/
Text
Б. ПАРАМОНОВ
Выживание поэта
Я прочел в «Нью-Йорк Таймс Мэгэзин» статью о
вымирании типа интеллектуала в современном мире mass
media и удешевленных университетов. Похоже на правду,
что традиционный тип «властителя дум», существовав-
ший, оказалось, не только в России, вышел из центра
общественного внимания, интеллектуальная энергия
нынче концентрируется и организуется какими-то иными
способами. Все же не верится в вымирание интеллектуа-
ла: это один из архетипов человечества. Где-то эти люди
отсидятся, в каких-нибудь глухих «маргиналиях», в про-
винциальных берлогах и гнездах, а там, глядишь, лет
через сто опять потребуют внимания. Интеллектуал
вечен так же, как поэт. Поэзия способна выживать в
самых неблагоприятных обстоятельствах. Собственно,
процесс ее непрерывного выживания и есть поэтическая
эволюция, история литературы. Давно было замеченр,
что искусство выживает тогда, когда угадывает язык вре-
мени и научается говорить на нем. Но, видимо, наше
время уж совсем жесткое, если появился поэт Лев Лосев.
Тем более это говорит в его (Лосева) пользу.
Кажется, никогда еще пресловутый императив «на-
ступи на горло собственной песне» не был явлен столь
выразительно - потому что столь ненавязчиво, недекла-
ративно. Для Маяковского это было - предсмертное объ-
яснение самоубийцы. Но то, что раньше было удавкой,
теперь стало самим воздухом поэзии. Горло стало-«сере-
бряным». Понимайте этот эпитет как хотите: то ли как
знак калечества, хирургически компенсированного, толи
просто как комплимент.
149
В самом деле, о чем раньше «пели» поэты? О любви
соловья к розе. Даже тот же Маяковский в лучших своих
вещах - бедный влюбленный, сублимирующий эротиче-
ский порыв в песню, в «романс».
Какие же романсы пишет Лосев? У него есть стихо-
творение под названием «Последний романс», в котором
речь идет, однако, не о любви, а о ее, так сказать, после-
действии - об аборте. Адмиралтейская игла, этот расхо-
жий атрибут русской поэзии, выступает здесь в роли од-
ного из «колющих предметов» гинекологического обихо-
да, это уже не шпиц, а «шприц». И как уместны здесь
слова «местная анестезия».
Подходит недорождество,
мертво от недостатка елок.
В стране пустых небес и полок
уж не родится ничего.
Это относительно самой любви. Теперь посмотрим
на ее предмет - розу, у Лосева, впрочем, замененную гра-
натом:
РОТА ЭРОТА
Нас умолял полковник наш, бурбон,
пропахший коньяком и сапогами,
не разлеплять любви бутон
нетерпеливыми руками.
А ты не слышал разве, блядь, -
не разлеплять.
Солдаты уходили в самовол
и возвращались, гадостью налившись,
в шатер, где спал, как Соломон,
гранатометчик Лева Лифшиц.
В полета ноздрей сопели мы -
он пел псалмы.
«В ландшафте сна деревья завиты,
вытягивается водокачки шея,
150
две безымянных высоты,
в цветочках узкая траншея».
Полковник головой кивал:
бряцай, кимвал!
И он бряцал: «Уста - гранаты, мед -
ее слова. Но в них сокрыто жало...»
И то, что он вставлял в гранатомет,
летело вдаль, но цель не поражало.
Такова лосевская «песнь песней». Строго говоря,
герой стихотворения, центр его организации - рифма:
«гранаты, мед» - «гранатомет». Она и дала возможность
эротические реалии представить в символике воинских
терминов. «Половое» стало «полевым». Идет подста-
новка значений, снижающая избранный предмет, «воспе-
вание» делается едва ли не осмеянием.
Лосев пишет мне:
«Это дело тренировки, многих лет вслушивания, и
тогда уже непроизвольно начинаешь писать «звуково» -
парономастически, анаграмматически, с богатыми риф-
мами (все это одноприродные явления). По сути дела и
семантическая композиция стихотворения - изоморфное
этим «звуковым» штучкам явление, и она результат
навыка более, чем сознательного дизайна».
Вот так и сделано стихотворение «Рота Эрота».
Что же касается соловья, то он у Лосева - «подпол-
ковник». Правда, «бедовый» (стих. «Челобитная»).
Я держу в руках две книги Лосева - стихов и англий-
скую, об эзоповом языке в современной русской литера-
туре: солидное литературоведческое исследование. Обе
книги удивительно похожи одна на другую. Зеркальное
отображение. Холодноватая аналитичность присут-
ствует и в стихах Лосева: чтобы написать о чем-то, ему
это что-то надо сначала разобрать, разъять, а потом уже
собрать, с исключительно точной пригонкой рацио-
нально выверенных деталей. Получается некий Пикассо.
«Труп красоты». Может быть, это и есть пресловутая (ис-
комая?) «научная поэзия»?
151
Другими словами, Лосев «прозаичен». Это и делает
его современным. Его стихи - серые, как газетная страни-
ца. Графика, а не живопись. Краски в сегодняшнем мире
существуют только на телевизионном экране, в какой-
нибудь «Династии» (которая, впрочем, тоже ведь раскра-
шенный «комикс», т. е. тот же газетный жанр). Говорят,
что Бергман не пропускает ни одной ее серии, и однажды
он сделал фильм «Из жизни марионеток». Художествен-
ная проза, ориентированная на газету, давно уже знает
высокие достижения: это Чехов, писатель очень «серый».
Его «Сумерки», его «Хмурые люди» - это не темати-
чески-содержательная, а формально-эстетическая заяв-
ка. Что в газете прежде всего бросается в глаза? Шрифт-
серый, свинцовый, как петербургское небо. А ведь Чехов
был москвич, и даже вообще южанин. Серая эстетика
газет, куда он писал, предопределила его тематику.
Отсюда же - пресловутая краткость, сестра таланта.
Даже «Дуэль» печаталась в газете, «фельетонами».
Газета называлась «Новое время».
Лосев ощущает визуально-экспрессивные возможно-
сти набранного свинцовым шрифтом газетного листа.
Поэтический текст, поскольку он проходит через набор,
обладает теми же возможностями. Стихи прежде всего
видишь, а потом уже читаешь. Маяковский, надо думать,
свои столбики и лесенки придумал, тоже глядя на газет-
ную страницу: ибо в газете есть еще одно могучее сред-
ство эстетического выражения - верстка.
Поэтому Лосев пишет так:
В ПОЛОСЕ ОТЧУЖДЕНИЯ
Вот
он
мир
Твои
тварный -
холод,слякоть, пар.
ЛЕНИНГРАД ТОВАРНЫЙ.
Нищенский товар.
Железного каната ржавые ростки.
152
Ведущие куда-то скользкие мостки.
Мясокомбината голодные свистки.
Конечно, не все его стихи столь четко визуально
организованы. Но на этом примере я хотел показать еще
кое-что: именно, что для сочинения стихов Лосеву совет-
ская власть не требуется, даже как объект соответству-
ющих развенчаний. «Серость» Лосева идет не от серых
советских будней, это у него формально-конструктивная
установка. Если же от времени до времени происходит
совпадение «формы» и «содержания» - тем лучше, и толь-
ко. Для сочинения стихов Лосеву требуется другое: воз-
можность их напечатать. Поэтому он и перебрался в Аме-
рику, поближе к печатному станку и наборной машине.
Не форма и содержание у него совпали, а поэтика и судь-
ба. И опять же не о случайном совпадении последних
нужно говорить, а об его сознательной организации.
Вообще-то такие игры возможны и в Советском
Союзе. Есть один очень представительный пример: Слуц-
кий. Чтобы пробиться к печатному станку - в целях
визуальной подачи своих текстов, - ему потребовалось
имитировать коммунистическое правоверие. В комму-
низм поэта Слуцкого не верится, коммунизм потребо-
вался ему как внешняя мотивировка для организации его
прозаической поэзии. Верования художника - ироничес-
кие, игровые, говорил Шкловский, объяснявший, как
антропософия Андрея Белого помогала ему компози-
ционно выстраивать романы. Совершенно ясна близость
Лосева к Слуцкому, хотя они и по разные стороны оке-
ана, или, если угодно, баррикад. В Питере есть кинотеатр
под названием «Баррикада».
Нынешняя русская поэзия в большинстве своем,
однако, вступила в период эстрадно-магнитофонный, зву-
ковой. Она «берет на голос». «Нонконформизм» стопро-
центного конформиста Евтушенки - в этом его эстети-
ческом измерении: произносимые стихи как бы не тре-
буют напечатания, они как бы органически - «самиздат».
Напечатанные, они сразу же обнаруживают свою вторич-
ность, второсортность (это же скажем - с холодноватой
аналитичностью - и о текстах Галича, Высоцкого, Окуд-
153
жавы). Магнитофонное тиражирование предполагает
«народность». На самом деле, эстетически, мы имеем
здесь дело с самой настоящей салонностью: мелодеклама-
ция. В Колонном зале Дома Союзов Евтушенке подыгры-
вает Шостакович, в Карнеги-холле он сам себе подыгры-
вает - на барабане.
Вы скажете: критерием народности в поэзии высту-
пает ее песенность. Но ведь и у Некрасова, у Есенина
поют - два-три текста. Тут важно другое слово, более
емкое: не голос, не песня, а музыка. В отношении к
музыке надо искать спецификум Лосева - ведь визуаль-
ная подача текста сама по себе никого еще не специфици-
рует.
Вот важнейшее для меня стихотворение Лосева:
«Все пряжи рассучились,
опять кудель в руке,
и люди разучились
играть на тростнике.
Мы в наши полимеры
вплетаем клок шерсти,
но эти полумеры
не могут нас спасти...»
Так я, сосуд скудельный,
неправильный овал,
на станции Удельной
сидел и тосковал.
Мне было спрятать негде
души моей дела,
и радуга из нефти
передо мной цвела.
И столько понапортив
и понаделав дел,
я за забор напротив
бессмысленно глядел.
154
Дышала психбольница,
светились корпуса,
а там мелькали лица,
гуляли голоса,
там пели что придется,
переходя на крик,
и финского болотца
им отвечал тростник.
«Музыку» Лосев понимает предельно широко, в
манере и традиции Ницше-Блока: музыка как стихия,
манифестация первозданного бытия. Но в оппозиции
«стихия - культура» он выбирает, конечно же, культуру.
Лосев «культурен»: не потому что он профессор Дартмут-
ского колледжа, а потому что он хочет выжить. Он отвер-
гает дионисическое безумие, это не его удел и не его стан-
ция. В музыке он видит - ГУЛаг («В прирейнском пар-
ке»). Ему важно сохранить душу:
Что ж ты, душа, за простую подачку
меди гудящей меня продаешь?
«Душа ведь женщина, ей нравятся безделки», -
хочется здесь повторить за Мандельштамом. Но Лосев
своей душе не уступит.
Поэтому он для меня - одновременно и ниже, и выше
всех прочих русских поэтов. Именно потому, что он «про-
тив музыки» (название одного из его циклов), несущей
гибель.
Вспомним русских поэтов: Пушкин, Лермонтов,
Блок, Есенин, Маяковский. Они велики, потому что
погибли: их гибельная судьба что-то - многое! - прибав-
ляет к их поэзии, делает из нее миф. Даже Фет, этот рас-
четливейший хозяин-землевладелец, «убил себя» - то ли
редерером, то ли столовым ножом. «Жил как человек,
умер как поэт». Но все они, в перспективе (или ретро-
спективе) их судьбы, - больше собственной поэзии. Как
говорил Белый в мемуарах Цветаевой, Блок небытие к
себе - прибавил, а не убавил себя небытием, ночью, «му-
155
зыкой». Этот самоубийственный плюс и делает перечи-
сленных больше самих себя.
Лосев - как раз вровень со своей поэзией и своей судь-
бой. Колесо в колесо, ноздря в ноздрю. Это поэт, догадав-
шийся, умудрившийся, изловчившийся выжить. И поэзия
от этого, как ни странно, не пострадала, а приобрела
новое, лосевское уже (уже?) качество.
Каждый раз, вспоминая блоковские «Пляски осен-
ние» или цветаевского «Крысолова», я хочу уйти из дому
и напиться. Вспоминая о Лосеве, я хочу сесть к письмен-
ному столу и написать очередную статью. Он вызывает
на духовное соперничество. Именно поэтому он - под-
линно культурное явление.
Стихи Лосева в русской поэзии наконец-то построили
некий Днепрогэс, производящий полезную работу.
Итак, в русской модификации «музыка» может назы-
ваться еще и по-другому: водкой. В каком отношении к
этой стихии находится поэзия Лосева? Достаточно ска-
зать, что один из его циклов называется «Памяти водки».
Это не значит, что он вообще «не пьет», это значит, что
он старается, по совету атамана Платова Левше, пить
средственно. Я бы сказал, что, не отказываясь от водки,
он не забывает о закуске.
К одному из своих стихов Лосев делает примечание:
«Смысл стихотворения: в дождливый день автор пьет
водку и варит телятину».
В первый раз я увидел Лосева как раз на кухне, соору-
жающим что-то на американской электрической плите.
Вход в его дом, как в пастернаковский, - через кухню.
Лосев был похож на русского купеческого сына (из уни-
верситантов), не дурака выпить, но уже успешно сотруд-
ничающего в семейной фирме по торговле пухом и пером.
Иногда Лосеву все-таки хочется «музыки»: простец-
кого, кабацкого надрыва. Тогда он пишет:
Что пропало, того не вернуть.
Сашка, пой! Надрывайся, Абрашка!
У кого тут осталась рубашка -
не пропить, так хоть ворот рвануть.
156
Или:
Не умея играть на щипковых
инструментах и ни на каких,
я купил за двенадцать целковых
хор кудрявых, чернявых, лихих,
все в рубашечках эх-да шелковых,
эх-да красных, да-эх голубых.
Это напоминает мне больше всего сцену из пьесы
Островского «Доходное место», когда Аким Акимыч
Юсов, солидный чиновник, старый канцелярский волк
идет с молодыми сослуживцами в трактир и по просьбе
подхалимствующих подчиненных демонстрирует свое
умение «плясать»: делает несколько осторожных (пода-
гра, да и чин!) па «русской».
Скорее скажем так: не Аким Акимыча напоминает
мне Лосев, а очень хорошего актера в роли А. А. Юсова.
В молодости Лосев попал в некий пургаторий, отку-
да, как полагается, вынес терцины:
Земную жизнь пройдя до середины,
я был доставлен в длинный коридор.
В нелепом платье бледные мужчины
вели какой-то смутный разговор.
Стучали кости. Испускались газы,
и в воздухе подвешенный топор
угрюмо обрубал слова и фразы:
все ху да ху, да ё мае, да бля -
печальны были грешников рассказы.
Я хочу напомнить, что Лосев начал серьезно писать
стихи, расставшись с поэтическими друзьями своей моло-
дости. Он заставил их соблюдать «пафос дистанции» -
между прочим, указанным перемещением в Америку.
Стихи начались, скорее всего, по-нрустиански: поиск
утраченного времени.
Цикл Лосева «Продленный день» - самый «поэтиче-
ский» у него. Это воспоминания - и уже не о попойках с
157
друзьями-поэтами, а о достаточно толстощеком детстве и
о питерских академических театрах. Между тем, здесь
Лосев - в наибольшей степени прозаик. Соответству-
ющие стихи приобретают прочную весомость и детализи-
рованную добротность прозы, романа. Вот это и будет,
кажется, в дальнейшем писать Лосев: не романсы, а
романы*.
Вообще у него, как у Некрасова, есть способность
делать из рифмованных строчек удобочитаемую и занят-
ную прозу. Есть установка на рассказ, вкус к сюжетному
развертыванию: не только из неожиданных звукосочета-
ний (как в «Роте Эрота»), а из элементарных реалий
быта. Такова лучшая его «проза»: «Один день Льва Вла-
димировича».
Кто скажет, что у Лосева нет голоса, певческого
дыхания?
У моря над тарелкой макарон
дней скоротать остаток по-латински,
слезою увлажняя окоем,
как Бродский, как, скорее, Баратынский.
Когда последний покидал Марсель,
как пар пыхтел и как пилась марсала,
как провожала пылкая мамзель,
как мысль плясала, как перо писало,
как в стих вливался моря мерный шум,
как в нем синела дальняя дорога,
как не входило в восхищенный ум,
как оставалось жить уже немного.
Но тут же:
Сегодня стороной обходим бар.
Там хорошо. Там стелется, слоист,
сигарный дым. Но там сидит славист.
* У него есть все-таки романс: «Вальс ,,Фактория“». Но это - о
невозможности романса, о невозвратимости вальса. Так что это уже и
не романс, а элегия.
Еще из музыкальных жанров у Лосева можно обнаружить «Марш»,
напоминающий новеллу Набокова «Посещение музея».
158
Опасно. До того опять допьюсь,
что перед ним начну метать свой бисер
и от коллеги я опять добьюсь,
чтоб он опять в ответ мне пошлость высер...
Или:
В Женеве важной, нет, в Женеве нежной,
в Швейцарии вальяжной и смешной,
в Швейцарии со всей Европой смежной,
в Женеве вежливой, в Швейцарии с мошной,
набитой золотом, коровами, горами,
пластами сыра с каплями росы,
агентами разведок, шулерами,
я вдруг решил: «Куплю себе часы».
Почти мандельштамовский зачин обрывается наме-
ренным прозаизмом.
В этом же стихотворении - реминисценция из Ниц-
ше, причем неточная:
«Ах, сударь, все, что нужно от часов,
чтоб тикали и говорили время».
«Чтоб тикали и говорили время...
Послушайте, вы это о стихах?»
«Нет, о часах, наручных и карманных...»
«Нет, это о стихах и о романах,
о лирике и прочих пустяках».
Лосев делает из этого формулу поэзии. На самом
деле Ницше говорил это об «ученых» - их сравнивал с
часами: они умеют показывать время и производят при
этом легкий шум.
Поэзия и литературоведение («наука») неразличимы
у Лосева, анализ и синтез идут рука об руку. Он сам, если
угодно, часовщик, ковыряющийся в тонком, но механиз-
ме. Не забудем при этом, однако, что часовщик в немец-
кой традиции - персонаж скорее сказочный, «Доппель-
159
мейстер». Все эти механизмы способны оживать и танце-
вать по-всамделишному.
О, я привью германский гений
к стволам российских сих растений.
(«Стихи о романе»)
Лосев из немецкой традиции делает русскую. Тут
важно еще то, что часы, умело сконструированные и
заведенные, способны не только показывать время, но и
переживать его.
Стихи Лосева, как часы-«луковицу» (тема закуски!),
можно носить в жилетном кармане, - конечно, если у вас
есть жилет, этот знак добропорядочности и бытовой доб-
ротности. Эта «тройка» - вместо гоголевско-некрасов-
ской («не догнать тебе бешеной тройки»). При всей его
«газетной» современности, Лосев - как бы добротно ста-
ромоден. «Чехов». И борода у него не анархическая, не
толстовская, а чеховская: бородка (но рисует ее - Брод-
ский!). Он сделал из русской поэзии то, что Чехов - из
русской прозы: превратил ее из случайного набора
гениальных безумств в хорошо организованный текст. В
Лосеве подвергается генетической мутации тип русского
поэта, он становится «западным» поэтом, университет-
ским «резидентом», а не властителем дум (и уж, конечно,
не пророком). Значит, отбытие Лосева на Запад оправда-
лось сугубо. Удача приходит к человеку, когда он разга-
дывает шифр своей судьбы. Лосев, кажется, первый в
русской поэзии удачник. Уникальность его судьбы
должна сделаться путем, экзистенциальным методом.
160