/
Author: Калинина Ю.М.
Tags: рассказы биографии воспоминания революционное движение мемуары
Year: 1974
Text
Ю.М.КАЛИНИНА
Ю.М. КАЛИНИНА
ОТЕЦ
РАССКАЗ ДОЧЕРИ
Ю. КАПУСТО
МОСКВА
«ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА»
И 74
ЗКП1(092) К17
Приношу благодарность сотрудникам Музея М. И. Калинина в Москве и Дома- музея М. И. Калинина в Верхней Троице, а также родным и друзьям за помощь в работе над этой книгой.
Ю. Калинина
Иллюстрации В. Бескаравайного
(§) ИЗДАТЕЛЬСТВО «ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА», 1974 г.
Невдалеке от деревни Верхняя Троица правый берег реки Медведицы поднимается кручей, круча венчается белым камнем. Отсюда видны остатки старой мельницы, новая бетонная плотина, могучий бор на том берегу и далеко-далеко русло реки, которой теперь уже рукою подать до Волги.
Глазу здесь открывается такой неохватный простор, так здесь близко до неба, что кажется, еще немного подняться, и отсюда, с этой кручи, увидишь Волгу и вместе с Волгой Россию, всю, прилегшую к ней с обеих сторон.
После плотины река прибавляет шаг.
На камне часами сидит совершенно седой старик, такой же белый, как камень. Когда его окликают по имени, он вскакивает на ноги, высохший, выдубленный ветром и солнцем, но еще крепкий и легкий в ногах, радуется, что нужен кому-то. Еще больше он радуется, когда его спрашивают о Михаиле Ивановиче: не так уж много здесь осталось людей, которые лично знали Калинина.
— Да ведь мы с ним вот на этом самом камне сидели, — восклицает старик, — по душе это место было ему, он еще мальчонкой сюда прибегал.
Старик замолкает, о чем-то задумавшись.
Когда-то сюда прибегал мальчонка, должно быть, не часто, слишком занят он был обязанностями старшего сына в многодетной крестьянской семье. Стоишь на этом выбеленном временем камне, поднятом над всем, что тут открыто взгляду, и кажется, все доступно, словно крылья за спиной вырастают.
Не здесь ли в душе мальчика, прибегавшего сюда от своих ранних забот, рождались те чувства, о которых он, будучи уже зрелым человеком, государственным деятелем, написал много лет спустя:
«...Пора юношества, это тот возраст, когда... хочется быть первым полководцем, моряком, ученым, вождем народных масс, мучеником за народное благо, хочется стра-
3
дать, принимать на себя бедствия других, душа ищет любви, подвижничества, жертвоприношения».
Эти слова похожи на исповедь. Поражают они тем более, что написаны человеком, не любившим красивой фразы, человеком, определяющими качествами которого были скромность и простота.
Человек этот — Михаил Иванович Калинин почти двадцать лучших своих лет отдал работе в революционном подполье. Он стоял у истоков партии большевиков, у истоков Советской власти.
Вскоре после Великой Октябрьской революции по предложению Ленина М. И. Калинин встал во главе нашего государства. За границей его называли первым президентом Советского Союза, в народе— «всесоюзным старостой». На этом посту он пробыл больше, чем четверть века — до последних дней жизни.
О том, что за человек был Михаил Иванович, ты узнаешь, прочитав эту книжку, в которой записан рассказ его старшей дочери Юлии Михайловны Калининой.
а, с ть педона ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ
ДЕТИ ДЕДА КАЛИНЫ
Родина моего отца — село Верхняя Троица, Тверской в ту пору губернии.
Начало нашему роду Калининых дал дед Калина, как его называли в деревне, дед моего отца.
Говорят, что он был высок ростом и очень силен, выделялся умом и справедливостью. Богатства он себе не нажил, хотя и был работящий—всего-то добра у него было что самовар, но слава о нем шла добрая. Лет десять подряд его избирали старостой нашей деревни.
У деда Калины из четырех сыновей двое были Иванами: то ли поп был небрежен, то ли издевался над прихожанами. Чтобы различить братьев, их звали Иван Старшой и Иван Меньшой.
7
Иван Меньшой — мой родной дед, отец моего отца. Рассказывают, дед был человек серьезный и молчаливый. На сельских сходках он говорил редко и мало, но если уж скажет, то дельное. Дед был хорошим плотником, работал не покладая рук — хотел одолеть нужду и наладить хозяйство.
Нашу бабушку он взял в жены из соседней деревни. Она была невысокого роста, легкая, худенькая — такой и осталась она до конца своей жизни. Отец наш в нее.
Троицкие крепостными никогда не бывали, а в Никулкине, откуда бабушка родом, помнили крепостное право: мать нашей бабушки еще ходила на барщину.
У нее тоже было четверо сыновей и только одна дочь. Вот бабушку и приучали с самого детства к домашней работе, маленькую еще сажали за прялку, а когда исполнилось ей пятнадцать, ее усадили за приданое: она должна была сама и пряжу себе наготовить и новины наткать и сшить из нее белье. Она приготовила десять рубашек из тонкого домотканого полотна, десять сарафанов нашила и уж не знаю, сколько вышила полотенец, подзоров и всего остального.
На это приданое ушли все ее юные годы, а впрок оно не пошло.
Едва только бабушка вышла замуж, деда забрали в солдаты. Даже сына, которого ждали, он не успел увидеть.
Когда бабушке только два месяца оставалось до родов, в деревне вспыхнул пожар.
Прибежала она с поля, а дом уже догорает, вот-вот и амбар загорится, а в амбаре сундук с приданым, которое ей так тяжко досталось.
Бабушка вбежала в амбар, подтащила сундук к двери, сгоряча могла бы и через порог его переки8
нуть, но тут вспомнила, что ожидает ребенка, побоялась ему повредить, а о помощи просить было некого: у каждого своя забота была в ту минуту. Распахнула сундук, схватила что под руку попало, снесла под гору к реке, а когда вернулась, амбар уже полыхал.
Жаль было, конечно, того, что пропало, но бабушка радовалась, что сохранила ребенка.
Так, рождением своим отец обязан тому, что была в нашей бабушке мудрость — даже и в молодые годы.
Бабушке было двадцать лет, когда родился отец. Ей, тогда еще совсем молодой, трудно было в чужой семье, в доме деверя, Ивана Старшого, тем более что сразу пришлось заново строиться, жизнь начинать в нужде. Да и деревня была ей чужая.
В те времена так было заведено: возьмут в дом молодую невестку и испытывают ее на работе, стараются все на нее взвалить. А тут еще и защитника рядом нет: целых пять лет служил дед в солдатах.
К тому же бабушка была безответная и безотказная. С утра до ночи работала она по дому и в поле, а сын часто оставался у нее без присмотра. И, как на беду, случился в тот год недород — вместе со всеми жила бабушка впроголодь — молоко у нее пропало. Потому-то отец долго, до трех лет не ходил; ему зарывали ноги в горячий песок у реки — такое тогда было лечение.
Зато как встал — сразу пошел, сразу набрал силу.
Когда наш дедушка вернулся с солдатчины, отцу было пять лет. Вошел в дом мужчина со стриженой головой, достал из сумки удивительные предметы: сапожную щетку, зеркальце и гребенку. Отец вспоминал об этом уже в старости. Должно быть, такие вещи 9
были необычными для верхнетроицкого обихода, если это так на всю жизнь врезалось в память.
При людях дедушка будто не замечал его: приласкать мог, только когда они оставались вдвоем. Это тоже запомнилось отцу навсегда. И у бабушки был характер деду под стать: была она сдержанна, молчалива и терпелива. Никто не слышал, чтобы она повысила голос. Никогда не ссорилась она ни с кем, ни в семье, ни с соседями. Но и на ласку бабушка наша в ту пору была скупа.
К шести годам отец стал уже крепким и сильным мальчиком. Помогал взрослым и в поле и дома, был ловок на любую работу, делал все наперегонки с дочкой Ивана Старшого Таней: они были сверстники, вместе росли и дружили. Состязались, кто быстрее повяжет сноп, кто скорее поставит бабку.
Но тут пошли у бабушки дети — один за другим. Бывало, что рожать приходилось в поле: отлежится у копны пару часов, положит ребенка на ниву и снова жать.
Когда дед вернулся с солдатчины, братья решили делиться. Ивану Старшому досталась изба и постройки, Ивану Меньшому — корова, лошадь, овца и сбруя. Забот прибавилось и тому и другому. Одному нужно обзаводиться скотиной, другому — избу покупать.
Взрослым возиться с детьми времени не было. Жена дедова брата укладывала грудного ребенка в кухонный шкаф, совала ему в руку бутылку с рожком, а сама уходила в поле.
Отца сделали нянькой.
О том, чтобы пойти на работу со взрослыми в поле, он теперь мог только мечтать, а о том, чтобы просто так, ради забавы, побежать с ребятами в лес — об этом даже и мечтать не приходилось.
ю
Шестилетним мальчонкой он таскал по огороду сестренку и, случалось, ее терял. Занесет в грядку, положит под картофельную ботву, побежит морковку сорвать, а потом ищет ее, не может найти. Ботва у картошки густая, высокая, а сестренка спит — голоса не подает. И начинал он тогда бога молить, чтобы нашел бог сестренку. Хорошо хоть, что сестренка, как только проснется, сразу принималась кричать.
Рассказывал отец: бывало, так все это ему надоест, что вдруг да и придет в голову — хоть бы совсем не стало ее, чтобы не нянчиться больше. Только не он бы был причиной беды. Он тут же гнал от себя эту страшную мысль, снова нянчил сестренку — он жалел ее еще больше после того, как так скверно подумал.
11
Поднял сестру на ноги, научилась она ходить, тут на свет появился братишка. И так каждый год прибавлялось в семье по ребенку. Пробежит мимо дома Танюшка, дочь Ивана Старшого, он ее позовет, попросит с маленьким посидеть, постоит с мальчишками за калиткой минутку — и снова домой.
До своих одиннадцати лет вынянчил он бабушке четырех детей, и все выросли у него здоровые.
А тут уже и сестренка подросла, та, которую он вынянчил первой. В доме появилась новая нянька. Так и сменяли друг друга дети. Самая младшая сестра отца, Прасковья Ивановна, рассказывала, что, как ей сровнялось семь лет, бабушка у нее отобрала куклу, отнесла ее соседской девочке, сказала: «Семь лет — невеста уже, хватит играть, пора на работу».
Дети росли в строгости. Никто не посмел бы не вовремя взять кусок хлеба, поесть, не дождавшись семьи. За стол садились все вместе, ели из общей миски. Утром чаще всего бывала картошка, на обед — щи пустые и снова картошка. Черный хлеб ломтями клали прямо на стол, после еды на столе не оставалось ни крошки.
Только осенью, когда резали скотину, изредка на столе появлялось мясо. Его варили, делили на маленькие кусочки и опускали в щи. Сначала ели из общей миски щи, потом дедушка ударял ложкой о миску — это означало: «Можете брать мясо».
Такой был уклад жизни в семье, а выбраться из нужды все равно не могли.
УЧЕНЬЕ —СВЕТ
Спустя много лет один из товарищей отца по революционному подполью написал его биографию и попросил отца прочесть эту рукопись.
12
На первой странице было написано: «До 14 лет тов. Калинин жил в деревне, работая то пастухом, то батраком у помещика».
Отец перечеркнул эти слова и надписал над ними: «где учился за счет соседнего владельца имения—инженера путей сообщения». Он всегда старался быть точным и объективным.
Помню — это было уже в тридцатые годы, — возвращаюсь как-то домой, у нас в столовой сидит с отцом немолодая женщина, одетая так, как одевались до революции знатные дамы.
Оказалось, что это старая барыня Мордухай-Бол- товская, у которой в детстве служил отец. Отец сам наливал ей чай, долго с ней разговаривал, все расспрашивал ее о чем-то.
Когда гостья ушла, я спросила:
— Ну что, хорошая она была барыня?
Отец ответил:
— Он был человек. Очень хороший он был человек.— Это имелся в виду покойный уже тогда генерал Мордухай-Болтовской. Отец задумался и добавил : — Она была барыня.
Но и дав ей такую характеристику, он выполнил тогда просьбу, с которой она к нему обратилась, и до конца ее жизни интересовался ее судьбой.
Позже он записал в автобиографических заметках, кончить которые, к сожалению, не успел: «Надо в общем сказать, что отношение помещицы ко мне было хорошее... Общее воспоминание у меня осталось вовсе не дурное».
Что же касается ее шести сыновей, то с ними, особенно с теми двумя из них, которые были ближе ему по возрасту, он на всю жизнь сохранил дружеские отношения, всегда старался помочь им, когда это было нужно.
В двадцать пятом году, когда отцу исполнилось 13
пятьдесят лет, в газетах появились статьи и очерки о его жизни. Болтовские изображались в них по отношению к нему как жестокие эксплуататоры. Он послал в газету опровержение, написал, что многим обязан этой семье.
Почему же он был так благодарен Болтовским? Чем он им обязан?
В их доме он узнал, какое это счастье — чтение книг. Если коротко, то именно это главное.
Как это получилось?
Нашему деду в школу ходить не пришлось, писать он так и не умел всю свою жизнь. А читать кое-как на солдатчине научился. Деду очень хотелось учить старшего сына.
На краю Троицы жил в ту пору одинокий старик — отставной солдат, можно сказать, что попросту нищий. Сам он, как видно, тоже свободно читать не мог, но учил ребят по церковнославянской азбуке, а за это его, как пастуха, кормили по избам: день в одной избе, день — в другой. Когда отцу исполнилось девять лет, его отправили постигать науку. Обучение шло вслух, без книжек, хором твердили: буки- аз — ба, веди-аз — ва. Отец зубрил три месяца эти склады, с большим трудом научился складывать два и три слога подряд.
Возможно, на этом и кончилось бы его образование, да тут случилось, что он познакомился и сдружился с двумя сыновьями генерала Мордухай-Болтов- ского. Усадьба генерала располагалась меньше чем в версте от деревни, на пригорке у самой Медведицы.
Семья Болтовского зимой жила в Петербурге, а на лето они приезжали в свое имение Тетьково. Мальчики приходили в Троицу играть с деревенскими ребятами в бабки.
14
К этому времени отец был дома уже не нянькой, а чуть ли не главным работником: дедушка плотничал по соседним селам, бабушка и отец работали в поле. Теперь он все же мог урвать иногда минуту и выбежать на улицу. Со сверстниками он ладил, сам драчуном не был, никогда никого не обидел, но и не трусил: если нужно, мог за себя постоять.
Наигравшись в деревне, мальчики Болтовского звали деревенских ребят к себе. В имении было много занятного. Троицкие ребята набрасывались на игрушки, а он останавливался перед книжными полками: то одну книжку возьмет, то другую. Хоть и по складам читал, а все равно даже подержать книжку в руках и то было ему интересно.
Когда осенью сыновья Болтовского уезжали в город учиться, они упросили свою мать устроить в учение и нашего отца. Болтовская решила отправить его на свой счет в Яковлевскую земскую школу — от Троицы это двенадцать верст.
Конечно, отцу хотелось учиться, но ему показалось стыдным перед ребятами Троицы, что он будет один учиться за счет помещицы.
Он отказался от предложения. Когда его спросили, в чем дело, он объяснил. Болтовские поняли его и взяли на себя содержание еще двух детей, его ближайших друзей. Одного из них звали Иван Соловьев, и мне еще придется о нем вспоминать.
Болтовские оплачивали за всех троих питание «с чаем и сахаром», квартиру и стирку белья.
Отец вспоминал, что он, как голодный, набросился тогда на учение.
Ребята убегут на лодках кататься, а он над книжкой сидит. Ребята драку затеют, а он будто ничего не видит, не слышит — от книжки не оторвется.
15
Ему горшок с кашей разбили, шубу порвали — он пропустил это мимо. Раньше, наверное, не стерпел бы, теперь не до того ему было.
Многие его сверстники, которые учились вместе с ним в школе, вспоминая его в ту пору, употребляют выражение «смирный»: «Я озорной был, а Миша смирный».
Вряд ли так уж применимо это слово в своем теперешнем звучании к человеку, который стал революционером, четырнадцать раз подвергался арестам и ссылкам и не свернул со своего пути.
Но здесь имеется в виду выдержка, которую отец унаследовал от нашей бабушки, да и от деда, и кроме того, еще и другое: очень уж он поглощен был учением, все остальное как бы не касалось его.
Это умение целиком отдаться своему главному делу осталось в нем на всю жизнь.
С первого дня в школе он не имел никаких отметок, кроме пятерок. Приняли его в младший, а к рождеству уже перевели в средний класс, или по-нашему — в третий. Если с вечера ему не удавалась задача, бывало, он видел ее во сне. Вскакивал среди ночи с постели, записывал, пока не забылось, решение, которое ему открылось во сне, снова ложился спать, а утром обнаруживал, что задача решена и записана — какая это была радость!
Сначала, пока было тепло, он ходил в школу босой, потом надел чуни. Это такая самодельная обувь — вязали ее из веревок и надевали поверх портянок, а подвязывали под коленками. Чуни носили бедные. Ребята стали дразнить его «Чуней». Это уж стерпеть было трудно — тут никакой выдержки не хватило, и он бросился на обидчиков с кулаками.
Учительница Анна Алексеевна Боброва, которая сразу заметила и полюбила его, подарила ему новые сапоги и новую кумачовую рубаху.
16
С субботы на воскресенье отец приходил домой — скучал он по нашей бабушке. Дороги от школы до дома — двенадцать верст.
Бывало, в мороз или в буран ребята не приходили домой. Отец ни одной субботы не пропустил. Шел он лесом, а в лесу у нас волки. Приходил уже затемно. Тулупчик на нем коробом стоял от мороза, пальцы не двигались.
Дед наш его не баловал — можно было б и лошадь в Яковлевское послать.
Бабушка радовалась и огорчалась:
— Миша, ну что ты делаешь? Лучше бы уж ты не ходил.
— Матушка, я же с Ванькой Соловьевым пришел.
А бывало, он и один шел через лес.
И еще притаскивал с собой, кроме учебников, книги из школьной библиотеки.
Придет, прошагав по морозу эти двенадцать верст, и ляжет не сразу.
Керосиновых ламп тогда не было в Троице — жгли лучину. Нарезали ее, сушили, вставляли в железный светец — это нечто вроде подсвечника. Рядом ставили тарелку с водой, чтобы огарки не падали на деревянный стол.
Садился отец у такого светца и раскрывал свои книжки.
Очень скоро он прочитал все, что было в школьной библиотеке, а были там, главным образом, жития святых. Учительница стала давать ему свои личные книги. Летом, когда приехали Болтовские, массу книг он прочитал у них. Теперь-то он мог не только стоять перед их книжными полками!
Обучение в школе было рассчитано на четыре года — он ее кончил в два года первым учеником.
Выдали ребятам свидетельства об окончании четырех классов, отцу, кроме того, еще и похвальный лист.
17
Ребята уже давно убежали из школы, а он все не уходит из класса, сидит за своей партой. Опустил низко голову и подпер лоб руками.
Учительница подошла к нему и увидела, что по щекам у него текут слезы. Она удивилась: «Что ты?» Он ответил, глотая слезы: «Куда же я теперь денусь? »
Действительно, откуда бы он взял средства, чтобы учиться дальше? Но не учиться дальше он уже тоже не мог. Вот и не знал он теперь, что же ему с собой делать?
В МИРЕ КНИГ
Летом, когда снова приехали Болтовские, дедушка решил устроить отца к ним на работу.
Отца взяли в имение. Товарищ отца написал в его биографии «мальчиком на побегушках». Отец перечеркнул эти слова, написал другие, более спокойные: «мальчиком в услужении», а в своих воспоминаниях уточнил: «Лакеем я был самым плохим».
С детства отец привык к труду и чувству ответственности за порученное дело. Но в доме Болтовских везде были книжки. Примется он за уборку гостиной, начнет цветы поливать, пол подметать, возьмет в руки книжку с окна, чтобы стереть с нее пыль, и не заметит, как зачитался, как про все на свете забыл.
Войдет в гостиную барыня: что-то убрано уже, что-то нет, а он посреди комнаты с книжкой в руках.
Должно быть, это не приводило ее в восторг, но Болтовской, увидев, что мальчика тянет к книгам, сказал, что пусть он читает сколько хочет, чтобы ему не мешали.
Нравилось это барыне или нет, однако такую возможность действительно отец получил: обязанности были у него небольшие — он мог часами сидеть за
18
книгами. Поэтому, вероятно, он и отказывался брать положенное ему хозяевами жалованье и подарков не принимал — так он чувствовал себя лучше.
Книг было много, руководителей чтением тоже немало : каждый из молодых Болтовских имел свои любимые книги, каждый старался подсунуть отцу то, что считал интересным.
Осенью, когда Болтовские поехали в Петербург, они взяли его с собой.
При прощании дедушка наставлял: «Служи честно, не осрами родителей».
Бабушка плакала потихоньку. Ей бы хотелось сказать сыну совсем другое. Все это лето, живя у Болтовских, он каждый день прибегал домой, спрашивал: «Матушка, что тебе сделать?» Воды приносил, дрова ей колол, в поле прибегал, чтобы помочь ей, — как теперь без него пусто и одиноко станет в избе!
В последнюю минуту не выдержала бабушка, расплакалась по-настоящему. Дедушка на нее прикрикнул, отец обнял ее и сказал: «Не плачь, матушка, я буду письма часто писать».
А какие уж письма, когда она не умеет читать! Дед по-письменному тоже не разбирает, пока к старосте сходит и вернется обратно, все письмо позабудет.
В своих записках отец вспоминал: «Было жалко расставаться, прощался с деревней, с лесом, с матерью. .. с которой вместе работали, вместе... жали, косили. За это время я уже вполне вошел в хозяйственную работу».
Но что-то еще неосознанное, однако уже достаточно сильное толкало его в Питер и было сильнее, чем тоска по всему, что он покидал.
Потом он писал: «... когда я уезжал из деревни, 20
то думал: только бы добраться мне до Петрограда, а там... поприще широкое».
Какое именно поприще, вряд ли он тогда себе представлял. Не представлял он себе вообще, что такое город. В первый день приезда в Питер, когда ехали на извозчике от вокзала к дому Болтовских, отец перед каждым встречным стягивал шапку, как его научили в деревне. Еле растолковали ему, что в городе этого делать не стоит: и народу здесь много, да и люди бывают разные.
В городском доме Болтовских книг было еще больше, чем в их деревенском имении. Генерал Болтов- ской, по профессии инженер путей сообщения, принадлежал к той части русской интеллигенции, которая сочувствовала революционному движению. Он был широкообразованным человеком, интересовался историей, философией, историей общественной мысли, и собранная им библиотека отражала эти многосторонние интересы.
Как-то — я была тогда уже взрослой — сижу с книгой в руках, отец подходит и спрашивает: «Что ты читаешь?» Читала я Брема. Отец сказал: «Я это все еще у Болтовских перечитал».
Много чего перечитал там отец. Когда ему было пятнадцать лет, он мечтал стать моряком и объехать весь свет. Только книги могли внушить деревенскому мальчику такую мечту. Он всерьез готовил себя к испытаниям, которые должны были ему предстоять, и долго спал прямо на голых досках, даже шапку под голову не подложит — одно только полено.
Как известно, моряком он не стал, но, наверное, в его будущей жизни, особенно когда он скитался по тюрьмам, такая тренировка ему пригодилась.
За четыре года жизни у Болтовских он прочитал 21
все сочинения Пушкина, Рылеева, Лермонтова, Гоголя, Белинского, Тургенева, Некрасова, Салтыкова- Щедрина, Льва Толстого.
За те же четыре года он одолел труды Джона Стюарта Милля, которого в свое время основательно штудировал Чернышевский, пытался читать Гегеля. Один из сыновей Болтовского, Дмитрий, занимался с ним немецким и математикой. Кстати, этот юноша, который был самым близким товарищем отца в доме Бол- товских, впоследствии стал крупным ученым-математиком. Его открытия в теории чисел вошли в фонд современной алгебры. Его же перу принадлежит перевод с греческого на русский «Начал» Эвклида.
Из газет, которые выписывали в доме, отец выбрал «Новое время». Привлекло название: раз новое — значит, то самое, что ему нужно. За четыре года жизни у Болтовских он не пропустил ни одного номера этой газеты. Предметом его особого внимания были политические обзоры.
В этом же доме в руках отца оказались нелегальные номера «Полярной звезды», альманаха, издававшегося Герценом за границей — на обложке его были изображены пять декабристов, повешенных Николаем I.
Здесь же он прочитал Шелгунова и нелегальную в то время работу Герцена «С того берега».
Я перечитываю сейчас эту работу, в которой Герцен обращался к своему пятнадцатилетнему сыну и пытаюсь услышать в ней те слова, которые мог тогда в ней услышать отец.
«...Я пожертвовал многим, но не отвагой знания. .. — писал Герцен сыну, — ... мы ломаем... не останься на старом берегу... Лучше... погибнуть, чем спастись в богадельне реакции... Повиноваться противно своему убеждению, когда есть возможность не повиноваться, — безнравственно... не пора ли раз22
вязать себе руки и слово для действия, для примера, не пора ли разбудить дремлющее сознание народа? А разве можно будить, говоря шепотом... Открытые, откровенные действия необходимы. ..»
Как же должны были западать такие слова в юную душу! Недаром отец вспоминал эту работу Герцена в своих предсмертных записках...
В книгах говорилось о том, что жизнь можно и нужно исправить. Естественно, что, читая такие книги, отец утратил ту наивную веру в бога, в вечность установленного порядка, с которой покидал Верхнюю Троицу.
Позже он написал о своем душевном состоянии в ту пору: «Особенность юношеского возраста заключается в огромном внутреннем стремлении к идеальным переживаниям. У молодежи всегда есть желание самопожертвования... стремления к чудесному, стремления быть чудо-богатырем, делать большие дела для народа...»
Конечно, у отца были свои обязанности в доме Мордухай-Болтовских. Да и не в обязанностях только лишь дело: он никогда не позволил бы себе жить в их доме просто так, даром, ничего не делая. Он ходил за хлебом и молоком, чистил одежду и обувь, помогал убирать дом, накрывать на стол, выполнял другие мелкие поручения. Но он был всегда так поглощен тем, что прочел, так переживал прочитанное, что нередко его постигала беда: то задумается, споткнется и разобьет посуду — сразу двадцать тарелок, которые нес в столовую, то цветочный горшок уронит.
Как-то случилось, что он разбил горшок с красивым цветком прямо на глазах хозяйки. Она не стерпела, стукнула его — не сильно, конечно, — по шее. Это было один только раз за четыре года; ему запомнилось, но, по правде сказать, у матери, дома, он за 23
это и больше мог получить. Вообще-то обижаться на хозяйку ему не приходилось. Но он подрастал, переставал быть ребенком и начинал чувствовать неестественность своего положения в этом доме.
Пока он жил у своих родителей в Троице, мальчики привыкли относиться к нему, как к товарищу, так же они и теперь относились к нему, когда он жил у них дома. Генерал одевал его почти так же, как своих сыновей. Гости, бывавшие дома, часто принимали его за одного из шести сыновей Болтовских и здоровались с ним за руку. Барыню это все-таки раздражало, хотя она и молчала. Но главное, это задевало уже его самого.
Когда ему было одиннадцать лет, он отказался один из деревни учиться за счет помещицы. Теперь ему стало неприятно одному из всех, кто служил в этом доме, быть на особом положении.
И не одно только это. Конечно, счастье, что к этому времени ему удалось так много прочитать. Теперь же, когда он уже столько прочел, он не мог не рваться к какой-то другой жизни: ему хотелось уже не только читать — ему хотелось что-то настоящее делать. Что? Вряд ли он тогда точно ответил бы на этот вопрос. Но книги толкали к действию...
Он попросил хозяина устроить его на завод. Бол- товской понимал, что юношу тяготит неопределенность его положения, и устроил его учеником на завод «Старый арсенал».
Позже отец писал, что пришел на завод уже основательно грамотным и начитанным.
Этим он обязан был тому, что четыре года жил у Болтовских. Вот почему он навсегда сохранил благодарность к этой семье.
Став марксистом, отец, конечно, придерживался классового подхода к явлениям жизни. По опыту же 24
собственной юности, по опыту жизни в доме Болтовского он знал, что, кроме классовой принадлежности, есть еще особенности душевного склада, и никогда не составлял мнения о человеке, глядя только в его анкету.
Нередко в дальнейшем ему приходилось отстаивать людей, которые, если судить по анкете, должны были быть чужими для нас, на самом же деле это были настоящие советские люди. Особенно в первые годы Советской власти это касалось некоторых молодых людей нетрудового происхождения. Отец помогал им при поступлении в вуз, поверив в их личные качества, а также и в то, что сама наша жизнь — лучший пропагандист марксистских идей.
ИСКАНИЯ
Работа у станка сразу потребовала внимания. Стоило подумать о чем-то другом — и деталь попадала в брак. Можно было и без руки остаться.
Он решил, что, раз уж пришлось учиться на токаря, нужно действительно стать настоящим токарем. Между ребятами, вместе с ним поступившими в заводское учение, возникло негласное состязание: никому не хотелось оставаться последним. Работа на станке увлекала его сама по себе, независимо от того, что была для него жизненной необходимостью.
Через два года он стал первоклассным токарем, и сознание, что все держится на искусстве его рук, было ему приятно. Это стало такой же гранью его личности, как пристрастие к чтению. Нужно сказать, что с тем же увлечением брался он и за полевые работы в Верхней Троице, когда помогал нашей бабушке, он просто органически не мог делать что-нибудь плохо.
25
... Зарплата поначалу у отца была небольшая — восемь рублей в месяц. Этих денег должно было хватить на еду, на одежду и на оплату квартиры. Угол он снимал темный, но все же отдельный, отгороженный от остальной комнаты. Всегда, даже получая самую маленькую зарплату, значительную долю ее он тратил на оплату жилья, чтобы иметь возможность после работы побыть одному, почитать и подумать. Такая потребность была у него всегда. Да еще нужно было послать отцу и матери в Верхнюю Троицу — он стал помогать им с первых же дней своей самостоятельной жизни, пусть сначала и скромно.
При этом он ухитрялся покупать ежедневно газету и еще сумел за год скопить целых семнадцать рублей на пальто. Правда, когда пошел совершать эту покупку, по дороге подавая монету нищему, выронил деньги, так что на пальто пришлось снова копить. Будучи рабочим, отец одевался вполне прилично — у питерских металлистов была такая традиция: как бы ни было трудно, одеваться прилично. А в бытовых мелочах отец обычно традиций не нарушал: в праздничные дни, как и другие его товарищи, надевал костюм, накрахмаленную сорочку, была у него даже трость.
Позже, став рабочим самой высокой квалификации, он зарабатывал уже хорошо. Но тогда и нас, ребят, у него было трое, а после и четверо, и дом в деревне нужно было поставить новый, так что и в более поздние годы он умел тратить меньше, чем получал. А так как при этом он никогда не пил, товарищи вспоминали, что у него в любое время можно было занять деньги.
Когда отец пошел на завод, рабочий день начинался с шести с половиной часов утра, кончался в шесть часов вечера. Правда, был среди дня перерыв на обед, но какой это отдых?
26
И после такого длинного, изнурительного дня отец каждый день находил время читать газету и книги. Книги он брал по-прежнему у Болтовских.
Трудолюбивый, собранный, непьющий, он скоро стал на хорошем счету у начальства. И сметка была у него и то, что называют «золотыми руками». Был он сдержан, молчалив, умел ладить с людьми, рано научился владеть собой. Мог он при своей грамотности и мастером стать, мог, но этого не случилось. Случилось совсем другое.
Нельзя сказать, что, уйдя из семьи генерала, отец сразу попал в революционную среду. Администрация «Старого арсенала» всячески поддерживала разобщен27
ность между рабочими. За два года его работы на этом заводе там не произошло ни одного столкновения между рабочими и администрацией, он не слышал среди рабочих ни одного разговора политического характера.
Отец пишет в своих заметках: «...мое развитие шло индивидуальным путем». Это значит, что он читал, размышлял, а главное, впитывал в себя впечатления жизни.
Не знаю точно когда, но, очевидно, где-то в те годы он прочитал о Валериане Осинском, революционере- народнике, который был одним из основателей «Земли и воли», одним из первых народников, кто понял необходимость политической борьбы с самодержавием.
Кто же был этот человек, который настолько поразил воображение отца, что прошли годы, отец уже стал марксистом, а родился у него первый сын, и он назвал его в честь Осинского Валерьяном?
Внуки отца нашли в архивах «Земли и воли» материалы, дающие представление о личности этого человека. Осинский от природы был удивительно добр и благороден. В детстве он плакал, когда мальчишки разоряли при нем птичьи гнезда, не мог успокоиться, пока не помирит поссорившихся сестренку и брата. Отец Валериана, ставший с годами жестоким и деспотичным, был в ссоре с соседом. Когда сосед умирал, мальчик переселился к врагу отца, старому, одинокому человеку, не отходил от него до последней минуты, выполнял обязанности и сестры, и сиделки, и друга, и сам, своими руками закрыл умершему глаза.
С детства Валериан ходил по лесам, собирал растения, готовился стать ботаником. И вот такой человек стал террористом, стрелял в киевского прокурора, был организатором и исполнителем других террористических актов.
28
В конце семидесятых годов многим народникам слишком уж долгим делом стала казаться революционная пропаганда среди крестьян. Валериан считал, что нужно ускорить события, а для этого пропаганду дополнить террором и первым перешел к делу. Он верил, что боевые действия разбудят народ, откроют ему глаза на возможность протеста.
Верный это путь или неверный? Очевидно, в то время отец еще не задумывался над такими вопросами. Увлекла его, должно быть, сама личность Осинского. Валериан совершал свои подвиги, произнес свою бесстрашную предсмертную речь и был казнен уже тогда, когда жил на свете отец. Значит, не перевелись еще люди, которые ради других, ради блага общества добровольно отказываются от благополучия, от покоя.
Революционер... Как становится человек революционером? Что отличает его от других людей?
Он не мог об этом не думать тогда...
Не юношеская ли потребность в подвиге была для отца первым толчком?
Раз мечтал он в пятнадцать лет стать моряком, значит, жило такое в его душе.
В автобиографии он написал: «...меня увлекал романтизм нелегальной работы», а в одной из своих речей говорил: «... опасность... для молодого, энергичного человека особенно увлекательна. Чем больше опасность, тем больше она увлекает отдельных людей».
Но романтика могла быть только первым толчком. Ее не хватило бы на всю долгую жизнь. Да и романтика еще должна была сама получить толчок, чтобы мечты о кругосветных путешествиях сменились желанием отдать себя революционной работе.
Он видел, как жили люди в его деревне, в его собственном доме. Дед наш, сколько ни бился, а, разде29
лившись с братом, только и сумел, что ветхую избенку купить в два окна, а когда перед смертью вздумал лучшую строить — на три окна — надорвался и трубы не достроил. Одна только судьба нашей бабушки — а отец и здесь, в Петербурге, помнил и жалел свою мать — сколько давала материала для размышлений. Теперь он видел, как живут питерские рабочие.
Писатель Пришвин рассказывает, что, когда однажды, в частной беседе, назвали Калинина правдолюбцем, он возразил: «Правда правдой, только я не правдолюбец, а искатель своего счастья». И рассказал тут же, что рядом с его деревней в имении жила семья генерала. Люди это были хорошие, он рос вместе с детьми генерала, видел их счастье и сам тоже хотел быть счастливым. Как же быть счастливым? Стремиться к богатству? Ему хотелось быть так счастливым, чтобы не стыдно было этого счастья, чтобы не противно было от него на душе. А для этого нужно было, чтобы все были счастливы.
Примерно в те годы отец впервые прочитал Чернышевского. Во всяком случае, в этих его словах нельзя не слышать отклика на то, о чем говорили герои романа «Что делать?»: «Наше счастье невозможно без счастья других».
Недаром отец с детства не мог пользоваться благами один. Недаром мальчишкой он разнимал дерущихся, выслушивал одну и другую сторону и говорил, кто прав, кто виноват. Эта потребность в справедливости многое определила в его пути.
Но где, на каком пути искать справедливость?
Ему хотелось покинуть тихую заводь «Старого арсенала» : все здесь было завернуто намертво. А ведь на других заводах рабочие бастовали! Слухи об этом проникали даже сюда.
30
Случай дал ему возможность перейти на Путилов- ский. Это было большой удачей в его судьбе.
На полях рукописи «История Путиловского завода» он написал: «...на завод я пришел с уже сложившимися убеждениями симпатии к революционерам и связи с ними искал с самого начала заводской работы».
Путиловский завод был в ту пору крупнейшим металлургическим заводом страны.
Здесь катали рельсы, строили вагоны и паровозы, отливали пушки и снаряды.
В горячих цехах работали без перерыва по двенадцати часов.
Рабочие перетаскивали вручную миллионы пудов металла — в болванках и в готовых изделиях, наживали грыжи, обжигали руки и ноги, падали в расплавленный металл и тут же сгорали, угорали от газов, погибали от взрывов котлов.
Сколько стоял этот завод, столько здесь бастовали. Подавали жалобы на высочайшее имя, останавливали станки, заваливали печи, передавали друг другу запрещенные книги и прокламации.
Как известно, в 1893 году — в том самом году, когда отец стал рабочим, — молодой Ленин впервые приехал в Питер и через два года из отдельных уже существовавших тогда марксистских кружков организовал «Союз борьбы за освобождение рабочего класса».
На другой год после этого на Путиловском заводе было уже четыре кружка, связанных с «Союзом борьбы». И забастовки на заводе, и распространение листовок— все это было делом рук «Союза борьбы».
Владимир Ильич не раз приходил на занятия кружка рабочих Путиловского завода. Недаром десять путиловцев были арестованы в ту самую ночь, когда был арестован Владимир Ильич.
31
После этого разгрома здесь уцелел только один марксистский кружок.
Отец поступил на Путиловский завод уже после ареста Ленина. За Нарвской заставой, где был расположен завод, жили памятью о пережитом. Как раз в те дни, когда отец поселился недалеко от завода, в деревне, которая уже становилась рабочим поселком, там все бурлило.
По улицам ходили толпы людей, слышались громкие, возбужденные разговоры: бастовали текстильщики.
Нарвскую заставу облетела тогда листовка, на которой, как подпись, были отпечатаны слова: «Союз борьбы за освобождение рабочего класса».
В одной из книг сказано, что отец обнаружил эту листовку в кармане своей куртки. Я не знаю точно, как это было, но ясно, что миновать его эта листовка никак не могла, раз ее прочли все, кто жил за Нарвской заставой.
Надпись на листовке значила, что такой «Союз борьбы» существует. До этой поры отец знал о революционерах больше из книг. Теперь он узнал, что где-то совсем рядом с ним настоящие, живые революционеры.
Но как их найти, как их узнать?
Как писал отец позже, установить нелегальные связи оказалось для него делом невероятно трудным. После стольких арестов и разгромов в условиях пристальной полицейской слежки конспирация была самой строгой.
В цеху за соседним станком стоял человек, который когда-то участвовал в революционном движении. Судьба поставила его теперь рядом с отцом, как будто бы специально затем, чтобы отца испытать. В свои сорок три года это был совершенный старик, инвалид. Всем своим обликом преждевременно одряхлевшего 32
человека он как бы показывал, что делают с людьми аресты, тюрьмы, ссылки.
Это никак не поколебало отца. Теперь он уже знал, что стать революционером — это значит отказаться от возможности ложиться вечером спать без опасения, что ночью тебя разбудят и заберут. Это значит жить, не зная, куда тебя завтра забросит судьба, жить с постоянной тревогой за близких.
Знал и не страшился того, что ему предстоит.
И все же прошло два года, прежде чем он нашел то, что искал.
Случилось это совсем неожиданно и даже легко — вдруг как с неба упало.
Молодой рабочий, недавно появившийся на заводе, в перерыве спорил с мастером о расценках. Отец, проходя мимо, услышал их спор, остановился и поддержал новичка.
Мастер в досаде бросил: «Два сапога пара» — и ушел.
Новичок, рослый светловолосый парень, посмотрел на отца с улыбкой, располагавшей к доверию, сказал: «А хорошо, если пара».
И они как-то сразу открылись друг другу.
Оказалось, что Иван Кушников приехал в Питер из Тулы. Там он познакомился с бывшим путиловцем, высланным из Питера за революционную деятельность. И теперь тот послал его на Путиловский завод вместо себя, с заданием организовать здесь новый рабочий кружок «Союза борьбы», того самого «Союза борьбы», найти который мечтал отец.
Это было почти как в сказке. У Ивана была явка, но он не знал, кому здесь можно довериться. У отца были товарищи, которым он доверял, но не было нелегальных связей.
Так на Путиловском заводе возник новый рабочий кружок.
33
ШИРОКОЕ ПОПРИЩЕ
Из «Союза борьбы» для руководства кружком пришел студент-технолог; когда он был арестован, его сменила молодая энергичная девушка, умеющая очень понятно все объяснять. Это были первые живые революционеры, которых видел отец.
То, что открылось отцу на этих занятиях, его поразило. До сих пор для него существовало одно понятие: революционер, борец за справедливость.
Декабристы, Герцен, народники — он понимал, что их связывает, но не понимал, что их разделяет. Теперь он узнал, что народники времен Валериана Осинского и теперешние народники — это совсем не одно и то же. Узнал, что есть народники и есть социал-демократы. Узнал, что рабочий класс, к которому он отныне принадлежал, признан самым революционным классом истории, единственным, способным свергнуть самодержавие и установить справедливый строй.
Он так долго, так упорно стучался в революционное подполье, еще не имея понятия о том, что в нем найдет. Оказалось, что он — в самой сердцевине того, что происходит.
Это и было то самое «широкое поприще», о котором он смутно мечтал, уезжая из Троицы.
Два раза в неделю в кружок приходил руководитель. Еще два раза в неделю собирались сами — вместе добираться до истины. Читали не только марксистскую литературу. Читали Писарева, Чернышевского, Добролюбова, читали о деятелях Великой французской революции. Спорили о том, как толковать понятие «пролетарий».
Уже рвались от книжек к делу, и первым делом оказался отказ пожертвовать процент от получки на 34
строительство церкви. В личную книжку отца и его товарищей записали: «На храм жертвовать не желает».
А потом дел было много: распространение листовок «Союза борьбы», организация кружков на заводах.
К станку, за которым работал отец, часто подходили рабочие: так получилось, что с ним стали делиться всем, что волнует, что непонятно. Товарищи вспоминают, что каждому у него находился ответ. Он выделялся среди рабочих своей начитанностью, развитием, а при этом держался просто, без тени зазнайства. Что касается до его внешнего вида в ту пору, то в рабочей одежде он еще походил на деревенского парня, и потому многих поражало его развитие.
Связь с «Союзом борьбы» постепенно становилась делом отца. Когда, уходя на явку, он брал с собой кого-нибудь из товарищей, он любил говорить: «Снимайся с якоря, указания получишь в открытом море». Должно быть, эти слова жили в его душе еще с тех пор, когда он думал стать моряком.
Позже отец вспоминал, как ходили с Путиловского завода к Александровскому театру на свидание с «интеллигентом». Этот «интеллигент» был всего лишь студентом, но через него осуществлялась связь с заграничным центром. И потому свидания эти были полны романтики, тем более что нельзя было ни на минуту забывать об опасности. Малейшая оплошность — и провалишься в каменный мешок петербургской тюрьмы, где, по народным поверьям, людей перемалывали жерновами, а то, что останется, спускали в Неву.
Дальше дела подсказывались самой жизнью завода.
Произошло снижение зарплаты в вагонных мастерских, а затем на заводе снова погиб человек: неисправным маховиком убило токаря.
Все это собралось одно к одному, решили готовить общую стачку. Впервые в кружке сами написали ли35
стовку. В ее составлении принимал участие и отец. В листовке были слова: «...Неужели мы, как бессловесное стадо, дадим драть с себя по две шкуры?.. Помните, что мы — сила, которую признает и которой боится правительство».
В июле 1899 года путиловцы прочитали эту листовку. В тот же день отец и его товарищи были арестованы. За год работы в кружке отец заплатил почти годом тюрьмы. В одиночной камере встретил новый, двадцатый век.
К своему первому аресту он отнесся спокойно. Это видно из записки, переданной им Болтовским, в которой он просил прислать ему в тюрьму самоучитель немецкого языка. Время, проведенное им в одиночной камере, никак не пропало даром. В своих воспоминаниях он пишет, что за это время он прочел 160 книг, в том числе «Капитал» Карла Маркса.
К сожалению, из писем, которые он посылал из тюрьмы, сохранилось только одно; эта зашифрованная, очень живая зарисовка занятий кружка — свидетельство того, что отец тогда уже имел склонность к литературной работе.
Позже многих удивляла его образованность, при том, что учился он только в начальной школе. Отец отшучивался: «Чудаки, я формировался в такое время, когда в партии на одного рабочего приходилось чуть ли не двадцать пять интеллигентов. Могли же они меня одного чему-нибудь научить». Но это, конечно, была только шутка. Когда его хвалили, он всегда старался обратить это в шутку. На самом же деле своими знаниями он был обязан прежде всего собственному труду.
Жаль только, что дорого обходился ему этот труд — читать в камере приходилось при плохом освещении. Зрение у него стало портиться уже с этой, первой тюрьмы.
с т ъ вторая
годы подполья
ПОСЛЕ ТЮРЬМЫ
С тех пор как отец пошел на завод, он каждый месяц посылал в Троицу деньги, чем дальше — тем больше, а кроме денег, еще и подарки. Бабушка долго хранила присланный им тогда полушалок, черный с красной каймой, и тонкую шерстяную шаль в клеточку, с кистями. Подарки были и поддержкой, и радостью, только бабушка так дорожила ими, что даже носить их не могла.
И вдруг все оборвалось — ни подарков, ни писем.
Бабушка беспокоилась. Потом в деревню приехал из Питера двоюродный брат отца — он служил дворником у Болтовских, — от него и узнали, что отец арестован.
39
По деревне сразу пошло страшное слово: «острожник». В Троице так боялись тюрьмы, что считали: раз попал туда, значит, совсем погиб.
Дед стыдился, что сын у него острожник, не смотрел людям в глаза. А бабушка в это не верила: «Дай бог, чтоб у других был такой сын, как у нас. Ни за что не поверю, чтобы он сделал плохое».
Дед ей объяснял: «Не вор он и не бандит, а сидит за политику».
Бабушка все равно на своем стояла: «Он хороший, он не может сидеть в тюрьме».
Что он решился идти против царя — это представить себе она не могла.
Наконец они получили письмо — почерк его, как всегда, мелкий и неразборчивый, но все четыре страницы перечеркнуты желтым крестом тюремной цензуры.
Деду совестно было с таким письмом идти к старосте, а бабушка и тут не изменила себе: «Дай бог каждому такого сына. Стыдиться нечего».
Покряхтел дед и пошел к верхнетроицким грамотеям — и они не все разобрали, а что разобрали, не все дед запомнил. В общем, к бабушке он вернулся с двумя словами: «Не беспокойтесь». И этому она была рада. Рада была, что он жив.
А дедушка хоть и сердился на отца, но тревожился за его жизнь. После письма он совсем расстроился и пошел к Болтовским — они были как раз в Тетько- ве, — просил генерала похлопотать, вызволить отца из тюрьмы.
Болтовской пытался как-то утешить нашего деда. Вы, мол, не волнуйтесь. Это все молодость. Знаете, как молодое пиво бурлит, а потом все пройдет и успокоится.
Пообещал, что сходит в полицию, и свое обещание выполнил.
40
Жандарм показал генералу список книг, прочитанных отцом в тюрьме. Раз, мол, он так уже грамотен, значит, должен сам за себя отвечать.
После десяти месяцев заключения в одиночной камере отец был выслан в Тифлис.
По дороге ему удалось заехать на родину.
Сестра отца, Прасковья Ивановна, в детстве много слышала о своем старшем брате. Бабушка рассказывала, какой он был правдивый: останется один за старшего дома хозяйничать, разобьет чашку нечаянно и только увидит, как бабушка возвращается с поля, бежит ей навстречу, чтобы признаться: «Матушка, я чашку разбил!» Рассказывала, как он охотно ей во всем помогал. Пошлет бабушка кого-то из младших к соседке за сковородкой или за ступкой, они жмутся, друг на друга глядят — никто не хочет идти. Бабушка вздохнет и скажет с досадой: «Почему же Миша мне никогда ни в чем не отказывал? Только его попросишь, он бежит со всех ног, что угодно у соседки попросит и сам что угодно отдаст». Ко всем у него доверие было, со всеми дружба.
На этих рассказах о старшем брате и вырастали младшие, а вот какой он в лицо, сестренка не помнила : давно уже не приезжал он домой.
В ту пору в семье деда было только три человека: он, бабушка и девятилетняя Паша, Прасковья Ивановна, самая младшая. Сестра Надежда вышла замуж, брат Семен еще мальчишкой поехал работать в Питер, другие дети к этому времени умерли.
Был хороший апрельский дейь. Дед и бабушка пошли убирать с усадьбы прошлогоднюю солому, Паша осталась в доме с подругами.
Играли в жмурки: как раз ей нужно было водить. Повязали девочки ей глаза, стала она бегать за ними,
41
— Матушка как? Где
вдруг слышит — скрипнула дверь и в доме установилась полная тишина, будто нет никого. Сдернула она повязку, видит — на пороге человек незнакомый : лицо широконосое, доброе и, как ей тогда показалось, немолодое. А девочки как вкопанные стоят.
Отцу было тогда всего двадцать пять лет, но после тюрьмы, наверное, он выглядел старше своих лет. Он улыбался, но тоже стоял как вкопанный, не зная, кто же его сестренка из этих трех девочек. Выручили подруги: они так испугались, что убежали. Осталась одна хозяйка.
Он подошел к ней:
— Так это ты, значит, моя сестренка? Вот ты какая!
Она уже поняла, кто это.
Он поднял ее, поцеловал, прежде всего спросил: она? Ну беги, скажи им,
что я приехал.
Сестренка побежала туда, где работали старшие. Не добежав, закричала:
— Мама, братчик приехал!
Бабушка не поняла:
42
— Что ты кричишь?
— Миша приехал!
Бабушка как раз в это время связывала солому — подминала коленом. Услышала, опустила руки и подняться не может — плачет. Еле ее подняли.
Когда они бежали домой, мужик у колодца сказал:
— Что вы спешите? Острожника не видали?
Тогда маленькая Паша за брата обиделась — на всю жизнь запомнила эти слова, а бабушка даже внимания не обратила: так она была счастлива.
Думал отец пожить дома месяц, увидел, сколько надо помочь по хозяйству, пробыл почти три месяца: и вспахал, и яровые посеял, и сено убрал.
Встретили праздник: сходили за березовыми ветками в лес, украсили избу, а отец взял сестренку, одетую в чистое платьице, провел в лавочку у ручья, сказал: «Выбирай что хочешь». Такое счастье на нее свалилось впервые в жизни: она выбрала пряники.
А он так привязался к сестренке, что даже как-то сказал:
— Давайте Пашу с собой возьму. Буду ее учить.
Дед, конечно, не согласился:
— Тебя посадить могут опять. С кем она будет?
Отец отвечал, что у него всегда много друзей: Паша одна не останется.
Одно только омрачало радость: знали, что гость скоро уедет.
Был и разговор о главном. Отец пытался объяснить, за что он попал в тюрьму, сам подтвердил худшие опасения дедушки. Потом увидел, что разговор такой — одно огорчение, решил, что лучше этого не касаться.
Конечно, бабушке многое трудно было понять. Та43
кой же хороший, добрый, какой был всегда, во всем старается ей угодить, но без креста.
Осуждать его она не могла. Раз он так поступает, значит, так должен. Ей не обязательно было его понимать — она любила его.
Он был для нее мерой всему. Раз его посадили в тюрьму, значит, в тюрьму и хороших сажают. Но все остальное — и бог, и царь, и необходимость повиновения— это тоже с места не сдвинулось. Жила с двумя разными верами. И так это было трудно, что не было слов.
Бабушка молчала. Хорошо, что хоть пока он дома!
А дед не молчал, что-то стряслось с ним в последнее время — кашлял и силу терял. Он видел в нашем отце единственную опору семьи и не мог примириться с долей, которую выбрал себе отец. Да и староста его уже вызывал, вел с ним беседу.
Бывало, сидит отец с книжкой, а дед начинает: «Пустяками, мол, Мишка, ты занимаешься».
Отец слушает молча: не хочется ему с дедушкой спорить, а это еще больше волнует деда.
Дед говорил отцу, что люди осуждают его за безбожие, за то, что он весь свет задумал перевернуть, говорил, что ему с людьми стыдно встречаться.
Бабушка заступалась:
— Да хватит тебе. Он у нас гость недолгий. Зачем его беспокоить? Что ж теперь делать — дети умнее нас. Где нам его понять?
Она была мудрая мать, понимала, что сына им не переспорить. Пусть отдохнет хоть дома.
А разговор деда с нашим отцом длился до конца дедовой жизни. Отец все время стоял на своем, а дед, сам того не замечая, менялся. Убеждения его постепенно давали трещину, неизменной оставалась только тревога за сына.
44
... Перед отъездом отец пошел к Болтовским, которые незадолго до этого приехали в Тетьково из Питера.
В этой семье начинался его путь. Здесь впервые ему доверили запрещенные книги. Теперь он знал больше того, что прочел в этих книгах. Он шагнул дальше, но ничего доброго он никогда не вычеркивал из своей души.
Пришло время снова прощаться.
Бабушка хотела, чтобы дед довез сына до Кимр, но лошадь была плохая, предстоял еще сев озимых, да и дедушка совсем разболелся.
Отец успокоил бабушку: «Ничего, я дойду».
Вещей у него было немного, а книжек он взял с собой на дорогу все же порядочно.
Бабушка сшила ему заплечный мешок из холста. Надел он синюю рубаху поверх штанов, русские сапоги, черную шляпу, взвалил на плечи мешок, попрощался с дедушкой — тот так расстроился, что совсем уже слег, даже из дому выйти не мог, — а бабушка и Прасковья Ивановна, Паша, пошли проводить отца.
Прошли свою ригу, у плетня отец остановился — не хотел, чтобы они шли дальше.
Попрощались. Бабушка, конечно, опять заплакала, а он, как и в первый раз, ее утешал: «Я буду письма писать».
Бабушка с Пашей влезли на изгородь, смотрели ему вслед, пока он не дошел до лесу, а он оборачивался и махал им своей шляпой.
СНОВА АРЕСТЫ И ССЫЛКИ
Первый арест... Первая ссылка... Для многих все этим кончается.
Бывает, что человек столкнется с людьми, которые 45
определят его поведение, а после оказывается, что внутренних сил для избранного пути ему не хватило.
У отца все было иначе. Он сам искал дорогу в революционное подполье и был свободен и самостоятелен в выборе жизненного пути. Выбрав свой путь, он как бы вперед, заранее представил себе и пережил все предстоящие испытания и потом уже относился к ним, как к тому, что само собой разумеется.
После первого тюремного заключения ему была предоставлена возможность самому выбрать место ссылки: мог он выбрать края потише — он выбрал Тифлис. Выбрал Тифлис потому, что там была крупная социал-демократическая организация.
Прошло только три дня с тех пор, как он приехал, и уже на нелегальном рабочем собрании с докладом о работе питерского «Союза борьбы» выступал «двадцатипятилетний питерский рабочий, с приятным русским лицом, с густой копной светлых волос, с трезвым, пытливым умом» — так написал об отце один из его товарищей по Тифлису. Собрание проходило в необычной для отца обстановке — в горах. Слушало его сто пятьдесят человек. Впервые отец выступал перед такой большой аудиторией.
Затем он устроился на работу токарем в железнодорожные мастерские и сразу оказался в водовороте подпольной работы: организация марксистского кружка, нелегальные поездки за нелегальными книгами в Питер.
Денег тогда собрали на покупку литературы тысячу или две, книги были привезены. Передавая их, отец спросил: «Можно ли надеяться, что эта литература не попадет в руки жандармов? »
Ему ответили с кавказской решимостью: «Нет силы, которая завладела бы этими книгами. А если кто и нападет на их след, то скорее лишится жизни, чем сможет их взять».
46
Спустя сорок лет, выступая на митинге в Тбилиси, отец вспоминал, как, попав сюда не по своей воле в тяжелые времена, он сразу почувствовал себя здесь в родной среде. Помнил он и собрание на полянке, окруженной виноградником, решали тогда вопрос о забастовке. За участие в этой двухнедельной забастовке он был арестован и попал в овеянный мрачной славой Метехский тюремный замок.
В Троице снова перестали получать письма и денежные переводы с Кавказа.
Через два месяца, за отсутствием улик — в науке конспирации он, как видно, уже кое-чему научился, — его отпустили, но лишили права жить на Кавказе и в крупных промышленных центрах. Теперь он отдавался под гласный полицейский надзор.
И снова ему было предоставлено право выбрать место своего поселения, и снова он мог поехать туда, где было спокойнее. На этот раз он выбрал Ревель — теперь этот город называется Таллином. В Ревеле были ссыльные, а главное, это — недалеко от Питера.
Прошел он и испытание вторым арестом, так же как первым, так же, добавлю, забегая вперед, как всеми, которые выпали на его долю.
В архивах Музея М. И. Калинина в Москве хранятся лаконично записанные воспоминания ревельских рабочих об отце, дающие представление о его человеческом облике в эту пору.
В железнодорожных мастерских Ревеля в марте девятьсот первого года появился русский человек среднего роста, с бородкой, в черной косоворотке — спокойный, приветливый, доброжелательный. Первым эстонским словом, которое он выучил, было слово «торэ» — «прекрасно». Большего он пока не знал, но это слово любил повторять. Торэ! Он был расположен 48
к людям и к жизни. Многим товарищам запомнилось его крепкое рукопожатие и усердие, с которым он умел трудиться за станком. Он охотно учил молодого соседа, как нужно точить резцы, отказывался, когда его звали выпить, и часто говорил о том, как опасна эта привычка.
Словом, казалось бы, вот человек, которого начальство должно ставить в пример остальным.
Однако выяснилось, что новый токарь знает больше, чем полагается знать рабочему. Например, он рассказывал товарищам, как растет и из чего складывается капитал. Кое-кто стал замечать, что он приносит и прячет в трубе под станком какие-то свертки и что при своей приветливости он осторожен в выборе тех, кому доверяет.
Сначала отец поступил токарем на завод Вольта, и вокруг него собрался большой кружок рабочих с нескольких заводов и фабрик. Потом перешел в железнодорожные мастерские, и в подпольную работу включились железнодорожные техники, а после и ссыльные, благо царские власти все время подбрасывали их в Ревель.
Кружок уже имел связи со всеми фабриками и заводами города, вокруг него стали возникать другие кружки.
А главное, удалось создать подпольную типографию.
Отец в то время был уже агентом ленинской «Искры».
В Музее Калинина выставлено письмо, которым петербургская организация РСДРП связывала отца с редакцией ленинской «Искры»:
«Связываем с Вами рабочего Михаила Ивановича Калинина (Август из Ревеля), писавшего в «Искру» под псевдонимом Чужестранец... Человек весьма энергичный, имеет много связей с провинцией, которые
49
и в этот момент в дверь
и сообщит Вам. Намерен постоянно корреспондировать и вести с Вами переписку... Август предлагает воспользоваться находящимся в Тулоне на крейсере «Баян» Антоном Димитревичем, служащим в машинном отделении... который изъявил желание привезти в Кронштадт пуда 2—3 литературы...»
И рядом с этим письмом два зашифрованных письма от отца тогдашнему секретарю редакции «Искра» Надежде Константиновне Крупской.
Как агент «Искры», отец организовал ее распространение, перевод на эстонский язык и перепечатку, сам был корреспондентом газеты.
Он не раз вспоминал один из случаев той поры.
У него на квартире печатали прокламацию. Только расплавили на плите типографскую мастику, комната наполнилась чадом— постучали. Еле успели товарищи все стащить с плиты под кровать. Отец от¬
крыл дверь, увидел на пороге жандарма, приветливо встретил гостя. Пожаловался ему на плохие печи: вот, мол, приходится чем дышать. Жандарм посочув50
ствовал, сунул повестку маловажного для отца содержания и поторопился уйти. После его ухода работали весело, с чувством полнейшей безопасности. Ясно было, что сегодня их уж никто больше не потревожит.
И все же удачам пришел конец.
Было четыре часа дня— рабочее время. Отец стоял за станком.
В мастерскую молча вошли жандармы и подошли к отцу. Он был так поглощен работой, что ничего не услышал и не заметил.
Не говоря ни слова, жандармы внезапно набросились и на него и на его пиджак, висевший рядом. Это случилось совсем неожиданно. Ни при нем, ни в станке ничего опасного не нашли. Повели его на квартиру. Всё обыскали и здесь ничего не обнаружили. Взяли только его личные книги, штук тридцать пять, но ни одной нелегальной. Отец был рад, что все обходится благополуч¬
но, и охотно помог жандармам: дал им веревку, простыню, сам все уложил, перевязал — только поскорее бы уходили.
51
И тут — надо же! — полковник сел за стол писать протокол, нечаянно задел рукою ящик письменного стола и вскрикнул:
- Да, я забыл письменный стол посмотреть!
А в ящике письменного стола у отца лежала подпольная литература и шифр для переписки.
Отец рассердился, отобрал у них простыню и веревку :
— Ну, раз так, тащите все как хотите!
На суде как вещественное доказательство была представлена еще и бутылочка с азотной кислотой, которая оставалась во время обыска на печи.
Отца выдал один провокатор. Отец его знал еще по питерскому подполью и потому во всем ему доверял: взял его к себе на квартиру, вместе с ним составлял шифрованные письма в редакцию «Искры».
ДЕДУШКА В РЕВЕЛЕ
В нашей семье ревельский период жизни отца оставил особую память.
При всей своей поглощенности подпольной работой отец никогда не упускал из виду забот семьи. Когда Семену, младшему брату отца, исполнилось четырнадцать лет, его отправили в Питер, устроили там учеником в обойную мастерскую, но как это раньше часто бывало, он не столько учился, сколько был на побегушках у мастера.
Приезжая по делам подпольной типографии в Питер, отец виделся с братом. Решив, что так брат ремесла не получит, он взял его к себе и потратил немало сил, чтобы устроить его учеником на завод.
В своих записках, тоже, к сожалению, неоконченных, Семен вспоминает, что старший брат был для него в ту пору вторым отцом. Он позаботился не толь52
ко о том, чтобы у Семена было в руках ремесло, он многое ему объяснил, старался наполнить его жизнь смыслом и содержанием.
Конечно, отец относился к младшему брату как к мальчику и совсем не хотел, чтобы Семен раньше времени садился в тюрьму. Но жили они вместе, на мансарде одного деревянного дома, и, как отец ни щадил его, Семен все же в какой-то степени оказался привлеченным к подпольной работе.
Был он еще слишком молод и слишком наивен.
Когда отца арестовали, Семен написал об этом домой, да к тому же вложил в письмо прокламацию, которую они печатали на станке: передавайте, мол, дальше.
Так как в селе было два Ивана Калиновича и у обоих было по сыну Семену, письмо доставили Ивану Калиновичу Старшому. Тот был совсем неграмотный и письмо понес старосте. Староста швырнул в лицо Ивану Старшому подпольную прокламацию и сказал ему, что Семен — преступник, идет против царя. Тогда только Иван Калинович понял, что речь идет не об его Семене, и понес письмо и листовку младшему брату. Пока братья укоряли друг друга, тринадцатилетняя Паша по складам разбирала листовку.
Дед заметил это, крикнул в досаде: «Один острожник, другой идет той же дорогой и ты лезешь туда же? »
Беда ведет за собой беду. Незадолго до этого стало понятно, что у деда чахотка. А теперь новое горе.
Всю ночь проговорили тогда бабушка с дедом. Решили, что дед отправится в Ревель выручать сыновей или хотя бы узнать, что же с ними такое.
Путь в Ревель неблизкий: чтобы купить билет, пришлось продать единственную корову. Каждый знает, что такое в деревне лишиться коровы, тем более что дедушка теперь болен, но выбора не было: они уже ни с чем не считались.
53
... Приехав в Ревель, дедушка разыскал Семена, забрал у него паспорт, который тот только что получил, и пошел разыскивать старшего сына.
Свидание с отцом ему разрешили, при этом жандарм подготовил его к разговору: попробуй, мол, повлиять на сына, он у тебя хороший мастеровой — какой ему смысл в политику лезть?
Отец вышел спокойный, обрадовался, увидев дедушку, расцеловался с ним.
Тогда дедушка стал его уговаривать:
— Повинись, Михайло, и отступи, мать плачет целые дни, попадешь ты в Сибирь.
Отец ему отвечал:
— В Сибири тоже люди живут. — И пошутил: — Там золота много.
Жандарм не утерпел и вмешался:
— Это золото надо еще добыть.
Дедушка опять стал отца уговаривать бросить политику. Отец спорить не стал с ним, но повернулся и ушел, не сказав больше ни слова.
Жандарм только руками развел: «Видите, мол, какой у вас сын».
Дедушка, как он потом рассказывал, всю ночь не спал, думал, что ему делать. Взвешивал, примеривал и наконец понял то, что бабушка уже давно поняла: прав или не прав Михайло, его никому не сбить и лучше не разрывать ему душу.
Утром дедушка снова пошел в тюрьму — просил второе свидание. Ему легко разрешили, но дедушка волновался, не знал, захочет ли отец разговаривать с ним после вчерашнего.
Отец вышел опять спокойный, приветливый, будто и не было вчерашнего разговора. Наверно, и он за ночь раскаялся, что обидел дедушку, приехавшего ради него издалека.
К спорным вопросам дедушка больше не возвра54
щался, передавал поклоны и деревенские новости, рассказывал, что удачно продал корову, предлагал сыну деньги.
Отец его понял.
Расспросил про мать, про сестренку, сказал, что деньги ему не нужны, и добавил:
— А вот я тебе, батюшка, шапку свою принесу.
Дед испугался даже:
— Что ты, Михайло, в Сибири же холодно.
Отец ответил, что его товарищи не забудут и без шапки он не останется.
Он ушел и вернулся с меховой шапкой в руках и толстым эстонским свитером из чистой шерсти.
Не хотел дедушка это брать, но пришлось — так он еще и подарки получил из тюрьмы.
Простившись со старшим, дедушка решил хотя бы младшего уберечь от беды: увез с собой его паспорт, никуда без паспорта младший не денется, волей-неволей вернется домой.
Дома дедушку не встречали, не знали, когда он приедет. Приехал он вечером, в доме нищий старичок как раз ночевал. У бабушки часто бывали дома чужие люди — она не могла отказать человеку в беде.
Дедушка поворчал тихонько:
— Хотел рассказать, а у тебя посторонние. Вечно в доме народ.
Утром, когда старичок ушел, дедушка все рассказал. Бабушка была рада, что отец жив и здоров, что дед его повидал — съездил не зря.
Скоро, как и следовало ожидать, Семена с завода уволили. Устроиться на другую работу без паспорта он не мог — пришлось ему вернуться в деревню. Хоть младший был дома.
Наверное, в это время в Никулкине за столом у бабушкиных родных зашел разговор между дедом и его шурином о выросших детях.
55
Шурин расхвастался, что сын его стал хорошим портным, зимой работает в городе и присылает домой немалые деньги, а летом приезжает в деревню и помогает на поле.
Зная, что дедушка с отцом был на ножах за то, что отец так распорядился своею судьбою, шурин не постеснялся сказать:
— Я жалею тебя, Иван. Ничего из твоего сына не вышло. Связался с политикой, и помощи тебе никакой.
В общем-то, шурин сказал только то, что дедушка сам не раз говорил. Но тут дедушка рассердился, вышел из-за стола — даже за одним столом с шурином сидеть не захотел.
— Разве можно моего сына равнять с твоим! Твой же — сапог не прокатанный, и ничего больше.
Видно, не так-то просто было у дедушки на душе.
Может быть, он уже больше жалел своего старшего, чем осуждал?
НОВЫЕ ИСПЫТАНИЯ
А отца отправили в Петербург, в дом предварительного заключения. Здесь он сидел во время первого ареста. Как вспоминает в своих записках отец, «в 1903 году уже чувствовались новые веяния... вся предварилка была набита политическими».
Однажды во время обеда отец услышал, как со двора кто-то крикнул: «Товарищи!» Он бросился к окну, выходившему на тюремный двор, и увидел, что на забор, отделявший одну клетку двора от другой, влез человек. Трудно было понять, как ему это удалось: забор был вдвое выше среднего роста мужчины. Человек держался как-то на этом заборе и призывал к протесту против произвола в тюрьме.
Его тут же, на глазах у отца, стащили, начали избивать, куда-то поволокли.
56
Этот крик как искра пронесся по камерам: во двор полетели стекла, рамы, подожженные матрацы, подушки, во дворе загорелись дрова. Общение между камерами стало свободным. В камерах вспыхивали речи и диспуты.
Заключенные объявили шестидневную голодовку протеста.
Как вспоминает отец, самым мучительным днем голодовки был первый день. У него в кармане был хлеб. Он подумал: «Вот сейчас съем его». Но вытерпел и не съел. Этот кусок хлеба, дразня его, так и пролежал в кармане до конца этих шести дней: выбросить хлеб он не мог даже и в эти дни, хотя, не будь его, ему было бы легче. И здесь, в тюрьме, никакие обстоятельства не могли изменить его крестьянского отношения к хлебу.
На третий день стало легче, на четвертый еще легче, но на пятый и на шестой день многие не могли подняться на ноги.
Отец еще держался.
Все это время в тюрьме шел непрерывный гул. Все окна были разбиты. В камере отца вовсе слетела рама. Люди продолжали свободно переговариваться из камеры в камеру.
Через шесть дней, когда голодовка окончилась и отец впервые притронулся к тюремной похлебке, еда показалась ему величайшим наслаждением. Заключенные предупреждали друг друга, что главное после голода — выдержка: надо есть понемногу, иначе может быть плохо. Хватило у отца выдержки и на это.
Наиболее активные организаторы голодовки стали исчезать из камер один за другим.
Пришли и за отцом, велели идти в контору, но вещи с собой взять не дали: мол, вернетесь обратно.
У выхода стояла карета, отца посадили в нее так 57
быстро, что он даже опомниться не успел, вокруг кареты стоял конвой — тридцать вооруженных солдат против одного безоружного, и все штыки направлены на него.
Повезли отца через Неву. Он ехал и думал: «Куда везут? В крепость или в «Кресты»?»
Его привезли в «Кресты». В «Крестах» было уже много участников голодовки. Их предупреждали, чтобы тут ничего подобного не было, пригрозили: «Здесь полторы тысячи уголовных. Управа на вас найдется».
Отец был доволен, что из камеры виден большой кусок неба, крыши и даже уголок улицы можно было увидеть с высоты пятого этажа. Был доволен, что до камеры доносится уличный шум, отдельные голоса — будто жизнь плескалась о стены тюрьмы.
По стенам камер шел перестук. И опять началось общение из окна в окно: кто-то из политических заключенных предложил план ведения лекций из окон так, чтобы политических услышали уголовники.
И снова тюрьму всполошил невероятный крик: кого-то тащили по лестнице волоком.
Повторилось все, что было в предварилке: вниз полетели стекла и рамы.
Выхватывали то одного, то другого. Люди сопротивлялись. Избиение начиналось в камере, продолжалось где-то на задворках тюрьмы.
Палачи шли из камеры в камеру с пятого этажа вниз. Дошла очередь и до отца. За день до этого его с пятого этажа перевели на первый. В камеру ворвались надзиратели — человек восемь сразу, с ними начальник тюрьмы, все красные, как после тяжелой работы.
Они схватили отца и стали бить его, как цепами молотят, куда попало: и в грудь, и в голову, и ногами, и руками.
58
Ни одного живого места у него не осталось.
Начальник тюрьмы при этом выкрикивал: «Так им и надо, мерзавцам, я им покажу революцию!»
В этот день тюремщики избили сорок человек, кое- кто из тех, кто пережил день избиения, умерли через год, через полгода. Отец был сорок первым — тюремщики устали уже, а помолотив его минут десять, и вовсе изнемогли.
Надели на него смирительную рубашку, туго связали и бросили. На нем и кончилась эта расправа.
Много позже, в день своего шестидесятилетия, отец сказал, что его и самого удивляет, как это он дожил до таких лет при тех испытаниях, которые выпали на его долю. Вспомнился ему и этот тюремный день. Не перевели бы его тогда с пятого этажа — попал бы он под избиение первым, вряд ли бы выжил...
Связанный, оставшись один, он долго пытался освободить руки и ноги. В конце концов это ему удалось, но он сделал вид, что по-прежнему связан, и так, без движения, пролежал до утра.
Утром его повели к начальнику тюрьмы, там состоялось нечто вроде судилища. Кто-то изрек: «Семь суток карцера».
Избиения им показалось мало. Отца бросили в пустую темную камеру, на голый асфальтовый пол, еды никакой не давали, кроме хлеба и холодной воды. И только когда он отбыл это наказание, разрешили пойти к врачу.
События в «Крестах» взволновали весь Питер.
Спустя полтора месяца после этого избиения отца привезли вечером из тюрьмы в Охранное отделение, продержали тут до двенадцати ночи, затем сообщили об освобождении и потребовали, чтобы он немедленно выехал из Петербурга. Такое освобождение вызвало у него протест. Ночью ему идти было некуда, он сказал, что останется тут до утра.
59
Но его все же выгнали. Пришлось ему брать извозчика и ехать к владельцу магазина, которого он знал случайно, просить у него приют. Охранка, оказывается, следила за ним эту ночь и потом наводила справки о благонадежности приютившего его господина. Он оказался благонадежен. Потому-то и выпустили отца ночью, чтобы посмотреть, к кому он пойдет в такой поздний час.
Он, очевидно, это предполагал и никого не подвел.
И снова в Ревель и теперь уж под особый надзор полиции.
Поселился он в подвальной комнате окнами на пустырь. Товарищи шутили: удобно устроился — издалека видно, свой идет или полиция.
Пока он сидел в тюрьме, выдвинулись новые товарищи, в движение включилось больше эстонцев, листовки распространялись теперь не только в Ревеле, но и в других городах Эстонии.
Отец опять поступил на завод Вольта и снова вернулся к делу: наладили постоянную связь с заграницей, установили контакт с воинскими частями.
Свой кружок отец собирал по воскресеньям в лесочке, около озера Юлемисте. Но не прошло и года, как его вызвали в контору завода. Помощник пристава, эстонец, человек, как видно к отцу расположенный, сказал ему, что должен его взять.
Отец спросил: «Почему?»
Помощник пристава тихонько шепнул ему: «Вы меня не выдавайте, но после ареста я должен буду огласить вам бумагу».
Отец уговорил его пойти к нему на квартиру, и там они вместе прочитали бумагу, в которой было написано, что отцу назначается четырехлетняя ссылка в Сибирь.
60
Время уже было такое, что некоторые полицейские начинали заигрывать со своими поднадзорными.
По дороге из Ревельской тюрьмы в Петербург оказалось, что конвой читает нелегальную литературу, а начальник конвоя вполне дружески спросил отца: «Между прочим, вы знаете, куда вас везут?» — и показал ему предписание, в котором сказано было, что в связи с начавшейся русско-японской войной Сибирь отцу заменяют Олонецкой губернией.
Это его обрадовало: все же не так далеко от Петербурга.
За плечами у него были Кавказ, Прибалтика, теперь ему предстояло увидеть Карелию. Он всегда был открыт впечатлениям. Что бы с ним ни случилось, он не терял свежести взгляда. И теперь он жадно вглядывался в край, куда его привела судьба.
Потом он написал: «Само путешествие этапом было очень интересно... Публика растягивается по дороге довольно далеко, поют песни... Покупают рыбу, варят уху...»
И, описывая Повенец, как его называли—«свету конец», маленький деревянный городишко среди лесов, где он поселился, отец вспоминал рыбные расте- гаи, чай с брусникой, скамейку на Польской горке, где ссыльные пели песни.
А товарищи вспоминали, как он голодал, потому что казенного пособия ему не давали, и работы ему как токарю сначала не было вовсе, да и потом попадалось ее недостаточно, чтобы прожить. Как приходилось ему гнуть спину, за копейки переписывая бумаги.
И все же в этих условиях он продолжал свое дело. Организовал марксистский кружок, вел переписку с ревельскими марксистами, получал от них газеты и книги.
61
гость или хозяин?
Это было уже после январских событий пятого года.
Прасковья Ивановна сидела за прялкой. Случайно она взглянула в окно. Крупными хлопьями падал снег.
Видит — мимо окон проезжает пара лошадок, запряженная цугом. Она решила, что это приказчик из лавки, но что-то и кучер был плоховатый, и санки неважные.
Лошади завернули во двор, и она увидела, кто встал из саней.
Выскочила, как была, неодетая.
Бабушка крикнула:
— Паша, куда ты?
И тоже увидела, тоже побежала навстречу.
Дедушка лежал на печи и подняться быстро не смог — отец уже был в избе.
Дедушка взглянул и сказал:
— Я выхожу теперь мало, ты мою шубу носи. Примерь-ка.
Дедову шубу отец надел, вспоминает Прасковья Ивановна, и сразу вошел в мужицкие заботы по дому. Семен опять уехал работать в город, все в доме ждало сильных мужских рук.
Пришла пора объезжать молодую лошадь. Отец помог сестренке надеть на нее хомут, запрячь ее в сани.
Сестренка подала ему вожжи.
— Ты хозяин, ты править садись.
Отец ответил:
— Нет, ты тут хозяйка, а я только гость.
Прасковье Ивановне было тогда лет пятнадцать, наверно, ему хотелось увидеть, что сестренка умеет.
62
Поспорили, она подчинилась, села вперед, взяла в руки вожжи.
Он сел спиной к ветру, притулившись к сестренке.
Лошадь сразу послушалась и побежала, навстречу — снежок. Они так хорошо тогда прокатились, что Прасковья Ивановна и сейчас улыбается совсем молодой улыбкой, когда вспоминает эту поездку.
Отец сидел, подняв воротник, радовался, что сестренка рядом, что он дома, что снег, что ветер, что такой хороший зимний денек.
Как-то валил отец с мужиками и бабами лес. Сели перекурить. Женщина одна подошла к нему, спросила: «Так как же, Михайло, в тюрьме?»
63
Он рассказал, как сидел, как били, как по сговору с товарищами шесть суток пищи не принимал.
Бабы вздыхали: целых шесть суток! Смотрели на него с любопытством и жалостью. Столько перетерпел, а вот сидит здесь и будто такой же, как все в деревне, ничем и не отличишь его.
Подошла пасха.
Бабушка сделала кулебяку — это блин из черной муки, а в него творог завернут, вроде ватрушки. Белой муки в Троице к пасхе никогда не бывало, вместо кулича делали кулебяку. Положила на кулебяку пару яиц, завернула все это как полагается в чистое полотенце, а потом еще завязала в белый платок.
Кто-то должен был в церковь идти — святить кулебяку и яйца, — до церкви пять верст, встать нужно рано, чтобы поспеть к заутрене.
Дедушке пяти верст не пройти, у Паши сапоги прохудились. Бабушка решила уж было сама пойти. Отец предложил:
— Хотите, я схожу в церковь?
Это он бабушку, наверное, пожалел: день суетилась и ночь не спать.
Вышел отец из избы, а дед говорит:
— Ты бы сама, мать, сходила. Боюсь, не начудил бы он чего.
Бабушка не согласилась:
— Нет уж, пусть он идет, раз согласен. Это хорошо, что он постоит на заутрени — люди его безбожником называют.
Церковь наша имела большой приход — шесть-семь деревень. У паперти собралось много парней и молодых мужчин — приехали они из города домой на праздник, вот их и послали с узелками в церковь. Утро было холодное. Пока церковь еще не открылась, зашли в сторожку погреться. Кто-то узнал отца, спросил его, что нового в Питере. Слово за слово — и разговор за64
вязался о Кровавом воскресенье, о стачках. Уже церковь открыли, сторож гонит парней, а им не оторваться никак от свежего человека, который в курсе столичных событий.
Спохватились, когда заутреня подходила к концу.
Вернулся отец домой с кулебякой как ни в чем не бывало. Бабушка была довольна, что он побывал в церкви.
Но в наших краях был такой обычай: на пасху сначала в церкви служба идет, потом священник с дьяконом по деревням идут — несут с собой иконы, в избах служат молебны.
К вечеру и в наш дом пришли. Отслужив молебен, священник попросил всех выйти из дома, остался с дедом наедине.
— Что же, Иван, с сыном твоим будем делать? Опять крамолу разводит. Всю заутреню в сторожке вторую службу служил.
Дедушка слушал его, потом вдруг вскипел:
— Сын у меня взрослый и грамотный. Вот вы с ним самим и поговорите. А я что могу?
Отец Василий тоже вскипел:
— Он твой сын — ты его и учи. Тебя мне жалко, а то б доказал.
Бабушка в сенях услышала крик, вошла в дом и спросила:
— Батюшка, за что вы гневаетесь на нас?
Отец Василий показал ей на деда:
— Вот и этот тоже безбожником стал. Два года в церкви его не вижу.
Бабушка попыталась смягчить священника:
— Не дойти ему, батюшка.
Когда священник ушел, дед ей сказал:
— Видно, отец Василий разговаривал уже с Михайлой, да не сумел его ни в чем убедить. Это ему не со мной разглагольствовать.
65
Конечно, в тот вечер дед снова имел разговор с отцом. Только разговор был у них уже не такой, как прежде.
— Я ведь знаю, Михайло: наверно, ты прав, но мало вас, очень мало таких, как ты. Прав ты, а все равно бесполезно это. Зря только мучаешь и нас и себя.
Отец за победу счел и то уже, что он прав.
В ту пору со здоровьем у дедушки становилось все хуже и хуже. Во всем стараясь помочь ему, отец ходил за него и на сходки.
Мужики на сходках ругались — дело доходило чуть не до драки. То лес поделить не могут, то сенокос.
Отцу иногда удавалось найти решение, выгодное для всех, и помирить мужиков. И мужики стали к нему привыкать. То боялись словом с ним перемолвиться, а теперь приходили к нему за советом— он знал законы, просили жалобу написать. Иные даже говорили: «Ему бы старостой быть, а не политическим».
У дедушки появлялась надежда, что отец «остепенится», и он задумал его женить. Ты, мол, как знаешь, а нам хоть бы невестку оставил. Паше замуж скоро, Семен в отходе, куда мы с матерью никудышные двое?
Отец и эти разговоры терпел. Понимал, видно, что деду недолго осталось жить, и спорить не мог с ним — молчал.
Наконец отец дал согласие посватать девушку из соседней деревни, портниху, у которой он шил рубашку. Не знаю, правда ли она ему нравилась, или просто он хотел прекратить этот разговор.
Мне-то кажется, что он не очень серьезно отнесся к этому сватовству. Во всяком случае, он сделал все, что мог, чтобы получить отказ.
Когда дедушка с бабушкой повезли его сватать, за столом у родителей невесты отец, как потом вспомина66
ли, пил чаи с сахаром по-городскому, внакладку, что, конечно, не могло понравиться его будущей теще. Знал же он, что по деревенским обычаям полагается пить чай вприкуску. Недаром есть выражение: «Это накла- дисто». Нак ла дисто — значит, неэкономно.
Но главное даже не это. Будущий тесть спросил его, за что он в тюрьме сидел. Отец ему все рассказал откровенно. Тогда тесть спросил, а какие же у него планы на будущее. И на это отец ответил прямо, а планы у него были одни: поставить немного на ноги хозяйство родителей, посеять озимые и возвращаться в Питер к своему делу, не скрыл и какое у него в Питере дело.
Родители девушки поблагодарили за честь и, чтобы не обидеть сватов, сказали, что приедут смотреть дом.
Вернулись отец с дедом и бабушкой, а у Паши дом весь блестит, только его и смотреть, она уже крыльцо домывает.
Отец усмехнулся: «Зачем все это?»
Бабушка вздохнула: «Да, наверно, они не приедут». И — не приехали.
А дедушка все-таки обиделся на отца, что он так себя вел и его опозорил. Отец отмолчался, и опять обошлось без ссоры.
В БУРЕ ВРЕМЕНИ
На этот раз чуть ли не год пожил отец в Верхней Троице, кончил полевые работы — и снова в Питер.
Это было осенью пятого года. Какое-то время отец находился на нелегальном положении, так как не имел разрешения на жизнь в Петербурге. Но он не мог не приехать сейчас сюда: шла подготовка к восстанию. Приехал и стал сразу работать в Нарвском райкоме партии, в штабе боевых дружин.
67
В декабре, когда в Москве вспыхнуло восстание, из Петербурга в Москву на подавление восстания отправлялись войска. Отец был среди рабочих, готовых ценой почти верной гибели взорвать железнодорожный мост, чтобы не пропустить эти войска.
Вместе с товарищами он пережил тогда тревожную ночь: собрались в его комнате, ждали взрывчатки.
В эти напряженные дни на квартире у большевички Татьяны Словатинской отец встретился с мамой. Он был связан с Татьяной Александровной еще по ревельскому подполью. Она приходила к нему в тюрьму, присылала ему в Повенец теплые вещи, газеты и книги. А мама участвовала в ревельской забастовке ткачей и в то время познакомилась с Татьяной Александровной. Теперь, чтоб избежать ареста, ей пришлось покинуть Эстонию, потому она и приехала к Татьяне Александровне в Петербург. Скажу уж тут кстати, что Татьяна Александровна Словатинская до конца своей жизни оставалась близким другом нашей семьи.
Так случилось, что там, на родине матери — мама эстонка, — они с отцом прошли где-то недалеко друг от друга, но встретиться им не пришлось, а тут, в этом огромном бурлящем Питере, они друг друга нашли.
В это время в их жизнь ворвались такие события, как забастовка на Путиловском, увольнение отца с завода (он успел уже снова здесь поработать), избрание его в Петербургский комитет партии, нелегальная поездка в Стокгольм, участие в Четвертом объединительном съезде, новое партийное поручение — организовать металлистов Васильевского острова в профессиональный союз.
Один из рабочих вспоминал свое первое знакомство с отцом на собрании, проходившем в те дни на каком- то кладбище.
На кладбище участников собрания встречал человек в тройке, направлявший всех влево, к крайней мо68
гиле. Приходившие вставали вокруг могилы плотной стеной, а этот человек просил, чтобы встали еще плотней.
У камня могилы стоял отец — он уже носил в то время очки. Стоял и приветливо улыбался. Ждал, когда все соберутся. Потом начал свое выступление. Говорил, что от царской думы нечего ждать добра.
Подошли полицейские, но отец их не заметил. Хорошо, что те, кто его слушал, плотно стояли вокруг него. Товарищ схватил его за руку — тут только он понял, в чем дело. В той стороне, куда нужно было бежать, круг расступился. Отец побежал к реке. За ним бежал и рабочий, которому запомнился этот случай. Оба они, добежав до реки, не раздеваясь, бросились вплавь. На другом берегу отец спросил его: «Кто вы?» Тот ответил, что он — переодетый солдат Либавского гарнизона. Отец улыбнулся: «Это хорошо».
Полицейские стояли у берега и не решались броситься в глубокую речку. Теперь можно было найти укромное место в ближайшей рощице и высушить на солнце одежду.
Обо всем, что с ним случалось, отец рассказывал маме.
Такой неспокойной обещала быть и вся остальная жизнь.
Тут же среди всех этих бурь и тревог он снова устроился токарем на военный завод. Один из товарищей рекомендовал его начальнику своей мастерской как родного дядю, только что приехавшего из деревни. На разговор с начальником он явился степенным мужичком, стриженным под скобку, в ватном пиджаке, в русской рубахе, в русских простых сапогах. Такая солидность была во всем его облике и такой у него был неторопливый говор, что он не вызвал у начальника никаких сомнений.
Здесь, на заводе, он создал группу из тридцати 69
пяти большевиков. Один из рабочих завода, принадлежавший тогда к эсерам, потом вспоминал:
— Часто у нас были с ним споры. Хочешь что-то ему доказать, а он обязательно тебя разобьет. На вид так себе мужичишко, бородка общипанная, а никак нельзя было устоять против него.
В шестом году мама и отец поженились и отец повез ее в Верхнюю Троицу. Как вспоминает мама, ее поразила красота нашей деревни: синяя Медведица, а вокруг леса и леса — целое море; она привыкла в Ревеле к настоящему морю, но здесь ей показалось не хуже. Зато с порядком верхнетроицкой жизни, вернее, с ее беспорядком, она не могла примириться.
Мама знала, что такое нужда. Отец ее был сапожником, на фабрику она пошла восьми лет, в четырнадцать уже была заправской ткачихой, — недаром, когда она приняла участие в стачке, ей было только семнадцать лет. Но такой нужды и такого быта, как у нас в Верхней Троице, в Эстонии она не видала.
Ей трудно было понять, как это так — живут в лесах, а баню себе не срубят, моются в русской печи, там, где пекут хлеб. Живут на земле, а впроголодь: больше картошка, капусты до осени не хватает, а коровье масло, если его соберут за лето несколько фунтов, так продают.
Маме все это было дико.
Через год, когда они уже ждали ребенка, отец снова отвез маму в деревню. Ему казалось, что маме здесь будет спокойнее. Но, по правде сказать, в верхнетроицком доме маме не очень-то были рады. И невенчаны они были с отцом, и говорила мама по-русски плохо, и приданого не было за ней никакого — приходилось 70
сарафан у свекрови брать, чтобы на поле пойти. А главное, хотя и не белоручка она была, с детства в труде, а все-таки городская, крестьянской работы она не знала совсем. И то сказать: в доме беда — дедушка так уже слаб, на сенокос его на телеге возят, только чтобы взглянул и совет дал; в каждом углу — нужда, а отец то в тюрьме, то в ссылке, да еще невестку такую привез— только смотри на нее. Прибавился лишний рот и еще прибавления жди, а помощи никакой. Ни печь русскую истопить, ни хлеб в ней испечь, ни жать, ни косить, ни молотить, а уж пахать в Эстонии и вовсе зазорным считалось для женщины.
При этом характером мама была вспыльчивая, прямая. Словом, не ужилась она в Троице. Вскоре после того, как дедушка умер, она взяла и уехала в Питер.
Отец все еще работал токарем на Трубочном заводе, куда его устроил товарищ.
Пока не было мамы, он переселился на остров с выразительным названием Голодай и уже собирался было на отпуск ехать в деревню.
Наверное, ему было жаль, что мама не смогла сжиться с его семьей, но говорить об этом он ничего не стал: он не любил искать правых и виноватых, когда в этом не было смысла. Здесь, на острове Голодай, родился у них первый ребенок, мальчик, крепыш по тем временам — почти десять фунтов!
Как-то отец пришел очень поздно, мама и мальчик спали уже. Пришел не один, привел товарищей показать им сына. Вынул его тихонько из постели, на стол положил, распеленал, показал товарищам не только ноги и руки, но каждый пальчик в отдельности, так он гордился сыном.
Как я говорила уже, назвали мальчика Валерьяном.
71
СЕМЬЯ ПОДПОЛЬЩИКА
После рождения Вали у мамы с отцом был один разговор. В ту пору, когда они познакомились, мама уже посещала питерские подпольные кружки, слушала выступления социал-демократов, меньшевиков и большевиков. По ее характеру ей понятнее были большевики: мама всегда была человеком решительным, энергичным, терпеть не могла никаких полумер. Она хотела вступить в партию большевиков и уже выполняла отдельные поручения и даже была выбрана в Петербургский Совет рабочих депутатов. На заседании Совета в Териоках они с отцом были одновременно. Но вот родился ребенок — как же теперь? Отец ненадежный: сегодня — здесь, завтра — в тюрьме. Его партийная работа в то время была в самом разгаре: он был членом Петербургского комитета партии большевиков, членом Петербургского правления союза металлистов, секретарем Василеостровского районного бюро союза металлистов, руководил партийной организацией Трубочного завода.
Правда, однажды маленький Валя ему помог. Отец нянчил его, поджидая маму, она куда-то ушла и задержалась, а отцу нужно было идти на заседание Петербургского комитета. Оставить новорожденного одного отец не решился. Он опоздал на полтора часа.
Подходит к дому по глухой улице, где было назначено заседание, и видит, что дом оцеплен солдатами. Не останавливаясь, он прошел мимо, предупредить других товарищей о провале.
Но эта удача не гарантировала, что и дальше все будет сходить так счастливо.
Мама с отцом договорились тогда: пусть он делает то, что должен, и за себя и за маму, а она для сына себя побережет, раз он родился. Кто-то ведь нужен ребенку : не отец, так уж мать.
72
И верно, не успел Валя головку поднять, как отца выгнали с Трубочного завода. Поводом было то, что он вступился за несправедливо уволенного рабочего. Рабочие хотели тогда по этому поводу объявить забастовку, но он сказал, что не стоит, — нужно поберечь силы для более подходящего случая.
Через какое-то время он устроился на завод оптических принадлежностей. Но ясно было, что и это место лишь временное, что скоро его опять уволят, а то и арестуют, и отец стал уговаривать маму ради ребенка хотя бы до осени уехать в деревню. Очень не хотелось маме опять ехать в Троицу, но чтобы отцу было спокойнее, она согласилась. В деревне начались для нее все те же мучения. Крестьянская наука давалась ей нелегко.
Бабушка понимала маму, ей когда-то самой все это пришлось пережить; и она жила в чужом доме без мужа, молодою невесткой. Только маме было тяжелее, потому что непросто привыкать к крестьянской работе, если не втянулся в нее с самого детства.
А Наде, сестре отца, трудно было маму понять. По старым деревенским обычаям хозяйкой дома становилась жена старшего брата. Так и случилось у наших соседей: овдовевшей младшей сестре пришлось идти батрачить по людям. Также и Надя — совсем молодая — уже потеряла мужа и вернулась домой. Вот она и боялась, что мама останется в Троице и прогонит ее из дома. Откуда ей было знать, что мама — совсем другой человек?
Убогий крестьянский надел, а семья все растет и растет... И люди боятся друг друга, ждут один от другого беды, становятся друг другу врагами. Это закон старой деревни. Словом, не было дома мира.
Мама написала отцу, что уезжает с ребенком к своей матери. Он ей ответил: «Зачем же к матери? Приезжай сюда, будем вместе».
73
Отец к тому времени перебрался в Москву: в Питере полиция жить ему не давала. В Москве товарищи устроили его на Лубянскую электростанцию, тут он получил вторую рабочую профессию — стал монтером.
Когда мама с ребенком приехала из деревни, они с отцом сняли на Полянке две маленькие комнатки в мезонине. Мама купила на рынке ящики из-под яблок, отец смастерил из них стол, шкаф для посуды, кроватку— сами они с мамой спали пока на полу.
Жили во многом отказывая себе, но дружно. Мама в шутку спрашивала отца:
— Ты мне на будущий год купишь новое платье?
Отец отвечал:
— Куплю обязательно.
А потом говорил товарищам:
— Вот у меня какая жена хорошая, ничего ей теперь не нужно, только будущим тешит себя.
Кроме работы на электростанции, отец разносил подписные книги по адресам. Это давало дополнительный заработок и было удобно для посещения нелегальных квартир. По адресам, которые не интересны были отцу для дела, часто ходила мама.
В августе девятого года в этой квартире родилась я.
Недолго мы тут пожили. Случилось так, что скоро в Верхней Троице бабушка осталась с Пашей одна.
Разуверившись, что в деревне можно одолеть нужду, уехал из дома Семен. И Надя отчаялась, бросила дом, потерять который еще недавно страшилась, уехала вслед за братом. Уехали они из горемычной Троицы на Кавказ, о котором в деревне рассказывали небылицы, что это, мол, не земля, а рай на земле, недаром так высоко, чуть не под небом. Поселились в Баку. Семен стал работать обойщиком, Надя ему помогала. Из их писем бабушке видно было, что им там не легче, 74
чем в Троице, но возвращаться в Троицу все же они не хотели. Вот и приехала бабушка за мамой в Москву: «Едем, Катерина, в деревню, веди хозяйство сама, я уж не знаю, за что браться, буду заниматься с внучатами».
Отец тоже стал уговаривать маму. Он понимал, как непрочно положение нашей семьи в Москве: его не сегодня-завтра опять арестуют, а мама с нами, двумя ребятами, работать не может. Да и нельзя совсем запускать наше хозяйство в деревне: как там ни трудно, а все же это более верный источник жизни.
И в этот раз не хотелось маме ехать в деревню, но она понимала, что другого выхода нет.
Весной десятого года мы отправились с бабушкой в Троицу.
Тут-то и пришлось маме по-настоящему привыкать к крестьянскому делу. Бабушка взяла на себя заботу по дому: постирает, еду приготовит, сядет что-нибудь перешивать для нас, ребятишек, а мама за скотиной ходила, работала на огороде и в поле. Раньше она не хотела учиться пахать — мол, не женское это дело. Теперь она сама отвечала за все хозяйство и видела, как это плохо, если хоть что-нибудь не умеешь. То ли дело вспахать, когда тебе нужно и как тебе нужно, никого не просить.
Мама была настойчива, решила — и одолела.
Мужчины удивлялись: «Смотрите, даром что Екатерина Ивановна городская, как она свою полоску разделала, словно подушка пуховая».
Скоро она научилась всем крестьянским работам, даже косы научилась сама отбивать. Паша ей помогала.
Дом наш одним концом клонился уже к земле, крыльцо и сени перекосились.
Лошадь хоть и была, но больная. Сбруя веревоч75
ная, залатанная, перевязанная мочалкой. Телега едва живая, колеса худые — нужно их перетягивать. Отец в эту пору зарабатывал мало, все время отдавал партийной работе. Того, что ему удавалось послать в деревню, едва хватало на уплату страховки, на подати, на соль и на спички.
Я так подробно рассказываю о маминых трудностях потому, что все они лежали тяжестью на душе у отца. Это было как бы еще одно испытание.
Перерыла мама весь дом, горницу и сарай: искала, что можно продать, чтобы поднять хозяйство.
На дне сундука нашла спрятанные дедом, должно быть «про черный день», карманные серебряные часы. Продали их соседу за восемь рублей.
В сарае под поленьями лежали огромные дровни, прочные, кованные железом, но такие тяжелые, что она не могла сдвинуть их с места. Посоветовались они с бабушкой и продали дровни никулкинскому мужику Ефиму Загвозкину за двенадцать рублей.
Собралось целых двадцать рублей.
На эти деньги они с бабушкой заказали новую сбрую—не веревочную, а ременную, починили плуг, борону и телегу.
К концу лета мама совсем освоилась в деревне, забыла, что еще недавно она чувствовала себя здесь чужой.
В праздник ее стало даже на люди тянуть. Поставит бабушке самовар, купит баранок, селедок и скажет бабушке: «Посиди, мама, с ребятами, а я с бабами пойду погуляю». Бабушка всегда соглашалась: «Чтож, пойди погуляй».
Бабушка с нами, с ребятами, чаек попивает, сказки нам говорит, а мама с бабами пойдет посидит. Песни споют, поглядят друг на друга в нарядах праздничных— вот ведь и все веселье в старой деревне: мужики у всех на стороне, в отходе.
76
Бабушка, конечно, соблюдала посты, а мама считала, что вся жизнь — пост полуголодный. Что же мучить себя?
Она не верила в бога еще до встречи с отцом.
Как-то воскресным утром во время поста мама пекла булочки. Налила молока в тесто и, против обыкновения, масла немного в тесто добавила, конечно, чтоб бабушка не заметила. Булочки вышли душистые и румяные. Положила их все горкой на блюдо — свежие, только из русской печки. Мы все едим, а бабушка не притронулась даже.
Мама ее спрашивает: «Что ж ты булочек не берешь? »
Бабушка отвечает: «Чай, они у тебя скоромные».
А мама уверяет ее: «Нет, постные, только сахару положила». Берет бабушка булочку, пьет с ней чай, а сама сомневается: «Ты меня, Катерина, обманываешь, бог нас покарает».
Мама не сдавалась: «Нет, я не обманываю тебя. Если же бог захочет придраться, то пусть он меня покарает, а ты кушай и будь спокойна».
Бабушка улыбнулась.
Конечно же, она поняла, какие булочки испекла наша мама. Сама таких булочек в пост она печь бы не стала, но маму не осудила. Не было в ней фанатизма даже в те прежние годы.
Теперь и у отца на душе стало спокойней: хозяйство в Троице, какое ни бедное, а на ходу: в случае, если снова его посадят, мы будем накормлены.
Осенью после очередного ареста его выслали в Верхнюю Троицу на поселение. Каждую неделю он должен был отмечаться в волости. Выезд в город, даже самый ближайший, не разрешался, приходилось искать заработка на месте.
77
В соседней деревне Никулкино жил коробейник Ефим Загвозкин — тот, которому мама продала дровни. Он торговал по деревням всякой всячиной, в том числе путаной ниткой. Вот он и посоветовал отцу этим заняться. Ездил отец по ярмаркам и базарам в соседние волости, возил в лубяных корзинах путаные нитки, но, как говорила мама, видно, торговцем нужно родиться.
Ничего у отца не вышло из этого: сколько он тратил на товар, столько и выручал, даже убыток был.
Бросил отец это дело — занялся крестьянским хозяйством.
Земля наша — песок и камни. Чтобы получить урожай, нужно больше навоза, значит, больше скота. И отец задумал прикупить к корове годовалую телку. Для телки не хватало кормов. Пришлось зимой рубить и парить солому.
На примере собственного хозяйства отец хотел установить, может ли крестьянин Тверской губернии прокормить себя и семью только землей, без заработка на стороне, и стал подсчитывать все расходы и доходы, записывал все работы на поле и дома.
Все лето отец работал в поле, а мама с мая, когда приехали в свое имение Болтовские, нанялась к ним доставлять почту из Кашина. Лошадь у каждого летом занята в поле, поэтому требовался ходок.
Надолго запомнилось ей, как она в первый раз пробежала пятнадцать верст за два с половиной часа до Зобнина, где была чайная, поспала там два часа, и еще до Кашина бежала пятнадцать верст. Получила в Кашине почту, выпила чаю и сразу — в обратный путь, еще тридцать верст. Чем ближе к дому, тем больше ее одолевала усталость.
Хорошо, что отец, кончив работу на поле, выехал на лошади ей навстречу и встретил ее за пять верст от деревни.
78
На другой день мама была как изломанная, а через три дня снова пошла.
За лето она прошла более тысячи километров.
И еще к одному заработку она приловчилась. Стала шить верхнетроицким девушкам платья.
Как всегда, и уголь, конечно, жгли. Мама отвозила его на продажу в Кашин.
Так они с отцом поменялись обязанностями: он работал на поле, следил за скотиной, а мама добывала деньги на уплату податей.
Но осень пришла, и отец сказал маме, что должен ехать.
Она не спорила с ним: год побыли вместе — и то уже счастье.
ПИТЕР — ТРОИЦА — ПИТЕР
Уехал он не в Москву, а в Петербург, и опять нелегально.
Об одном из таких приездов он писал потом, вспоминая прошлое: «...приедешь из провинции на Николаевский вокзал, денег, по обыкновению, ни гроша, выходишь на Знаменскую площадь, идет... мокрый снег. Скупой питерский свет скрывает конец проспекта... Вдыхаешь полной грудью воздух столицы. Ах, как хорошо!
Если есть деньги, на трамвай сядешь, а нет — быстрее трамвая айда на Васильевский, Выборгскую или за Нарвскую заставу, к выходу рабочих с завода. Там встреча с товарищами... Кормят обедом, устраивают с квартирой. Пускаются в ход все пружины...
Вечером тесная компания — идет обсуждение заграничных новинок, новые тезисы Ленина...»
И в этой же статье отец написал:
«Люблю Питер, люблю его таким, каков он есть. Люблю его широкие, длинные, прямые улицы, однооб79
разные четырех-пятиэтажные дома, его мирных, внешне черствых жителей, его вечно куда-то спешащую толпу, его рабочие кварталы, где в часы окончания работ, как поток, все улицы запружены идущими с заводов рабочими.
Нет питерца... который бы его не любил. Особенную же любовь, любовь верную, постоянную... имеют к нему революционные рабочие... Всюду они несут дух Питера — дух независимости протеста. Где бы ни жил питерский рабочий, он считает себя там временно. ..»
Ему удалось поступить токарем-лекальщиком (это специальность, требующая самого высокого мастерства) на Орудийный завод.
Давно уже он интересовался этим заводом: здесь были особые высококвалифицированные кадры. Кое- кого из здешних рабочих он знал и раньше. О нем тоже здесь слышали.
В таком коллективе, где люди и грамотнее и обеспечены лучше, не так-то просто завоевать доверие. Каждого нового человека измерят десятки глаз, и много суждений выскажут за его спиной, прежде чем он будет признан своим.
Судя по тому, что вспоминают рабочие, отец пришел сюда на вид уже немолодым. Он стал рано казаться старше своих лет: заботы и тюрьмы не молодили. Ходил он в косоворотке, в простом пиджаке, железная оправа очков была у него поломана и скреплена проволокой, а то и попросту ниткой. Как просто он выглядел, так просто же и держался, не упускал ни одной возможности побыть с товарищами по работе, хотя как партийный работник занимался не только Орудийным заводом.
Многие рабочие на обед в перерыв не ходили, а со своими кружками, свертками собирались между
80
станками вокруг большого общего чайника. Здесь же присаживался со своей кружкой отец.
После получки рабочие шли в пивную или в трактир — и он шел вместе с ними, хотя ^сем было известно, что он не пьет. Поставит рюмочку перед собой и она так и будет стоять перед ним весь вечер. Зато сколько он за вечер услышит и сколько расскажет!
Бывали в ту пору на заводах религиозные праздники в честь святого, который считался покровителем предприятия. В дни заводского святого ворота завода были открыты и сюда как на гулянье приходили рабочие соседних заводов и фабрик. Отец не пропускал праздников ни на своем, ни на чужих заводах: такие сборища давали большую возможность общения.
Начинал он всегда с самых простых, каждому понятных, близких вещей. Говорил просто, доходчиво и тогда уже не любил громких, эффектных фраз. Если слушатели слишком громко его одобряли, он просил: «Ребята, не надо!»
Он старался не быть на виду.
Была тут и всегда присущая ему скромность и, конечно, значение имело его нелегальное положение, необходимость соблюдать конспирацию.
Кто-то из рабочих во время одного такого разговора, который возник как бы сам собою, вдруг почему-то сказал:
— А знаешь, Михаил Иванович, если наша революция победит, мы тебя выдвинем на пост церемониймейстера наших пролетарских праздников.
Отец засмеялся:
— Чудак, какой же я церемониймейстер, если я и в очках дальше как через дорогу не вижу. Предложи кого-нибудь другого на этот пост.
На заводе вспыхнула стачка в связи с тем, что администрация изменила расценки. Среди администрации завода был полковник Михайловский, единствен82
ный человек из начальства, который пользовался у рабочих авторитетом. Он выступил в цеху и почти уговорил рабочих приступить к работе. Дал обещание, что через год администрация пересмотрит расценки и выплатит разницу. Дело почти срывалось. Тогда отец, стоявший в сторонке, подозвал одного из рабочих и подсказал ему, как повернуть ход разговора.
Рабочий последовал совету отца и, прикинувшись простачком, задал коварно-невинный вопрос:
— Все это хорошо, Михаил Васильевич, мы вам верим, только скажите нам адрес той лавочки, где нам будут давать продукты в кредит, под обещание, которое вы нам дали.
Этот вопрос и полковника обескуражил и рабочим открыл глаза. Миссия Михайловского потерпела крах, рабочие получили надбавку, а этот рабочий еще и крепкое рукопожатие от отца, как он потом вспоминал.
И все же, как ни осторожен теперь был отец, скоро его снова арестовали и выслали в Троицу.
Только он приехал в деревню, как нагрянули к нам жандармы и все в доме перевернули. Был это, должно быть, одиннадцатый год.
Об этом обыске и теперь помнят в Троице. Рассказывают, что приехали сразу три тройки: урядник, становой пристав, жандармы — кто из Кашина, кто из Твери, а кто и из самого Петербурга.
Отец в этот день молотил на гумне и только подъехал с возом к своей избе, как ему навстречу ребята: «Дядя Миша, гляди, к тебе из города сколько приехало».
Он сам увидел, что дома неладно: вокруг избы народу уже собралось, в окна и в двери глядят, а дальше никого не пускают.
6*
83
Отец спокойно прошел в избу. Говорят, что какие- то нелегальные листовки у него все же имелись: то ли они у него при себе были, то ли он их прятал в сенях, только по рассказам выходит, что он сумел пройти из сеней в кухню и сунуть эти листовки в самовар. Одни говорят — туда, куда уголь сыплют, другие — куда льют воду.
Во всяком случае, в Троице наш самовар считается участником важных событий, он и сейчас стоит на кухне Дома-музея Калинина и напоминает собой эту историю.
Потом, говорят, отец прошел в горницу, встал у стола и, как полагается хозяину дома, поздоровался с непрошеными гостями.
Так он и стоял у стола, пока они все переворачивали в доме, в сенях, на чердаке и в чуланах — на всех полках, во всех сундуках. На дворе весь навоз вилами перерыли — ничего не нашли. Только один самовар не тронули, слишком уж мирно он выглядел, чтобы внушать подозрение.
Иван Александрович Соловьев, тот самый Иван Соловьев, который вместе с отцом был послан когда-то барыней в школу, вспоминает об этом: «Михаил Иванович просто держался. Отвечал что спрашивали и много курил. Курил, курил без конца, дым пускал прямо в лысину одному военному. Начальство только платками отмахивается, а он знай их обкуривает. Думаю, о листовках он беспокоился».
Нарочно обкуривать начальство отец, конечно, не стал бы — озорства в характере не было у него нисколько. Но, наверное, действительно был он обеспокоен своим самоваром и тем, что в нем было спрятано.
Рассказывают, что водили отца по деревне к старосте со связанными руками и что женщины какие-то встретились ему по пути и хоть к делам его сочувствия
84
не имели, но его пожалели и прослезились, а он им, мол, сказал: «Что вы плачете, никуда я не денусь».
Действительно, ничего не найдя в этот раз, жандармы его оставили дома.
Теперь-то уж, когда видно было, что в Петербурге за ним следят, мог же он хоть сколько-то задержаться дома. И дела в хозяйстве стали чуть лучше, и мама уже снова ждала ребенка. Нас, ребят, он любил. Возился с нами. Один из нас на колени ему залезет, другой— сзади, на плечи, а то устроим с ним кучу малу, пока мама нас не разгонит. И все же в конце года он снова сказал маме, что должен ехать.
Мама отвезла его на лошаденке в Кашин и в январе, оставив нас бабушке, отправилась вслед за ним. Наслушавшись бабушкиных рассказов, она боялась рожать в деревне.
Отец опять жил в Петербурге, опять нелегально, опять работал токарем-лекальщиком на Орудийном заводе, входил в состав только что восстановленного после разгрома Петербургского комитета партии большевиков.
Снимал он угол в комнате у хозяйки — три шага в длину, два в ширину, на Лиговке. Условий для мамы в ее положении, конечно, тут не было, и через несколько дней он отправил ее в Нарву, где жили ее родители. Там родился у нее третий ребенок — Лида.
Вале было четыре с половиной, мне — два с половиной, и вот в нашей семье — еще одна девочка!
Заехав в Петербург и показав маленькую отцу, мама вернулась в деревню.
Теперь, когда нас было трое, материально в семье стало еще труднее.
Валя, старший, подрос — отец и его стал учить, как жить в нужде, как жить и не ныть. Как-то взял Валя 86
кусок колбасы и стал его есть без хлеба. А отец положил немного колбасы на большой ломоть хлеба и говорит: «Хлеб ты ешь, а колбасу все дальше и дальше от себя отодвигай, пока она на самом краешке не окажется. А когда видишь, что кончился хлеб, тогда и колбасу можно съесть. Это такой фокус. Делай так, и всегда будешь сыт».
Это вроде и шуткой было, но притом и наукой: отец всегда умел сохранить способность посмеяться и над собой и над обстоятельствами, не унывал, как бы ни было трудно.
Среди всех своих дел никогда он не забывал позаботиться о семье арестованного или уволенного товарища: соберет, бывало, деньги в цеху и отнесет их матери или жене пострадавшего, а то поручит кому-нибудь это сделать. Но сам он к помощи товарищей обычно не прибегал. Разве что в крайнем случае. Говорил: «Не следует к этому привыкать, если бороться, так нечего ныть».
Только летом он приехал опять в деревню, помог маме и бабушке справиться с сенокосом и уехал обратно.
Он сказал, что это был отпуск, но, может быть, это опять была высылка после ареста. Он не любил говорить о своих арестах, их было больше, чем знали об этом родные.
В октябре мама приехала К нему повидаться — взяла с собой Валю и Лиду.
Но не успели они побыть с отцом и недели, как его снова забрали. Мама не знала, в какой он тюрьме, обращалась во все полицейские участки, ей отвечали, что такого не знают.
Как-то утром мама одела Валю, ему тогда было лет пять, завернула в одеяло Лиду, она еще грудная Я7
была, завязала в платок булку и пошла с ребятами в Охранное отделение — оставить их было не с кем.
Зашла в приемную, где сидел дежурный. Он спросил ее, что ей нужно. Мама сказала, что, мол, пришла узнать, где ее муж Михаил Иванович Калинин и когда он вернется домой. Сказала, что приехала из деревни с ребятами, мужа забрали, а у нее нет денег, чтобы уехать, и здесь нечем жить. Так это правда и было. Дежурный ответил ей, что ничего не знает и справок никаких не дает.
Мама попросила его указать начальника, который знает и может ей все разъяснить.
Он и этого сделать не хотел.
Тогда мама посадила Валю на диван и сама села рядом с Лидой. Решила сидеть, пока своего не добьется: мама у нас упорная была, уж если примет решение — ничто ее не остановит!
Так она просидела с двенадцати до пяти. Дежурный принимал различные меры, чтобы заставить ее уйти, но мама твердо стояла на своем. Пусть, мол, ей скажут, где ее муж и когда он вернется домой. Или пусть ее отведут к тому, кто это знает: без этого она не уйдет. Валя устал, но терпел, а Лида стала кричать из своего одеяла на всю охранку.
Наконец чиновник не выдержал, оставил кого-то вместо себя, сказал, что сейчас вернется, и вышел. И верно, скоро вернулся, сказал маме, чтобы она с ребятами шла домой, что, мол, дня через три муж ее будет дома.
Мама в это не очень поверила, пообещала, что, если через три дня отца не будет, она снова придет и будет сидеть здесь с детьми, пока его не отпустят.
Кончались уже третьи сутки. Мама выкупала ребят, уложила их спать в девять часов, выстирала пеленки. Вот уже десять, а никого нет.
Мама подумала, что ее обманули, решила, что 88
завтра пойдет опять и хоть три дня будет сидеть, а своего добьется!
В половине одиннадцатого она легла спать, а уснуть не может. За стеной уже пробило одиннадцать, в доме тихо, все уснули давно, а она лежит — к каждому шороху прислушивается. Вдруг слышит— хлопнула нижняя дверь, слышит быстрые шаги по лестнице, тихий стук. Вскочила, что-то накинула на себя, открыла дверь в коридор— он!
Мама вспоминает, что это была очень счастливая встреча. Побыли немного вместе, и снова маме пришлось отправиться в Троицу. Там ведь я оставалась, бабушка, все наше хозяйство. Что бы делали отец и мать во всех этих бурях с нами тремя, если бы не было этого твердого островка— нашей избы в три окна и скупого надела нашего в Верхней Троице!
Вот и приходилось держаться деревни.
... Теперь, когда мы немного уже подросли, а отцу все труднее было выкраивать время, чтобы помогать в нашем деревенском хозяйстве, бабушка снова стала работать в поле, так же, как мама, а мы, ребята, оста89
вались дома одни. Пашу, Прасковью Ивановну, к этому времени уже выдали замуж.
То, о чем здесь рассказано до сих пор, я знаю от отца, от мамы и от Прасковьи Ивановны. Вот примерно с этого времени, после рождения Лиды, я уже и сама начинаю кое-что помнить.
Конечно, как и всегда бывает, когда человек вспоминает раннее детство, это сначала всего лишь отдельные, отрывочные картины.
Помню себя одну в целом доме. Где остальные в это время были — не знаю. В избе только овца да я на печке сижу. Овца подходит ко мне вплотную и грозит мне рогами. Может, она и не грозила совсем, а поиграть просто хотела, но меня тогда охватила такая оторопь, что я будто приросла к печке, даже отодвинуться, в угол забиться не догадалась.
Но в памяти и совсем другая картина, это уже позже, конечно.
На печке не я, а Лида, младшая наша сестренка. Сидит себе там и потихонечку ноет, от скуки наверное, а мы с Валей, с братом, наслаждаемся полной свободой— взрослые в поле. У нас только одна обязанность— к приходу старших нарыть в огороде ведро картошки и начистить ее, остальное время принадлежит нам самим.
Валя был крепкий, живой мальчик, он умел придумать забавы, а я любила его, рада была, что он берет меня на свои мальчишечьи подвиги, старалась от него не отстать.
Помню набег на соседний сад, в котором было несколько яблонь и жила злая собака. Помню, как мы с Валей стоим на столе, а над нами подвешенная к потолку большая керосиновая лампа-«молния». Лампа была едва ли не лучшим украшением нашей избы и потому так неудержимо влекла к себе Валю. Он становился на носочки, тянулся к ней и, дотянувшись, 90
тыкал в нее кончиками пальцев до тех пор, пока лампа наконец не свернулась набок, стекло упало и разбилось вдребезги, а мы после этого долго искали ремень, чтобы спрятать его и избежать наказания.
Мама у нас была строгая. Зато отца мы не боялись: он никого из нас ни разу не тронул.
Приходили к нам в дом девчонки, соседки.
Бабушка говорила: «Ступайте, девочки, на потолок».
На потолок — значит, на чердак. Там мы играли в камушки — была тогда такая игра.
Ничего другого об этом времени память моя не сохранила.
Отец в это время работал в Питере, на заводе «Ай- ваз», запрет на его проживание в столице был снят. Новый машиностроительный завод готовился к войне, нужны были квалифицированные кадры рабочих, и хозяин завода, иностранец, не обращал внимания на политическую неблагонадежность — лишь бы работали.
Здесь на «Айвазе» в тринадцатом году были собраны лучшие металлисты Питера. И в таком коллективе, судя по тому, что говорили товарищи, работавшие с отцом, он был в числе трех лучших токарей-лекальщиков завода.
Товарищи рассказывали, что станок у него был очень маленький и всегда содержался в особой чистоте и аккуратности. Работа на этом станке требовала большого навыка, смекалки, выдержки и терпения. Мастера такой высокой квалификации считались рабочей аристократией и часто к другим рабочим относились высокомерно; можно и не говорить о том, как чуждо это было отцу.
Ходил он в ту пору с бородкой клинышком, носил все те же поломанные очки, скрепленные проволочкой 91
или ниткой, и побуревшую шляпу, видавшую виды. Молодым рабочим он казался тогда уже совсем стариком, хотя ему было в ту пору всего около сорока. Дело тут, может быть, не только в том, как он выглядел, а в том, какое место он занимал в коллективе.
На заводе собралась сильная группа меньшевиков. Нередко с ними возникали ожесточенные споры. Противники отца, желая доказать свою правоту, кричали, стучали кулаком о верстак, а он взглянет на них, поправит ломаные очки и докажет свое весело и без крика. Таким вспоминают его те, кто с ним работал.
В ту пору отец принимал большое участие в работе новой большевистской газеты «Правда». Тираж доставляли на заводы прямо из-под машины, прежде чем цензура успеет наложить на номер запрет. К этому опасному делу отец привлекал молодежь. Поручал молодым выступления. При этом и подготовиться поможет, и непременно пошутит: «Меньшевики протестуют, что я тебя выпускаю, говорят, за тебя, мол, все девушки голосуют».
Один из молодых в ту пору рабочих потом вспоминал: «Хорошо нам было тогда рядом с ним. Всегда он был бодрый, жизнерадостный и веселый».
Дом наш в Троице стал уже ветхим: один конец совсем уткнулся в землю, а семья все росла. К этому времени у нас появился еще один мальчик — Шура.
Нелегкое это дело — поставить новую избу. Отец рассказывал, что как-то пришлось ему зимой ехать с нашей бабушкой бором. Она смотрела вокруг и каждую минуту восклицала: «Ах, вот бревно, вот брев- но-то, рублей двадцать стоит не меньше. А вот, смотри, выйдут две хорошие матицы». (Матицы — значит, балки для дома.) Иначе она и не могла тогда смотреть на сосновый бор.
92
Мама сказала отцу, что, как это ни трудно, пора строить новый дом. Он согласился, попросил маму взяться за это дело, деньги на стройку пообещал присылать.
Мама стала заготавливать материалы. Сама на нашей хромой лошаденке ездила в лес, возвращалась по пояс в снегу, помогала лошади тащить воз, нагруженный бревнами, возила кирпич, подыскивала надежных плотников, а в четырнадцатом начала строиться. В том же году мама купила лошадь — назвали ее Мальчиком.
Деньги отец присылал регулярно, а все равно стройка трудно давалась семье: питались мы картошкой без масла и щи слегка только забеливали молоком. Взрослым молока не доставалось.
ПОСЛЕДНИЙ АРЕСТ
Иногда отец приезжал ненадолго в деревню, чаще он делал это, когда над ним нависала угроза ареста. Иногда мама навещала его, беря с собой то одного, то другого из нас. Так и жила наша семья.
В шестнадцатом, закончив постройку дома, мама приехала к отцу со мной и с Валей.
Помню комнату, высокую, длинную.
В комнате трое незнакомых людей.
Я не могла понять, почему гости пришли к нам так поздно — мы легли уже спать, когда они постучали, — почему они так странно себя ведут: отодвигают стол, кушетку, кровать, роются в ящиках и на полках, все переворачивают, бросают на стол бумаги, будто они тут хозяева, а не гости, почему отец с ними ни о чем не говорит, а просто стоит посреди комнаты, руки за спину, будто здесь он чужой, а не они.
Потом эти люди увели с собой отца. Позже, будучи 93
еще ребенком, вспоминая об этом случае, я уже знала, что это был «обыск» и «арест», но в ту ночь я так и не поняла, что у нас происходит.
Когда они ушли, мама снова уложила нас спать, стала все приводить в порядок.
Утром пришла Воробьева, жена рабочего, с которым отец был связан партийной работой. И у нее в эту ночь случилось такое же. Они с мамой решили идти вместе искать отца и Воробьева, нас взяли с собой.
Уехать из Питера мама сейчас не могла: беспокоилась за отца, разыскивала его. Пришлось ей устраиваться на работу. Здесь нас двое, а в деревне еще двое и бабушка. Там нужно уплатить и подати, и страховку за дом, и заплатить кому-то, чтобы помогли бабушке управиться с хозяйством и с полевыми работами. Где же ей одной, старой, при двух ребятишках!
Вот и решила мама поступить вместо отца на «Ай- ваз». Хорошо, что в то время в Петербурге жила ее мама, наша вторая бабушка, и два ее брата. Мама перебралась с нами двумя к ним на Выборгское шоссе. Здесь она могла, пока работает на заводе, оставлять нас на бабушку, да и к заводу это было поближе.
Стала мама зарабатывать, посылать деньги бабушке в Троицу и продолжала искать по полицейским участкам отца.
Жен арестованных гнали из всех полицейских участков, даже говорить не желали с ними. Наконец, когда отца перевели из участка в тюрьму, мама получила свидание с ним, взяла с собой и меня.
Помню большой коридор, в котором и стены и потолок— все было серым. В двери — зарешеченное окно, по ту сторону решетки отец, с этой стороны у окошка — мама. Они разговаривают о чем-то между собой. Я стою у другой стороны коридора и ничего не могу понять. Я уже знаю слово «тюрьма», знаю, что мы в тюрьме,
94
но что это такое, почему отец не хочет отпереть двери и подойти к нам поближе — это до меня не доходит.
В памяти осталась еще одна встреча в тюрьме — возможно, что это была уже другая тюрьма: общая большая комната, перегороженная двойной решеткой, по одну сторону отец и еще много мужчин, все в серых халатах, по другую — мы с мамой и другие женщины и ребята.
Многие плачут, а моя мама не плачет.
Говорили они на этот раз, как вспоминала потом мама, про Валю, про Шуру, про меня и про Лиду. Отец беспокоился о нас, спрашивал ее, как она справляется с нами со всеми.
Помню отца худощавым, подтянутым, стройным: таким он стоял перед нами в тот день за решеткой, таким был всю жизнь, он никогда не полнел.
На этот раз я уже понимала, что отец не может выйти из той части комнаты в эту, где находимся мы, понимала, что он не волен делать то, что ему хочется.
Мама каждую неделю ходила к нему, при каждой встрече отец подсказывал ей, как хлопотать об его освобождении, что писать и куда идти.
Мама без конца ходила в жандармское управление, подавала все новые и новые заявления, требовала, чтобы отца освободили: при обыске ведь у нас ничего не нашли — теперь отец был уже опытным конспиратором.
В августе стало известно, что следствие по его делу закончено и он высылается этапом в Восточную Сибирь.
На свидании он просил маму хлопотать, чтобы ему разрешили выехать в ссылку не этапом, а на собственный счет: он, мол, хочет побыть дома, проститься с семьей. С большим трудом маме удалось добиться этого разрешения.
Отец вернулся домой в ноябре, просидев в тюрьме 95
одиннадцать месяцев. Товарищи посоветовали ему не торопиться с отъездом: атмосфера так накалилась, что взрыв был неминуем. Он устроился работать в частной механической мастерской около Финляндского вокзала под маминой девичьей фамилией Лорберг.
Не прошло двух недель с того дня, когда он пришел из тюрьмы, как снова полиция нагрянула с обыском.
Этого обыска я не помню — может быть, я спала в комнате бабушки. Зато мама помнила эту ночь.
Она работала тогда на «Айвазе», в ночную смену, кончила работу в четыре утра.
Когда она шла домой, падал густой снег, было совсем темно — это уже декабрь был.
Дома все спали, спал и отец. Мама лечь не успела— в дверь бешено застучали. По рассказам мамы, городовые на этот раз были еще более озверелые. Все раскидали, ничего не нашли, но отца все-таки взяли, хоть он и показал им документ, из которого было видно, что его срок не вышел, что он имеет еще право остаться с семьей.
Мама решила пойти вместе с отцом. Дежурный в околотке кричал, ругался, грозил. В конце концов отца он выпустил, но приказал ему немедленно выезжать, а то, мол, и не то еще будет.
На другой день отец покинул нашу квартиру.
По решению Петроградского комитета партии он перешел снова на нелегальное положение. Не знаю, как мама, но мы, дети, до февраля семнадцатого года больше его не видели.
СВЕРШИЛОСЬ!
Маме запомнились те февральские дни, когда на «Айвазе», в цеху, где она работала, кто-то закричал: «Собирайтесь на митинг!» — и в цех внесли красные флаги.
96
На Невском, куда шли со всех рабочих окраин, женщины бросались к казакам, хватали лошадей за уздечку, стаскивали верховых за ноги, просили, требовали, чтобы казаки переходили на сторону народа.
Среди этих женщин была и мама.
А отец был среди тех солдат и рабочих, которые взяли Финляндский вокзал.
Совершив это, толпа не знала, что делать дальше.
Солдаты кричали:
— Где вожаки? Ведите нас!..
Отец быстро поднялся на платформу, крикнул:
— Если хотите иметь вождей, то вот, рядом, «Кресты»! Вождей надо сначала освободить!
97
Вечером мама возвращалась домой, к нам на Выборгское шоссе. У Литейного моста пылало жандармское управление. Из окон тянулись языки пламени, вокруг бушевала толпа. Вот тут-то, у пожарища, мама и увидала отца.
Он шел из «Крестов», куда ходил с рабочими и солдатами освобождать политзаключенных. Когда мама кинулась к нему, он воскликнул:
— Катерина! И ты здесь? — А потом сказал: — Пойдем хоть по стакану чая выпьем!
Они разыскали чайную на Литейном, выпили горячего чаю и вместе пошли домой.
По дороге отец разъяснял маме, какие задачи ставят сейчас большевики, говорил, что теперь ей обязательно нужно вступать в партию, партия должна знать всех, кем она может располагать. До этого он маму берег, боялся ее обременять — и без того у нее на плечах была тяжелая ноша.
Недалеко от завода «Айваз» они увидели полыхавший на мостовой костер. Из окон полицейского участка в огонь бросали кипы бумаг. Отец посмотрел на огонь и сказал маме:
— Сегодня мы можем спокойно спать, сегодня уж ни один полицейский к нам не придет.
За многие годы не было ни одного вечера, когда он мог бы это сказать.
В начале марта отец был избран в редакцию «Правды», а через несколько дней после этого введен в состав Центрального Комитета партии большевиков.
В это же время он впервые начал печататься. Не знаю, где и когда он учился журналистской работе, но читаешь мартовские, семнадцатого года, статьи и понимаешь, что ученический период здесь уже позади.
98
Девятнадцатого марта в «Правде» была опубликована статья «О земле» за подписью «Рабочий М. Калинин».
Статья начиналась сообщением, что под Бежецком сожжено имение Корвин-Литвицкого. Затем отец высказывал свое мнение: «Это не конфискация, это даже не захват, это мщение... Подобный способ противоречит интересам самих же крестьян».
Через несколько дней в «Правде» появилась за той же подписью статья: «Революция и деревня». Это было развитие той же мысли. Нужно создать новые народные власти, которые предупредят ненужные жестокости и погромы, спасут культурные центры, внесут в происходящие события великодушие и благородство.
Начиная с марта, в «Правде» регулярно появлялись его статьи. Сейчас их читаешь — они как дневник той поры.
Все, что выпало в те дни на долю рабочего Питера, выпало и на долю отца: мне кажется, не было тогда ни одного значительного события в жизни партии, к которому он не был причастен.
В августе отец снова стал токарем Трубочного завода, куда поступал впервые одиннадцать лет назад.
Эсеры на заводе кричали: «Ломайте станки! Рвите трансмиссии!»
Особенно там один отличался — у него было прозвище «Жми-Дави» и «Сломай-Голова».
Отец, как услышал это, сразу остановил: «Что вы делаете? Это все наше. Вы же свое ломаете».
К осени Трубочный завод по своим настроениям стал большевистским. Здесь был сколочен крепкий красногвардейский отряд.
Работал отец и на заводе, и в Петроградском комитете и в редакции «Правды».
В августе его выбрали в городскую думу, а в сен99
тябре он стал председателем управы Лесновской районной думы.
В октябре на нашей квартире по Выборгскому шоссе, номер сто шесть, где отец и мама жили в ту пору с родными мамы, состоялась конспиративная встреча Владимира Ильича, который находился тогда в подполье, с руководителями Петроградского комитета.
Обсуждался вопрос о вооруженном восстании.
Через несколько дней отцу передали, что Ленин поручает ему обеспечить безопасное помещение для расширенного заседания Центрального Комитета.
Самым подходящим местом для этого оказалось помещение Лесновской районной думы.
Отец позаботился, чтобы сотрудников думы — эсеров к вечеру в помещении не было, чтобы в думе не задержались случайные посетители.
Ответственность на нем лежала огромная: от малейшего промаха зависели и тайна этого совещания, и жизнь Владимира Ильича.
Все обошлось благополучно.
В этот вечер был окончательно решен вопрос о вооруженном восстании.
Двадцать пятого октября, когда восстание нача-г лось и в Смольном открылся Второй съезд Советов, отец был на заседании Петроградской думы вместе с тремя другими ее депутатами-большевиками. Дума, состоявшая в большинстве своем из кадетов, меньшевиков и эсеров, была охвачена негодованием: Военно-революционный комитет посмел предъявить Временному правительству ультиматум с требованием сдаться! Это свержение правительства силой!
На трибуну вышел отец. Дума немедленно проголосовала прекратить прения. Он словно этого и не заметил — остался на месте.
В этот самый момент в думу сообщили: крейсер
100
«Аврора» с минуты на минуту открывает огонь по Зимнему, где заседает Временное правительство.
Было решено послать делегацию на «Аврору», в Зимний, в Советы. Предлагали кандидатуры, голосовали.
Отец невозмутимо стоял на трибуне.
Голосование кончилось, избранные покинули зал, и он наконец-то заговорил. Он сказал, что не понимает, чем возмущается дума. Если бы большевики ждали, когда правительство Керенского соберет контрреволюционные силы и само нападет на них, они походили бы на быков, которые ждут, когда их убьют.
В этот момент грянул орудийный выстрел.
Меньшевики, эсеры, кадеты вскочили с мест. Кто- 101
то встал в картинную позу и произнес «героический» монолог:
— Идемте в Зимний и, если нужно, умрем вместе со своим правительством.
Большевики ответили, что их правительство — в Смольном. Все бросились к выходу.
Умереть со своим правительством эсерам и меньшевикам не пришлось. Революционные патрули остановили их, они выспренне заявили, что «подчиняются насилию», и благополучно разошлись по домам.
А отец и его товарищи дошли до Смольного и поднялись на второй этаж, где заседал Второй съезд Советов. На трибуне стоял Владимир Ильич. Он их увидел, воскликнул:
— Ну вот, все в сборе, вот думская фракция большевиков, избранная питерским пролетариатом.
Стоявшие в проходах расступились, пропустили членов большевистской фракции думы к трибуне.
Вскоре после этого в Смольный сообщили, что Зимний дворец занят и Временное правительство арестовано.
а е пг третья,
НА ВЫСОКОМ ПОСТУ
ОСТАТЬСЯ САМИМ СОБОЙ
Один из товарищей отца по подпольной работе вспоминает, как встретил его в конце ноября. Отец поделился с ним: «Ионыч, меня сейчас выбрали городским головой. Ну какой же я голова?» Товарищ постарался ободрить его: «Не боги горшки обжигали, Калиныч».
Пришлось отцу разговаривать с управою старой думы, которая не признавала Советской власти. Несмотря на то что уже была избрана новая дума, старая управа продолжала свои заседания в доме на Невском.
Отец вошел в зал заседаний и, стараясь придать внушительность своему голосу, объявил:
— Господа! Я, избранный петроградским городским головой, прошу вас сложить свои полномочия и оставить помещение.
105
Господам это показалось смешным. Смешила их и простая внешность отца, и то, что на пост городского головы ставят человека прямо с завода. Хорошее воспитание, которое получили эти господа, не помешало им показывать пальцами на отца и смеяться ему прямо в лицо: «Ха-ха-ха! Смотрите, смотрите, городской голова, какой городской голова, ха-ха-ха!»
Отец стоял перед ними и чувствовал себя примерно так же, как в юности чувствовал себя перед камердинерами у баронессы Будберг. Был в жизни его такой эпизод. Когда по его просьбе генерал Болтовской устроил его на завод, оформление на работу по каким- то причинам затянулось. Отцу же было неловко, распрощавшись, снова возвращаться к Болтовским, и он поступил временно «кухонным мужиком» к баронессе Будберг. Должно быть, он занял самую низкую должность в иерархической лестнице ее челяди. Во всяком случае, в его обязанности входило быть слугой у ее камердинера, а камердинер этот был человек чрезвычайно важный: выглядел он как государственный муж, к нему собиралась камердинерская челядь Петербурга. Сидя за столом, эти лакеи подражали своим господам.
Отец должен был накрывать им на стол, менять им блюда, откупоривать бутылки. Он возмущал их своей неуклюжестью и неловкостью в этой профессии, в которой сами они были артистами. Они считали его неотесанной деревенщиной. А он слушал их презрительные насмешки и думал о том, какие же они пустые и темные люди.
Как потом вспоминал отец, именно такое же чувство вызвали у него в тот день и издевавшиеся над ним так называемые демократы из думы.
Когда старая дума сложила наконец свои полномочия, вместе с ней ушли и все служащие думы. Чтобы организовать саботаж, старая управа выплатила слу106
жащим жалованье, кому на месяц, а кому и на два вперед. Так был определен век новой власти.
В наследство новому голове достались расшитые папки, разорванные, разбросанные документы. Все было перепутано, чтобы никто не смог разобраться в груде этих бумаг.
Отец прошел по опустевшему, разоренному помещению и не нашел никого из тех, кто мог бы ввести его в курс дела.
Вместе с ним по зданию думы ходил швейцар. Отец обернулся к нему и сказал: «Ну что ж, поработаем, товарищ!» Тот ответил: «Обязательно поработаем!» — и протянул отцу руку.
Тогда отец собрал сторожей, истопников, курьеров, оставшихся в думе, и попросил у них помощи, что вызвало у них, конечно, горячий отклик.
Так началась его первая ответственная работа после Октябрьской революции.
Не было опыта, не было аппарата, в делах — неразбериха, в Питере — хаос и саботаж.
Не вышли на работу телефонистки, которые тоже получили от старой управы жалованье вперед.
Не вышли на работу служащие трамвайного парка, газового завода, электростанций, водопровода.
Закрылось особое присутствие по опеке больных и увечных воинов. Перед его зданием бушевала толпа. Произносились речи о том, что новая власть не будет платить пособий.
Отец держался спокойно, как вспоминают все, кто с ним общался в то время. Саботажников не уговаривал. Объезжал городские учреждения, всюду обращался к рабочим и к младшим служащим, которые остались работать, создавал новые работоспособные коллективы.
Через два дня он докладывал думе, что жизнь городских учреждений налажена.
107
Отсутствие опыта имело свой плюс: обеспечивался свежий взгляд на дела.
Нужно было, например, выплачивать пособия семьям увечных воинов, а списки, по которым выдавались пособия, старые служащие, уходя, уничтожили. Неизвестно было, кому и сколько платить. Отец предложил собрать женщин, приходящих за пособием, все им объяснить и попросить их самих навести в этом деле порядок. Прошло немного больше недели, и списки были восстановлены.
Чтобы предупредить спекуляцию, ввели контроль над запасами продовольствия, организовали «Отдел распределения обуви и ткани», объявили аптеки собственностью государства.
Чтобы смягчить хоть несколько голод, раздали рабочим и служащим огородные участки под Питером. Сказывалась хозяйственная жилка, которая всегда была у отца.
Он писал в те дни, что новая власть должна быть властью, которая каждого трудящегося человека встретит с глубокой любовью, без чиновного формализма и без волокиты.
В думу стали приходить и предлагать свою помощь врачи, инженеры. Ночами отец читал специальную литературу по ведению городского хозяйства, а утром принимал доклады специалистов.
Скоро сюда пришел и один из сыновей Болтовского, инженер по городскому хозяйству. Конечно, отец с радостью принял его на работу.
Отец жил тогда в доме Брандта, рядом с дворцом Кшесинской. В этот дом, как и в другие богатые питерские дома, после Октября переселили семьи рабочих. Здесь по инициативе отца организовалась коммуна. Все взрослые, которые здесь жили, работали. Зарплату 108
и полученные продукты отдавали избранной в коммуне хозяйке.
А мы, ребята и мама, с весны снова уехали к бабушке, только Валю после Октября отправили к отцу в Петроград — ему уже нужно было учиться.
Об этой поре в нашей семье осталось такое воспоминание: как городской голова среди прочих своих обязанностей отец ведал изъятием хлебных излишков в городе. Как-то он пожаловался своему заместителю: «Беда мне с Валькой. Как ни спрошу его: «Хочешь есть?»—всегда отвечает: «Хочу». Как же было Вале ответить иначе: он голодал в ту пору вместе с отцом так же, как большинство других петроградцев.
А мы еще около года жили у бабушки.
Отец взял нас к себе в девятнадцатом году, когда после смерти Свердлова по предложению Владимира Ильича был избран председателем ВЦИКа и переехал в Москву.
Из революционера-подпольщика, из человека, который в течение двух десятилетий преследовался законом и властью, он превратился в человека, стоящего во главе власти, в человека, без подписи которого в России не мог выйти ни один закон.
Пережив такой поворот судьбы, он нисколько не изменился и на этом высоком посту сумел остаться самим собой, таким же простым, естественным, доступным, скромным в быту, требовательным к себе и умеющим понимать других, каким был всегда.
От той поры мне запомнились чечевичная похлебка, которую изо дня в день нам давали на обед, и залатанные валенки, в которых нас однажды повели в Большой театр.
Все так жили в Кремле.
Только теперь, вспоминая те времена, я понимаю, какой суровой была наша жизнь. Тогда же нам, ребятам, это казалось в порядке вещей.
109
ПО ПРОСТОРАМ СТРАНЫ
Отец в те годы мало бывал дома. Когда Владимир Ильич выдвигал его на пост председателя ВЦИКа, он исходил из того, что очень важным было в ту пору завоевать доверие среднего крестьянина к Советской власти, к рабочему классу. Отца он считал человеком наиболее подходящим для решения этой задачи.
— Это товарищ, — говорил Владимир Ильич, — за которым около двадцати лет партийной работы; сам он — крестьянин Тверской губернии, имеющий тесную связь с крестьянским хозяйством и постоянно обновляющий и освежающий эту связь.
Ильич говорил и о том, что отец умеет просто и по- товарищески подойти к народу, умеет людей убедить, даже в тех случаях, когда другим это не удается.
Когда отцу дали слово, у него от волнения перехватило горло и он почти не мог говорить.
По предложению Ленина сразу же после избрания отец отправился на агитпоезде «Октябрьская революция* знакомиться с положением дел на местах, исправлять допущенные ошибки, а также разъяснять народу обстановку в стране. Основным рабочим местом отца стал не его кабинет в Кремле, а просторы нашей страны, по разбитым путям которой без конца колесил агитпоезд «Октябрьская революция*. Это была буквально «Советская власть на колесах*.
Весь жизненный опыт отца, все навыки общения с самыми разными людьми, приобретенные им в революционном подполье, нашли свое отражение в этой работе, в которой он сразу оказался на виду у миллионов людей. Вместе с отцом ехали специалисты — представители наркоматов, юристы, партийные работники.
В Музее Калинина есть карта-схема, дающая представление о маршрутах агитпоезда «Октябрьская революция».
110
Это были годы гражданской войны, годы голода, тифа. Поезд приходил туда, где было всего труднее, где было опасней.
Колчак захватил Сибирь и Урал — и первый свой рейс агитпоезд совершил на Восточный фронт. Начали продвижение бе- лополяки — и поезд «Октябрьская революция» пошел на Западный фронт. Юг оказался в руках Деникина— поезд на Южном фронте; затем опять на востоке, опять на юге; в Пи- тере
когда возникла
опасность для Питера; в Поволжье — когда там начался голод.
В Минске поезд попал под обстрел вражеских самолетов.
На юге, когда отец приезжал в Первую Конную и, стоя на тачанке, выступал перед бойцами, снова налетели вражеские самолеты и открыли огонь. Оружия у отца не было при себе, да и плохо он уже видел, чтоб быть стрелком.
Он стоял под огнем на тачанке и терпеливо ждал, когда красноармейцы отобьют нападение, а потом как ни в чем не бывало продолжил свое выступление с того самого слова, на котором остановился.
111
Случалось, что перед поездом взорван мост, или разобраны рельсы, или просто кончилось топливо для паровоза. Приходилось выходить из вагонов, грузить топливо, переносить вещи из состава в состав. Работали все, и, конечно, отец исключением не был, даже напротив, как вспоминают его спутники, первым брался за дело.
Поезд встречали на самых далеких станциях и полустанках. Иногда отец и его товарищи на санях или на машинах добирались до мест, где нет железнодорожных путей.
Бывало, что по русскому обычаю навстречу им выносили хлеб-соль, а чаще бывало, что там, куда они приезжали, не было ни хлеба, ни соли, и вот об этом-то самом насущном и шел разговор.
— Моя цель, моя главная цель, — говорил отец,— непосредственно подойти к уезду, к волости, к трудящемуся народу, отдаленному от центра, и узнать его нужды, подслушать голос самой жизни.
Сейчас, когда перечитываешь стенограммы его бесед с людьми — а были это именно беседы, а не речи и не доклады, — слышишь в них как раз то самое, что он хотел услышать, — голос самой жизни, теперь уже — гул истории.
— Вот, товарищи, перед вами власть, — начинал отец, приезжая к казакам, — вы можете изложить перед ней все свои нужды...
— Я объезжаю города и волости России, — говорил он крестьянам Самарской губернии, — чтобы, с одной стороны, ознакомиться, насколько укрепляется новый порядок, а с другой стороны, исправить на местах те огромные неурядицы, которые продолжают существовать.
И тут же на месте исправлял те нарушения, которые допустили местные власти: неправильно обложили налогом, не заплатили денег за взятый картофель, 112
протолкнули в Совет того, кого народ не хотел, против воли записали в коммуну. Впрочем, дело не ограничивалось разговором об ошибках местных властей. Вопрос ставился шире.
— Товарищи! Я приехал услышать от вас, как вы живете. Сейчас вы каждую просьбу можете довести до самого центра. Что с вашей точки зрения плохо в нашей работе?
Это — в Смоленской губернии.
И то же в Самарской:
— Законы ведь не вечны, мы издали вчера закон, а сегодня если признаем его плохим, то отменим.
Информация поступала непосредственно Ильичу, и многое тут же на ходу исправлялось.
Отец не уклонялся от трудных встреч, не боялся идти к голодающим, зная все, что услышит от них.
Когда перед ним была тяжелая правда жизни, главным его оружием была тоже правда — честное, откровенное слово.
Вот, например, стенограмма его разговора с крестьянами Свияжского уезда, Ширданской волости, в девятнадцатом году. Крестьяне рассказывали ему о том, 113
что нечего есть, нечего сеять, нечем кормить скот: «Скотный голод у нас».
Отец отвечал:
— С овсом ничего не поделаешь. В Питере не то что лошадям, а и людям приходится выдавать по четверть фунта в день вместо хлеба. До победы над Колчаком легче не будет.
К крестьянам села Вязовая Гай, Самарской области, он приехал в августе двадцать первого года. Здесь после засухи дело дошло до того, что ободрали кору с деревьев, выбрали все упавшие колоски и травы, которые можно съесть — люди уже умирали с голоду.
Читаешь запись его ответов — это говорит и глава правительства, приехавший, чтобы помочь народу, и просто крестьянин, понимающий крестьянские беды.
Он говорил о том, что с голодом нужно бороться.
Из толпы бросили мрачную реплику: все равно, мол, конец.
Кто-то сказал:
— Руки опущены и не идут к работе.
В ответ он поделился с людьми собственным опытом голода.
Рассказал, как голодал в восемнадцатом в Питере, когда был городским головой, как все время хотелось есть, спать ложился — и даже во сне есть хотелось.
Все это им было испытано, и потому он имел право сказать, что голоду поддаваться нельзя.
Тут же вспомнил, как однажды ночью в метелицу оказался в степи и заблудился. Он не дал тогда бурану себя усыпить — выбился на дорогу. Так же и с голодом: кто ляжет, тот умирает, а кто идет, выбиваясь из сил, тот остается жить.
И здесь, как ни трудно было, отец удержался, не пообещал больше, чем мог. Единственное, что он позволил себе сказать, расставаясь: «...сделаем все, что в силах».
114
Стенограмма этого нелегкого разговора, который протекал далеко не гладко, не без горьких упреков со стороны мужиков, кончается записью такого голоса из толпы:
♦Приветствуем... что вы не обещали того, что нельзя сделать».
Зато тем требовательнее и горячее он говорил в тех губерниях и городах, где считал возможным взять хлеб для голодающего Поволжья, куда он приезжал уже как председатель Помгола (так называлась созданная тогда при ВЦИКе Центральная комиссия помощи голодающим). Вместе со своим товарищем по революционной борьбе Григорием Ивановичем Петровским он изъездил с этой целью в ту пору всю Украину. Выступали в самых различных аудиториях.
Он говорил правду во всех случаях.
Как рассказывал Анастас Иванович Микоян, отец приезжал на Кубань вручать Красное знамя Первой Конной Буденного. Ночью, когда ему нужно было уже уезжать, в станице собрались зажиточные старики казаки (около двухсот человек) и потребовали, чтобы он пришел с ними поговорить. Отец, конечно, не отказался. Он прошел через полутемный зал, набитый враждебно глядящими ему в спину людьми, к столу, на котором тускло светила керосиновая лампа. Перед ним были хмурые, злые лица.
— Ну, казаки, что скажете?
Что сказать, у казаков было. Они с возмущением заговорили о том, что у них отняли землю, отняли власть, что управляют ими иногородние батраки. Он не стал их ни в чем убеждать. Ответил им только:
— Господа казаки! Вы всем недовольны. Я вас понимаю. А поставьте себя на наше место. Если бы ваш был верх, вы бы нам оставили землю?
8*
115
Казаки молчали, а отец продолжал:
— Что нам друг другу врать. Всем известно, что старое казачество — враг большевикам. Если бы ваш был верх, разве вы не перевешали бы всех нас на столбах?
Кто-то угрюмо ответил:
— Уж что правда, то правда.
— Ну вот, — подхватил отец, — а Советская власть не вешает вас. Мы вас терпим, хотя нам это опасно. И земли вам оставляем, сколько другим. А вы еще каких-то прежних привилегий требуете. Идите домой и молитесь богу за то, что Советская власть такая добрая.
В статье «Разговор по душам», обращенной к русской эмиграции и написанной в те годы, отец задавал вопрос: «В чем сила наша, — таких, как я, Петровский?» И отвечал: «...в том, что мы к мужику подходим без интеллигентской слащавости, говорим с ним не как с «меньшим братом»... а обыкновенным языком, подразумевая в собеседнике не меньшее количество ума, сообразительности и понимания своих интересов, чем у нас самих».
Ленин дал тогда такую оценку этой работе отца: «И благодаря тов. Калинину работа в деревне получила значительный толчок».
В эти же годы в Иванове на одном из собраний отца спросили: «А кто дороже Советской власти — рабочий или крестьянин?» На этот вопрос он ответил вопросом: «А какая нога человеку дороже — правая или левая?»
Много бывал он в ту пору и в рабочих аудиториях.
Перед рабочими Тулы он выступал в момент, когда над Тулой нависла опасность вражеского вторжения, когда в Туле вспыхнула эпидемия тифа, перед рабочи116
ми Шлиссельбурга — сразу после того, как враг был отброшен.
— Я призываю вас сделать Тулу той твердыней, той крепкой скалой, о которую разобьются банды Деникина.
И дальше он связывал эту общую цель с той личной целью, которую преследует каждый живой человек. Очевидно имея в виду прежде всего молодежь, он говорил о том, что и для него было так важно в юности: что же такое счастье? Как нужно строить жизнь, чтобы быть счастливым?
— А счастье для отдельного человека отдельно от всех не завоюешь, — давайте спросим каждого человека, согласится ли он в полном достатке один жить, когда все окружающие его будут стонать от непосильного бремени жизни?.. Человек не может быть счастлив, когда страдает весь мир.
На завод «Профинтерн» в Бежицу, Брянской области, он приехал в те дни, когда были перебои в снабжении и меньшевики пытались вызвать здесь забастовку, на ленинградскую фабрику «Треугольник»— в дни наводнения.
Он всегда старался быть там, где нужна его помощь.
Любил он вспоминать о своих поездках той поры по Кавказу. Осталась у него в памяти казацкая станица Петропавловская, где перед каждой хатой стоял стол, покрытый скатертью, уставленный хлебом-солью.
Вспоминал он и Дербент, где при нем был пущен первый в Союзе стекольный завод, и Апшерон, где он был на открытии нефтяной скважины номер один, и дом Махмуда Магомаева, члена ВЦИКа от Дагестана, у которого он гостил.
Как-то хозяин пригласил его в горы. Расположились отдохнуть невдалеке от обрыва. Справа по-над 117
обрывом вилась тропинка, по которой, казалось, и двух шагов сделать нельзя — такая она была узкая и так висела над пропастью.
К ужасу хозяина, отец прошел по тропинке, огибавшей скалу. За скалой он увидел горцев, которые косили траву, подошел и, как бывало с ним часто, не удержался: захотелось тряхнуть стариной. Только косы у горцев были неважные, старые. Отбил косу и пошел косить.
А в горах сенокос не тот, что у нас, в России, — то вверх поднимается луг, то вниз.
Отец приспособился, только потом сказал:
— А косы у вас плохие. Я вам пришлю хорошие.
И действительно, вскоре после того, как он уехал, горцы получили из Москвы подарок: дюжину прекрасных отполированных кос.
Об этом я знаю уже не от отца. Несколько лет назад по калининским местам на Кавказе ходили пионеры одной из московских школ. Побывали они и в Петропавловской, и на стекольном заводе, и первую скважину разыскали.
Были они и в этих горах, где когда-то косил отец. Об их приезде узнал старик, у которого до сих пор сохранилась одна из двенадцати кос, присланных из Москвы.
Несмотря на свои семьдесят восемь лет, старик не посчитал за труд — встал на рассвете, проделал по горной тропинке снизу вверх более сорока километров, нашел ребят и рассказал им об этом подарке.
Отцу приходилось теперь вникать в различные стороны жизни нашей многонациональной страны, во все сложности национальных и классовых отношений.
Впервые он был занят работой такого масштаба. Этот масштаб он как-то сразу сумел охватить.
118
А вот повседневные привычки его оставались все те же.
Зашел к нему в вагон один из товарищей, увидел, что отец пришивает рукав к пиджаку, и удивился:
— Что же ты, Михаил Иванович, не попросишь кого-то из женщин тебе пришить?
Отец посмотрел на товарища, перекусил нитку и ответил ему:
— Знаешь, если уж я пришью, то никогда больше не оторвется. И зачем кого-то просить, когда я и сам могу.
СРЕДИ ЗЕМЛЯКОВ
Став председателем ВЦИКа, о своей работе отец, как правило, нам не рассказывал. И не потому только, что мы были еще малы. Не рассказывал он нам о своей работе и позже, когда мы уже выросли. Он считал, что, если мы живем вместе с ним, это не значит, что мы имеем право знать о его служебных делах больше других. Разговорить его, заставить его сказать больше, чем он считал допустимым, никто никогда не мог. Случалось, мы задавали ему вопросы, особенно Валя, на которые он отвечал полушутливо: «Читайте газеты». Сказывались тут, наверное, и привычки времен конспирации, и чувство партийной дисциплины, и природная сдержанность.
Поэтому больше я буду говорить о том, каким он был дома, о том, что касается его отношений с нами, детьми, и с теми людьми, в общении с которыми мне приходилось его наблюдать. На полноту рассказа об отце я претендовать никак не могу — многого я просто не знаю. По существу, больше всего я видела отца в те часы, которые он считал своим отдыхом. Это было позже, когда гражданская война уже подходила к концу и он уже мог позволить себе иногда отдохнуть, побыть вместе с нами.
119
Больше мне приходилось бывать с ним летом, когда он ездил в Верхнюю Троицу проведать свою мать, нашу бабушку, встретиться с земляками и нас, ребят, отвезти туда на каникулы.
Это время в деревне было отдыхом и отца, и нашим. Но он и сам каждый день работал в поле и не любил, чтобы мы, ребята, болтались без дела: должны же мы были, раз уж приехали, помочь нашей бабушке.
Помню, и мама нам всегда говорила: «Все, что сам можешь сделать, делай сам, ни на кого не взваливай».
Мы и жать ходили, и молотить, и дома все делали сами: мыли полы, окна, чистили картошку, кормили скотину.
Хотя отец давно ушел из деревни, руки его не утра-
220
тили навыков крестьянской работы. Особенно он любил сенокос, это был его лучший отдых, как он говорил.
На покос мы выезжали рано, еще до рассвета, и лес, и трава — все было усеяно блестящими капельками росы. Мы промокали насквозь, но, пока возвращались домой, успевали обсохнуть.
Отец на покосе шел как будто неторопливо, замах у него был не удалой, не широкий. Иногда люди косят отчаянно, всю силу вкладывая в каждый замах, будто они не косят, а в атаку идут. Глядя на отца, можно было подумать, что он просто играет: так легко, без напряжения закидывал он косу. Если же приходилось долго следить за ним, начинало казаться, что в нем действует механизм: движения его были удивительно размеренны и ритмичны.
121
Удалые косцы быстро уставали и ложились в тенек, а отец все шел и шел, взмахивая косой, и в конце концов получалось, что со своей неторопливостью он всегда впереди.
Цепом он молотил так же легко, как и косил, а позже, когда в нашем хозяйстве появилась ручная молотилка, он стоял обычно у барабана, весь осыпанный половой.
Верхнетроицкие знали уже, что хоть и давно отец ушел из деревни, а крестьянское дело помнит, но мужики других деревень иногда сами хотели убедиться в этом.
Как-то шел отец дорогой в Никулкино навестить наших родственников по бабушке. Люди на поле жали. Он остановился, снял кепку, поздоровался со всеми и пошел было дальше, но один из бывших его одноклассников, Константин Иванович Рубцов, по-приятельски окликнул его: «Что же ты, Михаил Иванович, мимо проходишь, зашел бы к нам*. Отец подошел к нему, а Рубцов подает ему серп и шутя говорит: «Ну, брат, пожни». Взял отец серп и принялся жать — быстро, чисто и ловко.
Бабы свои серпы побросали, прибежали смотреть. «Как же ты не забыл, Михаил Иванович, сколько лет уже по городам». Рубцов отнял у отца серп: «Ладно, видим, что троицкие не брешут. Управимся-то мы и без тебя, а ты лучше скажи нам, куда политика нынче нас заворачивает? »
Закурили, присели. Больше двух часов шел разговор. Потом отец спохватился: «Ну вот, не наговорюсь с вами никак, от дела вас оторвал».
И на своих полях, в Верхней Троице, так бывало: помолотит или покосит и скажет мужикам, которые старше: «Давайте покурим, а молодежь пусть поработает». Тут начинался у них разговор — сразу собиралось много народу.
122
Думаю, что эти беседы с односельчанами мало чем отличались от тех бесед, которые он вел с мужиками, приезжая на агитпоезде в самые далекие уголки нашей страны, с той, конечно, разницей, что здесь он был в курсе всех дел, знал обстоятельства каждой семьи. Приезжая по разным делам в Москву, земляки иногда останавливались у нас на квартире в Кремле, и отец выспрашивал у них все деревенские новости.
В те же первые годы Советской власти как-то летом, когда мы гостили у бабушки, в соседней деревне случился пожар.
После обеда к нам в дом пришли с перевоза четверо мужиков, объяснили, что они из погоревшей деревни, хотят видеть Михаила Ивановича.
Отец только вернулся с поля, пошел в сарай отдохнуть. Я сказала им, что отец, наверное, спит.
Мужики сели около тына и закурили.
— Ну, мы подождем.
Я походила у сарая возле двери, слышу — внутри все тихо. Зашла в сарай посмотреть: отец тут же проснулся, а может, он еще и не спал.
— К тебе мужики с Поповки.
Он сразу стал хмурый.
Думаю: «Что же он на них рассердился? Они ж погорели!»
Вижу, он встал, еще больше нахмурился, такой к ним и вышел.
Я иду за ним, расстраиваюсь и осуждаю отца: «Что же он у нас сердитый такой? И так у них горе...»
— Здравствуйте, Михаил Иванович, — поздоровались с ним мужики.
Он ответил угрюмо:
— Здравствуйте, что пришли?
— Да как же нам не прийти? И подушки и одеяла 123
сгорели. И самоваров не вынесли. Все как есть... Только что на себе.
— Ну конечно, теперь Советская власть должна вам и подушки, и самовары справлять, — сказал им отец.
— Да нет, лесу нам надо бы... Жить же негде...
— Лесу надо, конечно, дать. Ладно, я поговорю завтра в волости.
Когда вопрос о лесе был решен, и мужики повеселели и отец подобрел. Он вытащил кисет, угостил их, вместе с ними присел у забора. Дымят, разговаривают, видно, все очень довольны, а о чем говорили они, я уж не слышала.
Так я тогда и не поняла, отчего отец был сначала сердитый, а потом подобрел.
Потом уже, спустя годы, мне стало понятно: это он накручивал себя, то есть боролся с собой, настраивал себя определенным образом, потому что он знал, что они будут что-то просить, и, ясно, ему было жаль их. Наверное, он хотел бы дать им как можно больше. Но всем тогда было трудно — он-то, изъездивший всю страну, видел это своими глазами и не имел он права дать своим землякам больше, чем им было положено в этом случае. Как председатель ВЦИКа он, конечно, имел возможность переступить установленное, но он не должен был это делать, показывать свою щедрость за счет государства, как бы ради того, чтобы прослыть добрым в родной стороне.
А когда договорились о лесе — просили мужики не больше того, что он мог им сделать, — и с них и с него будто свалился груз. Потому-то теперь и он и они с таким удовольствием вели разговор.
Умел отец слышать то, что ему говорят, даже если это было ему не очень приятно.
124
Приезжая в Троицу, он никогда не отказывался прийти на собрание в соседнее село. На одном из таких собраний в соседнем селе Шеврюгино — это было, наверное, в начале двадцатых годов — в сторонке стоял подвыпивший мужик и громко, перекрикивая ораторов, ругал власть. Потом он хоть и пьяный был, а посмотрел на отца и осекся. Отец понял — чем-то вызваны горькие слова мужика, подошел к нему и сказал: «Хмель пройдет — загляни, как-нибудь разберемся».
И разобрался.
Оказалось, что этот мужик — бедняк, многодетный вдовец, один поднимавший кучу ребят, — был несправедливо обложен налогом.
Не могу представить себе, чтобы отец нарушил закон ради кого-то, как бы он ни жалел человека, но там, где закон нарушался, он всегда помогал человеку.
О многих таких случаях записано в тетради воспоминаний его верхнетроицких земляков.
Хочется только добавить: все это, вместе взятое, отец называл своим отдыхом. Но о человеке можно судить и по тому, как он отдыхает.
Здесь, в родных краях, где все ему было понятно до мельчайших деталей, где все привыкли к нему и он ко всему привык, отец был в подлинной стихии народной жизни и в наиболее естественных отношениях с людьми.
Однажды, в те же первые годы, когда у бабушки в Троице были мы, ребята, и мама, к нам в дом пришла незнакомая женщина с девочкой. Несла она ее к нам на руках за пятнадцать верст из дальней деревни — просить совета и помощи.
У девочки от рождения была повреждена нога, на улице ее обижали ребята, а у матери, кроме этой де125
вочки, было еще четверо детей — один меньше другого, и муж не вернулся с войны.
Мама решила взять девочку с собой, показать ее московским врачам.
В Москве оказалось, что Ане — так звали девочку, а по-деревенски ее звали Нюкой — предстоит ряд последовательных операций. Ее положили в больницу. Лечение продолжалось несколько лет. Мы навещали ее и постепенно совсем к ней привыкли.
Нюку вылечили, мы взяли ее из больницы, она уже стала учиться, и тут из деревни пришло письмо: умерла ее мать.
Я слышала, как отец и мама говорили между собой об Ане.
Мама спросила:
— Что же с ней дальше будет?
Отец ответил:
— Пусть растет вместе с нашими.
Так она осталась в семье нашей младшей сестрой.
Чувство благодарности... Чувство справедливости... Чувство сострадания... Простые человеческие чувства, которые существуют столько, сколько существует само человечество.
Казалось бы, так ли уж важно подчеркивать эти качества, когда речь идет о характере коммуниста, революционера, государственного деятеля?..
Мне кажется — важно.
Разве сама идея коммунизма не рождена именно этими чувствами, потребностью в справедливости и в доброте?
В одном из своих выступлений отец говорил, что коммунисты хотят превратить эту огромную страну в одну братскую трудовую семью, в которой ни один человек не будет обижен.
126
ОТЕЦ И МЫ
Ради того, чтобы отец меньше болел душою за нас, за семью и мог целиком отдаваться партийному делу, мама в свое время согласилась отойти от подпольной работы, хотя по характеру партийная работа подходила ей куда больше, чем освоение премудростей крестьянского быта в нашей Троице. Конечно, этим она очень отцу помогла. Теперь она вступила в партию, и у нее были собственные обязанности в партии. После переезда в Москву мама работала заместителем директора на фабрике «Освобожденный труд», потом ее выбрали председателем исполкома Печетовской волости, в которую входила тогда наша Верхняя Троица.
Кстати сказать, как-то отец приехал к ней в Пече- тово и увидел, что никого из работников волисполко- ма на месте нет. Шла страда, и мама всех отпустила в поле.
В местной газете появилась заметка о том, что председатель Печетовского волисполкома товарищ Калинина допускает в своей работе серьезные промахи. Мама поняла, что отец должен был исправить допущенную ею ошибку, и приняла это как должное.
Позже она работала в Москве в только что организованном «Зернотресте». Много ей приходилось ездить в командировки, какое-то время она даже жила на Алтае, организовала там совхоз и санаторий.
Где бы ни работала мама, она всегда целиком отдавалась делу. А все же так всегда получалось, что, когда отцу было особенно трудно, она была вместе с ним, а главное, она понимала его.
В маминых воспоминаниях, на разных листочках, несколько раз встречается один эпизод.
Как видно, не раз ее память возвращалась к этому случаю. Нужно знать время, к которому относится это воспоминание, чтобы его понять.
127
Шел девятнадцатый год. Деникин рвался к Москве. Он был уже на подступах к столице, у самой Тулы. Советская власть висела буквально на волоске. Ленин прямо писал и говорил об этом.
И вот ночью в Кремле, придя на квартиру после очередной тревожной телефонограммы с фронта, в каком-то особом душевном порыве отец, всегда такой скупой на слова, сказал вдруг маме: «Знаешь, если сейчас я потерял бы тебя и детей, но Деникин был бы разбит, все равно я был бы счастлив».
Мама подошла к нему и обняла его.
Она его поняла. Он не сказал: «Я счастлив был бы сейчас умереть, лишь бы...» Он готов был принести в жертву то, что для него было дороже собственной жизни.
Когда отец один, без всякой охраны поехал в восставший против Советской власти Кронштадт, с ним была мама.
Каким же отец был именно как отец?
Строг он с нами не был.
Был такой случай, когда мы жили в Москве. Я пошла после школы к подруге, заигралась и не заметила, как пролетело время, а перед вечером ее родители позвали нас на концерт в Консерваторию. Концерт затянулся, и я возвращалась домой в первом часу ночи.
Было тогда мне двенадцать лет.
Прихожу домой, отец сидит на диване, сапоги надевает. Видно, собирался идти искать меня. Посмотрел на меня и спросил: «Где ты была?»
Должно быть, они с мамой без меня волновались. Объяснила, как было дело. Он задумался и сказал только: «Ладно, ложись спать».
Потом я задавала себе вопрос: почему даже и в этот раз мне не попало?
128
Мне кажется, он думал в тот вечер о нас, о своих ребятах, о том, как мы живем.
А жили мы сами по себе, без опеки. И потому рано привыкли к самостоятельности. И, наверное, он был рад, что ходила я все-таки в Консерваторию, что тянусь я к хорошему.
Но он и не баловал нас.
Как-то случилось так, что я должна была поехать с отцом летом в Верхнюю Троицу, но у него уже начался отпуск, а мне еще нужно было побыть в Москве.
Мне было тогда близко к тринадцати. В семье обсуждали, как я доберусь до деревни одна. Вообще-то и не совсем одна: я позвала с собой подругу.
129
Отец сказал, что это дело простое: здесь можно нас посадить на поезд, а выйти в Кашине мы сумеем.
Мама засомневалась: «А от Кашина как?»
От Кашина до нашей деревни, как известно, еще тридцать верст. И отец и мама не раз меряли ногами эту дорогу.
Тогда отец обратился ко мне: «Ну как, доберетесь пешком? »
Раз он так спрашивает, как же не ответить, что доберемся!
«Вот и хорошо».
Он уехал, а мы отправились через неделю.
Соскочили с поезда и пошли. Каждые пять верст— село. Первые десять верст дорога идет лугами, а потом заходит в глубокий тенистый лес.
Подруга моя была из городской семьи, к таким переходам она не привыкла.
Когда оставалось восемь верст до нашей деревни, она сказала: «Я больше идти не могу» — и легла на живот у дороги.
Я уговариваю ее: «Ну ничего, как-нибудь уж дойдешь». Так мы и прошли эти последние восемь верст: она ложилась у дороги и думала, что больше идти не может, а потом снова вставала и шла.
Переехали на лодке Медведицу, и вот мы уже дома.
Бабушка нас пожалела: «Как вы устали! Посидите тут, а я есть соберу».
Отец вошел в дом — был он в светлой рубашке, в старых, залатанных штанах, должно быть, собрался работать — и спрашивает нас, устали мы или нет.
Как сказать, что устали!
Мы обе ответили, что не устали нисколько, а он говорит: «Ну, раз не устали — пошли молотить».
Бабушка ему: «Что ты, Михайло? Они же с дороги».
130
Но мы уже шли на гумно, к стоявшей там небольшой молотилке.
Отец подавал в машину снопы, а мы подтаскивали их и отгребали полову.
Поработали часа полтора, и, правда, оказалось, что силы у нас еще есть в запасе — только чуть ноги болели. А утром встали здоровые, легкие.
Теперь я сама внучку жалею, так, что и устать ей не даю. А уж если теперь мы, не дай бог, устанем, считаем, что, значит, работу нужно бросать немедленно. На самом же деле нужно уметь работать через усталость: усталость можно, оказывается, преодолеть. Ведь труд недаром зовут трудом. Если бояться, что может быть трудно, ни в каком деле ничего не достигнешь.
Сам в прошлом рабочий, не умевший делать что- нибудь плохо, больше всего в людях отец ценил трудолюбие, умение работать и старался нас приучить к труду.
Да, он очень ценил в людях трудовое умение. Сказывалось это и в крупном и в малом.
С Катей, женой брата Семена, впервые он встретился в Верхней Троице, в те же первые советские годы.
Встретил ее, как и всех людей он встречал, дружелюбно, но посмотрел на нее с хитринкой и попросил:
— А ну-ка, матушка, пришей-ка мне пуговицу к тужурке. — И добавил, уже не скрываясь: — Посмотрим, какую жену Семен себе выбрал.
Отец носил в ту пору кожаную тужурку и такую же кепку. В дороге и правда пуговицы у него отлетели. «Матушке» не было и двадцати, но за дело она взялась со сноровкой, хотя наперстка в доме не нашлось и шить было трудно.
131
Работой ее отец остался доволен: проверка заключалась, оказывается, в том, что пуговицы нужно было не просто пришить, а так, чтобы они держались «на ножках», чтобы было покрепче.
Отец сказал тогда брату:
— Ну, Семен, хозяйка будет у тебя неплохая.
А новой невестке достал за работу орешки из кармана той же тужурки.
Все это — и проверка, и награждение — было, конечно, шуткой, но где-то на дне этого эпизода кроется то, что для отца было существенным.
Вспоминаю в связи с этим еще один случай: произошел он тогда же и тоже в Троице.
Как-то отец приехал в деревню не поездом, а на машине. Машин было в ту пору мало. Лошадь, везущая воз, с которой повстречалась машина, испугалась, чуть не встала на дыбы, еще мгновение — и произошла бы беда.
Молодая женщина, которая правила лошадью, каким-то чудом сумела ее удержать и заставила ее себе подчиниться.
Отец остановил машину и вышел навстречу женщине. «Ну и молодчина же ты!»
Женщина ему ответила резко: «Ездите тут, городские, без толку, делать вам нечего, а лошади наши непривычны к вашим машинам».
Она была из другой деревни и не знала в лицо отца.
Он пообещал ей: «Лошади ваши к машинам привыкнут»— и снова сказал: «А ты молодец».
Потом он рассказывал дома об этой встрече, хвалил женщину за сноровку.
Теперь, когда я думаю об этой черте отца, я понимаю ее как основу его нравственных представлений: ведь только тот, кто умеет трудиться, кто стал мастером в своем деле, может прожить честную жизнь, мо132
жет сохранить человеческое достоинство и независимость. Все остальные нравственные качества — следствие этого первого, самого необходимого.
Где-то в те годы и была написана товарищем отца по революционному подполью его биография. На первой странице рукописи отец сделал надпись:
«.. .Необходимо выбросить сентиментальность, приукрашивание. Например, «ему удалось сколотить группу старых подпольщиков», и она якобы продолжала дело партии в Ленинграде. Явная чепуха. В Петербурге всегда существовала организация и, насколько я помню, всегда были работники куда стоящие выше меня.
Надо писать что было, а не выдумывать.
Я был рядовым и нечего ставить на ходули героя, чуть-чуть не вождя.
Достаточно того, что есть. Был верным сыном своего класса пролетариата и по мере своих сил и разумения работал всю жизнь в интересах этого класса.
Ничего более почетного не выдумаешь, зачем же эту простую, всем понятную историю заполнять мишурой».
Дело тут, думаю, не в том, кто фактически прав — отец или его биограф. Эта надпись характеризует отца как человека: он трезво оценивал свою личность и не терпел в отношении себя преувеличений. В этой надписи всё—и скромность, и чувство собственного достоинства, которые, по существу, неотделимы одно от другого.
Возвращаюсь к нашей семье.
Мы, ребята, в ту пору учились в одной из московских школ.
133
Учились мы кто лучше, кто хуже — в меру способностей, но все — добросовестно.
Наши занятия отец не контролировал, доверял нам. Сам он всеми своими знаниями обязан был себе самому — всю жизнь он читал. Может быть, поэтому у него был такой принцип в отношении нас: хочешь учиться — учись. Заставлять нас учиться он никогда бы не стал. Но в том не было и нужды.
Мнений своих он нам не навязывал, нотаций никогда не читал. Если хотел что-то сказать — выражал это одной-двумя фразами. Выскажет свое мнение и ограничится этим. Уговаривать не любил. Считал: кто не хочет слышать — все равно не услышит. А уж тем более не любил громких слов.
Когда я кончила школу, мне хотелось пойти на работу. Это было в 1926 году. Тогда была безработица. Отец только одно сказал мне: «Ты имеешь возможность учиться, а место займешь. Знаешь, как людям нужна работа сейчас».
Тогда так обстоял этот вопрос. Я поняла отца и пошла в институт.
Валя поехал в Ленинградский политехнический институт на электрофакультет — это была пора ГОЭЛРО, мальчики шли в электротехнику.
Стали думать, где ему жить в Ленинграде.
Отец попросил старого рабочего Владимира Петровича Колпашникова, с которым знаком был еще с той поры, когда сам был рабочим завода «Айваз», чтобы Валя пожил у него. Колпашников был бездетным, жили они с женой вдвоем.
Старик сначала засомневался. «Мы не сможем создать условий. Будет ли ему хорошо у нас?»
Отец ответил: «Пусть он беспокоится о том, чтобы вам было с ним хорошо».
Получилось действительно хорошо. Старики Кол- пашниковы привязались к Вале, как к сыну, он чув134
ствовал себя у них как в родной семье, и отец был доволен: Валя жил среди трудовых людей, получал не только образование, но и настоящую школу жизни. Избаловаться в этой рабочей семье он, конечно, не мог. Деньги за квартиру и питание отец посылал Кол- пашникову, а Вале на собственные расходы давал очень немного.
Когда пришло время Шуре поступать в институт, и он вслед за Валей поехал в Ленинградский политехнический и тоже жил в этой семье.
В Ленинграде, в Военно-медицинской академии училась и Лида. Лиде тоже хотелось скорее быть самостоятельной, знать, что всем в жизни она обязана собственному труду. Она даже сменила фамилию перед отъездом, чтоб люди не знали, чья она дочка. Поехала в Ленинград Лидой Лесной.
Мы не хотели иметь какие-то поблажки оттого, что мы его дети.
Это чувство в нас воспитывал он, правда, как и все другое, — без слов.
Больше он нас воспитывал тем, какой сам был, какой уклад сложился в нашей семье.
С детства отец привык к нужде, и оттого бережливость, умение ограничить свои потребности вошли в его плоть и кровь.
Став председателем ВЦИКа, «президентом», как называли его за границей, он сумел и в этом остаться самим собой.
Но если раньше он был бережлив от нужды, оттого, что чувствовал ответственность перед семьей, то теперь он был скромен в быту от нежелания извлекать личные выгоды из своего положения и еще потому, что хотел, чтоб мы, его дети, выросли не барчуками.
135
Не было, чтобы он позволил себе что-то оставить в тарелке. Да и все мы были приучены к этому.
Крестьянское отношение к хлебу, к пище так и сохранилось в нем на всю жизнь.
Между прочим, лично себя в еде он ограничивал. Умение это он воспитал в себе, должно быть, тоже в годы нужды, а после придерживался этого сознательно, не хотел себя распускать, терять рабочую форму, ни разу не позволил себе располнеть, всегда был подтянутым.
Одевался он аккуратно, даже дома к столу выходил в костюме.
Но одевался при этом скромно, любил носить старые вещи, к которым привык, на новые переходил с трудом. Помню, как уже во время войны, когда костюм, в котором отец ходил на приемы, пообносился, мы ему посоветовали сшить новый. Он отказался.
— Не об этом сейчас думать. Вот немножко еще поживем, тогда будем костюмы шить.
По мере того как Валя, Шура и Лида кончали свои институты, они возвращались из Ленинграда домой. Когда мы все получили образование, мы снова стали жить одной большой семьей.
Бывало, соберемся в столовой, а у каждого в комнате свет остается гореть. Отец пройдет по квартире, всюду потушит лампочки, а нам скажет:
— Чего вы не гасите свет? Вот будете самостоятельно жить, придется за все расплачиваться самим, тогда научитесь экономить...
Правда, это было связано не только с тем, что он хотел приучить нас к бережливости в личном быту. В то время в стране не хватало электроэнергии, и он просто не мог видеть небрежного отношения к электричеству.
136
И больше того, он вообще слишком уважал чужой труд, чтобы спокойно видеть, когда что-то нужное, сделанное руками людей, пропадает без толку.
Например, у нас дома выписывалось много газет и журналов. Он сам собирал прочитанные газеты, собирал журналы и отправлял все это в нашу Троицу, в клуб, надеясь, что это кому-то там пригодится.
Во время войны Лида, Аня и я жили со своими детьми в Красном Яру, на Урале. Когда Николай, мой муж, вывозил нас обратно в Москву, он купил там двух ягнят — барашка и ярочку английской породы «прекос». За лето у нас на даче ягнята выросли и окрепли. Осенью отец посмотрел на них и сказал: «Ну что они тут без дела резвятся? Это же не игрушка.— И произнес свой приговор: — Отправить их на запад в один из колхозов освобожденных районов».
Как только мы стали работать, отец начал брать с нас деньги за стол и квартиру.
Он говорил:
— Выучились, зарабатываете, вносите в хозяйство. Привыкайте жить за свой собственный счет.
Мне он поручил собирать эти деньги и относить их в Кремлевское хозяйственное управление, откуда мы получали продукты.
В хозяйственном управлении он объяснил:
— У меня все ребята работают. Куда им деньги девать? Если жить на бесплатном, они не на то будут тратить.
Он не хотел, чтобы у нас были лишние деньги.
Как-то Валя попросил у отца денег на новый костюм. Отец посмотрел на него и, улыбнувшись, ответил :
— Пожалуй, я дам лучше Жене.
137
Валя в ту пору уже был женат. Женей звали его жену.
— Почему? — удивился Валя.
— Жене я дам взаймы. Она мне отдаст. А ты не отдашь.
Он хотел, чтобы мы не чувствовали себя детьми президента, чтоб мы жили той жизнью, какой живут все.
Конечно, время теперь было не то, когда он, городской голова, голодал вместе с Валей, как и все остальные питерцы той поры, но лишнего отец не допускал и теперь.
Когда Валя и Шура, окончив институт, стали работать на московских заводах, вставали они затемно и через весь город шагали пешком — ни трамваи, ни автобусы в такое время еще не ходили. Машин тогда было мало, и отец говорил: «Стыдно будет, если директор завода придет пешком, а молодые инженеры на автомобилях подъедут».
Если кто-нибудь из нас заболевал и на дом из поликлиники вызывался врач Мария Ильинична Потемкина, уже немолодая женщина, которую отец очень ценил, он всегда чувствовал перед ней неловкость: «Мария Ильинична, а не преувеличивают ли они свои хвори, не зря ли вас беспокоят? Могли бы, наверное, и сами дойти до поликлиники».
Он воспитывал в нас понимание того, что права, которые он имеет по службе, лично к нам отношения не имеют.
Вино на стол, как правило, у нас не ставилось.
Если же праздник или случай такой, когда принято выпить, — встреча, кто-то в гости пришел, вино, конечно, согласно обычаю, на столе могло появиться: отец не был ханжой. Он даже любил, чтобы люди соб138
рались у него и повеселились. Ценил он застольную беседу, тонкую шутку.
Но сам он не пил никогда. Как-то сказал: «Я выпью каплю, другие — море». Бывало, нальет себе сухого вина в маленькую рюмочку, чтобы других не стеснять, и, как и прежде это бывало, просидит с нею весь вечер.
Семья разрасталась. Мы выходили замуж, женились, в семью входили новые люди. Отец умел сделать так, чтобы в доме всем было легко и просто. Может быть, имело значение то, что он вынес из детства: не мог он не помнить, как тяжело было его матери в чужой семье.
Валя впервые привел к нам Женю в день моего рождения.
Как она вспоминает, шла она к нам с волнением. За столом Женя сидела молча.
Отец шутливо сказал:
— Валя, что ж ты жену такую выбрал себе — все молчит да молчит?
Потом стол отодвинули, начали танцевать. Танцевала Женя прекрасно — тут ей не мешало волнение.
Отец ее похвалил:
— Танцевать-то она хорошо танцует, — и, улыбаясь, прибавил: — А вот говорить не умеет.
Женя не могла не почувствовать за этой незатейливой шуткой понимание и тепло, желание помочь ей преодолеть стеснение.
К концу вечера она уже чувствовала себя у нас не в гостях.
А моему Николаю не пришлось и этой неловкости одного вечера пережить: мы вместе учились, вместе готовились к экзаменам, он постепенно становился своим в нашем доме.
139
Первый раз он пришел к нам в дом, когда мы были на первом курсе, готовили к сдаче какой-то чертеж. Чертеж оказался трудным и для меня и для него — долго мы бились, не находя решения: производства мы оба не знали, а в чертеже была задана червячная передача.
Отец пришел домой пообедать, заглянул в комнату, где мы работали, поздоровался с Николаем, спросил, что мы тут чертим, и сразу объяснил, что «червяк» — это не что иное, как бесконечный винт: должно быть, он это знал еще с той поры, когда был токарем.
Нам все стало понятно, когда, выйдя на минутку из комнаты, он вернулся с мясорубкой, которую взял на кухне, и на ее винте показал, что это такое.
И оттого, что отец объяснил нам это так просто, с помощью такого обыденного предмета, Николаю, как он потом говорил, сразу стало легко с ним.
Он всегда старался нам показать, что мы все для него равны — и свои, и новые члены семьи, что степень родства для него значения не имеет.
НА РОДНОЙ ЗЕМЛЕ
А бабушка наша по-прежнему жила в Верхней Троице. Как была она простой деревенской женщиной, так такой и осталась до последних дней своей жизни. Ни уклад ее жизни, ни деревенские ее предубеждения и приметы — ничто в ней не изменилось. Как всегда, целый день она находила дела по хозяйству, жила в мире и дружбе с соседями. Сама заходила к людям, бывало, охотно поговорит с заглянувшей к ней по какому-то делу соседкой.
Кто бы к ней ни пришел, с ней всегда всем было легко и просто.
140
Конечно, бабушка теперь не нуждалась, как в прежние времена: отец каждый месяц высылал ей деньги, мы приезжали летом и помогали ей на пашне и на огороде. Но она ничего не хотела менять в своем обиходе: не хотела отличаться чем-то от своих соседей и нарушать заведенные в деревне обычаи.
Встречая нас, она неизменно ставила на стол одни и те же излюбленные свои угощения: кулебяку или яишню из одного-единственного яйца, сбитого с мукой и молоком, — яишня получалась при этом пышной, высокой и занимала целую сковородку. А еще наша бабушка, как и любая тверская крестьянка, была мастерицей варить пиво, но это, конечно, больше по праздникам.
Никаких разносолов, колбас, ветчин и прочих копчений она не признавала, даже сливочного масла на ее столе в Верхней Троице никогда не бывало. Раньше всего этого по бедности не было, а потом уже по привычке.
Пока бабушка жила в Верхней Троице, лишь одно выделяло ее и даже давало ей чувство превосходства над окружающими: предметом ее гордости были выращенные ею белые племенные курочки «виандот».
Как-то, поехав в деревню, Николай отвез ей в подарок четырех маленьких белых курочек и молодого петушка породы «виандот». Порода «виандот» считалась очень хорошей. Николай купил этих цыплят на одной подмосковной ферме, устроил их в небольшой кошелке и всех доставил в сохранности. Бабушка выходила всех пятерых, отгоняла от них во время кормежки старших кур, следила, чтобы не утащил их коршун. Словом, хлопот у бабушки с ними было немало.
Зато, когда они выросли, к ней приходили со всей деревни: приносили простые яйца, просили выменять их для разведения на яйца курочки «виандот».
141
Бабушка никому не отказывала, но проводила процедуру обмена с чувством достоинства.
Отец чаще всего ездил в Троицу так: до Кашина поездом, от Кашина до деревни на лошадях. Посередине дороги, в Зобнине, лошади отдыхали, он заходил в чайную, его немедленно окружали, и уже тут, в дороге, начиналось его общение с земляками: разговор касался всегда самых острых, горячих вопросов дня. Далеко не всегда встречи в пути протекали гладко и безмятежно.
Как-то в трудные времена одна женщина упрекнула его:
— Хорошо тебе, Михаил Иванович, ты ходишь в городских ботинках, а мужики наши до сих пор из чуней не вылезли.
Кстати, сама она тоже одета была неплохо и тоже в городских сапогах. Отец оправдываться не стал, на то, как она одета, внимания не обратил, ответил усмешкой:
— И не стыдно вам будет, если ваш президент станет в чунях ходить?
И ответ этот подействовал именно тем, что отец не стал оправдываться. Мужики почувствовали неловкость.
— Да не слушай ты ее, Михаил Иванович, пустое она говорит.
У отца был обычай: приезжая на родину, прежде всего побыть со своею матерью. Было однажды, что кто-то из местных работников встретил его по дороге в деревню и пригласил к себе на обед. Отец ответил, что не может обидеть мать: раз он приехал в родные края, значит, и пообедать прежде всего должен у матери.
Бабушка и отец очень любили друг друга. Доста142
точно было увидеть, как по-особому теплеют и светятся их глаза, когда они вместе, чтобы это понять. Но слова были скупыми — в нашей семье вообще больших нежностей не было. Я не помню, чтобы отец сказал когда-нибудь «мамочка». Не принято это было в крестьянских семьях. Она ему всегда, сколько я помню,— «Михайло», он ей—«мама», и ничего другого.
Быть может, любовь и уважение к собственной матери, жалость к ней, прожившей такую тяжелую жизнь, и определили то особое уважение к женщине, то понимание трудной женской судьбы, которые вообще свойственны были отцу.
Как-то отец приехал в одну из среднеазиатских республик — это было, должно быть, в первые годы Советской власти.
Он должен был выступить на одном собрании. Видит — в зале ни одной женщины. Он даже расстроился : как это так?
Немолодой узбек в шелковом халате ему объяснил:
— У нас обычай: женщин нельзя приглашать на такие собрания.
Отец подумал и нашел выход:
— Ну хорошо, не будем нарушать ваши обычаи, пока они сами не отомрут. Но мы не можем без женщин строить новую жизнь. Давайте пока хоть отдельно соберем женщин.
На другой день он выступал перед женским собранием.
Помню его поездку на Северный Кавказ в тридцатые годы. Там он столкнулся с тем же, только теперь он был резче, потому что прошло уже время. Отец ездил по заводам, колхозам, был в самой гуще народа. Тут же по ходу решал некоторые вопросы, связанные с жизнью местных колхозников. На третий день 143
нашего пребывания в обкоме устроили торжественный ужин — это были дни юбилея Советской власти. Присутствовали на ужине только мужчины.
— Что, у вас нет партийных работников женщин? — возмутился отец.
Оказалось, что нет.
— И жен у вас нет?
Это удивило хозяев: им и в голову не пришло, что можно пригласить на торжественный вечер своих жен.
Отец им сказал:
— Завтра в колхозы поедем — берите жен. Дайте пример человеческого отношения к женщине.
На следующий день была праздничная встреча с колхозниками прямо в поле.
Под натянутыми тентами стояли столы, к празднику были заколоты бараны, вынуты из подвалов выдержанные вина — словом, все было как полагается.
На этот раз, учтя замечания отца, пригласили и женщин-колхозниц, но за центральным столом, куда усадили отца, сидели только мужчины.
Женщинам был накрыт стол поодаль, в сторонке и поскромней.
— Нет, я так не могу, — сказал отец, — столько лет уже Советская власть, а вы не поняли еще место женщины в нашей жизни.
Он встал и ушел к столу, где сидели колхозницы, всех обошел, каждой пожал руку, поздравил с праздником и так и остался за этим столом. Вокруг него было весело и оживленно: он много шутил, рассказывал и расспрашивал.
Мужчины, особенно руководители, сидевшие за центральным столом, были обескуражены.
В доме бабушки долго поддерживались порядки, к которым она привыкла; нам казалось это настолько 144
естественным, что, наверное, я и не вспомнила бы это сейчас, но люди со стороны обращали на это внимание.
Помню, однажды, когда все мы с отцом были в деревне, к нам приезжал американский журналист Альберт Рис Вильямс. Позже он написал, что мы, вся наша семья, ели из общей глиняной миски, как испо- кон веков принято в Троице, и только гостям были поставлены отдельные тарелки. Действительно, это было так, но в этом не было позы.
Конечно, в городе наш стол накрывался так, как это делают во всех городских домах. Но в доме бабушки, в Троице, отец не считал нужным нарушать то, что ей привычно.
Жизнь, однако, не стояла на месте — постепенно что-то менялось в быту нашей деревни, сдвигалось кое-что и в привычках бабушки, но только вместе со всеми. В сельпо стала появляться городская посуда. Да и сами троицкие привозили из города предметы кухонной утвари: в каждой семье кто-то жил и работал на стороне.
В нашей семье тоже были теперь молодые невестки, выросшие в условиях города. Они приезжали на лето в деревню с детьми. И в нашем троицком доме стали появляться атрибуты городского уклада жизни.
Бабушка принимала это спокойно, ничему не противилась.
Она оставалась сама собой, но понимала, что молодые хотят жить по-другому.
Бабушка стала уже слишком стара, чтобы жить зимой дома одна. К ней переселилась наша родственница — Поля Румянцева. Поля иногда спрашивала отца:
— Ну неужели тебе, Михаил Иванович, не надоела наша деревня? Лучше бы ты на курорт поехал.
145
Отец обычно ей отвечал:
— Мне лучше всех курортов наша Троица. Здесь я себя свободно чувствую, здесь я дома.
Односельчане обычно сами приходили в наш дом — поговорить с отцом о плугах, о налогах, о ситце, о керосине, о внешней политике. Приходили послушать Москву. Еще в первые годы Советской власти отец привез в дом необычный для тех лет предмет: радиоприемник с наушниками, который и сейчас хранится в Доме-музее в Троице. В дом набивались люди так, что буквально шагу ступить было негде. Позже отец привез и динамик. Когда его прикрепили под крышей дома и пустили на полную мощность, чуть ли не вся деревня сбежалась к нашему дому — послушать, кто так громко ведет разговор у дома Калининых.
Если же случалось, что у нас никого нет, отец, бывало, попросит Полю: «Пойди к Ивану Александровичу Соловьеву, пусть приходит к нам с мужиками».
Мужики вваливались в дом целой гурьбой. Накурят так, что в доме станет темно, как в сарае. Посмотрит отец на бабушку и на Полю, скажет: «Надоели мы вам, ну, мы на улицу пойдем кончать разговор». И продолжается разговор у кого-нибудь на завалинке. Разговоров было так много — на самые насущные мужицкие темы, что они так и не кончались, пока не кончался отпуск отца.
При том, что отец относился к людям с большой серьезностью, умел он иногда, где нужно, придать шутливый оборот разговору.
Как-то в Зобнине, в чайной — вот где можно было послушать, что говорят мужики, — Иван Александрович Соловьев, старый школьный товарищ отца, пожаловался ему, что с него взяли большой налог. А за что?
— А за то, — шутливо отвечал отец, — что ты выстроил дом и написал наверху: «Сей дом принадле146
жит Соловьеву». За то вот и взяли. Не писал бы — не стали бы брать.
В разговор вмешался кузнец:
— Ас меня еще больше взяли. Вы ж меня знаете, с мозолистыми руками, откуда у меня деньги такие?
Отец спросил его:
— А уплатил?
Кузнец только руки развел — куда, мол, денешься, ясно, что уплатил.
Отец усмехнулся:
— Ну, значит, деньги были, раз уплатил.
Но шутка-то шуткой, а когда позже, уже в годы коллективизации, в правительстве решался вопрос о том, как и кого раскулачивать, отец взял под защиту деревенского кузнеца. Мы, мол, всегда кузнецов считали сельским рабочим классом, но само кузнечное производство построено так, что нужен помощник, из этого вовсе не следует, что деревенский кузнец — кулак.
В том, как отец говорил с земляками, с людьми вообще, были емкость и глубина. Мысль его двигалась сразу как бы в двух измерениях: что неизбежно сегодня и что целесообразно завтра.
При простоте в обращении он далеко не был прост в ходе своих размышлений.
В Верхней Троице на нашем краю всегда жили дружно. Наш край — это первые десять изб от ручья. Легко занимали один у другого, недаром в детстве отец так охотно бегал для бабушки по соседям то за солью, то за сковородкой.
Так и теперь это было. Та молотилка, которая стояла в нашем сарае, считалась нашей, но, по существу она была общей: пользовались ею все, кто хотел. А когда отец приезжал к бабушке отдохнуть, он сам 147
молотил людям — сначала нашему краю, потом остальной деревне. Бывало, придет он на сенокос и скажет соседям:
— Давайте покосим все вместе, а после поделим — так будет ловчее.
Пожилые женщины в Троице и сейчас это вспоминают: в деревне еще аукаются, а на нашем конце уже все готово.
Наедут гости к отцу из Москвы, он поведет их на поле, это он считал вроде как угощение, уберут они нашу полоску, а рядом — нескошенная полоска вдовы или одинокого старика. Отец предложит гостям:
— Поможем заодно и соседке?
Так еще до коллективизации его земляки привыкали к совместной работе.
В феврале тридцатого года в Верхней Троице открывался Народный дом — деревенский клуб, построенный по предложению отца. Даже место для клуба отец сам выбирал — на пригорке, поодаль от деревни: мол, пусть молодежь веселится и никому не мешает. На открытие клуба пригласили отца.
Приехал он, и сразу, как всегда, его окружили односельчане. На этот раз жалоб у земляков было больше обычного. Он сразу, с ходу, разобрался в том, что здесь произошло. Началась коллективизация, и местные власти заставили всю деревню записаться в колхоз. Стали отбирать единственную корову и добирались уже до кур. А кто был против, того записывали «в верхушку».
Отец удивился:
— Что это за верхушка такая?
Ему отвечали:
— А это вот что: запишут в верхушку — значит, кулак. Мужик пугается и дает согласие на колхоз.
На заседании правления только что организованного колхоза, на котором фактически присутствовала 148
вся деревня, отец говорил, обращаясь к местным руководителям :
— Будьте осторожны, не озлобляйте людей. Дайте мужику все понять самому. Вы лучше так говорите: «Мы никого неволить не будем. Через год вы все равно к нам придете, но тогда мы еще подумаем, принять вас или нет».
На другой день в контору принесли заявления о выходе из колхоза. Писались эти заявления коллективно, а подписи шли по кругу, чтобы не видно было, кто тут зачинщик.
Показали отцу местные руководители эти бумажки, он рассмеялся и только одно сказал:
— А знаете, о чем говорит этот круг? О том, что вы тут брали уже кое-кого за штаны.
Он хотел этим сказать, что нельзя насильно тащить в колхоз.
В троицком колхозе осталось всего двадцать два хозяйства. Первым номером записали отца. Пошел в колхоз и наш Мальчик — лошадь, которую мама купила перед войной и которая проработала в нашем хозяйстве шестнадцать лет.
Через год в колхозе была вся деревня. Не вступил только Иван Александрович Соловьев.
Отца спросили, что делать с ним. Он сказал:
— Оставьте его в покое. Мы с ним сорок лет друг друга упариваем, упарить никак не можем.
Это он имел в виду те горячие споры, которые они с Соловьевым вели всю жизнь.
У НАС ДОМА
Семья наша продолжала расти: стали у нас появляться дети. Когда у Вали и Жени родился сын, из роддома отцу позвонили, поздравили с внуком.
149
— Ну хорошо, спасибо, — сказал отец и сразу пришел в столовую. — Отгадайте, кто у Жени родился?
Долго мучил нас, потом только открыл:
— Сын родился, Ваня родился.
Вале не очень понравилось имя.
— Папа, ну что за Ваня?
Отец ответил:
— Что ж, раз он родился. Сейчас не дают это имя, а потом это имя будет бессмертное.
К внукам у него была особенная привязанность. С нами, с детьми, отец был сдержан, хотя мы знали, что он нас любит. А вот с внуками он был и внешне теплее, может быть, это возраст давал себя знать. Приляжет отдохнуть, а ребята бегают тут же, шумят. Спросишь: «Папа, мешают они тебе? Убрать их отсюда?» Он обычно ответит: «Нет, не мешают, я люблю, когда дети шумят».
Подойдут к нему внуки — кто причесан, чисто умыт, а кто растрепанный бегает. Он обычно посмотрит на них и никогда не скажет растрепе: «Какой ты замарашка!» — зато заметит: «Вот кто сегодня у нас молодец. Все-то он может сам, все-то у него получается!»
И молодцу приходится дальше стараться, и другим хочется на него походить.
Но в одном он неизменно оставался все тем же. Сердился, когда узнавал, что внуков балуют больше, чем он считал допустимым.
Бабушка тяжело заболела, и отец уговорил ее приехать в Москву. Может быть, она согласилась оттого, что чувствовала уже, что жить ей осталось недолго.
Приехала она с сундучком, привезла в нем все свое деревенское имущество.
Как-то утром Николай проходил через столовую.
150
Бабушка, как видно, поджидала его, стояла посреди комнаты со свертком в руках.
Когда он, поздоровавшись с ней, прошел мимо, она вдруг слегка шлепнула сзади его по плечу и сказала, окая немного больше обычного:
— Вот тебе подарочек, Коля, — и протянула ему старые, пожелтевшие от времени кальсоны из домотканого полотна, с завязками, которые она шила еще нашему дедушке.
Она и не подозревала, что со времен дедушки кое- что могло измениться в мужской одежде, и считала, что не может быть лучше подарка для Николая, чем старые дедушкины кальсоны.
И здесь, в Кремле, бабушка была такой, как всегда, ходила в платке, повязанном по-деревенски, концами вперед, носила темную крестьянскую одежду.
Икон с собой из деревни она не взяла. У нее был природный такт — она считала, что в кремлевской квартире отца икон быть не должно.
Молилась перед окном, прямо на небо. Не знаю, что это было — глубокая вера, а может быть, уже только привычка? Но она никогда не пыталась как-то влиять на детей, подраставших в семье. Не помню, чтобы она перекрестила когда-нибудь правнука. Бабушка была человеком редкой терпимости. Да и не в терпимости только дело. Пусть внешне она оставалась такой, какой была всю свою жизнь, — в душе ее происходила, конечно, работа. Она всех нас любила, и ей очень хотелось понять нас — что мы делаем, что собой представляем. С интересом прислушивалась к тому, что мы рассказывали друг другу, возвращаясь домой.
Как-то я застала ее за тем, что она рассматривала большой иллюстрированный журнал.
Я ей сказала:
— Бабушка, хочешь, я тебя научу читать?
151
Она покачала головой:
— Где уж теперь... — Но по глазам ее видно было, как бы хотелось ей прочитать то, что написано в этом журнале.
И еще в одном изменилась бабушка, впрочем, тут с ней произошло то же самое, что и с отцом.
Не было у нее никогда времени на слишком уж большой уход за своими собственными детьми и даже за внуками. А вот к правнуку она относилась иначе.
Мы в это время читали новейшие книги по воспитанию и, придерживаясь этих книг, считали, что не нужно брать грудных детей из кроваток и носить их на руках, реагировать на каждый их крик и засыпать их лаской.
Но стоило нам выйти из комнаты, бабушка брала правнука из кроватки и начинала его по-деревенски «пестовать» и целовать — и ничего мы с ней не могли поделать.
Приехала она к нам в конце зимы, а потом ее увезли на дачу.
Отец часто к ней приезжал; если она лежала, присаживался к ней на кровать и спрашивал:
— Мама, ну что тебе сделать? Может, врачей еще привезти?
Она отвечала:
— Да какие врачи, годы уже подошли.
Как она ни была слаба, все же она ухитрялась собирать на дачном участке рыжики — малюсенькие, никто их, кроме нее, не замечал. Засаливала их в бутылке и угощала ими отца, когда он приезжал. Вообще отец был довольно равнодушен к еде, не было у него излюбленных блюд — ел все, что давали. Но соленые рыжики он любил. Это бабушка знала, вот и старалась его побаловать.
Она умела жить, никому не мешая, так же сумела она умереть, никого ничем не обременив. К нам на 152
дачу впервые приехала одна из наших подруг. Бабушка всегда была гостеприимна и хлебосольна, а эта девушка чем-то особенно заинтересовала ее. Засиделись они за разговором до полночи. Наговорившись досыта с гостьей, которая ей, как видно, понравилась, бабушка легла спать... и не проснулась.
Днем каждый в нашей семье жил своей жизнью. Все уходили в разное время — кто на работу, кто в институт, — завтракали и обедали в разное время. А вот к ужину все собирались и, если отец задерживался на работе, без него за стол не садились.
Отец не делился с нами тяжелым. Беду он переживал обычно в себе. Зато он любил после непростого рабочего дня прийти домой, увидеть всех нас, посидеть за общим столом и перекинуться шуткой.
Обычно предметом общего внимания выбирался кто-то один. Придет, например, Женя в столовую в новом костюме, отец посмотрит на нее хитровато и скажет: «А Женька у нас неглупая, себе костюм, а Валь- ке-то галстучек...»
Посмеемся над Женей и Валей, разговор перекинется еще на кого-то.
Но если уж слишком наваливались на одного и отец чувствовал, что шутка переходит границы и может обидеть, он брал под защиту «жертву» застольного оживления.
Умел он понять наши слабости, найти им объяснение, а когда уж на кого-то из нас сердился, это значило, что действительно есть вина. Бывало, что-то его в нас возмущает, но он старается это показать только молчанием. Если же видит, что не доходит, мог и не стерпеть — голос повысить. Это у него называлось «махнуть». «Ну, я сегодня махнул», — говорил он потом. Это бывало нечасто.
153
Любил отец, когда возникали споры; говорил, что это дает возможность с разных сторон посмотреть на предмет. Особенно часто они спорили с Валей. Спорили об экономике, о политике цен, о различиях в зарплате отдельных категорий работников.
Помню, как-то за столом у нас обсуждался только что прошедший парад.
Кто-то из нас сказал отцу:
— Ну, как ты принимал сегодня парад? Никакой торжественности, ну совсем никакой. Нет, это уж слишком просто. Я бы не так принимал.
Отец действительно настолько был чужд парадности, что даже на параде ухитрялся держаться совсем не парадно.
Выслушав критику, он лукаво улыбнулся и ответил:
— Вот оттого, что ты бы не так, тебе и не поручили.
Но больше он расспрашивал нас за столом.
Особенный интерес он проявлял к тому, что касалось нашей работы.
Мы были для него еще одним окошком в обычную жизнь — ведь все мы где-то учились, где-то работали. Бывали у нас вечерами и наши друзья, чаще всего товарищи по работе. Отец всегда был очень внимателен к тому, что они говорили.
Если отец нам, своим близким, никогда не помогал в устройстве на службу, то, когда речь заходила об интересах дела, не связанных с личными интересами, мог он и вмешаться. Так, например, он помог в решении одного непростого вопроса институту, в котором работал тогда Николай.
Любил он и сам походить по городу.
Как-то остановился он у часовой мастерской перед 154
открытым окном, за которым работали мастера, вооруженные своими окулярами, надетыми на один глаз, что делало их похожими на циклопов.
Постоял, посмотрел и тихонько сказал с тем уважением, какое у него всю жизнь вызывало любое мастерство, в чем бы оно ни проявлялось:
— Ох, какая кропотливая работа.
Один из мастеров поднял на лоб свое стеклышко, посмотрел перед собой, и вдруг у него вырвалось непроизвольно, как выдох, который не удержать:
— Вижу Калинина!
Но тут же смутился, что произнес это вслух и громко.
Чтобы не мешать людям работать, отец быстро пошел вперед.
На эти прогулки по городу он брал обычно и кого- то из нас.
НИ ДНЯ БЕЗ КНИГИ
Все мы ложились спать раньше отца.
В его комнате долго еще был свет — он всегда считал, что пяти-шести часов сна для него совершенно достаточно. Иногда, когда кто-нибудь из нас на отдыхе поздно вставал, он удивлялся: «Как можно так долго спать? Неужели не жаль жизнь тратить на сон?»
Мне кажется, в жизни его не было дня, чтобы он не читал. Во всяком случае, те последние четверть века, которые прошли у меня на глазах, такого дня я не помню. Поэтому знания его были очень разносторонни. Недаром он однажды сказал, что считает себя и интеллигентом, и крестьянином, и рабочим.
Помню, у нас в институте было два преподавателя химии. Неорганику читал профессор Ш., органику — академик Ч.
155
Ш. был блестящий лектор, слушать его приходил весь институт, даже старшекурсники, уже давно сдавшие этот курс.
Ч. говорил с трудом, запинаясь, голос у него был глухой, негромкий, слушать его было трудно. На лекциях его сидело по семь человек.
Как-то мы с Николаем рассказали об этом отцу. Он слушал нас молча, с какой-то хитринкой. Когда мы кончили, он объяснил нам, что Ч. — ученый с мировым именем, рассказал о его трудах, тут же достал с полки книги, о которых мы представления не имели.
— Пусть он не оратор, не педагог, он же — огромный ученый. Его лекции — не популяризация, а выражение его собственной оригинальной системы взглядов, а вы, химики, и не поняли, за формой не увидели сути.
Я подумала тогда: мы, студенты, не разобрались в том, что касается нашей профессии, а он — в курсе таких специальных вопросов.
Когда мы сдавали политэкономию, отец нам помогал: объяснял он очень понятно, как теоремы доказывал, и сердился, когда мы пользовались не первоисточниками, а популярными изложениями политэкономии.
Читал он только с карандашом, подчеркивая, делая пометки на полях, снова возвращался к прочитанному, при этом прочитывал и свои пометки.
Поэтому ему очень важно было иметь свои собственные, а не библиотечные книги.
Умея во всем ограничить свои потребности, в том, что касалось книг, он был действительно ненасытен.
К концу жизни у него образовалась большая личная библиотека. Он завещал ее Публичной библиотеке города Калинина.
156
Перелистываешь сейчас эти книги и понимаешь, что отец, по сути, учился всю свою жизнь.
В его библиотеке и марксистская литература, и сочинения философов всех веков, книги по психологии, по истории, археологии, геологии, математике, по биологии. Книга к книге стоят Ушинский, Локк, Комен- ский, Песталоцци — авторы сочинений по педагогике, к которым отец всю жизнь относился с особым вниманием.
Больше всего пометок на книгах Ленина. Тут, кстати, мне вспоминается один эпизод.
Шла первая пятилетка. С товарами было трудно. Захожу как-то я в магазин на углу теперешней улицы Пушкина. Полки в магазине пустые, но на дальнем прилавке мое внимание привлек яркий предмет. Я не поняла, что это такое, и подошла ближе.
Оказалось, что это серебристый барельеф на черной полированной пластинке, изображающий Владимира Ильича. Я купила этот барельеф, пришла домой, открыла дверь в кабинет отца, по коридору его комната была первой, и говорю: «Посмотри!»
Отец сидел за столом, что-то читал. Он встал, подошел, взял у меня барельеф, долго смотрел на него — так мы и постояли с ним, ничего не сказав друг другу, в дверях. Потом он отнес барельеф к столу, поставил его у письменного прибора и снова вернулся к книге.
Этот барельеф простоял на его рабочем столе до конца его жизни.
О том, с какой основательностью отец проштудировал Маркса, можно судить по тому, что в первый том «Капитала» вложены листочки с критикой данного издания, перевода, технического оформления — нужно было совершенно досконально знать текст, чтобы заметить те тонкости, которые он заметил.
Читая, он вникал в каждый оттенок мысли,— имен257
но об этом рассказывают пометки и линии на полях. Легкие карандашные галочки со снайперской точностью выхватывают из текста самое главное.
Следы неторопливого, вдумчивого чтения на таких, казалось бы, далеких от его непосредственных дел книгах, как очерки по истории материализма Плеханова, как «Новый Органон» Бэкона, английского философа, жившего на рубеже шестнадцатого и семнадцатого столетий.
Поражают пометки на полях «Этики» Спинозы и сочинения Аристотеля «О душе». Уже шестидесятидвухлетний человек, обремененный сложными государственными заботами, читает этих мыслителей, так отдаленных от него временем и обстоятельствами, с воистину студенческой неустанностью; он останавливается на вопросах методологии, не считает излишним выписать на полях неизвестные ему философские термины—«схолия», «колларий» и затем, найдя где- то определения этих терминов, тут же записывает их для памяти на полях.
Вдумываясь в работы французских просветителей — Руссо, Гольбаха, Гельвеция и других гигантов домарксовой социологической мысли, он не спешит опровергать их положения о происхождении собственности и неравенства, о назначении государства и о формах правления известными ему истинами. Судя по его замечаниям на полях, он пытается стать на точку зрения тех, кого он читает, и объективно проследить логический путь их размышлений, чтобы понять их силу и их ограниченность, без предвзятости, изнутри. Очень энергично подчеркивает он размышления Гольбаха о соотношении нравственности и государства, о том, что порочные и злые люди встречаются часто лишь оттого, что ни одно правительство до сих пор не заботилось о том, чтобы людям выгодно было быть справедливыми и благородными.
158
«В испорченном обществе самому нужно испортиться, чтобы быть счастливым».
«Итак, не природа делает людей злыми, но наши учреждения заставляют их быть такими».
Подчеркнуты строчки: «Пусть не утверждают, что ни одно правительство не может сделать всех своих подданных счастливыми».
Работал с книгой обычно он за столом, делал пометки на полях, но кое-что выписывал и в тетради.
Письменный стол человека выглядеть может по- разному.
У одних стол вечно завален бумагами, книгами и кажется хаотическим нагромождением, в то время как для хозяина в этом хаосе есть внутренний смысл и даже система, и всякие попытки со стороны внести какой-то внешний порядок в груду книг и бумаг, набросанных на столе, лишь дезорганизуют работу.
Другие могут работать за своим столом только при условии, что он в идеальном порядке; книга, которой только что пользовались, немедленно ставится на свое определенное место на полке, а если нужно, ее снова берут с полки и сейчас же ставят обратно. Все черновики сразу уничтожаются, тетради с нужными записями тут же раскладываются в ящики стола по своим твердым местам.
Отец принадлежал к тем, у кого и рабочий стол, и книжные полки всегда в порядке. После работы стол его был пуст, книги стояли на полках в строгой системе.
У него вообще была органическая потребность в порядке.
После блокады он должен был вручать орден Ленина городу Ленинграду. Сразу с вокзала его повезли по городу — показали ему, как выглядит Ленинград после блокады. Глядя на развалины города, с которым связана была вся его жизнь, он свернул самокрутку.
159
Курил он обычно немного; когда считал нужным, мог бросить на месяц, на два и больше, но уже сам процесс «закручивания» его успокаивал. Докурил он свою самокрутку и не выбросил за окошко, а так и держал несколько часов окурок в руках, пока не вышел из машины и не нашел урны.
БЕСЕДЫ И РЕЧИ
Ближайшими друзьями отца были, естественно, товарищи по работе, как это бывает обычно, а также товарищи по питерскому подполью, по ссылкам. Недаром один из старых питерских рабочих как-то сказал об отце: «Когда приезжаешь в Москву, к нему в двери стучать не приходится. У него для нас всегда двери открыты ».
Но отец умел находить общий язык и общие интересы и с самыми разными людьми, даже очень далекими ему по роду занятий — у него был особый талант общения, если так можно сказать.
В нашем доме одинаково просто было и Маше Маро- новой, и Аманулле-хану, афганскому королю.
Маша Маронова была нашей ближайшей соседкой по Верхней Троице. После смерти мужа ей тяжело было оставаться дома. Она приехала в Москву, устроилась судомойкой в одну из московских гостиниц и запросто заходила к нам, как к старым знакомым, часто оставалась у нас ночевать. Мама всегда уговаривала ее остаться, понимая, как Маше тоскливо в чужом городе, а отец обычно расспрашивал Машу о том, что пишут из Троицы, интересовался деревенскими новостями, ее работой и жизнью в Москве.
А приехавший в Советский Союз афганский король, который был у нас на обеде со своею женой, тоже чувствовал себя в нашем доме легко и непринужденно.
160
Такой был дар у отца — с кем бы он ни общался, он сразу умел находить что-то такое, что сближало его с собеседником.
Как-то у отца была встреча с женской делегацией из Парижа — отнюдь не пролетарской по своему составу.
Казалось, о чем говорить отцу с изысканными парижанками? Но он и тут сразу нашел слова, которые создали непринужденную обстановку:
— Ну вот, вы, наверное, думаете, что попали на прием к суровому московскому большевику. А ведь все люди одинаковы. Весь мир находится под дамским каблучком, какого бы он ни был фасона. Так что я заранее поднимаю руки...
Француженки рассмеялись, возник живой, непосредственный разговор: отца забросали вопросами, касающимися положения женщины в России.
Нередко бывала у отца Антонина Ивановна Нух- рат, работавшая с женщинами национальных республик. Ей было тогда всего двадцать два года.
Естественно, сначала она испытывала стеснение, входя к нему в кабинет. Он это понимал и умел снять ее волнение шуткой.
Антонина Ивановна рассказывала, как однажды они, сорок работниц женотдела, пришли к отцу с предложением запретить ношение чадры: мол, даже в буржуазной Турции декретирован этот запрет, а у нас еще носят, и мы это терпим.
Отец выслушал их, улыбнулся и шутливо сказал:
— А знаете что, товарищи мои дорогие, я бы особенно против чадры не возражал. Скажу вам по секрету: некоторым даже мужчинам не мешало бы закрываться чадрой.
Женщины рассмеялись. Тогда отец сказал им уже серьезно:
— Ну, запретим мы чадру, а готовы ли наши жен16/
щины ходить без чадры? Нужно сначала освободиться от религии, от предрассудков, а тогда сам собой отпадет вопрос о чадре. Это Петр Первый бороды брил насильно. Он хоть и Великий, а царь — мы так не можем.
Посетительницы смутились: ясно было, что они пришли со своим предложением, не продумав его.
Тогда отец опять пошутил:
— Конечно, если вы будете настаивать, я возражать не смею. Женщины — держава могучая.
Встречался отец и с актерами. Были дома у нас и Шаляпин и Нежданова. Помню, долго беседовал он за кулисами сцены с Таировым, руководителем Камерного — интереснейшего в ту пору — театра.
Он умел сразу установить контакт с собеседником, шуткой разрядить напряженность, легко общался с людьми, независимо от того, кто они были и где происходил разговор, дома или в официальном месте.
Думаю, здесь имели значение и его начитанность, и природный живой ум, находчивость, самой природой данное расположение к людям, а также понимание того, что происходит в душе другого.
В каждом он старался подметить лучшее: он считал, что это поднимает человека и обязывает его больше, чем критика.
Конечно, это не значит, что он не видел в людях пороков. Напротив, он был зорким и трезвым в оценке людей и мог прямо сказать в глаза о том, что считал неверным. И для этого ему даже не обязательно было «махнуть». Он мог это сделать и совершенно спокойно.
Как-то, когда он был уже сильно болен, Николай, который тогда готовился к защите диссертации, рассказывал ему о своих работах в саду: какие черенки 162
он достал, что посадил. Отец сухо сказал ему: «Когда пишут диссертацию, не занимаются розами».
Короче не скажешь.
...На Московской камвольно-прядильной фабрике в двадцать девятом году вступал в строй новый корпус. Фабрика готовилась к перестройке всего производственного процесса: прежде прядильщицы работали на одной машине, теперь они должны были работать сразу на двух. Естественно, это требовало большего напряжения, большей затраты сил, а заработная плата в текстильной промышленности в то время была невысокая.
Пуск нового корпуса назначили на восьмое марта. Женщины-прядильщицы выслушали сообщение о новом порядке работы и решительно заявили:
— Пусть сам Калинин к нам приедет восьмого марта и сам все объяснит. Иначе мы не согласны.
Секретарем партийной организации на фабрике незадолго до этого избрали молодую энергичную Женю Шистер.
Женя была озадачена такой постановкой вопроса, но, не думая долго, направилась в Приемную ЦИКа. Народу ожидало там много, однако дело у Жени было такое, что отлагательства не терпело.
Через час она уже излагала отцу требование работниц и просила его, чтобы восьмого марта он непременно приехал на фабрику.
— Я имею такой наказ, что не могу уйти, пока не получу от вас обещания.
Отец выслушал ее и сказал, улыбаясь:
— Боевой, видно, ты секретарь, только все это ты придумала, чтобы поднять настроение у своих прядильщиц. А я восьмого приехать к вам никак не смогу. Я обещал в этот день быть на «Серпе и молоте».
Женя вспылила:
— Как это я придумала? Если вы мне не верите, 163
мы выберем делегацию, и вы убедитесь, что напрасно меня обидели...
Отец продолжал улыбаться.
— Что ж, выбирайте...
Женя вернулась на фабрику, рассказала работницам о своем разговоре с Калининым.
По сменам стали выбирать делегацию.
С двенадцатью лучшими прядильщицами Женя снова направилась в Приемную и опять в тот же день оказалась в кабинете отца.
— Вот, Михаил Иванович, выслушайте наших прядильщиц.
Женщины пришли в Приемную в лучших нарядах, в выутюженных платках, важно расселись по стульям небольшого кабинета отца и веско сказали ему:
— Михайло Иванович, ты тут не поверил нашему секретарю, а это мы, работницы, просим тебя, чтобы ты к нам приехал и объяснил, почему мы за ту же зарплату должны больше работать.
Камвольно-прядильная фабрика — скромное предприятие по сравнению с таким гигантом, как «Серп и молот», но отец тут же снял с телефона трубку, позвонил на завод «Серп и молот» и сказал, что приедет к ним после праздника, что восьмого он должен быть у прядильщиц.
Долго разговаривал он тогда со своими гостьями, а восьмого, точно в тот час, как обещал, был на камвольной фабрике.
Подошел к краю сцены и выложил перед прядильщицами все государственные заботы: и какое сейчас в стране положение, и что означает курс на индустриализацию, и сколько денег должны мы тратить на машины, на их покупку, на строительство новых заводов, и сколько у нас остается на фонд зарплаты. Словом, открыл им все тайны политэкономии, но сделал это так просто, доступно, что получилось: он отчиты164
вается перед ними, как перед истинными хозяевами, просит их помощи и совета.
Он умел о сложном сказать доступно, а главное— уважительно по отношению к тем, кто его слушает, умел внушить людям сознание важности того, что они делают.
В зале сидели не только работницы, но и ребята: многим женщинам не с кем было оставить своих детей. Однако было так тихо, как если б отца слушал один человек.
Прядильщицы не только согласились тогда на работу по новому распорядку, но и отказались от годовой премии в фонд пятилетки, на что он уже никак не рассчитывал. Да еще после этого разговора шестьдесят работниц подали заявление в партию.
На этой фабрике потом он бывал не раз.
В годы первой пятилетки продукты стали отпускаться по жестким нормам. А при этом еще бывало, что мукй и так не хватает, а ее испортят — то ли по халатности, то ли по злому умыслу, и люди получают по карточкам хлеб, есть который нельзя. Так, например, случилось в Подольске. Это вызвало недовольство рабочих машиностроительного завода, а кое-кто эти настроения пытался использовать и повернуть рабочих против партии, против Советской власти. Сделать это было тем легче, что на завод в то время пришло много людей из деревни, а они разбирались в вопросах политики хуже, чем кадровые рабочие.
Отца послали в Подольск. Он поехал и с ходу попал на большое собрание рабочих машиностроительного завода. Аудитория была настроена бурно. Кто-то действительно был взволнован головотяпством, а кто- то холодно управлял этим волнением — опытный глаз мог сразу заметить, что тут есть режиссеры...
165
Руководителям завода и города, пытавшимся дать какие-то объяснения, говорить не давали. Перебивали их с места.
Отец повернул весь ход разговора.
Тому, кто кричал с места, он предложил высказаться с трибуны.
Люди из зала стали выходить на трибуну, и в зале поневоле установилась полная тишина. Отец спокойно выслушал все, чем недовольны рабочие. Потом взял слово и объяснил им, в чем они правы и в чем неправы. Объяснил причины возникших трудностей.
Говорил он просто, стараясь убедить логикой, без всяких угроз, — это и расположило к нему рабочих.
Отец не был оратором в обычном смысле этого слова. Его выступления никогда не были гладко льющейся речью. Он разговаривал с аудиторией, как говорил с людьми один на один, размышляя вслух, Мог даже остановиться, поискать формулировку. Может быть, потому он и умел убеждать, что весь, со всем ходом своих размышлений был на виду.
Настроение собрания переломилось.
Тогда он объяснил и другое: кому на руку не деловое решение возникших трудностей, а раздувание конфликта. Тут он говорил уже по-иному: жестко и непримиримо. Теперь он мог так говорить — аудитория слышала его и понимала.
Потом руководители собрались в кабинете директора.
Было высказано мнение, что к кое-кому здесь нужно принять «особые меры».
Отец с этим не согласился:
— А подумайте, как это будет выглядеть в создавшейся обстановке. Если вы так поступите, вы же сами создадите им ореол мучеников, борцов за интересы народа. Почему вы хотите только сверху решать 166
такие вопросы? Нет, пусть рабочие сами поймут, что это за люди, и определят свое отношение к ним.
Много было у него таких трудных поездок.
Обычно, если ему предстояло выступление, придя домой на обед и обращаясь к нам, он размышлял вслух: «Что же сказать мне сегодня?»
Если выступление предстояло в комсомольской аудитории, мог сказать: «Вот вы, комсомольцы, вы мне и подскажите...» Обращался он к нам, конечно, не за подсказкой — просто хотел, чтобы мы тоже подумали. А потом долго ходил по комнате — размышлял о том, что должен сказать. Когда он готовил статью в печать или официальное заявление, для которого требовался готовый письменный текст, он тщательно работал, взвешивал и проверял каждое слово.
И все же самыми яркими его выступлениями были те, которые заранее он только обдумывал, но не писал. Он чувствовал аудиторию, и это ему помогало найти правильный тон. Но и в этом случае он был внимателен к отдельным словам, тут же при людях себя редактировал и одно слово, как бы перечеркивая его, заменял другим.
ПОРТРЕТ
Все человеческие качества отца и его жизненный опыт наибольшее выражение получили в работе его Приемной, которую он с самого начала перенес из Кремля на Моховую улицу и сделал предельно доступной народу.
Работа Приемной была организована так, что любая жалоба рассматривалась в самое кратчайшее время. Но, кроме того, каждый желающий имел возможность в ближайший приемный день обратиться по 167
любому вопросу непосредственно к председателю ЦИКа, а позже Президиума Верховного Совета.
Когда после войны работники аппарата пытались несколько ограничить число обращений в Приемную Верховного Совета, отец этому категорически воспротивился.
Об этом уже достаточно рассказано товарищами, которые непосредственно работали вместе с отцом.
Мне хочется добавить к этому только одно.
Прием вел не только отец. Как-то мы спросили его, кто же попадает на прием лично к нему. Он ответил, что старается рассматривать жалобы, по которым более вероятен отказ. Объяснил он это так: удовлетворить жалобу просто. Самое трудное — отказать. Это так нужно сделать, чтобы человек ушел без обиды, чтобы он понял, почему ему отказали. При этом отец добавил, что главное — внимательно слушать. Бывает, думаешь, что придется в жалобе отказать, а выслушаешь внимательно и поймешь вдруг, что нужно и можно помочь.
Среди всех своих многочисленных дел и забот отец никогда не упускал из виду дел и забот верхнетроицкого колхоза, близко принимал к сердцу его беды и неудачи.
Земляки часто приезжали к нему то ли в Приемную, то ли прямо домой с различными колхозными нуждами. То, что можно, он делал. Помог со строительством школы, больницы, дороги, вникая при этом во все подробности: где строить школу, как проводить шоссейную дорогу.
Сам он тоже по-прежнему ездил на родину, но с тех пор, как бабушка покинула Троицу, он передал наш дом колхозу и останавливался в доме отдыха, построенном в усадьбе Тетьково.
168
Приехав, он обходил сначала поля и не любил, когда его сопровождали.
— Ну что вы за мной ходите? Бабы спину гнут, а вы гуляете по полям с портфелями.
Потом к вечеру приходил обычно всегда к одному и тому же дому посредине деревни. Все уже знали, куда он придет. У этого дома собиралось обычно много народу поговорить с ним о делах.
А в промежутке между приездами получал из Троицы письма.
Как-то ему написали, что утонул наш Мальчик.
Отложив письмо, отец огорченно сказал: ♦Разгильдяи! Мальчика утопили!»
169
Он был так расстроен, что товарищи по работе решили : речь идет о ребенке.
Конечно, ему было жаль нашу лошадь, которая так помогла маме в трудное время, но за гибелью Мальчика он видел еще и другое: нехозяйское отношение к делу.
Расстроен он был, когда, приехав в деревню, увидел неубранный клевер. Клевер в тот год уродился хороший, но его положили куча на кучу и так оставили в поле. Сначала погода мешала, потом подошла другая работа.
Отец пришел раньше обычного к дому, у которого к вечеру собирались земляки во время его приездов.
Когда люди собрались, спросил:
— Что ж вы клевер гноите? А скажете — в колхозе плохая жизнь!
Пожалуй, никогда не видели в Троице, чтобы он так сердился, как в этот раз.
Когда через два дня клевер был убран, зарядили дожди — длились они чуть ли не месяц.
Старики в Троице до сих пор вспоминают этот его приезд, как он тогда спас клевер, и добавляют: «Видно, он знал, что пойдут дожди! *
Так сложилось, что это был и его последний приезд на родину.
Когда перед войной художник Моденов писал портрет отца, племянник отца Витя, сын Прасковьи Ивановны, молодой художник, в ту пору студент Академии художеств, попросил разрешения поработать рядом с Моденовым.
Тогда, после работы над эскизом, Витя сказал:
— Я думал, у Михаила Ивановича простое лицо: крупный нос, определенные губы, бородка — столько 170
устойчивых, характерных деталей. Оказывается, у него лицо очень трудное для художника, оно все время меняется. Отвернулся на миг — и уже другое лицо. Что-то подумал он, что-то в нем пронеслось, и даже черты лица совсем изменились.
Мне кажется, Витя подметил тогда существенное качество не только его лица, но и души — его многогранность.
Как-то отец нам сказал: «Устраивайтесь самостоятельно, хочу посмотреть, как вы без меня будете жить».
Как ни дружно жили мы большой семьей, как ни тоскливо было ему оставаться без нас, все-таки постепенно он всех нас отселил — считал, что это необходимо во всех отношениях.
Дольше всех с отцом оставалась Нюка — она была младшая и позже других вышла замуж. Нужно сказать, что, как ни ровен отец был со всеми, Нюке в семье уделялось больше внимания, чем остальным: ни у кого из нас не было такого тяжелого детства. Первые годы ее жизни прошли в многодетной вдовьей семье. Несколько лет она провела в больницах, перенесла целый ряд мучительных костных операций — все это не могло не сказаться на девочке, а полное выздоровление все равно не пришло. Бывало, в юности поедем летом в деревню к бабушке, и, как бы поздно ни пели мы ночью песен на сеновале и как бы поздно Валя ни вернулся с молодежной гулянки, отец все равно всех разбудит и всех заставит идти на сенокос, а на Нюку посмотрит и скажет: «Не будите ее, пусть отоспится». Это отозвалось в ее душе таким же добром: Нюка выросла человеком отзывчивым на любую чужую беду, из нее получился прекрасный, чуткий и знающий врач.
171
Оттого, что все мы разъехались, связь с отцом, конечно, никак не ослабла. Мы приезжали к нему по вечерам.
Он тоже бывал у нас. Нравилась ему маленькая комнатка в моей квартире. Он принес туда свои шахматы и кое-какие вещички, говорил: «Это моя комната. Когда-нибудь тут буду жить». С большим интересом присматривался к тому, какими растут внуки. Звал нас с собой, когда должен был ехать куда-то.
Помню, он взял меня с собой в Ленинград. Это было во время первых выборов в Верховный Совет, он должен был выступать на своем Путиловском. Теперь это завод имени Кирова.
Вышел на трибуну и долго не начинал. Я даже испугалась — что это с ним?
Наконец-то он заговорил — сначала медленно, как бы подыскивая слова, и не как оратор, а как говорил бы в частной беседе. Он сказал, что ему сейчас трудно, что у него такое состояние, какое бывает, когда встретишь старого друга, очень близкого и любимого, которого долгие годы не видел, и столько нужно сказать, что слов не хватает.
Теперь-то я понимаю его молчание на трибуне. Ведь он приехал в свой Питер, он избирался от города, который определил всю его жизнь. Сколько, должно быть, прошло перед его глазами, прежде чем он нашел слова, которыми начал.
В ГОДЫ ВОЙНЫ
И вот началась война.
Первые месяцы наши войска отступали. Конечно, как все, отец тяжело переживал неудачи на фронте.
172
Но как-то он заметил, что я очень подавлена, и спросил у меня:
— Ты что, не веришь, что мы победим?
Я не успела ему ответить, а он сказал:
— Конечно, было бы лучше, если бы войны не было. Но ведь эта схватка рано или поздно была неизбежна. И, по совести, я рад, что еще жив и увижу своими глазами конец этой войны.
В одном из своих выступлений в то время он вспоминал слова поэта Дениса Давыдова, участника войны 1812 года: «Еще Россия не подымалась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь подымется».
Ему уже было под семьдесят, к тому же он был в это время серьезно болен и перенес две операции, однако, как в годы гражданской войны, когда он ездил с агитпоездом «Октябрьская революция», он и теперь старался быть в гуще народа.
Он выступал перед солдатами Калининского и Западного фронтов, перед рабочими и колхозниками только что освобожденной Калининской области, перед рабочими Ленинграда, Горького и Баку, перед комсомольцами Куйбышева, текстильщицами Иванова и Ярославля.
Слышали его и те, кто приезжал в Москву: старые его товарищи — путиловцы, рабочие ныне Кировского завода, фронтовики, партизаны, ярославские льноводы. .. Невозможно перечислить все его встречи.
Слышали его — и еще больше читали.
В библиотеке Музея Калинина есть картотека с полным перечнем печатных выступлений отца за годы войны. Достаточно просмотреть даты его публикаций: 4 июля 1941 года, 10 июля, 24 июля, 13 августа, 29 августа — и так всю войну.
Каждая статья конкретна: как должно вести себя население в прифронтовой полосе, как налаживать 174
противовоздушную оборону, как в условиях войны готовиться к севу, как работать фронтовым агитаторам.
Иногда, очевидно, чтобы имя его не мелькало в газетах слишком уж часто, он подписывался своей старой подпольной кличкой «Н. Петров».
Он был уверен в нашей победе, но никогда не убаюкивал людей, не успокаивал их сладкими обещаниями.
На свою родину, в разрушенный Калинин, он приехал сразу после освобождения города в январе сорок второго года. Фронт был еще недалеко. Он говорил о том, как трудно будет освобождать каждый вершок земли, о том, что нужно больше производить и все отдавать армии, а себя во всем ограничивать — и в еде и в одежде.
Один рабочий спросил его, когда кончится война.
Он ответил:
— Конечно, я мог бы успокоить вас, сказать, что скоро. Но, по совести говоря, сам не знаю. Могу лишь сказать: у нас есть полная уверенность, что мы обязательно победим врага.
А дальше речь шла уже о неотложных конкретных делах, от которых зависят сроки победы.
На другой день он поехал в разоренное село Го- родню.
На все село здесь осталась одна корова. Его хотели угостить — предложили ему молока. Он отказался, сказал, что обедал в Твери.
В избу набилось много народу, люди пришли из соседней деревни. Стемнело, зажгли еле светящуюся керосиновую лампу, и завязался в этой полутемной избе откровенный прямой разговор.
Сколько уж раз люди так говорили с ним, выкладывали, что на душе, ничего не скрывая.
— За что ни возьмись, все в прах разрушено... Хоть ложись и умирай!
И в годы гражданской войны он слышал такие сло175
ва, знал, что попусту утешать и обещать невозможное — бесполезно.
Смысл его ответа был примерно таков: когда кричат— «мы бьем, гоним», народ успокаивается. Лучше уж правду сказать. Чтобы прогнать противника, нужно много работать.
В этом же месяце отец побывал на фронте, сразу после освобождения Клина.
Это были первые победы, первые награды, и он должен был эти награды вручать.
Настроение в дивизиях, естественно, было приподнятое. В речах, которые произносились, сквозила нотка : вот, мол, до нас отступали, а мы первые показали, что немцев можно громить.
Отец взял слово, поздравил победителей, сказал им, что они приучают немцев быть битыми, сказал, что понимает, как трудно наступать в тридцатиградусный мороз по пояс в снегу. И все же он дал понять, что не стоит подчеркивать: вот, мол, до нас отступали, а мы наступаем. Безымянные солдаты, часто герои без орденов, отступали и гибли, но они задерживали противника сколько могли и выигрывали время, нужное для подготовки теперешнего удара.
Он и здесь остался верен себе.
Помню его поездку к ткачихам Орехово-Зуева.
Это было уже ближе к концу войны.
Он вручил больше сотни орденов и медалей, каждой женщине руку пожал, каждой какое-то свое слово нашел.
Вид у него был усталый, болезненный.
Позвали его на банкет, он хотел отказаться, но женщины просили, чтоб он посидел с ними немного.
Он мне сказал тихонько:
— Да, надо остаться, одни женщины тут.
176
Когда мы пришли в зал, где все было готово к банкету, он обратил внимание на то, что мужчины только в президиуме — за головным столом, то есть в начальстве.
Первый тост он произнес за женщин.
— Вы самые неустанные, самые трудолюбивые и в тылу и на фронте.
Одна ткачиха ответила:
— Да, выпало на нашу долю. Будет ли другое поколение такое, как мы?
Потом женщины предложили тост за его здоровье. Поняли, наверное, что он болен.
Ему трудно было сидеть за столом, но его не отпускали.
Он попросил:
— Ну, тогда спойте.
Как они пели! И лучше всего «Рябину», старинную песню одиночества и тоски, которая по-новому звучала в эти тяжелые военные годы.
Он сидел и, хотя физически ему было плохо, весь был — слух и внимание.
Когда его провожали, некоторые из женщин заплакали.
В вагоне он мне сказал:
— Хорошо, что я побывал у них.
Это была одна из последних его деловых поездок.
Наша семья понесла большую потерю в годы войны.
Погиб Витя, племянник отца, сын Прасковьи Ивановны, тот самый, который за несколько лет до этого вместе с Моденовым работал над портретом отца.
Война застала его в Ленинграде, где он учился живописи в Академии.
Это был человек, умевший целиком отдаться своему призванию.
177
Помню, он говорил: «Какой я счастливый, что нашел свое дело».
Но когда немцы приблизились к Ленинграду, он пошел в ополчение, был в жестоких боях; позже, оторвавшись от части, вместе с товарищем перешел линию фронта, вернулся в город. Здесь, умирая от голода в дни блокады, Витя никому не сказал, что он племянник Калинина.
Отец тяжело переживал эту утрату.
Но так случилось, что наша семья и выросла за годы войны.
Коллектив Верховного Совета взял на воспитание двух осиротевших в войну детей.
Это были родные братья Вова и Витя. Одному из них было пять лет, другому — шесть. Оба мальчика были очень ослаблены.
Находились люди, которые соглашались взять одного из двух ребятишек.
Отец сказал, что не стоит братьев разъединять — достаточно того, что они потеряли родителей — и забрал обоих ребятишек к себе.
К этому времени уже вернулись из эвакуации внуки. Дети жили на даче. Вместе с ними стали жить Вова и Витя.
Сначала они оба были так бледны и худы, так мало у них было силенок, что трудно было различить их между собой.
Но на свежем воздухе, под особым присмотром тоже осиротевшей Прасковьи Ивановны, которой отец поручил ребятишек, они быстро окрепли, и теперь мы увидели, чем отличались братья один от другого.
Вова, старший, так и остался худеньким, хрупким. Это был тихий, ласковый мальчик, любил рисовать, мастерить, а иногда просто сидел, о чем-то мечтал.
Витька, младший, быстро обзавелся пухлыми щечками, глаза у него были веселые, сам — коренастый, 178
румяный, вечно в боевых затеях, проказах, верховодил всеми ребятами в доме и в соседнем поселке.
Однако стремились оба мальчика к одному: хотели обязательно стать военными.
Когда отец приезжал на дачу и занимался с детьми — их теперь в семье было много, — Вова, ему было тогда уже лет семь, просил у него погоны и орден.
Отец говорил ему: «Учись, тогда будут погоны. А пока ты еще плохо читаешь».
До победы отец еще как-то держался, уж очень хотел увидеть ее, а потом совсем плохо стало у него со здоровьем.
В это время ему пришлось много лечиться. Свои личные наблюдения над постановкой у нас лечебного дела он изложил в особых заметках. Не будучи специалистом, он не счел возможным публиковать их, но отдал заметки на обсуждение в руководящие медицинские органы.
Казалось бы, переживания, связанные с собственной тяжелой болезнью, с лечением — дело сугубо личное. Но, столкнувшись с этой областью жизни, он и из этого хотел извлечь выводы, нужные и важные людям.
Разговаривая с нами, он часто вспоминал доктора Потемкину, у которой когда-то лечилась наша семья. Мария Ильинична была не только внимательным, но и требовательным к пациенту врачом, добивалась всего, что считала необходимым, не взирая на отговорки больного, на его занятость, на его чин. Ей все равно было, кто перед ней — истопник котельной или Председатель Верховного Совета. Перед ней был больной, и он обязан был выполнять все ее назначения.
Отец очень ценил в ней эту настойчивость, истинную заинтересованность в судьбе пациента, говорил, что таким и должен быть врач.
179
Чаще, конечно, он разговаривал на эти темы с нашими медиками: с Лидой и с Аней.
...После неудачной операции у него стало совсем плохо с глазами. В театр и в кино он ходил нечасто — в юности не до того было, а потом времени не хватало. Но без книг он не жил и теперь. Только сам читать он уже не мог, мы приходили и читали ему вслух. Он всегда интересовался русской историей, а в самом конце своей жизни захотел познакомиться с Соловьевым, со всеми его двадцатью девятью томами. Что-то, мне кажется, хотел он понять, вглядываясь в прошлое Родины.
Последний том ему дочитали за несколько дней до конца.
Помню, я читала ему и Лермонтова в новом тогда издании. Он просил, чтобы я читала не только сам текст, но и комментарии: как работал Лермонтов над тем или иным произведением, какие были у него варианты. Я читала тогда и удивлялась: зачем ему это нужно?
Позже я поняла: и здесь интересовал его труд и мастерство, то, что всегда для него оставалось важнейшим.
Когда отец, уже безнадежно больной, возвращался из Крыма, где он отдыхал, в пути ему стало хуже. Врач, сопровождавший его, дал телеграмму в Москву.
Вагон подогнали на запасный путь. Здесь его ждала машина «скорой помощи». Мы все были уже у вагона. Отцу предложили ехать на машине прямо в больницу.
Он удивился:
— Я поеду на «скорой помощи»? Что вы!
180
Дома он лег на диван, от обеда отказался.
— Пусть ребята идут обедать.
К вечеру все же его убедили, что надо ехать в больницу.
Утром мы были в его палате. Он не понимал своего состояния, говорил:
— На этот раз я еще выскочу.
Он думал, что ему поможет операция, но оказалось, что все уже бесполезно.
Ему стало душно. Он попросил открыть окно. Окно открыли, но он этого не заметил, повторил свою просьбу.
Потом говорит:
— Я бы выпил чего-нибудь.
Лечащий врач даже обрадовался, что может что-то сделать ему.
— Сейчас открою боржом.
Но отец передумал:
— Ну, из-за одного глотка открывать не надо. Что же вам беспокоиться.
И это было почти последним из того, что он сказал.
К этому он добавил только:
— Вот все неудобно. На двух подушках лежу и не могу себя уложить, а раньше на досках спал.
Он чуть приподнялся и посмотрел, словно вглядываясь во что-то вперед, мимо нас.
Быть может, в эту последнюю минуту он увидел, как спал на досках по тюрьмам и как еще раньше, пятнадцатилетним мальчишкой, не зная, что есть другие пути, мечтал стать моряком и спал на досках нарочно, чтобы подготовить себя к любым невзгодам и трудностям жизни.
Умирал он тихо, беззвучно.
Врач взял его пульс, сказал нам коротко: «Всё». Мы долго стояли, не смея уйти.
ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Но мне не хотелось бы этим кончать свой рассказ об отце. Он для меня и сейчас не умер, я и сейчас вижу его живым.
Отец принадлежал к людям, которые умеют выйти за пределы собственной судьбы. Жизнь таких людей не кончается. Всеми своими помыслами он был устремлен в будущее, а будущее всегда связывается с тем поколением, которое только начинает свой путь.
Особая дружба с ребятами, особое внимание к ним — это проходит красной нитью через всю его жизнь.
В годы подполья — это забота о детях арестованных товарищей.
В первые годы революции — это забота о том, чтобы спасти детей от голода и от тифа.
Позже — это заботы о воспитании и обучении молодого поколения.
Появились первые пионерские отряды, и отец со всей серьезностью и не где-нибудь, а в газете «Правда» писал о важности пионерского движения, о его ближайших задачах.
Пришло время первого пионерского слета — это было в двадцать девятом году, — и он организовал при ЦИКе СССР специальный комитет содействия слету.
На первом заседании этого комитета он говорил о том, что на пионерском слете не нужны ни длинные речи, ни длинные приветствия. Никакого стандарта и больше выдумки!
За полтора месяца до открытия слета он написал статью, в которой предостерегал организаторов слета от возможных ошибок.
Так он откликался и на другие события жизни ребят нашей страны.
182
И не только в печати. Он был постоянно в переписке с детьми.
Среди ребячьей почты, полученной на его имя, встречаются любопытные письма, порой крайне наивные, но всегда полные доверия.
Девочка из города Шахты пишет ему, что хочет переписываться с ним потому, что он добрый, просит его описать жизнь Москвы в «разных ее уголках», просит сообщить ей, как в Москве «проходит выполнение пятилетки» и не просто, а «по разным отраслям промышленности». Девочка пишет, что ей очень хочется самой повидать Москву, но пока у нее нет для этого средств, она решила иметь «хоть маленькую переписку» с Калининым.
В письме этом, полученном в начале тридцатых годов, много газетных выражений того времени, но написано девочкой оно от души.
Паренек из далекой башкирской деревни делится с отцом своею бедой — это письмо относится к середине двадцатых годов. Родители его не кулаки, но просто темные люди, — объясняет автор письма. Узнав, что сын вступил в комсомол и читает книжки Демьяна Бедного, они прогнали его из дому, и мальчик остался без крыши над головой. Теперь он снова в родительском доме, но запретные книги читает тайком, на сеновале, там же и прячет их.
Мальчик пишет, что он такой же подпольщик, каким был когда-то отец. Это письмо единомышленнику, товарищу, другу.
Нередко ребята присылали отцу подарки.
Помню, Миша Лядовский прислал портрет отца, срисованный с фотографии, Яша Зейде — барельеф собственной работы, ученики школы ФЗО города Горловки— сделанный ими набор слесарных инструментов.
Ни одного ребячьего письма, ни одной посылки не оставил отец без ответа. Письма его были теплыми, но 184
без лести, прямыми. Мише он написал, что нужно рисовать не с фотографий, а с живой натуры — учиться видеть жизнь самому. Яшу предупреждал: «Не поддавайся захваливанию... чтобы не загубить таким образом своего дарования». Ученикам Горловской школы ФЗО ответил, как взыскательный мастер: заметил, что нарезка винта на ручных тисочках сделана слабовато, фасонные молотки обработаны грубо; если приложить линейку, то будет видно, что плоскости одного молотка имеют припухлость, а другого — глубокую выемку. Но, конечно, тут же постарался приободрить ребят: «Пожалуйста, не огорчайтесь и не падайте духом. Помните, что никакая учеба сразу и легко не дается».
Ребята, с которыми он общался, уже давно стали взрослыми.
Среди тех, кто прочтет эту книжку, возможно, будут их дети и даже внуки.
Но в тех размышлениях, которыми он делился с детворой, с молодежью, мне кажется, есть нечто такое, что и теперь не устарело, что может быть важно и нужно ребятам сегодня.
Вот об этом мне и хочется сказать в заключение. Обращаясь к юношеству, он говорил, что людей, лишенных высоких идеалов, можно только жалеть, если они, конечно, не просто мерзавцы, воры и пьяницы... Ведь личное счастье человека очень хрупкое, оно зависит от тысячи коварных случайностей и бессмысленных капризов судьбы.
Он говорил: «Сегодня у меня день неприятностей,— я совершенно разбит, упал духом, не знаю, куда деваться. Завтра у меня день удач, — я забыл вчерашние невзгоды. Пока человек молод, все это так или иначе уравнивается, но уравнивается в нечто такое, что лишено всякого смысла. В молодости люди еще не ощущают этой пустоты, а когда они становятся взрос185
лыми и постепенно подходят к моим годам, тогда они все больше и больше начинают понимать, что прожили свою жизнь впустую. Такие люди не знают подлинной радости жизни.
Другое дело — человек, жизнь которого озарена высокими идеалами, который поставил перед собой великую цель.
...Только тот человек, по моему мнению, может быть счастлив, который ставит перед собой большие цели и борется за них всеми своими силами, хотя бы у него и были средние человеческие способности».
Коммунистическую идейность он понимал как высокую нравственность, как любовь к человеку: «Человек должен любить людей».
Мне приходилось уже говорить, что основой нравственности отец считал труд: если человек живет, питается и не работает, это значит, он поедает чужой труд.
Большое внимание он уделял подготовке к труду, то есть серьезной учебе, при этом считал, что прежде всего нужно учиться самостоятельно мыслить.
На встрече со старшеклассниками Бауманского района Москвы он говорил: «С этой трибуны сегодня выступали отличники учебы. Я должен сказать вам, товарищи отличники, что вы говорите хорошо, красиво, но — простите за откровенность — совсем неоригинально... Речь ваша построена грамотно, придраться в ней абсолютно не к чему... Но такая речь никого не взбудоражит... А лучше всего доходит речь, которая задевает за живое, вызывает одобрение или возражение. Это первый признак того, что оратор имеет какую- то самостоятельную живую мысль... В ваших выступлениях не пробивается собственная, живая мысль. Ваша речь — это свет луны, который не греет.
Из всех вас, пожалуй, только один последний оратор, товарищ Кариб, говорил своим языком... видно 186
было, что он обдумывает свои фразы, что у него есть какая-то своя мысль...»
Этот юноша, на которого тогда отец обратил внимание, девятиклассник Миша Кариб погиб в сорок втором году, в боях за Волгу.
Не случайно из всех школьных предметов самыми важными отец считал математику и русский язык: математика развивает мышление, знание языка помогает выражать свои мысли. На этом основано изучение и всех остальных предметов.
Не меньшее значение он придавал физической подготовке, воспитанию силы, ловкости, смелости, способности к физическому труду.
Разговаривая с московскими старшеклассниками, отец вспоминал педагогические письма известного английского философа Джона Локка, жившего около трехсот лет назад. Локк писал: «Не приучайте своих детей спать на мягкой кровати; воспитывайте их так, чтобы всякое ложе было им мягко...» Локк рекомендовал с юных лет запасаться знанием нескольких ремесел, а одного — основательно.
Вспоминал отец и Суворова, который рос слабым ребенком, но сумел так себя закалить, что стал одним из выносливейших людей своего времени.
Итак, человек, любящий людей, устремленный к большой цели, человек мыслящий, знающий и при этом физически крепкий, готовый к любому труду и к любым испытаниям, — вот человек, о котором мечтал отец.
Быть таким — значит быть счастливым.
Этого и хочется пожелать вам, ребята!
ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть первая. ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО, ЮНОСТЬ
Дети деда Калины 7
Ученье — свет 12
В мире книг 18
Искания 26
Широкое поприще 34
Часть вторая. ГОДЫ ПОДПОЛЬЯ
После тюрьмы 39
Снова аресты и ссылки 45
Дедушка в Ревеле 52
Новые испытания 56
Гость или хозяин? 62
В буре времени 67
Семья подпольщика 72
Питер — Троица — Питер 79
Последний арест 93
Свершилось! 96
189
Часть третья. НА ВЫСОКОМ ПОСТУ
Остаться самим собой 105
По просторам страны 110
Среди земляков 119
Отец и мы 127
На родной земле 140
У нас дома 149
Ни дня без книги 155
Беседы и речи 160
Портрет 167
В годы войны 172
Жизнь продолжается 182
К читателям
Отзывы об этой книге просим присылать по адресу: Москва, А-47, ул. Горького, 43, Дом детской книги.
ДЛЯ СРЕДНЕГО ШКОЛЬНОГО ВОЗРАСТА
Юлия Михайловна Калинина
ОТЕЦ Рассказ дочери
Ответственный редактор С. М. Пономарева
Художественный редактор С. И. Нижняя
Технический редактор С. Г. Маркович
Корректоры Л. М. Агафонова и Л. И. Д м и т р ю к.
Сдано в набор 25/111 1974 г. Подписано к печати 28/У1П 1974 г. Формат 70х90'/|в. Вум. офс. № 1. Печ. л. 12. Усл. печ. л. 14,04. Уч.-изд. л. 9,38. Тираж 75 000 экз. А-03959. Заказ № 607. Цена 78 коп. Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Детская литература». Москва, Центр, М. Черкасский пер., 1. Фабрика «Детская книга» № 2 Росглавполиграфпрома Государственного комитета Совета Министров РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Ленинград, 193036, 2-я Советская, 7.
Калинина Ю. М.
К 17 Отец. Рассказ дочери. Иллюстрации В. Бескаравай- ного. М., «Дет. лит.», 1974.
190 с. с ил.
Рассказ Ю. М. Калининой об отце — Михаиле Ивановиче Калинине, его жизни, революционной деятельности.
„ 70803—535 ЗКП1 (092)
КМ101 (03) 74 397-74
ю.м.