Text
                    



ПЕЧАТАЕТСЯ ПО ПОСТАНОВИЕП И ІО СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ СОЮЗА С С Р от 23 / ОКТЯБРЯ • 1935
58 Т41 Доб. 57 001.
18 4 3 - 1 0 2 0 •

IRJLL Ü г ? ^ Z i w i [ u a x ^ j H КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ ТИМИРЯЗЕВ * СОЧИНЕНИЯ том VIA tL . •Л ОГИЗ • ГОСУДАРСТВЕННОЕ КОЛХОЗНОЙ И •У О В Х'Ю З Н О Й / ИЗДАТЕЛЬСТВО Л И Т Е Р А Т У Р Ы С Е А Ь X О • s- Г И Щ * і 9 3 9
2011096174
* Ответственный АКАДЕМИК В . Л . редактор КОМАРОВ Заместитель ответственного ПРОФЕССОР А. К. Редактор ТИМИРЯЗЕВ восьмого тома ПРОФЕССОР А. К. ТИМИРЯЗЕВ редактора

КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ 1883 ТИМИРЯЗЕВ

К . А . Т И М И Р Я З Е В СТАТЬИ по ИСТОРИИ НАУКИ И О НАУЧНЫХ ДЕЯТЕЛЯХ. БИОЕРАФИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ И ВОСПОМИНАНИЯ СЕЛЬХОЗГИЗ 1933
i
А О Ч Е Р К И И СТАТЬИ п о И С Т О Р И И НАУКИ

НАУКА О Ч Е Р К Р А З В И Т И Я Е С Т Е С Т В О З Н А Н И Я ЗА 3 В Е К А (1620—1920)* I. ЦЕЛИ И МЕТОДЫ НАУЧНОГО ТВОРЧЕСТВА аука, это итог положительных знаний о действительности, о том, что есть, откуда — естествознание. Слово наука соответствует здесь тому, что на современном французском и английском языке принято обозначать словом science (scientia от scire — знать). На немецком языке и у нас чаще обозначают эту область знания более ограничительным термином Naturwissenschaft — естествознание, но, к сожалению, порою дают ему метафизически распространительный смысл (см. статью «Naturwissenschaft» в превосходном новейшем издании «Handwörterbuch der Naturwissenschaften», VII Bd., 1911,** почему-то порученную фило* Этот очерк К . А. был помещен в энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, том 30, стр. 1—53). Затем он вышел отдельным изданием (Гос. Изд., М., 1920 г.), по которому и перепечатан в этом томе. Ред. * * «Настольный словарь по естествознанию», V I I том, 1911. Ред.
софу необерклиянцу Петцольду). «По своей форме наука — самая совершенная логика; по содержанию она имеет характер действительной реальной истины» (Гамильтон — философ). «За областью науки (science) для современного мыслителя простирается область незнания (nescience). Фома Аквинский учил иначе: «где кончается область науки, начинается область веры» (Тернер — филолог). Философия этого схоластика в недавнее время вновь распространяется под названием «томизма». Центром этой пропаганды является клерикальный университет Лувена. Некоторые шотландские последователи этого учения (например, А. Томсон — зоолог) развивают, даже в изданиях, предназначенных для широкого распространения в народе, такое воззрение: «Наука не в состоянии ничего объяснить (о происхождении этой пресловутой аксиомы см. ниже); объяснять может только метафизика; а где бессильна даже метафизика, на помощь ей приходит теология». Этот «неосхоластицизм» или, попросту, «неообскурантизм» глубоко. враждебен науке. Для нанесения ей наибольшего вреда противники ее нередко принимают на себя ее личину (с обличением известного иезуита зоолога Васмана выступал Плате, а против испанских и бельгийских иезуитов полемизировал Еррера). Борьба с этими противниками современной науки и их явными и тайными сторонниками составляет одну из очередных задач современной науки. Узнать истинную цель и общее содержание науки, ее методы, приемы и средства исследования (то, что Пирсон довольно метко называет грамматикой науки) можно, конечно, только на основании близкого знакомства с произведениями ее великих творцов. По счастию многие из них, не ограничиваясь одним сообщением своих специальных трудов, предпосылали им изложение основных правил научного мышления, которыми они руководились, или даже уделяли этому особые произведения (Роджер Бэкон, Галилей, Бойль, Декарт, Ньютон, Даламбер, Лаплас, Фарадей, Меллони, Дрэпер, Де-Кандоль, Роберт Майер, Гельмгольтц, Максуэль, Тиндаль, ВийёрДТёрц, Больцман, Бьеркнес, Роуланд, Бертло, Клод Ёернар, Гёксли, С. Джозеф Томсон и др.). Некоторые даже посвящали этому предмету целые трактаты (Сенебье, Гершель,
Ампер, Юзль, Пирсон, Пуанкаре и др.). Не менее, а с известной точки зрения, может быть, и более значепия имели общие трактаты о значении науки, о ее философии — произведения писателей, которые, не будучи сами двигателями, творцами в какой-нибудь отдельной области науки, но обладал глубокими научными знаниями, с замечательной проницательностью схватывали ее общее значение и направление, угадывали ее будущую роль и тот переворот, который ей суждено произвести в истории человеческой мысли, отмечая наступление новой эры — эры науки. Это движение обнаружилось особенно в первой четверти X V I I века и в первой половине X I X (Бэкон Фрэцсис, Огюст Конт, Дж. С. Милль, Спенсер, Бокль и др.). Наконец, много способствовали той же цели йояіЬге— шиеся с девятнадцатого века труды по истории науки общие (Юэль, Данеман, Эйзлер) или истории отдельных наук: физики (Розенберг), химии (Копи, Ладенбург, Меншуткин), биологии (Майаль), ботаники (Сакс, Грин), зоологии (Карус), физиологии (Фостер, Болдырев), или, наконец, истории известного периода —например, X I X века — «века науки» (Гюнтер, Мюллер, Брик, Томсон А., Тимирязев, Пикар и др.). Не менее существенны жизнеописания великих ученых, принадлежащие перу также выдающихся ученых (Кювье, Араго, Брюстер, Кенигсбергер, Оствальд), а равно и первые попытки изучения тех условий, которые благоприятствуют развитию типа ученого (Альфонс де-Кандоль, Гальтон, Оствальд и др.), а также и вообще условий научного творчества (Розенберг, Тимирязев, Пуанкаре). Изучение науки с такой общей точки зрения обнимает изучение ее происхождения, ее исторического развития и современного состояния, намечающего ее дальнейшие задачи. Такой обзор включает и ее подразделения на отдельные области (классификацию) и характеристику ее методов общих и частных, т. е. более свойственных известным областям, оценку ее в сравнении с другими отраслями умственной деятельности человека, ее отношение к другим жизненным задачам, в качестве ли прикладного знания, или в качестве признанного ее значения — как основной и высшей школы для умственной дисциплины и дальнейшего развития человечества (Конт, Милль, Пирсон, Гёггинс и др.).
Происхождение науки, как и других отраслей деятельности человека (как это признает, например, экономический материализм), носит печать непосредственной утилитарности, но из этого, конечно, не вытекает, что и в более совершенных стадиях своего развития наука сохраняет или должна сохранять этот утилитарный характер. Непонимание этого коренного различия двух стадий развития науки обнаруживает в людях их полное незнакомство с характером истинной науки (см. ниже). Утилитарное происхождение науки наглядно обнаруживается в содержании, а порою и в самом названии, наиболее рано возникших ее областей: стоит вспомнить связь геометрии с землемерным искусством, механики — с употреблением простейших орудий (восторженный отзыв Архимеда о рычаге), астрономии — с путеводительством странствующими в пустыне или по морям и с измерением времени; стоит вспомнить близкое соотношение химии с горным делом и технологией и почти всех отделов биологии — с медициной. Планк остроумно замечает, что все физические знания первоначально группировались исключительно по их отношению к ощущениям человека, а не по их объективному, внутреннему сходству. Так, механика черпала свои основные представления из мускульного чувства, учение о теплоте — из ощущения тепла и холода; акустика, теперь чисто механическая глава физики, была приурочена к ощущению звука, а оптика, позднее поглощенная механикой и учением об электромагнитных явлениях, — к зрению. Далее мы увидим, что Планк и современные физики делают из этих фактов заключения, диаметрально противоположные тем, которые делает группа философов необерклиянцев (Мах, Оствальд, Петцольд, к сожалению, отчасти и Пирсон), утверждающих, что наука должна ограничиваться этими чувственными восприятиями, а не пытаться проникнуть в объективную область тех внешних явлений, которыми вызываются эти ощущения. История хотя бы акустики, начиная с Пифагора и до наших времен, свидетельствует ровно обратное, и, наоборот, те отрасли эмпирического знания, которые ограничиваются одним свидетельством чувств, не доискиваясь до их объективного механического субстрата — ощущения вкусовые и обонятельные, не только не создали
Отдельное издание очерка «Наука». первая страница обложки Р. С. Ф. С. Р. Пролетарии К веек стран, соединяйтесь ТИМИРЯЗЕВ. НАУКА. Очерк развития естествознания за 3 века (1620 -1920). Г О С У Д А Р С Т В Е Н Н О Е ИЗДАТЕЛЬСТВО. 1920.

соответственных отделов физики, но и не сделали первого шага на пути всякого научного знания — не создали скольконибудь удовлетворительной классификации относящихся к их области явлений. Если наука имеет несомненное утилитарное происхождение, понятие о пользе ни в каком случае не определяет ни ее содержания, ни ее направления, ^ f ее современной ступени развития. Все истинные ученые, все люди, понимающие истинное значение науки, в том согласны, и еще совсем недавно в своем последнем произведении («Science et methode»*), Пуанкаре, полемизируя с Л. H. Толстым, повторяет, что вопрос Cui bono?** для ученого не существует, а в другом месте еще подробнее развивает эту мысль: «Я не скажу, что наука полезна потому, что она снабжает нас машинами, а, наоборот, что машина полезна потому, что доставляет современному человеку досуг заниматься наукой». Но, несмотря на отсутствие в современной науке узко утилитарного направления, именно в своем независимом от указки житейских практиков и моралистов, свободном развитии, она явилась, более чем когда, источником практических, житейских применений. То поразительное развитие техники, которым ослеплены поверхностные наблюдатели, готовые признать его за самую выдающуюся черту X I X века, является только результатом не для всех видимого небывалого в истории развития именно науки, свободной от всякого утилитарного гнета. Разительным доказательством тому служит развитие химии: была она и алхимией и ятрохимией, на послугах и у горного дела и у аптеки, и только в X I X веке, «веке науки», став просто химией, т. е. чистой наукой, явилась она источником неисчислимых приложений и в медицине, и в технике, и в горном деле, пролила свет и на стоящие в научной иерархии выше ее физику и даже астрономию, и на более молодые отрасли знания, как, например, на физиологию, можно сказать, сложившуюся только в течение этого в е к а * * * . Впрочем, не все писатели, * «Наука и метод». Ред. * * «Какая польза?» Ред. * * * Здесь, как и в других местах, речь вовсе не идет о том, что теория должна отгораживаться от практики и не считаться с ней. Под утилитарным гнетом надо разуметь то, что и в настоящее время квалифицируется 2 К. А. Тимирязев, т. VIII 17
задававшиеся вопросом о происхождении науки, согласны с тем, что первоначально она возникла на утилитарной почве; так, один из позднейших, Петцольд (1912) горячо защищает обратную точку зрения, утверждая, что наука возникла в силу присущего даже первобытному человеку стремления — одного из трех совершенно независимых и равноправных отношений его к окружающему его миру (вещей и явлений). Эти три отношения, по Петцольду — три стремления: к познанию, к действию, к эстетическому наслаждению, соответствующие трем сферам: практической жизни, науке, искусству. Он иллюстрирует, в доказательство полного бескорыстия, полной . независимости от других впечатлений этого отношения человека к познанию, следующими примерами: Гёте, чуткий к жизни и к истории, еще более чуткий к красотам природы, попадает в первый раз в Италию и весь поглощен научной идеей о метаморфозе растений; Роберт Майер среди первых впечатлений тропического мира весь поглощен фактом необычайной окраски венозной крови, послужившим для него исходной точкой будущего учения о сохранении энергии, и, наконец, говорит Петцольд, вспомним первого истинного ученого — Архимеда, выбегающего голым из бани, оглашая улицы Сиракуз своим победным возгласом «эврика». Примеры подобраны удачно для характеристики ученого, но все три, не исключая Архимеда, конечно, относятся к стадии развития человечества, когда научный дух уже успел «узколобым практицизмом», с пренебрежением отбрасывающим теорию и все, что не имеет отношения к какой-либо, иногда даже мелкой задаче. Такой узкий практицизм, наравне с оторванным от жизни беспочвенным теоретизированием, является сильным препятствием для развития науки и техники. Особо необходимо коснуться цитируемых в этом разделе положений Пуанкаре, которые нельзя считать безусловно верными. Так, мысль Пуанкаре, «...машина полезна потому, что доставляет современному человеку досуг заниматься наукой» (см. предыдущую страницу), несомненно, одностороння. Неверна также вторая часть одного из положений Пуанкаре (см. ниже стр. 20), где он говорит «...не было бы и речи о „науке для н а у к и " , ' т . е. не существовало бы никакой науки». Наука, конечно, существовала бы и существует и без разговоров о «науке для науки». В приведенных односторонних и, следовательно, ошибочных формулировках Пуанкаре нашла отражение в известной мере кастовая позиция этого ученого. Ред. t
обособиться, освободиться от чисто материальных потребностей и развиться в самостоячельное стремление. И едва ли подлежит сомнению, что .все три стремления, перечисленные Петцольдом, утилитарного происхождения, т. е. служили сначала средством, и только позднее, в силу упражнения, превратились в самостоятельную потребность, влечение (Trieb) высшего порядка. Начнем с простейшего из трех — со стремления к действию, к деятельности, проще всего проявляющейся в мускульной деятельности. Вначале, у зоологических предков человека, она, конечно, являлась только средством защиты, нападения и добывания пищи и только значительно позднее стала сама себе целью, чем-то искомым, желаемым, — одним словом, стремлением Петцольда. Стоит вспомнить культ гимнастики и вообще тела у греков и то на глазах у нас разрастающееся явление современной жизни, что привилегированные классы, освободившиеся от физического труда, как необходимости, возвращаются к нему, иногда даже в тяжелой форме, но уже в качестве источника наслаждения — спорта. То же несомненно верно и в применении, к тому, что Петцольд считает присущим природе человека стремлением к познанию (Erkentnisstrieb). Конечно, и оно прежде было только средством для осуществления «практических» целей и только позднее стало самоцелью. «Почти каждая наука обя'зана своим происхождением какому-нибудь искусству (земледелию, медицине, технике), точно так же, как и всякое искусство, в свою очередь, вытекает из какой-нибудь потребности человека. Таков, повидимому, неизбежный исторический ход развития человеческих знаний. Сначала человек ценит знание лишь как орудие для приобретения возможной суммы материальных удобств и наслаждения, и только при позднейшем развитии знание само становится источником наслаждения, умственный аппетит вступает в такие же права, как аппетит материальный» (Тимирязев). Хотя происхождение третьего стремления (по Петцольду) — к эстетическому наслаждению — не касается обсуждаемого предмета, но так как совсем недавно один выдающийся ученый — Лодж — ставил в укор науке, что она не считается с этим вопросом, то не мешает мимоходом остановиться и на нем. Как Петцольдовскому стремлению дей-
ствовать (handeln) первоначально соответствует сфера мускульной деятельности, так, очевидно, стремлению к эстетическому наслаждению (aesthetisch Genissen) соответствует сфера деятельности органов чувств, но кто же может сомневаться, что первоначально они служили для целей чисто утилитарных, для выслеживания врага или жертвы, и, прежде всего, для разыскивания пищи? В этом последнем отношении любопытно, что главный фактор цветного зрения — глазной пурпур — настроен на поглощение того именно цвета, в который окрашена первоначальная пища животных — зеленый мир растений. Только гораздо позднее потребность в упражнении этих органов находит себе выражение уже не как < средство, а как самоцель в области эстетического чувства. Итак, все три отношения к внешнему миру, в которых Петцольд видит какоето первичное, присущее человеку стремление, являются таковыми только в стадии высокого его развития, будет ли то стремление к познанию, к деятельности или к созерцанию красоты. У первобытного человека или еще и того ранее они были чисто утилитарными отправлениями мышечной ли системы, органов ли чувств или полушарий мозга. Признавая в прошлом утилитарную основу всей человеческой деятельности, мы, как уже сказано, не можем признавать ее в настоящем, как не можем согласиться и с Махом, что в основании науки заложена только экономия мысли. Но если не к непосредственной пользе, даже не к одной экономии мышления стремится ученый, то к чему же? Пуанкаре предлагает обстоятельный ответ. Ученый стремится к обладанию фактами, — но какими фактами? Охватить все немыслимо, необходим выбор. «Если бы этот выбор зависел только от прихоти или определялся бы непосредственной пользой, то не было бы и речи о „науке для науки", т. е. не существовало бы никакой науки». «Ученые убеждены в том, что между фактами существует различие по степени их важности и что их нужно отбирать с пониманием. И они правы: без такого выбора не могла бы существовать наука, а она существует». Наш выбор определяется таким соображением: наиболее ценны те факты, которыми мы наиболее часто пользуемся, т. е. такие, которые чаще повторяются. По счастью, мы живем в мире, в котором такие факты
существуют. Представим себе, что бы было, если бы, вместо наших шестидесяти элементов, их существовало шестьдесят миллиардов, «каждый камень представлялся бы нам чем-то совершенно новым, все известное нам об остальных было бы нам не в прок, перед каждым новым предметом мы стояли бы беспомощными, как ребенок. В таком мире не существовало бы науки. Не существовало бы в нем мышления, пожалуй, и жизнь была бы невозможной, так как не могло бы развиться и чувство самосохранения». «Как все хорошее, к чему мы привыкаем, мы недостаточно ценим этот факт ограниченности числа элементов. А каково было бы положение биологии, если бы существовали только неделимые, особи, не было бы видов, дети не походили бы на родителей»*. Пуанкаре здесь в очень наглядной форме иллюстрирует то основное положение логики Милля, что возможность индуктивного мышления кроется в свидетельстве опыта об однообразии природы («uniformity in the course of nature»). Петцольд-философ утверждает, что невозможно дать определение, что такое природа. Дарвинученый не отказывается от этой необходимости и довольствуется (в согласии с Миллем) таким определением: «Под природой я только разумею совокупное действие и продукт многочисленных естественных законов, а под законом — только удостоверенную опытом последовательность явлений». Самым широким, всеобъемлющим однообразием природы Милль считал закон причинности. Бэн высказывал далее мысль, что закон причинности — не что иное, как обобщение двух саЪшх широких законов природы: закона сохранения вещества и закона сохранения энергии. В совокупности они нам говорят, что мы никогда не присутствуем ни при начале, ни при конце чего бы то нд было. Гёте, со свойственной ему проницательностью, почти за столетие ранее высказывал мысль: «сочетание следствия с его причиной — простой исторический прием», а Конт сводил задачу науки к «установлению связи сосуществования и преемства». Пуанкаре развивает свою мысль далее: «Если мы ценим такие факты, в повторяемости которых мы наиболее уверены, то какие же это будут факты? Прежде * Пуанкаре. — « Н а у к а и метод» (немецкий перевод). Лейпциг, 1914 г. стр. 7. Ред.
всего —факты наиболее простые, так как понятно, что сложные явления зависят от мало вероятного случайного стечения тысяч условий, а их повторение зависит от еще менее вероятной случайности. Значит, прежде всего исследователь ценит те явления, которые связываются законом, но раз этот закон прочно установлен, он, наоборот, начинает ценить именно исключение из него, так как только оно обещает ему нечто новое». То же говорил и Клод Бернар, обращаясь к ученикам с советом: «Ne craignez jamais les faits contraires, car chaque fait contraire est le germe d'une découverte»*. «Но еще более ценит ученый — продолжает Пуанкаре, — неясно усматриваемые сходства или различия и случаи раскрытия, заслоненного кажущимся различием, скрытого сходства». Пуанкаре не приводит примеров этого случая, но едва ли не самые разительные дает сравнительная анатомия, почти вся основанная на раскрытии скрытых сходств организмов, пустившая в оборот понятие гомологии, оказавшееся столь плодотворным и в химии, проникшее даже в небесную механику (Джордж Дарвин). В своем анализе стремлений ученого Пуанкаре идет еще далее: «Ученый изучает природу не потому, что это полезно, а потому, что это является для него источником наслаждения, потому что природа полна красоты. Если бы природа не была так полна красоты, то не стоило бы ее изучать, не стоило бы, пожалуй, жить. Я говорю здесь, разумеется, не о той красоте, которая воспринимается нашими органами чувств, не о красоте свойств и явлений, не потому, чтобы я ее не признавал, — я далек от этого, — но потому, что эта красота не имеет ничего общего с наукой. Я говорю о более интимной красоте, проявляющейся в гармонической связи частей, схватываемой чистым разумом». «Поиски этой своеобразной красоты, этой мировой гармонии побуждают нас изыскивать те факты, которые для этого наиболее пригодны. Можно, конечно, измыслить себе такой гармонический мир, но как далек он будет от действительного. Величайшие художники, которых видал мир, — греки — изобрели себе небесный свод, но как жалок он оказался в сравнении с тем, который мы знаем теперь! Именно * «Не бойтесь противоречий: каждое противоречие таит в себе зачаток открытия». Ред.
потому, что простое и великое прекрасно, мы и оказываем предпочтение простым фактам и великим фактам»*. «Забота о прекрасном приводит нас к тому же выбору фактов, как и забота о полезном». Эту общность достигаемых результатов, при полном несходстве точек отправления науки и практики, уже три века тому назад усмотрел Бэкон в начальных строках своего «Novum Organum»**: «Что для науки объяснение, то для практики средство», и воплотил ее в своем бессмертном афоризме: «Scientia est potentia» — «В науке — мощь». И не трудно убедиться, что стремление человека, начиная с самого первобытного его существования, под влиянием самых первобытных религий (или под властью магии — Фостер), выражалось в стремлении овладеть «двумя драгоценными дарами — даром чудодействия и даром пророчества —• эти два дара принесла ему наука» (Тимирязев). «Agir et prévoir»*** являются лозунгом современной науки (Конт, Клод Бернар), как бы предметом вожделения у первобытного человека. Только пути, которыми он шел к той же цели, были различны. Тюрго, Кондорсе, Сен-Симон и в особенности Конт в своем учении о трех стадиях развития человечества (теологической, метафизической, позитивной) пролили свет на общую историю развития человеческой мысли, завершившуюся рождением йауки. Эти три периода соответствуют трем путям, по которым совершаются поиски к открытию новой истины. Эти три пути: простое угадывание истины, логическое выслеживание ее из других истин и непосредственное добывание ее из действительности при помощи опыта. Первым способом исключительно пользовалось человечество с первых своих шагов, тешится им и теперь на невысоких уровнях культуры; недаром, например, у нашего народа и теперь почти для каждого предмета его несложного обихода существует загадка. Разгадывание загадок, угадывание неизвестного, объяснение необъяснимого — элементарный прием, которым руководи* стр. ** *** Пуанкаре. «Наука и метод» (немецкий перевод). Лейпциг, 1914 г . , 12. Ред. «Новый органон». Ред. «Действовать и предвидеть». Ред.
лись творцы первобытных религий, поэты, древние греческие мудрецы и современные философы, восстающие против завоеваний человеческого разума и проповедующие возврат к инстинктивной интуиции, например, Бергсон и его поклонники, не смущаясь возвещающие благотворность попятного движения лет на 300, а то и на целых 2 500, т. е. до начала современной науки или какого бы то ни было систематического мышления. Второй период (метафизический по Конту) начался с того момента, когда человек нашел в логике могущественное орудие для добывания истин, заключенных в других истинах. Открытие логики силлогизма, казалось, давало человеку верный общий ключ к истине. Стоило только найти основную истину, и все остальное из нее вытекало со всею желаемою строгостью. «Logica est ars ratiocinandi ut deferetur verum a falso»* (Аристотель) было руководящим правилом для философа древности, а в темное средневековье с открытием (через посредство арабов) Аристотеля стало им и для схоластики. Так как, при этом складе мышления, истина добывается только из других истин, то руководящим являлся вопрос, кто же высказал основные истины, из которых вытекают остальные — вопрос об авторитете, на который опирается истина. Для схоластики их было два—церковь и школа, т. е. Аристотель (что и выражалось в двух изречениях: Philosophia ancilla theologiae и Ipse dixit, magister d i x i t * * . He удивительно, что восстание разума, возмутившегося в защиту своих попранных прав, появилось под знаменем отрицания авторитетов, и прежде всего — этих двух. С отрицанием второго из них—Аристотеля — выступают первые страстные провозвестники нового пути к истине — научного — Галилей и Бэкон. С этого' переворота берет начало наука в том смысле, как мы ее теперь понимаем. Что же положила она в основу своего стремления к истине? Получение тех больших посылок, которые ранее получались путем угадывания или доверия к свидетельству авторитета, — получение их непосредственно из их единственного источника — из действи* «Логика есть искусство отделять истинное от ложного путем рассуждения». Ред. * * «Философия — служанка теологии» и «Сам сказал, учитель сказал». Ред.
тельности, из природы. А средствами к тому были провозглашены опыт и его менее совершенная форма — наблюдение. Естественным противовесом как чисто интуитивному, так и чисто силлогистическому направлению первых двух путей явилось отрицательное отношение к их орудию — слову. Nullius in verba * — девиз возникшего под влиянием Галилея и Бэкона Королевского общества (1663). Слову противопоставлялось дело — опыт. Новое направление получило название «новой философии» — «философии экспериментальной)). Конечно, эта знаменательная эпоха была важна как момент общего подъема, общего движения в направлении научного мышления. Проблески этих идей, как мимолетные вспышки, освещали и мрак средневековья (Роджер Бэкон, семисотлетний юбилей которого недавно помянул ученый мир), были известны и древнему миру (Архимед, Пифагор). Но их исключительность, спорадичность, не оставившая по себе глубокого следа, доказывала, что они не могли становиться исходным началом могучего общего движения, и прав, конечно, историк физики Розенберг в своем заключительном выводе о физике древности «Das Experiment ist's was die Neue Physik von der Alten trennt» * * . Опыт, ставший лозунгом пробуждавшейся новой философии, философии науки, остается характеристичным признаком ее и в настоящий момент ее процветания. «Дедукции, —говорит Милль,— правильнее противополагать не индукцию, а опыт». В этом отношении особенно ценно свидетельство ученого, главным полем деятельности которого была область дедуктивной науки, свидетельство математика Пуанкаре. «Опыт — единственный источник истины; он один учит нас чему-нибудь новому; он один доставляет нам полную достоверность. Вот два положения, которых никто не может оспаривать», — говорит он в первой своей книге, посвященной изложению основ науки («Science et hypothese»***). «Метод науки — наблюдение и опыт», повторяет он с первых же строк своей последней книги («Science et methode» * * * * ) . А глубокомысленный философ Петцольд, наоборот, * ** *** **** «Ничего на словах». Ред. «Эксперимент есть то, что отличает новую физику от старой». Ред. «Наука и гипотеза». Ред. «Наука и метод». Ред.
I j пытается в своем объяснении слова «Naturwissenschaft» совершенно обойти, исключить это слово «опыт», заменив его ничего не говорящим «Variieren» *, а Бергсон в своей попытке освободиться от разума и вернуться к инстинкту даже мечтает попятиться на триста лет от опыта к интуиции, от физиологии к витализму. Но, сознавая, что, вступив в царство опыта, человечество вступило в высшую сферу своей разумной деятельности, ученый не отказывается, конечно, от умственных орудий, завещанных ему двумя предшествовавшими периодами развития. Не отказался он от рассуждения (ratiocinatio), от выводов одних истин из других, особенно от той высшей формы рассуждения — математики, которая, ограничиваясь определенной и простой категорией количества, все более и более завоевывает новые области у категории качества, что дало повод не раз говорить (Кант в X V I I I , Кельвин в X I X веке), что во всякой области знания лишь настолько науки, насколько в ней математики. Не отказывается ученый и от самой первобытной формы поисков за истиной —от прямого угадывания ее, отличающего в особенности великих поэтов. Тиндаль посвящает красноречивые страницы развитию мысли о роли воображения в науке, а еще недавно Гёггинс, сам творец новой области науки «астрофизики», выразил ту же мысль в красноречивой форме, говоря «о благороднейшей из наших способностей, состоящей в уменьи вызывать умственные образы я в своей высшей и наиболее плодотворной форме проявляющейся не в воспроизведении уже известных старых опытов, а в тех новых комбинациях, той чудесной умственной алхимии, которая вызывает их превращение, творит новые образы. Эта творческая роль воображения — не только источник всякого вдохновения в искусстве и в поэзии, но и родник научных открытий, а в жизни дает первый толчок всякому развитию, всякому прогрессу. Эта творческая сила воображения всегда вдохновляла великих ученых и руководила ими в их открытиях». Те же мысли в их совокупности несколькими десятилетиями ранее были высказаны в следующих выражениях: «В области естествознания всякая плодотворная мысль — мысль, раскрывающая науке новые горизонты, представляет три * Variieren — варьировать. Pea.
последовательных момента, три фазы развития, почти соответствующие тем трем эпохам, через которые, по мнению положительной философии, прошла вообще человеческая мысль. Это, во-первых, фаза угадывания истины — фаза творчества; за ней следует фаза логического развития этой творческой мысли во всех ее последствиях, и, наконец, третья фаза — проверка этих выводов путем наблюдения или опыта». «Мысль поэта проходит только одну фазу; мысль философа проходит их две, мысль ученого — необходимо все три. Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя — вот материалы, из которых слагается великий ученый». «Но если и поэтическое творчество, конечно, опирается на обширный запас наблюдений, то это несомненно по отношению к творчеству научному. Изобретению научной гипотезы необходимо должно предшествовать возможно полное знание тех фактов, которые она должна объяснить» (Тимирязев) * . Эти два слова гипотеза и объяснение нуждаются в том, чтобы на них обратить внимание, так как явилась категория ученых, желающих их совершенно изгнать из обихода науки (Мах, Оствальд, Петцольд и пр.). Они пытаются создать науку, не нуждающуюся, не допускающую гипотез и заменяющую объяснение — описанием. В первом случае ссылаются обыкновенно на изречение Ньютона: «Hypotheses non fingo» — «Гипотез не строю» * * . Но оказывается, что в другом месте Ньютон так пояснил свою мысль: «Hypothesesfingo, sed in hypotheses et in meas non credo» — «Гипотезы строю, но гипотезы, даже свои, не принимаю на веру». С другой стороны, поход, как известно, предпринятый Махом и Оствальдом против атомистической гипотезы, закончился их полным поражением. Через год после появл е и и я « N at иг р Ii і 1 о s о р h і е » * * * Оствальда, где окончательно уничто* К . А. приводит здесь выдержки из своей статьи «Дарвин, как образец ученого» (см. в настоящем издании том V I I , стр. 39). Одно из цитируемых положений, в котором устанавливаются фазы творческой мысли поэта, философа и ученого, нельзя считать убедительным. В примечании на 61стр. VII тома отмечены условность и схематичность такого разграничения творческого процесса в различных сферах деятельности. Ред. * * В первом издании «П ринципий» Ньютона этой фразы нет; она введена во второе издание под давлением редактора Котса. См. об этом книгу 3 . А. Цейтлина «Наука и гипотеза». ГИЗ, 1926 г . Ред. * * * «Натурфилософии». Ред.
жались атомы, Крукс изобрел свой спинтарископ, превративший атомистическую гипотезу в факт, экспериментальное доказательство которого каждый желающий может носить у себя в кармане. Что касается до замены объяснения описанием, то выступающие с этим предложением на этот раз ссылаются на авторитет Кирхгофа. Но Кирхгоф никогда не делал такого обобщения, а имел в виду только механику, а такой выдающийся физик, знаток и ценитель идей Кирхгофа, как Больцман, делил все естествознание на описательное и объяснительное. Возникает еще вопрос: говоря выше о роли воображения и творчества, не вводим ли мы под другим видом какой-то элемент таинственности, ту же интуицию Бергсона (т. е. в лучшем случае непонятное наитие, в худшем — бессознательный инстинкт)? По этому поводу на основании совокупности свидетельств ученых, художников, поэтов и т. д. было высказано положение, что творчество человека вообще, а следовательно, и ученого, «не первичное, неразложимое свойство, а итог двух более элементарных свойств: изумительной производительности воображения (в свою очередь— результата колоссальной наблюдательности и памяти) и не у менее изумительной тонкой и быстрой критической способности. Сочетание этих двух свойств, т. е. отбор или элиминация является источником творчества как человека, так и природы» (Тимирязев) * . Ту же мысль высказывает и Пуанкаре р своей статье «Математическое творчество» («Science et methode»): «Творить, изобретать — значит выделять, короче говоря, отбирать», и еще определеннее в другом месте: «Получаемые комбинации могут быть бесчисленны. Истинная деятельность математического творчества заключается в том, чтобы между этими комбинациями произвести отбор, который элиминирует все бесполезное или, лучше сказать, не дает себе даже труда принимать его во внимание». II. РАЗВИТИЕ НАУКИ ДО X I X В Е К А Для знакомства с содержанием науки всего лучше прибегнуть к беглому очерку исторического ее развития, который в * Сравни аналогичный текст в главе X книги «Исторический метод в биологии» (в настоящем издании—том VI, стр. 226). Ред.
то же время может служить кратким перечнем наиболее выдающегося содержания современной науки. Классическая древность, если ее рассматривать в ее совокупности, не знала науки в ее современном смысле. Отдельные блестящие исключения — Пифагор и в особенности (вопреки Маху) Архимед только подтверждают правило, доказывающее, что общей почвы для науки не существовало. Тонкий изящный ум греков ушел в область умозрения, практический ум римлян— более в область техники, между которой и наукой еще не существовало той тесной связи, которая оказывается все более и более плодотворной в новейшее время. Тем не менее, по мнению Бертло, именно в форме технических рецептов скудные сведения древних пробились через мрак средневековья. Господствовавшая схоластика видела в логике Аристотеля всемогущий талисман, способный отвечать на все запросы человеческого разума. Только конец XVI и начало X V I I века были свидетелями самого глубокого исторически достоверного переворота в основном укладе человеческой мысли, который совершенно справедливо благодарное человечество приурочивает к двум именам — Галилея и Бэкона (Фрэнсиса). И снова блестящее исключение подтверждает верность установления этой исторической грани. Гений его однофамильца, Роджера Бэкона (1214—1294), промелькнул бесследным метеором во мраке века схоластики, достигшей своего апогея в образе его современника Фомы Аквинского. А между тем многие ученые готовы отвести Роджеру еще более почетное место, чем Фрэнсису. Юэль видит в «Opus majus» * Роджера «Organon» * * X I I I века и «первую энциклопедию». В шестой части этого изумительного произведения Роджер смело называет экспериментальную науку «domina omnium scientiarum» * * * , он говорит: «знание достигается двумя путями — аргументациёй и опытом, но аргументация не доставляет разуму ни полного удовлетворения, ни полной уверенности», а экспериментальная наука пользуется тремя «прерогативами»: во-первых, она проверяет свои выводы, доказывая их на опыте; во-вторых, она открывает истины, недоступные умозрению; и, * «Большом труде». Ред. * * «Органон». Ред. * * * «владычицей всех наук». Ред.
в-третьих, она проникает в тайны природы, раскрывает прошлое и будущее. Несмотря на внешний почет прозвища doctor mirabilis *, которым он пользовался и в Оксфорде и в Париже, несмотря на всемогущую защиту одного папы, он не избег преследований другого, и обвиненный в ереси и колдовстве, провел пятнадцать лет в тюрьме, потеряв возможность осуществить свои широкие научные планы. Недавно (в 1913 г.) Лодж, желая унизить современную науку, презрительно указывал на то, что она насчитывает всего-то триста лет существования. Судьба Роджера Бэкона (семисотлетний юбилей рождения которого был в 1914 г. отмечен международным чествованием) является ответом, почему и наука не могла отпраздновать вместе с ним своего семисотлетнего юбилея. Семьсот лет тому назад голос первого Бэкона был беоіилен против теолого-метафизического союза церкви и схоластики. Должен был ранее совершиться глубокий переворот, который привел к крушению этого двойного авторитета. Костер Джордано Бруно и суд над Галилеем были последней их дружной победой и началом новой эры в истории человеческой мысли. Красноречивым, страстным глашатаем этого переворота (buccinator, как он сам себя называл) и роли в нем науки выступил Фрэнсис Бэкон. Если оставить в стороне фанатически озлобленные выходки Жозефа де-Местра и, вызванные личным раздражением против англичан, нападки Либиха, то воззрения ученых на Бэкона расходятся лишь в том, оказал ли Бэкон непосредственное влияние на развитие науки, пользовались ли ученые его мыслями или нет, причем отрицающие это влияние в качестве аргумента ссылались обыкновенно на то, что Ньютон о нем не упоминал. Но если Ньютон о нем не упоминал в своих «Principia mathematica» * * , то, конечно, потому, что главный недостаток Бэкона заключается в его малом знакомстве с математикой. Но это не помешало Гёггинсу и Лейбницу отзываться о нем с похвалой. Еще более ценили его французские энциклопедисты следующего столетия, а Даламбер в своем известном предисловии отзывался о нем, как о «самом великом и всеобъемлющем и самом красноречивом из философов». Эпо* «необыкновенный доктор». Ред. * * Имеются в виду «Philosophiae naturalis principia mathematica»—«Математические начала философии природы». Ред.
хой возникновения новой науки, «новой философии», как называли ее современники, несомненно должно считать конец шестнадцатого и начало семнадцатого века, приурочивая ее к именам Бэкона (1561—1626) и Галилея (1564—1642), хотя при этом, конечно, не могут быть .забыты их предшественники и современники: Коперник (1473—1543; его книга «De revolutionibus orbium coelestium»* появилась в год его смерти), Везаль, Сервет, Гарвей, Паллиси, Джильберт, Кеплер и др. Но Галилей и Бэкон занимали в их рядах совершенно особое место; они ясно сознавали наступление новой эры не для той или другой науки, а для всего умственного склада человечества. Галилей, первообраз современного ученого, — заложив основы новой науки, науки о движении, бесстрашно выступив защитником коперниковой системы мира, которую обставил новыми наглядными доказательствами при помощи, если и не им впервые изобретенного, то им впервые плодотворно примененного телескопа, — был такой же боевой натурой, как и Бэкон, и обладал таким же, если не еще более выдающимся литературным талантом. Сознавая, что он призван не только создавать, но и разрушать, он в своих знаменитых «Диалогах» в почти общедоступной форме изложил сущность своих творческих и разрушительных идей, положивших навсегда конец схоластическому пустословию и создавших ту новую механику, которую другой гений, родившийся в год его смерти — Ньютон, положил в основу астрономии, создав то, что уже третий великий ученый, век спустя, назвал «небесной механикой». Эпоха Бэкона и Галилея была отмечена двумя выдающимися особенностями. Она выдвинула вперед те могущественные орудия исследования, которые профессор Винер так метко называет «расширением наших органов чувств» — физические инструменты, которые на первых же порах раздвинули сферу наблюдений человека в область бесконечно большого (телескоп) и бесконечно малого (микроскоп), т. е. те именно области исследования, которые, по словам Пуанкаре, всегда оказывались наиболее успешным полем деятельности для науки. А вслед за телескопом и микроскопом призма в руках Ньютона раскрыла самую природу света и через два века, в руках Бунзенаи Кирх* «О круговращении небесных тел». Ред.
гофа, на глазах еще живущего поколения, исправила коренной недостаток глаза, дав ему способность анализировать тонкие различия света, — недостаток, которым этот орган невыгодно отличался от сравнительно более приспособленного органа слуха (Больцман). Создание физических инструментов в громадной мере увеличило мощь отдельного наблюдателя, чего долго не могли понять даже такие светлые умы, как Гёте. Страстное слово Бэкона и Галилея дало толчок и другой могучей силе — силе ассоциации человеческой мысли и труда. «Я ударил в колокол, который призвал умных людей собираться вместе», говорил про себя Бэкон, и, действительно, их призывное слово было сигналом для образования, если не первого (первое очень недолговечное ученое общество, Академия Naturae Secretorum, было основано ДжамбатистойПорта в Неаполе), то самых важных ученых обществ: Академии del Cimento, Лондонского королевского общества и Парижской академии наук. Самым выдающимся из них было, конечно, Королевское общество, с первого своего возникновения сделавшееся международным центром движения наук и потому являющееся его наглядным показателем. Это был круг людей, по словам современников, изучавший область знаний, обозначенную названием «новой» или « экспериментальной» философии, берущей начало от Галилея и Бэкона. Общее направление его выразилось девизом «Nullius in verba»*, которым, конечно, представители наук хотели выразить свое презрение к чисто словесной деятельности их предшественников — философов-схоластиков. Как смотрело общество на свою основную задачу, видно из слов его историка, произнесенных после первого пятилетия его существования: «Увеличивать власть человека над природой и освобождать его от рабства предрассудку— поступки более почтенные, чем порабощение целых империй и наложение цепей на выи народов». Ближайший характер занятий этих академий выразился в названии старейшего из них— флорентийской del Cimento, т. е. академия опыта. И действительно, долгое время в этих обществах главная деятельность сводилась к показанию опытов, с чем и совпало изготовление физических приборов. Во Флоренции, в так называемой «трибуне Галилея» до сих пор можно видеть собрание этих приборов: га* «Ничего на словах». Ред.
лилеевский телескоп, тот самый, в который на расстоянии нескольких лет он показал спутников Юпитера, фазы Венеры, пятна на солнце и горы на луне; первый барометр Торичелли, первый термометр, показанный в del Cimento, и т. д. Деятельность членов Королевского общества — англичан, голландцев, французов, итальянцев — всего нагляднее выражает ту смену вопросов и областей исследования, которые по очереди поглощали еще немногочисленные силы этого союза европейских ученых. Прежде всего она обнаружилась в усовершенствовании оптических средств наблюдения. Как известно, Галилей не только показал, что можно извлечь из телескопа, он угадывал и значение микроскопа. Самые первые издания Королевского общества были посвящены микроскопу; таковы были труды замечательного по своей разносторонности Гука («Micrographia» * , 1665), Марчелло Мальпиги («Anatomia plantarum» * * , 1675) и Грю («Anatomy of plants» * * * , 1782). Это было первое пробуждение анатомии растений, вскоре приостановившееся на целое столетие. Рядом с ними обнаружилось и развитие физики и химии воздуха и газов (Торичелли, Паскаль, Гверике, Мейо, Реи, Бойль, Мариот, Гельз и др.). Но и этому первому пробуждению чисто научной химии суждено было, как и микроскопу, замереть также почти на столетие. Со второй половины X V I I века все заслонило движение физики, механики и астрономии, связанное с именем Ньютона («Philosophiae naturalis principiamathematica»****, 1687), выдвинувшее вперед то могучее орудие исследования, математику, которое изменило навсегда судьбы естествознания. Параллельно с этим движением его труд «Opticks****** (1704, хотя начало исследования относится к 1666) положил основание современной оптике. В той же области выступил достойный его соперник Гёггинс («Tractatus de lumine» * * * * * * , 1690), основатель теории волнообразного движения света, которой суждено было в течение целого века ждать общего признания. * ** *** **** ***** ****** 3 «Микрография». Ред. «Анатомия растений». Ред. «Анатомия растений». Ред. «Математические начала философии природы». «Оптика». Ред. «Трактат о свете». Ред. В. А. Тимирязев, т. Y 111 Ред. 33
Конец X V I I и первая половина X V I I I века в области описательного естествознания — ботаники и зоологии — отмечены попытками установления искусственных классификаций, венцом которых явилась (находившаяся в некоторой связи с появлением в конце XVII века знаменитой «De sexu plantarum epistola» * Камерариуса) знаменитая половая система растений Линнея («Systema naturae» * * , 1736, и «Philosophie botan i c a » * * * , 1751). Превосходный точный язык (терминология и новая упрощенная номенклатура), простота и доступность его искусственной классификации, завершившая навсегда попытки ее совершенствования, приковали надолго внимание ученых на изучение внешних форм и отвлекли от выступившего с таким успехом микроскопического исследования. Почти одновременно с Линнеем выступил Бюффон («Histoire naturelle» * * * * , 1749). Конец X V I I I века отличался развитием так называемой пневматической химии — химии газов (Пристли, Шеле, Фонтана и др.) на фактических завоеваниях которой Лавуазье основал свою новую химию, вытеснившую дотоле господствовавшее учение о флогистоне (см. ниже). Рождение новой химии несомненно самая выдающаяся черта в движении науки конца X V I I I века; недаром появление в 1789 году «Traité de chimie» * * * * * Антуана Лорана Лавуазье Бертло назвал химической революцией. С тем же правом этот знаменательный год может быть назван и годом революции ботанической; им помечена книга Антуана Лорана де-Жюсье «Genera plantarum» * * * * * * . Хотя и ранее некоторые выдающиеся умы, как Адансон, Бернар де-Жюсье, Руссо, да и сам Линней, сознавали необходимость заменить многочисленные искусственные системы одной, угадываемой каким-то научным инстинктом, хотя и непонятной в своей сущности естественной системой растений. Хотя Бернар де-Жюсье и осуществил ее на деле на грядках ботанического сада, разбитого им для Людовика XV * ** *** **** ***** ****** «О поле растений». Ред. «Система природы». Ред. «Философия ботаники». Ред. «Естественная история». Ред. «Трактат о химии». Ред. «Роды растений». Ред. •»
в Трианоне (1759), но только племянник его Антуан Лоран положил ей прочное основание. В первый раз в ней проведена система естественных семейств в восходящем порядке с указаниями на их взаимные связи в различных направлениях. Но объяснение этой affinité, этого таинственного сродства, лежащего в основе естественной системы, науке пришлось ждать ровно целый век (1759—1859). Тогда же только нашелся ключ и к объяснению основной мысли другой, едва ли не важнейшей отрасли описательного естествознания, начинавшей в эту эпоху кристаллизоваться в стройное учение — сравнительной анатомии (Вик: Д'Азир), хотя основная мысль ее — раскрытие скрытого сходства с виду различных форм (см. выше слова Пуанкаре) — была ясна уже Белону в XVI веке, когда он сравнил скелет птицы и человека (1555). К концу X V I I I века были заложены и основы геологии, вышедшей из борьбы нептунистов и плутонистов (Вернер и Гуттон. —«Theory of the earth» * , 1785) и установлены связи между наслоениями земли и органическими остатками (Вильям Смит. — «Order of the strata and their embedded organic remains» * * . III. НАУКА В X I X И В НАЧАЛЕ X X ВЕКА В X I X веке, «веке науки», можно сказать, все области науки стали развиваться «фронтом»; это объясняется, конечно, тем, что число ученых возросло до громадных размеров, а вместе с тем возросло и понимание значения науки в широких слоях общества, чему не мало содействовало и совершенно новое явление — стремление самых выдающихся деятелей науки приобщить эти круги к интересам науки (популяризация науки такими ее представителями, как Лаплас, Ламарк, Кювье, Араго, Фарадей, Либих, Майер, Гельмгольтц, Максуэль, Больцман, Пуанкаре, Дарвин, Гёксли, Клод Бернар, Дюбуа-Реймон, Сеченов, Столетов и др.). Не забудем, однако, что первым популя* «Теория земного шара». Ред. * * «Наслоения земли и содержащиеся в них органические остатки». Ред. #
ризатором был Галилей, в своих гениальных диалогах первый заговоривший на языке своего народа вместо языка немногих избранных — латыни. Здесь, конечно, можно будет остановиться только на самых выдающихся завоеваниях X I X и начала X X столетия. Прежде всего надо отметить сближение отдельных наук между собою путем обобщения основных воззрений и взаимного заимствования выработанных методов, что выразилось особенно плодотворно в пограничных областях между различными науками. Самою выдающеюся чертою является расширение области опытного метода над простым наблюдением, «объяснительной науки» над «описательной» (Больцман). Здесь приходится снова остановиться над одним умышленно распространяемым недоразумением. Нередко приходится слышать заявление, что никакого объяснения современная наука будто бы не признает, а знает только одно описание, причем ссылаются на авторитет Кирхгофа (Мах, Оствальд, Петцольд), в особенности же многие представители описательных наук ухватились за это положение, доказывая, что их науки ни в чем не уступают наукам объяснительным. Но это утверждение неверно, начиная с того, что Кирхгоф никогда его не высказывал в такой общей форме, а лишь в применении к механике. Под объяснением наука разумеет «разложение сложных комплексов на простейшие, но сходные составные части, сведение сложных законов на основные» (Больцман). Понятно, что механике не на что сводить простейшие понятия движения, пространства и времени,с которыми она оперирует. Совсем в ином положении находится, например, физиология, стремящаяся свои сложные процессы свести на простейшие физико-химические. Понятно, что и отделы физики совершенствовались, превращаясь из физиологических в чисто механические (например, акустика). Отсюда понятно, что вообще стремление к объяснению выражается в сведении сложных явлений к самым простейшим, какими являются механические. Оствальд этот основной факт желает объяснить таким образом: сведение, например,тепловых явлений на механические совершенно случайно; если бы, например, тепловые явления были изучены ранее, то механические пытались бы свести на тепловые.Подражая ему, Уэтам идет еще палее: в заключение статьи «Science»
в «Encyclopaedia Britanica» * он говорит, что у человека нет электрического органа, а есть мышцы, почему он и старается сводить все к механике,— электрический скат, может быть, поступил бы иначе. На это можно ему ответить, что это несовершенство не помешало, однако, человеку открыть электромагнитные явления на солнце, на что едва ли способен, несмотря на преимущества его организации, электрический скат. Вообще, гадать о том, что бы было, если бы не было того, что есть, гадать, во что бы превратилась наука, если бы ее создал электрический скат, а не человек, — занятие довольно бесплодное, пригодное для метафизиков, но не для людей науки. Не было ни одной науки, которая не сделала бы в X I X веке замечательных завоеваний, но, конечно, в некоторых они были особенно поразительны, именно в физике и в биологии. Астрономия. Начнем наш обзор с астрономии, продолжавшей развиваться в течение X V I I I века в том математическимеханическом направлении, которое' сообщил ей Ньютон, выра-. зившемся на пороге следующего века в появлении знаменитой «Méchanique céleste» * * Лапласа (1799). Лаплас (1749—1827) исследует взаимные притяжения планет и вместе с Кантом высказывает гипотезу о развитии планетной системы («Exposition du système du monde» * * * , 1796). Гершель открывает Уран, изучает двойные звезды и туманности. Бессель, Лагранж, Гауе вносят новые математические методы в изучение движений планет и комет. Блестящим, поразившим воображение даже в самых широких кругах знаменьем точности астрономической науки явилась возможность предсказания, на основании пертурбаций Урана, существования новой, неведомой планеты Нептуна (Леверье и Адаме, 1845), найденной затем на указанном месте Галем в Берлине. Фуко производит в парижском Пантеоне свой знаменитый опыт, доказывающий вращение земли (1851). Строение и вид поверхности планет приводит к новым открытиям. Максуэль доказывает, что кольца Сатурна должны состоять из отдельных твердых тел. Целнер обнаруживает, что * статьи «Наука» в «Британской энциклопедии». Ред. * * «Небесной механики». Ред. * * * «Объяснение системы мира». Ред.
Юпитер еще не остыл; Скиапарелли и позднее Лоуэль подробно изучают поверхность Марса, его загадочные каналы и смены времен года, указывающие на вероятное присутствие растительного покрова. С половины века физика обогащает астрономию двумя новыми методами исследования: фотографическим (около 1850) и спектроскопическим (1859). Трудами Гёггинса, Локиера, Целнера, Жансена создается совершенно новая наука, астрофизика. Фотография не только дала возможность более точного, свободного от элемента субъективности, изображения небесных тел (особенно туманностей, солнечных протуберанцев и поверхности солнца), но и благодаря своей способности суммировать во времени слабые световые действия, дозволила увидать предметы, недоступные зрению, невооруженному Или вооруженному. Спектральный анализ разрешил, казалось, недоступную задачу — определение химического состава солнца (Бунзен и Кирхгоф) и звезд (Гёггинс и др.). Применение акустического принципа Даітлера к оптике превратило спектроскопию в средство обнаружения и измерения невидимых движений (вращательного и в направлении луча зрения). Наконец, применение принципа Зеемана дозволило показать присутствие в солнечных пятнах электромагнитных циклонов, для обнаруживания которых у человека не существует даже соответствующего органа (Гэль при помощи его колоссального спектрогелиографа, 1909). Кометные хвосты разъясняются с точки зрения их состава (Бредихин) и их происхождения в зависимости от светового давления (предсказанного Максуэлем, экспериментально доказанного Лебедевым). Физика. Едва ли какая наука обнаружила в течение X I X века и начала X X такие колоссальные успехи, как в усовершенствовании своих орудий исследования, так и в объединении в одно стройное целое своих, в начале X I X века еще разрозненных, частей и, наконец, в экспериментальном подтверждении своих руководящих гипотез (существование атомов, эфира и т. д.). Винер, в упомянутой выше речи, приводит длинный ряд примеров из различных областей физики, доказывающих, как изощряется, в каких громадных размерах увеличивается восприимчивость наших органов чувств путем закономерной замены
явлений одной физической категории явлениями другой, причем делаются доступными тончайшему измерению и такие явления, для которых не существует даже органов непосредственного восприятия. Пример: зеркальный гальванометр, едва ли не самый чувствительный из современных измерительных инструментов. Несмотря на сравнительную недавность сведений, сообщаемых Винером (1901), приводимые им приборы уже значительно превзойдены; пример: весы Нернста, Рамзи. Сэр Джозеф Томсон обращает внимание, что анализ тел в наэлектризованном состоянии (новый, открытый им способ анализа) в тысячу раз чувствительнее самого чувствительного до сих пор анализа — спектрального. С точки зрения обобщения ее основных принципов стоит напомнить, что физика вступила в это столетие с разрозненными и совершенно не связанными между собою отдельными дисциплинами, сверх того отмеченными тем антропоморфизмом, на который, как упомянуто выше, недавно указывал Планк. Это были совершенно отдельные главы: механики, учения о теплоте, акустики, оптики, магнетизма, электричества с их подразделениями. Три состояния вещества были чем-то присущим, характеристичным для тех или других тел. Уже в последних годах предшествующего столетия и в первых X I X учение о теплоте начинает сближаться с механикой, т. е. теплота приурочивается к внутреннему молекулярному движению уже не на основании только общих соображений (как у Бойля и Ломоносова и еще ранее у Бэкона), а на основании точных опытов (Румфорд и Дэви), что в половине века привело к определению механического эквивалента теплоты (Р. Майер, Джоуль), к термодинамике и кинетической теории материи (Карно, Клаузиус, Кельвин, Максуэль, Больцман). Акустика как с физической, так и с физиологической стороны в конечном выводе превращается в чистую механику (Рэлей, Гельмгольтц). Оптика, развивающаяся в направлении, сообщенном ей Гёггинсом, в первых же годах столетия представлена гениальным Томасом Юнгом и, несмотря на выступающие новые усложнения, сводится на механическую теорию волнообразного движения (Юнг, Френель, Малюс, Фуко, Физо, Гамильтон, Кундт и др.), блестящим образом объясняющую сложные явления интер-
ференции, поляризации, конической рефракции (предсказанные Гамильтоном), аномальной дисперсии и т. д. Лучистая теплота (инфракрасные лучи) и актинохимические действия (ультрафиолетовые лучи) отождествляются со светом в одно общее представление лучистой энергии (Гершель, Меллони, Дрэпер, Дессен и Провотэ, Жамен, Тиндаль, Бунзен и Роско). Подобные же сближения осуществляются между явлениями электрическими и магнитными (Ерстед, Ампер и др.). И, наконец, оба параллельных движения сливаются в гениальном синтезе Фарадея и Максуэля — в электромагнитной теории, превратившей свет в частный случай этих явлений, экспериментально доказанных Герцем, Лебедевым и др. и так наглядно выраженных в лебедевской скале — электромагнитных волн в эфире. Параллельно с этим и благодаря почину того же Фарадея растет и отрицание действия на расстоянии. Средина века отмечена открытием двух самых общих законов природы, обнимающих всю совокупность естественных явлений. Первый из них — закон сохранения энергии (Роберт Майер, 1842—1845; Гельмгольтц, 1847), «величайший закон, который в состоянии охватить наш ум» (Фарадей), второй — открытый вслед за ним закон энтропии (Клаузиус, 1850, или «рассеяние энергии», Томсон-Кельвин, 1851). Учение о сохранении энергии основывается на допущении двух ее форм, кинетической и потенциальной. Понятие потенциальной энергии, имеющее, по мнению творцов учения — Майера и Гельмгольтца, аналога во флогистоне и, можно добавить, в скрытой теплоте (Блэк, 1762), уже теперь многих не удовлетворяет своей метафизичностью (С. Джозеф Томсон, 1909), и, быть может, уже недалеко время, когда оно будет поглощено одной всеобщей категорией кинетической энергии, т. е. движения. Как кинетическая энергия движения видимых масс, превращаясь в теплоту, только переходит в кинетическую же энергию невидимого движения молекул, так и теплота, превращаясь, например, в потенциальную энергию химического сродства, быть может, только переходит в кинетическую же энергию невидимых движений связанного с молекулами эфира. В результате получилась бы одна единая энергия кинетическая в ее трояком проявлении — движении видимых масс, невидимых молекул и связанного с ними
НАУКА эфира. А если далее принять, что эфир «также материя, только более тонкая» (Максуэль), или допустить, что «эфир, вместилище электромагнитного поля с его энергией и колебаниями, обладает известной долей субстанциональности, как бы она ни отличалась от обыкновенной материи» (Лоренц, 1909), то в основе всех изучаемых физической наукой явлений получатся «движение» и «то, что движется» (материя, по определению Кирхгофа). Красноречивыми защитниками представления о механической основе всех физических явлений выступали оба Бьеркнеса (отец и сын) на основании своих блестящих опытсв в открытой ими области Hydrodynamische Fernwirkung —гидродинамических действий на расстоянии. «Задача физики, — говорит Бьеркнес, — путем изучения раздельно доступных нашим чувствам явлений создать картину лежащего за ними связного мира явлений», а в том, что это мир явлений механических, мы убеждаемся и объективно и субъективно. Объективно — из того факта, что всякая область наших чувственных восприятий становится предметом науки тогда только, когда переходит из сферы ощущений в сферу внешних механических явлений. Так, ощущения тепла и холода заменяются измерением расширения тел; ощущение звуков заменяется измерением движений воздуха и т. д . 1 . К тому же заключению приходим мы и субъективно, когда сознаем, что самым первичным нашим ощущением является мышечное чувство, лежащее в основе всех наших механических представлений и предшествующее всякому рассуждению. Планк очень наглядно выражает те же мысли: «Старая система физики представляла не картину, а целую картинную галлерею. Для каждого естественного явления служила своя картина». Современная физика освободилась от антропоморфных элементов старой и стремится к осуществлению одной «единой физической картины мира». Только Мах и его фанатические поклонники вроде Петцольда, идя по стопам Беркли (в чем сам Мах и признается), доходят до признания, что истинные и единственные элементы мира — наши ощущения (Мах). Петцольд в своем фанатизме доходит до полного отрицания различия между «кажется» и «есть» 1 Может быть, то же окажется применимым и к трем основным цветам (Юнг, Гельмгольтц). Может быть, удастся свести их к трем механическим факторам, лежащим в основе ощущений слуха.
и утверждает, что, когда горы издали нам кажутся малыми, они не кажутся, а действительно малы (в упомянутой выше статье «Handwörterbuch der Naturwissenschaften- * , 1912). Таковы Геркулесовы столбы, до которых доходят необерклиянцы. Планк очень остроумно отвечает на приведенную выше формулу Маха: «Если мы сравним эти положения с тем, к чему приводит нас фактическое изучение истории развития физики, то мы необходимо приходим к выводу, что самой характерной особенностью этого развития является непрерывное и все разрастающееся устранение этих истинных и единственных элементов мира из нашей физической картины мира». Успехи, сделанные физикой в смысле обобщения и сближения отдельных ее частей, выразились не менее резко и в завоеваниях каждой из них в отдельности. В области механики блистали имена Гауса, Пуансо, Пуассона, Бесселя, Вебера, Кирхгофа, Максуэля, Больцмана и др. Учение о газах сделало громадные успехи, начиная с ГейЛюссака («Recherches sur la dilatation des gaz et des vapeurs» * * , 1802) и Реньо и кончая работами Пикте, Кайте, Андрьюса, Дьюара и Камерлинг-Онеоса, окончательно уничтожившими прежнее представление о совершенных газах. Клаузиус, Максуэль, Больцман создали кинетическую теорию газов. Лежащее в основе ее атомистическое учение (отрицаемое Махом и Оствальдом) получает фактическое подтверждение в открытом Круксом спинтарископе и в дальнейших исследованиях Вильсона, показывающих траекторию атомов, и наконец в исследованиях Перрена, доказавшего, что броуновское движение видимых, взвешенных в жидкости частичек является видимым результатом невидимых движений молекул жидкости. Здесь кстати отметить ту роль, которую, особенно в половине века, сыграло, начиная с физики и до биологии, применение теории вероятностей (Максуэль, Больцман, Кэтле, Пирсон, Уэльдон, Мендель и др.). Учение о теплоте делает громадные успехи в трудах Фурье, Сади-Карно, Дюлонга и Пти. Механическая теория тепла, начиная с первых шагов Румфорда и Дэви, привела к определению механического эквивалента теплоты ( Майер, Джоуль) * «Настольный словарь по естествознанию». Ред. * * «Исследования о расширении газов и паров». Ред.
и учению о теплоте, как явлении движения (Клаузиус, Томсон, Ранкин, Максуэль, Тиндаль). Меллони, пользуясь термомультипликатором Нобили, основывает учение о тождестве лучистой теплоты и света («La Thermochrose» * , 1850), подтвердившееся во всех подробностях исследованиями Кноблоуха, Дессена, Тиндаля. Ланглей изобретает свой чувствительный баллометр, Лебедев совершенствует термоэлектрический прибор. В акустике нагляднее, чем в какой другой области, совершается тот переход, который Планк характеризует как переход от субъективного, антропоморфного к объективному, механическому. Каньяр-Латур и Савар изобретают свои сирены для измерения числа колебаний; Лисажу — прием наглядного изучения сложных колебаний при помощи двух камертонов с зеркальцами; Кениг применяет с тем же успехом колебания пламени и графическое регистрирование звуков. Допплер открывает названный его именем закон изменения звуков движущихся источников, как уже сказано выше, получивший такое поразительное применение в оптике. Наконец,Гельмгольтц создает физиологическую акустику — теорию слуховых ощущений («Die Lehre von den Tonempfindungen» * * , 1862). Совершенно независимо от общего течения акустических исследований Эдиссон делает свое блестящее изобретение фонографа. Успехи оптики обнаружились с первых же годов столетия в торжестве волнообразной теории Гёггинса над корпускулярной Ньютона, благодаря гениальным трудам Юнга («On the theory of light and coulours»***, 1802). Он положил основание учению об интерференции и теории трех основных цветов, позднее развитой Гельмгольтцем. В 1818 г. Малюс открывает поляризацию света через отражение. Френель вводит понятие о поперечности колебаний и создает современную математическую теорию света. Физо (1849) и Фуко определяют скорость распространения света. Стоке изучает явление флуоресценции (1853), а Эдмонд Беккерель и Ленар — фосфоресценции (1857). В 1802 г. Вульстен открывает в солнечном спектре темные линии; тщательно изученные Фрауенгофером, они называются его именем. Сре* «Термохрос». Ред. * * «Учение о слуховых ощущениях». * * * «Теория света и цветов». Ред. Ред.
дина века отмечена открытием спектрального анализа Бунзеном и Кирхгофом, отразившимся во всех областях естествознания, от астрономии до биологии. Гитторф, Крукс, Герц, Ленар открывают катодные лучи, а по их следам Рентген открывает прославившие его рентгеновые (1895). Но едва ли не самым характерным для науки X I X века являются успехи в области электричества. Уже обращавшее на себя внимание в X V I I I веке, особенно после поразившего умы доказательства их тождества с грозовыми явлениями в классическом опыте Франклина (1752), учение об электричестве привлекло внимание многочисленных ученых (изобретение электрической машины, лейденской банки, весов Кулона и др.). Но интерес к этой области физики особенно возрос в связи с открытиями Гальвани и Вольты и их применением к химии, сделанным Гумфри Дэви. Дальнейшим совершенствованием гальванических батарей занимались Даниэль Гров и Бунзен. Планте изобрел аккумулятор. Ом установил закон, названный его именем. Зебек открыл термоэлектрический столбик, который после открытия Ерстедом отклонения магнитной стрелки током и изобретения мультипликатора Погендорфом дал один из самых чувствительных приемов для изучения тепловых и электрических явлений в форме гальванометра с зеркальным отражением. Ампер изучил явления взаимодействия электрических токов и создал теорию магнетизма. Фарадей открыл явления индукции, изучил явления электролиза, установил свой закон и ввел понятие об ионах; он же открыл явления магнетизирования света (вращение плоскости поляризации). Теория электричества разработана Томсоном (Кельвином), Гельмгольтцем, Максуэлзм, Лоренцем. В том же направлении работали Нернст и Оствальд. Плюккер и Гейслер изобрели трубки, названные по имени последнего. Крукс, изучив их, положил основание учению о катодных лучах (лучистой материи). Дж. Дж. Томсон и Лоренц создали свое учение об электронах, Столетов изучил явления, названные им тктиноэлектрическимт (позднее неудачно переименованные в фотоэлектрические). Максуэль дал свою гениальную электромагнитную теорию света, сближавшую две, казалось, совершенно разрозненные области явлений. Герц экспериментально доказал существование электромагнитных волн. Лебедев нашел волны
с размерами, промежуточными между световыми и Герцевскими, и доказал экспериментально одно из основных следствий, вытекающих из теории Максуэля, — существование светового давления. Химия. Едва ли менее поразительны и успехи химии. Опираясь на закон Лавуазье — закон сохранения материи («Traité de chimie» *, 1789), она вступает в период точного количественного исследования, как аналитического, так и синтетического, но в течение полувека господствует убеждение в коренном различии между неорганическим и органическим веществом. Между тем как и то и другое в равной мере подчиняется анализу, распадается на те же элементы (число которых значительно увеличилось), устанавливается убеждение, что синтез органического вещества составляет тайну жизни. Это воззрение идет рука об руку с завещанным предшествующим веком витализмом. Основным теоретическим представлением, осветившим весь путь дальнейшего развития химии, является установленное Долтоном атомическое учение ( «New system of chemical philosophy» * * , 1808). По этой теории всякое тело состоит из однородных атомов определенного веса, через соединение которых в определенных отношениях (он же открыл и закон кратных отношений) образуются химические соединения, причем атомный вес соединения равен сумме атомных весов соединяющихся тел. Он определил атомные веса некоторых элементов, хотя и не особенно точно. Эту задачу выполнил Берцелиус, распространив атомную теорию и на органические вещества. Дэви при помощи электричества открыл металлы щелочей и щелочных земель. Гей-Люссак открыл сложный элемент циан и тем дал толчок учению о сложных радикалах (Дюма, Либих, Вёлер). В развитии органической химии сыграли важную роль теории замещения, ядер, типов, остатков, строения (Дюма, Лоран, Герар, Вильяме, Вщрц, Кекуле, Бутлеров). Определились понятия: химическая функция, гомолог, изомерия, основные представления эквивалента, частицы, атома, валентности и т. д. ^^Выработались новые представления о химическом строении в пространстве — стереохимия * «Трактат о химии». Ред. * * «Новая философия химии». Ред.
(Ле-Бель — Ван-Гофф), первый толчок к чему дали кристаллохимические исследования Пастера. Но едва ли не самым важным фактическим успехом на пути развития органической химии должно быть признано возникновение синтетической органической химии. В первой половине века господствовало убеждение (Берцелиус, Герар) в коренном различии двух химий, неорганической и органической: первая разрушает и созидает (анализирует и синтезирует), вторая только анализирует •— синтез составляет недоступную химику тайну живых организмов. Получение Вёлером мочевины — вещества, вырабатываемого животным организмом, — открытие, которому придают обыкновенно большое значение, в сущности, его не имело, так как оно в течение тридцати лет не вызвало и нц могло вызвать подражания. Систематический синтез органических тел, исходя из элементов, был осуществлен только Бертло, и его книга («Chimie organique fondée sur la synthèse» * , 1861) была одной из тех, которые отмечают эру в науке, и на этот раз не в области только химии, а во всем естествознании, так как она рушила одну из самых крупных преград между органическим и неорганическим миром и, нанося смертельный удар витализму, являлась одной из величайших побед научного мировоззрения над остатками наследия темного прошлого. Бертло указал, какую роль в явлениях синтеза играют высокая температура и применение электричества (синтез ацетилена из элементов и т. д.). Такое же значение имели воззрения Бертло в учении о брожении. Либих видел в нем только явление разложения белковых веществ, Пастер, наоборот, — жизненное отправление микроорганизмов * * . Бертло первый (в 1861 г.) высказал, что это — отправление живого организма, в основе которого лежит химический процесс, и задача науки заключается в том, чтобы воспроизвести этот процесс вне организма в лаборатории. Он ссылался на диастаз (открытый Пайеном) и привел в доказательство открытый им самим инвертин. Воззрение Бертло получило окончательно блестящее подтверждение, когда Бухнер открыл фермент спиртового брожения, названный им зимазой (1897). Виталисты пытались оспаривать и * «Органическая химия, основанная на синтезе». Ред. * * См. в этом томе (стр. 481 и 485) предисловия К . А. к книгам Э. Д ю к л о о ГІастере и его исследованиях. Ред.
«h' < это открытие, но вскоре должны были смолкнуть перед очевидностью. Ферментам долгое время приписывали только аналитическое, разлагающее действие, и виталисты могли утверждать, чтѳ реакция синтеза в организмах все же остается тайной. Но в том же (1897) году Крофт Билль сделал еще более блестящее открытие. Он показал, что те же ферменты могут, смотря по условиям, вызывать реакции аналитического и синтетического характера. В течение века значительно увеличилось и число элементов. Особенно обратили на себя внимание те из них, самые условия открытия которых являлись доказательством новых общих успехов химии. Таково было: открытие элементов, существование и даже свойства которых были ранее предсказаны теорией, как, например, открытие галлия Лекок дю Буа-Бодраном (предсказанное Менделеевым); или которые были найдены ранее на солнце и уже позднее на земле (гелий, найденный на солнце Локиером); или целой группы так называемых «благородных» газов (аргона, криптона, неона, ксенона), начиная с присутствующего в заметных количествах в атмосфере аргона, подмеченного еще в X V I I I веке Кавендишем и целый век укрывавшегося от химиков благодаря своей так называемой инертности, т. е. малой способности вступать в реакцию с другими телами, или, наконец, радия, совершенно неожиданные физические свойства которого были найдены ранее (Анри Беккерелем), чем он сам был выделен в чистом виде (супругами Кюри) и подробно исследован (Рутерфордом, Рамзи иСодди). Едва ли, однако, не самым выдающимся шагом вперед собственно химии явилась возможность естественной классификации элементов в периодическую систему (Ньюландс, Лотар Мейер и особенно Менделеев), дозволяющих рассматривать все свойства как функции их атомного веса, что, как то высказал Крукс, явилось сильным аргументом в пользу гипотезы превращения элементов и их общего происхождения из одного простейшего — гипотезы, в защиту которой позднее были выдвинуты факты превращения радия в гелий и т. д. Другой выдающейся чертой развития химии, начиная со второй половины X I X века, является ее сближение с физикой в промежуточную область физической химии. Особенно выдвинулись следующие ее отделы: термохимия, электрохимия, фотохимия, коллоидальная -химия. Термохимия
(Гесс, Фавр и Зильберман, Анри С. Клер де-Виль, Бертло, Томсен, Горстман, Лугинин, Нернст и др.) особенно обратила на себя внимание с момента великого открытия явлений диссоциации Де-Вилем (1857) и появления «Méchanique chimique» * Бертло (1879), в которой он изложил экспериментальные методы этой области исследования и громадный свод фактов, приводивших его к общему закону — принципу наибольшей работы, долго отрицавшемуся многими химиками и физиками, но теперь принятому и развитому далее Нернстом. В электрохимии (Фарадей, Гитторф, Кольрауш, Аррениус, Оствальд) особенно выдающееся значение имели закон электролиза, установленный Фарадеем (1833), и теория электролитической диссоциации (Аррениус, 1881). В сравнении с предшествовавшими дисциплинами фотохимия (правильнее — актинохимия) еще не выработала даже своих основных положений (Дрэпер, Гунт, Бунзен и Роско, Бертло, Нернст, Лутер, Вейгерт и др.). Важный материал для фотохимии дали исследования в области фотографии (простой, изохромной, цветовой). Интересны новейшие исследования Бертло (Даниэля) над действием ультрафиолетовых лучей ртутно-кварцевой лампы. Еще моложе, но уже богата капитальными приобретениями пограничная между физикой и химией область радиоактивных явлений (Анри Беккерель, супруги Кюри, Рамзи, Рутерфорд, Содди и др.). Много выиграв от своего сближения с физикой, химия, в свою очередь, проливает свет в области физиологической (почему-то нередко называемой биологической), агрономической и технической химии. Минералогия. Изучение химического состава, конечно, совпадает с задачами неорганической химии и физики; самостоятельное содержание минералогии, очевидно, представляет ее морфология — кристаллография, служащая основой для классификации минеральных форм. Она берет свое начало с конца X V I I I века (Haüy, «Essai d'une theorie sur la structure des cristaux» * * ) . В первой половине Х І Х века предложено несколько классификаций. Особенного внимания заслуживала теория строения кристаллов Бравэ (1850, так называемых простран* «Химической механики». Ред. * * Ауи, «Опыт теории строения кристаллов». Ред.
ственных решеток), позднее развитая в трудах Зонке (1879), Федорова (1890), Шенфлиса (1891) и др. Эти теоретические исследования получили блестящее подтверждение в недавних исследованиях кристаллов в рентгеновских лучах (Лауэ, 1912, Брагг, Вульф, 1914). Геология. Сложившаяся в конце предшествующего века, геология в начале X I X века сделала значительные успехи, особенно благодаря сближению с быстро развившейся палеонтологиею,- Но именно благодаря этому сближению и авторитету, можно сказать, творца научной палеонтологии — Кювье, она долго находилась под гнетом так называемого «катастрофизма» — учения, по которому поверхность земли периодически подвергалась обидим катаклизмам, сопровождавшимся уничтожением всего ее населения, на смену которому вновь создавались новые формы. На основании этого учения, нить индукции между прошлым и настоящим порывалась, что и стало причиной долгого застоя в основных представлениях этой науки. Глубочайший переворот, о размерах которого недавно красноречиво сообщали последние его очевидцы (Гёггинс, Джуд) и который можно сравнить со сменой геоцентрического миросозерцания гелиоцентрическим, произвело появление «Principles of Geology» * (1830—1832) Лайеля с его лозунгом «existing causes», т. е. вызовом объяснить геологическое прошлое «ныне действующими причинами», одновременно с доказательством громадной продолжительности геологического времени, о чем только гадательно мог высказываться еще Ламарк. Но, смелый по отношению к установлению закона причинности в сфере неорганической природы, Лайель остановился перед той же задачей в применении к происхождению живого населения прежних эпох и его отношению к современному населению земли. Эту задачу поставила и разрешила биология. Биология. Развитие биологии (в смысле совокупности ботаники и зоологии) представляет едва ли не самую характеристическую черту истории науки последних двух веков, конечно, не в смысле большей ценности ее завоеваний, которые не могут * «Основ геологии». 4 К. А. Тимирязев, т. VIII Ред. 49
быть сравнены с завоеваниями, например, физики, а в смысле глубокого изменения ее задач, в смысле ее постепенного превращения из науки описательной в науку объяснительную, выразившегося сначала в ее распадении на морфологию (термин, предложенный Гёте) и физиологию и в последующем постепенном завоевании последнею все новых и новых областей. По остроумному выражению одного из выдающихся представителей современной морфологии, ботаника Гёбеля — «морфология это то, что пока еще не превратилось в физиологию». Физика и химия только обогащались, продолжая двигаться в прежнем направлении, биология совершенно преобразилась подобно тому, как астрономия, механика и физика преобразились в XVI и X V I I веках. Ботаника продолжала двигаться в направлении, данном ей Антуаном Жюсье. Самым выдающимся представителем этого направления в первой трети века был Огюст Пирам де-Кандоль, предложивший свою естественную классификацию, принимавшую во внимание и анатомическое строение растений. Позже выдвинулся Роберт Броун, положивший основание группе голосемянных, сыгравшей позднее такую важную роль в качестве связующего звена между низшими и высшими растениями. Дальнейшим своим развитием систематика была обязана Эндлихеру, Бентаму и Гукеру, Энглеру и Прантлю и др. Еще в 1780 г. Гёте выступил с учением о (метаморфозе растений)). Закономерность в расположении листьев, не ускользнувшая от такого зоркого наблюдателя, как Леонардо да Винчи, и более тщательно изученная в X V I I I веке Бонне, стала предметом изучения такого точного исследователя, как Бравэ, установившего до сих пор сохранившийся закон, которому Швенденер позднее дал рациональное объяснение на основании расположения листовых зачатков в конусе нарастания. Де-Кандоль (О. П.) под скромным названием учения о симметрии заложил основание учению о сравнительной анатомии цветка, позднее известному под еще менее говорящим названием «цветочных диаграмм» («Blüthen Diagramme» — заглавие замечательного труда Эйхлера, 1875— 1878). Дополнение к этому изучению цветочных органов в развитом состоянии представило исследование их развития (Шлейден и особенно Рауен в своей «Organogénie comparée de la
fleur» * , 1857). Конец X V I I I века и начало X I X были отмечены пробуждением микроскопических исследований, выразившимся в двух направлениях — в изучении микроскопической анатомии и простейших организмов. Оба эти направления при обилии материала и с усовершенствованием и удешевлением микроскопа и развитием микроскопической техники (изобретение микротомащ пр.) продолжали непрерывно развиваться до конца века и в начале X X . Хотя возникновение учения о клеточке обыкновенно принято относить к появлению известной статьи Шлейдена (1838), зачатки его могут быть прослежены до самого начала века (Мирбель,1802, Шпренгель, 1802,Мольденгауер, 1812 и др.). С этого времени учение о клеточке стало делать быстрые успехи. Сначала внимание было сосредоточено на твердой оболочке клеточки и форменных отложениях (крахмале, хлорофилле, кристаллах и т. д.), затем на протоплазме (понятие это, как и многое в анатомии, установлено Гуго фон-Моллем) и, наконец, на ядре. Много способствовали этому успехи микрохимии (Пайен и др.) и приемы окрашивания препаратов. Установлены основные законы деления клеточек (Негели), которые отчасти удалось объяснить, исходя из явлений поверхностного натяжения (Еррера и др.). Учению о протоплазме особенно способствовало открытие группы слизистых грибов, представляющих нагую плазму, что в особенности и заставляло принять протоплазму, а не стенку за важнейшую составную часть клеточки. Учение о значении ядра (открытого Робертом Броуном.) главным образом развито Шлейденом, но получило особое значение, когда было доказано его независимое существование, т. е. опровергнуто его происхождение из протоплазмы. Дальнейшее изучение ядра сосредоточилось на любопытном процессе его деления —• кариокинезе (Чистяков, Страсбургер, Гиньяр, Навашин, Фармер и др.). Вторая область микроскопического исследования —• его приложение к изучению природы простейших растений (мхов, водорослей, грибов, лишайников) — также начала развиваться с конца XVIII века (Гедвиг изучал мхи, Вошер — водоросли и т. д.) и достигло в начале второй половины X I X века полного развития, трудами Прингсгейма, Тюре, Борне, Ценковского, Тюлана, Де-Бари, Воронина и др. В шестидесятых годах * «Сравнительная органогения цветка». 4* Ред. 51
Бекетов определенно высказал мысль, что лишайники не имеют права считаться самостоятельным классом, а представляют соединение водоросли и гриба, и включил их в класс грибов. Вслед затем Баранецкий и Фаминцын показали, что похожие на водоросли части лишайника способны самостоятельно размножаться, как водоросли (образовать зооспоры). Исходя из этого, Швенденер и особенно Де-Бари основали учение о симбиозе, т. е. слиянии различных организмов в сложные организмы или сожительства. Шлейден в своей знаменитой книге «Die Botanik als inductive Wissenschaft» * заложил основание строго научному пониманию морфологии, положив в ее основу историю развития, но по какой-то иронии судьбы сам дал совершенно ложное направление одному из главнейших вопросов ботаники — вопросу об оплодотворении растений; он выступил с очень эффектным и многих соблазнившим полным отрицанием у растений полового процесса. Его противником выступил гениальный самоучка Вильгельм Гофмейстер (1824—1877), восстановивший на основании точных наблюдений учение об оплодотворении (1849), а через два года в своих классических «Vergleichende Untersuchungen» * * (1851) дал историю развития всех главнейших типов растений, указав (исходя из наблюдений польского ученого Лещика-Суминского о папоротниках, 1848) на гомологию между споровыми и семенными растениями и предсказав, где это обобщение, доказывающее единство растительного мира, найдет новые доказательства. Это предсказание, случай единственный в истории описательного естествознания, блистательно подтвердилось уже после его смерти в микроскопических исследованиях американских и японских ученых (Уэббер, Коультер, Чемберлен, Икено и Гиразе) и в блестящем открытии английского палеонтолога Дукинфильда Скотта (1903) ископаемых папоротников с семенами. Таким образом, обобщение Гофмейстера о единстве растительного мира нашло себе подтверждение как в истории развития живущих растительных организмов, так и в их действительной истории — в палеонтологии. Изучение растительного мира в пространстве и во времени, т. е. география и палеонтология растений, возникли с X I X веком и сделали за * «Ботаника как индуктивная наука». Ред. * * «Сравнительных исследованиях». Ред.
этот век большие успехи. Гумбольдт положил основание географии растений, а Броньяр — палеонтологии Альфонс де-Кандоль превратил географию растений из чисто описательной топографической в объяснительную, рациональную («Geographie botanique raisonnée» * , 1855) и, наконец, Шимпер так и назвал ее физиологической («Pflanzengeographie auf physiologischer Grundlage» * * , 1897). В палеонтологии около половины века появилось новое, оказавшееся очень плодотворным, направление — анатомо-микроскопическое (Гепперт, Мерклин, Рено, СольмсЛаубах и в особенности Вильямсон, Скотт, Сюард и др.), давшее неожиданно блестящие результаты уже за порогом X X века. Но самой характерной чертой века в развитии ботаники было, конечно, зарождение и развитие физиологии растений. Основание ее принадлежит Сенебье, первый трактат которого появился в. 1791 г., а более полный на самом пороге века, в 1800 г. Первая попытка ввести в ботанику методы точных наук, очевидно, под влиянием Гарвея и Ньютона, принадлежит, конечно, Стивену Гельзу («Vegetable Staticks» * * * , 1727), пытавшемуся основать учение о движении соков в растении на чисто физических законах. Затем в конце века в связи с развитием «пневматической» химии и ее творцом Пристли было заложено основание самой важной главы физиологии — физиологии листа в ее зависимости от солнечного света. Открытие Пристли подтверждено исследованиями Ингенгуза и развито главным образом Сенебье. В упомянутых двух книгах Сенебье физиология растений в первый раз изложена, как связная научная доктрина. Первые годы века отмечены блестящими, основанными на методах новой химии исследованиями над питанием и дыханием растений Теодора Соссюра. В то же время Найт и Де-Кандоль положили основание учению о зависимости явлений роста от внешних факторов (явлений, позднее названных геотропизмом и гелиотропизмом). В 1828 г. ПОЯЕИЛОСЬ классическое исследование Дютроше об эндосмозе, представляющее один из тех редких случаев, когда физиология, опережая физику, раскрывала для нее новую область. Так было и с открытием Робертом Броуном * «Ботаническая география». Ред. * * «География растений на физиологической основе». * * * «Статика растений». Ред. Ред.
« • совершенно нового случая движения, наблюдаемого под микроскопом, названного по имени открывшего его и совсем недавно ставшего одной из опор атомистического учения в блестящих исследованиях Перрена. Такую же роль, как исследования Дютроше, во второй половине века сыграли исследования Грэама над диффузией, которые привели его к установлению деления тел на коллоиды и кристаллоиды. Дегереи, Траубе и Пфеффер нашли им применение в явлениях принятия питательных веществ и роста клеточек.Учение о поверхностном натяжении, особенно опыты Плато нашли применение в изучении протоплазмы и законов деления клеточек (Ауербах, Еррера, Чапек и др.). Применение Швенденером законов механики и инженерного искусства к изучению строения растений положило основание физиологической анатомии растений, позднее отчасти выродившейся в фитопсихологию (Габерланд, Немец, Франсе и др.). В 1840 г. Дюма и Буссенго в своем классическом «Essai de statique chimique des êtres organisés» * изложили основы химической антитезы между растением и животным, за чем последовал ряд блестящих исследований Буссенго по питанию растений, послуживших, вместе с теоретическими соображениями Либиха и работами Кнопа, Ноббе, Гельригеля в Германии и Лооза и Гильберта в Англии, основой для современного рационального земледелия. Почти одновременно было обращено внимание и на динамическую сторону основного процесса питания растений. Добени (1838) и особенно Дрэпер (Draper — «A treatise on the forces which produce the organisation of plants» * * , 1844), сделали первую попытку изучения вопроса о зависимости деятельности зеленого листа от составных частей солнечного света. Настоящее разрешение этой задачи было в первый раз осуществлено в 1875 г. и современное состояние вопроса резюмировано в 1904 и 1906 гг. (К. Тимирязев и Г. Броун). Вторая задача, после производства питательного вещества,— его распределение, т. е. движение соков, как уже сказано выше, в первый раз поставленная на научную почву Гельзом, получила новый толчок в исследованиях Дютроше и Гофмейстера, а в новейшее время Вотчала, введшего в изучение этого предмета усовершенствованные прие* «Опыт химической статики организованных существ». Ред. * * «Трактат о силах, затрачиваемых на образование растений». Ред.
мы саморегистрирующих методов исследования. Процесс роста клеточек, тканей, целых органов был изучен Визнером, Саксом, Де-Фризом, Клебсом и др. Наконец, явление движения растений изучены Брюкке, Пфеффером, Дарвином, Бурдоном-Сандерсоном, но особенно тщательно обработан вопрос о движениях растений индусским ученым Боозом («Researches on irritability of plants»*, 1912), который изобрел новые чувствительные методы саморегистрирования этих явлений в их зависимости от внешних факторов. До последних десятилетий X I X века физиология растений ограничивалась двумя основными задачами — изучением превращения вещества и энергии. В 1878 г. была определенно формулирована и третья — превращение формы, и для этой новой области предложено новое название экспериментальной морфологии, 1889 (Леваковский, Визнер, Фёхтинг, Бонье и в особенности Клебс). В связи с этим и география растений получила физиологическое или экспериментально-морфологическое направление (Генсло, ПІимпер, менее удачно Варминг). Но, конечно, самый глубокий переворот на изменение направления всех отделов ботаники оказало появление теории Дарвина, превратившей всю область биологии из описательной в объяснительную науку. С установлением понятия приспособления явилась новая область, получившая придуманное Геккелем название экологии (а иногда совершенно неудачно биологии в каком-то новом смысле, противном общепринятому) или, правильнее, экономики (растений и животных), так как этот отдел обеих биологических наук, преимущественно ботаники, трактует об экономическом значении (т. е. полезности для самого организма) органических строений и отправлений. Другой отдел биологии — зоология при самом вступлении в X I X столетие сделала значительные успехи в нескольких направлениях. Кювье, кроме значительных успехов в классификации, явился реформатором, почти основателем двух важных областей: сравнительной анатомии и палеонтологии преимущественно позвоночных. То, что Кювье сделал для позвоночных, то Ламарк осуществил для мало исследованной области животных, названной им беспозвоночными. Кювье и Ламарк, разде* «Исследования о раздражимости растений». Ред.
лившие между собой поле исследования в зоологии, столкнулись между собою в своих основных руководящих идеях. Первый выступил сторонником неподвижности видовых форм, второй — убежденным защитником идеи превращения одних форм в другие. В глазах потомства истина была на стороне Ламарка,что дает ему право считаться если не творцом, то предвозвестником будущей эволюционной теории, так как он не мог указать того процесса, в силу которого органический мир таков, каким мы его знаем. Более прочно было влияние Кювье в развитии сравнительной анатомии, где он имел в течение века таких преемников, как Оуэн, Гегенбауэр, Гёксли, Видерсгейм и др. Почти одновременно с развитием сравнительной анатомии и палеонтологии Пандер и особенно Бэр залагают основы новой отрасли биологической науки — сравнительной эмбриологии и обнаруживают более близкое сходство эмбриологических стадий развития животных, до человека включительно. При последующем своем развитии эмбриология выдвинула так называемый «биогенетический закон», по которому эмбриологическое развитие, история развития особи (онтогенезис) воспроизводит в общих чертах историю его родословного дерева — филогенезис (Бэр, Дарвин, Геккель, Фриц Мюллер и др.). Все эти вновь развившиеся области ботаники и зоологии слились в одном обобщении эволюционного учения — дарвинизма, не только осмыслившего все основные понятия: естественного сродства, гомологии, биогенетического закона и т. д., но и в первый раз давшего объяснение для основного загадочного свойства организмов — их «совершенства», «гармонии», «целесообразности», щелестремительности» — в заменившем их понятии m pu способленияъ как результате исторического процесса «естественного отбора» {Дарвин) или «элиминации» (О. Конт). Таким образом «креационизм» теологической эпохи и «телеология» эпохи метафизической заменились «дарвинизмом» научно-позитивной. Изучение организмов животных, и особенно человека, в X I X веке было еще более, чем в ботанике, отмечено небывалыми успехами или, вернее, возникновением истинно научной физиологии. Самой выдающейся чертой этого движения была борьба против завещанного X V I I I веком витализма, потерпевшего окончательное поражение в торжестве физико-химического направления. Даже такие
выдающиеся представители науки, как Биша, в начале века, были еще заражены витализмом, а в Германии он нашел себе защитников в натурфилософах, пользовавшихся, в свою очередь, сочувствием самих глав современного метафизического движения (Шеллинга и Гегеля). Зато и борьба с витализмом и натурфилософией стала одной из главных задач всех выдающихся ученых. Всего замечательнее признание в этом смысле обоих творцов учения о сохранении энергии — Роберта Майера и Гельмгольтца. В начале века физиология успешно развивалась в Англии и во Франции, но Англия вскоре отстала, между тем как Франция продолжала итти вперед. В Англии обратили на себя внимание исследования в области нервной физиологии (Чарлз Белль и Маршаль Голл). Во Франции выдвинулись Дюшен, Дютроше, Флуранс и особенно Мажанди, ученик которого Клод Бернар был одним из выдающихся физиологов века, как по своим исследованиям в области питания и нервной физиологии, так и по своим философски-научным воззрениям. Маррей был одним из первых ученых, широко применявших приемы саморегистрирующих приборов для изучения различных движений и отправлений организма. В средине века главный центр развития физиологии переселился в Германию, благодаря Иоганну Мюллеру (1801—1858), ставшему центром едва ли не самой замечательной научной школы, когда-либо группировавшейся вокруг одного ученого (Гельмгольтц, Эмиль Дюбуа-Реймон, Людвиг, Брюкке, Дондерс). Герман Гельмгольтц (1821—1894)— несомненно самый универсальный гений X I X века, выступивший сначала в качестве физиолога, превративший некоторые ее области в главы физики и окончательно перешедший в область физики и математики. В физиологии он прославился своим исследованием над развитием тепла в работающей мышце, над скоростью распространения нервного возбуждения и особенно над физиологией органов чувств: слуха («Die Lehre von den Tohnempfindüngen» *, 1862) и зрения («Handbuch der physiologischen Optik» * * , 1856—1866). Э. Дюбуа-Реймон в своих «Untersuchungen über Thierische Elektrizität» * * * положил * «Учение о слуховых ощущениях». Ред. * * «Руководство по физиологической оптике». * * * «Исследования о животном электричестве». Ред. Ред.
основы электрофизиологии мышечной и нервной системы; Людвиг оказал влияние на развитие почти всех областей физиологии, особенно же изобретением саморегистрирующего кимографа для изучения явлений кровообращения. Особенный успех в течение века сделал метод вивисекций, встретивший отпор только в Англии, чем, быть может, объясняется факт долгой отсталости физиологии в этой стране, где только уже во второй половине века обнаружилось оживление в этой области исследования (Фостер, Бурдон-Сандерсон, Шерингтон, Старлинг, Бэллис, Шеффер и др.). Особенным успехом обязана этому методу нервная физиология, учение о локализации функций мозга. Одновременно большие успехи сделало и микроскопическое изучение нервной системы (Гольджи, Рамон-и-Кахаль и др.). В научном физиологическом направлении развивалась и психология, преимущественно трудами русских ученых (Сеченов, И. П. Павлов). Совершенно новая область биологии открылась в сфере микробиологии (Пастер, Кон, Листер, Кох, Мечников), тесно связанной с медициной. Биология, почти во всех своих частях возникшая на почве медицины (хотя Руссо и говорил, что «ботаника, только освободившись от медицины, стала наукой»), отплатила с лихвой свой долг, создав новую медицину. IV. КЛАССИФИКАЦИЯ НАУКИ Почти одновременно с зарождением современной науки появилась и первая попытка ее классификации; она принадлежала все тому же Бэкону. Последующие попытки принадлежали* Конту, Спенсеру, Бэну, Пирсону и др. Наиболее простой, естественной, осталась классификация Конта (математика, астрономия, физика, химия, биология, социология). Она естественна уже потому, что не представляет повторного, симметрического подразделения, всегда являющегося признаком искусственности, а располагает науки просто в порядке их исторического развития, соответствующем иерархическому порядку их усложнения, а следовательно, и взаимной их зависимости. Одна из особенностей Контовской системы заключается в том, что он включил в нее социологию, но эту особенность, вероятно,
правильнее рассматривать скорее как пожелание или указание на дальнейшее развитие человеческого знания, чем как на совершившийся факт. Многие представители положительной науки не без основания высказывают это сомнение. Пуанкаре позволил себе даже такое строгое суждение: «Каждое положение социологии заключает новую методу, ученые избегают принимать положения своих предшественников, и вот почему социология является наукой, наиболее богатой методами, наименее богатой результатами» * . Строгая классификация и разграничение науки являются к тому же все менее необходимыми и возможными в виду наблюдаемого факта их взаимного сближения, сглаживающего границы, вызывающего возникновение промежуточных, спаивающих областей. Через слияние физики и астрономии получилась новая область астрофизики. Химия сливается с физикой в физическую химию. Физика более и более поглощается механикой. Физиология становится приложением физики и химии к живым телам. То же верно и по отношению к методам; считавшиеся характеристическими для известных наук начинают играть выдающуюся роль в других. Астрономия, располагавшая исключительно методом наблюдения, уже прибегает к опыту (Гэль, оперирующий над солнечным лучом в своей обсерватории-лаборатории, чтобы раскрыть природу солнечного пятна, конечно производит уже опыт, а не простое наблюдение). Морфология организмов, которую даже такой апостол опытного метода, как Клод Бернар, еще считал недоступной опыту, становится экспериментальной. Сравнительный метод, наилучше разработанный биологией, становится достоянием наук более точных. Понятие гомология, достигшее наибольшего развития в сравнительной анатомии, проникает в химию и другие области точного знания (Бьеркнес, Джордж Дарвин, Пуанкаре). Исторический метод, по Конту, составляющий характеристическую особенность социологии, достигает высшего своего развития в эволюционном учении (дарвинизме) и, в свою очередь, распространяется на другие области знания, от астрономии и химии до этики (JIoкиер, Лоуэль, Рутерфорд, Сутерланд и др.). Наконец, матема* Пуанкаре. — « Н а у к а и метод» (немецкий перевод). Лейпциг, 1914 г . , стр. 10. Ред.
тический метод теории вероятностей наводит себе применение и в физике (Максуэль, Больцман), и в биологии (Кэтле, Гальтон, Мендель, Пирсон, Уэльдон), и в социологической науке (Кэтле, Бокль и др.). Иерархическая система классификации Конта, указывающая на зависимость более сложных наук от более простых и основных, обнаруживает элементарную ошибку группы современных биологов-панпсихистов (Бунге, Рейнке, Дриш, Франсе, Паули, Фаминцын, Половцев, г-жа Половцева и др.). Эта ошибка была уже предусмотрена Контом, когда он предупреждал, что плодотворными в науке оказались только объяснения, шедшие от природы к человеку, а не от человека к природе. Психологические объяснения физиологических явлений по существу противоречат основному условию научного объяснения, представляющего переход от сложного к простому, что и выражается Контовской иерархией науки. Обратный прием антропоморфизма был испробован первобытным человечеством в мифологии и не привел ни к чему. Иногда ссылаются на обратные случаи использования биологией понятий, заимствованных из деятельности человека, как, например, понятие о «разделении труда» (Мильн-Эдвардс) или значение перенаселения (закон Мальтуса). Но идея Мильн-Эдвардса представляет только частный случай,гораздо более широкого и наблюдаемого на чисто биологической почве, факта диференциации, обособления органических строений. Что же касается до закона Мальтуса, то, наоборот, он был заимствован Мальтусом у Франклина, указывавшего на явления колоссального размножения растений и животных. Остаются только словесные сравнения, аналогии, метафоры и т . д., но и они, так же как в баснях и притчах, имеют убедительную силу только тогда, когда объясняют сложное простым, а не наоборот. Такова современная наука в ее трехвековом развитии. Даже такой сжатый и, по необходимости, поверхностный очерк, не дает ли он права применить ко всей науке то, что Фурье (Жан Батист — математик) сказал когда-то о математике: «Среди всех заблуждений человеческого духа она непрерывно растет и неизменно себя подтверждает». Найдется ли другая область человеческой мысли, человеческой деятельности, о которой с такою же уверенностью можно было бы сказать то же?
ОСНОВНЫЕ ЧЕРТЫ ИСТОРИИ РАЗВИТИЯ БИОЛОГИИ В XIX СТОЛЕТИИ * § I Девятнадцатый век—век науки. — Век механического объяснения природы и дарвинизма.—• Роль биологии в XIX столетии. —Успехи идейные и материальные. —Три критериума успехов знания: обобщение фактов, их предсказание и подчинение воле человека. —Чистое и прикладное знание. — Слово биология. — Ее деление на морфологию и физиологию; их сближение. — Описание и объяснение. августа 1886 года только что отстроенная и еще незагроможденная своими коллекциями громадная зоологическая зала Парижского музея естественной истории, который парижане, по закоренелой привычке, продолжают звать Jardin des Plantes**, представляла необычное зрелище. Она была переполнена учеными депутациями со всех концов цивилизованного мира, собравшимися по поводу также необычному, едва ли не единственному в истории науки, — по поводу празд* Вариант этой статьи К. А. был помещен под словом «Биология» в энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, том 5, стр. 634—704).В 1907 г. эта статья была опубликована, как приложение, в книге «История X I X века», том 7, М., изд. «Гранат», а затем выдержала еще три издания (см. библиографию в томе I настоящего издания,стр. 484, № 98). Здесь статья перепечатана по отдельному изданию ее — Гос. Изд., М., 1920 г. Ред. * * Ботаническим садом. Ред.
нования столетия знаменитого ученого Шевреля, еще сравнительно бодрого старика, несмотря на то, что его важнейшие труды восходили к первой четверти того девятнадцатого столетия, которое само уже склонялось к своему концу. Когда очередь приветствовать старика дошла до меня, я подчеркнул тот факт, что на его глазах возникли и развились целые новые науки, и закончил свою речь словами: «Enfant du siècle de la raison Vous êtes la personification vivante du siècle de la science» Вслед за мною взошел на кафедру один из наиболее видных и симпатичных представителей третьей республики, в то йремя ее министр просвещения, Рэнэ Гобле и подтвердил мою мысль следующими словами: «Тот век, в котором вы жили, как только что было совершенно верно высказано, принадлежит по преимуществу науке. Какое бы место ни заняли в истории те значительные события, которые он пережил, его истинный характер сообщит ему тот совершенно новый подъем научного исследования, который в изучении природы дает средство для расширения круга деятельности и могущества человека». Таким образом, едва ли не в первый раз, перед такой обширной международной аудиторией, не только представителем науки, но и представителем политической жизни в стране, наиболее к ней чуткой, было заявлено, что девятнадцатый век по преимуществу век науки, разумея это слово в смысле французской science, т. е. точной науки, естествознания. И нельзя не признать, что если важнейший итог восемнадцатого века заключался в победе мысли вообще над пережитками старины, над преданием и суеверием, в торжестве рационализма, то важнейший итог девятнадцатого заключается в победе той более определенной формы мысли, которую она приобретает в трезвой школе изучения природы. «То the solid ground of Nature trusts the mind that builds for aye» 2 , — сказал поэт начала этого века, и вся история X I X века только подтвердила верность этих слов. «Дитя века разума, вы живое олицетворение века науки». «На прочную основу природы полагается разум, возводящий свое здание для вечности». Эти слова Уодсворта избрало своим девизом лучшее из общих научных обозрений второй половины века, английский журнал «Nature». 1 2
Но если развитие естествознания вообще отмечает девятнадцатый век, то нет ли еще особой области этого знания, развитие которой представлялось бы наиболее отличительной чертой этого направления мысли? Выслушаем мнение одного из тех редких, уже вымирающих представителей естествознания, которые еще в силах охватить его своею мыслью почти во всей его совокупности,— блестящего, остроумного венского физика Людвига БольЦмана 1 . Вот что говорил он в том же 1886 г. в торжественном заседании Венской академии наук: «Если вы желаете знать мое глубокое убеждение о том, как назовут со временем наш век — веком ли железа, пара или электричества, то я отвечу,, не задумываясь, его назовут веком механического объяснения природы, веком Дарвина». Последняя из этих двух идей всецело принадлежит биологии, но и торжество первой нигде, быть может, не выступило так резко и определенно, как в переходе от метафизического витализма начала века к научным воззрениям химико-физического порядка, отметившем всю совокупность успехов физиологии за истекший век. Таким образом, на почве науки о живых существах, может быть, особенно наглядно обнаружился тот идейный прогресс, которым, по мнению Больцмана, всего лучше характеризуется умственный облик прошлого века. Мнение этого ученого тем более ценно, что исходит оно от постороннего свидетеля и не может быть заподозрено в пристрастии специалиста к своей излюбленной отрасли знания. % Из сказанного, понятно, не вытекает, чтобы обширная область естествознания, за вычетом биологии, не сделала успехов, может быть, более обширных, блестящих и более прочных, но дело в том, что между направлением в изучении природы неоживленной, в X I X веке и в предшествовавших ему, не произошло такого коренного перелома, как между направлением деятельности биологов X I X века и всех ему предшествовавших. Это выразилось наглядно и в том факте, что именно биологам при1 Эти строки были уже написаны, когда пришла весть об ужасной смерти знаменитого ученого. Больцман был одним из тех немногих современных ученых, которые могли по праву, а не в силу одной смелости, читать курсы истории индуктивных н а у к , философии естествознания и т. д.
ходилось за этот век пробивать свой путь в борьбе с предрассудками и зложелательотвом представителей того устарелого склада мышления, которые даже в конце века безуспешно пытались прикрывать свои отжившие идеи, украшая их ничем не мотивированной приставкой нео (неовитализм, неотелеология и пр.). Биология пережила в X I X веке тот период, который общее естествознание пережило в XVI и XVII. Но что примем мы за меру успехов биологии? В развитии какого бы то ни было цикла реальных знаний мы должны отличать успехи умственные от успехов материальных. Первые, т. е. успехи в понимании подлежащих изучению фактов, обнаруживаются прежде всего в возможности их обобщения, сведения к наименьшему числу основных положений, затем в возможности их предсказания и, наконец, в возможности их подчинения воле человека, когда по своей природе они подлежат его воздействию. Agir et prévoir * (Конт, Клод Бернар) всегда было и будет мерилом истинного положительного знания, в отличие от праздных измышлений метафизиков, в лучшем случае успевавших прилаживать свои системы к готовому содержанию положительного знания, но со своей стороны нимало не содействовавших приобретению того дара предвидения и той власти над природой, которыми человечество при господстве теологического воззрения наделяло своих пророков и чудотворцев, а позднее мечтало осуществить в двух отделах магии «дивинаторной» и «оперативной». Но этими непосредственными завоеваниями не ограничивается значение того или другого вновь возникающего цикла знания. Он вырабатывает склад мышления, находящий себе применение и к другим задачам более сложных порядков, он вносит свой вклад в ту общую сокровищницу мысли, в ту единственную школу логики, какою со времен Ф. Бэкона, а в истекшем веке, по следам Конта и Милля, всеми строгими умами признается только положительная наука. Косвенным критерием успехов, сделанных какою-нибудь отраслью реальных знаний, служит более или менее широкое их приложение к удовлетворению материальных потребностей человека. Конечно, никакая мысль не может принести столько * Действовать и предвидеть. Ред.
вреда успехам умственным и материальным, чем убеждение, будто наука в своем поступательном движении должна руководиться утилитарными целями. Эта мысль, к сожалению, слышится с самых противоположных сторон. В действительности же наука может развиваться только строго последовательно, переходя от простого к сложному, и никакой гнет самых настоятельных потребностей не может заставить научную мысль двигаться капризными, случайными скачками, а не идти вперед строго логическим, единственно возможным путем. История всех наук согласно свидетельствует о том, и развитие биологии за истекший век, конечно, не могло представить исключения; напротив-, мы увидим в ней едва ли не самые разительные примеры'исследований, стоявших в стороне от каких-нибудь практических задач и ставших источником самых широких и плодотворных приложений. Но, с другой стороны, понятно, что именно эти практические завоевания становятся известными в наиболее широких кругах и признаются за важнейшие успехи науки, за которыми ее действительные, идейные успехи остаются незамеченными. С этой точки зрения историку необходимо отмечать и этот материальный успех наук, служащий тем знамением, которое поддерживает веру в значение науки и в широких сферах, а не в тесных только рядах ее сознательных ценителей *. Слово биология, едва'ли не в первый раз примененное Ламарком 1 , почти современно началу того периода в развитии этих знаний, который мы имеем в виду здесь очертить. Появление слова как бы символизирует характеризующее этот период направление — стремление к объединению тех знаний, которые прежде формально разбивались на две совершенно отдельные науки о растениях и животных — ботанику и зооло1 Также Тревиранусом. * Высказанные здесь положения о путях развития науки и ее действительных у с п е х а х , на первый взгляд, несколько противоречат существу всех основных работ К . А., в которых он исходит из совершенно правильных установок о связи между наукой и практикой, об их взаимодействии. Видимое противоречие между отдельными высказываниями К . А. о независимости науки и подлинным характером всей его научной деятельности разъясняется в примечании редакции на стр. 19 VI тома настоящего собрания сочинений. Ред. •5 К. А. Тимирязев, т. VIII
гию 1 . Мы увидим, что одно из плодотворнейших направлений науки о живых существах за рассматриваемый период состояло в стремлении к раскрытию не только различий (для целей классификации), но и глубоких сходств в строении и в отправлениях растений и животных — стремлении, которое, впрочем, в последние десятилетия принимало и совершенно ненаучную форму попыток обнаружения у растений даже психики. Всю совокупность знаний о живых существах мы можем удобно разделить, по точке отправления и основным приемам исследования, на два отдела, хотя увидим, что одним из главных завоеваний века в смысле обобщения является их сближение, их слияние. Эти два отдела морфология и физиология. Если второе обозначение существует уже давно, то первое, благодаря Гёте, появилось только в начале девятнадцатого века. Блэнвиль, а по его примеру О. Конт предложили для этих двух отделов биологии термины статики и динамики живых существ. Это обозначение верно, конечно, лишь в том смысле, что во второй мы изучаем организмы непременно в деятельном состоянии, как явление, как процесс, а в первой как строение, хотя, конечно, не должны, не можем отрешиться от мысли, что части организма— органы, т. е. орудия, исполняющие известные отправления и, 1 Само собой понятно, что во всем нашем изложении мы принимаем это слово в этом его первоначальном и единственном законном смысле. К сожалению, во второй половине века его стали применять в каком-то новом, совершенно неопределенном смысле, стали говорить о биологии растений и биологии животных как г л а в а х физиологии, обозначая, таким образом, часть части тех двух частей, совокупность которых обнимается словом биология. При ближайшем анализе этого неудачного выражения оказывается, что под ним разумеется какая-то повествовательная или описательная физиология, совершенно противоречащая современному течению научной мысли, стремящейся и описательную морфологию подчинить физиологии, превратив ее в экспериментальную. Гораздо удачнее для обозначения этой категории явлений, сравнительно недавно обративших на себя внимание, применить и новый предложенный Геккелем термин экология (превратившийся у некоторых русских переводчиков в школьнопедантическую ойкологию), а еще лучше обозначать этот отдел привычным словом экономика — экономика растений, экономика животных. Этот термин удачно определяет содержание отдела и устраняет ошибку, от которой старательно остерегает любое школьное руководство логики,т. е. путаницу понятия, возникающую от применения одного слова в совершенно различных смыслах.
следовательно, непонятны иначе, как в связи с их действием 1 . Анатомия человека (а по очевидной аналогии и животных), по вполне понятной причине, никогда не отрешалась от этой физиологической точки зрения, и только немногие органы пришлось ей изучать, не понимая их функций. Напротив того, анатомия растений (главным образом микроскопическая), многие функции которых долгое время оставались непонятными, только во второй половине века решительно выступила на физиологический путь. Но не в одном этом заключалось сближение двух отделов биологии. Едва ли не важнейшим успехом ее мы должны считать коренное изменение воззрений на форму. Если в начале века она представлялась чем-то статически неподвижным, раз навсегда созданным, законченным, то в конце века сама форма представлялась уже явлением; она предстала перед нами, как процесс, как нечто не просто от века существующее, а непрерывно образующееся. Но и здесь необходимо отличать две точки зрения — одну наблюдательную, морфологическую, другую экспериментальную, физиологическую. Смешение этих двух точек зрения составляет до самого последнего времени главный источник непонимания своей задачи между биологами. Мы можем сравнивать между собой существующие формы (прием сравнительно анатомический, все равно макро- или микроскопический), можем сравнивать их с формами исчезнувшими (прием палеонтологический) или сравнивать между собой последовательные стадии индивидуального развития одной и той же формы (прием эмбриологический, онтогенезис Геккеля) и, наконец, сопоставлять различные формы, со всех этих точек зрения пытаясь установить их общую последовательность во времени (филогенезис Геккеля),— и, тем не менее, мы не покидаем псЛвы описательной морфологии. Описание начальных форм, видимых только в микроскоп, не отличается от описания форм, видимых невооруженным глазом, так же, как и сравнение форм во времени и сравДо чего распространено смешение понятий строение и организация, можно видеть из очерка успехов биологии в X I X веке О. Гертвига, постоянно их путающего. Но если необходимо различать эти два понятия, то бесплодно пытаться строго разграничивать эти две точки зрения. Такая попытка была сделана ботаником Саксом, но он сам должен был от нее отречься. 1 5* 67
нение их в пространстве остается только описанием. Никаким сопоставлением форм мы не получаем еще объяснения их взаимной связи, их происхождения. Объяснение предполагает понимание самого процесса, установление его зависимости от условий, при которых он происходит, а это уже составляет удел физиологии. Таким образом, сближение морфологии и физиологии осуществляется в конце концов подчинением конечной задачи морфологии методу физиологии. Рядом с морфологией описательной нарождается морфология экспериментальная. К сожалению, это не всегда понималось в том смысле, что физиология своими более точными экспериментальными приемами должна пролить свет на сложные задачи морфологии. Морфологи нередко полагали, что сами могут взяться за эти задачи, не вооружившись разносторонними сведениями физиологов, не обладая их, выработавшимся в более строгой школе, процессом мышления, не отдавая себе даже отчета в коренном различии между наукой описательной и наукой объяснительной. Смысл этих двух, казалось бы, столь понятных выражений усилиями некоторых ученых, к сожалению, в последнее время был значительно затемнен. Толчок этому был дан совершенно произвольным толкованием изречения знаменитого Кирхгофа, что механика ограничивается «описанием» подлежащих ее изучению явлений. Из этого делался вывод, что биология и подавно может довольствоваться приемами описательной науки. Но если мысль Кирхгофа верна в применении к механике, оперирующей простейшими, неразложимыми понятиями— движения, пространства, времени, то, конечно, того же нельзя сказать о других науках, опирающихся на понятия гораздо более сложные, разложимые. Всякое объяснение есть подчинение — подчинение сложного простому, неизвестного известному, частного общему, — а за пределами сложных явлений, биологических, остается более простая и ставшая ранее известной область явлений физико-химического порядка, — область законов, общих для мира органического и неорганического. Если объяснение физиолога — описание, то описание на языке более общих наук, а это предполагает знание этих наук и умение подчинять им наблюдения, сделанные в более сложной сфере явлений биологических. Отсюда понятен исторический факт, что физиология могла в действительности
возникнуть только на почве уже развившихся физики и химии, между тем как морфологические знания могли долго развиваться вне какой-либо связи с другими более общими областями знания. Отметив, как одно из главнейших завоеваний биологии за истекший век, это сближение задач морфологии и физиологии, т. е. подчинение сферы наблюдения и описания сфере эксперимента и объяснения, мы, тем не менее, оставаясь на исторической почве, в дальнейшем изложении будем сначала придерживаться этого фактически еще существующего подразделения биологии на две области, отличные по содержанию и по методу его обработки. §2 Успехи сравнительного метода. — Морфология. —• Классификация. — Естественная система. — Сравнителъная анатомия (и учение о метаморфозе ). — Палеонтология. — География организмов. — Микроскопическая анатомия.— Учение о клеточке. — Протоплазма. — Ядро. — Гипотетическое строение организованного вещества. — Эмбриология. — История развития. — Предсказание морфологических фактов. Первая задача, представляющаяся морфологии, как и всякой отрасли знания, вступающей в стадию науки, — потребность так или иначе осилить громадный материал, подлежащий ее изучению, потребность в какой бы то ни было систематизации, классификации. Эта задача в X I X веке коренным образом изменилась в своем содержании, по сравнению с тем, чем она была в предшествующие века. Но начало этого коренного переворота, этой глубокой революции, составившей эру в истории естествознания, относится к концу X V I I I века и замечательным образом совпало с эрой великой французской революции. В 1789 г. в Париже, почти не замеченная в минуту всеобщего политического возбуждения, появилась знаменитая книга Антуана Лорана Жюсье: «Genera plantarum secundum ordines naturales disposita» * . Но такие умы, как Кондорсе, Ламарк, * «Роды растений, расположенные по естественным порядкам». Ред.
Вик д'Азир, поняли ее значение. В этой книге задача классификации в первый раз получила совершенно новое, хотя и ранее подозреваемое значение. Явилась естественная метода классификации, как нечто противополагаемое искусственным системам прежних ботаников и зоологов. В искусственных системах, как это вытекает из самого прилагательного, классификация является только средством для осуществления цели — удобного способа группировки предметов, для легкого нахождения уже известного и для включения нового в ряды известных 1 . Они являлись продуктами человеческого ума, навязанными им природе. Организмы распределялись в них на основании возможно малого числа возможно наглядных признаков, как, например, в саЖи замечательной из них ботанической системе Линнея на основании половых частей цветка. Но по мере того, как, благодаря этому удобному средству, удавалось предварительно осилить подавляющий фактический материал форм, стало обнаруживаться новое отношение к этому материалу. Сама классификация становилась целью; задача из чисто субъективной, зависящей от остроумия автора, стала превращаться в объективную; вместо изобретения того или другого легкого приема группировки живых существ выступал вопрос о раскрытии одной действительной, истинной, данной самой природой, т. е. естественной классификации. При разыскании этой не внесенной извне, а запечатленной в самой природе системы, уже не ограничивались выбором того или иного признака, а стремились принять во внимание их совокупность, да й самые признаки, по меткому выражению Жюсье, взвешивались, а не подсчитывалисъ. Словом, естественная метода (самое выражение система, как указание на искусственность, первоначально избегалось) должна была раскрыть сложную сеть то более близкого, то более отдаленного сходства между существами,—их сродства, как принято было выражаться, не придавая, однако, этому слову никакого определенного смысла. Жюсье также в первый раз последовательно провел идею восходящей лестницы существ, располо1 К сожалению, существуют и теперь еще ученые, не постигающие этой основной мысли, что искусственная система есть средство, как всякий каталог,__ а естественная система составляет сама в себе цель научного исследования.
жив растения в восходящем порядке, начиная с простейших (водорослей и грибов) и кончая сложнейшими (цветковыми). Путь, указанный Жюсье, т. е. разыскание наиболее естественной, наиболее согласной с природой, классификации, привлек и продолжает привлекать многочисленных ученых; стоит упомянуть имена Ламарка, Кювье, Де-Ка,ндоля, Эндлихера, Агассиса, Бентама и др. Зоологические и особенно ботанические классификации останутся навсегда образцами одной из необходимейших операций человеческого ума, составляющей первый шаг, первый приступ к строго научному исследованию в какой бы то ни было области знания. Отметим, что все эти попытки стремились дать только возможно верную картину действительности, не задаваясь вопросом о причине, почему она именно такова, почему она слагается из подчиненных в различных степенях черт сходства и различия, дозволяющих соединить ее в одно обязательное для наблюдателя стройное целое, а не представляет расплывающегося хаоса форм, разнесенных по произвольным клеткам только ради удобства их нахождения и распределения. К тому же картина эта была в буквальном смысле мозаичная; ее части сливались в стройное целое только под условием рассматривания его на расстоянии. При более близком рассмотрении каждая отдельная и однозначная составная часть, каждая систематическая единица (так называемая видовая группа) представлялась, как кусок мозаики, совершенно замкнутой, отдельной от ближайших с ней смежных. Таким образом, связь идейного целого как будто нарушалась в его реальных подробностях. Таков был общий результат естественной классификация органической природы, составлявшей справедливую гордость биологической науки, но еще долго не удовлетворявшей, а скорее только раздражавшей умы более философские, т. е. более склонные к объяснению изучаемого, этой своей антиномией — единством целого при фактической разрозненности частей. Вторым завоеванием века можно считать развитие сравнительной анатомии (органографии в ботанике). Хотя и она имела корни в восемнадцатом столетии (стоит упомянуть деятельность Вик д'Азира), но возникла она во всеоружии в бессмертных лекциях сравнительной анатомии Кювье, первый том которых появился ровно в 1800 г. Сравнительно-
анатомическое исследование животных и растений привело к тому же, но еще более общему выводу, к которому пришла классификация, именно, что даже различные с виду, но соответственные органы различных существ, равно как и различные органы тех же существ, могут представлять несомненное глубокое сходство строения, выражающееся в повторении тех же частей и в том же числе, взаимном положении и порядке последовательности. В зоологии это всего полнее обнаружилось по отношению к строению скелета позвоночных, чем, как увидим, вскоре воспользовалась другая вновь возникшая отрасль биологии. В ботанике оно выразилось в скромном по названию учении О. П. де-Кандоля — о симметрии цветка, представлявшем стройную систему сравнительной анатомии этого важнейшего для классификации растений образования, и в учении о метаморфозе органов, высказанном уже Вольфом, но в своей настоящей форме навсегда связанном с именем Гёте. Это учение показывало внутреннее сходство и взаимное превращение самых различных по внешнему виду органов растения. Результатом сравнительно-анатомических исследований явилась необходимость различать при этих сопоставлениях сходство, основанное на одинаковости служебной роли, или отправлений органов, и соответствие по положению, числу и взаимному отношению частей. Первые предложено было называть строениями аналогическими, вторые — гомологическими. Но если смысл первого выражения был ясен, то содержание второго, как и слова сродство, оставалось без объяснения, а .когда оно было найдено, самый термин, как увидим, было предложено заменить другим, более удачно выражающим обозначаемое им понятие. На самом пороге века, трудами того же Кювье, скристаллизовалась в новую отдельную дисциплину и наука об ископаемых живых существах, палеонтология (Дорбиньи, Агассис, Брон, Оуэн, Неймайер, Циттель и др.). В начале века она почти исключительно развивалась на почве зоологии, благодаря преобладанию у животных легко сохраняющихся твердых частей (скелета, раковины, чешуи и пр.). Позднее, трудами Броньяра, Унгера и др., создалась и палеонтология растений, но она долго еще играла незначительную роль, и признавалось
аксиомой, что растения, не производящие твердых, трудно разрушающихся частей, и не могли оставить по себе таких важных для науки следов, как животные. Но во второй части века и отчасти уже за его пределами, когда раскрылась возможность изучить микроскопическое строение минерализированных, окаменелых растительных остатков (Мерклин, Рено, Вильямсон, Сюард, Скотт и др.), роли почти поменялись, и мы увидим, что едва ли не самые поразительные обобщения выпали именно на долю палеонтологии растений. Общий результат палеонтологических исследований первой половины века был сходен с тем, который дали систематический и сравнительноанатомический приемы исследования. Исчезнувшие с поверхности земли существа нашли себе место в общей системе; в более отдаленные эпохи геологической летописи преобладали формы более простые, но, по общему признанию ученых начала века, эти ископаемые формы не заполняли промежутков между существующими и сами между собою не были связаны теснее, чем живущие видовые группы. Словом, антиномия общей связи и целого и разрозненности частей, казалось, проявлялась в мире исчезнувших, как и в мире современных существ. Параллельно и почти одновременно с палеонтологией, наукой о распределении жизни во времени, возникла еще другая отрасль биологии — учение о распределении жизни в пространстве, т. е. география животных и растений. Гумбольдт, отправившийся накануне нового века (в 1799* г.) в свое знаменитое путешествие в Южную Америку, вывез из Нового Света и эту • новую науку. Созданная Гумбольдтом на почве ботаники, она и продолжала развиваться преимущественно на ней; рядом с именами Гумбольдта, Скау, Де-Кандоля (Альфонса) и в новейшее время Гризебаха, Друде, Варминга и ПІимпера зоология, за исключением Форбеса и Уоллеса, едва ли может выставить одинаковые по значению. Изучающему историю наук часто приходится убеждаться в том, что изобретение, или правильное последовательное применение нового приема исследования, нового инструмента, играет иногда не менее важную роль в развитии знаний, чем даже новая идея, новая теория. Нигде, может быть (не исключая даже астрономии), это не оправдывалось в такой степени, как в разви-
тии биологии под влиянием широкого применения микроскопа. После почти двух веков своего существования, несмотря на успешные попытки отрывочного, а иногда и строго систематического применения (вспомним Мальпиги и Грю), только в течение X I X века раскрыл он почти неистощимое новое поле плодотворного исследования, чему немало способствовало его почти непрерывное техническое усовершенствование, начиная с Амичи в начале века и кончая Аббе в его конце. Рядом с усовершенствованием, конечно, играло несомненную роль и широкое его распространение, благодаря все возрастающей доступности. Иногда высказывается мнение, что малые успехи, сделанные микроскопическим изучением организмов в течение X V I I I века, в сравнении с блестящим цго дебютом в X V I I , зависело немало от авторитета Линнея, питавшего будто бы нескрываемое отвращение к этому инструменту. Но, быть может, в этом отрицательном отношении высказывалась именно чуткость гения, понимающего логическую последовательность -в развитии различных частей науки и угадывающего ближайшие задачи своего времени. Не подлежит также сомнению, что увлечение микроскопом, убеждение, будто изучение недоступных невооруженному глазу существ или подробностей строения составляет какую-то высшую сферу знания, имело и свою обратную сторону, отвлекая внимание исследователей от более глубоких вопросов физиологии и особенно of изучения жизненных явлений целых, видимых без микроскопа, организмов в их зависимости от условий их существования. Эта односторонность только во второй половине века, под влиянием новых теоретических воззрений, была восполнена * возникновением того нового отдела науки, который получил название биологии в новом неудачном смысле этого слова, о котором мы уже имели случай говорить выше. Но в свое время эта односторонность в увлечений микроскопическими исследованиями, как и односторонность Линнея, была, конечно, понятна и логична, почему и оказалась полезной. Микроскопическое изучение организмов только подтвердило и еще более обобщило два положения, выработанные изучением макроскопическим, установив еще более глубокое сходство внутреннего строения всего организованного и наличность еще более простых представителей на границе двух царств, что еще бо-
лее дополнило представление об органическом мире, как едином целом, как о восходящей лестнице существ, начиная со стоящих почти на пределе организации. Первым шагом в этом направлении изучения более глубокого строения организмов, совпавшим с началом века, была попытка Пиша (его «Anatomie générale» * вышла в 1801 г.) установить типы тканей, лежащих в основе разнообразных органов различных существ, — тканей, соответствующих основным физиологическим отправлениям. Этим основная задача морфологии— найти однообразие, лежащее в основе бесконечного разнообразия форм, конечно, делала большой шаг вперед, но он был еще ничто в сравнении с установлением в конце тридцатых годов Шлейденом и вслед за ним Ш ваном учения о клеточке как элементарном органе всего живого. Более счастливая, чем химия, в течение всего столетия остававшаяся при своих многочисленных элементах, биология сводила все бесконечное разнообразие своих строений к одному основному морфологическому элементу — и если сложные организмы оказывались состоящими из миллионов этих элементов, хотя всегда начинались с одного, то нашлись и такие простейшие организмы, которые в течение всей своей жизни представлены только одним. Omne vivum е cellula * * стало с той поры основным законом морфологии. Шлейдена вообще принято считать творцом этого учения о клеточке, оказавшегося столь богатым самыми плодотворными обобщениями. Но это едва ли справедливо, и уже, конечно, совершенно неверно приписывать эту заслугу Вирхову, получившему это учение готовым и только приложившему его к частной области патологии. Шлейден, красноречивый, страстный противник рутины и застоя, мог бы по праву сказать о себе, как некогда Бэкон, что он трубач, герольд, buccinator, возвещавший о появлении этого учения, но фактические данные, его обосновавшие, уже существовали ранее (Мирбель и др.). Не малую роль, например, сыграло исследование Гуго Молля, доказавшего, что сосуды, которые принимались за образования первичные, наравне с клеточками, в действительности сами образуются из клеточек. Моллю же обязана наука дальнейшим морфологи* «Общая анатомия». Ред. * * «Все живое — из клетки». Ред.
ческим анализом того, что признавалось за клеточку; он установил значение одной составной части ее жидкого содержимого — протоплазмы, оказавшейся тождественной с основным веществом простейших животных — саркадой Дюжардена (1835 г.). Эта саркада-протоплазма вскоре сосредоточила на себе внимание ученых (Макс Шульце и др.), особенно, когда ботаникам удалось обнаружить организмы, представляющие большие накопления нагой протоплазмы — плазмодия Де-Бари и Банковского 1 (у слизистых грибов). Уже не клеточка, а протоплазма была признана началом всего живого. Даже была сделана попытка найти залежи ее (невольно напоминавшие предвечную слизь — Urschleim немецких натурфилософов) на дне океана (Гёксли, Геккель), что оказалось, впрочем, ошибкой. В представлении о протоплазме, как о чем-то однородном, индивидуальном, в этом ее ипостазировании, так же как и в находившихся в связи с этим воззрением столь же упорных, как и неудачных попытках приписать ей дальнейшую организацию, высказалась исключительно морфологическая точка зрения, только к концу века уступившая место более трезвому и простому (первоначально высказанному Моллем) воззрению на нее, как на жидкостьГегемонии протоплазмы, как основоначала всякой жизни, явилась позднее конкуренция в другой составной части клеточки—в ядре, открытом еще ранее (Робертом Броуном), выдвинутом вперед Шлейденом, но обратившем на себя особое внимание только с семидесятых годов, когда был открыт (в ботанике Чистяковым) сложный процесс, сопровождающий один из способов его размножения, поразительно сходный и у растений и у животных (так называемый кариокинетический процесс). Стремлению к объединению, к упрощению на этот раз был нанесен удар: вместо одной все из себя родящей (в том числе и ядро) протоплазмы, явились два сосуществующие и преемственно из поколения в поколение передающиеся начала —протоплазма и ядро. С этим неразрешенным дуализмом вступает морфология в новый век, так как вопрос о возможности существования у самых про1 Следует вспомнить, что скромный труженик, мало известный ботаник Черняев, объяснил настоящий смысл этих интереснейших образований ранее этих д в у х знаменитых ученых.
стейших организмов чего-то еще не диференцировавшегося, чего-то равного протоплазме + ядро, что вновь удовлетворяло бы стремление к объединению, вопрос этот едва ли можно считать окончательно разрешенным в том или ином смысле. Как бы то ни было, эти учения о тканях, о клеточке, о протоплазме, о ядре, в своем последовательном развитии охватившие весь ^век, дали самый могущественный аргумент в пользу морфологического объединения всего живущего, так как обнаружили глубокое сходство между наиболее крупными отделами этого целого — между царствами растений и животных. Успехи, сопровождавшие изучение клеточки и ее основных составных частей (оболочки,главным образом у растений, и протоплазмы и ядра у растений и животных), а с другой стороны, очевидно, лавры, которые химики и физики стяжали в мире молекул, подали мысль, начиная с половины века, некоторым ученым пойти в своем морфологическом анализе еще глубже, даже за пределы видимого, и установить жизненные единицы более элементарные, чем клеточки. Но все эти попытки до сих пор можно считать неудачными. Первою наиболее разработанною и наиболее прославленною попыткою в ртом роде была теория строения и роста растительного вещества, предложенная Негели. Сакс в своей истории ботаники провозглашал ее едва ли не самым блестящим завоеванием биологии в X I X веке, хотя более внимательное отношение к ней невольно вызывало сомнения 1 , и время оправдало их, так как она оказалась неверной во всех своих фактических посылках. Ту же участь испытала и навеянная учением Негели попытка найти какое-то элементарное строение в протоплазме (Гофмейстер и по его следам целый ряд ботаников и зоологов). Как было уже замечено раньше, за последние десятилетия все более и более берет перевес представление о протоплазме, как о смеси жидкостей (эмульсии), основные свойства которой (форма, принимаемая в свободном состоянии, деление, движение) прямо вытекают из физических свойств этого агрегатного состояния (Бертольд, Квинке и др.). Туже участь, вероятно, ожидает и целый сонм ультраоптических индивидуумов, которыми некоторые ученые (Дарвин, Негели, Вейс1 Я был первым, категорически высказавшимся против нее, когда еще она вызывала общий восторг ботаников.
ман, Де-Фриз и др.) пытались будто бы объяснить, а в сущности только перефразировали в более темных выражениях факты наследственности, обратившие на себя во второй половине века особое внимание. Все эти попытки представляют собою только пережиток пользовавшихся таким широким распространением в X V I I I веке теорий преформации, emboitement и т. д. Как и тогда, эти попытки представляют примеры незаконного вторжения в область биологической динамики статического склада мышления морфологов, порожденного их навязчивым убеждением, будто форма объясняется другой ей предшествовавшей формой и если порывается наконец ряд видимых, то стоит только придумать ряд невидимых форм и так до бесконечности. Это приводит к рассмотрению еще одного ряда исследований, еще одного метода изучения, хотя и не вполне нового, но ставшего на твердую почву в самом начале рассматриваемого века и с той поры представлявшего одну из выдающихся черт в развитии биологической науки за этот период. Во всех предшествовавших дисциплинах обобщение, установление сходства всего живого достигалось сравнением на почве все более и более глубокого изучения внешнего и внутреннего строения готовых, вполне развитых организмов. Рядом с этим методом сравнения «существующего», в первых годах столетия благодаря гениальным исследованиям Карла Эрнеста Бэра (и Пандера) выступает метод сравнения «образующегося», т. е. исследование организма в последовательных, от яйца, позднее от клеточки, стадиях развития — открывается широкое применение метода эмбриологии или, правильнее, истории развития (позднее онтогенезиса Геккеля). Здесь слово история в первый раз принималось не в том неопределенном смысле, как в выражении естественная история, а в строгом смысле сопоставления фактов во времени, а не в пространстве. Эмбриология особенно развилась в области зоологии, на долю русских зоологов выпала едва ли не самая выдающаяся роль (Бэр и Пандер в начале века, Ковалевский и Мечников — во второй половине его). В применении к растению это направление нашло красноречивого защитника в том же Шлейдене, видевшем в изучении истории развития едва ли не главную задачу своего времени. Но должно отметить, что эта идея не только провозглашалась, но и приме-
нялась ранее, например, Мирбелем, лозунг которого voir venir * призывал изучать организмы не только в их sein * * , но и в их werden * * * , начиная с первых клеточек. Изучение истории развития, на первых порах, было наиболее плодотворно вприменении к животным организмам; удалось установить широко распространенные общие черты развития, сходные стадии в процессе образования органов и целых систем (учение о зародышевых пластах 1, гаструле и т. д.). Черты сходства, не обнаруживающиеся на вполне развитых организмах, ясно выступают при сравнении более или менее ранних стадий развития (например, жаберные дуги зародыша человека, напоминающие жабры рыб). При этом обнаружился замечательный закон (позднее названный Геккелем биогенетическим), что ранние стадии развития более сложных организмов представляют глубокое сходство с развитым состоянием более простых. Ботаника на первых порах будто отстала в этом направлений от зоологии, зато позднее ей удалось представить едва ли не самый широкий и обстоятельно разработанный пример объединения наиболее резко между собой обособленных групп растительного царства на основании изучения их истории развития. Это открытие, несомненно, самое крупное в области всей морфологии за истекшее столетие, недостаточно известно в широких кругах, а имя ученого, его осуществившего, далеко не пользуется той славой, какой заслуяшвает 2 . На самом перевале из первой половины века во вторую (в 1851) немецкий ботаниксамоучка Гофмейстер, изучив историю развития представителей всех главнейших групп растительного царства, указал на возможность установить морфологическую связь между двумя самыми большими подразделениями растительного царства — Фамиицыным была сделана попытка распространить учение о зародышевых пластах на растения, но она оказалась неудачной. 2 Против такого отношения к этому открытию мне было сделано возражение, что самое выдающееся открытие — открытие клеточки. Но дело в том, что клеточку никто не открывал; открытие же, о котором идет речь, сделано определенным ученым и высказано на известных страницах известной книги. * Предсказывать, предугадывать. Ред. * * быть. Ред. * * * становиться. Ред. 1
теребросить мост» из одного полуцарства в другое, из полуцарства так называемых споровых (бесцветковых) растений в полуцарство семенных (или цветковых) растений. Гофмейстер установил гомологию органов высших споровых и простейших семенных растений и указал, где, у каких растений, мы можем ожидать наиболее ясных указаний этой связи (именно у голосемянных, куда относятся саговые и хвойные). Высшие споровые растения оплодотворяются подвижными органами антерозоидами (совершенно сходными со сперматозоидами высших животных) •— у семенных, цветковых растений ничего подобного не было известно, но на основании исследования Гофмейстера стало ясно, где и у каких растений можно ожидать их найти — и они были найдены почти через полвека после появления исследований Гофмейстера, а весть об их открытии пришла из страны, в его время еще не приобщившейся к общечеловеческой жизни науки — из Японии. Японские ученые Икено и Гиразе, а вслед за ними американский ученый Уэббер открыли эти органы у саговых и хвойных, т. е. там именно, где их следовало ожидать по Гофмейстеру. Позднее они были найдены и у высших представителей цветковых растений (Навашин). Мало того, через несколько лет и уже за порогом века английские палеонтологи, в особенности Д. Скотт, один из блестящих представителей той школы микроскопической растительной палеонтологии, о которой мы упоминали выше, доказал, что некоторые из казавшихся самыми несомненными споровыми растениями — некоторые папоротники каменноугольной эпохи— уже обладали органами, схожими с семенами. Таким образом, предсказание Гофмейстера о связи между полуцарствами споровых и семенных растений оправдалось вполне; нашлись семенные растения с антерозоидами, как у споровых, и споровые с семенами, как у семенных. И подтверждение пришло с двух совершенно независимых сторон, двумя совершенно самостоятельными путями, — изучением истории развития живых существующих форм и микроскопическим исследованием ископаемых. Это сбывшееся пророчество Гофмейстера 1 морфология X I X века мо- 1 Как уже Ьказано выше, факт этот до того мало известен, что у одного новейшего историка биологии, зоолога Томсона, встречается фраза:
Вильгельм 1824—1877 Гофмейстер

жет смело выставить наряду с предсказанием существования Нептуна (Адамсом и Леверье), предсказанием конической 'рефракции Гамильтоном, открытием новых химических элементов, предсказанных Менделеевым, и высшим из всех — пророчеством Максуэля о тождестве света и электричества. Если возможность предсказывать является блестящей поверкой надежности избранного пути исследования, то биология в праве сказать, что ее сравнительный метод, особенно в форме сравнительной истории развития организмов, вполне доказал, какого он заслуживает доверия. Это заключение важно не только по отношению к самой биологии, но и потому, что метод этот начинает приобретать соответствующее ему значение и в следующей за биологией, по сложности своих задач, социологии. Успехи биологии подают надежду, что современем и выводы социологии, быть может, достигнут такой же степени достоверности. Если успехи всех отделов морфологии, уже ранее существовавших или вновь возникших в течение первой половины века, приводили к одному всеобъемлющему обобщению — к установлению основного, хотя нередко глубоко скрытого, единства всего живого, несмотря на его безграничное разнообразие в частностях, то для этого основного факта, тем не менее, не было предложено никакого удовлетворительного объяснения. Этот коренной шаг, этот переворот в основном мировоззрении, представляющий главное умственное приобретение века и осуществленный в его второй половине, удобнее будет оценить после знакомства с другим отделом биологии — с физиологией. § з Успели экспериментального кая задача. метода.—Физиология. Ее троя- Если морфология стремится видеть в организме преимущественно строение, форму (об исключительном проведении этой точки зрения, как мы видели, не может быть речи), то физиолони один биолог, конечно, не рискнет подвергать свое учение этой строгой пробе, — не рискнет пророчествовать. б К. А. Тимирязев, т. VIII 81
гия имеет в виду совершающиеся в них явления; в параллель с морфологией, ее уместнее было назвать феноменологией живых существ. Она неизменно имеет в виду не строение, а организацию, не часть, а орган, т. е. орудие, исполняющее известную функцию, известное отправление. Следовательно, не просто явление, а и значение этого явления для существа, в котором оно совершается, вот двойственная задача, которая отличает динамику организованных тел от простой динамики тел неорганизованных. Огюст Конт удачно выразил это так: задача физиологии двоякая: дан орган, найти его отправление, дано отправление, найти орган. Но, тем не менее, как мы указали выше, первохі и основной задачей физиологии является объяснение совершающихся в организме процессов, их подчинение законам, общим как для живых, так и для неживых тел. Главной характеристикой успехов физиологии в смысле ее сближения с общими науками — физикой и химией — можно считать торжество в ней экспериментального метода, подчинение изучаемых ею явлений числу и мере, этому лучшему критерию вступления известной отрасли знания в область точной науки. МоЖно сказать, что все блестящие успехи физиологии были тесно связаны с распространением на нее и нередко талантливым усовершенствованием в применении к ее более сложным и более тонким задачам экспериментальных методов физики и химии. Здесь еще более оправдалось правило, что открытие новых методов исследования нередко было источником более знаменательных успехов, чем провозглашение новой теории, нового толкования фактов. Изучение отдельных отправлений различных органов, особенно таинственной нервной системы, путем вивисекции, несмотря на лицемерные возгласы против ее применения, дало прежде всего возможность осуществить самую важную задачу разложения сложной и в своей сложности непонятной деятельности животного организма на ее отдельные функции. Без этого экспериментального изолирования отдельных отправлений физиология животных не сделала бы ни шага вперед и все еще стояла бы беспомощной перед загадкой непонятного целого. Параллельно с этим физиология растений целым рядом заимствованных у физики приемов могла изолировать действие раз-
личных внешних факторов (света, тепла, тяготения и т. д.) на растительные организмы, гораздо более им подчиненные, чем организмы животных. В свою очередь, целый ряд усовершенствованных физических приемов был применен к изучению механизма движений животного организма, явлений кровообращения, дыхания, мускульного сокращения и т. д., для чего Вебером, Гельмгольтцем, Людвигом, Марреем и др. был изобретен целый ряд остроумнейших, так называемых саморегистрирующих и крайне чувствительных приборов (миограф, сфигмограф, атмограф и пр.). Даже нервная возбудимость, передающая веления человеческой воли и действующая «со скоростью мысли», оказалась вполне измеримою и даже не особенно быстрою (Гельмгольтц). Явления, совершающиеся в темноте внутренних полостей тела, были в буквальном смысле вынесены на свет остроумными приборами, допустившими их освещение и удобное исследование, как, например, освещение пузыря, гортани (ларингоскоп Гарсиа), внутренности глаза (офтальмоскоп Гельмгольтца). Изучение газового обмена в животном и растительном организме породило усовершенствование этой, до той поры мало разработанной отрасли химического анализа (Реньо и Резе, Буссенго, Людвиг — Сеченов —- Петенкофер и Фонт —Тимирязев). Спектроскоп нашел себе применение для изучения химизма крови (Стоке, Клод Бернар, Гоппе-Зейлер) и хлорофилла (Тимирязев). Ускользающие от непосредственного наблюдения ничтожные колебания температуры растений стали измеряться изобретенными Дютроше термоэлектрическими иглами, позднее получившими широкое применение в физиологии животных. С этою целыо, в особенности же для измерения лежащих в основе мышечной и нервной деятельности электрических явлений, гальванометр был доведен до небывалой степени чувствительности, едва ли не став в этом смысле предельным, каким только располагает экспериментальная наука. Сопоставление того обширного арсенала орудий точнейшего исследования, которым располагает современная физиология в сравнении с чуть ли не единственным орудием — анатомическим ножом, которым она располагала в начале века, составило бы едва ли не самый наглядный памятник того, что успела она осуществить за истекшее столетие. Отметим еще, что это стрс- в* • 83
мление подчинить подлежащий ей фактический материал числу и мере начинает распространяться и на соседнюю с физиологией область —психологию, по крайней мере, в тех ее частях, которые успевает себе подчинить физиология. Физиология отличается тем от морфологии, что ее содержание представляется более однородным; если не желать распределить его по отдельным органам, даже довольно трудно установить общие принципы для основной группировки этого содержания. В физиологии животных давно предложено было деление отправлений на отправления жизни растительной, т. е. общие и животным и растениям, — каковы питание, рост, размножение— и отправления жизни животной, т. е. явления движения и чувствования. Во второй половине века явилось стремление к установлению общей физиологии тех и других организмов, но эта попытка давала интересные результаты только тогда, когда осуществлялась таким пионером физиологии животных, как Клод Бернар, при своей гениальности успевшим внести любопытные новые точки зрения в чуждую ему область физиологии растений, и оказывалась совершенно бесплодной, к-огда за нее брались такие dii minores *, как Гертвиг или Ферворн ограничившиеся перепиской в одну книгу того, что находится в двух. Наиболее общую группировку сюда относящегося фактического материала можно сделать, конечно, только с точки зрения самых широких категорий явлений, совершающихся в живых организмах. Все бесконечное разнообразие объективных явлений живого организма может быть сведено к трем порядкам превращений — к превращениям вещества, энергии и формы. Процессы же субъективные, представляющие внутреннюю, оборотную сторону физиологических явлений, поскольку их не удалось еще связать с их объективным субстратом, находятся пока в стадии подготовительной классификации и составляют область психологии в тесном смысле слова. 1 Т а к же неудачно притязание Ферворна на основание будто бы какой-то новой физиологии клеточки. Эта мысль не нова, за 50 лет до Ферворна ее пытался осуществить уже Молль. Она пока и не осуществима, так как не придумано еще ни весов, ни термометров, ни гальванометров для клеточки; осталась она неосуществленной и у Ферворна. * малые боги. Ред.
1. Превращение вещества. —Закон сохранения вещества. —Элементы.— Влимсайший состав органического вещества.— Синтез.— Превращения.— Ферменты. — Поступление пищи. —Осмоз. —Жизнь растений и животных. — Питание растений и животных. —Дыхание и брожение. Благодаря относительной простоте задачи, понятно, нигде биология не сделала таких решительных успехов, как по отношению к первой проблеме, по отношению к процессам превращения вещества. И здесь основная постановка вопроса была завещана предшествовавшим веком. Подчиняется ли вещество организмов тем же основным законам, что и неорганическое, состоит ли оно из тех же элементов, совершаются ли его превращения так же, как они происходят in vitro? * Или они состоят из совершенно особого вещества и происходят совершенно непонятным образом, подражать которому человек не в состоянии в своих лабораториях? Все эти вопросы, на которые в начале века получались только самые безнадежные отрицательные ответы, в течение его удалось разрешить в положительном смысле. В начале века еще мог ставиться вопрос, откуда берется вещество растения: заимствуется ли из окружающей его среды или созидается самим растением. Но что еще удивительнее, в одном сочинении на эту тему, одобренном Берлинской академией, вопрос разрешался во втором смысле. Таким образом, физиология вступала в новый век еще с сомнением насчет приложимости к организмам двух основных законов Лавуазье — законов сохранения вещества и постоянства элементов. Совокупностью целого ряда исследований, в которых на первом месте следует поставить труды Сенебье, Соссюра, Буссенго и Либиха, и главным образом тех исследований, которые доказали, что самый важный свой элемент — углерод —• растения черпают из воздуха, удалось поставить вне сомнения, что все свои элементы растения заимствуют из троякой среды, их окружающей,—почвы, воды и воздуха. Таким образом выяснилось, что организмы подчиняются основным законам Лавуазье, а также определилась и химическая характеристика растения — в нем вещество неорганическое, минеральное, превращается в органическое. * в стеклянном сосуде. Ред.
Параллельное этим установилось полное сходство этого последнего вещества в растении и в животных, между тем как в первые десятилетия господствовало, например,убеждение, что растение лишено азота, присутствие которого характеризует будто бы исключительно животное вещество, причем становилось непонятным, как это заметил Огюст Конт, откуда же травоядные берут свой азот. Органической химии, путем так называемого ближайшего анализа, значение которого было особенно выяснено Шеврелем, удалось установить основные группы органических веществ, входящих в состав организмов. Были установлены три важнейшие группы этих ближайших составных начал, оказавшихся весьма близкими в растениях и животных, именно белковые вещества, углеводы и жиры. Это состоящее из четырех или трех элементов и, тем не менее, бесконечно разнообразное вещество уже не было более тем таинственным, совершенно отличным от неорганического, каким оно представлялось в XVIII веке Бюффону. Но если установленный ближайшим и элементарным анализом состав органического вещества перестал быть тайной, то та же тайна продолжала в течение первой половины века облекать вопрос об образовании этого вещества из его элементов или из простейших тел неорганических. Самые выдающиеся химики той эпохи (стоит указать на Герара) исповедывали, что наука в состоянии разлагать, анализировать органическое вещество, но бессильна создать его из продуктов анализа, бессильна его синтезировать. А защитники всего темного, непонятного, которые не переводились за все столетие — виталисты — радостно добавляли: это тайна организма, тайна особой жизненной силы, подражать которой человек никогда не будет в состоянии в своих лабораториях. Этот и подобные ему факты нельзя достаточно часто напоминать, так как виталисты, в течение всего века неизменно вынуждаемые покидать свои позиции, провозглашаемые ими неприступными,каждый раз не смущаясь прятались в новые траншеи, объявляя, что на этот раз их никогда из них не выбьют. Между тем уже в 1828 г. Вёлер осуществил синтез вещества, встречавшегося только в организмах вырабатываемой животными организмами мочевины, но факт этот не был достаточно оценен современниками, хотя сам Вёлер знал ему цену. Как бы то ни было, учение о синтезе органических
веществ из элементов, как стройная новая научная доктрина, появилось в знаменитом сочинении Бертло — «Chimie organique fondée sur la synthèse» * в 1861 г. Все, что удалось осуществить с той поры в этом направлении, не оставляет никакого сомнения в том, что осуществление остального — только вопрос времени. Здесь, как и везде,, наука шла строго логическим, систематическим путем от простого к сложному, — прежде всего был осуществлен синтез жиров (Бертло и др.), за ними углеводов (или сахаристых веществ) Э. Фишером, а в конце века тот же Фишер приступил уже к самой сложной задаче — синтезу белков, и уже за пределами века стали доходить вести об его успехах на этом пути. Тем не менее, химия живых организмов долго продолжала представлять многое, не поддающееся объяснению. Целый ряд самых существенных процессов (например, растворение белков при пищеварении, превращение крахмала в сахар в солоде), воспроизводимых искусственно при помощи энергических химических деятелей, или при высокой температуре, в организмах протекает в отсутствие таких тел и при обыкновенных температурах. Обширную категорию явлений брожения (например, спиртового) даже вовсе не удавалось воспроизвести искусственно в лабораториях; они считались тайной микроскопических организмов. Но способ, которым первый ряд процессов осуществляется в организмах, был разъяснен, когда Пайен открыл осахаривающее крахмал вещество, фермент диастаз (1833), а вслед затем Шван нашел фермент желудочного сока — пепсин. Реакции, известные до тех пор только в живом организме, стали получаться in vitro. Гораздо долее затянулось дело с объяснением явлений брожения. Открытие ферментов подало мысль, не будут ли явления брожения зависеть не от таинственной жизненной деятельности микроорганизмов, как таковых, а от присутствия в клеточках веществ, подобных диастазу, пепсину и др. Два знаменитых ученых выступили защитниками двух противоположных взглядов. В пользу первого, виталистического, в значительной степени обоснованного его же трудами, выступил Пастер, в пользу второго, химического, выступил Бертло, и на первых же ** «Органическая химия, основанная на синтезе». Ред.
порах подтвердил его своими опытами. Почти до конца века виталистический взгляд Пастера торжествовал. Спиртовое брожение оставалось тайной живой клеточки — дрожжей, пока Бухнеру (1897) не удалось разоблачить эту тайну, извлекши из дрожжей их фермент — зимазу. И достиг он этого очень просто — разрушив микроскопические клеточки перетиранием с песком (собственно с инфузорной мукой) и подвергнув затем сильному давлению Гидравлического пресса. Извлеченный фермент уже без всякого участия таинственной жизненной силы вызывает брожение. Защитники витализма долго не могли опомниться от этого удара и все надеялись, что в этих разрушенных клеточках найдутся остатки таинственной жизни. Однако все их надежды были разрушены, и теперь блестящий опыт Бухнера демонстрируют многочисленной публике на выставках. Поражение витализма на почве органического синтеза совершилось на глазах поколения, теперь уже состарившегося, и молодые виталисты говорят, что старики перетрясают архивную пыль, но это второе решительное поражение случилось чуть не вчера и его замалчивать уже не приходится. Учение о ферментах сделало еще один новый шаг вперед. До недавнего времени все реакции ферментов имели исключительно характер аналитический, т. е. представляли явления разложения сложных тел на более простые. Как происходит в организмах процесс обратный, т. е. синтез, превращение простых соединений в более сложные, оставалось тайной, пока английскому химику Крофту Гиллю не удалось показать, что они могут происходить под влиянием тех же самых ферментов. Мы имеем здесь дело с явлением химического равновесия; смотря по условиям, процесс может итти то в том, то в другом направлении. Таким образом, сделавшее громадные успехи учение о ферментах представляется ключом к объяснению бесчисленных превращений органического вещества в живых телах. Многие уже начинают выражаться так, что в ферментах заключается химическая тайна жизни (Лёб). Клод Бернар еще до последних открытий 1 говаривал, что фермент — четвертое условие жизни (первые три: вода, кислород и теплота). По своему химическому 1 Впрочем, он сам, повидимому, был на пути к ним, судя по оставшимся после него и обнародованным Бертло заметкам.
составу ферменты очень близки к белковым веществам или даже тождественны с ними. Появление фермента связано с наличностью нерастворимого, так называемого зимогенного (ферментородящего) вещества, присутствие которого подозревают и в ядре. Мысль, что ядро может играть роль фермента, высказывалась даже таким осторожным мыслителем, как Клод Бернар. Если бы этой догадке (пока только догадке суждено было оправдаться, то, быть может, получилось бы химическое объяснение для указанного выше морфологического дуализма — протоплазма плюс ядро: одна представляла бы основной материал для получения всего бесконечного разнообразия веществ в организме, другое заключало бы условие для осуществления этой диференцировки. Если изучение состава и внутренних превращений органического вещества установило близкое сходство раститель ых и животных организмов,то изучение первоначального происхождения вещества у тех и других, т. е. процесса их питания, установило, быть может, самое коренное между ними различие. Животное зависит в своем питании от наличности уже готового органического вещества (других животных или растений), растение же само вырабатывает его из неорганического вещества окружающей его среды. Эта неорганическая пища получается в форме жидкой или газообразной, пища животного по существу твердая 2 . Первые воспринимают пищу широко развитыми поверхностями (корней, листьев), у вторых она поступает во внутренние полости и перерабатывается ферментами. Изучение основного механизма питания устанавливает самую широкую черту различия между растением и животным, последствием которой являются чуть ли не все остальные. Учение об осмотических явлениях, основание которому положил Дютроше (1835) и которое составляет гордость физиологии растений, так как в нем она опередила физику, позднее обобщенное Грэамом в учении о диффузии, установило эту коренную 1 Но зависимость известных химических процессов, например, образования клетчатки от ядра, несомненно доказанный факт. а Излишне пояснять, что мы постоянно имеем в виду растение и животное, как типы ; существуют, как исключения, и растения (каковы, например, грибы), питающиеся органической пищей, и т. д.
антитезу между питанием растения и животного. Пища растения состоит из. кристаллоидов и газов, которые, в силу своей способности к диффузии, сами проникают в растение, пища же животных — из твердых веществ и коллоидов, почти не диффундирующих, неподвижных. Отсюда пища растений сама идет ему навстречу, и растение может оставаться неподвижным, животное же, питающееся неподвижной пищей, должно итти ей навстречу. Отсюда безусловная необходимость движения для привлечения пищи, для перемещения в поисках за ней, для хватания, борьбы или, наоборот, для уклонения, бегства, защиты от других таких же подвижных существ. Отсюда сложная система внутренних органов для помещения и переработки этих твердых пищевых веществ, система пищеприемных органов и желез, выделяющих ферменты. Отсюда развитие мышечной системы и служащего ей опорой скелета; отсюда система органов чувств, этих сигнальных аппаратов, направляющих движения; отсюда, наконец, всем руководящая нервная система с ее высшим проявлением •— психикой. Мы видели, что физиологи еще в начале века пытались установить в проявлениях животной жизни две категории, одну общую с растением, другую собственно свойственную животному, но, может быть, правильнее сказать, что эта вторая является только результатом коренного различия в процессах жизни растительной у тех и других. Как и всегда, справедливость правила подтверждается исключениями. Те растения, которые питаются животной пищей, представляют целую совокупность особенностей, несвойственных типу растения и приближающих их к животному типу. Таковы насекомоядные растения. Открытые еще в X V I I I веке, сюда относящиеся факты долго встречали сомнения и даже насмешки и, только благодаря- обстоятельным исследованиям Дарвина, в семидесятых годах стали одним из интереснейших предметов изучения для ботаников. Эти исследования показали, что в тех случаях, когда растения нуждаются в животной (главным образом в азотистой) пище, они вырабатывают целую совокупность органов и приспособлений, свойственных животным, каковы внутренние полости, системы желез, выделяющих такие же ферменты; наконец, органы хватания и приводящие их в движение органы раздражения.
К числу особенностей, отличающих питание растений, должно отнести еще замечательную экономию по отношению к азоту. Растение не выделяет его; у него не существует и органов для извержения продуктов разрушения белков, так широко распространенных в животном царстве. Быть может, это находится в связи с различиями в процессах окисления, т. е. в связи с тем, что растення окисляют главным образом углеводы и жиры, а животные также и белковые вещества. Физиологии растений посредством применения методов искусственных культур (Буссенго, Кноп, Гельригель) удалось в такой степени изучить явления питания, что в настоящее время эта глава служит одним из наглядных примеров того, в к £ к эй степени экспериментатор может подчинить своей власти жизненные явления, а следовательно, и самым верным критерием успеха физиологии. Изменяя состав пищи, физиолог может управлять развитием растения; отказав ему в почти невесомых количествах одного вещества (солей железа), он может вполне остановить его развитие; изменяя количество другого (азота в форме селитры), строго пропорционально изменяет прирост, так что может вперед предсказать результат; наконец, в опытах над простейшими растениями (плесенью) может в числах выразить количество ожидаемого прироста в зависимости от каждого питательного вещества. Эти последние опыты (принадлежащие Роллену), прием которых прямо заимствован из более ранних опытов над высшими растениями, почему-то стали более известными за пределами ботаники и, можно сказать, послужили образцом для целого ряда исследований над культурой простейших организмов. Питание человека (и животных), начиная со знаменитого счастливого случая с канадским охотником, прострелившим себе желудок и, тем не менее, оставшимся живым (опыты Бомона, 1830), и кончая систематическими применениями искусственных фистул, особенно в блестящих опытах Павлова и его школы, выяснилось в значительной степени, несмотря на несравненно большую сложность этого процесса, в значительной степени* подчиняющегося воздействию нервной системы. Полный процесс питания у высших организмов, кроме принятия, переработки и усвоения пищи, еще предполагает ее рас-
пределение по всему организму. У высших животных эту роль исполняет сложная кровеносная система, управляемая сердцем. Изучение всего механизма кровообращения и его главного двигателя, сердца, стало предметом самых тщательных исследований (при помощи уже упомянутых ранее самопишущих приборов Вебера, Людвига и др.). Позднее те же приемы были успешно применены и к движению соков в растении (Вотчал). Но Blut ist ein besonderer Saft *, как говорит Мефистофель; она представляет не только ту общую внутреннюю жидкую среду, через посредство которой питательные вещества разносятся к местам их потребления, она же определяет и те явления окисления, которые проявляются в процессе дыхания. Если основание учению о дыхании было положено еще в XVIIIвеке классическими трудами Лавуазье и Лапласа, установившими широкое обобщение — сближение мира живых и неживых тел в смысле аналогии между дыханием и горением, — то девятнадцатый век в значительной степени видоизменил это основное представление, показав, что этот вопрос сжигания органического вещества совершается не в известных только органах (легких, жабрах, трахеях), казалось, исключительно для того предназначенных, а во всех тканях тела насчет кислорода, доставляемого артериалыгою кровью. В растении, не обладающем специальным органом для принятия и удаления газов, это нонятие о повсеместном дыхании тканей, естественно, могло установиться ранее. Успехи приемов газового анализа, особенно со времени применения ртутного насоса в его простейшей (Буссенго) и бояее совершенной форме (Людвиг, Сеченов), а равно и спектроскопического изучения пигментов кровяных шариков в их отношении к газам (Стоке, Клод Бернар, Гоппе-Зейлер) пролило значительный свет на химизм газового обмена организмов. Подробное изучение дыхания растений позволило установить почти полную аналогию этого процесса в обоих царствах. Что касается тех веществ, которые окисляются, то по отношению к растению это — главным образом углеводы и жиры, в организмах же животных в значительной степени подвергаются окислению и белковые вещества. Этим, вероятно, объясняется уже отмеченный факт * «Кровь — сок особенный». Ред.
значительной траты азотистого вещества (в виде мочевины, мочевой кислоты и пр.) в животном организме и замечательная экономия в этом направлении растения. 2. Превращение энергии. — 3акои сохранения энергии и его отношение п организмам. Значение его для животного и для растения. — Задача, завещанная Робертом Майером.— Космическая роль растения.— Растение и животное, как типы. — Жизнь животная. — Физиология мышечной системы.— Физиология нервной системы.—Психология и фито-психология.— Физиология органов чувств. Явления траты и разрушения вещества в организме невольно наводят на размышление о том,что же выигрывает он от этой траты, и приводят нас к рассмотрению второй великой проблемы, поставленной и в значительной мере разрешенной физиологией в минувшем столетии, к проблеме превращения энергии. Этот переход не случайный, он, как увидим, объясняет самый факт возникновения этого физического учения на почве физиологии. Понятно, что выработанное в процессе питания вещество служит на пользу организму, когда идет на построение его тела, его тканей. Но в чем же заключается польза веществ, разрушенных организмом, когда к тому же продукты разложения извергаются (углекислота, вода, мочевина и пр.)? Удовлетворительный ответ на этот вопрос дало открытие, около средины века, закона, по словам Фарадея, «высшего из всех доступных человеческому пониманию в области физических знаний», — закона сохранения силы, или, по позднейшей терминологии, закона сохранения энергии. Следует отметить, что и на этот раз (как и при открытии явлений осмоза) первым толчком послужило размышление над физиологическим явлением, желание объяснить себе значение процесса окисления, разрушения вещества в живом организме. В 1840 г., до той поры совершенно неизвестный, молодой немецкий медик Роберт Майер, пуская кровь одному пациенту на острове Яве, заметил, что цвет крови был более алый, чем он привык видеть в Европе. Отправляясь от этого, казалось бы, ничтожного наблюдения, он пришел в результате своих размышлений "к заключению о существовании закона сохранения энергии, значение которого для науки девятнадцатого
столетия справедливо сравнивают с законом Лавуазье, законом сохранения вещества, составлявшим самое широкое научное обобщение науки восемнадцатого. Творцы этого физического учения, Майер и Гельмгольтц, оба были физиологами и отъявленными врагами витализма; для них оно было особенно ценно тем, что не оставляло места для этой таинственной жизненной силы. Все проявления энергии в организме должны быть прослежены до какого-нибудь известного ее физического или химического источника; ни одна единица механической работы, ни одна калория, так же как ни один атом вещества, не может быть создана этой таинственной силой 1 . Мышечная работа, животная теплота происходят на счет потенциальной энергии, заключенной в органическом веществе, принятом в пищу. Но эта потенциальная энергия органического, или, выражаясь определеннее, растительного вещества (так как всякая пища происходит из растения), откуда берется она в свою очередь? Содержащее запас потенциальной энергии вещество растения происходит из неорганического вещества, его не содержащего,— из углекислоты воздуха, следовательно, процесс запасания, поглощения энергии совпадает с моментом перехода неорганического вещества в органическое. Еще в исходе восемнадцатого столетия было выяснено, что процесс разложения углекислоты происходит только под влиянием солнечного света (Ингенгуз, Сенебье). Этого было достаточно, чтобы высказать предположение, что солнечный свет 2 и есть тот источник энергии, который запасается растением и затем расходуется как им самим, так и, в еще большей мере, животным миром. Но Р. Майер находюі, что этого мало, и предъявлял науке своего времени требование «доказать, что свет, падающий на живое растение, действительно получает иное назначение, чем тот, который падает на мертвые тела». Это доказательство и было доставлено физиологией растений (Тимирязев). Определив поглощение света хло' рофиллом (его спектр), изучив разложение углекислоты зеленым листом в солнечном спектре и соответствующее этому разложе1 Р . Майер напоминает, что в его время существовали физиологи, учившие, что животная теплота наследуется. « 2 Вернее, лучистая энергия солнца, так как двусмысленность слова свет не мало тормозила успехи изучения самого явления.
нию образование органического вещества (крахмала) в том же спектре, удалось показать, что имеішо эти лучи, поглощаемые зеленым листом, преобразуются в химическую работу превращения неорганического вещества в органическое 1 . Таким образом, выяснилась во всех подробностях самая широкая, самая общая, можно сказать, космическая функция растения — его роль посредника между центральным светилом нашей системы и жизнью на нашей планете. Функция хлорофилла, зеленого начала растений, совершенно противоположна функции гемоглобина, красного пигмента крови, и это тем более любопытно, что позднейшие исследования (Ненцкого) показали химическую связь этих двух важнейших веществ в экономии растений и животных, что делает возможным их общее происхождение и служит новым связующим звеном между двумя царствами. Хотя еще Лавуазье и Лаплас производили свои классические опыты над животной теплотой, помещая животных в калориметр, но только с возникновением учения о сохранении энергии задача представилась во всей ее полноте, а благодаря усовершенствованию экспериментальной стороны дела, явилась возможность осуществить такие опыты не только над животными, но и над человеком, и притом в состоянии покоя или производящими мышечную работу. С другой стороны, точно установлены калорические эквиваленты пищевых веществ и таким образом явилась возможность подсчитать баланс между приходом и расходом энергии в организмах (Гарн, Атуотер). При оценке источников энергии в организме пришлось, кроме процессов окисления, принять во внимание и целый ряд других процессов, имеющих то общее, что все они — реакции экзотермические (Бертло), т. е. сопровождаются освобождением тепла. Самым типичным из них служит спиртовое брожение, оказавшееся широко распространенным, р неисключительно присущим дрожжевому грибку. Туда же пришлось отнести процессы образования азотистой и азотной кислоты при нитрификации и еще более неожиданные процессы окисления серы и солей железа, вызы1 Немаловажное содействие пониманию этой функции растения оказали параллельные успехи фотографии. Функция хлорофилла оказалась только частным случаем действия так называемых сенсибилизаторов.
ваемые так же, как и нитрификация, микроорганизмами (Виноградский). У типических растений, соответственно их неподвижному образу жизни, и процесс превращения потенциальной анергии в кинетическую оказывается ничтожным в сравнении с животными, вследствие чего для обнаружения избытка температуры растений над окружающей средой понадобился чувствительный прием термоэлектрических игл (Дютроше) или столбиков, позднее примененный и к измерению колебаний температуры в тканях животных и человека, начиная с мышц и кончая головным мозгом. Необходимость движения — результат, как мы видели, способа питания — обусловливает у животных развитие характерных для них и отсутствующих у растений систем — мышечной и нервной. Системы эти соответствуют тем отправлениям, которые справедливо тіредлагали называть жизнью животной по преимуществу. Зачатки способности к движению встречаются у простейших представителей обоих царств и в этой форме сохраняются и у высших (движение амёб, зооспор, протоплазмы, антерозоидов, сперматозоидов). Эти микроскопические движения, по большей части очень медленные (шх кажущаяся быстрота зависит от увеличений, при которых они наблюдаются), резко отличаются от тех быстрых движений, которыми высшие животные, благодаря своей мышечной и нервной системе, отвечают на внешние возбуждения. Высшие растения представляют только редкие случаи подобной быстрой реакции, подобной отзывчивости на внешние толчки (мимоза, мухоловка, тычинки барбариса, сложноцветных и т. д.), и самый механизм движения него передачи совершенно иного свойства, чем у животных. В наилучше изученном случае (у мимозы) он сводится на видимое выталкивание воды из клеточек, вызывающее ослабление напряжения и соответственное спадение тканей, за которым следует медленное их возвращение к нормальному состоянию L Передача возбуждения также совершается (у мимозы) посредством гидростатического давления в системе трубок, напоминающего воздуш1 Отдаленное сходство с движением мышц, может быть, найдется в том, что и их сокращение сводится (Энгельман) к невидимому перемещению воды в элементах мышечного волокна. Дальнейшая аналогия обнаруживается в сопровождающих те и другие движения так называемых
ный звонок и не имеющего даже отдаленного сходства со сложным механизмом мышечного сокращения под влиянием нервного раздражения. У растения мы не имеем ничего, подобного мышечной системе животных, почему и понятно, что в ботанике нет ничего, соответствующего так совершенно обработанной главе физиологии животных — главе о движениях. Вооружившись самыми совершенными способами исследования (от миографа Гельмгольтца до моментальной фотографии Маррея), физиологи и изучили во всех подробностях эту функцию как с точки зрения механизма (и химизма) отдельной изолированной мышцы, так и в применении к сложным явлениям передвижения (локомоции) целого организма или тончайшим движениям, определяющим явления голоса и речи. Если этого предмета по самой природе организмов не существует в физиологии растений, то ей, в свою очередь, удалось несравненно подробнее изучить те явления, которые, хотя и являются у нее общими с физиологией животных, но настолько типичны для нее, что связаны с самым словом растение — явления роста. Но эти совершенно своеобразные __ явления, которые, по какой-то непонятной причине, немецкие ботаники за последнее время стали смешивать с явлениями движения, более уместно рассматривать при обсуждении третьей категории явлений — превращения формы Быть может, еще более блестящей победой экспериментального метода являются необычайные успехи за истекшее столетие в изучении самой сложной задачи физиологии — в изучении нервной системы. По мере усложнения организации эта система более и более подчиняет себе и регулирует все то, что совершается в организме, затрудняя тем осуществление основного условия отрицательных колебаниях электрического тока (Бурдон-Сандерсон). Как бы то ни было, объяснения нужно ждать от сравнения сложных явлений с простейшими и уже ни в каком случае не из области психологии, как это думают некоторые немецкие и русские фитопсихологи. 1 Всякому понятно, что построить дом и переносить его с места на место нечто совершенно различное. Неизвестно, почему смешение этих понятий понадобилось немецким ботаникам и по их примеру и философам (Мах). 7 К. А. Тимирязев, т. VIII 97
всякого успешного исследования •— изолирования отдельных функций, отдельных процессов, без чего немыслимо их понимание,а еще менее их подчинение воле человека 1 . Но эта же сложность задачи делает почти невозможным сколько-нибудь обстоятельное ее изложение в пределах этого краткого очерка. Скажем только, что, отправляясь от отметившего начало века открытия Чарлза Белля, положившего основание всей современной нервной физиологии, и кончая позднейшими успехами в области локализации фунцций головного мозга, наука победоносно применяла (менее симпатичное в области политики) правило divide et impera *. Результатом применения этого правила, успешностью своей все более и более поощрявшего смелость исследователей, являлось все более и более уверенное их отношение к основной задаче, перед которой беспомощно останавливалась наука, в то время, когда все в организме представлялось ей результатом всем заправлявшей, своевольной деятельности одного нераздельного жизненного начала, седалище которогоискали то в желудке (архей Ван-Гельмонта), то в известной части "головного мозга (Декарт) и т. д. Другим плодотворным руководящим принципом было строго научное отношение к концевым аппаратам, подающим организму вести из внешнего мира, рассмотрение органов чувств, как определенных физических приборов. Исследования Гельмгольтца в области физиологии зрения и слуха составили едва ли не самую блестящую страницу экспериментальной физиологии и останутся надолго трудно досягаемыми образцами. Открытие Чарлза Белля (1811), формулированное им в законе, что передние корешки спинномозговых центров двигательные, а задние — чувствительные, положило основание общей схеме нервной системы, наглядно сравниваемой со значительно позднее изобретенным электрическим телеграфом, с его центральной станцией, получающей и отправляющей телеграммы. Несколько позднее, исследования Маршаля Голла установили 1 Успехам физиологии нервных центров много способствовали и у с пехи их микроскопического, исследования. Итальянскому ученому Golgi и испанскому Ramon у Cajal удалось пролить свет на их сложное строение. * разделяй и властвуй. Ред.
понятие об отраженных движениях или рефлексах, т. е. движениях, непосредственно следующих за раздражением и хотя с виду вполне целесообразных, но совершающихся роковым образом, без участия органа сознания и воли. Эти блестящие первые шаги английских ученых в новой области нервной физиологии затем, по непонятной причине 1 , задерживаются, и центр движения перемещается во Францию. Дюшен основывает то, что он метко назвал «анатомией на живом теле», т. е. систематическое изучение функций отдельных мускулов посредством местного раздражения электричеством. Мажанди продолжает исследования в направлении, начатом Беллем, и доводит искусство вивисекции до высокой степени. Флуранс открывает свой noeud vital (жизненный узел), нервный центр, управляющий дыхательными движениями. Клод Бернар продолжает дело Мажанди и открывает свой знаменитый сахарный укол, т. е. нервный центр, одно прикосновение к которому иглы вызывает выделение сахара печенью. Еще позднее главный очаг научной деятельности как в этой, так и в других областях физиологии перемещается в Германию. Родившийся с веком Иоганн Мюллер (1801) мог бы быть признан его наиболее всеобъемлющим умом в области физиологии, если бы к той же области не принадлежал, хотя только половиной своей деятельности, универсальный гений, Герман Гельмгольтц. Иоганн Мюллер был центром физиологической школы, насчитывавшей такие имена, как Гельмгольтц, Эмиль Дюбуа-Реймон, Брюкке, Шван, Вирхов и др. Эта школа навсегда положила конец тому виталистическому и натурфилософскому направлению, которое тормозило успехи немецкой науки в начале века. Как широко смотрел И. Мюллер на задачу физиологии, видно из следующих слов: «Душа — только одна из форм жизни, составляющих предмет физиологического изучения. Учение о жизни души только часть физиологии в широком смысле слова. В более узком смысле его называют психологией. Но то, что пока обыкновенно называют психологией, относится к будущему учению о душе так же, как обыкновенное физиологическое Весьма возможно, что эдесь сыграла известную роль та борьба, которую английским физиологам еще и долго после того приходилось выдерживать против общественного мнения, осудившего вивисекцию. * 1
описание отправлений и функций относится к истинной научной физиологии». Введение к «Физиологии человека» И. Мюллера так же, как и еще более знаменитое введение к «Исследованиям над животным электричеством» его ученика Эмиля Дюбуа-Реймона служили как бы исповеданием веры германской физиологической школы в период ее блестящего развития. Дюбуа-Реймону наука обязана тончайшей разработкой методики одного из важнейших отделсгв физиологии — электрофизиологии. Подобно тому, как Дюшен когда-то в электрическом раздражении нашел прием для основания анатомии мышц на живом теле, применение этого же метода электрического раздражения доставило (параллельно с прежним методом удаления частей) новое средство для изучения локализации отдельных центров нервной деятельности вплоть до изучения локализации психической деятельности в полушариях головного мозга (Ферьер, Фритш, Гитциг и др.), чем был положен конец долго господствовавшему учению Флуранса о единстве деятельности этого органа. Любопытно отметить, что локализация психических функций в начале века горячо отстаивалась мыслителем, к которому многие ученые новейшей формации позволяют себе относиться с ничем не оправдываемым высокомерием. Огюст Конт, как позднее И. Мюллер, настаивал на том, что научная психология может быть только главой физиологии и что при изучении функции головного мозга задача физиологии прежде всего та же, что и в других ее отделах: дан орган — найти отправление; дано отправление — найти орган; откуда на первый план выступает задача о локализации психических функций. Едва ли не самым глубоким исследователем в области научной психологии был Сеченов, не останавливавшийся перед самыми сложными ее вопросами и приступивший к их разрешению с той осторожностью ученого и проницательностью мыслителя, об отсутствии которых у современных ему физиологов сетовал И. Мюллер и которое вновь начинает сказываться у некоторых ученых новейшей формации. Такова, например, совершенно не удачная попытка некоторых ученых извратить законную последовательность развития знаний и даже логическое содержание понятия объяснение — попытка искать объяснения физиологических явлйшй в психологических, чисто словесных толкова-
Герман Гелъмголътц 1821—1894 А

ниях. В самой уродливой форме попытка эта выразилась в возникновении так называемой психологии растения, призывающей чувство, сознание, память, волю, словом — все факторы самой сложной нервной организации для объяснения явлений (например, роста), вызываемых действием внешних физических факторов на организм, лишенный нервной системы. Если попытку найти органы чувств у растений следует признать вполне неудачной, то, обратно, главу об органах чувств у животных после той обработки, которую она получила в двух бессмертных трудах Гельмгольтца, должно признать самым совершенным отделом физиологии, приближающим ее к ее идеалу, т. е. к физике живых тел. По отношению к зрению физиологии удалось даже проникнуть в химический (зрительный пурпур Болля и др.) и физический (электрические явления) субстрат, составляющий объективную сторону световых впечатлений. Быть может, нигде сложная целесообразность строения не достигает такой изумительной степени совершенства, как именно в органе зрения, и если Гельмгольтцу и удалось показать, что в этом наиболее совершенном органе существуют недостатки , которые современный оптик поспешил бы исправить в своем инструменте, то, тем не менее, и в этом случае основная загадка, каким образом могли возникнуть эти изумительно прилаженные к своему отправлению органы, оставалась во всей • своей силе. И потому именно Гельмгольтц, этот, быть может, наиболее глубокий и всеобъемлющий ум, которым мог гордиться X I X век, в самых определенных выражениях 1 приветствовал появление учения другого великого мыслителя, принесшего разрешение этой загадки, первое удовлетворительное ее разрешение, с той, теряющейся во мраке времен, поры, когда человек стал впервые над ней задумываться. И. Мюллер не дождался этого; он умер за год до появления книги Дарвина, оставив, как мы увидим далее, самое красноречивое свидетельство полной беспомощности науки его времени перед этой задачей. 1 «Дарвин внес в науку существенно новую творческую идею. Он показал, что целесообразное строение организмов может являться результатом действия естественных законов».
3. Превращение формы. — Форма как явление.— Рост.— Его зависимость от внешних факторов. — Возможность подчинить формообразовательный процесс воле человека. —Экспериментальная морфология, как часть физиологии.— Необходимость динамики органического мира, как целого. Мы переходим таким образом к рассмотрению третьей категории явлений, совершающихся в организмах — явлений превращения формы. До сих пор мы рассматривали форму с морфологической, статической точки зрения. Но форма есть в то же время явление, если ее рассматривать с точки зрения ее происхождения, точки зрения по существу динамической. Установление этой точки зрения составляет, быть может, самое важное завоевание биологической науки за истекший век. Отсюда понятно, что последнее слово в морфологии остается за физиологией. Морфология, становясь рациональной, поглощается физиологией. Непонимание этого основного положения породило те реакционные течения мысли, которые отметили в Германии последние десятилетия века Ч Задача о форме, как явлении, представляется в двояком виде с точкхг зрения течения этого формообразовательного процесса, т. е. причин, его обусловливающих в единичном случае, и с точки зрения общего результата, осуществляемого этими процессами, т. е. всех тех совершенных, целесообразных форм, которые до половины века вставали перед человеком настойчивым неразрешимым вопросом. Рассмотрим сначала первую из этих задач. Может ли наука достигнуть по отношению к превращению формы таких же результатов, как и по отношению к превращению вещества и энергии — может ли она в такой же мере подчинить своему экспериментальному искусству процессы первой категории, как уже успела это по отношению к двум последним? Можно смело ответить, что успехи физиологии в этом направлении дают нам право сказать, что ей уже удается лепить органические фор1 Так, например, О. Гертвиг в своей речи «Развитие биологии в X I X веке» утверждает, что односторонность химико-физического направления физиологии будет исправлена каким-то анатомо-биологическим направлением. Анатомия, объясняющая физиологию! Может ли смеше- . ние понятий итти далее этого! Не правильнее ли сказать: анатомия открывает новые факты, ожидающие физиологического объяснения?
мы — что рядом со старой морфологией анатомической, описательной народилась морфология физиологическая, экспериментальная — в этом подчинении одного отдела знания другим является одна из характеристических черт объединяющего движения биологии х. Еще в конце шестидесятых годов такой гениальный экспериментатор и строгий мыслитель, как Клод Бернар, указывал на коренное различие задач морфологии и физиологии и не допускал возможности подчинить первые экспериментальному методу второй. Это до известной степени понятно, потому что движение это началось и дало лучшие плоды на nojce ботаники, что в свою очередь объясняется тем, что науке о растении, естественно, удалось глубже заглянуть в явления роста, лежащие в основе процессов развития и формообразования. С одной стороны, присутствие твердой оболочки сообщает клеточкам и тканям растения более определенные геометрические формы и облегчает изучение их роста; отсюда удалось проникнуть в подробности этого процесса (Молль, Диппель, Ноль, Клебс и др.), удалось установить закономерность в первоначальном порядке заложения клеточек в точках роста (Негели), удалось заглянуть в самый механизм этих процессов, исходя из законов осмоза (Траубе, Де-Фриз, Пфеффер и др.) и поверхностного натяжения жидких пленок (Ауербах, Еррера и др.). С другой стороны, рост у растения находится в гораздо более тесной зависимости от внешних физических факторов: воды, тепла, света, тяжести, механического натяжения и т. д., а в силу общей неподвижности растений, действие этих факторов имеет вполне определенные пространственные отношения, определяя направление роста, а отсюда и форму органов (Герберт Спенсер). Первый толчок к этого рода исследованиям был дан в самом начале века А. Найтом (1806) по отношению к действию земного притяжения, а О. П. де-Кандолем (в том же 1806 г.) — по отношению к свету. Позднее этого рода исследования составили одну из обширных глав физиологии растений. Дютроше, Гофмейстер, Сакс, Франк и др. развили учение о действии силы тяжести, А. де-Кандоль, Сакс, Мюллер и др. — 1 Это положение развито мною еще в 1878 г. и подробнее в 1889. См. мой сборник «Насущные задачи современного естествознания», Мос к в а , 1904. (В настоящем издании — том V. Ред.).
о действии температуры, Де-Фриз, Веек, Визнер, Кооль и др.— о действии воды и ее испарения, Сакс, Визнер и др.— о действии света и т. д. Дарвин обнаружил крайнюю чувствительность некоторых органов (ростков злаков) к свету и тот факт, что место органа, в котором изменяется направление роста, может не совпадать с местом действия света и тяжести. Обнаружилось также, что изменения в направлении роста могут не совпадать и во времени с действием внешних факторов, а запаздывать и обнаруживаться уже по миновании прямого их воздействия (конечно, в силу уже вызванных ими внутренних изменений). Эти последние категории фактов, к сожалению, привели многих ботаников к совершенно неудачному представлению, будто в явлениях роста внешние условия действуют не как непосредственные факторы (источники энергии), а лишь как стимулы какой-то нервной или даже психической деятельности, при помощи воображаемых органов чувств. Эта аналогия неудачна в самой своей основе, так как для нее именно нет почвы в животном организме, где при несомненной наличности органов чувств и психики не установлено зависимости от них явлений роста. Что же сказать о растении, где и то и другое приходится еще изобретать? 1 Вооружившись не такими фантастическими толкованиями, а прочными фактами, добытыми относительно зависимости роста растений от внешних факторов, целый ряд работников (Леваковский, Визнер, Фёхтинг, Бонье, Костантен и др. и в последнее время особенно Клебс) положили основание тому, что я предложил (в 1889 г.) назвать экспериментальной морфологией, т. е. той отрасли физиологии, которая отвечает на третий и самый сложный вопрос — о превращении форм. Не вдаваясь в подробности, можно сказать (как я это высказывал в 1889 г., а Клебс 1 Т а к , например, исходя из того факта, что некоторые твердые тела (крахмал) при поворачивании клеток падают на их дно, заключают, что это органы, ощущающие действие силы тяжести и соответственно направляющие рост других частей. С таким же правом можно было бы признать sa орган чувств песочные часы. С другой стороны, для установления а н а логии этого органа с подобными органами животных (статоцистами) недостает самой малости — доказательства существования у растений воспринимающего концевого аппарата, промежуточной нервной системы и сокращающейся мышцы, т. е. совокупности всего того, из чего с л а г а е т с я этот механизм у животных.
недавно развил подробнее), что физиологу уже удается воспроизводить по желанию такие видоизменения, которые равнозначащи видовым признакам, и что нет почти такого видового признака, появление которого не удавалось бы в том или другом случае вызывать произвольно. Это направление наука девятнадцатого века завещала двадцатому. Хотя зоологи и пытались подражать в этом отношении ботаникам (Давенпорт, Морган), но до сих пор им не удалось собрать такого числа и таких поразительных фактов, как ботаникам; зато у них есть другая область, в которой они опередили их, это — область, получавшая различные названия: экспериментальной тератогении (Дарест), механики развития (Ру и др.), эмбриональной трансплантации (Борн и др.) или, наконец, вообще физиологической или экспериментальной эмбриологии. То, что ботаники проделывали над развитыми растениями (редко их зародышами, Ван-Тигем), зоологам, правда, в значительной части случаев в более грубой форме, удалось осуществить над зародышами. Я говорю, в более грубой форме, так как на первых порах дело ограничивалось вивисекцией зародышей, разрезанием их на части, сращиванием частей различных зародышей, раздавливанием, сплющиванием и вообще гораздо более резкими воздействиями (Гертвиг, Лёб), чем те строго соразмеряемые влияния физических и химических условий существования, регулированием которых ботаники могли достигать вполне нормальных и определенных результатов. Во всяком случае, уже одна возможность таких смелых вторжений в нормальный ход развития, совершенно неожиданная живучесть целых зародышей и независимость их частей дают повод ожидать от этой частной, но столь важной главы экспериментальной морфологии самых важных результатов. То, что дала и еще обещает дать экспериментальная морфология, очевидно, относится к области разъяснения формообразовательного процесса в отдельных, индивидуальных случаях. Из-за этого частного вопроса выдвигается, как мы сказали выше, другой, более широкий, охватывающий весь органический мир, вопрос, почему в общем результате этих индивидуальных процессов являются формы, почти неизменно несущие печать совершенства и целесообразности? Этот вопрос одновременно
охватывает всю совокупность морфологии и физиологии, но для его разрешения недостаточно тех данных, которые дают сравнительное наблюдение морфолога или экспериментальное исследование физиолога; для этого мало изучения развития отдельных форм; необходимо раскрыть процесс развития всего органического мира, как целого. Огюст Конт делит свою биологическую статику на анатомию, или статику отдельного организма, и биотаксию, или статику органического мира, как целого. Теперь является потребность рядом с физиологией, т. е. динамикой индивидуума (хотя бы и сравнительной), установить, недостающую в его системе, динамику органического мира, как целого, т. е. биодинамику к рассмотрению которой мы и переходим. § 4 Успехи исторического метода. Биодинамика.—Что такое сродство? — Простейшее его объяснение непосредственным родством форм.— Тpu препятствия на пути этой идеи: теологическое, метафизическое и научное. — Двоякая задача всякой теории естественного происхождения организмов: объяснение кажущейся целесообразности строений и отправлений и отсутствия переходов между видами. — Теория Ламарка. — Ее несостоятельность. — Дарвин.— Его три основных положения. — Проницательность О. Конта. —Попытки умалить значение дарвинизма в пользу простой эволюции. — Почему все другие формы эволюционного учения оказались несостоятельными? — Попытки придать несоразмерное значение одному из трех факторов дарвинизма (Де-Фриз и др. ).— Переворот, вызванный дарвинизмом, сводится к введению в биологию исторического метода. Самые широкие обобщения всех отделов морфологии,: как мы видели, совершенно согласно, и притом идя вполне независимыми путями, приводили к заключению о единстве всего органического мира. Замена искусственных классификаций естественной системой, и именно естественной системой, а не системами, так как по самой своей идее такая система может быть только одна, та, которая выражает реальный факт действительности, — эта замена привела к установлению понятия о сродстве всего живого. Мы видели далее, что сравнительно-анатомическое изучение привело к установлению понятия о гомологичности, т. е. о глубоком внутреннем сходстве в строении частей, 1 Я предложил этот термин в 1890 г. в своем курсе «Исторический метод в биологии». (См. том VI настоящего собрания сочинений. Ред.).
по своему внешнему виду иди по отправлению различных, и это еще более подтверждало представление о сродстве всего живого. Рядом с этим, палеонтология убеждала, что не только все живущее, но и все жившее население земли, на основании господствовавшего воззрения появлявшееся без связи с предыдущим и бесследно исчезавшее, тем не менее, связано самыми несомненными чертами того же таинственного сродства. География организмов, в свою очередь, учила о сходстве, о сродстве существующих населений там, где можно было .предполагать их непосредственное соприкосновение, и их различие в тех случаях, где между обитаемыми ими областями нельзя было предположить непосредственного сообщения. Еще шаг далее сделала эмбриология, или история развития, в особенности с появлением учения о клеточке, как исходном начале всего живого; она указала на еще более глубокое сходство между стадиями развития высших форм и законченными формами низших типов; она установила сближение между ступенями в развитии единичных форм и теми ступенями! усложнения, которые пыталась выразить своей восходящей лестницей существ естественная система, — сближения, снова сводившиеся к тому же понятию сродства. Невольно возникал вопрос, что же такое, наконец, это таинственное сродство, эта связь, это единство всего живого? Самое простое, самое естественное объяснение, конечно, состояло в том, что это сродство — прямое родство, эта связь, это единство — кровная связь, единство происхождения. И, однако, против этого простого объяснения, навязываемого уму всей совокупностью быстро накоплявшихся данных всех отраслей биологической науки, восставало подавляющее большинство ученых и, что еще важнее, -—так как в науке одно большинство не имеет никакого значения,—те именно из них, кто, казалось, сделали всего бо лее для торжества этой идеи (Кювье, Бэр, Агассис, Оуэн и др.). Причиной тому были препятствия, совершенно независимые одно от другого и весьма различные по своему содержанию и объему. Первое препятствие заключалось в теологическом мировоззрении, в еврейской космогонии, от авторитета которой не могли отрешиться даже сильные и в других направлениях свободные умы. Второе препятствие было характера философски-метафизического; оно заключалось в невозможности объяснить себе еете-
ственным путем происхождение тех целесообразно построенных совершенных форм, которые представлялись загадкой и служили самым верным и позднейшим убежищем для телеологических воззрений философов, опорой учения о конечных причинах (causae finales) в отличие от причин действующих (causae efficientes). Учение это приводило к невозможности представить себе органический мир иначе, как продуктом деятельности, направляющей его к известному концу — сознательной, высшей воли. Как отчаянно бился человеческий ум еще в средине века, сознавая свою беспомощность перед этой дилеммой, между желанием освободиться от метафизической телеологии и невозможностью заменить ее строго научным объяснением, свидетельствуют, следующие слова ученого, как мы уже сказали, совмещавшего в себе морфологические и физиологические знания своего времени, —- Иоганна Мюллера. «Произведение механического искусства создается соответственно идее, носящейся перед ее творцом, идее той цели, которую оно должно осуществить. Идея же лежит и в -основе каждого организма и соответственно этой идее все его органы целесообразно организованы; но у механизма идея лежит вне его, в организме же она лежит в нем самом, и здесь она творит по необходимости и без умысла, потому что целесообразно творящая действующая причина организованных тел не имеет выбора и осуществление одного единственного плана является для нее необходимостью; более того, целесообразно действовать и необходимо действовать для. этой действующей причины одно и то же. И потому мы не можем сравнивать эту организующую силу с чем-нибудь, аналогичным сознательному духу, не можем усматривать в ее слепой роковой деятельности что-либо общее с образованием представлений. Организм — фактическое единство органической творческой силы и органической материи». Что, кроме желания освободиться от телеологии и полного бессилия предложить что-либо ей в замену, можно усмотреть в этих строках великого ученого? Необходимость целесообразной организации остается ничем не доказанной; вся аргументация — только тонкое, изворотливое petitio principii. Здравая логика требовала, чтобы эта необходимость была выведена, как необходимый результат из других несомненно реальных свойств орга-
низмов, но зтого-то наука того времени и не была в силах осуществить. Это свидетельство величайшего авторитета своего времени понадобится нам при оценке реакционного движения, проявившегося в последние десятилетия против учения, которое одно успешно вывело науку из той дилеммы, перед которой беспомощно остановился И. Мюллер. Его метафизические рассуждения, конечно, не могли никого убедить, так как только повторяли вопрос в более темных выражениях. Наконец, третье препятствие, мешавшее допустить единство, кровную связь всех организмов, их естественное происхождение одних от других, было уже чисто научного, можно сказать, технического свойства; оно основывалось на вполне реальной, но неверно истолкованной особенности всего органического мира 1 , на представлении о совершенной обособленности и неизменяемости, а отсюда неподвижности так называемых видовых групп. Поэтому и книга, которая принесла давно желанное разрешение этой самой широкой задачи всей биологии, носила узкое, техническое название «О происхождении видов». Трудно дать себе отчет в том, насколько первое препятствие примешивалось к двум другим. Завоевания научной мысли за два предшествовавших века мало-помалу отучили людей науки от тех аргументов, которые могли успешно зажать рот Джордано Бруно или, еще значительно позднее, вызвать отречение от своих идей Бюффона. Простая ссылка на вненаучные авторитеты уже не применялась более, но тем охотнее ученые старались защищать свои религиозные воззрения, прикрываясь аргументами чисто философского характера или, итого лучше, принимая личину научного скептицизма, преклоняющегося перед фактом, как бы безжалостно он ни разбивал самые соблазнительные широкие обобщения теории 2 . В свою очередь и немногочисленные сторонники идеи единства происхождения органического мира, проникнутые его величием, слишком легко скользили по тем двум препятствиям, которые стояли на ее пути. Этим они предоВ том, что мы назвали ранее его мозаичностыо. Немногие обладали благородной откровенностью Агассиса, не скрывавшего связи его научной точки зрения с его религиозным мировоззрением и с такой же откровенностью позднее признавшего, что научное движение, которому он не мог сочувствовать, торжествует. 1 2
ставляли сторонникам отдельных творческих актов выгодную роль, давали им повод выдавать себя за представителей критической научной мысли, а своих противников — за фантазеров, недостаточно проникнутых духом истинной скептической науки, приносящей блестящие идеи в жертву всемогущему факту. Задача биологии заключалась не в том только, чтобы голословно допустить существование исторического процесса образования организмов, а в том, чтобы доказать, что этот,исторический процесс был именно таков, что в результате его должен был появиться современный органический мир с его двумя указанными загадочными особенностями. Первая из двух частных задач, на которые распадалась эта общая задача, заключалась в том, чтобы, допустив этот исторический процесс образования органических форм одних из других и сложнейших из простейших, показать, что он роковым, неизбежным образом должен был иметь своим последствием возникновение именно форм, во всех своих подробностях совершенных, и тем разрешить загадку, перед которой останавливались все мыслители (за исключением, как увидим, Огюста Конта), не находя для ее разрешения другого исхода, кроме допущения чудесного вмешательства творческой воли высшего существа. Другими словами, теория, которая удовлетворяла бы требованиям, должна была явиться в форме учения о биологическом прогрессе, естественно вытекающем из нам известных, вполне достоверных свойств организмов. Эту колоссальную умственную задачу осуществил ученый-мыслитель, с чьим именем, как мы видели, по мнению вполне беспристрастного судьи (Больцмана), по' праву должно связать общую характеристику X I X века. Дарвин дал до сих пор единственное ее разрешение, и это нужно повторять в виду того, что различные dii minores * , имея перед собой гениальное произведение, пытались пополнить, исправить или даже упразднить его, по большей части, как мы увидим, только доказывая этим, что не понимают всей задачи, им осуществленной, или даже вовсе ее не понимают. Из предшественников Дарвина должно упомянуть о Ламарке, не потому только, что никакая история не только биологии, но и * малые боги. Рео.
научной мысли вообще, не была бы полна без упоминания о его заслугах, но и потому еще, что его учение за последние годы особенно охотно выдвигается вперед явными и тайными врагами • дарвинизма, как нечто более глубокое и упраздняющее, за ненадобностью, учение Дарвина 1 . Широкий, свободный от религиозных предрассудков ум Ламарка не остановился перед разрешением указанной нами задачи во всей ее совокупности. К сожалению, смелость замысла не соответствовала успеху осуществления, и причиной тому был, конечно, не недостаток сведений, так как Ламарк совмещал в себе почти все современные ему знания в области ботаники и 1 Особенность эта, конечно, свидетельствует о полной бездарности представителей того реакционного направления, которое, выступая против важнейших завоеваний биологической науки X I X века, выдвигает против них не что-либо новое, свое, а нечто устарелое, уже оказавшееся несостоятельным: против химико-физического направления в физиологии — витализм, против дарвинизма — ламаркизм. На страницах книги, посвященной истории, не мешает, быть может, отметить мало замечаемую, но, к сожалению, несомненную роль, которую сыграл, даже в истории науки, узкий национализм последней половины века. Известно, каково было отношение к Дарвину в шовинистской императорской Франции. Напротив, в Германии, сосредоточившей все свои антипатии на< Франции, дарвиниэм был встречен благоприятно. После 1870 г. разбитая Франция двинулась вперед в умственном отношении, и в числе благих результатов явилось более разумное отношение к немецкой и английской науке. В Германии все антипатии перешли с французского народа на английский, как на единственный, стоящий будто бы на пути к осуществлению мании всемирного владычества, охватившей все известные сферы немецкого народа. И вот между учеными новейшей, имперской формаций (старики, как Геккель, остались верными идеям своей молодости) стало условием хорошего тона отрицать дарвинизм, объявлять, что он находится «при последнем издыхании» и, за неимением чего-нибудь своего, оригинального, подогревать ламаркизм, порой только компрометируя его своим союзом. Приведу один пример. Палеонтолог Коккен в одном из тех обзоров, которыми немецкие натуралисты помянули отошедший век, осуждает дарвинизм и высказывается сторонником ламаркизма. Но если догадка Ламарка, что бык приобрел рога потому, что сердился и кровь приливала у него к голове, могла в свое время только подавать повод к шуткам, то что сказать об ученом, утверждающем накануне X X века, как это делает Коккен, что ихтиозавр и плесиозавр приобрели свою организацию не в силу какого-то естественного отбора, а усилиями своей волиі
зоологии, а именно отсутствие той творческой мысли, которая внезапно озаряет новым лучом света уже известную область на• копившихся фактов. По отношению к факту отсутствия переходов между современными видами и т. д. (тому, что мы назвали мозаичностью общей картины органического мира) Ламарк ограничился указанием на искусственность всех классификационных единиц и выражением надежды, что, может быть, переходы найдутся где-нибудь в мало исследованных частях земного шара. Первая мысль, т. е. что все группы: виды, роды, семейства ит. д.— только искусственные создания человеческого ума, плохо вязалась с основной идеей и несомненным фактом естественной системы, выражающей не наилучшее только изобретение ума, а нечто реально существующее, помішо его желания налагаемое на него извне самою действительностью. Что же касается до надежды найти связующие формы, затаившиеся где-то в неисследованных уголках земли, то она, конечно, была совершенно голословной. А в итоге частный вопрос о наличности обособленных видовых форм оставался неразрешенным. Не более успешно, по отношению к общему вопросу (хотя в известном ограниченном смысле и более плодотворно), было воззрение Ламарка на свойство того процесса, результатом которого являлась главная особенность организмов, их изумительное совершенство, их гармония с условиями существования. Причины изменчивости для обоих царств природы у Ламарка приводятся различные. По отношению к растениям он указывал на действие внешних условий среды, и это объяснение, в основе верное, опиралось на многочисленные собственные наблюдения, так как Ламарк был прежде ботаником и только позднее зоологом. Для изменения животных форм он предложил совершенно иное объяснение. Исходя и на этот раз из верного наблюдения, что упражнением (например, мышц) можно содействовать развитию органов, он предположил, что воля животного, или вообще психический элемент, направляя упражнение, может служить фактором развития и даже возникновения органов. Но оба эти объяснения не подвигали в разрешении главной задачи, не давали ключа для понимания совершенства, целесообразности всего живого. Изменения, вызываемые средою, несомненно существуют (эта мысль, особенно благодаря торжеству дарвинизма, принесла свои плоды),
но они, что не трудно понять 1 , не объясняют, почему результа- / том этого процесса являлись бы формы, целесообразно построенные. Наоборот, процесс изменения, предложенный Ламарком для животного мира, мог бы, пожалуй, объяснить эту особенность, так как являлся бы, в известном смысле, сознательным, — сама потребность если не рождала бы, то, по крайней мере, развивала бы орудия для ее удовлетворения. Но Ламарк не мог привести убедительных фактов в подтверждение своего предположения, а исследования последних десятилетий, предпринятые именно в виду возрождения ламаркизма, показали, что слабые и в отдельности недостаточные изменения, вызываемые упражнением, не наследуются, а следовательно; не могут накопляться. Таким образом, первое объяснение, фактически верное, было логически несостоятельно, так как не объяснило того, что должно было объяснить, а второе, может быть, и удовлетворительное с общей логической точки зрения, было фактически неверно. Если прибавить к этому уже указанный выше недостаток объяснения для отсутствия переходов между видами, то станет понятным, почему эта теория не могла удовлетворить даже тех немногих ученых, которые с радостью встретили бы разъяснение мучивших их загадок, а тем, кому самая идея естественного объяснения была в основе не симпатична, как идущая в разрез с их религиозным мировоззрением, давала благовидный предлог утверждать, что они отвергают теорию не как верующие, а как истинные ученые скептики. Но, во всяком случае, смелая попытка Ламарка искать естественного объяснения для основного факта происхождения организма, готовность отрешиться от предвзятых идей, навязанных науке теологами и философами (даже такими, как Кант), заслуживала полного уважения, как подвиг мыслителя 2 и ни в каком случае не оправдывала того презрительного отношения, которое проявил Кювье, даже не упомянув в своих отчетах об успехах естествознания о замечательном труде своего великого соперника. 1 Х о т я , как увидим, именно этим непониманием и страдают новейшие сторонники ламаркизма. 2 Тем более, что этот свободный д у х исследования, перенесенный Ламарком из X V I I I века в удушающую атмосферу начала X I X , навлек на него преследования со стороны Наполеона. Я К. А. Тимирязев, т. VIII 113
В год появления «Philosophie Zoologique» * Ламарка (1809) родился Дарвин, а ровно через полвека (1859) вышла его книга «On the origin of species by means of natural selection» * * , в которой он с совершенно иным успехом разрешил задачу, остановившую на себе внимание Ламарка, и не оставил без ответа ни одного из тех затруднений, по которым Ламарк только скользил. Почему идеи Дарвина победили всякое сопротивление и сообщили свою окраску всему естествознанию (и не ему одному, но и другим областям знания) второй половины века? Представители той реакции против дарвинизма, которая народилась между современными, особенно немецкими биологами, объясняют это тем, что Дарвин просто явился в более счастливую эпоху, когда ученые были будто бы к тому подготовлены. Но кто же были эти подготовители, когда Кювье, Бэр, Агассис, Оуэн высказывались против того, что теперь называется трансформизмом, а Жоффруа Сент Иллер безуспешно его отстаивал? И почему ученый, наиболее свободный от предрассудков, отрешившийся в соседней области знания от традиционных представлений о начале мира и объяснивший происхождение земной коры «ныне действующими причинами», почему Лайель после тщательного анализа учения Ламарка отказался от мысли распространить на органический мир идею постепенного исторического развития, идею эволюции, как теперь принято выражаться? Очевидно, потому, что никакая теория эволюции не могла иметь успеха, пока не были успешн^ разрешены указанные выше задачи. Можно сказать наоборот, что момент, когда появилась книга Дарвина, был наименее благоприятен, потому что ученые успели извериться в возможности объяснить естественными причинами происхождение организмов. Тем более несправедливо то проявляющееся в среде немецких биологов псевдоскептйческое направление которое выдвигает вперед, что важно собственно эволюционное учение, а не та его форма, которая предположена Дарвином, забывая, что эволюционное 1 Представителем которого является, например, Оскар Гертвиг в его известной речи «Die Entwicklung der Biologie im 19 Iahrhundert». («Развитие биологии в X I X столетии». Ред.). * «Философии зоологии». Ред. * * «Происхождение видов путем естественного отбора». Ред.
Чарлз Дарвин 1809-1882 Ç

учение только потому и восторжествовало, что приняло форму дарвинизма. Простая, бессодержательная формула эволюции не могла иметь успеха, пока не было ответа на вопрос, как и почему совершается эта эволюция. Только дарвинизм объяснил, почему эволюция имеет характер биологического прогресса, а также почему в результате этого процесса получился современный склад органического мира с его несомненным единством и столь же несомненным отсутствием переходов между группами, начиная с видов и кончая обоими царствами. Здесь, конечно, не место излагать в подробности эту теорию, но подчеркнуть ее основные идеи тем более необходимо, что, как это ни покажется странным, именно непониманием ее основных идей или умышленным желанием затемнить их значение объясняются все бесплодные попытки умалить ее значение и заменить ее чем-нибудь старым или еще менее удачным новым Повторяем: задача с морфологической точки зрения состояла в объяснении, почему совокупность органических существ представляет несомненную цепь, но именно цепь из отдельных звеньев, а не непрерывную нить, а с физиологической — в объяснении, почему исторический процесс образования живых существ в результате давал не просто формы, а формы, во всех своих частях представляющие орудия, т. е. органы, поразительно приспособленные к их отправлению, а в совокупности организмы, приспособленные к условиям существования. В этом слове приспособление, со времени Дарвина ставшем лозунгом всех биологов, все яснее выражается основной смысл переворота, произведенного дарвинизмом. В первый раз выражения совершенство, целесообразность, гармония и т. д. получили определенный смысл. Совершенство — не результат творческих актов, в смыс•• ле теологов; оно также не результат какого-то голословного метафизического внутреннего стремления организмов к совершенству, к чему прибегали и до Дарвина (от Ламарка до И. Мюллера), и, что уже непростительно, даже после него (Негели 1 Это замечание особенно применимо к целому систематическому ряду немецких произведений, имеющих такое же значение, как и эта книга, т. е. попытки охарактеризовать столетние итоги биологии, и отличающихся общей чертой — враждебным отношением к дарвинизму (речи Гортвига, Коккена, Де-Фриза, Веттштейна). 8* 115
и др.); оно — результат исторического процесса приспособления, взаимодействия между организмом и средой, прилаживания организма к условиям его существования. Справедливость требует отметить, что основную мысль Ътого приспособления высказал с замечательной проницательностью и свойственной ему точностью выражения Огюст Конт опередивший в этом отношении современных ему натуралистов, идеи которых он должен был излагать в своей книге, да и не только современных, но и вообще всех натуралистов, вплоть до Дарвина 2 . Вот эти замечательные слова: «Без сомнения, каждый организм находится в необходимом соотношении с определенной совокупностью внешних условий. Но из этого не следует, чтобы одна из этих двух совместных сил вызывала другую или была вызвана ею. Мы имеем дело только с равновесием двух сил, совершенно независимых и разнородных. Если представить себе, что всевозможные организмы были подвергнуты последовательно и в течение достаточно долгого времени действию всевозможных условий, то для нас станет очевидным, что большая часть этих организмов необходимо должна была бы исчезнуть, уцелели бы только те, которые удовлетворяли бы основному закону указанного равновесия. По всей вероятности, подобным путем исключения (élimination) установилась и продолжает видоизменяться на наших глазах та биологическая гармония, которую мы наблюдаем на нашей планете». Слова великого мыслителя сохранили и теперь все свое значение. Они являются лучшим ответом противникам дарвинизма, как тем, которые пытаются все объяснить темным внутренним стремлением организмов (Негели и его новейшие поклонники), так и тем, которые думают все объяснить еще менее понятным прямым воздействием внешних условий (Генсло, Варминг и немецкие неоламаркисты). Ни одно 1 Эта идея Конта осталась неизвестной Дарвину, так как он •нигде о ней не упоминает. Более удивительно, что ее упустил из виду даже Риголаж в Своем известном сокращении «Philosophie positive». («Положительной философии». Ред.). Я указал на это место еще в 1864 г. 2 Почему нельзя читать без улыбки длинные рассуждения одного из наших современных антипозитивистов, известного минералога академика Федорова, пытающегося опровергнуть Конта Дарвином, обнаруживая при этом одинаковое непонимание того и другого.
из условий в отдельности, т. е. ни организм, ни среда, не объясняют их гармонии, — она результат их взаимодействия. В этом весь дарвинизм; непониманием этого основного положения объясняются все неудачные новейшие попытки его упразднения или замены. Заслуга Дарвина в том и заключалась, что он доказал существование этого процесса élimination, как необходимого результата основных свойств организмов, й необходимость совершенствования:, как рокового последствия этого процесса. В первый раз совершенство организмов являлось не простым результатом творческого умысла, как у теологов, или таинственного стремления, как у метафизиков, а сложным последствием совместного действия вполне реальных, изучаемых положительной наукой, факторов. Эти три реальных фактора — изменчивость организмов, наследственность их свойств и быстро возрастающая прогрессия их размножения. Самым оригинальным, конечно, являлось применение последнего в качестве главного фактора биологического прогресса. Факт геометрической прогрессии размножения организмов, давно известный, оцененный по достоинству Франклином, легший в основу учения Мальтуса, у кого он и был заимствован Дарвином, стал краеугольным камнем всего его учения *. Относительная роль трех факторов такова. Изменчивость доставляет материал для построения новых форм. Но нет никакого основания предполагать, чтобы эти изменения имели какое-нибудь определенное направление, именно полезное для организма; очевидно, они могут быть и полезными, и вредными, и безразличными. Следовательно, изменчивость сама в себе не обусловливает совершенствования — прогресса. Второй фактор — наследственность — не производит ничего нового, а только сохраняет старое и новое; это — начало, по существу консервативное, непосредственного отношения к прогрессу в тесном смысле слова не имеющее. Но благодаря ему изменения закрепляются и накопляются, организация если не совершенствуется, то усложняется и становится прочной. Совершенствование, в том единственном определенном смысле, которое со.об* Об отношении теории Дарвина к мальтусовскому учению см. примечания редакции на 117 стр. VI тома и на 132 стр. V I I тома настоящего собрания сочинений. Ред.
щил ему Дарвин, т. е. в смысле приспособления, является логически необходимым, роковым последствием прогрессии размножения. Факт размножения настолько широко распространен в органическом мире, что нередко самое слово размножение употребляется вместо слова воспроизведение, хотя эти понятия далеко не тождественны. Отсюда— постоянное стремление всех организмов к перенаселению, а это равносильно постоянному истреблению громадного .числа появляющихся существ, т. е. тому процессу élimination, к которому уже Конт сводил причину гармонии между организмом и средой. Эту élimination Дарвин назвал, по аналогии с процессом образования искусственных пород животных и растений, отбором (selection), а в отличие от него — естественным отбором. Позднее он сам находил, что придуманное Гербертом Спенсером выражение переживание наиболее приспособленного (survival of the fittest) едва ли не удачнее выражает его мысль. Эти оба выражения во всяком случае следует предпочесть несчастной метафоре «борьба за существование», одной из тех метафор, об избавлении от которых еще Гейне молил Провидение С Этому выражению, не понимавшие основной сущности учения, сторонники его, а еще более его враги, сообщили широкое распространение и совершенно превратное толкование. Дарвин принимал выражение «борьба за существование» в том смысле, в котором говорят, например, что утопающий, делающий усилия выплыть, борется за жизнь, а близорукие его сторонники и, еще более, дальновидные враги придали ей узкий смысл прямой схватки, кончающейся непременно гибелью одной из сторон. Естественный отбор — единственный до сих пор известный фактор, объясняющий, почему исторический процесс развития органического мира превращается в биологический процесс, разумея под ним сохранение и накопление тех особенностей, которые наилучшим образом обеспечивают существование организма и устранение всего вредного, а в силу строгости этой браковки даже всего бесполезного для данного организма. Это новое объяснение совершенства организмов существенно отличается от телеологии теологов и мета1 У к а ж у на факт, что я мог однажды прочесть целый курс дарвинизма («Исторический метод в биологии»), не обмолвившись ни разу этим несчастным выражением.
физиков: оно объясняет только возникновение свойств, исключительно полезных для обладающих ими организмов или взаимополезных при известном соотношении организмов (например, при так называемом симбиозе). Между тем старая телеология, соответственно своей точке отправления предустановленной гармонии, допускала, что существуют и особенности, полезные не для обладателя, а исключительно для других существ. Один такой случай, говорил Дарвин, опроверг бы всю мою теорию — и такого случая не нашлось в природе. Эту особенность природы не следует забывать новым проповедникам старой телеологии. Из того же начала естественного отбора, как необходимое его логическое следствие, вытекает и объяснение того второго препятствия для принятия теории эволюции, над которым тщетно ломали себе головы предшественники Дарвина, а новые его противники благоразумно обходят молчанием, так как не в состоянии дать своего объяснения, а готового старого не находят. Между тем сам Дарвин, как и понятно, придавал высокую цену этому выводу, как доказательству верности теории, которая, исходя из одного и того же принципа, разъясняет обе совершенно различные, но одинаково загадочные особенности современного строя органического мира. Доказав гораздо убедительнее, чем Ламарк, особенно при помощи нового, статистического приема, искусственность понятия о виде, не разграниченном с понятием о разновидности (что выразил своей формулой: разновидность — зачинающийся вид), он, тем не менее, признал факт разграниченности большей части существующих видов между собой и предъявил своей теории требование найти для этого реального факта реальное же объяснение. Когда ему это наконец удалось, он так обрадовался, что в своей биографии указывает момент и место (в карете, во время путешествия), где ему пришла в голову эта блестящая мысль. Объяснение явилось только логическим развитием той аналогии, которая легла в основу всей теории, аналогии с искусственным отбором. При размножении новых искусственных пород постоянно наблюдается, что представители крайних типов предпочитаются средним формам, и таким образом порывается между ними связь, исчезают промежуточные звенья. То же наблюдается и в природе, но, понятно, по иной
причине. Для организмов выгодно возможно глубоко различаться между собой: этим увеличиваются шансы на совместное существование Вследствие этого явления, которое ДарЕин назвал началом расхождения признаков (Divergence of Character), при том несметном истреблении существ, которое наблюдается в природе в силу прогрессии их размножения, из вновь появляющихся форм сохраняются те, которые наиболее между собой различны, уничтожаются те, которые составляют промежуточные, связующие звенья, и вся картина получает характер мозаики из разрозненных кусков и групп, тем не менее, сливающихся в одно несомненно связное целое. В разрешении, исходя из одного принципа, обеих основных задач биологии и заключается превосходство дарвинизма перед смелой, но безуспешной попыткой Ламарка. Этим и объясняется, Что именно доставленное Дарвином доказательство необходимости эволюции, а не простое предположение о ее возможности, сталкивавшееся с неразрешимыми препятствиями, завоевало все умы, способные к здравому мышлению, свободному от предвзятых идей. Именно та форма эволюционного учения, за которой сохранится навсегда имя дарвинизма, а не эволюционное учение вообще, одержало эту победу — этого нельзя достаточно часто повторять в виду указанного стремления некоторых биологов, в особенности немецких, утверждать противное, вопреки очевидности. То же относится и к позднейшим попыткам некоторых ученых упразднить дарвинизм, причем одни заменяют его своими праздными метафизическими измышлениями, а другие выхватывают у него одну из частей его теории и, преувеличивая ее значение, не замечают, что в такой односторонней форме она уже более не отвечает на вопросы, которые призвана разрешить. Так, Негели на место фактического естественного отбора ставит голословно приписываемое организмам метафизическое внутреннее стремление к совершенствованию. Наоборот, Вейсман впадает в противоположную крайность: допуская «всемогущество отбора», он отрицает значение воздействия среды и тем отказывается о;г первого, необходи1 Л у г дает тем более сена, чем разнообразнее растения; растительность, проникающая в новые для нее страны, относительно богаче родами, чем видами и т. д.
мого шага в цепи объяснений, — от объяснения начального происхождения того материала, без которого и процесс отбора не может осуществиться. С другой стороны, неоламаркисты (вроде Веттштейна), утверждая, что, раз доказан факт изменчивости, этого достаточно и для объяснения факта приспособления, забывают, что логически одно из другого нимало не вытекает В Наконец, еще другие неоламаркисты (Генсло, Варминг), исходя из того факта, что многие воздействия внешних условий оказываются полезными, заключают, что нет надобности прибегать к отбору, так как сами условия действуют целесообразно — это так называемое учение о прямом приспособлении. Нетрудно усмотреть логическую ошибку в этой новейшей попытке упразднить дарвинизм. Что первоначальные причины, вызывающие, при участии отбора, полезные приспособления, должны заключаться именно в окружающих, а не каких иных условиях, само собой очевидно, так как биология еще менее, чем физика,может допустить действия на расстоянии, т. е. действия не тех условий, которые окружают. Очевидно, что полезные изменения, дающие материал для отбора, должны быть из числа вызываемых окружающими условиями; иначе и быть не может, но заключить обратно, что это воздействие по существу должно давать начало полезным изменениям, значит создавать новую, еще более темную и голословную метафизическую телеологию среды на место оказавшейся несостоятельной теологии организмов (как у И. Мюллера, Негели и др.). Логически допустимо только одно положение, что физическое воздействие среды независимо от его результата, т. е. что оно может быть всех трех родов: полезное, вредное и безразличное. Геккель давно предложил в качестве особой главы биологии дистелеологию, т. е. морфологическую статику бесполезных и вредных органов; рядом с ней можно было бы основать и дистелеологию физиологическую, динамическую, т. е. описание явлений бесполезного и вредного воздействия среды. Если же в общем итоге современные организмы (в своей обычной среде, а не перенесенные в дру1 На протяжении почти всей своей речи Веттштейн просто заменяет слово изменчивость словом приспособление. В этой неточности повинен, впрочем, даже Геккель.
гую) представляют нам более случаев приспособления, то это и есть результат исторического процесса, стирающего следы неудач и сохраняющего только следы успехов, т. е. отбора. Другие попытки умалить значение дарвинизма носят более специальный характер. Из них особенно обратило на себя внимание утверждение Де-Фриза, будто ему удалось найти действительный процесс образования новых видов, именно не путем постепенного изменения под влиянием определенных условий, а скачком, вследствие неизвестной внутренней причины. Но Де-Фриз вполне сознает, что этими скачками невозможно объяснить приспособления организмов; он сознает, что эту главную их особенность объясняет только дарвинизм, и так формулирует свое к нему отношение: естественный отбор определяет не происхождение видов, а уничтожение видов неприспособленных. Уже и это различие между двумя теориями невелико, но даже и в этой форме оно вертится на игре слов, на применении слова вид в двух совершенно различных смыслах. Когда Дарвин выпустил в свет свою книгу «О происхождении видов», он имел в виду общепринятые «хорошие» виды, в линнеевском смысле. Уже после появления его книги французский ботаник Жордан указал на присутствие в пределах общепринятых видов более мелких групп, отличающихся тем же постоянством, которое считалось признаком видов. Эти формы так и называются жордановскими видами, а все направление, стремящееся к разбивке старых видовых групп на более мелкие — жордацизмом. Эти-то новые, неизвестные во время появления книгіг Дарвина виды разумеет Де-Фриз в своей формуле. Должно заметить, что самый факт не ускользнул от внимания Дарвина; он указывал на совместное существование разновидностей, очевидно, не исчезающих через скрещивание и разделяющих это свойство с видами, т. е. знал о существовании того, что после Жордана стали называть мелкими видами, но что в его время всеми признавалось за разновидности. Де-Фриз таким образом называет разновидности Дарвина (и всех его современников) видами в позднейшем жордановском смысле, откуда у него и выходит, что в силу отбора не образуются новые виды, а уже образовавшиеся, но не приспособленные уничтожаются. Как бы то ни было, для образования настоящих ви-
дов 1 Де-Фризтак же, как и Дарвин, не находит другого объяснения, кроме отбора; он не может обойтись без этого начала потому, что понимает различие между простой изменчивостью и приспособлением. Того же нельзя сказать о Коржинском. Из фанатического дарвиниста он внезапно превратился в отъявленного антидарвиниста и полагал, что ему удалось изобрести какую-то теорию, упраздняющую дарвинизм, тогда как в действительности он только увеличил (соответственно накопившемуся за сорок лет материалу) список примеров внезапных крупных изменений, в изобилии собранных Дарвином в его двух книгах 2 . Для Коржинского так и осталось непонятным различие между простым изменением и приспособлением, т. е. главное содержание дарвинизма. Должно еще заметить, что попытка Де-Фриза, Коржинского и др. ничего принципиально не изменяла и не дополняла в положениях Дарвина даже по частному вопросу об изменчивости. Дарвин также допускал изменчивость резкую, скачками, и более постепенную, общую, и ничто и теперь не принуждает приписывать первой из них не только исключительное, но даже преобладающее значение. Изменения второй категории редко зависят от определенных внешних факторов, и потому их происхождение понятно, но зато число примеров их наследственной передачи очень ограничено и, наоборот, изменения первой категории, обыкновенно наследственные, трудно проследить до их ближайшей причины. По всей вероятности, изменения наследственные вызываются влияниями в ранние периоды эмбрионального развития более глубокими, но обыкновенно ускользающими от наблюдения. Можно надеяться, что значительный свет на этот вопрос прольет упомянутая выше физиологическая эмбриология. С другой стороны, возможно, что более продолжительные опыты над известными уже экспериментальной морфологии влияниями внешних факторов будут сопровождаться и более прочными наследственными изменеЧто формы, найденные Де-Фризом, не имеют характера настоящих видов, «хороших»видов, ясно уже из того, что даже в лучших случаях признаки—почти исключительно количественные, недостаточные для установления хорошего диагноза. 1 2 До Коржинского и Де-Фриза эта задача была уже выполнена Бэт- соном.
ниями. В разрешении этой дилеммы заключается одна из важнейших биологических задач, завещанных девятнадцатым веком двадцатому, и ничто не дает права предполагать, чтобы она оказалась неразрешимой; все сказанное ранее об экспериментальной морфологии и физиологической эмбриологии скорее ручается за успех. Разрешение общей задачи о происхождении органических форм, как бы целесообразно они ни были построены, распадается, таким образом, на три подчиненные задачи. Первая, непосредственно экспериментальная, физиологическая, сводится к объяснению, действием каких внешних факторов первоначально образовались морфологические особенности, чрез дальнейшее развитие которых могли сложиться подлежащие объяснению формы. Вторая задача — указать в природе те последовательные ступени усложнения, чрез которые должна пройти эта форма, начиная с простейших своих проявлений. Задача эта по существу морфологическая. На нее дала ответ сравнительная анатомия, особенно после торжества осмыслившего ее дарвинизма и еще более палеонтология, обогатившая морфологию бесчисленными неожиданными переходными формами, связующими звеньями, как между видами, так и между систематическими группами высших порядков. Наконец, третья задача, историческая, осуществленная дарвинизмом, — объяснить, в силу какого достоверного исторического процесса те изменения, которые полезны, сохраняются и нарастают, а остальные уничтожаются, чем одновременно порывается связь между звеньями общей цепи. Совокупное разрешение этих трех задач в первый раз дало ключ к полному пониманию органического мираг как поражающего своим совершенством целого. Историческая последовательность в постановке этих трех вопросов не соответствовала их логической последовательности. Первым, по очереди, явился сравнительно простой вопрос— морфологический, разрешаемый вне связи с другими дисциплинами знания, при помощи характеристического для биологии и достигшего в ней самого блестящего развития сравнительного' 1 Он в первый раз объяснил смысл темного выражения гомология. Гомологичны части одинакового происхождения, почему Рей Л а н к е с т е р предложил заменить слово гомологический словом гомогенетический.
метода. Позднее явился вопрос физиологический и еще позднее исторический. Поэтому самой широкой характеристической чертой успехов биологии в истекшем веке являются, с одной стороны, подчинение ее задач строгому детерминизму экспериментального метода, заимствованного у наук физического цикла и устранившего навсегда бесполезную и вредную гипотезу своевольной жизненной силы, а с другой стороны, распространение на нее метода исторического, вместо праздных телеологических догадок, ищущего объяснения не в одном только экспериментально изучаемом настоящем данных явлений, но и во всем их длинном прошлом. Этот последний успех нас особенно поражает при сравнении современного состояния биологии с той картиной, которую нам оставили два самых компетентных знатока общего состояния естествознания первой половины века—Огюст Конт и Юэль. Конт признавал, что метод, присущий биологии, сравнительный (экспериментальный она заимствует у предшествующих в его системе наук), метод же исторический считал исключительным уделом социологии. Развитие науки X I X века показало, что применение этого метода начинается ранее в общем цикле наук и что его применение в биологии увенчалось таким успехом, на какой социология пока еще не может рассчитывать. Юэль, допускавший (по стопам Лайеля) применение исторического метода к задачам неорганической природы, отрицал какоенибудь его отношение к миру живых существ и заявлял (в согласии с Кантом), что, вместо раскрытия исторических причин, биолог вынужден только угадывать цели, т. е. продолжать прежние блуждания в дебрях туманной телеологии. С Дарвином все изменилось. Как некогда B«Scienza nuova» * Вико история сделала попытку стать естественной, так в Scienza nuova Дарвина (и Лайеля), так называемая естественная история стала в первый раз действительной историей. Вот почему приведенные в начале этого очерка слова Больцмана, относящиеся к вековым успехам положительного знания вообще, еще лучше характеризуют успехи биологии. G одной стороны, она распространила экспериментальный метод физики и химии на свои более сложные задачи, с другой—показала в дарвинизме, что исторический метод, * «Новой науке». Ред. .
характеризующий цикл следующих за нею социологических знаний, успешно применяется к ее сравнительно простым задачам. В этом методологическом расширении ее области исследования и заключается главная причина необыкновенных успехов биологии за истекший век. §5 Практические . приложения 4 биологии.— Земледелие и медицина. Остается сказать несколько слов о последнем указанном нами в начале очерка признаке или мериле прогресса тех или других знаний — о их приложениях к насущным запросам жизни. К сожалению, очень часто только эти приложения и являются знамением успеха в глазах не только темной толпы, но и ее близоруких вожаков. С самых противоположных сторон, от ультра-идеалистов, как и от ультра-материалистов, можно слышать заявления, что знания постольку лишь и ценны, поскольку они непосредственно полезны, и что ум ученого должен руководиться, и будто бы фактически руководится, только давлением потребностей. Утверждать что-нибудь подобное — значит допускать непонятную, чудесную связь между элементарными потребностямичеловека и строго последовательным логическим развитием научной мысли, неизбежно переходящей к сложному от простого. Пища важнее средств передвижения, и однако из этого не следует, чтобы биология должна была развиться ранее физики, чтобы рациональное земледелие должно было опередить железные дороги. Скажут: правящие классы более интересуются удобствами сообщения, чем голодом бедных, которого сами не испытывают. Положим, что и так, но быть живым и здоровым одинаково желательно и для богатых и для бедных, и однако медицина сделала колоссальный скачок вперед не потому, что обнаружилась в ней новая потребность, а потому, что в науке, в биологии, стали на очереди новые вопросы, и гений Пастера пролил на них новый свет 1 . Практическое значение успехов 1 Этот вопрос мною подробно разобран в этюде о Пастере — «Насущные задачи современного естествознания». Москва, 1904. (В настоящем издании см. том V, стр. 191. Ред.).
биологии выразилось именно в полном перевороте, вызванном ими в этих двух древнейших и важнейших для существования человека искусствах, — в земледелии и медицине. Опиравшиеся почти исключительно на многовековые, теряющиеся во мраке истории, эмпирические знания, эти два искусства только в настоящем столетии могли в первый раз вполне осмыслить свою деятельность, благодаря данным, доставленным физиологией растений и физиологией животных, которые в свою очередь обязаны своим развитием предварительным успехам физики и химии. Сенебье, Соссюр, Дэви, Буссенго, Либих, Кноп, Бертло, Гельригель и др., работая в-пограничной области физиологии растений и агрономической химии, создали рациональное земледелие, благодаря чему современный земледелец уже не руководится только рецептами, завещанными ему предками, а вполне сознательно идет вперед к определенной цели. Едва ли не самым выдающимся приобретением земледелия следует признать коренной переворот в основных воззрениях на факторы плодородия. На смену господствовавшего и закрепленного авторитетом Тэера представления о преобладающем значении перегноя почвы, как источника органического вещества растения, явилось основанное на исследованиях Сенебье, Соссюра и Буссенго учение, получившее, благодаря красноречивой форме, в которую облек ее Либих, название либиховой минеральной теории. Вытекая из несомненного положения, что органическое вещество вырабатывается растением не из такого же вещества почвы, а из углекислоты атмосферы, это учение выдвинуло на первый план заботу земледельца о скудно распространенных в почве зольных, минеральных веществах. Чисто дедуктивное, химическое направление Либиха нашло себе поправку в физиологическом направлении, основателем которого следует считать Буссенго; оно предъявляло требование не ограничиваться дедукциями, основанными на аналитических химических данных, а проверять все свои положения прямым опытом над растением в искусственно упрощенных средах (Буссенго, Гельригель, Кноп, Ноббе) или в поле (Буссенго, Лооз и Гильберт, Вагнер и др.). Это направление исправило односторонность либиховой минеральной теории, добавив, что и азот растение не получает в обеспеченных количествах, как
получает оно углерод, из чего вытекало, что снабжение растения необходимыми количествами азота составляет заботу земледельца не менее, чем снабжение элементами золы. Это в свою очередь заставило обратить внимание на значение одного эмпирического приема земледелия, известного еще классической древности, но только к концу X V I I I века получившего широкое распространение и легшего в основу усовершенствованных систем культуры — именно возделывания бобовых растений (клевера, люцерны и пр.). Сделанные к тому времени успехи в области изучения микроскопических организмов привели к выводу (Воронин), что особые желвачки на корнях этих бобовых растений, не встречающиеся у других культурных растений, вызываются поселяющимися в них бактериями. Блестящие исследования Гельригеля показали, что эти бактерии обладают специальной особенностью усвоять свободный азот атмосферы. Таким образом, выяснилось, что этой способностью бобовых растений, чрез посредство поселяющихся в них бактерий, пользоваться даровым источником азота и объясняется экономическое значение этих растений в сельском хозяйстве. Параллельно с этим открытием, исследования Мюнца и Виноградского выяснили, что образование самого важного почвенного источника азота — селитры —• происходит также благодаря деятельности особых бактерий. Последствием этих открытий явилось, начиная с сороковых годов, быстро разросшееся применение искусственных удобрений (селитры^ аммиачных, фосфорнокислых, калийных солей), к концу века составившее едва ли не самую видную черту новейших систем земледелия. К нему с восьмидесятых годов присоединилось новое направление, клонящееся к обеспечению размножения в почве благотворных бактерий (как усвояющих атмосферный азот, так и вызывающих образование селитры). Наконец, в виду выяснившегося значения селитры, химики и физики обратили внимание на известный еще в восемнадцатом столетии факт образования ее из воздуха, при действии электрического разряда, и практически разрешили эту важную для земледелия задачу — правда, уже за порогом нового столетия. В результате всех этих завоеваний в области чисто научных исследований, раскрывших истинные факторы плодородия, явилось значительное увеличение производительности земледель-
ческого труда. Девятнадцатый век зарождался при мрачном напутствии мальтузианского учения, доказывавшего, что рост производительности земли не поспевает за ростом населения, и что роковым, неотвратимым последствием этого несоответствия являются все социальные бедствия: нищета, преступность, болезни и, наконец, возрастающая смертность, провиденциальным образом возвращающая население к прежней гармонии со средствами существования*. Но когда стало возможным подвести столетние итоги, зловещее пророчество Мальтуса не оправдалось: оказалось, что, по крайней мере, в той стране, где указания науки наиболее проникали в жизнь—в Германии, насе~ ление увеличилось в три раза, а средства пропитания возросли в четыре. Этот последний результат обнаружился параллельно с другим наглядным завоеванием века—уменьшением смертности, увеличением средней продолжительности жизни, и это приводит нас к рассмотрению успехов другого практического искусства! связанного с успехами биологии. Если мы видели, что успехи земледелия являются прямым следствием успехов физиологии растений, то это еще более справедливо по отношению к медицине, совершенно преобразившейся на почве изучения физиологии животного организма. В общем можно сказать, что связь между медициной и физиологией стала очевидной ранее, чем между земледелием и физиологией растений, почему плоды этого влияния оказались более многочисленными и разнообразными. Понятно, что здесь возможно только отметить эту связь, указать на главнейшие точки соприкосновения. Прежде всего медицина вооружилась целым рядом научных приемов исследования больного организма. К классическому исследованию языка и пульса присоединилась аускулътация (стетоскоп Лэнека), термометрия, множество эксперименталь* В . И . Ленин в своей статье «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г . Струве», рассматривая приводимые Струве данные об уменьшении крепостного населения перед освобождением, замечает: «При чем же т у т „ з а к о н " М а л ь т у с а о соответствии размножения со средствами с у щ е с т в о в а н и я , к о г д а крепостнические общественные порядки направляли эти средства существования в руки к у ч к и крупных землевладельцев, минуя массу населения, размножение которой подвергается изучению?» (Ленин, т . I , стр. 340). Ред. 9 К. А. Тимирязев, т. ѴІП
, ' ных усовершенствований, дозволивших, как мы видели, заглянуть в полости тела, в пузырь, в гортань (ларингоскоп Гарсиа), в глубину глаза (офтальмоскоп Гельмгольтца). Микроскоп и учение о клеточке положили основание тщательному исследованию пораженных частей и, следовательно, раскрытию ближайших причин болезни (целлюлярная патология Вирхова). Упрощенные химические исследования и спектроскоп позволили следить за изменениями крови и выделений, а рентгеновские лучи, сделав человеческое тело в известном смысле прозрачным, дали возможность обнаруживать в нем присутствие посторонних тел (пуль и т. д.) и даже патологические изменения внутренних органов. Точный физиологический опыт над действием на организм бесчисленных химических веществ, старых и новых, обогатил фармакологию целым сонмом уже не эмпирических, а рациональных лекарственных средств. Целые новые системы лечения возникли на почве физиологического изучения отправлений животного тела в зависимости от внешних факторов (обширная область электротерапии и новейшая фототерапия). Наконец, раскрытие функций нервной системы и их локализации дало ключ к лечению нервных расстройств и пролило свет в дотоле темную область психиатрии. Но как ни велики все эти приобретения, которыми медицина обязана физиологии и на которые мы могли здесь только намекнуть, они бледнеют в сравнении с коренным переворотом, совершившимся в ней благодаря развитию микробиологии, — переворотом, давшим право сказать, что историю медицины можно разделить на два по своему протяжению несоразмерных периода — до Пастера и после него, так как успехи, сделанные за последние сорок лет, в известном смысле превышают то, что сделано за предшествовавшие сорок веков. Успехи микробиологии, создав строго научное учение о сущности заразных заболеваний, пролили одновременно свет и на срёдства прямой борьбы с ними при помощи медицины и на меры предупреждения их при помощи гигиены. Напомним, что первый толчок всему этому движению был сообщен извне, обязан своим происхождением чисто научным исследованиям в области химки и биологии, развивавшимся строго логическим путем, а не по указке утилитарных требований. Изучению собственно микроскопических
организмов дрожжевого грибка (бактерий) логически предшествовало изучение организмов полумикроскопических, т. е. хотя и видных невооруженным глазом, но изучаемых только при помощи микроскопа. Именно изучение этих растительных форм из .класса грибов положило основание строго научному представлению о вызываемых паразитами болезненных явлениях высших организмов. Здесь должно отметить труды ботаников Тюлана, Де-Бари, Воронина, Брефельда и др., во всех подробностях изучивших целый ряд таких паразитных грибков и положивших основание единственному точному методу исследования, основанному *на искусственном заражении и выслеживании истории развития, начиная с первой клеточки (споры, конидии) и до получения новых органов воспроизведения, — методу, положившему в то же время конец прежним догадкам о поветриях, медовых росах и ядовитых туманах, игравшим такую видную роль в первоначальной патологии растений. Методы эти послужили образцом для более хлопотливых исследований над вполне микроскопическими, невидимыми заразами, которые с большим правом еще долго приписывали различным бесформенным источникам. Но еще более значения получило в этой области применение приема стерилизации исследуемых сред, т.е. способ несомненного уничтожения предполагаемых, хотя и невидимых, живых тел (Шван, Гельмгольтц, Пастер, Готье и др.). Унение о заразных болезнях стало на прочную почву, когда был решен вопрос о сущности процесса, с давних времен уподоблявшегося болезненным изменениям, даже отождествлявшегося с самой сущностью жизненных явлений — процесса брожения. Пастер, поставивший своими классическими исследованиями вне сомнения биологический характер этого процесса, доказав, что всегда сопровождающие его микроорганизмы не возникают самопроизвольно, а заносятся извне, тем самым доставил средство для доказательства несамопроизвольности возникновения заразных заболеваний, причинной их связи с наличностью специфических болезнетворных микроорганизмов. Уже одно открытие истинного источника заразных болезней, снабдившее гигиену рациональными, а не более или менее гадательными или грубо эмпирическими средствами защиты, было громадным успехом. Но еще большим блеском покрыло имяПаотера другое его открытие — 9* 131
возможности прямой борьбы с невидимыми врагами путем предварительной, предохранительной или последующей (за процессом заражения), ослабляющей болезненные процессы прививки культур этих болезнетворных организмов с ослабленной заразностью. Эти исследования открыли перед медициной новые необозримые горизонты (стоит припомнить деятельность Мечникова, Ру, Беринга, Коха и др.). Но едва ли не поразительнее были практические результаты, можно сказать, косвенного влияния этих биологических открытий на другую область медицины — на хирургию. Казалось бы, что здесь все успехи обусловливались непосредственно развитием личного искусства оператора, его знанием анатомии, пожалуй, еще усовершенствованием инструментальной части. Но учение Пастера подало мысль Листеру об ограждении обнажаемых тканей от заражения вездесущими микроорганизмами, и явилась антисептика, а вслед за нею асептика, уменьшившие в поразительных размерах процент смертности оперируемых и сделавшие возможными такие операции, о которых хирурги прежних веков (а уже подавно заменявшие их, по словам историков медицины, еще в начале века цирюльники!) не посмели бы и подумать 1 . Приведенных беглых данных из истории земледелия и медицины за истекший век, указывающих, понятно, только на самые выпуклые черты их поступательного движения, достаточно, чтобы убедить защитников самого одностороннего утилитарного направления. Сравним, например, ужасы «черной смерти», когда-то обезлюдившей Англию и глубоко отразившейся на ее социальном строе, с недавней вспышкой чумы в Глазго, задушенной в самом ее зародыше, и мы поймем, чем обязано человечество современной биологии. Но эта биология шла своим самостоятельным путем; ее последовательные задачи вытекали из логического сцепления самых явлений, без отношения их к пользе или вреду для человека, а в результате явились бесчисленные и самые неожиданные приложения. Нигде свобода 1 Другое величайшее благодеяние в области хирургии, анэстезию, медики, кажется, получили прямо из рук химиков, без посредства биологов, хотя должно заметить, что физиолог Флуранс обратил внимание Парижской академии на значение хлороформа за несколько месяцев до его первого применения в хирургии.
мысли, свобода творчества не является таким существенным условием успеха, как в области науки, и нигде, конечно, эта свобода не отплачивала за себя так щедро, как в области научных применений 1 . § 6 Итоги. — Промежуточное положение биологии и синтез трех методов (сравнительного, экспериментального, исторического). —Отсюда философско-воспитательное значение, приобретаемое биологией. — Удовлетворение, доставляемое ею эстетическому суждению. Подводим итог. Если оценивать качество знания на основании критерия его обобщения, его объединения 2 , то за этот век морфология, применяя присущий ей сравнительный метод, успела связать все свои частные задачи, все независимые стремления своих отдельных дисциплин (классификации, органографии, сравнительной анатомии, гистологии, эмбриологии, палеонтологии и географии организмов) одной идеей общности происхождения (эволюции в узком смысле простого, связного описания), доказав надежность своего метода изучения фактов возможностью предсказания новых. Если оценивать знания не только с точки зрения понимания действительности и ее предсказывания, но и подчинения воле человека, то физиология (успевшая и в смысле обобщения опередить морфологию) вполне доказала применимость к сложным жизненным явлениям экспериментального метода и подтвердила это широкими приложениями к практической жизни. Наконец, переходя к задаче, составлявшей до тех пор исключительный удел теологии и метафизики, к объяснению загадочного совершенства строения и отправлений живых существ, биология доказала возможность ее научного разрешения путем применения к ней того исторического метода, который считался уделом только более сложной 1 Эта мысль мною подробно развита в этюде о Пастере — «Насущные задачи современного естествознания». Москва, 1904. (В настоящем издании см. том V, стр. 191. По поводу мыслей К. А. о свободе науки см. примечание редакции на стр. 19 VI тома. Ред.). 2 Вспомним определение Спенсера: «философия — объединенное знание».
области знания — области социологии х . Путем наблюдения и опыта над настоящим она раскрыла самый процесс эволюции, необходимым, роковым последствием которого является прогресс органического мира и его современное совершенство, придавая этому слову в первый раз определенный смысл приспособления, т. е. гармонии между живыми существами и театром их действий, внешним миром. Таким образом, развитие биологии, соответственно ее промежуточному положению, послужило для более полного философского объединения всего обширного реального содержания человеческих знаний, доказав универсальность того научного приема раскрытия истины, который, отправляясь от наблюдения и опыта и проверяя себя наблюдением и опытом, оказался способным к разрешению самых сложных проблем, перед которыми беспомощно остановилась поэтическая интуиция теолога и самая тонкая диалектика метафизика. Этим выясняется важное философско-воспитательное значение, приобретаемое современной биологией. Успешно прилагая самые разнообразные методы изыскания истины к задачам, несравненно более сложным, чем те, которыми ведает анорганология, она, конечно, призвана служить лучшей подготовительной школой для исследования в отраслях знания еще более сложных и, наконец, для разрешения тех сложнейших вопросов, которые человек, хочет ли он того или не хочет, роковым образом призывается разрешить в жизни, как это превосходно разъяснил Пирсон 2 . В течение всего века громче и громче раздавались голоса, повторявшие, что логика перестала быть только диалектикой, словесным искусством аргументировать, умением выводить истины, заключенные в*других истинах, или нередко, как у метафизиков, в том, что произвольно признавалось за истину, а стала логикой в действии, искусством добывать новые 1 Любопытно, что в старых шотландских университетах существовали кафедры «истории, гражданской и естественной», очевидно, по примеру классификации Бэкона, сопоставлявшего эти отрасли знания, в его время, кроме названия, не имевшие ничего общего. 2 В его интересной книге «Grammar of Science»—«Грамматика наук». Вступительная глава этой книги переведена мною под заглавием «Наука и обязанности гражданина». Москва, 1905. (В настоящем издании см. том V, стр. 288. Ред.).
истины непосредственно из действительности. G той поры ее содержание стало все более и более отождествляться с изучением общих методов наук (Сенебье 1, Конт, Гершель, Дж. С. Милль, Бэн, Джевонс, Минто, Пирсон). В этойновой логике должно быть отведено почетное место современной биологии, показавшей свою гибкость и разносторонность в применении разнообразнейших методов раскрытия истины. С другой стороны, ее изучение может доставить значительное удовлетворение и тому, что Пирсон удачно называет эстетическим суждением, т. е. присущей, в той или иной форме, каждому человеку потребности в стройном обобщении своих воззрений. «Эстетическое суждение» веков веры могло удовлетвориться, по отношению к основной задаче биологии, поэтическим представлением, воплощенным, на их исходе, гением Микель-Анджело в мощный образ духа, несущегося над землей, простирая над ней свою властную длань, из-под которой брызнула жизнь. Но это эстетическое суждение, конечно, уже не могли удовлетворить метафизические хитросплетения, пытавшиеся примирить поэтическое творчество детства с трезвым опытом более взрослого возраста человечества, — какие-нибудь теории отдельных творческих актов, столь же бесчисленных, как несметно число видовых форм, со всемогущим творцом, связанным в своем творчестве какими-то «планами творения» или «профетическими типами», вынужденным каждый раз отправляться от той же исходной точки и даже бессильным стереть следы строений, утративших значение, неизменно повторяя их в форме остаточных органов, орудий без отправления и смысла 2 . Зато возмужалое «эстетическое суждение» «века науки» может вновь найти удовлетворение этому, присущему человеческому разуму, стремлению к постижимому, объединяющему, простому, признав, что «есть 1 Я уже много лет тому назад указывал на эту сторону деятельности Сенебье и только недавно встретил признание ее в интересной книге Гюнтера «Geschichte der Anorganischen Wissenschaften im X I X Jahrhundert». («История неорганических наук в X I X столетии».Ред.). 2 Я считал излишним знакомить читателя с новейшими продуктами схоластической метафизики вроде взятых на прокат у Аристотеля энтелехий (Дриша) или выдаваемых за новое изобретение доминант (Рейнке). Лучший образец метафизической диалектики и вѳ лебединую песнь мы видели в словах И. Мюллера.
величие в этом воззрении», по которому, «между тем, как наша планета продолжает описывать свой путь, согласно неизменным законам тяготения, из столь простого начала 1 возникли и продолжают возникать формы изумительного совершенства и красоты» * . Этими заключительными словами своей бессмертной книги великий мыслитель, конечно, хотел дать понять, что то дело, которое было начато его великими предшественниками XVI и X V I I веков в области астрономии, на его долю, выпало продолжать в X I X , в биологии. По отношению к движению всего органического мира, отрицаемому до половины века, как отрицалось когда-то движение нашей планеты, биология устами Дарвина сказала свое победное è pur si muove * * . В этом смысле знаменитый физик, слова которого были приведены в начале этого очерка, имел, конечно, право назвать X I X век — веком Дарвина. Естественного отбора и его предпосылок. * См. Ч. Дарвин. — «Происхождение видов». Сельхозгиз, М. — Л ц 1937 г . , стр. 570. Ред. * * «а все-таки она движется». Ред. 1
NI РАЗВИТИЕ ЕСТЕСТВОЗНАНИЯ В РОССИИ В ЭПОХУ 60-х ГОДОВ * ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ Э та перепечатанная из «Истории России в X I X веке» глава представляет попытку передачи живым свидетелем общего впечатления, вынесенного им об одной из знаменательных эпох этой истории по отношению к одной из наиболее характеристических сторон ее умственного движения. Что эта попытка не была вполне бесплодной, я позволяю себе заключить на основании следующего отзыва, быть может, лучшего в этом деле судьи, нашего историка-художника Василия Осиповича Ключевского, в письме ко мне, которое я перечитываю с чувством горячей признательности: «Не знаю, как благода* Этот очерк под названием «Пробуждение естествознания в третьей четверти века» был в первый раз напечатан в 1907 г . (в книге «История России в X I X веке», т. V I I , вып. 26, изд. «Гранат». Здесь он перепечатан по отдельному изданию его — «Гранат», М . , 1920 г . Ред.
рить ßac за полученную мною вчера статью Вашу. Она заставила меня еще раз пережить, так сказать, конспективно лучшее время моей жизни, студенческие годы (1861—1865). Совершенно верно и ярко отметили Вы самую выдающуюся черту тогдашнего умственного движения — энтузиазм». В виду этого согласного показания, по еврей сфере деятельности, столь различных свидетелей-очевидцев, невольно спрашиваешь себя: неужели великие события современной эпохи не вызовут в современном учащемся поколении соответствующего их значению энтузиазма, того энтузиазма, о котором говорил Сен-Симон, что без него не творится никакого великого дела! Или метафизическая и декадентская закваска разлагающейся буржуазной культуры, о которой я говорю в заключительных строках своей статьи, оставит его обессиленным и безучастным пред совершающимся мировым переворотом, какого не знала история? К. Д е к а б р ь 1919 г . ТИМИРЯЗЕВ
I hr naht euch wieder edele 1 Gestalten»... Поколение, для которого начало его сознательного существования совпало с тем, что принято называть шестидесятыми годами, было, без сомнения, счастливейшим из когда-либо нарождавшихся на Руси. Весна его личной жизни совпала с тем дуновением общей весны, которое пронеслось из края в край страны, пробуждая от умственного окоченения и спячки, сковывавших ее более четверти столетия. И вот почему те, кто сознают себя созданием Этой эпохи, неизменно хранят благодарную память о тех, кто были ее творцами. Слабою данью этой признательности, на которой зиждется историческая преемственность поколений, является и предлагаемый краткий очерк. Для всякого 1 «Вы, тени славные, встаете снова предо мною». Приношу п о к а я ние в кощунственной переделке бессмертных строк творца «Фауста»'
* очевидно, что сколько-нибудь удовлетворительное разрешение намеченной в нем задачи немыслимо в тех узких рамках, которые могут быть ей отведены в книге, представляющей общую картину жизни многомиллионного народа в течение целого века, быть может, самого выдающегося за все время его существования. Шестидесятые годы, как известно, начались с половины пятидесятых. Что бы ни говорили об искусственности всяких хронологических граней, как бы ни оспаривалась роль личности в истории, в положительном ли или в отрицательном смысле, — не подлежит сомнению, что бывают моменты, к которым целые поколения приурочивают повороты в своих судьбах; это, конечно, готовы подтвердить, хотя бы с самых противоречивых точек зрения, все современники таких событий, не просто существовавшие в то время, но жившие сознательною жизнью. Такою гранью было 18 февраля 1855 г. В этот момент умственному взору каждого мыслящего русского человека представлялось, что он стоит на перевале, на водоразделе двух исторических течений. Позади, в даль прошлого уходила длинная и благодаря своему гнетущему однообразию, казалось, бесконечная вереница лет, начавшаяся трагедией на глассисе Петропавловской крепости и достигшая своего апогея в бесчеловечной трагикомедии Семеновского плаца. Затем внутри все замерло в оцепенении, а извне вся Европа затрепетала перед «вторым Собееким», спасителем Австрии, Георгием Победоносцем, сокрушившим дракона революции х . Все в эту мрачную эпоху было принесено в жертву плац-параду, но потребовалось с небольшим пять лет для того, чтобы эта мрачная фантасмагория разлетелась, как дым. Впереди — впереди были только розовые мечты, опиравшиеся, однако, на вполне реальный, неотразимый аргумент, — что так далее итти нельзя, что надо отправляться от чего-то иного. В числе этого иного оказалась и наука. До той поры всецело процветала только одна наука, та, которая, по сло1 Статуя Николая работы Пименова. Известно, что два человека, не особенно симпатизировавшие друг д р у г у , оспаривали между собой эту у с л у г у человечеству. Второй из них символически изобразил себя (на известном парижском фонтане) в образе архистратига Михаила terrassant l'hydre révolutionnaire (поражающего гидру революции. Ред.).
вам великого сатирика, носила несколько громоздкое название «громпобедыраздавайся». Она упраздняла всякую гражданскую жизнь, всякую мысль, но зато обещала вести к победе — и привела к поражению. Ошибка была очевидна, и не прошло и нескольких месяцев, как уже один из преданнейших слуг мрака, по иронии судьбы, столь нередкой в нашей стране, стоявший во главе ее просвещения, — министр Норов разъезжал по всей России, повторяя ставшие историческими слова: «Наука, госиода, всегда была для нас одной из важнейших потребностей, но теперь она первая. Если враги наши имеют над нами перевес, то единственно силою знания». Очевидно, на этот раз имелась в виду уже не щедринская, а настоящая наука. G того момента наука, очевидно, могла развиваться уже не вопреки предержащим властям или, в лучшем случае, незамеченная ими, а будто бы при их благосклонном содействии. Это движение, конечно, охватило самые разнородные отрасли умственной деятельности и творчества — искусство так же, как и науку, но всего более, всего заметнее отразилось оно на развитии естествознания. Причиной тому было, конечно, прежде всего то обстоятельство, что Западная Европа, как раз в ту пору, вступила в полосу блестящего расцвета естествознания. Ряд славных имен и, как результат их деятельности, ряд блестящих открытий, с одной стороны, а с другой, полная реорганизация преподавания, клонившегося уже не только к тому, чтобы научить содержанию наук и раскрывать их текущие задачи, но и сообщать соответствующее уменье для их разрешения, словом, преподавание не только с кафедры, но и за рабочим столом лаборатории — все это выдвигало естествознание на первый план. Это было время, когда в химии Либих, Дюма, Герар и Лоран, Кекуле, Кольбе, Гофман перемещали центр тяжести химии из неорганической в органическую, когда появилась «Chimie organique fondée sur la synthèse» * Бертло, превратившая органический синтез в стройное систематическое учение, когда учение о диссоциации Анри Сен-Клер-де-Виля и термохимические исследования Бертло и Томсена залагали новые основы для физической химии. А в физике вспомним открытие * «Органическая химия, основанная на синтезе». Ред.
спектрального анализа, едва Ли не более, чем какое другое открытие, поразившее современников, даже стоявших вдали от науки Ч Вспомним всеобъемлющее открытие Майера и Гельмгольтца — закон сохранения энергии (или, выражаясь без анахронизма, закон сохранения силы). Вспомним открытия того же Гельмгольтца в области органов чувств (слуха и зрения), его же открытие в области нервной физиологии, а также исследование Клода Бернара и Дюбуа-Реймона. Вспомним быстрый рост учения о клеточке, приковавший всех биологов к микроскопу и, наконец, ошеломившее всех накануне наступления шестидесятых годов учение Дарвина, и мы должны будем признать, что во всей истории естествознания не найдется других 10—15 лет, в пределах которых изучение природы сделало бы такие дружные, одновременные и колоссальные шаги. Добавим к этому, что самые выдающиеся представители этого научного движения выступали сами со своими открытиями перед широкой публикой, положив начало небывалой до той поры популяризации науки, и мы поймем, что эта могучая волна, докатившись до наших пределов, подхватила сначала отдельные наиболее подготовленные личности, а затем по передаче всколыхнула и более широкие слои общества. Второй указанной чертой было коренное изменение способа преподавания, первый толчок чему был дан в химии гиссенской лабораторией Либиха, только позднее распространившись на лаборатории физические и физиологические, на институты зоологические и ботанические. Понятно, как стало манить молодых русских ученых в заветные центры: Гиссен, Гейдельберг и др., вернувшись откуда, они,как некогда соглядатаи из земли обетованной, не только принесли с собой ее плоды, но и сумели привить их на родной земле, доказав в первый раз в больших размерах, что и она может давать своих научных деятелей, а не обречена на вечную зависимость от пришлых сил. Другим благоприятным условием для пробуждения у нас естествознания, после совпадения с эпохой его расцвета в За1 Впечатление, им произведенное, нельзя сравнить даже о впечатлением, вызванным другими сенсационными открытиями позднейшего времени, к а к , например, рентгеновскими лучами, сжижением воздуха и т. д.
падной Европе, было то обстоятельство, что естественные науки, как наиболее удаленные от политики, считались и наиболее безвредными; им не отказывали даже в известном почете, открывали даже доступ в общую систему обучения — до кадетских корпусов включительно. Примером первого может служить тот почет, которым пользовались посещавшие Россию, с целью естественно-исторического ее изучения, европейские ученые, как, например, геолог Мурчисон и еще более Александр Гумбольдт; примером второго может служить известное ироническое восклицание того же Гумбольдта, когда перед ним хвастали программой проходимых в корпусах наук: «Как счастлив я был бы, если бы мог знать все то, что знает русский кадет!» Только этой относительной терпимостью по отношению к естествознанию и, благодаря ей, неслышно, невидимо нараставшим вкусом к изучению природы, мы, вероятно, Можем объяснить тот факт, что это ясно выразившееся во втором пятилетии пятидесятых годов стремление к изучению естествознания было вызвано целой * плеядой талантливых деятелей, начальное развитие которых должно быть отнесено к концу сороковых и первой половине пятидесятых годов. В еще более благоприятном, чем естествознание, положении находилась, с одной стороны, стоявшая еще далее от жизни математика, а с другой стороны, более необходимая для нее медицина, и потому, когда та и другая уже могли указывать на Остроградского, Буняковского, позднее Чебышева (Лобачевский еще не был открыт) и Пирогова, собственно естествознание не могло выставить рядом с ними ни одного русского имени, которое пользовалось бы такою же широкой известностью, да и воззрения образованного общества на етественные науки недалеко ушли от воззрений грибоедовских и герценских времен на химика и ботаника 1 . 1 Хорошо припоминаю, что, когда мой старший брат стал заниматься химией, это вызвало недоумение всей семьи — семьи, замечу, вообще и особенно в политическом отношении стоявшей значительно выше окружающей среды. — «На что ему химия, говорили, разве он готовит себя в аптекаря? уж если на то пошло, стал бы учиться медицине. Может, •вышел бы из него второй Пирогов». Когда через каких-нибудь 5—6 лет я стал заниматься ботаникой, это уже никого не смущало.
Каковы бы, однако, ни были причины, способствовавшие подготовке талантливых деятелей, необходимых для осуществления того быстрого подъема естествознания, который составляет предмет этого очерка, факт остается фактом, что не потребность родила их, а они уже существовали en herbe * , готовые откликнуться на призыв народившейся потребности. Конечно, и с другой стороны, кто поручится, что не пробудись наше общество вообще к новой кипучей деятельности, может быть, Менделеев и Ценковский скоротали бы свой век учителями в Симферополе и Ярославле, правовед Ковалевский был бы прокурором, юнкер Бекетов — эскадронным командиром, а сапер Сеченов рыл бы траншеи по всем правилам своего искусства. Говоря о пробуждении естествознания, мы, конечно, должны здесь иметь в виду не только развитие его в тесном круге специалистов, изучивших и двигавших науку, но и то общее движение, которое охватило широкие круги общества, наложило свою печать иа школу (высшую и среднюю), на литературу, повлияло более или менее глубоко на общий склад мышления. Для этого рассмотрим последовательно те факторы, совокупное действие которых обусловливает движение научных знаний и их воздействие на умственный склад поколений, если не целого народа, то, по крайней мере, его материально обеспеченных слоев, обыкновенно выделяемых в особое понятие — общества. Говоря об успехах науки, мы, конечно, должны прежде всего отличать собственно производство науки от распределения уже добытых ею плодов, а в этом последнем случае различать усвоение науки в видах ее дальнейшего производства от ее усвоения для применения к задачам жизни и к целям общего развития. Что эти два процесса, производство и потребление науки х , при современном развитии международного обмена мысли могут в течение известного промежутка времени итти вне взаимной связи, разительным примером того может служить развитие естествознания в величайшей современной демократии, в Соединенных Штатах, только почти на глазах нашего поколения создавших самостоятельную науку, но уже давно воспользовавших1 Уже Петр ясно сознавал эти две задачи: «Науки производить и совершать» и «оные в народе размножать». * в зародыше. Ред.
ся ее завоеваниями в старой Европе и на почве этих заимствований опередивших своих учителей и в области техники и в смысле широкого народного образования. Этот уход умственного развития, более согласный с демократическим строем страны, окажется, несомненно, более устойчивым и прочным, так как возводит на широком фундаменте народного образования надстройку высшей школы с eè заносной, готовой наукой, высшим цветом которой уже является наука самостоятельная,творческая. Напротив, у нас ход развития был диаметрально противоположный — при почти поголовно безграмотном населении возникает академия, за нею университет и т. д., а народная школа, чуть не по сей день, провозглашается непосильной для страны роскошью, — в результате чего весь умственный строй является пирамидой, не прочно покоющейся на широком основании, а поставленной, в неустойчивом равновесии, на свое острие. Так как в этом очерке нас занимает более узкая задача— развитие в известную эпоху русской жизни положительного знания, то мы и рассмотрим все относящиеся сюда факторы под этим более ограниченным углом зрения. Развитие самостоятельного научного творчества, создающего и двигающего науку вперед, в одних странах было плодом свободной деятельности независимых представителей передовых слоев общества, делом личного почина, в других же возникло при покровительстве той или другой формы просвещенного абсолютизма, если не всегда сознававшего насущное значение того, чему он покровительствовал, то, во всяком случае, видевшего в нем украшение, показную сторону своей деятельности. Первым путем развивалась наука в Англии, в ее, созданных по большей части на частные средства и потому независимых, университетах и отдельных в них кафедрах, в ее свободном, возникшем по частному почину и гордо хранившем свою независимость, Королевском обществе х , наконец, в характерном для английской науки явлении — целом ряде великих дилетантов, в благороднейшем смысле этого слова, ее Кавендишах, Юнгах, Джоулях и Дарвинах. Диаметрально противоположным путем развивалась русская наука, представлявшая в самых крайних чертах явле1 «По счастью у нас никогда не было академии наук», — писал однажды Гёксли Дарвину. 10 К. А. Тимирязев, т. VIII 145
ние, общее почти всем континентальным странам Европы. Не знала она и дилетантов в только что указанном английском смысле. Даже в период своего расцвета русское естествознание могло, кажется, указать только на два имени — Лугинина и Воронина, составивших себе прежде почетную известность в европейской науке и затем уже получивших кафедры в университете. В течение первого века своего существования русская наука была почти исключительно представлена академией, изолированное положение и ничтожное влияние которой, помимо невежественности не только масс, но и общества, несмотря на его внешний лоск, еще увеличивалось ее чуждым, если не всегда иноземным, то почти без исключения иноязычным составом. Берущая начало еще со времен Ломоносова, а в рассматриваемую нами эпоху, как увидим далее, обнаружившаяся в открытых протестах, враждебность к академии была в значительной степени только одним из проявлений затаенного общего озлобления против всего немецкого, которое было так распространено в самую темную пору царствования Николая I, когда, начиная с Бенкендорфа и Дуббельта, Дибича и Клейнмихеля, Адлерберга и Брока и кончая хозяином и мастером в любом ремесленном заведении или управителем имения — всюду, помимо общего гнета системы, чуялся еще нажим чужака. Это было время, когда Вяземский, в своем известном стихотворении, жаловался, что «русский Бог» — «Бог в особенности немцев»; когда Ермолов просил единственной награды — быть произведенным в немцы; когда студент Чернышевский недоумевал, почему это все золотые медали раздаются немцам, когда, наконец, такой ничтожный факт, как открытие в Петербурге первой русской булочной, рассматривалось чуть не как удовлетворение законному национальному чувству, а о возможности русских аптек никто и не мог помыслить. Этим общим враждебным настроением к немецкому господству, о котором теперь, на расстоянии полувека трудно даже составить себе понятие, объясняется и общее настроение русских ученых по отношению к «немецкой» академии, нашедшее себе, между прочим, яркое выражение в страстном, красноречивом протесте А. Н. Бекетова и в защите академии ее непременным секретарем Веселовским. Но едва ли последовав-
шее превращение «немецкой» академии в «русскую» имело значительное влияние на роль этого учреждения в развитии русской науки за рассматриваемый период. «Немецкая» академия, блиставшая именами Бэра, Ленца, Струве, Гесса 1 и др., если не представляла русской науки, то, во всяком случае, представляла состояние науки в России, чего, конечно, нельзя было сказать позднее о ее русской преемнице, когда самые видные деятели науки блистали в ней отсутствием, когда к Ценковскому, Менделееву, Сеченову, Столетову можно было применить слова известной эпитафии-эпиграммы: Ci-gît . . . Qui ne fut rien Pas même académicien*. » Такая академия, конечно, не могла служить показателем движения науки в стране. И действительно, показателем этого движения явились другие факторы и прежде всего — университеты. Они служили центрами, к которым притягивались новые свежие силы и посредством которых наука приходила в действительное прикосновение с обществом. История естествознания, нуждающегося не только в книге и живом слове, но и в материальной обстановке лаборатории и музея, почти совпадает у нас с историей университетов и отчасти других высших специальных школ. Эти последние сыграли также несомненную роль в подъеме естествознания, так как в предшествовавшую темную полосу русской жизни развитию прикладного знания, возбуждавшего менее подозрения при общем гонении на мысль, оказывалось сравнительно даже предпочтение, благодаря чему, например, военномедицинская, артиллерийская, инженерная академии, горный и технологический институты во многих отношениях даже ранее университета пользовались благоприятной материальной обстановкой, а сконцентрирование их в Петербурге давало возможность привлекать к преподаванию университетских профессоров и академиков (особенно математиков). 1 Пионер в области термохимии, уроженец Женевы. * Здесь погребен... Который не был никем, Даже — академиком. Ред. 10* 147
Важным фактором, могущим служить связующим звеном между учеными одной какой-нибудь или соприкасающихся между собою специальностей, а также между учеными и обществом, на Западе уже служили многочисленные ученые общества, периодические съезды и т. д. У нас в дореформенную эпоху их число и круг деятельности были ничтожны. Существовало Вольное экономическое общество (как известно, опередившее Западную Европу), Географическое и Московское общество испытателей природы, но они собирали в свои заседания очень ограниченное число посетителей, а труды последнего, издававшиеся на иностранных языках, служили для ознакомления Европы с естественными произведениями России, а то и просто оказывали на своих страницах гостеприимство европейским ученым — скорее, чем способствовали распространению вкуса к изучению природы за пределами узкого специального кружка. Научной печати вообще, можно сказать, не существовало, как не существовало и популяризации знаний, на Западе уже игравшей важную роль в смысле привлечения новых сил и посвящения возможно широких сфер общества в интересы науки. Ознакомимся последовательно с успехами отдельных наук, как мы уже видели, тесно связанными с развитием их преподавания в университетах. Начнем с той науки, развитие которой обнаружилось ранее других и принесло самые видные осязательные результаты, поставившие ее через каких-нибудь 15 — 20 лет в положение, почти ничем не отличавшееся от положения, • занятого ею на Западе, — начнем с химии. Это движение первоначально пришло с Востока — ех oriente lux *, как выразился однажды один из видных представителей этого движения, В. В. Марковников. Оно зародилось в самом восточном из наших университетов, в Казанском. Первым русским ученым этого периода, составившим себе имя в европейской науке, был, несомненно, Николай Николаевич, Зинин, преемником ему, после перехода его из Казани в Петербург, выступил Александр Михайлович Бутлеров, за которым последовали Марковников и Зайцев, словом — та преемственная группа известных далеко за пределами России химиков, кото* «Свет с востока». Ред.
рая справедливо получила название Казанской школы. Зинин, как и большинство европейских химиков того времени, был учеником Дибиха, и к Гиссену сходятся все пути, по которым проникла к нам не только современная химия, но косвенно и все экспериментальное естествознание. Конечно, и раньше ученые имели отдельных учеников, но Либихом в Гиссене была создана первая, в буквальном смысле этого выражения, научная школа, т. е. обширный питомник ученых, стекавшихся туда со всех концов цивилизованного мира и возвращавшихся домой носителями его системы научного воспитания. А в основе этой системы лежала мысль, что преподаватель должен сообщать ученику не один только запас знаний, но, что не менее важно, и запас уменья, т. е. должен выпускать готового нового работника, нового двигателя новой науки. А этой новой наукой была органическая химия. По образцу гиссенской лаборатории стали уже позднее возникать физические (один из первых у Магнуса), физиологические (у Людвига) и другие институты, но едва ли какой из них когда-либо оказал такое широкое влияние на успехи соответствующей науки во всех странах цивилизованного мира, какое оказала эта маленькая гиссенская лаборатория. Вторым и более важным центром, вскоре притянувшим к себе и главные силы из Казани, явился Петербург и, главным образом, его университет. В пятидесятых годах кафедру химии в университете занимал Воскресенский, тоже ученик Либиха, на первых порах подававший надежды своими работами по органической химии, но очень скоро, как многие в то время, опустившийся и сводивший преподавание на жиденький курс неорганической химии. Но вот в 1857—1859 годах появляются на кафедре органической химии Менделеев и Николай Николаевич Соколов, и картина совершенно изменяется. Никогда, быть может, между двумя отделами одной и той же науки не существовало такой пропасти, как в то время между неорганической и органической химией, — они говорили двумя различными языками — изображали те же тела различными формулами, — так что студент, основательно знающий неорганическую химию, попав случайно в аудиторию органической химии, мог не узнать на доске самого обычного, хорошо известного ему
тела 1 . Имя Менделеева само за себя говорит, деятельность же Соколова, к сожалению, рано задержанная роковой болезнью, далеко не достаточно выдвигается в истории русской науки. Едва ли какой преподаватель даже того исключительного времени выступал в таком всеоружии современной науки, с такими широкими взглядами, с такой кипучей разносторонней деятельностью, как Н. Н.Соколов. Блестящий, остроумный,с несколько скептическим и саркастическим складом ума и неумолимой логикой, он был профессор в лучшем смысле слова. Профессор — изящный работник, зарекомендовавший себя рядом самостоятельных исследований, профессор-критик, профессор-философ. Ученик, Либиха, друг Герара, в то время самого видного реформатора органической химии, он был первым профессором, на вступительных лекциях которого русские учащиеся знакомились с мастерским изложением философии Огюста Конта. Вернувшись из-за границы, он с необычной энергией прилагает все старания к подъему невысокого уровня у нас химических знаний, не жалея на то и своих скромных средств. Для этого он пытается прежде всего создать печатный орган, по которому молодые химики могли бы следить за успехами науки. Сначала он пытался достигнуть этого расширением химического отдела Горного журнала, но затем начинает издавать 2 на свои собственные средства первый в России «химический журнал». Убедившись в полной неудовлетворительности собственно химической лаборатории университета, он основывает опять на свои средства первую в Россию частную химическую лабораторию 3, в которой молодые химики за очень умеренную плату могли найти обстановку современной европейской лаборатории и руководство опытного знатока этого нового и для Европы дела. Я говорю собственно химической, так как благодаря энергии Ильенкова, ученика и друга Либиха, и в значительной степени также 1 Ни на одном европейском языке в течение долгого времени не существовало руководства неорганической химии, в котором применялся бы язык формул, уже укоренившийся в органической. 2 При содействии молодого химика-артиллериста, впоследствии столь хавестного А. Н. Энгельгардта. 3 В Галерной улице, недалеко от сената, также при участии Энгельгардта.
Д. И. Менделеев 1834—1907

на его собственные более чем скромные средства уже была устроена химическая лаборатория при кафедре технологии. Впоследствии, добившись расширения университетского помещения, Соколов жертвует университету обстановку своей лаборатории, которую пришлось закрыть за недостатком на нее спроса. Кроме лекций и руководства специальными работами по органической химии, Соколов обращает особенное внимание на аналитическую химию, которой придавал очень важное научно-воспитательное значение. Он видел в ней простейшую школу логики в действии, школу тем более строгую, что в ней за каждым преступлением немедленно следует и наказание; он всегда воевал против того чисто ремесленного, рецептурного характера, который она приняла в Германии, в форме широко распространенных таблиц Виля, которым он противополагал прекрасное для того времени руководство Викке. Эти глубоко научные идеи Соколова упали на плодотворную почву. Благодаря известному руководству его любимого ученика Н. А. Меншуткина, переведенному на несколько иностранных языков, русский химик из ученика сделался сам учителем европейских химиков. Д. И. Менделеев в начале этой эпохи не был еще тем, чем он представляется нам теперь — автором всемирно-известных «Основ химии», творцом периодической системы элементов, того самого широкого обобщения в химии, приведшего к поразительному результату — возможности предсказывания и подробного описания еще неизвестных элементов, пророчеств, которые исполнялись с неукоснительной точностью. Он не выступал еще и со своими обширными физическими работами, хотя уже уделял этим вопросам место как в исследованиях, так и в курсе теоретической химии, вероятно, первом, читавшемся перед русской аудиторией. В начале шестидесятых годов он был по преимуществу органик; его превосходный по ясности и простоте изложения учебник, «Органическая химия», не имел себе подобного в европейской литературе, и, кто знает, насколько именно эта книга способствовала тому, что в этом главным образом направлении двинулось вперед ближайшее поколение молодых русских хймикові Когда, вследствие отсутствия необхо-
димой лабораторной обстановки 1 в Петербургском университете, а еще более после его временного закрытия, русская университетская молодежь толпами бросилась в заграничные университеты, она направилась исключительно в лаборатории органической химии (Вюрца, Кекуле, Штреккера, Бейлынтейна, Кольбе). Всего нагляднее это обнаружилось в главном центре этого паломничества, в Гейдельберге, где только немногие, как Лугинин, а раньше Менделеев и Шишков 2 , направлялись к Бунзену. Большинство считало его отсталым (даже и формулы-то пишет не гераровскиеі), тогда как в действительности он был слишком передовым представителем новейшего направления едва нарождавшейся физической химии; молодые русские химики толпились в маленькой лаборатории органика — Эрленмейера, фамильярно окрещенного в русского «Еремеича». С переходом Бутлерова из Казани, с выступлением H.A. Меншуткина, картина изменилась; возникли настоящие научные лаборатории, и научная жизнь закипела, как в любом университете Запада. Рядом с университетом, а по большей части и рань1 Тем, кто работает в современных лабораториях-дворцах, может быть, любопытно увидеть картинку лаборатории в самом начале шестидесятых годов. Когда Д . И. Менделеев предложил студентам, для практики в органической химии, повторить некоторые классические работы, пишущему эти строки выпало проделать известное исследование Зинина — получение анилина. Материал — бензойную кислоту, конечно, пришлось купить на свои гроши, так как этот расход не был под силу лаборатории, с ее 300-рублевым бюджетом, но затем понадобилась едкая известь. При исследовании — находившаяся в складе оказалась почти начисто углекислой. Почтенный лаборант Э. Ф . Радлов дал благой совет: «А затопите-ка горн да прокалите сами, кстати ознакомитесь с тем, как обжигают известь». Сказано — сделано, но здесь встретилось новое препятствие: сырые дрова шипели, свистели, кипели, но толком не разгорались. На выручку подоспел сторож. «Эх, барин, чего захотел, казенными дровами да горн растопить, а вот что ты сделай: там в темненькой есть такая маленькая не то лежаночка, не то плита, положи прежде на нее вязаночку, да денек протопи, — д р о в а и просохнут». Так и пришлось поступить. Сушка казенных дров, как первый шаг к реакции Зинина, вот уже подлинно, что называется, начинать сначала! 2 О J1. Н. Шишкове долго сохранялась легенда, как о бесстрашном молодом русском химике, державшем чуть ли не под своей кроватью запасы гремуче-кислой ртути, над которой он производил вместе с Б у н аеном исследование.
т е его, и другие высшие школы обзавелись лабораториями современного типа, как, например, лаборатория Зинина в медицинской академии, Шишкова — в артиллерийской. Бейльштейн, хотя и уроженец Петербурга, возвращается в него уже с кафедры в Геттингенском университете и устраивает лабораторию технологического института, в некоторых отношениях опередившую н университет г . Этот рост лабораторий наглядно выразился и в таком мелочном факте, как следующий. Занимавшиеся химией в начале шестидесятых годов помнят, конечно, два маленьких оконца на Гороховой, недалеко от Синего моста, перед которыми прохожие останавливались, в недоумении рассматривая диковинные посудины, «выдутые из стекла», т. е. колбы, реторты и т. д. Это был первоначальный магазин стеклянного завода Ритинг, теперь занимающий целый многоэтажный дом, наглядно свидетельствуя, в каких размерах развилась потребность в этих орудиях научного труда. То же пробуждение деятельности, которое проявилось в Петербургском университете, наблюдалось и в других. О казанской химической школе, даже опередившей Петербург, уже сказано ранее. В шестидесятых годах она достигла высшего процветания, и деятельность Бутлерова стала достоянием европейской науки. В Харьковском университете H. Н. Бекетов своими совершенно оригинальными работами из пограничной области химии и физики также обратил на себя внимание не одних только русских химиков. В Киеве, рядом с нашим Шеврелем— Фонбергом (т. е. подобно Шеврелю достигшим столетнего возраста, что прошло почти незамеченным), выступил подававший большие надежды молодой химик Абашев, и, может быть, нигде не выразилось с такою наглядностью столкновение двух эпох в развитии науки — Берцелиус шел рука об руку с Гераром. Только в Московском университете преподавание химии, как и большей части естествознания, почти до конца рассматриваемого периода не было поставлено на современную почву. Лавры Грановского и Рулье не давали покоя, и выработался тип профессора 1 Т а к , например,- он первый устроил в России лабораторию для газового анализа по образцу бунзеновской, о чем с благодарностью вспоминает пишущий эти строки, научившийся у Федора Федоровича этой важ. ной отрасли химического исследования.
в узком смысле слова, т. е. оратора иа кафедре, но не исследователя в лаборатории, подающего пример молодому поколению и заботящегося о создании обстановки, необходимой для самостоятельного труда. Представителем этого типа был ученик Либиха, увлекавший своим красноречием Лясковский. Другой ученик и друг Либиха, Ильенков, в только что открывшейся Петровской * академии создал первую в Москве образцовую для своего времени рабочую лабораторию, между тем как лаборатория университета представляла картину полного опустения и разрушения. Только с появлением в Москве В . В.Марковникова Московский университет стал вторым после Петербурга центром химической деятельности. Но в течение рассматриваемого периода можно сказать, что почти вся деятельность русских химиков сосредоточилась в Петербурге. Зинин, Менделеев, Бутлеров, Бейлыитейн, Бекетов, Меншуткин — едва ли какой европейский научный центр в ту эпоху мог выставить столько выдающихся деятелей по химии 1 . Это выразилось в необыкновенно быстром развитии Русского химического общества с его органом «Журналом Русского химического общества», главным образом, благодаря энергичной самоотверженной деятельности Н. А. Меншуткина, не щадившего на организацию совершенно нового дела ни своих сил, ни своего времени. И, что достойно особенно уважения, все это было делом исключительно частного почина, без всякого «воспособления» или «поощрения» «казны», всегда игравших и продолжающих играть такую выдающуюся роль во всех начинаниях русского человека. Таким образом, за какие-нибудь 10—15 лет русские химики не только догнали своих старших европейских собратий, но порою даже выступали во главе движения, так что в конце рассматриваемого периода английский химик Франкланд мог с полным убеждением сказать, что химия представлена в России лучше, чем в Англии, отечестве Гумфри Дэви, Долтона и Фарадея. Успехи химии были, несомненно, самым выдающимся явлением на общем фоне возрождения наук в ту знамена1 За исключением, разумеется, Парижа, в одно время совмещавшего Реньо, Бертло, Сен-Клер-де-Виля, Пастера, Вюрца, Дюма и др. * Ныне : — Тимирязевской. Ред.
тельную эпоху, почему мы и остановились на них несколько подробнее. Успехи других наук обнаружились или значительно позже или не приняли таких широких размеров; так было, например, •с физикой. Со смертию Ленда она долго оставалась без представителей, которые не только воспринимали бы науку Запада, но и участвовали бы в ее поступательном движении и становились бы центром, вокруг которого группировались бы молодые таланты, находя необходимую обстановку для плодотворного приложения своих сил. Таким центром, но уже, главным образом, за пределами рассматриваемого периода, был «недостаточно оцененный в науке» 1 А . Г . Столетов. С его появлением после профессора Любимова на кафедре физики обстановка быстро изменилась, и Московский университет сыграл в развитии этой науки такую же роль, какую Петербургский за два-три десятилетия перед тем сыграл по отношению к химии. Говоря о физике, нельзя, конечно, не упомянуть и о первом русском астрофизике рредихине, прославившемся своими спектральными исследованиями и, еще более, изучением комет. Ближайшие к физике и химии научные дисциплины —- минералогия и геология —- развивались первоначально преимущественно в связи с деятельностью горного института (Гофман старший, Гельмерсен и др.) и только позднее выступили на университетских кафедрах. Русские минералоги заявили себя преимущественно в области кристаллографии (Гадолин, Кокша1 Слова в настоящую минуту самого выдающегося из современных -физиков Дж. Дж. Томсона в его некрологе Столетова. Английский ученый, конечно, не подозревал, к а к вдвойне болезненно отозвались его с л о в д в сердцах русских ученых, знавших, как он был оценен в своем отечестве, какому неслыханному оскорблению он был подвергнут своими •официальными судьями, петербургскими академиками. Справедливость требует отметить, что ответственность за этот, может быть, самый мрачный эпизод в истории русской науки не падает на уважаемого нашего ветерана химико-физика H. Н. Бекетова. Слова знаменитого английского физика о русском невольно напоминают мне слова другого английского физика об одном из преемников этого русского физика. При последней встрече •с недавно умершим лордом Кельвином я слышал от него следующий -отзыв: «Вы знаете, я постоянно спорил с Максуэлем, но ваш москвич Лебедев з а с т а в и л и меня поверить в максуэлевское световое давление».
ров) — в особенности отмечена была позднее в этом направлении деятельность Федорова, имя которого получило широкую европейскую известность. В области геологии — если не считать С. С. Куторги, представлявшего собою чуть ли не последний экземпляр уже сходившего со сцены типа натуралиста, совмещавшего в себе почти все отрасли естествознания — в начале рассматриваемой эпохи самым видным ее представителем на университетской кафедре, не ограничивавшимся одним словесным изложением, а заботившимся о распространении между своими слушателями и непосредственного изучения природы, был, несомненно, московский профессор Г. Е. Щуровский, что и было подчеркнуто на первом съезде русских натуралистов, предоставивших ему первое слово в своем первом заседании. В Петербургском университете ненадолго выступил рано умерший Гофман (младший). Появление этого молодого ученого во всеоружии современной, обновленной Лайелем, науки, после его однофамильца в густых эполетах, на невозможном русско-немецком наречии 1 сообщавшего скучнейшие педантические описания минералов и горных пород (под названием ориктогнозии), знаменовало такой же резкий переход от старого к новому, как и переход от Воскресенского к Соколову и Менделееву в химии, как переход (о котором речь будет далее) от Шиховского к Ценковскому. И не забудем, что все это совершилось с быстротой какой-нибудь чисто театральной перемены на протяжении с небольшим одного пятилетия. Из выдвинувшихся за это время молодых геологов особенно обратил на себя внимание профессор Головкинский, особенно своими исследованиями геологии Крыма. Здесь кстати упомянуть два имени, характеризующих ту эпоху, когда наука широко вербовала своих адептов не из одних университетов, а также из таких учебных заведений, воспитанники которых не предназначали себя служению науке вообще, а всего менее естествознанию. Лицеист Вырубов становится епе1 Угли вместо углы, четыре половины кристалла или, передававшееся из поколения в поколение студентов, определение цвета какого-то минерала — «серо-сизо-побежалый, или цвета пера крыла птицы самца голубя» — вот некоторые образцы языка, еще раздававшегося с университетской кафедры переходной эпохи.
циалистом минералогом и, хотя его диссертация отвергается Московским университетом, составляет себе имя в науке, и, наконец, первый русский ученый занимает кафедру в Collège de France * . Правовед Ковалевский (В. О.) обращает на себя внимание европейских ученых 1 своими выдающимися трудами по палеонтологии и только незадолго до своей трагической кончины получает кафедру геологии в Московском университете. Переходим к другому циклу наук, где движение, если оно и не было так широко и богато результатами, как в химии, было не менее резко выражено и плодотворно. И здесь полный переворот в воззрениях и в самом отношении к предмету науки, конечно, являлся отражением того, что почти одновременно или незадолго ранее обнаружилось в Западной Европе. В биологии описательной он последовательно проявился главным образом в двух направлениях. Во-первых, в перенесении господствующего интереса с изучения высших организмов на низшие, причем центром всего движения являлось учение о клеточке и позднее о протоплазме. Вторым же мерилом современности или отсталости являлось с начала шестидесятых годов отношение к учению Дарвина. Едва ли когда-нибудь два противоположных научных течения сталкивались с такою стремительностью, едва ли когда-нибудь новое течение так быстро одолевало старое. Как наглядным проявлением нового направления в химии явилась лаборатория, так наглядным орудием и символом обновленной биологии являлся микроскоп. С обычными у нас упрощением и прямолинейностью взглядов, передовым признавался только тот профессор,'который начинал с «низших» 2 и при своих исследованиях прибегал к микроскопу. Тот же, который начинал с высших и довольствовался при этом невоору1 Научны е заслуги Владимира Онуфриевича Ковалевского заслонялись более громкой известностью его брата, Александра Онуфриевича, но я припоминаю, как в разговоре с Дарвином (в 1877 г.), в котором он несколько раз упомянул имя Ковалевского, на мой вопрос, имеет ли он в виду Александра зоолога он ответил: «Нет, Владимира; по моему мнению, его палеонтологические исследования имеют еще более важное значение, чем зоологические труды его брата». 2 Прием, к слову сказать, едва ли педагогический, а в то время и особенно выбивавший из седла совершенно неподготовленную аудиторию. * Название известного научно-учебного учреждения в Париже. 1'ед
женным глазом или лупой, оставался за флангом. В этом воззрении было, пожалуй, и много преувеличенного, но историа науки полна таких примеров; не ограничивая временно и хотя бы совершенно искусственно своих задач, наука едва ли могла бы двигаться с полным успехом. Это превращение всего нагляднее, всего резче, du jour au lendemain * , как говорят французы,, обнаружилось в Петербургском университете, над ботаникой. До 1854 г. кафедру ботаники занимал профессор Шиховский,. один из тех почтенных представителей узко систематического' направления, которых незадолго перед тем страстный до запальчивости Шлейден непочтительно окрестил прозвищем Grasfresser * * . Его руководство ботаники для гимназий содержало такой сконденсированный запас фактов по систематике растений, знания которого современный экзаменатор не ожидал бы встретить не только у оканчивающего университетский курс студента, но порою и у магистранта-ботаника. О Шиховском сохранилось такое предание: аккуратно раз в год он появлялся: в аудитории с микроскопом, колоссальным, скорее напоминавшим телескоп, микроскопом Chevalier и неизменно повторял следующую фразу: «Вот, господа, если очень острым скальпелем сделать очень тоненький разрез серной спички, то можно увидеть интереснейшее строение древесины сосны. Я и сам пробовал, да что-то очень темно, плохо видно». А затем микроскоп тем же порядком убирался в шкап до следующего года. Переход от такого преподавателя, совершенно отставшего от современного положения науки, к Ценковскому, не только стоявшему на уровне европейской науки, но и принимавшему участие в ее движении наравне со своими западно-европейскими товарищами, был, конечно, одним из самых резких в летописях русской науки и потому понятно, что этот замечательный ученый и увлекательный профессор справедливо признается не только родоначальником всех современных русских ботаников, но не остался без влияния и на развитие зоологии. Один из выдающихся авторитетов в обращавшей на себя в то время особое внимание области изучения микроскопических организмов (особенно водорослей), он один из первых исследовал так называемые пласмодии, сыг* от сегодня на завтра. * * Травоед. Ред. Ред.
равшие такую роль в установлении понятия о протоплазме, атом начале всего живущего, игравшем первенствующую роль в учении о клеточке и только в конце рассматриваемого периода уступившем свое место выдвинутому на первый план клеточному ядру. Преемниками Ценковского в Петербурге явились одновременно А. Н. Бекетов и А. С. Фаминцын. С этого времени устанавливается укоренившееся у нас (в отличие от западных университетов) деление кафедры ботаники между двумя специальностями — морфологией (т. е. органографией и систематикой) и физиологией (со включением анатомии) 1 . Фаминцын был первым русским ботаником, избравшим своей специальностью физиологию, едва только начинавшую обращать на себя внимание немецких ботаников. К этому времени относятся первые работы Сакса, и появившееся в 1866 г. его руководство «Handbuch der Physiologie» * было первым обширным специальным сводом современных физиологических данных. Таким образом, в Петербургском университете изучение физиологии, как самостоятельной дисциплины, возникло не только ранее, чем в других русских университетах, но и ранее, чем где-либо на свете, и он сделался рассадником молодых русских физиологов (Розанов, Баранецкий, Баталии, Бородин). Говоря о Бекетове, обыкновенно выдвигают вперед его энергическую общественную деятельность, как убежденного защитника высшего образования, и недостаточно выделяют его научно-философское значение. Поздно остановившийся на своем истинном призвании (обстоятельство, как мы видели, характерное для многих его современников), уже обремененный значительной семьей — обстоятельство немаловажное при нищенской обстановке профессора того времени, — он не мог' сосредоточиться на своей специальности, чтобы оставить след в качестве обогащающего ее новыми фактами работника, но зато другую сторону своей деятельности, — принятую на себя обязанность быть руководителем научного развития молодого поколения, он выполнял, быть может, не хуже 1 Вероятно, потому, что господствовавшим в то время учебником была теперь почти забытая книга Шахта — «Анатомия и физиология растений». * «Руководство по физиологии». Ред.
своих более знаменитых современников, как истинный ученый мыслитель. Он не был простой передаточной инстанцией между своими учениками и западными учителями. Он мог сказать, что новые течения научной мысли не захватили его врасплох, а вполне подготовленным; мало того, многие из мыслей, рассеянных в его руководствах, а отчасти и популярных произведениях, были как бы предчувствием надвигавшегося, а в некоторых случаях он вполне определенно ставил широкие задачи, которые начали осуществляться лишь полвека спустя. Он мог сказать, что дарвинизм застал его вполне подготовленным к его принятию, чего нельзя было сказать о некоторых его ближайших современниках. Его руководство для университетских слушателей, не имевшее в свое время себе подобного в европейской литературе, в своих основных положениях опережало науку почти на полстолетие. С первых же строк его он становился на точку зрения экспериментальной морфологии, получившей общее признание только за порогом X X столетия. Он первый в Европе в общем трактате ботаники провел блестящие исследования и воззрения Гофмейстера, окончательное подтверждение которых пришло также через полвека спустя, между прочим из далекой Японии, дремавшей еще непробудным сном азиатской деспотии. А между тем еще в начале шестидесятых годов А. Н. говорил своим слушателям: «Всем ботаникам надо теперь уставиться на кончик цветневой трубочки — там ждут ботаника величайшие открытия». Первый смело вычеркнул он целый линнеевский класс лишайников из списков самостоятельных классов, включив его в класс грибов. Этим был сделан первый решительный шаг в том направлении, которое (после открытия Баранецкого и Фаминцына) выразилось, в произведениях Швенденера и Де-Бари, в широком обобщении учения о симбиозе, т. е. тесной совместной жизни самых разнородных организмов. Как Соколов первый с русской университетской кафедры излагал учение Конта, так Бекетов никогда не упускал случая проводить идеи, высказанные в логике Милля 1 . Если задача профессора, как профессора, 1 Многие узкие специалисты отрицают значение таких общих трактатов о научном методе, — но вспомним, что, по признанию Дарвина, именно подобное произведение Гершеля—«Discourse on the study of Natural Philosophy» («Лекции об изучении етествознашш». Ред.) было
а не исследователя, — быть живым проводником современного ему движения научной мысли, истолкователем только что нарождающихся идей и ферментом, возбуждающим в слушателях желание принять участие в этом движении, — то роль Андрея Николаевича рекетова в рассматриваемую нами эпоху была несомненно выдающаяся. В Московском университете ботаника успешнее развивалась только в направлении изучения систематики. «Московская флора» Кауфмана была первой русской книгой, способствовавшей распространению серьезных знаний в среде стремившегося к научной деятельности молодого поколения. Первый профессор физиологии растений, С. А. Рачинский был одним из представителей указанного литературного типа профессора, о котором уже было сказано выше; как исследователь, он не оставил по себе следа, не мог вызвать и подражания, но его немалой заслугой был первый русский перевод «Происхождения видов» и несколько прекрасных ботанических очерков в «Русском Вестнике», в том числе «Цветы и насекомые», в которых он первый ознакомил русскую читающую публику с ботаническими исследованиями Дарвина. Нельзя не упомянуть здесь мимолетную деятельность странного самоучки Чистякова, не только не прошедшего, серьезной научной школы, но даже не обладавшего ясным пониманием того, что он сам наблюдал и, тем не менее, несомненно первого ботаника, изобразившего тот процесс деления клеточного ядра (так называемый кариокинезис), на изучение которого затрачено такое неимоверное количество труда и времени в последнюю четверть века, с довольно-таки скромным общим результатом 1 . После химии едва ли не всего быстрее и успешнее стала развиваться зоология (и гистология), но справедливость требует заглавным стимулом, пробудившим в нем желание и самому внести чтонибудь в общую сокровищницу научного знания. 1 Это необходимо отметить ввиду не совсем справедливого отношения к Чистякову другого русского ботаника того времени. Немногие знают, что известный теперь профессор Страсбургер был в конце шестидесятых годов доцентом в Варшаве. В своем недавнем очерке истории этого вопроса Страсбургер не отводит должного места Чистякову, между тем он единственный из немецких ботаников мог быть хорошо осведомлен о содержании и времени появления работ Чистякова и даже лично его знал. 11 К. А. Тимирязев, т. VIII 161
метить,что первоначальное ее развитие в новом, современном направлении не обошлось без влияния Ценковского. Еще в начале шестидесятых годов преподавание зоологии, сравнительной анатомии и палеонтологии в Петербургском .университете совмещалось в одном профессоре Степане Семеновиче Куторге, как уже сказано выше, одном из последних могикан — представителей того типа натуралиста вообще (минералога-геологазоолога), который был еще возможен в первой половине века, но уже в начале второй превышал силы одного человека. Этот профессор, начинавший свой курс «с высших» и не поспевавший за современными успехами микроскопических исследований (хотя в свое время автор книги об инфузориях, переведенной даже не немецкий язык!) — Куторга, уже дряхлый, за год до своей смерти, был, вероятно, первый русский профессор, изложивший с обычной для него ясностью содержание озадачившего весь ученый мир «Происхождения видов» Дарвина. Книга эта вышла в ноябре 1859 г., а уже в одной из вводных лекций общего курса зоологии в сентябре 1860г., т . е . в ближайший возможный для него срок — он знакомил студентов первокурсников с этой революционной теорией, которую его, считавшийся более современным и сведущим, коллега, академик- Брандт, еще долго после того собирался «подсечь под самый корень». Дарвинизм вскоре стал лозунгом молодых русских зоологов; и под его флагом они завоевали себе почетное место в европейской науке. Преемник Куторги, Карл Федорович Кесслер, знаток русской фауны, в особенности птиц и рыб, не был в строгом смысле двигателем в своей науке, не вносил в свое преподавание широких и новых идей, но был глубоко предан своей деятельности и глубоко убежден — вместе с Пироговым, с которым ему и приходилось вначале действовать в Киеве — в той роли, которую призвано играть естествознание в общей системе воспитания. Представителями нового течения в науке, в котором русским зоологам суждено было по праву на равной ноге вступить в общеевропейскую семью, были два молодых зоолога, имена которых через несколько лет стали общим достоянием европейской и в течение полувека продолжали и продолжают составлять гордость русской науки. Уже в самом почти начале шестидесятых
Р А З В И Т И Е Е С Т Е С Т В О З Н А Н И Я В 60-е Г О Д Ы « годов в Петербурге стали распространяться слухи о появившемся в Харькове Wunderkind'e, чуть не на гимназической скамье уже научившемся владеть микроскопом и даже печатающемся в иностранных журналах! Это был будущий Илья Ильич Мечников. Почти одновременно с ним, хотя старше годами, выступил на научное поприще и Александр Онуфриевич Ковалевский. На долю обоих молодых ученых, на первых порах, выпала славная задача — продолжать дело, если и не русского по происхождению, то всею своею деятельностью связанного с Россией, Карла Эрнеста Бэра, основателя современной эмбриологии. Только на этот раз полем исследования явились простейшие представители позвоночных и представители различных типов беспозвоночных, а руководящей идеей явилось учение Дарвина, к которому престарелый Бэр относился далеко не сочувственно. Сравнительная эмбриология выступила в защиту этого учения, доказывая, что сродство, неясное на вполне развитых организмах, проявляется гораздо очевиднее при изучении их истории развития, и перебрасывала мосты между далеко отстоявшими отдельными животными типами, подобно тому, как за десятилетие перед тем Гофмейстеру удалось, также на основании истории развития, перебросить мост между двумя полуцарствами растений. Зоологов потянуло к морю, с его богатой разнообразной фауной, еще почти не затронутой с этой точки зрения, и Неаполь вскоре стал для русских зоологов тем, чем был Гейдельберг для химиков, с тем только различием, что явились они сюда уже не учениками, а пионерами-учителями, ведущими вперед европейскую науку. Уже не они стремились в готовую лабораторию, как некогда в Гиссене, а их труды, возникшие в самой скромной обстановке, подали между прочим мысль создать совокупными средствами всей Европы зоологическую станцию, дающую теперь приют ученым всего мира и своим известным аквариумом привлекающую толпы любознательных туристов. Почти одновременно с исследованиями Ковалевского и Мечникова обратили на себя внимание неожиданные по своим результатам, любопытные исследования в области «партеногенезиса» казанского, а потом петербургского профессора Вагнера. Если рассмотренное до сих пор научное движение исходило главным образом, как из центра, из Петербургского универси11* 163
к тета, то развитие физиологии главным образом исходило из другой высшей школы — из медицинской академии. Причиной тому был научный анахронизм, господствовавший в то время, да и долго спустя, в силу которого физиологом может быть только медик,.— анахронизм, благодаря которому путь на кафедру физиологии лежит исключительно через медицинский факультет, через медицинскую школу. Исторически объясняемое, это условие утратило уже свой смысл и являлось немаловажным тормозом для успеха этой важнейшей отрасли современного естествознания, быстрое развитие которой было едва ли не самой выдающейся чертой успехов естествознания около середины столетия. Если химия возникла у нас трудами целой плеяды талантливых химиков, если описательная биология может проследить первый •толчок к развитию в современном направлении до Ценковского, то физиология должна признать своего неоспоримого отца в высокоталантливой и столь же оригинальной и светлой личности * Ивана Михайловича Сеченова. Можно сказать, что это была самая типическая центральная фигура того научного движения, которое характеризует рассматриваемую нами эпрху. Как и многие из его русских современников, несколько поздно нашел он свое истинное призвание, но раз найдя его, он предался ему со всей страстностью, со всей упорной выдержкой в труде своего сильного, непреклонного характера. Ученик Гельмгольтца, Клода Бернара, Дюбуа-Реймона, Людвига и др., он вернулся в Россию во всеоружии не только идей современной науки, но и полного обладания той всесторонней химической, физической и вивисекционной техники, благодаря которой физиология совершенно преобразилась за последние десятилетия. Едва ли какой из современных ему физиологов (за исключением, как всегда, не идущего в счет Гельмгольтца) обладал таким широким охватом в сфере своих собственных исследований, начиная с чисто физических исследований в области растворения газов и кончая исследованием в области нервной физиологии и строго научной психологии, где он выступил таким же строгим мыслителем, как и в области физиологии, вызывая сильное неудовольствие психологов старого метафизического закала. Если прибавить к этому блестящую, замечательно простую, ясную форму, в которую он облекал свои мысли, то станет понятно то широкое
вЛияние, которое он оказал на русскую науку, на русскую мысль даже далеко за пределами своей аудитории и своей специальности. Те, кому привелось присутствовать на его знаменитой публичной лекции, на которой он в первый раз излагал свои «Рефлексы головного мозга», конечно, помнят, что эта лекция была событием не для одной только медицинской академии, а всколыхнула умы русских натуралистов и далеко за ее пределами. И, конечно, будущая история признает, что ни один русский ученый не имел такого широкого и благотворного влияния на русскую науку и развитие научного духа в нашем обществе, не исключая и его друга Менделеева, о научных заслугах которого Иван Михайлович всегда отзывался с таким искренним, неподдельным восхищением. По той же инерции, по которой физиология была связана в своих судьбах с медициной, она была связана, с другой стороны, с гистологией1, причем случалось и|так, что гистологи занимали кафедры физиологии (университетские и академическую). Если это совместительство не могло благотворно отзываться на успехах физиологии, то все же должно заметить, что труды наших гистологов сами по себе также довольно рано начали обращать на себя внимание и на Западе, и некоторые из них, как например, исследование Якубовича и Овсянникова, были премированы Парижской академией. Совершенно самостоятельного значения достигла гистология в трудах Александра Ивановича Бабухина, признанного европейским авторитетом в области изучения микроскопического строения нервной системы, до тонкости (до шлифовки объективных стекол включительно) изучившего всю технику микроскопического исследования и едва ли не единственного в эту эпоху профессора Московского университета, поставившего изучение своего предмета на ту же высоту, как и в лучших научных центрах Европы. Этого, по необходимости слишком беглого, обзора, тем не менее, достаточно, чтобы показать, чем было и чем стало у нас естествознание в начале и в конце приблизительно одной четверти столетия благодаря таким деятелям, как Менделеев, Бутлеров, Ценковский, Ковалевский, Мечников, Сеченов, Столетов, Бабухин и др., в каких-нибудь 10—15 лет вдвинувшим русскую 1 Подобно тому, как мы видели, и физиология растений была свявана с анатомией, т. е., собственно говоря, с гистологией.
науку в общеевропейскую семью уже не в качестве ученикоІз, а полноправными деятелями, сотрудниками, а порою и намечающими путь руководителями. Если где-нибудь история массового творчества, проповедуемая некоторыми историками, не выдерживает критики, то, конечно, в наилегче изучаемой, наилучше известной нам истории — в истории наук. Если где-нибудь что-либо в роде карлейлевского hero worship * получает определенный смысл, то, конечно, в истории науки. Познакомимся с действием и других факторов, не таких выдающихся, как университеты,но,темне менее,сыгравших свою немаловажную роль в распространении научных знаний, факторов, которых почти не ведала предшествовавшая эпоха. Таковыми явились, например, съезды, местные и затем «всероссийские съезды натуралистов и медиков». Почином в этом деле, возникшем по примеру Германии и Англии и опередившем Францию, русские ученые всецело обязаны К. Ф. Кесслеру. Его стараниями создались сначала два местных киевских съезда 1 и наконец в 1867 г. первый всероссийский. Хотя русским натуралистам, вследствие подозрительности администрации, всегда боявшейся всякого дела, .предпринимаемого viribus unitis * * , так и не удалось, несмотря на неоднократные попытки, осуществить у себя что-либо вроде «Британской ассоциации», тем не менее, даже в своей отрывочной форме съезды сыграли несомненную полезную роль. Они периодически объединяли, сближали всех русских натуралистов, поддерживая в них идею какогото общего и общественно важного дела. На первом же съезде возникла мысль об основании Химического общества и не только возникла, но и немедленно осуществилась. Это Химическое общество^ первых шагов,сталотипом нового,полного кипучей, бодрой жизни, общества, между тем как очень почтенное Московское общество естествоиспытателей оставалось представителем старого типа, отживающего свой век. Не гоняясь за казенны1 Дореформенный бюрократизм, налагавший на все свою р у к у , выразился и в научном «партикуляризме». Даже наука приурочивалась к административным единицам, и существовали флоры и фауны не такойто естественной области, а такого-то «учебного округа». * поклонения героям. Ред. * * соединенными силами. Ред.
ми субсидиями, Химическое общество, как мы видели,. сразу стало на свои собственные ноги, являя пример самостоятельной, независимой деятельности, к сожалению, не имевшей почти подражателей. И в этой, казалось бы, внешней, формальной стороне жизни науки успех зависел главным образом от личной инициативы — Н. А. Меншуткина. Если бы даже его специальные труды, его учебники не сделали его имени известным везде, где интересуются химией, то его самоотверженная, энергическая деятельность по организации Химического общества давала бы ему право на признательность всех русских людей, дорожащих примером бодрой и плодотворной самостоятельной деятельности на пользу родного просвещения. Вскоре затем, почти по одному образцу и с неизменной казенной субсидией, образовался при всех университетах и целый ряд обществ естествознания. Наиболее выдающимся из них было Московское общество любителей естествознания, которое опятьтаки, соответственно наклонностям и вкусам своего организатора — профессора Богданова, увлеклось на первых порах более показной, выставочно-музейской деятельностью, и только уже почти за пределами рассматриваемого периода, благодаря деятельному участию Бредихина, Столетова, Жуковского и Марковникова, выступило на путь более строгой научной деятельности. Как бы то ни было, наглядный памятник деятельности профессора Богданова и созданного им Общества любителей естествознания Москва имеет в своем Политехническом музее, который наравне с ранее возникшим в Петербурге Сельскохозяйственным (вначале против Эрмитажа, теперь в Соляном городке) представляет все же приближение к тому, чем обзаводились уже все большие центры Европы х . В этих музеях, прототипом которых служила созданная великой французской революцией Парижская консерватория искусств и ремесл, а затем в еще более широких размерах Лондонский кенсингтон1 Того же, конечно, нельзя с к а з а т ь о другом создании профессора Богданова, Обществе акклиматизации и его детище Зоологическом саде, не имевшем никогда ни научного, ни прикладного значения, как это предсказывал еще в шестидесятых годах А. Н. Бекетов в своей горячей полемике с проф. Богдановым.
ский музей — наука впервые пришла в тесное соприкосновение с массами населения. Это приводит нас к рассмотрению другой задачи современного естествознания, касающейся уже не создания науки, а подготовления, вербования новых деятелей и распространения добытых сведений в обществе и в народе. Многие ученые даже в настоящее время отрицают это значение популяризации науки, нр не такова была точка зрения выдающихся деятелей описываемой эпохи. В популяризации науки, или, что все равно, в ее демократизации, обнаружилось одно из проявлений духа времени— стремление найти себе опору не в одних представителях просвещенного абсолютизма, или меценатах, какого бы то ни было вида, а на более прочном фундаменте широкого сочувствия к науке, основанного на более распространенном понимании ее значения и задач. И в этом отношении пример для подражания подавали все величайшие представители науки девятнадцатого века. Вспомним Фарадея, Гельмгольтца, Максуэля, Клода Бернара .и Дюбуа-Реймона. Вспомним Роберта Майера, при всей своей скромности говорившего о себе: «Ich habe doch wirklich populär geschrieben» * . Вспомним, наконец, Дарвина, почти все вышедшее из-под пера которого было доступно всякому человеку среднего образования. Англия, давшая лучшие образцы популяризации, в выработанном почти целым веком смысле, подала первый пример и строгого научного изложения, доступного пониманию уже не одного образованного общества, но и народа. Гёксли, Тиндаль и др. уже стали выступать перед аудиториями рабочих 1 . Верные духу своего времени, и русские ученые не отставали от своих старших европейских товарищей. Тот, кого мы признали самым типичным представителем научного движения в рассматриваемую эпоху, Иван Михайлович Сеченов и в этом отношении был самым блестящим, неподражаемым популяризатором, стоит вспомнить его «Рефлексы», его лекции об органах чувств, читанные в шестидесятых годах, в медицинской академии, его курс физиологии процессов растительной жизни и т. д. В конце рас1 Впрочем, не следует забывать, что лекции для рабочих еще ранее существовали в Парижской консерватории искусств и ремесл. * «Я, ведь, в самом деле писал популярно». Ред.
сматриваемого периода выступил Александр Григорьевич Столетов, общедоступные лекции которого отличались едва ли кем превзойденным искусством изящного слияния слова и опыта, друг друга подкреплявших и сливавшихся в одно стройное целое. К шестидесятым годам относятся и первые удачные попытки популяризации науки не только в привилегированных слоях общества, но и в народе. Книжку А. Н. Бекетова, его «Беседы о земле и тварях, на ней живущих», разошедшуюся в 50 тысячах экземпляров, по свидетельству такого авторитета в этих делах, каким был А. Н. Энгельгардт, действительно можно было видеть в руках народа. Этой же цели должны были служить в широких размерах воскресные школы, учить в которых с таким энтузиазмом устремились и стар и млад. Но на этот авангард просветительной армии посыпались и первые удары уже успевшей поднять голову реакции. Говоря о популяризации науки, нельзя не отметить факта, в то же время служащего доказательством ее воздействия даже на успехи самой науки, в смысле пробуждения к ней интереса. Популяризация в некотором смысле даже опередила и подготовила у нас эпоху развития самой науки. В начале периода оригинальная и даже переводная популярная литература почти, можно сказать, не существовала. Едва ли не единственным, несомненно талантливым произведением была «История земной коры» вее того же всестороннего Куторги, о деятельности которого приходилось не раз упоминать. Это было, несомненно, первое оригинальное русское изложение геологии, проникшее в середине пятидесятых годов в широкие круги читающей публики а . На первых же порах главным обра1 О том, какою новизною я в л я л и с ь геологические учения, можно было судить по тому глубокому впечатлению, которое произвели в конце пятидесятых годов в Петербурге (в императорском цирке, ныне Мариинском театре) представления заезжего немецкого антрепренера, знакомившего публику при помощи волшебного фонаря и очень недурных картин, но довольно плохого текста, с Лапласовой теорией и последовательным геологическим развитием земли. Едва ли не в первый раз русская широкая публика заговорила об юрском море, о лесах каменноугольной формации, об ихтиозаврах и плезиозаврах, причем не обходилось и без неодобрительно покачивавших головою, недоумевавших — «куда же делась духовная цензура?»
зом приходилось довольствоваться переводами, так как знание иностранных языков было всегда самым уязвимым местом нашей читающей публики, особенно нашей учащейся молодежи. За невозможностью широкого распространения богатой популярной литературы Запада, выдающуюся, нередко не соответствующую своему внутреннему содержанию роль играли такие произведения, как «Физиология обыденной жизни» Льюиса, и, может быть, еще более, в качестве запретного плода, деятельно распространяемая между учащеюся молодежью в нелегальных изданиях «Stoff und Kraft» * Бюхнера. Здесь должно отметить сыгравший немаловажную роль в пробуждении у нас вкуса к естествознанию ряд блестящих публичных лекций в зале Петербургского пассажа, организованных своеобразным учреждением, возникшим в 1858 г., под названием «Торгового дома Струговшикова, Пахитонова и Водова», позднее превратившегося в более известное издательство — Товарищество «Общественная польза». Задачей этого оригинального «торгового дома» было способствовать обнаруживавшейся в обществе «настоятельной потребности в изучении естественных наук» путем издания подходящих книг и организации публичных научных курсов. Являясь результатом совершенно частного почина, лишенного к тому же всякой филантропической подкладки, это предприятие было одним из характерных учреждений своего времени и сыграло несомненную роль в развитии русской науки 1 . Изящный специально отстроенный зал был, вероятно, первым вполне приспособленным к чтению лекций с необходимой обстановкой для опытов и демонстраций при помощи волшебного фонаря. В антрактах красная драпировка между белыми колоннами, составлявшая фон аудитории, раздергивалась, как бы приглашая публику в ряд помещений, своего рода педагогический музей, где она могла знакомиться с диковинной для нее химической посудой, физическими приборами, естественно-историческими коллекциями, так как в круг дея1 Пишущему эти строки, проверяя собственные впечатления, не раз приходилось делать опрос своих сверстников по науке, и многие из них признавали в этих лекциях первый толчок, пробудивший и в них желание изучать естествознание. * «Kraft und Stoff» — «Сила и материя». Ред.
тельности «торгового дома» входила и торговля этими почти неизвестными публике предметами. Читавшиеся в этой аудитории курсы могли бы принести честь и любому европейскому научному центру. Здесь академик Ленд прочел курс по «гальванизму и его новейшим применениям», — области, с котороіі тесно было связано его имя и имя его друга Якоби. Слушатели этого обстоятельного курса, может быть, в первый раз ознакомились здесь с чудесами еще не существовавшего в России электрического телеграфа, об отсутствии которого каждому петербуржцу во время Крымской кампании напоминали махавшие на крыше Зимнего дворца крылья шапповского телеграфа; узнавали об устройстве таинственных «электрических подводных мин», на которые столица так недавно возлагала все свои надежды, как на защиту от грозного английского флота; любовались ослепительным блеском вольтовой дуги («электрической искры», выражаясь языком того времени), которая недавно в первый разблеснула с башни адмиралтейского шпиля во время иллюминации по случаю заключения Парижского мира — «причем было так светло, что у Полицейского поста можно было читать газету!» Вот каким «новым» чудесам науки в первый раз мог наглядно научиться посетитель этих лекций. В этом же зале Ценковский посвящал свою аудиторию, очень возможно первую публичную аудиторию в Европе, во вновь открытые тайны жизни микроскопических организмов растений и животных. Здесь Вышнеградский, будущий министр финансов, а пока только профессор механики — знакомил в общедоступной форме с основами механической теории теплоты, о которой и с университетской кафедры (по крайней мере, нам, натуралистам) еще не приходилось слышать. Здесь Пеликан, впоследствии также занимавший видный пост в медицинской бюрократии, вводил, правда, более посвященных, преимущественно из молодых медиков, в, как-то дико звучавшую для большой публики, область вирховской «Целлюлярной патологии» Ч Не обошлось, конечно, и без 1 Впрочем, не одно это выражение смущало непосвященных. Ленцу в своем курсе пришлось несколько раз произнести слова «эндосмос» и «экзосмос», и этого было достаточно, чтобы в «Искре» появилась карикатура на почтенного ученого, произносящего эти по тому времени, казалось, ни с чем не сообразные педантические слова.
курьезов. Профессор Ценковский был не только европейской знаменитостью и блестящим лектором, но в то же время в высшей степени деликатным и благовоспитанным человеком. В его курсе ему приходилось говорить о том, что в то время особенно интересовало современных ботаников — о процессе полового размножения водорослей. Лев Семенович счел изложение этих фактов в присутствии дам несколько щекотливым и объявил эти лекции «исключительно для мужчин», что и подало «Искре» повод изобразить толпу дам, борющихся между собою, чтобы хоть в щелочку подслушать, о чем говорит в аудитории талантливый лектор. Каким архаизмом отзывается эта pruderie * знаменитого ученого при сравнении с развязностью современного молодого биолога, в присутствии молодых девушек без нужды уснащающего свою речь терминами из уголовного кодекса, которые и старым судьям приходится выслушивать только при закрытых дверях! На этой же кафедре увидал Петербург в первый раз своеобразную фигуру Сократа в густых эполетах, артиллеристафилософа — Петра Лавровича Лаврова, выступившего со своей трилогией: философия в науке, философия в искусстве, философия в жизни. Позднее им был задуман целый курс лекций по философии в аудитории артиллерийской академии. Как сегодня вижу оригинальную фигуру Петра Лавровича ночью на средине Литейного моста (старого плашкотного) над широким простором Невы, развивающего нам, кружку студентов, провожавших его на лекцию и обратно, план курса, также трилогию — Аристотель — Бэкон—Конт. Но далее Аристотеля лекции не пошли. Вышла резолюция высшего начальства (в. к. Михаила Николаевича) профессора-артиллериста: «а сему полковнику не разрешаю», вследствие чего и долго после того за ним сохранилось шуточное прозвище «сей полковник». Эта триада мыслителей, если к ним присоединить еще имена Милля, Спенсера и Дарвина, дает понятие о том, что разумелось в научных кругах шестидесятых годов под именем философии. Распространению этого склада мышления в более широких кругах не мало способствовал перевод блестящей, остроумной «Ис* щепетильность. Ред.
тории философии в биографических очерках» Генри Льюиса, раздражавшей, выводившей из себя философов метафизического лагеря даже и долго спустя, когда уже принесшая свои плоды толстовская средняя школа успела в своем деле разрушения, и эти доморощенные философы стали вновь находить сочувственные аудитории и читателей. Движение мысли, пробужденной быстрыми успехами есте- у ствознания и пустившей глубокие корни в сознании всего общества, не могло не обратить на себя внимание и литературы, особенно же того великого художника, который так чутко отражал и даже предугадывал движения русской жизни и русской мысли *. Угадать еще в пятидесятых годах «в молодом провинциальном враче» одно хгз крупнейших течений русской мысли, "" вскоре на деле доказавших свою плодотворность, — такой проницательности не обнаружил ни один русский писатель 1 . Всякому известно, .что ни одно без исключения произведение русской изящной литературы не произвело такого глубокого впечатления на современников, как «Отцы и дети», в то же время послужившие сигналом глубокой розни между двумя группами русского мыслящего общества. Корни этой распри лежали в недоразумении, в желании читать между строк вместо того, чтобы удивляться яркрму обра.зу, в котором художник воплотил едва * только намечавшиеся черты типа, при всех его второстепенных недостатках, проявившего ту сосредоточенную энергию, благодаря которой русский естествоиспытатель в такой короткий срок завоевал себе почетное место не только у себя дома, но и далеко за его пределами. Невольно напрашивается, с первого взгляда представляющаяся слишком отдаленной, но, toute proportion gardée * * , несомненная параллель между двумя характерными представителями двух выдающихся эпох, когда Россия двинулась в догонку за Европой—-одним реальным, но порою представлявшимся чем-то почти фантастичным, другим — соз1 Как ранее в студенте Инсарове он угадал будущих Каравеловых и Стамбуловых и вообще способность болгарской нации к политической жизни, так в неизвестном провинциальном докторе он угадал будущих Боткина, Сеченова и вообще все могучее движение русской науки. * И. С. Тургенев (1818—1883). Ред. * * принимая во внимание различия. Ред.
данием творческой фантазии, но воплотившим в себе самые реальные собирательные черты своего времени — между Петром и Базаровым. Если один был самым ярким положительным явлением на тусклом фоне русской истории, то не был ли другой единственной положительной, «героической» 1 фигурой на бесцветном поле русских литературных типов, этой бесконечной вереницы нытиков или жуиров! Тот и другой были прежде всего воплощением «вечного работника», все равно «на троне» или в мастерской науки 2 . Оба властной рукой «втолкнули» 3 русского человека в круговорот — один современной ему общеевропейской жизни, другой в еще труднее доступную область общечеловеческой научной мысли. Оба, убежденные реалисты, ставили выше всего знание, • науку и с каким-т% умственным аскетцзмом отталкивали от себя все смягчающее, скрашивающее жизнь, во имя служения тому, . что представлялось им настоятельной потребностью минуты. Оба с безжалостною грубостью и нетерпимостью шли напролом 4 . Оба созидали — разрушая. Оба встретили искренних сторонников и еще более многочисленных врагов. Вокруг обоих имен кипела борьба, не смягченная даже временем. Наконец оба нашли себе оценку у двух величайших художников русского слова. Как бы то ни было, но едва ли какая-нибудь литература в какую-нибудь эпоху выдвигала, как центральную фигуру, скромного труженика науки, и, конечно, никогда еще образованное общество, особенно в лице его молодого поколения, не Собственное выражение Тургенева. Невольно приходят мне на память слова, слышанные ,от самого типического представителя изучаемой эпохи. Утром 18 октября 1905 г . я пошел поздравить Ивана Михайловича Сеченова, как учителя, с событием 17-го октября. На мои слова, что наше поколение пережило два памятных дня — вчерашний и 19 февраля, он ответил: «Да, но этот будет поважнее», и вслед затем как будто скачком, но в сущности с глубокой логической последовательностью мысли добавил: «А теперь, К . А., надо работать, работать, работать». Это были последние слова, которые мне привелось от него слышать — то был завет могучего поколения, сходящего со сцены, грядущим. 3 Также выражение Тургенева. 4 Кто припомнит рассказ И. М. Сеченова (в его автобиографии) о том, как он чуть не навсегда рассорился со'своим лучшим другом Боткиным из-за различия воззрений на клеточку, подметит в этом эпизоде чисто базаровскую нетерпимость споривших. 1 2
было так подхвачено и увлечено борьбой на почве чисто научных течений мысли. В продолжение недель или месяцев вокруг одного вымышленного имени кипела ожесточенная схватка. Как некогда, в известном споре, Белинскому, представлялось нам невозможным «итти обедать», пока не отстоял или не отделал окончательно Базарова. Значительное большинство современной молодежи было во втором лагере Ч Но прошло немного времени, и из рядов этой молодежи 'зыдвинулся самый красноречивый защитник Базарова. По образованию филолог, дилетант в естествознании, знакомом ему только из книг, увлекающийся, но зато и увлекавший, Писарев выступил убежденным защитником культурной задачи естествознания вообще и в современном русском обществе в особенности. Теперь может вызвать улыбку, например, его горячий призыв, обращенный к Салтыкову-Щедрину — бросить свои побасенки вроде «Губернских очерков» и заняться единственной насущной, по его мнению, задачей — популяризацией естествознания, но, тем не менее, пробегая на расстоянии полувека эти горячие красноречивые страницы так рано отнятого судьбой у русской литературы талантливого и широко образованного критика-публициста, понимаешь, какие глубокие корни пустило в общество того времени сознание не узко утилитарного, а общеобразовательного, философского значения того самого естествознания, занятие которым еще так недавно обыкновенному русскому обывателю представлялось каким-то непонятным барским чудачеством. И кто учтет, какую роль сыграли в этом коренном перевороте умственного склада целой эпохи такие произведения, как «книга-бокль»2, над проникновением которой в глухие медвежьи углы подтрунивал великий сатирик и задумывался такой внимательный наблюдатель России, как Макензи Уоллес. Когда намеченная нами четверть столетия склонялась к концу, на месте грозного образа, сошедшего с исторической 1 Пишущий эти строки принадлежал к меньшинству. Когда через много лет мне пришлось'встретиться с Иваном Сергеевичем и поделиться впечатлениями о далекой уже буре, он сказал мне: «Спасибо вам, вы пролили бальзам на мои старческие раны», и дал мне на память свой портрет с драгоценною надписью: «От автора «Отцов и детей"». 2 Выражение Щедрина.
ч сцены в ее начале, стала обозначаться зловещая фигура Толстого, уже задумавшего свое умственное избиение младенцев вифлеемских, из рядов которых, по его соображениям, д'олжен был выйти собирательный антихрист. Будущий историк цивилизации в России, вероятно, так и отметит этот период временного просвета: от Николая до Толстого. Подводим итог этому, как было сказано вначале, по необходимости, беглому и бледному очерку умственного движения, едва ли имевшего себе равное в истории х . Если спросят: какая была самая выдющаяся черта этого движения? можно не задумываясь ответить одним словом — энтузиазм. Тот увлекающий tâ человека и возвышающий его энтузиазм, то убеждение, что делается дело, способное поглотить все умственные влечения и нравственные силы, дело, не только лучше всякого другого могущее скрасить личное существование, но, по глубокому сознанию, и такое, которое входит необходимою составною частью в более широкое общее дело, как залог подъема целого народа, подъема умственного и материального. Этот энтузиазм был отме{чен чертою полного бескорыстия, доходившего порою до почти полного забвения личных потребностей. В то время в науке вообщз еще не народился новый тип, для обозначения которого потребовались и неологизмы «Streber», «arriviste», у нас, при общем чиновничьем строе жизни, просто «карьерист». Не наука несла человеку различные блага земные, а человек сам себя А безраздельно приносил на служение науке, не жалея ничего, порою до последней рубашки. Это слово не стоит здесь в качестве простого риторического украшения. И. И. Мечников в своем прекрасном очерке жизни А. О. Ковалевского рассказывает, что в самый разгар своих работ в Неаполе, нуждаясь в деньгах на связанные с ними расходы 2 , Александр Онуфриевич был вынужден продавать свои последние рубашки. Будущий 1 Даже небывало быстрый расцвет национальной науки в Японии только еще более подчеркивает значение русского движения. Япония догнала европейскую науку, через несколько лет заменила выписанных учителей своими собственными, но она еще не выдвинула таких выдающихся деятелей, которые повели бы европейскую науку за собою. 2 Главным образом, вероятно, на оплату услуг известного стольким русским, работавшим в Неаполе, удивительного знатока морской флоры и фауны, рыбака Джованни.
историк поставит эти рубашки Ковалевского, конечно, не ниже известных серебряных ложек несчастного Бернара Палисси. А в чем заключалась причина необычайного успеха этого умственного движения? Причина могла быть только одна. Задачи времени вполне соответствовали природному характщ>у_ расы. Цивилизованное человечество находится теперь, по меткому выражению одного немецкого ученого (филолога!) —«и созвездии естествознания», — а русский ум, русское творчество по существу реально х . И потому, как только образованные слои русского народа почуяли освобождение от того гнета, который безразлично давил всякую мысль, — эта мысль проявила свою творческую силу в том именно направлении, к которому чувство- ѵ_ вала естественное тяготение и которое вполне совпадало с задачами века. Этот вывод, вытекающий из сравнения рассматриваемого периода с прошлым, не находит ли он себе проверку и втом, что последовало? Когда рванувшаяся было вперед русская мысль попала снова в тиски толстовско-победоносцевского строя, с его упрощенным,действительно нигилистическим, лозунгом — «чтобы ничего не было»; когда это совпало с нахлынувшей позднее с Запада реакционной волной «эпохи упадка» современной буржуазии, которая, путем ли браков с выродившимися потомками крестоносцев или такого же безнадежного союза с отживающим свой век клерикализмом, пытается сообщить своему режущему глаза новому золоту аристократически смягченные тона vieil ог'а *; когда культ бессодержательного слова, звука, краски заменил культ ясной, определенной мысли, вытекающей из наблюдаемой действительности, — тогда и русская мысль, напрягающая свои силы, чтобы попасть в эти реакционные струйки, тщетно борющиеся с могучим трехвековым потоком, по которому неизменно движется человеческий разум, — стала изменять и своим природным задаткам и действительным задачам своего времени. 1 Эту мысль я подробно' развил в своей председательской речи на I X съезде русских естествоиспытателей в 1893 г., определяя так основную задачу русской мысли: «В искусстве — жизненная правда и реальная истина в науке». (В настоящем издании см. статью К. А. «Праздник русской науки», том V, стр. 37. Ред.). * старого золота. Ред. 12 к. А. Тимирязев, т. VIII
ІУ ГЛАВНЕЙШИЕ УСПЕХИ В НАЧАЛЕ X X БОТАНИКИ СТОЛЕТИЯ* Д есять, пятнадцать лет не такой период в жизни науки, за который она могла бы изменить свой внешний облик, отличающий ее от ближайшего прошлого, конечно, если только этот промежуток времени не совпал с каким-нибудь выдающимся событием, если в течение его не сделано какогонибудь великого открытия, не появилось какого-нибудь гениального произведения из тех, что налагают свою печать на длинную вереницу лет. Но такого события за намеченный нами период не произошло ни в биологии вообще, ни в частности в ботанике, и * Эта статья под первоначальным названием «Успехи ботаники в X X веке» была опубликована в книге «История нашего времени», т. V I , вып. 23 (М., изд. «Гранат»), в 1915 г. В 1920 г. она вышла (одновременно в изд. «Гранат» и Гос. Изд.) под видоизмененным заглавием — «Главнейшие успехи ботаники в начале X X столетия». Ред.
потому, если эти науки продолжают попрежнему двигаться вперед, то — в общем направлении, завещанном им предшествовавшим веком. Два общих направления отметили беспримерное развитие биологии в X I X веке. Первое заключалось в развитии экспериментальной физиологии на основе химии и физики; второе — в появлении эволюционного учения в форме дарвинизма, мало-помалу подчинившего себе все отделы биологии 1 . Развитие физиологии выразилось в ботанике и в том, что многие ее отделы, сначала развивавшиеся независимо от физиологии, мало-помалу подчинились ее влиянию. Это особенно резко обнаружилось в анатомии растений (где целый отдел получил название физиологического), в географии, из топографической, чисто описательной, превратившейся в рациональную (А. деКандоль) и, наконец, открыто в физиологическую (Шимпер), пытающуюся дать объяснения фактам расселения растений на основании физиологического истолкования их организации в связи со средой, а отчасти в зависимости от нее. Морфология, в течение веков шедшая своей дорогой, как только она пожелала выяснить себе происхождение наблюдаемых ею форм, превратилась в экспериментальную морфологию — новую главу физиологии, возникшую в последней четверти истекшего века и развившуюся уже «за порогом» двадцатого2. Наконец, учение о наследственности, почему-то долго считавшееся уделом систематиков и грубых эмпириков (до менделистов включительно), как только почувствовало невозможность итти далее по пути эмпирии, хотя бы подкрепляемой статистикой, убедилось, что вопрос о наследственности по существу — физиологический и разрешается ее методами 3 . 1 Эти два положения подробно развиты мною в моей «Истории развития биологии в X I X столетии» (в «Истории X I X века» Лависса и Рамбо, 1907, и отдельным изданием, 1908) и еще ранее в речи «Столетние итоги физиологии растений», 1901 г. (В настоящем издании см. стр. 61 этого тома и том V, стр. 385. Ред.). 2 Как это было предсказано мною в речи «Факторы органической эволюции», 1890 г. См. сборник «Насущные задачи современного естествознания», 1908 г. (В настоящем издании см. том V, стр. 107. Ред.). 3 См. мою статью «Отбой мендельянцев» — «Вестник Европы», 1913 г. (В настоящем издании — том V I , стр. 467. Ред.). 12* 179
В свою очередь эволюционное учение сделало большие приобретения, во-первых, в направлении объединения всего растительного мира на основании новых данных по истории развития организмов и еще более по действительной истории (палеонтологии) промежуточных, связующих форм. Вторая категория успехов этого эволюционного учения относится к продолжающемуся накоплению фактов, указывающих (соответственно учению о естественном отборе) на широкое распространение полезных приспособлений у растительных организмов 1 . Эта глава физиологии, изучающая значение полезных для жизни растений строений, все более и более разрастается под предложенным Геккелем новым названием экологии, которое проще и понятнее было бы заменить выражением экономика растений (или животных), разумея под ней учение о строениях и явлениях, клонящихся к наилучшему обеспечению существования организмов как в отдельности, так и в естественных сообществах. Те типические и наиболее выдающиеся приобретения науки за рассматриваемый период, о которых только и может быть речь на этих страницах, конечно, не укладываются в рамки какойнибудь стройной системы, а представляют отрывочный (эпизодический) характер. Отнесем их к следующим общим заголовкам: I. Химизм растения. 1) Возрастающая роль ферментов: оксидазы и пр. 2) Первая удачная попытка разъяснения химического состава хлорофилла. I I . Энергетика растения. 1) Растение и солнечная энергия. , 2) Механизм движения растения. III. Экспериментальная морфология. IV. Единство растительного мира, подтверящаемое его историей. 1. ХИМИЗМ РАСТЕНИЯ 1. ВОЗРАСТАЮЩАЯ Р О Л Ь ФЕРМЕНТОВ За последние десятилетий девятнадцатого века в области химической физиологии растений особенно выделились вперед 1 См. упомянутую речь «Факторы органической эволюции».
исследования над неорганизованными, или растворимыми ферментами (так называемыми энзимами) 1. Возникшее благодаря открытию — французским химиком Пайеном—первого представителя этих тел, диастаза (в 1833 г.), обобщенное в 1860 г. открытием Бертло инвертина, учение о деятельности этих ферментов-веществ было надолго заслонено благодаря работам Пастера над ферментами-существами и только к концу столетия получило должное значение благодаря трем крупным открытиям, сделанным на близком расстоянии и, можно сказать, на самом пороге X X века 2 . Эти открытия были следующие. Бертран в 1895 г., следуя по стопам японского химика Иошида (1883), открыл фермент, вызывающий окисление органических веществ, оксидазу. Бухнер, в 1897 г., блистательно доказал давно подозреваемый и даже найденный при посмертной разборке рукописей Клода Бернара (1878) факт, что спиртовое брожение, этот оплот виталистов, зависит от растворимого фермента — зимазы. И, наконец, английский химик Крофт Гиль в 1898 г. сделал открытие, имевшее еще более широкое значение. Он показал, что один и тот же фермент, при известных условиях разлагающий сложное тело, может, при несколько изменившихся условиях, способствовать обратному образованию первоначального сложного тела из продуктов его распада. Развить далее последствия, устранить сомнения на пути этих трех плодотворных открытий выпало уже на долю X X века. Открытие Крофта Гиля придавало учению о роли ферментов совершенно новое и широкое значение. До той поры им была присвоена роль факторов исключительно аналитического характера, исключительно разрушающих; можно было говорить: где есть сложные тела (например, белковые) и ферменты, там дана возможность появления всевозможных продуктов их рас1 Лучшая сводка исследований в этом направлении была дана английским ботаником Грином — «The Soluble Ferments» («Растворимые ферменты». Рей.), 1899; есть русский перевод с предисловием К. Тимирязева. (Предисловие К . А. к названной книге см. в этом томе, стр. 488. Ред.). 2 «Столетние итоги физиологии растений», 1901. (В настоящем издании см. том V, стр. 385. Ред.).
пада, но этим разъяснялась только половина, и наименее интересная половина, химизма организмов. Оставался открытым вопрос: а обратные и самые существенные явления, — образование сложных тел из более простых, под влиянием каких факторов происходят они? Вновь из-за угла выглядывал призрак жизненной силы, которую сорок лет перед тем Бертло изгнал из химии. Виталисты могли говорить: ваши растворимые химические ферменты только разрушают; дозидание, синтез — тайна жизни. Гениальность открытия Крофта Гиля в том и заключалась, что разрушение и созидание оказывались функциями одного и того же фермента, в зависимости от различия условий, при которых происходит его действие. Оказалось, что мы имеем здесь дело с хорошо известным химикам процессом химического равновесия. Если имеется какое-нибудь тело, в данном случае углевод мальтоза, и разлагающий его фермент малътаза, то вначале идет разложение, но по мере накопления продуктов распада этот фермент начинает действовать в обратном направлении, вызывая соединение продуктов распада в первоначальное тело. Эта теория Гиля, как всякая новая гениальная мысль, не замедлила встретить ряд мелочных возражений: или продукт синтеза, вероятно, не совсем тот же, или фермент второй реакции, верно, не тот и т. д. Но опыты, подтверждающие теорию Крофта Гиля, становились все многочисленнее (в том числе опыты одного из выдающихся английских физиологов, Бэллиса), и, наконец, в 1913 г. известный специалист в области ферментов, французский химик Буркло, рядом тщательных опытов поставил теорию Гиля вне всякого сомнения. Теория Гиля получила широкое применение; она оказалась верною не только по отношению к ферментам, действующим на углеводы, но и к ферментам, вызывающим разложение и обратный синтез жиров (например, липазы, вызывающие анализ и синтез масла в семенах клещевины— Ricinus'a). Даже и в группе самых сложных органических тел, белковых, повидимому, наблюдались аналогичные явления. Все это дало повод одному из лучших знатоков химизма растений, Ейлеру, выразиться так: Не существует ни одной реакции, которую нельзя было бы в отдельности воспроизвести и вне живой среды растения.
С этой же точки зрения обратила на себя внимание и другая группа ферментов, те, которые, как мы видели, в конце прошлого век^ Бертран назвал оксидазами. Долгое время, по основной мысли Лавуазье, дыхание организмов почти отождествлялось с медленным горением, что и остается верным с точки зрения исходных и конечных продуктов реакции и ее термохимического значения. Но уже давно было замечено, что то глубокое окисление органических веществ (углеводов, жиров, белков), которое происходит при обыкновенной температуре дыхания в организме, не наблюдается над ними вне организма, in vitro*, что даже подавало надежду виталистам установить на этом основании коренное различие между процессами, совершающимися в организме и вне его. Н о и эти надежды были нарушены открытием, сделанным в стране восходящего солнца. Японцы, как известно, дошли до высокой степени совершенства в производстве своих знаменитых черных лаковых изделий, и их химик Иошида, естественно, заинтересовался изучением процесса образования этого черного вещества из бесцветного сока их лакового дерева. Оказалось, что процесс этот — окисление на счет кислорода воздуха — происходит только под влиянием особого фермента. Изучив ближе этот фермент,Бертран назвал его лакказой. Эта лакказа оказалась только первым примером целой группы окислительных ферментов, для которых Бертран предложил название оксидаз. Отсюда явилось предположение, не лежат ли подобные ферменты и в основе процесса дыхания растений. Изменение воззрений на дыхательные процессы главным образом обязано своим происхождением тому широкому обобщению этого представления, которое внес в науку Бертло. Он высказал мысль, что под процессом дыхания должно разуметь всякий процесс в организме,имеющий экзотермический характер, т. е. сопровождающийся освобождением энергии; что такими процессами должно рассматривать не одни процессы соединения кислорода с углеродом или водородом органических веществ, но и целый ряд других процессов, лишь бы они сопровождались выделением тепла или вообще энергии. В результате * в стеклянном сосуде. Ред.
распространения эуого воззрения Бертло явилось представление о дыхании без кислорода (анаэробное дыхание), а также о дыхании не только на счет углерода и водорода, но и намечет таких составных начал организма, как сера и железо. Так как самый типический случай анаэробного дыхания оказался зависящим от фермента зимазы, то естественно явилось предположение, не будет ли обыкновенное кислородное дыхание (аэробное) результатом действия фермента, подобного оксидазам. В этом направлении работали и молодой русский химик Бах и известный женевский ботаник Шода, а более всех — Палладии с многочисленными учениками и ученицами (в особенности Костычевым). Все эти исследования уже доставили богатый материал, но пока еще не привели к вполне законченной теории явления дыхания, в смысле разъяснения всех промежуточных стадий превращения окисляющихся веществ в конечные .продукты С0 2 и Н 2 0 , тем более, что сами авторы оказались вынужденными на основании получаемых ими же новых результатов менять ранее высказанные гипотезы. Одно время казалось, как это высказывал Палладии, что, кроме самого окислительного фермента, играют роль известные пигменты, присутствие которых обнаруживается особенно при окислении отмерзающих частей растения (окрашивая их в различные тона — бурые, красные, до черного). Так как при нормальном дыхании этой окраски не получается, Палладии сделал остроумное предположение, что окисляющиеся в этом последнем случае пигменты по мере образования вновь обесцвечиваются, раскисляясь и передавая свой кислород тем именно телам, которые разрушаются в процессе дыхания, но которые сами по себе, без этого посредничества, неспособны окисляться на счет кислорода воздуха. Усматривая в этом далее аналогию с пигментом крови —• гемоглобином, с одной стороны, поглощающим кислород воздуха, с другой — передающим его окисляющимся веществам организма, Палладии предложил считать эти дыхательные пигменты кровью растения. Аналогия эта была подхвачена особенно немецкими ботаниками, но позднее встретила возражения. Для полного завершения этой теории, конечно, недостает все того же существенного шага — возможности воспроизведения при помощи этой комбинации оксидаз и передаточных окислителей тех окислительных процессов,
которые совершаются в организме, — вне его. Задача пока только отодвигается, а не исчерпывается, но вся прошедшая история ферментов не оправдывает какого-нибудь безнадежного к ней отношения. Прошлое служит верным залогом успехов в будущем, и виталистам рано еще возлагать какие-нибудь надежды, что наука очутится в тупике. 2. Х Л О Р О Ф И Л Л , Е Г О ХИМИЧЕСКИЙ СВЯЗЬ С ГЕМОГЛОБИНОМ СОСТАВ И Г Е Н Е Т И Ч Е С К А Я Если обширная и все более разрастающаяся группа ферментов играет такую выдающуюся роль в явлениях превращения органических составных начал растения и притом как в направлении нисходящем, т. е. в смысле распада сложных тел на более простые, так и в направлении восходящем, т. е. в смысле синтеза сложных органических тел из более простых, —то существует одно только тело, играющее совершенно исключительную роль не только в растительном, но и вообще в органическом мире, как фактор, обусловливающий первичный синтез органического вещества с предшествующей ему фотодиссоциацией углекислоты и воды, — это хлорофилл Ч Здесь мы остановимся только на том,'что касается его химического состава, так как то, что касается его функции, его отправления, относится к дальнейшему изложению. Начиная с 1906 г. в этой области обнаружилась небывалая до той поры деятельность химиков 2 . Здесь особенно выдвинулась вперед энергичная, плодотворная деятельность молодого химика Вильштетера, выпустившего из своей лаборатории (перемещавшейся за этот период из Мюнхена в Цюрих* и, наконец, в Берлин), при содействии пятнадцати своих учеников, целый ряд работ, легших в основу и завершившихся капитальным его 1 Учеником Бонье — Фриделем была сделана попытка и функцию хлорофилла свести на действие фермента, но, как и можно было ожидать, попытка эта оказалась ошибкой." 2 Еще в 1879 г. я предсказывал, что без широкого содействия химиков ботаники не подвинутся в этом вопросе. * Здесь у К. А., повидимому, описка: Вилыптетер сначала работал в Цюрихе, а затем в Мюнхене. Ред.
•трудом — «Untersuchungen über Chlorophyll». Berlin, 1 9 1 3 * . Целая школа химиков в течение почти десяти лет работает над одним телом, и все же исследование, заключающее 400 страниц, нельзя считать исчерпывающим предмет, а лишь намечающим новые и плодотворные пути. Этим достаточно выясняется трудность задачи, и действительно, еще в 1908 г. Кайзер в своем монументальном труде по спектроскопии сетовал на то, что, несмотря на громадное число исследований по хлорофиллу (более 600), химия этого тела представляет какой-то хаос бесчисленных названий, даже без попытки установить между Ьими какую-нибудь синонимию. Вилыптетер, приступая к своему труду, думал вначале даже вовсе воздержаться от спектроскопических исследований и ограничиться исключительно обычными химическими приемами, но в конце концов должен был оценить все значение спектрального исследования, как самого важного и даже единственного средства при изучении такого легко изменяющегося тела. Только спектроскоп дает легкий и быстрый ответ на вопрос: когда мы имеем дело с исходным телом, когда — с одним из бесчисленных продуктов его изменения или со смесями их 1 . Впрочем, можно сказать, что и не одно это воззрение Вилыптетеру пришлось менять на своем длинном и нелегком пути, и едва ли это можно ему поставить в вину. Важнейшая его заслуга заключается в том, что ему удалось установить ближайший состав главного составного начала хлорофилла. В 1871 г. было показано (Тимирязевым), что то, что ранее называлось хлорофиллом, представляет смесь двух тел — зеленого, названного им хлорофиллином, позднее хлорофиллиновой кислотой, и желтого, которое не было им ближе исследовано и сохранило данное ему Берцелиусом название ксантофилла. Главная физиологическая роль (как выяснилось также из исследований Тимирязева) принадлежит этому хлорофиллину, физиологическая роль желтого (или, как оказалось, двух желтых), неизменно его сопровождающего, до сих пор не выяснена. На основании общепринятых во всех науках законов номенклатуры это 1 Можно сказать, что один из основных вопросов—существование д в у х зеленых пигментов в самом растении — и до сих пор недостаточно подтверждается спектральным исследованием. * «Исследования о хлорофилле», Берлин, 1913. Ред.
название хлорофиллина, данное ему тем, кто его открыл, должно было за ним и сохраниться, но некоторые немецкие ботаники начали его называть также хлорофиллом, вследствие чего явилась путаница понятий: неизвестно было, о чем идет речь, — о хлорофилле, как целом, или об его зеленой части. В дальнейшем изложении мы будем избегать этой непоследовательности, на которой Вилынтетер после некоторых колебаний все же остановился. Что хлорофилл составляется из этих двух тел — хлорофиллина и ксантофилла — доказывается их оптическим синтезом, т. е. тем фактом, что спектр или, вернее, спектрограмма одного, будучи наложена на спектрограмму другого, дает спектрограмму естественного хлорофилла Ч Относительно хлорофиллина уже на первых порах было показано, что он может давать со щелочами растворимые в воде производные такого же зеленого цвета и с такими же спектрами, как естественный хлорофилл, и представляющие, следовательно, характер солей. Позднее, в восьмидесятых годах (в исследованиях английского химика Шунка) оказалось, что аналогичное этому хлорофиллину тело, филоксантин, дает продукт распада (филоксантеин Тимирязева), филоксантин Шунка, который со спиртом этиловым или метиловым дает соединения, подобные эфирам. Отсюда было ясно, что зеленое тело и его аналог, дающие с основаниями соли, со спиртом эфиры, должно иметь характер кислоты (хлорофиллиновой кислоты). Но что же соединено с этой кислотой в естественном хлорофилле? Что заменяет в нем основания солей или спирт эфиров? Вопрос этот был вполне определенно поставлен почти полвека тому назад 2 , но до Вилыптетера оставался открытым или разрешался ошибочно (так называемая лецитиновая теория). Ответ, который он дал на него, составляет, несомненно, самую блестящую сторону его исследования; он распутал весь клубок сложного вопроса о ближайшем строении хлорофилла и его многочисленных производных. Вилынтетер показал, что зеленое составное начало хлорофилла представляет сложный эфир зеленой (хлорофиллиновой?) кислоты и двух 1 Этого-то оптического синтеза и не дает для своих двух тел Виль" штетер. 2 К . Тимирязев.—«Спектральный анализ хлорофилла». СПБ., 1871 г . , стр. 32. (В настоящем издании см. том I I , стр. 25. Ред.).
спиртов, метилового и открытого им фитола, который оказался непредельным первичным алкоголем жирного ряда состава С 20 Н 40 О. Он имеет вид густой маслянистой жидкости, растворимой почти во всех обычных растворителях. Таким образом, естественный хлорофиллин является метил-фитоловым эфиром хлорофиллиновой кислоты. Эта главная составная часть хлорофилла является подобной воскообразным веществам, за что и принимали хлорофилл, на основании некоторых внешних свойств его, самые первоначальные исследователи. Выяснив ближайший состав хлорофилла, Вильштетер получил ключ для объяснения состава и многочисленных его производных (числом более 401). Остановимся сначала на тех, которые имеют ближайшее к нему отношение, а затем на некоторых и из тех, которые получаются в результате глубокого его разрушения в лаборатории, но представляют значительный интерес для изучения его состава и его связи с веществом даже другого царства природы — животного. Прежде всего интересно выясненное Вилынтетером отношение этого естественного хлорофилла к любопытным, открытым Бородиным в 1883 г., зеленым кристаллам. Сам Бородин совершенно верно считал эти кристаллы за продукт изменения естественного пигмента, но позднее некоторые ботаники стали считать эти кристаллы за самый чистый препарат естественного хлорофиллина (или, по их упомянутой выше терминологии, хлорофилла). Увлекся этой точкой зрения сначала и сам Вильштетер, но вскоре убедился в ее несостоятельности. После открытия фитола он вскоре убедился, что бородинские кристаллы представляют не фитоловый, а этиловый эфир хлорофиллиновой кислоты. Тогда он стал искать условия, при которых в спиртовых настоях зеленых органов происходит это превращение естественного фитолового эфира в искусственный этиловый, в живых растениях не находящийся, и пришел к заключению, что это происходит от взаимодействия между тканью растения и спиртом, в котором она настаивается. В этих тканях, очевидно, присутствует какое-то вещество, обусловливающее превращение одного эфира в другой. Наблюдая далее факт, что те же ткани, предварительно прогретые, реакции этой не вызывают, т. е. кристаллического хлорофилла не образуют, Вильштетер пришел к заключению, что предполагаемое вещество —
фермент, представитель совершенно новой группы ферментов, вызывающих этеризацию, и предложил для них новое название этераз, а в этом частном случае —хлорофиллаза. Мало того, он предполагал, что эта, пока гипотетическая, — так как ее не удалось выделить обычным приемом,—- этераза обладает свойством ферментов, найденным Крофт Гилем, т. е. способна синтезировать хлорофиллин из его составных частей, фитола и хлорофиллиновой кислоты. Против этой очень соблазнительной гипотезы можно сделать только одно возражение, что это не только фермент совершенно своеобразный по своему действию, но и совершенно отличный по своим основным свойствам от всех известных до сих пор ферментов. Все до сих пор известные ферменты не растворимы в спирте, на чем, со времен Пайена, и основан общий способ их осаждения из их водяных растворов. Хлорофиллаза же действует именно на спиртовые растворы хлорофилла, а по этой же причине и нельзя было ее выделить обычным способом в сравнительно чистом виде, как другие ферменты1. Как бы то ни было, но открытие фитола и разъяснение отношения естественного хлорофиллина к кристаллическому является первым шагом к пониманию состава хлорофиллина и к его количественному изучению и тем устраняет главное препятствие на пути к основанию действительной химии хлорофилла. Вторым наиболее важным продуктом изменения хлорофиллина является тот, который появляется при действии на него энергичных кислот — минеральных, а также и щавелевой 2 . Продукт этого воздействия, филоксантин(Тимирязева), или феофитин (Вильштетера) бурозеленого цвета. Это бурое тело первые его исследователи (Тимирязев) принимали за продукт окисления хлорофиллина; оно встречается и в природе, как продукт разрушения, например, в осенних листьях, и в зеленых растворах, буреющих под влиянием света. Оно является исходным членом целого ряда еще более глубоких продуктов изменения. Анализ Вильштетера показывает, что он действительно богаче кислородом, чем хлорофиллин, но не в этом заключается, по 1 Впрочем, в последнее время высказывается мнение, что ферменты могут действовать и в нерастворенном состоянии (Бэллис). 2 Последний факт известен из ежедневной жизни; он объясняет, почему вареный шпинат зеленого цвета, а щавель бурозеленого.
его мнению, главное различие, а в отщеплении входящего в состав цветной зеленой группы металла магния, выделяемого кислотой в виде магнезиальной соли. Вилынтетер идет еще далее: он отрицает присутствие в хлорофиллине железа, а приписывает зеленый цвет исключительно присутствию магния. Более того, он считает, что магний так же характеристичен для хлорофиллина, как железо для гемоглобина, и объясняет им синтезирующую функцию хлорофиллина в отличие от анализирующей функции пигмента крови, ссылаясь при этом на роль магния в известных реакциях Гриньяра. Против этой, также очень соблазнительной, гипотезы говорит, однако, бесчисленными опытами подтверждаемый, физиологический факт. Все опыты питания растения, особенно самые точные, в растворах, несомненно доказывают, что зеленый цвет растения зависит от присутствия в питательной среде не магния, а железа. Растение, выращенное без магния, не теряет своего зеленого цвета, растение же, выращенное без железа, становится бесцветным, а зеленый цвет возвращается при доставлении ему, даже местном, а не через корень, солей железа. Соли магния в отдельности ни того, ни другого действия на растение не оказывают С Гипотеза Вилынтетера о роли магния, следовательно, пока не обладает полной убедительностью, а между тем на основании ее он пытается подорвать значение другого, едва ли не самого крупного открытия в области химического изучения хлорофилла — гипотезы знаменитого Ненцкого о возможности общего происхождения хлорофилла и гемоглобина, этих типических представителей двух царств природы, растений и животных. В этом открытии главную роль играли английский химик Шунк и польские химики: молодой краковский профессор Мархлевский и, как уже сказано, Ненцкий. История этого открытия довольно сложная; укажем только на ее главные моменты. Еще в 1880 г. Гоппе-Зейлер показал, что обрабатывая зеленый пигмент хлорофилла или его ближайшие продукты распада (как упомя1 Еще в 1885 г. было высказано (Тимирязевым) воззрение, что цвет хлорофилла и его зеленых производных, может быть, зависит от присутствия двойных окислов F e 2 0 3 FeO, F e 2 0 3 ZnO, Fe 2 O a MgO, как известно, зеленых. Весьма возможно, что воззрение это примирит воззрения физиологов и Вилынтетера.
нутый филоксантин и др.) щелочами при высокой температуре (до 200°), получают пунцовые тела. Позднее Шунк и Мархлевский ближе изучили их, нашли сходство одного из них с продуктом глубокого распада гемоглобина — гемопорфирином и назвали его филлопорфирином. Сходство оказалось не только в спектре, почти тождественном, но и в составе, так как из того и другого можно выделить ту же составную часть гемопиррол. Совокупность всех этих фактов и дала повод Ненцкому высказать свою блестящую гипотезу о том, что оба вещества — зеленое начало хлорофилла и красное начало крови — имеют сходное происхождение, образовались из одного источника, и что в этом химическом сходстве можно видеть аргумент, подобный тем многочисленным морфологическим чертам сходства, которыми пользуются биологи для установления общего происхождения организмов, новый пример чего мы "встретим в дальнейшем изложении. Это воззрение, как справедливо возражает Вильштетеру Мархлевский, сохраняет все свое значение, даже если бы оправдалась его гипотеза о химической антитезе между растением и животным, основанная на присутствии в одном только магния, в другом — железа. Но в свою очередь и книга Вильштетера, если б даже не оправдались некоторые его воззрения, останется надолго исходной точкой в дальнейшем изучении хлорофилла, и будущий историк отметит два периода в этом' изучении — до Вильштетера и после него. I I . ЭНЕРГЕТИКА РАСТЕНИЯ 1. Р А С Т Е Н И Е И С О Л Н Е Ч Н А Я ЭНЕРГИЯ Второй после превращения вещества, т. е. химизма растения, основной вопрос, которым занимается физиология, — превращение энергии в растении, или, короче, энергетика растения. Понятно, что эта область изучения не могла возникнуть ранее, чем возникло самое учение о сохранении энергии. Первый раз оно стало упоминаться в ботанике в конце шестидесятых годов, а с начала семидесятых стало предметом точного исследования. Вот как определялась эта задача в первый же раз, когда о ней
зашла речь: «В параллель с величайшим научным обобщением восемнадцатого века — законом неисчезаемости вещества, девятнадцатый век провозгласил другой закон, не менее общий, не менее богатый последствиями, — закон неисчезаемости или сохранения силы. Этот закон, столь плодотворный, проливший столько света в других областях знания, в физике, в химии, в физиологии животных, не мог остаться без влияния и на физиологию растений». «Наука при исследовании занимающего нас явления (разложения углекислоты) не может в настоящее время довольствоваться одним количественным определением превращающихся при этом процессе веществ; она должна стремиться к столь ?ке строгому учету тех сил, которые участвуют в этом Явлении. Изучить химические условия этого явления, определить составные части солнечного луча, участвующие посредственно или непосредственно в этом процессе, проследить их участь в растении до их уничтожения, т. е. до их превращения во внутреннюю работу, определить соотношение между действующей силой и производственной работой, — вот та светлая, хотя, может быть, отдаленная задача, к достижению которой должны быть направлены все силы физиологов» *.Но этот призыв долго оставался без отклика, и призывавший оставался один на указанном им поле Ч Еще в девяностых годах в книге, посвященной будто бы специально энергетике растений 2 , на семидесяти страницах, где трактовалось о чем угодно, только не об энергетике, этому основному вопросу отводилось всего две странички, и то для того, чтобы высказать по этому поводу несколько ни с чем несообразных догадок. Уже за порогом двадцатого столетия, в 1903 и 1905 годах, вопрос этот составил тему двух ежегодных лекций в Королевском обществе (Крунианской и Бекэрианской), в которых авторы их изложили результаты, 1 К. Тимирязев. — «Прибор для исследования воздушного питания листьев». Сборник 1 - г о с ъ з д а русских естествоиспытателей. Петербург, 1868 г . , а также «Растение как источник силы», 1875 г.; его же: «Спектральный анализ хлорофилла», 1871 г., и «Усвоение света растением», 1875 г . и пр.(Названные работы в настоящем издании см.: том I I , стр. 11, 25 и 93; том I, стр. 260. Ред.). 2 W. P f e f f e r . — S t u d i e n zur Energetik der Pflanzen. Leipzig, 1892. (В. Пфеффер. — К изучению энергетики растений. Лейпциг, 1892. Ред.). * См. том II настоящего собрания сочинений, стр. 12 и 13. Ред.
первый — своих тридцатилетних, второй — своих пятилетних исследований, выводы которых являются как бы взаимно дополняющими Ч В первой подводится итог исследованиям, которые легли в основу современного воззрения на функцию хлорофилла с общей физико-химической точки зрения и произведены в возможно благоприятных и точных условиях лабораторного опыта; во второй исследователь задался еще более сложной задачей изучить эту функцию при более затруднительных сложных условиях ее естественной обстановки. Познакомимся с основными результатами того и другого исследования. Роберт Майер, высказывая вполне определенно мысль, что зеленое растение улавливает солнечную энергию, расходуемую во всех проявлениях органической жизни, спешит оговориться, что это основное положение энергетики живых существ можно будет считать доказанным только тогда, когда будет доказано, что «свет, падающий на живое растение, действительно получает другое назначение, чем тот, который падает на мертвые тела». Еще определеннее предъявил это требование другой гениальный творец учения о сохранении силы (энергии) —'Гельмгольтц: «Я должен заметить, однако, что мы пока еще не обладаем никакими опытами, из которых вытекало бы, что живой силе исчезающих солнечных лучей соответствуют появляющиеся в то же время запасы химической силы, а до той поры, пока нам недостает таких опытов, мы не можем считать это отношение доказанным» * . Полное и разностороннее разрешение этой задачи, поставленной физиологии растений обоими творцами энергетики живых существ, и составило содержание многолетней научной деятельности, сводкой которой являлась Крунианская лекция 1903 г. Для того, чтобы ответить на требования, предъявлен1 T h e Croonian lecture 1903 delivered by С. Timiriazeff. — The Cosmical function of the green F i a n t ; появилась в переводе в «Научном Слове», 1904 г . , Тимирязев. Космическая функция зеленого растения. (В настоящем издании см. том I , стр. 391. Ред.). T h e Bakerian lecture 1905 delivered by H. Brown. — The reception and utilisation of energy by the green plant. «Воспринятие и утилизация энергии в зеленом растении» Гораса Броуна. * Гельмгольтц.— Лекции и речи (немецкое издание, 1896 г.). Том I , «О взаимодействии сил природы и об относящихся к этому вопросу новейших успехах физики», стр. 11. Ред. 13 К . А . Тимиря ее, т. ѴЩ 193
ные науке Майером и Гельмгольтцем, нужно было, во-первых, найти, какой свет и в какой мере задерживается растением, а во-вторых, показать, что именно этот свет и в такой же мере расходуется в обеих стадиях процесса, совершающегося в зеленом органе растения, т. е. в диссоциации углекислоты и в синтезе углеводов. Из этих двух стадий, конечно, первая наиболее зависит от притока внешней энергии, хотя почему-то современные ботаники говорят преимущественно о каком-то фотосинтезе. Так как этот процесс совершается только в зеленых органах, содержащих хлорофилл, то первая задача заключалась в определении, какие же лучи и в какой мере поглощаются хлорофиллом. Средство к тому давал метод, изобретенный немного лет спустя после основания учения о сохранении энергии, — спектральный анализ. Как сочетание спектроскопа с телескопом дало начало астрофизике так сочетание спектроскопа с микроскопом нашло себе применение в области биофизики, в этой основной задаче энергетики живых существ. Концентрируя лучи света, идущие из спектроскопа, в котором окуляр заменен объективом микроскопа, помещенным под столиком микроскопа, получаем в поле микроскопа спектр величиною с булавочную головку и в нем рассматриваем хлорофилловые зерна, которые таким образом помещаются между двумя объективными системами (таблица 1 , 1 ) . Там, где эти зерна не поглощают света, они остаются прозрачными,окрашенными в цвет соответствующей части спектра, например, зеленый или крайний красный). Там, где свет поглощается, они становятся черными как угольки (в синей и особенно в средней красной части спектра; таблица 1,2). Вторая задача, распадавшаяся в- свою очередь на две, заключалась в том, чтобы показать, что именно в тех частях спектра, в которых хлорофилл поглощает свет, и совершаются обе реакции — разложения углекислоты и последующего образования крахмала. Первая из этих задач была разрешена (Тимирязевым) таким образом: в темную комнату через узкую щель пропускался луч солнца, отраженный гелиостатом. Проходя 1 Разительный пример чего представляет, как могли видеть читатели из статьи Блажко, новейшая деятельность американского астронома Геля.
ТАБЛИЦА Фиг. I 1. Фиг. 2. 1. Первый микроспектроскоп Тимирязева. 2. Микроспектр зерен хлорофилла (верхний) ( нижний ). и раствора

через призму, он давал спектр, и в этом спектре помещались пять стеклянных трубочек с одинаковыми кусочками, выбитыми сечкой из одного и того же листа. Трубки своими нижними открытыми концами погружались в деревянную ванночку со ртутью и заключали воздух с примесью углекислоты. Размещались трубки в спектре так, чтобы вторая трубка приходилась как раз в той красной части спектра, в которой зернышки хлорофилла в микроспектре становятся черными. Это узнают по тому, что если смотреть на трубки через сосуд с раствором хлорофилла, то эта трубка будет казаться черной. Прибор с трубочками оставляется [на] несколько часов в спектре, который, понятно, благодаря гелиостату, остается неподвижным. По прошествии этого времени делается анализ газа, и узнают, в каких лучах разложилось более, в каких менее углекислоты. Происходит это в тех трубках, где свет поглощается хлорофиллом, и зависит от степени его поглощения (таблица II). Требование, предъявленное Майером и Гельмгольтцем, было вполне удовлетворено: лучи, поглощаемые листом или, точнее, зернышками хлорофилла, действительно получают иное назначение, чем в любом нагревающемся теле; они затрачиваются на процесс разложения углекислоты. С первого раза этот опыт кажется крайне простым, но на деле оказалось, что при имевшихся в то время приемах газового анализа он был неразрешим; для разрешения его пришлось их усовершенствовать так, чтобы увеличить их чувствительность в сто и в тысячу раз 1 . Предполагаемым результатом разложения углекислоты является отлагающийся в зернах хлорофилла крахмал. Эту связь крахмала с хлорофиллом первоначально объясняли так, что хлорофилл образуется на крахмале (что иногда действительно и бывает), но еще Молль доказал, что, наоборот, в большинстве случаев крахмал образуется в хлорофилловых'зернах. В половине прошлого столетия французский ботаник Артюр Грю показал далее, что если содержащие крахмал зерна хлорофилла выдерживать в темноте, то этот крахмал исчезает. Почтя одновременно знаменитый химик Кекуле высказал мысль, что продуктом разложения углекислоты будут именно углеводы, в том числе крахмал. Вероятно, со1 Мой микроэвдиометр позволяет измерять 1/ 100 ООО ООО грамма кислорода . 13* 195
поставив эти два положения, Сакс нашел остроумное средство для доказательства, что крахмал, появляющийся в хлорофилле, предварительно лишенном его по способу Грю, образуется вновь только при действии света. Годлевский доказал далее, что это происходит только в присутствии углекислоты, и в результате стало очевидным, что этот крахмал является продуктом разложения углекислоты на свету. Для обнаруживания крахмала, как показал также Сакс, нет надобности прибегать к микроскопическому исследованию. Если лист растения, выдержанного в темноте и, следовательно, обескрахмаленного по способу Грю, обесцветить в спирту и потом обработать раствором иода, то он окрасится в желтый цвет. Если же такой же обескрахмаленный и находящийся на живом растении лист местами затемнить, а местами осветить и затем также обработать иодом, то все места, на которые подействовал свет, окажутся уже не желтыми, а синими или почти черными вследствие присутствия в них крахмала, образовавшегося под влиянием света. Этим способом можно было доказать, что свет и на этот раз действует именно теми лучами, которые поглощаются хлорофиллом, т. е. главным образом той частью красного света, в которой хлорофилловые зерна становятся черными. Опыт был сделан (Тимирязевым) следующим образом. На обескрахмаленный живой лист гортензии в темной комнате был отброшен яркий маленький спектр, положение которого определялось двумя наклеенными на листе полосками белой бумаги. Выщербины в краях полосок как раз соответствовали месту поглощения света хлорофиллом. После нескольких часов нахождения в этом спектре лист отрывался и обрабатывался, как сказано выше, раствором иода, и тогда на нем получалось черное изображение характеристической полосы хлорофилла, указывавшее, что именно в этих лучах происходит в живом листе образование крахмала, т. е. получается фотографическое саморегистрирование хлорофилловой функции на живом растении (таблица III). Это был второй и еще более наглядный ответ на вопрос, поставленный Майером и Гельмгольтцем. Более подробное изучение явления давало еще более обстоятельный количественный ответ — степень действия света зависела от степени его поглощения, как показывает сравнение кривых, выражающих то и другое явление (таблица II).
ТАБЛИЦА LOOO 90Q 1 h / SOC -юо \с V ф ото / \ I 600 \\ 500 éOO л из в СО спектре ООО =1 К. СМ со2 \ е 300 m п al ЮО о L_ АIl 20 Фиг. Фиг. В 30 с 40 D 50 F ё'Ь 60 70 SO 90 ТОО ПО о11 120130 1. 2. 1. Кривая а, Ъ, с, d, е—количества разложенной углекислоты. А, В, С, D и пр.—линии Фрауенгофера. 2. Закон поглощения света хлорофиллом, в том же спектре. II
ТАБЛИЦА III ] "T-J ï 2 3 4 Фотографическое само рирование фотосинтеза вом листе. Отложение мала в форме спектра филла. 5 региств мсикраххлоро-


Одновременно с этим разъяснением функции хлорофилла сделано было в области фотографии открытие (Фогелем и Беккерелем), определившее все дальнейшее ее развитие (появление ортохромной и, как ее следствия, цветной фотографии) и давшее ключ к пониманию роли хлорофилла в разложении углекислоты. Открытие это заключалось в том, что фотохимическое действие может быть вызвано не только теми лучами, которые поглощаются разлагающимся телом, но и такими лучами, которые поглощаются примешанным к нему другим телом. Таким телам дано название оптических сенсибилизаторов. Такимто сенсибилизатором и оказался хлорофилл не только в фотографии, но и в живом растении. Перечисленные факты устанавливают несомненную связь между поглощением света и химическим процессом, совершающимся в зеленом растении. Естественно возникал вопрос: эти лучи, поглощаемые хлорофиллом и затрачиваемые на химическую реакцию, не оказываются ли они особенно пригодными для того действия, которое они вызывают в растении? Ботаники и даже некоторые химики (Оствальд) считали очевидным, что химическое действие света должно зависеть от его яркости и даже пропорционально ей. Но было высказано мнение (Тимирязевым) , что свет — понятие субъективное, физиологическое, вне глаза не имеющее смысла, и что при фотохимических или, правильнее, актинохимических явлениях может быть речь только о лучистой энергии, измеряемой- ее тепловым эффектом. С этой точки зрения сделано было далее предположение, не окажутся ли красные лучи, поглощаемые хлорофиллом и вызывающие разложение углекислоты, именно обладающими наибольшей энергией. Это предположение, высказанное в 1875 г., получило полное подтверждение в 1884 г., когда Ланглей при помощи своего болометра нашел распределение энергии в нормальном спектре (таблица IV, фиг. 2). Еще поразительнее это совпадение maximum'a энергии и maximum'a химического действия в растении, если относить их не к видимому только спектру, а ко всей скале волн в эфире, изображенной Лебедевым (таблица IV, фиг. 1). Это соотношение можно выразить в еще более поразительной форме, если на основании кривой Ланглея вычислить амплитуды волн; тогда оказывается, что изо всех воз-
можных волн, возмущающих мировой эфир, наиболее поглощаются растением и затрачиваются на разложение углекислоты не те, которые представляют тяжелую зыбь, и не те, которые пробегают частой, но мелкой рябью, а именно те, которые вздымаются возможно высокими крутыми валами 1 (таблица IV, фиг. 3). Установление такого отношения между энергией лучей и их действием в растении не осталось без влияния на изменение основных воззрений и в области фотохимии. Следующая задача в области энергетики растения заключалась в установлении зависимости этого важнейшего физиологического процесса от напряжения солнечного света. Задача эта имеет отношение и к практическим целям земледелия, так как количество лучистой энергии, получаемой растением, определяет предел призводительности известной площади земли. Для измерения напряжения света лучше всего пользоваться законом 'его обратной пропорциональности квадратам расстояния от источника. Для этого в темную комнату через линзу, вделанную в глухую дверь, пропускают отраженный гелиостатом луч .солнца (таблица V). В полученный таким образом конус света на расстояниях, соответствующих желаемой степени напряжения, помещают отдельные трубочки с листьями, как и в описанном выше опыте в спектре. Благодаря чувствительности того Hte вышеописанного способа анализа газов, время экспозиции можно было свести на 15—20 минут, чем устранялся целый рйд ошибок, присущих опытам других исследователей. Общий итог, обнимающий более 200 отдельных анализов, может быть выражен следующей кривой (таблица VI, 1), где цифра 100 (направо сверху) означает непосредственное освещение полуденным солнцем, а цифры левее ее — соответствующие доли. Точки, соединенные кривой, соответствуют количествам разложенной углекислоты при соответствующих напряжениях света. Из рассмотрения кривой видно, что ни о какой пропорциональности не может быть и речи. Количество разложенной углекислоты при слабом напряжении быстро возрастает, затем этот прирост постепенно осла1 Тимирязев. «Журн. Р у с с к . Хим. Общ.», 1884. (К. А. ссылается здесь на свое исследование «Зависимость фотохимических явлений от амплитуды световой волны». В настоящем издании см. том I I , стр. 240. Ред.).

ТАБЛИЦА О а і о . 2 100 90 0.4 0.5 О-в .у/У НО А і/ о1 00 \f !/ i / Л и /ѵ гю 40 30 / <20 t r iL» •3. h 0.S 0.9 / f / f / р лііЛ^Г-^Т )UMUJяция іі-" 0.7 / /• 70 /О 0.3 VJ изаъ и Я . . . ACCUMK.Kit» ИЛ А .' .4% і% 1 100 4000 1. Кривая, изоб раоісающая результат опытов, изображенных на таблице IV. 2.. Кривая, изображающая зависимость диссоциации С02 от температуры и давления (по Лешателье).
бевает и затем, при напряжении, равном, примерно, половине непосредственного полуденного света солнца, достигает своего maximum'a; дальнейшее увеличение напряжения света уже не оказывает действия. Факт этот интересен во многих отношениях; он, например, показывает, что, в условиях нашего климата, приблизительно половины полуденного освещения достаточно для покрытия этой самой важной потребности растения; дальнейшее увеличение света в этом отношении бесполезно, а по отношению к другим процессам (например, испарению, избыточному нагреванию) может быть даже вредно, — что весьма важно для объяснения многих фактов, касающихся географического распределения растений. Далее, сопоставление этой кривой с кривыми, найденными Лешателье (таблица VI, фиг. 2) для зависимости диссоциации углекислоты от температуры и давления, подтверждало уже ранее высказанную аналогию этих процессов. При помощи сходного опыта, помещая в той же части конуса света свой прибор с листом, разлагающим углекислоту, и рядом с ним пиргелиометр Пулье, можно было сравнить уже в абсолютных величинах (калориях) количество солнечной энергии, падающей на лист, и количество ее, затрачиваемое листом на химическую работу разложения углекислоты, т. е. определить, как выражаются, коэфициент полезной работы лучистой энергии в листе. В самом благоприятном случае оказалось, что лист утилизирует 3,3% энергии падающих на него лучей. Это выражено на фиг. 1 таблицы VI горизонтальной линией, обозначенной этой цифрой. Оставалось сделать еще шаг. Зная с достоверностью, какие именно лучи оказывают химическое действие в листе —- те именно, которые поглощаются листом, — можно было определить, какая доля этой поглощенной энергии превращается в полезную работу разложения углекислоты. Здесь к газовому и спектральному анализу на помощь исследователю пришел едва ли не самый чувствительный из физических приборов — гальванометр. При помощи особым образом приспособленного термоэлектрического прибора, названного фитоактинометром (Тимирязева; таблица VII), можно было учесть, какой процент падающей на лист солнечной энергии поглощается его хлорофиллом. Конечно, он меняется соответственно с окраской листа, — в сред19П
них цифрах можно сказать, что поглощается около 25%, или х / 4 , а так как из только что приведенной цифры видно, что затрачивается 3,3% всей падающей энергии, то оказывается, что утилизируется около 13% энергии, поглощаемой листом. В круглых цифрах можно сказать, что при самых благоприятных условиях освещения коэфициент полезной работы будет около 12% энергии, поглощаемой листом, и около 3% всей энергии, падающей на лист. Кривая же (таблица VI, фиг. 1) показывает, как это отношение изменяется с изменением напряжения света. Долгое время представлялась загадочной еще одна сторона явления. Диссоциация углекислоты в лаборатории происходит только при температурах, измеряемых тысячами градусов, а в растении при обыкновенных температурах но, пользуясь всеми полученными данными и еще измерением того тонкого наружного слоя хлорофилловых зерен, в котором происходит поглощение света, можно убедиться, что условия далеко не так различны, и что не только количество энергии, но и ее напряжение в хлорофилловом зерне таково, что может вполне объяснить ее диссоциацию. Свод всех этих исследований и составлял содержание Крунианской лекции 1903 г. В ней функция хлорофилла была со всех сторон исследована в возможно чистой, изолированной форме, в наиболее упрощенных и точно определенных экспериментальных условиях лабораторной обстановки. В своей Бекэрианской лекции 2 (1905 г.) Горас Броун имел в виду ту над задачу, но стремился обработать ее при несравненно более сложных условиях естественной обстановки, т. е. в атмосферном воздухе с его ничтожным содержанием углекислоты, в.тихую или ветреную погоду и т. д. Он уже ранее составил себе имя в науке своими исследованиями над образованием и превращением сахаристых веществ в зеленом листе и еще более, поразившими своею оригинальностью и неожиданностью результатов, исследованиями над диффузиейтазов через устьица. На самом пороге века (в своей президентской речи на собрании Так высказывался, например, даже Д . И. Менделеев в своих «Осхимии». 2 Эта лекция, как известно, посвящается новым исследованиям в области физики, к а к Крунианская — в области биологии. 1 новах

• г. у ч _ ;а : •' Ä , , .... • р M
Британской ассоциации в 1899 г.) он заявил, что приступает к этой трудной и капитальной задаче; а уже в 1905 г. выступил перед Королевским обществом в своей Бекэрианской лекции с краткой сводкой своих блестящих опытов, в том же году подробно изложенных в «Proceedings» * того же общества. Обладая сам всеми необходимыми знаниями и экспериментальным искусством, он еще имел к своим услугам содействие таких сотрудников, как известный физик Каллендер, молодой талантливый астроном Вильсон и молодой химик Эскомб. Широта охваченной им задачи ясна из заглавия речи: «The reception and utilisation of Energy in the green leaf» («Восприятие и утилизация энергии в зеленом листе»). Обширный опытный материал, на котором основаны выводы этой речи, собран в ряде мемуаров, помещенных в «Proceedings of the Royal Society»** за тот же 1905 г. Задача была сопряжена со значительными экспериментальными трудностями. Так, например, при обыкновенных лабораторных опытах можно работать с самым выгодным содержанием углекислоты (от 5°/0 до 10%), а в этих опытах учитывалось разложение атмосферной углекислоты, т. е. колебание ее содержания в пределах нескольких десятитысячных долей, а для этого пришлось усовершенствовать и в то же время упростить приемы анализа, что и было осуществлено Броуном при содействии Эскомба (таблица VIII). Вторая и еще более трудная задача заключалась в полном учете прихода и расхода энергии в зеленом листе. А этот учет сводился к троякого рода определениям: 1) точному определению всей выпадающей на лист солнечной энергии; определению той доли этой энергии, которая поглощается листом; 2) определению той доли этой последней, которая расходуется непроизводительно, путем обратного излучения, конвекции и теплопроводности и притом в спокойном воздухе и при различных скоростях ветра; величину эту Броун называет в совокупности теплоиспускаемостъю '-; 3) определению энергии, потребляемой растением 1 Thermo-emissivity; определение ее составляло едва ли не самую трудную часть исследования; здесь-то на помощь Броуну явился, кан сказано выше, молодой Вильсон. * в «Трудах...» Ред. * * в «Трудах Королевского общества». Ред.
как на повьпнение его температуры, так и на непроизводительный процесс испарения воды х , и, наконец, на тот процесс, который и составляет главный предмет исследования, — на разложение углекислоты или усвоение углерода. Все измерения величины солнечной энергии, падающей на лист, проходящей чрез него, излучаемой им (откуда можно было вычислить и поглощаемую им энергию), производились при помощи специально приспособленного радиометра Каллендера (таблица IX). Прибор этот основан на общем принципе болометра Ланглея, причем измеряется изменяющаяся от нагревания электропроводность тонкой проволоки. «Он представляет пару термометров из платиновой проволоки, одной зачерненной, другой блестящей металлической, намотанных на слюдяных пластинках и помещающихся рядом в застеклованной рамке на подвижном стативе, так что радиометр мог помещаться рядом с листом и строго в одной и той же плоскости». «Проволоки занимают площадь в 75 кв. см, и разность их температур, пропорциональная вертикальной компоненте радиации, определяется, соединяя их с каллендеровским регистрирующим прибором, который по существу представляет из себя „Витстоновский мостик" или потенциометр, в котором движение скользящей по проволоке моста ползушки осуществляется автоматически при помощи релэ, приводимых в движение током, который проходит через гальванометр, помещенный между обоими плечами моста». «Простой формы планиметр интегрирует кривую, которая чертится на вращающемся барабане, и, зная константы инструмента, легко перевести отсчеты планиметра в граммоводные единицы (калории) на квадратный сантиметр в минуту». Сам профессор Каллендер принял на себя все хлопоты вычисления постоянных прибора и его калибрацию, так что исследователи уже прямо получали свои результаты выраженными в калориях на единицу поверхности листа в единицу времени. В такой совершенной химической и физической обстановке приступил Броун к разрешению своей задачи во всей ее .слож1 Непроизводительный с точки зрения питания растения, но весьма важный с точки зрения регулирования его температуры, ограждения от опасных высоких температур.

s ад ч ч в в а.адад ад а е ад а аа.сь 05 ва 2" ~ а os в a в* S S g о а а ад a s аада се Г S s Ä о *о в: ад о SЯ Я А. а 5 \0 5
ности. Здесь, конечно, не место излагать содержание исследования во всех его интересных подробностях. Ознакомившись с его приемами, остановимся только на одном из приведенных им результатов для того, чтобы показать, как точно, несмотря на сложность условий, Броуну удалось провести свой учет энергии в деятельности зеленого листа. Обозначим через й число калорий, получаемых одним квадратным сантиметром листа в минуту; через а — коэфициент поглощения листом; через W — энергию, затрачиваемую на испарение воды; через w — энергию, затрачиваемую на фотохимический процесс разложения углекислоты и образования углевода; наконец, через ѵ—тепловую испускаемостъ листа. Вооружившись всеми этими данными, мы можем составить уравнение прихода и расхода энергии в листе такого вида: Ва= (W + w)±v. Вот один числовой пример распределения энергии в листе подсолнечника (все выражено в калориях): w — э н е р г и я , затрачиваемая .на химические процессы. . . W —энергия, затрачиваемая на испарение воды W -\-<ѵ — в с я энергия, затрачиваемая на внутреннюю работу . R — R a — солнечная энергия, прошедшая через лист V — э н е р г и я , потраченная на тепловое испускание . . . . 0,66 48,39 49,05 31,40 19,55 100,00 Этого примера достаточно, чтобы показать, каким блестящим образом Броун разрешает свою сложную задачу учета прихода и расхода энергии в зеленом листе (при ничтожном содержании углекислоты в атмосфере и малой утилизации света на изучаемый процесс), вполне оправдывая заключение своей речи: «Я надеюсь, что этот краткий вывод из моих трудов достаточно подтверждает, что мы обладаем экспериментальными средствами для количественного изучения как воспринятия энергии различного напряжения листом, так и ее распределения между двумя главными родами внутренней работы, а равно и термического отношения листа к окружающей среде при любых данных условиях» 1 . 1 К е привожу данных, полученных Вильсоном, для поглощения энергии хлорофиллом, так как они, к сожалению, получены по способу, непригодность которого была мною раньше указана, в чем и сам Вильсон мог убедиться.
По справедливости, напрашивается сравнение исследований Броуна с блестящими исследованиями над превращением энергии в человеческом организме, сделанными также за рассматриваемый нами период в Америке Атуотером (см. «Обзор успехов физиологии» *). 2. Д В И Ж Е Н И Я Р А С Т Е Н И Й Пожалуй, еще более замечательный пример применения точных физических методов к физиологии растений представляют труды ученого, самое имя которого знаменует новую эпоху в развитии мировой науки. Мы уже привыкли за последние десятилетия к той роли, которую заняли в ней японцы. Теперь приходится присутствовать при выступлении другой, быть может, еще более древней расы — индусской. В широких кругах общества, считающего себя просвещенным, принято восхищаться фокусами индусских факиров, но для многих его представителей будет совершенно неожиданною новостью весть о завоеваниях индусских ученых в области положительной науки. Едва ли не самым блестящим примером может служить деятельность известного молодого физика Джагадиса Хундера Бооза х , в известном смысле соперника нашего покойного Лебедева 2 . Результаты, о которых здесь будет речь, относятся к двадцатому веку, составляют целый ряд трудов, первый из которых был представлен международному конгрессу физиков на Парижской выставке 1900 г. Большая часть исследований произведена в Индии, остальная в Фарадеевской лаборатории в Лондоне. Первая книга Бооза посвящена «Моим соотечественникам». Самое название этой книги указывает на широту занимающей исследователя идеи —• она озаглавлена: «Реакция (Response) в живом и неживом». В этой, столь же оригинальной по за1 У ж е одно это имя, к а к и имена упоминаемых им помощников его > Гурапразана и Сурендра Хандра, переносят нас куда-то в мифический мир Магабараты и т. д. 2 Они одновременно занимались короткими Герцовскими волнами. * В «Истории нашего времени», изд. А. и И. Гранат. См. примечание редакции на стр. 178. Ред.
мыслу, как и богатой по содержанию, книге автор проводит мысль о полном сходстве в том, как живые и неживые тела реагируют на внешние воздействия. Начиная книгу изречением из Риг-Веды: «Действительное едино, наши мудрецы дают ему различные названия», он переходит к заключительному выводу: «Изученные явления не представляются результатом деятельности какой-то непознаваемой, самовольной, жизненной силы, но происходят в силу законов, не знающих различия, но действующих одинаково как в мире органическом, так и неорганическом». В дальнейших своих трудах Бооз более сосредоточивается на сходстве жизненных явлений в растениях и животных и в последней и самой замечательной книге, появившейся в 1913 г. —«Researches on the irritability of Plants» *, приходит к следующему заключению h «Многие затруднительные задачи животной физиологии найдут себе разрешение в экспериментальном изучении соответственных задач, в более простых условиях растительной физиологии», и, далее: «с точки зрения эволюционного учения вывод этот имеет высокое значение». Мы остановимся здесь на кратком анализе этого его новейшего капитального труда, замечательного по блестящей обработке экспериментальных приемов и что глубокому значению некоторых выводов, являющихся новым завоеванием научной физиологии, новым поражением витализма. Самому недавнему своему сообщению (лекции в Королевском институте в 1914 г.) он дал ориги-, нальное заглавие «Автографы растения и их откровения». Задача Бооза заключалась в том, чтобы во всеоружии научной техники, уже десятки лет применяемой в физиологии животных, всесторонне изучить явления движения растений. Как искусный и опытный эспериментатор, он с первых же шагов убедился, что эти методы еще недостаточно чувствительны для их применения к самым интересным явлениям движения растения, и придумал новые, замечательные по своей простоте и чувствительности, саморегистрирующие аппараты. Все такие аппараты основаны на том, что тонкий рычаг, находящийся с одной стороны в связи с движущимся органом, другим концом чертит линию 1 Диаметрально противоположному тому, что проповедуют немецкие фитопсихологи, а с их голоса и многие русские ботаники. * «Исследования о раздражимости растений». Ред.
на закопченной движущейся по* верхности вращающегося цилиндра. Но Боозвскоре убедился, что слабые движения нежных растительных органов не в силах преодолевать трение рычага о движущуюсяповерхность, придумал свой остроумный прием, заключающийся в том,что чертящее острие рычага не находится V непрерывно в прикосновении с движущейся поверхностью и не чертит сплошную линию, а периодически моментально касаетФиг. 1. Преимущество прерывающегося контакта перед неся ее, оставляя только ряд точек, прерывным. разделенных известными промежутками времени. Этот способ представляет два преимущества: во-первых, как сказано, устраняется трение и является возможность учитывать самые слабые движения, как, например, движения листочков десмодиума, которое совершенно останавливается нагрузкой в 0,03 грамма и не* могло бы преодолевать трения чертящей иглы, а сверх того, расстояние между точками дает возможность измерять скорость движения за самые малые промежутки времени (фиг. 1). Осуществил Бооз свою задачу двумя путями. Представим себе, что я слегка касаюсь пером лежащего передо мной листа бумаги и в то же время левой рукой дерну бумагу вдоль стола. В результате получится черта. Затем представим себе, что все остается попрежнему, но моя рука дрожит в направлении к плоскости бумаги. Это будет резонирующий саморегистратор Бооза (фиг. 2). Или, наоборот, представим себе, что перо будет сохранять то же расстояние от бумаги, но бумага не только скользит, скажем, справа налево, но еще колеблется перпендикулярно к плоскости стола. Это будет колеблющийся регистрирующий аппарат Бооза (фиг. 3). Другими словами, в употребляющихся до сих пор обычных регистрирующих аппаратах наблюдалось только два движения — пишущего острия и движущейся поверхности, по которой оно чертит. В приборах Бооза одновременно отмечаются три дви-
жения, причем двойным движением обладает или пишущая часть или та, на которой записывается. Своему прибору Бооз сообщил большую чувствительность и постоянство. Это второе условие, может быть, еще существеннее, так как только при полном постоянстве изучаемого процесса можно подметить и изучить возникающие в нем пертурбации. Вторая задача — выработать способы возбуждения (механические, физические и химические), которые можно измерять строго количественно, была также Фиг. 2. Резонирующий (двойной ) с растением и саморегистратор принадлежностями. осуществлена Боозом в совершенстве, равно как и зависимость от постоянных внешних условий (температуры, влажности, состава газообразной среды) и внутреннего состояния организма (возраста и так называемого тонуса, т. е. общей отзывчивости его на внешние инсульты). Эта последняя, так сказать, степень жизненности организма всего лучше определяется по внутренним электрическим процессам, особенно по определению так называемого отрицательного колебания тока, изученного Боозом в таком же, если еще не большем, совершенстве, чем это сделано для животных организмов х . При помощи этого приема можно, например, обнаружить самый момент смерти ра1 Первые опыты в этом направлении над растением принадлежат, как известно, Бурдону-Сандерсону.
стения, хотя бы она не обнаруживалась еще никакими внешними проявлениями, наблюдаемыми только значительно позже Состояние организма обнаруживается как степенью отзывчивости движущегося органа, так и размерами движения. Здесь, конечно, невозможно передать все богатое содержание книги, которая должна быть сразу признана классическою в этой сложной и крайне любопытной и Фиг. Колеблющийся саморегистратор важной области физиоf1^ натуральной величины). логического исследования. Поясним только самые крупные приобретения Бооза наиболее эффектными примерами. Он делит двржения растений на две общие категории— на вызываемые внешними толчками, отраженные, представляющие два частных случ а я — единичные и повторные, и на движения самопроизвольные. Можно сказать, что самый блестящий результат всего его исследования заключается в том, что при помощи второй группы (повторных) он связывает самопроизвольные движения с движениями, вызываемыми внешними стимулами, или, вернее сказать, совершенно уничтожает категорию самопроизвольных движений, нанося этим заключительный удар витализму в области физиологии растений. Начнем с оценки методов. Во-первых, как уже сказано, они дозволяют измерять такие движения, которые при прежних методах не поддавались учету; они позволяют наблюдать явления, совершающиеся в 1 / 1 0 0 секунды (что особенно важно при изуче1 В этой области работал раньше и проф. Уоллер. «
ним периодов так называемого скрытого раздражения). Не менее внимания было обращено на самые средства раздражения (стимулы) —механические, термические и электрические, особенно действия индукционного тока, дозволяющего осуществить как постоянство, так И одинаковую степень раздражения. Фиг. 4. Равномерная реакция мимозы. При этом отзывчивость мимозы в десять раз превышала чувствительность самого чуткого органа у человека— кончика языка. Лист мимозы, как известно, отзывается на всякий толчок гораздо быстрее, чем оправляется от него. Первое, как известно, выражается в падении черешка листа, второе — в возвращении к нормальному положению 1. При наиболее благоприятных условиях (температуры и т. д.) лист отзывается на внешний толчок падением, длящимся 3 секунды, и возвращается в прежнее положение только через 15 минут 2 (фиг. 4). Значительно чувствительнее Biophytum sensitivum, листочки которого захлопываются в одну секунду и расправляются в три минуты, а, наоборот, Neptunia oleracea заканчивает движение только в три минуты и требует целого часа для (того, чтобы оправиться от него. Слабые толчки, сами по себе остающиеся без последствий, обнаруживают результаты при повторном действии, так что в известных пределах результат определяется произведением из интенсивности единичного стимула на число повторений. С возрастением стимула повышается размах движения. Так же и с повышением температуры. Наоборот, с понижением температуры На фигурах — направления обратные, так как соответствуют другому плечу пишущего рычага. 2 Это резкое различие скоростей д в у х движений вынудило новое усовершенствование метода автоматического измерения скорости движения регистрирующей поверхности в первой и второй стадии явлений — затруднение, которое Бооз преодолевает со свойственным ему экспериментальным искусством. 1 14 К. А. Тимирязев, т. VUI 209
отзывчивость понижается и, наконец, при известном minimum'e, вовсе исчезает. Движение листа, как и при сокращении мышцы, может сопровождаться производством работы. Действие нагрузки и здесь и там имеет одинаковые последствия: с фиг. б. Усталость у мимозы. увеличением нагрузки сокращается размах движения и сокращается промежуток времени, необходимый для того, чтобы орган мог вполне «оправиться». В известных пределах работа, производимая мышцей, возрастает с нагрузкой. То же верно и относительно листовой подушечки мимозы: при нагрузке в 100 миллиграммов работа равняется 1340 миллиграммометрам, при нагрузке в 1000 мг—8 666 мгм. Сходство с мышцей обнаруживается и в различных типах движения. При нормальных условиях и с достаточными промежутками отдыха растение отвечает движениями одинакового размера (фиг. 4). При недостаточном отдыхе обнаруживаются проявления усталости (фиг. 5). При несколько пониженной чувствительности она повышается, под влиянием самого стимула — получается так называемый ступенчатый эффект с последующей усталостью (фиг. 6 и 7). Отзывчивость мимозы на внешние стимулы исчезает при быстром переходе от света к темноте и с течением времени возвращается; она также падает при поверхностном смачивании водой и возвращается при смачивании глицерином. Газы и пары также оказывают действие; вот действие аммиака (фиг. 8). Различные вещества вызывают различные действия, повышающие и понижающие возбудимость. Кривая, вызываемая действием алкоголя, — какая-то совершенно бестолковая. — «Не так ли же,— юмористически замечает в своей лекции Бооз, — действует он и на человека? Вот благодарная тема для антиалкоголиков!» Смерть растения, обнаруживаемая прежде всего, как было сказано выше, отрицательными колебаниями тока, очень скоро отражается и на кривой его движений. Температура в 60° почти мгновенно убивает растение. Изучая действие медленного повы-
Фиг. 6. Ступенчатый эффект (мускул лягушки ). Фиг. 7. эффект у Ступенчатый мимозы. шения температуры, замечаем непрерывное увеличение размаха в движении, вплоть до 60°, когда оно вдруг прекращается и — навсегда. Впрочем, эта температура 60° соответствует смерти нормального растения, у растения утомленного она наступает при 37°, у отравленного—при 18°С. Минуя очень любопытные по сходству с животным организмом отношения растения к электрическому возбуждению (отношение к замыканию и размыканию, к положению катода и анода и т. д.), которые нуждались бы в подробном развитии, остановимся на другой физиологической стороне явления, выясненной Боозом и опровергающей ходячие воззрения немецких физиологов (Пфеффера, Габерланда и др.). Внешние толчки (механические, физические, химические) действуют не только в том месте, где прилагаются, но и передаются по растению на значительные расстояния. 14* ф и г . s. Действие аммиака. 211
Какого свойства эта передача? Упомянутые немецкие физиологи утверждают, что она исключительно гидростатическая 1. Показав несостоятельность аргументации немецких ботаников, Бооз и на этот раз приступил к выработкеметода, чувствительность которого соответствовала бы условиям задачи. Для того, чтобы точно учесть время, потребное для передачи внешних воздействий, необходимо было точно определить период так называемого скрытого раздражения. Прием Бооза позволил установить эту величину с точностью до 1/юо секунды. При постоянстве условий получалось и полное постоянство результатов. В среднем, для мимозы продолжительность этого периода была х / 1 0 секунды. У менее чувствительной Neptunia она доходила до 6 секунд. Наибольшая скорость передачи движения в черешке мимозы была 30 мм в секунду. Скорость передачи в известных пределах возрастает с увеличением раздражения и повышением температуры, а также в зависимости от предшествовавших возбуждений, но наступившая усталость понижает ее. Проводимость наблюдается в обоих направлениях, хотя не всегда с одинаковой скоростью. Целый ряд опытов убеждает Бооза, что передача возбуждения не просто — гидростатическая, а более сложного характера, сопровождающаяся более глубоким внутренним изменением, и что, наоборот, присутствие таких грубо механических потрясений не может быть обнаружено. Переходим от движений просто отраженных к движениям повторно отраженным. У Biophytum и Averrhoa умеренный толчок вызывает одно простое отраженное движение, толчок более сильный имеет результатом целый ряд последовательных движений 2 . Таким толчком может служить индуктивный или постоянный ток, световое, тепловое или химическое раздражение (фиг. 9, фиг. 10, фиг. 11). Из этих опытов вытекает замечательное заключение, что ритмическое движение не предполагает необходимой наличности и ритмически колеблющейся, вызывающей его причины. Напротив, энергия стимула может накопляться, переходить в скрытое состояние и затем расходо1 Нечто подобное получилось бы, если бы трубки воздушного звонка наполнить водою. 2 Т о же замечается и относительно внутреннего возбуждения (отрицательного колебания тока), не обнаруживающегося движением.
Фиг. 9. Многократная реакция ное электрическое раздражение на однократное (Biophytum). силь- ваться исподволь, в повторных движениях, как это наблюдается в напряженной и спущенной пружине, совершающей ряд периодических колебаний. Таким образом, явление повторных отраженных явлений объясняется избытком скрытой или, как выражаются, внутренней энергии. «Иногда мы можем упустить из внимания предшествовавший внешний стимул, поглощение которого способствовало накоплению внешней энергии, дающему начало ритмической деятельности. При таких условиях колебания представляются нам как бы автономными — самопроизвольными». При естественных условиях растения подвергаются самым разнообразным стимулам их окружающей среды (тепло, свет, внутреннее гидростатическое давление, действие разнообразных химических агентов). Действие всех этих стимулов может выразиться в движениях, с виду самопроизвольных. Таким образом, исчезает граница между повторно отраженными движениями и движениями самопроизвольными. Biophytum, способный нормально только к прореакстым отраженным движениям, мо- Фиг. 10. Многократная ция на постоянное действие жет быть вынужден при более силь- света (Biophytum).
Фиг. 11. Многократная реакция тепловое раздражение. на однократное сильное ных стимулах давать повторные движения, не отличающиеся от автономных — самопроизвольных. Наоборот, Desmodium gyrans, ^маленькие листочки которого (фиг. 12, 13, 14) представляют классический пример самопроизвольного движения, будучи помещены в неблагоприятные условия, прекращают эти самопроизвольные движения, продолжая реагировать, (как Biophytum, повторными движениями на сильные и простыми на слабые толчки. Таким образом, Biophytum становится связующим звеном между простыми отраженными движениями мимозы и загадочными самопроизвольными движениями Десмодиума. Это и приводит Бооза к заключительной и самой интересной главе его книги — к изучению движений Десмодиума, своими загадочными «волевыми» движениями составляющего последнее убежище виталистов. «До сих пор не представлено, — говорит Бооз, — никакого объяснения для так называемых Фиг. 12. Лист Desmedium gyrans. Два маленъких листочка представляют произвольные движения. самопроизвольных движений. Но в этом и , предшествующем моем труде было показан о, что самопроизвольных движений на деле не существует, что всякое движение являет-
ся результатом действия стимула, сложенного в запас. Что мы имеем этот случай у Десмодиума, доказывают опыты изоляции листочков от внешних раздражений. Пониженная утилизация запаса энергии обнаруживается тогда замиранием пульсирующего движения. В этом состоянии приостановленного движения растение проявляет его вновь при новом стимуле. Если потеря энергии не за13. Прибор для маленьких листочков и шла слишком далеко, Фиг. камера для нагревания электрическим током. тогда умеренное раздражение вызывает ряд повторных отраженных движений, но при более глубокой растрате энергии сильный стимул вызывает только простое однократное движение. Листочек Десмодиума, приведенный в такое состояние, отвечает на один индукционный толчок однократным движением. Можно сказать, что таким образом Десмодиум физиологически превращается в мимозу. Нормально пульсирующее движение отдельных листочков Десмодиума может быть поддержано совершенно однообразным при сохранении умеренного внутреннего гидростатического давления (фиг. 14). Если это давление будет увеличено, размер восходящего размаха (диастола) будет увеличен, а обратный процесс (систол) будет уменьшен. При увеличении нагрузки размах пульсации сокращается и, наконец, она прекращается. Второй, после доказательства несуществования самопроизвольного движения, любопытный вывод Бооза заключается в новой аналогии между пульсирующим движением у растения и у животного, между пульсирующим Десмодиумом и сердцем.
Фиг. 14. Непрерывная Des mocLium'a. запись пульсации листочков Ткань сердца имеет продолжительный период нечувствительности к раздражению (refractory period), 'она не реагирует на раздражения, лежащие ниже этого периода, то же наблюдается и у Десмодиума. Пульсирующие ткани животного и растения не представляют явлений тетаноса. При помощи лигатуры Стонеуса пульсация сердца задерживается в диастоле (в состоянии растяжения). Такая же остановка в пульсации замечается и у Десмодиума при лигатуре ниже движущегося органа. Пульсирующие листочки Десмодиума, так же как и пульсирующее сердце, более чувствительны к раздражению при систоле, чем при диастоле, индукционный толчок в фазе диастолы вызывает добавочную пульсацию. Сообщенное радражение (transmited stimulation) оказывает или угнетающее (фиг. 15) или возбуждающее действие 1 . Отношение к температуре представляет также полный параллелизм. Понижение температуры влияет как на пульсацию 1 Вооз указывает, что у черепахи, по исследованиям Гаскеля, vagus содержит двоякого рода волокна — возбуждающие и угнетающие; у млекопитающих такого различия не замечено, но замечено, что на энергически бьющееся сердце раздражение vagus'a действует угнетающим образом, на более вяло бьющееся — возбуждающим. Десмодиум, повидимому, представляет аналогию с процессом последнего типа.
листочков Десмодиума, так и на пульсацию сердца лягушки, — увеличивая амплитуду и сокращая число пульсаций, она останавливает движение в систоле Нагревание восстановляет. пульсацию, причем обнаруживается ступенчатый эффект (фиг. 16). Повышение температуры, наоборот, учащает пульсацию, но уменьшает амплитуды. Фиг. 15. Угнетающее ческого раздражения действие (означено электричертой ). АА/ШГ^МАА Может быть, еще поразительнее сходство в дейст16. Охлаждение ледяной водой, освии химических веществ Фиг. тановка в систоле, восстановление двиступенчатый (углекислоты, эфира, се- жения при нагревании, роуглерода, хлороформа эффект. и пр.). Известно антагонистическое действие на животные ткани кислот и щелочей. Слабые кислоты вызывают остановку деятельности сердца в диастоле. Наоборот, щелочи вызывают остановку в систоле. Буквально те же результаты получаются с листочками Десмодиума. Свою последнюю лекцию (1914 г.) Бооз заканчивает поразительным фактом: организм, убитый ядом, приводящим к смерти в одной фазе пульсации, может быть приведен к жизни другим ядом, действующим в другой фазе пульсации. Заканчивает Бооз и свою книгу и свою лекцию тем же выводом, который приводил в предисловии: «Только изучая более простые явления в растительном организме, можем мы надеяться распутать более сложные физиологические реакции животных тканей» С I I I . ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ МОРФОЛОГИЯ В начале этого очерка высказана мысль, что характеристическая особенность современного научного движения в ботанике 1 Т. е. доказывает несостоятельность немецких фитопсихологов и их русских поклонников, предлагающих обратный путь — от человека к растению.
заключается в подчинении почти всех ее частей физиологии. Один из выдающихся современных морфологов — Гёбель — позволил себе даже такое определение: «Морфология — это все то, что еще не объяснено физиологией». Четверть века тому назад, в речи, произнесенной на съезде естествоиспытателей в Петербурге, я высказал такое положение: «Абсолютная граница признаваемая Клод Бернаром, для ботаников, по крайней мере, очевидно исчезает. Форма несомненно начинает признавать над собою нашу власть и подчиняться нашим экспериментальным методам. Рядом с физиологией процессов уже зачинается физиология форм; рядом с экспериментальной физиологией возникает экспериментальная морфология» 2 . «Это новое течение науки едва пробивается одинокими струйками и сольется в широкий поток, вероятно, только за порогом века». «Едва ли не в первый раз были произнесены эти слова — экспериментальная морфология, представляющиеся чем-то вроде contra dictio in adjecto*. Пророчество, в них заключавшееся, начало исполняться уже через год и вполне осуществилось за порогом двадцатого века». Самым выдающимся представителем этого направления должен быть признан талантливый немецкий ботаник Клебс, уже давно обративший на себя внимание своими опытами над клеточками 3. Через несколько лет после упомянутой речи Клебс выступил с рядом исследований из этой новой области экспериментальной морфологии, которых с тех пор не прерывал 4 . Самое первое исследование Клебса имело громадное значение; он показал, что даже такое основное отправление, как разМежду физиологией и морфологией. Та же мысль была высказана мною еще ранее в «Жизни растения», \ изд., 1876 г. (В настоящем издании — том IV. См. также «Факторы органической эволюции», том V, стр. 107. Ред.). 3 Стоит упомянуть получение клеточек из протоплазмы Вошерии, или экспериментальное доказательство зависимости образования клеточной стенки от присутствия ядра. 4 Первая книга, носившая это название (Davenport-Experimental Morphology), появилась в Америке в 1897 г . , и еще десять лет спустя вышло «Einleitung in die Experimentelle Morphologie der Pflanzen» («Введение в экспериментальную морфологию растений». Ред.) Гебеля. 1 2 * Contradictio щего ему свойства. in adjecto — приписывание Ред. предмету противореча-
множение растений — половое и бесполое, — стоявшее совершенно в стороне от физиологического исследования и известное только с морфологической стороны, может быть подчинено власти экспериментатора. В этой работе он показал в применении к простейшим растениям (грибам и вбдорослям), что экспериментатор может, меняя внешние условия, по желанию вызывать тот или другой способ размножения или вовсе его устранять (фиг. 17). Этот блестящий успех возбудил зависть• Фиг. 17. Saprolegnia mixta. А — грибная нить с половыми органами: антеридий, с оплодотворяющим отростком, проникшим в оогоний; О1—яйцеклетки; 03 — зооспора с образовавшеюся уже оболочкой; ор — яйцеклетки, очевидно без предварительного оплодотворения, превратившиеся в партеноспоры; g — молодой оогоний; В — нить со спорангиями; S1 — зрелый спорангий, проросший сквозь старый опорожненный спорангий; S- — еыхождение зооспор; С — зооспоры и их прорастание; 1— зооспора в том виде, как она выходит из зооспорангия; 2— успокоившаяся зооспора; 3— образование вторичной формы зооспоры; ее прорастание в нить (по Клебсу). его немецких коллег, и Пфеффер поторопился выступить с возражениями, пытаясь доказать, что результаты, полученные Клебсом, могут не оправдаться над высшими растениями, у которых явления размножения сохранят свой капризный характер, не подчиняясь воле экспериментатора. Ответом на этот, ничем не вызванный скептический взгляд явилась небольшая книга «Willkürliche Entwikelungsänderungen», переведенная мною на русский язык под заглавием «Произвольное изменение растительных форм» * . В этой книге Клебс распространил свои ис* Названный перевод с предисловием и примечаниями К." А. см. т о м е V I настоящего с о б р а н и я с о ч и н е н и й ( п р и л о ж е н и е I I I , стр. 291). в Ред.
следования на цветковые растения и в первый раз определенно высказал задачу этой новой главы экспериментальной физиологии растений, подчиняющей опыту прежнюю чисто описательную область старой морфологии: «При современном состоянии причинной (каузальной) 1 морфологии важнее всего достигнуть, благодаря своим знаниям, возможности произвольно изменять возможно большее число формообразовательных процессов». «Исследователь должен поставить себе целью овладеть процессом образования форм, подчинив его себе путем изучения определяющих его условий». «Это подчинение жизни растения воле человека, я убежден, станет знамением ботаники будущего». Опыты Клебса, в этом труде, касались общей последовательности появления органов и их взаимного превращения — вегетативных органов в половые и обратно. Но так как они касались таких не резко отличающихся между собой органов, как вегетативные побеги и соцветия, то и не представлялись такими эффективными, как полученные им превращения в сфере цветочных органов, со времен Гёте почти исключительно пользовавшихся наименованием явлений метаморфоза. «Сознавая, что именно эта обширная область метаморфоз будет все более и более становиться одним из важнейших отделов», «каузальной морфологии», Клебс в следующем труде сосредоточивается на этих типических превращениях форм и изучает условия осуществления искусственных метаморфоз («Ueber Künstliche Metamorphose» *, 1906). Все эти труды Клебса давали право видеть в нем самого выдающегося представителя этого нового направления — экспериментальной морфологии. Это общее признание выразилось в приглашении его принять участие в международном сборнике, выпущенном по случаю столетнего юбилея Дарвина и дарвинизма («Darwin and modern science» * * , 1909), по вопросу о влиянии среды на 1 Напомню, что эту мысль полвека ранее высказал в первых строках своего университетского курса Андрей Николаевич Бекетов: «Морфоло-* г и я , — говорил он,— изучает законы и причины форм». В то время такой гениальный экспериментатор, как Клод Бернар, еще говорил: «Законы эти зависят от причин, которые лежат вне власти экспериментатора». * «Об искусственном метаморфозе». Ред. * * «Дарвин и современная наука». Ред.
формы растений и, наконец, в приглашении его, в следующем 1910 г., прочесть в Королевском обществе очередную Крунианскую лекцию на избранную им тему: «Изменения в порядке развития и в формах растений, вызываемые воздействием среды». Воспользуемся этим кратким изложением, чтобы всего короче передать; содержание его деятельности с точки зрения самого автора. «Мы, натуралисты, прежде всего руководимся опытом, а теориями пользуемся только для выбора предмета, который намереваемся подвергнуть опытному исследованию. Таким образом физиология с успехом изучала главнейшие жизненные процессы — питание, рост, движения растений. Наоборот, явления, связанные с образованием формы, были запущены, оставались в области исключительно описательной науки —морфологии. В настоящее время физиология проникает и в эту таинственную область со своим экспериментом». «Одна из наиболее поразительных особенностей организмов заключается в процессе их развития, начиная с оплодотворенного яйца и завершаясь их полной зрелостью. При этом организм проходит целый ряд последовательных превращений форм, каждая из которых представляется как бы необходимым результатом предшествующей. Этот поразительно правильный ход развития, состоящий из ряда последовательных внутренних превращений, сохраняется и при изменяющихся внешних условиях». «Легко было притти к заключению, в былое время считавшемуся самоочевидным и теперь еще находящему защитников, что это развитие является выражением недоступной нашему пониманию внутренней природы растений. С этой точки зрения внешние факторы доставляют организму только необходимые материалы й энергию, но не влияют на ход его развития. Если бы это было верно, мы должны были бы отбросить всякую надежду на более полное познание форм, чем то, которое достигается одним только ее описанием. Но, по счастью, современная биология учит нас, что это развитие может быть изменено и даже — в значительной степени. Тот факт, что внутренние условия, имеющие результатом образование известной формы, могут быть изменены путем изменения внешней обстановки, открывает путь к экспериментальному исследованию».
О Ч Е Р К И И СТАТЬИ ПО ИСТОРИИ НАУКИ Фиг. 18. Две искусственно полученные, юѵциеся, формы Sempervivum Funkii: в природе не встречаI—вегетативная; Il—е цветками. «Изменения водяных растений при их перемещении в воздушную среду и многие подобные примеры известны уже издавна, но теперь мы желаем разъяснить себе все стадии общего процесса развития и найти условия, ими управляющие. Мы хотим подчинить себе всю жизнь растения;- ход развития растения при обычных условиях, очевидно,— только одна из многочисленных представляющихся ему возможностей. Мы создаем новые условия и получаем новые формы. Несколько фактов разъяснят это лучше всяких рассуждений». «Возьмем один микроскопический грибок (Saprolegnia; фиг. 17), род плесени, растущей в болотах на мертвых животных. Первая стадия его развития — образование тонких трубчатых, ветвистых клеточек. Это вегетативное разрастание длится несколько дней, затем на концах ветвей появляются мешочки, в которых образуются многочисленные подвижные комочки, так называемые зооспоры — органы бесполого размножения. Эта вторая стадия развития длится также несколько дней. Ей на сме-
ну являются более сложные органы размножения полового. В них через несколько дней получаются так называемые покоя' щиеся споры, прорастающие не немедленно, а через несколько месяцев покоя. Такой цикл сменяющихся форм длится несколько недель, за ним следует второй и т. д., вероятно — в течение несметных веков». Спрашивается, эта неизменная смена определенных форм, лежит ли она в таинственной внутренней природе организмов или она может быть изменена? Клебс доказал, что, изменяя условия питания грибницы, можно было заставить ее только разрастаться вегетативно, не производя вовсе органов размножения — ни полового, ни бесполого. Опыт длился шесть лет, но нет повода предполагать, чтобы он не продлился неограниченное время. Но Клебс, по желанию, мог вызывать образование зооспор — или такое энергичное, что оно в сорок восемь или даже в восемь часоь истощало организм, вызывая преждевременную смерть, или процесс шел исподволь, в течение произвольно длинного периода. Наконец, изменяя еще иным образом условия питания, он мог вызывать половой процесс размножения, или на смену вегетативного размножения зооспорами, или вовсе минуя его.- Словом, он мог, по желанию, или устранять или вызывать любую из трех стадий развития, причем мог сохранять или изменять их нормальную последовательность. Грибы, как известно, питаются готовой органической пищей. Клебсу удалось получить совершенно сходные результаты и над водорослями, условия питания которых не отличаются от питания высших зеленых растений, но здесь к условиям питательной среды присоединились еще условия освещения. Переходя к высшим растениям, Клебс, как и ожидал, встретил .значительные усложнения. Для характеристики результатов, полученных с цветковыми растениями, он прежде всего останавливается на своей работе над Sempervivum —живучкой, обитающей в сухих местах, на скалах и стенах и представляющей так называемые розетки, т. е. укороченные стебли со скученными мясистыми листьями. Растение размножается семенами и вегетативно. Весною розетки образуют стелящиеся по земле плети, на концах которых образуются такие же розетки; укореняясь, они превращаются в новые растения. Все опыты Клебса
произведены над полученным таким путем потомством одного растения. Только на третий или четвертый год растение не производит новых розеток, а стебель его удлиняется и на вершине зацветает. По принесении плодов вся розетка погибает. Спрашивается: это состояние полной зрелости, определяется ли оно врожденной необходимостью, или оно может быть изменено, как у низших растений? Опыт показывает, что такую готовую к цветению розетку можно превратить обратно в вегетативную стадию, дающую плети с розетками. Для этого представляются два пути: или до апреля подвергнуть растения усиленному питанию, или, наоборот, после апреля задержать их развитие, перенеся их в темноту (или, что еще любопытнее, поставив их под синий колпак). Зависит это оттого, что в середине апреля закладываются зачатки цветов, но результат в том и другом случае не одинаков. В первом случае получается нормальная сидячая розетка, пускающая плети с розетками на концах, во втором—восходящая ось как бы готовящегося соцветия, но вместо того на конце ее получается розетка (нечто, в природе не встречающееся). Таким образом, управляя питанием, здесь, как и в опытах над грибами и водорослями, Клебсу удалось по желанию отвратить половое размножение и получить исключительно вегетативные формы, иногда совершенно нового типа. ' Образование соцветия представляет, так сказать, три последовательные стадии: удлинение оси, ее разветвление и, наконец, заложение цветков. Желательно показать, находятся ли эти три естественные стадии в необходимой последовательности, или ими можно управлять по желанию. Клебс показал, что удлинение оси и образование цветков — два процесса, в естественном состоянии всегда последовательных, — могут быть совершенно разъединены. Можно получать удлинение оси без цветения и цветение без удлинения оси. Сверх того, под влиянием замены естественного света красным, синим, или в темноте, можно получать различные случаи удлинения, не встречающиеся в природе. Получались вертикальные оси без цветков, плети без розеток на концах или, наоборот, с розетками не только на концах, но и на других местах, словом, целый ряд случаев, в природе не встречающихся. То же наблюдалось и по отношению к разветвлению. Можно его совершенно задержать
и получить один верхушечный цветок или, наоборот, получить разветвление более обильное, чем у нормального растения. Можно вызвать образование цветов прямо в пазухах листьев, причем они образуются преимущественно у высших листьев, а в пазухах нижних получаются вегетативные розетки, но и этот порядок может быть извращен, и вообще получается совершенно произвольное распределение листовых розеток и цветов Ч За цветением и плодоношением нормально следует смерть. Но эта естественная смерть наступает не в силу прирожденной необходимости. Все растения, в которых цветы насильственно превращались в розетки, переживали зиму — получались маленькие древесные формы, которые по истечении двух-трех лет начинали цвести, т. е. образовалось нечто совершенно отличное от естественных форм этого растения. Наконец, самая существенная часть соцветия — цветы представляют наиболее сложные и в то же время самые постоянные формы, недаром ими так широко пользовались все классификации. Но это лишь при обычных условиях. Подвергая их особым сочетаниям внешних условий, можно в них вызвать изменения еще более глубокие, чем в вегетативных органах. Образование нормальных цветов, как показали только что упомянутые опыты, зависит от сокращения доступа питательных солей и от увеличения усвоения углерода; наоборот, оно предотвращается увеличением минерального удобрения и влаги и угнетением усвоения углерода. Осуществляя это условие, благоприятствующее вегетативным процессам в тот момент, когда цветок только залагается, мы вызываем самые разнообразные и глубокие его изменения. Различные органы цветка и притом независимо одни от других обнаруживают значительные уклонения в своем числе. А между тем многие классификаторы видели в числе более 1 Клебс попутно указывает, что этим устраняется очень распространенное у ботаников представление о полярности, т. е. о существовании какой-то необъяснимой чудесной способности одни органы образовать только в верхней, а другие только в нижней части оси. По мнению Клебса, ближайшие к почве части, с более свободным доступом воды и солей образуют розетки, верхушечные же части, в более сухом воздухе, более доступные свету, образуют цветы. 15 К. А. Тимирязев, т. VIII
глубокий и постоянный признак, чем даже в форме. Стоит вспомнить то значение, которое придавал в классификации именно числу Негели, полагавший видеть в этом будто бы возражение против дарвинизма. Но изменение в формах органов представляется еще более любопытным. Получаются превращения чашелистиков в лепестки, лепестков в тычинки, тычинок и в лепестки и в плодники, плодников в тычинки, — словом, все случаи, которые в тератологиях перечисляются как примеры уродливостей. Любопытно, что у Sempervivum их никогда не наблюдали. В (первый раз они получились под влиянием искусственного изменения внешних условий. Форма, встречаемая в природе, — только частный случай, соответствующий тому сочетанию условий, при котором она осуществляется 1 . «Дарвин, — говорит в заключении своей лекции Клебс, — в своем бессмертном труде сообщил плодотворный толчок этой физиологии развития»: «Рождается вопрос, какое отношение могут иметь сообщенные факты к основному вопросу происхождения 'видов. Рождается вопрос, возможно ли через воздействие среды вызвать внутренние изменения, передающиеся потомству?» Клебсу удалось описанным выше способом получить растение Sempervivum acuminatum с тычинками, отчасти превращенными в лепестки; они были тщательно опылены собственной пыльцою. Сеянцы полученных таким образом семян культивировались при обыкновенных условиях и, несмотря на то, на четвертый год дали у 21 растения цветы с уклонениями, совершенно соответствовавшими изменениям, искусственно вызванным в материнском растении. Таким образом, изменение, искусственно вызванное, передалось потомству, несмотря на то, что растения нового поколения до цветения в течение четырех лет находились не при тех исключительных условиях, которые вызвали метаморфоз, а при обыкновенных. Случай этот может служить примером, Бертло в любопытной заключительной главе своей классической «Chimie organique fondée sur la synthèse» («Органической химии, основанной на синтезе». Ред.) говорит: «Преимущество химика в том, что он сам создает предмет своего исследования». Не прошло и полувека, и биолог уже начинает завоевывать это преимущество. 1
как экспериментальный метод должен быть применен в этом направлении. «В настоящее время представляется почти безнадежным, чтобы человек мог искусственно вызывать образование наследственных пород экспериментальным путем. Но, тем не менее, в надежде подчинить себе природу и в этом направлении кроется тот стимул, который сообщает испытателю силы и мужество в его борьбе с природой, несмотря на многочисленные неудачи и разочарования». Таким образом, Клебс намечает ту очередную задачу, которую наука должна осуществить, чтобы поставить эволюционное учение на строго научную экспериментальную почву, задачу, на пути разрешения которой он сам уже успел так много осуществить, — задачу получения новых искусственных форм и закрепления их наследственной передачей. I V . ЕДИНСТВО РАСТИТЕЛЬНОГО МИРА С первых шагов изучения растений, чуть не с Феофраста, намечалась уже двоякая задача—узнать растение, т. е. усмотреть черты, общие всем растениям, и узнать возможно большее число различных растений. С развитием науки первую задачу все более и более поглощала общая ботаника — физиология. Процесс этот, как видно из предшествующего изложения, продолжает проявляться и до настоящего времени. Вторая задача составляла область систематической ботаники, или классификации растений, первоначально имевшей только служебную цель— возможно легкой и удобной группировки всех известных растений, и только с появлением эволюционного учения в его единственной позднейшей форме дарвинизма это изучение стало само себе целью, т. е. получило истинный научный характер. Основной его задачей явился уже не перечень бесчисленных отдельных форм (к чему хотели бы его вернуть некоторые современные ученые-ретрограды, как, например, Дриш), а к доказательству единства органического мира и к раскрытию исторического процесса, объясняющего это единство преемственной связью существующих форм между собой через предшествовавшие им 15* 227
формы. Разрешение этой задачи достигается двумя путями: сравнением возможно большего числа современных форм в их вполне развитом состоянии и в последовательном развитии их зародышей,— этот путь давал более или менее вероятное указание на природу этой связи. А, во-вторых—путем прямого раскрытия этой связи через изучение действительного исторического преемства органических форм на основании изучения ископаемых остатков ранее существовавших форм. На этих путях, сравнительно-анатомическом, эмбриологическом и палеонтологическом, изучение животных форм значительно опередило изучение растительных форм. Но был один — и самый существенный — вопрос классификации, в котором ботаника опередила зоологию. Все растительное царство представляет два отдела или полуцарства — растений семенных, т. е. размножающихся семенами, и споровых, размножающихся спорами. Более глубокого различия, более глубокого перерыва не представляется в классификации растений, и, тем не менее, гению одного ученого и притом не цехового ученого, а ученого-самоучки — Вильгельма Гофмейстера — удалось заполнить этот промежуток и таким образом доказать единство всего растительного мира. Доказал он это не простым сравнением уже вполне развитых форм, а тщательным изучением микроскопической эмбриологии, истории развития высших представителей низших и низших представителей высших растений, так как здесь, очевидно, следовало искать перехода. Гофмейстер один, в колоссальной своей работе «Vergleichende Untersuchungen» * (1851), блистательно разрешил свою задачу, «перебросил мост» через самую большую пропасть в растительном царстве, и в какое время! — за десять лет до появления книги Дарвина, когда эволюционная идея была в полном застое, не находила в ученом мире ни одного защитника. Он не только доказал вероятность этого представления о единстве растительного мира, но и предсказал, где и у каких растений должно искать новых, еще более убедительных доказательств — первый пример научного пророчества в области морфологии, блистательно оправдавшегося уже много лет после его смерти. Основная мысль Гофмейстера заключалась * «Сравнительные исследования...». Ред.
в том, что все растения, начиная со мхов, представляют в цикле I своего развития явление чередования двух поколений—полового и бесполого. Резко выраженное у высших споровых, например, у папоротников, половое поколение почти незаметно сливается с бесполым у семенных. Оплодотворяющим началом у папоротников являются антерозоиды (подвижные клетки, сходные со сперматозоидами животных), у семенных же растений оплодотворяющее начало заключено в содержимом Цветае- Ф и г . 19. Антерозоиды Zamia Уэбберу). вых трубочек. Это различие и позд- (по нейшие классификаторы считали основным, деля растения на зоидиогамные и сифоногамные, т. е. на оплодотворяющиеся при помощи антерозоидов и при помощи Цветаевых трубочек. На возможность сгладить это коренное различие и указывал Гофмейстер, доказывая, что у простейших семенных растений, у так называемых голосемянных (куда относятся наши хвойные и тропические саговые) в Цветаевых трубках могут найтись антерозоиды 1. Это пророчество Гофмейстера получило блестящее подтверждение только через 45 лет, когда в 1897 г. американский ботаник Уэббер открыл в цветневой трубке саговика (Zamia) настоящих типических движущихся антерозоидов 2 (фиг. 19). 1 Припоминаю, как в начале шестидесятых годов Андрей Николаевич Бекетов говорил своим ученикам: «Внимание ботаников должно быть сосредоточено на кончике цветневой трубки, там ждут их великие открытия». 2 К а к мало были подготовлены к этому открытию ботаники, забыв« шие классические исследования Гофмейстера, может служить следующий факт. Вскоре за появлением работы Уэббера я прочел в Москве лекцию, озаглавленную «Величайшее морфологическое открытие X I X века», в которой подробно разъяснил значение исследования Уэббера (и японцев), как подтверждения пророчества Гофмейстера, — случая, который можно поставить в параллель с открытием Нептуна, менделеевским пред-
Сходное открытие было одновременно сделано и двумя японскими учеными Икено и Гиразе. Таким образом, теория Гофмейстера торжествовала в конце девятнадцатого века. За его порогом ее ожидало еще более блестящее и неожиданное подтверждение в другой и более важной области — в области непосредственной истории, т. е. палеонто- / логии. Как уже замечено выше, палеонтология растений значительно отстала от палеонтологии животных, и это считалось чем-то очевидным, так как от растения не сохраняется твердых остатков, как раковины или скелеты животных, и современные палеонтологи привыкли относиться к палеонтологии растений с пренебрежением, почти не считаться с нею. Между тем, приблизительно начиная с половины прошлого века, начала быстро развиваться новая отрасль — палеонтология растений, которая по точности своих приемов и значению результатов, пожалуй, превзошла и лучшие завоевания палеонтологии животных. Это была микроскопическая анатомия ископаемых растительных остатков. Вместо того, чтобы вырезать бритвой тонкие разрезы живых тканей, ботаники научились получать такие же тонкие прозрачные шлифы из окаменелого дерева, листьев, плодов, семян и т . д., шлифы, почти не отличавшиеся от разрезов из живых растений. Одним из пионеров в этой области был у нас академик Мерклин. Создалась особая специальность изучения ископаемых растений, обнаружившая почти полное сходство одних ископаемых с живущими, или глубокое различие других, или, наконец, и то и другое, т. е. существование форм промежуточных, связующих исчезнувший мир растений с существующим. Успехами этих исследований палеонтология была обязана и успехам сравнительной анатомии живых растений, и в этом направлении особенно важны были труды дерптского профессора Руссова. Особенно выдвинулись в этом направлении изучения анатомии ископаемых растений Рено во Франции и Вильямсон сказанием новых элементов и т. д. Через несколько месяцев молодой доцент Арнольди в пробной лекции пытался доказать, что, по его мнению и мнению его учителя проф. Горожанкина, Уэббер и японцы, вероятно, приняли за антерозоиды какое-нибудь микроскопическое животное. Словом, повторилось то же, что случилось прижервом открытии зооспор,— когда также утверждали, что это непременно животные.
в Англии, преемником которому явился Дукинфильд Скотт, вместе с Сюардом — самый авторитетный современный фитопалеонтолог в Англии (фиг. 20 и 21). Несомненно, самым выдающимся открытием в этой области, быть может, даже во всей / области палеонтологии (не исключая столько нашумевших Фиг. 20. Lyginodendron oldhamium. в свое время открытий пернатых пресмыкающихся и зубатых птиц) было, возвещенное в 1903 г. Скоттом на лекции в Британском институте, открыт и е папоротников с семенами. Открытие это фактически осуществляло предсказанный Гофмейстером, подтвержденный Уэббером, переход между споровыми и семенными растениями. Едва ли когда-нибудь эволюционное учение приобретало такое решительное, прямое и широкое подтверждение своего основного положения об единстве всего живущего. Вот вкратце его смысл. Высшие из существующих споФиг. 21. Heterangium tiliaeoides. ровых растений, папоротники, на своих крупных, чаще Образцы шлифов (фиг. 20 и 21) из коллекции Вильямсона и Скотта.
Фиг. 22. Cycas листиков. revoluia (Къю). Семена по краям листовидных плодо- всего перистых листьях приносят споры. Самые простые из семенных растений, голосемянные, именно саговиковые (те самые, у которых Уэббер нашел антерозоиды), приносят семена не в плодах и не в шишках, как у хвойных, а на поверхности несколько измененных листьев (фиг. 22 ). Оказалось, что й большая часть папоротников каменноугольной формации приносила на своих листьях такие же настоящие семена. Это открытие было сделано следующим образом. В пластах английского каменного угля давно уже наблюдались особые известковые шары (balls), очень богатые окаменелыми остатками растений, в том числе — органами, имеющими несомненное сходство с семенами. Не знали только, к какому растению их отнести, и только в 1903 г. Д. Скотт признал их за несомненные семена ранее известного папоротника и предложил основать совершенно новую группу растений Pteridospermae, т.е. семяноносныхпапоротников (фиг. 23 и 24). Свои воззрения Скотт изложил в сообщении Королевскому обществу и в лекции Британского института в апреле 1903 г . Другие исследователи не замедлили подтвердить его исследова-

ния и распространить их на другие случаи. Листья папоротника,о котором идет речь, Lyginodendron oldhamium (фиг. 23 и 24), были известны еще в 1889 г. в упомянутых выше отложениях; в тех же «шарах» находили тела, которые признавали за семена, но не знали только, какого растения. В 1903 г. на .них нашли (Скотт и Оливер) такие же железистые волоски, какие были ранее найдены на листьях Lyginodendron о 1 d h a m іи m ( фи г. 2 4), и, наконец, точное сличение поперечных разрезов черешков, листочФиг. 24. Lyginodendron oldhamium (реставрация ) и современная ему стрекоза, ков и семенных ножек а—семена в плюсках с типичными железками; (Скотт) показало их полв—мешочек с цветнем (рисунок мистрис Скотт) . ное анатомическое сходство. Через год (1905) профессору Кидстону удалось найти и мужские органы (тычинки с цветнем, или мужские споры), чем полная картина промежуточного характера этого ископаемого растения и была дополнена (фиг. 24, в). Наконец, Лрберу удалось найти у близкого к Lyginodendron папоротника (Lagenostoma Sinclairi) семена в связи с листьями (фиг. 26 и 27). Оказалось далее, что некоторые из самых типических и колоссальных (подобных современным древовидным) папоротников каменноугольной формации, Neuroptoris, имели также семена, величиной с обыкновенный орех. В результате, по мнению профессора Скотта, может быть, большая часть того, что считали за папоротники каменноугольной формации, принадлежала к этой группе, промежуточной между папоротниками и саговиками,
Фиг. 25. Модель семени Lyginodendron с железистыми волосками, встречающимися на листьях этого растения. Фиг. 26. Семена. Lagenosioma Sinclairi в связи [с листьями] ; натуральная величина. т. е. между споровыми и семенными растениями. Более очевидного непосредственного исторического доказательства верности гениальной идеи Гофмейстера о переходе споровых к семенным именно через голосемянные, трудно было бы и желать. Должно заметить, что ойо не единственное, хотя и самое блестящее, и доставлено оно скромными тружениками, кропотливо щлифовавшими свои разрезы ископаемых растений, сознавая, что этим они доставляют самые строгие аргументы в пользу эволюционного учения. Профессор Скотт в речи, посвященной памяти Гено, незадолго умершего, одного из творцов микроскопической анатомии ископаемых растений, которая пожинает теперь такие богатые плоды, останавливается на той совершенно исключительной, убогой обстановке, в которой работал этот выдающийся ученый. В конце прошлого века и позднее, на ступенях наружной лестницы старого г Палеонто- логического музея в Jardin des Фиг. 2/. J. е же семена, ные в увеличен- 5 раз (по Арберу).
Фиг. 28. Лаборатория Рено в Jardin des Plantes. Plantes * можно было видеть какой-то, очевидно временный, чуланчик или шалашик, но с небольшим зеркальным окошечком (фиг. 28). В этом-то временном сарайчике за его зеркальным окошечком (единственной необходимой его роскошью) над своим микроскопом и шлифовальным станком провел всю свою жизнь талантливый и неутомимый ученый (так и не удостоившийся звания профессора), на основании своих шлифов: 1 предсказавший, между прочим, что у ископаемых саговиков должны были существовать антерозоиды, и предсказавший это ранее, чем они были найдены Уэббером у живых саговиков. Помнится мне, что я сам, в шутку, подтрунивал над ним, спра-шивая —не надоедают ли ему приходящие туристы, принимая его за швейцара, у которого можно оставить свои зонтики и калоши. Не такую убогую, но далеко не роскошную обстановку пред* в Ботаническом саду. Ред.
Фиг. 29. Дысодрельская лаборатория в Кыо. ставляла и та лаборатория, в которой работал профессор Дукинфильд Скотт, имя которого теперь известно всем интересующимся ботаникой. На прилагаемой фотографии (фиг. 29) 1 изображена маленькая Джодрельская (по имени жертвователя) лаборатория, устроенная в конце семидесятых годов в ботаническом саду Кью, главным образом по настоянию Дарвина. Два левых окна с зеркальными стеклами — палеонтологический кабинет профессора Скотта. В остальном помещении производил свои исследования Горас Броун; там же ранее БурдонСандерсон, предшественник Бооза, делал свои опыты над электрическими явлениями у Дионеи, а Тиндаль делал свои опыты, доказавшие отсутствие органических зародышей в оптически чистом воздухе и т. д. Эта маленькая лабораторийка навсегда останется памятником тому, как много можно сделать в самой скромной обстановке, но из этого не следует, конечно, что ученый при современном развитии науки не нуждается порою в более широких помещениях, а главное, в более широком досуге, Х Я обязан ею любезности профессора Скотта, который показывал мне свой музей—два маленьких шкафчика, заключающие целые сокровища этой ископаемой флоры — шлифы Вильямсона и его собственные.
Г Фиг. 30. Kaiser Wilhelm Institut в Далеме (из «Nature»). в свободе от тех преподавательских или экзаменаторских обязанностей, которые, по какому-то застаревшему предрассудку, все еще считаются входящими в круг деятельности людей, уже доказавших свою способность к более редкому и производительному труду самостоятельного исследователя 1 . Нигде, конечно, эта новая потребность науки не сознается так яшво, как в Германии. На тысячи ладов повторяют теперь, что Германия 40 лет готовилась к войне, но она за те же годы готовилась и к более высоким задачам и не только готовилась, но и осуществляла их *. В статье И. А. Каблукова читатели могли найти подробности об основанном в Далеме, близ Берлина, институте для научных исследований; приводим внешний вид этого учреждения, где, между прочим, нашел лабораторию для продолжения своих работ и профессор Вилынтетер, заметим кстати, получивший в настоящем (1915) году Нобелевскую премию. 1 Эта мысль была развита мною в статье «Новые потребности науки X X века и их удовлетворение на Западе и у нас», «Русск. Вед », 1911. (В настоящем издании см. том I X . Ред.). * См. примечание редакции на стр. 129 этого тома. Ред.
У СЕЗОН Н А У Ч Н Ы Х СЪЕЗДОВ * О сень•— сезон, наиболее богатый теми ежегодными съездами, на которых ученые как бы подводят итоги своей ближайшей деятельности. Чем это объясняется, трудно сказать: по всей вероятности—тем, что главнейший контингент ученых так или иначе дают профессора университетов и других высших школ, а они пользуются обычным отдыхом весенних и осенних вакаций и сравнительно менее обремененного летнего семестра для того, чтобы привести в порядок результаты своих постоянных трудов и выступить с ними перед своими товари* Эта статья была опубликована в гкурнале«Вестник Европы» (1911 г . , кн. 11), откуда и перепечатана здесь. Отрывок из этой статьи К. А. в дальнейшем включил во вторую часть сво'ей книги «Чарлз Дарвин и его учение» (см. в томе V I I настоящего собрания сочинений примечание редакции на стр. 447). Ред.
щами и тем кругом общества, который интересуется завоеваниями науки. Англия, Германия, Франция, Швейцария, Соединенные Штаты, Австралия, словом — весь цивилизованный мир имеет для этого особые общественные органы, по большей части, по примеру Англии, носящие название ассоциаций. Не имеет их только несчастная страна, в которой наука является предметом ведения казенного ведомства, по какой-то оскорбительной иронии судьбы носящего титул министерства просвещения. Более тридцати лет русская наука, устами своих представителей, собирающихся на свои случайные съезды, заявляет, что и ей пришла пора последовать примеру всего цивилизованного мира — и тридцать лет встречает упорный отказ со стороны приставленных к ней «просвещенных опекунов». Если мысль о ежегодных съездах естествоиспытателей и врачей возникла в Германии в 1882 г., главным образом—под влиянием Александра Гумбольдта, то наиболее целесообразную форму получила она в Англии (в 1831 г., по мысли Брюстера), под именем Британской ассоциации, ставшей образцом и для большинства позднейших учреждений, заимствовавших у нее ее цель и название. Ее деятельность кратко формулируется тремя положениями: способствовать научным исследованиям; привлекать к ним внимание общества; облегчать сближение между деятелями науки. Двоякая цель — содействие исследователям и возбуждение в обществе интереса к науке •— достигается, между прочим, ежегодными заседаниями 1 этого «научного парламента», как охотно его называют англичане. Отголоски произносимых на них речей (особенно общих, президентских) нередко разносятся за пределы страны. Так было и в настоящем году. Некоторые мысли, высказанные профессором Гамзи, председателем сессии, заседавшей в Портсмуте, были подхвачены газетами всех стран, в том числе и нашими. Эти общие речи бывают обыкновенно посвящены или общим вопросам, стоящим на очереди, или тем, которыми занят говорящий, или тому и другому вместе, когда говорящий является сам одним из выдающихся двигателей науки. Так было и на этот раз. 1 рики Странствующими по всей Великобритании и ее колониям, до Афвключительно.
В своем вступлении Рамзи напоминает присутствующим об основных задачах ассоциации и их современном значении. Еще Бэкон — Роджер, в 1250 г. — поучал своих соотечественников, что «экспериментальная наука имеет три преимущества перед всеми остальными: она проверяет все свои положения прямым опытом; она открывает такие истины, до которых другим наукам никогда бы не добраться; она исследует тайны природы, раскрывая нам познание прошлого и будущего». Через четыре века, поэт, современник основания Королевского общества, приветствовал его возникновение стихами: «Не для своей только забавы эта благородная корпорация задалась мыслью все проверять на опыте 1 — нет, она это делает на пользу всей нации, на благо всего человечества». А еще два века спустя и через полвека после основания Британской ассоциации ее председатель (Плэфер) говорил в своей председательской речи: «Прогресс человечества уже и теперь в такой степени отождествляется с развитием научных идей, как в их общей концепции, так и в их практической реализации, что они нам представляются только чередующимися, взаимно определяющимися условиями истории цивилизации». И несмотря на такой, казалось бы, многовековой рост этих наук и их прочное положение в обществе, Рамзи, тем не менее, находит, что и в настоящее время необходима миссионерская деятельность в этом направлении и убежденная проповедь этих идей, так как «если уже очень многие имеют коекакие представления о результатах научных исследований, то еще незначительно, почти ничтожно, число людей, успевших проникнуться истинным духом науки». Особенно подчеркивает английский ученый «воспитательное значение естествознания, развивающее в людях предвидение будущего не путем праздных догадок, а на основании выводов из наблюденных фактов». Люди должны заботиться о том, чтобы вышколенный наукой разум применялся ко всем проявлениям народной деятельности. «Эта важнейшая из задач нашей ассоциации осуществляется, между прочим, и в доставляемой ею возможности для встречи молодого поколения с представителями старых поколений». «Я сам живо помню, — так заключил свое вступление Рамзи, — 1 Намек на девиз общества «Nullius in verba». («Ничего на словах». Ред.). 16 К. А. Тимирязев, m. VIII 241
какое влияние оказали на всю мою последующую деятельность, услышанные на этих заседаниях, слова таких людей, как Плэфер, Кельвин, Стоке, Га-льтои и еще много других». Переходя к специальному содержанию своей речи, знаменитый химик пояснил, что из двух, освященных обычаем для нее, форм: обзора успехов науки за истекший год, или доклада об успехах в области вопроса, которым занимается сам говорящий, он остановился на второй. Правда, этот вопрос оказался интересующим не одних только химиков, не одних только ученых — вопрос об элементах. Для греков слово элемент обозначало скорее известные свойства материи, чем ее основные составные части. В средние века алхимики к четырем стихиям греков прибавили еще свои три «гипостатических начала» — «соль», «серу» и «меркурий». Первая сообщала телам растворимость и огнеупорность, вторая — воспламеняемость, третий, наконец, сообщал способность, под влиянием тепла, превращаться во «флегму»— жидкость. Первый ученый, придавший слову «элемент» его современный смысл, был Бойль, в его знаменитой книге «Химик Скептик»; но затем почти на полтора столетия стало господствовать прежнее представление. Причиной тому было торжество учения о флогистоне, этом, по словам Сталя, «не огне, но начале огня» 1 . Наконец, только в 1789 г., в год химичесісой революции, в год появления «Traite de Chimie» * Лавуазье, современное понятие об элементе как последнем пределе анализа установилось окончательно, хотя трудно было бы сказать, какой именно действительный элемент был первый признан таковым. Успехи учения Долтона об атомном строении материи в самом начале девятнадцатого столетия (1803—1808) приучили ученых к мысли, что элементы — это кирпичи, из которых слагается все1 В с я ошибка защитников этого учения заключалась в том, что они в своих уравнениях смешивали материю и энергию. Гельмгольтц пояснил, что глубокая идея защитников флогистона станет нам вполне понятной, если мы подставим вместо этого слова выражение — потенциальная энергия. Не в подобную ли ошибку впадают некоторые современные физики, отождествляющие материю и энергию на основании сходства их атрибутов? Если мы не знаем материи без движения и наоборот, то понятно, что и атрибуты обоих должны совпадать. * «Трактат о химии». Ред.
ленная; но и тогда уже более смелые умы, как Дэви и Фарадей, не отступали перед мыслью о разложении и взаимном превращении элементов. Эта мысль даже признавалась в высшей степени вероятной. В защиту ее выдвигалось (Проутом) предположение, что атомные веса являются кратными атомного веса водорода, принимаемого за единицу. Фонды этого учения попеременно то падали, то повышались, соответственно с получением более достоверных цифр. Особенно поднялись они в начале сороковых годов, когда удалось показать, что атомный вес углерода не 12,25, как учил Берцелиус, а ровно 12. Дальнейшие, более точные определения атомных весов привели к новому крушению закона Проута. В настоящее время существует международная комиссия, ежегодно публикующая последние результаты точнейших определений. По отчету 1911 г. из 81 элемента, насчитываемого химиками, сорок три не подчиняются закону Проута, и все эти отклонения не могут быть признаны за случайные ошибки. По просьбе Рамзи лучший современный знаток теории вероятности, Пирсон, высчитал, что против такого предположения 27 ООО миллионов шансов. Но к установлению связи между элементами наукой сделан еще другой подход: это -— возможность их распределения в одну стройную, так называемую периодическую систему, особенно в той форме, которая была ей дана Менделеевым, не только предсказавшим существование еще неизвестных элементов, но и давшим описание этих элементов более точное, чем дали его те, кто их в первый раз увидел собственными глазами 1 . • 1 Любопытно, однако, что сам Д . И. Менделеев протестовал против этого вывода, делаемого из его периодического закона. Живо помню, как однажды, после очень оживленного заседания в Физическом обществе, мы втроем — Димитрий Иванович, Столетов и я — до поздней ночи проспорили об этом вопросе, занимавшем тогда всех, благодаря появившейся брошюре Крукса. Истощив все свои возражения, Димитрий Иванович, с тем обычным для него перескакиванием голоса с густых басовых на чуть не дискантовые нотки, которое для всех его знавших указывало, что он начинает горячиться, пустил в ход такой, в буквальном смысле argumentum ad hominem» (т. е. аргумент, рассчитанный на данное лицо. Ред.): «Александр Григорьевич! Клементий Аркадьевич! Помилосердуйте! ведь вы же сознаете свою личность. Предоставьте же и Кобальту и Никелю сохранить свою личность». Мы переглянулись, и разговор быстро перешел на другую тему. Очевидно, для Димитрия Ивановича это уже была «une 16* 243
Периодическая система Менделеева еще пополняется спиральной системой Стонея (1888), позволившей связать электроотрицательные и электро-положительные элементы с позднее открытой группой электрически и химически инертных газов (группа Аргона и пр.). Сколько же элементов уже нашли себе места в системе и сколько еще остается свободных мест? Рамзи насчитывает их одиннадцать. Можем ли мы рассчитывать заполнить эти промежутки? Не только можем, но даже перед нами открывается затруднение обратного порядка, своего рода embarras de richesses *. Благодаря открытию явлений радиоактивности Анри Беккерелем, выделению радия супругами Кюри и установлению теории дезинтеграции радиоактивных элементов, предложенной Рутерфордом и Содди, — мы узнаем о существовании не менее чем двадцати шести до тех пор неизвестных элементов. Имеем ли мы, однако, право считать их элементами? Начнем с радия. Его соли изучены госпожей Кюри, они близко подходят к солям бария: сернокислые, углекислые и хромовокислые соли нерастворимы в воде, хлористые и бромистые соли представляют те же кристаллические формы, что и соли бария; самый металл, по последним исследованиям госпожи Кюри, белого цвета, разлагает воду-— словом, все свойства заставляют отнести его к группе бария. Атомный вес, по определению Кюри и Торпа, приблизительно 226,6. Следовательно, это несомненный элемент. Но элемент совершенно своеобразный — элемент непостоянный. До сих пор постоянство именно и считалось самой характеристической особенностью элемента. Радий же распадается, превращается в другие тела, и притом с известною определенною скоростью. Если беречь грамм радия в течение 1760 лет, то, по истечении этого срока, его окажется всего полграмма. Половина превратится в продукты распада. В какие? Мы уже в состояvérité de sentiment» («правда чувства». Ред.), как говорят французы. А между тем помнится, что в начале шестидесятых годов на лекциях теоретической химии он относился вполне сочувственно к гипотезе Проута и каь бы сожалел, что более точные цифры Стаса принуждают от нее отказаться. * затруднение от избытка. Ред.
нии ответить на этот вопрос. Рутерфорд и Содди нашли, что при этом образуется газ — «эманация радия», как они его назвали. Содди и Рамзи показали, что сверх этого выделяется «Гелий»— газ из группы химически недеятельных, куда относится Аргон и др. Гелий— несомненный элемент, с определенным спектром и другими свойствами. В свою очередь в целом ряде исследований в лаборатории Лондонского университетского колледжа 1 удалось получить «эманацию» в жидком и твердом виде, определить ее спектр и плотность, откуда уже можно было установить и ее атомный вес. Тело это получило название Нитона и заняло место в группе Аргона. Теперь получился такой ряд: Гелий (атомный вес 4 ) — Неон (20) — Аргон (40)— Криптон (80)— Ксенон (130)— Неизвестный (ат. в. около 178)— и Нитон (222,4). Таким образом, образование Нитона выразится следующим уравнением: Радий (226,4) = Гелий (4) + Нитон (222,4). Нитон распадается в свою очередь, но гораздо быстрее, приблизительно в четыре дня, почему его исследование должно вести с большей поспешностью. Снова выделяется Гелий и получается тело, названное Рутерфордом Радий А, по уравнению: Нитон (222,4) = Гелий (4) + Радий А (218,4). Этот последний имеет эфемерное существование, его невозможно исследовать 2 . Через три минуты он наполовину превращается в следующее тело, Радий В, снова с выделением Гелия. Радий А (218,4) = Гелий (4) + Радий В (214,4). Сходным путем образуются следующие члены ряда: Радий С1, Радий С 2 , Радий D, Радий Е, Радий F. Некоторые превращения (например, Радия В в Радий С1) сопровождаются выделением не Гелия, а атомов очень малого веса — атомов отрицательного электричества, так называемых «электронов». Радий F Лаборатория Рамзи. Как быстро идет изучение этого вопроса — можно судить по тому, что уже после произнесения этой речи найден способ изучения и этих продуктов с малой окивучестъю (так и озаглавлено это исследование, помещенное в октябрьской книжке «Philosophical Magazine»). 1 2
оказался уже ранее открытым госпожею Кюри «Поллонием», который, снова разлагаясь с выделением «Гелия», дает начало какому-то металлу, по всей вероятности свинцу, по уравнению: Поллоний (210,4) — Гелий (4) 4- свинец (206,4). С другого конца, мы почти с полной уверенностью можем сказать, что Радий в свою очередь образуется из Урана, с выделением трех а-частиц, т. е. трех атомов Гелия. Мы, следовательно, в первый раз имеем перед собою достоверный случай перехода одного элемента в другой. Но при этом распаде кроме а-частиц (т. е. Гелия) выделяются еще и ß-частицы, т. е. электроны, вес которых, хотя и значительно менее, но все же измерим. Если остановиться на самых вероятных атомных весах Урана и Радия — 239,4 и 226,8, прибавить к Радию вес трех атомов Гелия = 12 и вычесть эту сумму из веса атома Урана, то получится еще разность = 0,6. Это, может быть, и будет вес освобождающихся вместе с Гелием электронов. Точное разрешение этого вопроса раскрыло бы нам тайну неправильностей, наблюдаемых в периодической таблице элементов, и объяснило бы нам уклонения от закона Проута 1 . В то же время потеря или прибыль электронов дала бы нам ключ к объяснению аллотропического изменения элементов, избавила бы нас от этого подавляющего числа псевдо-элементов,* существование которых является неизбежным выводом из нашей гипотезы о последовательном распаде элементов. Из 26 элементов, уже известных нам как продукты распада урана, тория, актиния, многие оказались бы только аллотропическими изменениями или псевдоНевольно приходит на память изречение великого экспериментатора Клода Бернара: Ne craignez jamais les faits contraires — car chaque fait contraire est le germe d'une découverte. (Не бойтесь противоречий: каждое противоречие т а и т в себе зачаток открытия. Ред.). Уклонения от закона Проута, противоречившие предположению о взаимной связи элементов, могут оказаться только одним из результатов ее несомненного существования. * В то время не было еще известно существование изотопов, т. е. веществ, атомы которых имеют различный вес, но попадают в одну и ту же клетку системы Менделеева, так к а к они обладают одинаковыми химическими свойствами. Поэтому Рамзи выражал некоторое беспокойство по поводу появления большого числа новых элементов, опасаясь, что в менделеевской системе для них не будет места. Ред. 1
элементами, и нам не пришлось бы возбуждать сомнений в действительности периодической системы, уже оказавшей такие услуги систематической химии. Представив замечательно сжатую картину химических исследований над Радием и их значение — исследований, в которых ему самому принадлежит одна из выдающихся ролей, — Рамзи переходит к рассмотрению физической стороны этих явлений. И здесь особенно ценно, что он раз навсегда кладет предел тому сказочно-сенсационному отношению к этим фактам, которое так часто встречается в изложениях их «для публики» Ч .Неоднократно уже указывалось на громадные запасы энергии, заключенные в Радии и его потомках. Энергия, освобождающаяся при распаде Нитона, превышает в три с половиной миллиона раз ту, которая освободилась бы при взрыве такого же объема гремучего газа (смеси водорода и кислорода) 2 . Если бы тонна радия могла израсходовать свою энергию не в 1760, а в тридцать лет, то ее было бы достаточно, чтобы приводить в движение в течение этого срока пароход такой вместимости и с такой скоростью, при которых в настоящее время затрачивается полтора миллиона тонн угля. Нетрудно усмотреть, что особенность энергии Радия заключается в том, что она сосредоточена в ничтожном весовом количестве вещества, другіши словами— что она очень концентрирована. «Я изучил действие Нитона, — продолжает Рамзи, — на разные химические тела; он разлагает воду, углекислоту, аммиак, соляную кислоту на их составные части. При действии на соли меди получается отчасти литий. В подобных же опытах, излагать которые в подробности я не имею времени, над Торием, Цирконом, Танталом 1 Пример такого отношения можно было встретить и в одной речи на прошлогоднем акте Петербургской академии наук. 3 В такой форме это сопоставление действительно поражает, но внушительность этой цифры исчезает, когда примем во внимание, что взрыв гремучего газа произойдет в какую-нибудь десятую часть секунды, а с Нитоном растянется'на 345 ООО секунд, т. е. произойдет в три с половиной миллиона раз медленнее.
оказалось, что эти тела, распадаясь, дают углерод, так как их растворы, к которым прибавляли Нитона, неизменно выделяли углекислоту, чего никогда не наблюдалось, если брали церий, серебро, ртуть и некоторые другие металлы Можно себе представить, что даже атомы веществ расшатываются, подвергаясь бомбардировке движущихся с такою громадной скоростью атомов Гелия. Это заключение представляется нам a priori очень вероятным, раз мы знаем, что атомы Гадия и его потомков распадаются даже самопроизвольно. Это приводит к рассмотрению вопроса: если атомы способны распадаться, то не имеет ли человечество в этом процессе к своим услугам до сих пор не подозревавшиеся источники энергии? Если б Гадий мог расходовать свой запас энергии с такой же скоростью, как хлопчатобумажный порох, то мы получили бы такое взрывчатое вещество, о котором и во сне не снилось. И наоборот, если б мы могли регулировать этот расход энергии Гадия, мы получили бы покорный и могучий источник энергии, конечно — все в том предположении, что потребная добыча Гадия была бы всегда к нашим услугам. Но эта добыча крайне ограничена; можно с уверенностью сказать, что она никогда не превзойдет полу-унции в год. Другое дело, если б те элементы, которые мы привыкли считать постоянными, могли распадаться с освобождением энергии. Если бы был найден какой-нибудь катализатор, который ускорил бы их почти немыслимо медленный процесс распада — тогда и только тогда можно было бы говорить о какой-нибудь перемене в будущих судьбах человечества. Весь прогресс человечества зависел от того, что отдельные его представители открывали способы концентрировать энергию и превращать одни ее формы в другие. Хищные животные раздирают пищу когтями и перетирают ее зубами. Первый человек, вооружившийся дубиной, открыл тайну сосредоточивания энергии на небольшом пространстве. Далее пошел изобретатель копья — теперь его энергия сосредоточивалась уже в одной точке; стрела подвинула его еще далее, потому что на этот раз копье приводилось в движение уже механической силой; натя1 Эти результаты исследований Рамзи были подвергнуты сомнению, но Рамзи уже отразил возражения своих критиков.
нутая пружина арбалета, пуля, гонимая сжатым горячим газом, сначала от черного пороха, затем от новейших взрывчатых веществ — все это последовательные этапы развития. Или вот примеры из другой области. Пристли получил кислород из окиси ртути, концентрируя на ней энергию солнечного света зажигательным стеклом. Дэви пошел далее; концентрируя электрическую энергию могучей батареи на кончике тонкой проволоки, он выделил калий и натрий из их соединений. Истекший век сделал много для разрешения задачи о превращении энергии с наименьшей ее тратой. Хорошая паровая машина превращает в работу одну восьмую энергии, заключенной в топливе; семь восьмых пропадают без пользы; газовая машина (машина внутреннего сгорания) утилизирует уже одну треть, но две трети все же пропадают без пользы. Сократить эту бесполезную трату — составляет одну из наших насущных задач. Средина девятнадцатого века всегда будет считаться золотым веком науки, эпохой широких обобщений в области философской, экономической и научной. Мы превращаем скрытую энергию топлива в энергию движения маховика; благодаря Фарадею, мы превращаем энергию маховика в электричество и наоборот, и эта послушная сила работая за нас, доставляет нам досуг и дозволяет маленькой стране прокармливать ее громадное население. Принято считать, что Афинская республика достигла высшего уровня развития в области литературы и философии. Причина этого ясна; каждый свободный афинский гражданин имел необходимый досуг думать и обсуждать свои мысли, — к его услугам было по крайней мере пять илотов. Каждый обитатель Британских островов имеет к своим услугам четырех таких же илотов — в форме каменногр угля, доставляющего ему необходимую энергию. Правда, средний англичанин не пользуется таким досугом, как афинянин, и не потому ли именно маленький остров в состоянии прокормить свое 45-миллионное население? Но этот запас угля не вечен. На основании отчета королевской комиссии о добыче угля 1906 г. считалось, что этого запаса достанет всего на 175 лет. Но что такое 175 лет? Это три челове-
ческие жизни А А что же будет далее? Наступит нищета и голод. Несколько лет тому назад сэр Норман Локиер, в качестве председателя Британской ассоциации, основал Британскую научную гильдию. Задача этой гильдии — оказывать давление на правительство и на всю нацию в смысле внушения им о необходимости относиться ко всем вопросам, касающимся пользы государства и расы, со строго научной точки зрения. А под наукой разумелось знание, основанное на опыте, и правильное рассуждение, рождающее способность предвидеть течение событий и по возможности направлять их на благо человечества. «Пораженный ни на чем не основанным будничным оптимизмом моих ненаучных друзей, — говорит профессор Рамзи, —я обратился к „Гильдии ученых" с предложением составить из соответствующих специалистов комиссию, которая обсудила бы все доступные нам источники энергии и способы их эксшюатации». Комиссия пришла к выводу, что к этим источникам энергии должны быть отнесены, кроме угля: приливы, внутренняя теплота земли, ветер, солнечная теплота, водяная сила, эксплоатация лесов и торфяников и, наконец, распад элементов, освобождающий при этом энергию. А вот краткий итог заключений, к которым пришла комиссия по отношению к возможной эксплоатации этих источников энергии. Известный 'физик Струтт (сын еще более известного физика лорда Рэлея) пришел к заключению, что утилизация внутреннего тепла земли была бы непрактична 2 . Другие исследователи пришли к выводу, что ветер, приливы и водяная сила, конечно, могут успешно эксплоатироваться, но что в сравнении с углем этот источник незначителен. Мало надежды и на утилизацию солнечного тепла, при 1 Рамзи приводит здесь пример из английской истории. Несколько лет тому назад мне приходилось приводить пример, может быть, еще более разительный: я знал человека, который знал человека, видавшего Людовика X I V . 2 Несколько лет тому назад, возражая йа эту мысль, высказанную Бертло, я говорил: не значило ли бы это, по словам французской поговорки, «brûler la chandelle par les deux bouts» («жечь свечку с обоих концов». Ред.), т. е. к беспечной растрате солнечной энергии на поверхности планеты присоединять еще трату ее внутреннего тепла через искусственные отдушины.
пасмурном климате Британских островов 1 . И, наконец, было бы безумием рассчитывать, как на запас энергии, на ускоренное освобождение энергии распадающихся атомов. Должно обратить внимание на сбережение лесов и разработку торфяников, и в этом отношении Британия могла бы взять пример с Германии и Франции. Сверх того, увеличение площади лесов имело бы последствием и увеличение водяной силы, так как без лесов дождевая вода быстро достигает моря, вместо того, чтобы обеспечивать постоянный и лучше используемый запас. Но пока уголь остается нашим главным источником энергии, все внимание должно быть обращено на экономическое пользование им. Одна замена обыкновенных паровых машин турбинами и газовыми дала бы экономию в 30%. Непосредственное превращение химической энергии угля в электрическую вызвало бы целую революцию в наших идеях и наших практических приемах — и нельзя сказать, чтобы нечто подобное было немыслимо. «В заключение, — так закончил свою речь профессор Гамзи, — несколько слов в защиту чистой науки, независимо от ее приложений. Открытие явлений радиоактивности значительно Совершенно иное дело —• на бесконечном просторе наших степей, при нашем континентальном климате. Более сорока лет я не упускаю случая напоминать, что каждый неуловленный луч солнца — богатство, потерянное навсегда и за растрату которого более просвещенное потомство осудит своих невежественных предков. На одной из предшествовавших сессий Британской ассоциации обсуждался вопрос о тех, стоющих сотни тысяч долларов, аппаратах, которые теперь пускаются в ход в Калифорнии. Но более практичной представляется мне простая, так сказать, кустарная, эксплоатациясолнечного тепла при помощи солнечных насосов Мушо, Телье и др., которые помогли бы нам бороться с засухами и голодовками. Особенно'просты насосы Мушо, для функционирования которых требуются специально русские материалы — петролейный эфир и листовое железо. Припоминаю, как лет тридцать тому назад я присутствовал в Париже на первой пробе жнейки, автоматически вяжущей снопы. Демонстрировавший ее американец, у з н а в , что я -— русский, обратился ко мне со словами: «А вот дешевой проволокой для вязания снопов должны нас снабдить вы, русские, точно так же, как вы же должны были давно покрыть вашим листовым железом весь свет, никто с вами в этом не мог бы конкурировать». Но с той поры что-то не приходилось слышать о росте нашего железного экспорта за границу; наоборот, приходилось читать, что явившееся в деревнях стремление заменять солому железом столкнулось с подъемом цены на кровельное железо. 1
расширило пределы научной мысли; хотя сами они, вероятно, не найдут себе применения помимо медицины, но они навели нас на мысль о возможности такой концентрации энергии, о какой мы не имели понятия, и эти знания могут послужить на благо всего человечества. Но пока я обращаюсь только к Британской ассоциации и я позволю себе напомнить, что наш долг — заботиться о поддержании благосостояния нашего народа, заботиться о том, чтобы передать потомству наследие, достойное того, которое мы сами получили от предшественников». Особенность Британской ассоциации, пока еще не перенятая другими странами, — та, что кроме общего председателя всей ассоциации говорят общие речи и председатели секций. На этот раз речи председателей физико-математической и химической секций не представляли интереса новизны, так как затрагивали или вопросы, в которых за последнее время не прибавилось ничего нового, или поднимали такой чисто академический вопрос — что важнее для исследователя: руководиться ли в своей деятельности обобщающей рабочей гипотезой или кропотливо собирать голые факты, в ожидании, что, может быть, из этого что-нибудь и выйдет? Но во всяком случае представители этих наук оставались на строго научной почве, чего нельзя сказать о представителях биологических наук. Здесь ясно прозвучала та ретроградная тенденция, которая все громче и громче заявляет о себе в известных кругах биологов. Особенно ясна она была в речи председателя зоологической секции Д 'Арси Томсона, вопреки обычаю даже придавшего ей замысловатый заголовок «Magnalia Naturae» разумея под ним «Величайшие проблемы биологии». Ученый зоолог (впрочем, более известный как рыбовод) заводит речь о той будто бы наступившей новой эпохе в развитии наук, когда «обсуждение смысла,'пределов применения и философии эволюции, благодаря парению мысли Бергсона, достигает высот, недоступных ни Дарвину, ни Спенсеру», когда «жизненная сила, забытая в течение целого века, снова звучит как 1 Т. е. «Великие дела природы» — выражение, попадающееся у Бэкона, но, по свидетельству Томсона, заимствованное им у апостола Павла.
вопрос вполне реальный, настоятельный, быть может, самый настоятельный для современного биолога», когда «Дриш открыто возвращается к Аристотелевой энтелехии», когда охотно вспоминаются слова Тревирануса: «Пшеничное зерно, конечно, сознает, что оно в себе таити что его ожидает впереди; ему снятся сны об этом будущем». Припоминая далее слова Кюне, когда-то сказанные им при посещении Кэмбриджа: «последние поколения физиологов в целом уже привыкли к механическому или, правильнее, физикохимическому толкованию явлений, между тем как зоологи по большей части оставались виталистами», шотландский зоолог утешает " а бя мыслью, что теперь и физиологи признают будто бы методы Гельмгольтца, Людвига, Клода Бернара и др. бессильными перед задачами современной науки. Вынужденный, далее, согласиться, что физические объяснения уже с успехом вторгаются в область экспериментальной морфологии клет чки (он особенно подробно останавливается на явлениях поверхностного натяжения), —Томсон снова себя утешает мыслью, что «с каким бы успехом эти физические объяснения ни применялись, они не проникнут в самую сердцевину великих проблем биологии, лежащих в совершенно иной, более глубокой плоскости», и снова возвращается мыслью к Дришу, который, начав «механистом», успокоился только дойдя в попятном движении до Аристотеля, с его парными и тройными душами, к Бергсону, взмывающему в метафизические выси, куда биолог, как биолог, никогда сам не вскарабкался бы, и поучающему нас, что ни идея механизма, ни идея финализма не может удовлетворить нас, что только «в абсолютном мы живем и движемся и существуем». «Итак, — торжествует велеречивый зоолог, — мы заканчиваем тем же, с чего начали», — и вот его окончательный вывод. «При всем росте наших знаний, при всей помощи посторонних наук, вторгающихся в нашу, все более и более выясняется факт недовольства биологов современным состоянием биологии; в общем, настроение их далеко не ликующее. Рассуждения и выводы предшествовавшего поколения нуждаются в пересмотре». Шотландский зоолог недоволен направлением науки, отметившим тот период, который Рамзи назвал ее золотым веком. В чем же
недостаток этого направления и как помочь горю? Ответ оратора отличается категорической ясностью. Аристотель говорит, что всякая мудрость начинается с удивления. «Если удивление, как говорит тот же Аристотель, берет начало от неведения причины явления, то оно не исчезает и тогда, когда мы раскрываем ближайшую причину явления, его физическую причину, causa officiens. Потому что где-то далеко за этой физической причиной лежит конечная причина философа, причина, отвечающая на вопрос зачем, в котором кроются все загадки органической гармонии и ?кизненной автономии, все тайны кажущихся целей, приспособления, прилаженности, умысла. Там-то, в области телеологии, мы начинаем разочаровываться в простом рационализме, который руководил нами в области физических явлений и причин, и раздается призывный голос той интуиции, которая так сродни — Вере». При всей бросающейся в глаза несостоятельности этой речи, отличающейся именно тем непониманием «духа науки», о котором говорит Рамзи, — автора ее нельзя укорить в недостатке благородной искренности. Спасение науки он видит только в возврате к телеологии или, еще лучше, прямо к натур-теологии, и все его «недовольство» очевидно сосредоточивается на том представителе «золотого века», который навсегда изгнал их из области науки. И он честно и смело высказывает свои убеждения. Того же нельзя сказать о речи председателя секции агрономии, главы современных английских антидарвинистов — Бэтсона. Он, как известно, покинул свою кафедру в Кэмбриджском университете и сделался директором вновь учрежденной агрономической опытной станции. Упоминая в своей речи о дарвинизме, он презрительно называет его «Викторианской 1 телеологией». Невольно вспоминается совет, который где-то дает Щедрин: если «сознаешь в себе какой-нибудь порок — просто припиши его своему противнику». Вся речь Бэтсона в качестве председателя агрономической секции является новым акафистом Менделю, и вся задача агрономии сводится к применению «менделизма», а Мендель на этот раз приравнивается уже не Ньютону, 1 Обычное для англичан обозначение длинной эпохи царствования Виктории.
а Пастеру—так и говорится: «Гении, подобные Пастеру или Менделю, от времени до времени освещают путь науки» 1 . Ученому, стоящему во главе агрономической опытной станции, необходимо, сверх зоологических сведений, обладать еще сведениями химическими и ботаническими, отсутствие которых Бэтсон пытается заменить огульным забвением или отрицанием роли этих наук. О значении химии он даже не упоминает, а о gФитопатологии позволяет себе говорить, что «в этой области не сделано почти ничего, что могло бы пойти в сравнение с тем, что сделано в применении к животному». Ему очевидно неизвестно, что деятельность Тюлана, Июне, Де-Бари, Воронина и др. положила основание всей методике изучения паразитарных болезней. Почти вся речь Бэтсоиа состоит из предположений или простых догадок о том, что в состоянии дать в будущем менделизм или изобретенная Бэтсоном новая наука «Генетика», т. е. учение о наследственности, которое он почему-то не считает частью физиологии, а какой-то новой областью знания. При этом он нередко обещает с помощью этих новых наук разрешать такие вопросы, которые очень удовлетворительно разрешены уже современной наукой и практикой. Так, например, поднимая вопрос о том, как получить лен с длинным и тонким волокном, он обещает разрешение этой задачи при пойощи мендельянского анализа, как будто не подозревая, что приемы разрешения ее уже давно известны. С одной стороны, практика давно выра1 Напомню, что вся заслуга Менделя заключается в тщательном изучении одного частного случая наследственной передачи признаков при скрещивании (зеленого и желтого гороха)« который мендельянцы всякими натяжками пытаются превратить в основной закон наследственности. Достаточно сказать, что этот пресловутый закон (не Менделя, а мендельянцев) неприменим к самому интересному случаю •— к человеку. По их закону потомство от браков белых и негров должно состоять из чистых белых и чистых негров, а получаются, как всякому известно, мулаты, квартероны и т. д. Неприменим закон мендельянцев и к тем случаям, когда продукт скрещивания не дает средней формы (например, когда мелколистная и крупнолистная форма дает еще более крупные, а не средние листья) или дает совершенно новые формы. Вообще мендельянцы, как не физиологи, не углубляются в анализ явления, не ищут объяснения, почему в одних случаях признаки не смешиваются, в других смешиваются, в третьих оказывают взаимное действие, — а пока это не разъяснено, ни о каких общих законах наследственности не может быть и речи.
ботала две разновидности этого растения: одну с прямыми, почти не ветвящимися стеблями и малочисленными верхушечными цветами, разводимую для волокна, и другую, наоборот, с сильно ветвящимся стеблем и многочисленными цветами, разводимую для семян, т. е. для масла. С другой стороны, и теория и культура знают, как удлинять и утоньшать волокно: это —- густой посев, о чем известно каждой крестьянской бабе. Бэтсон обо всем этом умалчивает и предлагает ждать всего от мендельянского анализа, вместо того, чтобы достигать еще лучших результатов посредством дальнейшего отбора и соответственной культуры. Отбора! Но его-то Бэтсон и не признает: он развязно позволяет себе утверждать, что «этот прием только отстраняет нас от изучения отбираемого материала, становится какой-то ширмой между нами и действительными явлениями» х . И это говорится в виду тех чудес, которые осуществляет за океаном Бербанк, в виду блестящих результатов, получаемых известным, также американским, ботаником Уэббером с отбором хлопка. Так же глумится Бэтсон над Дарвином — за то, что тот называет «благотворным» последствие первого скрещивания мало различающихся между собою форм, не анализируя ближе причину этого явления 2 . Но на этот раз он сам доляадн сознаться, что, применяя это открытие Дарвина, американские агрономы могли увеличить урожайность кукурузы на 95%. Что же из этого, говорит Бэтсон, когда мы все же не понимаем, почему это происходит и почему в следующих поколениях это явление не повторяется. Но ведь и сам он только задает вопрос, ни на шаг не подвигаясь в его разрешении. А «это, — поясняет Бэтсон, — 1 Опять, по Щедринскому рецепту: «отбору» делается тот упрек, который уже сделан мендельянцам, — что они-то именно не ставят вопроса, почему зеленый и желтый горохи не дают желто-зеленого, а синие и желтые цветы дают зеленые — вопроса, ответ на который физиология, вероятно, не затруднилась бы дать. 2 Известно, что Дарвину нужно было доказать «благотворность» или полезность этого процесса только для того, чтобы получить общий ключ для понимания тех бесчисленных мудреных приспособлений, которые встречаются в природе. Эту строго поставленную общую задачу он разрешил Строго поставленными опытами, изложенными в целом томе исследований.
СЕЗОН Н А У Ч Н Ы Х • СЪЕЗДОВ потому, что наша наука — генетика, очень молодая наука, и когда мы говорим о том, что она способна сделать, мы рассчитываем на долгосрочный кредит». Чем иа пустом месте взывать к «долгосрочному кредиту», не лучше ли было бы оратору во-время вспомнить одно из тех изречений писания, до которых он такой охотник и о котором он сам ранее упоминает в своей речи: «Не хвались на рать идучи» и т. д. Из сопоставления приведенных трех речей выступает вперед поразительный контраст, характеризующий настоящий момент, переживаемый науками физическими и науками биологическими. Между тем как первые выдвигают вперед высоко талантливых и гениальных деятелей и эти деятели, сознавая, на что они сами способны, отдают справедливую дань уважения своим предшественникам, называя их время «золотым веком науки», — представители биологии относятся к своим предшественникам этого «золотого века» с нескрываемым озлоблением, берущим начало из совершенно ненаучного источника, просят «долгосрочного кредита» для продуктов своей собственной бездарной деятельности и с отрадой отдыхают на пустопорожней болтовне какогонибудь Бергсона 1 в ожидании окончательного возврата к темным векам схоластики и безотчетной веры. Между тем как биологи тщетно пытаются признать гениальными скромные наблюдения Менделя, потому только, что их автор — монах, физики с уважением поминают другого монаха (Роджера Бэкона), еще на исходе эпохи крестовых походов угадавшего тот коренной переворот в общем складе человеческой мысли, который принесет с собою опытная наука. 1 Биологи того лагеря, к которому принадлежит Томсон, невидимому, очень довольны изречением Бергсона, что физики могут руководитьс я разумом, биологи же успешнее руководятся инстинктом (см. «Nature», Oct. 12, 1911: Biological Philosophy). 17 К. А. Тимирязев, m. VIII
• • • \ V, У ШУ ;<.• . •• )i ... - : . - V-;••.:•• . - t t i ' . - . г . 3..> ••-У;-,,-; - ж ••'•Ы; : • ѵ
M БИОГРАФИЧЕСКИЕ И ВОСПОМИНАНИЯ ОЧЕРКИ

ЖАН СЕНЕБЬЕ, ОСНОВАТЕЛЬ ФИЗИОЛОГИИ РАСТЕНИЙ ПО П О В О Д У н. с . 1909 г. * СТОЛЕТИЯ СО Д Н Я Е Г О К О Н Ч И Н Ы 26-го И Ю Л Я а днях я получил от ректора Женевского университета профессора Шода письмо следующего содержания: «Женевский университет крайне сожалел, что вы не могли присутствовать на праздновании его юбилея. Сообщаю Вам, что в торжественном заседании в пятницу, 9-го июля, университет присудил вам степень доктора es sciences honoris causa * * за ваши прекрасные исследования по фотосинтезу. Мы с величайшим удовольствием увидим в списке наших докторов имя научного преемника Сенебье и Теодора де-Сос* Эта статья была напечатана в газете «Русские Ведомости», 1909 г., № 161. Позднее К . А. включил ее в свою книгу «Столетние итоги физиологии растений» — М., 1918 г . (в настоящем издании — том У , стр. 385), откуда она здесь и перепечатана. В , этом же томе (стр. 370) см. статью К . А. — «Сенебье» из энциклопедического словаря Граната. Ред. * * почетного доктора н а у к . Ред.
сюра». Еще задолго перед этим я получил очень лестное обращение, в форме изящного диплома, приглашавшее принять участие в праздновании 350-летнего юбилея Женевского университета. Ответив глубокой благодарностью за такое необычно любезное личное приглашение, я выразил в то же время сожаление, что не могу присутствовать, на университетском празднестве, которое обещало быть очень интересным, и повторил то же словесно при встрече с профессором Шода в Кембридже. Перед самым началом празднеств я получил новое приглашение, извещавшее, что меня ожидает помещение водном из отелей Женевы. На этот раз я мог успеть ответить только телеграммой: «Приношу глубокую благодарность и бесконечно сожалею, что не могу присутствовать. Привет Женеве, оплоту свободы, родине Руссо, колыбели физиологии растений». Несмотря на мое отсутствие и вопреки французской поговорке «Les absents ont toujours tort» *, Женевский" университет нашел все же возможным оказать мне такую высокую честь и в такой лестной форме. Объясняю это моим отношением к женевской науке, и особенно к тому уроженцу этого славного центра свободной мысли и научного исследования природы, — к Сенебье, столетие со дня кончины которого, вероятно, отметят сегодня ботаники всех стран. Ровно сорок лет тому назад увидел я в первый раз Женеву. Приехал я, воспользовавшись весенним перерывом занятий, из Гейдельберга, где работал в лаборатории Бунзена. Влекли меня в Женеву не только красота этого чудного города, словно всплывшего между двух лазурей на фоне далекого Монблана, не только его славное прошлое, в особенности воспоминання о Руссо, которым я привык восхищаться чуть не с детства. Как ботаник-физиолог, я стремился увидеть свою Мёкку, т. е. место, где зародилась моя наука; и потому чуть не первым делом по приезде я пустился на розыски, в глубине каких-то почти средневековых «cours», книжных антиквариев, или попросту букинистов. Особенно помнится мне один из них, с длинной седой бородой и громадными медными очками, сдвинутыми на лоб, выносивший мне на свет божий, т. е. на порог своей темной каморки, то, что он с любовью называл «mes Bonnets, mes Se* «Отсутствующие всегда виноваты». Ред.
nebiers, mes Saussures, mes Candolles» V От этих пыльных томиков веяло восемнадцатым веком, той блестящей эпохой, когда эти знаменитые женрвцы в последнюю четверть X V I I I века и в начале X I X сделали из Женевы главный очаг деятельности современной ботаники и колыбель только что зародившегося ее отдела — физиологии растений, о чем напоминает ряд бюстов перед фасадом главной теплицы ботанического сада. Здесь мне в первый раз удалось положить основание своему собранию произведений Сенебье, —• собранию, которое впоследствии пополнилось даже уникой — рукописным его сочинением конца девяностых годов, совершенно подготовленным к печати, но никогда не изданным. А интересовался я особенно Сенебье по следующей причине: я был первым ботаником, заговорившим о законе сохранения энергии, в его применении к жизни растения, а в Сенебье угадывал первого провозвестника этих идей, хотя невыраженных первоначально на трудно нам понятном языке учения о «флогистоне». Впрочем, немало химиков и до сих пор сохранило об этом учении представление, как о каком-то непонятном и смешном заблуждении, между тем как еще в шестидесятых годах Гельмгольтц 2 указывал, что стоит только на место «флогистона» поставить слова «потенциальная энергия», и точка зрения флогистиков станет в известном смысле более современной, чем воззрения многих ближайших их преемников. Как бы то ни было, Сенебье первый понял динамическую сторону процесса разложения углекислоты в зеленом растении,как такого явления, в котором солнечный луч принимает скрытое состояние, превращаясь обратно в тепло и свет при сжигании органического вещества. Это самое широкое приложение к жизненным явлениям закона сохранения энергии составляет несомненную и великую его заслугу. Но, прежде чем раскрыть физический смысл этого явления, он должен был еще разъяснить его химическое содержание. Между тем как его предшественников, Пристли и Ингенгуза, процесс газового обмена в зеленом растении интересовал только с точки зрения улучшения свойств воздуха, т. е. с точки зрения гигиенической, которую Ингенгуз даже совершенно не1 («мои Бонне, мои Сенебье, мои Соссюры, Истые женевцы опускают частицу de. 2 Еще подробнее развил эту мысль Одлинг. мои Кандоли». Ред.)-
удачно преувеличивал, Сенебье первый показал, что это — процесс разложения углекислоты, причем углерод, отлагаясь в растении, служит главной его пищей. Все это мне приходилось не раз разъяснять ввиду совершенно несправедливого отношения к Сенебье немецких ботаников. Сначала атаку против него повел совершенно неизвестный ученик Сакса Ганзен, хотя ни для кого, конечно, не было тайной, что за его спиною скрывался сам учитель. Но в еще более возмутительной форме и совсем недавно (1905 г.) возобновил эти нападки венский профессор Визнер в своей обширной биографии Ингенгуза. Зараженный каким-то узким научным шовинизмом, Визнер не может скрыть своих симпатий к Ингенгузу, хотя и голландцу по происхождению, но лейб-медику при австрийском дворе и в этом качестве «истинному венцу»,# вследствие чего в Венском университете ему и был воздвигнут (в 1905 г.) памятник, гласящий, что он был основателем учения о питании растений. Все это было бы еще ничего, если бы, желая порадеть за своего героя, Визнер не пытался набросить тень на такую идеально-чистую личность, как Пристли х , а Сенебье не выставлял бы, в конечном итоге, каким-то круглым невеждой, о трудах которого Ингенгуз имел полное право даже не упоминать. Главным источником для этого возвеличения Ингенгуза в ущерб Сенебье Визнер считает последнее произведение Ингенгуза, существующее будто бы в одном экземпляре в Британском музее. По счастью, это пресловутое произведение также давно стоит у меня на полке, и из него можно узнать, каковы были воззрения этого «основателя учения о питании растений». Оказывается, что он не отдавал себе отчета в различии между выделением углекислоты и ее разложением, т. е. между приходом и расходом углерода в растении, между дыханием и питанием, предлагая удобрять серной кислотой, как источником кислорода, и считал возможным превращение углекислоты в фосфорную кислоту, и все это в то время, когда Сенебье вполне усвоил уже идеи Лавуазье, являя редкий пример человека, воспитанного на' одной теории (флогистона) и сумевшего на склоне лет приспособиться к новому течению в науке. 1 Между тем как именно образ действия Ингенгуза в вопросе о приоритете Пристли оказывается более чем двусмысленным.
Но Сенебье не только установил современное воззрение на самый важный химический процесс во всем органическом мире, он по праву должен считаться вообще основателем физиологии растений; ему обязана она даже своим названием. Правда, Визнер также отрицает и эту заслугу Сенебье, приписывая ее Гумбольдту, но это только доказывает, что Визнеру неизвестно, что Сенебье принадлежал почти целый том великой французской энциклопедии, посвященной ботанике, где в первый раз применено это слово. Наконец, в 1800 г. он издал первый полный трактат физиологии растений в 5 томах С Если добавить к этому, что Сенебье, в связи со своими ботаническими исследованиями над действием света на растение, первый предпринял систематическое изучение действия света и на другие тела природы, то мы с полным правом можем его признать основателем нз только современной физиологии растений, но и фотохимии. Должно заметить, что современники вполне оценили научную деятельность Сенебье. Несмотря на скромное положение, сначала евангелического пастора, а затем библиотекаря городской библиотеки, он был душою научного кружка в те годы, когда Женева была одним из деятельных научных центров Европы 2 . В 1900 г. мне удалось разыскать в женевской библиотеке прекрасный портрет ее знаменитого библиотекаря и с разрешения городского совета снять с него фотографию 3 . Сегодня Женева, вероятно, вспомнит отдаленного от нее целым столетием Сенебье; этим объясняется и то, что ее университет среди шума своих юбилейных торжеств вспомнил об ученом далекой страны, не раз ломавшем копья за одного из достойнейших ее сынов, защищая его от нападок, внушенных узким национализмом, которому в науке не должно быть места. В деле науки Сенебье всегда стоял на широкой общечеловеческой точке зрения того великого века, в котором протекалц большая часть его жизни, и Женевский университет остался верей славным преданиям своей маленькой, но великой родины. 1 По этому поводу в 1901 г. я озаглавил свою речь на университетском акте «Столетние итоги физиологии растений». 2 Так отзывался о нем знаменитый физик Вольта в своих письмах из Женевы во время предпринятой им поездки по Европе. 3 Она была выставлена в актовой зале во время упомянутой выше моей речи.
ЛАВУАЗЬЕ XIX (МАРСЕЛЕМ Б Е Р Т Л О , СТОЛЕТИЯ 1827—1907)* «ОН ПРИНАДЛЕЖАЛ К ЧИСЛУ УМНЕЙШИХ ИЗ КОГДА-ЛИБО ЖИВШИХ ХИМИКОВ И ОСТАНЕТСЯ НАВСЕГДА САМЫМ РАЗНОСТОРОННИМ ИХ ПРЕДСТАВИТЕЛЕМ». « Я СЧИТАЮ ЕГО ОДНИМ ИЗ ВЕЛИЧАЙШИХ У Ч Е Н Ы Х ВСЕХ ВРЕМЕН». В. НЕРЕСТ. «СЛЕДЫ ЕГО ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ОСТАНУТСЯ НЕИЗГЛАДИМЫМИ В УМСТВЕННОМ РАЗВИТИИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА». Я . Я. БЕКЕТОВ. « Б Л А Г О Д А Р Я НАУКЕ НАСТУПЯТ НАКОНЕЦ БЛАГОСЛОВЕННЫЕ ВРЕМЕНА РАВЕНСТВА И БРАТСТВА ВСЕХ ПЕРЕД СВЯТЫМ ЗАКОНОМ ТРУДА». \ М. БЕРТЛО. Ф ранцузский народ, собираясь почтить память одного из достойнейших своих сынов, призывает и другие цивилизованные народы принять участие в сборе на достойный его славы памятник 1 . Это был один из наиболее выдающихся представителей науки X I X века и в то же время человек, сам сознававший и постоянно напоминавший другим о двойной задаче науки — не только * Эта статья впервые была опубликована в журнале «Вестник Е в ропы»,1914 г . , кн. 3 и 6. Позднее К. А. включил ее в свой сборник «Наука и демократия», М., 1920 г. Здесь статья перепечатана по второму из названных изданий. Ред. 1 Сын покойного, Даниэль, исследования которого недавно обратили на себя всеобщее внимание, несколько лет тому назад просил меня организовать в России подписку на этот памятник. Вынужденная болезнью
двигать вперед человеческую мысль и увеличивать власть над природой, но и приходить на помощь обездоленной части человечества в ее стремлении «развить в себе все свои силы, — материальные, умственные и нравственные». Вот как он определял современное значение ученого в своем ответе на приветствие депутаций со всех концов цивилизованного мира в день его юбилея 24 ноября 1901 г. «Значение ученого, как индивидуума и как класса, в современном государстве непрерывно растет. Не забудем, что соответственно растут и его обязанности, по отношению к другим людям. Не ради удовлетворения его личного эгоистического чувства оказывают такое внимание ученому. Нет; но потому, что уже сознают, что ученый, достойный этого имени, посвящает свой бескорыстный труд великому делу нашего времени; я хочу сказать, делу улучшения,— на наш взгляд, слишком медленного улучшения, — участи не только богатой и благоденствующей, но и самой бедной, обездоленной части человечества». Бертло был не только истым французом, но и истым парижанином, конечно, не в бульварном смысле этого слова. Если, взяв за центр башни Notre Dame *, описать круг радиусом в какой-нибудь километр, то в пределах этого круга, или даже только его южной половины, протекла вся его жизнь, личная, научная и общественная с ее непрерывным, почти невероятным, трудом, с ее блестящими завоеваниями, отзывавшимися в отдаленнейших пределах культурного мира, с ее редкими моментами торжественного их признания. Он родился на исторической Place de Grève * * (теперь de l'Hôtel de Ville). «На нашем угловом доме висел один из тех фонарей, которые сыграли такую роковую роль в эпоху великой революции, но ни мы никого, и никто нас на нем не вешал». Детство его прошло почти рядом, в доме против башни St. Jaques * * * . «Здесь вырос я, окруженный любовью своих, воспитанный в республиканских традициях уединенная жизнь, которую я веду, сделала это невозможным. Надеюсь этими строками напомнить русским образованным людям о великом ученом и замечательном человеке. * Notre Dame de Paris — Собор Парижской богоматери. Ред. * * Гревской площади. Ред. * * башни святого Иакова. Ред.
(отец его, медик, был сыном кузнеца, волонтера 1792 г.) под грохот пушек и треск ружейной пальбы, среди баррикад и народных восстаний царствования Луи Филиппа и республики 1848 года». Первые его прогулки с матерью были в маленьком, примыкающем к Notre Dame садике de l'Evéché * и за рекой, на знаменитом цветочном рынке по набережной Сены. На PontNeuf** судьба, в буквальном смысле, столкнула его стой, которая стала подругой всей его жизни до общей могилы под сводами Пантеона. По ту сторону Сены, в историческом Collège de France * * * началась его труженическая жизнь ассистента, закончившаяся тем, что для него, блестящего новатора, была создана совершенно новая в науке кафедра. Здесь, в невзрачной маленькой комнатке нижнего этажа, сделал он все блестящие открытия, и здесь же работал он восьмидесятилетним стариком еще накануне смерти. Недалеко вверх по Сене, под куполом Palais Mazarin * * * * , каждый понедельник, не взирая ни на что (даже на осаду Парижа), сообщал он результаты своих работ, разносившиеся по всему цивилизованному миру. Под той же крышей, в качестве secrétaire perpetuel * * * * * , протекли его последние годы, и сразила внезапная смерть. Ближайший Люксембургский дворец, а также Palais Bourbon * * * * * * были свидетелями его деятельности, как сенатора и министра. Рядом с Collège de France, в величественной зале Новой Сорбонны в день пятидеОдин из биографов его, известный химик Рамзи, так рассказывает этот идиллический эпизод: Молодой Бертло, как всегда погруженный в свои мысли, шел через Pont-Neuf, не замечая,что в двух шагах перед ним шла молодая девушка, когда внезапный порыв ветра заставил ее ухватиться обеими руками за модную широкополую шляпу и быстро обернуться, причем она почти упала в объятия поспешившего ее поддержать молодого человека. Последствием этой встречи было знакомство • с мадемуазель Софи Ниодэ, родственницей семьи Бреге (Breguet), предки которых здесь же в двух шагах, на Quai de l'Orloge (название улицы; дословно — на Набережной башенных часов. Ред.) еще в половине X V I I I века основали свою знаменитую часовую фирму. * De l'Evéché -— епархиальный. Ред. * * На Новом мосту. Ред. * * * Название известного научно-учебного учреждения в Париже. Ред. * * * * дворца Мазарини. Ред. * * * * * несменяемого секретаря. Ред. * * * * * * дворец Бурбонов. Ред. 1
сятилетнего юбилея научной деятельности Бертло, его приветствовали депутации всего цивилизованного мира и, наконец, в двух шагах оттуда, на вершине Mont St. Geneviève*, этого исторического центра Парижа, в катакомбах Пантеона 1 неутомимый труженик нашел себе успокоение рядом с останками любимого учителя — Руссо, прах которого он с таким благоговением незадолго перед тем исследовал 2 . Такова тесная сцена, в пределах которой развивалась эта изумительная по своим размерам деятельность, к которой, в общем довольно-таки воздержанные на похвалу, его немецкие коллеги применяли эпитеты: riesenhaft, monumental (гигантская, монументальная). Проследим теперь, каковы были влияния, оказанные на него в детские и юношеские годы его тяжелой, трудовой молодости. Как Гёте, он мог бы, пожалуй, сказать о себе: Vom Vater h a b ' ich die Statur, Des Lebens ernstes Führen, Von Mütterchen die Frohnatur Und Lust zu fabuliern 3 . С той только значительней поправкой, что качества, им унаследованные, были не те, что у Гёте, да и унаследовал он 1 К сожалению, уже опозоренного бессмысленным «Мыслителем» («Penseur») Родэна. Мне всегда казалось, что для этого произведения декадентского искусства необходимо было бы подыскать и соответственное декадентски-символическое название. Самое подходящее было бы La Constipation de la pensée («Запор мысли». Ред.)-. мыслитель тем и отличается от других людей, что легко, безболезненно родит мысль, а жалкий идиот Родэна с болезненными потугами выдавливает мысль из-под своего приплюснутого черепа. 2 Известно, что существовала легенда, будто останки Руссо и Вольтера, при реставрации, были выброшены в яму с едкой известью для их уничтожения, Бертло добился разрешения палаты вскрыть саркофаги и доказал, что прах великих людей не был потревожен. В то же время он уничтожил и другую легенду — о самоубийстве Руссо выстрелом из пистолета в висок: на черепе не оказалось следов огнестрельной раны. 3 В отца я вышел статною фигурой И к жизни строгим отношением, Весь в мамочку своей веселою натурой, Пою я побасенки с увлечением. * Горы святой ЛІеневьевы. Ред.
их не поровну от отца и матери. Сходство с Гёте было только в противоположности умственного склада и характера обоих родителей. Во-первых, Бертло не обладал величавой фигурой олимпийца, напротив, он был среднего роста, сутуловат, ходил, слегка сгорбившись, и в молодости даже более, чем под старость. В молодости он производил впечатление чахоточного, со слабою впалою грудью, но с годами это впечатление исчезло. Антитеза относилась, главным образом, к нравственному облику родителей. От отца он наследовал упорство в труде, энергический характер, свободный ум и строгое отношение к своим обязанностям; от матери — ее живое остроумие и способность кстати придавать своей речи шутливый оборот. Не обладал он только ее беспечной веселостью и неизменным оптимизмом. Напротив, к числу самых ранних впечатлений детства относился образ отца, медика человеколюбивого общества, подающего помощь раненым, облитым кровью, которых приносили в их дом с соседних улиц и баррикад. С самого нежного возраста его преследовала мысль о превратностях человеческой жизни. «Ни ласки матери, ни преданные заботы отца не могли превратить моего детства в тот золотой век, о котором так часто вспоминают люди»... «Мысль о будущем всегда меня угнетала и тревожила, мешая вполне наслаждаться настоящим». Отец его принадлежал к секте янсенистов — этих католиков, на перепутыі к реформации, насчитывавших в своих рядах таких мыслителей, как Паскаль, такие сильные нравственные характеры, как аббат Грегуар, ирошедшнй с достоинством все перипетии революции и сделавшийся предметом яростных преследований реакционеров реставрации. Влияние отца, вероятно, с ранних пор заложило в нем тот дух протеста против господствующей церкви, который еще более развили детские воспоминания и рассказы о сопровождавшихся королем, королевой и дофином церковных процессиях в Notre-Dame, которыми любило щеголять вернувшееся к власти gouvernement de curées (правительство попов), причем все встречные вынуждались становиться на колени, под страхом строгого преследования. Наоборот, мать его была ревностная католичка, что едва не отразилось трагически на всей жизни
M. Берпло ал/ гЛеил/'е- */< //(Л

Бертло: она решительно противилась его браку с еретичкой. Зато, в свою очередь, он воспитал своих детей в религии их матери-реформатки. Таким образом, воспоминания его детства наглядно сплетались из боровшихся между собою влияний — республиканских и клерикальных. Родился Бертло в 1827 г. Учился он в Licée Henri IV *, недалеко от Пантеона, окончил его в 1846 г. с блестящим успехом; на конкурсе всех французских лицеев он получил так называемый grand prix de philosophie г . Но, быть может, самым выдающимся событием его лицейской жизни было знакомство, в старших классах, с Ренаном, который был лишь несколькими годами старше его, но уже к тому времени успел пережить глубокий религиозный кризис, который понудил его отказаться от раскрывавшейся перед ним карьеры духовного 'и обречь себя на жизнь, полную лишений и гонений, определившую всю его дальнейшую судьбу и заслуженную громкую литературную славу. Дружба эта прекратилась только со смертью старшего из друзей. Оба они откровенно признавали, что не могли бы опреде- . лить, где кончалось влияние одного и начиналось влияние другого в их изумительно широком общем умственном развитии. Не только закончив обычный экзамен на bachelier ès lettres * * (1846 г.) и bachelier ès sciences mathématiques * * * (1846 г.), но даже прослушав несколько курсов медицинского факультета и в то же время выдержав экзамен на licencié es sciences physiques * * * * , Бертло еще колебался в выборе не только между медициной и химией, но даже между наукой и lettres (словесностью), и когда в 1850 г. он окончательно остановился в своем выборе на химии, Ренан укорял его в том, что «с умом, открытым для всего прекрасного, он не достаточно искал его». «Еще с 1846 г., —пишет сам Бертло, — в качестве постороннего 1 В ы с ш а я награда по философии. Чуть не во всех классах он получал награды за латинские стихи и, по собственному признанию, на досуге кропал во множестве также французские стихи. * ** *** **** в Лицее Генриха IV. Ред. баккалавра словесности. Ред. баккалавра математических наук. лиценциата физических наук. Ред. Ред.
посетителя, проник я в наш старый и вечно юный Collège de France», —тот Collège de France, которому он сам в свою очередь доставил такую славу. Из людей, повлиявших на его окончательный выбор, Бертло называет: Пелуза, Дюма, Био и Клода Бернара, его ровесника и друга С Но более всех оказал на него воздействие Реньо, в то время бывший наверху своей славы «и, если, может быть, не обладавший особенно широким кругозором, то давший никем не превзойденные образцы точного экспериментального метода». Любопытно, что первой его школой химии была не государственная, университетская, а частная лаборатория, только что (в 1849 г.) устроенная известным химиком Пелузом, в прекрасном просторном помещении entre cour et jardin, где-то в rue Dauphine *. Это было замечательное проявление столь редкой во Франции в деле науки частной инициативы, к сожалению, не вызвавшей подражаний 2 . В этой лаборатории встречались Лоран, Герар (обыкновенно именуемый у нас Жераром) и Клод Бернар, главные двигатели передовой научной мысли. Уже за непродолжительное пребывание в этой лаборатории Бертло успел обратить на себя внимание двумя совершенно оригинальными работами: над сжижением газов давлением расширяющейся ртути и над искусственным растяжением жидкостей. Хотя отец Бертло, несмотря на ограниченные свои средства, пытался по возможности облегчить начало его ученой карьеры, молодой человек все же искал занятий, которые могли бы обеспечить ему средства для существования. Уже через год, в 1851 г., он получил место препаратора в Collège de France при кафедре химии, которую занимал в то время Балар. Наши, Одновременно с ним состоявшего ассистентом в Collège de France, но только между тем как Бѳрнар был ассистентом гениального Мажанди, Бертло пришлось ассистировать у бездарного Балара. 2 Невольно вспоминается совершенно параллельный, теперь всеми забытый пример у нас в Петербурге в половине пятидесятых годов. Только что вернувшийся из-за границы блестящий молодой химик, друг Герара, Соколов, основал частную лабораторию (во дворе между Галерной и Конногвардейским бульваром), где молодые химики могли, за очень небольшую плату, находить все необходимое для производства своих исследований, чего нельзя было в то время найти даже в университете. * между двором и садом, где-то на улице Дофина. Ред. 1
столь часто жалующиеся на свою незавидную долю, так называемые «младшие преподаватели» не имеют понятия о тягостях, сопряженных во Франции с этою деятельностью. Несмотря на это, к концу восьми лет изнурительной подневольной службы Бертло уже был всемирной знаменитостью. Для него эти годы были особенно тяжки; хотя он сам в своих воспоминаниях великодушно отзывался о своем «патроне», как принято выражаться во французских лабораториях, но сохранилось предание что ограниченный и завидовавший славе своего гениального ассистента старик нарочно заваливал его работой, так что молодой человек чуть не по ночам только мог заниматься своими исследованиями, уже гремевшими на всю Европу. Эти годы были годами быстро следовавших одно за другим блестящих открытий. В диссертации 1854 г. на доктора физических наук он создал свою теорию многоатомных алкоголей и осуществил синтез жиров. В 1858 г., вечно понукаемый заботой обеспечить себе независимую будущность, он защищает диссертацию на степень фармацевта 1-й степени, в которой развивает свое учение о природе сахаристых веществ. Эти успехи молодого ученого естественно наводили на мысль, что пора препаратору получить кафедру и не только какуюнибудь кафедру фармации, таксикологии или хотя бы общей химии, в которых органическая химия одинаково играла не1 Когда я приехал в Париж, это предание еще было очень свежо; не прошло и десяти лет с той поры, как Бертло освободился от этого ига, и сам Балар был еще жив. Он был известен открытием брома, что дало повод всегда ядовитому Либиху острить: правильнее было бы сказать — бром открыл Балара. Мне привелось присутствовать при его вступительной лекции в курс аналитической химии. Перед ним на столе был длинный ряд тех рюмок, наподобие шампанских, в которых французы любят показывать реакции. Не говоря ни слова и как будто рассерженный какойто неисправностью, он начал выплескивать их содержимое в какую-то большую стеклянную посудину и, вдруг схватившись за свою лохматую седую голову, стал театрально выкликать: «Что я наделал! Я все перемешал! Впрочем, успокойтесь, господа, та наука, которую я буду иметь честь вам излагать, как раз учит нас, как их разделить». Эту сомнительного остроумия сиену он, говорят, разыгрывал из года в год. Наследующий день, на том же месте я слушал Бертло, и читал он нв «.органический синтез», доставивший ему миповую с л а в у , а уже новую, соцдшную им науку «термохимию». 18 2t. Л. Тимирязев, т. VIII
значительную, подчиненную роль, а пора для молодого реформатора создать и совершенно новую, небывалую до той поры кафедру — органической химии. Эта мысль была осуществлена сначала в фармацевтической школе, а затем и в Collège de France. Обстоятельством, определившим этот перелом в судьбе Бертло, было появление в 1861 г. едва ли не самого замечательного из его трудов — его двухтомной «Chimie organique fondée sur la synthèse» *, где вся органическая химия предстала удивленным взорам современников в совершенно новом освещении. Книга эта, к сожалению, никогда не перепечатанная и давно ставшая библиографической редкостью, должна быть отнесена к числу классических, не только в области химии, но и всего естествознания вообще. Ее первые и заключительные главы представляют глубокое научно-философское значение по развиваемому в них воззрению на значение экспериментального знания вообще и химии в особенности, где ученый так ясно выступает в своей двоякой роли пророка и творца, пророка, на основании прошлого тел предсказывающего их будущее, и творца, по желанию осуществляющего не только то, что осуществляет природа, но и многое такое, чего она сама не осуществляет. Новая кафедра в Collège de France была создана для Бертло заботами министра просвещения и бывшего его учителя в Collège Henri IV, известного историка Дюрюи. Мы до того привыкли связывать с понятием о реакционном министре просвещения представление о враге всякого просвещения, что такая деятельность Дюрюи представляется нам прямо загадочною. В Европе, конечно, дело обстоит иначе, но должно заметить, что в толпе грязных авантюристов, сплотившихся вокруг свежесколоченного престола бандита 2 декабря * * , как-то странно выдавалась серьезная и серьезно благонамеренная личность Дюрюи. Сам историк, он угадал течение современной мысли и в организованной им Ecole de hautes études * * * отвел должное место естествознанию. Создать же совершенно новую ка* «Органической химии, основанной на синтезе». * * Наполеона I I I . Ред. * * * Высшей исследовательской школе. Ред. Ред.
федру, в таком стоящем на виду учреждении, как Collège de France, для какого-то молодого препаратора, да еще убежденного республиканца, только потому, что он европейская знаменитость, такой поступок был бы в пору самому просвещенному министру самого либерального правительства. Одновременно с превращением из подневольного препаратора в профессора исторически славного Collège de Francç обнаружились и другие внешние признания его научных заслуг. Парижская академия присудила ему за его работы по синтезу органических веществ премию Жеккера, а на лондонской всемирной выставке 1863 г. привлекала общее внимание витрина Бертло со сложными органическими веществами, впервые полученными им, как гласила надпись, per viam syntheticam (синтетическим путем). Параллельно с внешнею судьбою ученого произошел переворот и в его личной жизни. Успокоенный насчет материального обеспечения своего будущего, он решился вступить в брак с m-lle Niodet, но здесь встретил самый решительный отпор в воинствующем католицизме своей матери, не желавшей и слышать о браке с еретичкой-реформаткой. В начале 1861 г. Бертло писал Ренану: «вот уже более года, как я испытываю муки, заключающиеся в том, что моя строго обдуманная воля разбивается о другую волю, другие чувства, которые я не могу ни отстранить, ни разбить. Я не могу руководить обстоятельствами своей собственной жизни, но не могу и предоставить их на произвол судьбы) Если мне не удастся вырЬаться из этого положения, моя жизнь будет подточена, израсходуется но пустому». Но уже в мае того же 1861 г. он пишет своему другу: «Могу сообщить вам хорошую весть... Через неделю я женюсь». Брак был из самых счастливых. «Madame Бертло,— пишет его биограф,— отличалась красотой 1 и высоким образованием; ее возвышенный ум дозволял ей разделять труды, заботы и мечты ее мужа, а всегда ясный, миролюбивый характер смягчал тревоги его вечно напряженного ума; в их чувствах и мыслях никогда не было разлада». «Они обожали 1 Изображение с в . Елены в церкви St. Etienne потомству ее черты в молодости. IS* du Mont сохранило , 275
друг друга»,— пишет 'один близкий их друг. «Это были две избранные натуры; подруга его жизни была неизменной его опорой, поддерживавшей его во все тяжелые минуты его жизни». «Отец и мать,— говорит о них сын,— обожали друг друга, никогда ни малейшее облачко не омрачило их жизни. Они поняли друг друга с первого дня и будто созданы были, чтобы взаимно дополнять свои существования. Очень умная и образованная, она всегда стушевывалась перед мужем; одной ее заботой было сделать его счастливым. По ее словам, „ это был единственный способ участвовать в подвиге его жизни"». Невольно вспоминается совершенно сходная характеристика своей матери, данная сыном Дарвина. Не подлежит сомнению, что мирная семейная жизнь была и в том, и в другом случае одним из условий успеха обоих великих людей. Сам Бертло в надгробном слове Бертрану подчеркнул эту черту, говоря, что «истинно ученые обыкновенно отличались семейными качествами», — он, очевидно, принадлежал сам к их числу и всегда придерживался намеченных себе строгих семейных обязанностей 3 . Последовавшая за назначением на кафедру жизнь Бертло исчерпывается словами — кипучая деятельность и блестящие успехи, но нельзя сказать, чтобы внешнее признание его заслуг всегда сопутствовало и вполне соответствовало этим успехам. В 1873 г. он был избран в Академию, но не наук, а медицины; Академия же наук три раза забаллотировывала его (в 1857, 1867 и 1868 г.), предпочитая ему гораздо менее известных кандидатов, да и избран он был, наконец, в 1873 г. по Отделению физики, а не химии. Величайший химик Франции после Лавуазье так й не попал, как химик, в ее Академию наук. Не мало раздражения причиняли ему неоднократные и, как увидим ниже, совершенно неосновательные попытки отрицать значение некоторых его работ. В 1877 т. Лондонское королевское общество избрало его своим иностранным членом, — пример, которому не замедлили последовать почти все академии цивилизованного мира. Наконец, в 1889 г. Академия наук избрала его своим 1 У них было шестеро детей: четыре сына и две дочери; все шестеро получили тщательное воспитание и обращают на себя внимание на избранных ими поприщах.
непременным секретарем, а в 1890 г. и французская Академия (словесности) приняла его в число своих 40 бессмертных. Кроме своей научной деятельности, в которой он решительно не знал усталости, он еще нес связанную с ней, по какому-то старому предрассудку даже в цивилизованных странах, деятельность преподавателя. Но он старался свести ее на minimum и очень скоро ограничился лекциями в Collège de France, где она имеет совершенно исключительный характер. Профессор этого учреждения, как известно, не связан никакими программами, читает каждый год что хочет, обыкновенно исключительно из той области, которой в данный момент сам занимается или интересуется; не знает он там и экзаменов, этого бича ученых-преподавателей. По этому вопросу Бертло однажды высказался в такой категорической форме: «Кому это могла притти в голову мысль обречь ученого человека целую жизнь выслушивать одни и те же ответы неучей?» Несмотря на свою невероятную, неутомимую научную деятельность, он считал себя не в праве уклоняться и от отправления своих гражданских обязанностей. Его даже укоряли за то, что он слишком много интересуется политикой. На это он дал прекрасный ответ в своей речи над могилой Поля Бэра. «Часто приходится слышать: ученый не должен заниматься политикой. Эта избитая аксиома пущена в ход каким-нибудь царедворцем в какой-нибудь восточной деспотии, где частные интриги успевают всем завладеть, руководясь соображениями, одинаково чуждыми и требованиям общего блага и указаниям научной мысли». Но он почел себя обязанным посвятить часть своего времени общественному служению только тогда, когда в стране водворилась та единственная форма правления, которую он признавал— республика. Что он не был мелочным честолюбцем, или искателем теплых местечек доказывается тем фактом, что во все продолжение империи он держался строго в стороне. Его имя не попадалось в компьенских сериях при1 От В . Ф . Лугииина я слышал анекдот, будто Ренан, ради красного словечка не щадивший даже близкого человека, проходя однажды с Ьертло мимо кладбища, с к а з а л ему шутя: «Voici la seule place que tu • n'a jamais convoitée» (Вот, пожалуй, единственное место, на которое ты не зарился).
глашенных, как имя его коллеги и соперника Анри Сен-Клерде-Виля, в котором император, конечно, ценил не творца учения о диссоциации, а изобретателя 1 алюминия, этого открытия, так всполошившего всех без различия— от Наполеона III до нашего Чернышевского. Не бывал Бертло и посетителем либерально-бонапартистского салона принцессы Матильды, где Ренан был свой человек 2 . Только с того момента, когда горячо любимой родине и родному городу пришлось расплачиваться за преступления властителей, которым он подчинился, с несчастного 1870 г., Бертло отдал себя в распоряжение своего народа, сначала для его защиты, а затем для его устроения на началах справедливости и науки. Во время осады он, как все, нес обыкновенную военную службу и в то же время председательствовал в комитете обороны, измышляя различные меры для защиты города. Последовавшая за внешнею, междоусобная война была для него тяжелым ударом. Тот упорный пессимизм, на который он сам жаловался, нашел себе обильную почву. Ему казалось, что в тот самый момент, когда, как будто, было так близко осуществление его политического идеала, он присутствует при его полном крушении. К тому же, заботы о молодой и все разраставшейся семье заставляли его думать об ее обеспечении. В эти моменты ему представилось сильное искушение. Из Англии пришло очень лестное и выгодное предложение перенести туда свою научную и преподавательскую деятельность. Если когда-нибудь горячий патриотизм Бертло выказался во всей своей силе, то именно в эти тяжелые минуты. IIa этот раз он встретил поддержку в Ренане. «Мы не имеем права,— писал тот своему другу,— покинуть Францию, пока она сама нас не выгонит, лишив возможности свободно развивать нашу умственную деятельность или грозя голодной смертью, но до этого еще не дошло». Доверившись лучшим инстинк1 Я говорю изобретателя, так как он его не открыл, а только нашел практический способ для его получения. 2 У ж е ' в одном из ранних своих писем к Бертло Ренан, подчеркивая различие их политических точек зрения, говорит: «Я бы с радостью согласился служить какому-нибудь филантропическому, образованному, ' умному и либеральному тирану, если бы этим представился случай оказать услугу несчастному, обессиленному человечеству (случай, к слову сказать, все более и более удаляющийся)».
там своего народа, Бертло вскоре получил наглядное доказательство, что и народ знает ему цену. До той поры сторонившийся от всякой политики, он на первых общих выборах 1871 да даже не выставляя своей кандидатуры, получил в Париже значительное число голосов и в том же году был избран несменяемым сенатором. Его деятельность в сенате была направлена на то, что он считал самым важным для возрождения страны, на народное образование. В качестве председателя сенатской комиссии он оказал самую деятельную поддержку Ферри и Гобле в их усилиях дать Франции истинную народную школу — светскую, даровую и обязательную. Несмотря на свою неутомимую, почти невероятную научную деятельность и нисколько не в ущерб ей 1 , он считал себя не в праве уклоняться и тогда, когда его призывали на более ответственные посты общественной деятельности — в качестве министра. Оба раза пребывание его министром было очень кратковременно, а поводы для отставки совершенно неожиданные и стоявшие далеко от его личной деятельности. Из министерства просвещения он вышел по случаю трагического пожара Opéra Comique *. Во Франции театры находятся в ведении министерства просвещения, и Бертло считал, что, стоя во главе ведомства, он несет главную ответственность за то, что в одном из них не были приняты все меры безопасности. После трогательной, покаянной речи на могиле многочисленных, по большей части молодых жертв, он подал в отставку. Как это далеко от нравов и обычаев других стран, где в подобных случаях виновным всегда оказывается какой-нибудь стрелочник! Пребывание в министерстве иностранных дел было еще кратковременнее, но, тем не менее, оно было отмечено прекрасной нотой, протестовавшей против зверских избиений армян в Турции — нотой, предъявленной в то время, когда другие христианней1 Мне самому приходилось его видеть во время его двукратного министерства, — и тогда, как и в обычное время, его можно было найти утром в лаборатории за работой, а по понедельникам в Академии наук сообщающим новые результаты своих исследований. Он говорил, что эта сложная деятельность была бы ему не под силу без помощи жены. * Комической оперы. Ред.
шие державы были более озабочены охранением суверенных прав султана во всей их неприкосновенности. Причина его отставки до сих пор остается тайной. Ходили слухи о столкновении с представителем одной державы Ч Лицо, близко осведомленное с делами министерства 2, свидетельствует, что, когда станут известны архивные дела министерства, убедятся, что эта отставка была «одним из наиболее достойных поступков общественного деятеля». Как политический деятель, в сенате и палате он не отличался особенным красноречием. Рассказывают, что в сенате он обыкновенно сидел, откинувшись к спинке кресла и закрыв глаза, как бы не интересуясь тем, что происходило кругом, но на деле ничто существенное не ускользало от его внимания и, когда оказывалось нужным, он вставлял свое веское слово. Раз только он имел ораторский триумф — когда в качестве министра просвещения ему приходилось защищать проект закона о театральной цензуре. Он заключил речь патетическим призывом: «Не забудем, что если бы афинское правительство во-время обуздало разнузданную клевету Аристофана, оно спасло бы жизнь Сократа». Эта ссылка увлекла воспитанных на классицизме французов, и закон был принят, но на другой день в газетах кто-то (кажется, это был Сарсе) привел справку: между появлением «Облаков» и смертью Сократа прошел такой промежуток времени, что эти два события едва ли можно поставить в причинную связь. Если первая половина научной деятельности Бертло была полна лишений и неимоверного труда, не всегда сопровождавшегося признанием его блестящих результатов, то во второй половине он приобрел все доступные ученому почести, венцом которых было чествование полувекового юбилея его научной деятельности в 1901 г. 3. Чествование состоялось с совершенно 1 Нужно ли пояснять, что держава в обоих с л у ч а я х была царская Россия? 2 Фрэнсис Шарм, бывший крупньм чиновником министерства и позднее преемник Бертло в Académie française (во Французской академии. Ред.). 3 По-настоящему юбилей должен был праздноваться в 1900 г . , так как первое исследование появилось в 1850 г. Об этом Бертло известил меня в письме, в котором поздравлял меня в 1898 г. по случаю юбилея, которым мои друзья пожелали отметить мою тридцатилетнюю научную
необычною торжественностью в громадной, вмещающей три тысячи человек, украшенной фресками Пювиса, aula новой Сорбонны. Президент республики прислал Бертло свою парадную коляску со взводом кирасир; но враг всяких церемоний, верный старому лозунгу «moins d'honneurs plus d'honneur!» (поменьше почестей, побольше чести), Бертло уклонился от этого и прошел из своей квартиры в институт пешком в своем обычном сереньком пальто и не первой свежести цилиндре, только пальто на этот раз было тщательно застегнуто на все пуговицы, чтобы скрыть от зевак красную ленту Почетного Легиона. В зале его ожидали президент республики, депутация палаты с ее президентом во главе и сто сорок депутаций от академий и других ученых учреждений, иностранных и французских. Приветствия длились несколько часов. Самыми ценными для него, вероятно, были приветствия Э. Фишера, от имени Берлинской академии, и Немецкого химического общества, которых уже никак нельзя было заподозрить в пристрастии. Вот самые выдающиеся части этих двух адресов: «В опытных науках быстрое накопление новых фактов и непрерывное совершенствование методов исследования имеет своим досадным и в то же время неизбежным следствием — суживание того круга идей, в котором ученый чувствует себя вполне дома». «Единственный из живущих химиков, сумевший» оградить себя от этого разлагающего влияния роста нашей деятельность. В 1899 г. он подтвердил это мне на словах, добавив, что юбилей, вероятно, совпадет с открытием памятника Лавуазье, по случаю чего Бертло должен был произнести речь. Единственным учреждением» поздравившим его, по моему предложению, в надлежащий срок, был Московский университет. Но когда мы с В . Ф . Лугининым приехали в Париж на открытие памятника Л а в у а з ь е и привезли Бертло приветственный адрес, оказалось, что юбилей, неизвестно почему, отложен. Сам Бертло заболел (или сказался больным) и даже не присутствовал на открытии памятника, к чему, будучи председателем комитета по сооружению, так давно готовился. Мне всегда казалось, что ему хотелось услышать из уст своих собратий те слова, которые поставлены мною в заголовке этой статьи и которые невольно напрашивались бы при совпадении чествования д в у х великих химиков. И он их, наконец, услышал через г о д , — но из уст беспристрастного немца. Эта отсрочка юбилея была, конечно, делом многочисленных завистников и врагов Бертло, на что, как увидим, будто намекает в своей речи Лейг.
науки, — это вы». «Ваш гений, ваша беспримерная способность к труду позволили вам не только охватить, но и обогатить все области вашей науки». «Обозревая ваши великие дела, будущий историк науки не задумается отнести вас к величайшим героям химии и отведет вам место рядом с вашим соотечественником Лавуазье...». 1 Министр просвещения Лейг закончил свою речь словами: «Дорогой и прославленный учитель! Отечество гордится вами. Весь цивилизованный мир приветствует вас устами своих депутаций. Труд вашей жизни завоевал грядущие века. Его значение уже никем не оспаривается. Смолк шум борьбы и полемики. Вокруг вашего имени водворился торжественный мир и спокойствие; оно только излучает свет немеркнущей славы. Вы посреди нас, полный жизни и энергии, но мы уже видим вас в невозмутимом величии исторического бессмертия». Оратор был прав в том отношении, что торжество это не отметило конечной грани в изумительной деятельности этого человека. Если один простой перечень его ученых трудов занимает 104 страницы, то из них на долю семи лет — от юбилея до года смерти — приходится 15 страниц. Даже в последний год своей жизни восьмидесятилетний старик издал два тома и двенадцать отдельных исследований, à накануне смерти его •видели еще в его лаборатории в Collège de France. «Трогательная, поэтическая смерть, — говорит его биограф,— положила конец этой изумительной жизни ученого». К концу '1906 г. у m-me Бертло обнаружились признаки серьезного сердечного расстройства. Угадывая свое положение, она не раз говорила детям: «Что станется с отцом вашим, когда меня не будет?» В свою очередь, и он говорил им: «Я не переживу вашей матери». Наступило 18 марта 1907 г. Доктора высказали свои опасения. Бертло уже несколько времени проводил дни и ночи в кресле у постели больной. M-me Бертло скончалась, 1 Эти слова, равно как сказанные значительно позже и приведенные мною в эпиграфе слова Нернста, служат лучшей оценкой деятельности Бертло; они высказаны самыми выдающимися из современных химиков > людьми другой национальности, специалистами в тех двух областях химии, творцом которых был Бертло — в областях органического синтеза и термохимии.
окруженная всей семьей. Потрясенный нравственными испытаниями, истомленный усталостью, Бертло перешел на диван в свой кабинет. Сильнейший приступ сердечных страданий через час прекратил его существование. 23 марта Палата единогласно приняла закон: «Статья первая и единственная. Останки Марселена Бертло и m-me Бертло переносятся в Пантеон». —Идиллия Pont-Neuf* завершилась апофеозом Пантеона. II Переходя.к самой существенной стороне жизни ученого — к его творческой научной деятельности, особенно, когда уже одним своим количественным размером она является чем-то совершенно невероятным— сорок объемистых томов и около 1 500 отдельных исследований,— невольно затрудняешься, как дать о ней хотя бы приблизительное представление на страницах неспециального научного издания. Но общий характер деятельности Бертло значительно облегчает эту задачу. Она не является, как это очень часто бывает, чем-то отрывочным, случайным, не имеющим внутренней связи. Напротив, все его труды представляют стройную систему, распадаясь на группы, охватывающие, по большей части созидающие, целые новые обширные отделы науки. Об этих широких категориях, а не о бесчисленных отдельных трудах, из которых они слагались, конечно, только и может быть здесь речь. Первой и самой широкой задачей, на которой остановилась мысль молодого химика,— был не более и не менее, как вопрос, существует ли одна химия или их две, совершенно различные по предмету и по методам исследования, по той власти, которой обладает в них химик над своим материалом. И ответ молодого ученого шел вразрез с мнением всего ученого мира, всех тех, кто только высказывались по этому вопросу. Существуют ли две химий — химия мертвых тел и химия живых тел, или, другими словами, одинаковы ли задачи и успехи химии по от* Нового моста. Ред.
ношению к первым и ко вторым? В течение почти века те химики, которые были самыми верными выразителями знаний своего времени, отвечали в смысле утверждения дуализма, в смысле установления коренного различия явлений в области неорганической и органической химии, различия, пояснявшегося гипотезой о различии действующих в этих явлениях сил. В первых действует присущая всему веществу сила сродства, во-вторых — особая, присущая только живым существам — жизненная сила. Главная ответственность за это мировоззрение ложилась не на самих химиков, а на тех, кто были их предшественниками, совмещая в себе почти все естествознание, в особенности все, касавшееся живых тел, — на медиков. Этой, заимствованной у медиков, виталистической точкой зрения были заражены даже самые выдающиеся химики до половины X I X столетия, потому что сознавали свое бессилие перед одной из двух основных задач своей науки, как только вступали в несравненно более сложную область изучения живых тел. Эти две задачи были анализ и синтез. В области тел мертвых коренного различия в этих двух процессах не существовало. Пояшлуй, можно сказать, что синтез тел был известен ранее их анализа, и главная задача заключалась в анализе. Если Лавуазье особенно настаивал на том, что химик «разделяет и под разделяет, и еще подразделяет», то потому, что в большей части случаев в области неяшвой природы знание анализа, т. е. состава, было равнозначаще знанию синтеза. Мало того, в большей части основных случаев знание синтеза часто предшествовало анализу. Если Пристли разлагал солнечным лучом окиси ртути и свинца на металл и кислород, то еще гораздо ранее было известно, что, прокаливая металл, получают их окислы или, как выраяіались, тзвестки». Если узнали, что можно разложить воду на водород и кислород, то еще ранее узнали, что, сяшгая водород, получают воду. Если одному из первых русских химиков, Мусину-Пушкину, удалось фосфором выделить из углекислоты углерод, то еще ранее знали, что, сяшгая уголь, даже алмаз, получают углекислоту. Картина совершенно изменяется при переходе к миру живых существ, к организмам и к составляющим их телам, получившим название органических, так как на основании
бесчисленных опытов убеждались, что они встречаются только в организмах, что только организмы обладают тайной их образования. Уже Лавуазье, «разделяя и подразделяя» органические соединения, разложил их на те же элементы, которые входили в состав неорганических тел, но ни он и никто другой до Бертло не задался мыслью создавать органическое вещество из элементов. В области органической химии царил только анализ, синтез признавался тайной жизни, результатом деятельности таинственной жизненной силы, обыкновенных физических сил для этого недостаточно — таков был лозунг торжествовавшего витализма. Но Бертло, как и все строгие передовые умы средины века, был антивиталистом — и первой своей задачей он поставил изгнание витализма из этой главной его твердыни. Первая его попытка состояла в том, чтобы разрешить вопрос о ближайшем составе естественных жиров, создать их синтетически из их ближайших составных частей — глицерина и жирной кислоты. То и другое составное начало жиров было уже выделено много ранее ПІеврелем, но Бертло основал свое учение о многоатомных алкоголях и, показав, что глицерин должен быть признан трехатомным, показал, что задача синтеза жиров гораздо сложнее, чем можно было предполагать, и что рядом с получением встречающихся в природе можно теоретически предсказать и осуществить синтез и других, в природе не встречающихся жиров. Почти одновременно он распространяет ту же блестящую мысль на раскрытие ближайшего состава другой, еще более сложной группы органических тел — сахаристых. Здесь в основе лежит также алкоголь, но еще более сложный, шестиатомный. Выяснив вполне ближайший состав сахаристых веществ, Бертло, однако, не осуществил той задачи, которую осуществил по отношению к жирам. На этой задаче успешно сосредоточился много лет спустя Эмиль Фишер. Да и не это синтетическое получение органических тел из их ближайших составных начал составляло центральную мысль, занимавшую Бертло. Эта мысль была создание органических тел de toutes pièces— из элементов, так как именно ее осуществление и представляло тот громадный философский интерес — поражения витализма, в частности, дуализма в химии. Не прошло и десяти лет, как бла-
годаря его блестящим трудам синтез органических тел, исходя из элементов, стал общепризнанной истиной и для органической химии открылось необъятное новое поле исследования. Этот коренной переворот химии был им в блестящей форме изложен в появившейся в 1860 г. и сразу ставшей классической «Chimie organique fondée sur la synthèse» *. Как всегда бывает, завистники стали доказывать, что сделанный им переворот уже был осуществлен другими, и главным образом Вёлером. Вёлер, действительно, еще в 1828 г. получил искусственно мочевину, образующуюся в живом организме. Но способ получения был совершенно случайный, исключительный. Это было превращение сложного, сходного по составу с мочевиной тела в мочевину, вследствие внутреннего перемещения атомов, а не синтез прямо из элементов, в чем заключалась задача, предпринятая Бертло. К тому же мочевина представляет из себя один из самых глубоких продуктов распада живого вещества, почти граничащий с неорганическим веществом. Опыт Вёлера не давал средств подражать ему и не заключал общего метода,' который мог бы изменить дальнейший ход развития химии. Прошло 32 года, а синтетической органической химии все же не существовало Б С появлением исследований Бертло картина сразу изменилась, и через каких-нибудь пять—десять лет органический синтез уже привлекал внимание большинства химиков-органиков. Учение Бертло об органическом синтезе представляло строго систематическое целое, un corps de doctrines, и тридцать лет, последовавших за его выступлением на этот путь, совершенно изменили содержание и направление органической химии. Бертло шел строго систематическим путем. Отправляясь от элементов, он созидал самые типические органические вещества в порядке их последовательной сложности, сначала соединяя элементы попарно, потом по три, по четыре и т. д., и получал тела или совершенно новые, или уже существующие в природе. Из восьми химических функций, которые принимала органическая химия того времени (т. е. углеводов, алкоголей, альдегидов, кислот, эфиров, органических оснований и амидов), 1 То же можно сказать о синтезе уксусной нислоты, осуществленном Кольбе. Он также оставался одиноким фактом. * «Органической химии, основанной на синтезе». Ред.
самыми простыми, основными, самыми характеристичными являлись углеводороды и алкоголи 1 . Недаром некоторые химики характеризуют органическую химию, как химию углеводородов, т. е. соединения углерода и водорода, так как остальные тела могут рассматриваться, как их производные. Простейшими телами являются состоящие из двух элементов — углерода и водорода; их и взял за исходную точку Бертло. Второй задачей являлось получение из них алкоголен Получение альдегидов и кислот сводилось к присоединению кислорода, эфиры являлись результатом сочетания алкоголей с кислотами и между собой и т. д. Изображая простейшие углеводороды формулами СН1 СНг СН3, Бертло остановился особенно на простейшем из них СВ. — ацетилене (теперь обозначаемом С^Н.2). Один из первых блестящих синтезов и заключался в получении этого ацетилена 2 , при пропускании вольтовой дуги между углями в атмосфере водорода. Этот опыт лег в основу дальнейшего здания органического синтеза; позднее Бертло дал ключ к объяснению основной физической особенности этого первого этапа в синтезе. Именно этот момент научной деятельности Бертло, этот акт синтеза углерода с водородом, увековечил известный скульптор Шаплен на художественной золотой медали (или, правильнее, плакате), поднесенной по международной подписке Бертло в день его пятидесятилетнего юбилея. Исходя из этого прямого синтеза при помощи одного, им же открытого общего приема, Бертло получил целый ряд углеродистых водородов так называемого жирного ряда. Подвергая тот же ацетилен дей1 Причем, благодаря, как мы видели, его обобщению, введенному им понятию о многоатомных алкоголях, под эту категорию подходили и основы жиров и сахаристых веществ, многоатомные алкоголи — глицерин, глюкоза и т. д. (Во фразе, к которой дано это примечание, повидимому, допущена существенная опечатка. Ред.). 2 Газ этот находится в светильном газе, сообщая ему характеристический запах. Любопытно, что факт этот долго не признавался химиками. Через десять лет, работая у лучшего знатока газового анализа Бунзена, я приходил в отчаяние, получая при вычислении анализов светильного газа отрицательные величины, пока ассистент не успокоил меня, что «так всегда бывает: Geheimrath («Тайный советник». Ред.) но признает существования в нем ацетилена, — а он есть и, если принять его во внимание!, ваши вычисления окажутся верными».
ствию высокой температуры снова при помощи общей реакции, названной им пирогенной, он получил бензин, член другого основного ряда углеводородов, носящих название ароматических. Третьим общим приемом перехода от углеводородов с малым содержанием водорода к углеводородам с большим содержанием была его знаменитая реакция действия иодистого водорода в запаянных трубках. Эта реакция в запаянной трубке надолго стала излюбленным приемом химиков-органиков. Этими и подобными приемами синтез простых представителей органической химии, углеводородов, исходя из элементов, был навсегда поставлен на прочную почву. Синтез ацетилена и получение из него путем присоединения водорода других углеводородов был эпохой в развитии органического синтеза. «С этого момента, —говорит Шорлеммер, — систематическое получение органических соединений стало делать блестящие успехи». Уже в последние годы своей жизни, желая подвести итоги тому, что было им сделано в одном этом направлении, Бертло собрал эти исследования в трех объемистых томах, вышедших в 1901 г., следовательно, уже после его пятидесятилетнего юбилея. Первый том был посвящен «Ацетилену и синтезу углеводородов из элементов», второй — «Пирогенным углеводородам», третий — «Соединению углеводородов с водородом, кислородом и элементами воды». Такова роль Бертло в первой и самой важной стадии органического синтеза, в осуществлении синтеза парных соединений углерода с водородом. Следующим, самым типическим представителем органических соединений являются алкоголи. Рядом со своими исследованиями над образованием углеводородов из элементов Бертло повел свои работы и в этом направлении, и самым поразительным, повлиявшим на умы и далеко за пределами тесных научных кругов, был, конечно, синтез обыкновенного винного спирта, или этилового алкоголя. Он получил его из воды и этилена, полученного из ацетилена, полученного, в свою очередь, из элементов — углерода и водорода. Для еще большей убедительности в другой серии опытов он получил этот алкоголь, взяв за исходное вещество воду и углекислоту, т. е. те именно вещества, из которых растение строит все органические вещества, обращающиеся на поверхности земли. Это блестящее исследование
возбудило восторг в самых широких кругах и очень понятную зависть в ближайших кругах химиков, начиная с обремененного годами ІІІевреля, не прощавшего молодому химику громадные успехи, которые тот сделал в той области, которую старик считал навеки своею, — в области изучения естественных жиров. Откопали мало известного английского химика Генеля, который, будто бы еще в 1826 г., следовательно, еще до исследований Вёлера, осуществил синтез алкоголя. Если бы это было верно, то почему же сам Шеврель сорок лет хранил эту тайну, да и химики всего мира не заметили этого открытия, в сравнении с которым открытие Вёлера было ничтожно? Интрига была подведена так искусно, что даже наш известный химик Ф. Ф. Бейльштейн в разных изданиях своей книги, бывшей библией для всякого химика-органика, три раза менял свое мнение, то приписывая открытие это Бертло, то Генелю, то снова Бертло, после того, как уже, на старости лет, Бертло счел себя вынужденным протестовать. Тем не менее, зависть и недоброжелательство химиков, в особенности немецких, по отношению к Бертло были так велики, эта легенда держалась так упорно, что еще совсем недавно Юнгфлейш подверг тщательной проверке весь этот эпизод и доказал несостоятельность этого похода, предпринятого против Бертло его недоброжелателями. Вот его окончательный вывод: «Мне кажется, по совокупности приведенных фактов невозможно оправдать попытку приписать Генелю синтез алкоголя в 1826 году и тем менее считать его работу первым из когда-либо произведенных синтезов органического вещества. Напротив, мы находим в них доказательство, что синтез алкоголя принадлежит Бертло как с экспериментальной точки зрения, так и с точки зрения философии науки». «Философия науки», в этих словах выражена основная мысль и то глубокое значение, которое сохранится за «Chimie organique fondée sur la synthèse», в ней выразил Бертло сущность переворота, произведенного им в органической химии. Не раз, опираясь на новые, более обильные материалы, возвращался он к той же теме или в более специальной методологичной — «Méthodes de synthèses » * , или в более общедоступной популярной—«La syn* «Методы синтеза». 19 К. А. Тимирязев, т. VIII Ред. 289
thèse chimique» *, выдержавшей 7 изданий. Вот как формулирует он в последнем упомянутом произведении то общее философское значение, которое он придавал созданной им новой отрасли науки, так резко выяснявшей, по его мнению, роль химии в успехах развития человеческой мысли, человеческой деятельности. Редкий ученый мог с таким правом, опираясь на собственные труды, показать, к чему должна стремиться его наука, что в состоянии она осуществить. «Вот важнейший факт, на котором мы приглашаем сосредоточить внимание; ему суждено повлиять не только на ближайшие успехи экспериментальной науки, но и на философию науки вообще, на основные представления, наиболее существенные для человечества. Мы касаемся здесь той основной черты, которая отличает науки опытные от наук наблюдения». «Химия сама себе создает предмет своего исследования. Эта творческая способность, почти приближающая ее к искусству, отличает ее от описательного естествознания и наук исторических. Последние имеют предметом нечто заранее данное и независимое от воли и воздействия ученого. Общие отношения, которые он может подметить или установить, основываются на индукциях более или менее вероятных, порою на простых догадках, проверка которых не идет далее самих наблюдаемых явлений. Эти науки не владеют своим предметом, потому-то они нередко осуждены на вечную беспомощность в своих поисках за истиной или должны довольствоваться ее разрозненными и нередко мало достоверными обрывками». «Напротив, науки опытные обладают властью осуществлять свои предположения. Эти предположения сами служат исходной точкой для исследования явлений, способных их доказать или опровергнуть. Одним словом, эти науки изучают естественные законы, создавая целую совокупность искусственных явлений, логически из них вытекающих. В этом отношении предмет наук экспериментальных не лишен аналогии с науками математическими. Эти обе отрасли знания в исследований неизвестного одинаково идут путем дедукции. Но рассуждение математики, основываясь на данных отвлеченных и вытекающих из опреде* «Химичаский синтез». Ред.
лений, приводит ее к выводам отвлеченным и столь же строгим, между тем как рассуждение экспериментатора, основанное на данных реальных и потому никогда не известных вполне, приводит к выводам фактическим, не обладающим полною несомненностью, а лишь вероятностью, не могущею обойтись без проверки ее действительностью. Как бы то ни было, мы имели право сказать, что экспериментальная наука создает свой предмет, побуждает раскрывать при помощи мысли и проверять на опыте общие законы явлений». «Так-то опытные науки подвергают все свои суждения, все свои гипотезы решительному контролю, заключающемуся в их фактическом осуществлении. То, о чем они мечтают, они воплощают в действии. Типы, создавшиеся в представлении ученого, если он не ошибся, оказываются теми же, которые создает действительность. Его объект всегда реален. Потому-то, делая свое дело, экспериментальная наука снабжает и другие науки могучими, испытанными и мощными орудиями и средствами, порою совершенно неожиданными». «Химия обладает этой творческой способностью, быть может, в еще большей степени, чем другие науки, потому что она проникает глубже, до самых элементов, из которых слагаются все существа. Она не только создает явления, не только обладает властью создавать вновь то, что разрушает, она обладает, кроме того, способностью создавать несметные, искусственные существа, подобные естественным и разделяющие с ними все их свой, ства. Эти искусственные существа являются реальным воплощением раскрытых ею отвлеченных законов. Не довольствуясь тем, чтобы восходить мыслью к материальным превращениям, которые когда-либо осуществлялись и осуществляются в мире, как минеральном, так и органическом, не довольствуясь одним непосредственным наблюдением современных явлений и существований, мы можем, не выходя из круга вполне законных надежд, предъявлять притязание на возможность не только составлять себе представление о всех возможных тайнах природы, но и осуществлять их в действительности. Можем, говорю, предъявлять притязание на воссоздание всех тех веществ, которые создались с начала миров, и на их воспроизведение в тех же
условиях, в силу тех же законов и действием тех же сил, к которым прибегает сама природа». Осуществив во всех подробностях свою задачу, доказав власть человека создавать и те органические тела, создание которых витализм приписывал какой-то особой жизненной силе, Бертло счел себя призванным, если не исследовать явления, совершающиеся при содействии организмов, то, по крайней мере, высказать и на этот счет свои воззрения. Хотя на этот раз он и не опирался, как всегда, на многочисленные фактические исследования, тем не менее, высказанное им мнение свидетельствует о его научной проницательности, так как и в этом направлении он шел против господствовавшего течения и противником имел такого крупного научного деятеля, как Пастер, которого он побивал на его специальном поле деятельности. Эта сторона деятельности Бертло далеко недостаточно оценена, даже нередко она представлялась в совершенно неверном свете. Так, например, доходило до того, что его заклятый враг, клерикально настроенный физик Дю-Гем в памфлете, в котором он тщетно пытался уничтожить всю научную деятельность Бертло, позволял себе утверждать, что на склоне своих дней Бертло видел крушение всех своих научных идеалов, в том числе должен был сознавать победу над своими нечестивыми, антивиталистическими воззрениями виталистического учения благочестивого химика Пастера. И это говорилось в то время, когда воззрение Бертло получило блестящее фактическое подтверждение в замечательных исследованиях Бухнера 1 . Это единоборство двух великих химиков происходило на почве истолкования столь важного для химии и биологии вопроса о природе явлений брожения. В то время, как Пастер выступал со своей биологической теорией брожения, считавшей это явление жизненным процессом, функцией микроорганизмов, Бертло утверждал, что химик должен итти далее в своем анализе явлений и в основе этой несомненной деятельности живых существ, как первого приближения к разрешению задачи, искать действия тех химических веществ •— безжизненных и растворимых, ти^ом Р Еще до появления этих решающих работ в своей лекции «Луи Пастер» (см. в настоящем издании том V , стр. 191. Ред.) я доказывал верность точки зрения Бертло и ошибочность точки зрения Пастера.
которых должно признать открытый и обстоятельно изученный Пайеном диастаз. Спор, главным образом, сосредоточивался на спиртовом брожении — являлось ли оно результатом деятельности живых организмов, как думал Пастер, или лежащей в основе ее химической реакции, воспроизводимой in vitro (в стеклянном сосуде, т. е. в лаборатории химика). Понятно, как, разбитые на почве осуществления органического синтеза, защитники витализма обрадовались, найдя новую почву в биологической теории брожения. Но Бертло вытеснил их и оттуда. Свое воззрение он на первых же порах, как всегда, обставил точным опытом, показав (в 1860 г.), что первая стадия спиртового брожения тростникового сахара — его превращение (инверсия) вызывается не деятельностью дрожжей, как нераздельного живого фактора, а легко извлекаемым из него растворимым ферментом, названным им — инвертином, воспроизводящим ту же реакцию и вне организма. Это открытие, имевшее громадное принципиальное значение, было заслонено другими его великими открытиями и осталось почти незамеченным. Свой вывод он формулировал в своей краткой заметке так: «Выражаясь кратко, в указанных случаях живое существо не фермент, оно только его производит; однажды образовавшись, этот растворимый фермент оказывает свое действие независимо от какого бы то ни было жизненного акта, не находясь в связи с каким бы то ни было физиологическим явлением». Поглощенный своей гигантской «монументальной» работой в других областях химии, Бертло не имел досуга сам использовать все последствия этой заметки, но, много лет спустя, он с жаром ухватился за найденные после смерти его друга Клода Бернара в его записных книжках указания, что открытие этого искомого фермента спиртового брожения было предметом последних работ великого физиолога, и он был, действительно, им найден. Это посмертное разоблачение даже ставилось в вину Бертло — говорили, что он не пожалел памяти старого друга, публикуя после его смерти неудачную, очевидно, основанную на экспериментальной ошибке его работу, лишь бы только привести что-нибудь в защиту своей неудачной идеи. Но прошло несколько лет, и неудачная идея великого химика, подтвержденная экспериментальной ошибкой великого физиолога, оказалась фактом. Блестящие опыты Бухнера под-
твердили точку зрения Бертло, внеся снова отчаяние в лагерь виталрстов; оказалось, что спиртовое брожение вызывает не дрожжевой грибок, как таковой, в силу присущей ему жизненной силы, а фермент, подобный открытому Бертло в 1860 г. инвертину и названный Бухнером в 1897 г. зимазой. Через несколько лет эту тайну жизни показывали уже, как простой химический опыт, на выставках. Выступив Противником виталистического воззрения на ферменты, Бертло не разделял и вновь подогретого воззрения на них, как на катализаторов, т. е. как на такие тела, которые действуют одним своим присутствием. Для него всякий так называемый катализатор действует или определенно физически, изменяя физическое состояние взаимодействующих тел, или химически, т. е. вступая в соединение с ними и вновь выступая из него, и это воззрение теперь тоже торжествует. * Доказав единство химии, доказав, что, где бы ни совершалось химическое явление — в колбе ли химика или в клеточке живого оргашізма, — оно происходит по тем же непреложным законам, в силу того же присущего элементам химического сродства, Бертло углубляется еще дальше в изучаемом явлении, возбуждает еще более широкий вопрос: а это таинственное сродство, проявляющееся во всех химических явлениях, в.чем заключается оно или, правильнее, чем оно измеряется? и отвечает на него: неизменно" сопровождающими проявления этого сродства явлениями тепловыми. Как в первой области своей деятельности он объединил задачи, казалось, совершенно различных отделов химии, так на этот раз он уже объединяет задачи двух смежных наук — химии н физики в общей новой области — термохимии. То, что он сделал и там и здесь, не является каким-нибудь отрывочным фактом, не открывающим науке нового пути 1 , а напротив, представляет из себя, по его выражению, «un corps de doctrines» — целую новую научную дисциплину, размеры применения которой трудно даже оценить. И нельзя сказать, чтобы 1 Как это было с синтезом мочевины Вёлером.
между этими двумя главными задачами его научной деятельности не было связи; напротив того, размышления над различием между первым самым трудным шагом в органическом синтезе и сравнительною легкостью последующих шагов навели его на одно из основных положений его термохимии. В одном из самых блестящих своих синтезов, именно там, где он, отправляясь от углекислоты и воды, получил муравьиную кислоту, он пришел к еще более неожиданному и важному результату, — что эта реакция образования муравьиной кислоты идет с поглощением и обратное ее разложение — с выделением тепла. Это послужило исходным пунктом для его основной классификации химических явлений на экзотермические (сопровождающиеся выделением тепла) и на эндотермические (сопровождающиеся поглощением тепла), оказавшейся крайне плодотворной не только в химии, но и в физиологии. Как и учение об органическом синтезе, термохимия являлась плодом многочисленных исследований, открытия новых методов, накопления несметного количества числовых данных, приобретенных самим Бертло и его учениками, в числе которых первое место занимал В. Ф. Лугинин, впоследствии и сам обогативший термохимию новыми приемами. Бертло так сам определял задуманную им колоссальную задачу: «Дело шло о том, чтобы заложить основы новой науки, призванной преобразить всю химию, сводя ее к рациональным понятиям, опирающимся на основные законы механики». Результатами десятилетних трудов, занявших в «Annales de Physique et de chimie» * более 2000 страниц, явились в 1879 г. два тома «Essai de Mécanique chimique, fondée sur la Thermochimie» * * . Позднее он издал краткое практическое руководство «Traité pratique de calorimétrie chimique» * * * , a через двадцать лет, в 1897 г., — колоссальную сводку всех полученных результатов также в двух томах под заглавием «Thermochimie. Données et lois numériques» * * * * . Ни одно из его произведений не вызвало такой оже* ** *** **** в «Анналах физики и химии». Ред. «Химическая механика, основанная на термохимии». Ред. «Практическое руководство по калориметрической химии». «Термохимия. Основные понятия и законы чисел». Ред. Ред.
сточенной полемики, как эта «Mécanique chimique» *', и здесь, конечно, не место дать о ней хотя бы приблизительное понятие. Заметим, что сам Бертло никогда не предъявлял притязаний на непогрешимость; вот несколько мыслей, высказанных им по этому случаю: «Конечно, я не скрываю от себя пробелов и несовершенств моего труда, но этот труд, как бы он ни был ограничен, представляет первый шаг на новом пути, итти далее по которому все призываются, пока химическая наука не будет преобразована на новых основаниях. А высокая цель подобной ее эволюции — переход химии из науки описательной в ряды наук чисто физических и механических». В одном пиойме к Лешателье по тому же поводу он скромно замечает: «Научные истины становятся обязательными только силой доказательств, экспериментальных и рациональных». «Главная обязанность ученого не в том, чтобы пытаться доказать непогрешимость своих мнений, а в том, чтобы всегда быть готовым отказаться от всякого воззрения, представляющегося недоказанным, от всякого опыта, оказывающегося ошибочным». Заслуга Бертло в области созданной им термохимии может быть рассматриваема с троякой точки зрения: 1) с точки зрения выработанных им новых методов исследования; 2) с точки зрения связывающих бесчисленные наблюдения основных теоретических положений и 3) с точки зрения широких научных и технических применений как методов, так и теории далеко за пределами одной химии. Рассмотрим эти'три точки зрения последовательно. Все в области этой новой химии сводится к определению одной физической величины — количества тепла, измеряемого единицей, так называемой калорией. Эти калориметрические приемы доведены Бертло до небывалой ранее степени точности и простоты. Венцом его изобретений в этом направлении явилась его знаменитая бомба, служащая для калориметрических сожжений и вошедшая в обиход химика, физика, техника и физиолога. Прибор этот состоит из небольшого толстостенного стального котелка с такою же стальною навинчивающеюся на него крышкою и выдерживающего внутреннее давление * «Химическая механика». Ред.
в 200—250 атмосфер. В прибор этот помещается испытуемое вещество, накачивается кислород под давлением 25 атмосфер и при помощи электрического запала производится вспышка. При таких условиях любое органическое вещество, газообразное, жидкое или твердое, сжигается моментально и начисто. Не выдержали бы окисляющего действия и стальные стенки бомбы, для устранения чего она выложена внутри толстой платиновой обкладкой С Применение бомбы к термохимическим исследованиям имело результатом быстрое накопление громадного фактического материала, на основании которого была построена теория, сводившаяся к одному глубокому обобщению. Против этой-то теории многочисленными противниками Бертло была поведена атака и притом с двух совершенно противоположных сторон. Пытались доказать, что выдвигаемый им основной принцип неверен, и в то же время, что его учение было уже высказано ранее датским химиком Томсеном. Бертло назвал основной принцип, вытекавший из громадного накопленного им фактического материала, законом наибольшей работы (Principe du travail maximum) — закон этот был ответом на самый коренной вопрос, могущий представиться химику: в каком направлении совершаются химические явления в зависимости от так называемого взаимного сродства тел? Бертло отвечал на него: Это направление будет то, при котором выделяется наибольшее количество тепла'. Закон этот, следовательно, на основании определения количества тепла, выделяемого при реакциях, позволяет предсказать, в каком направлении они будут совершаться, дает возможность объяснить, почему химические явления идут так, а не иначе. Понятно громадное значение такого широкого обобщения и потому-то именно против него была поведена двойная атака всех противников и завистников Бертло, одновременно то утверждавших, что оно уже было известно Томсену, то утверждавших, что в основе оно неверно. Таким образом, за этим блестящим открытием отрицалось всякое значение, а на случай, 1 Что делает прибор дорогим. Малер заменил платину огнеупорной эмалью. Это чисто экономическое усовершенствование дало возможность немецким химикам бомбу Бертло называть Малеровской даже тогда, когда сам Малер в е р н у л с я к платиновой обкладке.
если бы оно оказалось действительным, выдвигался чужой приоритет. Прежде всего посмотрим, насколько оправдывается попытка отнять у Бертло приоритет открытия этого широкого обобщения, быть может, самого широкого в области новейшей химии. Вот основное положение Томсена: Всякий простой или сложный чисто химический процесс сопровождается выделением тепла. А вот как формулирует свой принцип наибольшей работы Бертло: Всякое химическое явление, совершающееся без вмешательства посторонней энергии, клонится к образованию тела или системы тел, выделяющих наибольшее количество тепла 1 . Ясно, что между этими двумя выражениями нет ничего общего; у Томсена нет никакого сравнения между количествами выделяемого тепла, а следовательно, нет и никакого предсказания о том направлении, которое принимает реакция, в чем и заключается главное содержание закона Бертло. Указывающие, что закон Бертло не универсален, нередко предъявляют в качестве возражения, что он касается только явлений, сопровождающихся выделением тепла, и неприменим к явлениям, сопровождающимся его поглощением, но возражение это звучит особенно странно, когда его предъявляют по адресу ученого, положившего в основу своего учения различие между явлениями эндотермическими и экзотермическими. Делающие это возражение как будто забывают основную оговорку, введенную в формулировку закона, что он касается явлений, совершающихся «без вмешательства (sans intervention) посторонней энергии». Выдвигать, как это делалось в качестве возражения против закона Бертло, явления диссоциации (как раз подходящие под его оговорку) окончательно невозможно уже потому, что открытие Де-Виля в то время особенно привлекало внимание всех химиков, в том числе и Бертло 2 .Но не было недостатка и вза« Привожу оба положения в том виде, как их приводит Оствальд, делающий из этогд сопоставления вывод о приоритете Томсена. 2 Припоминаю по этому поводу следующий случай. В 1869 г . , следовательно, за десять лет до появления «Mécanique chimique», я посещал один из первых его курсов термохимии. Классический опыт Де-Вилн диссоциации углекислоты, до той поры считавшейся тайной жизни, был еще новинкой. Сам Д е - В и л ь показывал его на своих лекциях в старой Сорбонне. Показывал его и Бертло в своем курсе и, как мне показалось, 1
щитниках этого основного положения термохимии Бертло. Вот что говорит один из пионеров термохимии у нас, покойный H . H . Бекетов в своем некрологе «Бертло». «Закон наибольшей работы Бертло подвергался не раз критике, и ему противоставлялся более общий закон стремления к увеличению энтропии, которым математически выражаются условия равновесия материальной системы при действии как внутренней, так и внешней энергии. Энтропия, однако, нисколько не противоречит и не умаляет значения закона Бертло так как большинство химических процессов происходит при обыкновенной температуре и вообще при малом притоке внешней энергии — и тогда закон наибольшей работы и является законом, наиболее применимым к химическим процессам». Также и ІІланк вполне определенно высказывается за полную приемлемость закона Бертло в пределах высказанных им самим ограничений. Вот одно место из его известной книги «Термодинамика»: «Изменения, происходящие без участия внешней работы, совершаются в направлении наибольшего развития тепла (закон Бертло)». «Напротив, при высоких температурах в газах и слабых растворах химические явления часто совершаются... с поглощением тепла». Это последнее условие, конечно, было известно Бертло, установившему условия эндотермических реакций. Его термохимия была химией калориметра при обыкновенной температуре лаборатории и ему никогда не пришло, бы в голову утверждать, что она была бы применима где-нибудь на солнце. Наконец, самым выдающимся защитником Бертло выступил несомненно первый из современных авторитееще эффектнее, чем в Сорбонне. После лекции я обратился с комплиментом к его ассистенту, а ныне академику Бушарда. Он немного сконфузился и ответил мне: «Между нами будь сказано, ведь я подпустил в смесь немного окиси углерода. Что прикажете делать, не удайся опыт т а к ж е , как у Д е - В и л я , патрон (мы так все звали Бертло) вскипятился бы. Ведь мы знаем, что опыт удается и должен удаваться, если газовая печь дает надлежащую температуру, но наши что-то плохо действуют. В е д ь лекционный опыт только картина в действии, а картина должна быть отчетлива». Долгоеще после того мы болтали на тему об этике лекционных демонстраций.— Да простит мне почтенный академик мою нескромность — я свято хранил его тайну, пока был жив наш патрон, а теперь, я полагаю, почти полувековая давность слагает с его бывшего ассистента всякую ответственность.
тов в области физической химии Нернст в речи «Zur neueren Entwicklung der Thermodynamik»*, произнесенной им в одном из общих заседаний съезда немецких естествоиспытателей в 1912 г. Вот отрывок этой речи, очевидно, направленный против немецких отрицателей термохимического учения Бертло 1 : «Вместо того, чтобы сказать себе, что такой основательный знаток термохимии и такой умный человек, как Бертло, — а он был не просто умный, а один из умнейших химиков всех времен и навсегда останется самым разносторонним их представителем, — не мог ошибаться в таком важном вопросе, — во всех почти изложениях этого предмета упорно огулом отрицали все им сделанное». Далее Нернст напоминает, что сам он указывал еще двадцать лет тому назад, что правило Бертло оправдывается на таком громадном числе фактов, что относиться к нему отрицательно просто невозможно, и уже тогда утверждал, что в более разработанной форме принцип Бертло сохранит полное свое значение, что и подтверждается теперь новейшими исследованиями самого Нернста. Это предположение не только оправдалось, но и оказалось, что те закономерности, на которые, со свойственною ему проницательностью, так настойчиво указывал Бертло, являются только частным случаем более общего закона. Таково окончательное суждение о термохимии Бертло, несомненно, самого компетентного современного судьи в этой области химического знания. Переходим к третьей точке зрения, с которой можно судить о значении термохимических исследований Бертло. Мы видели, что сделано им с точки зрения выработки методов и с точки зрения установления общей теории относящихся сюда явлений, — остается сказать о приложении этих теоретических и практических результатов к другим сферам знания, за пределами химии в тесном смысле слова. Термохимические исследования Бертло особенно отразились на физиологии животных и растений и на теории и практике взрывчатых веществ. Исходя из своего естественного деления химических явлений на экзо- и эндотермические, он высказал мысль, что источником энергии в организме могут быть не исключительно только явления дыхания, т. е. окис1 С Оствальдом во главе. * О новейшем развитии термодинамики.
ления, но и целый ряд других экзотермических процессов, и можно сказать, что весь тот переворот, который совершен в этом направлении как в физиологии животных, так и в физиологии растений, исходит из этого воззрения Бертло Б Пастер воспользовался этой идеей для установления понятия об анаэробной жизни. С другой стороны, бомба Бертло стала обычным прибором в физиологических лабораториях для определения калорического эквивалента пищевых веществ 2 . Дошло до того, что самому Бертло пришлось умерять увлечение своих последователей, убеждая их, что питательное значение этих веществ не ограничивается исключительно их калорическим эффектом. Он тоже первый измерил калорический эффект, сопровоя?дающий превращение гемоглобина крови. Все его термохимические исследования в области физиологии были им собраны в 1899 г. в двух томах под заглавием: «Chimie animale. Principes chimiques de la production de la chaleur animale» *. Другою областью прилоя?ения идей, выработанных им в термохимии, была теория и практика изготовления и действия взрывчатых веществ. Появившаяся в 1871 г. небольшая брошюра на эту тему в 1888 вышла третьим изданием в двух томах под заглавием «La force des matières explosives d'après la thermochimie» * * . Кроме многих новых фактов и числовых данных, эта книга заключала широкие обобщения и совершенно новые представления, как, например, об эндотермическом происхождении взрывчатых веществ и о «взрывной волне» (onde explosive). Ограничиваясь беглым указанием только на главнейшие категории исследований Бертло, мы обошли молчанием другие, менее обширные, как, например, «известные исследования над образованием эфиров, положившие основание методу изучения обратимых химических процессов» (слова Эмиля Фишера), о дей1 Некоторые американские физиологи предлагали даже ввести более общее понятие вместо дыхания и обозначили его термином энергезис. 2 Напомним, к а к у ю роль калорический эквивалент сыграл в установлении пищевых норм. * «Химия животных. Химические основы образования животной теплоты». Ред. * * «Сила взрывчатых веществ на основе термохимии». Ред.
ствии тихого разряда, о приемах газового анализа и бесчисленные исследования по отдельным вопросам. Переходим теперь к его деятельности в области приложений химии к земледелию и к его обширным трудам чисто литературного характера по истории химии. Подобно Лавуазье, Бертло в позднейшие годы своей деятельности заинтересовался применением химии к самому важному, самому древнему из человеческих и с к у с с т в — к земледелию. Ближайшим поводом, побудившим его проникнуть в эту совершенно новую для него область, была опять новая, открытая им область химических явлений-—присоединения атмосферного азота к органическим телам под влиянием так называемого тихого электрического разряда. Поставив этот фіакт вне всякого сомнения своими лабораторными опытами, он задался мыслью — не существует ли чего-либо подобного и в природе, на счет атмосферного электричества. Существование подобного процесса разъяснило бы загадку, над которой ломали себе голову ботаники-физиологи и агрономы. Никогда не гоняясь за роскошною обстановкой, он установил первую серию опытов у себя на крыше Collège de France, а также воспользовался гостеприимством метеорологической станции в Монсури на окраине Парижа. Только в 1883 г. ему представилась возможность создать специальную химико-ботаническую станцию на месте разрушенного во время осады Парижа старого Медонского замка. Понятно, что первой и главной его задачей было разрешение этого поднятого им вопроса о возможности усвоения азота растением под влиянием атмосферного электричества. Грандо на агрономической опытной станции в Нанси успел уже между тем произвести опыты, казалось, подтверждавшие эту идею Бертло. В Медоне была сооружен^ особая высокая башня, для того, чтобы можно было пользоваться атмосферным электричеством более высокого потенциала. Но исследования не оправдали этой первой гипотезы, а наблюдаемые факты привели Бертло к другому предположению, что в процессе утилизации атмосферного азота могут играть роль микроорганизмы почвы. Он высказывал и на этот раз свои воззрения вполне определенно: «Почва есть нечто живое» и далее: «во всяком случае усвоения атмосферного азота нужно ожидать не у высших растений, а у простейших
организмов, населяющих почву». Некоторые его опыты уже довольно ясно указывали на этот факт, когда в 1886 г. появились классические исследования Гельригеля, поставившие его вне всякого сомнения. Гельригель уже лет двадцать занимался вопросом об источниках азота, ассимилируемого высшими растениями, и сам откровенно заявил, что толчком к постановке опытов относительно роли микроорганизмов почвы были работы Бертло. Изучение жизненных процессов, совершающихся в растении, заставило его вернуться к области, затронутой им уже в его «Mécanique chimique» *, — к области фотохимии, и здесь он высказал свои основные воззрения, которые, несмотря на то развитие, которое приняла в последнее время фотохимия, еще недостаточно оценены. Именно, он указал, что мерою светового действия могут служить только реакции эндотермические, где световая энергия производит работу, а не экзотермические, где свет служит только толчком, вызывающим действие химического сродства. Измерять же действие света экзотермической реакцией, которую он вызывает, все равно, что измерять действие спички взрывом пороха, который ею подожжен. Труды Бертло, связанные с его деятельностью на Медонской станции, собраны им в четырех томах. Совмещая в себе все настоящее химии, открывая ей новые широкие пути в будущем, как глубокий мыслитель, он интересовался и ее прошлым. Особенно интересовало его зарождение химических знаний, начиная с Египта и Вавилона, а также те пути, которыми знания классического мира через мрак средневековья проникли в новейшие времена. И здесь он явился не компилятором, а настоящим исследователем, созидающим историю на основании первоисточников, трудно разбираемых рукописей и папирусов. Он говорил, что сам был изумлен прочностью тех школьных сведений в греческом языке, которые так пригодились ему в этой деятельности. Конечно, здесь не осталось без влияния и постоянное общение с Ренаном. Но при этих трудах недостаточно было одного знания языков и умения раз* «Химической механике». Ред.
бирать старые рукописи. Первые зачатки химических знаний умышленно облекались в загадочные формы мистического, символического языка — приходилось угадывать 'их умышленно скрытый смысл. Роясь в архивах Рима, Венеции и Лейдена, он делал настоящие открытия, как, например, открытие оставшегося неизвестным его предшественникам лейденского папируса III или IV века. Проследив начало химии или, вернее, алхимии до Египта, Бертло не упустил из внимания и'Вавилона, значение которого еще не выдвигалось так вперед, как в настоящее время. Переходя к истории химии в средние века, ему пришлось разбираться в арабских и сирийских источниках, и только здесь он был вынуягден прибегнуть к посторонней помощи специалистов. Вся совокупность этих единственных в своем роде исторических трудов занимает восемь томов. Совершенно особое место занимает небольшая книга «La révolution chimique» (революция химии), посвященная деятельности Лавуазье. В 1889 г. французский народ чествовал столетнюю годовщину великой революции, и Бертло напомнил, что этот год был отмечен и другой, быть может, не менее глубокой революцией, зарождением новой науки — химии; в этом 1789 г. появилась книга Лавуазье «Traité de Chimie»*. Небольшой томик Международной библиотеки заключает не только биографию и популярный очерк о значении трудов Лавуазье, но и стоившее большого труда первое печатное воспроизведение его лабораторных протоколов и записей, дозволяющих, чуть не изо дня в день и в его собственных словах, следить за его творческой деятельностью в эпоху произведенной им революции химии. До сих пор мы рассматривали произведения Бертло исключительно научного содержания, имеющие более или менее близкое отношение к химии. Но, в отличие от многих своих сотоварищей по науке, он никогда не замыкался в ее исключительную область и мог повторить старое изречение: Homo sum, humani nihil a me alienum puto **. * «Трактат о химии». Ред. * * «Homo sum et nihil humanum me alienum esse puto». — « Я человек и ничто человеческое мне не чуждо». Ред.
Перед нами еще четыре тома, заглавия которых говорят сами за себя —• «Science et philosophie», «Science et morale» 1 , • «Science et éducation», «Science et libre pensée» 2 . В этих книгах, рассчитанных на широкий круг читателей, Бертло касается самых разнообразных точек соприкосновения науки с жизнью — индивидуальной и общественной. Он красноречиво развивает ту мысль, которую нельзя достаточно часто повторять, что с наукой «народился новый фактор, простирающий свое влияние на сферу политическую, экономическую и моральную, фактор, не существовавший ранее даже в зачатке, сила, постоянно растущая и все более выдвигающаяся против узкого косного духа партий, цепляющихся за темное прошлое». В блестящей речи, озаглавленной «Наука-освободительница», произнесенной на банкете, данном ему французской учащейся молодежью, всегда считавшей Бертло своим руководителем, он защищает положение: «Наука освободила мысль, а свободная мысль освободила народ». К той же мысли возвращается он и в речи «Цели науки». В своей книге «Наука и воспитание» он, конечно, выступает защитником «современной школы» (enseignement moderne), противополагая ее классической, и его голос звучит тем авторитетнее, что найдется немного присяжных классиков, которые могли бы предъявить такие знания в классических языках и литературе. Общее направление всех четырех томов можно охарактеризовать следующими выдержками из «Науки и нравственности»: «Мы присутствуем в эту минуту перед новым натиском мистицизма против науки; он надеется путем ораторского красноречия завоевать себе вновь то потерянное > господство над миром, которое им так долго поддерживалось огнем й мечом. Старый спор, не прекращавшийся со времен потерянного рая и старика Эноха, с тех времен, когда „падшие ангелы открыли людям проклятое познание добра и зла и научили их запрещенным искусствам". Снова мистицизм во имя религии предъявляет свои права на монополию нравственности». 1 Самая интересная из них, представляющая отповедь всем противникам науки, провозглашавшим ее банкротство; была в свое время переведена мною (Бертло. - — Н а у к а и нравственность. Москва, 1898 г.). 2 «Наука и философия», «Наука и нравственность», «Наука и воспитание», «Наука и свободная мысль». » 20 К. А. Тимирязев, т. ѴШ і
«Но эти притязания опираются на совершенно ложные утверждения. История развития человеческой расы и нам известных цивилизаций на деле свидетельствует совсем не то; она свидетельствует, что происхождение нравственности совершенно иное. Религии присвоили себе нравственность, а не создали ее, и слишком часто вступали в борьбу с эволюцией и прогрессом. На деле они, как и метафизика, только заимствовали знания своего времени и превращали эти понятия, эти гипотезы в абсолютные системы, в неподвижные догматы». «Но времена изменились: наука, так долго находившаяся под запретом, преследуемая в течение всего средневековья, завоевала свою независимость ценою тех услуг, которые она принесла людям. Теперь она может отнестись с пренебрежением к попыткам мистиков отрицать ее права. И молодое поколение отказывается итти по стопам этих ложных путеводителей, каковы бы ни были чары их речей, искренность их верований; она со своей стороны исповедует убеждения более высокие, более достоверные, более великодушные; она очень хорошо знает, что выдуманное „банкротство науки" только самообман людей, совершенно чуждых истинному духу науки; она знает, что наука сдержала обещания, данные от ее имени философами природы, начиная с X V I I и Х-ѴІІІ века. Одна наука, с той поры и даже от начала веков, изменяла к лучшему материальные и нравственные условия существования народов». «Прошло всего • два с половиною века с той поры, как наука освободилась от всякой посторонней подмеси и проявилась во всей своей силе, а уже ее значение засвидетельствовано в самых разнообразных областях постоянно ускоряющею свой ход промышленного и социальною эволюцией». «Что же касается до нас, ученых, то мы истинные друзья народа, потому что мы по убеждению и воспитанию рабы закона, налагаемого наукой и теперь изменяющего судьбы всего мира. Он преобразовал все человечество, улучшив материальное существование самых униженных и обездоленных, развив их разум, разрушив угнетающие их переходные экономические формы, к которым их думали навеки приковать, и, наконец, что всего важнее, он внедрил во все совести нравственную уверенность в конечном торікеатве общей солидарности, вытекающей из со-
знания истинного блага всех и долга справедливости. Наука господствует решительно надо всем, она одна оказывает прочные услуги. Ни одна человеческая личность, ни одно человеческое учреждение не будут иметь прочного авторитета, если не будут сообразоваться с требованиями науки. Благодаря науке наступят, наконец, благословенные времена равенства и братства всех перед святым законом труда». Сорбоннское чествование полувекового юбилея Бертло было признанием перед лицом всего цивилизованного мира «гигантского» труда этого «гениального» 1 работника. 1 Оба слова, приведенные курсивом, заимствованы из адресов от Берлинской академии и Немецкого химического общества.
III СМЕРТЬ ЛЕБЕДЕВА * ПОГИБ ПОЭТ — НЕВОЛЬНИК ЧЕСТИ... ЛЕРМОНТОВ. ИНЫЕ ЛЮДИ Т А К ПОНИМАЮТ ЧЕСТЬ: РАЗВЕ Я НЕ ГОСПОДИН СВОЕГО СЛОВА? СЕГОДНЯ ДАЛ, ЗАВТРА ВЗЯЛ НАЗАД. Я. Я . (Из недавней беседы с ЛЕБЕДЕВ. покойным) Л ебедев умер... Мог ли я, годившийся ему в отцы х , подумать, что дрожащей, старческой рукой буду когданибудь выводить эти слова? Мог ли я подумать, что глаза, которые застилают старческие слезы, увидят гроб того, кто и теперь живо встает в моей памяти молодым, ?кизнерадостным, красавцем в полном смысле слова, могучим богатырем, видевшим в каждом препятствии только вызов 1 В своих безотрадных воспоминаниях о реальном училище Петр Николаевич останавливался, как на единственном светлом пятне, на уроках В. И. Палладииа..., а ведь Палладии — мой ученик. * Эта статья была напечатана в газете «Русские Ведомости», 1912 г . , № 82, а затем вошла в книгу К . А. «Наука и демократия», М., 1920 г . Здесь она перепечатана по последнему изданию. Ред.
к борьбе? Той же красотой и богатырской мощью были отмечены и все его научные труды 1 . К сожалению, не с одной только природой пришлось вести борьбу молодому ученому. Встретив в Столетове, угадавшем его талант, искреннюю, дружескую поддержку, он мог продолжать в Москве, еще успешнее, чем за границей, начатую научную деятельность. Но умер Столетов, и молодому ученому пришлось выдержать иную, незнакомую ему борьбу, — с людьми, с их интригами. Если будущий историк русской культуры заглянет когданибудь в университетский архив, он узнает, что был момент, когда я выступал его единственным защитником, — момент, когда он готов был бросить Московский университет и бежать в Европу. Не раз повторял я с гордостью, что сохранил его России, а теперь повторяю с ужасом: не лучше ли было сохранить его для науки? Наконец, он, законный заместитель кафедры, получил воз можностъ читать лекции, работать сам и учить других работать. Но в какой обстановке? В громадном институте, на устройство которого было потрачено немало его сил, для него нашлась жалкая квартирка, рабочая комната — в другом этаже, выше, да темный подвал для работ его учеников, и это — при обозначавшейся уже болезни сердца. Молодые силы все преодолели; могучий дух был еще сильнее тела. Закипела работа, а с нею пришла и слава, — сначала, конечно, на чужой стороне, а'затем и у себя. Последний съезд в Москве * был торжеством Лебедева. Впереди, казалось, открывалась длинная вереница лет кипучей деятельности на пользу и славу родной страны; но те, кто распоряжаются ее судьбами, решили иначе. Волна столыпинского «успокоения» докатилась до Московского университета и унесла Лебедева на вечный покой. Это — не фраза, а го. 1 Не останавливаюсь здесь на них, так как еще недавно имел случай р а с с к а з а т ь о них на этих же столбцах (т. е. на столбцах «Русских Ведомостей». К . А. имеет в виду свою статью «Новые потребности науки X X века и их удовлетворение на Западе и у нас». См. в настоящем издании том I X . Ред.). Добавлю, что у меня хранится письмо, в котором еще прошлым летом Петр Николаевич развивал план более широких, более смелых работ. «И я их доведу до конца, — д о б а в л я л он с почти юношеской отвагой, — если мне помогут врачи». * X I съезд естествоиспытателей и врачей. Ред.
лый факт. Хочу ли я этим сказать, что это была одна из тех горячих голов, которых факты окружающей политической жизни подхватывают, отрывают от обычного излюбленного дела? Нимало. Между людьми его возраста я, может быть, не встречал другого, с таким леденящим, скептическим недоверием относившегося к способности русского человека, «славянской расы», как он часто говорил, не только к политической, а просто к какой бы то ни было общественной деятельности. Как будто он предчувствовал, что сама жизнь готовила ему убедительное, но для него роковое, тому доказательство. И этот-то, не веривший в политику, уравновешенный, всецело преданный своему делу — науке, человек пал жертвой тех, кто лицемерно выставляют себя защитниками науки от вторжения в нее политики. Да и дилемма, которую ему приходилось разрешать, была поставлена не политическая, а простая человеческая. Ему говорили: будь лакеем, беспрекословно исполняй, что тебе приказывают, забудь, что у тебя есть человеческое достоинство, что у тебя есть честь или уходи. Он ушел,—ушел, вполне сознавая, что значит для него этот уход. Он сознавал, что он не из тех, которые эффектно удаляются по парадной лестнице, зная, что вернуться можно втихомолку и по черной. Не был он из тех, кто при таких условиях с барышом уходят в практическую жизнь, -— для него жизнь без науки не имела raison d'être*. Знал он также, что своим уходом он лишает возможности продолжать научный труд и своих учеников. В полном цвете лет, он не уносил с собой и права на пенсию, не мог иметь он и каких-нибудь сбережений, так как никогда не пользовался процветавшими вокруг него баснословными гонорарами и совместительством. Он терял все: возможность продолжать научную деятельность сам и в трудах своих учеников, — терял и просто средства для существования свбего и своей семьи, 1 Совет Московского университета в последнем своем заседании заявил, что защита подвергшихся незаконному преследованию его избранников является для него вопросом чести. По этому-то поводу и по случаю позднейших отпадений, в разговоре со мной, произнес Лебедев те проникнутые горечью слова, которые поставлены мною в заголовке (см. второй эпиграф, стр. 308. Ред.). * смысла. Ред.
П. H. Лебедев 1866—1912 Ууишлс ^/VW^VхелЬгвЛЛ 'ЖМ^ дллмлял^- t< Cj ІЛГрЛТфРа [ t уутл-Ое^^е

ч Первой его заботой, когда он очутился на улице, была забота о лаборатории, и через каких-нибудь три месяца был готов новый лебедевский подвал1, и снова закипела работа. Труды этой лаборатории были приветствованы на Менделеевском съезде. Сам Лебедев уже не имел сил на нем присутствовать. Отдав себя всего без раздела! общему делу, он в праве был ожидать, что общество придет к нему на помощь в его личном деле. И помощь пришла, — скорая и деликатная, — но дни его уже были сочтены. Какую борьбу должен был вынести этот еще молодой, гордый, с сильной волей, но уже с надломленными силами человек, когда с честью вышел из первой борьбы, и потом снова, когда должен был сам напомнить об ее последствиях! Представьте себе долгие дни, а главное — бессонные ночи, проведенные в этой душевной борьбе, взвесьте условия, при которых прошел для него этот ужасный год, спросите доктора или прочтите в любой медицинской книге, как действуют такие постоянные, тяжелые заботы на сердечные страдания, и затем дайте себе ответ, была ли какая-нибудь связь между вынужденным уходом Лебедева из университета и его безвременной смертью. Невольно вспоминается другая недавняя смерть, также от сердца, — смерть Чупрова. Он ушел от нас в Европу и, может быть, благодаря этому на время сохр анил себя для нас и подарил нам свои лучшие, глубоко продуманные, горячие страницы. Он звал в них русскую науку, по примеру Запада, притти на помощь обездоленной русской деревне накануне ее окончательного разгрома, именуемого устроением земли. Как и та смерть, эта новая жертва снова и снова приводит на память невольный крик, когда-то вырвавшийся из наболевшей груди Пушкина, — крик отчаяния, крик проклятия родившей его стране: «Угораздило же меня с умом и с сердцем родиться в России». С умом, пожалуй, с холодным, саркастическим умом безучастного зрителя комедии истории, пожалуй, и с сердцем, но только без ума, сознающего ужас того, что происходит кругом, угадывающего, что оно готовит в будущем. А еще лучше и без того и без другого. Бездушная оргия безответственного слабоумия, — вот чему 1 Меня поражает та л е г к о с т ь , с к а к о ю повторяли это Слово люди, сами загнавшие его в этот подвал.
открыт широкий простор в несчастной стране. Но ум и сердце не уживаются в ней. Слабейший сосуд не выдерживает соседства сильного. Успокоили Лебедева. Успокоили Московский университет. Успокоят русскую науку. А кто измерит глубину нравственного растления молодых сил страны, мобилизуемых на борьбу с этой ее главной умственной силой? И это в то время, когда цивилизованные народы уже сознают, что залог успеха в мировом состязании лежит не в золоте только и железе, даже не в одном труде пахаря в поле, рабочего в мастерской, но и в делающей этот труд плодотворным творческой мысли ученого в лаборатории Б Но что до этого политикам золота и железа? Их не тревожат вчерашние ужасы Мукдена и Цусимы, а сегодняшние страдания народа только настраивают на шутливый лад 2 . Что им до будущего? Они уверены, что доведут свое дело успокоения до конца. На их языке это называется ars gubernandi 3 . Неужели до конца? Неужели успокоение, вечный покой какой-нибудь Хивы или Бухары ожидает несчастный, еще не научившийся жить народ, и у его «гробового входа» «равнодушная» история готовится уже возгласить свое de profundis? Или страна, видевшая одно возрождение, доживет до второго, когда перевес нравственных сил окажется на стороне «невольников чести», каким был Лебедев? Тогда и только тогда людям «с умом и с сердцем» откроется, наконец, возможность жить в Ро'ссии, а не только родиться в ней, — чтобы с разбитым сердцем умирать. См. статью «Новые потребности науки X X века» и т. д. Намек на слова Коковцева в Думе по поводу голода: «Диэта иногда полезна». 3 (искусством управления. Ред.). Выражение Столыпина в Государственном Совете по поводу его выборной системы для Польши. 1 2
ГѴ П Е Т Р НИКОЛАЕВИЧ Л Е Б Е Д Е В (НЕКРОЛОГ) * Н аука понесла тяжелую, невозместимую потерю, ложащуюся мрачным пятном на страну и эпоху, которая несет в том ответственность перед историей. Умер Лебедев, — высоко талантливый ученый, а принимая во внимание, что смерть захватила его в самом расцвете таланта,— может быть, и один из тех избранников, которых история отмечает печатью гения. С первых шагов своей деятельности и до последних он двигался, можно сказать, по самым верхам науки, избирая не случайные какие-нибудь мелкие темы, — сегодня из одной, завтра из другой области науки; нет, он брался за самые корен* Этот некролог был напечатан в журнале «Вестник Европы», 1912 г . , кн. 5, а затем включен в книгу «Наука и демократия», М., 1920 г. Здесь он перепечатан по второму из названных изданий. Ред.
ные, основные вопросы, за такие задачи, которые другим представлялись неосуществимыми, невозможными. Смерть застала его за еще более широкими и смелыми планами новых работ, в осуществлении которых он был твердо уверен. Петр Николаевич родился в Москве в 1866 г. Отец его был купец, если не богатый, то пользовавшийся известным достатком, и мальчик предназначался также к коммерческой деятельности. С этой целью родители поместили его в Петропавловскую евангелическую школу, считавшуюся хорошим подготовлением для этой карьеры. Во всяком случае, школа эта дала ему то знание живых, а не классических языков, которого не дает гимназия, монополизирующая право поступления в университет и в то же время делающая невозможным серьезное изучение какой бы то ни было университетской науки. А между тем с годами Петр Николаевич начал обнаруживать ясно выраженное стремление к физике. Так как университет для него был закрыт, он желал поступить в Техническое училище и для этого должен был поступить в частное реальное училище (Хайновского), пребывание в котором оставило в нем самое безотрадное воспоминание, за исключением уроков В . И. Палладина (ныне профессора ботаники в Петербургском университете). Рассказывали, что отец, желая все же убедить его в преимуществе коммерческой карьеры, пытался окружить юношу особою роскошью — собственными лошадьми, экипажами и т. д., поясняя, что от всего такого ему придется отказаться, если он не пойдет по его стопам, а выберет мало обеспеченную научную деятельность. Но молодой человек выдержал этот искус, и из трехлетнего пребывания в Техническом училище вынес еще более твердое убеждение, что настоящее его призвание даже не прикладная, а чистая наука. Впрочем, если училище не дало ему тех знаний, которых он искал, оно научило его умению, искусству создавать себе свои собственные орудия исследования, •— он научился токарному, слесарному и столярному ремеслу, которым впоследствии сам мог обучать; из простых мастеров, которых он приглашал в свои лаборатории, он воспитывал настоящих художников своего дела. Таков был молодой мастер Алексей Акулов, ушедший вместе с ним, когда ему пришлось покинуть университет. Тех же навыков и уменья он требовал и от своих учеников, сле-
дуя в этом примеру всех знаменитых лабораторий Запада. Но так как русский университет, по мудрым законам страны, был для него закрыт, пришлось перебраться в более счастливые страны, где для того, чтобы учиться физике, не требуется знания латинской и греческой грамматики. В Германии он провел четыре года: в Страсбурге, Берлине и снова в Страсбурге. Наибольшее влияние имели на него Кундт и, конечно, Гельмгольтц. Значение первого он сам объяснил в превосходном этюде о нем; о последнем же он любил говорить в шутку, что близость этого гениального человека приводила его в состояние какого-то священного ужаса. Здесь он во всяком случае успел написать обычную диссертацию на докторскую степень (о диэлектрических постоянных паров)-, но другие многочисленные работы как-то не ладились. Может быть, виною была некоторая придирчивость Кундта, даже жаловавшегося на слишком богатую фантазию Лебедева. Любопытно, что, начиная со Страсбурга и до самых последних своих дней, он вносил в форме дневника в большую толстую книгу, вроде торгового гроссбуха, все свои проекты и планы работ, все приходившие ему в голову мысли и притом не своих только работ, но и работ, которые он предлагал своим ученикам. Какой это был бы драгоценный материал для изучения процесса научного творчества, по которому мы имеем так мало материала! С такою же тщательностью вел он и подробнейшие протоколы своих опытов Б Эта удивительная аккуратность и точность поражают тем более, что едва ли кто более его имел право на ту артистическую беспорядочность, которая обыкновенно считается признаком даровитой русской натуры. При виде его невольно приходила на память легендарная фигура какогонибудь doctor mirabilis * — Брайтона 2 или вполне историческая 1 Эта любопытная книга, которая должна бы стать общим историческим достоянием, долго хранилась в Лебедевской лаборатории. ІІо странному капризу наследницы она сделалась личной собственностью частного липа П. П. Лазарева. 2 Крайтон на заре эпохи Возрождения поражал своих современников тем, что утром вызывал на диспут всех ученых Сорбонны, вечером очаровывал своей грацией и красотой на балу в Лувре, а днем успевал проделывать чудеса ловкости и силы на самых отчаянных поединках. . * удивительного доктора. Ред.
фигура гениального Томаса Юнга 2 . Я не встречал человека, в котором глубокий и творческий ум так гармонически сочетался бы с изумительной выносливостью в труде, а физическая сила и красота сливалась с таким искрящимся остроумием и заразительною жизнерадостною веселостью. Вернувшись в Москву, на первых порах материально обеспеченный, и найдя в Столетове искреннее сочувствие и.опору, он мог всецело предаться своему истинному призванию— экспериментальному исследованию, не отвлекаясь побочными тяжелыми обязанностями преподавателя: лекциями и, в особенности, этими притупляющими и учащих и учащихся экзаменами, дошедшими у нас до тех уродливых размеров, которых теперь наверно не встретишь даже в Китае. Лебедев никогда не любил чтения лекций, конечно, сознавая, что для него, можно сказать, гениального экспериментатора, раскрывавшего науке новые горизонты, — передача, — хотя бы талантливая передача,— того, что уже приобретено и зарегистрировано наукой,— не самое производительное употребление времени. Не чувствовал он также расположения и к более широкому распространению знаний, — к их популяризации. Но это не значило, чтобы в обоих указанных направлениях он не обнаруживал, при случае, своей обычной талантливости. Конечно, здесь не место объяснять значение его научной деятельности. Те выражения искреннего сожаления о его безвременной смерти, которые были получены от его сотоварищей по науке, особенно из Англии (где он никогда не бывал) и из Германии, достаточно указывают, какое место он занимал в семье европейских ученых. Здесь можно только намекнуть на общее содержание его работ и их характеристическую особенность. Нередко он говорил в шутку, как хорошо от окружающей пошЗнаменитый физик, один из творцов современной оптики, известный еще тем, что первый прочел иероглифы, Юнг считал за правило: что де- „ лает один человек, всякий другой человек должен уметь сделать. Увидав однажды жонглера, проделывавшего ловкие штуки, стоя на лошади, он купил себе лошадь и через несколько недель проделывал их не х у ж е ; или, увидав в первый раз танцующих мазурку, он заперся у себя дома, вычертил мелом на полу кривые, которые должны описывать обе ноги, и через несколько дней появился на балу, поражая всех своею ловкостью и красотой. 1
лости и грязи уходить в науку, в область «чистого эфира». Физика эфира, сосредоточивающая на себе внимание современных ученых, была отмежеванною им себе областью, а в ней — те именно задачи, перед которыми, вследствие их трудности, останавливались другие ученые, порою признававшие их прямо неразрешимыми. Осуществлять представляющееся невозможным, — вот к чему влекло его боевую натуру. Для преодоления препятствий у него была неистощимая научная "фантазия, и, кроме того, он не жалел также ни времени, ни сил. Величайшим обобщением науки второйполовины X I X века было гениальное учение Максуэля, отождествлявшее в одном широком синтезе явления световые и электромагнитные. Эти идеи Максуэля оставались достоянием ученых, и то немногих, которые могли одолеть ее трудно доступную математическую форму. Они стали достоянием всех образованных людей только тогда, когда Герцу удалось показать на опыте существование тех электромагнитных волн, частным случаем которых являются волны света. Еще более широкое распространение получили они, когда эти волны Герца легли в основу одного из наиболее изумительных приложений науки — беспроволочного телеграфа. Но волны Герца измерялись метрами, десятками, сотнями метров, а волны света — тысячными долями миллиметра, между теми и другими был незаполненный перерыв. К тому же опыты Герца требовали громадных неуклюжих приборов (например, смоляных призм в несколько пудов весом) и громадных помещений Б Со свойственным ему искусством Лебедев воспроизвел эти опыты при помощи придуманного им набора миниатюрных приборов, помещавшихся в кармане его сюртука, да и волны эти, которые по справедливости следовало бы назвать Лебедевскими, по размерам занимали положение промежуточное между Герцевскими и световыми, соединяя их в одно целое, в общий спектр, изображение которого можно было видеть протянутым во всю длину университетской физической аудитории. Кроме того, при этих опытах была открыта новая аналогия со светом: двойное лучепреломление электромагнитных волн. Один из важнейших выводов теории Максуэля заключался в том, что свет, 1 Для того, чтобы показать их в первый раз в Петербурге, понадобился актовый зал университета.
сверх своих обычных проявлений, должен оказывать механическое давление на тела, на которые он падает, но этот вывод оспаривался даже такими авторитетами, как лорд Кельвин. Лебедев взялся доказать существование этого давления на опыте. С какими трудностями был сопряжен этот опыт, видно уже из того, что давление это менее миллиграмма на квадратный метр и, сверх того, это само по себе ничтожное давление совершенно маскируется другим побочным давлением, превышающим его в тысячу раз и легко наблюдаемым в известной световой мельнице КрукСа. За такую-то почти б|знадежную тему взялся молодой ученый и, блистательно разрешив ее, сразу выдвинулся в первые ряды европейских ученых. Мне не раз приходилось упоминать о том, как лорд Кельвин в 1903 г. обратился ко мне со словами: «Вы знаете, что я не поддавался на аргументы Максуэля, а вот перед опытами вашего Лебедева пришлось сдаться». Доказав давление света на твердые тела, Лебедев не остановился перед несравненно труднейшей задачей доказательства давления света на газы. Этот факт представлял тот глубокий интерес, что доставлял объяснение для происхождения кометных хвостов. Здесь не только экспериментальные трудности возрастали во сто раз, но даже самый факт отрицался многими учеными. Со своей стороны, Лебедев, на основании одного из своих предшествовавших исследований— «О явлениях резонанса», которому он сам придавал особое значение, был убежден в существовании этого явления. На эту работу он не пожалел десяти лет, до двадцати раз придумывал новые и новые методы, пока не нашел такого, которым сам удовлетворился. Зато и получилось исследование, о котором профессор Эйхенвальд, сам известный экспериментатор и лучший судья, высказался так: «Эту работу можно считать верхом экспериментального искусства современной физики». Таков же был приговор и его европейских коллег; достаточно сказать, что Лондонский королевский институт, это замечательное учреждение, деятельность которого связана с именами Юнга, Фарадея и Максуэля, поспешил избрать его своим членом. Казалось, на этих лаврах можно было на время отдохнуть, но Лебедева манили новые, еще более смелые задачи, новые непреодолимые трудности. В последнем письме, которое я получил от него из Гейдельберга, с небольшим за полгода до егс
смерти, он развивал план новой работы. На этот раз речь шла о связи между электромагнитными явлениями и тяготением. Этим, может быть, осуществлялся последний синтез, объединяющий все физические явления, последний шаг, который оставалось сделать физике по тому пути, по которому она так успешно двигалась за истекший век. «Опыты чудовищно трудны, — писал он, — проекты грандиозные, но я их осуществлю 1 , — если Erb 2 даст мне здоровье». У другого эти слова звучали бы только похвальбой, но Лебедев приучил нас к тому, что обещанное он исполнял, да и было ему всего сорок пять лет. Для европейского ученого это была бы только половина научной жизни. Не так для русского... Сохранилось предание, что Лавуазье просил отсрочить его казнь, чтобы дать ему время довести до конца задуманное исследование. Но убивает не один только нож гильотины. Лебедева убил погром Московского университета 3 . Последние слова того же письма его были: «Хорошо жить и думать в университетском городе». Родной город, вместо университета, мог дать ему только могилу. . 1 2 3 Курсив подлинника. Известный ученый врач в Гейдельберге. См. статью — Смерть Лебедева.
Y Л Е Б Е Д Е В — КЛАССИК * Н е прошло года со дня безвременной кончины Петра Николаевича Лебедева, а европейская наука уже отвела ему место в пантеоне своих бессмертных учителей,— своих классиков. Перед нами — появившийся с месяц тому назад один из тех сереньких, с красным обрезом, известных ученым всего мира, томиков, на переплете которых красуются имена авторов— Галилея, Ньютона, Фарадея, Гельмгольтца и т. д. Это помеченный 1913 годом 188-й выпуск «Klassiker der exakten Wissenschaften» * * , издаваемых профессором Оствальдом, на этот раз оза* Эта статья была напечатана в газете «Русские Ведомости» (,1913 г . , № 58), откуда и заимствована для данного издания. Ред. * * «Классики точных наук». Ред.
главленный «Die Druckkräfte des Lichtes. Zwei Abchandlungen von Peter Lebedew» *. Если Лебедев мог применитьк себе слова Корнелевского героя: Mes pareils à deux fois ne se font pas connaître, E t pour leur coups d'essai veulent des coups de maître * * ; если его первые самостоятельные работы: «О действии волн на резонаторы» и «О коротких электромагнитных волнах», уже обеспечивали за ним почетное место в ряду современных ученых, то те два классических труда о световом давлении, которые составляют содержание этого томика, дают ему право считаться «гениальным физиком, который владел искусством экспериментировать, как едва ли кто-либо в наше время» 1 . Такая форма чествования памяти научного деятеля, несомненно, самая удачная. Известно, что Лебедеву собирались присудить ближайшую нобелевскую премию, но, не говоря уже о том, что, как справедливо заметил на днях Мечников, эта премия еще не всегда что-нибудь означает, самый факт ее присуждения едва ли оставляет по себе такой широкий и прочный след, как этот томик, который, благодаря своей доступности, найдет себе место в ряду других, ему подобных, на полке самой скромной библиотеки физика или любого образованного человека, ценящего действительные завоевания человеческой мысли. Работы перепечатаны в том же виде, в каком они появились в «Annalen der Physik» за 1901 и 1910 гг. В приложении П. П. Лазарев дает краткие сведения о научной деятельности покойного и приводит интересные, найденные у него в бумагах, критико-исторические заметки, находящиеся в связи с этими двумя его трудами. Книжка украшена превосходным портретом Лебедева, не тем профильным, который более известен, но другим, en face, про» 1 Слова профессора Вина, редактора «Annalen der Physik», цитированные профессором Лазаревым в «Трудах общества Леденцова», 1912г. * «Сила давления света. Д в а исследования Петра Лебедева». Ред. * * Подобные мне заставляют узнавать себя сразу И хотят, чтобы их первые попытки были попытками мастеров. 21 К. А. Тимирязев, т. VIII 321
изведением того же искусного московского фотографа г. Стейкера. Если первый так и просится быть воспроизведенным из мрамора или бронзы для надгробного камня, то второй, с глубоким проницательным взглядом прекрасных ясных глаз, в которых в то же время будто играет искорка живой, заразительной иронии, так хорошо знакомой всем знавшим покойного, хотелось бы видеть воссозданным искусной кистью для единственной у нас коллекции портретов русских деятелей, оставивших по себе след на поприще творческой мысли, — для Третьяковской галлереи.
ПАМЯТИ ДРУГА (ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О М. М. К О В А Л Е В С К О М ) * «ЛЮБИТЕ СВОБОДУ, РАВЕНСТВО, ПРОГРЕСС»' М. КОВАЛЕВСІОІЙ. V oilà votre ami qui arrive!» 2 — весело крикнула мне в комнату стоявшая на балконе молодая французская монахиня, бывшая сестрой милосердия у моих больных—жены и сына, в Hôtel Volta в Комо. Я поспешил на балкон и убедился, что она не ошиблась. 1 Слова, сказанные Максимом Максимовичем незадолго перед смертью и переданные его секретарем. В этих словах заключается не только profession de foi (исповедание веры. Ред.) покойного, в ' н и х сказался в частности и знаток великой революции. Последний член обычной триады — б р а т с т в о — появился только после Термидорской реакции и чуть ли не первым его проявлением в жизни были парижские избиения народа директорией. (В журнале «Летопись» опущена третья фраза этого примечания. Ред.). «Вот я ваш друг!» * Эта статья перепечатана здесь из сборника К. А. «Наука и демократия», М., 1920 г. В журнале «Летопись» (1916 г . , № 8), где статья была опубликована впервые, из нее был сделан ряд цензурных изъятий. Точные указания об этих изъятиях даны ниже, в соответствующих местах текста. Ред. 2 21* 323
Пришедший, с верховья озера, пароход только что причалил к набережной, и по раскаленным июльским солнцем плитам широкой площади веером рассыпалась толпа туземцев и форестьеров. Несмотря на ее пестроту и многолюдность, из нее резко выделялась высокая широкоплечая фигура в свободном летнем «сьюте» и широчайшей панаме. Из-под ее нависших полей глядело, прямо на нас, обрамленное прядями черных волос, загорелое, цветущее здоровьем, молодое лицо. Прекрасные, ясные, искрящиеся весельем глаза и оригинальная, слегка рассеченная верхняя губа с ее решительным строгим выражением, совершенно не гармонирующим с общим добродушным выражением остальных черт лица, не оставляли сомнения, что это был он. Меня невольно заинтересовало, почему мог его узнать человек, никогда его не видавший и только вчера в первый раз услыхавший о его существовании. На мой вопрос она, не задумываясь, ответила: «Mais cela se voit de suite, monsieur — un vrai boyard russe!» 1 Не знаю, что связывалось с этим словом в представлении этой французской монахини— землячки Иоанны Д'Арк, мало образованной лорренской крестьянки, но мне невольно вспомнились слова другой женщины, конечно, произносившей их вполне сознательно и с сочувствием, — женщины, знавшей русских людей и которую знали русские люди, — слова Софии Васильевны Ковалевской: «настоящий русский боярин!» Но для меня в эту минуту, как и всегда, и даже более чем когда-нибудь, это был, конечно, не boyard russe *, а милый, добрый Максим Максимович. Эти два слова, которые теперь, когда его уже нет, неизменно повторяются всеми, кто его вспоминает, один могли выразить его обаятельность в личных сношениях. Обстоятельства, вызвавшие это его посещение, были следующие. Жена и сын заразились тифом у этих sporcati ladr i 2 — неаполитанцев, но болезнь таилась во время переезда на далекий север Италии и внезапно вспыхнула в этом Hôtel 1 «Да ведь сразу видно, настоящий русский боярин». * русский боярин. Ред. 2 (грязных жуликов. Ред.). Так непочтительно отзывался о них наш милейший doctore, благодаря которому нам удалось сравнительно благополучно выбраться из такого ужасного положения, как заразная
Volta, куда мы вошли, чтобы переночевать, а выехали из него только через два месяца. От случайно проездом остановившегося в том же Volta И. А.Петровского я узнал, что Максим Максимович живет в Менадящо. Обидно было подумать, что, не видавшись почти пятнадцать лет, мы живем так близко и, может быть, разъедемся не повидавшись. Я отправил ему письмо, в котором спрашивал, как бы согласовать наши дальнейшие движения, когда мои бедные больные выйдут из карантина, так как ему приехать сейчас было бы неблагоразумно ввиду возможности заражения. Ответом на это была короткая телеграмма, что на следующий день он будет у нас. Понятно, как обрадовала нас мысль об этом неожиданном посещении среди нашего вынужденного одиночества. Весь вечер проболтали мы о нем, откуда и наша монашенка узнала, что у меня есть такой добрый ami. Увидав, что он решительно направляется к нашему подъезду, я схватил шляпу и выбежал на площадь, уговаривая его пойти вместе куда-нибудь подальше от нашего очага заразы, но он и слышать не хотел. Мы прошли в столовую, хотя время было самое неподходящее, позднее для завтрака и раннее для обеда. Жара была несносная, лоб его покрывали крупные капли — и я стал предлагать что-нибудь .прохладительное, — мороженое, granita, мазагран, но он от всего упорно отказывался, а потом, спохватясь, добавил: «А вот что, угостите меня чайком, слыхал я, что в вашем отеле можно получить настоящий —• российский». И вот в прохладе полутемной комнаты мы очутились, если не за шипящим самоварчиком, то за его немецким суррогатом Thee-Maschine *, зато чай был настоящий — Поповский, а комские хлебцы-просвирки могли произвести иллюзию фшшпповских стародубских булок; один только panetone di Milano * * вносил некоторую couleur locale * * * , напоминая, что это московболезнь в отеле, в совершенно чужом городе без одной знакомой души. В этом жестоком приговоре выразилась в с я антипатия северянина к г р я з , ному, отсталому югу. Он утверждал, что его чистенький благоустроенный Комо никогда не знал тифа; заносят его всегда со стороны и преимущественно с юга. * чайной машиной. Ред . * * миланский каравай. Ред. * * * местную окраску. Ред.
ское чаепитие происходит в Италии в самый разгар лета и в те часы, когда всякий добрый италианец в своей Siesta * ищет спасения от обессиливающей жары. Никогда, кажется, Максим Максимович не был в таком ударе. .Как всегда блестящие, полные юмора рассказы о виденном и слышанном за эти пятнадцать лет в культурных странах обоих полушарий, меткие характеристики выдающихся людей, с которыми он сблизился, попутные упоминания о законченных и вновь задуманных трудах перемежались с воспоминаниями о десяти московских годах общей борьбы «с торжествующей свиньей» 1 и тревожным предчувствием будущего, которое готовила несшаяся на всех парах реакция. Часы летели — и мы не заметили, как полутьма нашей столовой превратилась уже в почти полную тьму, и, подняв маркизу, убедились, что солнце уже зашло за противоположные зеленые холмы. Можно было подумать о том, чтобы освежиться прогулкой. Только успели мы миновать соседний чудный беломраморный фасад собора с его двумя местными святыми — обоими Плиииями, как Максим Максимович вспомнил, что недалеко в каком-то закоулке у него есть знакомый антикварий пли попросту букинист. Войдя в очень скромную лавку, он прямо направился в заднюю каморку, к очевидно знакомым ему полкам, точно ото была его собственная библиотека, без умолку совершенно свободно болтая, как мне показалось, даже не просто на итальянском языке, а на каком-то миланском наречии. В первый раз воочию я мог убедиться в его обширном знакомстве с книжным миром, особенно со старой книгой. Если в этом складе совершенно неизвестного букиниста, в маленьком провинциальном, даже не- университетском, итальянском городке, он был как у себя дома, — как же были ему знакомы антикварские склады и книгохранилища больших центров обоих полушарий и какую совершенно исключительную, по своему подбору, библиотеку мог он себе составить! А если к этому прибавить еще с молодых лет приобретенное в Ecole des Chartes * * искусство пользования архивными первоисточниками, то ста1 Известное выражение Щедрина. (В журнале «Летопись» опущены слова «с торжествующей свиньей» и примечание к ним. Ред.). * Siesta — послеобеденный отдых. Ред. * * Название учебного заведения. Ред.
нет понятной та громадная эрудиция, которая поражала всякого ближе знакомого с его литературной деятельностью. Конечно, скажут, в этом играли не последнюю роль его материальные средства. Но многие ли умеют использовать свои средства в таком направлении? Молодой, талантливый, блестящий, остроумный, в совершенстве владевший шестью, а может и большим числом языков, лично знакомый со всеми видными представителями в избранной области и в то же время не уклонявшийся от самого тяжелого, усидчивого, казалось бы, скучного специального труда — он, конечно, являл собою редкое явление в рядах научных деятелей всего мира. Я неоднократно потом спрашивал себя: почему именно об этой встрече сохранилось у меня самое, живое воспоминание? — и объяснял себе это тем, что в нем особенно ярко выразились и умственные и нравственные стороны его обаятельной личности. Во-первых, за то время, что мы не виделись, он значительно вырос в умственном отношении — к этим годам относились его самые крупные, обдуманные труды, — а, во-вторых, самый факт этого посещения наглядно выявлял все привлекательные, привязывавшие к нему, стороны его характера. В разгар итальянского лета покинуть для душного города свое прохладное прекрасное убежище, в самое пекло предпринять неблизкую все же поездку, потерять целый рабочий день, может быть, оторваться от увлекательной работы и в довершение, пожалуй, рисковать заразиться нешуточной болезнью, затем только, чтобы повидать старого приятеля, — многие ли на это способны, особенно из людей, которых материальное благополучие легко превращает в черствых, мелко эгоистичных сибаритов? И вот теперь, когда его уже нет, всплывают одни за другими мелкие эпизоды далекой общей университетской жизни и , более поздних коротких встреч. На-днях, при разборке старых книг, из одной выпала у меня визитная карточка. Целых сорок лет глянуло на меня с этого еще совсем свежего куска картона с лаконической надписью: Максим Максимович Ковалевский. Никитская, дом Батюшкова Б Это была, конечно, первая и последняя карточка, 1 Теперь самый дом, где помещалось филармоническое общество, . у ж е не существует, но где-то во дворике новой громадины, кажется,
какими мы обменялись при первом знакомстве, так как после не имели обычая таким официальным образом удостоверять взаимные посещения. Не припомню, где и когда мы встретились с ним в первый раз, припоминаю только первую продолжительную беседу. Это было в общей обеденной зале Эрмитажа. Я только что принялся за свой обед, когда он вошел и подсел к тому же столику; мы проболтали не только весь обед, но и долго после, пока зала не опустела и половые стали приспускать газ. О чем мы успели за это время переговорить — на таком расстоянии не упомню. Прежде всего, конечно, о войне (это было в 1877 г.), но в конце концов речь как-то остановилась на Италии; я был еще под свежим впечатлением первой своей поездки, а он, оказалось, сроднился с ней с самого детства, совершенно свободно владел языком, и, кажется, был знатоком итальянской школы живописи. К слову сказать, он был, кажется, довольно равнодушен к музыке, во всяком случае к новейшей, по крайней мере критически относился к модному в то время Вагнеру. Помню, как во время одного горячего спора на модную тему о Вагнере и опере, как музыкальной драме, он, не принимая в нем участия, произнес a parte, обращаясь в мою сторону: «А по мне лучшая музыкальная драма не Вагнеровская, а — Дон-Жуан!», с чем, конечно, я поспешил согласиться. Сближение наше произошло на почве назревшей тогда советской борьбы * между старой и, начавшей кристаллизоваться, молодой профессорской партией. К последней принадлежали: Чупров, Муромцев, Ковалевский, Янжул — из юристов, Стороженко и позднее Ключевский — из филологов, Остроумов, Эрисман, Склифасовский — измедиков, и мы со Столетовым — из физико-математиков. После вышедшего с таким" достоинством в отставку Соловьева, ректором был выбран ДГихонравов. Сначала доброжелательно расположенный к студентам, он вскоре стал стремиться к какому-то патриархально-отеческому самовластью, превратившемуся в нечто еще худшее, когда ближайшим орудием этой отеческой власти стал, громко прославившийся позже, инспектор Брызгалов. Дело дошло до того, что сотни студентов выгонялись без суда, сохранился маленький двухэтажный надворный флигель, который нимал Ковалевский. * To-есть борьбы в совете университета. Ред. за-
по одним проскрипционным спискам Брызгалова. В свою очередь, возмущенные студенты доходили до штурма ректорской квартиры. Помню одно советское заседание, в начале которого Тихонравов приглашал своих сторонников успокоиться, так как у него наверху спрятаны городовые. Существовать долее при этих условиях было невозможно, а тут как раз подоспели новые выборы ректора. Вся старая партия, конечно, стояла за вторичные выборы своего ставленника. Молодая, уже успевшая сплотиться, конечно, и слышать не хотела об этом, так как оно было бы сигналом к студенческой истории. На проведение своего кандидата (Чупрова) не было, однако, надежды; пришлось искать какого-нибудь нейтрального кандидата une êpée sans couleur * и общий выбор стал склоняться в пользу Боголепова. Любопытно, что заседания нас — заговорщиков — происходили в его квартире, и хозяина на время обсуждения жгучего вопроса просили удалиться из совещательной комнаты. В самый разгар этой выборной борьбы наступил день, памятный в истории русской общественной жизни,— день похорон Тургенева. Наши противники решили им воспользоваться. «Либералов» уговаривали исполнить свой гражданский долг, и ректор щедрой рукой раздавал отпуски — в расчете назначить выборы в нашем отсутствии. Но мы приняли свои меры и добились советского постановления, отлагавшего выборы на более отдаленный срок. Как ни грустен был повод нашей общей поездки, я не запомню такой живой, дружной, скажу прямо-таки веселой компании. И то сказать: многие тогда, и в их числе Максим Максимович, были еще так молоды. Всю ночь проболтали. Максим Максимович, а с ним и я стали жертвой общих нападок за то, что, пользуясь каждой большой остановкой, выскакивали из душного вагона. Так как мы возвращались бодрыми, освеженными ночной прохладой, нас заподозрили в том, что мы подкрепляемся в каждом буфете, на что мы с хохотом отвечали, что, наоборот, они должны оценить нашу почти младенческую душевную чистоту, так как пили мы исключительно «Ланинскую» и закусывали тверскими пряниками. Кто не помнит, кто не слыхал о совершенно исключительной торжественности и единодушном на* Une épée sans couleur — шпага без знамени, в переносном смысле— безличный человек. Ред.
строении, царивших на этих первых в России общественных проводах на вечный покой равно всеми любимого и ценимого великого человека! Но в моей памяти выступает и одно обстоятельство, также мало гармонировавшее с торжеством. Максим Максимович шел с венком от университета, я — от Петровской академии, а мой брат * был при венке от «Отечественных Записок». Когда мы уже приближались к кладбищу, я видел, как брат отделился от процессии и вошел в мелочную лавочку. Через несколько минут он вернулся, едва удерживаясь от смеха. Мы, конечно, накинулись на него, осуждая неприличие такого поведения. В оправдание себе он рассказал нам следующее. Он пошел напиться квасу, так как жара была совершенно небывалая в эту пору года. На пороге стоял благообразный стариклавочник, который обратился к нему с такой речью: «Ну, и похороны... За всю жизнь не видал таких... Какой-то Тургенев, говорят — писатель... Что-то и по имени не слыхал. То ли еще будет, когда будут хоронить Лейкина!» По этому поводу брат передал сказанное ему Салтыковым: «А меня будут хоронить вот как: свезут ночью на погост и зароют в землю, а утром придет на мою могилку архиерей и...». Здесь следовало выражение чисто щедринское, в печати неудобное. Ни то, ни другое предположение, как известно, не оправдалось, ни голос из народа, ни голос вещего сатирика не оказались пророческими. Похороны Тургенева не остались единственными в своем роде, и те же сочувствующие, которые проводили его до его последнего убежища, проводили и великого сатирика земли русской и не украдкой ночью, а среди белого дня, наперекор его гонителям. Благодаря тому, что для этого разговора мы отделились от кортежа, мы могли заметить одну любопытную подробность — те воинские почести, которые были оказаны самому мирному из людей Б По обе стороны печального шествия по кладбищу на некотором расстоянии тянулись две линии казаков. Это было молчаливым признанием со стороны предержащих властей того неНевольно вспоминается одно его стихотворение в прозе, относящееся к 1878 г . , оканчивающееся словамй: «И к чему тут крест на с в . Софии!» 1 * Василий Аркадьевич Тимирязев. См. ниже (стр. 341) его письмо к К. А. Ред.
откиданного, внезапного подъема общественных чувств, который делал из похорон Тургенева совершенно исключительное явление в летописи нашей общественной жизни. Бывали позже, может быть, не менее многолюдные проводы, но не было такого единодушия, единомыслия. Так и похороны бедного Максима Максимовича, судя по газетным известиям, собрали людей далеко не во всем согласных. В одном описании я встретил одобрительный отзыв по поводу того, что он нашел себе вечный покой на аристократическом кладбище и по соседству с Достоевским. Для многих, близко знавших Ковалевского, его место было бы скорее где-нибудь по соседству с «литературными мостками», поближе к Тургеневу, а не Достоевскому. Не забудем, что Максим Максимович был одним из главных инициаторов тех горячих приемов и оваций, которые скрасили последние дни Ивана Сергеевича и хоть отчасти смягчили горечь воспоминания о той возмутительной травле, которой он подвергался после появления «Отцов и детей». Припоминаю подробности первого обеда в колонной зале Эрмитажа, устроителем которого был Ковалевский, и собравшего многочисленных представителей литературы, науки и вообще московского общества. Далеко не все были, однако, настроены одинаково сочувственно к тому, кого собрались чествовать: так, Писемский и Островский, сидевшие направо и налево от него, просидели весь обед, кажется, не обменявшись с ним ни одним словом. Когда начались речи, Максим Максимович подошел ко мне и просил меня сказать приветствие от имени учащейся молодежи 1 (которая по полицейским правилам не могла быть сама представлена на обеде). Но я, конечно, отклонил это предложение, не имея на то полномочия, и мы порешили, что взамен того я скажу несколько слов от имени петербургской университетской молодежи эпохи «Отцов и детей», на что имел уже личное право. Упомянув в нескольких словах о тех двух течениях в рядах учащейся молодежи— одном, руководимом враждебным Тургеневу литературным лагерем, и другом, малочисленном, состоявшем преимущественно из натуралистов и только 1 В качестве одного из наиболее близких кучащейся молодежи преподавателей д в у х высших учебных заведений — университета и Петровской академии.
через несколько лет нашедшем себе представителя в Писареве, — я закончил, что, по нашему мнению, Иван Сергеевич мог применить к себе слова, когда-то сказанные человеком совершенно иного закала и по иному адресу: он мог с полным убеждением сказать, что по отношению к молодой России был «без лести предан» Б Через несколько дней также на обеде, устроенном Ковалевским в более тесном кружке, я вернулся к той же теме. Тогда Иван Сергеевич сказал мне: «Благодарю вас, — вы пролили бальзам на мои старческие раны» и под своей фотографией подписал драгоценный автограф—«От автора „Отцов и детей"» 2 . Дружеские чувства Максима Максимовича к Тургеневу и совершенно иные чувства, которые он питал к Достоевскому, я имел случай проверить и в памятные Пушкинские дни. Живо помню, каким негодованием сверкали его всегда добрые глаза, когда он мне кивал головою на Достоевского, закончившего свою речь словами: «Что могу я прибавить к отзыву о Пушкине самого умного, лучшего из его современников — императора Николая?». Сказано было это, очевидно, чтобы раздражить большинство присутствующих и насладиться их беспомощностью*— невозможностью ответить на этот вызов*. Еще более негодовали мы на совсем уже скверную личную выходку Достоевского в его знаменитой, вызвавшей такие 1 Известный девиз Аракчеева, что подало повод одному из шипевших против Ивана Сергеевича остряку сказать мне после обеда: «Да, вы правы — бес лести предан» — известная современная пародия на Аракчеевский. девиз. 2 Останавливаюсь мимоходом на этих подробностях ввиду недавней попытки реабилитации этой позорной страницы в истории русской литературной кружковщины, этой травли автора «Отцов и детей», чуть не вынудившей его навсегда бросить литературную деятельность. Автор этой статьи (Котляревский, в «Вестнике Европы») глубокомысленно замечает, что Тургенев был бы еще, пожалуй, прав, если бы «Отцы и дети» появились после Писарева, т.е. если бы он.был не гениальным провидцем одной из наиболее выдающихся эпох русской культуры, а бездарным переписчиком чужих мыслей, которые, без вызвавшего их повода, к тому же и не были бы никогда в ы с к а з а н ы . * В журнале «Летопись» опущен текст, начиная со слов «Живо помню...» до конца абзаца. Ред.
истерические 1 восторги, речи. Уставившись своими злобными маленькими глазками на Тургенева, поместившегося под самой кафедрой и с добродушным вниманием следившего за речью, Достоевский произнес следующие слова: «Татьяна могла сказать: „Я другому отдана 2 и буду век ему верна", потому что она была русская женщина, а не какая-нибудь француженка или испанка»3. Да, Максим Максимович был близким и верным другом Тургенева, а о его близости к Достоевскому я ничего не слыхал и в воспоминании его друзей его образ сохранится всегда рядом с образом Тургенева, а не Достоевского 4 . Возвращаюсь, однако, к прерванной университетской истории. Вскоре после возвращения заговорщиков из Петербурга состоялись выборы, и Боголепов прошел значительным большинством. На благо ли университета и русского просвещения? Не думаю, но в то же время знаю, что другого исхода не было. Это, однако, не мешало мне и долго после того при встрече с Максимом Максимовичем дразнить его: «Не забывайте, что на нас с вами лежат два тяжких греха; мы выбрали Боголепова и основали Московское психологическое общество» 5 . 1 Я говорю истерические потому, чтосамбыл свидетелем такого припадка с одним молодым человеком, моим учеником. 2 Подчеркиваю это слбво потому, что сам оратор произнес его с особенным подчеркиванием. 3 Намек на Viardo-Garcia. Коснувшись этих подробностей, если не ошибаюсь, не проникших в печать, упомяну и об эпизоде с венками. После этой речи Достоевского группа молодых его поклонниц направилась к нему с огромным венком, причем одна из них, проходя мимо Тургенева, сказала ему «не вам». Не зная, что делать с венком, его надели Достоевскому через голову на плечи и он несколько мгновений сидел, изображая из себя жалкую, смешную фигуру, пока не нашелся добрый человек, освободивший его от этого ярма. Когда сходная депутация (если не ошибаюсь, по инициативе Ковалевского), в тот же день вечером, поднесла Тургеневу небольшой лавровый венок, он не задумываясь принял его из их рук и положил к подножию бюста Пушкина. 4 Припоминаю кстати слышанный от Тургенева отзыв о Достоевском: «Это самый злобный христианин, какого я встретил в своей жизни». 5 Что касается первого греха, то, много лет спустя, я услышал слова отпущения из бесхитростных уст одного старого университетского сторожа: «Да разве Николай Павлович, когда его выбрали профессора, был таким
Из воспоминаний о его профессорской деятельности у меня могло сохраниться немного. На его лекциях (как ранее у Чупрова и позднее у Сеченова), в силу полицейских университетских правил, я не бывал. Зато живо помню его блестящие выступления на диспутах и притом как «à charge», так и «à décharge», т. е. как в качестве прокурора — официального оппонента, так и в качестве защитника своей собственной диссертации. В качестве первого особенно живо вспомнился он мне недавно на докторском диспуте профессора Алексеева. По случаю смерти Алексеева пришлось прочесть мнение, будто он был горячим защитником Руссо, а между тем, как помнится, общий характер диспута заключался именно в том, что Максим Максимович защищал творца Contrat social * от несправедливых нападок автора диссертации. Помню такой эпизод: Алексеев придавал особенное значение нелестному мнению о Руссо одного писателя, утверждая, что оно тем более важно, что это был друг Руссо, мнением которого дорожил он сам. Максим Максимович отрицал этот факт, докторант горячился и все настойчивее повторял свои слова. Тогда Ковалевский, порывшись в куче книг, как всегда сопровождавших его на диспуте, спросил докторанта: «А как объясните вы себе такие слова Руссо в письме к предполагаемому вами его другу и авторитету: „Vous mentez, monsieur, je ne sais pas pourquoi, mais vous mentez"?» * * . Эффект вышел поразительный; нашла коса на камень; специалист по Руссо столкнулся со специалистом гіо истории Франции X V I I I века. Колоссальная эрудиция Ковалевского была всем известна и многие пользовались ею, не отказывая себе, однако, в удовольствии порой поймать его на какой-нибудь оплошности. Был такой грех и со мною. Мы с ним поместили свои статьи в одном благотворительном сборнике (кажется, в пользу евреев, пострадавших от каких-то погромов). Прочитав его статью, я был поражен тем, что он заставил в ней Руссо застрелиться 1 же человеком, каким стал, когда его назначило начальство?» Но кто отпустит нам второй грех! 1 В то время Бертло еще не доказал неверности самой легенды о самоубийстве Руссо. * «Общественного договора». Ред. * * . «Вы лжете, сударь, я не знаю почему, но вы лжете»? Ред.
из револьвера и не упустил случая при первой встрече подтрунить над Максимом Максимовичвхм. Преимущество с моей стороны, было, конечно, не велико, так как сводилось к тому, что я был старше его почти на десять лет. Для меня замена пистолета револьвером была современным событием, а для него это была только одна из бесчисленных исторических дат. Как и всегда, он разразился обычным добродушным смехом, в котором не слышно было ни тени досады на подметившего его промах. Защите своей собственной диссертации он предпослал блестящее общее введение, и припоминаю, как на данном им, после диспута, согласно московскому обычаю, обеде я приветствовал его, как сотоварища-натуралиста, проникнувшегося биологическим лозунгом: «voir venir» *, и удачно применяющего его к своей области исследования, которую можно было назвать «общественной эмбриологией». Как искренний, убежденный позитивист, он отнесся к этому сближению с полным сочувствием и, помнится, развил это сравнение в одной нз ближайших своих статей. Кто не читал его позднейших исторических трудов, поражавших обилием нового материала по большей части из первоисточников, в разработке которых он обнаруживал особое умение? Не могу сказать, чтобы так же увлекательны были его первые исследования в области folklore * * , явившиеся результатом его поездки в Сванетию (вместе с С. И. Танеевым и И. И. Иванюковым) и которыми он делился в своих сообщениях отделу этнографии. О. Л. Е. Десять лет, проведенных Ковалевским в Московском университете, были, конечно, лучшими в истории этого далеко не всегда себе равного учреждения. К концу этого периода начали проявляться признаки приближавшегося (первого) разгрома этого «храма науки». Одной из первых намеченных жертв оказался Ковалевский. С обычным своим остроумием он так объяснял причину этого события: «Это было только одно сплошное недоразумение, или, проще говоря, меня обманули. Я привык думать, что моя кафедра (государственного права европей* «предсказывать, предугадывать». * * фольклора. Ред. Ред.
ских держав) 1 была учреждена по мысли Александра II для того, чтобы подготовить россиян к конституции, и я добросовестно исполнял принятое на себя обязательство. А какой-то арлекин 2 в угоду Марии Федоровне * выгнал меня за это из университета». За эти десять лет Максим Максимович был одной из центральных фигур не только того тесного университетского кружка, о котором я уже упоминал, но и вообще московских научнолитературных кругов, одним из собирательных центров которых были так называемые эрмитажные обеды, организованные В. И. Танеевым, где, кроме упомянутых, собирались Соболевский, Гольцев, Петрункевич, Герценштейн, Джаншиев, порою П. Д. Боборыкин, Вл. С. Соловьев, П. И. Чайковский, Г. Н. Вырубов и др. Отсутствие Ковалевского живо ощущалось и в этих кругах. В последовавшие затем восемнадцать лет его отсутствия из России, несмотря на довольно частые поездки за границу, я встретился с ним всего два раза 3 . Первый раз в Комо, второй — в центре его новой деятельности, в его парижской «Высшей школе». Случилось это так. В апреле 1903 г. я был приглашен прочесть Крунианскую лекцию** в Лондонском королевском 1 Первая, если не ошибаюсь, была открыта в Петербургском университете и занимал ее молодой Борис Исаакович Утин, вскоре, по случаю разгрома университета Путятиным, вышедший в отставку вместе с Кавелиным, Спасовичем, Костомаровым, Пыгіиным и др. 2 Меткая характеристика внешнего облика Делянова. 3 Одной) из причин было то, что во все свои поездки в Италию я избегал Ниццу и потому не бывал и в Б о л ь е у Ковалевского. Случилось это так: в молодости страстный поклонник Гарибальди, я принципиально избегал отнятой французами родины великого италианца, который никогда не прощал этого Кавуру. Многие утешали себя словом «плебисцит», но для тех, кто видали собственными глазами наполеоновский плебисцит, не существовало и этого утешения. Теперь принято все это стыдливо забывать, приберегая все свое негодование для Триеста, к слову сказать, никогда не бывшему италианским. Впрочем, скоро и irredenta вероятно заменится менее мелодичным и еще менее мотивировочным «Трет Србам»! (В журнале «Летопись» опущены две последние фразы этого примечания. Ред.). * В журнале «Летопись» опущено это имя. Ред. * * «Космическая роль растения»; в настоящем издании см. том I , стр. 391. Ред.
обществе. После лекции мы (т. е. я, жеиа и сын) поехали отдохнуть на остров Байт, но не в обычные для туристов блестящие •центры, а в облюбленный английскими натуралистами скромный уголок Фрешуотер. Можно было думать, что это временное наше местонахождение никому на свете не известно, и каково же было наше удивление, когда в первую же ночь мы были разбужены телеграммой; она оказалась от Максима Максимовича. Он прочел в газетах о моей лекции и приглашал меня повторить ее в его школе. Через несколько дней мы были в Париже; нашел я Максима Максимовича в крайне скромном отельчике на place Louvois *, напоминавшем студенческие убежища левого берега. Это была, повидимому, обычная квартира, которую он занимал, часто приезжая в Париж по делам школы. Притягательная сила этого отеля заключалась, конечно, в том, что он помещался, дверь в дверь, против Bibliothèque Nationale * * — этой, вероятно, его главной квартиры в Париже. Сначала я отговаривался, указывая на специальный предмет моей речи, но он и слышать не хотел об отказе и сказал, что уже объявил о моей лекции и вслед за ней назначил свою, но не курсовую, а также отдельную лекцию. Это, конечно, была только деликатная форма обеспечить мне полную аудиторию. Пришлось уступить— и зато я был награжден, попав на лучшую из его лекций, какую только привелось мне слышать. Это была, собственно, даже не лекция, а горячая, блестящая парламентская или, скорее, митинговая 1 речь на злободневную в ту минуту (да и всегда у нас) тему о бесправии евреев в России. Богатая историческим содержанием, блестящая по силе логики и благородного негодования, основанная на сравнении между Россией и Европой, в особенности с Англией, речь произвела сильное впечатление на обширную аудиторию. Особенно понравилась она полным отсутствием цветов красноречия и метафизического фразерства, с которым пришлось ознакомиться накануне на лекции другого 1 В нашей печати, а порой и с думской кафедры, это слово часто произносится с оттенком презрения. Не думаю, чтобы великие парламентарии, Брайты и Гладстоны, ставили свои митинговые речи ниже парлам ентских. * Площади Л у в у а Ред. * * Национальной библиотеки. Ред. 22 К. А. Тимирязев гл. VIII 337
русского профессора школы (Де-Роберти), читавшего на тему, очевидно, рассчитанную на вкусы французской публики — De l'Amour *. Через год Максим Максимович был уже снова в России, но основался, понятно, не в Москве, а в Петербурге, и встречаться с ним мне пришлось изредка. Припоминаю, за это время, его приезд по поводу организации Университета Шанявского, особенно один вечер после заседания в думе, когда мы втроем, Ковалевский, Муромцев и я, засиделись до глубокой ночи, замечтавшись (ведь это было в 1905 г.) о той участи, которая ожидает это совершенно новое учреждение, свободное от всякой китайщины (экзаменов, обязательных курсов и т. д.), задушившей истинную науку в казенных университетах. Затем началась для него новая полоса — деятельной политической жизни. Сначала явилась неудачная попытка основать независимую партию, вызванная, конечно, естественным нежеланием подчиниться узкой партийной дисциплине под водительством людей, умственного превосходства которых над собой он, конечно, не имел основания признавать. Затем, не поддержанный при вторых выборах своими харьковскими земляками, он был вынужден или покинуть вовсе политическую деятельность и, пожалуй, вернуться за границу, или попытать счастья в качестве представителя академической группы верхней палаты. Отношение его к этой деятельности было более чем скептическое, как это можно усмотреть из следующего юмористического рассказа об одном неожиданном успехе в высоком собрании. После одной его блестящей речи, имевшей, как обыкновенно, отрицательный исход, один из его коллег дал ему благой совет: «14а следующей неделе будет обсуждаться законопроект, которому вы, конечно, горячо сочувствуете, попробуйте промолчать — может быть, и пройдет». Я промолчал — и ведь прошел! — закончил он со своим обычным заразительным смехом. Но этот успех, конечно, не помешал ему и впредь оставаться в меньшинстве, ограждая нравственное достоинство собрания, с которым связала его судьба. Как некогда Гюго, он мог сказать о себе: «Когда я бывал в большинстве, я этому радовался, но когда оказывался в меньшинстве — я этим гордился». * О любви. Ред.
Во всей своей деятельности, в своих речах, как и в своих статьях, он не считался с силами своих противников. Не робел он перед политическим шулером *, который бесстыдно * похвалялся, что в уготованном им несчастной Польше самоуправлении он сдаст все козыри русскому меньшинству, а в этом меньшинстве еще ничтожнейшему меньшинству землевладельцев и чиновников, и еще нагло* величал эту свою передержку Ars gubernandi Д как не робел он в своих публицистических статьях и перед всемогущей опричиной *, раскрывая ее закулисную игру. По современной номенклатуре Ковалевский, конечно, принадлежал к той оппозиции, которую принято называть безответственной — вероятно, в отличие от другой •— ответственной, пролагающей себе путь к безответственному министерству 2 . С начала войны (или даже ее персидско-балканской прелюдии) я не виделся с Ковалевским и, может быть, к лучшему, так как с некоторыми его мыслями, проскальзывавшими в печати, я бы не мог согласиться. Последнее письмо к нему^в котором я приветствовал его с возвращением из плена, я закончил словами: «За семьдесят лет не слыхал я столько лжи, сколько привелось услышать за последние семь месяцев, а сам только повторяю за Гамлетом: „Мир свихнулся!" (the time is out of joint)». Оно осталось без ответа. Чем объяснить себе некоторые непоследовательности и противоречия с прежними воззрениями в позднейших статьях Максима Максимовича? Неужели это были всплывшие на поверхность атавистические черточки мировоззрения «настоящего боярина»? А хотя бы даже и так! Неужели эти мелкие искорки, перебегавшие под пеплом уже надвинувшейся старости, к тому же еще отягченной злым недугом % могут заставить забыть тот свет, который он всегда излучал вокруг себя, забыть упорный, бескорыстный труд целой жизни этого умного, талантливого, безусловно честного и доброго человека, 1 2 3 Столыпиным. (Примечание 1919 г.). Понятно, кадетской. Последний его портрет, помещенный в иллюстрациях, прямо ужа- сен. * В журнале «Летопись» из этого обзаца изъяты слова: «политическим шулером», «бесстыдно», «нагло» и «опричиной». Ред.
знать которого — значило его любить? В течение всей своей жизни он оставался верен тому лозунгу, который завещал своим ученикам: если в области мысли и слова должно отстаивать право личности от захватов государства и большинства (свобода х ), то жить-то должно согласно с правом большинства (равенство), а двигаться— всегда вперед (прогресс), а не раком, как это случилось с партией (кадетской), выбрасывавшей по своему пути все основные принципы, когда-то взятые напрокат у партий действительно демократических. В последний раз я виделся с ним осенью 1913 г., в день юбилея «Русских Ведомостей». Утром он прочел мою статью о Чупрове и Петровском * и пришел поделиться общими воспоминаниям и о добром, старом времени. Никогда, кажется, не был он так жив и остроумен, особенно в своих параллелях по поводу недавних встреч с европейскими государственными людьми и русскими сановниками. Как водится у нас, русских людей, самый оживленный разговор начался при расставании, продолжался в передней, даже в самых выходных дверях. Уже стоя на площадке лестницы и возвращаясь к первоначальной теме разговора, он крикнул мне: «А вы пишите, пишите и нам что-нибудь из ваших воспоминаний». Не думал я, глядя на него, веселого, цветущего здоровьем, что мне, из двоих старшему почти на десяток лет, придется писать уже не у него, а о нем. Если в этих обрывках того, что в беспорядке всплывает в мрей памяти, я, может, многое «не дописал», а что и «переписал», то, будь он жив, он первый отнесся бы к этому с обычным добродушным снисхождением. Во всяком случае, я руководился не формальным, классическим «De mortuis» и т. д. * * , а не менее человечным и более справедливым: Nous devons aux morts ce que nous devons aux vivants—la Vérité (слова Ренана) 2 . Память Максима Ковалевского не боится правды. 1 К а к понимал ее излюбленный учитель его ранних лет — автор «On Liberty» (Дж. С. Милль. — «О свободе». Ред.). 2 Наш долг по отношению к мертвым тот же, что и по отношению к живым — правда. * «Из воспоминаний о д в у х поколениях»; см. том I X настоящего собрания сочинений. Ред. * * «О мертвых» (говорят только доброе). Ред.
Подлинник письма В. А. к К. А. Тимирязеву / 9 ^ Лу/ ^ ^ Тимирязева ^ il Q Z l ^ A ^ ^ ' ^ ^ \
г y ^ - ö }£JUJ> • Q ^ c l у / / < _ l-CjQe j е с Л' . ^ < ' ' 4 « ІР / u ^ o è . V A ^ A /Л f //
7 ^ ^ Q J ^ ^ J ^ C A -ГуУ/ s --о 7 е ) <'' № » - І Ѵ У " ' " s/''* " * ft / *£ IVY

ПРИЛОЖЕНИЕ К СТАТЬЕ «ПАМЯТИ ДРУГА» В статье «Памяти друга» К. А. Тимирязев вспоминает, в частности, о совместной поездке с M. М. Ковалевским в Петербург, на похороны И. С. Тургенева и упоминает в связи с этим о своем брате Василии Аркадьевиче Тимирязеве, который также принимал участие в похоронах. Ниже напечатано сохранившееся в бумагах К. А. Тимирязева письмо к нему его брата В. А., имеющее непосредственное отношение к поездке К. А. в Петербург. 19 септ. Любезный [1883 г.] Глима, Только что получил письмо Саши * и спешу тебя предупредить, что Тургенева вовсе не хоронят 20 числа, а по всей вероят* Жена К . А. — Александра Алексеевна. Ред.
ности в понедельник 26-го или в крайности во вторник 27. Тело выезжает сегодня 19-го из Парижа и будет в дороге 7 дней. Как только решат день, я тебя уведомлю телеграммой. Приезжай непременно, хоть на один день; это дело плевое, особенно если похороны будут 26-го—праздник. Столько делается гадостей по случаю этих похорон, что каждый порядочный человек обязан на них присутствовать, а тем более, если тебя выбрали в депутацию *. Если бы у тебя не было в эту минуту денег, то напиши и я сейчас вышлю и во всяком случае возьми только на билет, à здесь у меня перехватишь. Жаль, что погода холодная, а то приехал бы с Сашей и Кузькой * * на несколько дней, ну да это отложим до весны. А тебя непременно жду дня на два или уже во всяком случае на один. Если удастся, такой устроим триумф — пусть подлецы знают и ведают. Уже есть 260 депутаций и венков. До свидания, мы трое целуем вас троих. А если не приедешь, то будет тебе стыдно. Твой В. ТИМИРЯЗЕВ Конечно, приезжай прямо на Выборг * * * , тебе комната и кровать готовы. * Здесь и ниже подчеркнуто нами. Ред. . * * Сын К . А. — Аркадий Климентович, в то время трехлетний ребенок. Ред. * * * Квартира В . А. помещалась на Выборгской стороне, на Самсониевском проспекте. Ред.


V U ПАМЯТИ П. Ф . М А Е В С К О Г О 1 А апреля проводили мы в могилу дорогого товарища I / по науке, бывшего секретаря нашего отделения, * Петра Феликсовича Мйевского. Над могилой, окруженноіі неутешными родственниками и самым тесным кружком искренних друзей, не место было обычным речам, посвящаемым памяти общественных деятелей слова и пера, — они звучали бы слишком холодно,-—но в этом собрании нельзя пройти молчанием эту безвременную смерть, как-то особенно болезненно отразившуюся в сердцах людей, близко знавших покойного. 1 Читано в заседании ботанического отделения Общества любителей естествознания 28 апреля 1892 г. (Здесь этот некролог перепечатан из журнала « Р у с с к а я Мысль», в котором он был опубликован в 1892 г., кн.VI. Ред.).
К обычной грусти, вызываемой раннею смертью человека талантливого, полного энергии, в самом разгаре полезной деятельности, — примешивается тяжелое чувство, глухое сознание чего-то похожего на вину по отношению к умершему. Говорят, в древности египтяне, погребая своих фараонов, призывали их к ответу, подвергали суду всю их деятельность; но мне всегда представлялось, что открытая могила взывает к другому суду, более справедливому и более плодотворному, что она призывает к ответу живущих, задает им вопрос, исполнили ли они свой долг по отношению к этому человеку, с которым теперь все земные счеты покончены. Редко этот вопрос представлялся мне с такою силой, как над могилой бедного Петра Феликсовича. Что дал он жизни, науке и что получил взамен от этой науки, от этой жизни? Он отдал себя всего, безраздельно, все свои помыслы, всю свою энергию, изумительную в таком хилом, болезненном теле. А что дала ему жизнь? Ничего в смысле житейских благ и почета. И грустно и жутко. ЖизньПетраФеликсовича,как жизнь большинства ученых, не представляет внешних событий. Еще на университетской скамье обращал он на себя внимание своим основательным, разносторонним образованием и тем искренним энтузиазмом, с которым относился к облюбленному предмету. Как сейчас вижу его на передней скамейке аудитории, вижу, знакомый всем его знавшим, огонек, который искрился в этих навсегда закрывшихся глазах. В этих глазах можно было прочесть, что ни одна мысль лектора не оставляла его равнодушным: одной он живо сочувствовал, о другой готов был бы и поспорить. Едва окончив университетский курс, опубликовал он две работы — о строении тыквенного плода и о чешуйках на листьях бегоний. По окончании университетского курса предпринял он непродолжительную поездку в Германию, где занимался в Бонне у Ганштейна. О том впечатлении, которое он произвел на германских ученых, я мог судить по тем теплым, сочувственным отзывам, которые слышал о нем много лет спустя от профессора Фёхтинга. Вынужденный, для поддержания своего существования, заниматься уроками, не соответствовавшими его глубоким познаниям и жажде приобретения новых, Петр Феликсович тяготился
этим положением и искал деятельности, хотя бы менее благоприятной в материальном отношении, но такой, которая дозволила бы ему сосредоточиться на своей специальности, обеспечивая необходимый для того досуг. Случай к тому вскоре представился. Директор сельскохозяйственного института в Новой Александрии обратился ко мне, прося указать молодого ученого для замещения открывающейся в институте вакансии преподавателя ботаники. Я сообщил об этом II. Ф. и он, повидимому, с радостью отправился в Новую Александрию. Уехал он туда веселый, с розовыми надеждами на будущее, — вернулся вскоре разочарованный, надтреснутый, с мрачным, безнадежным взглядом на будущую свою учено-учебную деятельность. Это кратковременное пребывание в Ново-Александрийском институте положило какую-то мрачную тень на всю его последующую жизнь. Впрочем, со стороны своих слушателей он встретил горячий прием и постоянное сочувствие, выразившееся, при расставании, в самых задушевных проводах. Еще ранее выдержал он экзамен на магистра, — экзамен, выдававшийся из ряда обыкновенных, поразивший присутствовавших законченностью, критическою самостоятельностью знаний и мастерством изложения. За экзаменом, обычным порядком, следует диссертация. Известно, как, к сожалению, иногда смотрят на этот ученый труд. Сделать «работку», которая «сойдет за диссертацию» — вот нередко предел вожделений иного кандидата в ученые. Не так смотрел на дело Маевский. Он принялся за обширное исследование, потребовавшее вместе с затянувшимся печатанием более трех лет. Исследование это — «Строение махровых цветов», и теперь вполне сохранившее цену, несмотря на появившиеся позднее работы, было им сообщено в извлечении на съезде естествоиспытателей в Петербурге в 1879 г. и вызвало общее одобрение. Оно могло и должно было доставить автору степень магистра и даже доктора, если б первые свои работы он представил ранее в качестве магистерской диссертации, но, по причинам, до сих пор остающимся для меня непонятными, не имело этого результата. После этого труда П. Ф. покинул область анатомо-морфологических исследований и сосредоточился на изучении систематики и преимущественно отечественной флоры. Вслед-за не-
сколькими сочинениями, представляющими несомненное педагогическое значение («Весенняя флора», «Осенняя флора», «Полевые растения», «Ключ к определению древесных растений по листве»), он предпринял редакцию исправленного и дополненного издания «Московской флоры» Кауфмана. Только специалист может оценить, сколько труда и знания положено на эту работу и с какой изящной скромностью П. Ф. почти скрывал от обыкновенного читателя свою долю участия в воспроизведении труда любимого учителя. Вслед за «Московской флорой» появился небольшой, но вполне отвечающий настоятельным потребностям учащихся и сельских хозяев «Определитель злаков Средней России». Наконец, высшим плодом деятельности П. Ф. в этом направлении явился капитальный труд его жизни «Флора Средней России», последние строки которого он торопился заканчивать, как бы предчувствуя свою близкую смерть. Этот почтенный труд еще ждет своей полной оценки и, конечно, эта задача выходит из пределов краткого некролога. Таковы внешние черты этой краткой, но деятельной жизни. Ее этапами являются только научные труды, — книги, не сопровождаемые даже тем официальным признанием их достоинства, с которым связано движение по лестнице научной иерархии. Талантливый, неутомимый ученый, автор почтенных трудов, он должен был бы по праву, с бою, взять все почетные отличия, связанные с ученой деятельностью, а между тем он был, выражаясь словами известной иронической эпитафии, rien, pas même académicien — ничто, даже не магистр. Изящный, блестящий лектор, ро?кденный для кафедры, он только мельком занимал ее в высшем учебном заведении Т Мало того, даже те аудитории, перед которыми ему приходилось читать, не всегда знали ему цену. Никогда не забуду я глубоко возмутившего меня своей несправедливостью отзыва о нем"одной его слушателышцы: «На его лекциях можно услышать обо всем, кроме ботаники!» Преподавателю, в основательных специальных знаниях которого, на основании всей его деятельности, не могло быть сомнения, ставилось в укор, что, помимо своей специальности, он был широко образованный, эстетически развитой человек, между тем 1 И то, если не ошибаюсь, в качестве садовника.
как та же аудитория порой, быть может, готова была слушать людей мало сведущих даже в избранной специальности. Впрочем, не всегда находил П. Ф. такую оценку; очень хорошо помню, какой взрыв единодушного, неподготовленного одобрения вызвало блестящее изложение его, упомянутого выше, сообщения на петербургском съезде естествоиспытателей. Изложение П. Ф. всегда отличалось законченностью и изяществом, да и вообще его отношение к природе было не исключительно сухое научное, но и эстетическое, хотя, с другой стороны, он никогда не впадал в ту слащавую маниловщину, в которой иные полагают видеть проявление любви к природе. В наше время, когда наука становится силой, вокруг которой, как вокруг всякой силы, увиваются и лепятся льстецы и паразиты, Петр Феликсович представлял утешительный пример человека, никогда не превращавшего служения науке в искусство выслуживаться под предлогом науки. Ренан, на одной из прелестных страниц своей книги «L'Avenir de la Science» *, рисуя облик идеального ученого, говорит: «Il faudrait qu'en embrassant la carrière scientifique on fût assuré de rester pauvre foute sa vie, mais aussi d'y trouver le strict nécessaire; il n'y aurait alors que les belles âmes poussées par un instinct puissant et -irrésistible qui s'y consacreraient et la tourbe des intrigants porterait ailleurs ses prétentions» * * , — и прибавляет с грустной иронией: «La première condition est déjà remplie? Pourquoi n'en est il pas de la seconde? * * * . Петр Феликсович был одной пз этих «belles âmes poussées par un instinct puissant et irrésistible» * * * * , которые в самой науке видят и цель и награду своей деятельности. Но единственная ли это была его награда? Если, сверх удовлетворения высших духовных потребностей, * «Будущее науки». Ред. * * «Надо было бы, чтобы каждый, кто посвящает себя научной работе, знал, что он всю жизнь останется бедным и будет иметь лишь самое необходимое; в таком случае только избранные натуры, побуждаемые могучим и непреодолимым влечением, посвятили бы себя науке, а всякие проныры направили бы свои притязания по другому пути». Ред. * * * «Первое условие уже выполнено? Почему не обстоит так же дело со вторым?» Ред. * * * ' - «избранных натур, побуждаемых, могучим и непреодолимым влечением». Ред.
Б И О Г Р А Ф И Ч Е С К И Е О Ч Е Р К И И ВОСПОМИНАНИЯ сверх сознания исполненного призвания, может принести утешение мысль, что труд целой жизни не остался без следа, то покойный Петр Феликсович, я полагаю, мог утешать себя и этим сознанием. Наше поколение ботаников и многие учебные поколения, за ним последовавшие, свои первые шаги в изучении природы связывали с благодарным воспоминанием о Кауфмане, по книге которого знакомились с растительным миром; учащееся теперь поколение и еще многие, которые последуют за ним, с такой же благодарностью помянут Маевского. Все это так, но если, кончая свой непродолжительный жизненный путь, Петр Феликсович мог сознавать, что прошел его с пользой и достоинством, то можем ли мы, его товарищи, сказать, что сделали со своей стороны все, что могло сгладить, скрасить ему этот жизненный путь? Не встречал ли он на нем тормозящего трения, равнодушия, в лучшем случае, бесплодного сочувствия, выражавшегося в благом намерении: надо приободрить, поддержать его, убедить, чтоб не падал духом! Надо, надо!.. Но жизнь не ждет, и смерть застигает в полном расцвете способностей, в разгаре лихорадочного труда. Вот почему над этой свежей могилой чувствуется потребность сказать: «Прощай, товарищ по науке! Прощай идеалист-ученый! Прощай и прости!»
УПІ ВЛАДИМИР ФЕДОРОВИЧ ЛУГИНИН (НЕКРОЛОГ) * Н е стало еще одного из той славной кучки деятелем, благодаря кому так называемые шестидесятые годы выделяются светлой полосой на темном фоне предшествовавшей и последовавшей эпохи. Получена телеграмма о смерти В. Ф . Лугинина, последовавшей 13 октября в Париже. Родился В . Ф . в 1834 г. в Москве, где и получил первоначальное воспитание. Из воспоминаний о своем детстве и юности В . Ф . любил рассказывать о путешествии всей семьей в «дормезе» из Москвы в Рим, а из своих воспитателей с благодарностью вспоминал Траутшольда, бывшего учеником Либиха в Гиссене, а впоследствии известным геологом и профессором геологии * Этот некролог был напечатан в газете «Русские Ведомости» (1911 г . , № 238), откуда и заимствован для данного издания. В данном же томе (стр. 418) см.. статью «Лугинин» из энциклопедического словаря Граната, для которой К . А. использовал — в видоизмененной форме — некоторые места из некролога. Ред.
в Петровской академии 1 . В те годы, перед приближавшейся бурей 1848 г., Траутшольд был типичнейшим восторженным буршем — студентом со свежими еще воспоминаниями о Вюрцбургском съезде и т. д. Однажды ученик застал своего молодого учителя ночью, таинственно отливающего пули, и получил в ответ, что, может быть, скоро его призовет дорогое отечество, а пули эти понадобятся против ненавистных Tyrannen-Knechte*. Поступить в Московский университет В . Ф . не удалось вследствие введенного незадолго перед тем общего комплекта в 300 человек, и он перебрался в Петербург, в артиллерийское училище, где в то время были такие преподаватели, как Остроградский и Ленц. Только что произведенный в офицеры, В. Ф. устремился в Севастополь. Из севастопольских воспоминаний припоминаю очень живой его рассказ о разорвавшейся в нескольких шага х гранате и тот факт, что в одной с ним палатке (или бараке) жил другой молодой артиллерист, впоследствии достигший более широкой известности,-— Лев Николаевич Толстой. В Крым ему пришлось вскоре вернуться, но уже не по своей воле. Поселившись в Петербурге 2 , он вращался в либеральных кружках, что обратило на него внимание кого следовало. Ему был запрещен въезд в столицы и предложено выбрать жительство в местах не столь отдаленных и уже в виде особой милости разрешено поселиться в Крыму, тогда еще глухом, мало посещаемом. Лугинин поселился в Никитском саду, рассчитывая воспользоваться его лабораторией. Здесь была сделана, вероятно, первая его химическая работа по анализу крымских вин, до той поры почти не исследованных. В 1860 г. ему удалось, наконец, выбраться за границу. Для молодого образованного русского, к тому же интересующегося и наукой и жизнью, Европа того времени представляла два притягательных центра-— Гейдельберг и Лондон; туда устремился и Лугинин. В Гейдельберг он направился по стопам Менделеева и своего коллеги артиллериста химика Шишкова; в Лондон его влекло к властителю дум современной русской молодежи,—к Герцену. 1 При своих частых переездах из России в Швейцарию Лугинин почти всегда навещал своего старого учителя, переселившегося на покой в Карлсруэ. 2 Где он успел побыватЁ в артиллерийской академии, в военноученом комитете и выйти в отставку. * наемников тирана. Ред.
В. Ф. Лугинин 1839—1911

В Гейдельберге он занимался у Бунзена, так как уже с той поры ясно определились его вкусы в направлении физической химии, в то время мало обращавшей на себя внимание. В вакационное время он между прочим делал определения с недавно предложенным Бунзеном и Роско фотографическим актинометром (с князем Трубецким на Lago-Maggiore) * . Насколько успешны были его поездки в Лондон, видно из того, что уже в 1862 г. он является доверенным послом от Герцена к Тургеневу (в Баден-Баден). Тургенев пишет по этому поводу своему другу: «Прежде всего скажу тебе, что сам N 1 мне понравился так, как давно молодой человек мне не нравился: это благородное и дельное существо». Другим обстоятельством, отметившим пребывание в Гейдельберге, была неудавшаяся попытка поступить волонтером к Гарибальди, замышлявшему тогда свой поход на Рим. Гейдельбергская русская колония выбрала Лугинина своим делегатом; как артиллерист, он должен был явиться к Гарибальди с пушками. Но в этом и оказалась загвоздка, у избравших его нехватало на это денег, не было их и у самого Лугинина 2 . А события не ждали: раненому под Аспромонте Гарибальди нужен был уже не артиллерист, а хирург, и вместо Лугинина по просьбе той же гейдельбергской колонии поехал Пирогов. После Гейдельберга Лугинин пробыл несколько времени в Цюрихе, где слушал Клаузиуса. Вторая и, может быть, самая деятельная эпоха его жизни связана с Парижем; он работал сначала у Вюрца и у .Реньо, пока, наконец, не сделался учеником, другом и сотрудником Вертло. В термохимии он нашел, наконец, область наиболее для себя подходящую, — область применения точных физических приемов к задачам химии, в чем отчасти сказалось йвлия1 Заимствую цитату из книги Батуринского «А. И. Герцен, его друзья и знакомые», стр. 187, но самый факт не раз слышал от В . Ф . , подробно рассказывавшего об этом первом посещении Тургенева, чуть не целую ночь развивавшего ему свои политические убеждения и взгляды на переживаемый момент. 2 В эти годы, повидимому, у В . Ф . были очень ограниченные средства. Помню, к а к однажды, показывая мне висевшую в его кабинете под портретом Герцена прекрасную гравюру здания английского парламента, он сказал: «Чтобы купить эту гравюру, мыс братом несколько дней не обедали». * Лаго-Маджиоре — озеро в Италии. Ред.
ние Реньо. К термометру у В. Ф. была просто какая-то страсть. Возвращаясь из Парижа, он почти всегда бережно, чуть не в руках, вез с собой какое-нибудь новое произведение Бодена, этого художника по части термометров. Деятельность Лугинина в термохимии, сначала совместная е Бертло, затем стала совершенно самостоятельной. Кроме многочисленных специальных мемуаров, он был автором очень ценимого специалистами обширного трактата по калориметрии. Результатом совместных трудов с Бертло была тесная дружба между учеными, и Бертло охотно приезжал отдыхать к Лугинину в Бэ (в долине Роны). В конце семидесятых годов явилась возможность вернуться в Россию; он поселился в Петербурге и устроил себе лабораторию. Но здесь ему пришлось жить недолго. После 1 марта 1881 г. Петербург сделался театром деятельности охраны из добровольцев, и Лугинин со своей лабораторией сделался предметом их особых попечений К Подозрительные личности врывались в его квартиру, преследовали его по пятам на улице. Жить долее в Петербурге становилось невыносимо. Пришлось бежать сначала в Париж, потом в 1889 г. в Москву,где по предложению Столетова и Марковникова он получил почетное докторство. Здесь В. Ф . сначала приютился в лаборатории Марковникова и Столетова, а потом, с постройкой нового института, получил хорошее помещение. Оборудовав его на свой счет дорогими приборами, В. Ф . подарил Московскому университету едва ли не лучшую на свете термохимическую лабораторию. Начав преподавание приват-доцентом, он был вскоре избран экстраординарным и ординарным профессором и почетным членом университета. Так проработал он до 1906 г., когда по Требованию врачей уехал за границу, где жил зимой в Париже, а летом на своей вилле в Бэ. Несмотря на преклонный возраст и тяжкую болезнь, он при первой возможности пристраивался к какой-нибудь лаборатории и принимался за работу. Последнее его исследование представлено в Парижскую академию несколько месяцев тому назад *. 1 Так как во главе ее стояли люди просвещенные, то им, быть может, даже было известно, что Лугинин работает с бомбой Бертло. * В 1911 г. Ред.
Лугинин был редким у нас типом ученого дилетанта в том почтенном смысле, который ему придают английские и американские ученые. Недавно Гэль дал такое определение этому слову: «Дилетант, это — такой человек, который не может не быть ученым». В. Ф. именно не мог не быть ученым. Нередко приходится слышать: еще бы, при таких средствах, в такой обстановке, как не работать! Говорящие это забывают, что чистые сферы науки обыкновенно так же трудно доступны богатым, как и царствие небесное 1 . Но будучи ученым специалистом, он не был глух к другим интересам, к общественным идеалам 2 , к искусству, доказательством чего служит собранная им и подаренная университету превосходная библиотека или, вернее сказать, две библиотеки: одна — по точным, другая — по общественным наукам и литературе. Свободно владевший четырьмя языками, много видавший, многих на своем веку знавший, он был типический либеральный, прогрессивный европеец. Это, однако, не мешало ему быть горячо преданным своей родине и потому именно презирать тех, кто учитывает свой патриотизм на рынке. От своего класса он сохранял только идеальный лозунг «noblesse oblige» *, и нередко сетовал на то, что у русского человека совершенно отсутствует дух «рыцарства». Если бы таких людей, как Лугинин, было у нас поболее, то наша несчастная страна не присутствовала бы теперь при пробуждении «зубра». Из своих предков он с гордостью поминал только одного, по женской линии, — бывшего в рядах декабристов. Дружба и сотрудничество с Бертло и культ Герцена были самыми выпуклыми чертами научного и нравственного облика Лугинина. Мир праху твоему, неутомимый работник на научной ниве и человек, донесший до могилы «благородные» идеалы своих молодых дней. 1 Один современник Лугинина также начал с того, что устроил химическую лабораторию в своем палаццо, а кончил тем, что представил из себя оригинал щедринского Сан-Пантре. 2 Вместе со своим братом В. Ф . был в 1860 г. основателем первого ссудо-сберегательного товарищества в Ветлужском уезде,а в 1864—1865 гг. писал статьи об английских и немецких рабочих. * «положение обязывает». Ред. 23 к. А. Тимирязев, т. VIII
ЭРНСТ ГЕККЕЛЬ (1834—1919) * Г азеты принесли нам весть о смерти Э. Геккеля в преклонном возрасте 85лет. Если он не принадлежали плеяде гениальных ученых, как Гельмгольтц, Дарвин, Пастер, Бертло, блиставшей в середине X I X века, то, тем не менее, был одной из крупных и характерных фигур научного и культурного движения, отметившего вторую половину этого века. Это была одна из тех боевых натур, которые, несмотря на бегущие годы и на меняющиеся настроения окружающей среды, остаются на избранном посту, смело защищая принципы и идеалы, в которых имели основание убедиться. Он сам говорил о себе, что, всецело принадлежав X I X веку, всеми силами протестовал против той умственной реакции против науки, того союза церкви и правительства, * Этот некролог перепечатан 1919 г . , № 12. Ред. здесь из «Еженедельника Правды»,
Эрнст 1834—1919 Геккель

который, по его глубокому убеждению, грозил общей культуре немецкого народа. Патриот, и даже порою ультра-патриот, он утверждал, что ретроградное движение приняло в Германии еще более грозные размеры, чем в других, даже менее культурных странах. Самой характерной чертой его личности был тот энтузиазм, без которого, по словам Сен-Симона, не осуществляется никакое великое дело. Конечно, в его деятельности встречались ошибки, но ведь давно сказано, что не ошибается только тот, кто ничего не делает, а его деятельность была громадна как по количеству оригинального научного труда, так и по широкому распространению его идей, благодаря совершенно исключительному таланту популяризации. Некоторые из самых боевых его произведений расходились в миллионах экземпляров на немецком и в переводе на все почти культурные языки в обоих полушариях, причем должно заметить, что успех этот достигался не благодаря правительственным и буржуазно-клерикальным сферам, имевшим в своем распоряжении все средства как широкой рекламы, так и открытого преследования, а вопреки им. Это был типический немецкий профессор в лучшем смысле этого слова, независимый мыслитель, проникнутый шиллеровским Gebt den Gedanken Freiheit» 1 , ни на шаг не уступавший в своей защите «академической свободы». Никого так не возмущало что-нибудь напоминавшее ренегатство, всякая двойственность или непоследовательность ученого или мыслителя в различные периоды его деятельности: вспомним его ядовитые параллели между Кантом № 1 и Кантом № 2 — Кантом чистого и практического разума; между Бэром, основателем эмбриологии, и Бэром, врагом эволюционной теории; между ВирховЪім, свободомыслящим 1848 г., и Вирховым, готовым сдать среднюю школу клерикалам, лишь бы не допустить в нее ненавистный ему дарвинизм. Неутомимый защитник свободы университетов, Геккель кончил открытой враждой к берлинскому, когда в нем засела шайка профессоров, гордившихся титулом «лейбгвардии Гогенцоллернов» и обнаруживших свой ретроградный характер и в других направлениях. Дело дошло до того, что он, гордость немецкой науки, студент и доктор Берлинского университета, 1 «Дайте свободу мысли».
не был даже приглашен на юбилей своей almae matris*. Типический немецкий профессор, он в то же время не был заражен духом узкой касты и с восхищением указывал, как на источник оригинальности Дарвина и Ламарка, на то, что они не были забиты школьным духом университетского преподавания, а в значительной степени были самоучками 1. Родился Геккель в 1834 г. в Потсдаме, учился медицине и естествознанию, как водится в Германии, не в одном каком-нибудь университете, а в целых трех, в Вюрцбурге, Вене и Берлине. Из его учителей самым выдающимся был, конечно, Иоганн Мюллер, глава самой славной в Германии школы натуралистов, прославившихся в многочисленных областях науки. Отец избрал для него поприще медика, но после непродолжительной практики Геккель предпочел сосредоточиться на чисто научной деятельности в области сравнительной анатомии и зоологии. В 1856 г. Иенский университет устроил для него специальную кафедру зоологии, которую он и занимал в течение сорока трех лет, неоднократно отказываясь от лестных приглашений в более крупные центры (Вену, Страсбург и др.). Геккель был неутомимым исследователем и притом не только кабинетным, но в самой природе, преимущественно в области низших представителей морской фауны, для чего предпринимал многочисленные путешествия сначала в Немецком, Средиземном 1 Пример Ламарка представляет много назидательного в переживаемый нами момент. «Когда Конвент нашел организатора победы в Карно, он нашел организатора науки в Лаканале». Одна из трудных предстоявших задач заключалась в превращении Jardin du R o i (Королевского сада. Ред.) в широко задуманный Museum d'Histoire naturelle (Музеи естественной истории. Ред.). Главным препятствием при этом явилась невозможность найти зоолога для организации всех отделов этой науки, кроме позвоночных; все зоологи отказывались взяться за разработку этого, как они выражались, «хаоса». Л а к а н а л ь не задумался обратиться к Л а марку (не забудем, роялисту, аристократу, бывшему военному), в то время широко известному только как ботаник. Тот попросил год на подготовку и по истечении срока создал из «хаоса» новый отдел зоологии, с которым связана главная слава этого великого ученого. Что скажут на это те наши ученые, которые думают, что перемена государственного строя может вдохновить только на саботаж? * своего университета. Ред.
и Красном морях, на Мадейру и Канарские острова, а уже в преклонном возрасте — и на Цейлон, Яву и Суматру. Результатом этих трудов были обширные монографические исследования (радиоларий, губок, сифонофор, медуз и пр.). Особенное внимание сосредоточил он на радиолариях: посвященные им первые обширные работы сразу доставили ему знаменитость; позднее он снова вернулся к ним. Эти работы сыграли в его деятельности почти такую же роль, как изучение усоногих раков в деятельности Дарвина; он установил до 4 000 новых видов, и это заставило его остановиться на критическом рассмотрении понятия о виде 1 . Появление «Происхождения видов» Дарвина определило его дальнейшую деятельность. В 1863 г., на съезде в Штетине, он выступил с красноречивой речью и с той поры стал вместе с Гёксли в авангард эволюционного учения. Дарвин не раз заявлял, как много обязан ему успехом своего учения за пределами Англии, и не раз дружески уговаривал его умерить свой пыл, так как вся ненависть противников (особенно клерикалов) начинала сосредоточиваться на нем, минуя самого Дарвина. Геккель не довольствовался в своей кампании специально научной литературой и средой, а почти сразу перешел на почву широкой популяризации этих идей, за которыми он признавал высокое философское и культурное значение. Отношение его к делу было всегда энергичное, решительное. Но лично в нем не было ничего резкого, агрессивного. Мне привелось видеть его только один раз в самый разгар его борьбы в 1869 г., и в его внешних приемах нельзя было заметить никакого раздражающего самодовольства или вызывающего тона; с виду он не отличался от самого скромного заурядного приват-доцента, а между тем имя его уже гремело в научных кругах. Первым обширным трудом Геккеля в избранном им направлении/была «Общая морфология» (Generelle Morphologie, 1866), в которой он охватывал всю область зоологии и ботаники. Гёксли считал ее одним из классических произведений науки X I X века. Не находя удобным перепечатывать большую книгу, 1 Впрочем, еще в возрасте 12 лет, собирая гербарий, он уже разбил его на две части: «хороших», как тогда выражались, видов и видов не прочно установленных (Salix, R u b u s и пр.).
в некоторых своих частях устаревшую, но в то же время желая сохранить за собой приоритет многих высказанных в ней мыслей, Геккель переиздал ее в сокращенном виде через сорок лет (в 1906) — случай, не часто встречающийся в научной литературе. Его не раз упрекали в том, что некоторые из его выводов были поспешны, преждевременны. Таковы были его попытки не на словах только, а на деле воплотить основную идею эволюции в форме определенного родословного дерева. Но Гёксли на это возражал, что если в некоторых частностях эти попытки и были поспешны, то ведь кому-нибудь да нужно было начать, дать пример для более совершенного подражания. Можно сказать, что любое родословное дерево, несомненно, вернее обычного линейного расположения материала; непонимание этой очевидной истины только указывало на отсталость биологов и философов, на него нападавших. Едва ли не наиболее широким успехом пользовалась благодаря своей литературной форме его Natürliche Schöpfungsgeschichte» («Естественная история творения»). Прекрасный рисовальщик, он делал свои идеи доступными широким кругам читающей публики не только пером, но и карандашом. Этим кругам едва ли не впервые стали доступны поразительные факты, касающиеся утробной жизни животных и человека. Здесь в доступной форме он отстаивал то, что всегда с гордостью называл своим «биогенетическим законом», т. е. закон, по которому зародыш высшей формы в своем эмбриональном развитии последовательно проходит взрослые формы организмов, представляющих более ранние разветвления родословного дерева. Мастер на изобретение новых греческих терминов, что было отчасти необходимым, ввиду нахлынувших новых понятий, он формулировал этот закон еще так: онтогенезис (т. е. зародышевое развитие особи) является рекапитуляцией, сокращенным повторением филогенезиса (т. е. родословной) данного организма. Это обобщение Геккеля неоднократно подвергалось ожесточенной критике, но в основе его следует признать верным; и сам Дарвин в своей автобиографии высказывал сожаление, что, придя к сходному заключению, он недостаточно рельефно его формулировал, вследствие чего честь этого открытия выпала исключительно на долю Геккеля и Фрица Мюллера. Плате в своем позднейшем изложении эволюционной
теории (1913) говорит: «Вопрекимногочисленным нападкам основная мысль биогенетического закона верна; она послужила путеводной звездой для развития эмбриологии во второй половине прошлого столетия и дозволила ей поднять свои приобретения над уровнем просто описательной науки, отметив их печатью исторически причинной зависимости». Своим увлечением сравнительной эмбриологией Геккель имел огромное влияние, и эта область исследования надолго сделалась чуть не самой выдающейся в зоологии: стоит указать на А.. Ковалевского у нас и Бальфура в Англии, не говоря ужз о многочисленных последователях в Германии. Далее Геккель все более и более сосредоточивался на самой боевой части эволюционного учения — на происхождении человека — и издал в популярном изложении «Антропогению, или историю развития человека», в двух томах с подзаголовками: «История развития зародыша человека, или его онтогения» и «Родословная предков человека, или его филогения». Это послужило новым сигналом для того, чтобы на него накинулась вся свора клерикально настроенных и им вторивших философ ки настроенных писак, поощряемых реакционными правительствами Пруссии и Баварии. Но всего тяжелее ему было встретить в рядах самых озлобленных своих противников своего прежнего учителя и друга Вирхова. Испугавшись покушения на жизнь старого Вильгельма, бывший либерал 1848 г. накинулся на социал-демократию, а кстати пристегнул и дарвинизм, утверждая, что повинная будто бы в этих покушениях социалдемократия является порождением учения о происхождении человека от обезьяны, — а практическим выводом этого был призыв не допускать идею эволюции в среднюю школу. В довершение всего Вирхов озаглавил речь на эту тему, с которой он выступил на съезде натуралистов в Мюнхене: «Свободная наука в современном государстве». Геккель ответил ему с обычной страстностью брошюрой: «Свободная наука и свободная школа». Даже всегда воздержанный в своих выражениях Дарвин писал Геккелю: «Поведение Вирхова отвратительно, и надеюсь, что ему самому когда-нибудь будет стыдно». Зато когда-то увлекавшийся Геккелем московский зоолог А. П. Богданов со своей школой поспешил пригласить Вирхова в Москву, чтобы сделать
ему торжественный прием и поднять травлю на дарвинизм в России. Но, выступив против всех сильных мира в защиту свободы мысли, Геккель, к сожалению, не довольствовался изобличением ретроградности и ренегатства Вирхова, а в одной главе своей брошюры пытался доказать ошибочность его точки зрения на связь между дарвинизмом и социализмом. Он, в свою очередь, пытался защитить точку зрения своего друга Шмидта, будто эти два учения несовместимы, коренным образом исключают одно другое. Честный и смелый борец, пока дело шло о свободе мысли, он выступает тупым невежественным буржуа, как только переходит на почву политики. Правда, он честно оговаривается: «Я все, что угодно, только не политик, на это у меня нехватает ни таланта, ни предшествующего воспитания, да нет и охоты», а далее напоминает, каким осторожным нужно быть в попытках распространять выводы науки на практическую жизнь. На это хочется ответить словами Некрасова: «Политиком ты можешь и не быть, но гражданином быть обязан». Гражданин, т. е. человек, выяснивший себе самые элементарные основы человеческого общежития, не может высказывать, да еще два раза подряд, как аксиомы, такой возмутительный вздор: «Социализм требует для каждого гражданина одинаковых прав, одинаковых обязанностей, одинаковых имуществ и одинакового потребления, а эволюционная теория учит, что это невозможно» Ч Откуда взял Геккель весь этот вздор? О правах и об имуществах эволюционная теория, понимаемая в ее обычных рамках, конечно, ничего не говорит. Много-много, если она может говорить об одинаковом потреблении, т. е. питании, и одинаковом обязательном труде, но ни Геккель, ни его друг Шмидт не нашли бы в эволюционной теории доводов в пользу недоедания одних частей и переедания других, будут ли это органы одного организма, или, выражаясь метафорически, органы одного социального организма. Ведь атрофированные так же, как и гипертрофированные органы одинаково вредны. Так же и по отношению к труду, или на языке эволюционной теории — по отношению к упражнению или неупражнению органов теория эволюции учит, что не- 1 Курсив мой.
упражнение органов ведет к их вырождению — к тому же, конечно, приводит и переутомление. А чему учит жизнь помимо науки? Бедному Геккелю, конечно, как и всем нам, опыт проклятой войны показал, что потребление не только может, но и должно быть уравнено между гражданами одной страны. То же и относительно работы; недаром даже буржуазные правители под давлением той же проклятой войны заговорили об уравнительной трудовой повинности. Значит, о необходимости уравнения производства и потребления одинаково свидетельствуют и наука, и жизнь. Следовательно, утверждать, что установление равенства в труде и в потреблении — утопия, осуждаемая наукой, чистейший вздор. Но еще бессмысленнее также двукратно повторяемое Геккелем утверждение, что дарвинизм по существу «аристократичен» и потому враждебен социализму. И здесь снова Геккель играет словами, сам поясняя, что под словом аристократизм он разумеет «переживание наиболее приспособленных». Но спрашивается, о каком аристократизме (или приспособлении) здесь идет речь: об аристократизме щедринских генералов, неспособных сами себя прокормить, или об «аристократизме» мужика, способного прокормить и себя и этих неспособных генералов. И почему, дважды повторяя эту глупую фразу, он не вспомнил, что говорил в восьмой главе своей «Schöpfungsgeschichte» * об умственном вырождении (наследственном слабоумии) дворянских и особенно коронованных родов — тут шла речь о действительном, а не фигуральном аристократизме. Эта жалкая полемика крайне поучительна; не показывает ли она нам свободных мыслителей и выдающихся ученых, либерала 1848 года и антиклерикала семидесятых годов, смело выступающих в борьбу против религиозных догматов и принципов и начинающих высказывать «отвратительно» безнравственные и возмутительно бессмысленные вещи, как только дело касается буржуазного догмата имущественного неравенства? По счастью, эта экскурсия в совершенно чуждую ему область тем и ограничилась. В последующие годы Геккель продолжал выступать уже исключительно как свободомыслящий ученый, борющийся против поддержанного реакционным правительством * «Истории творения». Ред.
клерикального обскурантизма, а не как заскорузлый буржуа. К этому времени относятся те расходившиеся в миллионах экземпляров красненькие дешевые «книжки народных изданий» — «Мировых задач» и «Чудес жизни», широко проникавших в рабочую среду; к этому времени относится и основанный им для более широкой пропаганды своих идей «Монистический союз» (Monistenbund). В общем итоге научная и литературная деятельность Геккеля поражают своим размером. До 150 научных исследований, занимающих 13 ООО страниц и, сверх того, беспримерное в науке распространение популярных произведений, конечно, оставят по себе надолго след. Не только исследователь природы, но и вдумчивый ценитель ее красоты, он в конце жизни выступал уже прямо как художник. Два его тропических путешествия были им самим иллюстрированы, а еще позднее он выпустил еще два труда уже исключительно художественного содержания. В одном — «Художественные формы в природе» («Die Kunstformen in der Natur», 1904) он дает целый атлас изящных форм морских и особенно микроскопических животных, им самим зарисованных и могущих служить богатым материалом для орнаментального и декоративного искусства. Другое—«Wanderbilder»— «Путевые картины», 1905 г., представляет воспроизведение его собственных ландшафтных картин в акварельных и масляных красках. Такова была разнообразная деятельность этого неутомимого и высокоталантливого ученого. В одном из своих позднейших полемических произведений он сам написал себе прекрасную вполне верную и скромную эпитафию: «Он работал над расширением познания природы и над распространением эволюционной идеи».
m СТАТЬИ О Д Е Я Т Е Л Я Х НАУКИ ИЗ ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКОГО СЛОВАРЯ ГРАНАТА
; • : „ ЩЩ) і : ?• s' • '"V?' л: ... • .".'.-я;, жж'-; ' ^.v-v,/'.' Ш * : 1 - j1!''-1 •• с . h , Ч. AI/LA \і.щЙА
ЯН ИНГВНГУЗ- нгенгуз, Ян (Jan Ingen-Housz, 1720—1799) — медик, известный своими физическими и ботаническими исследованиями. Родом голландец, Ингенгуз учился медицине в Лувэнском, Лейденском, Парижском и Эдинбургском университетах и через своих родителей сблизился с Принглем, который в качестве военного врача был с английской армией в Голландии, а впоследствии сделался придворным врачом английского короля и председателем Королевского общества. Это знакомство определило всю последующую * Текст статьи взят из энциклопедического словаря Граната, издание 7-е, том 21, стр. 6 0 2 — 6 0 7 . По этому же изданию перепечатаны и другие статьи К . А. из упомянутой энциклопедии, включенные в настоящий том. Ниже в подстрочных примечаниях к отдельным статьям указания об источнике даются сокращенно: «Гранат», том №, стр. №. Ред.
практическую и научную карьеру Ингенгуза. В Англии он изучил модное в то время оспопрививание и по рекомендации Прингля был приглашен лейб-медиком в Вену, где и протекла вся его последующая жизнь. Этим последним обстоятельством объясняется и то несоответственно важное значение, которое приписывают ему немецкие ботаники: Сакс в своей истории ботаники и еще более Визнер, не упускающий случая называть его «наш Ингенгуз». В 1905 г., во дворе Венского университета, ему поставлен памятник с велеречивой латинской надписью: «Иоганнес Ингенгуз, кесарский врач, первый постигший образ питания растений». В целой книге, появившейся по этому поводу, Визнѳр пытается доказать, что все учение о питании растений, все основы физиологии растений заложены Ингенгузом. В порыве даже не немецкого, а специально венского шовинизма Визнер не только превозносит исключительные заслуги Ингенгуза, но возмутительно несправедливо относится к двум ученым (Пристли и Сенебье), сделавшим гораздо более Ингенгуза по этому вопросу, и даже пытается набросить тень на такую нравственно высокую личность, какою был Пристли, между тем как при объективном отношении к делу, наоборот, именно образ действия Ингенгуза вызывает серьезные сомнения. Книга Визнера произвела впечатление не только в Германии, но, невидимому, и у нас. Этот научно-исторический спор вертится вокруг вопроса о роли этих трех ученых в открытии самого важного явления в жизни растений, а может быть, и всего органического мира — явления усвоения углерода растением. Процесс усвоения углерода есть процесс образования, синтеза органического вещества, а в то же время процесс, устанавливающий зависимость жизни на земле от солнца. Процесс этот совершается, как мы теперь знаем, в зеленых частях растения на счет атмосферы при участии солнечной энергии. Существование и значение этого процесса выяснено целым рядом ученых, как это сознавали современники, признает и беспристрастная история. Указанные немецкие ботаники, в особенности Визнер в своей книге, пытаются приписать все Ингенгузу, сводя почти на нет заслуги остальных, между тем как по справедливости вернее сказать обратное. Вот фактичный ход развития этого великого открытия в его главных этапах. В 1753 г. женевский ученый Бонне открыл
факт, что сорванные и погруженные в воду листья, будучи выставлены на солнце, покрываются пузырьками воздуха. Он не дал и не мог дать объяснения этому наблюдению, так как в то время не существовало химии газов. Творец этой химии, Пристли, в '1772 г. открыл факт громадной важности, именно, что растения, помещаемые в воздухе, испорченном горением свечи или дыханием животного, исправляют его, делают снова пригодным для горения и для дыхания. Из этого опыта он сделал вывод, что растительный и животный миры находятся во взаимной зависимости, представляют прямую химическую противоположность — одно из самых широких обобщений, когда-либо сделанных в науке. Но когда позднее он пожелал повторить свои опыты, они не всегда одинаково удавались, и он пришел к заключению, что упустил из вида какое-то условие опыта. Только через шесть лет, в 1778 г., он, наконец, был в состоянии повторить эти опыты — не забудем, что этот вопрос был только одним из многочисленных, его занимавших в эти годы, когда он создавал ту химию газов, на почве которой гений Лавуазье создал всю современную химию. Но здесь-то Ингенгуз пересек ему дорогу. Ингенгуз имел то преимущество перед Пристли, что был знаком с ботаническими исследованиями Бонне (он бывал сам в Женеве) и мог их сопоставить с химическим открытием Пристли. Он задался задачей проследить зависимость этого явления, открытого Пристли, от фактора, действие которого открыл Бонне, т. е. от солнечного света, и в 1779 г. сделал исследование, доставившее ему громкую известность. Но ближайшие условия, при которых он произвел свою работу, вызывают глубокие сомнения относительно его прав на приоритет, так горячо отстаиваемый Визнером. Для этого он ездил из Вены в Англию, где Пристли уже второй год снова занимался этим вопросом, и успел показать, что выделение чистого воздуха (кислорода) вызывается не только растениями, но и зеленым налетом, появляющимся на стенках стеклянных сосудов. Этот налет еще долго после того назывался Пристлевскою зеленою материей, пока не было доказано, что это микроскопические водоросли. А главное, на этот раз Пристли со всей очевидностью доказывал, что это выделение пузырьков газа происходит только на солнце. Почему шесть лет Ингенгуз не принимался за свои исследования, а сде-
лал это только тогда, когда Пристли вернулся к своей работе? Почему Ингенгузу для этого понадобилось из светлой Вены уехать в далекую, туманную Англию? Почему, приехав в Англию и побывав у самого Пристли (в этот приезд или, может быть, еще ранее — в 1778 г.), он спешит забиться в какую-то глухую деревню, где в спеху производит свои опыты? Наконец, почему, «еще не окончив опытов, поторопился печатать свою книгу?» Ответ на это дал позднее Пристли: «то же солнце светило нам обоим», «он только опередил меня в печати, чего я, при таких условиях, не сделал бы», и, конечно, никакие наветы Визнера не очернят светлую личность Пристли в пользу «нашего» венца и не извратят хронологии и фактов. Точно так же не удастся Визнеру затемнить выдающуюся роль Сенебье в дальнейшем разъяснении этого открытия. Как и Пристли, как и Ингеигуз, Сенебье стоял первоначально на почве учения о флогистоне, но, несмотря на то или, может быть, благодаря этому, он первый оценил динамическую сторону этого явления. В своей физиологии растений 1791 г., которая осталась неизвестной Визнеру, он определенно говорит: «дрова возвращают мне зимой тепло, огонь и свет, похищенные у солнца». В отличие от Пристли и Ингенгуза, он скоро усвоил новую химию и свое открытие разложения air fixe * перевел на новый язык, пояснил, что «углекислота разлагается на свои элементы (углерод и кислород) силою света». Если неудачна попытка Визнера придать несоответственно важное значение книге Ингенгуза «Experiments upon Vegetables» * * , обеспечивающей, будто бы, за ним право считаться первым открывшим «образ питания растений», то еще менее удачны его восторги по поводу того, что он считает за «Zweites Hauptwerk des Ingen-Housz» * * * , именно «An Essai on the food of Plants» * * * * , жиденькой брошюрки, полной самых грубых ошибок, непростительных для человека, имевшего перед глазами произведения Сенебье. Стоит указать, что Ингенгуз считал вы* Air fixe — то, что впоследствии стало называться углекислотой. Ред. * * «Опыты над растительными организмами». * * * «Вторая главная работа Ингенгуза». Ред. * * * * «Очерк о шіще растений». Ред. Ред.
деление углекислоты растением самым важным актом питания, в котором растение само себе приготовляет главный источник пищи, откуда очевидно, что он еще не усвоил коренного различия между приходом и расходом углерода и даже пытался подтвердить свою мысль такими фактами: более быстрым ростом растения ночью, когда оно получает более углекислоты, чем днем, и развитием зародыша в цветке на счет углекислоты, обильно доставляемой этим органом. Другим примером его химических сведений может служить настойчивый совет Ингенгуза удобрять поля сернокислыми солями, как богатым источником столь необходимого растению кислорода. И по поводу этой-то брошюрки, свидетельствующей о том, что Ингенгуз не стоял даже на уровне современной ему науки и уже никак не мог быть новатором, Визнер говорит, что он является основателем всего учения о питании растения и что он имел полное право не упоминать в ней имени Сенебье, так как Сенебье будто бы ничего не сделал в этом направлении. Из всего сказанного ясно, что Вена могла поставить памятник «своему» Ингенгузу с упомянутой надписью и Визнер написать в защиту его целую книгу, но справедливый приговор истории от этого не изменится. В физике Ингенгуз сохранил по себе память, упоминаемым во всех учебниках, прибором для наглядной демонстрации теплопроводности твердых тел. Литература: Wiesner, « J a n Ingen-Housz; sein Leben und sein Wirken als Naturforscher und Arzt» (Wien, 1905); К. Тимирязев, «Растение и солнечная энергия» (1897 г . ) * . • В настоящем издании см. том I, стр. 203. 24 К. А. Тимирязев, т. VIII Ред.
п СЕНЕБЬЕ С енебье, Жан — знаменитый ученый, известный своими исследованиями в области ботаники, химии, философии наук, положивший основание физиологии растений и фото-, правильнее, актинохимии. Сын ремесленника, род. в 1742 г. в Женеве, в 1765 г. избран пастором евангелической церкви, с 1773 г. и до самой смерти, в 1809, занимал место библиотекаря города Женевы, состоял членом Французской академии наук и многих других ученых обществ и был центром научных кругов Женевы, о чем упоминает в своих письмах Вольта. Сенебье прежде всего обратил на себя внимание своей книгой «L'Art d'observer» * * , получившей премию известного в истории наук Гарлемского ученого общества. Главным же тру* «Гранат», том 38, стр. 268—275. Ред. * * «Об искусстве наблюдения». Ред.
дом его жизни были пять томов исследований из области химического действия света (1782, 1783, 1788 г.) и его два труда (1791 и 1800 г.), положившие основание физиологии растений. Вся деятельность Сенебье представляет ту оригинальную черту, что, еще не выступив сам на поприще научных исследований, он уже интересуется изучением научных методов, философией наук (упомянутый труд 1775 г.), затем следует полоса живой, непрерывной творческой деятельности (1782—1808), и в заключение он снова возвращается к той же задаче и выпускает новое издание своего труда, за которым следует третье и четвертое издание в более обширном объеме (3 тома 1802 г.), но под более скромным названием «Essai sur l'art d'observer et de faire des expériences» * . Эта сторона деятельности Сенебье была оценена очень немногими (Тимирязев, 1883), но в недавнее время в немецкой научной литературе она получила надлежащую оценку у Гюнтера в «Geschichte der Naturwissenschaften im neunzehnten Jahrhundert» * * (1901) и в «Handwörterbuch der Naturwissenschaften» * * * (1914); в последнем автор выражается так: «besonders vorbildlich wirkte er in seinem Essai sur l'art d'observer» * * * * . Достаточно сказать, что на первых же страницах своей книги Сенебье высказывает мысль, которую развил уже следующий век (Милль, Бэн, Минто) — именно, что рядом с классической формальной логикой развивается логика наук. Но, конечно, главной научной заслугой Сенебье было исследование им совершенно новой категории явлений — химического действия света «во всех трех царствах природы» и в особенности— разложения углекислоты под влиянием солнечного света, этого важнейшего актинохимического явления, совершающегося на поверхности нашей планеты, как это, наконец, начинают понимать и современные химики (Нернст, Вейгерт). Имя Сенебье будет навсегда связано с этим его великим открытием, несмотря на попытки немецких ботаников (Сакса, Ганзена, Визнера) отрицать права Сенебье, приписывая их Ингенгузу * * * * * . Деятель* «Очерк об' уменьи наблюдать и производить опыты». Ред. * * в «Истории естествознания в X I X столетии». Ред. * * * в «Словаре естественных н а у к » . Ред. * * * * «особенно показательна его работа об искусстве наблюдения». Ред. * * * * * Здесь К . А. отсылает читателя к своим статьям об Ингенгузе и Саксе. См. в этом томе стр. 365 и 410. Ред. 24* 271
ность Сенебье в. этой области выразилась в трех специальных трудах («Mémoires physicochimiques» * , 1782 , 3 v., «Recherches sur l'influence de la lumière solaire pour métamorphoser l'air fixe en air pur par la végétation» * * , 1783, 1 v., «Expériences sur l'action de la lumière solaire dans la végétation» * * * , 1788, 1 v.) и в соответственных местах двух общих трактатов о физиологии растений («Physiologie végétale»****, в «Encyclopédie Méthodique», 1791,1 v., и в «Physiologie.végétale» en 5 v. — 1800). Главная научная заслуга Сенебье, навсегда обессмертившая его имя, заключалась в разъяснении одного из важнейших, - а может быть, и важнейшего явления природы, связывающего •органический мир с неорганическим, а именно— явления питания растений на счет углекислоты, причем им одновременно была разъяснена как статическая, химическая, так и динамическая, физическая, сторона явления с точки зрения только что в то время провозглашенного закона Лавуазье (закона сохранения материи) и с точки зрения более чем через полвека позднее открытого Майером и Гельмгольтцем закона сохранения энергии. Историческая последовательность этого великого •открытия такова. Соотечественник Сенебье — Бонне открыл, •что погруженные в воду отдельные листья, будучи выставлены на солнце, покрываются пузырьками, но не объяснил этого явления. Пристли сделал важное открытие, что растения исправляют воздух, испорченный горением или дыханием животных, выделяя при этом открытый им позднее кислород. В 1778 г. он же (а не Ингенгуз) открыл, что простейшие зеленые водоросли, в то время и еще долго после называвшиеся «Пристлевской материей», выделяют этот воздух только на солнце; и еще позднее, в 1779 г. он обнаружил те же результаты над листьями. Ингенгуз, знавший об опытах Бонне и видевший опыты Пристли, воспользовался приемом анализа Пристли и эвдиометром аббата Фонтана, произвел ряд хороших опытов, собранных в книжке, изданной в том же 1779 г., между тем как соответ* «Записки по физикохимии». Ред. * * «Исследования о влиянии солнечного света на превращение углекислоты в кислород при помощи растений». Ред. * * * «Опыты над действием солнечного света на растительность». Ред. * * * * «Физиология растений». Ред.
ственные опыты Пристли вошли в состав следующего, четвертого тома его трудов, вышедшего в следующем году. Заметим по этому поводу, что даже обращавшие на себя в это время всеобщее внимание труды Лавуазье нередко выходили через несколько лет после их сообщения академии. Когда позднее возникла полемика из-за желания Ингенгуза приписать исключительно себе факт зависимости этого явления от солнечного света, Пристли только сказал: «То же солнце светило на мои и ваши опыты, вы только обогнали меня в печатании вашей книги, чего я, на вашем месте, не сделал бы». Таковы были относительные права этих двух ученых, когда выступил со своими исследованиями Сенебье. Его интересовала «общая роль света в природе» и особенно разъяснение этой роли в данном частном случае. Как в следующем веке Фарадей в своих широких обобщениях исходил из мысли, что не может же эфир существовать только для того, чтобы человек мог при его помощи видеть предметы, так и Сенебье в своих широких актинохимических обобщениях исходил из такого положения: «мне всегда представлялось, не может же свет, излученный солнцем на землю, растрачиваться без пользы для нашей планеты,... служа исключительно только для того, чтобы живые существа могли различать друг друга». «Нельзя, себе представить, чтобы потоки, изливающиеся на земной шар, проникали на него только для того, чтобы раздражать сетчатку немногих живых существ». «Нет, если растения не могут существовать без света, то не вынуждёны ли мы признать присутствие света в нашей пище, в нашем топливе? Я убежден в этом, и придет время, когда признают присутствие элемента солнца во всех телах...» (1789). А через три года, в 1791 г., он выражает [это] почти с такою же уверенностью, как через полвека после него великие основатели учения о сохранении энергии: «То же дерево, которым мы пользуемся для наших построек, дает нам зимою тепло, огонь, который оно похитило у солнца». Он вполне определенно высказывает также мысль о связи этого процесса усвоения света с хлорофиллом, указывая, что он происходит в «зеленой паренхиме», в «зеленом крахмале» (fécule verte), этом красящем веществе, совершенно исключительном и тонком (subtile), находящемся в ближайшей связи с великой тай-
ной питания растения. Любопытно, что он указывает на аналогию разложения углекислоты светом с разложением азотной кислоты, — мысль, которую в другом веке высказал в обратном порядке Бертло. Таким образом, Сенебье высказал вполне верный взгляд на усвоение света как с физиологической, так и с общей актинохимической точки зрения. И замечательно, что эти представления были для него ясны уже в то время, когда он стоял еще на почве учения о флогистоне, о котором и многие современные химики не имеют ясного понятия, считая его за какой-то грубый предрассудок последних сторонников этого учения, между тем как и Гельмгольтц и Майер, а позднее Одлинг давно разъяснили, что под флогистоном защитники его разумели нечто совершенно аналогичное современному понятию «потенциальной энергии»— понятию, от которого, к слову сказать, новейшие физики (сэр Джозеф Томсон) пытаются освободить физику*. Сенебье сам указывает, что эта мысль была первый раз высказана Ньютоном в его «Оптике», когда он ставил вопрос: «Не могут ли грубые тела и свет взаимно превращаться?». Сенебье ставит вопрос так же определенно, как его ставит и современная наука: «Земля, вода, соли, которые входят в состав тел... сами не горючи, откуда же берется в них это свойство?». «Неужели невозможно допустить, что свет, соединяясь с ними, способствует образованию горючих веществ?». С химической точки зрения Сенебье вполне определенно высказал мнение, что «дефлогистизированный воздух» (будущий кислород) Пристли образуется из air fixe (будущая углекислота) и пропорционально количеству этого газа, растворенному в воде. Происходит это в любой зеленой части, выставленной на свет, причем богатая флогистоном (горючая) часть отлагается в растении, что принимал уже Пристли, но отрицал Ингенгуз. Как только Лавуазье своим синтезом выяснил состав углекислоты, Сенебье объяснил изученное им явление, как «процесс разложения углекислоты, причем кислород выделяется..., а углерод становится составной частью растения». Сенебье признал этот процесс за главный процесс питания растения, чего, вопреки Визнеру, Ингенгуз не понимал до конца своей жизни. * Здесь К. А. отсылает читателя к своей статье «Наука». См. в этом томе стр. 13. Ред.
Замечательно, что Сенебье, извлекая все ценное из учения о . флогистоне (как и Лавуазье)*, сумел вполне отрешиться от него и перейти всецело на почву новой химии, на что не были способны даже такие гениальные химики, как Пристли. Таково значение деятельности Сенебье по отношению к главному фотохимическому явлению, совершающемуся на поверхности земли, что современные химики начинают сознавать только в самое последнее время; но он изучал и другие явления действия света, например, на растворы хлорофилла, на берлинскую лазурь, гваяковую смолу, азотную кислоту, хлористое серебро и т. д.; он указывал, что для полного разъяснения процесса разложения углекислоты необходимо было бы осуществить его при действии одной теплоты, без участия тел, богатых флогистоном, т. е. предугадывал открытие диссоциации углекислоты; изучал действие различных лучей спектра, даже заметил, что красные лучи обладают наибольшей нагревающей способностью, показал задерживающее действие избытка углекислоты и т. д. Если несомненна роль Сенебье как первого пионера актинохимии, разумея под этим совокупность сведений о химическом действии света, а не отрывочные наблюдения (как у Пристли, Шеле, Ингенгуза), то уже не может подлежать сомнению его значение, как основателя физиологии растений. Это необходимо подчеркнуть в виду категорического заявления Визнера, что до Гумбольдта она была неизвестна даже по имени («ein namenloses Ding»). В первый раз это слово было произнесено будто бы Гумбольдтом в 1794 г. Из этого можно заключить, что Визнеру осталось неизвестно, что Сенебье издал в 1791 г. первый свой трактат, так и названный им «Physiologie végétale» * (4° 296 страниц убористой печати в два столбца, как составная часть знаменитой «Энциклопедии» Даламбера и Дидро, 2 изд.), а уже в предисловии к своей книге 1783 г. употреблял выражение «Physiologie des plantes» * * (стр. IV). На самом пороге века (в 8 году республики) появилась его пятитомная «Physiologie végétale», первое полное систематическое изложение этой науки. Книга эта любопытна во многих отношениях: во-первых, как свод всего известного в науке к на* «Физиология растений. Ред. * * «Физиология растений». Ред.
чалу X I X века, во-вторых, как произведение, проникнутое совершенно новым (и до сих пор не привившимся у многих ботаников) воззрением, что физиология должна заключаться не только в наблюдениях внешних проявлений жизни, но в их, основанном на почве опыта, объяснении, исходя из данных физики и особенно из данных совершенно новой науки — химии. Сенебье приходилось с особенною настойчивостью доказывать необходимость изучения этой последней — как другому пионеру физиологии, почти за сто лет до него, Гельзу (1727), пришлось защищаться от ботанических критиков, протестовавших против введения в их науку таких непонятных знаков, как + и — ! Для этого Сенебье дал очень удачный краткий очерк новых воззрений Лавуазье, а в главе, посвященной собственным исследованиям над разложением углекислоты, представил образец применения этих новых идей. Указывая, что молодая наука должна использовать прочные завоевания других общих наук, он в конце книги приводит список desideranda, т. е. тех задач, которые предстоит разрешить зачинавшемуся веку. В числе этих задач, завещанных X I X веку, вполне определенно намечены следующие: «Исследовать, как совершается соединение углерода в момент разложения углекислоты... Мне кажется, что тщательное изучение листовой паренхимы (зеленой паренхимы, как он ее часто называет) при известных обстоятельствах могло бы для этого послужить». О самом же хлорофилле (fécule verte, как он его называет) он говорит ранее: «Это красящее вещество, своеобразное и тонкое, находится в тесном отношении с великими тайнами растительности». Если добавить к этому сделанное им в другом месте указание, что образующееся вещество должно быть тройное соединение углерода, водорода и кислорода, к - числу которых он относил сахар и крахмал, то для всякого будет ясно, как близко он подходит к задаче, разрешение которой через 60—70 лет составило главную славу Сакса, так несправедливо отнесшегося к своему славному предшественнику. Напомним еще, что один из распространенных приемов в исследовании действия света — двустенные колпаки для цветных жидкостей — долгое время приписывались Саксу, между тем как они описаны и изображены Сенебье в его первой книге 1782 г.
В общем деятельность Сенебье поражает своею целостностью и стройностью. Прежде всего он останавливается на философии того опытного метода, развитие которого отметило научные успехи X V I I и X V I I I века, затем сам залагает основы целой новой науки — физиологии растений, как приложения физики и химии, и, наконец, рядом продолжительных и глубоко продуманных опытов над «самым, быть может, интересным явлением природы» (Бэллис в 1915 г.) разрабатывает основу важнейшей главы физиологии растений и новой отрасли химии — фотохимии. См. К. Тимирязев, «Жизнь растения» (изд. 8, 1915 г.) «Растение и солнечная энергия» (1897 г.), «Столетние итоги физиологии растений» (1901 г.), «Жан Сенебье» («Русск. Вед.», 1909) *. * В настоящем издании см.: том I V , том I (стр. 203), том V (стр. 385) и стр. 261 этого тома. Ред.
III ГЕТЕ _ ЕСТЕСТВОИСПЫТАТЕЛЬ * Г ёте представляет, быть может, единственный в истории человеческой мысли пример сочетания в одном человеке великого поэта, глубокого мыслителя и выдающегося ученого. «Его здоровый и свободный от предрассудков ум, совмещавший всю полноту культуры своего времени» (Гельмгольтц), не только был открыт для всех завоеваний современной науки, но и двигал ее вперед, т. е. обнаруживал в ней такую же творческую деятельность, как и в области поэзии. При этом должно заметить, что обе деятельности не были разделены во времени, не относились к различным периодам его долгой жизни; наоборот, годы наиболее плодотворного научного творчества совпали с годами высшего развития творчества поэтического, т. е. отно* «Гранат», том 14, стр. 448—455. Ред.
Е-ч rO Ч о са 0> Г)

сятся ко времени его итальянского путешествия (к концу восьмидесятых и началу девяностых годов). Его книга о метаморфозе растений и первое издание «Фауста» были отправлены в типографию в тот же день. В письме к Карлу Августу от 6 февраля 1790 г. встречаем припиоку: «Ausser dem noch Fausten und das Botanikon in Buchhändlers Hände geliefert»*, а в июле того же года он писал: «первым я заканчиваю издание моих произведений, во втором выступаю на новый путь». Любопытно и то, что Гёте не находил неуместным результаты своих научных работ и свои воззрения на научный метод излагать в поэтической форме своих звучных стихов, как всегда поражающих точностью мысли и лаконичностью выражения. Не следует также думать, что научные труды занимали незначительное место в его изумительной по своим размерам умственной деятельности. В самом полном (Веймарском) издании его литературные труды, не считая писем и дневников, занимают 56, а научные труды 12 томов. Конечно, не все содержание этих 12 томов равноценно. Наиболее интересны в положительном смысле три тома, посвященные морфологии («Metamorphose der Pflanzen» * * и «Bildung und Umbildung organischer Naturen» * * * ) , и три тома,посвященные оптике («Farbenlehre» * * * * и «Chromatik»), — в отрицательном. Сравнение этих двух сторон научной деятельности Гёте крайне назидательно, как это показал другой еще более глубокий и универсальный гений Гельмгольтц. Это сравнительное изучение обнаруживает то глубокое различие, которое существует между областью наблюдательной, описательной науки, в которой качества поэта-реалиста оказали великую услугу ученому, и областью науки экспериментальной, объяснительной, дух которой был совершенно недоступен повту, остался недоступным ему в его научной деятельности. При этом следует отметить особенность, нередкую у художников слова: Гёте сам не сознавал, в какой области он был действительно силен. Из его разговора с Экерманом узнаем, * «Кроме того еще Фаусты и Ботаникон переданы книгопродавцам». Ред. . * * «Метаморфоз растений». Ред. * * * «Образование и преобразование органической природы». Ред. * * * * «Учение о цветах». Ред.
что, по его мнению, оптические труды его должны были пережить славу поэта, между тем как на деле они не были признаны компетентными судьями даже при его жизни, и потомство только могло подтвердить этот приговор. Остановимся прежде на •той стороне научной деятельности Гёце, которая навсегда доставила ему вполне заслуженное место в науке, а затем на той, которая представляет интерес только с точки зрения психологии великого поэта. В области морфологии (самое слово принадлежит Гёте) руководящей идеей Гёте было стремление к обобщению, к объединению («Das Entzweite zu vereinigen...»*) того уже громадного, но бессвязного материала, который представляло современное ' ему описательное естествознание. Это одинаково относилось и к области зоологии и к области ботаники. Но между тем как в зоологии он имел талантливых предшественников (как, например, Вик д'Азира, не говоря уже о таком пионере, как Пьер Белон), в области ботаники, в своем .учении о метаморфозе растений, он выступил сам пионером и новатором. В сравнительной анатомии Гёте принадлежит открытие междучелюстной кости у человека. До него отсутствие ее считалось одним из отличий человека, но, руководясь своей идеей единства, Гёте упорно искал и, наконец, нашел ее. Менее успешным оказалось другое, более широкое обобщение его в той же области: усматривая, как разнообразны формы, принимаемые одним и тем же органом — позвонком, он пришел к заключению, что и череп должен быть цичем иным, как видоизменением нескольких разросшихся и сросшихся между собою позвонков. Судьба этого учения несколько раз менялась (его обсуждали все выдающиеся анатомы X I X века: Карус, Оуэн, Гёксли, Гегенбауэр); в настоящее время оно, повидимому, не пользуется сочувствием зоологов. Гёте сам сознавал всю трудность доказать свое положение, но в основе отстаивал его до конца своей жизни. Полное значение сохранило в науке учение Гёте о метаморфозе растений, хотя со стороны немецких ботаников оно получило только недавнее (1907) признание. Гёте особенно заинтересовался ботаникой, когда переселился в Веймар; он тяготился исключительным изучением отдельных форм при помощи * «Разрозненное объединить...» Ред.
господствовавшей искусственной классификации Линнея и считал своим истинным учителем Ж. Ж. Руссо. Мысль о том, что самые различные органы растения представляют видоизменение одного — листа, особенно живо представилась ему в Италии (первый толчок дало посещение знаменитого Падуанского ботанического сада). Результатом этих наблюдений и размышлений, — Гёте сам замечает по этому поводу: «что значит одно созерцание, без сопровождающей его мысли?»— явилась, по возвращении в Веймар, в 1790 г. небольшая брошюра: «J. W. Goethe, Herzoglich Sachsen-Weimarschen Geheimrathes. Versuche die Metamorphose der Pflanzen zu erklären», * — в том же году вышедшая и вторым изданием. Основная идея о метаморфозе растений, что все разнообразные (боковые) органы растения могут быть рассматриваемы как продукты превращения одного — листа, что все растения построены по общему плану какого-то первичного растения (Urpflanze) или — как он позднее более научно выражался — какого-то основного типа. Таким образом, осуществлялась основная идея Гёте — приведение к однообразию бесконечного разнообразия растительных форм. Это было тем более удивительно, что естественная система Антуана Жюсье, появившаяся только за год перед тем (1789), не могла быть, ему известна, и только отголоски о ней доходили до него из ботанических произведений Руссо (который сам знал о ней гораздо раньше из личного знакомства с Бернаром Жюсье). Эта основная, выражаясь современным нам языком, эволюционная идея не была оценена современными ему ботаниками и позднее была совершенно извращена Саксом в его истории ботаники. Ложность воззрений Сакса на Гёте была указана мною в 1890 г. в курсе «Исторический метод в биологии» (Р. М . * * , 1892) и позднее (в 1907) — учеником Сакса— Ганзеном. Сакс, очевидно, вследствие недостаточного знакомства с произведениями Гёте, причислял его к натурфилософам, позволяя себе утверждать, что Гёте, смешивая предмет с представлением о нем, идею с реальностью, субъективное с объективным, «стоял на почве натурфилософии». Через несколько * «К опыту объяснения метаморфоза у растений — тайного советника Саксен-Веймарского герцогства И. В . Гёте». Ред. * * «Русская Мысль». Ред. о со ю
строк далее он даже говорит о блужданиях Гёте в тумане натурфилософии. Между тем Гёте сам сохранил для потомства разговор свой на эту тему с Шиллером. «Когда я изложил ему свой воззрения на метаморфоз, поясняя все рисунками,— рассказывал Гёте Экерману, — Шиллер покачал головой и сказал: «Это не опыт, а идея», — на что Гёте иронически ему ответил: «Как я рад, что, сам того не сознавая, имею идеи, а главное, что собственными глазами могу видеть эти идеи». Что он не мог быть натурфилософом, очевидно уже из его презрительного отношения к философии вообще: «Для восприятия философии у меня нет даже соответственного органа». Но авторитет Сакса заставляет немецких ученых до сих пор повторять его мнение (например, Потоние в 1912 г.). В известном смысле Гёте должен быть признан одним из предтечей современного эволюционного учения. Но мог ли он сам дать результатам своих исследований такое толкование? Конечно, нет, и он сам определенно высказал это в известном стихотворении «Die Metamorphose der Pflanzen»*, посвященном будущей его жене, Христине Вульпиус. Делая общий вывод: Alle Gestalten sind ähnlich**, он называл его ein geheimes Gesetz, ein ewiges Rätsel*** и заканчивал сожалением, что не может предложить разгадку—«das lösende Wort»****. Комментируя эти слова, Гельмгольтц справедливо замечает: эту разгадку принес Дарвин, но Гёте, несомненно, был одним из его предвозвестников, ясно сознававших предстоявшую науке задачу. Во всех CÈOHX морфологических исследованиях Гёте признавал один только прием — непосредственное созерцание (Anschauung) природы. Уловить связующие звенья, составить из них непрерывную цепь — вот был для него единственный путь для нахождения руководящей идеи в лабиринте живых форм. В большей части случаев он мог даже указать место и время и то внешнее впечатление, под влиянием которого у него возникла та или другая научная теория (метаморфоз — в Падуанском ботаническом саду, теория черепа — на прогулке по Лидо прн * ** *** **** «Метаморфоз растений». Ред. Все формы сходны. Ред. таинственным законом, вечной загадкой. «разъясняющее слово». Ред. Ред.
виде валявшегося на морском песке и уже распадавшегося овечьего черепа). Вся сила поэта-реалиста, как и наблюдателяученого, лежала в яркости, в глубине этого непосредственного созерцания природы. То же свойство, которое он с таким успехом применял в науке наблюдательной, описательной, он думал применить и к науке, по существу экспериментальной, объяснительной — к физике, в своей «Farbenlehre» — и потерпел неудачу. В постоянном стремлении видеть везде единство он возмущался Ньютоновским учением о сложности белого света, а изучать природу, по его мнению, нужно не в темной комнате («Freunde, flieht die dunkle Kammer»*) и не при помощи каких-то узких щелей. Оп неоднократно издевался над приемами физиков и даже вложил в уста Фауста знаменитую тираду против тех, кто думает исторгнуть у природы истину при помощи «тисков» и «рычагов» («mit Hebeln und mit Schrauben»). Природу должно изучать при помощи того же созерцания и непременно в естественной обстановке. Нужно только изучаемую категорию явлений свести к ее основному первичному явлению (Urphänomen). Гёте, очевидно, понадеялся, что тот же склад мышления, который привел его к представлению об Urpflanze**, окажется пригодным и для раскрытия основного явления, из которого вытекает все разнообразие световых явлений. Для него, поэта-натуралиста, такое основное явление заключалось в лазури неба или синей дымке, застилающей дали, с одной стороны, и в багрянце зари, с другой. В них лежала основа всех остальных цветов, наблюдаемых в природе. А объединяющим их началом является, как он снова формулировал в нескольких строках своего стихотворения, Gesetz der Trübe, — мутная среда. Существует только белый свет: падает он на мутную среду, получается синий цвет, проходит он через нее — получается красный. Вот чему научает сама природа, а в «головах ваших учителей царят только призраки, бред и обман». Гёте не хотел или не мог понять, что его Urphänomen — цвета мутной среды — только частный случай, прямо вытекающий из учения Ньютона, и всю свою жизнь пытался доказать ложность этого учения, * «Друзья, избегайте темной комнаты». * * о первичном растении. Ред. Ред.
доходя в своей полемике до грубой брани, упрямо обвиняя Ньютона в обмане, отрицая даже такой основной, легко наблюдаемый факт, как синтез белого света из составляющих его цветных лучей. Но зато с полною откровенностью рассказывает он свой первый, ни на что не годный, опыт, объясняющий и все его последующие ошибки. Другой его коренной ошибкой было убеждение, что физика и математика, хотя порою и могут встречаться в одной голове, «по существу два совершенно различных ремесла». Вся история физики доказывает обратное. Причина неудачи Гёте в области физики, может быть, лежала отчасти в том самомнении, которое естественно развилось в нем из сознания своего превосходства над окружающими в области поэтического творчества, а отчасти и в окружавшем его в последнее время слепом поклонении друзей. Известно, что Шопенгауэр'гордился тем, что оценил значение его «Farbenlehre», непонятой физиками. Карлейль говорит по этому же поводу, что не может быть сомнения, на чьей стороне правда в этом споре «величайшего гения с каким-то математиком (Ньютоном)», а глава натурфилософов Шеллинг находил «крайне назидательным, что учение, все основанное на фактах и опытах (Ньютоново), оказалось одной сплошной ошибкой». Зато Гельмгольтц, оценивший значение Гёте в морфологии, когда его не понимали даже такие ботаники, как Сакс, не только доказал несостоятельность оптических теорий Гёте, но и мастерски вывел как его научные успехи, так и его неудачи из основного склада мышления великого художника. ЛИТЕРАТУРА: „Ueber Goethes naturwissenschaftliche Arbeiten», 1853 и «Goethes Vorahnungen kommender naturwissenschaftlicher Ideen», 1892, две лекции Гельмгольтца в его «Vorträge und Reden», 4 Aulf. 1896, блестящие и глубокопродуманные, как все, что выходило из-под пера гениального ученого. R . Magnus, «Goethe als Naturforscher», курс, читанный в 1906 г . в Гейдельберге. Обстоятельное, но несколько односторонне восторженное изложение всей научной деятельности Гёте с библиографией. Sachs, «Geschichte der Botanik», 1875. Поверхностное и неверное суждение о значении Гёте, оставившее прочный след в ботанической литературе. К . Тимирязев, «Исторический метод в биологии. «Лекции, читанные в 1890 г. «Русская Мысль», 1891. Критика воззрений Сакса на Гёте. Hansen, «Goethes Metamorphose der Pflanzen», 1907. Подробное изложение с историческим обзором и (недавно найденными) рисунками Г ё т е . Критика Сакса его учеником.
Т У ТЕОДОР СОССЮР* С оссюр (Saussure), Теодор — знаменитый ученый, известный своими исследованиями в области химии и физиологии растений. Род. в Женеве в 1767 г., ум. там же в 1845. Сын известного исследователя Альп и физика Ораса Бенедикта Соссюра, был профессором минералогии Женевской академии (без обязанности читать лекции). Вместе с Сенебье и Гельзом может считаться основателем физиологии растений. Особенно известен своей небольшой, но замечательной по точности примененных им методов исследования книгой «Recherches chimiques sur la végétation» (Génève, an 12, 1804 * * ) . Исследования Соссюра, вошедшие в состав этой книги, касались, главным образом, трех основных вопросов физиологии расте* «Гранат», том 40, стр. 221—226. Ред. * * «Химические исследования по вегетации» 25 К. А. Тимирязев, т. VIII (Женева, 1804). Ред. 385
ний: газового обмена, всасывания растворов корнями и состава и значения золы растений *. В газовом обмене Соссюр остановился на двух его важнейших проявлениях: на разложении углекислого газа с выделением кислорода — на том, что в настоящее время называется процессом усвоения углерода, и на поглощении кислорода, сопровождающемся выделением углекислоты, т. е. на том, что в настоящее время признается за дыхание растения. Усвоение.углерода. Опыты Соссюра в этом направлении были в сущности повторением классических опытов Пристли. Между тем как его ближайшие предшественники Ингенгуз и Сенебье предпочитали более наглядную форму опыта, принадлежавшую Бонне, Соссюр приступил к своим опытам, вооружившись новыми методами сделавшей за этот небольшой промежуток времени такие громадные успехи молодой науки — химии. Он помещал испытуемые растения (барвинок, мяту и пр.) в широкий цилиндрический стеклянный сосуд, опрокинутый над площадкой с ртутью. Сосуд наполнялся смесью атмосферного воздуха и углекислоты и выставлялся на солнечный свет на несколько дней. Зная состав взятой смеси, Соссюр анализировал ее после опыта и таким образом мог определить количества исчезнувшей углекислоты и появившегося кислорода. Кислород он определял не приемом Пристли (окисью азота), а более точным методом Джоберти, посредством фосфора (в коленчатой трубке при нагревании). Это были, следовательно, первые опыты, где листья находились в нормальной среде и возможен был общий учет газов, но углекислоту приходилось брать в количествах, значительно превышавших ее нормальное содержание в атмосферном воздухе. Меняя это количество, Соссюр мог доказать, что избыток ее вреден (что было известно и Сенебье), и мог даже определить, что наилучшее содержание ее приблизительно 8°/ 0 . Но в это исследование, как показал Буссенго, вкралась экспериментальная ошибка, вследствие которой в конце опыта оказывался избыток азота, что привело Соссюра к превратному выводу, будто растение выделяет азот. Другой ошибочный вывод был им сделан, когда на основании опыта * Здесь К . А. отсылает читателя к статье «Агрономическая (JI. Будинов); см. «Гранат», том I, стр. 369—373. Ред. химия»
с пестролистным растением он заключил, что присутствие зеленой паренхимы (как выражался Сенебье) не является необходимым условием разложения углекислоты. Это противоречие разъясняется, как известно, тем, что цветная (красная, почти черная) окраска листьев принадлежит кожице листа, паренхима же у них содержит хлорофилл, как у нормально зеленой. Данные, полученные эвдиометрическим путем, Соссюр дополнил еще данными, прибретенными путем взвешивания. Он доказал, что процесс разложения углекислоты сопровождался увеличением сухого веса исследуемых растений, а затем, тщательно обугливая это сухое вещество, показал увеличение веса угля — очевидно, происходившее через отложение углерода углекислоты. Далее, сравнивая привес сухой массы с привесом углерода и убедившись, что первый всегда превышает второй, он сделал вывод, что отложение углерода сопровождается присоединением элементов воды в процессе образования органического вещества. Эти классические опыты замечательны по простоте и точности их постановки и ясности выводов. И если Соссюр не совсем удачно высказывал сомнения, не происходит ли иногда разложение углекислоты и в отсутствие света, то в конечном итоге все же приходит к выводу, что «разложение углекислоты не может происходить в отсутствие света». Дыхание. Еще многочисленнее были исследования Соссюра в области дыхания растений, т. е. процесса поглощения кислорода и выделения углекислоты, в вопросе, уже поднятом Ингенгузом и еще ранее его известным шведским химиком Шеле. Соссюр указал на полную связь между двумя стадиями этого процесса и на значение его для жизни растения, так как в отсутствие кислорода рост задерживается, и самая жизнь прекращается, а более энергично его проявление в частях более молодых и особенно ясно обнаруживающих свои жизненные отправления — в листьях, почках, семенах, цветах и т. д. Далее он указал на отличие этого процесса от другого, встречающегося в "явлениях брожения и в любопытном процессе, наблюдаемом у кактусов и состоящем в выделении углекислоты «цельностью», т. е. без предварительного поглощения кислорода. Мысль, высказанная его отцом, что органическое вещество почвы (перегной) должно бы было накопиться в гораздо более значитель-
ном количестве, чем оно встречается в природе, и что, следовательно, рядом с процессом образования перегноя, должен существовать и процесс его уничтожения, навела Соссюра на предположение, что и здесь происходит процесс, аналогичный поглощению кислорода и выделению углекислоты, что и было им доказано точными опытами. Всасывание растворов корнями. Изучив отношение воздушных органов к газам, Соссюр перешел к корням, и первый вопрос, на котором он остановился, было отношение их к жидким источникам пищи, так как он не признавал питания растения на счет твердых частей почвы, хотя и указывал на возможность взаимодействия между растением и твердым телом, приводя в пример разлагающее действие на горные породы лишайников. Опыты поставлены им были крайне просто, но привели к двум его известным законам, лежащим в основе явлений принятия растворенных веществ растением. Он брал растения, предпочтительно растущие на залитой водою почве, тщательно обмывал корни, оставлял их несколько дней в дестиллированной воде, чтобы дать зажить случайно пораненным местам, а затем помещал в сосуд с испытуемыми растворами, оставляя их до тех пор, пока растение всасывало половину данного ему раствора. В первом ряде опытов брались простые растворы, во втором — смеси веществ. Из первого ряда он вывел свой первый закон, что раствор поступает не в такой концентрации, в какой доставлен, а в меньшей, так как в остающейся половине раствора концентрация оказывается выше первоначальной. Из этого он делает вывод, что явление заключалось не в простом физическом поступлении в силу испарения, а было сложнее. Объяснение этому факту было дано позднее Вольфом, когда Грэамом были открыты законы диффузии. Во втором ряде опытов Соссюр открыл второй свой закон, что вещества поступают не в том же отношении, в каком доставляются, но не мог дать объяснения для этого факта, из которого некоторые ученые полагали вывести учение о способности растения к выбору своей пищи. Соссюр этого не допускал, но не дал и удовлетворительного объяснения; оно было дано позднее Кнопом, Дегереном и др. Состав золы растений. Соссюр первый доказал необходимость для питания растения составных начал его золы. Он по-
казал, что распределение золы неслучайное, что наиболее богаты ею молодые, растущие части растения. Далее он показал, что главную часть золы составляют щелочи (исключительное значение одной из них, калия, доказано уже после него) и фосфорная кислота, и тем положил основание учению о минеральных удобрениях, позже развитому Гумфри Дэви и Либихом. Он же, на основании малой растворимости в воде перегнойных веществ, выдвинул тот же аргумент, который был позднее использован Либихом, как доказательство ничтожной роли органических веществ почвы в питании растения. Таково было содержание этой небольшой книжки, доставившей ее автору справедливую прочную славу и по справедливости признанной классической (она вошла в состав Оствальдовской библиотеки «Классиков естествознания»). Из позднейших трудов Соссюра обращает на себя внимание изучение температуры различных частей цветка в зависимости от их дыхания: он показал, что температура половых органов цветка, особенно тычинок, значительно превышает температуру покровов цветка, что связано с их наиболее энергичным дыханием. Одной из последних работ его было тщательное определение содержания углекислоты в атмосфере; данная им величина 0,0004 долгое время считалась окончательно установленной, пока полученная более точным Петтенкоферовским способом очень близкая цифра 0,0003 не заменила ее. В последние годы своей деятельности Соссюр изучал явления брожения, в том числе и процесс окисления водорода, в последнее время обративший на себя внимание бактериологов. Сведения о жизни Соссюра крайне скудны; они ограничиваются несколькими строками в энциклопедиях и биографических словарях. За свою книгу он был избран членом-корреспондентом Парижской академии, не уклонялся он, повидимому, и от общественной деятельности в качестве члена кантонального совета.
Y ДЕ-КАНДОЛИ • t Р од, в течение трех поколений давший известных ботаников и потому обыкновенно упоминаемый, как пример наследственности умственных качеств. Кандоли, сверх того, принадлежали, по своему происхождению, к давшей из своей среды столько замечательных ученых группе людей, которые в X V I , X V I I и X V I I I столетиях должны были бежать от религиозных преследований из Франции, Бельгии, Австрии и т. д. Предки Кандолей были гугенотами, бежавшими из Прованса еще до отмены Нантского эдикта и поселившимися в Женеве. Самым замечательным представителем этого рода был Огюст Пирам де-Кандоль (род. 1778, ум. 1841), один из творцов современной ботаники. Получив первоначальное образование * «Гранат», том 23, стр. 296—298. Ред.
в Женеве и зачатки ботанического у известного ботаника Вошера, он в 1796 г. перебрался в Париж, где обратил на себя внимание Кювье и Ламарка; последний даже предоставил ему редактирование третьего издания своей известной «Flore française» *, в предисловии к которому Кандоль изложил первый очерк своей естественной системы растений, которая вскоре вытеснила систему Жюсье и доставила Кандолю широкую известность. В 1807 г. он получил кафедру в Монпелье, где пробыл до 1816 г., когда предпочел вернуться в Женеву, к тому времени вернувшую себе свою независимость. Покинуть Францию его побудила политическая неурядица, сопровождавшая смену империи, реставрации, ста дней и снова реставрации. |В своих интересных воспоминаниях («Mémoires et souvenirs» * * , изданных его сыном в 1862 г.) он между прочим оставил любопытную картину политического хамелеонства и приниженности своих французских коллег. Вся дальнейшая деятельность Кандоля в Женеве была всецело посвящена науке и поражает своими почти феноменальными размерами; он занимался решительно всеми отделами ботаники, хотя более всего систематической ботаникой. • В этой последней области он сначала предпринял колоссальный труд «Regni vegetabilis systema naturale» * * * , но вскоре убедился, что в таком масштабе не закончил бы своего труда в течение всей жизни, и перешел к другому: «Prodromus systematis regni .vegetabilis» * * * * , затянувшемуся до конца его жизни. Под скромным названием теории симметрии (в «Théorie élémentaire de la Botanique» * * * * * он положил в ботанике основание тому, что в зоологии соответствовало сравнительной анатомии и позднее получило название учения о гомологии. В трех томах «Physiologie végétale» * * * * * * он дал полный свод физиологических знаний своего времени, а в нескольких научных мемуарах изложил основы географии растений. * ** *** **** «Французской флоры». Ред. «Записках и воспоминаниях». Ред. «Естественная система растительного царства». Ред. «Предварительная система растительного царства». Ред. * * * * * «Элементарная теория ботаники». * * * * * * «Физиологии растений». Ред. Ред.
Альфонс де-Кандолъ (род. 1806, ум. 1893 г.), сын и преемник предшествующего по кафедре в Женеве, которую он занимал до 1850 г. Он, при содействии многих ученых, продолжал труд, предпринятый отцом — его «Prodromus», и в свою очередь при содействии своего сына Казимира де-Кандоль издал еще «Suites au Prodromus». Своим критическим отношением к господствующему воззрению на вид он выдвинулся, как один из предшественников и соратников Дарвина. Но главным предметом его исследования была география растений. В противность чисто описательному, топографическому характеру трудов предшествовавших ему ботаников, он сообщил этой науке объяснительный, физиологический характер, пытаясь факты расселения растений объяснить физическими условиями среды и геологическим прошлым, как это видно из самого названия его книги: «Géographie botanique raisonnée, ou exposition des faits principaux et des lois concernant la disposition géographique des plantes de l'époque actuelle», 2 vol., 1855 *. На основании этого классического его труда и других позднейших А. де-Кандоль должен быть признан основателем научной географии растений в ее современном смысле. Известны также его труды по вопросу о происхождении культурных растений, особенно «Origine des plantes cultivées» * * (1883). Весьма интересен и его труд из совершенно другой области: «Histoire des Sciences et des Savants depuis deux siècles» * * * (1873), представляющий оригинальную попытку статистическим путем определить условия, естественные и социальные, благоприятствующие или, наоборот, противодействующие развитию научного таланта. Сын и внук А. деКандоля также известны своими трудами по ботанике. * конов 1855. ** *** «Ботаническая география, или изложение главнейших фактов и загеографического распространения современных растений», 2 тома. Ред. «Происхождение культурных растений». Ред. «История наук и ученые за два столетия». Ред.
VI ВИЛЬГЕЛЬМ ГОФМЕЙСТЕР * З наменитый германский ботаник (род. в 1824 г., ум. в 1877 г.). Современные ученые не задумываются называть его великим (Д. Скотт, 1912), а главный результат его исследований — величайшим морфологическим открытием X I X века (Тимирязев, 1897). Сакс в своей истории ботаники отводил ему место предшественника Дарвина, осуществившего до него на деле то, что Геккель позднее назвал филогенезисом всего растительного мира. Слава Гофмейстера, несмотря на то, что со времени появления его главного труда «Vergleichende Untersuchungen der Keimung, Entfaltung und Fruchtbildung höherer Kryptogamen und der Samenbildung der Coniferen» * * * «Гранат», том 16, стр. 341—348. Ред. * * «Сравнительные исследования об образовании завязи, цветении и формировании плода у высших тайнобрачных и об образовании семени у Coniferae». Ред.
(1851) прошло более полувека, только растет, и его воззрения и блестящие пророческие предсказания получают все новые подтверждения. Личность Гофмейстера сверх того представляет тот глубокий интерес, что являет яркий пример дилетанта, не получившего ни университетского, ни гимназического образования и с первого своего исследования занявшего место в первом ряду ученых своего времени. Отец его был владельцем крупной лейпцигской книжной и нотной фирмы. Начальное образование Гофмейстер получил в частной школе, директор которой, талантливый педагог, считал признаком успешной школы — развитие в учащихся самостоятельного мышления, что в свою очередь достижимо только при очень ограниченном числе учащихся. Те годы, которые молодые люди проводят в университетах или высших специальных училищах, Гофмейстер провел за прилавком в магазине отца и здесь же сделал доставившие ему знаменитость научные исследования. Отец, любитель ботаники, обладавший прекрасным гербарием и маленьким ботаническим садом, хотел привить ему свои ботанические вкусы и тем только отбил у него охоту к изучению систематики растений. 'Молодой Гофмейстер увлекался энтомологией и музыкой, а из школьных предметов его особенно привлекали физика, химия и математика. Первый толчок к ботаническим занятиям дало ему чтение замечательной книги Шлейдена «Основы научной ботаники». Он нашел свое истинное призвание в изучении той истории развития растительных организмов, в которой Шлейден видел главную задачу современной ему ботаники. К тому же его природный недостаток— близорукость (мешавший ему гербаризировать) явился ему здесь на помощь. Кто видел его за работой, помнит, как он мог схватывать едва видимый объект между перстом и указательным пальцем и, держа его почти под носом, разрезать бритвой на тончайшие препараты, никогда не нуждаясь в препаровальном микроскопе или лупе. Но критический ум молодого ученого вскоре выразился в предпочтении строго научного скептика Г. фон-Молля блестящему, но часто увлекавшемуся Шлейдену. В 1845 г. он предпринял поездку в южную Баварию и Тироль, в первый раз поразивший его красотами альпийской природы. В 1847 г.
он женился и поселился в большом доме, который его отец построил среди своего ботанического сада, собрав, как он выражался, под «сенью этого шатра ветхозаветного патриарха» всю свою многочисленную семью. У молодого Вильгельма появились вскоре и свои пять человек детей. Его окружала не только большая семья, но и круг избранных друзей, между которыми были историк Трейчке и физиолог Функе. Так прожил он 16 лет— это была самая продуктивная пора его научной деятельности. В 1847 г. появилась его первая работа. В 1849 г . — вторая, обратившая на него внимание всего ученого мира, а в 1851 г. — тот изумительный труд, который навсегда обессмертил его имя. Все на протяжении четырех лет, а между тем одно исследование 1851 г., с его бесчисленными рисунками, производит впечатление труда десятков людей в течение десятков лет. Эта неимоверная кипучая деятельность, результатом которой было одно из самых широких научных обобщений, не могла не обратить на себя всеобщего внимания. Еще в том же 1851 г. Ростокский университет, на основании отзыва Гуго фон-Молля, что «Гофмейстер сразу занял в науке не только почетное, но прямо-таки выдающееся положение», признал его доктором «honoris causa» *. Таким образом, талант и труд восполнили отсутствие аттестата зрелости и других дипломов, и перед Гофмейстером открылась возможность предаться исключительно научной деятельности. Его друзья давно этого желали, боясь, что, продолжая, несмотря на свою лихорадочную научную деятельность, помогать отцу в его торговой деятельности, он надорвет свои силы. Сам Гофмейстер никогда не стыдился этой деятельности; свой главный труд он посвятил «дорогому отцу, книгопродавцу в Лейпциге», а о себе, уже став знаменитостью, говорил с гордостью: «я сын и внук книгопродавца». Тем не менее, когда в 1863 г. либеральное баденское правительство предложило Гейдельбергскому университету избрать прямо ординарным профессором «человека, обнаружившего гениальные способности и заявившего о своем согласии занять академическую кафедру», он принял это лестное избрание. Так совершился этот переход прямо из-за прилавка на одну из самых видных ка* «ради чести, по заслугам». Ред.
федр в стране. Несмотря на убогую с современной точки зрения обстановку, появление Гофмейстера на кафедре привлекло к нему ученых не только из Германии, но и из других стран (Н.Мюллер, Пфицер, Аскенази, Мильярде, Розанов,Крутицкий, Тимирязев, Гёбель,. Захариас и др.). С переходом в Гейдельберг Гофмейстер более сосредоточился на начавших его занимать с конца шестидесятых годов физиологических вопросах. Здесь же он приступил к осуществлению еще в Лейпциге задуманного им плана совместного с самыми выдающимися его современниками (Де-Бари, Саксом, Прингсгеймом и др.) издания «Руководства физиологической ботаники». Гофмейстеру была предоставлена общая редакция; им самим были составлены богатые оригинальными мыслями два тома: «Учения о клеточке» и «Общей морфологии». До этого времени вся жизнь его была рядом блестящих успехов и протекала в атмосфере счастливой семьи, тесного круга друзей и всеобщего уважения. С начала семидесятых годов это была повесть Иова многострадального, окончившаяся преждевременной смертью в возрасте 53 лет, когда он мог бы еще столько сделать для науки. Начались неудачи с разлада в профессорской среде, вызванного событиями 1870 г. Успехи Пруссии были далеко не симпатичны тем баденцам, которые еще живо помнили крутую расправу 1848 г. Друг и земляк Гофмейстера, Трейчке, саксонец родом, но более пруссак, чем сами пруссаки, втянул Гофмейстера в борьбу с баденским большинством профессоров, во главе которого стояли Бунзен и Кирхгоф. Положение обострилось до того, что Гофмейстеру пришлось искать другого университета, и в 1872 г. он с радостью принял приглашение в Тюбинген, заняв кафедру, которую занимал до той поры знаменитый Гуго фон-Молль. Около этого же времени начали появляться критики на его работы. Особенно раздражала его критика Страсбургера, деятельность которого, конечно, была ничтожна в сравнении с деятельностью Гофмейстера. Одновременно с этим последовал ряд семейных несчастий: в 1870 г. умерла жена, в 1871 — дочь, в 1875, на расстоянии двух дней, его гордость и надежда — два сына в возрасте 23 и 25 лет — все четверо от чахотки. Силы его были надломлены; в 1876 г. его сразил удар паралича, лишивший его речи и способности к движению, что, при его живом характере и обыч-
ной подвижности, было для него особенно тяжело. В 1877 г. смерть принесла ему избавление от страданий. Его немецкие коллеги отнеслись с непонятной холодностью к этой потере: вероятно, все еще не могли простить выскочке затмившие их успехи. Первая его биография появилась через двадцать пять лет после его смерти, а к этому времени труды японских и американских морфологов и английских палеонтологов выяснили все значение его блестящих обобщений и предсказаний. Переходя к оценке научной деятельности Гофмейстера, прежде всего должно отметить, что наука обязана ему самыми основными положениями морфологии и некоторыми важными положениями физиологии. Важнейшие его труды можно группировать вокруг трех главных пунктов: 1) он установил современное воззрение на процесс полового размножения высших растений; 2) он основал современное воззрение на единство всего растительного мира, доказав существование перехода от высших споровых растений к низшим семенным; 3) он указал на необходимость, для дополнения учения Дарвина, изучить зависимость изменчивости организмов от внешних условий, т. е. указал на необходимость разработки той области, которая позднее получила название экспериментальной морфологии. I. Оплодотворение цветковых растений. К концу первой половины X I X века Шлейден авторитетом своего имени и силою своего полемического таланта пытался подорвать уже в течение почти двух веков успевшее укорениться убеждение в существовании полового процесса у цветковых растений. Он утверждал, что все это учение основано на ложной аналогии с животными и что, напротив того, у растений существует только бесполое размножение— спорами у высших споровых (папоротников, хвощей, плаунов и т. д.) и такими же спорами, именуемыми цветнем, или пыльцою, у семенных растений, только у первых спора прорастает на почве, а у вторых в особых вместилищах цветка (яичках или семенопочках), ложно считаемых за женский половой орган. Этот блестящий парадокс (заключавший ядро не вполне понятой истины) производил впечатление строгой и глубокой критики существующего учения и привлек Шлейдену многочисленных сторонников, особенно Шахта, в России Железнова. Рядом о этим, открытые
у целого ряда споровых растений антерозоиды, поразительно схожие со сперматозоидами, единогласно признавались за животных. Таким образом, около 1847 г. всему учению о существовании полов у растений, казалось, был нанесен окончательный удар: оно просто отрицалось, признавалось за грубое заблуждение, основанное на поверхностной аналогии. Против этого-то блестящего разрушительного учения выступил, на основании собственных наблюдений, не получивший даже университетского образования купеческий приказчик. Через каких-нибудь три года картина совершенно изменилась— теория Шлейдена оказалась разбитой, а имя неизвестного ботаника Гофмейстера было у всех на устах. II. Гомология споровых и семенных растений. В 1848 г., в самый разгар революции, появилась брошюра («Zur Entwicklungsgeschichte der Farnkraüter» *) другого дилетанта, молодого польского графа Лещика-Суминского, имя которого до той поры и позже не появлялось в ботанической литературе. Хотя автор очень осторожно излагал наблюдаемые им факты, чтобы не притти в столкновение с модным учением, его работа была отвергнута ходячими авторитетами (особенно презрительной критике подверг ее Виганд, позднее прославившийся своим неудачным походом против Дарвина). Но первый «дилетант» смело выступил на защиту второго. В краткой заметке (1849 г.) Гофмейстер указал, какие широкие горизонты открывает эта брошюра; он смело высказал, что органы на заростке папоротника несомненно половые, а «спиральные нити» — оплодотворяющие начала, указывал на гомологию между мхами и папоротниками и т. д. Словом, развивал программу своего главного труда, тех знаменитых «Vergleichende Untersuchungen»**, которые могут считаться одним из самых замечательных произведений X I X века в области морфологии. Молодой ботаник, едва окончивший свой капитальный труд по оплодотворению цветко вых растений, задался ни более ни менее как изучением полной истории развития представителей главнейших типов растительного царства, начиная со мхов и кончая цветковыми, отправляясь каждый раз со споры и доводя весь цикл развития до появ* «К истории развития папоротников». * * «Сравнительных исследований». Ред. Ред.
ления спор следующего поколения. В основу всего исследования была положена мысль, что полный цикл развития всякой растительной формы (начиная со мхов и доходя до цветковых) представляет чередование двух поколений — полового и бесполого. Самым типическим представителем принят был папоротник. Руководясь этой идеей, Гофмейстер установил гомологию всех представителей растений, начиная со мхов. Для того, чтобы, как он выразился, «перебросить мост» от споровых к цветковым, Гофмейстер признал корпускулу голосемянных за архегоний, а пыльцу за мужскую спору и предсказал, что в пыльцевой трубке будут найдены антерозоиды. Пророчество это оправдалось через двадцать лет после его смерти и является блестящим, чуть не единственным примером в области морфологии одного из тех предсказаний, которые составляют гордость более точныхнаук— астрономии, физики, химии. Еще более разительным подтверждением верности гомологии между споровыми и семенными растениями явилось открытие ископаемых папоротников с ясными семенами. III. Экспериментальная морфология. Третьей важной заслугой Гофмейстера была его основная точка зрения на процесс эволюции.» Выступив убежденным сторонником теории естественного отбора, он указал, что дальнейшее развитие эволюционного учения должно быть направлено не в сторону выдвинутого Негели учения о внутреннем стремлении организмов к совершенству, а в сторону изучения первого из трех основных факторов эволюции — изменчивости, в ее зависимости от внешних условий существования. В этом смысле Гофмейстер должен быть рассматриваем как предвозвестник одного из самых плодотворных направлений современной ботаники — экспериментальной морфологии. Величайший из новейших ботаников-морфологов, Гофмейстер оставил глубокие следы своей деятельности и в экспериментальной физиологии своими исследованиями над движением соков, деятельностью корня и напряжением тканей; работы эти, особенно о движении соков, отличаются ясными физическими представлениями автора, чего нельзя сказать о работах в той же области его современника специалиста-физиолога Сакса. Единственная биография Гофмейстера составлена его учеником, профессором Пфицером: «Wilhelm Hofmeister» von Ernst
Pfitzer (Heidelberg, 1903). Главнейшие произведения Гофмейстера: «Die Entstehung des Embryo der Phanerogamen», 1849 (процесс оплодотворения и образования зародыша у 40 растений из 19 различных семейств); «Neuere Beobachtungen über Embryobildung der Phanerogamen» (1858; Pringsheims Jahrbücher охватывает развитие 180 родов растений); «Vergleichende Untersuchungen der Keimung, Entfaltung und Fruchtbildung höherer Kryptogamen und der Samenbildung der Coniferen» (1851). Позднее это капитальное произведение Гофмейстера вышло значительно дополненным английским издателем «On the Development etc. of the higher Cryptogamae», London (Ray Society, 1862 г.; 68 таблиц); «Die Lehre von der Pflanzenzelle» (1867); «Allgemeine Morphologie der Gewächse» (1868). Физиологические труды Гофмейстера разбросаны в многочисленных статьях, помещенных в различных журналах и отчасти сведенных в последних двух указанных томах.

Джозеф-Долтон 1817—1911. Гукер
Ш ГУКЕР * Г укер (Hooker), сэр Джозеф Долтон, наиболее выдающийся из ботаников-систематиков X I X и X X века, род. в 1817 г., скончался в декабре 1911 г.в возрасте девяноста пяти лет, до последних дней не прекращая своей плодотворной научной деятельности. Широким кругам его имя более известно по той поддержке, которую он вместе с Лайелем оказывал Дарвину при его первом выступлении. Это союзничество было тем более авторитетно, что Гукера уже никак нельзя было считать за кабинетного ученого; о нем уже установилось такое мнение, что ни один смертный не видал столько растений в их естественной обстановке и притом во всех пяти частях света. Отец его, тоже известный ботаник, был сначала профессором в Глэсго и затем директором ботанического сада в Кью. Соответственно * «Гранат», том 17, стр. 360—364. 26 К. А. Тимирязев, т. VIII Ред. 401
с этим и Джозеф Гукер учился в Глэсго на медицинском факультете, а потом долго был при отце помощником директора, а после его смерти директором этого первого в мире ботанического центра. О своем университетском образовании он отзывался так: «воспитанный в шотландском университете, я питал уважение к метафизике, но, занявшись науками, убедился, что она ни на что не годна». Значительную часть своих молодых лет он провел в далеких путешествиях; он любил рассказывать, что впечатление, вынесенное им в юности из описания Гималайского пика Чумалари и острова Кэргелена, определило всю его научную деятельность. Окончив в 1839 г. университет со степенью доктора медицины, он поступил медиком во флот и по рекомендации Дарвийа, уже вернувшегося из кругосветного плавания, был зачислен медиком и ботаником в известную антарктическую экспедицию Росса на корабль Erebus (вместе с Terror). За три года он успел посетить Новую Зеландию, Австралию, Тасманию, Кергелен, Огненную землю и Фолклендские острова. По возвращении он занялся обработкой собранных материалов, а также служил в Geological Survey (департаменте геологии) в качестве ботаника; деятельность эта вполне соответствовала очень рано проявившемуся у него вкусу к палеонтологическим исследованиям, но в видах дополнения своих сведений по флоре субантарктического и умеренного пояса он искал случая изучить и флору тропическую, избрав для этого северо-восточную Индию, в ту пору почти еще не изученную. Это путешествие, совершенное им отчасти в одиночку, отчасти вместе с его другом Кэмбелем, не обошлось без драматических эпизодов. Раджа сиккимский заключил обоих путешественников в тюрьму, а Кэмбель подвергся даже истязаниям. Исследовав Гималайские перевалы и только издали увидав величественный пик Чумалари, когда-то поразивший его юношеское воображение, он после двухлетних странствований с другим своим другом Том с о ном исследовал восточную Бенгалию и смежные с ней страны. Вернувшись в Англию, он снова принялся за обработку своего антарктического путешествия и начал новый труд «Flora Indica» *. Несмотря на эти два громадных труда и на поглощав- * «Индийская флора». Ред.
іиие много времени занятия в качестве помощника директора Кыо, Гукер успел за эти годы предпринять, сравнительно небольшое по его масштабу, путешествие в Сирию и Палестину, одним из результатов которого было описание кедров ливанских, о которых до тойпоры очень мало было известно. В 1865 г., по смерти отца, он сделался директором Кью и в течение двадцати лет занимал этот ответственный пост, «сумев заслужить одобрение своего народа и признательность всего ученого мира» (Аза Грей). В 1868 г. Гукер был президентом Британской ассоциации, а с 1873 г. в течение пяти лет— президентом Королевского общества. По поглощенный своей колоссальной литературной и общественной деятельностью, он не мог отказаться от своей главной страсти к ботаническим путешествиям. В 1871 г. он предпринял поездку в Марокко и на Атлас, а в 1877, сопровождаемый знаменитым американским ботаником Аза Грей, пересек весь континент Северной Америки, посетил Колорадо, Уайоминг, Юту, Скалистые горы и Калифорнию. В 1885 г. Гукер вышел в отставку и поселился в своем небольшом поместье «The Camp», где его дом был окружен парком, в котором сочеталось все, что может создать изящный вкус и научное знание. Это, вероятно, самое интересное собрание живых растительных форм в Англии. Казалось бы, теперь, закончив свои главные труды, заслужив мировую известность, почти семидесятилетний старик мог почить на лаврах, но Гукер продолжал работать целую четверть столетия, еще недели за две до смерти закончив одну из своих монографий (сем. Бальзаминовых, до 500 видов), и можно сказать, что этот последний труд девяностопятилетнего старца обнаруживает ту же глубину знания, ту же остроту критики, которой отличались его важнейшие труды. Представить, хотя бы приблизительно, перечень научных трудов за почти семьдесят лет его литературной деятельности решительно невозможно, приходится упомянуть только самые существенные. Им установлено несколько тысяч новых,видов. Вместе с Бентамом он издал «Genera Plantarum» *, одно из капитальнейших произведений века, потребовавшее почти двадца* «Роды растений». Ред. 26* , 403
тилетнего труда и представляющее описание всех известных родов высших растений. Им обработана на основании личных наблюдений «Flora Antarctica», «Flora Novae Zelandiae», «Flora Tasmaniae» и «Flora Indica»*, позднее разросшаяся в классическую семитомную «Flora of British India» * * . На основании собранного другими материала обработана флора Галапагосского архипелага, флора Нигера, Субальпийская, флора Килиманджаро, флора Цейлона и др. Особенно ценны его произведения: «Журнал путешествия в Гималаях», «Об островных флорах», заключающие драгоценные фитогеографические и биологические идеи, сделавшие его имя столь авторитетным в вопросах происхождения и расселения видов. Замечательны его монографии Вельвичии, Баланофоровых, Nepenthes и его последний труд о Бальзаминовых. В связи с его исследованием над Nepenthes следует упомянуть произведшую такое впечатление его речь «Плотоядные повадки растений», где в первый раз стали известны поразительные результаты исследований Дарвина. Предоставив Гукеру эту первинку, Дарвин руководился, конечно, не одними чувствами дружбы, но считал, что автор, исследовавший Nepenthes, был в некотором смысле его сотрудником. Об этой дружбе и взаимной поддержке, которую оказывают друг другу оба ученые, удобнее упомянуть в другом месте (см. «Дарвин»***). В молодости, кроме основных задач систематики и географии высших растений, Гукер интересовался и низшими растениями и палеонтологией растений. Гукер был почетным членом ученых обществ почти всего мира, получил все медали и ордена, доступные ученому (до Кошіейской и Four le Mérite включительно), но венцом всех этих наград, по словам самого девяпостопятилетнего старика, было деликатное отличие, оказанное ему Шведской академией: это была золотая медаль в память двухсотлетия со дня рождения Линнея; она была выбита в одном экземпляре, поднесенном Гукеру. Умер он, после короткой болезни, спокойно во сне, и, как подобало, предложено было похоронить его в национальном пантеоне Вестминстера, * «Антарктическая флора», «Флора Новой Зеландии», «Флора Т а с мании» и «Индийская флора». Ред. * * «Флору Британской Индии». Ред. * * * В настоящем издании см. том V J I , стр. 642. Ред.
но, исполняя волю покойного, родственники настояли на том, чтобы он был погребен на поэтическом маленьком старом кладбище Кью, рядом с могилой его отца и другого знатока природы, родоначальника современного ландшафта — Генсборо. Лучшая биография Гукера, составленная его зятем и преемником в Кью, сэром В . Тизельтоном Дайером, помещена в октябрьской книжке «Proceedings of the Royal Society» *, 1912. * «Трудов королевского общества». Ред.
VIII ФРЭНСИС ГАЛЬТОН * І ч альтоы, cap Фрэнсис, род. в 1822 г., ум. в 1911 г. Один из оригинальнейших ученых исследователей и мыслителей современной Англии, внук Эразма Дарвина и двоюродный брат Чарлза Дарвина. Жизнь этого замечательного человека можно разбить на три периода: молодые годы прошли в накоплении обильного материала личных наблюдений, средний возраст был занят выработкой нового научного метода, а бодрая старость с неослабленным до последних дней энтузиазмом была посвящена применению выработанных идей к задачам жизни. Оригинальность его выразилась и в том, что главная его деятельность не может быть приурочена ни к одной из обычных категорий, на которые подразделяют естествознание. Первона* «Гранат», том 12, стр. 469—473. Рес).
ФРЭНСИС ГАльтан чально он учился медицине и приобрел основательные знания по анатомии, но, получив первую научную степень в Кэмбриджском университете, он изменил свои намерения и предался своей страсти к далеким путешествиям. В1845—50 годах он исследовал Судан и первый проник в Дамараланд и Овампо. Путешествие это им изложено в «Narrative of an Explorer in Tropical South Africa» * (1853), получившем золотую медаль Королевского географического общества. Через два года появилось оригинальное «Art of travel, or shifts and contrivances in Wild Countries» — «Искусство путешествовать, или уловки и приспособления путешествующего в диких странах». Далее последовал ряд томов, озаглавленных «Vacation tourists» * * ; из них наибольшей известностью пользовался посвященный северной Испании и ее населению. За этой полосой географических и этнографических трудов последовало почти тридцать лет, посвященных изучению метеорологии. И здесь Гальтон оставил след своей плодотворной деятельности. В своем труде «Meteorographica»*** (1863) он один из первых разработал картографический метод регистрирования погоды и предложил теорию антициклонов. Настоящее поле для всей последующей деятельности было им найдено, когда, изучив труды своего двоюродного брата и проникшись его учением, он задался идеей дать ему возможно прочное обоснование. Мысль, что в каждой науке столько науки, сколько в ней математики, на все лады повторявшаяся в течение столетия, от Канта до Кельвина, легла в основу всей дальнейшей деятельности Гальтона. Он предпринял приложить математический метод ко всем явлениям жизни — от биологии до социологии. Имея своими предшественниками Кэтле и Гауса, Гальтон нашел ревностного последователя и преемника в известном математике Пирсоне. Главное его внимание сосредоточилось на изучении фактора наследственности. Выдающимися трудами в этой области были: «Hereditary Genius, its Laws and Consequences» (1869; в русском переводе «Наследственность таланта», 1875), «English men of Science, their Nature and Nurture» (1874), «Inquiries into Human Faculty and its Development» (1883), * «Повествовании об изысканиях в тропической южной Африке». Ред. * * «Каникулы туриста». Ред. * * * «Метеорография». Ред.
«Life — History Album» (1884), «Record of Family Faculties» (1884) и «Natural Inheritance» (1889) * . Он интересовался всем, касающимся живых существ и подчиняющимся числу и мере: еще за несколько месяцев до своей смерти он предложил метод по пяти цифрам изображать человеческий профиль, так что его можно безошибочно узнавать. Для той же цеди легкой характеристики им был ранее придуман прием изучения отпечатков пальцев (целый ряд исследований о Fingerprints). С другой стороны, известен его прием синтетической фотографии, благодаря которому понятию: общий тип, средняя форма — давалась прочная реальная почва. Вообще та изобретательность, с которой он умел давать фактам числовые, графические, наглядные выражения, была неистощима: известна его превосходная модель для наглядного показания кривой вероятностей, кривой Кэтле, при помощи сыплющейся дроби. По словам Пирсона, если бы он не отмежевал себе специальной области исследования, из него мог бы выработаться превосходный экспериментатор или механик-конструктор. На все, вплоть до мельчайших обстоятельств обыденной жизни, у него было готово всегда самое простейшее приспособление.. Жаловался ли издатель научного издания, что автор присылает чертежи, не сообразуясь с форматом издания, Гальтон устраивал фотографическую камеру, позволяющую по желанию менять масштаб по обоим направлениям. Мешали ли ему самому в театре дамские шляпы, он придумывал «гипероскоп», позволяющий смотреть через их головы, впоследствии нашедший себе применение для прицелов и подводных лодок. Когда ему предстояло быть в толпе, он брал с собою деревяшку на веревочке и в самый момент, когда надо было что-нибудь видеть, он, к удивлению окружающих, вырастал на целую голову. Третий период его деятельности характеризуется пропагандой применения полученных законов наследственности и т. д. к задачам жизни. Он предложил назвать эту область исследования «Евгеникой», определяя ее так: «изучение факторов, * «Английский ученый, его природа и воспитание» (1874), «Изучение человеческих способностей и их развития» (1883), «Жизнь — исторический альбом» (1884), «Документы о наследственности дарований» (1884) и «Наследственность» (1889). Ред.
Фрэнсис 1822—1911 Галыпон

находящихся под социальным контролем и могущих совершенствовать или ухудшать свойства расы, как физические, так и нравственные». Исследование законов эволюции и в частности факторов наследственности было постоянной задачей Гальтона, к изучению которой он старался привлечь как можно более сил. С этой целью им была учреждена при Лондонском университете особая стипендия, а при Королевском обществе организован особый комитет для «статистического изучения подчиняющихся измерению особенностей животных и растений». Когда в этот комитет проник Бэтсон со своими узкими антидарвинистическими взглядами, Гальтон удалился из него и основал самостоятельное общество для изучения «Евгеники», снабдив его средствами на устройство «Национальной лаборатории для изучения „Евгеники"». До самых последних своих дней он с энтузиазмом относился к этой новой области, указывая на те три этапа, через которые последовательно должно пройти ее изучение; «во-первых, она должна быть выяснена как вопрос чисто академический, во-вторых, она должна быть сознана как задача, практически осуществимая и, в-третьих, она должна проникнуть в народную совесть, как религия будущего». Евгеника, наряду с самой природой, должна стремиться к тому, чтобы обеспечить обладание землей за наиболее совершенными расами. «То, что природа осуществляет слепо, медленно и безжалостно, челове* чество осуществит сознательно, быстро и с любовью». Раз что эти задачи лежат во власти человека, они являются его нравственной обязанностью так же, как и обязанность приходить на помощь несчастному. Усовершенствование своей породы—одна из высших целей, которыми может задаваться человечество. «Нам не известна его конечная судьба; одно только не подлежит сомнению, что улучшение самого себя наиболее достойно его, а ухудшение наиболее позорно». Основной идеей Гальтона была уверенность в том, что «человек может не только физически улучшить условия своего существования, но, при более глубоких биологических познаниях, и пересоздать к лучшему самого себя». До сих пор не имеется полной биографии Гальтона; он сам оставил «Memories of my life» * (1908), а Пирсон только еще приступил к собиранию материалов для обещанной им биографии. * «Воспоминания о моей жизни». Ред.
IX Ю Л И У С САКС * С акс, Юлиус — известный ботаник, основатель современной немецкой физиологической школы, родился в 1832 г. в Бреславле. Учился в местной гимназии, откуда перешел в Пражский университет. По окончании курса поступил ассистентом к известному физиологу Пуркинье. Здесь ему особенно пригодились приобретенные от отца (профессионального гравера) познания в рисовании; даже и в позднейшие годы он всегда сам иллюстрировал свои работы. В 1857 г. он выступил с первым своим приват-доцентским курсом по физиологии растений. По этому поводу Рохледер, лучший в то время знаток растительной химии, заметил ему: «Что это вы собрались читать? Вам хватит материала всего на два часа». В университете он не * «Гранат», том 37, стр. 84—91. Ред.
имел успеха и в 1859 г. перешел ассистентом к известному химику-агроному Штёкгарду в Тарандтскую лесоводственную академию. Ботаники сторонились от Сакса, как от агронома, но именно это сближение с химиком-агрономом принесло ему особую пользу. В 1861 г. получил он, наконец, приглашение на кафедру ботаники и естествознания в Попельсдорфский агрономический институт в Бонне. Около того же времени получил он от Гофмейстера приглашение принять участие в задуманном этим последним обширном издании «Руководство к физиологической ботанике», четвертым томом которого вышла «Экспериментальная физиология растений» (1865 г.), упрочившая за Саксом славу выдающегося ботаника-физиолога, и в действительности, это самое оригинальное из его произведений. Вообще годы, проведенные им в Бонне (1861—1867), были едва ли *не наиболее производительными в его жизни. В 1867 г. он был приглашен во Фрейбургский (в Бадене) университет, но уже через несколько месяцев перешел в Вюрцбургский университет, где и оставался до своей смерти в 1897 г., несмотря на лестные приглашения в Гейдельберг, Мюнхен, Вену и Берлин. Влияние Сакса на развитие физиологии растений как самостоятельной части ботаники не подлежит сомнению. После классического периода ее возникновения (Сенебье, Соссюр, Найт, Де-Кандоль, Дютроше; Гельз стоит одиноко) она была совершенно заслонена успехами систематики, морфологии и в особенности микроскопической анатомии и истории развития(Молль, Шлейден, Негели, Гофмейстер и др.), что особенно ясно обнаружилось в последнем, предшествовавшем появлению «Экспериментальной физиологии» Сакса, трактате Шахта («Lehrbuch der Anatomie und Physiologie der Phianzen» *, 1859 — с его, всех соблазнившими, крашеными рисунками по анатомии растений), — где физиологии было отведено самое скромное место. В непосредственно предшествовавшую Саксу эпоху физиология почти ограничивалась явлениями питания, а эта область была исключительным уделом агрономических химиков (Буесенго, Либих, Штёкгард и др.), чему в Германии способствовало возникновение многочисленных опытных станций с их органом «Land* «Руководство по анатомии и физиологии растений». Ред.
wirtschaftliche Versuchs-Stationen» *, чуть не единственным главным периодическим изданием, где постоянно помещались физиологические работы. Деятельность Сакса можно рассматривать с троякой точки зрения: как исследователя, как писателя, как учителя. В ученом— первая деятельность, конечно, наиболее важна, а в ней следует обращать внимание на степень оригинальности идей и на значительность содержания работ, зависящую, в свою очередь, от точности примененных методов и достоверности полученного результата. В отношении оригинальности далеко не все то, что приписывали Саксу его поклонники, составляло его несомненное достояние; в особенности должно отметить его заимствования у Кнопа, Дютроше и у Сенебье, у которых он заимствовал метод водных культур, метод пузырьков для изучения усвоения углерода, так называемый Саксовский колпак для изучения действия цветного света и основную идею изучения первых продуктов синтеза в листьях. Если должно сказать, что Сакс был первый ботаник, широко применявший экспериментальный метод, то, с другой стороны, должно отметить, что и в его воззрениях и в его приемах чувствовался недостаток строгой физико-химической подготовки. Главнейшие его работы (собранные в «Gesammelte Abhandlungen» * * , 1892), относились к следующим областям. 1. Микрохимическое изучение процессов прорастания. Воспользовавшись рядом реакций, предложенных Пайеном, ІПульце и другими химиками, Сакс в ряде работ (подобщим названием «Keimungs-Geschichten» * * * ) применял их главным образом к микроскопическим наблюдениям над прорастанием семян (фасоли, маиса, финика, лука и др.). Найденные им факты сохранили свое общее значение, кроме развитого им позднее предположения о независимом передвижении в растении белковых веществ и углеводов. 2. Метод водных культур. Выработка этого ценного метода, лежащего в основе современных представлений о физиологии питания корня, многими упорно приписывается Саксу (напри* «Сельскохозяйственные опытные станции». * * «Собрании сочинений». Ред. * * * «Развитие семени». Ред. Ред.
Юлиус Сакс 1832—1897

мер, в «Истории ботаники» Грина, 1909 г.), тогда как не подлежит сомнению, что в той форме, в какой он применяется и теперь, он был открыт Кнопом в то время, когда Сакс еще придерживался своего способа фракционированных культур, т. е. перемещения растения из одного раствора в другой, за невозможностью, будто бы, совместного присутствия всех необходимых веществ. Зато Саксу принадлежит изящный прием демонстрации действия корней на твердые тела (опыт с полированным мрамором, обративший на себя внимание на Парижской всемирной выставке). 3. Изучение роста и приемы, при этом употребляемые. Сакс первый применил прием чувствительного рычага (ауксонометр) для увеличения движения растущих частей, зато предложенный им саморегистрирующий прибор был крайне неудовлетворителен (пишущее острие двигалось не вертикально, а по дуге) и, конечно, уступал приему Визнера и, позднее, Баранецкого. Что касается до клиностата, то основная идея его, т. е. вращения испытуемого растения, как средства для устранения одностороннего действия внешних факторов (тяжести, света), вполне определенно высказана и применена Найтом в его классическом труде. 4. Зависимость роста от температуры. Саксу принадлежит установление так называемых трех кардинальных точек — minimum'a, maximum'a и optimum'a. Это последнее понятие введено им, но представление о нем, позднее развитое, совершенно ложно. 5. Исследование явлений замерзания растений представляло некоторые любопытные данные, но предложенное им объяснение явлений оказалось несостоятельным. 6. Теория движения, восходящего тока соков (так называемая имбибиционная), приписывающая клеточной стенке физические свойства, не встречающиеся ни в каком другом теле, оказалась фактически неверной (Веек, Эльфинг и др.), как и теоретически недопустимой. 7. Крахмал хлорофилловых зерен, как первый продукт усвоения углерода. Исследования в этом направлении едва ли не были важнее всех остальных и доставили Саксу известность выдающегося физиолога. Но и здесь следует строго различать, что при-
надлежит Саксу, что его предшественникам. Уже Сенебье * определенно высказал мысль, что крахмал и другие вещества тройного состава (т. е. содержащие С, H и О), как продукты разложения углекислоты, должны образоваться в зеленой паренхиме, и наметил это, как одну из задач, которую предстоит изучить X I X веку. В 1861 г. Кекуле и Бертло, опровергая воззрения Либиха, указывали, что ближайшие продукты синтеза органического вещества на счет углекислоты должны быть не кислоты, как учил Либих, а углеводы, в том числе крахмал. Молль ранее показал, что крахмал образуется в хлорофилловых зернах (а не наоборот). Наконец, Артюр Грю доказал, что у растений, сохраняемых в темноте, в зернах хлорофилла крахмал исчезает. Саксу во всяком случае принадлежит мысль воспользоваться открытием Грю для прямой экспериментальной проверки идей Сенебье, Кекуле и Молля, т. е. доказать, что в хлорофилловых зернах, лишенных крахмала, он появляется вновь только под влиянием света. Затем, когда Годлевский (в лаборатории Сакса и, конечно, не без его участия) установил факт, что это образование крахмала идет только в присутствии углекислоты, а Крауз (также работая у Сакса) показал, что он обнаруживается в такой ничтожный промежуток времени, как пять минут, — получилось полное экспериментальное доказательство, что крахмал — один из ближайших видимых продуктов синтеза углеводов на счет углекислоты при участии света. Саксу всецело принадлежит второй изящный способ, доказывающий, что процесс этот совершается только под влиянием света — способ применения йодной пробы к целым (предварительно обескрахмаленным по способу Грю) листьям. Не так счастлива была мысль Сакса количественно определять крахмал простым взвешиванием листа до и после опыта. В связи с вопросом о продукте синтеза органического вещества Саксу нередко ставят в заслугу изобретение нового метода изучения основного процесса разложения углекислоты— метода пузырьков (1863). Но этот пресловутый метод (заимствованныйим у Дютроше и особенно уКнопа, подробно описавшего его еще в 1853 г.) был только попят- * См. в этом томе (стр. 261) статью К . л . «Жан Сенебье — основатель физиологии растений». Ред.
ным щагом в науке, так как заменял точные приемы анализа приемом совершенно неудовлетворительным в количественном отношении. Несомненно значение литературной деятельности Сакса. Первое место здесь должно быть отведено его «Руководству» — «Handwörterbuch der Experimentalphysiologie» * , 1865. Это был, несомненно, поворотный пункт в ботанической литератур е — область физиологии в первый раз строго отделялась от других частей ботаники, особенно от микроскопической анатомии, что послужило толчком к развитию экспериментального исследования почти во всех отраслях физиологии не только в Германии, но благодаря появившимся вскоре переводам и во Франции, и в Англии, и в России. Второе его произведение, общий учебник «Lehrbuch», несмотря на широкое распространение в нескольких изданиях, оригинальных и переводных, не представляло тех же достоинств, как «Руководство», а желание оригинальничать в отделах ботаники, ему менее коротко известных, как, например, в классификации, было гораздо неудачнее; такова, например, его смелая попытка соединить грибы и водоросли в один общий класс с двумя параллельными рядами, попытка, о которой Де-Бари однажды саркастически отозвался: «Это самая удачная попытка естественной классификации — после второго класса Линнея (diandria), соединяющего Siringa (сирень) и Anthoxanthum (Золотой колосок)». Следующим по достоинству, после «Руководства», произведением Сакса несомненно должно признать его «Историю ботаники», вошедшую в состав предпринятой во второй половине X I X века баварским правительством «Общей истории наук» (с известными также: «Историей химии» Коппа, «Историей зоологии» Клауса и т. д.). Она охватывает период от пробуждения наук в X V I веке и до 1860 г. и написана очень интересно и литературно. Нельзя только согласиться с выраженным Саксом мнением, что он всегда старался скорее переоценивать, чем недооценивать заслуги ученых. Стоит указать на его отношение к Сенебье, у которого он так много заимствовал и относительно которого он не удовольствовался несправедливым отзывом в своей «Истории», но еще * «Настольный словарь экспериментальной физиологии». Ред.
в специальной резкой критике своего ученика Ганзена питался совершенно уничтожить его значение. Ретушь учителя нетрудно было угадать в произведении ученика, вызвавшем в свое время справедливую отповедь Прингсгейма. Так же несправедливо было отношение Сакса к Гёте, и любопытно, что тот же Ганзен, которого Сакс вооружил против Сенебье, позднее выступил сам против своего учителя, защищая Гёте *. В позднейшие годы Сакс обнаружил проявление какого-то самопоклонения, чуть не мании величия, выразившихся, между прочим, в знаменитом изречении в предисловии к его «Vorlesungen über Pflanzenphysiologie» * * (нашедшем подражателей в современной ботанической литературе, как, например, Баур): «Слушатели желают и должны (wollen und sollen) знать только, как складывается наука в голове их профессора. Так или иначе думают другие — совершенно побочное дело (Nebensache)». Руководясь этим правилом, он в своей книге смело и голословно отрицал новейшие, фактические приобретения науки, а свои, также фактически опровергнутые выводы предъявлял без оговорки, что они опровергнуты, а только перепечатывал их более крупным шрифтом. Позднее он заявлял, что берет назад свои сочувственные отзывы о Гофмейстере, Негели, Дарвине и доходил до следующего полного отречения от своей прежней точки зрения: «Я также не имею ничего против выражения „жизненная сила" и заявляю, чтобы выяснить свое отношение к миру живых существ: Только там, где кончается химия, физика и механика организмов, там вступает в свои права истинная физиология; мало того, я иду еще далее и утверждаю, что придет время, когда основой всего естествознания станет физиология», т. е. все естествознание станет вверх ногами! Не менее широко было и личное влияние Сакса через его многочисленных учеников, стекавшихся к нему со всех концов Европы и печатавших свои исследования преимущественно в «Трудах» его лаборатории («Arbeiten desBot. Inst. Würzburg» * * * ) . * Здесь К . А. отсылает читателя к 14 тому словаря «Гранат» (стр. 451 и 452), т. е. к тексту из своей статьи «Гёте — естествоиспытатель». В этом томе см. стр. 381 и 382. Ред. * * «Лекциям по физиологии растений». Ред. * * * «Труды Ботанического института в Вюрцбурге». Ред.
Упомянем главнейших из них: Крауз, Пфеффер, Мюллер-Тургау, Гёбель, Ганзен (немцы), Микели (швейцарец), Мильярде (француз), Вайнз, Сэр Фрэнсис Дарвин, Маршаль Уорд, Гардинер, Д. Скотт (англичане), Баранецкий (русский), Годлевский (поляк) и др. БИОГРАФИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ: Goebel,«Flora» (1897), «Julius Sachs»; «Sachs», в «Enc. Britan.», статья С. Вайнза. Наиболее полный (несколько односторонний) обзор работ Сакса можно найти в Green, «A history of Botany, 1860—1900», Оксфорд, 1909). Прилагаемый портрет воспроизведен с фотографии конца шестидесятых годов. 27 Ii. А. Тимирязев, т. VIII
X ЛУГИНИН * Л угинин, Владимир Федорович, известный химик, род. в Москве в 1839 г., умер в Париже в 1911 г. Видный и типический представитель научного и общественного движения шестидесятых годов. Благодаря значительным средствам и заботливости родителей получил тщательное домашнее воспитание, не малую роль в котором играли продолжительные поездки всей семьи за границу. В одну из таких поездок воспитателем к Лугинину и его брату был приглашен Траутшольд, молодой ассистент Либиха в его знаменитой Гиссенской лаборатории. Таким образом на Лугинине отразилось влияние этого "центра, в котором зародилась современная химия. Благородный характер молодого ученого, полного стремлений конца сороко* «Гранат», том 27, стр. 423—429. Ред.
вых годов и кипевшего враждой к Tyranen-Knechte *, не менее его основательных научных знаний повлиял на молодого человека. Лугинин готовился поступить в Московский университет, когда последовало известное распоряжение о введении комплекта в 300 человек и другие стеснения университетского преподавания. Пришлось отказаться от университета и ограничиться военным училищем, всегда носившим отпечаток научности, — артиллерийским. Там выдающимися преподавателями Лугинина были Остроградский и Ленц, и это, быть может, определило его позднейшее влечение именно к физической химии. В 1853 г., едва окончив курс училища, он устремился в Севастополь. Здесь, между прочим, судьба свела его с молодым артиллеристом, будущим Л. Н. Толстым; глубокое различие в убеждениях было, однако, причиной, что позднее, живучи в Москве, он не искал случая для возобновления этого знакомства. По окончании севастопольского сидения, о котором Лугинин всегда любил вспоминать (об одном эпизоде даже рассказал в печати), он вернулся в Петербург, но вскоре, уже не по своей воле, должен был вернуться в Крым. В Петербурге он вращался в кружках либеральной молодежи и обратил на себя внимание «недреманого ока»; ему была запрещена жизнь в столицах, предложено перебраться в места не столь отдаленные и уже в качестве особенной милости разрешено избрать местом жительства, в то время еще мало посещаемый, Крым. Поселившись в Никитском саду, он сделал там первое свое химическое исследование, сравнительный анализ крымских вин. В 1860 г. ему удалось, наконец, вырваться за границу, куда его влекло, в Гейдельберг — в лабораторию Бунзена, одного из выдающихся химиков-физиков, и в Лондон к Герцену. Он делил между ними свое время, проводя семестры в Гейдельберге и вакационное время в Лондоне. Влечение к Герцену он сам формулировал так: «Я был, как и большинство моих современников, горячий сторонник представительной формы правления и мирного разрешения нашего векового спора с Польшей, и в Герцене меня увлекала его благородная, честная личность, его художественная речь и в общем благородный протест против господствовавшего * к наемникам тирана. 27* Ред. 419
у нас тогда произвола». Что и Лугинин, в свою очередь, заслужил расположение и доверие Герцена, видно из того, что когда в 1862 г. в известных кругах русского общества возникла мысль о подаче Александру II петиции о конституции, Герцен отправил Лугинина с проектом этой петиции к И. С. Тургеневу. Лугинин любил рассказывать об этом посольстве, впрочем, скромно умалчивая об отзыве, который дал о нем Тургенев в письме к Герцену: «Прежде всего скажу тебе, что сам N понравился мне, как давно молодой человек мне не нравился, это благородное и дельное существо». К этому же времени относится и мимолетное знакомство Лугинина с Маццини, который вербовал его, в качестве артиллериста, в отряд Гарибальди, но эта поездка не состоялась, так как Герцен не мог ссудить необходимых на то денег. После непродолжительного пребывания в Цюрихе, где он слушал лекции у одного из основателей термодинамики— знаменитого Клаузиуса, он, наконец, переселился в самый центр современной химии, в Париж, где нашел себе настоящую школу, сначала у Реньо, а затем у Бертло, с которым сблизился на всю свою жизнь. Направление Лугинина в науке было именно то, которое иногда полупренебрежительно называют «погоней за четвертой децималью», т. е. стремление к возможной точности количественных определений, самым ярким представителем которого был Реньо! Если Реньо был физикхимик, то в Бертло Лугинин нашел, наконец, свой идеал химикафизика. Пребывание у Бертло как раз совпало с переходом самого Бертло от одной его великой задачи— основания органического синтеза — к другой — к основанию термохимии. В термохимии Лугинин наконец нашел область, вполне соответствовавшую его вкусам и которую он уже не покидал с конца шестидесятых годов и до конца своей жизни, работая сначала вместе с Бертло, а затем вполне самостоятельно. В конце 70-х годов ему показалось, что можно было вернуться в Россию; он поселился в Петербурге, устроил лабораторию и собрал вокруг себя кружок молодых химиков, но после 1 марта 1881 г., когда Петербург стал ареной деятельности добровольной охраны, в рядах которой находились люди просвещенные, слыхавшие, что Лугинин работает с «бомбой» Бертло, и он сделался предметом их особых забот: его выслеживали на улице, врывались в
переднюю, когда у него собирались знакомые, и т. д. — пришлось снова бежать в Париж. В 1889 г. Лугинин вернулся вторично, но уже в Москву, где, по предложению профессоров Столетова и Марковникова, «отставной поручик лейб-гвардии конной артиллерии» был избран почетным доктором химии. Этим открылась перед ним возможность официальной научной деятельности, по застарелому предрассудку связанной у нас с деятельностью преподавательской. Начав ее, несмотря на почтенный возраст, в качестве приват-доцента, он был вскоре выбран экстраординарным профессором; ординатуры (также, конечно, безвозмездной) высшее начальство не сочло его достойным и потому, желая выразить ему благодарность за превосходную, едва ли не лучшую на свете термохимическую лабораторию, им организованную и подаренную университету, так же как и две ценные библиотеки, университет избрал его своим почетным членом. Лугинин был редким у нас типом ученого-дилетанта в том почтенном смысле, который придают этому слову англичане и американцы. Составивший себе почетную известность американский астроном Гэль недавно дал этому слову такое определение: «Дилетант — это такой человек, который не может не быть ученым». Лугинин именно не мог не быть ученым; наука, лаборатория были для него той средой, вне которой жизнь представлялась ему неполной, бесцельной. Когда, по совету врачей, ему пришлось в 1906 г. остаться за границей, проводя зимы в Париже, а лето в Бэ, вдали от своей лаборатории, он пытался пристроиться в какой-нибудь лаборатории, не переставая работать, можно сказать, до последних дней. Он был в то же время типичнейшим представителем тех ученых-шестидесятников, которые выходили не из призванных к тому специальных факультетов, а из рядов лицеистов и правоведов, артиллеристов и саперов. Не был он и узким цеховым ученым, как указывало его влечение к Герцену; ему не чужды были и самые широкие общественные, литературные и художественные интересы. Получив тщательное образование, владея вполне четырьмя европейскими языками, он составил себе любительски изящную библиотеку или, вернее, две библиотеки, которые сделал общественным достоянием. Первая специально физико-химическая,
с такими драгоценными изданиями, как, например, труды Королевского общества и Французской академии за несколько столетий. Вторая заключает главнейшие произведения европейских литератур (даже такие дорогие, как веймарское издание Гёте) и выдающиеся сочинения исторические, экономические, философские, большое число мемуаров и rossica *. Библиотека эта находится в превосходном, отделанном на его счет помещении университета и отличается тремя особенностями: любительски изящными, необычными для казенных библиотек, переплетами, полной доступностью и правилом, что книги не выдаются на дом, чем, вероятно, предотвратится весьма нередкое в наших библиотеках расстройство ценных, порою незаменимых коллекций. Не был Лугинин равнодушен и к искусству: в его доме можно было найти й подлинного Deila Robbia, и мраморный оригинал Спинозы — Антокольского, и Фауста — Ари Шеффера, и лес Шишкина. В этом последнем случае проглядывала трогательная привязанность Лугинина к объекту, от которого зависело его материальное благополучие (как лесовладельца и лесопромышленника) — к дереву; он был знатоком в области дендрологии и не скрывал своей радости при знакомстве с каждой новой, еще не известной ему древесной породой. Последней его научной работой было как бы совмещение двух главнейших занятий его жизни— тщательное, при помощи термоэлектрического прибора, изучение распределения температур в стволах лиственных и хвойных деревьев. Как человека, его особенно хорошо характеризуют его добрососедские отношения к его бывшим крепостным крестьянам. Еще в пору крепостного права, заметив, что находившаяся в имении винокурня способствовала развитию пьянства, он настоял, несмотря на прямой ущерб, на ее закрытии, предвосхитив таким образом более чем за полвека ту меру, которую только под давлением обстоятельств начало осуществлять правительство. Заботясь особенно о подъеме экономического состояния масс, он не только писал статьи (в «Отечественных Записках») об успехах кооперации у английских рабочих, но вместе с братом своим Святославом Федоровичем основал первое в России ссудо-сберегатель- * русских книг. Ред.
ное товарищество, помещающееся и до сих пор в его усадьбе. Еще в семидесятых годах основал он в том же имении школу, обеспечив ее бюджетом в 2 ООО р., а, основанную еще его отцом, больницу обеспечил капиталом в 280 ООО р. Участвуя так много сам в деле обеспечения населения школой и медицинской помощью, оц принимал живое участие в этой стороне деятельности первоначального земства, даже в годы вынужденного пребывания за- границей, никогда не подвергаясь упреку в абсентеизме. Все это, взятое в совокупности, делает из Лугинина выдающуюся фигуру не только в научном, но и в общественном движении, получившем толчок в эпоху 60-х годов. Здесь, конечно, не место распространяться о его специальных научных исследованиях. Профессор Каблуков приводит список 45 его научных трудов. Из них особенно замечательно исследование об определении скрытой теплоты испарения, для чего он предложил новый точный метод. Профессор Столетов так отзывался о ней: «Эту работу, не обинуясь, можно назвать классической». Сверх этих исследований, Лугинин издал роскошно иллюстрированные критические монографии по главнейшим термохимическим методам, особенно по определению теплот сгорания, появившиеся в русских и немецких изданиях. Литература: И. Каблуков, «Владимир Федорович Лугинин», 1912 (из отчета Моск. университета за 1911 г.); К . Тимирязев, «Владимир Федорович Лугинин» (некролог, «Русск. Вед.», 1911 г . , № 233)*. * См. в этом томе стр. 349. Ред.
' •• ' > ' '.•«••'.'-ж ,-
Приложение 1 Ufr •f* СТАТЬИ Ж.АЛГИМИРЯЗЕВА ПО ВОПРОСАМ, СВЯЗАННЫМ С ИСТОРИЕЙ НАУКИ, КРИТИКОБИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ РАБОТЫ, ПИСЬМА

ХИМИЧЕСКАЯ СМУТА * а невменяемо-истерическая, кинематографски-«сенсационная» струя, которая то и дело вторгается в нашу жизнь, заполняя литературу, искусство, сцену, начинает проникать и в совершенно неподходящую для того сферу науки. Публика, привыкающая в кинематографе взвинчивать свои нервы зрелищем, как человека рубят на части, а они вновь соединяются и пускаются в пляс, перестает интересоваться чемнибудь менее «сенсационным» и в трезвой области науки. И находятся люди, готовые потворствовать этим извращенным вкусам. Так, на днях одна иллюстрированная газета лаконически, подводя итог проникшему в печать слуху о великом научном * Эта статья была напечатана в газете «Русские Ведомости» (1913 г . , № 52), откуда и заимствована для данного издания. Ред.
открытии, резюмировала это словами: «Рушатся все законы современной химии», но зато «недалеко время, когда удастся разрешить вопрос о мироздании»1. Факт, подавший повод к таким «сенсационным» вестям, случился в Лондоне 6 февраля (23 января), и благодаря телеграфу Москва заговорила о нем уже 26-го. Полетели в Лондон телеграммы, «дешифрировались» ответные, обсуждались возможности значения «великого открытия», пока, наконец, 10 февраля не появилось в «Русских Ведомостях» письмо профессора Рамзи, с очевидным раздражением пишущего: «Никакого великого открытия я не делал». И несмотря на то, через два дня после напечатания этого письма и через неделю после получения в Москве нумера «Nature», разъяснявшего все событие 2 , редакция нового журнала «Природа» (январская книжка, вышедшая 12 февраля) сочла возможным без всякой огоцорки уверять своих читателей: «Ясно, что дело идет о превращении водорода в неон». «Это открытие имеет огромный научный интерес». «Человек заставляет атомы водорода переходить в более сложные, более тяжелые атомы неона», и наговорить по поводу этого несуществующего открытия целые столбцы трескучей реторики о том, как человек «увидит возникновение элементов из первобытного хаоса» и «возникновение жизни во вселенной». Первое известие о заседании Лондонского химического общества 6 февраля (23 января) появилось на другой день в «Morning Post». На основании этого отчета (проверенного, 1 Рекорд, по обыкновению, побило «Новое Время». В статье «Новая сенсация в науке» (25 февраля) химик этого органа поучает его читателей, что «известие это окончательно добило старую химию», доказывая тем еще лишний раз верность подмеченного Мечниковым факта, к а к часто в полуобразованном русском человеке кроется затаенная злоба против науки. За этой благой вестью о погроме целой науки автор статьи пускается в какое-то бредовое описание «практических и теоретических» благодеяний этого погрома, — описание, которое можно сравнить разве только с тем, что года два тому назад прорицал на том же месте Меньшиков по поводу непонятого им исследования Даниэля Бертло. 2 Заседание было в четверг; «Nature» выходит также в четверг; с л е довательно, раньше недели в нем не могло появиться известий. Этот нумер 13 февраля (31 января) был, как всегда, получен в Москве 5 февраля.
как поясняет редакция «Nature»), дело было так. Я, конечно, опускаю технические подробности, описание приборов и пр. Постараюсь только выяснить долю ответственности различных участников. Первым в заседании говорил профессор Рамзи (он же Рамзей). Он заявил, что неоднократно замечал в газе, оставшемся в трубке для Х-лучей, гелий и следы неона, и заключил свое сообщение словами: «Вопрос в том, каков источник этого гелия; он мог происходить из электродов или от контакта с катодом, или антикатодом, или от контакта катодных лучей со стеклом трубки». Вот и все, что находится в его сообщении по отношению к вопросу, нашумевшему на весь свет 1 . Затем слово предоставлено было профессору Колли и мистеру Патерсону, вперемежку излагавшим свою совместную работу. Начал Колли, упомянув о том, что исходной их целью было желание при помощи электрического разряда разложить фтор, причем получались гелий, окись углерода и неон. В дальнейших опытах они даже в «пустой трубке» (bare glass tube) получили неон. Откуда брался этот неон? Колли перечисляет возможные источники и отстраняет эти предположения. Здесь его место занимает Патерсон, развивающий свои теоретические соображения о превращении водорода в частицы а и далее в гелий, и пр. Тут его вновь заменяет Колли 2 ; он пускается в подробное описание, как при пропускании электрического разряда через трубку, содержавшую водород, появлялся гелий, а после пропускания кислорода и неон — по соблазнительному уравнению гелий (атом. в. 4) -f- кислород (атом. в. 16) = неону (атом. в. 20). По мнению Колли, и гелий и неон образовались в этом опыте там, где их не было Из чего же они образовались? Подозрение может падать на десяток или дюжину элеОн неосторожно упомянул при этом вскользь о некоторых своих прежних выводах, к которым, к а к он выразился шутя, «люди отнеслись с мягким (milde) недоверием». 2 При всей серьезности обстановки эти два попеременно излагающие одно и то же сообщение исследователя вызывают улыбку; невольно вспоминается Бобчинский и Добчинский, — только речь идет не о боченке для французской водки, а об открытии тайны мироздания. 3 Курсив мой. Мы увидим, что в этом утверждении и заключается ключ вопроса. 1
ментов, входящих в состав прибора и находящихся в нем газов — водорода, ртутных паров и т. д. Н о и это предположение показалось докладчику недостаточно блестящим, и он заканчивает свою речь следующими трескучими фразами, каких обыкновенно не приходится слышать в научных собраниях: «А, может быть, мы имеем здесь дело с первичной формой материи, с первичным атомом, который, образовавшись, обладает всей энергией, необходимой для создания вселенной. Из комбинаций этих атомов могли уже образоваться атомы элементов. Гелий, а может быть и водород, присутствуют в звездах, обладающих наивысшей температурой, они же присутствовали и в наших трубках. Быть может, электрический ток не что иное как поток этих первичных атомов, а совместно с тепловыми и световыми явлениями из них родятся элементы. Во всяком случае, одно не подлежит сомнению: элементы могут быть превращаемы и превращаемы иным образом, чем они превращаются в радии. Ç том процессе не может быть ни ускорения, ни задержки. А здесь мы имеем дело с явлением, искусственно вызываемым, да и происходит оно на другом пределе скалы элементов, над элементами с самым малым атомным весом. Старые понятия о взаимном превращении элементов должны подвергнуться коренному изменению. Мы проникаем в мир суб-атомной материи и должны признать, что «старый порядок вещей изменяется, уступая место новому, и бог проявляется различными путями, дабы один хороший навык не развратил бы мира»1 . Эта бессвязная реторика, очевидно, соблазнила корреспондента «Morning Post». На другой день познакомился с ней Лондон, а через день телеграф разнес о ней весть по всему свету. Но возвращаемся к заседанию. Выслушав сообщение, Рамзи высказал удовольствие по поводу того, что другие идут по его стопам. Работы с радием трудно повторять, но эти опыты может повторить всякий, у кого есть индукторий и батарея. Он радуется тому, что теория превращения элементов (трансмутация) не будет уже опираться только на его «ipsissima verba» * . 1 Привожу оригинал этого довольно-таки темного литературного произведения. The old order changeth yeelding place to new And God fulfils himself in many ways Lest one good custom should corrupt the world. * «собственные слова». Ред.
Этими словами одобрения он, конечно, брал на себя некоторую долю ответственности за все происшедшее, но и только. Другие знатоки дела поступили осторожнее. Вслед за отчетом об этом заседании химического общества, «Nature» приводит появившийся в «Westminster Gasette» отзыв одного из авторитетов в этой области — Содди. Вот его мнение: факты, касающиеся кажущегося появления гелия и неона в вакуум-трубках под влиянием катодных лучей, уже замечены другими наблюдателями. Мне самому удалось показать, что чудесное появление 1 гелия в вакуум-трубках происходит от поглощения этого газа алюминиевыми электродами при предшествовавшем употреблении трубок. Еще в 1907 г. приезжал к нам барон Гирш из Мюнхена, утверждавший, что гелий образуется при пропускании катодных лучей через вакуум-трубку, но нам удалось показать, что это была та же ошибка. Об опытах Колли и Патерсона, пока не обнародованы все подробности, нельзя высказать окончательного суждения, но в прочитанном ими докладе не видно никаких новых специальных условий, которым можно было бы приписать полученные ими результаты. Положение выступивших со своим великим открытием двух химиков представляется в еще более странном свете, когда обратишься к помещенной в начале того же нумера «Nature» статье сэра Джозефа Томсона. Оказывается, что знаменитый физик почти за месяц до этого знаменитого отныне заседания химического общества прочел в Лондоне же, в Королевском институте, лекцию о своих новых, действительно блестящих открытиях, из которой лондонские химики могли бы узнать, в чем заключалась ошибка их опытов, принятая ими за великое открытие. Объяснение Томсона существенно сходно с объяснением Содди, только обставлено оно с той же экспериментальной тщательностью, которой отличаются все его исследования. Статья озаглавлена: «О появлении гелия и неона в вакуумтрубках» и начинается так: «В последнем заседании химического общества сэр Вильям Рамзи, профессор Колли и мистер Патерсон описали некоторые опыты, но их мнению, дока1 Курсив мой.
зывающие превращение других элементов в гелий и неон. Я уже несколько лет 1 производил подобные опыты, и хотя работа не закончена, полученные до сих пор результаты дают другое объяснение этим фактам, чем то, которое предъявлено в химическом обществе. Часть этих фактов была мной изложена в лекции 17 января в Royal Institution *, и здесь я касаюсь только тех, которые, повидимому, имеют отношение к возбужденному вопросу». Передаю содержание этой крайне интересной статьи в сокращении, опуская снова все технические подробности. Томсон, как известно, недавно открыл новый метод анализа, гораздо более чувствительный, чем спектральный, и к тому же прямо дающий самое важное свойство тела, — его атомный вес. Задачей его настоящего исследования было изучение открытого им при помощи этого удивительного метода нового элемента с атомным весом 3. Он дал ему временное обозначение Х3. Появление этого элемента Х3 обыкновенно сопровождалось появлением элемента с атомным весом 20 (неона?) и гелия. Условия, при которых они получались, были главным образом — пропускание электрического разряда (вольтовой дуги) или бомбардирование катодными лучами. Вот один такой опыт. Через водород под давлением в 3 сантиметра пропускается между железными электродами разряд в течение примерно одного часа. При исследовании обнаруживается присутствие Х 3 , гелия и неона. Опыт был повторен на следующий день при тех же электродах; все три газа появились вновь. На третий день при тех же электродах, но уже не в водороде, а в кислороде, Х3 был обнаружен, но гелий и неон отсутствовали. На четвертый день и снова в кислороде не появилось ни одного из трех газов. Это, казалось, указывало, что газы появляются только в присутствии водорода. Однако, тщательно откачав кислород и заменив его снова водородом, но сохранив те же электроды, Томсон получил отрицательный результат: ни одного из трех газов не появлялось. Тогда старые электроды были заменены новыми, также железными и попрежнему в водороде. После про1 Курсив мой; в сообщении д в у х молодых химиков встречаются такие выражения: «в прошлый четверг, в прошлую пятницу мы наблюдали» и т. д. * в Королевском институте. Ред.
пускания разряда все три газа появились вновь. «Эти опыты ясно говорят, что газы уже до начала опыта находились в электродах и только выделялись из них под влиянием продолжительного пропускания искр, а не появлялись de novo * под влиянием дуги»1. Но еще более значительные количества Х3, гелия и неона дал другой метод, — бомбардировка металлов, или почти любого вещества, катодными лучами. Катоду была придана вогнутая сферическая форма, собиравшая лучи в фокусе, на столике, на котором помещалось испытуемое вещество. Оно обыкновенно доводилось до ярко-красного каления, и бомбардировка производилась от пяти до шести часов без перерыва. В результате обнаруживалось появление Х3, гелия и в несколько меньшем количестве неона. Подвергались бомбардировке железо, никель, цинк, медь, различные образцы свинца, платины, два метеорита и образчик черной слюды, доставленный сэром Джемсом Дьюаром, особенно богатый неоном. Вот несколько примеров. Пластинки платины бомбардировались в течение четырех дней. К концу первого присутствие Х3 обнаруживалось резко, гелия и неона — слабо. Газы были тщательно удалены из прибора. На второй день бомбардировки газы появились в таком же количестве. На третий количество появившегося Х3 убыло значительно. На четвертый Х3 и гелия появились едва заметные следы; неона нельзя было обнаружить. Вообще гелий исчезает ранее Х3; так, кусок свинца после первого дня бомбардировки дал заметные следы гелия; после второго — мало; после третьего— ни следа. Наоборот, Х3 появлялся вплоть до шестого дня. Образец химически чистого свинца дал заметные количества Х3 и гелия, и только свежеосажденный металл не дал ни того, ни другого. При одном из опытов в прибор допускался водород, чтобы убедиться, не окажет ли он влияния на образование газов, и результат был отрицательный. Все опыты согласно подтверждают мнение Томсона, что все три газа заключались в металлах и только освобождались из них. Удерживаются они металлами с удивительным упорством. Сэр Джозеф кипятил свинец в кварцевой трубке в безвоздушном 1 Курсив мой. Эти слова ясно показывают, в чем состояли ошибки д в у х химиков, принятые ими за великое открытие. * заново. Ред. 28 К. А. Тимирязев, т. VII! 433
пространстве до тех пор, что выкипели три четверти взятого количества. В выделяющихся при этом газах не было ни Х 3 , ни гелия. Оставшаяся четверть была подвергнута бомбардировке катодными лучами и дала заметные количества Х 3 и гелия. После второй бомбардировки получились заметные следы Х 3 , но гелия уже не получалось. Таким образом, по согласному мнению двух наиболее авторитетных судей и на основании произведенных ими опытов, появление гелия и неона в условиях, в которых они получились у Колли и Патерсона, может быть вполне объяснено присутствием этих газов в приборах и их выделением под влиянием электрического разряда. Это объяснение еще более подтверждается и дальнейшим странным поведением лондонских алхимиков. Через две недели после того как в «Nature» появились мнения Содди и Томсона, Колли и Патерсон выступили со статейкой (февраль, 27-го), озаглавленной «О появлении гелия и неона в вакуум-трубках». Читатель, конечно, ожидает найти в ней защиту авторов или, по крайней мере, их повинную в той смуте, которую они наделали своей поспешностью и неосмотрительностью. Но вместо этого они, как ни в чем не бывало, заводят речь об усмотренном ими (на основании старых таблиц Уотсона) будто бы сходстве спектров водорода и неона. На всякого эта уловка производит впечатление попытки отвлечь внимание от своего «великого открытия». Но и эта попытка вывернуться не осталась безнаказанной. В следующем же выпуске «Nature» (6 марта) им было доказано (в статье Фаулера), что они не имеют понятия о той точности измерений, с которой работают современные спектроскописты. Такое соседство (а не совпадение) линий, какое они указывают между спектрами! водорода и неона, можно, пожалуй, найти и между неоном и железом. Таким сопоставлениям современная спектроскопия не придает значения. Вот последний акт этой смуты, так было окрылившей наших охотников до «сенсационных» экзекуций над целыми науками, искрошенные трупы которых должны были вслед за тем, их чарами, мгновенно воскресать в какой-то исступленной кинематографической пляске.
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ (ОТВЕТ П Р О Ф . П И С А Р Ж Е В С К О М У ПО П О В О Д У О Н А Х О Ж Д Е Н И И ВОДОРОДА В Н Е О Н Е ) * ЕГО СТАТЬИ В письме, помещенном в № 59 вашей уважаемой газеты, профессор Л. Писаржевский находит несправедливым мой отзыв об его статье («Природа», январь 1913) по поводу слуха об открытии английских химиков Колли и Патерсона. Мне кажется, что письмо это вполне оправдывает и содержание и даже форму моей заметки. В своей статье профессор Писаржевский отправляется or следующих слов телеграммы проф. Рамзи: «Колли и Патерсон после пропускания электричества через водород нашли неопь. Эту осторожную и фактически верную фразу Рамзи профессор Писаржевский через несколько строк произвольно превращает в: * Это письмо было напечатано в газете «Русские Ведомости« (19аЗ г . , № 69), откуда и заимствовано для данного издания. Ред. 28* 485
«Ясно, что дело идет о превращении водорода в неон» Б Не нужно быть ученым, а просто человеком, привыкшим к точному выражению своих мыслей, чтобы понять, что между словами Рамзи и смелым выводом проф. Писаржевского нет ничего общего и что, следовательно, вся ответственность за «великое открытие» ложится не на Рамзи, а на проф. Писаржевского. В свою защиту в своем письме проф. Писаржевекий говорит, что при дальнейшем изложении он оговаривается: «если оно подтвердится другими исследователями». Но эта оговорка лишена смысла: раз что не существует факта, то не может быть и речи об его-проверке. Всякий ученый прежде всего должен принять меры, чтобы убедиться в существовании будто бы открытого факта. Редакция «Природы» вместо этого произвольно признает его за факт и на четырех столбцах пытается вбить в голову своих читателей «его огромный научный интерес», повторяя свой вывод для большей внушительности не только разрядкой, но и жирным шрифтом («человек заставляет атомы водорода превращаться в более сложные атомы неона», «может построить атомы именно того элемента, который он в данный момент захочет получить»). Имел ли я право эти упорные повторения по поводу несуществующего открытия называть «реторикой», а заключительный аккорд статьи о том, как, все на основании того же несуществующего открытия, «человек увидит, как возникли элементы из первобытного хаоса материи и, может быть, как возникла жизнь во вселенной...» а , реторикой «трескучей». Третий вопрос, — почему редакция «Природы» не знала, откуда ученые получают самые важные и свежие сведения, особенно о том, что делается в Англии? 3 Я указал, что таким источником служит известный английский журнал «Nature», и проф. Писаржевекий поясняет, что редакция целый год не озаботилась с ним ознакомиться. А вот немецкая редакция, Курсив мой. Многоточие в подлиннике. 3 Не знаю, для чего проф. Писаржевскому понадобилось заводить речь (да еще подтверждать документами) о том, что в Екатеринославе «Nature» получается через месяц. Я получаю его более тридцати лет и неизменно на 5-й день. 1 2
находясь в таком же положении, заявляет, что считает его da образец, которому постарается подражать 1 . Таким образом, все три пункта моей заметки о роли, которую «Природа» сыграла в «химической смуте», вполне подтверждаются письмом профессора Писаржевского, а между тем роль научно-популярного издания, берущегося быть посредником между наукой и мало осведомленными о ней читателями, — сообщать им только тщательно проверенные факты (благо их так много и таких важных) и воспитывать на них строго научную критическую мысль. Такова задача популяризатора всегда и везде, особенно же у нас и в настоящее время. Вот что побудило меня заговорить о «научной смуте» и вынуждает не оставить -без ответа письмо проф. Писаржевского. К. 1 Тимирязев «Die Naturwissenschatten», J a n . , 1913, 1 Ht. Первый год издания.
ш ОБ ОРГАНИЗАЦИИ И ДАЛЬНЕЙШЕЙ УЧАСТИ, СОСТОЯЩЕЙ ПРИ УНИВЕРСИТЕТЕ ШАНЯВСКОГО, ФИЗИЧЕСКОЙ ЛАБОРАТОРИИ ИМЕНИ ЛЕБЕДЕВА М Н Е Н И Е Ч Л Е Н А , СОСТОЯЩЕГО ПРИ У Н И В Е Р С И Т Е Т Е , Т Е Т А УСОВЕРШЕНСТВОВАНИЙ К. ТИМИРЯЗЕВА * КОМИ- П режде чем приступить к изложению самого вопроса, нахожу необходимым выяснить свои права на участие в его обсуждении. Не будучи знаком с покойным A. JI. Шанявским, я был избран им в число тех людей, на которых он возложил осуществление своей идеи свободного народного университета. Позднее, защищая достоинство комитета от нанесенного ему оскорбления, я, как наиболее задетый этим оскорблением, счел нужным выйти из состава комитета. Еще позднее Университет Шанявского пожелал восстановить порванную таким образом связь со мною, избрав меня членом состоящего при Университете «Комитета усовершенствований». * Перепечатано но отдельному изданию (на правах рукописи), вышедшему в Москве в 1916 г. Ред.
Далее полагаю, что первым условием усовершенствования является охранение от уничтожения того, что уже служит украшением учреждения. Права на обсуждение вопроса, касающегося исключительно •физики, мне дают следующие обстоятельства: почти сорок лет я состою (по предложению Э. Беккереля) членом французского физического общества; за такой же почти срок состою членом Физического отдела О. JI. Е. (со времени появления во главе его А. Г. Столетова). От своих коллег по этому отделу мне приходилось выслушиватй такую оценку: «Мы считаем вас физиком; следя за вашими опытами, мы вспоминаем созидателей физики» (из адреса, автором которого был П. Н. Лебедев). В настоящее время я состою членом совета «Лебедевского физического общества». Наконец, дело Лебедевской лаборатории я принимаю горячо к сердцу потому, что первый печатно высказался за ее учреждение, по поводу чего покойный Петр Николаевич писал мне: «не нахожу слов, чтобы выразить вам, как глубоко я тронут, что именно вы так отнеслись ко мне и к тому, что мне дорого больше всего на свете». Установив свои права интересоваться делом, которое может показаться меня не касающимся, перехожу к изложению самого дела. Чем должна быть Лебедевская лаборатория? На этот вопрос^ может быть только один ответ: тем, чем она была бы, если бы Лебедев был жив. Это тем более легко осуществить, что при ее устройстве он с полным самоотвержением, забывая о собственных широких задачах, все свои заботы сосредоточил на нуждах своих учеников. Посмотрим, соответствует ли ее современное состояние основным воззрениям Лебедева и что нужно, чтобы ее вернуть к прежнему состоянию. По его идее, лаборатория эта должна служить для исследований (research laboratory, laboratoire de recherches), на чем сосредоточивается внимание и всех понимающих значение науки на Западе. В ней должна быть осуществлена необходимая обстановка экспериментального исследования, а главным условием такой обстановки Петр Николаевич считал (как и сэр Джозеф Томсон) наличность хорошо оборудованной мастерской для изготовления приборов. Это осуществлялось присутствием, воспитанного им, заме-
чателыіо талантливого молодого механика Алексея Ивановича Акулова, имя которого небезызвестно московским физикам. Распоряжением заведующего лабораторией она лишилась ничем не заменимых услуг этого механика. Вторым условием является оборудование мастерской. В настоящее время лаборатория лишена самого важного, — превосходного, приобретенного Лебедевым станка. Это объясняется потребностями войны; но, спрашивается, почему же другие лаборатории могут содействовать общему делу, работая у себя на месте, а только эта — путем отчуждения своих орудий труда, т. е. ценой полного отказа от своей собственной научной деятельности. В таких условиях Лебедев считал бы свою лабораторию не существующей. Эти два факта характеризуют заботливое отношение к ней заведующего ею и вполне беспомощное и бесправное положение работающих в ней молодых ученых. Организовал свою лабораторию Лебедев для научных работ своих учеников, к которым он относился с тою же требовательностью, как и к своим собственным. «Тот, кто не готов засесть за свою работу лет на пять, на шесть, ко мне не ходи»,— слыхал я от него не раз. Таких ученых работников он и оставил в своей лаборатории. Труды их уже нашли себе место в научных изданиях, иностранных и русских; одним они уже доставили, другим доставят в близком будущем ученые степени. Наконец, многие из работающих состоят преподавателями Университета ІПанявского. Следовательно, такая лаборатория не может, не должна иметь учебного характера: здесь нет учащих и учащихся, здесь только может быть труд лиц совершенно равнонравных; каждый в своей области вполне самостоятелен и, может быть, наиболее авторитетный специалист. Выбранный, в настоящем случае при участии самих работающих, заведующий лабораторией может быть только primus inter pares *, а ни в каком случае не представителем «сильной власти», в таком свободном учреждении, как Шанявский университет, вдвойне неуместным. Если что Лебедевская лаборатория может взять себе за образец, — разумеется toute proportion gardée * * , так это Пастеров* первым среди равных. Ред. * * сохраняя все пропорции, т. е. принимая во внимание масштаб работы. Ред.
ский институт. Со смертью Пастера, Мечников, Ру и др. не стали подчиненными Дюкло, а продолжали образовывать научное братство, связанное общим уважением к науке и пониманием ее задач. Сверх того, все работающие в лаборатории Лебедева состоят членами молодого, организованного Лебедевым и после его смерти получившего название Лебедевского, Физического общества. Общество это избрало своим председателем А. А. Эйхенвальда, друга и товарища Лебедева, одновременно с ним (и по его предложению) занимавшего университетскую кафедру и вместе с ним ушедшего из университета. Общество это проявляет очень живую и дружную деятельность. Таким образом, работающие в лаборатории находятся, так сказать, под нравственным влиянием всех московских физиков, а в лице председателя общества имеют самого талантливого и опытного из московских физиков, дружескими советами которого всегда могут пользоваться. Единственным контролем над осуществлением этой лабораторией своего назначения могут быть выходящие из нее ученые труды, помещаемые в изданиях учреждений, оказывающих ей материальное содействие. Перехожу к этой стороне дела. Лебедевская лаборатория является наглядным памятником того, как отнесся свободный университет к жертвам погрома казенного, и желательно, чтобы память об этом сохранилась. Желательно, чтобы Лебедевская лаборатория сохранилась там ж в том виде, как ее осуществил Лебедев, и как пример той скромной обстановки, в которой может производиться серьезный научный труд. Наука не нуждается ни в эффектных фасадах, ни в роскошных лестницах, даже внутренняя обстановка ее помещений может быть крайне проста (внутренние стены всемирно известной лаборатории Томсона кирпичные, не оштукатуренные). Высказывалось предположение о перенесении лаборатории в Научный институт, но о деятельности этого учреждения ничего- не известно московским физикам, за исключением самого организатора лаборатории; приходится довольствоваться только слухами, но сомнительно, чтобы при таких условиях были приняты во внимание высказанные выше соображения, и
предположенная лаборатория имела бы право носить имя Лебедева. Вторым учреждением, уже об наружившим свое участие в судьбе Лебедевской лаборатории, является общество имени Леденцова; мне кажется, что его деятельность могла бы проявиться в том же направлении, но в несколько измененной форме. На основании сказанного, будущность Лебедевской лаборатории могла бы быть' обеспечена на следующих условиях: I. Шанявский университет (может быть, при участии частных жертвователей) обеспечивал бы ей скромное помещение, которое она занимает 1 , а также содержание механика (всего лучше А. И. Акулова) и очень небольшой текущий расход на материалы, реактивы и пр. II. Леденцовское общество приходило бы ей на помощь единовременными пособиями, но не в виде, неизвестно чем мотивируемого, огульного содержания, а в виде годичных ассигновок на определенные исследования, по просьбе самих исследователей (как это делает, например, Британская ассоциация). Для обеспечения целесообразности этих затрат общество, конечно, будет требовать, для помещения в своих изданиях, описания приборов, полученных результатов, а может быть, по окончании работ, и возвращения приборов, которые могли бы служить другим нуждающимся в них или храниться в коллекциях общества. III. Вопросы об избрании заведующего лабораторией, о допущении новых работающих на освобождающиеся места и т. д. должны быть установлены выработанными на то определенными правилами. К участию в этом желательно пригласить и Лебедевское физическое общество хотя бы в лице его председателя. IV. Кроме обеспечения главного назначения лаборатории было бы, конечно, желательно, чтобы самая небольшая часть помещения (хотя бы библиотека) была превращена в своего рода маленький музей, посвященный памяти Лебедева. Здесь нашли 1 Для чего прежде всего необходимо озаботиться о своевременном возобновлении на него контракта.
бы себе место: портрет или скульптурный медальон, напоминающий черты одного из выдающихся деятелей еще столь бедной ими русской науки; сохранившиеся приборы, которыми он пользовался при своих трудах; печатанные и письменные материалы и прежде всего знакомый всем его знавшим 1 и ученикам, драгоценный для его будущего биографа, громадный рукописный том, заключающий планы всех его работ, работ, предложенных им ученикам, и т. д. 1 См. мой краткий очерк деятельности П. Н. Лебедева в «Вестнике Европы» sa 1912 г. (В этом томе см. стр. 313. Ред.).
ПЕРВАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ ХХ-ГО ВЕКА* The Encyclopaedia University Press, Britannica. 1910**. Eleventh edition. Cambridge К эмбриджский университет, уже заявивший о своей научно-издательской деятельности несколькими крупными изданиями («Cambridge Modern History», «Cambridge Natural History») выступает с новым, но своим размерам и значению во многих отношениях выдающимся, научным предприятием. Это — новое, одиннадцатое издание знаменитой «Encyclopaedia Britannica» V * Эта рецензия К . А. перепечатана здесь из журнала «Вестник Европы», 1911 г . , кн. 6. Ред. * * Британская энциклопедия. Издание одиннадцатое. Издание и типография Кэмбриджского университета, 1910. Ред. 1 («Британской энциклопедии». Ред.). В русскую печать проникла неизвестно на чем основанная сплетня, будто Кэмбриджский университет
При слове энциклопедия в уме невольно возникает представление о великой французской энциклопедии X V I I I века, причем нередко забывают, что мысль о ней была внушена французским переводом первой английской энциклопедии Чемберза, 1743 г. Первый том Энциклопедии под редакцией Дидро вышел в 1751 г. В1768 г. вышел первый том «Encyclopaedia Britannica», за которым в течение полутора века последовали десять изданий, доставивших ей всесветную известность. Настоящее одиннадцатое издание представляет много новых особенностей. После многих превратностей Энциклопедия, переходя от издателя к издателю, наконец, вероятно, надолго, поступает в ведение университета, обладающего не только необходимыми научными силами, но и совершенно исключительными техническими условиями — своей известной университетской типографией. Эта обширная типография сама является до некоторой степени национальным учреждением. Кроме своего обычного названия University Press она носит название Pitt's Press, напоминающее ее происхождение. После смерти Вильяма Питта была предпринята национальная подписка на его памятник, но собрана была сумма, размеры которой были так велики, что после сооружения не одного, а целых двух памятников оказался еще значительный избыток. Он был назначен на какое-нибудь просветительное дело, и им оказалась эта типография, величавая постройка в готическом стиле 1 , в непосредственном соседстве с Пемброкским колледжем, где учился Питт. Из этой типографии, как уже сказано, университет выпустил несколько капитальных изданий, но даже и ее средств оказалось недостаточно для осуществления новой колоссальной задачи: пришлось прибегнуть к помощи еще нескольких лондонских типографий. Г л а в н а я о с о б е н н о с т ь э т о г о и з д а н и я , о т л и ч а ю щ а я е г о от в с е х до с и х пор п о я в л я в ш и х с я энциклопедий, и в о о б щ е от м н о г о - играет в этом предприятии недостойную роль «ширмы», прикрывающей какую-то спекуляцию; между тем, на каждом экземпляре весь университет, с канцлером во главе, свидетельствует, что отныне «Е. В.» составляет его литературную собственность (Copyright). 1 В Кэмбридже рассказывают анекдоты, как вновь поступающие студенты, обязанные посещать воскресные службы, толпятся у входа в типографию, принимая ее за самую видную церковь в городе.
томных изданий — та, что оно появилось не в течение нескольких лет, а в один срок. Предполагалось выпустить все 28 томов в январе, но печатание затянулось на два месяца. В настоящее время вышли все 28 томов задержка только за «индексом», который составит 29 том. И он, в свою очередь, представляет существенную особенность- он составлялся по мере получения оригиналов, так что каждый последующий автор мог знать, что говорпл его предшественник. Этим предупреждались столь частые и почти неизбежные повторения или даже противоречия. Сведения, помещенные в Энциклопедии, доходят до осени 1910 г. Все это могло быть осуществлено только благодаря громадному числу участников — более 1600. Не только почти весь Кембриджский университет, но и Оксфордский, и другие университеты Англии и Америки, и многие иностранные ученые приняли в нем участие. Для быстрого осуществления самого издания понадобился целый штаб (staff) редакции •— свыше 60 лиц. Основное направление издания ясно выражено в следующем месте предисловия, в котором Кэмбриджский университет высказывает, как он смотрит на свою задачу. «Настоящее издание „Encyclopaedia Britannica",предпринятое Кэмбриджским университетом, является новым естественным шагом в эволюции университета, как воспитательного центра и очага научного исследования. В средние века университет приступал к своей воспитательной деятельности исключительно в целях распространения образования в среде служителей церкви, и их нуждами главным образом определялись все учебные системы. Эпоха Возрождения и Реформации расширила сферу его умственной деятельности, его интересов, а равно и программу его курсов. Девятнадцатый век был свидетелем полного уничтожения всех тех ограничений, которые в былое время закрывали двери университета для значительной части населения, страны. Открытие в Кэмбридже колледжей для женщин было одним из проявлений расширения деятельности этого университета. Около того же времени движение, получившее название широкого университета (University extension), вперМною получены пока первые 14 томов; остальные уже находятся в пути. 1
вые возникшее в Кембридже в 1871 г., проводило ту мысль, что наши старые университеты являются не просто группами частных учреждений, а общим национальным достоянием, что привело к более широкому представлению о возможно полном использовании умственных сил и других средств университета, в интересах распространения знаний и общей культуры. Введение системы местных экзаменов поставило университет в более тесное общение со средней школой всей страны. Но та часть общества, к которой Кэмбриджский университет нашел, таким образом, доступ, хотя и более значительна, чем та, которая наполняла его аудитории, все же по необходимости была очень ограничена. В действительности только через посредство своей университетской печати может Кэмбридж вступить в общение со всем говорящим на английском языке миром. Настоящий момент особенно удобен для осуществления такого широкого развития умственного и воспитательного влияния университета. С этой целью Кэмбриджский университет приобрел „Британскую энциклопедию" и выпускает ее одиннадцатое издание. Эти двадцать восемь томов, с их индексом, стремятся к осуществлению гордой задачи — сделать всю совокупность человеческих знаний достоянием каждого читателя, без различия его положения». — Та же мысль высказывается и автором статьи «цивилизация»: эти двадцать восемь томов являются самой полной, самой обстоятельной в настоящее время «исто рией цивилизации». В своем предисловии редактор в кратких словах развивает, в свою очередь, как должна быть осуществлена эта задача. Прежде всего основная точка зрения должна быть строго и исключительно научная: о конфликте или примирении науки и теологии, еще недавно занимавшем столько места, здесь не будет речи, а изложение будет строго объективное, сравнительное, по возможности историческое. Между тем как в первых изданиях история и биография были даже совершенно исключены, в настоящем им отведено видное место. Уже при самом беглом взгляде можно судить, как осуществляет редакция эти благие намерения, и прежде всего — строгую научность и современность сообщаемых сведений. Для примера возьмем ту из наук, которая является теперь в стадии особенно кипучей творческой
деятельности — физику, самым блестящим образом представленную в Англии и особенно в Кэмбридже. Пришлось в значительной мере пожертвовать блестящими, приобревшими классическое значение статьями, подписанными прославленными именами Максуэля, Кельвина и др., и поручить новую обработ ку их знаменитым преемникам, лорду Рэлею, сэру Джозефу Тіомсону, Лармору и др. Не только отделы науки, но даже отдельные главы распределены между соответственными специалистами и сведения доведены до 1910 года. Впрочем, в различных научных статьях не встречается однообразия в системе распределения материала; очевидно, это было предоставлено усмотрению авторов. Так, например, большая часть общих ботанических сведений сгруппирована под заголовком Plants *, между тем как слову Animal** отведено очень мало места и весь обширный материал разбит на отдельные статьи. Что касается объективности — редакция обещает не быть органом какой-либо секты, партии или школы, — то о ней, конечно, всего лучше можно судить по отношению к современным политическим деятелям и злободневным вопросам. Обращаясь к словам: Бальфур, Чемберлен, Асквит, Free Trade * * * (до Протекционизма первые 14 томов не доходят), убеждаешься, что редакция сдержала свое слово и дает чисто фактическое изложение мыслей и действий, не сопровождая их критикой, не обнаруживая своих симпатий или антипатий и заботясь лишь о том, чтобы сведения получались из непосредственного источника. Так, например, слово Анархизм предоставлено князю Кропоткину. Во всех отзывах о Байроне приятно отсутствует еще так широко распространенный в Англии cant * * * * . Но зато по поводу Бокля его биограф высказывает обычный для англичан несочувственный взгляд на «Историю цивилизации», между, тем как автор статьи «История» категорически заявляет, что БокльиМаркс, более чем кто другой, повлияли во второй половине X I X века на расширение воззрений историков [*]. * ** *** **** Растения. Ред. Животное. Ред. Свободная торговля. Ред. Cant — ханжество, лицемерие. Ред. 1 Странное впечатление производит только маленькая статейка «Капитал», в которой высказывается наивно архаическое воззрение на
Иллюстрации в тексте, хотя и не роскошные, по большей части превосходно исполнены; даже сложные чертежи по инженерному искусству и технологии, судя по отзывам специалистов, вполне удовлетворяют своему назначению. Статьи по искусству, археологии и т. п. снабжены отдельными таблицами, тщательно выполненными фотографическим способом, на меловой бумаге. Только очень небольшое число статей, где это было необходимо (например керамика, геральдика), снабжено и превосходно выполненными таблицами в красках. Впрочем, редакция прямо заявляет, что не имела в виду эстетической стороны х , прибегая к графическому искусству только в качестве пособия, облегчающего изложение. Не лишены интереса, наконец, и чисто технические нововведения этого издания. Оно появляется в двух форматах: в объемистых тяжеловесных in 4-to, знакомых по прежним изданиям, и в новых, на так называемой индейской бумаге. Бумага эта очень тонка и легка, благодаря чему том в тысячу страниц *не толще дюйма и его легко держать в одной руке 2 . Для этого не пришлось уменьшать шрифт, а бумага выбрана такая, что не только шрифт, но и рисунки оборотной стороны почти не просвечивают. Переплет цельный, из тонкой кожи 3 , совершенно мягкий, так что раскрытая книга никогда не захлопывается, а может быть даже сложена вдвое наизнанку. Все это облегчает справки и сопоставление текста, так как несколько раскрытых книг занимают немного места на столе. Мало того: с чисто англиннего как на продукт «сбережения и воздержания». Впрочем, анонимный автор напоминает, что исчерпать этот вопрос может только вся совокупность статей по политической экономии и социализму и приводит небольшой перечень источников, не разделяющих его ортодоксального воззрения. 1 Для наших русских энциклопедий, имеющих более значительное воспитательное значение, существенно дать соответственное развитие и эстетической стороне дела. В этом отношении заслуга издательства А. и И. Гранат несомненна. 2 Английская книга 'уже давно стремится к уменьшению веса и одновременному улучшению качества бумаги; в этом издании, кажется, достигнут предел. 3 Для ее изготовления были заблаговременно разведены целые стада коз на Капе. 29 К. А. Тимирязев, т. VIII 449
ской заботой о комфорте издатели заготовили для этих компактных 28 томов, с их 40 ООО статей, маленькие этажерочки, занимающие возможно мало места (20 вершков в вышину и 12 в ширину). Придвинув эту этажерку к своему письменному столу, имеешь в буквальном смысле «под рукой» самый свежий и полный .итог человеческой мысли, человеческой деятельности, а благодаря Index'y с его полумиллионом ссылок получаешь возможность разобраться в этом итоге в несколько минут. Конечно, еще ни один век не отправлялся в путь с таким уютным багажом. /
Г НОВОЕ КАУЧНО-ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ИЗДАНИЕ* Профессор М. А. Менэбир. — Зоогеографический атлас, с объяснительным текстом. Рисунки художника В. А. Ватагина. Издание М. и С. Сабашниковых. Москва, 1912 г. Цена 16 рублей. » Э то издание обязано своим существованием рёдко счастливому сотрудничеству ученого и художника; ученого, известного в области изучения географического распределения животных, и художника, получившего основательное зоологическое образование и приложившего свой талант к изучению животных в их формах, физиономике, движениях и повадках и посетившего с этой целью лучшие зоологические сады Европы. Возник этот атлас следующим образом. Профессор Мензбир уже давно задался мыслью составить для своего университетского курса коллекцию картин, которая давала бы полное представление о животном мире в его естественной обстановке. Для ее осуществления представился редкий случай, когда в числе * Эта рецензия К. А. перепечатана здесь из журнала «Вестник Е в ропы», 1912 г . , кн. 3. Ред. 29* 451
его учеников оказался талантливый художник В. А. Ватагин. Для составления таблиц г. Ватагиным были изготовлены многочисленные этюды и наброски наиболее типических зверей и птиц в наиболее характерных положениях и движениях. Затем на общем совещании ученого и художника подвергся обсуждению самый мудреный вопрос о выборе наиболее удачных изображений и их возмож но естественной группировке, — самый мудреный потому, что, вынужденное ограниченным числом картин, это небывалое rendez-vous * разнообразных форм неизбежно вносит элемент искусственности и только сочетание научного и художественного такта может свести его на minimum. Вторая трудность заключалась в том, чтобы связать все в одно общее целое наиболее верной обстановкой и подходящим освещением. Беглого взгляда на этот альбом—название, более соответствующее изящному исполнению атласа — достаточно, чтобы убедиться, как успешно справились со своей трудной задачей оба участника. Когда были окончены акварельные оригиналы, зародилась мысль о их воспроизведении для печати (в уменьшенном размере) известным трехцветным способом, в котором за последние годы сделала такие успехи московская типография т-ва Кушнерева. Под умелым руководством ученого и благодаря искусной кисти художника мы в какой-нибудь час или два делаем любопытнейшее кругосветное путешествие. Перед нами проходят не только знйкомі.те картины лесов и степей, но и редкие уголки девственной природы, которые,по меткому выражению Гукера, «став в последнее время достоянием обыкновенного туриста, именно в силу этого обстоятельства грозят скоро перейти в область истории». Весь обширный материал, помещающийся на тридцати таблицах, распределен в системе, предложенной Уоллесом, т. е. разбит на шесть географических областей, подразделяющихся на двадцать три подобласти. Перед нами последовательно проходят картины: скалистого побережья западной части Средиземного моря, с населением вымирающей уже мартышки; леса и альпийские луга Кавказа с их зубрами, вепрями и турами; берега Каспийского моря с его пестрым птичьим населением; своеобразная жизнь побе* свидание. Ред.
режья Аральского моря, дающая художнику прекрасный случай показать одну из тех картин защитной окраски, с которыми так наглядно знакомят известные коллекции, собранные в Дарвиновском «hall'e» * Кенсингтонского музея. Далее мы поднимаемся на плоскогорья центральной Азии, с их дикой лошадью Пржевальского, и снова спускаемся в Уссурийский край, с его тиграми, чтобы через Сибирскую тайгу и тундру, последнюю с целым потоком переселяющихся леммингов, забраться на берег Ледовитого океана, с белым медведем и многочисленным летним птичьим населением. Таковы картины развертывающейся перед нами Палеарктической области, охватывающей всю Европу, часть Северной Африки и большую часть Азии. Затем мы переносимся в область Эфиопскую, с ее подобластями Сахарской, Западной, Капской и Мадагаскарской. В первой перед нами проходят слоны, носороги, бегемоты и многочисленные антилопы. Западная подобласть представлена зеленой зарослью тропического леса с его антропоморфными гориллами H шимпанзе. Капская область возвращает нас на открытую травянистую равнину, с небольшими перелесками акаций и разнообразными травоядными зебрами, квагами, жирафами и парящим в воздухе орлом-пересмешником, которого художник эффектно осветил багряными лучами заката. На Мадагаскаре мы снова в темной заросли тропического леса, оживленной на этот раз обществом различных лемуров, заменяющих здесь обезьян. К югу от азиатской части палеарктической области, занимая юго-восточную часть азиатского материка и часть Малайского архипелага, протянулась область Инд о-Малайская. Она очень удачно представлена сценой из лесной подобласти Индии: на заднем плане, в чаще, как тени, движутся слоны, в густой джунгли крадется тигр, мартышки прыгают с дерева на дерево, а на первом плане красуется павлин. Две другие, также лесные сцены характеризуют особенности блещущего красками населения птиц Бирмано-Китайской подобласти и Малайской островной с ее своеобразными обезьянами и маки (только орангутанг вызывает несколько скептическое отношение своим почти мефистофельским нарядом). * зале. Ред.
Покончив со Старым светом, наши руководители переносят нас в Новый, и сначала в Северную Неоарктическую область, с ее тремя подобластями — северной, западной и восточной. Особенно удачно изображение прерий дальнего запада, со стадом бизонов, словно бегущих от теснящей их культуры. Настроение картины поддерживается эффектным сумеречным освещением; невольно вспоминаются их близкие родичи на нашем западе — зубры, влачащие свое жалкое существование благодаря подачкам казенного сена. Хороша картина северной или Канадской области, представленная волнистой, хорошо орошаемой равниной с разнообразным населением. Восточная область, представленная роскошным лиственным лесом, с изящным виргинским оленем на первом плане, заканчивает обзор североамериканских форм. Средняя и Южная Америка объединяются в одну область Неотропическую. Ее Гвиано-Бразильская подобласть представлена одной лесной и одной речной сценой. В первой среди широколиственной тропической заросли мы видим двух типических представителей неполнозубых — муравьеда и ленивца — и подвижное население игрунок и плосконосых обезьян. Вторая переносит нас куда-нибудь на берега Амазонки или Ориноко: в зеленой чаще великолепный ягуар подкарауливает пришедших на водопой тапиров, а легкие ясаны и солнечная цапля разгуливают по плавучим листьям-подносам Виктории, на которых туземные прачки, как говорят, смело сажают даже своих детей. Картина средне-американской области, своим лесным ландшафтом напоминающая предшествующие, в своем населении представляет черты и северной и южной области. Патагонская область, занимающая южную оконечность и западную полосу материка, представляет плоскогорье с характеристическим американским населением: ламой, пумой, шиншилой, американским страусом, кондором и др. Наконец, островная Антильская подобласть поражает нас безлистными деревьями, облетевшими, но не от морозов, как у нас, а от палящего солнца, от которого пожелтели и виднеющиеся вдали пальмы. По голым ветвям порхают блестящие колибри и другие ярко окрашенные мелкие птицы, между тем как мелкие грызуны и насекомоядные ютятся в высокой спаленной травяной растительности.
Покончив с Америкой, делаем скачок в Австралию, с присоединенной к ней, оторванной от остальных Малайских островов, знаменитой Уоллессовской линией (глубокого океана), Папуасской подобластью (Новая Гвинея и др.). Выступающие на первом плане ехидна, казуар и лазящие по деревьям древесные кенгуру объясняют нам, почему зоогеографы отделяют эти острова от общего Малайского архипелага и включают их в Австралийскую область. Красующаяся своим легким воздушным оперением райская птица и розовые какаду дают нам в то же время понятие о самых характерных формах этой подобласти. Типическая Австралийская область представлена одной открытой равнинной сценой и другой лесной; на первом плане выжженной солнцем равнины мы видим известных утконоса и ехидну, в качестве представителей двуутробок выступают кенгуру и сумчатый волк, а птицы представлены громадной эму. Под светлой сенью дающего мало тени австралийского леса встречаем других, менее общезнакомых представителей двуутробок, а также знаменитого черного лебедя, такого же какаду и легкого, стройного лирохвоста. Наконец, в темной зелени широколистных папоротников Новой Зеландии выступает перед нами своеобразная форма совиного попугая, попугая нестора и киви. Этим завершается наше путешествие à vol d'oiseau * по всему земному шару; но, конечно, придется вернуться не один раз прежде, чем мы вполне ознакомимся с какими-нибудь 350 представителями животного мира, разбросанными на этих 30 художественных листах. Несколько слов об их исполнении, с точки зрения общего ландшафтного впечатления и с точки зрения жизненности отдельных животных образов, которые должны дополнять мертвенные впечатления, выносимые из знакомства с музейскими чучелами. Конечно, более всего удались художнику те картины, которые более знакомы и ему самому и обыкновенному зрителю: леса, равнины и морские побережья умеренной полосы (отметим особенно таблицы II, IV, V, VII, I X , X , X I X , X X ) . Более значительные трудности представили богатые красками и роскошью растительности тропические ландшафты. Здесь наиболее удачными, и по общему впечатлению на зрителя и по от* с быстротой птичьего полета. Ред.
ношению к основной задаче," следует признать те, где ландшафт и особенно растительность представляют легкий, стушевывающийся задний план, нечто вроде искусного фона, на котором отчетливо выступают актеры сцены — животное население. Менее удачными приходится признать те случаи, где крупные подробности растительных форм, выдвигаясь на первый план, как бы соперничают с животными, отвлекают часть внимания зрителя, не дозволяя в то же время художнику отвести им более внимания без ущерба для основной задачи 1 . С защищаемой точки зрения отметим таблицы VIII, X V I , X V I I , X X V I , X X V I I , X X I X , X X X . Неудачными на мой взгляд можно признать только X I I I и XIV; на первой останавливает на себе внимание тяжелый, «замученный», задний план, представляющийся какой-то живой картиной, зрителями которой является веселая компания шимпанзе, а на второй, на первом плане, неестественно яркая, декоративно набросанная Виктория резко контрастирует с тщательно выписанным, хотя и на втором плане, ягуаром. Главный успех художника, конечно, зависит от подвижности его фигур: все они живут, бегут, крадутся, порхают, а рядом с этим, где нужно, не упущены самые тщательные подробности их бесконечно разнообразной одежды. Стоит указать на общего знакомца — медведя, изображенного в смелом ракурсе в три четверти сверху и сзади — но эта, казалось бы, бесформенная масса полна движения и щеголяет каждым волоском своей шубы; на разнообразные вариации того же основного мотива подкрадывающейся к своей жертве большой кошки (тигр, ягуар, пума и т. д.); на блестящий колорит фазанов и павлинов 1 Невольно вспоминается единственная в своем роде коллекция акварелей мисс Норт (North), занимающая целый отдельный павильон в ботаническом саду Кью (более 800 листов). Художница-ботаник более 15 лет путешествовала по всему земному шару, зарисовывая все, что только могла, прямо на местах; в Бразилии, например, она прожила несколько недель одна, в девственном лесу, вдали от всякого жилья. В этой обширной коллекции можно ясно установить два типа, две задачи: изображение облика известного растения с едва набросанным фоном окружающей обстановки и общую ландшафтную физиономику больших совокупностей растительных форм, с изредка лишь выделяющимся на первом плане экземпляром, на котором должно сосредоточиться внимание зрителя. Насколько мне известно, ничего из этой замечательной коллекции не появилось в печати.
и легкое разлетающееся по ветру оперение райской птицы. Но обязанность критика — хотя бы для того только, чтоб показать, что он внимательно отнесся к своей задаче, — выискивать и недостатки. Невольное удивление вызывают два изображения кенгуру (XXVIII) в почти одинаковых спокойных позах. Всякий, видавший их на воле, даже не будучи импрессионистом, выносит прежде всего впечатление каких-то гигантских прыгающих блох. А здесь перед нами какие-то жалкие существа, наглядно показывающие, как неудобно им справляться со своими неумеренно развитыми задними конечностями. Ведь сумел же художник справиться с той же кинематической задачей, показав самую суть организации южноамериканских неполнозубых на неуклюже передвигающемся по земле муравьеде и развязно качающемся на сучке ленивце. Правда, в настоящем случае ему пришлось бы совершенно изменить топографию своего ландшафта; но в этом и преимущество свободного художника перед фотографом, даже когда этот последний пользуется телеобъективом. Этими краткими замечаниями ограничивается наша критика. Издание это может рассчитывать на широкое распространение. Высшим пределом его будет высшая школа — университет, особенно когда профессор Мензбир издаст обещанные им «Основы зоологической географии».• Низшим пределом будет начальная школа и семья; здесь определяющим обстоятельством явится цена издания. Высока ли она или умеренна? Немец в таких случаях обыкновенно говорит: es kostet viel Geld, aber es ist nicht teuer *. Но русский человек, хотя в общем и более тароватый, не любит раскошеливаться на книги, предпочитая ими пользоваться от хорошего человека, благо он настолько глуп, что «бросает» деньги на книги. Впрочем, настроение нашего книжного рынка трудно угадать; говорят, что в настоящее время с дорогой книгой дела стоят даже устойчивее, чем с дешевой. Как бы то ни было, издатель поступит благоразумно, если поскорее позаботится об отпечатании объяснительного текста на иностранных языках; в Германии и особенно в Англии это прекрасное издание, вероятно, потребовавшее значительных затрат, могло бы найти верный сбыт. * это стоит немалых денег, но это не дорого. Ред.
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ (ПО П О В О Д У С В О Е Г О 7 0 - Л Е Т НЕГО Ю Б И Л Е Я ) * К ружок моих молодых товарищей по науке с профессором Д. Н. Прянишниковым во главе при посредстве уважаемой газеты вашей оповестил, что 22 мая мне минет 70 лет. Отмечать этот срок в научной деятельности в Германии — дело обычное, но у нас этот обычай мало еще привился. Благодаря этому оповещению в самый день, 22мая, и до настоящего времени многочисленные лица отдельно и коллективно целые учреждения, общества и органы печати приветствовали меня, высказывая мне, что считали меня и продолжают считать своим единомышленником, разделяли и продолжают разделять мои заветные убеждения в области научной мысли и общественной деятель* Это письмо, которое К . А. написал по поводу своего 70-летнего юбилея, было помещено им в газете «Русские Ведомости» (1913 г . , № 141), откуда оно и перепечатано здесь. Ред.
иости. Все это высказывалось в выражениях такого теплого, задушевного сочувствия, которые меня глубоко трогали и оправдывали принятое мной заранее решение не рисковать встречей с его проявленйем лицом к лицу. Нервы не только старого, не вполне оправившегося от тяжелой болезни, но и более молодого энергичного человека не выдержали бы этой встречи, а взволнованные чувства не нашли бы себе верного выражения. Чувствуя нравственную потребность ответить на все эти дорогие мне приветствия и не теряя на то надежды, я, однако, начинаю убеждаться, что на это потребуется более времени, чем я мог первоначально предположить, и потому прибегаю к гостеприимным столбцам вашей уважаемой газеты, чтобы просто принять мою общую искреннюю благодарность, пока я еще не успел ее принести непосредственно всем почтившим меня своим приветом. После той сокрушающей насмешки, которой когда-то обрушился Щедрин на юбиляров и юбилеи, сказать что-нибудь оригинальное можно только в их защиту. А в эту защиту, мне кажется, можно сказать следующее. Молодому поколению они должны служить своевременным предостережением; они говорят ему: пройдут годы, и к вам отнесутся с таким же великодушным снисхождением, и вам будет так же стыдно, как стыдно сегодняшнему юбиляру, что столько лет прожито и так мало сделано. Юбилеи полезны для того, чтобы молодости было не повадно растрачивать непроизводительно самые дорогие годы жизни, когда слагается будущий человек. Людям зрелого возраста юбилей является случаем выставлять на вид свои собственные идеалы и те требования, которые они предъявляют жизни, — случаем для переклички, для проверки своих рядов, для подсчета своих противников. Наконец, в юбилярах они должны поддерживать то чувство солидарности, в отсутствие которого слабеет самая энергичная воля, самый острый ум. Приводят примеры великих людей, которые отказывались от юбилеев. Но мне всегда казалось, что юбилеи не отказывают как и не заказывают, их претерпевают. Величайший гений, какого видело наше поколение, Гельмгольтц за несколько дней до объявленного ему 70-летнего юбилея писал своему другу Людвигу: «Помимо всякого тщеславия, проработав как наш
брат целую жизнь, имеешь право задаться вопросом, какую •ценность представляет то, что сделал, полезно ли оно. Но ответить на этот вопрос имеют право только те, кто имели случай им пользоваться и оценить». Да и сам строгий судья юбилеев (или, может быть, того, во что они иногда превращаются) не почувствовал ли он сам среди удушливой атмосферы того безвременья, с которым совпали его старые годы, не почувствовал ли глубокую потребность в открытом, явном заявлении этой солидарности? Кто не помнит того крика отчаяния, который вырвался из наболевшей груди великого сатирика земли русской: «Читатель, откликнись!» Этот отклик единомышленников является почти нравственной потребностью в те моменты, когда, оглянувшись вокруг, вдруг замечаешь, как поредели ряды старых товарищей, старых соратников, когда вдруг замечаешь, что еще живой, уже стоишь перед судом потомства. Невыразимо отрадно услышать в это время, что оно, — это потомство, — заживо отпускает тебе твои грехи, одобряет твои стремления к истине в науке и к правде в жизни, разделяет твои симпатии и антипатии. Да, и антипатии. Недаром всегда уравновешенный и уже на склоне своих дней Гёте молил судьбу: «Чтоб прежней силою звучало и ненавижу и люблю, — отдай мне молодость мою». А другой, более близкий нам поэт, в минуту нравственной усталости восклицавший: «Злобою сердце питаться устало, много в ней правды, да радости мало», — в минуты более ясного сознания не признавал ли он, что то сердце разучилось и любить, «которое устало ненавидеть»? Услышать такой отклик потомства, с которым стоишь лицом к лицу, не значит ли почувствовать, что жил не только своей личной, совершенно исключительно счастливой жизнью, но и приобщился к другой, более широкой жизни, был одним из бесчисленных звеньев, связывающих преемственную жизнь поколений! Но, кажется, я начинаю уже вполне входить в роль «маститого юбиляра», начинаю злоупотреблять единственным реальным правом, связанным с этим почетным титулом, — правом на старческую болтливость. Пора кончить это неумеренно длинное письмо, — кончить тем, чем начал, — выражением самой глубокой искренней благодарности всем пожелавшим высказать мне свои, так глубоко трогающие меня добрые чувства.
ПРИЛОЖЕНИЕ 2 РАЗНЫЕ СТАТЬИ К.АЛГИМИРЯЗЕВА ИЗ ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКОГО СЛОВАРЯ ГРАНАТА
г
НАУЧНАЯ ГИПОТЕЗА* ипотеза научная. Логический прием, применяемый в научных исследованиях. Предположение (от греческого üTTOTi&sfJU — подставлять), предпосылаемое исследованию и его направляющее. В последнее время слово гипотеза нередко сопровождается приставкою рабочая (предложенной, кажется, известным ботаником Аза Грей), удачно определяющей служебное значение этого приема. Значение гипотезы, с теми или иными ограничениями, признавалось всеми учеными и мыслителями, трактовавшими о научном методе (Конт, Дж. Гершель, Милль, Хвольсон, Пуанкаре, Лодж и др.). Только в недавнее время явилась научная школа, отрицающая значение гипотезы вообще. * «Гранат», том 14, стр. 621—626. Ред.
Оствальд проповедовал освобождение науки от какой бы то ни было гипотезы и прежде всего от гипотезы атомистической, но новейшие успехи физики принудили его торжественно признать свою ошибку и сознаться, что в настоящее время атом, молекула — факты, наблюдаемые и подлежащие опытному исследованию. Различные ученые и мыслители ограничивали применение гипотезы различными условиями, но почти все согласно признают таким условием возможность ее фактической проверки, что и отличает ее от простой догадки. Восставая против гипотезы, Оствальд критиковал даже самую словесную форму, предлагал заменить слово гипотеза словом прототеза, т. е. вместо чего-либо полагаемого в основу только нечто предпосылаемое. Но русская форма предположение, отличная от латинской suppositio (от sub-ponere), ускользает и от этой словесной критики. Недоразумения по поводу значения гипотезы в науке нередко рождались из неправильного толкования таких выражений, как, с одной стороны, знаменитые слова Ньютона— hypotheses non fingo*, а с другой стороны, приписываемое Пастеру (его биографом) заявление, что ученый должен руководиться предвзятыми идеями. Выражение Ньютона должно быть понимаемо, как отрицание не гипотезы вообще, но лишь произвольных, беспочвенных догадок, а относительно Пастера имеется его собственное печатное указание на вред предвзятых идей (т. е. идей, навязываемых уму и стесняющих его свободную деятельность). Относительно условий, которыми должна быть обставлена правильная гипотеза, можно, прежде всего, указать на слова Ньютона, что искомая причина должна быть vera causa**, т. е. должна обладать условием реальной, фактической доказуемости. Из этого не следует, однако, чтобы то, на чем она основывается, было нечто уже известное; необходимо только, чтобы это было нечто, могущее стать известным впоследствии, т. е. явиться предметом наблюдения или опыта. В этом и заключается плодотворное значение «рабочей» гипотезы. Таким образом, гипотеза не может быть признана научной, «если ей суждено всегда оставаться гипотезой». «Она должна быть такова, чтобы * Я не измышляю гипотез. * * истинная причина. Ред. Ред.
при сопоставлении с наблюдаемыми фактами оказаться или доказанной или опровергнутой» (Дж. С. Милль). Иногда говорят, что гипотеза должна быть в согласии со всеми известными фактами; правильнее было бы сказать — или быть в состоянии обнаружить несостоятельность того, что неверно признается за факты и находится в противоречии с нею. За этим единственным ограничением, т. е. условием рано или поздно подлежать фактической поверке, не желательно и даже прямо вредно какое бы то ни было ограничение области применения этого могучего орудия исследования, в подтверждение чего можно привести свидетельство истории. Так, например, О. Конт, признававший все значение научной гипотезы (хотя нередко ему приписывают полное ее отрицание), находил возможным признавать вперед бесплодность ее применения в известных направлениях. Так, он полагал, что научная гипотеза должна касаться только законов явлений, а не того, каким образом совершаются эти явления (leur mode de production). Бэн, развивая эту мысль, называет всю эту категорию гипотез «наглядными фикциями» (representatives fictions), — «по самому своему существу не подлежащими ни доказательству, ни опровержению». Такими «наглядными фикциями», ценность которых определяется их пригодностью «изображать явления», он считает атомистическую теорию строения материи, теорию волнообразного движения света и т. д. Милль, в противность Конту иБэну, категорически признает законность гипотез, касающихся «mode of production» явлений. Почти все английские физики, с сэром Джозефом Томсоном во главе, признают наглядное представление, «модель явления», «могучим орудием исследования». Мнение Конта подверглось резкой, запальчивой критике Хвольсона. Атомы, существование которых Бэн признавал по существу недоказуемым и неопровержимым и которым Оствальд предоставлял место только в пыли архивов, через несколько месяцев после этого самоуверенного его заявления были наглядно показаны Круксом при помощи его спинтарископа, который теперь каждый скептик может носить в своем жилетном кармане. Этот разительный пример должен предостеречь всякого от произвольного ограничения области применения гипотезы в науке. Говоря вообще, распространение 30 К. А. Тимирязев, т. V 111 465
опыта, приобретенного над видимыми явлениями, на явления невидимые и стремление подтвердить эти выводы последующей фактической проверкой вполне законно. Наоборот, предположение, что такое случайное условие, как доступность или недоступность явления органу зрения, должно совпадать с изменениями основного характера явлений, — предположение ни на что не опирающееся, ненаучное. Самым наглядным и в то же время простым примером научной гипотезы справедливо считают открытие планеты Нептуна Адамсом и Леверье. Пертурбации в движении Урана объясняются гипотезой существования неизвестной, невиданной планеты; руководясь этой рабочей гипотезой, предпринимается громадный труд вычисления, где должна находиться эта невиданная планета для того, чтобы вызвать приписываемое ей действие. Сравнительно незначительный труд нахождения планеты на указанном ей месте превращает гипотезу в несомненный факт, и факт пертурбаций из опровержения превращается в новое доказательство верности Ньютонова учения. Примером применения гипотезы к разрешению задачи громадной сложности можно считать учение Дарвина. Милль считает его безукоризненным. То, что Дарвин назвал «естественным отбором», действительная «vera causa», производящая те именно явления, которые ей приписываются гипотезой. «Условия, предъявляемые гипотезе, едва ли когдалибо были соблюдены в таком совершенстве, и тем было открыто поле для исследований, все последствия которых едва ли кто в состоянии предвидеть». Иногда научной гипотезе предъявляется и такое требование: она не только должна удовлетворительно разрешать свою задачу, но должна быть доказана невозможность какой-либо иной гипотезы. Практически это требование едва ли разрешимо, так как едва ли возможно исчерпать пределы человеческого воображения. G другой стороны, выдвигается и обратное правило: гипотеза не должна заключать ничего лишнего, не вытекающего непосредственно из ее задачи (это собственно развитие мудрого правила Уильяма Оккамского: Entia non sunt multiplicande praeter necessitatem *), a также не должна * Не следует без нужды умножать число «сущностей» Ред.
представлять нагромождения нескольких предположений, так как, при ее несогласии с фактической проверкой, трудно решить вопрос, какое из предположений верно, какое ложно. В самое недавнее время между несколькими английскими астрономами и физиками (астрономом Тернером, с одной стороны, и Дж. Дарвином и Лоджем, с другой) возникла полемика, которую Лодж метко характеризует словами «Working hypothesis versus collecting of bare facts», т. е. «Тяжба между рабочей гипотезой и собиранием голых фактов». И действительно, с полным устранением гипотезы, т. е. направляющей мысли, наука превратилась бы в нагромождение голых фактов. Этой дилеммой всего лучше определяется роль гипотезы в науке. Нередко возражают, что приверженность к известной гипотезе делает исследователя односторонним, пристрастным, неохотно, даже враждебно (avec une certaine mauvaise humeur*, по меткому выражению Пуанкаре) относящимся ко всему, что ей противоречит.. Но гарантией против этой односторонности служит, конечно, не какое-нибудь особое присущее ученому качество, а обязательная для всякого человека простая добросовестность. К тому же такой искусный экспериментатор, как Клод Бернар, предупреждает, что подобное отношение к делу просто невыгодно. «Ne craignez jamais les faits contraires,— говорил он, — car chaque fait contraire est un germe d'une découverte» («Не бойтесь противоречащих фактов, — каждый такой факт заключает зародыш нового открытия»). Ту же мысль позднее развивал и Пуанкаре. Для ограждения себя от этой односторонности американский геолог Чемберлен недавно придумал новый, по его мнению, метод (в защиту которого и выступил астроном Тернер) — это метод «множественных рабочих гипотез». Защищая и проверяя разом несколько придуманных гипотез, автор их, будто бы, как отец многочисленных детей, гарантирует себя от пристрастия к одной из них. Против этого хитроумного метода можно возразить, что даже такие гениальные исследователи, как Ньютон или Дарвин, успевали * с явно дурным настроением. 30* Ред. 467
за свою жизнь обработать по Какие же нужны гении для пулеметами! А может быть и лись с миром только своими искания оставляли при себе. одной прославившей их гипотезе. обращения с этими гипотезамито, что гениальные ученые делинаходками, а свои неудавшиеся ЛИТЕРАТУРА. A. Comte, «Philosophie Positive», t. I I . (Русский перевод снабжен примечаниями профессора Хвольсона); J . S. Mill, «System of Logic»; J . Herschel, «Discourse on the Study of Natural Philosophy»; Bain, «Logic»; пр. О. Хвольсон, «Основные гипотезы физики»; Н. Роіпcaré. «La Science et l'Hypothèse».
II ЕВГЕНИКА * Е вгеника (от греческого £'->уеѵг)С—хорошо рожденный) — новая отрасль научного знания, получившая свое начало и название от Гальтона и определяемая им так: «изучение подчиняющихся социальному контролю факторов, клонящихся к совершенствованию или, наоборот, к ухудшению как физических, так и умственных расовых свойств будущих поколений». Практическая ее цель— совершенствование расы и, прежде всего, ее ограждение от вырождения. Развитие этого учения, как предусматривал Гальтон, должно пройти через три стадии: первую, теоретическую, чисто академическую, вторую — практическую, изыскивающую средства приложения выводов первой к задачам жизни, и по* «Гранат», том 19, стр. 391—395. Ред.
следнюю, религиозную — стадию всеобщего сознания, что высшая задача человечества — работать над прочным, наследственным усовершенствованием своей расы; как таковая, она должна обладать тем нравственно-обязательным характером, который прежде был присвоен только религиозным требованиям. Гальтон был горячим проповедником своего учения и вскоре нашел талантливого сторонника в лице Пирсона, известного математика и редактора периодического издания «Биометрика», посвященного приложению математики к изучению биологии и, главным образом, законов наследственности. Гальтон завещал значительные средства на учреждение стипендии, кафедры и лаборатории евгеники (The Francis Galton Eugenics Laboratory) при Лондонском университете. Во главе этой лаборатории, а равно и другой — «Биометрической» (основанной на средства богатой гильдии суконщиков — the worshipful company of drapers) стоит теперь проф. Пирсон. Задачи первой лаборатории — служить: 1) складом статистического материала о физических и умственных условиях развития человека в их зависимости от наследственности и среды; 2) центром публикаций и новых средств распространения сведений, касающихся национальной евгеники; 3) школой для образования преподавателей и для поддержки исследователей в области евгеники. При лаборатории читаются сокращенные курсы для всех, кто нуждается в этих сведениях для своих общественных медицинских или антропометрических работ. В свою очередь «Биометрическая лаборатория» посвящается изучению статистического метода в применении к биологическим явлениям. «Исходя из положения Гальтона, что до тех пор, пока явление, изучаемое в известной области знания, не подчиняется числу и мере, оно не находится в положении науки и не имеет права называться наукою», лаборатория предоставляет всем в том нуждающимся возможность основательного изучения точных методов статистического исследования в применении к биометрическим задачам. За два года, последовавшие за смертью Гальтона, лаборатория евгеники развила значительную издательскую деятельность. Особенно замечательны уже вышедшие 8 томов иллюстрированного издания «The
treasury of Human Inheritanze»*, представляющего драгоценный материал по наследственности болезней и пр. Сверх того, в Лондоне существует «Общество евгенического воспитания» с многочисленными разветвлениями в провинциальных городах и в Новой Зеландии. В Америке и Германий также основаны подобные общества. Профессор Пирсон во главе лаборатории евгеники ведет деятельную пропаганду; за один 1912 г. он прочел в различных городах несколько лекций, изданных отдельными брошюрами, на темы: «Евгеника и общественное здравие», «Дарвинизм, прогресс в медицине и евгеника», «Социальные задачи и отношение к ним в прошлом, настоящем и будущем». Особенно интересна последняя. «Я не знаю иной нравственности, кроме социальной; для меня нравственно то, что социально, .и безнравственно то, что антисоциально» — такова его точка отправления. «Но для того, чтобы поступать нравственно, т. е. социально, нужно прежде всего обладать необходимым для того знанием». «Одного социального инстинкта, одних эмоциальных побуждений недостаточно, чтобы руководить нами; при самом горячем желании добра можно творить зло». «Мы уже твердо знаем, что одной личной опытностью не разрешаются химические или физические задачи, но многие продолжают думать, что несравненно более сложные социальные задачи можно разрешать одним чувством при помощи «писем в редакцию», речей с платформ или каких других приемов, сводящихся к тому, чтобы jurare in verba magistri**, что в былые времена заменяло, да и теперь еще нередко заменяет действительные знания». Пирсон, отчасти напоминая в этом идею, развитую Гёксли в его известной речи «Эволюция и этика», останавливается на следующей роковой дилемме. Высшим результатом бессознательного естественного отбора явилась социальная нравственность. Но раз возникнув, это чувство возмущается перед идеей предоставить и дальнейшее развитие человечества этому безжалостному, бессознательному фактору. Но одно упразднение его грозило бы еще худшим бедствием — несомненным вырождением расы. На смену этому бессознательному * «Материалы (сокровища) по человеческой наследственности». * * клясться словами учителя. Ред. Ред.
фактору надо выдвинуть другой — сознательный. «Одно чувство жалости не может сыграть этой роли; необходимо еще знание. Криками на митингах и парламентскими прениями или, что еще хуже, суетливыми чиновниками, не прошедшими научной школы, этого не достигнешь». Приведя ряд примеров неумелого пользования статистическими данными, Пирсон приходит к заключению: «существует один путь к разрешению этой задачи; он заключается в особых университетских лабораториях, в которых изучение биологических, медицинских и статистических методов будет сосредоточено на применении их к социальным вопросам. Это будет окончательным разрывом не только со старым приемом политического и филантропического разрешения социальных затруднений; это будет разрыв и со старой социологией, социологией слов, полагавшей, что одними рассуждениями разрешаются все вопросы». Одним из главных вопросов евгеники является вопрос «Nature or nurture?»*, т. е. вопрос об относительном значении природы и искусственной среды, созданной человеком, о роли наследственности и воспитания. «Великое будущее ожидает социологию, расширенную в смысле гальтоновского определения евгеники, как „изучения находящихся под социальным контролем'факторов", определяющих расовое совершенствование или вырождение грядущих поколений, но руководящими в этой области будут уже не идеи Конта и Спенсера, а идеи двух внуков Эразма Дарвина». Это совершится при помощи методов современной науки. «Публика не может быть последней судебной инстанцией в научных вопросах, но всякий образованный мужчина, всякая образованная женщина могут развить в себе критические способности и настоять на том, чтобы при обсуждении социальных вопросов неряшливая базарная болтовня не заменяла научного исследования и строгой логики. Они могут потребовать побольше знаний от правительственных советников в области общественной медицины и поменьше шарлатанства в политике. Люди с образованием никогда не составят из себя избирательного большинства, но они могут, если только будут стремиться к тому, оказаться господствующими в области письменного сло* «Природа или воспитание?» Реи
ва». Таковы, по мнению современного представителя евгеники, ее задачи в ближайшей, чисто академической стадии ее развития. Каковы же будут ее практические выводы, построенные на собранных за этот период фактических данных, а тем более — каковы будут те нравственные принципы, которые в ее последней стадии станут общим достоянием человеческой совести, об этом, конечно, преждевременно и гадать*. ЛИТЕР АТУ РА. Едва ли может быть речь о литературе предмета, насчитывающего всего несколько лет существования. Обильный научный материал представляют многочисленные издания «Лаборатории евгеники» («Eugenics Laboratory Publications» — особенно серия «Questions of the Day and of t h e Fray») и журнал общества евгенического воспитания — «Eugenics Review». Краткий очерк евгеники можно найти в «An • introduction to Eugenics» by W . C. Wetham and C. D. Wetham (1912). « * В результате вмешательства в цикл работ, начатых Гальтоном, антидарвинистов во г л а в е с последователем В е й с м а н а — Бэтсоном, современная евгеника стала обосновывать реакционную расовую «теорию», уклонившись от того пути, по которому шел Гальтон и его ближайшие сотрудники. Гальтон дал много интересных работ о явлениях наследственности у человека и собрал огромный материал но наследственности болезней, представляющий' большую ценность. Дальнейшее развитие работ Гальтона пошло по ложному пути отчасти вследствие ошибок, допущенных самим Гальтоном, считавшим, например, что выводы, получаемые из научных исследований о наследственности у человека, приведут к правилам, которые должны обеспечить здоровье человека и принять форму новой религии! Все сделанные им в этом направлении ошибки и были использованы антидарвинистами-реакционерами. Характерно, однако, что Гальтон при всех своих ошибках сразу признал в Бэтсоне врага, и когда в основанную Гальтоном при Королевском обществе комиссию по изучению явлений наследственности проник Бэтсон со своими единомышленниками, Гальтон в знак протеста вышел из ее состава (см. в этом томе стр. 409). Ред.
IN СИМБИОЗ* С имбиоз — сожительство, совместное существование двух организмов, принадлежащих к различным группам существ (иногда относящихся даже к различным царствам природы), притом клонящееся к обоюдной пользе обоих, чем явления симбиоза отличаются от сходных явлений паразитизма, основанного на одностороннем использовании, эксплоатации одного организма другим. Наиболее поразительные примеры симбиоза представляют растения, где результатом сожительства являются совершенно новые формы, которые прежде, до открытия этого явления, относились к совершенно самостоятельному классу растений, — таковы лишайники. Рассмотрим последовательно явления симбиоза между организмами * «Гранат», том 38, стр. 591—596. Ред.
исключительно растительными и между организмами растительными и животными. I * Симбиоз у растений. Остановимся на трех наилучше изученных группах этих явлений. Сюда относятся: лишайники, корневые желвачки (у бобовых и других растений) и микоризы (грибы и корни) у многочисленных, преимущественно древесных растений. 1. Лишайники долгое время составляли самостоятельный класс растений. Мысль, что они вполне сходны с грибами, была, между прочим, вполне определенно высказана А. Н, Бекетовым (1864), включившим их в группу сумчатых грибов (Ascomycetes); вторая составная их часть, зеленая, давно обращала на себя внимание своим сходством с известными водорослями. Сходство это получило» реальную основу в открытии (или, вернее, в подтверждении старого открытия Шпершнейдера 1853 г.), сделанном в 1867 г. Баранецким и Фаминцыным, что эти зеленые клеточки, выделенные продолжительной мацерацией в воде, образуют зеленые же зооспоры, — явление, исключительно свойственное водорослям. Авторы исследования однако не сделали из него никакого определенного вывода. И только через несколько лет А. де-Бари признал лишайники за своеобразные организмы, получившиеся через срастание известных грибных форм с известными формами водорослей, и положил основание учению о сожительстве различных организмов, назвав его симбиозом. К нему примкнул Швенденер, ранее отстаивавший мнение, что зеленые элементы— выростки из гиф — элементов гриба. Позднее стали высказывать сомнение, что прием исследования Баранецкого и Фаминцына не удовлетворяет современным требованиям чистых культур и потому недостаточно убедителен, но совсем недавно (1915 г.) Фаминцын повторил свое исследование и доказал, что выхождение зооспор можно наблюдать у зеленых элементов, еще носящих следы гиф, и принадлежность которых лишайнику, следовательно, не подлежит сомнению. Впрочем, и ранее Гастон Бонье осуществил более трудную задачу синтеза сложного организма лишайника путем совместной чистой культуры соответственного * Вторая часть этой статьи («Симбиоз по отношению к написана М. Мензбиром. Ред. животным...»)
гриба и водоросли. Таким образом, лишайники представляют самый разительный и наилучше изученный случай симбиоза, во-первых, потому, что результатом слияния организмов, принадлежащих к двум различным классам растений, является нечто третье, настолько однородное и в то же время своеобразное, что для него был установлен особый класс (с обычным подразделением на виды, роды, семейства и т. д.), а во-вторых, потому, что для этого случая можно было вполне выяснить взаимную пользу, извлекаемую обоими организмами из их сожительства. Гриб, образующий основу лишайника, получает от зеленой водоросли добываемое ею из воздуха органическое вещество, которого не находит на обыкновенно лишенной его обычной почве лишайника, а в свою очередь своей грибницей извлекает в изобилии минеральные вещества почвы, которыми делится с этой водорослью. Эта основная способность лишайников селиться на совершенно, казалось бы, бесплодной почве (на поверхности валунов и даже на стеклах старых готических соборов) объясняется обилием (до 150) специально присущих им кислот. # 2. Корневые желвачки (у бобовых, ольхи и других растений). Органы эти иногда немецкими ботаниками, а по их примеру и русскими неправильно называются клубеньками. Клубни — органы стеблевого происхождения, а это патологические наросты корней; только англичане правильно называют их желвачками. Строение и значение этих своеобразных наростов, известных еще классической древности, было разъяснено только в 60-х — 80-х годах прошлого столетия. Воронин доказал, что желвачки эти вызываются поселяющимися в тканях корней специфическими бактериями. Пражмовский, ближе их изучавший, назвал их Bacillus radicicola. Выдающееся значение эти образования получили, когда (в 1886 г.) Гельригель доказал, что с их присутствием связана способность обладающих ими растений пользоваться азотом воздуха, как источником азотистой пищи. Позднее было доказано, что эта способность принадлежит именно бацилле, вызывающей образование желвачков. Таким образом, и в этом случае была доказана польза, извлекаемая растением от сожительства с ним другого растения. Но, по всей вероятности, это не типический случай симбиоза,
а нечто более сложное. Заражение растения находящимися в почве бациллами происходит через кончики корневых волосков. Проникнув в клеточки более глубоко лежащей ткани, бациллы быстро размножаются, вероятно, за счет приютившего их растения и даже перерождаются в так называемые бактериоиды. В течение этой стадии явления, как замечено многими наблюдателями, растения не только не развиваются роскошно, но даже как будто хиреют, так что их в это время предлагают подкармливать селитрой. Наконец, в третьей стадии явления желвачки сморщиваются, спадаются, а растение начинает развиваться вполне нормально, хотя бы не имело другого источника азотной пищи, кроме азота воздуха. Таким образом, здесь встречается и тот типический случай симбиоза, как у лишайников, и как будто взаимная борьба с переменным успехом- сначала бациллы почвы поселяются в растении, размножаясь за его счет и даже в ущерб ему, а затем растение одолевает бациллу и развивается за ее счет и в ущерб ей. Сходные явления обнаружены и у другой бациллы, найденной Ворониным в желваках на корнях ольхи (Ноббе и Гильтнер). Таким образом, по отношению к желвачкам, как и по отношению к лишайникам, строго экспериментально доказана польза их сложного строения, а следовательно, и наличность симбиоза, без которого при известных условиях и жизнь растения была бы невозможна. Того же нельзя с уверенностью сказать о третьей группе явлений, сюда обыкновенно относимой. 3. Микоризы, грибы-корни. У многих, особенно древесных растений преимущественно на боковых, но не главных корнях еще в сороковых годах (Гертиг) были обнаружены особые образования, оказавшиеся впоследствии грибницей ближе не исследованных грибов. Особое внимание обратили на эти образования Франк, Шталь, Манжен, Бургефф и др. Самое название дано им Франком, он же ввел их подразделение на микориз эктотрофных. (внеядных) и эндотрофных (внутреядных). У первых микориз образует на поверхности корешков род войлочка, заменяющего здесь корневые волоски; у вторых грибница во внутренности клеточек корешка образует в них спутанные клубки, позднее всасываемые содержимым клеточек, что оправдывает предположение об их значении для питания при-
ютившего их растения. По отношению к первым высказываются другие предположения, как, например, принимается замена ими корневых волосков, усиливающая всасывание воды, а может быть и минеральных или перегнойных веществ почвы (гипотеза Шталя). Большая часть относящихся сюда объяснений не идет далее предположений или простых догадок, чем и отличается от строго экспериментальных исследований по вопросу о корневых желвачках. Любопытны исследования (Бернара, Бургеффа) над эндотрофными и микоризами, заражающими семена орхидей европейских и экзотических эпифитных (разводимых в теплицах). Здесь удалось изолировать грибной организм и инфицировать им семена, получая таким образом синтез форм, встречаемых в природе. Высказываются предположения (Бургефф), что грибки заменяют семенам обычные запасы питательных веществ (в семенодолях, белке и т. д.), благодаря чему семена могут быть очень мелки, чем обеспечивается их разноска ветром, — обстоятельство, особенно полезное для эпифитных растений. Нечто подобное этим явлениям найдено и при прорастании спор плаунов, как известно, долго представлявшемся загадочным (Брухман у Lycopodium elevatum и selago). Что касается до микориз эктотрофных, то они очень распространены на корнях древесных растений (еловых, плюсконосных, березовых, ивовых и пр.) при условии содержания в почве перегнойных веіцеств (Тюбеф), но точных исследований об их значении не имеется. ЛИТЕРАТУРА. Главные два рлучая симбиоза рассмотрены в «Рас т е н и и — сфинксе»* (К. Тимирязев, «Лекции и речи») и в «Происхождении азота растений» * * (К. Тимирязев, «Земледелие и физиология растений»). Свод новейших исследований и подробную литературу можно найти в статье «Symbiose» (Burgeff) в «Handwörterbuch der Naturwissenschaften», Bd. I X , 1913, и у Neger «Biologie der Pflanzen», 1913, стр. 459—490. * См. в настоящем издании том I, стр. 294. Ред. * * См. в настоящем издании том I I I , стр. 179. Ред.
ПРИЛОЖЕНИЕ 3 ПРЕДИСЛОВИЯ К. А . Т И М И Р Я З Е В А г

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРЕВОДУ КНИГИ Э. ДЮКЛО «ПАСТЕР. БРОЖЕНИЕ И САМОЗАРОЖДЕНИЕ»* * нига талантливого ученика и преемника Пастера, Э. Дюкло, представляет обстоятельное, связное изложение всей научной деятельности учителя. Как на то указывает самое название — «Pasteur — histoire d'un esprit»**, Дюкло имел в виду раскрыть историю развития гениального ученого, проследить руководящую нить, проходящую через все его исследования. Но эта задача не представляет особенной новизны,— та же мысль проведена в талантливой и в значительной мере подсказанной самим Пастером и, * Перевод этой книги под редакцией и с печатаемым здесь предисловием К. А. вышел в 1897 г. (Москва, Научно-популярная библиотека «Русской Мысли»). Ред. * * «Пастер — история его мысли». Ред. 31 К. А. Тимирязев, т. VIII
следовательно, представляющей почти автобиографический интерес, книге Радо 1 . С друіюй стороны, масса подробностей, касающихся работ хотя и крайне важных, но более специальных, может утомить читателей, которых имеет в виду Научно-популярная библиотека. Самые размеры ее томиков указывают на ее цель — отвечать на запросы читателя, желающего составить себе понятие о выдающихся приобретениях науки и литературы, но не имеющего досуга изучать частности. Ввиду этого я счел полезным из до-вольно объемистого труда Дюкло выделить главы, касающиеся двух коренных вопросов, с которыми навеки будет связано имя ІІастера и которые дают ему такое исключительное право на внимание даже людей, стоящих в стороне от науки. Вопросы эти: о брожении и связанный с ним вопрос о самозарождении и вопрос о заразных болезнях и их прививке. Эти две отрасли исследований Пастера составляют к тому же одно неразрывное целое, и полное понимание второго ряда исследований предполагает некоторое знакомство с первым2. Каждому из этих двух вопросов будет посвящен отдельный томик. Выделенные группы глав представляют каждая вполне законченное целое, и там, где для их понимания окажутся необходимыми некоторые разъяснения относительно работ Пастера, не вошедших в эти два классических ряда, — это будет сделано в примечаниях. Передавать же всю книгу в сжатом извлечении значило бы превращать живое изложение в сухой хронологический перечень научных работ. Для читателя важнее получить более ясное разностороннее представление о двух выдающихся моментах этой замечательной научной деятельности, чем пространный и по необходимости сжатый и сухой перечень всех трудов ' ГІастера. 1 «Луи Пастер — история одного ученого», перевод Гамалеи с предисловием Мечникова. Т у ж е задачу, в более у з к и х рамках, пытался осуществить и я в кратком очерке «Луи Пастер». (См. том V настоящего собрания сочинений, стр. 191. Ред.). 2 Нельзя сказать того же о связи между всей деятельностью Пастера в области микробиологии и его первоначальными кристаллографическими работами. Достаточно прочесть соответствующее место у Дюкло, чтобы убедиться, как и с к у с с т в е н н а эта обыкновенно принимаемая связь.
Вопрос о брожении в настоящую минуту вновь приобретает интерес научной actualité*, так как, можно сказать, он только что вступает в новую фазу, обещающую новые широкие, — нельзя сказать непредвиденные, так как они давно предсказаны, — успехи. В общем хоре панегиристов великого ученого я был едва ли не единственным, позволившим себе, даже в момент наибольшего сочувствия, вызванного еще свежей утратой, указать на некоторую односторонность его воззрений по вопросу о брожении1. Я счел долгом напомнить о том положении, которое занял по отношению к учению Пастера о брожении при первом же его появлении другой великий ученый — Бертло. Для Бертло открытие связи между брожением и присутствием организмов было только первым шагом: он не допускал, чтобы в клеточке, в ее жизни, можно было видеть конечный фактор такого по существу химического процесса, каково брожение; он утверждал, что за установлением этого факта должно последовать открытие неорганизованного фермента— вещества, присутствию которого эти организмы, эти клеточки, обязаны своим действием. Бертло не остановился на одних теоретических соображениях и тогда же, слишком тридцать лет тому назад, дал образец такого исследования, выделив из дрожжей фермент — инвертин. Открытия последних лет, можно сказать — последних дней, все более и более подтверждают проницательность Бертло, верность его основной химической точки зрения, противоположной биологической (многие готовы сказать — виталистической) точке зрения, которую проводил Пастер 2 . Талантливый молодой французский химик Бертран недавно открыл новую категорию ферментов — оксидаз (лакказ), вызывающих процессы «Луи Пастер», Москва, 1897 г . , стр. 40. (В настоящем издании см. том V, стр. 212 и 213. Ред.). 2 В одном месте, своей книги Дюкло позволяет себе высказывать мысль, будто даже такие ученые, как Бертло и Клод Бернар, не всегда понимали воззрения Пастера. Бертло и Бернар именно понимали, каков дальнейшее направление должна принять наука, — и она уже выступила на этот новый путь. * новизны. Ред. 1 31* 483
окисления1. Мысль невольно забегает вперед, и спрашиваешь себя, не лежит ли деятельность подобных оксидаз в основе явлений дыхания? А несколько месяцев тому назад Бухнеру удалось разрушить эту твердыню защитников биологической теории брожения — дрожжевую клетку — и выделить из нее неорганизованный фермент спиртового брожения. Наконец, как я указывал в другом месте2, разве все современное направление в борьбе с заразными болезнями, разыскание токсинов и антитоксинов, лечение кровяною сывороткой, а не разводками самих микроорганизмов— не представляют торжество того направления, которое указал науке Бертло с первых шагов своей полемики с Пастером, еще в начале шестидесятых годов? Как бы то ни было, вся деятельность Пастера по этому вопросу, талантливо рассказанная его учеником на следующих страницах, останется навсегда одним из блестящих эпизодов в развитии науки, без которого она не подвинулась бы далее и не могла бы вступить в ту новую фазу, при начале которой мы теперь присутствуем,— фазу более глубокого анализа процесса, еще недавно представлявшегося неразложимым жизненным явлением. 1 Новейшие исследования Бертрана обнаруживают с в я з ь между действием оксидаз и присутствием марганца, а это, в свою очередь, заставляет припомнить изящную гипотезу, высказанную профессором Густавсоном об аналогии между ролью элементов золы и ферментов. 2 См. стр. 41 и след. ( В настоящем издании—том V, стр. 213 и след. Ред.).
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРЕВОДУ КНИГИ Э. ДЮКЛО «ПАСТЕР. ЗАРАЗНЫЕ БОЛЕЗНИ И ИХ ПРИВИВКА» * анее было выяснено1, почему, вместо всего объемистого тома Дюкло, мы предпочли предложить читателям «Научно-популярной библиотеки» два выдающихся эпизода из колоссальной деятельности Пастера, именно его открытия в области брожения и в области заразных болезней. Рассказ Дюкло о трудах Пастера в этой последней области отличается замечательною живостью, ясностью и редким беспристрастием. Благодаря этому, творение Пастера не является, подобно зарождению Минервы в голове Юпитера, чем-то сверхъ1 См. «Пастер. Брожение и самозарождение». Предисловие. (Здесь см. стр. 481. Ред.). * Перевод этой книги, под редакцией и с печатаемым здесь предисловием К. А., вышел в 1898 г . (Москва, Научно-популярная библиотека «Русской Мысли»). Ред.
естественным, внезапным, каким-то наитием, а, напротив, логическим результатом освещения, с точки зрения его предыдущей научной опытности, того крайне скудного материала, которым медицина уже обладала, не умея только по достоинству его оценить, а еще более результатом гениального применения простого экспериментального метода к вопросам, которые, казалось, по своей бесконечной сложности ускользали от его строгого контроля. В этом почти беспримерном искусстве облекать свою мысль в форму опыта, дающего строго определенный, недвусмысленный ответ, в умении извлекать из опыта все, что он может дать, в таланте ничтожную подробность или досадное противоречие обращать в исходную точку нового, еще более плодотворного опыта — вот в чем, а не в абсолютной новизне идеи и еще менее в каких-нибудь предвзятых идеях, заключается тайна успеха и заслуженной славы Пастера 1 . Основная точка зрения, на которой стоит сам Дюкло, выражена им в заключительных словах: «с Пастера химия подчинила себе медицину, и можно предвидеть, что она уже не выпустит ее из своих рук». Эта точка зрения безусловно верна, но справедливость требует заметить, что это была именно точка зрения противников Пастера — Клода Бернара и Бертло — и что это воззрение является мало обоснованным в изложении самого Дюкло. Заключая свой рассказ периодом, предшествующим появлению на сцене токсинов и антитоксинов, серотерапии и пр., Дюкло сам останавливается в заключительной главе (см. главы I X и X второго отдела) на почти исключительно биологической почве фагоцитоза. Исторически оно и верно, так как биологическая точка зрения составляет характеристическую черту того периода в развитии вопроса, ко|орый навсегда будет связан с именем Пастера и составит его неувядаемую славу. Но 1 Это злосчастное слово, к а к известно, играет видную роль при оценке деятельности Пастера. Самой то с негодованием обличал своих противников в предвзятости их идей, то гордился тем, что сам ими руководится. Нужно раз навсегда признать, что в точном, общепринятом смысле выражение предвзятая идея относится к идее вообще, к а к предубеждение — к убеждению, как предрассудок — к р а с с у д к у . Употреблять же выражения в ином смысле, чем общепринято, значит играть словами, отпускать в н а у к е каламбуры.
наука не стоит на месте; за периодом биологического исследования следует период более глубокого химического анализа .этих ^сложных жизненных явлений 1 . Период этот только начинается, но уже ознаменовался всемирно известными открытиями Беринга, Ру, РСальмета и др. Оправдание этого взгляда можно было на днях слышать в красноречивых речах, произнесенных почти одновременно на двух концах образованного мира2. 1 Как неохотно ученые, отстаивающие чисто биологическую точку зрения, сдаются перед очевидным торжеством химической точки зрения, можно видеть из следующего. Когда Бухнер, в начале 1897 [года], оповестил о давно чаемом химиками открытии неорганизованного фермента спиртового брожения, он еще высказывал надежду, что этот фермент окажется осколками протоплазмы; когда и это оказалось недопустимым, один из представителей Пастеровского института, реферируя труд Б ѵ х нера, утешал себя, называя этот бесформенный (фермент протоплазмдтическиМ соком! 2 Рише на медицинской секции Британской ассоциации в Торонто (Канаде) и Брунтоном на медицинском съезде в Москве. г
ПРЕДИСЛОВИЕ К Р У С С К О М У П Е Р Е В О Д У КНИГИ ГРИНА « Р А С Т В О Р И М Ы Е Ф Е Р М Е Н Т Ы И БРОЖЕНИЕ»* этих немногих словах растворимые ферменты и брожение выражается одно из блестящих завоеваний биологии за последние десятилетия, одна из решительных побед строго научного воззрения над так называемым виталистическим. Так как и по этому частному вопросу я всегда был одним из немногих сторонников этой научной точки зрения1, то при* Перевод этой книги с немецкого издания, под редакцией Ф . Н. Крашенинникова и с печатаемым эдесь предисловием К . А., вышел в 1905 г . (Москва, издание М . Н. Прокоповича). Ред. 1 Начиная с 1870 г., когда я приступил к преподаванию физиологии растений, я решительно высказался за точку зрения Бертло, а в момент наибольшего увлечения Пастером, по поводу его кончины, вполне определенно указал на ненаучность его основной точки зрения. См. мою лекцию «Луи Пастер» в сборнике «Насущные вадачи [современного] есте- 4S8
нял с удовольствием предложение издателя предпослать этому переводу несколько напутственных слов. С 1860 г. в науке установились два воззрения на явления брожения — одно виталистическое воззрение Пастера, утверждавшего, что явления брожения являются результатом жизненной деятельности микроорганизмов, и другое химическое воззрение Бертло, доказывавшего, что эта деятельность микроорганизмов должна быть подвергнута более глубокому научному анализу и сведена на присутствие вполне определенных химических веществ,-подобных тем растворимым ферментам, типом которых служил, открытый еще в 1833 г. Пайеном, диастаз. Начавшиеся с 1897 г. работы Э. Бухнера, которые уже теперь, несмотря на их недавность, можно признать классическими, нанесли смертельный удар виталистической теории брожений. Ему первому несомненным образом удалось доказать, что и явление спиртового брожения сводится на химический процесс, легко воспроизводимый вне организма при помощи, извлекаемого из разрушенных клеточек, растворимого фермента. Таким образом, пал искусственный дуализм — деление ферментов на организованные и неорганизованные, на ферменты существа и ферменты вещества, который всегда был только результатом непоследовательности научного мышления его защитников. Конечно, эти защитники, как за границей, так и у нас, не сразу сдались перед очевидностью и делали отчаянные попытки отстоять свое право на непонимание данного процесса, относя его к области темных жизненных явлений, но выдвигаемые ими препятствия против опытов Бухнера были устранены, и будущий историк науки с улыбкой будет прочитывать их произведения. Даже автор этой книги сначала скептически отнесся к открытию Бухнера, но затем сам убедился в его верности— обстоятельство, еще более ручающееся за беспристрастность защищаемого им воззрения. Учение о растворимых ферментах постепенно завоевывает всю обширную область явлений брожения; мало того, оно ствознания». (В настоящем издании см. том V, стр. 191. Ред.). В то время все специалисты в этой области разделяли виталистические воззрения Пастера, стоит указать на А. Фишера в Германии и проф. Ива новского у нас. 489
стремится включить в свои рамки и другие явления, как, например, дыхание; даже некоторые явления, приписываемые таинственному воздействию нервов, успешно пытаются свести на химическое действие растворимых ферментов Понятно, какое значение приобретет изучение этой группы тел в биологии и медицине. С другой стороны, сведение капризного биологического явления на химический процесс, гораздо легче подчиняющийся воле человека, раскрывает в будущем новые горизонты в самых разнообразных вопросах техники. Химики, ботаники, зоологи, физиологи, медики, техники, агрономы в настоящее время одинаково нуждаются в сведениях о ферментах, и в современной литературе едва ли можно было бы найти такое интересное, ясное и в то же время доступное и учащемуся и практику изложение этого важного учения, как то, которое предлагает в этой книге талантливый английский ученый. Москва, февраль J 9 0 5 г. 1 Если это фактическое обобщение, сведение в одно понятие рядов, казалось, разнородных явлений представляет реальное приобретение науки, то, мне кажется, нельзя с к а з а т ь того же о другом чисто словесном обобщении, выражающемся в реабилитации устарелого понятия катализа, обнимающего в одном слове явления, почти не имеющие ничего между собою общего. Это воскрешение старых слов (катализ, натурфилософия и пр.) едва ли имеет за себя что-либо, кроме узко националистического стремления современных немецких ученых доказать, что и в том, что быЛо их несомненным недостатком, заключалось ядро дальнейших успехов науки.
ПОСЛЕСЛОВИЕ К VIII Т О М У С О Б Р А Н И Я С О Ч И Н Е Н И Й К. А. ТИМИРЯЗЕВА ІРОФЕССОР и К» ТИМИРЯЗЕВ
• '•or • s. . i. ,
Настоящий том, в отличие от всех предыдущих, не был составлен самим К. А. Тимирязевым в виде отдельного сборника. Поэтому он, если можно так выразиться, не имеет истории, а это должно отразиться и на характере послесловия. Все предыдущие тома были изданы в основном так, как они были составлены самим автором, причем некоторые из них выходили при жизни автора в нескольких изданиях и подвергались изменениям, и этим изменениям — их истории уделялось в послесловиях значительное место. Все это в данном случае отпадает, и потому можно сразу перейти к замечаниям, касающимся наиболее значительных работ, вошедших в состав тома. 2. На первом месте стоят четыре статьи, посвященные истории науки:
а) «Наука» — статья, напечатанная в 30 томе энциклопедического словаря Библиографического института А. и И. Гранат (статья вышла отдельным изданием в 1920 году. ГИЗ). б) «Основные черты истории развития биологии в X I X столетии» (в первый раз эта статья появилась в виде приложения к переводу «Истории X I X века» Лависса и Рамбо). в) «Успехи ботаники в X X веке» — статья из многотомного издания А. и И. Гранат: «История нашего времени». г) «Развитие естествознания в России в эпоху 60-х годов»— статья из «Истории России в X I X веке». Далее в- VIII том включены статьи биографического характера и воспоминания, а также статьи из энциклопедического словаря А. и И. Гранат, посвященные по преимуществу биографиям и характеристикам людей науки. Часть статей биографического характера при жизни автора появилась в сборнике «Наука и демократия», который составит I X том настоящего собрания сочинений. Однако редакция сочла уместным сохранить в I X томе — весьма обширном — только статьи боевого политического характера и все статьи, близко связанные е историей науки, перенести в VIII том. 3. Переходим теперь к замечаниям, относящимся к отдельным работам, входящим в состав настоящего тома, останавливаясь главным образом на тех сторонах этих работ, которые связывают их с переживаемой нами эпохой. а) Начнем со статьи «Наука». Эта статья проникнута боевым духом против идеалистической реакции, особенно сильно поднявшей голову в буржуазно-капиталистических странах в наше время — в эпоху империализма и пролетарских революций. К. А. Тимирязев ясно видел эту поднимающуюся мутную волну в самом ее начале и со всей силой и страстностью выступил против нее. Борьбу с этим «неосхоластицизмом», а попросту «неообскурантизмом», глубоко враждебным науке, К. А. провозглашает как одну из насущнейших задач современной науки. «Борьба с этими противниками и их явными и тайными сторонниками составляет одну из очередных задач современной науки». Эта мысль сохраняет все свое огромное значение и в наши дни, так как очень часто, в том числе и у нас в СССР, находятся люди науки, которые борьбу с идеалистической
реакцией не считают за насущную задачу науки, не считают за дело, которым обязан заниматься ученый. Далее в статье «Наука» К. А. правильно указывает, что одним из главных руководителей этого попятного течения является школа необерклианцев-махистов. Эта группа «философов необерклианцев (Мах, Оствальд, Петцольд и, к сожалению, отчасти и Пирсон)» утверждает, что «наука должна ограничиваться этими чувственными восприятиями, а не пытаться проникнуть в объективную область тех внешних явлений, которыми вызываются эти ощущения». Необходимо указать, что весь современный физический идеализм, как правило, идет иод флагом реакционной философии Маха и—это особенно важно отметить, — что физики, в том ' числе и такие выдающиеся, как, например, Нильс Бор, прочно подпавшие под влияние философии Маха и дошедшие до отрицания закона причинности, в области биологии выдвигают требование восстановить... витализм! В своей речи на торжественном собрании, посвященном двухсотлетию со дня рождения Гальвани, Бор так и заявил 1 ; «Необходимо изучать позицию виталистов, заключающуюся в том, что особая неизвестная физикам сила управляет всей органической жизнью». (!!! А. Т.). Современные физики-идеалисты таким образом пытаются отбросить науку назад, к временам до Роберта Майера и Гельмгольтца, которые установлением закона сохранения и превращения энергии нанесли смертельный удар витализму. Характерно, что в этих экскурсиях в область биологии, пытающихся отбросить биологию далеко назад, физики, подобные Бору, опираются на философов махистов — «необерклианцев». Все это указывает на то, какое значение сохраняет именно в наше время та борьба, которую вел в свое время К. А. со всеми разновидностями реакционных антинаучных течений. б) Статью «Основные черты развития биологии в X I X столетии» очень интересно сравнить с напечатанными в Ѵтоме статьями: «Основные задачи физиологии растений» и «Столетние успехи физиологии растений» — интересно потому, что во всех 1 Nature, vol. 140, стр. 837. 1937 (20 ноября).
этих трех статьях затрагиваются сходные вопросы, к которым автор возвращается три раза на протяжении тридцати лет: в 1878, в 1901 и в 1908 годах. Сравнивая эти три статьи, можно воочию видеть, как развивалась наука за это время и как развивались взгляды самого автора, как высказанные им в более раннюю пору догадки превращались в стройное учение. В этой статье особенно интересно обсуждение одного из основных препятствий, которое стояло на пути учения Дарвина. Это препятствие заключалось «в теологическом мировоззрении,, в еврейской космогонии1, от авторитета которой не могли отрешиться даже сильные и в других направлениях свободные умы». При этом особенно важно отметить, что очень скоро эти возражения стали прикрываться аргументами «чисто философского» характера или, и того лучше, «принимая личину науч- • ного скептицизма, преклоняющегося перед фактом...». Эта личина научного скептицизма, прикрывающая религиозные предрассудки, теперь, в эпоху разложения буржуазно-капиталистического мира, распространена в гораздо более сильной степени, чем тогда, когда появилось учение Дарвина, причем она еще недостаточно разоблачается в печати. Так, например, далеко еще не выявлены истинные причины нападок, которым подвергались работы знаменитого американского астронома Персиваля Лоуелля, доказывавшего строго научными данными возможность жизни на Марсе. «Критикам» непременно хотелось показать, что температура на поверхности Марса должна быть ниже вычисленной Лоуеллем, а когда в 1 По цензурным соображениям пропущено: «перешедшей и в христианскую». В связи с изложенным в тексте интересно напомнить, как рассказывал К . А. о беседе со своим отцом по поводу первого издания книги «Чарлз Дарвин и его учение». Отец К. А . — А р к а д и й Семенович—как-то попросил сына дать ему на ночь написанную им книгу о Дарвине. На утро, возвращая книгу, А. С. с к а з а л с ы н у : «Очень хорошо, очень интересно, но что это вы все пишете про разных голубей и ни слова про человека? Боитесь: Моисей своей книгой бытия з а претил вам говорить об этом!» Передавая этот эпизод, К . А. с большим восхищением вспоминал о проницательности своего отца, сказавшего приведенную нами фразу еще до .появления в свет «Происхождения человека» Дарвина.
1925 году Кобленц и Лапланд1 непосредственными измерениями с помощью чувствительных термоэлементов показали, что температура на поверхности Марса даже немного выше, чем это было определено Лоуеллем, — критики прибегли к заговору молчания. Об этой части работы Кобленца и Лапланда нигде не упоминают! А причины те же, что и во время Джордано Бруно, изменились только методы борьбы. Джордано Бруно сожгли 2 , а теперь неугодные научные работы систематически замалчиваются! Причины этого весьма откровенно изложены в популярной книге «Вселенная вокруг нас» английского астронома Джинса, проповедующего в своих популярных сочинениях идеализм и самую дикую поповщину. Вот что пишет Джине об отношении церкви к учению Джордано Бруно о множественности обитаемых миров. «Действительно, трудно представить себе, что другого могла сделать церковь, так как казалось совершенно нечестивым предполагать, что великая драма падения человека и его искупления, в которой принимал участие сын божий, могла произойти на какой-то малой сцене, а не в центре вселенной» 3 (!!! А. Т.). Джинса, конечно, можно только похвалить за откровенность; большинство же современных «критиков» Лоуелля этого не высказывает, прикрываясь якобы научными аргументами о допущенных Лоуеллем «неточностях». На этом примере видно, как верно подмечены были К. А. новые приемы мракобесов, которые развернулись и развертываются во всем своем безобразии и теперь, в наше время, причем, как было уже нами сказано, эта личина научной критики, прикрывающая самые дикие предрассудки, часто остается неразоблаченной. Тем более внимательно следует изучать те разоблачения врагов подлинной науки, в частности антидарвинистов, которые были мастерски выполнены К. А. Тимирязевым и ко1 Coblentz and Lapland. Planetary Radiation. Journal of the Franklin Institute, vol. 199—200, 1925. — Кобленц и Лапланд. Планетные излучения. Ж у р н а л Ф р а н к л и н с к о г о Института, том 199—200, 1925. 2 Несколько лет назад, в угоду католической церкви, в Риме был уничтожен памятник Джордан.) Бруно, поставленный на Piazza dei Fiori (площадь цветов), на которой Бруно и был сожжен. 3 J . Jeans. The Universe around us, 1929, p. 2. — Джине. Вселенная вокруг нас. Кэмбридж, 1929, стр. 2. 32 Я. А. Тимирязев, т. VIII 497
торые могут служить руководством для вскрытия современных еще более тонко замаскированных подкопов под наиболее ценные научные достижения наших дней. в) В статье «Успехи ботаники в X X веке» необходимо отметить подчеркивание работ английского химика Крофт Гиля, показавшего, что в зависимости от условий ферменты могут не только разлагать сложные тела, в организмах, но и вызывать противоположные процессы — процессы синтеза сложных веществ из их продуктов распада. Это капитального значения открытие обычно не упоминается и во всяком случае обычно не вскрывают всего огромного значения этого открытия, а ведь детальное изучение этого синтеза противоположных процессов, вне всякого сомнения, поможет не только вскрыть многие «тайны» живого организма,- но и овладеть этими процессами, направив их в желаемую нам сторону. Другая особенность этой статьи, это — подробное изложение обычно замалчиваемых работ индусского физика и физиолога Джагадйса Бооза по изучению движений растений. Обычно излагаются только придуманные им замечательные новые чувствительные методы автоматической записи или регистрации движений растения. Одна из работ Бооза так и называется «Автографы растения и их откровения». Содержание же его работ, особенно «Исследований над раздражимостью растений», замалчивается ввиду их ярко выраженного материалистического— антивиталистического характера. Как в этих, так и в предыдущих работах Бооз показывает, что целый ряд явлений, протекающих в живых организмах, можно воспроизвести в неорганических телах, а это вызывало большое неудовольствие всех явных и скрытых виталистов. Этим, вероятно, и объясняется факт, отмеченный в некрологе Бооза в «Nature» («Природа»), том 140, стр. 1041 (1937 г., декабрь), а именно,что Бооз как физик(первые его работы относятся к области электромагнитных колебаний)пользовался всемирной известностью, физиологические же работы его большинством физиологов замалчивались — были случаи, когда его работы не принимались научными журналами, и ему приходилось издавать их отдельными книгами. Очевидно, этим обстоятельством объясняется тот факт, что от Бооза, вскоре после смерти К. А. Тими-
рязева, к его сыну, пишущему эти строки, поступил запрос: не может ли он прислать оттиск статьи на русском языке его покойного отца, в которой дается изложение его (Бооза) работ. Эта просьба была точно выполнена, но смысл ее стал пишущему эти строки понятен только после ознакомления с указанным выше некрологом: в самом деле, раз физиологи систематически замалчивали работы Бооза, его не мог не заинтересовать, быть может, единственный на земном шаре сочувственный отзыв, написанный физиологом же! г) Статья «Развитие естествознания в России в эпоху 60-х годов» представляет особенный интерес потому, что описываемые в ней люди науки были лично знакомы К. А. — многие из них были его учителями. Как эта статья, так и ряд других статей, перепечатанных в настоящем томе — по преимуществу из энциклопедического словаря А. и И. Гранат, — будут, вне всякого сомнения, самым широким образом использованы составителями истории науки в "России — той науки, которая является непосредственной предшественницей науки, развивающейся на наших глазах в Советском Союзе.
J • •
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ M M E H * К VIII ТОМУ СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ К.А.ТИМИРЯЗЕВА
S , i Д :. « 1 4 ЧГ -
АЛФАВИТНЫЙ У К А З А Т Е Л Ь ИМЕН Аббе — 74. Август, Карл — 379. Агассис— 71, 72, 107, 109, 114. Адаме — 37, 81, 466. Адлерберг — 146. Лкі/лов, А. И. — 314, 440, 442. Александр II— 336, 420. Алексеев — 334. Амичи — 74. Ампер — 15, 40, 44. Андрьюс — 42. Антокольский — 422. Араго — 15, 35. Аракчеев — 332. Арбер — 234, 235. Аристотель — 24, 29, 135, 172, 253, 254. Аристофан — 280. Арнолъди — 230. Аррениус — 48. Архимед — 16, 18, 25, Асквит — 448. Аскенази — 396. Атуотер — 95, 204. Ауербах — 54, 103. Ауи (Наііу) — 48. 29. Бабухин, А. И. — 165. Байрон — 448. Балар — 272, 273. Бальфур — 359, 448. Баранецкий — 52, 159, 160, 413 417, 475. Бари-де, А. — 51, 52, 76, 131 160, 255, 396, 415, 475. Баталин — 159. Батюшков — 327. Баур — 416.
Бах — 184. Бейлыитейн, Ф. Ф. •— 152—154, 289. Бекетов, А. Н. — 52, 144, 146, 154, 1 5 9 — Ш , 167, 169, 220, 229, 475. Бекетов, Я . Я . — 153, і 5 5 , 267, 299. Беккерелъ, Анри — 47, 48, 244. Беккерелъ, Эдмонд — 43, 197, 439. Белинский, В. Г. •— 175. Белль, Чарлз — 57, 98, 99. Белой, Пьер — 35, 380. Белъ-ле — 46. Бенкендорф — 146. Бентам — 50, 71, 403. Бербанк — 256. Бергсон — 24, 26, 28, 252, 253, 257. Беринг — 132, 487. Беркли — 41. Бернар — 478. Бернар, Клод — 14, 22, 23, 35, 57, 59, 83, 84, 88, 89, 92, 99, 103, 142, 164, 168, 181, 218, 220, 253, 272, 293, 467, 483, 486. Бернар, Палисси — 177. Бертло, Даниэль •— 48, 266, 428. Бертло, madame — 275, 282, 283. Бертло, Марселей •— 14, 29, 34, 46, 48, 87, 88, 95, 127, 141, 154, 181—184, 226, 250, 266— 283, 285—289, 292—305, 307, 334, 351—354, 374, 414, 420, 483, 484, 486, 488, 489. Бертолъд —- 77. Бертран — 181, 183, 276, 483, 484. Берцелиус — 45, 46, 153, 186, 243. Бессель — 37, 42. Био — 272. Бигиа — 57, 75. Блажко — 194. Блэк — 40. Блэквилъ — 66. Боборыкин, Я . Д. — 336. Богданов, А. Я . — 167, 359. Боголепов, Я . Я . — 329, 333. Воден — 352. Бойлъ, Роберт — 14, 33, 39, 242. Боклъ — 15, 60, 448. Болдырев •— 15. Боллъ — 101. ф Болъцман, Людвиг — 14, 28, 32, 35, 36, 39, 42, 60, 63, 110, 125. Б омон — 91. Бонне— 50, 262, 366, 367, 372, 386. Бонъе, Гастон — 55, 104, 185, 475. Бооз, Джагадис Хундер — 55, 204—212, 214—217. Борн — 105. Борне — 51. Бородин — 159, 189. Боткин — 173, 174. Бравэ — 48, 50. Брагг — 49. Брайт — 337. Брандт — 162. Бреге (Breguet) — 268. Бредихин — 38, 155, 167. Брефелъд — 131. Брик — 15. Брок — 146. Брон — 71. Броньяр — 53, 72. Броун, Горас — 54, 193, 200— 204. Броун, Роберт •— 50, 51, 53, 76. Бруно, Джордано — 30, 109. Брунтон — 4 8 7 . Брухман — 478. Брызгалов — 328, 329. Брюкке — 55, 57, 99. Брюстер — 15, 240. Буа-Бодран дю, Лекок — 47. Бунге — 60. Бунзен — 31, 38, 40, 44, 48, 152, 287, 351, 396, 419.
Буняковский — 143. Бурбоны — 268. Бургефф — 477, 478. Бурдон-Сандерсон — 55, 58, 97, • 207. Буркло — 182. Буссенго — 54, 83, 85, 91, 92, 127, 386, 411. . Бутлеров, А. М. — 45, 148, 1 5 2 — 154, 165. Бухнер, Эдуард — 46, 88, 181, 292—294, 484, 487, 489. Буіиарда — 299. Бъеркнес, В. — 14, 41, 59. Бъеркнес, Я. — 41. Бэкон, Роджер — 14, 25, 29, 30, 241, 257. Бэкон, Фрэнсис — 15, 23—25, 29—32, 39, 58, 75, 134, 172. Бэллис — 58, 182, 189, 377. Бэн — 21, 58, 135, 371, 465. Бэр, Карл Эрнест — 56, 78, 107, 114, 147, 163, 355. Бэр, Поль — 277. Бэтсон — 123, 254—256, 409. Бюффон — 34, 86, 109. Бюхнер, Людвиг — 170. Вагнер, Н. П. — 127, 163. Вагнер, Рихард — 328. Вайнз, С. — 417. Ван-Гофф и т. п. — см. Гоффван и т. п. Варминг — 55, 73, 116, 121. Васман — 14. Ватагин, В. А. — 451, 452. Вебер — 42, 83, 92. Везаль — 31.. Вейгерт — 48, 371. Вейсман — 77, 120. Вёлер, Фридрих — 45, 46, 86, 286, 294. Вернер — 35. Веселоеский — 146. Веек — 104, 413. 33 д. л. Тимиплзеь. m. VIII Бетам (Wetham, С. D. и W . С.) — 473. Веттштейн — 115, 121. Виганд — 398. Видерсгейм •— 56. Визнер — 55, 104, 264, 265, 366—369, 371, 374, 375, 413. Викке — 151. Виктория — 254. Вильгельм •— 359. Вильсон — 42, 201, 203. Вилыитетер — 185—191, 238. Вильяме — 45. Вилъямсон — 53, 73, 230, 231, 237. Вин — 321. Винер — 14, 31, 38, 39. Виноградский — 96, 128. Винчи-да, Леонардо—50. Вирхов — 75, 99, 130, 355, 359, 360. Водов — 170. Вольта — 44, 265, 370. Вольтер — 269. Вольф — 72, 388. Воронин — 5 1 , 128, 131, 146, 255, 476, 477. Воскресенский — 149, 156. Вотчал — 54, 92. Вошер — 51, 391. Вулъпиус, Христина — 382. Вулъстен — 43. Вулъф — 49. Вырубов, Г. Н. — 156, 336. Вышнеградский — 171. Вюрц — 45, 152, 154, 351. Вяземский — 146. Габерланд — 54, 211. Гадолин — 155. Галилей — 14, 24, 25, 29—33, 36, 320. Галь — 37. Гальвани — 44. 505
Гальтон, Фрэнсис — 15, 60, 242, 406—409, 469, 470. Гамалея — 482. Гамильтон — 14, 39, 40, 81. Ганзен — 264, 371, 381, 384, 416, 417. Ганштейн •— 344. Гарвей — 31, 53. Гардинер — 417. Гарибальди — 336, 351, 420. Гарн — 95. Гарсии — 83, 130. Гаскелъ — 216. Гауе — 37, 42, 407. Гверике — 33. Гёбелъ — 50, 218, 396, 417. Гёггинс — 15, 26, 30, 33, 38, 39, 43, 49. Гегель — 57. Гегенбауэр •— 56, 380. Гедвиг — 51. Гей-Люссак — 42, 45. Гейне — 118. Гейслер — 44. Геккель, Эрнст — 55, 56, 66, 67, 76, 78, 79, 111, 121, 180, 3 5 4 — 362, 393. Гёксли — 14, 35, 56, 76, 145, 168, 357, 358, 380, 471. Гель — 194. Гельз, Стивен — 33, 53, 54, 376 385, 411. Гелъмголътц, Герман—14, 35, 39—41, 43, 44, 57, 83, 94, 9 7 — 99, 101, 130, 131, 142, 164, 168, 193—196, 242, 253, 263, 315, 320, 354, 372, 374, 378, 379, 382, 384, 459. Гелъмерсен, Г. П. — 155. Гелъмонт-ван —- 98. Гелъриеелъ — 54, 91, 127, 128, 303, 476. Генелъ — 289. Генрих IV — 271, 274. Генсборо — 405. Генсло — ЬЬ, 116, 121. Гепперт — 53. Герар (Жерар) — 45, 46, 86, 141, 150, 153, 272. Гертвиг, Оскар — 67, 84, 102, 105, 114, 115. Гертиг — 477. Герц — 14, 40, 44, 317. Герцен, А. И. — 350, 351, 353, 419—421. Герценштейн — 336. Гершель, Док. — 14, 37, 40, 135, 160, 463, 468. Гесс — 48, 147. Гёте, И. В. — 18, 21, 32, 50, 66, 72, 220, 269, 270, 378—384, 416, 422, 460. Гиль, Крофт — 47, 88, 181, 182, 189. Гильберт — 54, 127. Гилътнер •— 477. Гинъяр •— 51. Гиразе — 52, 80, 230. Гирш — 431. Гитторф — 44, 48. Гитциг •— 100. Гладстон — 337. Гобле, Гэнэ — 62, 279. Годлевский — 414, 417. Голл, Маршаль •— 57, 98. Головкинский — 156. Голъджи •— 58, 98. Голъцев, В. А. — 336. Гоппе-Зейлер — 83, 92, 190. Горожанкин — 230. Горстман — 48. Готъе — 131. Гофмейстер, Вильгельм — 52, 54, 77, 79, 80, 103, 160, 163, 2 2 8 — 231, 235, 237, 393—400, 411, 416. Гофман, А. В. — 141, 155. Гофман, Э. И. — 156. Гофф-ван — 46. Гранат, А. •— 449. Гранат, И. — 449. Грандо — 302.
Грановский — 153. Грегуар — 270. Грей, Аза — 403, 463. Гризебах — 73. Грин — 15, 413, 488. Гриньяр — 190. Г ров, Даниэль — 44. Граам — 54, 89, 388. Грю, Артюр — 33, 74, 195, 196, 414. Гук — 33. Гукер, Джозеф — 50, 401—405, 452. Гумбольдт, Александр — 53, 73, 143, 240, 265, 375. Гунт — 48. Гурапразан — 204. Густавсон, Г. Г. •— 484. Гуттон — 35. Гэль — 38, 59, 353, 421. Гюго, Виктор — 338. Гюнтер — 15, 135. Давенпорт — 105. Д'Азир, Buk — 35, 70, 71, 380. Дайер Тизелътон, В. — 405. Даламбер — 14, 30, 375. Данеман — 15. Дарвин, Джордж — 22, 59, 467. Дарвин, Фрэнсис — 417. Дарвин, Чарлз — 21, 35, 55, 56, 63, 77, 90, 101, 104, 106, 110, 111, 114—120, 122, 123, 125' 136, 142, 145, 157, 160—163' 1 6 8 , 172, 220, 226, 228, 237] 252, 256, 354, 356—359, 382^ 392, 393, 397, 398, 401, 402, 404, 406, 416, 466, 467. Дарвин, Эразм — 406, 472. Да реет — 105. Д'Арк, Иоанна [Жанна] — 324. Дегерен — 54, 388. Декарт — 14, 98. Делянов — 336. Дессен — 40, 43. Джаншиев — 336. 33* Джевонс — 135. Джилъберт — 31. Джоберти — 386. Джованни — 176. Джоуль — 39, 42, 145. Джуд •—-49. Дибич — 146. Дидро — 375, 445. Диппелъ — 103. Добени — 54. Долтон [Дальтон] — 45, 154, 242. Дондерс — 57. Допплер — 38, 43. Дорбинъи — 72. Достоевский, Ф. М. — 331—333: Дриш — 60, 135, 227, 253. Друде — 73. Дрэпер — 14, 40, 48, 54. Дуббелът •—• 146. Дъюар, Джемс — 42, 433. Дэви, Гумфри — 39, 42, 44, 45. 127, 154, 243, 249, 389. Дюбуа-Реймон, Эмиль — 35, 57, 99, 100, 142, 164, 168. Дю-Гем — 292. Дюжарден — 76. Дюкло, Э. — 441, 481—483, 485, 486. Дюлонг — 42. Дюма — 45, 54, 141, 154, 272. Дюрюи— 274. Дютроше — 53, 54, 57, 83, 89, 96, 103, 411, 412, 414. Дюшен — 57, 99, 100. Ейлер — 182. Ермолов — 146. Еррера — 14, 51, 54, 103. Ерстед — 40, 44. Жамен — 40. Жансен — 38. Жеккер — 275. Железное — 397. Жордан — 122. 507
Жуковский — 167. Жюсье-де, Антуан Лоран — 34, 35, 50, 69—71, 381, 391. Жюсье-де, Вернар — 34, 381. Зайцев — 148. Захариас — 396. Зебек — 44. Звеман — 38. Зилъберман — 48. Зинин, Н. Н,—148, Зонке — 49. 149, 152—154. Ивановский — 489. Иванюков, И. И. — 335. Икено — 52, 80, 230. Ильенков -— 150, 154. Ингенгуз, Ян — 53, 94, 263, 264, 365—369, 371—375, 386, 387. Иошида — 181, 183. Каблуков, И. А. — 238, 423. Кавелин — 336. Кавендииі — 47, 145. Кавур — 336. Кайзер — 186. Кайте — 42. Каллендер — 201, 202. Калъмет — 487. Камерариус — 34. Камерменг-Онесс •— 42. Кандоли-де — 263, 390. Кандолъ-де, Альфонс — 14, 15, 53, 71, 73, 103, 392, 411. Кандолъ-де, Казимир — 392. Кандолъ-де, Огюст Пирам — 50, 72, 103, 179, 390, 391. Кант, Иммануил— 26, 37, 113, 125, 355, 407. Каньяр-Латур — 43. Каравелов — 173. Карлейль — 384. Карно, Лазарь — 356. Карно-Сади, И. Л. — 39, 42. Карус — 15, 380. Кауфман — 161, 346, 348. Квинке — 77. Кекуле— 45, 141, 152, 195, 414. Кельвин — 26, 39, 40, 44, 155^ 242, 318, 407. 448. Кениг — 43. Кенигсбергер — 15. Кеплер — 31. Кесслер, К. Ф. — 162, 166. Кидстон — 234. Кирхгоф — 28, 31, 36, 38, 41, 42, 44, 68, 396. Клаузиус— 39, 40, 42, 43, 351, 420. Клаус — 415. Клебс, Георг — 55, 103, 104, 2 1 8 — 220, 223—227. Клейнмихель — 146. Ключевский, В. О. — 137, 328. Кноблоух — 43. Кноп — 54, 91, 127, 388, 412, 413, 414. Ковалевская, С. В. •— 324. Ковалевский, А. О. — 78, 157, 163, 165, 176, 177, 359. Ковалевский, В. О. •— 144, 157. Ковалевский, М. М. — 323—340. Коккен — 111, 115. Коковцев —г 312. Кокіиаров — 155. Колли — 429, 431, 434, 435. Кольбе — 141, 152. Кольрауш — 48. Кон — 58. Кондорсе — 23, 69. Конт, Огюст — 15, 21, 23, 24, 56, 58—60, 66, 82, 86, 100, 106, 110, 116, 11 8, 125, 135, 150 160, 172, 463, 465, 468, 472. Коолъ — 104. Коперник — 31. Копп — 15, 415. Корокинский — 123. Костантен — 104. Костомаров — 336. Костычев — 184. Котляревский — 332. Коулътер — 52.
Кох — 58, 132. Крайтон — 315. Крауа — 414, 417. Кропоткин — 448. Крукс — 28, 42, 44, 47, 243, 465. Крутицкий — 396. Кулон •— 44. Кундт — 39, 315. Курц — 318. Куторга, С. С. — 156, 162, 169. Кушнарев — 452. Кэмбель •— 402. Кэтле — 42, 60, 407, 408. Кювье — 15, 35, 49, 55, 56, 71, 72, 107, ИЗ, 114, 391. Кюне — 253, 255. Кюри (супруги) —47, 48, 244, 246. Лависс — 179. Лавров, П. Л. — 172. Лавуазье, Антуан Лоран—34, 45, 85, 92, 94, 95, 183, 242, 264, 266, 276, 281, 282, 284, 285, 302, 304, 319, 367, 372—376. Лагранж •— 37. Ладенбург — 15. Лазарев, П. П. — 315, 321. Лайель, Чарлз — 49, 114, 125, 156, 401. Лаканалъ — 356. Ламарк — 35, 49, 55, 56, 65, 69, 71, 106, 110—115, 119, 120, 356, 391. Ланглей — 43, 197, 202. Ланкестер, Рей — 124. Лаплас — 14, 35, 37, 92, 95. Лармор — 448. Лауэ •— 49. Лёб — 88, 105. Лебедев, Я . Я . — 38, 40, 43, 44, 155, 197, 308—321, 438—443. Леваковский — 55, 104. Леверье — 37, 81, 466. Леденцов — 442. Лейбниц — 30. Лейг — 281, 282. Лейкин — 330. Лекок дю Буа-Бодран — см. БуаБодран дю, Лекок. Ленар — 43, 44. Ленц — 147, 155, 171, 350, 419. Лермонтов, М. Ю. — 308. Лешателье — 199, 296. Лещик-Суминский — см. Суминский-Лещик. Либих — 30, 35, 45, 46, 54, 85, 127, 141, 142, 149, 150, 154, 273, 349, 389, 411, 414, 418. Линней — 34, 70, 74, 381, 404, 415. Лисажу — 43. Листер — 58, 132. Лобачевский •— 143. Лодж — 19, 30, 463, 467. Локиер, Норман — 38, 47, 59, 250. Ломоносов, М. В. — 39, 146. Лооз — 54, 127. Лоран — 45, 141, 272. Лоренц — 41, 44. Лоуэлъ — 38, 59. Лугинин, В. Ф. — 48, 146, 277, 281, 295, 349—353, 418—423. Лугинин, С. Ф. — 422. Луи Филипп — 268. Лутер — 48. Льюис, Генри— 170, 173. Лэнек — 129. Любимое — 155, Людвиг — 57, 58, 83, 92, 149, 160, 253, 459. Людовик ХІУ — 250. Людовик ХУ — 34. Лясковский — 154. Магнус, Г. — 149, 384. Маевский, П. Ф. — 343—348. Мажанди — 57, 99, 272. Мазарини — 269. Майалъ •— 15. Майер, Гоберт — 14, 18, 35, 39, 40, 42, 57, 93, 94, 142, 168, 193—196, 372, 374. Максуэлъ — 14, 35, 37—45, 60, 81, 155, 168, 317, 318, 448. Малер — 297.
Малъпиги, Марчелло •— 33, 74. Мальтус — 60, 117, 129. Малюс — 39, 43. Манжен — 477. Мариот — 33. Мария Федоровна — 336. Марковников, В. В. — 148, 154, 167, 352, 421. Маррей — 57, 83, 97. Маркс, Карл •— 448. Мархлевский — 190, 191. Матильда, принцесса — 278. М а х — 16, 20, 27, 29, 36, 41, 42, 97. Маццини •—• 420. Мейер, Jlomap — 47. Мейо — 33. Меллони — 14, 40, 43. Менделеев, Д. И. — 47, 81, 144. 147, 149—152, 154, 156, 165, 200, 243, 244, 350. Мендель — 42, 60, 254, 255, 257, Мензбир, М. А. — 451, 457. Меншуткин, Н. А. — 15, 151, 152, 154, 165. Меньшиков — 428. Мерклин — 53, 73, 230. Местр-де, Жозеф — 30. Мечников, И. И. — 58, 78, 163, 165, 176, 3 2 1 , 4 2 8 , 441, Микели — 417. Микелъ-Анджело — 135. Милль, Дж. С. — 15, 21, 135, 160, 172, 340, 371, 465, 466, 468. Милън-Эдвардс — 60. Милъярде — 396, 417. Минто — 135, 371. Мирбелъ — 51, 75, 79. Моллъ-фон, Гуго — 51, 75, 84, 103, 195, 394—396, 411, Молъденгауер —'51. Морган — 105. Муромцев — 328, 338. Мурчисон — 143. Мусин-Пушкин — 284. 132, 482. 25, 463, 76, 414. Мушо — 251. Мюллер — 15, 103. Мюллер, Иоганн — 57, 99—101, 108, 109, 115, 121, 135, 356. Мюллер,_ Я . — 396. Мюллер-Тургау — 417. Мюллер, Фриц — 56, 358. Мюнц — 128. Навашин — 51, 80. Найт, А. — 53, 103, 411, 41Г Наполеон I — 113. Наполеон III — 278. Негели — 51, 77, 103, 115, 116, 120, 121, 226, 399, 411, 416. Негер — 478. Неймайер — 72. Некрасов, Н. А. — 360. Немец — 54. Ненцкий — 95, 190, 191. Нернст — 39, 44, 48, 267, 282, 300, 371. Николай I — 140, 146, 176, 332. Ниодэ, Софи — 268, 275. Ноббе — 54, 127, 477. Нобили — 43. Ноль — 103. Норов — 141. Норт, мисс -— 456. Нъюландс — 47. Ньютон, Исаак — 14, 27, 30, 31, 33, 37, 43, 53, 254, 320, 374, 383, 384, 464, 467. Овсянников — 165. Одлинг — 263, 374. Оливер — 234. Ом — 44. Оствальд — 15, 16, 27, 36, 42, 44, 48, 197, 298, 300, 320, 464, 465. Островский — 331. Остроградский •— 143, 350, 419. Остроумов — 328. Оуэн — 56, 72, 107, 114, 380. Павел, апостол — 252.
Павлов, И. П. — 58, 91. Пайен — 46, 51, 87, 181, 189. 293, 412, 489. Палладии, В. И. — 184, 308, 314. Паллиси — 31. Пандер — 56, 78. Паскаль — 33, 270. Пастер, Луи — 46, 58, 87, 88, 126, 130—133, 154, 181, 255, 292, 293, 301, 354, 441, 464, 481—486, 488, 489. Патерсон — 429, 431, 434, 435. Паули — 60. Пахитонов — 170. Пеликан — - 1 7 1 . Пелуз — 272. Перрен — 42, 54. Петенкофер — 83. Петр I — 144, 174. Петровский, И. А. — 325. Пвтрункевич — 336. Петцолъд — 14, 16, 18—21, 25, 27, 36, 41. Пикар — 15. Пикте — 42. Пименов — 140. Пирогов — 143, 162, 351. Пирсон — 14—16, 42, 58, 60, 134, 135, 243, 407—409, 470—472. Писарев —lib, 332. Писаржевский, Л. — 435—437. Писемский, А. Ф. — 331. Питт, Вильям — 445. Пифагор — 16, 25, 29. Планк — 16, 39, 41—43. Планте, Р. Л. — 44. Плате — 14, 358. Плато, Ж. А. Ф. — 54. Плиний Младший — 326. Плиний Старший — 326. Плэфер — 241, 242. Плюккер — 44. Погендорф — 44. Половцев — 60. Половцееа — 60. Порта, Джамбатиста — 32. Потоние — 382. Пражмовский — 476. Прантлъ — 50. Пржевальский — 453. Принглъ — 365, 366. Прингсгейм — 51, 396, 416. Пристли — 34, 53, 249, 263, 264, 284, 366—368, 372—375, 386. Провотэ — 40. Проут — 243, 244, 246. Прянишников, Д. Н. — 458. Пти — 42. Пуанкаре — 15, 17, 20—22, 25, 28, 31, 35, 59, 463, 467, 468. Пуансо — 42. Пуассон —-42. Пулъе — 199. Пуркинъе — 410. Путятин — 336. Пушкин, А. С. — 311, 332, ЗЗЬ. Пфеффер — 54, 55, 103, 192, 211, 219, 417. Пфицер — 396, 399, 400. Пьтин — 336. Пювис — 281. Радлов, Э. Ф. — 152. Радо, Валъри — 482. Рамбо — 179. Рамзи, Вильям — 39, 47, 48, 240, 241, 243—245, 247, 248, 250, 251, 253, 254, 268, 428—431„ 435, 436. Рамон-и-Кахалъ — 58, 98. Ранкин —• 43. Рауен — 50. Рачинский, С. А. — 161. Резе — 83. Рейнке — 60, 135. Рен — 33. Ренан — 211, 275, 277, 278, 303, 340, 347. Рено — 53, 73, 230, 235, 236. Рентген — 44. Ренъо — 42, 83, 154, 272, 351, 352, 420.
Риголаж — 116. Ритинг •— 153: Ригие — 487. Роббш — 422. Роберти-де — 338 Родэн — 269. Розанов — 159, 396. Розенберг — 15, 25. Роллен — 91. Роско — 40, 48, 351. Росс — 402. Роуланд — 14. Рохледер — 410. Ру— 105, 132, 441, 487. Рулъе — 153. Румфорд — 39, 42. Руссо, Ж. Ж. — 34, 58, 262, 269, 334, 381. , Руссов — 230. Рутерфорд [Рёзерфорд] —- 47, 48, 59, 244, 245. Рэлей — 39, 250, 448. Сабашников, М. — 451. Сабашникова, С. — 451. Савар — 43. Сакс, Юлиус — 15, 55, 67, 77, 103, 104, 159, 196, 264, 366, 371, 376, 381, 382, 384, 393, 396, 399, 410—417. Салтыков-Щедрин, М. Е. — 175, 254, 330, 459. Ca рее — 280. Сенебье, Жан — 14, 53, 85, 94, 127,- 135, 261—265, 366, 368— 377, 385—387, 4І1, 412, 414— 416. Сен-Клер-де-Вилъ, Анри — 48, 141, 151, 154, 278, 298, 299. Сен-Сим,он — 23, 138, 355. Сент Иллер, Жоффруа — 114. Сереет — 31. Сеченов, И. М. — 35, 58, 83, 92, 100, 144, 147, 164, 165, 168, 174, 334. Скау — 73. Скиапарелли — 38. Склифасовский — 328. Скотт, Дукинфильд — 52, 53, 73, 80, 231, 232, 234, 235, 237, 393, 417. Скотт, мистрис -— 234. Смит, Вильям — 35. Соболевский — 336. Содди — 47, 48, 244, 245, 431, 434. Соколов, Н. Н. — 149—1-51, 156, 160, 272. Сократ — 172, 280. Соловьев, Вл. С. — 328, 336. Солъмс-Лаубах —• 53. Соссюр, Орас Венедикт — 385. Соссюр, Теодор — 53, 85, 127, 261—263,- 385—389, 411. Спасович — 336. Спенсер, Герберт — 15, 58, 103, 118, 133, 172, 252, 472. Сталь, Г. Э. — 242. Стамбулов —-173. Старлинг — 58. Стае — 244.« Стейкер — 322. Стоке — 43, 83, 92, 242. Столетов, А. Г. — 35, 147, 155, 165, 167, 169, 243, 309, 328, 352, 421, 423, 439. Столыпин — 312, 339. С тоней — 244. Стонеус — 216. Стороженко — 328. Страсбургер — 51, 161, 396. Струве — 147. Струговщиков — 170. Струтт — 250. Суминский-Лещик — 52, 398. Сутерланд — 59. Сюард — 53, 73, 231. Танеев, В. И. — 336. Танеев, С. И. — 335. Телъе — 251.
Тернер — 14, 467. Тигем-ван — 105. Тимирязев, В. А. — 330, 342. Тиндаль — 14, 26, 40, 43, 168. Тихонравое — 328, 329. Толстой, Л. Я , — 1 7 , 176, 350, 419. Томсен, Юлиус — 48, 141, 297, 298. Томсон, друг Гукера (см.) — 402. Томсон, Д'Арси — 14, 15, 80, 252, 253, 257. Томсон, Джон Джозеф — 14, 39, 40, 43, 44, 155, 374, 431—434, 439, 441, 448, 465. Торичелли — 33. Торп — 244. Траубе — 54, 103. Траутшольд — 349, 350, 418. Тревиранус — 65, 253. Трейчке — 395, 396. Трубецкой — 351. Тургенев, И. С. — 173—175, 3 2 9 — 333, 341, 351, 420. Тэер — 127. Тюбеф — 478. Тюлан — 51, 131, 255. Тюрго — 23. Тюре — 51. Фарадей — 14, 35, 40, 44, 48, 93, 154, 168, 243, 318, 320, 373. Фармер — 51. Фаулер — 434. Федоров — 49, 116, 156, Феофраст — 227. Ферворн — 84. Ферри — 279. Ферьер— 100. Фёхтинг — 55, 104, 344. Физо — 39, 43. Фишер, А. — 489. Фишер, Эмиль — 87, 281, 285, 301. Флуранс— 99, 100. Фогель — 197. Фойт — 83. Флуранс — 57, 132. Фома Аквинский — 14, 29. Фонберг— 153. Фонтана— 34, 372. Форбес — 73. Фостер — 15, 23, 58. Франк — 103, 477. Франкланд •— 154. Франклин-—44, 60, 117. Франсе — 54, 60. Фрауенгофер •— 43. Френель — 39, 43. Фриделъ — 185. Уильям Оккамский — 466. Унгер — 72. Уодсворт •— 62. Уоллер — 208. Уоллес, Альфред — 73, 452. Уоллес, Макензи — 175. У орд, Маршалъ — 417. Уотсон •— 434. У тин, В. И. — 336. Уэббер — 52, 80, 229—232, 236, 256. Уэльдон — 42, 60. Уэтам — 36. Фриз-де — 55, 78, 103, 104, 106, 115, 122, 123. Фритш — 100. Фуко — 37, 39, 43. Функе — 395. Фурье (фивик) — 42. Фурье, Жан Батист — 60. Фавр — 48. Фаминцын, А. С. — 52, 159, 160, 475. 60, 79, Хайновский — 314. Хандр, Сурендр — 204. Хволъсон, О. — 463, 465, 468. Целнер [Целлънер] — 37, 38. Ценковский, Л. С. — 51, 76, 144, 147, 156, 158, 159, 162, 164, 165, 171, 172. Циттелъ — 72.
Чайковский, П. И. — 336. Чапек — 54. Чебыгиев — 143. » Чемберз — 445. Чемберлен — 52, 448, 467. Чернышевский — 146, 278. Черняев — 76. Чистяков — 51, 76, 161. Чупров — 311, 328, 329, 334. Шорлеммер — 288. Шпершнейдер — 475. Шпренгель — 51. Шталъ, Эрнст — 477, 478. Штёкгард — 411. Штреккер —- 152. Шулъце, Макс — 76, 412. Шунк — 187, 190, 191. Шуровский, Г. Е. — 156. Шанявский, А. Л. — 338, 438, 440. Шаплен — 287. Шарм, Фрэнсис — 280. Шахт — 159, 397, 411. Шван — 75, 87, 99, 131. Швенденер — 50, 52, 54, 160, 475. Шевалье — 158. Эдиссон — 43. Эйглер — 15. Эйхенвалъд, А. А. — 318, Эйхлер — 50. Экерман — 379, 381. Эльфинг — 413. Энгелъгардт, А. Н. — 150, Энгельман — 96. Энглер — 50. Эндлихер — 50, 71. Эпох — 305. Эрб — 319. Эрисман — 328. Эрленмейер — 152. Эскомб — 201. Шеврелъ — 62, 86, 153, 285, 289. Шеле — 34, 375, 387. Шеллинг — 57, 384. Шенфлис — 49. Шерингтон — 58. Шеффер — 58. Шеффер, Ари — 422. Шиллер — 382. Шимпер — 53, 55, 73, 179. Шиховский — 156, 158. Шишкин — 422. Шишков, Л. Н. — 152, 153, 350. Шлейден — 50—52, 75, 76, 78, 158, 394, 397, 398, 411. Шмидт — 360. Шода — 184, 261, 262. Шопенгауэр — 384. Юнг, Томас — 39, 41, 43, 316, 318. Юнгфлейш — 289. Юэлъ — 14, 15, 29, 125. Якоби — 171. Якубович — 165. Янжул — 328. 441 169 145
СОДЕРЖАНИЕ СТАТЬИ ПО ИСТОРИИ НАУКИ И О Н А У Ч Н Ы Х Д Е Я Т Е Л Я Х . БИОГРАФИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ И ВОСПОМИНАНИЯ Стр. I. О Ч Е Р К И И СТАТЬИ ПО ИСТОРИИ НАУКИ 1. Наука 13 Очерк развития естествознания за 3 века (1620—1920) I. Цели и методы научного творчества II- Развитие науки до X I X века I I I . Наука в X I X и в начале X X века IV. Классификация науки 11 Основные летии черты истории развития 13 28 35 58 биологии в XIX сто- § 1 . Девятнадцатый век — век н а у к и . — Б е к механического объяснения природы и д а р в и н и з м а . — Р о л ь биологии в X I X с т о л е т и и . — У с п е х и и д е й н ы е и м а т е р и а л ь ные. — Т р и к р и т е р и у м а успехов знания: обобщение фактов, их предсказание л подчинение в о л е ч е л о в е к а . — Ч и с т о е и п р и к л а д н о е знание. — С л о в о б и о л о г и я . — Е е д е л е н и е н а морфологию и физиологию, и х с б л и ж е н и е . — Описание и о б ъ я с н е ние. (Стр. 61—69). 61
§ 2. Успехи ственная сравнительного метода. — М о р ф о л о г и я . — К л а с с и ф и к а ц и я . — Е с т е - система. — С р а в н и т е л ь н а я анатомия (и у ч е н и е о метаморфозе). — П а - леонтология.—География организмов. — Микроскопическая клеточке. — Протоплазма. — Ядро. — Гипотетическое а н а т о м и я . — Учение о строение организованного в е щ е с т в а . — Эмбриология. — И с т о р и я р а з в и т и я . — П р е д с к а з а н и е морфологических фактов. §3. (Стр. 6 9 — 8 1 ) . У с п е х и э к с п е р и м е н т а л ь н о г о метода. Ф и з и о л о г и я . Е е т р о я к а я з а д а ч а . (Стр. 8 1 — 8 4 ) . 1. Превращение вещества. — Закон сохрайения вещества. — Элементы. — Б л и ж а й ш и й с о с т а в о р г а н и ч е с к о г о в е щ е с т в а . — Синтез. — П р е в р а щ е н и я . менты. — П о с т у п л е н и е пищи. — Осмоз. — Ж и з н ь растений Фер- и животных. — П и т а н и е растений и ж и в о т н ы х . — Д ы х а н и е и брожение. (Стр. 8 5 — 9 3 ) . 2. Превращение к организмам. энергии. — Закон Значение сохранения энергии и его отношение е г о д л я ж и в о т н о г о и д л я растения. — З а д а ч а , заве- щ а н н а я Робертом Майором. — К о с м и ч е с к а я роль растения. — Р а с т е н и е и ж и вотное, к а к типы. — Ж и з н ь животная. — Физиология мышечной системы. Ф и з и о л о г и я нервной с и с т е м ы . — П с и х о л о г и я и ф и т о - п с и х о л о г и я . органов чувств. 3. Превращение — Физиология (Стр. 9 3 — 1 0 1 ) . формы. — Ф о р м а , как явление. — Рост. — Его зависимость от в н е ш н и х ф а к т о р о в . — В о з м о ж н о с т ь подчинить ф о р м о о б р а з о в а т е л ь н ы й проц е с с воле ч е л о в е к а . — Э к с п е р и м е н т а л ь н а я морфология, к а к часть ф и з и о л о г и и . — Н е о б х о д и м о с т ь динамики о р г а н и ч е с к о г о мира, к а к ц е л о г о . (Стр. §4. У с п е х и Что такое и с т о р и ч е с к о г о сродство? — Простейшее форм. — Т р и препятствия на пути его метода. объяснение этой идеи: непосредственным теологическое, и н а у ч н о е . — Д в о я к а я з а д а ч а в с я к о й теории е с т е с т в е н н о г о низмов: объяснение кажущейся с у т с т в и я переходов между Теория целесообразности метафизическое происхождения орга- строений и о т п р а в л е н и й и от- несостоятельность. — Дарвин. — Е г о положения. — Проницательность простой — родством видами. Ламарка. — Ее низма в п о л ь з у 102—106). Б и о д и н а м и к а . три основные О. Конта. — Попытки умалить значение эволюции. — Почему дарви- все д р у г и е формы эволюционного у ч е н и я о к а з а л и с ь н е с о с т о я т е л ь н ы м и ? — П о п ы т к и п р и д а т ь несоразмерное з а а ч е д и ѳ . одному из т р е х ф а к т о р о в д а р в и н и з м а ( Д е - Ф р и з я д р . ) . — П е р е в о р о т , в ы з в а н н ы й дарвинизмом, §5. с в о д и т с я к в в е д е н и ю в б и о л о г и ю 'исторического метода. П р а к т и ч е с к и е дицина. (Стр. § 6. И т о г и . нительного, тельноѳ п р и л о ж е н и я (Стр. 1 0 6 — 1 2 6 ) . б и о л о г и и . — З е м л е д е л и е и ме- 126—133). П р о м е ж у т о ч н о е п о л о ж е н и е биологии и синтез т р е х методов (срав- экспериментального, з н а ч е н и е , приобретаемое и с т о р и ч е с к о г о ) . — Отсюда философеко-восяита- б и о л о г и е й . — У д о в л е т в о р е н и е , д о с т а в л я е м о е ею эстетическому с у ж д е н и ю . (Стр. 1 3 3 — 1 3 6 ) . III. IV. Развитие естествознания Вместо предисловия Главнейшие успехи в России ботаники в эпоху в начале 60-х годов XX столетия I. Химизм растения 1. Возрастающая роль ферментов 2. Хлорофилл, его химический состав с в я з ь с гемоглобином I I . Энергетика растения 1. Растение и солнечная энергия 2. Движения растений 137 Ï37 178 180 и 180 генетическая 185 191 191 204
I I I . Экспериментальная морфология IV. Единство растительного мира V. Сезон научных 217 227 съездов 239 * I i . Б И О Г Р А Ф И Ч Е С К И Е О Ч Е Р К И И ВОСПОМИНАНИЯ 1. Жан Сенебье, основатель физиологии растений По поводу столетия со дня его кончины 26-го июля я. с. 1209 г. • II. Лавуазье X I X столетия Марселей Бертло (1827—1907). • I I I . Смерть Лебедева ' IV. Петр Николаевич Лебедев 261 __ 266 308 Некролог V. Лебедев — классик VI. Памяти друга 320 Иг воспоминаний о М. М. Ковалевском 323 Приложение к статье «Памяти друга» V I I . Памяти П. Ф . Маевского V I I I . Владимир Федорович Лугинин 341 343 349 I X . Эрнст Г е к к е л ь 354 Некролог * I I I . СТАТЬИ О Д Е Я Т Е Л Я Х НАУКИ ЧЕСКОГО С Л О В А Р Я ГРАНАТА 1. Ян Ингенгуз • I I . Сенебье , II Г. Гёте-естествоиспытатель IV. Теодор Соссюр V. Де-Кандоли VI. Вильгельм Гофмейстер VII. Г у к е р V I I I . Фрэнсис Гальтон I X . Юлиус Сакс X . Лугинин ИЗ ЭНЦИКЛОПЕДИ- • _ ' Яб^ 370 378 385 390 393 401 406 410 418 ПРИЛОЖЕНИЯ 1. Статьи К, А. Тимирязева по вопросам, науки, критико-библиографические работы, связанным письма с историей 425 427 I . Химическая смута I I . Письмо в редакцию Ответ проф. Писаржевскому по поводу его статьи о нахождении водорода в неоне 435 I I I . Об организации и дальнейшей участи, состоящей при Университете Шанявскэге физической лаборатории имени Лебедева 438
IV. Первая энциклопедия Х Х - г о века V. Новое научно-художественное издание V I . Письмо в редакцию 444 451 По поводу своего 70-летнего юбилея II. Разные статьи словаря Граната К. А. Тимирязева 458 из I. Научная гипотеза I I . Евгеника I I I . Симбиоз III. Предисловия энциклопедического . К. А. Тимирязева Профессор (463; 469 474 479 I. Предисловие к переводу книги Э. Дюкло «Пастер. Брожение и самозарождение» I I . Предисловие к переводу книги Э. Дюкло «Пастер. Зарёйь ные болезни и их прививка» I I I . Предисловие к русскому переводу книги Грина «Растворимые ферменты и брожение» ПОСЛЕСЛОВИЕ К V I I I ТОМУ СОБРАНИЯ К . А. Т И М И Р Я З Е В А 461 481 485 488 СОЧИНЕНИЙ А. К. Тимирязев А Л Ф А В И Т Н Ы Й У К А З А Т Е Л Ь ИМЕН К V I I I Т О М У 491 501
К . А. Т И М И Р Я З Е В . С О Б Р А Н И Е С О Ч И Н Е Н И Й , том'VIII. Сельхозгиз. 1939 г. 1-е издание. Редактор А. И. Корчагин. Уполномоченный Г лав лита № А-2462. Т е х . редакторы Я . Р. Фидэль и Т. Ф. Соколова. Корректор Е. В Витторф. Сдано в набор 14/1X 1938 г. Подписано в печать 14/ІѴ 1939 г. Инд. К Л . С Х Г 6373.Тираж 10500 экз. У ч . изд. л. 37,83. 32 1 / а печ. л . + 2 4 вклейка (3 п. л . ) . Формат бумаги 7 0 х Ю 8 / 1 6 . І б 1 ^ бум. л. В 1 бум. листе 72000 знаков. Заказ № 2057. Набрано и сматрицировано в 1-й Образцовой типографии ОГИЗа РСФСР треста «Полиграфкнига», Москва, Валовая, 28. Отпечатано с матриц в 16-й типографии треста «Полиграфкнига», Москва, Трехпрудный, 9.
• • . •• • • •V 'V : • •'•"•.'"S V ;I .. •• • ѵЛ H:, .№>•'{ ticj 1! V' -, 'ftjSîii ч ,.V :. ; : É - ... ІІ •• • •'•' '•'.,: '' ' • ' '' : б; • I t е Ц Ш . ••,; •' г / к і • .

Ш1-2 »'/ ;