 284, 297
Погодин М. И. 252
Полонский В. (Гусин В. П.) 125
Померанцева Э. В. 112— 118, 122, 195,
246, 301
Поморский А. (Линовский А. Н.) 284
Посошков И. Т. 175
Приходько П. 21
Пришвин М. М. 232
Пришелец А. И. 284
Прокофьев А. А. 47, 294, 295, 296
Прокушев Ю. Л. 124, 136
Пропп В. Я. 51, 53, 54, 91, 95, 98, 100,
102, 112, 113, 301
Прыжов И. Г. 8, 9, 224, 225, 238, 248
Пугачев Е. И. 3, 13, 18, 32, 73, 92, 301
Путилов Б. Н. 30, 57, 91, 108— 110, 112,
121, 298, 301
Путята Д. П. 15, 16
Пухов И. В. 98, 104, 121
Пушкин А. С. 8, 14, 18, 19, 31, 32, 45,
57, 73, 74, 76, 84, 92, 93, 213, 224,
239, 249, 252, 277
Радищев А. Н. 7, 8, 62, 73, 74, 113
Раевский Н. 255
Раевский С. А. 83
Разин С. Т. 3, 13, 31, 73, 74,.92, 111, 300
Ращеперин В. 234
Репин И. Е. 214
Рождественский В. А. 288
Рождественский Т. С. 177
Розанов В. В. 227, 254, 256, 266
Розанов И. Н. 125, 242, 249
Ройзман М. Д. 139, 140, 142, 243
Романов Б. А. 91
Романовы 266
Ростопчин Ф. В. 66
Рот М. 33
Рублев Андрей 157, 161, 175
Рунов В. 246
Руф (библ.) 218
Ручьев Б. (Кривощеков Б. А.) 47
Рыбаков Б. А. 152
Рыбников П. Н. 3, 200, 201, 247
Рылеев К. Ф. 57, 64—66, 120
Рыленков Н. И. 46
Рыльский М. Ф. 44
Рябинин Т. Г. 200, 287
Рябинин-Андреев П. И. 205
Рябков Г. Т. 15
Савватий, старец 162, 177
Савин Н. 162
Савинков Б. В. 254
Садовников Д. Н. 116
Садофьев И. И. 282—284
Саломея (библ.) 171
Сальери А. 135
Самарин-Квашнин О. Т. 163
Сахаров И. П. 61, 114
Свенцицкий В. П. 238, 255, 263
Селивановский, влад. типогр. 92
Семевский М. В. 64
Семенов Л. Д. 221, 230—232, 248, 275
Семеновский Д. Н. 203, 206, 207
Сен-Симон Л. 256
Серафим Саровский 221
Сергий Радонежский 221
Серно-Соловьевич Н. А. 8
Синегуб С. С. 185
Скатов Н. Н. 246
Скипина К. 92
Скопин (Скопин-Шуйский) М. В. 178
Слонимский А. 178
Смирнрв 85, 86
Смирнов И. 297
Соймонов А. Д. 122
Соколов Б. М. 64, 86, 92, 228, 245
Соколов В. А. 243, 249, 281, 297
Соколов Ю. М. 64, 86, 92, 118, 119, 228,
245
Соколова В. К. ПО, 111, 122
Соколовы 183, 245
Сократ 231
Соловьев, рабочий 129, 141
Соловьев Б. И. 194, 225, 246, 248, 265,
267, 269
Соловьев В. С. 163, 178, 219
Сологуб Ф. (Тетерников Ф. К.) 138, 215
Солон 71
Сосновский Л. С. 129
Софья Андреевна см. Толстая-Есе
нина С. А.
Сталин И. В. 37
Степанов В. 44
Степаненко Н. 261
Степняк-Кравчинский С. М. 253, 268
Стефан Пермский 50
Столица Л. Н. 262
Столыпин А. А. 256
Стриноголович, вахмистр 235
Струве Г. П. 245
Сумароков А. П. 73, 92
Суриков В. И. 175
Суриков И. 3. 213
Сурков А. А. 47
Сухотин П. 247
Сытин И. Д. 214
309
Татьяна Андреевна, исполнительница
59
Тахтенков А. 43
Твардовский А. Т. 46, 47, 294
Тейлор Э. 95
Теодорович И. А. 127
Терехова Е. И. 88
Тимофеев Л. И. 250, 267, 269
Тимофей см. Клюев Т.
Тихонов А. Н. 171
Тихонов И. Я. 69
Тихонов Н. С. 294
Толстая-Есенина С. А. 138
Толстой А. Н. 46, 49, 55, 56, 141
Толстой И. И. 90, 91
Толстой Л. Н. 5, 34, 258
Томашевский Б. В. 184, 245
Травин П. А. 273
Трепов Д. Ф. 189
Тронько П. 43, 44
Трофимов А. 31
Трубецкой Е. Н. 120, 123
Тряпкин Н. И. 296
Тупицын С. 261
Тур Е. (Салиас де Турнемир Е. В.) 5
Тургенев И. С. 231
Турков А. 303
Тынянов Ю. Н. 92
Тюрин, собиратель фольклора 92
Тютчев Ф. И. 278, 280
Уитмен У. 268
Успенский В. А. 239
Успенский Г. И. 231, 246
Успенский Н. В. 12
Ушаков С. 291
Фаддей, юродивый, 239, 240, 249
Федор Журавль 236
Федор Иоаннович, царь 239
Федоров В. А. 16, 24, 32
Федосова И. А. 8, 52, 54, 58, 67, 68,
70, 71, 73, 75, 77—86, 93, 114, 122,
301
Ферельц С. К. 74
Фет А. А. 175, 213
Филатов А. Ф. 132, 141
Филиппов Б. А. 245
Филиппов И. 154, 155
Философов Д. В. 221
Флетчер Дж. 239, 249
Флобер Г. 178
Фонвизин М. А. 252
Форш О. Д. 150, 153, 155, 177, 241,
249
Фриче В. М. 129
Фрэзер Д .-Д . 95
Фурманов Д. А. 130, 141
Фурье Ш. 256
Хомяков Е. 114
Худяков И. А. 31, 299
Цветаева М. И. 247
Цертелев Н. А. 56
Чагин Б. А. 248
Чапыгин А. П. 142, 154, 293
Чернов С. Н. 14, 32
Чернышева И. 141
Чернышевский Н. Г. 4—7, 12, 13, 15, 30,
32, 33, 44, 81, 83, 84, 93, 211, 231,
247, 253, 292, 299
Чесноков А. П. 92
Чирин П. И. 157, 161
Чистов К. В. 77—82, 84—86, 93, 114,
122, 301
Чичеров В. И. 91
Чуковский К. И. (Корнейчуков Н. В.)
269
Чулков Г. И. 170, 246
Чулков М. Д. 60
Шагинян М. С. 254, 255, 268
Шанский, шут 239
Шахов А. А. 180, 181
Шашков С. С. 210
Шварц, полковник 64
Шевченко Т. Г. 84, 93
Шейн П. В. 91
Шереметьев Б. П. 91
Шершеневич В. Г. 134, 135, 140, 147
Шестакова П. А. 87
Шиллер Ф.-И.-К. 290
Ширяевец А. (Абрамов А. В.) 149
Шишков А. С. 105
Шишков В. Я. 142
Шкапская М. М. 237
Штейнгель В. И. 74
Штейнер Р. 224
Щапов А. П. 21, 154
Щеголев П. И. 34
Щекотов Ю. А. 41
Эйхенбаум Б. М. 92
Эмин Н. Ф. 93
Энгельс Ф. 107, 122, 178, 198, 226, 227,
231, 246, 248, 262, 269
Эрдман Н. Р. 140
Эренбург И. Г. 237, 248
Юшин П. Ф. 124
Яковенко В. Г. 127, 141
Якушкин П. И. 11 — 13, 31, 32, 299
Яр-Кравченко А. Н. 178
Ярополк Изяславич, князь 56
Ярославна, княгиня 55
Ясевич-Бородаевская В. И. 228, 229, 248
О ГЛ А В Л Е Н И Е
К вопросу о фольклоре и фольклористике в годы революционной ситуации
в России (1859— 1 8 6 1 ) ...................................................................................................
3
Фольклористика и современность .............................................................................
35
О социально-эстетической природе причитаний.............................................................49
Заметки фольклориста (Об историко-сравнительном изучении и его
и зд е р ж к а х ).............................................................................................................................. 94
О Сергее Есенине (З ам етк и )............................................................................................ 124
«Плач о Есенине» Николая Клюева................................................................................. 143
Поэма о древнем В ы ге ....................................................................................................... 154
«Олонецкий крестьянин» и петербургский п о эт ........................................................... 179
К творческим исканиям А. Б л о к а .................................................................................250
Николай
К л ю е в ..................................................................................................................270
Судьбы фольклора, судьбы поэзии. . . А. И. М и х а й л о в...........................................298
Указатель имен. Составитель Д. В. Б а з а н о в а ........................................................... 305
Василий Григорьевич
Базанов
Ф ОЛЬКЛО Р
•
РУССКАЯ ПОЭЗИЯ
начала XX в.
У т вер ж ден о к печати
И нст ит ут ом р у с с к о й л и т е р а т ур ы
Академии наук
(П уш ки нский
СССР
om)
R
Редактор издательства В. Г. С т е п а н о в а
Художник Г. В. С м и р н о в
Технический редактор М. Э. К а р л а й т и с
Корректоры А. 3. Л а к о м с к а я
и Г. И. С у в о р о в а
ИБ
N9
33049
Сдано в набор 6.11.87. Подписано к печати
15.12.88. М-42167. Формат 6 0 Х 9 0 7 , 6. Бу
мага офсетная № 1. Фотонабор. Гарнитура
литературная. Печать офсетная. Уел. печ. л.
19.50. Уел. кр.-от. 19.50. Уч.-изд. л. 23.95.
Тираж 4300. Тип. зак. № 2186. Цена 2 р.
Ордена Трудового Красного Знамени
издательство «Наука».
Ленинградское отделение.
199034, Ленинград, В-34,
Менделеевская лин., 1.
Ордена Трудового Красного Знамени
Первая типография
издательства «Наука».
199034, Ленинград, В-34, 9 линия, 12.