Text
                    ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ
И ОБЩЕСТВЕННО-
ПОЛИТИЧЕСКИЙ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЖУРНАЛ
Издается
с января
1924
года
1997(3)
Санкт-Петербург


Учредитель: АОЗТ «Журнал Звезда» Директор Я. А. ГОРДИН Соредакторы: А. Ю. АРЬЕВ, Я. А. ГОРДИН Редакционная коллегия: К. М. АЗАДОВСКИЙ, Ю. Ф. КАРЯКИН, И. С. КУЗЬМИЧЕВ, А. С. КУШНЕР, Н. К. НЕУЙМИНА, Г. Ф. НИКОЛАЕВ, А. А. НИНОВ, М. М. ПАНИН, Б. М. ПАРАМОНОВ (Нью-Йорк), В. Г. ПОПОВ, А. Б. РОГИНСКИЙ, Б. Н. СТРУГАЦКИЙ, С. С. ТХОРЖЕВСКИЙ.ПОи ФРЕНКЕЛЬ. I А. А. ФУРСЕНКО, М. М. ЧУЛАКИ Редакция: М. М. ПАНИН, Н. А. ЧЕЧУЛИНА (проза); А. А. ПУРИН (поэзия); Н. К. НЕУЙМИНА (публицистика); А. К. СЛАВИНСКАЯ (критика) Зам. гл. редактора В. В. РОГУШИНА Зам. гл. редактора В. И. ЗАВОРОТНЫЙ Зав. редакцией А. Д. РОЗЕН Отв. секретарь А. А. Пурин Корректоры: Ф. Н. АВРУНИНА, Н. В. ВИНОГРАДОВА, О. А. НАЗАРОВА Компьютерная группа: Ю. А. СМИРЕННИКОВ, Н. П. ЕГОРОВА, О. В. МУРАТОВА При перепечатке материалов ссылка на „Звезду" обязательна. Рукописи не возвращаются и не рецензируются. Подписаться на журнал можно непосредственно в редакции. Из общего тиража Институт «Открытое общество» выписывает и направляет ежемесячно в библиотеки России и библиотеки ряда стран СНГ 1806 экз. журнала. Адрес редакции: 191028, Санкт-Петербург, ул. Моховая, 20. Телефоны: соредакторы и зам. гл. редактора — (812) 272-89-48, зав. редакцией — (812) 273-37-24, редакция — (812) 272-71-38, факс — (812) 273-52-56 ©«Звезда,» 1997
ПОЭЗИЯ И ПРОЗА ТАТЬЯНА БЕК Как элегия — огненный тополь, Как сатиры — колючие ели... Лист и хвоя летят на некрополь, А могильные буквы — замшели. На осеннем лучистом морозе Хорошо поглядеть после пьянки, Как покоятся в славе и в бозе Позапрошлого века останки. Преисполнен отчаянной дрожи Сей сюжет, раздвигающий рамы. В надежде воскресения... Из надгробной надписи — Гей, великого круга вельможи, К вам явились грядущие хамы. Чтобы плакать и петь, занедужа, И отчизну костить: мол, куда ты? «Здесь лежит именитого мужа Тело...» И — полустертые даты. Из горла! На обочине склепа! Без зазрения и без закуски. ...И глядит всеобъятное небо: Ход истории. Клио по-русски. Не была ни пряхой, ни прачкой, А неряхой, трухой, гордячкой. Вот и кончила плохо — Лишней верностью, белой горячкой, Паранойей полуподвоха — Полуправды... Прощай, эпоха Откровенности, дара, чуда! ...Из-под завали, из-под спуда, Подымая собою ветошь И гниющие мхи низовья, — Пробиваешься, но не светишь, Ибо свет — это мыс здоровья, — Куда идти и с кем торжествовать? Ахматова Детство мертвое (яблоко тертое, Знанье твердое, зов крамолы — Измерение не четвертое, А простое, как путь из школы). Здравствуй, эра — дыра, каверна, Раны рваная полоса, Тина, каверза и кирза, Кривизна и казна! ...Наверно, Ты закроешь мои глаза. Ходит маятник зло и мерно, Как наточенная коса. Татьяна Александровна Бек — поэт, автор книг «Скворешники» (1974), «Снегирь» (1980), «Замысел» (1987) и «Смешаный лес» (1993). Живет в Москве. © Татьяна Бек, 1997.
4 Татьяна Бек Судьба? И безудержный конь, и конюх. А плоть? Это — мох, и жуки, и слизни. А лик? Он из тех, кто лишь на иконах Прекрасны, а в жизни им нету жизни. А речь? Как рубаха из бумазеи. А дух? Как ручей, зараженный тиной. ...Стою навытяжку — как в музее Провинциалы перед картиной, — Перед тобою, тебя не чуя, Но обожая... О, н е (частица Властная и волевая) хочу я, Да, не хочу в немоте ютиться! И объявляю, как с колокольни, Громко, затейливо и влюбленно, Что страсть — побеги, а старость — корни (Место — Вселенная. Время — оно). Вглубь уходящие. ...Ты не думай, Вся скоропись эта в моей тетрадке Станет — за вычетом слухов — суммой Лишь боли и нежности без оглядки. Фиолетовый факел люпина, Маков пурпур и божья полынь... Разобравши степную латынь, Я и смерть на миру полюбила, И отшельничью жизнь на ветру. Стрекозиной жарой разогрета, В рот соленой воды наберу, Но стрекозам не выдам секрета, Мне открывшегося во плоти: Зной а страсть выжигают закваску. — Отдавайся мерцанью, лети И на-солнце утрачивай краску!
НИНА КАТЕРАМ ПОШЛАЯ ИСТОРИЯ Ночью Виктор не догадался задернуть портьеры, и теперь, лежа на раскладушке, любовался сверкающим зимним окном и растопыренной засахаренной веткой неизвестного дерева. Великолепно! Спать он лег в четвертом часу, а теперь чувствовал себя свежим и бодрым, стало быть, время идет к полудню. Принято вчера на свадьбе было достаточно, так достаточно, что свое возвращение Виктор помнил... не детально, чтобы не сказать смутно. Кто-то из гостей вез его сюда на такси, машина была битком набита, все хохотали и взвизгивали. Особенно когда выяснилось, что Виктор забыл адрес московских друзей, у которых остановился. Знал, что в Ясенево, и дом представлял себе визуально, и — что квартира на девятом этаже. «Как войдешь — налево!» — выкрикивал Виктор, и все валились от хохота, но название улицы и номер дома он забыл начисто, а, может, и не знал никогда. Когда таксист устал колесить, а попутчики скисли, сообразили искать телефон-автомат, нашли, и Виктор, шатаясь от смеха, звонил Жуковым. Подошла чем-то напуганная Лизавета, спросила, помнит ли он, который час, а Виктор пропел ей: «Ку-ку, а я адресочек забыл!» Лиза сонным шепотом назвала адрес и добавила, что ключ специально положила ему в левый карман куртки, «не трезвонь, пожалуйста, Петру очень рано вставать». Как доехали до дома, как Виктор поднялся в квартиру — этого он не помнит. Кажется, долго звонил, не .отрывая пальца от кнопки и слушая, как за дверью истерически заливается Милли. Наконец открыли. Петька. В трусах, заспанный. Дурак дураком. Вроде бы чем-то недоволен... А не надо держать истеричных собак, которые вопят на каждый звонок. Ладно, не суть. Главное, что теперь на дворе уже день, а Петька уехал к себе в институт в полвосьмого. Потом, в полдевятого, Лиза отвела в школу Ксанку. Вернулась. Это хорошо: накормит завтраком, и можно не спеша поболтать о том, о сем. Виктор со стоном потянулся. Пора вставать. А с другой стороны, может он раз в жизни понежиться в постели? Впереди длинный, совершенно свободный день в столице нашей родины городе-герое Москва. Поезд в двадцать три десять, дел никаких, кроме как заглянуть на пять минут, в ихнюю мэрию, отметить командировку. Виктор сам выписал себе эту как бы командировку, потому что цены на билеты нынче — сами понимаете. Вера, жена, как всегда, конечно: неудобно, ты не нищий, то, се. Очень она у нас правильная, Вера Николаевна... иногда хочется немного повыть от этой ее правильности и большевистской прямоты. Кстати: надлежит купить ей какой- нибудь подарок, не валено — какой. Как говорит народная пошлость: не дорог подарок, дорога любовь. Колготки. Или шампунь. Принято. И Нина Семеновна Катерли — прозаик, автор книг «Окно» (1981), «Цветные открытки» (1986), «Курзал» (1990), «Сенная площадь» (1992) и др. Живет в С.-Петербурге.
6 Нина Катерли Светику — тоже шампунь или, наоборот, не шампунь, важно показать, что все опять по-прежнему, а кто старое помянет, тому — известно что. Виктор улыбнулся, вспомнив, как он прощался с обеими позавчера. Светик опять пришла и даже собиралась остаться ночевать. Виктор солидно, по-супружески, обнял жену. А потом чмокнул в щечку Светика, и та испуганно шарахнулась: еще бы, как можно?! А сама, небось, рада. Светика Виктор знал уже пятнадцать лет, столько, сколько женат на Вере. Она была Вериной подругой, хотя подруга — это сильно сказано, просто учились когда-то в одном классе. А потом Светлана как-то прибилась к Вере, та ее опекала, потому что Светик, если уж честно, была довольно странная, с легким приветом. С внешностью явно не повезло — фигура вроде нормальная, и даже совсем, а вот с мордой лица значительно хужее — левый глаз косит, нос длинный, губы разляпистые. А эта невыносимо жал- конькая улыбочка и подхихикиванье? Забитость, доходящая до слабоумия. И ведь что самое смешное: Светик эта самая, Вера говорила, какого-то невероятно аристократического происхождения, из натуральных графьев. И живет в старинном доме на Дворцовой набережной, который будто когда- то принадлежал целиком ее предкам, крепостникам. Правда, сама она в этом доме занимает, единственную комнатенку окнами, как положено, во двор. Помещение для прислуги. Куда девались великолепные предки, каким образом в квартире осталась мать Светика — ничего этого Виктор не знал, да, честно говоря, не очень-то и хотелось. Вера, наша щепетильная, раз навсегда предупредила: ни о чем таком Светлану не расспрашивать, у нее от таких разговоров бывают, видите ли, нервные срывы. Виктор и не спрашивал, только иногда в шутку говорил: «Ну, что, голубая кровь, как здоровье? С гемоглобином проблем не имеется?» Светик в ответ мямлила неостроумное. В результате своей малахольности на почве, надо думать, вырождения жизнь свою она устроила, прямо скажем, неважнец: без мужа (что естественно) и без образования — даже техникума не кончила. Надо полагать, до дрожи боялась экзаменаторов, а те справедливо считали ее умственно отсталой. Долгое время сидела без постоянной работы. А лет пять назад гуманистка-Вера взяла ее к себе на кафедру лаборанткой, и Светик была счастлива — как же, и на работе, и дома услужает любимой подруге. Все готова делать — перепечатывать без конца Верину диссертацию, чертить графики, мыть полы, чистить картошку и гладить до блеска рубашки Виктору, к которому сразу, как Вера вышла за него, стала относиться с обожанием, как к существу высшему. Вот только грустит, что нет у Веры с Виктором детей: «Уж я бы вынянчила». Короче, настоящий член семьи, не вполне, что поделаешь, полноценный, из братьев наших меньших. Так он однажды и сказал Вере, а та сразу — читать мораль. С чувством юмора у супруги, скажем грубую правду, весьма неважно. Не беда, общее количество этого качества на их отдельно взятую семью — в норме. Зато Верочка наша — ученая дама, доцент, автор книг, пишет докторскую. В тот раз она закончила лекцию рассуждением о том, что ей вообще непонятно, где у мужиков глаза: у Светланы золотой характер, а внешность... Анна Каренина тоже, между прочим, немного косила. К тому же у Светы красивые ноги, тонкая талия, высокая грудь и прекрасной формы породистые руки... Тут уж Виктор, конечно, не выдержал и вставил, что лицо, мол, в случае чего, можно и полотенцем прикрыть. Вера сверкнула глазами, скривилась и ушла к себе в комнату — переписывать очередную статью. Осенью Вера заболела. Диагноз звучал непонятно и страшно: инфекционный мононуклеоз. Температуру сбить не удавалось — каждый вечер под сорок. И участковый врач настрого велел: в больницу. Виктор и Светик ездили к ней туда по очереди, возили еду. А потом Виктор слег с ангиной. Ничего особенного, но больничный дали сразу на семь дней. Виктор позвонил в офис и прочел Вике Лапиной тут же по случаю написанные стихи:
Пошлая история 7 Мне отдых предстоит недельный, но одного я не пойму, зачем врачи режим постельный мне прописали одному? Стихотворение получилось длинным, а кончалось так: Мне прописали полосканье. Меня придется ПОЛАСКАТЬ... Вика стихи одобрила, посмеялась и обещала на днях заглянуть, доставив нужные лекарства и килограмм апельсинов от коллектива. — А насчет этого... поласканья — не рассчитывай. Боюсь заразиться, у меня дети, сам знаешь. Она, действительно, как-то забежала на полчаса в обеденный перерыв, а Виктор нуждался в полноценной заботе и уходе. И тогда по просьбе Веры к ним в Купчино перебралась Светик. Примчится с работы, вся увешанная сумками и пакетами, накормит Виктора обедом и едет в больницу, тащит термос, банки, фрукты. По ночам готовила на завтра да еще что-то там такое печатала для Веры, а в шесть часов уже на ногах, варит Виктору кашу, раскладывает лекарства. Под каждой таблеткой — бумажка, когда принять. Словом, Ангел-Хранитель семьи — это Вера ее так окрестила, когда Виктор поправился и явился к ней в больницу с букетом цветов. — Ты бы эти цветы лучше Светику преподнес, — сказала она, — что бы мы с тобой без нее делали? Виктор деликатно промолчал, потом принялся было рассказывать о своих делах, о том, что на работе опять вяжутся, набрали в отдел сопляков, у каждого амбиции, в башке гулкая пустота, но важность и вальяжность. А Виктору дико завидуют: то, с чем они, применяя компьютеры и пейджеры, возятся неделю, он вручную делает за день... ...Тут жена его перебила и, точно не слушала, завела опять про Светку — какой та благородный человек, замечательный друг, товарищ и Ангел, соответственно, Хранитель. И поехала, и поехала... Виктор, честно говоря, обиделся: его дела жену никогда не волнуют, пришел, хотел обсудить, поделиться, а она про свою идиотку. Обиделся и сказал, что преувеличивать Светины благодеяния он бы все же не стал: все, что она делает для них с Верой, делается не из благотворительности или, там, чувства долга, а потому, что ей самой это в кайф: приятно чувствовать себя хоть кому-то нужной, раз не удосужилась завести собственную семью. — Так что, выходит, вкалывает она не на нас, а на себя. Своего рода эгоизм ,— заключил Виктор и тут же понял, что зря старался. — Что нужно ей — ЕЕ проблема, — заявила Вера, — а вот что она делает для нас — НАША. А мотивы никого не касаются. Это вот и есть неблагодарность — сразу искать мотивы вместо того, чтобы элементарно сказать «Спасибо». Спорить, как всегда, было бесполезно, каждый имеет ту жену, какую заслуживает. Виктор поднял руки: — Сдаюсь! Сейчас же пойду и куплю ей букет. «Миллион, миллион, миллион алых роз!» — громко пропел он, разбудив Верину соседку по палате. И купил. Три красных розы, а еще бутылку шампанского. Светика Виктор застал, безусловно, за работой — мыла, ползая на карачках, пол в коридоре. Стоя над ней, Виктор отметил про себя, что поза у нее весьма и весьма соблазнительная, и вообще мытье пола ее красит: личика не видать, а все остальное — вполне и даже очень... Потом он заставил ее подняться для официального вручения цветов и сообщил, что во время обеда состоится празднование праздника и торжественное чествование героев. Форма одежды парадная.
8 Нина Катерли Светик испуганно моргала, приоткрыв рот. Но к обеду переоделась и причесала волосы, с неизвестной целью напустив на лоб кудельки. Шампанское пить отказывалась — зачем открывать бутылку, подождем, пока Верочку выпишут. Но Виктор был неумолим: — Вера сама, лично, приказала: пить сегодня. И не за нее, а за тебя — как за благодетеля семьи. С элементами Ангела. И поцеловал Светику руку, оказавшуюся, к его изумлению, и вправду, красивой формы — узкая, пальцы длинные, только кожа грубая и в цыпках. Светик, которой целовали руку, не иначе, впервые в ее тусклой жизни, аж всполошилась: — Ой, ну что вы, Виктор Михайлович, как можно, разве это я благодетель, это вы с Верочкой мои самые, самые... Что я без вас... Глаза ее наполнились слезами, нос покраснел и набух, и, чтобы быстрей прекратить дурацкую сцену, Виктор занялся делом: откупорил бутылку. Пробка полетела в потолок, пена полилась на скатерть. Светик бросилась за тряпкой, и с душещипательными разговорами на этом было покончено, Они долго сидели за столом. Светик раскраснелась, правый глаз заметно зашкаливало. А Виктор говорил. Рассказал о бездарных сопляках на службе, об очаровательных женщинах, ценящих его юмор, упомянул нелицеприятно начальство, вздохнул, добавив, как много приходится делать за всех, а им это по фиг, включая мэра. Светик благоговейно слушала, изредка повторяя: — Вы с Верочкой оба такие. Необыкновенные, чудные. А Виктор уже перешел к главному, к тому, что люди, как бы ни были близки, часто не могут понять друг друга. Да что — понять, просто услышать! Он имел в виду всех вообще, а в частности, жену, которая называла его краснобаем, демагогом из бывших комсомольских работников, сплошь и рядом грубо прерывала, когда он начинал углубляться в вопрос. А Светик слу* шает, глядя с восторгом... И вовсе она не уродина, подумаешь — глаз... Виктор встал, подошел к ней сзади и решительно обнял: — Дай-ка я тебя расцелую. Попросту, как человек человека. Потому что ты не только друг, товарищ и брат, но и прелестная женщина. Это не один я говорю, это и Вера сказала! А народ всегда прав. — Не надо... Что вы... — шептала Светик, вжимаясь в стул. А Виктор целовал ее в шею, в затылок, в горячие щеки, приговаривая: - — Вот. тебе! Вот. И — вот. Да чего не надо, глупыш? Чего, а, главное, почему?! — Я... я же друг Верочки, — со стоном зашептала она, не оборачиваясь. — Вот именно! Именно! — подчеркнул Виктор. — Ты — подруга Веры, ты — друг нашей семьи, ты желаешь нам добра... ведь желаешь? — Да... Ой, не надо так, я прошу вас... Светик часто дышала. От ее волос пахло мылом. Виктор взял ее за локти, поднял со стула, повернул к себе лицом и придвинулся вплотную. — Я люблю Веру, — строго сказал он, — я люблю ее, и она со мной счастлива. И всегда будет счастлива! — он угрожающе повысил голос. Светик молча сглотнула. — Теперь следи за мыслью, — продолжал Виктор, сжимая ее локти, — Вера любит меня и хочет мне добра. Когда любишь, счастье любимого всегда на первом месте. Просекаешь? — Кажется... — ее голос стал тонким, а лицо еще более глупым, чем всегда. Но с лица, как говорится, не воду пить... — А теперь скажи: кому мы с тобой причиним зло, если наши отношения станут... ну, более близкими? А? Она начала дрожать. — Верно! Умница! — одобрил Виктор. — Ни-ко-му. Напротив, это всем принесет пользу. Вера желает нам добра, Так? Мы станем счастливее. Вер-
Пошлая история 9 но? И, значит, все будет к лучшему. И для нас, и для нее. Кроме того, счастливые люди сильнее несчастных. Они могут сделать для своих близких практически все! Он наклонился и отчетливо поцеловал Светика в губы, потом крепко обнял и повел к дивану, не переставая говорить: — Вере так лучше, уж поверь мне. Мне! Ты и я, любящие Веру, принесем свет и счастье в нашу жизнь, в ее жизнь. Вере со мной хорошо. Так? Почему же ей станет хуже, если хорошо будет нам? По-твоему, Вера такой дурной человек, что ей для радости необходимо, чтобы другим было плохо? Ты о ней такого мнения? — Нет, нет, но я... Я не знаю... — шептала Светик. — Вы такой умный... Господи, что же мне делать?.. — Раздевайся, — сказал Виктор. Помимо прочего, ему было и любопытно: с особами графских кровей иметь дела еще не приходилось. Потом, поздно ночью, когда они лежали вместе в супружеской постели, он вдохновенно объяснял Светику, что ревность — неправильное чувство, постыдное и уродливое, недостойное Веры, которой, к тому же* незачем знать о том, что случилось, — ведь того, о чем не знаешь, нет. А человек — существо свободное, «любовь свободна, век кочуя, законов всех она сильней», а Вера сегодня сама официально поручила ему поцеловать Светлану, но это, конечно, не значит, что надо ей докладывать обо всем, что произошло. Как человек, выросший в обществе, где вечно твердили про моральный кодекс строителя коммунизма, она может все понять превратно, в то время, как... У Светика уже закрывались глаза, а он все говорил и говорил. Через десять дней Вера вернулась домой. Ее встретили натертым полом, красными розами, шампанским. — Господи, как хорошо! — радовалась она. — Какие вы молодцы, ребята. Особенно Светик... Ну, что ты краснеешь? Я же правду говорю. — Смотри, — предупредил Виктор, — не хвали ее. Она этого не любит, стесняется. Светик вдруг вскочила, неловко толкнула стул и бросилась из комнаты. — Что с ней? — оторопела Вера. , — Перевозбуждена. Она ведь так тебя ждала, так старалась. Сегодня всю ночь не спала. Ту ночь Светик действительно не спала, последнюю ночь перед тем, как уйти домой. Она плакала, говорила, что не сможет смотреть Вере в глаза, что, наверное, это все-таки было нехорошо, вот так, в Верочкиной постели... Но она... она любит. Виктора и не знает, как будет жить дальше. — Так и будешь, как раньше жила! — бодро утешал ее Виктор. — Только лучше. — Ой, не знаю, не знаю, — вздыхала Светик, — наверное, я глупая, но мне все равно кажется... — Кажется — перекрестись, — скомандовал Виктор, — и давай-ка не будем зря терять время. Я тебя хочу. Но зануда не успокаивалась: — Я же некрасивая... Я по сравнению с Верочкой... — Ночью все кошки — серны! Дошло? Шутка юмора. Да что тут с тобой... Делай, как велено! Сейчас, выйдя за Светиком из комнаты, он застал ее в прихожей. Она пыталась надеть пальто, но рука все время попадала мимо рукава. Шапка, нахлобученная кое-как, слезла на лоб, дурацкие кудельки растрепались. «Вот чучело, в самом деле», — подумал Виктор незлобиво. И спросил: — Что за сцены? Как я должен все объяснить Вере? — Я не могу... — бормотала Светик, хлюпая носом, — пойду... — Ну и дура. Полпервого, опоздаешь на метро. Осталась бы ночевать... — Чтобы... чтобы лежать на диване, а вы с Верочкой за стеной... — О-о! — застонал Виктор. — Доигрались. Это, извини меня, уже по-
10 Нина Катерла шлость. Вера — моя жена. И какая тебе разница — в соседней мы комнате или в другом районе? Все-таки она ушла, эта слабоумная, и Виктор вынужден был лгать по ее милости жене, чего категорически не мог терпеть. Но... куда денешься? Известно, что врать нельзя, кроме тех случаев, когда можно. Сказал, что Света, мол, плохо себя чувствует, думает, что грипп, боится заразить Веру. Жена внимательно смотрела на него, а потом, сказав, что устала, пошла спать. Называется: награда за заботы, встречу, цветы и прочее. Светик не появлялась довольно долго. Вера вышла на работу, и они общались там. «Светлана болеет, — говорила жена, — какое-то осложнение после гриппа». «Ну, и ладно, — решил Виктор, — что ни делается, все к лучшему». Но к лучшему было не все, без Светика дом на глазах приходил в упадок, росла гора грязного белья, Виктору приходилось самому мыть посуду и ходить в магазин, где он покупал обрыдлые сосиски и пельмени, потому что готовить Вере было некогда. Прошло недели три, когда, вернувшись из мэрии, где начальник, тупица и хапуга, опять разглагольствовал, что Виктор Михайлович быстро запрягает да медленно ездит, Виктор увидел в прихожей пальто Светика, бывшее Ве- рино. Явилась. И отлично, кончила придуриваться, все теперь пойдет по- прежнему. И точно: как ни в чем не бывало она мыла в кухне плиту. На его «О-о, какие люди, сколько лет, сколько эим?» ответила вымученной кривой улыбкой. Сказать, что Светик похорошела за время разлуки, значило бы сильно покривить душой — худая, какая-то серая. Да, все — к лучшему. Она сама закончила их роман, так что и претензий к Виктору быть не может. Светик отвернулась к раковине. «Черт их знает, это бабье, — смутно думал Виктор, глядя на нее с порога... — А про ноги-то Вера права... Да еще в короткой юбчонке,.. Уж не нарочно ли... Он шагнул к Светику и безо всякой задней мысли, просто в порядке эксперимента, положил руку ей на талию. Она замерла. Рука медленно поползла вниз. И тут, рванувшись и громко зарыдав, эта идиотка кинулась к двери. В тот раз Вера ни о чем не спросила мужа, а Светик исчезла еще на месяц. И опять появилась, такая худая и страшная, что у Виктора и желания не возникло ставить какие бы то ни было эксперименты. Черт с ней! Придумала себе безумную романтическую любовь и страдает. С одной стороны — любимый, с другой — подруга. Неравная борьба между любовью и долгом! Бабы-с... Тут Виктор улыбнулся, вспомнив, как насмешил сослуживцев, к месту пропев голосом Высоцкого: «Лучше баб могут быть только бабы, на которых еще не бывал!» Все аж попадали, а Вика надулась, хотя ей- то уж на что жаловаться, с Виктором встречаются третий год, Виктор и Виктория, сладкая парочка... Вместе в командировки, вместе на обед, отгулы берут одновременно. Всем все ясно, никто не осуждает: известно, что и у Вики, и у Виктора — прекрасные семьи, дома мир и согласие, никаких там сцен, страданий, угрызений и бешеных страстей. Чего не знаешь, того нет... А надулась Вика для порядка, таковы правила этой старинной игры. И зря: Виктор в таких случаях никогда не злится, наоборот, радуется, если Вика выдаст что-то остроумное. А это она умеет. Как-то утром все приходят на работу, а Вика'со своей подругой Ларисой Шушовой явились раньше всех, успели уже марафет навести. Кто-то спросил, чего, дескать, дамы —' ни свет, ни заря? А Вика: «Вчера завхоз приходил, сказал — утром будут вставлять фрамуги. Мы не знаем, что такое фрамуги, но на всякий случай подмылись». Да... Не зря на юбилеях, вообще — на банкетах именно Вика с Виктором «держат стол», парный, так сказать, конферанс. Соперников не имеется, единодушно признано всей конторой — самые веселые и, соответственно, находчивые. Улыбка и блеск — это наш стиль.
Пошлая история И Улыбался Виктор и сейчас, лежа на раскладушке в комнате московских друзей и вспоминая вчерашнюю свадьбу племянницы. Все прошло на редкость удачно. Валютный ресторан, и стол, и общество — все по высшему разряду, даже иностранцы были. Невеста сама смотрелась как парижанка, да и жених не хуже. Виктор, видевший его впервые, поначалу даже принял по запарке за американца, уже и рот открыл — спросить что-нибудь изысканное, вроде how are you?. А потом надрались — будь здоров! «Сода-виски», «Джин-тоник», да и наша родная тоже ничего, особенно если с томатным соком. Виктор так отплясывал с длинноногой красоткой из незнакомой компании, что им даже аплодировали. Жаль, увели ее какие-то рэкетиры, а может, сутенеры, одним словом, спонсоры. А участники свадьбы под конец все подружились, обменялись визитками, обещали писать, приходить, звонить. Виктор, кстати, прямо из-за стола позвонил жене — кто-то дал свой сотовый телефон. О чем говорили, забыл, кажется, читал стихи про шипенье пенистых бокалов и пунша пламень голубой. А под конец чокнулся с трубкой, чтобы супруга усвоила — ей не из автомата звонят. Кто же вез его домой, то есть — сюда? Склероз... А ведь был какой-то анекдот, где престарелый лорд-склеротик пять раз входил в спальню К молодой жене, чтобы выполнить супружеский долг, и каждый раз думал, что делает это впервые... Ладно, бог с ним, с анекдотом... А сейчас не мешало бы — кофейку. Он встал и в одних трусах босиком зашлепал в кухню, Так и есть: Лиза- вета оказалась там. — Чуть свет уж на ногах, и я у ваших ног... Весь в белом, то есть — в голом... — начал Виктор, раскланиваясь и норовя тронуть Лизавету за голую коленку. Коленка была круглая и белая, молочно-восковой спелости. Но Ли- завета на улыбку не ответила, гадливо отдернулась и сухо сказала, глядя ему прямо в глаза: — Сейчас ты оденешься. Соберешь свои вещи, И уйдешь. И, пожалуйста, забери это. В руках она держала что-то красное, ленту какую-то довольно гнусного вида. Виктор опешил: — Да ты чего, Лизка? 3 глузду зъихала? Чи шо? What happened, darling? — Ничего нового не случилось, — отчеканила она, — ты подонок. На! Забирай! Она поспешно вышла из кухни, а Виктор остался, растерянно держа в руке... О, господи! Это же галстук! Ну, конечно... И она — из-за этого?!. Ну, знаете... А ведь и Петька ночью, как только увидел Виктора, помнится, понес что-то дикое. Да-а... Ну, тем хуже для них, Вернувшись в комнату, Виктор быстро оделся, нарочно громко насвистывая, собрал портфель, сунув туда галстук. Свистеть-то он, конечно, свистел, но вообще-то его буквально трясло. Сто лет знать людей, считать друзьями и так ошибаться! Это же низко. И мелко. Вот теперь он вспомнил все: как, собираясь вчера на свадьбу, попросил у Петра какой-нибудь галстук — понимаешь, старик, шикарный, сказали, ресторан, нельзя ■— в расхристанном виде. У Петьки этих галстуков навалом, он сейчас же распахнул шкаф: выбирай, мол. И Виктор выбрал. Скромный такой галстук, синий в вишневую полоску. Абсолютно ничего особенного, просто подходил к его костюму. Петька сказал: «У тебя хороший вкус, это мой любимый галстук». А Лизавета добавила, мол, смотри, не потеряй. Боже сохрани: это Петиного покойного папы последний подарок, Петя его только по большим праздникам... Что-то она еще говорила, в смысле — «как наденешь галстук, береги его». Виктору некогда было слушать, торопился. Про то, что чертов этот галстук — какая-то там семейная реликвия (семейная рептилия!) Виктор, честно говоря, напрочь забыл. Так что, когда на свадьбе они подружились с одним симпатичным японцем, — как его звали- то? Канава-Таки-Яма? Допустим, так вот Таки-Яме понравился галстук, на-
12 Нина Катерли детый на Викторе, и они «махнулись» в знак дружбы на вечные времена. Ну и что тут, скажите, судьбоносного? Это что, Курилы? Галстук Канавы, кстати, ничуть не хуже, даже лучше, ярче. И Виктор, кажется, пытался ночью втолковать это Петьке. Но тот и слушать не стал, а теперь — пожалуйста, Лизавета. Жлобство такое, пошлость. Да! Именно так: пошлая история. Что ж, так бывает, считаешь людей друзьями, хорошими людьми, а на поверку? Виктор отправился на вокзал, поменял билет и выехал в Петербург дневным поездом. Настроение все равно испорчено, как бывает всегда, когда столкнешься с непорядочностью. Ведь что выходит? На одной чаше весов — дружба, на другой — мелкий собственнический интерес. Ну, хорошо, пусть эта... тряпка что-то для кого-то символизирует, пусть у них в доме культ Петышного отца, профессора*распрофессора, светила-мутила. Но сказано: живая собака лучше мертвого льва. Или нет? Человек или «гаврил- ка»? Чертовы «совки» с их моральными кодексами. Вот такие и бегали по парткомам жаловаться, что жена не дает! А он, Виктор, играть в эти игры не обязан. Зря не позвонил перед поездом Вере. Вот. удивится — ждет только завтра... Интересно, Светик все еще у нее? Честно говоря, смотреть на постную рожу не самая главная радость жизни, вон, как дернулась, когда поцеловал на прощанье. А сама млела. Ведь к бабке не ходи, ясно и ежу: чахнет от любви. А еще лучше — «к ежу не ходи», да, именно «к ежу», не забыть бы. Итак, влюблена. Но ведь как же, долг, нельзя предать подругу. «Яг юный пионер, торжественно клянусь», тьфу! Верно намекнул классик: «Скучно на этом свете, господа». В вагоне было жарко, соседи в купе попались, все до одного, противные. Виктор попытался было завязать разговор с сидящей рядом девицей — молчит, уткнулась в книгу, как мышь в крупу. Вгляделся — так и есть, дебилка. Повернулся к мужику, что слева, — то, се, мужик завел о политике, как всё разворовали и распродали и вообще вокруг всё дерьмо, кроме мочи. Виктору стало тошно, рассказал анекдот. Мальчик спрашивает: «Мама, а кто такой любовник?» Мама говорит: «А это хороший дядя, он помогает папе». — «А кто такая любовница?» — «А это плохая тетя, воровка». — «Берет, что плохо лежит?» — «Нет, что хорошо стоит». Рассказал и сам рассмеялся, а мужик только хмыкнул, скривив рожу. Чувства юмора нет у людей! Ну да ладно, нам, цыганам, все равно, что сметана, что г.... Сметана даже лучше. Когда Виктор вышел наконец в Питере на перрон, хотелось только одного — скорее домой, лечь и заснуть, чтобы забыть весь этот скверный день. Но сперва — покушать и выпить пивка. Сесть и спокойно выпить. Холодненького. Хорошо, если дома есть что-нибудь вкусное, какая-нибудь рыбка... Светик однажды принесла копченой рыбы, сочная была рыба, жирная... Интересно, что скажет Вера про этот бред с галстуком? Виктор купил в ларьке на вокзале три банки пива и пошел к метро. Но день, видно, как не сел с утра на резьбу, так все и пошло-поехало. Это уж, как говорится, если не повезет, так и на родной сестре... Короче, жены дома не оказалось. И никаких намеков на то, где она может быть, а время, между тем, без пяти двенадцать. Заметьте, ночи! Виктор почувствовал, что ужасно проголодался, открыл холодильник, достал застывшую котлету и стоя съел, отхлебнув пива из банки. Потом сел в кресло и включил телевизор. Вера не шла, и это жуть как раздражало. Конечно, про то, что он должен приехать, знать она не могла. Но он обещал позвонить от Жуковых перед тем, как пойдет вечером на вокзал. Стало быть, ей надо быть дома, ждать звонка, Забыла она, что ли? А вот это уже безответственность. И, увы, эгоизм: если дело касается ее работы, ни за что не забудет. А он мчался домой, хотел поделиться... В полпервого он услышал, как в замке скребется ключ. Вскочив, в мгно-
Пошлая история 13 вение ока метнулся в переднюю, сдернул с вешалки свою дубленку, схватил шапку, вырубил свет. И затаился в кухне. Он слышал, как дверь открылась, закрь<лась, как Вера запирается изнутри на ключ и задвижку. Стукнули сброшенные сапоги. Сейчас она войдет в комнату... Вошла. . На цыпочках подкравшись к двери, Виктор царапнул косяк. Жена не услышала. — Мяу — мя-а-у! — пропел он и, не дожидаясь реакции, сказал басом: — «Кто стучится под окном с длинным черным бородом? Мепистоплес, это ви? — Ми! — Что ви делаете тут? — Маргаритке совратут!» — и вошел в комнату. Жена смотрела на него безо всякого удивления. Холодно. — «Калитка пипскнула и тихо отворнулась», — продолжил Виктор по инерции. — Ты забыл спрятать свои перчатки и портфель, — брезгливо сказала Вера. — Картина Репина «НЕ ЖДАЛИ», — констатировал Виктор, — похоже, ты ко всему прочему мне не рада? Я, как идиот, летел, дрожал, вот счастье, думал, близко... — Хватит, надоело! — Да что с тобой? — закричал Виктор. — Вы что сегодня, все с ума посходили? Вера не спросила, кто это «все». Молча смотрела ему в лицо. Потом сказала сквозь зубы: — Какое же ты все-таки... ничтожество. Ну, как ты мог? Я только что отвезла Светлану в больницу. Выкидыш. — Что-о-о?! — вскинулся Виктор. — Позвольте, а я-то при чем? — Не надо, — Вера устало отмахнулась, — она мне все рассказала. Виктор замер. — Да. С самого начала. Не могла больше врать. Она ведь хотела ребенка, но — вот... Плачет, говорит, мы бы его — вместе... Она вдруг всхлипнула. — Постой, постой, постой, — оживился Виктор, — что значит: вместе? Кого — вместе? И ты ей поверила? Ей?! Этой кретинке? Она клевещет на твоего мужа, а ты... Это ведь так и называется: ложный донос... Это уж — запредел! Мать... т-твою... Торчать день и ночь в нашем доме и в благодарность... А ты... — Ну, что — я? — медленно сказала Вера. И усмехнулась. Усмешка была недоброй, губы некрасиво кривились. — Не надо, Виктор. Все я знаю, очень хорошо себе представляю. Как ты ее забалтывал, морочил голову, знал, что она — бесхитростная, доверчивая... — С ней все ясно: стукачка. Но ты-то? Если даже... Допустим. Только допустим: если бы даже и было что-то, при чем здесь ты? Тебе плохо жилось? Я был невнимателен? Неласков? Пренебрегал тобой как женщиной? Недодал чего-то? — голос Виктора окреп. — А если нет, то какое тебе до всего этого дело? До ее клеветы, до какого-то там ребенка? Она тебе доказала, что — от меня? Может, там вообще трое возможных папаш. Или четг веро. Твоя аристократка трахается с каким-нибудь водопроводчиком или... Закончить фразу Виктор не успел. _ Он и не знал, что у его жены такая тяжелая рука. Виктор едва устоял на ногах, ударившись затылком о стену. Из носа тут же хлынула кровь, она была ярко-алой и сразу залила рубашку. Он прижал к лицу носовой платок, но тот сразу пропитался кровью. Вера повернулась и вышла. В ванной комнате он смыл кровь, намочил холодной водой полотенце, вернулся и лег на диван, запрокинув голову... Так, между прочим, можно и умереть, если кровотечение не остановится. Но ей плевать, закрылась в спальне вместо того, чтобы помочь, позвонить в неотложку. Жестокость,
14 Нина Катерли неблагодарность — забыла, как он бегал к ней в больницу, в заразный барак! Глупая бабья ревность. Мерзко и пошло! Никто не хочет, выслушать и понять. Ведь в сущности ничего и не было. Такого. Она его никогда не понимала. Почему он способен понимать других, оценивать все правильно, мыслить логично, а люди не верят, путаются в ложных представлениях... Светлане, как бы там ни было, он принес только радость. Возможно, единственную в жизни. И не его вина, что она выдумала эту дурь: оставить ребенка. Разве Виктор знал о ребенке?! И вообще взрослая баба должна о таких вещах заботиться сама. Господи, как все несправедливо, обидао... По* шлость, пошлость, пошлость! А дело все в том, что он — не такой, как все. У других, как послушаешь, едва хватает силенок на единственную бабу, а появилась новая — прежнюю по боку. Но ведь он-то ничего подобного не делает! Ни жене, ни той же Вике, ни, если на то пошло, припадочной графине — Светику жаловаться абсолютно не на что. Каждая существует, автономно, не мешая другой. Так в чем дело, господа? Где криминал? Нет! Травля. Они, людишки, чуть что, осуждать, ненавидеть. А он так не может! Иисус простил своих мучителей и тех, кто кричал «Распни!». Как там у Киплинга? «Умей прощать и не кажись, прощая... трата-та-та*та и мудрей дру^ гих». Люди неразумны, как дети. И так же, как дети, жестоки, Иисус был Бог... По щекам Виктора, смешиваясь с кровью, текли слезы. Да, он их простит. Уже прощает: и Веру, и Лизу... И Светика. Хотя эту в дом пускать, конечно, больше нельзя. Донос есть донос, общаться с доносчиками безнравственно. Что-то непохоже, что она со своим горбатым носом какого-то там графского рода, как бы не из хаймовичей-рабиновичей, тех, что в ЧК занимались конфискацией барского имущества. Непременно нужно доказать Вере... А злобы он на нее держать не будет — зачем? Злоба разрушает душу. Душа... Сохранить ее — вот что главное... «Хвалу и клевету приемли равнодушно...» Когда через полчаса Вера заглянула в комнату, Виктор спал, лежа на спине, сцепив на животе короткие руки с толстыми пальцами. Пухлые губы бь1ли сложены трубочкой, во сне он причмокивал, лицо было сосредоточенным и важным. До чего похож на клопа, устало и равнодушно подумала Вера. Насосал* ся и отвалился. Завтра встанет и начнет, всех прощать. И меня простит, и несчастную Светку. Пойдет на работу и примется, вместо того чтобы делать дело, разъяснять этой своей... как ее?.. Виктории, что он самый умный, самый благородный, самый хороший, а я его обижаю, потому что не могу понять. Что теперь делать? Черт бы его побрал, ну зачем ему понадобилась Светик?! Так было хорошо, путался на стороне, ну и пусть бы путался, так нет... Развестись с ним, что ли? Черта с два! Такое начнется — страшно подумать: размен, раздел, а когда работать? Через три месяца предзащита, а еще столько делать... Он начнет назло судиться из-за каждой тряпки... И ведь не жадный, просто станет мстить. От обиды, от возмущения, что его, такого прекрасного, и вдруг бросили... Он ведь не злой, в сущности. И очень хочет, думать, что — порядочный... Слабый, вот. главное, обожает, себя, любимого, вкусненькое любит <— разное вкусненькое: женщин, пиво, красивую жизнь, жареное мясо с кровью... И чтоб слушали болтовню и восхищались. И повторяли: ты самый умный, самый гениальный, самый добрый, ты лучше всех! Вере слушать и петь дифирамбы некогда, вот он и бегает... Боже, какая тоска... А ведь так рвалась за него замуж, дура! Покойный отец сокрушался: «Что делаешь? Он же пошляк, зоологический эгоист! Обрати внимание, с каким восторгом он ест, всегда схватит лучший кусок. А как вхлюпывается в своего любимого цыпленка «табака» — всем лицом, упоенно... И эти его анекдоты...» А Вера думала: «Ну и что? Просто он, как ребенок, ведет, себя непосредственно, был один у матери, привык, что все самое вкусное — ему. А папа придирается, потому что ревнует. И анекдоты смешные и остроумные, вообще с ним весело! А потом он талантлив...» Be-
Пошлая история 15 ре тогда было уже двадцать восемь, наука наукой, а подруги-то все замужем... А теперь что? Да, отец был прав, видел то, чего она не хотела видеть. Но ведь прожили вместе худо-бедно пятнадцать лет, Виктор заботливый, ласковый... Из тех телят, что не двух, а десять маток сосут. И ведь не врет, когда говорит, что его любовные подвиги Вере не в ущерб, вот. что самое смешное. На что она может пожаловаться? На его холодность? Черта с два! На себялюбие? Допустим. Но, с другой стороны, он способен на самоотверженность, в прошлом августе пять километров тащил ее по лесу на себе, когда она вывихнула ногу. Мог оставить, пойти искать помощь, ловить машину. Нет, не бросил. А потом неделю провалялся с повышенным давлением... Он и Вику свою точно так же тащил бы... Как гонялся по аптекам, когда у той дети заболели скарлатиной. А для дома, для Веры будет и по магазинам, если надо, бегать, и белье таскать в прачечную... Все так, но вранье, демагогия, бесконечные разглагольствования о себе любимом... замороченная Светка. Грязь!.. И все это тут, в доме... А-а... наплевать... И куда он пойдет, кому нужен? Товарищей нет, с мужиками почему-то дружить не умеет. Бабы? У Вики своя семья, Виктор ей нужен для самоутверждения: современной женщине положено иметь любовника. Тем более такого умницу, который все, что угодно, способен объяснить, опраэдать и поставить с ног на голову. Еще бы — в прошлом бессменный второй секретарь райкома комсомола. Теперь вот — в мэрии, но там одного словоблудия мало, вот он и жалуется — не ценят... А ведь и у Веры, если уж трезво посмотреть правде в глаза, никого на свете. Как у него. А главное, невозможно взять сейчас и все порушить, всю жизнь — хорошую — плохую, вот. такую, как есть. Поздно уже с начала-то начинать, матушка, сегодня за сорок, не успеешь оглянуться, станет, под пятьдесят. А там и старость, в старости одной плохо. Заболеешь, вот как недавно, будешь валяться одна в пустой квартире... Без копейки. Светик, когда ехали в «скорой помощи», сказала, что больше к ним не придет. Никогда и ни за что. И с работы уволится, потому что ей стыдно. Вера ей ближе родной сестры, а она —- предала. Потом уж вовсе ахинею понесла про ребеночка — что, можеТг если бы родился, был бы общий. Ерунда все это! Что ни делается — к лучшему, какие там общие дети, какие вообще дети в сорок три года?.. Надо поскорее все забыть, всю эту дурацкую историю. И жить, как раньше. Точно не было ничего. Виктор к Светику больше близко не подойдет — побоится, тут. без проблем... А Светлана? Она придет, поправится и придет — и ей деваться некуда. Тоже одна, как перст. Часы пробили три раза. Скоро утро. Разбудить его, чтобы разделся, умылся и лег в постель, как человек? Ладно. Пусть себе спит, в семь часов так и так вставать на работу.
СУСАННА ЧЕРНОБРОВА Набросок пылью и туманом, Рисунок родины простой, Он сделан вечным графоманом Там, за оконной пустотой. Каких библиотек пожары Нам озаряют календарь! Мы будем вписаны кошмаром В мерцающий во мгле словарь. И ностальгической метелью До крыши город заметет, допишет вечер акварели В шуршащий временем блокнот. А знаешь, там, в пространстве странном, Наверно, прав тот поезд был, Когда меня по рельсам пьяным Сюда в безумье увозил. И будет музыка другая В проеме нового окна, Когда нам солнце прочитает Листы бессонницы и сна. 1992 Не понял ты, куда вела, Нас вырвав из толпы перронной, Больничных коридоров мгла Под синей лампочкой вагонной. При свете тусклом не прочесть Элегии провинциальной, Затакт столбов, пейзажей жесть, И свет купе исповедальный. 1993 Сусанна Черноброва (род. в Риге) — художник, поэт, автор книги стихов «На правах рукописи» (Иерусалим, 1997). Участвовала во многих отечественных и зарубежных выставках, печатала стихи в латвийской периодике и «Звезде». С 1991 г. живет в Иерусалиме. © Сусанна Черноброва, 1997.
Сусанна Черноброва 17 Видеть фары в крапиве, столбы, лопухи пустырей, Фейерверк в захолустье расцветших трамвайных огней, И ступить в этот год, голубой, словно воздух, но кто поводырь, В продувной этот год, полный радуг, как мыльный пузырь? Но застолье на даче уже погрузилось во тьму, И деревья шумят, провожая гостей на войну, Забирая из солнечных пятен, проемов дверей, Из оконных костров, что зажглись в самом сердце дождей. 1995 ОКНО Твое лучистое окно В морской раствор погружено. Горит, как синее вино, В корзинке из ветвей оно. С волшебной лампою венок Сплетен из ливней и дорог. Но вдаль уносят поезда Окно из музыки и льда. В вагоне вспомнится не раз В оправе лиственной алмаз. Окно мое с крестом посередине... И. Елагин Но мне уже не суждено Смотреть в твои глаза, окно. И, как чернильное пятно, Расплылось в памяти оно. Тебе так много прощено, Калитка в светлое окно. Кому же ты посвящено, В сиянье северном, окно? 1995 ТРАМВАЙ Утром войди, качаясь, В давку, водоворот, Узкий пенал трамвая, Словно лодку, несет. В солнечный дом трамвая, В сказочный терем, в грот, Город, неузнаваем, Сам по рельсам плывет. И на подножке слиться С пыльной голубизной. Выйди на снег страницы И распишись лыжней. Это болезнь морская Комнат и кораблей, В красном пятне трамвая Полный вагон друзей. Будни толпой качает И на рессорах лет, Нет нас в тени трамвая, В ритме летящем нет. В небе маршрут растает, Словно окурка след, В темной душе трамвая, Как на веранде, свет. 1995
АЛЕКСЕЙ СЛАПОВСКИЙ АНКЕТА Тайнопись открытым текстом Роман ЧАСТЬ ВТОРАЯ 41. В Вашей повседневной жизни масса интересного. В воскресенье, в двенадцатом часу дня я отправился на первое свидание из пяти предстоящих. Не было волнения, не было никаких предчувствий, я не пытался представить, какой окажется эта женщина. Я почему-то был твердо уверен, что и я не понравлюсь ей, и она не понравится мне, то есть, значит, встреча будет, сугубо формальной, после чего она будет продолжать поиски жениха, а я познакомлюсь с остальными четырьмя женщинами — ив каждом случае дальше первого знакомства дело не пойдет, и я успокоюсь, а когда-нибудь после, возможно, очень скоро, ибо я свободен, я встречу без всяких объявлений женщину, которая мне нужна, — и сразу пойму это, Ларису (имя я знал из письма) я увидел и- угадал сразу. Она сидела за памятником академику Цицину (бюст, на мгашорном столбе), на лавке, под деревом. Она была довольно миловидна, довольно стройна и на тридцать девять лет, о которых честно сообщила в письме, не выглядела. — Здравствуйте, Лариса, — сказал я. — Здравствуйте, Антон, — сказала она и протянула мне руку. Я пожал руку| сел рядом и несколько боком, чтобы видеть ее и чтобы ей не составило труда поворачиваться ко мне. — Мне понравилось ваше письмо, — сразу же приступила к сути Лариса. — Простое и ясное. Наверное, и вы такой человек — простой и ясный? — Может, быть. — Я уже вижу — это так. Были женаты? Нет? Почему? — Долго был влюблен в одну женщину, — с неожиданной откровенностью ответил я. -Да? — А что? — удивился я ее удивлению. — Ничего. Похожие истории. Я тоже... Но это неважно. Я устала. Да и прошло все, Хотя замужем я была. Но все прощло, прошло. Я не могу быть одна, мне надо общаться с кем-то, говорить. Вы умный человек? — заглянула она мне в глаза. Ее конкретность, ее прямота и даже резкость происходили — я это видел — из той решимости, которая иногда вдруг появляется Окончание. Начало в № 2 за 1997 г. ©Алексей Слаповский, 1997.
Анкета 19 в застенчивом и робком человеке и во много раз превосходит привычную решимость человека от природы решительного. — Да, я умен, — ответил я. —•- Хоть и нет. высшего образования. — Это не обязательно. Много зарабатываете? — Хватает. Не очень много, но «^ хватает. — Зачем же собрались в милицию? —■ Вследствие некоторых принципиальных соображений. — У вас есть какие-то принципы? -Да. — Вы не бабник? — Нет. — Не пьяница? — Совсем не пью. Я же написал. — Да, извините. Вы не мелочный человек? — Нет. -— Храпите во сне? — Нет. — Хронические болезни есть? Я упрашиваю как врач. Я в полшишникв работаю. — Хронических болезней нет. — Любите готовить? — Нет. — Любите вкусно поесть? — Не гурман. — Ваше поведение в сексуальной жизни? — Вопрос не очень конкретный... — Агрессивны и требовательны, пассивны, удовлетворяет©» T£Mi что есть? — Я достаточно умелый и умеренно темпераментный мужчина. — Хорошо. Что еще... Пожалуй, достаточно. Я верю IOM* Я ВО вашему письму поняла, что вам можно верить. Теперь спрашивайте вы меня. Я растерялся. Мне почему-то не хотелось ее ни о чем спрашивать» Я составил представление о Ларисе по ее же вопросом» Одинокая женщина с какой-то драматической историей в прошлом -^ н, можз?г Ааж§ не одаой» Любила мужчин ярких, сильных, под стать сабе, пото1му что и в ней асть яркость и сила, несмотря на обычнейшую работу в поликлинике, Наверня* ка, кроме работы у нее еще что-то имеется. Поет, песни под гитару. Играет в народном театре. Пишет стихи. В общем, что-то творческое. Пожалуй об этом и спрошу. — Вы стихов не пишете? — Писала. Еще. — Все. Вопросов больше не имею, ■—- сказал я. — Как это — не имеете? Учтите, я из сорока с лишним писем шбролд ваше. Если вы думаете, что я собираюсь встретиться ещ§ с десятком пре» тендентов, то ошибаетесь. Я выбрала вас, чтобы заодно проверить чутье. Мне кажется, оно меня не подвело. Поэтому я готова ответить на ваши вопросы. — У меня действительно больше нет вопросов. — Не понимаю. Вы что, полагаетесь на авось? Или умеете сразу разглядеть человека до дна? Или, может, я вам сразу не понравилась, поэтому и вопросы задавать нет смысла? В самом дела, зачем о чш*ТО спрашивать *Щ« ловека, который тебе неинтересен! — воскликнула женщина с таким Ш* дом, будто сделала маленькое открытие. — Ну тогда извинит Если Я ЭЫ- брала только вас, это не значит, что вы выбрали только меня. У меня было ваше письмо, у вас -— только объявление. Наверщвд ш«*-1 ПОИСКА, нав§р* няка у вас таких объявлений еще дюжина. Что ж.., Она встала. Она была оскорблена. Она была сердита сама Щ себя. Гордость ее была уязвлена. ..-..-,. . .
20 Алексей Слаповский — Присядьте, — сказал я. — Вы очень торопитесь. Вы понравились мне. ~ Лариса заглянула мне в глаза. — Не врете, вижу, понравилась. У вас хорошо развито косвенное зрение, но я тоже наблюдательна. Вы успели меня всю разглядеть — и вас увиденное удовлетворило. Это справедливо, для своего возраста — да и вне возраста — я стройна, даже очень. Гимнастика с пятнадцати лет. — каждый день. Живота нет, грудь крепка. Тело двадцатилетней девушки. Вам будет приятно. Как женщина я вам нравлюсь, верю. Как человек — не знаю, еще не поняла. Да вы и не знаете меня. Хотите, сама расскажу о себе? — Необязательно. Я, конечно, хочу о вас знать больше. С одной стороны. С другой — не хочу знать лишнего. Зачем? Ваша прошлая жизнь принадлежит только вам. Если вам очень захочется о чем-то рассказать, это можно сделать после. — Значит, вы думаете, оно будет, это после? — Почему бы и нет? — Хорошо. Тогда так. Разговоры, общение — хоть год, хоть два, но на расстоянии или даже вблизи, но не при совместной жизни — это ерунда, человека так не узнаешь. Я живу в однокомнатной квартире. Недалеко, в доме за цирком. Вы? — С сестрой и ее дочерью — в двухкомнатной. У вокзала. — Прекрасно. Вы переселяетесь ко мне. Мы без всяких регистрации живем как муж и жена. Через месяц, от силы через два все станет ясно. Или мы понимаем, что нам друг с другом комфортно, уютно, терпимо — или чувствуем раздражение и ощущение ошибки. Во втором случае мы тихо-мирно расстаемся и считаем, что у нас просто был роман. Роман свободного мужчины и свободной женщины. Вот и все. Вас это устраивает? — Да... Но... Когда вы намечаете? — Хоть сегодня. У вас много вещей? Мебель вам не нужна, у меня своя. Значит, только личные вещи. Значит, нанимаете большую легковую машину вроде джипа — у вас самого ведь нет машины? — и все в нее умещаете. -Да. — Я называю вам адрес, вы идете домой, собираетесь — и часам к шести я вас жду. И сразу — за праздничный ужин. Согласны? Она смотрела на меня с необыкновенной простотой, веселостью, приветливостью — и, главное, уверенностью, что предлагаемый ею вариант, ничего необычного из себя не представляет. Встретились. Понравились друг другу. Решили жить вместе. Он пошел, собрался да переехал. И я, пожалуй, не был против этого плана. Но что-то меня смущало. Мне понравилась Лариса, даже очень понравилась. По сравнению с вялотекущей, обижу заочно ее таким словом, Алексиной, в Ларисе было нечто противоположное. В сущности, меня — издали — всегда привлекали подобные женщины (и тем более странно, что мне казалось, что я люблю Алексину). В сущности, если честно признаться себе в своих тайных желаниях и вожделениях, которые были у меня, когда я писал письма, именно такой образ и возникал: женщина моего возраста, но выглядящая моложе, умная, энергичная, с приметами лидерства, которые скрывают стремление от лидерства избавиться и быть — нет, не подчиняемой, но — равной с равным. Однако — так сразу?! И, честно сказать, это первое мое сватовство, прямо скажем, ,меня раззадорило. Если первая женщина оказалась такой, какими же могут быть остальные четыре? Какие там меня сюрпризы ждут? Конечно, Ларисе я в этом не мог признаться. Я сказал: — Поймите меня правильно. У людей бывают разные характеры. Я и сам не люблю проволочек, особенно когда у них нет оснований. Но есть привычный уклад жизни. Мне нужно хотя бы несколько дней, чтобы осознать, что я от этого уклада отказываюсь и перехожу в иное качество. Мне нужен период духовной адаптации, понимаете? Для этого не обязательно
Анкета 21 сразу... Достаточно свыкнуться с мыслью — и именно для этого мне нужно несколько дней. Иначе может подучиться, что я, моментально переменив обстановку, потеряюсь, буду неадекватен — и это вас разочарует. — Хорошо. Очевидно, ваш обход невест еще не закончен и вы хотите удостовериться, что я — лучший вариант. Или найти тот, который покажется предпочтительней. Воля ваша, я вас понимаю. Недели вам хватит? — Вы меня неправильно поняли... — Через неделю, если вам не подвернется лучший вариант и вы не передумаете, я жду вас. В воскресенье, в шесть часов. Она достала листок с адресом и дала его мне. — Это чтобы не забыли. У вас красивые губы, вы это знаете? — Нет. — Это уже похоже на кокетство. Вам не идет. — Правда, не знаю. — Вам никто не говорил? — Никто. — А та, которую вы любили? — Но она-то меня не любила. Да и я, как выяснилось... — Это всегда выясняется. Бывает — слишком поздно. Все. Или через неделю или — приятно было познакомиться. И ради Бога, не терзайте себя, я не обижусь. Всего хорошего. Она ушла. Я вернулся домой, пообедал. Надежда была дома, она знала, куда и зачем я ходил, но ни о чем не спрашивала, только тревожно посматривала на меня. Я не мог ей ничего рассказать, я не знал, какими словами это сделать. Мне было странно. Я лег вздремнуть — чтобы не думать об этом. Ворочался около часа — и все-таки заснул и проспал необычно долго, больше двух часов. Наверно, нервная реакция. В шесть часов вечера я стоял у ресторана „Восточный" с тремя алыми розами в руках. Так было предложено в письме женщины по имени Тамара; по этим розам она узнает меня. Конечно, была у меня и некоторая сумма денег: если мне назначили свидание у ресторана, то, следовательно, мы пойдем в ресторан. Мне это даже любопытно было: ресторанов я сроду не посещал. На всякий случай я пролистал неизвестно как затесавшуюся в мою библиотеку брошюрку „Советский этикет" 75-го года издания. Но на то он и советский — о правилах поведения в ресторане там ничего не говорилось. Половина брошюры была посвящена теоретическому рассмотрению морального облика советского человека, а половина таким мелочам, как, например, кто первым должен здороваться, мужчина или женщина, кто впереди по лестнице идет, поднимаясь или спускаясь, кто входит первым в квартиру, в учреждение, в лифт. Единственное, что я знал из ресторанного быта, вычитав это в какой-то газете — рядом с моим кроссвордом: что напитки и блюда для себя выбирает женщина, а заказывает — для обоих — мужчина. Тамара явилась в половине седьмого. В ярком желтом коротком платье с черным каким-то воротничком, полноватая и невысокая, но с быстрой походкой, — помахивая по-девчоночьи сумочкой. Крашеная блондинка. Подрисованы выщипанные по устаревшей моде брови, ярко обозначены ресницы, губы. Пока такое лицо не умоешь, не поймешь, привлекательно оно или нет. Сейчас кажется довольно привлекательным. Она весело подошла, почти подбежала ко мне, выхватила розы, прижала их к лицу и, мощно вдохнув запах, произнесла голосом баловницы: — Ну здравствуйте, здравствуйте, Антон! — Здравствуйте, Тамара. — Извините, что опоздала. — Ничего страшного. — Какой вы вежливый! Ну? Вперед?
22 Алексей Слаповский — Вперед. В ресторане, в подвале, было прохладно и безлюдно. Поэтому официантка подошла к нам сразу же. Я подал меню Тамаре, но она, не взглянув, положила его на стол и по-свойски обратилась к официантке: —■* Людочка, значит, шампанского и водочки — холодной водочки, ладно? Салатик из огурчиков, соляночка есть? Соляночку обязательно, эска- лопчик есть? Эскалопчика два, оливьешечка есть? Оливьешечки две порции, само собой, хлеба не надо, лучше хачапури ваши фирменные, ну и попить, и травки не забудь — киндзушечки, базиличку обязательно, укропчику немножко для соляночки, и перчик на стол поставь, Людочка. — Да с соседнего стола возьмите, — сказала Людочка и пошла исполнять заказ. Я взял с соседнего стола перчик. Мне очень хотелось заглянуть в меню и прикинуть, во что обойдется ужин. Хватить-то хватит, я, не зная ресторанных цен, взял денег с лихвой. Но тем не менее... — Я вас сразу узнала, — оживленно сказала Тамара. — Я вас и без цветов узнала бы, хотя фотографию вы прислали маленькую и там вы не такой. В жизни вы лучше. Моложе. Вам ведь нет сорока? — Нет. — И мне нет! — обрадовалась Тамара этому совпадению, хотя я подозревал, что сорок ей все-таки есть. И даже побольше сорока. —- О вас я знаю из письма, вы служите в милиции. — Я еще... — А я — модельер. Ну, как Карден или Слава Зайцев. Только в провинции мои модели никого не интересуют. Они слишком смелые, слишком оригинальные, В Москве у меня давно было бы имя, я бы давно уже работала на заграницу. Судя по бесшабашной творческой уникальности покроя и расцветки ее платья, она имела право на эту аттестацию самой себе. — Поэтому я трачу время в обычном ателье. Шью стандартные вещи, потому что у клиентов стандартные вкусы. Они ничего не понимают. Они приносят журнал, тыкают пальцем; мне вот так. Совершенно не понимая при этом, что для нее такой крой и фасон нельзя, на ней это будет как на корове седло» Я пытаюсь объяснить, я предлагаю свои варианты, но разве тупость провинциальных наших женщин прошибешь? Ее ничем не прошибешь! Так она говорила, а я поддакивал и кивал головой. Официантка стала подносить заказанное. Первым делом — шампанское, водку, какой-то напиток в большом стеклянном кувшине и тот, салатик, который Тамара назвала „оливьешечкой", Я люблю этот салат, Надежда хорошо готовит его, при этом всегда приговаривая: это вам не общепитовский с тухлой колбасой и прокисшим майонезом, настоящий оливье с мясом должен быть. Поданный нам, хоть и не общепитовский, а ресторанный, был, тем не менее, с колбасой. Тамара, однако, не дала мне много времени на разглядывание яств, она вручила мне бутылки, чтоб я открыл, шампанское — и тут же водку. Я разлил шампанское в большие фужеры, заранее морщась. — За встречу! —- подняла фужер Тамара, мы чокнулись, она выпила жадно — как холодную воду в жаркий день, а я отхлебнул, тут же почувствовав неприятное шибание в нос и изжогу — обычная моя реакция на шампанское. — Это как понимать? — спросила Тамара. — За встречу — до дна! Я знаю, вы непьющий, вы писали, но это ж не значит, что совсем не пьете! — Почти совсем. — Почти по-русски не считается. По-русски — за встречу пьют до дна! Я прикрыл глаза и выпил — и стал есть салат, который отнюдь не загладил органолептическое огорчение от шампанского, а только усугубил. Колбаса была если не тухлой, то очень близкой к этому состоянию. Тамара,
Анкета 23 меж тем, ела с аппетитом, увлеклась, и даже залезла в рот пальчиком, когда там что-то застряло в промежутке ее зубов* — Что-то вы плохо кушаете, — заметила она. — Настоящий мужчина должен иметь всегда зверский аппетит. На все! — и она засмеялась неведомо чему, слегка обрызгав меня изо рта пережеванной пищей. Я решил выпить напитка из кувшина, но он оказался хуже и шампанского, и оливьешечки, обладая каким-то явно химическим вкусом. Вот она, привычка к домашней кухне! К счастью, официантка принесла тут солянку, и эскалоп, и салат из огурцов, и зелень, разом угромоздив все это на стол. Я попробовал солянки, отрезал кусок эскалопа, зацепил жареной картошки, которая была гарниром к эскалопу, пожевал киндзы, — все это оказалось вполне съедобно. Хачапури же были вообще замечательными, а я понимаю в этом, отец Насти, первая и последняя любовь Надежды, специалист по подвижному со* ставу, был когда-то в длительной командировке в Грузии и там, имея кулинарный талант, перенял много рецептов национальной кухни -~- и научил Надежду готовить и хачапури, и лобио, и сациви, и Надежда время от времени балует нас с Настей... А Тамара уже сама налила по второму фужеру и сказала: — Пора на брудершафт! Пора так пора. Я чокнулся и обреченно стал пить, надеясь, что с такой обильной едой не захмелею. — Стой! — прервала меня Тамара, перейдя уже на ты. —' Кто так пьет на брудершафт? Иди ко мне, садись рядом. Ручки переплелись. Из фужер* чиков пьем! До донышка! Губки друг к другу протянули! Чмокнулись! Вот так! Ты кушай, кушай, нацелуешься еще! Вот темперамент! — похвалилась Тамара проходящей мимо официантке Людочке, указывая на меня вилкой. — Ты только без фокусов, темперамент! — отозвалась Людочка. — Ты меня знаешь! — обиделась Тамара, — То-то и оно, что знаю. Я исполнил все желания Тамары и стал усиленно есть. Шампанское мы допили за прекрасных дам — этот тост произнес я по предложению Тамары. Водку же пили за все хорошее, за жизнь, за любовь, за счастье. Водка кончилась, а у разгоряченной, разрумянившейся Тамары были еще тосты, поэтому она заказала коньяк. Коньяк пили за случайные, но неизбежные встречи, за взаимопонимание, за родство душ, за наших детей, которые были и которые будут... Я порядочно-таки опьянел и коньяк пил понемножку, Тамара уже не подстегивала меня, не замечая моего отлынивания, сама же опрокидывала полные рюмки и на ней это никак не отражалось, Мне понадобилось в туалет. Возвращаясь мимо кухонной двери, я встретил Людочку. — Пора бы рассчитаться и попрощаться, — сказала она. — Ваша дама лыка не вяжет. Зачем вам неприятности? — Да она вроде... А рассчитаться — хоть сейчас. — И тут же, в коридоре, я заплатил по счету, который составил — не хочу лишней конкретности — половину моего среднемесячного дохода. Я, впрочем, не удивился. Выйдя в зал, я увидел, что Тамара, только что здраво рассуждавшая и прямо сидевшая, оказалась совершенно пьяна. Она осознавала это, сказав мне откровенно: — Я пьяная в задницу. Уведи меня отсюда на... Они вместо водаи ацетон дают. Я никогда не напивалась. Я взял ее под руку и повел, с трудом удерживая удивительно тяжелое тело. — Стой! — сказала она. — В сортир. Проблеваться надо на дорожку, На посошок! А то... Я довел ее до двери женского туалета* ; ._ . . :
24 Алексей Слаповский Ее долго не было. Вышла она, охая и потирая бок, сообщив, что упала, и употребив при этом слово более грубое и экспрессивное. — Я тут рядом живу, — сказала она мне. — Не грусти. Жилье Тамары было действительно неподалеку, в одном из домов на проспекте Кирова. Мы поднялись на второй этаж, она долго рылась в сумочке, ища ключи, а я разглядывал высокую дверь и гроздь звонков с подписями: таким-то — 1 звонок, таким-то — 2 звонка. И так — до шести звонков. Коммуналка, значит, — и густонаселенная при этом. Наконец Тамара нашла ключ, открыла, я хотел распрощаться, но она втолкнула меня в темный коридор. — Вторая дверь направо, — дала она мне ориентир. В конце коридора появилась старуха. На просвет седые ее легкие и редкие волосы светились нимбом вокруг головы. — Опять нажралась, Томка? Опять мужика ведешь? Опять музыку включишь? Вызову милицию, ты дождешься, вызову! — Баба Катя! — приветливо раскинула руки Тамара и пошла к старухе, — Мы все — люди! Ты человек — и я человек! Я имею право жить? Ответь мне честно, имею я право жить? — Имеешь, имеешь, — торопливо ответила старуха и удалилась. — А раз имею, то до одиннадцати часов могу и музыку и все что хочу, дура ты старая! Имею право! По закону! До одиннадцати часов! Они не дают, мне дышать! — пожаловалась мне Тамара, открывая дверь в комнату. — Я диссидент в этой квартире. У меня внутренняя эмиграция» Мать вашу, зачем я так напоролась? Ничего! Через пять минут — как огурчик. Хорошие люди меня отрезвляют. Ты хороший человек? Ты хороший человек? Я тебя спрашиваю или нет? — взяла она меня обеими руками за ворот рубашки, вводя одновременно в комнату. — Или ты не хочешь со мной разговаривать? Ты презираешь меня! А какое ты имеешь право? Кто ты такой? Она с треском захлопнула дверь, заперла на ключ, сунула его в кармашек платья, подошла шатаясь к постели, упала и проговорила еле внятно: — Ты подожди... Пять минут... Как огурчик... Пять минут — и все. Ты не уходи. Сейчас... Пять минут... После этого она нажала на клавишу магнитофона с разбитой крышкой, валявшегося тут. же, на постели, магнитофон оглушительно заорал кошачьими женскими голосами: „А я люблю военных, красивых, здоровенных, еще люблю крутых и всяких деловых!.." Тамара тут. же заснула, подмяв подушку под щеку и повернувшись на тот. самый бок, где у нее был карман, в котором был ключ от двери. Положение, что и говорить, дурацкое. Я осмотрелся. Комната большая, потолок высокий с бурым пятном в углу, у окна. У двери, обращенный к ней тыльной своей стороной, стоит, платяной шкаф. Сторона эта декорирована прикнопленными календарями с видами природы, с полуголой японкой, с рекламой сигарет. „Мальборо14, есть даже и христианский календарь, и два плаката-календаря «Летайте самолетами "Аэрофлота"!» — за 83-й и 87-й годы. Все это потрепанное, чем-то исчерканное и испачканное. Шкаф зато образует меж собой и стеной пространство, которое можно считать будуаром, поскольку там стоит большое старое, темно-красной полировки зеркало с ящичками, а перед ним — некрашенная табуретка с укороченными ножками и торшер. Не знаю, может быть, раньше я, будучи человеком безмерно терпеливым и деликатным, — я говорю это объективно — сидел бы и ждал пробуждения Тамары, чтобы распрощаться с нею. Но теперь — с некоторых пор — я стал чувствовать в себе некое нетерпение, ощущение важного дела, которое манит меня своей незавершенностью, и я, лишенный доступа К этому делу, становлюсь раздражителен. Анкета — вот это дело. Я вспоминал об анкете — и мне неотвязно казалось, что на какой-то
Анкета 25 вопрос я ответил поспешно, не думая меж тем, что он очень важен — и даже принципиально важен. Мне не терпелось прийти домой и найти этот вопрос. Что-то в нем есть даже жутковатое — но что? Этого не понять, не зная самого вопроса! Помню только — кольнуло где-то в душе, но я не обратил внимания, отвечал себе дальше, а потом носил в себе что-то неясное, смутное и мутное — и вот сейчас всплыло оно, а анкеты нет под руками, а эта бабища, пьяница, промышляющая, видимо, объявлениями, с помощью которых ловит идиотов, и они поят и кормят ее в ресторанах, эта алкоголичка дрыхнет без задних ног — и неизвестно, когда проснется. Десятый час вечера; она ведь и в ночь так наладится спать — до утра, что ж мне тоже до утра сидеть, любуючись на ее утлое жилье и на бездыханное ее тело? — Тамара! — громко позвал я. Безуспешно. Потрогал ее за плечо. Стал толкать — почти грубо. Она что-то промычала в полном беспамятстве. Тогда я стал переворачивать ее на спину. Она отмахнулась локтем, угодив мне при этом в живот. Рассердившись, придерживая одной рукой ее шальной локоть, второй рукой я стал раскачивать ее, как раскачивают лодку, — и перевернул. Она и не думала просыпаться. Бестрепетно залез я в карман ее платья — и ничего там не обнаружил. Обескураженный, я застыл на некоторое время в нелепой позе, потом догадался, что ключ выпал, и стал его искать. Я увидел его между кроватью и стеной. Осторожно, перегибаясь через Тамару, я начал подбираться к ключу. Протянул пальцы, чтобы аккуратно захватить его, но тут Тамара резко повернулась, я потерял опору, рука сорвалась, ключ стукнулся об пол под кроватью, а я упал на Тамару. Она взвизгнула (а вернее сказать, как-то взрычала спросонья низким голосом), открыла глаза. Долго смотрела на меня — глазами уже не столь пьяными — и вдруг заулыбалась и сладко пропела: — Славочка! Родной мой! — И тут же выражение умильности сменилось у нее выражением томления. — Наконец-то! — сказала она и, извиваясь, стащила с себя платье. Я хотел встать — и не успел. Она поймала меня за руки и притянула к себе, прижала мою голову к своей груди, обнажая при этом грудь, успевая теребить мою одежду с необычайной силой, тянуть, терзать — того и гляди порвет. Что я подумал? Я подумал, что давно пора мне изменить Алексине, чтобы окончательно освободиться от наваждения. Изменить — все равно как, все равно с кем. И это, сознаю я теперь, была мысль, не в тот момент рожденная, она давно во мне жила. Я просто не искал возможности — в силу непривычки к таким поискам и потому еще... Да мало ли причин! Тамара сноровисто обнажила себя, не открывая глаз. Я не разглядывал ее (и радовался сумеркам), боясь обнаружить что-то, что меня охладит, отпугнет — я слишком, нужно сказать, взыскателен в отношении человеческого тела, слишком исхожу из идеала, поэтому-то и в себе не уверен: собственное телостроение меня, увы, не радует, хотя оно и не уродливо. Обычно. Заурядно. Итак, закрыв, как и Тамара, глаза, я начал раздеваться. — Скорей, скорей, — шептала она, и ее голос, совсем не пьяный, а даже чистый, ясный, преисполненный желания и радостной тоски, стал казаться мне голосом непреодолимого греха, я удивился и обрадовался, ощутив в себе (и сугубо физически в том числе) эту самую непреодолимость, нетерпение. Я был готов. Я стал шевелить ее тело, приводя необходимые части его в соответствующее положение готовности, но слишком податлрво оно показалось, каким-то неживым показалось. И какие-то звуки послышались. Я открыл глаза. Тамара, приоткрыв рот, тихонько похрапывала. Спала. Я встал, оделся. Заглянул под кровать. Она — низкая, не подлезешь. Стал искать какую-нибудь швабру, палку, длинный предмет, — ничего не щшел. Оставалось одно.— отодвинуть кровать от стены вместе со спящей
26 Алексей Слаповский женщиной. Я попытался это сделать — тщетно. Неровные доски пола не давали ножкам хода, а приподнять кровать я не смог. Раздосадованный и даже почти злой, я подошел к двери. Дверь крепкая, массивная, не то что в современных квартирах — не вышибешь, не выломаешь. Я подошел к окну, открыл его. Окно выходило во двор, под ним была труба — вцдимо, газовая, она загибалась к первому этажу вдоль стены, меж окон. .Другого выхода нет. Я перелез через подоконник, осторожно прошел по трубе до загиба, потом, цепляясь за карниз, за выступающие кирпичи рельефной старинной кладки, спустился, сполз по трубе на землю. Осмотрел с грустью испачканный свой костюм и отправился домой, на ходу придумывая, как объяснить Надежде мой замызганный вид — и алкогольный запах, от которого она давно уже отвыкла... В первом часу ночи, мокрый после ванны, я сел за анкету и стал вчитываться в те вопросы, на которые уже ответил, — и ничего не обнаружил. А чувство сосущей тревоги какой-то, схожее с ощущением человека, который мучительно вспоминает что-то очень важное, осталось. Может, этот вопрос — дальше, среди тех, которые я просматривал, еще не отвечая? Нет, и там нет. Но не на пустом же месте, не ветром же в голову занесло мне эту тревогу! Ничего, Не надо волноваться. Никуда не денется этот вопрос (если он вообще есть, а не мираж моего воспаленного воображения!). Будем отвечать по порядку. 52. Большую часть времени Вам хочется умереть. Неверно. 53. Вы боитесь пользоваться ножом или другими острыми предметами. Неверно. (Я даже и не думал никогда об этом. На всякий случай, чтобы Проверить себя, пошел на кухню, взял большой острый нож — Надежда любит, чтобы ножи всегда были остро заточены, и я привык следить за этим, — повертел его в руках, порезал — уж заодно — капусту, чтобы потушить к завтрашнему дню, вслушиваясь в свои ощущения. Нет, нельзя сказать, что совсем не боюсь ножа. Пожалуй, хищная острота его и та легкость, с которой он врезается в плоть кочана — и, значит, еще легче в плоть живую, — все это как-то смутно приманчиво, притягательно — но откуда? Ни тяги к членовредительству, ни, тем более, суицидных позывов у меня никогда не было! Или я плохо себя знаю? В результате, задумавшись, я чуть не порезал себе палец и бросил нож, не кончив разделку капусты, и ушел из кухни, мысленно сказав себе, что все это ерунда, просто я навну- шал себе черт знает что...) 54. Вы чувствуете, что у Вас что-то не в порядке с головой. Имеется в виду не голова, конечно, а общая психика. Я нормален. По мнению Алексины —• даже слишком. Я всегда был нормален. Почему же не ответил автоматически — неверно! Или по состоянию на текущий момент засомневался — в порядке ли, действительно, голова? Ведь не было у меня раньше этого, постоянно ощущаемого, беспокойства. И даже не беспокойства... Если применить образность, это похоже на то, как если бы человек в темноте или с завязанными глазами брел наугад в неизвестной местности с гнетущим ожиданием, что сейчас на что-то наткнется — на дерево, стену, столб или вообще что-то неведомое, жуткое — или даже упадет в пропасть. Зачем я запутываю и запугиваю себя? Все у меня в порядке с головой. Дважды два -— четыре, квадрат, гипотенузы равен сумме квадратов катетов, Земля — круглая, я — вполне нормален. Неверно. 55... 56... 57... 58... Несущественные утверждения, мелочи, слишком много мелочей. 61. Вам понравилась бы работа инженера-строителя. 64. Вы разочаровались в любви. 75. У Вас хороший аппетит. Я редко засиживаюсь по ночам, я — человек упорядоченного быта. С удивлением уведел я* что уже светает. Распахнул окно, вдохнул утренний
Анкета 27 воздух — хотелось бы сказать, что свежий, но, увы, именно по утрам я, вообще чуткий к запахам, отчетливо ощущаю, как на город опустился отстоявшийся за ночь дым заводов и бензиновый перегар. Зато тишина — чистая и полная. А вот первые птицы запели, загомонили, зачирикали, защелкали — в пять минут ожила их многоголосица, но и это — тишина. Поезд прошел — и, казалось бы, должен громыхать громче, чем днем, но нет, в тишине перестук колес тоже словно тише, мягче. Первый трамвай тяжело завизжал вдалеке на повороте, первый троллейбус просвистел где-то особенным одиноким звуком, — и это тишина. Но вот из-за стены послышался кашель и глухой голос больного старика соседа — и тишина кончилась. Потому что я уже — не один. А тишина — это когда человек один, какие бы звуки материального мира ни возникали окрест. Тишины для всех — нет. Еще в воскресенье, отправляясь на свидание с Тамарой, я позвонил из автомата тем двум женщинам, что дали свои телефоны. Одна (каким-то совсем юным голосом) предложила встретиться ровно через неделю, но я попросил раньше — думая о вполне вероятном переезде к Ларисе. Она тут же перенесла срок встречи сразу на понедельник, что меня весьма удивило. Вторая сказала, чго в выходные она занята, а в рабочие дни работает, а вечерами не имеет, возможности, поэтому готова встретиться в любой день во время обеденного перерыва. Я наугад назвал вторник. Та, у которой был юный голос, по имени Татьяна, „36 лет, симпатичная, хозяйственная, добрая, заботливая", как было сказано в объявлении, жила в большом девятиэтажном доме, в самом центре — на короткой и почти непроезжей, тихой улице Богдана Хмельницкого. Выспавшись днем и поработав над кроссвордами, ровно в семь часов вечера я стоял перед дверью неведомой Татьяны и нажимал на кнопку звонка. Открыла девушка лет. шестнадцати. Услышав ее голос, я понял, что именно она говорила со мной по телефону. — Антон Петрович? — спросила она приветливо, но деловито. -Да. — Проходите. Я прошел. Попадая в иные квартиры, тут же почему-то хочется посмотреться в зеркало: хорошо ли ты причесан и побрит, не торчат ли лохмотья волос на голове или пучки щетины на подбородке, хочется проверить чистоту рубашки, ну и вообще, так сказать, внешний вид. Все, что могло блестеть в этой двухкомнатной квартирке, блестело, что могло сверкать, сверкало, ни соринки, ни пылинки не смог бы уловить самый придирчивый глаз, каждая вещь точно стояла на своем месте: ваза с цветами в центре стола на салфетке, книги — в книжном шкафу, а отнюдь не на диване, не на стульях и, конечно же, не на подоконнике, как это случается у меня. Телевизор — на столике-подставке в абсолютно равном удалении своими боками от краев столика, перед телевизором лежит вырезанная из газеты программа передач, и этот газетный прямоугольник тоже равноудален от краев — при этом строго параллельно по отношению к плоскости экрана. — Садитесь, — пригласила меня девушка. Я сел на краешек стула и положил руки на колени. — Мне понравилось ваше письмо, — сказала она. — Нет хвастовства, нет жалоб на одиночество. Удивительно, как мужчины любят хвастаться и жаловаться. Простое честное письмо. Простое честное лицо на фотографии. Вы действительно такой — или ловко маскируетесь? — Не мне судить, — сказал я. — Однако, прежде чем продолжать разговор, позвольте задать вам один вопрос... — В объявлении все верно. 36 лет, симпатичная и так далее. Это моя мама. Она очень трепетная у меня, зачем ей лишние волнения? Поэтому
28 Алексей Слаповский первое собеседование, ознакомительное, веду я. Уже около десяти кандидатов отсеялось после такого разговора, мама их и в глаза не видела. Еще десять отсеялось после разговора с мамой. Но пусть даже двадцать, тридцать, я найду то, что ей нужно. — А что ей нужно? — спросил я, не воспринимая почему-то ситуацию всерьез и поневоле любуясь решительностью и взрослостью этой девочки, которая очень странной казалась при ее еще детских глазах, неустоявшемся подростковом голосе (но вот. губы и очертания скул были уже совсем взрослыми, были — навсегда; глаза изменятся, а это — нет). — Ей нужен спокойный человек, — сказала она. — Без вредных привычек. Домосед. Скромный. Истосковавшийся по женской ласке и заботе. В общем, то, что в школьной литературе называют, почему-то „маленьким человеком". Но я поняла уже давно, что только с такими людьми возможно счастье. Первый муж мамы, мой отец, был актер с жестоким самолюбием. Ему не давали главных ролей — и он ушел из театра. Устроился на телевидении диктором и организовал какой-то подвальный театр под названием „Альтернатива". Это было давно. Набрал талантливых молодых ребят, стал что-то репетировать. Он был, может быть, очень умный человек, но любил поговорить. Почти год они репетировали за столом, то есть он весь этот год излагал свое понимание пьесы и ролей. Актерам это надоело, и они помаленьку съели его, руководителем театра стал их товарищ из тех, кто пона- глее. Кстати, театр жив до сих пор, он на хозрасчете, и они кормятся каким-то шоу фокусов и чудес. Выступают по школам и рабочим коллективам, по селам ездят. Ладно. Это лирическое отступление. — А где он сейчас, ваш отец? — В психушке. Допился до белой горячки, и что-то с тех пор сдвинулось. Причем буйный. Если не уследить, разбивает телевизоры, потому что сам работает за телевизор. С утра до вечера передает новости и комментирует футбольные матчи. Он очень любил комментировать футбольные матчи. А вы — не честолюбивый человек? Вы написали, что поступаете на работу в милицию. Зачем? — Это еще вопрос не решенный. — Хорошо бы решить его в отрицательном смысле. Ваши занятия кроссвордами нам с мамой очень понравились. Замечательное хобби. — Честно говоря, для меня это источник существования. — И что, хорошо платят? — Достаточно. — Слушайте, ведь это идеальный вариант: человек сидит дома, занимается тихой умственной работой — и даже деньги за это получает! А мама тоже надомница, пишущей машинкой кормится, она лучшая машинистка в Саратове, между прочим. Правда, сейчас все перешли на компьютеры. — Это не проблема. У меня есть компьютер. — Правда? Таня, Таня! — закричала девушка. — У него компьютер есть! Да иди сюда, мы уже побеседовали, он в принципе годится! Вошла женщина — действительно симпатичная, худощавая, с большими карими глазами, в легком платье, перехваченном по тонкой талии широким поясом. И смуглость кожи, и разрез глаз — что-то в этом даже иноземное было, испанское, что ли, такой в моем представлении должна была быть Кармен, и удивительно, что вместо затаенной страсти и хищной гибкости в ней была российская северная плавность, бесшумность движений, и даже глаза она опускала, смущаясь. — Вы не удивляйтесь, что я ее Таней зову, — сказала девушка. — Это у нас с детства повелось. Она мне в шутку: твоя Таня пришла, иди к Тане на ручки, шутка да шутка, шутка да шутка — и я так накрепко привыкла, что по-другому уже не могу. Скажу: мама, и чувствую, меня как-то переворачивает всю. — Привычка — вторая натура, — сделал я оригинальное замечание,
Анкета 29 вполне подходящее тому маленькому человеку, роль которого мне с ходу всучила дочь Тани. А как ее-то зовут? — А меня зовут. Нинка, — сказала девушка, будто услышав мой мысленный вопрос. — Так мама меня зовет — Нинка. С шутливой грубостью, чтобы скрыть свои нежные материнские чувства. Она меня очень любит. Далее слишком, — укорила Нина Таню, а та еще ниже опустила голову. — Короче, — сказала Нина матери. — Я с ним поговорила и впервые почувствовала: то, что нам надо. Слово за тобой: нравится он тебе? Таня взглянула на меня, горя пунцовым румянцем смуглых щек. — Ну? Ну? — торопила ее Нина. — Не знаю, — прошептала Таня. — Хоть бы раз сказала — нравится или не нравится. Всегда одно и то же: не знаю! Ну, дело твое. Единственный, может, приличный и подходящий человек во всем городе. Что, отпускать его? Или он все-таки немного тебе нравится? Не поднимая головы, Таня шевельнула губами. — Я умру! — закричала Нинка. — Первый раз слышу! Вы ей нравитесь, слышите? Таня опять шевельнула губами. — Она спрашивает, нравится ли она вам, — перевела Нинка. — Да, — коротко и честно ответил я. — Ну тогда познакомьтесь с тактикой и стратегией нашего ближайшего будущего, — объявила Нинка. — Примерно недели две ходите в кино, гуляете по вечерам, разговариваете, иногда вы, Антон Петрович, заходите к нам в гости. После этого, если все будет хорошо, вступаете в интимную связь. Ну, чтобы проверить сексуальную совместимость. Тут. я почти спокойна: наша Таня умеет, подлаживаться. Нужна вам страстная женщина — она будет страстной, нужна умеренная — будет, умеренной. — Нинка! — воскликнула Таня. — Мы свои люди, — парировала Нина. — Стесняться нечего. Главное, Антон Петрович, я скоро уезжаю в Москву, буду учиться там в одном театральном институте. — Институт, ни при чем. Ты едешь к нему, — тихо сказала Таня. — Ну и к нему тоже. У меня бой-френд есть, знаете, что это? — спросила Нинка. — Знаю. — Значит. — современный и культурный человек. Люди вашего поколения обычно не знают такого понятия. Этот бой-френд ... — Она назвала фамилию известнейшего актера и режиссера. — Он, правда, женат, но находится в стадии развода. — Ты уверена? — спросила Таня. — Абсолютно. Так вот, Антон Петрович, мама моя одна жить не смо* жет. Дома она аккуратнейший и организованнейший человек. Но на улице с ней что-то происходит. Будто из джунглей приехала — машин пугается, через дорогу переходить боится. Зеленый свет зажжется, а она боится — вдруг машина из-за угла, вдруг сейчас опять красный. Пока решится, как раз красный и загорается, а она уже посреди дороги в обморочном состоянии. Один раз попала-таки под машину, слава Богу, легко обошлось, только ушибы. В магазине сроду сдачу забывает, взять, деньги сосчитать не умеет. Ходит вообще вдоль стеночки, около домов, не дай Бог на площадь попасть — истерика может случиться. — Ну ты уж слишком, — сказала Таня. — Ничего страшного. Это агорофобия, — успокоил я ее. — Это у многих людей. — В самом деле? — Уверяю вас. — Короче, самое лучшее для нее — дома сидеть, — продолжала Нина, — Она, кстати, последний раз выходила из дома три недели назад. Работу
30 Алексей Слаповский ей приносят» за продуктами я хожу. Но мне надо уезжать. И что будет? Ужас сплошной. Поэтому, Антон Петрович, вы долго не тяните, вы, пожалуйста, решайте. Что она за человек — вы сами видите. Врать абсолютно не умеет. Ни словами, ни лицом, Учтите, мы поиски прекращаем, если вы согласны, а вы ведь согласны, да? Да? Да? -*• А вдруг найдете кого лучше? — Нам лучше не надо. Нам надо вас. — Это Приятно слышать» — Может, вы боитесь ответственности? Уверяю вас, если Таня почувствует отчуждение с вашей стороны, она скажет об этом прямо и сразу же. — Что ж. Я зайду дня через два. В четверг — вот так же, вечером. Или В Пятницу, "— Решено и подписано! —- сказала Нина» — Ну хватит, мучить нашу Та- НЮ» а то у нее личико загорится и обуглится, примет нетоварный вид. — Нинка! — жалобно сказала Таня и, окончательно смутившись, ушла на кухню. *— Я провожу вас, —• сказала Нина. — Мне в магазин нужно. На улице она подробно рассказывала мне о достоинствах своей мамы, идучи со мной почти в ногу. Я хожу всегда очень быстро и, если приходится с кем-то куда*то идти (что бывает, правда, очень редко), то досадую на медлительность большинства людей, особенно женщин. У женщин и девушек мне нравится походка энергичная! легкая, быстрая. Вот. такая и была у Нины* — А почему обязательно в Москву? — спросил я. — В Саратове отличный театральный факультет. Выпускники многие стали знаменитостями. Я знаю, там мой приятель преподает. — Я же сказала, у меня бой-френд в Москве. В будущем, возможно, муж. — Но ведь он намного старше вас. Он и меня-то намного старше. — Это не играет* роли. Как мужчина он прекрасно сохранился. Во всех смыслах. — Еще десять лет — и он старик! — Вы чтб, отговариваете меня? — Нина даже остановилась. — По какому праву, интересно? — По праву твоего отчима — в перспективе. — Извините, права решать за меня нет ни у кого, даже у моей мамы. Странно, правда? Её я только Таней, а за глаза — только мама — и дико представить, что за глаза могу тоже Таней. — А сколько тебе лет? — Семнадцать скоро. — Прекрасный возраст. — Не жалуюсь, Так что вы имеете против, я не поняла? Я промолчал. Я промолчал, потому что не мог сказать, что я имею против. Против было то, что не Таня мне понравилась, мне Нина понравилась — и так, как никто не нравился в последние годы. Я зашел с нею в один магазин, в другой, глупо стоял у прилавка, пока она делала покупки, потом спохватился, придумал тоже что-то купить. — Слушайте» — вдруг сказала она. — Может, кроме кроссвордов у вас еще одно увлечение? — Какое? — Ну берете объявления одиноких женщин, знакомитесь, очаровываете, заводите предсвадебный роман, получаете порцию эротическо-сексуаль- ных впечатлений — и тихо-мирно, на вполне законном основании сматываетесь. Такой вот вид донжуанства, а? — С чего это вы решили, Ниночка, Господь с вами! *— Бросьте, я неверующая. С того решила, что вы на меня посматриваете как-то странно. Однозначно посматриваете.
Анкета 31 — Потому что вы похожи на свою маму* — Неправда. Я похоже скорее на отца. Разве только глаза. — Вот в глаза я и смотрю. Очень красивые глаза. Как у вашей мамы. — Тогда ладно. До свидания — до четверга, Потом сводите ее в кино» в театр, но для начала — семейный ужин. Под моим контролем, извините. Я должна видеть и слышать ваш разговор* Тогда я пойму вас окончательно. — Вы считаете себя очень умной, — заметил я без укора. — Не я одна так считаю. — Пожалуй. Вот. и я тоже» — О чем тогда разговор? 76. Большую часть времени Вы чувствуете как бы комок в горле. Верно. Неверно. 77. Бы часто чувствуете ш разных местах тела жжение, покалывание, „ползанье мурашек . Неверно. 78. Иногда Вам хочется затеять драку. Набоков не относится к числу моих любимых писателей. Даже в самой близкой для моей души вещи, в „Машеньке", видна некоторая механистичность исполнения замысла, который заранее продуман, Пушкинского „даль свободного романа сквозь магический кристалл я неясно различал11 у Набокова нет, он всегда все различает, от. начала до самого конца, это вдохновение ума, но не вольный полет фантазии, а если и есть фантазия! то это опять-таки фантазия ума, если есть неожиданные повороты, то эти неожиданности — умственного запланированного характера. Наверное, я не прав* Я не специалист» Просто я вспомнил книгу, к которой у меня отношение особое» Первую половину я не мог читать без отвращения, вторую — без восторга. Это, конечно, „Лолита". Отвращение мое вызвано естественным неприятием нормального здорового мужчины патологической любви эгоистичного самовлюбленного интеллектуального самца к девочке — именно к девочке, а не девушке, к девочке, которую природа еще не подготовила к тому, чего возжелал от нее Гумберт Гумберт. (и не имеет, значения, что она уже оказалась женщиной — в смысле сугубо анатомическом), к девочке» а не к нимфетке, как поименовал ее изощренный сладострастник, пряча этим красивым словечком суть: ребенок перед ним, дитя. Вторая же половина! если убрать из нее необходимые автору для сюжета скабрезности, есть замечательная панорама подробностей американской жизни. Многие, подозреваю, эти-то страницы как раз и пролистывают, для них историй кончилась эпизодом в гостинице, они пролистывают от одной постельной сцены до другой. А для меня образ страны, начертанный талантливым, тут. не поспоришь, пером Набокова, гораздо интереснее. И вообще, психологические переливы, полагаю я — как неофит, естественно, — не такое уж трудное дело, В двадцатом веке психологию описывать, вникать в нее и выворачивать то так, то эдак довольно просто: предшественники хорошо взрыхлили, удобрили и засеяли почву, осталось собирать урожай. Куда реже встречается мне способность показать — ну что бы? — да вот. то, как вдруг у тополя за окном при полном безветрии, когда весь он застыл тускло и молча, будто невидимая птица присела, прогнется и закачается одна ветка — или даже один лист вдруг встрепенется, словно и не от ветерка, а сам по себе, по собственной воле... Но и не в этом суть (я о „Лолите"). Суть в том, что, на мой взгляд, сам автор и близко не чувствовал ничего такого, что он присочинил своему герою. По одной хотя бы простой причине: если бы он сам это действительно чувствовал, то не сумел бы описать все настолько подробно, искусно, психологично и — вот парадокс! — достоверно. Не способен художественно описать это тот, кто действительно это испытал. Будь он даже литератор по профессии — не способен! Не знаю, в чем тут. дело. Уверен — восходя из
32 Алексей Слаповский этого частного факта к общему, — что о себе вообще никто не сумеет, ничего художественно рассказать и написать, — только о других, только о других — и лучше всего о выдуманных. И часто мы складные рассказы, устные и письменные, принимаем за чистую монету, правде же не верим, потому что не находит человек для изречения ее нужных слов, поскольку знает, каков зазор между событием, предметом и рассказом о событии, предмете. Тот. же, кто не испытал, не знает, не чувствует этого зазора, поэтому и не боится ничего и смело берется за любое изображение. Я вот о том, что со мной произошло и происходит, пишу очень приблизительно и понимаю это. Слишком это мое и рядом со мной, слишком... Как описать мне бурю мыслей этого вечера? Как описать то состояние, когда я нашел не один, а сразу два вопроса, которые меня терзали — так глубоко и тайно, что я даже не мог вспомнить их? Вот. эти вопросы, один из отвеченных и один — почти в конце: 22. Некоторые из Ваших близких совершали поступки, которые Вас пугали. 99. Вам нравятся лица противоположного пола намного старше или намного моложе Вас. Встреча с Ниной — Господи, ну что тут. сказать, как сказать? — АОПУ~ стим: молнией озарила мою душу, — и пусть пошло, пусть банально, истина тут. мне важней, чем прицельная точность и выверенность слова. Я понял вдруг, почему именно Алексину душа моя выбрала для любви. Она была старше — и именно намного старше. Это никакое не открытие, девочки в определенном возрасте обгоняют, сверстников в развитии. Но утверждается, что потом все якобы выравнивается — и вот. с этим я не согласен. Алексина так и осталась старше меня — навсегда. Дело не в ее раннем опыте и раннем созревании ума, дело в том, что это старшинство заложено в большинстве женщин как данность, многие же мужчины остаются там, в детстве или юности — и чувствуют, свою младшесть даже с женщинами, которые возрастом моложе на десять и даже двадцать лет. Почему я мысленно кажусь себе чуть ли не подростком перед молоденькой продавщицей, перед юной секретаршей в каком-нибудь учреждении, перед разукрашенной и полуобнаженной красавицей, выходящей из какого-нибудь лимузина — и уж, конечно, совершенно не видящей меня? Почему? Почему до сих пор Алексина, замечательно сохранившаяся, больше тридцати лет. не дашь, кажется мне все равно старше — хоть специально в зеркало глядись, чтобы убедиться в своих морщинах, в загрубелости кожи, в седине, которая довольно рано проявилась у меня... И это — с одной стороны. С другой, вопрос этот (99-й) помог мне осознать, что последние годы я безотчетно заглядываюсь на девушек 16— 17 лет. — ну и, может, чуть старше. Упаси Бог, не на нимфеток, не на таких, кто, по сути, наполовину ребенок еще, а на тех, кто... После допишу — если допишу, для себя ведь, не для кого-то. Наверное, это тоска по той юности, где и Алексина была юной. И тайная мечта о невозможном: она была бы юной, а я был бы — как сейчас. И все, может, быть, сложилось бы иначе. Недаром же в десятом классе у нее было увлечение сорокалетним преподавателем на подготовительных курсах при университете, куда она ходила для гарантии поступления — не имея блата и полагаясь лишь на собственные знания. Не знаю, как далеко зашло это увлечение, но она была месяца два счастливой, хохочущей, нервной, задумывающейся, а потом вялой, плачущей вдруг — почти без слез, никто и не замечал, кроме меня.,. И это — с другой стороны. С третьей — что же это за поступки близких, „которые Вас пугали"? Тут речь о моей племяннице, о Насте. У меня с ней всегда были хорошие отношения. До прошлого года. В прошлом году она словно сорвалась, стала дерзить Надежде, капризничать по малейшему поводу, перечить, кри-
Анкета 33 чать, доходя иногда чуть ли не до истерики. Надежда совсем растерялась, я объяснил ей, что нужно перетерпеть, это элементарные возрастные явления. — Уж явления! — вздохнула Надежда. — Я прошу ее прийти домой в десять вечера, она говорит — в половине одиннадцатого. Я говорю: что тебе эти полчаса дадут? А она кричит, что это для нас полчаса ничего не значат, мы обыватели и серая масса, а ей каждая минута дорога, потому что неизвестно, сколько осталось — и чуть ли не об стенку головой бьется! Какие же это явления? Я уж думаю, врачу ее, может, показать? Невропатологу. — Невропатолог занимается другими вещами. Тут. психоаналитик нужен, но у нас эта специальность не развита — да и не пойдет она, а силой ведь ты ее не затащишь? — Не затащу. Что ж делать? — Терпеть. — Терпеть не привыкать, да скорей бы уж перебесилась, — грустно сказала Надежда. Это не значит, что конфликты возникали каждый день. Иногда Настя была такой, как раньше, — спокойной, уютной, с ней даже можно было о чем-то поговорить. К пятнадцати годам, то есть к этой весне, она немного поуспокоилась. Но именно тогда — вспоминаю я теперь недавнее, но почему-то накрепко (и защитительно?) забытое — произошло несколько эпизодов, которые именно должны были меня напугать, хоть и не напугали, поскольку я не анализировал и, главное, пугаться вовсе не был готов, списывая все на эксцентричность возраста Насти. Однажды она вошла в мою комнату в халатике после ванной, села на диван, долго глядела, как я занимаюсь своими кроссвордами, а потом спросила: — Дядя Антон Петрович (так она любит называть меня), ты ведь мужчина? Мужчина ты или нет? — Естественно, — ответил я, радуясь ее хорошему настроению, которое видно было в свежести глаз и в легкости улыбки. — Значит, ты разбираешься в женской внешности? — В общем-то да. — Разбираешься. Я видела твою подругу. Красивая женщина. У тебя есть вкус. — Как ты могла ее видеть? Она же почти не выходит из дома. — Почти да не совсем. Я сначала выследила, где она живет, то есть следила за тобой. — Зачем? — Я очень любопытная. • Оторвавшись от своих занятий, я посмотрел на нее с недоумением: — Ну и что ж дальше? — Дальше я стала ее караулить. Неделю отдежурила. И она вышла. Ее кто-то куда-то на машине повез. — Не понимаю. Зачем тебе это надо? — Говорю же: из любопытства. Но это уже давно было. Я не про это. — А про что? — Раз ты мужчина и имеешь вкус, то скажи мне откровенно — я красивая или нет? — Ты очень красивая. — Всерьез так не разговаривают, дядя Антон Петрович, — обиделась Настя. — Всерьез так не отвечают. Ты ко мне привык, мы вместе давно живем, ну и вообще, о родственниках не понимаешь, красивые они или нет. Вот мать. Я не знаю, красивая она или так себе. — Красивая. — Или ты, дядя Антон Петрович. Смотрю и не понимаю. Вроде вполне заурядный мужчина, а вроде что-то и есть. Но тебе все равно легче судить, ты умный. 2 Звезда № 3
34 Алексей Слаповский — Ты тоже не дура. — Не отбалтывайся, пожалуйста. Посмотри на меня как следует и ска* жиг красивая я или нет? Она смотрела на меня в упор, будто мы в детскую игру играли, в мигалки, то есть кто первый не выдержит, и моргнет. — У тебя оригинальное и очень привлекательное лицо, — нашел я слова. — Значит, уродина. — С тобой, Настенька, невозможно говорить. Я сказал то, что сказал: у тебя оригинальное и привлекательное лицо. Такие лица именно привлекают, к себе внимание. Есть красота абсолютных пропорций — как у фотомоделей. У тебя же красота — ну, скажем так, — актрисы, где требуется не среднеарифметическая пропорциональность, а именно оригинальность — чтобы запоминалось с первого раза. Ну Лайза Минелли, например. На прошлой неделе фильм был по телевизору, ты смотрела. — У меня что, такой же шнобель, как у нее? — Постарайся избегать жаргонизмов, ты же знаешь, насколько я это не люблю. — Я не всерьез, дядя Антон Петрович, я по приколу. — Дразнишь меня? — Ты ловкий. Ты вывернулся. А ты посмотри, посмотри! Нос какой-то кривой и с шишечкой на конце, губы — будто перца объелась, на роже не помещаются, глаза лупоглазые какие-то. Это папаше моему спасибо, наверно. — Не прибедняйся, — сказал я. — И губам твоим, и глазам, и носу очень многие позавидовать могут. — Да нет, я не комплексую, — успокоила меня Настя. — Мы тут перехватили у наших дураков, у одноклассников, анкету. Ну, знаешь, сейчас везде мода: лучшая песня недели, лучший фильм года, мисс Европа, мисс Мира, ну и так далее. Мисс института даже выбирают, я слышала. Оттягиваются. Ну, наши пустили листок, чтобы мисс класса выяснить. Там, правда, не одно только первое место, а три. Я на втором оказалась, а Лера Новикова на первом. — И тебе обидно? — Ничуть. То есть за себя — совсем не обидно. Мне за них обидно. Ведь красота не только рожа, а еще и фигура, осанка, шарм, правильно? — Правильно. — Не знаю, как насчет шарма, а фигура-то у Лерки ни в обоз, ни в Красную армию. Они просто еще маленькие и ничего в этом не понимают. У нее ноги толстые. И задница тоже. К двадцати годам она на двух стульях будет сидеть. Ты в фигурах разбираешься? — Наверно. — Тогда скажи правду. Только объективно. Она скинула халатик, встала с дивана, оказавшись в купальном костюме, отставила чуть в сторону ногу каким-то необыкновенным образом, сделала руками какой-то жест. Я бросил взгляд и сказал: — Идеальная фигура. — Да ты и не смотрел! — Ну смотрю. Я стал смотреть — каким-то общим расплывчатым взглядом, потому что по отдельности, последовательно, рассматривать Настю, конечно, не мог — слишком пристально следит она за моим взглядом и сразу поймет, куда я смотрю в тот или иной момент. — Еще раз говорю: идеальная фигура. — Для идеальной мне надо еще подрасти, — сказала Настя, надевая халат. — Но задатки есть, я это сама знаю. А они на Леру запали. Смешно. Она вышла, а я подумал, что бедная Настя, вероятно, влюбилась, а ей не отвечают взаимностью, вот она и переживает, вот и заводит со мной эти разговоры — потому что не с кем больше. И — углубился в работу.
Анкета 35 Прошла неделя или больше. Однажды я вернулся домой — ив комнате Насти услышал громчайшую музыку. Обычно она слушает, в наушниках. Наверно, у нее гости, подумал я. Надежда сегодня на дежурном трамвае — до поздней ночи, вот она и пригласила подруг или друзей. Стал читать, но не смог, громкость музыки была невыносимой. Сам бы я вытерпел, но перед соседями неудобно. Я подошел к двери, постучал. И еще раз. И еще, сильно, кулаком. Безрезультатно. Я толкнул дверь — просто так, для очистки совести: Настя в отсутствие матери, а иногда и присутствие — когда та занята на кухне — закрывает дверь на задвижку. Надежду это раздражает, Настя же кричит, что она устала, что у нее нет своего угла, скорее бы закончить школу и уехать от вас к чертовой матери или замуж выйти! Мне в таких случаях всегда совестно становится, я понимаю, что это мне надо бы уехать или жениться... Дверь открылась. Настя была в том же купальном костюме, но только в нижней его части. Она танцевала перед зеркалом. Увидев меня, улыбнулась — и продолжила танец. Я хотел выключить музыку, сделал шаг — и остановился. Я почему-то побоялся заходить в комнату. — Выключи! — закричал я. — С ума можно сойти! Она еще минуту потанцевала, потом свободно, без стеснения, подошла к магнитофону, выключила и упала в кресло — лицом ко мне. — Танцы в стиле ню, — сказал я. — Стриптиз на дому. Очень интересно. — Интонацией и словами я хотел перевести все в шутку. Но Настя была настроена серьезно и требовательно. — Тебе понравилось? — Я не разбираюсь в этом. — Только матери не говори. Одна моя одноклассница работает в одном ресторане, неважно где, танцует. Хорошие деньги платят. А у нее и фигура хуже моей, пластика вообще нулевая. Только грудь уже пятого размера. Но дело ведь не в размере, а в красоте. Разве это не красиво? — указала она и слегка огладила. Я промолчал. — Надоело быть бедной. Учусь я хорошо, уроки буду успевать делать. Но зарабатывать пора начинать. Матери только не говори. Ты не бойся, кроме танцев, там ничего. Они же не дураки, в тюрьму не хотят сесть, мы же несовершеннолетние. — Если тебе нужны деньги... — Твои деньги мне не нужны. Мне свои нужны. И вообще. Она накинула рубашку и села опять, нахохлившись, замкнувшись, не желая дальше разговаривать. — Послушай, Настя, — сказал я. — Все не так просто, как ты себе представляешь. Не думаю, что тут дело в деньгах. Полагаю, что тебе хочется в чем-то утвердить себя, почувствовать себя взрослой и самостоятельной — и при этом так, чтобы как можно больше людей видели твою взрослость и самостоятельность, Не перебивай, дай мне закончить, а потом я готов выслушать все твои возражения. Я допускаю, то есть даже уверен, что ты действительно будешь только танцевать. Но, думая над жизнью, я пришел к выводу, что если какой-то поступок не совершен фактически и физически, реально и материально, это еще не значит, что он не совершен вообще. Поясню. Тот, кто будет глядеть на тебя жадно и сально, представим такого человека, не имеющий в душе ничего святого и вечно жаждущий, пусть он никогда не прикоснется к тебе, не посмеет, или побоится подойти и заговорить, что, кстати, весьма сомнительно, но пусть так, он удержится, помня, как ты говоришь, о твоем несовершеннолетии и не желая вступать в отношения с законом, но даже и без прикосновения, без слов, одним взглядом своим он уже будет действовать на тебя, влиять на тебя, и эта музыка будет влиять на тебя, и многоголосие это пьяное, ресторанное, будет влиять на тебя, и даже запахи этой, извини, жратвы, которой закусывают они свои зрительные впечатления, и этот ресторанный заполошный мигающий свет,
36 Алексей Слаповский который называют цветомузыкой, это тоже будет влиять на тебя, сам. воздух ресторана, и даже не воздух, а поле, образуемое пронзающими пространство волнистыми излучениями хмельных голов, это тоже будет действовать на тебя; через два-три вечера ты уже очень сильно изменишься, а после месяца работы ты станешь совсем другой, соблюдая даже при этом неприступность и тому подобное. Понимаешь меня? — А что ты мне предложишь? Тоже кроссворды составлять? — Не обязательно. Взрослость и самостоятельность можно обнаруживать и показывать, вовсе к этому специально не стремясь. Мыслями. Суждениями. Обычными вроде бы поступками, в обычной вроде бы жизни, но за этими поступками будет видна сила, уверенность, разум... — Короче: хорошо учись, допоздна не гуляй — ив этом твоя взрослость и самостоятельность? — Как ни парадоксально, в значительной мере это так, — согласился я, — Нет уж, мы эту песню слышали!.. С другой стороны, я ресторанов терпеть не могу. Там в самом деле всегда едой воняет, даже если кухня далеко от зала. У меня обоняние слишком чуткое. — Это ты в меня. — Ладно, — сказала Настя. — Мне пора уроки доделать, чтобы меня отпустили гулять до десяти часов. И этот эпизод, этот ее бунт, это ее решение танцевать в ресторанном стриптизе (а как еще это назвать?), мгновенно вспыхнувшее и мгновенно угасшее, я воспринял невсерьез. Скорее всего, подругу она выдумала, а если не выдумала, то подруге никак не меньше восемнадцати или, по крайней мере, семнадцати: не такие дураки владельцы ресторанов, чтобы вербовать несовершеннолетних танцовщиц, когда в городе нашем, славящемся красавицами, можно найти и обучить для нехитрого танца сколько угодно восем- надцати-двадцатилетних на все готовых юниц, обладающих приятными для посетителей формами; подростковая же прелесть с выпирающими еще ребрами, костлявыми еще руками — на любителей вроде набоковского Гум- берта Гумберта, но таких наберется ли столько, чтобы ради них стоило открывать особый ресторан? Это, может, в западном каком-нибудь мегаполисе, вроде Нью-Йорка, возможно заведение с названием, допустим, „Лолита" или даже „Гумберт Гумберт", или даже „У Набокова11, но и там не разрешат танцевать малолетним девушкам: из множества источников информации я, не побывав в Америке, составил, мне кажется, достаточно верное и полное представление об американском лицемерии — присущем любому буржуазному обществу, — впрочем, не только буржуазному, главное —устоявшемуся, которое бережет само себя и без лицемерия в этом бере- жении не может обойтись. Кстати, открытость, правдивость (исповедальная и почти расхристанная) нашей страны — качества, которые так нравятся иностранцам, — не от хорошей жизни, а именно от неустоявшести, когда в бережении смысла нет: беречь нечего, когда лицемерить, то есть прикрывать благопристойностью нечто непотребное или, так скажем, непринятое, никто не желает, ибо принято все! (См. вопрос 11-й.) С чего, однако, я так расфантазировался? И ресторан „Лолита" выдумал, и пляшущие нимфетки тут же услужливо прошлись кордебалетом в воображении ума... Эпизод последний — вот он меня мог бы напугать, но... Это месяца три назад было. Для меня — давно, ибо я вообще всегда жил насыщенно и с другой скоростью, чем многие люди, несмотря на внешнюю размеренность, а уж последние недели, дни, — они вообще кажутся годами и месяцами, так много в них всего. Опять-таки: Надежда на смене, я возвращаюсь с прогулки замерзший и с желанием принять горячую ванну. Но в ванной — Настя. Я постучал и спросил, скоро ли она выйдет. Настя не ответила. Что ж, не впервой. Я негромко включил телевизор и одновременно начал что-то читать — по своей привычке лежа на постели. И задремал.
Анкета 37 Дремал я сладко и довольно долго, как это иногда случается в предвечерье. Часа два. ~ Очнулся, взглянул на часы, подосадовал на себя: теперь не ляжешь вовремя, значит, и завтра проснешься позже — и несколько дней потребуется, чтобы вернуться в прежнюю колею. Побрел в ванную комнату. Дверь закрыта. — Ты уснула там, что ли? — постучал я в дверь. Ответа не было. Неизвестно откуда (то есть как это неизвестно: фильмы, книги, газеты, устные рассказы с круглыми глазами рассказывающих и их странным удовольствием рассказывать об этом) — тут же возникла в уме картина: плавающее в кровавой воде тело с перерезанными венами. Но я не успел испугаться. В стотысячную долю секунды, пока картинка эта транслировалась из одного участка мозга в другой, тот, который заведует страхом, я физическим действием прервал связь — рванул дверь на себя. Задвижка — обычный оконный шпингалет — оторвалась, дверь распахнулась. Настя лежала под взбитой мыльной пеной, видна была только голова. Глаза ее были распухшими и красными. Но, похоже, она уже отплака- лась* медленно водила руками по белым комьям пены; на меня даже и не взглянула, словно я и не выламывал дверь. — Ну? — сказал я голосом не дяди, но сварливого соседа по коммунальной квартире — будто не замечая ее состояния. — И долго будем прохлаждаться здесь? Людям мыться тоже надо. Будьте столь неизбежны, мадам Анастасия Владимировна, осйободить ванное помещение. — Странно, — тихо сказала Настя. — Отца у меня нет, а отчество есть. Странно. Мне нравится как у англичан, французов, американцев, у многих вообще. Никаких отчеств. Имя и фамилия. Зачем мне отчество? Зачем отчество тем людям, которые ненавидят своих отцов? Нет, хорошо, что у меня нет отца. Я бы его ненавидела. А был бы ты отцом, я бы тебя ненавидела. — За что? — искренне удивился я. — Слишком ты бодрый всегда, слишком веселый. Все у тебя просто: составляешь свои кроссворды — и ни с какого бока тебя не печет. — Ты не права, — обиделся и даже оскорбился я. — Ты не можешь проникнуть мне в душу и понять, печет меня что-то или нет. Не я один таков. Ты можешь увидеть человека, который скромно сидит за столом и что- то там тихо царапает. А это, возможно, какой-нибудь Шекспир и пишет он: „Быть иль не быть, вот. в чем вопрос!11 Понимаешь меня? — Ты всегда прав. За это я тебя и ненавидела бы. Нет, хорошо, что ты не мой отец. Быть иль не быть — это ты в самое то попал. Тебе быть уже не обязательно — ты есть и всем доволен. — Далеко не всем, просто... — Кто учил меня, что перебивать других неприлично? ■— Извини... — А я вот. поняла, кем я буду. Взяла вот. так сразу — и поняла. Я буду самкой, сукой, я сопьюсь и заболею СПИДом. Это в лучшем случае. А в худшем — влюблюсь и выйду замуж по любви, а через год мы с мужем начнем тихо убивать друг друга словами и мелкими делами. Я буду стирать его вонючие рубашки и трусы — и захочу его отравить. Я уйду от него, найду другого. Он будет богатый, и у меня будет домработница. Он привезет меня на какой-нибудь деловой ужин, там со мной будет, танцевать высокий брюнет, обнимая за талию и потихоньку подбираясь к груди, а после этого мой муж дома напьется и изрежет, мне лицо, чтобы обезобразить, Я захочу посадить его в тюрьму, и меня убьют нанятые мужем люди. — Ты закончила? — Нет еще. Но ты говори, говори. Я успею. . — А если так? — сказал я. — Ты поступаешь в педагогический институт и становишься учительницей. Ты хочешь отбыть в школе два-три года, а потом найти более подходящую работу. Но совершенно неожиданно ты
38 Алексей Слаповский вдруг начинаешь замечать, что тебе нравится работать в школе, особенно в старших классах. Ты начинаешь вести факультатив, устраивать школьные литературные вечера, ты ловишь себя на том, что всякое замечание тому классу, который ты ведешь в качестве классного руководителя, задевает тебя, а всякая похвала делает тебя счастливой, Это только пример наугад, один из вариантов. Суть же в том, что мы не так хорошо знаем себя, чтобы прогнозировать будущее. — Я себя — знаю, — отрезала Настя. — Я уже сука и стерва. Я отбила у Лерки парня. Он мне абсолютно не нужен. Мне просто захотелось убедиться, стерва я или нет. Мысленно в этом не убедишься, так или нет? И я отбила. Главное, чем взяла, это же смех? Бутылка портвейна и постель, вот. и все. Я сделала его мужчиной — и он теперь от. меня без ума, на коленках готов ползать. Я ему сказала, что если проболтается, я ему рожу кислотой оболью, А он своей рожей дорожит, он меня боится. Он скоро меня ненавидеть начнет. Пускай, он мне не нужен. Так что, дядя Антон Петрович, я себя знаю. До самого далекого будущего, до смерти, потому что горбатого могила исправит. — Это кто же у нас горбатый? — Это я у нас горбатый. Мне много чего хочется. А характер такой: чего хочется — сделаю. Я не в вас пошла. Вам тоже много чего хочется, но вы себе никогда не позволите. — То, чего мне хочется, я позволяю себе. Просто приходит возраст, Настя, когда понимаешь, что дело не в количестве желаний. Дело в гармонии души. „На свете счастья нет, но есть покой и воля", лучше Пушкина не скажешь. У меня есть покой — и воля. — Чья воля? — Собственная. — Врете. Вот перед вами красивая стройная девушка. То, что она племянница, дело десятое. Почитайте газетку „СПИД-ИНФО", куда вы тоже кроссворды даете, или газету „Двое", или „Еще", не приходилось читать? — там то и дело такие истории. Итак, перед вами красивая стройная девушка, юная женщина — и обнаженная к тому же, — она стала разгонять пену, чтобы показать свою обнаженность. — И что, у вас не возникает, никаких мыслей? — Каких? — Сами понимаете, каких. — Нет. Не возникает, — совершенно искренне ответил я. — Вы что, импотент? — Дурочка ты. Я нормальный человек. Есть грань, за которую я не перехожу даже мысленно. И не потому, что запретил себе, а просто не перехожу. Естественно не перехожу, — подчеркнул я. — А я вот естественно перехожу, — сказала Настя. — Сейчас все больше мысленно, а потом... Слушай, дядя Антон Петрович! — вдруг совершенно другим голосом закричала она, — ты мне дашь домыться или нет? Иначе сам только ночью в ванную попадешь! Я притворил дверь. Через неделю она сменила печаль на веселость, гнев на милость, и вот уж сколько времени прошло, — она никаких поводов для беспокойства не дает. А я теперь — почему-то — повторяю в памяти своей эти случаи и воспринимаю их ярче, живее, чем тогда, когда они были. Я тревожу себя — и тут же успокаиваю. То, что она несколько раз настойчиво являлась передо мной в полуобнаженном или обнаженном виде, вовсе не свидетельство ее неестественного ко мне интереса. В капитальном труде академика Ф.Д. Кренкеля „Сексопатология", имеющемся в моей библиотеке, я прочел, что детский и подростковый — часто бессознательный — эксгибиционизм, когда почему-то хочется показать свою наготу не только посторонним, а и членам семьи — и даже в первую очередь членам семьи — отцу (если де-
Анкета 39 вочка), матери (если мальчик) — есть явление вполне обычное, оно весьма редко становится манией на всю жизнь. Эксгибиционизм же взрослых людей есть уже психопатия, мужчины, сочетающие обнажение себя перед незнакомыми женщинами, девочками, а иногда и старухами с определенными действиями, просто-напросто больны и, кстати, они — потенциальные преступники. Я сам себе заговариваю зубы. Дело не в Насте, Ее мучает, ее судорожно корежит, то приступами, то понемногу, но ежедневно, ее возраст, — ломка характера и организма, А я на вопрос ее — тот самый вопрос, в ванной, действительно ответил совершенно искренне. Я не видел и не мог видеть в ней женщину. Она, во- первых, племянница моя, а во-вторых (см. выше) — ребенок почти еще. Впрочем, уже не ребенок, уже все-таки девушка. И вот. — увидел. И вот — испугался поздним испугом. Испугался и судьбу поблагодарил за то, что не теперь, а тогда было это, в ванной. Потому что теперь... Увидев в Нине, дочери Тани, женщину, увидев ясно и почти мучительно — как открытие, я и в Насте увидел женщину, и что мне теперь с этим делать? Она, конечно, не заметит никаких изменений, я спрячу от нее это новое зрение, но — как от себя спрятать, как себя убедить, что это ерунда, это временно, это пройдет? В силу той хотя бы логики, что раньше ведь не было. Так больной рассуждает: если я был здоров в том же теле, которое осталось при мне, значит, болея сейчас, но оставаясь в своем теле, я опять буду здоров, ведь тело помнит, здоровье, а память тела крепче памяти ума... Кстати, о памяти. С каждым днем я все больше убеждаюсь, что она щадит, меня — как, быть может, и большинство людей. Не помню, кто из поэтов или писателей сказал, что он ничего, ничего\ — не забывает, Несчастг ный человек! — но как раз поэтому и Поэт. А я, оказывается, забываю легко, и энергия моей мысли, которой я всегда гордился, не есть ли трусливое движение вперед и только вперед, чтобы не было времени оглянуться? И есть там, в прошлом, что-то, десятилетиями не вспоминаемое и забытое, кажется, накрепко. Так накрепко, что, даже отвечая на вопрос, связанный с воспоминанием напрямую, — не видишь этой прямой связи, поскольку воспоминание это молчит, подхихикивая — но так тихо, чтоб ты этого хихиканья не услышал. Я возвращаюсь, например, к 25-му вопросу: Если Вы видите мучения животных, то Вас это не особенно трогает. Я ответил неверно, но мне не приходилось видеть мучений животных. Мне повезло. Но составители анкеты (а составляли ее, напоминаю сам себе, еще в советское время) не могли — им просто в голову это не пришло! — задать вопрос: если Вы видите мучения людей... Где ж это советский человек мог увидеть мучения советского же человека? Да за такой вопрос составителей самих бы заставили отвечать на анкеты — совсем другие и совсем в другом учреждении, если бы, повторяю, им в голову пришло такой вопрос задать, что абсолютно исключено даже гипотетически. О чем я, к чему я? В том же самом детстве, где была моя вражда с Гафой, но еще до открытой вражды, хотя я уже не любил его и боялся его, мы отправились с ним в гору, в лес, на так называемую Кумысную поляну, которая не поляна, а холмы и леса на этих холмах и в ущельях меж ними, но была и впрямь когда-то где-то обширная поляна, где паслись лошади и где была действительно кумысная лечебница — до революции еще. Алексина рассказывала об этом народу, когда работала (естественно, временно и недолго) на телевидении и вела среди всего прочего порученную ей природоохранную экологическую передачу. Алексина настойчиво, с гражданской болью и твердостью, но и с женской мягкостью и мудрой безнадежностью говорила в этих передачах о том, что лесам, полянам, родникам, птицам и зверям, которые
40 Алексей Слаповский проживают, в этих местах, нужно придать статус национального парка.. Лег? кие города, так называла она эти места в лирическо-публшщстическом по? рыве. Странно вообще мне было смотреть, как она ведет, передачи — совсем чужой, совсем посторонний человек — и, да простит, она мне! — ненастоящий даже какой-то человек! Журналистика сама по себе дело ненастоящее, более игровое, чем многие другие виды деятельности, но требующее при этом создания вида, имиджа, как теперь говорят, это игра с видом серьезности. За словом газетным игру спрятать легче, на телевидении же в этом смысле требуется искусство вообще особое. Алексина перед камерой была искренне граждански озабочена, но я знал ее — и видел глубже, и понимал, что в жизни ее волнуют куда более другие вещи. И она тут. ни при чем, это общее. Поэтому я не верю в радение за народное благо, не верю в экологию и политику, я верю лишь в инстинкты собственности и самосохранения, которые одни лишь позволяют, развиваться и двигаться обществу к промежуточному процветанию с последующим концом всего. Но пока мы живы — мы живы. Мы ходили на Кумысную поляну просто так. Детские такие походы тем и хороши, что не имеют, цели. По пути Гафа рассказал, как однажды, в день какого-то праздника, он и его друзья набрели там на троих выпивающих мужиков. Мужиков они, само собой, примочили, а вино и закуску выпили и съели сами. Примочить — это не то же самое, что замочить. Второе означает убийство, первое — всего лишь жестокое избиение. И еще Гафа расскаг зал, как он с друзьями наткнулся в кустах на парочку. Он подробно рассказал, как парочку обнаружили, но не спугнули, долго смотрели, что они там делают, все это Гафа подробно описал, называя вещи своими именами. Потом все тихонько разошлись кругом — и со всех сторон набросилисьг закричали, заулюлюкали, кидали палками и грязью, мужик с бабой с ума сошли, голые, мечутся, баба визжит, — рассказывал со смехом Гафа. Мужчина, по словам Гафы, стал просить у парней прощения, чтобы они не били и не убивали его, и сам предложил им женщину, а сам убежал., И они, восемь человек, воспользовались женщиной, Гафа специально не пошел первым, потому что знает, свои особенности и таланты. Женщина вошла во вкус, рассказывал Гафа, очень ей понравилось, а уж когда Гафа приступил к делу, она кричала и просила его, чтобы он был с ней, а больше чтобы никто не был, она его два часа не отпускала, все уже ушли, а она не отпускала, целую ночь потом не отпускала, потом нашла, где живет, ходила, дура, приставала, в морду дать пришлось. Я верил и не верил. Тому, что он с друзьями примочил пьющих мужиков, этому я верил безоговорочно, потому что был равнодушен к этому приключению. А вот второму случаю не знал, верить или нет, потому что не только не был равнодушен, но, идя в сторонке, думал о том, что я, пожалуй, позволяю себе представить себя на месте одного из этих восьми — и мне хотелось, чтобы *мы опять нашли какую-нибудь парочку. Но я боялся этого. Я знал, что когда дойдет, до сути, я не смогу быть таким, какими были эти восемь, я, скорее всего, убегу. Но мы не нашли ни пьющих мужиков, ни влюбленной парочки и развалились на солнышке, на полянке, отдохнуть, покурить, кто курил — я тоже, но не затягиваясь, а изображая. И тут из леса вышли два парня. Два парня возраста Гафы. А нас было с Гафой шесть человек. Эти парни были слегка пьяные и первым делом спросили выпить.' Гафа, знавший многих деловых ребят, окрути и всего города, этих не знал. Иначе бы они поздоровались. А тут он глянул на них — и отвернулся. Выпить у нас не было, тогда парни стали приставать к нам. — Какие у тебя ботиночки, — сказал один из них, с пузырем ветрянки на губе, сказал моему ровеснику Костику. — Разве можно в таких б
Анкета 41 kaic по лесу ходить? Надо вот. в каких ходить... — И он указал на свою обувку, представлявшую собой обрубки солдатских кирзовых сапог. — Эх, жалко, — сказал он, — но я добрый! Сымай, меняться будем! Костик стал снимать свои ботинки. Гафа смотрел в землю, сидя согнувшись, и ковырял землю прутиком. Парень с ветрянкой стал примерять ботинки Костика. Ботинки не лезли. — Ты чего мне подсунул?! — рассердился он, швыряя ботинки в лицо Костику и напяливая опять свои обрубки. — Ты что, не видел, какой у меня размер, сволочь, ты чего мне подсунул? А? А? Костик не мог ответить на его вопросы. — Сань, они издеваются над нами! — обратил внимание друга парень с ветрянкой. Саня смотрел- на нас хмуро и тупо. — Пришли на наше место и еще над нами издеваются! — закричал парень. — Вам кто разрешил? Кто вам разрешил, я спрашиваю? Мы съежились. Мы боялись. Мы посматривали на Гафу. А он все так же, опустив голову, колупал прутом землю. — Чего молчим? — распалялся парень с ветрянкой. — Сейчас лично каждого спрашивать буду! И он начал лично спрашивать каждого. Он подходил и задавал вопрос: — Кто тебе разрешил? А? Ответить на этот, вопрос было невозможно, спрашиваемый молчал — и получал хлесткий удар по лицу, Следующий. — Кто разрешил? А? По лицу. Следующий. По лицу... Так он обошел всех, включая, конечно, меня. Гафу оставил напоследок. — Ты! — отнесся он к нему особо. — Ты у них старший, что ли? Может, ты им разрешил? Гафа встал. — Ну я, — сказал он. Он сказал без вызова. Он был бледен/Было видно, что он боится. Но и еще что-то было в его взгляде. Он прямо смотрел на парня, но и молчаливый мрачный Саня был в поле его зрения. — Ты? — изумился парень. — А кто ты такой? — Гафа. — Не слышал. А про Мосла ты слышал? Это я. Сережа Мосол. Слышал? — Нет. Ты откуда? — С Поливановки. Приходи, гостем будешь. Он отвернулся от. Гафы — как бы посчитав его ровней и показывая нам, соплякам, что у взрослых меж собой совсем другие отношения, Он отвернулся и сказал добрым голосом: — Ладно, ребята, отдыхайте. В самом деле, приходите к нам. Мы вас не тронем. Это я так, я же шутя. Ведь не больно никому? А? Мы молчали, пряча глаза. Тут. раздался звук. Парень по кличке Мосол лежал на земле. Гафа стоял над ним с толстой суковатой палкой. Молчаливый Саня, увидев, какие случились неожиданности в этом только что простом и ясном мире, моментально пустился бежать. Гафа бросился за ним, но не догнал. Вернулся. Мосол лежал на земле, схватившись за голову, и ныл: — Зачем дубиной-то? Зачем дубиной, ты мне череп проломил! Гафа грубо ощупал голову парня, убедился, что пролома нет, и пинками Заставил его подняться.
42 Алексей Слаповский — Ребят, хорош, а? — ныл парень. — Ну квиты, а? — Еще нет1, — сказал Гафа. И ом велел мам каждому подойти и дать Мослу по морде. Я был третьим. И я не отказался его бить. Я никого не ударял до этого — и никого не ударил потом. Но его стукнул кулаком, сильно — и с удовольствием. И именно после моего удара из носа парня пошла кровь* — До первой крови! Закон! — тут же завыл он. — До десятой! — ответил ему Гафа» — Пока все тебе не примочат, стой смирно. А то опять от меня словишь. От. него парень не хотел словить — и стоял смирно. После меня бить осталось двоим, и они били изо всех сил, раздразненные моим ударом. Лицо парня все залилось кровью, это возбудило и Гафу. Отбросив палку, он начал бить парня тяжело и мрачно, тот. падал, Гафа его ногами, он полз, кувыркался, вскакивал, пытался бежать, Гафа догонял и валил, —* но вот. парень сквозь кусты рванулся — и покатился под откос, вниз. И меня зрелище это не только не особенно трогало, как деликатно формулирует анкета, я чувствовал радость мщения, смешанную с облегчением от миновавшего унижения и страха. Прошло некоторое время (покашливание, смешки, тяжелое дыхание Га- фы), и вдруг откуда-то снизу: — Убью, падлы! Мы весело рассмеялись. Мы смеялись весело и гордо, чувствуя свое геройство и свое братство, мы с любовью и преданностью смотрели на Гафу, который спокойно вытирал о траву испачканные кровью руки. — Тут ручей рядом, — сказал я, хорошо зная эти места. — Пойдем, покажу. И Гафа пошел со мной. Я помню, я вспомнил теперь — как я эти слова произнес» Угодничество, заискивание, рабское обожание, желание услужить — Господи, каких только оттенков подлости не было в моем голосе! И мои последующие действия, вражда с Гафой —• ведь это все правда — ничего или почти ничего не меняют. Одно не отменяет другое. Искупления не бывает. Это не новой краской замазать старую. Как-то, будучи у Алексины с Качаевым и Засоновым и смотря невнимательно по телевизору выступление какого-то политика, демократичного теперь и коммунистичного в недавнем прошлом, выступление, в котором много места уделено было анализу былых ошибок, я, не удержавшись, сказал, что не верю в раскаяние. Сделанное — сделано, Сказанное — сказано* Это не значит, конечно, что уж раз сделано одно нечто этакое, то можно и впредь безумствовать, коль скоро прощенья все равно нет, но впору заново отвечать на анкету. Но — для себя — и потом. Пока мне нужно ответить, исходя из цели, о которой я начал подзабывать — и напрасно. Долг, взывающая кровь отца и деда велит мне не сворачивать с пути. 79. Бывало, что по нескольку дней или целых месяцев Вы не могли ничем заняться, потому что трудно было заставить себя включиться в работу. Неверно, 80. Вы почти всегда о чем-нибудь тревожитесь. Благородное беспокойство милиционера о благополучии Отчизны, Верно. 81. Вам труднее сосредоточиться, чем большинству других людей. Неверно. 82. Вы никогда ни в кого не были влюблены* Неверно. Либидо — качество гносеологически агрессивное, влюбленность есть посягательство на душу и тело другого человека для блага этого человека — как полагает влюбившийся. А весомая доля агрессивности по отношению к человеку для его же пользы или пользы общества всякому милиционеру должна быть свойственна.
Анкета 43 83... 84... 85... 86... 87.,. 88... 89... 90... 91... 92... 93... 93. Вас очень привлекают люди одного с Вами пола. Неверно. Стоп, стоп! Какое стоп, не сходи с ума, — сейчас и это отыщешь в себе? Или опять что-то вспомнилось? Ну да, ты любил Кайретова, того самого, у которого первого появились часы. Но влюбленность эта была обычной, подростковой, он был для тебя ненавистный кумир. И никакого сексуального заряда эта влюбленность не имела — да и прошла она к старшим классам, — и была ведь одновременно настоящая, нормальная любовь к Алексине (которой не было, правда, как выяснилось). Была тяга к Сергею Качаеву в ту пору, когда он еще не был мужем Алексины, а был разведенным холостяком, баловства ради вел в университете какой-то там спецкурс, был почасовиком (сам он закончил в свое время одновременно и русское и романо-германское отделение филфака — и считался студентом блестящим, но не стал учиться в аспирантуре и защищать кандидатскую, весь ушел в свои букинистические увлечения, иногда репетиторствовал, беря учеников немного, но за очень высокую плату — и почти все его ученики поступали в институты, в университет). Я помню. Это была заурядная встреча — на улице, поздней осенью. Он шел по улице прямо, с высокой головой, в длинном черном пальто, только не в кашемировом, как сейчас, а в драповом, с огромными пуговицами — и, конечно, в широкополой шляпе. Я двигался навстречу — и поймал себя на том, что не хочу, чтоб он меня заметил, хочу пройти стороной, и восстал в душе против этого — и пошел прямо на него. Я ведь давно хотел встретиться с ним не дома у Алексины, где мы совпадали два-три раза и где он вещал, а она слушала, а я помалкивал, разгадывая загадку, за что она так без памяти увлеклась им. Мы поздоровались. Я знал, что он живет неподалеку, что он, скорее всего, идет домой. Мне захотелось туда. Мне захотелось знать, как он живет. — Очень досадно, — сказал я. — Наши с вами разговоры всегда кончаются как-то на полуслове (хотя разговоров-то почти и не было!). У нас возникало немало интересных тем, хотелось бы одну-две довести до логического завершения. Если вы располагаете свободным временем, мы могли бы, не откладывая, заняться этим под стаканчик-другой винца. — Винца я не прочь, — сказал Качаев. Не стесняясь, он купил три бутылки дешевого портвейна. Вот если бы он был в какой-нибудь задрипанной курточке и кроличьей шапчонке, он, может, потребовал бы с независимым видом коньяку. А тут — с независимым же видом, но с тем оттенком независимого вида, который может появиться только у человека, который хорош собою и при этом в такой шляпе и таком пальто, — портвейна. Да, представьте, хочется иногда чего-нибудь простенького, незамысловатого. Для человека в курточке и шапчонке портвейн — нужда, для человека в таких одеяниях — прихоть! На этом, я полагаю, основывалась его удивительная легкость, непринужденность, небрежность, с которой он купил этот самый портвейн с наполовину отклеившимися этикетками и понес его в руках, ничуть не собираясь скрывать или стесняться — а мог бы моим портфелем, например, воспользоваться. Я этому — не верил. И еще больше одолевало нетерпение попасть в его дом, оказаться с ним в общении и разговоре* Дом оказался, конечно, не дом и даже не квартира, а комната в коммуналке — после развода с первой женой, которой он оставил все, кроме книг. (Комната, кстати, в том же доме, где живет вторая моя „невеста" — Тамара. Бедная женщина.)
44 Алексей Слаповский Нет, я не своими глазами на все смотрел, я смотрел глазами Алексины, будучи убежденным, что она не раз бывала там. Я смотрел (а! — ? — !), как он, высокий, широкоплечий, элегантный в длинном своем пальто, открывает дверь — словно дверь своего особняка в глубине осеннего желтолиственного прозрачного парка. Но — длинный коммунальный коридор. Все ожидаемо: какой-то сундук, детский велосипед, стиральное корыто, конечно же, на стене, телефон на подставочке, высокие двери, сумрак. Ты (это я о нем — за Алексину) — странен, неуместен в этом коридоре, если помнить, что ты хозяин здесь, что живешь здесь. Но очарователен, уместен, изящен, если видеть в тебе пришельца, человека, случайно попавшего сюда. А поскольку в тебе как-то всегда уживаются случайность и принадлежность, ты — и хозяин, и гость, образ начинает двоиться — ты и странен, и уместен. Что же будет дальше? Ты открываешь высокую дверь — и опять сумрак: единственное окно выходит, в глухую стену. Ты зажигаешь свет — конечно же, не верхний, а торшер, низкий торшер, абажур у него как у настольной лампы, свет, направлен вбок и вниз, комната мгновенно наполняется тенями вещей и самими вещами, на которые не обращаешь внимания — ну шкаф, стол , кресло, разложенный раз и навсегда диван-кровать... Мне интересно, куда ты - денешь свое пальто, не хочется, чтобы заурядно повесил в шкаф. Этого и не происходит, пальто мягко и небрежно совершает полет куда-то в угол за шкафом, туда же и шляпа, а вот моему пальто, гостевому, ты хочешь оказать честь, открыв-таки дверцу шкафа, но я торопливо снимаю, и тоже в угол, мы смеемся тихо — как и должно смеяться в сумерках. Садимся у стола — в углу, у окна. Освещения недостаточно, чтобы — вдруг — читать или писать, или что-то рассматривать, при таком свете можно только другим человеком заниматься. Умный свет. Таким, наверное, в прошлом веке был вечерний свет у людей бедных и среднего достатка, поэтому они, наверное, больше занимались друг другом. Правда, не всегда это хорошо. Можно ведь друг другом заниматься и с любовью, и с ненавистью, и, самое худшее, с тоскливым раздражением душевной немощи или пустоты, или неудовлетворенности... Ты поднимаешь стакан с вином. Поднимаешь к глазам. Вино красное, красивое. И ты красив, черт, бы тебя побрал, что поделать, красив. Я тоже беру стакан. Запах вина кажется таким, каким он должен быть. Все — такое, как должно быть. И — выражение лица твоего и твои слова, хотя в них — ничего особенного. Важно ведь не это, важно, что это только мне говорится, что это никому раньше не говорилось и никому после меня не скажется. Может, это не так, может, ты обманываешь — значит, умеешь обманывать искренне, с душой — Бог тебе судья, Бог тебя простит, не я, кто бы меня простил! И мне хочется в ответ сказать что-то такое же и так же — только тебе, только сейчас — и никому другому ни раньше, ни после. Ведь самое, может, ценное, что в жизни и есть — единственность. Человека, минуты. Сейчас — единственность. Другое слово слишком затаскано — неповторимость. И странная легкость: не думать, что будет дальше — потому что ты и себе позволил эту легкость, а вот если бы ты думал о дальнейшем и о способах это дальнейшее устроить, забота обязательно видна была бы в твоих глазах, и я тоже утратила бы легкость, тоже стала бы думать о дальнейшем. Ты встаешь из-за стола к окну — удивительно! — так, словно ты один, а вовсе не потому, что встать нужно, чтобы не засидеться за столом весь вечер (и чем дольше сидишь, тем трудней встать). Ты встаешь легко и смотришь в стену — или в стекло окна, продолжая говорить, — и само собой получается встать рядом с тобой со стаканом и смотреть на то же, на что смотришь ты, продолжая говорить. Глухая стена, выше —. край крыши, темные облака в темном небе, где это все? — в любом городе, в любой стране, где угодно — и это лишь подчеркивает единственность происходящего, потому что лучше всего единственность проявляется в общих, обычных и про-
Анкета 45 стых условиях, пространствах — как в изобразительном искусстве разные фигуры наиболее разнятся на одинаковом фоне, а одна фигура может, быть сама на себя не похожа, если менять фон для нее... (Алексина, Аля, тебе никогда не казалось, глядя на белый лист, что там уже написано что-то и тебе лишь надо угадать — и написать по написанному?) Допив стакан, ты ставишь его на подоконник, отталкиваешься от подоконника и навзничь падаешь на диван — как очень уславший человек, ты ведь просто очень устал, а не что-нибудь такое. Тебе нужно вытянуться — с легким стоном, а разговор все продолжается. И очень естественно — подсесть, чтобы лучше слышать, очень естественно тоже спокойно лечь рядом, на бок, подперев щеку рукой. Но тут ты замолкаешь — с недоумением. Ты будто бы только сейчас замечаешь меня — и мою близость. Ты смотришь, хмуря брови, вопросительно. Ничего мне не остается, кроме легкой усмешки. Да нет, ничего смешного, отрицаешь ты движением головы и протягиваешь руку с длинными пальцами, чтобы убрать прядь волос с моих глаз, увидеть глаза и понять, что в них. Только для этого. А я опускаю глаза — и нельзя, невозможно, безбожно не поцеловать пальцы. С трудом отделился я, помню, от образа Алексины, которым обволокся не с чувством умственного перевоплощения, а чуть ли не настоящего превращения в нее. Не без помощи вина, само собой. Мы выпивали, говорили, но он, заведомо — и неизвестно почему — решив, что половины вещей, внятных ему, я не понимаю, отделывался односложными фразами и, кажется, настроен был больше слушать, чем говорить, что для таких людей, казалось мне до этого, не совсем обычно. Впрочем, возможно, то была его игра этого вечера: быть молчаливым. Ведь не просто приятель, не просто знакомый в гостях у него, а — соперник, хоть и незначительный, друг женщины, которая... Хватит, хватит! 94. Временами Ваши мысли текли так быстро, что Вы не успевали их высказывать. На другой день с утра я ничем не мог заниматься. Думал о Ларисе, представляя, как через несколько дней могу оказаться в небывалой для меня роли мужа (фактически), жить — с кем-то, спать — с кем-то (в прямом смысле спать, то есть когда рядом другой человек — ворочается во сне, посапывает и даже, быть может, храпит...). Мне это настолько нелепо показалось, что я даже рассмеялся. Надежда заглянула в комнату: — Ты чего? — Так... Анекдот вспомнил... Думал я также и о Тане. Тоже ведь милая женщина — и какая странная болезнь у нее. Дочь почти в отчаянии, не может уехать, не выдав ^ать замуж. Они надеются на меня. И я бы, возможно, эти надежды оправдал: Тане я нужней, чем Ларисе, Лариса не пропадет. Но я не смогу — по очень простой и по очень сложной причине: у Тани дочь — Нина. Она уедет не навсегда, она будет, приезжать. Может даже такое случиться, что ее артистическая карьера не сложится, ее престарелый бой-френд останется в лоне семьи — и Нина вернется насовсем. И как жить тогда в их квартире — постоянно ощущая ее присутствие? * И тут я набрел на идею, которая показалась мне великолепной. Сам я не смогу жениться на Тане, но есть ведь замечательный человек Валера Скобьев, мой одноклассник, друг детства и юности, золотой, добрейший человек, с которым, правда, мы давно уже не виделись. На исходе зимы этого года я встретил его, но в троллейбусе, в толчее, не успели даже толком поговорить. Я вообще не люблю говорить со знакомыми при посторонних и всегда удивляюсь тем, кто нестеснительно обсуждает свои проблемы в полный голос, не обращая внимания на окружающих. Валера выглядел не очень
46 Алексей Слаповский хорошо, но был лучезарен — и пригласил меня на новоселье. Там, дескать, и поговорим. Квартирка маленькая, но много ли одному надо! — сказал Валера, и из этих слов я понял, что он развелся с женой. Наверняка она виновата, потому что кто еще муж, кто семьянин, если не Валера? Вот для Тани подходящая пара! На новоселье я так и не собрался, но адрес, номер дома и квартиры запомнил, имея хорошую память на числа. Не откладывая, с утра пораньше я отправился на трамвай номер десять, что проходит в нескольких кварталах от моего дома, и через несколько остановок оказался в районе, называемом Агафоновкой, это большой поселок, поднимающийся в гору —- деревянные частные дома. Но вырос здесь и микрорайон из нескольких девятиэтажных домов, среди которых я без труда нашел дом Валеры и поднялся на восьмой этаж. Увидел металлическую дверь, глухую, с единственным отверстием для хитроумного ключа и глазком. Что ли забогател Валера? — подумалось мне. Позвонил. Сквозь глазок видно было, как в прихожей зажегся свет. Потом глазок затемнился: меня рассматривали. — Кого надо? — послышался нарочито мужественный голос. — Мне бы Валерия Скобьева, — приветливо ответил я. — Он тут не живет. — Он переехал? А не будете ли столь любезны сказать его новый адрес? Дверь открылась. Довольно тощий и невеликий ростом мужчина лет тридцати с совершенно непонятной злостью сказал: — Я сейчас буду столь любезен тебя с лестницы спустить. — Не вижу причины, — удивился я. — Валера мой одноклассник. Почему бы вам не сказать мне его адрес? Мне нужно увидеться с ним. — Тебе нужно, ты и ищи, — сказал злой мужчина и вознамерился прекратить общение. — Послушайте! — сказал я. — Я не первый раз слышу эту фразу. „Вам нужно, вы и действуйте!" Это, смею вам заметить, глубоко грубая и даже бесчеловечная фраза. Бесчеловечно в ней то, что она, во-первых, оскорбляет и того, кто ее произносит, и того, кому она адресована. Во-вторых, получив такое напутствие, человек приходит в состояние раздражения — не я лично в данный момент, а кто-то, допустим, теоретический. Ему захочется выместить — и, часто не имея возможности выместить на том, кто проигнорировал его нужды, он вымещает на другом. Но круговорот, отношений таков, что когда-то и вы окажетесь в ситуации, когда человек, обиженный не вами, а кем-то другим, подобным вам, на вашу просьбу скажет: это ваши проблемы, вам нужно, вы и действуйте! Злой тощий мужчина, держась рукой за дверь в готовности захлопнуть ее, медлил — видимо поневоле заинтересовавшись. Он выслушал меня и сказал: — А со мной только так и поступают. Я свои проблемы сам решаю. В том числе с Валерой твоим. Он тебе может рассказать. Только учти, все на законных основаниях. — Что именно? — Он расскажет, если еще не загнулся. И мужчина назвал мне новый адрес Валеры. Адрес звучал странно: улица Бахметьевская, дом такой-то, во дворе. Как понимать — во дворе? Объяснений спрашивать не у кого: дверь захлопнулась. Что ж, время имелось, и я поехал на Бахметьевскую, благо на том же десятом трамвае до Крытого рынка, а там пешком — рукой подать. Войдя в указанный двор, я стал озираться. — Кого ищем? — неласково спросила старуха, выбивавшая половик на деревянной веранде второго этажа, блестевшей в свете утреннего солнца остатками стекол в решетчатых рамах, — Мне Валерия Скобьева.
Анкета 47 — Таких нет. — Мне сказали, он тут. во дворе живет. Я не понял, как — во дворе? — Валерка, что ли, безногий? Вон он, в сарае, если не по улицам шкандыбает. А если дома, то пьяный спит. Она указала на деревянный сарай, такой же, как и прочие соседние сараи — покосившиеся, ветхие, щелястые. Дверь была приоткрыта. Я вошел. Глаза попривыкли к сумраку — и я увидел в углу кучу тряпья. Подошел, приподнял нечто вроде рогожи — и увидел спящего, свернувшегося в калачик, человека, ужасающе какого-то короткого — и я сразу не мог понять причины этого впечатления, хоть и помнил слова старухи. Что слова! — мне самому надо было убедиться, что человек этот. — Валера Скобьев и что он — без ног. Но, вглядевшись, я увидел, что у него только одна нога лишена своей половины, а вторая просто зарыта в тряпье, но, кажется, цела. Валера во сне начал бессознательно шарить рукой, отыскивая рогожу. Проснулся. Резко сел, уставился на меня. — Чего? Кто? Зачем? — Здравствуй, Валера... — Антон? Каялов? Антоша? — И заплакал. И вот его история, которую он рассказал сбивчиво, нервно и перескакивая с одного на другое, а я изложу коротко и сухо — и по порядку. Закончив школу отлично, хоть и без блеска — как-то скромно-отлично, он удивил всех, он пошел работать сразу же на завод слесарем-сборщиком, на тот завод, где работал его отец. Потом армия, а после армии он серьезно и основательно завел семью. Жизнь испытывала его на прочность. Ни начальство, ни товарищи не любили его — за трезвость, трудолюбие, за то, что он, находясь в условиях социалистического производства, понимал эти условия слишком буквально и очень досаждал словами правды на всяческих собраниях, а потом и заходя в кабинеты, став цеховым профоргом — и при этом относясь к своей традиционно юмористической должности с таким вниканием в нее, что все только руками разводили. Профсоюзными делами ведь, то есть распределением льготных путевок и новогодних подарков детям, занимался на всяком предприятии освобожденный от других трудов профком, от профоргов же требовалось только собирать взносы и оформлять агитационные стенды „Позор прогульщикам!" и „Мы равняемся на них!". Но Валера профсоюз понимал как средство защиты интересов рабочих на вверенном ему участке — и сильно этим раздражал руководство. В качестве самой доходчивой урезонивающей меры ему задерживали очередь на квартиру, хотя он и в Коммунистическую Партию Советского Союза вступил по рабочей сетке, как тогда выражались, позволяющей содержать в партии необходимое пролетарское большинство; его заявление рассмотрели охотно: надо ведь было кого-то принимать, —• и зазывали пролетариев, и уговаривали, но все отказывались, ибо на излете социализма перестали уже стесняться чего бы то ни было и откровенно, по-рабочему, с матерной прямотой высказывали свое отношение к партийным и государстг венным органам и мероприятиям — да еще взносы партийные плати, которые чуть ли не больше подоходного налога! Нет. уж, пошли вы все туда-то и туда-то!.. А тут человек сам в руки лезет!.. Но он и к членству в партии отнесся слишком серьезно и сознательно и слова „я — коммунист" произносил так, что другим неловко становилось. То есть он вступил в партию не ради квартиры или повышения в должности, а принципиально, и это позволяло администрации не церемониться с ним, зная, что он не будет куда-то писать, жаловаться, кляузничать: считал эти действия несовместимыми с именем коммуниста. И вот. он жил с матерью, с женой и двумя детьми в двухкомнатной квартирешке, честно трудился, был активный общественник — и с горечью видел, как те же, например, квартиры, получают люди, года на заводе не проработавшие, а некоторые — не работавшие там совсем.
48 Алексей Слаповский Десять лет так было. Хлопоча за других, Валера ни разу не коснулся личного квартирного вопроса. Начальство даже уважать его втайне стало, парторг однажды даже заикнулся: а не дать ли наконец новое жилье передовику производства, профсоюзному деятелю и коммунисту? Но директор тонко заметил, что, дав квартиру, этим они создадут прецедент: уступи одному суетному правдолюбцу, так и другие в суетное правдолюбие ударятся, неправильно истолковав поступок дирекции, будет тогда от слов критики не продохнуть, люди и без того охамели вконец в своем рвачестве. Жена Валеры была женщина обычная. Она устала. От усталости ли, от каких других ли причин — или просто без причины, а по ветреной самостийной прихоти души — она влюбилась в главного инженера. И тот полюбил ее. Но уйти из семьи не мог. Встречаться им было трудно, поэтому он попросил ее развестись — и как только она развелась, тут же получила квартиру и уехала от Валеры, а он остался с матерью. Через год роман бывшей жены с главным инженером кончился и она стала говорить Валере, чтобы он пришел бы в семью, стал бы жить с ней и все простил. Но он не мог. Он отдавал бывшей жене и детям три четверти зарплаты, он навещал детей, но простить и жить с бывшей женой — не мог. А время шло — и всем известно, что сталось с производительными силами и производственными отношениями. Валера, несмотря на свою квалификацию, сказался фактически без работы, находясь при этом на рабочем месте. Завод, бывший ранее оборонным, в результате конверсии вместо электронных приборов для космических стратегических вооружений стал производить охранную сигнализацию для автомобилей, гаражей, офисов и квартир. Валере это претило. Он ушел на другой завод, грубый, кирпичный, где занялся работой простой и ясной — грузил кирпичи. Но и там произошел спад производства. Он подумывал о другой работе, и тут. по небрежности такелажников ему покалечило ногу, пришлось отрезать выше колена. Валера не хотел быть инвалидом и надеялся на протез. Однако ему сказали, что отечественных протезов нет и они плохие, а хорошие — например, западногерманского производства — стоят десять тысяч немецких марок. Впервые в жизни Валера заплакал от бессилия. Он получил инвалидную пенсию, и стали они с мамой на свои две пенсии кое-как жить. Семье Валера помогать уже не мог, да и не было нужды, бывшая жена давно уж вышла замуж — за приличного, надо сказать, человека, дети привыкли уже к нему, там все было хорошо, хоть одна боль из Валериного сердца вон. Но появились другие боли: Валера начисто разуверился в коммунизме, считая, что, как он выразился, „вещь она хорошая, коммунизм, но не для нас, падлов, выдумана, — не для людей то есть. Может, на Марсе где-нибудь..." Он сделался циником и скептиком и ждал, что энергия обиды и злости заставит его жить так же старательно и активно, как раньше. Но вместо этого все чаще испытывал скуку и грусть. И стал выпивать. И тут является — фантастично — не кто-нибудь, а наш с ним общий одноклассник Кайретов, который когда-то много значил для меня и ничего не значил для Валеры, потому что он уже в школе жил глубокой внутренней жизнью, ни с кем, кроме меня, не водясь и не общаясь. Валера, похоронив маму и оставшись один в двухкомнатной квартире, вдруг зажегся идеей обменять ее на однокомнатную, получив доплату, и купить себе наконец протез — и останется, возможно, на скромное, но постоянное жизнеобеспечение. Квартира ведь его была хорошей, возле сада Липки, с раздельными комнатами и высокими потолками, жилой площадью тридцать пять с половиной метров, кухня — восемь. И тут-то он и встречает Кайретова, который, оказывается, подвизается как раз в фирме по обмену, продаже и купле квартир. Кайретов с радостью
Анкета 49 берется за дело, уверяя, что Валера в результате операции должен будет получить никак не меньше десяти тысяч долларов, если не будет, дурак и согласится на так называемую малосемейную квартирку, пусть всего двенадцать метров, но отдельная ведь и со всеми удобствами, и даже с балконом! Обойдутся же услуги фирмы — себе Кайретов ничего не возьмет, но фирма-то даром не работает! — всего-то миллиона в три-четыре. И Валера, всхлипнув — он слаб стал на глаза, — даже обнял Кайретова и, подписав доверенность, отдал ему все свои права и документы. Все свершилось быстро. Через неделю (в феврале 1995 года) Валера получил квартирку в Агафоновке и аванс: десять миллионов рублей. Он пить в это время бросил, приладил протез отечественного производства, негнущийся и тяжелый. В этот-то момент я и встретил его в троллейбусе, радостного новосела, а протеза не заметил, потому что Валера сидел, костыль же, стоящий между ним и каким-то стариком, я почему-то ничтоже сумня- шеся приадресовал старику, мне в голову не могло прийти, что он — Валерии.... Через месяц после вселения, вернувшись из магазина с бутылкой кефира и буханкой хлеба (он сохранял свои аскетические привычки, сберегая деньги на хороший протез), Валера увидел в своей двери совершенно другой замок. С бесплодным недоумением, не веря происшедшему, он долго пытался открыть замок своим ключом. Потом позвонил. Вышел тощий, коротенький и заносчивый молодой мужчина и сказал, что у Валеры два выбора: или ему немедленно оторвут последнюю ногу, или он попадет в милицию. Есть и третий выбор, зловеще-играючи сказал он, но выбирать будешь уж не ты. Валера, хоть и надломлен был душой, но не напуган еще до конца, он закричал и ударил гада костылем. А милиция тут. как тут. — вышла в виде человека в сержантской форме. Вдвоем они сперва побили Валеру, а потом предъявили ему бумагу, из которой следовало, что квартирой этой владеет — и уже на правах приватизированной личной собственности! — этот самый тощий и коротенький. Валера ^уть не потерял сознание, но вместо этого собрал последние силы и, лежа, ударил костылем милиционера. Тот гнусно обрадовался и доставил его не куда-нибудь, а в следственный изолятор. В тот. же день вечером Валера узнал, что на него завели уголовное дело: нападение на милиционера с холодным оружием. Холодное оружие ему предъявили тут. же — нет, не инвалидский его костыль, а настоящий разбойный финский нож хищного невероятного вида. Не узнаешь? — спросил следователь. Ты приглядись, приглядись! Совсем потерявший ориентировку, Валера взял нож в руки, повертел — и тут же бросил. Но поздно было. Вот, и отпечатки пальцев твоих тут есть! — с укоризной воскликнул следователь. Валера заплакал. — До десяти лет тюрьмы, — сокрушенно сообщил ему следователь. И тут же утешил: — Но ты можешь найти смягчающие аргументы! Ведь у тебя есть смягчающие аргументы? Аргументы Валеры лежали на сберегательной книжке — аванс за квартиру. Он все понял. Под конвоем он отведен был в сберкассу, где снял со счета все деньги, отдал их тут же следователю, подписал какие-то бумаги и тут же был выпущен на свободу с какой-то крохотной суммой, которую следователь сердобольно отстегнул ему/ Первым делом, молча крича страшным криком в душе, он отправился в фирму, где служил Кайретов. Кайретов, увидев его, заплескал руками, заохал и стал говорить, что криминальные структуры подорвали их фирму до основания фальшивыми документами и прямыми угрозами, двое человек погибли, а он сам, Кайретов, ждет, не сегодня-завтра нападения. Ужас, что творится, сказал он, мы старались для людей, а они теряют, квартиры, приходят, обвиняют нас — а мы при чем, если кругом неприкрытый бандитизм? Валера только плакал, только плакал.
50 Алексей Слаповский Кайретов сжалился. Он отвел его в этот самый сарай, который был куплен им как место под гараж, расхвалил его, сказав, что тут. вон и лампочка есть электрическая, и доски жестью обиты — зимой не будет дуть, — отдаю даром, всего за полтора миллиона. Можно — в рассрочку, на год. И Валера стал откладывать пенсию, собирать деньги нищенством, но тут окончательно лопнула донельзя натянутая струна его души. Он опять стал пить. Вот уже два месяца он не выплачивает долга и ждет, что его сгонят с последнего пристанища, а не сгонят — погибнет здесь зимой в лютые холода. Протеза — даже этого, плохонького, он лишился: заснул как-то в скверике, а глупые мальчишки взяли и отстегнули протез, чтобы посмотреть, как, проснувшись, одноногий будет просить вернуть его, ругаться и бегать за ними. Валера, проснувшись, в самом деле, и просил, и плакал, и ругался, и безнадежно пытался бегать за ними, прыгая на одной ноге и упираясь костылем. Вдосталь натешившись, мальчики убежали, швырнув ему протез, но он оказался раскурочен и выпотрошен: любознательные относительно всякой машинерии современные дети хотели посмотреть, как он устроен... Я слушал — и ужасался, как не ужасался давно уже, Все-таки Кайретов был моим ненавистным кумиром, и, пожалуй, любви к нему было все-таки больше, чем ненависти. Он вообще был любимцем класса — решительный, веселый — и при этом довольно мягкий, добрый человек. Я знал, что отец его, большой начальник, был выходец из села, и тем более поражало меня в манерах и внешности Кайретова что-то аристократическое, старинное, чуть ли не дворянское что-то, в общем порода. Я это хорошо вижу и чувствую в людях, но почему-то не ощущаю в себе. Я таких людей уважаю. И вот Кайретов оказался — беспородный жулик, один из множества, кто наживается на несчастьях человеческих. Контора Кайретова была в двух шагах — на улице Белоглинской. Я стал уговаривать Валеру немедля пойти туда, но он отказался: не в виде, не в форме, небрит, грязен. Он взял у меня взаймы толику денег и сказал, что будет здесь ждать меня. До обеденного перерыва оставалось почти два часа, но я торопился. Фирма Кайретова, офис, а проще сказать — контора, называемая „Комфорт. Ltd", помещалась в старом домишке» Вошел й — точь-в-точь какое-нибудь до приятной тошноты знакомое домоуправление, райсобес какой-нибудь, райздрав, минжилкомхоз и т.п. Стены зеленые, стулья разномастные вдоль стен, двери с темными пятнами возле ручек, расхлябанный дощатый пол: видимо, фирма пыль в глаза пускать не любила — или просто не так давно поселились здесь, не успели произвести то, что в газетных объявлениях называется — я случайно наткнулся — евроремонт. Однако, скромность скромностью, а при входе сидел парень в камуфляжной одежке — и с пистолетом в кобуре. Он спросил, к кому я, кто я — и занес эти сведения в амбарную книгу, отметив время моего прихода. Кайретов оказался в учреждении — и сидел в своей комнатке один. Комнатка была уже не то что коридор: светлые стены, блестящие жалюзи на окне, стол — огромный, темно-серый, из какого-то искусственного гладкой шершавости материала, и кресла для посетителей — в тон, темно- серые, на колесиках, и кресло Кайретова — темно-серое, а на столе — компьютер, и факс, и впрочем, шут с ним со всем, не в этом дело! Кайретов взглянул на меня приветливо и вопросительно — как на клиента, но тут лее узнал. Впрочем, от этого выражение лица его не изменилось. Он встал и протянул мне доброжелательную руку — как и клиенту протянул бы ее, чтобы, едва освободив, тут же указать ею гостеприимно на кресло. Но я нарушил церемонию: руки не подал и сел сам. — Скажите, господин Кайретов, — сказал я, — есть ли у вас совесть? Кайретов в минутной задумчивости склонил голову к плечу, после этого посмотрел ясно и чистосердечно мне в глаза и молвил: — Пожалуй, нет, господин Антоша, Не по поводу ли Валеры Скобьева
Анкета 51 пожаловать изволили? Оставьте хлопоты, давайте лучше повспоминаем лирично о школьных невозвратных годах! — Ты сукин сын. Ты ограбил не просто бывшего одноклассника, не просто инвалида, ты ограбил человека души единственной, какая редко у кого встречается, ты, возможно, лишил его последней веры в людей, ты наплевал ему в душу, ты... — Все так и есть. И ограбил, и в душу наплевал, — улыбнулся Кайретов. И туг. глупейший вопрос вырвался у меня — уж очень ошеломило меня его спокойствие. — За что? — спросил я Кайретова. Он даже удивился. — То есть как — за что? Да ни за что. Он дурак. Он сам мне все отдал. Пусть спасибо скажет, что жив остался, а то ведь, знаешь, бывают случаи... — То есть мог бы и убить его? — Конечно. Понадобится — и тебя убью. — Но это же страшно, Кайретов. Я понимаю — хотя и этого не понимаю — убить врага, человека, который чем-то навредил тебе, но убить из-за голой корысти, из-за того, чтобы приобрести побольше денег, а на деньги приобрести — я не знаю — ну, машину, мебель и прочий комфорт (вспомнил я название фирмы), убить ради этого убожества, ради того, чтобы ... Ведь это аукнется в душе твоей, Кайретов, попомни, это аукнется, ты не будешь спать ночами, тебя замучают, воспоминания... — Да нет! — объяснил Кайретов. — Какие воспоминания? Я своими руками не делаю ничего и сроду не видел ничего такого, я слишком впечатлительный. Экстрасенса личного пришлось завести, — пожаловался он. — Нервы мне гипнозом укрепляет. Отличная вещь, очень рекомендую. Я сидел перед ним, понимая, что на него подействовать нельзя ничем — и менее всего словами. Но продолжал говорить, не желая смириться с безнадежностью положения: — Кайретов! В виде исключения хотя бы — пожалей человека! Хотя бы долг ему скости, хотя бы комнатку дай ему в коммунальной квартире. — Я и так пожалел! — сказал Кайретов с досадой по отношению к своей уступке. — Я ж говорю, его убить надо было. И никаких хлопот, кто его, дурака, искать будет? Наверно, убью. Убью, в самом деле, — вздохнул он и даже потянулся к телефонной трубке, чтобы, наверно, дать соответствующие указания. Все это было словно во сне кошмарном, нереальном. (Будто бывают реальные сны!) Я вежливо придержал его руку и сказал: — Я не дам его убить. Я его сейчас же предупрежу. Спрячу. Кайретов подумал над новой информацией — как над сугубо производственной, деловой, не имеющей отношения к людям, в которых — кровь, ум, сердце. И быстро нашел решение. — Тогда я тебя убью. А? — сказал он, словно как бы даже советуясь. И тут же, поправив галстук: — Вроде и не толстый, а — потею. С гормональным обменом что-то. Ненавижу потеть. Люблю, когда тело сухое и чистое. Я люблю свое тело, Антоша. Волосы свои люблю, лоб высокий, глаза, нос прямой, классический, губы приятной припухлости, я свои губы как женщина люблю, которая меня любит, потом я плечи свои люблю мощные, я их тренирую, руки люблю, покрытые черными волосами начиная с локтей, люблю грудь, живот, спину очень люблю, жаль — только в зеркале ее вижу, и все остальное люблю, я мою это в превосходных шампунях, я умащиваю это все благородными мазями, у меня ступни ног мягче, чем руки восемнадцатилетней девушки! — Кайретов положил ногу на стол, скинул ботинок, стянул носок и похвастал своей ступней, вертя ею и пошевеливая пальцами. — И это — тело снаружи, но я и а внутреннем теле забочусь! — продолжил он, обуваясь. — В желудок свой я впускаю только первосортную пищу, взгляду моему необходимо ежедневное зрелище мягкого и рос-
52 Алексей Слаповскай кошного домашнего уюта, жена моя прекрасна, юна, сын и дочь мои обворожительны, — как же мне не убивать все, что мешает этому, рассуди сам? Нет, на сумасшедшего он не был похож. Он был нормален, но, похоже, издевался надо мной. — А если я тебя убью, Кайретов? — спросил я! — Вряд ли, — засомневался Кайретов. — Оружия у тебя с собой нет, голыми руками меня не возьмешь, я сильней тебя, да и... — он выдвинул ящик стола и многозначительно скосил туда глаза. — К тому же, не тот ты человек, чтобы кого-то убить, я хорошо тебя помню. — Ты чудовище, Кайретов. Я впервые в жизни — впервые в жизни, Кайретов, подумал сейчас, что, если бы тебя кто убил, я не пожалел бы. Понимаешь меня? Я впервые в жизни мысленно оправдал убийство! — Рано или поздно все к этой мысли приходят. Я — давно уже. — Хорошо, — сказал я. — Что сделать мне, чтобы ты не тронул Валеру? Оставь его жить, он ведь ничего против тебя не может уже. — Как не может? Тебе вот пожаловался, а ты пришел мне нервы трепать. А они у меня и так слабые. — Больше он никому не расскажет. А я — забуду обо всем. И ты забудь. Я к тебе не приходил. Не трогай его. Он — человек. Нельзя все-таки убивать людей, не убивай его. — Да, не убивай! — капризно сказал Кайретов. — А он разозлится и сам меня убьет. Правда, я с охраной всегда. Ладно. Уговорил. Пусть живет. Я даже долг ему прощу. Этот сарай все равно снесут через месяц, там дом будут строить. — Вот и прекрасно, — поднялся я, желая одного — уйти от Кайретова, не видеть его. — Всего доброго, — учтиво, как клиенту, сказал Кайретов, привставая. — Значит, договорились? — О чем? — не понял он. — Ты не тронешь Валеру. — С какой стати ты взял, что я его не трону? — Но ты же только что сказал, что — пусть живет! — закричал я. — Вот чудак! — Кайретов был искренне поражен. — Да разве можно так легко верить?! Я тебе что угодно скажу! Ну люди! Совсем дела не умеют вести! — То есть ты меня обманул? То есть на самом деле... — Да откуда я знаю, что будет на самом деле? По обстоятельствам посмотрим. А слова мои — это слова. — Господи! — схватился я за голову —образно говоря, потому что не собирался хвататься за голову перед Кайретовым. —Господи, что же, что же, что же мне сделать, Кайретов, чтобы знать точно и окончательно, что ты его не тронешь, не убьешь?! Кайретов подумал. — Меня все любили в классе, — сказал он. — А вы с Валерой меня не любили. А у меня такой характер, я люблю, когда меня все любят. Вы меня обижали. — Ты неправ, — сказал я. — Як тебе относился очень хорошо. Просто не показывал этого. Я признаюсь тебе, потому что не боюсь откровенности — и не подумай, что говорю это ради момента. Я признаюсь: я втайне обожал тебя. Я хотел быть таким, как ты, но понимал, что это невозможно. — Правда? —с интересом оживился Кайретов. — Смотри ты! Погоди минутку, я сейчас. Он вышел — и вернулся с двумя банками пива. — Из холодильника. Хочешь? — Нет. — Ну рассказывай, рассказывай. — Я все сказал. — А ты в подробностях.
Анкета 53 — У меня нет времени. И давай решим с Валерой. —- Давай решим. Ты знаешь, у меня в доме прислуга — сторож, шофер, кухонные женщины, горничные и так далее. Они по праздникам приходят меня поздравлять, я им денежки даю, а они мне целуют мою холеную руку. И дети мои по утрам приходят здороваться — и тоже целуют руку. Это старый русский обычай — целовать руку папе. Надо возрождать старые русские обычаи. Жена тоже мне целует, руки — она, само собой, не по праздникам, а когда ее чувства переполняют. Почти каждый день. Очень чувствительная. Глаза Кайретова вдруг блеснули слезой — и меня почему-то потрясло то, что Кайретов может заплакать такими же слезами, той же влагой, какой плачет и Валера Скобьев. — Так вот, дружочек. Если уж ты обожал меня, то поцелуй мне руку. И я прощу Валеру. И все будет хорошо — и здесь, и в окрестностях, и во всем мире. Кайретов, не вставая, протянул мне руку. — Обманешь, — сказал я. — Клянусь здоровьем детей и матери! Она жива еще, моя старушка. А твоя? — Ладно. Если уж детьми и матерью... Мне было нехорошо, противно, но не было ненависти к Кайретову, было неизвестно откуда взявшееся глубокое, хоть и брезгливое, сочувствие к нему, жалость и даже — скорбь. Без малейшего сомнения, потому что лично для меня это ничего уже не значило, я коснулся губами его руки — и выпрямился. И пошел к двери. Обернулся. — Помни: детьми и матерью клялся. На этот раз не отречешься. — Запросто отрекусь! Я онемел. Я смотрел на Кайретова во все глаза, я глотал воздух... — Чудак! — объяснил Кайретов. — Если бы я клялся перед человеком, которого ценю или уважаю! Ведь клятва сама по себе ничего не значит, важно — кому ты клятву даешь, разве не так? А ты для меня — пустое место. Значит, и слова мои — пустота. Уйди, не мешай работать, я устал от. тебя. Тут я закричал. Я закричал что-то дикое и нечленораздельное и бросился на Кайретова, но он, ловко вскочив, выставил кулак, на который я налетел — и упал. Тут вошел молодой человек. И хоть мне было не до наблюдений, но само по себе на ум пришло сравнение, само по себе пришло имя, которое я тут же почему-то дал этому человеку: Дориан Грей. Нечто изящное, одухотворенное, порочное, обворожительное и гадкое. Я не люблю Оскара Уайльда, он не мой по духу, но вот вспомнилось. — Об чем проблемы? — спросил Дориан Грей, с позволительной для денди шаловливостью коверкая язык. — Уничтожить надо товарища. Чтоб исчез. — Вооружен и очень опасен? — Да нет, — сказал Кайретов. — Знает лишнее. — И куда он понесет свои знания? В милицию? — Может. Дориан Грей осмотрел меня. — Извиняюсь за сомнение, но вряд ли. Постесняется. Сам будет правду искать. — Еще хуже, — сказал Кайретов. — Надоедать будет, а у меня нервы... — Семья у него есть? — Узнать несложно. Я все тут. же понял, сел на пол и сказал: — Узнавать нечего, Кайретов. Я один живу. — Врет и обманывает, — сказал Дориан Грей. — Семья есть. Любит семью. Но через семью действовать — пошло. И надоело уже женский визг и детские слезы слушать. Дай мне его, я сам им займусь.
54 Алексей Слаповсшй — Это как? — спросил Кайретов. — А вот как, — сказал Дориан Грей ему и мне. —- Я его отпускаю и обещаю в течение сорока восьми часов не преследовать. Обещаю также, что на живца, то есть на семью, ловить не буду. За это время, — объяснил он мне, —• вы успеете забежать домой, ведь там вы не захотите остаться, чтобы не подвергать семью опасности, забежите, возьмете вещички — и начнете скрываться. Но только в пределах Саратова, иначе придется изменить правила игры. Только в пределах Саратова. Вы скрываетесь, а я вас ищу. Вот и все. — Баловство! — проворчал Кайретов. — А не твое дело, — улыбнулся ему Дориан Грей. И мне: — Вас устраивает такой вариант? Я не ответил ему. Пьян или наркотиками насыщен, -— подумал я и спросил Кайретова: — Значит, ты не оставишь его в покое? — Кого? — Валеру, — Валеру? В покое? Это хорошее слово — покой. Я уже оставил его в покое. Он спокоен уже. Я вспомнил, что, выходя за банками с пивом, он затратил время гораздо большее, чем требуется, чтобы дойти до холодильника и обратно в этом маленьком доме. Давал инструкции и указания? Я выбежал из комнаты. Я помчался на Бахметьевскую. Я увидел дым. У двора и во дворе стояли пожарные и милицейские машины. Старушки охотно объяснили мне, что это бомж, Валерка безногий, алкоголик, в сарае живший, напился и чуть не сжег всех, зараза такая, хорошо пожарные быстро приехали, только сарай и сгорел — ну и бомж, конечно, со всей своей одежой и телом, сгорел дотла... Конечно же, никакого желания встречаться с женщиной (по имени Марина Синицына) у меня не было, и я позвонил из автомата с намерением извиниться и перенести встречу. А там видно будет. Трубку взяла другая женщина —- и слышалось множество голосов, и я почему-то сразу представил себе большую комнату на десяток-полтора канцелярских столов, а за столами сплошь женщины — что-то пишут, в бумагах, что-то высчитывают на калькуляторах, переговариваются, пьют чай, посматривают то на большие круглые часы казенного образца, висящие над дверью, то на свои наручные, сверяя их, и, хотя время и те и другие часы показывают одинаковое, все им кажется, что казенные идут медленнее. Женщина позвала Марину Сйницыну. Та подошла не сразу. — Да, — сказала она совершенно без выражения. — Здравствуйте, это Антон Каялов. — Здравствуйте. — Мы должны сегодня были встретиться, то есть в обед, у вас ведь обед с часа до двух? Так вот, понимаете, тут обстоятельства... То есть... Бывает всякое в жизни, вы извините, пожалуйста. — Ничего страшного, — спокойно сказала Марина Синицына. — До свидания. — И положила трубку. Я стоял у автомата. Нет, не равнодушие и не спокойствие в ее голосе, подумал я. Привычная безнадежность, привычное разочарование. Она восприняла мои жалкие оправдания как нечто само собой разумеющееся — будто ничего другого и не ожидала. Она, наверное, давно привыкла к неудачам В своей жизни. Бывают люди: автобус перед ними захлопывает двери, когда осталось только два шага до него, купленные вещи все оказываются или с браком или не того размера, человек, что*то горячо и верно пообещавший (и, вдобавок, славящийся своей обязательностью!), впервые в жизни по каким-то причинам своего обещания выполнить не смог, отпуска все приходятся на ноябрь или
Анкета 55 февраль, а когда, наконец, достается путевка на море в бархатном сентябре, именно в этот, период налетает на побережье ветровой промозглый холод, которого старожилы, по их уверениям, даже и не припомнят... Я позвонил еще раз. Та же женщина сняла трубку, а потом подошла Марина Синицына. —• Это опять я, Антон Каялов. — Да, — без удивления откликнулась она. — Знаете, я скорректировал свои планы, мы вполне можем встретиться. Вы, насколько я понял, где-то в центре работаете? -Да. — Может, пообедаем где-нибудь на проспекте Кирова? Тут. вот напротив заведение, знаете, ну, тут. равиоли и прочее. Любите равиоли? — Не знаю. Я там не была. — И я не был. Вот вместе и побываем. — Можно.*. Только у меня обед сорок минут. — Ничего страшного. Я жду? —• Не знаю... Понимаете, сегодня отчет.., Тут вдруг в трубке наступила тишина, Я представил, как трубку закрыла рукой ее сослуживица-подруга и шепчет. Марине Синицыной, что с мужчинами так не разговаривают. Само собой, поманежить их сам бог велел — но не сразу же и не в таких мелочах! В мелочах мужчина любит определенность — да так да, нет. так нет. По-крупному их можно дурачить сколько угодно, но ты сперва доберись до этого крупного! Сколько ты еще будешь резину тянуть, ведь по всему видно: приличный человек! А вдруг именно — Он? Какой отчет, что ты несешь, дура?*. Да неохота мне, вяло отвечает Синицына. Опять говорить с незнакомым человеком, неловко как-то, дурацки как-то... А неохота — так и скажи ему. Не хочу — и все тут! Чтоб больше не звонил! —- Алло! Алло! -— время от времени произносил я* ~— Извините, тут производственные дела* — возникла Синицына. — Через десять минут я буду. Она подошла ровно через десять минут. Женщина лет, тридцати, а может, и тридцати нет, внешности не поразительной, но и без ярко выраженных недостатков. И в школе, и в институте (в газетном объявлении указано было высшее образование) ее, скорее всего, звали не по имени, а — Синицына. И на работе так зовут. Синицына, ваш отчет, жду через неделю, бросает ей мимоходом начальник, а сидящей за соседним столом женщине пятидесяти с чем-то лет, с кровавыми губами, густо подведенными глазами, с волосами красновато-желтого оттенка, в белом костюме, в вырезе которого пенятся, наподобие жабо, кружевные пышные вихри красной блузки, он говорит: Наташенька, и вас касается, лапуся. Вы эксплуататор трудового народа, Виктор Палыч! — разражается смехом пятидесятилетняя Наташенька... Мы молча вошли в заведение, я взял два подноса и спросил, чего бы ей хотелось. — Да все равно, — сказала Синицына, глядя сквозь стекло на улицу. Я взял несколько салатов и собственно равиоли, фирменное здешнее блюдо; это оказались, по сути, те же пельмени, только поменьше и поизящней формой. — Может, что-нибудь выпьете? — Нет, спасибо. Вы берите себе, а я нет. — Я не пью. Я отнес подносы на круглый высокий столик, сгрузил тарелки, взял ножи, вилки, ложечки для кофе. — Спасибо, — сказала Синицына — и стала есть. Она ела буквально, она обедала в свой обеденный перерыв — так, как обедала бы одна. Ничем она не дала понять, что ждет от меня какого-то разговора.
56 Алексей Слаповский Похоже, самое для нее предпочтительное — вот. так молча пообедать и распрощаться, и больше никогда не видеться. — Ну что ж, — сказал я. — Мне о себе добавить нечего, в письме я все сообщил. И сделал паузу. Синицына, отодвинув пустую тарелку из-под салата, взялась за равиоли. — Кто вы по специальности, если не секрет? — спросил я. — Да так... — Не нравится работа? — Работа как работа. Бывает хуже. Чего ради я мучаю ее и себя, подумалось мне. Ясно ведь, что мы друг другу взаимно не понравились. Надо спокойно закончить обед и спокойно разойтись. И стал есть с не меньшей сосредоточенностью, чем Синицына. Увлекся — и не сразу обратил внимание, что она застыла над тарелкой. — Вам не нравится? — Вы извините, — сказала она. — Я не собираюсь замуж. Это подруга все. Она в газете работает, в этой самой, „Кому что", вот. и дает, объявления. Сколько раз я ей говорила, а она не унимается. — Если не собираетесь замуж, зачем же на мое письмо ответили, телефон сообщили, со мной встретились? И с другими, наверно, претендентами тоже встречались? — Да так как-то... Чтоб людей не обидеть. Они пишут, ждут, ответа... — Что? Не собираетесь замуж, не собираетесь — и вдруг соберетесь? — Да нет. Куда мне мужа, я с мамой в однокомнатной квартире живу. А в чужой дом никогда не пойду. И не смогу я там, да и мама болеет, все время. — Можно найти варианты, обменяться на двухкомнатную с доплатой. — Ну да... А где деньги взять? — А если найдем? — Мама не захочет. Дом ведь на набережной, она привыкла Волгу видеть. Говорит: только здесь хочу умереть. Говорит: хочу умирать и на Волгу смотреть. У нее даже кровать специальная, высокая, чтобы можно к окну — и Волгу видеть. — Можно найти квартиру на набережной с видом на Волгу. — Ей третий этаж нужен. Она говорит, третий этаж — идеальный этаж. И земля близко, и небо недалеко. —^ Можно найти и третий этаж. — Это искать... Кто этим захочет, заниматься? — А представьте, например, что я захочу? — Да нет. Поздно уже. Жизнь устоялась. — То есть вы категорически не хотите замуж? — Почему? В принципе, допускаю возможность. — И детей хотите? — Как сказать... В принципе, можно... — Тогда в чем проблема? — Да нет, как-то... — Что? — Это сложно... — Какие-то еще обстоятельства? — Да нет... — А что тогда? — Это сложно... — Что? — Жизнь вообще. Сегодня одно, а завтра другое. — Вот и хорошо. Сегодня у вас одно, а завтра будет, другое: выйдете за* муж. — А потом? — Что потом?
Анкета 57 — Ну как-то это вообще... Непросто это все. — Согласен. А что именно непросто? — Да все. — То есть все-таки замуж вы не собираетесь? — Почему? Только это вопрос неоднозначный. —• Какой? — Ну насчет заму#с. И вообще. Не это главное, — Согласен. А что главное? Синицына подумала, поковыряла вилкой остывшие равиоли. Ответила: — Жизнь. — Не спорю, — сказал я, участливо глядя на закрывавшие лицо Сини- цыной волосы короткой прямой стрижки. — А в жизни — что главное? — Этого никто не знает. — Ну пусть не главное, пусть — важное. Что? — У кого как. — А у вас? — Это сложно. Она посмотрела на часы: — Извините, мне пора, перерыв заканчивается. У нас начальство строгое в этом отношении. Спасибо. До свидания. И быстро пошла, но тут же, словно вспомнив что-то, вернулась. — Вы извините. Я просто плохо себя чувствую сегодня. Мне интересно с вами было говорить. Вы еще позвоните? — Конечно. — Спасибо. До свидания. Нет. Хватит. К пятой невесте в поселок Солнечный я не поеду. Найдутся ей женихи и помимо меня. За всю жизнь, может, быть, не было у меня такого дня. Погиб друг юности Валера Скобьев — почти на моих глазах. Другой человек из детства и юности оказался карикатурным подлецом — нестерпимо пошлым, и даже то, что он убийца, делает, его еще пошлее и мельче. Убийца несомненный — ведь это по его указанию подожгли сарай с пьяным Валерой, я уверен. И что мне делать теперь? Уличать Кайретова, преследовать его? Но надо бьйъ реалистом, — как частное лицо я мало что смогу. Значит. — что же? Значит, хватит, мне возиться с анкетой, надо быстренько просмотреть оставшиеся вопросы — и идти устраиваться на работу. Может, быть, попросить капитана Курихарова о протекции, хоть мне это и претит: не то, что именно Курихаров будет помогать мне, а сам тип подобных отношений. Уставший, я ехал домой в троллейбусе, думая о своих мыслях, было жарко, душно от зноя и от людей. Я держался за поручень и вот, после очередной остановки, когда в троллейбус набилось народа еще больше, меня стиснули со всех сторон, чья-то потная рука прижалась вплотную к моей на поручне, я отодвинул руку, поскольку не люблю посторонних прикосновений, но чужая рука тоже передвинулась. Я отодвинул еще, сколько мог, но и чужая рука тут. же скользнула, занимая освободившееся место. (Как не люблю я в людях этот суетливый, хоть и древний инстинкт захватничества, особенно проявляющийся в мелочах! Не всякая древность уважения достойна.) А может, тут. другое? Очень уж плотно прижимается рука, будто нежит себя возможностью прикосновения к обнаженной коже. Или это я так воспринимаю, заморочив себе голову (см. утверждение 93: Вас очень привлекают люди одного с Вами пола)? Но ведь не привлекают, же, не привлекают же! Почему же я об этом думаю? Или мне думать больше не о чем в этот, страшный день? И если не о себе думаю, то о других думаю, вот. — человек от. тесноты прижался ко мне рукой, а я вообразил невесть что о нем. Я искоса глянул. Мужчина возрастом чуть старше меня, волосы с проседью,
58 Алексей Слаповский пострижены красиво и коротко, пахнет одеколоном, весь какой-то выглаженный и вымытый, легкая полнота, губы румяные сложены как-то аккуратно и мягко, благодушно — совсем не по погоде и не по обстоятельствам. Он повернул голову, мы встретились глазами и, хотя в лице его ничего не изменилось, глаза, мне почудилось, смотрели многозначительно. Я поспешно — чересчур поспешно, подозрительно поспешно! — отвернулся. Рука его пухлая, влажная, горячая, просто жгла. Убрать свою, но что он подумает? Он подумает, что я все понял. А с человеком, который понял, уже легче наладить контакт! Нет, нужно сделать вид, что ты ничего не замечаешь и ни о чем таком не думаешь. Увидя мое равнодушие, он оставит свои бесплодные мечты. Меж тем мужчина зашевелился своим ловким наперекор полноте телом, задвигал вращательно плечами и бедрами — и оказался вплотную прижатым ко мне. Господи, ну, тесно было человеку, неудобно, вот он и нашел себе положение получше, попросторней, только и всего! Но ведь никто, кажется, не давит на него с другого бока, почему он сам так давит на меня, так прижимается ко мне? К тому же я, напряженно не поворачивая головы, явственно чувствую его пристальный прямой взгляд... Надо выйти. Но не последует, ли и он за мной? Может, выйти дурацкая безобразная сцена. Ободренный моим молчаливым согласием — а как еще воспринимать мое поведение? — он пойдет за мной с глупым каким-нибудь разговором и надо будет, посреди улицы как-то отвязываться от него, чтобы не привлечь — к нему в первую очередь! — внимание людей. Я решился. Склонив голову набок, я тихо сказал, так тихо, чтобы слышал только он: — Послушайте, с вашей стороны это слишком... Вы ошиблись адресом. И вообще, уличные и троллейбусные — и прочие публичные знакомства мне претят, даже если иметь в виду женщин, мужчины же тем более... Я современный человек, я многое понимаю, хотя не знаю, оправдываю ли, но мне известно, что существуют разные люди и разные отношения. Я просто опасаюсь, что с вашими методами вы можете когда-нибудь попасть в неприят? ное положение, если перед вами окажется человек не такой мягкий, как я.,. Исчерпав слова, я посмотрел на мужчину. Он смотрел на меня изумленно, разинув рот — и, похоже, слов моих то ли не расслышал, то ли не понял, то ли понял по-своему. Последнее и подтвердилось. — Ах ты, пидор! — громко сказал мужчина. — Я думаю, чего он на дороге встал, как умывальник, не спихнешь его, вцепился, падла, а мне выходить скоро! А он, оказывается, голубой! Ты чего мне предлагал, зараза? — Вы ошибаетесь, я ничего вам не предлагал. Наоборот... — Что наоборот? Ты чего это бормочешь? — заорал мужчина на весь троллейбус и покрыл меня прорабским шестиэтажным матом, которым никто не был в троллейбусе шокирован. Отнюдь, послышался со всех сторон одобрительный смех, просили бисировать. Говорили что-то и в мой адрес, предлагали действовать: взять, например, за шкирку и выкинуть в окно на полном ходу. Я понял, что доказывать — бессмысленно. Троллейбус остановился, я — под смех, улюлюканье и брань — выскочил; это оказалось нетрудно сделать, потому что, несмотря на тесноту, все близстоящие посторонились, брезгуя мной... Господи, что же это? Есть люди, мысленный дух которых материален и явственно проступает на лице. Неужели я из таких людей, неужели я похож на того, за кого меня приняли? Или это действительно есть во мне, то есть было и таилось, а теперь торчит как то самое шило, которое в мешке не утаишь? Выдумки все, выдумки!
Анкета 59 Мне нравятся женщины, я люблю их. Мне нравится Нина, дочь Тани. Да и Таня нравится. И Лариса. И Тамара понравилась — и если б не напилась, то неизвестно, чем бы кончилось наше свидание. Но, кстати, почему с первого взгляда заинтересовался мной в кабинете подлеца Кайретова женоподобный и томный молодой человек, которого я мысленно назвал Дорианом Греем? Что происходит со мной? Просто почти ужас. Но не позорен ли, однако, мой ужас? Не свидетельствует ли он о моем дискриминационном отношении к этим людям, если я заведомо считаю их особыми и даже несчастными? Ведь я тоже, пожалуй, особый человек и несчастный человек — только в другом и по-другому, А они-то как раз, может, счастливы? Но какое я имею право так говорить: они! И почему это я несчастен и почему я ч— особый? Если уж и особый, то именно своим умением чувствовать полноту бытия, — это разве несчастье? Прелесть ясного дня, синего неба, яркой мысли — Бог дал мне чувственное чувствование всего этого, надо быть благодарным... В легких раздумьях, успокоившийся, пришел я домой, но тут же наваждение мое возобновилось, то есть наваждение другого рода, но того же порядка. Надежда не вернулась с работы, Настя была в моей комнате. Она читала, устроившись в моем кресле. Это большое кресло, это кресло-кровать. Я купил его, выкинув старый громоздкий раздвижной диван, когда книги заняли почти все пространство комнаты. Настя часто устраивалась в этом кресле, ей там нравилось. Я не стеснялся переодеваться при ней, полузакрываясь дверцей платяного шкафа. Но сейчас — застеснялся и остался в чем был, хотя рубашка вся промокла и выходные брюки были слишком плотными, слишком жаркими. Сел за стол, взялся за работу. В последнее время я постоянно недовыполняю свою дневную норму: составлять по два кроссворда в день. В дело идет, как правило, каждый второй, и мои кроссворды появляются чуть ли не каждый день в одном из десятков изданий, с которыми сотрудничаю. Работа не ладилась. Машинально я поправил зеркало, старое мамино настольное зеркало на подставке, которое стоит и памятью о ней, и практически: я бреюсь перед ним своей электробритвой, Я поправил его действительно машинально, не глядя. Так перебирает, переставляет, вещи всякий человек, у которого не застопорилась работа. Но через некоторое время я, посмотрев в зеркало, обнаружил, что в нем отражается Настя. Халат, ее сполз, обнажив ноги до самых бедер. Внимательное лицо над книгой — серьезное, взрослое, женское. И необычайное произошло со мной. Я даже вынужден был, незаметно поерзав на стуле, сесть несколько спиной к Насте, скособочившись — словно корежит меня в сильном раздумье, словно места от. напряжения мысли не нахожу. Напряжение же было совсем иного рода. Пот. холодный и мелкий выступил на моем лице, и тут. же я облился весь потом обильным, горячим — как после бани, когда чай пьешь. (Я никогда не был в бане, но хорошо представляю. После ванной тоже бывает, когда вода очень горяча.) — Чего-то ты молчаливый сегодня, дядя Антон Петрович? — спросила Настя. Я вздрогнул. Только у женщин бывает так. Я уж если читаю, то читаю. У женщин же: только что была углублена, поглощена целиком, но — глазом моргнуть не успеешь, книга летит в угол и, возможно, уже никогда не будет, дочитана — и она тут же переключилась, отдалась стихии внезапной мысли.
60 Алексей Слаповский Больше всего я боялся, что она привычно подойдет сзади, взъерошит волосы и скажет: — Лысинка-то все растет, дядя Антон Петрович. Замуж пора, пока совсем не облысел. И бери жену маленькую, чтобы твоей плеши не видела. Или тебе высокие женщины нравятся? Как эти, ну топ-модели. Не ниже метр девяносто, ноги — метр двадцать, с ума сойти. Девяносто — шестьдесят — девяносто. Раньше мне нравилось чувствовать ее пальцы на своей голове и слушать ее фамильярную болтовню — и самому болтать в ответ что-нибудь пустяковое: такой у нас тон установился. Но сегодня, сейчас — я не смогу ей ответить, горло перехватит — и она обязательно поймет. И как мне тогда здесь жить? Я боялся повернуться. Она сошла с дивана. Приближается. Нет, не сзади встала, а рядом. — Трудишься? Возьми меня в помощники. Опасна речь человеческая! Из фразы этой ярче всего я услышал слово „возьми". Я взял ее за талию, бросив себе на колени газетный лист, с моим кроссвордом, и сказал: — А что? Я буду делать графическую заготовку, то есть форму, а ты будешь подбирать какие-нибудь простые слова. А потом я — что-нибудь уже посложнее. Понимаешь, в любом кроссворде должны быть простые слова, которые всякий человек угадывает с ходу, сразу. Например: „Поездка или прогулка с познавательной целью11. — Экскурсия! — Или: проверка знаний у школьников и студентов. — Экзамен! — Вот именно. И так далее. Простые слова для того, чтобы человек увлекся. Он отгадывает пять, шесть, десять слов — и его уже охватывает азарт. Он, бедный, не подозревает, что в каждом кроссворде есть несколько слов, которые невозможно найти в своей памяти, тут нужно в справочники лезть, в словари. Или кто-то из специалистов вдруг подскажет — если, например, в поезде едут и отгадывают кроссворд всем купе. Кроссворды ведь часто решают в дороге или в семейном кругу, они очень объединяют, людей. Так что я служу делу людского братанья, — шутливо сказал я и шутливо качнул Настю к себе. Она засмеялась. — Вообще я делю кроссворды на несколько категорий. Есть дорожные, они проще, они могут быть заполнены без специальной литературы, общими дружными усилиями: кто что вспомнит. Честно сказать, больше всего люблю такие кроссворды. Они развивают у людей уважение к себе: ведь помню, знаю! — причем часто вспоминают такие слова, о существовании которых вроде и не подозревали. На самом деле они были в пассивной памяти. Есть кроссворды семейно-домашние, эти посложнее, тут расчет на папу, которому все на свете ведомо, на маму, которая обычнейших слов не может вспомнить, но иногда все битый час голову ломают, над каким-нибудь заковыристым термином, a ort& по пути из ванной в кухню спрашивает, что, дескать, там зашифровано? — и с ходу угадывает, это чисто женская особенность. А есть кроссворды для любителей-одиночек, у них и Большая Oq- ветская энциклопедия есть, и Брем, и Даль, и куча еще других энциклопедий, словарей и справочников. Какой-нибудь единичный Сидоров. Или Ро- зенблюм. Для них высшее наслаждение — увидеть в газете или журнале драгоценное сообщение, что первыми правильные ответы прислали Сидоров и Розенблюм. Но это кроссворды общего характера. А есть тематические: научные, на тему космоса, о природе, музыкальные, да мало ли! Вот. тут. я уже не выдерживаю конкуренции, Настенька, тут. я начинаю отставать, и ты мне можешь помочь. Во-первых, куча кроссвордов появилась — как бы их назвать...
Анкета 61 — Прикольные? — Терпеть не могу жаргона! — сердито стиснул я ее талию, наказав за жаргон. — Юмористические, так скажем. И юмор какой-то, не знаю... Я таких слов и не слышал никогда. — Отстал от. жизни. — Может быть. Недавно листал журнал, очень дорогой, за один просмотр тысячу берут, то ли „Спас", то ли „Влас"... — „Стае". Музыкант, такой есть: Стае Намин. — Возможно. И вот кроссворды. На этот предмет, и смотрел: мне же надо постоянно расширять поле деятельности. И понял, что с этим журналом я сотрудничать не могу. Например, музыкальный кроссворд. Предлагается — я запомнил — назвать имя подруги какого-то певца, которая была женой какого-то композитора, а до этого пела в ансамбле нынешнего мужа какой- то певицы... — А фамилии, фамилии? — Я не запомнил. Я не знаю никого. Там и названия каких-то рок-групп, и еще много чего. Мне не по зубам. — Зря не купил. Может, у меня получилось бы. Что-что, а музыку я знаю. В смысле: современную. — Никогда не говори: „в смысле". Это плебейское выражение. — А я плебейка и есть. Мамка трамвайщица, дядька безработный. И безотцовщина я, к тому же. — Ах ты, сиротинушка, — пожалел я и качнул ее сильнее, чтобы посадить на колени. Но вместо этого встал, неловко столкнувшись с ее уже падающим телом, убрал руку с талии на ее плечо, потрепал и сказал: — Душно, племянница Настасья Владимировна. Выйду я на улицу. — Там еще душнее. Боясь услышать в ее голосе что-то сам не знаю что, — но откуда? — я отодвинул по полу стул, чтобы он загромыхал ножками, я скомкал, чтоб шуршала, газету и бросил на стол, я вышел из дома. Я сел у подъезда на лавке. Растерянный, потерянный, жалкий, Презирающий себя. За мысли свои, за желания свои, за то, что дал волю' этим желаниям и за то, что не дал им воли. Напротив сидели, говоря в час по восемь с половиной слов, две старухи и глухой старик. Впрочем, вторая старуха была тоже глуховата. Первая же, ровесница их, кажется, гордилась своим преимуществом хорошо слышать как доказательством своего здоровья и вела беседу нарочно негромко. — — рассудительно говорила она. — А? — переспрашивала вторая старуха. Первая старуха повторяла — с некоторой иронией и превосходством, которые скрыты были чистосердечной досадой, что ее не слышат, и — одновременно сердобольностью по отношению к немощной соседке. — А? — спрашивал в свою очередь старик. И теперь уже вторая старуха громко говорила ему в самое ухо, и он кивал. Я читал и слышал, что есть люди, которые в иные моменты завидуют старости и хотят быть стариками. Но со мной это случилось впервые. Я именно позавидовал им: они не мучаются уже душой, а только организмом — от хворей старости. У них нет других желаний, кроме самых простых, связанных опять-таки с потребностями организма. Я долго сидел, проверяя себя и спрашивая: истинно ли мое неожиданное хотение старости? И понял: истинно. И как только понял это, то почувствовал себя — на минуту или на мгновенье, на долю мгновенья (так нападает вдруг на сердце боль или странная слабость или трепыханье — бывало несколько раз) — почувствовал себя стариком и тут. же воспротивился, испугался, и тут же обрадовался (боль ушла, слабость ушла, трепыханья нет больше!), встал на молодые упругие ноги, взлетел по лестнице, бодрой рукой открыл дверь, бодро и спокойно прошел мимо Насти, сказав: — Будь добра, поставь чайник!
62 Алексей Слаповский Бодро сел за стол, плотно и надежно — надолго, пододвигая под себя стул. И — застыл. На краю стола, ничем не прикрытая и не окруженная бумагами или газетами, на чистом пространстве, нагло претендуя на роль заветного, — брошюра канцелярского, казенного желтовато-серого цвета. Психологический тест, анкета моя ненаглядная, будь ты проклята. Я не суеверный человек, но вспомнил вдруг статейку какого-то адепта и деятеля белой магии о том, что в дом могут попасть наколдованные вещи. Зараженные (не заряженные, а именно зараженные) отрицательной энергией. Он назвал это энергетической инфекцией, предлагая, естественно, свои услуги и рекомендации по выявлению очагов инфекции с последующей санитарно-энергетической стерилизацией инфицированного помещения и людей, в нем проживающих. Первые советы бесплатно, за последующие и мероприятия по очистке — умеренная плата... Мне захотелось порвать эту брошюрку. Я боялся ее. Каждый вопрос из тех, на которые я еще не отвечал, казался мне миной, на которой может подорваться моя отяжелевшая душа... 101. Вы считаете, что Ваша семейная жизнь не хуже, чем у большинства Ваших знакомых. Неверно. 102. Вашей семье не нравится специальность, которую Вы себе избрали (или намерены избрать). Неверно. 103. Часто Вы не можете понять, почему накануне Вы были в плохом настроении и раздражены. Вместо „и" следовало поставить „или". Это разные состояния. Неверно. 104... 114... 124... 133. Очень многие преувеличивают свои несчастья, чтобы добиться сочувствия и помощи. Утром я проснулся хмурым, разбитым — и гораздо позже против обыкновения. Обычно я встаю рано и легко, радуясь новому дню, не чувствуя своего возраста, с желанием работать, мыслить, следовательно, существовать. Вчерашнее вспомнилось, Валера Скобьев вспомнился. Кайретов. Глупо все, пошло и страшно... Нет, попустительствовать себе я не собирался. Прохладный душ, гимнастика — и все будет в порядке. Надежда уже ушла на работу. Вообще в последнее время она словно бы стала работать больше — может, стесняясь встречаться со мной, чувствуя вину, что из-за нее я не сижу, как раньше, дома, а где-то блуждаю, знакомясь с предложенными ею невестами... Ванная оказалась занята: Настя принимала душ. — Мадам, вы не одни! — постучал я, — Вылазь, Настасья Владимировна, я тороплюсь! Родственно-игривый голос мой был ненатурален. Неужели — опять наваждение? Или случилась полнейшая чушь, которая никак не могла со мной случиться? Я влюбился в собственную племянницу? Причем не так, как любил Алексину (которую не любил), а любовью какой-то грубой, сугубо мужской... Или неожиданную вспышку интереса к юной Нине, дочери Тани, перенес на нее? Получалось как в глупой присказке: „Любите ли вы играть на пианино? — Не знаю, не пробовал". Люблю ли я Настю в самом деле так, как мне вот теперь представилось? Не знаю, не пробовал. Так надо попробовать, чтобы узнать, в конце-то концов! У двери ванной комнаты давно уже отвалилась задвижка (которую я же
Анкета 63 и сломал, вообразив всякие ужасы о Насте). Я все собирался приладить, но все как-то... Да и необходимости нет: ясно же, что никто не войдет, когда там кто-то есть. Я открыл доерь. Сквозь прозрачную полиэтиленовую шторку... Настя стояла спиной, поливая себя из душа. Воровским поспешным взглядом я оглядел ее, — пока не обернулась — и с облегчением дал себе отчет, в том, что чувствую только неловкость — да еще странный какой-то страх, будто вижу себя со стороны и будто это не я, а другой взрослый мужчина подглядывает за купающейся девушкой, и мне страшно, что он сейчас что-то сделает, и я готов броситься на него, защитить Настю, ударить его, отшвырнуть его. — Эй, — обернулась Настя, — чего это ты? Дует, между прочим. — Я спешу, мне уходить пора, а ты тут полощешься. — А входить-то кто велел? — спросила Настя, совсем при этом не смущаясь, продолжая поливать себя из душа, запрокидывая голову, набирая воду в рот и прыская (я тоже люблю так делать). — Что, интересуешься? — Подрасти сначала! — ответил я — и ответил без всяких обертонов, ответил как дядя, а не как вожделеющий мужчина! — и словно груз тяжелый упал с души. Девчонка под душем, стройная, красивая, но невозможная, далекая, и никогда я не переступлю грань не потому что не могу, а потому что не хочу. Я попробовал, —- я не умею играть на пианино. Мне показалось. Приснилось. Почудилось, Посвежевший после душа, я принял решение все-таки съездить в микрорайон Солнечный. Настя, которая город знает, лучше меня и, подозреваю, бывала в таких местах, где отроду моя нога не ступала, на мой вопрос, верно ли, что на сорок первый автобус до Солнечного можно сесть у здания, где кассы „Аэрофлота", сказала: верно, но сорок первый сейчас ходит плохо, надежней на десятом троллейбусе доехать до Сенного рынка, а там — на одиннадцатый трамвай — и пятнадцать-двадцать минут до Солнечного. Не выразить, как приятно было мне деловито обсуждать с ней это, не пряча глаз. Ведь — подумал я — если б я действительно был плотски и кровосмесительно влюблен в племянницу, я бы таился, я бы подсматривал и подстерегал (в чем и заключается дьявольская прелесть подобных страстей), а не вламывался открыто в ванную, — между прочим, там есть окошко и из кухни отлично можно подглядывать! И тут же настроение мое испортилось. С какой стати я вдруг вспомнил про это кухонное окошко? Если нет у меня дурных мыслей и побуждений, я бы о нем не вспомнил. Нет, вспомнил. Это во-первых. И поведение Насти как-то неадекватно. Другая застеснялась, засмущалась бы, даже закричала бы, а она спросила: „Интересуешься?" — и только задним умом я понял, что ведь фраза-то... Страшная ведь фраза! И предыдущие все случаи... Может, не я в нее, а она влюблена в меня? Если существуют, влечения, подобные тому, о котором так придуманно, но высокохудожественно и убедительно написал Набоков (между прочим, тоже любитель кроссвордов или, как он их называл, крестословиц), то почему не предположить о влечениях наоборотных. А? Лолита, которая пишет, девический роман под названием „Гумберт"! А? Надо переезжать к Ларисе. Нечего тянуть. Позвонить Тане и Синицы- ной, твердо сказать, что приятно было познакомиться. О Тамаре и речи нет, она наверняка уже с очередным женихом готовится встретиться, отсыпаясь сейчас после вчерашней выпивки. Трамвай, полупустой и мирный в это время, поднялся в гору, свернул и покатился меж опытными полями сельскохозяйственного научно-исследовательского института и деревянными домишками окраинного поселка с названием непонятной этимологии: „Молочка". Уютно покачивался. Постукивал на стыках. Я глядел за окно и, вопреки населенности окрестностей, воз-
64 Алексей Слаповский никло слово: пустырь* Мне жалко стало людей, живущих на отшибе в своих убогих домишках, но тут же я укорил себя за эту высокомерную жалость. Чем лучше я? Тем только, что живу в не менее убогой квартиренке, но в большом доме и почти в центре? Или тем, что я работник интеллекта, обитатель пространства скорее духовного, а не материального — не дома и не подворья? Откуда во мне это? Не знаю. В трамвай ворвалась группа девушек-девчонок, ровесниц моей Насти, — накрашенные по-взрослому, с дикими прическами, гомонящие, возбужденные сами собой и друг другом. Одна из них, в очень коротких шортах с махрами, сделанных из джинсов, с голыми ногами, в короткой белой майке, с голым животом, подсела ко мне и громко сказала, чтоб подруги слышали и остальные — и весь мир: — Дяденька, давай закурим! — Я не курю. — И не пьешь? — И не пью. Отвечая, я смотрел на веселые ее глаза, на загорелое лицо (подл° помня о том, что ноги и живот ее так же загорелы) и думал: это уже чересчур. Так и не бывает даже. Это материализация мыслей, что ли: то сомнительный мужчина в троллейбусе — после того, как я стал размышлять об этом, то вот девчонка, невыносимо, терпко и вседозволенно пахнущая не духами, которыми улила себя с головы до ног, а крепким — я-то различаю! — молодым животным потом ловкого, гибкого, гладкого тела. Наваждение — говорил уже и еще скажу, наваждение какое-то! — Девки, он не пьет и не курит, — обратилась моя соседка к подругам, которые приблизились, обступили нас. — Значит, экономит, денежки бережет. Значит, есть у него денежки. Поделись, дядя! Я не знал, что ответить. — Жадина-говядина, — сказала толстая девочка в кожаной тугой юбке и с щеками, натертыми чем-то белым. — Ну? — сказала соседка. — Давай деньги, козел. Она сказала это понизив голос, но по-прежнему весело — и вдруг сузила глаза очаровательным напряжением злости и жестокости и резким движением, коротко и умело ударила меня по щеке жесткой ладонью. — Глянь! — тут же подняла мне к лицу толстая девочка свою ногу, показывая высокий острый каблук-шпильку (как она ходит в таких туфлях по поселковым колдобинам?). — Пикнешь, падла, насквозь проткну! Хотя по-прежнему стучал трамвай колесами, дергался, скрипел, но, казалось, наступила полная тишина. Немногочисленные пассажиры, народ большей частью пожилой, старательно смотрели в окна. — Денег мне не жалко, — сказал я девушкам-подросткам. — Но мне жалко вас. — Себя пожалей! — ответила моя соседка. — Мне жалко вас, — продолжил я. — Мне жаль, что вы кроите свои души, одежды и даже, возможно, тела под какой-то образец. Мне жаль, что вы свою свежую энергию направляете на саморазрушение. Вы все молоды и красивы, но зачем вы кощунствуете по отношению к своей молодости и красоте? Я объясню: потому что вы не знаете и не представляете ничего другого. Вот вы, — обратился я к девочке, — пригрозили мне гибелью от вашего каблука. Да, вы несколько напугали меня, поскольку я допускаю, что вы способны на это. Но разве это настоящая цель настоящей женщины: напугать? Есть стихи: „Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!" Хорошие стихи, хоть отчасти и манерные. Так вот, вам такие стихи не посвятят. А разве не хотелось бы, чтобы посвятили? Главное: то, что вы делаете, не идет вам. У вас это получается ненатурально. Вы играете в глупую и страшную игру, пусть и серьезно играете. И знаете, я ведь уверен, что большинство из вас эту игру и вообще все,эти
Анкета 65 игры бросит, но как стыдно, как больно будет вам вспоминать об этом, — зачем же вам этот, стыд и эта боль? Но еще хуже будет, тем, кто не остановится и действительно убьет кого-то или искалечит, с помощью каблука или другого предмета. Они попадут, в колонию или тюрьму. Там оскорбят, их девичество, они выйдут оттуда с презрением к людям и себе, ведь человек, презирающий других, обязательно презирает и себя, хотя иногда сам этого не осознает. Вы сейчас не меня грабите, вы себя грабите, понимаете это, девочки? — Или псих или учитель какой-нибудь из школы, только там такие придурки, — сказала басом густобровая красавица-дивчина баскетбольного роста, возвышавшаяся над всеми головою. — Дайте мне его, а то вы только сопли размазываете. — Мы размазываем? — обиделась моя загорелая прелестная соседка (Прелесть — что обольщает, в высшей мере, оболыценье, обаянье; // мана, морока, обман, соблазн, совращенье от. злаго духа; // стар.: ковы, хитрость, коварство, лукавство, обман; // красота, краса, баса, пригожество и миловидность, изящество; что пленяет, и льстит, чувствам или покоряет, себе ум и волю. — Бесподобный, многозначнейший В. И. Даль!) и вторично ударила меня по щеке. — Кончай базар, гони деньги, пока живой! А толстушка опять начала задирать ногу. — Да берите, Бог с вами! Я вынул старенький свой бумажник и отдал им. Денег там было не очень много. Девочки стали меня обыскивать: трое держали, а густобровая красавица обшарила карманы брюк и даже зачем-то обхлопала ребра сквозь рубашку — так в гангстерских фильмах проверяют, есть ли оружие. Оттуда, наверное, и взято. Не найдя ничего, они обругали меня и пошли к двери, чтоб выйти на первой же остановке. Задержалась лишь моя соседка. Она вновь подняла руку. Я смотрел на нее печально и с невольной усмешкой грусти. Она не ударила меня, а потрепала по щеке и сказала: — Ты не обижайся. Думаешь, нам в самом деле деньги нужны? Это мы так, по приколу. — Я не понимаю жаргона. — Какой жаргон? Я говорю, в смысле: ну мы в шутку. А стихи чьи? Ну про каблук? — Кажется, Блок. — Этого мы не проходили еще. Блок? — Блок. — Еврей? — Не знаю. — Евреи хорошо пишут про любовь. У нас в классе был такой... Смотри- ка, даже фамилию забыла! Я там полгода училась всего, перевелась в другую, потому что учительницу из цветочной вазы облила — за дело, между прочим, она меня оскорбила лично. Сапаловский, что ли? Или Солопов- ский... Причем на морду вроде русский, а фамилия еврейская. У них бывает. Он в меня сразу влюбился, урод, в меня уроды с первого взгляда влюбляются, — и стихи записками присылал. Твой взгляд всегда направлен мимо, его поймать никак нельзя. Но мне всего лишь необходимо знать, что есть твои глаза. Тоже красиво, правда? — Да. — Ну пока. Не сердись. Она присоединилась к подругам, трамвай остановился. Они, о чем-то наскоро поговорив, взорвались смехом — и гурьбой выпрыгнули из трамвая, а в меня, кем-то брошенный, полетел мой бумажник. Я не сумел поймать его, он упал на пол. Я поднял, отер рукой, открыл. Деньги были целы. Не пересчитывая, я знал, что девочки ничего не взяли. 3 Звезда № 3
66 Алексей Слаповский Трамвай тронулся. Тут. же заговорили старики и старухи — с ненавистью. Я отвернулся, мне скучны были эти разговоры. В Солнечном я быстро отыскал улицу Днепропетровскую, а на ней дом номер три — длинный, панельный, девятиэтажный. Дверь открыла та, кого я про себя называл: „пятая невеста11. Из ее объявления: молодая мама и ее шестилетний сын ждут, того, кто станет, заботливым мужем и отцом. Адрес. Ирина. — Антон Петрович? — нетерпеливо спросила она. — Проходите, проходите. Я дура какая, написала вам, а время не сказала, сижу как на иголках, думаю: наверно, вечером, а вы вот. какой молрдец, прямо с утра, спасибо, спасибо, проходите на кухню, у меня там... Убраться все хотела, да как-то... И сын спит. — Как его зовут? — Сына? Виталий. Ему шесть лет. — Я знаю. — А меня Ирина зовут. — Я знаю. — Конечно. Это я растерялась. Чаю? — Не откажусь. — А вина? — Я не пью. — Что, совсем? — Совсем. — Болезнь какая-нибудь? — Нет, просто — отвращение. — Бывает. Я знаю, бывает — не может человек пить, организм не переносит, блюет сразу, — сказала Ирина, соболезнуя. Пока она ставила чайник, пока доставала из шкафчиков и холодильника какие-то банки и баночки, коробки и коробочки, тарелки и тарелочки, я оглядел кухню. Потолок желтоват, побелка шелушится, но зато окна чисто вымыты и рамы свежепокрашены, но зато газовая плита покрыта толстым слоем пищевой грязи, но зато стены оклеены новой — еще слышен резкий особенный запах — клеенкой, ужасающие красные цветы на ужасающем синем фоне, но зато... В общем, в кухне ощущался тот стиль жизни, когда все делается по вдохновению, порывом, налетом, в результате одно приведено в порядок, а другое упущено и запущено. Но не это главное, не это. Главное, пожалуй, было то, что Ирина оказалась из всех моих невест самой молодой и самой, пожалуй, красивой, хотя красота ее на чей-то вкус могла показаться простоватой: голубые глаза, светло-русые волосы, нос не совсем древнегреческий, пожалуй даже картошинкой, но — милый, губы припухлые, яркие не от краски, а от природы, и чудесный шрамик на щеке, не след пореза, а другого происхождения, в форме капли, будто оспинка... Тем более непонятен мне был ее тон излишнего и суетливого гостеприимства, будто лишь одного меня она ждала в этой жизни, непонятен был взгляд, вопросительный и чуть ли не заискивающий, в нем видна была даже боязнь не угодить. Чего-то я не понимал в этой ситуации. Стал пить чай. Ирина предлагала то какую-то колбасу, то крабовые палочки, то печенье трех сортов, то персиковый джем. Джем мне понравился. — Значит, вы любите детей? — спросила Ирина, Об этом я не писал ей, но ответил: — В общем-то да. — А у вас были дети? Вы были женаты? — Нет. — Значит, вы с детьми обращаться не умеете? — Почему? Я и в школе работал, и даже одно время в детском саду. Я же культпросветучилище закончил. Организовывал утренники всякие, елки, Дедом Морозом даже был.
Анкета 67 — Правда? Ой, я умираю, как здорово! — воскликнула Ирина. — Я тоже в детском саду работала поваром, а потом в столовке, потом в ресторане, потом официанткой стала, потом... То есть и до сих пор официантка. Так что насчет пожрать в доме всегда полный холодильник. Вот. смотрите, смотрите! — она открыла две дверцы огромного холодильника, который был забит банками, свертками, пакетами и т.п. На месяц хватит! А в детском саду я тоже работала, и воспитательницу подменяла, знаю, какие там сволочата бывают, а мой тихий, спокойный, я не потому, что он мой ребенок, он в самом деле хороший мальчик, вам с ним нетрудно будет. — Я надеюсь. — При чем тут надеюсь, я серьезно говорю! Вот. фотография его, смотг рите, какой хорошенький! Жалко, спит, а будить не хочу, пусть спит, правда? — Пусть спит. — А график работы у вас какой? — Пока я работаю дома. — Это как? Я объяснил. — И деньги платят, за эти ваши кроссворды? — Платят. — И сколько в среднем за месяц выходит? Я сказал. — Ни фига себе! У меня зарплата меньше! Нет, конечно, я натурой получаю и сроду в магазин за продуктами не хожу. Давайте все-таки выпьем? У меня шампанское в холодильнике открыто уже. — Нет, спасибо. — А я чуть-чуть выпью. Можно? — Конечно. Она торопливо вынула бутылку, налила себе в чайную чашку, выпила, поставила бутылку обратно, закурила. И видно было, что она хочет сказать что-то очень важное, но не решается. Вместо этого вздохнула философски: — Жизнь идет, и проходит, Антон Петрович! А она одна! Вы понимаете это, Антон Петрович? — Вполне. — У вас было счастье? — Сложный вопрос... Понимаете, у кого-то бывает счастье как кратковременное состояние. Он помнит, что никогда ему так хорошо не было и говорит: это счастье. Другой же никогда ничего особенного не испытывал и, кажется, жизнь его идет ровно и гладко, но на самом деле в каждом дне у него есть понемногу того, что скапливается на протяжении жизни — и это в суммарное™ своей тоже можно назвать счастьем. Наверно, я отношусь ко второму типу. Впрочем, человек часто ошибается, когда говорит, о себе. С другой стороны... — Ты не темни! — перебила меня Ирина. — Я тебя прямо спрашиваю, а ты прямо ответь: было счастье у тебя или не было? Меня смутил ее напор и явственный надрыв в голосе. Не вторая ли Тамара мне попалась, подумал я, — со склонностью к алкогольной болезни? — Было или нет? — настаивала Ирина. — Пожалуй, было. — А у меня нет! Имею я право от. него отказываться, если оно ко мне пришло? — Смотря что называть счастьем, хотя... — Не имею! Потому что его может, потом не быть никогда! Вам легко рассуждать! А вы влезьте в мою шкуру и поживите так, как я жила! И, между прочим, сына выкормила, вырастила, обут, одет, скромный, тихий, умный! Ты любишь детей дошкольного возраста?
68 Алексей Слаповский — Я всяких люблю. — Не врешь? Врут же людиг все врут! — У меня нет. причины обманывать вас. — Если кто моему сыну плохо сделает, своими руками задушу, — сказала Ирина, с силой вкручивая окурок в блюдце, служащее пепельницей. — Задушу и заставлю мочу свою пить и кровью блевать! Ты хороший человек? Вопросы в стиле Ларисы, подумал я. Велика, однако, степень повторяемости в этой жизни! — Скорее хороший. — Смотри! — погрозила пальцем Ирина. — Если ты выдельщаешься, тебе же хуже. Я тебе поверила, а я никому не верю! Я твою фотографию бабке одной носила, бабка все насквозь видит, она и порчу с меня снимала, и тоже фотографию я ей носила одного гада, она про все его планы мне рассказала, только не успел он, я так сделала, что он долго помнить будет и жена его будет помнить — бывшая жена, которая из дома его выгнала в одних тапочках! Так вот, бабка мне по твоей фотографии все сказала. Человек положительный, с совестью, о подлости подумать любит, но подлость не сделает, труслив слишком. Никого в жизни не обижал, крови на нем нет. Богат не будет, и беден не будет. Все сказала! Что, неправда? Неправда? — Правда, в общем-то... Только трусость... — Бабка умная, памятник ей поставить! У тебя паспорт с собой? — Нет. А зачем? — Записать. На всякий случай. Странная просьба. — Если нужны серия, номер и так далее, я помню наизусть. — Это уже лучше. Напиши. Она оторвала листок от. календаря, висевшего на гвоздике на стенке, дала огрызок карандаша. На листке была дата: 15 мая 1994 года. Год с лишним провисел он нетронутым — или эта дата что-то значила для нее? Я написал* она взяла листок и ушла в комнату. Вскоре вернулась, взглянула на часы. — Ну ладно. Мне выйти позвонить надо. Телефона-то нет, а автомат за два дома. А надо позвонить срочно по делу. Скоро вернусь, ты не тоскуй. Чай пей или кофе — или шампанское. А сщн проснется, ты с ним поговори. Он все знает. Ну я пошла? — Конечно. — Ты запри, у нас дверь сама не защелкивается. Ключи вот тут вторые висят. Это я на всякий случай, вот. тут, посмотри, это от нижнего замка, это от верхнего. Ну, поймешь. Она вдруг всхлипнула. Я деликатно молчал. Она открыла дверь и встала в двери, опустив руки, глядя на меня. — Что-то я хотела... Да!,Мы ведь не поцеловались даже. За знакомство! Не медля, она приникла ко мне и горячо поцеловала. Отстранилась — глядя куда-то поверх моего плеча. Отодвинув меня рукойг сняла с вешалки кожаную куртку. —- Что-то там похолодало, вроде? — Господь с вами, двадцать пять градусов с утра! — А тучи? Там туч полно. Вроде, далеко, а смотришь — и дождь пошел. Приду вся мокрая, некрасивая, с размытой мордой, ты меня разлюбишь. Ну всего хорошего. Я мигом. Она ушла, я вернулся на кухню — допивать остывший чай. Коротая время, думал о загадочной старухе, что по моей крошечной фотографии сумела меня описать — и довольно верно, хотя и примитивно. Я Кйолне допускаю, что у людей могут быть такие таланты, но не вижу, как некоторые, ничего в этом сверхъестественного, ничего мистического. Просто человек обладает даром физиономиста, вот. и все. Прошло больше десяти минут, Прошло полчаса. Час прошел. Два часа прошло. Три. . . -
Анкета €9 Я встал и направился в комнату. Тихонько открыл дверь. Угрюмый мальчик с короткими Черными волосами сидел за столом и что-то рисовал фломастерами в толстой тетради. Он глянул на меня — и опять в тетрадь. —- Ты не спишь? — спросил я. — Я и не спал. -^ Разве? — Читай вот, тебе сказали дать, — он придвинул мне лист. На листе крупными буквами — в плакатный или афишный почти кегль (вспомнилось слово, хорошее слово для кроссворда : „Размер букв типографского шрифта". Кегль. А перекрестное слово: „То, на что садятся корабли". Для затравки, простейшее. Мель. Другие — сложнее. Но интересно было б, чтобы все кончались на „ль". Боль, моль, соль. Антресоль. Консоль. Канифоль. „То, что необходимо лудильщику и скрипачу". Ведь канифолью, кажется, натирают смычки. Уточнить. Кроссвордист не имеет, права ошибаться в таких вещах.) — было написано: „Дорогой товарищ хотя товарищей давно нет есть тварищи а не та- варищи! Но ты добрый и хороший человек и не даш пропасть ребенку, Я еду далеко не ищите в далекие края с человеком которого смертельно по- любила но он не хочет чтоб я была с ребенком. Завещаю квартиру и в холодильнике полно еды на первое время а там я может приеду через месяц или через год или навсегда погибну в далеких краях. Навечно лягу в вечной мерзлоте как мамонт. Дорогой товарищь пока не женись а если меня не будет год тогда женись и возьми культурную хорошую жену потомучто мой ребенок не в меня пошел он культурный и умный ему такая мать не нужна шалашовка и сволочь но это моя сволочь-любовь виновата и мой сволочь которого я обожаю но он жёсток но это любовь жестока зато счастье а у меня не было а ребенку будет лучьше ни со мной Виталик сьшочик слушайся дядю он твой теперь папа люби его а меня ни забывай или забудь если ни вернусь подлая гадина и тварь твоя любющая мама я плачу и рыдаю прощайте". Я перечитал это послание несколько раз. — На вот еще, — подал мне мальчик Виталий другой лист. На нем другим почерком и вполне грамотно было написано: Я, Ирина Сергеевна Прахомова, проживающая (адрес), имеющая паспорт (паспортные данные), доверяю опекунство над моим сыном Виталием и передаю в пользование свою квартиру — далее был большой пропуск, в котором другим цветом было вписано — Каялову Антону Петровичу, проживающему... паспорт — и опять другим цветом мои паспортные данные. Подпись, дата сегодняшняя. Не знаю, имел ли этот, документ, юридическую силу, но имелись штамп и печать нотариальной конторы. Контора эта, полагаю, может заверить любой документ, но... Я был растерян. У меня возникла дикая мысль: бежать, догнать, вернуть! Но — где искать ее? Брошусь на вокзал, а она, может, — самолетом. Брошусь в аэропорт, а она, может, поездом. Или на машине увез ее тот подлец, которого она „смертельно полюбила". Но вдруг странное успокоение пришло ко мне. Я сел* стал думать — и чем больше думал, тем больше находил в нелепой этой ситуации положительных сторон. Во-первых, отпадают хлопоты с невестами и не нужно переезжать ни к какой Ларисе. Не хочу я, не хочу ничего этого — только сейчас понял, насколько не хочу. Заводить семью — без любви, ради придуманной идеи родить, видите ли, детей и воспитать их замечательными людьми, ради того, чтоб стать самому нормальным членом общества, — что за чепуха?! Вот — живой мальчик. И не существует теперь ничего, кроме задачи уберечь его, спасти и вырастить, если Ирина не вернется, а если вернется, разочаровавшаяся в своей смертельной любви, то я женюсь на ней — ведь
70 Алексей Слаповский она, положа руку на сердце, больше всех других понравилась мне. В ней, в отличие от других, есть безоглядная страсть и безоглядная любовь к жизни, то, что есть и у меня, только не проявляется так явно и ярко. И никакой милиции не надо мне. Зачем? Мне нужны средства, чтобы воспитывать этого вот мальчика, и я заработаю, я буду составлять по десять кроссвордов в день, я пошлю письмо на передачу „Поле чудес", меня пригласят и мне повезет, обязательно повезет. Учитывая мой феноменальный словарный запас, я угадаю все слова, дойду до финала и выиграю импортную машину, которая мне не нужна, я продам ее — и мы с Виталием заживем безбедно, мы купим другую машину, дешевенькую, и поедем с ним путешествовать, будем останавливаться у рек, озер и в лесах, будем ловить рыбу с надувной лодки и собирать грибы, будем ночевать в палатке, будем сами себе готовить еду, и не потребуется никакого специального воспитания, мальчик сам по себе будет, воспитываться — в действии, в помощи мне, будет воспитываться ответственностью активной жизни... — Сказала, что ей уехать надо, а ты будешь со мной. Сказала, что дети быстро забывают, и я ее забуду, — подал голос Виталий. — Она так тебе сказала? — Владу. А я слышал. — Кто это, Влад? — Мужик. — Ясно, что мужик. Хотя надо говорить — мужчина. — А мужчина что, не мужик? — Хорошо, разберемся. И что ты думаешь по этому поводу? — Никуда она не денется. Она уезжала уже ^— и сразу вернулась. И сейчас тоже. Она сейчас вообще тут. Она любила в прятки со мной играть, когда я в детстве был. Сейчас найду! — закричал он, предупреждая маму, чтобы она боялась, что ее найдут — и пошел, крадучись, на кухню, потом заглянул в ванную, потом заставил меня влезть на табурет и заглянуть в антресоль в прихожей, над дверью, хотя мама его при всей своей хрупкости не могла там поместиться. — Значит, во дворе спряталась, — успокаивая себя, сказал мальчик. — Или все-таки уехала. Вернется! — махнул он рукой. — Характер у нее необузданный. — Ты так считаешь? — Влад так говорит, она сама так про себя говорит. — Но ты не против, если мы подождем ее вместе? — За волосы будешь хватать? — То есть? — Влад все за волосы хватал. — Он гладил, наверно. — Какая разница? Отпустили мне волосы, как девчонке. Я у нее деньги из кошелька взял, сам в парикмахерскую пошел и постригся. — За волосы я не буду тебя хватать. Ты не голодный? — Нет. Все утро меня кормила. — Тогда давай съездим в город, в центр. — На трамвае не поеду. Западло. — А на чем же? — На моторе. Мать только на моторе ездит. И одна, и со мной если. — Это что — такси? — Такси дороже, лучше частник. — Понятно. Тот, кто подрабатывает на личной машине? — Ты, что ли, не ездил никогда? И машины у тебя нет? У Влада есть. Он на ней сюда семь тысяч километров проехал. С ума сойти. Целый день, наверно, ехал. Или два. Нет, день. Он быстро ездиет. — Надо говорить: ездит. — Кому надо? — Тебе.
Анкета 71 — Зачем? — Потому что „ездит" — правильно, а „ездиет" — неправильно. — Она так говорит и Влад так говорит. — Мало ли. Это неправильно. — Ладно. Мы едем или базарим? — Едем. Выйдя к дороге, я стал поднимать руку, останавливая машины. — Ты что, опупел? — дернул меня за штанину Виталий. — А что? — Зачем ты иномарки останавливаешь, они не остановятся, они гордые, чтоб людей возить. „Девятки" тоже не надо. Он подвезет, зато возьмет больше. — А кого же останавливать? — Ну „шестерки" не новые, „ноль-первые", а лучше всего — старый „Москвич". На них пенсионеры колымят, меньше всего берут. — Знаешь, я совсем не разбираюсь в автомобилях, — признался я.— Ты мне подскажи, кого остановить. — А вон идет, давай, тормози его, как раз „Москвич". Машина тут. же остановилась, дверцу распахнул добродушный пожилой мужчина: — Куда, ребята? Я сказал адрес, а он сказал цену. — Пусть тыщу сбавит, — негромко произнес Виталий. — Сбавьте хоть тысячу, — попросил я. — Себе в убыток, — весело сказал пенсионер. — Бог с вами, поехали. Надежда тихонько охала и ахала по мере того, как я рассказывал о происшедшем, показывал письмо и „документ". Мы разговаривали на кухне, усадив Виталия смотреть телевизор. Настя, как человек взрослый, присутстг вовала при разговоре и, вопреки моменту, очень веселилась. — Чего ты смеешься, дурочка? — спросила Надежда. — Да смешно очень. Влопался дядька Антон Петрович. Ты ему невест сватала, а он вместо невесты живого ребенка в дом приволок. Отец-одиночка! — Кто ж знал, — виновато сказала Надежда. — Нет, но какие люди бывают, какие люди! Бросить такого маленького на незнакомого совсем человека! А если б ты был какой-нибудь... Ну бандит или... В газете вот читала: детьми торгуют. Продают, за границу одиноким семьям. — Хорошо платят, между прочим! — заметила Настя. — Помолчи. А бывает, и хуже — продают детей, а у них органы вырезают и больным пересаживают. — Это называется: продам ребенка на запчасти! — опять не удержалась смешливая племянница. — Вот что! — вдруг просветлела глазами Надежда. — Тебе с ним возиться не с руки, тебе надо личную жизнь устраивать. Ведь были же приличные женщины среди этих, с которыми ты встречался? Были же? — Были, — не слукавил я. — Вот и выбирай — и живи. А я его усыновлю. Усыновлю — и если эта.., — очень хотелось Надежде сказать бранное слово, но не смогла. — Если эта женщина заявится, я ей его не отдам! Это зверь, а не женщина. Эгоистка! Бессердечная! — Мать, не смеши, — сказала Настя. — Никто тебе его усыновлять не даст. Где документы на него? Где решение суда о лишении материнских прав? Почему ты его усыновляешь, у него, может, родственники есть? — Откуда ты все знаешь? — изумилась Надежда. — Я очень старательно готовлюсь к жизни и много про нее знаю, — ответила Настя с глубокой серьезностью — и вдруг ушла в свои какие-то мысли и перестала слушать нас.
72 Алексей Слаповстй — Нет, Надюша, — сказал я. — У меня предчувствие, что мать его скоро вернется. Поэтому пусть он просто живет, у нас. „ — В детдом его отдадут, — вынырнула из своих мыслей Настя. — Никаких детдомов! — тихо закричала Надежда. — В самом деле, пусть живет у нас. Нелегально. Если спросят, скажу: родственница тяжело заболела, одинокая женщина, просила присмотреть за сыном. Да и не спросит никто, никому дела нет. Как до той старухи из восемнадцатой квартиры. Я помнил про старуху из восемнадцатой квартиры. Она была очень стаг paf как и муж ее, старик. Но каждый вечер, держась друг за друга, они выходили во двор. Они не присаживались посидеть, они ни с кем не общались, не отвечали ни на какие вопросы, они не говорили и друг с другом, они молча, ритуально ходили вдоль дома. (Настя уверяла, что ровно десять раз туда и десять раз обратно.) Они были будто сдитны друг с другом — и им никто уже не нужен был. Раз в три дня, утром, они ходили в магазин за продуктами — все так же держась друг за друга. И вот умер старик. Старуха сообщила соседям, что ночью ему стало плохо, его увезли в больницу на скорой помощи и там он, не приходя в сознание, скончался. И вынос тела состоится не из дома, а из морга после, гражданской панихиды, на которой будет весь цвет, университета, где он преподавал сорок лет, а другим прочим на похоронах быть необязательно. Бабушки нашего дома, лишенные возможности обмыть покойничка по христианскому обычаю, посидеть у гроба в скорбном и приличном молчании, всплакнуть, провожая усопшего, и полакомиться кутьей на поминках, очень обцделись. Вдова их обиду игнорировала, Через три дня она, как и раньше со стариком, но теперь одна, вышла во двор, опираясь на палочку, и гуляла вдоль дома туда и обратно. А через полторы недели соседи почувствовали очень неприятный запах в подъезде. Думали, сперва, что в подвале кошка сдохла или еще что-нибудь — запах шел откуда-то снизу. Но оказалось, что не из подвала, а с первого этажа — от квартиры старухи. У соседей возникла догадка, и с этой догадкой они пошли в домоуправление и милицию. Явилась милиция, пришли из домоуправления. Старуха открыла не сразу. На вежливую просьбу войти, тут. же хотела захлопнуть дверь, но проворный какой-то слесарь успел вставить молоток меж дверью и косяком, а потом легким усилием подавил сопротивление слабых рук — и вошел, а за ним и остальные. Покойный муж старухи лежал на постели в черном костюме и белой рубашке, но лицо его было закрыто марлей. Когда милиционер открыл лицо, кто-то вскрикнул, половина присутствующих бросилась вон. Старуху держали: она рвалась к мужу и кричала. Соседка же ее, румяная бойкая бабенка, торговая работница, задумчиво пошла в свою квартиру, задумчиво осмотрела комнату, что-то прикидывая, — и сказала мужу: — Коля, а ведь я две недели рядом с покойником спала. Стенка-то в ладонь толщиной, а кровать его как раз вот тут, где наша, только за стенкой. Я с покойником спала, Коля. — Тю, дура! — привел Коля единственный аргумент, которым пользовался в любых затруднительных случаях при общении с норовистой, надо сказать, супругой. — Нет, Коля, я не дура. Я с катушек съезжаю. Плохо мне. И по необычно покорному ее тону Коля понял, что дело действительно серьезное, и, не откладывая, повез жену на консультацию в психоневрологический диспансер на улицу Тулупную, где и оставил ее лечиться аж на полтора месяца, а сам на радостях все эти полтора месяца беспробудно пил. Но не тут конец истории. Старуха ведь не только гуляла, но вынуждена былэ и питаться, то есть
Анкета ?3 ходить в те же магазины, Но без старика она почему-то стала блуждать, забывать, где ее дом, поэтому носила с собой бумажку с адресом, то и дело приводили ее сердобольные люди, но бывало, что не в тот лее день, а на следующий; где уж он проводила ночь — неизвестно. А однажды не было ее два дня, три, — и неделя прошла, а ее что-то не видно. Совсем пропала старуха, заблудилась вконец — или в дом престарелых ее определили. Квартира, следовательно, освобождается. К домоуправу стали ежедневно приходить с заявлениями, просьбами и интимными разговорами под бу* •галку коньяка. Но тот. говорил, что такие дела делаются в надлежащем порядке и по закону. Так прошло месяца три или четыре. Сведений о старухе не было. Если б умерла в своей квартире, запах был бы, Но факт, остается фактом: старухи нет, а квартира пустует. И домо* управ, имевший на нее свои особенные виды, решился: не привлекая милиции и общественности, с одним только доверенным техником, они аккуратно — вечерком — вскрыли дверь. Квартира была пуста. Домоуправ заглянул на кухню, в комнату, в шкафы, оставался санузел. Но тот оказался закрыт изнутри, пришлось тоже взламывать. Они распахнули дверь — и тут. же оба упали в обморок от. страшного запаха. Старуха, помня опыт, со смертью мужа и желая почему-то умереть тайно и в одиночестве, закрылась в ванной, постелила там себе перину, поставила кружку для воды — и больше ничего не было. Дверные же щели, вентиляционное отверстие и окошко в кухню она проклеила многократными слоями скотча, предварительно замазав чем-то вроде алебастра, создав тем самым воздухонепроницаемое помещение — и умерла, наверно, не от голода, а от удушья... И я, и Надежда, й Настя стирались расшевелить Виталия, но он молчал, остаток дня и весь вечер смотрел телевизор. Я постелил ему в своей комнате на раскладушке. — Сам на ней спи, ■<— сказал он. — Хватит, я дома наспался. Я на раскладушке, а они на постели. — Разве у тебя своей кровати не было? — С мамой спал. А Влад приедет, меня на раскладушку, а они хулиганят всю ночь, спать не дают. — То есть как хулиганят? Впрочем, это неважно... — Сам знаешь, как хулиганят. Ты не мужик, что ли, не взрослый, что ли? У тебя баба есть? — Надо говорить: женщина. — А какая разница? — Потом объясню. Давай еггать. Я постелил ему на своем раскладном кресле, сам лег на раскладушке, не надеясь уснуть: от. усталости, от душевного перенапряжения, которое было у меня и в этот день, и во все предыдущие дни. Но, как ни странно, сразу провалился в сон и — сразу же проснулся. Взглянул на часы, поднеся их к гл&зам: тачало третьего, Виталий не спал. Одетый, он сидел на постели, поджав под себя ноги, и таращил глаза в темноту. — Что, на новом месте не можешь уснуть? Бывает, — сказал я. — Домой хочу. Мать, наверно, приехала уже. — Она только уехала. Она сейчас в поезде, скорее всего. Значит, пока приедет, пока том... Несколько дней пройдет, это уж обязательно. — Будто с поезда сойти нельзя? Станцию проехал — и сошел, и обратно. Дома она. Хочу домой. — Давай подождем до утра.
74 Алексей Слаповский — Не буду. Тебе истерику надо? Я устрою. — Ты не по годам развит, — заметил я. — Полагаю, твоя мама не стеснялась при тебе говорить разные слова... Ну и вообще, не стеснялась. — А чего стесняться, все свои. Поехали, я кому говорю! А то пешком пойду. Я дорогу знаю. — Пешком тебе нельзя идти. А ехать можно и утром. Сейчас половина третьего почти. Дай мне поспать всего три часика, рано утром встанем — и вперед. На моторе. — Мотор и ночью можно поймать. Поехали. Заорать? А-а! — коротко крикнул он, пробуя голос и показывая мне, что не шутит. — Ладно. Обойдемся без истерик. Я разбудил Надежду, объяснил ей положение. — У ребенка травма психическая, — сказала она. *— Придется первое время ему потакать, а то срыв будет. Сколько хлопот я тебе доставила! — Не говори ерунды. Я думаю, мне придется там некоторое время пожить. Ничего страшного. — А если она не вернется? — Ну и не вернется. Даже лучше. — Как сказать... Мы ехали на „моторе", Виталий угрюмо смотрел в окно, а я думал, что истерики, пожалуй, все-таки не миновать, когда он войдет в пустой дом. Но пока я открывал дверь, путаясь в ключах, он стоял спокойно, без нетерпения и ожидания — и не бросился в квартиру, как можно было бы ожидать. Он прошел сразу в комнату, аккуратно разделся, повесив брючишки свои и футболку на спинку стула, снял и свернул — тоже аккуратг но — покрывало, лег, поерзал и сказал вежливо: — Спокойной ночи. И тут же заснул. А мне не спалось. Я сидел на кухне, пил чай и занимался делом глупым и бессмысленным: продолжал отвечать на вопросы анкеты, которую прихватил с собой. Впрочем, почему я упорно называю этот, тест анкетой, а утверждения его — вопросами? Вопрос — мягче. Он по сути своей предполагает и допускает — и да, и нет. Утверждение же — и это составители, конечно, учитывали, как- никак профессиональные ведь психологи! — утверждение пугающе категорично, оно призвано ошеломить, припереть к стенке, оно — подозревает] Оно — провоцирует*. Оно — обвиняет] Почему я раньше не думал об этом?.. 134. Когда Вы что-нибудь делаете, то часто замечаете, что у Вас дрожат руки. Неверно. Но я же теперь отвечаю только для себя! И даже не отвечаю — вопросов ведь нет, а соглашаюсь с утверждениями или опровергаю их! Я защищаюсь! Я ищу истину! Тем не менее, руки у меня не дрожат. Вот, вытягиваю руки, растопыриваю пальцы. Дрожат. То есть слегка подрагивают. От переутомления. Но чтобы „часто" — нет. Неверно. 135. Нередко у Вас бывают головокружения. Бывают, но редко. Неверно. 137. У Вас бывало кровохарканье или рвота кровью. Неверно. 138. Обычно Вы считаете, что живете не напрасно. Обычно я никак не считаю, а просто живу. Всякий, кто не кончает с собой, считает, что живет не напрасно. Пусть он при этом осмысленно никак не считает — подобно мне. Верно. 139... 140... 141... 142. Когда вокруг никого нет, Вы слышите странные вещи.
Анкета 75 Неверно, 143. Вы считаете себя обреченным человеком. Мы все обречены. 144. Временами Вы так хорошо слышите, что это Вам мешает. И гад морских подводный ход. И горной — чего-то, не помню — зы? — прозябанье. 145. Ваша судьба никого особенно не интересует. Особенно никого не интересует ничья судьба. Обо мне всплакнет Надежда. Все остальное население Земли не заметит. 146. Вы видите предметы, животных или людей, которых никто не видит. Мы все видим одно и то же, но видим —- разное. Меня давно осенила мысль, что красным, зеленым, синим называют цвета люди, видящие каждый свое. Просто с детства он знает — этот цвет: красный. Но если бы была возможность проникнуть в его мозговое зрение, может, быть, мы бы увидели, что красное для него то же, что для другого синее — и наоборот! 147 — Верно. 148 — Неверно. 149 — Верно. 150 — Неверно. 153... 155... Я бросил отвечать, потому что поймал себя на том, что, отвечая вроде бы для себя, на самом деле продолжаю отвечать для кого-то другого. Я стал просто читать и перечитывать этот тест, эту анкету, с начала и до конца — ив обратном порядке, несколько раз. Мне даже стало казаться, что я выучил ее уже наизусть и мог бы отвечать на экзамене, если б кому- то вздумалось устроить такой экзамен. „Каялов, будьте любезны, утверждение номер семнадцать!" Вытянувшись и браво щелкнув каблуками: „Раз в неделю! Или чаще! Вас беспокоит! Неприятное ощущение! В верхней части живота! Под ложечкой!" „Вопрос номер триста пятьдесят один!" „Временами! Вам бывало приятно! Если Вам причинял! Страдание! Дорогой Вам человек!" „Триста восемь!" „Часто у вас звенит или шумит в ушах!" „Триста тридцать два!" „Если бы Вы..." „Достаточно! Сто девяносто два!" „У Вас были..." „Достаточно! Двести восемнадцать!" „Большинство людей..." „Достаточно! Отлично! Годен!" ... Давно рассвело и пели уже птицы — давно, но без меня, я не слышал их. Очнулся, услышал, подошел к окну. И отчего-то больно стало, грустно, тяжело, до слез. Вот, наверно, тот случай из анкеты, когда перестаешь понимать, что творится вокруг, но понимаешь одно: тяжко, милые, ах, как тяжко. Почему?! За что?! Я не о себе только, я обо всех... Впрочем, что мне все! Со всеми все в порядке, они остались такими же. Я же, скромный кроссвордист... Но есть другое слово, только сейчас оно пришло мне в голову, хотя я уже упоминал Набокова, называвшего кроссворды крестословицами. Кре- стослов — вот это слово, мое слово! Мне б знать его раньше, тогда, возможно, совсем иначе смотрел бы я на себя и свои занятия. Крестослов! Распятый на перекрестьях слов, а теперь и событий. Слово — Крест. Но и Крест — Слово? И совсем по-другому смотрю я на то, что рассказано мной о самом себе, и, несмотря на простоту, чудится мне какая-то тайнопись. Будто даже и
76 Алексей Слаповский не я писал. Чудится мне зашифровка какая-то невольная, щемит ощущение близкой разгадки, но не могу разгадать, хоть и изложено все открытым текстом (выражение, пришедшее в быт из шпионско-разведывательной деятельности). Легко астрологам улавливать и фиксировать закономерности в расположении звезд и планет, но каково тому, кто эти звезды и планеты — представим — сам расположил? Метеориты звуков и букв, планеты и звезды слов. Вы боитесь сойти с ума» Я вспомнил про шампанское в холодильнике. Открыл, выпил прямо из горлышка. И захмелел тут. же, и потянуло в сон, и я заснул — на кухне, за столом, уронив голову на руки. Я спал долго, но Виталий еще дольше — до одиннадцати. — Ну что делать будем? — спросил я. — Не знаю. — Есть хочешь? — Нет. Пить хочу. — Чай только что вскипел. — Я чай не пью. — Ладно, найдем что-нибудь другое. В холодильнике был картонный ящик с баночным пивом, было несколько бутылок вина, из безалкогольных напитков — только молоко. Но и от молока Виталий отказался. — Ну, брат, тогда не знаю. Если человек очень хочет пить, он открывает обычный кран и пьет обычную воду. — Ну и пей. А я тогда пива выпью, если сока нет. — Нет. уж, пива ты не выпьешь. А за соком давай сходим в магазин. Где тут у вас магазин? — В нашем доме с обратной стороны. Только я не пойду, я не проснулся еще. — Ты, брат, капризен и ты лентяй, — сказал я, чувствуя воспитательскую ответственность за ребенка. — Ну-ка, под душ — и вперед! — Кто вперед, того кошка обдерет, — ответил Виталий, зевнул и брякнулся на постель, стал потягиваться и выкрикивать какие-то бессмысленные детские слова, у меня самого так бывало, я помню: по утрам распирала радость жить, и я любил напевать, надоедая всем, что-нибудь невразумительное. На разные лады я мог, например, в маршевом ритме скандировать: В лесу родилась елочка! В лесу родилась елка! Она в лесу родилася! Вся деревянная! Она еще с иголками! А мимо волки шли! И съели эту елочку! Под самый корешок! Я отправился за соком. Купил, чтоб у прихотливого Виталия был выбор — виноградный, апельсиновый и персиковый. На выходе столкнулся с замызганным пьяницей. Он был грязен, взлохмачен, небрит, и странно было видеть, что он при этом мой ровесник. А может, и моложе. Впрочем, все пьяницы мне кажутся пожилыми людьми. — Слушай! — обратился он ко мне. — Дело срочной важности! Отойдем-ка! Мы отошли. — Выручи! Понимаешь, дома не ночевал, жена убьет! С жилья прогонит, пропаду! Давай так: я был на шабашке, на калыме, я тебе дачу строил, ты богатый будто бы. Ночью работали при искусственном освещении электричества, и вот теперь ты меня привез. Поедем к жене, подтвердишь, а?
Анкета 77 — Мне нетрудно. Но посудите сами: если вы были на калыме, как вы выражаетесь, то где деньги, — хотя бы аванс? — В нутро смотришь — с горечью сказал пьяница. — Но деньги она мне простит, она мне ночь не простит. Она ревнивая, как собака. Хотя аванс — это ты говоришь очень правильно. Мне б тысяч десять. Почему не выручить человека, если для меня это не составит особенного труда? Десять- тысяч — не последние и не чрезмерные деньги для меня. И я дал ему десятку. — Ну! Ну!.. — только и мог вымолвить пьяница. — Как тебя зовут? — Антон. — А меня Сергей. Антон, ты человек! Ты звучишь гордо. И плохо пахнешь. — В самом деле? — Нет. Это логическое завершение. Сказал первое слово, говори последнее, — вдруг начал философствовать пьяница. — Эх, похмелье — штука тонкая! Ладно, пойдем к жене. Засвидетельствуешь. Тут рядом. Мы дошли до соседнего дома, вошли в подъезд, и он начал спускаться в подвал. — Там что, квартиры есть? — удивился я. Сергей засмеялся. — Квартир нет, но люди живут. Надо же им где-то жить? — Конечно... Он достал из кармана куртки, похожей на строительную робу, фонарь с длинной ручкой, стал светить перед собой. Мы шли довольно долго, плутая меж: подвальными перегородками, огибая трубы и горы мусора, неизвестно как сюда попавшего. — Прибыли! — сказал Сергей. Иг как гостеприимный хозяин, пропустил меня вперед. Я увидел закуток, не похожий на жилье, скорее, это было место выпивок таких же, как Сергей, пьяниц: стояли несколько ящиков,, один был застелен рваной газетой и на нем валялся стакан. В углу — куча тряпья. — Нравится?— спросил сзади голос, вдруг утративший похмельную на- тужность и охриплость. Я оглянулся и зажмурился от. света, ударившего в лицо. Сергей убрал свет, направил фонарь сбоку на себя. Молодое улыбающееся лицо. Гладко выбрит, аккуратно причесан. Тот, кого я назвал Дорианом Греем. И так крепко назвал, что и сейчас не удержался, воскликнул: — Грей?! — Не понял. Кто Грей, где? Какой Грей? — Это я вас так мысленно назвал» Ну, знаете, бывает: видишь человека, и он сразу кого-то напоминает. Кого-то из людей или даже из литературных, например, персонажей. Вы мне напомнили Дориана Грея. Есть такой писатель — Оскар Уайльд, а у него... — Милый, не надо, у меня университетское образование. Не брата ли интеллигента имею честь лицезреть в вашем, простите за тавтологию, лице? — Интеллигент, ли я, не мне судить. Образование не высшее: культпро- светучилище. Но багаж знаний, я полагаю, не меньше университетского. — Это приятно. Значит, я напомнил вам Дориана Грея? Потому что кра^ сив и утончен, так надо полагать? — Не знаю. Возможно. — Что ж. Странно, почему никто не додумался меня раньше так назвать. Мне будет, приятно, если вы и вслух будете звать меня Дорианом Греем, — А ваше настоящее имя? — Я сказал же: Сергей. Это мое настоящее имя, которое я, кстати сказать, с детства не люблю. Уверен, что нелюбовь к своему имени решающим образом повлияла на мою жизнь. Уже пятилетним ребенком я плакал и просил родителей изменить мне имя. Я не любил, когда другие мальчики называли меня „Серый11, не любил родительское ласковое „Сереженька". Но
78 Алексей Слаповский мои родители слишком были повязаны своими комплексами. Как это — поменять имя? А что подумают, соседи и знакомые, и сослуживцы? Ведь это надо как-то объяснять! Они не умели — и не умеют жить так, чтобы поступать в каждом случае по-своему усмотрению, не затрудняясь тем, чтобы что-то кому-то объяснять или, упаси Бог, оправдываться. Но — к делу, Антон..? — Петрович. — Я вас по имени-отчеству, поскольку я лет. на десять моложе. Терпеть не могу панибратства. Итак, Антон Петрович, вы не можете не согласиться, что я поступаю благородно. Позавчера, в двенадцать часов пятьдесят, две минуты местного времени,.оно же московское, я назначил вам сорок восемь часов для того, чтобы успеть скрыться. Вы использовали это время бездарно. Вы не придумали ничего лучше, чем из центра переместиться на окраину. Я вас нашел моментально. Но даже если я вас нашел, вы ведь можете спасти себя — на время, конечно. Вы должны быть осторожны и внимательны. Я нарочно сделал несколько ошибок, надеясь, что вы их обнаружите. Увы! Считайте (он стал загибать пальцы): к вам подходит пьяница, алкоголик, алкаш. Вы смотрите на его одежду, на его небритость (кстати, это искусно сделанная наклейка с трехдневной щетиной, сейчас модно в артистических кругах), смотрите на строительную грязную куртку и штаны с махрами по низу, но как будто совсем не видите модельных туфель из кожи бизона ценой в двести пятьдесят долларов! — Вы могли их украсть. — Это вы сейчас так говорите, а там, у магазина, вы просто проморгали. Да и не мог я их украсть! Где? В магазине? С чьих-то ног на ходу снять? Разуть пьяного богатея, заснувшего на лавке? Но пьяные богатеи на лавках не спят, они сплошь и рядом засыпают в машинах, когда их осторожно везут, домой личные преданные шофера. Дальше. Ошибка совсем грубая. Вы дали мне деньги — не могу не оценить этот, поступок! Я взял их — и ничего! Да где же это видано, чтобы алкаш, мучающийся с похмелья — я вам даже словесно об этом намекнул! — где это видано, чтобы он не помчался тут же и не купил себе похмельной выпивки? А? Дальше. У этого же алкаша вдруг оказывается фонарь — и не простой, а специальный туристский, с широким отражателем, вы посмотрите, с четырьмя мощными батарейками, комплект которых стоит, больше самого фонаря! Да любой алкаш давно бы такой фонарь продал! Что он, спичками себе дорогу осветить не может? Они, спички, всего сотню стоят за коробок. А нет. спичек — найдет и в потемках! Продал бы он фонарь — равно как и туфли, кстати, если бы они вдруг даже попали к нему невероятным образом. Всякое ведь бывает. Купил богатый человек себе туфли, сел в машину и вдруг чувствует, что при нажимании на педаль газа они ему трут. Рассердился богатый человек, вспылил на свою ошибку и, недолго думая, снял туфли и выкинул на ходу из окна в мусорный бак — а тут. и пьяница рядом случился... Слишком много ошибок, Антон Петрович, слишком много! Вы делаете наше мероприятие пресным. И в подвал ни в коем случае лезть нельзя было. Ваше счастье, что еще не миновало сорок восемь часов. Впрочем, не ваше счастье, а мое, извините, благородство. Если бы вы не пошли в магазин, я бы сам нанес вам визит под видом слесаря-водопроводчика или газовика, чтобы предупредить. Остался час с небольшим, Антон Петрович. Возьмите себя в руки и начинайте действовать с умом, иначе... Я понимал, что этот Грей — сумасшедший. Что говорить с ним надо как- то особенно. Но — вечная моя привычка сперва обращаться к логике и разуму человека! — Однако странно, — сказал я. — Вы обещали начать преследование через сорок восемь часов. А получается, следите за мной уже давно! — В самом деле..., — огорчился Грей.— В самом деле, что-то тут. не так. Что-то я напутал. Постойте. Значит, сорок восемь часов я должен был ждать? И только после этого начать вас искать? Так?
Анкета 79 — Так. Очень легко запомнить. — Ничего не понимаю! Как же я напутал-то? — Не знаю. — Но это исправимо, Антон Петрович! Я возобновляю условия. Я даю вам заново сорок восемь часов, а сам за это время не сделаю ни шага. Вы прячетесь, повторяю, в пределах Саратова. Через сорок восемь часов, не раньше, — правильно? — я начинаю искать вас. Через сорок восемь часов, не раньше! Не доверяя своей памяти, он достал крохотную электронную записную книжку, нащелкал клавишами и даже показал мне, чтобы я удостоверился: Антон Петрович через сорок восемь часов! Не раньше! — Все. Идите — и через сорок восемь часов начнем. — А что начнем? — То есть как? — даже обиделся Грей. — Вы скрываетесь, а я вас ищу. — И что сделаете, когда найдете? — Дурацкие вопросы какие-то! Какая вам разница? Терпеть не могу, ей- богу! Человеку предлагают интересное занятие, а он начинает, кобениться, выспрашивать, как да что! — Но должен же я знать, какова цель того, что вы называете интересным занятием? От. цели будет, зависеть интенсивность моих действий. — Вы умный человек! — с удивлением сказал Грей. — Действительно. А что я говорил в прошлый раз? — В прошлый раз вы говорили совершенную чепуху. Вы собирались найти меня и убить. — Точно! Но почему же — чепуха? Никакая не чепуха. Найду и... И сами будете виноваты! Надо лучше прятаться. — Но вы не указали причины, из-за которой вы меня убьете. Вы помните причину? — Какой вы нудный, ей-богу! Ну, не помню! У меня с детства плохая память на бытовые пустяки. Что-то высокое, по-настоящему сложное, запоминаю с ходу, а это... Всего Бетховена могу вам напеть, вернее, насвистеть, я отлично свищу. — Он продемонстрировал, просвистев несколько тактов — чисто, красиво, подвальное эхо отзывалось на звучность этого свиста. — Знаю множество стихов Рильке на немецком языке. — И он прочел короткое стихотворение на немецком языке, с выражением и чувством. — То есть — прекрасная память, не правда ли? А вот. всякие, повторяю, бытовые мелочи — не удерживаются в голове! Да, я забыл причину, по которой должен вас, но какая разница, что это за причина, главное, она есть! Главное — я принял решение, а если я принял решение, то никогда от него не откажусь. — Хорошо. Но всякая игра, а вы мне предлагаете игру, ведь так? — всякая игра имеет, начало и конец. Сорок восемь часов вы мне даете на подготовку. А потом? Не будете же вы вечно за мной гоняться? — Мне хватит одного дня, — мальчишески похвастался Грей. — А вдруг не хватит? Я — теоретически, не желая вас обидеть. — Теоретически? Ну, допустим, неделю. Если за неделю я вас не найду, тогда... а что тогда? — Тогда — все. Я — свободен. — Нет, так не годится! Вы прятались, испытывали лишения и страх — и никакой моральной компенсации за это? Нет уж. Давайте так! — обрадо- ванно воскликнул Грей. — Если я вас за неделю не найду, что, впрочем, абсолютно невероятно, но — допустим, если я вас не найду, то вы начинаете искать меня. Тоже неделю. Я буду без оружия и без прикрытия, один. Но оставляю за собой право на самозащиту подручными средствами. У вас, кстати, тоже есть это право. — А если и я вас не найду? — Тогда опять я буду вас искать! — И до каких пор это будет длиться?
80 Алексей Слаповский — До тех порг пока один из нас не устранит другого. — Ага. Значит, все-таки ваша цель — убийство? . — Опять он за свое! И охота говорить об этом! Убийство! Других слов что ли нет? А еще кроссвордами занимается! — показал он знание моей жизни. — Гибель. Гораздо красивее. Или — отправленье в мир иной. А то — убийство! Мы ведь живем с вами по-настоящему, а не пошлый детективный сюжет, разыгрываем! — Мне кажется, как раз детективный сюжет. Какой-то довольно глупый. И именно пошлый. — Так, — сказал Грей. — Сами того не понимая, вы поступили верно. Вы оскорбили меня. У меня появилась к вам личная неприязнь. Теперь я по- настоящему хочу найти вас и... — Убить? — Лишить данное время и данное общество вашего присутствия в нем. — Вы сумасшедший. — Еще одно оскорбление. Я понимал, что говорить с этим маньяком бесполезно, но... — Послушайте, Грей. — Да, я Грей. Слушаю. — Нельзя ли отложить на некоторое время? Сейчас мне не до этого. Мне нужно решить судьбу одного мальчика. Ребенка, которого бросила мать. — О ребенке я позабочусь. — Нет уж, не надо! — Вы мне не доверяете? Это вы сумасшедший, а не я. Вы неадекватно оцениваете обстановку. Представьте, к вам пришла смерть в виде неизлечимой болезни, а вы говорите ей: нельзя ли подождать, сударыня, у меня, понимаете ли, дитя на руках! Чувствуете, как смешно звучит? Все, хватит разговоров! Признаюсь, хоть вы меня и оскорбили, я испытываю к вам симпатию, я ощущаю вас близким по духу, мы могли бы стать друзьями. Но это тоже хорошо и годится для наших занятий. Когда оскорбляет посторонний человек, это воспринимается не с такой болью. А вот когда оскорбляет человек близкий, друг — тут. боль нестерпима. Я погублю вас с болью за вас. Это ведь лучше, чем умереть в подворотне от. холодной и жестокой руки грабителя? Я ничего не мог ему ответить. Назвать его опять сумасшедшим? Но я чувствовал, что сам с ума схожу, — Все, время пошло! — объявил Грей. — Давайте я провожу вас, расстанемся — и через два дня, через сорок восемь часов приступим к нашим занятиям! 28 июля 1995 г. Завтра в полдень истекает срок, за который Дориан Грей должен найти меня. Осталось меньше суток. Я сижу в коллекторе городской канализации, в темноте. Внизу журчит, там — перекрестье канализационных труб. Диаметр их — примерно половина моего роста, в крайнем случае, если меня обнаружат, можно спуститься и по одной из труб — выигрывая время. Оттягивая? Неделю назад я оставил Виталия сестре и сказал, что мне нужно срочно уехать. Надежда не задавала вопросов. Она видела, что со мной что-то происходит такое, о чем я ей не скажу. Полдня я ходил и ездил по городу беспорядочно и бесцельно. Заметал следы. Потом на городской железнодорожной платформе „Трофимовский мост" сел на электричку и доехал до станции Жасминная (бывшая Разбой- щина). Там — дачные поселки. Я пошел к дальним* Сначала мне грезилось найти временно пустующую дачу с запасом продуктов. Но сообразил: се-
Анкета SI зон, разгар лета. Если на даче нет. хозяев, то справа, слева, спереди и сзади — соседи. Заметят. Не могу же я совсем не выходить — уже потому что туалеты на большинстве дачных участков стоят на отшибе: типовые дере- _ вянные строения с дырой. А в самой даче — извините. Вы очень чистоплотны. За дачами — поле. За полем поднимается на пологие холмы лес. Найти там укромное место? Пересекая поле, понял, что это воинский полигон: окопы, блиндажи. Смутно вспомнил, что в нескольких километрах отсюда дислоцируется какое-то военное училище. Переночевал в окопном тупике, крытом бревнами (командный пункт?). Там была деревянная дверка, открывающаяся внутрь. Подпер ее обломками досок, навалил камней. Если будут, ломиться, услышу и проснусь. Впрочем, не спал. Только под утро. Утром — беспокойство, тревога, ощущение опасности. Осторожно выбрался, пригибаясь, пошел окопом, вырытым не в полный профиль. Солдаты-лентяи, командиры распустили их и распустились сами. Вам понравилась бы военная служба. Выглянул. Вокруг — тишина и пустота. Но вот. на грунтовой дороге вдоль леса появилась черная большая машина, почти лимузин. Что ей делать тут? Приостановилась. Я упал на дно: наверняка у него (Грея) или у них (если у него есть подручные) — мощные бинокли. Через минут десять-пятнадцать прополз в свой тупик, где были кустики, выглянул из-за них. Машины не было, но это ничего не значит. Они свернули в лес — и наблюдают, оттуда, невидимые сами. Не появляясь на обозримой поверхности, переходами, окопами, траншеями — все ближе к дачному поселку. Полигон кончился. Но, слава Богу, трава высока. Пополз в траве. Очень медленно, чтобы колыханием ее не выдать свой след. Вот и сады. Но некоторое время еще полз у забора вдоль садовой улицы — там, где возможен был просмотр от. леса. Поминутно озираясь, пошел к станции. На полпути свернул в лесополосу, которая вдоль железнодорожного полотна. Вокзалы и аэропорты перекрыты. Станции тоже. Глядел на поезда из зарослей. Вдруг — товарный поезд затормозил. Половина вагонов — открытые металлические платформы со щебенкой. Остальные — и цистерны, и дощатые, длинные и высокие. Напротив как раз такой. Засов наброшен без замка и пломбы. Щель внутрь. Подбежал, отбросил засов, отодвинул дверь, заглянул. Навалены без порядка какие-то полиэтиленовые бочки. Залез, задвинул дверь. Бочки оказались пустыми. Нагромоздил их к углу, оставив лаз, полез в угол, последовательно задвигая за собой проход. Облегченно вздохнул. Съел хлеба, выпил воды — все это в небольшом рюкзаке (Насте был куплен ради всего лишь трехдневного похода их класса по местам окрестной природы. Биология. Ботаника. Она могла бы учиться гораздо лучше). Вы интересуетесь несовершеннолетними лицами противоположного пола. Поезд остановился, как я понял, на станции Саратов-2, это товарная станция. Я вылез. Одежда моя ни у кого не могла вызвать сомнений: мешковатые штаны, пестрая застиранная рубашка. Рабочий, грузчик. А рюкзак в руке несет — мало ли зачем человеку рюкзак? Но я, тем не менее, постарался никому не попасться на глаза. Оказался у проходной: домик со шлагбаумом. Как раз выезжали один за другим три грузовика. За ними, не видимый охранником-вахтером, выскользнул. Я не бывал в этих местах, но, выйдя, оказался на улице Астраханской, которую узнал* „—{Эднако это почти центр. Опасно. ' . БегШ пересек улицу. Девятиэтажные дома.
82 Алексей Слаповский А вот — прямо с улицы — вход в подвал. Правда, оттуда парит. Подвал полузатоплен. Кое-как добрался до дальнего конца подвала, где нашел сухой угол. Просидел там весь день и всю ночь — до раннего утра. Утром, едва начало светать (и птицы только-только пробовали голоса), пошел по направлению к городскому парку. Мне помнилось, что там довольно много укромных мест: какие-то полуразрушенные домики, а значит, и чердаки, и подвалы... Но — давненько я тут. не бывал! — никаких развалин нет, есть вполне целые строения служебного назначения — и все закрыты. Совсем уже рассвело. Вдалеке показался какой-то человек, и, хотя прошел своей дорогой, я заметался в панике. Детская карусель с лошадками. Под нею — пространство. В отчаянье залез под карусель, в пыль и мусор. Никому в голову не придет сюда заглядывать. Лежал... Все гуще — голоса. Карусель начала работать. Старался не глядеть на вращающуюся над головой плоскость. Тошнило. От изнеможения заснул. Проснулся — карусель не работала. Но все еще голоса — и детские, и взрослые. Вдруг звук, я панически стал отползать (куда!?). Мяч закатился под карусель. Ребенок-мальчик на четвереньках лезет за ним и кричит: „Сейчас!" Увидел меня. Дети иногда бесстрашны. Они умеют не бояться неизвестного, непонятного, непостижимого. Я был для него непонятен и непостижим. Он молча посмотрел на меня, взял мячик и полез обратно. Я весь взмок. Вылезать нельзя — увидят. Оставаться нельзя — сейчас найдут, хамски схватят за ноги, вытащат, как нашкодившую кошку из-под дивана. Но — обошлось. Дождался тишины и темноты. Из парка — по улочке между частными домами и старым бесхозным стадионом. Трибуны сломаны, исковерканы, проросли насквозь деревцами, лозняком. Вот где для Алексины материала! Она как раз такую лозу и применяет для своих работ. Я люблю ее, вот в чем дело. Я не любил ее, а теперь люблю. Двадцать шесть лет думал, что люблю, но это было совсем иное. Люблю — только теперь. — Мужик! — раздался голос, и я шарахнулся к забору. Голос — из зарослей. — Не бойся, иди к нам! И я каким-то сверхъестественным чутьем понял, что это не засада, не Грей и не помощники его, это — свои. Под трибуной, на уютном вытоптанном пятачке, на мягкой траве и гибких ветвях восседали и возлежали трое мужчин — и выпивали. Была у них всего одна неполная бутылка красного дешевого вина и стакан. Однако они тут же предложили мне выпить. Я не чинясь согласился, выпил полстакана. Достал из рюкзака огурец, кусок хлеба, кусок копченой колбасы, но они отказались. — Закуска дело десятое, а вот выпить бы еще! Благодарный, я достал деньги, двое побежали к коммерческому круглосуточному ларьку, один остался. — Ты понимаешь, какая ерунда получается, — сказал он так, будто разговаривал со мной издавна — и развивал тему. — Вот я. Так? — Так. — Теперь посмотри, Личность и общество. Так? — Так. — Ну и что делать? Нет, ты скажи! — В каком плане? — Ты тупой? — сочувственно спросил собеседник. — Я же объяснил теб§. Или ты не знаешь? ..--""
Анкета 83 — Не знаю. — И я не знаю. И они не знают, — кивнул он туда, куда побежали его друзья. А кто знает в таком случае? Ведь это невозможно! Невероятно! Это невыносимо уже! Или тебе все равно? — Мне далеко не все равно. — Он мне говорит! Я-то знаю! Я знаю, ты — неравнодушный человек. Ты молодец! Ты гений! Но кому это надо? Кому это надо, а? — Никому! — ответил я с острой и прекрасной жалостью к себе, с любовью к этому человеку. Я не понимал, о чем он говорит, но видел зато, что речь его бескорыстна и бесхитростна. Она не имеет двойного дна. Этот, человек весь распахнулся передо мной. Слова — не главное, но бесподобен тон его — задушевный, любящий, братский. Мне хотелось обнять его и прижать к груди его кудлатую голову, чтобы его утешить, потому что он был грустен. Ах, какая это ночь была! Какие разговоры вели мы, какие песни пели — вполголоса, чтоб не обижать окрестных жителей и не дразнить собак! Как славно было смотреть, задирая голову, сквозь заросли, в ясное ночное небо, усыпанное звездами! Как хорошо было чувство безопасности, — ведь эти люди не выдадут, потому что... Потому что не выдадут!.. ...Проснулся я тяжело. Сколько лет прошло, а я тут. же узнал и вспомнил состояние гнетущего запойного похмелья, когда одна только мысль в организме: поправиться. Опасно? Можешь потерять бдительность, напиться — и вообще закуролесить, как встарь, надолго? А пускай. Мне надоело. Пусть найдет, меня Грей. В пьяном виде умереть не страшно. Ничего не страшно. Все — второе. Первое — опохмелиться, потому что нет сил, погибаю, дохну... Я сунул руку в карман, чтобы достать и сосчитать наличность. В кармане пусто. Должно быть, засунул в рюкзак и запамятовал. Но и самого-то рюкзака — нет. Я упал — и долго лежал в оцепенении. Это знают, по себе лишь алкоголики: велика и непреодолима жажда выпить с похмелья, кажется, если тут же не выпьешь — умрешь. Но знают они и то, что велика и сила терпения, когда вдруг по каким-то причинам оказывается закрыт доступ к алкоголю. Сам удивляешься себе: час прошел и другой, а ты жив еще — хотя лучше пока не становится. И — жажда. Жажда мучительная. Полежав еще около часа, я понял, что жажды не вынесу. А ведь совсем рядом — парковские пруды. Я медленно поднялся, побрел к парку. Спустился (на спине) по травянистому крутому склону, припал к воде, долго пил. Рядом — две плакучие ивы ветвями до воды и до земли, под ними — дырявая перевернутая лодка. Опасно, конечно. Милиция обнаружить может. Заполз под лодку и стал лежать. Терпеть. В полузабытьи, в полудреме, в коротких приступах сна с кошмарами (кусающие собаки, сырое мясо, ползучие насекомые, страшные огни, несущиеся с грохотом в лицо...) пролежал до вечера следующего дня. Никто меня не потревожил, но я изнемог. Мне показалось, что я умру от неподвижности. Поэтому выполз, попил еще прудовой воды, умылся, кое-как почистился. Стал тихо ходить над прудом, с радостью чувствуя, что уже почти здоров. Пронесло. Выжил. Мысль о милиции, промелькнувшая вчера, вдруг выросла в спасительную идею. Прикинуться пьяным — и отдаться в руки этой самой милиции. Вряд ли Грей будет меня искать по вытрезвителям. Да и не пустят, туда его. Да и не захочет он с милицией связываться, будучи криминальным человеком. Я поднялся по склону и, не выходя на люди, стал с этой позиции осматриваться. Через некоторое время заметил двух милиционеров. Тут же встал — пошел навстречу, шатаясь, с глупым пьяным лицом, пуская дебильную слюну.
84 Алексей Слаповский — Куда? — остановили они меня. — Гуляем, дядя? — Д-мой! — тупо сказал я, не в силах поднять голову. — А где твой дом? — весело спросили милиционеры. — Тут. — Где тут? — Ряд-мг — сказал я и, накренившись, прислонился к дереву, с повисшими ниже колен — обезьяноподобно — руками. Я ждал, что вот сейчас меня под эти руки возьмут и препроводят, но ничего не было. Я исподлобья глянул. Милиционеры удалялись. Я выпрямился в недоумении. И все понял: по аллее зигзагами брел человек в неожиданном черном костюме, белой рубашке и при галстуке. Периодически он останавливался. Фиксировал себя в этом положении — и после этого шел некоторое время ровно, но ослабленный собственным усилием воли через несколько шагов начинал заплетаться ногами еще больше. Конечно, для милиционеров этот объект лакомей. С меня, оборванца, что взять? Я, на их взгляд, алкаш конченный и неискоренимый, а вот с этим господином можно будет, плодотворно поработать. Но досада моя сменилась благодарностью судьбе, когда я задним умом понял, что чуть не совершил роковую ошибку. Наивный! С чего я взял, что Грей не сможет найти меня в вытрезвителе? Очень даже найдет — и даже проще ему там найти. У таких людей — везде знакомства. Кстати, кстати, кстати! А не от капитана ли Курихарова идет все это? Почему невозможно? Очень даже возможно! Рассудим. Курихаров, ограниченный в свободе быта мной и моей сестрой, пришел в раздражение. Он затаил злобу, он вынашивал мысль о мщении. И случай представился — я сам попал к нему в руки. Анкетой он психологически подготовил меня, приведя в состояние крайней неустойчивости, он следил за каждым моим шагом. Он, узнав, что я иду к Кайретову, подослал дружка своего Грея, попросив найти повод придраться ко мне — и уничтожить. Что в этом невероятного? Я лишний, ненужный и мешающий — и капитану Ку- рихарову, и многим другим. Я не должен жить среди них и мешать. Вода под ногами журчит монотонно. Я голоден, хочу пить, спать... Я устал. Есть такое понятие: решимость отчаяния. Я больше не буду отсиживаться. Хватит. Спиной и головой я приподнял люк, отодвинул его в сторону, вылез. Мимо проходила женщина с девочкой. — Неделю уже ремонтируете, а воды все нет, — сказала женщина. — Вот именно! — сказала девочка. — Извините, — сказал я им. Не скрываясь, пошел к улице Чернышевского, дождался пятнадцатого трамвая. Ехал на заднем сиденье, закрыв глаза. Если Грей появится здесь, я не хочу его видеть. Дома были Настя и Виталий. — Он нас с ума свел! — пожаловалась Настя. — Не хочет тут ночевать, истерики устраивает, орет на весь дом. Каждый вечер его в Солнечный возим. Причем требует, паразит, чтобы на машине, видите ли. На моторе! Мать его быстро укоротила: или на трамвае, как все люди, или никак. Поорал — согласился. А ты чего такой? Ужас, какой ты! Где ты был? — Потом, Настенька, потом. Я наскоро поел, принял душ, переоделся — и отправился в контору „Комфорт Лтд".
Анкета 85 — Опять пришел, — с неудовольствием встретил меня Кайретов. — Зачем? Я утром сеанс общеоздоровительного и успокаивающего гипноза принял, а ты меня хочешь разбалансировать? — Где Дориан Грей? — Кто? — Ну Сергей он вообще-то. — Охранник, что ли? — Какой охранник? — У нас один Сергей — охранник. — Тогда он не Сергей. Ну тот, который заходил тогда, когда мы с тобой говорили. — Не помню. — Господи, ну тонкий такой, жеманный такой... — Эдик, что ли? — Может быть. Он собирался со мной в прятки играть. — А-а-а... Эдик это. Эдуард Пупыркин. — Как? — Эдуард Пупыркин, — с наслаждением повторил Кайретов. — Красивая фамилия, не правда ли? — Где он? — В Германии. — В какой Германии? — В обычной, в немецкой Германии. — Не морочь мне голову, Кайретов, что он там делает? — Это вопрос! Эдик, понимаешь ли, человек шизоидный, берется сразу за десять дел, везде опаздывает, все забывает. Но если к нему в лапы попадет, вдруг большое серьезное дело, если надо подействовать на человека — тут он король! Занесло к нам одного немца, Пупыркин с ним полдня общался и — нате вам! — вместе с немцем поехал реализовывать какой-то совместный проект, причем немец его гениальностью просто очарован. За одну идею тут. же отстегнул Пупыркину тридцать тысяч марок. Но Эдик рассчитывает, на миллион. — Не заговаривай мне зубы! Когда он вернется? — Кто его знает. Может, вообще не вернется. Он уже звонил. Нашел уже себе подружку, какую-то манекенщицу-красавицу, присмотрел уже домик, но не в Германии, а в Швейцарии, хочет, пожить там с подружкой. То есть, судя по всему, миллион он-?аки получил. Псих. Сам понимаешь, с такой фамилией и таким гонором Пупыркину нужна только красавица, только миллион, только домик на берегу Женевского озера! — То есть... Я сел. — А в чем дело? — спросил Кайретов почти с участием. Видимо, гипноз и в самом деле подействовал на него благотворно. Я молчал. Потом спросил — о другом. Вернее, вопрос мой был утверждением: — Ты все-таки убил Валеру. — Кто тебе сказал? — Убил, сволочь! — Не выдумывай! Никого я не убивал! — Скажешь, поджог не по твоему приказу устроили? — Ты с ума сошел! — в благородном волнении закричал Кайретов. — Дверь была закрыта изнутри. Мне следователь лично рассказал, приятель мой, изнутри дверь была закрыта на замок висячий, и канистра с керосином валялась внутри. Самосожжение это! Я не стал спорить. Самосожжение или убийство, но характерно то, что Кайретов оправдывается. Совсем недавно он открыто говорил о намерении убить Валеру и меня. А убил бы — не постеснялся бы похвастаться. Но вот — оправдывается, отнекивается. Быстро меняются времена] Если убйй-
86 Алексей Слаповский ца не хвастается уже убийством, значит, в нашем обществе наметился какой-то прогресс! Дай-то бог. Дай-то бог! Я простился с Кайретовым почти дружески и пошел домой, размышляя по дороге о перспективах общественного развития. 30 июля 1995 г. А ведь, пожалуй, мы с Алексиной давным-давно поняли, что созданы друг для друга. Но не поверили этому — особенно она. Потому что так не бывает. Я не стал ждать субботы и пошел к ней. Она не удивилась. Она ничему не удивляется. Я спокойно предложил ей выйти за меня замуж. Очень спокойно, потому что уверен был в ответе. Вы вполне уверены в себе. Она согласилась. Она очень хотела, чтобы я остался, но — к чему спешка? В тот же день я съездил к Анастасии Жувельской и сказал все, что думаю о ней. Потому что мне давно хотелось ей это сказать. Она молча выслушала, тут кто-то позвонил, и она стала болтать по телефону, болтать, жеманиться, хохотать — и словно совсем забыла обо мне. Ложь и лицемерие. Я равнодушно ушел. 2 августа 1995 г. Я заболел. Этой болезни нет ни в одном медицинском учебнике или справочнике и вообще в истории медицины. Я заболел анкетой. Попался, Крестослов! Началось с того, что, проснувшись, я почувствовал какую-то дурноту. Болела голова, чего со мной никогда по утрам не бывало. Я сел — и вдобавок к этой боли почувствовал головокружение. И тут же услужливо, накрепко вбитые в память, выскочили в уме злорадные диагнозы анкеты: У Вас почти всегда болит голова] Нередко у Вас бывают головокружения] Усилием, мысленными уговорами, обращенными к своему организму, я попытался избавиться от навязчивых синдромов. Но стало еще хуже. Добавились странные ощущения, что кто-то невидимый пощипывает, меня то там, то тут. {Часто у Вас бывает ощущение пощипывания в мышцах]) Я отправился в туалет (Вас часто беспокоит желудок] Раз в месяц (или чаще) у Вас бывает понос]), долго был там, мучаясь, потом из последних сил встал под прохладный душ (большую часть времени Вы чувствуете общую слабость!), но вдруг темя заломило, будто не легкие струи душа, а ледяной град молотил по голове (Когда Вы притрагиваетесь к темени, то чувствуете болезненность]). Протирая глаза (за последнее время у Вас ухудшилось зрение]), я поплелся на кухню, жадно пил воду из-под крана (Вы теперь ежедневно пьете намного больше воды, чем прежде]). Сестра, выходная в этот день, оказалась за моей спиной — что за привычка?! — и тревожно спросила: — Что это ты, Антоша? Ты вчера не выпил, случайно? Ее, видите ли, призраки прошлого беспокоят! — А если бы даже и выпил? Какое твое дело? — закричал я. — Мне почти сорок лет! Ты меня постоянно унижаешь! Мое человеческое достоинство! (Вы обидчивее, чем большинство других людей.) — В конце концов, — закричал я, — мне надоело считаться младшим! Я не младший, я цветущий молодой мужчина, посторонний тебе, а твоя жизнь кончена и ты старуха! Ты, .., .., .., ..! — разразился я похабными словами — и еще, и еще, и еще, все более входя во вкус.
Анкета 8? {Иногда ни с того ни с сего Вам в голову приходят какие-нибудь нехорошие слова, часто ругательства, от которых Вы не можете избавиться.) Вошла недоумевающая Настя, посмотрела на мать, прислонившуюся к стене в оцепенении, и сказала: — Ты чего это, дядька Антон Петрович? Ты чокнулся, что ли? Тут дети, между прочим! Из-за спины ее высовывался обжившийся и притерпевшийся к нам Виталий. — Дети? Вы — дети? — надвинулся я на нее и Виталия. — Вы выродки и ублюдки, вы извращенные до мозга костей порождения эпохи, продукт отравленных сперматозоидов, марш отсюда и не сметь заговаривать со мной без моего разрешения! Вы легко можете заставить человека бояться Вас и иногда делаете это ради собственного удовольствия] — радостно одобрила меня Анкета — и я жестоко и победительно улыбнулся. Но Настя почему-то не испугалась Анкеты (вот дура-то!) и закричала так, как я от нее не слышал еще: — Цыц, придурок! Сейчас милицию или психушку вызову! Мам, у него давно крыша едет, я говорила тебе! — Он просто устал, просто устал! — тихо сказал Надежда. — Я устал от вас, — ответил я. — Вы смертельно надоели мне! Я не могу вас видеть! Мне завещали квартиру, в конце концов, —* и я буду там жить. А вас никогда больше не увижу, не хочу, плюю на вас! (Время от времени Вы испытываете ненависть к членам своей семьи, которых обычно любите.) Я еще что-то хотел крикнуть, но задохнулся (у Вас часто бывают приступы удушья), что-то подступило к горлу, я бросился в туалет, склонился — и с испугом увидел, как изо рта льется алая жидкость (у Вас бывало кровохарканье или рвота кровью). И будто что-то тяжелое и мягкое ударило по голове, я свалился на пол. (У Вас часто бывают обмороки») 3 августа 1995 г. Осторожно, держась подальше от стен и предметов, я вышел из квартиры. (Вы очень боитесь змей!) Я шел посередине улицы, внимательно глядя под ноги. (Вы очень боитесь змеи!) Я так и продолжал идти — обозреваемыми местами — и дошел пешком до Солнечного. Войдя в квартиру, долго стоял на пороге, прислушивался и присматривался. Спал на столе посреди комнаты. (Вы очень боитесь змей\) 5 августа 1995 г. Вы боитесь сойти с ума. 17 августа 1995 г. Задыхаясь, чувствуя головокружение, боли в сердце, мучаясь тошнотой, рвотой и поносом и всеми мыслимыми и немыслимыми муками тела и души, я заклеивал черными полосками бумаги те утверждения анкеты, которых не хотел. Слова проступали сквозь бумагу, но я верил — это ненадолго. Это пройдет. Заклеил. Стал читать оставшееся. Сто раз подряд, тысячу раз подряд. Обычно Вы считаете, что живете не напрасно. Уже лучше. Уже легче. Уже я могу... — но тут — сквозь бумагу, сквозь баррикады и плотины защищающегося ума: Вы считаете себя обреченным человеком] Ничуть, ничуть! Наоборот:
881 Алексей Слаповский Иногда без причины {или даже при неприятностях) у Бас бывает приподнятое настроение, чувство радости] 26 августа 1995 г. Я понял, что затворничество мне и в самом деле грозит сумасшествием. Зачем я вцепился в эту анкету и пытаюсь ею ее же побить!? Она победит в любом случае. Я поступлю иначе, я побью и уничтожу ее жизнью! "Поехал к своим. Был приветлив, ласков, разумен, они радовались мне. Пошел к Алексине. Она встретила меня — необычайно! Со слезами на глазах спрашивала, что со мной произошло, когда же мы будем жить вместе? Я плакал вместе с ней. (Вы склонны принимать все слишком близко к сердцу,) Мы очень хорошо провели время. Когда я уходил, Алексина, правда, начала вдруг сердиться и говорить странное: что это не она меня мучила, а я ее мучил всю жизнь, она бы давно вышла за меня замуж, если была бы уверена в моей любви к ней. Я усмехнулся. Она стала оскорблять меня, кричать, как базарная торговка. Я ушел. Я ушел — и тут же забыл все ее слова. (Когда Вам что-нибудь говорят, Вы часто тут же это забываете.) Мне это понравилось, 27 августа 1995 г. Был у Ларисы. Она живет с человеком. Удалился без огорчения. - 21 августа 1995 г. Был у Тамары. Не застал. Сел у двери на лестнице. Старуха вышла, что-то проворчала. Другая старуха поднималась, Эта не ворчала, а громко назвала меня пьяницей и посторонним, ругалась, стыдила. Я спокойно молчал. Вам безразлично, что о Вас думают другие, И — дождался. Предложил Тамаре выпить, она гордо отказалась и согласилась, 15 сентября 1995 г. Ушел от Тамары. Но один жить не могу. И со своими — не могу. Позвонил Татьяне, легко соврал, что попал в аварию и поэтому не давал о себе знать. Как поживает дочка Нина, пишет ли, звонит ли? Татьяна совсем другим голосом, по сравнению с тем, который был у нее при первом нашем свидании в присутствии Нины, сказала, что слышать и видеть меня не желает, равно как и всех прочих. Ладно. Позвонил Синицыной. - Она даже обрадовалась. — Не хотите ли равиолей? —-С удовольствием! Кушали равиоли. — Как мама? — Умерла. — Туда ей и дорога. Я хочу сказать: все там будем. Мир праху ее. ~ -*— Значит, можем попробовать жить вместе? -
Анкета 89 — Можем.... Конец 95-го года. Мы живем с Тамарой парой. С Синицыной, то есть. Я по-прежнему занимаюсь кроссвордами. Крестословицами. Я лучший Крестослов, Что есть, то есть. Что правда* то правда. А что ложь, то ложь. Иногда работа не ладится. {Вам трудно на чем-нибудь сосредоточиться.) Иногда работаю запоем — сутками, неделями. {Вы бываете одержимы работой.) К перепадам своих состояний и настроений я уже привык. Привыкла и Синицына, да она и сама такова — без всякой анкеты. Вот наш вечер. Она приходит, со службы, я — хмур. {У Вас часто бывают приступы беспричинной раздражительности.) — Добрый вечер, — говорит, она, — ты еще не ужинал? — Я бы с удовольствием, да жрать нечего. — Извини, у нас сейчас много работы. Я не успеваю, — мягко говорит Синицына. Переодевается и вдруг кричит, сердито: — Уж картошки-то мог бы себе пожарить, да и мне заодно! Я с утра до вечера на работе, а ты сидишь дома! — Не волнуйся, что ты, — успокаиваю ее, — я просто увлекся. Я ведь тоже работаю. Я хотел что-нибудь приготовить, но заработался. — Ничего страшного, — улыбается Синицына и уходит на кухню жарить картошку, через некоторое время что-то говорит оттуда. — Я не слышу! — отвечаю я ей. — Что ты пищишь, как кукла! Ты это нарочно, чтобы позлить меня? — Дорогой мой, — появляется Синицына с нежным голосом и сковородкой в руках, — если тебе мой голос кажется тихим, я не виновата. Мог бы оторвать свою задницу и прийти ко мне — и все услышал бы. Ты хочешь кушать? — Давно хочу. — Ну так ешь, — и она бросает в меня горячую сковородку. Я уворачиваюсь, сковородка, разбив по пути любимое мое настольное зеркало, ударяется в стекло балконной двери, разбив и его. Мы хохочем и собираем осколки. 24 апреля 1996 г. Я победил Анкету. Это была долгая и трудная борьба, но я ее победил. , Теперь не она управляет мной, а я управляю ей. Я наслаждаюсь. Я купаюсь в необыкновенном ощущении свободы. Я прекрасно себя чувствую — поскольку молчат, все утверждения анкеты, кроме одного, которому я разрешаю, которое поздравляет меня ежедневно с добрым утром: В последние годы Ваше самочувствие в основном было хорошим. Я живу в микрорайоне Солнечный, в квартире Ирины, которую она мне „завещала". Три раза в неделю по вечерам, не более чем на два часа, ко мне приходит девчонка из парфюмерно-галантерейного магазина. Она и пахнет, и говорит парфюмерно-галантерейно. Ойа пестра умишком, как пестр и дешев товар ее магазинчика. Ей едва исполнилось восемнадцать. Когда я впервые заговорил с ней (Вы самоуверенны), она отвечала со снисходительной усмешечкой — как и всем прочим, кто пытался с ней заигрывать. — Послушайте, барышня, — сказал я ей. — Вам нужен человек для души и тела; у вас такого нет. Для тела.— возможно. Для души — может быть. Но так, чтобы, повторяю, и для души, и для тела, — такого нет. У меня тоже нет такой женщины, а в вас я вижувее необходимое. (Я прямо
90 Алексей Слаповский перечислил ее достоинства, ничего не упустив.) Ты будешь думать день и ночь и все завтрашнее утро — и поймешь, что я нужен тебе. До встречи. Вы обладаете способностью подчинять людей своей воле\ Парфюмерная девушка по имени Вероника влюбилась в меня без памяти. Я добр, но строг по отношению к ней. Фамильярностей не допускаю. За исключением сугубо личных моментов она зовет меня по имени-отчеству. Не так давно я вспомнил Кайретова и навестил его. Он, ничуть не изменившийся, встретил меня, как обычно, без восхищения. — Мне скучно, бес, — сказал я ему. — Я не могу забыть несчастного Валеру. Я созрел для мести. — Что же ты хочешь сделать? — поинтересовался Кайретов, нажимая на тайную кнопочку под крышкой стола и думая, что я не вижу этого крохотного движения. — Огонь рождает, огонь, — сказал я. — Я отомщу тебе за Валеру — и за многих других, кого ты обездолил, — огнем. Говоря это, я сделал два шага назад, к двери, и как только охранник распахнул ее и появился на пороге, я изо всей силы ударил его дверью, а потом и ногой, вывернул ему шею, отнял пистолет. (Вы обладаете незаурядной физической силой, которую используете при первой возможности.) Охранник, скуля и потирая шею, не рискнул подняться, отполз. — Завтра я подожгу твой дом, Кайретов, — сказал я. — Или даже сегодня. Впрочем, я уже сделал необходимые распоряжения. Любой бы увидел в словах моих блеф и выдумку, но Кайретов поверил всему — поскольку дело касалось самой сути его жизни, — Нет! — сказал он. — Я еще могу отменить приказ. — Ради бога! Пожалуйста! Клянусь мамой, я не виноват, Валера сам сгорел! — А мама твоя — жива? — Жива! — воскликнул Кайретов. — Чего ей сделается! Я понял, что он врет. Но не стал уличать его, поступил более тонко. — Этого мало. Поклянись еще здоровьем детей. — Зачем тебе это? Я же мамой поклялся. — Ты и в прошлый раз клялся — и обманул. — Не обманул! Не трогал я его! — Ну, допустим. Сейчас я позвоню — и отменю приказ. Но ты поцелуешь мне руки — сначала левую, потом правую. Кайретов бросился ко мне с такой поспешностью, что пришлось утихомирить его пыл наставленным ему в сердце пистолетом. Ласково он поцеловал мою левую руку, а потом опасливо, обливаясь потом, правую, в которой я уверенно сжимал оружие смерти. Я набрал номер рабочего телефона Синицыной. Подошла ее сослуживица-подруга Нелли, которая была у нас на вечеринке по случаю нашего с Синицыной начала совместной жизни и которую я провожал потом через стройплощадку, мимо дома, у которого был возведен первый этаж, там, в пустой сквозной комнате, но на каких-то опилках, я действовал, руководствуясь утверждением «Ваши поступки часто продиктованы импульсом, с которым Вы не в силах бороться». — Алло! — сказал я. — Антон? — узнала Нелли. — Да, я. Передай, чтобы огонь отменили. — Что ты имеешь в виду? Ты хочешь со мной встретиться? Где, когда? Говори быстро, пока никого нет. Все на обед ушли, одна я осталась. Я как чувствовала! Ты представляешь? Это судьба! — Слишком много слов. Все понятно? — Все, все! Ты не можешь говорить? Ты перезвонишь, да? — Конечно. Я положил трубку и пошел себе, сунув пистолет за брючный ремень и застегнув куртку.
Анкета 91 — Спасибо, Антон, — с чувством сказал Кайретов. — За что? — удивился я. — Ну как же... — Не спеши радоваться. Я могу сейчас позвонить из машины и сказать, что все остается в силе. Или отдать приказ завтра. Или послезавтра. Или... — Но ты же обещал! — закричал Кайретов. — Мало ли! Будь здоров! — Ты садист! — заплакал мне вслед Кайретов. Я остался равнодушен. Но вечером, чтобы сбросить балласт, с души, которая чувствовала себя все-таки не совсем уютно, я разрешил себе пожалеть Кайретова, слушал органную прелюдию Баха en ut mineur и жалел его — не Баха, а Кайретова, со слезами. Впрочем, и Баха тоже. Кстати, пью я теперь не так, как когда- то. Захочется — и я хочу. А хочу не хотеть — не хочу. Жизнь моя стала упорядоченной. Когда мне надоедает, работа (а достиг я производительности такой, что сам удивляюсь, с несколькими изданиями подписал договоры на исключительное сотрудничество, поставляя им кроссворды под псевдонимами, а они их печатают, по пять-шесть штук в одном номере, таких развлекательных газеток и журнальчиков много стало), я не жду отдохновенного настроения; услужливо, как дрессированная собака, подползает ко мне, виляя хвостом, анкетная фраза — «Вы любите разные игры и развлечения», и я еду играть в теннис на кортах спорткомплекса „Юность" — с лучшими любителями города, и стал уже средь них фаворитом, проиграть мне не „всухую11 считается достижением. К вечеру отправляюсь — изредка с Вероникой, чтоб побаловать ее, но чаще один — в „Ротонду". Там меня считают, темной лошадкой. Наводили справки, выясняя, кто я такой. Ничего особенного не выяснили, остались в недоумении. Не любя оставаться в недоумении, подослали поговорить со мной человека, которого назову Некто. Он вел речь, а другие, сгруппировавшись поблизости, слушали, находясь в состоянии готовности. — Кто ты? — просил Некто. Я назвал имя, отчество, фамилию. — Я не об этом, — сказал Некто. — Я спросил, кто ты? Я, усмехнувшись, повторил имя, отчество, фамилию. Некто успокоил присутствующих поднятием руки и задал вопрос иначе. — Хорошо. Тогда — с кем ты? — Я один. Я сам по себе. — Так не бывает. — Бывает. В виде исключения. — Я не люблю исключений, — сказал Некто. — Я тоже не люблю, — солидаризовался я с ним. — С детства, когда еще изучал правила русского языка. Исключения только сбивают с толку. Но они есть, понимаете? Они объективно есть — и ничего с ними не поделаешь! После „ц" в корнях слов что пишется — „и" или „ы"? Некто задумался. Кто-то ему шепнул. „Ы"! — сказал Некто. — Цырк! — А вот и нет! Цирк как раз через „и". А также цистерна, циркуль, цитата, порция, пацифист, цимбалы, сациви даже, хоть и грузинское слово. Не путать с окончаниями! Там — огурцы, отцы, мальцы — на конце „ы". А исключения — всего несколько слов: цыц, на цыпочках, цыпленок, цыган, цыкнуть. Есть мнемоническая пословица, позволяющая это запомнить: „Цыган на цыпочках подошел к цыпленку и цыкнул: цыц!" — Постой, не так быстро! Запиши! — велел Некто своему подручному. — Это надо, а! — восхитился он. — Вот я Кеше расскажу, Кеша просто упадет, он любит такие штуки! Это лучше, чем про чукчей анекдоты или про Чапаева. Откуда ты это знаешь? Ты ученый, что ль? — Я изобретатель. Имею за изобретения немного денег и хожу сюда, вот и все.
92 Алексей Слаповский — Так бы сразу и сказал. Изобретателей мы не трогаем, — раздобрился Некто. — Как там? Цыган на цырлах?.. — А что такое цырлы? — Ученый, а не знаешь! Ладно, иди и живи. Но иногда эта беспроигрышная игра в супермена, бесконечная череда удач и даже постоянное безупречное здоровье — все прискучивает, мне. Заказав себе состояние унылой расслабленности, я бреду на рынок „Северный11 за покупками. Продавцы и продавщицы нагло, на глазах обсчитывают и обвешивают меня (Вы слишком доверчивы), меня пихают, боками, локтями, тележками, наступают на ноги, поливают, бранью, смеются над моей растерянностью (Вы чувствуете себя беспомощным в большом скоплении людей), я ухожу обиженный, униженный и оскорбленный, сладко растравляя в себе эти ощущения и чувствуя братство со всеми, кто обижен, унижен и оскорблен. То есть — с большинством человечества. А через день у той же тети, обсчитавшей и обвесившей меня, я беру с прилавка десяток апельсинов и опускаю преспокойно в сумку, она открывает, рот, я говорю негромко, глядя ей в глаза со смертельно-опасной вкрадчивостью: „Лучше молчи, голубушка", — и она так и остается с открытым ртом. Подчас мне хочется настоящей любви. Я еду к Алексине. Она, словно уже забывшая меня, вдруг вспоминает — и страшно радуется тому обстоятельству, что я есть. До поздней ночи и даже до утра, будто вернулась неистощимая ненасытная юность, мы любим друг друга и говорим о нашей любви. Утром я уезжаю, не будя ее. Еду по пустому городу на „моторе" (мог бы иметь свою машину, но слишком много хлопот), гляжу на дома, в которых спят люди, и поражаюсь, насколько эти люди беспомощны, насколько неспособны сами устроить свою судьбу!.. 15 июня 1996 г. . Вокруг кипят, политические страсти, к которым я был равнодушен, поскольку пожелал не интересоваться этим. Но сегодня вдруг мысль пришла: я — бездействующий вулкан. Атомный ледокол на приколе. Во мне огромный запас энергии, феноменальные способности маневра, талант влияния на людей, а что еще нужно президенту? Мне сорок лет, другие и позже начинали политические карьеры и в три-четыре года стали известны всей стране. К славе я, допустим, равнодушен (а когда захочу насладиться ею — стоит только пожелать себе! — и упьюсь Г), но возможность сделать доброе дело для своей страны — это заманчиво. Путь к процветанию один — каждому дать максимальную возможность распоряжаться собой. Население делить не на классы или слои, а исключительно по уровню самоконтроля и способности к самоуправлению в буквальном смысле. Ввести поголовное тестирование. Возможности каждого станут, ясны. Несбыточный лозунг социализма „от каждого по способностям" станет, реальностью. Станет воплотимой и вторая часть лозунга: „каждому по труду". И это будет некий капиталистический социализм, — впрочем, наплевать на то, как это будет называться. Но завтра я пока буду рядовым и обычным, не выбираемым, а выбирающим. кого? ; Полдня думал — и не сделал выбора. Не помогло утверждение анкеты: Вы безошибочны в своих решениях. Собственно, какая разница, если я наметил сам стать — Им. И стану. Вы всегда добиваетесь намеченной цели. Поэтому напишу на бумажках фамилии кандидатов, суну в шкатулочку из карельской березы, где лежит драгоценная моя, переплетенная в сафьян Анкета, и кого достану — тот и будет. Итак... .
ВЕРА КРУТИЛИНА Банален месяца ущерб. Давайте выговорим резче — на черном знамени трепещет любви, увы, потертый герб. Кончался свет. Ночная мгла, как саркастически ты шутишь, летишь на белом парашюте... Луна! Ты облаком была! Слепое солнце, не впервые ты не поэт, но драматург, и выжимать стихи сырые, сырые, словно Петербург! Так дождь пальпирует слепой разгоряченное предплечье, двояковыгнутой стопой рассеясь. Речь, нет, междуречье журчит. Атлантика с разбега перебирает голыши: большой... мизинец... Приглуши свеченье утлого ковчега на небе. Свет парализован, нарушен Ветхий здесь Завет — здесь у заряда пары нет, и воздух наэлектризован. Цитата Песней Соломона: «Вода, она — электролит, и голубые электроны с глазных сорвалися орбит». над нами царствовала крона, я опечаталась — корона и отпечаталась в песке. То содержанье, а о форме — в тугой попавшая сачок, нет, отложной воротничок на шоколадной школьной форме* Монотонно, петитом, будто чтенье Псалтыри, приступаю. Неполных было двадцать четыре. Преступлю, как под банго мексиканского гринго аккуратную ножку подбирает фламинго. К полу-луночи стрелка потянулась капризно — не часы, но устройство с часовым механизмом. Вера Владимировна Крутилина (род. в 1973 г.) — поэт. Стихи публиковались в журналах «Новый круг» (Киев, 1993), «Ренессанс» (Киев, 1993), «Юность» (1995). Живет в Москве. © Вера Крутилина, 1997.
94 Вера Крутилина ...к приставшей родинке приник; от черной дырочки к пульсару по эластичному загару, мой ломкий сахарный тростник. Подать рукою до Сатурна, потом на цыпочки привстать и соскользнуть с чернофигурной надбитой Амфрики, под стать, под стать Судейкиной; польститься на полированный дичок (не сатанинское копытце, но просто стоптан каблучок). Глотками мелкими испить густого голоса, нет, кофе; не оцарапаться о профиль; губами влажными водить по скользкой чашечке коленной и понимать, что Млечный Путь — не Млечный Путь, а только суть, суть пигментация Вселенной... ПОЦЕЛУЙ Он для перлов, в общем-то, не нужен стихотворных. Вынырнул язык и нырнул язык — ловец жемчужин.
ЮЛИЯ КИСИНА РАССКАЗЫ ТЕОФИЛЬ Снег падал бесшумно, как в глицериновом растворе падает пластмассовый порошок. Я случайно попала в стеклянный шар, лежавший на мокрой мостовой одинокой рождественской ночи. В шаре мерцал маленький алюминиевый домик и несколько пластиковых елочек. Я открыла жирной рукой, уже промокшей в холодном глицерине, ледяную дверь алюминиевого домика, дверь неслышно подалась, и я вошла в сени. В сенях почти ничем не пахло. На полу лежала плотно сбитая солома, сквозь двери пробивалась тонкая полоска ночного света. Сквозь щель было видно простую обстановку дома, лунные квадраты, падающие из окон на рваный диван и на нем уютно сидящие и принимающие его позу. Посреди комнаты вдруг я заметила двух детей. Они были совсем бледненькие, как бенедиктинки. Это были два мальчика, и они крепко держались за руки. Казалось, дети были сосредоточены друг на друге. Я сдерживала дыхание, чтобы не выдать себя ни единым шорохом, и казалась сама себе вором, прокравшимся за святыми дарами, но невольно похитившим большее — чью-то чужую зарождавшуюся тайну, сгусток чужой и непонятной жизни. Мне было совсем неловко стоять за дверью, но все же войти я не решалась. Мальчики прочитали молитву, совсем неуместную для такого часа и места. Я вздрогнула, чуть не опрокинув большой глиняный кувшин, стоявший за дверью. Кувшин покачнулся, но дети этого не заметили. Они продолжали стоять посреди комнаты в странном напряжении. Откуда взяться здесь детям этой снежной ночью в алюминиевом доме, окруженном пластиковыми елочками? Дети молчали несколько минут. Потом они заговорили. — Дорогой Теофиль, мы всегда были друзьями, и ты был моим отражением, как и я — твоим. Сегодня настал час, когда мы должны покончить с этой раздвоенностью, ведь это так невыносимо, когда одна душа живет, в двух существах. Все, что думаешь и переживаешь ты, переживаю я — и наоборот. Мы не можем ни на минуту расстаться, потому как одна душа неразделима, но все же нас двое. Ты — Теофиль и я — Ксаверий. В этот час, когда наконец мы совсем одни и когда наши родители так далеко, мы можем совершить то, о чем мы с тобой говорили в течение долгих бессонных Юлия Кисина (род. в Киеве) — прозаик, поэт, художник-фотограф. Автор книг «Полет голубки над грязью фобии» (Москва, 1993) и «Детство дьявола» (Москва, 1994) — под псевдонимом Юлия фон Кизин. Печаталась в журнале «Родник» и альманахе «Место печати». Живет в Мюнхене. © Юлия Кисина, 1997. © И. П. Смирнов (послесловие), 1997.
96 Юлия Кисина ночей. — Ксаверий говорил детским, но почти механическим голосом слова, по-видимому, давно приготовленные и выученные, отчасти их стесняясь, поэтому его голос и поза казались неестественной ролью дурного актера. Пальцы его бессильно дрожали. — Дорогой Ксаверий, — неожиданно громко ответил другой ребенок, — ты совершенно прав, моя половинка души, как и твоя, согласна. Я готов. Когда мы сделаем задуманное — ты будешь называться Теофиль и сообщишь нашим родителям о радостном освобождении, и наша плоть станет одною плотью. —> Теофиль склонил голову, встал на колени и закрыл глаза. Фигурка казалась совсем безжизненной. — Я готов, — сказал он, выдержав паузу, от которой мурашки пробежали по спине. Ксаверий намеренно неторопливо снял со стенки ружье, до сих пор не замеченное мною, и дрожащими руками поднял его, прицелившись в Тео- филя. Они были похожи на карликов, разыгрывающих плохо написанную трагедию. — Здравствуй, брат, — сказал Ксаверий, повысив тон до фальцета. — Здравствуй, — ответил Теофиль в противоположность брату глухо и обреченно. Я хотела было броситься в комнату и остановить маленьких безумцев, но Ксаверий успел выстрелить, Теофиль покорно упал на пол и откинул к луне бледное личико, обрамленное светлыми волосами. Пуля прошла прямо посреди лба. Он лежал в неестественной позе, совсем несвойственной детям, но свойственной смертельной примете, пока у него изо рта не потекла тонкая красная струйка. Другой ребенок, по-видимому, сильно испугавшись, положил ружье на диван и остекленевшим взором уставился на труп. Пальцы его продолжали дрожать, и он упал на четвереньки. — Мамочки, — визгливо и тихо сказал он, но потом, вспомнив о своей роли, подполз к телу и склонился над ним. Он потрогал пальчиком лоб лежащего и, убедившись, что он мертв, стал жадно слизывать кровь. Я хотела тихонько выйти из дома, но оцепенение приковало меня к двери. За стенами дома не было ни звука. Мальчик продолжал лизать щеку убитого. Вдруг, совсем неожиданно для себя, вместо того, чтобы броситься к выходу, я вошла в комнату. Мальчик уставился на меня дикими глазами, понимая, что дурной спектакль неожиданно презращается в реальность. Я медленно взяла с дивана ружье и выстрелила. Он откинулся рядом с Оратом. Только теперь я заметила, насколько они были удивительно похожи. Два совершенно одинаковых бледных лба, линия носа, растрепанные желтые волосики, полуприкрытые глаза. И одеты они были в одинаковые серые костюмчики — так одевают, близнецов. Лет. им было примерно по девять-десять, и сегодня они глупо сбежали от. родителей, по-видимому, беспокойно ожидавших их к рождественскому столу. Ксаверий лежал почти в той же позе, что и брат, и струйка крови текла у него тоже из левого уголка рта. Я наклонилась над ним и увидела в его глазах бесстрастную отраженную ночь. Струйка крови пахла каким-то елочным безумием, хвоей, ветром, бесчестием, и я принялась жадно слизывать ее с этой бледной и нежной щеки, которая была еще совсем теплая. Его глаза вдруг выразили мне нежную благодарность за содеянное, как будто это небесное проведение пригласило меня в алюминиевый домик. Когда я пришла в себя, кто-то окликнул меня — Теофиль — да, это было действительно мое имя. Имя, с которым я родилась и которое носила всю жизнь, имя, бесконечно мне знакомое и потому утратившее всякий смысл. — Теофиль, Теофиль, — повторял голос. Я обернулась. Передо мной в проеме дверей стоял повеселевший Ксаверий. Он взял меня за руку, которая вдруг подошла мне по размеру так, как если бы я не была взрослой пятидесятилетней женщиной. Мы неожиданно оказались одного роста.
Рассказы 97 — Пойдем отсюда, — сказал он безразлично, не глядя мне в глаза, — она уже совсем холодная. Я обернулась и увидела в проеме двери мои собственные ноги в старых сбитых ботинках, а за ними лежащее женское тело. Ксаверий вытер рот носовым платком, и мы вышли из домика. Вокруг нас стояли чудесные пластиковые елочки и шел снег. — Счастливого рождества, Тео, — сказал Ксаверий, вдруг засмеявшись и хлопнув меня по плечу. — Счастливого рождества, — ответила я, почти механически, совсем незнакомым мне до сих пор детским голосом, и мы легко побежали по тропинке. СЫН АПТЕКАРЯ К половине одиннадцатого на столе, по заведенной привычке, всегда дымился кофе, сверкал сыр и замирало яйцо, снесенное моей матерью из огромной любви к отцу. Отец, подточив в наклоне плотную фигуру и раскинув фалды ласточкой позади спинки стула, важно усаживался, крякал и звякал ложечкой по той части яйца, которую он насмешливо называл «Антарктидой». Яйцо податливо раскалывалось, и отец громко и преувеличенно поучительно говорил мне: вот, дружище, я бы тоже мог съесть тебя на завтрак. Потом он делал паузу, внимательно смотрел на меня лимонными глазками и уже шепотом, язвительно: но, голубчик, пощадил тебя!.. После этого всегда неожиданного и обстоятельного ритуала он больно наступал мне на ногу под скатертью, так, чтобы не заметили остальные. Позавтракавши, добрый отец складывал салфетку вчетверо — педантично, всегда уголок к уголку, клал ее по правую от тарелки руку, растворял в стакане аспирин и, одним махом выпив его, отправлялся на службу — в аптеку. Я же шел в школу для старых маленьких и мечтал стать таким же, как отец, и перенять из его рук меч и секиру. У отца было забавное лицо. Такие лица обычно называют «птичий нос». Я же еще в детстве представлял себе, что птичьим носом следует пользоваться как пером. Не раз я представлял себе отца в банке: — Яусов, распишитесь, пожалуйста. — Где именно? — Вот здесь. И число. — А чернила? Служащая пододвигала чернила, и отец, обмакивая нос в пузырек, лихо расписывался. — Спасибо, — говорила служительница, — следующий. А потом мне представлялось, как мы выходим из банка и чернила здорово текут ему в рот! В свободные от работы дни отец что-то мастерил. Однажды он смастерил настоящую водяную бомбу, которая сработала по часам, из-под воды разбомбив старую, никому не нужную пристань. Я был слабый человек, не принимавший решений. Я никогда ке заговаривал первый. Жизнь с ее запутанным синтаксисом не давалась мне, зато она сама вела меня, и я послушно следовал ее несложным велениям. Когда мысли мои уже окончательно состарились и я бродил по дому в предсмертном унынии и при глупых желаниях, однажды отец поймал меня за морщину и сказал: идем-ка ко мне в аптеку. Крупное чувство радости было от. этого. Мы пошли в аптеку. По дороге все учтиво здоровались. Аптека была совсем недалеко — единственная в деревне, и у отца там работала глухая девушка — Нина. Когда мы пришли, она как раз составляла глазные капли. 4 Звезда № Э
98 Юлия Кпсина У входа в кабинет, висела афиша аттракциона «Дикие серпантины». Так я впервые попал в кабинет своего отца. Каково же было мое удивление, когда из-за пыльного солнечного луча я увидел по стенам множество отрубленных и высушенных голов с медными гравированными табличками. Аккуратно обработанные головы, тщательно присыпанные мелом у оснований, стояли на сосновых дощечках. Каждую накрывал плотный стеклянный колпак, похожий на колпаки, которыми накрывают настольные ходики. Хорошенько разглядев таблички, я убедился, что многие из носителей этих имен или, скажем, из владельцев голов были мне хорошо знакомы. Стояли головы в строгом алфавитном порядке, как книги в библиотеке. Начиналось все с головы мясника Алова и заканчивалось на Робидрихе. Наша же фамилия начиналась на «я», что глубоко меня успокоило и временно отвело подозрения. В основном это были приятели отца по мотоциклетному клубу. Несмотря на порядок и видимую научность и разумность выставки, она привела меня в недоумение, но все же, собравшись с духом, я спросил: — Папа? — Да, да, — сказал отец, коротко отвлекшись от своих мыслей. — А как же я? — И ты, и мама, — сказал он и нежно погладил меня по голове, так, что у меня в горле от нежности защипало. — Всегда? — спросил я, думая, что нам не надо в разговоре промежутков и что общая мысль довольствуется лишь нежностью обоюдных звуков. — Ах, глупыш, — сказал отец и раздвинул створки белого металлического шкафа. В шкафу, между двумя идеально отглаженными медицинскими халатами, висела моя мать, просторно туда помещенная и на удивленье маленькая по сравнению с халатами. Хорошо загримированная, она выглядела как живая, если бы не эта непривычная поза. — Во здорово! — сказал я в приступе глупого восторга, ещё не понимая увиденного. — Совсем как живая. Я стоял в стороне, мялся, не зная, как продолжать. — А ты подойди ближе, не бойся, не укусит, — сказал отец, семейно хлопнув меня по плечу. И я подошел ближе, надел очки и присмотрелся. — Кто грим-то накладывал? — Нина. — Ну она и мастерица, — сказал я, искренне восхищаясь тонкой работой. — Дерьма не держим, — сказал отец и вдруг резко схватил меня за челку, сбил очки и откинул назад так, что я упал на лопатки. — Тебе что, мать не жалко? — заорал он. — Да сын ли ты ее? Ни грамма совести! Не она ли тебя, гаденыша, из дерьма подняла: ночей не спала, варила, одевала, заботилась о тебе? Орал он истерически, не стесняясь находящейся неподалеку глухой девушки и аптечных больных посетителей, то замирая, то захлебываясь. Изо рта его на ковер падала густая слюна и, шипя, исчезала в неразборчивом черно-красном рисунке. От обиды я заплакал. Отец затих, подал мне очки и беспокойно забродил взад и вперед. Когда я перестал всхлипывать, он взял меня за локоть: — То-то, совесть иметь надо! — сказал он и осторожно помог мне подняться с пола. Мы вышли в коридор, и папа запер дверь на ключ. Прошли мимо Нины, что-то тщательно записывающей в счета. Я боялся задавать ему вопросы — не знал, как он отреагирует. Но и молчать было страшно. Иногда мне думалось, что мы живем одним духом, и вдруг меня косило под коленями мокрым и холодным ужасом. Хотя мы жили под одной крышей, об отце я знал мало. Знал, что он педант. Знал, что он увлекался гонками и мотоциклами, был энергичен, улы-
Рассказы 99 бался всегда вполовину, ёрничал и регулярно чистил зубы специальной солью из аптеки. Никогда не рассказывая о себе, уходил каждый день в аптеку, приходил вовремя и по воскресеньям совершенствовал свой «Харлей». Я не знал, в чем состоит его внутренняя жизнь, и не задавал лишних вопросов. — Что есть Бох? — вздохнул отец на второй день после посещения кабинета. Вздохнул и замолчал, пересек желтый и холодный солнечный луч, случайно попавший в коридор, и ринулся в прихожую. Он крепко взял меня за руку, так, как еще никогда. Мы спустились с крыльца, вошли в парк. Мне не хотелось сегодня с ним говорить, но и уходить было неловко. Квасные сумерки красили оранжевыми пузырями глиняные дорожки. Серая куропатка, сгорая от любопытства, перелетела на ель, задев крылом листья молодого дубка. Мы миновали полуразвалившиеся гаражи, спустились к обрыву и вошли в сухой темный орешник... Отец горько заговорил: — Вот ты уже старый стал, скоро, может быть, умрешь, ну что, похороню я тебя, и крови не пососавши, — глупо получается, согласен? — Согласен, — я в ужасе мотнул головой, отгоняя от себя дикие мысли. Отец отломал ореховую ветку, замял ее в руках. — Ас другой стороны — сын — неэтично получается, да и кровь твоя старая-престарелая, а у сына кровь как у меня — одного вкуса. Согласен? — Да, но, — робко сказал я, — вместо того, чтобы моей кровью поститься... — Поститься? — отец вопросительно посмотрел на меня, остановился, заложил руки за спину... — Я, знаешь, человек не религиозный, вот и никогда не надо мне поститься. — Вместо моей крови ты сделай у себя на коже узкий надрез, чтобы на лодку похож был изнутри или на воронку, — и тогда соси, — сказал я, делая шаг назад и сам испугавшись своих слов. — Эка, — усмехнулся отец, — ну, пострел! Советы родителю давать. Э, ловок, ловок, небритый мой друг!.. У вас, у молодежи, все на скорую руку — и крови попить, и денег заработать! В таких осторожных моих разговорах и насмешках отца мы вышли к реке. Лодка стояла едва привязанная к низкому причалу. Отец ловко забрался в нее, подал мне руку и оттолкнулся. Я сел на корме. Отец, легко, точно и почти бесшумно вращая веслами, погреб, и мы поплыли вверх по почти неподвижной реке. Там он засушил весла у водяной мельницы и пустил лодку всвободную. Нас завертело слегка и понесло, как масло на жаровне. Казалось, река была покрыта плотным слоем бульона, да и в сумеречном небе плавали шарики жира. — Любишь утопленников? — бодро и без тени улыбки спросил отец. — Женщин люблю, — сказал я, еще не понимая, к чему он клонит. — Хочешь на Офелию посмотреть? Не дожидаясь моего ответа, отец перегнулся через борт, раздвинул водоросли под ивой и улыбнулся воде. — Иди, смотри. Я перегнулся через лодку. Из зеленой воды на меня смотрело неподвижное лицо. Я залюбовался, поправил очки. Отец снова покрыл лицо водорослями. — Красавица была, даром что сумасшедшая. Закурил трубку. Мне тоже захотелось курить, но отец не позволял мне. Лодку понесло дальше. Колени мои дрожали, ведь утопленницей была Любочка — дочка лесничего. Ужасные мысли об отце не выходили из головы, а он сидел вот тут, совсем близко, и дышал, и наслаждался вечерней свежестью, и, как ни в чем не бывало, чистил трубку мохнатой спиралью,
100 Юлия Кисина потом снова набивал ее табачком, приглаживал табак большим пальцем, вкуривался, смотрел на вялые водяные лилии, сорванные еще днем в болотах и брошенные по реке. Мне хотелось всё его расспросить: и про мать, и про головы в кабинете, и про Любочку, но я боялся. По обе стороны «птичьего носа» отец смотрел на меня своими серыми немигающими глазами, ожидая вопроса. — Папа, а ты кем на самом деле работаешь? — спросил я. — Аптекарем, — сказал отец и заливисто захохотал, да так громко, что в соседнем поселке собаки залаяли. Становилось темно, лодка шла бесшумно. Я не верил ни единому слову. От страха я стал напряженно думать о другом. Страх стоял сильный, жирный, восходил из живота в горло, крался по спине, ложился на грудь, холодил голову. В темноте глаза отца блеснули зеленым фосфором. — Убьешь меня? — спросил я. Отец не отвечал. На берегу завыла птица. — Папа, слышишь меня? Отец сидел неподвижно, пугал меня. Шевелил пальцами. Меня бросило в жар и затрясло. Я слабо привстал и нагнулся над ним. Он смотрел мне в лицо. — Папочка, мне очень страшно, — сказал я, и слезы прорезали мне глаза. Чувство необыкновенной близости возникло в горле. Отец нарочно молчал. — Не молчи, папочка, — взмолился я. А отец молчал и улыбался, как в кино. И вдруг я заметил у себя на шее петлю. Отец медленно, одним пальцем затягивал ее. Я интуитивно пошарил в карманах. Нашел гаечный ключ и вдруг в один момент вытащил этот ключ и воткнул ему в глаз, нажал сильнее, еще сильнее. Изо всех сил. Отец крикнул, но не сопротивлялся, как будто так оно и должно было быть и как будто ему было приятно, что по куртке потекла теплая жижа. Я толкнул его вдруг за плечи, и он безвольно повалился набок. Колени мои сами собой подогнулись. Я потрогал его тело, прислушался — ни звука. Из глаз помимо воли потекло. — Папочка, ведь я с тобой. Скорей домой, скорей в аптеку! Ведь мы у нас — одни на свете, — жалобно шептал я. Я погреб. Сильно погреб к берегу. Отец не издавал ни звука. Только его колени нечеловечески дрогнули и опустились. Я крепко обнял его. Он не дышал. В голове моей росли слова: «Я — убийца». Надо было убрать его в воду. Мои сдержанные рыдания помимо воли превратились в вой. Я осторожно и с трудом приподнял тело и сбросил, слегка оцарапав пальцы о борт. Был водяной звук. Тело бесшумно ушло. Воронка закрылась. В затянувшемся месте воды проступила слабая луна. Я стоял в лодке и всматривался в воду. В лодке еще горячо и вкусно дымиг лась трубка. Я иссилы перестал выть, сел, всосал запретный табак, взялся за весла и бешено и шумно погреб в село. То ли от табака, то ли от случившегося — я опьянел. Только на секунду мне было хорошо и вольно — и опять исчезло. Через поле я бежал быстро, то и дело спотыкаясь, как будто кто-то тяжелый меня преследовал. Когда я вернулся домой, уже стояла глухая ночь. Голодный изнурительный сон поглотил меня в свою пустую обитель. В бесконечном сне я видел лишь разлинованную тетрадь, и в ней была фраза: «Представь, еще ни одно человеческое существо не чувствовало так сильно и не испытывало такую боль и страсть к ужасу: тогда почему же существо, породившее этот высочайший ужас, не есть творец, не есть Бох?» Когда я проснулся — было за
Рассказы 101 полдень — сочный летний пересвеченный день неподвижного времени — жужжание мух, трепетание вещей, и я замер. Предметы были реальны и вечны. Запел козодой. И я вдруг понял, что мой отец никогда больше не услышит лесного шума, не глотнет свежий воздух с реки. А насекомые трепали, как жаровня. «Как адова жаровня трещат», — сказал я вслух. БЕЛКА От американской армии, покинувшей Германию в 1945 году, осталось 3547 чучел маленьких серых животных. Это — белка! Зачем понадобилось американскому руководству снабжать своих солдат чучелами белок? Непонятно. До сих пор. Может, быть, это были амулеты, защищавшие Зэга и Льюиса от. вражеских пуль? Кто знает? Может, они до сих пор хранят души солдат, среди своих отсыревших опилок? Чучела белок мы нашли в подвале одного рейнского замка, хозяин которого содержал здание в отличном состоянии, провел туда горячую воду и сдавал комнаты итальянским и швейцарским туристам. Мы попали туда случайно, вместе с вонючей группой из восточного блока. Конечно, за нас платила какая-то чешская строительная фирма. В четверг ночью мы спустились в подвал в поисках, безусловно, привидений. Подвал был заполнен аккуратно стоящими ящиками черного пива, рейнскими винами и черными бутылями Шато-Марго. Первое, на что наткнулся латыш Каспаре, был тяжелый деревянный пропеллер от американского вертолета. На одной из лопастей была выгравирована ничего не означавшая надпись на русском языке: «Отдамся тебе, Балтика». С кипарисами, с тяжелыми чашками магнолиевых деревьев была фотография на пляже какого-то курорта. Там загорал такой лысый парень в купальном костюме. Его лицо напоминало скорее героя-любовника из пятидесятых. Фотография валялась на полу между практичным, из трех отделений, кожаным портфелем и старым американским аппаратом для массажа спины, так и выпячивавшим свои кдльчатые шланги. Белки стояли внизу, в самом глубоком погребе, аккуратно пронумерованные желтыми листками, Каспаре просто остолбенел. Конечно, мы сразу оттуда вылетели пулей и не могли уснуть всю ночь, лежа рядом и уставив параллельные невидимые твердые взгляды в еле брезживший потолок. О чем мы думали? Мы думали о белках. Об американской армии и о бейсбольных мячах, лежащих в углу. Наши одинаковые белые в полоски носки и выстиранные кроссовки стояли под кроватью так, как будто ночь обещала нам только стерильность, серое небо, бесчувственность. И когда мы все-таки встретились дрожащими сухими губами и ощутили в зубах вкус лавровых цветов, только тогда Каспаре назвал мне имя этой Мелани. Мелани, которая была охотницей и застрелила белку из пистолета в 1956 году в Центральном парке. Мелани была убита полицейским, и потом ее сестра, рыжегрудая девка с вороватыми глазами Шилди Брей, сшивала шкурку этой белки, чтобы отдать чучело жениху Мелани, в память о ней. Чучело белки долго стояло на буфете с пожелтевшими салфетками, и мех на ней двигался, когда тетушки Роберте открывали окно. Жених Мелани, по истечении некоторого времени, отправился добровольцем во Вьетнам. Он погиб в окопе под Данангом, поправляя на чучеле Мелани жемчуго- вый пушистый хвостик... Жениха звали Томас Кропивницки. Хозяина нашего замка зовут, так же, теперь он работает на американской военной базе в Оберурзеле под Франкфуртом.
102 Юлия Кисина РУССКИЙ ЛЕС И небоскребы с готическими окошками на вершинах, и черные квадратные выходы из метро с утонувшими в них тяжелыми медными люстрами... И злых, похожих на растянутые вверх пагоды коммунистических небоскребов, серых, таких мучительно знаменитых, знакомых, с их готическими окошками, слезы жгли его, когда по взволнованно-мокрому от. дождя проспекту заляпанное грязью такси с вокзала прорывалось в воюющую середку ночного центра. И в центре ждал Володю его дом, серый, с военным воротничком и красной звездой на коровьих воротцах. Ах, дома! Счастье. Шофер помог занести чемодан на четвертый этаж. На лестнице не было света. Через полчаса надо было ходить по комнатам, пить носом пыль, ловить затхлые гольфстримы набравших летнего солнца портьер, тяжелых и теперь охраняющих по-военному слепые квадратные окна снаружи. И такое все было: светлое дерево полок с пропагандистскими книжками — его ковчег — любимый, и потом такие, как в шестидесятые годы, капризно-тупые кресла и диваны, и одно, вдавленное в угол, полосатое — викторианское — по злой судьбе затесавшееся среди новой жизни. Все жгло своими очертаниями. Вот здесь два года назад сидел Глеб, заложив пластиковую руку за плюшевый добрый затылок и подставив разбиваться электрическим лучам свое домашнее лицо. Здесь бегало по комнате варенье в споднем и трясло мокрыми волосами. Здесь визжала Полиночка своим овечьим голосом. Здесь Павлик согбенно читал нам Пугина вслух. Счастье. Вокруг все спало. Однако вода-затворница — та, что жила скромно в кранах, монашенка, пела, а другая вода — дождя — бушевала на воле и мыла дом, мыла, будто хотела стереть все окна и двери. А в остальном было тихо. Тихо. Тихо. Никого. Черный обелиск телефона, в давние времена отполированный долгими разговорами, молчал. Он прислушался к ночной улице за окном — признаков человечества не было. Единственный и последний человек, виденный Володей в этом городе, был молчун-таксист, принесший из непонятных побуждений его тяжелый чемодан наверх. Он прислушался тогда к чемодану. И чемодан тоже молчал. Володе захотелось его обнять. Это было единственное живое существо, сопровождавшее его в последние два дня и, несмотря на родственность всех вещей в доме, — единственная живая вещь. Он бросился к чемодану так, как будто через пять минут, чемодан собирался провалиться в ад, и зажал его крепко в руках. Конечно же, в нем билось сердце. Все домашние вещи были потрясены и вдруг набухли враждебностью. Володя шептал ему: а помнишь, как в мае я еще не мог отделить себя от множества людей, назойливо живших на улицах Берлина. Вдруг он разжал свои объятия и бросился в шкаф. В том же порядке. Все было в том же порядке. «Безумствовать!» — пришло ему в голову — он упал в шкаф. Кости плечиков полетели на Володину голову и потом бережно прикрыли сливки легких маминых платьев. «Но сливки прокисли», — крикнул он себе из-под кучи. Наконец он, как вор, прокрался в кухню. Аккуратное равнодушие посуды. Он сел за старый деревянный стол и тупо уставился на покрытый коричневыми потеками чайник, два года назад неоднократно сгоравший по причине его легкомыслия. — Надо, чтобы ко мне пришли, позвонить, кому-то немедленно звонить, — зашептал Володя. Но город спал и не думал просыпаться. — Их множество. Кто первый? Не зря же я трясся два дня в вонючем
Рассказы 103 отечественном поезде, преодолевая вонючую границу. Совершая все Это! И я это совершил. Надо отдышаться, рассказать, обнять моих милых друзей. Моих родных, милых друзей! Моих пограничников, — засмеялся Володя и вдруг поймал себя на мысли, что помеха-то не в том, что ночь, а в том, что звонить ему совершенно некому. Былые друзья умерли, а оставшиеся разбрелись по миру. — Кто же теперь живет, во всех этих многочисленных домах, выстроенных могучим коммунистическим классом? — спросил он темную ночь, равнодушно поливавшую мир дождем. — Кто пьет киловатты в час того электричества, что могучая страна вырабатывает за сутки? Не мои ли друзья? Не мои ли друзья... Голос его гулял по комнате, остановившись вдруг, оттого что не смог найти себе пристанища — все было враждебно. Как будто кто-то невидимый был здесь все его отсутствие. Как будто кто-то неузнанный жил здесь своею жизнью и поменял содержание предметов. Он побоялся подходить к кровати. Кто-то, кроме него, явно присутствовал здесь. Но глаза стали сами собой закрываться. Не гася ламп, он залез в чемодан и, свернувшись калачом, там горько уснул, не имея слез, чтобы плакать, голоса, чтобы кричать, и сраженный тупою дорожной усталостью. И ночь была как и дни, как аккордеон — растянута и сжата — сжата и растянута, чтобы издать глухой дорожный звук. Пока он засыпал — мозг превращался в рельсы и стучал, и двигался по комнате, и не находил себе места. Утром его разбудил тревожный звонок: вставай, пошли дубы вырубать... Голос был незнакомый, и человек не назвал себя. Володя удивился всей глупости происходящего и со сна, еще не понимая, что он у себя в доме, пересказал себе третью и последнюю часть забавного сна. Во сне он читал некоего Монтегю Джеймса, о котором раньше никогда не слыхивал. Им была прочтена новелла о гравюре с двигающимся изображением. Все же, отодвинув сон, он медленно умылся, надел свой лучший костюм и, окончательно решив, что звонить ему некому, решил навестить одного старого приятеля, жившего всегда без телефона. Вот он удивится, думал с наслаждением Володя и улыбался той внутренней улыбкой, которая принадлежит лишь сокрытым воспоминаниям. Он спустился по лестнице. Вышел на улицу и остолбенел: за ночь Москва покрылась гигантскими дубами — государственными дубами немецкого гербария. Он поспешил к центру, миновал заросший теперь коричневой листвою Манеж и вышел к «Детскому миру». Выходы из метро, где прежде тонули тяжелые медные люстры и куда по утрам вваливались тысячи приезжих и праздных горожан, теперь поросли тяжелыми корнями, свернув медные решетки ворот. Люди с топорами толпились у выходов. Некоторые были с кабелями и бензопилами, некоторые уже принялись неистово рубать. Дурно одетые женщины истерически обсуждали случившееся. Народу было множество. Володя, как иностранец в своей стране, не знал, куда деть руки. Ему казалось, что все на него смотрят, и обвиняют, его в случившемся. Действительно, многие дивились его слишком добротному иностранному одеянию и со злобным недоверием расступались перед ним. Корни пробивались через мостовую. Шел он осторожно, как бы боясь их спугнуть. Он посмотрел вверх. Небо уже почти заволокло черными лампами листьев. Облаков было не видать. Стали съезжаться грузовики, объезжая жирные черные стволы. Отрубленные ветки и коренья грузили и увозили за город. У «Детского мира» стояли автобусы для эвакуантов. Володя решил, что, пожалуй, надо уезжать. Его не касалось случившееся? А не его ли это горе! И кто-то потянул его за руку и зашептал ему по-французски: скорее, скорее, вы знаете, как добраться до аэропорта? Перед ним стояла
104 Юлия Кисина бледная красивая дама в лиловом свитере и с саквояжем и крепко держала его за руку. В иные времена он бы непременно заговорил с ней. Она мелко дышала, так, будто оставалось совсем немного воздуха в этой загранице. Ему стало жаль на минуту эту непутевую путешественницу. Но — нет, нет, — зашевелилось в мозгу, — останусь я тут. «Останусь я тут», — сказал он даме и потом дальше — совсем непонятную фразу: «Со всем народом дубы вырубать». — «Дубы?» — переспросила она его, и глаза ее наполнились большим серым ужасом. Вышло довольно грубо, неправильно. Он вьшростал потную руку из маленькой сухой французской руки, бросил ее, беспомощную, посреди толпы, и в его руке остался почерневший дубовый лист. Вдруг он побежал очертя голову домой — за топором, потому что в минуты горя должен он был со всем народом остаться! Вокруг гудели клаксоны, жужжали пилы. Все происходило как во сне, а сон стал реальностью, и Володя цеплялся за него, но вдруг забыл, о чем был сон. Дорогу он почти не разбирал, и в голове его вертелась черная семидесятивосьмиобо- ротная пластинка, и поломанная игла мозга заставляла ее повторять бессмысленную фразу: «со всем народом», «со всем народом». Ах, что там говорить! Он прибежал домой и первое, что сделал, — бросился к чемодану, от?- крыл его и, еще не понимая всего случившегося, увидел среди ти-шортеов. и подарков несуществующим родственникам первые молодые дубовые побеги. Это были еще совсем слабые юные дубки. Такие дубки сажал Володя пятнадцать лет тому у себя на даче в Подмосковье. Ему все еще казалось, что в квартире, кроме него, кто-то есть. А где же желуди? — тупо и смешно пронеслось в голове, и было это сказано не его голосом. Мгновенно вспыхнула и погасла родная природа. Пронесся над головой Берлин, где он провел последние два года своей жизни. Разорвалась, лопнула и потекла на рубашку теперь уже никому не нужная тамошняя любовь. Он бросился в черную кладовку. В деревянном ящике с инструментами лежал зацветший, как по весне, топор. Тогда он побежал к двери и стал ее что было сил ткнуть на себя. Дверь деловито кряхтела, но не открывалась. Могучее дерево пошло по стенке, порвало старую клеенчатую обивку, разрослось под дверным поролоном и поразило в самое сердце электрическую лампочку, раньше невинно росшую сверху. Он обежал квартиру — никого не было. Володя побежал в замешательстве к столу, лихорадочно схватил телефонную трубку и набрал первый попавшийся номер. Один-три-семь... В трубке молчало. Он прижал ее еще крепче к уху, надеясь услышать спасительный голос, и вдруг в ухе запело, завозилось, аукнулась невидимая телефонистка и зашумел лес — глухой и непреклонный русский лес, и дикая кукушка стонала глубоко в самой чаще, и в дерне начали шипеть первые угасающие капли дождя, и ужи с резиновым звуком скрывались в траве, и была какая- то возня убегающих по грязи шлепающих ног, а откуда-то сверху накатил черный и могучий гром. ВООБРАЖЕНИЕ И ФАНТАЗИИ Воображение питается нашей уверенностью в том, что у нас есть второе тело. Двутелесность отличает человека от животного — подлинного реалиста, считающегося только с данностями. Не будь воображения, наше тело не подразделялось бы на правую и левую, верхнюю и нижнюю половины, удваивающие его и удваивающие самое удвоение. О том, что человеку в высшей степени свойственно актерство, много писал немецкий антрополог 1930—50-х-гг. Хельмут Плесснер. Разыгрывание роли предполагает, что актер, подражающий чужому телесному облику, превращает и Другого (того, кто воспринимается лишь извне, кто — в этомвоспг риятии — неизбежно однотелесен) в воспроизводимую, дублируемую плоть*
Рассказы 105 Воображение порождает человека. Человек — фантазии. Воображение воссоздает то, чем мы обладаем (тела), и, будучи повтором,* развертывается в пространстве. Чтобы фантазии состоялись, человек должен представить себе, что его два тела не сходны между собой. «Не-я», вкравшееся в «я», запускает в ход механизм фантазирования. Два наших телесных образа могут не совпадать друг с другом при одном условии: если между ними стоит время. Максимум такого несовпадения — мысль об исчезновении одного из двух тел, которая внушает нам страх смерти при жизни. Воображение конструктивно, фантазии разрушительны. Воображение организует пространство, фантазии подчиняют себя не нами управляемому времени; Культура — посредница между этими крайностями: между началом и продолжением человеческого. Откуда берется злая сила фантазий? Мелани Кляйн полагала (в книге «Психоанализ детства», 1932), что садистские фантазии возникают в момент отрыва младенца от материнской груди. Отвечая на это овнутриванием утраченного объекта, ребенок превращается в вампира, каннибала и любознательного потрошителя материнской плоти. Я не собираюсь ни соглашаться с этим мнением (которого вслед за Кляйн отчасти придерживался и Жак Лакан), ни оспаривать его. С антропологической точки зрения достаточно сказать, что неравенство двух наших тел следует из процесса взросления ребенка, когда бы оно ни сделалось для него ощутимым, когда бы он ни почувствовал, что стал разниться с самим собой. Как существо, становящееся во времени, а не перемещающееся в пространстве, погруженное в фантазии, а не в воображение, ребенок социально опасен. Ибо социальность зиждется на актерстве, на имитации всех всеми, возводя двутелес- ность каждого до многотелесности общественного организма. Детство должно быть так или иначе подавлено. Разные исторические формы этой жестокости взрослых по отношению к «малым сим» проследил Филипп Ариес в работе «Ребенок и семейная жизнь при старом режиме» (1960), начавшей длинный ряд аналогичных исследований. ПОСЛЕСЛОВИЕ Рассказы Юлии Кисиной были бы не более чем изящной безделкой, если бы они пе скрывали в себе глубокий антропологический смысл. Тема Кисиной — постоянно возобновляющееся столкновение воображения и фантазий, конфликт между удвоением тела и разрушением двойничества. В «Теофиле» об этом говорится впрямую. Один из двух маленьких близнецов, Ксаверий, убивает брата; рассказчица стреляет в убийцу. И умирает, чтобы преобразиться из взрослой в того, кто погиб первым, в Теофиля. Взросление ведет к смерти двойника — возвращение в детство восстанавливает равенство двух тел человека (Ксаверий оживает вместе с Теофилем). Воображение и фантазии самой Кисиной ничем не опосредованы, не укоренены в исторически меняющемся мире, они первозданны — почти преисторичны. Здесь будет уместен краткий экскурс в философию Жака Деррида, в которой главная роль отведена категории присутствия-в-отсутствии. Мыслить присутствие как таковое — ошибка, на которой выстроилась вся европейская философия, — уверяет нас Деррида. Письмо (чей субъект присутствует-в-отсутствии), по мнению автора трактата «О грамматологии» (1967), предшествует звукоречи. Любая современность — в прошлом. Стоит вспомнить, что в раннем детстве Деррида потерял брата-близнеца. Философия Деррида исполнена фантазий в том смысле, который я вложил в это слово. В ней не осталось места для воображения, если угодно, для воздаяния. Тексты Кисиной, хотела она того или нет, направлены против Деррида, они постпостмодернистичны. Самотождественность субъекта и его несамотождественность, его сугубое присутствие и присутст- вие-в-отсутствии одинаково важны для Кисиной. Как воображение исправляет убийственные фантазии, так и те дополняют и превозмогают воображение. Герой «Русского леса» приезжает после двухлетней отлучки (он был в Берлине) в Москву с надеждой воскресить прежнюю жизнь, т.е. продублировать себя в ней, но Москва тут же сплошь зарастает германскими дубами, делается угрожающим фантазмом. Город (с его обычным членением на верхний и нижний) как бы пятится к своему праобразу — к мировому древу. Город десоциализуется. Фантазии, отменяющие одно из человеческих тел, упираются в природу как в последнюю инстанцию. Слова «удвоение», «повтор» и т.п. в применении к специфически человеческой телесности не вполне точны — правильнее было бы говорить в этом случае о конгруэнтности, да боюсь, что Гордин с Арьевым не «озвездят» этот термин. «Озвездили» {Ред.),
106 К Я. Смирнов Раз воображение и фантазии пребывают в непрекращающемся борении, значит, у ребенка, данника фантазий, есть полное право ответить насилием на нацеленный против него террор взрослых. Эдипален под этим углом зрения не младший в семье, а старший в ней, как это рисуется в «Сыне аптекаря». Не сын покушается на позицию отца, чтобы завладеть матерью, но отец отбирает у сына его детство и его мать и наказывается так, как покарал себя, выколов глаза, Эдип. Конфликт между воображением и фантазиями неразрешим, пока длится детство. Литература (в том числе и о детях) всегда создавалась из умиротворяющего этот спор мира взрослых. Кисина не просто видит реальность глазами ребенка, что было бы банально. Для нее существует нечто более важное, чем видение, а именно: становление человека. И. П. Смирнов
АЛЕКСЕЙ ПУРИН СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В Венецию или Тоскану махнуть мне хочется с тобой. Раскину сказок лоск — и кану в мечтаний омут голубой. Там утро ветром голубиным вздувает штору на окне — и маячок горит рубином, как нежность жадная во мне. Там тяжелят карман дукаты почти игрушечной страны... Да-да, мы сами виноваты в том, что незнатны и бедны! Поехали, простясь со страхом! Забудь литературный сор, с его немецким прибабахом, под стук колес и скрип рессор. Любви веселая наука — и пар лирический над ней... Ей-ей, ни Бёклина, ни Штука — всё тоньше, всё куда страшней. Гляди, как жить свежо и ново в одной из жутких паутин, где пьет всемирный Казанова красу и молодость Мартин! Дневной июльский взор нескромный полузадернутых гардин в библиотеке полутемной. Тлен эльзевиров и альдин — покой легенд: стада Адмета и Ликомедова семья... И страсти жаркая примета — спроси, где запонка моя? Скажи им, чтобы подождали... Шел в комнату — ив рай проник.. Но помнишь эту жуть у Даля — бежать по переплетам книг? Когда лежишь в полудремоте, ладонью трепет полускрыв, я жадно жду: вот-вот от плоти души произойдет отрыв, — и, вместе с плавящимся воском, из уст дыханья райский пух внезапным вылетит наброском тех мест, где зрение и слух, вкус, обонянье, осязанье в огонь сойдутся голубой всепоглощающего знанья — слиянья полного с тобой. Алексей Арнольдович Пурин (род. в 1955 г.) — стихотворец, эссеист, литературный критик, автор стихотворных книг «Лыжня» (Л., 1987), «Евразия и другие стихотворения Алексея Пурина» (СПб., 1995), «Апокрифы Феогнида» (альманах «Urbi», вып. 7, 1996), «Созвездие Рыб» (М. — СПб., 1996) и книги эссе «Воспоминания о Евтерпе» (СПб., 1996). Живет в С.-Петербурге. © Алексей Пурин, 1997.
108 Алексей Пурин Но скоро — в скверике, в таверне, ломая ложечкой бисквит, — о бытия прекрасной скверне на миг забудем: удивит Венеция — сладка для ока, смешной ребяческий уют! Проси хоть клюквенного сока — здесь так: и любят, и дают. И ты, напоминая кошку замашками ушедших рас, — взаправду или понарошку — слепящих не отводишь глаз. 6 Случившееся невозможней (возьми нежнейшее из слов!), чем тот, архангельской таможней Петру дозволенный улов. Что те смущающие пятна (жаль, не заехали в Турин!), любовь, твержу, невероятна — как смерть («Взгляни на этих Фрин!»), как жизнь... А мы — уже в музее, где сводит живопись с ума, где верят зренью ротозеи... Лишь я тоскую, как Фома. 8 Тут — Тициановы молоки, там — фурии с огромным ртом.. Какие перистые строки сравнятся с камнем и холстом, - и всё — с одушевленным телом, с осуществившейся душой!.. Ты бело-белого на белом оттенок видишь небольшой? Смотри: двусмысленны кумиры Поэзии — мне жаль ее: мечты кончаются и лиры к утру. И жизнь берет свое. И вот, чудовище с пивною тупой жестянкой в кулаке, мешая хмель с немой виною, на гниловатом поплавке стою, обняв льняные плечи, и вижу: жесты все — как в том романе... Лидо недалече... Что ищет он своим шестом на дне?.. Бежим! Возьмем карету • пусть тащится едва-едва... Й книг не надо! Разве эту — под лапой каменного льва. 1996
НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ ДЖЕЙМС В. ГИЛ «ПАНАР» Воспоминанье Отец был помешан на автомобилях. У него их было два, и один из них явно не по средствам. Он частенько высказывался в духе, характерном для его поколения: — Иной раз, — говаривал он, — классический современный автомобиль соблазнительнее самой великолепной женщины. Возьмем, например, наш «панар динамик» с его гармоничностью, непреходящей элегантностью, тончайшей двусмысленностью — этот новейший мотор с податливым темпераментом покбрен умелой руке, шарящей под капотом. «Динамик», — он делал экспансивный жест, — войдет в свое время в анналы истории автомобили- стики как жемчужина. Маму забавляли эти грезы наяву. Порой она напоминала ему, что, невзирая на свою страсть к машинам, он все-таки нередко находит своим рукам и другое применение. Кончался сентябрь тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Мне исполнилось десять лет. Только что было подписано Мюнхенское соглашение. Французский и британский премьер-министры возвратились каждый в свою страну. Эдуард Даладье с несколько ошеломленным видом махал шляпой, решительный Чемберлен потрясал листом бумаги и зонтом. А в то время, как они заявляли о всеобщем мире, Уинстон Черчилль вопиял в пустыне, твердя о глобальной катастрофе. Десятого ноября того же года была устроена Хрустальная ночь, общегосударственный погром еврейского населения Рейха. Несколько месяцев спустя, с пробуждением весны, Адольф Гитлер объявил, что Чехословакии больше не существует. Приблизительно в это же время дядя Саша (муж маминой сестры) купил усадьбу в деревне Дамартен в семидесяти километрах от Парижа. — Гитлер вышел на тропу войны! — воскликнул отец. — Погибла Судет- ская область, Чехословакия, теперь он бредит Данцигом, коридором, Польшей... Саша, ты с ума сошел! — Двадцать пять тысяч квадратных метров сад, дом требуется лишь слегка подновить. Семьдесят пять тысяч франков! Сплошная выгода! Джеймс Владимир Гил (1927—1995) — прозаик, родился в Германии в семье эмигрантов из России, литературная деятельность относится к 60—90-м годам, писал по-английски. Последние двадцать лет жил в Швейцарии. © Джеймс В. Гил (наследники), 1993. © Н. Рахманова (перевод), 1997. Перевод осуществлен по изданию: James V. Gill "Panhard" (A Memoir) "The Kenyon Review" V. XV, № 4, 1993, USA.
110 Джеймс В. Гил — Сашинька, но сейчас такие опасные времена! — Мы же натурализованы. — Это ты натурализован! — Ну ладно, нечего так волноваться. Франция не дает в обиду своих иммигрантов. Это все же лучше, чем гнить в сталинских концлагерях! Чего ты боишься, Анатолий? Ты уже восемь лет в этой дивной стране. Твой мальчик ходит в школу. У тебя хорошая работа, ты имеешь отпуск, бумаги у тебя в порядке. — Какие бумаги? Удостоверение личности иностранца с огромным штампом «гражданства не имеет»? Несмываемая печать нашей диаспоры! Заруби себе на носу, Саша, '•— они просто убрали слово «еврей». Так значит, Франция не дает в обиду своих иммигрантов? А как насчет Дрейфуса? Вспомни Дрейфуса, уроженца Франции, офицера генерального штаба, из хорошей еврейской семьи! — Ну так что — Дрейфус? — И как он кончил? — Как кончил? Получил орден Почетного легиона, вот как! Был реабилитирован и полностью восстановлен в звании! — Да, после четырех лет одиночки на Чёртовом острове, где каждую ночь его приковывали цепью к кровати. — Да ты послушай меня, Анатолий. Если эта твоя война когда-нибудь начнется, то Дамартен как раз то место, где семья может укрыться. С твоей драгоценной американской визой в запасе можешь жить спокойно. Приезжай в ближайшее воскресенье в Дамартен, сам взглянешь. Встретимся прямо там. Я тебе начерчу небольшую карту. Поездка приятная. Только будь осторожен, там крутой спуск и резкие повороты перед деревней. — Спуск, подъем, крутые повороты, — отец оживился. — У «панара» уникальные гидравлические тормоза. Идеальная тормозная способность! — Но чтобы затормозить, надо сперва сдвинуться с места, — хихикнула мама. Отец ссылался на высокое потребление «панаром» горючего, чтобы оправдать свои редкие выезды из гаража. Модель 1936 года была первой этой марки. Максимальная ее скорость достигала 130 километров в час, она обладала внушительной мягкой подвеской, на редкость бесшумным мотором, большими крыльями, фарами в рамке, узкими подножками, а своей сплошной чернотой и несколько массивным закругленным профилем напоминала мне кита. В дополнение к обычным двум «дворникам», в центре ветрового стекла имелся еще третий, так как водитель помещался посередине. «Le reequilibrage du conducteur face a la route!»1 — с гордостью объяснял конструктор «панара» Луи Бионье знаменитому авторитету в области автомобильного дела Этторе Бугатти, который на сей раз выразил сомнение. Тот самый Бугатти, которому граф Парижский, вспыльчивый наследник французского трона, пожаловался как-то на 57-ю туристскую модель «бугатти»: «Когда трогаешь с места, остывший мотор заводится плохо, да и тормоза неважно работают». «Сударь, — ответил, как передают, Бугатти, — если вы можете позволить себе купить «бугатти», то вы можете позволить себе купить и отапливаемый гараж. А тормоза... La Bugatti est faite pour rouler et non pour s'arreter».2 Бионье утверждал, что центральное расположение руля — это революция, произведенная им в автомобилизме, которая позволит водителям «панара» эффективнее управлять машиной, имея больший обзор в обе стороны. Как мне помнится, в тех волнующих случаях, когда мы выезжали-таки из гаража, отцовская голова вертелась, как у шизофреника, беспрерывно поворачиваясь туда-сюда. 1 Зато водитель сидит прямо посредине {фр.}. «Бугатти» создан, чтобы ехать, а не останавливаться {фр>).
«Панар» 111 — По-моему, деревья впереди сходятся, — однажды заметила мама. Это мнение разделяли и сторонники других марок, они считали, что бионьевской новинкой по части рулевого управления объясняется, почему в коре тополей вдоль шоссейных дорог Франции кое-где торчит эмблема «панара». Машина, как гласила реклама, была шире обычной. На переднем сиденье умещалось трое, по одному с каждой стороны от водителя. А сзади «с удобством» могли расположиться еще четверо средней толщины и веса. На попавшихся мне недавно фотографиях отец сидит спереди по самой середине, один-одинешенек, готовый тронуться с места или, может быть, только что остановивший машину. Мы с мамой утопаем в заднем сиденье. На голове у мамы шляпа, смахивающая на раздавленный гриб. Шляпа порядком съехала на левый бок — все-таки мы, наверное, как раз приехали. Что касается меня, то виден только черный берет на фоне кожи цвета беж. В тысяча девятьсот тридцать восьмом выпуск модели был прекращен. Возникновение Народного фронта и все возрастающая угроза войны не создавали благоприятного климата для автомобилей столь смелых эстетических и технических решений. Золотой век «панара» подошел к концу. Вторая отцовская машина была спортивным «шевроле» с откидным верхом и двумя дверцами. В нем имелось два передних сиденья и одно, складное, сзади. Отец купил автомобиль за сумму в пересчете с французских франков равную пятистам семидесяти пяти долларам. Июньским воскресеньем во второй половине дня мы ехали в Дамартен. Движение на сельских дорогах было тогда редким. За все семьдесят километров пути нам попалось не больше трех десятков машин, идущих в обоих направлениях. Я сидел на откидном сиденье, верх был убран, рядом лежал зонт на случай дождя, а чуть поодаль стояла пятилитровая канистра с бензином. Придорожные колонки были в те дни редкостью. И когда вам чудилось, будто вы заметили вдали бензоколонку, чаще всего оказывалось, что это мираж. День выдался теплый. Игривый ветерок сперва слегка взъерошил, а потом и вовсе растрепал мне волосы. «Шевроле» мчался, явно превышая скорость, на которую был рассчитан его двигатель. Отец то ли лишился рассудка, то ли перепутал, за рулем которой из машин сидит. Нынче, спустя десятки лет, испытываешь разве что притуплённое удовольствие, едучи в закрытом «седане» по прозаичным многорядным шоссе со скоростью вдвое выше той, давней... Но — ничего похожего на то счастье, когда мы летели в старом автомобиле с откидным верхом по узкой прямой французской дороге, обсаженной высокими тополями. Поля, колокольни, отдельные велосипедисты, телеграфные столбы, амбары проносились мимо с бешеной, как нам тогда казалось, быстротой. В заднее узкое стекло я нервно махал отцу, ловя его взгляды, бросаемые им время от времени в зеркальце заднего вида. Выглядел отец как одержимый... одержимый, возможно, загадкой пространства, скорости и света. Прижимая акселератор к полу, ощущая жар, поднимающийся от мотора и обдающий колени, он, быть может, представлял в этот миг, каково вот так мчаться сквозь космическое пространство, преображаясь при этом в свет. Сперва я благоразумно принялся отмеривать интервалы между отцовскими взглядами назад, но промежутки были неровными, и я наконец бросил считать и сунул руку в задний карман брюк. Вытащив пачку «Голуаз» и коробок спичек, я опустил голову между колен, закурил сигарету, глубоко затянулся, выпустил дым через ноздри прямо в коврик под ногами и выпрямился, успев смело встретить в зеркальце взор отца, проверявшего дорогу сзади. Затем я снова нырнул вниз для следующей затяжки. И ни разу у меня не возникло даже смутной мысли о возгораемости бензина, когда моя рука с сигаретой небрежно опиралась на едко пахнущую канистру. По приближении к цели нашей поездки на каждом правом повороте мама стала выставлять прямую, как линейка, руку, подавая по приказу отца сигнал отсутствующим машинам.
112 Джеймс В. Гил Мы въехали в Дамартен, сделали два круга вокруг сонной деревни, проскочили по двум узким пустынным улочкам и остановились у большого круглого фонтана в центре площади. Отец вышел из машины и вгляделся в план, нарисованный для него дядей Сашей. — Мы заблудились. — Заблудились! — повторила мама. — Где тут можно заблудиться, в этом игрушечном городке? — Я не могу найти Сашин дом. — Не можешь найти... Так спроси! Отец никогда не спрашивал дороги, это было ниже его достоинства. Он тратил часы в поисках места, которое находилось в двух шагах. Но спрашивать — нет, ни за что. Из кафе неподалеку, с пустой, насквозь просушенной солнцем террасы нас манил к себе Саша, полуприкрытый большим зонтом. Отец замахал в ответ. Саша был неукоснительным поборником хороших манер, галстук-бабочка в горошек сидел безукоризненно, и, невзирая на жару, Caina упорно не снимал пиджака. — Усадьбу найти трудно, — подтвердил он, обмахиваясь соломенной шляпой. — Частично она лежит в городе, а частично выходит в предместье. Очень уж жарко и потно. Давайте посидим тут пока и выпьем. Мужчины поглощали перно. Я заказал гранатовый диаболо. Мама охлаждала ладони, обхватив ими высокий стакан минеральной со льдом. Время от времени она промокала влажным платком лоб, наблюдая, как отец с Сашей под воздействием перно постепенно впадают в ступор. Саша уже не владеет ногами и потому прикован к стулу. — Ну что... — А что... еще по одной! — Отец бессмысленно щурится в пространство, внезапно пораженный близорукостью. — Как ты думаешь, — мама смотрит благосклонно, — не пора ли заказать крепкого кофе, чтоб выйти из обморочного состояния? На кофе уходит какое-то время. — Пойду запру машину. — Отец бредет к машине. Он открывает дверцу, стоит, созерцая ее внутренность, затем, согнувшись как робот, ныряет вглубь и извлекает лоскут искусственной кожи и ветхое льняное полотенце. Хромированные жалюзи на капоте неохотно засияли. То же произошло с фарами, серебристыми дверными ручками и двумя сверкающими рожками, торчащими по обе стороны решетки радиатора, как две фанфары. Поплевав на полотенце, отец протер безупречно чистые белые ободья колес, бросил тряпки на откидное сиденье, с грохотом захлопнул его, запер дверцы и, подергав ручки, подозрительным взглядом обвел раскаленную и пустынную деревенскую площадь. — Сюда, — сказал Саша. Я был в коротких штанах, и пока мы пробирались по высокой траве «предместья», я то и дело подпрыгивал, исколотый жгучей крапивой. — Вход со стороны поля, — громко объявил Саша. Мы приблизились к старой кособокой булыжной стене. Саша показал на прорезавшую ее, узкую потрескавшуюся деревянную плиту в раме, похожую на останки дряхлой гильотины. Это оказалось калиткой, висевшей на расшатанных петлях. Мы ступили в запущенный сад, где среди высоких трав торчали далеко друг от друга больного вида фруктовые деревья, — Сюда, — Саша ткнул шишковатой палкой в спутанную заросль. Мы достигли луга, посредине которого стоял большой амбар, весь в дырах, как будто он подвергся артиллерийскому обстрелу. — Где же дом? — осведомился отец. — Вот он! — ответил Саша. — И ты заплатил семьдесят пять тысяч за эти дыры?
«Панар» ИЗ — Но это же даром! Я обвел их вокруг пальца. Ты погляди на тот великолепный дуб у стены! — Сашинька... это они тебя обвели! — Глупости! Когда я закончу перестройку дома, он будет стоить в четыре раза больше. * — Да ведь Гитлер уже дышит нам в спину! Это твою голову надо перестроить! Началась война, как с 1936 года и предсказывал отец» Три дня спустя после вторжения в Польшу Сашу мобилизовали. Слишком просторная форма рядового болталась на его тощей фигуре. Обмотки, точно застиранные бинты, спиралью обвивали его тонкие ноги от щиколоток до колен. — Форма французского новобранца, — заметил Саша, — не что иное, как портняжное оскорбление французскому флагу. Ни одна армия в таком обмундировании не может рассчитывать на победу. Его определили нести восьмичасовую охрану в парижском метро. Он болтал с билетными контролерами, расхаживал по битком набитым платформам, флегматично проверял документы у пассажиров подземки и порой подремывал, едучи от Трокадеро до площади Клиши в красном вагоне первого класса. Такое бездельничанье не соответствовало его представлениям о служении в военное время приютившей его стране. Саша знал несколько языков, в том числе немецкий. Он чувствовал, что ему могли бы отвести другую роль, требующую настоящего бесстрашия, например, в контрразведке, для охоты на подпольную нацистскую пятую колонну вместо того, чтобы заставлять топтаться по подземному Парижу. Его патриотическое чувство оказалось подорвано, и он неизвестно какими путями ухитрился демобилизоваться спустя три недели после того, как был призван. Последовала «странная война»1. Восемь месяцев спустя она переросла в кое-что похуже. После подписания франко-германского перемирия Саша с женой и двумя детьми нашел себе пристанище близ По2 в неоккупированной французской зоне, в восьмистах километрах южнее Парижа. Правительство Виши, как выяснилось, обладало подлинным призванием к антисемитизму. Его расовые законы по злобности и коварству не уступали немецким. К июлю 1942 года вышел новый указ, вынуждающий евреев носить звезду Давида на верхней одежде. Он вызвал растущее негодование части французского общества, а также среди именитых представителей католического и гугенотского духовенства. Это несколько умерило масштабы преследований, во всяком случае в отношении исконно французских евреев, а на первых порах даже в отношении тех, которые натурализовались до 1927 года. Но между 1942 и 1945-м основная масса нашей большой, не имеющей гражданства, но при этом натурализованной семьи, разбросанной по оккупированной и неоккупированной Франции, была согнана французской полицией в одно место и вполне преднамеренно передана немцам. А те позапихали всех в вагоны для перевозки скота, имевшие конечной остановкой Собибор, Бельзек и Аушвиц, где наши родственники и послужили кормом для безостановочно дымящих печей. Несмотря на отсутствие у Саши способности видеть вещи в историческом свете, он, его жена и двое детей выжили, видимо, благодаря его импровизаторскому чутью, после четырех лет мытарств, скрываясь, переезжая с места на место и уже разучившись отличать своих от врагов. Он пережил моего отца, который умер от эмболии в 1951-м в пресвитерианском госпитале Нью-Йорка, когда выздоравливал после удаления камня из почки. 1 Начальный период II мировой войны, когда англо-французские и германские войска бездействовали. 2 Город во Франции.
114 Джеймс В. Гил Да, одиннадцатью годами раньше мы, благодаря отцовской предусмотрительности, перебрались в Соединенные Штаты. Отец так и не узнал, каким стал Дамартен, На том месте, где стоял амбар, нынче красуется нарядный восьмикомнат- ный дом в нормандском стиле. Из окна гостиной поверх террасы виден просторный ухоженный сад. Еще дальше, посреди нежных зеленых округлых кустов возвышаются нарядные фруктовые деревья. Вблизи булыжной стены, заросшей плющом, с ветви дуба свисают детские качели. При малейшем ветерке они раскачиваются. Тете Мине, Сашиной вдове, сестре моей матери, восемьдесят восемь. Изредка, по пятницам, если погода выдалась мягкая, она садится за руль «ситроена» и едет в Дамартен. Я сейчас немного постарше, чем отец и Саша были в ту пору, да и автомобили тоже стали нынче иными. Если бы кто-нибудь тогда, в 1938-м, сказал отцу, что в один прекрасный день эти длинные серебристые автоэкстравагантности будут сдаваться в Америке внаем за сто долларов в час; что известный скульптор Сезар сплющит новенький, в натуральную величину желтый «бьюик» в огромную лепешку, напоминающую красочное крутое яйцо; что автомобилисты будут мчаться сломя голову по битком набитым калифорнийским многорядным автострадам, — он бы только рассмеялся. — Ты, чего доброго, скажешь, — заявил бы он, — что в этом вашем футуристическом-сюрреалистическом мире чудища на колесах будут по Луне раскатывать. Двенадцатого июня 1940 года, после того как в течение двух лет отцу отказывали в выезде, он наконец получил от растерявшейся французской администрации выездную визу, действующую в течение десяти дней. Благодаря нашей давнишней американской визе мы получили транзитные документы от испанцев и вид на временное жительство от португальцев. Четырнадцатого июня на рассвете первые части немецкой Девятой дивизии вошли в Париж. Мы бросили в гараже «шевроле», засунули полдюжины чемоданов, все имевшееся съестное и четыре пятилитровые канистры бензина в багажное отделение «панара» и на заднее сиденье. Мы с мамой сели впереди, отец, торжественный и сосредоточенный, восседал между нами. Шесть дней и шесть ночей мы двигались на юг, бампер к бамперу, часами простаивая на месте, порой продвигаясь со скоростью пять километров в час по забитым машинами, подвергающимся бомбежкам дорогам, пока наконец, проделав 900 километров, не достигли испанской границы. Французские таможенники помахали нам флажками, призывая отъехать в сторону. Они долго изучали, передавая друг другу, наши проездные документы и регистрационные бумаги на машину, пока наконец не появился их старший. Мундир его украшали три золотые нашивки, кепи с галуном браво сидело на большой голове, в нас внимательно вперились его оловянные глазки. Он расправил плечи, напряг ягодицы и, раздув таким образом паруса бюрократии, приготовился к торжественному исполнению каждодневных обязанностей и огласил пункт из синего устава: «Машины и транспортные средства, зарегистрированные во Франции, которые обладают мотором с шестью и более цилиндрами, в военное время могут подлежать реквизиции в пользу армии и не имеют права покидать территорию без разрешения Министерства обороны». Сверля отца взглядом, он с ухмылкой добавил, что отец может продолжать пользоваться машиной, пока она остается в пределах страны. В противном случае ее следует поставить на стоянке позади железнодорожной станции, а ключи передать контролеру, который выдаст отцу детальную расписку. Регистрационная карточка будет храниться у них в картотеке, машину можно востребовать в пределах года, согласно существующим правилам. Я сел на подножку, отец поник на своем водительском месте, мама погладила его по колену. Потом она бросила на меня страдальческий взгляд и натянула перчатки.
«Панар» 115 — Попробую найти кого-нибудь, кто бы помог с багажом, — сказала она. — Я отведу машину на стоянку, встретимся на контрольном пункте. Носильщик, потребовавший плату вперед, свалил наш багаж на платформе и испарился. Отец шагнул в вагон, тут же показался в коридоре и открыл окно, через которое мы с мамой стали передавать ему наши чемоданы. Затем вошли мы сами. Аммиачное зловоние из затопленных туалетов разносилось по всему вагону. По продуваемым сквозняком коридорам, поддаваемые шаркающими торопливыми ногами, носились тучи рваных газет и разного мусора. Поезд простоял на месте несколько часов. Потом вдруг в рамке сводчатых дверей возникли два испанских таможенника. Безмолвные, неподвижно застывшие, в высоких сапогах, в длинных до пят плащах горчичного цвета, приоткрывшихся ровно настолько, чтобы был виден широкий толстый ремень с оттопыривающимся четырнадцати-восемнадцатидюймовым маузером в гладкой кожаной кобуре. В тесно набитом купе все молчали. Таможенники обвели испытующим взглядом лица всех пассажиров поочередно, затем занялись проверкой документов и багажа. Проглядев бумаги пожилой пары, один из таможенников выкинул в коридор два их истертых и так и не открытых чемодана, а другой высунулся в окно и что-то скомандовал. Появились двое в штатском и увели пожилую пару. Когда проверка документов закончилась, отец вышел в коридор и прижался лбом к стеклу. Выглядел он очень хрупким. Я встал рядом с ним. Стекла ветхой крыши над платформой были кое-где разбиты, и в дыры начал полосами сыпать мелкий дождь. Вода просачивалась вдоль высоких стальных опор. Свисающие на длинных проволоках мрачные лампочки сеяли свой тусклый лунный свет на мокрую, в выбоинах платформу. Вдоль всего проезда через равные промежутки, широко расставив ноги, неподвижно стояли испанские часовые в шлемах, с застывшими лицами, с винтовками на ремне. По коридору повеяло пронзительным холодом, и я отступил назад, в купе. Отец остался стоять в плохо освещенном коридоре, четко очерченная фигура его маячила перед стеклом, по которому струйками стекала вода. Поезд тронулся. Отец опустил окно. Высунув голову и вытянув шею как можно дальше, он пытался в последний раз взглянуть на свой автомобиль, сиротливо стоящий среди других машин, брошенных на стоянке позади похожей на грот станции, которая начала уже медленно удаляться. С моего места мне была видна только широкая брешь между его сгорбленными плечами. Казалось, что у него совсем нет головы. Перевод с английского Н. Рахмановой
ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ МИХАИЛ КУРАЕВ ЧЕХОВ ПОСЕРЕДИНЕ РОССИИ В Красноярске, в самом центре города, на месте возвышенном и открытом, стоит памятник Антону Павловичу Чехову. Отсюда виден привально раскинувшийся город по обоим берегам могучего Енисея, обнимающего рукавами огромные острова. Как ни велик город и река, за ними видна необъятная ширь, а еще дальше, словно уже с другого конца света, выглядывают лобастые покатые горы. Когда стоишь рядом с памятником Чехову, кажется, что ты паришь над этой землей, и понимаешь, что пространство — величина вовсе не геометрическая и не географическая; пространство, именно в его российском качестве, — это существеннейший момент, нашего сознания и самосознания. Рядом с фигурой Чехова каменная скрижаль, на скрижали чеховский привет сибирской земле, но, может быть, лучше было бы взять другую цитату: «До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой* Не то я возмужал, не то с ума сошел — черт меня знает». Чехов на памятнике изображен в дорожном платье. В городе он был один день. Спешил на Сахалин. Город ему понравился. После Екатеринбурга, где люди родятся «на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствует не акушер, а механик», после унылых Тюмени и Томска, после месяца скачки по распутице, после томительных сидений у разлившихся рек в ожидании переправы, после холода, сырости, непролазной грязи, тряски, мороза 9 мая и бурного снегопада 14 мая, после мелькания верстовых столбов, луж, березнячков, караванов продрогших переселенцев и скукожившихся ссыльно-каторжных, Красноярск предстал землей обетованной. «...когда подъезжаешь к Красноярску, то кажется, что спускаешься в иной мир... Красноярск красивый интеллигентный город; в сравнении с ним Томск свинья в ермолке и моветон. Улицы чистые, мощеные, дома каменные, большие, церкви изящные... Я бы согласился жить в Красноярске. Не понимаю, почему здесь излюбленное место ссылки». Михаил Николаевич Кураев (род. в 1939 г.) — прозаик, кинодраматург, автор книг «Капитан Дикштейн» (1987), «Ночной дозор» (1988), «Петя по дороге в царствие небесное» (1990), «Зеркало Монтачки» (1993) и многих других. Живет в С.-Петербурге. © Михаил Кураев, 1997.
Чехов посередине Росси и 117 Вовсе не провинциальное тщеславие побудило красноярцев украсить город памятником знаменитому путешественнику. На этом пространстве, на этом просторе и помыслить невозможно о провинциальной невзрачности, что ищет утешения ущемленному самолюбию в напоминании о знатных знакомствах и лестных приятельствах, по большей части преувеличенных. Чтобы прийти в эту землю, завоевать ее и в ней укорениться, да еще так основательно, потребовалось столько сил, мужества и труда, что самоуважение, чувство достоинства стали естеством сибиряка и послужили ему защитой от. микроба провинциальности. Провинция живет отраженным светом, в недоверии к себе, в сознании своего если и не ничтожества, то второсортности. Самоуничижение — это та провинциальная гордыня, та поза, в которой не так отчетливо видна печать неудачника. Провинциальность многолика, многообразна. Москва, живущая уже не первый десяток лет. разговорами о том, кто куда ездил, кто откуда приехал и когда поедет, снова, а «поездками» считаются лишь вояжи за границу, вот эта Москва, ставшая как бы пригородом Европы и, кажется, мечтающая, чтобы ее признали пятьдесят хоть каким- нибудь штатом Америки, Москва, ставшая предместьем аэропорта «Шере- метьево-2», из неподражаемой стала подражающей, а стало быть, провинциальной. Изо всех сил тянется за Москвой и нынешний Санкт-Петербург, но, к счастью, с малым успехом. Красноярск с памятником Чехову посередине — место замечательное. Думаю, что Вольтер, окажись он в этих местах, хотя бы и не сказал вслух, но обязательно бы про себя подумал: «Если бы Красноярска не было, его надо было придумать». Придуман Красноярск великолепно* Он стоит, как раз посередине России. Это ее географический центр. От. южных и северных границ он удален примерно одинаково, а до западных и восточных рубежей России ровно по пять тысяч километров. Нынче Красноярск, так же как и Питер и Москва, за обе щеки вкушает, благоприобретения последнего времени. Его улицы, центральные, разумеетг ся, пестрят, заграничными буквами, словами, краткими выражениями. Впрочем, десятиаршинный транспарант «Дружба пяти континентов — гарантия мира в веках» еще не снят, еще несет свою трудную службу, хотя место для рекламы тампакса или сникерса очень хорошее. Новорожденные предприятия и заведения придумывают себе названия не хуже, чем в Питере и в Москве, поддерживая по мере сил традицию, запечатленную «Аршавским портным» и «Иностранцем Василием Федоровым» у бессмертного Гоголя. Гражданам предлагаются «горячие хот-доги» и чудодейственный «Новый нью-кастл». Акционерное общество «ПИКРА» — никогда не догадаетесь — «пиво Красноярское» призывает: «Откройте для себя новое пиво». Сомневаться в том, что пиво «ПИКРЫ» — «одно из вкуснейших в мире», разрешается до тех пор, пока не отведаете «Купеческого» или «Воеводы». «Купеческое» — самое титулованное пиво «ПИКРЫ», ему достался «Приз зрительских симпатий» на конкурсе в Москве в 1994 году. Данные получены на основе проведенного хит-парада России. На ноябрьском пленуме ЦК «Купеческое» признано «вторым российским сортом пива». Какого ЦК? Партии любителей пива. Есть еще сладенькое пивко для начинающих с соответствующим названием: «ПОПЬЕМ!» И «ПОПЬЕМ!», и приз зрительских! симпатий пиву, и гордость от признания «вторым... сортом» — все это словно выужено из записной книжки «Человека без селезенки», он же «Брат моего брата», он же «Анче», он же «Антоша Чехонте». Вроде бы все как у людей, то есть у нас, но — есть «но» — это фон, это пейзаж; дома на улице вдруг разомкнутся, и перед глазами такой простор, такая даль, что тут и пачка «Мальборо» не покажется событием.
118 Михаил Кураев И опять же — памятник Чехову... Чтобы поставить его здесь, посередине России, нужно было не только проникнуться любовью к писателю, но еще и иметь ясное представление о своем Отечестве и о месте Чехова в этом Отечестве. Глядя на памятник Чехову в Красноярске, испытал какое-то странное чувство покоя, уверенности; мысль пришла вдруг: ну, досюда-то, может быть, и не доберутся... Городок Воскресенск под Москвой, именуемый последние шестьдесят шесть лет городом Истрой, для биографов Чехова памятен как первое место его работы лекарем по окончании медицинского факультета. А для меня он памятен еще и превосходным рассказом «Святой ночью», в воображении возникает, именно этот, пейзаж с Ново-Иерусалимским монастырем в долине, светящимся всеми огнями пасхальной ночи. Пейзаж этот входит в умиротворенную картину единения природы и душ человеческих, в картину, исполненную изумления перед лицом жизни и скорбного недоумения перед бездной смерти. Памятен этот городок и нашей семье. Здесь жили мои предки, прадед и прабабка. Сюда в 1901 году приехал служить лекарем по окончании медицинского факультета мой дед. Здесь познакомился с моей бабушкой. В Вос- кресенске родилась старшая сестра моего отца, здесь же пошла в школу, ту самую, где учительствовал брат Антона Павловича, Иван, о чем помнили, как помнили, разумеется, и о писателе. Бюст Чехова в городе Истре за последнее время был сокрушен четыре раза, трижды восстанавливался. Помню, с какой тоской смотрел я на огромный белый шар, циклопический радар, угнездившийся на высоком холме над долиной и паривший над ставшим вдруг маленьким Ново-Иерусалимским монастырем. Как тогда подавился этим шаром, так и чувствую его в горле, стоит только вспомнить Истру или перечитать «Святой ночью».1 Кроме бюста в городе Истре, может быть, даже еще и сегодня, стоит памятник Чехову. На памятнике доктор, лечивший предков нынешних коренных жителей городка и его окрестностей, изображен сидящим на простой скамейке. Он закинул ногу на ногу, оперся локтем о чуть приподнятое колено. Поворот головы сообщал фигуре живость. Казалось, что Чехов обернулся на только что услышанный звук, зов, вслушивается... Лицо на памятнике обезображено, оно почти гладкое, в таком обличье выходили из госпиталя горевшие и чудом спасшиеся люди. Кисть левой руки, обращенной вверх, отбита, из гипсового рукава торчит, гнутый металлический прут. Отбитая ступня левой ноги зияет ржавой арматурой. На фигуре видны следы надпилов. Каменная скамейка, входившая в ансамбль памятника, вырвана с основанием, Такое под силу людям усердным, может быть, только коллективу... Когда читаешь или слышишь о скотских выходках где-то там, в местах незнакомых, горько, конечно, но все-таки не так, как тогда, когда крушат статуи в Летнем саду, или там, где столетние липы, хочется думать, помнят милых твоему сердцу людей. Незащищенность той земли, где ты по праву вроде бы и не гость, а на деле и не хозяин, отзывается тоскливым чувством собственного бессилия. Бесчинствует, нелюдь, Чехов им мешает жить. Права нелюдь, как правы были и фашисты, сжигавшие книги Гейне: что-нибудь одно — или фашизм, или Гейне. Так и сегодня — или они, или Чехов. А было время, я погружался в бездну печали, слушая рассказы о том, как прохожие в Ялте губной помадой раскрашивают Чехову губы на мра- Реальное место действия в рассказе иное, но для меня как читателя это несущественно.
Чехов посередине России 119 морном бюсте перед административным корпусом, возле мемориальной усадьбы. Вот и Москва, казалось бы, уже давно побила все рекорды пошлости, еще празднуя столетие со дня рождения Гоголя. Тогда и кондитерские и аптечные товары выпускались с упоминанием Гоголя и с его изображением. Но «возрождающаяся» Россия показывает, что вовсе не исчерпаны запасы энергии, питающей торжествующую дикость. Сегодня на улице Чехова в Москве вас приглашает провести время с удовольствием и прибытком «Казино, Бар. ЧЕХОВ». В то самое время, когда со вкусом и основательностью устраивалось «Казино. Бар. ЧЕХОВ», совсем рядом, на Страстном бульваре, 8, погибала одна из лучших библиотек столицы, библиотека им. Чехова, за годы верности имени и делу Чехова превратившаяся в «Чеховский культурно-просветительский центр». Не от хорошей жизни Комитет, по печати сдал в аренду помещения над библиотекой для какой-то фирмы, призванной, надо думать, преобразить нашу жизнь к лучшему. Крутые новоселы начали ремонт с размахом и нетерпением. В крещенские морозы из распахнутых окон на улицу летел мусор. Шел ремонт! К новоселью стремились с таким пылом, что не заметили, как заморозили трубы общего с «Чеховкой» дома. Трубы лопнули, и хлынул водопад кипятка. Под кипящей водой оказалось сорок тысяч книг. В библиотеке обрушились стены и потолки, в заживо сваренных книгах сотрудники не всегда могли разобрать даже названия, Десять тысяч книг библиотекари спасли своими силами. Восстановление погубленных обойдется дороже, чем приобретение новых. Впрочем, убытки никто возмещать не собирается, Не те времена! Великодушных Рябушинских, щедрых Третьяковых и отзывчивых Морозовых, с чьими именами благодушные интеллигенты связывают упования на «возрождение» отечественной культуры, не было видно ни за клубами пара, ни позже, когда вот уже полгода, как пар рассеялся. Защитить бы и сохранить то, что есть, а не кукарекать без конца о «возрождении»! Библиотека на Страстном бульваре, 8, в центре России, молит о помощи, деньгами, книгами, материалами для ремонта... К Чехову пошли читатели. Одних его имя привлекло в «Казино. Бар», другие понесли в библиотеку книги, в том числе и любимые и редкие, чтобы восполнить потери. Откликнулись писатели. Из города на Неве протянула щедрую руку помощи библиотека им. Блока! Да вот. только воспользоваться подарком (а это дублетный фонд библиотеки им. Блока) не удалось, Ни у пострадавшей библиотеки, ни у пришедшей на помощь попросту нет денег для перевозки подарка. Как откровенна и красноречива наша история во всех своих подробностях. Нет, жизнь не ждет, когда мудрецы и пророки дадут ей оценку, назовут имена героев и тех, кто понуждает даже библиотекарей (а в последаее время почему-то их особенно!) становиться героями, Жизнь с произвольной непреднамеренностью проговаривается в самооценках, самохарактеристиках, преподнося нам события, с требовательностью и яркостью символа выражающие, казалось бы, невыразимое. И здесь же, в Москве, да где же еще, как не здесь, не в центре России, не только открывают казино, рушат библиотеки и громят памятники, нет, это дело временное и поправимое, если рядом не останавливается, идет, другая жизнь, которую поддерживает и питает Чехов. Здесь, в Москве, именно сейчас прокладываются новые пути к Чехову, расчищаются от археологической пыли и наносов живые факты и свидетельства удивительной (подлинной!) жизни самого Чехова и людей, окружавших его, прежде всего семьи. Я знаю о многолетнем труде ученого, труженика и просветителя, человека «чеховской крови», Алевтины Павловны Кузичевой, Ее исследования фундаментальны, они сами — плодоносная почва, на которой вырастает история отечественной литературы. Тщательность и полнота работы Кузичевой вызывают благодарность читателей.
120 Михаил Кураев Пользуясь давним знакомством, я обратился к Алевтине Павловне с просьбой рассказать: каково сегодня Чехову в Москве. Ко всякому делу относясь серьезно, Алевтина Павловна ответила мне отказом, но сам отказ столь знаменателен, что позволю себе несколько цитат. Адресуя меня к конкретным людям, способным удовлетворить мое любопытство, А. Кузичева пишет: «Я же сама рассказать ничего не смогу, потому что все мои мысли заняты архивом и я, к сожалению, не могу переключиться на интересующие Вас сюжеты, я брожу в потемках начала века, поглощаю каждый день сотни, а то и тысячи строк то О. Л., то М. П., то А. П. и думаю только и мечтаю о том, чтобы скорее досмотреть семейный архив и сесть перед чистым листом бумаги. Только это помогает мне одолевать усталость от многолетнего сидения в отделе рукописей...» Книги, вводящие в научный и читательский обиход все новые и новые знания о Чехове, позволяют, нам сегодня опускать как несущественные уверения уважаемого Владислава Ходасевича в том, что Чехов как бы замкнут, сам в себе, что «его жизнь — кабинетная, биография — литераторская». Образ жизни Чехова — это такое же культурное достояние нашего Отечества, как и его творчество. Оказывается, для своего «путешествия на Сахалин» вовсе не обязательно три месяца трястись по российским дорогам, пребывающим в вечном ознобе. Путешествие к Чехову Алевтины Павловны Кузичевой — это тоже своего рода «Сахалин». Приковав себя на много лет к архивам, чувствуя, как не хватает времени, она сегодня отказалась от должности ученого секретаря чеховской комиссии Российской академии наук. «Душа моя давно равнодушна к степеням, званиям., регалиям, должностям. В молодости они занимали меня постольку-поскольку, просто как некий новый барьер, который интересно одолеть. Но я уже давно иду своей тропкой, своим путем, и это сопряжено с недоразумениями, объяснениями, разговорами, т.к. ближним трудней всего поверить, что кому-то ничего не нужно, кроме архива и мечты о заветной рукописи. Вот почему, извините меня сердечно, я не могу ничего написать Вам о чеховских делах». Можно ли было мечтать получить столь чеховский ответ о чеховских делах! Тропинки, свои тропинки, многие уже стали, а каким-то еще предстоит, стать многолюдными дорогами, ведущими в сердцевину России, ведущими к Чехову. Только сейчас по-настоящему осознана необходимость создания труда* объемно и полно представляющего жизнь Чехова, труд этот созидается коллективно, и нашими и зарубежными исследователями, и рано ли, поздно ли, но монолитный эпос под названием «Жизнь Чехова» будет создан. И это будет, еще одно открытие России и подтверждение провидческих слов Василия Розанова: «В Чехове Россия полюбила себя. Никто так не выразил ее собирательный тип, как он, не только в сочинениях своих, но, наконец, даже и в лице своем, фигуре, манерах и, кажется, образе жизни и поведении». Идет, работа тихая, незаметная... А в Подмосковье громят памятник писателю, вот и под нынешним СанктгПетербургом личная инициатива, ничем не обузданная, бьет ключом, может быть, и молотом. На Истре аукнулось, на Сестре-реке откликнулось. Люди, пришедшие с цветами на сестрорецкое кладбище к могиле Михаила Михайловича Зощенко в сто первую годовщину со дня его рождения, увидели надгробную скульптуру, изображавшую писателя сидящим на скамье, завернутой в мешковину и перетянутой веревками. Такой вид имели приговоренные к повешению или приготовленные к погребению в море* На груди у изувеченной, обезглавленной статуи, упрятанной в дерюгу, кар* тонка с-Пояснением, вроде как у Чернышевского во время гражданской
Чехов посередине России 121 казни — «Государственный преступник», или у Зои Космодемьянской под виселицей — «Поджигательница». Здесь же деловое объявление: «Памятник на реставрации». Изувеченный Чехов в Подмосковье — зрелище горькое, рождающее мысли о скотской неблагодарности, но замотанный в холстину и перевязанный веревками Зощенко — это уже образ, это уже символ, обозначающий глубину духовной пропасти, которую не заполнишь ни колокольным звоном, ни сугубой аллилуйей, ни воздыханиями, ни причитаниями, дескать, во все времена... Варварство, вандализм, увы, неистребимы. Разрезанное репинское по* лотно, облитая кислотой рембрандтовская «Даная», безумец, бросившийся с молотком на микеланджеловскую «Пиету»... Стоит ли так горько убиваться по поводу покушения на скромную парковую скульптуру или надгробие, не занесенное в число мировых шедевров? Нет весов для измерения печали, горя, обиды, боли, но есть возможность увидеть природу преступления, его корни. Одно дело — безумные люди, другое — безумное время. Отправляясь громить памятники Чехову и Зощенко, негодяи едва ли предварительно изучали сочинения отпущенных на свободу критиков, яростно третирующих русскую гуманистическую, совестливую литературу XIX века. Едва ли эти «сокрушители» авторитетов видели на сцене захаров- скую постановку «Чайки», где Тригорин, сняв на сцене портки, прыгает под одеяло в постель к Нине Заречной, или любимовского «Бориса Годунова», где Самозванец на сцене по-собачьи совокупляется с Мариной Мнишек. Примеров варварского отношения к духовному наследию нынешние времена дают более чем достаточно. Вот и шпана в полной мере реализует право на «свое видение» классика с изувеченным лицом или с отбитой головой. Нельзя назвать наше время революционным, скорее наоборот, однако какие-то подробности пробуждают, в памяти незабываемый девятьсот семнадцатый. Это было еще до прихода большевиков к власти, это было в пору невиг данного расцвета свободы и демократии в России. В городе Владимире отг били голову на памятнике Пушкину. Вот. комментарий к этому событию В. Ходасевича: «...Я думаю, что самосуды над памятником хуже, чем самосуды над живыми людьми... Ведь в разгроме ни в чем не повинной вещи больше бессмыслицы, чем в убийстве ненавистного человека... Ведь уж тут. ничего не усмотришь, кроме голой, дикой, звериной ярости: тут. — падение человека, еще менее греховное, чем в убийстве, но еще более жуткое, потому что оно, повторяю, бессмысленно». Недавно в Евпатории памятник Маяковскому порушили, но это к слову, там уже территория во всех отношениях суверенная. У всякой подлости, у всякой низости вдруг объявляются адвокаты, тут же с хохотком приведут резоны, докажут как дважды два, что «во всем цивилизованном обществе» не спрашивают, например, об источниках доходов. Но это ложь, рассчитанная на простака. Говорят, что во всем мире заказные убийства обычное дело, но у нас-то из сорока двух самых шумных заказных убийств в Москве ни одно не раскрыто! Не раскрыто вопреки теории вероятности, по которой даже у самых тупых, самых ленивых, самых бездарных следователей 10—15% раскрываемости набегают как бы сами собой, а здесь «под личным контролем» президента и Генерального прокурора — ни одного! Так это все — дерево, дерево, дерево, или уже можно сказать: лес! А пишущему человеку еще великодушно напомнят: «Тебя печатают? Тебя за границу выпускают? В тюрьме не сидишь? С голоду не пухнешь? Вот. и будь доволен». Попробовали бы эти адвокаты привести такие резоны Толстому или Чехову!.. Но удивительно и существенно для темы сообщения не это, а то, что даже у лукавого, нанятого, лгущего обществу «общественного» телевидения находятся все-таки обличители, знающие эту кухню изнутри. - В пору предвыборной президентской кампании я вклю_1ША телевизор не
122 Михаил Кураев чаще двух-трех раз в неделю. Невозможно было смотреть на наших, таких привлекательных, таких миловидных, страстных, независимых, смелых теледикторов. Неловко было на них смотреть, как на людей, больных дурной болезнью, но продолжающих кокетничать, завлекать и говорить о невинности.*. Предположение подтвердила Светлана Сорокина: «Предвыборную кампанию вспоминаю, как сплошной кошмарный сон... Практически не действует Закон о печати. Отношения подковерные, кулуарные, личные и коммерческие определяют все*.. В предвыборной кампании шли одни агитки. У властей предержащих к телевидению отношение мистическое: думают, чем чаще ударять в бубен, тем вернее. А людей уже тошнит: день начинается с одного претендента, им же и заканчивается. И нельзя пропустить ни шага, ни слова... Вплоть до июля, сплошной надрывный кошмар.*. Часто спрашивают: чистое ли дело телевидение? У меня на этот счет были иллюзии, но они рухнули в один день, когда я поняла, что дело это довольно грязное, более того, кровавое...» ! Исторический процесс, словно в испытание людям, не логичен, не просто противоречив, но еще и эксцентричен. При этом исторические события, уже происходящие на наших глазах, вовсе не обладают, осязаемой определенностью. Любая бойкая на язык «бабушка» может сказать об одном и том же и «надвое», а может, и «натрое»... Вчерашний бандит, видом которого российский президент лично пугал американского президента, бандит, объявленный за захват заложников и убийство мирных жителей в Буденновске государственным преступником в розыске, сегодня пожимает руку тем, кто обещал его разыскать и наказать. Казалось бы, наши ученые последние сорок лет не ловили мух и государственное управление неплохо оснащено. Сегодня не только высоколо- бые, но и президент, и его окружение могут, располагать необъятными возможностями теории информации, теории исследования операций, теории планирования эксперимента, теории игр, доступно им и линейное программирование, и программирование динамики групповых процессов, а есть еще и обнимающая все эти дисциплины теория систем. На основе этих теорий решено множество практических задач, созданы единые энергосистемы, разработаны толковые программы экономической интеграции государств со сложным народным хозяйством, подтверждают верность этих теорий и построенные электронные машины, верно рассчитанные параметры ракет, и траектории их запредельных полетов... А вот рассчитать, когда бандиты приедут в Кизляр и захватят, в очередной раз больницу, увы, пока невозможно. Невозможно заложить в вычислительную машину все варианты корыстной лжи, активно участвующей в формировании нашей жизни, и ложь эта начинается с деклассированного бездельника, отстаивающего свое право грабить под лозунгом борьбы за независимость, кончая высшей властью, обращающейся с Конституцией «по усмотрению». Кто и что во всем этом кошмаре, устроенном лукавыми оборотнями, дает силы, а может, быть, и заставляет, вот. так вот, как Светлана Сорокина, «сказать себе правду, не уговаривая себя, а увидеть со стороны»? Россия страна все-таки очень большая. Стоя у памятника Чехову в Красноярске, ощущаешь это физически. И покорить и завоевать ее так же трудно, как разворовать и разложить нравственно. Не могу сказать, что это невозможно вовсе, но трудно, трудно будет, подавить такие очаги сопротивления, как Пушкин, Лев Толстой, Герцен, Чехов... Быть может, и сама Сибирь окажется таким очагом сопротивления? Если бы природа, жизнь, судьба не разговаривали с нами языком образов, едва ли родилось бы искусство, едва ли возможна была бы и наука, вышедшая из лона искусства. «Общая газета», Москва, 8—14 августа, 1996, № 31 (159), с.4.
Чехов посередине России 123 Если бы человек смотрел на птицу лишь как на существо, располагающее особым способом передвижения, едва ли люди смогли бы оторваться от. земли. Прежде чем подражать птице, надо было войти в ее образ... Образ — это бытие под личиной быта, как удачно сказал Ст. Рассадин. Образ — это еще и прикосновение к сути. Образ — это всегда подсказка, преддверие истины. Чехов удивлялся тому, что случаи черной оспы в Сибири не распространяются в эпидемии. «Здесь царит черная оспа, но странно, она здесь не так заразительна, как в других местах: двое-трое заболеют, умрут — и конец эпидемии. Больниц и врачей нет». Разумеется, мой дед не мог в 1904 году знать переписку Чехова с его сестрой, но в пору Японской войны, исполняя должность полкового врача Третьего Верхнеудинского казачьего полка, он писал бабушке из Сибири о случаях черной оспы. Заболел один казак в полку, это несмотря на прививки, заболели двое жителей в поселке, где стоял полк, казак умер, но эпидемии не случилось. Вспоминаю об этом как раз в подтверждение верности наблюдений Чехова. О медицинской стороне дела пусть судят эпидемиологи, для меня же это прежде всего образ, образ надежды, знак поразительно здоровой среды, где даже такая липкая и страшная напасть, как черная оспа, не находит для себя благоприятной почвы. Говоря о Чехове, обостряется внимание к простым вещам, и в них вдруг открывается второй, третий смысл... Нынешним летом, приглашенный В. IX Астафьевым на «Литературные встречи в русской провинции», я имел возможность видеть в Сибири две «русские рябинки», посаженные одновременно перед входом в сказочную библиотеку в поселке Овсянка Красноярского края. Одна «русская рябинка» была посажена четой Астафьевых, вторая четой Ельциных. В программу президентских разъездов по стране для сбора голосов была включена и поездка в Овсянку, и встреча с Астафьевым. Посадка «русской рябинки» также была внесена в протокол. Обе «русские рябинки» были посажены в подготовленные ямки, заполненные специально подвезенным гумусом. Уже через полтора месяца стало ясно, что рябинка, посаженная президентской четой, не жилец. Астафьевская рябинка весело трепетала своим многокрылым стрекозиным убранством, а половина веток на президентской рябинке были сухими и голыми* Обе рябинки, сберегаемые от, нетвердо стоящих на земле поселян и предприимчивых коз, обнесены по кругу высоким крепким штакетником и ревностно опекаемы директором библиотеки беззаветной Анной Епиксимовной. Думаю, что ни коллегия ФСБ, ни Ученый совет. Санкт-Петербургской лесотехнической академии им. Кирова не дадут, убедительного ответа на вопрос, почему вянет президентский саженец на привольной сибирской земле. Посадка «русской рябинки» и общее с любопытными селянами исполнение затянутой президентом песни «Ой, рябина кудрявая,..» было делом символическим, вот. символ и получился. Интересно наблюдать, как событие становится образом, обнаруживая свой скрытый на первых порах смысл. Паломничество Чехова на Сахалин, разумеется, не было задумано как притча, урок, тем более укор. Это была поездка, говоря названием одного из чеховских рассказов, «По делам службы». «Служба» же у Чехова была неотг делима от. служения и никогда не замыкалась в одной профессии, так что здесь совместились интересы писателя, врача и земского деятеля, человека земли. Писатель, боявшийся как огня дидактики и поучений, не мог и предположить, что его путешествие на Сахалин будет, оценено потомками как подвиг и станет, само по себе, помимо его воли, поучительнейшей повестью. Ну, а если бы кто-нибудь, во время краткого отдыха в Красноярске, на-
124 Михаил Кураев пророчил ему памятник над Енисеем, можно представить, как бы хохотал Антон Павлович и сколько шуток по этому поводу обрушил бы на родных и друзей! Памятник посередине России, может быть, и случайность, да вот. ере* динное, а еще точнее сказать, центральное положение Чехова как личности и как писателя в современной жизни мне представляется очевидным. «Где Чехов — там середина России». Это историко-географическое открытие представляется мне чрезвычайно верным, жаль только, что не принадлежит мне целиком. По моим наблюдениям, это открытие давно уже сделали для ёебя европейские и американские интеллектуалы. Зачем и кого они зазывают от нас к себе, это один разговор, а вот зачем сами едут, едут и едут, к нам, разговор иной. Чем притягательны для них мы, наша среда? Ни гостиницы наши, ни пляжи, ни хромающий на все четыре крыла Аэрофлот, ни туески из бересты, ни облезлые полуразрушенные храмы, и уж тем более воздвигаемые заново, их не привлекают. Они и сами говорят об этом — привлекаем их мы, общение с нами, привлекает наша непохожесть на них, наша, если хотите, непрактичность, если не бескорыстие, то уж и не меркантилизм на каждом шагу. У них, как правило, щедрость — следствие достатка, преуспеяния, у нас, как им кажется, это скорее черта характера, склонность натуры, подсознательное убеждение, что всего на всех хватит. Представление иностранцев о нас, русских, в значительной мере сложилось под влиянием Чехова. Иностранный интеллигент, прежде чем познакомиться с живым россиянином, узнает о нем от Чехова. Чехов сегодня — самый читаемый, самый переводимый, самый репрезентативный русский классик в мире. Чеховская драматургия имеет, устойчивый интернациональный успех особенно в последние десятилетия. И не удивительно, если иностранцы чуть ли не в каждом из нас надеются увидеть что-то «чеховское». Иронические и проницательные умы ввдят. в нас чеховских персонажей, люди подобрей, посентиментальней готовы чуть ли не в каждом русском, непричастном к официальной и коммерческой жизни, видеть пусть и упрощенный, ухудшенный, так сказать, в садово-парковом варианте, но слепок с магнетически притягательного Чехова. Чехов тот классик, что не отдален от. нас, ныне живущих, непроницаемой исторической ямой времени, ощущение его недавнего здесь присутстг вия так живо. Пишущему эти заметки, человеку, скажем, не седобородому, случай позволил поздравить Марию Павловну Чехову с днем рождения, разговаривать с Марией Павловной в присутствии Ольги Леонардовны, величественно ожидавшей, пока золовка болтает о пустяках с мальчишкой... Естественно, читая Чехова, размышляя над постановками его пьес, иностранец, может быть, и не понимает, но живо чувствует, что такое русская духовность, что такое русская гуманистическая традиция, не противостоящая европейскому гуманизму, но существенно его дополняющая. Европейский гуманизм, взошедший на почве бюргерской культуры, имеющий свою духовную традицию, за последние века обрел прочную материальную и правовую базу, он стал нормой, правилом и законом. Устойчивость этой традиции демонстрирует катастрофическая история Германии в XX веке, история ее падения и возрождения. Гуманизм, утвержденный в качестве правовой нормы, создает ситуацию, при которой не выгодно, даже опасно быть негодяем, мошенником, политическим или коммерческим авантюристом, даже плохо учиться в университете разорительно и, в конечном счете, не выгодно. Наше общество, в его сегодняшнем состоянии, впрочем, как и в недалеком прошлом, открывает, простор для лжи и лицемерия, для политического авантюризма, и уже именно нынешние времена создают режим наибольшего благоприятствования для «не пойманных воров», для всякого рода мо-
Чехов посередине России 125 шенников и просто бандитов. Ложь и насилие — сегодня у нас дело выгодное, и народ попроворней, поухватистей не теряет времени даром. Рынок без конкурирующих производств, частная собственность, возникающая как бы из ничего, не от труда и усердия, не от приумножения национального продукта или богатства, утверждают власть денег. «Вот и хорошо, как во всем цивилизованном мире!» — радуются благодушные пескари, не желая то ли увидеть, то ли понять разницу между властью капитала, нажитого в рамках закона, и властью криминального капитала. С криминальным капиталом даже в одной Чечне не справиться, а когда он заявит свои амбиции по всей России? Именно в этой ситуации, при параличе номинальной власти, при бессилии государства в защите не только материальных прав большинства населения, прав на оплату труда, не говоря уже о праве на жизнь, ответствен1 ность отдельной личности, отдельного человека возрастает неимоверно. Где же эта отдельная личность найдет нравственную опору для противостояния хотя бы в своей отдельно взятой жизни окружающему позору? Слушая обещания президента лечь на рельсы? Слушая обещания премьер-министра выплатить зарплату в августе — за февраль, в декабре — за март? Наверное, там же, где нация хранила, откуда черпала силы, позволившие сохранить способность и после семидесяти лет безраздельного правления жестокой, лукавой, двуличной власти называть вещи своими именами. Слова Гоголя, сказанные им о Пушкине как о явлении чрезвычайном, на мой взгляд, в полной мере приложимы к Чехову: «это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». Двухсот лет не понадобилось, русская природа и культура создали тип человека, всякое сравнение с которым может быть лестным. Именно в Чехове и русская душа, и русский язык, и русский характер отразились в кристаллической чистоте и цельности. Пушкин — бог, он недосягаем, и подражание ему обязательно обернется фарсом, выльется в карикатуру. Чехов — человек, в полном смысле этого слова, и следовать ему если и не легко, то возможно... Впрочем, что значит «следовать ему», он не наложил никаких исключительных прав ни на порядочность, ни на самоотвержение, ни на отдачу долгов родителям или народу, да, народу, о котором помнил постоянно. О сложных вещах он умел говорить замечательно просто: «...нет ни низших, ни высших, ни средних нравственностей, а есть только одна, а именно та, которая дала нам во время оно Иисуса Христа и которая теперь мне, Вам и Баранцевичу мешает, красть, оскорблять, лгать и проч. Я же всю мою жизнь, если верить покою своей совести, ни словом, ни делом, ни помышлением, ни в рассказах, ни в водевилях не пожелал жены ближнего моего, ни раба его, ни вола его, ни всякого скота его, не крал, не лицемерил, не льстил сильным и не искал у них, не шантажировал и не жил на содержании. Правда, в лености житие мое иждих, без ума смеяхся, объедохося, опихся, блудил, но ведь все это личное и все это не лишает меня права думать, что по части нравственности я ни плюсами, ни минусами не выделяюсь из ряда обыкновенного...» Совестливая жизнь — не подвиг, не крест, не удел избранных, вот что утверждал и словом, и самой своей жизнью Антон Павлович Чехов. Для подвига, для «борьбы со тьмой» нужны отвага, силы, вера, темперамент, друзья, деньги, благоприятные обстоятельства и т.д. Но есть и общедоступный способ хотя бы уменьшения зла в мире — открытый Сократом, утвержденный евангельскими заповедями и подтвержденный Чеховым. Совершить красивый поступок, подвиг человеколюбия, разумеется, трудно, но в силах каждого человека удержаться от поступка скверного, худого. Заметим, что евангельские наставления в большей своей части носят не побуди-
126 Михаил Кураев тельный, а ограничительный характер: не сотвори, не возжелай, не убий. Вот и Чехов иронически рапортует Леонтьеву-Щеглову — не крал, не оскорблял, не пожелал, не лгал и проч. Раз уж коснулись Священного писания, на которое вчерашние коммунисты уповают с той же искренностью, как давеча на «Манифест коммунистической партии», нельзя обойти вниманием всего одну строку в обширной цитате из письма Леонтьеву-Щеглову: нравственность «дала нам во время оно Иисуса Христа...» Последовательность очевидна — сначала реальное накопление насущного нравственного опыта, затем его утверждение, закрепление и освящение высшим авторитетом. Земная, человеческая природа нравственности — основа веры Чехова в человека: «Веровать в Бога не трудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте». Если раньше цензура, «ради страха иудейска», вымарывала эти слова из «Рассказа старшего садовника», то теперь, в пору третьего крещения Руси, они попросту игнорируются и «задвигаются» цитатами, позволяющими Чехова преподнести по моде. Интересно видеть, как сегодня авангард чеховедения совершенно в духе клондайковских золотоискателей спешит застолбить «золотые жилы» на тематических участках, ранее выведенных из хозяйственного оборота. Наперегонки пишутся сочинения и читаются доклады: «Чехов и евреи», «Чехов и секс», «Чехов и вера». Вот и известная запись в Дневнике за 1897 год преподносится как золотоносная жила: «Между «есть Бог» и «нет бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает лишь какую-нибудь одну из крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не зна^т. ничего или очень мало». Случилось и мне на чеховских бдениях услышать пространнейшее приглашение выйти в «громадное поле» и умудренно побродить между «есть Бог» и «нет бога». Не излагая во всей затейливости взглядов известного ученого, считаю спор некорректным, тем более что спора-то, на мой взгляд, нет, дело до очевидности бесспорное. Да, русский человек, как принято считать, склонен к крайностям, но как раз не в вопросах веры, во всяком случае, сегодня. Именно сегодня на громадном поле между «есть Бог» и «нет бога» — не протолкнуться. Религиозные крайности, выражающиеся чаще всего в сектантстве, в расколе, и сегодня имеют место быть, но они ничто рядом с повальным полу-верием, с «на-всякий-случай-верой», «верой-по-моде» и «верой-для-отмывания-партий- ного-прошлого». Я лишен благодати веры, но с интересом и полным доверием отношусь к свидетельству своего однофамильца, бывшего референта Святейшего Патриарха Всея Руси, диакона Андрея Кураева в его страстной книге «Не все ли равно, как верить?». Как не согласиться с диаконом: если вера не налагает обязательств, если вера не понуждает к духовной оседлости, а поощряет духовное бродяжничество и умственный блуд, то какая же это к черту вера! Вот об этом повсеместном духовном бродяжничестве, свидетельствующем скорее о духовной бездомности, а не о мудрости, и вопиет диакон. Опасная штука — цитатный фетишизм. Мысль не может выбраться из паутины слов, а уверения в том, что главное — это «идти через поле», и даже не важно, в каком направлении, от станции «нет бога» или от станции «есть Бог», не прибавляют мудрости ни Чехову, ни нам, грешным. Чехов уверял Бунина и был готов доказать «как дважды два четыре», что бессмертие всего лишь ужасное суеверие. Того же Бунина Чехов в другой раз уверял и был готов доказать с той же убедительностью, что «бессмертие — факт». Пожалуй, не о мудром странствовании по «громадному полю» под руководством известной всем бабушки, всегда говорящей надвое, свидетельст-
Чехов посередине России 127 вует этот пример. Не говорит он и о безразличии к вопросам веры, а скорее еще раз подтверждает завидную внутреннюю независимость Чехова, которой он дорожил всю свою жизнь. Если предтечи российской интеллигенции, Ломоносов и Пушкин, решительно отказывались быть шутами даже у Царя небесного (экое непокорство! ведь на все воля Божья), то, похоже, Чехову уже и должность «раба» Божьего несколько стеснительна. И если верить рассказам о его смерти, то не попа он призвал, почувствовав смертный час, а врача, и не для помощи, а чтобы снять с коллеги груз бесплодных усилий. И не свеча и крест были последней земной вещью в руках умирающего, а бокал с шампанским... В этом же Дневнике за 1897 год есть поразительные слова о «религии равнодушия», где «равнодушие» вовсе не синоним безразличия. Эта ироническая, как мне кажется, формула как раз и служит к защите суверенитета личности, права «хорошего человека» на внутреннюю независимость. Вопросы внерелигиозной нравственности еще заявят о своей актуальности, и Чехов с его верой в живого человека, быть может, придет время, и подскажет, как развязать не один сложный узел. Чехов не подменяет Бога человеком, не творит новую религию, он видит, людей такими, какими они уродились, стали, и вся надежда все равно только на них, какие уж они есть. Увлеченные расширяющимися за счет развития науки и техники возможностями человека, люди не заметили, как назрел, нарывом вздулся болезненный вопрос — «безграничные возможности» самоубийственны. Уже сегодня умелый бандит, с бесстрашной шайкой может диктовать условия главе огромного государства. Быть может, пора обновить список заповедей, начинающихся со слова «не», и определить новые границы того, что человек может себе позволить, а что позволять не может никогда, ни при каких условиях. Казалось бы, у человека уже нет выбора — родившись человеком, надо им и стать, однако... «Хорош божий свет. Одно только нехорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный истасканный забулдыга-муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное к черту. Главное — надо быть справедливым, а все остальное приложится». Итак, главное — справедливость! Интересно, как бы отозвался Антон Павлович Чехов на всенародно оглашенное предложение считать «понятие справедливости» кровавым и бессмысленным? Это сообщение прозвучало с высоты «геркулесовых столпов», до которых добралось и на которые взобралось наше телевидение. Комментатор «независимого» НТВ бросает так, между прочим, как очевидное и не требующее доказательств: «кровавое и бессмысленное понятие справедливости...» Да и нужны ли доказательства, если бойкая фразочка расчетливо подперта авторитетом тут же вступающей в память горькой мысли Пушкина о русском бунте. Только это типичный омофон — звучит почти одинаково, да смысл несопоставимый. Что это? Еще один фрагмент из «кошмарного сна», в котором пребывает наше телевидение и о котором так откровенно нам рассказывала Светлана Сорокина? Однако удивляться тут нечему. Если бы эти слова не были произнесены вчера, их безусловно произнесли бы завтра. Надо признать наконец, что мы
128 Михаил Кураев живем в стране, где под видом отречения от старого мира насаждается еще более старая, пещерная идеология, где критерий истины и морали находят, в ответе на вопрос: «А ЗАЧЕМ МНЕ ЭТО НАДО?» или «ЧТО Я С ЭТОГО БУДУ ИМЕТЬ?»1 Если Гегель считал скептический вопрос Понтия Пилата «Что есть истина?» отказом от человеческого достоинства, пределом человеческой низости, то уже не скепсис, а безапелляционное ниспровержение фундаментального для этики и для социума понятия есть прямой путь к оскотиниванию. Мы видим, как и в каких порциях обществу прописываются сегодня лекарства явно из ветеринарной аптеки, призванные стимулировать «жизнеутг верждающее» животное начало. Пока эти лекарства вызывают озноб, судороги, температуру, рвоту, но признаков массового исцеления от совести пока не наблюдается, хотя отдельные политики, преуспевшие во лжи, уже демонстрируют несокрушимое здоровье! И мы бы поверили в это «здоровье», если бы не доктор Чехов, умеющий называть вещи своими именами: «Будь я политиком, никогда бы не решился позорить свое настоящее ради будущего, хотя бы мне за золотник подлой лжи обещали сто пудов блаженства». Кажется, что именно о нынешних временах говорит. Чехов: «У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Болезнь это или нет — дело не в названии, но сознаться надо, что положение хуже губернаторского...» Дальше Чехов пишет Суворину: «Вы с Григоровичем находите, что я умен. Да, я умен, по крайней мере, настолько, чтобы не скрывать от себя своей болезни и не лгать себе и не прикрывать своей пустоты чужими лоскутьями вроде идей 60-х годов и т.п. Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее. Не я виноват в своей болезни, и не мне лечить себя...» «Пустота», отсутствие «общей идеи», действительно горькие внешние обстоятельства у Чехова вовсе не служат ни для оправдания разложения,, ни для расшатывания этических основ, на которых неколебимо утвердилась русская культура, на которых прочно стоял и сам Чехов. Здесь вспоминаются случайно попавшие мне на глаза слова французское го религиозного мистика, уверовавшего в социализм, Шарля Пеги, об «этике героического пессимизма». Не этой ли этикой живо искусство противостояния? Во все времена сохранить человеческое лицо было задачей и непростой и актуальной. И кивки на времена, дескать, неблагоприятные для жизни порядочной и благоприятные для волчьего подвывания, малодушны. «Избежать этого нельзя, но можно презирать», — говорил о торжествующем зле Сенека. Этикой героического пессимизма пронизан «Дон Кихот» и трагический Шекспир. По- своему об этом же говорил Чехов, по-своему Блок: «Всю жизнь жестоко ненавидя и презирая этот свет, пускай грядущего не видя, дням настоящим молви „Нет!"». Вот. уже и в наши времена, наш современник Григорий Козинцев о цели искусства, культуры сказал применительно к окружающей жизни: «не дать оскотеть!» В тех, кто не знает, «куда идти», больше правды, честности и человеколюбия. «Знающие» на деле, на поверку оказываются если не прямыми шарлатанами, то пособниками самых низких и отвратительных дел. Блуждания, При ограниченности нынешнего тиража «Литературной газеты», быть может, мимо внимания читателя прошло пространное интервью с бывшим генералом КГБ, а впоследствии генералом по борьбе с организованной преступностью: «Поздравим себя — мы построили криминальное государство». По-своему подкрепляют верность этого тезиса Черномырдин — выступлением на коллегии МВД, в ноябре 1996 г. и А. И. Солженицын — статьей в газете «Монд», перепечатанной в «Общей газете» № 47, 1996.
Чехов посередине России 129 колебания, неуверенность — бесценны, они приводят к необходимости постоянно искать ответ, на вопрос: как должен жить, как должен поступать человек, не знающий «правды» на все случаи жизни, не обладающий железной логикой «фон Коренов» и свинцовой броней самодовольства «Серебряковых». Картинка складывается довольно гармоничная: декларируемое по телевидению скртство, как дорогая ложка к обеду, к криминальному пиршеству в нашей стране. По заявлению премьер-министра В. Черномырдина на ноябрьской (1996) коллегии МВД, от 20 до 50% национальной экономики уже контролируется преступным миром и на укрепление его, преступного мира, работает.1 Министр внутренних дел на этом же заседании Коллегии МВД ставит, перед своим охранным воинством новую задачу, «препятствовать тотальной криминализации государства!» Уже, что ли, и речи нет о пресечении и искоренении, хоть бы попрепятствовать?.. Ясно, что понятие справедливости стоит хотя и небольшим, но все-таки препятствием на пути к беспечной, с полным душевным комфортом жизни тех, кто свои цели и интересы может осуществить лишь за счет других и лишь преступными средствами. Своекорыстие не признает никаких пределов, тяготится границами, установленными моралью. Однако, хорошо, если бы те, кто спешит «тотальную криминализацию государства» поддержать «идейно», помнили о том, что даже воры и шпана имели понятие о справедливости, хотя бы своей, хотя бы воровской. Здесь лучше всего сослаться на исторический опыт и авторитет. Д. С. Лихачев в статье «Картежные игры уголовников», опубликованной в журнале «Соловецкие острова» в 1930 году, писал: «Надо сказать, что на Соловках, где воровская этика в значительной степени расшатана, случаи неотдачи карточных долгов, особенно в среде «вшивок», весьма многочисленны, и влияние старых уголовников постепенно падает... Разложение это несомненно хорошо, ибо подготавливает почву для исправления, но если на смену шпанской морали ничего не будет дано, то это вызовет отрицательные последствия». Современные духовные пастыри из телевизора, оказывается, проповедуют мораль каких-то «вшивок», стоящих даже ниже шпаны, и самое при этом грустное, они не задумываются о неотвратимости отрицательных последствий... Вот. уже из сорока шести заказных убийств в Москве в прошлом году не раскрыто ни одно! Последствия, как говорится, налицо. В провинции, куда «новая мораль» входит все-таки не так стремительно, раскрываемость заказных убийств доходит, до 60%, в Санкт-Петербурге — 20%. Волчьи нравы. Оскотинивание... Не новость. Чехов встречался с этими двуногими пациентами ветеринарных лечебниц, узнавал их с первого взгляда и очень выразительно описывал: «...возможно внимательнее посмотрите ему в оловянные глаза. Это животное с примесью лисьей крови. Он на каждого человека смотрит как на добычу. И как бы Вы ни сердились на него и как бы ни воевали с ним, он все будет, видеть в Вас только добычу». Всегда было полно желающих, не без выгоды для себя, «убаюкать буржуазию в ее золотых снах», успокоить ее на мысли, «что можно и капитал наживать и невинность соблюдать, быть зверем и в то же время счастливым». Только не было Чехова и не могло быть среди этой публики, ныне размножающейся прямо на глазах. Понятие «справедливость», с одной стороны, вытравливается из созна- Замечательна точность — то ли 20, то ли 50%, — это свидетельствует о том, что ко многим заповедным местам национальной экономики премьер-министра не подпускают, и о том, что там делается, он знает очень приблизительно, понаслышке. 5 Звезда № 3
130 Михаил Кураев ния всеми способами, но когда речь заходит о национальных притязаниях, вот тут-то как раз во имя «справедливости» изо всех сил вздуваются, разжигаются и распаляются национальные амбиции всех мастей. Пожалуй, именно в национальном вопросе трудней всего быть справедливым по отношению к «своим», и здесь Чехов дает пример интеллигентной беспристрастности, которой могли бы позавидовать люди, бросающие всю мощь своей образованности на защиту ущемленных национальных амбиций. Долгое время томительного, мучительного пути по Сибири Чехов удивлялся, не уставал удивляться невозможности найти порядочную пищу, нормальный чай, а не настой из шалфея и тараканов. «В Тюмени купил себе на дорогу колбасы, но что за колбаса! Когда берешь кусок в рот, то во рту такой запах, будто вошел в конюшню в тот самый момент, когда кучера снимают портянки...». «Всю дорогу голодал как собака. Набивал себе брюхо хлебом, чтобы не мечтать о тюрбо, спарже и проч. Даже о гречневой каше мечтал. По целым часам мечтал». «Табак, продающийся в Сибири, подл и гнусен, дрожу, так как мой уже на исходе». «Подъезжаешь к городу и надеешься съесть целую гору, а въехал — трах! ни колбасы, ни сыру, ни мяса, ниже селедки, а те же пресные яйца и молоко, что и в деревнях». И вот терпение лопнуло: «Весь вечер искали по деревне, не продаст ли кто курицу, и не нашли... Зато водка есть! Русский человек большая свинья. Если спросить, почему он не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т.п., а водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве каком угодно... Нет, должно быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться ловить рыбу в Байкале или разводить скот». Национальный вопрос нынче один из «срединных» в России, и потому интересно сверить современные подходы с чеховским обращением с этим, как выясняется, взрывоопасным материалом. Замечательно, что Чехов не обращает внимания как раз на «взрывоопасный» характер материала, обнаруживая завидное здоровье, нормальность, которая ставилась ему чуть ли не в упрек эстетствующей интеллигенцией, почитавшей талант, и уж тем более гениальность, за особую болезнь избранных. И почему только спасавшие от Синявского русского поэта Пушкина не взялись защитить русских от Чехова! А какого нагоняя, можно себе представить, был бы удостоен Чехов, если бы за дурное продовольствова- ние оскорбительный приговор последовал бы в какой-либо иной национальный адрес. Мастера дискуссий на острые темы могут резонно заметить, что резкая брань уравновешивается, а может быть, и перевешивается такими замечательными, вечно цитируемыми словами, как: «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!» Но внимательный читатель должен заметить, что восклицание это явилось в рассуждениях вовсе не о русских, а о татарах. Вот контекст, из которого взята лозунговая фраза: «Быть может, и про татар вам написать? Извольте. Их здесь немного. Люди хорошие. В Казанской губ. о них хорошо говорят даже священники, а в Сибири они «лучше русских» — так сказал мне заседатель при русских, которые подтвердили это молчанием. Более мой, как богата Россия хорошими людьми! Если бы не холод, отнимающий у Сибири лето, и если бы не чиновники, развращающие крестьян и ссыльных, то Сибирь была бы богатейшей и счастливейшей землей». Надеюсь, читатель оценит поиск «про-татарских» настроений Чехова, как и традиций, в русле которых этот поиск произведен. Интернациональная природа органически русского человека в Чехове обнаруживается так искренне, без двусмысленностей, недомолвок, без «подтекста», что домысливать, договаривать, досочинять за него, выпячивать одну, две, три фразы и не видеть и не слышать другие, то ли для удобства спора, то ли для демонстрации обиды, смешно и недобросовестно. Уж если кому и обижаться на этого «хохла», как он любил себя именовать, так это русским. Амбициозное сознание отыщет повод для смертельной обиды даже и в похвале тем же сибирякам.
Чехов посередине России 131 Вот вам сибирская честность: «...когда идешь на станцию, вещи оставляешь на дворе; на вопрос, не украдут ли, отвечают улыбкой. О грабежах и убийствах по дороге даже не принято говорить. Мне кажется, потеряй я свои деньги на станции или в возке, нашедший ямщик непременно возвратил бы мне их и не хвастался бы этим». А вот и опрятность, культура быта: «Вообще народ здесь хороший, добрый и с прекрасными традициями. Комнаты у них убраны просто, но чисто, с претензией на роскошь... Это объясняется зажиточностью и сытостью... Но не все можно объяснить зажиточностью и сытостью, нужно уделить кое-что и манере жить. Когда ночью входишь в комнату, в которой спят, то нос не чувствует ни спирали, ни русского духа...» Не удержался. Похвалил, называется! «...Вас не посадят пить чай без скатерти, при вас не отрыгивают, не ищут в голове; когда подают воду или молоко, не держат пальцы в стакане, посуда чистая, квас прозрачен, как пиво, — вообще чистоплотность, о которой наши хохлы могут только мечтать, а ведь хохлы куда чистоплотней кацапов!» Вот и договорился! Нет на Антона Павловича Чехова управы, не нашлось верного человека, чтобы объяснил ему, как нужно обращаться с такой деликатной материей, как национальное самолюбие. Не нашлось, а то мы услышали бы, надо думать, чрезвычайно интересный ответ, может быть, и отповедь, такому увещевателю. Но вот судьбе было угодно, чтобы сам Чехов оказался иностранцем там, где чувствовал себя то как в раю, то как в тюрьме, но только никак не за границей. Вот уже пять лет, как Чехов считается иностранцем в Ялте, в Крыму, на Украине. Шо цэ такэ — будынок А. П. Чехова у мисти Ялти? Культурная фактория? Русское миссионерское подворье? Литературная резиденция на иностранной территории? За последние пять лет мне трижды довелось участвовать в традиционных «Чеховских днях в Ялте», проходящих весной вот уже пятнадцать лет без перерыва. У меня была возможность видеть, как расплескавшееся половодье национализма, эта мутная вода, где ловят титулы и должности ловкие политики и всленую барахтаются опьяненные гордыней народы, иссыхает на мелководье, скапливается и затаивается по оврагам и ямам, но хотя бы по внешности обретает пристойный вид. Сегодня уже не верится, что на уровне Министерства просвещения Украины делались заявления о том, что изучать творчество Пушкина и Льва Толстого не следует, поскольку они являются русскими великодержавными писателями-шовинистами. Двенадцать миллионов русских на Украине рассматривались как «агентура Москвы», русскоговорящее население считалось и называлось «пятой колонной». Во время телевизионных рассуждений об угрозе украинской культуре со стороны России на экране появлялись — Москва, МХАТ в Камергерском переулке, портрет Чехова... В Симферопольском университете русская литература была включена в курс «Зарубежной литературы», наравне с норвежской и португальской, и это при том, что 90% граждан Крыма говорят по-русски. Но вот еще недавно моноязычное телевидение Украины уже сегодня в хорошей пропорции дает передачи на русском языке. Выработался даже особый этикет телевизионных интервью: вопрос задается на украинской языке, а отвечают, как правило, даже министры, по-русски. Вообразить такое четыре года назад было трудно. Сегодня Крымское телевидение ведет передачи на семи языках, в том числе на немецком, крымско-татарском, еврейском и греческом. В соответг ствии с Конституцией Крыма родители сами выбирают, на каком языке детям обучаться, в какую школу идти. Интенсивно идет возрождение крымско-татарской культуры, специальное отделение открыто в университете, создан театр, ширится программа изданий, возникают национальные ансамбли, проводятся конкурсы.
132 Михаил Кураев В торжественном открытии дней Чехова в Ялте участвовали победители детского конкурса «Новые имена Крыма». Призеры расставлены в соответствии с давней традицией: Гран-при — Зарема Бакирова. Второй приз — девочка с огромной искусственной розой у правого плеча и украинской фамилией. Третье место — дивный исполнитель неаполитанских песен Вася Саркисян, судя по размерам ушей, мальчик с необыкновенным слухом... Но прежде чем рассказать о том, как сегодня Чехов помогает взаимопониманию людей, вдруг заговоривших на разных языках, как помогает упрочению вдруг истончившихся и натянувшихся связей между народами-брать* ями, прежде чем сказать о тех, кто своей любовью к Чехову и русской культуре способен заражать иностранцев, нужно сохранить для истории и эксцентрические черты летящего безвременья. Знаете ли вы, что дом-музей Чехова в Ялте был дважды оккупирован? Не все об этом знают даже в Ялте. Мы удивляемся, глядя на вывеску в центре Москвы «Казино. Бар. ЧЕХОВ», а каково увидеть в музее Чехова ржавый немецкий миномет, выложенные на витрину под стекло личные вещи танкиста, пехотинца и летчика Третьего рейха, погибших в боях за Крым? Было время, и целая комната «боевой славы» гитлеровских вояк поселилась под крышей административного корпуса музея Чехова в Ялте. Загнанные безденежьем, отсутствием посетителей, дававших львиную долю поступлений в бюджет музея, повиснув между Крымом, Украиной и Россией, заявивших разом о своей независимости друг от. друга, сотрудники музея в ситуации полнейшего отчаяния открыли дверь для непрошеного гостя, как в свое время открыла дверь Мария Павловна Чехова майору Карлу фон Баске, пожелавшему стать на постой на «белой даче» в Аутке, на окраине оккупированной Ялты. Вася Рыбка, человек в Ялте известный, давно предлагал сотрудничество, но Васю гнали, к счастью, вежливо, поэтому, когда дело дошло до точки и Вася объявился снова, его предложение с некоторыми оговорками приняли. Почему-то здесь вспоминается кошка из записной книжки Чехова, таг что ест от голода огурцы в огороде... ; Пронырливый ялтинец Вася Рыбка пообещал существенное валютное вливание в иссохший бюджет музея. Начинал Вася, как и все мирные капиталисты, с малого, приторговывал немецкими солдатскими жетонами, в обилии усеявшими крымскую землю в годы войны и нашедшими ажиотажный спрос у немецких туристов, Вася поставил дело на широкую ногу. Изучая все, что было связано с «благодетельной для Крыма» оккупацией полуострова немецко-фашистскими войсками, Вася узнал, что немцы спасли, например, дом-музей Чехова в Ялте! Когда я спросил Васю: «Вася, от кого они спасли дом-музей и почему двадцать лет благополучно существовавший музей вдруг понадобилось спасать?» — Вася, помолчав, деликатно спросил в свою очередь: «А вы не понимаете?» — «Не понимаю», — для убедительности я приложил левую ладонь к груди. «Все понимают, а вы не понимаете», — только и сказал Вася не без сострадания. «Что это?» — спросил я Васю и показал на ржавый миномет в экспозиции. «Даже дети знают, что это такое», — с преувеличенным изумлением сказал Васин подручный и посмотрел на Васю так, что я на месте Васи дал бы подручному кусочек сахару или почесал его за ухом. Я спросил Васю: «Сколько расстреляно жителей Ялты во время оккупации? Из экспозиции этого не видно». Вася решил подождать вопросов по- сложней, поинтересней, этот «вес», как говорят штангисты, он пропустил. «Около двух тысяч мирных жителей и евреев», — вяло проговорил помощник, давая понять, что они с Васей могут и устать от неинтересных вопросов. «Еврей были вооружены?» — поинтересовался я у не-юного следопыта. «Нет», — простодушно удивился Васин подручный. «Тогда чем же они отли-
Чехов посередине России 133 чаются от мирных жителей, почему это — мирные жители и евреи?» — «А вы не понимаете?» — с состраданием к моему слабоумию произнес гиде- ныш и посмотрел на Васю в ожидании сахара. «Не понимаю...» — твердо и, как мне показалось, с угрозой, произнес я. «Все понимают... а вы нет», — усмехнулся загорелый, прямо коричневый следопыт, и тут же обеспокоился: «А что это вы записываете?» — «Боюсь, сам себе не поверю, что видел в музее Чехова портрет Манштейна, ржавый миномет, фотографии веселых немцев, идущих на ловлю крымских партизан в сопровождении татар-проводников, опять же каски, кассеты для мин...» В административном корпусе задняя комната с отдельным входом была отведена под выставку «Чехов и Германия». Предполагалось, что идеи послевоенного примирения, подпитанные легендой о благородном немецком майоре, начертавшем в сорок первом году мелом на дверях чеховского дома «Занято» и тем спасшем реликвию, могут привлечь иностранных туристов, раз свои не ходят. Одна стена на выставке была отдана Чехову, витрины у окна и вторая стена, торцовая, были отданы Германии, вернее, лишь подробностям ее военного присутствия на территории Советского Союза в 1941—44 гг., по преимуществу в Крыму. На «чеховской стене» три застекленные композиции из фотографий и документов. Одна посвящена Марии Павловне Чеховой в годы войны, — правда, о том, что она была заместителем председателя Комиссии по расследованию фашистских злодеяний в Ялте и ее окрестностях, о том, что ее подпись стоит под многими протоколами и восстановленными списками замученных и расстрелянных, упомянуть забыли. Вторая композиция посвящена племяннице Чехова, Ольге, немецкой актрисе, приславшей несколько продуктовых посылок Марии Павловне из Германии во время войны. Третья посвящена Баденвейлеру, немецкому курорту, где умер Чехов. Я прошу гида поподробней рассказать о Чехове и Германии, посетовав, что выставка не дает представления ни о множестве немецких изданий, ни о переводах Чехова, ни о постановке его пьес в театрах Германии. Гид подошел к стенду, посмотрел на фотографии с видом курорта и, как троечник, делающий одолжение учителю, борющемуся за успеваемость, с тоской произнес: «Чехов был в Германии и умер там, как говорится... Умер, и все такое...» Я записал: «Умер, и все такое...» — прямо из Чехова. Гид замолчал, то ли пораженный своим красноречием, то ли просто выложив все имевшиеся у него сведения. Два дня я был под впечатлением от посещения выставки и только на третий день чуть успокоился и пошел рассказать о потрясении директору дома-музея. «Это мы все убираем, вопрос ближайших дней, может быть, недель... Вы же понимаете, выбора не было, или музей закрывать и выставлять людей на улицу, или... — Геннадий Александрович Шалюгин был не многословен. — Вот мы и вход отдельный сделали... Наши ведь туда не ходят, только немцы... За свет, за воду, за охрану, за все же платить надо...» В 1996-м, юбилейном для музея году обе оккупации вспоминаются как давно пережитое. Вася Рыбка со своим фашистенком, армейским хламом и любовно исполненными бумажными моделями мемориала погибшим в Крыму немцам, наверное, нашел себе новое прибежище.1 К юбилейным торжествам чеховский музей подошел, как и полагается, Докладчик из Киева, выступавший на юбилейной конференции с сообщением «Чехов и еврейский вопрос», прежде чем приступить к теме, предложил вставанием почтить память евреев, погибших в Ялте в годы войны. Почему-то тут же вспомнился Вася Рыбка, тоже не считавший возможным смешивать евреев с «мирными жителями» и воинами, павшими в боях за освобождение Ялты. «Бывают странные сближения», — заметил Пушкин.
134 Михаил Кураев с завидными успехами. Шалюгин считает, что это все заслуга Чехова, его имени и международного авторитета, мне же видится здесь немалая заслуга и самого Шалюгина, и его коллег, сочетающих способности ученых, педагогов, поэтов, дипломатов и радушных хозяев. Сегодня музей не только спасен, не только жив, но и укореняется на родной ему крымской земле. Это в нынешних-то, гиблых для некоммерческих предприятий временах, музей Чехова воссоздал мемориальный домик Чехова в Гурзуфе, развернул там новую экспозицию. Отыскание финансов, организация работ — здесь воля, энергия, дипломатические способности Шалюгина сыграли решающую роль. Дотошность, научно-историческая достоверность реставрационных работ, подготовка и оснащение экспозиции, это уже — Алла Васильевна Ханило, отметившая в 1996 году и свой юбилей, пятидесятилетие работы в доме-музее Чехова в Ялте. Да, именно Аллу Васильевну, вчерашнюю школьницу, в 1946 году Мария Павловна пригласила на работу в музей, удостоила доверия и дружбы. У Аллы Васильевны изумительная память, она помнит все пятьдесят лет жизни в музее не по дням, а по минутам. Алла Васильевна живо помнит пляшущего на дне рождения Марии Павловны с ножом в зубах лезгинку самого Медунова, знаменитого секретаря Краснодарского крайкома, а тогда еще молодого и подающего надежды секретаря Ялтинского горкома партии. Тоже история, и тоже уже теряющая четкий рисунок в дымке забвения. Заместитель директора по научной работе Алла Георгиевна Головачева стройна и приветлива, как старшая пионервожатая в «Артеке», но это опытнейший музейный работник, кандидат наук, тонкий исследователь и глубокий знаток драматургии Чехова. Главный хранитель музея Юрий Николаевич Скобелев — человек обстоятельный. Точен. Деловит. С усердием пчелы пополняет экспозицию, изучает и описывает фонды. Это, так сказать, старая гвардия, а молодые экскурсоводы и новая научная смена просветленными лицами и нескрываемым благоговением в голосе и походке, одним своим обличьем и манерой придают усадьбе вид святилища. Можно было бы долго рассказывать о том, как музей Чехова в Ялте стал межреспубликанским базовым научным центром, где отрабатываются специальные методики, готовятся компьютерные программы, отыскиваются новые пути музейного дела, но это тема уж очень специальная. Главное другое: музей живет, а не выживает. И это не был бы чеховский дом, если люди, проходящие сквозь него, не были бы чеховскими персонажами, именно они заставляют с особой остротой почувствовать горечь отсутствия того, первого хозяина дома. Мы бы все стали его героями! Впрочем, трудно себя представить со стороны, особенно при взгляде через чеховское пенсне. Но вот к юбилейной трибуне подходит «непременное лицо», без пола, без возраста, без национальности, но безусловно состоящее в прямом родстве с чеховским «ученым соседом»: «Сегодня очень необычный день, семьдесят пять лет назад этот дом обрел государственное значение. Чехов строил небольшую дачу для себя, а построил светоч мировой литературы. Наследие, которое оставил нам наш блистательный земляк Антон Павлович Чехов, не ушло вместе с ним. Имя Чехова имеет глубочайший, пронизывающий смысл. Каждый находит себя в мужских, а особенно в женских образах Чехова. И сегодня труженики музея сохраняют то достояние, которое осталось в мемориальном доме. Украли револьвер Чехова, я знаю, но мы ищем. Здесь представлено сегодня созвездие научной мысли в сфере гуманитарной и в сфере воспитательной, и было бы уместно нынешнее семидесятипятилетнее торжество отметить научным вкладом на этой конференции. Мы понимаем, конечно, как трудно собирать сведения о лицах, во многом уже ушедших из жизни. Спасибо за
Чехов посередине России 135 то, что вы таким хорошим творческим трудом вносите бесценный вклад в наследие Чехова. Чеховский музей идет, опережая время, как шел, опережая время, Чехов!» «Непременное лицо» было право, программа юбилейной конференции действительно являла созвездие научной мысли. Доклад доктора филологии Владимира Борисовича Катаева (МГУ) о работе над чеховской энциклопедией совместно с немецкими учеными и спонсорами (новая страница в теме «Чехов и Германия»!), изящные и глубокие изыскания Доминика Ханса (ФРГ) в рассказе «Гусев», смелые сопоставления рассказов-исповедей у Чехова и Эдгара По, представленные американцем Джоном Кеньоном. К юбилею краевед Наталья Гурьянова подготовила материалы для чеховской карты Ялты, основательный многолетний труд выполнен безвозмездно. Сообщение московского театрального критика Ланы Гарон «Приключения «Дома» в русской драматургии XX века» слушалось как увлекательная приключенческая повесть, и оригинальность формы лишь подчеркивала глубину исследования. В наши бездомные времена, наверное, не случайно тема «дома» прозвучала в трех докладах, в том числе и в блестящем выступлении доцента Елены Петуховой из нынешнего Санкт-Петербурга. География участников конференции впечатляет и подтверждает актуальность и повсеместный живой интерес к чеховской мысли, чеховскому взгляду на мир, на людей, естественно, к его многообразному творчеству. На конференции были представлены — Днепропетровск, Рига, Удомля, Львов, Харьков, Великобритания, Арзамас, Алма-Ата, Киев, Симферополь, Израиль, Тверь, Минск, Токио, Курск, плюс адреса, названные раньше. У Г. А. Шалюгина были все основания добиваться для «Чеховских чтений в Ялте» статуса «международной научной конференции», и конференция получила этот статус. Суверенные Министерства культуры Украины, Крыма и России подписали совместный протокол о включении «Чеховских чтений» в свои государственные программы. Пока Украина, Крым и Россия выясняют отношения, делят «Воловьи лужки» под Севастополем, а правительства спрашивают адмиралов: «Скажите искренне, по чистой совести, какой эсминец лучше — наш „Откатай" или ихний „Угадай"?», Антон Павлович Чехов благословляет рукопожатие, скрепляющее общее доброе дело, соединяет людей, живущих общей мечтой о лучших временах, которые непременно наступят, пусть через двести, пусть через триста лет. И жить, и мечтать, и любить в одиночку — невозможно, нелепо, смешно... И в Мелихово, и в Таганроге, и на Кудринской в Москве идет непрекращающаяся работа, приближающая к нам Чехова, а не только сохраняющая память о нем... Кедр в ялтинском саду тоже хранит о нем память. Среди всех дорогих реликвий, наполняющих музей, для меня этот кедр и главный экспонат и главный житель усадьбы сегодня. Почти сто лет назад Чехов посадил пушистый, напоминающий маленького зверька саженец. Сегодня его величество кедр вознесся выше дома, он красуется посреди сада, огромный и многоярусный, как китайская пагода. Торжественные плоские ветви раскинуты неправдоподобно широко и обещают укрытие и защиту. Летний ветер не может поколебать даже тяжелых длинных игл, лишь осенние шквалы раскачивают, грузные лапы ветвей, и кажется, что это от их неспешного движения вверх и вниз все вокруг приходит в смятение, рождаются вихри, уносящие пыль и сор... Вот и дом-музей в Гурзуфе открыли. Экспозиция там скромная, и даже всезнающий Леонард Иванович Кондратенко не займет у вас больше пятнадцати-двадцати минут рассказом о нескольких месяцах пребывания Чехова в этом доме. Три небольшие комнаты, веранда вдоль всего дома, да крохотный дворик, поднятый высоко над морем, да бухта, укрытая со всех сторон от ветра и посторонних глаз высокими скалами... По мне — самое лучшее на пла-
136 Михаил Кураев нете место. Он был здесь счастлив, это немаловажно. Он и домик этот купил для того, что был счастлив. Когда он купил этот дом, кругом было голо. За домом росла шелковица, рухнула год назад, да на соседнем участке едва принялись три смоквы и пара кипарисов. Маленький дворик стал садом, между верандой и парапетом, упреждающим об обрыве, вместилось невероятное собрание цветов, кустов и деревьев. Это в ялтинском саду он успел посадить чуть не двести сортов растений. А здесь он был недолго, счастье не бывает затяжным... Его последняя пьеса — о вырубленном саде. Премьера состоялась за сто сорок дней до его смерти. Пока он был жив, комедию успели сыграть двести два раза на девяноста двух сценах страны... Двести два на девяноста двух. Вот и в комедии «двойка» на каждом шагу, раз двадцать помянута, начиная со второй реплики в пьесе, про время: «Скоро два...» И имение в двадцати верстах от города, и поезд опоздал на два часа, и торги на двадцать второе августа, и Епиходов *— двадцать два несчастья, и дачники размножатся лет через двадцать, и Дашенька выиграет по билету, естественно, двадцать тысяч... Двойка — это знак симметрии, а симметрия один из принципов гармонии, принципов жизнеустройства... Какая связь между тем, вымышленным вырубленным огромным садом, в тысячу десятин, то есть в десять километров длиной, и этим — именем Чехова выросшим на тесной скалистой площадке, поднятой над морем? Кажется, этот новый сад ждет старого хозяина дома и всегда готов встретить его цветами. Не успела отцвести сахалинская гречиха, приведя в восторг охмелевших от нектара пчел, шмелей и олеандровых брашников, как зацветает японская аукуба с пятнистыми листьями, усыпанными золотыми блестками, а за ней мексиканская юкка с листьями узкими, длинными и твердыми, как старинные мечи, выбрасывает белый султан, и вся плодоносящая и благоухающая братия, пронизанная солнцем и открытая со всех сторон свету, празднична и пестра. Сидя на парапете над морем, я разглядываю всю эту компанию и начинаю находить сходство между усыпанной красными гроздьями сальвией, оранжевым тагетесом, приветливой функией, воинственной юккой и... знакомыми чеховедами. Кажется, и к аслану, и к китайскому ясеню, и к широколистой функии я уже могу обращаться по имени-отчеству. Впрочем, это в традиции сада, где три веерные китайские пальмы имеют свои имена — Ольга, Ирина, Мария. «Маша» обвита плющом, плющ сам ее выбрал, все правильно... 'Пестрому и многоликому соцветию совсем не тесно в этом дворике, поднятом высоко над морем и открытом со всех сторон свету и солнцу... Вот и людям... Где-то посередине России Чехов записал: «В дороге надо быть непременно одному. Сидеть в повозке или в комнате со своими мыслями гораздо интересней, чем с людьми». Благословенным будь и одиночество каждого из нас по дороге к Чехову.
РОССИЯ И КАВКАЗ ХУАН ВАН-ГАЛЕН ДВА ГОДА В РОССИИ Автор публикуемых мемуаров — дон Хуан Ван-Гален граф Перакампос (1790— 1864) — прожил жизнь, редкую по насыщенности и разнообразию. Как явствует из его фамилии, он происходил из семьи нидерландских аристократов, переселившихся в Испанию. С пятнадцати лет он служит в королевском военном флоте, участвует в знаменитой битве при Трафальгаре, сражается в рядах повстанцев против оккупировавших Испанию французов. Ван-Гален рано становится поборником либеральных идей и примыкает к заговору против испанских Бурбонов, за что оказывается в тюрьме. Бежав из застенков инквизиции, тридцатилетний офицер с боевым опытом добирается в 1819 году до Петербурга и, пользуясь покровительством влиятельного генерала Бетанкура* испанского инженера на русской службе, получает назначение в Нижегородский драгунский полк, воевавший на Кавказе. Публикуемые главы из книги Ван-Галена, написанной вскоре после возвращения в Европу, рассказывают об этой странице его биографии. Судьба свела испанского мятежника с проконсулом Кавказа Ермоловым, чью яркую характеристику он оставил. Он встречается с генералом Вельяминовым, крупным военным деятелем, начальником штаба.Кавказского корпуса, создателем системы планомерного продвижения в глубь Кавказа, которую успешно реализовал на последнем этапе войны фельдмаршал Барятинский. Ван-Гален сражается плечом к плечу с легендарным храбрецом и авантюристом Александром Якубовичем, которого Пушкин назвал «герой моего воображения», несостоявшимся цареубийцей, сыгравшим двусмысленную роль в восстании 14 декабря и умершим в Сибири. Но главная ценность воспоминаний Ван-Галена в том, что он увидел кавказскую драму глазами совершенно непредвзятого стороннего наблюдателя. Через несколько месяцев после описываемых событий Ван-Гален уехал с Кавказа и из России, чтобы принять участие в революции, вспыхнувшей на его родине. Дальнейшая его судьба была не менее бурной. После поражения революции он эмигрировал в Бельгию.и в 1830 году возглавил войска бельгийцев, восставших против голландского короля. И одержал победу. Вернувшись в Испанию и заняв крупный военный пост, он подавил выступления Консерваторов. В частности, приобрел мрачную славу, разгромив артиллерийским огнем мятежную Барселону. Затем он снова познал изгнание и только последние десять лет жизни провел на родине. Пребывание в России и особенно на Кавказе осталось, однако, одним из самых значительных событий в жизни инсургента, генерала двух армий, скитальца дона Хуана Ван-Галена и вдохновило его на создание книги, которая многократно переиздавалась на нескольких европейских языках. Публикуемые главы из этой книги покажут читателю важный эпизод кавказской драмы в неожиданном и ярком ракурсе. Главы печатаются с небольшими сокращениями. Я. Гордин Перевод выполнен по изданию: Dos anos en Rusia, obra redactada a la vista de las Memorias i manuscritas originates del general d. Juan Van-Halen. Valencia, 1849. © Я. Гордин (публикация, вступительная заметка, примечания), 1997. © Леонид Цывьян (перевод, примечания), 1997.
138 Хуан Ван-Гален Глава 7 Народы к северу и востоку от Кавказского хребта. — Чеченцы На Кавказе западную часть края или губернии населяют черкесы или черкашины, чьи земли простираются с северо-востока на юго-запад; мы приводим оба названия этого племени, поскольку русские по определенным соображениям обыкновенно именуют черкесами перешедших к ним на службу черкашинов, хотя те и другие ничем не различаются в одежде. Вдоль центральной части, выразимся так, хребта находятся поселения Большой и Малой Кабарды, живут осетины или осеты, а далее к востоку соседствуют с Каспийским морем и Дагестаном чеченцы. Разум приходит в смятение, когда взор обращается к положению Грузии, единственная дорога в каковую через Кавказские горы протяженностью в шестьдесят лиг едва проходима для пешехода; немыслимым делом представляется овладение этой землей, и иные даже поражаются грандиозным планам России присоединить к себе столь недоступную страну, чья история теряется во мраке языческой мифологии; на каждом шагу здесь встречаешься со свидетельствами величайших событий в жизни людского рода, ибо все здесь напоминает о Кире, Александре, Митридате, самом опасном враге римского народа со времен Ганнибала; в последующую же эпоху она была театром ожесточенных столкновений между Византийской империей и Персией. <...> Кавказские горы во все времена были обителью многочисленных разбойничьих шаек; приверженность старинным обычаям, беспокойный и воинственный нрав, а равно прирожденное стремление к независимости, которое энергичней проявляется в сердце естественного человека, нежели в душах тех, кто приобщен к утонченным благам цивилизации, заставляет их противиться любому чужеземному владычеству. Хотя каждое племя горцев отлично от других, все они сходны между собой своей любовью к оружию, склонностью к разбою, яростью в сражениях, неистовой мстительностью и почитанием законов гостеприимства. В горах этих проживает почти миллион человек, способных носить оружие и привычных воевать в сей местности; сыновья с двенадцатилетнего возраста принимают участие в грабительских набегах вместе со своими отцами, деля с ними все опасности, и многие уже к четырнадцати годам из-за полученных ран лишены возможности покидать родное селение. <...> Горцев, разделенных непрестанными войнами либо объединяющихся для совместных опустошительных набегов в долины и на равнину, тайными происками возмущают против русского владычества турецкий и персидский кабинеты, и можно утверждать, что все Кавказское пограничье для России является страной, населенной скорей заклятыми врагами, которых нужно подчинять силой оружия, нежели покорными подданными или данниками. Во времена Ермолова было положено немало сил и принесены большие жертвы, дабы держать черкесов, а равно их непосредственных соседей осетинов и кабардинцев в замирении и спокойствии на их собственных землях. Что же до части хребта, примыкающей к Каспийскому морю, то тамошние племена яростно противились любым способам замирения. С баснословной древности там обитают племена чеченцев и лезгинцев, более многочисленные, чем другие, и наводящие на соседей изрядный страх своим воинственным нравом, дикостью и пристрастием к разбою. Владения чеченцев располагаются между лезгинскими горами и землями кабардинцев и простираются от гребней гигантских гор до берегов реки Терек; горский этот народ выделяется среди прочих обитателей Кавказа небольшим ростом, крайне воинственным видом, а равно и одеждой. Дом чеченца построен из ломаного камня, однако он такой же белый, а внутри в нем так же чисто и опрятно, как и в скромных хижинах, стоящих среди валенсийских полей. Постелью чеченцу служат овчины, каждоднев-
Два года в России 139 ной пищей хлеб из пресного теста, испеченный на раскаленных камнях, и кусок полупрожаренного мяса; если же рацион этот удается сдобрить небольшим количеством водки, ничто в мире не может сравниться с его блаженством. Земля, на которой они обитают, чрезвычайно плодородна, однако возделывание ее дает лишь кое-какое количество ячменя (крайне редко пшеницы), скверный табак для трубок да немного лука; этим, пожалуй, ограничивается то, что они получают да и хотят иметь от земли. Охота и разбой вечно гонят их из дому, эти занятия являются для них единственными способами прокормления семьи. Чеченские женщины не столь грациозны и статны, как черкешенки, и хотя по натуре они сладострастны, но принуждены вести унылую, замкнутую и жалкую жизнь. Искусное плетение позументов и золотое шитье на чекменях фиолетового сукна (самый распространенный цвет), какие носят начальники чеченцев, свидетельствует, несмотря на дурной вкус этих изделий, о тонкости рук несчастных сих женщин и показывает, на что они были бы способны, будь им дано хотя бы посредственное образование. Прелесть, какой Природа щедро наделила эти создания, оказывается недостаточной, чтобы тронуть сердца воинов, которые жаждут лишь немедленного удовлетворения своих желаний. Эти дикие горцы, как, впрочем, и другие мусульмане, привычны куда выше ценить коней, чекмени, оружие, водку и трубку, чем преходящую красоту своих женщин. Черкесы, как проживающие ближе всех к Черному морю, получают контрабандой из порта Анапа, ибо крепость эта была в 1812 году в какой- то мере восстановлена турками, все необходимое для военных действий в обмен на малолетних мальчиков, но более всего на женщин, из которых турки, разумеется, выбирают самых красивых; сюда устремляются также купцы иных наций, влекомые алчностью, ставшей доминирующей страстью нашего столетия, для торговли, столь же отвратительной и постыдной, как и торговля неграми, каковую хоть как-то изобличают пылкие проповеди аболиционистов, требующих отмены рабства. Таким образом, затраты кавказских горцев на войну компенсируются их природной неприхотливостью, добычей от непрестанных набегов, но прежде всего этой позорной торговлей живым товаром. Наступление старости, а таковой у них считается возраст от шестидесяти до восьмидесяти (что свидетельствует об их исключительном долголетии), принуждает к отдыху, и старец безропотно удаляется в самую дальнюю и темную каморку в доме, где со стоическим терпением дожидается прихода смерти. Когда же он умирает, старший сын берет себе его оружие и доспехи, предметы бесценные, которые у них переходят из поколения в поколение, в точности как в наших семьях дворянские грамоты. Наследство это обыкновенно состоит из длинного ружья небольшого калибра, длинного же пистолета, кинжала с лезвием шириной в два дюйма у рукоятки и сабли, чаще всего дамасской. Кавказские горцы крайне редко используют копье и стрелы — излюбленное оружие азиатов, проживающих на равнинах. Чеченцы, столь же ревниво оберегающие свою личную свободу, сколь нетерпимы они к любому иноземному игу, установили в своей стране некую форму федеративного правления. В обычных условиях старейшины, то есть те, кому перевалило за шестьдесят, решают на своих собраниях вопросы управления, судят тяжбы; при первом же сигнале к войне они на своем собрании выбирают молодого воина, который, благодаря хитрости и доблести, более всего достоин встать во главе воинственных соплеменников, и тот, сложив с себя оружие, получает из рук трех самых старейших членов собрания кольчугу и знаки обретенного сана. Покуда длится война, кровная месть между отдельными родами прекращается. Мстительность — одна из главнейших страстей тамошних горцев; гибель всякого чеченца в бою либо в ссоре обязывает прямых наследников погибшего к неумолимому мщению его врагам. Подоб-
140 Хуан Ван-Гален ные грубые инстинкты и пренебрежение, выказываемое к женщинам, более всего препятствуют распространению цивилизации и росту народонаселения на этих землях. Не было еще случая, чтобы кто-либо когда-либо видел чеченца безоружным: они либо погибают, либо убивают. Никогда, даже во сне, он не расстается со своим ужасным широколезвенным кинжалом; правая рука чеченца неизменно лежит на его рукояти. По манере сжимать оную распознают различные фазы его горделивой воинственности. Это смертоносное обоюдоострое оружие в полтора фута длиной имеет такую остроту, что им можно бриться. Клинки кинжалов, изготавливаемые с превосходным качеством в этой стране и в особенности в Тифлисе, выдерживаются в некой ядовитой смеси, которая делает смертельной всякую рану, нанесенную ими. Когда горец видит, что враг чрезмерно настойчиво преследует его, он берет большим и указательным пальцем правой либо левой руки кинжал за острие и бросает в преследователя с такой меткостью и сноровкой, что в большинстве случаев бросок этот оказывается для того гибельным. Окрестности Кизляра на всем протяжении от этого города до Моздока, недавно открывшиеся для цивилизации и культуры, неизменно оставались добычей набегов чеченцев, которые, нежданно спустившись из своих гнезд за Тереком, опустошали весь этот край, где Ермолов основал казачьи станицы. И тут как раз нагрянувшие ночью чеченцы захватили в плен мужчин и женщин, угнали стада, похитили плоды земли и к рассвету ушли за Терек в свои неприступные логовища. Генерал Ермолов, неутомимый распространитель цивилизации в этой любопытнейшей части своей губернии, сознавая необходимость дать ей защиту от губительных набегов, собрал на Тереке часть своей армии и, покинув весной (а здесь это единственное время для военных кампаний) Тифлис, принял командование экспедицией. Глава 8 Терские казаки. — Прибытие в штаб-квартиру Ермолова Терская линия, прежде пустынная и опасная, последние годы занята станицами казаков, переселенных с Кубани и Дона; семейства их уже занимаются хлебопашеством на этой плодородной земле и построили тут себе дома. Казаков этих не следует смешивать с проживающими в тех местах, откуда они вышли; здешние казаки отличаются от них одеждой, какую носят, и чрезвычайным усердием как в земледельческих трудах, так и в исполнении военной службы. Командир в каждой такой станице является одновременно и алкальдом, то есть цивильным и военным начальником; именно к нему следует обращаться с подорожной, чтобы встать на постой, получить конвой и подмену почтовых лошадей, поскольку жители станицы обязаны незамедлительно предоставлять их, причем офицерам, чиновникам и курьерам за половину тех денег, какие они взимают с армян и прочих проезжих партикулярных лиц. Во времена Ермолова поселенцы на Тереке находились в непосредственном подчинении офицеров и назначенных командиров из регулярной кавалерии кавказского корпуса; спустя два года после введения этой системы было отмечено, что терские казаки стали значительно дисциплинированней и деятельней, особенно когда входили в соприкосновение со своими соседями-горцами. Генерал Ермолов, понимая выгоды, какие можно извлечь из разумного использования казаков, сумел в тот год сформировать из них многочисленные подразделения горной артиллерии и весьма удачно применить их для расширения русского владычества на высокогорье.
Два года в России 141 Из терских казаков сформированы линейные эскадроны, к которым приписаны все мужчины от пятнадцати до пятидесяти лет. Помимо сопро- вождения, которое они поставляют для охраны обозов, почты и офицеров,, они обязаны незамедлительно, через двадцать четыре часа после получения приказа от своего начальствующего, быть готовыми выступить в поход, а чтобы хозяйственные и полевые работы не останавливались на многие дни,. с определенной регулярностью сменяется третья часть действующего войска, каковая с помощью женщин, стариков, мальчиков, чей возраст еще не вышел для службы, и инвалидов делает самое необходимое. Кроме того, с 1819 года обязаны они посылать с артиллерией, ежели в том имеется потребность, контингент в один либо два эскадрона. Во времена, когда там был Ван-Гален, в терских казачьих поселениях насчитывалось уже двадцать восемь эскадронов; пехоты, в отличие от русских поселений на севере, там нет. <...> . Средства на содержание каждого казачьего эскадрона черпаются из части доходов от продажи урожая, каковая регулярно производится на рынках Кизляра. Когда казаки пребывают вдали от до$ш, но на территории своих гор, то получают умеренное содержание, достаточное для прокормления человека и лошади, а также на подковы для нее. Верность и гостеприимство терских казаков таковы же, как и у их собратьев с Дона. Путешественник, которого они сопровождают, может быть уверен в полной своей безопасности, ибо они скорей погибнут, нежели бросят его. Однако всякому не принадлежащему к их вероисповеданию и проезжающему по их землям, следует позаботиться о том, чтобы иметь при себе запас сахару, рому, чаю и погребец с самыми необходимыми вещами, поскольку поселенцы бедны, а сверх того, столь фанатичны в исполнении требований своей религии, что непременно уничтожают предметы повседневного обихода, которыми случилось воспользоваться путешественнику-иноверцу. <...> Внутри дома их так же чисты и опрятны, как у донских казаков. Как и там, в домах терских казаков главными украшениями комнаты являются симметрично развешенное оружие и конская сбруя, а также — свидетельство их набожности — изображения святых. Торговые сношения между Тифлисом, Астраханью и Кизляром чудесным образом обезопасились и развились после основания этих поселений; прикрытые линией весьма искусно размещенных крепостей и редутов, они составляют защиту от набегов горцев; благодаря этому русская казна без особых тягот получала значительные доходы, а многие из сопровождавших Ван-Галена поселенцев, вышедших из назначенного для службы возраста, слыли в здешнем крае весьма успешными дельцами. Проехав от Моздока пятьдесят верст по плодородной, хотя и малонаселенной равнине, Ван-Гален прибыл в Наур, главную станицу Терской области, с весьма приличными улицами и рынками; она сплошь окружена укрепленной стеной, способной защитить жителей от внезапного нападения их соседей-горцев. Шелковская, расположенная на берегу Терека в девяноста верстах от Наура, — станица небольшая, однако укрепленная. Здесь Ван-Гален нашел два полка, направленные на Кавказ по возвращении из Франции; выйдя из Георгиевска, они следовали в штаб-квартиру, располагавшуюся после одного довольного неопределенного дела в сорока верстах по течению Терека в горах Чечни. Он присоединился к ним, дабы сделать свое путешествие более занимательным. <„.> В день прибытия Ван-Галена в Шелковскую началась переправа на противоположный берег Терека; триста калмыцких повозок, до отказа нагруженных провиантом, тянули волы, столь же уродливые, как их погонщики, и, переправившись через реку, собирались под прикрытием редута, дабы затем отправиться в путь под защитой вышеупомянутых полков. <.м> -
142 Хуан Ван-Гален Два дня гигантский этот обоз перебирался на другой берег, после чего медленно (со скоростью волов) потянулся по чудесной стране, где сочетание лесов, скал, потоков создавало столь живописные и поэтические уголки, какие только способно представить человеческое воображение; земля эта, казалось, молила приложить к ней руки, чтобы отблагодарить за это несметными богатствами. На следующий день конвой прибыл в окрестности Андреевского, столицы чеченских владений. Вокруг этого городка, занятого под штаб-квартиру Ермолова, стояли биваком войска, которыми он командовал в сей экспедиции. На небольшом расстоянии от лагеря оба полка сделали привал в ожидании распоряжений от Ермолова. Неожиданно, вместо адъютанта, явился сам Ермолов, причем пеший и без всякой помпы. Едва солдаты заметили его на ближней возвышенности, как тотчас имя Алексея Петровича с неподдельным восхищением стало передаваться из шеренги в шеренгу, и вскоре колонны были оповещены о приближении этого великого человека. У нас в Европе нет такого обыкновения и нет слов, которые способны были бы передать оценку воинских достоинств главнокомандующего, какая выражается русскими солдатами, когда они называют его крестильными именами без упоминания фамилии. Возвращаясь после Парижской кампании, император Александр доверительно признался одному из своих адъютантов, что никогда не испытывал большего душевного удовлетворения, чем однажды ночью, когда услышал, как солдаты, недавние победители в Лейпцигской битве, называли его в разговоре между собой Александром Павловичем, вместо того чтобы титуловать, как положено, царем. Всем новоприбывшим офицерам было приказано на следующий день в шесть утра представиться главнокомандующему. Они были введены в кибитку Ермолова графом Николаем Самойловым, одним из четырех адъютантов генерала. Тот обнял знакомых офицеров, служивших под его началом в кампаниях 1812 и 13 года. После чего долго беседовал с остальными офицерами. <...> Генерал проводил параллель между широкомасштабными военными действиями в Германии и войной в горах, где более необходимо обладать инстинктом, чем полководческими талантами, а в завершение порекомендовал им практически изучить такие различные методы ведения войны, как метод Фридриха1 и метод (тут он бросил взгляд на Ван-Галена) Мины2. Ермолов роста был высокого, сложения геркулесовского и чрезвычайно пропорционального, могучей комплекции; внешность имел благородную; черты его лица были не грубы, а само оно было исполнено достоинства и энергии; когда же он устремлял на кого-либо живой и проницательный взор, в нем читались безукоризненная душа и возвышенная натура. Никто, учитывая его положение, не был менее склонен блистать заученными фразами; поистине, мало кто нуждался в этом менее, чем Ермолов. Отпуская офицеров, Ермолов сделал знак Ван-Галену задержаться, и вскоре они остались вдвоем, после чего главнокомандующий, сложив руки за спиной, сказал, что был извещен о его скором прибытии, подробно говорил о том, в каком превосходном состоянии Ван-Гален найдет полк3, куда он назначен в чине майора, в заключение же пригласил его отобедать у себя в обществе других генералов и офицеров, приглашение которым он только что приказал передать своему адъютанту. <...> Тремя днями ранее прибытия Ван-Галена в штаб-квартиру, то есть в тот самый день, когда он приехал в Шелковскую, была одержана решительная 1 Фридрих — имеется в виду Фридрих II Великий (1712—1786), король Пруссии, талантливый полководец. (Здесь и далее примечания редакции.) 2 Мина — Франсиско Эспос-и-Мина (1784—1836), испанский генерал, командовал испанскими герильясами (партизанами) в войне против Наполеона. Знаменитый Нижегородский драгунский полк.
Два года в России 143 победа над чеченцами, которыми предводительствовал один из их князей; бросив раненых, лагерь и город, он в смятении бежал с остатками своего войска в горные дебри. Из двадцати тысяч мусульман и евреев, что проживали в Андреевском (или Андрееве, Эндери), остались в городе лишь один мусульманский священнослужитель да с сотню семидесятилетних стариков, укрывшихся в мечети. Ермолов воспользовался посредничеством этих старейшин, чтобы убедить побежденных в своих миролюбивых намерениях, внушил им совершенное доверие, и посему семьи, блуждавшие в горах, мало-помалу стали возвращаться к покинутым очагам; мастерские продолжили работу, прерванную этим событием, ибо, несмотря на свое варварское состояние, люди здесь достаточно усердны и способны трудом своих рук удовлетворить собственные нужды. Ткани, пояса и всевозможные галуны, которые вырабатывают женщины в Андреевском, славятся в этой стране. <...> Вскоре после прибытия Ван-Галена в столицу Чечни туда возвратилась большая часть ее жителей, и некоторые батальоны получили приказ войти в поселение, где разместилась штаб-квартира, под которую была занята одна из башен. Азиаты именуют башней любой дом или дворец, принадлежащий благородному роду; башня, занятая Ермоловым, соседствовала с мечетью и наилучшим образом доминировала над всей окрестностью. <... > «Ни опрометчив, ни робок» (Non temere, поп timide) — так переводится с латыни девиз на родовом гербе Ермолова, и он действительно таков был с врагами. Немногие русские генералы, за исключением Суворова и, разумеется, Петра Великого, обладали в столь высокой степени прирожденным даром и секретом пробуждать к себе любовь у солдат. И впрямь мало кто в России так заботился о благоденствии своих подчиненных, как Ермолов, и так был скуп, когда дело касалось пролития их крови. «Мюрат, — говорил он, — своими шутовскими самонадеянными эскападами погубил больше французов, чем смогла бы положить их наша картечь». Вера войск в Алексея Петровича, как все называли его, была столь велика, что когда он принимал командование какой-либо операцией, ни у кого не возникало сомнения в ее успешном исходе. Следуя принятой системе обеспечения безопасности терских земель, на следующий день после одержанной победы Ермолов принялся за создание второй линии укреплений на дорогах и на подходах к склонам Кавказских гор, обращенных к упомянутой реке, дабы тем самым принудить горцев, которым оставлялась полная свобода внутреннего управления, отступиться от своих разбойничьих привычек и в иных принципах воспитывать своих детей под неусыпным надзором и покровительством русских гарнизонов, размещенных в этих крепостях, и дабы сами эти горцы начали пользоваться благами более цивилизованного состояния. <...> Чеченцы, спасшиеся после разгрома под Андреевским, отступили на берег Терека, бывшего естественной границей их земель. Через линию на противоположном берегу непрестанно проходили колонны казаков, и в те дни всякое время можно было видеть их, обремененных добычей и трофеями; на каждом шагу встречались табуны лошадей, отбитых у чеченцев при их последних отчаянных попытках сопротивления. <...> Глава 13 Аудиенция персидским послам. — Мятеж в провинции Казикумук. — Приказ Ермолова о двух экспедициях <...> В те дни взбунтовались несколько селений в Имеретии; они положили начало враждебным действиям, совершив злодейское убийство молодого полковника Пузыревского, который получил приглашение на пир от
144 Хуан Ван-Галей одного из вождей заговора в Гурии и, доверившись его репутации и мирному поведению, явился к нему в башню. Некоторые из вдохновителей этих беспорядков в то время находились в Тифлисе, днем и ночью льстя главнокомандующему, что вообще обычно для азиатов. С другой стороны, хан провинции Казикумук, расположенной на южном склоне восточной оконечности Кавказских гор рядом с Дагестаном, привычный тиранствовать своих подданных, принялся чинить великие зверства над мирными жителями соседних земель, каковые он подчинил своей власти, пользуясь родственными связями с ханом Ширвана и другими бывшими вассалами Персии; тайно подстрекаемый этой державой, он вознамерился нарушить спокойствие в Дагестане, готовясь в своих владениях к дерзкому нашествию. Вот так в двадцатом году Персия подготовила пожар в двух оконечностях губернии, то есть в Имеретии и Казикумуке. Пожар этот, поддерживаемый с утонченной хитростью, главнокомандующий постарался погасить в Имеретии в самом зародыше и воспрепятствовать ему силой оружия в Казикумуке. В Имеретию был направлен начальник штаба генерал Вельяминов, который немедленно отправился из Тифлиса и за три недели сумел восстановить порядок. Миссия в Казикумуке, имеющая характер ограниченного завоевания (в отношении селений, которые того заслуживали), была поручена генералу Мадатову1. Рожденный в Карабахской провинции в армянской семье, он в ранней юности поступил на службу в русскую кавалерию, достиг высоких чинов, весьма отличился во время Парижской кампании2, а впоследствии был откомандирован в Грузию под начало генерала Ермолова. Благодаря знанию языков и обычаев здешних племен, мужественной внешности, ловким манерам, энергичности, отважной натуре и благородному честолюбию он сделался чрезвычайно полезен для этой страны. Возможности, предоставляемые властью и положением, и богатые дары карабахского хана, который то ли по доброй воле, то ли по принуждению был неизменно щедр к нему и его семье, побуждали князя Мадатова пускаться в грандиозные начинания, неизменно заканчивавшиеся неудачей. Ван-Гален был назначен вместе со многими другими офицерами, среди которых был и Якубович, сопровождать Мадатова. Цель экспедиции — военные действия, в которых предстояло принять участие, интересный маршрут, представившаяся возможность отличиться, — все соответствовало его желаниям; похоже, даже надоедная болезнь отвязалась от него. <...> Ермолов имел обыкновение давать аудиенцию иностранцам, когда возвращался из церкви в свой дом; на сей раз то были недавно прибывшие эмиссары персидского двора, среди которых находился один из самых приближенных людей принца Аббаса-Мирзы3. Генерал держал в руках нити интриг, которые вели эти люди среди покоренных народов, а равно знал все, что затевали они в сей стране. Тем не менее эмиссары представили химерические претензии касательно границ территории, возобновлявшиеся при каждой встрече, и как всегда заверяли, что их повелитель шах и наследный принц питают чувство искреннего восхищения в отношении императора Сведения Ван-Галена не совсем точны. Генерал Мадатов (1782—1829) был выходцем из семьи карабахского владетельного князя. Юношей был зачислен в Лейб-гвардейский Преображенский полк, а позже, во время Турецкой войны 1807—1812 годов и наполеоновских войн, сделал блестящую карьеру в кавалерии. В 1816 году по просьбе Ермолова назначен на Кавказ. Ван-Гален имеет в виду кампанию 1814 года, закончившуюся взятием Парижа русскими войсками. Аббас-Мирза (1783—1833) — сын Фет-Али-шахаг наследник престола, наместник шаха в Азербайджане, командовал персидскими войсками в русско-персидских войнах 1804—13 и 1826—28 гг.
Два года в России 145 России и его наместников; между тем, пока они рассыпались в подобных заверениях, в вышеупомянутых провинциях рекой лилась кровь невинных жертв; таковы персы любой нации. Взгляда, какой бросил на них Ермолов, было бы достаточно, чтобы всякий, но только не эти безмерно коварные люди, тут же прервал свою льстивую речь. Окруженный офицерами Ермолов подозвал к себе своего толмача и приказал ему громко переводить эмиссарам, но не на персидский, а на грузинский (что чрезвычайно польстило толпе любопытствующих, которые собрались вокруг, не упуская ни единого слова из речи персов) следующее обращение: «Царствованию варварства приходит конец по всему азиатскому горизонту, который проясняется начиная от Кавказа, и Провидение предназначило Россрш принести всем народам вплоть до самых границ Армении мир, процветание и просвещение, однако враги цивилизации пытаются вновь отнять у них эти блага. Я сам, собственными устами, объявил персидскому двору о миролюбивых устремлениях моего государя Александра, но персы своими непрестанными тайными происками заставили увянуть пальмовую ветвь, которую я им принес; коль они не отваживаются открыто объявить войну, то пусть расскажут своему повелителю шаху, что русские орлы проникли дальше, чем кто-либо с самых древних времен; два месяца назад Персия имела возможность увидеть, как Россия отвечает на происки азиатского варварства, и убедиться, что генералы императора Александра твердой рукой карают дерзких и вероломных»1. Ермолов, привычный общаться с подобными посланцами, прекрасно знал, как и что сказать толмачу, чтобы тот не изменил ни единой фразы. В то время как грузины, исполненные горделивой радости, слушали толмача, не отводя сияющих взоров от энергического лица генерала, которому они беспредельно верили, персы продолжали отвешивать церемонные поклоны и не могли дождаться часа, когда можно будет бежать от подобного позора. В тот же день, не успели еще персидские эмиссары покинуть Тифлис и отправиться восвояси, князь Мадатов получил официальный приказ готовиться к отъезду, дабы начать кампанию. Глава 14 Выступление экспедиции против Казикумука. — Змеи. — Елисаветполь. — Тираническое правление его последнего хана. — Карабах. — Шуша Главнокомандующий назначил многих офицеров разных родов войск и разных чинов в штаб генерала Мадатова. Подполковник Коцебу (сын прославленного сочинителя, убитого в 1817 году в Германии студентом Зандом, и столь же высокоученый, как отец), назначенный начальником штаба дивизии; грузинский князь капитан Бебутов, адъютант главнокомандующего; подпоручик г-н Исаков, племянник генерала Вельяминова; поручик Якубович (офицер полка Ван-Галена); молодой князь Казбек, владелец дома в селении, носящем то же имя, где Ван-Гален останавливался, когда переваливал через Кавказский хребет, и князь Орбелиани, представитель одной из знатнейших фамилий страны, которого сопровождал врач, а также вассалы благородного происхождения, составлявшие его феодальную свиту, образовали, считая слуг и денщиков, отряд почти в девяносто человек. Ермолов имеет в виду подавление мятежа в Имеретии весной 1820 г.
146 Хуан Ван-Гален После дружеского шпутствования Ермолова они покинули столицу в середине дня 7 мая; все ехали верхом, за исключением князя Мадатова и князя Бебутова, которые должны были отправиться на следующий день в почтовом экипаже. В соответствии с инструкциями, полученными князем Мадатовым от Ермолова, им надлежало проехать без всякого воинского сопровождения или эскорта через татарские провинции, граничащие с Персией, а именно через Нуху, Ширван и Карабах. Сейчас отряд направлялся в Карабах. Генерал Мадатов назначил пунктом встречи Шушу, столицу Карабаха, находящуюся на расстоянии двухсот шестидесяти трех верст от Тифлиса. Таким образом предстояло проделать окольный путь, в пять раз превышающий расстояние по прямой дороге от Тифлиса до Кубы, где они должны были соединиться с батальонами и артиллерией, назначенными в экспедицию. Следовало пройти через мусульманские и татарские провинции без какой- либо демонстрации военной силы, доверяясь единственно уважению, какое питали в стране к русскому могуществу, и тем самым дать свидетельство доверия к туземцам. <...> В двенадцати верстах от Тифлиса недалеко от Куры в весьма приятной местности, именуемой Саганлук, располагался казачий лагерь, однако остановка на ночлег была сделана на следующей станции Демурчесаль двадцатью верстами далее по дороге. Примитивные жилища, которые казаки строят из тростника для собственного укрытия, а равно и укрытия проезжающих и которые зовутся балаганами, в Испании носили бы название курятников. Они со всех сторон продуваются, так что по ночам, за исключением лета, в них холодно, днем же жарко; одним словом, жилища эти подвергают суровым испытаниям здоровье самих казаков и тех путешественников, которые обретают в них приют. Рано утром следующего дня путешественники покинули балаган в Де- мурчесале; проехав пять верст, они увидели множество пещер, которые с ноября по март служат обителью кочевникам-татарам, подчиняющимся Грузии; остальную часть года, когда особенно жарко, татары эти проводят в окрестных горах, где пасут свои стада, подобно калмыкам. В этих пещерах, необитаемых летом, женщины в зимние месяцы ткут из овечьей шерсти знаменитые ковры, которые продаются на тифлисском рынке. Представляется неправдоподобным, что столь совершенные изделия производятся в таких неприспособленных мастерских. <.„> Посла ночлега в Шамхоре весь день ехали по бескрайней равнине, ограниченной лишь далеко на западе горами, что тянутся от Тифлиса до Карабаха; возможно, там и проводят жаркое время года те кочевники-татары, обитатели виденных путешественниками пещер. <.„> Когда проехали Джехам, на горизонте показалась колонна, у подножия которой находилось русское укрепление и стоянка, или балаган, шамхорских казаков. <...> Колонна (она имеет в основании квадрат со стороной примерно в четырнадцать футов) весьма высока, так что хорошо видна отовсюду с дальнего расстояния. Хотя выстроена она из кирпича, но формой своей очень напоминает Вандомскую колонну в Париже; Ван-Гален в сопровождении казака поднялся на ее вершину по внутренней лестнице, довольно уже разрушенной; однако видно, что ее неоднократно восстанавливали во время недавних войн, чтобы использовать как дозорный пункт. На иных камнях капители, которые по многим признакам древнее внешней галереи, имеются многочисленные арабские надписи, однако они куда более позднего происхождения, чем сама колонна. Некоторые утверждают, что колонна эта относится ко временам Помпея, другие же — что к эпохе Александра Великого, но в любом случае монумент сей, свидетель многих потрясений, обрушивавшихся на Грузию, некогда был одним из главнейших украшений древнего города; ныне же он служит наблюдательным пунктом русского поста и местом стоянки казаков. Один армянский купец, встреченный в Шамхоре, продал
Два года в России 147 Ван-Галену за пять рублей ассигнациями серебряную медаль размером в полпесеты с погрудным изображением Александра Великого и утверждал, что она из числа находок, сделанных в развалинах Шамхора. <...> Выехав утром одиннадцатого из Шамхора, отряд направился в Елисавет- поль; равнина, простирающаяся между этими двумя пунктами, чрезвычайно засушлива. Лошадям приходилось выбирать, куда ставить ногу, чтобы не наступить на клубок змей, которые повсюду преследовали их; в иных местах змей было так много, что всадникам приходилось действовать саблями. Длиной эти гады были от четырех до пяти футов, а толщина их доходила до полутора дюймов; по причине жары они пребывали в сильнейшем возбуждении. Избавление от них пришло только в двух лигах от Елисаветполя, сады и густые деревья вокруг которого составляли живой контраст оставленной позади местности. Елисаветполь стоит на равнине, орошаемой речкой Гянджей, которая на расстоянии двадцати пяти верст от города впадает в Куру. На въезде со стороны Тифлиса находится крепость, в ней дворец, резиденция бывших ханов Гянджи, ибо так со дня своего возникновения назывался этот город. Взяв его, князь Цицианов1, впоследствии обезглавленный в Баку, дал ему новое имя, каковое он носит и поныне, в честь императрицы Елизаветы и императора Павла. Крепость эта, построенная с исключительной прочностью и следованием некоторым принципам фортификации, не вполне, впрочем, совершенным, окруженная рвами и имевшая на вооружении турецкие пушки большого калибра, была взята русскими после нескольких дней осады со второго приступа. Хан Гянджи, хранивший в ней огромные сокровища, проявлял чудеса храбрости, пытаясь защитить траншеи; однако, оттесненный к стенам, отступил к батарее, где была чугунная пушка сорок восьмого калибра (ее сняли, но она сохранялась недалеко от того места, и Ван-Гален видел ее), вскочил на коня и с саблей в руке предпринял последнюю и безнадежную попытку держать оборону за этим орудием, но обрел там смерть; после чего все провинции, которыми он владел, перешли под власть русского правительства. Если рассказывать о всех злодействах этого хана, получится длиннейшее повествование. С безмерной жестокостью он распоряжался жизнями всех, кто находился под его властью; его дочери, жены, служанки, все должны были по первому знаку удовлетворять его беспредельное сладострастие; насладившись и пресытившись ими, он получал удовольствие, предавая их по любому поводу свирепейшим казням. Один человек служил управителем владений хана; он должен был, как и положено мусульманину, опускать взор, когда мимо проходила какая-либо султанша из гарема его повелителя, но однажды, пребывая в рассеянности, взглянул на одну из них; тиран, которому донесли о том, велел ему предстать перед собой и осведомился, с какой стороны он смотрел на султаншу; управитель сказал, и хан приказал немедля выколоть ему тот глаз, которым, по его разумению, этот человек совершил преступление, однако оставил после наказания у себя на службе. Тем не менее этот несчастный весьма отличился, защищая хана от русских; лишившись же вследствие перемены обстоятельств своей должности, он вынужден был довольствоваться местом прислужника при одной из мечетей Елисаветполя, где* и зарабатывал себе на пропитание, когда наши путешественники встретились с ним. Человек этот признался им, что после завоевания Гянджи русскими и по день их встречи он всего лишь один раз видел казнь, то есть за восемнадцать лет казнили всего одного преступника, меж тем как во дворце его бывшего Цицианов Павел Дмитриевич (1754—1806), генерал от инфантерии, главноуправляющий Грузией и главнокомандующий войсками на Кавказе в 1802—1806 гг. Незаурядный полководец. Предательски убит бакинским ханом.
148 Хуан Ван-Гален повелителя казни происходили чуть ли не ежедневно в любую пору суток. Русский корпус нашел в этой крепости некоторые запасы, позволившие частично восполнить расходы казны, однако поскольку большая часть ханских сокровищ была закопана в землю, а тех, кто проделал это, хан велел умертвить, дабы остаться единственным обладателем тайны, русское правительство после падения Гянджи не получило тех больших средств, на которые надеялось, исходя из слухов о богатствах ее владетеля. Розыски их, время от времени производимые без разрешения отдельными лицами, а также свинец, добываемый из многочисленных шахт в окрестностях крепости, стали причиной того, что репутация некоторых чиновников из администрации Елисаветполя изрядно пострадала. <...> Погода стояла чрезвычайно приятная, вдали виднелись покрытые снегом горы Карабаха. Почти посередине пути между Шахбулаком и Шушей в Оксеране находился казацкий пост; он расположен в одной из красивейших долин провинции. После Шахбулака повсюду встречаются прекрасные пастбища, местность изобилует прозрачнейшими ручьями; все это свидетельствует о том, что здешние земли весьма благоприятны для скотоводства, и этот род промышленности приносит значительные богатства стране. <...> Вскоре после Оксерана дорога начала постепенно сужаться и через четыре версты вступила в теснину, увенчанную башнями, по сторонам которых видны были остатки древних стен; в эпоху, когда еще не знали пороха, эти стены перекрывали доступ в страну, не давая врагу проникнуть в нее. Сразу за башнями и тесниной дорога на Шушу едет под крутой уклон и до того трудна, что это даже тяжело представить. <♦.♦> Размеры Карабахской провинции и чрезвычайное плодородие земли сделают из нее при хорошем управлении самый полезный и продуктивный округ во всей Российской империи. Таково было, по крайней мере, мнение тех, кто глубоко знал эту страну. Дивное небо, чистейший воздух, возвышенное расположение над уровнем моря делают из Шуши одно из самых здоровых мест во всей Кавказской губернии; реки и ручьи в Карабахе, многие из которых путешественникам довелось видеть, берут начало из целебнейших родников. Лишь низменная часть Карабаха, граничащая с Ели- саветполем, малоплодородна и нездорова. Едва прибыв в Шушу, Ван-Гален почувствовал значительное облегчение болезни, приступы которой мучили его в продолжение всей экспедиции, вплоть до возвращения в Тифлис. <...> Князь Мадатов прибыл в Шушу одиннадцатого и согласовал диспозицию с ханом, и когда Ван-Гален присоединился к генералу, в Дагестан уже отправился отряд карабахской кавалерии числом пятьсот всадников под командованием одного из ханских сыновей. Пятнадцатого у Ван-Галена и его спутников был день отдыха в Шуше, и они были представлены хану генералом, назначившим на следующий день выступление в Нуху. Хану Карабаха на вед было лет сорок-пятьдесят; роста он был довольно высокого, лицо, глаза и борода цветом были такие же, как у большинства татар; у него недоставало половины носа, которой он лишился в юности в схватке с персами. В мае хан обитал не в столице, а вне города в прелестнейшей башне, стоящей в горах рядом с дорогой на Шахбулак; там же находился и его гарем. Прощаясь с представленными ему офицерами, он, зная их маршрут, пригласил их отобедать у себя в башне в девяти верстах от Шуши, сказав, что будет их там ждать. Генерал Мадатов, у которого в Шуше имелось множество превосходных коней, сменил тех, какие того требовали, оставил здесь также коляску и остальную часть пути проделал верхом. Хан встречал их у дверей своей башни, с ним был его секретарь или министр. <„.> Хан первым уселся в кресло, полагая, вероятно, что тем самым он дает доказательство своей дружественной приязни; за его креслом стояли министр и другие служители дворца, среди них мимодар и слуги, на которых возлагается обязанность сопровождать почетных гостей и услу-
Два года в России 149 жать им. Кое-кто из свиты генерала пожелал посмотреть, разумеется только со стороны, на гарем хана; офицеры эти, полагая, что коль скоро хан ввел европейские обычаи в своем доме, то, наверное, и смягчил суровое затворничество своих султанш, направились в прекрасный и весьма ухоженный сад с многочисленными искусственными каскадами, под сенью дерев которого хан привык вкушать отдохновение. Оказалось, однако, что приверженность к европейским обычаям на гарем не распространяется; он был окружен неприступной стеной. Офицеры обратились к некоему армянину, служителю дворца, с просьбой рассказать про обитательниц гарема; тот, трясясь от страха, поведал им, что в гареме содержатся двадцать три султанши, по большей части юные, родом из семей кавказских горцев. В прежние времена, когда жизнь и смерть подданных была в руках хана, подобная нескромность могла бы стоить слуге головы. Ныне же власть хана урезана, и тяжкие наказания, каково бы ни было преступление, должны утверждаться в суде в Тифлисе, председателем которого является главнокомандующий. Когда все вернулись в залу приема, там уже был сервирован по-европейски стол, во главе которого сел хан; рядом с ним сидел князь Мадатов, взявший на себя роль толмача и переводивший все вопросы хана; указав ему на Ван-Галена, князь сказал, что тот не знает никаких восточных языков и очень плохо понимает по-русски, потому что приехал из королевства, расположенного на другом краю Европы. Хан тут же поинтересовался, кто царь (король) в его стране, на что Ван-Гален не нашел ничего лучшего как ответить, что Бурбон. Хан же похвалился часами с цепочкой, которые подарил ему Ермолов, когда был здесь при возвращении из своего посольства в Персию. <...> После сильного дождя, который кончился очень скоро, все выехали из башни хана, сопровождаемые мимодаром, молодым татарином, прекрасным наездником, чрезвычайно услужливым и деятельным, а также слугами. <...> Глава 15 Переправа через Куру. — Нуха. — Гарем и дворец бывших ханов. — Промышленность и богатства Нухи. — Фитах. — Мустафа-хан. — Выступление из Ширвана в Южный Дагестан <...> Каждая провинция, смежная с Курой, обязана наблюдать за теми, кто переправляется через реку, и не пропускать на другой берег подозрительных лиц. Один татарин, перевозчик и сторож, за день до того позволил некоему местному вору похитить лодку и переплыть на противоположный берег, О проступке, подтвержденном другими перевозчиками, было доложено князю Мадатову, который велел явиться этому сторожу, после чего приказал казакам, сопровождавшим его в качестве ординарцев, как следует выпороть виновного кнутом (вид плетеного из кожаных ремешков бича, имеющий большое распространение в России), отчего через несколько секунд обнаженная спина провинившегося имела совершенно плачевный вид, хотя и за дело. О наглядном этом уроке немедленно стало известно, и имел он цель гораздо более важную, чем могло бы показаться с первого взгляда. Пожалуй, целью этой было показать невыгодность нарушения закона. В Нухе рыбные тони на Куре взяты на откуп компанией армян, которая платит за это правительству Грузии довольно большую сумму. Среди тех, кто пришел встречать генерала и его сопровождающих, находился один из главнейших лиц этой компании; он продемонстрировал большое количество рыбы, которую выловили его рыбаки, пока офицеры обедали, что свидетельствовало о богатстве этих вод; здесь добывают также икру, или кавиар, столь ценимую в России. В три часа дня переправа через Куру была завершена. <♦„>
150 Хуан Ван-Гален Двадцать второго в десять утра въехали в Нуху и спешились у ханского дворца, назначенного для постоя. В конце предшествующего (1819) года хан Нухи умер, не оставив наследников, и его государство перешло во владение России. С этого момента управление им осуществлял главнокомандующий, направивший туда майора Бодарского, весьма достойного во всех отношениях офицера, который без поддержки воинского контингента лишь с десятком казаков, оставленных ему для поддержания связи с Тифлисом, обеспечивал во вверенной ему провинции образцовый порядок. <...> Не следует удивляться легкости, с какой произошла смена владельцев этих провинций. Жители с воодушевлением приняли новый порядок вещей, ибо они избавились от непомерных поборов, каковые налагала на них алчность ханов. С другой стороны, суровость, с какой генерал Ермолов карал своих подчиненных даже за малейшие взятки, безошибочный выбор, который он обыкновенно делал, назначая их на должность, чрезвычайно способствовали моральному покорению страны, вызывая у ее жителей доверие и уважение. <...> Население Нухи, основным занятием которого является шелководство, составляет более сорока тысяч душ. <...> На другой день по прибытии князь Мадатов, сопровождаемый несколькими офицерами, представился в диване. А на следующий день на площади перед дворцом собрались триста всадников, выставленных Нухой для участия в экспедиции. После смотра, произведенного генералом, отряд этот направился в Дагестан под командованием здешнего татарина1. Это был молодой человек двадцати трех лет, принадлежащий к одной из первейших фамилий города, который уже успел отличиться в подобной же экспедиции прошлого года под командой своего ныне покойного отца. Он был в ранге армейского офицера, отличительным знаком чего у татар является, невзирая на чин, одна лишь лента с серебряной кистью, которая повязывается на рукояти сабли. Вооружение этого отряда находилось в прекрасном состоянии. <...> В тот же день татарский отряд выступил, направляясь навстречу своей судьбе. Генерал Мадатов со свитой в понедельник двадцать четвертого мая выехал из Нухи в Ширван. <...> <...> Ранним утром следующего дня (двадцать шестого) въехали в Ширван. <...> Ширванский хан, звавшийся Мустафой, уже переехал в свой летний лагерь в версте от Фитаха. Его гарем располагался за высокой, плотно сбитой оградой из досок, на квадратной площадке, каждая сторона которой равнялась примерно двумстам футов и на которой размещались жилища, купальни и сады его наложниц. Недавно построенный кирпичный дом всего в один этаж служил для приема людей хана, а чуть дальше стояли кибитки, предназначенные для свиты генерала. Шатры эти, особенно хана и князя Мадатова, были такими же, как тот, в котором Ван-Гален по ту сторону Кавказа впервые увидел генерала Ермолова, когда представлялся ему, без особых отличий, если не считать, что пол в кибитке Мустафы был устлан коврами. Отослав своих приближенных, хан вошел в нее и уселся на одну из не слишком роскошных подушек, что лежали там повсюду; генерал после некоторых приготовлений, тайна которых раскроется позже, отпустил почти всех офицеров, оставив при себе лишь князя Орбелиани и Ван-Галена. Непосредственно после этого начались переговоры. Мустафа-хан был человек лет пятидесяти, мощного сложения, среднего роста, голос имел зычный. Выглядел он весьма хорошо, несмотря на множе- Обиходное название, которым обозначались представители разных горских племен (см. «Кавказский пленник» Л. Толстого).
Два года в России 151 ство шрамов от ран, которые носил на теле, иг надо полагать, в сердце из-за угрызений совести от бессчетных преступлений, совершенных им, замешанным, как утверждали, в непрестанных кознях персидского двора. Если верить слухам, основывавшимся на постоянном возрастании налогов в этой провинции и на всеми отмечаемой суровой экономии ее владетеля, сумма наличных денег Мустафы перевалила за двести тысяч дукатов, то есть за два миллиона двести тысяч франков, что здесь является огромным капиталом. Мустафа уже правил в Ширване, когда по последним мирным договорам, окончательно подтвержденным Ермоловым во время его посольства в Персии, эта провинция отошла к России, и хан вынужден был платить ей дань. Многие из его политических действий возбудили подозрения в Тифлисе у полиции, глава которой почитал его за одного из самых коварных и непримиримых врагов. Основания этому давали его упорное стремление к деспотическому правлению, родственные отношения с недовольными, бежавшими в Персию, но более всего его религиозный фанатизм. Офицеры за глаза называли его «бородатой ширванской змеей». Он был близким родственником и другом хана Казикумука, против которого направлялась экспедиция. Мустафа должен был дать от своей провинции контингент в четыреста всадников; легко догадаться, с какой неохотой подготавливал он их, но генерал Мадатов, следуя неизменному принципу главнокомандующего никогда не проявлять признаков недоверия к татарам, чей характер и мужество он прекрасно знал, счел необходимым не делать какого-либо различия между этой провинцией и двумя предыдущими, не смешивая поведение жителей Ширвана и их хана. Самое существенное в той аудиенции сводилось, как любезно поведал князь Мадатов Ван-Галену, не понимавшему ни слова из того, что говорилось, к заверениям Мустафы в верности, какими тот пытался обмануть его. Мустафа утверждал, будто у императора Александра нет более надежного подданного, а у генерала Ермолова друга, более стремящегося к сотрудничеству в замирении и приведении к процветанию всех здешних земель, и при этом постоянно отрывал правую руку от кинжала и, прижимая ее к груди, как бы доказывая тем свою верность и решительность. Аудиенция закончилась, принесли кальян, который курят на персидский манер; провожая генерала и сопровождающих его офицеров, хан пригласил их на следующий день к себе на трапезу. <...> У генерала Мадатова имелись, как впоследствии он поведал своим спутникам, поводы, и весьма обоснованные, опасаться за свою жизнь, а равно — и за жизнь офицеров своей свиты. Поскольку единственный эскорт его составляли именно офицеры, он приказал им всю ночь по двое нести караул вокруг его кибитки. Подозрения же основывались на дерзости Мустафы и на той легкости, с какой он мог бежать вместе со всеми сокровищами и женами в персидские владения, находившиеся всего в нескольких верстах оттуда. <...> Днем хан явился с визитом к генералу Мадатову в его кибитку, а затем проводил его вместе с офицерами в свою, находившуюся шагах в тридцати, где и была приготовлена трапеза. Мустафа был столь же привержен к старым обычаям, в которых воспитывался, сколь хан Карабаха к европейским нравам. Общество, собранное ханом, состояло из трех знатнейших представителей его рода, приблизительно того же возраста, что он сам, которые стояли до тех пор, пока хан не позволил им сесть, генерала и большей части офицеров его свиты. В кибитку вошли трое ханских слуг; один с хлопчатым разноцветным полотенцем; второй с большой склянкой розовой эссенции, накрытой золотой крышкой с отверстиями, а третий с серебряным кувшином и серебряным же умывальным тазом. Всем поочередно, начиная с хана и генерала, был поднесен таз, дабы вымыть руки, а потом, прежде чем вытереть, слуга орошал их розовой эссенцией. После этого благовонного омовения вошла следующая порция слуг с подносами; один был поставлен перед ханом и генералом, остальные перед гостями; разде-
152 Хуан Ван-Гален лившись по трое, гости уселись вокруг каждого подноса, где находилось угощение как раз на такое число приглашенных. В центре каждого подноса диаметром фута в три находился пилав, единственное яство, подававшееся на этом пиру; это вареный рис, который после того как с него стечет воДа, перемешивается с кусочками мяса и нутряного сала, сухими фруктами и шафраном, затем туда добавляют масло и держат на медленном огне, пока оно не будет готово. На блюдо его по здешнему обычаю укладывают в виде конической пирамиды высотой чуть больше фута. Вокруг пилава раскладывается всякая жареная птица, окрашенная шафраном, разнообразные фрукты, сухие либо свежие в зависимости от сезона; ставится сыворотка и холодная вода, но сваренная с медом и сухими фруктами и призванная компенсировать отсутствие вина; напитки эти подаются в больших чашах либо кувшинах. Азиаты ловко подхватывают тремя пальцами правой руки порцию пилава, уминают, придавая ему любую форму, и отправляют в рот, не потеряв по пути ни зернышка риса. Широкий плоский хлеб наподобие лепешки служит им салфеткой, а иногда также и ложкой. Левая рука неизменно лежит на поясе; таково требование хорошего тона, и это придает жителям Востока несколько фанфаронский вид. <♦..> Затем повторилось омовение рук, точь-в-точь как перед началом трапезы; по правде сказать, оно было к месту и даже необходимо, имея в виду тот своеобразный род вилок, какими пользовались при еде. После этого принесли кальяны, которые в соответствии с обычаем пошли по кругу. Хан время от времени предлагал свой генералу, как того требует учтивость при общении с лицами, к которым питают дружеские чувства. <...> Подлинной столицей Ширванского ханства является прославленная Шемаха, расположенная в восемнадцати верстах от Фитаха. Несчастный этот город, подвергающийся постоянным опустошениям в гражданских и внешних войнах, переселился вместе со своим ханом в Фитах, который благодаря тому, что находится на возвышенности, был с очень небольшими затратами превращен в крепость, защищающую от войн подобного рода. Под ее защитой за двенадцать лет население Фитаха выросло до двадцати пяти-двадцати восьми тысяч человек; именно такой численности оно достигло в описываемую пору. <...> Когда спустился вечер, хан покинул их, дабы предаться наслаждениям у себя в гареме; русские же офицеры провели ночь настороже, в точности как предыдущую. <...> На следующее утро Мустафа дал прощальную аудиенцию в главном зале дома, смежного с его гаремом. <...> Во время этой встречи с князем Мадатовым ханский секретарь предавался занятию, о котором даже неприятно рассказывать, не говоря уже о том, чтобы присутствовать: он все время залезал рукой под рубашку на спине и неизменно извлекал оттуда нечто, что крайне интересовало его и было целью этого омерзительного занятия. Рассказывают, что раньше персы и татары носили нижние рубахи из тафты, и якобы по правилам их религии на целый год полагалась всего одна рубаха, которую меняли только по прошествии оного; мы не беремся ручаться в истинности этого утверждения, но тем не менее легко себе представить, что скрывали под собой украшенные галунами одежды и блестящая кольчуга, а также занятиям какого рода предавался государственный министр и ближайший советчик хана. <...> Хан, несмотря на всю свою безмерную хитрость, не сумел скрыть огромного желания задержать у себя генерала с офицерами на несколько дней, вне всякого сомнения, чтобы оттянуть начало кампании, предпринятой против его родича, что позволило бы тому выиграть время, столь драгоценное в подобных обстоятельствах. Тем не менее отряд кавалерии, выделенный этой провинцией, выполнил приказ о немедленном выступлении в Дагестан. Князь Мадатов с офицерами покинули Фитах в девять утра двадцать восьмого мая.
Два года в России. 153 Глава 16 Чертов моет. — Дагестан. — Куба. — Аслан-хан и его брат, — Переправа через реки. — Соединение войск. — Смотр экспедиционного корпуса. — Пылкое честолюбие брата Аслан-хана Когда продвигаешься из Ширванской провинции через нагромождения обрывистых скал в Дагестан, то справа оказывается Бакинское княжество или ханство, которое после трагической гибели прославленного грузинского генерала Цицианова по праву завоевания принадлежит Российской империи. Хотя это самая маленькая провинция Грузии, тем не менее она дает значительные доходы, и не столько оттого, что омывается Каспийским морем, сколько благодаря богатым залежам нафты, которые таятся в ее земле. Некий армянин заплатил казне за право эксплуатации их более двухсот тысяч рублей ассигнациями (около восьмисот тысяч реалов). <...> Дорога через Кавказ, которой ехал генерал со своими спутниками, сокращала путь, однако изобиловала многочисленными препятствиями, свидетельствовавшими, что пользуются ею нечасто. Пришлось взбираться в гору по крутой козьей тропе через девственные леса, никогда не знавшие топора; деревья, растущие по краям тропы, преграждали путь могучими ветвями, так что на каждом шагу приходилось останавливаться, спешиваться и вести лошадей в поводу. <...> Когда же поднялись на самую высокую точку тропы, то неожиданно обнаружили, что она преграждена пропастью глубиной туазов в триста. Несколько древесных стволов с набросанными поперек них ветками соединяли края пропасти, образуя мост, по которому можно было преодолеть эту преграду. Князь Мадатов верхом на своем прекрасном карабахском скакуне переехал «а ту сторону первым; требовалось немалое хладнокровие, чтобы обуздать в себе страх перед сей пропастью; ведь лошади, ступавшей по веткам, которые покрывали этот мост, достаточно было сделать одно неверное движение, и она вместе со всадником рухнула бы в бездну. Когда все перешли, один из офицеров осведомился у генерала, как называется этот мост. — Чертов! — бросил генерал, повернувшись к Ван-Галену. — Чертов это значит адский? — Не думаю, что он достоин другого имени1, — ответил генерал. Вероятней всего, то были первые европейцы, и даже более того, первые русские офицеры, проехавшие здесь, отчего начальнику штаба подполковнику Коцебу пришла мысль оставить тут свои фамилии; все спешились и более полутора часов потратили на то, чтобы охотничьим ножом вырезать на чудовищно толстом стволе орехового дерева фамилию генерала, название «Чертов мост», фамилии и чины всех остальных, а также дату перехода. Куба, древняя столица княжества того же имени, административный центр Дагестана после завоевания его русскими, выглядит достаточно уныло, хотя благодаря своему расположению в вершине тупого угла, стороны которого направлены на Баку и Дербент, в один прекрасный день сможет стать городом со значительной торговлей. Несмотря на то, что обработка земли здесь не соответствует плодородию почвы, густые кроны деревьев, обрамляющих дороги, защищают путешественника от лучей солнца. В день прибытия Ван-Галена в Кубу, — а произошло это в конце мая, — и по пути до нее через южные отроги Кавказа жара доходила до тридцати градусов. <..♦> 1 В оригинале фразы, выделенные курсивом, приведены по-русски в латинской транскрипции.
154 Хуан Ван-Гален Здешние татары, невзирая на постоянное общение с русскими, несомненно ревнивее всех на свете относятся к своим женщинам и держат их в строжайшем заточении. Ни за столом, ни на прогулке, ни на дорогах нельзя было встретить представителей обоих полов вместе; крайне любезная дама, супруга кригскомиссара Григорьева была, благодаря европейскому происхождению, единственной дочерью Евы, которую смогли увидеть прибывшие офицеры. На следующий день после прибытия в Кубу большой отряд великолепной азиатской конницы с шумом ворвался на улицы селения, возвестив о появлении двух персон, которым были предназначены первые места в этой военной экспедиции. Одним из них был Аслан-хан, суверенный владетель Кураха1, небольшого татарского княжества, зажатого, если можно так выразиться, между землями Кубы, Дербента и обширного Казикумукского ханства, на которое и была обращена его враждебность. Аслан-хан, как далее увидит читатель, пожнет плоды своего участия в экспедиции: за верность Российской империи ему предстояло сменить на троне низложенного мятежного хана, С Аслан-ханом прибыл его единственный брат2, молодой воин благородного и мужественного облика, лет тридцати-тридцати четырех. Он командовал многочисленным отрядом брата и таил в душе личную вражду к правящей фамилии, против которой шел воевать; вражду, причиной каковой были нанесенные ему когда-то оскорбления, а такое никогда не изглаживается из злопамятного сердца кавказца. Несмотря на свои религиозные верования, каждый из них с гордостью носил на груди крест Святого Владимира, второй по значению русский военный орден, полученный за многочисленные услуги, оказанные в различных обстоятельствах Российской империи. Как неоднократно имел возможность убедиться Ван-Гален, оба они не были излишне фанатическими приверженцами пророка, и когда генерал барон Вреде, управлявший всем Дагестаном, приглашал их к столу, ни пост, падающий на ту пору года, ни предписания Корана не препятствовали им отведать все яства и воздать должное разнообразным и изысканным винам. В то время специальные миссионеры, присылаемые в Черкесию и Дагестан Лондонским Библейским Обществом, подчиненным английской масонской ложе «Великий Восток», уже предпринимали усиленные попытки умерить фанатизм мусульман или их веру. Эти проповедники, равно как и члены их семейств, отличавшиеся примерной и праведной жизнью, пользовались особым покровительством русского правительства. Пусть даже их цели и намерения были чужды русскому кабинету, но они постепенно цивилизовали все эти племена. Оттого барон Вреде, следуя в этом смысле желаниям петербургского кабинета, со всей благожелательностью и рвением способствовал им в распространении Библии, переведенной с английского на все живые языки Азии и снабженной в Тифлисе чудесными литографиями. Аслан-хан уже возил с собой роскошный экземпляр Библии, подаренный бароном Вреде; благодаря этому начальному шагу к обращению, то ли искреннему, то ли притворному, русские власти относились к нему с удвоенной благосклонностью,3 В течение нескольких дней после прибытия в Кубу генерала Мадатова со свитой туда подходили регулярные русские части, выделенные Ермоловым в экспедицию. Начальник штаба Коцебу выезжал их встречать и назна- 1 Курах — центр Кюринского ханства. Ван-Гален употребляет это название для обозначения всего ханства. Гассан-ага. Как выяснилось позже, лояльность Аслан-хана была относительной. Он часто вел двойную игру.
Два года в России 155 чил им встать лагерем на расстоянии полутора дней пути от Кубы в направлении вражеской территории. Армейская артиллерия, а также артиллерия терских казаков, которой пришлось идти по дагестанскому берегу и встретиться во время этого долгого перехода со множеством препятствий, дожидались в Чакуре (небольшом селеньице, расположенном в направлении Дербента) приказаний князя Мадатова. Отряды конницы из Нухи, Карабаха и Ширвана, прибывшие почти в тот же самый день в окрестности Кубы, получили приказ выступить и идти на соединение с армейским корпусом; во время их совместного прохода через Кубу был произведен негласный смотр. В шесть вечера первого июня князь Мадатов со штабом в сопровождении эскадрона донских казаков выступил из Кубы, Восемьсот всадников под командой брата Аслан-хана, составлявшие лучшую часть его войска, также присоединились к остальным отрядам, стоящим в лагере. Ван-Гален нагнал их ночью на небольшом хуторе, где они стояли биваком среди усыпанных плодами черешен и диких слив; утром в десять снялись с бивака и через поля роз, источающих сладостный аромат, направились в Чакур, где стояла артиллерия. Чакур — небольшое татарское селенье между княжествами Куба и Курах. <...> Стоит оно на возвышенности, примыкающей к южным отрогам Кавказа, откуда текут многочисленные ручьи и реки. <...> Переправляться через них небезопасно в любую пору, а тогда они были особо многоводными вследствие таяния снегов в горах. Всю вторую половину дня второго июня множество наездников Аслан-хана измеряли глубину воды в разных местах. До ночи брод так и не был найден, пришлось отложить его поиски на следующий день. Однако ночью вода немного спала; князь Мадатов назначил время переправы; первой пошла артиллерия, за ней следом фуры с провиантом и боеприпасами, причем перед каждым обозом шел опытный и искусный проводник из местных жителей, измерявший глубину. У кавалерии же был свой проводник. Глубина и скорость течения оказались не единственными препятствиями; неровное дно, вырванные деревья и отломанные ветви, вывороченные камни, что нес с собой стремительный поток, чрезвычайно затрудняли переправу и увеличивали ее опасность. Достаточно сказать, что при глубине воды по пояс пришлось затратить пять часов, чтобы переправиться на противоположный берег. Несмотря на самоотверженные усилия офицеров артиллерии, потери составили два человека и шесть лошадей. В одиннадцать войска соединились в обширном лесу, что рос на другом берегу, выстроились походным порядком и вскоре вошли в провинцию Курах. Аслан-хан, которому вступление на свою землю, недавно захваченную врагом, доставило живейшее удовлетворение, приказал в первой же деревне, куда войска пришли в середине дня, приготовить для них всевозможные фрукты и прохладительные напитки; к вечеру они были в лагере, где уже несколько дней стояли части экспедиционного корпуса. <...> Аслан-хан, постоянно имевший от своих лазутчиков точные сведения о передвижениях неприятеля, узнал, что Сурхай-хан (таково было его имя), осведомленный о приближении русских войск, отступая со всеми своими силами к собственным границам, предпринял неудачную попытку захватить с налету крепость Чирак, расположенную на рубеже двух провинций в восемнадцати верстах от лагеря, где стоял в тот день экспедиционный корпус. Решив оказать отчаяннейшее сопротивление, он приказал всему своему ханству подняться на войну, так что теперь под его рукой находились от тридцати восьми до сорока тысяч воинов, в том числе от шести с половиной до семи тысяч конницы, не считая персидских пушек, какие ему удалось заполучить. Не сумев взять крепость Чирак, он укрепил соседствующий с ней аул Хосерек, вырыв вокруг него траншеи и превратив в самое неприступное селение в своих владениях.
156 Хуан Ван-Гален Князь Мадатов, получив все эти сведения и принимая во внимание, что Аслан-хан имеет чин генерал-полковника1 иррегулярной конницы, поставил его во главе всех татарских отрядов. Аслан-хан немедленно, еще до проведения назначенного смотра, из-за полного сходства в одежде неприятеля и своих людей, приказал всем им воткнуть в свои бараньи шапки по веточке, наподобие пера, чтобы в критические моменты сражения регулярные части не спутали их с врагами. Об этом отличии было объявлено в дневном приказе по корпусу, который уже на рассвете четвертого июня, чуть только сыграли зорю, самую приятную для жителей Востока музыку, стоял под ружьем, готовый к смотру. Двенадцать пушек восьмой бригады, причем у четырех из них прислуга была из терских казаков, батальон гренадеров (второй Грузинского полка), два линейных батальона фузилеров (второй и третий Апшеронского полка), два батальона егерей (первый и второй Курин- ского полка), регулярный эскадрон донских казаков и более трех тысяч легкой татарской конницы выстроились для смотра. Воинственный вид татарских отрядов, соперничающих между собой великолепием коней, оружия и сбруи, давал все основания сравнить их с любым самым блистательным кавалерийским подразделением Европы; право, стоило увидеть, как при звуках русской военной музыки воодушевились и воины, и их кони. Отряд Аслан-хана выделялся среди всех выразительностью лиц и решительностью движений. Никогда еще грузинские провинции не представляли России столь превосходную, блестяще экипированную конницу; татарская знать окружала своих властителей; вооружена она была, подобно курдам, живущим у подножия Арарата, длинными тонкими пиками, очень легкими и чрезвычайно удобными в бою; каждый был в сверкающем шлеме, кольчуге и с круглым щитом. Всем этим князьям и знати Россия определила младшие офицерские чины, о чем свидетельствовали шнуры и кисти на их саблях, что приравнивало их к дворянам среднего ранга. И чувства, какие питали курахцы к своим противникам, и воодушевление от присутствия в их рядах брата Аслан-хана, слывшего среди татар чем-то наподобие Сида2, а равно решительные лица воинов, на которых читалось желание скорей схватиться с врагом, позволяли почти с полной уверенностью предсказывать победу. Потому-то Аслан-хан на вопрос одного из русских офицеров, держит ли он при себе, подобно Мустафе, телохранителей, ответил: «Мои телохранители — мой народ, и если я выступаю против моих врагов, весь он добровольно устремляется на защиту моей персоны и страны». Столь редкостное единение существовало между народом и его властелином; к сожалению, между братьями оно отсутствовало. Назначение Аслан-хана командующим конницей удвоило ревность и гнев его брата, ибо в его душе, исполненной неутолимого честолюбия, жила жажда возложить на свою голову венец, равно как в сердце — жажда подвигов. Разъяренный, оттого что не его облекли званием командующего, которого, по его убеждению, он один был достоин, тем паче, что даже соперники признавали его самым доблестным воином страны, он в тот же вечер неожиданно покинул своих товарищей по оружию. Какое-то время, полный ярости, он где-то блуждал, после чего, взбешенный, вне себя от гнева, ворвался в шатер Аслан-хана, который принял его, невозмутимо покуривая трубку. Он потребовал удовлетворения за то, что хан принял командование: предпочтение старшему брату жестоко оскорбило его. Хан дал ему излить свою ярость. Князь Мадатов, Коцебу и Ван-Гален вошли во время ссоры в шатер. Бешен- 1 На самом деле Аслан-хан имел чин полковника. Чина генерал-полковника в русской армии тогда не было вообще. 2 Сид Кампеадор (наст, имя Родриго Диас де Бивар, ок. 1040 — 1099) — испанский рыцарь, герой войн с маврами, герой эпической «Песни о моем Силе», где представлен как воплощение рыцарских достоинств.
Два года в России 157 ство этого неистового честолюбца было столь велико, что присутствие генерала не то что не умерило, а скорей даже распалило его. Поскольку Аслан-хан отказался сразиться с ним, он, дрожа от гнева, разодрал на себе рубашку и, подставив брату обнаженную грудь, вскричал: — Трус! Посмотрим, хватит ли у тебя смелости нанести безоружному удар кинжалом? Их растащили, надо признать, не без некоторых усилий, но неприглядная эта сцена тем не кончилась. Когда брат Аслан-хана, по всем внешним признакам, успокоился, генерал дал ему понять, что принял решение именно ему поручить командование авангардом; слова эти были подобны бальзаму, пролитому на рану; огромные черные глаза молодого воина горделиво сверкнули. Интриганы-придворные принялись разжигать пылкий нрав молодого человека, являвшего собой тип истинного азиатского вожда, с целью принять участие в будущем разделе захваченной у врага добычи; они понимали, что от уравновешенного и благоразумного Аслан-хана им ничего не перепадет. <...> Когда Ван-Гален и офицеры обедали у генерала, подъехали верхом два мальчика и безбоязненно, с изрядной самоуверенностью осведомились, где находится князь Мадатов, добавив, что желают говорить с ним. То были сыновья Аслан-хана. Старший, несмотря на то что был хромой, имел воинственную осанку ветерана, поседевшего в битвах. Двумя годами раньше он, сражаясь плечом к плечу с отцом, был ранен пулей и после этого принужден был ходить на костылях. Второй, которому едва исполнилось семь лет, был также при полном вооружении и отличался не менее воинственным обликом. Узнав во дворце о прибытии русских и о том, что отец отправился на войну, они так приставали к тем, кому была вверена опека над ними, что их воспитатель, человек по виду вполне благоразумный, в конце концов согласился отвезти их к Мадатову. <...> Генерал попытался отговорить их от этих планов, но, видя, что они все непреклонней упорствуют в намерении принять участие в войне, и утомясь их ребяческим упрямством, пригрозил им отцовским гневом, а воспитателю и слугам приказал немедля увезти их домой. Юные воители расплакались от ярости, и пришлось приложить немало трудов, чтобы их схватить, посадить на лошадей и наконец отослать. Подобный воинственный пыл, крайне рано проявляющийся у этих народов, весьма необычен, когда дело касается мусульманских династических отпрысков, каковыми были те, что явились к генералу Мадатову, так как ежели вследствие ранения они лишались какого-либо из членов тела, то теряли право наследования престола после смерти отца, как и произошло в описанном случае. Глава 17 Передвижения войск. — Крепость Чирак. — Вступление на неприятельскую территорию. — Сражение и взятие Хосерека. — Татарин, награжденный крестом Почетного Легиона Ранним утром пятого, едва проиграли зорю, войска покинули бивак и, пройдя десять верст, встали лагерем на большом лугу. Полторы тысячи конницы, составлявшей авангард, сопровождали несколько взводов, направленных на разведку окрестностей. Два батальона были назначены тащить пушки, так как местность была настолько пересеченной, что катить их на колесах было попросту невозможно; их тянули волоком на выдолбленных бревнах, как это проделывал и неприятель с имевшимися у него персидскими пушками разного калибра. Затем марш был продолжен, и к вечеру пришли в Курах, обычную резиденцию Аслан-хана, где стоял русский гарнизон, прикрывающий этот пункт от частых набегов лезгинцев. <...>
158 Хуан Ван-Гален Аслан-хан всячески старался снабжать генерала Мадатова сведениями о неприятеле, которые постоянно получал от своих лазутчиков; сведения эти отличались изрядной неточностью и неопределенностью: шпионам и эмиссарам хана было весьма трудно проникать в страну, где все поднялись на войну и где каждый житель самым деятельным образом исполнял полицейские функции. В десять утра седьмого июня войска подошли к крепости Чирак, укреплению достаточно несовершенному, однако для неприятеля, от которого она защищала границу, вполне серьезному* Она стоит на вершине небольшой горы, на склоне которой амфитеатром расположен аул Чирак. Наполовину разрушенный минарет мечети напоминал о недавнем печальном событии. Три гренадера из русского гарнизона крепости в один из дней спустились в аул, чтобы запастись хлебом для своих товарищей. Когда они уже возвращались, на них под покровом тумана внезапно напала шайка лезгин- цев. Гренадеры, видя, что до крепости добраться не удастся, почли за лучшее укрыться в мечети в надежде на скорую помощь своих товарищей. Но лезгинцы, занявшие удобную позицию, не только не оставили им никакой возможности сообщиться с крепостью, но и воспрепятствовали жителям аула помочь им, почти сразу же атаковав мечеть, так что у несчастных не осталось иного выхода, кроме как запереться в минарете и обороняться всеми возможными средствами. Ожесточенные, жаждущие крови, лезгинцы упорно рушили минарет, и через два часа верхняя его половина рухнула, точно отсеченная саблей, как раз тогда, когда отряд из крепости, безуспешно пытавшийся прийти на выручку храбрецам, вынужден был отступить и укрыться за стенами. Трое несчастных гренадеров, оказавшиеся беззащитными после разрушения минарета и превратившиеся в открытые мишени для врагов, воззвали к небесам и один за другим пали, изрешеченные пулями. Лезгинцы, не удовлетворившись убийством, отрубили им головы, руки, ноги и даже в своей свирепости дошли до того, что омывали их кровью себе лица и руки, дабы предстать перед своим ханом в таком столь любезном для него виде. Но гарнизон не замедлил жестоко отомстить, правда, не так зверски и бесчеловечно; когда экспедиционный корпус подошел к Чиракской крепости, там содержались пленные и два знамени, захваченные у врага в недавнем сражении. <...> Хосереку, расположенному в двадцати шести верстах от Чирака, предстояло стать театром военных действий следующего дня, и хотя полностью отсутствовали карты, кроки и вообще какие-либо даже минимальные сведения о характере укреплений, по традиции аул этот и в русском корпусе, и среди татарских воинов считался неприступным. Ни Аслан-хан, ни его отец, ни кто-либо из его людей никогда не бывали в этих землях по причине давней закоренелой вражды. Что же до русского штаба, то у него, несмотря на значительное собрание карт и планов, не имелось никаких достоверных сведений об этой территории, так что, вне всяких сомнений, участники экспедиции были первыми европейскими офицерами, проникшими в эту часть Кавказа. <...> Дорога из Чирака в Хосерек идет между двумя бесплодными обрывистыми возвышенностями белесоватого цвета; та, что по левую руку, по мере продвижения становилась более пологой, другая же, напротив, все круче; на вершине ее, на обширном плато, и стояла крепость Хосерек. В шесть утра, чуть только начал рассеиваться туман, была замечена первая группа и знамена неприятельской конницы, как то и подтвердили пленные лезгины, содержавшиеся при штабе. Генерал Мадатов, вставший во главе кавалерии, тотчас отдал приказ всем колоннам ускорить шаг, а брату хана Аслана, уже знакомому читателям, приказал, используя первую же доступную тропу, произвести разведку местности по правую руку. Якубо-
Два года в России 159 вичу и Ван-Галену, единственным офицерам кавалерии сопровождавшим генерала, было назначено принять участие в этом маневре, который благодаря исключительной подвижности татарской конницы был произведен, невзирая на пересеченную местность, с поразительной дисциплинированностью, быстротой и уверенностью. Первые две попытки русских выйти на плоскогорье оказались безуспешными из-за меткого смертоносного огня неприятеля и его численного превосходства, и лишь с третьей, уже почти отчаянной попытки они отбросили врага, который с невероятной быстротой перестроился и отступил с поразительной выдержкой, свойственной армиям совершенно другого тактического уровня. Императорские войска понесли значительные потери, причем в обстоятельствах, с какими не приходится сталкиваться европейским солдатам, а именно из-за невероятной меткости стрельбы, особенно при отступлении, что характерно для всех кавказских наездников от Черкесии до владений лезгинцев. Когда русские, захватив первые знамена, считали операцию завершенной, а их конный авангард уже атаковал окопы вражеской пехоты, отступавший противник открыл по всей линии огонь, и брат Аслан- хана рухнул с коня, пораженный пулей в грудь; пулю эту, как показали впоследствии захваченные пленные, выпустил сын Сурхай-хана, с которым покойный стремился вступить в поединок, вызов на каковой послал ему накануне со специальным нарочным. Событие это резко изменило ситуацию, чему немало способствовало неосмотрительное поведение татарской знати, обступившей русских. Неустрашимые воины, они, забыв о своем долге, соскочили с коней и расточали пышные хвалы своему бездыханному предводителю, который, как они верили, слышит их; тем самым они сеяли расстройство и смятение в шеренгах императорских войск; видя это, неприятель тут же повернул и с удвоенной отвагой бросился на них, так что спасение трупа брата Аслан-хана обошлось дорого. Татары, что со слезами на глазах подняли его на плечи и так несли, как бы желая тем показать свою братскую привязанность к нему, заплатили большими потерями. Последствия этого происшествия могли бы оказаться чрезвычайно серьезными и экспедиция могла бы завершиться полным поражением, если бы одна из тех случайностей, что порой решают судьбы сражений, а равно и империй, не позволила Якубовичу и Ван-Галену перестроить конницу и контратаковать неприятеля. Среди многочисленной отборной конницы из Карабаха, оставленной в резерве и не принимающей участия в сражении, Ван-Гален отметил татарина лет сорока-сорока пяти, на груди у которого на засаленной красной ленте висела звезда Почетного Легиона. Несколько весьма выразительных, вполне соответствующих ситуации, французских слов, какими обменялся Ван-Гален с Якубовичем, а равно и то, что он сам наблюдал, помогли этому татарину понять всю критичность положения, после чего он тут же начал действовать, выступая как толмач, благодаря чему карабахская конница устремилась на врага, оттесняя его. Генерал Мадатов, который верхом с расстояния двух верст наблюдал за передвижением своих войск, поскакал к ним в сопровождении третьего батальона Апшеронского полка, сформированного в память об обезглавленных в 1806 году в Баку Цицианове и Эристове; батальоном командовал тогда майор Мартыненко. Это подразделение, впереда которого шли три цепи стрелков, продвигаясь по самой непроходимой местности, вышло на равнину, где сражались Якубович и Ван-Гален, и, на ходу построившись в каре, открыло плотный огонь, заходя в правый фланг вражеской коннице, которая, уже оттесненная, начала отступать, хотя и сохраняя порядок. В этот момент раздался отдаленный, но тем не менее энергичный голос генерала, послуживший сигналом к одновременной решительной атаке карабахцев и апшеронцев на неприятельскую конницу, и та бросилась врассыпную, бежала с поля сражения в горы, сея смятение и уныние в селениях этой страны. В это же время среди позиций вражеской пехоты
160 Хуан Ван-Гален взорвался пороховой погреб, вызвав в ее рядах полнейшее замешательство; воспользовавшись этим обстоятельством, майор Мартыненко повел батальон в штыки на находившиеся перед ним брустверы, которые составляли правый фланг первой линии неприятельских укреплений. Он взял их с незначительными потерями, закрепился, чтобы иметь возможность дать отпор неприятелю, который, поняв важность утраченной позиции, пытался отбить ее, но в конце концов прекратил бесплодные попытки и отступил, укрывшись за брустверами второй линии. Было уже десять утра, когда майор Мартыненко закрепился на правом фланге неприятельской линии; то была чрезвычайно выгодная позиция на возвышенности, откуда хорошо были видны укрепления Хосерека и лагерь вражеского резерва, устроенный на равнине, что доминировала над крепостью; в центре его стоял шатер Сурхай-хана, украшенный множеством самых разных вымпелов. <...> Аслан-хан с частью конницы с самого начала стоял на дороге перед аулом, отбивая неприятеля, который во время операции Якубовича и Ван-Га- лена неоднократно большими массами налетал на него; Мартыненко получил приказ с частью людей выдвинуться к траншеям Хосерека, дабы посдержать рекогносцировку. Русская пехота, следовавшая по дороге с генералом, остановилась, выйдя на возвышенность, доминирующую над лугами, что раскинулись вокруг Хосерека. Князь Мадатов, видя, как неприятельские аванпосты под натиском Аслан-хана отступают к крепости, и выслушав доклады офицеров штаба о состоянии укреплений и обороны, дал диспозицию наступления четырьмя колоннами. Первую составляли гренадеры Грузинского полка под командованием майора Сицианова при поддержке четырех пушек; она располагалась на левом фланге и должна была на всякий случай оставаться в резерве. Второй и третьей колонне придавались шесть артиллерийских орудий; вторую колонну, которой командовал подполковник Коцебу, составлял первый батальон Кубинского полка; третью под командой подполковника Сагинова — половина второго батальона Апшеронского полка. Эти две колонны образовывали центр и следовали по дороге прямо на селение. Аслан- хан получил приказ занять позицию с другой стороны крепости и кладбища. Четвертая колонна, составленная из второй половины второго батальона апщеронцев с приданными двумя полевыми пушками, пошла на редуты, что соединяли левый фланг крепости с возвышенностью, где располагался неприятельский лагерь. Командовать ею генерал поручил Ван-Галену. В час дня русские одновременно пошли в атаку на крепость и были встречены сильным и частым огнем осажденных, причем в значительной мере он был обращен против четвертой колонны; обходя на короткой дистанции подножие возвышенности, она попала под обстрел с фланга со стороны стрелков, до той поры прятавшихся в укрытии. Четвертая колонна оказалась между двух огней на пересеченной местности, где к тому же были вырыты канавы и траншеи, что делало невозможным какой-либо маневр батареи, против которой в особенности был направлен меткий огонь лезгинцев (на ногах уже остались немногие из прислуги); все это вынудило Ван-Галена ускорить штурм. Он уже приготовился к нему, но тут генерал, заметив его приготовления, спешно направил к Ван-Галену своего адъютанта князя Бебутова с приказом остановить штурм и задержать колонну до тех пор, пока батарея, расположенная в центре, не откроет огонь по неприятельским укреплениям для облегчения приступа и уменьшения возможных потерь. Однако к моменту, когда князь Бебутов добрался до расположения Ван-Галена и передал ему приказ командующего, четвертая колонна, стоящая в шестидесяти шагах от неприятельского бруствера, огонь с которого все усиливался, находилась в слишком невыгодном положении, чтобы выполнить приказ, <w>
Два года в России 161 Да было уже и слишком поздно исполнять его, и Ван-Гален, убедив в этом князя Бебутова, взмахнул саблей, давая сигнал к штурму. Спустя десять минут, неустрашимо карабкаясь по лестнице из трупов и ранцев, солдаты овладели передовыми брустверами Хосерека, захватив два главнейших знамени лезгинской знати. Захватывая траншею за траншеей, они ворвались в селение. Неприятель, видя, что его коммуникации с возвышенностью вот-вот будут перерезаны, устремился в главную мечеть, где приготовился к отчаяннейшему сопротивлению. Здесь с Ван-Галеном соединился Сагинов с третьей колонной, который обходным маневром подошел поддержать его преждевременный штурм, меж тем как первая и вторая колонны с другой стороны крепости отвлекали осажденных на себя. Через несколько минут была взята мечеть, защитники которой дорого поплатились за свое неразумное упорство. Знамя Апшеронского полка, развевавшееся на минарете под звуки военного марша, возвестило генералу, который наблюдал за сражением, падение Хосерека. Две другие колонны, воодушевленные столь удачным исходом, не замедлили войти в аул, подавляя последние попытки сопротивления уже ослабевшего противника. Защищенная дорога, построенная Сурхай-ханом для сообщения между своим лагерем и крепостью, послужила прикрытием третьей и четвертой колоннам для прохода на возвышенность; колонны столкнулись с частью неприятельских резервов, которые при штыковой атаке русских поспешно бежали. Майор Мартыненко крайне своевременно, как и подобает опытному офицеру, выступил с позиции, которую ему в самом начале боя определил генерал, нанеся совместно с конницей стремительный удар по левому флангу неприятеля, и теперь уже разгром его стал полным и бесповоротным. Шатер Сурхай-хана, где встретились Ван-Гален и Мартыненко, был отдан в добычу солдатам, что в этой стране почитается за проявление наивысшего презрения к хвастливому врагу. Аслан-хан, для которого этот день стал поистине победным, со своей конницей стоял за кладбищем; он должен был брать в плен, но не карать всех, кто, спасая жизнь, бежал из крепости, а их были сотни и сотни, особенно когда пали последние укрепления и была взята мечеть; не собираясь их наказывать, он отпускал пленных по домам, и благодаря этому вся страна очень скоро узнала о разгроме под Хосереком. Поле боя и улицы, заваленные ранеными, лошади, военная добыча, большое количество превосходного и дорогого старинного оружия, чугунные пушки разного калибра, неумело поставленные на лафеты; от тридцати до сорока знамен, тысяча пленных (в этой варварской стране редко дают пощаду пленникам после столь ожесточенного боя), разбежавшееся неприятельское войско — таковы были результаты сражения при Хосереке. Потери русских войск, не столь значительные как по численности, так и по знатности убитых и раненых, составили девять офицеров, триста человек пехоты и шестьсот — конницы. <...> Когда оба батальона Апшеронского полка спустились с возвышенности туда, где был разбит лагерь, в их шеренгах были видны значительные пробелы, произведенные неприятельским огнем, к тому же только у немногих офицеров и унтер-офицеров не было повязок, свидетельствующих о ранении; когда они пришли к месту, назначенному им для бивака, к ним подошел генерал и самолично поблагодарил их. <...> В России существует обычай: если воинская часть брала приступом крепость или редут, иными словами, шла грудью на укрепление, то после сражения она проходит маршем перед главнокомандующим или самым высшим чином среди присутствующих, и во время этого марша в шеренгах бывают оставлены пробелы на месте тех, кто был унесен с поля боя мертвым или тяжело раненым; те же, кто отделался легкими или не слишком тяжелыми ранами, идут в бинтах и повязках в строю. Благодаря этому 6 Звезда № 3
162 Хуан Ван-Гален генерал с первого взгляда имеет представление о понесенных потерях, окончательное число которых позже докладывается ему штабом. По завершении марша обоих батальонов (они последними вошли в лагерь) генерал по обычаю, издавна существующему в России, подозвал и пригласил отобедать к себе командиров, которые отличились при штурме и оказались достойными в соответствии со строгим статутом военного ордена Святого Георгия, награждения им. Сагинов и Ван-Гален получили эту почетную награду. Генерал собственной рукой возложил этот же орден на грудь погибшего брата Аслан-хана. Мартыненко, Якубович, князь Бебутов, а также другие офицеры были награждены крестами Св. Владимира либо Св. Анны, которыми жалуют как военных, так и штатских лиц. К знамени Апше- ронского полка была прикреплена полосатая лента национальных цветов Российской империи, то есть оранжевого и черного, являющихся и цветами ордена Святого Георгия, как знак отличия, дополняющий эту награду. Меж тем семьи, не сумевшие или не пожелавшие бежать из Хосерека и прятавшиеся в многочисленных погребах и подвалах селения, стали постепенно вылезать из своих укрытий и подходить к генералу, который говорил с ними со всей вежливостью и гуманностью, свойственной европейским солдатам, чего эти азиаты, вне всяких сомнений, никак не ожидали. Многочисленных неприятельских раненых, скопившихся в селении и в каждом его доме, доверили попечению родственников и священнослужителей под присмотром двух армейских хирургов. В одиннадцать вечера, перед тем как отправиться ко сну, генерал распорядился отпустить на свободу всех пленных, содержащихся в лагере. Каждому из них был выдан пропуск, и они без помех возвратились к родным очагам, так что жители Казикумука (столицы ханства) смогли убедиться, что не против них направлена враждебность русских; те хотят лишь низвергнуть угнетавшего их тирана. <...> Так завершился достопамятный день 12 июня (24 по нашему стилю). Было много беспорядка и сумятицы, но вряд ли следует обращать на это чрезмерное внимание, поскольку они естественны и неизбежны в сражении с противником столь же воинственным, сколь и недисциплинированным. Племена здешние, убежденные, что неустрашимость и личная доблесть составляют единственные достоинства воина, с тщеславной самонадеянностью уповают лишь на самих себя и отвергают всякую дисциплину, почитая европейскую тактику проявлением трусости, каковая, по их мнению, присуща всем христианам. Ни многочисленные примеры, опровергающие их убеждения, ни тяжелые уроки, которые они неоднократно получали, не могут разрушить в них подобных предрассудков, и потому, потерпев поражение, они приписывают его единственно лишь воле небес. Несомненно, смирение Евангелия и спесивость Корана играют в этом определенную роль, ибо воззрения таковые свойственны всем магометанам, будь то в Азии или в Африке. Лезгинцы, хотя и являются, подобно большинству народов Кавказа, с самого юного возраста отличными стрелками, пехотинцы, пожалуй, самые никудышные в мире. Лезгинец страстно любит своего коня и верит, что конь дан Богом человеку, чтобы разделять с ним его славу и неудачи. Он с детства упражняется в верховой езде и в обращении со всяким оружием и уверен, подобно лучшим европейским стрелкам из пистолета, что пуля или стрела, пущенная им, попадет туда, куда он ее посылает. У их ружей, калибр которых на пять адарме1 меньше наших, дальность стрельбы благодаря более длинному стволу раза в полтора больше, чем у тех, что приняты на вооружение в европейских армиях. Огонь их отрядов, ведущийся всегда из укрытия, удивительно меткий и непрерывный, причиняет значительные потери, каких в Европе не знают; их пренебрежительное отношение к воин- 1 адарме —- старинная испанская мера веса, равная 0,179 г.
Два года в России 163 ской дисциплине и артиллерии усиливается еще и тем, что своим метким огнем они способны снять прислугу любого выставленного против них полевого орудия. Идут ли они в наступление или отступают, это всегда сопровождается криком и воплями, что является непременным следствием их неукротимого фанатизма, Когда им приходится сражаться на позиции (имеется в виду — укрепленной), они с длинными своими ружьями за спиной стесняются толпой, отражают удары сабель левой рукой, обмотанной, наподобие щита, буркой, а другой рукой бросают в противника кинжал, что при их меткости и ловкости на небольшой дистанции в редких случаях не имеет фатального результата. Их начальники в сражениях выделяются блестящими кольчугами, шлемами и шишаками, богатым оружием, украшенным золотом и серебром, и роскошным шитьем одежд, а при обороне укрепленной позиции знаменами с вышитыми изречениями их пророка. Татарские контингенту, входящие в состав русской армии, которые прежде не менее враждебно, чем лезгинцы, относились к военной тактике, благодаря общению с русскими войсками с каждым днем все больше приучаются к порядку и дисциплине, ничуть не теряя при этом своей природной храбрости, и лишь в отдельных исключительных случаях, наподобие гибели брата Аслан-хана, в пылу схватки они забывали о приобретенной выучке и с огромным трудом удерживались от испускания воплей. Татары из Карабаха, Кураха и других княжеств Грузии, включенные в русскую армию, в прежние времена составляли отборную часть персидского войска; после того как они покорились Российской империи, их помощь в войнах на Кавказе и в Армении была весьма полезна русским, Конница эта, с каждым днем все больше приобретающая черты регулярной, станет со временем одной из самых лучших частей российской армии. Русский солдат, по натуре своей столь же неприхотливый, как испанский, идет в атаку с такой же неустрашимостью, и ему не нужно поднимать дух всякими сильными средствами, к чему прибегают в подобных обстоятельствах европейские генералы, дабы пробудить мужество в своих войсках. Огонь и неистовый напор неприятеля русские солдаты выдерживают с неизменным и полнейшим хладнокровием, а когда возвращаются в лагерь, довольствуются для удовлетворения своих потребностей куском хлеба либо лепешкой, да глотком воды. Истово верующие и неизменно верные своей религии, что составляет основу их личного достоинства, солдаты по сигналу своего командира к атаке осеняют себя крестным знамением со строгим единообразием (что является одним из положений устава русской армии), бросают исполненный полнейшего доверия взор на того, кто с саблей в руке ведет их в бой, словно желая проникнуть в его мысли, и следуют за ним в полном молчании, круша врага с неутомимым напором и воодушевлением. У ВанТалена есть крестик из позолоченного металла, который торопливо вручил ему старый солдат, смертельно раненный при штурме бруствера; сделал он это, очевидно, на всякий случай, чтобы его драгоценная святыня не досталась нехристям. Вечером Ван-Гален поручил разыскать татарина, награжденного орденом Почетного Легиона, который так отличился утром в сражении, и тот явился к нему ночью, когда офицеры покидали палатку генерала. — Вы понимаете французский? — осведомился у него по-русски Ван-Гален. — Oui, топ Mayor*, — ответил тот на французском. — Что означает эта награда? — L'Empereur те la donna a Wagram**.» и я получил бы сегодня от него вторую такую же, если бы он мог видеть нас в деле. <...> Да, господин майор {фр.). Император пожаловал мне ее при Ваграме {(pp.).
164 Хуан Ван-Гален Примечательный этот персонаж был из числа тех мамелюков, которые последовали из Египта за остатками французского корпуса и из которых впоследствии был сформирован эскадрон императорской гвардии. Попав в плен к русским во время незабываемого отступления из Москвы» сей ветеран-азиат был выслан русской полицией на его родину в Карабах и с большой охотой исполнял свою воинскую повинность всякий разг когда его хан собирал войско и на него выпадал жребий, и с не меньшей же охотой заменял на этой службе других. Глава 18 Бегство Сурхай-хана.— Изъявление покорности страной. — Возведение на трон Аслан-хана. — Уход победителей из страны Сурхай-хан бежал со всей стремительностью и в середине ночи того памятного дня 12 июня с весьма малым числом людей уже был у стен своей столицы. К несчастью для него, роковое известие о поражении опередило его на несколько часов, и он обнаружил ворота Казикумука запертыми. Вотще выкрикивал он свое имя и причины, побудившие его к столь внезапному поязлению тут; его категорически отказались впустить, объявив о том с высоты стен, так что он имел все основания считать себя лишенным власти. Вне себя от ярости он принялся изрыгать угрозы, что лишь внушило презрение к нему. Несколько старейшин, уполномоченных объявить окончательную волю народа, поднялись на стену и посоветовали ему ехать своей дорогой, ежели он хочет спасти свою жизнь, а иначе с ним обойдутся как с врагом. Сурхай-хан, не столь мужественный, как один из его предшественников, который в подобных обстоятельствах собственной рукой нанес себе смертельный удар, не в силах снести позора, стал упрашивать депутацию старейшин, готовый пойти на тысячи унижений, лишь бы его впустили внутрь стен, однако когда и это не возымело действия, попросил в качестве последней милости, чтобы ему выдали всех его наложниц и дворцовых служанок. Через несколько минут их выпустили из города в сопровождении эскорта, вполне достаточного, чтобы обеспечить безопасность на пути до границы, то есть до последнего убежища, княжества, расположенного высоко в горах, в самой неприступной части Кавказа. Итак, низвергнутый тиран отправился в изгнание вместе с двумя десятками наложниц и сотней служанок своего гарема, не оставив у народа никакой о себе памяти, кроме воспоминаний о жестокостях и несправедливостях, какие он творил во время своего правления. Лезгинцы Казикумукского ханства, для которых война столь же желанна, как и для остальных их единоверцев на Кавказе, тем не менее умеют ценить блага мира, а с другой стороны, они менее склонны к разбою. Властолюбие и козни Сурхай-хана, ввергнувшие их в эту войну, ни в коей мере не поддерживались большинством благомыслящей части народа. Всегда следует принимать во внимание то, что мы с самого начала отмечали, говоря о Кавказе: управляют общественным мнением старики, а молодежь только исполняет их решения. Так что ранним утром 13-го, то есть 25-го, июня народ, дотоле подавляемый тиранством Сурхай-хана, громогласно возвестил о его свержении. На рассвете же было создано временное правление, составленное, по древнему обычаю этой страны, из нескольких самых уважаемых семидесятилетних старейшин. Понимая всю безнадежность сопротивления победителю, старейшины эти тотчас же договорились назначить депутацию, в которую вошли трое из
Два года в России 165 них, и направить ее к Аслан-хану, дабы при его посредничестве с достоинством предложить мир и объявить о покорности русскому правительству. В тот же день в три часа пополудни они прибыли в хосерекский лагерь и были в шатре Аслан-хана. Тот немедля проводил их к генералу Мадатову. Не успели они еще договориться о предварительных основах договора, как старейшины эти по доброй воле предложили себя в заложники в качестве гарантии исполнения устного соглашения, однако хитроумный Аслан-хан, верный искусной политической линии, которую он наметил себе при обращении с новыми завоеванными подданными, после этого предложения возглавил лезгинскую депутацию и уже совместно с нею вел переговоры. Трое старейшин с мужественными суровыми лицами прибыли при полном вооружении и в самых великолепных и дорогих нарядах. Один из них, когда его окружили, рассматривая искусно выделанную кольчугу, продемонстрировал, что ружья всех троих заряжены, однако факт этот, который среди европейцев незамедлительно был бы воспринят как свидетельство коварных замыслов, здесь, напротив, является одной из составляющих этикета при подобных церемониях. В соответствии с одним из пунктов договора присяга императору Александру, возведение на трон Аслан-хана и прочие акты должны были торжественно произойти в столице; посему вечером того же дня генерал отдал приказ всем подразделениям быть готовыми по первому сигналу к форсированному маршу; исключение составил лишь один батальон и несколько эскадронов, необходимых для поддержания порядка в Хосереке, соседи которого как раз возвращались по своим домам. На следующий день экспедиционный корпус взял направление на столицу, Природная крутизна и труднопроходимость тамошних дорог, удвоенная к тому же преградами, которые постарался устроить Сурхай-хан в качестве оборонительных средств, настолько затрудняла продвижение артиллерийского парка, что пришлось отпрячь пушки, и теперь их поднимали полторы сотни пехотинцев, назначенных для этого из разных батальонов. Так;им образом артиллерия с огромными трудами преодолела расстояние, не превышающее трех верст; видя трудности и медлительность продвижения, генерал приказал третьему батальону-Апшеронского полка остаться с восемью из двенадцати пушек; остальные войска с четырьмя пушками встали на ночь лагерем в пятнадцати верстах от вышеупомянутой столицы. Сопровождавшие корпус лезгинские посланцы, желавшие как можно скорей прибыть в Казикумук, отправили гонцов к его жителям, а также в ближние предместья и аулы с распоряжением в течение ночи исправить дорогу, чтобы обеспечить проход артиллерии. Жители со рвением вышли на эти работы, что свидетельствует об укоренившемся обычае подчиняться приказам старейшин. Но видя артиллерию, они не могли прийти в себя от удивления: то были первые пушки, въехавшие на своих колесах в их страну. Имевшиеся у них персидские пушки перетаскивали волоком на бревнах, как о том уже рассказывалось, и лафеты у них были самые примитивные, без колес. В пятнадцати верстах от столицы, то есть в нескольких шагах от лагеря, где войска остановились на ночлег, был мост без каких-либо перил и вообще ограждения, чрезвычайно длинный, хотя и построенный как одно- арочный; то было единственное средство сообщения, связывающее приграничные и внутренние земли ханства. Мост был до того узкий, что пришлось прибегнуть к некоторой изобретательности, чтобы по нему смогли проехать орудия. Углубляясь на лезгинскую территорию, все с каждым шагом укреплялись в мысли, что если бы властитель этой страны пользовался любовью и расположением народа и смог поднять его на свою защиту, завоевание ее затянулось бы надолго и было бы сопряжено с неимоверными трудностями. Из Казикумука вышло навстречу генералу еще одно посольство или депутация старейшин. Заметили его, когда голова колонны уже поднялась на возвышенности, окружающие столицу, до которой оставалось верст во-
166 Хуан Ван-Гален семь-десять. В воротах города третья депутация в окружении знамен и трофеев подала генералу на парчовой, шитой золотом и украшенной драгоценными камнями подушке ключи от города, а также на чистом подносе вареный, но рассыпчатый рис, выложенный в форме конической пирамиды, дабы русский командующий по древнему азиатскому обычаю взял пальцами щепотку и отведал в знак мира и братства. После чего ему поднесли в дар великолепного коня в богатой сбруе, ружье, запоясный пистолет, кинжал, наибольшая ценность которого заключалась в редкостном качестве дамасского клинка, что закаливался с добавкою яда. Все эти весьма дорогие подарки служили еще одним подтверждением официального заключения мира и союза. Князь Мадатов обратился к депутатам, по большей части седовласым, с речью и произнес ее на их языке; он изъяснил им благородные устремления императора Александра, чьи войска в качестве награды за свои победы жаждут лишь одного — чтобы народы Кавказа пользовались плодами мира, единственного способа достичь процветания и общественного благосостояния. Преимуществом Мадатова было знание всех диалектов азиатского языка, на которых он не только говорил, но и писал, и это стало причиной его огромной популярности, а также особого благоволения, какое выказывал ему главнокомандующий Ермолов. Петербургское правительство, разумеется, обратило на него внимание и привлекало к самым трудным переговорам. Этот незаурядный генерал пал в жестоком сражении во время последней войны с Турцией1. В заключение своей речи князь Мадатов объявил, что тиранически правивший хан низвергнут, победа решила его судьбу, и призвал народ признать своим новым правителем доблестного Аслан-хана. Лезгинцы разразились восторженными, радостными криками, подтвердив самым торжественным образом, сколь желанна им смена династии. По прибытии во дворец его нашли в том же роскошном состоянии, в каком он был, когда им владел бежавший хан. Лестницы, галереи и покои были покрыты богатыми коврами и золотыми тканями. Аслан-хан расположился в зале приемов, окруженный всей лезгинской знатью. Генерал, обойдя вместе с русскими офицерами прелюбопытнейшие сады, галереи, купальни и прочие достопримечательности, где в кругу своих наложниц в основном и проводил время Сурхай, покинул дворец, позволив новому хану заняться созданием своего совета и назначением придворной челяди, почти основным занятием которых, как и в других частях света, станут дворцовые интриги. Ночью в честь нового хана были устроены иллюминация и разнообразные поразительные фейерверки из тех, что более всего распространены в Азии. <...> Спустя сутки после вступления в столицу русских явились поздравить нового хана все, включая остатки войска Сурхая, который, будучи покинут народом, нашел убежище в крохотном безводном и диком краю, расположенном в Кавказских горах между Казикумукским ханством и чеченцами. По сведениям, полученным Аслан-ханом, там ждали только благоприятной оказии, чтобы безопасно переправить его в Персию или Турцию. В одиннадцать утра торжественно отворились двери большой казикумук- ской мечети, которая по архитектурному стилю имеет известное сходство с мечетью Абдерраманов2 в Кордове. Аслан-хан явился в сопровождении 1 Генерал Мадатов не был убит, но умер сразу после турецкой войны — 4 сентября 1829 года — от обострившегося туберкулеза. Абдерраманы (Абдаррахманы) — имена первых эмиров арабской династии Омейядов, правивших в 732—750 гг. в Кордове.
Два года в России 167 пышной и многочисленной свиты; в центре святилища стоял барабан, а на нем лежал Коран; в присутствии прославленного знамени второго батальона Апшеронского полка нотабли столицы и других селений ханства, призван* ные участвовать в церемонии, клали руку на вышеупомянутую священную книгу и приносили присягу на верность российскому императору и покорность Аслан-хану. Затем на свой манер подписывались под актом присяги, а именно окунали подушечку указательного пальца в чернейшие чернила и оттискивали на документе: подобный оттиск на бумаге или пергаменте, лежащем на Коране, почитается у них как священнейшая нерушимая гарантия данного слова. Рота Апшеронского полка была единственным подразделением, присутствовавшим, дабы воздать почести знамени, при этой церемонии, и полковая музыка у дверей мечети без перерыва играла веселые татарские мелодии в полном соответствии со вкусом лезгинского простонародья. Остальная часть корпуса стояла вне стен города под ружьем вместе с генералом и офицерами, чтобы торжественно почтить акт присяги, а равно и на тот случай, ежели произойдет что-то непредвиденное, По завершении церемонии Аслан-хан, облаченный в царственный пурпур, предстал на стене мечети, что выходила на русский лагерь, и двадцать четыре артиллерийских залпа, эхом отозвавшиеся в окрестных горах, а также клики народа возвестили о восшествии на трон нового хана. Мадатов у входа в свою палатку принял явившегося с визитом Аслан-хана и многочисленных придворных, окружавших его. После лаконичного вступления, соответствующего сану, которым он только что был облечен, Аслан-хан с высочайшей трезвостью представил ситуацию, в какой находятся его новые владения, их военные, сельскохозяйственные и торговые ресурсы, средства, какие он предполагает применить, дабы обеспечить благоденствие народа, который он считает достойным того, чтобы отдать ему все свои заботы. Затем он красноречиво выразил свое пламенное желание как можно скорей урегулировать договор относительно воинского контингента и подати, которую с этого дня его новое ханство должно платить Российской империи; в заключение же добавил, что верховная военная власть, к которой он сейчас обращается, может доверять крепости его слова и немедленно, ежели сочтет это уместным, вывести войска из ханства, и это будет, как он полагает, самой разумной мерой, призванной успокоить опасения, которые возбуждает присутствие русского корпуса в душах тех, кто не способен понять мирные устремления генерала. Речь эта, произнесенная с природной пылкостью, присущей азиатской манере выражаться, перед аудиторией, слагающейся по преимуществу из первейших людей страны, произвела на них большое впечатление, а предложенная Аслан-ханом система налогов, которая должна прийти на смену поборам его предшественника, похоже, окончательно завоевала ему все сердца. После нескольких обоснованных замечаний касательно ситуации страны, которая еще совсем недавно почиталась охваченной пламенем мятежа, зажженным кознями бывшего хана, князь Мадатов объявил, что выход корпуса состоится сразу же после получения гарантий, что порядок не будет нарушаться и не произойдет никакого восстания против санкт-петербургского правительства. Тотчас же Аслан-хан, сжав одной рукой руку Мадатова, а вторую возложив на крест Св. Владимира, что украшал его грудь, горячо и страстно воскликнул, что он дает России в качестве гарантии свою голову, что лезгинский народ уже по одной причине своего благородного горского происхождения достоин доверия, о котором он просит и которого жаждет, что скорейший уход русских легионов сотрет воспоминания о вражде, каковую разжигал в нем его бывший повелитель, и что даже тень недоверия -.со .стороны русского императора будет для лезгинцев стократ более тягостной карой, чем та, что обрушилась на них в Хосереке. <...>
168 Хуан Ван-Гален Поскольку русские офицеры привыкли разговаривать с Аслан-ханом доверительно и накоротке, один из них не смог скрыть удивления, видя, с каким упорством тот стремится остаться в одиночестве, отдав себя на милость народу, который еще несколько дней назад был весь целиком враждебен ему и с которым и его предки, и его подданные всегда воевали. Аслан-хан, желая прервать рассуждения этого офицера, дал весьма примечательный ответ: «Когда государь хочет сохранить голову, он должен предложить свое сердце, однако, — добавил он, сжав рукоять заткнутого за пояс широкого кинжала, — понимая, что будет предан, неизменно держать его в руках, чтобы суметь покарать предателя»1. Вечером того же дня состоялась встреча в палатке генерала, который, учитывая новые гарантии, предъявленные Аслан-ханом, счел, что больше нет резона противиться его настояниям. Назавтра утром на аудиенции, которая была дана явившемуся представиться новому государственному совету, генерал объявил, что, удовлетворенный верноподданническими устремлениями хана, более не требует гарантий верности лезгинцев и что войскам будет отдан приказ покинуть провинцию, как только будут получены присяга и соответствующие подписи на актах оной жителей удаленных регионов, которые по сей причине не смогли своевременно явиться в столицу. В беседе, состоявшейся в предшествующий день, Мадатов договорился с Аслан-ханом об освобождении многих несчастных русских, взятых лезгинами в плен, которые рассматривали их как военную добычу и многие годы укрывали в горах, где те исполняли самые тяжелые работы. Когда на следующий день генерал и офицеры увидели их, ни у кого не возникло сомнений относительно того, какие страдания пришлось претерпеть несчастным. Полуголые, с ввалившимися глазами, мертвенно-бледные, с телами в синяках, со следами плетей, которыми их постоянно стегали, несчастные эти солдаты, предательски захваченные лезгинцами во время их набегов, были дружески приняты своими старыми товарищами, старавшимися выказывать им заботы, какие только позволяла обстановка военного лагеря. Один из освобожденных пробыл в плену восемнадцать лет и, поскольку все эта время не общался с собратьями по несчастью, почти позабыл язык своих отцов. Тело его было испещрено шрамами и покрыто ранами, доказательством Жестокого обращения с ним хозяина, одного из фаворитов бывшего хана. И все время, пока он пребывал в рабстве у этого человека, он был свидетелем постоянных нескрьшаемых сношений и частого обмена гонцами между Мустафой-ханом и Сурхаем. Получив о том сведения от бывшего пленника, Мадатов еще раз убедился в лживости и клятвопреступное™ Мустафы. Впоследствии Мустафа, вызванный Ермоловым в Тифлис, дабы рассеять выдвинутые против него тяжкие обвинения, бежал из своей столицы Фитаха со всеми наложницами, сыновьями и сокровищами, оставив тем самым свои владения России, которая установила в Нухе свое постоянное правление2. Князь Мадатов, видя, что данное ему поручение полностью выполнено, отдал приказ возвращаться, и вечером девятнадцатого войска снялись с лагеря и двинулись в путь, сопровождаемые Аслан-ханом и его новым двором. <...> Перевод с испанского Леонида Цывьяна 1 В 1826 году Сурхай-хан вторгся в ханство, пытаясь вернуть власть, но, не поддержанный народом, был разбит Аслан-ханом. 1 За три года до этого Ермолов писал графу М. С. Воронцову: «Ты конечно помнишь Мустафу, хана Ширванского. Этот поистине молодец. Подвластные его им довольны, беспокойств начальству нет. В земле похвальное устройство, и я сыскал его тко~ доверенность. С ним буду уметь ладить».
РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКИЙ АРХИВ РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ Рубрику ведет Владимир Безносов ВЛАДИМИР БЕЗНОСОВ ПОКАЯННЫЕ ПИСЬМА В. Н. ИЛЬИНА, ИЛИ СТРАСТИ ПО БЕРДЯЕВУ «Терпимости у нас никакой... Осуждать, бранить, насмехаться — чем скандальнее, тем приятнее. Попадались имена, о которых в продолжение двух-трех дней слышалось хорошее. «Ну вот, — думалось, — нашелся порядочный человек». Куда! На третий или на четвертый день раздавались о нем такие благовесты, что хоть уши затыкай». М. Погодин Настоящая публикация из бердяевского архива логично продолжает дневники Л. Ю. Бердяевой («Звезда», 1995, №№ 10—12). Вниманию читателя предлагаются письма к Н. А. Бердяеву Владимира Николаевича Ильина, философа, богослова, историка литературы и философии, композитора. Они охватывают период с 1925 по 1943 год. Посередине этого периода, в 1935 году, между философами произошла крупная размолвка, виной которой была публикация в газете «Возрождение» статьи Ильина «Идеологическое возвращенство». Статья была написана как бы по поводу только что — в 1934 году — опубликованной книги Бердяева «Судьба человека в современном мире (К пониманию нашей эпохи)», но являлась, по сути своей, весьма желчной реакцией на все его творчество. Чтобы читателю легче было самому судить о причинах конфликта, перед письмами Ильина Бердяеву мы помещаем саму статью и отклик на нее группы русских мыслителей в газете «Последние новости». Читая письма Ильина, испытываешь чувства боли, страдания и сострадания. Ну зачем такие экзальтации? Зачем так беспощадно, до какого-то жуткого сладострастия сечь себя? Неужели нельзя было без этаких хватающих за душу и путающих надрывов? В дневнике Л. Ю. Бердяевой (см. «Звезда», 1995, № 11) «поступок» Ильина расценивается как просто неприличный: Ильин пишет пасквиль на Бердяева и подписывается чужой фамилией — П. Сазанович. В окружении Бердяева решили, что Ильин хотел скрыться за псевдонимом, что он «струсил». Ничего подобного, конечно, не было. И до статьи «Идеологическое возвращенство» он опубликовал в 1935 году в «Возрождении» же (18 января) статью «Пореволюционная бодрость». В этой статье тот же стиль, дух, что и в «Идеологическом возвращенстве». Подпись — В. Созанович. В статье же 1 февраля — П. Сазанович, небольшое изменение. В чем же причина такого резкого выпада Ильина? Наверное, — в страстности русской души и самого автора «Идеологического возвращенства». У Ильина были два заклятых, смертельных врага: материализм и коммунизм. Именно материалисты-коммунисты лишили Ильина Родины, России, и он не мог понять: как можно о них писать «объективно», без презрения и ненависти? Ильин не мог простить Бердяеву «заигрывания» с коммунизмом, того, что Бердяев признавал, пусть и относительную, но правду коммунизма. В «Философии неравенства», которую Ильин считал лучшей книгой Бердяева, автор показал всю внутреннюю метафизическую порочность революции и коммунизма, и вдруг после этой книги он спокойно рассуждает о коммунизме, пишет, что есть нечто похуже коммунизма — расизм с его неизбывной патологической ненавистью. © Владимир Безносов, 1997.
170 Владимир Безносов Для Ильина коммунизм — это исчадие ада, воплощенное зло. И тот, кто пытается хоть как-то, хоть в чем-то оправдать это зло, готов примириться с дьяволом. Для Ильина это не просто невозможно — это не по-христиански. Дьяволу, злу, коммунизму должна быть объявлена священная война. Только подобной бескомпромиссной установкой можно объяснить то, что Ильин мог поверить в освобождающую миссию национал-социализма от дьявольского коммунизма, по сравнению с которым «национал-социализм есть рай». Известно, что Ильин сам ездил в Германию, убедился, что это за «рай», и с ужасом отшатнулся от него. Но это произошло уже в 1939 году. А в 1935-м Ильин воюет с Бердяевым и называет его «дедушкой русской революции в эмиграции»! Признаемся, что из самой книги «Судьба человека в современном мире» этот вывод сделать весьма трудно. Анализируя общую духовную ситуацию в мире, Бердяев пишет: «...процесс, происходящий в мире, есть не только конец индивидуализма, но и страшная опасность для вечной истины персонализма, т.е. для самого существования человеческой личности». И главными источниками цодобной опасности Бердяев считает равно коммунизм и национал-социализм. Ибо: «Русский коммунизм и немецкий национал-социализм — диктатуры миросозерцания, диктатуры над духом». Казалось бы, куда уж яснее! Однако... Конечно, не только конкретная ситуация — драматическая ссора Ильина с Бердяевым — побуждает нас обратиться к письмам Ильина и попытаться разгадать причины (явные и неявные) конфронтации русских мыслителей. Публикуемые письма воспроизводят некие архетипы борьбы и неприятия чужих точек зрения, заложенные в русском духе и характере. Импульсом к публикации статьи в «Возрождении» могло послужить и то обстоятельство, что Бердяев, состоя ректором Религиозно-философской академии, несколько раз перед этим отвергал некоторые вполне академические предложения Ильина. Сначала Владимир Николаевич собирался прочесть 4 лекции о танатософии, в которых намеревался разгадать «тайну смерти и посмертного пути». В 1933 году он предлагает прочесть курс лекций «Искусство и душа, — тайна артиста», и хочет прислать программу для четырех или трех лекций на эту тему. Вполне возможно и естественно, что отклонение Бердяевым курса лекций Ильина, а также его четырех статей для журнала «Путь» больно задело самолюбие автора. Но это, конечно, могло быть лишь поводом, причина же была в другом, а именно в том, что Бердяев позволил себе, по мнению его критика, сблизиться «с революционными пошляками», сошел с «антиреволюционной, органической точки зрения», представленной в «Философии неравенства». Для Ильина это было изменой делу священной войны с бесами революции. Как сам Бердяев оценил этот «поступок» Ильина? В «Самопознании», через много лет, он так опишет ситуацию: «Я заметил неискренность в отношении ко мне со стороны некоторых русских. Люди выражали больше единомыслия со мной и больше любви ко мне, чем это в действительности было... Наиболее печальна была история с В. И., человеком больших умственных дарований, разговор с которым бывал интересен. В. И. постоянно у нас бывал, был другом дома, объяснился мне в любви, целовал в плечо, называл себя моим последователем. И потом вдруг написал против меня отвратительную по тону статью в очень враждебной мне газете. Он полетел по наклонной плоскости, и в нем обнаружился настоящий зубр. Многое объясняется тут крайней неуравновешенностью, тяжелой болезнью души. Это очень несчастный человек, который не может реализовать своих дарований. В прошлом я его очень защищал и многое ему прощал». Получается так, что раньше прощал, а когда Ильин восстал против самого Бердяева — простить оказалось невозможно. В любви к нему Ильина Николай Александрович сомневается все же зря. Но ей сопутствовала и чрезмерно обостренная, невероятно экзальтированная требовательность. В том, что реакция была, мягко говоря, неадекватной, Бердяев, естественно, прав. Многое в письмах Ильина будет шокировать читателя: стиль писем, как и стиль статьи «Идеологическое возвращенство» — излишне жесткий. Беседуя в парижской квартире Ильина с его вдовой, Верой Николаевной Ильиной, я, как мне показалось, услышал нечто главное о самом мыслителе. Многое помог мне также понять в нем Кирилл Александрович Ельчанинов. Приведу выдержки из беседы с Верой Николаевной. На мой вопрос, кого из русских писателей В. Н. Ильин более всех любил, Вера Николаевна ответила: «Он мог цитировать Гоголя наизусть <...> Целая книга о Толстом написана. Есть у меня рукопись. И о Пушкине масса литературы...» Далее Вера Николаевна рассказывает: «Когда говорил, он творил. <..♦> Очень любили его молодые — в лагере РСХД, где он читал лекции <...> Он был очень молод душой... Под конец только, из-за травли он немножко ожесточился... Он был очень страстным, темпераментным человеком.... Никогда не было в нем никакого высокомерия, как у профессоров бывает... Он был не дипломат, всегда любил говорить правду, и увлекающийся человек — то, чего не могли ему простить...» Спрашиваю у Веры Николаевны: «По тому, сколько осталось неопубликованных работ, создается впечатление, что для Владимира Николаевича момент собственно творчества был определяющим». \ В. Н. Он был абсолютно не честолюбивым... Для него главное было творить. Он не думал о том, чтобы издавать. Абсолютно игнорировал подчас реальные возможности издания.
Идеологическое возвращенство 171 В. Б. В «Арфе Давида» Владимир Николаевич пишет, что основным качеством русской литературы было «Служение». Служение Богу, народу, служение России. В. Н. У царей тоже было служение... Нет теперь этого, ни у одного президента. Назовите мне во всем мире хотя бы одного президента, который служил бы Родине? Сама идея Служения выродилась. В. Б. К сожалению, вы правы. Известно, что после смерти Бердяева вы и Владимир Николаевич бывали в Кламаре, в гостях у Евгении Юдифовны (сестры Л. Ю. Бердяевой). Расскажите об этом. В. Н, Да, бывали. Владимир Николаевич часто бывал. Там были философы, художники, литераторы. Были беседы на разные темы. В Кламаре была церковь, и туда ездили. (Очень интересная деталь: Вера Николаевна рассказывает, что венчал их с Владимиром Николаевичем отец Сергий Булгаков. — В, Б.) Спрашиваю, каким человеком был Владимир Николаевич. В. Н. Он был веселым, радостным человеком. Обожал Италию. Он сказал: если бы я не был верующим, христианином, то был бы солнцепоклонником. Любил солнце, природу, эротику... Под конец жизни он очень мучился. У него была детская душа. Конечно, не детский ум и не детский дух, но душа детская. Главное, на что я обратил внимание в разговоре с Верой Николаевной — любовь Ильина к Гоголю. Любовь эта была не случайной. Видимо, было чувство родства, внутреннего, потаенного. Мир парадоксального, необычного, сверхбытийного — был близок Ильину. В чем-то сам Ильин, без сомнения, был гоголевским персонажем. Видимо, Гоголь, его фантастический ирреальный мир, художественный стиль этого мира глубоко проник в творческую натуру Ильина. Чувствуешь, что Ильин, как и Гоголь, заглянул в оба мира — подземный и верхний, и знает эти миры не абстрактно, а экзистенциально. И то, что он оба мира знает — и подземную бездну и горние выси, — разламывает его натуру надвое: то он пишет «Серафима Саровского», «Иночество и подвиг», то воюет с Бердяевым и неистово, с пеной на губах нападает на епископа Вениамина Федченко, или в Великий праздник посылает проклятия... Конечно, любого читателя это будет шокировать. Но вот, работая с текстами Ильина, слушая рассказы о нем, я понял, что не следует торопиться с возмущениями. Здесь случай особенный. Крупный самобытный мыслитель с художественной тонкой натурой не подвластен обычному суду. И, конечно же, надо учитывать время. Ильин действительно не Мог понять, как Бердяев, после всего, что совершили коммунисты-большевики против Бога и человечности, способен спокойно о них писать и как душа его не пылает священным гневом и ненавистью... Живые воспоминания о мыслителе многое проясняют, особенно когда рассказчик — Кирилл Александрович Ельчанинов, более 30 лет бывший президентом РСХД. Кирилл Александрович преподавал историю философии — русскую, средневековую и древнюю. Учился у Вас. Вас. Зеньковского, у о. Сергия Булгакова, слушал его уже после операции, это был 1943 год. На мой вопрос: «Кого вы помните из педагогов, мыслителей, философов?» — Кирилл Александрович ответил: «У меня остался в памяти Владимир Николаевич Ильин. Потому что он фантастический... Он удивительно хорошо говорил... Он говорил, импровизируя. У него и талант, и знания, и гений... И ничего житейского, ничего буржуазного. Русская эмиграция, слава Богу, была не буржуазной». На этом хочется остановиться и предоставить слово Владимиру Николаевичу Ильину. ИДЕОЛОГИЧЕСКОЕ ВОЗВРАЩЕНСТВО По поводу книги Н. Бердяева «Судьба человека в современном мире (К пониманию нашей эпохи)». ИМКА-Пресс, Париж. 1934. А доказали мы с тобой, Что размышленье — скуки семя. Пушкин Новая, небольшая книжечка Н. А. Бердяева отмечена всеми достоинствами и, к сожалению, всеми недостатками этого мыслителя. Чувство эпохи, напористость, темпераментность, острота — все это мы усматриваем в новом произведении Н. А. Бердяева. Такие выражения, как ...«Хлеб для меня — материальный вопрос, хлеб для другого — духовный вопрос» (стр. 78); или: «только христианство может создать внутреннее общество, все социальные движения организуют лишь внешнее общество» — и многие другие афоризмы — глубоки и многозначительны. К сожалению, стиль, метод, все подходы Н. А. Бердяева — типично публицистические. Н. А. Бердяев — прежде всего и после всего публицист, но публицист философству-
172 В. Н. Ильин ющий. Произведение Н. А. Бердяева есть суд над самим собой и притом суд невольный, которого он, конечно, не хочет. Порочность основного замысла Н. А. Бердяева не только взрывает изнутри его богословско-философскую тему, но вдобавок еще отражается и на языке. Нет аппарата более тонкого, более честного, который бы с большей чувствительностью отзывался на подземные сдвиги человеческого духа, его внутренние провалы и обвалы, чем язык. Замысел Н. А. Бердяева дышит люциферической гордыней. Этот замысел может быть определен как стремление примирить Сына Человеческого с духом бесчеловечной жестокости и богоборчества, с духом революции. Что не удалось бы и самому Богу — должно удаться Н. А. Бердяеву. Срыв на этих путях неминуем. Как сказал один мыслитель: «Такая философская тропинка ведет к добру лишь в том случае, если с нее решительно сворачивают». Гордый Бердяев не желает сворачивать — и рушится, как в мыслях, так и в языке. Иногда, правда, колоссальная грубость и напор становятся стилем — и когда к этому присоединяется литературный гений, то получается Лютер или Мильтон. Но Н. А. Бердяеву далеко до них, ибо литературность его, вообще, весьма и весьма под вопросом. Некоторые его книги почти невозможно читать (напр., оба тома «Философии свободного духа»}. Это между прочим объясняется еще и тем, что Н. А. Бердяев не раскрывает органически своих мыслей, но вдалбливает их в голову — он «тешет кол на голове читателя». Правда, некоторые читатели, быть может, и заслужили такое обращение — но это как раз те, которые никогда ничего не читают, в том числе и произведения Н. А. Бердяева. Людей с философским и литературным вкусом такая манера положительно отвращает. Трудно себе представить писателя и мыслителя, который бы стоял в такой степени вне диалектики, вне органического развития творческих противопоставлений и сопоставлений — и это несмотря на диалектичность его основного замысла. У него совсем нет pro et contra, audiatur et altera pars*. Он влюблен в марксистскую «диалектику» — но сам односторонен «как флюс» или, лучше сказать, как любимый им марксизм, от которого он и воспринял фактическое отношение к человеку и миру — несмотря на все попытки сочетать христианство с марксизмом, попытки, предпринимавшиеся им еще в начале его публицистической деятельности. Односторонность и насилие над читателем, даже прямое изнасилование читателя объясняется тем, что сам Н. А. Бердяев типичный продукт нашей тяжелой, воюющей со свободой, эпохи. Н. А. Бердяев несомненно претендует на диктатуру в области мысли и где может и поскольку может — даже осуществляет ее. Перед нами — розовый с ярко-красными и даже с багровыми переливами генерал от несомненной революции христианства. Несмотря на это — раскрыть внутреннюю природу революции «mon general» совсем не стремится, не стремится раскрыть и ее предельного коммунистического выражения — он является лишь ее односторонним апологетом. Он играет в объективную философию — в действительности же давно поставил революцию по правую сторону Христа, а всех контрреволюционеров обрек вечным мукам, кстати богословски им отрицаемым. Впрочем, и сам Христос у него — «красный» и «Бог — левый», так что картина страшного суда вполне определена: Шарлотту Кордэ постигает двойная казнь, первая — земная, от столь любимой Белинским революционной тильотины, вторая — вечные муки за то, что она, «представительница низверженных классов» осмелилась поднять руку на посланца Божьего, на левого ангела — Марата, через которого «Бог наказывает правых». По мнению Н. А. Бердяева, вообще «Бог через левых наказывает правых». Н. А. Бердяев не замечает одного: что, изрекая подобные истины, он наказывается прежде всего самонизвержением, саморазжалованием из генералов от философий в рядовые Сталина или, в столь же прискорбном случае, г-на Милюкова. Н. А. Бердяев судья неправедный, который «Бога не боится и людей не стыдится». Все громы обрушивает он на расизм и национализм (стр. 11, 16). Им он приписывает изначальное зло и вечную ненависть и не находит для них прощения. «Расизм хуже коммунизма в том отношении, что в его идеологию входит вечная ненависть, коммунизм же утверждает ненависть, как путь, как метод борьбы, но конечный идеал его не предполагает ненависти» (стр. 11). В этой тираде, насквозь демагогической и лишенной даже отдаленного отношения к философии истории, фактическое положение вещей настолько извращено, что в уме читателя возникает неодолимое предположение о сознательном уклонении г-на Бердяева от истины. В самом деле ему должно быть очень хорошо известно, что коммунистический идеал — это За и против, умения слышать оппонента {лат.).
Идеологическое возвращенство 173 обезличенная особь, входящая простым номером в «муравейник двуногих». Добиться такого превращения можно лишь объявив последовательную и непримиримую войну «вечному в человеке». «Das Ewige in Menschen» — по выражению Макса Шелера. Объявление же войны «вечному в человеке» — есть вечная война с человеком. Коммунист Бухарин сказал, что идеал коммунизма — это «коллективный сверхчеловек». Ницше, должно быть, задохнулся бы от смрада, который исходит от безобразной, трупной карикатуры на его великую идею. Бердяеву этот смрад вполне по нутру, и он готов принять его в качестве желанного противоядия для истребления ненавистного ему национал-социализма. Он сознательно закрывает глаза на то, что современные национализмы, как бы ни были грубы и тяжки их проявления (немецкий национал-социализм — далеко не самая худшая их форма), лишь только законная реакция на коммунизм, представляющий единственно подлинную войну на истребление, объявленную человеческому лику. Н. А. Бердяев настолько влюблен в «христианскую символику серпа и молота» (как он однажды выразился), что прощает коммунистам фактическую кровавую войну с христианством, войну, поставившую себе целью полное истребление не только христианства, но самой идеи Бога. Бердяев не хочет видеть того, что коммунисты, как трупные черви, заводятся в кровавых ранах войны, что их миролюбие, которое он принимает всерьез и «по-евангельски» — отвратительное и пошлое лицемерие, предназначенное для «нищих духом» (не по-евангельски), а также для той категории лиц, о которой можно сказать словами поэта: «Ах, обмануть меня не трудно, Я сам обманываться рад»... Можно, пожалуй, обманываться самому — хотя это дело совсем не философское, но зачем же обманывать других? Зачем внушать им идею о том, что «конечный идеал коммунизма не предполагает ненависти» — в то время, как сами коммунисты объявили вечную войну самой идее любви, ибо «Бог есть любовь». Ведь ни философского, ни богословского интереса не может представлять это сознательное и публичное уклонение от истины, упорно проводимое Н. А. Бердяевым уже не один год. Неужели это вульгарнейшая политика, пытающаяся в качестве защитного прокоммунистического приема использовать «христианскую символику серпа и молота» — и попадающая в неловкое положение знаменитой дамы, женившей Тараса на Бульбе? Или, быть может, это столь модный в некоторых салонах Европы и Америки снобизм — и здесь уместно, вместо всякой критики восклицание одного из героев Достоевского: «Хорошо вам, баловникам, на всем готовом!» Особенно, когда Н. А. Бердяев объявляет, что «эмиграция ненавидит революцию, ибо состоит из привилегированных классов, лишившихся своего положения и своих богатств» — такая же правда, как «христианская символика серпа и молота»! Укоряя эмиграцию во вражде к революции и к коммунизму, он умалчивает о том, что прокоммунизм и советофильство — это худшая форма эмигрантского снобизма, который уже во всяком случае придется признать за Н. А. Бердяевым. В России нет ни прокоммуниз- ма, ни советофильства, но лишь жесточайшая форма революционной тирании, по сравнению с которой всякая форма правления, в том числе и национал-социализм, есть рай. Но Н. А. Бердяев так озабочен «христианским» спасением душ от опасностей реакции, что на неопределенное время санкционирует формулу: «лучше Соловки и Чека». Вот каково подлинное содержание литературно-«философских» и лекционных измышлений Бердяева. Старые революционные заслуги Бердяева известны — и он, очевидно, решил взять на себя — по праву ему принадлежащую роль дедушки русской революции в эмиграции! «Скучно на этом свете, господа». TL Сазанович («Возрождение». 1 февр. 1935 г. № 3530.) ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ Милостивый государь, господин редактор! Не откажите на страницах Вашей уважаемой газеты дать место нижеследующему заявлению: Лицо, подписывающее свои статьи именем П. Сазановича, напечатало в газете «Возрождение», в номере от 1 февраля сего года, под видом рецензии на последнюю
174 В. Н. Ильин книгу Н. А. Бердяева «Судьба человека в современном мире» пасквиль, направленный против большого русского мыслителя, имя которого неотделимо от русской культуры, а нравственный облик, казалось бы, должен быть недосягаем для клеветы. Статья от 1 февраля самым своим заглавием — «Идеологическое возвращенст- во» желает зачислить Бердяева в большевистский стан. Для всякого читавшего последнюю книгу Н. А. Бердяева, а также предшествующие его сочинения, конечно, ясно, что они не дают ни малейших оснований для подобной квалификации. Впрочем, автор и не затрудняет себя изложением содержания последней книги. Он рисует «воображаемый портрет» на основе собственной интуиции и каких-то страшных, неизвестно откуда взятых цитат. Мы хотели бы знать, где и когда Н. А. Бердяев писал о «христианской символике серпа и молота» и о том, что «Христос — красный», а «Бог — левый», и что «Шарлотта Кордэ осуждена на вечные муки за убийство левого Марата»? Создается впечатление, что рецензент приводит собственные слова Н. А. Бердяева, которых нам, однако, не удалось найти ни в одной из его книг и брошюр. Подобный прием является совершенной новостью в русской полемической литературе. Во имя достоинства русского писателя, во имя русской культуры, обреченной на удушение в изгнании и в России, мы протестуем против подобного надругательства над ней, в лице одного из самых достойных ее представителей. Примите уверение в нашем уважении и преданности. И. Бупаков, Б. Вышеславцев, Е. Извольская, М. Курдюмов, Г. Федотов, К. Мочульский, Л. Шестов («Последние новости». 2 марта. 1935 г. № 5091.) В. Н. ИЛЬИН. ПИСЬМА Н. А. БЕРДЯЕВУ № 1 1 янв. нов.ст. / 20 дек. ст.ст. / Берлин [1925] Многоуважаемый и дорогой Николай Александрович! Позволяю себе обратиться к Вам с этим письмом, чтобы поздравить Вас с праздником Рождества Христова и наступающим Новым Годом. Да управит Господь Вас на всех путях Ваших. Почтительнейше жму Вашу руку. Приношу мои поздравления и сердечнейшие пожелания Вашей матушке Екатерине Алексеевне1, Лидии Юдифовне2 и Евгении Юдифовне3. Как жаль, что различные обстоятельства, а более всего забота о куске хлеба насущного не дает мне возможности поздравить Вас лично и насладиться Вашим обществом, лишение коего для меня весьма и весьма чувствительно. Очень благодарен Вам за переданную мне, согласно Вашей инструкции, книгу «Новое Средневековье»4. Это произведение, несмотря на свои сравнительно скромные размеры, чрезвычайно ярко отражает Вашу философскую и литературную индивидуальность, и без него «полное собрание» Ваших сочинений, которое, надеюсь, не за горами, существенно бы пострадало. Особенно поражает в Вашей новой книге то, что, касаясь в ней самых жгучих проблем современности, Вы соблюдаете в ней полную аполитичность, т[ак] ск[азать] остаетесь политически-целомудренным. Аполитичная философия политики, настоящий chef-d'oeuvre* — вот что приходится говорить, отвечая на вопросы касательно этой книги. Слышал из первоисточников, что религиозно-философские собрания5 под Вашим водительством протекают с необычайным успехом и очень многолюдны. Как бы мне хотелось хоть раз присутствовать на них. Однако и заочно вполне представляю себе всю их специфическую прелесть, которую мне судьба привела вкусить в Берлине. Шедевр {франц.). © Владимир Безносов (публикация), 1997. © Е. В. Бронникова (публикация, комментарии), 1997.
Письма К А Бердяеву 175 Как хорошо, что вопрос об академии разрешился в положительном смысле и жаждущая систематического религиозно-философского и богословского образования молодежь получит возможность свою жажду хоть до некоторой степени удовлетворить. Позвольте, многоуважаемый Николай Александрович, обратиться к Вам с просьбой: если осуществится издание предполагаемого религиозно-философского журнала под Вашей редакцией — не забыть о моем существовании; для такого журнала у меня две статьи. Одна из них — «Иночество и подвиг» есть глава моей книги о преп. Серафиме, не включенная в нее вследствие размеров. Другая под названием «Эл- линство и иудейство в связи с определением сущности православия»6 (направлена гл[авным] обр [азом] против антисемитизма) есть самостоятельно задуманный очерк. Первая из них находится у Бориса Петровича Вышеславцева7. Вторая — пока у меня, но по первому требованию может быть выслана. Разумеется, редакции, т.е. Вам, предоставляется совершенная carte blanche* в смысле всяких сокращений и изменений. Позвольте еще раз пожелать Вам всего хорошего и почтительнейше пожать Вашу руку. Всей душой преданный Вам В. Ильин. P.S. Целую ручки Вашей матушке, Лидии Юдифовне и Евгении Юдифовне. №2 26 — 8 — [19] 30, Лурд8 Мой любимый Николай Александрович! Пишу Вам, сидя возле храма недалеко от грота Пресвятой Богородицы. Что это такое? — спрашиваю я себя, вспоминая то райское умиление, которое охватило меня, когда из окон вагона показался золотой венец над храмом и грот. Ведь за минуту до того я был в обычном состоянии. И вдруг внезапно — рай! Мой милый, подумайте, какие дары раздает Небесная Мона Своим сынам непослушным и нехорошим детям. А Вы знаете, родной мой, что даже непрерывная вереница страдальцев, среди которых особенно уязвил меня кривлявшийся мальчик-идиот (образец неистовствующей во грехе твари) — не нарушает этого райского аромата, разлитого здесь. И как гармонирует с ним горный и архитектурный пейзаж. Да хранит Вас Бог и Пресвятая Дева Мар[ия]. Целую крепко. Любящий В. Иль[ин]. №3 17 — 10 — [19] 30, Ницца Глубокоуважаемый, горячо любимый Николай Александрович! Непреодолимые судьбы задержали меня на прекрасных берегах вечносолнечной Ривьеры дольше, чем это бывало до сих пор. Однако всему бывает конец — и скоро придется мне ехать в Париж. В этом году занятия начинаются позже, чем в предыдущие годы — т.е. после 15-го окт[ября]. Мне придется пропустить несколько лекций, и приеду я, должно быть, в середине будущей недели. У меня сердце бьется при мысли о моем приходе на 14 rue de St. Cloud-Clamart** и бьется по двум совершенно различным причинам. Мне страшно при мысли, что Вы разочаровались во мне и встретите меня льдом. Мне до жути сладко и восторженно становится на душе, когда я представляю себя восходящим по ступеням Вашего крыльца и ждущим лицезрении милых моему сердцу... За это время я много метафизически выстрадал и метафизически переболел. Особенно страшной болью врезались в мою душу некоторые тайны внутритроичного Креста, которые, открывшись мне, прямо раздавили меня... Для меня стало ясно, что рождение Логоса, Личного Бога Слова в недрах до-ипостасного свободно-волящего Ungrund'a*** — есть страшная катастрофа. Т.е. рождение Личности есть такая же катастрофа как и Ее смерть. И лишь в Святом Духе примиряются Отец и Сын. Сын не только заслоняет Человека от ужасов Ungrund'a -Отца, но и заслоняет Ungrund'a-Отца от праведного богоборческого порыва Человека. Т.е. Сын есть не только Искупитель Человека от Отчего гнева, но и Искупитель Отца от гнева Человека... Свобода действия {франц.). ** Домашний адрес Н. А. Бердяева (прим. публ.). Бездна, безначальность, безосновность (нем.).
176 В. К Ильин Сын принял на себя всю тяжесть богоборчества и человекоборчества одновременно — и лишь этим извел из Ungrund'a'— вечно Новое и Желанное в Боге — Бога Духа Утешителя... помните эон* «Желанный» — у гностиков!9 Проникнув до несказанных глубин Ungrund'a — Он открыл источник Исхождения Духа Святого... в этом его Главное, Святое, смертельно трудное Дело!.. Или в твоей то воле было Чтоб страшну бездну проходило Мое бессмертное бытие.10 Подвигом Сына оправдан Отец через исходящего от Отца Духа... Т.е. еще короче: Дух Святой есть оправдание Отца. Тогда после uni obscurae** Гефсиманской агонии приемлется «не моя воля, но Твоя» (сущность Отца — воля!!)11 — и бунт иссякает. Оказывается, что Отцу хочется Святого Духа, Он волит Святого Духа — и все жертвы оправданы для этого, даже жертва Сыном. И здесь Триадологическая Теософия и Антропологическая Историософия — совпадают. Это собственно и есть Танатософия12. Ибо история есть история смертей, а пресв[ятая] Троица есть Жертвенник. Вот о чем мне хочется говорить в тех четырех лекциях Религиозно-Философской Академии, которые быть может Вы мне разрешите прочитать. Эту серию я хочу назвать ТАЙНА СМЕРТИ И ПОСМЕРТНОГО ПУТИ Мне хочется показать, каким образом пневмогиология пресв[ятой] Троицы отражается в психофизиологии амартологии13. Т.е. как пресв[ятая] Троица судит психофизиологическую амартологию, переходящую в танатологию. О многом мне еще хочется сказать Вам на эту тему — но это если Бог даст при личной встрече. Кроме того, я задумал и даже начал писать большую книгу о Смерти14. ...А может быть, лучше писать о жизни?., ибо смерть есть закон жизни... Крест есть условие жизни... О ужас... зачем это так... неужели так-таки нельзя без креста?., всюду, всюду... «Куда деться? — Куда деваться?» Обнимаю и целую — с любовью и почтением. Всегда Ваш В. Иль[ип]. Целую ручки Ирины Васильевны]15, Евгении Юдиф[овны] и Лидди Юдифовны. № 4 Христос Воскрес! Дорогой и глубокоуважаемый Николай Александрович! Поздравляю Вас со Светлым Праздником и горячо целую. Пишу Вам эти строки в утро Святой и Великой Субботы — перед тем, как идти в церковь — в Cannes la Босса. Надо идти километра три — но вдоль моря — это одно наслаждение. Поразительно, что Великая Суббота — это уже Воскресенье в потенции. В сущности ада уже нет — ад был последним моментом крестной муки. Поэтому мистерия мучения Сына Человеческого — это «Двенадцать Евангелий» — и «Царские Часы» утра Великого Пятка. «Вынос Плащаницы» — это собственно уже относится к Великой Субботе и есть шествие с победным трофеем. Идея Воскресения в потенции — это та идея, которой мы все живем — мы все находимся в состоянии не то «Выноса Плащаницы» — не то «Великой Субботы»... Вот где источник сомнений и разочарований, вот где и испытание для нашей свободной веры. Ибо вера — так же, как и свобода, связана с потенциальностью. Но есть у меня особая грусть — это величавая грусть Великого и Страстного Четверга. Грусть Тайной Вечери — это взятие под стражу Питателя, любящего Домовладыки... Когда вчера на выносе Плащаницы читали паримию из знаменитой 53-й гл. Исайи — я прослезился и подумал — как нелепы и гнусны иные толкования этой главы, кроме Церковно-Христианского. Особенно же гнусны и нелепы те толкования, которые прямо направлены против христианского и стремятся увидеть в Таинственном Страдальце не Сына Человеческого, но окаянное послехристианское жидовство (это^то Ротшильды и Шифы — «яко агнцы на заколение»?!! — о пошлая От греч. — вечность, время — в аспекте жизненного существования. Единой тайны (лат.).
Письма Н. А. Бердяеву 177 буффонада!) — во что впал Гершензон16 в своих двух книжонках «Ключ Веры» и «Судьбы еврейского народа» — будь он проклят!., да, ибо малейший исторический натурализм, внесенный в концепцию Библейской историософии против символического реализма — делает вражду Новою Завета с Ветхим обязательной, а антисемитизм — главной революционной задачей всего человечества. Маркионизм17 хоть и ересь, но просто так отмахнуться от него нельзя. Когда читал Апостола (1 Кор[ин- фянам]. 1 — о кресте) о «погублении мудрости премудрых» и «отвержении разума разумных»18, я понял, что речь здесь идет о невозможности вступать в какие бы то ни было споры и словопрения с кровью, пролитой любящим сердцем. Кровь — вне диалектики. Пошломерзкий «епископ» Венька Федченко19 считает, что это просто обскурантское попранье ума сволочью и дураками вроде него самого — притом сволочью и дураками без любви и без пролития своей крови (наоборот — с наклонностью проливать чужую кровь) — ибо у него, хлысто-пошляка — лишь истерика, кокетство и самолюбованье — сволочь! Когда читали Евангелие о помрачении солнца и о том же пели в «Тебе одеющаяся светом яко ризою» — я думал, что солнце действительно помрачилось «Не терпя зреши Владыку досаждаема» — а не то чтобы это была лишь семинарская риторическая хрия — как думает софиеборческая сволочь! У-у-у! — проклинаю! Умиление и гнев одновременно наполняют мое сердце в эти дни, и я не желаю прощать обскурантам даже в Светлый Праздник — уже потому, что сами они — тьма! Целую Вас крепко. Любящий и преданный В. Ильин. Христосуюсь с Евгенией Юдифовной и Ириной Васильевной и много раз целую их. Приветствую Лидию Юдифовну и целую ей ручки. 30 —4 —[191 32 Chalet des Glycines Maudelieu (A[lpes] — M[aritimes]) №5 28 — 9 — [19] 33, Ницца Дорогой, любимый Николай Александрович! Ни в коем случае я не затруднил бы Вашего внимания своим письмом, если бы: 1) я мог противиться желанью в конце концов хотя бы мысленно Вас обнять, прихватив и дам. 2) сообщать Вам нечто серьезное о себе. Надеюсь и уверен, что Ваша звезда счастлива по-прежнему и сияет немеркнущим блеском на зло попам, митро- и архипопам — и tutti quanti* — и на радость настоящему духовенству, т.е. людям действительно духовным и преданным высшей тематике. Что-то Вы теперь пишете? Что касается меня, то я сразу вхожу in medias res** и считаю своим долгом сообщить Вам, что, если Вы ничего не имеете против — читать я буду курс, который хочу озаглавить так «Искусство и душа — тайна артиста». На днях пришлю Вам программу для четырех или трех лекций на эту тему. Для «Пути» — хочу предложить Вам несколько статей: 1) Тайна зла. 2) О генезисе ложной проблематики. 3) София и Свобода. 4) Безумие судьбы и призрак дуализма. Посмотрим, что Вы выберете — может быть, ничего!20 Лето промчалось стрелой — оставив смутное воспоминание, но зато весьма реальные следы: ДЕСЯТЬ романсов на слова Баратынского, Фета, Бальмонта, Гумилева, Блока, огромную «Suite en vert et en or»*** (42 стр.!) — все переписано и отделано вплоть до скрупулезной каллиграфии. Философии и богословия — тоже много. Попов и архипопов видеть окончательно не могу и посещать богослужения почти не в состоянии. Я так закалился, что на моем животе может свободно стоять человек Вашего роста и Вашей комплекции (Казачкин)21. Я совершенно свободно бегаю босиком по острым камням, по колючкам и по битому стеклу — и плаваю в самую жестокую бурю среди бушующих водяных гор. Все без исключения (ит.). В суть вещей {лат.), «Сюита в зелени и в золоте» {франц.). 7 Звезда № 3
178 В. Н. Ильин Я мрачен, и терять мне нечего. Обнимаю и целую Вас, Ирину Васильевну, Евгению Юдифовну и Лидию Юди- фовну. Искренне любящий и чтущий Вас В. Иль[ин]. Мой адрес до 12 октября: Chalet des Glycines Maudelieu Alpes Maritimes №6 Париж, 18-го апреля 1934 Дорогой Николай Александрович, к моему великому огорчению, я узнал, что Вы не одобрили темы моих 4-х лекций22 в Религиозно-Философской Академии, коей ректором Вы состоите. Если Ваше вето на эту тему предрешено, то мне остается только снять вообще свои лекции в настоящем году, ибо я твердо решил разрабатывать именно эту тему. На этом можно было бы и покончить. Считаю, однако, своим долгом заявить Вам следующее: я — философ прежде всего, и моя философская совесть подсказывает мне всю важность как избранной мною темы, так и моего подхода к ней. Я могу Вам гарантировать не только значительную высоту философского уровня моих лекций, но и борьбу со всяческой публицистикой.' Если же Вы обязательно требуете склонения головы перед революционным идолом и верноподданнического отношения к нему — что я считаю невероятным — то, конечно, ни о каких лекциях речи быть не может. Искренне любящий Вас В. Ильин. №7 10 — 2 — [19] 35 Paris. 26, av. de Tourville Дорогой Николай Александрович!23 Увидев мой почерк на конверте, Вы будете иметь все основания отправить мое письмо в мусорный ящик — не читая его. Но совершенно особые свойства Вам присущего благородства дают мне некоторую надежду, что мое письмо все же будет прочитано. Начну с выписок из моего интимнейшего дневника. 5 февр. Серое утро в ненавистном Париже ц ненавистной Франции. Мне тяжело, о, как мне тяжело... ведь судьба заставила меня выполнить нечто вроде палаческого акта по отношению к Бердяеву... мне жаль моего с ним прошлого, да и сам по себе «карательный акт» — скучен, тяжел — и абсолютно не в моем духе... творчество с карой абсолютно несовместимы... поэтому Судья и Творец, Каратель и Спаситель возможны только в Боге и в особенном смысле. Атрибуты судьи и карателя в обычном смысле — Бог отрицает за собой: «Я пришел не судить мир, но спасти»...24 Вечером. Мои мучения все возрастают... их размеры я скрываю от Верочки25. То, что я совершил с Мейером26, напечатание этой ужасной, палаческой статьи о Н. А. Бердяеве — имеет аналогию с убийством Шатова в «Бесах» — ...и мне хочется кричать, вопить... «Не то, это совсем не то»... Господи, молю Тебя — рассей это наваждение злобы, соверши чудо примирения... Да — это был «пир злоумышления»... Мое сердце пронзено насквозь, ноет, болит, горит в самом буквальном смысле слова... суд Слова, впечатленный в сердце — начался — и конца ему не будет никогда... Я заслуживаю всякого осуждения, но одного прошу, не подумать обо мне, как это подумала Евгения Юдифовна — и по всей вероятности думаете Вы — что я забыл мою любовь к Вам, десять лет хлеба-соли и интимнейшего общения в области идей... Я этого не только не забыл — но с того времени — этому скоро будет год — как мною покинут Ваш дом — еще никогда я так не томился жаждой встречи с Вами и с Вашей семьей... временами мне казалось, что ничего не произошло, что стоит только войти в трамвай № 89 и через короткое время очутишься под Вашим кровом, где я так долго не был. Но сейчас же приходит на память происшедшее, непоправимое
Письма К А Бердяеву 179 как смерть — и даже худшее смерти, ибо мой поступок — адский и дьявольский — и начинаются неутолимые терзания... О war ich nicht geboren...* Тут произошло нечто роковое — и в то же время я чувствую в полной мере свою вину...именно в полной мере — ибо совершил я это преступление по собственной инициативе, никто мне его не внушил. Я знаю, многие говорят — и быть может, Вы это думаете — что я нахожусь под влиянием Мейера. Это не так. Не он меня соблазнил, но я его. Верочка мучительно долго отговаривала меня и терзалась несказанно... нет, виноват только я. Свое преступление я сравнил с убийством Шатова... но мотивы, которыми я был движим, скорее можно уподобить тем мотивам, которые внушили самому Шатову нанести оскорбление (пощечину) Николаю Ставрогину. Вы знаете, ведь Шатов был влюблен (как и многие другие) в этого загадочного аристократа — и не смог ему простить его сближения с «революционными пошляками»... Для меня до сих пор остается мучительной загадкой (хотя я и построил довольно правдоподобное философское объяснение) — как Вы, аристократ из аристократов, — могли сблизиться с Чернышевскими, Писаревыми, Белинскими — и их нынешними эпигонами... Как Вы не учуяли (или не захотели почувствовать), что все «плебейство» нынешней эпохи, которое Вы так чудно изобразили в своей последней книге — всецело и ИЗНАЧАЛЬНО революционного происхождения, ибо всякое плебейство — революционно и всякая революция есть плебейство, не могущее простить ценностям их изначального иерархического аристократизма. Впрочем, Вы все это великолепно изобразили в «Философии неравенства». Дорогой Николай Александрович! Вы отреклись от «Философии неравенства», и я решил Вам отомстить, ибо у меня было такое чувство, будто королева связалась с конюхом или еще сильнее «матрона полюбили осла» (В. Розанов). Один раз в своей жизни я отколотил девушку рукояткой револьвера по голове — и по сей день не раскаиваюсь в этом. Я жалею только, что мне не удалось пристрелить удравшего и скрывшегося плебея-соблазнителя. Но вот теперь я оказался Шатовым, нанесшим оскорбление Ставрогину — и мое сердце исходит кровью, и я проклинаю день своего рождения. Ужасы моих мучений увеличиваются тем, что я остаюсь твердо на своей антиреволюционной, органической точке зрения и сойти с нее не могу. Я полагаю, что диалектика истории весьма кратка и что думать иначе — значит впасть в «прогрессизм» и «милкжовство». Неужели эти проклятые сводники революции соблазнили Вашу красавицу-душу наглецом-прогрессом с шапкой набекрень и лихо сплевывающим табачную слюну?.. Нет, дорогой Николай Александрович, я никогда не прощу кучеру, соблазнившему Вас... адская мука увеличивается тем, что и соблазненная красавица остается красавицей и чувство к ней не проходит. Так и я буду постоянно любить Вас, хотя и стараясь всячески отомстить Вам и «кучеру». Но нет, теперь весь мой гнев перешел на «кучера»... а Вас я только безнадежно люблю. Мне бесконечно тяжело, и терзания которые жгут меня днем и ночью, быть может, хоть отчасти уравновесят нанесенное мною Вам оскорбление. Горячо любящий Вас и истинно чтущий В. Ильин. №8 23 — 4-- [19] 43 26, av. de Tourville Paris. Дорогой Николай Александрович! Очень прошу Вас не уничтожать это письмо прежде его прочтения. Ведь от меня остались лишь имя и фамилия. Все прочее — разрушилось до основания или же стало совсем иным. В общем меня нет. Ну и слава Богу! Печалиться не о чем! Многое, о чем писать трудно во всех смыслах, Вам расскажет податель сего письма, Коля Полторацкий27. Напишу Вам о самом главном, т.е. о духовном. Элемент биографический позволю себе вводить лишь ad hoc**. «О, если б не был я рожден» {нем.), К этому, кстати, в связи (лат.).
180 В, Н. Ильин С того рокового для меня момента, когда я, движимый политически-миросозерцательными страстями и дурно понятой, дурно направленной борьбой со злом, произвел акты злого безумия и этим оторвал себя ото всего живого духом и был сброшен [в] ту бездонную пропасть, где, по Гоголю, «мертвецы грызут мертвеца», моя жизнь как-то странно раздвоилась. Физически и житейски я стал быстро разрушаться и стареть. Я стал сплошной гниющей развалиной. Врачи (наиболее проницательные) объяснили это «понижением сопротивляемости организма на почве нравственных потрясений» — и думаю, что они были в значительной мере правы. Житейская «карьера» моя тоже быстро гибла, и дело дошло до моего удаления из Института, что привело ныне меня и мою семью к пределу нищеты и унижения. Но зато медленно и неуклонно вставала передо мною истина, задавленная политико-миросозерцательными страстями и пристрастиями. Кончилось все радикальным отвержением того, ради чего я разрушился физически и погиб житейски, а может быть, погиб и в гораздо более страшном смысле. Впрочем, тут непроницаемая тайна «Непознаваемого». Давно уже, задолго до войны, т.е. около 1937 г. я говорил себе: да ведь значит же что-нибудь, символизирует в высшем смысле то обстоятельство, что я оказался отверженным тех сфер, где меня любили и понимали, и попал туда, где меня не понимают, не любят и желают мне всякого зла. И не потому, чтобы они были уж очень плохими людьми, а по той причине, что они рабы ничтожных идолов и ничтожных миросозерцательных и политических идеек. С того момента, когда это для меня более или менее выяснилось, мои ужасающие, поистине адские мучения достигли своего апогея. Хода назад мне не было — я был духовно прокаженным и как бы неизлечимо больным, подлежащим уничтожению для своих бывших друзей. Для того, в сущности мне всегда чуждого и враждебного лагеря, куда я попал, я стал вдвойне ненавистен, ибо они поняли, что я в них разобрался и стремлюсь уйти из духовной тюрьмы, куда я сам себя заключил. Одиночество мое оказалось абсолютным со дня смерти моего духовника и друга о. Александра Ельчанинова28, удушенного тем самым лагерем, за который я ратовал. Выходило, что я как бы заодно с его убийцами, хотя я всегда был против них. Русская Ницца была всегда так гнусна, что даже в разгар моих заблуждений я был резким ее ненавистником и читал в кругах духовно оппозиционных, где впрочем, хотя меня ценили за философию искусства, но крайне не одобряли моей ужасающей, проклятой «публицистики». То, что произошло далее, так ужасно, так трагично и невероятно, что это можно рассказать лишь «устами к устам». Кое-что Вам расскажет Коля Полторацкий. Вот чего я не могу понять. Почему те истины, которые дались Вам и Вашим единомышленникам так легко и в общем сразу — как Афина из головы Зевса, я должен был завоевывать многими годами адских мучений и стать для этого физической развалиной, видящей мучения невинных двух существ, которых я volens-nolens* завлек с собой в эту пропасть — ив полном бессилии оказать им материальную или моральную поддержку. А дальше что еще будет? Теперь, когда мой житейский путь обрывается в черную отвесную кручь, — словно в насмешку передо мною открылись ослепительно солнечные дали, связанные с правильной духовной установкой, и пахнуло живительным воздухом горных вершин вечности. Что это такое? Неужели и здесь проблема слишком дорого стоящего билета, вечный карамазовский вопрос — вплоть до слезинки ребенка, ибо Верочка и Аленушка совсем не виноваты в том, что кто-то покупает дорого стоящий билет! Все у меня началось с того, что я понял смысл ухода Л. Толстого, тем более что письмо (факт малоизвестный) киевского студента Б. С. Манджоса29, где Л. Толстого мы умоляли уйти, написано моим коллегой и другом, с которым я вместе кончил гимназию. На эту тему я стал размышлять, и Л. Толстой, подобно Сократу, которого он многим напоминает, помог моей душе родить истину. Истина эта может быть выражена заключительными словами 1-го [Соборного] послания [св.] ап. Иоанна Богослова: «Дети! храните себя от идолов» [гл. 5:21]. Я понял, что Л. Толстой закончил свою многострадальную жизнь (в своем роде не менее трудную, чем жизнь Достоевского) прекрасным актом ухода из идольского капища, прекрасным актом освобождения. Как трудно и как поздно пришла свобода, та Прекрасная Дама, рыцарем без страха и упрека которой Вы были всю Вашу жизнь и строгие, прекрасные черты которой я только теперь по-настоящему рассмотрел! Волей-неволей [лат.).
Письма Н. А. Бердяеву 181 Скажу решительно: Л, Толстой (и гл. образом его уход) открыл мне доступ к Вам, а через Вас к той переоценке ценностей или вернее к тому помрачению кумиров (Gotterdammerung*), которое совершила моя душа. Прежде всего я понял, что все, мною свершенное, особенно со времени моего падения, было страшной безобразной службой мещанству, своего рода «черной мессой» мещанству. Но ведь мещанство — это та самая семипудовая купчиха, ставящая от чистого сердца свечку Богу и в которую воплотился черт. Тут-то я понял, что Толстой и Достоевский говорят об одном и только головы у них, как у двуглавого орла, направлены в разные стороны. И если основная тема Достоевского есть свобода, то основная тема Толстого есть освобождение от идолов. Но идолотворение есть король мещанства. По-новому засияла передо мною звезда Леона Блуа30, и я, оборванный, голодающий и больной, стал с мучительной радостью упиваться его неистовыми диатрибами**. По-новому понятые Толстой, Достоевский и Блуа открыли мне глаза на внутреннее сокровище той борьбы, которую вела русская интеллигенция и которая закончилась на наших глазах актом такого героизма и проявления такой силы, о которую сокрушается прилив самого гнусного проявления насильничающего мещанства, какое только знал мир. «Утес», о котором мечтал Ф. И. Тютчев31, возник из той самой революции, которую он отрицал. Вообще же придется сказать: велико чудо русской революции! Теперь-то я понял все безобразие «семипудовой купчихи»: семьи, собственности, права, государства, эстетства — этих врагов Божиих и человеческих, этих опор антихриста. Собственно говоря, христианство почти что и не начиналось: после Голгофы и Пятидесятницы наступило царство любодеицы, все под себя подмявшей и придавившей своим ужасным грузом... где Церковь? Она почти не видна! Вместо нее — опять все тот же страшный афедрон*** торжествующего мещанского свинства. Горег горе, горе мне! Кому я поклонялся, кому служил, чей образ принял за лик светлого ангела! И вот, в дни написания этого письма окончательно разоблачилась передо мною сущность божка, долее всех державшего меня в плену. Имя этому божку — эстет* ство. Я увидел, что суть эстетства — хлестаковщина и пошлость, что эстет — свистун и лгунишка. Заодно отшатнулся я и от лжеапостола эстетства, от Константина Леонтьева32... хочу нового, хочу небывалого — того, о чем говорил св. Иоанн Богослов: «еще не открылось, что будет» [гл. 3:2]. Все, до сих пор бывшее, есть лишь прелюдия к раскрытию подлинной сущности христианства как религии небывалого^, религии будущего, ибо свобода и есть будущее... вернее — путь будущего... еще предстоит воскликнуть «благословен грядый во имя Господне»33 — об этом говорит Сам Господь. Все, о чем говорится в Евангелии, и все, что там делается, есть борьба с мещанством, и гений Достоевского уловил самую суть дела, приписав черту мещан^ ство — «умеренность и аккуратность». Фамусов и Молчалин — вот настоящие черти, наши мучители. Их и надо раздавить — духовно во всяком случае. В «Я и мир объектов» Вам удалось вскрыть «дурной социализм мещанства», но это только начало. Дело необходимо продолжать. Физически я изнемогаю, но духовно у меня такое чувство, что я как будто только что на свет родился. Хорошо цитирует Ницше Риг Веду: «сколько есть утренних зорь, которые нам еще не сияли». То, что я видел своими глазами, слышал своими ушами и что меня духовно окончательно омолодило, повернув от источника старости и дряхлости, в письме этого не передать. Думаю, смею полагать, что я могу еще послужить делу освобождения человеческой личности, особенно по причине моего совершенно исключительного по тяжести пути, из которого самые важные и интересные моменты могут пригодиться и Вам. Ко всему сказанному, я позволю себе еще раз прибавить, что меня, в смысле прежнем нет совершенно и по всем пунктам. Да еще осталось яркое, незабываемое и сладостное воспоминание о Вашем доме, воспоминание, не раз вызывавшее у меня слезы умиления, тоски и раскаяния. По-прежнему Вас сердечно любящий и глубоко уважающий В. Ильин. «Сумерки богов» (нем.) —• название оперы Р. Вагнера и книги Ф. Ницше. От греч. — беседы, занятия — резкое, желчное произведение с нападками личного характера. От греч. — отхожее место.
182 В. Н. Ильин №9 23 — б — [19] 43 Pas de Jeu chez M-me M. Girard Deux Sevres Дорогой Николай Александрович! До сих пор мне еще не верится, что я видел Вас, говорил с Вами, жал Вашу руку. Велика милость Божия. Теперь я могу спокойно ждать смерти. То, что произошло без 1 /4 двенадцати на Gare Montparnasse* 19 июня 1943г. в субботу, есть, конечно, ослепительное чудо. У меня нет ни малейшей возможности писать свою апологию или в какой бы то ни было степени оправдываться. С точки зрения астрологической все ясно. Действительно, начиная с 1934 г. аспекты звездного неба для меня складываются очень неблагоприятно. Конечно, я не могу себе позволить и детерминистического объяснения происшедшего: astra inclinant, sed non necessitant**. Я обязан был противостоять своим плохим звездам даже до пота смертного, — но я этого не сделал. И даже как будто поощрял свой гороскоп, вообще очень плохой. Следовательно, вина моя остается в полной мере. Чего я себе никак не могу простить, — это оскорбления Вашего гостеприимства и хлеба-соли. Когда я вспоминаю об этом, а вспоминаю об этом всегда, мне хочется все время повторять слова Ги де Мопассана: Si je pouvais gemir comme eux (les chiens), je mfen irais quelque fois, souvent, dans une grande plaine, ou au fond d'un bois et je hurlerais ainsi durant des heures entieres dans les tenebres.*** Вот это сознание оскорбления гостеприимного крова, христианского отношения и хлеба-соли и делает для меня невозможным вход в Ваш дом, даже если бы Вы и разрешили это. Однако все же я считаю своим долгом сказать Вам, что личные чувства в моей катастрофе не играли ни малейшей роли. Я все время шел против моей любви к Вам, которая никогда не прекращалась, шел, влекомый тем, что Вы так удачно назвали «кошмаром злого добра». Мне это казалось выполнением долга по отношению к «трудящимся и обремененным», к «нео-крепостному праву», по отношению к ультра- и сверх-«государству силы» в лице СССР. Некоторые мои контрреволюционные эмоции с малых лет лишь были направлены по отношению к революционерам, в которых я видел сильных, а не слабых, и рабовладельцев, а не освободителей. Поэтому мне казалось, что истинным революционером был я, восставая на Вас и продолжая пламенно любить Вас и Ваш дом. Можете себе представить, как я страдал, каким адом было для меня сотрудничество в «Возрождении», которое я презирал, ненавидел, проклинал, где мне было все ненавистно и особенно ненавистны мне были пошлый, глупый, бездарный Семенов34 и трижды проклятый смрадный бес, богоненавистный гад Абрамка Гукасов35, с которым у меня еще будут счеты. Что же касается чистых метафизических спекуляций, то и здесь я никогда не кривил душой, когда восхищался Вами и соглашался с Вами. Правда, у меня был период сомнений в Вашей метафизике свободы, но у меня был период сомнений в Софиологии (еще до поступления в Богословский институт), у меня были сомнения в благости Божией (и очень долго, с постоянными рецидивами). Только в этом порядке «диалектики сомнения» я иногда отходил от Вас, продолжая любить Вас и влечься к Вам. В конце концов, я пришел к мнению, которого держусь и по сей день, что существует основная грандиозная, творчески-конструктивная, хотя и трагическая антиномия русской философии (которую я считаю в наше время такой же великой, как и русскую музыку). Это антиномия свободы и Софии. Я написал в 1938 г. большую работу «Свобода и бытие», где изложил эту теорию, но нигде ее напечатать не смог. А между тем там я высказывал взгляды на одинаковую необходимость и гениальность метафизики свободы (Вашей) и Софиологии (о. Сергия)36. Мне даже пришло в голову, что, быть может, в мое призвание входит синтезировать диалектически софиологическую метафизику и метафизику свободы, тем более, что это вполне входило в мой замысел общей морфологии, которую я пишу всю свою жизнь. Однако к этому времени (т.е. к 1937 г.) вся моя жизнь оказалась настолько испорченной, что она превратилась в сплошную агонию. Выяснилось Монпарнасский вокзал (франц.). Звезды склоняют, но не обязывают (лат.). Если бы я умел скулить, как они (собаки), я часто убегал бы на большую поляну или в глубь леса и завывал бы целыми часами, во мраке (франц.).
Письма Н. А Бердяеву 183 прежде всего, что Мейер, который, сидя в редакции, наполнял мои статьи бранными выходками, которых у меня не было в оригинале, делал это несомненно со злым умыслом повредить мне и дискредитировать меня до конца в глазах общества. Этого он и добился с одновременным прекращением печатания моих статей на литературно-философские и научно-философские темы. Открылась и стала очевидной его интрига, и я порвал с ним и с «Возрождением». С Вами было давно порвано, а сверх того меня отверг и о. Сергий; причем по причинам тоже интриги и карьеры этим воспользовались разные темные личности вроде Карташова37, Зандера38, Спасского39 и прочих «неизвестных в науке» личностей (по выражению Глубоковского40). Меня, конечно, уже тогда исключили бы из Института, если бы не моя смертельная болезнь (цисто-пиэлит, сильнейшие припадки диабетической гликемии, общего фурункулеза и язвы желудка). Меня отправили на год на юг, и это спасло меня от исключения. Тогда же я написал статью о смерти, часть которой Вы были любезны напечатать в «Пути». Тогда же я стал писать (бесплатно) статьи в варшавской газете «Меч»41, где поместил часть тех религиозно-философских статей, которые были забракованы в «Возрождении» (между прочим, статья о Декарте по случаю 300-летия великого философа, статьи о Пушкине и статьи по случаю 950-летия крещения Руси и др. Равным образом поместил статью против Мейера). Многого я не имею возможности сейчас Вам написать, что сделаю впоследствии, многое сообщу Вам устно (если Вы это захотите). Хотя я к этому времени написал много музыки — среди которой ряд трагических романсов на слова Блока, однако порча моих отношений в обществе и разрыв с Мейером, приобретшим влияние в «Возрождении», особенно в литературно-художественном и музыкальном отделе, сделали то, что о публичном их исполнении не могло быть и речи. Я забыл сказать, что нищета моя достигла в 19 3 8 г. своего апогея, т.к. в Институте мне все время сбавляли жалованье и дошли до 600 фр. в месяц (это было уже дело рук Зандера и Карташова), а иных источников существования у меня не было. Б. Н. Вышеславцев и слышать не хотел об издании моих философских и богословских трудов, ибо тогда он делал ставку на демократические круги и, очевидно, боялся, что появление какой-нибудь моей книги повредит его карьере. А между тем именно тогда как раз я стал по-настоящему понимать и ценить Вас. Настала война и все перевернула и запутала. Многое Вы уже знаете, но многое Вам еще неизвестно. В настоящее время мне предстоит, кажется, чтение лекций по литургическому Богословию в Церкви 5, rue Petel. Это сложилось само собою, ибо там основались апологетические курсы, а я перешел в юрисдикцию патриаршей Церкви. О своих философско-метафизических трудах, равно как о музыкальном творчестве, я напишу Вам особо. Еще и еще раз повторяю, что любил я Вас всегда, восхищался Вами всегда и однажды сказал в «Возрождении», что газета и ее сотрудники не заслуживают того, чтобы Вы даже плюнули на них и отправили на них свои естественные надобности. Мало того, моя любовь к Вам все возрастала, и это тоже было моим адом. Даже восстановление отношений с о. Сергием не могло меня по-настоящему утешить, и лишь встреча с Вами 19 июня 1943 г. угасила адский пламень, долгие годы жегший меня, но не сжигавший моего, воистину окаянного, существования. «О, если б не был я рожден» — хочется мне сказать, вспоминая все эти ужасы. Но ради 19 июня 1943 г. все же стоит жить. Да хранит Вас Господь. Крепко жму Вашу руку, сердечно любящий Вас и чтущий В. Ильин. №10 4 — 7 — 119] 43 Pas — de — Jeu Deux Sevres chez M-me M. Girard Дорогой Николай Александрович! Меня мучит непрестанно одна мысль, вернее, одно чувство, вот уже несколько лет: сколько драгоценных часов и мгновений упущено мною безвозвратно. Вот поистине, если где в полной мере применимы слова Петра В[еликого], что «промедление времени смерти безвозвратной подобно» — так это именно тогда, когда упускается общение с людьми, подобными Вам. Как-то давно, еще во время Вашего пребывания в Берлине42, В. В. Зеньковский43 (ныне священник) сказал, что в Ваших устах и под Вашим пером самые незначительные вещи становятся значительными. У Вас есть удивительная способность «питательно», «хлебно» говорить и писать. Со времени разрыва с Вами поэтому меня, помимо тоски и скорби, помимо жгучего (и бесплодного) раскаяния мучит своеобразный, ничем не утолимый духовный голод...
184 В. Н. Ильин Думаю, что такое свойство вытекает из Вашего отношения к человеку, даже независимо от Вашего ума и дарования. Из моих знакомых нет никого, кто обладал бы, и притом в особой, специфической окраске, этим свойством. Это и есть Ваша соль и Ваша острота, тот огонь, которым по слову Евангелия «осолчется» жертва, приносимая Вами на алтарь христианского идеала. Это сознание утраченного времени еще более усугублялось в своей мучительности воспоминаниями о проведенных с Вами часах. Хорошо сказал Данте: Nessun maggior dolore die ricordarsi del tempo felice nella miseria (Inferno V)*. Некогда любовь к Эле Голицыной пробудила во мне вкус к изучению «Ада» Данте. Но только разрыв с Вами, с которого начались и в котором как бы заключились и символизировались мои беды и болезни, дал мне подлинный опыт этого ада. Вместе с тем, тут явилось и нечто самостоятельное — это фурии бесплодно проходящих часов, гарпии «невозвратимого» и «необратимого» времени, т[ак] ск[азать] tempus sub specie inferni** (т.е. время, лишенное «добра») в онтологическом и аксиологическом смысле. Только теперь я понял во всей ужасной наготе убийственную правду афоризма, начертанного на солнечных часах, залитого тревожным сиянием юга: vulnerant omnes, ultima necat и еще tot tela, quot horae***. И поистине, столько же ран нанесено моему сердцу и всему моему существу, сколько прошло часов с того момента, когда скрылась от меня надежда когда-либо Вас увидеть. Но не только это. Есть и другое: horae pereunt et imputantur****... придется, придется дать ответ в погубленном времени: оно из погубленного станет губителем. И уже стало. О, эта ужасная, ненавистная, преждевременная седина, седина волос, сгоревших в адском огне. И не принесло мне облегчения то, что я эти мучения выразил в сонате fis-moll. Бог наказал меня тем, что зажал рот мне и уши моих ближних — мучения Кассандры, да еще удвоенные! Nudusveni, dubiusvixi [нрзб\ miserere me*****! Простите за мрачное письмо, но самого главного, что было поводом его написания, передать я не могу. Скажу Вам при личной встрече, если Бог даст и Вы этого захотите. Сердечно Вас любящий и чтущий В. Ильин. КОММЕНТАРИИ Письмо № 1 1 Вашей матушке Екатерине Алексеевне — лицо неустановленное. Мать Н. А. Бердяева — Алина Сергеевна умерла в 1912 г. 2 Лидия Юдифовна Бердяева (урожд. Трушева; 1874—1945), жена Н. А. Бердяева. 3 Евгения Юдифовна Рапп (урожд. Трушева; 1875—1960), сестра Л. Ю. Бердяевой. 4 Книга Н. А. Бердяева «Новое средневековье. Размышление о судьбе России и Европы» опубликована в 1924 г. в берлинском издательстве «Обелиск», была переведена на англ., франц., нем., исп., венг.г японск., польск., румынск. и др. языки и принесла автору всемирную известность. 5 Речь идет о деятельности Религиозно-философской академии, открывшейся в ноябре 1924 г. в Париже под председательством Бердяева. РФА была переведена из Берлина в Париж после переезда туда Бердяева. 6 Статья Ильина «Иночество и подвиг» опубликована в журн. «Путь» (1926 г., № 4. Июнь-июль. С. 72—87), статья «Эллинство и иудейство ...», вероятно, не была опубликована. 7 Борис Петрович Вышеславцев (1877—1955), философ, юрист, выслан из России в 1922 г., профессор Богословского института, один из основателей и руководителей РФА, соредактор журнала «Путь». Письмо № 2 8 Лурд — небольшой городок на юге Франции, Место паломничества католиков из Франции и со всего мира. Здесь в 1858 г. четырнадцатилетней девочке на берегу реки в «Нет большего мученья, // Как о поре счастливой вспоминать в несчастье» (Данте. Божественная комедия. Ад. V: 121—123). У М. Лозинского: «Тот страждет высшей мукой, / Кто радостные помнит времена в несчастии...». Время с точки зрения ада (лат.). Ранят все, а последний убивает {лат,) — надпись на циферблатах старинных бадценных часов; столько же ран, сколько часов (латЛ. **** тт Часы погубленные и зачтенные (лат.), ***** Наг пришел я, в сомнении прожил ... помилуй меня (лат.),
Письма К А Бердяеву t85 одном из гротов несколько раз являлась Богородица («Лурдская Мадонна»), повелевшая построить на этом месте храм. Письмо Na 3 9 Гностики 1от греч. — познающие) — считали материальный мир греховным, предельно удаленным от верховного божества. Бог полагался абсолютно совершенным и непричастным к созданию греховного мира. Между миром и богом гностики вводили множество промежуточных сверхъестественных сил — эонов, якобы способных примирить и воссоединить эти два антипода. Поэтому гностицизм рассматривался в христианской литературе как «кажущееся спасение». Возникнув в I в. на Ближнем Востоке, он во II в. стал главным соперником христианства. 10 Неточная цитата из оды «Бог» Г. Р. Державина (1784 г.): Твоей то правде нужно было, Чтоб смертну бездну проходило Мое бессмертно бытие. 11 См.: Евангелие от Луки. Гл. 22:42. 12 Танатософия, танатология — учение о смерти. 13 Пневмогиология — учение о духе. Амартология — учение о грехе. 14 Эта книга, как и многие другие замыслы Ильина, вероятно, не была закончена и не была опубликована. 15 Ирина Васильевна Трушева (ок. 1849—1939), теща Бердяева. Письмо № 4 16 Михаил Осипович Гершензон (1863—1925), историк русской литературы, философ, публицист, в книгах «Ключ веры» и «Судьбы еврейского народа» (1922) трактует 53-ю главу «Книги пророка Исайи» не как пророчества о земных мучениях Мессии — Иисуса Христа, а как пророчества о судьбе еврейского народа, страдающего за человечество. 17 Маркионизм = маркионитство — учение одной из древнейших гностических сект, признающее лишь часть Нового Завета (Евангелие от Луки и 10 посланий апостола Павла) и отвергающее Ветхий Завет. 18 См.: Первое послание к коринфянам апостола Павла. Гл. 1:19. 19 Вениамин Федченко (Иван,Афанасьевич Федченков; 1882—1962), митрополит; инспектор Богословского института в Париже (1926—1927), вместе с Ильиным преподавал литургику в институте, Экзарх Московского Патриарха в США (1934—1947), после чего вернулся в Россию. Умер в Псково-Печерском монастыре. Письмо № 5 20 Ни одна из предложенных статей в журнале «Путь» опубликована не была. 21 Ю. П. Казачкин, секретарь РФА в нач. 1930-х гг., участник «Православного дела» — благотворительной организации, основанной в Париже матерью Марией; был арестован 9 февраля 1943 г. немцами вместе с м. Марией, о. Дмитрием Клепининым, Ф. Т. Пьяновым, Ю. Скобцовым и отправлен в концентрационный лагерь, откуда ему удалось вернуться. Письмо № в 22 Вероятно, речь идет о тех лекциях, о которых Ильин говорил в письме № 5. Письмо № ? 23 Это письмо вызвало бесконечное возмущение Л. Ю. Бердяевой, а Николай Александрович, прочитав его, сказал: «Кто, однако, дал ему право судить меня?» (Звезда. — 1995. —№ П. —С. 141). 24 Ср.: Евангелие от Иоанна. Гл. 3:17. 25 Вера Николаевна Ильина, жена В. Н. Ильина. 26 Георгий Андреевич Мейер (1894—1966), литературовед, публицист. Участник первой мировой войны, с Белой армией попал в Константинополь, а затем при содействии К. Бальмонта в 1923 г. переехал в Париж. С открытием газ. «Возрождение» стал ее постоянным сотрудником. Об отношениях В. Н. Ильина с Мейером см. письмо 9. Письмо № 8 27 Вероятно, речь идет о Николае Алексеевиче Полторацком (род. 1910), техническом секретаре РФА, участнике РСХД, вернувшемся после войны в СССР. 28 Александр Викторович Ельчанинов (1891—1934), священник Парижского кафедрального собора, в прошлом — первый секретарь и активный участник Московского религиозно-философского общества, с 1926 г. — священник собора в Ницце, руководитель РСХД в Ницце.
186 В.Н.Ильин 29 Борис Семенович Манджос, киевский студент, написавший Л. Н. Толстому 16 февраля 1910 г. письмо с призывом уйти из Ясной Поляны, отказаться от графства, раздать имущество и нищим пробираться из города в город. Толстой ответил, что это его заветная мечта; что для него мучительно жить в «ужасных, постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. М., 1956. Т. 81. С. 104— 105). 30 Леон Блуа (Мари Жозеф Казн Маршнуар; 1846—1917), французский религиозный критик, теоретик символизма. 31 Имеются в виду строки Тютчева в стихотворении «Море и утес» (1848 г.): «...спокойный и надменный, // Дурью волн не обуян, // Неподвижный, неизменный, // Мирозданью современный, // Ты стоишь, наш великан...» 32 Константин Николаевич Леонтьев (1831—1891), политический и религиозный мыслитель, писатель, чиновник Азиатского департамента МИД (1863—1873); цензор Московского цензурного комитета (1880—1887); после выхода в отставку поселился в Оптиной пустыни, где в 1891 г. принял тайный монашеский постриг. 33 Ср.: Евангелие от Матфея. Гл. 21:9, 23:39. Письмо № 9 34 Юлий Федорович Семенов (1873—1942), публицист, редактор газеты «Возрождение» (1927—1940). 35 Абрам Осипович Гукасов (1872—1969), предприниматель, издатель; крупный нефтепромышленник и судостроитель, меценат. В 1925 г. основал газ. «Возрождение. Орган русской национальной мысли», издательство по выпуску книг на русском языке и книжный магазин; после войны создал в Женеве «Фонд имени братьев Гукасовых» для охраны языка и культурных ценностей армянского народа. 36 Сергей Николаевич Булгаков (1871—1944), философ, богослов, в 1922 г. выслан из России. 37 Антон Владимирович Карташов (1875—1960), историк Церкви, богослов, бывший министр вероисповеданий Временного правительства, с 1925 г. — профессор Богословского института. 38 Лев Александрович Зандер (1893—1964), богослов, философ, библиограф, профессор Богословского института, участник РСХД, экуменического движения, сопредседатель Междуправославного комитета в Париже. 39 Вероятно, речь идет о Феодосии Георгиевиче Спасском (1897—?), богослове, выпускнике Богословского института, преподававшем там литургику и сектоведение. 40 Николай Никанорович Глубоковский (1863—1917), богослов, профессор Петербургской духовной академии. 41 «Меч» — еженедельная газета, выходившая в Варшаве в 1934—1939 гг. под редакцией В. В. Бранда и Г. Г. Соколова. Письмо № 10 42 Бердяев жил в Берлине с осени 1922 г. до лета 1924 г. 43 Василий Васильевич Зеньковский (1881—1962), богослов, историк философии, бывший профессор философии Киевского университета, эмигрировал из России в 1919 г., преподавал в Белграде и Праге, с 1926 г. — профессор Богословского института в Париже, председатель РСХД, в 1942 г. рукоположен в священники. Публикация Владимира Безносова и Е. В. Бронниковой Комментарии Е. В. Бронниковой
Е. В. БРОННИКОВА К ИСТОРИИ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ В. Н. ИЛЬИНА И Н. А. БЕРДЯЕВА Владимир Николаевич Ильин был младшим современником Н. А. Бердяева и его земляком. Их разделяли двадцать лет, а объединяла малая родина — Киев. Если Бердяев состоялся как философ и приобрел известность еще в России, то для Ильина Россия так и осталась Россией детства, юности, студенчества. В. Н. Ильин родился 16 августа 1894 г. под Киевом в имении Владовка. Учился в гимназии в Слуцке, которую окончил с золотой медалью, занимался музыкой. Затем — учеба в Киевском университете Св. Владимира на физико-математическом факультете, занятия композицией в консерватории. Не удовлетворившись изучением точных наук, он в 1913г. поступил на историко-филологический факультет университета, где преподавали такие известные философы и богословы, как В. В. Зеньковский, П. Я. Светлов и др. Окончание университета пришлось на роковой 1917 г. Подающий надежды ученый Ильин был оставлен при университете, получил звание магистра философии, в 1918 г. стал приват-доцентом и начал читать лекции по философии. Но в 1919 г. он принимает решение покинуть пределы бывшей Российской империи. Позже он объяснит этот выбор в автобиографии: «Мне угрожала смертельная опасность по причине давнишней моей борьбы с материалистической марксистской идеологией, которую я всегда вел в очень резком тоне»1. В 1920—1922 гг. Ильин занимался преподавательской деятельностью в Константинополе. В 1923 г. при содействии Американского византийского общества ему удалось перебраться в Берлин, который воспринимался тогда многими как центр русской эмиграции. В Берлине жили многие русские философы, представители Белого движения: И. А. Ильин, В. В. Шульгин, А. С. Изгоев, С. Л. Франк, Н. А. Бердяев, Г.А. Ландау, П. Б. Струве и другие. Ильин продолжил свое образование на философском факультете Берлинского университета, возобновил преподавательскую деятельность. В Берлине состоялось знакомство с Бердяевым. Владимир Николаевич, вероятно, бывал на заседаниях Религиозно-философской академии, открытой в Берлине в ноябре 1922 г. по инициативе Бердяева и действовавшей там до весны 1924 г. В 1925 г. Ильин переезжает в Париж. Там он становится доцентом Богословского института, читает курс литургики и средневековой философии, пишет статьи для «Православной мысли» — издания института2, несколько более крупных работ — по апологетике и о православном богослужении3. В 1925 г. была напечатана его книга «Преподобный Серафим Саровский», получившая благожелательные отзывы. Ильин плодотворно сотрудничал в «Пути», читал лекции в Религиозно-философской академии, участвовал в ее открытых собраниях. Он часто бывал в гостеприимном доме Бердяева, обретая там сочувствие и домашний уют, которого так не хватало ему в жизни. У Владимира Николаевича, человека чрезвычайно одаренного и темпераментного, возникало множество планов, которые часто оставались нереализованными (проект энциклопедии православия, замысел фундаментального исследования о смерти, множество неопубликованных статей, книг, например, работа «Свобода и бытие», написанная в 1938 г.). Ильин оказался находкой для Русского студенческого христианского движения. Натура артистическая и музыкальная, страстный любитель и великолепный знаток русской литературы, прекрасный рассказчик, по свидетельству прот. А. Князева, он знал наизусть поэмы Пушкина, Гете, прозу Л. Н. Толстого, Достоевского, Гоголя, блестяще владел мастерством импровизации4. Все это привлекало к нему молодежь. Он выступал с докладами на съездах РСХД, читал публичные лекции, работал в кружках, участвовал в летних студенческих лагерях, походах, играл в любительских спектаклях. В середине 1930-х годов Ильин сблизился с Г. А. Мейером, а через него с А. О. Гу- касовым и Ю. Ф. Семеновым и с редакцией газеты «Возрождение». Он занимал крайне непримиримую позицию по отношению к Советской России и к той части русской эмиграции, которая не то чтобы поддерживала СССР, но лишь только пыталась спокойно разобраться в происходивших там событиях. Владимир Николаевич с горячностью взялся за сотрудничество в «Возрождении», тем более что это давало возможность дополнительного заработка, а для человека, жившего более чем скромно, это было немаловажно. Так как Ильин был преподавателем Богословского института, он избрал для своих публицистических статей псевдоним сначала «В. Созанович», а затем «П. Сазанович», под своим Е. В. Бронникова, 1997.
188 Е. В. Бронникова именем в газете он выступал крайне редко. Первой «возрожденческой» публикацией была, по всей вероятности, статья «Пореволюционная бодрость», напечатанная 18 января 1935 г. и посвященная расстановке политических сил в эмиграции, следующей — «Идеологическое возвращенство» (1 февр. — С. 2), наделавшая столько шуму в эмигрантских кругах и впоследствии вызвавшая горькое раскаяние у автора. Читатели журнала «Звезда», знакомые с дневником Л. Ю. Бердяевой5, имеют представление о том, какой бурной была реакция на эту статью людей, близких философу. Сам же Николай Александрович, по свидетельству жены, остался брезгливо-равнодушен и отнесся к критике Ильина как-то иронически. Между тем Ильин продолжал свое сотрудничество в «Возрождении» до мая 1936 г., опубликовав там свыше 60 статей, заметок, рецензий. Он безжалостно и публично разорвал дружественные отношения не только с Бердяевым, но и с другими людьми, например, с евразийцами, в сообщество которых первоначально входил. Разрыв с этим движением он подтвердил в открытом письме, причем подчеркивал «чистоту своей позиции, ради которой ... решил поступиться даже личной дружбой с евразийцами и некоторыми другими общественными деятелями и мыслителями в силу однозначности для меня их политических верований»6. Чуть позже будет опубликована его статья «Евразийцы и их последыши» — о сущности этого движения и о его последователях в среде эмигрантской молодежи — младо- россох7. Ильин писал для «Возрождения» статьи, очерки о событиях в СССР, о расстановке политических сил в среде эмиграции, отдавая предпочтение ее правым силам, рецензии на литературные и публицистические новинки. Среди этих публикаций можно выделить цикл очерков «Силуэты отцов большевизма», посвященных в основном русским революционерам-разночинцам XIX в., чей образ Ильин пытался воссоздать в «подлинном» виде («разрушители во что бы то ни стало»8). При знакомстве с этими статьями невольно возникают аналогии с лекционным курсом Бердяева «Основные течения русской мысли», читавшимся в Религиозно-философской академии приблизительно в это же время и составившим впоследствии книгу «Русская идея». Публицистические статьи Ильина, по отзыву прот. А. Князева, «были блестящи, но резкость высказываний ... и крайний характер его позиций принесли ему немало огорчений»9. В письме № 9 Владимир Николаевич подробно рассказывает о тех житейских невзгодах и духовных переживаниях, которые были вызваны его сотрудничеством в «Возрождении». Ильин и Бердяев примирились через год, на Пасху 1936 г. В ответ на пасхальное поздравление и покаяние, по словам Владимира Николаевича Ильина, Бердяев ответил ему «влюбленным письмом». Мир был восстановлен, но личные встречи и задушевные беседы остались в прошлом. Ильин бесконечно раскаивался в этой злополучной публикации. Бердяев, несмотря на очевидное личное оскорбление, все-таки выше ставил право другого на свободу — мысли, слова, творчества. Он, будучи философом свободного духа, понял Ильина и простил его. Свидетельством этого является отчасти и то, что в журнале «Путь» была опубликована статья Владимира Николаевича «Великая Суббота. О тайне смерти и бессмертия», посвященная памяти о. Александра Ельчанинова10. Публицистическая деятельность Ильина и угроза исключения его из Богословского института очень похожа на ситуацию, в которой оказался другой преподаватель института — Г. П. Федотов (см. «Звезда», 1996, № 10). Живя не так уж далеко друг от друга, Ильин и Бердяев не встречались почти 8 лет. Они увиделись лишь 23 июня 1943 г. (см. письмо № 9). После войны жизнь Ильина в материальном отношении не улучшилась. Он много болел, перенес несколько серьезных операций. Ильин читал лекции, участвовал в РХД, возобновил сотрудничество в «Возрождении», теперь уже не ежедневной газете, а небольшом журнале, в «Вестнике РХД», «Новом журнале». Статьи его были посвящены вопросам истории русской литературы, творчеству Н. В. Гоголя, А. С. Пушкина, Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского, А. А. Блока и др., истории музыки, истории философии (К. Ясперсу, Н. О. Лосскому, К. Юнгу, Лейбницу, С. Л. Франку и др.), он продолжал писать философские и публицистические статьи. Ильин занимался проблемами религиозной психологии, учением о больной и здоровой душе, проблемами духовной и душевной гигиены и терапии, читал курс лекций на эту тему. Всю жизнь Ильин любил музыку, написал 3 симфонии, ряд пьес и романсов, 2 оперы (по мотивам «Черной маски» Л. Н. Андреева и «Страшной мести» Н. В. Гоголя). Эта сторона его творчества остается до сих пор совершенно неизвестной: его музыкальные произведения не публикуются и не исполняются.11 Ильин обостренно воспринимал отношения с Бердяевым, не мог писать о нем отстраненно-объективно, имя Бердяева вызывало в нем бурю эмоций. На закате жизни Владимир Николаевич вновь обвинял философа в «ниспадении в адскую бездну красной пошлости и предательства великой триады ИСТИНЫ, ДОБРА и КРАСОТЫ ради революционных ЛЖИ, ЗЛА и УРОДСТВА», в предпочтении им «старого корыта комреволю- ции»12. Забыв или сознательно умалчивая о своем раскаянии и благородной позиции по отношению к нему Бердяева, он писал в 1971 г. об убийственной и непрекращавшейся в буквальном смысле травле его за то, что осмелился выступить против Бердяева: «Травля эта в тех или иных формах пережила ее инициатора, оказавшегося вместе со
1С истории взаимоотношений... 189 своим окружением весьма мстительным человеком, совершенно как в БЕСАХ Достоевского»13. Публикуемые письма Ильина позволяют расставить нужные акценты в этой давней истории. Давно уже нет в живых ее непосредственных участников: Бердяев умер 23 марта 1948 г., Ильин — 23 октября 1974 г. Оба они ушли в мир иной, работая за своим письменным столом, до последнего вздоха оставаясь верными творчеству — тому главному, что при всех внутренних и внешних расхождениях навсегда объединило этих людей. В личном архиве Н. А. Бердяева в Российском государственном архиве литературы и искусства сохранилось 25 писем Ильина за 1925—1944 гг., 10 из которых предлагаем вниманию читателей журнала «Звезда» (РГАЛИ. Ф.1496. Оп.1. Ед.хр.491. Л.27— 28,1.7-— 8,4,10—13,31—33,35—37). Ответные письма, хранившиеся у В. Н. Ильина, пропали из его домашнего архива. 1 Цит. по: Слово. 1991. № XI. С. б. 2 В. Н. Ильин. Основные вопросы символики Креста Господня // Православная мысль. Париж, 1928. Вып. 1. С. 122—123; О творчестве. Там же. 1937. Вып. 3. 3 В. Н. Ильин. Запечатанный гроб, Пасха Нетленная. Париж, 1926; Всенощное бдение. Париж, 1927; Загадка жизни и происхождение живых существ. Париж, 1929; Шесть дней творения. Париж, 1930. 4 Вестник РХД. 1974. № 114. 5 Звезда. 1995. № П. С. 139—142. 6 Возрождение. 15 февр. 1935. № 3544. С. 5. 7 Там же. 14 июня. № 3663. С. 2. 8 Там же. 12 февр. № 3541. С. 2. 9 Вестник РХД. 1974. № 114. 10 Путь. Авг. — окт. 1938. № 57. С. 48—57. 11 См. Некролог, написанный протоиереем Алексеем Князевым, — Вестник РХД. 1974. № 114. 12 Новый журнал. 1971. Кн. 105. С. 261—262. 13 Звезда. 1993. № 11. С. 131.
МЕМУАРЫ XX ВЕКА ЮЛИЙ КИМ ДЕЛО ПЕТРА ЯКИРА 1 В августе 1973 года в Москве судили двух виднейших диссидентов — Петра Якира и Виктора Красина. Оба дали подробные показания и полностью раскаялись в содеянном. Каждому присудили по три года лагерей плюс три года ссылки — впрочем, только для виду: ясно было, что «за хорошее поведение» должны скостить. И скостили. Уже в 1974 году оба оказались на воле. Процесс этот потряс наше общество: уж очень видные были фигуры, особенно он, сын расстрелянного Сталиным командарма Петр Якир, чья драматическая биография и яркая личность известны были очень широко еще с хрущевских времен. Власти потирали руки: правозащитному движению нанесен сокрушительный удар, оно оказалось окончательно скомпрометированным. Удар действительно был тяжелый, но не смертельный. Что до репутации, то скомпрометировали себя, главным образом, власти своим разительным сходством со сталинским режимом: никто ни на минуту не поверил в искренность раскаяния подсудимых, процесс был так же фальсифицирован, как и те, «троцкистско-бухаринские». Конечно, капитуляция такого человека, как Петр Якир, на многих подействовала ужасно. Но она же лишний раз подчеркнула, какое это тяжкое и ответственное дело — быть диссидентом, и если кого-то оттолкнула, то кого-то и укрепила, и дело это ничуть не прекратилось; и Андропову понадобилось еще несколько раз широко раскидывать свои сети. Теперь, когда пишут о славных диссидентских временах, имена эти, Якира и Красина, Пети и Вити, либо умалчиваются, либо поминаются вскользь, то с горечью, а то и с презрением. Мне хочется оспорить такое отношение, противопоставить ему другое, совсем другое. Все-таки можно уже взглянуть на наше недавнее прошлое и действовавшие в нем лица с более общей точки, чем вчерашняя. Начать придется издалека. В 1917 году история поставила Россию перед революцией. Результат получился неожиданный: на смену одной тирании пришла другая, несравненно более жестокая. Антинародный режим уступил место еще более антинародному, и это при том, что к власти пришли действительно люди из народа, даже был принят специальный запрет для бывших дворян, попов и буржуев — никто из них не имел права занимать руководящие должности. Кухарка, по слову Ленина, действительно стала управлять государством. В результате ее 70-летнего правления мы очутились далеко позади ведущих держав — во всем, кроме оружия. После войны возникло желание свободы, а после смерти Сталина по- Юлий Черсанович Ким (род. в 1936 г.) — поэт, автор-исполнитель песен, драматург. Живет в Москве. © Юлий Ким, 1997.
Дело Петра Якира 191 слышались и первые требования ее. Вообще говоря, требование свободы — старинное занятие на Руси, но можно с уверенностью сказать: начиная с 30-х и по середину 50-х годов такого абсолютного безгласия, под страхом смерти, Россия не знала никогда. И как раз в этом промежутке родились и воспитались мы — так называемые шестидесятники. Мы и росли поначалу искренними и добросовестными октябрятами-пионерами-комсомольцами с «Кратким курсом истории ВКП(б)» вместо Библии; боготворили Сталина и хором оплакивали его смерть. С разоблачением Отца народов в 56-м году рухнула центральная ложь и опора нашего миропонимания и повлекла за собой лавинообразное разрушение остальных опор и обманов. Процесс занял, в основном, лет тридцать. Своеобразие его состояло в том, что власти поступили парадоксально: отказавшись от чрезмерных крайностей, вроде периодического террора или отрицания генетики с кибернетикой, все существо сталинской системы они оставили нетронутым, только присвоили ей новое наименование: «ленинские нормы». Кто-то подсчитал, что за 10 лет. при Хрущеве было посажено за инакомыслие не меньше, чем за 20 лет. при Брежневе. Правда, теперь не расстреливали. Людоедство хотя и сохранилось, но причесалось. Думать и разговаривать было позволено — но, правда, не дальше кухни. А как хотелось дальше! Противоестественно же смотреть на голого короля и молчать об этом, стыдно. Как ловились малейшие намеки и аллюзии, как расходились крамольные анекдоты и песенки, как ломились на Таганку, как расхватывался самиздат. — как полнилось и томилось общественное сознание этим желанием: крикнуть, что король голый! подлый! тупой! Вспоминается в связи с этим. Осенью 68-го года возле здания, где судили Павла Литвинова и Ларису Богораз со товарищи за их демонстрацию против вторжения в Чехословакию, — там все три дня шел стихийный диспут между единомышленниками подсудимых, пришедшими сюда по уже сложившейся традиции подежурить при закрытых дверях, и специально отряженными идейными оппонентами из комсомольских оперативников МГУ, МВТУ и т.п. Начальство попробовало таким образом дать идейный бой нашему брату якобы от имени простого народа. Хлебнув в соседнем дворе водочки, «простой народ» сливался с нашей небольшой толпой и затевал глубокомысленные беседы, быстро доходившие до «давить таких надо». Особенно осаждали они генерала Григорен- ко, высившегося среди нас, задирали и всячески вызывали на спор: — Вот вы говорите: сталинисты. Ну где, где они, по-вашему? — Да везде! — откликался генерал. — Ив руководстве? — Вот там-то особенно. — Ну где, где конкретно? — Да хоть в Политбюро. И они, естественно, закричали: — Ну кто? кто конкретно сталинист в Политбюро? И замерли. И мы замерли. Все до единого, затаив дыхание, ждали — ну? слабо!? скажет или не скажет? неужели осмелится — вслух про короля? ну? кто? кто главный сталинист? Всем хотелось правды! Генерал не замедлил: — Да Брежнев, кто. Добились-таки. Спровоцировали. Теперь, стало быть, надо накидываться, хватать и тащить. Или хотя бы крикнуть: «Клеветник!» Ничуть не бывало. Раздался какой-то общий выдох, и толпа вокруг генерала как-то сникла, опала и рассеялась, словно оглоушенная пыльным мешком. Никто за Брежнева не заступился! Да что там. У себя, на кухне все позволяли себе всё. Но между кухней и площадью был страх — не напрасный, не придуманный, не от комплексов каких-то, а настоящий, могучий страх, настоянный на кошмаре ста-
192 Юлий Ким линского террора и беспощадности андроповского пресса. Инакомыслили все, включая и начальство. Но вот решиться на открытое слово, переступить через страх,., вот. это и значило: стать диссидентом. И ведь немало знал я вполне инакомыслящих и искренних граждан, которые охотно и с большой досадой бранили отчаянных наших правозащитников: считалось, что дерзкие протестанты лишь провоцируют, власти на закручивание гаек. Что достаточно с нас театра на Таганке для выражения общественного несогласия. Кому нужна бессмысленная смелость? Да что! Даже и сейчас то и дело раздается: — А я диссидентом не был и не жалею! — Диссиденты? Никогда не уважал экстремистов. — Подумаешь, диссиденты... Критиковать легко, а вот ты дорогу укажи! Я даже и спорить с ними не хочу. Потому что во всем этом слышу все тот. же страх, генетический, непреодолимый, ну не хочется человеку признаваться, что он смолчал не по убеждению, а по трусости. Тем более что, бывало, тут же, тот. же, без перехода и не чувствуя противоречия: — Кстати: нет. ли у тебя последнего выпуска «Хроники»? О, «Хроника», великая «Хроника»! Будет день, настанет, срок, когда в твою честь грянут трубы и хоры — так, как ты того заслуживаешь! Этот, самодельный, тоненький машинописный бюллетень, кропотливо собиравший, насколько хватало храбрости и сил, со всех концов необъятной Родины максимальную информацию о мерзостях режима и противодействии ему, — честь и слава твоим собирателям и редакторам, распространителям и курьерам, сделавшим тебя (и не только тебя!) рупором нашей правды на весь мир! Диссиденты были всегда — и при Ленине, и при Сталине, но только диссиденты 60 — 80-х годов смогли всему свету рассказать о бесчеловечности «самого прогрессивного строя». Эта правда укрепила Запад в противостоянии Кремлю, была опорой Картеру, а затем и Рейгану с Бушем в отношениях с Москвой, что, в конечном итоге, подвигло Горбачева кардинально переменить эти отношения и тем предотвратить военное самоубийство человечества. Она же потребовала в первую очередь — свободы слова, и вот мы имеем такую гласность, какая России только снилась. В ней начало всех перемен, и в ней же гарантия выхода из нашего неслыханного кризиса. Нет, не напрасно шел на каторгу рязанский баптист, крымский татарин, киевский врач, московский учитель и другие, несть им числа. Но долго, очень долго значились бы они в «без вести пропавших» (а сколько их так и пропало!), если бы не мужество наших правозащитников, добившихся мирового эха. И первое, что сделал Сахаров, вернувшись из горьковской ссылки, — положил перед Горбачевым список на полтораста имен — главным образом, жертв последнего андроповского улова, томившихся по нашим лагерям и тюрьмам. И как же он жалел (и все мы в Москве, кто знал), что всего-то одного месяца не дожил до свободы Толя Марченко, не дали ему, замучили в Чистопольской тюрьме... Эти полтораста, да еще сколько-то — десятков? сотен? — взятых и осужденных раньше. А выдворенных из Союза? А уволенных и затравленных? Широк был спектр репрессий — широк и спектр выступавших против. Это декабристы остались в сложившейся легенде блестящим отрядом благородных офицеров — нет, наши выглядят, совсем не романтически, какое там.,, совершенно штатские люди... Генерал Григоренко да майор Алту- нян — вот почти и все наши офицеры... Учительница, машинистка... студент, кандидат... биолог, лингвист, врач... если написать, кто, как и когда пришел к диссидентству — любопытная выйдет книга. Хотя б на год, на день, на час, на миг — Был все же крик. Дай, Боже, перенесть!
Дело Петра Якира 193 Петр Якир ив30,ив40ив50 лет рекомендовался одинаково: Петя. И все его так и называли: Петя. И друзья, и академик Сахаров, и местные алкаши. Его нельзя было величать иначе. Уж очень сильно в нем выражено было мальчишество, словно оно законсервировалось в нем в 37-м году, когда его арестовали. А было ему тогда 14 лет. Отец его, легендарный командарм, был командующим военным округом, жили они в Киеве, в красивом особнячке. Генеральский сынок, Петя Якир был, по воспоминаниям, живым, самолюбивым мальчиком, затейщиком и коноводом — но не в силу генеральства, а по причине природного темперамента. Подвижный, чернявый, влюбчивый, горластый, искренний, контактный, всегда центр внимания. Была у него и такая особенность: недержание секретов, в том числе чужих. Это шло от самолюбивого желания поражать осведомленностью. Словом, это был скорее женственный характер, естественный и безотчетный. Основательность суждений, тренированная сила воли, самодисциплина — это все было не по его части. Читал много, но в грамматике был слаб. И вот. на эту кудрявую, горячую, бедовую 14-летнюю голову страшным обвалом рухнуло: арест, отца (обожаемого отца!), тут. же казнь его, аресты, казни и ссылки ближайших знакомых и родственников, отъезд с матерью в астраханскую ссылку, и вскоре же — ее арест и собственный, и все это за какие-то полгода. Я несведущ в психоанализе, но слышал — это бывает: остановка в развитии коренных свойств личности, в силу внезапного и тяжкого потрясения. Так или иначе, но вот. все то, что собрал я о 14-летнем Петре по чужим воспоминаниям и попытался описать в предыдущих абзацах, все это, до последней запятой, могу я повторить и о 40-летнем Петре, когда мы познакомились — включая и чудовищную безграмотность. И это мальчишество, неизжитое им, в контрасте с безумием биографии создавало могучее поле обаяния, действовавшего неотразимо на каждого, кто в этом поле оказывался. Итак, биография. В каком бреду вообразится такое? 14-летнему подростку объявляют: «Вы обвиняетесь в организации анархической конной банды, ставившей себе целью действовать в тылу Красной армии во время будущей войны, а также в пропаганде анархических идей Бакунина-Карелина-Кропоткина среди учащихся школы». Далее тюрьма, тюрьма, этап, пересылка, лагерь, лагерь, в 20 лет закончил срок, через год опять посажен, лагерь, лагерь, освободился в 52-м, полСибири пешком и на попутных прошел к жене своей, Вале, на ее вечную ссылку, где-то в среднем течении Енисея, и добровольно отбыл ее вместе с женой до 54-го года. Когда уже разменял он четвертый десяток. Таковы были Петины университеты. Он частично рассказал о них в своей книге «Детство в тюрьме» (1937 — 1943) и собирался рассказ продолжить, даже успел надиктовать кое-что на магнитофон, но арест помешал. А после суда он уже к этому не возвращался. Отрочество, юность, молодость, зрелость — все пришлось на каторгу и неволю. Много страшного увидел, испытал и запомнил Петр, и мы слушали его тюремные рассказы во все уши, к только что прочитанному «Ивану Денисовичу» добавляя кошмарную его одиссею. А память у него была превосходная, оно и по книге видно. Но было в его университетах что-то такое, о чем он либо случайно и невнятно проговаривался, либо наглухо умалчивал. И теперь, вспоминая эти его скупые оговорки и читая некоторые мемуары, я вижу, в 43—44-м годах, между первым и вторым сроком, и позже, уже в лагере, органы НКВД несколько раз заставили Петра работать на них, и в результате пострадали люди. Мне неизвестно, как это началось, сколько длилось и до какой степени
194 Юлий Ким Петр шел на это сотрудничество. Прошу только присяжных учесть, что Большой террор ломал людей, куда более крепких, чем этот юноша. А чтобы немножко напомнить, как это делалось, вот эпизод. Пете 16 лет. Он сидит со взрослыми в камере, битком набитой людьми. Нестерпимо душно. Камера объявляет голодовку. Четверых, в том числе и Петю, выдергивают, на расправу: кто инициатор. «Я попытался объяснить, что никаких инициаторов нет, просто в камере невыносимые условия. Меня еще раз ударили и, не добившись ответа, поволокли в соседнюю комнату под крик начальства: — Сейчас после рубашки язык развяжется! В соседней комнате на меня напялили брезентовую рубаху, длиной больше моего роста, с длинными рукавами; свалили на пол лицом вниз; рукава связали на спине, завернули руки за спину; соединили их с подолом рубашки; прицепили этот, узел к веревке, которая проходила через блок, подвешенный к потолку... И, пиная ногами по ребрам, начали небольшими рывками подтягивать меня вверх, сначала я прогнулся, живот, еще оставался на полу. Было безумно больно. В тот момент, когда я отрывался от. пола, я потерял сознание... Процедуру с подтягиванием повторили еще два раза». Я не оправдываю Петю. Я и не обвиняю его. Вина, по-моему, все-таки не на тех, кто ломался, а на тех, кто ломал. Высказывается предположение, что в диссидентском движении КГБ использовал Петра по старой памяти в качестве провокатора. Почему-то вспоминается одна из почтительных историй о Сталине. Будто смотрел он в который-то раз во МХАТе «Дни Турбиных» и вот, посреди представления, стал к нему торопливо пробираться через амфитеатр какой- то военный. Зал замер, актеры невольно понизили голоса. Военный что-то горячо зашептал в наклоненное ухо нахмуренного вождя. И в напряженной тишине раздалось: — Не вытэкает. Вот и мне хочется повторить эту резолюцию по поводу возможного Пе- тиного провокаторства в андроповские времена: нет, не вытекает. Это документально доказано новейшими разысканиями ребят из «Мемориала», и Володи Буковского, и Лени Петровского в партийных архивах. А вытекает совсем другое. С первого же года после ареста он не то что не любил Сталина, он его ненавидел люто, лично, всегда. В Петином счете к усатому людоеду первым пунктом стоял расстрел отца, а затем и собственные 17 лет неволи, каторги и унижений, включая и «сотрудничество». В 1956 году, собрав семью (мать, жену с дочерью, жениного деда) и получив предложение от властей поселиться в Москве, Петр селиться не решился, а выбрал подмосковный Подольск, и там они жили в коммунальной барачной комнате впятером. Лишь в 57-м году, когда Кремль официально и громогласно реабилитировал командарма И. Э. Якира, они переехали в Москву, окончательно убедившись, что Сталина разоблачили не на шутку, и началась новая жизнь Петра Якира. Они получили компенсацию за погибшего командарма, двухкомнатную квартиру, вдова — персональную пенсию, а Петр — полную возможность устраивать жизнь по собственному желанию. Чего же пожелал 34-летний мученик ГУЛАГа с семью классами образования и профессией «ученик токаря»? Он имел аудиенцию у министра высшего образования, где и выразил это свое желание: поступить в Историко-архивный институт на очное отделение. — Хорошо, — сказал министр, — я вас зачислю без экзаменов. Но учиться будете сами. И, к изумлению желторотых первокурсников призыва 57-го года, среди
Дело Петра Якира 195 них явился матерый каторжник, с потрясающей биографией, черноглазый, энергичный, неотразимо обаятельный и жадный до жизни и ученья. Тогда многие знакомые выразили недоумение: ведь можно было подобрать что-нибудь более хлебное и перспективное, нежели архивное дело. Он отвечал: — Я должен. Потому что он не только начинал новую жизнь — он брал реванш у старой. Очистить имя отца от сталинской грязи. Воссоздать возможно более полную картину злодеяний тирана с присными его, предъявить общий счет, включая свой. Ну и, конечно, добрать у жизни все, чего был лишен. Годы его ученья совпали с хрущевской оттепелью, которая нигде так не расцветала, как в Москве, и многими принималась за подлинную весну. Новая жизнь начиналась для всех нас. Оттепель, правда, вышла полосатая. Развенчали Сталина — но и раздавили Венгерскую революцию и своих в Новочеркасске. Опубликовали Солженицына — но и затравили Пастернака и сослали Бродского. Открыли (частично) железный занавес — но и построили Берлинскую стену. Однако главным, фундаментальным всеопределяющим событием все-таки было низвержение усатого идола, и эйфория самых смелых надежд, совпав с нашей молодостью, преобладала в общем настроении, а мрачные и даже кровавые действия режима представлялись неизбежными рецидивами переходного периода (как теперь Чечня). Журналы, театр, кино, живопись, архитектура, наука, педагогика — все разом ожило. Правда о Сталине встряхнула историков, появилось множество публикаций, картина Большого террора складывалась ужасная и, конечно, не могла уже объясняться только злой волей деспота: проступал портрет Системы. Петя Якир живейшим образом участвовал в процессе. Министр высшего образования мог гордиться своим необычным абитуриентом: институт он закончил с отличием. Причем учился так, словно дал клятву: только на отлично (может, и дал). Во всяком случае малейшую четверку, полученную на сессии, переживал, как личное оскорбление, дома воцарялась деспотическая тишина, все дрожали и ходили на цыпочках — пока не пересдавал на пятерку. Он поступил в аспирантуру при Институте Истории СССР (там же и работал) и начал готовить диссертацию. Круг его знакомств стремительно расширялся. Он на свой лад входил в моду, внимание известных людей ему было приятно, перед ним распахивались многие двери, а что касается его дверей, то они просто не закрывались, в квартире народ толокся постоянно, и кто только в ней не побывал! При всем при этом бюджет семейный был скромен, чтобы не сказать скуден, и картошка в мундире с селедкой и постным маслом нередко была главным лакомством в необширном семейном меню. Но накормить гостей всегда было чем, а бутылку, как правило, посетитель нес сам. Отметим и подчеркнем: Петр Якир, со всеми своими знакомствами и при доброжелательном отношении весьма важных лиц, особенно тех, кто помнил командарма и когда-то с ним работал, мог бы учинить себе блистательную карьеру и уж по крайней мере добиться многих льгот и выгод для себя. Но все его льготы я уже перечислил: компенсация, двухкомнатная квартира и зачисление в институт без экзаменов. Это все. Остальное, в том числе и диплом с отличием, и аспирантуру он заработал своим трудом и талантом. Конечно, друзья и родные немало ему помогли, особенно с писаниной, которая ему сызмальства не давалась. Но поиск, анализ, подготовка материала — этим он занимался сам, и хорошо занимался. Он становился настоящим историком. У него был талант источниковеда и превосходная память. Он переработал огромное количество документов по революции и гражданской войне, но все-таки главный интерес для него представляла тема Большого террора, и он не упускал ни одной новейшей публикации на эту тему. Когда вышел — разумеется, при его активном участии — сборник вое-
196 Юлий Ким поминаний «Командарм Якир», Петр вовсю занялся тем, что сейчас называется презентацией. Его стали приглашать, чтобы он выступил — перед студентами, школьниками, ветеранами, научными сотрудниками — с рассказом об отце и о себе. Слух о его выступлениях распространился быстро и повсюду, его звали к себе наперебой. Выступал он так. Показывал книгу, кратко описывал содержание, приглашал приобретать и знакомиться самостоятельно — а дальше начиналась захватывающая часовая лекция о Большом терроре. О том, как фабриковался процесс Тухачевского—Якира. Какой урон понесли вооруженные силы накануне войны. О позоре финской кампании. О сговоре с Гитлером, о Ка- тыни. Об убийстве Кирова, о письме Раскольникова, о коллективизации, о ГУЛАГе. После этого часа полтора он отвечал на множество записок. Залы были полны. Интерес был огромный. Он был счастлив. У него было все: дом, семья, море друзей и знакомых, всеобщее признание и любовь, и наконец, призвание, труд жизни: восстановление исторической правды. Это не значит, что он изжил в себе лагерь. Это и невозможно было. Не забудем: в 14 лет человек из киевского особнячка в одно мгновение перелетел в астраханскую тюрьму. И свои 16, 18и20,и25 лет встречал за решеткой или колючкой. И совсем не только интеллигенция составляла его окружение, даже главным образом не она. Но он не стал ни блатным, ни приблатненным. И были у него светлые встречи с хорошими людьми, которых он навсегда и благодарно запомнил, — но науку выживания пришлось ему пройти от и до, и уроки были беспощадны. И, повторяю, начались они еще в отрочестве, когда душа в человеке еще не окрепла, и многие понятия постигались через инстинкт самосохранения. Да, в столичном аспиранте Петре Якире, рядом с талантливым и перспективным историком уживался недавний зэк Петька, умудренный опытом 17-летней неволи. На руках наколки, русалка с хвостом. То, как держал папиросу или хлеб. У зэков при этом пальцы складываются в такую экономную горсть. Это и у Солженицына я заметил. Абсолютная бытовая неприхотливость. Спать как придется, носить, есть, пить что придется. Приезжий, даже и не очгнь-то знакомый, даже и с семьей, мог у него свободно переночевать. Он, кстати, многим помогал, всяко и немало. Поймать на улице машину, в разгар сезона достать билет на поезд, на фестиваль, на закрытый просмотр, съездить к опальному Хрущеву, пригнать автокран невесть откуда, чтобы памятник перевезти, — мало было равных Пете по умению такого рода, недаром еще в институте, когда ездили на целину, он неизменно бывал бригадиром, и бригада с ним горя не знала. Ну и конечно, любил он веселые застолья, и при весьма скудном бюджете всегда находилось у него хотя бы на пиво. Когда не хватало, мог и стрельнуть у каких-то знакомых, более зажиточных, и потрясти их никогда не стеснялся, при этом бывал груб и бесцеремонен. И как раз в разгар застолья, в той его части, когда новости и анекдоты рассказаны, песни спеты и «семь-сорок» с «цыганочкой» отчебучены, вылезал из Петра дикий лагерник, несчастный и омерзительный сразу, звереныш с мелкими зубками, с законом «умри ты сегодня, а я завтра». Разражался бессмысленный скандал, из-за какой-нибудь чепухи, лицо его багровело, мат, злобный и агрессивный, бил фонтаном, и если объект возражал, доходило и до драки, причем драться он не умел, это было бешеное ма- ханье руками — в такие минуты матушка кричала ему: «Урка! Урка!» — и была права: в этом мате, и крике, и маханье легко угадывалась истерика малолетки, эхо чудовищного отрочества. И никогда, никогда он наутро не каялся и вчерашнего не стыдился: он списывал себе эти грехи как незначительные, потому что отмучился уже за них. Стихийный был человек. Стихийный был человек Петя Якир, вот точное слово. Анализ, продуманная программа, стройное мировоззрение — это все не из его репертуара. Он безоглядно наверстывал жизнь по всем направлениям — в любви, в дружбе, в азартных увлечениях — от собирания старинных икон до общего пляса у синагоги во время хануки. Однако во всем этом стихийном разно-
Дело Петра Якира 197 образии различалось несколько фундаментальных пристрастий. Во-первых, дом, семья. Куда бы его ни заносило, он ночевал дома. Того же требовал и от домочадцев. Были даже традиции, например воскресный завтрак. Дело происходило на кухне, сам возглавлял стол, мать, жена, дочь, зять — каждый на своем месте. И вожделенная картошка в мундире с селедкой и постным маслом. В своем доме за своим столом. Это было для него как-то генеалогически необходимо. Связь на стороне — для него это было противоестественно. Женщина, которую он любил, непременно становилась своим человеком в доме, и в этом, представьте, не было цинизма. Он просто иначе не мог. Другой фундаментальной его чертой была страсть быть первым в курсе. Новая книга, свежий слух, научный скандал — благодаря обширнейшему кругу знакомств и толстой телефонной книжке, Петю хлебом не корми — дай первому сообщить сенсацию. Неоценимый был бы репортер, если бы ладил со словесностью. Но, конечно, главный его интерес составлял политический климат, который, как сказано, был полосат, общественное настроение не успевало шарахаться между разочарованием и надеждой. За этой синусоидой Петр следил с болезненной страстью игрока, для которого шарик в чашке рулетки равен судьбе. Вот уж где он был первый знаток! Ни одна публикация не ускользала от него, упоминание или неупоминание того или иного имени или события, например, что написано: «умер в 37-м» или все-таки «репрессирован», или «расстрелян»? Воспоминания бывших лагерников — особенно придирчиво: насколько достоверны, насколько отредактированы. Ну и, разумеется, весь первый самиздат: «Один день Ивана Денисовича», подписанный еще «А. Рязанский»; запись процесса Бродского, сделанная Вигдоро- вой, — первая у нас честная запись фальсифицированного процесса; доклад Аганбегяна о состоянии нашей экономики, долетевший из Новосибирска, — ну и т.п. После «октябрьского переворота» в 64-м году общество обратилось в слух: что-то запоют новенькие? Ответ последовал незамедлительно: в 65-м арестовали Синявского и Даниэля. Тогда же и Петя получил первый щелчок. Он был в Воронеже с той самой презентацией сборника «Командарм Якир», которая превращалась в яростное и насыщенное фактами обвинение Сталина и сталинщины. Одно или два выступления состоялись, а вот третье, в каком-то вузе, было, как написали поверх афиши, «отменено по состоянию здоровья» совершенно здравого Пети. Идеологический обкомовец Усачев, возможно, по московскому сигналу, прекратил Петину гастроль в Воронеже. Уезжал Петя весело, провожающие на платформе распевали: Ну-ка, братцы, выпьем снова За партийную борьбу. Чтоб увидеть Усачева В белых тапочках в гробу! Неподалеку от них молча ошивалось несколько первых Петиных топтунов... И вскоре после этого презентации были тихой сапой прекращены. Между тем разгоралось дело вокруг ареста Синявского и Даниэля, В одном ряду с делом Бродского это означало уже тенденцию. И, таким образом, все, что составляло смысл Петиной жизни, его реванша, затрещало и дало течь. Оттепель пошла к сильным заморозкам, и не для одного Пети — для всех, и все хором запротестовали. 65-й — 69-й годы — это было время попытки бунта нашей интеллигенции: письма с протестами, заявления, обращения, требования посыпались дождем, и чьих только подписей не было там! Режим помаленьку зверел, обнаруживая природное сталинское людоедство. Арест Синявского и Даниэля — демонстрация против (5 декабря 65-го года на Пушкинской площади) — процесс Синявского и Даниэля — книга Гинзбурга и Галанскова о
198 Юлий Ким процессе — арест Гинзбурга и Галанскова — демонстрация против — арест демонстрантов — процесс Гинзбурга и Галанскова — масса протестов против — вторжение в ЧССР — демонстрация семерых против — суд над демонстрантами — книга Н. Горбаневской о демонстрации и суде — арест Горбаневской и помещение ее в Казанскую спецпсихушку... Письмо Солженицына съезду писателей, брошюра Сахарова... Первые номера «Хроники текущих событий»... Демонстрация крымских татар в Москве... выступления в их поддержку... Общественность наша больше никогда так не бурлила в брежневские времена. В 6 9 — 71-м годах энергия ее иссякла и вернулась на кухни. В чистом поле остались одни диссиденты и Петя среди них. Надо ли говорить, как бурно он прожил эти годы вместе со всеми! Какие резкие письма подписывал сам и сколько народу обошел, обзвонил, объездил, собирая подписи, сколько самиздата напечатал и распространил. Наконец, одним из первых он установил регулярную связь с иностранными корреспондентами — с «корами», как их тогда называли для краткости. Дом его кишел разнообразным народом и, разумеется, быстро стал объектом пристального чекистского внимания. Они тогда следили за диссидентами открыто. Бывало, мчась по Москве в такси, Петя кричал с каким-то гибельным восторгом (по слову Высоцкого), обращаясь к спутнику: «Видал? А? Две машины! Вот гады! Две машины!» И в этом было больше азарта, чем тревоги. Когда сейчас я слышу обвинения в адрес Петра, что он был как бы подсадной уткой в руках КГБ для множества людей, слетавшихся в его дом прямо под чекистский колпак, я не могу понять, в чем же Петина вина. Не он, а время вызывало людей на протест, не у него, так у другого собирались бы они, да и собирались, вон хотя бы у Айхенвальдов, через дорогу от Петра, не меньшая была компания — впрочем, наполовину та же. Или у Виктора Некрасова в Киеве. Или у Генриха Алтуняна в Харькове. Время доставало людей, задевало за живое совесть, заставляло идти на риск и жертвы. Для Петра же возвращение сталинизма, да отчасти и Сталина (все чаще стали поминать Вождя народов в положительном контексте) было совершенно нестерпимо. Он в известной степени ощущал себя в диссидентстве (и был) представителем огромного племени старых лагерников (как Солженицын — в литературе). Уж, казалось бы, кому-кому, а именно им, хлебнувшим прежнего беззакония, надо быть в первых рядах протестующих против возврата. Да видно, оттого, что хорошо хлебнули, они и не торопились в первые ряды... Сколько их еще, кроме Пети и Вити, осмелилось на это? И десятка не наберешь. И кому придет в голову осуждать их за это? Пете приходило. Не раз он горько гневался и взрывался — подобно тому, как гневались иные диссиденты на многочисленную рать ядерных ученых: что же вы? почему молчите? Ведь эти без вас не могут! А вы даже Сахарова защитить не посмели... Когда говорят о Пете как о лидере, что он вел за собой на риск, а значит, на заведомую каторгу, то и здесь ошибаются. Он был авторитетной фигурой, активным деятелем, да, но никак не лидером. На эту роль вообще претендовал, пожалуй, только Витя Красин, а так-то в движении диссидентов никаких лидеров не было, а если бы кто и стал, то не Петя. Стихийный человек вожаком быть не может. Он, например, ничего не предложил. «Хронику» придумали Горбанев- ская с Габаем. «Инициативную группу по защите гражданских прав» — тоже не он; зато он был одним из активнейших поставщиков материала для «Хроники», и он безусловно вошел в «Инициативную группу» и участвовал в ее документах. Он много где поспевал. Через его руки прошли, наверное, тонны самиздата. Когда КГБ добрался до него с обыском (в 1972 году) — сутки понадобились, чтобы собрать все эти бумажные мешки неподцензурной литературы, а когда через полгода явились во второй раз — опять понадобились мешки. Он не боялся хранить и распространять. Не боялся ходить на ежегодные молчаливые демонстрации памяти жертв репрессий на Пуш-
Дело Петра Якира 199 кинскую площадь, на минуту молчания с обнаженной головой в кольце разнообразных оперативников, вотгвот. готовых сорваться с цепи (и срывавшихся!): на околосудебные толкучки вроде уже описанной выше, с генералом Григоренко; на обыски у друзей — была такая традиция: являться на шмоны для поддержки духа обыскиваемых, так как обыскивающие, в силу инструкции, обязаны были впускать, кто бы ни явился. Боялся он только одного: идти на дело, прямо и несомненно ведущее к аресту и суду, то есть на открытую демонстрацию протеста, с плакатами и лозунгами, вроде той, на Красной площади, по поводу вторжения в ЧССР. Он ведь пошел было на нее. Но не дошел. Духу не хватило. Он не хотел садиться. И тем не менее делал все для того, чтобы посадили! Особенно в том опасном занятии, которое больше всего бесило чекистов: в снабжении западных корреспондентов информацией. В любую минуту дня и ночи мог он сорваться с места и полететь, схватив такси, на свидание с «кором», подкинуть ему очередную «информашку», как он это называл. За ним, не скрываясь, следовала полная машина дежурного эскорта, и это его не пугало! Он только веселел, записывал на пачке «беломора» номера преследователей, а потом хвастался, как мальчишка. В 1971 году скончалась матушка, Сарра Лазаревна, вдова командарма, и Петр вдруг ощутил, что лишился последней защиты. Словно Андропов не решался его трогать, пока она была жива. Бог весть, может быть, так оно и было. Во всяком случае уже в январе 72-го состоялся первый обыск. Это было последнее недвусмысленное предупреждение. Он перестал быть неприкасаемым. Он это понял. Но не остановился. В июне его взяли. Первое, что он сказал встретившему его чину в Лефортовской тюрьме: — Я буду давать показания, только не трогайте мою дочь. Три тяжелейших года перед арестом Петра неуклонно несло именно к этому результату: к аресту и полной капитуляции. Московские диссиденты, в 1965 — 1969 годах вознесшиеся на волне общественного сопротивления, к началу 70-х стали стремительно утрачивать команду, среду по/удержки. Евреи, боровшиеся за выезд в Израиль, — не утратили, крымские татары — тоже, а наши бойцы внезапно оказались на позициях одни, охранение отступило и бросило оружие. Письма с десятг ками подписей отошли в невозвратное прошлое. Значительная часть актива — Буковский, Литвинов, Богораз, Горбаневская, Григоренко, Габай — оказалась за решеткой. Малейшие надежды на ослабление гаек растаяли, напротив того: Галича исключили из Союза писателей, за Солженицыным началась широкая тихая охота, за Сахаровым тоже. Настало время скучное, безнадежное и все более опасное; оно требовало чернового, каждодневного, изнурительного труда: собирать информацию для «Хроники», распечатывать — и ее, и другой сам-(и там-)издат. и распространять по мере возможности, помогать семьям осужденных и т.д. и т.п. — и, что особенно важно, непрерывно снабжать Запад нашими мрачными новостями. Вот этим последним Петя занимался особенно, и больше других, а когда Витю Красина посадили — чуть ли не он один и нес на себе всю эту непрерывную связь с мировой гласностью. Стал больше пить. Все-таки каждый день за тобой, куда бы ни двинулся, неприкрыто следует хвост, и совершенно неизвестно, чем это преследование чревато. Нагрузка на психику немалая, тем более на фоне непрекращающихся обысков, арестов и преследований вокруг. Вот он и пил. Он и раньше не запускал это дело, но если тогда шло в радость, теперь все чаще и злее срывался он в истерические свои скандалы, и безграничный круг знакомых стал быстро сокращаться: с Петей водиться стало, во-первых, опасно, во- вторых, неприятно. Все это злило его и добавляло к нагрузке и, следова-
200 Юлий Ким тельно, тоже толкало к бутылке. Теперь уже и соратники старались по мере возможности обходиться без него (например, выпускать «Хронику»): слишком часто бывал нетрезв и неосторожен. Помню, однажды срочно надо было передать что-то французскоАу корреспонденту. Дом был плотно обложен, и Петя послал на дело свою дочь, и ей удалось проскользнуть мимо филеров. Петя сидел дома, пил, страшно нервничал, накалялся — и не выдержал, позвонил французу: как? что? встретились ли? — позвонил, зная, что линия прослушивается, и провалил всю конспирацию, и дочь хотя и не взяли, но ее встречу с иностранцем полностью сфотографировали, чуть ли не впритык. Можно ли было вести с таким человеком дела, когда он настолько пренебрегал техникой безопасности — и своей, и, главное, чужой? Нет, невозможно. А с другой стороны, если бы не позвонил — умер бы. Дело дошло до того, что однажды, в гостях у известного писателя и ученого Г. Б. Федорова, человека исключительной доброты и очень его любившего, Петя поднял рюмку и мрачно сказал, глядя перед собой: — Пью за единственный дом, где меня еще принимают. (Хотя на первом обыске, в январе 1972 года, набилась к Пете полная квартира народу, согласно описанной выше традиции. Так и сидели, пошучивая и подбадривая друг друга от. полудня, когда пришли с обыском, до следующего полудня, когда ушли.) Чувствовал ли он, что идет, вразнос? Да, конечно. Пробовал ли остановиться, хотя бы завязать с питьем? Раза два, и ненадолго. Понимал ли, что арестуют? Да, конечно — хотя всеми фибрами души не желал в это верить. Знал ли, что расколется, когда возьмут, причем так расколется? Он плюнул бы в лицо всякому, кто высказал бы подобное предположение, накинулся бы с матом и криком — может быть, потому, что подсознательно — да, знал. Отдавал ли себе отчет, что вместе с ним в кошмар тюрьмы и лагеря несутся судьбы многих? Эта мысль если и была, то не останавливала, потому что его голова летела первой. И потом, разве он принуждал кого-нибудь следовать за ним? В июне 1972 года, накануне ареста, его лихорадка достигла апогея. Приехал Никсон, и за Петром стали ходить настолько вплотную, что он объявил забастовку (именно так: сочинил заявление, что он бастует, во избежание провокаций КГБ и в знак протеста, отдал на Запад и остался дома на все время визита). И все это время пил непрерывно и допился до того, что как-то тихим ясным утром поднял домашних криком: «Слышите? Слышите?» — «Что? что такое?» — «Да вон же, во дворе, собрались и кричат: «Якир и Солженицын, убирайтесь вон!» Оглохли вы, что ли?!» Это была уже горячка. И тем не менее, за день-два до ареста, провожая английского журналиста Бонавиа, набормотал он ему на магнитофон заплетающимся языком: «Если меня возьмут, и я начну давать показания — это буду не я». Вот. так он заговаривал судьбу и себя, ждал ареста, боялся его и ничего не делал, чтобы остановиться. Уже многие отошли от. движения, и никто не числил их в дезертирах или ренегатах. А уж он-то, столько сделавший, потерявший недавно мать, — да кто же посмел бы упрекнуть его хоть словом, если бы отошел? Но он неудержимо летел навстречу аресту. Почему? Неужели из мелкого тщеславия, как предположил один его давний сокамерник еще по сталинским временам? Нет, не будем унижать Петра столь плоским предположением. Для мелкого тщеславия слишком крупная ставка. Из-за водки? Нет, водка была следствием, а не причиной. А в чем же все-таки причина? А она одна, все та же: долг — перед собой, перед памятью отца, я, Петя Якир, я слово дал и не отойду, не отступлюсь перед этими суками, по крайней мере пока на воле, а там... а там уже дело не мое... И он долетел. И влетел в хорошо известный мир всемогущих и беспощадных начальников, в коридоры с руками назад и спиной вертухая перед носом, в страшное безвоздушие своей молодости, когда заставили они его
Дело Петра Якира 201 сотрудничать с ними. И, мгновенно превратившись из Петра Якира в Петьку-зэка, с порога это сотрудничество возобновил: — Я буду давать показания, только не трогайте дочь. Он пытался кое-что утаить, не во всем признаваться — но этого частичного сопротивления хватило ненадолго, и когда пригрозили строгую 70-ю статью (хранение и распространение клеветнических материалов, порочащих строй) заменить на расстрельную 64-ю (измена Родине), он раскололся до конца. Витя Красин, взятый ими позже, держался дольше, но и его они уломали. Сам Андропов навещал их в Лефортове, обещал облегчить судьбу (и слово сдержал). И когда после суда на пресс-конференции (показывали по TV) оба твердыми голосами людей, пошедших до конца, раскаивались в своих «преступлениях», немедленно вспоминались процессы 30-х годов, когда бывшие матерые подпольщики, прошедшие еще царскую тюрьму и каторгу, вставали и твердыми голосами говорили: «Я японский шпион... Я немецкий агент...» Господа присяжные! Есть ли вина на тех сотнях, тысячах несчастных, которых в годы Большого террора пытками ли, угрозами ли — заставляли оговаривать себя и других? Нет на них вины. А на Пете с Витей? Есть: они знали, на что шли, должны были приготовиться и устоять. Но тогда, господа присяжные, выходит, что Сталин прав, когда во время войны всех испугавшихся и сдавшихся в плен записывал в изменники? Вот сейчас добровольцы раскапывают, безымянные останки 41 -го года, и хоронят, и отпевают, с почестями — и что же: узнай они, что отпеваемые ими воины были настигнуты пулей во время панического бегства (а так бывало часто в первые месяцы войны), разве убавится скорбь и нарушится торжество? Вот и еще история, поближе к сюжету. В 1973 году пригласил меня как-то к себе А. Д. (так в общем кругу именовали академика Сахарова) на экспертизу. Получил он утром из рук молодца в штатском письмо от. Петра Якира из Лефортова. В письме автор уговаривал А. Д. отойти от. правозащитной деятельности, так как это ничего, кроме новых жертв, не приносит, и что власть добровольно сдавшихся не тронет. А. Д. спросил меня, могу ли я определить с достаточной точностью, Петя ли это писал. Письмо точно было его, и по почерку, и по смыслу (о его капитуляции уже знали все). А старательность языка и полное отсутствие грамматических ошибок, при Пе- тиной абсолютной безграмотности, указывали на то, что письмо было либо продиктовано, либо тщательно отредактировано. О чем я и поведал А. Д. И тогда он немного поразмышлял при мне: отвечать на письмо в сам-(или там-) издате или нет. И, размышляя, сказал, почти дословно, следующее: вероятно, было бы не совсем честно полемизировать с человеком, находящимся в тюрьме, И не стал полемизировать. Но тогда мало кто простил Петру его катастрофу. Из ближайших соратников знаю двоих: генерала Григоренко (когда он вернулся из кошмарной Черняховской спецпсихушки, то все спрашивал собравшихся: а где Петро? а почему он не пришел?) и Татьяну Сергеевну Ходорович. До сих пор можно услышать или прочесть: раз кишка тонка, не лезь в пекло и других за собой не тяни. Что ж, благо вам, знающим свою кишку и не полезшим. Но вот. какая история. Осенью 71-го года, когда Петя уже шел вразнос, пил, психовал, орал на близких, материл далеких и все-таки возил и возил информацию зарубежным репортерам, Витя Красин в своей енисейской ссылке принимал московских друзей, и они рассказали ему о Петином полураспаде. Витя — Петина противоположность — собранный, .логичный, никакой истерики, а судьба похожа: тоже зэк сталинского призыва, имел побег, дважды чудом избежал смерти, закаленный антисоветчик, — Витя по поводу Пети сказал:
202 Юлий Ким — Все-таки человек должен брать на себя крест по силам. И обещал по возвращении воздействовать на Петра. Однако, вернувшись, оказался рядом с ним, в Лефортове, и воздействие получилось обратное... Вот и толкуйте, господа присяжные, какая у кого должна быть кишка и каким образом обязан человек ее рассчитывать, ввязываясь в дело защиты справедливости. Был человек, один из главных собирателей «Хроники», на следствии рассказал все с подробностями, затем опомнился и отказался от показаний, вчистую. Так и указал: «давал их по трусости». И в итоге получил свое. Был человек: и следствие, и суд, и зону прошел достойно, а на воле сил не хватило жить, наложил руки на себя. Был человек, уже отсидевший срок за диссидентство, по выходе не утихомирился, был взят, вторично и на этот раз на следствии раскололся. Отпустили без суда, друзья встретили холодно. Он бы потрясен: за что? за временное помрачение? До сих пор считает, что это было помрачение, и друзей простить не может. Был человек, совсем уж молодой, совершенно неготовый, рассказы наивные писал, то есть по всем показателям «тонкая кишка» — но дали ему 7 лет, и на зоне был он вместе с Буковским непреклонным и авторитетным зэком. И вот. еще: был человек самолюбивый и решительный, и к аресту приготовился, но на следствии вдруг раскололся, печатно покаялся и был освобожден. Друзья спросили: что ж ты? Он в ответ: — Я шел на 190-ю (до трех лет), а мне стали давать 70-ю (до семи). На это я не шел. Вот вам, господа присяжные, иллюстрация к вопросу о правильном расчете кишки. Да вот и ответ: нечего человека уговаривать. Он и сам всегда рассчитывает свои силы и возможности, даже когда просто идет на рынок, а не на битву. И только будущее показывает, правильно ли он рассчитал. А предвидеть будущее безошибочно — это может, только Бог. Были однажды дерзнувшие — потом всю жизнь жалевшие. Были рискнувшие только раз — потом всю жизнь гордящиеся, причем требовательно. Все это были разные люди, по-разному откликнувшиеся на Зов Времени, и каждый по-своему заплатил за отклик, но было у них у всех нечто общее. Все это были люди в большинстве своем обыкновенные, «как вы да я, да целый свет», простые советские служащие, учителя, врачи, студенты, и толковали, и думали они точно так же, как вы да я, вот только одно отличило их от массы сверстников и единомышленников: они дерзнули на открытый протест, на выступление против режима. Конечно, можно было противостоять режиму и по-другому. Были так сказать, легальные марксисты (Лен Карпинский, Рой Медведев), были вольные художники с их свободным искусством и вызывающими вернисажами, вольное слово звучало и в театре, и в кино, и в песне. Собирали тайно деньги в помощь семьям диссидентов (например, математик Манин); прятали крамольные архивы (например, артист Калягин). Но на прямую схватку с режимом, на статью —шли только диссиденты. 6 Вот передо мной золотая доска, и на ней имена наших правозащитников, и живых и не доживших, и я перед ними склоняю голову. Перед вашими именами, Софья Васильевна, Андрей Дмитриевич, Лариса Иосифовна, Сергей Адамович, Татьяна Михайловна, Владимир Константинович, Петр Григорьевич, перед вами, Толя Марченко, Илюша Габай, Вадик Делоне, Гарик Суперфин, Наташа Горбаневская, и далее, и далее, знакомые
Дело Петра Якира 203 и не очень, и вовсе незнакомые, и бесконечно близкие — и, безусловно, перед вами, Петя Якир и Витя Красин. Вернувшись из недолгой рязанской ссылки, Петр жил замкнуто. Высокие опекуны устроили его работать по специальности — он занимался архивом московского метро. Довольно быстро он и там раскопал что-то интересное, был немедленно отстранен от архивной работы и переброшен на обслуживание чисто технических задач. И через некоторое время он подал на инвалидность и на пенсию... Он потихонечку спивался, и компанию ему все чаще составляли уличные алкаши. Это было долгое угасание. 14 ноября 1982 года, в день его смерти, хоронили Брежнева. Над всем Союзом ревели гудки и траурные марши. Сама того не зная, страна отпевала и его, Петю, восставшего и сраженного своего зэка — и по нем она плакала искренне.
ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ «Я ЛЮБЛЮ ДОБРО, Я ИЩУ ЕГО И СГОРАЮ ИМ» Правдивый реалист или неистовый гиперболизатор? Обличитель или фантаст? Или, может быть, пророк-правдоискатель? Гоголь — сейчас мне трудно представить более гордое и звучное имя. Но, впервые услышав его, я прямо-таки завизжал от восторга: «Гоголь-моголь, гоголь- моголь!» И в самых страшных его сказках ужасное потом всегда переплеталось с уморительным: «Стекла, звеня, вылетели вон, и страшная свиная рожа выставилась, поводя очами, как будто спрашивая: а что вы тут делаете, добрые люди?» Заметьте, однако, до чего панибратски обращаются у Гоголя с нечистой силой: «Неугомонен и черт проклятый: носил бы уж свитку без одного рукава», «А, шельмовский сатана! чтоб ты подавился гнилою дынею! чтоб еще маленьким издохнул, собачий сын!» — гоголевскому миру противопоказан пафос. 1 Нет ли у Гоголя такой закономерности: все, что высказывается страстно и возвышенно, рано или поздно, может быть и в другом произведении, — как эхо — откликается пародийным снижением, — чаще всего, проходя через уста пошляка — этого автомата для изготовления пародий. «А человек без честного рода и потомства, что хлебное семя, кинутое в землю и пропавшее даром в земле» — это «Страшная месть». А вот отклик в «Мертвых душах»: «Уже известно, что Чичиков сильно заботился о своих потомках». Он боялся не просто «пропасть, как волдырь на воде», а еще и пропасть, не Оставивши потомства! «Отчизна моя — ты!.. И все, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!» — вот любовь, отказывающаяся повиноваться людским законам («Тарас Бульба»). И вот она же у Хлестакова: «Для любви нет различия: и Карамзин сказал: «Законы осуждают». Мы удалимся под сень струй». Хлестакова тоже посещают высокие мечты: «Скучно, брат, так жить, хочешь, наконец, пищи для души. Вижу, точно надо чем-нибудь высоким заняться». «Нет такого благородного чувства, такой глубокой мысли, которые не могли бы, стершись, выветрившись, благодаря этому хлестаковскому гению совращения, облегчения, сделаться серой пылью», — писал Дмитрий Сергеевич Мережковский в своем исследовании «Гоголь и черт». «Гоголь — первый, — разъясняет Мережковский, — увидел невидимое и самое страшное, вечное зло не в трагедии, а в отсутствии всего трагического, не в силе, а в бессилье, не в безумных крайностях, а в слишком благоразумной середине». Вечное зло пошлости, стирающей в серую пыль все крупное и яркое, а вовсе не преходящие несовершенства социального устройства, — вот, по мнению Мережковского, единственный предмет гоголевского творчества. Даже единственный предмет! Сказано глубоко — но не слишком ли решительно? Почему же тогда в самих гоголевских текстах нет ни тени того, что хоть Александр Мотелевич Мелихов (род. в 1947 г.) — прозаик, автор нескольких книг, лауреат литературной премии Союза писателей С.-Петербурга. Живет в С.-Петербурге. © Александр Мелихов, 1997.
«Я люблю добро, я ищу его и сгораю им» 205 сколько-нибудь напоминало серую пыль? Наоборот — все сверкает и гремит! Дорога до местечка Сорочинцы (не Рим, не Париж!) кипит народом, а ярмарка гремит, подобно водопаду: волы, мешки, сено, цыганьг, горшки, бабы, пряники, шапки — все ярко, пестро, нестройно. Слова оказываются едва ли даже не аппетитнее самих вещей — особенно те, которые Гоголь намеренно подобрал полупонятными: горячий кныш с маслом, варенуха с изюмом и сливами, путря с молоком. Днепр — река, конечно, почтенная, но чтобы уж прямо «нет ему равной реки в мире», «редкая птица долетит до середины Днепра».,. Но ведь в мире Гоголя — это уже какой-то как будто другой Днепр (осмелимся на снижение: как в мире Хлестакова есть и другой «Юрий Милославский»), все предметы в этом мире становятся чем-то иным, не бытовым, не будничным. «Горы те — не горы: подошвы у них нет; внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою, и над волосами высокое небо». «Такая страшная, сверкающая красота!» — это выражение для него вовсе не исключительное. Даже бекеша Ивана Ивановича — это,«бархат! серебро! огонь! Господи боже мой! Николай Чудотворец, угодник божий! Отчего же у меня нет такой бекеши!» Конечно, автор шутит — но не совсем же! А какими страстями одержимы эти серенькие, якобы, герои: «Я вас уничтожу с вашим глупым паном! — это Иван Иванович ссорится с Иваном Никифоровичем. — Ворон не найдет места вашего!» А какую бессмертную преданность друг другу обнаруживают — нет, не Ромео и Джульетта, а Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна! «Испепеленным» назвал Гоголя Валерий Брюсов, настаивая на том# что Гоголь — не скромный художник-реалист, «правдиво отображающий действительность», а неистовый гиперболизатор. Основная черта души Гоголя — стремление к преувеличению; при всем своем стремлении быть добросовестным бытописателем он всегда в своем творчестве оставался мечтателем, фантастом и, в сущности, воплощал только идеальный мир своих видений; для Гоголя нет ничего среднего, обыкновенного, он знает только безмерное и исключительное (не только мужество и красота, но и ничтожество и пошлость у него достигают циклопических размеров). «Люди как люди», которых умел рассмотреть Пушкин в «Евгении Онегине», в «Повестях Белкина», под пером Гоголя превратились в обитателей ирреального гоголевского мира, ставшего со временем едва ли не более реальным, чем подлинная николаевская Россия: на нее стали смотреть «сквозь гоголевское стекло». А ведь, правда, в этом тоже что-то есть! Сама пресловутая «реакционность» Гоголя, его столько раз ославленная книга «Выбранные места из переписки с друзьями» — это, может быть, только доведенные до последних пределов взгляды нормального консерватора, стремящегося во всем существующем найти свои положительные стороны — ив крепостном праве, и в монархии, и в цензуре: крепостное право отдает крестьян во власть помещика, зато защищает от власти чиновника, которая будет вдесятеро хуже; монарх, поднявшись над всеми, становится одинаково близок ко всем, он живой человек и оттого может оказаться добрее безликого закона; цензура заставляет писателя глубже обдумывать свои произведения, избегая мелких выпадов на злобу дня — и т.д., и т.п. Но разве это так уж непроходимо глупо? В глубине души так думали многие, но Гоголь осмелился высказаться безоглядно на всю Россию. После этой книги его почти открыто упрекали в лицемерии, в неискренности, хотя, напротив, требовалась искренность как раз совершенно детская, чтобы провозгласить такое перед лицом читающей и в массе своей либерально настроенной публики. В письмах к своим знакомым, не рассчитанных на огласку, Гоголь давал примерно такие же наставления, какие он делал в своей книге. Нужно было быть не хитрым ханжой, а необыкновенно простодушным человеком, чтобы не предвидеть, какой взрыв негодования вызовет такая, казалось бы, бесспорная мысль, что вовсе не обязательно во всем обвинять социальное устройство общества, а очень многое можно улучшить просто добросовестным исполнением своих обязанностей. И после этого еще писать радикальнейшему Белинскому, тоже склонному во всем доходить до последних пределов, что «в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора», «вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного...» Ответ Белинского был таков, что за его распространение в скором времени можно было угодить в каторжные работы: рассерженный человек — «этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в которое привело меня чтение вашей книги... Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как
206 Александр Мелихов мыслящий человек... Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть... И в это-то время великий писатель, который своими дивнохудожественными, глубоко истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя как будто в зеркале, — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара помещика наживать больше денег... Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я еще понимаю: она была всегда опорою кнута и угодницей деспотизма, но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью?..» Гоголь был потрясен: «Душа моя изнемогла, все во мне потрясено... Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды... Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все, что ни есть в ней теперь». Прочитав его письмо, умиравший от чахотки Белинский заметил с участием: «Да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту». Зато один профессорствующий школьный товарищ Гоголя, по слухам, отказался принять его у себя и впоследствии хвастался студентам, что Гоголь разрыдался прямо у его двери. Террор «благородных» людей часто бывает наиболее беспощадным, ибо они ощущают себя не просто людьми, способными увлекаться и заблуждаться, а орудиями Истины и Прогресса. Лично мне кажется, что если не входить в частности, то нельзя назвать неправым ни Белинского, ни Гоголя. И тот, и другой настаивал на одной из тех правд, исчезновение каждой из которых было бы гибельным, но и окончательная победа одной из них — не менее гибельной. Святая ненависть Белинского ко лжи и безобразию общественного устройства, лишившись противовеса, ведет к поиску зла исключительно в чем-то внешнем, но никак не в себе самом. Способствует она и безоглядной готовности кромсать сложившуюся жизнь по сиюминутным чертежам, которые в данный момент представляются единственно верными кучке единомышленников, считающих себя носителями Прогресса. С другой стороны, призыв Гоголя во всем существующем искать зерна добра может привести к благодушному приятию любой укрепившейся мерзости, а его христианское стремление укрощать прежде всего собственные страсти, доведенное до размеров изуверских, просто-таки свело его в могилу. Но вот другое противопоставление: «Вы глубоко знаете Россию как художник, а не как мыслящий человек» — то есть художник, давший России возможность взглянуть на самое себя как будто в зеркале, по мнению Белинского, может не знать ее «как мыслящий человек». Возможно ли такое? Интересно, что Гоголь, в черновике возражая Белинскому, пишет: «Еще меня изумила эта отважная самонадеянность, с которою вы говорите: «Я знаю общество наше и дух его», — и ручаетесь в этом. Как можно ручаться за этот ежеминутно меняющийся хамелеон?» Здесь брезжит мысль уже толстовская: исторические процессы непредсказуемы (кстати, Лев Николаевич на склоне лет очень высоко оценил «Выбранные места из переписки с друзьями»). Но в окончательном ответе Гоголь смиренно признается: «Я не знаю вовсе России». Через три года, в 1849 году, он снова жалуется все на то же самое: чтобы лучше узнать Россию, надо путешествовать, а времени мало, нужно писать, да к тому же к путешествиям нужно готовиться заранее, — что он и делает, тщательно штудируя такие, например, сочинения: «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношении». Он пытается писать, используя едва ли не социологические методы, собирает все толки в обществе, «не выключая даже и дворовых людей», просит знакомых присылать ему «словесные портреты» такого примерно рода: «городская львица», «городская добродетельная женщина», «честный взяточник», «губернский лев»... Но, парадоксальным образом, именно в этот период Гоголя чаще всего обвиняют в отходе от реальности. Да, конечно, новые «положительные герои» — добродетельные предприниматели и откупщики — малоправдоподобны, но разве Маниловы и Ноздревы встречаются на каждом шагу? Если говорить о буквальном сходстве — так просто почти никогда. Почему же мы охотно принимаем преувеличение свойств отрицательных и не желаем принимать гиперболизацию добродетельности? Не потому ли, что отрицательные преподносятся нам с юмором, их мы не принимаем буквально, а положительные требуют от нас именно буквального подражания?
«Я люблю добро, я ищу его и сгораю им» 207 Гоголь романтической поры, «не знающий жизни мальчишка», которого опытные чиновники уличали во множестве бытовых неточностей, удостоился высочайших похвал Белинского: «Его талант состоит в удивительной верности жизни». Белинский даже доказывал, что приукрашивать жизнь свойственно «младенчест- вующему человеку», а мы, люди возмужалые, «требуем не идеала жизни, но самой жизни, как она есть», — именно на зов «людей возмужалых», по мнению Белинского, и явился Гоголь с его «отличительными чертами», такими, как простота вымысла, совершенная истина жизни, народность, оригинальность (а также комическое одушевление, всегда побуждаемое глубокой грустью). Больше того: «Мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени». Но когда Гоголь — уже всесветно знаменитый, «зрелый» писатель — в предисловии ко второму изданию «Мертвых душ» («Мертвые души», считал Белинский, стоят выше всего, что было и есть в русской литературе) объявил, что «в книге этой много описано неверно», и призвал всех читателей без разбора присылать ему свои поправки, — Белинский встретил это смирение с крайним сарказмом, объявив гоголевское стремление к еще большей достоверности самой величайшей из неправд. «Гоголь — реалист и сатирик (как художник) и реакционный утопист (как мыслящий человек)» — уже во время столетнего юбилея Гоголя многие его участники мешали произносить речь Брюсову, посмевшему отступить от этого общего места. В советское время оно было окончательно канонизировано: всякая истина могла существовать лишь в одном, высочайше одобренном экземпляре. Однако и оппозиция ей выкристаллизовалась в своем роде не менее радикальная. Сказочно одаренный прозаик Владимир Набоков назвал «Мертвые души» не более и не менее как «грандиозным сновидением». Персонажи «Ревизора», утверждает Набоков, тоже «реальны лишь в том смысле, что они реальные создания фантазии Гоголя. А Россия, страна прилежных учеников, стала сразу же старательно подражать его вымыслам». «Гоголевские герои по воле случая оказались русскими помещиками и чиновниками, их воображаемая среда и социальные условия не имеют абсолютно никакого значения... Более того, их среда и условия, какими бы они ни были в «реальной жизни» (отметьте эти саркастические кавычки! — A М.), подверглись такой глубочайшей перетасовке и переплавке в лаборатории гоголевского творчества, что искать в «Мертвых душах» подлинную русскую действительность так же бесполезно, как представлять Данию на основе частного происшествия в туманном Эльсиноре». Болезненный интерес Гоголя к мнению публики «от холуя на откупе до последнего идиота, подыгрывающего общественному мнению», вызывает у Набокова, кажется, все-таки даже меньший сарказм, чем его желание «получить подлинный материал» для своей книги из первых рук. Гоголь, по его мнению, оказался «в самом худшем положении, в какое может попасть писатель, утратив способность измышлять факты и веря, что они могут существовать сами по себе. Беда в том, что голых фактов в природе не существует... Простая колонка чисел раскроет личность того, кто их складывает». Ницше выражался еще определеннее: фактов нет — есть только интерпретации, И в самом деле, из необозримого мира мы выделяем лишь то немногое, что нам зачем-то понадобилось, поэтому чистого реализма, показывающего «жизнь, как она есть», просто не существует. И однако же... однако же при всей справедливости набоковских слов автору этих строк никак не удается поверить, что гоголевская Россия не имеет ну прямо-таки никакого отношения к России подлинной. Перетасовка, переплавка — да. Но чтобы уж совсем никакого отношения... Другое дело — «жизнь, как она есть» никогда не бывает такой вкусной, как у Гоголя. Да, гоголевский мир — мир взяточников, пошляков, но согласитесь, все-таки хочется облизнуться от удовольствия, читая о каком-нибудь Ноздреве или Собакевиче. Даже выбравшись в мир реальный, некоторое время еще сохраняешь черты мальчика из драгоценной шестой главы «Мертвых душ»: «Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка — любопытного много открывал в нем детский взгляд... Ничто не ускользало от свежего тонкого внимания, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки».
208 Александр Мелихов Но понемногу жизнь, как она есть, берет свое, возбужденный Гоголем аппетит гаснет, гаснет... «Теперь равнодушно я подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность: моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движение в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста!» Но даже охлажденная, усталая душа не может не отозваться на вопрос-призыв из «Мертвых душ»: «Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» Вдумаемся в слова замечательного поэта и мудрого критика Владислава Ходасевича, завершающие его статью «Памяти Гоголя»: «Глубокий индивидуалист Пушкин под конец жизни мечтал о единой «тайной свободе»: об одиноком творчестве, о том, чтобы стать поэтом, который, как царь, «живет один». С той же силой, с тем же неистовым упорством Гоголь хотел вырваться из одиночества художника и к своему подвигу приобщить всю Россию. Я, я, я — вот главное из последних слов Пушкина. Мы, мы, мы — вот непрестанное местоимение, которое на все лады склоняет Гоголь, потому что не может и не хочет жить, если его личный опыт и его личное дело не станут опытом и делом всей России. Замечательно: индивидуалиста Пушкина — убивают. Гоголь, стремящийся выйти из рамок одиночества, кончает медленным самоубийством». Вера Гоголя в могущество писательского слова, в то, что книга может совершить переворот в душе целой страны, Набокову едва ли не смешна: писатель погиб, когда его начинают занимать такие вопросы, как «что такое искусство?» и «в чем долг писателя?», то есть те самые вопросы, от которых не могли оторваться наши гиганты — Гоголь и Толстой. Нельзя отрицать — эти вопросы немало исковеркали в их творчестве, — но не они ли были и причиной титанического взлета их гения? И если безмерно талантливого Набокова лично у меня язык все-таки не поворачивается назвать гением, то не потому ли, что он не ставил себе никаких безмерных задач, а стремился создать только божественный текст? А Фридрих Ницше уверял: нет ничего прекраснее, чем погибнуть за великое и безнадежное дело. Гоголь это сумел. Впрочем, Белинский тоже. Но при такой грандиозности задач, при тяге ко всему безмерному и исключительному — откуда же у Гоголя столь неутомимая зоркость к мелочам, наполняющим убогие будни счастливого поручика Пирогова или несчастного Акакия Акакиевича? Но тут-то и запнемся: да так ли уж несчастен этот пресловутый «маленький человек», литературный наследник «станционного смотрителя»? Утрата шинели ужасна, кто спорит — но ведь это было едва ли не первое потрясение в его жизни, .тянувшейся уже достаточно долго, чтобы нажить лысину на лбу и чтобы все уже успели позабыть, когда и в какое время он поступил в департамент. Скажите, многим ли удалось дотянуть до таких лет без особенных горестей? «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то разнообразный и приятный мир». Обратите внимание: приятный! А разве так уж все подряд с улыбкой задумываются о завтрашней работе: «Что-то бог пошлет переписывать завтра?» Современный исследователь Самуил Лурье обратил внимание, что у Гоголя практически нет несчастных людей — все прозябают в страшном ничтожестве, но все довольны, а если кто и недоволен, то разве лишь какими-то вполне поправимыми частностями. Это-то довольство больше всего и ужасало Гоголя. Башмачкину, пишет Лурье, Гоголь передал участь, которой он сам избежал, но которой больше всего страшился. «Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом». Его преследовал постоянный страх смешаться «с толпою самодовольной черни» и столь же страстное желание «сделать жизнь свою нужною для блага государства», стать «истинно полезным для человечества». Очень важно, что первые мечты его были вовсе не о литературе: «Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага», — да, он ненавидел несправедливость не менее, чем Белинский. «Можно гадать, когда и от кого усвоил нежинский гимназист по прозвищу Таинственный Карла такие мысли. Достоверно одно: с юных лет и до самой смерти он верил в высокое назначение человека — каждого человека, а не только немногих избранных, особо одаренных, заметных»,1 — и оттого-то до конца дней 1 Лурье С. А. Гоголь, Башмачкин и другие. — «Аврора», 1984, № 4, с.118.
«Я люблю добро, я ищу его и сгораю им» 209 не мог оторвать глаз от тех, кто, даже не подозревая о своем предназначении, может довольствоваться будничными радостями, ничтожными и едва ли даже не постыдными, как два слоеных пирожка, скушанных поручиком Пироговым после секуции. Когда один художник снова и снова пишет о жестокости, а другой — о лжи, это совсем не означает, что один жесток, а другой лжив: ложь глубже всего ранит правдивых, а жестокость — добрых. Поэтому не нужно, пожалуй, обманываться и той аппетитностью, которую под пером Гоголя обретает всякая дребедень: Гоголя повергает в грусть и изумление, что люди могут быть счастливы ею, даже не мечтая о чем-то более высоком. Комическое одушевление побеждается глубокой грустью... скучно на этом свете, господа! Упоение гоголевскими шедеврами становится все менее и менее безоблачным, когда начинаешь понимать, какая цена за них заплачена — но за иную цену в искусстве можно приобрести только безделушки. Зато на смену безмятежному наслаждению приходит изумление перед трагическим величием человеческого духа, способного испепелить свою телесную оболочку во имя того, что ему представляется истиной: ни Белинский, ни Гоголь не постояли за ценой. Мы, обычные люди, своей умеренностью и прохладцей как-то умудряемся примирять в своей душе противоречивые требования различных правд. Но каждая из них находит своих пророков, которые идут до конца и в одиночку расплачиваются за всех, становясь для нас то образцом, то предостережением. «Изучив устав подробнее, Гоголь начал его придерживаться и, по-видимому, старался сделать более, нежели предписано уставом... Ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло, от пищи воздерживался до чрезмерности: за обедом употреблял только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола». «В четверг явился Гоголь в церковь еще до заутрени и исповедался. Перед принятием св. даров, за обеднею, пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался». Так приближался к своему последнему часу тот, кого даже самые близкие люди столько раз именовали Тартюфом — «двуличным человеком, играющим комедию даже в том, что есть святейшего человеку». Интересно, с каким чувством перечитывали они его ошельмованную книгу: «Я люблю добро, я ищу его и сгораю им»? Приезжая в Москву, я всегда отправляюсь на Никитский бульвар к дому Талызина, в котором Гоголь окончательно свел себя в могилу, предварительно сжегши второй том «Мертвых душ», где должно было предстать несметное богатство русского духа. «Долго огонь не мог пробраться сквозь толстые слои бумаги, но, наконец, вспыхнул, и все погибло. Рассказывают, что Гоголь долго сидел неподвижно и наконец проговорил: «Негарно мы зробили, недобре дило». Это было сказано мальчику, бывшему ему камердинером». Здесь, как и всюду, свидетельства современников чуточку расходятся, но разница невелика: просто сидел он задумавшись, а потом заплакал, или сначала перекрестил мальчика и лег на диван, а заплакал лишь после. Сейчас бронзовый Гоголь в виде бесконечной усталой грусти сидит во дворе дома Талызина. В соседстве с неисчерпаемой фигурой Гоголя бронзовые человечки на постаменте особенно однозначны и стандартны: всякий может сразу узнать, где Хлестаков, а где Собакевич. Контраст же с неисчерпаемостью образов словесных еще более удручающий: зрительный образ в принципе не может передать главного у Гоголя — авторских пояснений, сравнений, сопоставлений. Впрочем, об этом в статье «Иллюстрации» хорошо сказано у Юрия Тынянова: «Самый конкретный — до иллюзий — писатель, Гоголь, менее всего поддается переводу на живопись. Вспомним даже такую «живописную» сцену, как Чичиков у Бетри- щева: «Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал: «Счел долгом представиться вашему превосходительству. Питая уважение к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству». Вся комическая сила и живость жеста Чичикова здесь, во-первых, в упоминании о подносе, во-вторых, в его связи с речью Чичикова, с этим округленным ораторским периодом, где слово, подчиняясь ритму, само играет роль как бы словесного жеста. Упоминание подноса не столь конкретно в живописном смысле, сколько переносит действие в совершенно другой ряд («лакейский душок»): соединение жеста Чичикова с его речью — и дает конкретность сцены. Вычтите в рисунке невидимый поднос, вычтите ораторские приемы Чичикова (а это неминуемо при переводе на план жи- 8 =
210 Александр Мелихов вописи) — получится подмена неуловимой словесной конкретности услужливой стопудовой «конкретизацией» рисунка. ...А ведь нам с детства навязываются рисованные «типы Гоголя» — и сколько они затемнили и исказили в типах Гоголя». А неуклюжие попытки проиллюстрировать «Нос», который садится в дилижанс, чтобы ехать в Ригу! «Но к счастию были со мной очки, и я тот же час увидел, что это был нос», — тут самое смешное именно то, что ситуация никак не может быть восстановлена зрительно, а может существовать лишь в виде невоплощаемой словесной конструкции. А тем временем всем известный и мало кем понятый Гоголь все клонился и клонился к земле в своей бесконечной усталости.,.
ЕФИМ КУРГАНОВ РОЗАНОВ И ФЛОРЕНСКИЙ ПРОБЛЕМА МЕССИАНИЗМА Василий Розанов сказал как-то Павлу Флоренскому: «Вы ноумен», а затем иронически црцбавил: «Но у вас есть один недостаток — вы слишком обаятельны: русский поп не может быть обаятельным»1. Что он имел в виду? Может быть, то, что Флоренский слишком тонок, изысканен, эстетичен для русского православия?! Вообще, как Розанов относился к Флоренскому? Зинаида Гиппиус оставила такую мемуарную зарисовку: «Любил ли его Розанов? Уже в предвоенные годы знал его. Но упоминает о нем редко, вскользь: „Вся его натура какая-то ползучая"».2 Наиболее идеальную, канонизирующую по целеустановке своей и одновременно особенно пространную характеристику Розанов дал Флоренскому в 1918 году, за несколько месяцев до своей смерти: «Это Паскаль нашего времени, Паскаль нашей России, который есть в сущности негласный вождь всего московского молодого славянофильства, и под воздействием которого находятся множество умов и сердец в Москве и в Посаде, да и в Петербурге. Кроме колоссального образования и начитанности, горит самым высоким энтузиазмом к истине. Знаете, — мне порой кажется, что он •—- святой, до того необыкновенен его дух, до того исключителен... Я думаю и уверен в тайне души, — он неизмеримо еще выше Паскаля, в сущности <"— в уровень греческого Платона с совершенными необыхновенностями в ум* ственных открытиях, в умственных комбинациях или, вернее, прозрениях. Только он еще пессимистичнее моего смотрит на положение России («Россия окончательно уже никогда не оправится»)...» 3 Флоренский, по-видимому, оказал на Розанова громадное воздействие, хотя это трудно констатировать с полной очевидностью. Все дело в том, что Розанов старался не афишировать свою духовную близость с отцом Павлом. Для Розанова прежде всего важен и нужен был тайный, катакомбный Флоренский. Их сближало и объединяло мучительное обдумывание еврейского вопроса в контексте судабы России и общей судьбы христианства. Очень близко стоявшие к ним люди оставили на этот счет достаточно выразительные свидетельства. Сергий Булгаков впоследствии вспоминал: «Я знаю, что у о. Павла хранилась огромная и значительная по содержанию с ним (В. Розановым.— Е.К.) переписка, в которой они вместе погружались в мистические глубины еврейского вопроса».4 Зинаида Гиппиус, с присущей ей жесткой откровенностью, дерзко открыла мир подпольного Флоренского как вдохновителя и поводыря Розанова, как пророка, почувствовавшего и зарыдавшего, зарычавшего даже, что христианство уже не 1 Ф уд ель С. И. Воспоминания, — «Вестник российского христианского движения», 1977, № 121, с 328. 2 ГиппиусЗ. Живые лица. Соч. в 2-х т. Тбилиси, 1991, т. 2, с. 118. Спасовский М. В. В. Розанов в последние годы своей жизни, Берлин, 1926, с. 18. Булгаков С. Священник Павел Флоренский. —Вестник РХД, 1971, № 101 — 102, с. 129. © Ефим Курганов, 1997.
212 Ефим Курганов поднимется, что первоисточник неиссякаем, в то время как приток окончательно высыхает. Сам Флоренский открыто заявить все это не мог, а «вольный стрелок» Розанов вполне мог, что и сделал, не предполагая, впрочем, реальных последствий. Как известно, российским обществом Розанов после выхода книги «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» был подвергнут остракизму ;и тем самым отдан на откуп черносотенной прессе. Кстати, в этом печальнейщем для российской культуры акте активное участие принимала и чета Мережковских. В результате Розанова выкинули из приличного общества и буквально сделали^му репутацию антисемита» Гиппиус, знавшая все обстоятельства послебейлисовской истерии и, видимо, во многом сожалевшая о своем участии в изгнании Розанова из «чистой» прессы, впоследствии сочла своим долгом заявить, что тот все равно не стал антисемитом. Более того, она открыла его «серого кардинала»,— отца Павла Флоренского: «... Они (Розанов и Флоренский, — Е.К.) видятся, однако, все чаще. Ко времени «дела Бейлиса», так взволновавшего русскую интеллигенцию, Розанов, не без помощи Ф<лоренского>, начинает выступать против евреев — в «Земщине». Статьи, которые отказывалось печатать даже «Новое время», — радостно хватались грязной, погромной газеткой. Были ли статьи Розанова «погромными»? Конечно, нет, и, конечно, да. Не были, потому что Розанов никогда не переставал страстно, телесно любить евреев, а Ф<лоренский>, человек утонченной духовной культуры и громадных знаний, не мог стать «погромщиком». И, однако, эти статьи погромны фактически, в данный момент: Розанов в «Земщине*, т.е. среди подлинных погромщиков, говорил, да еще со свойственным ему блеском; что еврей Бейлис не мог не убить мальчика Ющинского, что в религии еврейства заложено пролитие невинной крови — жертва. А Флоренский> сказал тогда сестре: если б я не был православным священником и был евреем, я бы сам поступил, как Бейлис, т.е. пролил бы кровь Ющинского».1 Зарисовка, сделанная 3, Гиппиус, дает особое и достаточно неожиданное освещение роли Флоренского в той скандально известной позиции, которую занял Розанов в ходе дела Бейлиса. Однако на самом деле влияние Флоренского на Розанова не ограничивалось одним еврейским вопросом, а будучи и шире и.глубже, затрагивало целый комплекс глобальных мировоззренческих проблем. Во-первых, дело Бейлиса непосредственно выдвигало проблему религиозного культа. Розанов; всегда былхклонен к его мистическому толкованию,: но только Флоренский открыл ему эту проблему на уровне научной систематики. Кроме того, и Розанов и Флоренский болезненно остро осознавали, „насколько зэлшса роль Еврейства в мире. Флоренский увидел в народе Израиля стержень человеческой историй, что придало соответствующим розановским прозрениям совершенно особый статус, переведя догадку в разряд факта! прежде всего для самого Розанова. Иными' словами, Флоренский не столько менял что-то в Розанове, сколько кристаллизовал его стихийно сложившееся мироощущение, давал ему философско-эс- тетическое завершение. Самым неожиданным во всем этом было то, что провал православно-мессианской идеи санкционировал «негласный вождь всего московского молодого славянофильства». Флоренский окончательно убедил Розанова, что судьба мира определяется не в России, что дело~то все в иудейской искре, от которой вспыхнуло и засветилось человечество. Кому-то другому можно было бы и не поверить, но ведь Флоренский, опора и надежда неославянофильства, не цроето признал это, а признал со стоном, ужасом и даже проклятиями. И Розанов сдался* Он понял* что православие — тупик, из которого не способен вывести Русь даже гений Флоренского. Правда, современники, главным образом, услышали одни проклятия, из которых вывели заключение о Розанове как антисемите, не захотев вдуматься в те страшные в своей жестокости истины, которые он, не без воздействия своего тихого друга, сформулировал в «Апокалипсисе нашего времени». На удивительном произведении этом лежит громадная тень Флоренского. Тут еще очень важно по возможности отчетливо представить духовный облик Флоренского, характер его личности и суть его уникального научно-творческого мира. Это, конечно, не может быть сделано попутно, вскользь. Поэтому попытаюсь сейчас просто выделить ту доминанту, тот внутренний центр, от которого расходятся бесчисленные лучи разнообразнейших идей, озарений, концепций, буквально извергавшихся Флоренским. Гиппиус 3. Живые лица, т. 2, с. 118—119.
Розанов и Флоренский 213 О. Сергий Булгаков вспоминал: «Я знал в нем математика и физика, богослова й филолога, философа, историка религий, поэта, знатока и ценителя искусства и глубокого мистика». * G. И. Фудель в своих мемуарах подметил, что именно исключительная мистическая настроенность, собственно, и синтезировала, причем, чрезвычайно органично, разыскания Флоренского в самых различных областях знания и искусства: «Тут было дело не только в цельности энциклопедического ума, хотя диапазон этой энциклопедичное™ был исключительным. Помимо его поразившей всех книги, я помню его работы и авторитетные замечания, какие-то властные вторжения — по филологии, по китайской перспективе, по философии культа, по электричеству, по символизму, по философии истории женских мод, по русской поэзии, но новым способам запайки консервных банок, по древнегреческой философии, по генеалогии дворянских родов* Его знания высшей математики были для всех очевидны, но последний раз, когда я его видел, я застал его за изучением вопроса о способах затаривания лука в Америке. Но все-таки дело не только в этом... Его голос в личной беседе звучал из давно забытых веков религиозной достоверности и силы. То, что он писал, и то, как он писал, давало не такие слова, по которым мысль прокатится, как по арбузным семечкам, и забудет, а какие-то озаренные предметы... Казалось, что еще немного — и ботаника, и математика, и физика заговорят человеку ангельскими голосами, словами, свойственными именно этим точным наукам, но пророчащими в Вечность и омытыми там от Нетленного Источника». 2 Однако Флоренский был не просто мистически настроенным мыслителем (Е. Н. Трубецкой относил его и его последователей к «русской школе мистического алогизма»), но еще и апокалиптиком. И судьбам Израиля и России он давал именно мистико-апокалиптическое истолкование. Еврейство, считал он, — таинственная в своей непобедимости сила, неиссякаемый источник, пронизанный божьими предначертаниями, из которого пьет, утоляя неистребимую потребность во влаге, все человечество: «Мы только так, между прочим. Израиль же — стержень мировой истории. Такова высшая воля». 3 Мощь Израиля была для Флоренского так же непреложна, как и гибель нежно любимой России. Более того, осознание первого неминуемо приводит к признанию второго, ведь вечен и неистребим может быть только один народ — народ Бога. Торжество иудейства, его избранность были заповеданы, ^ подчеркивал Флоренский, — не только в Ветхом, но и в Новом завете. Вера же в боговдохновенную книгу (в обе ее части!) неминуемо должна означать веру r избранность Израиля, в его конечное торжество. Для Флоренского как православного богослова это была катастрофа, ибо место народа-избранника оказывалось занятым, и, причем, занятым раз и навсегда: «И, в конце концов» — вопрос в одном: верим мы Библии, или нет. Верим ап<остолу> Павлу, или нет. Израилю даны обетования — это факт. И ап<остол> Павел подтверждает: «Весь Израиль спасется» Не «духовный» Израиль, как утешают себя духовные семинарии, увы — не духовный. Ап<остол> Павел ясно говорит о «сродниках по плоти» и подтверждает неотменность всех прежних обетовании об избранничестве... Обетования Божий непреложны. Это мы «в черте оседлости» Божественных предначертаний; — мы, а не они»»4 Вот как отец Павел ставит вопрос — верить Библии или нет?! Верить — значит, признавать конечную победу Израиля. Не признавать победу Израиля — значит, отказаться от Библии, отказаться от веры — последнего прибежища человека, — что совершенно невозможно, точнее возможно, но страшно по своим губительным последствиям. Круг замкнулся, ибо естественное и азбучное как будто понимание боговдох- новенности книг Ветхого и Нового заветов необратимо приводит к выводам, с которыми православному человеку согласиться трудно, если вообще возможно. Но Флоренский не останавливается в испуге, а мучительно продолжает размышлять и, 1 Вестник РХД, № 101—102, с. 128. 2 Фудель С. И. Воспоминания. — Вестник РХД, 1977, № 121, с. 328—329. Флоренский П. А. Иудеи и судьба христиан. — В кн.: Розанов В. В. Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. СПб., 1914, с. 212. 4 Там же, с. 209—213.
214 Ефим Курганов в частности, начинает сопоставлять Ветхий и Новый заветы. Он находит, что они противоречат друг другу, и не только потому, что говорят разное, а потому прежде всего, что обращены к разным лицам: Ветхий — к своим, избранным (им обещано спасение на земле), Новый — к чужакам, ддкарям, варварам (им нужно терпеть и ждать спасения за гробом): «И подлинно, как ни бери дела, а выходит все одно. Ветхий завет дает и неустанно твердит обетования о будущем господстве над миром, Кому? — иудеям, А Новый? — Он отнюдь не говорит нам, христианам, что это господство переходит теперь к нам, а лишь зовет терпеливо нести свой крест и обещает за это спасение. Один завет противоречит другому, — но не потому, что оба говорят одно, а потому именно, что оба говорят разное, и разное это обращено к разным лицам, И это глубокое и коренное расхождение обоих Заветов, при- миримое при высоком парении духовного созерцания, как это было у апостола Павла, нестерпимо режет и жжет наше бескрылое и дряблое сознание». 1 Конечно, нетерпимость Флоренского порождена не высокомерием, не чувством превосходства, а отчаянием, тем, что он не видел реальных путей для духовного воскресения России и православия, Нетерпимость эту вытолкнули на свет божий сила и глубина страшных прозрений, открывшихся Флоренскому в предчувствии катастрофы (1913): «Итак, вопрос о гибели нашей есть вопрос „Давно уже взвешенный судьбою'1».2 Кстати, Розанов в «Апокалипсисе нашего времени» хотя и противопоставляет, сталкивает Ветхий и Новый заветы, возвеличивая первый и принижая второй, но все-таки не доходит до столь категоричных суждений. В «Апокалипсисе нашего времени» Новый завет осмысливается как сфера не настоящего, не подлинного, как плохая копия, не просто блеклая, но еще и страшно размытая. Суть розановской концепции такова: Ветхий завет — жизнь, свет, Новый — тупик человеческой цивилизации; Ветхий — надежда. Новый — безысходность; Ветхий прославляет земное, человеческое бытие, Новый отрицает. Собственно, Розанов неоднократно высказывался в этом духе и прежде; сравните, например, со следующим положением «Юдаизма»: «Какой камень неразби- ваемый — весь юдаизм! От него нельзя отщипнуть крошечки, чтобы не развалился он весь; но он развалится — мир развалится». * Но до «Апокалипсиса нашего времени», приходя к выводу, что без юдаизма мир распадется, он испытывал горькую, саднящую ревность или впадал э ярость, ибо для него, неославянофильски настроенного, это означало окончательный приговор идее об избранничестве России, полное разрушение представления о ней как спасительнице человечества. В «Апокалипсисе» ситуация осталась прежней, но при этом чувствуется, что нетерпимость Розанова как-то потухла. Он окончательно смирился, свыкся с тем, что России нужно не учить другие народы, а учиться быть собой. Катастрофа 1917 года воочию показала Розанову, что не об избранности своей пора думать, не погружаться в мессианские амбиции, а просто ставить Россию на ноги. Это и примирило его с Израилем, с тем, что «весь Израиль спасется». Не об этом нужно думать, не заноситься в гордыне; просто бы выжить России, найти свое дело, определиться, кристаллизовать, выявить свою внутреннюю сущность. Мыслитель нащупывал тропинку к спасению. Вдумываясь в трагичнейшую судьбу народа Израиля, он увидел В ней нечто бесконечно светлое, обнадеживающее, причем, токре, чему можно и стоит учиться, такое, что не связано непосредственно с необъяснимой привязанностью Бога к одному народу. Перестав размышлять над таинственной природой любви и духовной симпатии, Розанов сосредоточился вот на чем: народ иудейский отказался от государственности, дабы пронести через тысячелетия свой дух (границы сковывают). Россия истратила буквально всю себя на собирание и охрану империи и вот гибнет. Значит, нужно смело отринуть все имперское во имя спасения России, во имя сохранения ее духа. Итак, тропка, уводящая от пропасти (по Розанову) только одна -— не соперни- чать с Израилем, не унижать себя в бессильной злобе, а припадать к чистому источнику той мудрости, которая была дарована Богом народу иудейскому: «Мы, как и евреи, призваны к идеям и чувствам, молитве и музыке, но не к господству. Ов- 1 Там же, с. 213—214. 2 Там же, с. 208. Розанов В. В. Юдаизм. — «Новый путь», 1903, № 8, с, 139—140.
Розанов и Флоренский 215 додели же к несчастью и пагубе души и тела одною шестою частью суши. Планета не вытерпела и перевернула все». * Поразительно, но именно национальная катастрофа сделала Розанова свободным от мучивших его комплексов. Именно катастрофа со всей очевидностью выявила, что самобытность не достигается через громкие мессианские декларации, Все мелкое, внешнее, чисто амбициозное было отринуто, и в результате давняя розановская верность Ветхому завету обрела особую чистоту и цельность. Ощущая, что приходят последние времена, что Россия находится на грани едва ли не полного распада, Розанов мечтал о спасении, Он говорил, что Россию нужно ставить на ноги. Но ведь, сбросив мессианские притязания, она фактически должна будет заново учиться ходить, вырабатывать совсем иную походку. Отдавал ли он себе в этом отчет?! Видимо, да. Именно поэтому вытравливание лжемеесианиз' ма ■— одна из кардинальных линий «Апокалипсиса нашего времени». Розанов считал, что без этого возрождение России невозможно. Флоренский же не верил в возрождение. Его апокалиптика — полная и абсолютная в своей безысходности. Просто Россия его не устраивала, а мессианские одежды были с чужого плеча — это он ясно понимал. Розанов сумел выскользнуть из заколдованного круга, перед лицом катастрофы согласившись на существование России как России -~ лишь бы выжила. При всех принципиальных различиях подходов Розанова и Флоренского к проблеме «Иудеи и судьба христианства», их сближает громадный интерес к постижению мистической силы народа Израиля, его духовной неугасаемости. ПРОБЛЕМА СИМВОЛА I Розанов, страстно мечтавший о постижении тайны иудаизма, естественно, не мог не выказывать совершенно особого, повышенного, исключительного интереса к Каббале: «Уже записанная, КАББАЛА все-таки таилась. Нельзя, однако, не обратить внимания на характер этого утаивания. Нельзя сказать, чтобы она запиралась на замок, зарывалась в землю, клалась под сукно. Характер секрета был другой: о ней нельзя было вслух говорить. КАББАЛА одета молчанием, Не говорят, что ее «нет», но говорят, что ее «нельзя видеть». Главная черта (тайная мысль устроения) Святого-Святых в Скинии Моисеевой и в Соломоновом храме заключалась тоже в том, что его нельзя было видеть. «Бог — во мгле», сказано в одном месте Исхода... И никто никогда не видел золота и всего великолепия крышки Ковчега! Но мы это црерываем. «Святое —* тайна», вот в чем смысл устроения; mutatis mutandis «тай^ на — свята»! «Священная КАББАЛА» есть ее ipso — «тайна» же, «во мгле», «в молчании»2. Розанов любуется Каббалой, ее тайностью, ее закрытостью, наслаждается, радуется, что смог оказаться на такой крутизне человеческого духа. Он чувствует опасность, напоминает себе и читателям, что многие срывались и разбивались вдребезги, всеми силами пытается удержаться на скрывающейся во мгле вершине. Первое, что открывает Розанов в Каббале, в книге «Сефер Ецира», — это ключ к религиозной символике, в том числе и к христианской: «Сефер Ецира слова нашего языка или ИМЕНА вещей принимает не за орудия нашего обмена мысли (пожалуй, в древнейщие времена ЛИЧНОЙ только, «патриаршей», а не народной жизни, это так и было: ИМЯ вещи есть упорный звук, в упор сказанное человеком слово, при первом воззрении на пластику и в то же время, может быть, на художество и, следовательно, ДУШУ вещи), но за САМЫЕ ВЕЩИ, и первые заступают место последних. „В слове лежит все, из слова исходит все'1, говорит в одном месте Сефер Ецира; и еще в другом: „слово есть Бог". Во всяком случае это не шутка, и не детский лепет для веков до нашей эры».3 Это не было шуткой и в XX столетии для отца Павла Флоренского, цикл исследований которого «У водоразделов мысли» фактически посвящен проблеме имени (прежде всего Божьего имени) как концентрации мистической энергии. 1 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени, с. 97. 2 Розанов В. В. Юдаизм. —Тайна Израиля. СПб., 1993, с. 198. 3 Розанов В. В. Юдаизм, с. 201—202.
216 Ефим Курганов В частности, в работе «Имеславие как философская предпосылка» Флоренский писал, удивительным образом перекликаясь с тем определением каббалистической символики, которое дал Розанов в «Юдаизме» (см. выше): «„Имя Божие есть сам Бог". Более расчлененно оно должно говориться: „Имя Божие есть бог и именно Сам Бог, но Бог не есть ни имя Его, ни самое Имя Его"» *. Еще раз вернемся к той формуле каббалистической символики, которую дал Розанов: душа вещи, имя вещи есть вещьг имя Бога есть Бог. Это в полном смысле слова ключ к мировосприятию Флоренского. В «Диалектике» он писал: «Противоречивость всякого воплощения в том и состоит, что воплощение — более себя самого, что оно и А и более чем А — зараз. Всякое ведь воплощение, будучи частью, есть в то же время и целое. ЧАСТЬ, РАВНАЯ ЦЕЛОМУ, ПРИЧЕМ ЦЕЛОЕ НЕ РАВНО ЧАСТИ — таково определение символа». 2 Строго говоря, это определение непосредственно вытекает из каббалистической модели: Имя Божие есть сам Бог, но Сам Бог не есть имя его. Тут особенно важно не только то, что часть оказывается равной целому, но целое при этом не оказывается равным части. Не менее существенно и то, что символ (душа, имя вещи) сам оказывается вещью: он реален. Плотность, вещественность символа для Флоренского имела совершенно исключительное значение. Об этом он писал в трактатах «Имена», «Строение слова», «Магичность слова». Через эти и другие работы проходит отношение к символу как к реальности. Подлинный символ* — считал Флоренский, — нельзя сочинить; он объективен, объективно предопределен, запрограммирован, являясь глубинной структурой, которая обладает способностью всплывать, воплощаться и одновременно не терять свой внутренний, иной свет: «Символы не есть что-нибудь условное, создаваемое нами по капризу или прихоти. Символы построятся духом по определенным законам и с внутренней необходимостью, и это происходит всякий раз, когда начинают особенно живо функционировать некоторые стороны духа. Символизирующее и символизируемое не случайно связываются между собою. Можно исторически доказать параллельность символики разных народов и разных времен. Аллегории делаются и уничтожаются; аллегории — наше, чисто человеческое, условное; символы возникают, рождаются в сознании и исчезают из него, но они в себе — вечные способы обнаружения внутреннего, вечные по своей форме; мы воспринимаем их лучше или хуже, смотря по действенности некоторых сторон духа. Но мы не можем сочинять символов, они сами приходят, когда исполняешься ИНЫМ содержанием». 3 Обосновывая вещественность, реальность, объективность символа, Флоренский подчеркивал, что он обладает совершенно несомненной плотью, но только плоть эта особого свойства: она подобна пленке, сквозь которую просвечивает иная, глубинная реальность. Символ* лишенный своей вещественности, осязаемости, — по Флоренскому — расползается и растворяется, исчезает, с утерей оболочки теряет себя, перестает быть символом. Поэтому вещественность, точнее даже вещность символа — качество определяющее: «Явление, дву-единое, духовно- вещественное, символ, всегда дорого мне было в его непосредственности, в его конкретности, со своею плотью и со своею душою... Я хотел видеть ДУШУ, но я хотел ВИДЕТЬ ее воплощенной. Е<сли это покажется кому материализмом, то я согласен на такую кличку. Но это не материализм, а потребность в конкретности или символизм». 4 Принцип религиозного символа как вещи, символа как реальности был кристаллизован в Каббале. Отец Павел Флоренский, выстраивая свою символологию и думая о судьбе христианства, о внутреннем оздоровлении православия, не мог не обратиться, естественно, никак не афишируя это, к трактатам «Сефер Ецира» и «Зогар», в которых божественные имена (а имя, по Флоренскому, есть душа явления, высшая по своей концентрированности форма слова) были систематизированы как подлинная действительность. В Каббале есть совершенно особая сфера — учение об именах Бога. Без его учета специфика символологии Флоренского в полной мере не может быть определена. Флоренский П. А. Соч., М., 1990, т. 2, с. 300. 2 Там же, с. 147 — 148. з Переписка П. А. Флоренского с Андреем Бельем. — Контекст. М,, 1991, с. 33. Флоренский П. А. Детям моим. М., 1992, с. 154.
Розанов и Флоренский 217 II Неужели отец Павел Флоренский, разрабатывая принципы символологии, обращался к тайному учению иудаизма (Каббале)? Насколько обосновано такое предположение? Неужели только потому, что Каббала строится на религиозных символах, что в ней персонифицированы и систематизированы основные атрибуты Бога, мировоззрение Флоренского следует выводить из трактатов «Сефер Еци- ра» и «Зогар»?! Нет, дело тут отнюдь не в наличии общего источника. Каббала соотносится с идеями Флоренского и способом их воплощения не только характером символики, принципом подхода к «душе» вещи как к вещи. На самом деле все было гораздо определенней и конкретней. Флоренский различал в имени начало субстанциональное, некий дух явления, его внутреннюю сущность; имя было носителем энергии, которая перетекла в него из самой вещи. Или точнее: имя, по Флоренскому, не столько отражает, сколько формирует, и поэтому энергия скорее перебрасывается с имени на вещь: «... все установленное здесь относительно слова в точности подойдет под разъясненную выше онтологическую формулу СИМВОЛА как сущности, несущей сращенную с ее энергией энергию ИНОЙ сущности, каковою энергией дается и самая сущность, та вторая...»1 Такое понимание имени исходным постулатом имело формулу: Слово есть Бог, Слово божественно в своей; действенности, способности влиять на мир и менять его. Формула эта явно каббалистична. В книгах «Сефер Ецира» и «Зогар» выделены десять божественных сущностей (сфиро) — устроителей небесно-земного бытия. Вдумываясь, вживаясь в структуру этого каббалистического древа, Розанов в «Юдаизме» дает следующее определение даух изначальных, первичных сфиро: «Таким образом, десять сфиро, которые^ Сефер Ецира суть первая декада чисел, понимаемых как СУБСТАНЦИЯ ВЕЩЕЙ, здесь (в книге «Зогар». — RK.) являются как ФОРМЫ БОЖЕСТВА. Тут, однако, нет разницы, а два модуса выражения одной мысли. Первая сфиро, один, есть Руах*Элэхим — Дух Божий; вторая сфиро, два, есть Слово; но «Слово есть Бог», поэтому и вторая сфиро есть только новая форма Божества».2 Итак, Слово есть Бог — именно эта каббалистическая формула со всеми следующими из нее выводами явилась отправной точкой для символологии Флоренского. И, в полном соответствии с Каббалой, слово у Флоренского мистична, оно обладает огромной и таинственной силой, оно энергийно — пронизано энергиями, влияющими на мироустроение. И вот что еще крайне важно. В Каббале был создан так называемый Небесный алфавит. Каббала окружила знак целым полем глубинных смыслов, вдохнула В него божественное начало. Каббала создала философию знака. Вот, например, буква «ламед»: «начертание буквы, напоминающее человека, глядящего вдаль, символизирует духовный поиск, стремление возвыситься над повседневностью, душой и сердцем воспринять непреходящие ценности».3 Или буква «йод»: «она символизирует высший, духовный аспект реальности». 4 Посмотрите: знак ожил, одухотворился. Для Флоренского это имело громадное, поистине уникальное значение, ибо показывало знак как символ, как двухбы- тийную, духовно-вещественную сущность, раскрывало столь важную для философа магичность символа. Причем, для мыслителя тут важен был не прикладной, а мировоззренческий аспект, хотя практическая Каббала* несомненно, им изучалась. Все дело в том, что магические буквы-знаки Флоренский мог легко отыскать в истории едва ли не любого языка: «... Нам предстоит показать возможность и даже вероятность магического воздействия слова, с тем чтобы далее сделать то же в отношении мистической стороны его. Но убеждение в магической силе слова, на протяжении веков и тысячелетий, составляет всеобщее достояние народов самых 1 Флоренский П. А. Имеславие как философская предпосылка. — Соч., т. 2, с. 293. Розанов В. В. Юдаизм. с. 212. 3 «Отцы и дети», 1-994", № 21. & 19.' 4 «Отцы и дети», 1994, № 19, с. 9.
218 Ефим Курганов различных, и едва ли можно указать хотя бы один народ hjcoth бы в одно время своего исторического развития, который бы не имёлГ"живейшей веры в магическую мощь слом». ! Поэтому для него Каббала прежде всего нужна была как универсальная Теория знака, в которой буквально все существующее, все Материальное-земное было пропущено через своего рода аппарат символизации: «„Весь низший мир сотворен по подобию мира высшего; все, что существует в мире высшем, является нам здесь, как в образе; и впрочем, все это — одно и то же". Из этого Верования каб- балисты выводд/ш следствие совершенно мистическое» они воображали, что все поражающее наши чувства имеет символическое значение^ что феномены и самые материальные формы могут указывать нам на то, что происходит в мысли божественной или в разуме человеческом. Все, что происходит из духа, по их мнению, должно проявляться вовне и делаться видимым. Отсюда вера в небесный алфавит и в физиогномику.**» 2 Основа Каббалы — своего рода матричная система; 22 буквы еврейского алфавита и 10 божественных сущностей — сфиро. Это и есть тот механизм символизации, который и определил характер Каббалы как общей теории знака. Видимый, осязаемый мир подлинно символичен, ибо он структурно связан с законами космоса и даже является их преломлением. Фиксируется же эта символичность, устанавливается, осознается, становится ощутимой через магические знаки, вокруг каждого из которых сосредоточен особый и строго определенный спектр смыслов. Обоснованный в Каббале принцип символизации и был той мировоззренческой почвой, из которой выросла символологйя отца Павла Флоренского как религиозно-философская система. III 10 божественных сущностей — основа матричной системы, ставящей на явлениях символическую отметку. 22 священные букбы существуют не рядом и не параллельно со сфиро, а внутри их. Первая сфиро — кетер (корона): Дух Божий. Вторая сфиро: «дыхание, происходящее от духа; ш нем Начертаны, изображены двадцать две буквы, которые составляют, однако ж, единое дыхание». 3 Таким образом, магический еврейский алфавит истекает из Духа Божьего. Число 22 входит в систему каббалистического древа, оказываясь в самой непосредственной близости к вершине* Иначе говоря, алфавит находится внутри десятки божественных сущностей, и, естественно, он сам божественен, более того, обладает творческой, созидательной способностью формировать и определять явления и события. И вот что еще важно: в каждой из сфиро представлена всецело субстанция Божья. Поэтому алфавит, образуя систему Божьего дыхания, равен Богу, ведь он воплощает одну из его высших субстанций, а каждая из сфиро достаточно автономна и самоценна. Отсюда и вытекало, что «Слово есть Бог», «Имя Бога есть Бог». При этом следует помнить, что хотя 22 буквы еврейского алфавита равны Богу, Бог не равен ни одной из них в отдельности (в том числе и второй — дыханию), и это при сохранении того условия, что в каждой из сфиро он присутствует, в каждой получает воплощение. Фактически это и есть Закон символа. Подлинный символ раскрывает, называет Бога (т.е. некую первосущность, некую структурную глубину) й й этом смысле равен ему. Но полное тождество здесь невозможно, ибо Бог не есть символ, он только реализуется, воплощается в нем. Тут нельзя не вспомнить о понимании символа Павлом Флоренским. Причем, приходится опять-таки констатировать каббалистический характер этого Понимания: «Бытие, которое больше самого себя, *—• Таково основное определение символа. Символ — это нечто, являющее собою То, что не есть он, большее его, и однако существенно чрез него объявляющееся».4 Флоренский П. А. Магичность слова. — Соч., т. 2, с. 253. <ФранкА.> Каббала или религиозная философия евреев. — Православный собеседник, 1870, окт., с. 119. <Франк А.> Каббала. — Православный собеседник, 1870, сент., с. 48. Флоренский П. А. Имеславие как философская предпосылка. — Соч., т. 2, с. 287.
Розанов Определение это может быть концептуально осмыслено только с учетом сйстё* мы сфиро (каббалистического древа), в которой каждая буква оказывается божественной^ сущностью и одновременно является ступенькой к познанию Бога, Обладая своей особой реальностью *— реальностью символа, ома открыйает другую ре* альность: высшую, невыразимую, бескачественную и полную, в отличие от ограниченности каждой сфйро. Итак, сфиро, которая обозначает то, что не есть она, что неизмеримо больше ее, есть фактически модель символа. IV Для Розайова священность и тайность еврейского алфавита были непосредственно связаны с заветом, который Вог заключил с народом Израиля: «Алфавит, грамотность и письмо уже В МОМЕНТ ПОЯВЛЕНИЯ согласовывались «зайёту» (с Авраамом) и получили внешний вид возможности Прочитать Только двум: написавшему и к кому послано письмо, — при невозможности прочитать КОМУ-НИБУДЬ ТРЕТЬЕМУ. Это и есть знаменитая иудейская ТАЙНОПИСЬ? притом ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО-СВЯЩЕННАЯ, не имеющая ни одной себ€ аналогий ни у одного йарода, никогда во всемирной истории!» 1 Затем Розанов, по страстной и неудержимой своей Тяге к эавирательетву, стал бурно фантазировать, пытаясь открыть шифр иудаизма й йсзшдя при этом из той ложной посылки, что скрывать можно только что*то очень плохое. Но самый характер священности и глубинной символичности еврейского алфавита, а также то, что, по представлению народа Израиля* он насыщен божественными энергиями, — все это Розановым было почувствовано абсолютно точно* Розанов с необыкновенной остротой ухватил наличность словесного знака, он гениально почувствовал библейское слово как скрепу миров* Отсюда идет экстатическое переживание им Каббалы. А для систематика Флоренского Каббала важна была как универсальная теория, в которой отрицалась случайность, произвольность, условность знака и обосновывалась его Закономерность, внутренняя обусловленность, глубинная структурность* У Розанова был громадный, но при этом очень личный, субъективный интерес К Каббале, а Флоренский непосредственно опирался На нее, беря книги «Зогар», «Сефер Ёцира» и труды Филона Александрийского, творца платонйзйрованного иудаизма, как исходный пункт своей религиозно-философской системы. В католичестве в эпоху Возрождения был краткий период признания Каббалы (Пико де Мирандолла), но для канонического православия это всегда было отступничество, предательство христовой веры. Поэтому Флоренский не мог не отдавать себе отчета в том, что он совершает. Оправдывал же себя отец Павел, видимо, тем, что каббалистическая прививка нужна для возрождения православия. Но одновременно он пропитывался глубочайшей неприязнью к народу Израиля, без которого оказывалось невозможным спасение христианства. В письме-трактате «Иудеи и судьба христиан», приоткрывающем завесу над тайным, катакомбным и истинным Флоренским, есть признание, потрясающее по своей искренности: «Но, что, что с ними делать?! Они размножаются быстрее нас, — это простая арифметика. И что ни делать с ними, настанет момент, когда их станет больше, чем нас. Это, повторяю, простая арифметика, и против этого есть только ОДНО средство — ОСКОПЛЕНИЕ ВСЕХ ЕВРЕЕВ, — т.е. средство такое, применить которое можно только при нашем отречении от христианства. Итак, вопрос о гибели нашей есть вопрос „Давно уж взвешенный судьбою"».2 Почему Флоренский говорит не об истреблении, а именно об оскоплении народа Израиля? И почему применение этого «средства» означало бы полное отречение от христианства? Думаю, что все дело в словах Бога, обращенных к Аврааму: «И сделаю потомство твое, как песок земной». Попытаться что-то изменить в од- 1 Розанов В. В. Иудейская тайнопись. —* Тайна Израиля, с. 230. 2 <Флоренский П. А.> Иудей и судьба христиан, с. 206—208*
220 Ефим Курганов нозначном и непреложном решении Бога — значит, пойти против книги Бытия, извериться в ее боговдохновенности, значит, пойти против самого Бога. Отсюда слова об оскоплении, о том, чтобы народ Израиля не был как песок земной, и одновременно осознание ее невозможности, ибо данное обещание было заповедано самим Богом. Вот этот жалящий, испепеляющий сознание Флоренского фрагмент из книги Бытия «И сказал Господь Аврааму, после того как Лот отделился от него: возведи очи твои, и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу, и к югу, и к востоку, и к западу. Ибо всю землю, которую ты видишь, тебе дам Я и потомству твоему навеки. И сделаю потомство твое, как песок земной; если кто может сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет. Встань, пройди по земле сей в долготу и в широту ее: ибо Я тебе дам ее (и потомству твоему навсегда)»1. Интересно, что, помимо формулы «и сделаю потомство твое, как песок земной», в словах Бога к Аврааму определено еще и место народа Израиля в мире. Оба эти момента были подробно развернуты и, главное, усилены в «Зогаре»: «Вся земля, которую ты видишь и т.д. Но вот как: если увидел он четыре стороны мира — всю землю увидел. Ибо четыре стороны мира включают в себя весь мир. Помимо этого, поднял его Святой, благословен Он, над землей Исраэля и показал ему, что она — узел, связующий все концы мира»2. Земля Израиля связует все концы мира... Она вся отдана семени Израиля... Земля Израиля включает в себя всю землю... Для Флоренского это было поистине ужасно. И ужаснее всего было тог что запечатлено это было в книге «Зогар», которая явилась для русского мыслителя источником высшего света. Конечно, если отнестись к содержащемуся в «Зогаре» комментарию к книге Бытия как к красивой сказке, которую иудеи сами выдумали для себя, то все будет выглядеть забавным, а не страшным. Но дело в том, что Флоренский верил и книге Бытия и книге «Сияния(Зогару)», и отказ от этой веры был бы для него отказом от христианства (именно так!), отказом от себя, буквально самоуничтожением. Эта-то невозможность отказа от текстов, которые он считал боговдохновен* ными, и породила поистине апокалиптические слова: «Мы только так, между прочим. Израиль же — стержень мировой истории. Такова Высшая Воля»3. Розанов в своих примечаниях к письму Флоренского пытался оспорить его безотрадный взгляд на судьбу России. Но в «Апокалипсисе нашего времени» и книге «Черный огонь» он предстает едва ли не как полный единомышленник Флоренского, во всяком случае по общему апокалиптическому настроению и по пониманию того, что является центром истории, а что «го периферией. 1 Бы*ие: 13; 14. 2 Хвала Шимону. — Раби Шимон. Фрагментах из книги Зогар. М., 1994, с. 147. <Флоренский П. А.> Иудеи и судьба христиан, с. 212—213.
ИЛЬЯЛЕПИХОВ искусство быть кино Опыт обозрения социальной эстетики Так повелось, что кинематограф стоит особняком от других искусств. Едва ли* виной тому российские реалии. Сто лет, миновавшие со времени первого сеанса братьев Люмьер, — недостаточный срок для того, чтобы новая муза могла быть признана равной постоянным спутницам Аполлона. Двадцатый век впервые выхватил дрожащим тоненьким лучиком колеблющуюся тень человека, пластавшуюся на матовом полотне. Фокус, вызвавший поначалу всеобщее замешательство и восторг, в скором времени стал привычен, а спустя еще несколько десятилетий начал восприниматься в ряду милых штучек уходящего века: цилиндра, почечных капель, нафабренных и подкрученных кверху усов. Технологическая революция середины двадцатого столетия погребла под собой прежний, более примитивный и ненадежный тип репродукции. Сперва телевидение^ а после компьютерная графика приняли от кинематографа эстафету аттрак- циона* интеллектуального балагана, призванного удивлять скептиков и восхищать зевак. Само кино, конечно же, никуда не исчезло да и, даст Бог, не исчезнет. Ему бььло даровано новое качество:, историческое — и потому всякая попытка осмысления кинематографа обязана в должной мере учитывать этот факт. Возможно, именно противоречие между исторической природой и банальным эмпирическим осмыслением и оказывает нам сегодня дурную службу. Очень хотелось бы списать все издержки такого промежуточного положения на внутрироссийское своеобразие, тем более что факты, подпирающие гипотетическую обличительность, располагаются в непосредственной близости от нас — только успевай прилаживать. Однако очевидно, что все несколько сложнее, чем то может показаться на первый взгляд. Системный эстетический кризис, частным проявлением которого и является методологическая растерянность дипломированных специалистов, значительно более глубок и всеобъемлющ. Где-то к рубежу семидесятых-восьмидесятых годов не только на востоке Европы, но и на западе проявились первые значительные признаки ценностного кризиса. Тогдашняя жизнь, в высокой степени упорядоченная и определенная, на каком- то этапе перестала удовлетворительно соответствовать тем критериям, под которые она старательно подводилась. Логика отношений начала противоречить логике осуществления. Цивилизованность, как-то: хорошие манеры, правильно поставленная речь и стремление к консервационному улучшению всего и вся — стала подменять цивилизацию во всей жестко определенной совокупности средств, ей присущих. Мир, который представал в общественном сознании, не имел ничего общего с тем, каков он был на самом деле. Над подкрашенным фасадом пятидесятых годов вздымалась заплатанная левацкая крыша шестидесятых, которая в свою очередь опиралась на кособокие, неравно отесанные колонны познания, изукрашенные выщербленными надписями типа «здесь был Дарвин» или «категорический императив Канта — вот лучшее средство от простуды». То, что лучшим умам Европы стало ясно еще в промежуток между мировыми войнами, теперь оказалось Илья Анатольевич Лепихов (род. в 1966 г.) — кандидат филологических наук, печатается.с 1989 г. Живет з Москве. ... ©Илья Лепихов, 1997. --....
222 Илья Лепихов очевидно и всем остальным: завершен более чем трехсотлетний этап истории, впервые обозначенный английской буржуазной революцией. В дверь стучится неведомая жизнь. Новый человек, обживавший эту загадочную вдруг-действительность, обязан был существенно отличаться от своего предшественника. Последние столетия чуть ли не главной социальной добродетелью принято было считать независимость личности, ее способность противостоять прежнему распорядку, по которому функционировало общество, ее стремление к утверждению самостоятельного бытия во всех его формах. Кризис индивидуализма на деле обозначил отнюдь не перелом в отношениях между прежним «героем» и «толпой», как того следовало бы ожидать, но доказал всю относительность последнего понятия, не работающего в изменившихся условиях. Оспариваемый уклад жизни, со всем его комфортом и неудобствами, окончательно сошел на нет, и «масса», вскорости сменившая «толпу», на каком-то этапе предстала охранителем индивидуалистского миросозерцания. Герой, если, конечно, он еще стремился сохранить подобие своей независимости от окружающих, встал перед необходимостью перемены суммы взглядов по отношению к миру. Они не могли соткаться так вдруг, ниоткуда» да и суть произошедшей перемены в последнюю очередь затрагивала область принципов. Персонаж новой жизни обязан был отличаться от представителя предыдущего поколения другим направлением заблуждений, суммой принципов, оборачивающихся гротесковой старательностью при попытке повсеместного приведения жизни в соответствие с ними. Именно эти легко угадываемые зрителем или читателем неловкость, ограниченность, обаятельная сила неправоты и создавали бы столь от* радное ощущение настоящей, а не синтетической жизненной силы. Но искусство — загадочная Вещь, оно еще долгое время предпочитало щебетать, неровно нашептывать или нервно поцокивать совсем другое совсем о другом. Возможно, оттого жизнь ушла настолько далеко в сторону, что современный человек оказался художнику попросту не под силу. Что уж тут винить кинематограф, род заведомо вторичный, ориентированный На литературу и без должной беллетристической основы норовивший обратиться в ничтожество! Печальные события, произошедшие с ним, были всего лишь следствием общих, не всегда высказываемых вслух, заблуждений и неопределенности* Кино выпало из времени. Постулат этот можно воспринимать в самых различных контекстах, — в том числе, конечно же, разводя Историю й историю, процесс развития и совокупность происшествий, — но всякий раз мы убеждаемся в справедливости выдвинутого тезиса. Что послужило причиной столь печального события — несложно догадаться. Первоначальная обращенность к историческим картинам, свойственная немому кинематографу — достаточно вспомнить первый русский полнометражный фильм «Оборона Севастополя» (1911) — вскоре сменилась направленностью сугубо современной: криминальной драмой, фильмом ужасов, фантастикой. Возможно, наиболее показателен в этой связи опыт Фрица Ланга с его разножанровыми шедеврами: дилогией о докторе Мабузе, «Нибелунгами», «Ус- Талой смертью», «Метрополисом». Но литературным формам свойственно естественное старение — процесс обновления общественным сознанием беллетристических клише налажен вот уже как несколько столетий. Кинематограф же в Силу естественных причин слишком долгое время держался за родительскую юбку. И повсеместный кризис романного сознания, разразившийся к началу Шестидесятых годов, не был первоначально воспринят им как серьезное предупреждение. Кажется, только сейчас мы начинаем понимать подлинное место и предмет кинематографа в череде прочих искусств. Прежде много говорилось о том, что кино — своеобразное надыскусство, поскольку совмещает в себе черты художественных систем театра и живописи, фотографии и музыки. Сегодня мы можем существенно уточнить Такую точку зрения. Ожидаемое тождество с театром не оправдывается опытом. Теоретически гра* ница в восприятии двух родов сценического действия обязана быть — при всех понятных оговорках — почти Незаметной. На деле ничего подобного не происходит. Слишком разными объектами времени оперируют два этих рода, чтобы признать за ними гипотетическое тождество. Так, стоит Проанализировать зрительские эмоции хотя бы в отношении одного «старого фильма», как понимаешь, что в сочетании двух слов определение явно пересиливает. «Старый» всегда оказывается более значительным показателем, нежели «фильм». Актерское мастерство и мизансцена погребаются под слоем самых разнообразных замечаний и впечатлений. Кинематограф — беспощадное искусство. По прошествии времени нас куда более интересует прическа или фасон костюма, в который облачен персонаж, чем сам исполнитель, каким бы замечательным и
Искуссшр быть кино 223 мастеровитым он ни зарекомендовал бы себя впоследствии. Острее всего это чувствовал великий Хичкок. Его тяготение к скрупулезному следованию бытовой правде оправдалось во времени: нет ни одного киноклассика, чьи картины не отзывались бы столь же безыскусным и жгуче-современным йелй^шем, Как «Леди исчезает» (1938) или «Окно во двор» (1954). Оказывается, что кинематограф прежде всего «правдив», а правда чувства почти никогда не ВОДерЖйваёТ сопоставления с правдой вещи. Театр же полагается на других основаниях. Он и настоящ по-другому, потому что прежде всего жив, жив до сиюминутности, до умирающего на л©ту слова. Ой существует ради мгновения, мига, высекающего искру характера. Что Же до того, что будет после — театр не знает, его это не заботит, он слишком легок, чтобы останавливаться* Что уж говорить про живопись или музыку. Соображения приятности ?лазу, красивости столь часто берут верх над эмоциональным содержанием кадра, что стоит большого труда не сказать какую-нибудь резкость в Of ношений постановщиков, предпочитающих своей непосредственной работе Возню с оператором и ком* позитором* Результатом обычно предстает небольшой оптический балаганчик, где под сурдинку одушевленные манекены занимают красивые положения на фоне не менее ослепительных декораций. Антикварная распродажа, безголосая опера* Человеку нормальному становится просто-такй тошно, потому что вместо разворачивающегося действия ему подсовывают набор видовых открыток* — обычно называющихся «хороший французский фильм»! — которые он, собственно говоря, может купить и в скобяной лавке. Все же нечто другое сущностно отличает кинематограф от прочих искусств. Возможно, наиболее подходящим словом будет «эпоха»* Эпоха созидает кинематографическую плоть, придает ей то тепло и форму, которые более ниоткуда не берутся и никуда не переносятся* Наверное, ближе met о к кинематографической эстетике располагается фотографическая, Здесь* конечно же, все несколько проще. Человек и цивилизация остаются с глазу на глаз, а бесстрастный зрачок объектива запечатлевает встречу. Не характер, как мы привыкли полагать, помещается в интерьер, но индивидуум, личность погружается в материальный контекст времени. Всякая фотографическая Карточка Предстает ЦйВйлизацйонным микрокосмом, поскольку в ней сводятся воедино три противоположные Силы: постоянная биологическая — человеческий организм, процессуальная Цйвилизационная — предметный контекст и переменная культурная — впечатление о личности человека, изображенного на снимке* В игровом кино не все Так просто, Поскольку здесь необходимо учитывать и другие, не менее значительные факторы, разрушающие Первоначальную цельность фотографического восприятия* Основное противоречие кинематографа заключено не в самом предмете искусства, оно скорее присуще акту восприятия. Зритель попадает в довольно двусмысленное положение, поскольку для него необходимо выстраиваются несколько соотносительных рядов: представление о действии, пред* ставление о времени действия и, наконец, представление о представлении времени действия, то есть то, Как именно воспринимала эпоха, породившая представленное его вниманию кинематографическое сочинение, событие, порождающее опреде* ленный контекстуальный ряд, и чего следует ожидать от разворачивающегося на экране сюжета. Так, какой-нибудь «Светлый путь» неизбежно включает в себя не только органическую поэтику павильона «Табак» на ВШггавкё достижений народ* ного хозяйства, но и совокупный рад сюжетов картин тридцатых годов, и антиномическую эстетику «Парад-на-Красной-Площади — Гулаг», вызывающую в созна* нйи каждого зрителя свой специфический строй представлений и оценок* Сам факт несовпадения в итоге, по всей вероятности, и обуславливает дополнительную привлекательность подобного повествований, ибо зрительский интерес порождается столкновением ожидаемого и действительного, представления о некоем факте и его практической реализации. Таким образом, «эпоха» предстает не только ожидаемой функцией «исторического» вообще, но й производной от Массового сознания, в той его части, где оно опосредуется историей, будь то национальный Миф или семейное предание. Казалось бы, вот оно — решительной объяснение всех затруднений! Стоит лишь режиссеру при соблюдении всех прочих требований ремесла правдоподобно прописать задник пожелтевшей «Правдой» за 1932 год и реставрировать ручную кофемолку «Сименс-Шуккерт» — как все остальное совершится само собой. Увы, столь привлекательное соединение индивидуального и социального не так уж бесконфликтно, как это представляется на первый взгляд. Более того, возможно, в данном пункте и обнаруживаются наиболее серьезные проблемы. Кино по
224 Илья Лепихов своей природе — массовое зрелище, что на практике исключает живую категорий© дадивидуального опыта из сферы восприятия. Для того чтобы ее все-таки задействовать, необходим целый ряд статистических операций со сценарием, сводящихся к конструированию типических ситуаций и типических характеров, в них проявляющихся. . В итоге возникает некая социологическая поэтика, наиболее знакомая нам по голливудским картинам второго ряда, так называемым фильмам серии «В». Достаточно вспомнить какой-нибудь очередной, сто четырнадцатый «Стальной башмак» или «Ниндзя в космосе», чтобы составить себе довольно верное впечатление о том, насколько подобный кинематограф будет беспомощен. Так что вроде бы выходит, что ориентация кинематографа на потребителя, задача доступности возможно большему числу зрителей неизбежно приводит его в объятия безвкусицы и мыслительной лени. На самом деле все обстоит ровно противоположным образом, поскольку именно материальный эквивалент времени, запечатлеваемого кинорежиссером, «эпоха», позволяет счастливо избежать коммерческих крайностей. Обращенность к прошлому предполагает наличие не только индивидуального, но и социального сознания, отрефлектированного и упорядоченного в некую форму, которую обычно именуют «национальным мифом». Адресация «ко всем» предопределяет возможность несоблюдения некоторых коммерческих правил, ведь рассказ, несмотря ни на что, ведется о каждом и обращен к каждому, кто обладает хотя бы минимальными представлениями об исторической канве, по которой постановщик расшивает свои узоры. Другое дело, что необходимым условием столь естественного преодоления коммерческих требований является наличие мифа, устоявшегося в течение нескольких поколений и потому плотного и окатанного, как прибрежная галька. В противном случае оказывается просто не к кому обращаться, непонятно, кто будет тебя читать или смотреть. А растерянность, как известно, порождает или желание понравиться во что бы то ни стало — что мы сплошь и рядом и видим — или стремление к гордому уединению в клетке собственной неповторимости, присущее большей части наших интеллектуалов, наиболее ярким примером которого служит творчество Александра Сокурова, человека безусловно честного и радеющего об искусстве, но, кажется, раз и навсегда запутавшегося в том, для чего существует кинематограф. Если следовать требованиям здравого смысла, то современный эстетический кризис в условиях российского общества оказывается не в последнюю очередь связанным с кризисом национальной идеи. Вот только кино снимается не в одной России, а для того чтобы перечислить имена знаменитых режиссеров современности, хватит пальцев одной руки. Печальное состояние, в котором пребывает нынче мировой кинематограф, невозможно объяснить исходя из указанных выше предпосылок. Здесь, вероятно, необходим принципиально иной подход. В другом месте мы уже пытались дать собственный ответ* на этот вопрос, здесь же заострим внимание читателя на чертах тождества между ситуацией мирового кинематографа и отечественными реалиями. Три основных соображения приходят на ум, когда мы ведем речь о кризисе кинопроизводства. Первое, несколько экстремистское, подсказывает нам, что никакого кризиса вообще не существует. Впечатление, согласно которому мы становимся свидетелями процесса деградации искусства кинематографа, имеет своим основанием неверную предпосылку, поскольку механически сопоставляет ситуацию девяностых годов и то положение дел, которое наблюдалось на экранах мира лет тридцать пять назад, в самое благоприятное для кинематографической индустрии время. Тогда творили десятки мастеров, обладавших ошеломляюще высоким уровнем мастерства. Конечно, грустно, что сегодня на горизонте не наблюдается новых уэллсов, бергманов и куросав, но откуда мы взяли, что такая ситуация типична? Более того, в повседневном критическом сознании очень часто смешиваются категории одаренности, профессиональной состоятельности и попадания в конъюнктуру. Неправомочно сопоставлять Эйзенштейна и Брессона — художников первого типа, Бергмана и Феллини — режиссеров, условно говоря, второй группы и Деллюка и братьев Тавиани — представителей третьей. А ведь есть еще й даровитые ремесленники, люди, обживающие технику, такие, как постановщик мюзиклов Донен или разноликий Кубрик, гений технологии. Шестидесятые годы вывели на авансцену мирового кино в числе прочего и новую технику — и кто «Сегодня» от 2 февраля 1996 года*
Искусство бъипь кино 225 здает, чем мы обязаны ей и людям, ее обслуживавшим, а чем — дарованию тог- дшнйх постановщиков. Ведь ни десятые, ни тридцатые годо, сопоставление с которыми сегодня значительно более корректно, тоже не могли похвастаться большим числом действительно крупных художников. Тем не менее сегодня мы воспринимаем эти десятилетия как вполне эстетически состоятельные. Второе соображение также опосредуется скорее производственными, нежели художественными вопросами. С середины восьмидесятых годов стал отчетливо вырисовываться кризис прежней формы авторства кинематографических произведении. Если раньше фильм оказывался плодом совместных усилий целой группы художников, из которых режиссер-постановщик был скорее координатором, чем надзирателем-демиургом, то последующее развитие кинематографической практики и в особенности ее финансовой части привело к тому, что услуги людей, привлекаемых со стороны, оказалось оплачивать попросту невыгодно. После того, как бюджет фильма зачастую более, чем на три четверти, начинает слагаться из гонораров, нужно очень и очень подумать прежде, чем пригласить кого-либо со сторо- ныь и десять раз взвесить все «за» и «против» перед тем, как приняться за тот или иной сомнительный в отношении отдачи средств проект. Высокая степень риска, всегда связанная с большими вложениями капитала, определяет избирательный характер постановок. И только третья причина, заставляющая говорить о системном кризисе кино, проистекает из собственно гуманитарных предпосылок. Речь идет о полном отсутствии методологической новизны, которая одним из своих прямых следствий имеет стандартизацию образной структуры лент. В прежних популярных мировоззренческих системах, из которых наиболее показателен, конечно же, фрейдизм, действительность была определенным образом закодирована и каждый ее факт воспринимался не только механически, в своей предметной конкретности, но и метафорически, как некая монада того образа, который предписывался вещи, исходя из общесистемных предпосылок. Чрезвычайное удобство такого подхода бла- гоприятствовало его воспроизведению в самых различных картинах, однако совершенно очевидно, что к сегодняшнему дню прием исчерпан и впредь такой номер ни у кого проходить не будет. Многим может показаться, что кинематограф пал под гнетом интеллектуализма, однако и здесь все обстоит ровным счетом наоборот. Фрейдизм — равно как и социализм, его ближайший собрат в деле повсеместного упорядочивания и развешивания инвентарных табличек, — некогда претендовавший на научность, на какой-то стадии своего развития превратился в художественный прием, а всякое приспособление имеет свойство устаревать. Беда в том, что новых приспособлений почему-то не появляется. Да и откуда им взяться? Почти все широко растиражированные достижения гуманитарной науки рубежа XIX—XX веков в той или иной мере связаны с проблематикой примитивных культур. Чем был вызван интерес к архетипическому в науке того времени — достаточно очевидно и без наших пояснений. Точно в той же степени объясним интерес к разного рода мифам у ученых первой половины нашего столетия. Дальше же произошло то, чего и следовало ожидать. Первобытная культура оттого и называется примитивной, что набор ее сущностных форм весьма и весьма ограничен, с чем неизбежно обязан был считаться всякий неангажированный исследователь или наблюдатель. Быстро затаскав на экране соответствующую метафорику, современные режиссеры обманули сами себя: для того чтобы двигаться дальше, необходимо иное направление. Вот только компасов на всех не хватило. Очевидно, что наука в большинстве случаев уже едва ли может помочь искусству. Слишком уж серьезное напряжение требуется для того, чтобы понять ее предписания, и еще большее — чтобы проникнуться ее рекомендациями, елозя на зрительском кресле. Фрейдазм при всей несомненной неправде своего универсума был понятен и прост. Ни одно из позднейших учений не может начертать эти добродетели на своем щите. Только историческое познание на сегодняшний день обладает всеми теми качествами, которые необходимы для воссоздания в ее недрах новой образной системы, опирающейся на внешние факты и доступный всем «миф», имеющий своим основанием национальное прошлое. Мы должны вернуться к концу двадцатых годов, когда Сергей Эйзенштейн обнаруживал сходные принципы организации текста в своем «Октябре» (1927).1 Имеется в виду монтажная фраза «Корниловский мятеж», сопоставляющая позы АЛСорнилова и А. Керенского со статуэтками Наполеона (см.: Эйзенштейн С.М. Избранные произведения в шести томах, М., 1964; т.2, фотоЕрафдаескай вклейка 3).
226 Илья Лепихов Но метафорика не существует независимо от всех прочих зримых компонентов кинематографического текста. Кинематограф остро реагирует на непростро* енность или неадекватность контекста, куда погружается сюжет. И метафора в кинематографе существует в жесткой связи tie только с сюжетикой или мифологией, но и с тем, что можно было бы назвать «физиологией внимания». В отличие от всех остальных родов искусств для кино очень важно ощущение своеобразной обратной перспективы кадра. Рамка, отсекающая все несуществен* ные, по мнению автора, части, обязана быть преодоленной» Изображение обязано • расширяться вовнутрь, перестраивая отношения между разнотоновыми плоскостями: ведь все, что мы видим на экране, — всего-навсего неравномерно освещенные объекты. Главным средством достижения подобной задачи служит так называемая «срезка», появление объекта в кадре не целиком, а только лишь его наиболее выразительной части или детали. Разрушается привычная геог^етрия, изменяются стандартные пропорции, и перед зрителем возникает загадка* фрагмент головоломки, части которой он сам должен сложить воедино. Прямоугольник кинематографической репродукции в этот момент словно бы перестает существовать» поскольку предполагаемые границы объекта не совпадают с ним, преодолевают примитивный геометризм технологии. Оттого и метафорический ряд не в состоянии существовать как художественное явление, как целостный жест, обстоятельство или предмет, а обязан трансформироваться до намека, идеи жеста, обстоятельства или предмета, ибо в противном случае вступает в неизбежное противоречив с целостным текстом. Точно такие же соображения следует отнести и на счет остальных компонентов, слагающих предметное содержание кадра. Но это всего лишь первое, наиболее простое для восприятия содержание «обратной перспективы» кинематографа* Горизонтальный контекст — видимое содержание» образное в том числе — может себя должным образом реализовывать только тогда, когда он опосредуется контекстом вертикальным» а именно обстоятельствами, в которых растворяется сюжет. Сами по себе они достаточно безразличны к зримой части кинематографического текста, однако только с их помощью осуществляется и закладывается в воспринимающее сознание однородность композиции ленты, столь необходимая всякий раз, когда авторская воля преодолевает естественные границы физического пространства и переносит нас из одного места действия в другое. Более того, совокупность обстоятельств оказывается тем решающим фактором, который формирует актерскую задачу и как прямое следствие — настроение, царящее на экране. Невозможно заставлять кинематографического исполнителя исходить исключительно из обстоятельств момента. Обычная последовательность психических актов актера: восприятие — оценка — реакция — предполагает хотя бы первоначальную его отстраненность от вещной действительности и наличие некоторой внутренней перегородки, заслоняющей от него потенциальное содержание действий, разворачивающихся в кадре. Момент конструирования ситуации привыкания, обживания новой реальности — будь она физическая или психическая — составляет непременное условие всякого профессионального подхода при работе с исполнителем. Очевидно, что сущность сценического действия составляет эмоция, и потому в конечном итоге роль вертикального контекста в деле создания настоящего кинематографического сочинения оказывается гораздо более значима, нежели контекста горизонтального. Дело затрудняется тем, что воссоздать вертикальный контекст можно только в том случае, если исходить из необходимости соблюдения непременных правил, позволяющих достичь ощущения правдоподобия. В противном случае перед нами — занимательная мистерия, каждый член которой обязан будет существовать сам по себе* Рецепт от этой болезни получить не составляет труда: стоит только принять во внимание общество* В который раз мы сталкиваемся с категорией «конкретно-исторического». Все прежние образные подсистемы, о которых мы говорили выше, вышли из употребления потому только, что были недостаточно точны и осязаемы. Изначально присущая им претензия на универсальность входила в скорое и неразрешимое противоречие с историческим характером бытования как культуры вообще, так и всякого конкретного человека в частности. Удар высекал искру: декларируемая универсальность оборачивалась малопонятной упертостью, а тезис о непреходящести-не- изменности вновь обнаруженного смысла жизни плохо вязался с господствующей в культуре Нового времени идеей прогресса. Так замыкался круг: несостоятельные теоретизаторы падали под напором собственного же оружия. Пожалуй, лишь историческая наука с некоторых пор оставалась в стороне от магистрального направления заблуждений. Произошедший в ней в середине про-
Искусство быть кино 22*? шлого века переворот показал направление, по которому следует идти в деле Ире* одоления обеих крайностей последнего времени: как сугубого романтического индивидуализма, так и всеохватного натуралистического коллективизма. Первоначально именно историков заинтересовала соотносительная мера всеобщего и Частного, индивидуально сущего и универсально воплощающегося. Задача преодоления традиции романтической историографии, сводившей все йеремены к личностному фактору, заставила их несколько иначе взглянуть йа проблему социума и тем са* мым установить спасительную меру, которая в конечном итоге и перевела пробле* му Личности и общества на современные рельсы. Мм далеки от Того, чтобм пола* гать историческую конкретность главным и непременным атрибутом большого кинематографа. Дело заключается в другом. Без учета социального фактора, по нашему глубокому убеждению, сегодня невозможно разрешать собственно эстетические задачи. Tot же общественный контекст, о котором уже говорилось, едва ли может быть должным образом Понят и воссоздан, исходя из каких-либо иных предпосылок, кроме исторических, а без не* го герой обращается в характер, а характер -*- в тень, бесплотный матер*Ш*ый контур. Конечно же, историзм не в состоянии предохранить художника от большей части бед, ожидающих его на пути к достижению поставленной цёЛй. Совершенно очевидно также, что он не может служить средством от всех болезней, ключом, открывающим все запоры. Мы и не пытаемся навязать кому бы то Ни было новые безусловные нормы. В нашу задачу входит всего лишь анализ, объяснение причин того очевидного затруднения, что испытывает мировой — й прежде всего российский — кинематограф. И все решения, которые нами предлагаются, исходят из реальной картины положения дел, сложившегося в нем к середине девяностых годов XX века. Однако ликвидировать очевидные несообразности, накопившиеся В художественной практике, — вовсе не означает мгновенно разрешить сложнейшие Художественные проблемы, встающие перед кинематографистами в наши дни. И когда мы прежде говорили о том, что кинематограф остался чужд выплеснувшейся на улицы эпохе, наша правота была лишь частичной. Рассеянность кинематографистов не следует путать с исчерпанностью художественных приемов. Недостаток историзма, столь отчетливо, по нашему мнению, ощущающийся в большинстве картин, составляет главным образом факт личной биографии Постановщиков, а отнюдь не искусства в целом. Тем не менее существукйг И собственно эстетические затруднения, от разрешения которых зависит ближайшее будущее искусства кино. Первым и, возможно, главным из них следует считать недостаточную проясненность вопроса о роли и Месте психологизма В современном Гуманитарном сознании. Три основные традиции определяют сущность психологического рисунка, господствующего в современном кинематографе: романтическая, тесно связанная с ней постромантическая и позднейшая, собственно кинематографическая* О романтическом психологизме не приходится долго говорить, поскольку понятно, о чем идет речь. Характер персонажа неизменен, и всякое обстоятельство, попадающееся у него на пути, лишь усиливает первоначальную экзальтацию. Наилучшим примером постромантической традиции следует считать так называемый «чеховский» психологизм, поэтику, по выражению Станиславского, «подводных течений». Своим появлением на свет он — как, впрочем, й большая часть наследия А. П. Чехова — преимущественно обязан опровержению предшествующей традиции. Очевидно, что его возникновение есть в том Числе й Прямое следствие реакции на романтическую аффектацию, и Только в ценностных границах романтизма «чеховский психологизм» в состоянии осознавать свою нёрасчленен- ную целесообразность. Впрочем, возможно и другое объяснение. Основанием Чеховской школы является утверждение самостоятельной и йервоочередной Ценности внутреннего йс!И- хического процесса, по времени протекания не тождественного хронологическим границам разворачивающегося действия. В силу глубокой Созерцательности чеховский герой в преобладающих образцах своего поведения словно бы замедлен Ш первоначальных реакциях. Это уже потом чаепитие срывается в мелодраму1» й сперва всех главным образом заботит метеорологическая обстановка, сложившая* В утверждении мелодраматического характера драматургии А.П.Чехова итоговой является работа И.С.Кузнецова «Мелодраматические клише В Драматургии Чехова и Зудермана», в сб. «Чехов и Германия», М., МГУ, 1996.
228 ИльяЛепихов ся к полудню на африканском континенте. Статичность, то и дело оборачивающаяся статуарностью, исподволь расчищает дорогу для уравнения в правах человека и вещи, действующего лица и предметного мира, который оказывается обрисован со значительно большей симпатией, нежели человек, и почти что занимает его ме-1 - сто в конфликте. Напрашивающиеся ссылки на символистский характер вещных коннотаций у Чехова можно ровно с тем же успехом рассматривать и в натуралистическом ключе. Таким образом, чеховский психологизм расчищает дорогу живописности в широком смысле этого слова. Лучшим и наиболее последовательным' продолжателем подобной линии во всем мирором кино следует по праву считать Лукино Висконти. 1 Основополагающее отличие чеховского психологизма от собственно кинематографического всего одно, и носит оно скорее не сущностный, а контекстуальный характер. Если прежде герой был обращен вовнутрь себя, в его душе разворачивался — при всей столь частой пародийности ситуации — внутренний конфликт между собой прежним и собой нынешним, то теперь налицо участие героя в некоем внешнем конфликте, жесткая и необратимая встроенность в цепь событий, которую оказывается не под силу разорвать кому бы то ни было извне. Налицо реликт античного конфликта человека и судьбы, где роль последней исполняет не случай, насылаемый богами, но по-стальному изящная социальная детерминация события, совершающегося в сюжете словно бы вне авторской воли, в качестве самораскрытия исходных обстоятельств. Излишне говорить о том, насколько в таком случае трансформируется психологический рисунок гипотетического образа. Сущностный тип взаимоотношений усложняется сразу на несколько порядков, потому что переводит конфликт из плоскости собственно межиндивидуальных отношений в разряд социально детерминированных связей, конкретных нитей, связующих воедино человека не только с другими людьми, но и с обществом и государством. Изо всех указанных выше типов именно этот несет на себе наиболее значительное отпечатление современности и пригодности для исполнения художественных задач, однако столь же очевидны и все те трудности, с которыми неизбежно должен столкнуться художник, пытающийся претворить его в повседневную эстетическую практику. И причиной этому не столько профессия, сколько общегуманитарная неопределенность. Доказать артисту целесообразность некоей последовательности действий не так сложно, как укоренить в его сознании понимание сути взаимоотношений между индивидом и надличностными образованиями, какими являются общество и государство. Простая «привязка» к тому или иному классу или слою не в - состоянии сослужить исполнителю добрую службу. Необходимо с должной мерой тщания и умения осознать: что именно определяет содержание обоюдных связей человека и социального института. И вот в этом пункте мы вынуждены признать невозможность удовлетворительного разрешения возникшего затруднения, потому что и в самом деле не понимаем, откуда следует ждать ответа. Предшествующий театрально-кинематографическому литературный опыт скорее готов предоставить обратный материал. Нам очень хорошо известно, каковыми эти отношения не должны быть. Разве что «Капитанская дочка» несколько выпадает из общего ряда. А так от Федора Ушакова, радищевского однокашника, до ... имя им легион — все об одном: стой в стороне, блюди себя, не участвуй. Совершенно очевидно, что в современных тогдашним авторам условиях подобные взгляды если и отзывались экстремизмом, то незначительным, ибо действительность подпитывала гордую интеллигентскую обособленность от всего, ей не сродственного. Но не менее внятен сугубо преходящий характер подобной установки, обращенной к общественной структуре, не предполагающей участия постороннего человека в ее делах. Мы вынуждены говорить о вещах и без того понятных: русская литература отталкивалась от реалий особенного рода и только внутри той системы приобретала характер универсального учения, исповедующего социальную, мирскую истину. Трансформация обстоятельств неизбежно должна была породить значительные изменения основных идей, содержащихся в ассортименте мыслительного авангарда общества, и существенно перестроить самый тип мышления, выпестованный отечественной классической традицией. Возможно, самая большая наша беда заключалась в том, что в какой-то момент мы перестали воспринимать литературу как часть общественного сознания и отчего-то всеми си*, лами старались отыскать в ней следы универсальных учений, взыскующих истины. .-. Расплата последовала незамедлительно: всеобщее стало грезиться там, где налицов-г. была лишь дневниковая запись, инструкция по эксплуатации. Такое положение дел несло в себе и безусловно позитивные моменты, так как>ч
Искусство быть кино 229 утверждались собственно культурные ценности, обеспечивалась тесная преемственность поколений, формировалось целостное миросозерцание. Другое дело, что и само оно строилось из частично ложных предпосылок, и культура в общественном сознании структурировалась как-то набекрень — у нас хотя бы есть Пушкин, которого вот так запросто ни в какие рамки не засунешь. В результате такой асимметрии категория развития на отечественной почве в своих преобладающих образцах свелась к полному отрьюу от животворящей классической традиции. Диалог обернулся молением, авторитеты — идолищами. Но если сегодня чисто идейные последствия большинства прискорбных заблуждений стали всем очевидны и подвергаются аргументированной критике, то об эстетических результатах говорится много реже. Разбираться в них тем труднее, что всякий раз, указывая на тот или иной господствующий предрассудок, мы вступаем на зыбкую почву догадок, часто не имеющих строгого фактического соответствия. Чему заблуждение обязано своей живучестью: сущностным элементам процесса или позднейшим наслоениям — остается только догадываться. В случае с психологизмом следует говорить скорее о первом — органическом характере несоответствия эстетических предпосылок действительности. Позднейшие наслоения только лишь с большей ясностью обнаружили исконную ограниченность прежней романической школы. Разве что поздний Гончаров, писатель по своей потенции громадный и до сих пор не до конца осмысленный, не разделяет общей участи, потому что в силу индивидуальных склонностей да особенностей социального положения всегда располагался в стороне от болезненного воодушевления эпохи. Русская словесность по понятным причинам в качестве магистральной восприняла линию, начинающуюся где-то в салонном романе тридцатых годов XIX века, проходящую через юношескую трилогию Толстого и достигшую пика выразительности в некоторых частях начальных томов «Войны и мира». Не хотелось бы встревать в полемику касательно достоинств обеих традиций, тем более что наряду с сущностными различиями столь же несомненны и черты типологического сходства манер, в том числе и в их психологической части. Обратим внимание только на самые яркие особенности толстовского подхода, воспринятого в качестве своеобразного беллетристического эталона. Социальная философия Льва Толстого, как всем известно, сводится к утверждению трех-четырех основных постулатов, главным из которых, пожалуй, следует считать провозглашение главенства общественной закономерности над волей вождя, пытающегося ее, эту закономерность, оседлать или обернуть вспять. Здесь уж достается всем, и читатель выносит твердое убеждение, что: а) смотреть на официальные церемонии с участием государя императора — нехорошо; б) Бонапарт и снаружи неказист, так что бессмысленно стараться отгадать, что у него внутри: в лучшем случае какая-нибудь бурдашка да страсбурский пирог; в) хороший барин — простой барин, кто-то свой в доску, наподобие партизана Денисова. Некоторая извинительная игривость и связана именно с тем, каким путем автор заставляет своих героев достичь искомого просветления. И дело даже не в психологическом примитивизме — сведении сложнейшего процесса проживания к двум-трем излюбленным заготовкам — пропагандируемом автором, но в чем-то значительно более существенном. Толстовский «м1ръ» — стяженная сущность, где все герои в идеале обязаны мыслить примерно в одинаковых категориях и едином для всех направлении. Диалог оказывается осуществим только на языке психических жестов, своеобразном эсперанто, зачастую нетвердо коренящемся в сознании персонажа. Идея национального своеобразия, столь милая сердцу великого писателя, служит той отправной точкой, от которой начинает прочерчиваться линия поведения всякого «хорошего» героя. Она же в свою очередь определяет метаязык социального общения как совокупность интуиции, имеющих свою опору в подсознании персонажа, его родословной, если уж до конца идти вслед за автором. Толстовская психологизация предполагает постепенную ликвидацию сословных, а следовательно, и культурных преград и утверждает всеобщий, всеохватный характер определенных норм мышления. Противоречия с традиционной точкой зрения, утверждающей глубокое понимание им сословных отличий, на самом деле не существует. Дифференцирующими признаками служат язык и внешняя жестикуляция, блистательно воссоздаваемые на страницах толстовских романов. Переживание же опосредуется совершенно другим механизмом, более выправляющим несоответствия, нежели разнообразящим характеры.
230 Илья Лепихов Общественный идеал Толстого трудно обозначить в привычных категориях. Очевидно, однако, что если для него надындивидуальное бытие и имеет какой-то смысл, то только как воспроизведение, многочисленное дублирование единого — чрезвычайно узкого и неуютного для всякого мыслящего человека — стереотипа. Его очевидная неприязнь ко всякому обществу опосредуется жгучим стремлением к собиранию людей вокруг своей идеи, переходом к кружковому типу предпосыла* ния собственных текстов, а следовательно, выстраиванию нового круга внутри традиционного общества. Знаменитые списки литературы, рекомендуемой к чтению дли непосвященных, наглядный показатель этого. В каком-то смысле Толстой — как и значительная часть его современников и последователей — стремится подменить катеторию общественного сознаний образом присутственного места, где чужие друг другу люди справляют общественную Повинность. Называть столь прискорбное непонимание смысла институционального начала в современной действительности можно по-разному: от анархизма до панъевропейского космополитизма — все будет в строку и вместе с тем непреодолимо скучно, скучно в силу своей инструментальной недостаточности. В конечном итоге для нас важно то, *Гго государство и общество в толстовской системе ценностей оказываются заслоненными человеком, поднявшимся в полный рост своего усмиренного ego. Позднейшие наслоения коллективизма советского времени мало что Переме* нили в сущностном типе. Странное дело, но эволюция толстовского психологизма протекала скорее в обратном направлений: индивидуальный элемент, столь чуждый духу его творчества, постепенно брал верх над всеми прочими потенциями, содержащимися в нем. Эволюция «советского Толстого» — Александра Фадеева — наглядно свидетельствует об этом. Впрочем, испытания последнего столетия и без помощи литературы раздавили русское общество, превратив его в неструктурированную массу, набор первоэлементов, откуда нельзя выловить почти ничего, имеющего Завершенную форму. Со* циальный диалог перестал быть возможен в силу самых банальных причин: не стало с кем разговаривать, да и тот язык, на котором приходилось вести беседы, был неуклюж. Возможно, последнее обстоятельство и определило направления позднейшего процесса коммуникативной революций, произошедшей на наших глазах. Господствующая традиция оказалась неприспособленной к нуждам сегодняшнего дня» Человек не только утерял живую связь с обществом, но и оказался лишен сколько- нибудь пригодного современности'Механизма ее возобновления. Чего это стоило взаимоотношениям человека и государства — мы можем наблюдать в повседневной действительности. Чего это стоило литературе и критике — на страницах газет. Чего это стойло кинематографу — мы уже не можем наблюдать, потому что в России его нет. Он кончился. И не разобрать, то ли бездыханное его тело нести на погост, то ли изо всех сил лупить его по щекам, чтобы он понемногу пришел в себя. Пока у нас есть основания надеяться на лучшее, но для этого нужна неимоверная работа, совместная деятельность на благо общего дела. Отбор и утверждение плодотворных традиций, пересмотр части теоретического наследия, смена устаревших приемов и прежде всего воссоздание связи кино и человека, кино й социума, дабы в конечном итоге обеспечить диалог между обществом и личностью.
БЕСЕДЫ О НОВОЙ СЛОВЕСНОСТИ АЛЕКСАНДР ГЕНИС БЕСЕДА ВТОРАЯ: ПРАВДА ДУРАКА. АНДРЕЙ СИНЯВСКИЙ То, что портретную галерею новейшей российской словесности обрывает Андрей Синявский, вряд ли кого удивит. Его роль в создании «новой» литературы, так же Как и героическая биография, хорошо известны во всем мире. Восприятие Синявского на Западе настолько тесно связано с историей холодной войны, что приходится лишь удивляться тому, что его книги все-таки нашли себе не политическую, а эстетическую нишу в мировом литературном процессе. В глазах западных критиков, литературоведов й ученых*славиегов Синявский сумел оторваться от своей шумной биографии, став не писателем-диссидентом, а проста писателем. Так, когда в Америке вышел перевод наиболее автобиографического произведения Синявского «Спокойной ночи», газета «Нью*Йорк тайме» писала, что ему удалось добиться «редкого магического эффекта в искусстве — он вложил собственный опыт в оболочку мифа», превратив советскую историю в сюрреалистический роман. Причудливый симбиоз реального и фантастического вызвал в памяти критика Прозу Гарсия Маркеса, Салмана Рушди и Варгаса Льосы, то есть авторов школы «магического реализма». В Америке считают, что успеха в этой манере письма могут добиться только выходцы из «трудных» регионов — Латинской Америки, России, Восточной Европы. В неблагополучных краях история у*шт писателя верить в свои жестокие чудеса. Здесь Натурализм и гротеск, реализм и фантастика перемешиваются в мучительной для жизни, но плодотворной для литературы пропорции. Освоив этот невеселый опыт, переплавив его в свою художественную и нехудожественную прозу, Синявский вписал русские страницы в международную историю «магического реализма». Впрочем, в России литература всегда была опасным занятием. И отцом не просто свободной, а именно нынешней постсоветской литературы Синявского дeлaюt не преследования властей, а эстетические прозрения. Раньше других Ой понял при* роду советской литературы и наметил маршрут бегства из нее. Сегодня, после всех потрясений, ознаменовавших закат советской цивилизации, можно в полной мере оценить провидческий характер написанной почти 40 лет назад статьи Синявского «Что такое социалистический реализм». Описав соц* реализм как историческое явление, он очертил четкие временные, формальные и содержательные границы этого явления, Но сам при этом вышел за его пределы. Обогнав чуть ли не на поколение современные ему художественные течения, Синявский постулирует основы новой эстетики. Выйдя за пределы соцреалистиче*- ской культурной модели, он описыв&ет ее как изжитую, законченную, а значит, мертвую. Синявский первым обнаружил, что место соцреализма не в журналах и книгах и не на свалке истории, а в музее. Соответственно меняется и отношение К теории, ставшей экспонатом. Исчезает столь важная для тех онтепельных лет ситуация выбора: принимать — не принимать, бороться или защищать, развивать или отвергать. Вместо этого Синявский намечает другую, более плодотворную перспективу — эстетизацию этого феномена. Констатировав кончину соцреализма, он ставит этот художественный метод в один ряд с другими, что и позволяет начать игру с мертвой эстетикой. Синявский давал ясные рекомендации по обращению с покойным еще тогда, когда слухи о его смерти казались бесспорно преувелйчен- © Александр Генйс, 1997.
232 Александр Генис ными. Не зря Синявский употреблял в своей статье будущее время: „Для социалистического реализма, если он действительно хочет... создать свою «Коммуниаду», есть только одан выход — покончить с «реализмом», отказаться от жалких и все равно бесплодных попыток создать социалистическую «Анну Каренину» и социалистический «Вишневый сад». Когда он потеряет несущественное для него правдоподобие, он сумеет передать величественный и неправдоподобный смысл нашей эпохи". Эту задачу, хоть и с большим опозданием, выполнило последнее течение советской культуры — искусство соцарта. Теоретическая «Коммуниада» из статьи Синявского воплотилась в творчестве В. Комара и А. Меламида, В. Бахчаняна, Э. Булатова, И. Холина, Вс. Некрасова, Д. А. Пригова и многих других художников, писателей и поэтов, которые реконструировали соцреалистический идеал, доведя его до логического и комического завершения. Между статьей Синявского и практикой соцарта прошла целая культурная эпоха. Авторы времен хрущевской оттепели, брежневского застоя, горбачевской перестройки в большинстве своем эксплуатировали принципы как раз той эстетики, о бесплодности которой и предупреждал Синявский. С высоты нашего времени почти все позднее советское искусство кажется недоразумением, если не ошибкой. Прививка критического реализма к социалистическому, как и предсказывал Синявский, оказалась нежизнеспособной. Эклектика отомстила искусству, породив особый оттепельный гибрид, эпигонами которого стали и все авторы бестселлеров перестройки. Советская литература, распахивая целину закрытых ранее тем, шла по губительному для культурной, как и общей экологии экстенсивному пути. Естественно, что сегодня, столкнувшись со свободой слова, такое искусство обанкротилось. Кумиры не только оттепели, но и перестройки остались не у дел, растеряв свой былой авторитет у читателей. Новых «Анны Карениной» и «Вишневого сада» не получилось: ни коммунизма, ни соцреализма с человеческим лицом не вышло. Уже тот факт, что Синявский сумел предсказать этот кризис за много лет до того, как он разразился, заставляет нас с доверием и вниманием отнестись к его эстетической концепции, в преддверии которой он писал: «Мы не знаем, куда идти, но, поняв, что делать нечего, начинаем думать, строить догадки, предполагать. Может бщъ, мы и придумаем что-нибудь удивительное». Этим «удивительным» и была эстетика самого Андрея Синявского, которую он развивал, шлифовал и оттачивал в своих статьях и книгах на протяжении тех четырех десятилетий, что прошли после блестящей увертюры — статьи «Что такое социалистический реализм». Главное произведение Андрея Синявского — Абрам Терц. Прием приписывания произведения вымышленному автору, конечно же, не нов в русской литературе. Хрестоматийные примеры — «Повести Белкина» или «Вечера на хуторе близ Диканьки». Но в отличие от Ивана Петровича Белкина или пасечника Рудого Панька, Терц Синявского является не авторским персонажем, а собственно автором. Речь идет о раздвоении писательской личности, причем одна ипостась не отменяет и не заменяет другую. Оба — и Синявский, и Терц — ведут самостоятельную жизнь, причем так, если тут подходит это слово, удачно, что советский суд, не разобравшись, посадил обоих. Во всяком случае, в лагере был Андрей Синявский, а книги там писал Абрам Терц. В чем смысл этого странного симбиоза? Терц нужен Синявскому, чтобы избежать прямого слова. Текст, принадлежащий другому автору, становится заведомо чужим и в качестве такового уже может рассматриваться как большая, размером в целую книгу, цитата. Сам же Синявский, освобождаясь от обязанности отвечать за своего двойника, оставляет себе пространство для культурной рефлексии по поводу сочинений, да и личности Терца. Этим сложным отношениям посвящена исповедальная книга «Спокойной ночи», написанная двумя авторами сразу. Причем, пока один из них роман писал, другой его разрушал. В этом двуедином процессе раскрывается задача эстетики Синявского — взять текст в рамку, жестко отграничив жизнь от искусства. За этой позицией стоит особая модель автора, творца, художника, поэта, исследованию которой подчинено все творчество Синявского. В его словаре художнику сопутствует донельзя сниженный словарный ряд: ду* рак, вор, лентяй, балагур» шут, юродивый. Именно этот ряд взбесил многих читателей «Прогулок с Пушкиным». Настаи-
Правда дурака 233 в&я на том, что «пустота — содержимое Пушкина», Синявский отказывает классику в главном — в авторстве. Он всячески избегает прямого признания: Пушкин писал стихи. Вместо этого — стихи писались: «Пушкин развязал себе руки, отпустил вожжи, и его понесло». " Синявский меняет напряжение авторской воли на свободный произвол стихов и'стихии. Художник всего лишь отдается музам, не мешает им творить через себя. Поэт — медиум на спиритическом сеансе искусства. Все, что требуется от него, -*- это быть достойным своего двусмысленного положения. В случае с Пушкиным — не вставать с постели. Синявский не устает восторгаться легкомыслием, поверхностностью, небрежностью и ленью своего любимого героя, который мог бы повторить вслед за Сократом: «Праздность — сестра свободы». Только надо помнить, что у Синявского свобода — это всегда свобода слова, независимость его от всех привходящих обстоятельств и общественных нагрузок, это та свобода, источник которой коренится в случае, судьбе, роке, в игре тех таинственных сил, что и совершают чудесное преображение человека в поэта. В монографии «Иван-дурак» Синявский подробно описывает «философию» своего заглавного героя, который оказывается очень близок к фигуре идеального поэта из книги «Прогулки с Пушкиным». Объясняя, почему сказка выбирает себе в любимчики глупого и ленивого героя, автор пишет: «Назначение дурака — доказать (точнее говоря, не доказать, поскольку Дурак ничего не доказывает и опровергает все доказательства, а скорее наглядно представить), что от человеческого ума, учености, стараний, воли — ничего не зависит <...> истина (или реальность) является и открывается человеку сама, в тот счастливый момент, когда сознание как бы отключается и душа пребывает в особом состоянии — восприимчивой пассивности». Философия «дурака», отсылающая читателя на Восток, к религиозно-философскому учению о ПутигДао, объясняет неосознанную, внеличностную, интуитивную, инстинктивную, если угодно, «животную» природу творчества — поэт, погружаясь в искусство, идет вглубь, минуя свое Я. Залог успеха — отказ от себя в пользу текста: «Когда пишешь, нельзя думать. Нужно выключить себя. Когда пишешь — теряешься, плутаешь, но главное — забываешь себя и живешь, ни о чем не думая. Тебя наконец нет, ты — умер... Уходим в текст». Уходят в текст все любимые герои Синявского — Пушкин, Гоголь, Розанов, безымянные сказители, растворяющие себя в анонимной фольклорной стихии. Этой ценой все они оплачивают метаморфозу искусства. Отделив человека от поэта — Синявского от Терца, — он обеспечил последнему особое литературное пространство. Синявский постоянно разрушает каноничен ские формы романа, повести, литературоведческого исследования, внося в них элемент самосозерцания, писательской рефлексии. Ко всем его произведениям подходит признание, сделанное в «Спокойной ночи»: «Это будет, на самом деле, книга о том, как она пишется. Книга о книге». Синявский всегда пишет не роман, а черновик романа. Он переворачивает обычную пирамиду, возвращая книгу к стадии рукописи, заметок, набросков, вариантов. Не случайно лучшие его сочинения составлены из дневниковых записей или лагерных писем. В них автор отдается во власть того особого жанра, который в его творчестве следовало бы назвать просто «книга». Главное в такой книге — поток чистой литературы, именно словесности, под которой автор понимает собрание слов, их таинственную магическую связь. Чита? тель, окунаясь вслед за автором в эту реку речи, отдается во власть ее течения, которое вынесет их обоих, куда захочет. Чтение как сотворчество предусматривает, по Синявскому, смирение, отказ от своего Я, но не в пользу автора, а в пользу книги, в конечном счете — в пользу самого искусства. Этот способ создания текста сближает прозу Синявского с фольклором, который, как он признается, всегда служил ему «эстетическим ориентиром». В сказке, анекдоте, блатной песне, а о каждом из этих жанров он писал, Синявского пленяет самостоятельная жизнь литературного произведения, лишенного автора, ведь фольклорное произведение рассказывает само себя. Плетение словес, игра самодостаточной формы, ритуальный танец, орнаментальный рисунок, плавное течение текста — вот праобразы прозы Синявского, которыми он восхищается и к которым стремится. . На основе этих образцов Синявский и строит свою эстетическую вселенную. Нельзя считать, что искусство в ней важнее жизни. Они — искусство и жизнь — внеположены друг другу, их нельзя сравнивать, они несоразмерны. В космогонии Синявского искусство — источник жизни, тот первичный импульс энергии, который порождает, мир. _ :
234 Александр Генис Творчество, по Синявскому, -- путь не вперед, а назад, к истоку. Не созидание нового, а воссоздание старого. Смысл искусства «в воспоминании — в узнавании мира сквозь его удаленный в былое и мелькающий в памяти образ». Понятно, что с этой точки зрения бессмысленными становятся такие традиционные вопросы эстетики, как соотношение формы и содержания или проблема «искусства для искусства». По Синявскому, эти вопросы тавтологичны: форма и есть содержание, искусство не может быть ничем другим, кроме искусства. Все остальное это — помехи на пути из прошлого в настоящее. Мир Синявского буквально открывается евангельским речением — «В начале было Слово». Это слово и призвано не написать, а вспомнить — искусство. Эстетика Синявского — своего рода археология или даже палеонтология искусства: реконструкция целого по дошедшим до нас останкам. . Пафос восстановления цельности ведет к очищению искусства от чужеродных добавлений. К ним Синявский относит и логику, и психологию, и социальность, и соображения пользы. Художник, как алхимик, занят изготовлением чистого, без примесей, искусства, которое обладает чудесным свойством — уничтожать границу между материальным и духовным, между словом и дедом: «Слово — вещно. Слово — это сама вещь... Магическое заклинание — это точное знание имени, благодаря которому вещь начинает быть». Поэт, которого Синявский постоянно уподобляет колдуну, это тот, кто находит подлинные имена вещей. И если ему это удается, он вызывает их из небытия. Вот так и сам Синявский вызвал — накликал — собственную судьбу, описав свой арест до того, как он произошел в жизни. С точки зрения Синявского, в этом нет ничего странного -— ведь искусство предшествует жизни, оно старше ее. Синявский решительно и окончательно разрывает столь неизбежную в советской литературе связь между искусством и прогрессом. Развернув культуру л#цом к прошлому, он предлагает ей любоваться не вершинами грядущего царства разума, а той «божественной истиной, которая лежит не рядом и не около искусства в виде окружающей действительности, но позади, в прошлом, в истоках художественного образа». Этот принципиальный, внеисторический архаизм очень нужен современной культуре, ибо он способен вселять надежду: если искусство умеет идти вперед только обернувшись назад, то шансы дойти до цели у него сегодня не меньше, чем всегда,
ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО КНИЖНОМУ МИРУ ЧТЕНИЕ ЗАРУБЕЖНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ОПОЧИНИНСКОЙ БИБЛИОТЕКЕ ГОРОДА МЫШКИНА Город Мышкин — маленький городок на Волге между Рыбинском и Угличем — получил статус города в 1777 году по указу Екатерины II. Городок действительно небольшой, в нем всего 7 тысяч жителей. Как и многие другие города России, он перенес все: и годы расцвета, и годы уныния и запустения. Сегодня, сейчас город делает все, чтобы возродиться после потрясений последних десятилетий. Ему удалось возвратить имя и городской статус, отобранные в начале двадцатых, труднее возвратить утраченные традиции... Облик города, душа города формировались на протяжении всей его истории. Разбогатев от торговли, имея накопленный за века определенный исторический опыт, город приобрел богатейшие культурные традиции, имел свое достоинство, свои ценности. Исторически сложилось так, что культурный облик складывался под влиянием Санкт-Петербурга. Именитые мышкинские купцы, просвещенные дворяне долгими зимами жили в Петербурге, а летом неизменно возвращались в Мышкин, привозя из столицы последние веяния и моды. Так было с архитектурой, застройкой города, который недаром называли «маленький Петербург», так было с театральными премьерами, накладывала свою печать тогдашняя столица и на отношение к чтению и книгам. Городская публичная библиотека была основана петербуржцем Ф. К. Опочини- ным, у которого в Мышкинском уезде было имение. Для читателей библиотека открылась в 1875 году с целью «образования и просветительства». Фонд библиотеки был сформирован из личных книг предводителя дворянства Ф. К. Опочинина, доставшихся ему в наследство от знаменитого прадеда М. И. Кутузова, личных книг адвоката Г. В. Грязнова, долгие годы управлявшего библиотекой, земского гласного П. А. Строева, пожертвований дворянина А. А. Тютчева (двоюродного брата поэта), купцов Лезова и Чистова и др. К концу XIX века мышкинская читающая публика, а также приезжие уже могли пользоваться 12 тысячами экземпляров книг и, по мнению горожан, их библиотека могла бы сделать честь любому губернскому городу. Когда читаешь в энциклопедии Брокгауза и Ефрона статью, посвященную нашему городу, все кажется взаимосвязанным: и то, что в 1895 году в Мышкине было 12 процветающих заводов; что на народное образование город расходовал 9,3% бюджета и на здравоохранение — 7,9; что существующее при городской управе попечительство о бедных много способствовало искоренению в городе нищенства и что земская публичная библиотека издала в количестве 300 экземпляров «Древнюю Российскую Вивлиофику», перепечатку с Новиковского издания 1773—1775 гг. В докладе Мышкинскому очередному земскому собранию за 1901 год говорится: «Библиотека скоро стала местом, где сходились люди разного звания и положения — не всегда, правда, для занятий, — но все же для общения друг с другом... в городе не было ни клуба, ни других общественных заведений, кроме разве грязных трактиров, посещавшихся не менее грязною же публикой. Теперь начались в городе общественные вечера, стали устраиваться любительские спектакли». Такой была библиотека в нашем городе. Наличие в городе библиотеки, книжного магазина, типографии так же необходимо, как и картинная галерея, музыкальная школа, школа вообще. Это то самое бытие, которое определяет наше сознание. Это — тот самый социальный фактор, определяющий структуру и содержание чтения, это и влияние городской среды на формирование личностных факторов в выборе литературы. Для нас очевидно: лучшие традиции опочининцев — создание книжного фонда, просветительство, формирование мышкинского общества, единение всех любителей книги вокруг библиотеки — сегодня главная задача библиотеки. Мы полностью Г. А. Лебедева, 1997.
236 Путеводитель по книжному миру согласны с Н. А. Рубакиным: «...знать читателя — знать возможно лучше и ближе — может ли этого не желать тот, кто дорожит распространением своих идей?» Мы бы хотели ввести город в круг общероссийских ценностей, помочь ему вновь стать «маленьким Петербургом». Итак, этюды о мышкинской читающей публике. Население города: дети — 23,7%; молодежь — 67,6%; зрелый возраст — 27,7%j пожилые и старики — 20,7%. Читают в библиотеке: молодежи — 46,4%; людей зрелого возраста — 78%; пожилых и стариков — 34%. Состав читателей представим в абсолютных цифрах: служащие различных учреждений — 343 человека; рабочие различных отраслей, в том числе в строительстве и сельском хозяйстве — 1095; учителя, врачи и др. — 664; учащиеся — 1034; учащиеся ПТУ — 204 читателя. Количество читателей — немного более 3 тысяч — остается стабильным на протяжении нескольких лет. А вот книговыдача постоянно растет, особенно художественной литературы, она вырастает на 2 тысячи экземпляров ежегодно. Мы считаем, это вызвано прежде всего тем, что в городе закрыты многие предприятия и организации, сейчас насчитывают более 700 человек безработных, для малого города это очень много. Безработные часто обращаются к книге, так же как и многие другие, которые читают «для себя», «на бытовом уровне», как они говорят сами, «надо отвлечься от этой жизни». В фонде Опочининской библиотеки — 54 717 книг. Художественной литературы — 25 075 экз. (46,9%). Зарубежной литературы — 4315 экз., это лишь 17,2% от общего количества художественной литературы или 8,07% от всего фонда. Львиная доля — переводы англоязычной прозы. В том числе, если придерживаться данных классификации Книжной Палаты, две трети — литература Великобритании, одна треть — США. На втором месте переводы с французского — 876 экз., по одной книге на трех-четырех читателей. Переводов с немецкого гораздо меньше, всего 313 книг, 1,24% в фонде художественной литературы. Вся остальная переводная литература, книги писателей Польши, Италии, Испании, Японии, Латинской Америки, сборники — это около полутора тысяч экземпляров. В 1994—1995 годах фонд художественной литературы нашей библиотеки увеличился на 2294 экз., 57,3% — это зарубежная литература. Больше всего поступило книг писателей США — 34,3%; литература Великобритании составила 32,6%; Франции — 18,1%; Германии — 5,4%г всех остальных стран — 9,5%. В городе нет книжного магазина, лотки, расположенные на городском рынке, естественно, предлагают «рыночные» книги. Мы же пользуемся, в основном, услугами Ярославского бибколлектора и выписываем, используя адреса, указанные в «Книжном обозрении». Очень значим для нас и такой источник, как подарки, от читателей, гостей города, среди которых немало известных людей. Удельный вес книговыдачи переводной художественной литературы постоянно растет, вырастая более, чем на 2 тысячи экземпляров каждый год. В 1995 году удельный вес переводной литературы превысил 50%. Общая книговыдача художественной литературы составила 77 152 экз., в том числе переводная — 43 753 экз. Как известно, книги немецких и французских писателей были очень популярны у читателей в конце XIX — начале XX века, поэтому нам было любопытно узнать, изменились ли вкусы читателей, а если изменились, то в чем и насколько. В нашей библиотеке достаточно аккуратно делаются пометки на книжных формулярах — материал для анализа мы имели. Итак, немецкая литература. Больше всего было "книг, которые за все время своего пребывания в фонде библиотеки выдавались от 1 до 5 раз (90 книг); 65 книг выдавались от 6 до 10 раз; 29 книг от 11 до 15; 54 книги свыше 15 раз; и, наконец, 52 книги не выдавались ни разу. Среди немецкой литературы немало книг, которые ранее пользовались спросом, а потом читатели к ним охладели. Так, роман В. Шульца «Мы не пыль на ветру» (М., 1964) выдавалась 33 раза, но в последние годы — ни разу. Романы Г. Манна, Л. Фейхтвангера, Э.-М. Ремарка выдавались от 30 до 50 раз каждый, но в последнее время не пользовались спросом. Сегодня наибольшим спросом пользуются книги: «Анна Австрийская» Г. Борна (М., 1993) выдавалась 19 раз; «Любовь и жизнь леди Гамильтон» Г. Шумахера (М., 1992) — 21 раз; его же «Паутина жизни» (М., 1992) — 22 раза. Французская литература — ни разу не выдавались 143 книги, от одного до пяти раз — 114, от 10 до 15 — 82, свыше 15 раз — 54. Чаще всего выдавался роман Л. Буссенара «Похитители брильянтов» (М., 1995) — 93 книговыдачи, «Французская романтическая повесть» — 35 раз, Ж. Сименон «Трубка Мегрэ» — 31 раз, Ф. Саган «Сигнал к капитуляции» — 21 раз. Для сравнения: ни разу не были выданы Ф. Мориак «Тереза Дескейру» (М., 1992), Р.-М. Дю Гар «Жан Боруа» (М., 1958), «Гептамерон» Маргариты Наваррской, . ;.
Путеводитель по книжному миру 237 ~ Книги французских авторов, поступившие в библиотеку в последнее время, — Ф. Эриа «Семья Буссардель», Ж. Бенцони «Катрин» и «Волки Лозарга», К. Арлей «Ловушка для любви», исторические романы А. Дюма и М. Дрюона, детективы С. Жапризо, собрание сочинений А. Моруа в 6-ти тт. В «дни сплошного учета читательского спроса» книги французских писателей брали читатели от 25 лет и старше, с общим и специальным средним образованием, учителя, рабочие, служащие. Мужчины брали детективы, две женщины — роман Ж. Верна «Жангада» и «Тангай- скийлев» Фалькенгорстака. Во всех случаях книги читатели выбирали самостоятельно, библиотекари им ничего не рекомендовали. Параллельно мы проанализировали каждый пятый читательский формуляр, чтение за 1995 — начало 1996 года. Среди 50 произвольно взятых формуляров французская и немецкая литература встречались у 1 б читателей, 10 из них — женщины. Это были люди среднего и старшего возраста, большинство из них со средним общим и специальным образованием. Чаще всего |по б раз) брали К. Малун «Очаровательная шпионка» и романы А. Дюма. Кроме того, встречались произведения Ж. Санд, Ги де Мопассана, Э. Золя и М. Дрюона. Затем мы проанализировали формуляры читателей в возрасте от 14 до 19 лет, всего 25 формуляров, 22 девушки и 3 юноши. За указанный период читатели этой возрастной группы активно читали зарубежную литературу, в 1995 году они прочли 231 книгу зарубежных авторов, в том числе 21 французских авторов и 5 немецких; за пять месяцев 1996 года эти читатели прочли 143 книги зарубежных писателей, в том числе 10 французских и ни одной немецких авторов. Чаще всего в формулярах встречались романы «Дамское счастье» Э. Золя; «Катрин», «Волки Лозарга» и «Любовь и корона» Ж. Бенцони, «Ловушка для Золушки» С. Жапризо; «Агасфер» Э. Сю; «Ожерелье королевы» А. Дюма; «Здравствуй, грусть» Ф. Саган. В процессе исследования мы заинтересовались структурой книговыдачи зарубежной литературы. Мы провели мини-опрос среди читателей нашей библиотеки и попросили их ответить на вопросы: читают ли они иностранную литературу, какие жанры предпочитают, хотят ли прочесть книги зарубежных классиков, что именно из зарубежной литературы прочли в последнее время, какая из прочитанных книг им больше всего понравилась. Мы проанкетировали 50 читателей, в том числе 11 мужчин и 39 женщин: от 16 до 20 лет — 9 человек от 21 до 30 лет — 10 человек от 31 до 40 лет — 16 человек от 41 до 50 лет — 10 человек старше 50 лет — 5 человек. В ответ на вопрос «какой литературе вы отдаете предпочтение?» — только английскую назвали 9 человек; английскую и американскую — 8; американскую — 3; французскую — 4; прочую — 2; немецкую — никто. Сочетание английскую, американскую и французскую встречалось 8 раз; французскую и американскую — 6; английскую и французскую — 5; английскую, американскую и немецкую — 2; американскую, французскую и немецкую — 1; американскую и прочую — 1; английскую, американскую, французскую, немецкую — 1. Из 50 человек, отвечавших на вопросы, у 33 была названа (подчеркнута) английская литература; у 30 — американская; у 25 — французская; у четырех — немецкая. В ответ на вопрос о любимых жанрах 7 читателей назвали любовный роман; 3 — детективы; 3 — фантастику; 1 — исторические романы; 1 — философские романы. Сочетание любовные и исторические романы встречалось 9 раз; детективы й любовные романы — 4 раза; любовные романы, детективы, исторические и фантастика — 2; философские и любовные — 1; философские и исторические — 1; детективы, исторические и философские — 1. 34 респондента назвали любовный роман, 20 — детективы. Из недавно прочитанных произведений зарубежной литературы Д. Стил назвали 7 человек, 3 — М. Зевако, 3 — А. Кристи. По одному разу были названы Б. Картланд, С. Шелдон, Дж. Чейз, А. Хейли, М. Митчелл, Г. Борн, Ф. Саган, Э. Базен, Л. Фейхтвангер, П. Зюскинд и др. 6 человек не назвали ни одной книги. Читатели среднего и пожилого возраста называли А. Кристи, Б. Картланд, Д. Стил, С. Шелдона. Были названы «Поющие в терновнике» К. Маккалоу и «Унесенные ветром» М. Митчелл. Молодые назвали Дж. Чейза, Э. Гарднера, Толкиена. Девушки называли романы из серии «Панорама» и «Мини-шарм». Мы отобрали фамилии самых известных французских и немецких авторов, чьи романы пользовались спросом у читателей в XIX и в начале XX века — А. Дюма, .Ж. Санд, Э. Золя, О. де Бальзак, Ги де Мопассан, В. Гюго, Г. Флобер, а также тех, чьи книги пользовались повышенным спросом двадцать-тридцать лет тому назад, — Э.-М. Ремарк, Л. Фейхтвангер, Г. Манн, и спросили читателей: «Читали ли вы романы
23В Путеводитель по книжному миру этих авторов и будет© ли читать в будущем?» Таким образом, мы вступили с читателями Р прямой диалог. Ответы доказали, что читатели более старшего возраста уже прочли книги большинства названных авторов, в дальнейшем не собираются их деречитьшать, Тем, кому сегодня двадцать-тридцать лет, знакомы романы Ги де Мопассана, Г, Флобера, Д. Дюма, Ж. Санд, Э.*М. Ремарка; в будущем они не будут щ* перечитывать их произведения, ни читать то, что еще не прочитано. Самый бедный репертуар у тех, кому от 16 до 20. Они читали Ж- Сименона, А. Дюма и В, Гюго. В будущем книги этих авторов читать не будут. Так в чем дело, почему прервались традиции? Чем заменили наши читатели любимцев прежних лет, мы знаем. Оставалось узнать, почему. Мы провели мини-опрос, своеобразное интервью с любителями (вернее, любительницами) «любовных романов». Ответы показали, что выбор конкретных книг зависел не от возраста, житейского опыта, социального положения читательницы, a прежде всего от мотива чтения. Одна группа искала в подобных романах отвлечения от повседневной жизни: «Это как наркотик, не чувствую, не думаю, не знаю. Просто отдыхаю» (агроном, 49 лет); «Мне все равно, что читать. Лишь бы не думать» (безработная, 49 лет); «Я #х читаю для отдыха. Проблем у меня много. А почитаю эти романы, как будто в другом мире побываю» (воспитательница детского сада, 34 года); «Я читаю эти романы, не придавая им никакого значения. Но когда мне трудно, я предпочитаю открывать „Войну и мир"» (медсестра, 57 лет). Другая группа читательниц использует для себя прочитанное как познавательную литературу, заставляющую иными глазами уводеть «проблемы пола»: «Мне нравится, что даже самый жуткий роман всегда кончается созданием семьи, рождением ребенка. Этого ждут, ценят женщину» (служащая, 31 год); «Мне кажется, я цо-другому взглянула на себя как на женщину» (педагог, 45 лет); «Мне нравятся эти романы взаимоотношениями мужчины и женщины. У нас такие парни...» (учащаяся ПТУ, 17 лет). Такой аспект восприятия этих произведений заставляет некоторых читательниц относить*- ся к ним настороженно: «Я своей дочери долго не дам читать романы. Пока у нее не будет оценки жизни, своих нравственных ориентиров, я бы не хотела, чтобы она их читала» (воспитатель детского сада, 27 лет). Таким образом, во время диалога высветились проблемы взаимоотношений читателя библиотеки и библиотекаря: даже в развлекательной зарубежной литературе кто-то ищет ответа на свои вопросы о вечном, о настоящем. Мы, библиотекари, знаем ли мы «личные» особенности наших читателей, умеем ли найти для каждого «подходящую» книгу? Но, естественно, самый больной для нас вопрос — фонд. Нам не нравится, что удельный вес зарубежной литературы среди новых поступлений художественной достиг 57,3%, Не все котят читать только развлекательные книги. Кроме того, разрекламированные книги, купленные на те небольшие деньги, что выделяют нам, что мы зарабатываем сами, часто не оправдывают наших ожиданий, не радуют ни читателей, ни нас, библиотекарей. Для провинциальных библиотекарей нужно было бы издание -шла прежнего «Современная литература за рубежом». Нужна информация, нужен ориентир, может быть, «Круг чтения библиотекаря». Нам нравятся публикации в журнале «Звезда» — «Путеводатель по книжному миру», но этого недостаточно. Г. А Лебедева Erratum В Щ \% за 1990 г. последняя фраза примечания 54 на с. 138 принадлежит Т. Адорно, а не переводчику. Приносим извинения читателям.
СОДЕРЖАНИЕ ПОЭЗИЯ И ПРОЗА ТАТЬЯНА БЕК, Стихи 3 НИНА КАТЕРЛИ. Пошлая история. Рассказ , . 5 СУСАННА ЧЕРНОБРОВА. Стихи , • . . ♦ 16 АЛЕКСЕЙ СЛАПОВСКИЙ. Анкета. Тайнопись открытым текстом. Роман. Окончание 18 ВЕРА КРУТИЛИНА. Стихи 93 ЮЛИЯ КИСИНА Рассказы, Послесловие И. П. Смирнова 95 АЛЕКСЕЙ ПУРИН. Сентиментальное путешествие. Стихи 107 НОВЫЕ ПЕРЕВОДЫ ДЖЕЙМС В. ГИЛ. «Панар». Воспоминанье. Перевод с английского Н. Л. Рахмановой 109 ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ МИХАИЛ КУРАЕВ. Чехов посередине России 116 РОССИЯ И КАВКАЗ ХУАН ВАН-ГАЛЕН. Два года в России. Вступительная заметка Я. Гордина. Перевод с испанского Леонида Цывьяна 137 РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКИЙ АРХИВ РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ ВЛАДИМИР БЕЗНОСОВ. Покаянные письма В. Н. Ильина, или Страсти по Бердяеву , 169 П. САЗАНОВИЧ (В. Н. ИЛЬИН). Идеологическое возвращенство 171 Письмо в редакцию газеты «Последние новости» 173 В. Н. ИЛЬИН. Письма Н. А. БЕРДЯЕВУ. Публикация Владимира Безносова и Е. В. Бронниковой. Комментарии Я В. Бронниковой 174 Е. В. БРОННИКОВА. К истории взаимоотношений В. Н. Ильина и Н. А. Бердяева 187 МЕМУАРЫ XX ВЕКА ЮЛИЙ КИМ. Дело Петра Якира 190 ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ. «Я люблю добро, я ищу его и сгораю им». Правдивый реалист или неистовый гиперболизатор? Обличитель или фантаст? Или, может быть, пророк-правдоискатель? 204 ЕФИМ КУРГАНОВ. Розанов и Флоренский. Проблема мессианизма 211 ИЛЬЯ ЛЕПИХОВ. Искусство быть кино. Опыт обозрения социальной эстетики 221 БЕСЕДЫ О НОВОЙ СЛОВЕСНОСТИ АЛЕКСАНДР ГЕНИС. Беседа вторая: Правда дурака. Андрей Синявский . . .231 ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО КНИЖНОМУ МИРУ Г. А. ЛЕБЕДЕВА Чтение зарубежной литературы в Опочининской библиотеке города Мышкина 235
CONTENTS POETRY AND PROSE Tatyana Век. Poems \ 3 Nina Katerly. A Banal Story ..'......._. 5 Susanna Chernobrova. Poems .16 Alexei Slapovsky. Questionnaire: Cryptography in Plain Words. A novel . . . ..... 18 Vera Krutilina. Poems 93 Julia Kisina. Short Stories. Afterword by I. P. Smirnov ..,.,.•„. »#5 Alexei Purin. A Sentimental Journey.-Poems ........,* 107 NEW TRANSLATIONS James V. Gill. "Panhard" (A memoir). Translated from the English by N. L. Rakhmanova . . . '..,.- , « • 109 WRITER'S DIARY M. Kurayev, Chekhov in the Middle of Russia * • 116 RUSSIA AND THE CAUCASUS . Juan Van-Halen. Two Years in Russia. Introduction by Ya. Gordin. Translated from the Spanish by Leonid Tsyvian .'„. . . ... . . ... 137 RELIGIOUS AND PHILOSOPHICAL ARCHIVES OF RUSSIAN EMIGRATION Vladimir Beznosov. Penitential Letters or Вerdyaev Passion ,169 P. Sazanovich (V. N. Ilyin). Ideological Returning , . . . . 171 A letter to the editor of the "Posledniye Novosti" 173 V. N. Ilyin. Letters to N. A. Berdyaev. Edited by Vladimir Beznosov and Ye. V. Bronnikova. Commented by Ye. V. Bronnikova . ...•'••-. 174 Ye. V. Bronnikova. The History of Relationships between V. N. Ilyin and N. A/Berdyaev. . . 187 XXth CENTURY MEMOIRS Yuly Kim. Pyotr Yakir's Case . /. . . 190 ESSAYS AND LITERARY CRITICISM Alexander Melikhoy. "I Love GoocJ, J Lookior It, and Burn with.It." Truthful Realist or Frantic Hyperbolist? Denouncer or Fantasist? Or Maybe Prophet Seeking the Truth? 204 Yefim Kurganov. Rosanov and Florensky. Problem of Messianism 211 Ilya Lepikhov. An Art of Being Cinema. An Attempt of Surveying Social Aesthetics. 221 DISCUSSIONS ON NEW LITERATURE The Second Discussion: Alexander Genis. A Fool's Truth. Andrei Sinyavsky . . * . .231 A GUIDE TO THE WORLD OF BOOKS G. A. Lebedeva. Foreign Literature Read at the Opochinin Library in the Town of Myshkin 23S Сдано в .набор 15.01.97. Подписано в печать 15.02.97. Формат 70ХЮ8 1/16. Печать высокая. 21,0 усл. печ. л, 22,08 уч--изд. л. Тираж 9000 экз. Заказ № 385. Отпечатано с диапозитивов в ГПП «Печатный Двор» Комитета РФ по печати. ., .„ - 197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15*."